«Ты здесь не чужой»

301

Описание

Девять историй, девять жизней, девять кругов ада. Адам Хэзлетт написал книгу о безумии, и в США она мгновенно стала сенсацией: 23% взрослых страдают от психических расстройств. Герои Хэзлетта — обычные люди, и каждый болен по-своему. Депрессия, мания, паранойя — суровый и мрачный пейзаж. Постарайтесь не заблудиться и почувствовать эту боль. Добро пожаловать на изнанку человеческой души. Вы здесь не чужие. Проза Адама Хэзлетта — впервые на русском языке. In one of the most acclaimed fiction debuts in years, Adam Haslett explores the lives that appear shuttered by loss and discovers entire worlds hidden inside them. An ageing inventor, burning with manic creativity, tries to reconcile with his estranged gay son. An orphaned boy draws a thuggish classmate into a relationship of escalating guilt and violence. A genteel middle-aged woman, a long-time resident of a rest home, becomes the confidante of a lovelorn, teenage volunteer. With Checkovian restraint and compassion, conveying both the sorrow of life and the courage with which people rise to meet it, You Are Not A Stranger Here is a triumph.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Ты здесь не чужой (fb2) - Ты здесь не чужой (пер. Любовь Борисовна Сумм) 422K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Адам Хэзлетт

Адам Хэзлетт Ты здесь не чужой

Моей семье и Дженнифер Чэндлер-Уорд, с вечной любовью.

Заметки для биографа

Значит, так, уточним с самого начала: докторов я терпеть не могу и ни в какие группы поддержки отродясь не ходил. И в свои семьдесят три меняться не намерен. Все эти психиатры могут пойти и трахнуть себя в задницу — под дождем, на вершине бесплодной горы, прежде чем я притронусь к их змеиному жиру или стану слушать тупую болтовню «специалистов» в два раза младше меня. Я убивал немцев на полях Нормандии, оформил двадцать шесть патентов, был женат на трех женщинах и всех трех похоронил, а теперь меня задолбала налоговая инспекция — впрочем, у них столько же шансов получить с меня хоть цент, сколько у Шейлока — вырезать фунт живого мяса[1]. Бюрократы совершенно не способны мыслить. Могли бы у меня поучиться.

Взять, к примеру, как я обзавелся «саабом», на котором рассекаю теперь окрестности Лос-Анджелеса. Машину одолжила мне племянница, та, что из Скоттсдейла. Увидит ли она ее снова? Вряд ли. Конечно, когда я просил автомобиль взаймы, я твердо намеревался его вернуть. Возможно, через день-два или пару недель на меня снова найдет такой стих, но пока что забудем племянницу, ее муженька и троих ребятишек, которые таращились на меня за столом так, словно я — музейный экспонат, доставленный им на дом, чтобы наводить зевоту. Можешь хоть вприсядку вокруг этих ребят плясать. Ложками скармливают им риталин[2] и частные школы, детки так и глядят: дай, дескать мне такое, чего у меня еще нет. Я хотел было почитать им историю, про нашествия варваров, эпидемии и войны, но все полки в их квартирище забиты керамикой да биографиями звезд. Тоскливо до смерти, хорошо, что выбрался.

Неделю назад я выехал из Балтимора — повидать своего сына Грэйма. Все думаю о нем последнее время, как мы возились вдвоем в сарае позади старого дома, идеи из меня просто фонтаном били, когда он сидел рядом и слушал. Удастся ли еще свидеться? И отчего б не заглянуть по пути к другим родичам, прикинул я. Начать хотел с дочери Линды в Атланте, но она, оказывается, переехала. Я набрал номер Грэйма, он не сразу пришел в себя, когда услышал мой голос, а потом заявил, что Линда меня знать не хочет. Поскольку и мой младший братец Эрни свел нашу встречу к ланчу (и это после того, как я тащился на автобусе аж в Хьюстон!), до меня дошло, что задуманное семейное мероприятие может обернуться чересчур большими хлопотами. Погостив в Скоттсдейле, я окончательно утвердился в своем мнении. Они думают — представится и другой случай, я заеду к ним снова. А на самом-то деле я уже подписал завещание, подтвердил авторские права по патентам и теперь составляю эту записку для будущего биографа: пройдет лет десять-двадцать, истинное значение моих открытий станет очевидно для всех, и ему-то пригодятся эти заметки, чтобы не возникло никакой путаницы.

* Фрэнклин Колдуэлл Зингер, род. 1924, Балтимор, Мэриленд.

* Сын немца-механика и дочери банкира.

* Мой «психический срыв», якобы последовавший за «дезертирством» в Париже, был раздут армейским врачом-практикантом, который позавидовал моим познаниям в области диагностики. Что касается эпизода со стриптизом в Лувре, в зале Рубенса, так он был на несколько недель раньше и вписывался в общую атмосферу празднования победы.

* Бакалавр искусств, затем доктор инженерных наук, университет Джонса Хопкинса.

* 1952. Первый и последний опыт лечения электрошоком. Никогда, никогда, никогда не прошу этого своим родителям!

* 1954–1956. Научный сотрудник, лаборатории «Истмен Кодак». Как и во всех научных заведениях нашей страны, талант здесь подавляли. Едва я заговорил об изъянах в системе управления, мне указали на дверь. Два года спустя я запатентовал механизм фотозатвора, и «Кодак» все же сдался и купил права (тогдашний вице-президент по новым разработкам, Арч Вендел-лини, путался-таки с подругой своей дочери и пусть даже не пытается отрицать — видели, как дергается у него левое плечо, когда он лжет?)

* Диагнозы, которые мне ставили впоследствии (в огромном количестве, уверяю вас), были порождены двумя губительными силами: 1) обнаружившейся в последнее столетие тенденцией психиатрии видеть в эксцентричности болезнь и 2) желанием моих присных сделать меня послушным (а если удастся, и вовсе связать по рукам и ногам).

* Идею электрической хлеборезки украл у меня переодетый северным оленем шпион в кафе Чеви-Чейза — откуда мне было знать, что он состоит на жалованье в «Вестингаузе»[3]?

* Провал в воспоминаниях за 1988–1990 годы (до недавнего времени я полагал, что пост министра юстиции все еще занимает Эд Мизе) объясняется отнюдь не параноидальным отключением сознания, а самоуправством моей третьей жены, взявшейся приправлять мне кофе транквилизаторами. Не верьте тому, что вы услышите насчет бракоразводного процесса.

Я позвонил в дверь Грэйму в Венеции, и мне открыл какой-то еврей лет под тридцать с удивительно развитой мускулатурой. Посмотрел на меня испуганно и сказал:

— А мы вас ждали только завтра.

— Кто «мы»? — уточнил я, и он ответил:

— Мы с Грэймом, — и тут же добавил поспешно: — Мы друзья, просто друзья, понимаете? Я тут не живу, зашел поработать на компьютере.

Надеюсь, этот парень не собирается делать карьеру в кино: мне сразу же стало ясно, что сын у меня гей и трахается с этим придурком в дорогих на вид очочках. В армии такое встречается на каждом шагу, я еще в юности понял, что гомики выглядят по-разному — не все изнеженные, как обычно представляют «голубых». Тем не менее это не дело, что мой двадцатидевятилетний мальчик сделался извращенцем — только без обид, ладно? — а мне об этом ничего не сказал. Ладно, увижу его, сразу поговорю, решил я. «Марлон Брандо» вышел из ступора, достал из багажника машины мой чемодан и повел меня через дворик с цветущим лимонным деревом к однокомнатному коттеджу, который с первого же взгляда пришелся мне по душе. Тут и раковина имелась, и освещение прекрасное.

— Отлично подойдет, — заверил я его и перешел к делу: — Давно спишь с моим сыном?

Он, конечно же, счел меня старпером-гомофобом, готовым разразиться эдакой религиозной проповедью. Увидев в его глазах затравленное выражение — точь-в-точь олень в свете фар, — я сжалился и поспешил его разуверить. Я, знаете ли, видел баб, раздавленных танком, и не собираюсь падать в обморок оттого, что не дождусь пары лишних внуков. Всякие там социальные предрассудки, говорю, противоречат моим идеалам, чистейшим идеалам Просвещения, скомпрометированным веками неполного и своекорыстного применения. Тут стало очевидно: Грэйм кое-что поведал дружку о своих предках. Парень глядел на меня снисходительно, улыбался ласково, дурачок: дескать, старик всю жизнь страдает умственным расстройством, месяц получше, месяц похуже, разбрасывается направо-налево великими идеями, а в руках-то ничего не удержит… Знаете, что я всегда говорю в таких случаях? Посмотрите-ка национальные патенты на имя Фрэнка Зингера! Да он, недоучка, небось, думает: «Просвещение» — это филиал «Дженерал Электрик». Не стал я читать ему лекцию, хотя мог бы, а сказал попросту:

— Спите себе вместе на здоровье, ничего не имею против.

— Вы устали в дороге, — бодро заявил он. — Не хотите прилечь?

На это я ответил, что мог бы привязать цепь к «саабу» моей племянницы и протащить его по марафонской дистанции. Парень заткнулся. Повел меня обратно через двор, в кухню бунгало. Я попросил у него ручку, бумагу и калькулятор и принялся разрабатывать идею, которая только что меня осенила — а все потому, что Грэйм уже близко: представьте себе велосипед, способный накапливать на спуске энергию в небольшом аккумуляторе и отдавать ее во время подъема (достаточно нажать кнопку на руле). Золотая жила, если учесть, что население стареет, на пенсию выходят рано и досуга у людей все больше. Два часа спустя, когда Грэйм наконец явился, у меня уже были готовы четыре листа схем и предварительная смета. Грэйм вошел в кухню — синий льняной костюмчик, кейс нежно прижат к груди, — увидел меня и обратился в соляной столп. Пять лет я его не видал и сразу заметил мешки у него под глазами. Я попытался обнять сына, но он от меня попятился.

— В чем дело? — спросил я. Чужая кухня в чужом доме в Калифорнии, мой ребенок не признает меня, прах его матери давным-давно развеян над Потомаком, а все памятки прежней нашей совместной жизни если не проданы с молотка, то хранятся в пыльных коробках. — Приехал все-таки, — буркнул он,

— Я изобрел велосипед, — похвастался я. Судя по его лицу, ему только что сообщили о смерти кого-то из близких. Эрик обнял Грэйма, нисколько меня не стесняясь. Мой сынок уронил голову приятелю на плечо, словно усталый солдат в вагоне.

— С самозаряжающимся аккумулятором, — уточнил я, возвращаясь к столу, к своим чертежам.

Теперь, когда Грэйм рядом, моя идея быстро обрастает подробностями. Пока мальчик принимает душ, я распаковываю чемодан, переставляю по-своему мебель в коттедже и развешиваю схемы на стене. Вернувшись в дом, спрашиваю Эрика, можно ли воспользоваться телефоном. Конечно-конечно, кивает он, а потом говорит:

— Последнее время Грэйм плохо спит, но он очень рад вам, уж вы поверьте.

— Само собой, я и не думал обижаться.

— У него сейчас много проблем. Может, вам стоит поговорить с ним… Вы бы могли…

— Само собой, никаких обид. — После чего я позвонил своему адвокату, инженеру, помощнику по разработке моделей, в три рекламные фирмы, чьи телефоны попались мне на глаза в «Желтых страницах», в Американский союз пенсионеров — это будет основной рынок сбыта — старому университетскому приятелю, который, помнится, как-то говорил, что участвовал в гонках «Тур де Франс» (проконсультироваться насчет производственной стороны дела), своему банкиру — обсудить вопросы финансирования, в патентное бюро, в физическую лабораторию КалТеха[4], одной женщине (я приглашал ее на ужин за неделю до того, как выехал из Балтимора) и в три местных винных магазина, чтобы заказать ящик «Дом Периньона» с доставкой на дом.

— Это ко мне! — крикнул я Грэйму, когда он выскочил на звонок в дверь (надо же, через пару минут привезли!). Сын мой движется медленно, словно силы его иссякли.

— Что это?

— Празднуем! Наклевывается новый проект!

Грэйм всматривается в счет так, словно разучился читать.

— Тысяча двести долларов, — шепчет он наконец. — Мы не будем это брать.

— «Швинн»[5] больше выбросит на пончики для торговых представителей, когда мы начнем продавать этот велик, — фыркаю я. — Опра Уинфри[6] прокатится на нем в перерыве между таймами на кубке по футболу.

— Произошла ошибка, — твердит он курьеру.

Приходится мне выйти во двор и сунуть в окно грузовика свою кредитную карточку. Надо же, парень настолько наивен, что принимает кредитку! Я самолично несу в дом ящик шампанского.

— Что же делать? — слышу я с порога шепот Грэйма.

Я захожу в кухню, и голубки смолкают. Красиво смотрится эта парочка в прозрачном уходящем вечернем свете. В пору моего детства их замели бы даже за поцелуй. Начался спор насчет шампанского и моего излишнего энтузиазма. Я особо и не участвовал: эти речи мальчик выучил наизусть с голоса матери — стоит нажать кнопочку, и та часть его личности, которая, увы, унаследовала консерватизм, начинает бормотать сквозь его рот точно чревовещатель: твоя-идея-это-фантазия — успокойся — ты-себя-погуб ишь-принимай-таблетки-таблетки-таблетки. Отличный у моего сына ум, парень с детства проявлял себя, и порой ему хватает отваги воспользоваться мозгами, дать заурядности в зубы, но в мире, который этого отнюдь не поощряет, занятный мальчишка вырастает в озабоченного мужчину. Как и его предки, он стремится соблюдать условности. Очень жаль! Я начал формулировать это с точностью стеклорезного алмаза, но лишь усугубил ситуацию.

— Может, выпьем шампанского? — вмешался Эрик. — Обсудите все за ужином.

Прекрасная идея. Я достал из буфета три бокала, вынул из ящика бутылку, извлек пробку, налил всем шампанского и произнес тост за их здоровье.

До ресторана мы домчались со скоростью восемьдесят пять миль в час — «саабу» моей племянницы это раз плюнуть. Люк открыт, порывы ветра со смогом шевелят мне волосы, и я почти не слышу, что там Грэйм орет на пассажирском сиденье. Наверное, переживает из-за штрафа — мне пришлось дважды уплатить за превышение скорости, да еще на чай копу дал. Проносясь по шоссе, я мысленным взором вижу вереницу велосипедов, бесшумно использующих ту энергию, которая прежде пропадала напрасно, вынуждая людей тупо крутить педали. Нужно задействовать экологов, правительство выделит деньги на исследования, потребуется лобби, чтобы приняли нужный закон. Испытания в Лос-Анджелесе привлекут всяких знаменитостей. Наверное, я напишу книгу о том, как зародилась эта идея — как раз к выпуску первой партии велосипедов, в начале будущего года. Мы сворачиваем с шоссе, и я уже вижу рекламный лозунг: «Каждый оборот в счет!»

Перед входом в ресторанный зал выстроилась очередь. Я пытаюсь сунуть метрдотелю двадцатку, но Грэйм оттаскивает меня назад.

— Папа! — стонет он. — Не делай этого!

— Помнишь, я водил тебя в «Ритц» и ты пожаловался, что в твоем сэндвиче курятина чересчур жесткая? Я поговорил с менеджером, и нас накормили бесплатно. Ты еще нарисовал шалаш, который тебе хотелось построить, и у меня возникла идея новых контейнеров.

Грэйм кивает головой.

— Ну же, улыбнись!

Я возвращаюсь к метрдотелю, но когда я протягиваю ему двадцатку, он смотрит на меня как-то странно. Вот дерьмо, говорю я, прикидывается, что выше этого?

— Тебе сотню дать? — предлагаю я, и только разогнался сообщить ему кое-что еще, как Грэйм снова оттаскивает меня назад и просит:

— Пожалуйста, не надо!

— Где ты работаешь? — спохватываюсь я.

— Папа, — гнет он свое, — ты только успокойся. — Голос у него чересчур тихий, кроткий такой.

— Я спрашиваю, где ты работаешь?

— В брокерской фирме.

В брокерской фирме! Разве я этому его учил?

— Что ты там делаешь?

— Акциями занимаюсь. Слушай, папа, мы должны…

— Акциями! — восклицаю я. — Господи Иисусе! Да твоя мать перевернулась бы в гробу, будь у нее гроб!

— Вот спасибо! — еле слышно бормочет он.

— Что ты сказал?

— Забудь.

В этот момент я замечаю, что вся толпа в фойе ресторана таращится на нас. Вид у них такой, словно двадцать лет назад все они работали на телевидении: мужчины в водолазках а-ля Роберт Вагнер[7] и в блейзерах. Дамочка в обтягивающих лиловых штанишках, через плечо — сумка, за которой ее саму не разглядишь, особенно возмущена и преисполнена чувства собственного достоинства. Меня так и подмывает спросить ее, что она-то сделала для человечества.

— Не пройдет и трех лет, как вы будете разъезжать на моем велосипеде, — предупреждаю я ее. Она шарахается так, словно я бросил к ее ногам крысу.

Нас усадили наконед за столик и только через десять минут принесли хлеб и воду. Почуяв, что надвигается очередной случай плохого обслуживания, я начал отмечать на салфетке время заказа и время исполнения. Попутно и другие соображения:

* Полая хромированная рама с батареей, закрепленной над задним колесом, соединенной проводами с моторчиком на заднем колесе и с кнопкой акселератора на руле. Предупредить велосипедистов: при высвобождении накопленных ресурсов от оборотов увеличивается скорость вращения коленчатого вала. Тормоза?

* Биографу на заметку: Грэйм — моя муза, это таинство; результат — контейнеры для хранения отходов, пресс для блинчиков, мотор для трехколесного велосипеда, летающие плюшевые мишки, ремонт сарая, где он играл, энерговелосипед.

Грэйм воспротивился, когда я потребовал вернуть на кухню вторую бутылку вина. Считает, видите ли, что нужно соглашаться на испорченный товар, только бы никого не обидеть. Это действует мне на нервы, но я не стал спорить, пожалел. Что-то в мальчике сломалось. Закуску принесли — возмутительно! — лишь спустя девятнадцать минут.

— Пора тебе бросать работу, — говорю я. — На этот раз я не намерен отходить в сторону. Энерговел — это бестселлер, на нем можно создать целую компанию. Мы заработаем миллионы, Грэйм, и ты мне в этом поможешь. — Один из «Робертов Вагнеров» вытягивает шею и поглядывает на нас из соседнего кабинета.

— Ага, приятель, тебе бы тоже хотелось урвать кусочек, — говорю я, и он поспешно утыкается в свой салат из эндивия. Грэйм терпеливо выслушивает мой бизнес-план: первоначальное финансирование — мы без труда привлечем инвесторов — выбор места для строительства завода (нужно вникнуть в законодательство штата), нанять служащих, дизайнеров, чтобы мне помогали, отдел продаж, бухгалтеры, премии, столы, телефоны, мастерские, чеки, налоги, компьютеры, ксерокс, интерьер, кондиционеры, коврики, парковка, счета за электричество. Может, понадобится увлажнитель воздуха. Все надо принять во внимание. Я говорю, и все головы в ресторане оборачиваются в нашу сторону, тоже послушать. Обычно я подмечаю такие взгляды краешком глаза, но эти люди хорошо маскируются, умело разыгрывают пантомиму — якобы снова погружаются в свой разговор. Припомнился северный олень из «Вестингауза». Хватило же хитроумия подстерегать меня в той самой столовой, где я завтракаю каждую пятницу (и мою слабость к рождественскому мифу приняли в расчет), чтобы украсть мою интеллектуальную собственность.

* По поводу инцидента в Чеви-Чейз. Мог ли я изобрести также магнитофонные кассеты с автореверсом (принять во внимание вероятное соседство здания «Сони» или «Дж. Э.» с моим домом в Балтиморе — шум, отвлекающие маневры, псевдоремонт дороги и т. д. — а также присутствие «Швинна», «Райли» и проч. во время визита в Лос-Анджелес).

— Можем мы о чем-нибудь другом поговорить? — ноет Грэйм.

— О чем угодно, — великодушно отвечаю я и указываю официанту на тот факт, что нам пришлось дожидаться ровно двадцать шесть минут. Рыба оказалась жесткой, точно дубленая кожа. Едва официант отошел, я защелкал пальцами, чтобы он вернулся.

— Перестань! — одергивает меня Грэйм. Нет, мне решительно надоела пассивность сыночка. Я и головы в его сторону не повернул. Он перегнулся через стол и попытался схватить меня за руку, но тут увалень вернулся.

— В чем дело?

— Палтус пересушен.

Молодой человек с козлиной бородкой подозрительно взирает на мою тарелку, будто я заменил поданное мне блюдо какой-то подделкой, предусмотрительно спрятанной в пакете под столом.

— Перемените!

— Нет! — одновременно со мной восклицает Грэйм.

Официант останавливается, размышляя, чьи приказы следует выполнять.

— Имеете какое-нибудь отношение к велосипедам? — спрашиваю я.

— В каком смысле? — «удивляется» он.

— В профессиональном.

Молодой человек оглядывается на другой конец зала, и метрдотель кивает, подавая ему условный знак.

— Довольно! Мы уходим! — Я прихватываю с собой хлебные шарики.

— Сядь! — шипит Грэйм.

Поздно! Я уж вижу — зал битком набит служащими велосипедных компаний.

— Думаешь, я позволю шайке индустриальных сутенеров украсть идею, которая призвана радикально преобразить представления каждого американца, а со временем — и каждого обитателя земного шара о велосипедах? Ты хоть понимаешь, что такое велосипед? Это как мороженое или детская сказка, первичные объекты, вплетенные в ткань самых ранних наших воспоминаний, не говоря уж об извечной связи человека и колеса, тоже величайшего изобретения, с которого начался неуклонный прогресс человеческого знания, давший нам в итоге печатный станок, религиозные реформы, немыслимые прежде скорости, Луну. Садясь на велосипед, ты продолжаешь непрерывную цепь исторических свершений, начиная с египетских крестьян, толкавших тачки с камнями, и я — во главе великой революции, которая преобразит это древнее изобретение, даст нам возможность накапливать его почти мистическую энергию. Я даю тебе шанс. Ты

…Кортес в тот вечный миг, Когда, исканьем славы обуян, С безмолвной свитой он взошел на пик И вдруг увидел Тихий океан[8].

Декламируя эти строки, я поднялся на ноги, и все собравшиеся в ресторане вообразили, будто я заодно обращаюсь и к ним. Хоть я и проговорился насчет своего изобретения, эти людишки сознают, разумеется, не хуже, чем я сам, что белых ледяных высот подлинного открытия достичь может отнюдь не каждый. Большинству — им всем в том числе — суждено обитать в низине, в густом воздухе компромиссов и не сбывшихся из-за их собственной лености мечтаний. Да! Так оно и есть.

Эта маленькая демонстрация убедила Грэйма, что нам пора уходить. Он швырнул на стол наличные и повел меня, подхватив под руку, прочь из ресторана. Мы медленно шли по бульвару. Грэйм ползет, ссутулившись, вобрав голову в плечи — вылитая улитка.

— Послушай, тут рядом есть японский ресторанчик, мы поедим роллы или терияки, а то и фугу. Готов выслушать твои бредни насчет брокеров, может быть, даже предоставим твоей фирме право разместить акции нашей велосипедной компании, льготы, а?

Грэйм качает головой и упрямо шагает вперед. Вокруг на удивление много привлекательных бабенок, и я вспоминаю, как хорошо быть холостяком: обмениваешься взглядами и улыбками без малейших угрызений совести.

А почему бы не довести дело до логического завершения? Думаете, в семьдесят три года неприлично упоминать об эрекции? Но у меня она есть, да еще какая! Об этом я и размышляю, минуя парадный вход роскошного отеля (в таких местах конференции проводят), и заодно думаю о будущей презентации — нужно ведь заранее забронировать помещение, — вот почему я делаю поворот кругом, и Грэйм, поскуливая, плетется за мной: я сказал ему, что ищу туалет.

— Можно поговорить с менеджером по проведению мероприятий? — спрашиваю я девушку у регистрационной стойки.

— Боюсь, он бывает только днем, сэр, — щебечет она с сияющей улыбкой, свойственной обслуживающему персоналу, словно именно о таком ответе я и мечтал.

— Это же просто замечательно! — восклицаю я, и она как будто разделяет мой восторг: замечательно, просто замечательно, что менеджер по проведению мероприятий в отеле «Континентал Ройял» имеет столь четкое расписание рабочего дня. Можно подумать, тем самым укрепляется благой миропорядок!

— Полагаю, в любом случае имеет смысл занять люкс, а с менеджером мы увидимся утром. Пришлите нам с сыном легкий ужин в номер, нам требуется укромность, чтоб хищники вокруг не кружили!

Девушка стучит пальцами по клавиатуре и слегка хмурится:

— На девятнадцатом этаже свободен Гуверовский люкс. Шестьсот восемьдесят долларов за ночь. Вас это устроит?

— Безусловно.

Добыв ключи, я возвращаюсь к Грэйму (он, поникший, сидит на диване).

— Ужин подан! — возвещаю с поклоном.

— О чем ты?

— Я снял люкс на двоих. — Ключи позвякивают у меня в руке.

Грэйм закатывает глаза, стискивает кулаки.

— Папа! — Отчаяние в голосе.

— Что такое?

— Остановись! Прошу тебя, остановись! Ты себя не контролируешь. Знаешь, почему Линда и Эрни отказываются видеться с тобой? Как ты думаешь, папа? Или тебя это очень удивляет? Они не могут с этим справиться, вот почему! И мама не могла! Неужели не видишь? Ты из эгоизма не идешь к врачу! — орет он и молотит себя кулаками по бедрам. — Из эгоизма не принимаешь лекарства. Из эгоизма!

В искусственном освещении гостиничного холла краски сбежали с лица моего сына, и над его немигающими глазами я уже различаю наметки будущих морщин, они прорезаются глубже — и вдруг передо мной лежит труп моего мальчика, годы, прошедшие со дня нашей последней встречи, распахиваются передо мной, словно бесконечный тоннель, я слышу грохот поезда одиночества, несущегося по этой колее, словно каждая минута его страданий, каждый час, каждый год слились в единый вздох, в это мучительное мгновение. В глазах у меня закипают слезы. Я тронут.

Грэйм поднимается с дивана, неистовый монолог сотрясает его тело.

Я снова побрякиваю ключами:

— Пошли, развлечемся.

— Верни ключи портье.

Я обнимаю за плечи его, лучшее мое произведение.

— Это ни к чему, — уговариваю я Грэйма и, ухватив его запястье, веду к лифту. За спиной чуть слышен голос его матери: «Присмотри, чтобы мальчик не попал в беду!» Непременно, шепчу я, непременно.

Роберт Вагнер едет в лифте вместе с Натали Вуд[9] оба ужасно постарели, утратили привлекательность. Она жует резинку, обтягивающая одежка стесняет движения. На нем потрепанная водолазка. Зато они давно тут живут, все ходы-выходы знают, прикидываю я и задаю вопрос:

— Прошу прошения, не знаете, как вызвать на ночь пару девиц? Вообще-то нам нужна одна девушка и один парень. Мой сынок — педераст.

— Папа! — вопит Грэйм. — Извините, — говорит он этой парочке, прижавшейся к стене, словно перед ними — бандит из второразрядной киношки. — Он перепил.

— Ничего подобного. Вас не устраивает, что мой сын — педераст? — Лифт останавливается, и они семенят прочь по ковровой дорожке, точно пара насекомых.

Гуверовский люкс не зря назван в честь человека, который наблюдал, как тысячи людей умирают с голоду и пальцем о палец не ударил. Тут и корзины с фруктами, и доверху набитый холодильник, бар полнехонек, над кроватями — картины в стиле псевдо-рококо, кресла чуть не лопаются, а по ковру рекомендуется ходить босиком — неописуемое наслаждение.

— Здесь нельзя оставаться, — говорит Грэйм, глядя, как я швыряю свои ботинки через всю комнату.

Он безутешен. Возбудился на минутку и снова сник. Я себе такого позволить не могу: в балтиморской квартире ждет уведомление о выселении, квитанции повторных счетов, а запах…

— Мы же только начали! — торопливо напоминаю я.

Грэйм опускается в кресло подальше от меня. Он склоняет голову — молится, должно быть, чтобы все по волшебству переменилось, когда он поднимет глаза. Бывало, в детстве он приносил мне в кабинет подарки, как только я соберусь в дорогу, просил не уезжать. Брал с полки какую-нибудь книгу и заворачивал в сохранившуюся с Рождества упаковку.

На тумбочке у кровати дожидается телефон. Набираю номер портье;

— Гуверовский люкс. Дайте телефон агентства знакомств, нужен молодой человек, интеллигентный, привлекательный…

Грэйм вырывает трубку у меня из рук.

— В чем дело? — спрашиваю я. Его мать всегда советовала задавать ребенку побольше вопросов. — Каково быть голубым, Грэйм? Почему ты никогда не делился со мной?

Он тупо смотрит на меня.

— Ну что? Что такое? — спрашиваю я.

— И ты смеешь меня спрашивать — после стольких лет?

— Я хочу тебя понять. Ты влюблен в своего Эрика?

— Я думал, ты давно умер! Ты хоть можешь себе это представить? Я думал, мой отец умер. Четыре года ты не звонил, а я боялся выяснять, боялся поехать в Балтимор и узнать, что тебя уже нет. Я впал в детство, я хотел верить, что у тебя была причина исчезнуть. Четыре года, папа, а теперь ты возник из ниоткуда и хочешь знать, каково быть голубым?

Я ринулся к холодильнику: там среди прочего имелась бутылка вполне приличного «шардоннэ». Штопор нашелся возле умывальника. Я разлил вино, Грэйм отмахивался, но я все-таки поставил бокал возле его руки. — Право, Грэйм. Эта телефонная компания в Балтиморе — гиена на гиене.

Мальчик заплакал. Он кажется таким юным, когда плачет, словно там, на дорожке у старого дома, когда я учил его под вечер кататься на велосипеде, на влажные щеки и слипшиеся ресницы ложится пыль — потом все смоется теплой водой в ванне, — и сумерки сгущаются над полем, и мы вместе прислушиваемся, как его мать на кухне открывает кран, бормочет радио, тихий вечер за городом, и мой сын переживает все так же, как я, настроен на ту же волну.

— Видишь ли, Грэйм, они все время драли с меня лишку, а когда тебе отключают номер, легче перейти посуху Черное море, чем снова добиться подключения, но через пару недель, когда мы запустим этот проект с велосипедами, все будет позади, и мы все вместе, и ты, и Линда, и Эрни, и я, поедем в Лондон, остановимся в «Конноте», я покажу тебе Риджентс-парк, там мы с твоей мамой катались на лодке в пору медового месяца вокруг маленького островка, на котором собираются утки, вообще-то грязноватое местечко, и не подумаешь, что утки способны так напакостить, на воде они само изящество, а вот поди ж ты… — Внезапно я утрачиваю веру в свои слова, будто со стороны слышу, как разносится по комнате мой голос, сухой и бесплотный, сбился с мысли, а перед глазами так и стоит задний дворик, где Грэйм играл с друзьями в тени лиловой сирени и яблони, чьи узловатые ветви поддерживали прутья шалаша — я с радостью выстроил ему целый форт, ведь у меня в детстве ничего подобного не было. В ту пору Грэйм понимал меня даже в часы пронзительного откровения, когда его мать и сестра пугались всего, что казалось им чуждым, он садился на стул в осевшем набок сарае и следил, как я, прислонив доску к бамперу разбитого «студебеккера», черчу мелом диаграммы, создавая целый мир потенциальных объектов: транспорт, движимый энергией солнца, дома-модули, наша эпоха, профильтрованная через созданную ею технику, — а вечером, распластавшись на полу детской, еще неумелыми руками пытался воспроизвести мой чертеж.

И вновь я вижу эти руки, сейчас они уперлись в бедра, ногти обкусаны, заусенцы. Я не умею прощаться. В деревушке Сен-Север незнакомая старуха всю ночь сидела над моим умиравшим другом. На рассвете я поцеловал его холодный лоб и двинулся дальше.

Там, во дворе старого дома все еще шепчут на ветру ветви разросшейся яблони.

— Грэйм!

— Хочешь знать, каково это? — переспрашивает он. — Хорошо, скажу. Это значит: жить в страхе, что однажды он покинет меня. Знаешь, откуда этот страх? Не в том дело, что я голубой, а в том, почему мама оставила тебя. Я тебе уже сказал: не будь ты эгоистом, ты бы принимал таблетки. По себе знаю. Я-то их принимаю. Слышишь, папа? Мне это передалось тоже. Я не хочу, чтобы Эрик однажды отыскал меня, как мама отыскала тебя: посреди ночи, на парковке, в одной пижаме, увлеченным беседой с каким-то чужаком. Я не хочу, чтобы он вынимал меня из петли. Да, у меня тоже искры с кончиков пальцев сыпались, я сжигал все на своем пути, сплошной прогресс, жизнь была прекрасна, невыносимо прекрасна. А потом наступал спад, и я расческу не мог до головы донести. Зато теперь я принимаю таблетки, и мне удается избежать банкротства и не хочется покончить с собой. Принимаю таблетки ради Эрика. Вот и все.

— А как же огонь, Грэйм? Священное пламя?

Какая печаль в его глазах! Ее довольно, чтобы умертвить нас обоих.

— Помнишь, как я чертил в сарае, а ты сидел рядом?

Он кивает, слезы струятся по его щекам.

— Позволь тебе кое-что показать, — предлагаю я. На другом конце комнаты в ящике стола нашелся фломастер. Все обретает смысл: Грэйм видит то же, что вижу я, так было всегда. Может, это еще не конец. Я снимаю со стены картину, кладу ее на пол. На желтых обоях черчу дверь — в натуральную величину, семь футов на три с половиной.

— Видишь, Грэйм, здесь четыре ручки. Соединительные линии между ними образуют крест. Каждая ручка соединена с цепочкой шестеренок внутри самой двери, а еще тут четыре ряда петель, по каждой стороне, но они крепятся только к двери, а не к дверной раме. — Я намечаю петли. Грэйм плачет. — Нажимая на ручку, люди будут открывать дверь в любом направлении, в каком пожелают — вправо, влево, на уровне пола или над головой. Ручка поворачивается и задействует петли внутри двери. Можно будет открывать дверь возле окна так, чтобы не заслонять восход или закат, проносить мебель внутрь или наружу из помещения над головой, не оцарапав, а если захочется посмотреть на небо, можно приоткрыть щелочку наверху. — Рядом на стене я черчу схемы — дверь в разных положениях, — пока кончик фломастера не начинает скрипеть. — Дарю тебе мою дверь. Жаль, не настоящая. Но ты можешь представить себе, как это будет интересно: каждый раз решать, каким путем войти или выйти. Начнут складываться новые привычки, даже семейные традиции.

— Я искал отца!

— Не говори так, Грэйм!

— Но это правда.

Вернувшись к столу, опустившись возле него на колени, я набрасываю записку. Фломастер почти исписан, он едва выводит буквы. Потому пишу долго.

* Хотя некоторые могут обвинить меня в недостатке внимания, я всегда следовал совету, который давал также своим детям: не доводите до конца то, что вызывает у вас скуку. К несчастью, некоторые из моих детей весьма утомляли меня. К Грэйму это не относится. Пожалуйста, уверьте его в этом. Только он один и был мне дорог.

— Грэйм, — окликаю я мальчика несколько минут спустя и подхожу к нему с этим листком в руках, чтобы открыть ему истину.

Он лежит на постели. Подойдя вплотную, я вижу, что он уснул. Устал от слез. Кожа вокруг сомкнутых век припухла и покраснела, из уголка рта тянется слюнка. Я вытираю ее подушечкой большого пальца. Обеими руками обхватив тонкий овал его лица, целую сына в лоб.

Я снимаю покрывало с другой кровати и накрываю его, подоткнул ему под плечи, подтягиваю поближе к подбородку. Теперь он дышит ровно, спокойно. Записку я складываю и оставляю возле его локтя. Приглаживаю растрепанные волосы и выключаю свет. Мне пора.

Мальчику удобно, он глубоко уснул, и я выхожу в коридор, прихватив с собой бокал вина. С каждым шагом я чувствую тяжесть своего тела, сказывается усталость. Прислонившись к стене, жду лифта. Двери открываются, и я вхожу.

Спускаясь в стеклянной клетке, я вижу оранжевые шары над бульварами Сайта-Моники и до самого пляжа, где колышутся тенистые пальмы. Яркое освещение американских городов всегда служило мне лишним поводом для оптимизма, неиссякаемого доверия к жизни. На том и держимся. Сверкающий огнями пирс уходит в темный вакуум океана, словно горящий корабль в ночи.

Добрый доктор

На подъездной дорожке Фрэнк увидел скелет «шеви-нова»: в траве по самые окна, брошен ржаветь на заднем дворе, точно подбитый в бою танк. Бурый газон усеян игрушечными пистолетами и солдатиками, некогда яркая пластмасса давно потускнела. Стандартный белый домишко пятидесятых годов осел на один бок, трубу перекосило. Слева — полуразрушенный сарай. На стене зеленой краской из баллончика выведена надпись: «Девчонкам вход воспрещен». Видимо, строение в какой-то момент надоело своему хозяину и достал ось детям.

Фрэнк заглушил мотор, посмотрел, как облачко пыли за его машиной поднимается к ветвям дубов, затеняющих боковую стену дома. Больше деревьев не видно, голая прерия расстилается на много миль во всех направлениях. Опустил кисти на руль, уперся в них подбородком, мучаясь от похмелья. Голова гудела, слизистая распухла.

Он уехал за две тысячи миль от родных и друзей, работать в провинциальной больнице, отчасти и потому, что Национальная служба здравоохранения посулила выплатить кредит на обучение в медицинском институте в обмен на три года работы в местности, где не хватает медицинского обслуживания. Вчера вечером, после работы, Фрэнка поджидало дома письмо: Конгресс урезал финансирование программы, ему предстоит самостоятельно выплачивать заем из весьма скудного жалованья. Год проработал, и его бросили на произвол судьбы. Впервые в жизни обнаружилась неопределенность. Из колледжа в медицинский институт, потом в ординатуру и наконец на эту работу — все заранее планировалось, заранее подавались документы. Теперь Фрэнк не знал даже, сможет ли остаться здесь. Он напился вдрызг — бутылка скотча, присланная другом с Востока на день рождения, оказалась кстати. И сегодня совсем ни к чему было ехать два с половиной часа до самого Ивинг-Фоллза для беседы с женщиной, которая вот уже год отказывается являться на прием и заказывает лекарства по телефону.

Последнюю неделю над всем штатом висела почти сорокоградусная жара, и сегодняшний день не стал исключением. С каждым шагом новые облачка пыли взметались в воздух. Пока он поднялся по ступенькам веранды, воротничок размок от пота.

На стук в дверь никто не ответил. Фрэнк выждал с минуту, затем предпринял новую попытку. Тени, сгустившиеся в передней комнате, отражались в окнах, и он сумел разглядеть лишь деревянный пол да цветочный узор на спинке дивана. Обернувшись, Фрэнк бросил взгляд во двор и увидел у дорожки девочку. Она возникла будто ниоткуда. Судя по росту, лет восьми или девяти, но крепко сжатый рот и прищуренные глаза явно принадлежали кому-то постарше.

— Эй, послушай! — Едва он заговорил, девочка быстро пошла прочь, к деревьям. — Эй! — прокричал Фрэнк вслед. — Родители дома?

— Она у нас молчунья, — послышался голос у него за спиной. Обернувшись к двери, Фрэнк увидел перед собой мужчину средних лет в трикотажной рубашке и рабочих штанах. Круглое лицо густо покрывали паутинки ангиом, характерные для пациентов с больной печенью «звездочки» расширенных сосудов. Гепатит С, прикинул Фрэнк, или последняя стадия алкоголизма. Мужчина затянулся сигаретой, зажав фильтр между большим и указательным пальцами, облачко дыма поплыло над верандой, щекоча ноздри Фрэнку.

— Значит, вас прислали из больницы, — равнодушно уточнил хозяин. Подался вперед, прищурился. — Молоды малость для доктора, а?

Фрэнк только это и слышал со всех сторон. Старухи неизменно спрашивали, когда придет «сам доктор». Неплохое начало для доверительной беседы, но нынче он был не в том настроении.

— Я приехал осмотреть миссис Букхольдт, — заявил он. — Полагаю, она дома.

Мужчина глянул в сторону полей — туда, где в горячем и густом, точно бензиновые выхлопы, воздухе таял горизонт. Испытующий взгляд померк, вместо него на лице проступила рассеянность, словно мужчина пытался что-то припомнить и внезапно утратил интерес к разговору.

— Да, — проговорил он, будто к самому себе обращаясь. — Она в доме.

Спустился с крыльца, прошел мимо Фрэнка и удалился в глубь двора.

— Миссис Букхольдт? — окликнул Фрэнк, войдя со света в темный холл и на мгновение ослепнув.

— Сейчас спущусь, — откликнулась она откуда-то сверху.

Впереди открывалась дверь в кухню — гепард гнался за газелью, звук телевизора был приглушен. На фоне нижнего края экрана Фрэнк различил затылок мальчика; все остальное скрывали кухонные шкафчики. В доме пахло старыми конфетами и синтетическими приправами чипсов «со вкусом сыра».

В гостиной вдоль одной стены стоял книжный шкаф, напротив висела картина, скудное освещение не позволяло толком ее разглядеть. Два широких восточных ковра покрывали пол. Пристроив кейс в ободранное кожаное кресло, Фрэнк достал медицинскую карту миссис Букхольдт. Следовало прочесть ее еще с утра, кабы не похмелье.

В состоянии опьянения он — нечего сказать, умно придумал! — позвонил бывшей подруге и коллеге, за которой начал ухаживать ближе к концу ординатуры. Они встречались полгода — самый продолжительный роман за тридцать два года его жизни. Если бы Фрэнк не наблюдал множество пациентов с еще более нескладной личной жизнью, чем у него самого, он бы счел себя уродом. Когда его направили на эту работу, Анна несколько раз прилетала к нему из Бостона. Он внушал себе, что вот-вот попросит ее руки.

— Рада слышать, что ты все еще пытаешься спасти мир! — фыркнула она (Фрэнк уже сожалел, что вообще рот раскрыл). Ей было известно, что работу эту Фрэнк выбрал в надежде, что здесь, на свободе, будет вести практику так, как считает нужным, — то есть гораздо больше времени уделять беседе с пациентами. Это желание превращало его в профессиональном отношении почти в ренегата: их учили рассматривать психиатрические проблемы с биологической точки зрения, и Анна никогда не ставила под сомнение такой подход. Они спорили и спорили, и всегда под конец спора она обзывала Фрэнка романтиком — он-де цепляется за устаревший миф о необходимости общения. Ее слова ничего не меняли: инстинкт подсказывал Фрэнку, как важно уделять подопечным больше времени. Рецептом никого не вылечишь. Он знал, что пациенты нуждаются в человеке, который поймет и признает их мучения, он знал также, что в этом и заключается его талант, здесь он превосходит многих коллег.

