Марк Казарновский Из жизни военлета и другие истории. 1920-е 1940-е годы и другие истории
Людей неинтересных в мире нет. Их судьбы как истории планет. У каждой все особое, свое, И нет планет, похожих на нее. А если кто-то незаметно жил И с этой незаметностью дружил, Он интересен был среди людей Самой неинтересностью своей. У каждого — свой тайный личный мир. Есть в мире этом самый лучший миг. Есть в мире этом самый страшный час. Но это все неведомо для нас. И если умирает человек, С ним умирает первый его снег, И первый поцелуй, и первый бой… Все это забирает он с собой. Да, остаются книги и мосты, Машины и художников холсты, Да, многому остаться суждено, Но что-то ведь уходит все равно! Таков закон безжалостной игры. Не люди умирают, а миры. Людей мы помним, грешных и земных. А что мы знали, в сущности, о них? Что знаем мы про братьев, про друзей, Что знаем о единственной своей? И про отца родного своего Мы, зная все, не знаем ничего. Уходят люди. Их не возвратить. Их тайные миры не возродить. И каждый раз мне хочется опять От этой невозвратности кричать. Евгений Евтушенко, 1961Предисловие от автора
В 1917 году в мире, особенно в Европе, произошли исторические события, перевернувшие устоявшееся мироустройство.
Произошла революция 1917 года. Восторженный российский народ, еще мало что понимавший, бурлил, крутился, путался, метался. Да и как не метаться!
Меньшевики, большевики, эсеры, кадеты, бундовцы, дашнаки, анархисты, просто воры и бандиты, дезертиры. Да мало ли, кто искал эту революцию. Бежал к ней. Прятался от нее.
Так и наши герои, провинциальные, местечковые юноши, бросились вместо Торы изучать Марксову экономику или Военное дело. Но в те годы волна жизни сама решает, кого утащить в пучину, кого выбросить на берег.
Вот и наши герои — то были вброшены в самый центр революции, то строили новую авиацию, то просто пытались жить.
Но пока ребята вырывались из черты оседлости в русскую жизнь, избавляясь от запретов, мелочных придирок, они хотели личной свободы, поэтому так бездумно и беспечно забросили язык свой, культуру местечек, наставления и вековой опыт раввинов. Но неожиданно стали осознавать, что революция-то — вот она — а что дальше? Впору лишиться рассудка. Удержатся ли от этого наши герои, вы, дорогой читатель, поймете, дочитав до конца эту книгу.
Вперед!
Из жизни военлета и другие истории. 1920-е — 1940-е годы
Глава I Обрывки записок военного инвалида на пенсии
О чем думает и говорит, и снова думает, пожилой мужчина. Проживающий в засоренном и запыленном донельзя Липецке. Что недалеко от Воронежа.
Но это теперь, когда Липецк — кузница металлургии, где много пыли, грязи и постоянного грохота. Что хотите, металл просто так не рождается. Не даром иногда рабочий человек после смены у мартена дома и рюмку поднять не может. Этот металл съедает не только траву да деревья, не только воздух да птиц разных. Съедает он и человека.
А государство наше, кстати, рабочих и крестьян, все требует и требует — подай металл. Родина ждет. Родина тебе и благодарна будет. Как же, как же!!
Я уже полный, можно сказать, старик. И не хвастаюсь, дожил до девятого десятка. У стариков есть этакое, я замечал, старческое. Хвастовство.
Чем мы хвастаемся? Кроме, конечно, возраста. Во-первых, теми подвигами или свершениями, которых никогда и не было. Но, все уже поумирали, поэтому перед молодыми, во дворике, можно и распустить это самое, пух-перо. Мол, как самого Махно громил, или в разведке взял генерала Вермахта очень важных кровей, или вообще, сам этот рассказчик намекал, мол, теперь сказать можно. Можно приврать, что я-то сам из рода барона Врангеля. Или Ротшильда. Только и сейчас об этом глубоко дворянском происхождении лучше молчать. Или о возрасте, да загнуть лет на 10 вперед.
Итак, первое старческое — хвастовство. Второе старческое — дамский пол. Его уж давно нет у деда, а все тянет куда-то. В задымленные дали. Где бегала когда-то Валька, Нинка или Галка — Манька или еще кто. Ноги в цыпках, руки с обкусанными ногтями, губы чуть припухшие. Боже, боже, как желанна эта Валька — Галка, Манька или как. Да вот уже никогда не появится, когда ты бредешь по окраинной улочке к речке. Может она сейчас там, да без рубашки, купается! Увы, нет. Не купается.
И третье, особенное и очень даже свойственное нам, пожилым — воспоминания детства. Особенно, если детство пропахло оладушками, кудахтаньем и петушиным криком, и теплыми руками мамы.
Я даже вывел формулу: «Когда тебе под девяносто, не оборачивайся назад. Обязательно попадешь в воспоминанья».
В общем, пора представиться. Я, подполковник ВВС СССР[1] (а не России) в отставке, ветеран войны на Халхин-Голе, Финляндии. Специальность — летная, владею навыками вождения ТБ-3[2] и стрелка-радиста. Летал истребителем на ЯК-1, ЯК-2, ЯК-3.
Всяко было в моей жизни, но следует добавить — нужно за все благодарить небеса. Особенно нам, летчикам. Мы к ним, небесам, все-таки немного ближе.
Зовут меня Федор Михайлович Запрудный. Имя мое в детстве было простое — для еврейского местечка в Белоруссии. Просто звали меня Файтл. А уже на улице добавили — Файтл-цапля. Думаете, это потому, что длинный, тощий, с носом и все время смотрю вниз, в лужи? Как цапля.
Нет. Я — небольшого роста и смотрю даже не вниз, а вверх, на небо. А «цапля» — за мои «спортивные» достижения. Ибо на улице я дольше всех мог стоять на одной ноге. Прям как цапля. Вот и стал — Файтл-цапля.
Папа мой, Моисей, работал на лесном заводе, а сестры… Ну что сестры. Хихикали, шептались. Гоняли меня — Файтл — сюда, Файтл — туда.
Я про местечко свое забыл совершенно. Побудьте бомбером хоть один вылет — поймете. Но — все по порядку, пока ко мне возвращается мое местечко, мои ребята, мое ученье и мой дом. Иногда все — как в тумане, а вот праздники так ярко высвечиваются в памяти. И снова я становлюсь Файтлом-цаплей.
На пасху меня гоняют по всему дому. Найти и выбросить хамец[3] И Боже сохрани хоть чуть поесть или сохранить хамец дома. Папа и отшлепать может.
А потом эти сестрички — лентяйки заставляют меня помогать им готовить пасхальный стол для седера[4]. Ты смотри, сколько десятков лет прошло, а я не забыл. Не забыл про мацу, про бокалы для вина, не забыл подать и пасхальную тарелку с особыми выемками для мяса, яйца, зелени, для харосета[5] и хрена.
Дальше у меня все мешается и только помню начало кадиша[6], что папа произносит над пасхальным столом (а есть как хочется!)
А потом — трапеза и все хвалят меня — какой помощник!
Странно, но с детства меня тянуло к железкам. И не книги или сапожки я просил у папы. А только или тисочки, или напильник-рашпиль, или молоток, или долото. Папа хмыкал, но приносил. А летом, чтобы не «байстрюковал», неожиданно отдал меня на Кузнечную улицу, к Шлойме-каторге. Шлойме с сыном и работником превращали куски железа в плуги, бороны, оси для телег, ободы, шкворни. Да мало ли во что. И я теперь, в летние дни, уже не болтался с ребятами, играя в лапту или еще какие-нито глупые игры, а важно шагал в кузню Шлойме, где начинался звон-перезвон, стук-перестук. Да, я работаю у самого «каторги». Шлойме отличался вспыльчивым нравом и огромной силой. Поэтому, однажды повздорив с крестьянами, ахнул одного беднягу в ухо и загремел на каторгу. Его сын Лейба, мой дружок, рассказывал, что в Сибири на каторге на спор ели людей. Я однажды с замиранием сердца спросил у Шлойме, правда ли это и каково. Шлойме долго хохотал и сказал:
— Вот придет этот мой проказник Лейба, я выстригу у него на голове полосу. Будет знать, как врать про отца родного. — И шепотом добавил: — А потом мы его съедим.
Сердце падало в пятки, хотя я и понимал — Шлойме шутит.
Я разводил огонь, клал в угли болванку. Сегодня будем делать шкворень.
Кузнечная улица постепенно наполняется шумом и гамом.
Перекликаются бондари, хлопают кожами шорники, гремят ободами колесники. Крики, шутки, подначки. Жизнь.
Вот жена Шлойме несет нам горшки с едой. Пора обедать. Моем руки. Шлойме произносит короткую молитву и все мы набрасываемся на еду.
— Ешьте, ешьте, работнички вы мои, — приговаривает Шлоймова жена. И тут же отвечает соседке: — Знаешь, Фира, лучше съесть двух гусей, чем один раз пойти к доктору. Гуси обойдутся дешевле.
Постепенно я отвыкал от школы и дома руки уже мыл небрежно. Как хорошо было положить на стол темные, трудовые, в ссадинах руки с впитавшейся стальной пылью и видеть, как отец незаметно подмигивает матери. Мол, положи ему побольше, трудовому человеку. Я слышу незнакомые мне имена Маркса или какого-то Троцкого. Но какое мне до них дело. Меня мучает мысль, как сказать папе, что я хочу бросить школу и стать кузнецом, или шорником, или бондарем, или токарем.
Еще не знаю, как все это мне в жизни пригодится.
А пока наступает осень, и я снова иду в школу. В свой хедер. К своей «хевре»[7].
Да, вспомнил, что мне нужно сегодня сделать. Полить цветы. У меня ведь, как у каждого нормального военного в отставке, есть палисадник. А в нем — цветы. И их нужно поливать.
Сейчас снова поплыли воспоминания детства. Учеба. Ибо «кузнечный цех» я уже прошел. Нужно было, как говорил папа, становиться умным. A-то будешь как кантор[8]. Писка — много, а булка всегда без масла. Папа говорил мне — ты должен быть не по книжному делу, а по инструментам. У тебя руки к этому делу тянутся. Но читать, писать, да Тору знать — первая обязанность каждого еврея. Вот я и начал познавать Тору.
Наша семья была не богатая, но и не особенно бедная. Поэтому меня отдали не в талмуд-тору — где обучались бесплатно дети неимущих, а в хедер — за плату. Но и за подзатыльники. Хотя в принципе мы жили дружно и долбили Талмуд. Вот спросите — ничего не помню. И задача моя была простая — быстрее этот хедер пройти да на Кузнечную улицу.
Что это вдруг вспомнил популярную песенку моей любимой Толкуновой: «А мне мама, а мне мама целоваться не велит…» К чему бы?
Целоваться то еще было очень рано. А мама и папа меня пугали. Или по окончании хедера отправят меня к раввину продолжать изучение Талмуда в синагоге или пошлют в иешиву[9]. Но пока я твердо сидел в хедере, посматривал в грязное окошко полуподвального класса на свою любимую Кузнечную и посмеивался вместе с другими хулиганишками над Бублом-тублом, который никак не мог сложить два плюс пять. Уж наш учитель ему и примеры из жизни приводит:
— Бубл, дорогой, послушай. У тебя в брюках в одном кармане два рубля, а в другом — три. И сколько будет всего?
Бубл долго думал, переспрашивал и наконец отвечал:
— Если в одном кармане два рубля, а в другом три — то это не мои брюки.
Ну, смех смехом, а после хедера грозила нам иешива. Что никого из моих друзей не радовало. Нам уже исполнилось по 10–12 лет и мы намечали себе трудовую, достойную жизнь. С семьей, небольшим гешефтом и традиционной гефилте-фиш на пасхальные праздники.
Но иногда со мной что-то случалось. Я, соревнуясь с ребятами, стоя на одной ноге, вдруг чувствовал себя настоящей цаплей. Которая может взлететь в эту бездонную синь. И лететь над речкой и прудиками, свесив ноги и разглядывая лягушек и прочих Божьих тварей. А вдруг — тишина.
«…И мы летели сквозь грозу, Смешно, как цапли, свесив ноги. Оставив далеко внизу Сады, дома и синагоги…» Анатолий ОрловЯ и представлял себе, что вот так, когда-нибудь, улечу из моего местечка в иной мир и уже не буду Файтл-цапля, а просто настоящий мужчина. И может у меня даже появится жена.
Тут мои мечты обрывались и я даже терял равновесие. На радость друзьям-соперникам. Слава Богу, не знали они и даже не догадывались, о чем я мечтаю. Надо же, о небе! Ха!
А пока учитель мучает нас устным счетом. Который мы, слава Богу, всячески оживляем своими «сверхумными» хохмами. Например:
— Борух, сколько будет восемьдесят плюс девяносто?
— Рубль семьдесят, ребе.
И так далее. Веселимся. Иногда наш хахем[10] — учитель пишет записки родителям. Например: «Уважаемый реб Меер. Мойте вашего Абрама, он пахнет». И получает достойный ответ: «Уважаемый реб Сфорим. Абрама нужно учить, а не нюхать».
Дома тоже происходят интересные вещи. Все-таки, когда в доме много женщин, то и событий значительное количество. Вот, у старшей, Пэрл, а по-русски это Полина, стал появляться молодой человек. Евсей, сын Пинхуса. Что из соседнего штеттла. Предлоги визитов даже мне кажутся идиотскими. То книгу взять. То вернуть. То переплести Тору. И так далее. Папа вообще не обращает внимания на эти визиты. Мол, этих парней, как стая тараканов. И каждый хочет прибежать первым.
Моя мама, Ребекка, поехала даже в это местечко. Да что там ехать. Можно и пешком. Но мама — поехала-таки. И вернулась довольная. Этот Пинхус держит, как оказалось, веревочную мастерскую. И работницы у негодовольные. И Евсей, то есть наш претендент, получил характеристику порядочного молодого человека.
Ужинают они при двух лампах-трехлинейках. Это значит, что на керосине не экономят и любят свет при святом ужине. А Пинхус еще и в ихней синагоге не последний человек. Ведет там какую-то бухгалтерию.
Все это я подслушал, но нашей фифе — Полинке решил пока не рассказывать. «Успеензех» — как говорила моя мама. А пока родители притворяются, что Евсея видят редко и приглашают всегда в дом церемонно и чинно. Мол, пусть сидят и о книжках рассуждают.
Я уже и раздражаюсь, когда слышу:
— Что вы читаете сейчас, любезная Перл?
— Ах, Шолома Алейхема. — Известен, как же. — А вы?
— Я читаю сейчас очень интересную книгу Литвака Алексеевичуса Вэлвэла. «Мои женщины».
— Фу, вероятно какая-нибудь варшавская пустышка», — говорит Полинка. А сама ни за курями, ни за теленком, ни за огородом не посмотрит. Все Цапля да Цапля.
Я этого фальшивого сюсюканья не выдерживаю, подготавливаю дорогу к быстрому отступлению и только тогда подаю реплику:
— А когда ты, Перл, целуешься с Евсеем? До прочтения книжки или после? — и быстро выскакиваю на улку. Вслед летит или тапочек Полинки или бас-фальцет Евсея:
— Погоди, Цапля, попадешься, трамтарарам.
Но родители ничего не видят. Ничего не слышат. Шепчутся, пусть, мол, дети попривыкнут друг к другу. Особенно к Полинке, которая как старшая и красивая, весьма своенравна.
П таки она отмочила. Неожиданно уехала в Харьков и поступила в училище на зубнюка. И — выучилась. А дальше уже пошла другая эра. Советская. Когда все мы должны неожиданно стать счастливыми, веселыми и строить беспрестанно себе лучшее, лучезарное общество.
А Евсей уехал учиться в Москву и с Перл они больше никогда не встретились.
А теперь, пока не забыл, про среднюю сестру Оню. За ней уже несколько лет ухаживал очень симпатичный парень Исаак, иначе говоря, Исер. На него все поглядывали с завистью, а кумушки со скамеек на нашей улице даже не скрывали зависти.
Дело было простое. Псер был сын владельца единственного в городке универсального магазина. И дом был у него, уважаемого реб Зеликина, каменный, аж об двух этажах. Полы натирались до такого зеркального вида, что даже сняв обувь, проходить по полу было стыдно. Ибо носки оставляли не только четкие пятна от наших ног, до этого исколесивших всю округу не один раз. Но и различные ароматы.
Исер уже несколько лет сватался к нашей Оне. И официально. И неофициально. Семья Зеликиных, как я сейчас понимаю, была без фанаберий. Мол, давайте, дорогие Запрудеры, наш сын вашу дочку любит. Она — его. И вперед. А приданное-шмиданное — да Бог с ним.
Пока проживем как-нибудь с хлебом и маслом, да со шкварками, да с фаршированными шейками. Еще и бедным поможем. Вперед, что тянуть-то.
Но мои родители тянули. Не могли, как объясняла мама, отдать Оню без приданного в богатую, пусть доброжелательную, но — богатую — семью. Это называлось — мезальянс. Вот так оно и происходило уже несколько лет.
Пока не крякнула Великая Октябрьская 1917 года.
К нам прибежал Исерке, наш претендент, и радостно сообщил:
— Онечка, наконец все решилось. У нас все отобрали. Теперь мы — как все. Всё, всё. Выходишь за меня замуж немедленно, пока еще брюки не реквизировали.
Вот же было время. И брак, наконец, состоялся. Ура! Гуляем!
Глава II Рэволюция
В 1917 году произошли два знаменательных события. Мой очередной день рождения — и… рэволюция во всей нашей Российской империи.
Конечно, самое важное — день рождения. Мне подарили отличные сапоги, мягкие, из шевро. Папа и маме подарил цепочку-за сына.
А революция подарила нам отмену черты оседлости. Появилась, откуда ни возьмись, свобода. Оказалось, что Москва, Петербург, да и вообще вся Россия стали вполне доступными для среднестатистического еврея.
А в местечке нашем ускоренным темпом начала строиться новая жизнь. Совершенно, к удивлению, и даже больше — к изумлению — евреев среднего и пожилого возраста, ни на что не похожая.
Вдруг отменились все артели, мастерские, лавки и магазинчики. Все это объединилось под названием «Белукрлегпром», куда вошли и кузнецы, и бондари, и портные, сапожники, щетинники, парикмахеры (один Ариэль), переписчики прошений и даже один, наш древний Шмуэль, специалист по обрезаниям. Ибо, как говорил мой папа за ужином, власть — властью, а Богово — Богову. В смысле, что ему, Господу положено, отдай, да и все.
Мы уже хихикали, сестрички — краснели, мама делала вид, что возмущается этим мишугинером[11], а папа нарочно делал большие испуганные глаза и говорил мне:
— Посмотри быстрее, по-моему за окном стоит наша любимая ГПУ.
— Моисей, — вскрикивает мама, — ну что ты мелешь. Как мельница нашего почтенного Пинхуса. Замолчи, иначе сам знаешь, что будет.
Что будет, мы уже знали и сразу привыкли к слову «взяли». Не арестовали или как там еще, в западных демократиях. А именно жестко и просто — «взяли». Кстати, касаемо ГПУ, которое потом стало НКВД, что сути этой конторы не поменяло. Так вот, в местечке ГПУ сразу же прибрало к рукам, то есть, сразу же исчез ксендз, пан Алоизий, а также заведующий книжной лавкой и наш старинный полицмейстер. И еще несколько человек.
Зато неожиданно мой, можно сказать, начальник кузницы, Шлойме-каторга был назначен Председателем Сельсовета рабочих, крестьян и вообще всех трудящихся. Пока что — нашего местечка. И заслуженно, так как, оказывается, он очень пострадал на царской каторге. И совершенно ни за что. Так, убил в горячке спора о Марксе крестьянина. Но что тут обсуждать — это же царизм был. Да еще, как нам теперь день и ночь вещает рупор, то есть, радио на площади — кровавый. И царь Николай был за этот режим наказан трудовым народом.
Правда, мне до сих пор, уже до седых волос, непонятно, при чем здесь его жена и дети. Пожалуй, это не наказание. Это просто подлое, жестокое, зверское убийство. Ну да ладно, а то уйдем далеко от моих воспоминаний.
На самом же деле в местечке происходило что-то совершенно небывалое. Закрылась, как всегда неожиданно, синагога. То есть, она даже не закрылась. Просто помещение стало называться «Дом культуры». А наш главный ребе стал зваться «Директор». Шинок был назван «Столовая № 1» и сразу есть там получилось — нечего. Кроме пельменей голубого цвета, которые, по вполне понятным причинам кошерности, ни один житель местечка не ел.
Летом, конечно, все окна в домах наших открыты. И из нашего черного рупора доносятся незнакомые песни типа «…У Амура тучи ходят хмуро…» или «и кто его знает, о чем он мечтает…»
А мы, молодые, мечтали и, более того, стремились наши мечты реализовывать. Но об этом чуть позже. А пока новое, после закрытия шинка и синагоги, поветрие охватило наш народ. В основном нас, молодежь. Мы жаждали, рвались на «свободу», за черту оседлости. Но и синагогу, наш теперешний «Дом культуры» не забывали. В субботу, вроде бы «случайно», но появлялись наши старшие в «доме культуры», тихонько звучало благословение: «Благословен будь, единственный Господь наш». Негромко шли разговоры о всем. О дороговизне. О тех, кого «взяли». О новых распоряжениях Поселкового Совета, иначе, нашего «страдальца за народ», бывшего каторжанина Шлойме. Да, кстати. Он тут же поступил в партию большевиков и теперь все свои высказывания начинал:
— Мы, старые большевики-каторжане, когда вы здесь по синагогам тараканов гоняли… мы гремели кандалами… — И тому подобное.
С этих собраний народ расходился молча. Правда, многозначительно переглядываясь и покачивая головами. Да, мол, что скажешь. Одним словом — Шлойме-каторга.
Теперь хочу немного подробнее. Ибо наше местечко охватило и еще одно поветрие перемены всего на все. Стала неожиданно молодежь, и я в том числе, менять имена. Родители пытались объяснить всю пагубность и даже низость этих деяний — как это отрекаться от имен, папой и мамой данных.
— Да вот так, — аргументировали мы, без пяти минут комсомольцы.
Вот смотрите, первые лица нашего нового государства поменяли себе все, а мы что, хуже! Например, товарищ Троцкий. Можно сказать, кузнец революции. И что? Был-то Бронштейн, Лейба, сын Давида, а стал Лев Давыдович Троцкий. И Каменев, который был Розенфельдом. Или даже сам Ленин, организатор и вдохновитель всего этого безобразия в одном, отдельно взятом местечке.
И что вы думаете. Старики важно подтвердили, что Владимир Ильич таки был Ульянов и сын Ульянова. Но семья-то раньше была по фамилии Бланк. А кем стал? Да, правильно — Лениным. И даже незначительные большевики, стоящие у руководства, тоже согласились с тем, что нужно фамилии менять. Вот, например, нарком национальностей. Был Иосиф Джугаев (осетин) или Джугашвили (может даже и грузинский, извините, еврей), а стал просто — Сталин. И точка.
Поэтому наша победа в тех суматошных 1922–23 годах была полной. Но не убедительной. Шлойме сразу стал, помимо большевика, Александром со звучной фамилией Каторжанинов. Я быстренько поменял фамилию с Запрудер, что происходила от моих предков, которые еще в 15 веке в Белоруссии и Польше делали по заказу аристократов запруды. Для ловли бобров и рыбы, конечно.
Стала моя фамилия Запруднов. И имя теперь было не Файтл какой-то, а Федор. Естественно, Михайлович, а не Моисеевич.
Вот таким бравым «Федором» я и отправился в Красную рабоче-крестьянскую армию. Хотя нет-нет, а кошки на душе скребли. Мне казалось, что я многое предал. Заветы отцов, которые передавались из поколения в поколение. На душе иногда становилось гадко, да что делать.
Друзья надо мной посмеивались. Это те, что по каким-то причинам устояли, и имена, данные отцами, сохранили.
Обычно спрашивали:
— Федор, а скажи пожалуйста, как будет теперь Мойша?
— Михаил, — отвечаю. А чувствую, даже задница покраснела.
— А Сруль?
— Сруль будет зваться Акакием, а вы пошли от меня в задницу без обратного билета.
Драться уже никто не лез. Я все-таки работал в кузне у Каторги. Поэтому навык, кому дать в ухо, да покрепче, у меня был.
Глава III Шаги в небо
— Пока взберешься на небо, семь потов сойдет, — говорил нам, молодым оболтусам, реб Пинхус Либерман. И правильно говорил. Я это начал понимать, как только вылетел из дома за черту оседлости. И куда! В Красную армию. Мои друзья — Барух, Бенцион, Фимка, Ареле и другие — все ринулись в политику. И сразу преуспели. Большевики в основном были не дураки, понимали — «эти» не предадут, жестокости и фанатизма не занимать. Поэтому и попадали мои друзья на должности высокие. Но и летели оттуда даже не вверх тормашками. Летели с огромной высоты головой вниз, но не убивались сразу, а вначале оказывались в сыром, темном и грязном подвале. Вот после этого — все. Убивались!
Да и, честно говоря, было за что. Вот как мы жили столетиями. В гетто. В замкнутых штеттлах. В поселках, которые еще не скоро станут городами. И законы наши были жестки и щепетильны. Не ешь, вернее, ешь то, что положено, а не то, что хочется. И с женой обходись соответственно предписанному. То есть, как с едой. Не тогда, когда хочется, а тогда, когда полагается. Во как!
Зато за чертой оседлости все можно. Поэтому молодой наш приятель, Зяма Явиц, и стал в 1919 году в срочном порядке следователем ГУБ ЧеКа. А чем это дело закончилось, не нужно и догадываться. Да, да, вы правы, читатель, именно в 1937 году. Ни годом позже, ни годом раньше.
Вот так начинался распад черты оседлости.
Я же бросился не в политику, или ГПУ, или институты психологии, филологии или железнодорожного транспорта. Я же все-таки Файтл-цапля, хоть и зовусь теперь просто — Федор. Так вот, я ринулся прямо из черты оседлости — в небо.
Только летчик и еще раз — летчик. Но не так все просто. Вначале было сложно. Поэтому меня приняли в РККА в качестве красноармейца в 1919 году и направили в Киевскую авиашколу. Просто — помощником зав ангаром. Прямо скажем, работа часто очень тяжелая, особенно зимой. Но я справлялся и не очень плохо. Меня старшина хвалил, а я с теплотой вспоминал Шлойме-каторгу с его кузней.
Еще бы не тяжелая это работа, уход за самолетом. Да еще таким капризным, как «Ансальдо», сфиатовским двигателем. Вот посмотрите. Мы, это я, Коля, Михаил, Серый и Яков — все солдаты авиашколы (до авиашколы еще далеко, пока просто обслуга авиапарка). Но мы не унываем, все мы бредим только одним — небом. А оно пока ох, как далеко. Вернее — высоко. В общем, «Ансальдо», который закупили мы у итальянцев. Это биплан. Мы, наша ангарная команда, еще как с ним помучились. Залить бензин в баки. В радиатор — горячую воду. В двигатель — горячее масло. Затем крутим винт — наконец, чих-чих, так-так-так, и выхлоп приобретает рабочий цвет — голубоватый. Уф, двигатель завелся.
Но самое тяжелое после посадки. Фиатовский движок, как правило, глохнет. И в ангар катим самолет мы, ангарная бригада, да еще солдаты — в помощь.
В ангаре — отмыть бензином налеты масла на хвосте, промыть свечи и сдать машину зав ангаром.
Ко мне относились хорошо, потому что я, натренированный в «школе» Шлойме-каторги, брался за любую работу и не рассуждал. Да что здесь рассуждать — поднял хвост «Ансальдо» с тремя красноармейцами и пошли. Как говорится в наших песнях — вперед и выше. Правда, выше пока не выходило. В основном — вперед.
И еще. Оказалось, что я грамотнее многих бойцов. Даже не то, чтобы многих — но — всех. Поэтому, когда заходил начальник авиашколы на занятия, то всегда вызывали к доске меня. Будь это аэрофотосъемка, или бомбометание, или штурманские задачи, либо радиодело (которого у нас в помине не было) — меня вытаскивали. К доске. Когда уходил начальник, все оставались довольны. Начальник класса — так как я отвечал без запинки. Начальник школы, что класс в целом знаниями, необходимыми в авиации, обладает. Красноармейцы — их не спросили. Пронесло. И наконец я, «цапля», отвечал хорошо и меня хвалят. Да, да, было тщеславие, что и говорить.
Но все тщеславие проходило, когда войдешь в наши первые казармы. Жилые помещения у нас на 50 человек. Конечно, еще царские. Несмотря на строжайший запрет, все тихонько курят. А если табачный дым смешивается с ароматом портянок от пятидесяти пар сапог, которые, то есть, эти сапоги, топают, и маршируют, и бегают, и прыгают, и набирают воду, а затем сохнут — то понимаете, что находится в воздухе казармы. Хотя, честно говоря, воздуха к утру в казарме не остается совершенно. Но чем-то мы все-таки дышим. Так как в 6.00 ровно дневальный кричит: «Отделение-е-е-е падъем!»
Нам, конечно, доставалось. Утром, помимо строевой и песня-ка — в строю, при марше — обязательно, так вот сразу — в ангары. Готовить машины, в основном «Ансельдо» и менее капризный Р-1. Это конструкция Поликарпова. Как каждого конструктора, мы его, Поликарпова, костерили из «души в душу», особенно зимой. Когда руки в бензине побелели, а масло, которым забрызган хвост самолета, отдирать нужно. Но ничего, мы уже знали: «Тяжело в ученье — легко в бою». Поэтому и пели — «…край суровый тишиной объят…»
Гляжу на ребят моего отделения. Гляжу…
Или исследование и расшифровка аэрофотоснимков. Так мало — расшифровать, или просто разобраться. Надо и грамотно написать и описать эти фотографии. Нет, ребята, авиация нам пока еще только снится.
Но время идет, обучение плавно переходит в теоретические, а затем — ура, в практические занятия. Мы начинаем делать пробежки, затем — подлеты. Как говорил наш командир — «прямо как слетки ворон из гнезда». А нам нужно и о счастье, о мимолетном счастье не забывать. А что такое счастье «летуна». Правильно, танцы в клубе, да потом — в самоволку. За что нас драли командиры по полной. Быстро они забыли, что сами, ну, этак в 1915–16 годах бегали в этот же клуб. И девчата были — да теперь они, девчата, их жены, то есть, боевые подруги. Но как бы то ни было, смотри, читатель, на фото. Костя что-то пришивает, а мы курим да готовимся к танцам.
Вот и все мои друзья, сослуживцы. Да, плохая фотография, но все равно ее нужно поместить в эту рукопись.
Я смотрю на нее — значит они не пропали. Значит, они еще со мной. А потом может кто-нибудь увидит эту рукопись и снова они будут чувствовать — они не забыты.
Глава IV Назвался груздем — полезай!
В общем, назвался груздем — полезай… Я, как пришел в армию, понял — назвался груздем. И полетели куда-то на задворки памяти шабес и папины молитвы. И гул синагоги. Все исчезло. Иногда, прежде, чем заснуть, я вспоминал свой милый край. Чудесную семью. Маму с оладушками, сестер с их глупыми секретами, скандальных кур и петуха, который исполнял у них роль раввина. Как у нас в армии замполит.
В общем, вызвал меня однажды «батя». Так мы звали начальника училища. Просто мудрый был командир.
— Боец, не тянись. Присаживайся. У меня вот какой тебе разговор. По всем параметрам ты у нас в авиашколе один из первых. И в теории, и в практике. Правда, верховая езда подкачала, но с другой стороны, кто из ваших хороший наездник.
Я тут же ляпнул:
— Верно, Моисей, но на верблюдах.
Посмеялся Батя.
— Ну ладно. И еще я вижу у тебя нормальное стремление военного человека стать не только грамотным, инициативным командиром. Но стать — первым. Это — хорошо. У каждого солдата в ранце должен бренчать жезл маршала.
— К чему я это говорю. Ты хоть и интеллигент (так у тебя в деле), но с народом нашим дружен. И ежели ты смотришь вперед, то тебе прямой путь — только вместе с партией нашей. И не объясню, как, что и почему. Уверен, все поймешь. Вы — нация понятливая. Поэтому давай, собирай необходимые документы, побеседуй с замполитом, он у нас мужик грамотный (тут «Батя» незаметно улыбнулся) и — вперед, получишь добро — собирай рекомендации. Свободен.
Даже не дал мне ни ответить, ни задать вопросы. Одно слово — «Батя»!
И пошел я к замполиту. Замполит у нас был носатый такой, но парень грамотный, Мишка Драпо.
Я забыл сказать, что действие все происходит на Украине, поэтому различные диковины в фамилиях наших ребят украинских встречаются. То Перебийнос, то Цеповяз, то просто — Лопато. Поэтому у меня лично Драпо никаких ассоциаций или эмоций не вызывал. Тем более, как все замполиты, я заметил, был он веселый, душа курилки. И линию партии осуществлял, видно, правильно. Потому что у нас в авиабригаде никаких споров или дискуссий либо тематических конференций по поводу Троцкого не было. А другие враги народа, типа Бухарина, Каменева или Тухачевского и так далее еще не успели созреть.
Короче, я пришел к Мишке Драпо. Да, совершенно забыл сказать.
Бывало, не очень часто, но бывало, мы с Мишкой и еще с друганами казённый спирт в небольших количествах потребляли. Нам, летунам, для протирки оптики и иных технужд выдавали. А ничто так не укрепляет дружбу, как хороший стопарь разбавленного спирта вечером в кабинете партбюро. Тихо, секретно, весело.
Вот такие у нас с Мишей были отношения. Дружеские.
Беседу же он начал неожиданно. Для меня, во всяком случае.
Абсолютно официально.
— Прочел, Федор Михайлович, твое заявление. Скажу прямо, как большевик (тут он даже надул щеки), я — категорически против. И вот почему.
Тут он наклонил ко мне голову и начал говорить почему-то шепотом.
— Тебя как звали в твоем местечке?
— Файтл. Даже и приставка была — Файтл-цапля.
— Вот видишь. Все-таки не Федор там какой-то, а Файтл. А Фамилия?
— Запрудер. Мы из века в век делали запруды для Радзивиллов и прочих угнетателей народа, — отвечал я, но начал почему-то волноваться.
— Ну вот, теперь смотри сюда. Я такой же Драпо, как ты Запрудный. Драпацкий я, Драпацкий Эмилий Янкелевич, — выкрикнул как-то со слезой даже наш замполит. — А вот пришлось стать Драпо. Да еще Мишкой. — Он закурил и долго смотрел в пол.
Выписка
Из протокола заседания паркомиссии Спецчастей Киевского Гарнизона от 11.9.1924 года.
Слушали
16. Дело № 393. Запрудный Федор Михайлович. Военлет 3-й эскадрильи. Рожд. 1902 геврей, рабочий — кустарь, из интеллигентов, образование — среднее, в Кр. Армии с 22 г., чл. Профсоюза с 19 г., ЛКСМ с 23 г.
Заявление о приеме в партию. Рекомендуют — Казарновский — 19 г., Колесников — 20 г., Давидзан — 18 г., Цвилевский — 19 г., Соловьев — 19 г., и РКЛКСМ.
Подл, за подл, подписали.
Верно. Техсекретарь.
Постановили.
16. Ходатайствовать о приеме в кандидаты по 3-й категории.
Выписка
Из протокола № 24 закрытого собрания ячейки КП (б) У 3-й отдельной истребительной эскадрильи, сост.14 августе 1925 г.
Слушали: 1./4/. Заявление тов. Запрудного Федора Михайловича, чл. КСМ с 1923 г., аэронавигатор, служащего о приеме в кандидаты партии.
Постановили:
1./4/. Утвердить тов. Запруднова кандидатом КП (б) У.
Врио отв. секретарь партбюро 3-й отдельной истребительной эскадрильи /неразборчиво/
— Поэтому давай так. Конечно, я помогу, но по-нашему. Чтоб никто не посмел сказать — вон, мол, они, в партию своих тащат. Сделаем так.
Бате я доложу, что поддерживаю. На собрании буду колебаться. Причины, не волнуйся, найду, они — на поверхности. И так вот красиво проведем собрание. В духе ленинской принципиальности и понимания политического момента.
После этой абракадабры я вышел, напрочь обескураженный. Но, что делать — назвался груздем…
Собрание же прошло хорошо. Михаил рассказал кратко о происках недобитков на Украине. Их оказалось немало. Затем плавно перешли к моему заявлению. В это время послышалась музыка из ДКА — Дома культуры авиатора. Там начались танцы.
Члены партии начали волноваться. Послышались уже возгласы: «Ясно», «Принять», «Знаем — свой парень», и тому подобное. Но Миша свою линию выдержал.
— Да, товарищи, — сказал он, — на самом деле Федора мы знаем. И знаем с хорошей стороны. Но ведь он из интеллигентов. А что товарищ Ленин говорил — «партия наша — рабочих и крестьян». Мне могут возразить, мол, работал Федор как кузнец. Правильно, это, кузнец — рабочий элемент. Поэтому и предлагаю его, Федора Запрудного, принять в кандидаты партии, но по 3-й категории. То есть, спрашивать с тебя, Федор, будем в три раза строже. Кто «за». Кто «против». Кто «воздержался». Хорошо, единогласно решение ячейки 3-й отдельной истребительной авиаэскадрильи принять Запрудного Федора кандидатом Коммунистической партии большевиков Украины.
Собрание считаю закрытым. Знаю, в основном все сейчас отправятся на танцы. Прошу вас, партийцы, подавать на танцах пример культурного поведения и девчонок после танцев не тискать особо и проводить. Но культурно, чтоб без жалоб командованию. Р-р-ра-зойдись!
Ура! Меня приняли в кандидаты! Вот, сохранились выписки. Прилагаю для истории. Хотя может и не следует этого делать. Да ладно.
Ура, я кандидат партии. Вперед и выше!
Вперед-то — вперед. Выше и выше. Но тревога и боль сердечная появилась у меня. И все время не дает мне покоя.
И начался весь этот душевный разлад с изменой своей семье. Как я теперь приеду в местечко и посмотрю папе и маме в глаза. И кто я — Федор-цапля, что ли! Нет, таких цапель не бывает.
Еще к этому — назвался груздем, так полезай. И ничего уже нельзя изменить. Вот и приходится мириться с расстрелом ГПУ нашего товарища (пока только одного), которого приговорили к расстрелу, как активного врага советской власти. Про себя каждый думая, что врагов советской власти — не половина ли страны. Как их всех перестрелять? Оказалось — возможно.
Вся наша авиашкола была в удрученном состоянии. Хотя мы, члены партии, прилагали усилия, чтобы разъяснять и поднимать дух летунов. Да как его поднимешь, когда черным по белому, то есть, в приказе по эскадрилье сказано: «…активный враг советской власти…» И вот что самое для нас удручающее. Постановление коллегии было 9 июня 1927 года. И расстрелян наш сослуживец Гуревич тоже 9 июня 1927 года. То есть, ни суда, ни адвокатов. Ррраз и нет.
