«Самые красивые корабли»

336

Описание

В книгу известного советского писателя Юрия Сергеевича Рытхэу (1930–2008) вошли три повести о жителях сурового заполярного края — Чукотки. В основе первой из них — «Самые красивые корабли» — судьба трех поколений одной чукотской семьи. Вторая — «След росомахи» — о том, что не всем пришлись по душе блага цивилизации, появившиеся в чукотских поселках в советское время. Третья — «Когда уходят киты» — о человеке, который остается одиноким на всем пространстве бескрайней тундры и собственной души из-за того, что он предал своих друзей и близких, всех тех, кто помогал ему в трудную минуту. Все эти произведения экранизированы и пользовались большой популярностью.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Самые красивые корабли (fb2) - Самые красивые корабли [сборник] 1322K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Юрий Сергеевич Рытхэу

Самые красивые корабли

Виктор Тынэн

1

Виктор Тынэн представлял свой приезд в родное селение так: он сходит с трапа самолета прямо в толпу встречающих. Сначала, конечно, его не узнают: ведь уехал он в Магаданский горный техникум давно, сразу после окончания семилетки. Кто-то из толпы крикнет: «А ведь это наш Виктор!» И тогда уже все начнут восклицать, а старухи и пожилые женщины подойдут и будут целовать его по-старинному — обнюхиванием, старики закивают седыми головами и громко выразят удовлетворение тем, что их земляк стал ученым человеком.

А поодаль будет стоять мама и смотреть на взрослого сына немного виновато и вместе — с гордостью… Как она будет выглядеть? Виктор вспоминал ее лицо, и мама всегда была красивой, молодой, чуть усталой…

Но все оказалось не так. Начальник Анадырской комплексной геологической экспедиции решил перехитрить чукотскую весну и забросить полевые партии задолго до таяния снегов, еще в то чудесное время, которое чукчи называют Длинные Дни.

Длинные Дни — это мороз с солнцем, искрящийся снег, ясное небо, прочерченное стаями летящих на острова птиц, время звонких сосулек, свисающих с южных скатов крыш.

Виктор Тынэн вместе с партией долетел до бухты Тышкым самолетом и уже готовился к тому, чтобы появиться перед односельчанами из большого экспедиционного вертолета. Но задул долгий весенний ураган с голубым небом и бешеной поземкой.

Дни шли за днями, неделя за неделей, а пурга не унималась. Иногда выпадали тихие, светлые ночи, но к утру, как раз к тому времени, когда должен открываться аэропорт Тышкым, с новой силой задувал ветер, врываясь с воем в печные трубы, заставляя гудеть даже деревянные столбы.

Виктор целыми днями лежал в переполненной комнатке гостиницы и читал однотомник Салтыкова-Щедрина без обложки, без первых и последних страниц. Он смутно помнил произведения этого писателя по хрестоматийным сказкам «Как один мужик двух генералов прокормил», «О премудром пескаре» и не подозревал, какой это гигант!

Иногда в комнату входила практикантка экспедиции Римма Коновалова, студентка того же техникума, который окончил Виктор Тынэн, и, присаживаясь рядом на кровать, спрашивала который уж раз:

— Скоро кончится пурга?

Виктору неохота было отвечать, и он молчал, а Римма не обижалась, потому что никто не мог ответить на этот вопрос — ни местные жители, ни синоптики. Римма впервые попала на Чукотку, но не робела, только очень уж восторженно относилась ко всему, что ей попадалось на глаза. Она держалась молодцом и даже ухитрялась в тесной гостиничной обстановке пририсовывать синей тушью к своим маленьким глазкам еще по половинке, и от этого она не то чтобы становилась интереснее, но любопытство к себе вызывала.

На двадцать восьмой день ненастья из Анадыря пришла телеграмма, в которой предписывалось пробираться в Нымным на собачьих упряжках, оборудовать там главную базу экспедиции, привести в жилой вид домик, выделенный правлением колхоза для геологов.

Приказ из Анадыря надо было выполнять, и руководитель партии отправился в райисполком, полагая, что ему там помогут найти собачью упряжку. Но вернулся он оттуда сердитый и расстроенный: ему сказали, что собачьих упряжек не ожидается до полного затишья.

Вечером того же дня в тамбур гостиницы ввалились два снежных сугроба и после десятиминутного постукивания и отряхивания превратились в двух здоровенных каюров.

— Етти![1] — приветствовали они столпившихся постояльцев и, удовлетворяя любопытство, заявили, что едут прямо из бухты Провидения домой, в Инчоун. В такой дальний путь они снарядились «за горючим», как они коротко объяснили.

— Как же ехали в такую пургу? — поинтересовался начальник партии.

— Ночью стоит отличная погода, — объяснил один из каюров. — Передохнем тут и завтра пустимся дальше.

Начальник партии тут же пригласил каюров к себе в комнату, и после обильного угощения и совещания было решено, что они берут на нарты Виктора Тынэна и Римму Коновалову.

2

Выехали следующим вечером.

Пурга к ночи действительно поутихла, спряталась в ледяных торосах. Полосы летящего снега при лунном свете казались живыми. Они спускались с берега мимо вросших в лед лодок и катеров, занесенных снегом бочек, угольных куч и штабелей бревен.

Римма со своим каюром ехала впереди. Она оделась в теплую кухлянку[3], в меховые брюки, торбаса, а поверх натянула камлейку[4] из цветного ситца с рисунком в виде огромных синих запятых.

Виктор ехал и думал о том, что вот впервые он едет на собаках таким важным пассажиром. Много лет назад, еще мальчишкой, он каюрил, сопровождая вельботы на весеннюю моржовую охоту в пролив Ирвытгыр. В долгие часы езды по подтаявшей дороге, пропитанной водой, мальчик думал о будущем и всегда был уверен, что завтрашний день будет лучше вчерашнего. А теперь, на пути в родное селение, ему казалось, что прошедшие дни были так хороши, что воспоминание о них вызвало щемящую боль в груди от мысли: такое больше не повторится и останется навеки в прошлом, только в воспоминаниях.

Каюр обернулся к пассажиру и коротко спросил, показывая на переднюю нарту:

— Твоя девка?

— Сотрудник нашей экспедиции, — ответил Виктор.

— Э-э, — протянул каюр. — Я-то думал — твоя. Боевая девка. Красивая. Рисует на лице, как наши женщины в давние времена… Значит, тоже по камням ученая, как ты?

— Да, — ответил Виктор.

Каюр почмокал языком. Вожак упряжки понимающе оглянулся и потянул резвее.

— Скоро будем в стойбище Клея, — сообщил каюр. — Как раз к началу утренней пурги.

Понизу струилась поземка, но небо было чистое, усыпанное крупными яркими звездами. Виктор смотрел наверх, узнавал знакомые созвездия. Много лет назад охотник Кукы показал мальчику созвездия Одиноких Девушек, Охотника, Догоняющего Дикого Оленя, но потом, в школе, учитель астрономии по-своему перечертил знакомую картину ночного неба, показав ковш Большой Медведицы, который даже отдаленного сходства не имел с медведями, созвездие Гончих Псов, и назвал другие странные имена, к которым трудно было привыкнуть.

— Я-ра-ра-рай! — крикнул каюр.

Вожак поднял уши. Насторожились и другие собаки и рванули нарту наперегонки с летящими над снежной равниной струями поземки.

Крик каюра снова всколыхнул воспоминания о долгой езде на собаках по синим, залитым лунным светом равнинам, и это «ра-ра-рай» на подходе к цели путешествия, когда у изнуренных собак неизвестно откуда берутся новые силы, чтобы вихрем примчать нарты к первой яранге.

Передний каюр таким же возгласом ободрил свою упряжку. В долине, заполненной голубой мглой, показалась кучка темных жилищ.

На собачий лай из яранг выбежали люди.

Каюры притормозили нарты, воткнув остолы между копыльев.

Впереди встречающих стоял молодой мужчина с непокрытой головой, но в замшевой камлейке. Он громко приветствовал приезжих традиционным «етти» и вдобавок пожал всем руки. Виктор узнал Клея. Оленевод учился в той же школе, что и Виктор, только классом старше.

Пока каюры возились с собаками, Виктор вместе с Риммой вошли в чоттагин[5], наполненный теплым дымом от полыхающего костра.

— Я никогда не была в настоящей яранге! — восторженным шепотом призналась Римма. — Так интересно!

Меховая занавесь полога приподнялась, на секунду выглянуло девичье лицо и тут же скрылось.

— Устали с дороги? — по-русски спросил Клей.

— Киткит,[2] — отозвался Виктор.

— Я думал, ты русский, — уже по-чукотски с улыбкой сказал Клей.

Меховая занавесь снова приподнялась, и в чоттагин выбралась молодая женщина в меховом кэркэре[6], из-под которого выглядывала яркая капроновая кофточка.

— Да я же с тобой в одной школе учился, — сказал Клею Виктор.

— Теперь и я вспомнил! — засмеялся Клей. — Но тогда ты был маленьким.

— Но и ты, — возразил Виктор, — не был взрослым.

Вошли каюры. Они долго отряхивались, выбивая снег из кухлянок и меховых торбасов обломком оленьих рогов. Вперемежку с перестуком они разговаривали с хозяином, расспрашивая его о глубине снежного покрова на пути в Нымным, о ветрах с гор, об оленях. На каждый вопрос Клей отвечал обстоятельно, а Виктор слушал его и переносился на много лет назад, когда оленевод жил в школьном интернате и писал в классных сочинениях, что мечтает стать кавалеристом, как маршал Буденный.

Молодая женщина возилась у очага. Она повесила над пламенем вместительный котел, набила снегом черный закопченный чайник и приставила его боком к огню. На хорошем русском языке она спросила Римму о пути, не было ли ей холодно на нарте, поинтересовалась, есть ли в анадырском магазине пластинки с песнями Робертино Лоретти.

— Так он хорошо поет! — восхищалась женщина. — По радио передавали… Хотите послушать радио?

Не дожидаясь ответа, она нырнула обратно в полог и вынесла транзисторный приемник «Спидолу».

— Анадырь плохо слышно, — сообщила она, как бы извиняясь за радиостанцию. — Лучше всего слышно Японию. Какие они песни передают! Если по радио ничего не поймете, могу принести журналы. Правда, месячной давности.

Женщина вынула из картонного ящика с фирменной этикеткой «Болгарконсерв, София» несколько номеров «Огонька», «Знание — сила» и подала Римме.

— Помозгуем, пока варится мясо, — предложил Клей.

— Можно и помозговать, — согласился один из каюров.

Клей принес из кладовой и вывалил перед гостями связку очищенных от сухожилий и мяса оленьих ног.

Розовый, нежный, сам тающий во рту костный мозг Виктор пробовал в детстве только на ритуальных праздниках, когда спускали по весне и поднимали к зиме байдары. Старейший охотник ходил вокруг кожаных судов, шептал заклинания и разбрасывал жертвоприношения. Оставшаяся в деревянном блюде пища богов раздавалась детям.

Каюры вытащили ножи, а Клей подал Виктору свой. Римме помогала жена Клея. Оленьи ноги были принесены с мороза, мозг был твердый и от этого еще слаще и вкуснее.

Один из каюров выразительно посмотрел на товарища, и тот вышел на улицу. Через минуту он вернулся, держа в руках бутылку. Аккуратно откупорил ее, собрав в ладонь коричневый ломкий сургуч, и поставил на низкий столик.

— «Лейбмановка», — сказал второй каюр.

— Никогда не слышал о таком питье, — солидно отозвался Клей, — отстал в тундре.

— То же самое, что и «приваловка», — пояснил каюр, ходивший за бутылкой. — Однако в прошлом году Привалова посадили, и теперь райпищекомбинатом заведует Лейбман, новый товарищ в районе.

От «лейбмановки» пахло морошкой, сивухой и парфюмерией. Но напиток был сердитый, выжимал слезу, зажигал в груди костер.

Пока «мозговали», окончательно рассвело, и пурга разошлась вовсю, сотрясая жилище и сыпля мелкий снег в невидимые глазу дырочки в замшевой покрышке яранги.

После сытного завтрака, костного мозга, мяса и «лейбмановки» приезжих потянуло ко сну. Гости вползли в полог и улеглись спать.

Виктору не спалось в тесном пологе. От выпитой «лейбмановки» шумело в голове, перед закрытыми глазами проносились какие-то неясные видения, а в груди было тесно от волнения: скоро он увидит родной Нымным.

Виктор по письмам матери, по рассказам земляков знал, что за годы учения облик Нымныма совершенно изменился. Там не осталось ни одной яранги. Как-то еще на втором курсе Виктор едва не попал на практику на Нымнымскую косу. Там предстояло исследовать содержание золота в морских отложениях… Но в последний момент экспедицию направили в другое место, и для Виктора Нымным сохранился в памяти таким, каким он его оставил: длинный ряд яранг, а между ними редкие деревянные здания.

И когда в мечтах он представлял свой приезд в Нымным, он видел себя среди этих же яранг, среди знакомых людей, у самого дорогого на свете человека — у своей матери Татьяны Тынэны.

Странное дело, ведь почти всегда и мать, и сын были вместе, но Виктор всегда чувствовал, что есть что-то недосказанное между ними. С годами, чем старше становился Виктор, это чувство крепло и жило вместе с возрастающей нежностью. Может, это оттого, что Татьяна Тынэна обличьем своим мало походила на односельчанок. Правда, были в Нымныме и другие со светлой кожей, со светлыми волосами, и это никого не удивляло, потому что Нымным испокон веков стоял на перекрестке многих дорог.

Вот приедет Виктор в Нымным, поживет, поработает полевой сезон, а потом заберет с собой мать в Магадан. Пусть она отдохнет. Уж кто-кто, а она заслужила такой отдых. И будут они жить вдвоем с любовью, с доверием и нежностью…

Юнэу

1

Много лет назад в Нымныме теплый ураган сорвал с берега ледовый припай и угнал в море, раскрошив его в волнах на мелкие обломки. Ветер трепал моржовые покрышки яранг, раскачивал камни, навешенные для устойчивости на жилища, уносил в море выглянувших ненароком щенят. Мужчины были в соседнем селении, промышляли весеннего жирного моржа, в Нымныме же оставались только женщины, дети да дряхлые старики.

За долгую и голодную зиму мясные ямы были выскреблены подчистую. Табак и чай кончились еще в середине зимы, и те, кто имел привычку к куреву, мучились и искали ему замену, собирая сухие травы, строгая дерево и выкапывая из-под снега заячий помет.

Люди с надеждой смотрели на море и торопили весну, потому что с весной в Нымным приходили корабли, привозили табак, чай, дурную веселящую воду, сладкую патоку и другие диковинные вещи, без которых уже не могли жить обитатели берегов Берингова пролива.

Но главное — табак. Его можно получить и за пушнину, и за моржовые клыки, за оленьи пыжики, за красивые тапочки, вышитые искусными руками нымнымских женщин.

Женщины… Люди с больших кораблей были охочи до них и, кажется, ничего не жалели, чтобы хоть ненадолго затащить девушку, женщину, иной раз даже старуху в темноту корабельного чрева. Зато оттуда женщина выходила нагруженной такими подарками, какие не получить и за роскошную шкуру умки — белого медведя.

Когда в Нымныме рождались светловолосые дети, более робкие девушки и женщины со скрытой завистью смотрели на тех, кто нашел смелость спуститься внутрь корабля, принести своим мужьям невиданные подарки и вдобавок — не похожее ни на кого дитя.

В тот год лед у берегов держался особенно долго. На земле уже не было ни пятнышка снега, когда ураганом с юга оторвало припай и остались от него на песке только грязные, истонченные теплом и соленой водой льдины. Пройдет еще несколько дней, и они бесследно исчезнут.

К вечеру ветер ослаб, а наутро совсем утих. Ровная морская гладь раскинулась от берега до стыка воды и неба, и нигде не было заметно ни одного белого пятнышка — весь лед ушел и растаял.

Старый Гальмо шел по берегу моря тяжелым стариковским шагом. Берег был мокрый, скользкий, ноги разъезжались, и стоило большого труда удерживать равновесие. Гальмо с тоской смотрел на далекий горизонт, откуда приходит на его студеную родину табак и дурная веселящая вода. Там, за краем воды, расположена чудесная земля, рождающая не только морошку и низкую жесткую траву. Побывать бы там, накуриться до помутнения разума, напиться так, чтобы чувствовать вместо одной две головы, вливать в себя поток черного обжигающего чая, сосать белый сладкий кусок сахара…

Зима в тот год была трудная. Старик поставил ловушки на песца, но в них так ничего и не попало: с осени не было подкормки. Теперь, даже если и придет корабль, нечем торговать, кроме нескольких пыжиковых шкурок.

Гальмо сплюнул и с презрением посмотрел на белый комочек, упавший на мокрую гальку: то ли дело с табаком — слюна желтая, густая, словно капля тюленьего жира.

Скоро с пролива вернутся охотники: может быть, завтра, может быть, послезавтра. Привезут свежее моржовое мясо. Еды будет вдоволь, но от сытости только усилится тоска по табаку.

Гальмо приставил ладонь козырьком ко лбу — поверхность океана блестела, точно намазанная салом. Небо было чистое, выметенное ураганом. Трудно различалась граница воды и воздуха, но недаром старик провел большую часть своей жизни в море, преследуя в кожаной байдаре моржей, китов, тюленей… Можно думать о чем угодно, глаза сами отыщут нужное.

Вот и сейчас. Мысли Гальмо были далеко от берега, а сердце вздрогнуло так, будто на него прыгнул мышонок. Глаза крепко вцепились в светлое пятнышко, похожее на нежное облачко на стыке океана и неба.

«Неужели парус? — неуверенно подумал Гальмо. — Может, это наши спешат домой, а может быть… Страшно об этом и подумать! Далеко… Надо подождать… Хоть бы корабль это был!»

Гальмо в волнении присел на бугор гальки, насыпанный на маленькую байдару: так сберегали от голодных собак кожаную покрышку суденышка.

Тишина висела над морем. Звуки приходили издалека — от птичьего базара под скалой, от яранг, справа, слева, сзади, и только от зелено-синей дали легкий ветерок океана ничего не приносил, словно там находилась страна тишины, где в спокойной гавани покачивались безмолвные корабли с повисшими от безветрия парусами. Когда жителям тихой страны надоедало вечное безмолвие, они бунтовали и отправлялись подальше от своего берега, в студеные края, где есть простор крику. Моряки сходили на галечную косу, бродили по селению, меняли табак, дурное веселящее питье, курительные трубки, котлы и ножи на пушнину, моржовый клык и при этом вели себя так шумно, кричали так громко, будто и впрямь изголодались по шуму и спешили наговориться и накричаться вдоволь. Даже по ночам, когда замирали звуки на птичьем базаре и слабел тундровый ветер, чтобы не потревожить воздух, даже тогда беловолосые, меднобородые люди не переставали орать и горланить свои песни, обратив свои широкие глотки на берег.

Пока Гальмо рисовал в своем воображении далекую страну тишины, белое пятнышко на горизонте увеличилось. Теперь было ясно, что это парус, но чей? Может быть, это своя байдара?.. Ветер отдал всю свою силу вчерашнему урагану и теперь еле тащит к берегу загадочный парус. Как он медленно приближается!

В груди старика росло волнение, затрудняло дыхание. Нетерпение колотилось в сердце, и в изнеможении Гальмо прикрыл глаза, чтобы не изнурять себя, глядя на светлое пятно у горизонта.

Некоторое время старик так и сидел, крепко зажмурившись, но какая-то неведомая сила все пыталась приоткрыть ему веки.

Чтобы отвлечь себя, он стал припоминать прошлое, свою молодость. Гальмо был неплохим охотником. Мясные ямы его не знали пустоты, его байдару каждый год покрывали новой кожей, хорошо выделанной, тщательно вымоченной в воде лагуны. В его яранге было светло и тепло… Многим он был обязан своей жене — работящей, ласковой, приятной. Но судьбе надо было распорядиться так, что у них родился только один ребенок, да и то дочка. После появления маленькой Юнэу жена стала сохнуть от неизвестной болезни, пока не угасла в одно утро, как жирник, истощивший запас тюленьего сала. Гальмо остался с дочерью в пустой, сразу остывшей яранге. Подумал было взять другую жену, но ее надо было искать только далеко на стороне, а ехать все было недосуг: охота, починка снаряжения, заботы о маленькой девочке. Потом пришла привычка к одинокой жизни, и, само собой, с возрастом отпала нужда в женщине, а дочь выросла — красивая и гладкая, как отполированный волнами голыш. Юнэу любила море — кормильца прибрежных жителей. Целыми днями она бродила по берегу, собирала съедобные водоросли — мыргот, выброшенные волнами пустые жестянки, слушала птичий крик и шум прибоя…

Гальмо приоткрыл один глаз — будто его ветром сдуло с бугра: к берегу шел настоящий двухмачтовый корабль! Он плыл в тишине легкого ветра, как большая птица, широко раскинув крылья-паруса, разрезая острым килем зеленую воду Ледовитого океана.

Гальмо кинулся к ярангам, размахивая руками и возглашая старческим голосом:

— Корабль бородатых плывет! Корабль бородатых плывет!

В селении увидали корабль. К берегу шли старики и женщины, наперегонки с собаками сбегали ребятишки. Никого не замечая, Гальмо семенил в свою ярангу. Крикнул дочери, чтобы та собиралась с ним, выхватил из-под потолочной перекладины несколько пыжиковых шкурок и бросился обратно на берег.

Корабль приближался в напряженной тишине, и даже собравшиеся на берегу люди перестали кричать и размахивать руками. Они всматривались в маленькие фигурки моряков, стоящих на палубе. Корабль замедлил ход, свернул паруса и бросил с грохотом якорь.

Гальмо подбежал к своей байдаре, обложенной подмерзшей галькой, и принялся заскорузлыми руками отгребать в сторону камешки, обнажая моржовую покрышку. Ногти ломались, суставы трещали от усилий и студеного камня. Старик огляделся, увидел дочь и крикнул ей:

— Юнэу, иди сюда, помоги мне!

Девушка подошла. Вдвоем они быстро освободили байдару от гальки и поставили на киль.

— Сбегай домой, принеси весло! — распорядился старик, подтаскивая ближе к воде байдару.

Юнэу пустилась вверх, к ярангам, и вскоре вернулась с двухлопастным легким веслом.

Старик уже столкнул байдару на воду.

— Атэ[7], не езди один! — взмолилась Юнэу, со страхом глядя на корабль.

— Будто впервые! — огрызнулся Гальмо. — Лучше садись со мной. Я поднимусь на корабль, а ты постережешь байдару.

Гальмо отчаянно греб, словно боясь, что там, на корабле, вдруг раздумают и повернут обратно, увозя с собой табак, дурную веселящую воду и другие лакомства белого человека, ставшие для чукчей привычными и мучительными в желании еще раз отведать их.

Байдара медленно приближалась к кораблю. У борта сгрудились моряки, с любопытством наблюдая за приближающимся суденышком и сидящими в нем стариком и девушкой.

Юнэу чувствовала на себе их взгляды и боялась поднять глаза. Она смотрела сквозь тонкую моржовую кожу байдары на переливающиеся струи океанской воды.

До слуха Юнэу доносились какие-то лающие звуки, извергаемые глотками моряков. Гальмо, подбадриваемый ими, налегал на весло и кричал в ответ:

— Иес! Иес![8]

Байдара мягко ткнулась носом о деревянный борт корабля.

Возгласы иноземцев походили то на птичий разговор, то на что-то совершенно нечленораздельное, и непонятно было, как они понимают друг друга.

Гальмо удивительно ловко для его возраста перевалил через борт и оказался на палубе.

— Подожди меня здесь! — крикнул он дочери. Юнэу взяла отцовское весло и отплыла от борта. Остановилась в некотором отдалении от корабля. Отец гнулся и что-то бормотал, как ему казалось, на языке белых людей. Моряки делали вид, что понимают его, громко смеялись и изо всех сил хлопали старика по плечу, по спине, заставляя его каждый раз вздрагивать.

Гальмо протянул пыжиковые шкуры. Несколько моряков вцепились в них. Гальмо опасался, что они разорвут нежную, тонкую мездру, и торопливо произносил:

— Табак… Пайп… Тии…[9]

С капитанского мостика спустился большой рыжеволосый мужчина. Он растолкал матросов, забрал у них шкурки, обхватил старика за плечо и повел за собой.

Юнэу встревожилась и подплыла ближе. Моряки снова собрались у борта. Они кричали, махали руками, явно подзывая к себе девушку. Один из них кинул в воду кусочек чего-то желтого. Юнэу подгребла и подобрала. Это оказалась початая плитка жевательного табаку. Она не успела еще пропитаться соленой водой и вполне годилась. Юнэу откусила край и кончиком языка отправила табак за щеку.

Моряки одобрительно закивали и принялись бросать табак, галеты, сухари. Юнэу деловито все подбирала, искусно работая веслом, и складывала на пустое сиденье отца.

Подарки падали все ближе и ближе к борту, заманивая девушку к кораблю. Юнэу это поняла и стала осторожнее. То, что оказывалось у самого борта, она ловко подхватывала веслом и подтаскивала к байдаре.

Иноземцы поняли, что таким способом им не перехитрить девушку, и перестали кидать подарки в воду… Они держали их в руках — цветные платки, ожерелья, стеклянные бусы, сухари, жевательный табак в красочной обертке и еще какие-то невиданные прежде вещи, — размахивали ими и орали, как кайры на птичьем базаре.

Отца не было. Юнэу встревожилась его долгим отсутствием. Она приблизилась к борту и стала кричать:

— Гальмо! Атэ! Гальмо!

Моряки загалдели, показывая пальцем на девушку, но Юнэу не обращала на них внимания, продолжая звать отца.

Гальмо появился в сопровождении того же рыжеволосого человека. Сразу было заметно, что старик хлебнул дурной веселящей воды. Улыбка застыла на его лице, будто примороженная, он что-то бормотал своему спутнику, дружески обнимая его за спину.

— Дочка! Моя утренняя птичка! — заверещал Гальмо. Он бывал таким ласковым, когда напивался или до одури накуривался мухомором. — Иди сюда! Влезай на корабль. Капитан обещает дать тебе много подарков.

Юнэу боязливо приблизилась к борту.

— Поедем лучше домой, отец, — взмолилась она. — Видишь, сколько я наловила в воде табаку… Поедем на берег…

— Да ты что! — протрезвевшим голосом крикнул Гальмо. — Когда еще нам так повезет? Влезай сюда и не разговаривай.

Голос отца был тверд и грозен.

Юнэу славилась своей послушностью. Она опасливо подвела байдару к кораблю. Капитан что-то пролаял матросам, и не успела Юнэу ничего сообразить, как оказалась на деревянной палубе. Следом за ней сильные волосатые руки иноземцев подняли на борт байдару.

— Видишь, ничего страшного нет, — пробормотал отец, крепко стиснув дрожащую руку дочери. — Они такие же люди, как мы с тобой. Все у них такое, как у нас, — глаза, уши, ноги, руки…

Рыжеволосый потащил за собой старика с дочерью.

Едва волоча ноги от страха, Юнэу шла, часто спотыкаясь, и расшиблась бы на крутой деревянной лесенке, если бы не поддерживал отец.

В каюте, показавшейся громадной по сравнению с тесным меховым пологом в яранге, было светло и дымно. Воздух в ней был зеленым, это впечатление усиливалось еще и тем, что зеленые волны плескались сразу же за круглыми стеклами.

Капитан посадил старика и девушку в кресла у стола, загроможденного бутылками, открытыми жестянками и рассыпанными кусками сахара.

Юнэу, по обычаю своего народа, закрывала лицо руками и старалась смотреть в сторону. Ухом она уловила, как забулькала жидкость, потом увидела огромный кулак, поросший золотистыми, как трава ранней осенью, волосами. Кулак отвел медленно в сторону рукав, и Юнэу почуяла крепкий запах дурной веселящей воды.

— Пей! — услышала она повеление отца.

Девушка была напугана и подавлена происходящим. Порой ей казалось, что в нее вселился кто-то другой, а она сама где-то в стороне и даже удивляется тому, что творит та, другая.

Юнэу покорно наблюдала, как выщербленный край кружки медленно приближался к се губам, потом ощутила прохладу металла, разжала зубы, и огонь полился в глотку, сжигая все на своем пути, высекая искры из глаз, вызывая потоки слез.

Капитан издавал какие-то странные звуки, похожие на смех, и тотчас же ему стал вторить Гальмо, бормоча невнятные слова, похожие, по его мнению, на речь белых людей.

Краем рукава Юнэу вытерла слезы и сделала попытку улыбнуться. Капитан кинулся к столу и маленькой железной острогой подцепил волокна светлого мяса из жестяной банки.

Он совал острогу девушке в рот, а Гальмо поддакивал:

— Попробуй, дочка. Это еда белых людей. Не бойся. Пересолено мясо, но съедобно.

Юнэу сняла с железного острия кусок и положила в рот. Жжение утихло, во всем теле появилась какая-то необыкновенная легкость, а глаза, промывшись потоком слез, стали видеть яснее, светлее.

Рыжеволосый капитан пристально смотрел на нее, и теперь не казался таким страшным, как раньше. Наверное, он был бы неплохим человеком, если бы не светлая кожа и чрезмерная волосатость. Даже лицо его от ушей до рта и большая часть щек были покрыты светлой, похожей на нерпичью, щетиной. Под густыми светлыми бровями светились два кусочка голубого неба.

Рыжеволосый улыбался и что-то пел, широко разевая рот и энергично выкрикивая отдельные слова. Он щедро подливал дурной веселящей воды Гальмо, пока тот не уронил голову на заставленный закусками стол. Иногда капитан подносил кружку Юнэу, и она не смела отказаться.

Потом потолок каюты поплыл на место пола.

Дальше Юнэу ничего не помнила.

2

В пору Длинных Дней следующего года Юнэу родила дочь. Старый Гальмо позвал шаманку Вэтлы, и она произнесла подходящие к случаю заклинания, потом принялась помогать роженице. Поначалу она обтерла затвердевшим весенним снегом младенца, затем нагрела на огне кусок древесной коры, наскребла гари и присыпала пупок. Для роженицы она подержала над огнем кусок старой лахтачьей подошвы и велела держать на животе.

— Девочка твоя беленькая, как нетронутый снег, — шамкала беззубым ртом старуха, — глазки как осколки неба, волосики будто мех летнего песца. Красивая будет девка!

Юнэу смотрела на маленькое личико и вспоминала другое, с такими же осколками неба в глазах. В полог вошел Гальмо.

— Судьба подарила нам дочку необычного обличья — это счастье, — значительно произнес он, примащиваясь рядом с роженицей.

Старик долго разглядывал девочку.

— Видел я Атыка, — произнес он выжидательно.

Юнэу словно не слышала.

— Говорил Атык, — продолжал Гальмо, — что хочет взять тебя в жены.

Ответом было молчание.

— С такой дочкой ты для всех желанная жена, — невозмутимо продолжал Гальмо, — да и Атык — неплохой парень. Охотник каких поискать на побережье от нашего мыса до эскимосских селений. Силен, ловок и с лица приятен… А я уже стар. Уйду сквозь облака, кто вас с дочерью будет кормить?

Вместо ответа Юнэу спросила:

— Как назовем нашу малышку?

— Спросим предков, — деловито ответил Гальмо.

— Я думаю, что предки не возразят, если девочка будет называться Тынэна, — сказала Юнэу.

— Все же надо спросить, — повторил Гальмо.

Он вышел в чоттагин, взял потемневшую от времени, гладко отполированную гадательную палку и наставил ее одним концом на светлый круг, падающий через дымовое отверстие. Старик пытался вдохновить себя на возвышенные размышления, настроить разум на восприятие потустороннего голоса, но в голову лезли совсем другие мысли. Гальмо думал о том, что Юнэу сейчас совсем другая. То, что она стала настоящей женщиной на корабле белых людей, — в этом ничего особенного нет. Наоборот, многие даже завидовали, потому что подарков, табаку, чаю и разноцветных лоскутков материи было столько, сколько не возьмешь за большую кучу пушнины. Но другие женщины после случившегося потом с радостью выходили замуж за своих родичей, растили детей, ухаживали за мужьями — словом, были обыкновенными чукотскими женщинами… А Юнэу? Обличьем она осталась прежней, но внутри она вся будто переменилась. Может, помутилась разумом? Вроде бы нет. Говорит понятно, все делает по дому, как и раньше: разделывает добычу, толчет в каменной ступе жир, скребет шкуры, шьет… Но часто, очень часто она уходит на пустынный берег моря и подолгу глядит на морской простор, словно чего-то ждет…

В то лето к селению подходило много кораблей. Гальмо звал Юнэу с собой на суда, но стоило ей заметить, что идет корабль, она забиралась в ярангу и не выходила оттуда, пока последний парус не угасал в далекой синеве горизонта.

И все ходила на берег. Даже зимой, когда от берега до стыка неба и океана лежали нагромождения торосов.

Гальмо посмотрел на палку, которая одним концом лежала в светлом кругу от дымового отверстия, убрал ее и вошел в полог.

— Предки не возражают, чтобы маленькая гостья носила имя Тынэна, — торжественно произнес старик, — и пусть ее жизнь будет всегда озарена светом восходящего солнца.

— Это так и есть, отец. — Юнэу впервые за долгое время улыбнулась. — Посмотри на ее волосы — в них отблеск первых утренних лучей.

— Это верно, — согласился Гальмо, пристально вглядевшись в новорожденную.

Он помолчал, достал из-за пазухи расшитый бисером кисет и принялся набивать трубку. Руки дрожали, на оленьи шкуры падали драгоценные крошки табака.

«Постарел ты, отец, — подумала Юнэу, — такой старый стал, что исполняешь мои желания…»

— Все-таки мне бы хотелось уйти туда, — Гальмо слегка кивнул по направлению к закопченному пламенем жирников потолку, — зная, что есть человек, который может поддержать вас… Если бы родился сын, я бы не так настаивал.

Юнэу вдруг почувствовала, что отец прав. Как им, двум женщинам, прожить? Кто будет добывать им еду, укреплять ярангу, защищать от недружелюбия?

— Хорошо, пусть будет по-твоему, отец. — Юнэу низко склонила голову над новорожденной.

— Твое благоразумие меня радует, — сказал Гальмо.

Поздней осенью, когда маленькая Тынэна пробовала уже что-то говорить и могла сосать вместо груди тюленье сало, в ярангу старого Гальмо пришел Атык и стал мужем Юнэу.

Он и в самом деле был хороший парень. Юнэу могла гордиться им: Атык редко приходил с моря без добычи, любил и берег дочку, а к жене относился ласково и сердечно.

Юнэу скоро привыкла к положению замужней женщины. Долгими зимними вечерами она жгла в чоттагине плошку с плавающим в топленом жиру кусочком мха и ждала мужа.

Когда Атык приволакивал нерпу на длинном лахтачьем ремне, Юнэу выходила навстречу с ковшиком холодной воды, мочила морду тюленя и отдавала ковш Атыку. Охотник отпивал несколько глотков и сильным рывком выплескивал остаток в сторону моря, где многие живые существа страдали от недостатка пресной воды.

Потом всю ночь при мерцающем свете жирника Юнэу ждала, когда оттает замерзшая туша, разделывала ее и ставила на огонь утреннюю еду, чтобы накормить мужа перед его новым походом во льды океана.

И все было бы хорошо, если бы у Юнэу не водилась привычка торчать на берегу моря, обозревая далекий горизонт. Она могла провести у прибойной черты полдня, не откликаясь на зов, не обращая внимания на окружающее.

Вдали проходили корабли.

Иные заворачивали в Нымным.

Но как только Юнэу убеждалась, что корабль приближается к берегу, она уходила в ярангу и плотно притворяла дверь.

Часто она брала на берег Тынэну.

Так девочка и росла — под уходящий в ледяную даль посвист зимнего ветра, под плеск волн и шипение морского прибоя.

Однажды Атык подошел к сидящей на берегу жене, чтобы поговорить с ней, но увидел чужие, непонятные глаза и ушел в ярангу, так ничего и не сказав ей.

Юнэу пела девочке какие-то свои, сочиненные ею самой колыбельные песни о далеких, уходящих от земли волнах, о ветре, надувающем паруса, о небе, отражающемся в глазах людей…

Посмотрю тебе в глаза — Вижу потемневшее перед ненастьем небо. Боюсь тогда, Что жизнь твоя в бурях и ветрах пройдет, Вестником беды белый парус мелькнет. Самый красивый корабль Тот, который мимо проходит.

Юнэу пела над Тынэной, а маленькая девочка таращила свои ясные глазенки и улыбалась.

Порой у Атыка возникало такое ощущение, будто он пришел к чужому человеку, к человеку чужого племени, и тот его никак не может понять, хотя и внимательно вслушивается в его слова.

Большая обида росла в груди Атыка, и он уносил ее в тундру на высокие скалы, чтобы она ненароком не выплеснулась в яранге, где жили его жена и дочь… Что делать? Он сам выбрал себе такую судьбу, и никто не уговаривал его жениться на Юнэу.

Со временем Атык стал обнаруживать у себя какое-то неприязненное чувство к морю. Это чувство усиливалось у него, когда Юнэу уходила на берег и оставалась наедине с волнами.

После долгих размышлений Атык решил, что самое лучшее — отвезти жену подальше от моря, откочевать в тундру к оленным людям.

В Тунитльэнской тундре пас оленей его дядя Армоль. К нему и решил переселиться Атык с женой и дочерью. Долго он не решался сказать об этом Юнэу, все выбирал удобный случай.

И случай скоро представился. Зима в том году была на редкость морозная. В море закрыло все разводья и полыньи. Охотники уходили далеко в море, к проливу, приближались к берегам американской земли, но нигде не было ни лужицы чистой воды. Все было сковано толстым слоем льда. Пролив Ирвытгыр с его могучим течением стоял, как тундровая речушка, прихваченная морозом.

Все живое ушло с моря. Тюлени перекочевали к югу, где Тихий океан ломал лед. За ними ушли белые медведи. Исчезли черные вороны, белые песцы, серые росомахи. Только человек бродил по бескрайним белым полям и искал себе пищу.

Люди выгребли дочиста мясные ямы, порезали покрышки байдар, ремни и принялись уже за одежду и обувь.

Первыми умирали старики. Их свозили совсем недалеко от селения, и они лежали на белом снегу. Не было зверья и воронья, чтобы облегчить им вознесение в другой мир сквозь облака.

Сначала люди худели. Затем, как бы насмехаясь над голодом, начинали пухнуть. Собаки пожирали друг друга и держались вдали от селения, боясь быть съеденными людьми.

Пришла беда и в ярангу старого Гальмо. Старик умер на рассвете. Поманил дочь, что-то хотел сказать, но в это мгновение от него отлетело дыхание, и он скончался с разинутым ртом и широко раскрытыми глазами.

Атык впрягся в нарту и медленно побрел вверх по пологому склону холма. Погода стояла тихая, пурги не было, и к могильному холму пролегла заметная тропа. Позади плелась Юнэу. Она едва переставляла ноги.

Солнце уже поднималось над горизонтом, снег блестел и резал глаза, привыкшие к полутьме неосвещенных и стылых пологов. Слезы катились по щекам и смерзались в маленькие мутные льдинки, стягивая кожу. Юнэу медленно поднимала руку и смахивала со щек замерзшие слезы. Подъем длился долго, с частыми остановками для отдыха.

Селение оставалось внизу, безмолвное, без привычных дымков, без собачьего лая. Между черными, утонувшими в снегу ярангами не было видно ни одного прохожего. Юнэу вспомнила рассказы бывалых путников, встречавших на своем пути вымершие стойбища, и содрогнулась от ужаса.

На холме захоронений уже не осталось сил исполнить обряд: обложить покойного обломками скал. Его попросту скатили с нарты. Покойный упал неловко, свалившись на бок. Атык слегка его поправил.

Жена стояла, обратив лицо к бесконечному ледяному простору. На самом горизонте, почти сливаясь с небом, синели далекие скалы другого берега. Оттуда приходили корабли…

Атык снова увидел то странное выражение в глазах жены, и тут его охватила решимость:

— Уедем в тундру, Юнэу! Там еда сама ходит возле яранг. Уедем, если не хотим подохнуть с голоду и потерять нашу девочку.

При упоминании о дочери Юнэу вздрогнула. Девочка совсем ослабела. Почти все время она лежала в полузабытьи и даже есть не просила. Личико ее сморщилось, и только глаза по-прежнему сияли синевой.

— Поедем, — кивнула Юнэу в знак согласия.

Два дня потребовалось Атыку, чтобы поймать восемь одичалых псов. Он подкарауливал их в торосах, охотясь на них, как на диких зверей. Пойманных собак он сажал на крепкую железную цепь. Ловля собак окончательно измучила Атыка. Прежде чем пуститься в путь, пришлось день отлеживаться в холодном темном пологе. Юнэу заботливо ухаживала за мужем, и Атык с неожиданным волнением чувствовал, как она искренне переживает за него, какая она нежная, совсем не та, что на морском берегу.

«Вдали от моря она забудет обо всем, — думал Атык. — Уж так устроен человек: если что-то рядом все время напоминает о пережитом, от воспоминаний никуда не уйти, не спрятаться».

Атык смастерил на нарте кааран — маленькую кибитку, чтобы жене и дочери не мерзнуть на морозном ветру. Ранним солнечным утром выехали в тундру.

Никто их не провожал, никто не выглянул из черных провалов — дверей яранг.

Юнэу сидела спиной к собакам и смотрела, как постепенно исчезает селение — скопище черных яранг, без дыма, без огня, с едва теплящимися жизнями, зарывшимися в шкуры.

Скрипели полозья, медленно брели собаки по насту, уже по-весеннему затвердевшему, а море с его остроконечными торосами, с синими айсбергами, с глубокой зеленой водой под толщей льда уходило все дальше и дальше.

Горы были по-прежнему недоступными, но уже появились высокие берега реки. Атык свернул упряжку на речной лед и погнал ее прямо на красное солнце, сидящее на зубцах далекого горного хребта.

Прошла ночь, наступил день, а до стойбища оленеводов еще не доехали: в голодную зиму кочевники старались держаться подальше от побережья.

Когда достигли высоких кустарников, Атык развел костер и дал напиться горячей воды жене и девочке. Собакам бросил остатки корма — порезанный на куски старый моржовый ремень.

Все чаще садился Атык на нарту. Тогда вожак оглядывался на неожиданно потяжелевший груз и укоризненно смотрел на каюра. Несколько десятков шагов собаки тащили троих, потом останавливались, и Атыку приходилось соскакивать и идти рядом.

За одним из многочисленных поворотов реки вожак приподнял уши и рванул вперед. Нарта поднялась на берег и понеслась по взрыхленной равнине, перекопанной тысячами копыт.

— Тут проходили оленьи стада! — закричал от радости Атык.

Он нагнулся и схватил несколько черных комочков.

— Посмотри! — протянул их к самому лицу Юнэу. — Это олений помет! Он еще мягкий, не успел застыть!

Теперь собак не надо было понукать. Атык едва удерживал в равновесии нарту.

Стадо было не близко, но у собак хватило сил домчаться до первых яранг. Здесь они в изнеможении опустились на снег и залегли.

Много дней и ночей прошло, прежде чем Атык с женой и дочерью пришли в себя, откормились и обрели человеческий облик.

Армоль всячески обхаживал Атыка, чтобы тот остался оленным человеком в тундре: большому стаду нужен был сильный, молодой пастух.

Тронулись реки, тундра покрылась свежей травой и яркими цветами. К лету стада Армоля двинулись на побережье, где гулял морской ветер, отгоняя от оленей комаров.

Время в тундровом стойбище мерилось от отела к отелу. Все было прочное, неизменное: и тундра, и дальние хребты, и смена лета и зимы, — только люди старели, дети вырастали и умножалось стадо Армоля.

А с побережья шли чудные вести: будто пришла новая власть к чукотскому народу, и детей надо теперь учить различать следы человеческой речи на бумаге.

Когда впереди заблестела морская гладь, до стойбища Армоля дошла самая главная новость: у многооленных хозяев отбирают стада и делят между неимущими пастухами. Армоль считался богатым оленеводом; он тотчас повернул обратно в тундру и перевалил вместе со стадом через хребет.

Это было далеко от моря. Атык был счастлив: Юнэу больше не уходила от него.

Жизнь побережья стала чужой жизнью и все же манила, как источник новостей. Иногда приезжали странные люди и уговаривали пастухов вступать в колхоз. Слова приезжих вселяли беспокойство в сердца оленеводов, рождали смутную надежду, но Армоль был настороже и пугал людей призраком голода. Он утверждал, что если оленей поделить, они будут съедены в одну зиму.

Но все, что доходило до далекого стойбища, опровергало слова Армоля. Проезжали веселые и сытые колхозники, смеялись над запуганными пастухами и охотно давали щупать новые камлейки, сшитые из прочной материи. Где-то вставало большое и теплое солнце, а стойбище Армоля будто спряталось в тень айсберга. Но ведь и айсберг может растаять…

Море и все, что было связано с ним, осталось далеко от горного хребта, в прошлом. Уцелела только песня, которую маленькая девочка Тынэна напевала сшитой из оленьей замши кукле:

Посмотрю тебе в глаза — Вижу потемневшее перед ненастьем небо. Боюсь тогда, Что жизнь твоя в бурях и ветрах пройдет, Вестником беды белый парус мелькнет. Самый красивый корабль Тот, который мимо проходит.
3

Казалось бы, за эти семь лет, что они прожили здесь, Юнэу могла прочно привыкнуть к тундровой жизни, но все же ее тянуло обратно, в родное селение. Это желание усиливалось с каждым годом, пока не стало мучительной болезнью, изнуряющей душу и тело.

Уходить от новой жизни дальше было некуда. Пришлось смириться с тем, что в стойбище приезжали новые люди с побережья и новые торговцы. Новые торговцы не возили дурной веселящей воды, но в тундре, не хуже чем в других местах, умели гнать самогон. Аппарат делался из большого котла с тщательно притертой деревянной пробкой, а змеевиком служил аккуратно снятый ствол винчестера, который, по уверениям знатоков, после такой службы становился еще лучше.

В те мгновения, когда Юнэу в голову ударяла горячая волна, с особой отчетливостью вспоминалось родное прибрежное селение и вся тамошняя жизнь представлялась куда привлекательнее, чем тундровая.

На исходе седьмой зимы в стойбище приехал еще один человек. Он казался настоящим чукчей, потому что одет был в кухлянку, меховые штаны, камусовые торбаса и вдобавок хорошо говорил по-чукотски.

Приезжий собрал в яранге Армоля пастухов и уж в который раз стал говорить, что жителям тундры грамота так же необходима, как и прибрежным жителям, которые, по его словам, уже все умели различать следы человеческой речи на бумаге. Гость просил отдать ему детей, которых он клялся вернуть целыми и невредимыми — только научит их чтению и письму. Пастухи внимательно слушали и усердно курили табак, привезенный гостем. Они привыкли к таким разговорам. Почему же не послушать интересные новости? Все равно никто не отдаст свое дитя на обучение делу, которое и взрослым-то кажется никчемным.

— Новая жизнь идет в тундру, — продолжал приезжий. — Эта жизнь — будущее ваших детей. Став взрослыми, они вам не скажут спасибо, если вы сейчас не прислушаетесь ко мне и не пошлете детей в школу. Я знаю, что это нелегко. Я сам жил и рос в деревне и был пастухом.

— Оленей пас? — спросил кто-то из собравшихся.

— Коров и свиней пас, — ответил приезжий, — и гусей.

— Ну и умеешь врать ты! — не выдержал Атык. — Как же можно пасти птицу? Она же летает! Может быть, скажешь, что и летать умеешь?

Вопрос Атыка внес оживление, всем стало интересно: что теперь скажет бывший пастух коров и гусей.

— И человек тоже летает, — совершенно спокойно ответил гость. — И гуси такие есть, которые летать не умеют. Домашние гуси. Так кто хочет первым записаться? — деловито спросил приезжий и вынул бумагу и карандаш.

Пастухи с любопытством сгрудились вокруг него: интересно посмотреть на орудия письма.

— А можешь ты изобразить мое имя, имя моей жены, дочери? — спросил Атык.

— Скажи — увидишь, — невозмутимо ответил приезжий.

Атыку вдруг стало страшно, и он отпрянул назад.

— А я думал, что ты настоящий мужчина, — не скрывая презрения, произнес гость. — Даю слово: ни с тобой, ни с твоими близкими ничего не случится.

Атык покраснел от стыда и опустил голову.

— Атык я, дочку зовут Тынэна, а жену — Юнэу, — тихо сказал он.

Кусочек дерева с наконечником из пачкающего камня, будто заяц по снежной целине, побежал по белому полю бумаги, оставляя петляющие следы.

Атык внимательно наблюдал.

— Где тут мое имя? — спросил он, когда гость закончил писать.

— Вот оно.

Сзади навалились пастухи: им тоже хотелось увидеть имя своего товарища на бумаге.

— Непохож, — сказал кто-то из-за спины.

— Вот тут Тынэна, а это — Юнэу, — показал гость.

— Как же так? — недоверчиво произнес Атык. — Ведь девочка меньше родителей, а тут она больше. Наверное, ты все врешь! И про нелетающих гусей, и про летающих людей. Лучше по-хорошему уезжай-ка отсюда. Завтра мы дадим тебе провожатого. И советую — бросай свое дело. Ты человек взрослый и сильный. Оставался бы лучше пастухом, не смешил людей.

Люди громко смеялись, выходя из яранги. Гость стоял над своей бумагой, растерянный и жалкий. Что-то шевельнулось в душе Атыка. Он подошел:

— Пойдем ко мне в ярангу, поешь оленьего мяса.

Гость покорно пошел следом.

Он вежливо поздоровался с Юнэу и долго смотрел на Тынэну.

Атык потчевал гостя вареной олениной, свежим костным мозгом. В конце трапезы подал кружку аръапаны — крепкого оленьего бульону.

— Нехорошо получилось, — сочувствовал Атык. — Ты не должен так плохо думать о нас. Мы не маленькие дети, кое-что в жизни понимаем. Когда нам говорят о настоящей жизни, мы слушаем и не перебиваем. А когда начинают врать…

— Все, что я рассказывал, чистая правда, — угрюмо повторил гость, отхлебывая из чашки с бульоном. — Поезжайте на побережье, сами все увидите. — Гость повернулся к девочке. — Вырастет ваша дочь, и к тому времени здесь будет совсем другая жизнь. Грамотные чукчи и эскимосы приедут к вам в гости. Встретит их ваша дочь-красавица, спросят ее, грамотная ли она, и окажется, что ни читать, ни писать ваша Тынэна не умеет…

— Думаю, что наши гости такие глупые вопросы задавать не будут, — уверенно сказал Атык, прекращая этим разговор. — Жена, постели гостю!

— Пусть гость говорит, — ответила Юнэу.

Атык удивленно посмотрел на нее: когда говорит мужчина, тундровая женщина молчит… Но сейчас в глазах Юнэу было то, давно забытое, словно она очутилась на берегу моря. Значит, то еще живет в ее памяти. От недавней уверенности у Атыка не осталось и следа. Он виновато посмотрел на гостя, на жену и что-то пробормотал.

Тогда Юнэу сама обратилась к гостю:

— Говорите, мы слушаем вас.

Гость, польщенный таким вниманием, принялся с жаром рассказывать о жизни на побережье — о большой школе, построенной в Нымныме, о чукчах-радистах, научившихся слушать далекую Москву и проходящие корабли…

— Разве корабль имеет свой голос? — недоверчиво перебила Юнэу.

— Конечно! — с жаром ответил гость. — На всех лучших кораблях арктического флота есть радиостанции. Идет такой корабль мимо Нымныма, а радист на берегу сидит и разговаривает с кораблем, спрашивает — куда идет, какой груз везет.

— Атык, — обратилась к мужу Юнэу, — мы должны вернуться на побережье. Мы анкалины, а не тундровые жители. Глаза наши соскучились по синему простору, уши наши хотят слушать морской прибой.

— Но там у нас ничего не осталось, — нерешительно возразил Атык, — ни яранги, ничего… А тут у нас двести сорок три оленя. Как мы их бросим?

— Что же, — холодно произнесла Юнэу, — ты как хочешь, а мы с Тынэной едем на побережье. Пусть дочка учится слушать проходящие корабли.

— К чему это ей? — попытался возразить Атык.

— Как к чему? — искренне удивилась Юнэу. — Неужто ты стал таким оленным, что позабыл море? Ты как упавший с горы камень. А настоящий человек не камень. Почему так, — обратилась Юнэу к гостю, — когда живешь на берегу, на большом морском пути, всегда кажется, что самые лучшие, самые красивые корабли — это те, которые прошли мимо? И хочется тогда бросить все, уйти вслед за ними и посмотреть, какие они, эти корабли, и что за прекрасная земля, куда они держат путь. Почему надо отбирать у человека его прекрасный корабль?

Чем дольше говорила Юнэу, тем ниже опускал голову Атык: все, на что он положил жизнь, оказалось бессильным перед тем, что владело душой Юнэу… Может быть, она — это прекрасный корабль самого Атыка, и он не может догнать и увидеть, что и куда везет она, что за дальние прекрасные страны влекут ее? И Атык понял в это мгновение, что уже не уйти ему от нее никуда, всю жизнь мучиться, желая понять и разгадать загадку проходящего вдали прекрасного корабля.

— Мы согласны ехать на побережье, — тихо сказал Атык.

— Вот и отлично! — слегка удивленный неожиданным решением, произнес гость: он совсем недавно поселился на чукотском берегу.

Обратная дорога к побережью совсем не была похожа на то мучительное путешествие, которое Атык и Юнэу с маленькой дочкой проделали почти восемь лет назад. Только одно было таким же, как и в тот голодный год: неизвестность впереди.

Первым ехал Атык на легкой нарте, за ним — Юнэу с дочерью на грузовой, а позади шла нарта учителя Быстрова.

Юнэу сидела спиной к собакам и смотрела, как русский человек ловко правил упряжкой. Может быть, Атык не прав, считая его лгуном и никчемным человеком, бросившим настоящее дело пастуха?

Тынэна уснула на ласковом весеннем солнце. Когда человек тепло одет и его везут хорошие, сильные собаки, нет большего удовольствия, как ехать по бесконечной снежной равнине, подставив лицо теплым лучам. Блеск снега заставляет зажмуривать глаза, и поневоле засыпаешь, убаюканный легким покачиванием нарты на снежных застругах.

На исходе второго дня Юнэу увидит родное селение, знакомые лица, сохранившиеся в памяти на протяжении многих лет; пойдет на берег и взглянет на далекий горизонт. Потом наступит лето. Сойдет снег со склонов гор, побегут ручьи и реки, освобожденные от снега и льда, южным ураганом оторвет припай, и мимо Нымныма пройдут корабли.

Дочка будет встречать новый день на берегу моря, будет бродить по скользкой мокрой гальке и слушать разговор океана как саму себя, потому что человек внутри себя как океан. В жизни самый необходимый собеседник — это ты сам. Себя не обманешь, не притворишься перед собой другим, более ласковым, чем на самом деле, более умным, чем ты есть. Может быть, поэтому человек и ищет собеседника: перед ним ему легче быть иным.

Глядя на учителя Быстрова, Юнэу мысленно спрашивала его, что потянуло парня в такую даль от дома и откуда он научился чукотскому языку? Ей хотелось поговорить с ним еще там, в стойбище, но было как-то неловко перед Атыком, который старался держаться перед гостем настоящим хозяином.

Ночевали в тундре, составив нарты кругом и устроившись на разостланных на них оленьих шкурах.

Прошел еще один день, и синим весенним вечером с дальнего холма открылся Нымным. Юнэу даже привстала на нарте.

Издали селение казалось таким же, каким оставили его Юнэу и Атык много лет назад. Темные яранги чернели среди снега, и в небо поднимались легкие дымки, пронизанные косыми лучами солнца. Но среди привычных глазу яранг светлыми пятнами выделялись несколько новых домов, а возле одного из них торчали высокие мачты, притянутые к земле тонкими проводами.

Атык остановил упряжки, чтобы в последний раз повойдать полозья нарт. Юнэу спросила учителя:

— Что за мачты рядом с домом?

— Там радиостанция, — коротко ответил Быстров.

Юнэу пожала плечами, продолжая всматриваться в далекий Нымным.

Быстрое почувствовал, что Юнэу ничего не поняла, принялся объяснять:

— Это такое устройство, которое ловит далекие слова.

— Голоса проходящих кораблей? — догадалась Юнэу.

— И голоса проходящих кораблей, — подтвердил Быстров.

— Я так и думала, — задумчиво произнесла Юнэу.

Атык искоса посмотрел на жену. Ему не нравилось, что она верит каждому слову учителя, который прослыл лгуном. Проведя последний раз лоскутом шкуры по оледенелым полозьям, Атык кинул взгляд на мачты и тоном знатока произнес:

— Для ловли слов, пожалуй, лучше подошла бы сеть с мелкой ячеей. Как для ловли наваги.

Учитель лишь улыбнулся в ответ.

Атыка полоснуло этой улыбкой как ножом. Он рывком поставил нарты и погнал собак бичом, хотя они и так резво бежали, почуяв близкое жилье.

В это время года люди с кочевой стороны не были частыми гостями на побережье, и оттого у дороги собралось много жителей селения. Еще издали они вглядывались в лица едущих и гадали, кто бы это мог быть.

Нарты уже вползли на сугробы, испещренные желтыми пятнами собачьей мочи, а по имени называли только учителя Быстрова, остальных же приветствовали сдержанно, как желанных, но незнакомых гостей.

Наконец какая-то старушка, пристально вглядевшись в Юнэу, всплеснула руками и прошамкала беззубым ртом:

— Да это же Юнэу со своим мужем Атыком!

Тогда все закричали и бросились обнимать их.

— Я-то увидел с самого начала, что это вы, но не решался признать, — смущенно сказал Кукы.

Раньше Атык знал его как самого многодетного и бедного человека в Нымныме, а теперь Кукы был одет в белую холщовую камлейку и в прочные камусовые торбаса.

— Надолго к нам гостить? — спросил он с достоинством, словно и не был бедным анкалином. Не дождавшись ответа и как бы вспомнив что-то, сообщил: — Я тут теперь председатель нацсовета.

— Что это такое? — с любопытством спросил Атык.

— Власть, — коротко и веско ответил Кукы и добавил: — Советская власть.

Атык не стал расспрашивать, что это такое, он и так видел, что в его родном селении произошли большие перемены и, видно, нужно много времени и терпения, чтобы привыкнуть к ним и понять их.

Старая яранга уцелела. Даже моржовая покрышка выглядела так, будто и не прошло семи лет. Только внутри полог был свернут и висел на деревянных подпорках.

Атык вопросительно посмотрел на неотступно следовавшего за ними Кукы, и тот с готовностью сообщил:

— Пока строили новое здание школы, мы здесь учили детей грамоте.

— Различать следы человеческой речи на бумаге? — оживленно переспросила Юнэу.

— Да, — ответил Кукы. — Я тоже учусь.

Юнэу и Атык озадаченно переглянулись: действительно, за время их отсутствия здесь произошло что-то значительное.

Кукы еще потоптался немного в чоттагине, глядя, как Атык с женой распаковывают полог и вешают его на деревянные подпорки. Он выспросил у девочки имя и озабоченно произнес:

— Дитя надо записать в книгу. Так полагается по новым обычаям. А взамен я дам большую красивую бумагу на всю жизнь. Это талисман советского гражданина.

Атык и Юнэу краем уха слушали разговоры Кукы, переглядывались и облегченно вздохнули, когда председатель нацсовета переступил порог, выразив на прощание готовность помочь в любое время.

Юнэу развела в чоттагине костер и поставила варить еду. Потом разыскала каменные жирники, растопила жир, засветила плошки, и ровное пламя озарило полог. Старое жилище в Нымныме обрело прежний вид, а жизнь в тундре ушла в прошлое, в то, чего уже нет.

Весь вечер заходили гости. Одни приносили кусок нерпятины, другие — жир, третьи — отрезок лахтачьей кожи на подошвы. Вспоминали покойного Гальмо, расспрашивали о тундровой жизни: как там оленьи стада перезимовали, не было ли нападения волков, не посещали ли оленьи болезни животных. Атык отвечал обстоятельно, а у самого на языке вертелось столько вопросов, что прямо рот сох. Но он был приезжим, и рассказывать полагалось ему.

Уснула утомленная Тынэна, а в чоттагине все еще теплилось пламя в каменной плошке.

Когда все разошлись, Юнэу постелила оленьи шкуры в пологе.

— Ты думаешь, правильно мы сделали, что приехали сюда? — спросил Атык, ложась рядом с ней.

— Я уверена, — ответила Юнэу. — Разве не интересно жить, когда впереди много нового?

4

Утром Тынэна сначала приоткрывала один глаз и, если тот удостоверялся, что вставать стоит, что мир так же прекрасен, каким был оставлен вчера, она вскакивала прямо на ноги.

— Ты меня пугаешь! — незлобиво ворчала Юнэу. — Будто куропатка из-под снега взлетаешь.

Тынэна съедала несколько ломтиков прошлогоднего моржового мяса, пила горячий чай из толстостенной, покрытой множеством трещин чашки и выбегала на улицу.

Жизнь в прибрежном селении мало походила на тундровую. Вместо оленей между ярангами бродило множество собак, мужчины отправлялись не к стаду, а в торосистое море, подступавшее обломками льдин прямо к жилищам.

Среди всей этой новизны самыми интересными были деревянные дома — школа, магазин, сельский клуб, в котором помещался и нацсовет, где за школьной партой, поставленной вместо письменного стола, важно восседал Кукы. Здесь он и выдал свидетельство о рождении, «советский талисман», как он выразился. Небольшая заминка произошла, когда Кукы спросил, какого числа родилась девочка.

— В те годы дни не считали, — сказал Атык.

— Это я и без тебя знаю, — строго заметил Кукы. — Но тут, — председатель поставил синий короткий ноготь на белую бумагу, — надо обязательно поставить число и месяц, иначе талисман не будет действителен.

— Я родила девочку в Длинные Дни, — вспоминала Юнэу.

Кукы долго размышлял, листал какие-то толстые книги.

— Сделаем так, — сказал он с оживлением, — поставим Тынэне день рождения восьмого марта. Это большой женский праздник. Согласны?

Атык в нерешительности переминался с ноги на ногу. На помощь пришла Юнэу:

— Пусть будет так.

— А русское имя возьмете? — деловито спросил Кукы.

— А это зачем? — встревожился Атык. — Разве мало своего?

— Конечно, для жизни тут и своего имени достаточно, — раздумчиво ответил Кукы, — но может и русское понадобиться. Вот я всегда был просто Кукы, а когда избрали председателем, так я еще дополнительно и русское имя себе взял — Кирилл. Для всяких документов, для произнесения на собраниях и митингах.

— Но мы не знаем ни одного русского женского имени, — с сожалением призналась Юнэу.

— Давайте так сделаем, — предложил Кукы, — я тут ничего не буду писать. Девочка пойдет в школу, а там учитель поможет русское имя подобрать. Только запомните: Тынэне идти в школу осенью — восьмого марта ей исполнилось восемь лет.

Юнэу и Атык молча кивнули.

Атык вернулся к морской охоте. Юнэу приводила в порядок жилище, а маленькая Тынэна помогала ей или бродила по селению, стараясь оказаться поближе к школе.

Там еще шли занятия. Если терпеливо подождать, можно услышать звонок, будто внутри здания начинал бегать вожак-самец из оленьего стада. Но Тынэна уже знала, что это не олень, а школьный хранитель огня Нонно, хромой и старенький мужчина маленького роста.

Звонок рождал веселые ребячьи голоса, и на улицу выбегали школьники, одинаково стриженные, в сатиновых рубашках, заправленных в меховые штаны.

Мальчишки и девчонки носились по подтаявшему снегу, будто их долго держали на цепи и только по звонку спустили. Тынэна издали смотрела на них. Умение различать следы человеческой речи на бумаге не прибавило ребятам ничего такого, что можно разглядеть в их внешности. Это были обыкновенные ребята. Заприметив Тынэну, которая частенько приходила под школьные окна, они зазывали ее, кричали, чтобы она подошла к ним. Но Тынэна остерегалась: у многих мальчишек и девчонок даже издали можно было заметить на руках большие синие пятна.

Увидел Тынэну учитель Быстров. Он поздоровался с ней, как со старой знакомой.

— Как ты живешь? — спросил он девочку.

Тынэна никогда не задумывалась над тем, как она живет, и поэтому не могла ответить на вопрос.

— Хочешь посмотреть школу? — спросил учитель.

Конечно, Тынэне давно хотелось войти внутрь этой большой деревянной яранги, посмотреть на огонь, который заперт в каменном мешке, увидеть черные доски, на которых пишут белым камнем, подержать в руках книгу, испещренную следами человеческой речи… Но боязно было даже признаться в этом. Однако учитель все это прочитал в ее глазах и взял Тынэну за руку. Тынэна слегка упиралась, но все же шла за учителем. Открылась дверь, за ней другая, и Тынэна очутилась в большом классе, щедро освещенном солнечным светом. Лучи проникали через огромные окна, и на крашеном дощатом полу лежали большие светлые пятна.

— С осени будешь учиться в этом классе, — торжественно сказал учитель Быстрое.

Рядами, как птицы на скалах, сидели мальчики и девочки. Они были неподвижны и молчаливы, только бегающий блеск в их черных глазенках выдавал нетерпение и любопытство. Тынэна догадалась, что постигающие премудрость грамоты обречены на неподвижность от звонка до звонка. Это как бы испытание, о котором рассказывала мать еще в тундре. Когда человек хотел получить нечто отличающее его от других людей — скажем, собирался стать шаманом, — он проходил испытание голодом и холодом, обрекал себя на одиночество в бескрайней тундре… Обрести способность различать следы человеческой речи на бумаге — это, наверное, тоже нелегкое дело.

Учитель повел Тынэну в другой класс. Когда проходили мимо выбеленного куска стены, Тынэна явственно услышала шум огня. Пламя хотело вырваться из каменного плена, гудело и гремело железной дверцей.

— Когда ты станешь старше, — продолжал учитель Быстрое, — перейдешь в этот класс.

Стены этой комнаты были увешаны огромными полотнищами с разноцветными пятнами.

— Посмотри, — показал учитель на одно из полотнищ. — Это наша земля. Вот тут Чукотка, — учитель ткнул заостренной палочкой в самый верхний угол. — Здесь мы с тобой и живем.

— Синее — это что? — спросила Тынэна.

— Вода, море, — ответил учитель.

— А почему не видно ни кораблей, ни моржей, ни китов?

— Земля и вода на этой карте очень сильно уменьшены, — объяснил учитель. — Звери тоже уменьшились и стали не видны.

Трудно было понять, как можно уменьшить и землю, и воду, и все живущее, но Тынэне стала как-то зябко от мысли, что и она, и мать, и отец, и все жители Нымныма вместе с ярангами и собаками сделались такие маленькие, что на этом полотнище их не видно, как будто они все умерли.

Тынэна тяжело вздохнула.

Потом учитель показал хранилище книг.

— Вот эта книга — букварь, — сказал Быстрое, разворачивая перед Тынэной большую красочную книгу. — Это первая книга, которую должен прочитать человек. Она на чукотском языке.

Картинки на самом деле изображали чукчей. Правда, на картинках все они были на одно лицо — наверно, оттого, что никто из них не улыбался, не сердился, будто они спали с открытыми глазами.

В хранилище книг, как и во всех комнатах школьного дома, на стене висела черная доска. В желобке лежал брусок белого пачкающего камня.

— Когда я начну учиться, можно будет начертать мое имя на этой доске? — спросила Тынэна.

— Зачем же так долго ждать! — сказал учитель. — Можно и сейчас написать твое имя.

Учитель взял пачкающий камень.

Сначала он нарисовал столб с перекладиной, потом руль от байдары, а рядом, совсем близко поставил столбик, за столбиком лесенку с одной ступенькой; дальше появился полукруг. Недостающую до круга половинку учитель пристроил с внутренней стороны так, чтобы можно было на нее что-нибудь вешать. Дальше — снова лесенка, а в конце широко расставленные подпорки с перекладиной, видимо для прочности.

— Это и есть твое имя, Тынэна! — торжественно произнес Быстрое.

На прощание учитель подарил кусочек пачкающего белого камня.

Тынэна прибежала домой и показала матери подарок. Юнэу внимательно осмотрела кусочек мела и даже попробовала кончиком языка.

— Не сладкий, хотя похож на сахар, — с оттенком удивления произнесла она.

Лед ушел с берегов Нымныма, и в селение вернулись охотники, промышлявшие моржа в проливе.

Люди были заняты разговорами о новой жизни. Родилось пытливое стремление проникнуть в будущее, потому что оно становилось важнее настоящего.

В обиходе жителей Нымныма появились новые вещи. Охотники уже не изнуряли себя греблей, а заводили подвесные моторы. Большинство пересело с кожаной байдары в деревянный вельбот. Время стало дороже, будто его стало меньше. Как бывает со всем, в чем недостаток, его разделили на мелкие куски: год на месяцы, месяц на недели, день на часы, а часы еще и на минуты. Говорили, что есть намерение и минуты поделить, а кое-где уже и завели такое. В пологах висели голубые и зеленые будильники. Они громко тикали и двумя копьецами указывали время.

Но главная перемена была не в новых вещах, которые приобрели люди, а в новых мыслях, в том удивительном ощущении своего прочного места на земле, какого прежде не было и в помине. Это было похоже на то, как если бы шел человек без дороги, обессиленный, с одной лишь думой — выжить, найти дорогу, еду и теплое жилище — и вдруг вышел на простор или поднялся на вершину, и открылась перед ним земля во всей своей утренней красе, дальние дали, вершины горных хребтов, открылась ясная дорога в будущее, в жизнь, достойную звания человека.

И в этом году, как много лет назад, ждали корабль. Но с этим ожиданием жители Нымныма связывали теперь надежды на будущие перемены в жизни.

А в сердце Юнэу снова поселилась тревога и тоска, гнавшая ее на берег.

На этот раз она не ушла в ярангу, когда пришел пароход. Она стояла в толпе женщин и смотрела, как сгружали никогда не виданное на этих берегах богатство. По улицам селения ходили моряки и с любопытством разглядывали яранги, байдары, развешанные для просушки моржовые кожи. Юнэу улыбалась морякам, и они уважительно кивали ей, что-то бормотали свое и крепко пожимали ей руку.

Когда ушел пароход и начались осенние штормы, Юнэу было не узнать. Она перестала следить за своим жилищем. В пологе и чоттагине скопилась грязь. Атык, приезжая с охоты, сам прибирал, чтобы не было стыдно перед соседями, приучал Тынэну помогать матери по дому. Юнэу не спала ночами, слушала осенний прибой и шептала какие-то слова. Иногда она соскакивала с постели, наскоро одевалась и бежала к морю. Атык потихоньку пробирался за ней и стоял поодаль, глядя, как Юнэу поет и простирает руку навстречу высоким волнам.

Атык ничего не мог поделать, даже шаман отказался подействовать на Юнэу. Как объяснить ее болезнь?.. Соседи сочувствовали молча.

И все же у Атыка лопнуло терпение. Юнэу опять потихоньку ушла среди ночи. Атык обычно находил ее в определенном месте, но на этот раз он обегал всю косу от мыса до мыса и не мог найти жену. Лишь под утро он обнаружил ее на камнях мыса Уттут. Юнэу лежала обессиленная, мокрая, побитая ветром и волнами.

Атык взвалил ее на себя и потащил в селение. С каждым шагом у него рос гнев. Атык кинул жену в чоттагин, в гущу собак, и начал молча и ожесточенно бить. Юнэу кричала, звала на помощь. Атык крепко запер ведущую на улицу дверь. Потом вернулся и снова начал бить жену. Вокруг бегали и лаяли собаки, визжали щенята, стонала Юнэу. Только Атык молчал и, стиснув зубы, колотил, колотил жену, не видя и не слыша, куда падают удары его кулаков. Он убивал свое горе, свое бессилие, свой позор, свою тоску…

И вдруг среди собачьего лая и стонов жены Атык услышал детский крик:

— Отец, не бей маму! Бей лучше меня, отец, не бей только маму!

Тынэна протиснулась меж собак и встала перед Атыком.

— Бей меня, отец, не трогай мамочку! — сквозь всхлипы выкрикивала Тынэна. — Бей меня! Бей меня!

Атык так и застыл с поднятыми кулаками. Он увидел перед собой детские глаза, полные страха и слез. Тынэна стояла перед ним в накинутом на голое тельце меховом одеяле. Она вся дрожала от головы до пят, а ее голые ножки стояли на холодной земле.

Атык обхватил голову руками и выбежал из яранги, распахнув дверь ударом плеча. Он мчался, не разбирая дороги, а перед ним стояли эти полные слез детские глаза…

С той ночи Атык переменился так, что Тынэна со страхом смотрела на него. Он мало бывал дома, целые дни пропадал в море, гоняясь за поздними осенними тюленями. Когда море покрылось свежим льдом, он, не обращая внимания на предостережения товарищей, ушел по неокрепшему льду на промысел и не вернулся. Ждали его три дня и три ночи, потом шаман Тототто тайком от председателя Кукы сжег перед входом в ярангу кучку древесных стружек, совершив древний обряд по погибшему.

Гибель мужа как будто не коснулась Юнэу. Она по-прежнему уходила на берег и часами сидела на льдинах, глядя на далекий горизонт.

А по селению бродила голодная и грязная Тынэна. Дальние родичи кормили ее, отогревали.

Перед началом школьных занятий у Юнэу наступило просветление. Она сшила дочери сумку из нерпичьей шкуры и украсила богатым орнаментом, употребив на это весь запас давно хранимого цветного бисера и шелковых ниток.

Когда свет пробился в отдушину полога, Тынэна поднялась с постели и тихонько выскользнула в чоттагин. На деревянной перекладине яранги висело новое школьное платье, сумка и чисто выстиранный, выцветший от морской соли мамин головной платок. Матери в яранге не было.

Тынэна одна поела холодного мяса, выпила чистой воды, намочила кончик тряпочки и обтерла лицо.

Тщательно одевшись, пригладив волосы и повязав мамин платок, погляделась в ведро с водой и осталась довольна своим видом.

Когда Тынэна подошла к школе, там еще никого не было. Только хромоногий хранитель огня разносил по классам ведра с углем.

Ждать пришлось так долго, что даже спать захотелось.

Понемногу стали собираться первоклассники, а уже перед самым началом пришли и те, кто ходил в школу не первый год.

Прозвенел звонок.

Малыши чинно вошли в класс и уселись за парты. Учитель Быстрое открыл букварь и спросил:

— Кто из вас умеет читать и писать?

— Я! — откликнулась Тынэна.

— Ты? — удивился Быстров. — А ну, подойди к доске и покажи, что ты умеешь.

Тынэна вышла из-за парты, держа в руках тряпицу. Развернула ее, вынула кусочек мела и уверенно написала на доске: «Тынэна».

— Это мое имя, — гордо сказала девочка.

— Молодец! — сказал пораженный учитель.

Должно быть, это была большая похвала.

Так началась школьная жизнь Тынэны.

И все было бы хорошо, если бы бедная мама не отправилась вслед за Атыком.

Проболела она совсем недолго. Каждый день ее навещала доктор Полина Андреевна, а вечерами приходил старый шаман Тототто и сидел до утра, шепча заклинания, утешая плачущую Тынэну.

Перед смертью Юнэу подозвала дочку.

— Девочка моя, — виновато прошептала она, — я была не права… Не бойся… Не бойся его…

— Кого, мамочка? — спросила Тынэна.

— Неправда, что самый лучший корабль тот, который идет мимо… Теперь это не так. Не бойся корабля, Тынэна…

Это были последние слова мамы Юнэу…

Тынэна

1

Тынэна поселилась в интернате. Это был самый большой дом в Нымныме. Он тянулся от лагуны почти до берега моря. В интернате жили приехавшие из тундры школьники, такие же, как Тынэна, сироты. Несколько комнат занимали учителя.

Стоило Тынэне пройтись по селению и увидеть опустевшую родную ярангу, как в сердце заползало черное горе, слезы заволакивали глаза и рыдание подступало к горлу. Случалось даже, среди игры и занятий вдруг что-то подкатывало, и тогда Тынэна тайком уходила к яранге, садилась к той стороне, которая была обращена к морю, и тихо плакала, вспоминая дни, проведенные в родном доме. Маленькое сердце девочки тосковало по вечернему свету потрескивающего костра, по теплому меху постели из оленьей шкуры, по жаркому пламени жирника, по всему тому, что составляло уют родного гнезда, родного дома.

Вспоминались у старой яранги не только лица, но и слова умерших. И песня, под которую росла Тынэна:

Посмотрю тебе в глаза — Вижу потемневшее перед ненастьем небо. Боюсь тогда, Что жизнь твоя в бурях и ветрах пройдет, Вестником беды белый парус мелькнет. Самый красивый корабль Тот, который мимо проходит.

Корабли… Вот уже несколько дней все селение взбудоражено сообщением, что к Ирвытгыру пробивается сквозь льды «Челюскин». Никогда корабли не проходили проливом в такую позднюю пору.

Тынэна сидела на своем обычном месте, у стены яранги, и смотрела на скованное льдом море. Слезы высохли, на душе стало легче, и она уже собиралась вернуться в интернат, как увидела далеко-далеко легкий дымок. Она вскочила на ноги и еще раз пристально всмотрелась в темное расплывчатое пятнышко на горизонте.

«Наверно, это тот самый „Челюскин“, которого все ждут», — мелькнуло в голове Тынэны. Она кинулась к школе, где в одном из классов помещалась радиостанция. Там работала русская девушка по имени Люда. Тынэна постучалась к ней.

— Я видела дым корабля! — с порога объявила Тынэна.

— Я знаю, — спокойно, с улыбкой ответила радистка. — Как раз сейчас я разговариваю с «Челюскиным».

Тынэна никогда не бывала в радиорубке, потому что сюда водили только старшеклассников. Вдоль стен стояли толстые плиты светлого с прожилками камня, к которым были прикреплены разные непонятные и диковинные приборы. На столе перед радисткой Людой стоял ящик с зеленым мигающим глазом. Он жалобно пищал, как птенец, пойманный в западню.

— Слышишь? — сказала радистка. — Это говорит «Челюскин».

Тынэна никогда не думала, что у большого корабля может быть такой жалкий, пискливый голос. Поначалу она даже разочаровалась, пока не сообразила, что на таком большом расстоянии трубный голос корабля ослабевает, пока доходит до берега. Но почему кораблю не разговаривать человеческим голосом?

— Что говорит корабль? — спросила Тынэна.