В медицинской школе все шутили насчет того, как и когда приходит отупение: четыре месяца препарировать труп мужчины, кромсать ткани лица и глаз, семь часов участвовать в полостной операции на груди, а пациентка умирает прямо на столе — подробности менялись, но, так или иначе, люди привыкали. А потом ординатура: шизофреники, заходящиеся в приступах психоза, наркоманы, люди, страдающие маниакальными расстройствами, избитые дети. Фрэнк тоже пошучивал, но даже на его слух шуточки звучали странно. Он лишь пытался продемонстрировать, будто приспособился не хуже прочих. На самом деле он по-прежнему словно губка впитывал в себя боль каждого собеседника. В глубине души он воспринимал это как акт веры. Фрэнк никогда не был набожен, и способность сочувствовать заменила ему религию.

Он пролистал отчет терапевта в карте миссис Букхольдт и, стараясь не замечать усиливавшуюся мигрень, перешел к записи психиатра: женщина сорока четырех лет, сведения о серьезных психических заболеваниях в семье отсутствуют, первый приступ депрессии после смерти старшего сына, четыре года назад, двое младших детей, мальчик и девочка. Глянув на поля карты, где дублировались предписания, Фрэнк убедился, что лечили пациентку спустя рукава: небольшой курс антидепрессантов (скорее всего, так и не доведенный до конца), а потом только «бензо» — седативные средства, выписывавшиеся по мере необходимости. Сеансы психотерапии не проводились. Джордж Питфорд, его предшественник на посту местного психиатра, и не подумал бы проехать пять часов в два конца ради консультации, знай себе выписывал повторные рецепты. Внизу страницы он нацарапал загадочную приписку: «Вероятный фактор — травма».

— Прошу прощения, что не открыла вам дверь, — приветствовала врача миссис Букхольдт, выходя в гостиную. Руки в карманах. Привлекательная женщина, изящная, ростом несколько выше мужа и гораздо здоровее, хотя выглядит старше своих сорока четырех. Строгие черные брюки слегка выцвели, белая шелковая блуза, на шее серебряное ожерелье. Он-то ожидал увидеть ушедшую в себя, утратившую контакт с жизнью пациентку, но женщина словно не принадлежала этому месту, этому дому посреди пустыни.

Она закрыла дверь в кухню, повернула ключ в замке и подошла к врачу.

— Жаль, что вам пришлось ехать так далеко, — извинилась она. — Да еще по такой жаре. Хотите что-нибудь выпить? Воды, лимонаду?

— Пока не надо, — отказался он. — Спасибо.

Она села на диван, он опустился в кожаное кресло.

— Я приехал сюда, поскольку директор клиники решил, что мне нужно лично вас проведать. Он сказал, вам не удалось выбраться к врачу в прошлый раз. И в позапрошлый тоже.

Взгляд ее скользнул куда-то выше его плеча.

— Я так понимаю, детей у вас нет, — произнесла она.

Пациенты часто задавали Фрэнку личные вопросы. Но не в самом начале беседы.

— Наверное, будет лучше сперва обсудить ваше самочувствие. Клоназепам помогает от тревожности. Вы испытывали в последнее время повышенную тревожность?

На мгновение она опустила взгляд и встретилась глазами с Фрэнком. Красивое лицо, щеки слегка запали, притягательные — зеленые глаза и крепкая, почти мужская челюсть, черные волосы зачесаны назад с высокого лба. Редко встречаются пациентки с таким самообладанием. Женщины, попадавшие в клинику, как правило, имели притупленные реакции — жертвы избиений или запущенных болезней.

— Вы приехали выписать мне рецепт, я правильно понимаю?

Фрэнк хотел было что-то возразить, но тут миссис Букхольдт вынула из кармана левую руку, потянулась заправить за ухо выбившуюся прядь волос, и при этом движении другая рука тоже выскользнула из кармана, легла на колени. На ней не хватало четырех пальцев — круглые кончики культяпок затянуло гладкой, чуть блестящей кожей. Фрэнк невольно уставился на маленькие мясистые обрубки. Несчастный случай на ферме, предположил он, та самая травма, о которой упоминал Питфорд. Совладав с собой, он сосредоточил взгляд на лице своей пациентки, но ответная реплика выскочила у него из головы.

— Наверное, я все-таки выпью воды, — пробормотал он.

— Конечно. Налейте себе сами. Ключ в дверях.

— Привет! — окликнул он мальчика, сидевшего перед телевизором, и полез в шкафчик за стаканом. Мальчик, похоже, был молчуном, как и сестра. Ненамного старше, лет двенадцати. Он как-то странно уставился на Фрэнка, словно пытался понять, мираж ли ему привиделся или этот незнакомец существует на самом деле.

— Что смотришь?

На экране то ли шакал, то ли волк выгрызал кишки из распоротого брюха оленя.

— Хочешь попить? Мальчик покачал головой.

Этот обряд казался странным, но все же, вернувшись в гостиную, Фрэнк снова повернул ключ в замке, надежно закрыв за собой дверь. Миссис Букхольдт так и не поднялась с дивана. Она сидела очень прямо и следила взглядом, как Фрэнк возвращается к своему креслу.

— Насколько я понимаю, около четырех лет назад вы впервые обратились к врачу после смерти вашего сына. Запись указывает, что в тот момент вы страдали от депрессии. Все правильно?

— Хотела бы я знать, доктор Бриггз, откуда вы родом?

— Миссис Букхольдт, по-моему, в данный момент нам важнее разобраться с вашей ситуацией, чтобы я сумел вам помочь.

— Конечно. Прошу прошения. Просто приятно знать, с кем имеешь дело. Я так понимаю, вы из восточных штатов.

— Массачусетс.

— Откуда именно?

— Из-под Бостона.

— Выросли в богатом пригороде?

— Миссис Букхольдт…

— Я недолго буду к вам приставать, — пообещала она. — Скажите только, богатый город, да? Подстриженные газоны. Загородный клуб. Выпускники уезжают в колледж. Все так и есть?

— Да, сравнительно благополучный район, — признал он, поддаваясь ее настойчивости и тут же спохватившись, что позволил-таки вовлечь себя в личный разговор. — Депрессия по-прежнему вас беспокоит? — решительно спросил он.

Ее взгляд скользнул мимо его плеча с тем же выражением припоминания, которое он уже отметил у ее мужа. Фрэнк понял, что женщина смотрит на картину, которая висела на стене за его спиной. Он обернулся и бросил взгляд на работу. Копия с произведения, написанного на исходе Средних веков: шумная городская площадь, какое-то событие, люди всех типов и возрастов — грубые и утонченные, молодые и ветхие — молятся, едят, бродят по площади. Доминировали красные и коричневые тона.

— Брейгель, — пояснила хозяйка.

— Ага, — откликнулся Фрэнк, смутно узнавая имя художника.

— «Битва Поста с Карнавалом», 1559 год, — продолжала она, всматриваясь в лицо Фрэнка, словно не рассчитывая, что ей поверят. — Вы удивлены? Я несколько лет училась в одном из ваших университетов, в Новой Англии. Мой отец считал себя прогрессивным человеком. Он был очень щедр, очень заботился о дочерях. Ему нравилось, что я выбрала столь непрактичный предмет — историю искусств. Часто упоминал об этом в разговорах с приятелями в «Ротари» и хихикал: дескать, ошарашил собеседника. Он умер, когда я еще училась, как раз перешла на последний курс.

Здоровой рукой она взяла пачку, достала сигарету, закурила и, словно стесняясь, направила струю дыма в пол.

— Матушка не проявила подобной щедрости. Тратить деньги на то, чтобы девочка могла любоваться картинами, — что за расточительность! Вот я и вернулась домой. Три года в университете, а диплома не защитила.

Хотя ставни были сдвинуты лишь наполовину, в гостиной становилось душно. Фрэнк чувствовал, как пропитывается потом рубашка на спине — там, где она соприкасалась с кожаной спинкой кресла.

— Может, вы могли бы поделиться со мной своими симптомами?

— Симптомами? — переспросила женщина, подаваясь вперед. — Конечно, я могу кое-что рассказать вам насчет симптомов. Иногда по утрам я просыпаюсь вся дрожа и не решаюсь подняться с кровати. Если я принимаю таблетку, я могу заставить себя встать и приготовить детям завтрак. Иногда по утрам страх бывает настолько силен, что приходится изо всех сил сцепить зубы, чтобы с ним справиться.

Она воткнула недокуренную сигарету в потемневшую серебряную пепельницу на журнальном столике.

— Еще я боюсь своего сына.

— Почему?

Застывшее тело напряглось еще больше.

— Я уже сказала: пока я принимаю таблетки, все в порядке.

Фрэнк спасовал перед ее ожесточением.

— Вы говорили, что учились в колледже. Редкость для большинства здешних женщин.

Миссис Букхольдт откинулась на спинку дивана и слегка нахмурилась, как бы подтверждая: да-да, жаль, что лишь немногие могут себе это позволить. Сейчас она расслабилась, на ее лице проступила тень былого кокетства, и Фрэнк увидел отблеск того сияния, в каком она некогда представала перед своими одноклассницами, которые и мечтать не могли об университете.

— Мои родители были добрыми лютеранами. Мы всегда ходили в ту примитивную церковь в Лонг-Пайн, смахивающую на большой амбар: беленые стены, простой крест. Когда мама навешала меня в университете, ей не нравились готические каменные своды, казались подозрительными. Горгульи на водостоках напоминали о католицизме, она прямо-таки чуяла его. Им с отцом было так хорошо дома, с какой стати мне понадобилось уезжать?

Она смотрела мимо Фрэнка, в окно, выходившее на задний двор.

— Небеса всегда казались мне довольно заурядным местом, где встречаешься с умершими родственниками и все чувствуют себя более-менее уютно. И весь мир представлялся мне таким же — обыденным, заурядным. Но картины… картины были прекрасны. Ничего столь совершенного я никогда раньше не видела. Вы знаете Жерико[10]? Видели его Аркадию, этот роскошный, изобильный простор?

Фрэнк покачал головой.

— Надо вам как-нибудь посмотреть эти пейзажи. Такие красивые! — Она произносила слова медленно, задумчиво.

— А потом вы вернулись домой, — продолжил он. — Оставили университет и вернулись.

— Да, в родительский дом, — усмехнулась она. — Джек только что получил должность в банке. Он год проучился в университете штата, много читал. Он не собирался навсегда тут застревать. Только об этом мне и говорил, потому что знал: мне было нелегко вернуться. Возил меня к озеру и все говорил о том, как мы купим дом где-нибудь в городе, в Калифорнии. Непременно в Калифорнии. У нас во дворе будет апельсиновое дерево, и целый год можно ездить с открытым люком, и веранда с видом на океан. А я думала, что окажусь поближе к музеям, смогу снова поступить в колледж — мне уже немного оставалось до диплома. Живя возле города, я могла бы заниматься наукой. Джек только кивал. Я была университетской девочкой, завидной добычей. — Она хихикнула. — А тот призрак, который вы видели во дворе, — четверть века назад он был красавцем. — Она уткнулась взглядом в пол. — Вы женаты, доктор Бриггз?

Она задала этот вопрос с такой естественностью и даже участием, словно не из любопытства спрашивала, а чтобы предоставить собеседнику возможность поведать о себе.

— Нет, — ответил он, — не женат.

— Но подумываете об этом?

Его учителя сочли бы непрофессионализмом неумение уклониться от подобных расспросов.

— Да, — ответил он, — хотелось бы. Она кивнула, ничего не говоря. Настал его черед:

— Вы замуж вышли вскоре после того, как вернулись?

— Да. Почти сразу же родился Джейсон, мой старший. Имело смысл накопить денег, а пока на годик-другой поселиться в здешних местах, немного подождать с переездом. Вы учились в школе Монтессори, не так ли? Не то что провинциальная школа, сплошь карты на стене? — Она улыбнулась Фрэнку легкой, щедрой улыбкой. — Он был такой умненький, доктор, с самого рождения. Я хотела, чтобы у него было все. Я очень этого хотела.

У меня оставались университетские книги, у Джека тоже, и я еще прикупила. Школа из года в год впихивала в него Джорджа Вашингтона, а я ему читала. Я вовсе не фанатик, мы не выбросили телевизор, не держали мальчика взаперти. Просто я читала ему книги по вечерам, а став постарше, он начал читать сам. И я многое показывала ему, ставила пластинки, свозила однажды в Чикаго, мы ходили в музей. Картины ему понравились, но вы бы видели его лицо — как он смотрел на небоскребы, на прохожих! Он был в восторге, иначе не скажешь — в восторге. Мне и думать не хотелось, что он будет болтаться здесь, искать никчемную работенку. Выходит, я — сноб, я хотела чего-то особенного для своего сына. Учителя в старшей школе терпеть меня не могли — сплошные неприятности.

Ему исполнилось четырнадцать, и это место начало понемногу сказываться на нем. Я видела, что с ним творится. Эта жесткость, маленький крутой парень, до смерти боящийся лишиться популярности. К тому времени его отец начал пить. Все вокруг рушилось, цены падали, мелкие фермеры не сводили концы с концами. Джек работал в банке, отбирал у людей дома и землю, что несколько поколений принадлежали их семьям. Сперва я даже не насторожилась, думала, ему нужно выпить стаканчик-другой, когда он возвращается домой. Это было еще до того, как банк разорился. А что касается симптомов — да, по правде говоря, у меня уже была депрессия. Да, конечно. Все пошло не так, как мы надеялись. Я вспоминала девочек, с которыми жила в общежитии: они путешествовали по Европе, смотрели картины. Не следовало позволять себе оглядываться. Такие вещи не проходят незамеченными: дети чувствуют, что ты где-то далеко, даже когда сидишь с ними водной комнате.

Она умолкла. Фрэнк подумал, что женщина колеблется, стоит ли продолжать. На миг они встретились глазами, но Фрэнк не раскрывал рта.

— А потом этот парень, — заговорила она. — Джимми Грин. Его родители потеряли дом, поселились у родственников на Валентайн. Джейсон теперь водился только с ним. Джимми ездил на старом мотоцикле, они часами возились с ним в сарае, не знаю, что они там делали, чинили, наверное. С восьми лет я возила Джейсона в Тилден, он учился играть на скрипке. В школе ему доставалось, дети придумывали всякие обидные прозвища. В детстве он немало плакал из-за этого, но он так любил музыку! Бывало, заранее, минут за двадцать, усядется в то плетеное кресло у двери, маленькие ножки болтаются, не достают до полу, а сам не сводит с меня глаз — скорее, скорей! Знаете, однажды вечером, закончив упражняться, он вышел в эту самую комнату и целых пять минут играл своему младшему брату и сестре Моцарта. Моцарта! Можете себе представить? В этой самой комнате. — Она покачала головой, словно сама себе не веря. — Примерно через год после того, как он сдружился с Джимми Грином, я сидела в машине и ждала, когда же он соберется. Джейсон провел весь день в сарае, мы уже опаздывали. Он вышел на веранду, достал инструмент из чехла…

Желваки проступили у нее на щеках, губы едва шевелились.

— Мы вместе купили эту скрипку, много лет тому назад, в Сент-Луисе. Отец вручил ему деньги, и он привстал на цыпочки, чтобы дотянуться до прилавка. И вот в тот день я ждала в машине, чтобы отвезти его на урок, а он подошел и грохнул скрипку о капот. Сказал, что устал и не в настроении нынче ехать. Так и сказал: устал, мол. Только и всего. И ушел обратно в сарай.

Она говорила сухо, перечисляя факты. Ни капли горечи в голосе.

— Вы работаете врачом в наших местах, — продолжала она, — наверняка вы слыхали про метамфетамин.

Фрэнк кивнул. Некоторые случаи он наблюдал в клинике, о многих слышал. Здешние ребята предпочитали метамфетамин другим наркотикам — дешевле кокаина и не хипповый, как травка. Губительно было не само средство, а вызванная им бессонница — три-четыре дня непрерывного бодрствования, и либо тело сдает, либо разрушается психика.

— Я просила его отца сделать хоть что-нибудь, сходить к Гринам или в школу, выяснить, у кого они покупают таблетки. Но Джек ни на что не годился. Банк к тому времени три года как закрылся, и он даже тени своей боялся.

Надо было посадить Джейсона в машину и уехать с ним как можно дальше отсюда. Но я этого не сделала. Только забирала наркотик, когда удавалось его найти. Каждый день обыскивала его комнату, собирала маленькие конверты с кристалликами. Прощупывала карманы его брюк, умоляла бросить. Знаете, однажды я предложила купить ему вместо этого марихуану. Предложила родному сыну марихуану. Когда они оба попались — покупали таблетки на парковке возле рынка, — я обрадовалась. Думала, это его образумит. Он провел три месяца в исправительном лагере в Аткинсоне. — Она поймала взгляд Фрэнка. — Считаете, это было ошибкой?

— Плохое место, но от вас уже ничего не зависело.

— Да, вы правы. Ничего не изменилось. Стало даже хуже — он вернулся озлобленным, растерянным. И продолжал принимать таблетки. Кажется, он и в лагере не прекращал. Как это возможно, как они допускают, чтобы дети в тюрьме получали наркотики? До сих пор не понимаю. А он был так молод, всего шестнадцать, в этом возрасте мальчики… — Голос ее прервался, — Гормоны… должно быть, от наркотика… — Вновь ее голос замер, она прикрыла рот рукой.

— Я сидела здесь, в гостиной. В воскресенье. Джек повез младших в гости к своей сестре. Джейсон так странно вел себя в последние дни, мы старались держать младших подальше от него. Той ночью он где-то болтался до рассвета, и накануне тоже, а потом весь день сидел в комнате, но не спал. Я знала, что он не спит. Ждала, чтобы спустился и поел хоть немного. Все думала, надо еще разок поговорить с ним, мы все обсудим, и может быть…

Я сидела здесь, на диване. Услышала, как распахнулась дверь в его комнате, как он плачет. Словно много лет назад, когда он был ребенком и его обижали в школе. Тогда я сидела с ним по вечерам на веранде, он утыкался лицом мне в колени, солнце спускалось, я рассказывала ему, как однажды мы поплывем на корабле через весь Атлантический океан, увидим Афины и Рим и все те места, о которых написано в книгах, и он засыпал под мой голос. В тот день я услышала его плач и подумала, что все прошло, что он каким-то чудом вернулся ко мне. Он так давно не плакал! Я поднялась наверх.

Мой сын, мой сын… Он разделся догола, он тер себя, тер — должно быть, часами. Докрасна, до живого мяса. Там, внизу, капала кровь. Он плакал, слезы застревали в куцей бороденке, которая недавно начала пробиваться на его щеках, мягкие, короткие, темные волоски, он еще не брился. Когда я поднялась наверх, он глянул на меня так, точно я перерезала веревку, за которую он цеплялся в тщетной надежде спастись, так, словно я сбросила его в темную яму, умирать. А я — что я могла сделать?

Взяла полотенце. Принесла из ванной. Белое полотенце. Взяла марлю и мазь, усадила его на кровать, вытерла насухо, перевязала. Старалась не плакать.

Миссис Букхольдт сидела на краю дивана, сведя плечи, подавшись вперед. Этот рассказ опустошил ее, она заметно побледнела. Пустым взглядом она смотрела в пол.

— Я была его матерью, — тихо, почти беззвучно повторила она. — Что мне было делать? На миг в комнате повисло молчание. — На кухне, — сказала она. — Я была на кухне. Позднее. Варила ему суп. Он всегда охотно ел суп. Может, он опять принял наркотик. Не знаю. Услышала, как он встал у меня за спиной. Схватил меня за руку, прижал ладонь к разделочной доске и отрубил мне пальцы, пальцы, которыми я дотронулась до него, отрубил их мясным ножом. И вышел, голый, во двор.

Долгое время они сидели вместе в гостиной, солнце низко повисло на западном краю неба, широкие лучи света протянулись к земле, один ряд — над двором, другой ударил прямо в закрытые ставни, прошел за спиной у миссис Букхольдт, оставляя в тени журнальный столик с потускневшей пепельницей и темный круг в центре шерстяного ковра с густым узором.

Фрэнку показалось, что за время этого рассказа миссис Букхольдт словно съежилась, сделалась маленькой и совсем хрупкой. Куда подевалась внушавшая трепет осанка? В чужой, неведомой боли Фрэнк ощутил что-то знакомое, почти уютное: эта комната могла стать для него родным домом.

— Как умер ваш сын? — спросил он.

— Они вместе — он и Джимми — позаимствовали у кого-то из приятелей грузовик. Это произошло всего несколько дней спустя, он так и не вернулся домой. Выехали на шоссе, повернули на запад и врезались в стену виадука. Джимми отделался несколькими ожогами. Он по-прежнему живет на Валентайн. Иногда я с ним встречаюсь.

Какая— то часть его разума, повинуясь профессиональной привычке, составляла запись в карту миссис Букхольдт: пациент активно переживает травму, отмечаются навязчивые воспоминания, проявления депрессии, повышенная напряженность и общая тревожность. Диагноз: посттравматический стресс. Лечение: курс сертралина, сто миллиграммов в день, рекомендуется психотерапия, постепенное снижение дозы клоназепама.

Что думают про себя коллеги, когда мысленно произносят или выводят на бумаге подобные фразы? Спасает ли их умение описывать человека, с которым они беседуют, от всего услышанного? Избавляет ли от обязанности сочувствовать?

Они молчали, и в тишине Фрэнк вспоминал первую свою пациентку — женщину, чей муж погиб в авиакатастрофе. Весь сеанс она заполняла новостями о двух своих детях: сын-де играет в школьной пьесе, дочь начала работать в отеле, и так далее, вплоть до подробностей, во что они были одеты нынче с утра, но обо всем этом она говорила, не отводя взгляда от окна, словно излагала историю некоей далекой страны.

Он вспомнил, как после бесед с этой женщиной лежал в постели без сна, один в своей комнате, и ее горе давило на него, как грехи прихожанина давят на душу священника, как давят на разум и тело писателя злоключения его персонажа. Так, лежа без сна, он погружался в воспоминание о более ранней ночи, когда вот так же без сна лежал в постели ребенком. Семья только что переехала в другой город. В доме на каждом шагу еще валялись нераспакованные коробки, родители ссорились. Он слышал, как в спальне напротив старший брат испуганно заговорил с матерью: противная новая школа, чужие ребята, гоняют его, он не хочет идти утром в класс, ни за что не пойдет. Голос брата был полон страха, он звенел в воздухе сигналом тревоги. Мать говорила тише, через коридор не разобрать было нашептанных ею утешений. Фрэнк заплакал и так и уснул в слезах, в отчаянии, что ничем не может облегчить страдания брата.

Теперь он думал о том, что это происходило с ним всегда, еще когда он мальчиком, примостившись на краешке стула в гостиной, слушал родительских друзей — разведенную женщину (она сцепила на коленях руки, и они слегка тряслись), которая возбужденно рассказывала, какой замечательный отпуск собирается устроить себе; или того человека, чьего сына — Фрэнк сам это видел — безжалостно травили одноклассники, а он знай себе заливался, как счастлив его мальчик, как ему хорошо. Невысказанная боль проступала в их жестах, пропитывала воздух, давила Фрэнку на грудь. И позднее, в университете, на вечеринке, когда он со стаканом в руках стоял возле книжных полок, болтая с толстушкой, робевшей перед веселой толпой, ловил каждое движение ее глаз, скупую улыбку, с трудом выдавленную этой Золушкой, словно ее нервы продолжались в его теле, словно любая ее попытка скрыть неловкость отзывалась в нем.

Сидя перед этой, непонятно чем покорившей его женщиной, Фрэнк отчетливей прежнего сознавал, почему выбрал медицину; чтобы как-то структурировать бессознательное и невольное отождествление с чужой болью. Он мог бы оставить клинику, сославшись на необходимость выплачивать заем, мог бы даже бросить свою профессию, переехать куда-нибудь, но эта дыра, эта рана в груди не зарастет.

Миссис Букхольдт поднялась с дивана и встала у окна. Она приподняла занавеску, впустив в комнату больше лучей заходящего солнца. Со стороны кухни послышался стук в дверь; плечи ее сжались. Фрэнк видел, как женщина с трудом перевела дыхание.

— Что такое, дорогой? — окликнула она.

— Можно войти? — тихо спросил кто-то. Она подошла и повернула ключ в замке.

Мальчик протиснулся в комнату. Прикусив нижнюю губу, напрягшись всем телом, миссис Букхольдт заставила себя провести рукой по волосам сына.

— Что такое, милый?

— Скоро поедем?

— Через пару минут, — сказала она. — Иди, одевайся.

Мальчик уставился на Фрэнка все с тем же непроницаемым выражением лица, затем повернулся, ушел в кухню, а они прислушивались к его шагам, пока он поднимался наверх.

— Миссис Букхольдт, — заговорил Фрэнк, зная, что следующими словами обречет себя остаться здесь, найти какие-то способы свести концы с концами. Такие люди, как эта женщина, нуждались в нем, в специалисте, готовом их выслушать. — В подобной ситуации очень помогает, если есть с кем поговорить. Я не могу навешать вас еженедельно, но я мог бы делать это раз в месяц, а если б вы могли иногда выбираться ко мне, мы бы встречались каждые две недели. Можно оформить бесплатный курс психотерапии. Лекарства — не панацея.

Она так и осталась стоять у двери, сложив руки на груди.

— Щедрое предложение, — признала она и шагнула в комнату.

Выдержав небольшую паузу, миссис Букхольдт кивнула в сторону висевшей на стене картины.

— Эта гравюра — его любимая, — сказала она. — Он сам выбрал ее в Чикагском музее. Ему нравилось это — множество людей, и все чем-то заняты.

Фрэнк обернулся рассмотреть повнимательней. Слева, на переднем плане — кабачок, переполненный горожанами, пьяницы выплескивались из него на улицу, следуя за пузатым музыкантом в широкополой шляпе, с мандолиной в руках. Впереди, на здоровенном винном бочонке, который тащили гуляки, восседал, точно в седле, тучный предводитель карнавала, потрясавший вместо копья длинным шматом мяса. Напротив него и его веселой свиты люди в чинных одеждах построились на молитву позади тощего и бледного человека, выпрямившегося в кресле, — то был Пост, протягивавший перед собой скалку хлебопека. Он противостоял предводителю карнавала, оба войска готовы были вступить в потешную битву. За спиной двух враждебных сил кипела жизнью площадь. Торговки рыбой разделывали свой товар на деревянных досках, мальчишки гоняли палками надутый пузырь, танцоры танцевали, купцы торговали, дети выглядывали из окон, женщина на приставной лесенке отскребала стены дома. Были тут и калеки без рук или ног, и нищие, побиравшиеся у колодца. Мужчина совокуплялся с женщиной, другую парочку, в пуританских костюмах (они были нарисованы спиной к зрителю), шут вел куда-то через все сборище.

— Не Аркадия, — прокомментировала миссис Букхольдт, — никакой роскоши, прелести, которые так пленяли меня в искусстве. Я все смотрю на эту картину с тех пор, как его не стало. Меня учили, что Брейгель — моралист, его картины — своего рода притчи. Но теперь я вижу вовсе не это. Я вижу, как много здесь всего. Сколько жизни!

Она бросила взгляд на Фрэнка.

— Та женщина в Тилдене — она теперь учит Майкла играть на скрипке и денег с меня не берет. Он не так одарен, как его брат, но тоже талантлив.

Склонив голову, она добавила:

— Вы, похоже, добрый человек. Спасибо за предложение. Но не надо возвращаться сюда, и к вам я приезжать не хочу. День-другой в неделю мне нужны таблетки, чтобы справиться с собой, но порой я обхожусь и без них. Бывают хорошие дни, когда я не оглядываюсь назад и у меня нет страха. Хорошие дни, и для моих детей тоже. Если вы считаете, что не вправе выписать мне новый рецепт, я не буду в обиде. Выживу и без лекарств.

На лестничной плошадке раздались шаги мальчика. Фрэнк поднялся, шагнул к миссис Букхольдт. Она обернулась навстречу вошедшему в комнату сыну. Мальчик нес подмышкой футляр со скрипкой. Он тихонько опустился в плетеное кресло у двери.

— Сходи за отцом, — распорядилась мать. — Скажи, что пора ехать.

Мальчик пробежал по коридору в кухню и выскочил в заднюю дверь.

Фрэнк почувствовал, как сжимается желудок. Паника охватила его, прежде чем. он сумел отчетливо ее осмыслить: он не хотел терять эту пациентку, он не хотел, чтобы повесть на этом и завершилась.

Миссис Букхольдт взяла сумочку со стола. — Практически во всех подобных случаях рекомендуется, чтобы пациент прошел курс психотерапии, и учитывая остроту…

— Доктор Бриггз, — перебила она, распахивая переднюю дверь — за ней открывался вид на двор и пустую дорогу. — Вы разве не слышали, что я сказала?

Начало скорби

Через год после того, как мама покончила с собой, я нарушил данное самому себе слово не тревожить отца своими горестями и рассказал ему, как мне плохо в школе, как я одинок. Съежившись в плетеном кресле — он всегда сидел там по вечерам, — папа спросил только: «Что я могу сделать?» На следующий день, возвращаясь с работы по переулку, отец не заметил красный свет, и фургон, груженный листовым стеклом, врезался в его «таурус» со стороны водителя на скорости сорок миль в час. Полисмен постучал в нашу дверь весь в слезах, он сказал, что отец умер сразу же, от первого сокрушительного удара. На неделю приехала тетка из Литтл-Рока, варила похлебку и пекла плюшки. Она предложила мне переехать к ней в Арканзас, но я отказался. В школе оставалось учиться всего полтора года, и мы решили, что имеет смысл закончить школу в родном городе, а поселиться у соседей. Тетка с ними договорилась.

Миссис Полк стукнуло шестьдесят лет, ее матери — восемьдесят пять. В шкафу у них висело четырнадцать синих платьев в цветочек, по семь на каждую, их домработница гладила по вторникам. Старухи целыми днями смотрели государственные каналы телевидения и приглушенно сплетничали о родственниках из Питтсбурга. Мне предоставили кабинет покойного мистера Полка и кушетку в углу. Обеим леди было все равно, пришел я или ушел, а я старался поменьше торчать дома.

На уроке труда той осенью мистер Раффелло предложил нам сделать на выбор книжный шкаф, полочку для специй или сундук размером с детский гробик. Я выбрал сундук, а в качестве материала — сосновые доски, потому что за дерево мы платили из своего кармана. Тщательно все промерив, я принялся шкурить каждую доску тремя видами наждака. Инструменты нам выдавали в мастерской — молотки и тиски, маленькие гвоздики и клей, напильники и рубанки. Станки в блестящих металлических панцирях издавали оглушительный рев. Если б мне разрешили, я бы оставался тут на весь день.

Но привлекало меня в этом классе другое: возможность оказаться рядом с Грэммом Слейтером, мальчиком с лицом разгневанного ангела. Он носил ботинки с железными подковками и низко надвигал на лоб бейсбольную кепочку. На голову выше всех ребят, плечи широкие, почти как у моего отца, а руки уже покрывал золотистый пушок. Его губы презрительно изгибались, в глазах мерцала насмешка. Заметив, как я на него уставился, Грэмм ухмыльнулся всезнающей улыбкой ангела. В очереди в столовую мы дважды соприкоснулись плечами.

В пятницу днем, через несколько недель после гибели моего отца, мистер Раффелло объяснял нам, как пользоваться струбциной. Порция джина, которой я приправил за ланчем водянистый кофе, мешала сосредоточиться, но, как прилежный школьник, я старался сидеть на скамье ровно и прямо. Учитель казался мне выходцем из некоего средиземного царства: рахитичное тельце, нос свисает над верхней губой, точно утес, прикрывающий вход в пещеру. Голос его напоминал басовое ворчание органа.

— Вы держите инструмент в руках. Вы прошлись по дереву наждаком. Вы применили клей. Настало время для струбцины.

Все невольно зажмурились, когда костлявые руки легли на металлический стержень и начали его вращать. Сталь завизжала. Прикрыв глаза, я воображал скрип весла в уключине, мы отплывали от берега.

Звук притянул меня к себе, заставил податься вперед, и я мог теперь хорошенько разглядеть Грэмма, сидевшего на стуле рядом со мной. Он тоже наклонился вперед, сквозь поношенную хлопчатобумажную футболку проступал идеальный изгиб позвоночника. Я хотел, чтобы он посмотрел на меня. Я хотел, чтобы он до меня дотронулся. Неважно, как.

Моя нога дернулась, я заехал ему стопой по лодыжке.

— Какого черта? — прошипел он, и в глазах вспыхнула эта усмешечка.

На том бы дело и кончилось, но выражение его лица, прищуренные глаза, вздернутая верхняя губа, обнажившая передние зубы, — все было так прекрасно, я не мог допустить, чтобы это исчезло. Я отвел ногу назад и ударил его снова, чуть повыше. Щеки его вспыхнули великолепным румянцем.

— Кончай это дерьмо! — громким шепотом приказал Грэмм, и несколько горе-плотников обернулись на его голос. Звук разнесся по всей мастерской, мистер Раффелло обратил к нам свой взгляд ископаемого и произнес:

— Если вы не научитесь применять струбцину, никогда ничего не сделаете.

Я вновь размахнулся, целясь в щиколотку. Грэмм вскочил со стула. Я думал, сейчас он мне врежет, но Грэмм остановился. Слышно было, как скрипят стульями другие ученики. Если будет драка, он меня побьет, это мы оба знали. Грэмм явно недоумевал, как поступить, но восторженное неистовство — ему дали повод выпустить ярость на волю — уже закипало в нем. И наконец его кулак врезался в мое тело прямо под сердцем, точно таран в ворота вражеской крепости. Из легких с шумом вырвался воздух, я опрокинулся на приземистую скамейку. Подняв глаза, я видел, как надвигается Грэмм. Все мускулы в моем теле ослабли. Я ждал удара.

Но мистер Раффелло уже подоспел к Грэмму и оттеснил его от меня.

Грэмм начал обзывать меня гомиком, дразнил в присутствии наших одноклассников, а те негодовали: как можно так обращаться с человеком, который за год потерял обоих родителей! Большинство людей считают молчание лучшим выражением участия. Зато когда мы встречались на улице или в магазине, где я покупал продукты, он проявлял ко мне какой-то угрюмый интерес.

В субботу, в начале марта, он вошел в магазин, взял апельсиновый сок и спросил, какие у меня планы на вечер. Никаких, ответил я ему, и Грэмм расхохотался. Если я не собираюсь всю жизнь оставаться неудачником, стоит заглянуть к нему, предложил он, он собирается надраться в стельку.

Явился я около десяти — думал, у него вечеринка. Грэмм был один. Глаза его налились кровью, от него пахло травкой. Едва мы прошли в кухню, он налил мне водки с апельсиновым соком.

— Где твоя мать? — поинтересовался я.

— Отправилась на выходные за какими-то покупками.

Миссис Слейтер трижды разводилась и в итоге здорово разбогатела. В доме, прикидывавшемся старинным южным особняком, имелось шесть спален. Маленькие панели, вделанные в стены, контролировали освещение и все прочее.

— Славное местечко, — похвалил я.

— Ничего себе.

На стойке бара кошка терзала кусочек копченой лососины. Грэмм зачерпнул с другой тарелки иссиня-черную кашицу из крошечных икринок и сунул ложку под самый нос животному. Кошка понюхала новое угощение и вновь занялась рыбкой.

— У меня была змея, — сказал Грэмм. — Сдохла от какой-то кожной болезни. Ветеринар посоветовал положить ее в мусорный ящик, налить холодной воды и насовать камней, но она все равно сдохла. Наверное, ветеринар ошибся. Он просто идиот, мать его, вот что я думаю.

— Похоже, ты прав.

— Как насчет подымить?

— Само собой, — кивнул я, голова у меня закружилась уже от влажного прикосновения его пальцев, когда Грэмм передавал мне косячок.

— Почему ты пришел? — спросил он вдруг.

— Ты меня пригласил.

Он расхохотался, словно я сморозил глупость.

Я одним махом опрокинул рюмку и налил еще водки.

— Почему ты ударил меня в классе у Раффелло?

— Просто задирался.

— Чушь собачья!

— Еще кто-нибудь придет?

— А что? Боишься?

Мне следовало огрызнуться: «Ничего я не боюсь», — это было бы по-мужски, то, что надо. Но мы оба знали — это ни к чему, а заставить себя притворяться я не мог.

Грэмм опустился на стул между мной и раковиной. Я обошел его, собираясь вернуть стакан на стойку бара, и тут он вытянул ногу вперед и подсек меня. Я грохнулся плечом о кафельный пол, стакан выпал из рук и разбился, осколки брызнули к холодильнику. Перевернувшись на спину, я увидел на лице Грэмма пьянящую усмешку, которая уже мерцала однажды — в тот день, когда я достал его. Сердце билось о ребра, словно мячик, скачущий по тротуару.

— Так и не встанешь? — издевательски оскалился он, уже зная, что я не поднимусь, что ему придется силой отрывать меня от пола. Эта мысль его обозлила. Отведя ногу назад, он с размаху пнул меня в бедро. Боль пронзила позвоночник, и я застонал от облегчения.

— Вот тебе, хуесос! Понравилось?

Он поднес стакан ко рту, между футболкой и поясом джинсов было видно, как темно-русые волоски дрожат вокруг пупка. Я хотел провести по ним языком. Больше всего на свете хотел.

Он сделал один шаг и слегка уперся подошвой ботинка мне в щеку.

— Раздавить тебя, как клопа! — пробормотал он. Грэмм не отличался красноречием, меня привлекало другое: его боль казалась мне столь прекрасной! Я дотянулся и ухватил его рукой за лодыжку, но он тут же вырвался и сильно ударил меня в живот, отбросил к дверце бара. И вновь воздух вышел из легких, я скрючился на полу лицом вниз. Не осталось ничего, кроме страшной усталости. Он еще попинал меня немного, но казалось, это происходит где-то далеко-далеко.

Когда Грэмм выволок меня из кухни, я разлепил веки и даже приподнял голову, но перед глазами все расплывалось, вместо Грэмма я видел лишь смутный силуэт.

В спальне Грэмм выключил свет, и стоило мне издать малейший звук, он шлепал меня ладонью по щеке. Я попытался дотронуться до его еще безволосой груди, но он толкнул меня в плечо — да так, что чуть ключицу не сломал. Я довольно быстро освоил все правила.

На первые записки, которые я всю следующую неделю просовывал в щель его школьного ящика, Грэмм не отвечал. И в коридорах словно не замечал меня, больше не дразнил. Когда я проходил мимо Грэмма и кучки его приятелей, куривших на заднем дворе, он бросал в мою сторону опасливые взгляды. Синяки, полученные в дар от него, я прятал под рубашкой; проводя руками по ссадинам, я думал о нем. Иногда я так накачивался за ланчем, что, с трудом очнувшись, осознавал: вот уже час как я торчу в коридоре напротив его класса, любуюсь затылком Грэмма, представляю себе, как мои пальцы гладят его мягкие волосы.

Сам я в класс почти не ходил. Мистер Фарб, школьный психолог, отлавливал меня в столовой, приглашал к себе в кабинет и вел задушевные беседы о пяти стадиях скорби.

Бородатый коротышка, он носил кардиганы в ромб и толстенное обручальное кольцо. Когда он откидывался к спинке стула, ноги у него болтались в воздухе, как у ребенка.

— Подыскиваешь себе университет? — спросил он как-то.

— Университет? А как же! Я подал заявление в Принстон.

— Да?

— И в Гарвард тоже.

— Впечатляет.

— И в Пекинский университет.

— О! — пробормотал он. — Очень… очень перспективно. А в своем новом окружении ты находишь достаточную поддержку?

— Уборщица все время сует мне распятие.

Он покрутил обручальное кольцо на волосатом пальце и спросил, есть ли у меня в данный момент кто-то — кто-то особенный, — но я решил, что не стоит ему этого поверять. Он спросил, как я себя чувствую, я ответил: прекрасно. Это его успокоило, и он выписал мне справку за все пропущенные дни.

Наконец я обнаружил на дне своего ящика скомканную записку: в пятницу вечером Грэмм будет дома один. В тот день я ушел из школы пораньше и пешком прошагал две мили до его дома. На звонок никто не ответил, и я просидел целый час во дворе, пока не увидел, как Грэмм поднимается в гору. Ярдов за сто он заметил меня и замедлил шаг. Выйдя на подъездную дорожку, кивнул мне и остановился, минуты две простоял молча на площадке для машин, переводя взгляд с меня на свой дом и обратно. Усталый он был какой-то, нервничал. Он свернул к задней двери, и я поплелся за ним.

На кухне Грэмм остановился возле раковины, даже наклонился над ней, и я подумал, у него неладно с желудком.

— Что случилось? — спросил я.

— Ты зачем пришел? — Никакой насмешки в голосе. Этот вопрос не давал ему покоя.

— Получил твою записку, — сказал я мягко, с намеком. Мне казалось, именно такая интонация подобает любовникам.

Грэмм опустил голову — вспомнил, и на него накатил стыд. Щеки его заалели, и мне стало его жаль, так невыносимо жаль, аж слезы на глаза навернулись. Пройдя через всю комнату, я ласково опустил руку ему на плечо. Он содрогнулся, будто из моих пальцев бил мощный электрический заряд, вывернулся из-под моей руки, отбросил ее. Я снова шагнул вперед и положил руку ему на грудь.

— Не прикасайся ко мне! — завопил он.

Я запутался пальцами в его золотистых волосах.

Когда он с размаху врезал мне кулаком в живот, я обеими руками ухватился за него, но Грэмм стряхнул мои руки и повалил меня на пол. Перекатившись на живот, я замер, чувствуя, как вставший член пульсирует, упираясь в жесткие плитки.

С закрытыми глазами я мог вообразить Грэмма гладиатором, в панцире, со щитом в руках, солнечные лучи играют на широких плечах, толпа орет, науськивая. Легким кивком император приказывает победителю: дай зрителям то, чего они ждут. Я вдыхал аромат загорелой кожи его лодыжек и внимал реву толпы.

Где— то позади открылась дверца шкафа, я услышал, как Грэмм поднес ко рту горлышко бутылки.

— Вставай! — приказал он.

Я не ответил, и он заорал:

— Вставай! — И пнул меня в бок. Но я крепко держался за пол.

Еще дважды его ботинок врезался, едва не подбрасывая меня в воздух, и в голове не осталось ничего, кроме ясной, прозрачной боли. Пустоту наполнял лишь голос Грэмма:

— Дерьмо, — шептал он. — Ты — дерьмо! Присев на корточки, он обеими руками спустил с меня штаны. Поднялся на ноги и носком ботинка слегка раздвинул мои ягодицы.

— Отец говорит: парни вроде тебя — больные. Моральные уроды. Ты хочешь быть женщиной, но ты — всего-навсего жалкий слабак, дерьмо никчемное, у тебя одна грязь на уме.

Он занес ногу и ударил меня промеж ног, так что из глаз у меня хлынули слезы, но я не проронил ни звука.