Мы были в полной растерянности. А авиатору этого позволять никак нельзя. Того и гляди — в штопор сорвешься.
Глава V Партия должна знать все
В 1925 году, получив корочку кандидата партии, я отправился в первый отпуск. На 10 суток.
В местечке на меня смотрели с уважением. Загорелый, в шинели с голубыми петлицами. Вот, верно, досадовала Сонька Левина, что гуляла в свое время не с Файтлом-цаплей, а с Гершем Левиным, который теперь стал Григорием. Гришей! Да еще и ее мужем.
За столом после традиционной молитвы и форшмака начались расспросы. А когда узнали, что я «поступил» в партию, папа усмехнулся и рассказал вот такую историю.
— Возвращается еврей из комитета вашей партии. Жена спрашивает:
— Что Фима, приняли?
— Нет, — отвечает Фима. — Я им честно все рассказал про себя. И про линию партии. Про буржуазное окружение. Про хорошую жизнь рабочих и крестьян. И даже интеллигенции. Вдруг одна сволочь спрашивает: а скажите, в 1919 году на свадьбе у Нестора Ивановича Махно не вы играли на скрипке?
— Ну и что ты ответил?
— Да согласился, на самом деле я у Нестора играл на свадьбе.
— Ну, не идиот ли? Сказал бы нет, кто проверит, — говорит жена.
— Как кто, ведь весь комитет был на свадьбе, они же были членами штаба у батьки.
— Смотри, сына, — сказал папа, — чтоб не разыскали у тебя что-либо в дальнейшем.
Я усмехнулся. Все было в порядке у меня. Так я думал. И все просто. Хедер да кузница — первые трудовые мозоли. И первая папироса у Шлойме-каторги — вот и вся моя жизнь.
Я вернулся в училище, нагруженный снедью. А уж выпивку мои друзья расстарались.
Но и сразу я почувствовал — я теперь принадлежу партии. Потому что вызвал меня в тот же день наш бессменный секретарь Миша Драпо и дал задание. Подготовить сведения о военной дисциплине 37-го авиаотряда.
— Материалы я тебе дам, а ты пока никому ничего не рассказывай, и даже командному составу не докладывай. Готовь по материалам, которые я тебе дам, развернутую справку. Этот материал пойдет в парткомиссию Спецчастей Киевского гарнизона. Они собираются рассматривать нашу 3-ю истребительную эскадрилью. Вначале изложи все, как в материалах, а потом мы с Батей решим, как этот доклад нивелировать.
Так я сразу понял — нужно «нивелировать». Вот как началось мое понимание партийной жизни страны: думаешь одно, пишешь — другое, говоришь — третье, а выступаешь — про четвертое, что нужно «линии партии».
Пока готовил материалы, эта «линия партии» мне часто снилась. Хоть на ночь спальные помещения казармы стали проветривать.
Доклад получился. Но материалы меня напугали. Пока живешь да крутишься: подъем, ангар, самолет, учеба, мотор, ангар, политучеба, покурить с ребятами — кажется, что все нормально. Но вот как начал собирать воедино информацию, получилось «таки плохо».
А именно. Вроде бы мелочи, а как сведешь — охватывает страх. Страх, как же мы с такой дисциплиной будем воевать? С капиталистом! Вот что получилось. Да, кстати, мне выдали анкету-опросник, где каждое нарушение военной дисциплины заносилось в соответствующую графу. Получалось не очень гладко. Впрочем, смотрите сами.
Отрыв начсостава от красноармейских масс. — Начсостав все время работает с красноармейцами. Не даром его называют «Батя».
Очковтирательство. — Не наблюдается. Вся статистическая отчетность полностью соответствует реальной картине.
Перепалка с начальством. — Наблюдаем только споры по вопросам технического обслуживания воздушных аппаратов.
Небрежное отношение к сбережению оружия. — Не наблюдается.
Самовольные отлучки из части. — За 1927 год 5 отлучек после отбоя из казарм для встречи с местным женским контингентом. Виновные наказаны в соответствии с дисциплинарным уставом.
Пьянство. — Да, имеет место. Особенно после ЧП при полетах. Если летчик остался жив, необходимо выпить и снять стресс обязательно.
Самоубийства. — Отсутствуют.
Предложения:
— Необходим новый Дисциплинарный Устав.
— Необходим текст новой присяги.
Глава VI Вифупаст[12]
В 1928 году произошло у меня несколько знаменательных событий.
В мае состоялось заседание Парткомиссии при Политотделе 5-й Авиабригады. Рассмотрели мое заявление и перевели меня в действительные члены партии ВКП(б). Выдали партдокумент. Я стал членом партии и даже немного стал важничать. Но быстро сообразил — вместе с ребятами летаю, вместе может погибнуть случится. И члену ВКП(б) и беспартийному. Поэтому — не задирай нос.
Но — ура! В июне этого же года произошло и другое, приятное событие. Мне присвоили звание старшего летчика-наблюдателя. К этому времени я освоил Р-1, осуществлял самостоятельные полеты. Летал и на Фоккерах, и на ТБ-1 (Туполева бомбардировщик). В общем, летная жизнь меня захватила целиком. Даже на танцы особо не рвался. Разве, когда друзья просили в качестве «прикрытия». Я эту роль и выполнял. Как уже старший военлет.
А далее в жизни нашего 37 авиаотряда начали происходить вещи, не совсем нам, летунам, понятные.
Вдруг стали вызывать по одному в 1-й отдел. Или особый отдел — уж забыл, как в какого рода войсках эта служба называется. Кстати, в 28 году вызов, ежели ты ничего не натворил, никаких особых тревог не вызывал. Еще не подошло «настоящее время» 1937 года.
Так вот, стали вызывать. Я вошел. Сидел наш командир авиаотряда — «Батя» — и двое каких-то невзрачных, в штатском. Один даже в очках.
Да и вопросы были никакие. Все больше по анкете. Где родился. Когда, как говорят, крестился. Как служба. Нет ли жалоб. Как осваивается техника. Какая из машин лучше — Р-1 Поликарпова или Фоккер. Ну, уж тут я стеснительность потерял и подробно, даже нарисовал что-то, разъяснил, чем плох Р-1. И почему удобен Фоккер. Хотя тоже не без недостатков.
Спросили, как, мол, ты сам, замечаешь ли у себя недостатки. И ежели да — то какие. Я, как коммунист, рубанул без стеснения: боюсь прыгать с парашютом, доверчив, иногда обижаюсь чрезмерно по пустякам и очень неравнодушен к женскому полу. То есть, к нему, этому полу, меня все время тянет.
В конце беседы Батя попросил, чтобы никому ничего. Ну, как всегда в армии. И, конечно, вечером мы ребятам все рассказали. Вывод был однозначный — или отбирают в академию. Или на курсы спецподготовки, или просто — переводят в другую часть.
Через дней десять нас вызвали еще раз. Те же двое, но Батя был занят полетами и ушел. А тех двоих дополнил еще один штатский. Молодой, но полностью лысый. Эта лысина, честно говоря, все время меня от вопросов отвлекала, мешала как-то. Но ничего, взял себя в руки. На самом деле в полете, когда солнце бьет и зимой особенно, снежное отражение на малых высотах тоже добавляет резь в глаза. Но ничего, можно лысину эту потерпеть. Мы ведь летчики, а не кисейные какие-нибудь барышни.
Разговор в этот, второй раз, начался неожиданно. Как я отношусь к загранице. Какая из европейских стран мне больше других нравится и тому подобное. Это все лысый, этаким подходцем начал. На что и получил достойный мой ответ.
— За границей я никогда не был. Отношусь к капстранам Европы однозначно и просто. Громить капитал. Изъять фабрики и заводы. Освободить от принудительного труда женщин и детей.
В общем, весьма близко к тексту изложил доклад нашего секретарях парторганизации Мишки Драпо о современной политической ситуации в Европе. Где рабочие пробуждаются, но, видно, медленно.
Но лысый меня прервал и сказал неслыханную фразу. Я ее на всю жизнь запомнил, так как мне стало вдруг стыдно. Почему, даже не знаю. А сказал он как-то даже устало.
— Ладно, ладно, старший военлет. Ваше стремление показать, что вы овладели теорией Маркса — Энгельса — Ленина похвально. Но вопрос в другом. Вот вы языки иностранные знаете? Тогда, в эти годы «строительства социализма», не было принято стесняться своей национальности. Поэтому я сообщил, что немецкий понимаю, так как идиш имеет очень много заимствований из немецкого.
— Das ist nicht ganz Koscher[13], — неожиданно произнес лысый, глядя куда-то в пол.
Я ответил соответственно:
— Das ist Techtelmechtel[14], — чем очень развеселил почему-то всех в штатском.
— Ну, и как вы думаете, военлет, в Германии, например, популярно Ganoventum[15]?
— Да нет, разве только Kaffer[16] полезет в лавку, где съестное.
— Ну, очень рад, что мы с вами, военлет, говорим, как это по-немецки — mit jemandem Tacheles reden[17]. — И подает мне листок, где под грифом «Народный комиссариат внутренних дел СССР» напечатан текст обязательства. Что я, Федор Михайлович Запруднов обязуюсь не разглашать сведения, к которым я получил доступ в связи с переходом по указанию командования ВВС. И ежели нарушу, то подлежу. И так далее.
Конечно, подписал, а что, когда, куда и как, это мне разъяснят вскоре и конкретно.
Вот таким образом я и еще 26 или 27 моих военлетов оказались в совершенно странном месте.
Кстати, обменявшись мнениями, мы все пришли к выводу, что едем в Германию, на полигоны и будем учиться у немцев, как их, то есть, тех же немцев, побеждать. В истребительном бою.
В заключение, нас, отобранных, собрали в партбюро, благо там места для 30 человек хватало, и нам прочел информацию этот самый лысый дядька. Оказалось, полковник (это по-новому) Генерального штаба, отдел «Иностранные армии». Я запомнил его выступление, ибо иногда фразы были несколько непонятные. Ну, идущие в разрез с линией.
Впрочем, решили мы, военлеты, им там, в Генштабе, виднее, что, кому и как говорить.
— Прежде всего, разрешите представиться, — начал лысый. — Я — полковник Генерального штаба РККА Лихачев Вячеслав Семенович. Заведую отделом «Иностранные армии», где в настоящее время самое серьезное внимание уделяется изучению вероятного противника — Германии. Кстати, можете курить, товарищи командиры.
Так вот, вам должно быть лучше, чем кому-либо, видно, насколько мы отстаем в авиатехнике от стран капитала. И дело не только в гражданской войне. Дело в общей отсталости нашей промышленности и науки, особенно в таких сложных направлениях военного строительства, как военно-воздушные силы. На чем мы летаем и учимся летать. На бипланах тов. Поликарпова со скоростью 200 км в час. А эти бипланы, так называемые Р-1, полностью скопированы еде Хэвилленда, машины еще первой Мировой войны.
Мы вынуждены в авиации покупать все. От двигателей, например-«Юпитер» (Франция), до таких необходимых расходных материалов, как свечи, карбюраторы, бензонасосы, магнето, особенно механизмы газораспределения.
Хорошо известна аварийность в авиации. Мы уже дошли до того, что, планируя маневры ВВС, закладываем расход пилотов. Что делается только во время войны, как вы все хорошо знаете. Например, мы приняли на вооружение в 27-м году П-2. НО он архаичен. Испытания 28-го года показали — выход из штопора весьма сомнителен.
Исходя из изложенного, товарищи военлеты, наше Правительство и ЦК большевистской партии приняли решение по строительству ВВС РККА СССР. Одним из результатов этого решения было заключение договора о создании на территории СССР немецкой авиашколы и испытательного полигона. Это совершенно секретный проект, и вы все это отлично знаете. Хотя бы по тем распискам о неразглашении, которые вы мне дали.
Школа расположена в городе Липецке и с весны 1926 года начала функционировать. В эту школу мы отобрали из частей ВВС лучших летчиков. И уверен — вы не подкачаете.
Теперь немного о главном, то есть, о задачах, которые стоят перед вами. Первое — условное название школы — 4-й авиаотряд 38-й авиаэскадрильи. Как я уже сказал, с весны 1926 года школа начала работать.
Мы раздаем вам, товарищи командиры, фото немецких летчиков, которые обучаются в школе. У всех форма одежды — штатская. Вы же будете в повседневной форме летных войск РККА.
Некоторые товарищи немецким владеют. Остальным задание — заниматься немецким языком. Кстати, немецкие летчики все высшей категории и в Первой Мировой войне показали себя с самой лучшей боевой стороны. Вот их фамилии: Блюмензаат, Гейец, Макрацки, Фоссо, Геецманн, Блюме, Рессинг, Герлих Герман и другие.
Руководит школой майор Рейсвера Вилли Штар. По всей учебной программе вы подчиняетесь ему. Кроме этого, группой подготовки летчиков-истребителей руководят два лейтенанта (вот их фотографии) — Вернер Юнк и Карол-Август Шенебек.
Имеется и штурманская группа — ею руководит майор Эрих Кводе.
Но, товарищи командиры. Учеба — учебой, а вы не должны забывать, что вы прежде всего — летчики нашей страны. И просьба — не приучайте немецких коллег к спирту. В немецкой авиации его выдают по требованию. Как бы вы не споили немецкий военный народ.
И еще, о чем мы уже неоднократно говорили. Секретность. На базе, конечно, все будет: и танцы, и девушки, и клуб, и спортплощадка. Но — никакой болтовни. А то получится, как в одесском анекдоте:
По телефону:
— Алло, это база?
— Да, база.
— Тогда позовите к телефону Гилевича.
— Какого еще Гилевича?
— Вашего директора.
— Наш директор — Иванов.
— A-а, так это военная база.
— Теперь о ваших задачах. Срок обучения — три года. Располагаться будете в отдельных комнатах общежития, построенного немцами. Они же построили ангары и ремонтные мастерские. В настоящее время в центре, который, кстати, называется сокращенно Вифупаст, находится 50 истребителей Фоккер Д-ХШ.
— Итак, вы должны овладеть приемами воздушного истребительного боя, испытать и освоить боевые немецкие машины, оборудование, вооружение — пушки и пулеметы. Особое внимание следует обратить на оптику. Она у немцев традиционно хорошая.
— Изучите досконально пикирующий бомбардировщик Юнкере и истребитель Хейнкеля. Немцы их тоже в школу поставили.
— Вы, командиры, далее перейдете служить в строевые части. Будете передавать передовой опыт одной из сильнейших армий в мире.
— Все должно быть у вас в ходу: новые тактические приемы, радиодело, фотоработы, вооружение, особенно пушечное.
— Кстати, если 4-й авиаотряд будет работать успешно, мы планируем открыть на базе Липецкой школы высшие курсы усовершенствования.
— Сейчас мы дадим вам памятки по Липецку, получите подъемные, форму 1-го срока и парадную. Вашим командиром от советской стороны будет командир 37-й авиаэскадрильи майор Прокопий Прокопьевич Панькинов. Прошу знакомиться. Все вопросы — к нему. А это — наш Батя.
— Ну, их винце инен эрфольге. Желаю вам успехов.
Глава VII Любовь-морковь
И началась наша жизнь в Липецке. Хороший городок. Зеленый. Маленькие домики. Есть даже театр, он же дом культуры. И еще один, ближе к нашей базе, ДК авиатор.
Но культура культурой, а немец нам прикурить начал давать с самого начала. Вилли Штар, майор, в Первую Мировую прошел и фронт во Франции, и наши болота в Припяти. Русский знал неплохо и требовал от нас четкого выполнения приказов, указаний, требований. Что делать, выполняли. Были на базе и старожилы, еще с 1925 года. Они базу и строили.
А летчики — ребята без фанаберий разных. Сразу стало понятно, что и летаем вместе, и бьемся — тоже вместе. Но пока ЧП не было.
А как кормили. Мы из голодной в общем страны попали в полную благодать. С квашенной капустой, сардельками невиданной толщины и пивом. По вечерам. Стали и по-немецки уже понемногу. За столом в обед слышалось:
— Герр Вася, гибен зи мир, битте, соль. Да, соль, Васек, соль, ты чё, въезжай, въезжай, Базиль.
Немцы хохотали, но добродушно.
По вечерам уже наши ребята рассказывали друг другу:
— Я вчера после танцев шпацирен[18] с медхен. Деваха — хоть куда. Хинтерзиц[19] — орехи колоть можно.
Немцы активно знакомились с нашим фольклором. Особенно им понравилось высказывание о бесполезном, ну, например, заправщике:
— Он, как самолет: на земле от него никакой пользы.
Одно время у нас в ангарах, то есть, в местах, где мы собираемся вместе с немцами группами, бытовала фраза — «есть свежие данные». И все начинали хохотать. Наш майор Вилли Штар только после долгих подробных разъяснений этимологии этой фразы наконец ее понял и в течение года употреблял ну по крайней мере по 10 раз на дню.
Суть же дела проста:
Невеста говорит жениху:
— Милый, хочу перед свадьбой рассказать тебе о моих отношениях с мужчинами.
— Да ты же неделю назад мне уже все рассказала.
— Знаешь, дорогой, есть свежие данные.
Конечно, летное дело такое, без зубоскальства не проживешь.
Да, бились. И мы и немцы. К счастью, нечасто. Особенно, когда нам для изучения и обучения давали новые машины. Вероятно, в конструкторских бюро рассуждали — ежели учреждение называется научное и летноиспытательное, то и пусть испытывают. Вот и давали нам, например, П-2, биплан с двигателем «Испано-Союза» под 300 лошадей. Аппарат ничего, но с трудом выходит из штопора.
В августе 1929 года Бенедикт Бухгольц, мы звали его Беня, из штопора вышел с трудом и крыло потерял. Молодец, что выпрыгнул. Сам он повис на дереве у нашего клуба ДК Авиатор. Потом мы его расспрашивали, какую кинокартину он решил посмотреть. Да, молодые были.
Конечно, Беня чудом остался жив и вечером мы все вместе с ним в столовой напились основательно. Беня все время говорил, что нервного шока нет и он «unkraut vergeht night»[20].
Жизнь была очень интересная. Новая аппаратура, новые механизмы, оптика, радио, фото. Новые машины.
Особенно, когда пришли к нам Фоккера (ФД — XI), Хейнкели и Юнкерсы. Мы вместе с немцами их испытывали, не думая, что через 16 лет эти машины будут терзать нашу землю и записывать в летные книжки победы над нами, вроде бы даже бывшими коллегами.
Да нечего говорить. Что было — то было. И как не вспомнить нашего Батю, который всегда говорил одно и то же:
— Если в самолете отважный истребитель, который ищет боя и победы, то это и есть — лучший самолет.
* * *
Но эта глава совершенно о другом. Это так, занесло меня. А глава о моей любви. В общем, любовь-морковь. Она, эта «морковь», пышно произрастает везде, где только базируются авиаторы. Будь то Киев, Харьков, Проскуров и другие точки освоения неба. Девушек же мы осваивали легко. Еще бы, голубая форма, значок парашютиста, кожаная куртка и обязательно до «зеркала» начищенные сапоги. Батя нам в курилке говорил, что у летчика все может быть грязно, заштопано, плохо наглажено. И запах не «Красной Москвы», а солярки, да еще и касторового масла. Все можно простить летчику. Кроме одного. Сапоги должны быть начищены до «зеркала». Кстати, нашу бригаду от других так и отличали. Коли сапоги безукоризненны — это 37 авиабригада.
Вот с мыслями о сапогах я шел по липецким зеленым улочкам просто так. Устал очень, даже дом вспоминал редко. Решил зайти в кино. На последний сеанс.
Вот оно и свершилось. Пришла любовь. Прав, тысячу раз прав бессмертный Булгаков, которого я прочитал совсем на излете своего «полета». Да, любовь как убийца, неожиданно стремительно выскакивает из-за угла и бьет в самое сердце. Ножом.
Оказалось, что рядом со мной сидит девушка. Да ладно, девушек мы уже видали. И разных.
В общем, все кино мы проговорили. Шёпотом, конечно. И когда вышли после сеанса, не могли остановиться. Про книги, которых я никогда не читал. Про музыку, о которой я не имел никакого представления. Про художников.
Этому потоку культуры я мог противопоставить «Наставление по полетам в сложных метеоусловиях». Но не рассказывать же об этом, на самом деле.
Но далее все пошло, как говорят, во внештатном режиме. Девушка, к моему удивлению, просила ее не провожать.
— Нет, нет, я тебя прошу меня не провожать. И вообще нам видеться не надо. А то я буду тебя отвлекать от полетов. — И она улыбнулась. Почему-то грустно.
Моя настойчивость успеха не имела. Надя, так ее звали, ушла быстро. Я же растерялся и даже не пошел следом. Так и стоял оглушенный.
Ребятам вечером все рассказал. И как познакомился. О чем говорили. Как я ее проворонил. Упустил. Мама бы, конечно, усмехнулась и сказала: «Ты, Файтл, все-таки шлимазл[21]. Но не огорчайся, будут еще девушки, которые уж от тебя не уйдут».
Увы, мамы со мной нет. И не могу я ей сказать, что больше никаких девушек у меня не будет. Никогда. Только эта.
Ребята отнеслись к этому моему мимолетному знакомству по-деловому. Предложили вечернее дежурство у киноклуба. Только скажи, какая она, и все будет по классу люкс. Только не сорвись в штопор. И хохотали.
Да, друзья, молодость. Кажется, сколько еще будет их, девушек. Соня, Роза, Вера, Жанна, Маша, Элка даже. Но вот у меня все-таки произошло не как у всех людей.
Теперь в редкое свободное время по вечерам я бродил по аллеям у Дома культуры. Искал.
Ребятам же сразу объяснил, что задача поисков невыполнима. Ибо — я не мог рассказать о девушке самое главное — как она выглядит. Друзья были в полном недоумении. Может, тебе вообще все померещилось? Ты не пил перед сеансом? Нет, ни грамма. Ну хоть волосы какого цвета? Глаза. Рост, наконец, — вопрошали меня мои друзья-командиры. Увы, безрезультатно. Я ничего не помню, кроме голоса, чудного смеха и аромата весны, свежести, любви. Да, да, пахло от этой девушки не «Красной Москвой» или «ТЭЖЭ», а пахло свежестью и любовью.
Да, вспомнил! Когда она сказала, что будет мешать полетам, я спросил, откуда она решила, что я летчик. Надя улыбнулась. Да по сапогам. У летчиков они, как правило, всегда блестят. Хотя бывают и исключения.
Нет моя девушка ни на что не похожа. И потом, как искать. А ежели она замужем! Тупик.
Я бросил поиски и полностью погрузился в полеты. Осваивали Поликарповские И-15 и И-16. Истребитель И-16 — моноплан и в полете был менее капризен, чем его предшественник биплан И-15.
Немецкие курсанты, а на самом деле уже опытные летчики, прошедшие Первую Мировую, обкатывали «Мессера», «Фоккера», «Дарнье».
Однажды пошёл в библиотеку посмотреть свежие газеты. Готовился к очередной политинформации.
Сижу, выписываю серьезные фразы о текущем политическом моменте и ситуации вокруг нашей страны. Как всегда, нам все угрожают и необходима бдительность. В общем, «…Над Амуром тучи ходят хмуро…» Задумался я и стало мне что-то грустно. Уже почти 35 годков. Да, звания идут, как говорят, в штатном режиме. А ни семьи. Ни детей.
Ни даже любимой. В этот момент кто-то легонько трогает мое плечо.
Надя!! Как же я не почувствовал, что в воздухе библиотеки уже давно запах свежести и любви.
Дальше все я проделал стремительно. То есть, схватил Надю. За руки, на глазах изумленных читателей быстро вывел ее на крыльцо и не давая ей ничего сказать, ни возразить, буквально выкрикнул:
— Ты даже не представляешь, что происходит. Я люблю тебя. Только тебя. Я уверен — мы созданы друг для друга. Никто другой не может нам помешать. Нам необходимо пожениться. И срочно. Я сейчас иду вместе с тобой к тебе. Хочу познакомиться с родителями и завтра утром — в загс. Нам никто не может и не должен помешать. Я тебя люблю так, как нормальные люди любить не могут. Верно, я сошел с ума. Но мое помешательство неизлечимо.
Надя улыбнулась, но неожиданно стала плакать.
— Федор, я тебе уже говорила, у нас ничего не может быть. Это — невозможно и лучше тебе знать об этом сразу и понять. И принять. Мы не можем быть вместе. Вот и все.
Баах! Как крыло отлетело, и я лечу на новом ЯК-1 вниз. И парашют не взял. И холод. Страшный холод внутри живота. Все пропало. Сейчас разобьюсь.
Такое отчаяние мной овладело, что я не отступаю. И не отпускаю рук Нади.
— Даже если муж против. Я его уговорю. Я объясню ему, что мы созданы не для других. Созданы мы друг для друга и только так.
Но к мужу идти не пришлось. Мужа не было. А я Надю в этот день не отпускал вовсе. Она еще один раз сделала попытку уйти, но не тут-то было. Все-таки я — истребитель. Верно, мама думала обо мне. И сказала бы: «Ну ты, Файтл, все-таки не полный шлимазл. Вот видишь, если это большая у тебя любовь, то наверняка девушка должна быть очень хорошая. Не отпускай ее».
Я так и поступил. И проводил домой. Нарвал где-то цветов. В станционном буфете забрал все шампанское. Ребятам со станции же позвонил, просил доложить по службе, что вывихнул ногу. Все это проделал на одном дыхании, как «бочку» завертел или «иммельман»[22].
В этот вечер, эту ночь я был счастлив совершенно. Надя все шептала — не торопись, ты не в полете.
И все было мое. Я ни о чем не жалел. Ибо время остановилось. Я даже не знал, что сейчас — ночь, день, утро. К моему удивлению и Надя потеряла ориентацию. Выходила в сени. Там грохотали тазы, ведра.
— Прости, милый. Я совсем голову потеряла, — говорила Надя и вдруг шептала слова модной в те годы песенки запрещенного белоэмигранта Вертинского: «…у ней такая маленькая грудь, на ней татуированные знаки…»
Мы сошли с ума. И навсегда.
Как я благодарен нашему Бате. Он как-то раз собрал нас, небольшую группу вернувшихся из увольнения и сказал некое назидание. А оказалось, что сказал он нам, желторотым, да еще в прыщах, мудрые слова.
— Вот что, военлеты. У вас девушки будут. Женщины. Даже жены. — Он вздохнул почему-то. — Вот вам мой совет. Никогда не интересуйтесь их прошлой жизнью. Ни — кто. Ни — сколько. Ни — кто лучше. Вы прежде всего должны женщину свою уважать. Даже если она и сиюминутная.
Она вам все сама расскажет. А ежели не расскажет, то и не надо.
Значит, она вас не очень ценит. Поэтому наслаждайтесь, любите и будьте настоящими мужиками. Теперь — отбой!
Мы запомнили слова Бати на всю жизнь. И я, конечно. Тем более, радовался, что мужа нет.
Утром мне Надя рассказала про себя. Мама ее умерла давно, они живут с папой. Он — стрелочник на нашей липецкой железнодорожной станции. У нее сын, ему теперь уже три года. Если ты останешься и захочешь, я вас познакомлю.
— Как это — захочу! Как это! Конечно. Немедленно.
— Нет, не немедленно. Он в деревне у тети. Вот немного подождем да может и съездим к ним.
— Да, да, съездим. Я сейчас сбегаю к командиру, отдам ему заявление. — На ее удивленный взгляд поясняю: — В армии так принято. Хочешь жениться — пиши заявление командиру части. Он рассмотрит, что за девица, каких кровей да кто в роду у нее. И даст добро.
— Нууу, — протяжно произносит Надя, — нам точно не даст твой командир разрешения. Да и ладно. Ежели ты согласный, то и так будем жить. Если это — любовь.
— Пойми, Надя, меня никто не разлучит с тобой. И плевать. И еще. Ежели ты не против, я твоего сына усыновлю. Теперь твоя задача — родить мне дочь.
И снова бедная кровать начала испытывать такие перегрузки, что папа Надин как-то даже сказал:
— Ты бы, Федор, диван, что ли, приобрел. В качестве запасного аэродрома, как у вас там говорят.
— Да я согласен, куплю диван. Он крепче.
А документ-заявление я нашему Бате передал. Мол, так и так, хочу жениться на местной девице Надежде Журавель, пролетарского происхождения, член профсоюза.
Оказалось, Надежда в чем-то была права. Ибо Батя, который такие листочки даже и не читал, в моем случае вызвал на собеседование. Беседа была пустая: хорошо ли я подумал, знаю ли семью этих «Журавлей», известно, что у нее ребенок. А кто отец? Как в твоей семье относятся к этому браку. Как с бытом, в том смысле, где жить-то будете.
Я отвечал четко, ясно, без «соплей», по-партийному. Значит так: подумал — хорошо и даже очень. Отец Надежды — путевой обходчик, но не пьющий. Мать — скончалась. Про ребенка, конечно, знаю, но теперь это — мой ребенок. И только так. В моей семье отнеслись к браку вначале отрицательно, по религиозным мотивам. А затем примирились. Ведь другое время, иная эпоха, товарищ командир.
Да, да, покивал головой Батя. Ладно, иди, женись.
Вечером Надежда пыталась мне рассказать про свою личную жизнь. Как, мол, образовался мальчик по имени Герман трех лет от роду. Я, честно, слушать не стал. Только спросил, не нарисуется ли отец. Нет, ответила Надя, отец не нарисуется. И еще я спросил, что, любит ли она этого «отца», на что получил ответ вполне искренний:
— Да, Федор, я любила этого человека. Но он не мог жениться, хоть и не из трусливых. Меня отпустил. Но я зла не держу. Давай-ка, расскажу тебе подробно все про мои дела грешные.
— Брось, Надя, мне это совсем не интересно. Я вот инструмент купил, с Геркой будем строить модели самолетов. Атам, глядишь —…
— Нет, нет, никаких самолетов. Хватит мне за тебя волноваться. Лучше пусть будет по паровозной части. Иди пить чай, тебе завтра рано вставать.
Вот так началась моя семейная жизнь.
Нас расписали быстро. Так же быстро выдали документ об усыновлении. И стал я одновременно и молодым мужем, и молодым отцом. Кстати. К мальчику мы поехали сразу после загса. Да с форсом. На мотоцикле. Найди, читатель, мотоцикл у гражданина СССР в Липецкой области в 1928 году. Либо в Воронежской. Либо вообще, в европейской части СССР. А мне в части дали немецкий БМВ, мол, при свертывании школы вернешь. Но хорошо известно, ничего не бывает надежнее временного. Раз временно, то и навсегда.
Познакомил я Надю с моими летунами. Наши ребята откровенно пялили глаза, не скрывали того, что скрыть невозможно и все галдели «горько, горько». К месту и не к месту. А немецкие летчики к Наде относились даже чрезмерно уважительно. Величали ее фрау Запрудный и при каждом случае дарили цветочки разные. Все это буржуазное внимание мне не очень нравилось, но эмоций не проявлял. Все же — одна мы стая. Летуны.
Так вот, на мотоцикле махнули мы в деревню, что под Липецком.
Не, не зря я так с ходу усыновил этого мальчика. Вы бы видели, как он ко мне бросился. И не отпускал меня. Конечно, мотоцикл. Конечно, мой шлем и летные очки. Игрушки были проигнорированы, а вот ящичек с инструментом для моделей пришелся совершенно вовремя. После вручения ящичка мы Германа не видели и не слышали. Вернее, слышали только сопение. Но кто сопит, то ли Герка, то ли Тузик, который внимательно наблюдал за действиями мальчика.
Вот какая у меня стала счастливая жизнь. В 1928 году!
А тут еще недалеко от нашего «Вифупаста» нарисовался домик почти бесхозный. Ибо пожилая владелица переехала, в силу ветхости организма, к дочери, а домик просто бросила. Я его и подобрал. В смысле, купил. И не дорого. Не даром все-таки я Файтл.
Кстати, Надежда меня спросила, какое у меня было прозвище в детстве. И услышав — цапля — долго смеялась. Еще бы — теперь у нас цапля в камышах, а журавель — в небе. Верно, читатель, зовется все это счастьем.
Кстати, Батя мне намекнул, что если у офицера есть жилье, то командование стремится оставить его при этом жилье. А то, что Липецкий аэрокомплекс не прекратит свою деятельность, и ежу было ясно.
Вот так, можно сказать, стал я оседлый военнослужащий.
Но одно меня в нашей прекрасной любовной жизни с Надей меня удивляло. Я не мог рассказать, какая она, моя возлюбленная. И теперь, уже сколько десятилетий прошло, не могу вспомнить. Кроме смеха, запаха невыразимой свежести и ее задыхающегося голоса по ночам. Вот ведь как.
А в 1930-е годы жизнь начала преподносить сюрприз за сюрпризом.
Глава VIII Италия
Хорошего не бывает много. Мы все это почувствовали, когда руководство нашего «секретного» 4-го авиаотряда 38-й авиаэскадрильи ВВС (о котором знал, конечно, весь Липецк и прилежащие города, деревни и поселки) объявило, что к 1933 году школа будет закрыта и все немецкие специалисты, естественно, будут отправлены в «ихний» родной «фатерлянд».
Эту новость все мы, летчики специальной подготовки, приняли с огорчением. Да и все население городка — однозначно. Мы, летчики, лишались ежедневных тренировочных полетов, в том числе и в ночное время. Не думая о горючке. Не будет у нас совместных с немцами воздушных боев. Прощай, новейшие авиационные пушки Круппа. А оптика. Каждый из нас уже приобрел по биноклю Цейса. Конечно, в обмен на наши часы и Московскую.
Наземный персонал терял технику освоения новых двигателей, методику обслуживания машин. А радиоаппаратура. Мы еще долго различного рода знаками показывали звену, что нужно делать.
Теперь даже не интересно стало проводить пикирующее бомбометание. С кем соревноваться то? Да и машины немцы, верно, заберут. Далее, сразу становятся неутешными наши милые подавальщицы, поварихи, медсестрички и прочий обслуживающий женский персонал.
Но! Остались уже навсегда дома и квартиры немецкого персонала, прекрасные ангары, ремонтные мастерские. Арсеналы.
Немцы увозили своих погибших. С 1930 года почти каждый год у нас начали происходить ЧП. В 1930 году — столкнулись две машины — Фоккера — один стрелок погиб. В 1931 году не успел выпрыгнуть с самолета, который потерял обшивку крыла, обер-лейтенант Платц. В 1932 году — трое погибших. В 1933 — один.
Школа закрылась. Безусловно, польза для нас была колоссальная. За 1925–29 годы обучение прошли более 140 наших летчиков, в основном — истребителей, и свыше 40 авиамехаников. Теперь они стали на вес золота. Блестящие мастера.
На базе нашей секретной в 1934 году была создана Высшая летнотактическая школа ВВС. Ряд наших летунов оставили инструкторами. В том числе и меня. Надя была счастлива. Герман пойдет в школу. А пока Герка все свободное время проводил на аэродроме. Пыхтел, но таскал за мастерами тяжелые инструменты и уже прекрасно разбирался в типах самолетов.
У меня же день был так загружен работой, что я забыл — немцы перед отъездом просили меня прийти на прощальный скромный ужин по случаю отбытия.
Собралось все наше руководство — Батя, замполит, начштаба, особист (как же без него). Пили немного. Женщин не было. Вспоминали. Неожиданно майор Штар, начальник штаба, произнес прочувствованные слова. И пожелал: чтобы нам никогда не встречаться в небе в боевых условиях. Мы поддержали. Ведь мы — «…мирные люди, но наш бронепоезд стоит на запасном пути».
Уже расстались, завтра с утра немцы улетали. Меня неожиданно на прощание обнял механик Блах и прошептал:
— Не верь Адольфу.
На мои пьяные вопросы — что, как, почему, да и кто это, Адольф — ответил коротки:
— Не верь.
Вот так мы и расстались с нашими немецкими коллегами. Еще просили любить и беречь Надю. Это я и без них знаю. Наде они передали коробку конфет. Шоколад в ликере. Надя просила, чтобы я отвез эту коробку моим в местечко. Что я и сделал. Вот было восхищение. И я чувствовал — меня любят. Все мои. И мы снова вместе. Хоть ненадолго — вместе.
А по возвращении меня срочно вызвали к Бате.
Батя, как всегда, не стал ходить вокруг да около.
— Вот какое дело, Запрудный. Да не тянись. Сядь.
Поступило распоряжение штаба ВВС о командировании в Москву опытного штурмана и летнаба в одном лице. Освоившего ТБ-3. Лучше тебя нам не найти. Скажу по секрету — речь, вероятно, идет о подготовке перелета нашей новой техники. Впрочем, узнаешь все уже в Москве.
Явиться нужно к председателю Осовиахима Рудольфу Эйдеману. Он возглавляет авиагруппу по перелету. Когда, куда и зачем — он и расскажет.
Я явился. Эйдеман — крупный мужчина — непрерывно курил и все время с кем-то говорил по телефону. Время на меня, однако, нашлось.
— Садитесь, полковник, — произнес он недовольно. Как будто это я отнимаю у него драгоценное время. Коротко посвятил меня в суть дела.
— Правительством принято решение, — важно он начал, — организовать визит советской делегации ВВС РККА в Италию. Он состоится как ответный на посещение Одессы итальянскими гидросамолетами, о чем вы, полковник, вероятно, знаете. (Ничего подобного, сидя в своем Липецке, я не знал). Вот, прочтите выписку из протокола заседания Политбюро от 20 августа 1933 года. — И выписку мне протягивает. Я ее прочел. Времена были еще не очень «лихие», но ознакомление с секретным документом потребовало от меня расписки в первом отделе Осовиахима и в спецотделе. Почему я расписался за прочтение документа в двух отделах — не пойму до сих пор. Привожу, кстати, этот протокол, который я при ознакомлении удосужился-таки переписать.
Секретно
Копия I
Протокол № 10 заседания Политбюро от 20 августа 1933 года.
…7. Об ответном визите советской делегации ВВС РККА в Италию.
Вопрос начальника Управления ПВО СССР комдива Штерна.
В целях демонстрации Западной Европе, особенно странам с фашистским режимом (Италия, Германия), достижений СССР в области военного авиастроения, а также изучения новейших достижений ВВС Италии направить делегацию ВВС РККА в Италию сроком на 14 дней в августе 1934 года.
— Направить 3 самолёта ВВС типа ТБ-3 (конструктор Туполев).
Подготовить к 1934 году указанную авиатехнику, лётный и обслуживающий персонал — начштаба ВВС РККА Володин.
— Сформировать военную делегацию, включив в ее состав, помимо летчиков, инженерно-технический персонал.
Гпавой делегации назначить председателя Осовиахима Эйдемана Р. П. (военные вопросы), начальника военно-воздушной академии РККА Тодорского А. А. (изучение новейшей техники).
— НКИД (т. Литвинов М. М.) провести соответствующие переговоры с итальянской стороной и оформить надлежащие документы.