— Тяжело приходится «Челюскину», — озабоченно ответила радистка. — Он не может пройти плотные льды, и течение уносит его обратно в Ледовитый океан.

— Как жаль! — Тынэна всплеснула руками, как взрослая. — Наверно, потому-то и голосу него такой жалобный.

Радистка Люда грустно улыбнулась и сказала:

— И все же они верят, что сумеют пробиться в пролив, а оттуда и в Тихий океан.

— Корабль зайдет к нам, в Нымным? — спросила Тынэна.

— Скорее всего нет, — неуверенно ответила радистка. — Лед больно плотно стоит у берега.

— Как жаль! — снова повторила Тынэна и пошла к двери.

— Заходи, когда скучно будет, — сказала на прощание радистка Люда.

— Зайду, — пообещала Тынэна.

Дымок на горизонте уже исчез. На мысу Уттут стояли охотники и смотрели в бинокли. Они были в белых камлейках и резко выделялись на фоне темных скал.

Тынэна долго шла от школы до интерната, часто останавливалась, чтобы еще раз взглянуть на далекий горизонт, где исчез корабельный дымок.

В интернате накрывали к обеду столы. Длинные ряды тарелок с дымящимся супом ожидали детей. Кормили обильно и сытно. Но мясо разваривали так, что его почти не приходилось жевать. Это рождало тоску по свежему мясу, наполненному кровью и соком, и Тынэна вместе с другими обитателями интерната частенько ходила в гости к знакомым и вдоволь наедалась настоящего чукотского мяса. Интернатская повариха только руками разводила.

— Да неужто им мало того, что я готовлю? И уж так стараюсь, так стараюсь, чтобы было вкусно.

Когда учитель и заведующий интернатом Быстров доискался до настоящей причины, он пригласил на кухню жену председателя Кукы, и та принялась переучивать повариху, рассказывая, как надо готовить настоящую чукотскую еду. И все же, к великому огорчению детей, повариха чаще готовила свои излюбленные супы и каши.

На сегодня был макаронный суп. Из всей русской еды Тынэна больше всего любила макароны. Они были длинные, скользкие и внутри пустые. Тынэна сразу же догадалась, как удобно через полую макаронину высасывать суп.

И на этот раз Тынэна по привычке сосала суп через макаронину и думала о далеком, унесенном льдами за горизонт «Челюскине».

Все новое приходило в Нымным с кораблями. Учитель Быстрое говорил, что на следующий год первым же кораблем привезу для интернатских детей новую одежду. А кому не захочется нового красивого матерчатого платья? На свете, наверное, нет такого человека, которому не нравилась бы обнова…

О «Челюскине» говорили много и ждали его так, как не ждали в Нымныме ни одного корабля. В глубине души Тынэна была уверена в том, что с приходом этого корабля в ее жизни произойдет какая-то значительная перемена, настанет другая жизнь.

— Тынэна! — послышался над ухом голос учителя Быстрова. — Почему ты не ешь ложкой?

Застигнутая врасплох, Тынэна мигом втянула в рот макаронину, проглотила ее и прикрыла лицо рукавом. Мама говорила, что нехорошо показывать стыд постороннему человеку.

Быстрое присел рядом, взял себе тарелку и стал показывать, как хорошо и удобно есть суп ложкой.

Тынэна смотрела на него и старалась подражать учителю. Но руки, непривычные к ложке, плохо слушались, и несколько капелек супа упало на платье.

— Нехорошо, — покачал головой учитель. — Вот и платье запачкала. Надо беречь одежду.

— Разве «Челюскин» не привезет нам новую одежду? — простодушно спросила Тынэна.

— С «Челюскиным» худо, — вздохнул Быстрое, — его уносит все дальше от пролива.

В последнее время Тынэна много думала о далекой и чудесной русской земле. Самое удивительное заключалось в том, что почти каждая вещь вырастала там из почвы — ткань, из которой шили камлейки и рубашки, хлеб, крупы для каши — все это росло из удивительно щедрой русской земли.

Часто Тынэна отчетливо видела широкое поле, покрытое зарослями макарон. Белые палочки густо покрывали землю, качались под ветром, глуховато постукивали друг о друга. Труднее было представить, как растет ткань: то ли она целым куском покрывала землю, то ли росла на ветвях отдельными лоскутами, которые потом сшивались в длинные полосы, как сшиваются моржовые кишки для плащей.

Грамоте Тынэна училась легко и охотно. Сначала ее огорчило несоответствие начертаний букв со звуками, кроме «о». Это очень мешало, потому что, едва увидев буквы, Тынэна каждую наделила характером и особенностью. «А» — это был высоко перепоясанный чванливый человек. Он мог перешагивать через большие лужи своими длинными, далеко расставленными ногами. «Г» — просто несчастный, больной человек с искривленным позвоночником. Возле буквы «Д» в букваре был нарисован высокий дом в несколько этажей. И было удивительно и непонятно, как люди могут жить друг над другом, не сваливаясь нижним на головы.

Каждый день пребывания в школе рождал множество вопросов. И чаще всего трудно было найти на них ответы, как ни напрягала Тынэна свой пытливый детский ум.

И еще: учение рождало волнение за будущее. Будущее шло навстречу и приближалось с каждым прожитым днем, с каждой узнанной буквой, с каждой прочитанной страницей. Это был прекрасный корабль, который неотвратимо шел к берегу, где жила маленькая девочка Тынэна.

А вести о «Челюскине» становились все тревожнее. Тынэна заходила к Люде-радистке и слушала вместе с ней печальный голос корабля. Девушка осунулась, похудела, носик ее заострился, как у птички. Только большие глаза по-прежнему ласково смотрели на девочку.

— «Челюскин» теперь уже у мыса Ванкарем, — сообщала радистка Люда. — Льды со всех сторон сжимают корабль, хотят его раздавить.

— Разве можно раздавить такой большой и крепкий корабль? — сомневалась Тынэна. Ей всегда казалось, что большие железные пароходы ничего не боятся, они неуязвимы.

— Ой, не знаю, что будет, — вздыхала радистка Люда.

С наружной стороны к школьному дому поставили дополнительный двигатель для радиостанции и в каждом классе повесили по электрической лампочке. Теперь на вечерних занятиях вместо свечей светил маленький стеклянный пузырек, подвешенный под потолком.

Движок за школьной стеной мерно постукивал, помогая радистке Люде слушать далекий, затертый льдами «Челюскин».

Теперь часто задувала пурга и шарила снежными щупальцами по стенам школы, гремела печными заслонками, стараясь оторвать пламя от горящего угля и унести с собой в открытое море, где ходят вольные волны и прекрасные корабли.

Сквозь вой ветра и грохот пурги пробилось страшное известие: «Челюскин» затонул!

Об этом Тынэна узнала на уроке. Учитель Быстрое рассказывал о великих путешественниках, открывающих новые земли.

Вдруг распахнулась дверь в класс и показалось бледное и заплаканное лицо радистки Люды.

Она сообщила новость на русском языке, но Тынэна все поняла, потому что горе одинаково понятно на любом языке.

Учитель оборвал свой рассказ на полуслове и побежал вслед за радисткой в ее маленькую комнатку. Возле аппарата уже толпился народ. Но радио молчало. Корабль умолк, скрывшись в ледяной пучине.

Тынэна провела почти весь день у молчавшего аппарата. Долго ее пришлось уговаривать учителю Быстрову и радистке Люде, чтобы она шла спать. Девочка плакала и не хотела уходить из радиорубки.

На следующее утро, едва одевшись, Тынэна побежала в школу. Заря чуть занималась над застывшим морем. Догорало ночное полярное сияние, тускнели звезды. Школьный дом, такой большой и высокий среди приземистых яранг, был погружен в темноту. Но в одном окошке горел яркий свет — это было окно радистки.

— Спасены! Спасены! — охрипшим от волнения голосом сказала Люда-радистка. — Погиб только один человек, все остальные живы и здоровы, находятся на льдине.

В этот день занятий не было. Около школы толпились охотники, стояли нарты с запряженными собаками. По ярангам ходили школьники и собирали теплую одежду для челюскинцев.

Вместе со всеми ходила и Тынэна. Люди отдавали самое лучшее, что у них было: камусовые рукавицы, теплые меховые чулки-чижи, пыжиковые кухлянки и нерпичьи штаны.

Нагруженная подарками Тынэна ненадолго остановилась возле своей старой яранги. Дверь была плотно прикрыта и до половины заметена снегом. Жаль, что из этой яранги ничего нельзя послать челюскинцам… А как было бы хорошо! Ее мать была искусной мастерицей, и отец носил всегда самую лучшую и добротную одежду.

Тынэна медленно прошла мимо яранги. Слезы навернулись на глаза, но она их удержала своей еще не окрепшей волей… Конечно, она не одна на свете — кругом люди, хорошие, добрые. Но матери и отца нет, и никто ей их не заменит.

Возле школы слышались лай и нетерпеливое повизгивание собак перед дальней дорогой. Люди спешно упаковывали одежду, возле нарты стоял одетый в дорожное учитель Быстров.

— Я еду в Ванкарем, — сказал Быстров Тынэне. — Ты тут без меня не балуй и ешь ложкой.

Упряжки спустились к морю и взяли направление на далекие синие мысы.

К собравшимся у школы мужчинам и женщинам обратился председатель Кукы:

— Завтра с утра будем чистить на лагуне лед для самолетной дороги.

— Значит, это правда, что есть летающие люди? — с удивлением спросила Тынэна у радистки Люды.

— Есть, — ответила радистка, — и скоро они сюда прилетят.

2

На расчистку посадочной полосы вышло почти все население Нымныма, даже маленькие дети. Не хватало лопат, и старики спешно мастерили их из китовых костей. Ровняли сугробы, засыпали снегом ямы и провалы. Начальник полярной станции ходил вдоль выровненной площадки и втыкал в снег маленькие черные флажки. По краям еще поставили разрезанные пополам железные бочки, налили густой машинный жир и ночью попробовали, как он горит. К небу взметнулось яркое пламя, увенчанное темным жирным дымом, и небо сразу стало ниже. Потом долго не могли потушить чадные костры, и начальник станции бегал и ругал самого себя нехорошими словами.

Тынэна слушала разговор русского человека, жалела, что не может вот так быстро и хорошо говорить. Когда надо что-то сказать радистке Люде, долго ищешь подходящее слово, будто перебираешь разноцветные камешки в торбе, чтобы сложить из них картинку — слово, понятное другому.

Самолет прилетел среди дня, когда его уже устали ждать. Он шел над горами южной стороны, сначала маленький, едва различимый глазом. Ухо слышало дальнее жужжание, медленно превращавшееся в рокотание. Маленькая точка выросла в огромную железную птицу.

Собаки, выбежавшие на незнакомый шум, снова попрятались в яранги. Тынэна стояла на крыльце интерната и смотрела на самолет. Машина промчалась над ярангами, ревом сотрясая кожаные покрышки. Пролетев немного над морем, она как бы вспомнила, что садиться-то надо на лагуну.

Самолет начал снижаться еще издали. Он примеривался к полосе ровного снега, окаймленного черными флажками. Лыжи, похожие издали на черные птичьи лапы, коснулись снега, и вот уже самолет покатился по выровненной лопатами, нартами, человечьими ногами снежной полосе. Навстречу бежали люди. Осмелевшие собаки мчались следом.

Тынэна тоже побежала к самолету. Она что-то кричала, размахивала руками и была так возбуждена, что не заметила, как с головы ветром сорвало капюшон, волосы растрепались, покрылись инеем.

Люди встали поодаль, ожидая, пока не перестанет крутиться пропеллер. Из самолетного нутра показалась фигура летчика. Лицо его наполовину было закрыто огромными очками, чудовищные рукавицы болтались на ремешках, ноги — в лохматых торбасах из собачьего меха. Летчик выпростал руки и поднял на лоб очки. Тынэна увидела бородатое улыбающееся лицо и тоже улыбнулась.

Много народу столпилось у самолета. Каждый старался поближе подойти к летчику, пожать ему руку, но почему-то случилось так, что летчик обратил внимание на девочку и громко сказал:

— Уши отморозишь, красавица!

Тынэна сразу поняла, что сказал летчик, и накинула на голову капюшон.

— Вот так-то лучше.

Летчик взял Тынэну на руки и посадил на крыло самолета.

Девочка от страха зажмурилась. Летчик ушел здороваться с встречающими.

Тынэна открыла глаза и посмотрела вниз. Крыло было покатое, и она боялась упасть на снег — высоко. Под ней стояли мальчишки и с завистью смотрели на нее.

— Хорошо тебе там? — спросил первоклассник Татро.

— Боязно, — призналась Тынэна.

Летчик вернулся и осторожно снял девочку с крыла.

— Вырастешь — научишься сама летать, — сказал он, осторожно ставя Тынэну на утоптанный, утрамбованный для самолета снег.

Летчик улетел в Ванкарем. Оттуда он должен был слетать на льдину, чтобы вывезти женщин и детей из ледового лагеря.

После уроков Тынэна бежала к радистке Люде и тихонько сидела в уголке. Охотников до новостей стало столько, что Люда повесила на дверь объявление, запрещающее посторонним вход в радиорубку. Но Тынэна еще не так хорошо читала, чтобы понять написанное на клочке бумаги.

Из разговоров взрослых Тынэна узнала, что на «Челюскине» родилась маленькая девочка. Как она там, на льдине? Если лед неподвижен, то еще ничего, не страшно. Когда Тынэна была маленькая, ее часто выносили из яранги и сажали прямо на снег. Юнэу распяливала для просушки на морозе сырые шкурки, втыкая в прорези чисто обглоданные тюленьи ребрышки; развешивала на шестах песцовые шкурки и белоснежные нерпичьи кожи для отделки. Конечно, было холодно, но терпимо. Но если лед ломает и корежит, как это бывает осенью? Тогда, наверное, страшно маленькой девочке, и она плачет по ночам от незнакомого грохота…

Кто-то решительно и громко стукнул в дверь радиорубки и распахнул ее.

— Летит! — крикнул он и тут же убежал.

Со всех сторон к посадочной площадке неслись люди. И опять, как и в первый раз, за ними боязливо трусили собаки.

Самолет уже катился по снежному полю, поднимая за собой пургу. Сердце у Тынэны так колотилось, что она не слышала даже рева мотора. Впереди бежала радистка Люда, смешно путаясь ногами в длинной шерстяной юбке. Платок у нее на голове размотался и тянулся следом, как длинный флаг.

Пропеллер остановился, утихла снежная пурга, и толпа кинулась к машине.

Тынэна стала чуть поодаль, чтобы лучше видеть тех, кого бережно принимали жители Нымныма. Как и говорила радистка Люда, это были женщины. Плотно закутанные в теплое, обмотанные платками и шарфами, они неуклюже передвигались по снегу, протягивали негнущиеся руки.

Одна из женщин несла ребенка. Тут Тынэна не выдержала и побежала, расталкивая толпу. Она не знала, как и что сказать этой женщине. Она встала перед ней и смотрела на нее нежно и сочувственно. Летчик заметил Тынэну:

— А-а, красавица! Опять с непокрытой головой ходишь? Товарищ Васильева, — обратился он к женщине с ребенком, — благодарите эту девочку. Перед вылетом в Ванкарем я ее посадил на счастье на крыло.

— Как тебя зовут, девочка? — спросила женщина.

— Тынэна.

— Таня? — переспросила женщина. — Танюша?

Тынэна молча кивнула: ей нравилось русское имя Таня.

— А ее, — женщина приподняла ребенка, — зовут Карина. Она родилась в Карском море. Карина Васильева.

— Ка-ри-на, — медленно произнесла Тынэна и улыбнулась.

Председатель Кукы подогнал собачьи упряжки, чтобы отвезти снятых со льдины в отведенный для них учительский домик.

— Как в Москве, — со смехом сказала мать Карины, — и чукотский трамвай подали к самолету.

Тынэна поплелась вслед за собачьими упряжками. Толпа встречающих растянулась по единственной улице Нымныма. Собаки сосредоточенно тянули нарты и оглядывались на необычных седоков.

До вечера не смолкал оживленный разговор в крохотном, всего на три комнаты, учительском домике. Челюскинцам несли подарки: расшитые бисером торбаса, меховые тапочки, рукавицы, пыжиковые шапки с длинными ушами, зимнее лакомство — замороженное оленье мясо, нерпятину, рыбу.

— Ну куда нам столько! — устало отмахивались женщины. — У нас же все есть, ничего нам не надо.

Наконец радистка Люда встала у дверей и решительно сказала:

— Все. Пусть они отдохнут.

Долго еще жил Нымным заботами о челюскинцах. Все — и стар, и мал — знали уже по именам летчиков, встречали их радушно, в ненастные дни переживали за них и даже просили затихшего шамана Тототто покамлать, чтобы умилостивить духов, упросить их унять ветер и отогнать пургу в другое место.

Учительский домик не пустовал. Улетали одни, прилетали другие. В бухту Лаврентия отправлялись собачьи упряжки, увозя снятых со льдины и окрепших в Нымныме челюскинцев.

Тынэна бегала к каждому самолету, и все летчики ее уже знали и звали Танюшей.

Когда последние челюскинцы покинули льдину, в Нымныме собралось сразу три самолета. Бородатый летчик решил на прощание покатать нымнымцев. Он позвал желающих, но мужчины вдруг замялись, отводили глаза куда-то в сторону, а у иных фазу же нашлись неотложные дела, и они заспешили к ярангам.

Неожиданно для всех в воздух решил подняться старый шаман Тототто. Он уверенно направился к самолету, и кто-то сказал ему вслед:

— На Священном Вороне сколько раз летал, это ему не в диковинку.

Летчик обратился к Тынэне.

— Ну, а ты, Танюша?

И Тынэна с радостной готовностью и вместе с тем замирая от страха поднялась в самолет.

Самолет был стылый, и от железных стенок несло морозом, как от айсберга. Тынэна видела перед собой закрытый шлемом затылок летчика. Сзади сидел старый шаман и прерывисто дышал, словно поднимался на высокую гору.

— От винта! — крикнул летчик.

Мотор чихнул, глотнув холодного воздуха, выпустил облачко голубого дыма. Завертелся пропеллер, превратившись в радужный прозрачный круг, и весь самолет затрясся, как нетерпеливый пес перед гонками.

Тынэна схватилась за борт.

Самолет дернулся, оторвал примерзшие к снегу лыжи и резко побежал по ровной, укатанной полосе к противоположному берегу лагуны. Тынэна оглянулась и увидела посиневшее от страха лицо Тототто. Шаман сидел с закрытыми глазами и что-то беззвучно шептал, словно призывал на помощь Священного Ворона.

Самолет развернулся к селению и взревел так, что заложило уши. В оттяжках между крыльями засвистел ветер. Навстречу помчались яранги. Еще мгновение — и самолет врежется в них. Тынэна закрыла глаза. Но любопытство пересилило страх. Она приоткрыла сначала один глаз, потом другой — ни людей, ни яранг. Внизу лишь покрытое льдом море. Отчетливо различались отдельные торосы, голубые айсберги, исходящие морозным паром разводья. Резко чернел скалистый берег. Горизонт поплыл вверх, Тынэна крепче ухватилась за борт. Летчик повернулся к ней и что-то прокричал. Он был в больших очках, закрывающих половину лица, но и сквозь них было видно, что он улыбался.

Показались яранги. Какие они маленькие! Даже огромное здание школьного интерната казалось сверху игрушечным домиком, а яранги — словно разбросанные по снежному полю черные камешки.

А люди с высоты и вовсе походили на каких-то букашек. Они едва ползли от яранги к яранге, и возле них путались крохотные собачки.

Страха больше не было и в помине. Тынэна обернулась и взглянула на шамана. Старик смотрел широко открытыми глазами прямо перед собой, и по его лицу текли крупные мутные слезы. Тынэна удивилась, потом сообразила — и у нее из глаз сильный встречный ветер выжимал слезу.

— Хорошо! — не выдержав, крикнула она старику.

Тототто или услышал, или по движению губ догадался что девочка с ним разговаривает. Он строго кольнул ее взглядом блестящих от слез зрачков.

Самолет делал круг за кругом. Торосистое море сменялось ровной гладью лагуны, мелькала коса с пятнами яранг, с черными точками людей, задравших кверху головы.

Тынэна не заметила снижения самолета. Она почувствовала толчок и увидела заснеженную лагуну, поднявшуюся справа и слева от себя. Люди уже не казались точками: они бежали и размахивали руками.

Самолет подрулил к стоянке, пропеллер замер, и вдруг наступила такая тишина, что Тынэна отчетливо услышала биение собственного сердца и шумное, тяжелое дыхание старого Тототто.

— Приехали! — весело сказал летчик и с усилием вытянул из тесной кабины свое плотное тело.

Шаман моргал, стряхивая с редких ресниц слезинки. Тынэна выскочила из самолета и легко спрыгнула на снег.

— Не страшно было? — спросил летчик.

— Нет! — задорно тряхнув головой, ответила Тынэна. — Хотелось петь.

— Вот и надо было петь! — сказал летчик.

Люди подходили и разглядывали Тынэну так, будто она вернулась из далекого путешествия и стала другой.

— Теперь ты не Тынэна, а Ринэна, — многозначительно сказал Кукы и пояснил летчику. — Летающая, значит.

Тототто выбирался из самолета долго и с трудом. Летчик подскочил, чтобы помочь ему, но старик сердито махнул рукой:

— Я сам.

Шаман скатился по покатому крылу и ступил на снег. Некоторое время он стоял, покачиваясь на тонких кривых ногах, и моргал.

— Каково там, на небе? — спрашивали его люди.

— На небе? — хрипло переспросил старик, хотел сделать шаг, но вдруг рухнул на колени.

Кукы подбежал к нему, но шаман сам встал, обвел собравшихся сосредоточенным взглядом и громко произнес:

— Пустота там. Один ветер.

И побрел к своей яранге.

Люди снова обратились к девочке, и уж в который раз ей пришлось отвечать, что на самолете нисколечко не страшно, только ветер острый.

— Выходит, там ничего интересного нет? — разочарованно протянул председатель Кукы.

— Нет, там очень хорошо, очень интересно! — возразила Тынэна.

Ей трудно было все рассказать, не хватало слов описать чувство великой свободы в полете. Ни с чем невозможно было сравнить радость, которая охватывает человека, соперничающего скоростью с ветром.

Улетели самолеты. Утихло оживление в далеком селении на берегу Ледовитого океана. Жизнь снова вошла в размеренную колею, и даже мигание разноцветных огоньков в радиорубке Люды стало спокойнее.

Нымнымцы услышали по радио, как страна встречала челюскинцев, потом узнали, что правительство решило подарить селению за участие в спасении челюскинцев новое здание школы. По такому случаю председатель Кукы созвал собрание и долго говорил о том, что новая жизнь совсем не то, что старая.

— Раньше, когда ты помогал человеку в беде, никто такого не замечал, — ораторствовал Кукы. — А что сделала Советская власть? Советская власть сделала так: помог другому — получай награду. Разве такое могло быть при старой жизни?

— Не могло быть! — отвечали хором собравшиеся жители Нымныма.

— Разве могла простая чукотская сирота Тынэна летать вместе с шаманом на самолете? — вопрошал Кукы.

— Не могла! — эхом отзывались люди.

Темными долгими вечерами Тынэна вспоминала блестящее холодное крыло самолета, улыбку летчика. Сердце щемило, как на высоких длинных качелях, и думалось так, как думается тяжелой холодной зимой о будущей весне, о том, что она принесет что-то неожиданное вместе с теплом и птичьим криком.

И когда уже прошло много лет и самолеты стали привычными на чукотской земле, Тынэна все не могла без волнения вспоминать свой первый полет, и в душе рождались картины оставленных далеко позади счастливых дней и новый свет, озаривший счастьем и радостью жизнь маленькой, очень одинокой девочки Тынэны.

3

Уходили в море вельботы. Они исчезали в далеком синем мареве, растворяясь, как белые кусочки сахара на дне кружки с горячим чаем.

В тихие, безветренные дни до селения долетали отзвуки выстрелов.

На горизонте темнели дымки проходящих кораблей. Корабли шли мимо Нымныма. Иногда этих дымков было фазу несколько, и тогда люди знающие говорили:

— Караван идет.

Тынэна сидела на берегу моря и читала книги. Она всегда приходила на свое любимое место — бугорок, покрытый сверху крупным чистым песком. Тихое дуновение шевелило страницы книги, развевало тонкие пушистые волосы, а мысль бежала по строчкам в далекие земли и страны, забиралась в чужие жилища, бродила по залам королевских замков, по улицам прекрасных городов, проходила лесами и полями, входила в избы русских крестьян, в хижины жителей жарких стран, вселялась в сердца счастливых и обездоленных. Порой чувство отрешенности от всего окружающего было таким сильным, что, даже оторвавшись от страниц книги, Тынэна долго не могла вернуться к самой себе; у нее бывало такое ощущение, будто она смотрит на себя со стороны: сидит девочка на берегу моря и мечтательно смотрит на проходящие корабли.

К вечеру с промысла возвращались вельботы. Они возникали белыми пятнышками, постепенно превращаясь в суда, погруженные в воду по самую кромку бортов.

На берег спускались люди. Вместе с ними сбегали стаи собаки возбужденно носились вдоль прибойной черты, облизываясь и лая на приближающиеся вельботы.

Моржовые туши лежали на крупной гальке вверх клыками, раскинув в стороны ласты. Вокруг них копошились мужчины и женщины, а дети оттаскивали в стороны отрезанные куски, кидали собакам требуху.

Низко носились чайки и жалобно кричали, выпрашивая подачку. Когда кто-нибудь кидал в воду мясо, стая мгновенно бросалась на красное пятно, начиналась птичья драка, летели перья, и воздух звенел от чаячьего стона.

Тынэна таскала в кожаных мешках мясо и жир, срезала пласты сала с моржовой кожи, мастерила кымгыты — рулеты из моржового мяса.

Морж целиком шел на службу человеку. Голова с клыками доставалась охотникам по очереди: зубы и клыки — большая ценность. Кожа шла на покрышки для жилищ и байдар. Из кишок, очищенных от жира и высушенных на солнце, шились непромокаемые охотничьи плащи, мясо шло в пищу людям и собакам, жир согревал и освещал полог, даже моржовый желудок имел свое назначение. Его долго сушили на солнце, пока он не становился тонким и прозрачным. Потом его мочили в воде и натягивали на желтые деревянные обручи. Снова высохнув на солнце, он служил на празднествах и шаманских камланиях. Бубны, обтянутые кожей моржового желудка, рокотали громом морского прибоя, сочный и раскатистый звук поднимался высоко в небо, отражался от скалистых кряжей, от остроконечных горных вершин. В ненастные дни на священных камнях собирались певцы и танцоры.

Тынэна слушала рокотание бубна и вспоминала песню матери о самых красивых кораблях. Грусть заползала в сердце, уютно и мягко устраивалась и долго гнездилась там, напоминая о прошлом, о матери и отце, ушедших сквозь облака.

Проходя мимо старой яранги, Тынэна видела истлевшую моржовую кожу на крыше. Дощатые стены побелели, словно дерево могло седеть от печали и прожитых лет.

Тынэна перешла в пятый класс. Она вытянулась, похудела. Ей казалось, что ноги у нее растут гораздо быстрее туловища, и это вселяло в сердце смутное беспокойство. Вечерами, раздевшись, она подолгу рассматривала свои ноги и удивлялась их худобе и выпирающим на щиколотках костям.

Давно уехала из Нымныма радистка Люда. Радиостанцию перевели на вновь выстроенную полярную станцию — несколько домиков невдалеке от селения. Там не было ни одной яранги, и жители Нымныма сразу же стали называть станцию городом.

На полярную станцию привезли звуковое кино. Весть об этом пришла намного раньше, чем сама аппаратура и железные коробки с лентами.

Сначала в кино пошли взрослые. Тынэна пыталась заглянуть в окно, но оно было занавешено толстым шерстяным одеялом. Ей удалось увидеть только свое бледное отражение — широко расставленные большие глаза, круглый с пухлыми губами рот и приплюснутый стеклом нос.

А вот звук был хорошо слышен. И даже слова можно было разобрать:

Вставайте, люди русские!

Заведующий интернатом Иван Андреевич, он же и директор школы, объявил, что скоро будет устроен сеанс и для школьников. Фильм назывался «Александр Невский».

Тынэна собиралась в кино, как на праздник. Она достала свое любимое платье из красного вельвета, завязала в волосах красный бант. По улице селения шли группой, как на праздничной демонстрации: впереди шагал Иван Андреевич Быстрое.

Много лет прошло с тех пор, как в тундровом стойбище Тынэна впервые увидела учителя. Быстрое заметно постарел, похудел. Ко всему он отрастил еще желтые, похожие на моржовые, усы. Три года назад он женился, и у него рос сын, которого звали Валеркой. Жена Ивана Андреевича, Елена Ивановна, преподавала ботанику, и, в отличие от мужа, даже в классе, за своим учительским столом она казалась девочкой.

На осеннем сыром ветру вертелись лопасти ветродвигателя, со свистом рассекая отяжелевший от влаги юз дух.

Самая большая комната на полярной станции, служившая столовой, называлась по-морскому — кают-компанией. Школьники уселись на скамьи, расставленные рядами, и уставились на белый экран. Внимание, Тынэны сразу привлек большой черный ящик с круглой дырой, затянутой желтой материей. За спинами зрителей над аппаратом возился киномеханик — угрюмый, заросший черными волосами человек.

Окна занавесили плотными одеялами. Засветился экран. И вдруг вместо обычного стрекотания киноаппарата Тынэна услышала музыку.

Еще перед сеансом Иван Андреевич рассказал школьникам содержание картины, но то, что происходило на экране, невозможно было описать словами.

Музыка, живой разговор людей, действия людей на экране — все это было настолько удивительным, что за весь сеанс в зале не послышалось ни одного возгласа. Только раз, когда Тынэна смотрела на сцену сожжения крестоносцами малолетних детей, она вскрикнула и спрятала лицо в ладони.

После сеанса Тынэна долго сидела потрясенная, не в силах подняться с жесткой деревянной скамейки. Она ничего не знала о технике комбинированных съемок, о разных кинематографических фокусах — просто она видела реальный кусок жизни, наблюдала происходившее таким, каким оно было много веков назад.

Школьники медленно, один за другим, выходили из кают-компании на улицу. И хотя в комнате горела яркая электрическая лампочка, Тынэна зажмурилась от тусклого осеннего света, глубоко вдохнула в себя сырой воздух, пахнущий морем и соленым льдом, и с радостью подумала, как хорошо, что такие жестокости остались только в далеком прошлом, называемом историей.

Иван Андреевич спросил ее:

— Понравилась картина?

— Нет, — ответила Тынэна.

Учитель некоторое время ошеломленно смотрел на нее.

— Ну почему же? — удивился Иван Андреевич. — Это же замечательная картина! Весь мир восхищается ею.

— Много крови и сжиганий, — сказала Тынэна и недоуменно спросила: — Как может нравиться такое?

И учитель еще раз с тоской подумал: сколько ни живи здесь, никогда не знаешь до конца, о чем думают эти дети. Даже Тынэна, такая непохожая на своих подружек, светловолосая, голубоглазая, часто удивляла его неожиданными поступками и суждениями.

Со стороны иной раз казалось, что Тынэна и не слушает учителя и смотрит бездумным взглядом на покрытую блестящим новым льдом лагуну, но стоило ее спросить, она отвечала всегда точно и обстоятельно. Иван Андреевич сам как-то попался на этом, и ему стоило большого труда скрыть смущение оттого, что он плохо подумал о девочке.

Однажды учительница ботаники Елена Ивановна задала классу вопрос: в каких странах кому хотелось бы побывать? Она услышала самые неожиданные ответы. Больше всего было желающих поехать в жаркие края, посмотреть живых слонов, тигров, обезьян. Примерно столько же было желающих поехать куда угодно, «был бы только лес». Все в один голос хотели искупаться в теплом озере или море. Дошла очередь до Тынэны.

— В Испанию, — коротко ответила Тынэна.

— Почему же тебе, Танюша, хочется поехать именно в Испанию?

— Я в какой-то книге прочитала эти слова, — притихшим голосом произнесла Тынэна: — «Под кастильским чистым небом…» Я бы хотела повидать это чистое кастильское небо…

Тынэна чувствовала, что такого объяснения недостаточно, но ничего не могла поделать. Она бы и самой себе не могла объяснить, почему именно эти слова так ее очаровали, что в них такого особенного — «под кастильским чистым небом…».

Елена Ивановна подождала и, убедившись, что Тынэна больше ничего не скажет, кивнула:

— Хорошо.

— Небо везде одинаково, — не выдержал один из мальчиков.

— Не везде, — тихо, но решительно возразила Тынэна.

— После уроков, Танюша, — сказала Елена Ивановна, — приходи к нам.

Тынэна не раз бывала в гостях у Ивана Андреевича и Елены Ивановны. Они занимали маленький домик, сколоченный из деревянных ящиков и обшитый черным толем.

Все было, как всегда. Она поиграла с Валериком, постояла возле полки, снимая одну за другой книги, листая страницы. Потом слушала патефон. Густой, сочный голос рвался из маленькой комнатушки на простор:

Вдо-оль по Питерской!..

Потом сидели за столом и пили чай.

Чай в доме Быстрова заваривали крепко, как в яранге. И пили вприкуску, наливая в блюдечко. Тынэна откусывала кусочек сахара и загоняла его далеко за щеку, чтобы он дольше не таял. Когда была жива мама Юнэу, она ухитрялась по нескольку дней пить чай с одним маленьким кусочком. После каждого чаепития она вынимала изо рта кусочек сахара и клала его на самый верх посудной деревянной полочки.

Быстрое сидел в полосатой рубашке с расстегнутым воротом. Елена Ивановна была в цветастом платье, и здесь, дома, в своей семье, рядом с мужем и сыном она уже не казалась девочкой.

Обычно на таких вечерних чаепитиях Иван Андреевич и Елена Ивановна рассказывали Тынэне о Большой земле, о лесах, о полях, о больших городах, но сегодня они оба были молчаливы и сосредоточенны. Наконец, обменявшись непонятными многозначительными взглядами, оба посмотрели на Тынэну. Заговорил Иван Андреевич. Каким-то не своим голосом он спросил:

— А не хотелось бы тебе, Танюша, поехать на Большую землю?

— Конечно! — с загоревшимися глазами ответила Тынэна. — Да у нас все только и мечтают об этом. Каждый вечер перед сном в нашей комнате девочки гадают, куда они поедут, когда кончат школу.

— А тебя все тянет под кастильское чистое небо? — с улыбкой спросила Елена Ивановна.

Тынэна смутилась и ничего не ответила.

— Поехала бы ты с нами на Большую землю? — спросил Иван Андреевич.

— Конечно! — живо ответила Тынэна. — Я к вам так привыкла.

— Ну, так вот, — глядя куда-то в сторону, произнес Иван Андреевич. — Мы с Еленой Ивановной решили тебя удочерить.

— Что? Как это — удочерить? — переспросила Тынэна.

— Мы хотим, чтобы ты стала нашей дочерью, — пояснила Елена Ивановна.

— А разве это можно? — удивилась Тынэна.

— По закону можно, — подтвердил Иван Андреевич.

— Ты будешь носить нашу фамилию, будешь нам все равно как родная, — горячо произнесла Елена Ивановна. — Татьяна Ивановна… И братик родной у тебя будет — Валерка.

Тынэна была ошеломлена этой новостью и ничего не могла сообразить. Как же так? Значит, они — Иван Андреевич и Елена Ивановна — хотят, чтобы она стала им родной дочерью. Совсем родной… Да разве такое возможно: взять и стать дочерью других? Носить другую фамилию. Потерять свое, от рождения данное имя. Забыть имя матери и отца… Уехать в лесные края, далеко от моря, от океана, ото льдов, от далеких синих гор, от пурги, мороза, летних туманов, долгих осенних дождей… Не видеть больше дымки проходящих кораблей…

— Кастильского чистого неба не обещаю, — с ласковой улыбкой сказал Иван Андреевич, — но у нас на Дону небо не хуже испанского, а может, и того лучше…

— Из Владивостока мы поедем поездом через всю страну, — продолжала Елена Ивановна, — ты увидишь столько новых городов, побываешь в Москве…

— Мы хотим тебе счастья, — проникновенно произнес Иван Андреевич. — Кончишь школу, поступишь в вуз.

Наверное, это и в самом деле хорошо — одеваться красиво, часто менять нарядные платья, а не носить одно и то же из года в год, замечая, как оно становится все меньше и меньше, и уже око не нарядное, а смешное… Есть вкусно и досыта, спасть на чистых прохладных простынях… А на улице тепло, зелень кругом, чистое небо над головой, и блеск широкой теплой реки…

А как же все это? Приткнувшиеся к ледяному припаю яранги, родная речь, вельботы, идущие из далекой морской сини…

Иван Андреевич встал, подошел к Тынэне и неловко погладил ее по волосам.

— Мы ждем твоего ответа, Танюша, — глухим от волнения голосом произнес он. — Ты меня знаешь давно, еще малюсенькой. Поверь, мы хотим тебе только хорошего.

Тынэна подняла голову, посмотрела во встревоженные, ожидающие глаза Елены Ивановны, в потеплевшие от невысказанной нежности и доброты глаза Ивана Андреевича и ощутила в горле твердый и острый комок. Она едва могла произнести:

— Нет, нет!

Она вырвалась из-под руки Ивана Андреевича и выбежала из домика.

— Танюша! — выбежал вслед Иван Андреевич. — Танюша, вернись!..

Тынэна бежала, не разбирая дороги. Лаяли собаки, редкие прохожие удивленно оглядывались на нее.

У покосившейся старой яранги она остановилась и опустилась у седой от соли и снега стены. Запыхавшиеся, подбежали Иван Андреевич и Елена Ивановна.

— Что с тобой, Танюша? Мы не хотели тебя обидеть, — виновато сказала Елена Ивановна.

— Я знаю, — всхлипнула Тынэна, — знаю. Только не надо меня удочерять… Не надо… Мне странно… Я вас очень, очень люблю. Но я не могу, не могу… Не хочу я становиться другой…

— Хорошо, — дрогнувшими губами произнес Иван Андреевич. — Пойдем, Лена. Пусть Тынэна побудет одна. Прости нас, девочка.

4

В ту весну, когда Тынэна перешла в шестой класс, Иван Андреевич и Елена Ивановна сколачивали ящики, мастерили чемоданы, обтягивали их нерпичьей кожей — готовились к возвращению на Большую землю.

Иван Андреевич ходил хмурый, словно уезжал в неволю, а Елена Ивановна без причины покрикивала на сына, швыряла вещи и больше походила на молоденькую девушку, чем на солидную учительницу ботаники.

Тынэна приходила к ним помогать, гладила выстиранное белье большим паровым утюгом, связывала и укладывала в ящики книги.

Со дня на день ждали парохода. Море уже очистилось ото льда, в тундровые сопки за зеленым листом уходили женщины.

Тынэна поднималась на высокий мыс.

Вдали виднелись дымки. Но они проплывали мимо, и глаза долго следили, пока вестники далекого корабля не таяли в голубой дали.

Вспоминались далекие, полузабытые слова мамы Юнэу о самых красивых кораблях… Но отчего так кажется, что прошедший мимо корабль гораздо красивее и желаннее того, который пришел? Почему все мечты и тайные желания уносятся с тем, ушедшим вдаль кораблем? Может быть, он точно такой же, как и этот, который повернул к берегу… Все отчетливее и темнее дым из его трубы. Вот уже показались над водной гладью белые надстройки, мачты, темный корпус, глубоко уходящий в воду, и в воздухе слышится густой, тягучий пароходный гудок…

Тынэна очнулась от грез, удивленно посмотрела на пароход и помчалась вниз по тропе, рискуя оступиться и сломать себе шею.

Она вбежала в учительский домик и крикнула:

— Пароход пришел! Собирайтесь!

Иван Андреевич и Елена Ивановна распаковывали вещи.

— Мы решили остаться, — с улыбкой объяснил Иван Андреевич. — Съездим только в отпуск, а к началу учебного года вернемся обратно.

— Правда? — с заблестевшими глазами спросила Тынэна.

— Правда, правда, — вздохнула Елена Ивановна. — Ничего не поделаешь — видно, такая судьба.

— Чего тут на судьбу валить? — возразил Иван Андреевич. — Просто мы привыкли тут.

— Словом, жди нас осенью, Тынэна-Танюша, — сказала Елена Ивановна.

Несколько дней разгружался пароход.

Берег покрылся штабелями ящиков, мешков, кучами угля, бочками, бревнами, досками и брусьями.

На полярную станцию привезли свиней. Большие деревянные клетки осторожно выгрузили на берег. Сначала грузчики-охотники не хотели браться за них: боялись больших желтых клыков, выпирающих из-под тупых носов-пятачков.

Председатель Кукы уговаривал земляков:

— Ну, кого испугались? Это культурные домашние животные. Не глядите, что они такие грязные, с дороги ведь. Слышите, хрюкают, совсем как наши моржи.

Но и сам Кукы с опаской подходил к ящикам, настороженно глядя на подвижные хрюкающие морды. За ним медленно ступали грузчики.

Ивана Андреевича с семьей провожали всем селением. Он улыбался, благодарил всех, а Елена Ивановна не переставала говорить:

— Ну что вы! Да мы ненадолго. К учебному году вернемся. Ой, как будто навсегда расстаемся!

Пароход уходил светлой летней ночью. Тынэна решила дожидаться ухода судна и не ложилась спать. Солнце закатывалось долго, косые его лучи насквозь пронизывали распахнутые летнему вечеру яранги, высвечивали каждую травинку на пологих холмах.

Прибой будто нашептывал свои мысли, а Тынэна думала о том, что уезжают самые близкие в ее жизни люди. С малых лет она не была обойдена людской лаской. Односельчане относились к ней внимательно, и когда ей случалось заходить в какую-нибудь ярангу, в каждой она была желанной гостьей. Но у Ивана Андреевича ей было как-то особенно хорошо. Она, по существу, и выросла у него дома. Может, надо было согласиться и стать его дочерью? Сейчас она была бы на пароходе, смотрела на берег и, наверное, плакала бы… Как выглядит с борта корабля родной Нымным? Конечно, не так, как с высоты полета. А в селе уже стали и забывать, как Тынэна летала на самолете. Первое время кто-нибудь, бывало, заговаривал об этом, но больше упоминали шамана Тототто. А когда старик умер, редко кому приходил на память полет Тынэны.

А она помнила. Иногда стоило только воскресить в памяти давний зимний день, добрую улыбку бородатого летчика, испуганное лицо шамана, как от худого настроения не оставалось и следа.

Солнце катилось по самому стыку воды и неба. Вот оно зашло за пароход, и от судна легла на воду причудливо изломанная зыбью тень.

Через несколько минут солнце начнет подниматься, и наступит новый день — двадцать второе июня сорок первого года. Ровно через десять часов после Нымныма новый день придет в Москву, на Красную площадь, и тени от серебристых елочек лягут на красную кирпичную стену.

Загрохотала якорная цепь. Первые минуты движение судна было неуловимо. Но через некоторое время стало заметно, что пароход все же плывет. Над трубой потянулось белое облачко, и до Тынэны донесся густой, сочный гудок.

Коснувшись поверхности воды, солнце стало подниматься вверх, перемещаясь к берегу, к высоким скалистым мысам Ирвытгыра.

Новый день пришел на землю. Тынэна медленно шла к интернату. Галька тихо поскрипывала под ногами, сонные собаки лениво поднимали головы ей вслед и широко зевали, высовывая из пастей длинные красные дрожащие языки.

Посреди пустынной, освещенной ярким утренним светом улицы Тынэна остановилась и как-то по-новому взглянула на родное селение. Ряды яранг, редкие деревянные дома, с южной стороны зеркальная гладь лагуны, с севера — море. Жилища раскинулись на неширокой галечной косе, окруженной холмами, переходящими вдали в горы. Небо часто затянуто облаками. Такие дни, как сегодняшний, редки даже в летнее тихое время.

Бывают в жизни человека такие мгновения, когда по-новому, по-особому встает перед ним давным-давно знакомое. Привычное с детства вдруг наполняется особым значением, и любовь переполняет сердце, захватывает дыхание, и нежность обращается даже, казалось бы, к самым невзрачным приметам родных мест. Ну что такого в этих ярангах, в воде мелководной лагуны, в холмах и горах, вставших на горизонте? И все-таки Тынэна в это утреннее мгновение еще раз укрепилась в мысли, что никакие другие прекрасные земли не будут ей так близки и дороги, как эта галечная коса на берегу Ледовитого океана.

В тишине длинного коридора интерната слышалось сонное дыхание спящих.

Тынэна осторожно ступала мягкими торбасами по плотно пригнанным доскам. И даже этот дом, немного покосившийся, несуразно длинный, тоже ей дороже красивейших зданий, потому что здесь оставлена частица души, именно здесь произошли незаметные открытия сокровищ собственного сердца.

Подруги крепко спали. Тынэна тихонько разделась и юркнула под стиранное-перестиранное, пахнущее мылом и морским ветром одеяло. Она долго лежала с открытыми глазами, глядя на пылинки, пляшущие в солнечном луче, пока не провалилась в глубокий, спокойный сон.

Ока долго не могла понять, о чем идет речь, когда подружки стали ее тормошить и будить:

— Вставай, Тынэна! Война!

Тынэна спросонья потирала кулаками глаза:

— В кино?

— Какое кино? Война! — повторили девочки. — Война с Германией. По радио пришла телеграмма на полярную станцию. Все идут на митинг на волейбольную площадку.

Выступал Кукы. Слушать его всегда было интересно, потому что каждый раз ему хотелось сказать, как большому начальнику, умно, со всякими значительными политическими словами, но случалось не раз, что под конец он так запутывался, что безнадежно взмахивал рукой и по-чукотски произносил:

— Наверное, я кончил.

Сегодня Кукы сказал простые и неожиданные для него слова:

— Мы помним наше прошлое и часто рассказываем детям легенды. О богатырях, о кровопролитиях, о том, как наши предки защищали свою землю от врагов, отбивали похищенные стада. Нынче мы думали, что из жизни навсегда исчезли постыдные для человека занятия — война и разрушение человеческих жилищ. Мы познали радость в достойном занятии — в умножении счастья для всех людей. И вот нас хотят вернуть в прошлое. Такого не может быть. Будем сражаться и работать.

Народ расходился с собрания медленно, без обычного оживления, люди тихо переговаривались между собой.

Из районного центра пришла маленькая шхуна. Колхозный вельбот ушел за пассажирами. Тынэна с любопытством всматривалась в лица новых людей: ведь кто-то из них — ее будущие учителя. Среди сидящих в вельботе она увидела знакомое лицо. Это была Елена Ивановна.

В своем старом домике, распаковывая вещи, Елена Ивановна рассказала, что Иван Андреевич уехал на фронт, а ее назначили директором школы и заведующей интернатом.

— Трудно мне будет, Танюша, — вздохнула она, — надеюсь на твою помощь.

Елена Ивановна села на ящик, с улыбкой оглядела Тынэну и сказала:

— Ну и выросла же ты! Прямо невеста стала!

Она порылась в ворохе наваленной одежды, достала какое-то платье и подала девушке:

— Померь-ка это.

Тынэна мигом скинула свое интернатское платьишко с надставленными рукавами и облачилась в настоящее, взрослое. Подошла к старенькому, тусклому зеркалу. Из тумана выглянула слегка смущенная девушка с бровями, похожими на раскинутые птичьи крылья. Под крыльями блестели большие, расширяющиеся к вискам глаза.

В зеркале была другая Тынэна.

— Нравится тебе это платье? — спросила Елена Ивановна.

— Очень! — воскликнула Тынэна.

— Можешь взять его себе.

— Такое красивое? — удивилась Тынэна.

— А почему бы тебе не носить красивые платья?

— А как же вы? — спросила Тынэна.

— Мне оно теперь ни к чему, — ответила Елена Ивановна. — Бери, Танюша, носи и ни о чем не думай.

Елена Ивановна смахнула слезинку и улыбнулась. Но эта улыбка уже не была прежней и скорее походила на солнце, которое лишь угадывалось за плотной завесой облаков.

Тынэна еще раз подошла к зеркалу. На этот раз она стояла перед мутным стеклом долго, тщательно разглядывая свое отражение.

5

Тынэна пошла в последний класс своей школы и в ту же осень начала занятия на курсах по ликвидации неграмотности.

Лагуна подернулась новым льдом, море нагромоздило на берег обломки торосов.

В морскую белую даль уходили тропы охотников.

На первый свой урок Тынэна шла берегом моря, чтобы успокоиться и набраться храбрости.

В классе собрались чуть ли не все охотники Нымныма. Тынэна удивилась: она надеялась увидеть только неграмотных стариков.

Тынэна поздоровалась, и класс дружно отозвался.

— Ты как настоящая учительница, — с гордостью сказал Кукы.

Тынэна разложила на учительском столе конспект своего первого урока, тетради, книги. Она невольно подражала своим учителям, а в голове вертелась мысль о том, как спросить сидящих в классе, почему на урок явились и те, кто не числился в списках ее учеников.

Тут на помощь опять же пришел Кукы:

— Мы собрались на твой урок, потому что хотим узнать новости с фронта. Ты бываешь на полярной станции, слушаешь радио. Скажи нам. Мы не так хорошо знаем русский язык, чтобы понимать разговор по радио. Очень быстро говорят, и притом трещит.

После короткого сообщения Тынэны о положении на фронте Кукы сделал знак своим товарищам. В классе после их ухода остались действительно только неграмотные.

Первые минуты Тынэна все еще робела. Она показывала буквы, писала на доске, ходила по рядам, смотрела, как старики своими заскорузлыми, похожими на корни деревьев руками выводят в тетрадях крючки и палочки, слышала их трудное дыхание и временами даже легкий стон.

Часов у Тынэны не было, подать звонок вечером некому, и она не знала, сколько прошло времени.

Старик Папо поднял руку и попросился сесть на пол.

— Трудно сидеть на подставке, — виновато объяснил он.

Потом и другие ученики пожелали переселиться на пол.

— Хорошо, садитесь на пол, — разрешила Тынэна.

Писать на полу невозможно, и она решила почитать старикам для отдыха. Раскрыла книжку поэм Пушкина и объяснила:

— Сейчас я вам прочитаю и переведу начало сказочной поэмы Пушкина «Руслан и Людмила».

— Хорошо, — от имени всех согласился старик Папо.

Тынэна старалась читать с выражением, как ее саму учили в школе.

Ученики в такт стихам кивали головами, и, когда Тынэна остановилась, чтобы начать переводить, кто-то заметил:

— Будто заклинание произносит.

— Она же сказала — сказка, — важно поправил старик Папо.

Кончив переводить, Тынэна попросила задавать вопросы. Первым поднял руку тот же Папо. Он спросил, где живет Пушкин.

— Он умер, — ответила Тынэна.

Папо искренне огорчился и сказал:

— А я думал: вот выучусь грамоте, напишу письмо твоему Пушкину. Я ведь тоже сказки пишу.

Сначала Тынэна не поняла, каким образом неграмотный старик может писать сказки, потом вспомнила, что Папо — искусный косторез. Ей доводилось видеть моржовые клыки, расписанные рукой старого мастера. На гладкой, хорошо отполированной поверхности клыка Папо рисовал картинки из легенд и сказок чукчей. Все изображения были связаны между собой, и сказку можно было «прочитать» по всему клыку. Длинные сказания, не помещающиеся на одном клыке, Папо переносил на другие, и таким образом получалось как бы несколько «томов».

— Пушкин писал не только сказки, — пояснила Тынэна и рассказала о жизни поэта все, что сама узнала на уроках литературы и из школьных учебников. Попутно она попыталась объяснить, что такое стихотворение, сравнив его с песней.

Над партой взметнулась сухонькая ручка. Старуха Кичау интересовалась, не Пушкин ли написал песню «Если завтра война».

За разговором о Пушкине и застала их в классе Елена Ивановна.

— Не кажется ли тебе, Таня, что ваш первый урок немного затянулся? — спросила она.

— А я не знаю, сколько времени, — смутилась Тынэна.

— Ваш урок длится уже третий час, — сообщила Елена Ивановна. — Ну, ничего. Для первого раза это не такая уж большая беда. Тем более, как я вижу, ученики у тебя на уроке не скучали. Не правда ли? — обратилась она к классу.

— Нам было очень интересно, — за всех солидно ответил Папо. — Хорошо она говорит, занятно. Мы совсем не устали. Немного отдохнули, посидели на полу.

Тынэна отпустила учеников, задав им на дом написать по полстраничке палочек и крючков.

Елена Ивановна позвала ее к себе домой.

Непроглядная тьма опустилась на селение. Маяк не горел. Плотно зашторены все окна в немногих деревянных домах селения. Только издали доносился глухой перестук движка электростанции, взвизгивали в темноте собаки да ветер шумел в прибрежных торосах и в невидимых над головой проводах.

Валерка уже спал. На тумбочке лежала его записка, нацарапанная неровными каракулями: «Я сплу». Мать повертела в руках записку и нежно улыбнулась.

Валерка целый день носился по селению, бегал с ребятишками на лед лагуны. По-русски говорил с чукотским акцентом.

Елена Ивановна поставила на плиту чайник, пошевелила кочергой в топке, подсыпала угля. Из самодельного платяного шкафа достала какую-то шкатулку.

— Конечно, это не дамские, но идут точно, — сказала она, протягивая Тынэне большие серебряные часы. — От Ивана Андреевича остались, забыл взять. Так торопился. Носи их на здоровье и смотри не затягивай уроки, — шутливо-строго добавила Елена Ивановна.

Тынэна положила часы на ладонь. Они громко тикали с чуть слышным звоном. По нижнему краю циферблата виднелись четкие буквы — Мозер.

— Спасибо, — тихо поблагодарила она за подарок.

— Не за что, — ответила Елена Ивановна. — Я рада, что именно в твои руки попали часы Ивана Андреевича.

Елена Ивановна закрыла лицо руками.

— Что с вами? — забеспокоилась Тынэна. — Случилось что-нибудь?

— От Вани ни одного письма… Как попрощался с нами — ни строчки…

— Письма же к нам идут долго, — принялась успокаивать Елену Ивановну Тынэна. — Вон газету свежую получили, так там еще портреты фашистские. Сама видела на полярной станции. Война, а в газетах про дружбу между Советским Союзом и Германией. А вы говорите — письмо от Ивана Андреевича!

Елена Ивановна вытерла слезы, через силу улыбнулась и виновато произнесла:

— Да я так…

Напились чаю, и Елена Ивановна постелила Тынэне на деревянном топчане.

Долго не спали.

Сначала лежали молча. Тынэна сквозь подушку слышала тиканье часов. На кровати беспокойно ворочалась Елена Ивановна. Наконец она тихо спросила:

— Тынэна, ты не спишь?

— Нет, что-то не спится, — ответила Тынэна. — Все вспоминаю сегодняшний урок. Так стыдно. Все получилось не так, как хотелось.

— Это всегда так кажется, — помолчав немного, сказала Елена Ивановна. — Когда я впервые вошла в класс, мне показалось, что обратно мне не выйти, — такой страх меня взял. То, что ты волновалась, это хорошо. А держалась ты в классе как настоящая учительница… Тебе самой-то понравилось учить?

— Очень! — вырвалось у Тынэны. — Только уж в следующий раз я постараюсь провести урок как следует.

Помолчали.

— Танюша, — послышался из темноты голос Елены Ивановны, — ты никогда не задумывалась о своем будущем?

— Может, и задумывалась, — после непродолжительной паузы ответила Тынэна, — но не так, чтобы все время только об этом и думать… Так, иногда…

— В твоем возрасте человек уже на что-то решается, — отозвалась Елена Ивановна. — А ты не хочешь стать учительницей?

— Может быть, — неуверенно ответила Тынэна. — Мне это нравится.

Широко открытыми глазами она смотрела в темноту, в ту сторону, где находилась кровать Елены Ивановны.

— Я иногда мечтаю, — продолжала она. — Только мои мечты, наверное, несерьезные, о них не напишешь в школьном сочинении «Кем быть?»… То вдруг захочется увидеть это самое кастильское чистое небо. Или вот стоишь на высоком мысу, видишь проходящий корабль, и вдруг такое любопытство тебя разберет, так бы и оказалась на его палубе… Елена Ивановна, вы меня слушаете?

— Слушаю, слушаю, продолжай, — послышался из темноты неторопливый голос.

— А вот в последние дни все думаю, будто изобрела я страшное оружие против фашистов, или, или… — тут Тынэна запнулась.

— Ну, говори, говори, — Елена Ивановна громко скрипнула кроватью.

— Ну, это несерьезно и стыдно, — тихо произнесла Тынэна. — Ну, будто я стала женой бойца-фронтовика, Героя Советского Союза, и он меня взял с собой… на фронт, медицинской сестрой…

В темноте наступило молчание. Потом Тынэна услышала приглушенный вздох Елены Ивановны:

— Ты и не заметила, девочка, как выросла. Тебе никогда не приходилось взглянуть на себя как бы со стороны?

— Да, — ответила Тынэна. — Как-то долго-долго смотрелась в зеркало, и так мне страшно стало. Будто там, за стеклом, стоит другая… Даже нет, словно я сама туда ушла и смотрю на себя…

«Красивая Танюша, — думала Елена Ивановна. — С такой красотой ей или большое счастье привалит, или… очень трудно будет в жизни».

Заскрипела кровать — видно, Елена Ивановна устраивалась поудобнее. Потом Тынэна услышала ее сонное дыхание.

Но самой ей долго еще не спалось.

Что-то большое и неожиданное входило в ее жизнь. Она сама толком не могла объяснить себе, что это такое. Просто иной раз сердце с болью замирало от ожидания и предчувствия того, что должно случиться большое, красивое, неожиданное, которое перевернет ее жизнь. Почему-то думалось, что это придет с моря, с той стороны, откуда в Нымным приходило новое, удивительное. Морская даль манила сердце. И Тынэна, сама того не сознавая, ждала плывущий к берегу ее самый красивый корабль. Какой он?

Какое оно, то, что русские зовут счастьем?

После окончания семилетки Тынэна осталась работать в Нымныме учительницей младших классов и курсов ликбеза. Хотела она было поехать в Анадырь, в педагогическое училище, но в селение приехал сам заведующий районным отделом народного образования и уговорил ее остаться: из-за военного времени не хватало учителей.

Внешне как будто бы в жизни Тынэны ничего и не изменилось. Она по-прежнему жила в интернате, только теперь не в общей, а в отдельной маленькой комнатке.

Надо было ремонтировать школу, а рабочих рук не было. Кое-как достали на полярной станции краску, материалы. Учитель физики переложил печи, сколотил расшатавшиеся парты и скамьи, вставил и замазал стекла. Тынэна красила парты и классные доски.

Лето в тот год выдалось трудное и холодное. Вельботы уходили далеко в море в поисках зверя. Туман не отходил от берега и стоял плотной стеной у прибойной черты, будто занавес, отделяющий море от суши.

Туман приглушал все звуки. Тынэна долго сидела на берегу и едва улавливала ухом чаячий крик. В ногах тихо плескалась вода, тишина мокрой ватой входила в уши.

Не видно горизонта и морской дали — один прибой, выталкивающий волну за волной из-за занавеси тумана.

Тынэна уже хотела уходить, как вдруг услышала какой-то посторонний приглушенный звук. Словно кто-то шел на веслах. Это мог быть вельбот, на котором неожиданно испортился мотор. Теперь такое часто случалось. Охотники жаловались, что моторы старые, а запасных частей достать негде.

Раздвинув плотное, сырое полотно тумана, показалась четырехвесельная шлюпка с обвисшим от влаги красным флажком на корме.

Шлюпка тупо ткнулась о прибрежную гальку, и на берег выпрыгнул молодой человек в темно-синем кителе и в форменной фуражке с блестящим козырьком. Отчего-то поначалу Тынэна обратила внимание именно на его одежду, а потом уже взглянула на его лицо.

— В вашем селении есть врач? — быстро спросил моряк.

Он был совсем молоденький, почти мальчишка, и форменная фуражка была явно велика для него, но все же каким-то чудом лихо сидела на голове. На верхней губе темнел пушок — тщательно оберегаемый признак мужества. Глаза были черные, блестящие, будто отполированные морскими волнами.

— Что уставилась? — по-мальчишески грубо крикнул моряк. — Русским языком тебя спрашивают: есть тут у вас врач?

— Есть, — ответила Тынэна.

— Проведите меня к нему, — приказал моряк.

Тынэна пошла впереди. Моряк шагал сзади, шурша галькой.

Сельская больница находилась на другом конце селения. Сначала молчали. Потом моряк засвистел какую-то песенку. Из дымовых отверстий яранг шел дым утренних костров, смешивался с туманом и стлался по земле, радуя запахом тепла.

— И вы тоже здесь живете? — наконец подал голос моряк.

— Как видите, — коротко ответила Тынэна.

— Учительница?

Тынэна молча кивнула.

Моряк прибавил шагу и пошел рядом.

— Скучно, должно быть, вам здесь? А? Все-таки край земли, конец материка…

Тынэна пожала плечами.

— Как к вам относится местное население? — продолжал моряк.

— Хорошо, — односложно ответила Тынэна.

— Иначе и не может быть! — с жаром произнес моряк. — Вот только язык у нас трудный. Русским он дается нелегко. А как вы объясняетесь?

— Я знаю язык.

— Да вы просто молодчина! — искренне восхитился парень. — Такой язык одолеть, наверное, потруднее, чем китайский. Да?

Не дождавшись ответа, продолжал:

— А я сейчас налегаю на английский. Нужный язык. Особенно моряку.

Парень пытался заглянуть в лицо Тынэне, но девушка незаметно прибавляла шаг и всегда оказывалась все же немного впереди.

— Вот наша больница. — Тынэна остановилась возле круглого домика и постучалась в окно: — Полина Андреевна, к вам пришли!

Врач долго не отпирала дверь.

Теперь моряк с некоторым замешательством в упор разглядывал Тынэну. Девушка чуть хмурилась, но не отворачивалась.

— Мне очень приятно… Я бы хотел, — забормотал моряк и, смутившись, вдруг протянул руку и просто сказал: — Меня зовут Виктор Айван, я из селения Пинакуль.

— А меня — Таня Тынэна, я из селения Нымным, — сказала Тынэна и легко пожала протянутую руку. Она улыбнулась прямо ему в лицо, и парень густо покраснел.

— А я ведь вас принял за русскую, — смущенно сказал он.

Тынэна рассмеялась в ответ.

Наконец на пороге больницы показалась врач Полина Андреевна, полная и очень белая, будто присыпанная мукой, женщина.

— Что у вас там стряслось? — поздоровавшись, спросила она моряка.

— Мне нужна ваша консультация, — важно заявил моряк.

— Заходите, — пригласила Полина Андреевна.

Они вошли в маленькую комнатку, служившую амбулаторией. Полина Андреевна показала на деревянный топчанчик, обтянутый клеенкой, и пригласила:

— Садитесь, я вас слушаю.

Тынэна с Виктором сели рядом.

Моряк снял фуражку, положил на колени, и тут Тынэна заметила, что держалась она с помощью бумаги, заложенной за внутреннюю сторону околыша.

— Дело в том, — начал Виктор, — что мы занимаемся консервацией автоматических маяков на зимний период.

Виктор говорил обстоятельно и громко, словно отвечал хорошо выученный урок.

— На обратном пути от Колючинской губы мы подстрелили моржа, — продолжал моряк. — С него все и началось. Мы его разделали, вынули печень, и наш кок поджарил ее. Все мы ели, и с нами ничего не случилось, кроме нашего механика. Плохо ему. Говорит — наверно, отравился печенкой.

До этого внимательно слушавшая Полина Андреевна вдруг прервала моряка:

— Стул?

— Что? — поначалу не понял моряк, потом догадался, о чем идет речь, и смущенно сообщил: — Вот именно — у него нехороший стул.

— Пошли! — Полина Андреевна решительно поднялась с места.

На шлюпке нырнули в густой туман, и скоро из мокрой пелены показалась моторно-парусная шхуна «Вымпел». Она была хорошо знакома Тынэне: шхуна ходила между бухтой Провидения и мысами северного побережья Чукотского моря, обслуживая навигационные знаки и маяки.

По короткому штормтрапу поднялись на палубу.

— Где больной? — спросила Полина Андреевна.

— У меня, в капитанском салоне, — ответил Виктор.

Салон капитана едва превышал по площади крохотную комнатку в интернате. Тынэна с любопытством огляделась. У покатой корабельной стенки она увидела койку, похожую на низкий ящик без крышки, и лежащего на ней человека. Над иллюминатором к деревянной обшивке были привинчены большие морские часы-хронометр.

— Проходите, доктор, а мы выйдем, не будем вам мешать, — сказал капитан и поднялся на палубу.

Тынэна неловко поднялась вместе с капитаном на мостик. Моряки, толпившиеся на носу корабля, с любопытством поглядывали на девушку.

Виктор сказал Тынэне:

— Это все мои друзья. Вместе учились в Ленинграде, в арктическом училище. На третьем курсе. Вместе просились на фронт, а вместо фронта угодили сюда. Вот и ходим теперь на этой посудине. Но я добьюсь своего!

Виктор сердито рубанул по воздуху кулаком, и Тынэна не могла сдержать улыбку.

Виктор смешался, посмотрел на сплошную стену тумана и спросил:

— Вам приходилось есть моржовую печенку?

— Всю жизнь, — ответила Тынэна.

— Простите, я все забываю, что вы чукчанка.

— Ничего, — ответила Тынэна.

Виктор вдруг начал рассказывать о себе, о своих родителях, живущих в маленьком стойбище Пинакуль, сообщил, что его отец — известный морской охотник и китобой.

Тынэна молча слушала его и думала, что она впервые на палубе настоящего корабля. Рядом с ней молодой симпатичный капитан, похожий больше на ученика старшего класса, чем на морского волка. Какой он светлый, простой и милый парень! Тынэна внимательно смотрела на него, а Виктор, пряча от смущения глаза, все говорил и говорил:

— Скоро снова пройдем этим маршрутом. Пока не появятся льды, будем заниматься навигационным хозяйством. Мало ли что может случиться. А вдруг война с японцами…

Из капитанского салона появилась Полина Андреевна.

— Все в порядке, — сказала она Виктору. — Пошлите кого-нибудь на берег за лекарством.

— Ничего серьезного? — спросил капитан.

— Во всяком случае, совершенно напрасно обвиняли моржа. Он тут ни при чем. Виноваты тухлые американские консервы.

— Но они такие красивые на вид, — пробормотал Виктор и заявил: — А за лекарством поеду сам.

На той же шлюпке Тынэна возвратилась на берег и здесь попрощалась с капитаном.

— Мы еще увидимся? — задерживая руку, спросил Виктор.

— На берегу живем, — уклончиво ответила Тынэна.

— Может быть, вам что-нибудь привезти из бухты Провидения? — спросил Виктор.

— Привезите черной краски для классных досок, — неожиданно для себя попросила Тынэна.

6

Тынэна успела уже и позабыть о своей просьбе, хотя долго помнила милого и застенчивого капитана Ливана. Но однажды в ее комнату постучались, и она увидела перед собой улыбающееся лицо Виктора, а в руках у него черный металлический бидон.

— Здравствуйте. Вот привез обещанное, — объявил капитан.

— Что это? — растерянно спросила Тынэна.

— Черная краска для классных досок, — объяснил Виктор. — Какую просили. Уже разведенная, готовая к употреблению.

Тынэна в замешательстве стояла перед неожиданным гостем, пока не догадалась пригласить его в комнату:

— Проходите, а краску можете оставить в коридоре. Капитан аккуратно вытер ноги, снял фуражку и бочком прошел а комнату.

— Вот сюда садитесь, — придвинула Тынэна табуретку.

На этот раз капитан держался гораздо увереннее. Он оглядел жилище Тынэны и с удовлетворением произнес:

— Уютно живете.

Тынэна не знала, как на это отвечать. Она еще не совсем верила тому, что видит снова Виктора. Ведь в желании его увидеть она никому не признавалась. В эту минуту Тынэна была готова согласиться с существованием доброго великана Пичвучина из древних сказок, который незримо помогает людям и исполняет их сокровенные желания. Капитан долго мял в руках фуражку и вдруг горячо произнес:

— Вы такая красивая и необыкновенная… Я плавал, а перед глазами все стояло ваше лицо…

Тынэна вспыхнула и потупилась. Добрый великан Пичвучин, видно, решил, что дальше уже обойдутся без него.

Виктор тоже не находил больше слов. Наконец он решительно поднялся и приложил по-военному руку к козырьку:

— Очень рад был встретиться с вами еще раз!

— Я тоже, — Тынэна сказала то, что думала и чувствовала.

— Ну, мне пора на корабль, — сказал Виктор.

— Большое спасибо за краску.

Виктор замешкался в дверях, хотел, видно, еще что-то сказать, но только бросил на ходу:

— Краску перед употреблением надо хорошенько помешать.

Тынэна с полчаса неподвижно сидела у окна, смотрела на пожелтевший склон холма и думала, что надо было как-то иначе встретить моряка, ну хоть чаю ему предложить.

Тынэна накинула на плечи пальто и выбежала из комнаты.

Холодная галька больно била по ногам, но Тынэна не замечала ее и бежала на берег.

Южный ветер пригладил прибой, а дальше барашками белело неспокойное море. Среди поднявшихся волн, вперегонки с ними, вдаль уходил корабль. Если как следует приглядеться, на мостике еще можно было различить фигуру капитана…

Тынэна опустилась на холодную гальку и смотрела и смотрела на корабль, чувствуя, что уходит что-то большое, хорошее и дорогое. И на память пришла старая, полузабытая материнская песня:

Посмотрю тебе в глаза — Вижу потемневшее перед ненастьем небо. Боюсь тогда, Что жизнь твоя в бурях и ветрах пройдет, Вестником беды белый парус мелькнет. Самый красивый корабль Тот, который мимо проходит.

Парус затерялся среди белых барашков, исчез, растаял в неспокойной морской шири.

Беды? Почему беды? Тынэна все стояла и стояла на берегу, вглядываясь в волнующееся безбрежное море, потом повернулась и медленно побрела в школу.

Несколько дней ее преследовало видение уходящего вдаль корабля. Когда красила школьные классные доски, прибирала в учительской, принимала в интернат вновь прибывших детей, перед глазами все стоял капитан Айван, и в ушах звучал его голос. Иной раз, разговаривая с кем-нибудь, она вдруг замолкала, взгляд ее уносился куда-то вдаль, покидая комнату, этот берег, и блуждал на морских путях, где плыл в это время «Вымпел».

— Ты стала какая-то странная, — с беспокойством заметила Елена Ивановна. — Что-нибудь случилось?

— Ничего, ничего, — торопливо успокоила ее Тынэна.

Собрались сносить ярангу родителей. Она совсем обветшала и портила вид селения. Моржовая покрышка истлела, камни, поддерживающие ее, осыпались, деревянные стены прогнили и зияли множеством дыр. Только дверь по-прежнему была прочно закрыта на деревянную задвижку. За многие годы никому не пришло в голову зайти в опустевшее жилище.

— Может, там есть что-нибудь, что пригодится, — сказал Тынэне Кукы.

Тынэна с трудом отодвинула засов и вошла в непривычно светлый чоттагин. Наружный свет беспрепятственно проникал через огромные прорехи в крыше. Полог обвалился и держался только на двух крайних столбиках. В углах чоттагина, у стен, лежал не растаявший с прошлой зимы снег, покрытый серым налетом. На ремне висел порыжевший от ржавчины отцовский винчестер.

Тынэна села на китовый позвонок посреди чоттагина и долго сидела, с горечью вспоминая прошлое. Слезы катились по щекам. Она будто слышала голоса, которые раздавались в этом чоттагине, видела лица входящих и выходящих людей… Когда-то тут шла своя жизнь. Вон там, возле бочек с квашеной зеленью, под развешанным на стене охотничьим снаряжением, лежали, свернувшись клубком, собаки. А теперь все живое ушло отсюда.

С трудом поднявшись с китового позвонка, Тынэна обошла чоттагин, сняла со стены уже ни на что не годный винчестер и навсегда покинула родительскую ярангу.

Темным осенним вечером запылало пламя на месте родной яранги. Черный дым поднимался ввысь и смешивался с темным небом. Поодаль стояли люди и молча смотрели на пожирающее остатки яранги пламя. Отсветы огня выхватывали непроницаемые темные лица и повлажневшие от слез глаза. Долго еще зола сохраняла тепло, словно жизнь не хотела уходить от своего очага.

Потом подул южный ветер и развеял пожарище. Остался только темный круг и закопченные камни, которыми поддерживалось жилище от штормовых ветров.

Сожжение родной яранги, гложущая тоска, напавшая вдруг бессонница не прошли бесследно. Тынэна похудела, глаза стали как будто больше. Елена Ивановна старалась почаще зазывать к себе Тынэну, развлекала ее воспоминаниями своей юности, читала письма Ивана Андреевича, который каждый раз передавал приветы Тынэне.

Начались осенние штормы. Огромные волны с ревом обрушивались на берег, клубящаяся вода с пенной гривой подбиралась к самому порогу жилищ и словно нехотя откатывалась обратно в море, чтобы снова собраться в клокочущую, туго закрученную волну и с заново обретенной силой рвануться к жалким жилищам, ставшим, казалось, еще меньше под хмурым, низко нависшим небом.

Но и в такую погоду Тынэна ходила по берегу моря, подбирала выброшенные водой водоросли, морские звезды, обкатанные до глянцевой черноты осколки моржовых клыков, раковины и все смотрела в белую от волн морскую даль.

По словам радиста полярной станции, «Вымпел» пробирался к Берингову проливу, уходя от надвигающихся ледяных полей. Во время шторма корабль отстаивался в Колючинской губе.

Тынэна гадала: зайдет корабль в Нымным или пройдет мимо, торопясь в родную гавань — бухту Провидения.

Темнота наступала быстро. Волны светились в ночной тьме. Тынэна стояла лицом к ветру и губами ловила соленые капли, летящие с пенных верхушек воды.

Потом уходила в свою маленькую комнатку, зажигала лампу и часами сидела перед раскрытой книгой. Нет, она не думала о далеком корабле, просто мысли перескакивали с одного на другое, и трудно было сосредоточиться на чем-то одном.

В одну из таких бессонных ночей Тынэна услышала, как стихла буря. Ветер оборвался неожиданно, словно кто-то поставил перед воздушным потоком неодолимую преграду. Наступила такая тишина, что стало слышно, как катится галька, как шипит уходящая волна.

Тынэна оделась и тихонько выбралась из дому. Она шла навстречу прибою и едва не поплатилась за это: в темноте высокий вал обрушился на берег, с шипением подкатился к девушке и обнял ее ноги выше колен. Тынэна едва успела отпрянуть назад.

Затихающее море уже не светилось. Оно было такое же темное, как и небо.

Утром море окончательно успокоилось. Лишь накат был все еще высок, но вдали проступил чистый горизонт, и охотники, спустившиеся с высокого мыса с биноклями, принесли утешительную новость: льдов еще не видно.

Тынэна с Еленой Ивановной составляли новое расписание. Окно учительской выходило на море, и Тынэна то и дело поднимала голову, чтобы посмотреть на горизонт. От напряжения глаза уставали, и порой ей казалось, что она видит белое пятнышко паруса, но уже в следующую секунду, кроме ровного, спокойного стыка моря и неба, ничего нельзя было заметить.

Елена Ивановна искоса поглядывала на девушку, хмурилась и вдруг спросила:

— Ты кого-нибудь ждешь, Танюша?

— Нет, никого, — тихо ответила Тынэна, вздрогнув от неожиданного вопроса.

Весь день горизонт оставался пустынным и чистым. С неба ушли облака, и море проглядывалось от мыса до мыса — чистое, родное, словно умывшееся после бури.

Наступил вечер, а Тынэна все бродила по берегу моря и делала вид, что собирает морские водоросли. Она бездумно жевала сладковато-соленые стебли, подбирала пустые раковины.

Вернулась Тынэна в свою комнатушку поздно, когда уже невозможно стало различать дорогу.

Она быстро разделась и забралась под одеяло. Закрыв глаза, она вдруг увидела себя со стороны, как она мечется по берегу, ходит молчаливая, погруженная в себя, невпопад отвечает на вопросы, и ей стало стыдно…

Она почувствовала это сквозь сон. Открыла глаза и посмотрела на дверь. Она была отчего-то уверена, что он стоит за дверью и вот-вот раздастся стук. Тынэна спустила ноги на холодный пол и подошла к запертой двери. Послышался тихий стук.

Тынэна распахнула дверь. За дверью стоял Виктор, мокрый и смущенный.

— Виктор! — вскрикнула Тынэна и кинулась ему на грудь. Что-то огромное, тяжелое, что давило на нее все эти дни, вдруг ушло. Она не почувствовала холодной сырости клеенчатого плаща, скользкой прохлады резиновых сапог, которых касались ее голые ноги.

Виктор неумело гладил ее по волосам и с волнением, как бы с трудом произносил отрывистые слова:

— Еду на фронт. Добился все-таки… Но не мог уехать, не попрощавшись с тобой. Я тебя очень люблю, Танюша, с того самого дня, как впервые тебя увидел. Милая моя, хорошая, красивая… Ты будешь меня ждать? Я тебе буду писать часто-часто. А ты не обращай внимания на орфографические ошибки — с русским языком у меня всегда было неважно…

Тынэна отняла лицо от груди Виктора, потянула его в комнату и захлопнула дверь. Помогла снять задубевший от соленой морской воды плащ и спросила:

— Чаю хочешь?

— Ничего мне не надо, — ответил Виктор. — Хочу только посмотреть на тебя.

Они сели рядом на кровать, а Виктор продолжал:

— Я как увидел тебя в бинокль, что ты прибежала на берег, и решил, что и ты тоже…

— Люблю, очень люблю тебя, мой хороший, милый, — прошептала Тынэна. — Вот до сегодняшнего дня, вот до этого часа не знала, что это так.

— Утром мы уйдем в бухту Провидения и до конца войны, наверно, уже не увидимся, — сказал Виктор. — Ты будешь меня ждать?

— Кого же мне еще ждать, как не тебя? — ответила Тынэна. — Я и так тебя всю жизнь ждала. Верила, что ты обязательно придешь ко мне на своем самом красивом корабле.

— Ну уж и самый красивый корабль! — улыбнулся Виктор. — Протекает, как решето. По всем мореходным правилам плавать на нем во льдах запрещается.

…В окно медленно проступал осенний рассвет. Тынэна не спала. Она лежала с открытыми глазами и не сводила глаз со спящего Виктора. Жесткие черные волосы упали на лоб, и губы его вздрагивали во сне.