— Отвечай, ты, засранец! — завопил он.

Что— то тяжелое, с острыми краями, врезалось в спину, и я не сдержал стона. Из дальнего угла кухни на меня уставилась кошка.

Грэмм прихватил бутылку и вышел из кухни.

Несколько минут я лежал неподвижно. Бок болел, я чувствовал, как из раны капает кровь. За стеной работал телевизор. Поднявшись, я оставил на полу измятые брюки и так, голый ниже пояса, направился в комнату Грэмма. На экране копы избивали латиноса, тот что-то орал, на обочине шоссе плакали маленькие ребятишки. Голоса заглушал рокот подлетавшего вертолета. Напротив телевизора стояло огромное кресло. Даже вблизи я разглядел лишь затылок Грэмма да его ноги — он вытянул их на скамеечку. Грэмм поднес бутылку ко рту и отхлебнул глоток.

Я обошел кресло и встал между ним и телевизором. У Грэмма слегка отвисла челюсть, он уставился на мое тело, обнаженное ниже пояса.

— Ты что, смерти ищешь? — пробормотал он.

Когда он взметнулся из кресла, я прикрыл глаза. Грэмм воспринял это как очередное оскорбление и сразу же закатил мне пощечину. После первого удара градом обрушились новые, он долбил кулаком в виски и скулы, коленом — в грудь. Я упал на бок, свернулся клубком на ковре. В голове плыло, но я услышал, как он стаскивает с себя джинсы, и почувствовал прикосновение его теплой плоти к моей спине, внизу, когда он залез на меня, коленом раздвинув мне ноги. Вопль детей на миг заглушил и рокот вертолетного винта, и рев толпы, все еще перекатывавшийся у меня в голове. Грэмм яростно вонзался в меня снова и снова.

— Что с тобой стряслось? — ахнула миссис Полк, когда я вошел в их гостиную. — Осторожней! Закапаешь кровью ковер!

Ее мать на миг отвлеклась от телевизора и заорала:

— КТО ЭТО?

— МАЛЬЧИК! — прокричала ей в ответ миссис Полк. — МАЛЬЧИК! Который живет у нас!

— А! — рявкнула в ответ старуха и прибавила звук. Парочка в костюмах для верховой езды гарцевала на лужайке возле старинного особняка. Я прислонился к двери, медленно сполз по ней и отрубился.

Натали, домработница, отвезла меня в травмпункт, с моего лица и паха смыли кровь. Медсестра лет двадцати, с точно такими же серебряными сережками в форме чечевицы, какие были в ушах мамы, когда я оттащил ее от духовки и опустил ее голову себе на колени, задала мне кучу вопросов — где я был, как это случилось. Я наврал: дескать, шел домой из школы, и тут парень в фургоне, груженном листовым стеклом, предложил меня подвезти, завез на росчисть в лесу — так я сказал. Врачи сделали рентген и сообщили, что серьезных травм нет. Медсестра уговаривала меня «поговорить со специалистом», но я сказал, что у меня есть свой психиатр. Натали вручила мне очередной крестик и умоляла носить его на шее.

Большинство людей в школе боялись даже спросить, что произошло, и только женщина в приемной директора расплакалась, когда я отдал ей записку врача. Нападение — вот что было там сказано.

Иногда я натыкался на Грэмма, но он поспешно сворачивал в сторону. Он больше не приходил в класс мистера Раффелло, а для меня только эти занятия имели какой-то смысл.

Я еще раз отполировал сосновый сундук самым тонким наждаком, зачистил все выступы и углы. Тряпочкой нанес первый слой краски, темный, янтарно-коричневый, чтобы подчеркнуть структуру дерева. Когда краска высохла, я нанес второй слой, а поверх — блестящий полиуретановый лак. Наконец я подобрал в магазине медный замок и прибил его к крышке.

Мистер Раффелло обходил класс, оценивая работы учеников. Когда он подошел к моему верстаку, глаза его быстро ощупали мое лицо, читая синяки и ссадины, словно давным-давно знакомую историю.

— Кто тебя избил? — спросил он.

Уткнувшись взглядом в подол его черного рабочего халата, я вообразил, что это — плащ паромщика. Должно быть, моя история покажется ему ничем не примечательной, он столько уже их слыхал. Он и меня выслушает, молчаливо, сочувственно, ударами весел подгоняя паром к другому берегу.

— Никто, — сказал я.

— Что собираешься делать с сундуком? Улечься бы в него, свернуться на дне.

— Не знаю, — сказал я.

— Хорошая работа, — похвалил он. — Напиши свой адрес. На следующей неделе завезу.

У меня оставались ключи от родительского дома, а дама из риэлторского агентства никак не могла найти покупателя, дом пустовал. Вечерами я заходил посидеть в своей прежней комнате, где на столике у кровати все еще ждал стакан и часы в радиоприемнике добросовестно отсчитывали время. Я глядел в окно, поджидая Грэмма, и мне слышалось, что за спиной отец листает газету, что-то шепчет мама. Звуки, шорохи в коридоре у самой двери. Должно быть, дом начал гнить.

Я бросил в ящик Грэмму одну-единственную записку — насчет того, что после уроков бываю в старом доме, просил его прийти. Потом я не видел его несколько дней. Говорили, он болен, даже на тренировки футбольной команды не ходит. Но я все равно сидел в старом доме и ждал.

Он пришел во вторник. Сквозь обнажившиеся ветки деревьев на ковер из гниющей травы хлестал дождь. Грэмм остановился у входа, глубоко засунув руки в карманы — на голове у него был капюшон от непогоды. Он простоял так несколько минут, поглядывая через плечо в ту сторону, откуда пришел, а потом вновь на серые рамы и занавешенные окна.

Я отпер дверь. Грэмма уже изрядно трясло. Я проводил его в кухню.

— Ты заболел? — спросил я.

Он только плечами пожал. При верхнем свете Грэмм выглядел бледным, изнуренным, злое веселье покинуло его. Я предложил выпить, но он покачал головой. Что-то его мучило. Я все равно налил водки и поставил рюмку у его локтя.

— Послушай, — сказал он вдруг, — мне жаль, что так получилось с твоими родителями. — Он произнес эти слова поспешно, почти неразборчиво, словно они давно накапливались в нем и теперь нужно было как можно скорее от них избавиться.

Я вцепился в стойку, острый край впился мне в ладонь, я не чувствовал ничего, кроме расходившихся во все стороны волн боли.

— Я подумал: забудем все это, — предложил Грэмм. — Можно так? Можем мы забыть?

Я не отвечал.

Плечи его задрожали.

— Почему ты пригласил меня? — В голосе его уже не было прежней решимости.

— Хотел тебя видеть.

— Не говори так!

— Но это правда.

Я подошел к нему, взял его правую руку в свою, опустил ее на стол, всунул рюмку в его влажные пальцы. Когда я прикоснулся к нему, Грэмм на миг перестал дышать.

— Выпей, — посоветовал я. Дрожащей рукой он поднес рюмку ко рту.

Я следил, как движется адамово яблоко, когда он глотает, вверх и вниз, Грэмм выпил, и я снова налил рюмку доверху.

— Давай, — подбодрил я его. Грэмм покачал головой.

— Давай, — настаивал я. — Я хочу.

Он подчинился и еще дважды осушил рюмку, пока я стоял над ним. Тогда я отодвинул бутылку в сторону и задрал футболку, выставив напоказ лиловые и желтые синяки на груди, Грэмм отшатнулся, закрыл глаза, но я пальцами раздвинул ему веки. Опустившись перед ним на колени, я завладел его безвольными руками, сложил их в кулаки. Грэмм заплакал. Слезы текли по его бледным щекам, капали с подбородка.

— Пожалуйста, — шептал он. — Пожалуйста, отпусти меня.

Я провел пальцами по его паху, по внутренней стороне бедра. Слегка, нежно сжал его мошонку сквозь хлопковую ткань брюк, почувствовал, как набряк его член, как застыли все мускулы. Отведя немного назад сжатый мною кулак, он ударил меня в глаз, все еще всхлипывая.

— Теперь доволен? — спросил он.

— Нет, — сказал я.

Он размахнулся посильнее, и на этот раз его удар отбросил меня к дверце духовки. Я увидел, как по измазанным слезами щекам расплывается гневный румянец — тот цвет юности, которым я восторгался уже не первый год. Поднявшись на колени, я достал из ящика у плиты нож, которым отец резал помидоры и лук в те вечера, когда пытался приготовить мне обед, когда кипятил воду в маминых кастрюлях, роняя в них слезы. Я протянул нож Грэмму, он не принял его, но я сам вложил нож ему в руку, сжал его пальцы на рукояти. Подавшись вперед, я обхватил его за ноги, уткнулся лицом в теплый живот и замер.

Я ждал. Я надеялся.

В этой позе, обнявшись, мы оставались несколько минут. Я чувствовал, как вздымается и опадает его живот, касаясь моей щеки, и больше — ни движения, ни жеста. Грэмм перестал плакать, дыхание его выровнялось. Положив нож на столик над моей головой, он осторожно высвободился.

Словно прошло уже много часов, словно мы преодолели огромное расстояние и страшно устали, исчерпали все силы, добравшись сюда, и теперь замерли в этой комнате, совершенно опустошенные. Внезапно я застеснялся своей голой груди в синяках и наклонился за рубашкой. Грэмм неподвижно сидел у стола, не мигая; казалось, он смотрит куда-то в глубь себя.

Я подошел к окну. Дождь почти прекратился, лишь слегка еще моросило. Маминым садиком завладели сорняки, их прибило ливнем, но они уже распрямились и колыхались на ветру. На ветках кизила чистили черные перья вороны.

И пока я глядел на затихающую грозу, на той стороне улицы, возле дома миссис Полк притормозил пикап, свернул на дорожку. Выйдя из грузовичка, мистер Раффелло обошел его сзади, отодвинул пластиковую занавеску и распрямился, держа в руках мой янтарно-коричневый сундук.

Впервые за много месяцев я заплакал.

Преданность

Сквозь стеклянную дверь Оуэн оглядел сад. Жарковато для июня, бледное солнце палит, не скрытое тучами, ирисы засыхают, с рододендрона осыпаются бутоны. Ветерок прошелестел в ракитнике, унося страничку воскресной «Тайме» в розовые кусты на краю участка. По ту сторону живой изгороди залился лаем колли миссис Гилз. Оуэн вытер платком пот на шее.

Его сестра Хилари, склонившись над кухонным столиком, сортировала клубнику. Обед почти готов, хотя до приезда Бена остается несколько часов. Это льняное бежевое платье брат никогда прежде не видел на ней. Черные с проседью волосы сестра обычно укладывает в пучок, но сейчас они падают ей на плечи. На редкость стройная, изящная фигуpa для женщины, которой уже миновало пятьдесят.

— Ну ты и вырядилась, — заметил он.

— Вино, — спохватилась она. — Ты бы открыл бутылку красного. Кстати, понадобится поднос из столовой.

— Вот как? Пустим в ход серебро?

— Думаю, так будет правильней.

— Мы даже на Рождество серебряный поднос не выставляли.

Хилари принялась рыться в холодильнике, он наблюдал за ней.

— Справа, под разделочной доской, — напомнила сестра.

Оуэн поднялся с кресла и направился в столовую. Пришлось вытащить из серванта давно знакомые соусники и блюда, прежде чем обнаружился потускневший поднос. Фарфор и серебро перешли к ним по наследству после смерти отца, вместе со столиками, крестами и висевшими на стене картинами.

— Его час отчищать, — прокричал он в сторону кухни.

— Средство для чистки — в баре.

— В кухонном шкафу пять прекрасных подносов.

— Позади бутылок, слева.

Оуэн стиснул зубы. Находит же на нее порой этакий повелительный стих.

— Тоже мне, мероприятие, — ворчал он, усаживаясь возле кухонного стола. Обмакнув тряпочку в жидкость для чистки серебра, Оуэн принялся тереть гладкую поверхность металла. Парадный обед был для них событием выдающимся. Тетя Филиппа из Шропшира, сестра матери, приезжала под Рождество на три-четыре дня. Иной раз Хилари приглашала на воскресенье Мириам Фрэнкс, свою коллегу из средней школы. Они пили кофе в гостиной и обсуждали учеников. Порой брат с сестрой отправлялись на разведку в новый ресторан на Хай-стрит, но гурманами так и не сделались. Большинство партнеров Оуэна к среднему возрасту открыли для себя хорошее вино и завели обыкновение проводить отпуск в Италии, но они с Хилари по-прежнему снимали коттедж на Озерах на две последние недели августа. Уже много лет ездили туда, их это место вполне устраивало. Прелестный маленький домик из камня, с видом на озеро Уиндермир, во второй половине дня он так и светился.

Оуэн усерднее заработал тряпочкой, вычищая уголки подноса. Много лет назад он и сам посещал званые обеды в Найтсбридже и Мейфэре. Ричард Сталибрасс, антиквар, устраивал у себя на Белгрейв-плейс частные вечеринки для джентльменов — так это называлось. Все как нельзя более пристойно. Адвокаты, журналисты, даже какой-нибудь герцог или член парламента. Само собой подразумевалось, что никакие слухи не просочатся, и тогда, в 70-е, на это можно было рассчитывать. У половины завсегдатаев имелись жены и дети. В прелести своеобразного закрытого мирка Оуэна посвятил старый друг еще школьных лет, Сол Томпсон, и на какое-то время жизнь эта захватила его. Оуэн присматривал себе квартирку в центре Лондона, Сол уговаривал расстаться с пригородом, насладиться всеми городскими удовольствиями.

Но как же Хилари и старый дом? Матери они лишились в детстве и потому были близки гораздо больше, чем обычно случается у брата с сестрой. Нельзя же бросить ее одну в Уимблдоне! Оуэн заранее страдал, представляя себе Хилари в одиночестве, и год от года откладывал переезд.

А потом Сол умер, болезнь сразила его одним из первых. Годом позже скончался Ричард Сталибрасс. Оуэн всегда держался на периферии этого кружка, а вспыхнувшая эпидемия СПИДа и вовсе порвала его связи с миром геев. Теперь он посвящал все свое время компании. Работа доставляла ему удовольствие. Сторонний наблюдатель не понял бы, что Оуэн отнюдь не несчастлив. Что ж, у каждого своя судьба. Не всем удается найти себе пару.

— Оуэн, вино! Ты собираешься открыть бутылку?

А потом он встретил Бена, и все изменилось.

— Что? — переспросил он.

— Вино! Там, на буфете.

Хилари повернула бокал к свету, проверяя, нет ли разводов.

— Пустились во все тяжкие, — прокомментировал он. Сестра промолчала, и Оуэн добавил: — Ты не поверишь, но минут десять назад я похвалил твое платье, а ты даже не услышала. Я его еще не видел. Новенькое?

— Ты не хвалил мое платье, Оуэн. Ты сказал, что я «вырядилась».

Перегнувшись через раковину, она выглянула в кухонное окно. На глазах у брата и сестры еще один лист воскресной «Таймс» спланировал на цветочную клумбу.

— Салатом закусим на свежем воздухе, — предложила Хилари. — Бену захочется, наверное, посмотреть сад.

Стоя в носках перед распахнутой дверью гардероба, Оуэн сдвинул в сторону ряд серых костюмов в тонкую полосочку. А, вот тот зеленый летний блейзер, который он надевал год тому назад, когда компания организовала для партнеров обед на открытом воздухе в Суррее. Стряхнув с плеч пылинки, Оуэн натянул блейзер поверх белой рубашки.

На верхней полке над костюмами лежала шляпа канотье — она-то ему зачем могла понадобиться? — а позади нее, едва заметная снизу — коробка из-под обуви. Оуэн замер, не сводя глаз с коробки. Еще несколько часов, и Бен будет здесь. Первый визит с тех пор, какой уехал в Штаты, пятнадцать лет тому назад. Почему именно сейчас? Этот вопрос не давал Оуану покоя.

— Приезжаю на конференцию, — сказал Бен в четверг, когда Оуэн снял трубку. А мог ведь побывать в Лондоне и уехать, не давая о себе знать.

Эти три дня, каждый. вечер, Оуэн шарил позади шляпы канотье и доставал коробку из-под обуви. Четырнадцать лет она лежала там, и никто к ней не прикасался. Теперь на толстом слое пыли вновь появились отпечатки его пальцев. Мгновение Оуэн прислушивался к шагам Хилари на первом этаже, затем пересек комнату и захлопнул дверь. Примостившись на краешке стула, он снял крышку и развернул верхнее, последнее из четырех писем.

4 ноября 1985 г.

Бостон

Дорогая Хилари,

Трудно писать, не получив ответа на предыдущие письма. Надеюсь, в скором времени ты откликнешься, а пока я пребываю в смятении. Или ты сочла, что я уехал по собственному желанию, а не потому, что так решил «Глоб», и что я не собираюсь возвращаться? Не знаю, что еще сказать, чтобы тебя разубедить. Я предупредил издателя, что не позднее чем через полгода он должен снова перевести меня в Лондон или я уволюсь. Я веду переговоры с разными людьми в Англии, присматриваю вакансию. Было бы гораздо легче заниматься этим, если б я знал, что во всем этом есть смысл.

Конечно, все началось чуть ли не в последний момент, у нас было мало времени до моего отъезда. Оуэн слишком долго тебя прятал. Но для меня это были самые главные месяцы моей жизни. Я чувствую себя романтическим глупцом, признаваясь, что живу воспоминаниями, но это недалеко от истины. Здесь я не смогу осесть. Я словно на цепи сижу, и все вокруг до отвращения знакомо. Меня так и тянет написать тебе о тех выходных, которые мы проводили вместе, о наших вечерах с тобой, вновь и вновь перебирать эти воспоминания, но такая сентиментальность не в твоем духе. За это я тебя и люблю.

Если все кончено, Бога ради, хотя бы напиши мне об этом.

Твои Бен.

Оуэн засунул листок обратно в конверт, а конверт — в колобку, лежавшую у него на коленях. В солнечном луче у окна плясали пылинки. Прямоугольник солнечного света полз по полу, подбираясь к красному ворсовому ковру.

Почти всю свою жизнь Оуэн ненавидел воскресенья. Гнетущая тишина, слабые отголоски религиозности. День одиночества. Но в последние годы он избавился и от этого скрытого, невнятного страха. Они с Хилари взяли за правило готовить праздничный завтрак, потом гулять на краю деревни. Зимой оба устраивались с газетами возле камина, а вечером частенько ходили в город в кино. Весной и летом много времени поглощал сад. Нет, они вовсе не были несчастливы.

Из пачки, лежавшей на тумбочке у изголовья, Оуэн достал сигарету, покатал задумчиво между пальцами. Неужели их совместной жизни придет конец? Неужели Бен приехал наконец за ответом?

Он докурил сигарету до самого фильтра. потом убрал коробку из-под обуви на верхнюю полку и захлопнул дверь шкафа. Бен теперь женат, обзавелся двумя детьми. Это он успел сказать по телефону, они и говорили-то всего с минуту. Неужели он до сих пор недоумевает, почему Хилари не написала ему?

За окном сестра убирала чашки с садового столика. Были же за эти годы и другие мужчины, она ходила на свидания. Мистер Креске, отец-одиночка ее ученика из шестого класса, переехавший сюда из Патни. Мистер Гамильтон, преподаватель математики, успел несколько раз сводить Хилари в театр, пока не уехал в свою Шотландию. Оуэн пытался поощрять эти выходы в город и совместные ужины, но интонация сестры ясно давала понять, что речь идет всего лишь об ужине, не более.

Хилари успела переместиться на кухню, наливала воду в вазу с розами,

— Смотрю, ты прибралась в гостевой комнате, — намекнул брат.

Она глядела на него в упор, но не слушала. Сразу видно: пытается что-то сообразить. Была у них такая привычка — в рассеянности таращиться друг на друга, подобно тому, как женатый человек, задумавшись, смотрит на обручальное кольцо.

— Постель. Ты приготовила гостевую постель.

— А, да, — опомнившись, ответила она. — Я подумала, если обед затянется и ему не захочется спешить на поезд…

— Разумеется.

Оуэн снова примостился у стола и продолжил чистить поднос. В блестящей поверхности отражалось его лицо, его седеющие волосы. Интересно, как теперь выглядит Бен?

— Чеснок, — пробормотала она. — Чеснок-то я забыла.

Познакомились они у Оуэна на работе — кто бы мог подумать! «Глоб» заказал Бену статью о различиях в работе британских и американских юристов. За ланчем разговор незаметно перешел в другое русло. «Каких только вопросов вы не задаете!» — подивился Оуэн. И действительно, Бен без смущения вникал в частную жизнь собеседника: и где он живет, и как проводит досуг, и все это так легко, спокойно, словно такие вопросы тоже диктовались профессиональным интересом.

— Надеюсь, у него не появилась аллергия на какие-нибудь продукты, — вздохнула Хилари, кроша чеснок.

Хотя к тому времени Бен прожил в Лондоне без малого год, он почти нигде не бывал. Оуэн сделался его гидом. По выходным они отправлялись в Хампстед и Кэмден-Таун или же в Ист-Энд, много ходили пешком, перекусывали по дороге. Говорили обо всем на свете. Выяснилось, что и Бен в детстве лишился одного из родителей. Узнав об этом, Оуэн понял, какая сила притягивала его к Бену: они были настроены на одну волну, Бен мог сердцем постичь его печаль. До тех пор о смерти матери Оуэн мог говорить только с Хилари.

— Я все подбирал сравнения, — вспоминал Бен. — Например, что я обгорел и теперь смогу что-то почувствовать, только если пламя достигнет такого же накала. Или что жизнь кончилась, и я остался один в заброшенном доме. На самом деле, все аналогии неточны. Но нужны какие-то слова, чтобы осмыслить это.

С коллегами на работе Оуэн вел совсем другие разговоры.

Он снова протер середину подноса — его зеркало. Они с сестрой и внешне похожи, все так говорят. Отрывистые голоса, привычные жесты, ход мыслей, манера задумываться, прежде чем что-то сказать, не говорить лишнего… Ничего удивительного, что Бен покорил и ее тоже.

Пройдя через кухню, Хилари опустила руки на плечи брату. Сквозь хлопковую ткань блейзера он ощущал тепло ее ладоней. Непривычно как-то — они редко дотрагивались друг до друга.

— Любопытно, правда? — сказала она. — Увидеть его на часок после стольких лет.

— Да.

Четверть века тому назад они с Хилари въехали в этот дом. Сперва думали — на время. Хилари проходила практику в школе, Оуэн только-только устроился на работу в юридической конторе, еще не осел. Жизнь что-то сулила.

— Должно быть, жена не смогла приехать из-за детей. — Она провела кончиком пальца по воротнику его рубашки.

Теперь, когда Сол и все остальные умерли, одна только Хилари знала, что Оуэн предпочитает мужчин. Она нисколько не осуждала его, даже бровью не повела, когда догадалась.

— Занятно, что он снова объявился после такого перерыва, — подхватил Оуэн.

Она сняла руки с его плеч.

— Тебе это кажется странным?

— Немного.

— А по-моему, трогательно, — возразила она.

— В самом деле.

В прихожей прозвенел звонок.

— Господи! — изумилась Хилари. — Так рано?

Он услышал, как, выбежав из комнаты,

Хилари замерла на миг в прихожей перед зеркалом.

— Я тоже один раз был с мужчиной, — признался Бен в тот вечер, когда Оуэн решился наконец заговорить о своих чувствах. Эти слова прозвучали точно ответ на тайную молитву. Разве влюбиться — такое уж преступление?

Еще два шага, ключ поворачивается в двери.

— О! — донесся голос сестры. — Здравствуйте, миссис Гилз!

Оуэн прикрыл глаза, ощутив на миг облегчение. Сын соседки перебрался в Австралию, а в прошлом году она овдовела. Теперь она повадилась заглядывать на огонек по выходным — сперва под благовидным предлогом, что-то позаимствовать по хозяйству, а в последнее время и просто поболтать.

— Жара вас не замучила? — спросила миссис Гилз.

— Ничего, справляемся, — откликнулась Хилари.

Оуэн вышел к женщинам в холл. Хилари, судя по выражению ее лица, собиралась с духом, чтобы предупредить: они ждут гостей.

— Привет, Оуэн, — сказала миссис Гилз. — Сегодня в газете написано про вашу фирму.

— Вот как?

— Да, что-то из зала суда. Уголовная хроника. По телевизору тоже об этом было. Старик Румпоул.

— Ага, — кивнул он.

— Что ж… я так просто заглянула… вы, конечно, заняты…

— Нет-нет, — возразила Хилари, оглядываясь на брата. — Ждем гостей, но попозже. Я как раз поставила чайник.

— Ну, зачем это вы… — протянула миссис Гилз.

— Пустяки.

Они устроились в гостиной. Хилари украдкой поглядывала на часы. В Перте ставили «Отверженных», Питер Гилз получил главную роль.

— Замечательный сюжет, ведь правда? — Миссис Гилз маленькими глоточками прихлебывала чай.

В комнате было душно, Оуэн чувствовал, как рубашка липнет к потной спине.

— Питер играет в паре с местной девушкой. Не могу себе представить актрису с австралийским акцентом, но что поделаешь. Чувствую, она ему нравится, хотя прямо он об этом не пишет.

Муха жужжала, ударяясь в висевший над камином портрет их родителей. Оуэн неподвижно сидел на диване, уставившись взглядом куда-то поверх плеча миссис Гилз.

Хилари всегда поднималась чуть свет. В полшестого, самое позднее в шесть, позавтракает и готовится к урокам. В полвосьмого она выходила из дома, чтобы поспеть на пятиминутку перед занятиями. Оуэн, будучи партнером, мог являться на работу значительно позже девяти. За кофе он читал «Фай-нэншл Тайме» и просматривал почту. Не требовалось прибегать к ухищрениям, никакой суеты. Случай представился сам собой. Приходили письма от Бена, он уносил их в свою комнату.

— Вот и все.

— Еще чаю?

— Нет, спасибо, — отказался Оуэн. Местный совет собирался ввести в центре города одностороннее движение. Миссис Гилз уверяла, что станет еще хуже:

— Это уже пробовали в Винчестере. Моя сестра говорит, сплошные пробки.

— Вот именно, — подтвердил Оуэн. Они поцеловались лишь однажды, августовской ночью, незадолго до рассвета, на диване у Бена. Сквозь высокие окна струился свет уличных фонарей. Чуть раньше, когда они шли через мост из Баттерси, Оуэн рассказал Бену, как их с Хилари послали за матерью, как они, пройдя через поле, добрались до леса, где мать порой гуляла по утрам, хлынул дождь, до костей промочил ребят, прежде чем они укрылись под дубом, и тут, подняв головы, они увидели хрупкую фигурку матери, укутанную в бежевый плащ. Тело раскачивалось на ветру, жизнь уже ушла с ее лица. Он рассказал Бену даже о том, как Хилари — ей было тогда двенадцать лет — обеими руками обхватила его, заслоняя младшего брата от страшного зрелища, и прошептала ему в самое ухо: «Мы это переживем, мы — переживем». Ни с кем прежде он не делился этим воспоминанием. А потом они с Беном допили еще одну бутылочку вина и устроились на диване, они обнялись, поцеловались, гладя друг друга по волосам.

— Не могу, — прошептал Бен, когда Оуэн опустил голову ему на грудь.

— Как вкусно пахнет! — восхитилась миссис Гилз. Хилари молча кивнула.

За мгновение до того, как Бен произнес эти слова, Оуэн, лежа в его объятиях, начал верить в созидающую мир любовь, его жизнь стала глиной в руках творца.

— Посмотрю, как там моя стряпня. Оуэн, ты бы проводил миссис Гилз в сад. Она же еще не видела дельфиниум.

— Сейчас, — отозвался Оуэн, подмечая напряженную улыбку на лице сестры.

— Боюсь, свой садик я запустила, — вздохнула миссис Гилз, когда они вместе вышли на лужайку. — Это Джон у нас был садовод. А я так, ковыряюсь.

Кожа у нее на руках обвисла и покрылась пигментными пятнами. Обручальное кольцо, которое миссис Гилз так и не сняла, свободно вращалось на пальце.

— Думаю, мы с Беном проведем выходные вместе, — как-то вечером заявила Хилари, когда они вдвоем сидели перед телевизором. Она познакомилась с Беном лишь за пару недель до этого, совершенно случайно. Приехала в город по делам, заглянула к Оуэну на работу что-то занести и в последний момент решила пойти в ресторан вместе с ними. Посреди обеда раздался звонок из конторы; Оуэн вынужден был оставить их наедине.

Два выходных дня в коттедже на озере Уиндермир — вот и все, что было между ними.

Оуэн всегда считал себя разумным человеком, способным принять чужую правоту. В школе он читал «Отелло»: «Ревности остерегайтесь, зеленоглазой ведьмы, генерал, которая смеется над добычей»[11]. Что толку от классической литературы, когда речь идет о твоих, а не о чужих чувствах!

— В самые неожиданные моменты я понимаю, как мне его недостает, — вздохнула миссис Гилз. — Вот у нас чатни на полочке над камином стояла. Мы пользовались приправой только по вечерам, и он доставал ее. А мне теперь лазить за чатни по приставной лестнице, что ли? С тем же успехом можно поставить и на шкафчик.

— Да-да, — согласился Оуэн.

Они дружно уставились на голубые цветочки.

— Скоро уж я присоединюсь к нему, — продолжала миссис Гилз.

— Нет-нет, вы же совершенно здоровы.

— Меня это вовсе не огорчает. Раньше, бывало, пугало, но теперь уже нет. Я была с ним счастлива, очень. Он был хороший человек.

В доме зазвонил телефон.

— Возьмешь трубку? — крикнула из кухни Хилари.

— Прошу прощения, я…

— Конечно-конечно, — сказала миссис Гилз.

Оставив ее в саду, Оуэн прошел через столовую и коридор к телефону.

— Оуэн, — это Бен Хансен.

— Бен!

— Слушай, мне страшно неловко, но я сегодня к вам не попаду.

— О!

— Да, собрание затянулось, а я еще должен выступать с речью, все откладывается. Боюсь, я плохо рассчитал время.

Оуэн слышал, как сестра хлопает дверцей духовки, как бежит из кухонного крана вода.

— Очень жаль. Очень жаль. Хилари так тебя ждала. Мы оба ждали.

— Я сам очень хотел повидаться. Правда, хотел, — ответил Бен. — Ты как, в порядке?

— Я? — Оуэн даже рассмеялся. — В полном порядке. У нас тут все более-менее по-прежнему… Кажется, сто лет прошло с тех пор, как ты уехал.

И оба примолкли на мгновение.

Стоя вот так, у телефона, Оуэн ощутил внезапный приступ тоски. Он вновь увидел Бена таким, каким он ему запомнился, — высокий, стройный, шагает на полшага впереди по мосту Баттерси, руки в карманах. Оуэн подумал о тех мужчинах, что ходят, держась за руки, по Сохо и Пиккадилли. Летом, в такое вот июньское воскресенье, можно встретить тысячи парочек. Он хотел объяснить Бену, что он испытывал, проходя мимо державшихся за руки мужчин, почему не сумел преодолеть в себе страх.

— Все в той же фирме?

— Да, — сказал он. — Все там же.

А еще хотел рассказать, как испугался, когда умирал, сходил на нет его старый друг Сол, как страх перед болезнью лишил его мужества. С Беном он чувствовал себя в безопасности.

— А у тебя как дела?

Он слушал, пока Бен описывал свою жизнь: ведет колонку в газете, дети пошли в школу; спокойный, чуточку утомленный голос — отец семейства. Что думает о них Бен, какими они ему запомнились? Может быть, Хилари и Оуэн Симпсон превратились в дальних знакомых из той эпохи — век тому назад, когда Бен работал за рубежом? В самом ли деле Бен вернулся за ответом или просто выдался свободный вечерок и он решил из чистого любопытства глянуть, что с ними сталось?

Какая разница? Так или иначе, вечер разоблачений не настал. Он в безопасности.

— Может, ты еще приедешь? — спросил Оуэн. Разговор явно исчерпался, и паника вновь охватила его.

— Непременно. Кстати, насчет этого я хотел посоветоваться. Мы с Джуди подумывали свозить в ваши края детей, например, будущим летом, и я вспомнил про тот домик, который вы арендовали на севере. С кем связаться, чтобы снять себе там жилье?

— Коттедж? Конечно, можно устроить.

— Было бы здорово. Я постараюсь позвонить, когда наши планы прояснятся.

— А Джуди как? Здорова?

— Вполне. Я столько ей про вас рассказывал, мечтает когда-нибудь познакомиться.

— Это будет замечательно, — сказал Оуэн, но тоска уже не отпускала его.

— Бен?

— Да?

— Кто это? — спросила Хилари, выходя в коридор и на ходу вытирая руки посудным полотенцем. Красный амулет, принадлежавший некогда матери, висел у нее на шее, опускаясь в вырез льняного платья.

— Бен, — одними губами ответил он. Лицо Хилари застыло.

— Вот и Хилари, — бодро сообщил он в телефон. — Скажи ей что-нибудь. — И он протянул сестре трубку.

— Не сможет приехать.

— Да неужели? — переспросила Хилари, глядя сквозь брата. Она взяла трубку. Оуэн побрел в столовую, остановился возле буфета и услышал за спиной голос сестры:

— Нет, что за глупости. Все в порядке.

— Прекрасный вечер, не правда ли? — произнесла миссис Гилз, когда он вышел на террасу. Стало легче дышать, солнце опускалось за деревья. На горизонте появились тучи, похожие на дальние горы.

— Да, — ответил Оуэн, вспоминая вечерний вид на озеро из сада у коттеджа и как они следили за постепенным убыванием дней, отмечая, за каким холмом исчезает нынче солнце.

Миссис Гилз поднялась со скамьи.

— Пора мне.

Он проводил ее вдоль стены дома и за калитку. Фонари уже горели, хотя еще не угас дневной свет. На одном из соседних участков хозяйка поливала газон.

— Спасибо за чай.

— Не за что, — сказал он.

— Надеюсь, вы не получили дурных известий.

— Нет, что вы! — ответил он. — Друг позвонил.

— Ну и хорошо. — Миссис Гилз приостановилась возле невысокой кирпичной стены, разделявшей их владения.

— Вот что я хотела сказать, Оуэн. В моей гостиной, в углу, в столе, в верхнем ящике. Туда я положила письмо. Вы меня понимаете. Хочется быть уверенной, что кто-то знает, где искать. Волноваться не о чем, разумеется, никаких трагедий, но в случае… вы понимаете?

Он кивнул, и она снова улыбнулась, хотя глаза ее наполнились влагой. Оуэн проследил, как маленькая фигурка повернулась, прошла через калитку, вверх по ступенькам, и скрылась в своем доме.

Он еще немного постоял на дорожке, глядя оттуда на общинный выгон, где расширялась лужайка и столбики ворот белели на футбольном поле под деревьями. Игровую площадку пересекали длинные тени от их дома и соседних. Оуэн наблюдал, как тень лениво тянется к каштанам, как сгущающийся сумрак карабкается вверх по стволу — и вот уже накрыл листья нижних ветвей.

Вернувшись, он застал Хилари в кухне. Она так и сидела неподвижно, сложив руки на коленях, оцепенело глядя в сад. Оуэн прислонился к буфету, несколько минут они молчали. Потом сестра поднялась, обошла его, будто не заметив, открыла духовку. — Так, — сказала она. — Готово. Они ели в столовой — на серебре и хрустале, при угасающем вечернем свете. В вазе в центре стола стояли розы, красные и белые. Раз уж сервиз достали, Хилари выложила курицу в винном соусе на родительский фарфор, но свечи в серебряных подсвечниках так и не зажгла.

— Он еще приедет, — сказал Оуэн. Хилари кивнула. Обед закончился в молчании. К клубнике на отполированном подносе почти не притронулись.

— Я уберу, — вызвался Оуэн, когда блюда были составлены на столик. Выдавив зеленую моющую жидкость на противень, он начал наливать в него воду.

— Налить тебе бренди? — предложил он, оглядываясь через плечо, но сестра уже вышла из комнаты.

Он сполоснул все тарелки и миски и аккуратно распределил их в посудомоечной машине. Начисто вымыл бокалы под струей теплой воды и оставил сохнуть на подставке. Наконец завернул кран, и в кухне наступила тишина.

Отмерив себе порцию скотча, Оуэн уселся возле стола. Дверь, выходившая в сад, так и осталась открытой, в сумраке Оуэн различал кусты азалии и заросли рододендрона. Через дорогу от дома, где они жили в детстве, располагалась усадьба с ухоженными цветниками, главное здание окружал ров. Хозяйка, старая миссис Монтагю, пускала детей поиграть на холмистых лужайках и в лабиринте фигурно подстриженных деревьев. Летом они долгие часы проводили там, гонялись друг за другом по берегам рва, «удили» рыбу, привязав к прутику веревку. В прятках всегда победителем 'выходил Оуэн, потому что неплотно зажмуривался и видел, куда побежала сестра. Он до сих пор помнил непонятное ему самому разочарование, даже гнев, когда, проследовав до облюбованного ею убежища, он хлопал Хилари по голове. И сейчас ему представлялся этот сад, нераспустившиеся бутоны, впивающие прохладный вечерний воздух, ветви деревьев, что восстанавливают силы в темноте.

Из передней комнаты послышался негромкий звук — толи стон, толи судорожный вздох. Хилари плакала.

Он сломал ей жизнь. Теперь он сознавал это с той уверенностью, от которой всегда уклонялся. Годами Оуэн убеждал себя, что сестра давно забыла Бена, по крайней мере, перестала думать о нем. Поднявшись из-за стола, он подошел к двери в коридор, но там остановился. Как, чем утешить ее?

Стоя в дверях, прислушиваясь к ее рыданиям, Оуэн припомнил, когда в последний раз видел сестру плачущей. Так давно, словно из прошлой жизни: летнее утро, она только что приехала из университета, вместе они прошли по полям, залитым ярким солнечным светом, и вышли клубам, чьи зеленые листья тоже блестели под солнцем, ветви гнулись под тяжестью желудей. И тогда она заплакала впервые за много лет с тех пор, как мать решила покинуть их. Тогда Оуэн стоял рядом и утешал ее — наконец наступил его черед, ведь Хилари так долго оберегала младшего брата.

Заслышав в коридоре его шаги, Хилари притихла. У входа в гостиную Оуэн снова остановился. Когда за столом, после завтрака, он читал послания из Америки, не только Бена он ревновал. Его вытеснили, нашли замену — вот ужас, и с этим ужасом он не совладал.

Оуэн начал медленно подниматься по ступенькам, опираясь рукой на перила, аккуратно ставя ноги на потертую дорожку. А что, если весь остаток жизни они проведут в такой тишине, думал он.

Добравшись до своей комнаты, Оуэн подошел к окну и вновь уставился на футбольное поле.

Детьми они каждое воскресенье ходили в деревню, слушали проповедь. Милосердие, самопожертвование. Нормандская церковь, десятки тысяч прихожан за много веков протерли каменный пол чуть ли не до дыр. Собрание верующих пело; «Подай мне лук сияющего злата! Подай мне стрелы любви!» Мать тоже пела. Взмывали жалобные голоса: «Бродили ли в древности эти стопы по английским зеленым холмам?» Как ему хотелось хоть во что-то поверить, если не в слова Писания, то хотя бы в скорбь, звучавшую в этой музыке, в духовную жажду, изливавшуюся песнопениями! После похорон матери он даже не заглядывал в храм. С годами его религией стал пейзаж, открывающийся из окна поезда, или вид на общинный выгон под вечер — в больших горизонтах его воображение не нуждалось.

Но теперь, глядя в окно, он впервые ощутил равнодушие травы, и деревьев, и дальних домов — застывшие в своем спокойствии, они не судили и не прощали. Еще минуту он провел у окна, созерцая футбольное поле. Потом решительно подошел к гардеробу и вынул оттуда коробку из-под обуви.

Хилари слышала, как брат прошел наверх и как закрылась дверь в его комнату. Слезы высохли, на смену им пришла мертвая тишина. Взгляд Хилари был прикован к большому креслу напротив: еще одна реликвия из родительского гарнитура. На подлокотниках ткань протерлась, спереди, на сиденье, и вовсе порвалась. Поначалу они собирались избавиться почти от всего, от выцветших ковров и от тяжелых штор, но имущество родителей надежно разместилось в доме, а потом уже ни к чему было что-то менять.

Иногда, стоя в очереди в кассу супермаркета, Хилари бросала взгляд на обложку дизайнерского журнала: залитое солнцем помещение со светлыми деревянными полами, яркие, какие-то надежные тона, белое покрывало на белой кровати. Но желание посещало ее лишь на краткий миг. Хилари знала: в такой комнате она сама превратится в чужака.

Она допила остатки вина и поставила бокал на журнальный столик. Наступила ночь, в окне виднелось отражение лампы, каминной доски и книжного шкафа.

«Занятно, да? Как все это сложилось», — приговаривала ее подруга Мириам Фрэнкс, если речь заходила о том, что обе они так и не вышли замуж. Хилари кивала в ответ, вспоминая тот вечер, когда они с Беном сидели в саду возле коттеджа, говорили об Оуэне. Только человек, который так хорошо понимал Оуэна, как Бен, мог бы стать ее мужем.

Выключив свет в комнате, Хилари перешла в кухню. Оуэн протер стол и шкафчики, все расставил по местам. Хилари чуть было не расплакалась вновь. Какая печальная, словно плененная жизнь! Оуэн то и дело хоронил друзей и при этом ужасно боялся, как бы «люди» не узнали. А она так неистово любила его всегда, что его страхи, его зажатость сделались ее собственными. Много ли пользы принесла ему сестринская любовь? Вот о чем она думала, задвигая створки высокого окна.

Наверху, в комнате Оуэна еще горел свет, но сестра не постучалась в его дверь, не пожелала, как обычно, спокойной ночи. Она прошла в свою спальню, по коридору напротив, закрыла за собой дверь. Тонкая стопка писем ждала ее на кровати. Много лет назад она прочла эти письма — понадобилась к Рождеству коробка, и Хилари наткнулась на ее содержимое. Она позвонила. Бен уже был женат. Несколько месяцев, с полгода, наверное, Хилари кипела от гнева, но воли себе не давала, памятуя о том, сколько раз Оуэну предоставлялась возможность уехать от нее, но он ее не покинул.

Она склонилась над постелью, глядя на бледно-голубые конверты. Хорошо, что Оуэн отважился наконец признаться. Завтра, ужиная на кухне, Оуэн предложит съехать, а она объяснит брату, что вовсе не хочет этого.

Хилари отложила письма в сторону и начала раздеваться. Улеглась в постель, выключила ночник у кровати. На мгновение в темноте ей представилось, что она вновь оказалась в той роще и, подняв взгляд к тому, что свисало с гигантского дуба, обеими руками закрыла младшему брату глаза.