— т. Гронскому И. М. провести через печать («Известия», «Правда» и др.) серию благожелательных публикаций о визите в 1933 году эскадрильи итальянских гидросамолетов, а также о политических взаимоотношениях двух стран (при консультации с НКИД)
— НКВД (т. Ягоде Г. Г.) разработать и осуществить оперативные мероприятия по обеспечению надлежащих условий работы советской делегации ВВС РККА.
Задача мне была поставлена ясная. Проложить для новых ТБ-3 конструкции Туполева авиамаршрут по трассе Москва — Киев — Вена — Рим. Чем я и занимался три дня в помещении Военно-воздушной академии РККА совместно с командирами трех машин, на которых мы и готовились отбыть. Да куда! В Италию. Иногда ночью я просыпался. Кто это? Я, Файтл-цапля, лечу в Италию.
Для нашей делегации была организована поездка в Щелково, где на аэродроме под строгой охраной стояли три красавца Туполева. У одного из них наша группа сфотографировалась.
А еще через неделю нашу делегацию собрали в 5-м подъезде ЦК ВКП(б), что на Старой Площади, для проведения инструктажа.
Представитель НКИД[23] лысеющий толстенький чиновник с бородкой и, как мне показалось, из одного со мной местечка, подробно рассказал об Италии и роли Муссолини в развитии страны и ее политических амбициях. Оказалось, что Италия активно развивает свой военно-воздушный флот. Сотрудник НКИД привел нам интересные цифры. Например, в 1923 году выпущено было 120 самолетов, а к 1933 году уже 450. Да и аппетиты у страны с имперскими амбициями были весьма недвусмысленными. Во всяком случае, Греция, Югославия чувствовали, что надо быть готовыми к встрече с «экспансивным соседом».
Вышли мы в некотором напряжении. Даже не пошли в пивбар, что открылся у метро «Дзержинская». Новое слово техники — пиво выдает автомат. Без недолива и пеной по стандарту.
Нет, не пошли. Нужно было готовиться. Меня особо не тревожило ничего. Ну, конечно, требовалось ознакомиться с развитием авиатехники. С фирмами, выпускающими машины. Правда, в составе делегации были и наши конструктора новых самолетов. Ну, им и флаг в руки. Мне же было дано задание изучить быт и вообще жизнь отдельно взятого итальянского военного авиасоединения. Например, истребительной эскадрильи. Я это себе на ус намотал. А как это будет, я же «ихних языков» не знаю.
Батя ответил — вывертывайся, мы за тебя в ответе. Тем более, что техниками летят и твои друзья. Я возрадовался. Это ведь такое счастье — иметь друзей. В которых уверен на 99,999 процента. Особенно в эти смурные, непонятные, надвигающиеся темным облаком времена. Ибо мы, командиры ВВС, получали для ознакомления под расписку из особых отделов информационные листки. Из которых было видно: враг в армии имеется и теперь выявлен и выкорчевывается славными органами НКВД.
Правда, непонятно нам было, почему число врагов все увеличивается и увеличивается. То в Артиллеристском управлении расстреляны руководящие командиры, то в Военно-химическом. В общем, к 1930-м годам наши славные чекисты раскрыли сотни вредительских и шпионских организаций. В нашей Рабоче-крестьянской!
Я как-то подсчитал, что ежели все эти вскрытые враги (а ведь есть еще и не вскрытые) проявили бы свою вражескую активность, то давно бы наша армия не существовала, а вожди страны были бы беспощадно истреблены. Оставался вывод — наши славные НКВэДэшники работают на отчаянное опережение. И всегда побеждают. Во всяком случае, лозунг — чекист не ошибается — работает. Ибо у нас, в ВВС даже летчик-истребитель ошибается. Но в основном один единственный раз.
Но начал я с упоминания о моих друзьях. Хочу рассказать о них подробнее.
В 37 авиаотряде, а затем и в Липецкой авиашколе образовалась у нас компания. В армии это очень важно. И ежели ребята подобрались, как полагается, то так по жизни и шагают. Я получил повышение — тащу за собой Тольку Савельева, Потьку Шмеля, Арсена, Вовку Нейштадта. В общем, движемся по жизни, держась друг за друга. Конечно, бывают и катастрофы. Когда славные наши органы берут другана, а он возьми и на всех, кто с ним пот соленый армейский хлебал, напишет жуткую напраслину. Что был, де, я завербован в японскую, германскую, английскую либо малайскую разведку моим лучшим другом, имярек.
Но никогда уже друган не расскажет, как всю эту информацию про разведку выбили из него наши славные органы. Что лишился он и зубов, и глаза, и ребра сломаны, да и мало ли что дальше было. Не выдержал. А сопротивлялся зря. Ибо и сам — исчез из жизни и друзья, им оговоренные, тоже сгинули. Так никто ни у кого прощения не попросил. И не простили они друг друга — ибо встретились только уже в иных мирах.
Где все всё понимают и дедушки с бородами только вздыхают: надо же, о чего человеки дошли. А еще называют себя Божьими созданиями.
Но пока никто из нас ничего такого страшного не представляет. Пьем спиртик (в меру), ухаживаем за девушками и любим только одно — небо.
Палыч. Самый старший, еще в Первой Мировой участвовал, любил рассказать, как они с Брусиловым… Мы посмеивались, где ты, Палыч, и где генерал Брусилов. Палыч работал сторожем на даче первого секретаря Липецкого горкома ВКП(б). Да какая это дача, в те времена. Но тем не менее была обнесена, одна из немногих, высоким забором и имела у калитки звонок. Палыч был знаменит тем, что на звонок пришедших и желающих войти открывал чердачное окошко и зычно вопрошал:
— Чё надо?
Ответ был, мол, надо обсудить, поговорить и т. п.
Но Палыча не сдвинешь.
— Никого нет. Уходите. Еще будете стоять — я стреляю.
И на самом деле, через минуту, ежели посетитель бы настойчив, из оконца громыхал выстрел из двустволки. Мелкая дробь свистела над забором. Ежели и сейчас посетитель не ретировался, то слышался зычный голос Палыча:
— Даю второй ствол, — и снова грохот выстрела. Уже картечью. Хозяева за это Палыча очень уважали. А жалобы на него поступали в горотдел милиции, оттуда доставлялись первому секретарю горкома ВКП(б) и благополучно ликвидировались.
Иногда, правда редко, секретарь давал указание разобраться с тем или иным жалобщиком. После разборок, как правило, жалобщик забывал не только где он живет, но — живет ли он вообще.
В редкие минуты наших встреч (армия — не «гражданка») Палыч нам объяснял, что давал присягу государю-императору и никого другого не признает. На возражения, что теперь-то власть совершенно другая, важно отвечал:
— Да, власть уже не царская. А рабоче-крестьянская. Поэтому я, как рабочий и крестьянских кровей за власть эту и стою. С двустволкой. А присягал все равно батюшке-царю и не прощу этим христопродавцам — детей всех перебили. Это ж надо!
Тут Палыч начинал всхлипывать и пил молча свою рюмку.
Вторая тема Палыча — пресловутый еврейский вопрос. Я его особо и не чувствовал, хотя жил на Украине. Очевидно, мотаясь по гарнизонам Киева, Харькова, Проскурова, этот вопрос обходил меня стороной. Но Палыч и здесь рассуждал совершенно неожиданно. В том смысле, кто мы. Народ «Советской Федерации», без них, то есть, Федя, без вас — ну просто никуда». Приводил здравые примеры, на которых останавливаться не буду. Дабы не уличили меня в национализме. Или еще в чем. А я все ж член ВКП(б) с 1928 года.
Толя Савельев, очень больших размеров техник, обладал только одной страстью. Нет, нет, не выпивка (хотя выпить мог очень много). Не женский пол. Страстью его был авиационный двигатель. Он все время был в борьбе. Ибо всегда что-то улучшал, предлагал, получал отказы и день и ночь боролся с этими ретроградами — инженеришками, которые и самолета-то не видели.
Не буду про других друзей. Одно очевидно, в сложных жизненных ситуациях никто никого не предал, не оговорил, не произвел никакого паскудного действа. А времена надвигались именно такие — паскудные.
Что до Палыча, то он спас меня. Как это произошло — в свое время. А пока только упомяну, что Палыч, будучи совершенно одиноким мужчиной, имел-таки любовь.
Любовь Палыча была секретная. О ней знали только мы, его друзья, и больше никто.
Любовь звали Тамарой или Томкой, как он ее называл. А была она секретаршей начальника ГПУ, а затем НКВД города Липецка. Сами понимаете, дальше уже ехать некуда.
Кстати, очень красивая и достаточно стройная женщина более чем средних лет. Любила лошадей и Палыча. Что она нашла в Палыче — мы не понимали, но свидания, сугубо конспиративные, ночные, происходили у него и Тамары регулярно. Палыч через эту свою любовь знал всё и вся в городе. Но молодец, молчал. Иногда только. Например, мы обсуждаем главного инженера металлургического завода Рорберга. Мол, немец, а как хорошо вписался в советскую власть. Палыч важно кивает, соглашается, только улыбочка вдруг мелькнет какая-то гаденькая. И что? Через два дня наш немец Иоахим Рорберг уже арестован и является, оказывается, врагом народа и давним шпионом в пользу своей Германии, будь она неладна. Видел, видел я — Палыч знал про Рорберга. А откуда? Вот он, след Тамаркиной любви и прослеживается.
Итак, Италия. Мы должны лететь на новых, мощных бомбовозах конструктора Туполева, обладающих значительной скоростью — под 300 км в час и хорошим высотным потолком. Команда — 8 человек, 3–4 пассажира да 5 пулеметов. В общем, для того времени — август 1934 года — очень внушительный визит.
Нашу делегацию возглавляли Р. П. Эйдеман[24], председатель Осовиахима и А. А. Тодорский — начальник Военно-воздушной академии. Маршрут был сложный: Москва — Киев — Вена — Рим. Да к тому же опоздали по графику и летели по измененному маршруту. По ходу я менял навигационные карты. Летели мы теперь по маршруту Москва — Киев — Краков — Рим.
И вот он — Рим! Италия!
Программа пребывания разработана детально. Было включено посещение авиационных институтов, заводов, ознакомление с военными учреждениями Италии. Посетили мы и Монтечелио. Там было главное, что нас интересовало — исследовательский институт ВВС Италии. Нас, честно говоря, ошеломили сразу, показав испытательную станцию авиадвигателей, самолеты новых конструкции. Показали тренировочный полет на «Капрони» пилота Бернарди — известного асса еще времен Первой Мировой.
Я и мои друзья просто застонали, когда увидели аэродром и ангары. Глядя на бетонированные площадки, бензиновые колонки, приспособленные для подачи к самолету воды, масла, мы вспомнили наши зимы, ведра с горячим маслом, которое нужно залить в двигатель, бензин, которым мы отмывали хвост самолета после полета. Оказалось, можно все делать по-другому.
Завод авиационных двигателей и самолетов нам показали в Турине, где в комплексе автостроительных цехов разместились и помещения авиапредприятий «Фиата». Капрони — итальянец пожилого возраста показал нам свою продукцию.
В сравнении с другими предприятиями, завод Капрони показался кустарной мастерской. Однако, Капрони умудрялся создавать высокоскоростные самолеты. Но — в единичных экземплярах.
Вот так мы погрузились в авиационную Италию. Фирмы «Амброзини», «Бреда», «Капрони», «Макки», «Савойя-Маркетти», «Фиат» радушно показывали нам все. Начальство, Тодорский в частности, объяснили, почему это происходит. Просто все, как репа. Мы, СССР, хорошие покупатели. Платим золотом. А покупаем товар (авиационный), требующий контроля, ремонта, запчастей и так далее. Поэтому — добро пожаловать, дорогие советские.
Через несколько дней руководство нашей делегации попросило подготовить парадную форму. Нас принимает сам Муссолини. Мы уже знаем — главный фашист. Но что-то пока не видим погромов, рабочих баррикад и умирающих от голода на улицах детей, женщин и стариков. А уж в продуктовые лавки мы и не заходили.
Настал день приема. После представления нашей делегации Муссолини произнес речь. Я ее получил, и она меня, да и не только меня, несколько удивила. Кстати, нам два листка с речью Дуче на русском языке раздали. По делегации пошел шепоток — после, как выйдем, вернуть все товарищу Тодорскому. Мы, конечно, все и вернули. Только я успел быстренько составить конспект. Вот он, Бенито, или Бен, как его звали друзья.
«Дорогие друзья, товарищи! Почему я называю вас так. Да потому, что и вы, и мы строим жизнь под лозунгом — социализм.
Только идем разными путями. Во многом у нас сходство. И вы и мы давно начали понимать — демократия — плохая организация государственной жизни. Почему, спросите вы. Отвечаю.
Основные недостатки демократии:
— Бесхребетность. Неумение и нежелание в нужный момент взять и сконцентрироваться на защите народа.
— Второе — привычка у демократов к коллективной безответственности.
— И третье — ложное представление о всеобщем счастье. Этого нет, история человечества показывает — это невозможно.
И тут мы, фашисты, расходимся с вами, коммунистами. Как бы вы не стремились выполнить эту теорию всеобщего равенства и счастья — ничего не получится.
Мы в Швейцарии спорили с вашим вождем Лениным по этому поводу.
Горячо спорили. И вы увидите — никогда вам равное, счастливое общество не построить. Таков этот мир, дорогие товарищи.
А в целом наше движение во многом схоже с вашей доктриной о государстве. Я вам скажу суть нашего учения — суть фашизма. Фашизм — это политическая система, при которой интересы государства ставятся выше интересов личности. У вас — то же самое. Здесь мы близки. Но есть и расхождения — наше учение основано на реальности, ваш большевизм — на теории.
Но в целом мы близки — фашизм и коммунизм. Так давайте строить наши государства, активно помогая друг другу. И примером этого сотрудничества может служить ваш визит в нашу страну.
Вы увидите нашу авиационную промышленность, наши самолеты, поставившие мировые рекорды скорости и высоты. У нас есть чему поучиться. Есть, чему учиться, и у вас. Достаточно отметить трех гигантов, на которых вы прибыли. Это — самолеты будущего. И страна, которая произвела такие машины — на верном пути авиационного развития. Что до политического — время покажет.
У нас есть, повторяю, что посмотреть. Есть, где можно погрузиться в культуру человечества. Наконец, есть прекрасные блюда земли и моря. Я желаю: узнавайте, учитесь, наслаждайтесь жизнью.
Да здравствует жизнь, да здравствует дружба между Италией и СССР. Да здравствует Италия. Вперед!»
Эту речь я не показал даже своим друзьям. Памятуя, что береженного и Бог приглядывает.
Помимо заводов, нас знакомили с жизнью и бытом итальянских военных летчиков.
Несколько батальонов военных летчиков прошли парадным строем. Отличные классы для лекций, практические занятия по изучению гидрометеоусловий, фотолаборатории, аэрофотосъемки, химические кабинеты, механические мастерские и многое другое — все это показывало, что мы пока еще отстаем. Но ведь ТБ-3 уже летает. И давно, с 1930 года. Так что — догоним. А раз догоним — то и перегоним. Вот так мы думали, наблюдая жизнь и быт наших коллег по небу.
Удивляло нас многое. Особенно большая программа физической подготовки. Причем для всех одинаково обязательная. Здесь и тренировка вестибулярного аппарата, гимнастика, теннис, фехтование, лыжные соревнования, бокс, стрельба, гребля.
Но пока мы предавались изучению жизни в Италии, наши механики уже в который раз проводили регламентные работы со всей аппаратурой наших машин. Как это происходило, мне рассказал Батя уже в Липецке.
И смех, и грех. Скорее, все-таки смех. Еще был 1934 год. Уже тяжеловатый, но жить можно. Думая, мечтая и стремясь.
Батя показал мне документы особого отдела, которые я переписал и уже теперь, когда страха настоящего не было, их, эти протоколы, можно читать, просто смеясь. И завидуя.
Заодно привожу и отчет наших сексотов, что попал ко мне. Мыто знали, что кто-то должен же надзирать. И «бдить», ибо уже вовсю в армии гуляли доклады особых отделов. Где разъяснялось — враг не дремлет. В общем, держи порох сухим.
Из отчетов
секретных сотрудников по делегации ВВС РККА в Италии (7–14 августа 1934 г.)
1. 7 августа 1934 года три ТБ-3 приземлились на аэродром Чампино, где состоялась официальная встреча. С итальянской стороны делегацию ВВС встречали: Лиотта, полковник — командующий воздушной обороны Италии; Пелегрини — начальник гражданской авиации; Порро — директор Научного института авионики (фото прилагаются).
2. 8 августа делегация была принята главой Итальянской Республики Б. Муссолини (фото прилагается). После представления делегации Муссолини выступил с краткой речью, в которой отметил растущую военную мощь ВВС Италии. Он сказал, что Италия вскоре займет ведущее место в семье европейских стран, особенно в военном отношении.
3. Генерал авиации Бальбо уделяет особое внимание Тодоровскому. На приеме даже поднял тост в честь его и Эйдемана.
4. Делегация ознакомилась с научно-исследовательским институтом ВВФ. Им показали пилотаж новейшего военного самолета. Итальянский пилот Бернарди показал фигуры высшего пилотажа на самолете «Капрони». Пилотаж был высоко оценен руководством нашей делегации и пилотами.
Общие выводы:
— научно-исследовательские институты находятся на высоком техническом уровне;
— создание единичных рекордных самолетов происходит быстро и технически весьма отлажено;
— создание мощного воздушного флота в настоящий период невозможно, так как даже такой гигант, как самолетостроительный завод «Фиат» в Турине, удивляет технической отсталостью.
Резолюция на документах Генерального комиссара Госбезопасности:
«т. Зильберквит. В мой архив. Приложите объективки на Тодорского Эйдемана. Ягода»
В сентябре 1934 года в адрес Народного комиссара внутренних дел СССР поступил пакет документов из особого отдела одной воинской части гарнизона ВВС РККА г. Липецка.
Секретно
Народному Комиссару НКВД СССР тов. Ягоде Г. Г.
В соответствии с Вашим указанием направляю полученные мною объяснения участников несанкционированных контактов с итальянцами в период пребывания советской делегации ВВС РККА в Италии с официальным визитом, а также протоколы опросов указанных лиц.
Зам. Нач. УБНКВД
по Липецкой области
капитан Салазкин А. А.
Приложения:
Объяснение — 3 стр.
Протоколы опросов — 5 стр.
Все только в 1-й адрес.
Исп. — Бурлаченко
Маш. — Дергалева Экз. 1
Копирка уничтожена — подписи.
Приложение
Объяснение
старшего механика 37-го авиаотряда 2-й бригады ВВС РККА Савельева А. А.
8 августа я с механиком Владимиром Нейштадтом и техником Арсеном Мкртчяном осуществлял регламентные профилактические работы на третьем двигателе нашей машины ТБ-3. В обеденный перерыв мы взяли привезенные из дома продукты: сало, хлеб черный, лук репка и сырокопченая колбаса — и сели в тени под крыло на обед. Так как мы чувствовали себя простуженными, то взяли немного спирта, который у нас остался от протирки оси амплитуды. После первой кружки к нам подошли техники — итальянцы, три человека. Так как языка ихнего мы не знаем, то мы налили им спирту (немного) и дали бутерброды с салом. Они выпили за авиацию и советских летчиков-соколов (так мы поняли) и впали в изумление. А повторить не удалось, так как они стали никакие. Мы осторожно положили их в тени у ангара, но убедились, что они все живые. После этого мы продолжили обед. Часовой Швец Семен своего поста не покидал. Никаких провокаций не было. Добавить к сказанному ничего не могу.
Подпись
Объяснение
старшего механика 37-го авиаотряда 2-й бригады ВВС РККА Нейштадта В. В.
8 августа я по указанию Анатолия Савельева, старшего механика, осуществлял регламентные работы на третьем двигателе ТБ-3. Помогал мне техник Арсен Мкртчян. В обеденный перерыв мы взяли свертки, что привезли из дому, сели в тень и стали питаться. Мы начали спорить с Арсеном, который доказывал, что спирт авиационным уже испортился, так как жара. Для выяснения спора и в связи с легкой простудой решили этот спирт попробовать. Он оказался не протухший, и мы угостили им проходящих мимо итальянских техников. Их было трое. Мы выпили за советских сталинских соколов по нашему предложению, а затем за рабочих всех стран, чтобы соединялись. Кружками мы соединились. После этого итальянцы легли, мы их отнесли в тень ангара. Но они были живые. Мы допили спирт, и я заснул.
Семен Швец свои пост не покидал.
Подпись
Объяснение
старшего механика 37-го авиаотряда 2-й бригады ВВС РККА Мкртчяна А. А.
8 августа я по указанию старшего механика А. Савельева занимался регламентными работами на третьем двигателе ТБ-3. Я мог бы это сделать и один, без их помощи, но они очень просили меня поучаствовать в этих работах. Вообще, должен отметить, что в технике я разбираюсь лучше их. В обеденный перерыв мы сели перекурить, а тут итальянские техники. Ну я у них спросил: а пили ли они русский чай авиационный. Они, видно, не поняли, да и попросили у нас спирта. Его-то оставалось чуть-чуть. Ну что, выпили, итальянцы, естественно, отключились сразу. Я хотел им спеть «O sole mio», но они, видно, не поняли. Сразу легли, и мы положили их в тень ангара. А потом я допил все, что осталось. Ведь он, спирт, быстро выдыхается, и оставлять его просто нельзя.
Швец Семен оставался на посту, а без этих двух я мог бы и сам обойтись. Понимаю-то больше их. А провокаций со стороны техников-итальянцев не было.
Подпись
Протокол № I
опроса старшего механика 37-го авиаотряда 2-й бригады ВВС РККА Савельева Анатолия Авраамовича
Начат: 13 ч. 45 мин.
Окончен: 18 ч. 50 мин.
22 августа 1934 года
Вопрос. Прошу объяснить, как произошли ваши встречи с итальянскими техниками.
Ответ. Я уже писал в объяснении, что мы сели перекусить. А тут они и идут. Спрашивают, что, мол, вы пьете. Мы отвечаем — чай авиационный. Это у нас так принято спирт называть. Ну они, мол, дайте попробовать. Я им говорю, что, мол, чая не пробовали, что ли? Чай, он и в Италии, мол, чай. Но не стали жадничать, свои ведь, технари, вот и дали. Так оно и пошло. Но они сразу впали в изумление и стали никакие. Пришлось их отнести в тень.
Вопрос. Как же вы поняли, что они хотят, когда вы, как заявляете, итальянского языка не знаете, так же как и других.
Ответ. Совершенно верно. Но что тут не понять, когда мы уже немного были выпимши. Тут уж любой поймет.
Вопрос. В период вашего пребывания в Италии не замечали, чтобы к вам или вашим коллегам по обслуживанию техники изъявлялись знаки внимания или проявлялся интерес к кому-либо из вас?
Ответ. Да, в одном случае. Уже после нашего угощения один итальянец, с усиками, очень хотел поцеловать Арсена Мкртчяна. Но тот не дался. А итальянец упал, и на этом знаки внимания окончились.
Вопрос. А что делал Нейштадт в это время?
Ответ. Спал.
Вопрос. Ответьте подробнее — как это спал? Когда вы в кругу иностранцев, можно сказать!
Ответ. А он всегда, когда свою норму возьмет, то засыпает.
Вопрос. А какая норма?
Ответ. Если чистого, то 450 гр.
Восклицание. Ну и силен мужик.
Вопрос. Имеете что добавить?
Ответ. Нет, ничего. Только вопрос у меня: что нам за это будет?
Ответ. Это как рассмотрит вопрос вышестоящее руководство.
С моих слов записано верно.
Подпись: cm. механик Савельев А. А.
Опрос произвел: капитан УНКВД по Липецкой области А. А. Салазкин.
Записал: cm. инспектор отдела Сюкин В. П.
Протокол № 2
опроса механика 37-го авиаотряда 2-й бригады ВВС РККА Нейштадта Вольдемара Вольдемаровича Начат: 16 ч. 00 мин.
Окончен: 19 ч. 15 мин.
25 августа 1934 года
Вопрос. Что вы можете рассказать по существу ваших встреч с итальянскими техниками?
Ответ. Да ничего, встреч-то не было. Ну дали им попробовать спирта разведенного. Вот и все.
Вопрос. Что было дальше?
Ответ. Я начал объяснять им работу кривошипа при нагрузках свыше 10 д, но они не поняли — они, оказывается, русского языка не знают.
Вопрос. Что было дальше?
Ответ. Ничего. Дальше я заснул.
С моих слов записано верно.
Подпись: механик Нейштадт В. В.
Опрос произвел: капитан УНКВД
по Липецкой области А. А. Салазкин.
Записал: инспектор особого отдела сержант Надтел Н. В.
Протокол № 3
опроса техника 37-го авиаотряда 2-й бригады ВВС РККА Мкртчяна Арсена Александровича Начат: 10 ч. 15 мин.
Окончен: 13 ч. 50 мин.
26 августа 1934 года.
Вопрос. Расскажите по существу, как вы участвовали в распитии спиртных напитков с итальянскими техниками.
Ответ. Во время профилактики двигателей подошли к обеду. И мы заспорили с Нейштадтом, спирт, которым мы протираем ось амплитуды, не испортился ли. Все ж таки уже пять дней, как с аэродрома, а он все стоит и стоит без употребления. Ну, слово за слово, я немного погорячился и первый попробовал. Нет, спирт точно не испортился. А дальше мы пили и закусывали, чем кто кому послал. Мне с дому завернули курицу вареную, да пирожков с капустой, да…
Вопрос. Не отвлекайтесь, а отвечайте по существу дела.
Ответ. Я и так — по существу. Ну, выпили, и я немного решил спеть. По-итальянски. Очень я ихние песни люблю.
Вопрос. Вы что, итальянский язык знаете?
Ответ. Нет, еще не знаю. Но петь люблю. Особенно когда немного примешь на грудь. Ну вот, значит, только запел, глядим — бегут ихние технари. Верно, решили подпеть. Мы им и дали для начала по 150-неразбавленного. Они стали неживые, но один все хотел меня поцеловать. Я бы ничего, но Анатоль Авраамович — а я его уважаю, он старший механик — он сказал, что это может быть не солидарный поцелуй товарищей по труду, а провокационный, с сексуальным подтекстом. После этого я категорически и в резкой форме ответил отказом.
Вопрос. Что было потом?
Ответ. Потом мы их отнесли в тень и продолжали закусывать.
Вопрос. У нас есть сведения, что рядовой часовой Швец свой пост покинул и присоединился к вашей компании.
Ответ. Врут, ей-богу, нагло врут. Семка Швец стоял на посту все время. А мы к нему часто подходили и понемногу его снабжали, чтобы не мучился. Но он поста не покидал, точно — нет. Он и заснул на посту. Но — стоя.
Вопрос. Почему вы Швеца пренебрежительно называете Семкой?
Ответ. Ну как почему. Он ведь рядовой. Как же мне его называть.
Замечание дознавателя. Называть нужно так, как трактует Устав РККА. А то «Семка». У нас все пути открыты для трудового народа. Сегодня он, к примеру, рядовой, а завтра — дипломат. Уважать нужно товарищей по оружию.
Ответ. Понял. Учту. Исправлю ошибку. Вот я сам тоже после службы хочу пойти на фотографа и в театр осветителем.
Дознаватель. Ну, вот это правильно. Нужно расти над собой. Наша трудовая власть дает все возможности. Есть что добавить?
Ответ. Никак нет.
С моих слов записано верно.
Подпись: техник Мкртчян АЛ.
Опрос произвел: капитан УНКВД
по Липецкой области А. А. Салазкин.
Записал: инспектор особого отдела
сержант Подсосновская Е. С.
Вы, вероятно, обратили внимание, что дознаватель все время и у всех «фигурантов» этого безобразного распития интересовался часовым Швецом Семеном Семеновичем. Была ли причина такого внимания со стороны органов к скромному сельскому пареньку, что стоял на часах у хвоста ТБ-3? Была! Была причина! Произошло же следующее. Во время так называемого обеда мимо наших технарей, уже спиртяшки принявших, и мимо итальянцев, уже находившихся в состоянии «изумления», прошла девушка. С плетеной бутылкой «Кьянти». Наши друзья, памятуя о бдительности и еще раз о бдительности, девушку только проводили взглядами. Итальянцы же принялись восклицать что-то, смеяться, на что дева игриво так их куда-то отсылала.
Куда дева шла и с какой целью, мы не знаем. Но точно стало ясно нашим трем технарям, что дошла она только до хвоста ТБ-3. То есть до часового Швеца. До сих пор остается загадкой, как, каким образом они смогли договориться и понять друг друга, не владея никакими языками, кроме родных. То есть русским и итальянским соответственно. Однако это произошло. Наши техники услышали за углом ангара, где лопух и чертополох росли буйно и безалаберно, чисто по-итальянски, женские вопли. А когда подбежали к хвосту ТБ-3, то увидели сиротливо прислоненную к подкрылку винтовку Мосина, 1898 года выпуска с примкнутым трехгранным штыком. Часовой же, Семен Швец, находился с девушкой за ангаром, именно в этих самых лопухах. И не отвлекался ни на секунду, с завидным усердием, по-крестьянски основательно доводя девицу до беспрерывных охов, стонов, ахов, воплей, визга и прочих звуков, какими так полна солнечная, любвеобильная Италия. Наши друзья вернулись к прерванному обеду, но кусок, как говорится, в горло не лез. Попробуй поешь под эти ахи, охи да взвизги. Наконец партнеры угомонились. Видно, Швец свою работу по единению трудящихся в одну семью проделал основательно и хорошо. Во всяком случае, когда через 3 часа девушка нетвердой походкой вышла из-за ангара и прошла мимо наших техников, обнаружилось, что бутылки «Кьянти», три литра, уже нет. Но зато она, проходя мимо наших парней, лихо им подмигнула и на чистом русском языке произнесла неожиданно:
— По самый помьидоры.
И еще одно. Говорят, что в то страшное время все стучали друг на друга. Конечно, что-то разнюхал наш опер, что допрашивал ребят. Да вот не получилось. Никто из троих даже не моргнул при упоминании Швеца. Так и прошел этот инцидент мимо НКВД, и до сих пор о нем знают только сам участник, Швец С. С., да трое техников советских, да теперь и вы, уважаемый читатель.
Глава IX Крылья Халхин-Гола[25]
Из солнечной Италии с приятными, веселыми, вечно трещащими людьми я снова вернулся в свой Липецк. Осень властно наползала на город туманами, дождями, раскисшими дорогами и тяжелым смогом с металлургического комбината.
Но постепенно все стало возвращаться на круги своя. Да работы в нашем центре прибавилось. Нам стали поставлять новые машины.
Вначале истребители Поликарпова И-15, И-16 — моноплан, затем бомбардировщики СБ, Як-1, Як-4 и другие. Наша задача исследовательской, но и боевой части — в полевых условиях выявить все положительные и, конечно, отрицательные особенности новой техники.
Уходил рано, приходил поздно. Не заметил, как на нет сошла сирень, которую я очень любил, и Надя весь палисадник засадила разными сортами.
Больше всего я ждал воскресенье, правда, когда не было внеочередной тревоги. Которую я же, как зам начальника штаба и устраивал.
Утром за окном слышен стук. Это дятел. С красной шляпкой. Он то тихонько стучит, а то вдруг как начнет молотить. У нас живет давно и два засохших дерева не дает спилить. Он на них кормится жучками да личинками. Надя деревья трогать не разрешает.
Герман растет и обещает превратиться в сильного, крепкого пацана. Учится хорошо, но все время проводит не с ребятами школьными или уличными, а на нашем аэродроме. Любит возиться в том углу аэродрома, где свалены старые машины. Или разбитые или уже совершенно негодные.
Оказалось, подбирает запчасти и хочет сделать свой самолет. У меня теплело сердце. Ведь и мои руки когда-то были черные, все в ссадинах и никогда не отмывались.
Надя Германом, я видел, гордилась. Правда, иногда мне жаловалась. Ну что такое, ребята уже с девчонками хороводятся, а наш все «перкаль» да сосна и береза. Прямо — вторая «цапля».
Ах, как мы любили друг друга. Уже после войны я прочитал где-то фразу, которая мне очень понравилась: «Ах, какая бы мы были замечательная пара, если бы не война…»
А нам, советским, и войны не надо. У нас в вооруженных силах внутренняя война вдруг пошла полным ходом.
Мы были в шоке, когда коммунистам школы зачитали выписки речи товарища Сталина, которую он произнес на заседании Военного совета при наркомате обороны. Он заявил, что раскрыт военно-политический заговор против Советской власти. По военной линии руководителями заговора были названы Тухачевский, Якир, Уборевич, Корк, Эйдеман, Гамарник. Все они расстреляны.
А мы — в шоке. Конечно, начался массовый психоз. Резко вдруг увеличилась аварийность. Так, если в 1937 году катастроф и аварий было 7 и 37 соответственно, то в 1938 году их количество увеличилось до 41 и 55.
Нас охватила какая-то растерянность. Упала дисциплина. Возросло число самоубийств, увечий, поджогов.
Надя неожиданно уволилась из библиотеки. Вернее, ей предложили подать заявление. По собственному. Идиотская формула. Как будто при подаче заявления можно написать: «Прошу уволить меня с занимаемой должности вопреки моему желанию, но в соответствии с требованием директора».
Ну вот, сейчас сидит дома, готовит обеды и поет какие-то песенки.
Нашла где-то пластинку Петра Лещенко, он, оказывается, запрещенный. В общем, «…то, что было, то давным-давно уплыло…»
Гера строит самолет. Совершенно иной подход, чем в традиционной авиации. Крылья сделаны наоборот.
В общем, жизнь стала совершенно иная. Посадили, как мы узнали у летчиков дальней авиации, Туполева. Мы хотели с ним обсудить кое-какие неполадки в ТБ-3, да все никак на него не могли выйти.
Становилось тошно. Не даром стало так много самоубийств среди командиров. Каждый про себя думал: хоть бы война началась. Во всяком случае, я думал об этом все чаще и чаще. И чувствовал — что-то надвигается. Вроде облака густого и грязного тумана.
Поэтому свой вызов в Москву воспринял я, как предлог для ареста. Мы уже знали, такая методика разработана в НКВД.
Я взял даже не чемоданчик, а вещевой мешок. В нем уже лежали теплые вещи. Это — если останусь жив.
Ночь перед отъездом в Москву мы провели с Надей в разных деловых разговорах. И только в середине ночи поняли — может, расстаемся надолго. Навсегда — не думалось.
— Цапля, только не бросай меня. И не забывай, не забывай, — шептала моя Надя. Если бы знать.
События же развивались молниеносно. Мы уже знали — в Монголии начались бои с японцами. Пока — без объявления войны.
В Наркомате обороны собралось нам до 50 командиров. Сбор происходил в июне 1939 года. Собраны были лучшие боевые летчики. 11 Героев Советского Союза. Возглавлял все это «сборище» заместитель начальника Военно-Воздушных сил РККА комкор Яков Смушкевич. Я знал многих, а о Смушкевиче легенды ходили задолго до 1939 года. Еще в испанскую эпопею рассказывали по авиасоединениям о генерале Дугласе. Рейхсмаршал авиации Герман Геринг посулил наградные в миллион марок тому летчику, который собьёт генерала Дугласа.
Считают, что он сыграл решающую роль в разгроме итальянских ВВС в марте 1937 года под Гвадалахарой. За что и стал героем Советского Союза.
Комкор и провел с нами «вводную» беседу. Меня он поразил своей какой-то открытостью. Всегда улыбался и о случаях неприятных, с которых начался этот военный инцидент, рассказывал все время со смешками.
А было от чего волноваться. По информации Смушкевича, наши ВВС терпели серьезное поражение. Во-первых, матчасть самолетов. Все самолеты начала кампании И-15 Поликарпова уже давно были морально устаревшими.
Во-вторых, все машины, за исключением новых СБ (скоростные бомбардировщики) были сильно изношены, многие неисправны. Климат, в котором очутилась военная техника, ничего хорошего самолетам не обещал. Например, от длительного хранения под открытым небом перкалевая обшивка сгнивала. В то же время Смушкевич отметил японский истребитель «Накадзима» Ки-27 — основной противник наших летчиков в период боев.
— Кстати, — отмечал Яков Владимирович, Ки-27 является по мнению многих авиаспециалистов самым маневренным истребителем в мире. Кроме этого, самолет отличается высокой устойчивостью и легкостью пилотирования.
— Товарищ Мехлис введет вас в курс ситуации о готовности наших сухопутных сил. Что же касается военно-воздушных — к настоящему моменту они находятся в весьма плачевном состоянии. Я установил, что боевой и летной подготовкой занимались только около 40 % пилотов. Остальные — болели (смех в зале). Многие летчики пишут рапорта с просьбами о переводе в Союз. Дисциплина в частях — на самом низком уровне. Летчики вообще не владеют тактикой группового боя. И навыки стрельбы оставляют желать лучшего.
— И запомните. Да, сейчас наша техника немного слабее японской. Но есть правило на все времена: «Лучший истребитель — это самолет, в кабине которого сидит лучший пилот». Уверен, что все пилоты наших ВВС — лучшие. И неба Монголии мы японцам не отдадим.
Итак, завтра сбор на Центральном аэродроме. Летим на «Дугласах» ДС-3. Мне поручено возглавить нашу авиагруппу.
— Передаю слова товарищу Мехлису.
Мехлис:
— Товарищи командиры. Хочу проинформировать вас о состоянии дисциплины и воинского духа сухопутных частей РККА, участвующих в этом конфликте. Что бросается в глаза. Нежелание вести боевые действия. Боязнь и трусость отдельных бойцов. Да что там — бойцов. Например, полк ныне расформированный, а командование предано суду, так вот, солдаты полка в первый же день боя пытались перестрелять своих командиров. Им это, конечно, не удалось, но сам факт! Наблюдается переход в плен, свыше 30 человек. Дезертирства нет, куда дезертировать, кругом степь да пустыня. Но случаи самострела еще достаточно часты.
Я понимаю, вам придется налаживать летную и боевую подготовку ВВС. И я прошу вас, элиту, можно сказать, нашей Красной Армии, показать пример бесстрашия, мужества и преданности делу нашей партии и государства. И товарищу Сталину лично. Мы же, например, политуправление, окажем вам необходимую помощь. Небо над Монголией должно быть советским.
Утром мы на трех «Дугласах» ДС-3 вылетели по назначению. Я только успел послать Наде телеграмму: «Уехал отдыхать на все лето». Журавель — жена военного, поймет.
А мы летим. Вот Свердловск, Омск, Красноярск, Иркутск, Чита. 2 июня мы приземлились на авиабазе уже в Монголии.
Я, как уже достаточно опытный истребитель, да еще с опытом Вифупаст, хочу сразу отметить, что без Смушкевича ничего бы не получилось. Веселый. С разными приколами, он очень быстро наладил боевую учебу, перетащил почти всю авиацию ближе к линии фронта. Нам были сразу даны новые эскадрильи. Все изношенные машины выводились из штатного расписания. В середине июня мы впервые начали боевые действия. Несмотря на наш профессионализм, мы потеряли в этих первых боях много машин. Даже простому летчику видно, почему.