Тынэна боялась потревожить его. Она шептала про себя все нежные слова, какие приходили на память, мысленно целовала его и обнимала.

Виктор вздрогнул и широко открыл глаза:

— Который час?

— Пять утра, — ответила Тынэна.

— Мне пора…

— Я провожу, — Тынэна быстро оделась.

Они шли рядом по тихой, еще не проснувшейся улице Нымныма. На полярной станции тарахтел движок — радиостанция Нымныма принимала военные сводки.

«Вымпел» покачивался на спокойной воде, красивый и гордый корабль, который плавал по Ледовитому океану, хоть это ему не полагалось.

Виктор свистнул, и со шхуны спустили шлюпку.

Почему-то на прощание не нашлось никаких слов, и Виктор с Тынэной стояли, крепко прижавшись друг к другу, пока шлюпка не ткнулась носом о прибрежную гальку. Виктор взял ладонями лицо Тынэны, приблизил к своему и коснулся щекой ее щеки. И так они стояли с закрытыми глазами, словно стараясь надолго запомнить биение собственных сердец.

Виктор с трудом оторвался от Тынэны и прыгнул в шлюпку.

Застучал судовой двигатель. Из выхлопной трубы показались облачка голубого дыма, забурлила вода за кормой, и гидрографическое судно «Вымпел» взяло курс на Берингов пролив.

На корабле подняли паруса, и судно, подгоняемое двойной тягой — мотором и ветром, — быстро стало уходить за дальний мыс.

До восхода Тынэна простояла на берегу.

7

За окнами неистовствовала пурга. Ветер грохотал по крышам уже четвертый день. В школе отменили занятия до наступления затишья, и Тынэна в вынужденном безделье коротала время за чтением.

Можно было бы пойти к Елене Ивановне, но последнее время отношения у них разладились, — с тех пор как директор школы заметила беременность Тынэны. Сначала она никак не могла в это поверить и все допытывалась, правду ли говорит Тынэна.

— Вот его письма, — показала Тынэна. — Два из бухты Провидения, одно из Владивостока и еще одно с дороги. Пока писем больше нет, но верю, что они будут.

Елена Ивановна повертела в руках треугольные конверты и со вздохом произнесла:

— Как ты легкомысленно поступила, Танюша!

— Я его люблю, — отозвалась Тынэна.

— А если он не вернется?

— Вернется. Он мне обещал, и он любит меня! — с необычной для нее горячностью воскликнула Тынэна.

— Трудно тебе будет, девочка, — с сочувствием произнесла Елена Ивановна.

— Ему еще труднее там, на войне, — возразила Тынэна.

Она не скрывала своей беременности, и скоро во всем селении уже знали, что у Тынэны будет ребенок. Иные с любопытством посматривали вслед, когда она шла по улице, а большинство и вовсе не обратило на это внимания: рождение человека — дело, конечно, хорошее, но не такое уж выдающееся, чтобы об этом много рассуждать.

В последнем письме Виктора был номер полевой почты. Тынэна сразу же написала ответ:

«Милый и хороший мой Виктор! Спасибо тебе за фотокарточку. Правда, она очень маленькая, но все же ты там такой, какой есть. Хочу тебе сообщить радостную новость: у нас будет ребенок. Я уже решила: если будет мальчик, назову его Виктором, а если девочка, то выбирай имя сам. Море у нашего берега давно замерзло, и „Вымпел“ больше не приходил. У нас идут занятия. Пишу на доске перед первоклассниками и вспоминаю тебя — доска-то покрашена краской, которую ты привез. Зима. Теперь письма в наш Нымным будут идти долго — два, а то и три месяца. Но я все равно буду тебе часто писать и ждать твоих писем. В нашем селении теперь мы двое ждем писем с фронта — я и Елена Ивановна. Она говорит, что мы с тобой поступили легкомысленно: надо было подождать, когда кончится война. Разве надо отворачиваться от любви? Она к нам пришла такой, какая она есть для нас. Ни у кого такой любви нет и не будет. Она такая только у нас, и какая она — мы знаем только вдвоем с тобой. Вот я читаю книги, сравниваю нашу любовь с книжной и радуюсь, что у них все не так, как у нас. Слишком много слов и мало чувств. Как будто любовь состоит только в том, чтобы говорить о ней. Конечно, я чувствую, что Елена Ивановна хочет пожурить меня: молодая, мол, еще почти школьница. Но вслух сказать не решается. Наверное, жалеет меня. Думает: девочка и так несчастна, зачем же мне еще ее растравлять? А я очень счастлива и ничего не боюсь. Я такая стала смелая от любви, что вполне могла бы пойти на фронт вместе с тобой.

Ну и расписалась же я! Мы мало друг друга видели, мало сказали слов, поэтому хочу выговориться в письмах.

Больших новостей в селении нет. Приехал новый учитель истории. Фронтовик, контуженный. Часами лежит с обвязанной головой и смотрит на стену. Осенью, когда была утиная охота и на косе началась стрельба, он чуть не сошел с ума: ему вдруг показалось, что немцы подошли к Нымныму. Едва-едва его успокоила. Он живет в соседней комнате.

Милый мой и любимый! Я тебя прошу: береги себя! Теперь мы тебя вдвоем ждем. Целую нежно, долго и крепко.

Твоя Таня Тынэна».

Уже четвертый месяц от Виктора не было писем. В редко выдававшиеся зимой погожие дни Тынэна не сводила глаз с дороги, идущей на юг, ожидая появления собачьей упряжки. Почта обычно приходила с оказией и очень нерегулярно. Иногда прилетал самолет, но и он не всегда привозил письма. Единственным источником новостей было радио, и Тынэна повадилась, как в детстве, бегать в радиорубку полярной станции.

Она садилась на самодельный, покрытый оленьими шкурами диван и слушала по разным доступным приемнику станциям сообщения Совинформбюро.

А писем от Виктора все не было. Она уже знала наизусть каждое слово старых его писем и даже взялась как-то и проверила их с точки зрения орфографии.

«Милый мой, далекий и молчаливый, — написала она тут же ему письмо. — Напрасно ты говорил, что у тебя плохо с русским языком. Я внимательно прочитала и проверила все твои письма и нашла в них всего лишь несколько совсем пустячных ошибок. И вот уже давно нет от тебя писем, но ведь мы так далеко друг от друга. А должно быть, и те, кто живет на материке, теперь тоже не часто могут порадоваться письмам с фронта от своих близких. Но сейчас ждать мне гораздо легче, чем вначале. Нас стало двое, и он все громче и настойчивее напоминает о себе. А на улице опять пурга. Окно мое совсем замело, дневного света в комнате почти не бывает. Электричества тоже не стало. Все время жгу лампу. Мы научились делать ламповые стекла из стеклянных консервных банок. Надо только осторожно отбить дно, нарастить банку жестяной трубой — и стекло готово. Оно нисколько не хуже настоящего, только часто лопается, и поэтому надо иметь запас. Но ребята наделали мне таких стекол.

Продукты в нашем селении есть. Остался еще довоенный запас. Я берегу три банки сгущенного молока, и, кроме того, у меня есть целый килограмм сахара. По карточкам мне полагается каждый месяц три пачки махорки. Я их отдаю охотникам. Мои земляки стараются помогать фронту, чем могут. Пушнину отдают та заготовительный пункт без денег — в фонд обороны. Передали все облигации. Женщины шьют рукавицы и теплые меховые жилеты для бойцов. Я купила несколько пыжиков и уже сшила тебе жилет. Как настанет хорошая погода, сразу же вышлю. И рукавицы приготовила. Сделала отдельный палец, чтоб тебе удобней было стрелять.

Еще раз прошу тебя: береги себя, но бей фашистов беспощадно.

Целую тебя нежно, долго и ласково.

Твоя Таня Тынэна».

Случается, пурга кончается неожиданно.

Утром даже сквозь занесенное окно пробился робкий синий рассвет.

Тынэна быстро поднялась, растопила печку, приготовила завтрак. Заклеила в самодельный конверт письма, упаковала меховой жилет, рукавицы и с этой ношей отправилась в школу на уроки.

Деревянные дома занесло почти по самую крышу. От пекарни снаружи осталась только дымящаяся труба. Возле школы хромой хранитель огня откапывал окна и двери. А вот у круглых яранг снегу не за что было зацепиться, и ветер только намел вокруг сугробы. Древние жилища, веками приспособленные к пурге и снежным заносам, остались в снежных лунках, лишь двери кое-где позанесло.

Люди отбрасывали снег широкими лопатами из китовых костей. В недвижном воздухе каждый звук разносился далеко-далеко.

— Таня! — еще издали услышала Тынэна голос Елены Ивановны. — Хорошие вести с фронта, — сообщила она на ходу. — Немцев бьют повсюду. — И, внимательно оглядев располневшую фигуру Тынэны, спросила: — Как ты себя чувствуешь?

— Хорошо, — ответила Тынэна и вдруг заметила, что Елена Ивановна как-то необычно смотрит на нее и даже губы у нее вздрагивают.

— Что с вами, Елена Ивановна? Плохую новость получили?

— Да нет, — отрицательно покачала головой Елена Ивановна. — Высоко держи голову, девочка. Просто мне неловко перед тобой: я была несправедлива к тебе. А впереди еще много испытаний.

Они вместе вошли в директорский кабинет. За эти вьюжные дни выдуло все тепло, и, хотя в печке весело гудел огонь, в комнате было холодно, на стенах блестели заиндевевшие шляпки гвоздей.

С этого дня отношение Елены Ивановны к Тынэне резко переменилось, словно вернулось прошлое. Она даже предложила Тынэне оставить работу до родов, пояснив, что так полагается по закону.

— Да так я помру от тоски, — отказалась Тынэна. — Когда мне станет уж совсем невмоготу, я сама скажу.

— Хорошо, — согласилась Елена Ивановна. — Только не таскай ничего тяжелого, береги себя.

Суровая зима тянулась долго. Неистовая пурга сменялась жестоким холодом, который будто стекал с окрестных гор. Охотники часто возвращались с пустыми руками и жаловались, что в море все разводья и полыньи затянуло льдом.

В ясные дни до слуха жителей Нымныма доносился гул моторов: то эскадрильи самолетов шли из Америки на фронт. Самолеты летели группами, сотрясая стылый, воздух грохотом моторов. Люди подолгу стояли, запрокинув головы, провожая взглядом самолеты от горизонта до горизонта.

В Длинные Дни, когда солнце подолгу катилось по дальним хребтам, словно не решаясь опуститься за покрытые розовыми снегами дальние горы, когда на южных скатах крыш народились первые ледяные сосульки, в нымнымской больнице раздался крик младенца, и Тынэна стала матерью.

Роды принимала Полина Андреевна.

Тынэна лежала, закрытая одеялом до подбородка, и с удивлением смотрела на маленькое сморщенное существо с широко раскрытым беззубым ртом.

— Это такой мой ребенок? — с недоумением спросила она Полину Андреевну.

— А то чей же? — проворчала Полина Андреевна. — Да ты приглядись-ка внимательней — точная твоя копия.

Но, как ни старалась Тынэна, первые сутки она не только не находила в сыне сходства с собой, но и ничего такого, что могло бы напомнить об отце.

Тынэна все пристальней вглядывалась в сморщенное красное личико. И только нежность и жалость в груди, которые росли и росли, подавляли все остальное, и хотелось от чего-то защитить этот новорожденный и слабый комочек жизни, такой беспомощный и жалкий.

По обычаю, на следующий день в больницу потянулись люди поздравить Тынэну с рождением сына. Каждый, входя, показывал мизинец и поздравлял с прибытием гостя. А как известно, гости не приезжают с пустыми руками, и поэтому каждого Тынэна оделяла подарком от имени новорожденного. Все подарки были одинаковые — щепотка махорки. В ту зиму с табаком в селении было так худо, что принимались курить даже спитой чай, и оттого догадливость гостя заслуживала всяческих похвал. Председатель Кукы с удовлетворением заметил:

— С табачной стороны гость прибыл.

А сам табачный гость предпочитал молоко. Он был жаден и ненасытен. Время у него распределялось так: сон и еда. Середины не было. С каждым днем он становился более определенным, обретал что-то свое, и Тынэна с радостью стала находить в нем черты Виктора.

Даже суровая и неразговорчивая Полина Андреевна заметила:

— Настоящий капитан!

Елена Ивановна часто навещала Тынэну, приносила письма: установилась хорошая весенняя погода, оживилась дорога между Нымнымом и районным центром. Письма были написаны еще осенью, почти полгода назад, но для Тынэны это не имело никакого значения. Виктор описывал дорогу, рассказывал о своих товарищах по части, сообщил, что написал про нее своим родителям и обещал после войны приехать вместе с женой к ним в Пинакуль.

Пока Тынэна читала письма, Елена Ивановна сидела рядом и повлажневшими глазами смотрела на нее. Иногда отворачивалась и уголком носового платка утирала невольно навернувшиеся слезы. Тынэна заметила, что последнее время Елена Ивановна как-то сдала, часто поплакивала, хотя Иван Андреевич писал регулярно и даже не был ни разу ранен.

8

От берега ушел ледовой припай. В школе закончились занятия, и Тынэна снова зачастила на берег. Она брала с собой оленью шкуру, расстилала ее на гальке и усаживала сына.

Когда Тынэна выписалась из больницы, к ней пришел председатель Кукы и сказал, что новорожденного надо зарегистрировать в книге актов гражданского состояния.

Тынэна посоветовалась с Еленой Ивановной, и они порешили назвать мальчика именем отца — Виктор.

В крохотной комнатке председателя Кукы было тесно. На стене висел портрет писателя Гоголя. Кукы часто поглядывал на классика и приглаживал волосы на его манер.

На столе уже лежали приготовленные бумаги и чистый бланк свидетельства, похожий на облигацию.

— День и год рождения? — важно спросил председатель.

Тынэна назвала.

— Родители?

— Отец — Виктор Айван, а мать, значит, я, — ответила Тынэна.

— Брак зарегистрирован?

Тынэна вопросительно посмотрела на Елену Ивановну.

— Товарищ Кукы, — официальным тоном обратилась к председателю Елена Ивановна, — брак формально не зарегистрирован, но они любят друг друга. И потом время сейчас такое… Они просто не успели. Вот кончится война, и они зарегистрируются. Разве в этом дело?

Кукы отодвинул бумаги и краем глаза взглянул на портрет Гоголя.

— Конечно, дело не в этом, но закон я нарушать не могу. Давайте сделаем так: зарегистрируем мальчика под материнской фамилией, а вернется отец и брак будет оформлен — все переделаем по-новому. Согласны?

— Что ж, — вздохнула Елена Ивановна, — придется с этим согласиться.

— Как так? — растерянно спросила Тынэна. — У него будет моя фамилия?

— Да, — ответил Кукы. — Что в ней плохого?

— Но он мальчик, — возразила Тынэна. — Как он будет носить женское имя? Это все равно если бы русскому мальчику по имени Иван дали фамилию Мария. Иван Мария. Нет, я не согласна.

Кукы, озадаченный таким соображением, снова посмотрел на Гоголя, поправил прическу.

— Это верно, — пробормотал он. — Иван Мария… Не годится так…

Он посмотрел в окно, потом на лежащий перед ним паспорт Тынэны, и глаза его вдруг оживились.

— Это очень просто! — воскликнул он. — Мы вместо Тынэна поставим — Тынэн. Мужское имя — Тынэн! И будет у нас новый гражданин Советского Союза, будущий защитник Родины Виктор Тынэн.

— Виктор Викторович Тынэн, — поправила Тынэна.

— Хорошо, пусть будет так, — согласился Кукы и принялся выписывать свидетельство о рождении.

Стоял погожий солнечный день. И было по-настоящему тепло, если б с моря не тянуло холодом.

Виктор частенько сползал с оленьей шкуры на холодную гальку, и Тынэне то и дело приходилось водворять его обратно.

По совету Елены Ивановны Тынэна решила поступить на заочное отделение Анадырского педагогического училища. На берег она с собой брала учебники, но они большей частью так и оставались нераскрытыми.

Глаза невольно вглядывались в морскую даль, и Тынэне казалось, вот сейчас она увидит мчащийся к берегу корабль. «Вымпел» обычно первым открывал навигацию.

Тынэна представляла, как она увидит друзей Виктора, поговорит с ними, покажет сына. У них, наверное, есть и свежие письма от Виктора.

Тынэна услыхала сзади торопливые шаги, оглянулась и увидела спешащую к ней Елену Ивановну. Что-то было в ее облике необычное, настораживающее.

— «Вымпела» ждешь?

Тынэна молча кивнула.

— Он будет сегодня к вечеру, — сообщила Елена Ивановна. — Я только что с полярной станции. Там получили телеграмму с корабля…

И вдруг Елена Ивановна заплакала.

— Что с вами, Елена Ивановна? — с тревогой спросила Тынэна. — С Иваном Андреевичем что?

— Нет, девочка моя, не с Иваном Андреевичем, — сквозь рыдания проговорила Елена Ивановна.

— С Виктором? — неожиданно охрипшим голосом спросила Тынэна.

Елена Ивановна молча кивнула.

Туча заполнила сердце холодом.

— Убит?

Елена Ивановна только кивала в ответ и плакала.

— Когда это случилось?

— Давно еще, до его рождения, — Елена Ивановна кивнула на мальчика и подала помятую, слежавшуюся телеграмму.

Она была послана из Пинакуля и подписана родителями Айвана.

— Это неправда, — глухо проговорила Тынэна.

— Это правда, Танюша, — всхлипнув, сказала Елена Ивановна. — Я тоже сначала не поверила и носила телеграмму с собой почти восемь месяцев.

— Восемь месяцев? — переспросила Тынэна. — Нет! Да я же получила его последнее письмо всего полтора месяца назад. И ответила ему.

— Милая моя, так ведь письма-то сюда сколько идут!

Тынэна прикрыла глаза рукой. Странно, почему нет слез? Только такое ощущение, будто внутри тебя растет огромная черная туча. Выходит, все эти восемь месяцев она разговаривала с мертвым?.. Но отчего нет слез, почему сердце такое тяжелое и твердое, как камень?

— Я тебе не говорила, потому что боялась за ребенка. А Витюшка родился — боялась, что от такого известия у тебя пропадет молоко. А вот сегодня решилась. Лучше уж я сама тебе обо всем скажу. Сегодня придет «Вымпел», и ты все равно все узнаешь…

Тынэна тем же хриплым голосом произнесла:

— Оставьте меня, я хочу побыть одна.

Елена Ивановна ушла. Шла она медленно, то и дело оглядываясь на Тынэну.

А та сидела неподвижная, точно окаменевшая.

Вдали показалось едва приметное белое пятнышко. Это мог быть только «Вымпел».

Все. Ничего не осталось, кроме бумаги и начертанных на ней слов. Слова тоже мертвы, потому что они принадлежат человеку, которого уже нет на свете. Но как же так? Почему именно к ней судьба проявила такую чудовищную несправедливость?

Уже ясно виден корабль. Тынэна подхватила сына и побрела к себе.

«Вымпел» бросил якорь, на берег направилась шлюпка. Товарищи Виктора долго и тщетно стучали в комнату Тынэны.

Она сидела перед маленькой фотографией мужа, держа на руках сына. Сидела без слез, будто окаменев, до самой ночи, пока сон не свалил ее.

Виктор Тынэн

1

В пятьдесят втором году Виктор Тынэн пошел в школу, в ту самую, где когда-то училась его мать, Татьяна Тынэна, ныне заведующая детским комбинатом.

Начальство долго думало, как назвать учреждение, которое вмещало в себе и детские ясли, и детский сад, и не нашло ничего лучше, как назвать его деткомбинатом.

В этом комбинате Виктор прожил с младенчества до того дня, когда пошел в школу. Долго всех воспитанников матери он считал своими братьями и сестрами и, когда начал кое-что соображать, с большим сожалением расстался с этим представлением.

Мать Виктор помнит всегда занятой каким-либо делом: то растапливающей печь, то за кухонной плитой, то перетаскивающей синие глыбы льда в котел, вмазанный в плиту.

От постоянных объятий со льдом мама была вечно простужена, говорила хриплым голосом, кашляла.

К тому времени, когда Виктор пошел в школу, для интерната выстроили новое здание, а старое отдали под деткомбинат, так что они с матерью так и остались там. Деткомбинат для Виктора был родным домом, с привычным плачем совсем крохотных младенцев, с горластыми ребятишками старшей группы, с шумливыми скандалами матерей, которым всегда почему-то казалось, что именно к их детям относятся хуже, чем к другим.

Виктор с матерью жили все в той же крохотной комнатушке. Мама спала на железной кровати с продавленной сеткой, а Виктор — на деревянном топчане, на котором, по мере того как он вырастал, менялись доски — все длиннее и длиннее.

На стене в деревянной рамке висела крохотная фотография молодого черноволосого парня — отца Виктора. Карточка была неважная, да еще от времени выцвела, и надо было пристально вглядываться, чтобы как следует рассмотреть человека, которого Виктор ни разу не видел и никогда не увидит…

Мама хранила пачку писем, полученных от отца. Часто по вечерам она садилась поодаль от сына, который делал уроки, осторожно разглаживала потертые листы и читала, беззвучно шевеля губами. Часто при этом она улыбалась, но порой на ее глаза навертывались слезы.

Так они и жили вдвоем. Тынэна заочно окончила Анадырское педагогическое училище, но из деткомбината не ушла: она любила возиться с малышами, да и охотников идти на эту хлопотливую работу не находилось.

Когда Виктор перешел в седьмой класс, мать слегла в больницу, врач обнаружил у нее открытую форму туберкулеза.

Она уезжала в районную больницу, а Виктор оставался в интернате заканчивать семилетку. На рейде покачивалась старенькая шхуна «Вымпел». Паруса с нее давно сняли, и она развозила почту и пассажиров по прибрежным селениям Чукотки.

Виктор провожал маму и поразился перемене в ней, когда она увидела это жалкое суденышко.

— Витя! — горячо зашептала она на ухо сыну. — Капитаном этого корабля был твой отец — Виктор Айван. Витенька, это был самый красивый корабль в моей жизни. Помнишь, когда ты был маленький, я тебе пела песенку моей матери, твоей бабушки Юнэу:

Посмотрю тебе в глаза — Вижу потемневшее перед ненастьем небо. Боюсь тогда…

Мама закашлялась, слезы потекли у нее по щекам. Она поцеловала сына, и Виктор ясно ощутил запах вина.

— Ты выпила, мама? — строго спросил он ее.

— Чуть-чуть, — виновато ответила мама. — Подруги провожали, прощались.

Мама часто писала из больницы. Она давала всякие житейские советы, а о себе сообщала, что дела у нее идут на поправку, но почему-то ее всё не выписывали.

«Наверное, отправят в санаторий под Магадан, — сообщала она в одном из писем. — Это для того, чтобы закрепить результат лечения. При кашле крови больше нет, и в мокроте палочек Коха больше не обнаруживают… Дорогой мой сыночек, я тут разузнала: когда закончишь седьмой класс, можешь пойти учиться во Владивостокское мореходное училище. Будешь капитаном, как твой отец. Я всю жизнь об этом мечтала…»

После окончания семилетки Виктор решил прежде повидаться с матерью и поехал в районный центр. Но пока он добирался, маму отвезли в санаторий.

Тогда Виктор решил поступить в Магаданский горный техникум, чтобы быть поближе к матери. Сдав вступительные экзамены, он перед занятиями попросил разрешения съездить к матери.

Мама выглядела хорошо. Она пополнела, на щеках появился румянец. И хотя она была в смешной полосатой пижаме, Виктор снова поразился, какая она красивая и совсем молодая.

Они пошли гулять на берег Колымы. Мать шла рядом и любовно поглядывала на сына. Она не упрекала его за то, что он не послушался ее совета и поступил в горный техникум вместо мореходного училища.

— Ты уже большой, — ответила она на сбивчивые и невнятные объяснения сына. — Решай сам. Вот я иду рядом с тобой, и мне даже не верится, что у меня такой большой сын, студент. И доктор, когда меня звал из палаты, сказал: «К вам, Татьяна, молодой человек приехал…» Давно ли это было? А как быстро пролетело время! Даже не верится… Ты в Магадане береги себя. Город большой, движение сильное… Поправлюсь, приеду в Магадан, устроюсь там на работу и буду ждать, когда закончишь учение. Вместе и поедем домой.

На этом свидании все больше говорила мама. Виктор только поддакивал ей, а к горлу подступала жалость и горечь. Вот так всегда — все для него, для сына. Она сторонилась мужчин, запиралась в своей маленькой комнатушке и долгими зимними вечерами перечитывала старые письма.

— Здесь хорошо, — продолжала мама. — Лечение, еда. Но тоска. Моря нет, простора нет. Некуда выйти подышать.

Жители небольшого санаторного поселка приметили Тынэну и Виктора и не сводили с них глаз.

Тынэна проводила сына на автобус, заплакала и на прощание сказала:

— Учись хорошо. А я от тебя отставать не буду — готовлюсь поступить в пединститут.

В зимние каникулы Виктор снова съездил в санаторий. Несмотря на то, что мать писала бодрые письма, он нашел ее осунувшейся и сильно похудевшей.

Был морозный день. Они гуляли по расчищенной дорожке, и кашель то и дело сгибал пополам худое тело матери. Когда она сплюнула на снег, Виктор заметил красное пятнышко, слоено упала искорка.

Он ничего не сказал матери, но перед отъездом встретился с главным врачом и поговорил с ним. Пожилой седоусый врач показал Виктору рентгеновские снимки, в которых он ровным счетом ничего не понял.

— Вы должны подействовать на мать, — сказал врач. — Тоскует она по родным местам. Только и твердит, чтобы ее отправили обратно. Убеждает, что дома она скорее поправится и вся болезнь у нее оттого, что она не видит моря… Я понимаю ее, понимаю ваших земляков, попавших в такую беду и вынужденных покинуть милые сердцу просторы. Но ничего не поделаешь — лечиться надо. Так что поговорите с ней. Это только при вас она такая послушная, а как уедете, ляжет на кровать и целыми днями не встает. И на процедуры иной раз не ходит, все просит отправить ее домой. Она прекрасный человек. Ей еще жить и жить, она молода и красива, может еще найти свое счастье. Помогите ей.

Виктор, стараясь быть построже, сказал матери все. Тынэна покраснела и спрятала лицо.

— Хорошо, хорошо, — быстро кивала она, словно прося сына побыстрее закончить неприятный для нее разговор. — Я постараюсь.

Весной Виктор получил от матери письмо, где она сообщала, что находится на пути домой. В Магадан не заехала, потому что аэропорт далеко от города, времени не было, самолет скоро улетал.

За годы учебы Виктору ни разу не удалось съездить домой. Практику проходили поблизости — в Тенькинской долине. С матерью, судя по ее письмам, как будто все было в порядке. Она даже присылала немного денег, хотя Виктор просил ее этого не делать.

Земляки, приезжающие из Нымныма, подтверждали, что Тынэна здорова, работает в школе.

Лишь в последний год из Нымныма стали приходить тревожные вести: матери стало хуже, но она наотрез отказалась поехать на лечение. Виктор написал ей большое письмо, умоляя послушаться врачей. Мать ответила, что подождет его приезда.

2

Утро выдалось прекрасное. Небо было синее-синее и отражалось в просторных снегах. Солнечные лучи резали глаза, и пришлось нацепить светозащитные очки. Оленье стадо растеклось по южному склону холма. Клей уже вернулся из стада, куда уходил на рассвете.

Каюры быстро запрягли собак, повойдали полозья, и нарты тронулись к побережью, покинув гостеприимное стойбище.

Солнце ощутимо припекло. Римма откинула капюшон и подставила лицо лучам. За день езды она загорит, как на жарком южном курорте.

Днем сделали привал. Каюры разожгли примус, набили снегом чайник и через полчаса вместе с пассажирами наслаждались горячим крепким чаем.

Римма не уставала всем восхищаться.

— Ой, как это романтично! — восклицала она, прихлебывая из жестяной кружки обжигающий напиток. — Ты только взгляни, Виктор! Какой свет! Ну прямо картина Рокуэлла Кента!

Но мысли Виктора были далеко от прекрасного пейзажа, от хорошей погоды. Он уже давно видел себя в родном селении, разговаривал с земляками, ухаживал за матерью… Как-то она там?

И снова в путь.

По часам уже наступил вечер, а солнце еще высоко в небе — стояли Длинные Дни. Около одиннадцати вечера показались знакомые холмы и занесенные снегом озера. Это уже были родные места. Еще один подъем, и с холма будут видны яранги родного селения.

Яранг не было. Перед Виктором лежал совсем новый поселок, сплошь застроенный аккуратными домиками. Лишь кое-где виднелись оставшиеся подставки для байдар.

Виктор с волнением искал глазами знакомые яранги и ничего не находил. Да, это был прежний Нымным, и в то же время — совсем новое селение. С трудом Виктор отыскал здание старой школы и интерната.

Нарты спустились на лагуну, и собаки, почуявшие близкое жилье, натянули постромки и понеслись к селению.

Так уж повелось, что все приезжающие в Нымным нартовой дорогой сначала подъезжали к большому зданию, где размещались почта и сельский Совет. Сюда обычно, еще издали завидев приближающиеся нарты, собирались встречающие.

Первой к толпе подкатила упряжка, на которой ехала Римма, за ней — нарты Виктора.

Лица были знакомые, как будто Виктор никуда и не уезжал. Мужчины были одеты в серые и белые камлейки, женщины — в яркие цветные балахоны и в высокие торбаса.

— Смотрите, да никак это Виктор Тынэн! — сказал с удивлением кто-то из толпы.

— И правда, правда Виктор Тынэн! — хором закричали встречающие.

Виктор соскочил с нарт и стал пожимать протянутые руки. Одна из старушек вдруг всхлипнула и по старинному обычаю обнюхала Виктора.

Ковыляющей, слегка покачивающейся походкой подошел сильно постаревший Кукы. Он давно отошел от больших должностей и вернулся к своему исконному занятию — стал морским охотником. За эти годы в селении выросли новые, более грамотные руководители. В сельсовете теперь сидел дальний родственник Кукы, и вместо Гоголя висел другой портрет.

Виктор смотрел через головы и спины встречающих, надеясь увидеть родное лицо. Но матери нигде не было. Может быть, она просто не видела, что к селению идут нарты, или плохо себя чувствует…

Женщины, глядя на Виктора, утирали слезы. Кукы, заметив ищущий взгляд Виктора, взял парня за рукав и отвел его в сторону.

— Твой мама умер, — сказал он почему-то по-русски и уже по-чукотски продолжал: — Не дождалась она. Послали мы тебе телеграмму, но она вернулась обратно: адресат выбыл.

Потемнело небо перед глазами Виктора, померк ослепительный солнечный свет, почернел снег. Он чувствовал, как по щекам катятся слезы, и не мог выговорить ни слова: в горле стал комок — ни проглотить, ни вытолкнуть.

— Похоронили мы ее хорошо, — продолжал тихим голосом Кукы. — Я сам гроб смастерил. На дно уложил стружки, чтобы мягко было. И памятник сделал из фанеры, и звезду из желтой жести.

Виктор не заметил, как дошел до деткомбината, и опомнился только на пороге маминой комнатки. Все тут было таким, каким он оставил несколько лет назад. Та же маленькая выцветшая фотография на стене. Только рядом прибавилась новая — Виктор, студент Магаданского горного техникума…

Он присел на кровать. Перед ним стоял старый Кукы — видно, шел молча за ним всю дорогу.

— И мужчине можно поплакать, когда он теряет такую мать, — веско произнес старик. — Посиди один. Легче будет.

Старик ушел.

Сколько времени просидел Виктор, он не знал — дни стояли долгие, и свет, лившийся в окно, был ровен и не меркнул.

Перед глазами все стояло лицо матери, красивое, чуть похудевшее, такое, каким он запомнил его в день последнего свидания в санатории на берегу Колымы. Не дождалась…

В дверь постучали. Виктор встал с кровати и открыл дверь.

Это был Кукы. Он сказал:

— Хочешь, я покажу, где похоронена мама?

Они долго поднимались по крутой тропе. Горизонт все расширялся, уходил вдаль, открывая и тундровый, и морской просторы. Селение оставалось внизу — ровное, новое, ставшее немного чужим. Только этот простор, дальние горы, море — все это было давним, привычным, родным…

Могила матери находилась немного в стороне от остальных, почти над самым обрывом к морю. Свежий, нежнейшей белизны снег покрывал насыпанные холмиком камни.

В лучах низкого солнца ярко блестела пятиконечная жестяная звезда. Фанерный обелиск был выкрашен в яркую зеленую краску — постарался старик Кукы. Виктор подошел ближе. На звезде были аккуратно выбиты слова:

ТАТЬЯНА ТЫНЭНА

8. III.1925 — 23.IV.1962

Виктор присел на припорошенный жестким весенним снегом камень. Прямо перед ним расстилалось еще скованное льдом море. Но далеко, на самой линии горизонта, небо было темнее — там угадывалось уже открытое море.

Еще месяца два-три, и мимо мыса пойдут корабли.

Когда киты уходят

1

Вертолет летел над кромкой берега, угадывающейся по гряде битого льда, наползшей на галечную косу серыми, голубыми, зелеными ледяными обломками, припорошенными снегом. Тень неслась по торосам и ропакам, по ровной глади нетронутого снега, неправдоподобно белого и непривычного для глаз городского человека.

Пристроившись в тесной кабине между двумя пилотами, Тутриль не отрывал взгляда от этой белой до боли в глазах пустыни.

Пилот искоса поглядывал на пассажира и примечал, что этот человек, которого так уважительно и сердечно встретили в районном центре, внешне и впрямь заметно отличается от своих земляков. Одет в добротную, хорошо выделанную дубленку, на голове из того же материала шапочка пирожком, а на лице — большие очки.

Иван Тутриль, научный сотрудник Ленинградского института языкознания, кандидат наук, летел к себе на родину, где не был уже много лет.

Смятенно было на душе у Тутриля: все эти годы родной Нутэн оставался в бесконечно далеком детстве, и вот вдруг он совсем рядом, в десяти минутах полета.

Пилот обернулся к пассажиру и показал пальцем вниз.

Тутриль подался вперед. Вертолет снизился, и вдруг впереди на белом снежном поле возникла яранга. Она стояла у самого берега, и торосы подступали к ней вплотную, угрожая жалкому древнему жилищу, такому беспомощному и сиротливому на этом огромном, пронизанном светом просторе.

От яранги шла еле видимая дорога на север, казавшаяся отсюда, с высоты полета, следом зверя.

Вертолет промчался над ярангой, и Тутриль увидел собачью упряжку. Поначалу собаки, да и каюр не обратили внимания на вертолет, но, когда машина снизилась над нартой и с ревом пронеслась над ней, собаки помчались в торосы.

Нарта опрокинулась, и каюр, вцепившись в серединную дугу, потащился вслед за испуганной упряжкой.

Тутриль укоризненно посмотрел на пилота. А тот, весело подмигнув, сделал вираж и посадил машину недалеко от нартовой дороги.

Не дождавшись, пока лопасти остановятся, Тутриль выскочил на лед и побежал в торосы, откуда слышался собачий лай и человеческий голос.

Перевалив через высокий ропак, он увидел разъяренного каюра.

Он замахнулся остолом на Тутриля и вдруг опустил палку с железным наконечником.

Это была совсем молоденькая девушка.

— Это вы? — с изумлением выдохнула она.

— Здравствуй, — растерянно произнес Тутриль. — Ты кто такая? Что ты тут делаешь?

— Здравствуйте, — ответила девушка. — Айнана я.

В этой взрослой девушке с каким-то пытливым, немигающим, пристальным взглядом трудно было узнать крохотную Айнану, которую он едва помнил, — внучку дяди Токо и тетушки Эйвээмнэу.

Девушка, казалось, уже оправилась от неожиданной встречи. Переложив в другую руку остол, она подала теплую, только что выпростанную из оленьей рукавицы ладонь с налипшими белыми волосками.

— Значит, вы приехали, — медленно произнесла она. — А мы-то думали, что больше никогда не увидим вас…

— Почему же? — смущенно улыбнулся Тутриль. — Это же моя родина… Ты откуда едешь?

— Из яранги, — ответила Айнана. — Я живу гам с дедом и бабушкой, вон там, — она показала назад. — Сейчас еду в Нутэн по делам.

— В яранге? Почему ты живешь в яранге, а не в Нутэне? — Тутриль был очень удивлен.

— Это долго объяснять, — ответила Айнана. — Прилетите в Нутэн, сами обо всем узнаете.

Тутриль с детства звал Токо дядей, хотя он и не был кровным родственником семье Онно. В этом не было ничего удивительного — так водилось исстари среди близких друзей, которых трудная жизнь роднила куда теснее, чем кровное родство. Мальчишкой Тутриль часто подолгу живал в яранге Токо, и с ним нянчилась Эймина, единственная дочь четы Токо, мать Айнаны…

Дядя Токо славился как лучший сказочник не только в Нутэне, но и далеко по всему побережью полуострова. Его любили в окрестных селениях и старались зазывать в гости. Он рассказывал не просто волшебные сказки, а так называемые действительные повествования, которые, как впоследствии уяснил себе Тутриль, являлись устной историей народа, сказаниями, рисующими памятные события жизни народа с древнейших времен до современности, точнее — до того времени, которое помнил с детства дядя Токо. Но легенды дядя Токо пересказывал так, что они запоминались. В них была глубокая мысль, своеобразие, особая интонация. Вспоминая в Ленинграде его устные рассказы, Тутриль все больше и больше убеждался в том, что дядя Токо был большим поэтом, хотя ни одна его строка не была до сих пор записана.

— Послушай, Айнана…

Тутриль хотел что-то сказать, но тут из-за тороса показался летчик. Выражение лица Айнаны переменилось, и она укоризненно произнесла:

— Миша, тебя же снимут с полетов.

Собаки заволновались и громко залаяли.

Летчик виновато склонил голову:

— Извините… Хотел вот с гостем познакомить.

— Какой он гость? — хмуро заметила Айнана. — Он наш.

— Еще раз прошу прощения, — повторил пилот. — Хороший сегодня день.

И вправду: было удивительно тихо, прозрачно, чисто и неожиданно тепло.

— Может, полетишь с нами? — предложил летчик.

— А собаки? — ответила Айнана.

— И собак возьмем: машина все равно пустая! — летчик вопросительно посмотрел на Тутриля.

Он не знал, как быть, и в ответ пожал плечами.

— А почему бы нет? — весело заметил второй пилот. — Когда мы снимали со льдины охотников, так там даже три упряжки было. Давайте грузиться!

Айнана села на нарту, подвела упряжку к вертолету и с помощью летчиков затолкала в него собак вместе с нартой.

Подняв на земле небольшую пургу, вертолет взял курс на Нутэн.

2

На посадочной площадке, обозначенной крашеными пустыми бочками, собрались встречающие: председатель сельского Совета Роптын, низенький мужчина неопределенного возраста; директор совхоза Гавриил Никандрович Забережный, высокий, худощавый; сельский библиотекарь Долина Андреевна, рослая и румяная женщина, а рядом с ней — Коноп, плотный, внушительного вида парень в зимнем пальто с каракулевым воротником, но в малахае. Тут же топтались школьники в белых камлейках, с пионерскими галстуками. Чуть поодаль стояли родители Тутриля — Онно и Кымынэ. На Онно была праздничная белая камлейка, из ее широкого выреза торчала темная, загорелая шея, голова с поредевшими седыми волосами. Кымынэ нарядилась в длинный замшевый балахон, украшенный пышным мехом: такая одежда нынче большая редкость в чукотских селах.

Роптын нетерпеливо посматривал то на часы, то на небо.

— Ничего не понимаю! — сердито воскликнул он. — По времени они уже должны быть здесь! Онно! — окликнул Роптын. — Почему вы там встали? Надо всем вместе, организованно встретить нашего знатного земляка.

— Нет уж, вы там встречайте организованно, — отмахнулся Онно, — а мы по-своему… Десять лет не видели сына.

— Почему он сердится? — пожал плечами Коноп. — Радоваться надо.

— Может, сердится за то, что Тутриль так долго не приезжал? — предположил Роптын.

— Летит! — закричал один из мальчишек.

Все сразу уставились в еле видимую точку над горизонтом, которая быстро росла, увеличивалась, пока не превратилась в желтый с красным вертолет.

Машина прогремела над встречающими, ушла на морскую сторону, низко пронеслась над селением и только после этого стала прицеливаться к посадочной площадке.

— Летчик показывал Тутрилю родное селение, — догадался Коноп.

— Впереди, значит, иду я, как представитель Советской власти, потом родители, а за ними — пионеры, — торопливо напомнил порядок встречи Роптын и с приветливым и радостным выражением лица медленно и торжественно двинулся к вертолету.

Открылась дверца.

Роптын остановился, напрягшись от волнения, и мысленно повторил приготовленную приветственную фразу. Школьники с любопытством наблюдали, как председатель сельского Совета беззвучно шевелил губами, словно что-то жевал.

Но вместо Тутриля из раскрытой дверцы вывалилась собака, за ней другая, третья, четвертая… Потом показалась нарта, а следом — смущенная Айнана.

Разинув от удивления рот, Роптын застыл на месте.

Айнана распутала собак, отъехала в сторону, и только тогда показался Тутриль.

— Какомэй, етти! — коротко произнес Роптын, позабыв о приготовленной речи. Он крепко пожал руку Тутрилю, который глазами уже искал родных.

Он хотел было двинуться к ним, но тут звонкий голос пионера остановил его:

— Дорогой наш земляк, Иван Оннович Тутриль! Мы рады приветствовать вас на родной земле! Мы гордимся тем, что учимся в той же школе, которую окончили вы!

Долина Андреевна что-то подсказала мальчишке, и тот с новой силой прокричал:

— Мы даем торжественное обещание учиться так же хорошо и отлично, как вы учились!

Тутриль беспомощно оглядывался, не зная, как себя держать. Его растрогала, смутила эта встреча. Перед ним стояли люди, которые помнили его маленьким мальчиком. Гавриил Никандрович — русский человек, которого в Нутэне почитали за своего. Он приехал молоденьким пареньком, заведующим факторией, женился на чукчанке. Когда началась война, Гавриил Никандрович ушел на фронт, а вернувшись, не застал в живых свою Гальгану. Двое его сыновей давно закончили институты. Тутриль хорошо помнил, как Гавриил Никандрович несколько раз собирался уезжать навсегда с Чукотки — распродавал, раздаривал имущество, увязывал вещи и… в конце концов оставался. В последние годы он даже перестал ездить в отпуск на материк. Роптын, первый учитель Тутриля… Коноп — школьный приятель, товарищ по детским играм. Долина Андреевна… Бедная девочка! Сколько она перетерпела из-за своего имени: отец ее, большой любитель песен назвал ее Долиной, понравившимся словом из песни: «По долинам и по взгорьям». Рассказывали, что он сначала хотел назвать дочку Дивизией, но его отговорили… Да, не ожидал Тутриль такой встречи в родном селе! Он взял большой желтый чемодан и поймал сочувственный взгляд Конопа. Коноп улыбнулся, подошел и отнял чемодан:

— Давай помогу.

Тутрилю пожали руку Роптын, директор совхоза, Долина Андреевна, и только после этого он смог подойти к родителям. Тутриль остановился перед отцом и матерью, слегка наклонил голову, не зная, как поздороваться с ними: чукчи не привычны шумно и напоказ выставлять свои чувства.

Онно всмотрелся в сына и негромко произнес:

— Етти.

— Ии, — ответил Тутриль, чувствуя, что комок застрял у него в горле.

Кымынэ с каким-то судорожным всхлипом бросилась на грудь сыну и запричитала сквозь рыдания:

— Наконец-то приехал!.. Сколько же я ждала тебя, думала, что уже никогда больше не увижу…

Онно растерянно и виновато огляделся и тронул за плечо жену:

— Ну, хватит… Люди смотрят… Пошли домой…

Кымынэ вытерла глаза концом рукава и смущенно улыбнулась.

Вся процессия по узкой тропке через снежную целину двинулась в селение.

Чуть в сторонке на нарте ехала Айнана. Роптын время от времени бросал в ее сторону строгие взгляды, но девушка ехала спокойно, искоса посматривая на идущих по тропе.

Впереди с большим желтым чемоданом шагал Коноп, необычно важный и торжественный от сознания, что несет багаж своего знатного земляка и одноклассника.

Собаки медленно перебирали лапами и вместе с каюром искоса посматривали на идущих.

Нарта почти поравнялась с ними, и Тутриль услышал песню:

Высокое небо, Чистое небо… Ветер, идущий с теплой страны. Летите, птицы, вестники счастья, Несите на крыльях любовь и весну!

Роптын укоризненно покачал головой.

Айнана пела тихо, почти про себя, но в огромной тишине весеннего дня ее голос был слышен отчетливо и далеко.

Долина Андреевна сердито прошептала:

— Она еще и поет!

— Пусть поет! — весело отозвался Коноп. — Хорошо, когда человек поет.

Встречные почтительно здоровались с Тутрилем, поздравляли его с приездом. Старухи кидались обнять, и каждая считала своим долгом прослезиться и попричитать.

Над ухом гудел голос Роптына:

— В нашем Нутэне не осталось ни одной яранги. Построили новую косторезную мастерскую. Гляди! Это первые каменные дома в селе. Вон там котельную ставим. Вообще-то у нас уже кое-где есть центральное отопление, держали курс на то, чтобы все село охватить единой системой, но теперь смысла нет.

Тутриль почти не слушал Роптына, охваченный странным чувством: он так стремился в родное село, видел его во сне, воображал, как он приедет сюда… А настоящей радости не было, как не было Нутэна его детства, оставшегося в памяти и зовущего его тихими ленинградскими ночами.

Дом Онно находился на том самом месте, где раньше стояла яранга.

Упряжка Айнаны остановилась у соседнего домика, и девушка принялась распрягать собак и сажать их на длинную металлическую цепь.

— Все приходите вечером, — позвал Онно встречающих. — Отметим приезд сына.

Коноп подал чемодан Тутрилю и смущенно попросил:

— Ты мне рубль дай…

Тутриль удивленно поглядел на него, порылся в кармане, вытащил смятую бумажку и сочувственно спросил Конопа:

— Может, тебе больше надо?

— Не знаю, — нерешительно ответил Коноп. — Не знаю, сколько надо…

— А на что тебе рубль?

— Не знаю…

Тутриль пристально вгляделся в лицо Конопа.

— Я читал и слышал, что так полагается там… — Коноп как-то неопределенно махнул рукой.

— Где там? — не понял Тутриль.

— Там, откуда ты приехал…

— Не понимаю, — пожал плечами Тутриль.

Онно вышел из домика, обеспокоенный задержкой сына.

— Послушай, Онно, объясни сыну… Помнишь, Каляу нам рассказывал о поездке в санаторий? — обратился к нему Коноп.

— Ну и что?

— Так он, помнишь, рассказывал?.. Пальто снять и надеть — надо рубль дать… Помогает человек нести чемодан — тоже надо дать… Поел в ресторане — сверх платы надо положить бумажку…

— Чего ты вдруг это вспомнил? — удивился Онно.

— Да я за чемодан у него рубль попросил, а он обиделся, — с оттенком раздражения сказал Коноп. — Я, наоборот, хотел как лучше, согласно тамошнему обычаю…

Тутриль вдруг громко засмеялся:

— Выходит, ты с меня чаевые взял! Ну, Коноп! Насмешил ты меня!

Коноп хмуро посмотрел на смеющихся.

— Не собирался я вас смешить… Хотел как лучше, согласно тамошним обычаям. Как в настоящих городах. А своего чаю у меня довольно. Есть и байховый, и кирпичный… На, возьми обратно свой рубль.

Он подал Тутрилю смятую бумажку и понуро зашагал прочь.

3

В комнате домика Онно был накрыт стол.

Из большого приемника звучала музыка.

Тутриль встречал гостей.

Вошел Коноп в шуршащем плаще-болонье. Раздеваясь, он с оттенком хвастовства шепнул Тутрилю:

— В райцентре на меховую кухлянку выменял у одного геолога. Правда, мороза боится, но в дождь да в мокрый снег — отличная вещь.

Из кухни показалась Долина Андреевна, неся большую миску с пельменями. Она громко сказала Тутрилю:

— Я нашла старые библиотечные формуляры, Иван Оннович, и должна сказать, что ты и тогда уже читал серьезные книги.

— А мой не видела? — спросил Коноп.

— И твой нашла, — ответила Долина Андреевна. — Надо же — почти полгода держал «Приключения Гулливера»!

— Я тогда любил читать о великанах, — как-то виновато признался Коноп. — Потом военные приключения, а теперь вот все про любовь читаю…

Тутриль достал небольшой пакет.

— Вот тут мои книжки для библиотеки. Правда, не про великанов и не про любовь…

— «К вопросу об инкорпорации в чукотском языке», — начал вслух читать Коноп. — «Устное народное творчество азиатских эскимосов», «Общность сюжетов фольклора Древней Берингии»… Да, брат, — произнес он с подчеркнутым уважением, — серьезные книги… Может быть, если бы я в детстве читал такие книги…

— Может быть, из тебя тоже бы вышел ученый? — спросила Долина Андреевна, забирая у него книги.

Коноп как-то странно посмотрел на нее, втянул голову в плечи, словно стал меньше.

— Я еще не знаю, какой ученый мой сын, — заметил Онно, — но такого водителя вездехода, как Коноп, поискать надо…

Пришел Роптын. Под кухлянкой у него был надет синий костюм.

Гавриил Никандрович принес большой портфель, в котором позвякивали бутылки.

Коноп весело упрекнул его:

— А сказал, что весь запас вышел.

— Да самая малость осталась, — сказал Гавриил Никандрович.

Когда все разместились за столом и разлили вино по стаканам, Онно выскочил в сени и вернулся с двумя заиндевелыми тарелками, в одной была рыбная строганина, а в другой — из моржовой печенки. От белых и темно-коричневых стружек поднимался холодный пар.

Первый тост произнес Гавриил Никандрович.

— Я предлагаю выпить за нашего земляка Ивана Онновича Тутриля, — торжественно начал Гавриил Никандрович. — Его жизненный путь нам хорошо известен. Много лет назад он уехал из родного Нутэна в долгий путь за знаниями. Учился в Анадырском педагогическом училище, затем успешно окончил университет и аспирантуру при Институте языкознания. Он стал одним из первых ученых-чукчей.

Когда Гавриил Никандрович сделал паузу, Коноп хотел было приложиться к стакану, но его остановила Долина Андреевна.

— Вроде бы не такая долгая жизнь прожита Тутрилем, — продолжал директор совхоза, — но в этом маленьком отрезке времени уместились тысячелетия. В его жизни вся история Чукотки: от жирника до энергии атомного ядра, от шаманства до науки!

Все выпили.

Тутриль сидел между отцом и матерью. Кымынэ, не сводя влюбленных глаз с сына, подкладывала ему лучшие куски.

— Ты такого, наверное, не ел в Ленинграде…

— Не ел, ымэм…

— Я тебе еще наварила свежего нерпичьего мяса.

— Спасибо, ымэм…

— Жаль, что ты один приехал…

— А верно, почему ты свою жену не взял? — отставив пустой стакан, спросил Коноп. — Посмотрели бы на нее. А то только на фотографии видели.

— Занята она очень, — сдержанно ответил Тутриль. — У нее большая научная работа.

— Научная работа? — спросил Коноп.

— Она тоже кандидат наук, — с гордостью и важностью сообщил Онно.

— Сочувствую, — вздохнул Коноп.

— Это почему? — спросил Гавриил Никандрович.

— Да просто с умной женщиной и то нелегко, — ответил Коноп. — А с ученой…

— А ты-то откуда знаешь? — Долина Андреевна подозрительно посмотрела на Конопа.

— Наблюдал! — поднял палец Коноп.

— Ну, тоже скажешь! А любовь, дружба?

— Это только в книгах и у лекторов, — Коноп, несмотря на бдительность Долины Андреевны, успел без очереди приложиться к стакану.

— Счастливая любовь — это украшение жизни, нравственный идеал, — нравоучительно сказала Долина Андреевна.

В сенях тявкнула собака.

Открылась дверь, и вошла Айнана.

Увидев множество людей, девушка смутилась, сделала движение уйти, но ее решительно остановила Кымынэ.

— Етти, Айнана, — сказала она, — иди, садись с нами…

— Да я за спичками, — смущенно сказала Айнана. — Печка потухла…

— Садись, садись, — строго сказал Онно, — зачем нарушаешь обычай, отказываешься?

— Тем более такой интересный разговор для молодежи, — сказал Роптын. — О любви!

Айнана нерешительно потопталась, бочком прошла в комнату.

Ей освободили место рядом с Тутрилем, поставили стакан, налили вина.

— Ты за какую любовь? — вдруг спросил Коноп у девушки.

Айнана смутилась от неожиданного вопроса, посмотрела на Долину Андреевну, на Тутриля, словно ища у них поддержки.

— Почему одни счастливы в любви, а другие — нет? Что главное в семейной жизни? — продолжал Коноп. — Вот в чем вопрос, как сказал тонконогий человек из кинофильма — Гамлет.

— По-моему, ты хватил лишку, — шепотом заметила Долина Андреевна.

— Пусть Айнана ответит, — настаивал Коноп. — Для нее это важный вопрос, поскольку она молодая и красивая.

— По-моему, любовь не бывает счастливая и несчастливая, — тихо произнесла Айнана.

— То есть как это? — насторожилась Долина Андреевна.

— Любовь и есть любовь, — еще тише сказала Айнана.

— Да откуда ей знать, какая любовь бывает! — снисходительно сказала Кымынэ. — И что вы пристали к девушке?

— Подождите! — Коноп вырвал свой стакан из цепких рук Долины Андреевны и торопливо выпил.

— Значит, ты утверждаешь, что любовь не бывает счастливая, несчастливая, радостная или грустная? А? — утирая губы рукавом, спросил Коноп.

Айнана беспомощно оглянулась.

— Ты, девочка, глубоко ошибаешься, — строго и наставительно произнесла Долина Андреевна. — Я вот уж скоро десять лет как работаю в библиотеке. Знаю, как читатель тянется к высоким примерам: любовь Анны Карениной, Ромео и Джульетты, Онегина и Татьяны, Григория Мелехова и Аксиньи…

— Но разве это были счастливые любови? — застенчиво возразила Айнана.

Долина Андреевна как-то осеклась, призадумалась.

— Товарищи, товарищи! — заговорил Гавриил Никандрович. — Мы здесь собрались не на лекцию о любви, дружбе и товариществе. Мы пришли сюда, чтобы отметить приезд нашего знатного земляка Ивана Онновича Тутриля… Поэтому предлагаю снова выпить за него…

— Правильно! — поддакнул Коноп и, не обращая внимания на строгие взгляды Долины Андреевны, первым опрокинул стакан.

— Вы будете только в Нутэне работать? — учтиво спросила Долина Андреевна.

— Хотелось бы, — не сразу ответил Тутриль. — Но те, с кем я бы хотел встретиться, здесь больше не живут…

Онно поднял голову и долго смотрел в глаза сыну.

— Сейчас много говорят об охране окружающей среды и загрязнении природы, — продолжал Тутриль. — Оберегают чистую воду… Однако есть еще один источник, который для человека не менее важен, это наша древняя память. Сказки, легенды и предания. В быстром движении вперед мы часто оставляем позади драгоценное и нужное, тот чистый источник, который питал наших предков и нас на протяжении веков…

— Не только сказки и предания, но и язык начинают забывать! — сердито произнес Роптын.

— А время такое и вправду было, когда думали, что все наше — это ненужное, в коммунизме негодное…

— А язык — это знак жизни народа, — продолжал Тутриль. — Он может быть и орудием, иной раз даже более грозным, чем огнестрельное, и единственным средством, которое может выразить такое чувство, как нежность…

Коноп протянул было руку за строганиной, но тут ею настигла Долина Андреевна и заставила взять вилку.

— Это ты верно про язык говоришь! — заталкивая в рот стружки строганины, заметил Коноп. — Язык может быть и орудием демагогии!

Тутриль засмеялся в ответ на эти слова.

— Когда умирает язык, умирает и сам народ, — продолжал Тутриль. — Можно произнести много речей об уважении к человеку, к народу, но если сказать всего лишь несколько слов на его родном языке, можно сделать человека другом на всю жизнь…

— Во — это верно! — одобрительно сказал Коноп. — А то ведь иной человек приедет на Чукотку, до пенсии доживает и, кроме «какомэй», другого слова сказать не может…

— Когда я впервые услышал чукотский язык, — вспомнил Гавриил Никандрович, — я подумал: никогда мне не выучиться ему.

— Зато когда мы впервые услышали твое имя да отчество, так месяц учились выговаривать! — со смехом заметил Роптын. — У меня просто уставал язык выговаривать: Гавриил Никандрович. Как мы завидовали кэнискунцам, у которых заведующего факторией звали легко и просто — Иван Иванович.

Айнана встала.

— Ну, я пойду… А то у меня еще много дел, а завтра уезжать.

Айнана ушла, и некоторое время за столом было тихо.

— Бедная девушка! — проронила Долина Андреевна. — Такая способная, талантливая и несчастная…

— Несчастная? — с любопытством переспросил Тутриль.

— А что хорошего? — пожала плечами Долина Андреевна. — Живет со стариками в тундре.

— Трудно ей пришлось. — Роптын повернулся к Тутрилю: — Всю жизнь без матери: она развелась с первым мужем, когда еще Айнана была маленькой. Вышла за другого и уехала в Петропавловск. Айнану оставила старикам.

— Девочка сама по себе росла, — заметила Кымынэ.

— Нынче многие так растут, — сказал Роптын. — Только родится ребенок — его тут же забирают в ясли, потом в детский сад. В школу пошел — переселяется в интернат. В иных семьях дети только на бумаге числятся, а в домах ребячьего голоса не слышно… Вот недавно я был в тундре, в бригаде Тутая. Чую: что-то от меня скрывают. Потом увидел мальчишку. Года три ему. Оказывается, прятали его от меня, будто я враг какой-то… А в райцентре меня вот за таких ругают: нет охвата воспитанием…

Роптын тяжко вздохнул.

Коноп искоса глянул на Долину Андреевну, на стакан и вдруг сказал:

— Давайте выпьем за нашу школу] Только не за сегодняшнюю, а за ту, в которой мы учились.

Когда все выпили, Роптын сказал Тутрилю:

— Как выстроили новую школу, мы старую под клуб приспособили. Завтра мы тебе покажем наши танцы, споем песни…

— Надо Амману попросить, чтобы не уезжала, — напомнила Кымынэ. — Никто лучше ее не танцует.

Тутриль распрощался с гостями на крыльце домика.

4

На улице было тихо. Огромное, светлое от звезд небо сняло над домиками, приютившимися на берегу скованного льдом океана. Казалось, оттуда, сверху, из космической дали на заснеженную землю неслышно изливалась тишина, затопляя все — домики, голубые айсберги, сугробы, морское побережье, тундру, каждую ямку, звериную нору и синий след росомахи, протянувшийся от песцовой приманки к низким, скрытым под снегом ивовым зарослям на берегу реки.

На стук открыла Айнана. Она была как-то странно одета — в синем фартуке, обсыпанном чем-то белым, словно припорошенном снегом.

— Это вы? — удивленно спросила Айнана.

— Ты не ждала?

— Нет.

В комнате, возле окна, Тутриль увидел станок, куски моржового бивня, несколько готовых пиликенов, фигурок нерп, моржей…

— Это ты делаешь? — с удивлением спросил Тутриль.

Айнана молча кивнула. Она взяла со стола большой клык и подала Тутрилю.

— Узнаете?

Перед Тутрилем был Нутэн его детства: два ряда яранг на узкой галечной косе, три деревянных круглых домика, магазин и здание старой школы, выделявшееся и величиной, и блестящей крышей из оцинкованного волнистого железа. На морском берегу разделывали моржей, вытаскивали из воды вельботы, несли на плечах байдары. Возле школы толпились ребятишки, и среди них — учительница, высокая, худенькая, с длинными светлыми волосами. На лагунной стороне молодые парни кидали бол в пролетающие утиные стаи. Чуть дальше яранг, на пустыре, стоял ветряк — электростанция, вокруг — несколько домиков. Над домиками парил метеорологический змей с грузом приборов…

— Откуда ты все это взяла? — с удивлением спросил Тутриль.

— У деда сохранилась старая фотография, — ответила Айнана. — И еще — он много мне рассказывал.

Вглядевшись пристальнее в изображение старого Нутэна, Тутриль нашел отцову ярангу. На камне у стены сидел мальчик.

— Это я? — с улыбкой спросил Тутриль.

Айнана глянула через плечо.

— Может быть… Теперь переверните клык.

На другой стороне был изображен новый, сегодняшний Нутэн. Каменные дома косторезной мастерской, двухэтажная школа, деревянные домики — многоквартирные, голубые и серенькие одноквартирные, — такие, как у Онно…

Клык был раскрашен акварелью. Неярко, словно краски уже выцвели от времени. И в этой бледности красок было что-то трогательное, щемящее, как мимолетное, смутное воспоминание.

— А ты, оказывается, настоящий художник, — тихо сказал Тутриль, искренне пораженный увиденным.

Тутриль не знал, как себя держать, снова взял в руки клык, оглядел комнату. Если не считать станка — обыкновенное убранство современного чукотского жилища: кровать, шифоньер, стулья, стол, полка с книгами…

— Расскажи-ка подробно, как вы оказались в яранге, — попросил Тутриль и уселся на стул.

Айнана смахнула костяные крошки с фартука, придвинула ближе второй стул и устроилась напротив.

— Я приехала сюда, когда дед с бабкой уже были в яранге, — начала Айнана. — После окончания Дебинского медицинского училища я работала в Анадыре, в окружной больнице. Как-то получаю письмо от матери — она сейчас с новым мужем, моряком, живет в Петропавловске. Писала она, что с дедом что-то случилось, просила поехать в Нутэн, навестить стариков.

— А почему сама не поехала?

— У нее маленький ребенок, моя сестричка, — смущенно, с виноватым видом произнесла Айнана. Потом подняла глаза на Тутриля, улыбнулась и продолжала: — Приезжаю в Нутэн, и вправду ни деда, ни бабки в доме нет. В дверях палочка торчит вместо замка. Стала узнавать, что случилось. И рассказали мне все, что случилось между дедом и вашим отцом.

— Но из-за чего? — с нетерпением спросил Тутриль.

— Из-за переселения, — ответила Айнана. — Есть такой проект: Нутэн и окрестные селения перевести в районный центр и сделать один большой благоустроенный поселок… Называется это концентрация. Много разумных доводов приводили — там и дома большие можно построить со всеми удобствами, и работа всем будет…

— А что, здесь работы нет? — перебил Тутриль.

— Многие ведь кончили семилетку, а то и десятилетку, — с улыбкой ответила Айнана, — охотиться не хотят… А там — всякие учреждения, конторы, большая звероферма. Загорелись многие. Стали мечтать: вот, говорили, и в город не надо будет ехать, свой город построим в тундре… На собрании выступали, рассказывают, все единодушно… А вот дед встал и сказал про Наукан… Вы знаете?

Тутриль хорошо помнил Наукам — знаменитое когда-то эскимосское селение. Оно располагалось прямо на берегу Берингова пролива, на крутом обрывистом берегу, рядом с географической точкой мыса Дежнева. Тутриль хорошо помнил старый памятник русскому землепроходцу — большой деревянный крест и медную доску с выгравированным на двух языках — русском и английском — приглашением поддерживать этот памятник в знак уважения к подвигу Семена Дежнева. Науканские яранги стояли на такой крутизне, что в зимние дни люди едва не ползли по обледенелым тропам. С большим трудом выстроили там школу, магазин и полярную станцию… В пятидесятые годы, когда на Чукотке вместо яранг стали строить дома, было решено Наукан перевести в другое место… И тут была совершена непоправимая ошибка: науканцев в большинстве своем переселили в Нунямо, в чукотское селение, мало связанное с эскимосами. Вдруг вспомнились давно забытые распри, легенды и сказания… Науканцы стали уходить из Нунямо — селились в Лорине, в Пинакуле, уезжали в Уэлен. Разрывали давние родственные связи, распадалась веками скрепленная дружба… Во время весенней моржовой охоты старались заехать в древнее обиталище, высадиться на берег, побродить по старым, памятным тропинкам, посидеть на пороге родного покинутого жилища, глядя на широкий простор Берингова пролива… — Дед напомнил Наукан и сказал, что не хочет причинять горе своим землякам и поэтому голосует против переселения… Ну, и ваш отец накинулся на него. Стал обвинять чуть ли не в предательстве… Вы знаете, что дед и ваш отец дружили с детства. Даже, говорят, у них какое-то древнее родство.

— Ну, а ты-то почему здесь осталась, не вернулась в Анадырь?

— Как же я покину их? — пожала плечами Айнана. — Они же там совсем одни. Когда я приехала к ним, первое время никак не могла привыкнуть к яранге, к пологу: я ведь родилась в домике, а ярангу только в букваре видела… А тут — такая древность. Сначала все не так делала — жирник у меня коптил, костер то совсем не горит, то дыму полно в чоттагине… А с собаками сколько мучилась! Сколько раз пешком шла с середины дороги — опрокинут собаки нарту и убегут. А когда подружилась с вожаком — все стало хорошо. Теперь они меня больше понимают, чем некоторые люди… А вот охотиться и сейчас трудно…

— Как, ты и охотишься? — удивился Тутриль.

— А почему нет? — просто и спокойно ответила Айнана. — Деду одному трудно — охотничий участок большой. Училась ставить капканы, выслеживать зверя… Нынче у меня забота такая — появилась росомаха, повадилась таскать песцов из моих капканов. Никак не могу поймать ее, иной раз целый день иду по ее следу, а она все уходит… Я и нерпу стреляю… Видела несколько раз умку, но он под охраной…

— А не скучно в яранге?

— Некогда скучать, — ответила Айнана. — Когда непогода — из кости вырезаю пиликенов или вот разрисовываю клыки… Знаете, я зарабатываю здесь в несколько раз больше, чем в Анадыре, в больнице. Хватает на все.

Тутриль смотрел на Айнану и ощущал себя как-то странно, непонятно. Он и впрямь пришел, чтобы разузнать поподробнее о дяде Токо, об Эйвээмнэу, но его все больше привлекала девушка, такая непохожая на других.

— Ну а теперь тебе нравится жить в яранге? — спросил Тутриль.

— Коо[10], — пожала плечами Айнана. — Дело нравится, а сама яранга я не сказала бы, что нравится, хотя, наверное, у нее есть свои преимущества перед деревянным домиком. В пургу тепло, уютно, но помыться негде, стол поставить некуда, да и много других неудобств. Дед с бабкой не замечают всего этого — может быть, потому, что сами как следует еще к деревянному дому не привыкли.

— А Токо продолжает рассказывать сказки?

— Он не любит, когда это называют сказками, — ответила Айнана. — Да и по заказу он ни за что даже рта не раскроет. Иногда просишь, просишь, особенно в пургу, когда тоска, работать неохота, батарейки сели в приемнике, а он все отнекивается и даже сердится. Говорит: нельзя по принуждению рассказывать… Зато, когда находит на него вдохновение, заслушаешься… Я думаю, если бы он был по-настоящему грамотным человеком, он стал бы писателем…

— Вот и я, так думал, — улыбнулся в ответ Тутриль.

Ему не хотелось уходить отсюда, от этого спокойного и тихого голоса, от этого удивительного для него, нового ощущения непонятной нежности.

Перед ним на столе лежал моржовый клык с панорамой старого Нутэна, с родной ярангой, где он родился и вырос. Воспоминания детства мешались со словами Айнаны. Он вспоминал весенние горячие дни, когда мальчишкой он украдкой плакал, оставленный в море меж торосов взбунтовавшимися собаками. Он тогда возил моржовое мясо от кромки ледового припая в селение. Отцы охотились на вельботах, старшие ребятишки тоже находились при них, а вот младшие были заняты перевозкой сала и мяса. Трудная это была работа. Лед по всем направлениям был изборожден трещинами, покрыт лужами талой воды. Кое-где уже образовались промоины — дыры во льду до самой соленой воды. Как ни старались юные каюры обходить лужи и трещины, все же мокли с ног до головы… Как сладко было потом спать в меховом пологе, на мягкой оленьей постели! Никогда и нигде больше не доводилось Тутрилю так сладко спать.

И еще — собирание дров по берегу моря после штормовой погоды. Надо было встать на самой заре, когда восток только начинает слегка алеть. В темноте светился океан, слышалось шумное дыхание волн, и разгоряченное от сна лицо покрывалось студеными мелкими солеными каплями. Тутриль шагал по мокрой гальке. Ноги скользили и разъезжались, а глаза цепко шарили по берегу в поисках чего-нибудь светлого. Иногда это был обломок доски, бревнышко, обточенное волнами, иногда огромный ствол с обломанными сучьями, обломок борта лодки, дверь, железная или деревянная бочка… В эти часы вспоминались рассказы о редких удачных находках, когда счастливец находил целый корабль, нагруженный разными удивительными товарами.

Кроме дров, можно было найти ритльу — дар моря — дохлого моржа, лахтака или, если очень повезет, кита. Но такое редко случалось…

Тутриль нагибался, брал длинные петли морской травы и ел их, смачно хрустя. Потом, через много лет, впервые испробовав малосольные огурцы, он нашел удивительное сходство их со вкусом морской травы на берегу Нутэна.

Вспоминалась утиная весенняя охота, когда спозаранку снаряжались упряжки и охотники ехали к Пильгыну — проливу, соединявшему лагуну с морем. Там через безлюдную косу с тундровой стороны в море перелетали утиные стаи. Такая охота не считалась серьезной. Эта страда для Тутриля была одним из самых приятных детских воспоминаний…

А игры на лагуне, когда по свежему льду, отталкиваясь острыми палками, мчишься как ветер и через прозрачную поверхность видишь шевелящиеся и стелющиеся по дну травинки, сонных, укрывающихся на зиму рыб?..

— Я думаю, что деду все равно надоест в яранге, — убежденно сказала Айнана, — но ему надо побыть там… Он ведь не может без людей, без друзей. Да и бабка все время его пилит, попрекает…

— Как бы мне хотелось побывать в яранге, — сказал Тутриль.

— А вы приезжайте, — просто сказала Айнана. — Дед и бабушка будут рады…

— Ты думаешь?

— Я уверена, — ответила Айнана. — Они иногда вас вспоминают, ваше детство.

— И что говорят? — с любопытством спросил Тутриль.

— Ничего особенного, — вздохнула Айнана.

Тутриль с трудом заставил себя подняться.

5

В сенях толпились люди, но в зал еще не пускали.

— У нас был такой клуб! — с сожалением вспоминал Роптын. — Там была настоящая сцена. Красивый занавес из материи, похожей на шкуру неродившегося нерпенка, — бархат называется… Сгорел он…

— Отчего?

— От елки, — вздохнул Роптын. — В тот год нам самолетом привезли настоящую лесную красавицу. Хотели нарядить по всем правилам. Кто-то сказал — надо свечи зажечь, живым огнем украсить.

Тутриль посмотрел в окно. За покрытой снегом лагуной, за пологими холмами синели далекие горы.

Сюда он пришел первоклассником. Учителем был Роптын.

— Помните, вы вошли с классным журналом. Вон там висел портрет Ворошилова. Вы смотрели на него и причесывались. Потом вынимали изо рта табачную жвачку и начинали урок…

— А ведь и я начинал здесь учиться, — с улыбкой принялся вспоминать Роптын. — Еще в ликбезе. У Петра Петровича, а потом Валентины Дмитриевны. Не думал тогда, что сам стану учителем.

— Но ведь научили же и нас грамоте! — напомнил Тутриль.

— А ведь выходит, что твоя ученость начиналась от меня, — грустно улыбнулся Роптын.

— Что верно, то верно, — весело ответил Тутриль.

— И все-таки какая дерзость была у нас! И у твоего отца, Онно, и у Токо. Мы сразу все хотели переделать! Всю жизнь. Хотели все новое. Делали окна в ярангах, учились грамоте и даже новым танцам. Нынче молодые не такие… Вот возьми, к примеру, Конопа. У него шесть классов образования. Сравнить с тогдашним образованием — он прямо академик! Умелый механик, с вездеходом разговаривает как с другом… А Долины Андреевны побаивается. Признавался мне: стесняется, что по уровню образования не подходит…

— А она как?

— Тоже непонятно себя держит: вроде бы у них между собой ничего такого — дружба и товарищество. — Роптын огляделся. — А все знают, Коноп у нее ночует. Это, конечно, ничего не значит с точки зрения закона… Но хорошо бы по всей форме, с женитьбенной бумагой. А то взяли теперь привычку — без бумаги жить. Скажу тебе по секрету, многие не хотят получать женитьбенную бумагу, особенно многодетные.

— Почему?

— Потому что получают от государства пособие как одинокие матери, — пояснил Роптын. — Нашли лазейку. Живут по двадцать, а то и больше лет в незарегистрированном браке… А Конопу с Долиной Андреевной чего бояться? Детей-то у них нет!

Появился Коноп в белой камлейке, в расшитых бисером танцевальных перчатках с бубном в чехле из защитной плотной ткани.

В маленькую комнатку, примыкающую к сцене, собирались мужчины и женщины. Тутриль поначалу не узнал Айнану: она накрасила ресницы, подвела глаза.

Айнана глянула на Тутриля и улыбнулась.

Роптын громко похвалил девушку:

— Ты сегодня очень красивая. Ну прямо настоящая артистка.

Зрительный зал быстро заполнился.

Раздвинулся занавес, и первые же удары бубна возвратили Тутриля в старый Нутэн. Вспомнилась старая яранга с потемневшими от дождей и снега моржовыми кожами. Старый Нутэн ожил в памяти Тутриля, царапая сердце тоской и окутывая его светлой грустью.

На сцену вышла Айнана.

Полуприкрыв глаза, она смотрела в зал. Ее гибкое тело угадывалось сквозь просторную камлейку. Простые движения, знакомая с детства мелодия, отмеряемая резкими ударами бубна, рождали в груди Тутриля теплую волну нежности.

Почему-то вдруг вспомнился Ленинград. Яркий солнечный день, мост Лейтенанта Шмидта и сфинксы у спуска к Неве, напротив Академии художеств, Лена в легком белом платье и ветер с Невы, развевающий ее светлые волосы.

Тутриль едва дождался конца концерта и ринулся за кулисы, чтобы отыскать Айнану.

Но его перехватили Гавриил Никандрович и Роптын.

— Иван Оннович! Вас ждут в столовой!

— В какой еще столовой? — удивился Тутриль.

— Банкет! — значительно произнес Роптын. — Сельский Совет дает в твою честь торжественный банкет.

— Извините, но мне нужно… — сказал Тутриль.

— Все участники концерта приглашены, — прервал его Роптын. — Народ ждет.

Окна столовой на берегу лагуны ярко светились. Весь обеденный зал занимал роскошно убранный стол, на котором стоял цветок в горшке.

— Постарались наши повара, — гордо сказал Гавриил Никандрович, — фирменные блюда приготовили.

— Вот! — Роптын показал на стол. — Долина Андреевна даже свой цветок принесла!

Казалось, в столовую собрался весь Нутэн: пришли охотники, оленеводы, работники полярной станции, пограничники. Каждый считал своим долгом подойти к Тутрилю, поздороваться с ним, поздравить с приездом.

Айнана не появлялась.

Все уселись за стол, и Гавриил Никандрович уже встал, чтобы произнести тост. Заметив беспокойство сына, Кымынэ спросила:

— Что с тобой?

— Почему нет Айнаны?

— Придет, — спокойно ответила Кымынэ. — Может быть, она переодевается… Она хорошая, добрая. Ах, если бы ты привез Лену! Так мне хочется встретиться с ней!.. Может, еще будут у вас дети?

— Может быть, будут, — безразлично ответил Тутриль, думая о другом.

— Я знаю, вам трудно было, — сказала Кымынэ. — Без квартиры, в общежитии — какой ребенок?..

Да, все так и было. Общежитие, диссертация, а потом, когда появилась квартира, — диссертация Лены, ее научная работа…

Ну почему Айнана не идет?

— …Достижения в культурном развитии народа ярко проявились в судьбе Ивана Онновича Тутриля! — слышались слова Гавриила Никандровича.

— Тутриль! — услышал он возглас Конопа. — За тебя! Чтоб ты стал академиком!

— Я для Лены сшила торбаса, маленький пыжиковый жилет с вышивкой, — тихо говорила Кымынэ. — Отвезешь и скажешь: от меня. Пусть носит в Ленинграде, когда мороз. Ах, если бы она сюда приехала. Мы бы встретили ее как родную. Никто еще из нашего селения не женился на тангитанской женщине. Ты первый…

Тутриль встал.

— Ты куда? — насторожился отец.

— Я выйду.

— И верно, — кивнул Роптын, — душновато здесь. Сколько раз говорил директору столовой, чтобы поставил электрический вентилятор! А он: все тепло выдует! Приехал на Север и холода боится… Иди, иди подыши воздухом..

Тутриль пробрался к выходу.

Тишина накрыла весеннюю ночь.

Он постоял на крыльце, соображая, куда идти. Запутался совсем в новом Нутэне. Он мысленно представил нарисованный Айнаной Нутэн и зашагал.

Снег мягко осыпался в следе: он уже не был сухим и ломким, как в середине зимы.

Тутриль пересекал светлые пятна от освещенных окон, обрывки разговоров, музыки.

Ни одно из окон домика Токо не было освещено.

В железной петельке входной двери вместо замка торчала палочка. Догадываясь о случившемся, Тутриль еще раз обошел домик и увидел, что толстая железная проволока с цепями пуста. С крыши тамбура исчезла нарта. В снегу остались круги от собачьих лежек. Следы полозьев вели в темноту.

Тутриль постоял возле домика и медленно побрел обратно в столовую, навстречу музыке.

6

Далеко за полночь Тутриль с родителями возвратился домой.

Окно и Кымынэ были оживлены.

— Кыкэ вай! — тихо сказала Кымынэ. — Я не помню, чтобы кого-то еще так чествовали в нашем селе. Разве только кандидата в депутаты… Но для него банкета не устраивали… А тебе устроили.

Тутриль, занятый своими мыслями, коротко отвечал и вымученно улыбался.

— Жаль только, что дяди Токо и тети Эйвээмнэу не было, — заметил он.

— И хорошо, что их не было, — строго сказал Онно.

— Что же у вас тут случилось такое, что ты разошелся с самыми близкими друзьями? — спросил Тутриль.

— Хотел я отложить этот разговор, — задумчиво произнес Онно, — но раз тебе хочется знать, что случилось между мной и Токо, так и быть, расскажу… Кымынэ, дай-ка нам чаю.

