Елена Колина Ты как девочка
Подруги-писательницы, жестоковыйный лауреат и знаменитая писательница для дур выдуманы и все совпадения случайны.
Думаете, только вам плохо? Как бы не так!
Андрей МамкинЕсли вам скажут, что кто-то был в школе жертвой травли или ботаником, а потом он вырос и стал звездой, – не верьте. Или, наоборот, в школе был звездой, а потом оробел – тоже не верьте. Человек всегда один и тот же, что в четырнадцать, что в пятьдесят.
Эта книга про мои отношения с Мамочкой. Меня интересуют кризисы взросления и старения. Это вообще самое главное – взросление и старение.
Если вас сильно раздражает «Мамочка», то ничего не поделаешь, я не собираюсь ради вас менять свои привычки.
А если вы удивляетесь, что я такой умный, так посмотрите на анкету Пруста, которую он заполнил мальчиком. Только я не… ну, вы понимаете.
Андрей Мамкин «Тайный Дневник Андрея Мамкина, предназначенный для печати и экранизации»Клара у Карла украла
Я не хочу быть той, на ком никто не захотел жениться!
Давным-давно, в восьмидесятые годы прошлого века, было принято выходить замуж.
ЭТО БЫЛО ТАК ДАВНО, ТОГДА ВСЕ ПО-ДРУГОМУ БЫЛО!
Не очень давно!.. Это время даже не то чтобы приблизительно близкое к нам, это время совершенно наше: тогда родились люди, которым сейчас чуть больше тридцати, у мам, которым сейчас чуть больше пятидесяти. Это наше время. Но другое.
Ни о чем таком, вроде «искать себя», тогда не было речи. Начать учиться в университете, бросить университет и, немного поискав и не найдя себя на родине, поехать волонтером в Европу, осесть во Флоренции, придумать учиться на факультете политологии, через год передумать, вернуться в Питер, поступить в магистратуру, бросить, уехать в Батуми, открыть там бар и вдруг однажды ночью услышать стук биологических часов – и разволноваться, тик-так, тик-так, не пора ли заводить детей, – а утром подумать, что это все от «Кот дю Рон» от Домен Гран Николе из списка вин «Дерзкие и натуральные. Для винных энтузиастов» и впереди еще полно времени… Ни о чем таком в 1985 году речи не шло. Учиться там, куда довелось поступить, и замуж – это всё.
Девушке нужно было выйти замуж в институте. После окончания института незамужней мог светить только роман с женатым на работе – и тогда уже всё, при этом на бедную незамужнюю падала тень второсортности – «никто замуж не берет» или ей сразу же выносился вердикт «второй сорт». В роддоме, кстати, двадцатичетырехлетнюю роженицу называли «старородящая». Неприятное слово, как будто рожаешь в девяносто, и в нем прямо-таки физиологическая второсортность, как пересортица у фруктов или осетрина второй свежести.
Если и был на свете человек, который не собирался нести на себе даже тень второсортности, то это Клара Горячева. В детстве ее дразнили «воображала, первый сорт, куда едешь, на курорт», и она не обижалась, а, напротив, радовалась: она первый сорт!
Кларе девятнадцать лет, она неяркая одуванчиковая блондинка, студентка третьего курса технического института. Не имеет значения, где и чему Клара учится, ее путь определен – аспирантура, диссертация, преподавание в институте, два месяца отпуска. Клара мысленно скакала на одной ножке – ей всего девятнадцать, а уже свадьба, она уже замужем, ха-ха-ха!
Жених с невестой были такие «еще дети», домашние дети, что казалось, это их родители женятся друг на друге. Родители были очень разные: отец жениха с тихим ехидством называл своих новых родственников «профессора» или «наши сваты профессора», а Кларин отец, которому в голову не пришло бы фольклорное «сваты», рассказывал старым друзьям: «Кларины новые родственники – такие типичные советские начальники». Старые друзья называли профессора студенческим прозвищем Екарный Бабай за неумелые попытки ругаться или просто Бабай.
Андрей Горячев, физик (его работы были хорошо известны за границей), не принимал участия в семейной суете, но это только на первый взгляд. На самом деле он был вовсе не отстраненным от семейных проблем отшельником-шизоидом, какими любили изображать ученых, а большим жизнелюбом, любил семейную суету, любил быть главным в семье, правда, руководить женой и дочкой предпочитал дистанционно, с работы или из-за закрытой двери своего кабинета.