И-15 бис — уже давно устаревшие бипланы. И большое их количество, брошенное нами в бой, приводило только к одному — значительным потерям техники и, что особенно важно, живой силы, то есть — пилотов.
Я сразу же увидел, еще во время боя — наши эскадрильи действуют разрозненно, несогласованно. И, пожалуй, главное. Отсутствие радиосвязи.
Безусловно, японский Ки-27 был гораздо лучше технически вооружен.
Этот истребитель оьладает высокой скоростью, лучшей высотностью и феноменальной маневренностью. Не даром он был признан самым маневренным истребителем в мире.
Ну, а мы учили ребят и учились сами. Школа была серьезная. Или ты его — или он тебя.
Постепенно наши ребята привыкли держать строй, бороться за высоту, выручать товарища. И мы задавили «нехороших» самураев. Небо стало нашим. Особенно к сентябрю, когда в Москве шли переговоры о прекращении военных действий.
Что нас действительно поразило, это отношение японских летчиков к пленению. Все японские летчики, попадавшие в плен, либо стрелялись, либо впоследствии совершали ритуальные харакири.
В сентябре все было закончено. И мы вместе со Смушкевичем улетели в Москву. Я получил свой орден «Боевого Красного Знамени». Очень даже неплохо. А Яков Смушкевич вторично стал Героем Советского Союза.
Недавно нашел старую вырезку из газеты и решил привести ее в моих воспоминаниях.
Почему они погибли?!? Нет ответа.
Яков Смушкевич поблагодарил нас за службу, и мы разъехались по гарнизонам. Живые и нетерпеливые. Конечно, прежде всего увидеть самых родных и близких. Родителей, жен, девушек.
У меня — жена. Вот и мчусь к ней. Благо, до Липецка от Москвы не так далеко. И уверен — нас ждут.
Глава X Финляндия. Война 1939–1940 гг
Ты даже не знаешь, как маленькая беда может спасти тебя от большой беды.
МакКормикГлубокой осенью пришел фельдсвязью пакет из Наркомата Обороны — прибыть к 20 ноября 1939 года к заместителю Наркома ВВС командарму Смушкевичу, Наркомат Обороны. Москва.
У меня отлегло от сердца. Смушкевич вроде бы не арестовывает. Хотя кто теперь знает.
Передал шифры связи и планы работы заму, ключи от квартиры Наде и отбыл в Москву. Но куража не было. Даже не было интереса летного — ведь не просто так вызывают.
Оказалось, все просто. Случилась война с Финляндией. Как говорили в нашем местечке, «Здравствуйте, только этого нам не хватало».
Ситуация была ясна, но до поры, до времени. А вот когда я проездом попал в Петрозаводск, пришло время удивляться. Тому, как развалилась наша Рабоче-Крестьянская. Расхристанные солдаты, не отдающие приветствий, пьяные командиры на улице, в театре, кино. В ресторане пьют водку вместе командиры и красноармейцы.
Из Петрозаводска в часть прилетел в крайне удрученном состоянии. Получил звено ТБ-3 с приказом — работать по ДОТам[26] только ночью. Но оказалось: нет ни карт расположения противника, ни аэродромов и данных, какими силами располагает ВВС Финляндии. Я смотрел на летчиков — у всех были потухшие глаза. С таким взглядом летать нельзя, — думал я, идя в первый боевой вылет.
Оказался прав. Уже отбомбившись, не очень понимая зимой, удачно ли, мы почувствовали удар по корпусу и машина начала медленно снижаться.
— Командир, хвост, — крикнул стрелок-радист и больше уже ничего не сказал. Был убит.
Мне же стегануло ногу чуть выше подъема. Я понял — вероятно отлетался.
Еще счастье, что приземлились на брюхо, снеся несколько больших деревьев. И хорошо, что отбомбились, иначе бы летели по лесам Карелии наши ноги-руки и иные части тела в измельченном виде.
Кроме стрелка-радиста, который погиб сразу, и моей ноги, все были целы, хотя немного биты. Стали мы ориентироваться, куда идти. Но — прежде нужно было вытащить и похоронить нашего товарища. Да не разжигать днем костра и выдолбить землю, очистив ее от снега. А температура к утру — под минус 30°, не слабо. Мы хоть и в унтах, и в летном, но зима есть зима. Особенно финская. Которая, кусая руки, нос, щеки, тихонько шептала — я вас не звала. Убирайтесь-ка, непрошенные дорогие гости.
Мне вырубили достаточно удобные костыли-подпорки. Решили двигаться к границе, впереди двое торят дорогу, в мы, побитые и помятые — бредем следом. Но на «костылях» я долго не выдержал. Пришлось устраивать мне санки из елок. Хорошо, ребята волокли, не бросили.
Шли весь день, хотя темнеет здесь быстро. К третьему дню стало совсем плохо. Замерзали. Есть нечего. И ежели бы не хуторок финский — сгинуть нам всем в красивейших местах финской Карелии. Каждый для себя решил — пойдем к хуторку и сдадимся финнам на милость, так сказать, победителя. Мы все, почти весь экипаж — офицеры и я, Запрудный — подполковник. Убить не должны.
Вот с такими, прямо скажем, малодушными для сталинских соколов мыслями мы подошли к хутору. Судя по дымку из трубы и накатанной тропе — хуторок был жилой. Шли мы уже здорово пошатываясь. С язвами от мороза, заросшие. В общем, цвет советской авиации.
Меня волокли на двух срубленных елках и думал я, что сказать финнам. Здравствуйте, мол, финские крестьяне. Помогите нам, спасите нас, а мы расскажем популярно, что нужно для вступления в колхоз. Чтобы у финского народа было светлое будущее.
Но финские крестьяне помогать нам, видно, не торопились. Мы сидели в снегу у крыльца, правда, тихонько постучав в дверь. Вышли два финна, разговаривали почему-то по-русски, но с акцентом. И говорили о нас, как о предметах совершенно неодушевленных.
— Дафай, Лейно, упьем их сразу. А унты и куртки фосьмем сепе. Их не найдут. Они с того самолета, что четыре дня упал у хутора Линнамяги. Давай упьем, a-то стоять холодно.
Это говорил щуплый финн с жидкой рыжеватой бородкой. Явно не хозяин хутора. Он все время подпрыгивал, ему было холодно.
А Лейно, видно, хозяин, большой мужик с огромными ручищами, спокойно стоял, прислонившись к косяку дверей, да и не закрывал дверь вовсе. Из избы шел пар. Пахло хлебом, капустой, жаренной картошкой пахло. Просто жизнью.
А вот от нашей группы запаха никакого не было. В такой-то мороз! Пахло просто — погибелью. И как мы потом честно признавались друг другу, уже готовы были произнести позорное для советского воина «Сдаюсь». Но в этот момент раздался голос хозяина, Лейно:
— Нет, Ильмар, упивать не путем. Лед на озерах крепкий, их в воду не пихнешь. Да русскэ солдат сегодня — завтра здесь путут. Что скажешь, они ведь самолет найтут, след ко мне приведет. Пропатут мои коровы, лошадь. Та всю картошку-сало сожрут, я солдат знаю. Сам был солдатом.
Тафай бросим их в сарай к коровам. Там тепло. А командира, вон на елке лежит, ежели не помрет к утру — покажем моей Тинне — она зоотехник. И не таких вылечивала, хе-хе. Помнишь, Ильмар, корову Марту?
— Та, та, твоя Тинна — золотые руки, а не баба.
Бог мой, мы загибались от холода, голода. У меня жар, видно заражение пошло. А эти два обалдуя в одних рубашечках стоят на морозе и так спокойно и мило беседуют, мол, «упивать нас или не упивать».
Но Лейно, хозяин, решил. ОН каждого летчика брал за шиворот, поднимал, то есть, ставил на ноги и подтаскивал к сараю, пристройке дома и толкал внутрь. Внутри раздавалось тихое мычание. Коровы! А у них — тепло. Больше мы ни о чем не думали. Даже о еде. Тепло, тепло.
Позже, гораздо позже прочел я записки Нансена, полярника. Он писал:
«Все можно вытерпеть. Ко всему привыкнуть. За исключением холода».
Не зная Нансена, мы все, весь экипаж ТБ-3, полностью с ним согласились. А когда увидели железную печурку, то все подползли к ней. Хотя она была холодная. Но вошел Лейно, положил на печку спички:
— Зажигать две спички. Польше нельзя. Война, спичек нет. Не жарко топите, не надо сгореть, коров жалко.
Да мы же опытные. Мы технари, летуны, все изучали. Даже прицельные ночные бомбометания. А вот с одной спички разжечь печурку не удалось. Потратили три спички. Но жар пошел почти сразу.
Вначале ребята на печку просто легли. Затем отодвинулись. Потом сняли регланы. И через некоторое время уже заговорили, мол, неплохо бы подоить корову.
И мы стали рассуждать. Кто же мы, пленники или нет. С одной стороны, и документы, и оружие, и даже часы — с нами. С другой — мы в ведении, можно сказать, жителей страны, с которой ведем боевые действия. И с третьей — можно ли считать, что мы в гостях, временно. Вот-вот отогреемся и уйдем. И можно ли советскому воину пользоваться гостеприимством противника.
Все наши рассуждения прервались хозяином. Лейно посмотрел на заросших, обмороженных, с язвами на руках, ногах и лице сталинских соколов и спокойно произнес:
— Идите в дом, картошку жрать надо. Командира путет смотреть женщина.
Мы оказались в просторном, прекрасно сложенном доме. Запах сосны и смолы не смог перебить даже дух кухни, капусты, одежды сидящих за столом.
Сидело 4 человека. Да девушка была на кухне, но все время приходила — выходила. При этом кто-нибудь из гостей ее обязательно хлопал по попе, на что она никакого внимания не обращала.
Нас посадили в торец огромного стола и высыпали полчугунка горячей картошки. Положили нож, горкой насыпали соль и пододвинули небольшой шмат сала. Поставили три кружки с самогоном, но совсем понемногу.
— Ребята, — я впервые подал голос, — особо не налегать. Все сразу загнемся. От заворота. Пол картошки и чуть-чуть сала. Это — приказ.
После того, как мы схватили, не удержавшись, и съели картошку вместе с кожурой, конечно, Лейно важно произнес:
— Ну, а теперь, гости торогие, спасипо, что нас пропомбили мимо и дафайте делать знакомства. Я, Лейно Ярвинен, хозяин хутора Ярвинен. Вот рядом мой троюродный брат Ильмар. Он предлагал вас всехупить, но вы жрете сало. Значит — живы. А не знаете, он такой странный. Когда надо резать курицу для суппа, он бежит ко мне. Сам не может и кровь видеть не может. Вот такой упийца русских летчикофф. Га-га-га.
Эйно Райно и Артур — мои соседи-хуторяне. Недалеко живут, километров тесять. На лыжах это быстро.
И дфе женщины мои — Тинна, моя жена и Раю, дочь, может писать и читать по-русски. Да, еще забыл сказать, есть курат[27]. Он тихий, когда тихо. А когда опасно, он не гавкает, он рвет.
Далее все стали смеяться. Над тем, что мы все лежали головами на столе и спали крепчайшим сном. Даже я, несмотря на жар, который терзал мое больное тело. Видно, дело шло к заражению крови. Время от времени я приходил в себя.
Через какое-то время мой экипаж отошел и перемешался с Лейно, Ильмаром, Артуром. Правда, у меня все финские хуторяне перемешались и отличал я только хозяина, Лейно, по огромным рукам и медленной, спокойной речи. Что говорить, «горячие финские парни». На мой экипаж это чудесное спасение, самогон и картошка подействовали самым расслабляющим образом. В общем, уже далеко после этой войны я понял: подержи солдата три-четыре дня без еды в лесу при морозе −20–30°, и после помести в теплую избу с самогонкой — он сразу станет очень простой. Весь марксизм-ленинизм из него вылетит. Потому меня не удивили отрывки спора моего экипажа с финскими крестьянами.
— Да на хер нам эта война, Лейно, — вопил мой младший лейтенант — штурман. — Я вон еще и не жил вовсе. Деревня, училище и вот ваш хутор. Вот и вся моя жизнь. Еще не целовался даже. А я деревенский. Хошь счас корову подою. У тебя коровы, смотрю, отменные. Ты их в колхоз не отдавай. Сразу все погибнут.
Ребята, как дятлы, кивали головой. Мол, точно, погибнут.
— И вообще, — вопит штурман, — я останусь у тебя. Женюсь на Раю и буду примаком. А?
— Так, так, — говорит Лейно. Все хохотали.
Я подумал, мать моя, ведь что мы делаем — изменяем, вот сейчас, в эту секунду, изменяем Родине и присяге воинской. Надо срочно этих финнов брать в плен.
Но когда очнулся второй раз, мне показалось, что я на съемках фильма о белогвардейцах. Ибо за столом финны и наши «соколы», обняв друг друга за плечи, густо выводили:
…Боже, царя храни!
… Властвуй державно…
И еще что-то подобное.
Все, понял я. Нам конец. Даже если и спасемся, кто-нибудь обязательно настучит. И уж Надю я не увижу вовсе. Впрочем, и так, с таким жаром шансы увидеть Надю и сына становились минимальными.
Очнулся я утром. От острой боли в ноге. В углу, на тулупах спал счастливым, здоровым сном мой экипаж.
Лейно был на дворе. Оттуда слышался стук топора. Дрова колет, подумал я и мне так захотелось во двор нашего дома. Дрова же колол только я, а не мои балаболки-сестрички. Мама! Бабушка! Сейчас они мне дадут чай с сухой малиной, я посплю и будет так хорошо и счастливо. И я выздоровею.
Но так не получилось. Ибо какая-то большая женщина возилась с моей ногой, а другая, оказалось — ее дочь Раю, сидела и крепко держала руки.
После нестерпимых манипуляций жена Лейно начала мыть руки и говорить что-то дочери. Мне Раю сказала, почему-то краснея:
— Мама говорит, нога твоя совсем плохой. Надо быстро резать, но она не может и нужно везти тебя к русским военным. Это не сложно. Дорогу мы все знаем и на лыжах пройдем быстро. Здесь фронт такой, что все наши туда-сюда ходят. А ребят твоих оставим у нас. Если мама и Лейно не вернутся, то твоих ребят наши хуторяне утопят обязательно. — И она победно улыбнулась.
— Еще мама говорит, нужно тебе бумагу писать. Мама, папа и все хуторяне твоих не обижали и давали сала, самогон и картошки. И я стала тепя немного люпить. Но это не пиши.
Справку я написал. Был положен в санки и заскрипел снег. Уже под утро я очнулся в палате эвакогоспиталя, без левого голеностопного сустава. Отлетался!
А жар не проходил. Все время мерещилось то местечко с Шлойме-каторгой. Он спрашивал меня, вернусь ли я в кузню. То какая-то женщина, которая все время вытирала мне почему-то ногу.
А однажды приснилось и совсем Бог весть что.
Будто меня привезли на дачу к нашему Генеральному секретарю ВКП(б) товарищу Сталину. Я стоял на каком-то голубоватого цвета ковре. Несколько человек сидели, а Сталин медленно прохаживался вдоль стола.
— Ну, рассказывай, полковник Цапля, как воевал в Финляндии. — Я вроде бы начал что-то говорить, но меня перебили. — Да мы все знаем, ты расскажи, как изменял Родине.
— Я Родине и партии никогда не изменял. Даже ногу потерял, могу показать.
— Нэт, нэт, нэ показывай. И так знаем, — сказал Сталин и подошел совсем близко. Я смотрел на пол. Из под одной ноги сукровица текла на ковер.
«Это — все», — подумал я.
— А вот то, что ты человек нэ надежный, нэ бальшэвик, это мы видим. Вот почему ты взял имя Федор. А ведь ты — Файтл. Вот видишь, уже изменил. Может, это тебе польская или эстонская разведка такой псевдоним дала — Федор. А?
И вдруг как закричит:
— Называй свои позывные, мэрзавец!
Я, полностью уже парализованный всем происходящим, назвал позывные ТУ-3 нашего последнего вылета.
— Молотов, запышы, — спокойно сказал Сталин, постоял немного и произнес даже с некоторым сожалением: — Придется тебя, полковник, расстрелять.
— Да за что! — Вырвалось у меня.
— За измэну. Ты очень ненадежный. Вот смотри. Свое имя и фамилию поменял. Изменил роду своему. Хочешь сказать, что и мы такие. Да вот и нет. — Да, мы меняли имена. Но во имя счастья человека. И счас он, человек, это счастье уже частично получает. Получают артисты, писатели, инжэнэры. Даже колхозники. А ты поменял ради кускахлэба с маслом. Который вы, евреи, и так всегда имэли в вашей оседлости. Ладно. Нэ зли меня. Нэ раздражай.
Далее. Ты изменил Родине, так как воспользовался жильем врага белофинна. И ел у них картошку и сало. А сало, да будет тебе, Файтл, известно — пища трефная, в еду у нас, тьфу, у вас, категорически запрещена.
Далее, ты изменил Родине, потому что, когда тебе было у Лейно плохо и тебя знобило, ты не сдержался и просил, чтобы Раю легла и тебя согрела. Тоже мне, Авраам с Агарью.
Что вы думаете, члены малого политбюро, а?
— Расстрелять. С конфискацией, — крикнул кто-то.
— Ах, Лазарь, вечно ты свою натуру показываешь. Бэз конфискации расстреляем. Пусть ремень, сапоги, реглан, кальсоны и летные очки и подшлемник пойдут его сыну.
Всё. Садись пока, попей с нами чаю. Вячеслав, подвинься, видишь, у полковника нет ноги.
На этом месте у меня что-то завертелось, закрутилось и я услышал голос очевидно врача:
— Ну, слава Богу, весь мокрый. Видно, кризис миновал. Рита, принеси кислого морса, только не холодного. А вы, девочки, поменяйте белье и оботрите полковника насухо. Завтра отправим его в Ленинград.
Через неделю самолет доставил меня в Ленинград. В военный госпиталь, где я прошел курс лечения, тренировочный процессе костылями. Приходили ко мне и ребята. Замполит полка приезжал. Привез орден «Красной Звезды» и от души поздравил.
Война, оказывается, окончилась. Правда, ребят, что вернулись с хутора, таскали по особым отделам еще с полгода и потом всех отправили служить на Камчатку и Чукотку. Как там летать. Что осваивать. От кого оборонять Родину — толком никто не понимал.
Мне ребята рассказывали — особенно особистов раздражало, что на хуторе нам дали сало и самогон.
— Вот так, — кричали, — продали Родину за кусок сала.
Правда, нашелся кто-то хитрый в Генштабе и принялся доказывать, что мы все были даже не пленные. Просто, хуторянин помог попавшему в авиакатастрофу экипажу. Да, советскому! И это естественно, ибо Финляндия всегда тяготела к России. Она же — страна рабочих и крестьян. Этот аргумент подействовал. Все получили по медали, а мне — орден Красной Звезды и увольнение из армии.
Финская война закончилась. Мы потеряли 554 самолета. Финны — 139. И еще долго я буду вспоминать нежные, крепкие руки Тинны Лейно, что спасла меня.
Как же верна пословица — ты не знаешь, от какой большой беды спасла тебя маленькая беда, с тобой сейчас случившаяся.
То есть, был бы я в армии, обязательно попал бы в списки 1941 года. Года полного уничтожения руководства ВВС РККА собственным Наркоматом Обороны. Вот ведь как бывает перед огромной войной.
До сих пор мы, дураки, гадаем, кто же это мог додуматься, всех молодых генералов ВВС уничтожить в начале 1941 года. А ответ-то простой. Да сам Хозяин, кто же еще!
Глава XI Возвращение
«Но жизнь как раз, когда кажется, что все идет хорошо, любит сделать неожиданный поворот».
Голда Меир, премьер-министр Израиля.Меня ждут. Меня, правда, тревожило, что Надя на мои телеграммы не отвечала. Я послал телеграмму Палычу. Получил ответ непонятный, но немного успокаивающий. Палыч писал: «Не волнуйся домом порядке я присягал верности рабочим крестьянам».
Из телеграммы я сделал вывод: Палыч пьет, но мой дом посещает.
Мысли я гнал прочь. Вернее, и мыслей особых не было. Кому нужна библиотекарша. Правда, очень милая. Да мне! Мне она нужна. Поэтому в поезде я все время стоял в тамбуре, курил. Ни о чем и не думал. К костылям начал привыкать. Просто знал — в доме моем ждет меня мой журавель. А пословицу: лучше синица в руки, чем журавель в небе, я не вспоминал. Так как мой журавель у меня не в небе, а совсем рядом. В руках, можно сказать.
Приезд мой был под осень. И дым от паровоза ложился на платформу липецкого вокзала. Блестели от дождя доски перрона. Вот сейчас я ее увижу. Мою любовь. Мое счастье.
Но увидел Палыча. Он шел, чуть прихрамывая, совершенно трезвый. И выбритый аж до синевы.
Конечно, нечего лукавить, будто я ничего не чувствовал. Я понимал — с Надей что-то случилось. Но что, если как говорит Палыч, она жива и здорова. Правда, немного повредилась в мозгах, но это у каждого из нас уже давно, это самое повреждение.
Мы подъехали к дому и Палыч попросил меня присесть на скамейку. Перекурить.
— Ты, Федор Михалыч, особо не кипешуй. С Надькой твоей вот что получилось. К ней стали наведывать эти, ну которые нас берегут, ну энкаведе в общем. Чего-то с ней беседовали, беседовали, а потом она ко мне прибегаеть и все рассказывает. Мол, требуют, чтобы она на тебя доказала. Ты, вроде, немцами подкупленный, да у финнов был, а она честная советская жена, этого терпеть не могет. И должна рассказывать, все как есть. А коли она откажется, то оне ее заарестуют, а там уж скажет все, чего и в помине не было. И Герману, сыну, хорошо не будет. Вот она и решилася. Мне сказала, я могу и не выдержать, поэтому лучше, если меня не будет. Моему Цапле скажи, что может и найдем еще друг друга, но в одном он должен быть уверен — никогда у меня больше не будет мужчин. И любви. Любовь одна — и это он, Цапля. И, конечно, Герман, наш сын.
Утром за ей пришли, а птичка — тю-тю.
Уж оне орали, да ругались и меня в понятые взяли, чтобы я видел, сколько у вас серебра да золота.
Я весь обыск с Машкой, вашей соседкой, просидел. Да вот только мы с ней ничево золотого не видали. Видно, плохо смотрели.
Тут Палыч усмехнулся и сказал:
— Ну чё, пойдем в хату, что ли. Я еще ничего у тебя не прибирал.
В хату вошли. Разгром был полнейший. А когда разгром в доме, то абсолютно нет никакого желания что-либо делать. Но делать ничего не надо. Палыч достал «Московской», сала, хлеб, лук. Как смеялись всегда надо мной в эскадрилье — все кошерное, Цапля.
Вторую бутылку я допивал уже один. Палыч заснул на кушетке, а я допил — и провалился. Исчез. Меня нигде не было. И никогда.
Проснулся уже один. Тускло горела лампочка, почему-то без абажура. Что, Надя и абажур увезла? Какая-то женщина убирала все в доме. Складывала книги. Мои записи, отчеты, конспекты, блокноты. Ботиночки, чулки и курточки Германа, из которых он давно уже вырос. Стол был убран и даже пятно от сала затерто. Кто же убирает? — пытался я сообразить. Но когда приподнял голову, то понял — я в штопоре. Все бешено крутится, комната, лампочка, приемник, шарфик Нади.
Беседа с Палычем как сквозь туман оставила в памяти отдельные фразы. Запомнился его осторожный шепоток:
— Ты, Федор, веди себя, как обычно, а Надька просила наказать, чтобы чердак смотрел.
Но сейчас я ничего смотреть не мог. Ах, как мне было плохо. И дождь на улице не прекращался. Все развезло. Я даже не знал, что меня уже сутки ждут в Центре. Адом мой напоминал мертвецкую. Где никто уже не живет. И где нет счастья совершенно.
Сутки прошли. Я доложил всю Халхингольскую эпопею. И финскую. И о Смушкевиче. И о Жукове. И о Штерне. Мол с таким руководством и воевать хочется. Обратил внимание и на наши провалы. Вечером в штабе Батя собрал всех командиров. Отметил мой орден — его, конечно, опустили в стакан с водкой. Нет, мелькало у меня, я сопьюсь.
На следующий день был расширенный липецкий партактив, где я должен делать доклад об этом конфликте. Упомянул и о Финляндии. Хотя наши политинформаторы просили о финнах особо не рассказывать. Новый орден победно сверкал на левой стороне гимнастерки. Все было, как обычно, будто и не было никакой жены у меня. Ни обыска.
Договорились, что соседка Маша будет готовить мне что-нибудь немудреное. И за чистотой приглядывать.
Вот так и стали жить, как будто и не было Нади! И любви! И страха!
Никто не знал, как я проводил вечера. А я занавешивал окна, запирал двери и поднимался на чердак. И проводил детальный, серьезный обыск чердака. Не могло быть, чтобы Надя мне ничего не оставила. Пересмотрев, вскрыв и переложив весь чердак, я впал в отчаяние. Неприятие, боль, раздражение охватывали меня.
Все разрешилось, как в сказке, неожиданно. Просто я, измазанный пылью, покрытый паутиной и засохшим голубиным пометом, облокотился на кирпичную трубу. И один из кирпичей кладки вдруг поехал. Я опустил руку в темное отверстие и достал перевязанную небольшую коробку. После этого верно около часа сидел у этой трубы.
— Надя, Надя. Я нашел тебя, — шептал я. — Поверь, мы снова будем вместе. Не может так случиться, что Журавель будет в небе, а Цапля, хоть и хромая — бродить по болотам. Не может такого быть!
Я еще раз осмотрел занавески, окна, хороши ли запоры на двери и сел за стол. В коробке было обручальное кольцо, которое я подарил Наде.
Из роддома — браслет с клеенкой, на которой написано: 1923, 12 марта, 10.50. Мальчик. Мать — Надежда Журавель. Роддом № 1, гор. Липецк».
Была уже засохшая помада, фотографии пожелтевшие и два конверта. Один с надписью: Федору Михайловичу Запрудному. В нем лежала одна страница. И второй конверт, адресованный Цапле. С него я и начал.
«Дорогой мой. Это мое первое и последнее письмо, родной. Я стараюсь в этом письме излить всю нежность, что меня переполняет. И всю любовь. Поэтому уж потерпи меня. Правда, мы любили друг друга. И любим. Я знаю, что любима. Это делает меня сильной. Еще я и горда — какой у меня нежный, ласковый, добрый и умный муж — мой Цапля.
Но сейчас я хочу рассказать тебе про себя. Сделать то, что всегда порывалась, да Цапля не давалась. Ты не хотел слушать ничего, что до тебя со мной происходило. И этим я тоже горжусь. Ты был настоящим мужчиной, который не гундит о том, сколько, когда и как у женщины было. И ты мне запретил, помнишь, рассказывать про отца нашего Терки. Какое счастье, что он начал учиться в Сталинградской летной школе. Все же подальше от нашего несчастного Липецка.
Так вот, послушай, что происходило с нами, Липецкими девчонками, в 1922–23 годах, когда кругом было голодно, все боролись со всеми, а нам было по 18 лет. И красивые мы были, хоть куда.
В общем, появилась немецкая школа. Секретная, о которой все знали.
А школа-то летная. И немцы были такие вежливые. Все — шпацирен, либер медхен.
Стали набирать женский персонал. Кого в столовку, в подавальщицы. Кого в клуб — открыли зал парикмахерский. Меня — в аэроклуб культуры библиотекарем. Потому что я худо-бедно немецкий знала. Ведь не всегда мой папенька был путевым обходчиком. И мама все-таки окончила Смольный. Но теперь это уже абсолютный «плюс квантперфектум», то есть, давным-давно прошедшее время.
Нас предупреждали какие-то люди, чтобы мы «берегли честь смолоду». Но как ее сбережешь, когда ребята все красивые, да галантные, да танцуют, просто ах. Вот я, милый, и влюбилась. Сразу и нарушила все запреты, что мне дяденьки из ГПУ предписывали. Да мало того, что нарушила. Еще и ребеночек появился. Который давно твой сын Герка. А летчика этого звали Германом. Все немецкие пилоты были под другими фамилиями. «Мой» пробыл только месяцев пять — шесть, и срочно «нах Фатерланд». Насовсем. Письма мне писал, несколько я получила. Очень просил обязательно родить ему ребенка. Что я и сделала. Потом он писать перестал. Вернее, не перестал. Просто все письма забирали, и я ни одного не получила. Но мамы уже не было, а папа сказал: мальчика вырастим обязательно. Мне нужен внук, чтоб узнал, кто он и какого рода. И вовсе он у нас будет не перекати-поле.
Вот и вся моя история. А дальше пошло только счастье. С тобой, моя Цапля. Я всегда буду помнить и твои руки, и твое нетерпение. И счастье тебе принадлежать.
А годы как летели! Герман рос, ты — летал, и мы любили друг друга.
Но счастье не бывает таким уж безмятежным. Я не говорила тебе, дорогой, начали ко мне приставать люди из НКВД. Мол, напиши да напиши своему немцу Герману, кто у тебя, и ты растишь ему сына, и фотку мы сделаем.
Но я выдержала. Конечно, как я напишу, когда у меня ты есть, мой желанный. И Герка тебя как еще любит! И тоже будет летчиком. Зачем мне нечестно поступать.
Тогда, это уж когда ты в Монголию улетел, привязались по-другому. Мол, посадим и твоего «Цаплю», и тебя, а Германа — в детский дом. Где жизнь вовсе не сахар. Которого, кстати, в детских домах были крохи. А уж ежели посадим, все вы расскажете. И не такие комкоры да комбриги — и те все подписывали.
Тут я, родной, испугалась. И поняла — это произойдет обязательно. Они не отстанут, нас погубят и немца «моего» будут допекать, коли он слабину выскажет.
Выход у нас был только один. Я его продумала. Я исчезаю. Ты прекращаешь видеться с моим отцом и всеми родными. Навсегда! Меня не ищи, не найдешь. Но помни, у меня только один мужчина был и будет — это ты! А умирать мне неохота. Вдруг переменится и снова я буду путаться в твоих волосах, родной мой, счастье мое!
И еще я подумала вот о чем. Если я остаюсь — меня арестуют. Это точно. Тамара мне шепнула на днях. Значит, ты должен будешь об этом доложить по начальству и в Горком. А Гера мой (вернее, наш) в свою комсомольскую организацию. Я знаю, будут требовать отказаться от меня. И уверена, ни ты, ни Герман этого не сделаете. Значит — погибать всем. Да кому на радость приносить эту жертву кровавую. Вот поэтому, любимая моя Цапля, меня нет. И приставать никто к вам не будет. Передаю письмо. Храни его, ты сам понимаешь, оно нас всех выручит.
Я не хочу прощаться с тобой, моя Цапля. И мой Гера. Вы всегда будете в моем сердце. Ваша Надя Журавель.
А фамилия отца нашего Германа — Герлих. Зовут Герман. Оставляю несколько его фоток. Он был не очень плохой человек.».
Рядом с конвертом лежали пожелтевшие фотографии. Две или три. На них был изображен молодой, красивый, улыбающийся летчик и надпись на немецком:
«Воздушный асе 3-й эскадрильи, награжденный железным крестом I степени».
Прочел я и маленькую записку. Своего рода индульгенцию.
«Дорогой Федя.
Я понимаю, что причиняю тебе большую обиду и боль, но уже давно убедилась, мы — совершенно разные люди. Я уезжаю в Москву с моим давним другом. Тебе же даю полную свободу действий и не ищи меня.
С уважением,
Надежда Журавель».
* * *
Окончилась жуткая война 1941–1945 гг. В 1956 году я сидел на скамейке. Со мной жил Тузик. Я читал «Известия». Надю не искал. Герка летает на Дальнем Востоке. Пишет мало, но мешки с провиантом присылает часто. А это важно — годы послевоенные, да в Липецке — далеко не сытые и тучные годы. Совсем даже наоборот.
Я и не заметил, что у калитки стоит какая-то женщина. В платке, с темным обветренным лицом, в телогрейке и довольно-таки разбитых сапогах.
«Видно, просит есть, пойду, вынесу что-нибудь», — подумал я и встал. Но неудачно, подвернулся протез, я сразу упал и очнулся на своей лежанке, без ботинок, без протеза и без гимнастерки. На голове почему-то была мокрая тряпка. А рядом сидела Надя. Курила козью ножку, улыбалась и гладила меня. Гладила. Улыбалась она осторожно. Передних зубов не хватало. «Ладно, пойдем к Файншидту, он зубы вставит. Ладони шершавые, кремом отмажем», — подумал я и заплакал.
Приложение
«…Тум-балалакэ, шпиль-балалакэ, Рвется и плачет сердце моё…»
Конечно, сердце плачет. А рвется — душа. Потому что смотрю я на фотографии моих погибших летунов.
Самолеты нам в части в 30-е годы давали далеко не доведенные до безопасных эксплуатационных качеств. Вот и летали мы, чуть ли не в воздухе подправляя огрехи конструкторов и заводов-изготовителей.
Бились. Горели. Снова бились. НО такая наша судьба — ведь ты выбрал небо.
Нам все время внушали: вы. Ребята, элита Красной Армии. Самые грамотные. Самые отважные. Самые отчаянные.
И еще. Самые обреченные.
Рано или поздно все исчезает и предается забвению. Остается только то, что попало стараниями немногих в папирусы, манускрипты, летописи, наконец, книги. И пока книга жива, люди могут прочесть настоящее, узнать прошлое. Фантазировать о будущем. Поэтому я и веду эти записи, упоминая о своих друзьях, давно ушедших из жизни. О ребятах, которым выпала нелегкая судьба в тяжелой стране. Но страну, родину, не выбирают. И у нас было счастье. Любовь. Дружба. Небо. И еще раз повторюсь: пока мы помним этих ребят, пока вглядываемся в их лица — они с нами. Стоят на бетонном (может это и будет — бетонные взлетные дорожки) аэродроме, смотрят на новые машины. Разводят руками — эх, нам бы такие.
А пока мы освоили Р-1. Я пишу эти «записочки» вовсе не для отражения развития и становления ВВС СССР. Вовсе нет. Просто нужно вспомнить. Моих ребят. Мое начальство.
Так вот, осваиваем Р-1. Скачем сразу, машина тяжелая, не легкая в управлении. При приземлении склонен к капотированию. В общем, сложный механизм, полученный в наследство от британского бомбардировщика de Havilland D. H.9. Неудобный — да. Сложный — еще какой. Но в 1920-х годах, в наших авиашколах он был самым массовым самолетом. А когда поставили на него двигатель «Либерти» из Америки, то он и скорости стал показывать другие, в общем, для подготовки нас, летунов, весьма годился.
Вот мы с ним и чухались. То обшивка крыльев начнет отставать (некачественный клей), то дерево, основа каркаса машины, деформируется из-за жары или морозов. Но мы летали. Упрямо. Хоть, повторю, и падали, и бились.
Сколько возни, пока зальешь бензин, горячее масло, да заведешь двигатель.
А так вот и воздушная мощь РККА.
…И гром обеспечен и дождик заказан…
«Мы устаем от всяческого сброда,
Тех, кто устал, безверье ловит в сеть,
Но все-таки на свете есть свобода —
Хотя бы за свободу умереть.
Кому охота кожу драть с ладоней,
Сжигая их веревкой до бела,
Но все-таки на свете есть свобода —
Хотя бы раз рвануть в колокола».
Евгений Евтушенко. «Поющая дамба»Предисловие
Произошла революция 1917 года, а затем — переворот. В том же году.
Так и наш герой, провинциальный, местечковый юноша, бросился вместо Торы изучать в Берлине экономику. Но в те годы волна жизни сама решает, кого утащить в пучину, кого выбросить на берег. Залман Ливсон был вброшен в самый центр революции — к Парвусу и Ленину. И довольно скоро осознал — революция-то есть, а вот что за ней — совершенно неизвестно. А далее увидал наш герой — его окружают ложь и предательство. И впереди — нет даже проблеска в конце туннеля. Так впору лишиться рассудка. Удержался ли от этого наш герой, вы поймете, дочитав до конца эту повесть.
* * *
«…А годы летят, наши годы, как птицы летят…», но на платформе Мамонтовки по-прежнему предлагают жительницы окрестностей молочко и сметанку, редиску да лучок зеленый, огурчик в пупырышках да свеклу на винегрет. Да еще многое. И эти жительницы, хоть уже век прошел, но чудо как хороши и свежи, целуй где хошь. Только вот нет что-то дачников в канотье да с усами. Где они?
Глава I Железнодорожная станция «Мамонтовская»
Николай Федорович Мамонтов, «олигарх» дал задание своим служащим посчитать, сколько паломников в год посещают Троицко-Сергиеву Лавру, что в городе Сергиев Посад.
Оказалось, весьма значительное количество. И решил Николай Федорович провести от первопрестольной до Сергиева Посада железную дорогу. Сказано — сделано. Купецкое слово твердое и дела делаются скоро. Тем более, что сколотил Мамонтов нехилое товарищество. Вскоре железная дорога Москва — Сергиев Посад открылась. Количество паломников увеличилось, а окрестные у железной дорога деревни начали активно осваивать пассажиров. В смысле свежего всего. И творожка, и сметанки, и сливок, и молока. Даже ряженку начали печь. А уж летом кто откажется от сверкающей каплями росы редиски, да лука духмяного, да огурчиков хрустящих. — Куда там нежинским, — пели местные крестьянки, радостно пряча в потаенные женские одежды пятаки да гривенники. Да и копейка была желанная.
Деревенским было куда как удобно не ездить на телегах в Москву на продажи. Вот так к остановке «железки» подошла. Фартук белый, хрустящий надела. Кокетливо повязала платок выдуманным местными модницами узлом. А платок с такими узорами, что хошь — не хошь, а все у этой вот «хрустящей» бабенки и купишь.
Появилась и особая природа проживающих. Прозываются — дачники.
Они вдоль «железки» появились неожиданно. Вестимо — баре. Но не задирались. В основном все в шляпах соломенных, названье им, шляпам — канотье. Да отросточками. И усы намазаны чем-то, пахнет хорошо, только отбивайся от охальников.
А охальники толк знали, как крестьянскую женщину смутить. Все говорили одно и то же. И крестьянки уже знали, что скажет сей вон господин с тросточкой. Знали-то знали, да все равно попадали в эту липкую любовную паутину.
«Ах, голубушка, что же у тебя за земляника. Дух-то какой духмяный. Ну ты — прям колдунья. Мне два стаканчика земляники, да еще в прибавок один поцелуй. И не спорь — без поцелуя — гривенник, а с поцелуем — аж целый пятиалтынный, ха-ха-ха».