Кымынэ принесла чай, поставила вазочку с колотым сахаром и ушла на кухню, чтобы не мешать мужскому разговору.

— Мы крепко поспорили с Токо… И спор наш — не просто ссора, а — как бы тебе сказать? — принципиальные разногласия…

Эти слова Онно произнес с некоторой запинкой.

— Так вот слушай: лет десять прошло с тех пор, как мы покинули яранги и построили вот эти домики. Все были довольны, хотя поначалу нашлись и такие, что отказывались переселяться из яранг в дома. Но ведь не они вели людей, полных решимости порвать все связи с прошлой, постылой жизнью… Довольно быстро мы обнаружили, что эти маленькие домики плохо приспособлены к нашему суровому климату. В них холодно и тесно. Начали перестраивать, утеплять… Потом стали строить двухкомнатные дома… Тоже не то. Вот построили для косторезов многоквартирные, с центральным отоплением… Но это только для них… Колхоз не мог себе позволить такого. Ведь и деревянные дома мы получили от государства, почитай, даром. Плата-то за них была чисто символическая. Сейчас возникла нужда в другом жилище — в таком, в каком живут в городах. Чтобы все, значит, удобства были здесь… Однако в каждом маленьком селе строить большие дома дорого и невыгодно. Ведь здесь должны быть и школа, и почтовое отделение, и магазин, и баня, и всякое другое бытовое обслуживание. В ином селе всего несколько сот человек, но вся обслуга должна быть… И, кроме того, надо всех обеспечить работой. Ведь раньше как — каждый сам по себе охотился, а сейчас одна бригада может обеспечить мясом все село… А остальным что делать?

— Все, что ты говоришь, верно, и многое мне известно. Однако какое это имеет отношение к Токо?

— Самое прямое, — усмехнулся Онно. — Вот слушай дальше… Родилась идея сселить такие маленькие селения, как Нутэн, в большое село или даже поселок. Выбрали Кытрын как центр. Есть проект. Построят несколько многоэтажных домов, Дом быта, телефонную станцию, станцию «Орбита», чтобы телевизор можно смотреть… Но самое главное — большое производство там будет. Много рабочих мест… А то ведь иные в нашем совхозе в месяц рублей по десять — пятнадцать зарабатывают — нечем занять людей…

Онно отхлебнул остывшего чаю.

— Когда кончилось собрание и надо было голосовать за переселение, один человек был против — Токо. Это меня так удивило, что я подумал, что он ошибся. Переспросил, а он твердо отвечает: да, я против. Вот так.

Потом мы встретились поговорить, и знаешь, что он мне сказал? Он сказал, что я не люблю своего народа и собираюсь предать его… Ты представляешь, что он сказал, — предать народ? Он мне напомнил Наукан…

И вот что он мне еще сказал, — продолжал Онно. — Хорошо, мы переселимся в Кытрын. Вселимся в удобные квартиры с теплыми туалетами. Будем организованно ходить на работу на звероферму. Смотреть телевизор или широкоэкранное кино. Вечером ходить в ресторан и культурно выпивать на белых скатертях. А что останется от чукотского народа? Ведь всякий народ, сказал Токо, отличается от другого своеобразным трудом… Мы — морские охотники, и должны жить как морские охотники. И еще сказал: мы постепенно утратим свои обычаи, позабудем родной язык… и вконец утратим свой собственный облик… Понимаешь, как рассуждает твой любимый дядя Токо?

Я сначала с ним спорил, пытался его убедить словами, — говорил Онно, — но он уперся на своем. Он сказал: хорошую жизнь надо строить там, где ты живешь, а не искать на стороне. Он даже обозвал меня эмигрантом. Говорит: сегодня ты захочешь переселиться из Нутэна в Кытрын, завтра в Анадырь, потом в Магадан, и так далее… Как только у него поворачивался язык говорить такие слова?

— И что же, он один против? — спросил Тутриль.

— Открыто — он один, — ответил Онно. — Гавриил Никандрович воздержался и получил за это выговор.

— Выходит, не один Токо против переселения? — сказал Тутриль. — А может, он прав? Ведь и телевидение, и разные удобства, наверное, можно устроить и в Нутэне…

— Ты меня не понял, — мягко возразил Онно. — Дело не в удобствах, а в том, что будто разбежались и остановились… Вот это плохо.

— Нет, что-то тут не так, — с сомнением покачал головой Тутриль. — Покинуть Нутэн? Как же так легко все согласились? Покинуть родину…

Онно пристально посмотрел на сына.

— Да ты что — сомневаешься?

— Сомневаюсь.

— И что же, может, как Токо, в знак протеста в ярангу переселишься? — с усмешкой спросил Онно.

— В ярангу переселяться не буду, но поеду к дяде Токо, — сухо сказал Тутриль.

— Ты знаешь, что он тебе не родной дядя? — спросил Онно.

— Знаю, — ответил Тутриль, — но он тебе брат по дружественному браку. А это тоже кое-что значит.

— Все это — пережитки прошлого, — сердито сказал Онно.

…Дружественный брат… Как это далеко и давно, но все равно волнует, когда вспоминаешь об этом. Токо и Онно росли вместе с малых лет. Посторонним и впрямь казалось, что они родные братья… Но они были лишь дружественными братьями. Их отцы появились в Нутэне незадолго до больших перемен, когда к этим берегам стали часто наведываться корабли тангитанов. Они пришли из дальних сел, вымерших от голода и болезней. В Нутэне они поначалу были чужаками. К тому же оба были уже женаты и не могли породниться с нутэнцами. Каждый мог их обидеть, и не у кого им было искать защиты. Единственное, что могло им помочь, это обычай старинного дружественного брака, который делал их родственниками.

И отцы Токо и Онно сговорились между собой обменяться на время женами и закрепить таким образом дружбу.

Они делали это открыто, на виду всего Нутэна, и все понимали, что отныне между двумя этими семьями возникло новое, освященное обычаем родство. Никто уже безнаказанно не мог обидеть одного, ибо на помощь к нему тотчас мог прийти другой.

Родились два сына — Токо и Онно — и никто в той и в этой семье в точности не мог сказать, чьи это дети. Удивительно было и то, что они походили друг на друга как настоящие братья.

Всю жизнь шли они рядом, рука об руку, вместе стали одними из первых комсомольцев Нутэна, соединили упряжки, когда надо было помогать челюскинцам, а потом вместе работали, перестраивали жизнь в старинном чукотском селении Нутэн.

И вот их дороги разошлись.

7

Тутриль приготовил магнитофон, проверил его, вытащил блокнот и авторучку. Сегодня обещала прийти бабушка Каляна и рассказать сказку. Конечно, это не то, что повествования Токо, но и такого рода образцы народного творчества тоже надо было собирать. А если уж говорить точнее, то весь известный науке фольклор чукчей был собран именно таким способом — записыванием вслед за рассказчиком. Магнитофон появился совсем недавно и произвел целый переворот в технике записывания текстов.

Рано утром Онно ушел на охоту, и Тутриль проводил его с чувством зависти и сожаления.

— Сделаешь свои дела — успеешь и поохотиться, — утешил его отец. — Весна запоздала, нерпа только начала вылезать на лед.

Это было тоже воспоминанием — проводы отца на морскую охоту. Весь этот ритуал раннего чаепития, снаряжения, когда надевались тонкие нерпичьи торбаса, кухлянка, белая охотничья камлейка, а поверх всего — эрмэгтэт, содержащий в себе акын — грушу из легкого дерева с острыми крючьями, чтобы доставать убитых нерп из воды, бечевки, костяные кольца, ремни, винтовка в чехле из выбеленной нерпичьей кожи и «вороньи лапки» — лыжи-снегоступы.

Проводив отца, Тутриль не стал ложиться спать, а занялся приготовлением к работе.

— Может быть, сначала бабушку чаем угостить? — спросила Кымынэ.

— Не знаю, — несколько растерянно ответил Тутриль. — Может быть.

— Она большая чаевница, — сказала мать. — Увлечется чаепитием и не станет сказки рассказывать… Что делать?

Каляна пришла неожиданно рано. Она принарядилась, словно шла на любовное свидание, — надела новую камлейку из цветастой ткани, а вниз — вязаную кофту, что недавно давали в магазине за сданную пушнину.

Кымынэ ревниво оглядела гостью и ехидно заметила:

— Кто же у вас пушного зверя промышляет, что ты такую кофту купила?

— Да внук мой — кладовщик, будто не знаешь, — добродушно ответила Каляна. — Зачем ему пушного зверя сдавать, ежели он и так все, что надо, может достать?

Кымынэ многозначительно посмотрела на сына и вышла на кухню, чтобы не мешать его работе.

— Дай-ка я сначала тебя как следует рассмотрю, — прошамкала Каляна. — А то в клубе ты далеко сидел да боком… Однако гладкий ты, как весенний лахтак. И упитанный… Чем же кормят тебя в Ленинграде, ежели ты такой толстый? А? Или работа такая твоя, все на месте сидишь?

— Он же научный работник, разве ты этого не знаешь? — с оттенком ревности произнесла Кымынэ, появляясь из кухни с чайником и чашками.

— И то, смотрю, прямо районный работник, — продолжала Каляна. — Такие вот оттуда и приезжают. И наш какой-нибудь, как станет руководящим кадром, так на глазах глаже становится… Может, когда все переедем в Кытрын, такие станем. Упитанные да гладкие.

Каляна засмеялась и принялась за чай.

Напротив сидел Тутриль и в ожидании, пока старушку посетит вдохновение, тоже прихлебывал чай.

Обеспокоенная молчанием, из кухни снова появилась Кымынэ и спросила:

— Бабушка, когда же ты станешь сказку сказывать? Тутриль ведь ждет.

— А ты не мельтеши перед глазами, не мешай, — сердито сказала Каляна. — Иди займись своим делом и не трогай нас.

Кымынэ хотела ответить что-то резкое, но сдержалась и, поджав губы, молча вышла в кухню.

— Ты потерпи, Тутриль, — тихо сказала Каляна. — Я вспоминаю… Я вспоминаю одну легенду… Ты слышал такое выражение — «он пошел по следу росомахи»?..

— Слышал, но не очень хорошо понимаю смысл, — ответил Тутриль.

Он попытался припомнить… Что-то неясное, отдаленное, словно полузабытая колыбельная. Тутриль считался в научных кругах признанным знатоком чукотского фольклора, но почему-то легенда о росомахе в его памяти почти не сохранилась. Должно быть, в ней не было достаточно яркого социального или исторического содержания.

— Да и откуда тебе знать, — кивнула Каляна. — Ты ведь уехал, еще не став взрослым человеком… Хотя и пошел по следу росомахи.

— По следу росомахи? — удивленно спросил Тутриль.

— Да, ты из тех, — загадочно произнесла Каляна, поставила чайное блюдце на стол и уселась поудобнее. — Энмэн…

Каляна вдруг остановилась и подождала.

— Почему не берешь ручку?

— Магнитофон пишет, — кивнул Тутриль.

— Такой маленький? Кыкэ вынэ! У нас в магазине продавались, но большие, тяжелые, пожалуй, потяжельше швейной машины… А этот такой маленький, будто книжка…

Наконец Каляна уселась поудобнее, но только произнесла «энмэн!», как громко зазвонил телефон.

Тутриль сердито взял трубку. Это была Долина Андреевна:

— Тутриль, ты не забыл, что сегодня у тебя встреча с читателями?

— Нет, не забыл, помню.

— И еще — после встречи с читателями я приглашаю тебя в гости, хорошо?

— Хорошо, хорошо, — торопился закончить разговор Тутриль, искоса поглядывая на нетерпеливо моргающую Каляну.

Он сел напротив и весь обратился в слух.

Но Каляна снова налила себе чаю и принялась молча и сосредоточенно пить.

Тутриль терпеливо ждал.

На пороге комнаты появилась Кымынэ.

— Ну что ты молчишь, бабушка?

— А тебе какое дело? — спокойно ответила Каляна. — Не к тебе пришла, а к нему… Да вот не получается что-то, — вдруг жалобно произнесла она. — Не приходит слово… Пришло было и вдруг ушло… Что делать?

Каляна искренне была расстроена и чуть не плакала.

— А вы не торопитесь, отдохните, соберитесь с мыслями, — успокаивал ее Тутриль.

— Да как собраться-то с мыслями, когда они разбежались, — причитала старуха. — Шла я к тебе как на праздник, наряжалась, думала — надо ему рассказать о следе росомахи, о людях, которые идут неведомыми тропами… Ведь что говорят — росомаха такой след делает, чтобы ее никто не мог настигнуть… И след этот ведет в неведомое, в непривычное. И тот, кто идет по следу росомахи, находит или большое счастье, или беду… Кыкэ вынэ вай… Совсем ушли слова.

Тутриль не менее бабушки Калины был расстроен.

А она уже стала собираться, натянула на себя камлейку, поправила рукава и пошла к выходу, продолжая сокрушаться:

— Не сердись на меня, Тутриль, в следующий раз приду…

Тутриль закрыл за ней дверь и вернулся к столу. Магнитофон крутился. Он сердито нажал на кнопку и сел у окна.

На крыше сельского Совета полоскался красный флаг из яркой синтетической ткани. Справа виднелся домик дяди Токо… Надо ехать к нему.

Собираясь в командировку, Тутриль решил записывать тексты только у настоящих сказочников, и это он обещал научному редактору будущего сборника. Конечно, можно за два дня выполнить весь объем работы, если пойти по пути предшественников, записывающих сказки и легенды от всех и без разбору. Но тогда эти записи не будут иметь настоящей художественной ценности, то есть того, ради чего, собственно, и создается устное произведение.

В тишине домика Тутриль вдруг услышал песенку. Пела мама. Старую полузабытую колыбельную, которую так любил Тутриль.

Мальчик вышел из яранги — Вон какой большой, Болой он поймал птицу — Вон какой большой! Он родился весной, В самые длинные дни, Под крыльями весенних сумерек, На заре весны…

Тутриль включил магнитофон и на цыпочках подошел к раскрытой двери.

8

Нутэнская библиотека помещалась в том же здании старой школы, что и клуб.

Довольно просторный читальный зал был набит до отказа: пришли не только взрослые читатели, но и школьники.

За столом, покрытым красной скатертью, с непременным графином и граненым стаканом, важно восседал Роптын. Рядом с ним — взволнованная Долина Андреевна. Она то и дело вскакивала, бежала в зал, с кем-то шепталась, поправляла книги Тутриля, выставленные на отдельном стенде.

— Гляди-ка, сколько у тебя читателей! — с искренним удивлением заметил Долине Андреевне Тутриль.

— Большинство пришло, чтобы встретиться с тобой, — сказала Долина Андреевна. — Сначала я не хотела, чтобы школьники приходили, но директор настоял: говорит, живой положительный пример может послужить поднятию успеваемости.

Роптын постучал стаканом о графин.

Учительница зашипела на расшалившихся ребятишек.

Установив тишину, Роптын заговорил:

— Товарищи! Мы сегодня встречаемся с нашим земляком, сыном Онно и Кымынэ, кандидатом филологических наук Иваном Онновичем Тутрилем. Посмотрите на него. Он такой же, как и его сверстники — Коноп, Кымыргин и Долина Андреевна… Он сын нашего народа, а достиг ученых вершин. Не каждому это дано. Взобраться на вершину знаний могут только те, кто упорен. Это упорство есть у нашего земляка. Я приметил его, когда он только начинал постигать грамоту вот здесь, в этой комнате. Тогда я был учителем. Мы только начинали новую жизнь, и настоящих ученых среди нас еще не было… Наша родная Советская власть дала возможность сыну простого охотника Онно, выросшему в яранге при свете каменного жирника, подняться до ученого. Вот. Я все сказал и даю слово Тутрилю.

В зале громко и яростно захлопали.

И больше всех старалась Долина Андреевна.

Тутриль подождал.

— Товарищи, — тихо начал он. — Я очень волнуюсь. Роптын уже сказал, да и многие из вас знают: вот здесь, на этом самом месте, я начал учиться грамоте. Я хорошо помню этот день. Роптын вошел в класс и положил на наши парты две книги, на одной было написано «Чычеткин вэтгав», а на другой — «Родное слово». И он сказал нам: «Отныне и русская, и чукотская речь будут для вас родным языком». И через второе родное слово — русский язык — мы познакомились с несметными богатствами русской и мировой литературы. Через русский язык мы познали богатство и красоту родного чукотского языка… А ведь некоторые думали и даже говорили: «Зачем нам свой родной чукотский язык, если русский богаче и выразительнее». Может быть, поэтому я и стал специалистом по родному чукотскому языку…

Тутриль рассказывал о своем учении в Ленинграде, о будущем сборнике.

— Это будут не просто сказки и легенды, не просто тексты, а подлинные художественные произведения, и поэтому я буду записывать только от тех, кто их по-настоящему хорошо знает и умеет рассказывать.

— Тогда тебе надо ехать к деду Токо, — сказал кто-то из зала.

— И к нему обязательно поеду, — ответил Тутриль.

Спрашивали больше любознательные школьники, и Роптын решил навести порядок, обратившись к взрослым:

— Почему всё ребятишки спрашивают? Пусть и взрослые задают вопросы.

— Вот ты собираешь сказки, — поднялся с места Элюч, пожарный инспектор. — Как тебе платят — поштучно, или и качество проверяют тоже?

Этот вопрос вызвал большое оживление.

— Мне отдельно за каждую сказку не платят, — серьезно ответил Тутриль. — Я получаю твердую заработную плату.

— Хорошая работа: двойное удовольствие — и сказки слушаешь, и деньги получаешь, — заметил чей-то голос.

— А не скучно тебе в Ленинграде? — полюбопытствовала старушка из дальнего ряда.

— Скучаю, — коротко ответил Тутриль, — по родному Нутэну скучаю.

— А как это так? — снова поднялся Элюч. — Вот ты изучаешь наш язык, сказки и легенды, а живешь в Ленинграде? Может, лучше здесь жить?

Тутриль растерянно огляделся, словно ища помощи у Роптына: вопрос был трудный.

— Так получилось, что научное изучение чукотского языка велось в Ленинграде, — начал Тутриль. — Там находится Институт языкознания, где работают специалисты не только по языкам народов Севера, но и по другим языкам народов нашей страны, а также зарубежных… А нам надо собираться, обмениваться мыслями, печатать свои статьи и книги.

— Печатать можно и здесь, — авторитетно заявила уборщица совхозной конторы Рытыр. — Сейчас новые машинки привезли, от электричества работают.

— Это совсем другая печать, — возразил пожарный инспектор Элюч.

— А все равно — читаешь, будто в книге написано, — настаивала Рытыр.

Наконец Роптын поднялся и сказал, что на этом встреча заканчивается. Повернувшись к Долине Андреевне, он с упреком произнес:

— Тоже мне время выбрала — пришли одни школьники, пенсионеры да лодыри. Все серьезные люди сейчас на работе — кто на охоте, кто в мастерской. Нехорошо получилось, серьезных вопросов не задавали, никто не спросил о международном положении…

— А я очень доволен, — весело сказал Тутриль. — Мне приятно было.

Когда все разошлись, Долина Андреевна напомнила:

— Так, значит, ко мне?

Долина Андреевна жила на берегу лагуны в маленьком домике, выстроенном еще в начале пятидесятых годов. Домик состоял из просторных сеней с угольным ящиком, кладовкой и довольно большой комнаты, куда был вход через кухню.

Раздеваясь, Тутриль осматривался в комнате, примечая необычное ее убранство. Вместо кровати стояло странное сооружение — видимо, это все же когда-то была кровать, но спинки были срезаны автогеном и устроено нечто вроде тахты, покрытой ярким цветным ковром. У противоположной от двери стены от полу до низкого потолка стоял книжный стеллаж, торшер и кресло, покрытое хорошо выделанной нерпичьей шкурой.

Меж двух крохотных окон на стене висел выжженный на фанере портрет Хемингуэя.

Под ним — магнитофон, занимающий половину туалетного столика, уставленного флаконами с духами, коробками с пудрой и косметикой.

У кровати-тахты — стол, бывший нормальный обеденный, но с укороченными ножками.

Заметив, как внимательно гость осматривает обстановку, Долина Андреевна извиняющимся тоном произнесла:

— Сейчас, говорят, в моде полированная мебель. Но она до нас не доходит, оседает в районном центре…

Усадив Тутриля на кровать-тахту, Долина Андреевна принялась хлопотать. Поставила на столик крабовые консервы, икру в банке, чуть сморщившиеся яблоки, пару апельсинов, красивую бутылку венгерского коньяка «Будафок», крохотные рюмочки и торжественно водрузила бутылку ликера «Старый Таллин».

— Я сварю кофе, — сказала она, — ведь настоящие ученые любят кофе.

— А я люблю чай, — виновато признался Тутриль. — Пробовал привыкнуть к кофе, не могу.

— Ну, хорошо, пусть будет чай, — быстро согласилась Долина. — Честно говоря, я тоже предпочитаю чай. А кофе я хотела сварить, чтобы сделать тебе приятное.

— Если ты действительно хочешь сделать мне приятное, то не мельтеши, а садись и угощай меня, — с улыбкой сказал Тутриль.

— Нет, я должна кое-что приготовить, — отмахнулась Долина Андреевна. — Я с утра налепила пельменей и положила в холодильник.

Тутриль улыбнулся в ответ. Где-то когда-то он слышал анекдот о предприимчивом коммивояжере, который ухитрился продать партию холодильников эскимосам Аляски… Но холодильники были и в домиках Нутэна, несмотря на то, что большую часть года за стенами стояла минусовая температура.

— Знаешь, Тутриль, как я тебе завидую! — сказала Долина Андреевна, освободившись на минуту и присев на кончик тахты-кровати. — Какая у тебя счастливая судьба! Живешь в культурном городе, в культурном окружении, не то что я…

— Тебе грех жаловаться, — сказал в ответ Тутриль. — У тебя отличная благородная работа, тебя в селе уважают…

— Я это уважение знаешь каким трудом добыла?

Долина Андреевна тяжело вздохнула, помолчала.

— Главное — не с кем поделиться, некому душу раскрыть… Жизнь меня не баловала. У меня ведь тоже была семья, муж, дочка… Знаешь, давай-ка выпьем с тобой за наше детство, за нашу школу…

Ока налила вино, лихо выпила и закусила кусочком соленой рыбы.

— Я рано вышла замуж, и моя дочь уже взрослая девушка… А вот с мужем не могла ужиться. Вроде бы хороший человек был, военный, политически грамотный, но уж больно скучный. Прямо расписание, а не человек. Пожила вместе с ним в Караганде, оттуда он родом, а потом уехала, забрала дочку… А дочка-то пожила-пожила на Чукотке и уехала к отцу. Все ей здесь не нравилось — и холодно, и снабжение плохое, и народ… представляешь, она даже такое сказала: народ дикий… И когда она такое произнесла… Не то что прогнала ее, но и не стала удерживать… И вот пока за чем-то гналась, годы шли. Приехала сюда, в родной Нутэн, как в последнее прибежище. Стали разное шептать. Всякое говорили, а я работала стиснув зубы. Здешняя библиотека совсем была в развале. Многие ценные книги поворовали, иные обветшали. Хозяйского глаза не было. Стала устраивать читательские конференции. Приохотила людей к книгам на родном языке… Ты знаешь, с чукотским языком у меня неладно получилось. Забыла… Вроде бы все могу сказать, все понимаю, а разговаривать боюсь. Как-то пробовала — смеялись надо мной…

В кухне что-то зашипело, и, оборвав себя на полуслове, Долина Андреевна бросилась туда.

Вернулась она смущенная и виноватая:

— Ну вот, заболталась я с тобой, забыла про пельмени, а они разварились, совсем испортились.

— Да ты не беспокойся, я не голодный.

— Ну, все равно ведь угостить полагается… Ты подожди, я другие поставлю.

Возвратившись в комнату, Долина Андреевна некоторое время молчала, потом улыбнулась:

— Извини, Тутриль, разжаловалась я тут на свою судьбу… Ты не обращай внимания.

— Что ты, Долина, я вот слушаю тебя и думаю… Думаю, что ты зря жалуешься. Конечно, тебе нелегко пришлось, но оглянись, посмотри вокруг, какие люди живут здесь, в старом Нутэне.

— В старом Нутэне, которого скоро не будет, — с неожиданно грустной ноткой произнесла Долина Андреевна, тряхнула волосами и весело сказала: — А я рада, что скоро мы все будем в Кытрыне! Худо-бедно, а все же районный центр.

Рассказ Долины Андреевны разволновал Тутриля. Он хотел сказать, что во всяком движении вперед, наверное, есть какие-то издержки. Кто-то отрывается, уходит вперед, часто не ведая, куда он идет на самом деле. Отец Долины, человек горячий, увлекающийся, назвал свою дочь словом из партизанской песни, не понимая значения этого слова. Но он знал, что это хорошее слово — слово, с которым люди шли вперед, завоевывая свободу для таких, как он. Потом, когда до его сознания дошло, что без русского языка невозможно в новой жизни, он стал усердным посетителем курсов, заставил всех в своей яранге изъясняться только по-русски и дочь свою учил только русскому языку, говоря при этом, что в новом обществе чукотский язык будет не нужен… В пылу спора он даже договаривался до того, что вообще всех других языков не будет… Останется один язык — язык социализма и коммунизма, великий революционный русский язык…

На этот раз пельмени получились, и Долина, несмотря на протесты, наложила Тутрилю тарелку с верхом.

В сенях послышался шум, распахнулась дверь, и в комнату без всякого предупреждения вошел Коноп. Он сделал вид, что не ожидал увидеть здесь Тутриля, и с нарочитым удивлением произнес:

— Какомэй! Ты здесь? А я-то думал, что ты фольклор записываешь на свой магнитофон.

— Надо же человеку и отдохнуть! — сердито возразила Долина Андреевна. — И что за манера — входить без стука, приходить без приглашения?

Коноп некоторое время пристально смотрел на Долину Андреевну, потом решительно подошел к столу, взял бутылку и громко прочитал:

— «Будафок»… А ты меня таким не угощала… Так, — он нагнулся и принялся рассматривать керамическую бутылочку ликера «Старый Таллин». — Как снаряд… «Старый Таллин». Наверное, крепкое. Говорят, чем старее вино, тем оно крепче.

Тутриль встал.

— Ну, мне пора.

— Что ты, посидел бы еще, — потухшим голосом произнесла Долина Андреевна.

— Может, человеку по делу надо, — сердито заметил Коноп. — В научную же командировку приехал.

Коноп вышел следом за Тутрилем и закрыл за ним дверь.

9

Выйдя из домика, Коноп зажмурился от яркого солнечного света. Все сверкало и блестело. По кромке крыши висели длинные сосульки, а из подтаявших сугробов кое-где торчали обломки ледяных копий.

Направляясь к гаражу, находящемуся на морской стороне селения, он вдруг встретил Тутриля.

— Етти! Чего так рано встал?

— Тебя ищу, — озабоченно ответил Тутриль.

— Что-нибудь случилось? — встревоженно спросил Коноп.

— Ничего, — стараясь казаться спокойным, ответил Тутриль. — Не подбросишь к яранге Токо?

— Это ерунда, — весело ответил Коноп. — Я как раз мимо буду ехать.

У гаража, искрошенный гусеницами, был в масляных пятнах снег.

Коноп отпер большой висящий замок и отодвинул широкие ворота.

— Входи в мои владения, — пригласил он гостя.

Глаза постепенно привыкли к полутьме. Тутриль увидел грузовой автомобиль на колодках и вездеход. В дальнем углу — токарный станок, верстак, инструменты.

— Даже автомобиль у тебя тут, — заметил Тутриль.

— Летом ездим, — отозвался Коноп. — В отлив по береговой полосе можно гнать, как по асфальту. До девяноста выжимал вдоль прибоя. Песок мокрый, держит отлично! Жаль, сейчас зима, а то прокатил бы с ветерком. До Токовой яранги можно берегом ехать. Я сейчас чай поставлю. Проходи сюда.

Уголок возле верстака был украшен яркими журнальными картинками. На отдельной тумбочке — проигрыватель. Возле скамьи стоял низенький столик, на нем стаканы и большая фарфоровая чашка. Колотый сахар был насыпан в консервную банку.

Коноп налил воды в электрический чайник, включил вилку в штепсель.

— Вот мое хозяйство, — с гордостью произнес он. — Мечтаю получить мотонарты. Говорят, теперь такие делают… И еще — хочу получить новый вездеход. Этот старенький, чиненый-перечиненый. Держится только на честном моем слове…

Коноп разливал крепко заваренный чай, не переставая разговаривать:

— А к Токо съездить любопытно и интересно… Я сам люблю там бывать. Не понимаю, что это такое, может, наука может объяснить: каждому ясно — нынче яранга изжила себя, лучше жить в доме, да не просто в доме, а чтобы, так сказать, с удобствами, с водопроводом и прочим. А как войду в чоттагин, увижу меховой полог и чувствую щекотание в горле, будто неразведенного спирту хватанул… Может быть, потому, что в детстве жил в яранге? Но вот Айнана: она родилась в доме, всю жизнь провела в интернатах и общежитиях, а тут — живет в яранге, и вроде бы ей нравится.

— Откуда ты знаешь, что нравится? — спросил Тутриль, ожидая, пока остынет чай.

— Сама сказывала, — ответил Коноп. — Как-то мы с Долиной Андреевной беседовали с ней.

— О чем?

— Да про все. Про нее, про ее моральный облик, — пояснил Коноп. — Комсомолка, а живет в яранге… Приезжал к ней парень из Анадыря — вроде жених. Только почему-то быстро уехал. Непонятно. Вот ты как насчет этого думаешь?

— Насчет чего? — спросил Тутриль.

— Ну, этого самого… — Коноп посмотрел на Тутриля. — Вот как ты думаешь: правильно Долина рассуждает?

— О чем? — не понял Тутриль.

— Да об этом самом, — Коноп сделал какое-то неопределенное движение. — Долина Андреевна говорит, что, мол, наши девушки слишком легко идут на сближение…

— На что?

— На сближение, — повторил Коноп. — Это ее выражение — сближение, близость… Так вот Долина Андреевна осуждает наших девушек. Главное, за то, что рожают детишек. Но ведь ясно, что именно от этого и бывают ребята. Я это еще в третьем классе, между прочим, знал.

— А как ты сам об этом думаешь? — осторожно спросил Тутриль.

— Честно?

Тутриль молча кивнул.

— Конечно, жалко девушек, — медленно проговорил Коноп. — Но парней маловато, а те, кто приезжает, — на время. Руки, значит, в нашей кассе, а глаза видят леса, поля, уши слышат песню петуха… Я знаю тут одного бывшего пограничника. Остался работать строителем в совхозе. Деньги копит на машину…

— Не все ведь такие, — попытался возразить Тутриль.

— Конечно, не все, — легко согласился Коноп. — Но когда народу маловато, то такие очень заметны…

Тутриль и Коноп некоторое время молча пили чай. Потом Тутриль осторожно спросил:

— А как у тебя самого? Почему ты не женат?

Коноп помедлил с ответом.

— Все как-то не получалось… Тех, кого я любил и на ком бы женился, моя персона не интересовала. А кому я был интересен, те мне почему-то не подходили… А потом с годами становишься осторожнее…

— А Долина Андреевна?

После продолжительной паузы Коноп неопределенно сказал:

— Много рассуждает…

— Эгей! Есть кто тут? — послышался голос Гавриила Никандровича. — Ворота нараспашку, механика нет.

— Как нет? — весело отозвался Коноп, видимо обрадованный тем, что прервался трудный для него разговор. — Мы тут! Чай пьем!

Гавриил Никандрович поздоровался с Тутрилем и спросил:

— А как машина, готова?

— Товарищ директор! — укоризненно произнес Коноп. — Когда было такое, чтобы у Конопа не была готова машина?

— Это уж точно, — удовлетворенно произнес Гавриил Никандрович. — Ну, а если так, то через двадцать минут можем выезжать. Значит, вы с нами, Иван Оннович?

— До яранги Токо, — ответил Тутриль.

— Добре, — сказал Гавриил Никандрович.

10

Вездеход, гремя гусеницами, круша снег, медленно проехал по главной улице селения. Гавриил Никандрович, уступивший переднее сиденье Тутрилю, гудел за спиной, стараясь перекричать шум двигателя:

— Как сойдет снег — прекращаем ездить на вездеходе в черте селения. Такое постановление вынес на совете Роптын. Чтобы не нарушать почву.

Вездеход, ныряя в сугробах, как будто судно в волнах, пронесся мимо последнего домика, оставил слева вертолетную площадку и вырвался в открытую тундру, полную солнца и сверкающего снега.

Проехав немного по снежной целине, машина повернула к морю и, держась границы торосов и покрытого снегом берега, помчалась вперед, взметывая позади искрошенный гусеницами снег.

Коноп, видимо, старался показать Тутрилю свое умение водить вездеход и держал высокую скорость. Сидевший на узкой железной скамье Гавриил Никандрович только покряхтывал.

Не прошло и часа, как на мысу показалась яранга Токо.

Она резко выделялась на снегу. От чуть заостренной конусом крыши шел дымок.

Тутриль ощутил волнение и подумал, что вот так, наверное, волновался путник в далекие времена, когда после долгого пути по белой пустыне, среди холода и одиночества, он вдруг видел перед собой знак живой жизни, человеческое жилье.

Обитатели одинокой яранги еще издали заметили вездеход и вышли встречать его.

Тутриль сразу узнал сильно постаревшего Токо и его жену Эйвээмнэу.

Рядом с ними никого не было.

Коноп осторожно подвел машину к сугробу, наметенному вокруг яранги, и весело крикнул:

— Гостя вам привез!

— Какомэй, Тутриль! — приветливо сказал Токо. — Смотри, Эйвээмнэу, кто к нам приехал!

— Кыкэ, Тутриль! — запричитала старуха. — В очках, как доктор! Ни за что бы тебя не узнала, если бы Айнана не рассказала. Ну, наверное, Кымынэ рада!

— А ты разве не рада, Эйвээмнэу, что у вас такой знатный земляк? — спросил Гавриил Никандрович.

— Рада, конечно, рада, — торопливо ответила старуха. — Айнана нам столько пересказала! Входите, входите в ярангу. Чайник давно вас ждет… Еще как увидели вездеход, поставили.

Пригнувшись, Тутриль шагнул в сумерки чоттагина.

Некоторое время он стоял неподвижно у двери, ожидая, пока глаза привыкнут к полутьме.

Первое впечатление — запахи. Прелой собачьей шерсти, дыма костра, квашеной зелени, прогорклого нерпичьего жира и еще чего-то неуловимого, далекою и смутного…

Глаза понемногу привыкли к освещению чоттагина. Сначала Тутриль увидел огонь, закопченную цепь над ним и черный чайник. Очаг был обложен поседевшими от пепла камнями. За горящим огнем виднелась пестрая меховая стенка полога и во всю ее ширину — бревно-изголовье, к которому вплотную был придвинут коротконогий столик.

Вдоль стен яранги стояли деревянные бочки с припасами, ящики, на гвоздях висели ружья, мотки лахтачьих и нерпичьих ремней, связки песцовых и лисьих шкур. Под крышей из моржовой кожи на перекладинах валялись оленьи окорока.

Тутриль шагнул в глубь чоттагина, и Токо услужливо придвинул ему китовый позвонок.

Вошедший следом за Тутрилем Коноп тихо шепнул:

— Ну, что я тебе говорил? Волнуешься?

Тутриль молча кивнул и уселся на китовый позвонок.

Пока хозяйка хлопотала, готовя угощение, гости рассаживались вокруг столика. Гавриил Никандрович вытащил бутылку водки и, ставя ее на столик, сказал, как бы оправдываясь:

— По случаю приезда гостя…

— Давненько, однако, я не пробовал водки, — заметно оживился старик. — Айнана говорит: в Нутэне не продают водку. Борются с алкоголизмом… Ну как, Гавриил Никандрович, скоро победу будем праздновать?

— До победы над этим злом, — вздохнул директор, глянув на бутылку, — далековато, прямо скажем… Продажу мы ограничили, это верно. Так что Айнана правду говорит — борьбу ведем: разъясняем…

— Кстати, где она? — спросил Тутриль.

— Капканы поехала проверять, — ответил старик. — Теперь только к вечеру вернется. Погода хорошая, чего торопиться в ярангу?

— Это верно: в ярангу чего торопиться? — подхватил Коноп. — Вот в Нутэн она бы старалась поскорее вернуться.

— Это почему? — спросил Токо.

— А потому, — Коноп подтянул чашку поближе к себе. — Там — кино, клуб, хороший дом. Вот перед ученым земляком говорю тебе: чего за ярангу уцепился? Что ты этим хочешь доказать? Какой пример молодежи подаешь?

— А мне здесь хорошо, — упрямо и сердито ответил Токо. — Никто не командует, не укоряет, не учит жить… А потом — охотиться отсюда удобнее: далеко ездить не надо.

— И чего в яранге жить? — разошелся Коноп. — Мы тебе предлагали охотничью избушку поставить, а ты отказываешься, говоришь — яранга лучше. Сильны еще в тебе пережитки капитализма, товарищ Токо.

Во время этого разговора Тутриль несколько раз ловил какой-то виноватый, извиняющийся взгляд Токо, которому явно было неловко.

Гавриил Никандрович, заметив, что Тутрилю не по себе от этого разговора, сказал:

— Коноп! Откуда у старого Токо пережитки капитализма?

— Как откуда? Он же человек преклонного возраста. Родился и вырос до революции…

— Чукотский народ, как говорил приезжий лектор, прямо из первобытности в социализм переселился, — напомнил Гавриил Никандрович. — Перепрыгнул через рабовладельческое общество, феодализм и капитализм. Один ученый-эвенк книгу написал. Так и называется — «Некапиталистический путь развития народов Севера»…

— Да? — обескураженно протянул Коноп. — Не попадалась…

Хозяйка разлила чай и подала в большой миске испеченные в нерпичьем жиру лепешки.

Тутриль взял лепешку, поглядел в дырку и словно увидел себя много-много лет назад, когда вот в такой яранге он ждал, пока мать испечет в кипящем нерпичьем жиру кавкавпат.

— Вкусно? — тихо спросила Эйвээмнэу.

— Очень! — ответил Тутриль.

— Вот! — встрепенулся Коноп, завидев лепешки. — А в поселке пекарня, свежий хлеб. Чем гостя угощаешь?

— А мне нравится, — сказал Тутриль. — Детство вспомнил.

Токо отломил кусок лепешки, пожевал и задумчиво, спокойно сказал, обращаясь к Тутрилю:

— Все агитирует и агитирует! Как приедет, все одну песню поет.

— Но ты пойми, что нельзя так! — немного сбавил тон Коноп.

— Кому я мешаю? — спросил Токо.

— Общей картине, — ответил Коноп. — Выпадаешь как-то, как бы в стороне оказываешься… Добро бы дома у тебя не было, а то ведь есть! Хочешь — дадут с центральным отоплением?

Токо вздохнул и сосредоточенно принялся пить чай.

— Мало погостили, — сказала Эйвээмнэу. — Побыли бы еще. Тутриль, ты тоже едешь?

После чаепития собрались ехать дальше.

— Я же к вам приехал, — улыбнулся Тутриль. Старик как-то растерянно посмотрел на него, оглянулся на жену.

— Да-да, — торопливо сказал он, — конечно… Эйвээмнэу, разве ты не видишь — Тутриль к нам приехал. Понимаешь, к нам!

— Ну что же, — задумчиво произнес Коноп. — Можно, конечно, в научных целях и в яранге пожить…

Вездеход умчался.

Токо и Тутриль долго смотрели вслед машине, пока она не растворилась, не исчезла в белой тишине тундры. Напрягши слух, еще долго можно было слышать шум двигателя, слабое эхо, прокатывающееся по заснеженным долинам к торосистому морю.

11

Ясный день стоял над одинокой ярангой.

После полудня по направлению к Нутэну пролетел вертолет.

Солнце медленно перемещалось по огромному чистому небу. После обеда Тутриль и Токо выбрались из яранги и уселись на нагретую солнцем старую нарту.

Раскурив трубку, Токо глубоко затянулся и спросил, удивив Тутриля:

— В Русском музее давно был?

— Давненько, — растерянно ответил Тутриль, вспоминая с неожиданным стыдом о том, что был в этом прославленном музее всего раз или два, да и то в студенческие годы.

— Был бы я в Ленинграде, — мечтательно сказал Токо, — дневал и ночевал бы там. Люблю картины. Особенно Айвазовского, который море рисовал… А как там с воздухом?

— С каким воздухом? — не понял Тутриль.

— С загрязнением, — ответил Токо. — Говорят, столько машин нынче развелось, что уже человеку воздуху не хватает… Я это понимаю: когда Коноп отъезжает на вездеходе, я еще полдня чувствую запах моторного дыма.

— Машин действительно много, — ответил Тутриль, — но воздуху еще хватает.

— Ты не удивляйся моим вопросам, — сказал Токо. — Я же грамотный человек. Много читаю, слушаю радио: у меня здесь хороший приемник. Ты не гляди, что живу в яранге, я в курсе мировой политики. Сам всю жизнь строил новое, сносил яранги, ставил первые дома в Нутэне. Ты Конопа не слушай — никаких пережитков капитализма у меня нет… Только обида. Поругались мы с твоим отцом крепко.

— Я знаю, — кивнул Тутриль.

— Поэтому я в ярангу и переселился, — продолжал Токо. — Не могу я с ним согласиться… Не могу… Здесь тоже много думал, старался понять его.

— А Айнану не жалко? Она ведь из-за вас вынуждена жить здесь, — сказал Тутриль.

— А ей здесь нравится, — ответил Токо. — Хотя и грустно…

— Почему?

— Любовь была… И кончилась. Уехал он. Вот ему не понравилось здесь, испугался. Побоялся жить в яранге. Что же, он прав: ведь ярангу он только в букваре увидел… А тебе яранга понравилась. Я это сразу заметил по твоему лицу. Ты ведь родился точно в такой. У нас и яранги одинаковые были, никакой разницы не было. Ты хорошо сделал, что приехал сюда. Я тебя ждал и верил, что приедешь. Я много думал о тебе, пока ты был далеко, учился. Когда ты в письмах вспоминал нас с Эйвээмнэу, мне было хорошо на душе: ты же мне был как сын, потому что сын брата все равно что твой собственный, если считать по старинному обычаю.

— Ты знаешь, для чего я приехал? — спросил Тутриль.

Токо кивнул:

— Айнана мне сказала… Хорошее дело затеял. Иногда, когда задумаюсь о смерти, пугаюсь… Не смерти, а того, что все уйдет вместе со мной сквозь облака. В небытие. Почему-то мне казалось, что именно ты придешь за ними, за моими легендами, за моими сказками…

— В Нутэне Калина приходила ко мне, хотела рассказать легенду о росомахе, да не смогла… Вдохновение покинуло ее, — с улыбкой вспомнил Тутриль.

— А ты не смейся, — строго прервал его Токо. — Она хорошо сказывает. И легенды о росомахе серьезные… Какую она хотела рассказать?

— О следе…

— Расскажу как-нибудь, — пообещал Токо. — Потерпи, если не торопишься…

— Время у меня есть.

— Вот и хорошо… Мне надо с тобой о многом поговорить, порасспросить тебя. Все же ты ученый человек. Гляжу на тебя, и радуюсь, и не верю: Тутриль — ученый! Кандидат наук называется твое звание, правильно я говорю?

Тутриль кивнул.

— Говорят, у нашего народа такого еще не было… И даже у тангитанов не всякому такое звание дают… Это хорошо, что ты приехал за моими сказками и легендами, — повторил Токо и испытующе посмотрел в глаза Тутрилю так, что тот не выдержал и отвел взгляд.

— Я смотрю на тебя и думаю: сердцем ли ты приехал за ними или по долгу службы?

Тутриль растерялся и поначалу не нашелся, как ответить.

— Ну, во-первых, у меня командировка есть, ну, конечно, и сердцем…

— Ты мне скажи прямо, вот если бы сейчас тебе сказали: дадим тебе большие деньги, сделаем тебя самым большим начальником, только не слушай старого Токо, — как бы ты поступил?

— Все равно слушал бы тебя, — с улыбкой ответил Тутриль и снова услышал:

— А ты не смейся… Серьезное тебе говорю. Поживи у нас. Вернись не только телом своим в ярангу, но и сердцем, и разумом… Я посмотрю на тебя и, когда увижу, что ты готов понять, тогда все тебе расскажу… Все, что берег многие годы. И про след росомахи. О том, что верили раньше люди в то, что идущий по ее следу самой-то росомахи может и не найти. А найдет он или беду, или большую удачу. Или то, или другое… А кому охота так рисковать? Шли только те, кто к вероятности прибавлял еще и свою уверенность… Стань тем Тутрилем, которому я в детстве любил рассказывать старинные предания…

— Человек обратно во времени не возвращается, — задумчиво заметил Тутриль.

— А тебе не надо возвращаться во времени, возвратись в себе самом, — тихо сказал Токо. — И пусть крылья весенних сумерек напомнят тебе родину.

«Крылья весенних сумерек»… Как удивилась Лена, когда он перевел свое имя на русский. «Крылья весенних сумерек»? — переспросила она. — Как это красиво! Твой отец — настоящий поэт!

— А вам тут скучно не бывает? — спросил Тутриль старика.

— Почему тут должно быть скучно? — возразил Токо. — Скучно бывает внутри человека. Здесь у меня много дел. Встаю утром на рассвете, и все равно времени не хватает. Пойдем, покажу тебе мой завод, — сказал Токо, с громким кряхтеньем поднимаясь с нарты.

С тыльной стороны яранги прямо на снегу стояли самодельный верстак и несколько полуготовых нарт.

— Видишь? — с оттенком гордости спросил Токо. — Никто в нашем районе больше не делает таких. Только я!

Нарты были сработаны прекрасно. Токо мастерил их точно так же, как их делали сотни лет назад, без единого гвоздика, скрепляя только ремнями и деревянными шипами.

— Я ведь понимаю, — с грустью произнес Токо, — нарт все меньше требуется. Вездеходы нынче бегают по тундре. Вот, говорят, сюда скоро мотонарты придут. Аэросани. Может, через два-три года нарты уже никому не будут нужны… Но мне все равно нравится их делать…

Старик вдруг напрягся, прислушался:

— Айнана едет…

Он заторопился в ярангу и вышел оттуда с биноклем.

Приладив к глазам обведенные губчатой резиной окуляры дорогого бинокля, Тутриль увидел среди торосов мелькающую упряжку. На таком расстоянии трудно было разглядеть Айнану, но хорошо было видно, как ловко она направляла нарту между торосами.

Упряжка выехала с морского льда, выбралась на высокий берег и по кромке устремилась к одинокой яранге.

— Она на собаках и в тундре лучше иного парня, — с нескрываемой любовью и гордостью сказал Токо.

— Ока красивая девушка, — тихо сказал Тутриль.

Старик ничего не ответил.

Еще издали Айнана заметила и узнала Тутриля рядом с дедом.

— Етти, — приветствовал ее Тутриль.

— Ии, — смущенно ответила Айнана.

— Ты иди помоги бабушке, — сказал ей Токо, — а мы тут с Тутрилем распряжем собак.

Помахивая плеткой, Айнана сняла с нарты трех закоченевших песцов и молча скрылась в чоттагине.

— Сердится почему-то, — заметил Токо, глядя ей вслед.

— Может, она недовольна, что я приехал? — спросил Тутриль.

— Как можешь такое говорить? — сердито отозвался Токо. — Она, наверное, стесняется… Когда она вернулась из Нутэна, о тебе только и говорила.

Эйвээмнэу, захлебываясь словами, рассказывала в чоттагине внучке:

— Глядим — кто выходит из вездехода? Сам Тутриль, ученый человек! К нам в гости! Я скорее обратно в чоттагин, разожгла сильный огонь, поставила большой чайник… Натолкла мороженой нерпы — хорошо, вчера старик приволок свежую… Я помню Тутриля мальчишкой. Кто мог подумать, что он станет таким? Вот счастье Кымынэ!.. Я так старалась, чтобы ему у нас понравилось…

— Ну, и что он? — с интересом спросила Айнана.

— Решил остаться у нас, погостить…

— А где он будет спать?

— Поставим гостевой полог, — ответила Эйвээмнэу. — В отдельном пологе ему лучше будет. Спокойнее… А знаешь, наш старик как оживился! Разговаривает с ним, беседует, толкует про разное важное. Мне тут слышно, в чоттагине. О следе росомахи толковали…

— О следе росомахи? — удивилась Айнана.

— О легенде! — с благоговением произнесла Эйвээмнэу. — Как по радио разговаривал. Грамотно. Не ожидала от нашего старика.

Айнана переоделась: сняла белую охотничью камлейку мужского покроя, меховую кухлянку и дорожные белые торбаса.

Вся ее охотничья одежда была светлая, чтобы быть незаметной в белой тундре.

Она вышла в чоттагин в теплом красном свитере и плотных лыжных брюках, заправленных в легкие оленьи торбаса.

12

На западе, перемещаясь к северу, медленно угасало слабое свечение. Небо уже готовилось к утренней заре, такой быстрой в пору длинных и светлых дней. Не было ни ветерка. Тишина накрыла все огромное пространство. Сонно дремали наметенные сугробы, снежные козырьки на прибрежных скалах, обломки айсбергов, торосы, звери и зимние птицы.

Айнана и Тутриль прошли мимо полуготовых нарт, мимо собак, устроившихся в своих ямках, и оставили позади в голубых сумерках одинокую ярангу.

Тутриль, шагая вслед за девушкой, удивился про себя тому, что тишина может быть такой большой… Другого слова просто нельзя было подобрать к этому удивительному состоянию природы. Не верилось, что в этих местах могут быть пурга, ураганы, когда в снежной круговерти не видно ничего.

— Когда тишина, такая внутри тебя радость растет, даже пугаться начинаешь, — проговорила Айнана. — Все слышно: и сердце, и тайные мысли…

— У тебя есть тайные мысли? — улыбнувшись, спросил Тутриль.

— Наверное, у всякого человека они есть, — немного помедлив, проговорила Айнана, — даже самому себе не признаешься в них. А вот в такой тишине они прямо так и вылезают, пугают…

— Что же это за тайные мысли? — настойчиво спросил Тутриль.

Айнана остановилась, пристально посмотрела на Тутриля так, что он смутился. Какой у нее взгляд… Пронзительный и в то же время теплый, как бы обволакивающий.

В торосистом море обломки айсбергов словно светились изнутри собственным светом. Почему-то Тутриль вспомнил, как много лет назад он пароходом плыл из бухты Провидения во Владивосток и ночью наблюдал свечение моря: корабельный винт перемешивал фосфоресцирующую воду, и за кормой, до самого горизонта, оставался светлый след. Может быть, из этой воды и образуются эти светящиеся в темноте льдины?

— Дед все, наверное, обо мне рассказывал? — пытливо спросила она, продолжая смотреть прямо в глаза Тутрилю.

— А что он мог рассказать? — пожал плечами Тутриль.

— Про все… А вам нравится яранга?

— Я родился и вырос в яранге, — ответил Тутриль.

— Нет, сейчас она вам нравится?

— Нравится, — не очень уверенно ответил Тутриль, чуя в этом настойчивом вопросе какой-то подвох.

— Пока нравится, — с торжеством произнесла Айнана. — А одному человеку, как сказала я, что будем долго жить здесь, сразу разонравилась… А поначалу все говорил, говорил: романтика, возврат к предкам, первобытная жизнь… Но всего этого ему только на неделю хватило… У вас на сколько командировка?

— На месяц.

— И все время думаете жить у нас?

— Еще не знаю…

Айнана помолчала.

— Наверное, ваша любовь к яранге — это другое… Детство, возвращение в прошлое, в котором вы все равно не останетесь… Знаете, когда я вас увидела там, у вертолета, вы мне сначала не понравились, — вдруг заявила Айнана. — Я вообще не люблю, когда к нам проявляют какой-то научный интерес…

— Что, что? — переспросил Тутриль.

— Научный интерес, — подчеркнуто повторила Айнана. — Добро бы тангитаны, а то и наши появились. В прошлом году приезжал Нанок из Анадырского музея. Все скупал — старые кожаные ведра, драные снегоступы… Он мне тоже не понравился.

— Но почему?

— Ну, как бы вам сказать… Словно он встал в стороне от всех нас, отделился, что ли…

— Значит, и я, по-твоему, тоже отделился?

Айнана не сразу ответила. Она молча шла, широко размахивая руками.

— Я еще в вас не разобралась, — тихо ответила она.

«Удивительная девушка, — думал про себя Тутриль, наблюдая за ней. — Что она? Действительно такая самостоятельная или нахваталась где-то таких рассуждений? Хотя, в общем, то, что она говорит, поучительно и справедливо».

Разве он сам не чувствует некую отделенность, возвратившись на родину? Если честно признаться, то такое чувство есть. И смотрят на него не просто как на своего соплеменника, а как на человека, отмеченного особым знаком, не совсем даже и своего. Ведь никому в Нутэне из тех, кто занимается исконным делом — охотится, работает на звероферме, в косторезной мастерской, — не придет в голову сделать своей профессией собирание сказок и легенд…

Айнана остановилась и посмотрела на светлый горизонт.

— Пойдемте в ярангу. Холодно стало, да и спать уже пора…

От распахнутой двери на снег падало желтое пятно света, точь-в-точь как в далеком детстве, когда Тутриль с отцом возвращались с ледовитого моря после дневной морской охоты.

Рядом с большим пологом был поставлен второй, крохотный, одноместный, скорее похожий на большой меховой спальный мешок. Передняя его стенка была приподнята и подперта палкой, а в глубине горела белым пламенем стеариновая свеча. Весь пол занимала пушистая оленья шкура, а сверху лежало одеяло, сшитое из пыжиковых лоскутков.

— Как здесь хорошо! — не удержавшись, громко произнес Тутриль.

— Нравится — живите сколько хотите, — радушно сказала Эйвээмнэу. — Нам только приятно.

— Это правда, — поддакнул Токо.

И только Айнана промолчала.

Она быстро сняла верхнюю одежду и проскользнула в большой полог.

Тутриль разделся и влез в свой полог. Завернувшись в пыжиковое одеяло, опустил переднюю стенку, потушил свечу и высунул голову в чоттагин. Закурив сигарету, при свете спички он увидел головы Токо, Эйвээмнэу и Айнаны.

Старик разжег свою трубку.

— Послушаем последние известия?

— Давайте, если никому не будем мешать, — согласился Тутриль.

Токо выставил в чоттагин транзистор и поймал станцию.

Мир из этой яранги казался очень далеким, почти недоступным. Меховая стенка занавесила всю многовековую цивилизацию, тысячелетнюю культуру, большие города, расцвеченные морем электрических огней, затопленные половодьем новостей, музыкой, трагедиями, фарсами, вооруженными схватками, заверениями в любви и преданности, коварством и лестью…

И все же тот мир прорывался в ярангу радиоволнами, звучал голосами дикторов, бесстрастно сообщающих о событиях во всех концах света. Далекий мир…

Вот так, в детстве, читая книги, Тутриль пытался одолеть мыслью беспредельность расстояний.

Но жизнь приблизила другой мир, и вскоре Тутрилю пришлось физически окунуться в него на долгие годы, став жителем большого города. И оттуда уже, из города, неправдоподобно далекой казалась жизнь в яранге, далекой не только по расстоянию, но и по времени. Тутриль был убежден, что ему уже больше никогда не доведется спать в меховом пологе, завернувшись в пыжиковое одеяло, не придется высовывать голову в чоттагин, ощущая привычные с детства запахи прелой травы, собачьей шерсти, смешанные с острым, щекочущим ноздри холодным воздухом, пришедшим с ледовитого моря и заснеженной тундры.

Диктор сообщил новости о начале весеннего сева на Украине, о начале курортного сезона в Крыму, о положении на Среднем Востоке, о разногласиях членов Европейского общего рынка…

Выкурив сигарету, Тутриль погасил окурок о земляной пол и повернулся на бок.

Токо выключил радио, и чоттагин погрузился в тишину, которую изредка нарушало сонное дыхание собак.

Тутриль ожидал, что он быстро заснет, но сладкое забытье не приходило. Наоборот, в этой тишине, словно обрадованные тем, что они будут услышаны, пришли мысли, перебивая друг друга, набегая одна за другой, как морские волны.

Он еще раз вспомнил весь разговор с Айнаной. Она, пожалуй, права. Нужно некоторое время, чтобы снова почувствовать себя настоящим жителем яранги. И то, что у него есть некоторый взгляд со стороны, тоже правда. Может быть, именно поэтому и Каляна не смогла рассказать ему легенду о росомахе, а Токо не торопится открыть ему свои сокровенные хранилища сказок и древних преданий.

Завтра надо будет написать письмо в Ленинград.

Как там Лена? Как ее сердце? В последнее время она часто жаловалась на свое здоровье. Все это отголоски ленинградской блокады. Маленькой девочкой она осталась одна. Сначала умер отец, за ним старший брат, а потом и мать… Полуживую девочку нашли товарищи отца — рабочие Балтийского завода. Они устроили ее в больницу, потом помогли разыскать бабушку, перевезли к ней и прикрепили к столовой усиленного питания. Лена иногда рассказывала, как она под бомбежкой, под обстрелом с противогазом через плечо бегала в столовую. «Только в противогазе ничего не было — так, пустая коробка. В эту пустую коробку я складывала половину того, что давали в столовой, чтобы накормить голодную бабушку…» Бабка померла только в прошлом году. Она была крепкая и здоровая, истово верила в бога и за глаза называла Тутриля нехристем.

А потом мытарства, встречи урывками в общежитии, скитания по углам. Только пять лет назад они наконец получили двухкомнатную квартиру у парка Лесотехнической академии.

Лена, провожая его в эту поездку, сказала: «Я почему-то очень тревожусь за тебя. Ты так любишь свою родину, что, мне кажется, готов ради нее даже расстаться со мной…» Тутриль ответил так: «Да, я люблю свою родину. И, наверное, когда-нибудь вернусь домой. Но только вместе с тобой…» Но это было сложно. Единственный институт, который занимался научными проблемами чукотского языка, находился в Ленинграде. А научные интересы Лены были далеки от Чукотки — проблемы общей лексикологии романо-германских языков…

В последние годы она все чаще заговаривала о детях… Ходили к врачу оба. Седая, усталая женщина-врач сказала, что в свое время не надо было отказываться от ребенка…

Потом мысли обратились к сегодняшнему вечеру, к разговору с Айнаной. Интересно, со всеми она говорит так прямо и откровенно? Если так, то трудно ей придется. Закрывая глаза, Тутриль каждый раз неотступно видел перед собой разгоряченное разговором лицо Айнаны и слышал ее голос… Что же это с ним?.. Уж не влюбился ли?

Эта мысль отогнала надвигающийся сон.

Тутриль осторожно выглянул в чоттагин.

Сонно посапывали собаки, ветер шарил мягкими ладонями по моржовой крыше, по стенам, нечаянно влетал в ярангу, касаясь концом холодного крыла разгоряченного лица Тутриля.

Ему показалось, что шевельнулась меховая стенка большого полога и в чоттагин высунулась головка Айнаны. Может быть, она тоже не спит и думает о том же, о чем и Тутриль?

Сверху светилось дымовое отверстие. Чуть отсвечивали какие-то металлические вещи — шкала транзистора, консервные банки… Тутриль вспомнил, что волосы Айнаны такого же темно-коричневого цвета, что и олений мех на пологе…

13

— Тутриль!

Он открыл глаза и не сразу сообразил, где находится. Постепенно почуял сначала дым костра, потом увидел огонь, возившуюся у очага Эйвээмнэу и широко улыбающееся лицо Токо.

— Вставай, — сказал Токо и покосился на груду мехов. — Я тебе приготовил одежду, охотничье снаряжение.

Возражать не было смысла: Токо отправлял его на морской лед, на припай — добыть нерпу. Хочет испытать, что осталось в нем от морского охотника, от того, чему он учил в детстве.

Тутриль выскользнул из полога и вышел наружу, в яркое прохладное солнечное утро.

Пришлось вернуться за солнечными очками — так нестерпимо блестело все вокруг до рези в глазах.

Помогая Тутрилю одеваться, Токо напутствовал его:

— Ты иди сначала прямо по припаю, а уж отойдя километров пять, сворачивай влево, к северу. Там сейчас много разводьев. Далеко не уходи, сейчас нерпы везде много.

Тутриль натянул на шерстяное белье кухлянку мехом наружу, нерпичьи штаны, нерпичьи же короткие непромокаемые торбаса, а поверх всего — белую, тщательно выстиранную камлейку. Камлейка пахла морским ветром и снегом — это была настоящая охотничья камлейка, которая держалась всегда на вольном воздухе, подальше от резких запахов, которые могут въесться в ткань. На спину Тутриль закинул эрмэгтэт — специальный набор ремней, разных бечевок, костяных пуговиц — и старый карабин в чехле из белой кожи.

— Ружье у меня пристреляно по центру, — деловито сообщил Токо.

В правую руку Тутриль взял легкий посох с противоснежным кружком на кончике, а в левую — вторую палку, со щупом на конце и острым, круто загнутым крючком. В этой же руке он нес «вороньи лапки» — лыжи-снегоступы, которые он решил надеть, ступив на морской лед.

Тутриль медленно шел к торосам, а Токо стоял у яранги и смотрел ему вслед, делая вид, что не слышит жену.

— Разве дело посылать ученого человека на охоту? Что ему делать в море? А если он все позабыл?

Токо молча вернулся в ярангу, взял рубанок и пошел к верстаку.

Легкое облачко обиды понемногу проходило. В общем, дядя Токо, как всегда, прав. Надо было пойти на охоту, глотнуть настоящего морского воздуха, походить в кухлянке и в торбасах. Все это должно было вернуть Тутриля в жизнь, которую он покинул много лет назад. В свою жизнь, в жизнь людей, родившихся и выросших на берегу ледовитого моря.

Тутриль прошел первую гряду торосов, образовавшуюся от движения осеннего молодого льда, и вышел на сравнительно ровную поверхность, которая и являлась собственно припаем.

Вторая гряда была пониже. Она была границей, за которой уже начиналась стихия морских течений, сжатий, глубоких трещин до самой океанской воды и разводий, где плескались весенние нерпы.

У первого же разводья Тутриль построил себе ледовое убежище — засаду из нескольких плоских льдин, отгородив себя от воды. Сделал небольшую бойницу, укрепил в ней кончик ствола с мушкой и уселся поудобнее в ожидании нерпы.

В тишине моря слышались шорохи трущихся друг о друга льдин, осыпающегося подтаявшего снега, плеск воды и тонкий звон, странно удаляющийся, если прислушаться к нему.

Казалось, в такой тишине должны приходить глубокие мысли, но хотелось ни о чем не думать, а просто слиться с этим огромным, чистым и ясным пространством.

Лишь изредка Тутриль смотрел на гладкую водную поверхность, но ничто не указывало на то, что под неподвижным зеркалом воды таится своя жизнь. И он вздрогнул, когда вспоролась водная гладь и показалась нерпичья голова, гладкая, блестящая, словно отлакированная. Огромные глаза с тревожным любопытством озирались кругом, словно искали спрятавшегося за ледовым убежищем Тутриля.

На секунду Тутрилю показалось, что он встретился глазами с нерпой, с этим удивительно человеческим взглядом, в котором таились и мысль, и тревога, и любопытство…

И если бы не было встречи глазами, он бы давно выстрелил. Но эти глаза…

«Энмэн… В стародавние времена пошел охотник во льды на промысел нерпы. Он шел проторенной тропой морских охотников, ибо это было дело его предков, отцов и братьев… Только в прошлом году его старшего брата унесло на льдине, когда неожиданно задули ураганные ветры. Осталась после него вдова, и по старинному обычаю младший брат на себя взял заботу о ней…

Идет охотник по льду и видит — лежит на льдине нерпа, большая, весенняя, с толстым пушистым мехом. Спит нерпа под лучами весеннего теплого солнца, не подозревая, что смерть крадется за ближайшим торосом.

Уже близко охотник, и копье крепко зажато в руке, мускулы напряжены… Но тут нерпа подняла голову и посмотрела на охотника человеческими глазами… Где же он видел эти глаза, широко раскрытые, добрые?

И вспомнил охотник — это глаза его брата, унесенного прошлой весной на льдине в открытое море.

Значит, правду говорят старинные предания, что человек, покинувший по воле ветра родные берега, становится тэрыкы — оборотнем. Приглядевшись, охотник увидел, что это не нерпа перед ним, а человек, вместо ласт у нее — ноги и руки, и только все тело покрыто короткой густой шерстью, похожей на нерпичью.

И сказал брат человеческим голосом: „Не убивай — я твой брат…“

Опустил копье охотник и ушел без добычи домой.

И с тех пор перестал удивляться и искать виновного, когда пропадало мясо из хранилища, или по ночам вдруг собаки начинали беспокоиться и лаять, кто-то входил в чоттагин, колыхал меховую занавесь полога… И не удивился, когда вдова погибшего вдруг родила сына…»

Эту древнюю легенду Тутриль слышал от дяди Токо еще в детстве, и сейчас ему казалось, что оттуда, с морской стороны, из-за торосов исходит глуховатый, проникновенный голос, повествующий о давнем…

Нерпа бесшумно плыла прямо на Тутриля, лишь журчала вода и в ушах звенело от напряжения.

Он шевельнулся, и нерпа исчезла под водой.

Тутриль медленно шел к берегу.

Он не торопился в ярангу Токо, размышляя о случившемся. Значит, он настолько переменился, что уже не может хладнокровно выстрелить в эти смотрящие в упор на него глаза? Почему же так? Ведь чукотские охотники бьют нерп, но не становятся от этого жестокосердными?

У одинокой яранги стояли Токо и Айнана. Девушка держала в руках ковшик с водой, чтобы встретить охотника и дать «напиться» добыче.

Токо внимательно смотрел в бинокль. Снег скрипел и оседал у него под ногами.

Отняв от глаз бинокль, он коротко сказал Айнане:

— Унеси воду…

14

В тот вечер Токо ничего не сказал, встретив возвратившегося с охоты Тутриля. Он лишь пристально посмотрел на него.

Молча поужинали, и на этот раз Тутриль даже не стал слушать по радио последние известия.

И не удивился, когда на следующее утро его снова разбудил Токо.

От утреннего морозца все было звонко — чистый воздух, маленькие сосульки, наросшие за ночь на яранге, подмерзший снег и образовавшийся на нем наст.

Тутриль уже не нашел вчерашнего разводья — льды сомкнулись на этом месте, а вода открылась в другом конце припая. В эти весенние дни, когда открытая вода уже просматривалась на горизонте, ледовый покров океана «дышал». Ледяные поля смыкались и размыкались, открывались новые трещины, и весенним нерпам не было нужды искать вольную воду — она была повсюду.

И сегодня Тутриль не ушел далеко от одинокой яранги.

Соорудив ледовое убежище, он уселся в ожидании нерпы. Он старался ни о чем не думать, чтобы уже ничто не могло помешать ему выполнить свой охотничий долг. Когда на воде с легким всплеском появилась нерпа, он, почти не целясь, нажал на спусковой крючок.

Выстрел разорвал тишину, заполнил грохотом все огромное пространство, и Тутриль удивился тому, что один выстрел произвел столько шума.

Кровавое пятно расплывалось по воде там, где только что виднелась нерпичья голова. Нерпа не пошла ко дну — весенние нерпы не тонут, об этом Тутриль хорошо помнил. Он размотал кожаную бечеву-акын с деревянной грушей, утыканной острыми металлическими крючьями, и выловил добычу из воды. Пока он это делал, пятно на воде расплылось и радужная пленка под действием легкого ветерка ушла под лед, словно здесь ничего и не было.

Тутриль подтянул нерпу на ледяной берег, вытащил ее и уселся в ожидании следующей.

Он старался найти в своей душе ту радость, которую он ощутил много-много лет назад, когда добыл первую нерпу. Тогда дядя Токо взял его с собой в море после долгих просьб, горячих обещаний слушаться во всем и учиться хорошо.

Это тоже было весной, может быть, в эту же пору Длинных Дней, когда сердце полно тревожного ожидания и неясных предчувствий. Сколько было ликующей радости, когда пуля, выпущенная из мелкокалиберной винтовки, поразила нерпу, с любопытством взирающую на мальчишку в белых камусовых штанах!

В ту ночь, после возвращения с охоты, дядя Токо проделал обряд посвящения в охотники, помазав лоб Тутриля свежей кровью и произнеся шепотом заклинания, обращенные к морским богам.

Вторую нерпу за сегодняшний день Тутриль добыл, когда день перевалил на вторую половину.

Странное у него было чувство, когда он тащил по припаю двух нерп, оставляя за собой кровавый след. Он начинал понимать дядю Токо, снявшего с него привычную одежду и пославшего его в море, прежде чем рассказывать старинные легенды и предания. Он думал о себе как бы со стороны, и для него не было ясно, который же настоящий Тутриль: тот ли, кто не решился поднять руку на нерпу, пожалевший живое существо, или вот этот, который тащит за собой двух нерп, оставляя позади на белом снегу алый след?

И снова, как в первый раз, у яранги стояли двое — Токо и Айнана.

Тутриль подтащил добычу к порогу и устало скинул упряжь. Айнана с сияющим лицом медленно и торжественно «напоила» нерп и подала остаток воды охотнику.

Тутриль с удовольствием попил воды из старого жестяного ковшика, выплеснул несколько оставшихся капелек в сторону моря и только после этого посмотрел в глаза Айнане, улыбнувшись ей.

— Поздравляю, — тихо сказала она и помогла втащить туши в чоттагин.

Снимая с себя охотничью одежду, Тутриль, как это полагалось, рассказал о состоянии льда, о направлении течений, которые хорошо угадывались по грядам битого льда.

Токо слушал молча и изредка кивал.

За вечерней трапезой, когда были обглоданы косточки и в большие чашки налит крепкий чай, Токо сказал долгожданное:

— Энмэн!

Этим словом начинается долгое повествование, сказка, легенда или же историческое сказание.

Токо вспоминал о далеком времени изначальной жизни, когда человек только что осознал себя главным и верховным существом среди живых существ, населивших землю, водное пространство и небо.

…Не было ничего — одно лишь пустынное пространство, простиравшееся беспредельно. Тьма, густая, как моржовая остывшая кровь. Холод. Никто ничего не знал, и обиталища богов находились по другую сторону вселенной, не предназначенной для человека.

Неведомо откуда появилась птица. И она летела, не ведая направления, не зная, где верх, где низ, пока не наткнулась на твердь. Стала она клевать эту твердь своим острым клювом и пробила дырочку. Оттуда хлынул свет. С непривычки птица чуть не ослепла. Она зажмурилась, отлетела в сторону и медленно открыла сначала один глаз, потом другой. Отверстие, которое птица проклюнула, увеличивалось, занимая все окружающее пространство. И впервые птица оглядела себя, узнала, что у нее есть крылья и перья. Но поскольку птица была из тьмы и сама раньше была частью беспредельной изначальной тьмы — она была черная.

Птица та была Ворон.

Ворон видел, как тьма отступала перед светом, а свет заполнял все пустынное пространство. Источник света — солнце стояло высоко в небе, озаряя своими щедрыми лучами широкую водную гладь, без земли и без берегов.

Ворон расправил крылья и полетел.

Он рассекал неподвижный, никогда не знавший ветра, снега и дождя воздух и смотрел вниз.

Долго летел Ворон. Устали крылья, но сесть было некуда — кругом лишь беспредельная вода да неизмеримое пространство.

Ворон уронил одно маховое крыло — и вдруг на водной глади возник остров.

Упало маленькое перышко с груди — возник небольшой островок.

Тогда Ворон выклевал из себя перья — и возникли земли: острова, большие и малые.

Так была создана Земля, и засияло над ней Небо, по которому плыло великое Солнце — источник света и тепла.

О зарождении жизни, о появлении первоначального человека повествуют пространные сказания.

Первый человек возник сразу и отовсюду. От зверя, от камня, от рассвета и заката, от проходящего облака. Ибо вся вселенная была переполнена подобием человека, которое неуловимо для праздного взгляда. Одни люди произошли от Кита. Те составили впоследствии приморский народ, охотников на плавающего зверя. Другие от Оленя, третьи — из Камня…

…За каждым произнесенным Токо словом у Тутриля возникало воспоминание детства. Такая же яранга в прибрежной части селения. Зимние вечера, когда недолгое низкое солнце торопилось уйти за горизонт. С наступлением сумерек в каждой яранге зажигали плошку-маяк — смоченный в тюленьем жиру мох. Светлые пятна на снегу были видны издалека, и возвращающиеся с морского льда охотники держали на них направление.

Стояли мужчины, женщины, старики и дети. Ждали кормильцев.

А потом рассказ о морских течениях, дрейфующих льдах. За этим рассказом следовали легенды и сказания.

Он продолжал и в другие вечера, словно предвосхищая появление нынешних многосерийных телевизионных фильмов. Тутриль слушал эти повествования, и в его сознании воссоздавалась картина прошлого, история освоения трудной земли.

Утром Тутриль вставал на заре, вместе с отцом. Онно уходил в густую синеву ледовитого моря, а он отправлялся в школу, в класс, где на учительском столике стоял зеленый глобус, а на стенах висели карты полушарий.

А вот как родилась песня у человека.

…Песня родилась раньше речи, ибо песней человек выражал главные чувства — радость, любовь и гнев…

Среди многих живущих людей был юноша. Он отличался особенной силой, ловкостью и почитался лучшим охотником и добытчиком зверя. Однажды, бродя в тундре, у подножия высоких горных хребтов встретил он девушку необыкновенной красоты. Она сидела на сухом пригорке, и вокруг нее не было снега — он растаял от ее присутствия. Красота девушки была такая, что трудно было смотреть на нее — словно глядишь на солнечный диск.

И все же отважный юноша приблизился к ней.

Они полюбили друг друга, но каждый раз, едва солнце склонялось над горизонтом, девушка уходила от любимого, растворялась в лучах вечернего заката.

То была Дочь Солнца.

И когда юноша попытался задержать ее, она сказала: «Если я останусь в тени ночной земли, я погибну и вся моя красота увянет, как увядают к осени прекрасные цветы тундры».

Опечаленный юноша отпустил Дочь Солнца.

Всю ночь он думал, как быть. С каждым разом ему все труднее было отпускать Дочь Солнца от себя.

Пошел юноша посоветоваться к мудрым шаманам. И сказали они: «Если хочешь сохранить жизнь и красоту Дочери Солнца, если хочешь оградить ее от стужи ночной тени, добудь росомаху и мехом ее защити красоту своей любимой».

И пошел юноша по следу росомахи… Но это уже другое повествование…

В этот вечер усталый Тутриль не записывал и не включал магнитофон. Он еще был таким, как днем во льдах, возле разводья, под огромным весенним небом, — возвратившимся к самому себе.

15

Тутрилю показалось, что он спал всего несколько минут.

Его разбудил ветер и тающий снег на лице.

Он, видимо, так и заснул, высунув лицо в чоттагин.

Токо разжигал костер.

— Запуржило, — сообщил он Тутрилю вместо приветствия. — Весенняя пурга. Не знаешь, когда кончится. Может, и через час прояснится и утихнет, а может, дней через десять. Скучно тебе в такую погоду сидеть в яранге со стариками.

— А где Айнана? — невольно вырвалось у Тутриля.

— Спит, — тихо ответил Токо. — Она еще любит поспать, молодая. Я считаю так: старость у человека начинается, когда он рано просыпается по утрам…

— Да я уже проснулась! — весело заявила Айнана, высунувшись из полога.

Сон освежил девушку, и она, несмотря на оленьи шерстинки, прилипшие к волосам, выглядела так, точно только что искупалась в студеной воде тундрового ручья.

Айнана выскользнула из полога.

Появилась Эйвээмнэу с деревянным блюдом.

Пришлось и Тутрилю выбираться из своего полога-мешка.

Он потер ладонями лицо.

— Будем умываться? — спросила его Айнана.

— А где? — беспомощно оглядевшись, спросил Тутриль.

— К сожалению, на улице, в пурге, — улыбаясь, объяснила Айнана, — а можно и в чоттагине. Я полью вам из ковшика.

Тутриль умылся, побрился механической бритвой, оказавшейся у Токо, и почувствовал себя свежим, хорошо отдохнувшим.

Ветер сотрясал ярангу, врывался вместе со снежинками в чоттагин, тревожил пламя костра, но в древнем жилище было уютно. Особенно вблизи огня, рядом с потрескивающими деревяшками.

Айнана притащила какие-то консервные банки.

— По случаю непланового выходного дня сегодня на завтрак будет мороженое, — объявила она, открывая охотничьим ножом банку со сгущенным молоком.

Молоко на морозе застыло и на вкус было похоже на сливочное мороженое.

Утреннее чаепитие продолжалось долго.

Приемник сообщил последние известия. Покрутив его, Айнана поймала музыку и, помыв посуду, вытащила свои инструменты, разложив их на том же низком столике, на котором только что пили чай.

Тутриль примостился рядом. Он с интересом разглядывал маленькие напильнички, ножички, сверла, тисочки и какие-то загнутые крючочки.

— Хороший у меня инструмент? — с гордостью спросила Айнана.

— Прекрасный, — ответил Тутриль, искренне любуясь тщательно отделанными никелированными инструментами косторезного искусства.

— А ведь это хирургические инструменты, — с улыбкой сказала Айнана.

— Хирургические? — удивился Тутриль.

— Да, — смеясь подтвердила Айнана. — Я заказала их в магаданском магазине медицинской техники.

— Остроумно! — заметил Тутриль.

— Как узнали в мастерской, снарядили в Магадан завхоза, и он накупил там всяческого оборудования на тысячу рублей… А это узнаете?

Айнана показала на стоящий в темном углу чоттагина какой-то станок.

— Что-то знакомое, но припомнить не могу, — пробормотал Тутриль.

— Это же бормашина!

От этих слов Тутриля передернуло.

Айнана вытащила два полуготовых моржовых клыка и принялась полировать их куском сукна.

— А что ты нарисуешь на этих клыках? — спросил Тутриль.

— Я еще не знаю, — неопределенно ответила Айнана. — Все жду, что дедушка расскажет. В прошлый раз я рисовала легенду о Пичвучине.