Конец войны

Он видел эти утесы прежде — на картинке. Видел широкую полосу пляжа и руины собора. Эллен, жена, показывала ему все это. Такси отъехало от станции, Пол скользнул взглядом по полю для гольфа, и вот он, Сент-Эндрю: колокольня, теснящиеся друг к другу ряды каменных домов, городок на высокой скале над чернильно-синим морем. Вдалеке тянулась над водой низко нависшая полоса грозовых туч; из тумана двигались морские волны. Он смотрел, как волны стремятся к берегу, набухают, вздымают гребень, кипят среди скал.

Эллен, сидевшая рядом на заднем сиденье, взяла его за руку.

Поездка затевалась ради того, чтобы Эллен поработала в библиотеке местного университета. На путешествие ушли остатки ее гранта, пришлось снять деньги с кредитки. Очередной психиатр — слишком дорогой — счел, что перемена климата пойдет Полу на пользу, прервет тупую повседневную рутину. Вот уже год как он бросил работу, депрессия не прекращалась, силы иссякли. В их квартире в университетском городке штата Пенсильвания он лежал ранним утром рядом с Эллен — жена еще спала — и думал, насколько легче стала бы ее жизнь, если бы он вдруг исчез. Но он слишком устал и не мог спланировать даже свое исчезновение.

Но теперь кое-что изменилось.

При виде темной громады утесов его разум оживился и начал прикидывать, как это произойдет. Сидя в такси и держа жену за руку, он на миг почувствовал облегчение.

Зарегистрировавшись в гостинице и распаковав вещи, они отправились на поиски ресторана. Мощеную главную улицу с обеих сторон обрамляли ряды двухэтажных каменных строений мутно-бежевого или серого цвета. Моросил дождь, капли мелкими точками усеяли стеклянные витрины закрытых на ночь магазинов. В пабах уже не кормили. Они пошли дальше и добрались до ресторана на центральной площади, «американского кафе», снаружи подсвеченного семафорами, а внутри увешанного дорожными знаками из Сан-Диего и Гэри, штат Индиана.

— Очаровательно, — пробормотала Эллен, распахивая дверь.

Пол приотстал, его пугало неумолимо надвигавшееся будущее, вечер посреди безжизненных подделок, которые он успел разглядеть сквозь оконное стекло. Он боялся оказаться там, внутри, страшился неправильного выбора. Не лучше ли пойти дальше, продолжить поиски? Правда, и этого ему на самом деле не хотелось, он почуял уже витавший в городке дух заброшенности: студенты разъехались на пасхальные каникулы, пабы опустели, тот каменный прямоугольник, где улочка выходит к основанию набережной, грязен, не прибран, скомканная листовка так и осталась валяться там — все эти разрозненные ощущения навалились на приезжего, этот пейзаж, эти предметы — все отдавало враждебностью. Он попытался припомнить облегчение, которое испытал всего лишь час назад: скоро этому придет конец, мир неодушевленных тел перестанет с упреком глядеть на него. Но горсточка песка, высвеченная га-логеновыми фонарями на тротуаре, бросается ему в глаза, словно многократно увеличенная линзами фотокамеры, слишком резко, зрение не может этого вынести.

Он сделал несколько равномерных вздохов — так доктор советовал поступать, когда предметный мир становится слишком отчетливым и вещи окружают пациента со всех сторон, грозя раздавить.

— Сюда, ты уверена? — уточнил он.

— Уже поздно, какая разница, — ответила Эллен. — Завтра подыщем что-нибудь получше.

Он мог бы остановить ее, попытаться объяснить, но на лице жены, полуобернувшейся к нему в дверях, в легком наклоне ее головы Пол читал зарождавшуюся тревогу. Она-то надеялась разглядеть признаки улучшения, убедиться, что путешествие пошло на пользу. В ближайшие дни нужно получить свободу, остаться одному. Если сейчас Эллен чересчур обеспокоится, она откажется идти в библиотеку без него. Итак, впервые за много месяцев Пол сумел обдумать некое практическое соображение, соотнести цель и средства.

— Хорошо, — согласился он и последовал за женой.

Засохшие лужицы кофе и кристаллики соли на клетчатой красно-белой клеенке стола заставили Пола вжаться в спинку стула; ускользая от этих пятен, он перевел взгляд на другой столик и увидел старуху с обрюзгшим лицом — из-за цвета кожи оно напоминало чересчур бледную луну. Присев за столик возле кухни, она прихлебывала из кружки чай. На мгновение их взгляды встретились, ни тот, ни другая не отвели глаза. Они глядели друг на друга в упор, безо всякого выражения, неведомым образом признав друг друга, точно шпионы, почуявшие собратьев в комнате, полной гражданских. Старуха кивнула, слегка улыбнулась, отвернулась.

Подошла официантка, Эллен сделала заказ. Пауза. Пол вновь перечитывает рецепт сэндвича с курятиной. Из динамиков доносится громкое воркование «Братьев Дуби»[12].

Время не движется.

— Пол, ты что-нибудь выбрал?

Он глядит Эллен в лицо, жена слегка приподнимает брови — признак тревоги, знакомый Полу с тех пор, как впервые его настигла депрессия; это случилось за год до свадьбы, когда безо всякой на то причины рухнула вера в разумные основания мира и стало непонятно, зачем человеку есть или работать. Тогда Эллен каждый день являлась к нему домой со своими книгами, болтовней, новостями, такая терпеливая, любящая. Как она решилась выйти за него замуж после того, чему была свидетелем? Теперь Пол не сомневался, что Эллен совершила ошибку, он мог убедиться в этом прямо сию минуту, видя сжатые губы, напряженный взгляд, наблюдая, как привязанность и привычка борются с постоянным разочарованием. Он — цепь, камень на ее шее. Сколько бы она ни билась, он и ее утащит за собой. Здесь, вдали от дома, вдали от тавтологии пустых будней, в этом чужом месте он с еще большей отчетливостью сознавал свое положение.

Официантка таращится на него.

— Дорогой! Что ты закажешь? — спрашивает Эллен, стараясь, чтобы раздражение, накопившееся после долгой поездки, не прорвалось в ее голосе.

Молчание затягивается.

— Он возьмет сэндвич с курицей, — решает наконец Эллен.

В гостинице он долго торчит в ванной перед зеркалом, вспоминая, что привело его сюда. Электрический свет ровно расстилается по белому фарфору умывальника. От окна дует прохладный ветерок, холодит босые ноги. На раструбе крана вздувается капля.

Из спальни доносится голос Эллен. Она что-то рассказывает о своей подруге по университету, у которой тоже не было постоянной ставки, а теперь ее и вовсе «ушли». Потом еще что-то о курсах, где не хватает студентов. Жена задает вопрос, но какой — он не разобрал. Попытался сложить в цельную фразу услышанные слова, но ничего не получилось.

— С тобой все в порядке?

Разжав кулак, Пол видит таблетку, которую ему предписано принять. Она уже оплыла в потной ладони.

Десять, двадцать раз он сидел на кушетке в кабинете психиатра и отвечал все на те же вопросы: как он спит и интересуется ли сексом, как он ест и откуда это отчаяние, и кивал: да, был у него дядя и одна из бабушек, теперь, оглядываясь на прошлое, он понимает, что они были чересчур несчастны, да, его родители развелись, мать неизменно выпивала рюмку-другую перед обедом, нет, он не слышит посторонние голоса и не верит, будто против него сплели заговор. В конце каждого сеанса доктор что-то быстро бормотал насчет новой комбинации лекарств, которую им следует испробовать, сперва, возможно, это средство вызовет дурноту, ил w усталость, или повышенную тревожность. Годами он следовал этим рецептам, на какое-то время вновь начинал чувствовать себя живым, но потом угнетенность возвращалась. Эллен отыскивала другого врача, получше. Снова приходилось отвечать на вопросы. Что касается лекарств — в их действенности Пол всегда сомневался. Как бы ему ни объясняли его состояние с медицинской точки зрения, он не мог до конца избавиться от догадки, что в его страданиях скрыт некий смысл. Что, если пульсирующая конкретность материального мира — не искажение, а реальность, надо лишь иметь глаза, чтобы видеть? Нет, говорили ему, это романтика, опасно цепляться за подобные мысли, а уж человеку с душевным заболеванием и вовсе противопоказано. Может, так оно и есть, но его гораздо больше страшила пустота иной гипотезы: неужто большая часть его души — ненужный придаток, вроде слепой кишки?

— Все в порядке, — негромко откликнулся он, смывая с руки слипшийся порошок.

В постели Эллен опустила голову ему на грудь, ее рука пристроилась у него на животе. Ничего сексуального нет в этой позе. Секса давно уже не было. Ей тридцать четыре года, она хочет ребенка. И вновь Пол начал составлять список всего, чего он не мог дать жене, но перечень был бесконечен, и он велел себе остановиться.

— Такой милый, теплый, — шепнула она. Он провел рукой по ее волосам. Эллен не пользовалась ни духами, ни косметикой, и это добавляло ей шарма в глазах мужа — никакой саморекламы.

— Точно решила завтра пойти в библиотеку?

— Да, — сказала она и потерлась подбородком о его грудь.

Ей нужно было прочесть переписку времен Второй мировой войны для диссертации, посвященной судьбам женщин в тылу. Эллен гораздо больше интересовала политическая история той эпохи, но научный руководитель предупредил, что тему уже «застолбили» и не стоит браться за нее, если рассчитываешь получить ставку на факультете. Эллен готова была пренебречь советом, но тут Пол бросил работу, и ей пришлось сделаться более практичной.

Впервые они встретились в гостях у друзей — сидели у окна-эркера, глядя в сад. Он и сейчас отчетливо помнил, с каким оптимизмом эта девушка говорила обо всем на свете: и ее работа, и друзья, собравшиеся на вечеринку, и покрой его пиджака — все было просто замечательным. В начале романа он приходил к ней домой по вечерам, закончив работу в старшей школе. Сидел за кухонным столиком и правил контрольные, а она трудилась за своим рабочим столом в спальне. Он попадал в иной мир, в мир, где маленькие радости — например, от ее присутствия в соседней комнате — становились повседневными. Однажды вечером он попытался объяснить Эллен, что с ним что-то неладно. Она взглянула на него удивленно, озадаченно. До балкона ее квартиры, где они устроились после ужина, из распахнутого внизу окна доносился голос поп-певца. Так ему запомнилось.

— Ты слишком требователен к себе, — заступилась Эллен. — Школа тебя выматывает. Нужно больше спать. — Она говорила мягко, но Пол мог убедиться (если б это не было совершенно очевидно и раньше), что Эллен понятия не имеет о том мертвящем страхе, с которым ему приходилось бороться. Тогда он убедил себя, что это не столь уж важно — главное, она его любит. Нельзя же требовать от другого человека полного понимания.

— Завтра огляжусь в библиотеке, всего на пару часов зайду, — пообещала жена, целуя его перед сном. — А потом погуляем по городу, сходим к морю.

Он коснулся ладонью ее щеки.

— Хорошо, — сказал он и выключил ночник.

Раннее утро. Серый оловянный свет заполнил середину комнаты, в углах еще темно, очертания кресла и шкафа размыты.

Он тихонько одевается, бесшумно прикрывает за собой дверь. Снаружи холодно, улицы окутал туман. Он идет к замку, а оттуда по дорожке вдоль стены, ограждающей территорию собора. Дальше — скала, поросшая до самого гребня травой. Он подымается к краю утеса. Внизу слышен плеск и шорох прибоя, порой глухой рокот камня, перекатываемого волнами. Само по себе море невидимо, там, далеко внизу, в пелене тумана. Так будет лучше, думает он.

— Простите, дорогой, вы мне не поможете? — раздается голос у него за спиной.

Он оборачивается и видит старуху в наглухо застегнутом зеленом шерстяном пальто. Она стоит всего в ярде от него, в руках — сумка с продуктами. Как она ухитрилась незаметно подобраться чуть ли не вплотную? Присмотревшись внимательней, он узнает в ней ту пожилую женщину из ресторана, карие глазки на морщинистом лице уже знакомы ему.

— Не хотела вас пугать, дорогой. Я тут кое-какие покупки разроняла. Надо было сперва зайти домой, а потом уж выводить Полли.

Позади нее на утесе возникает из тумана фигура белого терьера. На земле у ног старухи лежит коричневый бумажный пакет.

Он молча наклоняется за пакетом.

— Аптекарь — то одно, то другое, — поясняет старуха. Понадежнее ухватив пакет, она добавляет: — Вы американец.

Пол таращится на нее, словно она — призрак.

— Покатать мячик приехали? Приехали поиграть в гольф?

Он качает головой.

— Летчик? Из Лейчарс[13] или?…

— Нет. Моя жена. Она…

— Что, дорогой? Она в университете? Он кивает.

— Ну конечно. Многие иностранцы приезжают сюда за этим. С гольфом не сравнится, по правде говоря. Прошлый год было что-то страшное. У нас проводили финал Кубка Британии. Можно было подумать, у восемнадцатой лунки ожидается воскресение Христа. Кажется, телевизионщиков собралось больше, чем игроков. Кошмар! В Техасе живете?

— Нет, — качает он головой. — В Пенсильвании.

— Недалеко от Техаса?

— Далеко.

Наклонившись, она гладит по голове подбежавшего терьера.

— Жена зачиталась, а у вас свободный день.

Пол не отвечает. Старуха делает шаг вперед, теперь их разделяет лишь пара футов.

— Тут в одиночку особо не развлечешься, — сочувственно кивает головой она. — Если, конечно, вы не увлекаетесь гольфом. -

Она пристально всматривается в его лицо, словно пытаясь прочесть маленькие буквы на карте. — Не заглянете на чашку чая?

Сам не зная почему, он побрел за ней. Старуха позвала, и он пошел.

Они прошли мимо башни с часами. Спутница его передвигалась медленно, то оглядываясь на собаку, то перебирая свои пакеты и сумки. По дороге сплетничала насчет студентов, жаловалась на шум, от которого спасу нет во время учебного года, что касается туристов, они, как правило, люди воспитанные, вот только надоели проносящиеся по городу экскурсионные автобусы.

Они свернули направо, а потом налево, на узенькую улочку с двухэтажными домами. Возле одного из таких домишек старуха остановилась, нащупала в кармане пальто ключ и вставила его в замочную скважину. Собака первой вбежала в сумрачную прихожую, старуха последовала за ней, а Пол задержался в дверях.

Когда он переступил порог, его накрыло облако тяжелой, теплой вони. Хотелось зажать нос, вдыхать только через рот. Преодолев первую реакцию, он осторожно втянул в себя воздух. Пахло плотью — не потом, не затхлым запахом одежного шкафа, но чем-то похожим. Гниющим телом.

Дыша через рот, Пол прошел по коридору навстречу свету, вспыхнувшему в ближайшей комнате. Не стоит засиживаться в гостях, подумал он. Как люди могут жить в такой вони? Что-то старуха скажет по этому поводу, попытается извиниться, конечно. Однако она преспокойно распаковывала в кухне покупки.

— Садитесь, дорогой. Чайник вот-вот закипит.

На улице день, но занавески плотно сдвинуты, и единственный источник света — голая, без абажура, лампочка. Пол пристроился на краешке стула у кухонного стола и вновь осторожно вдохнул этот воздух. Вонь защекотала ноздри.

Кухня несколько запущена, всюду громоздятся банки и кружки, но с виду кухня как кухня. Откуда же этот запах? Ему представляются обнаженные, истекающие потом тела, притаившиеся во всех остальных уголках дома.

— Где-то тут у меня были бисквиты, куда ж я их дела? Вы пьете с молоком и сахаром?

Старуха шустро снует между раковиной и столом, а Пол вновь теряет ориентацию в пространстве и пытается припомнить, где он находится, какой нынче день недели, что за страна.

— Молока, дорогой?

— Я видел вас вчера в ресторане, верно? — спрашивает он вдруг.

— Да, дорогой, именно там. Иногда я хожу туда по вечерам, если кто-нибудь согласится посидеть с Альбертом. Это мой внук. Вы скоро с ним познакомитесь.

Хозяйка раскладывает на тарелке печенье.

— Где вы еще побывали? — любопытствует она.

— Проезжали Эдинбург, — отвечает он.

— Жуткий город. Полным-полно чужаков. А чем вы занимаетесь в Штатах?

Пол мысленно повторяет ее слова, прежде чем ответить.

— Раньше я преподавал, — говорит он. На мгновение перед ним всплывают классная комната на третьем этаже школы, ободранные пластиковые окна, стулья из хромированной стали, светло-коричневые парты, привинченные к полу, карта Америки, портрет Линкольна на дальней стене. Старшеклассники смотрят на него, ждут его слов.

— Замечательно. Педагог — благородная профессия, — восхищается старуха и ставит возле его локтя кружку. — Вот сахар, если любите сладкий.

Она ставит на стол вторую чашку и садится напротив гостя.

— А что вы преподавали?

— Историю.

— Даты. Вот как. Альберт любит даты… Дети у вас есть?

— Нет, — отвечает он, недоумевая, как и зачем попал сюда.

— Дети — и благословение, и проклятие. Чего только с ними не случается! Но маленькие — это прекрасней всего на свете. Вы маленьких учили?

— Подростков.

— С ними нелегко.

Пауза. Старуха подается вперед, всматриваясь.

— У вас усталый вид, — замечает она.

— Что такое?

— Усталый вид, дорогой, вон как веки набрякли. Плохо спите.

Внезапно Пола охватывает гнев. Он готов наорать на старуху. Какого черта она к нему лезет? Но лицо ее дышит такой откровенностью, что его вспышка тут же угасает. Нет, она вовсе не оценивает, не судит.

— Перемена часовых поясов, — оправдывается он.

Отхлебывает глоток чая. Вонь становится ощутимее. Того гляди стошнит.

— Свежую баранину ели когда-нибудь? — спрашивает хозяйка.

Пол качает головой.

— Самое лучшее мясо. Моя подруга Сибил берет прямо с бойни. Розмарин, капелька мятного соуса. Вкуснятина. Приходите к нам на обед. Небось в гостинице вас не угостят настоящим шотландским мясом.

Запах становится невыносимым, кружится голова.

— Который час? — спрашивает он.

— Рано еще, дорогой. Только перевалило за половину восьмого.

— Пора возвращаться.

— Что за спешка? — Она помешивает ложечкой чай. — Вы же просто вышли прогуляться спозаранку, верно?

Он заставляет себя поднять глаза.

— Жена уже проснулась, наверное, — мямлит он. — Надо идти. — И подымается со стула.

— Ну, раз вы торопитесь… Какая жалость, только пришли… Ладно, жду вас завтра, непременно. В два часа, на обед. С утра будет дождь.

— Не знаю, право…

— Не стоит волноваться заранее. — Она успокоительно поглаживает его по плечу. Каким-то образом они уже оказались в передней. — Холодает. К концу недели весь город будет в инее. Вот тогда лучше сидеть дома.

Она открывает входную дверь. Пол выходит на улицу, вдыхает морозный воздух, но это не приносит облегчения.

Добравшись до конца мощеной улочки, он смотрит по сторонам в растерянности: как он попал сюда? На вторые этажи тесно прижавшихся друг к другу домов ведут наружные лестницы, из приземистых труб валит дым. Мимо проезжает мальчуган на велосипеде. Пол смотрит вслед маленькой фигурке и решает свернуть за угол вслед за ней.

Он идет на шум людских голосов до самой Маркет-стрит. На площади торговцы уже расставляют прилавки с зеленью и старыми книгами. Продавец придерживает рукой шест с афишей и читает «Откровение» Иоанна, жена стоит рядом и молча подает книги покупателям. Пересохший фонтан, изъеденный морской солью. Пол медленно идет мимо столиков с пирожками и посудой, на ходу принюхиваясь, пробуя местный воздух.

— Где ты был? — вскрикнула Эллен, едва он вошел в вестибюль. — Где, где ты пропадал?

Он посмотрел на нее, взглядом пытаясь выразить мольбу.

— Пол, — с трудом выговорила она, обхватила его руками, заставила опустить голову себе на плечо. — Почему ты меня не разбудил? Что происходит?

Он испробовал уже все слова, пытаясь описать жене свое состояние. Что остается — лишь повторять их вновь. Какой эгоизм! До каких пор он будет искать у нее утешение и надежду, в которые сам не верит?

Давно пора покончить с этим.

Но он цепляется за Эллен, все сильнее прижимает ее к себе, потому что сказать ему нечего.

Утро они провели у себя в номере. Пол сидел в кресле у окна, Эллен читала газету. Она позвонила в библиотеку и сообщила куратору, что приступит к работе на день позже.

С годами она вроде бы научилась справляться с его недугом. Прочла множество книг и статей, посвященных симптомам депрессии и ее лечению, говорила с врачами, к которым он обращался, исследовала проблему — она ведь настоящий ученый. Теперь жене были известны все клинические подробности, и она постоянно напоминала, что вся проблема в лекарствах, болезнь поддается лечению, надо лишь дождаться, чтобы врач подобрал правильную комбинацию.

Из окна Пол увидел, как человек на той стороне улицы опускает письмо в почтовый ящик, и задумался над тем, как пахнет изнутри его кожаная перчатка. Поднес ладонь к носу, принюхался.

— Позвонить доктору Гормли? — осторожно предложила Эллен.

Взгляд его, оторвавшись от окна, замер на шерстяной обивке кресла, где узкие полоски пыли чередовались с темно-синими нитями. Он покачал головой.

Ночью он не мог уснуть и пошел в туалет. Несколько капель мочи брызнуло на край унитаза, и он опустился на четвереньки, принюхиваясь. Потом обнюхал щели между плиток пола, сырой коврик на полу, нижнее белье жены, волосы и чешуйки кожи в сливе ванны. Провел пальцами по задней стенке аптечки, попробовал на язык серовато-белую пыль. Нет, ничто не напоминало вонь, которую он ощутил утром в том доме.

На следующий день с утра зарядил дождь, как и предсказывала старуха. Ланч они ели в полупустой столовой отеля. За дальним столиком супружеская пара из Германии о чем-то негромко спорила, склонившись над картой. Эллен предложила мужу пойти в библиотеку вместе с ней: он бы почитал английские газеты. Ей и нужно-то поработать всего денек-другой, сказала она, а потом можно поехать на поезде в Эдинбург, как следует посмотреть столицу.

К краю ее чашки пристала чаинка; тающее масло блестело; черная муха терла лапки на белой скатерти. Пол вообразил читальный зал библиотеки и тут же ощутил страх перед ожидавшей его несвободой — знакомый страх оказаться в каком-то конкретном месте, стать вдруг заложником собственного выбора.

— Лучше я погуляю, — возразил он.

— Ты принял утром таблетку? — спросила она. Само терпение. Годами Эллен училась сдерживать раздражение, но ее нежный голос опять же напоминает мужу, каким бременем он сделался для нее, как мучительно ей пришлось учиться этой осторожной заботе. Он кивает в ответ, хотя на самом деле снова утопил таблетку в унитазе, поскольку жена ведет им счет.

Эллен ушла в библиотеку, а Пол, вновь пройдя через площадь, мимо рядов с книгами и посудой, углубился в лабиринт узких улочек. Добрался до ставшего знакомым дома и только было потянулся постучать в низкую дверь, как она распахнулась, и старуха, отступив, пропустила его внутрь.

— Добрый день, — поздоровалась она. — Вчера мы так и не успели познакомиться. Я — миссис Маклагган.

— Пол Льюис, — бормочет он в ответ.

— Вот и славно, мистер Льюис. Хорошо, что вы пришли. — Они проходят по коридору в кухню. — Отлучусь на минутку, — извиняется хозяйка и выходит в соседнюю комнату. Его вновь обдает столь же густой воздух, насыщенной вонью, как и накануне. В соседней комнате зажигается свет, женщина окликает его, и Пол бредет к ней по коридору.

Всю дальнюю стену комнаты вместе с окном загораживает батарея прозрачных пластмассовых бутылей, наполненных чем-то с виду похожим на превратившийся в желе бензин. Батарея глубиной в один ряд высится от пола до самого потолка. У примыкающей стены — металлическая вешалка на колесиках, на ней — примерно двадцать или чуть больше одинаковых синих комбинезонов. Напротив — откидной столик, уставленный тарелками с бараниной, картошкой и бобовыми стручками. Посреди комнаты, под такой же голой лампочкой, как и на кухне, стоит миссис Маклагган. В центре комнаты — накрытый на двоих стол.

Низкий потолок, электрическое освещение, стены светло-коричневого цвета, вся эта странная обстановка превращают комнату в подобие грузовой станции где-то на заброшенном маршруте или бункера, обитатели которого еще не слыхали, что война закончилась.

— Ну, дорогой, берите и накладывайте себе из каждого блюда, — предлагает миссис Маклагган, отодвигая свой стул.

Он не голоден, однако послушно наполняет тарелку и усаживается.

— Миссис Льюис, значит, успешно работает в университете? — осведомляется хозяйка, тоже кладет в свою тарелку еду и садится.

— Да.

С минуту они едят молча.

— Я подумала, сегодня вы могли бы познакомиться с Альбертом, — говорит она. — Я рассказывала ему про вас. Иногда с ним не поймешь, но мне показалось, он хотел бы вас видеть.

— Вы часто так делаете?

— Что именно, дорогой?

— Приглашаете в гости незнакомцев. Чужаков.

Миссис Маклагган смотрит в тарелку и улыбается.

— Вы здесь не чужой, — говорит она. — В ресторане тем вечером… Как это передать?… Я узнала вас, хотя никогда раньше не встречала ни вас, ни кого-то похожего, и все же… И вчера утром… — Голос ее затихает.

— Хотите стакан вина? — внезапно оживляется она. Пол годами не брал в рот спиртного, его предостерегали, что алкоголь не сочетается с лекарствами.

— Охотно, — откликается он. Она щедро наливает в оба стакана.

— Понимаете, внук мой хворает. — Сказав это, женщина умолкает, взгляд ее скользит влево, потом вправо, будто в поисках подходящих слов.

— Моя дочка Гленда была такой молоденькой, когда он родился. Отца его я даже ни разу не видела. Старухи тут знай себе твердят: «В наше время не бывало ничего подобного!» — но я бы так не сказала. В этом мире на долю девочек всегда выпадало достаточно бед… Другое дело, что она уехала, бросила Альберта на меня. В свое время, когда я была молода, это было бы непросто для девушки, вот так, одной, отправиться Бог знает куда. Так уж оно вышло. Сперва она поехала в Манчестер. Потом сколько-то пожила в Лондоне.

Она отпивает глоточек вина.

— Я старалась не судить слишком строго. Конечно, когда Альберт заболел, я ей позвонила. Сказала, что мальчик попал в больницу.

Набрала последний номер, который она мне оставила. Никакого ответа, номер отключен. Уже три года как он заболел.

Она поглядела на Пола, слабо улыбнулась:

— Вот я и пустилась жаловаться на свои беды.

— Все нормально, — ответил он. Стакан уже наполовину пуст. С ароматом вина смешивается специфический запах этого дома, ударяет в голову, но теперь Пол почти не борется с ним.

— Вы очень добрый человек, — обрадовалась старуха.

Покончив с обедом, они вернулись в кухню, миссис Маклагган поставила чайник на огонь.

— Что ж, пойдем наверх, познакомимся с Альбертом?

— Хорошо.

Она заварила чай, расставила чашки на подносе. Вслед за старухой Пол поднялся на второй этаж. Они прошли по узкому коридору. Запах все сильнее. Остановившись у двери, хозяйка жестом попросила его открыть.

— По первости нелегко, — предупредила она.

Здесь, в комнате, стоит настолько густая вонь, что Полу кажется, будто его лицо вмяли в тело больного и заставили дышать сквозь поры чужой кожи. Ставший уже привычным запах достигает одуряющей силы. Маленькая комната, свод окна, наверху открыта форточка. В углу лежит в постели мальчик лет десяти или двенадцати, на синем комбинезоне проступили жирные пятна. Под коркой засохшей и отваливающейся кожи видны ярко-красные лицо и шея. На запястьях и тыльной стороне кистей мокнущие болячки чередуются с пятнами обнаженного мяса. Мальчик едва пошевелился при виде гостей, лишь слегка качнул головой на подушке.

— Это мистер Льюис, Альберт. Я вчера рассказывала о нем. Зашел тебя навестить.

Миссис Маклагган поставила поднос на столик у кровати. Мальчик обратил взгляд к Полу, глаза его были едва видны в складках бледно-розовой и красной кожи.

— Садитесь в кресло, вон там, хорошо? — предлагает старуха. Сама пристраивается на низеньком стульчике, пододвинув его к кровати, наливает в чашку чай. Одной рукой она держит чашку, другой — ложку, подносит горячую жидкость к распухшим губам внука.

— Ромашка, — негромко говорит она. — Ты же любишь ромашку.

Мальчик пытается оторвать голову от подушки, губы его дрожат, он глотает с трудом.

— Вы уж извините, мистер Льюис, он почти не разговаривает. В последнее время боль сильнее, да, Альберт? — Она снова поворачивается к Полу. — Могу поклясться, даже Иов так не страдал.

На другом конце кровати из-под покрывала высовываются ступни мальчика, покрытые толстым, как шкура, слоем коричневато-белых мозолей.

— Помнишь, Альберт? Я тебе говорила, мистер Льюис преподает историю. Он знает все на свете, честное слово.

Напоив внука чаем, старуха отставила чашку в сторону и расстегнула верхнюю половину комбинезона. Грудь мальчика покрывала та же красная сыпь — незажившие болячки вперемешку с пятнами облезающей кожи. Бабушка окунула тряпку в стоявшее возле стула ведерко и начала бережно накладывать мазь на тело Альберта. Мальчик тихонько вздохнул.

— Больше всего Альберт любит Генриха Второго. Мы как раз начали про него читать, верно? А вы что-нибудь знаете о Генрихе Втором, мистер Льюис?

Запах, вид разлагающегося тела просто невыносимы. Пол едва не теряет сознание.

— Я… я ничего не читал об этом периоде с тех пор, как закончил университет, — признался он. — Я специализировался на истории Америки.

— Но что-то же вы помните из Средневековья? — оптимистично настаивала старуха.

Пол несколько раз втянул воздух ртом, и сумятица в желудке вроде бы улеглась. Мальчик смотрел на него с мольбой, не похожей ни на отчаяние, ни на страх. Он чего-то хотел от него, чего-то ждал.

— Он был замечательный король, — начал Пол, словно загипнотизированный взглядом мальчика. — Это я помню,

— Вот видишь! Ему все известно о королях. Могу поклясться, у него в запасе полно историй, каких ты еще и не слыхал. Может, он кое-что и тебе расскажет. Расскажете Альберту про короля?

Пол кивнул, поспешно соображая, что сказать дальше.

— Бабушка уже рассказывала тебе про Стефана? — спросил он, выхватывая наугад имя из курса, пройденного много лет тому назад.

Альберт слегка покачивает головой.

— Ну… это был предшественник Генриха, сын… — В голове пусто. Тряпочка с мазью перемещается выше, к груди Альберта. На красной коже — небольшие белые пузыри; на безымянном пальце старухи — потемневшее золотое кольцо; над кроватью — выцветшие обои с героями мультиков.

— Не помню, кто был его отцом, но, во всяком случае, они заключили соглашение: Стефан правил до конца жизни, но на нем эта династия обрывалась, и на престол должен был взойти Генрих…

Пол снова умолкает, в памяти всплывает просторный лекционный зал, преподаватель с немецким акцентом, читавший историю средневековой Европы.

— Вскоре Стефан умер, и Генрих сделался королем — ему было двадцать или даже восемнадцать лет. Повелителем самого большого из тогдашних европейских государств.

Теперь он не боялся делать паузы — в комнате было тише, чем прежде, и мальчик глядел на него безмятежно.

— Он женился, — произнес Пол, и вновь к нему возвратилось давно утраченное воспоминание. — На Элеоноре Аквитанской. Ее отец владел изрядным куском Франции, и Генрих добавил ее приданое к своим землям. У них родилось множество детей, но сыновья восстали против отца, и Элеонора приняла их сторону, пошла против Генриха…

Он рассказал мальчику о том, как Генрих первый раз заточил Элеонору, описал тюремную камеру в Нормандии, всячески разукрашивая свое повествование, затем перешел к тому, как Генрих на долгие годы запер жену в Винчестере, потом в Солсбери. Он говорил, а старуха тем временем протирала Альберту лоб. Пол рассказал и о том, как в Кентербери убили Фому Беккета, как рыцари подхватили гневные слова короля: «Кто избавит меня от этого беспокойного попа?» (он повторяет эти слова точно так же, как произнес их когда-то его учитель), и как эти рыцари последовали за Фомой в Англию и убили священника в соборе, у алтаря. «Убили товарища его детских игр, совесть короля».

Воспоминания нанизываются одно на другое. Пол рисует портрет короля-бродяги, который за тридцать пять лет своего царствования и двух недель подряд не спал в одной постели, все носился по своим обширным владениям, сражался с неблагодарными сыновьями. А еще стычки с баронами, война с Францией, очередное заточение Элеоноры. Слова текли легко, королевская армия — переправлялась через Ла-Манш, заключались и расторгались договора, Пол разворачивал перед мальчиком мир Плантагенетов, точно экзотический цветок, не скупясь на драматические сцены: монархи объявляли войну и осаждали замки, мужи сражались не на жизнь, а на смерть, победители карабкались на крепостные валы, вздымая над головой двуручные мечи — неистовое изобилие красочных деталей, насыщающих детское воображение.

— Получше любой книги, — похвалила миссис Маклагган, когда он закончил. Сложив тряпку, она бросила ее в грязное. — От бабушки такого не дождешься, верно, Альберт?

Альберт едва заметно кивнул.

— Боюсь, я кое-что напутал, — признался Пол. — Столько всего, Ричард, крестовые походы…

Свет в комнате померк. Эллен уже вышла из библиотеки, прикинул он. Дошла до гостиницы, не застала его там. Неужели они оба все еще в том же городе? Разве он не уехал далеко-далеко?

— Теперь отдыхай, — сказала старуха внуку. — Может, мистер Льюис зайдет завтра. Ты не против? — Склонившись над мальчиком, она дотронулась губами до его щеки.

Внизу, в коридоре, миссис Маклагган провожала Пола к двери и вдруг остановилась.

— Прошу прощения, — сказала она. — Нужно было предупредить насчет запаха. Не хотела вас пугать.

— Ничего.

— Понимаете, мистер Льюис… мой внук умирает. Думаете, я жестока к нему, надо было положить мальчика в больницу? Вы правы, конечно. Но он уже был там, понимаете, полтора года пролежал. Я и раньше слыхала, что такое псориаз, от беспокойства, огорчения и такого прочего становится хуже. Не знала только, что дело может зайти так далеко.

Она резко хватает гостя за руку.

— Мистер Льюис, он сам хотел вернуться домой. Он знал, к чему это приведет, но он хотел вернуться.

На улице почти стемнело. За окнами вспыхнул свет, лотки мелких торговцев исчезли с площади. Пол медленно пробирается сквозь сгущающиеся сумерки. На углу каждой улицы открывается вид на небо и море, на слои туч, громоздящиеся на горизонте.

Эллен ждет его в номере в отеле. Она плакала, это видно, но уже перестала. На ее лице незаметно тревоги, как было накануне. Она вытащила чемоданы, начала складывать одежду.

Несколько минут они молчали.

— Я узнала расписание, — сказала она наконец. — Поедем утренним поездом.

— А как же твои письма?

Она подняла глаза. Никогда прежде она не выглядела такой усталой.

— Просмотрела, — сказала она. Уселась на край кровати, сложила руки на коленях. Ее жесты — когда-то он был влюблен в них, в движения ее рук, открытые ладони, широко раздвинутые пальцы, легкие дуги и круги, неисчерпаемую энергию, казавшуюся ему чудесным даром.

— Прости, — вот и все, что он сумел выдавить из себя.

Опустившись на колени, она продолжала паковать вещи. Слезы вновь заструились по ее лицу.

Посреди ночи он проснулся и сел у окна. В гостинице было тихо, машины не проезжали под окнами. Только настойчивый плеск моря. Он словно видел, как ночная тьма сливается с северными водами там, вдалеке.

Когда— то, ребенком, родители взяли его с собой в круиз. Однажды вечером, после ужина, они с отцом вышли на палубу, и Полу представилось, как было бы, если б он упал, растворился в безбрежной, безымянной темноте. Он и посейчас помнил, как тяжко забилось сердце, как он вцепился в перила, отгораживавшие от гибели.

Кто мог бы предсказать все, что случилось с ним с той поры, объяснить, отчего так вышло?

Он вырос и столько раз уже воображал свой последний час, что эта мысль сделалась для него старым другом, приносила утешение.

Час или дольше он сидел, прислушиваясь к шуму волн. Потом спокойно подошел к столу, спокойно написал прощальную записку:

«Я давно уже обременяю тебя. Надеюсь, потом ты будешь вспоминать наши лучшие времена. Прости меня».

После завтрака они садятся в такси и едут на станцию. Садятся в первый вагон, складывают веши на багажную полку у двери, находят отдельное купе.

Динамик над головой извещает, что стоянка продлится десять минут, в точности по расписанию (Пол сверялся).

Эллен роется в сумочке. Пол нащупывает в кармане заготовленный конверт.

Эллен наклоняется, пряди волос, разделенные пробором, высвобождаются из-за ушей, падают вперед. Он мыл эти бархатные черные волосы через несколько дней после свадьбы. Они лежали в ванне, в квартире Эллен, он намыливал ей голову, покоившуюся на его груди. У них будет трое детей, мечтала она вслух. Кладовые, набитые детскими игрушками и зимней одеждой, летние каникулы, дом, куда они будут возвращаться из отпуска.

Довольно, приказывает он себе и прекращает вспоминать. В приемной доктора Горм-ли останется вешалка для пальто. Бежевый кулер. Зачитанные журналы. Неясный гул. Воздух без запахов. Он видит Эллен, она одна, идет мимо полок супермаркета, останавливается, снимает с полки консервы. Как он устал…

В окно Пол наблюдает, как последние пассажиры садятся в поезд на дальнем конце перрона. Рокот электровоза становится громче. Пол поднимается и, наклонившись, целует жену в щеку.

— Схожу в туалет, — предупреждает он и, не удержавшись, добавляет: — У тебя все будет хорошо.

— Конечно, — рассеянно отвечает она, вертя в руках билет.

Он быстро прошел по коридору. В конце вагона снял с полки свой чемодан и вышел. На платформе стоял проводник.

— В купе номер двенадцать едет дама, — сказал ему Пол. — Можете передать ей?

Кондуктор взял у него из рук конверт, не проявляя особого интереса.

— Передам, — пообещал он и поднес к губам свисток.

Миссис Маклагган как раз возвращалась из магазина, когда Пол свернул на ее улицу.

Она заметила его, лишь когда Пол подошел вплотную к дому,

— Мистер Льюис! — воскликнула она, покосившись на чемодан. — Решили погостить у нас? Как приятно! Альберт будет рад.

Все тот же пронзительный запах гниения ударил им в ноздри, когда открылась дверь. Терьер бежал по пятам. В кухне Пол дождался, пока миссис Маклагган разберет сумку с консервами и овощами.

— Похолодало нынче утром, — сказала она. — Скоро все покроет иней. Пару дней тут собственного носа не разглядишь за туманом и снегом.

Разложив по местам покупки, она наполнила чайник водой из-под крана.

— Вы уж угодили вчера Альберту, еще как угодили!

— Как вы справляетесь с этим? — спросил Пол. — Знать, что он скоро умрет…

Хозяйка поставила на поднос сахарницу и молочник.

— Вам это покажется странным, но мне это дело знакомо. Понимаете, я служила нянечкой в госпитале, во время войны. Вас, дорогой, тогда и на свете не было. Людей не хватало отчаянно. Во всех магазинах поразвешали объявления, приглашали молодых женщин работать на юге. Я так далеко не бывала. Меня послали в госпиталь под Саутгемптоном. К нам направляли тех, кто уже не годился в строй. По большей части они были в полном порядке, только руки или ноги не хватало… Но были и другие, обреченные. Им мы ничем помочь не могли, старались только устроить поудобнее. Некоторые нянечки — совсем молоденькие, понимаете, да мы все были молоды — говорили умирающим, будто все обойдется. Но у меня, мистер Льюис, у меня не получалось сказать им такое. Это же вранье. Она заварила чай.

— Кровати были с колесиками. После обхода врачей я перевозила самых тяжелых поближе друг к другу, чтобы они могли поговорить. Им важно было, что кто-то еще знает, так я это понимаю.

Большой чайник уже сполоснут и снова стоит на шкафчике.

Они поднимаются по лестнице, миссис Маклагган несет поднос. Альберт уснул, красная щека прижата к подушке. Миссис Маклагган ставит поднос на маленький столик.

— Оставлю вас вдвоем, — предлагает она, дотронувшись до плеча Пола.

Она уходит, а он садится на стул возле кровати. Вблизи он может различить черты мальчишеского лица, почти скрытые струпьями: тонкие губы, заострившийся нос, костлявый кельтский лоб, углы черепа остро проступают над висками. Вонь щекочет ноздри, но Пол вдыхает ее свободно, полной грудью.

Уже недолго, думает он. Им обоим недолго ждать.

Голова мальчика перекатывается на подушке, Альберт просыпается.

— Хочешь послушать еще одну историю? — спрашивает Пол.

Альберт кивает. В его глазах Пол читает не благодарность, но прощение.

— Расскажи мне про королей.

Возвращение

Наконец ответ пришел, письмо от священника, напечатанное на машинке, без обратного адреса на конверте. Внизу страницы — аккуратная, разборчивая подпись. Его просьба рассмотрена, все необходимые меры приняты. Требуется выслать чек в муниципалитет, адрес прилагается. Джеймс прочел письмо, поднимаясь по лестнице в свою квартиру. На ощупь нашел ключи, вошел в дом и сразу же положил конверт на каминную доску, чтобы не забыть.

Саймону, его боссу в агентстве недвижимости, сперва показалось странным, что Джеймс не предупредил заранее о своем намерении взять отпуск, да еще и все четыре недели сразу. Но посреди лета сделки прекращались, так почему бы и нет? Начальник разрешил Джеймсу уйти в тот же день, если дела приведены в порядок. Дела были в порядке, он позаботился об этом, прежде чем обратился с просьбой к Саймону. И вот он стоит посреди своей гостиной, достает из портфеля всякие мелочи, которые прихватил с работы. Портрету отца найдется место на приставном столике.

— Может, выпьем, пока ты еще тут? — предложил ему рыжеволосый Патрик. Патрик всегда относился к нему по-доброму, предлагал помочь, если что, но подобное предложение, первое за год знакомства, выбило Джеймса из колеи. И что бы он сказал, сидя в пабе, этому парню, который все время занимал его мысли? Из-за перегородки на них поглядывали сотрудники.

— Как-нибудь в другой раз, — пробурчал Джеймс в ответ.