Ну и как вы думаете, кто же откажется от лишнего прибавка в крестьянском хозяйстве. Ведь не знали и в страшном сне не ведали яркие молодайки да степенные тетки, что придет, да нет, не придет, а свалится новая власть и новые порядки. Мало, что хозяйство, с таким трудом поднимаемое, в одночасье рухнет. Нет, этого мало. А будет еще так, что вся семья, с дедом да бабкой, да может и Жучку взять разрешат, будет отправлена в места не столь отдаленные. Нет, неправда. В отдаленные места будут отправлены труженики-крестьяне, на которых Русь стояла столько веков. Да вот Троицко-Сергиева Лавра в пример, чьими трудами стоит и как невеста, куполами золочеными сверкает?
Чего гадать-то. Этим все, крестьянским трудом.
Но вся эта беда когда еще будет. А пока молодайка, что и ущипнуть нигде невозможно, такая крепенькая, как гриб-боровик, но поцелуй повесе-дачнику — канотьешнику дарила. Да-да, дарила. И копейка не лишняя, да и процесс — не противный. Ох, нет, нет, девоньки, не противный этот процесс — целоваться с дачником. Да под хохот и подначки подруг — товарок, что и продают рядом, и целоваться — вовсе даже безотказные.
Вот какая стала жизнь в деревнях подмосковных с приходом «железки». Как теперь бы сказали, значительно изменилась инфраструктура.
Ну, как изменилась, это им, очкарикам, виднее. А что нам, деревенским жить стало лучше, жить стало веселее — это верно.
* * *
Вот и деревня Листвяны, что под Пушкиным-городком, начала «прирастать» этой дорогой. Нет, нет, предприимчивые наши россияне. Стали строить вдоль «железки» что б вы думали? Дачи.
И пошли эти дачи на ура. Сдаются внаем на целое лето. В деревне, конечно, дешевле — от 30 до 50 рублей за сезон. А уж солидные, с участком лесным, да с мебелью — от 250 до 500 рублей. Да брали нарасхват. И до Москвы — рядом, и места — просто душа просит счастья. Оно и приходит вечерами, на веранде. Даже комар — не помеха. И пахнет любимая земляникой и еще каким-то французским мылом. Слышатся мягкие прыжки кота. Коту — благодать. Не Москва каменная, нет-нет. Мышей вдоволь и кот знает, хоть и будет утром его хозяйка визжать — ах, ах, мышка, — но потом погладит и начнет хвалить.
— Толстенький мой, пушистый ты мой, труженик, охотник, иди, иди, я тебе молочка налью.
Ну, право, какое молоко, когда всю ночь мышей ловил. И неча скрывать, схрумкал одного мышонка. Извините, так вот природа устроена.
После открытия железной дороги на Сергиев Посад Вдова Николая Федоровича Мамонтова, Вера Степановна приобрела земли у деревни Листвяны. И деревня была хороша, и места вокруг расчудесные. Сосны да речка Уча. Дачи на землях Веры Степановны стали плодиться, как грибы. А когда они размножились в значительном количестве, то и появилась железнодорожная платформа «Мамонтовская». Главной достопримечательностью новой станции была дача Мамонтова. Деревянная, покрытая резьбой, она стояла на пригорке и видна была издалека. Пока, уже в иные времена, ее обнесли забором и виден стал только конек крыши. Остальное все скрыто от любопытных, завистливых глаз.
Глава II Мамонтовские дачи и их обитатели
После Великой Октябрьской все на Руси переменилось. И на землях Веры Степановны Мамонтовой тоже произошли изменения. Владельцы дач оказались вовсе даже не владельцами, а непонятно кем. И звать их — никак. Для жизни в государстве победившего рабочего класса и крестьянства они — никто. Поэтому дачи в Мамонтова — так стал называться этот поселок — плавно и скоро были приватизированы государством раз и навсегда. (Так думало государство. Ох, ох, ошибалось, однако).
У дач появились новые хозяева. Дачи и участки сосновые были поделены между различными ведомствами, которые назывались почему-то комиссариатами. Особо загребущие комиссариаты и дач набрали больше. Так, Наркомздрав, Наркомпищепром, Наркомзем имели хорошие дачи. Не забыли себя и Союзпечать и Наркомпрос.
Не думайте, дорогой читатель, что ЦК ВКП(б), НКВД и РККА остались не удел. Вовсе нет. Просто их дачи были в иных, более укромных уголках ближнего Подмосковья. И назывались поселки то Рублево-Успенское, то Медвежьи озера, то Жуковка. Или просто — «Березы». Вот поди, разыщи, где эти «Березы», кому принадлежат и как в них попасть.
Ну, а нам и в Мамонтовке было неплохо.
Вначале о жизни на обыкновенной даче «Союзпечати». То есть, дачи назывались «Союзпечати», а на самом деле, по-простому, принадлежали газете «Правда».
В качестве примера расскажем немного о жизни и быте одной такой семьи, дачу в 1930-х годах в поселке Мамонтовка занимавшей.
Конечно, нас интересует мальчик лет семи — восьми, на даче проживающий круглый год. То есть, все времена года, которые в те времена еще четко разделялись теми, кто природой управлял: на зиму, весну, лето и осень.
Ну так вот. Мальчик на одной из дач «Союзпечати», то есть, газеты «Правда», стоял у замерзшего окна и занимался важным делом. Пальчиком, а затем и двумя, он оттаивал дырочку в морозных узорах, что зима нарисовала на всех окнах. Оттаивал от мороза дырочку мальчик для того, чтобы не пропустить приезда папы. Папа приезжал каждую субботу, вечером. Правда, иногда не приезжал. Телефона на даче не было, но прибегал шустрый сторож из санатория и радостно сообщал. Мол, ваш папа просил передать, они не приедут. Тут сторож переходил на шепот: в Кремлю вызвали.
В общем, мальчик ждал. Окошко было расположено удачно, напротив дорожки. Забор же и калитка были из штакетника, поэтому всегда видно было, как «Эмка» останавливалась, и папа еще несколько минут говорил с шофером, дядей Сережей. И у обоих шел пар изо рта. Зима. Мороз.
Когда мальчика отправляли гулять, он работал. Во-первых, чистил снег от калитки до крыльца. Потом чистил скамеечку и устраивал там «коня». То есть, седлал скамеечку, дергал за веревочку и мчался на белых. Размахивая саблей — прутиком. Рубил из, белых, беспощадно. Няня Поля атак на белых не одобряла:
— Мало их погубили, так и ты еще хочешь добавить. Вон, луче борись, шоб у усех еда была. A-то в деревнях да колгоснах ваших голодують. И скотина, и люди.
Няня Поля была с Украины. Воевала в кавбригаде Примакова. Её даже наградили серебряным портсигаром.
У няни Поли детей не было, и мальчик был для нее самым что ни есть любимым. Да что говорить. Любое животное своих мальчиков любит. Вот и бывает, что собака выкармливает и щенят, и котят. И куры высиживают утят. Которые потом смешно за курицей семенят. Попискивают — ма, не торопись, не оставляй нас. Мы — не поспеваем.
Ну, наконец-то. Мелькнули за штакетником фары «Эмки». Вышел папа. Они закурили с дядей Сережей. Мороз был. Снег хрустел под сапогами. Птицы и собаки — все попрятались, кто куда. Снегири с красными грудками, как у конногвардейцев когда-то, полностью распушили на брюшках перья и прикрыли ими лапки. Так-теплее.
А вот и папа! Пахло от папы упоительно. Табаком, кожей от ремней, сапогами и шинелью. Как же хочется быстрее, быстрее вырасти и стать таким же. Большим. В шинели и ремнях.
С папой было много игр. Все — военные. И за провал, например, перехода полка в тыл противника мальчик от папы получал «по полной». То есть, самый серьезный военный выговор. Однажды папа даже сказал сын с какой-то горечью:
— Вот смотри, сына, раньше, если комполка делает замечание офицеру штаба о своем недовольстве маршрутами полка, то офицер штаба немедленно должен был писать рапорт об откомандировании в полк. На какую-нибудь незаметную должность. А теперь. Да ничего теперь. Только когда штрафбатом напугаешь, тогда возьмется да переделает. А споров! А возражений! И все с позиции то комсомола, то партии, В Бога мать!
Вот такие тирады произносил папа. Мальчик знал, за этим последует большая просьба о секретности.
Мальчик уже давно понял — то, о чем говорит с ним папа, или гости, или даже няня Поля «со своим анархическим языком» (что это такое — мальчик не знал) — никому никогда пересказывать нельзя. И тайны, которыми он был наполнен, держал крепко. Когда на улице соседи интересовались, например, какие продукты папа привез и многое другое, мальчика «расколоть» было невозможно.
Любопытные тети сердились и ворчали:
— Ишь, молчит, ну чистый энкавэдэ, да и только.
А секретов было много. Например, нельзя было говорить, что такое «кремлевский паек». Нужно молчать, когда няня Поля ругает колхозы, и про голод. Молчать, что друзья папы вдруг оказались врагами народа и на дачу в гости они больше никогда не приедут.
У бабушки до революции была «мануфактура». Что это такое, мальчик не понимал, но раз говорят, молчи, значит нужно молчать.
Но бывало и высшее наслаждение. Мальчику позволяли взять кобуру, отстегнуть крышку и вытащить тяжелый, черный «наган».
С серебряной табличкой на рукоятке: «За революционную доблесть в разгроме…»
Они садились за стол. Папа начинал наган разбирать, а мальчик готовил — масленку, отверточки, щеточки для чистки оружия, ветошь.
Ах, ребята, вот оно — счастье. Это — дела мужские, военные.
Мы описали поверхностно одну, отдельно взятую дачу. С ее обитателями. Так, чтобы читатель, дач не вкусивший, представлял, как же это хорошо — подмосковные дачи.
* * *
Дачи во все времена и в разных странах ценились. По многим причинам. Или — уединение. Или, наоборот, безудержный загул. Либо написания эпохального. А то и просто — гульнуть с чудесной пейзанкой, которая днем лук с редиской продает на платформе «Мамонтовской», а вечером бежит к дачнику. Да и фонарика никакого не надо — щеки так горят, что дорожка к соблазнителю освещается самое собой.
Да что там, бесценное это изобретение — дача. Но главное! Главное — это соседи. Ежели ты с ними не в конфликте (а это не часто бывает), то обязательно к вечеру забежит кто-никто. Летом — неспешный разговор за все, что еще возможно обсудить в середине — конце 1930-х годов. Тем осталось, что говорить, немного, но что делать. Поэтому обсуждается «Спартак» с братьями Старостиными, уже к 1938 году, кажется, посаженными. Либо балет, где блистает наша Уланова. Или писатели, но все какие-то «кислые». Разве что Шолохов, вокруг романа которого разгораются нешуточные споры. ДА поэты. Попадает и Пастернак. Но лучше всего идет разговор о Горьком и немногих, кто уцелел.
Вот так и ходят соседи друг к другу. На дачу, где обитает мальчик, наведывается дядя Леша Кузнецов, самый главный помощник военного прокурора Республики. Он любит приходить, когда приезжает хозяин дачи. (Напоминаю, дачи казенные). Есть о чем поговорить. И хотя верить уже никому нельзя, даже няне, но с Лешкой, так папа дядю Лешу называет, еще беседовать в полуха, что называется, возможно.
Выпивали они капитально, а няня Поля всегда сдерживала маму.
— Ну шо ты трепыхаисси, Мыхаловна. Ить ето мужики. И разговоры сичас промеж мужиков чижолые. Как же им не пить-то? Обязательно, мыхаловна, надо принять. Шоб душу облегчить. Не препятствуй, луче еще сала да лучку принеси. Оне тебе уважать будуть, дале некуда. А к утру рассола расстарайся и будеть любо-дорого.
Когда мама робко возражала, что у нас (это у евреев) сала есть никак не положено, Поля приводила аргумент неотразимый:
— Наша теперь большевицка власть отменила усе религии. Разрешила сало есть усем. Правда, его попробуй достать еще. Поэтому ты сала то внеси с огурчиком малосольным, а хто будеть, хто не будеть — это как им партийная их совесь покажет.
Против этих аргументов не попрешь, и мама робко, с под носиком, входила в кабинет.
Дядя Леша, прокурор военный, приезжать к другану в Мамонтовку любил. Во-первых, они на самом деле дружили уже долгие годы. Немаловажно, но у Леши жена была тетя Циля Глузман, большевичка (как говорили злые языки) аж с крещения Руси. И работала она в ЦК ВКП(б) зав. отделом писем населения к вождям народа и далее — контролем за исполнением в основном жалоб[28].
Тетя Циля работала много, на дачи не ездила, мол, некогда разъезжать да лясы точить, когда мы так окружены со всех сторон. И, конечно, ее муж Леша никакого «света в конце тоннеля» не видел и выпивкой мог наслаждаться только на даче в Мамонтовке. Ну, что делать. Ответработник ЦК ВКП(б), да к тому же еврейская жена — здесь не забалуешь. Вот дядя Леша, помощник военного прокурора Республики, и ходил в узде. А шаг влево, шаг вправо… — Сами понимаете.
* * *
Редко, но заглядывал на дачу сторож санатория дядя Зяма. Он заходил в основном в будние дни. Любил сидеть на кухне и вести долгие беседы с няней Полей. Ужо чем они беседовали, Бог весть.
Потому что в это время ребенка выдворяли во двор, а следом и мама с бабушкой. Они многозначительно переглядывались и поджимали губы. Няня Поля после посещения Зямки была красная еще несколько часов.
А дядя Зяма Явиц на даче бывал не часто. Небольшого роста, совершенно лысый, но череп имел очень красивой формы, да и лицо было правильного рисунка.
Работал он когда-то следователем Рязанского ГПУ[29]. Был даже ранен. Рассказывали, что в свое время он был отчаянным боевиком-эсером. Но затем стал большевиком. Работая в ГПУ, с ним произошло вот что. У начальника ГПУ по Рязанской области пропал документ особой важности. Что грозило начальнику, по тем временам, по меньшей мере отсидкой, а то и хуже того. Поэтому однажды ночью начальник пришел в кабинет к Залману совсем никакой и сделал ему предложение, от которого, как говорят, отказаться было невозможно.
— Слушай, Залман, обращаюсь к тебе не как к другу — у нас в ГПУ друзей нет. Есть боевые товарищи. И не как к боевому товарищу, ибо я нутром чую, что ты как был, так и остался эсером. Ну, да ладно. Как говорят, в штанах прохладно. Ты знаешь, у меня — беда. Документ выкрали, и я даже знаю кто, но доказать не могу. Вот что я предлагаю. В книге регистраций секретной почты мы заменим страницу и за документ распишешься ты. Таким образом, ты же его и потерял. Получаешь по полной: выговор строгий по службе, выговор строгий по партлинии, понижение по службе до рядового. Если все это так пройдет, то дальше перевожу тебя в Московскую губернию и клянусь партбилетом, через два года будешь работать в Москве, в аппарате ГПУ.
— Я знаю, только дурак согласится с моим предложением. Но — оно озвучено, и я жду. Приму любое твое решение, но больше обратиться не к кому. Ты же знаешь, что за люди у нас в ГПУ. Скорпионы — лучше.
И вот что странно. Залман Явиц, следователь ГПУ второй категории, согласился. Вначале все пошло хорошо, по схеме начальника. Правда, произошел небольшой сбой. Зяме дали два года условно за потерю бдительности. А потом исчез начальник и дядя Зяма, будучи уволенным из ГПУ, то есть, из Органов, совсем и навсегда, нашёл неожиданно место сторожа Мамонтовского санатория и зажил хоть и одинокой, но отличной жизнью. Тем более, что однажды воры подмосковные зимой проникли в здравницу и встретили сопротивление какого-то плюгавого сторожа. Им бы знать, с кем имеют дело — боевиком-эсером, да еще в добавок следователем ГПУ. Хоть и бывшим.
В результате двое воров попали в больницу, затем в милицию, и пошли честно строить, вернее, копать Беломорканал. Больше никто никогда в Мамонтовке подачам не «шалил». Говорили, их стережет оборотень.
А Зяма получил премию — патефон.
— На кой черт он мне нужен, — думал Залман, в свободное время заглядывая на дачу, где, помимо родственных ему душ, работала и Полина.
Мы все думаем, сладится ли у них. Ведь Полина выше дяди Зямы почти на голову. Во как!
* * *
Недалеко от дачи мальчика проживала семья инженера Анатолия Авраамовича в составе его самого, жены и двух мальчиков. Мальчики с утра до вечера чего-то мастерили и ни на что, кроме еды, внимания не обращали. Мама их немного хворала и выходила из дачи редко. А Анатолий Авраамович, которого, конечно, все звали просто — Абрамыч — был трудяга, как горный як. То есть, тащил свою, вернее, чужую ношу и только вздыхал иногда и ждал — когда же дадут отдохнуть и сена.
Вида он был звероподобного. Вернее, просто был здоровенный дядька, про которого говорили — верзила.
Занимался какими-то изобретениями сверхсекретности, о чем все бабки, конечно, знали. Но работал на даче. Ему же провели и телефон, редкость в те времена. Годы были где-то 1932–1934-е. Все было уже строго, но еще вполне терпимо.
Изредка он забегал на дачу к папе мальчика. Только чтобы хлопнуть об рюмку водки, да поговорить об пушках. Это — с папой.
Короче, «Абрамыч» работал за целый институт. На пульмане по ночам что-то чертил. Утром военная «Эмка» приезжала и забирала массу рулонов. Приблизительно раз в неделю его увозили и вечером или на следующий день — возвращали. Бабки шептались — ох, ох, опять Анатолия на полигон повезли. Как будто полигон — место наказаний. Но папа объяснил — полигон, район, где испытывают новые виды оружия. А работа дяди Анатолия — сверхважная. Его даже в Кремль вызывают раз в месяц.
Но по серьезному если рассматривать этого дядю Абрамыча, то весь поселок возбуждал его необъяснимый поступок по линии крестьянского хозяйства. То есть, вместо того, чтобы покупать, как все нормальные советские дачники молоко, сметанку, творожок, да еще массу плодов земли, взращенные крестьянами деревни Листвяны, Абрамыч купил корову! Назвал ее — Таня! И вступил в тяжелейшую для себя борьбу с местным колхозным хозяйством под названием «Красный большевик». Это имя, конечно, было дадено колхозу сгоряча. Какие же еще бывают большевики. Конечно, только красные. Поэтому далее колхоз стал прозываться «Большевик». Коротко, ясно, и не прицепись. Не получится.
«Большевик» был организован на основе деревни Листвяны. Все знали друг друга, работали в «колгоспе» спустя рукава, все более, как водится, на своем огородике. Очень, кстати, удивлялись, когда читали им газетки за 20-е годы с выступлениями тогда знаменитого Льва Троцкого. Он предлагал вообще приусадебные участки ликвидировать, как последний пережиток капитализма.
Наш крестьянин — не дурак, и четко обозначил: раз этот Троцкий предлагает у крестьянина отобрать последнее, что еще не отобрано, то есть он первый вражина трудовому народу. Это мнение Льву Давидовичу озвучивалось при исключении его из партии. К удовольствию завистников и интриганов, которых неожиданно в партии большевиков оказалось немало.
В общем, можно было бы в «Большевике» существовать, но, как всегда, «ложка дегтя». В виде предколхоза Сучкова Никодима. Нашему секретному Абрамычу он объявил лютую войну. Из-за коровы. Ибо, по распоряжению Совета Народных Комиссаров и Наркомзема (у которого, кстати, в Мамонтовке были дачи) скот на выпасах, то есть, на лугах и полях мог быть только колхозный. И никакой иной. Другая животина, единоличная, нив коем случае на колхозных полях есть не должна. — А пусть себе подыхают с голоду, — говорили чиновники Наркомзема.
Никодим следил за коровой Абрамыча Таней куда пристальнее, чем за своей женой. (Не будем углубляться в жену Никодима, а то недалеко и от…).
Абрамыч, большой инженер, не стал терять время на эту отвратительную склоку. Поэтому пассажиры первых утренних электричек могли видеть странную картину, проносясь мимо поселка Мамонтовка этак в 5 часов утра. На откосах железнодорожной насыпи корова Таня хрумкала траву с большим удовольствием. А на пеньке сидел здоровенный мужик в зеленом армейском плаще с капюшоном и что-то все писал в записную книжечку. (Дорого бы дали разведки кое-каких стран за эти записи). Но глаз с коровы не спускал. Знал, видно, что предколхоза Никодим где-то из-за кустов наблюдает, не произойдет ли потрава! Вот уже тогда!!!
Но Таня была корова дисциплинированная и ела травку в таких неудобьях, что даже Абрамыч за ней с трудом поспевал.
И, тем не менее, Никодим, сука, каждый месяц выписывал квитанцию правления колхоза на оплату съеденной Таней травы.
Абрамычу было некогда. Он не отвечал, но и денег не платил. Писал — подавайте жалобу в Лигу Наций.
Кстати, Анатолий Авраамович Перлатов был совершенно беспартийный. И не знал, что первый орден «Трудового Красного Знамени» получил после яростной битвы Президента СССР дедушки Калинина («за») и Горкома Москвы («против»).
Но смех смехом, а неудобства были великие. Корову кормить — нужно. Обихаживать ее — само собой. Готовить сено на зиму — обязательно. И отбиваться от суки Никодима. Иначе Абрамыч его и не называл. Когда же Никодим жаловался участковому на этого ученого, что обзывается, то последний ему отвечал:
— Да ты и есть сука. Ну чего привязался к человеку, который работает на страну.
— А я чё, не на страну, что ли, работаю, — вопил Никодим.
— Ты — нет. Ты воруешь, правда, по-маленькой, и вот серьезным людям жизнь портишь. Будешь вякать, я на тебя управу найду.
Так вот переругивались два представителя советской власти. А пока они тратили время на корову Таню, Анатолия Авраамовича вызвали в Кремль. Это всегда сопровождалось церемониалом.
Звонил Поскребышев[30]. Когда, мол, удобно? Назначался час и авто «ЗиС» подъезжал незамедлительно.
В этот раз видно было, Генеральный секретарь ЦК ВКП(б) был раздражен. Ходил по ковру, слушал доклад Перлатова, задавал вопросы. Нарком обороны Климент Ворошилов что-то писал в блокноте.
(Приоткроем тайну. Анатолий Авраамович успешно разрабатывал ракеты и пусковые к ним установки, а также истребительное противотанковое вооружение. И делал все один, что особо нравилось И. Сталину. На политбюро часто приводил пример замены целого госинститута одним, но очень головастым человеком).
Абрамыч докладывал результаты испытаний последней модификации ракеты. 6 ракет залповым огнем выводят из строя несколько дивизий.
— И что, можно все видеть? — раздраженно спросил Сталин.
— Да, конечно, товарищ Сталин. Только вчера были стрельбы.
— Хорошо, — и неожиданно предложил прямо сейчас на полигон поехать.
Было видно, как помертвел нарком Ворошилов. Он не был на полигоне, но знал за армией грешок — врать с три короба.
Сталин сидел на приставном сидении бронированного «паккарда» и продолжал раздражаться. Ему не нравилось, что инженер потеет.
— Потеет, значит волнуется, — думал вождь партии и всей страны. — А раз волнуется, то наверняка наврал про стрельбы. Ладно, посмотрю.
Но посещение полигона на удивление Клима, еще двух военных и Самого, было вполне удовлетворительным. Изуродованные танки, разбитые трактора, расколотые бетонные доты и тому подобное — впечатляло.
— И что, один залп? И такой ущерб военной технике? — Задавал вопросы Сталин.
Абрамыч отвечал спокойно и обстоятельно. Он хорошо наладил управление стабилизаторами ракет и сбоев пока не было. Что до потения, то он просто потел, вот и все.
Поехали назад. Анатолий просился его высадить, но у Иосифа Виссарионовича было еще несколько вопросов.
В Кремле он расспрашивал Перлатова, как тот успевает создавать проекты в столь короткое время. И кто оформляет чертежи.
Видно было, Сталин подобрел.
— Хорошо, я вижу, вам не терпится уйти. Но вот скажите мне, что это у вас там за история с коровой?
Абрамыч даже крякнул от неожиданности.
— Да просто ерунда, товарищ Сталин.
— Ну, знаете, из ерунды часто рождаются революции.
И он усмехнулся.
— Неудобно даже рассказывать. У меня жена болеет, и врачи рекомендовали, во-первых, жить за городом, что и получилось, спасибо вам, товарищ Сталин, и, во-вторых, пить молоко только от одной коровы. Это я и делаю. Тяжба же с предколхоза Сучковым не стоит и ломаного гроша, товарищ Сталин.
— Ладно, оставим корову в покое. Теперь еще у меня вопрос. Вы вроде бы славянского происхождения, даже мне говорили, из старообрядцев, почему же у вас отчество Абрамович? В этом ничего зазорного нет, мы, большевики, и не такие отчества встречали, но все-таки, а?
— Да все просто, товарищ Сталин. Батюшку моего звали Авраамием, мы из староверов, и, естественно, я получил это отчество от родителя своего, царство ему небесное. Вы же знаете народ лучше, чем я.
Авраамий никто не выговаривает. А Абрамыч куда легче, вот они меня и окрестили. Да я привык.
— Да, да, — задумчиво произнес первый секретарь. — На самом деле Абрам — проще. Ну смотри, обложили нас эти Абрамы, а? Авраамыч! — И Сталин весело рассмеялся.
Отказываться от выпивки у вождя было не принято. Как Анатолия доставили домой, да с корзиной фруктов для жены — он, конечно, не помнил. И со страхом пытался восстановить, не пробовал ли он поцеловать вождя в стадии мерзкого опьянения. Он мог спать спокойно — не пытался.
Далее произошло все по схеме. Два человека в мятых серых костюмах появились в правлении колхоза «Большевик». Через день сам председатель подогнал воз с сеном к даче Анатолия Авраамовича. И долго объяснял, что это — на зиму. А к лету и осень еще подбросит.
— Кто же знал, Абрамыч, кто ты такой. А мне разъяснили, и я сразу понял, што ничево не понял. В политике партии и правительства. Может отметим это дело — загрузку сена твоей Тане, а?
После этого Никодим исчез из жизни села Листвяны. Но не пропал. Ибо оказался завкооперативом по сбору грибов в Белоруссии, где безбедно и проработал до начала войны. А в оккупации его видели в полицаях, после чего след его теряется.
Анатолий Авраамович много чего еще напридумывал по вооружению РККА. Но году в 1938 или даже 1939 на него написали очередное. Он отправился в места глухие, а его изобретения уже продвигал другой человек. Получая, естественно, премии и ордена.
Так было до 1941 года, когда Верховный вдруг потребовал немедля Перлатова. Потому что ракеты начали летать вразброд, и площади, занятые врагом, не поражали.
Анатолий Авраамович был доставлен, но даже не понимал, где находится. Персонал получил указание — привести инженера в соответствие в течение двух дней.
Ракеты вновь начали кучно, по площадям долбать дивизии недавних друзей-фашистов, а другой человек, что пытался и присвоил-таки работы Абрамыча, больше не существовал. Его — убили, в смысле, расстреляли.
Глава III Поселок политкаторжан
Совершенно особняком стоял ряд дач политкаторжан. С ними было не совсем просто. Эти политкаторжане, или старые большевики, участки с дачами получили в начале 1920-х годов, и постепенно перекочевали в Мамонтовку на постоянное место жительства.
В основном это были люди, прошедшие каторгу. В большевистскую партию они ни тогда не вступали, ни, тем более, после революции.
Они видели, дело в стране идет не так, как представлялось им в забоях каторжных рудников, но что делать. Начинать новую заваруху? Нет, перспектив здесь они не видели никаких. — передушат, как куропаток, это тебе не царские сатрапы, — говаривали каторжане друг другу с печальной улыбкой, вспоминая этих самых сатрапов. У которых даже рука не понималась дать в зубы политарестованному. Боже, какой в этом случает начинался шум и газетный вой.
Сатрапы царские были все уничтожены новой властью, а каторжанам оставалось только тосковать о бездумно загубленной молодости и не думать ни о чем политическом. Себе дороже. Хотя, так называемых старых большевиков они очень не уважали, и ниже мы расскажем, почему.
Постепенно они превращались в пожилых, достаточно сквалыжных, всем недовольных и скандальноватых дачных жителей.
Поселок, названный самими дачниками политкаторжанским, претерпевал некоторые изменения в названиях.
Так, местные молочницы, что по дачам молоко разносили, по утрам кричали:
— Дуня, ты к кому?
— Да к каторжникам я, у Фейгельсонов маленький болеет, дак ему молока поболе надоть.
Политкаторжане, слыша эти монологи, обижались. И в один прекрасный день поселок стал называться — «Старых большевиков». Что тоже было смешно. И неверно, ибо большевиков в среде политкаторжан почти не было.
— Дуня, — кричали соседки, — ты к кому?
— Да большевик помер, вот просили им на поминки свеклы принесть.
Старые большевики обижались, но что делать: на самом деле — помирали. И, увы, свекла для винегрета требовалась.
Основным занятием, помимо воспоминаний о боевой подпольной молодости, было написание писем в ЦК ВКП(б) с замечаниями по текущей внешней политике, недостаткам внутренней.
Обращались они к членам ЦК и даже Политбюро по старинке — Григорий, Клим, Анастас, Вячеслав, Николай и т. д. Что уже многим не очень нравилось.
Как обычно среди политиков, образовались группы, фракции, кружки и подобная муть. Но сразу же все эти «заслуженные» дачники разделились на две непримиримые группы: собственно большевиков и каторжно-ссыльных. Большевиков было меньше, но они были злее. А у каторжников была убойная аргументация при спорах. Мол, когда вы с Володей Ульяновым в Швейцарии чаи попивали или девок по Парижам гоняли, мы в Акатуе кандалами звенели и нагаек вдосталь от стражников наполучали. Вон, на спинах до сих пор рубцы-то, потрогай.
Большевики уходили еще более разозленные и, конечно, ни в чем не убежденные. Да и как твердокаменному признаться, что да, было, бывало и чаи у Володи в Цюрихе пивали, и с девицами в Парижах в разные отношения вступали. Да ни за что такие признания делать нельзя. Вмиг свои же прилепят какой-нибудь ярлык типа «соглашатель».
С этим чертовым чаем на самом деле было. Да, пили. Ну ты и признайся, тоже преступление! Но нельзя. Каторжане народ въедливый, противный и хитрожопый (все-таки школа хорошая — царская каторга. Это тебе не Гулаг теперешний). В общем, вцеплялись в этот чай, как клещ в гениталии.
А все потому, что Наденька (Надежда Константиновна)[31], угощая в Швейцарии чаем, обычно спрашивала: вам с одним кусочком сахара или без? Вот отсюда, острили каторжане, и пошло богатство большевистской партии.
Конечно, делать особо нечего, поэтому наши каторжане много гуляли. По давней привычке, обычно по двое. И неспешные вели разговоры. Но — вполголоса. И только с хорошими, проверенными друзьями. Что, впрочем, не спасло большинство от «карательного меча революции».
Вот двое ссыльных, конечно, с дореволюционным стажем, обсуждают в 1937 году двадцатилетие Октябрьской революции.
— Знаешь, Матвей, мне кажется, что мы не туда идем. Уже 20 лет как мы что-то строим, кого-то уничтожаем. А что имеем?
— Как что. Ты раньше, когда твой папа, царство ему небесное, держал пошивочную мастерскую в подвале, ты кем был? Вот, вот, чайник разогревал. А теперь? Где тот подвал в Бердичеве, и где ты, Зелик? У Мамонтовке ты, вот где. Еду приносят аж 4 раза в день. Вот то-то.
— Нет, Матвей, не согласен. Там я был в своей мастерской, учился делу. Может, стал бы неплохим сапожником или портным. Как Арон из нашего местечка, например. А здесь я чувствую, да и ты в душе согласен, не сегодня — завтра меня отсюда вытурят. Да еще хорошо. А ведь могут и пришить невесть что. И про Бунд, и про Швейцарию, и про террор. Оказывается, мы не тех убивали. Что сатрапы были вовсе не те, а теперешние, что в 37 году исчезли. Во как!
Не пойму, кому это стало нужно нашу мастерскую закрыть. Ты же, Мотя, и закрывал ее, помнишь? А как папа мой тебя материл, не помнишь? И что? Прошло уже двадцать лет советской власти. В Бердичеве с ревизией был, когда еще в Наркомфине работал. Ну, прошел по нашей Жохлинерской. Подвал-то остался. Окна досками заколочены. Репей, бурьян. У окон — помойка. И кому это нужно было? Ты закрывал, Мотя, ты и ответь, каторжанин херов.
— Да если бы я ее не закрыл, не быть бы тебе ведущим экономистом, дурья твоя голова.
— Ну и ладно. Наследовал бы подвал у отца. A-то сидишь и не знаешь, когда и куда тебя вышибут.
— Да что знать-то. Вышибут-то известно куда. Нас просто так в покое не оставят, будь уверен.
Зелик и Мотя неожиданно остановились, посмотрели друг на друга и горестно, как и водится у евреев веками, покачали головами.
Каторжанин и бывший ссыльнопоселенец как в воду глядели. Уже давно к этому поселку и его обитателям власть приглядывалась. И пристально. В 1937–38 годах поселок этот неожиданно в одночасье обезлюдел. В живых осталось очень мало. Да и они, живые, были так перепуганы, что молчали до своей, к их счастью, естественной кончины.
А их квартиры в Москве в кооперативном доме № 15 в Машковом переулке были споро и деловито заселены работниками соответствующего ведомства.
Уцелели, как мы уже отметили, очень немногие. Честно говоря, по воле случая.
Но вот что странно. Эти два маленьких, сутулых представителя древней нации по-прежнему бродили зимой по дачным дорожкам и спорили, спорили, спорили.
Глава IV Зелик. Жизнь с изнанки
Залман Нахумович Ливсон, или Зелик, как все его называли, 1885 года рождения где-то в районе Бердичева, на самом деле был крупный научный сотрудник в Институте Мирового хозяйства и мировой политики АНСССР. Пока институт не разогнали, а сотрудников оставили на улице.
Возглавлял институт член-корреспондент АН Варга Евгений Самуилович, венгерского происхождения еврей. В основном Варга и его команда работали на четверку Политбюро: Сталина, Молотова, Литвинова, Микояна. А так как Варга владел русским недостаточно хорошо (венгр, учился в Германии), то помогал ему в написании многочисленных и ответственных справок Залман Нахумович, которого все звали просто — Зелик. Он не только правил стиль, ошибки. Он также переводил с немецкого на русский записки Варги Сталину. Кроме этого, вел целое направление в институте — конъюнктура мирового хозяйства. Дело сложнейшее, но Зелик с ним справлялся и, видно, неплохо, так как в дальнейшем она, эта конъюнктура, и спасла ему жизнь. Просто, когда Зелика взяли — в 1938 году — Анастас Микоян пожаловался Сталину. Возник, де, тормоз внешней торговле, так как сводки и справки мировых цен перестали доставлять от Варги. Этим же вечером Зелик, еще не пришедший в себя от неожиданного жизненного поворота, взлохмаченный, без пуговиц на брюках почему-то, уже срочно отщелкивал на конторских счетах очередную сводку цен, так необходимых Народному комиссару внешней торговли Анастасу Микояну.
Узнав, кто его выручил, вернее — спас, Зелик однажды на дне рождения товарища Микояна во всеуслышание произнес слова глубокой благодарности. Тут же заспорили, кто умнее — евреи или армяне. Зелик ответил, как полагается. В том смысле, что по Торе, Ветхому Завету и прочим основополагающим документам конечно умнее евреи. Но в данном конкретном случае умнее евреев — Анастас Иванович. Все смеялись и аплодировали. Пока в перерыве аплодисментов Зелик не заметил:
— не доказано, что пропавшее колено сынов израилевых не есть армяне.
Правда, смех смехом, а люди осторожные да пуганные в компаниях всегда имелись. Они-то, провожая Зелика в Мамонтовку, выговаривали:
— Ты хоть бы немного думал своей башкой, прежде, чем лезть с хохмами. Ты же знаешь, как Сам относится к еврейскому вопросу.
— Да знаю. Как настоящий марксист-ленинец.
Тут Зелик расхохотался.
— Ну кто мне поверит, что наш вождь и учитель, Володя, мне в Цюрихе горячо объяснял. Возьмем власть и никаких уж постов государственных вашему племени не дадим. Нет и нет, батенька, пусть торгуют. И еще противно хихикал.
— Бог мой, — возражали Зелику. — При чем здесь Ильич. Вон, лежит в гробу хрустальном. Мы-то с тобой за чаем в Цюрихе не один литр выпили при строительстве партии. И что имеем. Тебя, извини, чудом выпустили. Поэтому молчал бы ты, Зелик, ведь вроде не глупый, а?
Исторической правды ради, все было доложено Генеральному секретарю, в том числе и про «ляпы» ведущего сотрудника института Мирового хозяйства и мировой политики АН СССР Зелика Ливсона. Про его бестактные попытки втянуть Народного комиссара внешней торговли в еврейскую всемирную диаспору.
— Да ладно, видно шутил этот Зелик. Он всегда говорит много ерунды, но дело знает. Вот мне эти коминтерновцы долдонили, долдонили — ах, вах, мировой кризис на носу. Скоро все у них рухнет, бери их голыми руками. А твой Зелик смело мне доложил: кризиса никакого на Западе не будет. Развитие капитализма продолжается и никаких предпосылок к кризису не ожидается. Тут и смех, и грех. Этот, что мне докладывал из Коминтерна, немец, кстати, вдруг начал по-немецки на нашего Зелика орать. А тот отвечает: как вы можете при товарище Сталине говорить не по-русски. Вот видишь, никто меня не защитил, а еврей Зелик Ливсон защитил. — И он начал раскуривать трубку.
Но такой уж был Генсек — не забывал ничего. И Зелику аукнулось, но позже, после 1945 года. Но не по полной. Спасла профессия. Об этом — в дальнейшем.
А пока он готовил блестящие работы по заданиям перечисленных выше руководителей государства, а вечерами, коли были свободные, рассказывал Моте о своих встречах с Владимиром Ульяновым и впечатления от этих встреч.
Мотя, который и выслушивал вечерами все упреки, претензии, подозрения или просто, извините, площадную брань в адрес вождя мирового пролетариата, давно, кстати, покойного, упрашивал Зелика, во-первых, не горячиться. Во-вторых, объяснить уж такую неприязнь к Ульянову, и, в-третьих, все-таки помнить, что и этой дачей, и вечерними чаями и Зелик, и Мотя, и другие, именно ему-то в некотором роде и обязаны.
Зелик упреки не принимал. А когда он горячился, то вообще напоминал локомотив им сам тов. Кагановича. То есть, на всех парах, ломая стрелки и сажая машинистов. Зелик никого не сажал, но сокрушал Владимира Ильича по полной программе.
— Да как же ты, Мотя, дурья твоя голова, не поймешь, что именно он, он, а не Марья Иванна да Никанор Срулевич завели нас в нынешнее положение. Когда никто уже не знает, куда идет страна, и идет ли она вообще.