Легенда о Пичвучине… С детства знакомые образы смелых охотников, застигнутых бурей в море. Они уже отчаялись и не надеялись больше увидеть родные берега. И вдруг впереди на льду какая-то странная пещера, сшитая из меха гигантского оленя. Втащили туда охотники свою байдару и стали там пережидать бурю. Лежат они на теплом меху и радуются, что нашли такое чудное убежище. Утром видят: что-то огромное ползет вовнутрь, да не одно, а целых пять! Одно чудовище вдруг отделилось и поползло в ответвление пещеры. Схватили охотники копья. Кто-то загрохотал громом за стенами пещеры, содрогнулся воздух, и услышали люди вскрик. А чудовища тем временем проворно отползли назад. Тогда самый смелый из охотников выглянул из пещеры и увидел великана, стоящего по колено в открытом море. В одной руке он держал кита и ел его, а другую руку тщательно рассматривал — эти вползшие чудовища были пальцами руки великана! А пещера, в которой пережидали охотники бурю, оказалась рукавицей.

«Это Пичвучин!» — сказал охотник. И все обрадовались, потому что Пичвучин был добрым и великодушным существом. Обликом он был в точности как человек, только все у него было очень большое. На утреннюю трапезу ему было как раз двух китов достаточно. Ложась спать, он отламывал вершину ближайшей горы и клал под голову вместо подушки.

Пичвучин догадался, что в рукавице люди. Он осторожно вытащил оттуда байдару и посадил в нее людей. Когда он заглянул в рукавицу своим огромным глазом, сияние было такое, что все зажмурились. Посадив людей, он легонько дунул, и поднятый парус наполнился попутным свежим ветром, который ходко гнал байдару до самого родного берега…

Такова была одна из самых распространенных легенд о Пичвучине.

— Об охотниках и Пичвучине? — спросил Тутриль.

— Нет, сначала о рождении Пичвучина, — ответила Айнана. — Ведь Пичвучин родился обыкновенным человеком, а потом стал великаном…

— Все люди рождаются обыкновенными, — заметил Токо. — Только потом человека отделяют именем от других, обозначают его.

— Но как пришло в голову моему отцу назвать меня Тутрилем? — спросил Тутриль. — Не слишком ли красиво?

— Имя дает не обязательно отец, — заметил Токо. — Имя может дать близкий друг семьи. Иногда он один сохраняет спокойствие и ясную голову в радостной и бестолковой суматохе появления нового человека… Тот день был хороший, — продолжал Токо, — добычливый.

— И я помню, — вступила в разговор Эйвээмнэу. — Охотники с утра ушли на припай бить весеннюю нерпу, и Кымынэ очень беспокоилась, потому что поднимался южный ветер. Боялись, что оторвет припай, унесет охотников.

— Вы это так хорошо помните? — с удивлением спросил Тутриль.

— Рождение человека не такое событие, чтобы его забыть, — сказала Эйвээмнэу.

— Мы тогда еще не старые были, — рассказывала Эйвээмнэу. — В ликбезе учились у нашего Роптына, который нынче Совет возглавляет… А Кымынэ рожала тебя с помощью доктора. Девушка была молоденькая, Вера Семенова. Как услышали в селении, что Кымынэ будет по-новому рожать, так повалили в ярангу любопытные. Пришлось их отгонять… Комсомольцы мы тогда были…

— Бабушка, неужели ты вправду была комсомолкой? — с улыбкой спросила Айнана.

— А почему ты смеешься? — недовольно ответила Эйвээмнэу. — Ты вспомнишь свой смех, когда тоже будешь бабушкой и станешь внукам рассказывать, какой была.

— Не сердись, эпэкэй, — Айнана продолжала с улыбкой. — Я ничего плохого не хотела сказать. Я знаю, что буду смешной, когда вспомню, как была комсомолкой.

— Почему смешной? — не поняла Эйвээмнэу. — Ничего смешного нет.

— Ну, хорошо, — миролюбиво сказала Айнана. — И вправду, что тут смешного? Расскажи лучше, как по новому обряду появился на свет Тутриль.

— Сначала пришла шаманка Вэтлы, — продолжала Эйвээмнэу. — Однако ее в ярангу не пустили. А мы, подруги Кымынэ, сидели в чоттагине и грели воду. В большом котле и в чайнике… Когда я свою Эймину рожала, столько воды не грели… Гадали, отчего такой жадный до воды ребенок? Чай, что ли, любит?.. Я подавала воду в полог, а там, кроме жирника, зажгли принесенную из больницы большую керосиновую лампу. Светло в пологе, как на улице в солнечный день. С потолочных перекладин идолы глядят, будто наблюдают, как ты, значит, на свет рождаешься… Ну, значит, появился ты, закричал, заплакал, как полагается, а тут и весть пришла, что возвращаются наши охотники. Вера Семенова заторопилась: ее муж, учитель, тоже на охоту ходил. Наказала мне следить за роженицей и убежала. А я осталась. Смотрю я на тебя — ну ничего такого не вижу, обыкновенный парень. Жмуришься на яркий свет, глаз не открываешь — керосиновая лампа мешает. А Кымынэ попросила меня помазать жертвенной кровью домашних идолов в благодарность за твое благополучное прибытие. Помазала, а потом мы вместе и пошли на берег…

— С роженицей? — удивилась Айнана.

— И с новорожденным тоже, — спокойно ответила Эйвээмнэу. — Погода тогда была хорошая — ветер утих, и словно большая добрая птица осенила крыльями Нутэн… И радость была сильная: охотники благополучно вернулись с добычей, и новый человек появился. Гости приходили в ярангу, подарки получали, имя спрашивали. Тогда и сказал Токо: «Тутриль — имя новоприбывшего…» А Иваном уже в школе назвали…

— А я ведь этого не знал, дядя Токо, что вы мне имя дали, — благодарно произнес Тутриль.

— Я исполнил долг перед другом, — с достоинством сказал Токо.

— Спасибо вам, дядя Токо…

— А отчество когда появилось? — спросила Айнана.

— Это уже когда я паспорт получал, — ответил Тутриль.

После обеда Тутриль достал блокнот и подробно записал рассказ о своем появлении на свет.

Писал и изредка посматривал на Айнану.

Она была поглощена работой. Заостренным концом металлического резца закрепляла на моржовой кости карандашный рисунок. Руки, колени, подол камлейки и даже одна щека были обсыпаны, словно желтоватой пудрой, мелким костяным порошком.

На верхней губе выступили мелкие капельки пота, влажная прядь волос упала на лоб.

И в который раз Тутриль почувствовал в груди странное тепло и пугающее желание обнять ее, прижать к себе, маленькую, нежную…

Яранга сотрясалась от порывов ветра, и сверху, с дымового отверстия, на пол чоттагина сыпались снежинки. Они падали и на склоненную голову Айнаны и не таяли на волосах.

Тутриль осторожно смахнул с макушки Айнаны снег.

Она вопросительно посмотрела на него.

— Там был снег.

— А я и не чувствую, — слабо улыбнулась Айнана и отставила моржовый бивень. — Когда я работаю, ничего не слышу и не вижу. Только рисунок… Так интересно, будто ты сам создаешь, воскрешаешь ту жизнь…

— Тебе нравится рисовать то, что было? Старый Нутэн? — спросил Тутриль.

— Там можно выдумывать, — ответила Айнана. — Есть простор для мечты. Если на сегодняшней стороне нарисуешь что-нибудь от себя, обязательно спросят: а разве такое было?..

Айнана взяла моржовый бивень. Половина старого Нутэна уже обрела свои очертания. На берегу снаряжали на охоту байдару. От яранг спускались охотники. Несли ружья, гарпуны, несколько человек тащили свернутый парус. Тутриль нашел свою ярангу и увидел женщину с ребенком…

— Это я еще раньше набросала, — пояснила Айнана. — В старом Нутэне я рисую яранги, домики такими, какими они были на самом деле. А люди у меня всегда разными делами занимаются. Помните, на том бивне, который вы видели в доме у меня в Нутэне, вот здесь делали байдару?

— Ну, помню, — кивнул Тутриль.

— Вот она теперь, эта байдара, уже готовая, — показала Айнана.

И тут Тутриль понял, что Айнана воссоздает жизнь на моржовом бивне точно так же, как, наверное, это делает писатель на страницах своих книг. Вспомнилось где-то прочитанное интервью с Хемингуэем. Журналист спрашивал, что в книгах знаменитого писателя выдумано и как эта выдумка соотносится с реальной жизнью. На это Хемингуэй ответил, что действительность в его книгах — большая реальность, чем то, что происходит в так называемой живой жизни…

— А ты настоящая художница… — тихо сказал Тутриль.

Айнана подняла на него полный благодарности взгляд:

— Правда, вам нравится?

16

Ветер сразу отшиб дыхание, и Тутрилю пришлось остановиться и постоять некоторое время. Рядом, не выпуская его руки и отвернув лицо, Айнана боролась с ветром, стараясь удержаться на ногах.

Они почти ползли по снегу. Тутриль тащил топор, Айнана несла ведро, сразу же наполнившееся снегом и ветром.

Увэран — подземное мясное хранилище — находилось над берегом, и крышкой ему служила старая, побелевшая от времени костяная китовая лопатка, придавленная большим камнем.

Камень пришлось сначала расшатать, он примерз, но, к счастью, не был занесен снегом.

Трудно что-нибудь уловить обонянием при таком ветре, но едва только Тутриль отодвинул в сторону китовую лопатку, как на него из глубины земляной ямы пахнуло знакомым с детства прокисшим копальхеном. Спустившись, он отбил кмыгыт и вытащил его на поверхность. Здесь он отрубил несколько кусков. Айнана подобрала их и сложила в ведро.

— Давно не ели копальхен? — спросила она.

— С тех пор как уехал из Нутэна.

Он отсек топором тонкий кусок и положил в рот. Странное было ощущение. В общем, копальхен — это слегка подгнившее мясо, точнее, кожа моржа с полоской жира и мяса.

Айнана выжидательно смотрела, как Тутриль ел копальхен.

— Ну, как?

— Ничего, — ответил Тутриль.

Тутриль примечал, что Айнана как бы испытывает его, выясняет, остался ли он настоящим чукчей или начисто утратил качества лыгьоравэтльана.

Нарубив корму для собак, Тутриль и Айнана побрели к яранге, стараясь не отрываться друг от друга.

А ему было радостно оттого, что он безо всякого отвращения и брезгливости ел старый прокисший копальхен, предназначенный для кормления собак.

Обратный путь к яранге одолевали долго, часто останавливались, чтобы взять верное направление. Разговаривать было невозможно, и Тутриль, поглядывая на озабоченное, припорошенное тающим снегом лицо Айнаны, был охвачен такими же, как эта снежная круговерть, смятенными мыслями. Кто же он сам? Ученый, кандидат наук… В ленинградском институте его уважают, ценят, при всяком торжественном случае сажают в президиум, выдвигают в комиссии, демонстрируют иностранным делегациям, каждый раз подчеркивая, что вот он, Тутриль, родился в яранге, вышел, так сказать, из первобытности в социализм. До какого-то времени это было даже приятно… А однажды, когда Тутриль на международном симпозиуме сделал доклад на английском языке и это обстоятельство потом особо подчеркивали, кто-то сказал: «Когда же перестанут восхищаться тем, что ты, идя по Невскому проспекту, при этом еще не держишь в зубах кусок сырого мяса?»

Тутриль полюбил Ленинград. Этот город стал как бы второй родиной Тутрилю. Не только потому, что он здесь получил высшее образование, учился в аспирантуре, полюбил и женился. Нет, главное то, что именно здесь Тутриль обрел уверенность в себе. Откровенно говоря, первое время в Ленинграде он чувствовал себя не только временным жителем, но и людское окружение для него было поначалу чуждым. Он считал, что вот пройдет время, и он вернется в привычную обстановку, к ярангам, охоте на моржа и нерпу, в знакомую атмосферу причудливого смешения мифологических и волшебных представлений о мире с научным видением.

…Шли годы учения, Тутриль получал из дому письма, и между скупых строк, неумело написанных отцом, в старательно выведенных, словно вышитых матерью буквах читал о больших изменениях в родном селении, на всей Чукотке. В его отсутствие произошло переселение из яранг в дома. Можно было только представить, каково было расставаться с привычным, испытанным тысячелетиями жилищем. Строилась новая Чукотка, а его, Тутриля, там не было. Он жил вдали, не слыхал грохота машин на новых комбинатах, тихого плача стариков, которые, стиснув зубы, жгли потемневшие от копоти и жира деревянные остовы покинутых яранг и зябко входили в залитые дневным светом комнаты, с непривычки такие просторные… Люди шли вперед, зная, что идущие быстро часто оставляют позади и дорогое… Все это время Тутриль просидел в прохладных залах Публичной библиотеки имени Салтыкова-Щедрина в Ленинграде, рылся в книгохранилищах Академии наук, составляя картотеку словарного состава чукотского языка, штудировал фольклорные тексты, записанные еще Богоразом-Таном, разбирал экспедиционные записки своего учителя Петра Скорика, бывшего когда-то учителем в Уэлене. Тутриль читал чукотские газеты и каждый раз волновался, словно при живом свидании, встречая знакомые имена. А сам он свыкался с городской жизнью и уже не думал так часто о покинутой родине. Нет, он не забыл о ней, тосковал по ночам, просыпаясь от неожиданного воспоминания. Он повернулся к Айнане, рукой она показывала вперед. Там мелькнуло что-то темное. Это была яранга. Пурга обходила стороной конусообразное жилище, и возле самих стен снегу почти не было. Тутриль скатился с сугроба, следом — Айнана. Она упала в объятия Тутриля. Очутившись близко, лицом к лицу с ним, так, что смотреть было больно, она хотела было отвернуться, но коснулась губами губ Тутриля и уже не могла оторваться…

— Как это хорошо! — тихо проговорила она и приблизила свое лицо к лицу Тутриля, втянула в себя воздух, сказала: — Пахнет снегом и ветром.

Она еще раз поцеловала Тутриля, а потом горестно улыбнулась, смахнула рукавицей налипший на ресницы снег.

— Если бы пурга была вечной! И вы не могли бы уехать отсюда!

Из-за грохота бури они почти не слышали друг друга, но понимали каждое слово.

В чоттагине было уютно и спокойно. Пурга осталась за порогом, за закрытой дверью.

Тутриль взял протянутую Айнаной снеговыбивалку — гнутый отросток оленьего рога — и тщательно выбил снег с кухлянки, торбасов, рукавиц.

Ярко горел костер. Эйвээмнэу мяла нерпичью шкуру, распялив ее на доске. Токо возился у полога с каким-то прибором.

— Я собирался искать вас, — сказал он, глядя на отряхивающихся Айнану и Тутриля. — В такой ветер легко направление потерять.

— Что это вы чините? — с любопытством спросил Тутриль.

— Рацию.

— Разве у вас есть рация?

— Полагается, — деловито ответил Токо. — В пургу, в ненастье или если что случится, положено выходить на связь с Нутэном два раза в сутки. В четыре у меня сеанс…

Токо натянул на седую голову наушники, покрутил рычаги и с удовлетворением произнес:

— Ожили. Батареи у костра погрел. Заработали.

Покормив собак и вымыв руки, Айнана снова уселась у столика, склонившись над моржовым бивнем с бледными очертаниями летнего селения Нутэн.

Токо наладил радиостанцию, покрутил рычажки.

— Алло! Алло! Говорит яранга! Говорит яранга! — Старик повернулся к Тутрилю и, прикрыв ладонью телефонную трубку, пояснил: — Это мои позывные…

Кто-то, видимо, отозвался, и деловитым и будничным голосом Токо сообщил, что в яранге все в порядке.

— Больше новостей нет, — сказал он в заключение. — Да, да… Гостем интересуетесь? Гость тоже хорошо чувствует себя и в Нутэн пока не собирается… Не беспокойтесь, Никандрыч… Хорошо, сейчас передам трубку. Никандрыч хочет с вами поговорить… Держите трубку. Когда слушаете, отпускайте вот эту кнопку, а когда говорите — нажимайте…

Слышимость была хорошей. Гавриил Никандрович спросил о самочувствии, поинтересовался, не собирается ли Тутриль в Нутэн.

— Собираюсь, — ответил, оглянувшись на Айнану, Тутриль. — Передайте отцу и матери: скоро приеду.

— Если надо, пошлем за вами вездеход. Коноп по компасу доберется.

— Не надо никого посылать, — отказался Тутриль. — Кончится пурга, Айнана меня привезет.

Тутриль кивнул на рацию с улыбкой.

— Не думал, что мне придется из яранги по телефону разговаривать.

— Хорошая штука, — отозвался Токо. — Ее можно и на нарту поставить. Кати себе по тундре и беседуй.

— Девочки на почте говорят, что можно даже с Москвой соединиться через их станцию и Анадырь, — добавила Айнана.

За стенами яранги выла и бесновалась весенняя снежная пурга, гуляя по широкому простору тундры и ледового моря.

17

В Нутэне бушевала пурга.

Школа была закрыта, но работали магазин, пекарня, почтовое отделение. Люди ходили на работу группами, старались держаться друг друга.

Долина Андреевна и Коноп брели к дому Онно.

Остановившись передохнуть, Коноп сказал:

— Почаще бы дула пурга для нас с тобой.

— Почему? — спросила Долина Андреевна.

— Это лучшая погода для тебя и для меня, — ответил Коноп. — Никуда не надо ехать. Это раз. Второе — твои читатели сидят по домам, и мне с тобой можно гулять по улице.

— Коноп, — строго произнесла Долина Андреевна и, глотнув ветра со снежинками, закашлялась. — Сколько раз я тебе объясняла, что нам нельзя афишировать нашу связь. Ты же знаешь: мое положение в селе, мое общественное лицо…

Ветер не дал ей договорить, потащил дальше.

Перебежав несколько десятков метров, Коноп и Долина Андреевна схоронились под железной стеной склада.

Коноп заботливо стряхнул снег с платка спутницы.

— Может быть, все-таки поженимся? — жалобно спросила она.

Коноп усмехнулся:

— Кто же делает предложение в такую пургу? А потом: я должен просить у тебя руки и сердца… Кажется, так?

— С тобой нельзя серьезно разговаривать…

— Не могла выбрать другого места и другого времени?

— Ты же сказал, что это лучшая погода для нас с тобой, — повторила Долина Андреевна. — Только сейчас нам и разговаривать, чтобы никто не видел и потом не сплетничал…

— Слушай, Долина, — помедлив, заговорил Коноп. — Может быть, я и женился бы на тебе. Когда ты только вернулась сюда. Но ты была очень гордая. Поначалу и не глядела в мою сторону. А потом сказала это слово — аморально. А я ведь шел к тебе с чистым и открытым сердцем. А теперь и не знаю, что делать… Вот ты говоришь — жениться. А я все думаю о том, что у тебя высшее образование, а у меня всего шесть классов.

— Я так думаю, — твердо заявила Долина Андреевна. — Можно по-другому: один человек воспитывает и тянет за собой другого. Как бы шефство берет над ним… Я согласна!

— На что — согласна? — не понял Коноп.

— Чтобы я тебя воспитывала, тянула за собой…

— Глупости говоришь, Долина… Может, я этого как раз и не хочу. Мне дорога моя свобода.

Последний отрезок пути преодолевали почти ползком. Входная дверь наполовину была занесена, и Конопу пришлось сначала отгрести снег.

— Ты не сразу входи со мной, — попросила его Долина Андреевна.

— Ну уж нет, — ответил Коноп. — Даже собаку в такую погоду не оставляют на улице.

Он шумно и решительно вошел следом за Долиной Андреевной в сени и крикнул в комнату:

— Это мы пришли. Коноп и Долина Андреевна!

Онно подал снеговыбивалку из оленьего рога.

— Чуть не заблудилась! — возбужденно рассказывала Долина Андреевна. — Если бы случайно не встретился Коноп, ветром унесло бы меня в море…

— Ну, такую большую не унесет, — пробормотал Коноп, тщательно обрабатывая свои торбаса.

— Увидела его возле гаража… Попросила проводить до вашего дома…

Коноп выпрямился во весь рост и выразительно посмотрел на Долину Андреевну.

Но та, казалось, не замечая его взгляда, продолжала:

— Читать надоело, скучища… Дай, думаю, загляну к вам… А Иван Оннович не приехал?

— Как же он приедет в такую пургу? — заметил Коноп.

— По телефону звонил, — сообщила Кымынэ. — Хорошо ему там. Нравится.

Стряхнув последнюю снежинку, все перешли в комнату, где на столе стоял никелированный электрический самовар.

— Хорошо чайку выпить с мороза, — потирая руки, сказала Долина Андреевна.

— По случаю субботы и кое-что покрепче найдется, — сказал Онно.

За стенами гремел ветер, и порой казалось, что что-то тяжелое, но мягкое падает на домик, пригибая его к земле.

Прислушавшись, Долина Андреевна зябко повела плечами:

— Представляю, каково сейчас в яранге!

— Хорошо там, — сказал Коноп.

— Электричества и отопления нет, стенки тонкие, теснота, грязь…

— Долина Андреевна, — возразил Онно. — У Эйвээмнэу грязно не бывает. Там, кроме стариков, еще и Айнана.

— Да, это верно, — кивнула Долина Андреевна. — Я почему-то совсем про нее забыла.

— Она хорошая, добрая девушка, — сказала Кымынэ.

— Рисует хорошо! — добавил Онно.

Долина Андреевна налила себе чаю.

— Может быть, и впрямь она достойная девушка, — задумчиво сказала она, глядя куда-то мимо Конопа. — Но меня удивляет ее легкомыслие: зачем она отказала тому парню?

— Потому что женщина! — Коноп взялся за рюмку.

— Вам уже хватит, товарищ Коноп, — строго сказала Долина Андреевна и продолжала: — Лично я против Айнаны ничего не имею… Но надо смолоду думать о будущем. Твердо стоять на земле, а не витать в облаках… Тем более что росла одна, без отца…

— Между прочим, уважаемая Долина Андреевна, я тоже вырос без отца, — сообщил Коноп.

Некоторое время в комнате было тихо.

За стенками домика шумела буря да дребезжала какая-то железка в дымоходе кухонной плиты.

— Я ведь о чем, — снова заговорила Долина Андреевна. — Разумеется, я уверена в моральной устойчивости и политической грамотности Тутриля. Но то, что он надолго задержался в яранге, это тревожно…

— А что именно, Долина? — спросил Окно.

— Мы тут все взрослые, — усмехнулась она. — Я выражаюсь достаточно ясно.

Онно вздохнул:

— Давайте лучше выпьем за тех, кого в пути застигла пурга.

— До дна! — сказал Коноп.

Кымынэ прислушалась.

— Еще гость к нам идет, — тихо произнесла она и открыла дверь в тамбур.

Вместе с воем ветра в облаке снега ввалился Гавриил Никандрович. Отряхиваясь, заглянул в комнату.

— Да тут пир горой! Выходит, верно я учуял, где можно скоротать пурговое время… О чем разговор?

— Да вот толкуем о Тутриле, — ответила Долина Андреевна. — Что-то он в яранге задерживается.

— А я его понимаю, — задумчиво произнес Гавриил Никандрович. — Это как бы возвращение в детство. Я ведь тоже родился и вырос почти что в яранге. Наша изба в Тресках по своему внутреннему убранству да по удобствам не лучше была. И когда я думаю о своей деревне, именно эту избу и вспоминаю. Тут уже ничего не поделаешь, — вздохнул Гавриил Никандрович.

Долина Андреевна поджала губы и вместе со всеми слушала Гавриила Никандровича.

— Родина всегда напоминает о себе детством, тем, что ты увидел впервые в жизни…

— А наши внуки увидят уже другую родину, — заметил Онно. — Даже те, кто родился в Нутэне, видят ярангу только на картинках да на старых фотографиях. Янранайские, чутпэнцы, нымнымские — все будем жить вместе, как в настоящем большом городе, в Кытрыне.

— Охота там плохая, — заметил Гавриил Никандрович.

— Будем на машинах ездить на охоту! — весело сказал Коноп. — Лично я давно мечтаю жить в городе. В нашем чукотском городе. Чтобы народу было много и чтобы были просто незнакомые.

— А зачем тебе незнакомые? — подозрительно спросила Долина Андреевна.

— Это же интересно! Идешь себе по улице — и вдруг тебе незнакомый человек попадается. Ты с ним сначала здороваешься, потом знакомишься, начинаешь разговаривать…

— Какие-то странные у тебя желания, — заметила Долина Андреевна. — Разве тебе плохо с людьми, которых ты хорошо знаешь?

— Не всегда! — ответил слегка захмелевший Коноп. — Больно много знают и еще больше хотят знать… А незнакомец ничего не знает и все узнает от тебя лично… Потом, когда он тебе станет близким другом, можно его позвать к себе в гости, показать новую квартиру, включить для него телевизор, угостить чем-нибудь таким вкусным и интересным… Ну, напился он чаю, захотелось ему облегчиться, и не надо его гнать в пургу на улицу… Культурно проводил его в другую дверь. Он там отдохнул, дернул за веревочку, и опять чистота и гигиена…

— Это за какую веревочку надо дергать? — с любопытством спросила Кымынэ.

— Есть такое устройство в тангитанских уборных, — объяснил Коноп. — Очень удобная штука.

— Из-за этой веревочки переселяться? — задумчиво произнес Гавриил Никандрович. — Люди ведь живут в определенном месте совсем из-за другой веревочки. Другая связь. Именно на этом самом месте чувствуют себя крепко стоящими на земле, настоящими людьми.

— Патриотизм это называется, — солидно заметила Долина Андреевна.

— Правильно, патриотизм, — кивнул Гавриил Никандрович. — Вот вспоминаю войну. Каждый солдат нашей роты воевал за весь Советский Союз. Но когда мы думали о родине, каждый вспоминал свое: казах Тлендиев — свой аул, украинец Кириченко — свое село, русский Смольников — свой город Углич, а я — свои Трески и Нутэн. Это все вместе наша Советская Родина. Однако, если мы будем скакать с места на место за веревочкой, что получится? Не потеряем ли мы что-то важное и главное? Может быть, проще эту веревочку сюда приделать? А?

Гавриил Никандрович задумался.

— Вот Токо, — продолжал он. — Худо ему стало — он ушел в ярангу. Может, для другого, постороннего — блажь, но я его понимаю. Он там, в этой яранге, окрепнет духом и с новыми силами вернется к нам.

— Зря он на нас обиделся, — заметил Онно. — Разве так можно? Это же позор для коммуниста!

— Я помню чукотскую поговорку, которая гласит: телесная рака не так болит, как душевная, — задумчиво произнес Гавриил Никандрович. — Почему так? А я думаю — вот почему: люди привыкли к голоду и холоду, боли и потерям… Все это легче переносится, чем словесные раны… Душа человеческая — нежная.

— Раньше почему-то он не был таким ранимым, — с усмешкой произнес Онно.

— Его обида душевная, — еще раз повторил Гавриил Никандрович.

Коноп внимательно слушал разговор, и было видно, что он хочет вставить свое слово.

И когда наступил удобный момент, он громко сказал:

— Все это — лирика!

— Что? — не понял Гавриил Никандрович.

— Пустые разговоры, — махнул рукой Коноп. — Ну чего он такой гордый? Нынче надо и против словесных обид закаляться…

Он искоса быстро взглянул на Долину Андреевну.

Гавриил Никандрович строго заметил:

— Не то ты говоришь, Коноп, путаешься.

— Правильно! — поддержала его Долина Андреевна. — Путаные у тебя мысли, товарищ Коноп. Учиться надо, повышать общеобразовательный и культурный уровень.

Гавриил Никандрович посмотрел на часы, разлил остаток вина по стаканам:

— Ну, за тех, кто в тундре!

Он засобирался, и тут Долина Андреевна встала и сказала:

— Я с вами, Гавриил Никандрович.

— Да я потом тебя провожу, — сказал Коноп.

— Нет уж, — поджав губы, сказала Долина Андреевна. — Ты не совсем трезв, товарищ Коноп.

Коноп что-то пробормотал, но не стал спорить.

Ей пришлось вцепиться в спутника, чтобы удержаться на ногах. Переждав порыв ветра, они медленно побрели по улице, мимо полузанесенных снегом домиков. Долина Андреевна висела на левой руке Гавриила Никандровича, тянула его своей тяжестью к земле, мешала шагать. Пройдя немного, Гавриил Никандрович предложил:

— Давайте чуток передохнем.

Встали под защиту склада.

Снежные заряды неслись низко над землей. Сверху просвечивало низкое небо, и случалось, что прорывался солнечный луч, словно заблудившийся, мелькал перед глазами и мчался дальше вслед за снежной метелью.

Долина Андреевна смахнула с лица налипший мокрый снег, несколько раз глубоко вздохнула и сказала:

— Давно хотела я у вас, Гавриил Никандрович, попросить дружеского совета.

— Рад буду помочь, — с готовностью ответил директор, потряхивая затекшую от тяжкой ноши левую руку.

— Повоздействуйте на Конопа…

— Что? — спросил Гавриил Никандрович.

— На Конопа… — Долина Андреевна сначала замялась, но быстро обрела уверенный тон. — Вы бы ему деликатно намекнули…

— Я с ним говорил, — сказал Гавриил Никандрович. — Он мне обещал воздерживаться. И надо сказать — слово он свое держит.

— Да не об этом речь! — горячо произнесла Долина Андреевна. — Дело не в том, что он выпивает. Не это главное.

— А что?

— А то, что он компрометирует меня…

— Что, что делает?

— Компрометирует…

Гавриил Никандрович как-то внимательно посмотрел на Долину Андреевну.

— Я еще раз прошу вас — поговорите с ним, — умоляюще произнесла Долина Андреевна.

— Опять не понял, — мотнул головой Гавриил Никандрович.

— Ну какой вы непонятливый! — воскликнула Долина Андреевна. — Вот слушайте меня внимательно… Наверное, я сама виновата в этом. У нас это давно с Конопом. Может быть, со стороны это выглядит не очень романтично: ведь мы оба не очень молоды, но все же какое-то чувство есть… Я в этом уверена… Конечно, в моей жизни тоже были ошибки. Но нельзя же все время назад оглядываться… Гавриил Никандрович, вы уж как-нибудь поднажмите на него.

— Но как? — простодушно спросил Гавриил Никандрович. — Дело ведь личное и деликатное.

— Вы же умный человек, — заметила Долина Андреевна. — И он вас очень уважает, всегда говорит о вас только хорошее. Наверное, если вы ему скажете, то он послушается.

Гавриил Никандрович что-то пробормотал про себя.

— Я попробую, конечно, но дело это для меня новое и непривычное, — признался Гавриил Никандрович.

— Может быть, по общественной линии? А?

— Нет, это нельзя! — решительно заявил Гавриил Никандрович. — Вот что: попробуйте сами сначала, своими силами.

— А это как?

— Ну, уж не мне вас учить, — улыбнулся Гавриил Никандрович.

Ему жаль было Долину Андреевну, и он искренне сочувствовал ей.

Она выросла на его глазах, и, надо признаться, в свое время Гавриил Никандрович радовался, как она быстрее всех и лучше всех научилась говорить по-русски, как она пела с отцом, старым охотником Кулилем, научившимся виртуозно играть на мандолине.

Но потом что-то не сладилось в личной жизни Долины Андреевны. А как тут помочь? Если бы личное счастье можно было поровну распределять между людьми… К сожалению, так не бывает… Всегда кому-то не достается даже, казалось бы, простого, семейного счастья.

Конечно, Долина Андреевна во многом сама виновата. Уж кому-кому, а Гавриилу Никандровичу вся жизнь водителя совхозного вездехода и его симпатии к заведующей сельской библиотекой были хорошо известны. Правда, они не были секретом и для других жителей Нутэна.

Да, Конопу пришлось много пережить и перетерпеть, прежде чем ему удалось обратить на себя внимание Долины Андреевны, которая поначалу держала себя уж очень независимо по отношению к нему.

По доброте своей Гавриил Никандрович, конечно, не мог отказать в просьбе Долине Андреевне, и он сказал на прощание:

— Я намекну ему… Не знаю, как это сделать, но постараюсь.

— Уж я буду благодарить вас! — вспыхнула Долина Андреевна.

А ветер выл, швырял в лицо подмокший снег, носился по крышам домов, уносился в море, в тундру, на вольный простор, где не было никакой преграды.

18

Уже на второй день пурги установился особый распорядок дня, приспособленный к медленному течению времени под вой ветра и хлопанье покрышек яранги.

Просыпались поздно, когда весь чоттагин был залит ровным синеватым светом, как если бы над дымовым отверстием зажигалась люстра люминесцентных ламп дневного света. Свет был рассеянный, словно разъятый на мельчайшие пылинки, растекающиеся по всему чоттагину, покрывающие ровным сероватым налетом все закоулки, деревянные бочки с припасами нерпичьего жира и мяса, охотничье снаряжение, аккуратно развешанное по полукруглой стене, свернувшихся калачиком, почти не просыпающихся собак, переднюю меховую стенку полога, бревно-изголовье и даже пламя костра.

Тутрилю еще ни разу не удавалось проснуться раньше Эйвээмнэу. Когда остатки сна покидали проясняющееся сознание, он чувствовал чуткими ноздрями запах дыма, слышал потрескивание маленьких щепочек, которые старушка подкладывала под донышко закопченного чайника. Несколькими палочками она ухитрялась вскипятить воду, сварить мясо. Ни один язычок пламени не пропадал даром. Костер почти не дымил, и от этого в чоттагине всегда было чисто и свежий воздух лишь слегка пахнул дымком-воспоминанием.

Из большого полога выползала уже одетая Айнана.

— Доброе утро! — весело здоровалась она.

— Топри утра! — в тон ей отзывалась бабушка. Утренние приветствия не приняты в чукотской яранге, но русский возглас ей нравился, словно доброе шаманское заклинание, возвещающее добро и будущие радости.

Умывались обычно возле плотно притворенной входной двери, куда пурга намела небольшой сугроб. Айнана осторожно лила на руки Тутрилю.

Самое трудное состояло в том, чтобы использовать минимальное количество воды.

Потом показывался Токо с неизменной трубкой в зубах. Казалось, старик так и не расставался с ней всю ночь.

— Топыр утыр! — здоровался он, поддерживая введенный внучкой обычай, и протягивал руку к дымящейся чашке чая.

За утренним чаепитием слушали поздние московские новости, словно вести с другой планеты, как что-то невероятное, невозможное. О севе на Кубани, о цветущих садах Молдавии, о начале навигации на реках Сибири, о купаниях в Черном море. Потом шли международные вести из Индокитая, Среднего Востока, Европы, Америки…

Видимо, Токо не разделял мыслей Тутриля о дальности внешнего мира. Наоборот, он рассуждал о событиях, происходящих в невероятной дали, так, будто они случались в соседнем селении. Он был хорошо осведомлен о делах как внутри страны, так и за рубежом и часто удивлял Тутриля осведомленностью.

После неторопливого завтрака все принимались за работу, которая не убывала несмотря на пургу.

В середине дня выходили на связь с Нутэном и, поскольку новостей, в общем-то, особых не было, сеанс связи заканчивали довольно быстро.

Зараженный общим трудовым настроем, Тутриль заполнял страницы блокнота записями. Именно здесь ему впервые пришла мысль о том, что человек, каким бы он ни был точным в соблюдении грамматических форм языка, как бы заново примеривает и приспосабливает их к себе. Да, существует единственный, общий для всех чукотский язык, но каждый пользуется им, если можно так выразиться, в меру своего таланта.

Иногда Тутриль отрывался от блокнота, задавал вопросы то Токо, то Эйвээмнэу. И у каждого был свой, часто отличающийся едва уловимыми тонкостями язык. Это не было открытием, но Тутриль радовался тому, что он ясно видит и улавливает эти тонкости и различия, те особенности, которые делают язык живым.

Обитатели одинокой яранги иногда спорили друг с другом, а то и надолго замолкали. В этом молчании часто было больше смысла, чем в многословии.

И еще одно уяснил себе Тутриль: чтобы осязать и чувствовать язык, надо постоянно находиться в окружении живой речи, в потоке движущихся слов. Чтобы быть моряком, надо плавать, а он…

Теперь он вознаграждал себя за долгие годы собственного языкового мелководья, смело опускался в самые глубины речевого моря, уверенный, что трое обитателей одинокой яранги всегда придут ему на помощь. Он и не предполагал, что обыкновенный разговор, сам процесс выговаривания слов, произнесения их, свободное владение ими может доставлять такое удовольствие. Иногда одно слово обладало такой выразительностью, что вызывало в воображении красочную картину или выражало состояние.

Вскоре весь блокнот был полностью исписан. Айнана предложила альбом для рисования. Рисунки заполняли одну сторону листа, а другая была чистая.

— Разве они тебе не нужны? — спросил Тутриль.

— Это черновики, — равнодушно ответила Айнана.

Прежде чем начать писать в альбоме, Тутриль перелистал его. Некоторые рисунки были и вправду набросками. Но за ними угадывалось нечто важное, значительное в своей невысказанности, та самая смысловая наполненность паузы, которая иной раз намного богаче и выразительнее многоречия.

С замиранием сердца Тутриль листал альбом, словно заглядывая в душу Айнаны.

Она часто рисовала деда и бабушку. Вот Токо, низко склонив голову, мастерит нарты. Тщательно выписаны руки, лицо и дальний берег моря, заваленный обломками льда… Эйвээмнэу выделывает нерпичью шкуру, распластав ее на широкой доске. Кэркэр бабушки низко опущен, и поверх меховой оторочки лежит ее грудь. Однако не было ничего натуралистичного в этом изображении. Рисунок излучал добро, тепло и свет большой и настоящей жизни, полной трудов и радостей, забот о детях, о муже…

Иногда на листе была нарисована яранга. То вблизи, то издали… Морские берега Нутэна, дальние острова. Птицы, песцы. Вертолет в воздухе. Собачья упряжка и девушка-каюр. Он искоса бросил взгляд на Айнану. Но она была занята делом — осторожно и сосредоточенно водила острым резцом по едва наведенному на моржовый клык рисунку.

Тутриль глубоко вздохнул, и этот вздох в тишине яранги показался неожиданно громким. Айнана подняла голову, вопросительно посмотрела на Тутриля, прислушалась и вдруг сказала:

— Ветер утих!

Токо глянул на неожиданно прояснившееся и посветлевшее дымовое отверстие и удивленно произнес:

— Так заработался, что и не заметил прихода хорошей погоды.

Он открыл дверь. На гладкой снежной стене отпечатались тонкие дощечки и ручка из куска моржовой кожи.

Совместными усилиями осторожно отгребли снег, пробили выход. Снаружи сияло солнце, и ничто не напоминало о том, что еще час тому назад бушевала пурга. Поверхность пологих сугробов матово сияла, глубокие тени таили стужу, но тепло от солнечных лучей явственно чувствовалось.

Тутриль махал легкой, но вместительной лопатой — китовой костью, насаженной на черенок, отбрасывая от дверей снег, и чувствовал, как ему хорошо вот так просто кидать свежий, еще не слежавшийся белый снег, двигаться, дышать холодным воздухом, вобравшим в себя всю свежесть тундровых и морских просторов. Рядом с ним работала Айнана, поглядывавшая на него с загадочной, чуть насмешливой улыбкой.

— Хорошо, — просто сказал Тутриль, втыкая лопату в снег.

— Я люблю, когда вот так неожиданно кончается пурга, — отозвалась Айнана. — И вообще люблю все неожиданное… А то ведь когда все знаешь наперед да еще долго ждешь, вся прелесть пропадает.

Тутриль слушал ее голос и чувствовал, как волна нежности не дает выхода словам. Да и говорить не хотелось… Хотелось подойти к Айнане, взять ее за руку, притянуть и прижать к себе.

— Когда я начинаю что-то новое рисовать, — продолжала Айнана, — я часто наперед и не знаю, что получится. Чувствую только настроение и желание рисовать.

— Мне очень понравились твои рисунки в альбоме, — сказал Тутриль.

— Это я так, — смутилась Айнана. — Пробовала, что может получиться. Я ведь по-настоящему-то рисованию не училась. В мастерской присматривалась да сама иногда упражнялась.

Аммана откинула капюшон и подставила лицо солнцу и легкому ветерку, похожему больше на ласковое дыхание усталого великана.

— А вон летит вертолет…

Звука еще не было слышно, но на ясном голубом небе, над далекими зубчатыми вершинами висела темная точка.

Вертолет быстро обрел свои очертания, довольно странные и уродливые для летательного аппарата.

— Долгое время я не могла привыкнуть к вертолету, — задумчиво произнесла Айнана. — А дедушка, когда впервые увидел, даже тихо сказал: что-то непонятное… А сейчас привыкли…

Вертолет низко пролетел над одинокой ярангой и унесся дальше к Нутэну, оставляя в леном небе легкий дымный след.

Айнана проводила его взглядом.

— Почта будет, новые журналы, газеты…

Из яранги вышел Токо и позвал Тутриля:

— К телефону требуют.

Тутриль вошел в чоттагин, темный от резкого перехода из яркого солнечного света, ощупью пробрался к пологу и взял холодную трубку.

Это был Гавриил Никандрович. Он спросил о самочувствии и поинтересовался, надо ли посылать за ним вездеход.

— Я сам приеду, — ответил Тутриль, — на собаках.

— Ну, воля ваша, — сказал Гавриил Никандрович. — Можно разок для интереса и на собаках прокатиться. В таком случае до завтра.

Тутриль положил трубку. На улице пела Айнана:

Высокое небо, Чистое небо… Ветер, идущий с теплой страны. Летите, птицы, вестники счастья, Несите на крыльях любовь и весну!

Тутриль вышел из полутемного чоттагина на солнечный свет.

— Хотите пойти со мной за льдом? — спросила Айнана.

Она стащила с крыши нарту, приладила потяг и положила большой тяжелый топор.

— Пойдем к Красивому ручью, — сказала Айнана, — там лед самый вкусный.

До Красивого ручья надо было довольно долго подниматься но склону. Зато оставшийся отрезок пути Айнана с Тутрилем промчались на нарте, тормозя пятками по убитому недавней пургой снегу.

Ручей как тек, так и замерз в стремительных струях, застыв голубыми, припорошенными снегом прожилками. Айнана постучала топором, и лед отозвался звоном.

— Что-то вы стали грустный и тихий, — задумчиво произнесла Айнана. — Наверное, надоело вам в нашей яранге.

— Нет.

— Вспоминаете Ленинград?

Тутриль отрицательно мотнул головой.

Айнана пытливо посмотрела на него. Он сделал шаг к ней и, поскользнувшись на льду, крепко ухватился за ее камлейку.

Он целовал ее и думал об этой ранней весне с невероятно ярким солнцем, с мягким снегом, об этих удивительных девичьих губах: твердые, чуть шершавые, прохладные, чем-то напоминающие недозрелые ягоды морошки. Он отдавался неожиданно нахлынувшему чувству всем сердцем, всеми мыслями, всеми чувствами.

Айнана отвечала на поцелуи, и Тутриль чувствовал за твердостью чуть шершавых губ что-то новое, словно морошка дозрела, налилась, готовая брызнуть сладким соком…

Она колола лед и смотрела, как голубые осколки со звоном катились, подскакивая на замерзших струях, до самого низа, до морского берега.

Она подняла голову.

Солнце било ей в глаза, она прищурилась, и за опущенными ресницами чудилась бездонная черная глубина потаенной, непонятной души. И Тутриль оробел. Он ничего не сказал ей.

Айнана улыбнулась. Она подавала Тутрилю острые, тяжелые куски прозрачного льда, и тот относил их на нарту.

Обратная дорога с нагруженной нартой показалась легкой и быстрой, потому что все время шла под уклон. Тутриль с Айнаной сидели на острых ледяных обломках, слегка тормозя подошвами торбасов. Айнана громко пела свою любимую песню о весне…

— Откуда у тебя эта песня?

— Сама сочинила, — просто ответила Айнана, — поэтому она мне нравится. Это дед мне говорит: нехитро чужое приспособить к себе, а ты вот возьми и сделай свое… Вы бы поговорили с ним по душам, — посоветовала Айнана. — Мне кажется, что он к вам хорошо относится. Может, вам удастся на него повлиять…

— В каком смысле?

— Уговорить его переселиться обратно в Нутэн.

— Ничего не понимаю, — удивленно произнес Тутриль. — То вы все в один голос говорите, что вам хорошо в одинокой яранге, а теперь получается, что не совсем…

— Но вы же сами видите, что здесь трудно и ему, и бабушке, и мне.

Айнана уперлась пятками в снег и остановила нарту.

— Он уехал в ярангу, можно сказать, сгоряча, — Айнана повернулась к Тутрилю. — Как прослышал, что Нутэн хотят сселять в райцентр, расстроился. Стал всем говорить обидные слова. Что они не любят своей земли… Это и есть главная причина того, почему он уехал в ярангу. Ведь все равно считается, что живет в селе, вы видели — там домик у нас… Поговорите с ним, прошу вас.

Скатившись с холма, Тутриль и Айнана впряглись в нарту и подтащили ее к яранге.

Снаружи уже стоял Токо, поджидая их.

— Разговаривал по телефону, — сообщил он Тутрилю. — Просят завтра приехать, потому что почта для тебя есть. Отец твой говорил.

— Хорошо, — ответил Тутриль. — Завтра меня Айнана отвезет на собаках.

— И то верно, — кивнул Токо, — все равно ей в село надо. За продуктами и за свежими газетами и журналами…

После позднего обеда Тутриль исподволь заговорил о жизни, о том, что человек нуждается в разных удобствах: они облегчают жизнь и оставляют время для более важных дел.

Токо внимательно его слушал и прятал усмешку в редкие с желтой проседью усы.

— Где-то давно я читал, — сказал старик, внимательно выслушав туманные рассуждения Тутриля, — что один из русских царей, разузнав из отчетов экспедиции о том, что на Чукотке холодно и нет пригодной для хлеба и овощей земли, повелел своей царской властью переселить чукчей в теплые, более благоприятные края…

— Разговор не об этом, — возразил Тутриль, набираясь смелости под ободряющим взглядом Айнаны. — Речь идет о том, чтобы мелкие селения, где нет возможности развивать хозяйство, где нет возможности строить хорошие, со всеми удобствами дома, сселить на хорошие места, где есть предприятия, где можно ставить большие каменные здания…

— Помнишь Наукан? — перебил Тутриля Токо. — Трудное это было для жизни место. Но люди жили. Уговорили их переселиться. И не стало науканского народа. Только песни остались. А большой радости нет. Все, что ты говоришь, — верно. Однако еще вернее то, что тот человек достоин уважения, кто на своем месте строит хорошую жизнь, а не скачет с места на место. Я тоже за то, чтобы у всех была хорошая, удобная жизнь. Но на том месте, где живешь. Почему прошлые поколения находили дело для своих рук, а нынче вроде бы работы не хватает? Какой работы? Об этом надо подумать. Одно для меня ясно — когда уйдем со своей земли, потеряем свое лицо…

В рассуждениях Токо Тутриль чувствовал убежденность.

— Я тут поживу, — продолжал Токо, — подумаю. Пройдет время, вернусь в Нутэн и снова буду жить в своем домике. Слов нет, там удобнее, хотя, чего-то все равно не хватает…

Слушая Токо, Тутриль время от времени поглядывал на Айнану.

Она ловила каждое слово деда.

Перед вечерним чаепитием Айнана и Тутриль покормили собак.

Тишина накрыла тундру и морское ледовое побережье.

На еще светлом небе горели неяркие весенние звезды, а над дальними горами угадывалось солнце.

Айнана и Тутриль долго сидели на прогретых за день камнях, придерживающих покрышку из моржовой кожи, и молчали. Не хотелось нарушать тишину весенней ночи.

— Вы вернетесь обратно? — тихо спросила Айнана.

— Обязательно, — ответил Тутриль. — Возьму новые батарейки для магнитофона… Если, конечно, ты не против…

В ответ Айнана только вздохнула.

Осторожно вошли в затихшую ярангу. Серые сумерки смешались с пеплом догоревшего костра.

Тутриль разделся в чоттагине и нырнул в прохладный пушистый полог. Не зажигая света, он забрался под меховое одеяло и замер в ожидании, пока тепло собственного тела нагреет постель, одеяло и весь полог.

Он был уже в полудреме, как вдруг почувствовал, что передняя стенка полога чуть приподнялась и внутрь скользнула Айнана. Улегшись рядом и уняв прерывистое, взволнованное дыхание, она прошептала:

— Я боюсь, что ты не вернешься… Поэтому я пришла.

19

Едва Тутриль вошел в родительский домик, как Кымынэ подала ему пачку писем. Все они были от Лены. Тутриль удивился: жена никогда не отличалась любовью к писанию писем. Разложив их по почтовым штемпелям в хронологическом порядке, Тутриль принялся читать.

«Дорогой мой!

Пишу тебе буквально вслед за тобой: никогда еще ты так надолго не уезжал от меня. И знаешь, у меня даже появилась ревность к твоей Чукотке. Пока ты только говорил о ней и вспоминал ее, все было как-то понятно и естественно. Но вот ты уехал, и с первого же дня меня не покидает тревожное чувство. Я вспоминаю каждый день, прожитый с тобой, с того самого утра, когда мы с тобой встретились. Помнишь, вы двое, с другом, подошли к университету, спросили что-то у швейцара, а потом пошли прочь по набережной. Я подошла к вам и предложила помощь… Я тогда сразу же обратила на тебя внимание. Почувствовала какое-то тепло в груди. Ты же знаешь, как я была одинока. После того как все мои родные погибли, казалось, никогда у меня не будет близкого и родного человека. Но вот появился ты. Видимо, люди не замечают своего счастья, пока не лишаются его. Вот так и случилось со мной. Как мне тоскливо и холодно без тебя!..»

Дальше Лена сообщала институтские новости, но часто ровное течение ее письма нарушалось неожиданным взрывом, лирическими отступлениями. Тутриль не знал жену такой — она всегда была сдержанна, даже несколько замкнута. А тут… Может, в этом виновата болезнь сердца, отголосок давней военной беды?

Тутриль со вздохом положил последнее письмо. Кымынэ остро глянула на него и спросила:

— Что с ней?

— Ничего.

— Скучает? Тутриль молча кивнул.

— Вот, — наставительно произнесла Кымынэ. — Надо было ее взять с собой.

— Трудно ей летать, — сказал Тутриль.

— Ничего, — махнула рукой Кымынэ, — сейчас летать не страшно.

Время до вечера прошло незаметно. Вернулся с охоты Онно, усталый и счастливый, с добычей. Кымынэ проделала все, что полагалось: «напоила» убитых нерп водой и осторожно втащила их в кухню, на разостланную на полу яркую клеенку.

Разделав добычу, Кымынэ подала сыну давнее детское лакомство — нерпичьи глаза. Тутриль ел, односложно отвечая отцу, погруженный в свои мысли. Заметив стопку писем, отец понимающе замолчал.

Тутриль походил по комнате, увидел телефон, поднял трубку, и звонкий девичий голос ответил:

— Алло!

— Скажите, можно переговорить с Ленинградом?

В трубке что-то зашуршало, и Тутрилю пришлось немного подождать, прежде чем он услышал:

— Можно, но надо заранее заказать… Будете заказывать?

Поколебавшись, Тутриль ответил:

— Нет, пока не надо.

На душе было как-то зябко.

Он стал одеваться. Кымынэ удивленно подняла на него глаза:

— Ты куда?

— Пройдусь немножко перед сном.

— Верно, иди погуляй, — ласково сказал отец.

Но не успел Тутриль дойти до двери, как резко зазвонил телефон.

Мать взяла трубку, послушала и удивленно произнесла:

— Тебя, Тутриль.

Тутриль удивился не меньше матери, услышав в трубке голос Айнаны.

— Ты откуда, говоришь? — спросил он.

— Из яранги, — ответила Айнана. — Девчата с почты соединили. Они могут вас и с Ленинградом соединить.

— Знаю…

— Вы на меня не сердитесь?

— Нет.

— Когда я вас довезла до Нутэна, потом вернулась сюда, мне так захотелось снова услышать ваш голос… Правда, не сердитесь на меня?

— Нет, я очень рад тебя слышать.

— А я хочу вас увидеть…

Слышимость была такая, что Тутриль чувствовал взволнованное дыхание Айнаны.

— Может быть, я еще раз приеду…

Онно и Кымынэ посмотрели друг на друга.

Тутриль закончил разговор и, осторожно положив трубку, вышел из домика.

Он прошел по улице, машинально здороваясь со встречными, и спустился к морскому берегу. Торосы уходили вдаль, и оттуда ему вдруг почудился голос дяди Токо:

«Энмэн: Пошел охотник искать во льдах нерпу. Шел он, шел по торосам, по замерзшим разводьям и вдруг видит — лежит во льду возле лунки большая нерпа…»

Надышавшись ледяного морского воздуха, Тутриль медленно побрел обратно.

Отец с матерью еще не ложились.

— Знаешь, — сказал Онно сыну, — завтра к тебе придет рассказывать сказки Роптын. Он тоже много знает. А потом — он все же был учителем. Я тебя прошу — встреть его поласковее.

Рано утром, проводив отца на охоту, Тутриль уселся за стол.

Роптын вошел в комнату важный и торжественный, словно в давние годы на свой первый урок.

Садясь напротив за стол, он не преминул сказать:

— Будто ты стал маленьким мальчишкой, а я помолодел!

Кымынэ поставила чай, вазочку с мелко наколотым сахаром и удалилась на кухню, где на полу она кроила шкуры для зимней кухлянки.

Отхлебнув из чашки, Роптын спросил, кивнув на магнитофон:

— Машинка готова?

— Готова.

— Тогда слушай. Энмэн: Приходит Ворон к Богу и говорит: «Товарищ начальник…»

— Как говорит? — переспросил Тутриль.

— Товарищ начальник, — повторил Роптын. — А как же еще? Ведь Ворон — лицо, так сказать, подчиненное, а Бог для него — вышестоящий орган, начальство. Что Бог скажет — то для Ворона директива, указание…

Тутриль едва сдерживал смех, но ему не хотелось обижать старого человека.

Однако Роптын заметил улыбку и предложил:

— Если эта сказка тебе не нравится, могу другую рассказать.

— Не надо, — отказался Тутриль.

Он вздохнул, и Роптын сочувственно посмотрел на него.

— Не умею я сказки рассказывать, — с сожалением признался он. — Много их знаю, а вот другому рассказать, чтобы было интересно, — не дано мне этого.

Роптын оделся и ушел.

После него приходил Элюч, въедливый старик, служащий пожарным инспектором. Те сказки, которые он рассказал, давно были известны, и сообщались они таким бесцветным и деловым языком, будто это письменный отчет. Зато Элюча очень заинтересовал портативный кассетный магнитофон, и он даже спросил, не может ли Тутриль уступить эту вещь за сходную цену перед отъездом.

— Я бы записывал на него разных должностных лиц, — мечтательно проговорил Элюч. — А то ведь черт знает чего наговорят, наобещают, а потом начисто забывают все. А на домах нет ни лопат, ни багров, ни пожарных ведер. Разве это порядок? А? Ты скажи, Тутриль? Ведь огонь — страшное зло на севере!

Элюч говорил на редкость гладко, и Тутриль понял, что он наизусть пересказывает содержание инструкции по пожарной охране в селах Чукотки.

Приходили еще два-три человека, но все это было не то. Тутриль все больше убеждался, что ему надо снова ехать в ярангу…

Как-то утром, не дождавшись очередного сказочника, Тутриль спросил у матери:

— Как позвонить Конопу?

— Он испортился, — коротко ответила Кымынэ.

— Телефон?

— Коноп.

— Что с ним?

— Запил.

Тутриль оделся и вышел из домика.

Последняя пурга намела большие сугробы в Нутэне. Над снегом торчали крыши низеньких старых домишек. Возле школы ребятишки катались с высокого снежного надува. Когда Тутриль проходил мимо, ребятишки притихли и что-то зашептали вслед.

Гараж можно было найти лишь по торчащей трубе. Сбоку в снегу была прорыта ведущая к дверям глубокая траншея. Тутриль остановился в удивлении: из гаража доносилась музыка — кто-то бил в бубен и пел старинные чукотские плясовые песни.

Потянув на себя тяжелую, обитую облезлыми оленьими шкурами дверь, Тутриль вошел в гараж.

Яркая лампочка горела под потолком. Длинная лампа дневного света прочерчивала стену. Музыка гремела из включенного на полную мощность проигрывателя. Посередине гаража, в пространстве между трактором и вездеходом, Коноп задумчиво танцевал.

Он быстро глянул на Тутриля, выключил проигрыватель и спросил:

— Ехать надо?

Коноп действительно выглядел расстроенным.

— Если надо ехать, то придется подождать, — грустно сказал он, — У меня поломка. Виноват я, конечно, нехорошо, но так получилось…

Коноп беспомощно развел руками.

Он подошел к шкафчику и достал оттуда бутылку.

— Хотите?

— Нет, — ответил Тутриль.

— И я уже больше не хочу, — вздохнул Коноп. — Экимыл… Точно названа.

Он сел. Напротив него — Тутриль.

— Скажи, как быть мне?

— Прежде всего надо протрезветь, — ответил Тутриль.

— Это я знаю, — Коноп махнул рукой. — Раз я сюда пришел, значит, дело пошло на поправку. Вот ты мне скажи: можно ли полюбить плохого человека?

Тутриль пожал плечами.

— Вот я и думаю… Это не любовь, если плохой человек. Это другое. Но тогда что это такое? Вот ты, ученый человек, можешь мне растолковать?.. Не можешь. Научная загадка. Разум говорит: да плюнь ты на все. Я не могу. Всякое у меня было, а это первый раз…

Коноп включил электрический чайник, заварил покрепче чай.

— А может, всего этого не надо? — спросил он совсем другим голосом.

— Чего? — переспросил Тутриль.

— Переживаний, — пояснил Коноп. — Жить, как жили наш предки… Наши отцы и матери.

— Думаешь, у них не было этого? — с сомнением сказал Тутриль.

— Коо. По наружности не скажешь. Или умели скрывать свои чувства.

Коноп пристально посмотрел на Тутриля.

— У тебя тоже что-то случилось?

Тутриль молчал.

— Тогда надо ехать, — просто сказал Коноп и добавил в кружку с крепким чаем сгущенного молока.

— Попей этого, — предложил он. — Очень ободряет.

Хлопнула входная дверь, и в гараже появился Гавриил Никандрович.

Лицо его было хмуро и озабоченно. Он искоса глянул на дымящиеся кружки и как-то неопределенно произнес:

— Чай пьете… Налей и мне.

Некоторое время все трое молча пили чай, усердно и шумно дуя на горячую жидкость.

— Тутрилю ехать надо, — сказал Коноп, ставя кружку на стол.

— А сможешь?

Гавриил Никандрович испытующе посмотрел на него.

— Гавриил Никандрович! Ну с кем не бывает!

Он встал и отошел к вездеходу.

— В ярангу поедете? — спросил Гавриил Никандрович.

— Да, — ответил Тутриль и зачем-то добавил: — Мне надо кое-что записать на магнитофон, уточнить. Интересная статья вырисовывается.

— Понимаю, — кивнул Гавриил Никандрович. — А ему надо в дальнюю охотничью избушку, кое-что забрать. По пути и вас забросит…

— Вы не сердитесь на Конопа, — попросил Тутриль.

— Ведь золото парень! Вот я иногда думаю: может, и хорошо, что он дальше-то и не учится? Вы меня поймите правильно, я не против образования. Но Коноп именно такой и должен быть, какой он теперь. Наверное, для каждого человека природа определила свой предел, при котором он может быть самим собой… Вот, понимаете, есть такие, вроде бы образованные, люди, которые даже учат других, но эта образованность у них вроде какого-то уродливого нароста. Этот нарост они выставляют напоказ, не понимая, что этим они свое исконное, человеческое заслоняют… Ведь главное — это быть человеком! И ценен человек именно своей человечностью… Вы уж извините меня, Иван Оннович, что я так разболтался…

— Что вы! — горячо возразил Тутриль. — Я давно хотел с вами поговорить. И о Токо…

— Токо — мужик трудный, — неопределенно произнес Гавриил Никандрович. — Я его уважаю. Вот он как рассуждает: если мы веками находили пропитание в этих местах, то почему сегодня мы не можем жить здесь?

— Вы думаете, он не прав? — спросил Тутриль.

— Со своей точки зрения он прав, — ответил Гавриил Никандрович, — а с точки зрения государственной…

— Он ведь тоже, так сказать, частичка государства…

— Он так думает, а вот другие за то, чтобы жить на современном уровне, — сказал Гавриил Никандрович.

— За веревочку! — с усмешкой сказал Тутриль.

— А вы не смейтесь, — серьезно возразил Гавриил Никандрович. — Если хотите, то эта пресловутая веревочка может решить многое. Вы никогда не интересовались, почему у сельских жителей часто застужены внутренние органы? Извините за грубость, но если раньше житель яранги обходился ачульхеном в тепле, то теперь он должен в любую погоду отправляться в промерзшую, насквозь продуваемую будочку, которая частенько бывает по крышу занесена снегам!

— Товарищ начальник! — по-военному доложил Коноп. — Машина готова!

— А водитель?

— И водитель, — улыбнувшись, ответил Коноп.

Тутриль пошел собирать вещи.

Отец уже вернулся с охоты.

— А я думал, что ты пойдешь со мной в море, — сказал отец, наблюдая, как сын укладывается.

— Еще успею, — стараясь не глядеть на него, ответил Тутриль.

— Сейчас в море нерпы много, — продолжал Онно. — Пока обратно шел, попадались прямо на льду. Лежат и загорают. Близко подпускают… Письма-то возьмешь с собой?

— Я их уже прочитал.

— Может, нерпятины свежей попробуешь?

— Вездеход ждет.

Мать все же положила в полиэтиленовый мешочек несколько кусков свежего мяса.

— В яранге сварите, — сказала она и спросила: — Надолго едешь?

— Точно не знаю, — ответил Тутриль. — Работу надо сделать.

Он боялся поднять глаза на отца и мать, чувствуя и вину, и стыд… Но уже ничего не мог поделать с собой.

С чувством огромного облегчения Тутриль услышал шум подъехавшего вездехода.

Ныряя в неровностях снежной тундры, вездеход шел, торя новую дорогу после пурги. Коноп, крепко вцепившись в рычаги, смотрел вперед, стараясь угадать под сугробами старую колею. Он повернулся к Тутрилю и сказал:

— Смотрю, кто-то нам навстречу едет.

Собачья упряжка приближалась, и вскоре можно было догадаться, кто сидит на нарте. Коноп притормозил и сказал Тутрилю:

— Думаю, что дальше она тебя повезет.

Тутриль спрыгнул с вездехода, Коноп подал ему вещи — дорожный мешок, магнитофон, — лихо развернул вездеход и, взметывая гусеницами снег, умчался.

Айнана остановила упряжку, сошла с нарты и подошла к Тутрилю.

— Ну здравствуй, — сказал Тутриль и шагнул ей навстречу.

— Вы, наверное, очень рассердились на меня?.. — тихо сказала Айнана. — Наверное, это очень дурно, да?

— Айнана… — хрипло ответил Тутриль.

20

Токо и Эйвээмнэу сидели у скудного костерика, ожидая, пока закипит чайник. Они не разговаривали, однако хорошо понимали друг друга.

Токо улавливал осуждающие мысли жены и мысленно же возражал ей. Оттого, что слова не произносились вслух, они были убедительны, и Токо радовался тому, что одерживал верх в безмолвном споре с женой.

Такое не судят со стороны. Тем более если это настоящее, редкое и светлое. Никто в этом не разберется, кроме них самих. Я, может быть, раньше всех заметил в самом зародыше этот росточек. В улыбке Айнаны, в едва уловимом изменении ее голоса. И начал тихо радоваться, потому что всю жизнь привык встречать улыбкой все доброе и хорошее. Верно, у Тутриля жена в Ленинграде. Но когда расцветает подснежник, думают о его сегодняшней красоте, а не о том, что пройдет лето и цветок увянет. Когда рождается ребенок, восклицают: «Да здравствует жизнь!», а не говорят: «Придет время, и он умрет…»

Эйвээмнэу быстро подняла глаза.

«Да, все, что ты говоришь, правда. Но речь идет совсем о другом. Погляди, в каком смятении Айнана. Она места себе не находит. Раньше времени, среди ночи возвратилась из Нутэна, поспала часа два и умчалась в тундру. Может быть, ей нужна помощь, душевный разговор, совет старшего?»

«А ты вспомни, — Токо скользнул взглядом по лицу жены, — ты вспомни, кто нам давал советы? Сами до всего доходили, и, честно говоря, если бы кто-нибудь имел намерение поучать нас, я бы ему показал, как совать нос не в свое дело. Оттого и счастливы были, что все было наше, все было внове. И открытие, пусть давно принадлежащее всему миру, было для нас открытием нового мира. Я не хочу осуждать. Пусть судит сама жизнь, которая и родила это удивительное чувство, и не надо было нарекать его именем, потому что ни одно даже самое великое и громкое слово не может объять его, вместить в себя суть, вобрать все краски и выразить глубину. Оно везде — вне и внутри нас…»

— Нарта едет, — тихо произнесла Эйвээмнэу, и Токо поначалу не понял, подумала она так про себя или вслух сказала, пока она не крикнула ему в ухо: — Нарта!

Токо выскочил наружу, успев прихватить бинокль.

Собаки были уже в поле зрения. Нарта приближалась к одинокой яранге, нарушая скрипом полозьев подмороженную вечерним заморозком ломкую тишину.

Смешанное чувство охватило старика. Да, он знал, что трепетная птица не любит, когда ее пугают, нежный росток будущего цветка требует затаенного дыхания, но что из всего этого вырастет, куда полетит птица?

Нарта остановилась у яранги, и первым сошел Тутриль. Он выгрузил свои вещи, и старик понял, что он надолго.

— Амын етти! — приветствовал его Токо. — Снова к нам?

— Работу надо закончить, — деловито ответил Тутриль. — Будем записывать сказки и легенды.

— Хорошее дело, — заметил старик.

Эйвээмнэу уже успела согреть чайник и натолкла в каменной ступе нерпичьей печенки, на которую сразу же накинулся проголодавшийся Тутриль.

Маленький полог, предназначенный для гостя, уже был снят и свернут, и это царапнуло его сердце. Едва уловимое, но вместе с тем подчеркнутое желание старика и старухи показать, что все остается по-прежнему, доказывало, что они догадались обо всем.

Надо бы уехать, но Тутриль уже не был властен над собой, и иная сила руководила его поступками.

Он оглядел ярангу и спросил:

— Менять покрышку в этом году будете?

— Нет, — после некоторого раздумья ответил Токо, — и нужды в этом большой не будет: намереваемся пожить в селе.

За поздним обедом и за вечерним чаепитием разговор все шел о весне и изменчивой погоде.

Ночью Тутриль проснулся, почувствовав рядом Айнану.

— Как хорошо, что вы снова приехали! — шептала она сквозь слезы.

21

Иногда среди дня за стенами яранги слышался мягкий шорох, будто белый медведь проводил широкой лапой по насту, — это оседал подтаявший на весеннем солнце снег.

По вечерам, когда Тутриль закатывал рукава перед умыванием, он видел резкую границу между светлой кожей, защищенной одеждой, и почерневшей на солнце.

Несколько раз на вездеходе приезжал Коноп и привозил почту для Тутриля, газеты и журналы для обитателей одинокой яранги. Раз, передавая письма, он сказал Тутрилю:

— Твои, наверное, соскучились…

— Да вот закончу работу — вернусь, — торопливо, пряча глаза, ответил Тутриль.

Он понимал, что надо побыть с родителями, но все откладывал, а тут Айнана собралась к отдаленным капканам, и Тутриль обещал пойти с ней.

Все письма от Лены были похожи: жалобы на одиночество. После этих писем Тутриля мучили угрызения совести. В дни прихода почты Айнана замыкалась в себе.

А весна брала свое: снег таял, на южных склонах холмов появились первые проталинки, и льдины казались облитыми глазурью. Весеннее настроение проникло повсюду, выветривая из яранги студеный воздух долгой темной зимы.

Каждый день над одинокой ярангой пролетал вертолет. А за ним летели птицы, прокладывая путь на далекие арктические острова, где их ждала пробуждающаяся родина, остывшие за зиму гнездовья.

В один из таких дней, когда был не просто ясный, солнечный, а какой-то восторженный день, вдали показался вездеход. Услышав его шум, все обитатели одинокой яранги вышли встречать машину.

Первой, неуклюже цепляясь за железные скобы, вышла из кабины Кымынэ. Тутриль бросился помогать ей.

— Етти, — удивленно поздоровался он с матерью. Следом вылез Онно, а потом показался малахай Гавриила Никандровича.

Коноп стоял чуть в стороне и выразительно посматривал на Тутриля.

— Кыкэ вай! Какие неожиданные и хорошие гости! Скорее идите в ярангу! — Из яранги с приветственными причитаниями выбежала Эйвээмнэу.

Онно, захватив довольно объемистый мешок, последовал за хозяйкой.

Гавриил Никандрович и Коноп потащили картонный ящик.

— Сегодня у нашего сына день рождения, — объяснил свой неожиданный приезд Онно. — Не принято было в старину отмечать этот день, но нынче повелось так. Это хороший обычай.

— И верно! — поддакнул Токо, явно смущенный приездом Кымынэ и Онно.

Казавшаяся до этого просторной, яранга стала тесной. Из чоттагина изгнали собак, благо на улице было тепло и тихо. Токо принес ворох оленьих шкур, настелил на земляной пол. Эйвээмнэу на помощь костру зажгла примус, принялась толочь мороженое мясо.

Коноп и Тутриль составили два столика, покрыли их старыми газетами, а поверх — яркой клеенкой с изображением всяческих яств. Гавриил Никандрович принялся строгать мороженую нельму, Кымынэ открыла консервы, и вскоре на столе было такое изобилие, что перед ним померкли нарисованные на клеенке арбузы и виноград.

— Что же ты мне не сказал, что у тебя сегодня день рождения? — упрекнула Айнана.

— Честное слово, забыл, — ответил растерявшийся Тутриль.

Он никогда, как, впрочем, и родители, не придавал этому дню большого значения. Но Онно, видимо, нужен был предлог, чтобы приехать сюда.

Отец держал себя ровно, спокойно, только почему-то очень пристально разглядывал внутренность яранги, будто попал в это жилище впервые.

Токо, пряча усмешку, наблюдал за ним.

— Ну как? — спросил он, когда Онно потянулся за горящей щепкой из костра, чтобы прикурить.

— Что — как?

— Яранга, — Токо взял из руки Онно щепку и раскурил свою трубку.

— Огнем поменялись, — вдруг улыбнулся Онно, вспомнив старый обычай.

Обменяться горящим огнем означало многое: забыть старые распри, установить мир, начать жить в согласии.

— Нынче все старые обычаи… — Токо неопределенно махнул рукой. — Бывает, идут по священному и даже не задумываются.

— А что священно? — спросил Онно. — Уж не это ли? Он сделал широкий жест рукой, как бы обнимая чоттагин.

Тутриль старался быть поближе к матери, всячески ей помогал, а она удивленно и смущенно говорила:

— Да что ты, я сама…

Наконец все уселись за пиршественный стол.

По привычке Гавриил Никандрович первым поднял кружку с вином:

— Дорогие друзья! Мы сегодня отмечаем день рождения нашего земляка Ивана Онновича Тутриля. Мы решили торжественно отпраздновать этот день, потому что он пришелся на время пребывания нашего друга на родине, в кругу его близких, родных, друзей…

— И еще, — встрял Коноп, — это происходит в яранге, в жилище, в котором Тутриль появился на свет.

— Конечно, это тоже важно, но не в этом суть, — возразил Гавриил Никандрович, продолжая свой тост. — Появление всякого человека — это чудо и самое величественное событие не только в его собственной жизни. Ведь появляется не только новый человек, а возникает целый новый мир…

Когда было выпито вино и съедена закуска, мужчины вышли на улицу покурить.

Онно зашагал в сторону моря, сделав знак Тутрилю следовать за собой.

От огромного ледового простора еще веяло зимней стужей, но под ногами уже чувствовалась галька.

Остановившись перед торосами, Онно пошарил в кармане и вынул конверт.

— Письмо? — спросил Тутриль.

— Не тебе, а нам письмо, — сказал Онно. — Лена нам написала. Вот тут для тебя вложена открытка с поздравлением ко дню рождения.

В открытке были обычные слова поздравления, пожелания здоровья…

— Ну и что же она вам пишет? — как можно спокойнее спросил Тутриль.

— Пишет, что скучает по тебе… Послушай, сын… — Я не хочу тебя ни в чем упрекать. Однако некоторые люди уже начинают посмеиваться, говорят: это что же за научный такой труд — сидеть возле молоденькой женщины?

Тутриль сделал протестующий жест, но Онно властно остановил его:

— Не оправдывайся и ничего не говори! Не позднее послезавтрашнего дня — в Нутэн!

— Но ведь я не закончил…

— Закончишь дома! — строго прервал отец. — Запомни, не позднее послезавтрашнего дня…

— Я люблю ее…

— Любовь не должка причинять страдания другим, — ответил Онно. — Настоящий мужчина всегда должен об этом помнить.

— Подожди…

Онно остановился.

— Я люблю Айнану…

— А Лену?..

— И Лену люблю, — ответил Тутриль, помолчав.

— Значит, двоих любишь? — с усмешкой спросил Онно. — Впервые такое слышу.

— А разве так не бывает?

— Почему не бывает? Бывает. Только это называется по-другому, — жестко сказал Онно. — Будет так, как я тебе сказал. Через два дня.

Тутриль ничего не ответил.

В чоттагине уже начинали пить чай.

Тутриль сел в сторонке и молча принялся за чай, ловя на себе испытующие взгляды Айнаны.

Она взглядом спрашивала Тутриля, но он ничего не мог сказать ей: рядом с ним сидела Кымынэ и что-то говорила и говорила. И Тутриль лишь улавливал обрывки ее слов:

— Я для Лены сшила новые торбаса. Повезешь ей… Пусть носит в Ленинграде. Я сделала высокие подошвы, можно и в сырую погоду их надевать… Ты все-таки почаще пиши ей. Она тебя любит и беспокоится…

Покончив с чаем, гости засобирались.

Попрощавшись, они уехали в синие сумерки весеннего долгого вечера по окрепшему насту.

22

Тутриль и Айнана шли по весенней тундре, руша ногами подтаявшие сугробы, скользя по обнажениям ледового покрова речушек, а то и просто тундровых лужиц и бочажков, всю зиму покрытых толстым слоем льда и освобождающихся нынче под горячими лучами весеннего солнца.

Видно было далеко кругом, и с вершины холма просматривалась такая даль, что дух захватывало. В этой огромной чистоте и тишине само собой куда-то ушло все неприятное, точившее душу, щемящее сердце. Словно все внутри расправилось, разгладилось, и хотелось просто идти и идти, растворяясь в этой чистой тишине, в прозрачном свете.

Айнана напевала песенку, легко шагая впереди Тутриля:

Высокое небо, Чистое небо… Ветер, идущий с теплой страны. Летите, птицы, вестники счастья, Несите на крыльях любовь и весну!

Птичьи стаи летели на север.

На проталинах сидели евражки и пристально смотрели идущим вслед.

Часа через два Айнана остановилась и весело сказала:

— Будем чаевать.

Тутриль вынул из нерпичьего заплечного мешка большой термос, кружки, галеты и сахар.

Расположились на пригретом солнцем сухом пригорке, обращенном на южную сторону.

Прихлебывая еще горячий чай, Айнана смотрела на тундровую сторону и мечтательно говорила:

— В такую погоду хочется идти, не останавливаясь, вперед и вперед. Иногда сама пугаюсь — что это? Но ноги сами идут, а сердце рвется, торопит… Иногда даже бегу, спотыкаюсь, падаю, встаю и снова бегу… Наверное, это какая-нибудь весенняя болезнь? Да?

— Может быть, — осторожно согласился Тутриль, чувствуя, что сегодня и у него такое же настроение. Ему хотелось уйти как можно дальше от одинокой яранги, от Нутэна, от всего, что могло помешать ему быть вместе с Айнаной.

— Как хорошо здесь! — вздохнула Айнана. — Правда, лучше, чем в весеннем лесу или в поле? Тут так все чисто, светло и высоко. Будто самого тебя нет, а есть только то, что вокруг… Как жаль, что не все люди знают настоящую красоту тундры. Показать бы им все это…

— Тогда все приедут сюда, потопчут цветы, натаскают пустых бутылок, консервных банок, а может, даже и пожар устроят… — с горькой усмешкой сказал Тутриль. — Ты не представляешь, что делается вокруг больших городов. Вот, кажется, ты попал в девственный лес, и вдруг что-то звякнуло под ногами — а это пустая бутылка из-под водки. Однажды я шел по лесу недалеко от Зеленогорска, под Ленинградом. Зашел далеко, даже испугался, что могу заблудиться, а вышел на поляну, гляжу — несколько машин «скорой помощи» стоят. Сначала подумал: несчастье какое. А потом спросил у шофера — оказалось, работники «скорой помощи» выехали за грибами…

Айнана улыбнулась в ответ.

— Это что, — сказала она. — Вот в Анадыре я сама видела, как под видом санитарного рейса летали охотиться на гусей… Да и сейчас, наверное, в Канчаланской тундре гремят выстрелы. Мне один тамошний пастух рассказывал, что там делается во время гусиного перелета. Десанты на парашютах спускают! Вездеходы, вертолеты, самолеты. Прямо как военные маневры. И так каждый год! Несмотря на запреты, ограничения, постановления…

— Так что скоро и до этих мест доберутся, — заключил Тутриль.

— Неужели ничего нельзя сделать? Но как может человек уничтожать такую красоту? Он же сюда должен входить с трепетом души, с чистым сердцем… Наверное, так входят в храмы, да?

— Не знаю, как входят в храмы, — с сомнением покачал головой Тутриль.

— Но в Ленинграде же есть действующие церкви?

— Есть, но я там никогда не бывал, — сам удивляясь этому, ответил Тутриль.

— Странно, — задумчиво произнесла Айнана. — А я бы пошла, хоть и комсомолка. Это так интересно. Ведь не все верят в бога. Большинство, наверное, хотели просто поразмышлять, подумать… А я где-то читала про природу: как храм… Наверное, это хорошо…

Напившись чаю и налюбовавшись на пробуждающуюся природу, Тутриль и Айнана отправились дальше.

— Успеем вернуться к вечеру? — спросил Тутриль.

— Мы дойдем до последних капканов только к закату, — сказала Айнана. — Оттуда — в охотничью избушку, там переночуем, а завтра поутру двинемся обратно. Так хорошо, давайте не будем торопиться.

— Хорошо, не будем, — весело согласился Тутриль, радуясь возможности подольше побыть наедине с Айнаной.

По подтаявшему склоку они спустились в долину реки Вээм. Синий, набухший водой лед обнажался, и уже кое-где поверх бежала талая снежная вода.