Он убрал продукты и принял душ, а потом постоял перед зеркалом, завернувшись в полотенце. Два-три раза провел бритвой по тугой коже подбородка, начисто удаляя щетину. После бритья он выглядел моложе, чем на свои двадцать пять, если правильно постричь волосы, еще можно сойти за студента. Изучил кожу вокруг глаз, отметил незначительное шелушение, легкую сыпь, не проступившую на поверхность. Стоит чуть отойти от зеркала, и этот изъян незаметен. Джеймс с некоторым удовлетворением вгляделся в свое гладкое отражение: не так уж плохо, подумал он.

В спальне он достал из ящика комода чистую футболку и пару аккуратно сложенных спортивных трусов. В комнате было прибрано, как всегда, кровать застелена, занавески раздвинуты, белье сложено в корзину. Он повесил костюм на плечики, вставил в башмаки распорки и пристроил галстук на перекладине с внутренней стороны дверцы, гадая про себя, долго ли продержится установленный порядок.

По ту сторону улицы, в парке, дети играли на общественном корте, гонялись за теннисными мячами, а те медленно чертили дуги во влажном воздухе. По кругу, по асфальтовым дорожкам, бегали трусцой любители здорового образа жизни. Миновав лужайку, Джеймс направился к ряду деревьев, которые мерно покачивали ветвями под темнеющим небом. В холодильнике имеется запас провизии, напомнил он себе, и программа телепередач поможет скоротать вечерок, если он сейчас отступит. Под деревьями Джеймс нашел скамейку. По ту сторону каменной стены, огораживавшей парк, иногда проезжал автомобиль. Из раскрытых, окон долетала музыка, ветер относил ее в сторону, деревья заглушали своим шорохом. По краю парка, держась за руки, прошли двое. Только что вынырнули из метро, кейсы оттягивают руки, он ослабил узел галстука, она успела надеть кеды. Джеймс глядел им вслед. Парочка прошла через ворота, устремившись к домику с террасой в том крольчатнике, что тянулся через южный Лондон вплоть до реки.

Половина восьмого, вечерний свет меркнет, родители уводят ребятишек с футбольного поля. Поблизости садовник убирает свой инвентарь в казенный сарай, запирает за собой дверь. Женщина средних лет в вечернем туалете тащит терьера по траве, по самой обочине, торопится домой — сквозь арку ворот уже виднеются освещенные окна.

Раскрыв блокнот, Джеймс набросал письмо на небольших разлинованных страницах:

Дорогой папа,

сегодня я ушел из конторы Шипли. Работы у нас было мало, и никто не будет по мне скучать. Нет, я старался. Вкалывал целый день, много звонил по телефону, но на рынке нынче застой, и за три недели нам не удалось ничего продать. Босс пошел мне навстречу и разрешил взять отпуск прямо сейчас. Труднее всего было попрощаться с Патриком. Я рассказывал тебе о нем. Мы уже совсем подружились, он даже пригласил меня выпить вечерком, но я побоялся, что с языка у меня сорвется признание. Не думаю, чтобы он заметил, как я поглядываю на него в конторе. Наверное, тебе покажутся странными такие переживания из-за парня, который сидит за соседним столом. Ты в моем возрасте уже был женат на маме. Хотел бы я знать, что ты обо всем этом думаешь.

Фонарь, висевший над стеной, загорелся, но Джеймс едва различал слова на странице. Он закрыл блокнот и убрал его в карман. В парке стало темно. Над призрачным сиянием ближайшего района возвышались ярко освещенные башни небоскребов Сэндс-Энда. Отдаленный гул транспорта по ту сторону реки катился к нему по траве, пространство вокруг было пустынно, казалось, это сама темнота легкими волнами ложилась к ногам. Несколько минут спустя Джеймс услышал на дорожке шаги, медленные, неуверенные. Слева между деревьями появился какой-то силуэт, он едва поймал его движение краем глаза. Едва он обернулся, человек исчез. Фонарь слепил, точно прожектор, погрузившихся во тьму домов не было видно. Джеймс расстегнул куртку, сунул руки в карманы джинсов. У изгороди возле теннисного корта мелькнул огонек, вспыхнул кончик сигареты, зажигалка погасла, и осталось лишь это янтарное свечение. Дыхание участилось. Ссутулившись, Джеймс приказал себе успокоиться. Справа и слева шуршали листья. Джеймс поднялся со скамьи и пошел в сторону небольшой рощи позади сарая садовника. Когда же глаза привыкнут к скудному освещению? Прислонившись к стволу дерева, он всеми пятью чувствами впитывал темноту. Неподалеку послышался стон. По ту сторону стены все еще звучала музыка.

Прошло несколько минут. Джеймс ощутил чье-то приближение. Мужчина подошел ближе, он был в пиджаке, галстук распустил, оттянул узел значительно ниже воротника белой рубашки. Далеко за тридцать, быстро прикинул Джеймс, гадая, податься вперед или отступить. Фигура полностью проступила из тени — толстая шея, двойной подбородок, некогда красивое мальчишеское лицо, спрятанное под маской мужской физиономии. Глаза их встретились, и Джеймс в приступе параноидальной паники заранее ощутил, какую боль он причинит незнакомцу, если сейчас уйдет. Пришелец усмехнулся — слабая, искренняя, обезоруживающая улыбка. Джеймс потупил глаза. Рука легла ему на плечо, он вздрогнул и подался вперед, превращая это прикосновение в объятие.

Сколько— то времени спустя он возвращался домой, холодный воздух овевал лицо. Он вновь дышал полной грудью, даже пробежал рысцой два квартала от калитки до подъезда. На лестнице его настигло головокружение, словно внезапно кровь стала чересчур жидкой. Последний пролет он одолел с трудом.

Прошла неделя. Во вторник позвонили из офиса насчет коттеджа на Парсонс-Грин: куда подевалась документация? Джеймс прослушал автоответчик, а перезвонил только утром. Как отдыхается? — спросил Саймон. Куда он перебрался? В деревеньку в Корнуолле, соврал Джеймс, комната и завтрак, недалеко от моря. Приятно так малость расслабиться.

Дневные сеансы дешевле вечерних, кинотеатров в Лондоне пруд пруди. Он посмотрел все фильмы, которые пропустил за последние несколько месяцев, а потом начал двигаться во времени вспять, посещая кинотеатры со старыми фильмами — классика семидесятых, итальянское кино, картины Дирка Богарда[14]. Вставал в одиннадцать, завтракал не торопясь, кино выбирал подлиннее, чтобы сеанс занимал большую часть дня, а там уже скоро и вечер. Он готовил дома, к ночи выходил в парк. Каждый вечер, сидя на скамейке в ожидании сумерек, Джеймс писал отцу письмо, хотя бы несколько строк, а вернувшись домой, сразу же запечатывал очередное послание в конверт.

Как— то в пятницу, вернувшись домой из кино, Джеймс обнаружил, что холодильник пуст. Фильм был двухсерийный, и магазины успели закрыться. Тем лучше, не надо готовить. Он принял душ, переоделся и пошел в индийский ресторанчик.

Народу набилось много. Люди перекусывали после работы, вечернее сборище становилось все пьянее. Джеймс устроился один за столиком возле кухни, заглянул в газету. В тот самый момент, когда ему принесли еду, кто-то окликнул его из-за спины:

— Это ты, Финн?

Обернувшись, он увидел широкоскулого парня своих лет, раскрасневшегося от выпивки.

— Клайв Ньюмен из Стоквелла, — дружелюбно осклабился тот. — Футбол в тумане, припоминаешь? — И, не дожидаясь ответного кивка, продолжал: — Потрясное совпадение, а? Заехал домой на недельку — из Гонконга, я там в банке — и Триша тут, моя девчонка. Садись к нам, Джейми. Ведь так тебя, точно? Джейми?

— Джеймс.

— Точно. Поужинаешь с нами, — распорядился широкоскулый, прихватывая заказанное Джеймсом блюдо с рисом и возвращаясь к своему столу. Что оставалось делать? Джеймс забрал с собой другие блюда и нехотя побрел в центральную часть зала, где за столом, уставленным пивными кружками, собралась компания из семи или даже восьми человек.

— Слушайте все! К нам пожаловал лучший актер Стоквелла — помнишь «Передник»[15], а, Финн?

Кто— то из собравшихся захихикал без особого энтузиазма, остальные продолжали болтать. Его тандури[16] поплыло вдоль стола, молодая женщина — сплошь жемчуга да помада — принялась ковыряться в нем вилкой.

— Кто это заказал? — удивилась она.

— Вообще-то… — попытался вмешаться Джеймс, но ему помешал Клайв, крепко обняв его за плечи и разразившись монологом:

— Ты там не бывал с тех пор, Финн? Я ездил в прошлом году на встречу выпускников, играл в крикет против школьной команды. Неплохо организовано для подготовительной школы — навесы раскинули, речи там, все как положено. Правда, никого из ребят не было, так, кучка стариканов. — Подали еду, и гости начали раскладывать по тарелкам маслянистое угощение. — Куда время бежит? Раз — и мимо.

Сам того не желая, Джеймс опрокинулся в прошлое: зимой — цыпки на ногах, сырой и грязный пол раздевалки в подвале.

— У нас все впереди, — раздухарился Клайв Ньюмен. — Боже, нам лишь четверть века, верно, мой ангел?

— Ага, — буркнула соседка Джеймса. Слышала ли она вопрос? Триша и впрямь походила на эфирное создание: распушенные волосы — такие же светлые, как кожа ее лица. Большие глаза слегка навыкате придавали ей тревожный вид. Какая странная пара, подумалось Джеймсу.

— Тоже занимаетесь бизнесом? — негромко спросила она. Вокруг нарастал шум, снова чокались. Обращалась она исключительно к Джеймсу, понижая голос, чтобы исключить из разговора Клайва. Тот увлекся было едой, а секунду спустя уже полез в спор с приятелем, сидевшим напротив.

— Ну, — протянул Джеймс, — в данный момент я почти ничем не занимаюсь.

— Вам тут нравится? — Она не спрашивала, что да почему.

— Не очень.

— Мне тоже. — Она оглядела стол, особо выделив ту молодую особу в жемчугах, с глянцевыми темными кудрями, ниспадавшими на плечи. Носовой прононс этой дамы взмывал над низкими нотами мужских голосов. Судя по акценту — из богатых и благополучных, она бойко, пренебрежительно парировала реплики собеседников-мужчин. Триша снова опустила взгляд на свои руки, ногтем большого пальца раздвинула присохшую кожицу вокруг лунки другого ногтя.

— Надеюсь, в данный момент вы не работаете, — намекнул Джеймс.

Девушка расхохоталась. Оттолкнув от себя тарелку, к которой так и не притронулась, она достала пачку сигарет. Улыбка застыла на ее лице, потом рассыпалась на осколки, но появилась вновь, словно кукловод дернул за веревочки. Девушка подалась вперед, ближе к Джеймсу, и сказала, еще больше понижая голос:

— Не так все просто. Можете назвать это работой. Вашему приятелю Клайву требуется компания, пока он в городе. По мне так он урод. Но если он не свалится под стол, придется мне нынче с ним спать. — Она откинулась на спинку стула и слегка улыбнулась Клайву, а тот все пил, физиономия уже побагровела.

— Можете смеяться, если хотите, — нервно произнесла она. Потом резко повернулась к Джеймсу, вся во власти терзавшей ее мысли: — Можете сказать, что моя жизнь — ничтожна, постыдна. — Она подалась вперед, черты ее лица заострились, словно в ожидании удара — не дрогнет!

Джеймсу показалось, что его внезапно вырвали из сонного царства, бросили в эпицентр чужой тайной ярости, но, как ни странно, он тоже не дрогнул.

— Нет, — возразил он, — я вовсе не собираюсь ничего такого говорить. Честное слово.

Девушка оперлась локтем на стол, приютила подбородок на ладони. Он словно бы разочаровал ее. Люди за столом перекрикивались, смеялись, никто уже не разговаривал, только обменивались анекдотами.

— Так ты богатый или что? — спросила она, укрываясь за завесой шума. — С чего это у тебя столько свободного времени? — Она вспомнила про свою тарелку и взяла с нее кусок хлеба.

— Да нет, — сказал Джеймс. Почему-то он проникся доверием, даже нежностью к этой незнакомке. — По правде говоря, я умираю.

Девушка замерла — легкомысленной беседе конец. Слова собеседника просочились в ее мозг, на лице проступила растерянность, затем — потрясение и наконец какое-то торжественное спокойствие.

— Очень жаль, — сказала она, и это прозвучало искренне. — Много ли тебе осталось?

Джеймс заглянул в большие темные глаза, перевел взгляд на свои руки.

— Трудно сказать. Думаю, не слишком.

До сих пор он никому не говорил. Полтора года продержался на лекарствах, и вдруг они перестали действовать. Снижение сопротивляемости, сказали врачи. Джеймса жег стыд: как мог он позволить болезни, против которой его столько раз предостерегали, проникнуть в свое тело, и только потому, что стремился к наслаждению и с готовностью доверялся людям, не заслуживавшим доверия! Однако он давно научился не думать кое о каких вещах. Стыд отступил, и Джеймс запретил себе погружаться в эти мысли.

И тут Клайв навис сверху, обхватил обоих за плечи, протиснул между ними свой раздутый лик.

— О чем это вы? — чересчур зычно поинтересовался он. — Я тут всего на неделю, Финн, мне нужна моя девочка. — Зажав в ладонях личико Триши, Клайв развязно чмокнул ее в губы. — Ладно, подвинься.

Джеймс пересел на соседний стул. Триша поглядела на него через плечо Клайва, на миг он увидел в ее встревоженном взгляде отражение собственной нежности. Клайв гладил ее по щеке. Девушка успела улыбнуться Джеймсу, потом с отвращением прикрыла глаза.

В фойе ресторана, когда вся компания собралась уходить, Клайв потребовал, чтобы Джеймс и назавтра присоединился к ним в пабе на Кингз-роуд. Подойдет еще один однокашник, Лафтон. Джеймс отговорился — дескать, много работы, засиживается допоздна.

Они стояли возле автомата с сигаретами, девушка рядом с Клайвом, она едва доставала ему до плеча.

— Рад знакомству, — сказал ей Джеймс, но в этот момент между ними вклинился официант. Официант прошел мимо, но Триша тем временем отвернулась. Повторять не хотелось, было бы навязчиво. Просто помахал на прощание рукой и вышел из ресторана, опередив остальных.

Впереди автобус затормозил на повороте у остановки, с задней площадки высыпалась кучка пассажиров, рассеялась в разные стороны. Джеймс пошел на восток, вслед за быстро таявшими в тумане фигурками людей.

Скамья у парковой стены пустовала, но фонарь уже горел. Лучше бы пойти домой, уговаривал он себя. Но за живой изгородью из буков послышались шаги, учащенное дыхание. Джеймс пошел дальше. На опушке рощи он увидел небритого мужчину в майке, тот осторожно продвигался вперед, обходя посверкивавшие в темноте лужицы грязи. Еще несколько шагов, и Джеймс остановился у сарая, чуть в стороне от тропы. Молодые и старые мужчины бродили под деревьями, останавливались, пристально всматриваясь в сумрак, белые воротнички или белки настороженных глаз вспыхивали в свете фонаря, и каждая такая вспышка мгновение словно плыла в темноте. Джеймс пропускал всех мимо, пытаясь убедить себя — как он всегда старался, только напрасно, — что лучше будет уйти, пока не поздно.

Но вот уже мужчина с редеющими черными волосами, в костюме, в начищенных ботинках, приблизился, остановился возле него. Джеймс стоял неподвижно, забывая дышать. Приглушенные слова приветствия, плоская ладонь на его вздымающейся груди. Он подался вперед, ослабил узел галстука на шее незнакомца, губы их встретились. Джеймс прикрыл глаза, тело его обмякло, ослабло от желания и тоски. Руки заскользили по чужой спине, он вцепился незнакомцу в плечи, потом пальцы его сошлись на чужом затылке. В непроглядной тьме ему показалось на миг — как странно! — будто он обнимает ту девушку из ресторана, это ее тонкая фигурка, ее бедра. Осторожнее, ласковей сделались его прикосновения, словно он оберегал старого, ослабленного человека, словно его руки несли исцеление. А потом шею оцарапала отросшая за день щетина, рука наткнулась на свободно болтавшийся галстук, и свой призрачный танец он исполнял уже не с девушкой из ресторана, но с отцом. Пальцы, нащупывающие ширинку, презерватив, теплые губы — и ничего, кроме разочарования.

Однажды утром, месяц спустя, представитель «Бритиш Телеком» постучал в его дверь. Джеймс давно уже, не вскрывая, выбрасывал всю почту в мусорное ведро, и это привлекло нежданных гостей. Ему посылали извещения, сказал человек из телефонной компании, ему звонили, но теперь номер пришлось заблокировать. В чем дело? Клиентам, испытывающим финансовые затруднения, предлагается льготная схема оплаты.

— Не в деньгах дело, — возразил Джеймс. — Мне телефон не нужен.

Посетитель растерялся так, словно принял Джеймса за безумца, а телефон казался ему психотропным средством. Он даже в окошко заглянул, высматривая приставленных к сумасшедшему санитаров.

Неделей раньше, во вторник, отключили кабельное телевидение, а вскоре Джеймс отметил, что газета больше не появляется по утрам на крыльце. Как-то вечером, садясь в такси (он, как всегда, ехал в кинотеатр), Джеймс увидел, как двое парней в темных очках колотят кулаками в дверь его дома. Он узнал в них сотрудников агентства, собиравшего квартплату для компании «Шипли». Поскольку за квартиру он платил исправно, хоть и пренебрегал другими счетами, Джеймс пришел к выводу, что агентство заодно занимается и просроченными кредитными картами.

— Держите, — сказал Джеймс, протягивая служащему телефон, обвитый шнуром, точно пуповиной (аппарат уже неделю стоял в таком виде под лестницей). — Полагаю, вы пришли за ним.

Вечером, в меркнувшем над парком свете, он писал:

Дорогой папа!

Давно уже миновало летнее солнцестояние, дни становятся короче. Полагаю, письмо должно начинаться именно так, с констатации никого не задевающих фактов.

Время тянется медленнее с тех пор, как я бросил работу. Я много думаю о прошлом, и настоящее становится менее реальным, отгороженное воспоминаниями: например, как ты стоишь у задней двери в своем синем костюме, прислонился головой к каменному косяку, а двор тем временем растворяется в сумерках. Иногда мне кажется, что я все еще стою во дворе, гляжу на тебя, пытаюсь угадать, о чем ты думаешь. Видишь ли ты там меня? Помнишь ли?

Тебе будет приятно узнать, что я ответственно распорядился деньгами. Все уже решено и подписано. Никаких проблем у мамы не будет. Мне удается порой найти тебя в парке — не всего тебя, клочки, осколки, рассеянные в роще, — но с каждым днем и эта потребность ослабевает. Скоро я вернусь домой.

Он еще посидел на краю скамейки, прислушиваясь к шороху деревьев, к доносившейся из квартир музыке. Дыхание участилось, но это не было признаком возбуждения. Подойдя к дому, он обнаружил, что его руки ходят ходуном. Пришлось прислониться к стене и перевести дух, прежде чем он сумел вставить ключ в замок. Поднимаясь по лестнице, он тяжело опирался на перила.

Утром шел дождь (эта неделя все длилась). Снова зазвенел дверной звонок. Неуж-то опять сборщики? Джеймс осторожно выглянул из-за занавески. Это был Патрик, его коллега из компании «Шипли». Отпуск закончился пять дней тому назад, но к тому времени Джеймс отключил телефон. Почем знать, может, ему и звонили с работы. Джеймс хотел было не открывать дверь, притвориться, будто его нет дома, но нервы сдали, и он вышел в вестибюль. Патрик стоял на крыльце, кутаясь в плащ, рыжие волосы прилипли к голове и потемнели от влаги.

— Джеймс! Ты тут! — заорал он. — В чем дело, друг? Мы уж думали, ты сдох и валяешься в какой-нибудь канаве.

Джеймс уставился на молодого человека, о котором он столько думал весь год, пока работал в офисе, старался угождать его прихотям и капризам — прихотям и капризам, угаданным или изобретенным самим Джеймсом, нагромождение шестеренок без приводного ремня.

Больше недели он ни с кем не разговаривал. Патрик все еще стоял на пороге, и это сбивало Джеймса с толку: казалось, фигура бывшего коллеги уже должна исчезнуть, словно мысль, на мгновение промелькнувшая в голове. Но вот он стоит, промок насквозь, улыбается растерянно.

— Входи, — позвал Джеймс.

Патрик помедлил, приглядываясь к приятелю, одетому в халат и тапочки, небритому, догадываясь уже, что наткнулся на что-то посерьезнее, чем ожидал.

— Саймон волнуется, — сказал он. Прищурил глаза, привыкая к полумраку коридора. — Скверно выглядишь. Болел, что ли?

— Ага. Сыпь вот не проходит. Еще и простудился. Хотел позвонить, но телефон сломался — во всем доме не работает.

Патрик через распахнутую дверь заглянул в гостиную, отметил развешанную по стульям одежду, тесный ряд баночек с мазью и просроченные бутылки с микстурой на каминной доске.

— Вообще-то я больше на работу не выйду. Переезжаю.

— Что такое? А Саймон в курсе?

— Нет. Зря я не предупредил. Понимаешь, мне надо побыть с родными, так что я решил уехать отсюда. Конечно, это несколько неожиданно… — Вранье застревало в горле, но в то же время он чувствовал некоторое облегчение, без всяких сантиментов расставаясь с понятиями элементарной честности, некогда общими для них обоих. Как долго Джеймс мечтал осчастливить этого парня, а теперь глядел на него отстранено, забавляясь, балансируя на грани правды и лжи.

— Прости, мне следовало сразу принять у тебя плащ, — внезапно он сделался изысканно любезен. — Заходи, садись.

— Мне пора. — Патрик был сбит с толку, словно человек, который забрел по ошибке не в тот кинотеатр я оказался в темноте наедине со странными или страшными картинами.

Сам не сознавая, что творит, Джеймс коснулся рукой щеки Патрика, провел пальцем по мягкой веснушчатой коже под глазами.

— Спасибо, — выдохнул он. — Спасибо за все,

Патрик покраснел, поспешно отдернул голову, нащупал у себя за спиной ручку двери. — Я пошел.

Он направился к воротам и там не свернул на пешеходную дорожку, а продолжал идти дальше, пока не миновал автобусную остановку, не растворился вдали.

Джеймс так и не позвонил Саймону. Сперва он испытывал некоторое чувство вины, словно подвел кого-то, но неделя ползла за неделей, и он позабыл, что существует окружающий мир. Казалось уже, что, зайди он в контору, там никто не узнает его и он сам никого не узнает. Доктора предупреждали насчет этого: память сдает, вирус проникает в мозг, начинаешь путаться.

Время испарялось помаленьку, целые эпохи жизни исчезали бесследно. Он позабыл Саймона и контору, Патрика и прошлый год, когда все тревожился, нравится ли он ему. Как-то поутру Джеймс не узнал собственную квартиру, встревожился, что вот-вот явится настоящий хозяин и выгонит его на улицу. Джеймс бродил по комнатам, сделавшимся незнакомыми, порой воображая, будто перенесся во двор своего детства, будто сидит на корточках возле поилки для птиц, где привык ждать отца с наступлением темноты.

Парк все еще был поблизости, он гулял там по вечерам. Иногда, подобравшись к дальнему краю, где в свете фонаря виднелась пустая скамья, он терялся: откуда-то доносился едва различимый шепот, но шепот смолкал, едва Джеймс переставал в него вслушиваться, таял, словно сон, ускользающий от дневных воспоминаний.

Однажды вечером, возвращаясь с прогулки, он столкнулся с молодой женщиной, как раз на переходе. Женщина перешла через дорогу и собиралась идти дальше, но остановилась внезапно и пристально всмотрелась в него. Глаза огромные, как у ящерицы, лицо истощенное и точно под цвет волос. Она заговорила с Джеймсом, стала расспрашивать о здоровье: как же так, он очень исхудал! Может быть, деньги нужны? — предложила она. Джеймс только улыбался, отвечая невпопад — когда же она отстанет и пойдет себе дальше! Они познакомились в дурную для нее пору, гнула свое девица, нащупывая в сумке пачку сигарет, теперь все пошло по-другому, она покончила с этой гнусностью. Джеймс одобрительно закивал, это ее подбодрило, она уже не размахивала нервозно руками, даже опустила на мгновение ладонь ему на сгиб локтя. Попросила прощения, дескать, вовсе не хотела навязываться, говорить о себе. Чем ему помочь? Неужели нечем? Он вежливо отказался от всякой помощи в уверенности, что дамочка его с кем-то спутала.

Сидя в комнате у окна, Джеймс пытался читать книгу. День близился к вечеру, на улице проливной дождь. Роман о старике, который рассказывал внуку всякие истории о предках, подбираясь исподволь к настоящему моменту, пока наконец не перешел к биографии самого мальчика, то есть повествование превратилось в пророчество, до смерти напугавшее слушателя. Прочитав пару страниц, он делал перерыв, давал глазам отдых, выглядывал наружу. Женщины, обмотавшись платками, ждали автобуса, старики, надвинув кепки на глаза, сгрудились под навесами подъездов, дожидались, пока пройдет дождь. Во влажном воздухе их силуэты размывались, темные ботинки сливались с влажным асфальтом, и Джеймсу чудилось, будто пешеходы понемногу проваливаются, уходят по щиколотку в грязь. Покачав головой, он вернулся к книге, но забыл уже, о чем шла речь на странице, перечитывал снова и снова одни и те же фразы. Слова лишились смысла. Он отложил книгу, выглянул на улицу и замер: на той стороне, подняв глаза к окну, стоял его отец. На нем все тот же синий костюм, руки вытянуты по швам, кончики губ печально опущены. Отец стоял неподвижно, уставившись на Джеймса, и тому казалось, будто из глазниц отца выходят два толстых кабеля, тянутся через всю улицу и, проникая сквозь окно, плотно обматываются вокруг его черепа. Он подбежал к окну, обеими руками уткнулся в раму, и тогда фигура отца исчезла, распалась на прямоугольники цементной дорожки и испачканной углем стены.

В тот же день, несколько часов спустя, он потерял сознание, когда наливал себе в стакан воду из-под крана. Увидел, как резко поехал куда-то вбок кухонный шкафчик, и — темнота. Он пришел в себя на линолеуме, лежа на спине. На кухне было темно, судя по отблескам фар дальнего света, пробегавшим по потолку, стемнело уже и на улице. Он полежал какое-то время, прислушиваясь к рокоту проносившихся машин и более отдаленному гулу авиалайнеров. Попытался подняться, но руки ослабли. Сдвинувшись с места, Джеймс понял, что лежал на жестком полу в луже пота. Его охватила паника, он чуть было не заорал во весь голос, но паника миновала так же быстро, как нахлынула. Он снова уставился в потолок, следя за мельканием фар. Перед его мысленным взором сменялись видения и образы, непостижимая, неподъемная громада воспоминаний надвинулась на него, он стал бестелесен и вновь ощутил надежду. Вспомнил Стоквелл и детское счастье: зимний вечер, матч закончился, он бежит через поле, туда, где в прогретой машине ждут родители. Он подумал о пачке запечатанных писем на полке в гостиной. Все хорошо. Скоро он вернется домой и упокоится в могиле по соседству с отцом, как и пообещал ему в своем письме священник.

Предвидение

Над футбольным полем заходило солнце. Большинство мальчиков уже вернулись в корпус. Сэмюэл задержался на полчасика отработать пенальти на пару со своим приятелем Джайлзом, который замер сейчас перед воротам в ожидании очередного мяча. Отступив шагов на десять, Сэмюэл разбежался и ударил — мяч взвился вверх и влево и на один-два фута разминулся со стойкой ворот.

— Пошли? — предложил Джайлз и пошаркал ногой по траве, счищая грязь.

— Сейчас твоя очередь.

— Вымотался, — покачал головой Джайлз. — Пошли.

Они повернули к старой усадьбе, в здании которой располагалась школа; Сэмюэл услышал воркование птиц, хлопавших крыльями на старой голубятне, — негромкий звук эхом разносился в тумане над лужайкой. И в эту минуту, без всякой на то причины, он подумал: как печально, что Джевинс умирает вот так, один, в маленькой квартирке над спальнями шестого класса.

Мистер Джевинс, который еще утром нависал над ними в своей мантии и овальных очочках, декламировал на латыни: чьи стихи, что значат — им невдомек. Ребята давно научились переводить настенные часы на десять минут вперед и включать будильник — собственность Беннета: глухой на одно ухо учитель принимал звонок за сигнал к окончанию урока и отпускал класс. Лет восьмидесяти, должно быть, а то и старше. Бубнил себе под нос скрипучим шепотом, лишь изредка возвышая голос, — наверное, славил императора или битву какую-нибудь. Мальчики плевать на него хотели, болтали, швырялись бумажными катышками. Все годы, что Сэмюэл учился в Сент-Джилберте, он ощущал затаенную боль в этом старике — непостижимую, не поддающуюся словам. В то утро Джевинс впервые с размаху хлопнул затянутым в кожу томом по подоконнику и, напрягая связки, выкрикнул:

— Хотите, чтобы я продолжил урок, или нет?

«Киллер» Миллер поднялся на ноги и повернулся лицом к классу.

— Джентльмены, поступило предложение. Хотим ли мы, чтобы Джевинс продолжил урок? Кто против, поднимите руки!

Большинство мальчишек откликнулись на его призыв, свободными руками прикрывая рты и хихикая. Джевинс молча стоял и смотрел на них. Тут зазвонил будильник Беннета, и все, поспешно запихав тетради в сумки, устремились к двери. Сэмюэл не сразу убрал книги — он готовился к тесту по географии. Когда он опомнился и поднял голову, класс уже опустел, только мистер Джевинс так и не тронулся с места. Говорили, он служил рядовым в пору Второй мировой войны, был ранен на побережье под Дюнкерком и снова послан на ту сторону Ла-Манша в «День Д»[17]. Сморщенные нижние веки дергались в нервном тике, на лице старика застыла горечь поражения. Он неподвижно глядел на последнего из своих учеников. Сэмюэл схватил ранец и выбежал вон.

Теперь, возвращаясь в потемках через поле бок о бок с Джайлзом, Сэмюэл видел огни в библиотеке, где готовились к университетским экзаменам ребята из выпускного класса. На верхнем этаже все еще светились окна в комнате мистера Джевинса, шторы были опущены. На мгновение Сэмюэл задумался, где сейчас старик: лежит на постели, закрыв глаза, или в зеленом кожаном кресле в гостиной (сидя в этом кресле, Джевинс два года назад излагал новичкам правила школы: как разговаривать с экономкой, к кому обращаться в случае конфликта — сперва к заместителю старосты класса, затем к старосте и лишь после этого к классному руководителю). Некрасиво это — прикидывать, в какой позе лежит тело учителя, словно он нечаянно застиг мистера Джевинса в трусах на лестничной площадке и теперь никак не может избавиться от этого воспоминания.

Едва они добрались до школы, Джайлз свернул в гардеробную Линкольн-Хауза, не успел Сэмюэл и слово сказать. Он поплелся дальше, к своей спальне. Приняв душ и поужинав, вышел в общий зал. Мистер Киннет, новый учитель, сидел возле окна у входа в библиотеку и курил. На этой неделе мистер Киннет дежурил по ночам, а сейчас наблюдал за поведением в читальне. Надо сказать учителю, что случилось с Джевинсом, подумал Сэмюэл. Должен же кто-то из взрослых знать.

— Проблемы, Фиппс? В туалет понадобилось или что?

— Нет, сэр.

— Вид у тебя больной.

— Просто устал, сэр.

— Всего-навсего полседьмого. Разве в эту пору тебе не следует прятаться от старших товарищей?

— Пятница, сэр. Все разъехались по домам.

— Мой тебе совет — подружись с приходящими учениками. С каким-нибудь местным выскочкой, у которого большой дом с бассейном. Пускай его мамочка забирает тебя на выходные.

Он загасил сигарету, высунув руку в окно и раздавив окурок о металлический козырек окна.

— Мистер Джевинс, — выпалил Сэмюэл. — Мне так жаль!

— О чем ты, Фиппс?

— Ни о чем. — Сэмюэл повернулся и быстро пошел по ступенькам — как ужасно громко они скрипят! — еще один пролет, и он на площадке, а дальше по коридору спальня.

В комнате никого. Поглядел в окно на темнеющую лужайку. Если б тут был Тревор, старший брат… Острая тоска нахлынула на мальчика, но строгий голос в голове твердил: не будь слабаком!

Свет гасили только через час, но Сэмюэл уже забрался в постель. Прочел три раздела в учебнике географии, хотя сдавать их предстояло лишь в понедельник, проверил данные в журнале лабораторных работ по химии, мысленно производя подсчеты и отмечая галочкой проверенные результаты. Учебник латыни он оставил на полочке возле кровати, прикидывая, словно назло себе, долго ли будут искать замену старику и сильно ли старик мучился перед смертью.

— Фиппси! Эй!

Джайлз тряс его за плечо. До завтрака было далеко, но все мальчишки уже повскакали.

— Джевинс перекинулся! Только что его потащили вниз! У двери — «скорая»! Беннет, баба, ревет и ревет! Ну же, вставай!

Сэмюэл подбежал к окну, протиснулся между высокими мальчиками, чтобы разглядеть получше. Сирена и мигалка выключены. Машина «скорой помощи» кажется брошенной среди пустой, засыпанной гравием парковки, дверцы сзади распахнуты, включены фары дальнего света, хотя над краем футбольной площадки уже поднимается солнце.

— Самое время, — пропищал кроха-второклассник, — Он же был совсем старый.

— Помоложе штучки твоей матери, Кришорн!

Воцарилось молчание, двое мужчин в голубых куртках и брюках вынесли из-под козырька подъезда носилки, длинный бесформенный бугор прикрыт простыней, тело чересчур широко в плечах, руки выступают по бокам, кисти высунулись наружу. Слышно, как в углу всхлипывает Беннет. Санитар, шедший впереди, поднялся в фургон и втянул за собой носилки.

— Никаких deus ex machina[18] для Джевинса, а? Сыграна пьеса. — Джайлз печально смотрит вслед «скорой», в точности как глядит вслед родителям, когда их визит заканчивается. Сэмюэл вцепился пальцами в холодный камень, обрамляющий окно, звуки вокруг исчезли.

На завтраке директор поднялся из-за своего стола: он-де должен сообщить ученикам печальное известие. Накануне вечером мистер Джевинс скончался от инфаркта.

— Он сорок два года проработал в этой школе. Лучшего преподавателя латыни я не видел. — Кто-то хихикнул, но директор с ударением продолжал: — И чтобы никаких сплетен по этому поводу: сегодня утром миссис Пеббли нашла мистера Джевинса в его комнате. Он так и не проснулся. В понедельник, в четыре часа, заупокойная служба в часовне. Ваши родители извещены. Полагаю, из уважения к памяти мистера Джевинса нам следует закончить завтрак в молчании. — И с этими словами директор уселся.

Днем Сэмюэл смотрел или пытался смотреть, как Джайлз с немногочисленными приятелями играет во французский крикет возле спортзала, но взгляд его невольно поднимался вверх, к скоплению белых облаков. Носилки, чистая белая простыня, раскрытые ладони. Какая-то часть его разума — а он и не ведал прежде о ее активности — теперь застыла неподвижно. Крошечный шарик в середине мозга перестал вращаться. Это было страшно. А он-то думал, страх активен и скор, толкает, гонит тебя…

Наверху, в спальне (это было утром, после завтрака), Сэмюэл еще думал с надеждой, что имеется какое-то объяснение, какой-то случайный разговор между учителями, который он, сам того не заметив, подслушал, какая-то фраза на ужине — вот откуда взялось его знание. Но директор описал, как и когда наступила смерть, и Сэмюэл внезапно увидел все — еду на тарелке, однокашников напротив, весь обеденный зал — как бы сквозь другой конец телескопа. Повседневный мир, все, что было от рождения знакомо, превратился в тесное, забитое жильцами, шумное помещение. Дом на открытой равнине. По ту сторону стен — бесконечная пустота.

Едва заметное движение туч по небу словно подтверждало обнаруженную аномалию, и быстрый бег одноклассников по игровой площадке — то же судорожное биение насекомых о стекло чердачного окна. Сидя на краю площадки, Сэмюэл острее прежнего мечтал оказался рядом с Тревором, болтаться в комнате брата, смотреть, как тот возится с компьютером, болтает без умолку о компьютере, только о компьютере, и чтоб книги, выписанные по почте, лежали рядом, брат и половины его слов не слышит, но кивает поощрительно. Тревору никогда не нравилось в школе, друзьями он так и не обзавелся. Там, рядом с Тревором, он будет в безопасности.

В понедельник, без десяти четыре отцовский «пежо» въехал на парковку. Сэмюэл выскочил навстречу, словно несколько лет провел взаперти, в молчании. Подлетел к машине. Едва мать в черном платье, с сумочкой на ремешке выбралась с пассажирского сиденья, он уже кричал:

— Мама, я знал, знал раньше всех, прежде чем нам сказали, я уже знал, что придется искать другого учителя, как раз в тот момент, когда это случилось, сразу после семи, я знал, что он умер, раньше всех!

И он разрыдался, уткнувшись лицом в грудь матери, обеими руками уцепившись за нее. Мать ласково погладила сына по спине, обхватила руками его затылок.

— Все в порядке, дорогой, все хорошо.

— Но я знал, — бормотал он в складки ее платья. — Как же это? Как?

Руки матери замерли на миг, потом она с силой притянула мальчика к себе.

— Все уже хорошо, все хорошо… Ничего ты не знал, дорогой. Хороший учитель, ты его любил. Это очень грустно, вот и все.

Сэмюэл заглянул матери в лицо. Длинные черные волосы слегка растрепал ветерок. Обычно она косметикой не пользовалась, но сегодня нанесла полоску бледной помады. Смотрит на него так, как обычно глядит, когда он прихворнет. Нужно успокоить ее, объяснить.

— Мама, я знал еще в пятницу. Миссис Пеббли нашла его только в субботу утром.

Мать слабо улыбнулась, посмотрела себе под ноги.

— Помнишь, когда умерла бабушка, — вступил в разговор отец, стоявший по другую сторону автомобиля, голос его был пугающе бодр, взгляд пристален, воротничок туго застегнут, узел галстука подтянут под самое горло. — Помнишь, мы все грустили. И сейчас тебе грустно. Понимаешь? А когда человеку грустно, бывает, ему что-то такое мерещится. Это вполне естественно.

— Но это было в пятницу. Я играл…

Отец резко отвернулся, взгляд его скользнул по футбольному полю. Сжав челюсти, он с трудом сглотнул, отвел глаза, его губы изогнулись, точно он пытался проглотить что-то на редкость невкусное.

— Пошли, — приказал он жене, поворачиваясь всем телом и указывая путь через площадку для парковки. — Мы опаздываем.

В часовне директор излагал биографию мистера Джевинса: служба в армии, военный крест, работа преподавателем в Родезии, многие годы, отданные Сент-Джилберту. Престарелая сестра тоже произнесла несколько слов. Поставили кассету с любимой религиозной музыкой мистера Джевинса — «Miserere» Аллегри[19], и на том церемония завершилась. Музыка была хорошо знакома всем пансионерам, они неизменно слушали ее в третье воскресенье каждого месяца, когда старик исполнял обязанности священника. Он ставил им кассету, напоминал, что это Псалом 51 на латыни, а затем переводил ученикам текст на английский. Сэмюэл ясно видел, как Джевинс стоит на ступенях алтаря в мантии — единственный преподаватель, так и не отказавшийся от этого облачения. Читая, Джевинс делал паузу перед предпоследним стихом, голос его снижался до шепота, словно он обращался к самому себе: «Жертва Богу — дух сокрушенный; сердца сокрушенного и смиренного Ты не презришь, Боже»[20].

На этот раз никто не переводил, когда пение закончилось. Мальчики и их родители гуськом потянулись из часовни на двор. Женщины, работавшие на кухне, сняли целлофановую пленку, закрывавшую тарелочки с сэндвичами, и начали разливать чай.

Мистер Джевинс умер в самом начале школьного года. До Рождества латынь вел директор, с трудом скрывавший разочарование: ученики почти ничего не знали! После праздников появился новый преподаватель, на вид моложе даже Киннета, но с ним приходилось держать ухо востро.

К тому времени, когда Сэмюэл вернулся домой на летние каникулы, родители, видимо, позабыли о смерти старого учителя, словно то было заурядное школьное событие, вроде выигранного или проигранного матча в крикет. С неделю Сэмюэл болтался без дела, пока наконец не приехал Тревор.

Ему уже исполнилось шестнадцать — на пять лет больше, чем Сэмюэлу. С Рождества старший брат вытянулся и похудел, и прыщей у него прибавилось. В прежние времена каникулы начинались с того, что ребята по несколько часов в день налаживали ловушки для кота: то смочат веревки в рыбном наваре и привяжут их к пачке книг на краю стола, то навалят на ступеньках баррикаду из хранившихся у матери баночек с косметикой. Однако с каждым разом Тревор все меньше интереса проявлял к этим затеям, а в то лето и вовсе уклонился.

Он хотел сдать на права, трижды в неделю учился водить машину. Все остальное время Тревор торчал в своей комнате за компьютером, что-то программировал, и весь экран покрывался рядами цифр и символов. И стол, и пол были завалены каталогами и брошюрами американских компаний, производящих программное обеспечение. Сэмюэл смотрел, как брат работает, пристраивался в его комнате почитать или поиграть в видеоигру.

Пусть Тревор слушал его вполуха, а порой посмеивался над младшим братом — главное, он рядом, Сэмюэлу достаточно было слышать его голос. Та чуждость обыденному миру, которую он остро ощущал весь учебный год, непонятная отдаленность от реальности при Треворе смягчалась. Лежа на полу, около окна в комнате брата, глазея на послеполуденное летнее небо, прислушиваясь, как пальцы Тревора бегают по клавиатуре, Сэмюэл с необъяснимым смущением осознавал, как он любит брата.

Однажды мать на три часа отлучила Тревора от компьютера и велела им обоим выметаться во двор. Сэмюэл расположился в саду поддеревом, скрестил ноги; Тревор откинулся к стволу, в самую тень, и прикрыл глаза — дескать, старается удержать в голове следующее действие программы.

Огромные облака плыли на горизонте, выше соборов, просторные и пустые небесные дворцы.

— Трев! — позвал он. — Помнишь того учителя, который умер в прошлом году?

— Ммм. — Козырек американской бейсболки заслонял лицо брата: Тревор так и не снял ни брюк, ни рубашки — хоть его выгнали во двор, он докажет свое, убережется от загара.

— Так вот, когда он умер, — продолжал Сэмюэл, — я знал. Прямо в тот самый момент.

— Угу.

— Раньше всех остальных. Нам еще ничего не говорили. Никто в школе даже не знал. До следующего утра.

— Хмм, — пробурчал Тревор. — Может, тебе сон привиделся. Как папе о его двоюродном брате.

— Я не спал, Трев, я играл в футбол… А что было с папиным кузеном?

Тревор выдернул из земли пучок травы и бросил его себе под ноги.