Вон, из Политбюро только одни просьбы — срочно обоснуйте наступление мирового кризиса. Срочно! А я — ни в какую. И никогда против истины не пойду. Меня и Сталин за это ценит. A-то эти коминтерновцы! Да, да, товарищ Сталин. Да, да, товарищ Молотов, и так далее, пока все жопы им не оближут, не остановятся. Мол, вот он, кризис капитала, бери что хошь и сколько. В общем, грабь награбленное.
А все потому, что эти коминтерновские долбоёбы оторваны от мировой экономической науки. Которая, в частности, доказывает, что идет непрерывное изменение рынка, его прогресс, если хочешь знать, Мотя, твою маму! Царство ей небесное[32].
А за что я этого Ульяновича критикую. Отвечу. За все! Я к нему в Цюрих прибежал, можно сказать, на крыльях. Еще бы! И что? Как говорят, ни вам здрасьте, ни тебе — до свиданья. Сразу начал поливать всех грязью.
Этот — пошляк. Тот — невежда. И проститутка. И Иуда. И как еще. Да и наш Бунд тоже зацепил. И орет сразу: вы, батенька, не возражайте. Я ваши, мол, филистерские замашки за версту чую.
А я ничего и не возражаю. Я больше суток не ел, денег — только на обратный билет до Берлина. По квартирке тянет щами. Эх, твою маму.
А Ильич, видно, что-то почувствовал, кричит на кухню? Наденька, товарищу чаю приготовь, он с дороги. Да, чай дали. Но хоть бы бутербродик какой. Я уж и трефную ветчину бы за милую душу умял. Тем более, ветчина Савоярская, горной провинции. Куда-а там.
— Вам, Залман, с сахаром или без? — так сладко спрашивает Наденька. Я и ляпни — мне бы куска три — четыре было бы хорошо. Видел бы ты, как на меня зыркнул наш будущий вождь. Как рублем подарил.
Ну ладно, это чай. Дальше рассказывает мне о положении в партии и как гадят эти гнусные меньшевики. И что нужно делать, чтобы немедленно устроить революцию в России. Да, да, батенька, нужны деньги. И меня на этом, как фраера, поймал. — Вот у вас, Залман сколько денег? — Я отвечаю, как вождю пролетариата — у меня на обратный билет до Берлина, так франков пятьдесят. — Ну и хорошо. Надя, принеси тетрадку, запиши, товарищ хочет сорок франков в фонд партии внести.
Надя с какой-то тетрадкой прям-таки вбегает, записывает мои сорок франков, я где-то расписываюсь и сижу, хлопаю, извините, ушами. Дальше мне было уже все не интересно. И как возьмем власть. И что такое социализм — без рынка и частной собственности. В общем, жизнь в раю. И главное — организовать после захвата власти террор.
— А дальше что? — спрашиваю я. Уже свои сорок франков потерял, начинаю злиться.
— А дальше, товарищ — строим светлое социалистическое будущее.
И поехал я в Берлин под вагонными полками, благо, вагоны были стерильны. Да что хочешь, поезд-то Цюрих — Берлин времен 1912–1913 годов. Не наша Мамонтовская электричка, где все тамбуры заплеваны да обоссаны. И не спорь, не спорь, Матвей, ты ведь знаешь — Зелик всегда прав.
Так, ладно, чай — чаем, мои сорок франков — Бог с ними, а вот по существу. По существу, я давно понял, еще с Хсъезда партии, что он, этот Ульянович, просто не понимает, что делать. Он весь зациклен только на борьбу. Борьбу со всеми, с рабочими, крестьянами, интеллигенцией. Со всеми, повторяю, лишь бы была борьба. И чем кровавее, тем лучше.
Ты вот знаешь его записки 1918 года. Когда все висело на волоске. А я такие записки и передавал по адресам. Он ведь не видел, что это такое — расстрел. Смерть у стенки. Вообще — не видел народа. Вот и писал, как следует подавить восстание кулаков.
А вот как: отнять хлеб, взять заложников и 100 человек из числа кулаков (то есть, зажиточных, трудяг-крестьян) повесить. Именно — повесить. Поглядел бы он хоть раз, может по-другому стал бы писать.
И приписочки еще делал: акцию провести так, чтобы народ трепетал. Вот именно, ему нужен был только народ, который трепещет.
Да что говорить, Мотя. Вот ты услышал, головой качаешь, как в синагоге. А я уже давно понял, пришли — в тупик. А кто его создал из своеобычной, огромной страны? Только он и создал. Что было главное? Ломай, круши, воруй, грабь. А дальше? Не знал, что делать дальше. Да и как ему знать. Он кто — ученый? Нет. Экономист? Нет. Он сам писал в анкете: «журналист». Кто такой журналист? Вторая древнейшая профессия в мире. И что он создал? Ни-че-го.
Ты думаешь, что уральцы без его ведома царскую семью уничтожили? Даже Троцкий спросил: что, и детей тоже!?
Он был зациклен на терроре и передал это кровавое наследство Сталину. Ну — о нем я тебе, Матвей, еще порасскажу.
А под конец, разболтался я что-то, я хочу сказать тебе, Матвей, что тягостнее моей теперешней жизни найти трудно. Я давно понял — не построим мы социализма. Никакого. И вся кровь, гибель десятков миллионов — зазря. Вся было — впустую.
И хоть пишу по-прежнему работы по просьбам и заданиям Сталина, Молотова, Литвинова и других, а знаю — нет, дорогие товарищи, не туда мы зашли. Знаю, как выбираться. Но для этого нужно другое поколение. При моей жизни его точно — не будет.
Ладно, Матвей, только первый час ночи, я еще поработаю.
Жду в следующую субботу. Да ты не меньжуйся, что скис. Ты ведь на два года моложе меня, у тебя все впереди — это шутка, Мотя. Да, да, шутка. Мы живем, и ты это отлично знаешь, вывернутые наизнанку. Нас остается только перелицевать, а?
И последнее, об Ульянове. Вот он костюм меня просил ему сделать. Я сделал, купил все за свой счет. И что? А то, что Владимир Ильич мне популярно, но кратко, объяснил, что все деньги у него — только партии и тратить на свои нужды он просто и не мыслит. Так и не рассчитался со мной, даже после революции. И вообще.
Тут Зелик махнул рукой. Мотя пошел спать.
Глава V Портной
Да, уже первый час ночи, а Зелик, неутомимый Зелик, пошел работать. В дачной пристройке была комнатушка с огромным столом, обтянутым сукном, и старой, верной, делающей отличный шов манишкой фирмы «Зингер» 1902 года изготовления.
Зелик шил, тихонько напевая, (при этом страшно фальшивя), свою любимую «Тум-балалайку». И, конечно, на мамэ-лошн — языке матерей. Да как не петь «тум-балалайкэ, шпиль-балалайкэ», когда в песенке этой все сказано про любовь. И он снова повторяет: «… вое кон бренен ун нит ойфхренен…»[33].
Зелик чувствовал, как темная, негативная неизвестность, как мокрый и грязный туман с полей войны обволакивает их мамонтовский поселок, его домик, его любимую Рахиль и дочку Лию.
Иногда он с удивлением смотрел на них и про себя изумлялся. Тому, как это произошло, что первая красавица штеттла, Рахиль, вдруг возьми, да выйди замуж за совсем неприметного Зелика. Который был погружен в цифры, в непонятную экономику и все рвался в Берлин на обучение.
И вот нате вам. Как говорят, чтобы нет — таки да. Неизвестно до сих пор, кто же сделал кому предложение. То ли Рахилька, красавица получше вашей там царицы Савской[34] то ли Зелик поднял неожиданно голову от Торы и экономики, и ослепила его блестящая Рахиль, которая как раз в этот момент гнала коз на полянку для выпаса. Да босиком. И с непокрытой головой. Любой сойдет сума, хоть Маркс (экономист, а не продавец одежды в Лондоне), хоть Никифорук — полицмейстер штеттла, хоть Меер Савкин — богатей из-под самой Варшавы.
Да что там! Его высочество из князей дома Романовых, двигаясь из Варшавы, проезжал по весьма грязной улице штеттла, где обитали герои нашего повествования. И из кареты, как водится в записных романах, увидел Рахильку. И… нет, не остановил кучера и конвой. Нет, не просил узнать, кто, мол, такая. И тому подобное из сказок братьев Гримм, Пушкина с Лермонтовым. Он просто через полчаса после проезда поселка повернулся к адъютанту и, улыбаясь, сказал:
— теперь я понимаю, почему племя иудейское все препоны и трудности выдерживает, да и процветает.
— Почему, Ваше Высочество?
— Да потому, что покуда оно, это племя, производит вон таких красавиц, что мы с вами лицезрели 30 минут назад, оно все выдержит, любые невзгоды пройдет, а девицы ихние будут продолжать воспроизводить украшение земли нашей. Вот как, Иван Алексеевич. И, кстати, не следует забывать, что все они, хоть и иудейского вероучения, но подданные-то нашего государства. Значит, любезный Иван Алексеевич, может и настанет время, когда этакие вон красавицы и для России — матушки будут рожать потомство, глядя на которое, можно бы испытывать гордость. Как вы думаете, граф, наступит ли такое время?
— Вероятно, Ваше Высочество, но этак лет через 200–300.
И они оба весело рассмеялись. Не знали, конечно, какую горькую судьбу уготовила жизнь представителям царствующего дома.
А Рахильку эти рассуждения мало касались. Она давно, сама не зная почему, влюбилась вдруг в этого сутулого Зелика, что сидит над книгами и даже на танцы не ходит. Вот и приходится гонять коз мимо окон, что почти вровень с тротуаром, где виднелась давно нечёсаная голова Зелика.
Ведь понятно, однажды все-таки поднимет Зелик голову от экономических книг, ахнет, увидев в окне босые ноги Рахильки и грязные попки ее коз, которые взад-вперед сновали мимо его домика.
Ах, увидел! Этот блеск! Эту красоту невозможную. Вот и свершилось. И князь Романов оказался прав. Ибо Рахиль такую красивую дочьстала немедленно рожать своему Зелику, что раввины штеттла только разводили руками, произнося:
— Ай-вэй, эту пару надо посылать на выставку в Лондон.
— Нет, не надо, — как обычно тут же возражали евреи синагоги и корчмы, что рядом. — Не надо, а то королева обидится. Еще бы, где-то в Московии, да вот такие красавицы. — И все тихонько смеялись. Ибо понятно, в душе каждый еврей штеттла считает себя и свое семейство уж никак не ниже королевы английской. Вот ведь как!
* * *
Тем не менее, шел 1946 год, и времена в государстве рабочих и крестьян, да к тому же победивших страшного врага, наступали совершенно непонятные. Или, иначе говоря, просто страшные. Впрочем, времена всегда были не тихие, начиная, например, с 1917 года. Народы начали перемещаться, и вдруг какая-то пробка из бутылки, где было что-то забродившее, возьми да выстрели. А из бутылки пошло пениться не крепкое баварское пиво или квас московский с изюмом, крепче и ядреней которого на свете ничего не бывает. Из пробки пошли по землям Российским гниль, да смрад, да людская злоба, зависть, ненависть, ложь да лицемерие. Все, все людские пороки хлынули на землю русскую и она с ее народами начала медленно погибать.
Да как не погибать, когда стали терзать ее жившие долгие годы в Парижах да Цюрихах «товарищи».
Вот так думал Зелик, то пришивая пуговицы к готовой уже тужурке, то откладывая иглу и наперсток и, глядя в темноту мамонтовской дачи, видел там свои распри с Лениным. Да что это за распри были. Нет, не распри. Просто ругались два не уважающих друг друга человека. Разных кровей, разных мировоззрений. Совершенно чуждых. И ежели у Зелика в то время еще бродил юношеский революционный хмель, то у Ильича в их ругани ничего не бродило, кроме желчи, неуважения к немытому еврею, привезшему из Берлина очередной, очень нужный конверт.
А началось-то все с пустяков. Зелик засмеялся и снова включил Зингера. Пока спит Рахилька, поработаю немного.
Застучала машинка и Зелик вспомнил отца.
Отец с настойчивостью, с которой он и молитвы читает, каждый день и вечер объяснял Зелику, Легкомысленному, увлеченному экономикой стран мира Зелику, что главное в нашей, то есть, их еврейской жизни — профессия.
— Нужно иметь в руках дело, — спокойно, но каждый час повторял папа. — Оно спасет. И твою семью. И наш штеттл. И наш народ.
— Да, — запальчиво возражал без пяти минут социал-демократ и «бундовец»[35]. — Что, и Илья — селедочник имеет дело, которое спасает наш народ?
— Да, представь себе, да! Попробуй, достань сельдь, да дешево, да продай в нашем штеттле с гешефтом. И чтобы такие умники, как ты, купили ее. И так каждый день. Несколько раз в день. А вечером нужно весы вымыть, прилавок почистить, бочку промыть два — три раза. Да и себя привести в порядок, чтобы сельдью не воняло. А назавтра — все заново.
Но сельдь-то ты ешь за обедом каждый день. Вот и реши, а гройсе[36] экономист, держит ли Илья-селедка нас всех или нет. Потому что без пиджака худо-бедно прожить можно, а вот без селедки — уж извини, никак.
Да, против такой логики не возразишь. И стал Зелик, как послушный сын, учиться портняжному делу. Прямо скажем, не простому.
С папой, мамой, сестрами организовалась швейная артель. Девочки и мама, естественно, работали на женскую часть штеттла, а папа и Зелик шили в основном шинели, бушлаты, мундиры, тужурки, кители, гимнастерки.
Папа был провидец.
— Слушай, сын. Твоей экономикой никого не накормишь и не спасешь. А вот мундиром, чи гимнастеркой, ой, еще как это может тебе пригодиться. Потому что народ, эти адьеты — всегда воюют. То поляки, то литовцы, то венгры, то австрияки. Я уж не говорю о немцах. Ну, я в них этих немцах, ничего не могу понять. Культурные вроде. У них и Шиллер, и Кант, и чёрт в ступе. Так нет, неймется. Вот и сейчас, ты знаешь, получили прекрасный заказ из Кёнигсберга — 50 мундиров с серебряными галунами для генштаба. Оно им надо?
Так часто вещал отец, но заказы брал, приговаривая:
— Запомни, сын, пока нас окружают идиёты, мы без работы сидеть не будем. А они нас будут окружать всегда.
Зелик шил. Стучал «Зингер». В голове мелькала не теория Марксовой прибавочной стоимости, а угол шеврона да ширина галуна. И не перепутать расстояние между шевронами. И не забыть, что клапан с шевронами нашиваются на внешней стороне левого рукава.
А когда папа подбрасывает в работу мундир, да еще для высшего офицерского состава, начинается головная боль. Не забыть: припуск на швы, да сукно подобрать, и для подворота запас. А раскрой воротника — легче два раза жениться. Хотя Зелик и одного раза пока не проходил. Ну, наконец, мундир вроде «построен». Теперь не забыть аксельбанты, погоны, шевроны, петлицы.
Ну, а что делает портной, когда шьет? Правильно, конечно, поет. И тихонечко поют «еврейские глаза», «ву из дос гесселе», «рак бэ Исроэль», «бисл зунг» и массу других.
Нет, нет, друзья, это здорово — вместе петь. Вся семья становится одним единым целым. Которое уже больше 2000 лет никто не может порвать или уничтожить.
Зелик останавливает машинку и вновь смотрит в темноту Мамонтовской ночи.
Какие тени ему видятся? Кто знает.
Глава VI Все для революции
А видится ему Цюрих и Владимир Ильич. Не только. Берлин часто приходит в виденьях. Парвус Израиль, Платтен, Ромка Малиновский. Да мало ли кто прошел, промчался, пролетел в те сумасшедшие революционные годы. Когда Парвус, гипнотизируя взглядом и давя животом, все объяснял — революция — всегда риск. Но риск — риском, а девицы, да хорошенькие, почему-то к Парвусу так и липли. Видно, горячие революционерки, не иначе.
Но он и сам вызывал уважение. Еще бы! Сидел в Крестах, сидел в одиночке в Петропавловке, бежал из ссылки. И, как стало ясно, сделал ставку на Ленина, на революционный переворот в России.
Вот и сейчас использует Зелика, студента экономического факультета университета в Берлине, для передачи планов и программ революционного переворота в России.
Зелик узнал многое. И от Парвуса и его друзей, и наблюдая русскую эмиграцию в Швейцарии в период коротких наездов с конвертами для Владимира Ильича.
Например, он видел, что Парвус особенно-то с Лениным и не церемонится. В одном из разговоров даже слышал упрек в адрес Ленина. Мол, перестаньте, Владимир Ильич, переписывать ваши инструкции в Россию из французских изданий ихней революции. Иное время, другие страны и народы. Надо действовать, а не писать. Чем очень раздражал Ленина, который Парвусу его оскорбительные замечания не забыл до конца его и своей жизни[37].
Но Зелик исправно конверты возил, тем более, что Парвус оплачивал проезд. Долго смеялся, когда узнал, что Ленин содрал с него деньги на партийный взнос.
— Да брось миндальничать, Зелик. Оставь свои местечковые привычки. Каждый труд должен быть оплачен. Хоть вклад в революцию, хоть пошив пиджаков да гимнастерок. Поэтому держись твердо, не как еврейский коммивояжер, а как жесткий и храбрый помощник нашей маленькой партии, что подточит, я уверен, этого гиганта, Россию. Государство это и падет к нашим ногам. А пока еще раз запомни: каждый труд должен быть оплачен. Смело требуй деньги, они у Ильича есть, уж я-то знаю. А пока вот тебе конверт, билеты, и гони в Цюрих по-быстрому.
Зелик речь усвоил и решил действовать в духе учения Израиля Лазаревича. Правда, получилось все не совсем ладно.
Владимир Ильич встретил Зелика раздраженно. Был нервный, мол, давайте, что там у вас. Как будто Зелику больше всех надо продвигать к победному свержению российскую революцию. Но Зелик привык себя сдерживать, да и Ленин не последний в революции человек, так что, чего уж там, обойдусь.
Владимир Ильич бумаги просмотрел быстро и неожиданно разразился гневной тирадой:
— Вот смотрите, товарищ, как живут эти филистеры, эти социальные проститутки, эти лакеи капитала. Пришел на их посиделки. А они, видите ли, без пива не могут, эмигранты болтливые.
Крупская из комнаты выглянула: Володя, только не волнуйся. Володя так на нее зыркнул, так на скрипучем стуле двинулся, что поняла Наденька — опять всю ночь будет выволочка с упреками поповоду не глаженных носовых платков, криво пришитой пуговицы и плохо стиранных рубах. Да мало ли что еще Володя припомнит. Память на все промахи и ошибки у него была блестящая.
— Так вот, я на скамейке подвинулся, пришел очередной болтун, и на тебе — шляпкой гвоздя скамеечного брючину и распорол. Вот, извольте полюбоваться. — И без пяти минут вождь мирового пролетариата без стеснения повернулся к Зелику попой, слегка нагнулся и в самом деле, увидал Зелик большую прореху как по заднице, так и ниже, по брючине, почти до заднего сгиба. И не только прореху увидал Зелик. А также и исподнее в виде телесного цвета подштанников, то есть, кальсон, видно, серьезно застиранных.
Но Зелик стеснителен, к старшим относится с почтением и глаза от этой демонстрации разрушения брюк отвел. Стал смотреть на сундук, в котором, как говорил Парвус, свалены в кучу планы и программы революций и социалистического строительства.
— Чего, зачем? — хохотал Израиль Лазаревич. — Вместо сундука поехал бы лучше в Россию да покрутился бы на баррикадах. Да создал бы Совет рабочих или даже крестьянских депутатов. Да побегал бы от царских ищеек. Или посидел бы в ссылке с друзьями — врагами. Так нет, — разливался Парвус, — прятался то в Париже, то в Цюрихе, то в Поронине и все пишет, и пишет, и пишет. Да что пишет-то?
Переписывает своими словами опыт французской революции. А кому это нужно? — Парвус раздраженно махал рукой и предлагал зачарованному Зелику выпить прекрасного мозельвейна.
— Но запомните мои слова, мой молодой еврейский друг. Я ему, Владимиру Ильичу, посылаю бомбу. План я ему посылаю.
План революции! План его славы. Ежели он моим предложением не воспользуется, то так и просидит в Цюрихе либо Париже, протирая штаны, да терзая свою супругу мелочными придирками.
Все это и еще многое вспомнил Зелик, взглядывая на порванные брюки и застиранные кальсоны Владимира Ильича.
Но далее рассказ Ленина о гвозде в скамье, отвратительном пиве (совершенная неправда) и оппортунистах всех мастей и расцветок приобрел совершенно другой смысл.
— Вот вы, Залман Нахумович, молодой человек еще. (Надо же, запомнил, как зовут и отчество)[38]. Я знаю, вы тяготеете к нашему движению. И еще, хе-хе-хе, прекрасно шьете. Я вас попросил бы задержаться на 5–6 дней, да и сделать мне брюки и пиджак. Костюм, одним словом. А-то просто беда, вы же видите, — и Ленин ловким движением опять повернулся к Зелику задом. — Ну что вам стоит потратиться несколько дней на реальный вклад в дело революции. И не исключено, батенька, что пошитые вами брюки да пиджак будут когда-нибудь храниться в Музее Революции, хе-хе[39]. Ну как, Зелик, беретесь?
Зелик неожиданно для себя согласился. Работа началась. Зелику на 6 дней сняли комнату неподалеку, в соседнем доме. Надежда Константиновна выдала «Зингера» с массой напутствий. Еще не понимала, что советы-то дает профессионалу, который не одну сотню мундиров, тужурок, кителей и гимнастерок уже успел изготовить.
Работа началась. Начались и дискуссии. Нет, не о революции. Или меньшевиках. Или каутскианцах.
Споры начались о костюме. Почти сразу. С пиджаком вроде обошлось быстро. Поправили плечи — пошире, и рукава — подлиннее, да и все, пожалуй.
А вот брюки заставили Зелика понервничать. Началось с длины. Первая примерка — брюки Ильич посчитал длинными.
— Что это я, батенька, буду как Мартов.
Вторая примерка.
— Ну, коротковаты. Как у Плеханова. И с манжетами не делайте.
Манжеты пусть ренегат Каутский носит. А мы простенько, по рабоче-крестьянскому, хе-хе.
Пришлось повозиться с гульфиком[40]. То он жмет. То сделан справа, в то время, как клиент любит носить «свое имущество» (!) слева. Да и шлевку то распустить, то обузить. Наконец, все вроде было исправлено по желанию заказчика.
Зелик принес пакет. Материал — английский, твидовый. Пуговицы Зелик достал французские, но Ильич одобрил.
Примеряя все в последний раз, сказал Зелику — спасибо — и предупредил, придет поздно, идет в библиотеку. Пишет статью против оппортунистов. Всех мастей. От Мартова до Плеханова.
Ленин уже взялся за дверную ручку, когда Зелик набрался храбрости и попросил посмотреть счет по костюму. В счет Зелик включил материал, подкладки, фурнитуру. Конечно, свою работу в счет не включил. Для руководителя пролетариата можно и бесплатно.
Но далее произошла сцена в духе «Вильяма нашего, Шекспира». Владимир Ильич дверь оставил, счет изучил внимательно и недоумевающе поднял плечи. Все его лицо и фигура в новом костюме выражали полное недоумение.
— Что это, Залман Нахумович, как это понимать. Вы что, считаете, что деньги партии, партии, которая готовится к классовым боям не на жизнь, а на смерть, так вот, что эти деньги мы с вами (он так и подчеркнул — «мы с вами») можем тратить на какие-то пиджачки, застежки, гульфики — ширинки? Вы так думаете?! А у меня иных денег, кроме партийных, нет. Нет, нет, и не предвидится. Каждая копейка — только на борьбу. Поэтому я этот вопрос с вами и обсуждать не собираюсь. Мы, голубчик, не в местечке где-нибудь под Житомиром. Надя, заверни товарищу его товар. — С этими словами Владимир Ильич вышел. Громыхнула дверь.
Зелик был в полном недоумении, ибо Ильич ушел-то в новом костюме.
А Наденька, Надежда Константиновна, стала судорожно заворачивать в газету «Искра» старые рваные брюки и пиджак Ленина.
В общем, конечно, Зелик ничего не взял и с отвратительным настроением садился в 3-й класс поезда Цюрих — Берлин.
Он никогда, конечно не был в публичных домах, но сейчас, в вагоне, неожиданно представил себе, что чувствует падшая женщина, которой воспользовались, но не заплатили.
Поезд шел в Берлин.
Глава VII Местечко Сны
Поезд неотвратимо шел в Берлин, окутывая дымом вагоны, кусты и деревья вдоль насыпи, ныряя в тоннели Альп и радостно вылетая из тоннелей в яркое солнце.
Зелик на красоты европейские не взглядывал. Уже видел не раз, мотаясь от Парвуса к Ленину и обратно. Он просто сидел на деревянной скамейке вагона Зго класса и дремал.
Снилось ему родное местечко. С жуткими дорогами, в рытвины и выбоины, в которые хозяйки по утрам выбрасывают содержимое мусорных ведер. А что там, в ведрах, вы сами понимаете. Задремывал Зелик и ему казалось, что это он в местечке проводит водопровод, канализацию и как у истых берлинцев, делает очень удобное печное отопление. Его встречают все с подобающим уважением. А у них во дворе уже две лошади, куры, утки и гуси, и три козы. Даже Фрумка, соседская девчонка, взята на двор в помощь. И зовется — птичница Фрумка.
Конечно, снятся Зелику мамины обеды. Перловка с картошкой по утрам, борщ с хлебом и вечером лапша и клецки. А мясо уж раз в неделю.
Но это сентябрь и наступает Новый год. Зелик и все, вся семья, за столом. Папа произносит благодарственную молитву, мама тихонько выбрасывает хлебный сор в воду, что течет за околицей. Это грехи наши вместе с крошками устремляются в вечность.
А все сидят, чистые, радостные, смотрят на свечи, на рыбу, морковку, зелень, яблоки в меду, халу с изюмом[41]. Ура, Новый год! Мы оборачиваемся друг к другу. «Шана Това».
Зелику снилось, как по субботам он важно идет в синагогу. Все с ним здороваются. Как же, ученый человек из самого Берлина. Вот какие люди, мол, у нас в штеттле.
И уступают ему место у восточной стены. Да в первом ряду где первые места все давно раскуплены местечковой знатью. И идут после службы между рядами служащие хеврос, собирают на подносы деньги для сирот-бесприданниц, для бедных, чтобы у всех в городке была маца.
И Зелик важно кладет на поднос сто рублей. Народ синагоги тихонько ахает. Вот это — да, вот это — Зелик.
А Зелик говорит громко и внятно, нисколько не стесняясь раввина и знатных местечковых. Мол, господа мои, скоро все переменится и нет, не машиах[42] придет сделать нас всех счастливыми. Придет из Швейцарии вождь мудрый и праведный. Сделает всех одинаково обеспеченными и все мы, и сироты при синагоге, и обитатели богадельни, и самые богатые гешефтмахеры — все мы будем одинаково иметь дома, и кур, и гусей. Если чего хватать не будет — заберем у богатых.
Еще чего-то говорил Зелик за равенство и светлое будущее всех, особенно неимущих.
Тут к Зелику подбежал Илья-селедка, у которого селедочная лавка, и с криком: — Я тебе, проходимец из Берлина, свою лавку не отдам ни за что, — больно ударил Зелика в плечо.
Зелик проснулся. Его довольно бесцеремонно тряс контролер. А в Германии они, контролеры, люди грубые и без сантиментов. А может — и без души. Из них потом сделались хорошие надзиратели в лагерях.
— Ваш билет, битте. Я уже две минуты вас бужу.
Билет был проверен, но сон, полный революционной патетики, уже ушел. Вместе с мамиными обедами, живностью во дворе и друзьями, которые в последние секунды сна кричали вроде бы Зелику:
— Мы согласны, Зелик, веди нас, мы идем за тобой. А если у кого что отнять да пограбить — это с большим удовольствием.
После этого Зелик проснулся окончательно.
Глава VIII Прошло много лет
Да, прошло много лет. И каких лет. Одним словом — страшных. Окончилась Вторая Мировая. А тишина не наступила. Даже — наоборот. Вот что начало неожиданно для многих происходить в стране рабочих и крестьян. То есть, в СССР, Зелик уже давно чувствовал — в стране начинается! Что — объяснить не мог, но начинается. Это — подсознание. Это — генный уровень. Это — как животное. Еще до того, как его хотят убить — оно чувствует. Просто человек так устроен, что не понимает жизнь других существ. А понимает ли свою?
Зелик — понимал. Поэтому сразу обратил внимание на 1943 год — в этом году И. В. Сталин восстановил Патриаршество. Ликвидированное в СССР в 1925 году. В этом же году, понимая всю нелепость существования Коминтерна в период горячей дружбы с Англией и США, Коминтерн распускается.
В этом же, переломном в войне 1943 году отменяется и «Интернационал». Теперь в СССР исполняется гимн, где вместо «… весь мир насилья мы разрушим до основанья, а затем…», так как совершенно непонятно, что делать после слова «затем», появляются слова-скрепы — «…Союз нерушимый республик свободных…»
Зелик вздыхает, подписывает очередную сводку по мировым ценам на зерно. И медь. И золото. Да мало ли чем торгует наш Анастас Иванович.
А маразм крепчал.
Неожиданно прекратил свое существование Институт Мирового хозяйства и мировой политики АН СССР. Этот институт в основном, (уж откроем то, что известно многим), так вот, этот институт, помимо научных, подчас весьма глубоких и актуальных разработок в области мировой экономики капстран, служил также и «инкубатором» кадров для ОГПУ — НКВД и ГРУ РККА[43]
В конце 1930-х годов, например, из института перешел во внешнюю разведку Р. И. Столпер. Первый организатор Кембриджской пятерки. Активно работал в военной разведке и Яков Александрович Певзнер — китайское и японское направление.
Конечно, не прошло мимо ИМХиМП АН СССР, недремлющее око. Были безвинно загублены многие известные ученые — Мильграм, Иоэльсон, Лапинский, Канторович, Бреман и другие.
Зелик понимал — добром все это не закончится. И еще хорошо, что сотрудники закрытого института оказались на улице. Могли оказаться и вовсе на природе в холодных широтах. Зелик же, как это не грешно, радовался. И вспоминал отца. Вот уж благословенна память его — заставил овладеть портняжным ремеслом.
Еще с уже далеких 1918–20 годов тянулась в партии байка, что Залмана Нахумовича Ливсона лучше не трогать. Еще бы, он Владимира Ильича с супругой одевал и обувал во время «ссылки» вождя в Швейцарии.
Все эти толки — сплетни, а какая партия не живет такими вот байками, были далеки, как мы знаем, от действительности. Владимир Ильич ни в какой ссылке не пребывал, тем не менее, костюм твидовый использовал на благо семьи и революции, а Зелика недолюбливал и раз даже раздраженно Григорию (Зиновьеву) сказал: вот этого мелочного Залмана прошу ко мне не допускать. Не до него. От него только испорченное настроение.
Но Зелик к вождю и не рвался. Работал себе в аналитической сфере политэкономики и любил свою Рахиль и дочь Лию.
Как показывает практика, жизнь на земном шаре состоит из семьи.
Семья же крепка, когда муж любит жену. А уж еврейские мужья жен своих любят беззаветно. Чему подтверждением служит следующий диалог в одесском трамвае:
«Скажите, Рувим, миром правят евреи или все-таки их жены?»
Так Зелик стал в Мамонтовке жить себе тихонько, но за политикой партии посматривал. Да как иначе. Партия вытворяла подчас совершенно непредсказуемое. Хотя, при чем партия. Главное — это рулевой. Уж кто-то, а сотрудники института мирового хозяйства понимали это отлично. И где рулевой. И даже — куда рулит.
А «номера» начались сразу после окончания военных действий. Это политически правильный ход. Завинчивать нужно сразу, не боясь сорвать резьбу.
Рулевой резьбу сорвать не боялся, довоенные годы показали — «резьба выдержит».
Поэтому 1946 год и стал годом начала заморозков. В этом году открылось дело авиаторов. Оказалось, что масса самолетов, поставляемых на фронта отечественной войны, выходили в бой с большими недоделками. Перкаль отрывался от крыльев — плохой клей. Радиостанции не работали. И многое другое. В 1946 году Жукова перевели в Одесский военный округ.
В этом же году «партия» обрушилась на журнал «Звезда и Ленинград».
И, конечно, следующий шаг-безродные космополиты.
А к Зелику лично пришла беда. Огромная. Такая, что через несколько месяцев после заболевания его любимой Рахили Зелика в поселке Мамонтовка узнавали с трудом.
Врач «кремлевки», к которой была прикреплена семья Зелика, сказал честно. Болезнь его супруги неизлечима, ее мало знают. Уход и забота — единственное, что скрасит последние годы жизни. С тем Зелик от врача и уехал.
* * *
Через несколько дней «Эмка» остановилась у домика Зелика. Военный Зелику был знаком. Он иногда через него передавал срочные материалы для товарища Сталина. Был этот человек начальником охраны Иосифа Виссарионовича — Николай Власик.
Зелик предложил чаю и решил сразу отказаться от анализа международного капитала. Уж давно ничем не занимается. Шьет. Да и жена тяжело больна. Не до исследований.
Генерал-майор сказал, что про жену знает. Ему из Кремлевки доложили. А дело у него вот какое.
— Не буду темнить и крутить, не в моих это правилах, Залман Нахумович. Надо для товарища Сталина сделать несколько кителей и брюк к ним. Два кителя — демисезонных и один — летний. Но! Все кителя — фельдмаршальские. Вот, передаю фотографии. Привезу завтра материал и всю фурнитуру. Есть же одна особенность, помимо особой секретности. Ну, в тебе и товарищ Сталин, и я уверены. То, что ты до сих пор свою ругань с Лениным не рассказал никому, это дорогого стоит. Поэтому с секретностью все ясно. Но вот с размерами кителей и брюк придется повозиться.
Товарищ Сталин саму идею пошива одобрил. Но напрочь отказался от измерения. Я понимаю, Зелик, твои возражения, но сделать ничего не могу. Если уж упрется, то намертво. — Власик тяжело вздохнул.
— Поэтому я предлагаю: замерь меня, запиши вот в этот блокнот. Я уговорю товарища Сталина и проведу измерения по твоей схеме. А дальше уже твоя работа.
— Но, товарищ Власик. Это почти невозможно. Есть много нюансов: сутулость, например. Кривизна ног. Шея. Воту товарища Сталина одна рука повреждена. И еще что появится, я знаю?
— Зелик, давай не будем спорить, приступай, все запиши, и будем работать. Нет таких крепостей…
— Да знаю, знаю. Но вот один пример.
В Москве, в Кремле в 1919 году Ленин меня увидел на конференции, отозвал и так зло говорит: из-за вашего паршивого гульфика у меня все время головные боли. Надя уже там, в ширинке, все распорола, и стало полегче, но неудобство осталось. Был бы на моем месте Троцкий или этот Джугашвили, вам бы, голубчик, точно несдобровать. Скажите спасибо моей большевистской выдержке.
Вот, товарищ Власик, где гульфик, а где голова. Я это рассказываю, товарищ Власик, впервые. Это был 1919 год. А теперь 1947. Я боюсь, ежели с гульфиком или с чем еще будет неудачно, я выговором не отделаюсь.
Зелик с Власиком посмеялись. Затем Власик попросил рассказать всю это историю с костюмом для Ильича. И долго смеялся.
— Обязательно расскажу товарищу Сталину. Ну, я уехал, не волнуйся, все будет хорошо.
Однако Зелик волновался. Есть в постройке мундира, и особенно брюк масса мелких нюансов. И вовсе не гульфик, хотя и это важно.
Но нужно учесть все. И сутулость, и шею, и живот. А ноги. А руки.
Зелик начинал заводиться и нервничать. Размер обшлага. Каким ему быть? А припуск на швы. Это ведь зависит так же от сукна. А раскрой воротника. Ведь нужно видеть все самому и только самому.
А то — Власик. Как он может все это предусмотреть и дать точные размеры. Тоже мне! Секреты какие. У Ленина, вождя, можно сказать, революции, объемы причинного места измерить можно. А у генсекретаря партии — полный секрет. Ну не чушь ли!
Он в волнении перешел на идиш. Не ну мишугинер[44] ли наш вождь. В общем, кнакер он анон[45].
Прошло несколько дней. И материал, и вся фурнитура были привезены. Была так же доставлена медсестра, которая обеспечивала уход за Рахилью и дом привела в порядок. Лия в Московском университете на Моховой грызла математику на физматематическом факультете. Тоже специальность для девушки! — думал Зелик.
Он выпивал крепкий чай и вновь исчезал в своей пристройке.
Кстати, Власик по просьбе Зелика прислал до десятка фотографий вождя на природе, в семье, на переговорах и различных заседаниях. Так был сшит первый летний китель. Эх, как бы хотел Зелик быть на примерке.
Власик поздним вечером китель увез. А приехал через несколько дней с бутылкой «Хванчкары».
— Ну ты, Зелик, и молодец. Товарищ Сталин надел — китель как влитой. Даже прочел мне лекцию по национальному вопросу. Он же был одно время наркомом национальностей.
Он мне и развил мысль о том, что черта оседлости для евреев была полезна и нужно снова над этим вопросом подумать.
— Евреи местечек, — говорил товарищ Сталин, — работают, чтобы прокормить свою семью. Они за десятки и сотни лет совершенствовали мастерство, будь то портные, сапожники, кожевники, кузнецы, зубнюки, ушнюки и другие. Вот и смотри, Власик. Наш Залман меня не видел, размеров не снимал. А китель — как влитой. Вот что такое мастерство. Вот за что евреев и не любят.
— Как же так, товарищ Сталин?
— А вот так, — отвечает Сталин. — Миром правит что. Не напрягайся, не отгадаешь. Миром правит зависть. И только она. Ну и как не завидовать Зелику, который буквально из воздуха соорудил этот китель. Смотри, нигде не давит, не жмет. Удобен и даже меня, старого, можно сказать, человека, делает стройным. Хоть сейчас за девками, а!
— Поэтому, Зелик, за твое мастерство. Бутылку сам послал и еще вот эту коробку. Новое американское лекарство для твоей Рахили. Не чудодейственное, но поддерживает. Ладно, не расслабляйся. Еще два кителя фельдмаршала, и ты свободен. Как, за две недели управишься?
И не напоминаю — даже мысли должны молчать.
Но за две недели Зелик не уложился. Случилось трагическое, плавно переходящее в комичное происшествие. Да закончилось оно неоднозначно. Вот подумайте, уважаемый читатель, кто в предвоенные и послевоенные годы из чиновников и вообще госаппарата был для народа самым опасным и самым ненавидимым. НКВД? Да, страшно, но как-то даже и можно перетерпеть. Уже привыкли. Секретарь парткома? Конечно, в большинстве своем — говно. Но наше, коллективное. Можно и огрызнуться. Теща? Да вот и нет. На вечер с ней наливочки примешь, так она еще милее жены становится. Дворник? He-а. Он держит сорванцов двора под контролем и почти всегда предупреждает, когда и у кого будут обыск и арест. Так что, ежели что есть ценное — спрячьте.