Во всей этой весенней ясности и чистоте было только одно маленькое облачко, омрачавшее настроение Тутриля: приказ отца не позже завтрашнего дня возвратиться в Нутэн. Конечно, можно взбунтоваться и пренебречь отцовским приказом — человек он взрослый и самостоятельный, полностью отвечающий за свои поступки. Но вчера, когда отец тихим и твердым голосом сказал: не позже послезавтрашнего дня, — Тутриль вспомнил себя маленьким мальчишкой. Онно не был многословен и, по обычаю чукотских родителей, не баловал своего единственного сына. Скорее он держал его в строгости и довольно жестоко воспитывал. Поутру Тутриль часто просыпался от удара пучка засохших оленьих жил по мягкому месту. Не успев открыть глаза, он выскакивал в чоттагин и, не разбирая дороги, наступая на спящих собак, скользя по льдинкам псиной мочи, выбегал наружу, чтобы обозреть горизонт, запомнить облачность, направление ветра, блеск звезд. Тело охватывал мороз, словно клещами, ноги жгло, и, чтобы согреть их, Тутриль старался попадать теплой струей на ступни. По часам это было что-то около пяти утра. После скудного завтрака Онно отправлялся в ледовое море, но Тутрилю уже не полагалось ложиться спать. В эти тихие утренние часы под еле слышимую материнскую песню он готовил уроки, читал книги.

Чаще всего отец возвращался уже в зимних сумерках, под отблеском звезд и полярного сияния. К этому времени Тутриль привозил лед с речки, готовил корм для собак, убирая снег вокруг яранги. Все это время не полагалось входить в полог, и было только два места, где можно было согреться, — школа или полярная станция.

Онно почти не интересовался школьными успехами сына, но Тутриль заметил, как он втайне гордился, слыша от учителей похвальные слова о нем.

Тутриль никогда не сомневался в том, что отец хоть и строг, но справедлив к нему. Но теперь… Может быть, это тот случай, когда Тутриль сам разберется, без посторонней помощи?

— Я давно не проверяла дальние капканы, — призналась Айнана, — с тех пор, как вы приехали. Боялась почему-то далеко уезжать… Наверное, их там позанесло снегом.

— А если добыча?

— Добычу волки и росомахи давно поели, — усмехнулась Айнана.

Голос Айнаны заглушал собственные тягостные размышления, и он, оглядевшись вокруг слегка прищуренными от солнечного блеска глазами, вернулся к состоянию удивительной легкости, к ощущению свободы.

Несколько раз путники останавливались передохнуть. После полудня устроили большой привал и даже разожгли костер, набрав сухих щепок на обнажившейся из-под снега галечной косе. В основном это были просоленные куски древесной коры. Они горели слабым синим пламенем, и дым от них был горький, возвращающий в детство, в яранги, весеннюю оттепель, когда через косу летят утки.

— А ведь скоро утки должны полететь, — сказал Тутриль.

— Около двадцатого мая, — отозвалась Айнана. Она резала острым охотничьим ножом кусок вареного нерпичьего мяса.

— Чаю бы попить…

Айнана посмотрела на Тутриля.

— В избушке почаюем.

Она встала, прошла к снежной низине, потоптала ногами и из ямки набрала чистой холодной снеговой воды.

Тутриль пил студеную до ломоты в зубах воду и через край кружки смотрел на Айнану, чувствуя, как снова растет у него в душе мягкое, большое облако нежности.

Далеко позади осталось место привала. Тихо скрипел под ногами подтаявший снег.

Взобравшись на пригорок, Айнана перекинула бинокль вперед и достала его из футляра.

Пока она обозревала окрестности, Тутриль сидел на снегу. Хотелось пить, но он знал, что есть снег — только разжигать огонь и усиливать сухость во рту. Он с вожделением смотрел на низину, где под голубоватым от отраженного неба снегом угадывалась талая, холодная вода.

— Что-то там есть, — сказала Айнана, отнимая от глаз бинокль. — Кто-то копошится. Похоже, росомаха.

Она ходко пошла вперед, и Тутриль едва поспевал за ней, стараясь не отставать.

Теперь и Тутрилю было хорошо видно, как росомаха возилась у капканов.

Он напряг силы и поравнялся с Айнаной.

— По-моему, она попала в капкан, — торопливо сказал Тутриль. В его голосе чувствовалось волнение азарта. — Вот тебе и подарок будет от меня. Ты знаешь, если уж говорить о ценности меха, то самый лучший — это росомахи. Теплый, прочный, на морозе не индевеет… Сошьешь зимнюю шапку, и еще на воротник останется.

Однако росомаха, увидев приблизившихся людей, отбежала от капкана и обглоданного тюленьего костяка — приманки.

— Ах ты подлая! — выругался Тутриль и торопливо вытащил из чехла мелкокалиберную винтовку.

Он встал на одно колено, прицелился и выстрелил. Росомаха отбежала еще на несколько шагов и остановилась, как бы дразня людей.

Тутриль погрозил в ее сторону кулаком. В одном капкане лежал почти целый песец, а в другом виднелись только клочья шерсти.

Айнана вытащила капканы, очистила их от снега.

Исследовав остатки песца, она коротко сказала:

— Пригодится.

Росомаха стояла на дальнем торосе, на морской стороне, и продолжала следить за людьми.

По морскому торосистому льду было идти гораздо труднее, чем по тундровому снегу. То и дело преследователи проваливались в мягкий, подтаявший снег, под которым хлюпала вода. Быстро намокли торбаса, набухли влагой.

Тутриль несколько раз останавливался и стрелял в зверя, но росомаха стояла далеко, а прерывистое дыхание не позволяло хорошо прицелиться.

Пока перебирались через гряду торосов, потеряли зверя из виду, и Айнана устало сказала:

— Ну ее, росомаху! Обойдусь без шапки и воротника!

Тутриль поднял на нее разгоряченное, блестевшее от пота лицо и удивленно произнес:

— Как же так? Да мы ее запросто догоним! Вон ее следы. Пойдем по ним. Она от нас далеко не уйдет.

Тутриль это сказал так, что у Айнаны не осталось никаких сомнений: он будет преследовать зверя до конца.

Она уныло поплелась за Тутрилем. Улучив минутку, напилась досыта снежной воды, припав разгоряченными губами к лужице.

— Зря ты это делаешь, — сказал Тутриль. — Так будет труднее идти.

Он оказался прав. Уже через несколько минут Айнана почувствовала, что задыхается. Вода булькала и переливалась в пустом желудке, и она с раздражением слышала ее шум.

Тутриль шел не останавливаясь, изредка отрывая взгляд от следа и обозревая возвышающиеся торосы.

— Росомаха дойдет до воды и повернет обратно, — со знанием дела сказал Тутриль.

— Тогда, может быть, не будем торопиться? — предложила Айнана. — Раз она все равно повернет?

— А может, она другим путем будет возвращаться? — возразил Тутриль. — Главное — не упустить след.

Айнана поняла, что спорить с охваченным азартом Тутрилем нет смысла, и, стиснув зубы, собрав силы, побежала следом за ним, карабкаясь через торосы, хлюпая мокрыми торбасами по сырому подтаявшему снегу.

Она мысленно ругала росомаху и кляла себя за то, что не решается прекратить погоню: это значило бы уронить себя в глазах Тутриля.

Айнана задыхалась, ловила широко открытым ртом воздух. Сердце колотилось под самым подбородком, словно желало выскочить наружу, на вольный воздух.

Тутриль несся легко, будто для него не существовало неровностей морского льда. Айнане порой казалось, что он перелетает через торосы и ропаки.

Перебираясь через высокий, сглаженный солнечными лучами край тороса, Айнана поскользнулась и упала к его подножию, оцарапав лицо острыми кристаллами фирнового снега.

Она очнулась, почувствовав, как что-то сладкое и холодное льется ей в рот. Она открыла глаза и увидела близко над собой глаза Тутриля — широко раскрытые, встревоженные, полные ласки: он поил ее чаем из термоса.

— Что с тобой? Тебе плохо?

— Нет, теперь мне хорошо, — прошептала Айнана и снова закрыла глаза.

Понемногу сознание прояснилось, возвратились силы, и через несколько минут, к великой радости Тутриля, Айнана уже могла поднять голову, сесть и внятно говорить.

— Ну, где росомаха? — со слабой улыбкой спросила она.

— Ушла, — сокрушенно вздохнул Тутриль. — Так мне хотелось тебе сделать подарок. Чтобы ты помнила меня…

— Я и так буду вас помнить, — сказала Айнана. — Всю жизнь…

Она сняла оленьи рукавицы и теплыми ладонями потерла щеки Тутриля.

— Всегда буду вас помнить, — шептала она. — Наверное, так и должно было случиться в моей жизни… Ведь правда? Пусть что угодно думают и говорят другие, а я знаю: больше такого счастья у меня никогда не будет. У человека в жизни, наверное, должна быть такая вершина: поднялся на нее и все увидел. Потом уже ничего не страшно… Я точно знаю — такого больше не будет. Так бывает только один раз.

23

Токо медленно строгал на верстаке заготовку для полоза. Тонкая стружка с легким шелестом падала к его ногам и словно оживала, шевелясь под усиливающимся ветром. Солнце уже давно перешло береговую черту и висело над морскими льдами, медленно, словно нехотя, снижаясь над горизонтом. По часам приближалась полночь, но ни Айнаны, ни Тутриля еще не было. Тревожиться, в общем-то, нечего — Айнана в тундре не растеряется, да еще в такую погоду… И Тутриль не мальчишка. Когда хорошо вдвоем, спешить некуда.

Токо вздохнул и перестал строгать.

Он взял бинокль и принялся обозревать горизонт. Сильно подтаяла тундра. Однако, глядя на морскую сторону, не скажешь, что уже весна, если не приглядишься и не заметишь посиневший и отяжелевший снег, пропитанный талой водой.

Нехороший этот ветерок. Он дует с юга и может превратиться в неистовый весенний ураган, который отрывает береговой припай и открывает свободную воду.

В яранге возилась Эйвээмнэу, давая знать мужу, что не ложится спать и ждет. Она гремела посудой, почему-то ходила за водой к береговой снежнице, усердно выбивала постели на снегу.

Токо еще раз глянул на солнце, осмотрел в бинокль окрестности и, убрав инструмент, вошел в ярангу.

На часах было уже около одиннадцати.

— Не вернулись? — сказала Эйвээмнэу.

— Не успели, — ответил Токо. — Дорога плохая, снег мокрый, идти трудно.

— На собаках бы поехали…

Токо посмотрел на жену и терпеливо объяснил:

— Полозья менять надо на нарте, деревянные на железные…

Будто она не знает, почему Айнана не поехала на собаках. Лишь бы поговорить.

Токо медленно разделся и улегся в постель, высунув, по обыкновению, голову в чоттагин. Он курил и думал, что именно чоттагина ему и не хватает, когда он живет в домике. Как хорошо перед сном выкурить последнюю трубку на студеном свежем воздухе, освежить усталую голову и заснуть просветленным и отдохнувшим.

Порыв ветра рванул моржовую покрышку яранги, и Токо лицом ощутил снежинки.

— Пурга! — испуганно произнес он.

Торопливо одевшись, Токо выскочил наружу. Ветер нес густую, казалось, непроницаемую стену тяжелого мокрого снега. Он больно хлестал по лицу, пригибал к земле. Токо торопливо снимал с вешал песцовые и нерпичьи шкурки. Побросав все это в чоттагин, он кинулся убирать распяленную на снегу лахтачью кожу. Его чуть не унесло ветром вместе с кожей, которая, как парус, тянула в море.

Токо уже подумывал выпустить из рук гремящую кожу, как вдруг почувствовал облегчение и увидел рядом Эйвээмнэу.

Вдвоем все, что могло быть унесено ветром, они убрали в чоттагин, втащили собак и тщательно закрыли дверь. Прислушиваясь к шуму ветра, он обозрел кожаную покрышку и, заметив почти невидимые дырочки, заделал их специальными тонкими палочками.

Забравшись в полог, он высунул голову в чоттагин и закурил.

— Как там Тутриль и Айнана? — тревожно спросила Эйвээмнэу.

— Сидят в избушке, радуются…

— Чему радоваться в такую непогодь?

— Что одни остались.

Токо отвечал жене, а в сердце заползала тревога: а если они не успели добраться до избушки? Весенняя пурга коварная, она налетает неожиданно и может застигнуть вдали от жилища. Правда, можно схорониться в снежной норе. Но это день-два: без пищи и питья трудновато.

Токо ворочался, кряхтел, чувствовал, что и жена не спит, однако не показывает виду.

Токо мысленно проходил путь, по которому пошли Айнана и Тутриль. Сначала вдоль берега моря. Потом надо пересечь лагуну и снова выйти на берег, где была положена выброшенная осенними штормами приманка — протухшая туша лахтака. Недалеко оттуда, в четырех часах хода, — охотничья избушка. От избушки ближе к Нутэну, чем к одинокой яранге. А вдруг они решили пойти в село? Сидят там в домике и чай пьют, а тут волнуйся за них…

Кряхтя, Токо осторожно выполз из полога.

— Ты куда? — насторожилась Эйвээмнэу.

— Спи, спи, — успокоил ее старик. — Рацию надо включить.

— Ты что? — Эйвээмнэу пристально поглядела на старика. — На ночь-то зачем тебе радио?

— Может, они к Нутэну пошли, — раздраженно ответил Токо. — А потом, ты знаешь, в пургу полагается держать радио включенным — мало ли что…

Токо поставил радио у изголовья, так, чтобы можно было легко дотянуться до телефонной трубки, вполз обратно в полог и неожиданно для себя быстро и крепко заснул.

24

В тот же день, перед вечером, в Нутэн пришел вертолет.

Никто не ожидал гостей, приезда районного начальства не намечалось, и поэтому на вертолетную площадку отправился, таща за собой пустую нарту, только начальник сельской почты Ранау.

Выждав, пока лопасти остановятся, он поближе подтащил нарту к дверце, чтобы сподручней было грузить мешки с почтой, и был страшно удавлен, увидев перед собой молодую женщину со смущенной и растерянной улыбкой.

— Здравствуйте! — приветливо произнесла женщина и спрыгнула на снег.

— Етти! — ответил Ранау.

Женщина поздоровалась и заметила:

— А я знаю, что такое — етти!

Из вертолетного чрева появился летчик и объяснил Ранау:

— Елена Петровна, жена Тутриля…

Ранау снова уставился на женщину, потом вдруг круто повернулся и побежал, размахивая руками и крича:

— Онно! Кымынэ! К вам гость!

Летчик крикнул вслед почтарю:

— Эй, Ранау! А почту кто получит? Нам ведь обратно улетать, погода портится.

Ранау остановился, вернулся и виновато сказал Елене Петровне:

— Хотел обрадовать стариков. Но ничего, все равно я первым принесу им новость…

— Почему стариков? А где Тутриль?

— Тутриль в яранге, — ответил Ранау.

— В какой яранге?

— Фольклор собирает, — с трудом выговорив слово, сообщил Ранау. — Да вы не беспокойтесь, это совсем близко отсюда. На вездеходе часа полтора.

Летчики вместе с почтой вынесли чемоданчик Елены Петровны и положили на нарту.

Лена попрощалась с летчиками, поблагодарила их.

Ранау впрягся в нарту и оттащил ее от вертолета, который уже раскручивал лопасти.

Искоса поглядывая на спутницу, Ранау отмечал про себя, что Тутриль выбрал себе хорошую, можно даже с уверенностью сказать — красивую жену.

Лена шла рядом с Ранау, жадными глазами вглядываясь в утонувшие в снегу домики. Подальше стояло несколько двухэтажных зданий.

Ветер, неожиданно холодный, заставлял отворачивать лицо, и Ранау заметил:

— Однако пурга будет…

— Пурга? — отозвалась Лена. — Вот интересно! Я много читала и слышала про чукотскую пургу… А тут летела — везде отличная погода. Вы представляете — от Москвы до Нутэна я летела всего четырнадцать часов! Говорят, что это рекорд.

— Почему рекорд? — заметил Ранау. — Нынче быстро стали летать. По почте заметно. Иногда мы «Правду» получаем на следующий день, а бывало, месяцами не видели свежих газет.

Возле домика, стоящего на отшибе, Ранау остановился и сказал:

— Тут живут Онно.

Он постучал в дверь и торжественно сказал выглянувшей Кымынэ:

— Вот твоя невестка приехала. Жена Тутриля.

Кымынэ не могла поверить глазам. Но это была она, правда немного не такая, как на фотографии, но точно она — Лена Тутриль.

— Кыкэ! — тихо воскликнула по-чукотски Кымынэ и добавила по-русски: — Ой! Да что вы стоите, заходите!

Лена видела, как растерялась Кымынэ, и, стараясь не смущать ее, весело сказала:

— Да вы не беспокойтесь!

— Как же так? — причитала Кымынэ, вводя за руку Лену в домик. — Ни Тутриля нет, нет и Онно…

— Я уже знаю, Тутриль в яранге работает, — сказала Лена. — Да вы не беспокойтесь!

— Сейчас чайник поставлю… Наверное, вы устали? Мой русский язык плохой…

— Ничего не надо. — Лена сняла пальто, села на стул, с любопытством оглядывая просто обставленную комнату. На полу она заметила лоскутки шерсти, острый ножик, нитки и иголки.

Заметив ее взгляд, Кымынэ собрала свое шитье и виновато произнесла:

— Не успела прибраться…

Кымынэ суетилась, бралась то за одно, то за другое. Кое-как ей все же удалось собрать на стол, помочь Лене умыться. Перед чаепитием невестка открыла чемодан и достала большую красивую коробку с конфетами.

— Это вам.

— Ой, большое спасибо, — засмущалась Кымынэ.

Она налила чай, уселась напротив и принялась разглядывать Лену.

Мимо дома прогрохотал вездеход, и Кымынэ вскочила со стула, бросив гостье:

— Подождите!

Вездеход умчался к гаражу, поднимая снежную пургу за собой. Кымынэ вернулась в дом и взялась за телефон.

— О, у вас даже телефон есть! — с удивлением заметила Лена.

— Есть, — почему-то тихо ответила Кымынэ и набрала номер гаража.

Услышав голос Конопа, Кымынэ торопливо заговорила по-чукотски:

— Алло! Слушай, что случилось! Нет, никакого несчастья нет, наоборот даже: приехала жена Тутриля… Она самая. Сидит у меня и чай пьет. Но нет ни Тутриля, ни Онно. Не знаю, как быть. Пришли, пожалуйста, Долину Андреевну, пусть поможет…

— Интересно, а в Ленинград можно позвонить отсюда? — спросила Лена.

— Наверное, можно… В четыре можно вызвать ярангу и поговорить с Тутрилем, — сказала Кымынэ.

— Правда? — обрадованно спросила Лена.

— А что тут такого — каждый день разговариваем.

Лена попросила налить еще и сказала:

— А мне тут нравится…

Кымынэ опять засмущалась:

— Да у нас ничего такого… Мебель хорошую не везут… А вообще, снабжение хорошее. Раз по ошибке завезли автомобиль «москвич». Предлагали Онно, как лучшему охотнику и ветерану, но мы подумали и отказались — куда поедешь на нем…

Припорошенные снегом, в комнату вошли Коноп и Долина Андреевна.

— Вот какая жена у Тутриля! — удовлетворенно заметил Коноп и получил толчок в бок от Долины Андреевны. — Приветствуем на родине вашего мужа, так сказать… Вот пурга началась, а многие охотники не вернулись…

— Это опасно? — встревоженно спросила Лена.

— Ерунда! — махнул рукой Коноп. — Ничего страшного, унесет в море — и дело с концом!

_ Что ты говоришь, Коноп! — Долина Андреевна поторопилась успокоить гостью. — Это он шутит…

— Да вы садитесь, — пригласила всех за стол Кымынэ. — А ты, Коноп, сбегал бы в магазин, попросил бы ради такого случая бутылку шампанского…

— Да у меня есть! — обрадованно сказала Лена. — Бутылка сухого вина. Давайте откроем!

— Давайте! — с готовностью отозвался Коноп. — Где она?

Лена достала бутылку из чемодана и подала Конопу. Тот поглядел на этикетку и заметил:

— Двенадцать градусов всего…

Долина Андреевна, всегда такая самоуверенная и громкоголосая, на этот раз держалась как-то странно тихо и робко. Коноп не узнавал ее и потихоньку радовался тому, что она не делает замечаний и не учит всех, как и что надо делать.

Зазвонил телефон. Кымынэ взяла трубку, послушала и с сияющим лицом сообщила:

— Гавриил Никандрович звонил. Возвращаются охотники. Видели Онно уже под скалами. Двух нерп тащит, поэтому медленно движется.

Лева старалась держаться непринужденно, но это не получалось у нее. Может быть, потому, что чувствовала настороженное к себе отношение. Пока один лишь Коноп был ясен и понятен. Он разговаривал с Леной безо всякой хитрости, расспрашивал ее о Ленинграде, шутил и пил вино.

— Мы ведь с Тутрилем в одном классе учились. За одной партой сидели. Скажу честно, особенной учености он не проявлял. Иногда списывал у меня…

— Коноп!

Коноп даже не обернулся на возглас Долины Андреевны и продолжал как ни в чем не бывало:

— Списывал. Задачи по арифметике ему трудно давались… А я у него русский списывал. Взаимопомощь у нас с детства была налажена, как у настоящих друзей..

Кымынэ взяла старенький жестяной ковшик, зачерпнула из ведра воды со льдинкой, пригладила руками волосы и виновато сказала:

— Выйду встречать охотника.

— А можно мне? — спросила Лена.

Секунду поколебавшись, Кымынэ ответила:

— Конечно, можно… Вы ведь член нашей семьи…

Охотник подтащил убитых нерп к самому порогу, молча, исподлобья глянул на Лену, и что-то мелькнуло в его лице. Лена понимала, что она сейчас должна стоять тихо и ничего не говорить. Тутриль часто вспоминал этот обряд, и теперь он совершался на ее глазах.

Кымынэ подождала, пока Онно снял с себя упряжь, потом облила водой нерпичьи морды, а остаток вместе со звеневшей льдинкой подала мужу. Охотник медленно, со вкусом выпил воды, а льдинку сильным взмахом выплеснул в сторону скрытого пургой моря.

— Ну, а теперь здравствуй, — сказал Онно Лене, будто знал, что она приедет, и ждал ее.

Нерп втащили в домик и положили на разостланную клеенку оттаивать.

Онно выбил снег из одежды и вошел в комнату.

— Какомэй, сколько гостей! — удивился он.

— Иди садись за стол, — позвал его Коноп, — я тут оставил тебе немного вина. Сухое называется, но пить можно… На материке все умные люди перешли на него.

— С чего бы это? — спросил Онно.

— Вот Лена говорит, беседовать под это вино хорошо, и пользу организму приносит.

Онно отпил вина из стакана, поморщился:

— Ничего. На квас похоже.

Разговор за столом почему-то не клеился. Необычно молчаливая Долина Андреевна вдруг заторопилась домой, но в это время пришел Гавриил Никандрович. Он тепло поздоровался с Леной и сказал:

— Я только что звонил в ярангу…

— Ну и что? Тутриль вернулся?

— Не вернулись они, — ответил Гавриил Никандрович. — В дальнюю охотничью избушку ушли. Видно, там будут пережидать пургу.

Он оглядел комнату и позвал Онно в кухню:

— Куда же вы ее положите?

— На диван, куда же еще?

— В одной комнате с вами?

— Не на кухню же.

— Не знаю, не знаю… Понравится ли ей?

— Уж если она вышла замуж за моего сына, нравится или не нравится ей у нас, пусть терпит, сама выбирала! — сердито ответил Онно.

Он, как и Кымынэ, тоже чувствовал неловкость, стесненность, и это его раздражало. Черт знает, как надо держать себя при тангитанской невестке? Куда проще было бы, если бы женой сына была чукчанка.

— Может, поместить в дом приезжих? — осторожно предложил Гавриил Никандрович.

— Да ты что? От живых родственников? Нет, так дело не пойдет! — сердито ответил Онно.

Когда мужчины вернулись в комнату, Долина Андреевна по-прежнему молчала и сердито посматривала на Конопа, который, несмотря на слабость вина, был очень оживлен и красен.

— Товарищ Коноп, — неожиданно томным и слабым голосом попросила она, — не проводите ли меня домой?

Коноп на полуслове оборвал разговор с Леной, удивленно поглядел на свою тайную подругу и послушно встал, произнеся со вздохом:

— Ну что же, пошли…

После их ухода Кымынэ засуетилась, готовясь к разделке добычи.

— Давайте я вам помогу, — предложила Лена.

— Да что вы, — махнула рукой Кымынэ, — запачкаетесь…

— Ну и что? — весело ответила Лена. — Мне так хочется все попробовать — и нерпу разделать тоже… Мне Тутриль много рассказывал, и сейчас у меня такое чувство, будто я вернулась домой после долгого отсутствия, будто я уже тут давным-давно жила…

Онно внимательно и настороженно слушал эти слова, и на душе у него становилось легче.

Женщины ушли на кухню.

— Завтра, если пурга не усилится, можно послать Конопа к дальней избушке, — сказал Гавриил Никандрович.

— Не надо, — строго произнес Онно. — Завтра Тутриль сам придет. Он мне обещал.

— В такую пургу? — усомнился Гавриил Никандрович.

— Должен прийти, — уже с оттенком сомнения произнес Онно.

25

Давно был потерян след росомахи, и Айнана с Тутрилем брели наугад, стараясь держаться направления на берег. Обоих тревожила одна и та же мысль: лишь бы не оторвало лед. И еще — мокрые торбаса. Несмотря на талый снег, хлюпающую воду, торбаса почему-то смерзались, сжимая ноги в тесные, будто железные колодки. Идти становилось все мучительнее.

Тутриль остановился под защитой большого тороса и сказал спутнице:

— Посушим торбаса.

— Как? — удивилась Айнана, втайне радуясь, что удастся передохнуть.

— Как в детстве меня учил дядя Токо, — сказал Тутриль и сел прямо на снег. Он, видно, тоже устал и некоторое время сидел закрыв глаза. Снег таял на его лице, стекал по щекам, по подбородку, и было такое впечатление, что он плачет. Айнана испугалась и крикнула:

— Тутриль!

Он открыл глаза и улыбнулся ободряющей улыбкой:

— Ничего, сейчас будет все в порядке. Разувайся.

Пока Айнана негнущимися, замерзающими пальцами пыталась развязать разбухшие, сырые завязки, покрывшиеся к тому же льдом, Тутриль сгребал снег. Потом сам снял торбаса и чижи. Он изо всех сил колотил обувь по снегу. Наконец Айнана стянула и свои торбаса и последовала примеру Тутриля.

— Если бы мороз был покрепче! — сквозь ветер прокричал Тутриль. — Снег мокрый, плохо сушит мех.

И все же, после того как чижи и торбаса были обработаны снегом, они, к удивлению Айнаны, оказались гораздо суше. Во всяком случае, они не были такими мокрыми, хотя и чувствовалась сырость.

— Ну, а теперь пошли, — решительно сказал Тутриль.

— Посидим немножко, — умоляюще произнесла Айнана.

— На берегу отдохнем, — обещал Тутриль. — Оторвет на льдине, что будем делать?

— Спасут, — уверенно ответила Айнана. — На вертолете снимут, а потом в газетах напечатают.

— Нет уж, этого не надо — ни вертолета, ни газет, — серьезно сказал Тутриль. — Пошли!

Айнана с едва сдерживаемым стоном поднялась на ноги и поплелась следом за Тутрилем, который, низко пригнувшись, прокладывал путь сквозь пургу.

Айнана смотрела на его согнутую спину, скрытую белой камлейкой, видела, как он едва удерживается на ногах, борясь с порывами ветра, и стыд разгорался в ней. Она догнала Тутриля.

— Теперь я пойду вперед!

— Ты же дороги не знаешь.

— А будто вы знаете?

— Нет уж, идем, как шли.

Айнана только дивилась, откуда у ее спутника такие силы, и едва поспевала за ним. Самое неприятное было то, что приходилось идти против ветра. Летящий снег больно хлестал по лицу, выжимал слезы и не давал возможности как следует разглядывать дорогу. Путники часто падали, спотыкаясь о мелкие льдинки, обломки торосов.

Внезапно Тутриль заметил трещину прямо перед собой. Сначала он не понял, что это такое, но тут его сзади схватила Айнана и закричала:

— Вода!

Трещина была еще неширокая. Видимо, лед только что оторвался. Зеленая темная вода была удивительно спокойна и действовала как-то завораживающе.

— Скорее! Скорее прыгайте! — кричала Айнана.

Повинуясь ее крику, Тутриль перемахнул через расширяющуюся на глазах трещину и оказался на другом ледовом берегу.

— А ты что стоишь? — крикнул он Айнане.

Через секунду Айнана была рядом.

— Я хотела, чтобы вы первым прыгнули, — объяснила она свою медлительность. — Пошли скорее. Может быть, это не последняя трещина.

И снова — в путь через пургу, через хлещущий ветер.

Эту гряду торосов преодолевали особенно долго. Она отняла последние силы, и, перекатившись на другую сторону, Тутриль в бессилии повалился на снег. Рядом упала Айнана. Она тяжело дышала, и лицо ее горело от ударов тысяч сырых, острых снежинок.

— Сколько же времени мы идем? — переведя дыхание, спросила она.

Тутриль зацепил рукавицей край рукава, посмотрел на часы.

— Половина пятого утра… Берег уже должен быть близко. Пойдем.

— Давайте немного отдохнем? — взмолилась Айнана.

— А если опять трещина?

Айнана ничего не ответила. Как мучительно подняться на ноги и сделать шаг!

Теперь Тутриль и Айнана шли рядом, поддерживая друг друга. Они ложились грудью на упругий ветер, отвоевывая пространство у пурги.

Вдруг Айнана схватила Тутриля сзади и закричала:

— Вода!

Трещина была такая же примерно, как и первая. Но она, видно, только что возникла и увеличивалась прямо на глазах.

Тутриль, не задумываясь, перемахнул через нее и оглянулся. На другой стороне стояла Айнана и с ужасом смотрела на расширяющуюся трещину.

— Скорее! Скорее прыгай! — закричал ей Тутриль.

Но трещина уже была такая, что Айнане ее ни за что не перепрыгнуть. Правда, она отошла назад, разбежалась, но остановилась у самой воды.

— Скорее! Прыгай! — в отчаянии кричал Тутриль.

Ветер трепал матерчатую камлейку Айнаны, ворошил меховую опушку капюшона, а она стояла неподвижная, словно застыв от мороза. Она неотрывно смотрела, словно заколдованная, на черную, тяжелую, холодную воду.

Он отошел назад, чтобы взять разбег.

— Не надо! Не прыгайте! — услышал он крик Айнаны.

Но было уже поздно. Он упал в воду, у края трещины, но успел ухватиться руками за лед. Айнана подбежала и начала вытаскивать его. Ей трудно было тащить намокшее тяжелое тело. Она кричала, плакала, что-то говорила, а Тутриль молча, обдирая пальцы в кровь, подтягивался все выше и выше, пока не вылез окончательно из густой, ледяной воды.

26

Дверь чуть не вырвало у него из рук — такой силы был ветер, но Токо все-таки выбрался из яранги, прополз вокруг и увидел над собой небо — пурга была низовая, именно такая, какая бывает весной. Снегу уже почти не было — один ветер бесновался, рыская повсюду в поисках остатков снежного покрова.

Судя по цвету неба над морем, припай оторвало и открытая вода вплотную подступила к берегу. Кончится пурга — надо будет собираться в Нутэн, сворачивать ярангу, паковать вещи. Летом начинается совместная охота: одному не добыть моржа, не загарпунить кита. Да и, честно говоря, устал он от зимней жизни в яранге. Отвык, что ли? Он с затаенным удовольствием думал, как будет сидеть у окна в просторной комнате и смотреть на море. Если перейти к другому окну — видна лагуна и утиные стаи, пересекающие косу, на которой расположился Нутэн. Нет ничего приятнее, как ожидание возвращающихся вельботов тихим летним вечером. Белые суда показываются из-за мыса и медленно приближаются к селению. На берег спускаются встречающие, все охвачены волнением и радостным ожиданием.

Прижимаясь к земле и кое-где ползком, Токо обошел ярангу и возвратился в чоттагин, довольный осмотром жилища.

Эйвээмнэу разожгла костер, но пламя было тревожное и металось под закопченным дном чайника.

— Плохо, — отдышавшись, сказал Токо. — Ветер сильный.

— Каково там нашим ребятам в избушке, — вздохнула Эйвээмнэу.

— В избушке хорошо, — ответил Токо. — Продукты есть, угля хватит.

После утреннего чаепития Токо услышал гудение зуммера и взял трубку.

Он услышал знакомый голос Гавриила Никандровича. Директор совхоза поинтересовался самочувствием.

— У меня все хорошо! — бодро ответил Токо. — Все системы работают нормально.

— У нас тоже все в порядке, — сказал Гавриил Никандрович. — Есть намерение вездеходом добраться до вас, а оттуда к охотничьей избушке. Снегу сейчас не так много, думаю, что Коноп не заблудится…

— А куда спешить? — возразил Токо. — Ребята сидят в избушке. Продуктов и топлива у них на две недели хватит. Зачем зря гонять вездеход, да еще в такую погоду?

— Понимаете, тут такое дело, — Гавриил Никандрович несколько раз кашлянул в трубку, — жена Тутриля приехала.

Токо отнял от уха черную телефонную трубку, поглядел на нее, скова приложил и спросил:

— Как же она ухитрилась из такой дали, из Ленинграда, да еще в пургу?

— Вчера последним вертолетом прибыла.

— Раз такое дело — пусть Коноп едет к избушке.

— Ну добре, тогда ждите гостей.

Токо положил телефонную трубку и сказал старухе:

— Тутриля жена прилетела из Ленинграда.

— Кыкэ вынэ! — всплеснула руками Эйвээмнэу. — Что же теперь будет?

— На вездеходе Коноп поедет в избушку, — тихим голосом сообщил Токо. — Готовь одежду, поеду с ними проводником.

Вездеход прибыл к одинокой яранге после полудня. Рядом с водителем сидела одетая в камлейку светлая женщина. Эйвээмнэу узнала камлейку Кымынэ и догадалась, что это и есть жена Тутриля.

Еще издали в проблесках пурги Лена увидела ярангу, и странное, щемящее чувство охватило ее. В этом древнем жилище, стоящем одиноко в огромном открытом просторе, было что-то беззащитное, слабое и жалкое. Ей, привыкшей к большим городам, к бесконечным рядам огромных каменных зданий, было странно представить себе людей, находивших убежище в этом хрупком на вид сооружении из звериных шкур и тонких деревянных жердей.

Лена вспомнила рассказы Тутриля о детстве, в которых сквозила тоска по яранге, по меховому пологу…

Люди вошли в чоттагин, и, по неизменному чукотскому обычаю, Эйвээмнэу предложила им чай.

Мужчины принялись обсуждать предстоящий путь к охотничьей избушке. Они о чем-то горячо спорили по-чукотски, а Эйвээмнэу молча и ласково улыбалась непривычной гостье. Сначала Лена подумала, что старушка по-русски не говорит, но вдруг услышала ласковое, тихое:

— Кушайте, кушайте.

— Спасибо, — ответила Лена и еще раз оглядела древнее чукотское жилище.

Так вот в какой обстановке родился и вырос ее муж. Значит, не зря в нем было что-то не до конца понятное, словно скрытое под толстым слоем снега. За стенами свистал и бесновался ветер, и Лена удивлялась, как не уносит ярангу в море. Она чувствовала усилия, с которыми яранга сопротивлялась буре, и тут поняла, почему чукотский человек так крепко связан с ярангой: она для него не только жилище, а существенная часть его самого.

Гавриил Никандрович обратился к Лене:

— Для вас лучше будет, если вы останетесь в яранге и здесь подождете. Дорога трудная, тряская, душу из вас вымотает.

Откровенно говоря, езда в вездеходе Лене не понравилась: ее укачало, и она с радостью согласилась обождать в яранге.

— Вы не беспокойтесь, — добавил Онно, как всегда сдержанный и немногословный, — тут вам будет хорошо. Эйвээмнэу — хорошая хозяйка, она о вас позаботится.

— Да вы обо мне не тревожьтесь! — заверила его Лена. — Мне тут очень нравится!

Онно ревнивым взглядом окинул ярангу, но вслух ничего не сказал и вышел вслед за другими.

Эйвээмнэу плотно закрыла дверь, заткнула пучком травы щель, чтобы в чоттагин не летел снег, и вернулась к пологу, где у низкого столика сидела Лена.

Какое-то время сквозь пургу было слышно урчание вездехода, но потом оно постепенно растворилось в удивительно однообразном и усыпляющем грохоте бури.

Эйвээмнэу прислушалась, улыбнулась Лене и сказала:

— Уехали.

— А долго они пробудут в дороге?

— Не знаю, — просто и спокойно ответила Эйвээмнэу.

Она вползла в полог и вернулась оттуда с приемником. Включила его, поймала какую-то душещипательную мелодию и поставила приемник на длинное изголовье, представляющее собой обыкновенное обтесанное бревно.

— Японская музыка, — сказала Эйвээмнэу.

Музыка лилась тихо и чисто, словно станция была рядом. Лена подумала, что оно так и есть — отсюда до Японии в несколько раз ближе, чем до Москвы и до Ленинграда. В стремительном полете, протекавшем без всяких приключений, она и не почувствовала этих десяти с лишним тысяч километров, которые отделяли Чукотку от Ленинграда.

— Вечером послушаем утренние московские известия, — сказала Эйвээмнэу, прибирая в чоттагине.

Она вполголоса ругала сонных, развалившихся в ленивой истоме собак, отпихивала их ногами и пучком утиных крылышек сметала сор.

Эйвээмнэу была одета в традиционный кэркэр — женский меховой комбинезон. Один рукав болтался сбоку, и правая рука была обнажена до плеча.

Она изредка поглядывала на гостью и соображала, чем же ее покормить в обед. Придется варить русский суп, за который она давно не бралась. Хорошо, есть свежая оленина, бульон будет вкусный. А на второе можно поджарить нерпичью печенку, благо сковородка есть. Третьим блюдом будет персиковый компот…

— Если вы хотите отдохнуть, можете раздеться и лечь в пологе. Есть книги и журналы — можно почитать, — предложила Эйвээмнэу.

Сонливость напомнила о десятичасовой разнице во времени, и Лена с благодарностью приняла предложение Эйвээмнэу. А кроме того, ей любопытно было побывать в пологе, о котором она так много слышала от мужа.

— Хотите — в большой полог можете лечь, а то вот сюда — здесь Тутриль спал.

— Можно туда, где Тутриль спал? — спросила Лена.

— Можно, — закивала Эйвээмнэу, — тут его вещи остались, магнитофон и разные бумаги.

С некоторым волнением Лена вползла в полог. Внутри было темно. Эйвээмнэу чиркнула спичкой и зажгла свечу. Пламя осветило меховую внутренность помещения величиной с половину вагонного купе. В углу лежал магнитофон и аккуратно сложенная стопка полевых дневников.

Лена взяла блокнот и стала читать. Слова были чукотские, непонятные, но почерк был знакомый, словно затаивший чуть глуховатый, с едва заметным акцентом голос Тутриля. Лежали журналы и газеты… Это было какое-то удивительное сочетание седой древности и современности. В научном журнале Лена читала о яранге как о жилище человека позднего неолита… И вот теперь она находилась в том давно пережитом цивилизованным человечеством окружении, словно возвращенная фантастической машиной времени в прошлое…

Она сняла с себя верхнюю одежду и осталась в спортивном костюме. Улегшись на оленью постель, Лена высунула голову в чоттагин.

— Хорошо? — спросила Эйвээмнэу.

— Очень хорошо.

— И Тутрилю нравится тут, — сказала Эйвээмнэу. — Как приехал в Нутэн, так сразу сюда перебрался жить. Говорит, надоело в тангитанском жилище, хочется в своем исконном.

— А вы тоже по этой причине живете здесь? — спросила Лена.

— И по этой тоже, — кивнула Эйвээмнэу. — Когда надоест в яранге, переберемся в Нутэн. Там у нас свой дом есть, рядом с вашим…

— А что тут делал Тутриль? — спросила Лена.

— Много писал, записывал легенды и всякую мудрость, — охотно принялась рассказывать старуха. — Очень нам понравился магнитофон. Я раньше слышала о нем, но когда мой голос отделился и сам по себе зажил — жутко стало…

Лена улыбнулась в ответ.

Несмотря на несмолкаемый грохот бури, удивительное чувство умиротворенности охватило ее. Да и сам шум пурги был такой однообразный и монотонный, что со временем она перестала обращать на него внимание.

Незаметно для себя она уснула.

Эйвээмнэу заметила это и осторожно закрыла полог.

27

Снежный потолок был так низко, да и вообще нора эта была такая тесная, что каждый раз, когда Тутриль шевелился, отовсюду на лицо, за ворот, на все открытые части тела падала противная сырая снежная пыль, от которой становилось еще холоднее. Поначалу Тутриль стеснялся дрожи и усилием воли старался ее унять, но, заметив, как дрожь бьет и Айнану, перестал сдерживаться.

Айнана с Тутрилем старались прижаться друг к другу плотнее. Так было теплее.

Часы у Тутриля стали, и невозможно было установить, сколько же в действительности прошло времени с тех пор, как они остановились возле снежного надува и Тутриль убедил Айнану вырыть здесь нору и переждать бурю.

— Нам больше не найти такого сугроба, — убеждал ее Тутриль. — На льду снега все меньше и меньше. Куда идти — не знаем, силы на исходе. А если упадем под ветром на открытом льду? Тогда пропадем…

В первые же минуты, как только они забрались в снежную нору, вместе с промозглым холодом они ощутили голод.

— Как хочется есть! — мрачно сказала Айнана.

— У нас есть недоеденный росомахой песец, — напомнил Тутриль.

— Опять росомаха! — Айнану даже передернуло. — Все из-за нее.

— Не надо сердиться, — спокойно сказал Тутриль, — она все же оставила нам большую половину тушки.

— Я не буду есть, — заявила Айнана и отвернулась. Она слышала, как Тутриль хрустел тонкими песцовыми косточками, и рот ее наполнялся горькой слюной.

Не выдержав, она повернулась и попросила:

— Дайте кусочек!

Мясо было как мясо, ничего особенного, если бы она не знала, что этот песец — тот самый, которого глодала росомаха, чьи следы завели в эту снежную нору.

Еда немного согрела и вызвала дремоту.

Но Тутриль не дал Айнане уснуть, пока она не разулась. Она пыталась возразить, но Тутриль терпеливо объяснил, что и он тоже разуется и свои озябшие ноги спрячет ей под кухлянку, а она свои — под его. Айнана могла только подивиться его сообразительности.

Но холод не уходил. Он тряс их, забирался под одежду, шарил холодными костяными пальцами по самым укромным местам.

Чтобы не видеть белого снега, ввергающего его в еще большую дрожь своим неумолимо холодным светом, Тутриль держал глаза закрытыми, стараясь обратить свои мысли к воспоминаниям, начинающимся теплым пологом в одинокой яранге с меховой оленьей постелью и пыжиковым одеялом… Он мысленно видел полный горячего, обжигающего губы чая закопченный чайник над костром в чоттагине, свернутых калачиком собак, их теплое, сонное дыхание под вой пурги… Потом он вспоминал отцовский домик в Нутэне, аккуратную комнату, кровать под голубым покрывалом, чистую постель. Баня на окраине селения, над ручьем, запах горячего дерева, пропитанного паром… Другая баня, под Ленинградом. Когда-то, еще до войны, в Елизаветине Ленины родственники снимали дачу. Хозяева помнили девочку и сдали Тутрилям на лето светлую комнату с большими, затянутыми чистой марлей окнами. Банька хозяев стояла у пруда, и топили ее по-черному. Конечно, копоть на стенах была, но полки чистые и белые, и, главное, дух в баньке был отличный от той, что топилась по-белому. Лена хлестала веником распластанного на полке мужа, и так хотелось побыстрее выскочить из обжигающего пара и окунуться в прохладные, мягкие воды деревенского пруда… Очутиться бы в этой баньке и лежать, и лежать на горячих чистых досках, вбирая в себя тепло…

— Не спи, проснись, — растолкал он Айнану.

— Да не сплю я…

— Слышу: перестала дрожать, испугался — не уснула?

Тутриль услышал громкие рыдания, приподнялся на локте и удивленно спросил:

— Ты что, Айнана? Не надо плакать… Лучше прижмись ко мне покрепче, и тебе будет тепло.

Айнана послушно придвинулась к Тутрилю, спрятала заплаканное лицо на его груди и затихла.

— Вот кончится пурга, и мы вернемся в Нутэн, — продолжал утешать Айнану Тутриль.

— А я уже придумала, что вам подарить, — сказала Айнана, отнимая лицо от груди Тутриля. Я вам подарю тот клык, где изображен новый и старый Нутэн. Там, где нарисована ваша старая яранга и маленький мальчишка возле нее… Только я еще нарисую в сегодняшнем Нутэне собачью упряжку на окраине, между вертолетной площадкой и первыми домами. И на нарте двоих… Вы догадываетесь, кто это будет?

— Догадываюсь, — с улыбкой ответил Тутриль.

Некоторое время Тутриль и Айнана молчали.

— Только не спи, — снова попросил ее Тутриль.

— А я не сплю, думаю…

— А ты думай вслух, не стесняйся.

— А вы расскажите о чем-нибудь, — попросила Айнана, — о городе расскажите…

— Да что о городе рассказывать? Ты тоже бывала в городах — в Анадыре, в Магадане…

— Тогда о деревне, — сказала Айнана. — Я думаю: наверное, нет ничего прекраснее русской деревни… Я так представляю: стоят дома, с красивыми, обрамленными резными наличниками окнами, такие же красивые ворота, деревянная церковь, как в Кижах. За домами поле, за полем — лес, а на опушке девушки в разноцветных ситцевых платьях водят хоровод… Ну еще речка, березка и калина красная… Так в русской деревне?

— Примерно так, — сквозь дремоту ответил Тутриль.

— Не спите! Не спите! — принялась тормошить его Айнана. — Не надо спать…

— Да я и не сплю, — непослушными губами пытался ответить Тутриль, не в силах сопротивляться мягкому, теплому облаку, которое ласково обволакивало его, оберегая от холода, от пурги, от снежного студеного окружения.

А покорная ветру льдина все дальше уходила от берега в открытое море.

28

Проснувшись, Лена сначала не могла сообразить, где она. Ей снился Ленинград, распахнутое окно в квартире, в которое врывался уличный шум. Она открыла глаза, но не увидела света в окне, хотя шум оставался.

Понемногу она вспомнила, где находится. Нащупав край меховой занавеси, она высунула голову в чоттагин, наполненный теплым легким дымом и запахами приготовленной еды.

— Проснулась? — услышала она ласковый голос и увидела перед собой лицо Эйвээмнэу.

— Как хорошо в пологе! — потягиваясь, произнесла Лена. — Давно так спокойно не спала.

— А теперь будем обедать, — сказала Эйвээмнэу.

Лена ела и похваливала стряпню Эйвээмнэу, заставляя краснеть от гордости и удовольствия хозяйку. О том, что еда и вправду понравилась гостье, свидетельствовала просьба еще налить супу.

Эйвээмнэу хотелось, как следует рассмотреть эту русскую женщину, вышедшую замуж за чукчу, но как-то неловко было, поэтому она старалась занять Лену разговором, исподволь изучая ее.

— Не скучает в Ленинграде Тутриль?

— Некогда ему скучать, — улыбнувшись, ответила Лена. — Много у него работы. Сейчас он заканчивает сборник сказок и легенд Чукотки.

— Про это он нам рассказывал, — кивнула Эйвээмнэу.

— Это будет самое полное собрание за всю историю существования чукотского языка, — с оттенком гордости сообщила Лена.

— Там будут и наши легенды, — сказала Эйвээмнэу. — Мы ему наговорили на магнитофон. Все говорили — и я, и Токо, и Айнана.

— А сколько лет вашей внучке? — спросила Лена.

— Двадцать лет.

— Так она совсем еще девочка!

— Ии, — кивнула Эйвээмнэу.

— Наверно, трудно быть охотником такой молоденькой, — заметила Лена.

— В жизни все трудно, — вздохнула Эйвээмнэу..

После чаепития Эйвээмнэу принялась за работу. С молчаливым изумлением Лена смотрела, как женщина сучила нитки из оленьих жил — так ловко и быстро, что, казалось, нить самостоятельно растет из ее ловких, сильных бугристых пальцев.

Затем старуха взяла размягченную кожу и принялась зубами формовать подошву будущего торбаса. Лена как-то не поверила мужу, когда на присланных его матерью тапочках он показал ямочки и сказал, что это следы зубов. Но это было так, и кусок кожи постепенно превращался в «лодочку», к которой пришивались голенища.

— Мы все просим, чтобы нам прислали граненые иголки, — рассказывала Эйвээмнэу. — Когда такой иголкой протыкаешь кожу, получается треугольная дырочка, а не круглая. Она потом хорошо и плотно прижимается к жильной нитке и не пропускает воду… И чего нам шлют круглые иголки?

Лена слушала неторопливый говорок Эйвээмнэу и ловила себя на мысли, что происходящее вокруг порой кажется каким-то сном. Может, это оттого, что многое узнавалось по описаниям Тутриля. В его рассказах о родине каждая мелочь была дорогой и милой сердцу. Даже просто костер, вот этот очаг, обложенный поседевшими от пепла камнями, железная прокопченная цепь, деревянные жерди, поддерживающие свод из моржовых кож, полог, обыкновенное деревянное бревно-изголовье… Она еще и еще раз оглядывала жилище, и в ее ушах звучал голос Тутриля, низкий, глуховатый, вспоминающий ярангу…

— Кажется, вездеход движется, — насторожилась Эйвээмнэу и бросилась раздувать угасающий огонь в костре.

Лена прислушивалась, но, кроме привычного грохота пурги за стенами яранги, нельзя было уловить ничего.

Но вот распахнулась дверь, и вместе с ветром и снегом в ярангу вошли люди. Лена стояла посередине чоттагина, пытаясь узнать среди запорошенных снегом людей мужа. Но Тутриля не было. Она вопросительно смотрела то на одного, то на другого, пока Токо не сказал:

— В избушке их не оказалось…

— Так где же они? — встревоженно спросила Лена.

По лицам мужчин, по их глазам, которые они прятали, она чуяла что-то неладное.

— Мы проехали до самых дальних капканов, — сказал Гавриил Никандрович.

— Что же это такое? — сердце у Лены упало.

— Да вы не беспокойтесь, — успокоил ее Гавриил Никандрович. — Где-нибудь сидят и пережидают пургу. Народ они опытный, не пропадут. Они проверили дальние капканы, значит, были на пути домой. В самом худшем случае сидят где-нибудь в снежной норе.

— Так ведь там холодно, в этой норе!

Онно подошел, уселся напротив и заговорил:

— Лена, мы тоже немножко обеспокоены, но повода для большой тревоги нет. Кончится пурга — они появятся. Придется потерпеть… Собирайтесь, мы сейчас поедем в Нутэн…

Лена растерянно огляделась, потом спросила:

— А когда кончится эта пурга?

Онно пожал плечами.

— Они сюда должны вернуться?

— Да, — ответил Токо.

— Тогда я остаюсь ждать здесь, — решительно сказала Лена.

— Елена Петровна, — принялся уговаривать ее Гавриил Никандрович. — Вам там будет удобнее, здесь же все-таки яранга, неудобства всякие…

— Но ведь люди-то здесь живут, — возразила Лена, — и Тутриль здесь жил…

— И ему очень нравится здесь, — вставила свое слово Эйвээмнэу.

— Я уже тут поспала в пологе, так что первое представление у меня есть… Разрешите мне остаться здесь? — обратилась она к Онно.

Поколебавшись, Онно сказал:

— Ну что же. Может быть, так лучше… Только просьба: как только они появятся — сразу же сообщите нам по телефону.

— Это мы сделаем обязательно, — обещал Токо.

Путники наскоро попили чаю, и вездеход умчался в ветер и пургу, взяв направление в селение Нутэн.

29

В испуге Тутриль открыл глаза. Ему показалось, что он остался один в снежной пещере, превратившейся в могилу. Он протянул руку и нащупал теплое, вздрагивающее от холода тело Айнаны.

В далеком детстве Тутриль однажды видел, как хоронили русского, милиционера Савина, убитого в тундре кулаками-оленеводами. Тело милиционера, завернутое в рэтэм[11], лежало на нарте возле домика райотдела, пока мастер на все руки Гэматтын сколачивал гроб. Тутриль не впервые видел умершего, но его сородичей всегда клали на землю, а тут покойного не только собирались запереть в ящик, но еще рыли для него в вечной мерзлоте глубокую яму.

На холме гремели взрывы, и мерзлая земля летела далеко.

Тутриль был вместе с теми, кто поднялся на холм. Он слышал, как трещали доски под тяжестью наваленных на гроб камней, вздрагивал от громкого залпа множества ружей — прощального салюта над могилой, разглядывал фанерный обелиск с жестяной звездочкой, вырезанной из консервной банки, и думал, каково веселому молодому милиционеру лежать под тяжелой толщей мерзлой земли и камней… Потом Тутрилю иногда снилось, что его закапывают в землю, и каждый раз после такого сна он просыпался в холодном поту…

Сколько же может продлиться пурга? Как далеко унесет их от берега?

А если еще день-два? Ведь сил уже мало, и вполне может случиться так, что к наступлению хорошей погоды у них не будет сил подняться на ноги.

Он растолкал Айнану.

— Послушай, может быть, нам лучше пойти?

— Куда? — слабым голосом отозвалась Айнана.

— К берегу, — ответил Тутриль. — Идти все же лучше, чем вот так ожидать в бездействии. Никто не знает, сколько продлится пурга, а льдина может подойти к берегу.

— Как же мы пойдем? — с сомнением произнесла Айнана. — Мы такие слабые — ветер унесет нас.

— Не унесет, — уверенно сказал Тутриль. — Надо бороться изо всех сил, а не лежать вот так в ожидании неизвестно чего.

— А вы знаете, куда надо идти? — спросила Айнана.

— Ветер южный, можем и по ветру ориентироваться.

— Легко сказать — по ветру.

— Но согласись, что нельзя добровольно ложиться в могилу.

— В какую могилу? — испуганно спросила Айнана.

— Вот в эту снежную могилу, — ожесточенно произнес Тутриль. — Мы уже не можем бороться со сном. Если бы мне не приснилось страшное, мы бы так и остались здесь. Идем, Айнана… Это единственное наше спасение.

— Дед меня учил: в пургу лучше всего оставаться в снежной норе — только так можно остаться в живых. Потому что в пургу, даже зная направление, можно запутаться, закружиться и в конце концов обессилеть.

— Послушать дедов — так можно просидеть на месте до смерти.

Айнана дотронулась пальцем до впалой щеки Тутриля и тихо попросила:

— Не надо говорить о смерти.

— Но сейчас мы в таком положении, когда смерть нам угрожает. Давай не будем терять времени.

Он пошевелился, задевая телом стенки снежной норы. Снег сыпался отовсюду на лицо, за шиворот, таял на теле, но дрожь больше не появлялась, просто больше не было сил на нее.

— Идем, — решительно сказал Тутриль и принялся пробиваться наружу. Наверху намело порядочно снегу, и пришлось долго трудиться, чтобы пробить отверстие. В пещеру ворвался ветер со снегом, выбивая дыхание. Тутриль закашлялся, отпрянув назад.

— Вот видите, — сказала Айнана, залепляя отверстие снегом.

Работа отняла последние силы Тутриля, и он некоторое время лежал с закрытыми глазами, тяжело дыша.

— Я пойду вместе с вами даже на верную гибель, — тихо сказала Айнана. — Но послушайте меня внимательно: идти сейчас в пургу — это безумие. Я это знаю…

Ей еще хотелось сказать, что Тутриль за время долгой жизни в Ленинграде забыл, что такое пурга в тундре, и не подозревает, на что идет…

Но Айнана сдержалась…

Сквозь полузакрытые веки Тутриль чувствовал, как на него все ниже и ниже опускается снежный потолок. Вот он касается груди, прижимает ее своей тяжестью, ограничивая дыхание, снег лезет в рот, в глаза, в уши… Тутриль рывком приподнялся и стукнулся головой.

— Идем!

Собрав последние силы, он пробил снег. Ветер подхватил его и понес, не дав опомниться. Тутриль упал на колени, потом распластался на снегу и только тогда остановился. Он кричал, звал Айнану, но ветер уносил в сторону крик. На секунду мелькнула мысль, что Айнана, пожалуй, была права… Но какое это теперь имело значение? Куда идти? Где Айнана? Где оставленная снежная нора? Прижимаясь к снегу, Тутриль лихорадочно думал… Что же делать? Ветер южный. Значит, надо ползти против ветра. Царапая лицо о снежный покров, Тутриль двинулся. Он теперь не обращал внимания на снег, забивающий рот, ветер, останавливающий дыхание.

Ему послышался слабый крик. Это Айнана! Тутриль приподнялся и крикнул:

— Я здесь! Я здесь!

Что-то мелькнуло в белесой мгле, и, протянув руки, Тутриль вцепился в развевающуюся на ветру камлейку Айнаны…

— О-о-о! — простонала со слезами Айнана. — Я думала, что не найду вас… Милый мой, хороший… Живой…

— Живой я, живой, — радостно повторял Тутриль, целуя Айнану. — Идем обратно, к пещере. Ты права.

Пойдя против ветра, они поняли, что промахнулись, прошли мимо снежного надува, где была вырыта нора.

Повернули обратно, часто останавливаясь, тщательно осматривая все вокруг.

— Может, выроем другую нору? — предложил Тутриль.

— Где? — возразила в бессилии Айнана. — Глядите!

Она ковырнула носком торбаса снег — слой был всего сантиметров в четыре-пять.

— Найти бы тот сугроб, — с надеждой в голосе проговорила она.

— А может, нам его не искать, а пойти все же вперед? — нерешительно предложил Тутриль. — Попадется по дороге снежный надув, там и остановимся.

Шли молча, с трудом преодолевая напор ветра. Тутриль догадывался, что ветер относит влево, но молчал, только каждый шаг старался делать так, чтобы хоть немного забирать вправо.

Айнана часто останавливалась, чтобы перевести дыхание, садилась на снег. Потом стала ложиться и закрывать глаза. Тутриль пристраивался рядом, но уже через минуту-две поднимался и тормошил ее.

— Надо идти, не надо останавливаться.

— Я знаю, — с раздражением отвечала Айнана. — Вот наберусь сил и пойду.

— Не закрывай глаза! Не спи!

— С чего вы взяли, что я засыпаю? — шептала Айнана. — Снег в лицо, вот и закрываю глаза.

А веки такие тяжелые, словно потолстевшие, опухшие и налитые свинцом. Держать их открытыми — мука.

Тутриль тормошил ее, пытался поднять, и Айнана вставала, утешаясь мыслью, что через несколько шагов она снова упадет и полежит хоть несколько мгновений.

Но всюду, куда они шли, была вода. Открытая океанская вода, кипевшая под ураганным ветром.

Тутриль обследовал окрестности и позвал Айнану:

— Иди сюда! Здесь почти нет ветра и можно подольше отдохнуть!

Айнана поползла на зов и вправду оказалась в защищенном от ветра укрытии, образованном стоявшей стоймя льдиной.

Она привалилась спиной к ней и тотчас закрыла глаза.

— Только не спи, я прошу тебя!

— Не буду спать, — распухшими губами произнесла Айнана.

— Тогда говори, говори, — просил Тутриль.

— Хорошо… Слушай… Ты хотел дослушать до конца легенду о росомахе. Энмэн… Влюбился юноша в Дочь Солнца, а она не может жить в тени ночной земли. Холод тьмы губителен для нее… Только росомаший мех мог ее защитить. Длинный и теплый, он не боится мороза, на нем не бывает инея… И пошел юноша по следу росомахи, чтобы добыть ее, чтобы любимая всегда была с ним… Идет он, идет…

Тутриль то впадал в забытье, то вдруг отчетливо слышал голос Айнаны. Иногда ему казалось, что ее нет рядом и все лишь воображение, игра затуманенного сознания.

Он видел себя то на берегу моря, теплого, ласкового, то вдруг вместо затухающего голоса Айнаны слышал Лену…

И где-то вдали, у морского горизонта, звучала песня:

Высокое небо, Чистое небо… Ветер, идущий с теплой страны. Летите, птицы, вестники счастья, Несите на крыльях любовь и весну!

30

К утру пурга стала утихать, хотя ветер еще был силен. Но уже открылись дальние горы, и было ясно, что буря идет на убыль.

Лена высунулась в чоттагин, окунувшись в уютный дым от костра, смешанный с запахом свежих лепешек на нерпичьем жиру.

Эйвээмнэу возилась у костра.

— Доброе утро! — весело сказала Лена.

— Кыкэ — доброе утро! — отозвалась Эйвээмнэу. — Токо запрягает собак, сейчас поедет.

Пока Лена умывалась с помощью Эйвээмнэу, вошел Токо и принялся налаживать рацию.

Лена с интересом смотрела на него. По всему видать, старик хорошо разбирался в этой технике, движения у него были уверенные и точные.

— Я вижу, вы хорошо разбираетесь в технике, — заметила Лена.

— Да тут ничего хитрого. Только никак не пойму, почему эта радиостанция называется «Недра». Наверное, для шахтеров предназначалась…

— А может быть, для геологов? — предположила Лена.

— У них станция получше нашей, — сказал Токо.

— Вы меня не возьмете? — с надеждой спросила Лена.

Токо помолчал.

— Можно бы взять, однако собачки будут ехать медленно… А потом, если кто обессилел — Тутриль или Айнана, — вам тогда пешочком придется идти… В другой раз покатаетесь на собаках. Айнана свезет вас в Нутэн, если хотите.

Токо взял в руки телефонную трубку, и сразу же выражение его лица переменилось, будто он оказался там, где находился его невидимый собеседник.

— Алло! Алло! — произнес он несколько раз.

Лена прислушивалась к его разговору.

— У нас пока нет новостей, — отвечал Токо. — Сейчас выезжаю на собаках в сторону дальней охотничьей избушки. А вы — в другую сторону. Пока не надо… Чего зря людей тревожить да машину гонять.

Токо положил трубку и поймал взгляд Лены.

— Из района звонили: как стихнет, вертолет поднимется. Онно уже выехал на собаках.

— А что так? — встревожилась Лена.

— Вот я им сказал: нечего панику поднимать, — сердито произнес Токо и принялся за чаепитие.

Но уж таков закон Севера. Еще Токо пил чай, а от конторы Нутэнского совхоза уже отъехал вездеход.

На маленькой посадочной площадке районного центра разогревали моторы небольшой одномоторный самолет «Ан-2» и вертолет. Они ждали, когда стихнет ветер, чтобы подняться в воздух.

Онно уже давно находился в пути, ведя свою упряжку по береговой, еще покрытой снегом полосе.

По телефону, по радиотелефону от Нутэна до Анадыря неслась тревожная весть: двое не вернулись, и неизвестно их местонахождение.

Токо вышел из яранги. Следом за ним женщины — Эйвээмнэу и Лена. Запряженные собаки возбужденно перебирали лапами и нервно повизгивали. Ветер почти стих, но иногда вдруг с прежней силой налетал порывами, поднимая шерсть на собаках.

Токо выдернул из снега остол, тихо чмокнул и тронул нарту. Собаки рванули, и каюр на ходу плюхнулся на тонкие доски сиденья, заставив скрипнуть тугие ременные крепления.

Лена и Эйвээмнэу стояли возле яранги, пока нарта не скрылась из виду.

Токо сидел бочком, поставив подошву правого торбаса на полоз, и думал о своем.

Об Айнане, о Тутриле и Лене… В его молодости все было не так. Она, эта любовь, может, и была на самом деле, но не занимала большого места в жизни. Они с Эйвээмнэу об этом и не задумывались. Может быть, только в самом начале, когда были молодые… Может быть, просто времени на это не было? Тяжкая работа и зимой, и летом. Надо было строить свою ярангу, кормиться и растить детей. Было два сына и дочь. Один умер в младенчестве, второй утонул на охоте. Осталась дочка. Росла, училась в школе, пионеркой была, потом комсомолкой. Веселая, красивая. Все мечтала о больших городах. Рано родила, не стала учиться дальше. А потом встретилась с тем моряком, за которого и вышла замуж, оставив деду и бабке Айнану.

Эх, Айнана, Айнана… Каково тебе будет сейчас? Острая жалость шевельнулась в сердце Токо, даже слезы навернулись на глаза. Да ведь иначе и не может быть — вернется Тутриль к своей жене, она небось тоже страдает… Грустно и холодно будет на сердце Айнаны, хоть рядом дед и бабка. Но, видно, отстали они от внучки своей, у которой свои понятия о жизни. Почему так? Или это от воли, от этой огромной свободы, которая дарована этому поколению? В самом деле: Токо, может, и сам бы хотел быть таким вольным, но жизнь цепко держала его на одном месте и мысли направляла только по одному руслу: добыть зверя, чтобы жизнь не угасла в жилище. А потом, когда строили новый Нутэн, сносили яранги, мечтали о светлой жизни — а эту мечту надо было своими руками строить… А Тутриль да Айнана уже в новое время входили в жизнь. Учились в школе, жили в интернатах, почти и не заглядывая в ярангу, а некоторые их сверстники стеснялись и яранги, и то, басоэ, и даже своего родного чукотского языка… Да, были и такие! Правда, они до того были смешны, что сами потом поняли это.

Токо, чтобы отвлечься, тряхнул головой и огляделся. Вожак упряжки посмотрел, как бы спрашивая — так ли он идет, как надо. Токо тихо произнес:

— Поть-поть.

Нарта чуть изменила направление.

В тишине смолкнувшей бури послышался рокот мотора, и, напрягши зрение, Токо увидел на горизонте темную точку, быстро превратившуюся в летящий самолет.

Летчик заметил упряжку и покружил низко над каюром. Значит, они все же пустились на поиски. Токо подумал об этом с досадой, сотому что Айнана будет переживать и это тоже — сколько людей потревожили, оторвали от работы…

Того прикрикнул на собак, и они прибавили шагу. Токо держал путь на дальние капканы.

За время пурги снег подсох и подмерз, и парта хорошо катилась. Токо доехал до места, где были поставлены дальние капканы, но, кроме обглоданного остова лахтака, ничего не обнаружил, — капканы были сняты. Значит, Айнана побывала здесь. Отсюда они должны были направиться либо обратно в ярангу, либо к дальней избушке, либо в Нутэн.

Токо решил сделать круг.

Через некоторое время вожак шумно потянул носом и оглянулся на каюра.

Токо увидел след росомахи. Зверь прошел давно, и пурга почти совсем замела его след. Но вожак учуял его. Он почти не поднимал голову от следа, сильно натягивая средний ремень, к которому были пристегнуты все собаки.

Нарта мчалась все быстрее и быстрее прямо к синеющей вдали открытой воде.

В это же время с другой стороны в этом же направлении ехала из Нутэна другая упряжка, и каюрил на ней Онно.

У самой воды цепочка следов оборвалась.

Карта остановилась, Токо сошел с нарты и подошел к воде. Он долго смотрел вдаль, на плавающие льдины. Где-то там льдина, на которой Айнана и Тутриль.

Услышав скрип снега за спиной, Токо обернулся и увидел Онно.

— Они пошли по следу росомахи, — тихо произнес Токо.

Старики медленно побрели к нарте и сели рядом.

Долго они сидели молча, устремив глаза в пространство.

Кругом стояла тишина. Только где-то далеко рокотал вертолет и тарахтел мотор вездехода.

И в мертвой звенящей тишине в памяти стариков уходящим воспоминанием звучал голос Айнаны:

Высокое небо, Высокое солнце… Ветер, идущий с теплой страны… Летние птицы, вестники счастья, Несите на крыльях любовь и весну…

1981

След росомахи

Часть первая

1

Нау искала глазами этот неожиданный блеск, который к берегу становился ясно различимым — фонтан бил высоко, и солнечный свет в нем искрился разноцветной радугой.

Нау бежала по прохладной сырой траве. Прибрежная галька щекотала босые ноги, и тихий смех девушки смешивался со звоном перекатываемых прибоем отполированных голышей.

Нау чувствовала себя одновременно упругим ветром, зеленой травой и мокрой галькой, высоким облаком и синим бездонным небом.

И когда из-под ног выбегали спугнутые птицы, евражки, летние серенькие горностаи, Нау кричала им радостно и громко, и звери понимали ее. Они смотрели вслед высокой девушке с развевающимися черными, словно крылья, волосами.

Она никогда не смотрела на себя со стороны и не задумывалась, чем отличается от жителей земных нор, от гнездящихся в скалах, от ползающих в траве. Даже угрюмые черные камни были для Нау живыми и близкими.

И ко всему, что она видела — живому, имеющему свой голос и свой крик, безмолвному, но движущемуся, и пребывающему в вечном покое, — она относилась одинаково ровно и спокойно.

И так было с ней до тех пор, пока она не приметила приближающийся китовый фонтан, высокий и слышный у берега, пока не увидела длинное, блестящее, упругое тело морского великана — Рэу.

Кит подплывал к берегу, и галька под его тяжестью скрипела. Поднятая им волна накатывалась, обжигая холодом босые ноги Нау.

В первые дни что-то удерживало девушку и она остерегалась подходить близко. Сильное и властное останавливало ее у прибойной черты, на той линии, где от малейшего прикосновения рассыпались в прах засохшие ракушки, где лежали просоленные в морской воде обломки древесной коры, а то и целые стволы деревьев.

Нау издали смотрела на кита, на громадное черное тело, в котором глубоко отражались солнечные блики, и ей казалось, что кит светится изнутри собственным светом.

С громким журчанием в пасть вместе с мельчайшими красными ракушками, медузами втекала вода, и над головой Рэу рождалась в водяной пыли солнечная радуга.

Она манила девушку, звала, заставляя переступать безмолвный запрет, невидимый порог, отмеченный намытой волнами грядой разноцветной гальки. Ей хотелось приблизиться к радуге, чтобы на ее тело упала хоть одна капля, в которой сверкало маленькое солнце.

И однажды Нау так близко подошла к киту, что фонтан окатил ее с головы до ног.

Это было неожиданно, но все было так, как она предчувствовала, — капли были теплые, блестящие, и Нау ощущала, как солнечные лучи обволакивают ее, по всему телу разливается новое, незнакомое чувство мягкой ласки, какого-то стеснения в груди. Частое дыхание прерывалось, кружилась голова, будто Нау долго смотрела с высоты на бегущие по воде тени облаков.

А кит купал ее в теплых струях, пронизанных солнечным светом, лаская мягкими, ласковыми ударами и тихим журчанием фонтана.

Нау чувствовала, как у нее в груди растет ее маленькое сердце, заполняя грудь, мешая ровному дыханию. Кровь согревалась, вбирая тепло китового фонтана, и девушка в растерянности стояла неподвижно, не зная, что делать. А ведь раньше она совсем не задумывалась над тем, что делала. Как ветер, волны, облака, пробивающаяся трава и прячущиеся в ней цветы, как евражки и летящие птицы, плывущие по морю звери и рыбы… Она была частью этого огромного мира, живого и мертвого, сверкающего и тонущего во мгле, убаюканного тишиной высокого неба и одеялом мягких облаков, ревущего, когда неожиданно сорвавшийся ураган раскачивал морские волны и они обрушивались на берег, стремясь достичь травы, в которых прятала свои озябшие ноги Нау.

А теперь что-то другое накатилось на нее. Будто она только что проснулась, и мгновение пробуждения затянулось, и она как бы заново видела небо, синее море, холмы с зелеными травянистыми склонами, и впервые слышала писк суслика, звон птичьего базара под скалами, журчание ручья… Будто она вдруг открыла, что морская вода отличается вкусом от той, что в ручье, а утренний холод исчезает по мере того, как над морем поднимается солнце.

Теперь, когда Нау бежала по тундре, упруго отталкиваясь от пружинящих кочек, она вдруг останавливалась и склонялась над крохотным голубым пятнышком цветка, словно осколком неба, упавшим с зенита. Голубой глазок качался на тонком зеленом стебельке, и Нау слышала пронзительный, уходящий вдаль звон.

Мир звуков разъялся, как и видимый, и теперь Нау знала, откуда идет грохот бьющих о скалы волн, шелестящий звук ветра, гладящего невидимой огромной ладонью тундровые травы, плеск мелких волн в лагуне, журчание воды в ручье, бегущем по каменистому склону.

По-разному заговорили птицы и звери.

Черный ворон каркал черными звуками, и звук этот был темный и холодный, будто тень на том берегу, куда не достигали солнечные лучи и где лежал вечный снег, темный и рыхлый от старости.

Летние лохматые песцы тявкали, словно выплевывая застывшие в глотке мелкие косточки морошки, остро и пронзительно свистели суслики, как бы окликая Нау, призывая ее взглянуть на черные глазки нор, вырытые под защитой камней.

Звенели морские птицы, гнездящиеся на прибрежных скалах, и порой, когда они разом взлетали, потревоженные росомахой, в их гвалте тонули все остальные звуки, и мир становился уныло-однообразным, серым и плоским.

Нау открыла, что звуки могут быть приятными для уха и такими, от которых хотелось бежать и укрыться куда-нибудь подальше. Зато птичий гомон над утренним ручьем Нау была готова слушать сколько угодно. В нем было что-то схожее с радугой над китовым фонтаном, и птичье щебетание рождало в душе светлое ожидание предстоящего чуда.

День ото дня тундра становилась ярче и цветистей. Ноги Нау чернели от сока ягод. Старая тундровая волчица лизала их и смотрела в глаза Нау преданными и тоскливыми глазами. Она чуяла приближение зимы, а для себя еще и смерти, потому что она уже ни на что не годилась: трудная жизнь и возраст стерли все ее зубы…

В этот день, как всегда, солнечные лучи разбудили Нау.

По яркости они были такими же, как прежде, однако в них уже не было того всепроникающего тепла, что раньше. В их прикосновении к закрытым векам Нау почувствовала предостережение, отзвук приближающегося ненастья.

Нау окончательно проснулась и утолила голод пригоршней морошки.

Чуткие уши ловили привычный шум морского прибоя, птичий звон над ручьем и шелест травы.

Нау поднялась на ноги и двинулась к морю.

Роса была непривычно студеной. Нау бежала, чтобы согреться и стряхнуть с себя остатки сна. Суслики свистели ей вслед, испуганные куропатки вспархивали из-под ног, но Нау не останавливалась, движимая каким-то тревожно-радостным предчувствием. Обычно на последней галечной гряде, намытой волнами, Нау подбирала плети морских водорослей, добавляя их к скудному завтраку. Но на этот раз она даже не замедлила шага.

Ей уже слышался в прибойном гуле знакомый свист возносящегося к небу китового фонтана.

Блеск моря слепил ей глаза, и Нау не могла как следует рассмотреть берег.

И вдруг она увидела необычное… Подумалось, что это просто видение ослепленных блеском воды глаз.

Да, был фонтан, в котором дробилось солнечное сияние, и кит, приткнувшийся к берегу. Но по мере того как Нау всматривалась в морского великана, он становился все призрачнее, как бы растворялся в облаке мельчайших капелек воды…

Нау моргнула несколько раз, чтобы рассмотреть кита.

Но его не было.

Не было и фонтана с солнечной радугой.

Вместо всего этого она видела на пенной оторочке прибоя человека.

Он стоял и смотрел на нее черными, как у нерпы, глазами. Нау кинула быстрый взгляд на море. Там было пустынно. Ничто не указывало на то, что кит, который только что был у берега, уплыл. На гребнях прибоя сидели морские кулички и дергали острыми головками. Стаи перелетных птиц низко стлались над водой.

Нау чувствовала, как холодно вокруг. Студеная галька жгла ноги, холоден был воздух, и даже сами солнечные лучи уже не грели. Человек сделал шаг навстречу, и Нау показалось на миг, что за его плечами мелькнула радуга. Его лицо вдруг переменилось: глаза сузились, рот полуоткрылся, и от всего его облика повеяло необычным теплом. От него исходило ласковое, греющее даже на расстоянии тепло, зовущее, заволакивающее мягким облаком.

Нау тоже сделала шаг навстречу, неожиданно почувствовав желание прижаться к груди незнакомца, спрятаться в нем от холода.

Мужчина взял Нау за руку.

Он шел легко, перешагивал мелкие лужицы, перепрыгивал через потоки, и поступь его была подобна полету птицы. Нау неслась словно на крыльях развевающихся черных волос за незнакомцем.

Утренний холод улетучился, стало даже жарко, и ноги горели, будто она бежала не по прохладной траве, а по раскаленным летним солнцем песчаным берегам тундровых рек.

Блеск солнца мчался вслед за ними по глади лагуны, по струям речушек и ручейков, по многочисленным лужам и озеркам.

Что же это?

Неведомая, огромная, сравнимая только с солнцем, радость. Легкость и тревожно-сладкое ожидание, теплое стеснение в груди от мысли, что он рядом, тот, в котором слилось все, что пришло этим летом, — и огромный кит, и удивительное тепло, и неожиданное открытие того, что она чем-то отлична от птиц и зверей, от трав и волн, от неба и земли…

Что же это такое?

Они поднялись на тундровые холмы, покрытые мягкими, чуть пожелтевшими травами. Под травами лежал подсохший светло-голубой олений мох — ягель, толщей своей защищающий растения от губительного воздействия вечной мерзлоты.

С высоты холмов открывалось море, уже далекое, с еле слышным приглушенным прибоем.

Мужчина остановился, не выпуская руки Нау.

Он повернулся лицом к морю, и девушка вместе с ним посмотрела в синюю даль.

За белой оторочкой прибоя резвились киты. Стая приблизилась к берегу, расцветив радужными фонтанами волны и спугнув куличьи стаи.

И лицо его вновь озарило выражение, от которого исходило тепло, и в его нерпичьих больших черных глазах зажегся теплый желтый огонь.

Мужчина взял ее вторую руку и чуть потянул к себе. Тепло казалось невыносимым, обжигающим, но зовущим. Слегка кружилась голова, и Нау вспомнила, как взбиралась на высокие прибрежные скалы и оттуда подолгу глядела на море, на движущуюся рябь, на чередующиеся волны… Вот так же кружилась голова и крутая даль тянула к себе, вызывая сладостную дрожь в ногах…

Но это совсем другое, лишь отдаленно напоминавшее зов бездны.

И снова это тепло, нежное, мягкое, как мягкий пух в гнезде гаги на холодных скалах, обращенных к морю, вечно обдуваемых ветром и смачиваемых солеными брызгами…

Лицо его было близко, и оно менялось, как меняются тундра и море под ветром с облаками, то открывающими, то закрывающими солнце.