— Мы ездили на выходные к Морлендам. Ты был тогда этаким мелким грызуном в памперсах. Не поверишь, сколько навоза ты выдавал.

— Ну же, Тревор!

— И не спорь. В общем, в тот раз жирные Морленды предоставили в наше распоряжение две смежные комнатки в задней половине, и папе приснилось, что его двоюродный брат Уильям умер. Я проснулся, а он сидит на краю кровати и бормочеттаким странным тихим голосом, как жаль, бедный Уильям умер, и еще насчет того, как они вместе играли на задворках веревочной фабрики, которая принадлежала деду. Жуть, честное слово. Потом поднялся и вышел в соседнюю комнату. Мама потом говорила, будто им звонили еще накануне, просто мне не успели рассказать, но я-то знаю, он и не подходил к телефону, а на следующее утро я видел, как отец говорил по радиотелефону во дворе перед завтраком, и вид у него был такой встревоженный… И мы тут же уехали, чтобы родители поспели на похороны. Наверное, зря я тебе сказал. Тебе влетело, когда ты рассказал им про учителя?

— Папа сглотнул.

— Типично. Пора ему придумать новый способ подавлять гнев, этот уже устарел.

— Мы поедем к Уэстам на каникулы?

— Ага. Снова. Одно и то же три года подряд. О, Тревор, ты же любишь кататься на лодке, и не пытайся меня уверить, будто вам с Питером не весело вместе, ведь я же знаю, что это не так . — Тревор попытался воспроизвести небрежный, легкий тон, каким их мать описывала внутреннюю жизнь сыновей. — Питер Уэст — помешанный на регби нацист. Его бы к стенке поставить.

Вопреки ожиданиям Сэмюэла, о Пенелопе, сестре Питера, Тревор даже не упомянул. В прошлый раз Тревор изображал, что она ему неприятна; он всегда так себя вел с приглянувшейся девчонкой.

Сэмюэл ненавидел поездки в Уэльс. Спальня больше смахивала на каюту, и одеяло провоняло водорослями. Дети Уэстов были сверстниками Тревора, к Сэмюэлу они относились, словно к соседскому псу, навязанному им родителями.

— Как ты думаешь, почему папа с мамой хотели от тебя это скрыть? — спросил Сэмюэл.

— Папин сон?

— Да.

— Не знаю, Сэм. — Там, где Тревор вырвал с корнем траву, остались прогалины. — Откуда мне знать. — Он поднял голову, усмехнулся лукаво. — Попробуй ложки взглядом сгибать. Попадешь на телевидение. — И засмеялся, снова уронив голову на траву. Сэмюэл схватил брата за ногу, потащил его по земле. Тревор отбрыкивался, ругал глупого мальчишку, и тогда Сэм выпустил его, и они вместе пошли в сарай, посмотреть, чем там можно заняться.

Через несколько дней, сидя в мчавшейся по шоссе на север машине, Сэмюэл смотрел на затылок отца, его плечи и руки, похожие на толстые отростки сучьев, темные волоски между локтем и кистью, пальцы, вцепившиеся в рычаг передачи. Усталость, ложившаяся на лицо отца, когда он возвращался с работы, рассеянное молчание, в котором он поглощал ужин, послеобеденный воскресный морок, когда он дремал на кушетке в гостиной, — все исчезало, стоило отцу сесть за руль. В такие моменты он оживал, становился говорлив, словно превращался в кого-то другого. Сэмюэл думал, что это и есть отец настоящий, почему-то он появляется только в дороге, в зазоре между двумя концами пути.

Забрав его из школы в конце семестра, едва свернув на проселок — они вдвоем, больше никого рядом нет, — отец выжимал девяносто миль в час на прямой и пустынной деревенской дороге, а потом, на спуске, глушил мотор. Машина неслась вниз все быстрей и быстрей, мимо пролетали поля, колеса свободно вращались, постепенно замедляя движение, вот они уже скользят по дну долины, ползут пятнадцать, десять, пять миль в час, отец не включает двигатель, хочет посмотреть, как далеко занесет их на разгоне да силе тяжести — вплоть до фермы Сазернов, или до паба или, один раз, аж до горбатого мостика. В машине отец становится волшебником, все в его власти. Кто-то совсем другой, очнувшись посреди ночи, испуганным голосом рассказывал свой сон.

Они приехали к Уэстам, когда стемнело, поужинали в гостиной, держа тарелки на коленях. Вполне современный дом для яхтсменов был построен на мысе острова Англси, через пролив Менай от северного Уэльса. Внизу располагался эллинг. Одна стена гостиной была полностью из стекла, сквозь нее виднелись окна домов, светившиеся на том берегу, и огоньки яхт, заходивших в пролив против течения, возвращаясь после дневного путешествия по морю.

Утром Питер катал Тревора и Сэмюэла на каноэ. Питер был на год моложе Тревора, помощник капитана в команде регбистов; густые светлые волосы облегали его голову точно шлем, толстая накачанная шея, спортивную обувь он носил без носков.

— Быстрее! — покрикивал он через плечо, и Тревор с Сэмюэлом яростно налегали на весла по правому борту, их двух гребков едва хватало для того, чтобы уравновесить один взмах весла в руках П итера и не дать лодке отклониться от курса — на пляж возле устья залива. Пенелопа и родители следовали за ними на лодке и маленьком «санфише»[21] с провизией для пикника и зонтиками от солнца.

Когда Тревор подавался вперед, втыкая весло в воду, Сэмюэл видел, как напрягаются мышцы у него на спине. Брат был тощим и физической силой не отличался.

— Двигайтесь, вы, двое! — командовал Питер. Тревор побагровел от напряжения.

Вся компания высадилась на берег, были розданы полотенца, натянули волейбольную сетку. Пенелопа прилегла на солнышке почитать. Она была на два года старше брата и гораздо сдержаннее. В спорте ее интересовали только яхты, она ходила с отцом под парусом. Пока остальные перекидывались мячиком, Тревор и Сэмюэл сидели рядом с девушкой в тени пляжного зонтика, Тревор так и остался в рубашке с длинными рукавами.

— Что читаешь? — завел он разговор.

— Камю, — ответила Пенелопа. Ее коротко подстриженные волосы казались неестественно светлыми, какой-то не имеющий названия оттенок между белым и золотистым. Эти волосы придавали девушке очень взрослый вид.

— О чем книга?

— О чуме.

— Классно! — кивнул Тревор.

Сэмюэл копал в песке у своих ног глубокую яму. Их разговор как-то связан с сексом, в этом он был уверен.

— Вы по-прежнему живете в Девоне? — продолжал Тревор.

— Конечно. Это кошмар! В такой глуши невозможно обрести смысл жизни.

Тревор не нашелся с ответом и сменил тему: он-де разрабатывает программу, которая составляет график настроения. В течение года вводишь данные о своем душевном состоянии с учетом тридцати факторов — питание, погода, местонахождение и так далее — а потом программа с помощью этих данных предсказывает, с какой ноги встанешь завтра. Когда программа будет закончена, он предложит сайту прогноза погоды установить ссылку.

— Прекрасно, — похвалила Пенелопа и снова уткнулась в книжку.

— Ты на вечеринки ходишь? — поинтересовался Тревор.

Сэмюэл рад был бы провалиться в вырытую им яму.

— Иногда, — ответила девушка, не отрывая взгляда от страницы. Тут подошел мистер Уэст и возвестил, что настало время ланча.

Вечером в деревенском пабе играл оркестр. Пускали только с пятнадцати лет, Сэ-мюэлу пришлось остаться дома. Старшие вернулись поздно, Питер и Тревор разбудили его, включили свет, шумели. От них разило дымом и пивом. Питер сразу рухнул в постель и перекатился на бок, а Тревор еще долго сидел на краешке кровати, тупо глядя перед собой.

— Будь добр, выключи свет, — распорядился П итер. — И хватит мечтать о моей сестрице.

Тревор даже не попытался дотянуться до лампы. Так и сидел, упершись локтями в колени, опустив подбородок на сомкнутые кисти. Раздраженно фыркнув, Питер поднялся и сам выключил свет, оставив Тревора сидеть в темноте. Сэмюэл уговаривал себя закрыть глаза и заснуть, но не получалось. Он лежал на боку, разглядывая силуэт брата на фоне едва мерцавшего квадрата окна. Слова не шли с языка. Наконец Тревор залез в постель, а Сэмюэл все прислушивался, пока дыхание брата не выровнялось.

В середине второй недели каникул оба семейства отправились на долгую велосипедную прогулку на гору Сноудон. День выдался жаркий, воздух казался сухим и разреженным. К машинам они вернулись лишь около шести. Сэмюэл вместе с братом устроился на заднем сиденье и на обратном пути задремал. Что-то тяжелое давило ему на висок. Он снова увидел, как Джайлз лупит мячом в ствол бука. Со всех сторон — из воздуха, от земли, изнутри его собственного тела — на Сэмюэла надвигалась сокрушительная печаль, которую он почувствовал почти год назад, в тот вечер на лужайке, но теперь Джевинс словно был еще жив, ему вот-вот предстоит умереть, а они себе играют, Джайлз улыбается. Потом пронесли Джевинса, накрытого белой простыней, мертвого, и жалость, давящая тяжесть в голове усилилась, сгустилась вокруг, как морская вода. Сэмюэл увидел треугольный солнечный блик на поверхности воды, а по обе стороны треугольника — тьму. Там был Тревор. Свет ослепил его. Сэмюэл услышал крик брата. Он стоял на веранде дома Уэстов, крыша дома внезапно сделалась стеклянной. За спиной у брата разлетелся вдребезги корпус яхты. Под стеклянной крышей уже не веранда, а комната Тревора, вещи убраны в ящики, книги аккуратно сложены стопками на полу у компьютера, полку с дисками покрывает слой пыли, из-под двери в комнату матери доносится плач. Он увидел отца — привязанного к стулу, с кляпом во рту. «Гулькает, точно сытый младенец!» — услышал он и очнулся, лицо вжато в плечо Тревора, рот полуоткрыт, тело горячее и липкое от пота. Мать, оглянувшись через плечо, улыбнулась:

— Поспал, дорогой?

Сэмюэл глянул в окно — они как раз въезжали на мост, внизу плескали, играли на солнце воды залива.

За ужином он никак не мог избавиться от приснившегося кошмара. Лица и голоса отодвинулись куда-то далеко, как было в то утро в школе, в столовой. Когда подали кофе с пудингом, отец Сэмюэла поднялся из-за стола и пошел к автомобилю за картой. Сэмюэл, извинившись, побежал следом и нагнал отца у выхода на подъездную дорожку.

— Не хочешь сладкого? — удивился отец: обходя сбоку «пежо», он заметил сына рядом. Отпуск отец проводил, общаясь с мистером Уэстом и отсыпаясь после обеда, а мальчикам советовал почаще играть в регби с Питером и его приятелями.

— Папа! — Да?

— Помнишь, миссис Уэст говорила, что Пенелопа позовет Тревора покататься на яхте?

— Правда? Хорошо. И что же?

Отец положил руку на дверцу машины, но еще не открыл ее.

— Не позволяй им!

— С какой стати?

Даже в темноте Сэмюэл чувствовал, как краска заливает лицо.

— Так о чем речь? — настаивал отец. Сжав кулаки, Сэм ответил:

— Это как было с тобой и кузеном Уильямом.

На мгновение отец застыл неподвижно. Затем быстро обошел машину и встал прямо перед Сэмюэлом. Он был высок, сын едва доходил макушкой ему до груди. На отце была одна из тех синих оксфордских рубашек, какие он каждый день надевал на работу, он только рукава закатал и обошелся без галстука.

— А теперь ты меня послушай! — Голос звучал угрожающе. — Полагаю, твой брат счел уместным рассказать тебе какую-то чушь насчет меня и Уильяма. Так вот, это неправда. Ты понял?

Сэмюэл слышал рев и грохот волн, бившихся о скалы. Над верхушками деревьев проступили звезды.

— Я вас спрашиваю, молодой человек!

— Ты не поверил, когда я сказал про мистера Джевинса, — пробормотал Сэмюэл, радуясь, что в темноте отец не разглядит закипавшие в его глазах слезы.

— Так вот ты о чем!

— Нет! — сцепив зубы, вскрикнул Сэмюэл. — Не отпускай их на яхте!

Отец крепко ухватил Сэмюэля за плечи, сильные пальцы вонзились в его тело, причиняя боль.

— Я тебе повторять не буду, — предупредил отец. — Лучше сразу усвой. Тебе двенадцать лет, и в голове у тебя полно дури, но если ты начнешь путать реальность с фантазиями, это тебя погубит. Слышишь, что я тебе говорю? Не знаю, что тебе приснилось сегодня, что тебе приснилось про твоего учителя, но в любом случае это сон и только. К нашей жизни эти призраки не имеют никакого отношения, абсолютно никакого… Раз Пенелопа пригласила Тревора кататься на яхте, они будут кататься. И чтобы я не слышал, как ты пытаешься запугать свою мать или брата этой ерундой, понял? Ты совершенно нормальный мальчик. Кошмары бывают у всякого. Иногда туго приходится. А потом просыпаешься и соображаешь, что к чему. Так мир устроен. Теперь ступай в дом и забудь об этом. Ступай.

Он развернул Сэмюэла спиной к себе и слегка подтолкнул.

На следующий день они вернулись с пляжа рано, в середине дня, и все обитатели дома разбрелись по разным уголкам, чтобы принять душ или отдохнуть. Сэмюэл вышел на веранду и застал мать в шезлонге с книгой в руках. Солнце ненадолго спряталось за тучу. Мать подняла голову и улыбнулась.

— Тут неплохо, да? — сказала она.

Сэмюэл только плечами пожал.

Взгляд матери рассеянно скользил по воде.

— В следующем году станешь старостой? Знаешь, твой отец так обрадовался, когда об этом узнал!

— Да, наверное, это неплохо.

— Очень даже! — Мать обернулась полюбоваться прилежным сыном. — На яхте будешь кататься?

— Мистер Уэст сказал, с него на сегодня достаточно.

— Пенелопа поведет яхту, она пригласила Тревора. Попробуй увязаться за ними.

Пальцы рук закололо, словно по воздуху пробежал электрический заряд. Отец приказал забыть сон, и он честно пытался это сделать. Но при одном воспоминании ему стало дурно, аж желудок свело, и он наплевал на отцовские запреты.

— Не пускай их! — еле слышно прошептал он.

— О чем ты говоришь?

— Мама! Послушай! Тревор погибнет! Не пускай их.

Мать резко подалась вперед, на скулах у нее заходили желваки.

— Как ты смеешь! — возмутилась она. — Как ты смеешь говорить, что твой брат, твой родной брат умрет! Тебе не стыдно? Что с тобой, Сэм?

— Я знаю про кузена Уильяма, мама! Трев мне сказал. Можешь думать, что хочешь, насчет того, как было с мистером Джевинсом, но я знал, я знал на хрен…

— Сэмюэл!

— А вчера в машине мне приснилось, да, мне приснилось, что он умер, и там была яхта, и я слышал, как он кричит. Господи, мама, почему ты мне не веришь?

От его натиска мать словно вжалась в кресло.

— Тебе приснилось? — неожиданно ослабевшим голосом переспросила она.

— Что тут происходит? — загремел отец. Сэмюэл обернулся — отец стоял на веранде у него за спиной. — Что ты сейчас говорил матери?

— Роджер…

— Нет, Элизабет, я этого не потерплю. Эта семья не превратится в бедлам из-за дурацкого совпадения, которое произошло десять лет тому назад. Чушь собачья! Что касается тебя, Сэм, — я предупреждал!

Отец схватил его за руку и поволок через кухню, мимо Питера (тот в изумлении оторвался на миг от тарелки с печеньем), через холл, мимо миссис Уэст и вниз по лестнице в комнату, отведенную мальчикам. Он силой усадил Сэмюэла на кровать.

— Будешь сидеть тут до конца дня, понял? Хорошенько подумай над тем, что ты натворил — напугал родную мать! — Голос отца был полон презрения — вот-вот плюнет в Сэма. Но он резко развернулся и вышел из комнаты, захлопнув за собой дверь.

Шли минуты. Сэмюэл слышал плеск воды, голос Пенелопы — она что-то кричала родителям — хлюпала вода у причала. Ему казалось, будто внутренним зрением он проникает сквозь стену и видит, как брат садится в лодку. Комната наполнилась сухим, мертвенным шорохом. Невыносимо! Сэмюэл подбежал к окну, распахнул его как можно шире и заорал, сам себя не слыша, слова вылетали чересчур поспешно, путано:

— Стой! Стой! — Они должны остаться. — Тревор!

В ту же секунду дверь за его спиной распахнулась, и отец прижал Сэмюэла к двухъярусной кровати. Он с размаху врезал сыну по лицу, так что голова его, мотнувшись, ударилась о деревянную раму кровати. Отец ударил вновь, выкрикивая слова, смысла которых Сэмюэл понять не мог. Внезапно отец замолчал, повернулся и вышел из комнаты.

Чуть позднее — пожалуй, прошло несколько минут — в замочной скважине заскрежетал ключ. Дверь заперли снаружи.

Тело Сэмюэла обмякло, колени подогнулись. Он опустился на пол, скрестив ноги, опустив голову на руки. Тревожный шорох все еще шуршал в ушах. Сэмюэл увидел темные, почти коричневые пятна на шортах-хаки и понял, что с его щек капают слезы. Он вытер глаза и стал неподвижно смотреть на уходившие в бесконечность цепочки узора на синем ковре.

Он слышит, как скрипит канат, разматываясь с кнехта «санфиша», как хлопает об мачту фал. Навалилась усталость, словно он несколько часов подряд продирался сквозь тот лес возле школы, несколько часов подряд бежал. Неизбежная смерть брата обрушилась на него, как оглушающая волна. Тревор! Брат делил с ним праздные часы каникул, с ним рядом, в его комнате только и было уютно. Брат не обзавелся друзьями, всегда оставался одинок.

Боль сведет их с ума, думает он. А то, что Сэмюэл сказал, что он знал заранее… Некуда бежать. Мир его родителей рухнет. Они с матерью поселятся где-нибудь в глуши, отец даже глядеть на него не захочет. Сэмюэл вспомнил, как стоял тогда в холле напротив мистера Киннета и пытался себя убедить, будто предчувствие насчет мистера Джевинса — неправда. Всей душой он рвется сейчас обратно в тот миг, когда он еще мог поверить, что ему просто привиделся страшный сон, что его мозг стиснул мощный рукой какой-то злобный насмешник. Он молится, как учили молиться в церкви: «Хлеб наш насущный дай нам на сей день и прости нам долги наши…»

Хлопает на ветру парус.

— Готово? — кричит Тревор.

Окно выходит на восточную сторону, на дальнюю часть пролива. Отсюда судно не разглядеть. Не видно и солнца, хотя оно вышло из-за туч — только лучи света падают сверху на красную арку моста, играют на воде.

— Осторожнее там, — кричит с веранды мать, и от Сэмюэла не ускользает нотка отчаяния, которую мать пытается скрыть, повышая голос.

Звуки затихли. Он отходит от окна, чувствуя тяжесть во всем теле, валится на постель. Голова находит вмятину на подушке, и сон накрывает его подобно волне.

Сэмюэл проснулся от прикосновения чьей-то ладони к щеке. Возле него на краешке кровати примостилась мать.

— Ты бы вышел к ужину, — предложила она. — Поешь кеджери[22], и я оставила для тебя немного лимонаду.

Он молча вцепился в руку матери.

— С ними все в порядке, Сэм, все в порядке. Они недолго плавали и сейчас заканчивают ужинать. Все хорошо. — Мать провела рукой по влажным волосам сына, усталая улыбка пережитого страха и облегчения еще не покинула складки ее лица.

— Он был с тобой слишком суров сегодня. Несправедлив был твой отец. — Пальцы почесывают кожу на голове. Кажется, мать вот-вот заплачет, но так и не заплакала.

— Ты кое-чего не знаешь, Сэм. Почему это так тяжело для него. — Мать примолкла, поглядела себе под ноги.

Сэмюэл держал мать за руку и чувствовал, как расслабляются в его теле мускулы, о существовании которых он даже не подозревал. Покой: он в этой комнате, под его пальцем бьется жилка на руке матери, ее лицо — чуть выше его лица, нет ничего более знакомого в мире, слушать ее голос, знать, что Тревор ужинает этажом выше, дома, в безопасности. Что еще нужно человеку?

— История, которую рассказал тебе брат… тот сон… Что ж, отцу действительно приснилось это, а позвонили только наутро, но сон был не на пустом месте. За неделю до того он виделся с Уильямом в больнице в Саутгемптоне и знал, что дела его плохи. Вот откуда этот сон — из-за его болезни, из-за болезни кузена.

Она глянула на Сэмюэла и перевела взгляд куда-то за окно.

— Отец расстраивается, когда ты талдычишь о таких вещах, о снах, и что ты «заранее знал», он беспокоится, ведь он любит тебя, не хочет, чтобы ты запутался. Самое главное — не запутаться. Совпадения бывают, но нельзя превращать мир в бессмыслицу. Ты же понимаешь это, правда?

Сэмюэл приподнялся на постели и укрылся в объятиях матери.

— Милый, — продолжала она, — если у тебя будут кошмары, и такие страшные, надо найти специалиста, с кем ты мог бы поговорить.

Он прикрыл глаза, прижался лицом к ее плечу.

Питер, Пенелопа и Тревор чересчур внимательно всматривались в Сэмюэла, точно в пациента, вернувшегося из больницы: дескать, поправился ли? Конечно, они понятия не имели, с какой стати он орал им вслед через окно какие-то глупости. Настороженность скоро рассеялась. Сэмюэл запивал кеджери лимонадом. Пенелопа и Тревор, похоже, сдружились и затеяли карточную игру на столе, неподалеку от его блюдечка с пирогом.

Отец и мистер Уэст ушли в клуб. Хотя Сэмюэл проспал всю вторую половину дня, он быстро устал и рад был снова улечься в постель, после того как вместе с ребятами посмотрел видео. В коридоре, у входа в спальню мальчиков, мать еще раз обняла его. Тревор нагнал и обхватил руками их обоих.

— Малость тронулся ныне, а, Сэмми?

— Ага, — кивнул Сэмюэл, стараясь не заплакать от счастья в объятиях брата.

Как раз шел легкий дождик, когда на следующий день эти двое сели в машину и поехали в деревню за овощами и хлебом. По словам Пенелопы — ее вскоре проводили обратно домой, ни единой царапины, — солнце вышло внезапно, едва закончился дождь, треугольник света заискрился на черной мостовой, отразился в лобовом стекле, и Тревор резко свернул вправо, ударил в бок шедшей на обгон машины, а затем врезался в пытавшийся объехать его трейлер. От сотрясения вдребезги разбился корпус белой яхты на прицепе трейлера.

Сэмюэл сидел на заднем крыльце, дожидаясь возвращения родителей из больницы. Много часов спустя они подъехали к дому и застали его там. Они не сразу вышли из машины. Бледные лица с запавшими щеками обернулись к нему. Взгляды через лобовое стекло. На кухне играло радио, булькали голоса певцов.

Дух сокрушенный. Этого хочет Бог, говорил Джевинс. Сердце разбитое и сокрушенное. Какой бог хочет этого? Бог необозримого пространства, находящийся за пределом того места, где — теперь Сэмюэл знал это наверняка — ему предстоит провести остаток жизни? Тихая комнатка в стенах густо населенного дома.

Дух сокрушенный. Будет ли этого довольно?

Дело моего отца

Электричка плавно затормозила, едва миновав Саут-Стейшн. Свет погас, затих гул кондиционеров. Июньское утро, вагон на три четверти пуст. Дэниэл сидел в конце, у окна, запечатанный конверт так и лежал у него на коленях.

Когда внезапно исчезли все прочие шумы, стали слышны звуки других пассажиров: кто-то шелестел газетой, двумя скамьями дальше мальчик шептался с отцом, люди кашляли и зевали. Жидкий утренний свет просочился сквозь тучи, затянувшие небо, и повис над станцией; в вагоне за тонированными стеклами было сумрачно.

Допивая остатки имбирного эля, он следил, как синий электровоз компании «Конрейл» тянется по рельсам мимо огромной рекламы «Жиллетт», Ремонтники в оранжевых робах столпились у стрелки, дожидаясь, пока поезд проедет. Наверху, между пилонами, носились чайки.

В нежданно наступившей тишине Дэниэл осознал, что некая часть его души противится необходимости открыть папку, не желает читать записи бесед и приговор врачей. Конечно, от их мнения ничего не изменится. Но не хотелось бояться самого себя.

Получить записи на руки было не так-то просто. Голлинджер, его лечащий врач, отказывался отдать переписку. Однако Дэниэл имел на это право — и вот все бумаги в папке. И другая часть его души ликовала оттого, что посреди сумятицы, в которую обратилась его жизнь, он нашел в себе энергию, даже организаторские способности — и вырвал-таки документы. Быть может, они позволят ему сохранить память и ясность зрения.

Под ногами завибрировало, послышался щелчок и шипение — тормоза отпущены. Поезд тронулся, включился свет и вновь зажужжал кондиционер. В конце пути ждал город, где Дэниэл вырос и где он уже много лет не бывал.

Металлический замок легко поддается, указательным пальцем Дэниэл взламывает печать. Внутри — пачка бумаг толщиной в полдюйма. Он быстро пролистывает документы, откладывает в сторону результаты теста с каракулями-примечаниями Голлинджера и начинает читать:

От Уинстона П. Голлинджера, д.м. Пайн-стрит, 231 Бруклин, Массачусетс 02346 15 ноября 1997 г.

Д-ру Энтони Хьюстону Больница им. Маклина Милл-стрит, 115 Бельмонт, МА 02478

Дорогой Тони,

спасибо за письмо от 10 ноября относительно Дэниэла Маркэма. Упомянутые им кассеты — не вымысел. За последние полгода он сделал несколько записей. Когда Дэниэл последний раз явился ко мне в кабинет, он просил меня взять кассеты на сохранение. Я поручил своей секретарше расшифровать текст. Распечатка прилагается.

Дэниэл Маркэм обратился ко мне полтора года назад по поводу перемежающихся маниакальных и депрессивных состояний. На тот момент ему исполнилось двадцать четыре года, родители в разводе, безработный, холост, иногда прибегал к обезболивающим наркотикам по рецепту, выписанному в связи с хронической болью в спине. Учитывая семейный анамнез (у отца активно протекающее биполярное расстройство) и лабильное состояние самого Дэниэла (со слов пациента), нетрудно было установить диагноз: биполярное расстройство (1). Я приступил к активному медикаментозному лечению в сочетании с еженедельными консультациями, однако различные курсы лекарств не дали заметных изменений в состоянии Дэниэла.

Записи представляют собой «исследовательский проект» Дэниэла, как он это называет. Восемь месяцев назад он заговорил об «устной социологии философского влечения у молодежи». Поскольку эта идея прозвучала в ряду прочих маниакальных проектов, я не обратил на нее особого внимания, отметив только явную связь с отцом Дэниэла, который в молодости защитил докторскую диссертацию по философии, но был вынужден оставить преподавание после эпизода депрессии. Однако в последующие месяцы Дэниэл проявил необычное для него упорство в осуществлении проекта.

Как вы, наверное, уже убедились, Дэниэл часто бывает очарователен, и мне было нелегко следить за ухудшением его состояния. Надеюсь, в стационаре под вашим присмотром он стабилизируется. Будьте любезны, свяжитесь со мной, если появятся вопросы.

С уважением

Уинстон П. Голдинджер, д.м.

Расшифровка записей, сделанных Дэниэлом Маркэмом с 15марта по 12 августа 1997 г.

1. Интервью с отцом Дэниэла Маркэма, Чарльзом Маркэмом

— Дата: 15 марта, мартовские иды… первая запись на диктофон… закрепил вот тут, на шее… итак… говорит отец, насчет… Папа! Я включу это в исследование, хорошо?

— Учитывая курс акций на рынке в текущий момент, это просто идиотизм, я так ему и сказал, Дэнни, шесть с четвертью, а то и шесть с половиной, и мы сможем разместить пакет целиком, проглотят в минуту, вы с сестрой купите дом, яхту…

— Доктор Фенн все еще работает здесь, в клинике, папа?

— Да, он тут, но я., пусть только примут вексель, а как только я выйду на рынок валюты — детская игра — межрыночная скупка-продажа — иены, рубли, лиры, фунты, восьмушка цента здесь, двадцатая часть там, при достаточно больших ставках, а они ведь в правительстве понимают, они-то видят, что я стану на рынке стабилизирующей силой, тем более столько никудышных акций на руках…

— Ты часто с ним видишься?

— С кем?

— С доктором Фенном.

— У него собаки.

— Прямо в кабинете?

— Что в «кабинете»?

— Почему ты в постели, Дэнни?

— Я тебе говорил, папа. Спина болит. Уже несколько месяцев, прямо умираю.

— Он держит их во дворике за клиникой, полностью заасфальтированном, три ризеншнауцера и дог, по брюхо в дерьме; терпеть не могу докторов, которые так обращаются с собаками. К тому же он — бихевиорист.

— Но тебе назначены консультации у него, верно? Время от времени?

— Не думаю, чтобы он хоть одну статью опубликовал за всю жизнь, а когда я приношу результаты новых исследований из «Сайнс» или «Нью Инглэнд Джорнэл оф Медисин», он уходит в глухую оборону. Я предпочитаю врачей, которые публикуют… так насчет скрытого кризиса казначейства. Облигации не распродаются, после введения в оборот евро люди отшатнутся от доллара, который на данный момент — единственная твердая валюта, но это изменится, если б только я был там, если б мог сыграть на бирже…

— Помоги-ка мне, папа!

— Что такое?

— Таблетки на тумбочке.

— Ладно, ладно. Но ты слышишь, о чем я говорю? Все может перемениться, я выкуплю старый дом, ту уродливую живую изгородь из сосен можно спилить, посадить японский тополь, какой был у твоей мамы, кора гладкая…

— Папа!

— И листики маленькие, блестящие, точно лепестки…

— Стакан воды…

— Сыплются на лужайку, точь-в-точь тонкий ковер, если б я только вышел на биржу с деньгами… У тебя есть бумага, я напишу письмо в банк, и мы отправим его с курьером в город.

— Помоги, пожалуйста. Выключи, вот тут, на шее…

— Что ты так дергаешься, Дэнни?

— Прошу тебя!

— Должна же у тебя быть бумага,

2. Интервью с соседом Дэниэла Маркэма Элом Тюрпшом

— 4 апреля, у нас тут мой сосед Эл. Эл! Хочешь что-нибудь сказать?

— Это вроде послания потомкам?

— Я тебе говорил, это начало научного исследования. Это запись, доказательство того, что что-то происходит.

— Ну да, конечно, тут кое-что происходит, а как же. В смысле, сама идея продать старые матрасы, чтобы заплатить за квартиру. По-моему, отличная идея. Очень умно!

— Хорошо, Эл, но мы занимаемся устной социологией, так что я продолжу. Ты не против?

— Само собой.

— О'кей… Мы начинаем интервью с моим другом Элом Тюрпином, двадцати шести лет, временно работает в какой-то конторе. Он согласился поговорить с нами об увлечении философией… Мы начинаем с вопроса о том, как возник этот интерес.

— Ну, самое первое воспоминание: сестра приходит домой из колледжа и говорит: «Поскреби альтруиста — обнаружишь ханжу». Мы сидели на берегу озера, и я почувствовал трепет в груди. Потрясающая мысль, надо же, чтобы я такое узнал. Теперь я по большей части читаю. Прихожу с работы домой и берусь за очередную книгу — Лейбниц, Гегель, — продираюсь через несколько страниц, делаю выписки, просто пытаюсь понять, о чем они толкуют. Все равно что читать длинный-предлинный роман, с Зенона и до этих ребят, и попутно еще полно вставок, дополнительные эпизоды, и читаешь не подряд, а вроде как приобретаешь общее представление о структуре романа, о сюжете, я бы сказал, а потом заполняешь все пропуски. Некоторые части очень скучные. Спиноза, например. Но никуда не денешься. Не знаю, почему это так. Вроде как обязан.

— Можешь ты описать, что значит для тебя чтение, что ты при этом чувствуешь, Эл?

— О, это сложно. Главное, я бы сказал, ощущение порядка. Даже если не можешь в данный момент охватить смысл целиком, всю его архитектуру, ты знаешь, что архитектура имеется, ты вроде как попал в руки этому философу, и он тащит тебя за собой, пока все его видение не предстанет целиком — что-то он такое увидел и теперь по крупинке открывает тебе. Ощущение порядка — это замечательно, даже если не знаешь, какой он… Кстати, а тот голландец, который звонил насчет матрасов, когда придет, он сказал?

3. Интервью с другом Дэниэла Маркэма Кайлом Джонсоном

— Да, садись вот тут, отлично. О'кей, у нас тут Кайл, мой друг и одноклассник по школе Брэдфорд, и он поговорит с нами, да-да, расскажи, как для тебя началась вся эта история с философией.

— Дэн!

— А?

— С тобой все в порядке?

— Со мной? Конечно-конечно. Ну же, валяй. Хочешь кофе? Эл, принеси ему кофе.

— Виду тебя ошалелый.

— Все в порядке. Так с чего началось?

— Дэн, я знаю, тебе последнее время нелегко приходилось. Отца снова положили в больницу, я слышал. Я помню, что творилось, когда мы еще детишками были. По правде говоря, мне тоже туго, Дэн. Но чего хочу сказать: если тебе нужно местечко пожить или еще чего…

— Это очень, очень, очень мило с твоей стороны, Кайл. А теперь насчет философии.

— Ты к врачу ходишь?

— Черт, что за допрос?

— Спокойно, Дэн, спокойно!

— Ладно, перейдем к философии.

— Ну, я думаю, все началось в коровнике.

— В коровнике, так, отлично, расскажи нам о коровнике.

— У меня в коровнике была комната. Я там играл. Нет, погоди. Я забежал вперед. Сперва надо рассказать про газету.

— О'кей, про газету, расскажи нам про газету.

— Когда мне было десять, я начал, издавать газету. «Хаммурапи Газетт».

— В честь знаменитого законодателя.

— Нет, в честь моего кота Хаммурапи. Газета посвящалась ему.

— Ты не рассказывал мне, что у тебя был кот.

— Да, был.

— Продолжай.

— Там были статьи о Хаммурапи и его жизни день за днем. С иллюстрациями. Брат ежемесячно сочинял кроссворд из прозвищ, которые мы давали Хаммурапи. Имелась и спортивная страничка. Мы затеяли кошачью мини-олимпиаду, снимали кота, когда он прыгал через низенькие препятствия. Отец делал у себя на работе фотокопии газеты. На нее подписались родственники в Канаде.

— Значит, к философии ты пришел через журналистику?

— Погоди, ты не дослушал до конца.

— О'кей, о'кей.

— В коровнике была комната. Нет, Эл, я же сказал: без молока. Старый коровник, прогнивший. Родителям не нравилось, что я там играю, но я все-таки играл. В полу был люк, он вел в стойла. Когда-то через него бросали сено. Я разозлился на Билли Халлихана. Накануне он проткнул мне шины велосипеда, когда я был в школе, и хохотал, пока я потел, накачивал. Я пригласил Билли в коровник поиграть. Я знал, он придет, никуда не денется: коровник — это клево. Он на куски разваливался. Пока Халлихан не пришел, я открыл люк. Дверца вниз открывалась. Квадратное отверстие я накрыл газетами. Старыми экземплярами «Хаммурапи Газетт», нанизанными на скрепку. План был такой: встану на дальнем конце комнаты, а когда Билли войдет, позову его: «Иди сюда, что тебе покажу». Он побежит через комнату, наступит на газету, провалится одной ногой в дырку. Я прикинул: все тело в люк не пройдет. Он только ушибется и напугается. Я застелил отверстие газетами и пошел покататься на велосипеде, пока Билли не явился. Завидев его во дворе, я кинулся назад в коровник. Газеты исчезли. Я подошел клюку, заглянул вниз. В коровнике ржавела старая газонокосилка, мы с братом разбирали ее на детали. Я ухитрился снять пластмассовую крышечку с рычага управления. На него-то и свалился Хаммурапи. Прямо на острие металлического стержня, с которого я снял колпачок. Провалился в ловушку, которую я замаскировал посвященной ему газетой. Экземпляр «Газетт» упал вниз вместе с ним и тоже нанизался на это копье.

— Господи Иисусе!

— Да, очень похоже. Умер за мои грехи.

— Ты мне никогда не рассказывал, Кайл. И к чему это привело?

— Кант. Ролз[23]. Этика в том или ином виде.

— Ты это изучал в колледже?

— Да.

— А теперь работаешь в булочной?

— Нет, пару недель назад я уволился. Кто-то украл хлеборезку, а свалили на меня.

— Чем же ты занимаешься?

— Работаю на кладбище. Я теперь кладбищенский работник, копаю могилы.

— Да иди ты! Могильщик?

— Нас больше не называют могильщиками. Кассиры теперь тоже «операторы». Но на самом деле я — могильщик.

— Где?

— В Брэдфорде, на том маленьком кладбище у Сент-Мэри.

— Шутишь? И надолго?

— Не знаю. Не знаю, как это узнать. Будущее — загадка для меня.

— Здорово, что ты заглянул к нам. Кайл. Я в процессе, я прокладываю новый путь на карте человеческого знания, это интервью — часть моего исследования. Хочу вывести закономерность, связь между стремлением к умозрительному знанию и определенными типами отчаяния. С этой точки зрения твоя история о кошке весьма поучительна.

— Твоему отцу стало лучше после того, как он выписался?

— Да, замечательно. Просто замечательно.

— У меня никогда не было такой энергии, как у тебя, Дэн.

— Пустяки, пустяки, все это замечательно интересно.

— Странно, что я снова в Брэдфорде. Но там — мир и покой. Приезжай, навести меня как-нибудь, если тебе захочется куда-нибудь поехать.

— Конечно, конечно! Эл! Ты что делаешь?

— Ш-ш! Слышишь? Там кто-то под дверью.

— Кто это, Эл?

— Не знаю. Управляющий, наверное.

4. Интервью с Уэнделлом Липпманом

— Дэниэл Маркэм проводит интервью номер 3, 16 июня 1997 года, «устная социология философского влечения у молодых людей», заявки на грант поданы в Национальный фонд гуманитарных наук, Национальный центр психиатрии, Центр медицинского контроля, Министерство внутренних дел Соединенных Штатов, а также в министерства здравоохранения, социального обслуживания и образования. Кассета номер ЗВ1997. Субъект, Уэнделл О. Липпман, белый, двадцати одного года, проживает на Джамайка-Плэйн, Бостон. Первый вопрос. Мистер Липпман, не могли бы вы назвать свое полное имя для протокола?

— Уэнделл Оливер Липпман.

— Благодарю вас. Итак, мистер Липпман, вы пришли сюда с целью принять участие в новаторском исследовании. То, что вы скажете сегодня, может изменить жизнь миллионов наших сограждан. Надеюсь, это не прозвучит излишне пафосно, но вы должны знать, что занимаете сейчас стратегическую позицию, вы можете сыграть ключевую роль, какой у вас не будет, скорее всего, больше никогда в жизни, имеете шанс повлиять на будущее нации, приоткрыв нам окошко в душу молодого американца. Вы готовы принять на себя такую ответственность?

— Наверное. В смысле я вчера только познакомился с Элом в парке…

— Мистер Липпман, вы должны понять: в данном случае мистер Тюрпин является лишь посредником, связавшим вас со мной. Ваши отношения с ним представляют собой эмпирическую необходимость, но, впрочем, они абсолютно нерелевантны. Данное исследование заинтересовано в вас, qua[24] личность, а не qua приятель Эла. Вам ясно?

— Что еще за «ква»?

— Мистер Липпман, как по-вашему, я провожу интервью или, по-вашему, это вы его проводите?

— Вы, полагаю.

— То-то и оно, мистер Липпман, то-то и оно.

— Слушай, парень, я что имею в виду, Эл просто сказал, чтоб я как-нибудь зашел, дескать, поговорим о Боге и все такое, я не против, но вообще-то я зашел насчет травки.

— Для протокола: с данного момента я отмечаю, что субъект настроен враждебно.

— Что?

— Назовите авторов и названия книг, прочитанных вами за последние пять лет.

— Все подряд?

— Да, мистер Липпман, очень вас прошу.

— Очень уж вы настойчивы на хрен!

— Вы закончили с личными замечаниями? — Ну…

— Хорошо. Так что же вы читали?

— Ну, я читал ту книжку насчет войны в Заливе, насчет того, типа, что информации-то было полным-полно, но никакого анализа, это было что-то новенькое.

— Можете ли вы указать для протокола свой уровень образования?

— Хожу в колледж.

— Точно. Оставим вопрос о книгах. Может быть, вы могли бы поведать нам о своем интересе к философии, как он возник. Ведь вы интересуетесь философией, верно?

— Само собой.

— Отлично. Как возник этот интерес?

— Ну, когда я в первый раз обкурился…

5. Интервью с Карлом де Хутеном

— Сегодня мы беседуем с Карлом де Хутеном… ему двадцать семь лет и он проживает в западном Сомервилле. Мистер де Хутен…

— Сойдет и «Карл».

— Хорошо. Карл — как вы себя называете?

— Аспирант-заочник.

— Аспирант-заочник. Что это значит?

— Я связан со множеством отделений.

— Он выпускник Нью-Йоркского универа по курсу философии. Карл, скажите нам, как вы впервые ощутили интерес к этой теме?

— В детстве. Соседская девочка затеяла торговать лимонадом с лотка. Моя мать решила, что я непременно должен участвовать в этом предприятии, исходя, как я осознал впоследствии, из тех соображений, что я чересчур много времени провожу дома. Я боролся с этой идеей не на жизнь, а на смерть, ибо затея продавать людям разведенный сахарный сироп не представляла ни малейшего интереса в моих глазах. Однако мама стояла на своем и зашла настолько далеко, что вступила в контакт с родителями девочки с просьбой принять меня вдело, и эти переговоры увенчались успехом. Мне было велено сесть с девочкой за ее столик-лоток — иди, дескать, и развлекись хорошенько! И так из опыта пребывания рядом с этой девицей — Верена ее звали — у меня впервые возник интерес к искусственному разуму. Перед лотком Верена вывесила ценник, возвещавший: 20 центов за стакан лимонада. Интересно другое: вопреки этому ценнику с разных клиентов она брала по-разному. Например, если приходила ее подружка Джуди, она неизменно отделывалась гривенником, а с мальчиков, наоборот, причиталось, как правило, на пять центов больше, целый четвертак, на том основании, что 20 центов — это за сам лимонад, а еще стаканчик. Когда возле нас притормаживал автомобиль и шофер обнаруживал готовность совершить покупку, Верена хлопала меня по плечу и заставляла опуститься на колени перед столиком, чтобы загородить ценник — из чужаков она выжимала полдоллара, а то и доллар. Я пытался протестовать, дескать, нечестно, а она ухватила меня обеими руками за щеки и проорала: «Ты тут сидишь только потому, что меня мама заставила!» Примерно в ту же пору я разобрал на части подаренный отцом калькулятор и попытался проследить все проводки, смотрел в лупу на микрочип, воображал, сколько там внутри миниатюрных ячеек и как там любое вычисление разбивается на бинарные компоненты. Однажды днем я наблюдал за Вереной, отмечая, как меняется выражение ее лица при виде трех девочек постарше, которые приближались к нам по дороге. Она пыталась вычислить, сколько с них взять, и тут меня осенило: если разобраться, как устроен ее мозг, проникнуть в синапсы, в бинарный код, понять, постичь, как движется внутритканевая жидкость и так далее, ее мысли можно будет предсказывать и даже воспроизводить, и ее капризы, перемежающиеся приступами уступчивости, подчинятся алгоритму, работе чипа в материнской плате. Вот с этого и началось.