«Профессора», Андрей и Берта, из деликатности не признались бы новым родственникам, что им стыдно за такую роскошную и шумную свадьбу. Профессору Горячеву и его жене (Берта была необыкновенно хороша собой, вылитая актриса Быстрицкая) было стыдно сидеть за столом, будто в президиуме, обвитыми кумачовыми лентами с выписанными на них золотом «тесть» и «теща», стыдно смеяться шуткам про тещу и стыдно не смеяться… стыдно, когда по команде тамады жениха и невесту обсыпали пшеном «для плодородия». При слове «плодородие» применительно к своему ребенку профессор Горячев вздрогнул и ужасно покраснел.
Когда тамада закричал: «А теперь сватам – горько!», отец жениха, обвитый красной лентой, с привычной начальственной гордостью демонстрировавший звание «свекр», встал и повернулся к матери невесты. Горячев сделал страдальческое лицо «ну, уж это нет, это перебор», но его жена встала и подставила щеку своему новому родственнику Кузьмичу.
Кузьмич – не отчество, как могло показаться, а фамилия. Кларин жених Стасик имел типичную белорусскую фамилию Кузьмич. Кузьмичи оба были начальниками, она, Кузьмич Т. П., главней. По утрам от их подъезда расползались в разные стороны две черные «Волги» – ее везли в Смольный, а его на Исаакиевскую площадь, в исполком. Кузьмичи оба сделали прекрасную карьеру.
С точки зрения Кузьмичей этот брак был мезальянсом: всем понятно, что детям начальников лучше было бы жениться на детях начальников, а не тащить в семью чужеродных интеллигентов. Когда Стасик сделал Кларе предложение, первое, что Кузьмич спросил у будущей невестки: «А твой папа водочку пьет?» Он сам не то чтобы напивался вдрызг, пил слишком уж сверх меры, просто проверял совместимость. Клара сказала «нет». Кузьмич вздохнул: эти люди чужие и никогда своими не станут.
Смешно, что с точки зрения Горячевых все обстояло точно так же: это был нежелательный союз, уступка единственному ребенку, мезальянс. По совершенно симметричным причинам: Кузьмичи были чужими, из другой среды, другого культурного уровня, не понимали шуток, не читали книг. «Мы ваших книг не читаем», – коротко выдохнул Кузьмич при первом знакомстве, показав брезгливо на томик Кортасара, чем-то Кортасар ему особенно не понравился.
– Только Чуковский, – серьезно сказала Клара.
Родители на нее шикнули: назвалась груздем – полезай в кузов да и сиди там, не иронизируй.
В генеральном различии семей имелись и свои преимущества. Кузьмичам этот союз льстил: среди их родни ученых не было, у них самих в смысле образования было негусто, училище плюс партийные курсы, далеко не уедешь. Горячев был настоящий ученый, профессор в очках. Кузьмичи говорили: «Наш сват – ученый международного уровня, автор книг и теорий». Кузьмичи, в свою очередь, своим положением вызывали у Горячевых робость и уважение: ведь они были совершенные маги и волшебники. Все время предсвадебной суеты Горячев со смешанными чувствами протеста и робости наблюдал, как живут в другом мире, где все решалось одним звонком (икра, колбаса, дубленка, больница), где водитель привозил домой пайки с невиданными деликатесами, лучших врачей… Профессор называл Кузьмичей «хозяева жизни».
Конечно, они были разных взглядов, разных убеждений. У Горячевых дома хранили Солженицына, могли рассказать антисоветский анекдот, любили посмеяться над советским официозом, пусть и за закрытой дверью. Убеждения же Кузьмичей были таковы: официальная линия партии – это и есть их убеждения, и откуда же взяться другим?..
Но Горячевы без всякого напряжения понимали, что убеждения – это последнее, что характеризует новых родственников, тем более и убеждений-то никаких нет, а в самом главном человеческом смысле они хорошие, очень хорошие люди. За месяц до свадьбы у профессора случился сердечный приступ – новые родственники прислали бригаду кардиологов, целую клинику на дом. И ведь их никто не просил, они сами, сами. Да и жених был неглуп и почтителен.