Теперь открываем секрет. Самым ненавидимым и на самом деле противным членом советского административного и человеческого общества был — фининспектор. В простонародье — «фин». Его боялись и ненавидели вообще все, а мелкие кустари-одиночки в особенности. Ибо, конечно, все работали без патентов. И налогов никаких не платили. От этого, честно говоря, государство особенно и не беднело, продавая цинк, медь, бриллианты и платину. Но напоминать все время, постоянно напоминать, кто в доме хозяин ох, как было нужно нашему государству рабочих и крестьян. Ибо и рабочие, и особенно крестьяне, стремились сделать так, чтобы в их государстве они и были главными.
На-ка вот, извините, выкуси. Главными тут будут не они. А совершенно иные люди. С портфелями, гладко говорящие и доказывающие, что все вокруг — для блага и радости трудящего человека.
А фининспектор — для порядка. Но мы далеко заходим.
В общем, народ «финов», так их называли, боялся. Он, инспектор, накладывает штраф. Закрывает пошивочную точку. Отбирает патент, если он есть. И запросто передает дело в суд. Вот тебе и частное предпринимательство в советском свободном государстве, где все построено на дружбе народов. А партия — наш рулевой.
И еще «фин» всегда появляется неожиданно и застает предпринимателя врасплох. Это — чтобы предприниматель ничего предпринять не мог в вопросах сокрытия от налогов продукции и тому подобное.
Все вышесказанное напрямую касалось Зелика. Ибо он шил. А патента не было. Раз нет патента, то есть фининспектор. Который уже давно, кстати, за деятельностью «старого большевика» Мамонтовки наблюдал.
Инспектор появился этак часов в 10 вечера. И с ним еще двое. Стажеры.
После всех отвратительных формальностей началось изъятие: машинки «Зингер» и всего, что сопутствует пошиву. Были обнаружены в отдельном шкафу мундиры золотого шитья и прочее, что тянуло уже не только на штраф. И еще обнаружились фотографии товарища Сталина в домашней обстановке, на банкетах и иных мероприятиях. А это уже не фининспектор. Это уже подготовка к теракту.
Один стажер бросился звонить куда надо, а фин с другим стажером стали около Зелика и не давали ему звонить куда бы то ни было ни в коем случае. Просто — смех и грех. Правда, смеха-то не было. Как только районное НКВД пушкинского повета[46] услыхало про фотографии товарища Сталина, эмка, полная бодрых с перепоя ребят с личным оружием прибыла на дачу по адресу: Советская, 20.
Над Зеликом нависло. А объяснить-то он ничего не мог. Секрет-с.
В районном НКВД еще даже не приступали к допросу. Начальник мысленно сверлил на погон еще одну звёздочку, чтобы из майоров стать подполковником. А ребята примеряли недошитый китель и гляделись в зеркало. Китель шел каждому и парней просто красил. Они ничего не понимали, кроме того, что космополит шьет прекрасные кителя и готовит покушение на главу государства.
Однако к 11 часам утра все разъяснилось. Начальнику райотдела не пришлось привинчивать новую звездочку. Он неожиданно из майоров стал капитаном. Да с неполным служебным соответствием.
Ребята из отдела споро вносили на дачу конфискованные коробки и основу производства — машинку «Зингер». Фотографии Власик забрал в первую очередь, а на прощание собрал все управление и сказал очень коротко:
— Если узнаю, что кто-нибудь когда-нибудь кому-либо — уничтожу.
Все это было по-настоящему страшно. Некоторые даже подумали — как бы срочно откосить от службы. Ну их, эти пайки да квартиры. Жизнь одна и она, оказывается, дороже всего. А ее ведь еще прожить надо.
Хуже всего получилось с фининспектором и двумя стажерами. Все они проявили государственную бдительность. Но оказалось — не в том месте и, самое главное, не в то время.
А это время было такое, что все они немедленно загремели на Лубянку. Стажеры сразу, как только увидели следователя и двух «забойщиков», признались во всем, им инкриминируемом. Что да, долго по указанию руководства, то есть, фининспектора, следили за действиями Ливсона. Задание же было: выкрасть готовые мундиры, сшитые для первого лица государства и передать английской разведке все размеры брюк, включая количество пуговиц на ширинке. После этого стажеров постигла печальная участь.
Фининспектор же на третий день допросов впал в психическое расстройство и требовал только одного: чтобы Сталин оплатил налог на заказанную работу. И чем больше с ним работали, тем активнее он настаивал на внесение в казну государства суммы от первого лица этой страны.
Этим он, как не странно, и спасся. Его определили в психневро-диспансер, где он пробыл до 1956 года. А далее был выпущен, как не представляющий опасности. Он получил инвалидность и спокойно проживал в Туле остатки дней. Правда, жила с ним и дочь — правдолюб. Но это уже другая история.
* * *
Зелик вновь стучал на машинке и заказ споро продвигался вперед. В итоге подошло все. В пору, удобно и ладно. Товарищ Сталин был доволен и еще раз напомнил Власику про черту оседлости. Мол, не так уж и плохо это было придумано. Власик никогда с товарищем Сталиным не шутил. Но про себя подумал, может и создать по Союзу такие вот районы оседлости с народами. Чтобы выпускали продукцию отличного качества. Но забыл, что населить-то эти районы нужно евреями. А их после войны не очень и много. Русский же народ не вытянет, пожалуй, такую нагрузку производства, запьет.
Глава IX Прощание
С тех пор прошло много лет. Вынесли из Мавзолея И. В. Сталина.
Кажется, он был в мундире, пошитом Зеликом. Арестован и посажен в Лагерь Власик. А Лаврентий Павлович Берия вообще расстрелян.
Мамонтовский же поселок претерпел немногие изменения. Правда, уже полностью исчезли жители поселка старых большевиков. Скончалась жена Зелика, красавица Рахиль. Она и после кончины была красива.
Дочь Зелика вышла замуж за иностранного студента австрийской национальности и очутилась в городке недалеко от Вены. Но постоянные разговоры по вечерам, что будет на ужин завтра и почему мы так много платим за телефонные разговоры и свет, разрушили этот брак. Лия оказалась во Франции, где в Сорбонне читает лекции по информатике. Уже два года подряд ее избирают первой красавицей на конкурсе женщин-профессоров. Зелик к ней переезжать не хочет, хотя внука повидал с удовольствием. Он бродит по своему заросшему разнотравьем участку, иногда записывает какие-то мысли. Но они разрознены и интереса не представляют.
Запомнилась одна его оборванная фраза: «…я прожил, окруженный ложью…»
По вечерам он выходит на речку Уча. Туман. Тишина. Где-то стучит электричка, но она Зелику не мешает.
Он вспоминает Рахиль, свою любовь. И понимает, что она была не жена ему, не любимая женщина, не мать его дочери. Она была ему домом! А это не проходит и не забывается.
Конечно, в старости окружают нас воспоминания. Вот и Зелик окружен своими родными и близкими, которые лежат в местечке белорусском в ямах. Не отпетые, без памяти, без покаяния, без молитв, которые над ними никогда не были прочитаны. Они исчезли. В никуда.
Зелик тихонько идет вдоль реки. Называет по именам маму, папу, теток, дедов, всех ближних. Иногда говорит слова песни Леонида Коэна «… Закружи меня над всем этим ужасом…»
Утром Зелик выходит на участок. Шумят сосны, трещат без умолку птицы. Теперь уже только в воображении своем готовит завтрак для Рахили. Ему кажется, она проснулась и целует Зелику руку. Зелик тихонько поет кадиш, поминальную молитву.
* * *
Не часто, но Зелик выпивает. Для этого заходит к нему новый сосед, мидовский работник. На пенсии. Все пытается расспросить Зелика о Ленине, Сталине, иных, прошедших сквозь этот страшный век.
Иногда Зелик кое-какие фразы и говорит (уж лучше бы молчал):
— Ну что Ленин. Он ведь Россию не знал и ее, по моему разумению, не любил. Отсюда и его записочки: попов расстреливать беспощадно, зажиточных крестьян вешать, проституток — убивать. Вот и весь ваш Ленин. А что он построил? А — молчите. Вот то-то. До сих со мной за костюм не расплатился.
Сосед молчит удивленно. Где Ленин Владимир Ильич, а где этот костюм Зелика? Они снова выпивают и затем сосед долго стоит у забора, курит, курит.
* * *
Однажды Зелик сказал женщине, которая за домом присматривала и вела немудреное его хозяйство, что хотел бы пригласить гостей. Нужны конверты, оно положит в них приглашения, а адреса разыщите. И на самом деле приглашение написал, всем одинаковое, и в конверты разложил. Вот этот текст:
«Уважаемый друг, приезжайте ко мне на дачу в воскресенье, 15 сентября 1970 года, в 13 часов. Как раз успеете к обеду.
…Итак, приезжайте к нам завтра, не позже! У нас васильки собирай хоть охапкой. Сегодня прошел замечательный дождик Серебряный гвоздик с алмазною шляпкой. Он брызнул из маленькой-маленькой тучки И шел специально для дачного леса, Раскатистый гром — его верный попутчик — Над ним хохотал, как подпивший повеса. На Пушкино в девять идет электричка. Послушайте, вы отказаться не вправе: Кукушка снесла в нашей роще яичко, Чтоб вас с наступающим счастьем поздравить! Не будьте ленивы, не будьте упрямы. Пораньше проснитесь, не мешкая встаньте. В кокетливых шляпах, как модные дамы, В лесу мухоморы стоят на пуанте. Вам будет на сцене лесного театра Вся наша программа показана разом: Чудесный денек приготовлен на завтра, И гром обеспечен, и дождик заказан!»[47]* * *
Зелик разложил приглашения в конверты. Надписал фамилии.
— Адреса, Людмила Петровна, вы уж сами найдите.
Вынес плетеное кресло на веранду, накрыл ноги пледом. И стал смотреть на дорожку.
— Зелик, скоро обедать будем, — сказала Людмила Петровна.
— Нет, я пока не буду. Я буду ждать приглашенных.
Так он через час и скончался, в кресле, глядя на дорожку у калитки.
А письма остались в столовой, где Зелик уже расставил и стулья для гостей. Их забрала дочь Лия, профессор Сорбонны, что, конечно, приехала на похороны. С молодым человеком, внуком Зелика.
Только через несколько дней после печальной церемонии Лия начала разбирать конверты. Адресаты не получат их уже никогда. В этом нашем мире. Приводим список приглашенных. Написано рукой Зелика.
«Ленину, Литвинову, Молотову, Сталину И. В., Власику Н. А., Варге Е. С., Микояну А. И., Парвусу А. И., Гэнецкому, Зиновьему, моей любимой жене Рахили, дочке Лии, дорогому внуку, папе Нахуму Ливсону, маме любимой. Я так вас жду. Приезжайте. Ведь и гром обеспечен. И дождик — заказан. Залман Нахумович».
1970 г.
Один день секретаря обкома
Глава I Партийные игры
Закончилась война 1945 года. Демобилизация. Все — кто куда. Кто — домой. А иной — просто в никуда. Либо дома нет. Или семья пропала. А случается, что все в порядке: и дом на месте, и семья — уцелела. Но вот не дождалась. Жена не стерпела. Вот и едут бедолаги, потерявшие жен в тылу — незнамо куда. Только мелькают в окнах вагонов тюльпаны. А потом — ржавые бочки, обязательно — кровати металлические. Тоже ржавые. И помойки. Иногда — костерок и около него двое или трое.
Сидят, варят что-то. Значит, сейчас и есть будут.
А голодно как в эти славные первые послевоенные годы!
Но в Медногорске все было немного иначе. Добился, добился Первый секретарь Областного комитета ВКП(б) статуса для города. Режимным стал Медногорск. Значит и снабжение будет идти по иным нормам. Что главное для Первого. Верно, дружба со средним звеном ЦК. Вот среднее звено его и не забывало. Поэтому и попал Медногорск в режимный список.
Познакомимся с Первым секретарем. Он был из сельских, из деревенских. Правда, закончил в старые годы партшколу. Считалось (по секрету) в ЦК, в орграспреде, что этот первый звезд с неба не хватает.
Но исполнителен и хватка наша, партийная. В том смысле, что уж ежели схватит, то зубами и загрызет. Того, кого схватил. А хватать привык тех, на кого указывают. Вот такой был наш Первый, Мясников Михаил Васильевич.
Считалось, что область Медногорскую он «держал» хорошо. И иная организация тоже информации давала сдержанно-положительные. Мол, работает в контакте. К «врагам» партии беспощаден. Ни в каких сомнениях не замечен.
Михаил Васильевич, однако, в сомнениях пребывал. Да о них никто не знал, даже его вернейшая Евгения Степановна. Супруга, а кто же еще!
Сомнения же были вот какие. На области он уже давно, еще с довоенных времен. На фронт конечно просился. Писал Самому. Получил ответ достаточно вразумительный: «Вы даете военной промышленности сырье, необходимое для фронта, как воздух. И хотите с области уйти.
Как это расценивать в этот год нашего сложного положения. Только как дезертирство. Что Вам, как старому большевику, вовсе не пристало.
Секретарь И. Сталин».
После такого письма что нужно делать Первому? Конечно, стреляться. Или писать покаянное, да такое покаянное, что покаяннее всех покаянных. Михаил Васильевич, сын крестьянский, выбрал второй вариант. И письмо накатал. Да еще и супруга Евгения подправила, подредактировала и пошло письмо Самому.
Кроме этого Михаил Васильевич вызвал в ту же злосчастную ночь начальника ОБЛНКВД и просил — для фронта, для победы — дать 7 тысяч зеков, только работоспособных. Обеспечить питаниям по рабочим нормам.
И выдал Самому сверх плана еще 10 тонн чистейших болванок меди. Которые тут же ушли в военную промышленность. А про Мясникова вроде бы и забыли. Вот это и тревожило первого. Он хорошо знал систему. Чтобы система работала, необходима ротация.
Еще незабвенный Петр Алексеевич, Император Всея, воевод с области на область перебрасывал обязательно. Не давал засиживаться, обрастать связями и жирком, находить входы — выходы для своих делишек.
У Первого «делишек» не было. Ох, осторожен был Мясников, осторожен. А вот с ротацией что-то пробуксовывало. Ее не было. А напоминать о себе не надо. Где надо и когда надо — вспомнят.
Проясню, уважаемый читатель, причину «пробуксовывания ротации». Многие не поверят, но это на самом деле — факт. Просто на-просто в Орграспреде ЦК ВКП(б) забыли про Первого Медногорского обкома. Забыли напрочь. А он — не напоминал. Вот так все и шло.
Забыли же потому, что другие области нет-нет, да напоминали о себе. Одна область — морошкой да земляникой, другая — рыбой, третья — сибирским мехом. И так далее. Нет, нет, это не коррупция. Мы в те годы и слов-то таких не слыхивали. Это просто так, напоминание.
А чем Медногорск о себе может напомнить. Болванкой меди разве что.
Вот и забыли. Может и к лучшему. Развлекались в своих кругах. Пели застольные. И к Первому не подберешься. Не подкопаешься. Даже контора ничего серьезного не находила. В части выпивки, комсомолок, охоты либо рыбалки. И подарков — ничего не обнаруживалось.
Однако, одна страсть, либо слабость у Первого была. Это просто — его жена, Евгения Степановна. Не буду ее описывать. Хороша, ох, хороша. Хоть и тоже крестьянских кровей. Но видно, либо гусар какой, либо конокрад с шалыми глазами, но наградил кто-то Евгению статью и таким огненным взглядом, что в застольях, когда пойдет Женя цыганочку либо запоет неожиданно «…по долинам и по взгорьям…», то только крякали гости. А они все как на подбор: Управление НКВД, прокуратура, судейские. Конечно, Исполком, то есть, Советская власть (а была ли она вообще — уже никто и рассказать не может).
Так я о слабости Первого. Это и есть Евгения Степановна. Михаил, Миша, Михаил Васильевич любил ее просто самозабвенно. И всегда. А так как мужик он был еще далеко не старый, да крепкого крестьянского здоровья и сложения тела и иных органов, то выполнял свои супружеские обязанности в полном объеме и всегда, как коммунист, стремился к перевыполнению нормы.
Евгения этим пользовалась и для достижения своих мелких потребностей (а крупных даже у супруги Первого не могло быть) иногда отказывала в доступе к телу.
Первый это понимал и по прошествии суток ее просьбы удовлетворял. (А больше суток он терпеть просто не мог). Ежели случались более затяжные размолвки «без доступа», то Обком просто начинало лихорадить. А это значит — и НКВД и Советскую власть (Облисполком), прокуратуру и иные организации — их не лихорадило, их просто трясло.
В общем, ужиная однажды вечером в своем обкомовском особняке, кстати, ранее принадлежавшем купцу первой гильдии Кузнецову, заметил Первый нервный стук ложек и вилок, дрожание бокала с красным молдавским в руке его любимой. Жу-жу (так он называл Евгению по вечерам) и ее припухшие от слез глаза.
— Что с тобой, дорогая?
— Нет, это что с тобой? С утра у меня полная катастрофа в жизни, можно сказать, а тебе — трын-трава, да и только.
— Да что случи лось-то?
— Ха, конечно, над женой Первого, первого в области лица открыто смеются, можно сказать — издеваются. И что? А ничего! Конечно, вам, Михаил Васильевич, важнее ваши медные болванки, чем физическое состояние вашей супруги.
— Да что случилось, твою… — начал заводиться Первый. А Женя отлично знала, на сколько градусов палку перегибать можно. Вот о меди она ляпнула конечно зря.
— Ты этого, понимай, что говоришь. Медь — это наш оборонный рубеж, и ты со своими капризами должна понимать, где государственные интересы Родины и товарища Сталина, а где твои финтифлюшки.
С этими словами Первый бросил недоеденную котлету, рявкнул подавальщице принести в кабинет чаю покрепче и принялся успокаивать нервы — то есть начал в кабинете играть простенькие мелодии на баяне.
Вечер обещал быть отвратительным. Так и произошло. Доступ к супруге был отражен в жесткой форме. Но уже со слезами. Это означало — к утру примирение должно состояться. Оно и произошло под утро. Да так, что Первый задержался в особняке на 40 минут и прибыл с опозданием, чего за ним почти никогда не замечалось.
Короче, на следующий день трагедия Евгении Степановны полностью прояснилась. Дело на самом деле выглядело очень сложным и даже Первый вряд ли знает, как его разрешить. Да, не просто все, ох, как не просто. Когда ты на вершине власти и с ужасом начинаешь чувствовать, что-то не то происходит. Не то!
В общем, вот суть трагедии.
Женя всю обувь заказывала у вновь появившегося в городе поляка. Машина «эмка» (других Первый не признавал) обычно подлетала на улицу Энгельса, 17. В полуподвале уже находился порученец Первого, и поляк по имени Арон принимал заказ. Женя не чинилась и не воображала. Вела себя просто, платила по прейскуранту, но всегда оставляла большой пакет приемщице. Чего только там не было!
Жене, как каждому благотворителю, нравилось видеть, как краснела девочка — приемщица, как улыбался поляк. И еще, в тайне, ей нравилось, как поляк говорил ей (почему-то по-польски):
— Не вем як пани подзенковаць[48].
Да почему же нет. Ведь известно, что в душе каждой женщины любого возраста живет девчонка 12–13 лет, мечтающая, чтобы ей говорили: моя кохана[49], моя голубка и целовали бы ей пальчики, и угощали бы кофэ на Маршалковской. Впрочем, последнего Женя не знала из-за отсутствия информации.
Вот и Евгения Степановна после визита в полуподвал на Энгельса всегда ехала в свой особняк в радостном, приподнятом настроении. И вообще — увлеклась своей обувкой. Сама начала придумывать формы туфель, каблучки, цвет кожи, прокладки, ремешки. Бог мой, Евгения увлеклась и озадачивала «поляка» все новыми и новыми заказами. Пока однажды все не рухнуло.
Был очередной съезд обкомовского руководства, посвященный присланному из Центра письму ЦК об усилении борьбы с космополитизмом, сионизмом и вообще, тлетворным влиянием бывших союзников на крепкое советское общество. Затем в отдельном зале Первый приглашал на чаепитие. Были и жены. Женя надела свои новые модельные лодочки и тщеславие грело душу и тело первой леди Первого! Пока не произошел страшнейший удар по настроению Евгении Степановны. Который, впрочем, никто и не заметил. А произошло следующее.
Евгения Степановна увидела «свои» лодочки на ногах супруги третьего секретаря, Роальда Юрьевича Алксниса. Немного о нем.
Роальд Юрьевич, или Радик, высокий латыш типа блондин со светлыми, цвета балтийского неба, глазами и маленьким, каким-то даже женским ртом, всегда чуть влажным, пришел в обком на должность Третьего секретаря из комсомола. Он вечно носился, организовывал массовки, комсомольские пробеги, помощь колхозам, от которой у колхозов исчезало последнее, и прочее. Для руководства области он был незаменим по части организации застолий, бань (что такое сауна, на Урале еще не знали) и песняка. В этих застольях, банях и музоне активно участвовал актив обкома комсомола. Иначе говоря, девушки-комсомолки, все понимающие по шевелению бровей руководства. Вот такой был комсомольский Радик.
Неожиданно Первый получил «рекомендацию» из Орграспредотдела ЦК ВКП(б) выбрать третьим секретарем Роальда Алксниса, комсомольского вождя. Первый тогда же понял. Видно, хорошо парился в бане с кем-то из центра Роальд со своими комсомолками. И вспомнил Михаил Васильевич, что приезжал кто-то из ЦК ВЛКСМ на несколько дней. Но значения этому не придал. Ну ладно. Теперь нужно держать просто ухо востро. Как говорится.
Так вот, Евгения Степановна увидела лодочки из шевро на ногах Валентины Федоровны, жены Третьего. В недавнем прошлом просто Вальки, секретарши в обкоме ВЛКСМ.
Евгения, конечно, поинтересовалась — что это у тебя, Валечка, за туфельки интересные. Валечка ответила не моргнув. Еще бы. Школа комсомола учила врать, глядя прямо и честно в глаза собеседнику.
— Да это мне девчонки из Германии привезли. Я им еще заказ дала. Уж больно удобная колодка.
И этим решила судьбу многих.
* * *
Поэтому вечером в спальне у Первого произошел с супругой серьезный разговор.
— Миша, обожди. Послушай, я серьезно тебе хочу рассказать. Да не лезь, подожди. Послушай. Я сегодня на собрании увидела у Вальки лодочки, что по моему заказу мне делает поляк-сапожник. Да ты не знаешь, на Энгельса в подвальчике работает. Обувает, можно сказать, весь город. И Валька на мне лодочки видела много раз. Интересовалась. Я ей сказала, кто мне обувь делает. Но предупредила, чтобы не вздумала заказывать, как у меня. И вот тебе на, сегодня я и увидела на ней. Точно такую же модель. Врет при этом, не моргнув, мол, из Германии ей трофейчик привезли.
— Да ладно, Жу-жу, подумаешь, туфли. Давай, я тебя в Москву пошлю, в 90-й секции ГУМа все и возьмешь.
— Миша, ну, Господи, ты что, нюх потерял! Мои-то туфли здесь совершенно ни при чем. А вот ты очень даже причем. Смотри. У жены Первого туфли, которых в городе уж точно ни у кого нет. Вальке, жене Третьего, сказано — у сапожника такие не заказывай. Так нет, сучонка комсомольская, заказала. Да надела специально. Что это все значит? Дурья твоя башка! А вот то, что тебе дали понять — да ни в грош тебя твои соратники по обкому не ставят. И это первый, а может и не первый звонок. Этот Роальд, на роже написано, рвется! И рвется! А ежели в ЦК сделают кампанию — дорогу молодым, то что ты будешь делать?
В спальне наступила тишина. Первый и не думал уже приступать к своим прямым супружеским обязанностям. Он сидел в кресле и впервые увидел ситуацию во всей, так сказать, обнаженной красе. Мужик он был, как мы говорили, твердый, упертый, крестьянский.
— Ну ладно, Евгения. Частично ты права. Но и мы не лыком шиты. Будем отвечать.
А действовал Первый всегда быстро. И, как отмечали в ЦК, жестко.
В обком был вызван начальник НКВД по области. Они не дружили, но друг друга уважали. Еще бы. Всю войну вместе тянули эти страшные годы в Медногорске. Иван Иосифович Гриб, начальник НКВД, комиссар, вынужден был все время ловить шпионов и саботажников. И что? Ловил! Знал, знал Первый какие это «шпионы». И «саботажники». Но особо не возражал. Да и Гриб платил добром. Все доносы на Первого, а были, прямо скажем, расстрельные, ну вроде приписок по меди и выплавке свинца — чистый обман Верховного — он передавал прямо ему в руки. А это — дорогого стоит.
Первый просил никого не пускать. Пустили только Розу с коньяком, лимоном и очень хорошей заварки чаем в самоварчике.
Но разговор пошел не душевный, казалось, под такой-то стол, а с жестковатой тональностью у Первого. Иван Иосифович Гриб насторожился внутренне, а так виду не показывал. В сейфе то все копии анонимок на Первого хранятся. Опасаться особо и не надо.
Вопросы шли рутинные. Например, как выполняется директива ЦК ВКП(б) и решения, в этом свете, обкома Партии по космополитизму.
Г риб доложил.
— А поподробнее. Кого, когда и на сколько лет.
Оказалось, что по космополитам как раз работа осуществлена была слабовато. И причина-то пустяшная — не было в достаточном количестве в Медногорске этих самых космополитов. То есть, попросту — лиц еврейской национальности. Ну-евреев.
Комиссар безопасности Гриб выпутался наконец из этой белиберды.
— М-да, — произнес Первый. — Мне скоро готовить годовой отчет, сам понимаешь кому, поэтому давай-ка, Иван Иосифович, порешай этот космополитический вопрос (и оба засмеялись) в сторону увеличения численности. Да я тебе и помогу. Ведь на то и партия, чтобы помочь и подсказывать вовремя, ежели кое-кто не ощущает момента. Вот, например, на Энгельса сапожная мастерская. Знаешь?
— Знаю, знаю, там все наши жены ошиваются. Каждая потом укоряет нас, коммунистов, что вот де. Мастер делает так, что ни наша «Заря», или «Восток», или «Большевичка» и в подметки не годятся. Эх, мол, вы…
— Ладно, так вот. Разберись с этим поляком. Который вовсе даже еврей.
— Как еврей! — Подскочил в изумлении комиссар Иван Иосифович.
Кстати, из-за своего отчества он вообще к национальному вопросу был болезненно неравнодушен. И поэтому гнобил эту национальную дружбу между народами что было силы.
— Да вот так. Сделай втык своим опер работникам. И еще. И еще. Уж очень вокруг него вьется супруга моего Третьего, ну этого латыша Алксниса. Если установишь связь, то у тебя уже группа получается. Вот и думай, Иван Иосифович. Ну, давай по последней, мне сейчас бюро вести. Кстати, вопрос близкий к нашей теме. Как мы отвечаем на происки мирового сионизма, — и Михаил Васильевич вздохнул. Он понимал, что где этот сионизм с его происками, а где уже давно любимый Медногорск. Нет, что ни говори, а войну было легче. Яснее. Давай медь, твою…, давай! Для фронта. Для победы.
А сейчас — сионисты, талмудисты, начетники. Да голову сломаешь. И где их взять то? А ведь нужно где-то найти и бороться. Вот ведь!
Первый вздохнул, открыл сейф. Достал красную папку с грифом «СС», то есть, совершенно секретно. Еще раз прочел документ ЦК, подписанный Сталиным. И решил повторить основные положения директивы. И поступил мудро. Уже точно замечаний не будет. Всегда можно сослаться. Поэтому на бюро доклад звучал кратко и жестко. Тишина на бюро была гробовая. Так как доклад был короткий, приводим его без сокращений.
Стенограмма.
— Уважаемые товарищи. Начнем нашу работу. Вы знаете, какое сейчас значение придает партия выполнению указаний товарища Сталина (аплодисменты) о борьбе с космополитизмом. Удивляться не приходится, два месяца назад, 20 ноября 1948 года политбюро утвердило постановление Бюро Совета Министров СССР о роспуске Еврейского антифашистского комитета (ЕАК).
Факты показывают, что этот комитет является центром антисоветской пропаганды. Отделения ЕАК расположились в Москве, Киеве, Минске.
Кроме этого, в последнее время, благодаря благодушию советских людей, сионизм активно проник на различные предприятия. Так, раскрыта сионистская группа на московском автомобильном заводе им. Сталина (аплодисменты). Сионисты активно занимаются шпионажем.
Они противопоставляют страдания еврейского народа в годы войны бедам людей других национальностей.
Не все благополучно и в нашей области. Хотя МГБ в последние недели и активизировало свои действия по выявлению сионистов, работы еще много, товарищи.
Поэтому прошу вас проявлять политическую бдительность, беспощадно выявлять космополитов и строго следовать указаниям вождя нашего государства, Великого Сталина (продолжительные аплодисменты) Все начали проходить в буфет обкома.
А сапожник по имени Арон из Польши в своем полуподвале ничего такого и не знал. Тачал сапоги, подшивал валенки, шил по спецзаказу туфли и вовсе не догадывался ни о сионизме, ни о врагах, которые, якобы, везде окопались.
Глава II НКВД в отдельно взятой Оренбургской области
Руководитель областного НКВД Иван Иосифович Гриб ехал с заседания бюро обкома в приподнятом настроении. Не смотря на дороги Медногорска. Которых по большому счет и не было вовсе. А были огромные лужи, ямы, залитые водой обрывчики, в которые не дай Бог попасть машине. Но в целом рытвины и ухабы не портили рабочего подъема руководителя государственной безопасности. И даже грязные бараки, еще времен царского режима, полуразрушенные домики или заросшие кустами дома купцов, давно сгинувших или живущих в Парижах и тому подобное не могли помешать ходу мышления человека, в руках которого в самом прямом смысле жизнь, именно жизнь граждан государства советского.
А размышлял Гриб об уме и хитрости Первого. Видно, за этим предложением создать небольшой процесс что-то да кроется. Что — он понять пока не мог, но был уверен — рано или поздно до истины докопается. И не такое разматывали. Вернее, если уж честно — выдумывали. Но Гриб и себе в этом не признавался. Ибо тогда здесь не работать. Нет, есть просто борьба с врагами советской власти, с врагами партии, с врагами нашего учителя и вождя.
Поэтому Гриб дал команду: представить ему полную картотеку и все учетные данные на все категории лиц, проживающих в Медногорске, которые были на контроле «органов».
Ребята задание выполнили быстро и четко. Стол Гриба был завален папками, документами, анкетами, учетными карточками на сотни, нет, даже на тысячи граждан, проживающих или проживавших в славном городе медной промышленности.
— Да-а-а, — думал Гриб, — вот поди, найди здесь врагов. Да чтобы соответствовали текущему моменту. То есть, чтобы были все космополиты. Или, иначе, евреи.
Тут он вздохнул. Про себя. Ибо где-то глубоко, в недрах прошлой жизни остались родственники, которые-то знали, что Гриб вовсе не Гриб, а Гринштейн, а папа, да, имел-таки имя Иосиф. Уж ничего не поделаешь. И хотя наш Гриб Иван так все свои документы «замутил», что разыскать что-нибудь просто невозможно, но… нет-нет, а кольнет под ложечкой.
Это все Гриб отгонял как страшный сон. Ведь известно, нужно плюнуть и сказать: куда ночь, туда и сон.
Так Гриб и жил. Иногда, правда, эти все фобии прорывались в ненормированную жестокость. Да что делать — «жизнь советская — земля соловецкая».
* * *
А на самом деле исследование информационных данный искомого, ожидаемого результата не принесло. Перед глазами Гриба выходили из туманной мглы арестованные из картотек, анкет, уголовных справок и решений особого совещания. Некоторых он узнавал. Иные были избиты. Другие — просто изуродованы. Но они шли и шли. Карманники бандиты, ингуши-золотоноши, проститутки, профессора различных специальностей, кинозвезды, певцы, балетные. Твердо шагали (на расстрел) белые офицеры и красные командиры, троцкисты, бухаринцы, зиновьевцы, директора великих строек, метростроевцы, участники гражданской войны в Испании и священники, националисты и антисемиты, дашнаки, разведчики и прочая. Бог мой, сколько их было.
Г риб очнулся. Он был в отключке около 10 минут. А ему казалось — всю жизнь. Он попросил принести крепкого чая с коньяком и продолжил работу с документами.
Но чем более он погружался в дела рук своих, тем тревожнее ему становилось. Все были — но их уже нет.
А вот сионистов, космополитов, иначе евреев — не было. Не было и все тут. Позвонить в Биробиджан, что ли — мелькнуло у него в голове. А и вправду — туман какой-т с розовым окрасом не оставлял его. В голове шумело, звенело что-то. Он намочил платок, приложил ко лбу. Вроде головная боль начала проходить, а евреи — не появлялись.
Но постепенно созрел план. Он хоть и бесхитростен, но кажется вполне готов к реализации.
Взять вначале жену третьего секретаря обкома Валентину. То, что она быстро даст нужные показания, уверенность была.
А далее брать этого поляка, Арона — сапожника. Тут он опять запутался. Как же его называть — польский еврей или еврейский поляк. Но задача была поставлена, и сотрудники НКВД принялись ее споро выполнять — не впервой.
Тем более, что особого риска не предвиделось. Это у ментов есть опасность — то нож в бок, то пулю — реже, а у государственной безопасности проблем особых не было. Все, кого они «брали», были или изумлены, или ошеломлены, или сразу начинали понимать — началась иная жизнь, иногда до отчаяния короткая.
Вот и арест Валентины Федоровны Алкснис, супруги третьего секретаря обкома прошел спокойно, но с «модуляциями». То есть, брали после просмотра кинофильма про свинарку и пастуха. Да хитро, мол, ваш супруг, Роальд Юрьевич, просил срочно прибыть на госдачу, что в конце городского района Усерган. Этот район по розе ветров наиболее свободен от сернистого ангидрида, которым завалены все помещения складов заводов города.
Прибыли, конечно, не на госдачу, а на «дачу», но совершенно другую. Валентина Федоровна поначалу, как и многие, в реальность не врубилась. Начала даже ругаться нехорошими словами. Требовать звонка в обком. Но осознала все быстро, особенно, когда две хмурые башкирки-надзирательницы сорвали плащ, платье, кинули ей грязную робу и стала наша Валентина, жена Третьего, снова Валькой, девушкой из поселка Притуннельный, откуда, думала она, вырвалась в новую комсомольскую жизнь. Да, видно, не очень далеко прорвалась. И своим умом дворовой девчонки сразу сообразила, что упекли ее за туфли, что она заказывала, вопреки запрету, у этого поляка Арона. Вспомнила холодный взгляд первой, Евгении Степановны и ее фразу:
— Я ведь тебе, Валентина, русским языком объясняла — не заказывай мой фасон у поляка.
«Вот дура так дура», — мелькало в голове у Вальки, когда она, голая, то раздвигала ягодицы, то открывала рот, то покорно подставляла голову. Шарились в волосах, искали, видно, орудия нападения. У Вальки орудие нападения было в совершенно другом месте.
Далее все зависело от указаний руководства и фантазии следователя.
Иван Гриб указания обозначил. От Валентины требовалось не так уж и много. Требовалось рассказать об антисоветских разговорах поляка Арона-сапожника и договоренности бежать вместе с ним в Польшу. Ну и по мелочи — некоторые показания на мужа, как лицо латвийской или литовской национальности.
Кстати, Гриб давно запретил заниматься избиениями подследственных. Была другая методика. Немного длительная, но вполне добротная. Не давали спать!
Валентина на пятые сутки была готова дать любые показания на кого угодно и когда угодно. Только дайте спать.
Поэтому она подписала свои показания о нехорошем поляке, который, якобы, с утра до ночи материл советскую власть. А также план совместного побега в Польшу, почему-то через Финляндию. Да и мужу Рональду Апкснису досталось. В протоколах был отражен весь «комсомольский» облик третьего секретаря, и, что самое, пожалуй, важное, приведен перечень руководящих лиц из области и из самого Центра, которые активно «комсомольским обликом» пользовались.
Протоколы допросов получились славные. Теперь требовалось раздобыть сионистов, хотя бы двух (то есть, евреев) и можно выходить хоть на небольшой, но процесс.
Глава III Борьба с безродным космополитизмом — дело партии, дело народа
Первый секретарь обкома ВКП(б) Михаил Васильевич Мясников мог быть доволен. Операция по успокоению жены своей Евгении прошла в соответствии с хорошо разработанной интригой. И жена довольна, что хорошо ощущается, и решения ЦК по борьбе с космополитами начинает выполняться и, может это и главное, убран настырный, молодой и наглый третий. То, что на бюро пройдет решение о его снятии, сомнений не вызывало. Не впервой. И не первый год.
Первому секретарша доложила — на прием просится третий секретарь Роальд Юрьевич. Роальд вошел вроде даже и без тени смущения или беспокойства. Нагловато, с веселинкой смотрели остзейские глаза Роальда на Михаила Васильевича.
— Ну конечно, Михаил Васильевич, вы уже все знаете.
— О чем это ты, Роальд?
— Да о моей жене Валентине и ее перемене места жительства.
— А, это. Конечно. Меня ведь по службе Иван Иосифович обязан информировать. Я полагаю, этот вопрос мы рассмотрим на бюро в самое ближайшее время.
— Михаил Васильевич, а может она того, ни в чем не виновата? — вкрадчиво спросил Третий.
— Да, может и так. Но у нас, ты это ведь хорошо знаешь, невиновных не берут, честных — не сажают. Поэтому я пока не намерен обсуждать юридическую составляющую вины твоей жены, а вот то, что ты пропустил в семье своей ротозейство, мы, я считаю, должны обсудить на бюро. И в самое ближайшее время.
Все было сказано. И собеседникам уже совершенно стало понятно. Вместе — не быть. А кому уйти и с каким треском — тоже стало ясно.
Первый отправился обедать в обкомовскую столовую в хорошем расположении. Уже послана шифровка о мерах по борьбе с этими самыми. Теперь — отобедать и готовить бюро. Бюро с персоналками Первый всегда готовил сам. Вызывал по одному всех членов бюро. Должен был быть уверен — все должно пройти без сучка, как говорится.
После обеда было время шифровок. Между различной информацией о бдительности, о космополитизме и, наряду с этим, неукоснительной дружбе народов Первый выудил шифровку сегодняшнего утра.
Орграспредотдел ЦК ВКП(б) сообщает, что знает о материалах, имеющихся в областном НКВД по Валентине Федоровне Алкснис и просит не производить никаких оргмероприятий в отношении Р. Ю. Алксниса до последующих указаний. Подписал зав. сектором В. Эрлих. Какового первый и знать не знал и ведать не ведал.