— Занятно…

— С тех пор я так и вожусь с искусственным интеллектом: нервная система, когнитивные модели…

— Спроси его, была ли у него в жизни подружка.

— Эл! Прошу прощения, мой сосед…

— Все нормально. Могу ответить, если нужно. У меня никогда не было подружки.

— Вас это беспокоит?

— Иногда беспокоит и очень, чувствую себя парией, а потом долго и не вспоминаю об этом. Но, должен сказать, заглянув к вам, я здорово подуспокоился.

— Почему так?

— Почувствовал, что я-то стабилен и вполне справляюсь со своей жизнью.

— Только оттого, что зашел к нам?

— Ну да. Посмотрите на себя, ребята. Комната набита книгами так, что повернуться негде, ваш сосед лежит на брюхе прямо на полу, уже целый час в одной позе…

— У него проблемы с кишечником.

— А у вас на спине пакет со льдом и этот диктофон на шее, и вы задаете такие вопросы… а я пришел к вам всего-навсего купить матрас… знаете, это уж никак не назовешь нормой. Это просто патология.

6. Интервью с Чарльзом Маркэмом

— Все, папа, я включил… Хочешь нам что-нибудь сказать?

— День кончается.

— Могу включить свет, если хочешь.

— Сойдет… О чем будем говорить?

— Я уже сказал: я провожу исследование — откуда берется интерес к философии и к чему он приводит.

— Это что, собеседование?

— Вроде того.

— Дэнни, все уже в прошлом! Зачем снова вытаскивать это на свет божий? Меня уволили, и дело с концом.

— Это не имеет отношения к работе. Или там к науке. Я просто хотел узнать, с чего это началось, что это для тебя значило…

— Смешно! Что это для меня значило? Вот я на днях читал книгу. Одно место мне запомнилось. Примерно так: «Есть люди, которые могут общаться с другими человеческими существами лишь в режиме меланхолии, словно их жизнь и жизнь всех остальных уже подошла к концу»[25]. В точности про меня.

— То есть как это?

— Мне нравится эта идея — проживать жизнь как эпитафию, делать прививку против настоящего. Становится намного легче, если воспринимать людей словно персонажей из книги. Никто не мешает тебе проводить с ними время, но ты не влияешь на их судьбы. Все уже решено. Настоящее не имеет значения, это лишь момент, когда ты читаешь о них. Так все гораздо легче выносить, чужую боль, например.

— Папа, это как-то связано с тем, что когда-то побудило тебя читать?

— Философы — они помогли мне в этом, соблюдать дистанцию.

— Каким образом?

— Они стали моими друзьями. Надежные люди. Общаешься с ними, они с тобой разговаривают, Никаких кризисов. Всегда наготове небольшое примечание под таким-то номером. Идеальные отношения. Чем таскать за собой обреченных на смерть. Как картинка — ни перемен, ни разочарований. Все уже кончено.

— В больнице ты тоже читал? Мама говорила, ты всегда берешь книги с собой.

— О чем это ты?

— Тот год, когда ты был на принудительном лечении.

— Она рассказала тебе и об этом, о принудительном лечении?

— Да. Она говорила, что навешала тебя и читала вслух… Папа, посмотри на меня! Скажи что-нибудь…

— Выключи магнитофон, пожалуйста. Почему ты плачешь, Дэнни?

— Еще она сказала, доктор сказал ей, что тебе плохо…

— Прекрати!

— Что ты нуждаешься в близких… Куда ты, папа? Куда ты пошел?

— Мне пора.

— Нет, папа, ну пожалуйста! Мне нужно поговорить с тобой, ты же согласился на собеседование, ну давай, пожалуйста, ради меня, это мое исследование. Перестань, ты же не можешь так просто взять и уйти… Помнишь тот случай, когда ты приехал за мной в школу в смокинге — помнишь, папа — на «ламборджини», и мы поехали в Порт, и ты купил мне мартини, накормил ужином, и мы остались там на ночь — скажи мне, как это было, что ты тогда думал, что чувствовал…

— Нет, Дэнни, мне пора…

— А тот раз, когда ты неделю спал в гараже или когда лепил бюст прямо в гостиной, объясни мне, как тут концы с концами сходятся, и при чем тут книги, теории, все, что ты читал, папа?…

7. Дэниэл Маркэм, интервью с самим собой

— Собеседование по устной социологии номер… Дэниэл Маркэм. Итак, мистер Маркэм, что вы можете рассказать нам о себе?… Я родился в Бостоне, мы были в больнице все вместе, и я, и мама, и папа… Ваш отец тоже?… Да, у него была своя палата, только в другом крыле… Ну, вы и шутник… Ага, со смеху помереть можно… Ну ладно, перейдем к главной теме: почему вы распределили все свои книги по полу в таком порядке, почему вы сложили их в стопки перед дверью, почему вы отказываетесь впустить Эла и почему, мистер Маркэм, вы обнажены, почему улеглись сверху на пачки книг, в самом ли деле у вас болит спина или ваше психосоматическое состояние сделало такую позу привычной, и в самом ли деле язва не дает вам спать и вы действительно проводите день в призрачном неврастеническом тумане, и что это вы такое рисуете на стене, похоже на символы некоей примитивной религии, что бы сказал по этому поводу доктор Голлиджер, а? Что вас больше привлекает, эти кружочки или пересекающие их линии, похожие на острый рычаг коробки передач, которая проткнула того кота?… Да-да, все это очень интересно, согласен с вами, но вы должны задавать вопросы конкретнее. В чем вопрос?… Ваш собственный вопрос, мистер Маркэм, неужели вы не помните? Вы спрашивали молодых людей, как возник у них интерес к философии. А у вас?… Интересно, да-да, интересно. Слезы. Я думаю, это началось со слез, вернее, с тех сморщившихся от слез страниц, с открытой книги на его столе, на столе отца, и тот абзац, где бумага скукожилась, выпятился, знаете, как это бывает, когда бумага намокнет, а потом высохнет, только почти незаметные кружочки остались, стакана с водой нигде поблизости не было, и еще одно свидетельство в пользу той же версии: отец плакал рядом, на диване. Прочесть эти абзацы на сморщенной странице, всматриваясь в маленькие черные буковки, прислушиваясь к плачу отца — понимаете, это было захватывающе, потрясающе, и я сказал себе: черт возьми, вот в какой области я хотел бы сделать карьеру… Ну вот, снова вы шутите, у нас же серьезное собеседование… Извините, конечно-конечно… Так чему же вы учились?… Хорошо, что вы добрались наконец до этого вопроса, ведь именно поэтому у меня и разложены книги здесь, на полу, и мне нравится лежать на них, устанавливается связь, то есть я чувствую, как «Пир» Платона впивается мне в бедро, прямо вот тут, но если серьезно, что я узнал, ну, много чего, посмотрим все-таки. Кант сказал: я сметаю знания, чтобы расчистить место для веры; Маркс сказал: единственное противоядие против душевной боли — физическое страдание (по-моему, в самую точку); Кьеркегор сказал: многие люди приходят к определенным выводам о жизни как школьники, обманывающие учителя, — просто списывают ответ с книжки; Вико сказал: ключ и критерий истины — самому изобрести истину (может, даже провести несколько собеседований, почем знать?); а Витгенштейн сказал: этика и эстетика — одно и то же, и еще он сказал: разгадку проблемы жизни мы видим в устранении самой проблемы, и еще: я могу лишь сомневаться в том, что существует что-либо, кроме сомнения, а Хайдеггер сказал: сама идея логики рассыпается в прах под натиском более первичных вопросов; а Фихте сказал… Нет, Эл, я не голоден, я провожу собеседование. Завтра выйду, иди, повеселись, отличный денек… Уведомление?… Сожги эту бумажонку, Эл! Очередной счет. Сожгли их все, всю чертову пачку, за телефон и за свет, разведи погребальный костер на площадке, и пусть на нем сгорит чертов проныра управляющий! Ты можешь, Эл, ты справишься с этим!.. Так вы говорили, мистер Маркэм… Да, я сказал, Фихте тоже что-то такое сказал, и Паскаль тоже, а моя мама сказала: мы все помаленьку разваливаемся на куски, и тут есть страница, которую я все перечитываю и не могу остановиться, где она бишь? Вот, в Евангелии от Луки, глава вторая: «Через три дня нашли Его в храме, сидящего посреди учителей, слушающего их и спрашивающего их; все слушавшие Его дивились разуму и ответам Его. И увидевши его, удивились; и Матерь Его сказала Ему: Чадо! что Ты сделал с нами? вот, отец Твой и Я с великой скорбью искали Тебя. Он сказал им: зачем было вам искать Меня? или вы не знали, что Мне должно делать дело Моего Отца?»… Дело моего отца… Откройте на любой странице. Прошу вас, мистер Маркэм, возьмите книгу, да, вот они, влажные от слез страницы, прочтите…

[26]

Больница им. Маклина Миллстрит, 115

Белмонт, МА 02478

Кабинет д-ра Энтони Хьюстона

11 февраля, 1998 г.

Уинстону П. Голлиджеру, д.м.

Пайн— стрит, 231

Бруклин, Массачусетс 02346

Дорогой Уин,

Вы спрашивали об успехах влечении Дэниэла Маркэма. Вот уже неделя какой выписался и не является более пациентом нашей больницы.

Он находился на моем попечении три месяца. После того как миновала маниакальная стадия цикла, он испытывал депрессию — от умеренной до острой — практически ежедневно. Я испробовал несколько медикаментозных курсов, некоторые дали частичный эффект. Если какой-то прогресс и отмечался, в чем я не уверен, то исключительно в рамках наших психотерапевтических сеансов, проходивших дважды в неделю. Здесь у Маркэма отмечались краткие периоды оживления. Прочитав записи и прослушав сами кассеты, я смог направить разговор на философскую тему. Это представляло интерес для пациента. Приятель по имени Кайл Джонсон принес ему книги, и это тоже несколько подняло ему настроение. Нянечки сообщают, что в хорошие дни он читал почти сутки напролет.

Перед Рождеством отец Дэниэла явился в больницу. Это было весьма неудачно. У отца наблюдалась острая маниакальная стадия, он уговаривал персонал вкладывать средства в оффшорный фонд. Разумеется, визит отнюдь не принес пользы Дэниэлу, и неделю спустя я был вынужден увеличить дозу депакота.

Мы с вами оба знаем, что бывают не поддающиеся лечению случаи. Сделано все, что было в наших силах. Думаю, отказавшись от лекарств, в ближайшие пять лет Чарльз Маркэм покончит с собой. Дэниэл еще молод, и развитие его болезни трудно предугадать.

Если я получу новые сведения, я дам вам знать. Сообщите мне, пожалуйста, если Дэниэл вернется на лечение к вам.

Искренне ваш Энтони Хьюстон, д.м.

Поезд тащится через задворки Брэдфорда. Тут пластмассовые яркие игрушки разбросаны потраве, рядом земля перекопана, будут сеять новый газон. Прислонившись головой к стеклу, Дэниэл скашивает глаза так, что деревья за окном расплываются смутным облачком. Не глядя берет конверт и перекладывает на соседнее сиденье. Поезд притормаживает. На станции Брэдфорд-Хиллз отец, сидящий за две скамейки от Дэниэла, берет подмышку кейс, свободной рукой хватает сына за руку и направляется в тамбур. Почти опустевший поезд тянется мимо теннисных и баскетбольных площадок, где Дэнни играл ребенком, мимо супермаркета, в котором он после уроков покупал продукты, мимо полицейского участка, где они с матерью подавали заявление о пропаже человека.

Где они нашли его на этот раз? В супермаркете, в одних плавках, умоляющего совершенно постороннего человека прочесть зажатую у него в кулаке страницу печатного текста? Или в квартире, о которой он упоминал в последнем разговоре, у какой-то его приятельницы (Дэниэл ее в жизни не видел), предсказательницы судеб? Как странно, думает Дэниэл, что он спокойно едет себе в поезде и перебирает все варианты. Он получил отсрочку, но не чувствует ни отчаяния, ни облегчения.

Сразу за почтой поезд снова остановился — Брэдфорд-сквер. Собрав в кучу бумаги, конверт и пустую жестяную банку, Дэниэл встает.

Потеплело, но в воздухе еще висит влажность после утреннего дождя. Дэниэл поднимается по ступенькам к парковке и проходит ее насквозь, к Вашингтон-стрит. Смотри-ка, бордюр заново отделали кирпичом, появились лавочки и фонари, все покрашено в темно-зеленый цвет. «Мерседесов» и «ягуаров» стало больше, чем было на его памяти, а еще больше богатых молодых мамочек с макияжем на лице и в золоте — везут коляски мимо ресторанов и бутиков. Вот и библиотека. Там возле телефона-автомата нашлась урна, и в эту урну летит папка со всем содержимым: результаты тестов, копии рецептов, анализы крови, заметки врача, расшифровка фонограммы, медицинские предписания.

На Понд— стрит он дождался зеленого сигнала светофора и пересек улицу. Солнце почти зашло, тонкие тени ложились на тротуар, вечерний свет сиял на влажной мостовой. Шуршали колеса проносившихся автомобилей. Теплый ветерок шевелил ветками деревьев с набухшими почками.

Впереди виднелся указатель к церкви Сент-Мэри. Дорожка доходила до кирпичной церковной башни, а затем сворачивала в обход главного здания. Он пошел по дорожке к воротам. Кладбище — всего два акра, надгробия и цветочные кусты жмутся друг к другу. В конце участка пришлось вырубить небольшую рощицу, расчистить местечко для прихожан. Издали видны плечи Кайла, согнувшегося над тележкой. Дэниэл закрывает за собой ворота и неторопливо идет навстречу другу по аккуратно подстриженной траве.

— Дэн! — восклицает Кайл, подняв глаза — он приводит в порядок могилу. — Выбрался-таки!

И здесь, в полной тишине — он знает, это затишье посреди бури, в эпицентре урагана, который, вопреки всему сказанному и написанному, быть может, вовсе лишен смысла, — он может наконец смотреть в ласковые глаза друга, с благодарностью прислушиваясь к голосу природы вокруг.

Добровольный помощник

1

С мальчиком к ней вернулась надежда, на какую Элизабет уж и не надеялась. Семь недель подряд он навещал ее. Неуклюжий подросток, тоже, должно быть, одинокий, любознательный и совершенно не приспособленный к жизненной борьбе, никого не станет топтать. Мальчик приносил с собой блокнот и карандаши, спрашивал, что ей нарисовать. Все стены уже увешаны набросками: лес позади его дома, вид из окна этой самой комнаты, но по большей части — автопортреты, вначале, возле зеркала, довольно условные, дальше более выразительные, и если пройти вдоль стены, видно, как глаза на рисунке становятся меньше, лоб — выше, как умело художник растушевывает линии. В неделе появилась вершина, кульминация. Часами Элизабет сидела, готовясь к разговору, перебирая вопросы, которые хотела задать, и вновь забывая про них, словно нервная мать, когда мальчик возвращался.

Из окна был виден закат над гаванью. С востока на небо наползала туча, синие волны потемнели, лишь узкая бледная полоса света еще тянулась на горизонте поперек Атлантики. Близится время ужина. Пройти по мощеному коридору, мимо комнат, где живут такие же, как она, постояльцы, в столовую, а там кухарка Марша приветливо махнет рукой, Элизабет займет привычное место за столом и примется за пищу, полную крахмала. Бывает ли такая вещь, как глухой гонг? Если бывает, то именно такой гонг призывает на ужин обитателей Брюстерского пансионата организованного проживания в Плимуте каждый вечер ровно в половине шестого. Услышав этот негромкий звон, Элизабет отходит от окна в глубь комнаты, накидывает кардиган, надевает тапочки и пускается в ежедневное путешествие.

Когда она часом позже возвращается в комнату, в белом бумажном стаканчике на тумбочке уже дожидаются таблетки примидона, оставленные здесь, как всегда, нянечкой Джудит. Более двух десятилетий Элизабет Майнард делала все, как велено, и голос Эстер, причинивший ей столько бед, доносился до нее лишь изредка и еле слышно. Есть чем гордиться, говорит она себе, всю жизнь положила на то, чтобы чего-то не допустить. Но в последние недели, как она ни старалась, при визитах Теда наступали такие моменты, когда лекарство брало верх и время растягивалось бесконечно. Этот мальчик напомнил ей обо всем, что она утратила. Элизабет хотела бы поближе узнать его, узнать как личность. Разве она многого просит? Небольшая передышка только на пользу пойдет, прикидывает она, пряча таблетки подальше в ящик тумбочки.

— Оставь ее на хрен, слышишь? — орет снизу старший брат, а Тед все еще стоит перед дверью в комнату матери, безнадежно повторяя: — Ты не спишь? Ты не спишь?

— Чтоб через двадцать секунд был в машине, или пойдешь пешком! — кричит Джон из кухни. Тед пытается повернуть ручку, но дверь, как всегда, заперта. Надо бы посмотреть, как там мама, но время истекло. Он бежит в комнату за портфелем и скатывается вниз по лестнице.

В машине брат запускает на полную громкость диск «Ярости против машины»[27], автомобильные кресла подрагивают. Не снижая скорости, он проносится мимо двух стоп-сигналов и всю дорогу до самой школы молчит. На парковке Тед надвигает на голову наушники, и мелодичный голосок британской рок-звезды помогает забыть обо всем: «Она шествует в красе подобной ночи ла-ла-ла, ла-ла-ла». Он поднимается по ступенькам под напев, в котором никак не удается разобрать слова, что-то насчет Мэрилин, и наконец уже в коридоре — те самые строки, он ждал их с самого начала: «Я меч-та-аааю увидеть мою героиню… Я мечта-аа-аю увидеть мою героиню». Голова плывет, голос взмывает все выше, какое блаженство… чьи-то пальцы хватают его за плечо, губы мистера Ананьяна шевелятся: «Выключи немедленно!»

Нажимает на «стоп», щелчок громко отдается в ушах.

— Последний раз предупреждаю.

Двадцать с лишним старшеклассников сгорбились за партами из темного пластика, сорок пять минут высшей математики, ни малейшей надежды увидеть Лорен Дженкс. Становится тошно.

— Боже мой! — восклицает Тед как можно искреннее. — Я же тетрадь забыл! Я мигом! — И вылетает обратно в коридор, мчится прочь, слышит, как захлопывается за его спиной дверь.

— Молодец! — Стиви Пайпер выскакивает ему навстречу из кабинета химии, одобрительно поднимает вверх большой палец. — Приходи сегодня на вечеринку, чел: предки Фебы Дэвидсон отвалили из города.

— Само собой, — откликается Тед, пробегая по коридору к кабинету рисования. У Лорен сегодня «рисунок с натуры». Он заранее боится, что она заметит, как он караулит под дверью класса, хотя и догадывается: она давно уже знает, что он подглядывает за ней, — уже много недель, с тех самых пор, как в начале семестра Лорен перешла в их школу.

Миссис Теодопулос выставила на мольберте перед классом фотографию собаки и тычет указкой, требуя обратить внимание на уши. Ученики {все сидят спиной к Теду) мажут угольками по бумаге, выводят уши. Лорен во втором ряду: линялый оранжевый кардиган, растянутые карманы не застегнуты, косая полоса света падает ей на плечо, над ухом блестит прядь коротких темных волос, сережек нет. Теду нравится, что девушка не носит кольца и бусы, не пользуется косметикой. У нее такие большие глаза, она выглядит лет на десять старше его, словно живет уже в пятый раз и все в мире видела, а теперь по какой-то таинственной причине (плохая карма, например) вынуждена повторять жизнь заново в старшем классе средней школы. Вечером, сидя в своей комнате и с сожалением вытесняя из сознания ее образ, чтобы поискать в Интернете более примитивные картинки, Тед размышляет: ей бы, наверное, хотелось поделиться с кем-нибудь своим опытом, каково это — побывать в столь отдаленных местах и возвратиться. Редко, очень редко он позволяет своему воображению раздеть девушку, и тогда Лорен непременно оказывается сверху, выгибает спину, плотно зажмурившись, а на лице ее такое выражение, будто она припоминает что-то из прошлого, однако под конец открывает глаза, опускается ниже, приникая к нему, они глядят друг другу в глаза, он подымается ей навстречу, целует, взрывается.

Оттуда, где он стоит, напряженно думая о ней, не видно, как Лорен справляется с собачьим ухом. Он прислоняется головой к стеклянной двери, пытаясь разглядеть хотя бы профиль, руку, рисунок, и при этом упускает из виду миссис Теодопулос, которая грозно несется по проходу, как боевая колесница, выставив вперед указующий перст. Учительница уже приблизилась к двери, ученики поворачивают головы ей вслед, наблюдая, забавляясь, но тут и Тед замечает ее. Сердце пропускает один удар.

В ужасе он разворачивается и обращается в бегство.

Забравшись на галерею третьего этажа, он смотрит через двор в окно класса и снова видит поверх могучего плеча миссис Теодопулос два первых ряда в кабинете рисования. Приятельницы Лорен уже несколько недель назад при виде Теда начали хихикать, так что нет больше смысла прикидываться. Он смотрит на нее в открытую. Ну же, смейтесь, думает он, смейтесь надо мной, я жалок, я уродлив, я безнадежен, плюньте на меня, закатите глаза, издеваясь, скажите, что в жизни бы не согласились даже притронуться к такому, как я, лучше с обезьяной переспать, ну же, скажите мне это в лицо.

Вроде бы никто не смотрит в его сторону. Чертят что-то, сами еще не проснулись, ленивые, расслабленные тела. Первый урок.

И вдруг Лорен на мгновение отрывается от мольберта, смотрит в сторону и замечает Теда. Улыбается ему. Точно, улыбается. Лорен Дженкс узнала его с тридцати ярдов и улыбнулась — ему ли, над ним ли смеясь, об этом он не смеет даже задумываться. Изобразил хладнокровие, помахал небрежно и пошел себе прочь. Решено: сегодня же подойдет с подносом к ее столику, и пусть ее чертовы подружки хихикают сколько угодно.

Нужно привести в порядок нервы, пока не наступил обеденный перерыв.

Спрятавшись в туалете, он попытался сосредоточиться на истории битвы при Шайло[28], но быстро сдался и представил себе, как четыре обнаженные блондинки лижут его тело — явно недостает оригинальности, но, по крайней мере, сделал дело, получил облегчение и впервые за все утро вздохнул свободно.

К моменту пробуждения краски сделались более живыми: винного и золотого оттенка завитки на восточном ковре, полоса зари на целомудренно-голубом небе. Накинув халат, Элизабет вернулась на привычный наблюдательный пункт возле окна. Солнечный свет слоями ложился на заиндевелую траву во дворе. Такой же чистый свет осеннего утра струился на лужайку перед больницей на побережье Коннектикута, где Элизабет провела целый месяц за год до того, как они с Биллом поженились. Воспоминания с небывалой легкостью возвращались к ней нынче.

По воскресеньям он приезжал из Кембриджа в стареньком «линкольне», доставшемся от отца. Они гуляли на утесах, с которых открывался вид на Лонг-Айленд. Билл такой нервный, чувствительный, обожал книги. Тоже вырос в Новой Англии, в семье, отпавшей от Епископальной церкви, его тоже воспитывали на идеях свободы совести, родители сдержанно вздыхали над «Нью-Йорк Тайме» и спасение — если таковое вообще существует — связывали с надеждами на реформу, а не с искуплением. Они с Биллом любезничали часы напролет, вежливо обходя молчанием причины, приведшие Элизабет в больницу, — небольшие провалы, как называли это родители, она то забывала, где находится, то слышала голоса, но такое случалось реже. Билл заканчивал в Гарварде аспирантуру по социологии, рассказывал о своей работе. Познакомились они на семинаре, а семестр спустя Элизабет взяла в Рэдклиффе академический отпуск. Тогда родители еще надеялись, что она вернется в колледж.

Когда курс лечения подошел к концу, Билл пришел посоветоваться с ее врачом. Элизабет, скверная девчонка, подслушивала под дверью. «Некоторая неуравновешенность», — сказал психиатр. Почему? Был ли врач сексистом, полагал, что ее недуг сводится к истерии или же, добрый человек, угадал, что значит для нее Билл, и позволил состраданию взять верх над медицинскими соображениями? Билл хотел знать, можно ли им все-таки пожениться, а доктор в ответ спросил, любит ли он свою невесту. Никогда в жизни Элизабет не чувствовала себя такой счастливой, как в тот момент, когда Билл, не раздумывая, ответил: «Да». «Так женитесь на ней», — посоветовал врач.

После свадьбы они поселились в летнем домике ее родителей неподалеку от Плимута, в домике-шкатулочке у реки, где ее бабушка с дедушкой прожили всю свою жизнь. Считалось, что это всего на год, пока Билл допишет диссертацию. За жилье платить не надо, а в Кембридж он ездил всего два раза в неделю. Ей-то, помнится, не хотелось даже ненадолго поселяться на отшибе от города, в том доме, где прошло немало месяцев ее детства, в доме, который три столетия принадлежал той или иной ветви ее рода. Прошлое так давило здесь на нее, что для будущего не оставалось места. Билл поставил письменный стол в гостиной, возле радиоприемника — высотой четыре фута, красное дерево — на нижних полках которого обрастали пылью старые долгоиграющие пластинки Бетховена и Малера. Устраиваясь после обеда с книжкой на диване, Элизабет тщетно пыталась избавиться от воспоминания о том, как в летние грозы бабушка садилась подремать в кресле напротив.

Перед свадьбой они говорили о детях — оба мечтали поскорее ими обзавестись. «Трудно вам придется», — предупреждала мать, они ведь только начинают совместную жизнь, и у Билла пока нет работы. Однако Билл не хотел ждать. Она забеременела, оба были счастливы. Это казалось гарантией посущественней брачных обетов. Будущее становилось предсказуемым.

— Прекрасное утро. — Миссис Джонсон просовывает в дверь голову. Все эти годы она возглавляет Плимутский пансионат. Добрая рыжеволосая женщина, охотно обсуждает с Элизабет прочитанные книги. — Не забудьте: у вас сегодня посетитель.

Элизабет улыбается. Миссис Джонсон спешит дальше по коридору, а взгляд Элизабет возвращается к гавани. На таком расстоянии фигурки людей кажутся крошечными, мчатся по волнам, прогибаются под ударами ветра. Яхты качаются в заливе, хромированные мачты ритмично подрагивают, словно стрелка метронома. Солнечный луч играет на воде. Все дышит движением.

— Почти четыреста лет прошло с тех пор, как наша семья высадилась на этом берегу, — так начала Эстер свой рассказ. Голос ее сегодня стал звучнее, слегка вибрировал.

— Поехали! — вздыхает Элизабет, усаживаясь в кресло. — Пой свою песню! — Если удастся изобразить равнодушие, разговор пройдет гораздо легче. Любая слабость становится мишенью для лютых стрел собеседницы.

Какая прекрасная пора, пора страданий! Войны из-за принципа, скудные выгоды. А станки! Детские ручки, ножки, глазки, окровавленные, изувеченные во имя прогресса. Изнасилованные рабыни, головы мальчиков-солдат, раздавленные, точно яичная скорлупа. Может, священник позволит нам сплясать для тебя, Элизабет, нежный цветок, выросший из семени зла. А что ты сделала, чтобы это исправить? Думаешь, богов умиротворят твой загородный клуб, папочка у девятой лунки, темные руки, смешивающие для мамочки коктейль? Скажи еще — джаз!

— Тоже мне, историк! — фыркает Элизабет, пытаясь взять реванш. — Все на свете перепутала. — Давненько она не решалась на такие вылазки, но сегодня ей хватает сил для борьбы.

— Я и забыла, — отвечает Эстер. — Ты же всегда цеплялась за книги, за вычитанные из них «факты». И чем они тебе помогли?

Элизабет громко смеется.

— Знала бы я заранее, какая ты жестокая! И тогда что? Отказалась бы от моей помощи?

— Разве ты помогла мне?

Воспоминание возвращается: схватки начались утром, на второй день ставшего знаменитым бурана 1978 года. Дороги обледенели, засыпаны снегом, полиция остановила дорожное движение, «скорая помощь» не может выехать. Она лежала наверху, в старой спальне бабушки и дедушки, той, что в передней части дома.

Часами Элизабет старалась регулировать дыхание, лежа на высокой постели, мучаясь, цепляясь за Билла. Схватки усилились, мать успокаивала, велела быть сильной. Элизабет молила — врача, лекарство, хоть что-нибудь, чтобы приглушить раздирающую боль внизу живота. В краткие мгновения отдыха она открывала глаза, и со стены спальни на нее смотрела вереница умерших предков, дагерротипы тощих женщин и обезьяноподобных мужчин, неподвижно замерших в черных воскресных костюмах, словно перед встречей с Создателем. Когда ребятишками они приезжали к бабушке с дедушкой, Элизабет и ее брат пугали друг друга, перечисляя родственников, померших в этих самых комнатах. Теперь фотографии ожили, добродетельных предков оскорбляло ее унижение. Элизабет кусала подушку, пот лился градом. Час за часом, врача все нет. В соседней комнате Билл перешептывался с родителями: нельзя везти ее в больницу, дело зашло чересчур далеко, дороги ненадежны.

В шесть часов отключилось электричество, дом погрузился в темноту. Мир сводился к реву ветра, качавшего деревья во дворе, да к этой пронзительной боли. Отец зажег свечи, поменял батарейки в радио. Снег все валил. Внизу слушали новости: сотни машин застряли на шоссе. Диктор вновь посоветовал всем оставаться дома.

Мать принесла воды, обтерла ей лицо и грудь. В тени шевелились призраки. Где-то после полуночи (роды длились уже пятнадцать часов) мать ушла поискать чистые полотенца. Элизабет осталась лежать одна на пропитанной потом постели, Билл кипятил воду на кухне, отец, дозвонившись до больницы, что-то орал в трубку, снег засыпал уже и оконное стекло, внизу живота рвалась плоть, весь пах в крови. В висках сильно стучало.

Сердце билось неровно. Должно быть, она умрет.

И тогда при свете свечи она впервые увидела Эстер — там, в дальнем конце старинной, странной комнаты с низким потолком. Черное платье и чепчик, лет тридцати, а на вид все пятьдесят, некрасивая, блекло-серые глаза. Эти глаза видели все. Несколько столетий назад, зимней ночью, она корчилась на этой же самой постели. Муж уехал торговать на реку Коннектикут, с ней была сестра, трем малышам велели не плакать, и они тихонько всхлипывали в соседней комнате. Двадцать часов длилась агония. Этой женщине ничего не надо было объяснять, вся ее жизнь сводилась к строке из письма одного мужчины другому. Эту фразу Элизабет заучила наизусть с того самого лета — тоже в прошлом — когда дед, разбирая бумаги своих предков, зачитывал внукам вслух их переписку; «С прискорбием сообщаю, что Эстер умерла, подарив мне сына».

Элизабет в ужасе уставилась на темную фигуру в углу; она бы закричала, но боялась, что родители и Билл примут ее за помешанную. Медленно, молча Эстер подошла к постели. Холодная рука коснулась лба роженицы. Элизабет прикрыла глаза. Она чувствовала, как Эстер просунула руки между ее ног, подхватила головку младенца. Еще одно, последнее усилие. Когда она приподнялась и открыла глаза, младенец оказался синим. Пуповина дважды обмоталась в утробе вокруг его шеи и натянулась, удушила малыша в момент появления на свет.

Билл вошел в спальню первым. В первое мгновение, прежде чем здравый смысл, сострадание или супружеский долг обязали его отбросить подозрения (значит, так и не поверил до конца, что она здорова), он глянул на Элизабет так, точно она и была убийцей. Она заторопилась объяснить, что тут произошло. Разве у нее был другой выход? Эта женщина явилась к ней, вытащила дитя, но пуповина, должно быть, давно обмоталась, уже много недель назад… Родители заплакали, Билл закрыл лицо руками. Рано утром акушерка добралась-таки до их дома и перерезала пуповину.

— Нет, ты мне не помогла, — громко говорит Элизабет, сидя в кресле у окна. — Ты мне не помогла.

Слава богу, та не отвечает.

И, слава богу, все краски в ее комнате вновь оживают, играют на свету, и голубой воздух, и голубой океан пульсируют в ожидании нового рождения. Она не принимает лекарства, морок миновал. Скоро придет Тед.

Ближе к вечеру она слышит его голос снизу, у столика дежурной сестры. Нянечка Джудит принесла ей пирожные «Пепперидж фарм», как она и заказывала, а от ланча остался сок. Элизабет приготовила два стакана.

Вот он уже стучит в приоткрытую дверь.

— Привет, миссис Майнард!

Миссис Джонсон каждый год посылала заявку в программу социальной помощи, приглашала старшеклассников, и каждую осень один-два человека записывались добровольцами, регулярно навешали кого-то из «подходящих» обитателей санатория, но до Элизабет очередь никогда не доходила, пока не появился Тед.

На нем синяя лыжная куртка, впервые надел. Темные завитки волос падают на высокий дутый воротник. Мороз оставил красные пятна на его щеках.

— Ты очень красивый, — делает комплимент Элизабет.

Мальчик бросает поспешный взгляд через плечо в коридор и опускает глаза.

— Вот и хорошо, — бормочет он.

— У нас пирожные есть. Будешь?

Он проходит в комнату, сбрасывая с плеч рюкзак. Элизабет протягивает тарелку. Тед берет три «Милано».

— Ух ты, — замечает он. — Вы все мои картинки повесили. За неделю управились?

— Сняла со стены эти невыносимые акварели и расчистила место. Портреты мне нравятся. Хорошо получились.

— Как прошла неделя? — спрашивает гость.

Смешно сказать, та маленькая брошюра, которую Теду выдали, когда он подписался на благотворительную программу, предостерегала: не следует задавать такой вопрос постояльцам пансионата, ибо для них каждая неделя ничем не отличается от предыдущей и последующей, и лучше сосредоточиться на чем-то позитивном. Чушь собачья, решил Тед, эта старуха прожила свои семь дней не хуже любого другого.

— Сплошной кошмар , — расплывается в широкой улыбке Элизабет. — Глэдис Штейн чуть не испустила дух посреди турнира по бриджу. Ее Дикки Минтер довел, все болтал насчет Муссолини.

Тед научился смеяться над ее шутками, хотя не всегда понимал, в чем тут соль.

— А как еда?

— Свежие полуфабрикаты.

И они дружно захихикали — два приятеля, старая шутка.

— Есть идея, — заговорил Тед. — Чем снова мне браться за карандаш, поедем прогуляемся. Вы не против?

С тех пор, как родители умерли, только Джинни, подруга детства, забирает Элизабет из пансионата, возит в гавань Плимута или прогуляться по Дуксбери-Бич, и то не чаще чем пару раз в год.

— Это будет замечательно, — вздыхает она.

Надев шубку и шапку, полученные от бабушки в подарок к свадьбе, она ведет Теда вниз, в кабинет миссис Джонсон. Все обитатели Плимутского пансионата живут тут добровольно, это не какая-нибудь вам крепко-накрепко запертая психбольница, а специальное заведение, помогающее людям организовать свою жизнь. С Элизабет персонал санатория никаких хлопот не имел, так что миссис Джонсон с готовностью их отпускает, пусть только вернутся к ужину.

— Я водила такой «универсал», — вспоминает Элизабет, когда они сворачивают на незнакомое шоссе. — Давно тут эта дорога?

— Ее построили… э-э… пожалуй, меня еще и на свете не было.

— Джинни боится меня расстраивать, — усмехается Элизабет. — Ей сказали, лучше избегать незнакомых пейзажей, вот она и возит меня по старым дорогам. Наверное, это имело бы смысл, будь я в глубоком маразме. На самом деле, гораздо интереснее посмотреть новое шоссе.

Скоро все тут заасфальтируют, даже болота и топи. Животные вымрут, и мы вслед за ними. Сколько еще людям надо истребить, чтобы они наконец угомонились?

Тоже мне, защитник окружающей среды родом из семнадцатого столетия, мысленно огрызается Элизабет. Ханжа и лицемерка. Вспомни лучше, какие эпидемии вы принесли с собой, вспомни, как мерли туземцы!

Можно подумать, для тебя это не обернулось прибылью, шипит в ответ Эстер.

— Может, вы могли бы мне кое в чем помочь? — заговаривает Тед. Элизабет — она сидит на соседнем сиденье — бросает на него быстрый взгляд. Волосы у мальчика растрепались, он сгорбился над рулем, чем-то взволнованный, обворожительный. Она едет с ним в машине. Никакие наркотики не притупляют ее мозг. Мгновения с легкостью отшелушиваются одно от другого.

— Конечно, — говорит она. — О чем речь?

— Понимаете, есть один человек… девушка, в общем. Мы учимся вместе. Говорят, у нее скоро день рождения…

— Хочешь купить ей подарок?

— Точно, — с облегчением подтверждает Тед. — Точно. Только вот что купить?

— Как приятно, что ты обратился ко мне за советом, — говорит она.

Они сворачивают с шоссе и въезжают на парковку возле гигантского супермаркета — еще новостройка, совершенно незнакомая Элизабет.

— Найдем самый лучший подарок, — сулит она, выходя из машины. — Моя мама — вот кто умел ходить по магазинам. Мы вместе ездили на поезде в Нью-Йорк, вторую половину дня проводили в «Бергдорфе», примеряя наряды, потом пили чай в «Плазе», оставались там на ночь, а утром подбирали туфли. — Надо же, давненько в ее голосе не звучали кокетливые нотки… — Уж я-то сразу распознаю хорошую вещь, как только увижу.

— Здорово.

Пяти минут хватило Элизабет, чтобы разделаться с магазином под вывеской «Ти-Джей-Макс».

— Это не для нас, — заявила она, выплывая в залитый солнцем портик магазина, дивясь, как легко возвратилась к ней способность находиться среди людей. — Как ее зовут?

— Лорен. Но она — она еще не стала — ну, моей девушкой, понимаете…

— Да-да, ясно. Хорошо. Эта информация мне пригодится. Вот и старый добрый «Лорд-энд-Тейлор». Здесь мы что-нибудь найдем.

— И потом, ее семья вообще-то богатая. Но что мне нравится, она не берет у родителей машину, а ее братец-придурок гоняет на джипе.

— А дом у них большой?

— Довольно здоровый. В конце Уинтроп-стрит, возле того места, где вы жили. Я проезжал мимо пару раз.

Отдел аксессуаров. Подавляя нервозность, Элизабет поспешно припоминает, что

на свадьбу Лсстеры подарили ей бумажник из кожи с тиснением, с ее новыми инициалами. Те самые Лестеры, которые приехали аж из Сан-Франциско и заняли весь третий ряд в церкви Сент-Эндрю, а после ужина танцевали в клубе: мужчины в смокингах или в офицерских мундирах, дамы в шелках и шифо-нах, платья так и переливались при свете канделябров, шампанское рекой, в угасающем вечернем свете перед глазами мягко расстилалось поле для гольфа. Отцу это было не совсем по карману, но что поделать, все — да и он сам — хотели именно этого.

— Бумажник? — предлагает она. — Тисненая кожа, серебряный замок?

— Смахивает на мамин. В смысле, бумажник у нее, конечно, клевый, и все-таки…

— Ты прав, ты прав… Нужно что-то посовременнее.

— Не глупо покупать ей подарок? То есть, у нас еще и свидания-то не было.

Они ненадолго задержались перед витриной с чемоданами.

— Что привлекает тебя в ней, Тед?

— Понимаете, она пришла в школу недавно, в начале года. Подружками успела обзавестись, но не целой шайкой. И она маргинал, ну, вы знаете, нос проколот, но серьга совсем крошечная, со вкусом, честное слово, и волосы она стрижет коротко и одевается здорово, типа этнической одежды, очень элегантно. Не только в этом дело. Просто мне нужно понять, что у нее в голове. Есть в ней что-то, отчего мне позарез надо это узнать.

Отдел косметики вызвал у Эстер крайнее возмущение. Шлюхи, гоняющиеся за суетой, — вот во что мы превратились. Целый месяц покаяния не очистит тело от этакого срама.

— Дорогуша, пост и покаяние давно не в моде, — бормочет Элизабет. — Да и они тоже мучаются, — напоминает она своей верной спутнице, подметив усталые улыбки разряженных женщин по ту сторону блестящего прилавка. Ох и блестит! Лучше б она взяла с собой солнечные очки! Свет отражается от полированной стали и стекла; ярко переливается крупномасштабная оранжевая реклама — Футболист и Невеста, слева надвигается океан, справа хмурит тонкие выщипанные брови продавщица.

— Что-нибудь к празднику? Элизабет с трудом переводит дыхание.

— Тед, — просит она (о, хоть бы померк яркий свет!), — Тед, объясни этой любезной леди…

Щеки мальчика заливает румянец.

— Ну… это… вообще-то Лорен не красится.

Эстер уже подметила на прилавке здоровенную табличку, сулящую ко Дню благодарения скидки на какие-то духи «Эгоист». Обнаженный мужской торс, над ним в одном углу индейка, в другом — стилизованное изображение отца-основателя.

— Пустяки, — бормочет Элизабет. — Обычный китч.

— Но мы же собирались купить что-нибудь стоящее, — упирается Тед.

— О! — Элизабет поспешно хватает первый попавшийся тюбик помады и протягивает его Теду. — Прелесть, правда? По-моему, это прелесть.

— Что вы делаете, мэм? — всполошилась продавщица.

— Ничего-ничего, только кое-кому это не нравится… — Она дотянулась до таблички, впилась ногтями в рамку, стараясь выдрать из нее плакат. Ужасно громко скрежещут ногти, и воздух вокруг гудит.

— Леди, это недопустимо…

— Не ори! — отвечает она.

— Миссис Майнард, — вступается Тед, — это же собственность магазина, оставим все как есть.

— Ты прав, Тед, извини, ты, конечно, прав, но это такая гадость, это оскорбительно, нужно это убрать долой, хотя всем известно, что День благодарения ввели только в XIX веке, и чего она привязалась… — Плакат у нее в руках, Элизабет принимается раздирать его на куски. — Не знаю, этот «Эгоист», слишком много всякого такого…

— Я вызову охрану. — Голос продавщицы звучит на несколько октав ниже прежнего.