От него пахло морским ветром и водорослями.

Да, она ждала именно его, вот такого, близкого, понятного, сильного и нежного одновременно. И вся ее тревога по утрам, беспокойство по вечерам, когда солнце уходило за морской горизонт, и ощущение радости, когда кит приплывал к берегу, было предчувствием именно этой встречи, ожиданием счастья.

Рэу опустился на траву, увлекая за собой Нау. Кружилась голова, все казалось окутанным радужной дымкой, и тело словно было погружено в теплый китовый фонтан, обволакивающий, ласкающий прикосновением своих нежных струй.

Иногда Нау казалось, что она летит высоко над поверхностью земли и мягкие светлые облака несут ее вслед за легким ветром. И одновременно с этим ощущением росло и другое: хотелось слиться воедино с мужчиной, и это желание было таким сильным, что Нау чувствовала боль от этого желания. Иногда боль наполняла все нутро ее, стараясь вырваться наружу, но не находила себе выхода.

Нау хотелось кричать от рвущихся изнутри воплей, но она не знала… не знала еще, что это и есть самое высокое женское счастье, от которого рождается песня, нежность и новая жизнь…

Нау слышала шум китового фонтана, взрывающего воздух над морской волной… Р-р-р-р-э-у!.. — чудилось ей.

— Рэу, Рэу, Рэу, — произнесла она несколько раз и открыла глаза.

Лицо Рэу было совсем близко, и большие его черные глаза вбирали в себя девушку, топя ее в мерцающей, жаркой черноте.

Теперь Нау не чувствовала ни страха, ни тревоги. Она еще и еще раз убеждалась в том, что именно этого ей не хватало, именно этого она и ждала. Она только не догадывалась, что это самое придет к ней в облике мужчины, вышедшего из кита.

И вдруг словно солнечный раскаленный луч прошел через все ее тело. И первая мысль ее была: разве боль может быть радостью? И тут же ответ: да, боль может быть самой высокой радостью, от которой хочется кричать и плакать светлыми, горячими слезами. Луч бродил по ее телу, зажигая его, рождая невидимый огонь, и хотелось только одного — чтобы это продолжалось бесконечно долго, вечно…

Когда Нау пришла в себя, то в первое мгновение она испугалась того, что все это ей показалось или приснилось.

Но Рэу — так она мысленно назвала мужчину — сидел с ней рядом и держал в руках ее черные волосы, переливая пряди из одной руки в другую. Он улыбнулся, и лицо его озарилось необыкновенным светом.

Он рассматривал Нау, приближая свое лицо к ней, касался кончиком носа ее носа, и это прикосновение снова разжигало теплившийся в сердцах огонь.

— Разве боль может быть радостью?

— Высшая радость приходит через боль, — ответил Рэу.

Вместе с его словами Нау ощутила знакомые запахи моря — соленой пыли, водорослей, мокрой гальки и распыленных по берегу красных морских звезд.

Перед заходом солнца Рэу встал с примятой травы и зашагал в сторону моря.

Нау шла рядом.

И чем ближе был шум морского прибоя, тем тревожнее становилось в ее душе. Впервые в жизни она без радости подходила к морю.

Вот уже прибой и куличьи стаи на его изломе.

Рэу остановился.

Солнце падало в воду. Над линией, где соединялось небо с водой, оставался верхний край диска, и от него по воде бежала звонкая светлая дорожка, упиравшаяся в мокрый галечный берег.

Рэу ступил на эту дорожку, шагнул в воду, и на том месте, где только что был человек, мелькнул на мгновение китовый фонтан.

Нау в порыве шагнула в воду, но что-то сильное и властное вытолкнуло ее обратно на берег.

А кит уходил все дальше, и вскоре его фонтан померк вместе с последним отблеском погрузившегося в море солнца.

2

Когда солнце вставало над лагуной, достигнув своей высшей точки, Нау спускалась на берег и стояла, пока вдали не начинала играть радуга.

Радость ее росла по мере того, как к берегу приближался кит и громче становилось его взволнованное дыхание.

Обратившись в человека, Рэу брал Нау за руку и шел вместе с ней на мягкие тундровые травы.

Они мало говорили. Многое из того, что нужно было передать друг другу, само собой изливалось через взгляд, прикосновение и даже просто через долгое молчание.

Проходили дни, полные счастья, невидимого и неслышимого полета души. И однажды Нау увидела, что дальние горы покрылись снегом.

— Что это?

— Это то, что погонит нас в другие моря, — ответил Рэу.

— Значит, ты покинешь меня?

Рэу промолчал.

С каждым днем свидания укорачивались, потому что солнце торопилось уйти в воду, сокращая свой небесный путь. В воздухе закружились белые снежинки. Падая на землю, на лужицы, в бочажки, они превращались в холодную воду.

Неуютно становилось на земле.

Птичьи стаи уходили на юг, оглашая опустевшую тундру печальными криками.

Умолк звонкий птичий гомон над ручьем, и сама вода в нем потемнела, загустела от частых дождей.

Нау бродила по тундре и разрывала мышиные норы, чтобы достать из них сладкие корешки. Бывали дни, когда она не могла приблизиться к морскому берегу: огромные волны бились о скалы, накатывались на галечную косу, кидаясь на одинокую девушку, стоявшую на высокой галечной гряде.

В такие дни Нау боялась, что Рэу не приплывет.

Но он приплывал.

Однако в его ласках появились тревога и нетерпение.

— Почему ты не остаешься со мной до утра?

— Потому что, если я не вернусь с последним лучом, я навсегда останусь на земле, — ответил Рэу.

— А ты этого не хочешь?

— Не знаю, — ответил Рэу.

Еще совсем недавно, по весне, когда он, молодой и сильный, резвился в морской упругой воде, он мог с уверенностью сказать, что никогда и ни за что не променяет вольную морскую стихию на земную твердь. А теперь… Он и не подозревал, что есть в мире такая сила, которая превращает кита в человека и держит его на берегу, заставляя забывать о великой опасности навсегда остаться на земле человеком.

Братья-киты предостерегали его. Отец показал на белую пелену на горизонте. Она с каждым днем приближалась к берегу. Скоро это холодное и белое скует морскую воду и закроет путь к живительному воздуху. Уже ушли в теплые края первейшие враги китов — морские косатки, уплыли моржи, тюлени, и даже мельчайшие морские обитатели, которыми кишели прибрежные отмели, последовали за большими зверями. Все пустыннее и молчаливее становились берега северного моря.

Наступил день, когда за каменным мысом появилась полоса белого льда, и от него ощутимо потянуло холодом и резким студеным запахом. Рэу приплыл не один. Остальные киты держались у кромки льда, пуская высоко в воздух хорошо видимые в стылом тумане фонтаны. Их было так много, что испуганные бакланы поднялись и улетели.

Рэу медленно приближался к берегу, сопровождаемый братьями. Они словно придерживали его, не давая ему коснуться прибрежной гальки. Но Рэу пробился к пенному прибою и вышел на берег.

Он тяжело дышал, и грудь его высоко поднималась.

— Нау, — сказал он, — я пришел к тебе.

— Навсегда?

— Навсегда, — ответил Рэу, и как бы в ответ на эти слова в воздух взметнулись десятки китовых фонтанов, раздробив солнечный свет и заглушив все остальные звуки.

Рэу взял за руку Нау и повел за собой в тундру, подальше от морского берега, от разъяренных китов-сородичей. Он торопился уйти, боясь, что переменит решение и уйдет вместе со своим китовым племенем далеко в южные теплые моря, подальше от надвигающихся льдов.

Они прошли тундровым зеленым берегом лагуны и углубились в холмы, где трава уже не была такой мягкой, а в земле чувствовалось приближение вечной мерзлоты, притаившейся от летнего теплого солнца за толстым слоем мха и прошлогодних трав.

Они уселись на пригорке и долго сидели молча.

Рэу был печален, и на лице его был туман, как в эти осенние утренники.

Нау дотронулась до его щеки пальцем.

Рэу вздрогнул и вздохнул.

— Что будем делать? — спросила Нау.

— Жить будем, — коротко ответил Рэу. — Новой жизнью, жизнью людей.

Нелегко пришлось в первые зимние дни. Рэу вырыл земляную нору и соорудил над ней свод из жердин, подобранных на берегу. Сверху свод покрыл дерном и сухой травой. Он смастерил копье из расщепленной кости моржа и заколол дикого оленя. Шкуру постлали на ложе, чтобы защитить себя от подземного вечного холода.

Нау вспоминала беспечные дни, как красивый сон, как то, чего на самом деле никогда не было. Иной раз ей даже казалось, что и Рэу никогда не был китом, потому что больше не было открытого моря, и, сколько охватывал глаз, простиралась белая пустыня, покрытая искореженными обломками торосов, вздыбленными ледяными полями, которые светились пронизывающим холодным мерцанием. Ветер бродил меж льдов, выбирался на берег и тщательно заметал все темное снегом, в ярости накидываясь на низкую пещеру-землянку, стараясь сровнять ее с белой равниной. Ветер ярился, обнаруживая каждое утро чернеющее отверстие, из которого поднимался пар живого дыхания людей.

Хотя усталость валила по вечерам с ног первых обитателей косы между лагуной и морем, они были счастливы, и большое, высокое и вечное, которое соединяло Нау и Рэу, горело с постоянством и силой летнего незаходящего солнца.

Охотничья удача сопутствовала Рэу, и оленьих шкур теперь хватало не только на подстилку, но и на то, чтобы защититься от холода.

Нау сучила нитки из сушеных оленьих жил и иглой, выточенной из кости косатки, сшивала высушенные и выделанные шкуры. Чтобы тело Рэу не терлось о шершавую мездру, Нау на полу тесной хижины мяла оленью шкуру твердыми пятками своих сильных ног.

Горел огонь в каменной плошке, словно маленькое солнце поселилось в занесенной тяжелыми снегами землянке.

Темнота подступала ближе и плотнее. Солнце показывалось лишь узкой красной полоской, но в сердцах Нау и Рэу была твердая вера в то, что обязательно придет новый настоящий день, который будет еще лучше вчерашнего, точно так, как прекрасными они находили друг друга каждое новое утро.

Прошлого как бы не существовало для них, потому что главным, от чего зависела жизнь, тепло в хижине, огонь в каменной плошке, было настоящее. И от настоящего зависело то, что будет завтра.

Часто дули ураганы. Слежавшийся снег поднимался в воздух, и плотная пелена мокрого снега и упругого ветра валила человека с ног, прижимала к земле.

Прислушиваясь к громыханию снега по крыше землянки, Нау вдруг ощутила толчок внутри себя.

— Что там? — встревоженно спросила она, приложив ладонь к животу.

Рэу положил руку на смуглую теплую кожу жены чуть выше темной точки пупка.

И почувствовал биение живого.

— Это будущая жизнь! — радостно сказал он. — Это новое утро нашей жизни! То, ради чего мы вместе!

— Это будущая жизнь, — тихо повторила Нау, прислушиваясь к себе.

Когда утихла пурга и Нау с Рэу вышли на волю, из-за дальних гор показалось солнце.

— Оно вернулось — источник тепла!

Они кричали от восторга и смотрели друг на друга счастливыми глазами.

Солнце еще было низко, и лучи его окрашивали снег в алый цвет на всем протяжении до горизонта, который с трудом просматривался вдали.

Рэу мастерил разные орудия. Глядя на него, на падающие на его лоб волосы, Нау припоминала что-то смутное, неправдоподобное, волшебное, что приключилось с ней неизвестно когда — то ли во сне, то ли наяву. Был ли вправду он китом?

На рассвете Рэу уходил на морской лед.

Нау с нетерпением ожидала его. Смотрела на торосы. Иной раз ей чудилось открытое море, зеленые волны и радужные блики вдали. Что это было? Сердце билось сильнее, жаркое волнение поднималось в груди, и становилось так тепло, что она откидывала капюшон оленьей кухлянки.

Рэу приходил с добычей, и Нау больше не вспоминала о странных мыслях и видениях, занятая разделкой добычи, приготовлением пищи.

Солнце оторвалось от Дальнего хребта и поплыло по небу.

Однажды Рэу заметил на южной стороне большого тороса щетинку еле видимых глазом крохотных сосулек.

Знакомая птичья песня разбудила Нау. Поначалу она не могла уяснить — то ли это у нее внутри поет или же за стенами хижины.

Маленькая серенькая полярная пуночка прыгала на тоненьких озябших ножках и звонко щебетала, подбирая остатки пищи. Она верещала и маленьким острым глазом лукаво посматривала на Нау, как бы поздравляя ее с приходом поры Большого Света.

Нау заметно отяжелела, тело ее округлилось. Она с трудом носила большой живот. Вместе с теплом в прибрежные разводья приплыли жирные нерпы. Они вылезали греться на солнце, и тут их настигал охотник. Иной раз за день он добывал сразу несколько нерп и в последующие оставался дома, поправляя жилище, побитое жестокими зимними ветрами.

Устроившись на солнечной стороне, где уже стаял снег, люди разговаривали о будущем.

— Пройдет время, — задумчиво говорил Рэу, — и рядом с нашей хижиной вырастут другие жилища, и род людей, который мы начали, распространится по морскому побережью. Здесь есть простор, море кишит зверьем, в тундре бегают олени — можно жить и ждать радостей, которые сулит завтрашний день…

— Как хорошо смотреть в будущее, — отзывалась Нау. — Когда глядишь вперед, кружится голова, будто смотришь с большой высоты.

На лагуне подтаял снег, и поверхность ее теперь была похожа на плешивую от сырости оленью шкуру.

Как-то Рэу, вернувшись с сопки, откуда он высматривал приближающиеся стада диких оленей, возбужденно сказал:

— Я видел открытое море.

— Открытое море? — тревожным эхом отозвалась Нау.

— Лед сломался, — сказал Рэу. — И большие птичьи стаи летят к этой воде через нашу косу.

— Откуда столько живого приходит на нашу землю? — спросила Нау.

— Должно быть, где-то есть иная земля, — ответил Рэу. — И, быть может, такие, как мы с тобой, существуют еще где-нибудь. Мы только еще не знаем их, еще не встретились с ними.

Теплый ливень разбудил обитателей хижины. Когда они вышли на волю, то увидели, что ото льда на лагуне осталось лишь несколько плавающих кусков, которые, повинуясь течению, плыли у берега, отдаляясь к проливу. А в море свободная ото льда вода уже была видна с порога хижины, и полузабытый запах моря снова щекотал ноздри, рождал смутные желания.

Рэу смастерил сеть из оленьих жил и натянул на круг из гибкой ветви. Он поднимался на прибрежные скалы и ловил сетью красноклювых топорков.

Последние льдины ушли из лагуны.

Нау непонятно и неудержимо тянуло к воде, и она была готова целыми днями сидеть, глядя на ровную поверхность, следя за толстыми бакланами-рыболовами, за снующими в прозрачной воде серыми бычками и плоскими рыбами, плотно прижимающимися к каменистому дну.

Это случилось ранним утром, когда солнце уже было высоко над мысом и собиралось двинуться в долгий путь над тундровыми холмами.

Она спустилась на прибрежный лужок со свежей, блестящей травой у устья ручейка, сбегающего с горы.

На ее крик прибежал Рэу.

— Подтащи меня ближе к воде, — попросила Нау.

Маленькие китята появились, когда ноги Нау наполовину оказались в воде. Новорожденные поплыли, пуская маленькие фонтанчики.

Нау повернулась лицом к Рэу и счастливо улыбнулась.

— Я рада, что они похожи на тебя.

Нау вошла в воду, и набухшие от молока груди оказались в воде. Китята подплыли и начали шумно сосать, касаясь грудей мягкими толстыми губами, меж которых розовели еще нежные, пушистые зачатки китового уса.

3

Рэу охотился на непрочном ледовом припае, добывая нерп и лахтаков.

А Нау почти не уходила с берега, возилась со своими детьми, которые росли, набирались сил и уже отваживались уплывать на середину лагуны, на самую глубину.

И тогда Нау тревожно окликала их, зовя именем отца:

— Рэу! Рэу! Рэу!

Китята высоко взметывали фонтанчики, торопились к ней, тыкались мягкими губами в распластанные на воде груди и долго и смачно вбирали в себя жирное материнское молоко.

В вечернюю пору, когда солнце покидало сушу и отправлялось в море, чтобы окунуться после долгого дневного перехода в прохладные воды, приходил отец и играл с детьми. Он кидал разноцветные камешки далеко в воду, китята бросались за ними, отыскивали их на дне лагуны.

У лагуны становилось шумно: всплески воды, шипение и свист китовых фонтанов, крики Рэу и Нау — все это смешивалось с щебетанием птиц над ручьем, с хлопаньем крыльев бакланов, удирающих от стремительно плывущих китят. На кочках стояли суслики и одобрительно посвистывали.

С заходом солнца китята отправлялись спать, а родители укладывались здесь же, на берегу, подстелив под себя оленьи шкуры.

Нау среди ночи часто просыпалась, прислушивалась к плеску воды, чтобы услышать сонное дыхание своих детей. Широко открытыми глазами она смотрела на светлое небо, где еще не было звезд: они зажгутся тогда, когда укоротится солнечный день. Лежа так, без сна, Нау чувствовала себя легким ветром, медленно парящим над сонными травами и цветами, над волной, плещущейся у уреза, чувствовала себя частью каменного берега, у которого текла студеная океанская вода, облаком под острым краем бледной луны… Она была всем, что вокруг нее, что являлось огромным миром, заполнившим все видимое пространство. Она знала, что с наступлением рассвета, когда солнечные лучи ударят в мокрые скалы у мыса и перепрыгнут на галечную косу, заиграют на утренней ряби лагуны, все это исчезнет, она как бы заново превратится в существо, отличное от окружения. Именно днем приходили трудные мысли о том, что вот китята, будучи ее детьми, плоть от плоти ее и Рэу, все же китята и они не могут даже взойти на берег и войти в родительскую хижину…

Нау утешалась слабой надеждой, что со временем китята превратятся в людей, как это случилось с Рэу.

Порой Нау хотелось поделиться тревожными мыслями с Рэу, но тот, казалось, не видел никакой разницы между собой и китятами. Видимо, ему и в голову не приходило, что они — отличные от него существа. Может быть, это оттого, что Рэу сам был китом в обличье человека…

В дневное время Нау снова становилась обыкновенным человеком. Ей приходилось напрягать разум, чтобы понять, чего хочет старый ворон, взобравшийся на побелевший от времени, отполированный ветрами моржовый череп, ей надо было задуматься, чтобы догадаться о смысле пения пуночек и свиста евражек. Это рождало тревогу и мысли, раздумья о происходящем.

Рэу был занят с утра до вечера.

Еще весной он загарпунил на льду несколько моржей и показал Нау, как нужно расщеплять кожи, чтобы они стали тонкими и упругими. Эти сырые кожи он долго держал в мелкой воде лагуны, и, пока они там мокли, собирал плавниковые жерди, подбирая их друг к другу. Нау казалось, что Рэу мастерит скелет какой-то неведомой гигантской рыбы. Он обтачивал дерево заостренными ножами из камня, полировал, сверлил трубчатыми костями и потом крепко связывал лахтачьими ремнями. Когда все было готово, Рэу достал из воды моржовые кожи и обтянул ими деревянный скелет.

— На этой лодке, — объяснил Рэу, — можно уходить далеко от берега.

Первое плавание совершили по лагуне.

Упругая вода била в днище, вызывая звонкий гром, ветер наполнил парус, сшитый из тонко выделанных нерпичьих кож, и лодка мчалась по лагуне. Дети-китята плыли вслед, радостно выпрыгивая из воды, стараясь высоким фонтаном обрызгать родителей.

Лодка шла вдоль галечной косы к проливу, соединяющему лагуну с открытым морем.

Нау громко окликала детей, и ей казалось, что они отзываются ей, лопочут детские слова, радуются вместе с ней изобретению отца.

Рэу, гордый тем, что сотворил такое чудо, выкрикивал сильное, громкое, приятное слуху. Толстые бакланы нехотя уступали дорогу, долго махая крыльями, чтобы подняться над водой, чайки с тревожными криками носились над лодкой, пересекая ей путь, а нерпы выныривали и долго смотрели вслед, не понимая, что случилось, стараясь уразуметь, что за неведомое чудище появилось в их водах.

— Теперь мы стали ближе к детям, — радостно сказала Нау, когда они приплыли обратно и вытащили на берег лодку.

— Завтра выйдем в открытое море, — сказал Рэу.

Море ласково приняло лодку. Нау чувствовала, как сильно и могуче оно, как велики волны, незаметные с берега. Они легко несли на могучей спине кожаную лодку. Сильный и ровный ветер наполнял парус, и вода легко журчала за бортом уходящей от берега лодки.

Глянув на Рэу, Нау удивилась: она никогда не видела на его лице такого выражения. Рэу словно бы слился с лодкой и был единым существом с ней. Каждый удар волны, каждый порыв ветра отражался в нем. Вздымаясь на гребень волны вместе с лодкой, Рэу как-то странно придыхал, словно выпускал из себя китовый фонтан. Ветер шевелил его волосы, обвевал напрягшееся, сузившееся лицо и выжимал слезы из широко открытых глаз.

А потом Рэу стал громко и протяжно кричать, и в этом крике были удивительные слова, словно окрашенные радугой:

Ветер, сильный ветер, Смешанный с пылью морской воды! Подними на могучую спину свою Кожаную ладью и вознеси На тропы морских родичей моих, Чтобы свиделся я с ними и Сказал, что есть великая сила В природе, что делает кита Человеком и дает жизнь Новому, доселе небывалому В природе…

Нау, невольно поддавшаяся очарованию ритмичного крика, вдруг обнаружила, что кричит вместе с Рэу, и новорожденная песня людей звенит вместе с ветром, ударяясь о парус.

Галечная коса давно скрылась с глаз, и скалистые мысы, разноцветные вблизи от наростов лишайников и мхов, кое-где покрытые зеленой травой, стали синими, и расстояние смазало их очертания, уменьшило размеры. Теперь огромная водная ширь отделяла кожаную лодку от земли, и это волновало Рэу, наполняя его новой силой.

А Нау вдруг почувствовала страх.

Твердая, надежная земля оставалась уже далеко. Маленькой хижины нельзя было рассмотреть.

— Куда мы плывем, Рэу? — спросила Нау.

Рэу прервал пение, и последний звук унесся поверх паруса, смешавшись с шипением зеленых волн.

Выражение лица Рэу переменилось, словно туча нашла на него, и он тихо ответил:

— Не знаю.

Он сел на дно лодки, на частые переплетения деревянных планок, на которые была натянута моржовая кожа.

— Я вспомнил давние годы, — сказал Рэу. — Я был молодым и любопытным и часто отрывался от своих. Уходил далеко, чувствуя себя частью моря, ветра и синего неба. Меня предостерегали. Но я не слушал слова старших. Однажды на меня напали косатки. Они преследовали меня яростно и долго, стараясь прижать к берегу. Но я сумел уйти от них и воссоединился со своей стаей. В другой раз я оказался среди плавучих льдов, из которых едва выбрался, ободрав до крови все тело… И сегодня, выйдя в море, я снова почувствовал себя молодым и полным сил…

Рэу развернул лодку к берегу.

Когда впереди тонкой полоской обозначилась коса, рядом с лодкой взметнулся китовый фонтан и из глубины показалась голова кита.

— Это мой брат! — обрадованно закричал Рэу. — Гляди, Нау, а вон еще один! Другой позади нас! Они пришли ко мне! Нау, они радуются свиданию с нами!

Киты осторожно подходили к кожаной лодке и толкали ее вперед, придавая ей новую скорость. Их разинутые пасти, украшенные темным частоколом плотного китового уса, казалось, улыбались Нау.

Рэу стоял во весь рост и радостно смотрел на своих братьев.

— Как жаль, что они не понимают человеческого разговора, — сказала Нау.

— Понимать-то понимают, — ответил Рэу, — только говорить не могут. Чтобы иметь речь, надо стать человеком, надо полюбить женщину, как это случилось со мной… Так мне говорила мать, когда она вызнала, почему я так стремлюсь к берегу, отчего я так долго не возвращаюсь к стаду. И еще она говорила: все, кто живет на побережье, произошли от китов, которых преобразила любовь…

— Значит, мы не одиноки на берегу? — спросила Нау.

— Может быть, — ответил Рэу.

— Тогда почему я родила китят?

— Потому что я — кит, — ответил Рэу, и, словно в ответ на эти слова, братья, следовавшие за лодкой, взметнулись вверх, выпрыгнув из воды почти во всю свою огромную длину.

Поднятые ими волны едва не захлестнули кожаную лодку, но Рэу только смеялся и кричал громкое, радостное своим братьям.

Вместе с ним радовалась и Нау, и спокойствие возвращалось к ней по мере того, как приближался берег и издали уже можно было различить белую оторочку прибоя.

Рэу направил лодку в узкий пролив, соединяющий лагуну с морем.

За отмелью дети встретили кожаную лодку и пристроились к бортам, сопровождая ее, пока она плыла от пролива вдоль зеленых тундровых берегов.

На закате Нау покормила детей, и они отплыли на середину лагуны, где обычно проводили ночь.

За вечерней трапезой Рэу сказал:

— Мои братья признали меня. Они увидели, что я возвратился в море, остался верен ему.

Когда росы стали холодными и в тундре налились соком ягоды, Нау стала замечать, что детям все труднее подплывать к ней — они выросли.

На рассвете Нау уходила на зеленые холмы, пересекая низкую, болотистую луговину, на которой алела спелая морошка. Она собирала в кожаный туесок черную шикшу, голубику, морошку. К полудню возвращалась в хижину. А Рэу все не было: он уплывал в кожаной лодке к Одиноким скалам, торчащим далеко в море, и там охотился на нерпу, гарпунил моржей и встречался со своими братьями.

Нау смешивала ягоды, сдабривала их нерпичьим жиром и ставила на холодок, чтобы угостить лакомством возвратившегося охотника.

На морской стороне галечной косы она ждала возвращения Рэу.

Сначала показывался парус. Он медленно рос, покачиваясь под ветром. Над парусом летели птицы, указывая путь к берегу, а рядом плыли братья-киты.

Нау смотрела на приближающуюся лодку. Вот уже можно различить сидящего в ней охотника, его развевающиеся на ветру черные волосы. По бокам лодки были привязаны нерпичьи и моржовые туши.

На этот раз Рэу приволок большую тушу моржа.

Желтые клыки животного торчали под водой. Рэу и Нау пришлось изрядно потрудиться, чтобы вытянуть на берег гигантское животное.

— Большая кожа у этого моржа, — сказал Рэу. — Мы сделаем из нее покрышку для новой хижины, чтобы нам было просторно в ней.

Он давно заметил, что Нау снова собирается стать матерью, и радовался этому.

С приходом темных ночей подросшие китята перестали подходить к берегу — мели не пускали их. Нау уже не кормила их своим молоком, и дети сами добывали себе еду.

— Им тесно в лагуне, — сказал Рэу и спустил лодку в воду.

Он посадил Нау в середину, сам устроился на корме, чтобы править парусом и рулевым веслом.

Китята ждали родителей на глубоком месте.

— Следуйте за мной! — крикнул им Рэу. — Плывите вслед за нашей лодкой!

Китята пристроились к корме. Они радовались, как всегда, свиданию с отцом и матерью.

Рэу направил лодку в пролив.

Нау молча смотрела на плывущих следом китят. Они издали поднимали головы, и в их глазах, блестящих и ясных, Нау видела невысказанную нежность и сыновнюю преданность. Теплом наполнялась грудь, и хотелось очутиться в воде и рядом с ними плыть широкой водной дорогой в открытое море.

В проливе китята чуть замешкались, как бы прощаясь со своей колыбелью-лагуной.

Впереди расстилалось море — широкое, могучее, глубокое, полное новых тайн, друзей и родственников.

Еще издали Нау увидела братьев Рэу, которые поджидали своих родичей.

Лишь только дети выплыли из лагуны, киты двинулись навстречу и окружили их, победно трубя фонтанами воды.

— Теперь я спокоен за них, — сказал Рэу. — Они в своей родной стихии, среди близких и родных.

Нау с грустью смотрела на уходящих в море детей.

— Не печалься, — сказал Рэу, дотрагиваясь до ее плеча. — У нас еще будут дети… Но дети, вырастая, всегда уходят из родного гнезда в собственную жизнь.

Дети Рэу и Нау еще много раз подходили к берегу, на свидание со своими родителями. Всем своим видом они показывали, что им хорошо и вольготно в море и они помнят отца и мать.

Когда кромка льда показалась на горизонте, Нау родила мальчиков-близнецов. Они лежали по обе стороны счастливой матери и орали во все горло.

Склонившись над ними, Рэу всматривался в новорожденных, и трудно было по его лицу догадаться, доволен он или нет.

Только вчера старшие ушли в теплые края, где будут зимовать вдали от острых льдин и смертельной стужи. Всем стадом они приплыли прощаться и долго резвились возле самого берега, пугая стаи перелетных птиц.

Опустел берег. На него, зловеще потрескивая, надвигался лед, шурша по мелководью. Свирепел ветер, гоня по галечной косе ледяной дождь, превращающийся на глазах в снег.

В хижине кричали два мальчика, оглашая близкую окрестность и вплетая в вой ветра человеческий голос.

Нау склонялась над ними, и почему-то на память приходили безмолвные первенцы, родившиеся китами и уплывшие в далекие моря. Какое счастье быть матерью!

Рэу строил большую ярангу.

Он воткнул колья полукругом и обтянул их нерасщепленной моржовой кожей. Затем соорудил коническую крышу и тоже покрыл кожей. Она еще была свежей, не потемнела, и дневной свет проникал внутрь. В теплом желтом свете было уютно. Но для настоящего тепла еще надо было сделать полог. Нау сшила его из шкуры белого медведя.

Кожаные туеса и деревянные кадки были заполнены моржовым жиром, в земляном хранилище был достаточен запас мяса. Впереди была зима, но люди не страшились ее, потому что их было уже много на этой занесенной снегами Галечной косе у Китового моря, скованного льдами.

Весной киты приплывали к берегам Галечной косы. Показывая на них, Нау говорила своим двум мальчишкам:

— Вон плывут ваши братья!

Братья-киты близко подплывали к берегу, почти касаясь головами гальки. Они плескались, ныряли и вдруг неожиданно всплывали, обдавая Нау и мальчиков брызгами теплой воды.

Мальчишки носились по берегу, и матери порой приходилось силой оттаскивать их подальше от прибоя.

Возвращались домой мокрые с головы до ног, и Нау сушила детскую одежду, шила новые торбаса и кухлянки, потому что одежда на ребятишках изнашивалась с невероятной быстротой.

Киты сопровождали Рэу и часто помогали, если добыча была тяжела и лодка едва шла по воде.

Киты и люди — это один народ! Соединившись, земля и море Родили людей, чье пастбище — Волны и пучина морская, Торосы в зимнюю пору!

Рэу пел, и мальчишки затаив дыхание слушали его мощный голос, доносящийся из морской дали.

Волны морские, застыв, Обратились в тундровые холмы, Поросли травой, испещрились ягодой; И все живое, что есть на тундре, Имеет братьев в волнах морских…

Мальчишки подходили ближе к воде и пели уже вместе с отцом:

Киты и люди — один народ! Мы — братья моря и земли! И рождены для вечной дружбы!

Люди вытаскивали добычу на берег, разделывали ее, и чайки с громкими криками ликования носились над кусками мяса и жира. Волна тихо плескалась у ног, слизывая кровь, а вдали сверкали китовые фонтаны, прочерчивая небо, дробя солнечный луч.

Чередовались зимы и лета. Росли сыновья-первенцы, рождались другие дети, но уже не было больше китят в роду у первых поселенцев Галечной косы.

Ранней весной, как только острым южным ветром отрезало от берега припай, тот, кто первым видел на горизонте китовый фонтан, приветствовал его радостным криком:

— Братья идут! Братья к нам плывут!

Старели Нау и Рэу, но росли люди, рожденные и вскормленные ими. И не только мужчины были среди них, но и женщины.

Рядом с первой поднимались другие яранги, зажигались новые очаги, и девственный камень покрывался копотью огня, зажженного человеком.

Старел Рэу.

Он уже не выходил в море, и вместо него охотились сыновья — сильные и смелые люди.

Они носили имена, которыми различали друг друга, ибо похожи они были, как схожи их предки — морские исполины.

Двух старших звали Тынэн — Заря и Тынэвири — Спустившийся с Рассвета. Остальных сыновей тоже нарекли, сообразуясь с их характерами или же по близкому к их появлению событию. Одного звали Вуквун — Камень, другого Кэральгин — по имени северо-восточного ветра, дувшего с особенной силой в день его рождения… Девочек тоже назвали: Тынэна — Зорька, Тутына — Сумеречный Свет…

Но наступает осень не только в природе, но и в жизни человеческой. Рэу попросил Нау сшить ему штаны из белого камуса, снятого с ноги матерого зимнего оленя. Это означало, что старик готовится уйти сквозь облака и навсегда оставить этот мир.

В один из ненастных вечеров, когда дождь бил по мокрым моржовым крышам и ветер шарил по стенам, отыскивая вход внутрь жилищ, Рэу собрал своих детей.

— Мне скоро предстоит покинуть вас навсегда, — сказал он спокойно, оглядывая всех и на мгновение задерживаясь на каждом лице. — Как только рассеются тучи и путь в ясное небо будет открыт, я отправлюсь в дальнюю дорогу… Но прежде чем уйти, я хочу поговорить с вами… Самое главное — никогда не забывайте, что у вас есть могущественные родичи в море. От них вы ведете свое происхождение, и каждый кит — это ваш родственник, родной ваш брат. Быть братом другому — это не значит внешне походить на него. Братство в другом. Когда вы поднимаетесь на высокие скалы над морем, у вершины вы видите каменные обломки, многие из которых напоминают человека. Не приходит же вам в голову называть их своими братьями и вести свое происхождение от холодного камня… Мы пришли на землю, потому что есть высшее проявление живого — Великая Любовь. Она сделала нас людьми, сделала меня человеком. И если вы будете любить друг друга, любить своих братьев, — вы всегда будете оставаться людьми… Любовь всесуща. Я думаю, что в этом мире мы не одиноки. В старинных преданиях китового племени говорится о таких, как я… Может, где-то есть другие Галечные косы, на которых стоят яранги и ваши братья ловят нерп, добывают моржей и поют песни о море… Ищите и умножайте себе братьев, потому что только в единении вы будете сильны… И еще прошу вас помнить: моя дорога сквозь облака лежит через море…

В этот год у берегов Галечной косы было необыкновенное скопление китов, словно каждый из них хотел попрощаться с родичем своим, уходящим сквозь облака. Они приближались к берегу, где в безмолвии сидел Рэу. Иногда рядом садилась Нау, и они оба вспоминали молодость, когда на пустынном берегу Великая Любовь соединила кита и человека.

Рэу думал о тех, кто оставался в море и на берегу после него. Что же, он не сетовал на судьбу. Наверное, он был счастлив, потому что именно ему выпало стать человеком, познать Великую Любовь, о которой говорилось в древних китовых легендах. И всем казалось, что случившееся с Рэу могло происходить только в сказках… Значит, сказка — это правда, в которую иногда перестают верить…

Как это прекрасно — жить вместе с Нау!

Весь мир, со всей его красотой и нежностью, уместился в этой женщине, чье сердце больше неба и чья внутренняя теплота может соперничать с теплом солнца. Она и сделала Рэу человеком своей Великой Любовью.

Рэу повернулся к Нау.

Годы нанесли снега на черные волосы, положили морщины на лицо. Но она была прекрасна и сегодняшней своей красотой.

Как тепло делается в груди, когда смотришь на нее, видишь ее лицо. Да одна мысль о том, что она есть, существует на свете, наполняет сердце нежностью и благодарностью… Но ведь она будет с детьми. А потом придет время, и она соединится с ним в вечности.

— Мне было хорошо с тобой, — сказал Рэу.

Он угас, когда лед сковал море и первый снег припорошил трещины и разводья.

Сыновья совершили обряд печального прощания.

Обрядили Рэу в белые погребальные одежды, крепко завязали малахай на голове и зажгли костер у порога. Пронесли над очистительным огнем тело покойника и положили на нарту. Сыновья впряглись в нее. Нарта, скрипя полозьями по свежему снегу, двинулась в сторону моря.

Нау, в кэркэре из темного меха, стояла у стены яранги и печальным взглядом провожала своего мужа в вечность.

Она не плакала. Ведь Рэу дошел до конца своего пути, ушел достойно, как подобает человеку, завершившему все свои земные дела.

Ясный день стоял над Галечной косой, похолодавшее зимнее солнце скупо освещало тянущих похоронную нарту через прибрежные торосы на ровное ледяное поле, где уже была приготовлена широкая прорубь.

Нау смотрела вслед.

Невольная слеза катилась по щеке, холодила кожу и с верхней губы падала на нижнюю, вкусом похожая на крохотный обломок соленого морского льда. Как велик и печален мир! Мыслью своей пытаешься измерить протяженность жизни от далекого прошлого, начала которого не помнишь, а будущее теряется в тумане никем еще не испытанного пребывания в ином, заоблачном мире, где нет смерти, где нет сопоставления этого и другого мира… И все это — жизнь, которая сильнее и длиннее в бесконечности, чем просто бытие в этом мире… Как велик и печален мир!

Сыновья молча тянули нарту, стараясь выбирать среди нагромождений торосов ровный путь, чтобы ничто не тревожило навеки уснувшее тело.

Вода у краев погребальной полыньи то поднималась, то опускалась, выдавая взволнованное дыхание моря, словно оно и водная его глубина, где обрел жизни первое дыхание Рэу, понимали случившееся. В проруби образовалась ледяная кашица. Один из сыновей взял черпак, сделанный из тугого оленьего рога и переплетенный лахтачьим ремнем. Отчерпав шугу, прояснив зеленую, почти черную в глубине воду, он остановился и посмотрел на братьев.

Они без слов отвязали тело отца и положили на лед ногами к воде.

Постояв некоторое время, они слегка толкнули тело, и оно неожиданно легко и быстро скользнуло в воду.

За телом опустили в воду нарту, и она тотчас пошла ко дну, словно была сделана не из легкого дерева, а из моржовой тяжелой кости.

Старший из братьев приблизился к воде и заглянул. Там отражалось небо и виднелось уходящее вдаль улыбающееся лицо Рэу — словно он кидал прощальный взгляд сыновьям, остававшимся на земле.

А в небе, низко над горизонтом, сияло солнце. Тишина стояла в природе, будто все сущее, все живое затаило дыхание в удивлении и благоговении перед Великой Любовью.

Часть вторая

1

Эну сидел у костра и внимательно слушал Нау. Смеяться над ее рассказами о чудном происхождении приморского народа с некоторых пор вошло в привычку жителей Галечной косы и окрестных селений. Старуха стала местной достопримечательностью, и среди прочих новостей, которыми обменивались путники, обычно сообщалось о здоровье удивительной старухи и ее рассказах и поучениях.

Однако Эну не показывал виду, что не верит старой Нау. Да и кто знает, может быть, она права, несмотря на то, что говорила чудовищно неправдоподобные вещи: будто бы она в ранней молодости была женой кита и первые ее дети были киты. Никто не знает, сколько ей лет. Даже древние старики утверждали, что в годы своей юности они знали Нау уже глубокой старухой с теми же всем изрядно надоевшими рассказами о китовом происхождении приморского народа.

В общем-то, все, что рассказывала Нау, было давно, еще с детства, известно Эну.

Он вглядывался в сморщенное, словно печеная моржовая кожа, лицо старухи, в ее удивительно светлые и глубокие глаза, отливающие зеленью морской глубины, и ему становилось не по себе.

Нау не имела своего жилища. Она приходила в любую ярангу Галечной косы, устраивалась как у себя дома и жила несколько дней, а то и месяцев. Она утверждала, что все живущие — ее потомки. Кто знает, может быть, это действительно так? Никому никогда не приходило в голову отказать старой Нау в крове и пище. Но, когда она уходила жить в другую ярангу, люди облегченно вздыхали и не удерживали ее.

Несмотря на молодость, Эну почитался в селении мудрейшим человеком. Он знал все, что полагалось знать искусному врачевателю, предсказателю погоды, хранителю древних сказаний и обычаев. Но одного Эну не мог определенно утверждать: правду ли говорит старая Нау о происхождении приморского народа? Да, люди Галечной косы чтят морских великанов, как возможных своих предков, но уж больно разнятся между собой киты и люди. Мало того, что они живут в воде, киты к тому же огромны и бессловесны, даже голоса своего не имеют… Такие предки несколько неудобны для почитания. Однако вслух никто сомнений не высказывал, и культ китового предка соблюдался на протяжении многих поколений.

Старая Нау смотрела бездонными глазами на огонь, и Эну видел, как отблеск огня тонул в их бесконечной глубине.

— Через меня, — продолжала глухим голосом Нау, — соединились земля и море, во мне родился человек таким, каким живет он нынче вокруг нас.

— А как же слово? — осторожно осведомился Эну. — Как мысль?

— Когда я была юна и бегала, как молодая оленуха, по студеным, напитанным водой упругим тундровым кочкам, я и не задумывалась, кто я — песец, птица, волк или росомаха?.. Мне было все равно, кто я, пока не приплыл Рэу и не озарил меня Великой Любовью. Сама Великая Любовь была тайной, потому что неведомо, откуда она сошла на нас. И тайна родила мысль. Потому что, пока есть тайна, человек всегда будет пытаться разгадать ее и разум будет деятелен…

Нау замолчала.

— Выходит, пока есть тайна, будет жив и разум? — учтиво спросил Эну.

— Да, — ответила Нау.

— А речь откуда? Как человек научился разговаривать и общаться с другими? — продолжал спрашивать Эну.

— Нам с Рэу очень хотелось поговорить. Вот мы и заговорили…

Эну с выражением недоверия поглядел на Нау: слишком как-то все просто.

— Вещи ведь живут отдельно от человека вместе со своими названиями и именами, — продолжала Нау. — А слово приходит из всех живущих на земле только к человеку. И речь делает нас людьми…

Эну прислушивался к словам старой Нау не только разумом, но и чувствами своими. Что-то было в ее словах действительно весомое, мудрое. Мир для нее в самом главном всегда оставался единым. Наивысшим существом для нее всегда был кит…

— А откуда появились другие боги? — осторожно спросил Эну.

— Других богов в природе не существует, — сердито ответила Нау. — Их придумали себе люди. Из страха перед тайной. Когда нет желания разумом отгадать тайну, начинают делать богов. Сколько тайн, столько и богов, на которых легко свалить все. Когда человек проявляет слабость, он часто объясняет это вмешательством непонятных сил. А порой и силу свою начинает приписывать им… Это уже совсем недостойно человека!

— Однако мы все же чтим кита как предка своего, — напомнил Эну.

— Кит — не бог, — решительно сказала Нау. — Он просто наш предок и брат. Он просто живет рядом с нами, готовый прийти на помощь.

Эну шел по берегу моря, встревоженный разговором со старухой. Он наклонялся, брал обрывки морской травы, бездумно жевал их. Сырой морской ветер, пропитанный резким запахом водорослей, птиц, рыб и зверей, мешал мыслям. Какая-то неумолимая, но пугающая правда чувствовалась в словах старой Нау о том, что человек создал множество богов от страха перед непонятным и неведомым. С этим и боязно согласиться, и в то же время соблазнительно. Но как тогда быть с установившимися обычаями? Отказаться от привычного трудно, а тем более от богов… Разумная мудрость подсказывает, что не следует резко менять представления человека, если даже они и ложны…

Старая Нау… Ее имя обросло легендами, слухами и покрылось тайнами… Она говорила, что тайны побуждают человеческий разум к деянию. В этом она права. А разум устроен таким удивительным образом, что он часто удовлетворяется готовой отгадкой, видимостью истины, пусть непрочной, со множеством прорех от сомнений и непоследовательностей.

Сколько же Нау живет на земле?

Она говорит, что с самого начала была совсем одна и не знала, кто она — песец, волк, росомаха или евражка… А может быть, тогда она была каким-нибудь животным? Это вполне может быть и согласуется с древними легендами о родстве людей с разными животными.

Но вот ее сожительство с китом…

С китом, который силой Великой Любви превратился в человека.

И еще: память племени хранила множество рассказов о том, как киты помогали приморским людям добывать пищу, охотиться, уберегали от несчастий. Эти рассказы никто не подвергал сомнениям. Но вот превращение кита в человека… Почему этого больше не случается? Ведь становится же оборотнем охотник, унесенный на льдине в море. Его долго носит во льдах, ветер и буря треплют его одежду, и наконец он остается нагишом на холоде. Но природа не дает ему погибнуть. Иные неожиданно обрастают шерстью, короткой и жесткой, как у лахтака, обретают тюленьи черты, теряют речь и спасаются… Они потом бродят по тундре невдалеке от людских поселений. Они воруют еду, руша земляные мясные хранилища, похищают сушеное мясо с вешал и, случается, нападают на женщин. Потом рождаются странные люди с обилием растительности на лицах, порой немые и глухие или лишенные зрения. Но от китов больше никто и никогда не рождался на этом берегу…

И все-таки с дальних сумеречных лет идет почитание китов и трепетно-священное отношение к великанам моря. Да и как не уважать и не благоговеть перед теми, чьи огромные тела поднимают большие волны и чье дыхание взлетает ввысь? Остальные морские звери стараются держаться подальше от человека, боятся его, но киты никогда не уплывают, когда кожаные байдары приближаются к ним. Наоборот, они стараются держаться поблизости, и Эну был не раз свидетелем тому, как киты вели за собой охотников на места, богатые тюленями и моржами.

И все же, как уловил Эну, у жителей Галечной косы не было твердой и безоговорочной веры в рассказы старой Нау о ее жизни с китом. Это была сказка, придуманная выжившей из ума старухой. Однако существовала молчаливая договоренность между всеми: никогда не выражать сомнения самой Нау. Это было бы кощунством…

Старая Нау никогда не занималась врачеванием и предсказаниями, но если кто-нибудь обращался к ней за помощью, она никогда не отказывала. Лечила она только травами и настоями крепких бульонов, сдобренных кореньями, а ее предсказания поражали точностью, которая почему-то пугала людей. Может быть, потому, что она с одинаковым равнодушием предрекала и беду, и будущую радость. И оттого, что она не скрывала правды, мало было желающих обращаться к ней. Наоборот, остерегались ее острого языка и о важном и главном старались с ней не говорить, полагаясь в таком случае на Эну, который мог и утешить уклончивым ответом, и вселить надежду туманным, неопределенным обещанием.

Сколько живет на земле Нау?

Или она вечна, как скалы, холмы и скалистые берега? Но ведь она состарилась… Значит, жизнь и время накладывали на нее свой отпечаток. Если она помнит время первых людей, то как же она стара, ибо нынче люди расселились по всему побережью и по тундре…

Рассказывала Нау, что, когда был жив Рэу, олень был дик и на него охотились крадучись. А ныне оленьи стада пасутся спокойно, и человек ходит за ними, не скрываясь. Люди даже ездят на оленях, запрягая их в нарты. А ездовых собак тогда не было, утверждала Нау, и только похожие на них волки бродили по тундре, воровали мясо из земляных хранилищ и страшными голосами выли в лунные тихие ночи.

Плескалось море у берегов, загадочное, великое, называемое в песнях Китовым морем.

Там, в пучине, иная, отличная от земной жизнь, и ее признаки слабо доходят до приморских жителей в виде студенистых медуз, красных морских звезд с игольчатой кожей, раковин, мелких рачков и моллюсков.

Но и мир звезд и неба тоже загадочен!

Пристальный взгляд на звездное зимнее небо, когда невесть откуда появляются небесные огни — полярные сияния, — заставляет трепетать душу и вселяет в сердце благоговейный ужас. В светлом круге луны видятся то человеческое лицо, то тени умерших родичей, то живущие люди, которые охотятся, едят точно так же, как и обитатели земли. Можно ли после всего этого не задуматься о множественности миров, о том, что все эти миры пронизаны неведомыми загадочными силами, имя которым боги-кэлет?

Да, пусть киты остаются предками, но нельзя пренебрегать и другими богами.

Не каждому дано чувствовать неведомую силу и знать многое. Судьба выбирает из множества людей особенных и отмечает их даром прозрения и проникновения не только в суть окружающих вещей, но и за грань понятного. Может быть, сам отмеченный и не может объяснить многого, но его способность предчувствия и предвидения сама по себе благая ценность, которая должна служить людям.

Но вот как быть с Нау?

Быть потомком кита почетно и благородно, и это возвышает человека и дает ему гордость, стремление быть сильным и независимым, как сильны и независимы эти огромные морские животные. Но вера в кита должна быть благоговейной, покрытой некоей тайной. К этой тайне может иметь доступ лишь достойный и избранный судьбой. И чем больше неясного и непонятного в потемках прошлого, тем выше тот, который может объяснить многое.

В таком случае Нау — именно тот человек, к которому должны быть обращены почести. Но личность сама должна быть достойна положения, которое уготовила ей судьба. Не только облик, но и образ жизни, поведение должны соответствовать этому.

А Нау ведет себя так, что лишь отвращает от себя людей. Зачем посвящать каждого в такие подробности, которые только подрывают веру в китовое происхождение людей? Зачем рассказывать о том, что любил есть и как храпел по ночам Рэу? Зачем утверждать совсем неправдоподобное, будто сама Нау рожала китят и среди плавающих в море есть ее прямые потомки?.. Зачем такое говорить и каждый день твердить об этом, вызывая раздражение у людей?

Да, пусть китовое родство людей — далекая правда, но эта правда должна быть величественна, высока и доступна не каждому, без унижающих ее подробностей. Она должна сиять на расстоянии, как вершины дальних гор.

А как быть с Нау?

По всему видать, осталось ей жить недолго.

Она стара, это правда. Но вот что удивляло: она никогда не жаловалась на свои недуги, не кашляла, не задыхалась, как другие старухи.

Но ведь не вечна же она!

Эну остановился, вглядываясь в море.

Он видел, как недалеко от согбенной фигурки, в которой издали можно было узнать старую Нау, за линией пенного прибоя резвились два кита, высоко поднимая головы из воды и пуская шипящие, расцвеченные солнечной радугой фонтаны.

2

Охотники уплывали вдаль, в море.

Упругий ветер звенел в парусе из тонких нерпичьих кож, выдубленных и выбеленных в крепкой человеческой моче.

Охотники зорко всматривались в морскую поверхность, стараясь не упустить круглой головы нерпы, лахтака или усатой головы моржа.

На носу сидели два гарпунера, держа на коленях длинные орудия с острыми наконечниками из хорошо отполированных пластин обсидиана — вулканического стекла.

Наконечник был хитроумно устроен: впиваясь в кожу морского животного, он отскакивал от рукоятки и под натяжением ремня поворачивался в ране поперек, накрепко застревая и давая этим возможность держать добычу как бы на привязи.

На корме сидел Эну, одетый в непромокаемый плащ из хорошо выделанных моржовых кишок. Чуть желтоватая, шуршащая поверхность плаща хорошо предохраняла от любой сырости, особенно от морской, соленой, оставляя сухой внутреннюю одежду из пушистых оленьих шкур, снятых ранней осенью. Одной рукой Эну держал рулевое весло, а другой — конец, прикрепленный к парусу. С помощью руля и паруса Эну хорошо управлял лодкой и мог держать скорость даже против ветра.

В эту пору на морском просторе оживленно: откормившиеся на летних пастбищах птичьи стаи, вырастившие новое поколение крылатых, собираются вместе, чтобы отправиться в неведомые земли.

Эну предполагал, что там, куда они улетают, не кончается лето, нет зимних холодов и, по всей видимости, там и море не замерзает.

Если проследить за направлением полета птиц и дорогой уходящих китов, легко увидеть, что все они направляются в сторону полуденного солнца. В середине зимы красная заря указывает на присутствие солнца именно там… Значит, в ту сторону вслед за солнцем уходят и птицы, и киты, и другие морские звери. Немногие остаются здесь, чтобы переждать долгое холодное время…

Что же там за земля, где в зимнюю пору не замерзает море? И вдруг догадка пронзила Эну: так ведь когда солнце возвращается на эту землю, оно уходит оттуда, и, значит, там приходит черед зимних холодов!

Он уже хотел было раскрыть рот, чтобы рассказать товарищам о своем открытии, но воздержался — зачем? Они все равно не поймут всей глубины откровения. Ведь если дальше рассуждать, то, идя за солнцем и возвращаясь вместе с ним, можно жить в вечном лете, точно так же, как это делают киты… Эну от волнения вспотел. Вот оно — счастье человеческое, дорога к постоянному и теплому времени! Ведь главная забота здешнего человека — это уберечься от губительного дыхания холода. Только наступает лето, как женщины вытаскивают зимние пологи и начинают их латать, пришивая на прохудившиеся места новые лоскутки шкур белого медведя. К осени собирают сухую траву, обкладывают ею полог, чтобы теплый воздух дольше сохранялся в жилище. Но главное — это огонь, который нужно все время поддерживать в жирнике. Тепло — это жизнь, и тот, кто знает дорогу к постоянному теплу, тот настоящий спаситель людей…

Занятый своими размышлениями, Эну совершенно потерял интерес к охоте.

Как удивительно устроено человеческое мышление: стоило наткнуться на одну дельную мысль, как она потянула другую, за ней — третью. Если судить по времени холодной поры, которая длится очень долго, в отличие от короткого лета, солнце в полуденной стороне находится гораздо дольше, чем над здешними берегами. Значит, там лето дольше и зима короче!

Вот бы найти путь туда, дорогу к долгому теплу!

Вспотевшей рукой Эну сжал рулевое весло и не сразу сообразил, что кричат ему гарпунеры.

Они увидели стадо моржей и просили повернуть туда байдару.

Эну круто развернул кожаное судно, едва не зачерпнув воды накренившимся бортом.

Дорогу к долгому лету укажут киты. Если они настоящие братья, то они не откажут в помощи.

А может быть, старая Нау знает ту дорогу? Иначе откуда она пришла сюда? Не родилась же она от камней, от волков или росомахи… Может быть, она — заблудившаяся жительница теплых краев? А кит пришел ей на выручку, чтобы она не погибла здесь от холода?

Мысли обгоняли друг друга, выстраивались в стаи, разлетались и снова собирались вместе. Они волновали Эну.

Моржовое стадо уже было близко, и вода кишела как в гигантском котле.

Спустили парус. Длинные деревянные весла в деревянных уключинах заскрипели, и послушная им байдара устремилась к моржовой стае.

Вот они уже близко. Они поворачивают оснащенные огромными желтыми клыками головы и с ненавистью смотрят на приближающуюся байдару.

Вожак моржового стада — старый самец с обломанным левым клыком, покрытый бугристой, в морских паразитах и шрамах кожей, вдруг развернулся и пошел на байдару.

Может быть, в другое время Эну успел бы отвернуть байдару, чтобы избежать удара. Но на этот раз, отвлеченный размышлениями, он какое-то мгновение промедлил.

Эну видел, как обломанный клык мелькнул внутри байдары, меж ног впереди стоящего гарпунера. В байдару хлынула вода, и кожаная лодка стала оседать.

Ужас охватил охотников.

Никто не умел плавать, и единственное спасение было в том, чтобы держаться за надутые пыхпыхи, которые, к счастью, уже были приготовлены.

Разъяренный морж долбил и долбил байдару, и она только беспомощно содрогалась, погружаясь по самые борта в ледяную воду.

А родной берег был далеко.

В байдаре — пять человек. А пыхпыха — четыре. За один ухватились двое — Эну и юноша Кляу, в глазах которого застыл ужас. Ведь Кляу хорошо знал, что делает в таких случаях старейшина байдары. Когда нет надежды на спасение, когда родной берег лишь синеет туманной полоской на горизонте, тот, который сидел на руле, вытаскивает свой охотничий нож, закалывает товарищей, а потом — себя самого… Это делается для того, чтобы избавить людей от ненужных мучений.

Кляу это знал и видел перед собой лицо того, кто заколет его первым, потому что именно он оказался ближе всех. Когда бросались в воду, не было времени выбирать пыхпых, надо было спасаться…

Как прекрасна жизнь! Даже жалкие мгновения, оставшиеся до вечного забвения. Казалось бы, какая разница: быть заколотым чуть раньше или позже, и все-таки Кляу хотелось сейчас быть возле другого пыхпыха, подальше от Эну. Неужто не дрогнет рука у человека, которого в селении Галечной косы почитали мудрейшим, источником знаний и полузабытых обычаев? Он знал, как надо встретить новорожденного и проводить в последний путь умершего. Он знает, как избавить от лишних мучений…

Эну медлил, не решаясь приступить к печальному долгу. И все же это необходимо сделать. Им все равно не добраться до родного берега…

Как неожиданно и просто кончается жизнь! Кто-то другой найдет дорогу к незамерзающим морям, к земле, где долго тянется теплое лето и солнце высоко стоит в небе, где зимуют киты и другие теплолюбивые существа.

Товарищи Эну, зная о своей участи и стараясь отсрочить неминуемую смерть, старались отплыть от него подальше, незаметно отгребая в сторону.

Пусть первыми простятся с жизнью те, кто постарше. Вон Опэ. Он смотрит на берег. В глазах его горе и страх перед неизбежной смертью. В Галечной косе у него остаются жена и шестеро детей. Они еще малы, и общине придется взять на себя заботу о них. Так ведется исстари. Нет обделенных пищей и кровом, но есть те, кто потерял близких… Рэрмын… Тоже дети останутся у него да красивая жена. Однако она перейдет под покровительство старшего брата, оставшегося в живых… Комо… Все хорошие добытчики, сильные мужчины, веселые, искусные в громком пении и радостных танцах.

Эну крикнул:

— Эй, сближайтесь ко мне!

Хорошие люди были на байдаре. Все они откликнулись и даже те, кто старался отгрести подальше, смирившись со своей судьбой, поплыли к старейшине байдары, который уже нащупывал в намокших кожаных ножнах охотничий нож с длинным, хорошо заточенным лезвием.

Комо подплыл первым.

Эну не сразу стал кончать его, справедливо полагая, что вид крови может поколебать решение остальных.

Когда все сгруппировались недалеко от затопленной байдары, Кляу вдруг звонким голосом крикнул:

— К нам плывут киты! К нам плывет целое стадо китов!

Все враз глянули туда, куда показывал рукой юноша.

Словно осевший на воду туман, пронизанный радугой, приближался к терпящим бедствие.

Киты плыли с шумом, разрезая осеннюю студеную неподатливую воду.

— Они идут к нам на помощь! — кричал возбужденный юноша. — К нам плывут наши братья! Значит, старая Нау права — они наши кровные братья!

Эну налег на пыхпых, чтобы приподняться над водой, и тоже увидел китов. Они шли как флотилия волшебных кораблей из старинных сказаний о великанах, как огромная песня, надвигающаяся из морских глубин.

Страх и надежда боролись в душе Эну.

Нарушение обычая может вызвать наказание. Но кто будет наказывать? Кто истинные вершители судеб приморского народа?

Приближаясь, киты плыли тише, явно стараясь не повредить людям. Оки окружили потерпевших бедствие, повели их к синеющему вдали берегу.

Охотники старались держаться ближе друг к другу, ибо так китам было легче вести их.

Вот уже можно различить яранги и струйки синего дыма, тянущиеся к небу.

За линией прибоя киты остановились.

На берегу стояли люди и в изумлении смотрели на своих земляков, обессиленных, но счастливых своим чудесным избавлением от неминуемой гибели.

Кто-то догадался бросить ременной линь, и Эну ухватил конец.

Охотники встали в ряд перед старой Нау, и вода струилась с их мокрых одежд.

Старуха молча смотрела на них, часто переводя взгляд на стадо китов, медленно удаляющееся от берега.

— Брат всегда поможет брату, — тихо сказала она и пошла к ярангам.

В самой большой яранге, где обычно собирались мужчины Галечной косы, гремел бубен, сделанный из высушенного моржового желудка.

Обнаженный по пояс Эну в сопровождении Кляу исполнял новый танец, названный им Танец Кита.

Другие чудесно спасенные подпевали чуть охрипшими голосами, вознося хвалу морским братьям, и звуки новой священной песни уходили через дымовое отверстие к небу, растекались и скатывались к берегу, к невидимому в темноте морскому горизонту, где, затаив свое шумное дыхание, слушали киты.

Повинуясь ведущему Эну, люди взмахивали расписанными веслами, и там, под потолком, где вялились прошлогодние оленьи окорока, пропитываясь пахучим дымом, в отблесках костра, в волнах теплого тумана, плыло чучело кита, искусно вырезанное из темного плавникового дерева.

Человек только тогда человек, Когда брата он имеет, и душа Его жаждет отдать добро брату. Смерть отступила от нас, Черным крылом задев. Киты спасли нас. Возносим хвалу им И благодарность…

В полутьме яранги песня стучала крыльями о просохшие моржовые шкуры, словно гигантский бубен, и жители Галечной косы, прислушиваясь к ней, возносились ввысь душой, преисполненной благодарности к морским братьям.

Иные с затаенным чувством стыда вспоминали, как посмеивались над словами старой Нау о братстве с китами и воспринимали ее рассказы о стародавних временах как причуды угасающего от старости разума.

Священный Танец Кита возвестил о рождении нового обычая в жизни обитателей Галечной косы и укрепил веру в их необычное происхождение.

Эну пел и чувствовал, как слова новой песни сами рождаются в его душе без усилия с его стороны, и он дивился этому своему состоянию, словно кто-то иной, новый поселился в нем и пел через него…

Брат — это не только тот, Кто просто похож на тебя. Брат — это тот, кто сочувствует Твоему несчастью и приходит на помощь…

3

Когда Айнау вносила кусок синего льда в теплый полог, вместе с ним входило холодное облако, остро пахнущее стужей, щекочущее нос. Лед потрескивал как живой. Ребятишки украдкой прикладывали палец, смоченный слюной, и лед кусался, прихватывая кусочек кожи, белесой пеленой приклеивающийся к поверхности голубого излома.

В эту пору на воле все было темно-синим от сумерек и мороза, от темного неба, на которое робко выползали яркие зимние звезды, дрожащие и мерцающие от всепроникающего холода.

Стылую синеву нарушали лишь пятна желтого света, падающие на снег у порога жилищ: в ярангах ждали возвращающихся с зимнего промысла охотников.

Они шли с торосистой стороны моря, медленно обходя высокие льдины. За ними тянулся замерзающий след с яркими вкраплениями красной крови.

Люди держали путь на желтые пятнышки теплого света от горящих в жиру моховых фитилей.

Тишина висела над Галечной косой, над маленькой кучкой полузатопленных в снегу жалких в этом огромном мире яранг.

Кляу поднял глаза: на закатной стороне занималось полярное сияние — начинался веселый праздник богов, и отблеск их гигантских разноцветных костров отражался небом. Как плотно населен мир, кажущийся отсюда таким пустынным! И просторное небо, и дальние горы, и даже мрачные нагромождения скал — все полно жизни, неведомых существ, волшебных сил!

Кляу глубоко вздохнул и пошел быстрее, торопясь к своему жилищу, где его ждали жена и трое детишек — два мальчика и девочка. Он мысленно воображал детские личики, их ожидающие взгляды, особенно пристальные и пытливые глаза старшего, Арманто, ласковое спокойствие жены, и все его нутро, промерзшее на ветровом студеном льду, наполнялось теплом, идущим от самого сердца.

Айнау взяла ковшик из тонкого гибкого дерева, зачерпнула воды, захватив льдинку, и вышла из яранги. Она встала у порога, держа в поле зрения мелькающего меж торосов охотника. Из десятков людей она узнавала его по походке на любом расстоянии, которое только может охватить взгляд.

Сердце женщины омылось нежностью и теплом от мысли о мужчине, о ее Кляу, который с добычей шел домой. Отсвет Великой Любви, которая вызвала к жизни приморский народ и сделала кита человеком, лежал на счастливом лице Айнау.

Охотник медленным, неторопливым шагом приблизился к порогу жилища, молча скинул упряжь, на которой тащил убитую нерпу.

Айнау облила морду убитой нерпы водой, давая «напиться» зверю, отдала остаток воды мужу и втащила добычу в ярангу.

Детишки с радостным гомоном окружили нерпу, положенную на кусок разостланной на полу моржовой кожи. Но нерпа еще была мерзлая, и должно пройти время, прежде чем она оттает и мать начнет ее разделывать.

Пока Кляу тщательно выбивал снег из торбасов, развешивал охотничье снаряжение, Айнау толкла в каменной ступе мерзлое мясо, смешивала его с жиром, сдабривала квашеными зелеными листьями.

Это, конечно, еще не настоящая еда. Большое пиршество будет, когда сварится свежее нерпичье мясо.

Когда нерпа достаточно оттаяла, Айнау разрезала тушу, отделив шкуру с жиром.

Ребятишки, глотая слюну, ожидали своего череда.

Наконец мать вырезала из усатой головы два глаза, надрезала их и подала мальчикам. Причмокивая, постанывая от восторга, мальчишки отсасывали нерпичьи глаза, время от времени давая попробовать и сестренке.

Кляу снял с себя всю одежду и остался совсем нагишом, лишь бросив между ног клочок шкуры прошлогоднего молодого олененка.

Пока Айнау разделывала нерпу, в ярангу заходили соседки, и каждая уходила с куском мяса, и это наполняло радостью обитателей яранги, потому что считалось: делиться радостью, добром и едой — первейшая и приятная обязанность потомков китов.

С вершины зимы трудно представить, что наступит лето, и на Галечной косе не будет снега, и холмы за лагуной, покрытые глубокими снегами, зазеленеют травой, свободная вода потечет с гор широкими ручьями, и безмолвие полярной ночи огласится звонким птичьим щебетанием. Море очистится ото льда, и к берегу приплывут киты…

Когда сладкая боль первого насыщения прошла и легкая дремота мягкой пеленой накрыла тела распластанных на мягких оленьих шкурах обитателей яранги, глава семейства начал повествование…

Так водилось в каждой яранге. Дети должны знать свое прошлое, чтобы не чувствовать себя одинокими в этом огромном мире.

Голос Кляу глуховато звучал в теплом пологе, переполненном запахом свежей крови, теплого мяса, горящей в каменном жирнике нерпичьей ворвани…

— Раньше холод и мрак покрывали пространство, в котором не различались ни земля, ни небо, ни вода… Все было одинаково темно, как в пургу, — повествовал Кляу, а вокруг него затаив дыхание лежали его детишки, внимая рассказу о прошлом народа Галечной косы.

Луч солнца не пробивал темных туч, из которых вечно сочилась холодная влага… Но вот появилась женщина. Теплыми босыми ногами прошла она по холодной земле, и там, где ступала, вдруг выросла зеленая трава. Оглядевшись, она улыбнулась, и солнце, пробив черные, сочащиеся влагой тучи, ответило ей ослепительным светом, разогнавшим мрак и залившим все однообразное пространство теплом. И женщина увидела — есть земля и море, небо и скалы, есть Галечная коса, которая отделяет лагуну от моря. В норах живут евражки, песцы бродят меж зеленых холмов, птицы летят над морем… А само море — само море полно жизни, полно плавающих и ныряющих. И ходила женщина по берегу, кормилась ягодами и морскими травами. И не знала, что сама была человеком, ибо не было с ней никого рядом, с кем бы она могла говорить.

Пока не пришла к ней Великая Любовь.

Великая Любовь сделала из кита человека, и он взял в жены ту женщину.

И родила женщина маленьких китят. Росли они поначалу в лагуне, а когда возмужали, то их колыбель-лагуна стала им тесна и через пролив Пильхын они отправились к своим родичам в открытое море.

Потом женщина родила детей уже в человеческом обличье. И эти дети — наши предки, от которых мы и ведем наше происхождение.

Кляу приумолк и потом торжественно сказал:

— А та самая первая женщина и есть Нау! Она живет среди нас, и мы воздаем ей хвалу!

Последние слова Кляу дети слушали в полусне, и им чудилось далекое неправдоподобное время, когда кит мог превратиться в человека, а человеку для пропитания было достаточно ягод и морской травы.

Эту легенду они уже не раз слышали, как и рассказ самого Кляу о чудесном спасении китами.

Они видели Танец Кита и с детства учились ему, чтобы в торжественные минуты, когда благодарные чувства рвались наружу, можно было исполнить его в Большой яранге, где собирались отважные ловцы морских зверей.

Каждое утро уходил Кляу на морской лед. За спиной оставалась Галечная коса, яранги, утонувшие в снегу и напоминавшие о живой жизни лишь тоненькими струйками дыма.

Синева зимнего дня чуть розовела, и огромное зарево на южной стороне неба вот-вот готово было проклюнуться первыми лучами солнца.

Кляу обходил торосы, осторожно проходил по морскому льду на только что замерзших разводьях и думал о вечном, о том, что всегда волновало его.

В то, что кит может превратиться в человека, все же можно поверить… Но почему то, что произошло давно, никогда не повторяется?

Много было неясного и непонятного в старинных сказаниях. Когда-то Кляу обратил на это внимание Эну, но тот строго сказал, что так и должно быть: чем больше неясного в старинном сказании, тем оно достовернее и тем больше в него надо верить.

Но почему мир не может быть так ясен, как чист и свеж утренний воздух после душного и теплого полога?

Звездное небо тоже населено множеством существ, охотниками, девушками, оленями… Воображение соединяло невидимые линии созвездий и рождало картины небесной жизни. Казалось бы, это та самая жизнь, куда уходили умершие. Но нет! Умершие уходили через облака, это верно, но жили совсем в ином мире, о местоположении которого затруднялись говорить даже такие мудрые люди, как Эну. Но Кляу видел только звезды — светящиеся точки на небе — и по-своему думал, что небо — как бы гигантский рэтэм, натянутый поверх всего мира, в нем множество дыр, через которые изливается дождь, сыплется снег. И где-то под этим гигантским шатром живут иные народы. Дым от их костров в виде облаков поднимается в небо, затмевая свет и вызывая ненастную погоду.

Почему окружающий мир так отличен от того, о котором говорят предания? А не нарочно ли мудрецы все затуманивают, чтобы скрыть собственное незнание?

Чем дальше в море уходил Кляу, тем шире открывался захватывающий дух вид на хаотическое нагромождение синего льда.

До самого стыка земли и неба громоздились торосы. Среди них виднелись огромные обломки ледяных гор, голубые, словно светящиеся изнутри собственным светом. В ледовых пещерах было удивительно жутко и слышалось тихое потрескивание, словно кто-то невидимый таинственно брел по ледовой крыше в мягких, подбитых шкурой белого медведя торбасах.

Морской вид на первый взгляд однообразен, но это однообразие кажущееся. Вблизи торосистое море полно неожиданностей. А подальше от берега, где сильное морское течение постоянно ломает лед, в черных, курящихся на морозном воздухе белым паром разводьях тихо плывут нерпы, глядя огромными глазами на бело-голубой мир.

С моря, даже с высокого тороса, уже не различить темные пятнышки яранг. Жалкие, маленькие точечки, словно заяц наследил. За ними — закованная в лед лагуна, границы которой невидимы. Но к югу, где холмы поднимаются и, как морские волны, бегут к синеющим вдали горам, простирается твердая земля, такая же бесконечная, как море.

За зубчатыми вершинами Дальнего хребта бродит зимнее солнце.

Что там, за этим хребтом?

У подножия гор кочуют оленные люди, дальние родичи приморского народа, отколовшиеся еще в стародавние времена, которые хорошо помнит лишь старая Нау.

Еще недавно Кляу думал, что с возрастом все тайны откроются ему и все недомолвки взрослых людей — всего лишь попытка оградить юнца от того, что полагается знать только зрелому, настоящему охотнику.

А ведь незнание разжигает любопытство и гонит человека в неизведанное.

Как Эну.

Некоторые даже говорили, что тот сошел с ума, ибо здравомыслящему человеку не придет в голову говорить о далекой земле, где солнце вчетверо дольше светит в небе и лето такое долгое, что не успевает оно кончиться, как наступает новая весна.

— Это не сказка, — говорил Эну, — я уверен, что есть такая земля, и мы с тобой ее найдем… Помнишь тот страшный день, когда мы едва не погибли? Вот тогда и пришла мне в голову мысль о теплой земле. Кто знает, может, сами киты вложили в меня это открытие…

Кляу слушал Эну, и в душе его росла решимость последовать за ним.

4

На ноздреватом льду, изъеденном весенними жаркими лучами солнца, стояла большая байдара. Она просвечивала новой, только что натянутой кожей, и, когда кто-нибудь прикасался к ней, она гудела, как огромный ярар.

Вместе с Эну в удивительное, давно задуманное путешествие отправлялся Кляу.

Третьим плыл Комо, лентяй и шутник, однако искусный в том, что изображал на окрестных скалах все, что видел глазами.

Среди провожающих была старая Нау.

От весеннего солнца ее лицо еще больше потемнело, как покрышки яранг, пережившие зимние холода, снегопады, метели и яростное весеннее солнце.

Кляу никогда не думал, что расставание с родными и близкими, с женой и детьми, с Галечной косой, с привычным видом из яранги, окрестными холмами, скалами так мучительно больно, что хочется закричать в полный голос, потому что боль такая, словно на сердце упал тяжелый камень.

Этот камень не отпускал все то время, пока байдара плыла вдоль ледяного берега, еще не успевшего отойти от земли, мимо высоких скал, с которых Кляу зимой любовался широкими просторами, окружающими селение, и думал о том, что за теми дальними зубчатыми хребтами. Теперь им придется не просто убедиться в чьих-то давних рассказах, а самим увидеть дальнюю землю, где много солнца и где живут предки приморских жителей — киты.

Трудно было расставаться с женой, но еще больше — с детьми. В последние мгновения почему-то припомнились прекрасные дни, когда он собирался увести Айнау к себе в ярангу, бродил с ней вдали от селения, по тундровым холмам, так как мягки и ласковы травы…

Люди смотрели вслед уходящей байдаре, которая становилась все меньше, растворяясь в пространстве, как угасающий человек растворяется в бесконечном протяжении времени.

Многие именно так и думали, глядя вслед скрывающейся из поля зрения байдаре.

Все молчали.

Старая Нау поглядела на людей и громко сказала:

— Это зов предков. Ибо киты — вечные странники, вечно путешествующие в огромных морях. И человек не может долго жить на одном месте. Сначала он изобрел байдару, чтобы покорить морскую стихию, вернуться к изначальному…

— А потом возьмет да полетит в небо, — усмехнулся кто-то.

— Почему бы и нет? — задумчиво произнесла старая Нау. — Может и такое случиться… А пока пусть плывут сыновья китов по морю и ищут новое и непознанное. Только так человек почувствует себя настоящим жителем земли…

И еще долго говорила старая Нау.

Пока свежи были воспоминания об уехавших, ее внимательно слушали.

Но проходило время. Другие события затмевали троих безумцев, отправившихся тропой китов искать долгое лето, и только родные вспоминали их в ряду навсегда ушедших сквозь облака.

А речи старой Нау стали назойливыми. Слушали ее только из священной обязанности быть внимательными к старухе, пережившей само время.

Выросли дети Кляу, и лишь очень редко, в ряду полузабытых сказок, кто-то вспоминал о трех безумцах, отправившихся в далекое путешествие.

Никто тогда не мерил время, потому что оно и так было видно, отпечатываясь на облике людей, отмеченное родившимися и выросшими детьми, состарившимися и ушедшими сквозь облака.

Однажды в ясный зимний день с низким холодным солнцем, протянувшим свои озябшие лучи далеко в торосистое море, на залагунной стороне, где вдаль уходили волнистые холмы, показались три точки. Они медленно увеличивались, приближаясь к ярангам. Еще издали можно было догадаться, что это не кочевники, походка у них была иная. Это не были и гости с дальней стороны: те ездили на собаках и шумно приближались к селению.

А эти шагали очень медленно и даже несколько раз останавливались, как бы издали изучая берег.

Все люди Галечной косы высыпали на волю.

А незнакомцы все приближались, рождая смутную тревогу в сердцах встречающих.

Путники выглядели причудливо, их одежда была совсем непохожа на ту, что обычно носили жители Галечной косы. И эта одежда была отмечена печатью долгого, нелегкого путешествия. И еще одно обстоятельство внушало тревожные мысли: эти люди были далеко не молоды, уже в том возрасте, когда без особой нужды не отваживаются пускаться в дальний путь.

А путники все приближались, и на их изможденных, прорезанных глубокими морщинами лицах светилась радость.

Старик, одетый в белые оленьи штаны — знак готовности уйти сквозь облака, — спросил путников:

— Кто вы и куда держите путь?

Долго не отвечали пришельцы. Они жадно всматривались в лица встречающих, словно стараясь найти в них знакомых.

И вдруг старушка, которая долго всматривалась подслеповатыми глазами в одного из спутников, закричала страшно и громко:

— Кляу! Это мой муж, Кляу! Я узнала его!

И все поняли: это те, о ком рассказывали только в полузабытых преданиях, о ком вспоминали как об одержимых несбыточной мечтой познать пути китов.

— Значит, вы вернулись, — сказала старая Нау и пошла к Эну, седому тихому старичку.

Глаза его светились мудростью и теплом.

Путников повели в яранги, а они шли, жадно вбирая в себя заново облик родного селения, ибо это им грезилось в тоскливых сновидениях.

— Мы прошли по тем удивительным землям, о которых знали только по сказкам, — повествовал Эну. — Мы видели огнедышащие горы и дивились тому, что живущие у их подножий понимали нас и тоже почитали китов своими предками. Они утверждали, что именно там, под этими горами, находились жилища китов и эти горы есть их гигантские яранги, с вершин которых струится дым домашних костров. Множество рассказов о жизни китов мы слышали от дальних родичей. Будто в домашней жизни киты мало отличаются от нас и ведут такие же разговоры на своем, пока нам непонятном языке. У них даже случаются и ссоры, правда, очень редко. Тогда содрогается земля, дым из гигантских костров густеет и иной раз даже раскаленные камни взлетают над вершинами гор — жены китов, занятые ссорой, перестают следить за очагом.

Путники рассказывали по очереди. Когда один уставал, вступал другой, потом рассказ подхватывал третий. Вместе со всеми слушала рассказы старая Нау, и каждый из вернувшихся дивился тому, что она пережила многих и оставалась такой же крепкой, какой они оставили ее много лет назад.

— В тех краях мы не видели наших привычных зверей, на которых мы здесь охотимся, — вел рассказ Кляу. — Моржей нет, и белый медведь не заходит в те льды. Да и льдов настоящих там не бывает. На зиму образуется лишь небольшой припай, а за ним всю зиму плещется темное море. Люди живут там оленеводством и ловлей рыбы. От такой еды они малосильны и ростом небольшие. Зато этой рыбы там несметные косяки. Вода в реках кипит от нее. Не только сами люди питаются рыбой, но и собак своих кормят ею…

— Мы шли за солнцем, — продолжал Эну. — Ибо главная наша цель была достичь той земли, где солнце долго светит и тепло держится дольше, чем на нашей земле.