Но бюро с персональными вопросами тут же отменил. Но и задумался. Что-то не так пошло в «датском королевстве». Впрочем, правды ради, Первый в части Шекспира был не очень. Иначе говоря, просто совершенно не знал ни самого драматурга, ни его различных пьес. Не отягощался. А настроение испортилось.
В Исполнительном Комитете трудящихся Медногорска все было попроще. Принесли ордер на арест Арона Григорьевича Пекарского. По установленному порядку, прежде, чем арестовать кого-либо из госслужащих, визу надо получить от его руководителя. А Арон Пекарский оказался служащим облсовета. Гюльнара Семеновна, зампред, облисполкома, схватилась за голову. В городе все было плохо. Еды не хватало катастрофически. Врачей не было. По распределению никто не ехал. Еще бы — или дышать выбросами медеплавильных печей, либо шлепать по сернокислым лужам от серного ангидрида. Не было одежды. Благо, еще башкиры и татары поставляли шубы и тулупы. Зимой здесь не забалуешь.
И вот в этой катастрофе еще изымают сапожника. Да, поляк. Но наш, советский. И гражданство — наше. И фронт — наш.
И награды — наши. Но самое главное — обувал почти весь город. На что уж умельцы башкиры и татары, но и они заказывали Арону сапоги, полусапожки, туфли и так далее. Еще и языком цокали.
И прибыль городу приносил достойную. Но — делать нечего, опыт в таких делах у Гюльнары был. К сожалению. Правда, решила потянуть день-два. Тоже мне, нашли еврея. Да он вовсе и поляк. Вот ведь нелепица — эти космополиты и борьба с ними.
Глава IV Арест, следствие, суд
А Арон ничего такого и не думал. Народу было много. Правда, сыпались мелкие беды. Но Бог миловал, совсем беды были мелковатые.
Например, однажды пришло предписание взять на стажировку — обучение трех учащихся ПТУ (это вроде профессионального тех училища). Ну, что делать — взял. Как говорили в местечке — на свою голову.
Ребята оказались подвижные, все — курящие и ни в коем случае не желающие учиться этому самому сапожному делу. Они хотели только одного — есть. И еще — мацать приемщицу. Бедная Галя охала, ахала, ругалась, отбивалась и пришлось вмешаться. Опыт был. Арон схватил наиболее ушлого и, конечно, чуть не раздавил ему руку. Блудливую, кстати. Видно, в ПТУ силу уважают. Потому что они притихли и только просили поесть. Гале Аронсказал — отдай им сало, хлеб и лук. Лишь бы не безобразничали.
Слава Богу, прошли три недели. Ребята «обучение» закончили. Не взяв в руки молоток ни на одну секунду.
Закончили они, значит, обучение, но и обокрали лавочку капитально. Пропали дорогой хром и цветные кожи, что поставляли башкиры. Потом на рынке заготовки появились. Их же и покупал Арон. Так что за короткое время восстановил потери и жизнь снова потекла: стук-стук-стук. И гвоздики. Вот и еще одни дырявые, можно сказать, ботинки начали служить вторую, а может и третью жизнь.
* * *
Заходили и гости. Вечерами. Но уже не было сосланной Татьяны Николаевны. Не было ее дочери Дамиры. Только затертый клочок бумаги. Он читает: «Милый, милый мой, вот не довелось нам быть вместе…» — прячет бумажку и начинает ладить очередной башмак.
Гости подчас странные, но что делать — гости. Почти каждый день, нет, вероятно, через день, появлялся Густав Иванович Войно. Такая вот странная фамилия. Да и он был несколько необычным. Очень высокий и, как и все в основном высокие люди, достаточно сутулый, с большой лысиной и губами (вроде лошадиных — сказала моя приемщица), он обычно приходил под вечер, клал на прилавок приемщице кулек или несколько кусочков сахару, садился ближе к печке и минут тридцать находился в полной недвижимости. Время от времени спрашивал — мешает ли он.
Нет, Густав Иванович не мешал. Даже наоборот. Он работал юрист-консультом при исполкоме и верно был отличным юристом. Ибо, как рассказывала приемщица Галя, самые запутанные дела города и особенно завода проходили через руки юриста Войно. Да и горсуд Медногорска своим вниманием его не обделял.
Все дела находились в портфеле, перевязанном веревкой. Верно, портфель этот дорого стоит. Рассказывали, однажды на рынке портфель у него шпана вырвала. Но не ожидала такой реакции. Густав Иванович не только тотчас догнал шпану, не только немедленно отнял портфель, но и начал избивать ребят, не обращая внимания ни на число, ни на ножи и другую арматуру «бойцов».
После этого никто из хулиганов, воров или шпанят к Войно не подходил и близко. А когда он в одном из частых процессов города защитил башкира от полного юридического беспредела, то уважение к нему стало вровень с почитанием секретаря ЦК ВКП(б) — не буду называть его имени, и так поди догадались — и Первого секретаря обкома.
При всем при этом жил он в маленькой комнатушке в коммуналке и стремился быть где угодно, только не дома. Ибо в бараке у него шла постоянная пьянка с постоянной же дракой. А лучшего места, чем полуподвал и найти трудно. Вот он там и чаевничал, попутно разъясняя премудрости советского законодательства. Как известно, самого гуманного законодательства в мире.
Густав Иванович знал много, чем и удивлял. В две секунды он разъяснил Арону, что такое МОПР, Осовиахим, Ворошиловский стрелок, Кожгалантерея, Рыбпром, Промтрест, Мосторг, Мосшвея, Мосрыба и прочая, прочая.
Арон узнавал, к своему удивлению, структуру, жизнь и быт государства советского. В которое попал волею, в основном, двух руководителей и вершителей судеб миллионов людей — Сталина и Гитлера.
Вот и осваивал, что такое «индпошив» или Мосторг, или Галошпром.
А однажды, когда они были одни, Густав Иванович, пристально глядя на меня, спросил:
— Чы пан ест полякем?[50]
Арон ответил, что является, таки да, не «поляком», а евреем, но с польских земель.
— А после всех пертурбаций я вообще белорусской советской республики гражданин. Но все равно еврей.
Сам же пан Войно был главным по юридической линии, как он сказал, «на землях наших отцов». Но в 1939 году был отправлен в Медногорск в ссылку. Вероятно, уже до конца моего жизненного пути, сказал он и тяжело вздохнул. Помолчали.
Еще два посетителя часто заходили в мастерскую к вечеру.
Один — Валька Бублов, был без руки. Конечно, потерял на фронте.
Другой, очень полный и вечно потный, Васька Макушок.
Беседа велась в основном по трем темам: война, женский вопрос, рынок или базар. Иногда еще добавлялся местный колорит — про башкир или татар. Кстати, не особенно обидное. Еврейской темы не касались.
Каждый приносил свою лепту и по вечерам на столе на газете «Медногорская неделя» почти всегда лежал «малый джентельменский набор»: кусок сала, луковица, хлеб или сухари, очень редко кусок колбасы, чаще — репа, морковь, квашеная капуста в миске и вареная картошка. Если бы в местечке увидели этот сугубо трефный[51] стол. Что бы было! И под чаек неспешно шла беседа. Конечно, спорили.
Васька Макушок доказывал, что протопал всю войну на передке[52]. Валька, потерявший руку в первые дни войны, кипятился и доказывал, что на передке можно прожить от силы неделю. Далее — или на тот свет или, ежели Бог сжалится, в госпиталь.
Как правило, все споры по военной и женской тематике разрешал сугубо гражданский Густав Войно. Который в армиях ни в польских, ни в советских никогда не был. Но знал о войне, особенно нашей, 1941–1945 годов, почти все. Так, во всяком случае, казалось.
Например, кто сколько на фронте выживает или продержится, на споры Вальки и Васьки спокойно отвечал:
— Военная наука, граждане спорщики, уже давно точно установила: две-три недели держится на передке комполка. А рядовой — три дня самое большее.
И граждане спорщики замолкали. Понимали, прав Густав Иванович.
Если в дискуссиях о войне Арон и участвовал, подавая ничего не значащие реплики, то уж по вопросам женского пола не участвовал в дискуссиях никогда. Да его особ и не втягивали. Знали историю его семьи. Арон ее и не скрывал, но на обсуждение не выставлял. Не будешь же ты все время показывать окровавленную культю, например.
Иногда нас смешил Густав Иванович, рассказывая дикие случаи нашей, советской юриспруденции. При этом он хвастал, что все эти сложно запутанные, крючкотворные дела он решает на раз. И даже составил учебник, но никому его показать нельзя. Называется: «нелепицы советского судопроизводства». Автор Войно Г. И. 1946–1947 гг.
— Ну вот, например, самое последнее дело, что просили меня в Исполкоме разобрать с юридических позиций, — начал он свой очередной рассказ. — В адрес Исполкома Медногорска поступила жалоба от пастуха колхоза «Красный луч» Жильбаимова Ивана. В жалобе изложено: перед загоном отары овец в кош солдат охраны завода изнасиловал овцу и пытался скрыться. Но был пойман и сдан в правоохранительные органы.
Сразу поясню. Особенности степного Урала, то есть Оренбургской области, заключаются в ведении сельского хозяйства, в частности, овцеводства, на условиях общинно-первобытного строя. То есть, данная отара была, конечно, приписана к колхозу «Красный луч», а на самом деле принадлежала председателю колхоза и секретарю парторганизации колхоза — в равных долях.
Поэтому делу был дан ход — в виде жалобы пастуха на изнасилование овцы стада социалистического колхоза.
В Исполкоме посмеялись и ответили (а отвечать нужно, жалоба официально сдуру зарегистрирована), что, мол, нужно беречь племенное стадо овец и лучше присматривать пастуху за поведением отдельных легкомысленных овечек. Ну-с, посмеялись.
Однако, не тут-то было. Следующая жалоба пошла в обком ВКП(б), в адрес Первого секретаря.
Видно, чья-то опытная рука направляла безграмотные жалобы пастуха.
Письмо было просто составлено, но таило в себе определенный взрывоопасный элемент. Вот ее сокращенный текст:
«Весь советский народ, под водительством мудрого вождя Партии и нашего государства великого Сталина, сплотившись воедино прилагает все усилия для скорейшего восстановления, разрушенного немецко-фашистскими варварами народного хозяйства. Но отдельно взятые недружественные элементы тормозят поступательное движение советского многонационального народа…
…Мы не можем пройти мимо случая вопиющего безобразия в колхозе «Красный луч». Где было покушение на овцу. То есть, сырьевой запас нашей страны. Ответ местной власти, крайне легкомысленный по форме и несерьезный по содержанию показывает, что она ни во что ставит труд заслуженного пастуха-башкира…
…Мы просим обком разобраться в этом деле, наказать виновных…
…Оставляем за собой право обращаться выше, вплоть до Совета национальностей Верховного Совета СССР…
Председатель правления колхоза «Красный луч»
Подпись /Бердымагомаев/
Секретарь парторганизации Подпись /Телушкин/»
Что нужно делать после такого заявления? Правильно, дать делу полный ход и зеленую следственную улицу.
Первый это и сделал. Да дал такие «соответствующие» распоряжения, что закрутилось все: исполком, прокуратура, НКВД, военная прокуратура… Конечно, арестован был солдат. Была крупная ревизия в колхозе, где проклинали председателя, секретаря парторганизации, пастуха и, наконец, овцу.
Солдат божился, падал на колени, плакал и кричал, что да, признается. Овцу схватил. Но только для того, чтобы съесть ее всем отделением. А для других целей есть знакомая продавщица Анька. С которой дружит все отделение.
На крик дознавателя, что, мол, вас в армии не кормят, что ли, ответил искренне и простодушно — да, не кормят. Впрочем, этот ответ в протоколе зафиксирован не был.
А вопрос в конечном итоге разрешил Густав Иванович. Он доказал в НКВД, и в прокуратуре, и, наконец, в обкоме, что да, дело безобразное, но дать ему ход возможно только при личном заявлении пострадавшей. То есть — овцы.
Наши все органы отлично понимали, что любое дело начинается с заявления. Или доноса, что почти одно и то же. И, главное. На третий день пастух в стаде не мог найти пострадавшую. Все решили — пастух выпил много араки. Дело закрылось.
Правда, солдата перевели служить в Забайкальский военный округ. Что с ним сталось, ни для кого уже не стало интересно.
А Густав Иванович еще более подтвердил славу крючковода. Шел, кажется, 1948 год.
* * *
Однажды он пришел в мастерскую позже обычного. Сразу попросил чаю, Гале предложил закругляться и все на Арона поглядывал. Тот готовил заготовки на завтра и ждал, что такого интересного Густав расскажет. У него что ни рассказ, то скрытый смысл. А то и не один.
Но он больше вздыхал, пока не вымолвил:
— Начали брать.
— Что начали брать?
— Не что, а кого. Догадайся, пан Арон, стрех раз.
— Да вроде брать-то некого.
— А космополиты?
— Да их ведь, с Божьей помощью, уже и не осталось вовсе.
— Что я вам советую, Арон Григорьевич. Вы соберите вещички. Семьи у вас нет. Завтра подайте заявление об отъезде в Белоруссию и немедленно, да, да, немедленно смывайтесь. A-то не уцелеете, это я вам говорю, Густав. Войно. А я ошибаюсь редко. Ну-с, я пошел. И не раздумывайте!
И Густав ушел.
Арон никуда не поехал. Не поехал, потому что лег спать. Почему он должен, как заяц, метаться по огромным пространствам. Он не космополит. Не сионист. Не националист. Не талмудист. И даже не шпион. Просто — обыкновенный еврей, который ничего противозаконного не совершил. Правда, убил двух немцев. Так за это еще и медаль получил. Нет, нет. Не буду бежать. В конце концов Арон Сталину сапоги сделал. И не только ему. Тут он и заснул.
Приснился ему странный сон.
Кстати, немного о снах.
Конечно, как и каждому нормальному человеку, Арону снится различное. И на фронте, и здесь, в Медногорске. Он ведь не думал, что еще и в лагерь попадет. Но об этом потом, как у нас говорили — ежели, даст Бог, доживем.
Теперь часто вечерами пытается Арон припомнить сны, что, например, снились ему на фронте.
Получалось — или ничего, или полная ерунда. Например, нужно в атаку, а он не может найти рожок от автомата. Правильно, именно рожок, так как в 1941 и 42 годах, ежели у нас и были автоматы, то трофейные. То есть, немецкие.
А в основном ничего не снилось, так были измотаны. Боями, бегством, наступлением, снова… Да что говорить. Снов — не было. Упал — уснул. Там, где упал.
А уж после окончания, когда приехал в Медногорск, и у себя в подвальчике оборудовал топчанок, да матрас выдали в исполкоме, тут-то сны и стали появляться. Видно, понемногу начал приходить в себя.
Но одна особенность снов. О чем бы они ни были, действие всегда происходило в штеттле и в Доме.
Сны Арон, конечно, сразу же утром и забывал. Всегда помнил только сон в ночь на 22 июня 1941 года, когда мама ему сказала: «Ареле, закрой окно, сейчас гроза будет». Он старался его не вспоминать, потому что всегда начинал плакать. Да что там.
Но вот здесь, в Медногорске, сны снились такие, что и рассказать их кому-либо никак нельзя. Иначе — последствия!
Вот один сон не выветривается ни в какую. Думается, сейчас напишу и освобожусь от него напрочь.
А снился Арону в подвальчике в Медногорске Верховный, то есть И. В. Сталин. Вот что происходит.
В общем, его хватают, везут куда-то и оказывается он, судя по соснам, елям и снегу, на даче. Вводят в комнату и оставляют одного. Он чувствует, ему крайне неудобно. Оказалось — снег с валенок оттаивает и грязноватая лужа. Частично на полу, частично на ковре каких-то голубоватых тонов. И руки совершенно грязные.
Но пока это все мелькало в сознании или подсознании, дверь открылась и вошел невысокий рябой немолодой мужчина. Очень просто одетый.
«Что, так и будышь стоять, а, боец», — произнес с акцентом этот человек и я обмер — Сталин. — Ладно, не мэнжуйся, мне про тебя Рокоссовский говорил. Вон, выдышь, в твоих сапогах хожу. Очень удобные, кстати. Как это вообще получается, что вы, евреи, всегда угадываете и все хорошо делаете. Нэ понимаю».
Сталин расхаживал по ковру, поглядывал на лужу, но сесть или сказать — вольно — не говорил. Арон стоял, не двигаясь.
— Ну что стоим, солдат. Давай к столу. Мне чачу[53] привезли. Да валенки ставь на батарею. Присуши. Март на дворе. Что, старшина не может сапоги выдать? Ну и армия. Вот поди, повоюй с такими. Давай по первой. Да сиди, сиди, не вскакивай. И забудь, мы с тобой здесь просто два сапожника. Да не удивляйся. У тебя отец кто? Сапожник. А у меня отец кто — читал, небось, автобиографию товарища Сталина. Сапожник.
Ты продолжаешь дело отца. И я бы продолжил, сидел бы в Гори, обувь шил. У нас и домик был. Маленький, но домик. Нэт, этот дед меня сбил. Кто, кто? Да Ленин, вот кто. Прыехал в Гори, ботинки ему нужно подбить, чтобы в Швейцарии по горам сподручнее было. Ну, я и подбил. А он отцу и трындит, и трындит. Мол, сын твой мастер на все руки. Отдай его мне, я из него классного рэволюцыонэра сделаю. Грабить будем. Для народа.
Вот так я и стал Генеральным секретарем. А мог бы быть хорошим сапожником.
После четвертой у Арона уже все было, как в тумане. Только мелькал товарищ Сталин перед глазами, да какая-то женщина меняла тарелки. Пока неожиданно не услышал голос с акцентом: «А что, батоно, давайте его расстреляем». — «А за что?» — «Так он размер вашей ноги знает, Иосиф Виссарионович». — «Хм, пожалуй, ты прав. Давай расстреляем».
Арон проснулся на топчане. Вытер холодный пот. Время было утреннее, пять часов. Сел за свой табурет и начал ладить очередные сапоги.
Утром пришла неожиданно Гюльнара Семеновна, что из управления бытового обслуживания Горисполкома Медногорска. Она же Арона на работу и устроила.
Гюльнара приемщицу отпустила, на дверь повесила трафарет «Учет» и попросила чаю. Пила молча. После второй кружки чему-то рассмеялась и сказала:
— Ты знаешь, Арон, я — татарка. А мы чай любим и очень его уважаем. Пьем с удовольствием. У каждой семьи свои традиции приготовления чая. Но скажу откровенно, такого вкусного чая, как у тебя, я еще не пила. Где ты его достаёшь?
— Да нигде, Гюльнара Семеновна. На рынке покупаю. Просто придерживаюсь давно известной истории про заварку. В общем, у евреев был секрет хорошего чая. Объясняется очень просто — евреи, не жалейте заварку.
Гюльнара от души смеялась. Затем вдруг стала серьезная и попросила ее не перебивать. Арон чувствовал, что она взволнована и хочет с ним поговорить.
— Арон, пришел нам в исполком запрос на твой арест. Он уже подписан, а я на день-два его отправку задержала. Теперь слушай меня внимательно. Не перебивай только, у меня времени очень мало.
На следствии ни на кого не наговаривай. Признайся только в мелочевке. Мол, да, ругал советскую власть, потому что подсолнечного масла нет. Или обувь делает такую, что и носить нельзя.
— Так это правда, Гюльнара Семеновна, а вовсе не клевета.
— Ты не перебивай, а слушай меня. Старайся изобразить себя не хорошим, а плохим. Тогда и следователю ты поможешь. Они у нас сейчас не особенно грамотные-то. И запомни еще раз — никого не называй. Тогда ты будешь судим, как просто еврейский поляк, запутавшийся в сионистской пропаганде. И получишь свои пять лет. Меньше — не — дают.
— Да за что?
— «За что» дают не меньше десяти. А я, Арон, постараюсь за это время что-нибудь для тебя сделать.
Да, совсем забыла. Все время ссылайся на пакт Майский-Сикорский о польских гражданах, что попали из Польши в СССР. У нас ребята не особенно грамотные, вернее, совсем не грамотные. Имена вождей их обычно пугают.
И напоследок вот что я скажу. Тебе лично. Ты знаешь, я замужем. У меня дочка хорошенькая. Муж — почти не пьет. Конечно, есть квартира, все ж я не последняя в исполкоме. Но — только раз говорю тебе — все бы это бросила и стала бы ждать тебя. Только тебя. Вот и все.
Я с тобой прощаюсь. А мастерскую закрою и растащить не дам. Пока.
Поцеловала его неожиданно и быстро ушла.
Арон стал ждать ареста.
Рассказ Арона
Ожидание беды в природе, в мире, происходит практически одинаково везде и у всех. Наступает тишина. А ты — ждешь. Знаешь, что-то случится. И ждешь. Ждешь.
Так и в природе. Обрати внимание. Ты подходишь стопором к дереву, чтобы его срубить. И дерево вдруг затихает. Перестает качаться. Только листья быстро так зашелестят — зашелестят. И — тишина. Это дерево сказало соседям — я погибаю и мне спасения нет. Прощайте. Так и в окопе перед атакой. Как бы ни грохотало вокруг, а когда наступает миг-тебе нужно выскочить на бруствер, в смерть, на секунду вдруг становится тихо.
Трехлинейка[54] догорала, а я не стал доливать керосин. Зачем. Темнота заполняла все углы мастерской. Я по-прежнему сидел на табурете и не двигался совершенно.
Очевидно, так и заснул. И тогда в мастерской появились животные: быки, коровы, кони, бараны. Они обступили меня и требовали вернуть кожу, мех, рога, копыта.
Я не проспался, но был весь мокрый. Теперь я представлял, что испытывал один из наших проповедников, Иисус, перед казнью.
Ожидание беды даром не проходит.
А утром за мной пришли.
Полуразрушенная церковь, вот куда меня привезли. Народу было немного, в основном башкиры. Их брали за угон скота. Кстати, давнишнее занятие скотоводов. Потом, уже в лагере, мне рассказали, что у казаков и чечен это был вроде даже национальный вид спорта. То казаки угонят отару или табун у чеченцев. То чеченцы подкараулят и перегонят через реку коней у казаков. Конечно, стрельба. Ругань. Затем замирение. Встреча стариков. Эх, кровь-адреналин!
Все мы находились в большой камере. А из «политиков» был только я. Меня уважительно называли «шпион». Но никто ни с кем не ругался.
Беда пока не разъединяла.
Вот и следователь. Молодой, еще без наград. Уточнил про меня все и приступил к допросу весьма неожиданно.
— Вы, гражданин Пекарский, обвиняетесь в шпионаже в пользу панской Польши, антисоветской пропаганде и агитации.
Я уже знал, что шпионаж тянет за собой больший срок, вплоть… А пропаганда, очернительство советского строя и вождей — статья небольших сроков. Вот об этом мы в конце концов и договорились со следователем. Я стал ждать суда. Уже составил речь, в которой бы рассказал судье, как я, простой еврейский сапожник, увидел преображение страны, в которой социализм расцвел всеми цветами.
Но вместо этого меня вызвали в комнату и дали расписаться в книжке, подобной кассовой. То есть, очень большой. И дали выписку.
Папиросная бумага с текстом каким-то чудом сохранилась, и я снова читаю уже достаточно стертые фразы:
«Решение Особого совещания НКВД СССР по Медногорской области.
Гражданина Пекарского Ар. Григ… года рождения, за пересечение границы (Зап. Белоруссия) и контрреволюционную пропаганду и агитацию приговорить к 5 годам лишения свободы в Исправительно-трудовых лагерях (ИГЛ)».
Вот тебе на. Ни судей, ни адвокатов. Ни вопросов. Ни ответов.
Я пытался что-то говорить, но видно — все это на меня подействовало серьезным образом. Я обращался к тем, кто сидел и выдавал эти бумажки, то на польском, то на идише, то по-немецки.
Сидящие за столом стали смеяться.
— Во, чешет антисоветчик по-английски. Смотри, сейчас переквалифицируем под шпионаж и загремишь, ха-ха-ха.
Я еще пытался что-то объяснить, но стоящий сзади башкир взял меня за ворот и вывел из комнаты.
Вот ведь как! Входил в кабинет вполне лояльный, можно сказать, гражданин Белорусской ССР, еврей, польского происхождения, а выходил нарушитель границ и злостный антисоветчик. (Хотя и получивший правительственные награды СССР в период 1941–1945 гг.).
Глава V Жить, оказалось, можно и в Мертвецкой
И нас повезли. Назывались мы теперь — граждане осужденные. Многие из нас так и не понимали — за что?
— Ну, отары забирали. Так это всегда. И отцы наши. И деды. И прадеды. Обычая такая. — Обменивались между собой башкиры.
— Нет, однако, нехороший этот красный властя. При белом царе Коляне ох, ох, хорошо было. Гоняй отары. Угоняй отары. Только плати бакшиш губернатор — и гоняй, гоняй. Красный властя бакшиш бери и тюрьма сажай. Сопсем плохой.
Везли нас на двух машинах. И лагерь исправительный назывался Блявтомак. Это вот что было. В степи квадрат, обнесенный колючкой[55]. По бокам — вышки. Там — попки[56]. Правда зековская гласит — из Блявтамака никто никогда не убегал. Степь. И собаки. И бараки. Нас, новую партию, подвели к низенькому строению, посчитали и предали бригадиру. Еды в этот день не полагалось, «не было наряда».
Башкиры еще раз посетовали на «плохой русский власть» и сели есть сало. Немного дали и мне. Уж тут не до кошерного — трефного.
Началась каторга.
Постепенно я начал осваиваться. Знакомиться. И чем с большим количеством зеков в бараке я общался, тем смешнее выглядел для меня лично мой статус «антисоветчика» и вообще — «нехорошего сиониста».
Во-первых, почти никто не знал, что или кто это — сионист. Да и я толком рассказать ничего не мог. В хедере нас сионизму не учили. На фронте было, сами понимаете, не до сионизма.
Во-вторых, весь народ в бараке, севший или за овцу, или за украденную в ларьке бутылку вина (водки) — люто не любил эту власть. Не даром мой сосед по нарам, башкир, каждый вечер как молитву повторял: — нет, нет, белый царь был хороший бачка. А партийный царь — очень плохой. Держит нас здесь. Работать надо много, а кушать совсем мало.
Здесь он был прав. Еды было очень мало, о чем еще, ежели Бог даст, расскажу. А работы — много.
Ну, однако, о знакомствах.
Кроме меня, «политика», я увидел нескольких немцев. И конечно вечером пошел знакомиться. Будучи в полной уверенности, что это фронтовые немцы, хотелось мне узнать, где они были в 1941 году.
Тогда, может, проходили по моим местам. Что меняло бы картину нашего совместного пребывания в бараке, а может и в лагере, полностью. (Как вы сами понимаете).
Каково было удивление. Я узнал, что все эти немцы, отбывающие десятку, самые что ни на есть большевики. То есть — немецкие коммунисты. И ни на каком фронте они сроду не были, а были арестованы в СССР кажется в 1937–38 годах. Вероятно, как троцкисты. Да это и не важно.
Важно, что они уже второй или третий год здесь, в проклятом Богом Блявтамаке и надежда только одна — умереть.
— Нейн, нейн, Фриц, что ты такой пессимист. Это, конечно, ошибка, и ее, конечно, исправят. Мы еще будем строить социализмус на нашей Родине. Или здесь, в СССР. — Фриц вдруг вспыхнул и закричал на весь барак:
— Aber Yeimat ist immer Heimat, und Russland wird immer ein Drecksein[57].
Вот вам и коммунисты. Нет, нет, если люди попадают в такие нечеловеческие условия, то все становятся абсолютно равноправными. Так я думаю.
* * *
И еще думаю о еде. Все время. Меня лагерь этот как-то сразу подкосил. Вдруг на ногах появились волдыри. Зубы зашатались. Норму в забое шахты выполнять стало труднее и труднее. Бригадир привел меня к вагонетке — отсыпать руду. И все равно — не успевал я. И из бригады пришлось уйти.
А это значит — прощай первый котел. С пшенкой, селедкой, жидким, но горячим супом. А попал во второй котел. Где исчезла селедка, и суп испарился. Только жидкая каша из проса да хлеба в четверть меньше нормы.
Я стал доходить. Появилась апатия. Желание попасть в больничку, о которой мы все начали мечтать. Даже башкиры.
Однажды, в шесть утра я не мог встать. Просто сидел на нарах и тупо смотрел, как в полутьме зеки пытаются замотать ноги рваными портянками, прикрепить обрезок автомобильной шины проволокой к ноге, чтобы все это продержалось еще один день. Хоть еще только один день!
И тут меня осенило. Откуда силы взялись. Я подбежал к выводящему и через минут двадцать был у замначлагеря по производству.
К моему удивлению, он выслушал меня внимательно. Тут же записал, что нужно мне для производства и спокойно сказал:
— Все тебе доставим завтра. Вижу — ты доходишь. Сегодня разрешаю кантоваться весь день. Дадут тебе хлеба двухсотку и кусок сахару. Кипяток раздобудь. Завтра приступай к работе. Ежели ты мне лажу здесь плетешь, наказывать не буду. Расстреляю. У меня такое право имеется. Все.
И отдал какому-то офицеру мой список. А я упал на свой топчан и уснул впервые в этом бараке не тревожным сном. Меня никто до вечера будить не будет.
Утром работа началась. Я резал обрезки автомобильных шин, придавая им форму ботинок. Или галош. И затем, используя резиновый клей, все это склеивал воедино. Клей держал. Гвоздики в резине использовать было трудно. На пробу и испытание «изделия» их получили вначале бригадир, врач (вольнонаемный) и две дамы из бухгалтерии.
Оценки превзошли все ожидания. А через три недели меня вызвал замначлагеря по производству и приказал перебираться в мертвецкую. Так называли барак, в котором собирались все окончательно нетрудоспособные. И как ни крути — выход у всех в мертвецкой был один. И он понятен.
Мне разъяснили. В помощь будут даны из мертвецкой же несколько слабосильников. Мне доставят, помимо обрезков шин, остатки кожи, отходы и брак какого-то обувного предприятия города.
Вот так я выжил. Как только появилась кожа, изделия в виде модельных туфель и сапог из чистого хрома были переданы в администрацию лагеря.
Я стал поправляться. А еще через месяцев шесть пришла «помиловка»[58].
Я попутками добрался до Медногорска. В мастерской меня ждал стол с яишней и много лука и сала. Да, голод и цинга не разбирают — трефное ты ешь или кошерное. Только подавай. Кстати, много зубов за эти несколько лет я потерял.
Густав Иванович, который, с помощью Гюльнары меня и вытащил, мне объяснил. Сейчас, а это год 1950–1951, еще действует договор «Майский — Сикорский», поэтому подавай бумаги в исполком и уматывай в «землю отцов». В любую секунду «окно» может закрыться.
Я бумаги подготовил и отдал. И в открытое пока «окно» «выпрыгнул».
Вот и живу поэтому в Хайфе, на исторической, оказывается, Родине. Значит, Россия была доисторической.
Глава VI Метаморфозы
Не ищи, дорогой читатель, логики в том, что поведал нам сапожник Арон. Ибо не было порядка в государстве советском. А есть ли это в государстве российском?
Конечно, нет. Потому что во всех сферах и направлениях происходит броуновское движение «материи». Или — игра без правил.
Никто не может предугадать и планировать, как и каким образом он будет жить завтра. В общем, «храните деньги в сберегательной кассе».
А ежели не храните — то… тем лучше для вас. И ваших денег.
Короче говоря, из Центра пришло предписание провести Пленум обкома с повесткой: итоги борьбы с космополитизмом и преклонением перед Западом.
Первый не особенно обеспокоился. Материал был. Еще НКВД подбросил о антисоветской работе еврейского поляка и переходе через границу (пять лет).
И материалы по низкопоклонству имеются. Все эти буги-вуги, ботинки на толстой подошве и наименование советских девушек, в основном комсомолок, «чувихами». Показана борьба обкома, в частности, идеологического отдела, с этими, начинающими набирать обороты, явлениями.
Доклад Первый читал ладно, плавно и только иногда запинался.
Народ же сидел чинно, дисциплинированно. Давно уже приучен к докладам и пленумам. Только давняя и верная секретарша Первого, Анжела Яковлевна, работающая с ним уже лет не менее двадцати, замечала. Лицо у первого то становилось белым, то вдруг враз краснело. И голос все время менялся.
Анжела тревожно смотрела на окружающих. На президиум.
Но все сидели как истуканы, внимательно смотря на Первого пустыми глазами. И не удивительно, многие привыкли спать вот так во время торжественных церемоний.
Первый доклад заканчивал.
— Итак, товарищи, подвожу итог. Благодаря прозорливой мудрости гениального товарища Сталина вскрыт чуть не поразивший здоровье советского общества гнойник — космополитизм и сионизм. Но — мы выдержали, провели борьбу с этим уродливым явлением и под руководством и водительством, — он запнулся, взял стакан с водой и тут же его разлил, посмотрел в зал и вдруг хрипло произнес, — а евреи — отличные специалисты, лучше даже немцев. Мы с ними фронту меди… — и медленно сполз на пол.
Пленум минуту — две не двигался. И неизвестно, что было бы дальше, если бы не истошный вопль Анжелы Яковлевны:
— Миша, Миша!!! Скорую, врача!
Все оживились. И скорая была. И врач, да не один.
Но поздно. Михаил Васильевич Мясников, вероятно, продолжал свой доклад уже в ином месте.
* * *
Две удивительные особенности этого Пленума, так печально закончившегося. Первое — окончательная фраза доклада. Ну, про этих. Которых… Которые…
И второе — никто из 152 участников Пленума не мог вспомнить, что же он хотел сказать про этих… Никто!
Примечания
1
ВВС СССР — Военно-воздушные силы СССР.
(обратно)2
ТБ-3 — тяжелый бомбардировщик Туполева.
(обратно)3
Хамец — зерна пшеницы, полба, рожь, ячмень и овес.
(обратно)4
Седер — пасхальный ужин.
(обратно)5
Харосет — смесь из тертых яблок, орехов, корицы и вина.
(обратно)6
Кадиш — молитва, освящение.
(обратно)7
Хевра — братва, блатная компания (древнеевр).
(обратно)8
Кантор — певец в еврейской синагоге.
(обратно)9
Иешива — высшее религиозное учебное заведение (иврит).
(обратно)10
Хахем — мудрец (идиш).
(обратно)11
Мишугинер — сумасшедший (идиш.)
(обратно)12
Русско-немецкий учебный лётный центр в Липецке.
(обратно)13
Это не совсем кошерно (нем.).
(обратно)14
Это воровство (нем.)
(обратно)15
Воровство (нем.)
(обратно)16
Дурак (нем.).
(обратно)17
Mit jemandem Tacheles reden — говорить начистоту (нем).
(обратно)18
Шпацирен — прогулка (нем).
(обратно)19
Хинтерзиц — задница (нем).
(обратно)20
Unkraut vergeht night — мы не больны (нем).
(обратно)21
Шлимазл — растяпа (идиш).
(обратно)22
«Бочка», «иммельман» — фигуры высшего пилотажа.
(обратно)23
НКИД — Народный комиссариат по иностранным делам
(обратно)24
Роберт Петрович Эйдеман (1895–1937) — советский военный деятель, В 1932–34 годах член Реввоенсовета Республики. С 1932 года председатель Центрального совета Осоавиахима.
(обратно)25
Халхин-Гол – река на территории Монгольской Народной Республики (МНР) и Китая, в нижнем течении которой в мае – сентябре 1939 года советские и монгольские войска отразили агрессию японских захватчиков, вторгшихся на территорию МНР.
(обратно)26
ДОТ — долговременная огневая точка — отдельное малое капитальное фортификационное сооружение из прочных материалов, предназначенное для долговременной обороны и стрельбы различными огневыми средствами из защищённого помещения.
(обратно)27
Собака.
(обратно)28
Сразу отметим, жалобы практически не исполнялись, а жалобщик или жалобщица зачастую попадали в непонятную административную или иную заваруху и мечтали уже только об одном: — Будь оно все проклято.
(обратно)29
ГПУ — Главное политуправление, затем оно превратилось в НКВД.
(обратно)30
Поскребышев — бессменный секретарь И. Сталина.
(обратно)31
Надежда Константиновна — Жена В. И. Ленина.
(обратно)32
И это одно из самых слабых выражений, которые мы позволили привести в инвективах Зелика. Остальное не только не для печати, но даже и не для устной речи. Вот что значит царская каторжная школа политзаключенного. Наша школа к Зелику еще не подошла.
(обратно)33
Вое кон бренен ун нит ойфхренен — что может гореть и не сгорать? Только любовь может гореть и не сгорать... (идиш).
(обратно)34
Царица Савская — самая красивая женщина библейских времен.
(обратно)35
Бунд — Союз (идиш). Еврейская социалистическая партия, в основном действовавшая в Восточной Европе с 1897 до 30–40 годов XX века
(обратно)36
А гройсе — «великий» экономист (идиш).
(обратно)37
Оба скончались в один и тот же 1924 год.
(обратно)38
А фамилию И. В. Сталина — Джугашвили, вспомнить не мог, спрашивал многих, как, мол, зовут этого самого грузина. Который и ярый революционер, и отчаянный бандит.
(обратно)39
Как в воду глядел Владимир Ильич. В Музее имени В. И. Ленина хранится его костюм. А сшит он, извините, Залманом Ливсоном, то есть, Зеликом.
(обратно)40
Гульфик — «клапан», ширинка — прорезь в передней части брюк для удобства мужчин совершать малую нужду.
(обратно)41
Хала — Сладкий еврейский хлеб в виде косички, посыпанный маком. Можно добавить в тесто изюм.
(обратно)42
Машиах — мессия (евр.)
(обратно)43
ГРУ РККА — Главное разведывательное управление Рабоче-крестьянской красной армии.
(обратно)44
Мишугинер (идиш.) – сумасшедший.
(обратно)45
Кнакер он анон — какер, т. е. засранец (идиш).
(обратно)46
Повет — район (польск.)
(обратно)47
«Приглашение на дачу» — Стихотворение Дмитрия Кедрина.
(обратно)48
Не вем як пани подзенковаць — не знаю, как вас благодарить (польск.)
(обратно)49
Моя кохана — моя милая (польск.)
(обратно)50
Чы пан ест полякем. — Вы поляк? (польск.)
(обратно)51
Трефное — пища, запрещенная в питании евреям по еврейской традиции.
(обратно)52
На передке — на переднем крае.
(обратно)53
Чача — самогон из винограда (груз.).
(обратно)54
Трехлинейка — керосиновая лампа, основной источник освещения сельской местности.
(обратно)55
Колючка — колючая проволока.
(обратно)56
Попки — охранники.
(обратно)57
Но Йеймат всегда дома, а в России всегда будет бардак
(обратно)58
Помиловка — досрочное освобождение.
(обратно)
Комментарии к книге «Из жизни военлета и другие истории», Марк Яковлевич Казарновский
Всего 0 комментариев