— Пошли! — Тед решительно хватает Элизабет за руку, пальцы ее продолжают рвать глянцевую бумагу, клочья становятся все мельче. Только бы старуха не заплакала, как пару недель тому назад, когда он нарисовал ее портрет. Тед тащит свою подопечную прочь из магазина, к лифту. Все, от плаката уже ничего не осталось. Теперь она застыла неподвижно, словно чем-то напугана. Помада так и осталась у Теда в руках. Полоска со штрих-кодом на тюбике отсутствует, соображает он и перед выходом на парковку быстренько сует помаду в карман.

Рука миссис Майнард по-прежнему покоится на его руке, он ведет ее к машине и думает о своей матери, которая сидит у себя наверху день напролет, с самого утра, только к ужину спускается, но и тогда не выдавит из себя ни слова, лицо мертвое, отец и брат тоже молчат. Даже между собой они не говорят о матери, когда втроем ходят в воскресенье в кино или когда приезжают родственники, а она все равно не выходит на люди, или когда Тед играет в школьной пьесе, и она каждый день обещает: завтра, завтра я непременно приду, и наступает суббота, она не смотрит ему в глаза, не хватает мужества признаться, что так и не выберется. Сначала Тед не хотел идти волонтером в пансионат, блин, хватит уже с него душевнобольных, честное слово, довольно, но что-то заставило его подписаться на программу, а потом эта миссис Май-нард, она уговаривала его рисовать, Тед приходил к ней и делал рисунки в блокноте, а она расспрашивала его о книгах, которые он читал, и что он хотел бы делать в жизни, и как его машина ведет себя зимой, и какое масло он залил в мотор, и сколько он весил при рождении, он просто сидел с ней рядом, рисовал и отвечал на сотню таких вот пустяковых вопросов, и почему-то это было правильно.

— Прости, — пронзительно пискнула Элизабет, залезая в машину.

— Не беспокойтесь, — бормочет он, изо всех сжимая руль. — Не беспокойтесь!

Миссис Джонсон заметила их из окна кабинета, когда они вошли в вестибюль.

— Господи! — выдохнула она, устремляясь навстречу. — Что случилось?

— Ничего, — говорит Тед. — В магазин съездили, только и делов. Миссис Майнард захотелось вернуться, вот и все.

— Элизабет! — окликает директриса. — Вы в порядке?

Старуха кивает.

— Ты устал, — оборачивается она к Теду. — Езжай домой и выспись хорошенько!

— Обязательно, — кивает он.

— Да, — одобряет миссис Джонсон, бережно подхватывая Элизабет под руку. — И вам самое время вздремнуть.

— Дру-уг! — тянет Стиви Пайпер (уже наступил вечер). — Ты только попробуй!

Дно пластиковой бутыли из-под молока срезано хлебным ножом, отверстие затянуто

фольгой, раковина на кухне Дэвидсонов до краев наполнена водой. Стиви опускает бутылку в воду, косячок горит прямо на фольге, теперь Стиви медленно приподымает бутыль за ручку, дым нагнетается в сосуд, плотное, густое облако марихуаны. Стиви сдергивает фольгу, Тед припадает губами к горлышку, не выпуская его, наклоняет голову, следуя за резким движением бутыли — Стиви внезапно погружает ручку в воду, под давлением поток наркотического дыма устремляется прямиком в легкие Теда, отбрасывает его от раковины. Ударившись спиной о гранитный шкафчик в углу, налетев на Хизер Траклер, он оскальзывается на двойной миске, в которой до половины — кошачьей еды и молока, падает на черно-белые клетки кафеля, дым вырывается изо его рта как раз в тот момент, когда задница с резким металлическим скрежетом обрушивается на плоскую батарею.

— Вот оно, семейное, на хрен, блаженство! — орет стиби, взмахивая руками, словно олимпийский бегун, одержавший победу, вот только состязание происходило у него в голове. Он заряжает свой гидравлический механизм и готовит новую порцию дыма.

— Господи, мальчики! — ворчит Хизер, стряхивая с кашмирского свитера капли «спрайта». — Тут люди, знаете ли, живут…

— Знаешь что? — откликается Стиви. Готов поспорить, живут, на хрен!

Тед кивает, извиняясь, — разум его уже отчалил.

В кухню входит Лорен. Тед смотрит на нее снизу вверх, ладонь так и осталась лежать в лужице молока, повсюду вокруг кошачий корм. Он приподымает руку, чтобы помахать своей девушке, и что-то жидкое течет от кисти к локтю.

— Веселитесь? — спрашивает она. Теплая волна счастья окатывает Теда: на ней все тот же оранжевый кардиган.

— Дру-уг! Вылазь-ка из кошачьего корма, парень, не давай ему повиснуть на тебе, не задерживайся по жизни!

Повинуясь призыву Стиви, Тед поднимается. Внезапно он оказывается лицом к лицу с Лорен, и теперь они должны о чем-то говорить.

Стиви бросает на них короткий взгляд и с ехидной проницательностью по накуру ощущает напряжение.

— Так вы… — пытается выговорить он и не может, разражается смехом. Оба смотрят на него, им легче смотреть на Стиви, чем друг на друга. — Так вы часто бываете тут вместе? — выдавливает он из себя наконец, перегибаясь пополам от истерического хохота, молотя руками по столику, всхлипывая.

— Придурок! — ставит диагноз Хизер. — Пошли, ребята, двинемся наверх. — По задней лестнице она ведет их на площадку, дверь в ванную распахнута, и они видят в доверху налитой ванне парня, полностью одетого, — он шлепает по воде теннисной ракеткой, пытаясь поймать растеньице, вытащенное с корнями из горшка, а трое столпившихся у бортика приятелей-болельщиков неистово подбадривают его криками и жестами.

— Бессмысленно, разрушительно, — бормочет Хизер, проходя мимо.

Тед отваживается искоса глянуть на Лорен и теряется окончательно: оказывается, она сама уже глядит на него, и когда он посмотрел на нее, их глаза встретились. Сегодня за ланчем — кажется, сто лет тому назад — она дважды улыбнулась в ответ на его реплики, а ее подруги даже и не думали хихикать.

Хизер возвещает, что намерена прекратить это безобразие в ванной комнате, и возвращается на площадку, восклицая на ходу:

«Эй, вы, там!», а Тед и Лорен остаются наедине посреди лестницы. Кислотная музыка поднимается столбом вверх из гостиной к ярко освещенной площадке второго этажа.

Стиви советовал Теду при заминке в разговоре использовать примитивную тактику «а я — а ты»: сообщить какой-нибудь простой и очевидный факт из своей жизни — кто ведет в классе историю, что поделывал прошлым летом, — а потом выспросить аналогичную информацию у собеседника. Именно так ведут себя нормальные люди, внушал Стиви. Веди себя так, словно все вокруг абсолютно реально. Этот метод работал, пока ни с того ни с сего не заиграл Лу Рид[29], и все простые и очевидные факты о жизни Теда сами собой исчерпались.

— Жаль, что Стиви повел себя как последний осел, — извинился он.

— Плевать. Вы с ним не сиамские близнецы.

Сарказм Лорен озадачил Теда.

— Верно, — пробормотал он. — Ты права. Давняя тоска давит на грудь, подкатывает к горлу. Он готов признаться, что никогда у него не было девушки, не было секса, только целовался два раза и потому чувствует себя придурком и уродом, но такие мысли лучше все-таки держать при себе.

— Симпатичный у тебя свитерок, — говорит он вместо этого.

— Спасибо.

— И эта штука у тебя на шее мне тоже нравится. Это что?

— Жадеит. — И она провела пальцами по ожерелью.

— Тепленький, наверное. Нагрелся у тебя на шее.

— Это уголовное преступление! — орет в ванной Хизер. — Ты за это срок схлопочешь!

— Может, присядем? — предлагает Лорен.

— Давай, — соглашается он.

Они прошли по коридору в пустую комнату, скорее всего, предназначенную для гостей. Лорен плюхается на широкий белый диван.

— А Дэвидсоны пока что пьют пина-коладу[30] в Арубе, в какой-нибудь лачуге на берегу.

— Ага, — подхватывает Тед, — и хвастаются своим сыночком Джеком, которого еще до окончания школы зачислили в университет.

— Вот именно.

— А моих предков с места не сдвинешь, — жалуется он. — Как насчет твоих?

— Бывает иногда. Они такие тупые. Из-за всяких глупостей переживают.

— Тяжко тебе.

— Ага, — повторяет она за ним. — Бывает. Тед пристраивается рядом с Лорен на краешке дивана.

— Ты вроде как старше, — говорит он.

— В каком смысле? — Она щурится, словно не может сфокусировать взгляд.

— Ну, словно ты все это уже знала. Говоришь мало, что-то думаешь про себя, а вслух не говоришь. Непривычно как-то. — Нельзя ли протянуть руку, подложить ей под затылок, потрогать вытянутые бусины из жадеита у нее на шее? Что откроется ему, что он узнает, если дотронется до Лорен?

— По накуру, — предупреждает он, откидываясь к спинке дивана. — Если что не так скажу, не обижайся, о'кей?

Она качает головой:

— Я и сама пьяная.

Тед прикрывает глаза. Он видит миссис Майнард — та мирно спит в своей комнате там, на горе. Ни родителям, ни брату он не рассказывал о визитах в пансионат, да они и не спрашивали, в какой благотворительной программе он участвует.

— Захожу я сегодня в магазин, — путано начал он. — С той старухой, которую навещаю в Плимуте, ну, социальная программа. Обычно она просит меня порисовать, но сегодня мы решили сделать вылазку. В магазине у нее типа крыша поехала. Содрала рекламный плакат, а потом… — Он снова видит перед собой лицо миссис Майнард, она замерла в испуге, неотрывно глядит на шоссе сквозь ветровое стекло. — В машине она сказала, что на заднем сиденье сидит еще та, другая, но чтобы я не оборачивался, а то другая рассердится. Сказала, что часто слышит голос этой женщины, но видит ее очень редко.

Тед широко раскрывает глаза и смотрит на Лорен.

— Странное дело, — говорит он. — Я вовсе не испугался. То есть мне было не по себе, но я ей верил.

— Тебе показалось, что в машине с вами едет кто-то еще, кого ты не видишь?!

— Я имею в виду, для нее это все реально.

Лорен промолчала в ответ. Они еще посидели на кушетке, прислушиваясь к доносившемуся снизу голосу Лу Рида. Он звенел отчаянием, столь неуместным здесь, среди журнальных столиков с книгами и засушенными цветами, клетчатых покрывал на постели и сборчатых занавесок, а рядом еще бежевый циферблат — все, что однажды якобы им тоже потребуется. Приятные вещи приятных домовладельцев. Такие же грустные, как и вечные вещи дома у Теда, гарнитур кленового дерева в гостиной, купленный в тот самый год, когда он появился на свет, обеденный стол, за которым он маленьким мальчиком сидел вместе с родителями, знаки, хранящие память об общих надеждах супругов. Они с Лорен — лишь цветистый нарост в такой вот комнате, мертвая река времени уносит их прочь, не останавливаясь ни на миг.

— Ты мне нравишься, — говорит Лорен. Сердце с размаху ударяется о ребра. «Лидокаин!» — кричит Джордж Клуни. Он распростерт на каталке, бегут врачи в белых халатах, нестерпимо яркий свет, капельницы. Он очень пьян, понимает Тед, очень пьян и совершенно счастлив.

— Это же здорово, — говорит он Лорен. — А я тебе помаду принес.

Но тут к ним врывается Хизер, яростная, точно требующий смертного приговора прокурор. Она отправляется на другую вечеринку, к Патнэмам, и если они не собираются идти пешком, пусть лучше пошевеливаются.

2

Наступили праздники — рождественские украшения, визиты родственников и новости: миссис Джонсон уходит на пенсию. Ее преемник, мистер Атвотер, молодой, красивый, занудный, носит темный костюм и подает руку всем и каждому. Старухи заворковали, женщины помоложе глядят недоверчиво, мужчины знай себе играют в карты. В начале декабря Тед пропустил подряд две недели, занят репетициями в «Нашем городке»[31], но не забыл позвонить Элизабет и извиниться.

Когда он звонил во второй раз, они болтали дольше. Тед не спешил класть трубку. Элизабет набралась храбрости спросить; «Ты виделся с Лорен?» О поездке в магазин они не упоминали.

— Да, — торопливо выдохнул он. Элизабет уже знала эту интонацию, выдававшую скрытое волнение. — Она тоже играет в пьесе. А я — Рассказчик, объясняю всем, что она делает.

— Жаль, что мы так и не купили ей подарок.

— Нет-нет, все в порядке. Я отдал ей помаду. Ей вроде понравилось. — Он смолк. — Вот что я спросить хотел: когда вы замуж вышли…

— Да?

— Или раньше, типа, когда встречались… В смысле, в какой момент, когда вы, это, встречались, вы же как-то давали ему понять, что теперь можно, а?

— Ну конечно, — сказала Элизабет. — Он звонил в общежитие, спрашивал, свободна ли я в такой-то день вечером. Он всегда был безукоризненно точен. Никогда не забывал вовремя позвонить. И ты не забывай, Тед. Вежливость — это очень важно.

— Ну да, ну да, — нетерпеливо перебивает он. — Но потом, в смысле, когда вы уже были вместе, вы дали ему понять, что теперь можно переходить к следующему, или это он… как-то дал вам понять?

— О! Ты насчет секса!

Элизабет прямо-таки чувствует, как мальчик вздрагивает на другом конце телефонного провода, и из милосердия подавляет смешок.

— Ага, — шепчет он.

— Боюсь, я мало чем могу тебе помочь в таком деле. Но ты хороший парень, Тед. Ты добр. Будь нежен с ней.

— О'кей.

В следующий раз он позвонил предупредить, что в школе начинаются каникулы, спектакли, праздники, так что ни он, ни другой доброволец не заглянут в пансионат до начала января. Элизабет не ожидала такого перерыва, она очень огорчена, но Тед звонит каждую неделю, и на Рождество тоже. Как-нибудь она дотянет, дождется его возвращения.

Нянечка Джудит что-то заподозрила: слышала, как Элизабет последнее время разговаривает сама с собой, и теперь она спускает таблетки примидона в унитаз, а то еще застукают. Слишком долго лекарства притупляли у нее вкус к самым простым удовольствиям. Например, свежесть холодной воды, когда во рту пересохло. А как приятно сосредоточиться на одной мысли и додумать ее до конца. Каждый день упруго пульсирует, наполняется гулом, что-то сулит ей радость, что-то пугает, но главное — все такое живое, такое полнокровное и живое. И Эстер тоже является к ней, ни одного дня не пропустит.

К тому же ей надо о многом расспросить Теда. Чтобы не сбиться, она начинает заранее составлять список вопросов.

В канун Нового года небо чистое и ясное, в комнату Элизабет льется прозрачный свет. Традиционное празднество намечено на после обеда. К вечеру соберутся родственники, а в десять часов пансионерам предписано находиться в постели. Последний день миссис Джонсон на посту директора, она обходит комнаты, прощаясь с постояльцами, некоторых из них она знает вот уже четверть века. После ланча, когда на небе собираются тучи, вот-вот пойдет снег, миссис Джонсон заглядывает к Элизабет. Разговор, как обычно, начинается с отчета миссис Джонсон: сейчас она читает книгу какого-то иностранца о путешествии по Америке, отмечает места, которые стоит посетить. Они с мужем планируют на весну тур по стране. Никогда не бывала на Юге, хочется посмотреть.

Нащелкает картинок старых плантаций и будет грустить над упадком былого величия. О, блаженство забвения!

По утрам удается отвечать Эстер, не разговаривая вслух (ночью это никак невозможно). Элизабет приказывает Эстер заткнуться, и та подчиняется — ненадолго.

Печаль проступает на лице миссис Джонсон. В самом ли деле она готова уйти на пенсию или ее вынудили?

— Вы не поддерживаете связь с мужем? — осведомляется директриса. Странный вопрос. Они с Биллом не общались вот уже более двадцати лет. Он живет в Калифорнии с женой и тремя детьми. Кому это и знать, если не миссис Джонсон!

— Нет, — отвечает Элизабет.

— А Джинни, она ничего не планирует изменить?

— В чем дело? Я должна уехать?

Миссис Джонсон качает головой.

— Просто мы — новый директор и я — пересмотрели кое-какие правила. Полагаю, он прав: на нас лежит ответственность, юридическая ответственность. Возникли проблемы из-за вашего похода в магазин с Тедом.

Элизабет, я пыталась его переубедить, но мистер Атвотер твердо решил: пока вы живете здесь, к вам не будут допускать волонтеров. Бог свидетель, не хотелось мне сообщать вам сегодня такую новость, но уж пусть лучше это исходит от меня.

— Никаких визитов? — склоняет голову набок Элизабет.

Миссис Джонсон сцепила руки на коленях,

— Ясно, — кивает Элизабет.

— Мистер Атвотер. Он так решил.

— Да.

Он даже не пытался разобраться в сюжете боевика с Арнольдом Шварценеггером. В кинозале, с Лорен по правую руку, с Хизер и Стиви (они вдруг начали встречаться) по левую, бессмыслица развлекательного фильма поражает его как откровение. Еще несколько часов, и он, Тед, окажется в постели голым с любимой девушкой, и по сравнению с этим событием весь жалкий материальный мир кажется ничтожным. Кажется, мир навсегда лишился смысла. Дата была назначена за неделю, Лорен дала ему слово на Рождество, шепнула на ухо, так изысканно, романтично, он почувствовал себя персонажем в цилиндре и смокинге, танцующим на залитом лунным светом балконе, из черно-белого фильма, какие родители смотрели в молодости. «Учтиво», «церемонно» — как правильней это назвать?

Кончился дурацкий боевик, вместе с толпой они вывалились на парковку, снег уже падал тяжелыми хлопьями, на улицу вышли снегоочистители.

— Идете на вечеринку? — спросила Хизер.

Тед посмотрел в сторону, пожал плечами, сощурился:

— Круто, конечно, но я, пожалуй, пас. Поздновато уже.

— Чего? Новый год!

Лорен в черных блестящих брюках, в простой кожаной черной куртке, разрушает притворство Теда, сообщив всем, что ее родители в отъезде и они с Тедом едут к ней домой. Она не портит ему игру, осознает Тед, наоборот, вводит ее в должные рамки.

— Что скажешь, Хизер? — покачивается с пятки на носок Стиви. — Может, и нам с тобой пойти поиграть в «полицейских и воров»?

Хизер пренебрежительно фыркает.

— Давай-давай! Мне еще предстоит за тебя залог платить, когда попадешься со своими таблеточками для голубых.

— Веселитесь! — советует им Лорен, беря Теда за руку. Никогда прежде она не делала этого при посторонних. Эрекция наступает незамедлительно. По дороге к машине Тед размышляет, насколько преждевременной может быть преждевременная эякуляция, случается ли мужчине кончить за несколько миль от дома своей подружки и успеют ли они вовремя добраться.

Выехав на шоссе, Лорен ставит кассету эмбиент-хаус, медленный ритм, приглушенная музыка. Ветровое стекло, словно камера, наезжает на сыплющиеся с черных высот неба влажные хлопья. Парковка у супермаркета хорошо освещена и пуста. Магазины закрыты, площадки с выставленными на продажу машинами засыпал снег. Сегодня знакомый пейзаж не сосуществует с Тедом во времени, он сразу же отходит в область воспоминаний, откуда когда-нибудь вернется как прошлое. Восхитительно, дивно воспринимать все как бы с расстояния. Каким прекрасным может быть даже повседневный мир, когда выходишь за его пределы.

На пассажирском сиденье застыла Лорен, кожаная куртка распахнута, но оранжевый кардиган, излюбленный предмет их шуток, застегнут на все пуговицы. Лицо ее странно сосредоточено, взгляд упирается в приборную доску. За месяц свиданий подобные паузы повисали не раз, Лорен это, похоже, не беспокоит, а вот Теда нервирует. Иногда они разговаривают о ее семье. Сперва Тед думал, она относится к родителям с ненавистью или покровительственным цинизмом, как многие его богатые приятели, словно мамаши и папаши — винтики насквозь прогнившей системы, преступники, живущие своей преступной жизнью. Он всегда словно привилегии завидовал возможности так воспринимать родителей — они, дескать, устоят перед нашим презрением. Но, общаясь с Лорен, Тед убедился, что она-то понимает, какую боль может причинить родителям. Ее тщательно разработанный план, ее твердое решение провести эту ночь вместе — не выпад против них, а нечто иное: девушка хочет сама распоряжаться своей жизнью.

Вот оно, псевдо-шале, построенное едва ли полгода тому назад, с гаражом на три машины, с фонтаном и башенкой. Электронной начинки внутри — что в космическом корабле: термостаты, сигнализация, увлажнители воздуха, кнопки контроля. По большей части половина этого дерьма не работает, в гостиной субтропики, дверной звонок не звонит. Вечер за вечером отец Лорен устраивает разнос строителям. Его работа как-то связана с финансами. Этот уик-энд родители Лорен проводят в собственной квартире во Флориде с ее братом.

— Бокал вина? — предлагает Лорен, приглашая Теда на кухню.

— Да, — отвечает он. — Было бы здорово.

Высокие потолки, обстановка — странное сочетание: дорогая хромированная аппаратура и занозистая деревянная мебель, точно с сельской распродажи.

Лорен подает Теду бокал вина и наклоняется вперед, нежно целуя его в губы. Как всегда, он чувствует слабость в коленках и не знает, что делать. Свободной рукой обнимает Лорен за плечи. Лучше не думать, что творится сейчас дома, брат гуляет с приятелями, отец читает газету в гостиной в одиночестве, мать лежит в постели наверху в одиночестве, в пустой кухне чувствуется слабый запашок того чистящего средства, которым отец опрыскивает стол и раковину после приготовления ужина и мытья посуды.

— Откуда взялся этот стол? — интересуется он.

— Покупать за большие бабки старое полуразвалившееся дерьмо — последний писк. Им все мало. Извращение, а?

Пожалуй что так, соглашается Тед. Лорен опускает голову ему на плечо, утыкается в ямочку под ключицей, гладит его ягодицы, просунув руку в задний карман брюк. Лучше поторопиться, нервничает Тед. «Будь с ней нежен», — советовала миссис Майнард. Кому еще в школе советы насчет секса дает шизофреничка?

Снова взяв Теда за руку, Лорен ведет его через анфиладу комнат с дорогими коврами и старой мебелью, мимо канделябров и картин в золоченых рамах к лестнице, такой широкой, что можно улечься спать прямо на ступеньках.

Из— под шин проносящихся автомобилей в воздух взлетают дугой струйки снега, осыпают полы ее шубы. Порой Элизабет останавливается, отряхивает мех затянутой в перчатку рукой. На проселке снег толщиной в несколько дюймов, но она без труда протаптывает сапогами себе путь, только немного запыхалась, отвыкла от усилий — гуляла разве что по периметру усадьбы пансионата. Никто не заметил ее исчезновения, все Новый год празднуют, суетятся.

Прямо в глаза ударил свет фар, промелькнул мимо и исчез. Ветер подгоняет снег — падай скорее с небес! Вот и перекресток, старая Плимут-роуд, сразу на трех углах теперь бензоколонки. Она сворачивает на север, метель ревет в ушах, к ней присоединяется голос Эстер.

Ты бы слышала, какие звуки издавали в ту зиму умиравшие на морозе животные, как стонали лошади и голодавшие в загоне овцы. Снега намело — выше окон. Помнишь, моя старшенькая скончалась от кашля у меня на руках? Земля была покрыта снегом, промерзла, и мы не могли похоронить девочку, она лежала, укрытая простыней, в дровяном сарае, целый месяц я вынуждена была смотреть на нее каждый раз, когда приходила за топливом для очага. Нам еще не так скверно приходилось, как прочим, мы хоть знакомыми недугами хворали.

— А мне и дела нет, — парирует Элизабет, хотя это неправда, она так и видит Эстер в том сарае. Но сейчас бойкие реплики даются ей без труда. Она начала подниматься на гору по дороге, по которой — она еще помнит! — дед когда-то возил ее в «паккарде».

Восемьдесят лет владели лесопилкой, в пору Революции стали купцами, и — ты помнишь второй, потайной подвал внутри подвала, замаскированный валуном, который опускали на канате с дубовой балки? — там наша семья пряталась от налетов британцев, положившись на доверенного соседа: если он останется в живых, придет и поднимет камень, когда солдаты все сожгут и уйдут. И в раннюю пору Независимости тоже купцы, члены городского совета, учителя, имеются и судья, и полковник, дочь, утопившаяся в реке (о ней упоминать не принято), — полное кладбище.

Идя по тротуару, Элизабет трясет головой взад-вперед, взад-вперед.

— Я все это знаю. Какая разница?

Свидетели — в курсе всех событий, а то и участники резни здесь и в иных странах; деньги в банке на новые войны; снобы, вежливо, про себя, верящие в Град Небесный, и наше место, дескать, там не последнее; презирающие других; творящие «справедливость на расстоянии»; строящие свою комфортную жизнь на чужом труде; и не говори мне, что все это не имеет значения, что теперь уже не распутать, кто прав, кто виноват, потому что это неправда, и ты это знаешь. Мы всегда это знали. Один глаз устремлен к небесам, второй слеп.

На самом верху — консервная фабрика, там делали клюквенный сок, она гуляла с Биллом по полям за домом, по осушенным болотам, мечтала, как пройдется однажды по этим тропам с ребенком, как он появится на свет, как наступит будущее. На торце здания красной и синей краской намалеван товарный знак «Оушн Спрей», овал его вызывающе глядит с берега на ледяной бушующий океан.

Далековато от центра города, светофоры освещают пустынные перекрестки. Она все

идет и идет, мимо полей и домов, мимо очередных магазинов, винной лавки, ресторана быстрого питания. Пересекает границу города, покидает Плимут и продолжает идти. Снег валит все гуще. На эстакаде над шоссе «Мотель Говарда Джонсона» сменила другая гостиница.

— Ушел в гости, — сказал ей отец Теда, когда Элизабет позвонила ему из пансионата. Тут она припомнила: мальчик говорил, что Новый год проведет вместе с Лорен. Ее дом в конце Уинтроп-стрит, так он сказал в тот самый день, когда они ездили в «Лорд-энд-Тейлор».

Ага, «Погребальная контора Брикмана» на месте, и католическая церковь, и магазинчик круглосуточного обслуживания на вершине холма. По ту сторону реки путницу ждет старая обувная фабрика, превращенная в цепочку магазинов с квартирами на верхних этажах. Еще прежде тут была старая лесопилка. Щеки на морозе сделались почти нечувствительными. Элизабет сворачивает на улицу, где жила ее семья.

Старый дом чуть в стороне от дороги, впереди крыша поднимается гребнем, дальше идет пологий скат, сейчас накрытый слоем снега, черепица потрескалась, кое-где ее уже не хватает, но оконные рамы — прежнего темно-красного цвета. Брат так и не решился продать старый дом, его сдавали в аренду, но жильцы не задерживались здесь надолго. Яблоня-дичок все еще стоит перед домом, сгибаясь под натиском очередной снежной бури. Должно быть, дом выглядит сейчас так же, как в ночь, когда она мучилась родами.

После того как врач растолковал ее родителям и Биллу, что каждый третий младенец появляется на свет с обмотанной вокруг шеи пуповиной (двойная петля тоже встречается, хотя и реже), их невысказанные вслух подозрения вроде бы рассеялись. Но беда в том, что после той ночи Эстер так и не ушла. Осталась с ней. Элизабет не могла сдержать себя, наорала на Эстер; взялась быть повивальной бабкой, а сама не выпутала новорожденного из пуповины! Спустя неделю Билл уехал к родителям, а Элизабет родители отвезли к психиатру.

Поля и пустыри, где она играла ребенком, теперь распроданы, здесь громоздятся чужие дома, чересчур большие, с какой стороны ни посмотри, широкий полукруг подъездной дорожки заасфальтирован, с высокой стены во двор падает луч прожектора — точь-в-точь тюрьма. Дома-великаны со всех сторон окружили маленький домик.

На углу она обнаружила автомобиль Теда, припаркованный возле голубого псевдо-ша-ле, и зашагала уверенно по подъездной дорожке мимо пересохшего фонтана.

— В твою комнату? — предложил он, проходя по коридору.

Девушка покачала головой:

— Мы пойдем в спальню родителей. Они вошли в комнату — вместо обоев темный сатин, неразобранная постель под балдахином, толстый, плюшевый на ощупь ковер. Лорен решительно направилась к ложу, стащила на пол стеганое одеяло, оставив лишь белые простыни да множество подушек. Если бы выпить немного для храбрости… Подготовка к действию не на шутку напугала его.

Стоя у изножия кровати, молодые люди принялись целоваться. Всерьез, не так, как раньше, зубы стукались о зубы, языки проворными белками проникали в дупло чужого рта. Вновь, как и на шоссе, Тед переживает отстраненность, его разум словно подгладывает из-за плеча, складывает каждый эпизод в кладовые памяти. Девушка берет его ладони, кладет их на свою грудь. Тед начинает расстегивать ее блузку. Не слишком ли он торопится? Нет, Лорен поглаживает ему спину в самом низу, поощряя. Вот как оно делается. Шелковая материя, пуговицы легко выскальзывают из петель. Он снимает с нее блузку, Лорен заводит руки за плечи, стягивает с себя бюстгальтер. Маленькие груди, и какие темные соски — он и не ожидал! А что делать дальше? Они стоят неподвижно. Эрекция почему-то отсутствует. Закусив губу, Лорен смотрит в пол.

— Ты не хочешь? — шепчет она. Внезапно с ужасом он видит, что она вовсе не старше. Исчезло то всезнающее выражение лица, вместо него — неловкость, растерянность, может быть, гнев. Тед совсем один. Перед ним — чужой, зачем-то раздетый до пояса человек. Он безнадежен, он всегда об этом догадывался. Не надо было приходить сюда, но теперь уже слишком поздно. Следовало узнать, как это делается, а он не знает. Подавшись вперед, он пробует поцеловать отвернувшееся от него лицо, и это помогает, их тела снова сближаются, теплая грудь прижимается к его рубашке. Ему и в голову не приходило, что она никогда раньше не занималась этим. Какой ужас!

— Конечно, — шепчет он. — Ну, конечно.

Он садится на край кровати, Лорен расстегивает на нем рубашку. Футболку лучше бы не снимать, но девушка дергает, тянет за подол, и Тед сдается и стягивает футболку через голову, обнажает узкую грудь. Оба откидываются на матрас, Тед опускается на спину. Теперь она пристроится сверху, будет его целовать. Но нет, Лорен расстегивает на нем джинсы, и тут-то он ощущает наконец эрекцию. Примерно так ему и представлялось: она сверху, этот непостижимый взгляд, только совсем близко, а не вдали, и он не может расспросить ее, где она побывала, каково это — вернуться из отдаленных краев, хотя эти наивные вопросы все еще вертятся у него на языке. Прежде думалось, именно в такой ситуации он ее спросит. Теперь они оба молчат. Лорен всей тяжестью навалилась на его ногу, осыпает поцелуями его живот, а он тем временем нащупал родинку у нее над лопаткой. Без джинсов, без трусов он слаб и беспомощен. О сексе они никогда не говорили, только в ту рождественскую ночь, когда вышли на крыльцо ее дома, родители следили за Лорен из окна кухни, она помахала им рукой, обернулась к Теду и прошептала: «В Новый год. Давай сделаем это на Новый год». Открыв ей свою наготу, больше всего он хочет спросить, вполне ли он мужчина, как все остальные, или ему чего-то недостает, о чем он и знать не знает. Влажное прикосновение губ к головке пениса, спина резко, мучительно выгибается. Не надо так делать, мысленно взмолился он, иначе все сразу же и закончится. Просунув руки подмышки Лорен, он стаскивает ее с себя, переворачивает на спину. Сосредоточился на ее губах, избегая встречаться взглядами. Лорен тоже снимает брюки и трусики. Она молчит, когда Тед склоняется над ней, целуя соски, но запускает пальцы в его волосы и подтягивает его голову ближе, вплотную к груди. Вкус соли на губах. Теда сотрясает дрожь, желание и отвращение борются в нем. Он лижет ее грудь. Девушка все сильнее прижимает его лицо к своему телу, к коже. Да, теперь он хочет, все его тело хочет ее. Локтями он разводит ее колени, раздвигает ноги.

— Надень! — шепотом приказывает она. Тед приподымается, вытаскивает из кармана джинсов купленный утром кондом. Никогда раньше им не пользовался, но видел картинки. Быстро, как можно быстрее натягивает. Ползком возвращается к Лорен, она берет его пенис в руки. Потом эти бесконечно длинные, неуклюжие, ужасные мгновения — она извивается на постели, он пытается глубже проникнуть в нее. Зажмурился, ни за что, никогда не откроет глаза. Хоть бы и она не открывала. Лорен резко, болезненно выдыхает, вскрикивает. Он зависает над ней.

— Все в порядке, — говорит он. — Я могу остановиться, хочешь?

— Нет, — отвечает она незнакомым, низким, решительным голосом. Обеими руками обхватывает его за ягодицы и тянет на себя. Ему передается ее дрожь. Девушка дышит часто, напряженно. Мускулы ягодиц и ног работают вовсю, он глубоко входит в нее, потом выходит почти до конца. Непроизвольно. Как животные. Великолепно. Он содрогается всем телом и, внезапно, неожиданно, достигает кульминации, падает на нее, утыкается лицом в подушку возле ее плеча, заглушая свой стон.

Несколько секунд он лежит на ней — не вдоль, поперек — потом приподымается, выскальзывает из нее, садится на пятки. Лорен прикрывается подушкой. Волна отчаяния накрывает его с головой — несчастье, поражение.

— Ты как? — шепчет он.

Ее лицо — растерянное, оглушенное даже. Словно она мчалась куда-то, а добралась до цели — и это место ничем не отличается от прежнего.

Тед потянулся поцеловать девушку, но Лорен отвернулась. Помада, его подарок, размазана по щеке. Почему она взяла эту помаду, накрасила губы? Оба неподвижно лежат на постели. Где-то на полу вентилятор испускает струю горячего воздуха. Губы пересохли, запеклись.

Из— под подушки просачивается темно-красная влага, расползается на простыне. Тед посмотрел вниз, на свой пах, и там тоже увидел темное, влажное. Лорен соскочила с кровати, завернулась в полотенце, бегом побежала в ванную. Захлопнула за собой дверь. Он так и остался — не стоя, сидя на коленях — посреди огромной постели, на которой расплылся кровавый круг.

Трижды нажав кнопку, она не услышала ни звонка, ни ответного движения. На первом этаже включен свет, жалюзи подняты, каждая снежинка видна, когда, ложась на кусты, попадает в эти широкие полосы света. Становится холодно, лучше бы поскорее войти в дом. Она подергала дверь — не заперто.

— Хэлло! — окликает она, войдя в просторный вестибюль, где блестит и искрится старинная люстра. — Тед! — В ответ лишь потрескивание дров, тихие вздохи в камине.

Прогулка ее утомила. Она переходит в столовую, поглядывая по сторонам, где бы перевести дух. Стол бы надо покрасить, но вообще-то это хорошая, солидная старинная мебель. Присев у ближайшего торца, Элизабет снимает шляпу, расстегивает пальто. Вышли погулять, догадывается старуха, воркуют на снегу, голубки, во дворе, где она резвилась девочкой. Вот она опускается на колени на веранде, обхватив руками за шею Пека, мохнатую дворнягу, прижимая его к себе, а пес облаивает залетевшую во двор пичужку, и его лай эхом отдается в ее груди. Брат что-то орет приятелю, забравшемуся чуть ли не на верхушку бука, на лужайке за домом гудит газонокосилка, пахнет только что срезанной травой; она выбегает на лужайку, весело борется с отцом, пытается вытащить монету, которую тот накрепко зажал в кулаке. Кончиком пальца проводит по знакомой извилине на ногте его большого пальца. «Осторожнее, вы оба», — просит мать и наклоняется поцеловать отца. На втором этаже в углу в пол вделана решетка, если лечь и прижаться к ней ухом, как раз над тем местом, где бабушка поставила свой письменный стол, услышишь, как скрипит металлическое перо — старуха надписывает уже третью стопку поздравительных открыток. Девочка играет одна наверху. На постели — ситцевые простыни. Столбики дедовской кровати из темной вишни с наконечниками в форме ананаса. Она опирается коленями на край матраса, цепляется за столбики, пятки проваливаются, мышцы на щиколотках напряжены. Дерево плохо поддается ножу, которым дед режет по воскресеньям индейку. Под частыми ударами серебряного острия из-под темного лака проступают красные светлые пятнышки. Сердце бьется так часто, едва удается вдохнуть. Потом мать запирает ее в пустой комнате, вечером отец задает порку, уложив поперек кушетки. Что толку твердить: «Я не нарочно»! Следы на столбиках кровати не стерлись, мерцают в свете свечи, падает снег, она цепляется за материнскую руку, молясь, чтобы доктор пришел наконец, чтобы ее ребенка спасли.

Любопытно, как складывается жизнь у других людей?

У входа в столовую Тед замер, челюсть у него отвисла. Миссис Майнард сидит в шубе возле дальнего края стола, смотрит в окно, лицо бледное, измученное.

— Миссис Майнард?!

Элизабет оборачивается и видит Теда — он так и остался стоять в дверях. Голый по пояс, только джинсы натянул. Волосы всклокочены. Таким она его еще не видела.

— Что вы тут делаете, миссис Майнард? Как добрались сюда? Что случилось?

— Я думала, вы ушли погулять, — отвечает она. — Видишь, снег идет. Я думала, вы с Лорен гуляете. — Она оглядывается, ищет что-то глазами. — Я играла здесь в детстве, на том самом месте, где построен этот дом. Я тебе говорила? Иные говорят, дом уродлив, отвратителен, вообще все, что нами создано, никуда не годится. К тебе это не имеет отношения. Я уже говорила, Тед: ты прекрасен. Мертвые ничего не знают о тебе. Так даже лучше. Иди сюда. Садись.

Миссис Майнард, подавшись вперед, выдвигает из-под обеденного стола стул. Похоже, она сбежала, думает Тед. Та, вторая, явилась вместе с ней. Он молча подходит к стулу, садится.

Из кармана пальто Элизабет достает скомканный листок со своими записями. Помедлив, она зачитывает первый вопрос, едва слышно:

— Тебе когда-нибудь казалось, что для своей матери ты дороже жизни?

Чушь какая-то. Что она там накарябала? И вообще, как попала сюда? Придется отвезти ее обратно.

— Я прочту все вопросы подряд, Тед, а потом ты… Как зовут твою мать?

Не проехать, все засыпано снегом, зимние шины он не ставил. Лучше поторопиться.

— Миссис Майнард…

— Стал ли ты для нее судьей? Что ты чувствуешь в ее объятиях?

Хоть бы она замолчала! Нужно подумать, нужно все хорошенько обдумать. Десять минут он простоял под дверью ванной, окликая тихонько: «Ты как? Ты в порядке?», но Лорен не отвечала. Он разочаровал ее, вот оно что.

— Ты различаешь лицо своей матери или оно сделалось настолько привычным, что ты его уже не видишь? Как тебе кажется, ты ее знаешь?

Элизабет поднимает взгляд и видит, как из пустых глаз Теда катятся слезы. Отложив заготовленный листок, она обеими ладонями тянется к его щекам. Едва дотрагивается, и у мальчика начинают дрожать губы, он всхлипывает.

О, вы, богатые наследники, полагающие, что главное в жизни — совершенство чувств! Вы ошибаетесь.

Элизабет устала. Она больше не сопротивляется. Свет люстры стремится ей в глаза, словно сияние заката. Напоследок она чувствует на своих ладонях теплые слезы сына.

Примечания

1

Шейлок — персонаж Шекспира, требовавший с должника фунт его плоти

(обратно)

2

Риталин — психотропное возбуждающее средство

(обратно)

3

«Вестингауз Электрик» — крупная компания, производящая среди прочего и бытовую технику

(обратно)

4

КалТех — Калифорнийский технологический институт, один из наиболее авторитетных исследовательских институтов США

(обратно)

5

Крупный производитель велосипедов

(обратно)

6

Опра Уинфри (р. 1954) — ведущая популярного шоу

(обратно)

7

Роберт Вагнер (р. 1930) — актер, снимающийся в боевиках и комедиях

(обратно)

8

 Хрестоматийно известные строки Джона Китса («Сонет, написанный после прочтения Гомера в переводе Чапмена»). Пер. И. Ивановского

(обратно)

9

Натали Вуд (Наталья Гурдина, 1938–1981) — американская актриса русского происхождения, дважды была замужем за Робертом Вагнером, причем оба супруга отличались неумеренностью в выпивке и любовных приключениях.

(обратно)

10

Теодор Жерико (1791–1824) — французский художник-романтик

(обратно)

11

«Отелло», III, 2, пер. Б. Пастернака

(обратно)

12

«The Doobie Brothers» — калифорнийская софт-рок-группа, популярная в 1970-е годы

(обратно)

13

В Лейчарс находится база ВВФ

(обратно)

14

Дирк Богард (1921–1999) — английский актер и сценарист

(обратно)

15

«Передник» Их Величества или Девушка, полюбившая матроса» — комическая опера Гилберта и Салливана (1878)

(обратно)

16

Тандури — блюдо из свинины

(обратно)

17

День Д — День высадки союзников на побережье Нормандии (6 июня 1944 г.)

(обратно)

18

Бог из машины (лат.) — известный прием античного театра — неожиданное благополучное разрешение трагического конфликта свыше, хэппи-энд

(обратно)

19

Грегорио Аллегри (ок. 1582–1652) — итальянский певец и композитор. Miserere Mei, Deus (ок. 1638) — пятичастный хорал, считающийся его лучшим произведением

(обратно)

20

В синодальном переводе Пс 50:19

(обратно)

21

«Санфиш» — небольшая яхта

(обратно)

22

Кеджери — рыба, приготовленная с рисом

(обратно)

23

Джон Ролз (1920–2002) — американский философ, занимавшийся политической теорией и этикой

(обратно)

24

Qua — как (лат.)

(обратно)

25

Цитата из книги Расселла Бэнкса «Несчастье»

(обратно)

26

Конец последней записи.

(обратно)

27

Rage Against the Machine — американская рок-группа, популярная с начала 90-х гг

(обратно)

28

Битва при Шайло (1862) — одно из сражений Гражданской войны в США

(обратно)

29

Лу Рид (Луи Фербэнк, р. 1942) — американский рок-музы кант

(обратно)

30

Пина-колада — ликер из рома, ананасового сока и кокосового молока

(обратно)

31

Наш городок (1938) — пьеса американского писателя Торнтонд Уайлдера (1897–1975)

(обратно)

Оглавление

  • Заметки для биографа
  • Добрый доктор
  • Начало скорби
  • Преданность
  • Конец войны
  • Возвращение
  • Предвидение
  • Дело моего отца
  • Добровольный помощник Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Ты здесь не чужой», Адам Хэзлетт

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!