Мы видели настоящие деревья, покрытые зелеными листьями, шумящие ветвями, словно живые великаны. Они покрывают огромные пространства, и трудно представить, как человек живет в этом зеленом сумраке, как находит дорогу к рекам и к морскому побережью. Мы остерегались углубляться в леса и старались всегда держаться моря, ибо знали, что китовые тропы — это дороги морские.

— Сначала мы подумали, что дошли до китовых пределов, когда увидели огнедышащие горы, — сказал Комо. — Однако надо было найти вход в них. Нас удивило, что поблизости мы не видели китов. И пошли мы дальше, переправляясь через водные преграды с помощью тамошних жителей, ибо наша байдара давно обветшала и стала непригодной. Потом нам встретились люди, которые уже не понимали нашего разговора. Большинство почитали нас своими братьями, не обижали…

— Но не везде было так, — вздохнул Эну. — В одной стране, где живут, собирая выросшие за лето растения и разводят животных, чье молоко пьют, словно это простая вода, схватили нас вооруженные люди и заперли в сумеречный дом. Там они держали нас очень долго, несколько лет. Уже стали мы понимать их речь, а они все опасались нас и говорили, будто мы какие-то оборотни, пришедшие на их землю, чтобы причинить ее жителям вред. Однако остерегались нас лишать жизни, боясь еще большего несчастья.

Кормили нас всяческой травой, от которой мы поначалу сильно ослабели, но потом попривыкли и стали снова обретать прежнюю силу.

И вот однажды вывели нас на солнечный свет, от которого мы отвыкли так, что первое время не могли держать глаза открытыми, и повели в огромную ярангу, сложенную из больших камней. Там сидел важный человек, который хотел знать, откуда мы появились и что за намерения у нас.

И ответили мы этому любопытному человеку, что происходим мы от китов и идем по их тропам, чтобы познать земли, где много тепла и мало холода, где зимует солнце и перелетные птицы.

Внимательно выслушал нас важный человек и спросил, откуда мы знаем о своем происхождении. Тогда мы сказали, что живет в нашем селении прародительница наша — старая Нау, которая родила наш народ…

Сильно взволновали мы этим сообщением жителей теплой земли.

И сказал тот человек, что и они ведут свое происхождение от китов, однако предания старины они понимают как волшебные сказки и многие уже не верят тому, что где-то существует прародительница приморских людей.

— И рассказали они нам легенду о своем происхождении, — продолжал поседевший Кляу, в котором счастливая старая жена видела молодого мужа, уходившего в дальний путь. — Слушали мы ее, и словно звучал голос старой Нау и перед нами воскрешалось наше собственное детство. И сказали те люди нам, что издревле им завещано: пока брат будет чтить брата, помогать ему, беречь его жизнь, пока любовь и согласие будут царить между людьми, до тех пор где-то будет жить прародительница людей, жена Кита, человеческая женщина, мать всех приморских жителей.

— Мы шли дальше, потому что хотели познать вечное тепло, — заговорил Комо. — Мы продирались через гигантские травы и брели реками, вода в которых была горяча, как кровь только что убитого моржа. Солнце всегда стояло высоко, и снег выпадал только на одну ночь. Утром он таял. Тамошние люди все же страдали от этого, считая это страшным холодом. Они дивились нам и толпами собирались, когда видели, как мы обливаемся потом при таком тепле, которое для них жестокий мороз…

— А дорога китов шла еще дальше, — продолжал Эну. — Они уходили в теплое марево, блистая фонтанами. А у нас сил оставалось только на обратный путь, ибо понимали мы, что узнанное нами принадлежит не только нам, но и вам, потому что мы — часть одного целого, что называется приморским народом. Мы увидели многое и достигли края земли. Мы уже знали из рассказов тамошних людей, что дальше зимы нет, одно нескончаемое лето. Но та жизнь уже была не для нас, и мы повернули обратно.

— Мы торопились, — подхватил рассказ Кляу, — ибо нам хотелось увидеть родные лица, услышать полузабытые, но дорогие нам голоса, которые мерещились нам во снах… Мы торопились на свою родину, как спешат ранней весной киты, возвращаясь в студеные воды.

Несколько долгих вечеров рассказывали путники о своих приключениях, встречах с незнакомыми народами, обычаями, странной пищей и чудными зверями. Затаив дыхание, жители Галечной косы внимали словам о том, как в иных землях люди никогда не видят белого снега и с трудом верят в то, что вода может обретать твердость камня, а дождевые капли падают сверху в виде мягких белых хлопьев.

Когда иссякли рассказы и утомленные долгим повествованием путники все чаще и чаще стали замолкать, старая Нау спросила:

— Вы увидели новые земли, незнакомые народы и странных зверей, скажите нам, какая земля показалась вам самой прекрасной?

Путники переглянулись между собой.

И ответил Кляу:

— Это верно, что мы увидели много. Но мы познали великую истину: нет ничего прекраснее своей родины, родной земли, где ты появился на свет, где живут твои родные и близкие, где звучит родная речь и знакомые с далекого детства старинные сказания…

Эти слова прозвучали в притихшей яранге как звук крыльев волшебной птицы, принесшей важную весть.

И старая Нау сказала:

— Я именно об этом и думала: прекрасное — это то, что рядом с тобой. И киты всегда возвращаются с уходом льдов, потому что эти берега — их родина и родина нашего народа.

Эну был уже дряхл и немощен.

Комо мог только изображать на скалах еще не стершиеся из памяти картины, и лишь Кляу удалось сочинить и исполнить Танец Путешественника.

Сколько лет они провели в пути — никто не мог сосчитать. И все же, несмотря на то, что он был сед, Кляу еще был силен.

Он пережил своих спутников и скончался в глубокой старости, оплакиваемый родичами. Обряжала его в последний путь вечная старуха Нау. Седая, крепкая, с черным, словно дубленая моржовая кожа, лицом, она пришла в ярангу, где поселились горе и печаль. Готовый отправиться в последний путь, Кляу лежал в белых камусовых штанах, в белой кухлянке.

Нау молча прошла к пологу и откинула с покойника лоскут медвежьей шкуры.

У Кляу было просветленное и спокойное лицо.

Старуха попросила принести выквэпойгын.

Принесли отполированную, чуть согнутую палку с углублением в середине, куда вставляется каменный нож для выделки шкур.

Старая Нау угнездила конец палки под голову покойного и шепотом начала беседовать с ним.

Она задавала пространные вопросы и ждала, что ответит умерший. Ответы Кляу были односложны, но значительны. Он пожелал взять с собой крепкие торбаса и копье, которым он добывал пропитание.

Старая Нау тихим голосом передавала пожелания покойного, и у головы покинувшего этот мир вырастала кучка вещей, которые он брал с собой в последнее путешествие сквозь облака.

Мужчины понесли Кляу на Холм Усопших.

А жизнь продолжалась. Наступала новая весна, и поднявшееся над снегами солнце щедро освещало тундру и ледовитое море.

5

Внук Эну, Гиву, хрупкий и задумчивый юноша, пришел к старой Нау и спросил ее:

— В чем тайна твоего бессмертия?

Старуха удивленно посмотрела на него.

Об этом не полагалось спрашивать. Это было дерзко и кощунственно.

— Нет тайны и нет бессмертия, — ответила Нау.

— Но ты живешь всегда, — возразил юноша. — Значит, есть бессмертие и есть тайна.

— Я живу, — задумчиво ответила Нау и почувствовала, что этот ответ пришел неведомо откуда. — Я живу, потому что существует Великая Любовь.

— Значит, если ее не станет — ты умрешь? — спросил юноша.

— Но Великая Любовь вечна, — ответила Нау.

Гиву задумался.

Нау смотрела на него. Отчего он такой? Или его мучает значение собственного имени? Быть Вездесущим по имени нелегко. Ведь нарекают человека не просто так, а стараясь дать ему направление жизни. Сама Нау давала это имя, ибо рождался мужчина, который вел свое происхождение от самого Эну, человека, в чьей голове родилась идея пройти тропами китов в поисках истины и теплой земли.

— Много сомнений, — вздохнул Гиву. — Они мучают меня.

На прощание старая Нау посоветовала:

— Ты меньше спрашивай, больше старайся узнать сам.

Осенью, когда моржовое стадо вылегло под скалами мыса, несколько дней Гиву наблюдал за спариванием животных и дрожал от возбуждения, сдерживая себя, чтобы не кинуться на первую попавшуюся женщину. Они как раз невдалеке собирали ягоды, ворошили кладовые в поисках сладких кореньев. Но Гиву боролся с собой. Он решил не поддаваться страсти, смутно чувствуя, что ответы на его вопросы не там.

Он ушел в тундру.

Бродил в тишине прохладного дня и подолгу смотрел в прозрачные потоки, где плыли рыбы, медленно шевеля плавниками. Серо-голубые тела водных обитателей казались ожившими картинками, выбитыми на скалах Комо, одним из путешественников древности.

Гиву утолял жажду в речках, разглядывая свое отражение. На юношу смотрело худое удлиненное лицо с большими, широко открытыми глазами.

Кто-то говорил ему, что таким был в молодости его знаменитый дед Эну. Но Эну нашел выход своему ненасытному любопытству и отправился в путешествие, которое заняло у него всю жизнь.

Если Гиву пойдет по его следам, он увидит лишь то, что видели Эну, Комо и Кляу.

Куда идти?

И откуда все это — беспредельность мира, облака над тундрой и зеленая трава, которая каждую осень желтеет?

Откуда эти цветы, словно брызги небесной голубизны, красные ягоды морошки и потоки вод, в которых плывут молчаливые, полные спокойствия рыбы? Откуда звери, птицы, морские обитатели? Неужто тайна происхождения жизни людей объясняется так просто, как говорит об этом старая Нау?

И, наконец, почему так мучительно настойчивы эти вопросы, которые будят среди ночи, лишают сна, толкают на безумные поступки, рождают мысли об убийстве старой Нау?

Упругий устойчивый ветер гладил тундру, и волны по желтой траве напоминали морские.

Гиву шел по тундре, перескакивая неустойчивые моховые кочки, перепрыгивая через бочажки и мелкие ручейки. Он не чувствовал усталости, и легкий ветер казался ему собственными крыльями, несущими его над землей. Он ожидал появления такого ощущения, которое было у Нау, когда она была молода и еще не знала Кита Рэу. Гиву ожидал появления чувства слитности с окружающей природой, ему хотелось быть одновременно и ветром, и вот этим ручейком, и сонными рыбами на дне его, травой, упругой качающейся кочкой, облезлым линяющим песцом, стройным журавлем, вышагивающим на покрытом морошкой болоте, евражкой и мышкой, волочащей в нору сладкий корешок пэлкумрэн…

Но ничего такого у него не появлялось. Он несколько раз больно ударился о скрытый в траве камень, и боль в ноге все время напоминала о себе, отвлекая от мыслей.

Может быть, такого не было и у старой Нау?

Может быть, все это она выдумала?

И даже не было путешествия в теплые дальние страны, где солнце неутомимо бродит по небу и люди выращивают на земле пищу, питаются, как иные тундровые животные, травой?

Говорят, что сомневающиеся всегда были. Тот же Эну, предок Гиву, оттого и отправился в дальнюю дорогу, что сомневался.

Гиву уселся на пригорке.

Запах осенних трав слегка дурманил голову. Потом этот запах вместе с сухой травой на всю зиму поселится в яранге и в зимние оттепели будет усиливаться, напоминая о зеленом мире, полном тепла и ласкающих глаз цветов.

Большинство людей живет спокойно, не задумываясь об окружающем мире, стараясь не доискиваться причин удивительных природных явлений. Почему эти мысли и сомнения пришли именно к нему?

Гиву снова вспомнил о женщинах.

Странные существа. Почему природа создала их отличными от мужчин? Только ли для продолжения рода и для наслаждений, которые они сулят мужчинам? Почему самая высшая радость, которую когда-либо испытывает человек, связана с будущей жизнью? Тогда что же… Тогда, если убить другого человека? Что тогда испытывает тот, кто совершает это? Нечто противоположное радости? Но ведь жизнь светлее и радостнее смерти.

Гиву огляделся просветленными глазами. Одно открытие уже есть. Оно лежало совсем рядом, стоило только протянуть руку чуть дальше.

Обрадованный, Гиву прыжком поднялся и побежал в селение, черневшее приземистыми ярангами на другом берегу лагуны, с ее морской стороны.

Гиву не терпелось проверить открытие.

Он увидел женщину у ручья. Она сидела на корточках и набивала листьями кукунэт кожаный мешочек. Отчего это зеленые листья называются точно так же, как и сокровенное женское? Гиву остановился чуть поодаль. Он следил загоревшимися глазами за каждым движением женщины и мысленно приближался к ней, дотрагивался до нее горячими руками, срывал с нее меховой кэркэр…

А потом, не в силах удержать рвущееся наружу желание, он большими прыжками, словно тундровый бурый медведь, подбежал к женщине, заставив выронить кожаный мешочек, который скатился вниз по откосу.

— Ты меня испугал, — сказала женщина, когда Гиву отпустил ее со стоном разочарования, чувствуя, что он не ощутил той великой радости, которая бы свидетельствовала о том, что он зачал новую жизнь.

— Ты мне скажи, что ты почувствовала, когда я тебя взял? — спросил Гиву.

— Я же тебе сказала — испуг, — повторила женщина. — Ты мне не дал ничего почувствовать, кроме испуга.

— Значит, я виноват, — разочарованно протянул Гиву, поднимаясь с холодной, жесткой земли.

Отчего это так? Желал женщину сильно, словно горел внутренним огнем. Казалось, готов был ради нее пройти через вершины гор, а насытил огненное желание, и такое разочарование, будто пытался утолить жажду только что выпавшим снегом.

Он зашагал прочь от женщины, а та, отряхнувшись, медленно пошла вниз по откосу и принялась собирать рассыпанные, примятые кукунэт.

6

После того как забили моржей на лежбище, наготовили копальхена и наполнили мясные ямы, снежницы, сохранившиеся на теневых сторонах долин, выменяли у кочевых людей наполненные жиром кожаные мешки на мясо и шкуры оленя, принялись готовиться к Китовому празднику.

На деревянные обручи, сомкнутые над паром, натягивали хорошо выделанные моржовые желудки, приторачивали рукоятки, выточенные из моржовых клыков. Расписывали ритуальные весла, изображая старинную легенду о том, как киты спасли терпящих бедствие охотников.

Сочиняли новые песни и танцы, шили нарядную одежду и красили оленью мездру кровавой охрой, добытой у подножия Дальнего хребта.

В тот день жители Галечной косы были разбужены привычным гулом приблизившегося к берегу китового стада. Оно заполнило пространство от медленно надвигающейся на берег кромки льда до самых скал, о которые билась загустевшая от холода океанская вода.

На восходе все жители селения со стариками и малыми детьми направились на берег. На блюдах лежали красные креветки, раскрошенные лучи морских звезд, обломки ракушек, клешней, сушеные моллюски, обрывки морской травы. Все было сдобрено жиром нерпы.

Седовласые старики хриплыми голосами пели старинные песни, ведущие свое начало еще от легендарного Рэу. Им подпевали женщины и молодые люди.

От множества китовых фонтанов вода кипела, и в воздухе висела мельчайшая, похожая на пар, водяная пыль.

По знаку старейшего люди разбросали дары в волны, и киты, словно по единому приказу, возблагодарили высокими фонтанами земных братьев и медленно удалились привычной тропой к берегам, где в долгую зимнюю пору не замерзает вода.

Гиву вместе со всеми бросал в волны крошево священной пищи, которую сам бы ни за что не взял в рот, пел песни, но думал о своем, о том, откуда у человека такая крепкая вера в эти бессмысленные действия…

После захода солнца в большой яранге загремели бубны, и каждый исполнил Танец Кита, стараясь превзойти другого в искусстве выражения чувств и настроения.

Гиву медленно натягивал танцевальные перчатки: на черной нерпичьей коже силуэтами были нашиты маленькие китята. Когда танцор шевелил пальцами или двигал рукой, китята приходили в движение и казалось, что они плывут по темной морской воде.

Каждый раз, танцуя в такт ударам бубна, Гиву дивился про себя неожиданному ощущению. Он словно бы начинал заново расти, увеличивался в собственных размерах, заполняя просторную ярангу, вылетал через верхнее дымовое отверстие и растекался всюду, по всей Галечной косе, к проливу, за лагуну, в скалистые гроты, забитые прошлогодним снегом, превратившимся в темный лед.

Вместе с ним росло его сердце, легкие, которым уже мало было воздуху здесь, в яранге.

Когда он танцевал, занятый собственными ощущениями, он никого не видел, и звуки бубнов и голоса певцов звучали внутри него самого.

На этот раз Гиву вдруг увидел глаза женщины, которую он взял на берегу ручья и с которой жаждал зачать новую жизнь. Да, он тогда почти и не помнил, как это случилось, желание все затмило — небо, землю и даже жесткую, покрытую мелкими камнями землю…

Тепло росло изнутри, незнакомое, новое, будто кто-то забрался в грудь и разжигал огонь терпеливо, слегка дуя в маленький костерок.

Руки Гиву трепетали на уровне лица, он видел узор на перчатках, и сквозь него, сквозь тела нарисованных китят, плывущих по темному морю, глаза той женщины. Он с радостным беспокойством прислушивался к растущему теплу, к нежности, к новому чувству, в котором не было того яростного огня желания, а тихое пение, словно колеблющееся пламя на снежном поле.

С первым снегом Гиву поставил отдельную от родителей ярангу и привел в нее ту женщину, которая отныне считалась его женой.

Жаркими ночами Гиву ждал прихода наивысшего счастья, которое ознаменовало бы зарождение, зачатие новой жизни, но как ни старался он, этого не случалось.

Разочарованный, он уходил в тундру и бродил по пологим холмам, забираясь иной раз так далеко, что домой приходил только к утру.

Он долго размышлял наедине. Мысли роились в голове, как летние комары, появляясь и исчезая помимо его воли. Они были странные и назойливые, и от них уже нельзя было просто отмахнуться. Они требовали ответа.

Старая Нау пришла поздним вечером и устроилась в углу яранги. Она так и продолжала жить, переходя из одной яранги в другую.

Она разговаривала с женой Гиву о выделке шкур, о шитье одежды, о том, из каких жил выходят наилучшие нитки, как вялить нерпичьи ласты так, чтобы кожа снималась легко, как перчатка с руки…

Гиву слушал старуху, и единственная мысль билась, как пойманная в сеть птица: действительно ли она бессмертна?

Среди ночи Гиву проснулся в холодном поту. Он нащупал остро заточенный нож и представил, как лезвие входит в жилистую, со множеством каких-то движущихся частей старческую шею Нау и темная кровь окрашивает белую шерсть оленьей постели.

Он даже слышал, как хрипит старуха, испуская последний дух, и вечная жизнь уносится вдаль, в синее небо, сквозь зимние облака, просвечивающие луной и полярным сиянием.

Гиву не знал, как отвлечь себя, чем отогнать эти страшные мысли. Он прижался к жене, ощутив всем телом мягкую, излучающую тепло кожу. Жена покорно придвинулась к нему, раскрываясь навстречу, как весенний тундровый цветок.

Гиву вдруг почувствовал то долгожданное, сокровенное… Огромную, медленно слабеющую нежность, которая, словно сладкая боль где-то в глубине тела, долго не отпускала… А по мере того как она уходила, странное блаженство охватывало тело, возносило на волшебную вершину, откуда оно стремглав неслось вниз, и ветер так же свистел в ушах, как в те мгновения, когда мальчишкой Гиву на санках из моржовых бивней катился по склону горы, от вершины до заснеженной лагуны.

На этот раз он был уверен в том, что зачал новую жизнь. Мысль о старой Нау, о ее бессмертии теперь казалась такой маленькой и незначительной, что Гиву усмехнулся про себя и вышел из яранги в ночную свежесть зимней полярной ночи.

Он шел в тундру, окрыленный радостью и новой песней, которая рвалась из груди, из огромной нежности, облаком заполнившей грудь. А вдруг это и есть та Великая Любовь, о которой толкует старая Нау? И он приобщился к ней, и она осенила его, наградив за терпение и упорство.

Гиву видел перед собой густую синеву, которая постепенно переходила в усыпанное яркими звездами ночное небо. На северной стороне, за спиной Гиву, полыхало полярное сияние, отблески огня пирующих в подземельях китов освещали уснувшую землю морских охотников.

Гиву пересек лагуну и, пройдя через пологие холмы к восходу недолгого солнца, оказался у подножия Дальнего хребта.

Далеко он зашел. Он бы прошел и дальше, но тут вдруг его остановил голос:

— Стой и оглянись!

Гиву покорно остановился.

Все было по-прежнему, и ничего нового и особенного он не увидел. Так же светили в вышине звезды, только чуть поблекли перед восходом солнца, да полярное сияние погасло…

— Как ты теперь видишь?

Голос был странный, словно им было все наполнено вокруг. Он исходил отовсюду — сверху, снизу, куда бы ни поворачивался Гиву. Он не удивился появлению этого голоса, словно так и должно было случиться.

Гиву еще раз, повинуясь невидимому голосу, огляделся и вдруг стал замечать, что видит он и впрямь как-то иначе, словно его глаза промылись, очистились от пелены некоего тумана. Все было удивительно отчетливо: каждая складка отполированного ветром снега, каждый оттенок цвета его, меняющегося вместе с освещением неба, камешек или сухая травинка, торчащая из-под снега. Ноздри чуяли дальние и ближние запахи речного льда, промерзшей насквозь земли, изнемогающей под толстым слоем снега…

— Отныне ты будешь видеть и слышать больше и лучше, чем любой человек!

Так сказал невидимый голос, и настороженное ухо Гиву уловило, как голос стал затихать, словно горное эхо, уносящееся в пространство.

Из груди рвался вопрос: кто ты? Почему ты избрал именно меня, а не кого-то другого? Почему ты ничего не сказал о тайне старой Нау?

Гиву вернулся в селение, и жена с молчаливым удивлением взглянула на него: она никогда не видела мужа таким просветленным, счастливым, не обремененным какими-то смутными мыслями.

С тех пор Гиву всегда возвращался с добычей, — ноги как бы сами несли его туда, где таились нерпы, вылезающие на снежный покров морского льда.

Заметив его удачливость, жители Галечной косы стали спрашивать его о видах на охоту, и, к собственному удивлению, Гиву отвечал уверенно и давал всегда дельные советы.

И повелось в селении, что к Гиву стали приходить по всякому поводу, даже когда заболевала собака или ребенок.

И Гиву давал советы, снабжал людей лекарствами, сделанными из трав и снадобий, куда входили разные части морских животных, желчь белых медведей и загустевшая черная кровь лахтака.

Иногда Гиву чувствовал необходимость сам вызвать Голос, и тогда он брал бубен, смачивал гудящую поверхность водой, тушил огонь в пологе и начинал петь, время от времени останавливаясь и прислушиваясь.

Слова приходили неведомо откуда, но Гиву ни разу не пришло в голову искать источник этих голосов. Лишь глубокие бездонные глаза старой Нау вызывали беспокойство, но стоило подумать о чем-то другом, как мысли об этой старухе сами собой исчезали.

Незаметно и постепенно Гиву стал самым известным и необходимым человеком в селении, и люди, перед тем как приступить к важному делу, считали своим долгом посоветоваться с ним.

И стали называть его Энэныльын — что означало «исцеляющий».

Жена Гиву родила крепкого коричневого мальчишку, который сразу же заорал громко и требовательно. Старая Нау обтерла его синим весенним снегом, завернула в мягкий пыжик. Присыпала пупок пеплом жженой коры, а каменное лезвие, которым обрезала пуповину, положила в кожаный мешок и спрятала в укромное место.

— Как китенок, — приговаривала старая Нау, любуясь лоснящейся кожей малыша.

Голоса предрекли мальчишке благополучие, и Гиву чувствовал, как в его груди бьется огромное счастливое сердце, переполненное нежностью.

— Наверное, это и есть Крылья Великой Любви, — высказал предположение Гиву за вечерней трапезой.

Старуха молча покачала головой.

— Великая Любовь простирается на всех людей, — сказала она. И еще: — Если бы в твоем сердце не было удовлетворения от того, что ты делаешь, тогда ты мог бы сказать — я познал Великую Любовь…

В селение пришла никогда не виданная болезнь.

Люди вдруг начинали плохо видеть, теряли вкус к еде, лежали целыми днями, безучастные ко всему, пока тихо не уходили сквозь облака.

Покойников торопливо свозили на Холм Усопших, но некормленые собаки приволакивали обгрызенные руки, ноги и даже головы умерших.

В ярангу Гиву пришли растерянные жители Галечной косы.

— На тебя одного надежда, — сказали люди.

Гиву молчал, ибо не знал, как ответить несчастным, испуганным людям. Он сам был в полной растерянности и каждое утро со страхом прислушивался к сонному дыханию сына, с тревогой ожидая признаков надвигающейся болезни. Он словно носил в себе хрупкий сосуд, наполненный драгоценной жидкостью, в котором сосредоточилась его любовь к новой жизни, к мальчику.

— Мы знаем, что ты видишь и слышишь лучше, нежели мы, — говорили опечаленные люди, — и вся наша надежда только на тебя.

Гиву тщательно оделся, натянув поверх меховой кухлянки длинный замшевый балахон, украшенный полосками разноцветной шерсти оленя, кусочками замши и меха. На ногах у него были низкие торбаса с тщательно вышитым орнаментом, повторяющим рисунок на ритуальных веслах. На руки он медленно надел теплые рукавицы и взял священный посох из легкого суставчатого дерева с кружком на конце, чтобы не проваливаться в снег.

Стояла удивительно тихая погода. Солнце светило с вершины небосвода, и лучи его, отражаясь от снега, от полированных склонов сугробов, больно били по глазам. Гиву вытащил из-за пазухи кожаную накладку на глаза с узкой прорезью и повязал на лицо. Повязка хорошо защищала зрение и оберегала глаза от мучительной болезни.

Несмотря на хорошую, ясную погоду, Галечная коса поражала пустынностью и безлюдьем. Даже собаки лежали неподвижно, свернувшись у яранг, и равнодушно смотрели на единственного человека, который шел мимо них, широко размахивая посохом из священного суставчатого дерева.

Синяя тень прыгала с сугроба на сугроб, словно стараясь обогнать человека, и тень от священной палки то изламывалась, то укорачивалась.

Гиву прошел последнюю ярангу, прошагал по снежному полю и подошел к подножию скал.

Отсюда, повинуясь какому-то наитию, Гиву повернул в сторону моря и на возвышении, намытом волнами, но нынче покрытом снегом, остановился и огляделся.

Под скалами темнела синяя тень, торосы уходили вдаль, и повсюду кругом царила ослепительная солнечная тишина, от которой в груди росла тревога и сохло в горле.

Здесь пролегала дорога, по которой жители Галечной косы уезжали на собачьих упряжках в море, в гости в соседние селения. В другое время снег в этих местах был бы испещрен следами полозьев нарт, но сейчас это была девственная белая поверхность.

Что это?

Какие-то мухи, комары…

Но разве они могут существовать на снегу? Днем еще можно ощутить солнечное тепло, да и то если долго и неподвижно стоять, повернувшись лицом к свету, а ночью бывает такой мороз, что даже покрытые густой шерстью собаки просятся в ярангу. А тут какие-то насекомые…

Гиву поспешил к мелькающим на снегу темным пятнышкам и вдруг остановился в изумлении. Сердце забилось от ужаса: перед ним стоял человек. В кухлянке, в торбасах, на голове его красовался малахай. Самый что ни на есть взаправдашний человек, с отчетливыми чертами лица, улыбающийся с виноватым видом, но… величиной с сустав мизинца, а может быть, даже меньше. Гиву уставился на него и похолодел — еще шаг, и он бы наступил на этого человека и раздавил его своими лахтачьими подошвами.

— Ты кто такой? — спросил Гиву, опустившись на колени.

— Мы — рэккэны, — ответил человечек.

И тут Гиву заметил, как отовсюду к нему торопятся, переваливая через снежные ямки, казавшиеся им глубокими рытвинами, такие же человечки. Они широко размахивали руками, и поэтому только вблизи их можно было как следует рассмотреть. Но еще более Гиву удивился, когда увидел мчавшуюся к нему собачью упряжку и запряженных в нее собачек размером чуть больше мухи.

— Что же вы тут делаете? — спросил Гиву.

— Болезнь везем, — ответил человечек. — Знаем, какую беду мы причинили вашему селению. Но такова наша горькая доля. Мы стараемся всегда проезжать вдали от людских селений, но на этот раз пурга запутала нам следы, сбила нас с дороги и мы оказались здесь. Теперь ваши люди будут болеть до тех пор, пока мы не проедем. А для нас, которые намного меньше вас, для наших собачек расстояние от первой яранги Галечной косы до последней — велико. Нам требуется несколько дней, чтобы одолеть его. На ночь мы останавливаемся, отдыхаем, а утром — дальше в путь.

— Так что же нам делать? — с беспокойством спросил Гиву.

— Уж и не знаем, как быть, — вздохнул человечек, и Гиву увидел, как из его крошечного ротика вырвался еле видимый парок.

Голоса у рэккэнов были тонюсенькими, чем-то походили на птичье щебетание, но слова они произносили отчетливо, ясно.

— А много вас тут? — спросил Гиву.

— Десяток нарт, — последовал ответ.

Остальные рэккэны внимательно слушали разговор, а некоторые даже присели на торбаса Гиву и удивленно разглядывали швы, видимо казавшиеся им гигантскими.

— Давайте я вас провожу через селение на своей нарте! — предложил Гиву.

— Это было бы хорошо! — обрадовался человечек. — Только будь с нами поосторожнее — ты же великан!

— Я постараюсь, — пообещал Гиву.

— И еще одно: наше существование — для людей тайна, — многозначительно произнес рэккэн.

— Я понимаю, — ответил Гиву.

Он бегом вернулся к своей яранге, снял с крыши легкую нарту, перевернул ее полозьями вверх и нанес на них тонкий слой льда, чтобы они хорошо скользили по снегу.

Хотел было запрячь собак, но, подумав, решил от них отказаться: кто знает, не поедят ли голодные псы этих маленьких рэккэнов вместе с их упряжками.

Гиву спешил, почему-то боясь, что вот придет он на место, а там ничего такого не окажется: уж очень неправдоподобными показались ему человечки. Эта неправдоподобность, как ни странно, усиливалась еще и тем, что они были такие же точно, как настоящие люди. Гиву вспоминал маленький клочок пара, вырвавшийся изо рта рэккэна, и его охватывало какое-то удивительное волнение.

Рэккэны ждали Гиву.

Они подогнали крохотные нарты с каким-то непонятным грузом, крепко увязанным на них, а мухоподобные собачки еле слышно тявкали, и Гиву сдерживал себя, чтобы не улыбнуться, глядя на них.

Сами рэккэны были очень серьезны. Они попросили Гиву помочь им погрузиться на его нарту, потому что это для них было очень высоко. Гиву снял рукавицы и осторожно, двумя пальцами, стал поднимать рэккэнов и их собачек на нарту. Он чувствовал сквозь кожу пальцев их живые крохотные тельца, ощущал движения их ручек, ножек, одетых в рукавицы, в торбаса, всматривался в их серьезные лица и все ждал, что вот он проснется — и это причудливое видение улетучится, как это всегда бывает после красочного сна. Но Гиву не пробуждался. Он осторожно грузил рэккэнов на свою нарту, пристраивая их так, чтобы они не свалились.

Наконец все было готово, и он впрягся в упряжь.

Он шел кромкой морского льда так, чтобы со стороны яранг его не было видно. Иногда он оглядывался и видел рэккэнов, сгрудившихся на нарте, крепко вцепившихся друг в друга. Он слышал повизгивание крохотных собачек, вскрики человечков и старался идти потише и выбирать путь поровнее, смекая, что маленький для него снежный заструг — для рэккэнов высочайшая гряда торосов и легкий удар полозьев о кусок льдинки может вышибить из них дух.

Гиву прошел последнюю ярангу и взял направление на юго-запад, чтобы и соседнее селение осталось в стороне от дороги этих рэккэнов, везущих болезнь.

Еще грузя их на свою нарту, Гиву старался рассмотреть, что же это за болезнь и как она выглядит. Но груз плотно был увязан, и ничего нельзя было увидеть.

Недалеко от пролива Пильхын Гиву остановился.

Рэккэн прошел по доске к передку нарты и сказал:

— Отсюда мы поедем сами.

Гиву осторожно поснимал нарты, собачек и самих рэккэнов.

Они хлопотали вокруг упряжек, распутывали постромки, покрикивали на своих собачек, и Гиву снова чувствовал себя странно и неловко, и ему порой приходила мысль о том, что он попросту несказанно вырос, стал великаном.

Рэккэны сели на свои нарточки. Тот, кто первым повстречался с Гиву, подошел к его правому торбасу и сказал:

— Мы едем дальше. Благодарим тебя за то, что ты помог нам. Но еще больше ты помог своим землякам. Мы и так стараемся идти в обход, но плохо знаем землю, и случается иной раз так, что натыкаемся на людское селение…

— А как выглядит сама болезнь? — решившись, спросил Гиву.

Лицо рэккэна перекосил ужас, и он таинственным шепотом сказал:

— Этого не дано никому видеть. Болезни уложены на наши нарты, и мы не смеем распаковывать их. Но оттуда исходит дух, который поражает людей, когда мы проезжаем через поселения…

— А сами-то вы подвержены этим болезням? — спросил Гиву.

— Нас они щадят, — ответил рэккэн. — Иначе на чем бы они ездили?

Рэккэны тронули свои нарты и поехали вперед, оставляя на снегу еле видимый след от полозьев крохотных нарт, который можно было разглядеть лишь низко нагнувшись. Через некоторое время, когда нарты исчезли из поля зрения. Гиву сделал несколько шагов вперед, чтобы догнать рэккэнов, но уже не мог ни увидеть их, ни даже снова найти следы на снегу — они словно растворились в голубом весеннем воздухе, пронизанном солнечным светом.

Гиву медленно возвращался в селение.

Гиву вошел в чоттагин своей яранги и громко сказал жене:

— Болезнь уехала!

Старая Нау заметила недоверие на лице женщины и укоризненно сказала:

— Он сказал правду.

А потом, к вечеру, когда солнце склонилось над розовыми снегами, старая Нау сказала людям, собравшимся в яранге Гиву:

— Правда всегда удивительнее выдумки, и в нее иной раз трудно верить. Бывает, что человек собственным глазам не верит. Но сегодня вы стали свидетелями великой правды — Гиву спас людей. Судьба отмечает таким даром только избранных, способных верить в то, во что никогда не поверит обыкновенный смертный.

Часть третья

1

Гиву было уже много лет. У него росли внуки, а сын, которого он уберег от болезни, увезенной рэккэнами, прославился по всему побережью силой и удачливостью.

Гиву чувствовал приближение старости, словно притаившуюся за горами зиму. По утрам ему уже не хотелось вставать, и он долго лежал в постели, высунув голову из полога, разглядывая небо в дымовое отверстие, вдыхал свежий воздух и думал о тайне бессмертия. Да, это было так — старая Нау оставалась в точности такой же, как и в годы его детства, юности, зрелости и, наконец, старости — его, самого знаменитого человека, самого уважаемого и почитаемого не только в Галечной косе, но и в далеких окрестностях. Ничто ее не брало — ни голод, который не раз переживали в селении, ни холод, ни дожди, ни снежные бураны.

В Священные Китовые праздники, когда встречали первые стада или провожали их на долгую зиму, старую Нау по-прежнему сажали на почетное место, но обращали на нее столько же внимания, сколько на ритуальное весло, расписанное изображениями китов.

Зато люди не переставали славословить Гиву, большого человека, вездесущего, способного указать места, богатые зверем, предсказать погоду, вылечить занедужившего.

А что старая Нау?

Кроме сказок о китовом происхождении людей да неправдоподобных россказней о том, что она была женой Кита Рэу и даже сама рожала китят, от нее не было толку. Даже в то, что она живет вечно, никто не верил, потому что проверить это было невозможно.

Но Гиву знал: если Нау и не бессмертна, то во всяком случае она живет столько, сколько не живет обыкновенный человек. В редкие месяцы, когда она переселялась в ярангу Гиву, он старался высмотреть нечто особенное, что отличало бы старуху от обыкновенного смертного жителя Галечной косы. Но старая Нау была обычна до скуки. Она ела все, что едят в ее возрасте, остерегалась жесткой и грубой пищи, ибо зубы ее были стерты до самых корней. Она спала чутко и часто просыпалась среди ночи. Разговаривала о совершенно обычных вещах, и, если на нее не находил зуд рассказывания историй о китах, она сплетничала, судачила о чисто женских делах. Стыдно в этом признаться, но Гиву не только внимательно присматривался к привычкам и поведению старухи, но и подсматривал за тем, как она справляла свои естественные нужды. Ничего особенного, все точно так же, как у всех людей ее возраста…

Так в чем же дело?

И снова Гиву спросил ее об этом.

— Не первый раз задают мне такой вопрос, — с оттенком недовольства заметила Нау.

— Людям любопытно, — настаивал Гиву.

— Я не чувствую себя долгоживущей, — уклончиво ответила Нау.

— Однако какая ты была в годы моего детства, такая осталась и по сию пору, когда я уже старик, — сказал Гиву.

— Почему ты спрашиваешь о несущественном? — раздраженно заметила старая Нау. — Разве у тебя нет других забот?

— Однако если тебя попытаться убить — интересно посмотреть, умрешь ли ты от телесной раны? — спросил Гиву.

Старуха с удивлением поглядела на него, и две мутные слезинки выкатились из ее глаз.

— Как ты мог такое сказать? — всхлипнула она. — Ты, верно, нездоров… Разве может человек поднять руку на человека? Да он перестанет быть человеком, если только сделает это…

Гиву понял потом, что именно этот неосторожно вырвавшийся вопрос ускорил его уход через облака в другой мир… Как же он мог такое спросить? И после этого Гиву во взгляде старой Нау улавливал глубокое сочувствие и сострадание, хотя старик на вид был крепок, ничем не болел до самой смерти. Только силы от него уходили, словно в середине лета иссякал ручей, по мере того как уменьшался питающий его снежник.

И у старого Гиву напоследок даже не осталось сил, чтобы ненавидеть старую Нау.

Он понял, что как бы ему ни было хорошо, какие бы почести ему ни воздавались, настоящее счастье у старой Нау, которая и с виду, и по жизни — обыкновенная старуха. Но старуха, которая знает тайну бессмертия и Великую Истину. Да, она говорила о Великой Любви, но все уже относились к ней как к древней сказке.

Поворочавшись в мягкой оленьей постели до полудня, старый Гиву выходил из яранги и садился на большой камень, служивший грузилом для моржовой крыши. Он сидел, и мимо него проходили люди. Они почтительно здоровались с Гиву и по привычке просили у него совета.

После него все останется. И это высокое небо, облака, скалы, море… Его земляки потом умрут, но вместе с вечными горами, облаками, небом и ветром будет существовать и эта старуха — старая Нау.

Подбежал внук — Армагиргин. Он чуть не свалил с камня деда и громко расхохотался, когда увидел, как тот зашатался и стал хвататься за воздух.

— Недобрый ты, — укоризненно сказал ему Гиву. — Разве можно смеяться над слабым и немощным?

— Но это так весело! — уверял его Армагиргин. — Как рыба канаельгин, когда окажется на берегу!

Гиву смотрел на внука и точно себя видел в детстве. Правда, в отличие от него, Армагиргин был крепок телом, оживлен и общителен. Но внутренние особенности Гиву у его внука были выставлены наружу, словно нашитые на кухлянку яркие украшения. Честолюбие, стремление властвовать над другими, сладкое удовлетворение от повиновения других — все это было так знакомо… И если Гиву утолил жажду честолюбия долгим и упорным трудом и размышлениями, то Армагиргин брал все это с ходу.

Многое объяснялось, конечно, тем, что он был внуком такого человека, как Гиву.

Но каково будет разочарование, когда он увидит, что есть человек, через которого не переступить. Даже когда делаешь вид, что Нау не существует, что ее присутствие не волнует, все равно она — как немой укор, как олицетворение совести. Эта старая Нау, вечная старуха, которая живет как бы вне времени с одной и той же сказкой о китах.

Гиву вспомнил, что сказал Армагиргин, когда услышал о том, что в море плавают его братья-киты. «Не хочу, чтобы эти безобразные чудовища были моими братьями! — кричал мальчишка в истерике. — Они огромные, черные и страшные!»

Старая Нау с ужасом смотрела на мальчика и что-то шептала — наверное, свои китовые заклинания. Тогда с трудом удалось успокоить мальчика. Но с возрастом он не изменил своего отношения к сказкам старой Нау, и на его лице всегда бродила усмешка, когда кто-нибудь при нем начинал рассказывать старую-престарую сказку о происхождении приморского народа.

Когда Армагиргин впервые пошел на молодой лед, только что покрывший море, Гиву дал ему в руки чудесный посох из легчайшего суставчатого дерева и сказал ему:

— Этот посох через многие дальние земли пронес наш предок Эну в поисках Истины.

— И он нашел ее? — торопливо спросил Армагиргин.

— Он сказал, возвратившись из дальнего пути: истина одна — нет ничего лучше нашей земли, родины…

— И это все, что он привез? — усмехнулся Армагиргин.

— И еще — он принес эту палку, которая переходит в нашем роду к достойнейшему, — сказал Гиву.

Армагиргин взял безо всякого видимого трепета суставчатую священную палку и подивился ее легкости.

— Пусть она принесет тебе счастье и удачу, — сказал голосом, дрожащим от волнения и избытка любви к внуку, Гиву.

— Прежде всего я сам постараюсь добыть зверя, — сказал Армагиргин и отправился в море вместе со своими сверстниками.

Возвратились они с богатой добычей: Армагиргин тащил трех нерп. Его спутники потом рассказывали, как он удачливо ловил тюленей. Поймав зверя, он уволакивал его подальше от воды, садился на него верхом и с громким хохотом тащился на спине бедного животного к воде. У самой воды он соскакивал снова, оттаскивал тюленя подальше от воды и опять садился на него, пока зверь в изнеможении не клал голову на снег.

Эти рассказы веселили всех, и только старая Нау укоризненно качала головой и шептала свои китовые заклинания.

Когда Гиву почувствовал, что смерть уже стоит у входа в ярангу, он повелел позвать к нему Армагиргина. Внук пришел веселый, нетерпеливый, и, видно, ему не хотелось долго оставаться в затхлости плохо проветриваемого полога, где уже ощутимо пахло тленом.

— Внук мой, — проникновенно заговорил Гиву и крепко взял за руку Армагиргина, словно боясь, что он не даст договорить, не послушает и убежит к своим громогласным друзьям, шумевшим за стенами яранги. — Хочу тебе на прощание сказать: ты многого добьешься в жизни, большего, чем я, — я это чувствую… Только предостеречь тебя хочу: ты никто, пока не разгадаешь тайну этой старой женщины…

— Какой женщины? — удивился Армагиргин.

— Старой Нау…

— Ах, этой! — махнул рукой Армагиргин. — Так она сумасшедшая. И все, что она говорит, всем уже давным-давно надоело, потому что это неправда!

— Армагиргин, — Гиву попытался сжать сильнее руку внука, но тут последние силы покинули старика, и его оставил дух, вознесшийся прямо через широко распахнутое дымовое отверстие и через облака…

2

Да, это был настоящий человек, которым любовались всюду, где только жили морские охотники и оленные люди.

Сильный, красивый, высокий, с громким голосом, от которого рябилась спокойная вода на лагуне, Армагиргин говорил, что все счастье человека в его силе, в том, что человек может все и ему все дозволено.

Он еще в детстве смеялся над теми женщинами, которые оставляли в мышиных норах часть корешков и еще отдаривали мышей кусочком сушеного мяса.

— От этих маленьких ничтожеств надо брать все! — Говорил Армагиргин и костяной мотыжкой разорял мышиные норы, выгребая оттуда последние пэлкумрэт. Если он заводил невод в лагуну, то старался бросить в котел все, до последнего малька.

И при этом говорил и хохотал громко.

Людям было хорошо с ним, потому что каждый мог говорить то, что хотел, делал то, что ему надобно, и удовлетворял свои желания так легко и просто, как спал и ел.

Понемногу люди перестали благодарить морских великанов за помощь в морской охоте. Армагиргин утверждал, что это только кажется, что киты пригоняют морских зверей к берегам. А на самом деле животные приходят сами, по своей нужде.

Осенью, когда за мысом, на Галечном пляже, омываемом пенистым студеным прибоем, вылегли моржи, решено было бить их ранним утром, когда выйдет солнце.

Охотники подкрались сверху, тайком спустились и напали на мирно отдыхающих животных. Они кололи всех не разбирая, старых и молодых. Глухой стон моржей и тяжкий дух поднимался над морем, вплетаясь в резкий запах холодного прибоя.

Когда последний морж был заколот, Армагиргин поднял вверх окровавленный нож и крикнул так громко и победно, что с соседних скал поднялись тысячные стада гнездующихся птиц.

А вдали плыли киты и фонтаны поднимались над водой.

— Мы! — кричал Армагиргин. — Мы настоящие хозяева земли! Все, что нам надобно, мы будем брать, не благодаря и не спрашивая об этом никого!

Всю зиму жители Галечной косы валялись в сытой истоме. Подземные мясные хранилища были переполнены. На охоту ходили, лишь истосковавшись по свежему нерпичьему мясу. По вечерам в Большой яранге били в бубны и пели песни о человеческой удачливости, о том, что сильным людям все дозволено и доблесть человека, настоящего мужчины, в том, чтобы суметь ухватить сегодняшнее счастье, словно красавицу за развевающиеся волосы.

Армагиргин взял себе еще одну жену, ибо при таком обилии еды сил у него было столько, что ему уже мало было одной женщины, а через год, когда было разорено моржовое лежбище, взял и третью.

Певцы сочиняли о нем песни и в танцах изображали его великим человеком, подарившим людям настоящее счастье сегодняшней жизни. Это не было обещанием будущих благ, это не было призрачным утешением, когда несчастный человек кидал крошки сушеного мяса непонятным богам, — это было сытое счастье, от которого человек громко рыгал и смотрел на все сверху, словно неожиданно воспаривший над землей.

На следующую осень моржи не вылегли на лежбище. Они далеко обходили Галечную косу, и людям приходилось гнаться за ними далеко от берега.

Но это только раззадоривало и воспламеняло охотников, которые не знали, куда девать силу, накопленную сытой зимой. Сильными руками они гребли и сообщали байдарам такую скорость, что иной раз пытались состязаться с китами, которые по-прежнему, не опасаясь людей, плавали рядом с их байдарами.

— Эй вы, предки! — кричал им Армагиргин. — А ну покажите, братья, как вы плаваете!

И киты, словно понимая вызов, мчались рядом с байдарами, обдавая сидящих в них брызгами фонтанов.

Когда охотники возвращались к берегу, ведя на буксире убитых моржей, на берегу уже ждали женщины и старики. Вместе с ними стояла старая Нау, ставшая за последние годы очень молчаливой. Она как бы еще больше состарилась, хотя никогда не жаловалась на свои недуги.

Переселяясь из яранги в ярангу, она обходила жилище Армагиргина, но тот только криво усмехался и говорил, что присутствие этой старухи, рассказывающей пустые сказки, навевает на него тоску.

— Разве человек может поверить в то, что эти толстые бессловесные твари, горы жира и мяса, наши братья? — разглагольствовал Армагиргин. — Чтобы выдумать такое, надо обладать болезненным воображением, старческим слабоумием и не верить в великое превосходство сильного человека над всеми зверями!

Люди внимали словам Армагиргина и сначала в душе, а потом и вслух стали с ним соглашаться, ибо то, что он говорил, было ясно и понятно в отличие от странных утверждений старой Нау о родстве с китами.

Они любовались своим земляком Армагиргином и всячески прославляли его, упоминая его имя при всяком случае.

А Армагиргин не знал, куда приложить свои великие силы.

Раз он вышел на охоту в одиночном каяке в Ирвытгыр — сужающийся залив, отделенный от моря длинной косой с двумя высокими горами на ней.

Он греб маленьким двухлопастным веслом навстречу поднимающемуся солнцу и громко пел:

Я превыше всего на свете! Сила моя неодолима никем! Морские пучины, небесные выси — Все я достану, стоит мне Только захотеть этого!

Каяк мчался по солнечной дорожке, словно летел поверх воды, обретя невидимые крылья. Вода журчала под кожаным днищем, подпевая охотнику, и каяк на ней подпрыгивал и звенел.

Когда берега скрылись в дымке, Армагиргин остановился и огляделся. Он любил вот так, один, выходить в море, чтобы испытать свою силу, ощутить еще раз, как много может сильный человек, вооруженный острым копьем.

Невдалеке мелькнула голова нерпы. В одно мгновение Армагиргин вонзил в нее гарпун и привязал бездыханное тело к борту каяка. Еще немного времени — и вторая нерпа покоилась в воде у другого борта. Хотелось совершить что-то необычное, потешить себя, поиграть своей силой.

Хоть бы налетел ветер, чтобы побороться с волнами, ощутить силу стихии и выйти победителем в борьбе с ней. После таких испытаний становишься еще сильнее и взор твой как бы пронзает большие расстояния.

Но безоблачное небо и тишина указывали на то, что спокойствие и хорошая погода воцарились на морском просторе.

Армагиргин играл двухлопастным веслом, вертел каяк, переворачивался в нем, но не было никого на огромном пространстве, кто мог бы увидеть и оценить его силу и ловкость. Лишь, как обычно, невдалеке резвились киты, и чувствующий к ним всегдашнюю неприязнь Армагиргин выкрикивал обидные и вызывающие слова в их сторону.

Солнце начало свой путь обратно к горизонту, и Армагиргин поплыл к берегу, медленно рассекая воду веслом.

Когда в поле зрения показались яранги, охотник заметил впереди усатую голову лахтака.

Лахтак почти до ластов высунулся из воды и с любопытством смотрел на проплывающего охотника.

Армагиргин почувствовал, как в нем начинает играть кровь. Он отцепил нерп, которые тут же пошли на дно, и погнал каяк к лахтаку. Но тот нырнул, оставив на воде лишь медленно расходящиеся круги.

Армагиргин с досады плюнул на воду и медленно повел каяк к тому месту, где, по его предположению, мог вынырнуть лахтак.

Зверь показался так близко, что от неожиданности Армагиргин вздрогнул. Лахтак как бы насмешливо посмотрел на охотника и так же издевательски медленно ушел под воду, и Армагиргин отчетливо видел, как отлого вниз, в глубину, уходило серое тело усатого тюленя.

Это окончательно разгневало Армагиргина, и он готов был отправиться в морскую пучину вслед за насмешливым лахтаком.

Охотник подплыл к тому месту, где должен был вынырнуть лахтак, и, как только он показался, Армагиргин быстро нагнулся и двумя руками ухватил его за усатую голову, но… лахтак легко выскользнул и нырнул круто вниз.

Армагиргин крепко выругался и приготовил гарпун.

На этот раз лахтак вынырнул довольно далеко от каяка. Охотник бросил гарпун, вложив в удар всю силу злости. Острие прошило лахтачью кожу, как бы привязав животное к лодке. Армагиргин осторожно потянул к себе ременной линь, медленно приближая раненое животное, чтобы не причинить ему вреда.

Огромными глазами, как бы умоляя избавить его от мучений, лахтак смотрел на Армагиргина, но тот, усмехаясь, громко пел песню и греб изо всех сил. Каяк его шел так быстро, что следом вспенивалась вода.

На берегу, как обычно, стояли земляки и громкими криками приветствия встречали Армагиргина, славя его силу и удачливость.

Армагиргин подтащил лахтака и сказал:

— Не надо его добивать!

С этими словами он выскочил на берег и кинулся с острым ножом на лахтака. Снял с живого зверя шкуру вместе со слоем жира. Люди никогда такого не видели, и, как они ни уважали и ни боялись Армагиргина, на этот раз они примолкли, охваченные ужасом.

Тело бедного лахтака представляло собой сплошную кровоточащую рану. Со злорадным громким смехом Армагиргин высоко поднял лахтака и бросил в воду, оставив на берегу снятую вместе со слоем жира его кожу.

— Ну, теперь плыви и расскажи своим морским богам о том, как силен и велик Армагиргин! — кричал охотник. — Расскажи им сказку, как рассказывает наша сумасшедшая старая Нау! А где она? Почему она не пришла на берег?

— Занедужила она, — сообщил кто-то.

— Как занедужила? — нахмурившись, спросил Армагиргин. — Она ведь вечная и никогда не болевшая!

И вправду, никто не мог вспомнить, чтобы старая Нау когда-нибудь болела.

Но на этот раз она действительно слегла и не выходила из яранги.

Ободранный лахтак медленно отплывал от берега, и в прозрачной, ясной воде за ним тянулся кровавый след.

Солнце быстро опускалось к воде, и вдруг невесть откуда над горизонтом появились тучи и потянуло ветром. Гладкая морская вода покрылась рябью, и, когда люди поднялись к ярангам, в берег ударила первая волна.

На побережье погода меняется быстро и неожиданно, но такого, как это случилось сегодня, никто не помнил. Порыв ветра сразу же сорвал несколько крыш. Большое кожаное ведро с грохотом протащило мимо укрепленных на подставках байдар. Гирлянды сушащихся моржовых кишок посрывало и унесло за лагуну.

Словно и не было ясного летнего дня: все почернело, потемнело, и с низкого неба хлынул проливной дождь.

Крики людей, укрепляющих жилища, смешивались с воем ветра, гул накатывающихся на берег волн пронзался воем испуганных собак и плачем ребятишек.

В довершение всего мрак осветился вспышками молний.

— Илкэй! Илкэй! — в ужасе кричали люди.

Огненные стрелы прочерчивали небо, и дымовые отверстия яранг освещались синим зловещим светом.

Армагиргин сидел в своей яранге и дрожащими руками сжимал рукоятку священного бубна, оставленного ему покойным Гиву. Он пытался вспомнить слова песнопений, но на память приходили совсем другие слова, с которыми он привык обращаться к морю, к животным и даже к своим землякам.

Как же они звучат, эти слова добра и любви?

В тщете оставив бубен, Армагиргин выполз из своей яранги и, пригибаясь под ветром, цепляясь за неровности почвы, пробрался в ярангу, где лежала больная старая Нау.

— А, это ты пришел, — слабым голосом сказала старуха.

— Что это? — в испуге спросил Армагиргин. — Неужто в отместку за то, что я сделал с лахтаком?

— Это только предостережение, — слабо произнесла Нау. — Буря пройдет, она вечно продолжаться не может, однако ты должен взглянуть на себя со стороны и увидеть себя другими глазами.

— Какими же? — спросил Армагиргин.

— Глазами Великой Любви.

Армагиргин промолчал: он с детства слышал эту сказку, но даже сейчас, при свете молний и в грохоте бури, он продолжал сомневаться…

— А что делать? — спросил Армагиргин.

— Жить согласно совести, — сказала старая Нау.

— А как это? — не понял Армагиргин.

Старая Нау приподнялась на локте и с удивлением взглянула на Армагиргина.

Армагиргин ушел от старой Нау в непонятном для себя состоянии. Да, он понимал, что своими поступками он вызвал возмущение природных сил. Но, с другой стороны, и раньше бывали сильные бури…

Огромные волны перекатывались через низкие места Галечной косы. Жители яранг, расположенных на морской стороне, покинули свои жилища и, сгибаясь под тяжестью своего домашнего скарба, бежали на другой берег лагуны, куда не могли достать волны.

Армагиргин с трудом добрался до своей яранги.

Волны уже разрушили одну стенку, обращенную к морю, и пенистая вода заполняла чоттагин. Очаг затопило, и вперемешку с пеплом плавали морские звезды и обрывки водорослей. Еще одна волна ударила, и выплыл маленький моржонок с только что пробивающимися клыками. Он смешно бил ластами, пытаясь уцепиться за землю, и жалобно моргал маленькими, спрятанными за толстыми кожаными складками глазами. Ничего особенного в этом моржонке не было бы, если бы не его ярко-красная кожа, которая словно сама горела.

Следующей волной моржонка смыло обратно в море.

К утру ветер стал немного утихать.

Армагиргин выбрался наружу.

Ветер еще был так силен, что море казалось кипящим. Огромные волны светились вершинами, вспененные верхушки отсвечивали, и отблеск их простирался далеко, до самого горизонта.

Молчаливый и подавленный вернулся Армагиргин в свою ярангу.

3

Люди заметили, как сильно переменилась старая Нау после памятной бури, когда едва не снесло яранги Галечной косы. Раньше она хоть и была старой женщиной, но крепкой еще, а теперь она выглядела просто дряхлой, и, наверное, стала видеть хуже, потому что путала людей, и часто отвечала невпопад. Единственно, что она хорошо помнила и всегда рассказывала, — это всем известную сказку о китовом происхождении приморского народа.

Люди прятали усмешку, если она дрожащим от старости голосом повествовала о давней странной жизни в одиночку, когда, босая и счастливая, она бродила по мягкой траве в ожидании Великой Любви, которая явилась ей в образе кита из морской дали.

Когда ребятишки начинали громко дразнить старуху, уже мало кто останавливал их: было не до нее.

Трудно стало жить приморскому народу. Часто случалось так, что к наступлению холодов лишь наполовину были наполнены мясные хранилища, и звонкой студеной зимой людям приходилось вышагивать по морскому льду огромные расстояния в поисках тюленей или белых медведей.

Холодными вечерами, когда скудный огонь освещал внутренность полога, кто-нибудь вспоминал, что было время, когда берега Галечной косы кишели зверьем и охота была больше развлечением и пробой сил для молодых мужчин, нежели тяжким трудом.

Несколько раз в Галечную косу приезжали рэккэны и привозили болезни. Но уже не было такого человека, который бы нашел их и помог им быстрее проехать селение. Поэтому люди умирали, и дорога на Холм Усопших не заносилась снегом.

Армагиргин не щадил себя. С первыми проблесками зари он уходил на лед и возвращался лишь глубокой ночью. И чаще всего с пустыми руками — морозы сковали всю открытую воду, ветра не было и повсюду в море был лед.

Чаще всего встречались следы белых медведей. Армагиргин смекнул, что если идти по следу хозяина льдов, то иногда можно набрести на полуобглоданную тушу верпы. В другое время принести такую добычу домой считалось не только кощунственным, но и в высшей степени позорным. Но, когда дома ждали голодные ребятишки да и самому так хотелось есть, что судороги пустого желудка причиняли боль, выбирать не приходилось.

Вот и теперь охотник шел, стараясь не потерять следов белого медведя. Они часто виднелись на снегу, словно в них была налита синева темного зимнего неба вместе с блестками звезд и радужными осколками полярного сияния.

Острый зимний воздух резал легкие, выстуживал последние остатки тепла. Армагиргин старался дышать медленно, берег каждый выдох и шел размеренным, но широким шагом. Медведь выбирал ровную дорогу, обходил высокие торосы и ропаки.

След его был чист, и это настораживало охотника: значит, медведь был без добычи и поделиться с человеком ему нечем.

Когда Армагиргин уже подумывал прекратить преследование, он увидел медведя. Умка стоял на невысоком торосе и смотрел на человека. Он стоял спокойный, уверенный в себе и в своей силе. В его чуть заостренной морде с маленьким черным кончиком носа таилась откровенная насмешка над слабым, голодным человеком.

Армагиргин ощутил в груди гнев.

А почему бы ему не убить белого медведя? Пусть он один, нет у него помощника, который бы отвлек внимание зверя, — так обычно охотились на умку жители Галечной косы.

Но медведю, видно, не хотелось вступать в сражение с человеком. Он не спеша спустился с тороса и так же неторопливо зашагал прочь, загребая выворотом лап сухой, мелкий снег.

Армагиргин с копьем наперевес кинулся на медведя. Зверь, услышав погоню, оглянулся, и на его бесстрастной морде застыло выражение удивления.

Он остановился и повернулся к охотнику.

Армагиргин подбежал и, собрав все свои силы, вонзил копье под переднюю лапу, в область сердца.

Как-то по-человечески охнув, медведь упал и сломал древко копья. Глаза его, в которых еще светилось выражение удивления, постепенно заволокло туманом смерти.

Армагиргин некоторое время неподвижно стоял над поверженным зверем и чувствовал, как в нем растет огромная горячая лавина радости и гордости за себя.

Не в силах сдержать своих чувств, он закричал дико и громко, и голос его отражался от острых граней торосов, разносился по белой пустыне, загроможденной хаосом битого льда.

— Я один убил умку! Я своей рукой вонзил копье, и вот он, владыка льдов, лежит поверженный передо мной! А ну, есть еще кто в море? Есть, кто хочет помериться со мной силой?

И, только прокричав несколько раз эти слова, Армагиргин принялся разделывать убитого зверя: надо было торопиться — мороз скоро так скует тушу, что никакой нож уже не возьмет. Разделывая умку, Армагиргин то и дело кидал в рот куски еще теплого мяса, с удовольствием чувствуя, как сытость входит в тело, наполняет густым теплом кровь.

Он постарался взять столько, сколько мог унести на себе.

Тяжелая ноша не тяготила его, потому что это было мясо, это была жизнь, которая обещает спокойствие, крепкий сон, уверенность в будущем и наслаждение ощущением своего могущества.

Армагиргина встретили домочадцы и многие соседи, которые еще издали по мелькающей среди торосов тени распознали, что охотник идет с добычей и добыл он по меньшей мере умку, потому что если бы это была нерпа, то он бы тащил ее волоком по снегу.

Армагиргина радостно встретили. Он коротко и точно указал, где остатки умки, и туда бегом на своих быстрых и сильных ногах отправились юноши.

Женщины поставили большие котлы над огнем, и перед рассветом, когда мясо сварилось, в ярангу созвали самых уважаемых и знатных жителей Галечной косы.

— И старую Нау позовите, — напомнил Армагиргин.

Старуха пришла. Седые космы почти скрывали ее изможденное лицо. Глянув на ее руки, Армагиргин подумал, что кожа на них напоминает уже старый, потемневший от дождей плащ из моржовых кишок. Сильно сдала за последнее время вечная жительница Нау!

Старуха пристроилась возле ярко горящего жирника, где было тепло и сильнее пахло свежей едой.

— Удача пришла к тебе, — тихо сказала она охотнику.

Армагиргин победно усмехнулся:

— Я ее взял своими руками!

— Да, — кивнула старая Нау. — Удача идет к тому, у кого сильные руки.

— И тому, кто чувствует себя настоящим хозяином жизни, — добавил Армагиргин.

— И это верно, — согласилась старуха. — Но для полноты жизни надо любить друг друга, любить брата, а не только себя…

— Ну вот, опять ты за свои сказки! — засмеялся Армагиргин. — Давайте лучше будем есть!

Женщины поставили перед собравшимися длинное деревянное блюдо, на котором дымилось и исходило паром мясо умки. Все с нетерпением принялись за еду, и долгое молчание, нарушаемое лишь громким чавканьем и глуховатыми стонами насыщающихся людей, царило в просторном пологе сильнейшего и удачливейшего человека в Галечной косе.

По мере того как желудки наполнялись мясом, развязывались языки, и люди начинали вспоминать времена удачливой охоты, вожделенно мечтали о наступлении лета, когда будет вдоволь моржового мяса и не будет долгих, темных, голодных ночей, как зимой.

— Лето будет трудное, — сказала Нау, кладя на очистившееся деревянное блюдо хорошо обглоданную косточку.

— Откуда ты знаешь? — с вызовом спросил Армагиргин.

— Просто знаю, — спокойно ответила Нау.

— Кто тебе об этом сказал?

— Я сама знаю, — возразила старуха, — зачем мне еще кого-то слушать?

Армагиргин долгим взглядом смерил старую женщину.

— Тогда предскажи нам, чтобы удачи было больше…

— Об этом надо было раньше думать, — ответила старая Нау. — Любить надо не только себя, но и всех людей, но любить бескорыстно. А ведь позвал ты сегодня гостей не оттого, что хотелось тебе поделиться с ними мясом, а единственно из желания похвастаться, чтобы люди видели и знали — вот я каков, Армагиргин!

— А если даже это так, то это не твое дело! — сердито заметил Армагиргин. — Твое дело рассказывать сказки, а не учить людей, как им надо жить.

— Тогда я тебе расскажу другую сказку, — спокойно ответила старая Нау. — Вот послушай…

— Да что нам тебя слушать! — махнул рукой Армагиргин. — Все твои сказки знают даже малые дети. Сказки прошлой жизни…

— Я тебе расскажу сказку о будущем, — возразила старая Нау.

Это насторожило Армагиргина, и он снисходительно кивнул старухе:

— Ладно. На сытый желудок можно и сказку послушать.

Старая Нау поудобнее устроилась возле жирника и начала глуховатым голосом:

— Каждая сказка начинается словами: вот было так. Начало этой звучит иначе — будет так… Будет так… Родится один человек, удачливее и сильнее, чем ты, Армагиргин, хоть у него и будет другое имя. В море он будет добывать самых сильных и жирных зверей, догонять на суше самых быстрых и своими сильными руками сможет душить волков и медведей. Люди будут его всячески славить и даже сочинять сказки и легенды о нем. Но мало ему покажется того, что люди лицезреют его живого и веселого. Он захочет, чтобы он всегда присутствовал в каждой яранге. Искусные резчики вырежут его изображение на моржовой кости, начертают его изображение на белой коже и будут вешать его на высокие шесты… Но этого ему мало будет. Мало будет, чтобы его изображение было в каждой яранге. Он захочет, чтобы и запах его незримо присутствовал в каждом жилище, и заставит всех обнюхивать его, где бы он ни появлялся, и запахом его будут наполнять яранги… И этого мало будет ему. Самые лучшие и новые одежды будут на нем, но он захочет их расцветить, и самые искусные вышивальщицы будут украшать его одежду, он будет сиять, как отражение солнца… Да, да, и с солнцем его будут сравнивать, но и этого мало ему будет. И захочет он, чтобы настоящие звезды украшали его одежду… И будут посланные люди уходить за звездами, которых пожелал он, и погибать в пути… И останется он одиноким, в снова будет пустынно и дико на морском побережье, как тогда, когда я пришла сюда в молодости…

Старая Нау закончила свою сказку. Молчали и все остальные, потому что много непонятного было в словах старухи.

Широко зевнул Армагиргин и сказал:

— Однако надо и поспать… Мы хорошо поели, выслушали сказку старой Нау… Что нам еще нужно, кроме долгого и сладкого сна?

И все разошлись по своим ярангам.

4

К весне в Галечной косе стало совсем худо: люди выскребывали налипь со стен мясных хранилищ, вымачивали и варили лахтачьи ремни, добывали из-под снега прошлогоднюю зелень. Много было умерших просто от голода, особенно малых детишек, которые тщетно пытались выжать хоть капельку молока из тощих, похожих на сушеные кожаные рукавицы материнских грудей.

Весеннее солнце и пришедшее с ним тепло не принесли ожидаемой подвижки льда, и только с прилетом первых птиц кое-где появились разводья и охотники стали возвращаться с добычей.

Но уже не было изобилия прошлых лет.

Что-то случилось в природе, и никто не мог этому найти объяснения, кроме старой Нау, которая утверждала, что все дело в человеческой жадности и неумении, в неуважении друг к другу, к природе и звериному населению земли и моря.

Эти рассуждения больной старухи вызывали только усмешку у измученных и изголодавшихся людей, знавших, что нерпа никогда сама не идет к охотнику и птицы не ищут сетей, чтобы запутаться в них на радость ловцам.

Удача шла к тем, кто, не щадя себя, проводил дни и ночи на льду.

С уходом ледового припая стало полегче.

Люди охотились на больших байдарах, подкарауливали моржей на их привычных путях, когда они стаями шли через пролив из южного моря в северное. Охотники настигали их здесь, гарпунили и приволакивали к берегу, где уже ждали женщины с остро отточенными ножами.

Пылали костры в ярангах, и дух вареного мяса распространялся по всему селению, радуя сердца людей, рождая на досуге веселые песни, в которых прославлялась мужская доблесть Армагиргина, человека, который бросил вызов всему сущему.

Люди отъедались за зиму. Не только нерпичьим и моржовым мясом. Открыли, что и птичьи яйца необыкновенно вкусны, да и сами птицы тоже — их можно было сгребать большими сетями, сплетенными из оленьих жил.

В тихие вечера ловили острогами сонных рыб, плывущих по мелководью, отправлялись за голубыми цветочками, смешивали их с нерпичьим жиром и лакомились этой необыкновенно вкусной едой. Старались перепробовать все, вознаграждая себя за долгие месяцы голода. На моржовых крышах раскладывали ребра лахтаков и нерп, и, когда мясо высыхало и чернело и на нем появлялись белые пятнышки личинок, считалось, что оно как раз поспело. В укромных теплых местах держали нерпичьи ласты, потом снимали с них кожу, словно перчатки, и острым ножом резали на мелкие куски мякоть, которая обретала от долгого пребывания в теплом месте необыкновенно острый вкус, будто начинялась массой невидимых жалящих иголок.

Еда стала не просто способом восстановить истраченные силы, а наслаждением, насыщением с изощренным удовольствием. Кто-то догадался начинить очищенные моржовые кишки кусками сердца, печени, легкого, утробным жиром и все это сварить на медленном огне… Так появилось и это лакомство у жителей Галечной косы, охваченных жаждой утонченного насыщения.

Да, люди ели, и ели неплохо, может быть, даже лучше, чем в прежние, славящиеся изобилием, годы. Но за нынешним насыщением чувствовалась неуверенность, какая-то жадная поспешность и стремление набить свою утробу.

Поедали все, что добывали. Но запаса не могли сделать. Когда наступали ненастные дни, сначала съедали немногое, что оставалось, потом принимались за рыбную ловлю, а потом и вовсе подтягивали потуже пояса, терпеливо дожидаясь, пока утихнет ветер и можно будет выйти в море за проходящим моржовым стадом.

Вода у берегов Галечной косы больше не кишела зверьем, как недавно, не торчали столбиками любопытные головки нерп, лахтаков, не резвились птицы и не купались в прибрежнем прибое моржи. Все это куда-то ушло, уплыло, улетело. Конечно, и раньше бывали скудные времена, но не такие, как в этот год. Словно звери каким-то образом разузнали о ненасытности приморских жителей и поспешили в другие места. А ненасытность и впрямь была такая, что, несмотря ни на что, жители Галечной косы отличались тучностью и едва умещались в кожаных байдарах. И даже говорить стали меньше, ибо рты чаще всего были заняты разжевыванием какой-нибудь еды.

А тем временем кончалось короткое лето, и на том месте, где раньше вылегали моржи, где жители Галечной косы запасались моржовым мясом на зиму, было пусто и уныло. Прибой полировал чистую гальку, перекатывал старые, оставшиеся от прошлых забоев сломанные моржовые бивни, слизывая покалеченные раковины, и, тихо шипя, откатывался назад, в холодное пустынное море.

И только киты по-прежнему хранили верность этому берегу и стадами плавали на виду у селения, играя высокими фонтанами, в которых дробилось солнце.

Возвращаясь в пустой байдаре, Армагиргин с нескрываемой ненавистью смотрел на них, на их гладкие огромные тела, медленно уходящие в пучину вод, и думал, какие, в сущности, это огромные туши, настоящие клады мяса и жира. Почему надо верить таким фантастически неправдоподобным рассказам старой Нау о китовом происхождении приморского народа? Почему именно киты — их предки? Не моржи и не тюлени? В конце концов, лахтак куда более смахивает на человека, особенно если он лежит на льду и смотрит на охотника. Именно это сходство и оказывается часто роковым для него. Подкрадывающийся охотник подражает движениям лахтака, и усатому тюленю кажется, что к нему приближается его сородич… Или — почему не волк предок человека? Волк живет на суше, ест мясное, как и человек, а эти огромные туши мяса и жира даже неизвестно чем питаются, ибо, насколько это известно людям, киты не едят ни тюленей, ни моржей…

Нет, если поразмыслить здраво, нет никакого сходства между китом и человеком, и, правду говоря, люди-то никогда всерьез и не верили россказням выжившей из ума старухи…

И добыть-то не составит большого труда, если напасть сразу тремя-четырьмя байдарами.

Так думал Армагиргин, и с каждым днем эта мысль укреплялась в нем.

Потом пришло время поделиться этими мыслями со своими сородичами. Удивительно, но и они признались, что давно думали так же, как и Армагиргин. А что касается сказок старой Нау, мало ли сказок о других зверях, где вороны разговаривают человеческими голосами, моржи поют песни и лисы строят настоящие яранги…

И все же что-то еще некоторое время удерживало Армагиргина. Может быть, то, что изредка все же попадались моржи и тюлени, людям было что есть, а может быть, старая Нау… Она была так слаба, что уже не выходила из яранги, почти не ела и разговаривала шепотом. На все твердила о том, как родила китят, которые братья ныне живущим людям… Но никто уже всерьез не прислушивался к словам старой женщины.

В этот раз китов у Галечной косы было необыкновенно много. Они бороздили море у самой прибойной черты, обрызгивали радужными каплями тех, кто оказывался поблизости.

Армагиргин все еще надеялся, что моржи придут на старое лежбище и можно будет запастись мясом и жиром на зиму. Но на берегу было пусто, и моржовые стада не просто не вылегали на старое место, но остерегались и приближаться, далеко обходя его.

Каждый раз, проплывая мимо китового стада, Армагиргин мысленно примеривался то к одному, то к другому киту, высматривая наиболее уязвимые места. А на берегу мастерил большие копья и уходил с друзьями в тундру, где из мягкого дерна с глиной было изготовлено чучело большого кита.

Однажды, возвращаясь из тундры, Армагиргин шел мимо яранги, где жила старая Нау. Он услышал стоны старухи и вошел в чоттагин.

Старая Нау узнала его.

— Болеешь? — как бы сочувствуя, спросил старуху Армагиргин.

— Худо мне, — жалобно простонала старая Нау. — Иной раз ничего, а бывает так, словно кто-то колет меня.

Армагиргин вышел из яранги растерянный… Неужто удары его копья отдаются в теле старой женщины? Но ведь это невозможно и неправдоподобно! Может быть, кто-то рассказал о тайных упражнениях Армагиргина и товарищей, и старая Нау пытается предостеречь его от исполнения задуманного?

Китовое стадо паслось недалеко, на виду у селения. Оно было последнее, то самое, которому в предыдущие годы приносились жертвы. Киты ждали этого прощального жеста людей и подплыли ближе, как только байдары вышли в море.

Но вдруг стадо, почувствовав опасность, резко развернулось и двинулось прочь от берега.

— Коли ближнего! — закричал Армагиргин и первым кинул копье вперед, пронзив кожу молодого кита. Брызнула кровь, окрасив воду, и вслед за копьем Армагиргина полетели другие копья.

Но кит все еще был полон сил и быстро плыл вслед за своими товарищами, которые уходили в морскую даль, спасаясь от преследовавших их людей.

Армагиргин направил байдару наперерез стаду и отрезал раненого кита от остального стада. В израненное животное летели копья, уснащенные поплавками из шкур нерпы. Эти поплавки не давали нырять раненому, и кит, обессилевший от потери крови, замедлил ход.

Из многочисленных ран широким потоком лилась кровь, вид ее пьянил людей, и каждый сидящий в байдаре старался вонзить в кита еще что-нибудь острое.

Кит делал последние отчаянные попытки догнать свое стадо, но на пути стояли байдары с кричащими, размахивающими копьями людьми, и он, как бы смирившись со своей участью, остановился.

Тут его и добили. Привязали бездыханное тело к байдарам и поплыли к берегу.

Поднявшийся ветер позволил поднять паруса, и флотилия победителей двинулась к галечному берегу.

Плыли долго. Ночь уже давно накрыла берега, и наступила такая темень, что люди едва различали друг друга. На небе не было ни одной звезды, и даже луна не появилась в эту ночь.

Гордый Армагиргин сидел на корме передней байдары и правил длинным веслом.

На берегу охотников встретили радостными криками.

Армагиргин повелел, чтобы все расходились по своим ярангам.

— Кита разделаем утром, — устало сказал он.

Армагиргин медленно поднимался к себе.

Проходя мимо яранги, где жила старая Нау, он услышал стон. Армагиргин приподнял шкуру, закрывающую вход в жилище.

Старая Нау глянула на него горящими глазами и хрипло произнесла:

— Если ты сегодня убил своего брата только за то, что он не был похож на тебя, то завтра…

И тут голова старой Нау упала, и не стало вечной женщины, которая, по преданиям, пережила всех, и смерть не могла справиться с ней.

…Рано утром мужчины с остро отточенными ножами спускались к берегу, чтобы приняться за разделку кита.

Впереди шел Армагиргин. Широко открытыми глазами смотрел он вперед.

Но где кит? Где эта огромная гора жира и мяса, которую они вчера приволокли?

Армагиргин сбежал к воде. У края прибоя виднелось что-то небольшое, омываемое волнами.

Кита не было.

Вместо него лежал человек. Он был мертв, и волны перебирали его черные волосы.

А далеко, до стыка воды и неба, простиралось огромное, пустынное море, и не было на нем ни единого признака жизни, ни одного китового фонтана.

Киты ушли.

Примечания

1

Етти — здравствуй.

(обратно)

2

Киткит — немножко.

(обратно)

3

Кухлянка — верхняя меховая одежда.

(обратно)

4

Камлейка — верхняя одежда из ткани.

(обратно)

5

Чоттагин — холодная часть яранги.

(обратно)

6

Кэркэр — женский меховой комбинезон.

(обратно)

7

Атэ — отец.

(обратно)

8

Иес! Иес! — Да! Да! (англ.).

(обратно)

9

Пайп… Тиy… — Трубка… Чай… (англ.).

(обратно)

10

Коо — не знаю.

(обратно)

11

Рэтэм — обстриженные оленьи шкуры.

(обратно)

Оглавление

  • Самые красивые корабли
  •   Виктор Тынэн
  •   Юнэу
  •   Тынэна
  •   Виктор Тынэн
  • Когда киты уходят
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  •   21
  •   22
  •   23
  •   24
  •   25
  •   26
  •   27
  •   28
  •   29
  •   30
  • След росомахи
  •   Часть первая
  •     1
  •     2
  •     3
  •   Часть вторая
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •   Часть третья
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4 Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Самые красивые корабли», Юрий Сергеевич Рытхэу

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!