А Кузьмичам нравилась невестка, девочка с мягким треугольным лицом. Рядом с их огромным красавцем Стасиком тоненькая до хрустальной хрупкости Клара в облаке светлых кудрей выглядела застенчивым одуванчиком, нежно улыбалась, скромно себя вела – такая хорошая девочка, без недостатков! Кроме того, Кузьмичам, с их природной живучестью, было ясно: в этом конкретном случае у них будут красивые внуки.
Итак, для обеих семей это шаг наверх и вбок, и хотя в объединении Кузьмичей и Горячевых были некоторые подводные камни, в главном имелся полный консенсус: на вопиющую разность семей закрыть глаза, всем дружить и прекрасным двадцатилетним детям дать все самое лучшее.
Всем было понятно, что у молодой семьи исключительно радужные перспективы: родители жениха имеют организационные возможности, родители невесты – научные, они возьмут своих детей и вместе понесут их в будущее: Кузьмичи поспособствуют, чтобы детей взяли в аспирантуру, Горячев напишет детям диссертации, затем в игру опять вступят Кузьмичи: Клару устроят преподавать, Стасику будут делать карьеру. Карьера Стасика будет не научная, а настоящая, партийная. Клара будет ученым, как папа, Стасик будет начальником, как мама с папой, возможно, станет первым человеком в городе, ну не прелесть ли?.. Золотая парочка.
Квартирный вопрос у золотой парочки не стоял, им было где жить – у Таврического сада. В доме на Таврической улице у Горячевых было две квартиры: в большой квартире на пятом этаже останутся родители, а в маленькой квартирке на третьем этаже будут жить дети, Клара с мужем.
В середине свадьбы, когда все уже выпили, оба клана перезнакомились, Клара несколько раз сбегала с девочками покурить (она не курила, просто за компанию глотала дым), тамада велел жениху произнести тост. Стасик пихнул Клару локтем – «давай ты».
Кларин тост на свадьбе произвел на гостей впечатление разорвавшейся бомбы, обсуждать его не перестали и через день после свадьбы, и через год. Берта, вспоминая, говорила: «Одного не понимаю – что вдруг?..» Кларина свекровь называла этот тост «вот тогда-то я сразу и поняла» (вранье, ничего она не поняла, просто чуть не умерла от ужаса).
Клара начала свой тост от стеснения косноязычно:
– Спасибо папе… и маме… маме и папе, и родителям Стасика, и всем гостям… Я очень хотела выйти замуж, и тут встретила Стасика, и… и… и… – В полной тишине Клара несколько повторила «и», как будто на нее нашел приступ икоты, и замолчала.
Берта покраснела (Кларины слова звучали так, будто она хотела устроить свою судьбу, и тут ей подвернулся Стасик).
Тут какой-то нетрезвый гость захлопал в ладони и закричал: «За новобрачную Кузьмич!» Гости Кузьмичей разделились на две группы: такие же, как Кузьмичи, начальники (белоснежные рубашки, пиджаки, животы, важные лица) и деревенская родня (к чести Кузьмичей они от своих корней не отказывались, и родня из Витебска была представлена полно). Обе группы рассматривали гостей со стороны невесты настороженно – что за люди эти профессора, пьют мало, песен не поют. Главный кузьмичевский гость, свадебный генерал, первый секретарь то ли обкома, то ли горкома, смотрел неодобрительно – культурные, конечно, люди, научная элита, но вот что сидят с кислыми рожами, как на симпозиуме, здесь ведь не симпозиум, а свадьба.
– За новобрачную Кузьмич! – не унимался пьяный гость.
– Нет, я оставила свою фамилию, Горячева. У нас с папой в детстве был конфликт, ужа-асный… – Клара засмеялась, как артистка на сцене, ощутила уверенность от звука собственного смеха и принялась рассказывать историю в лицах.
За себя, капризным голосом: «Папа! Я ненавижу фамилию Горячева! Папа, я не хочу быть Горячевой, я поменяю эту дурацкую фамилию на мамину, красивую! Папа-папа, папа-папа…»
Так смела и хороша собой была Клара, что все слушали завороженно, и Клара поймала реакцию зала, и ее понесло:
– И вот так я его мучала: Горячева, Горячева, хуже Горячевой только Иванов-Петров-Сидоров! И вот теперь я всегда буду Горячевой в знак моей любви к папе. Папочка, ты лучше всех, я горжусь, что ты мой папа… и даже твоя фамилия этого не испортит.
Свадебный стол грохнул смехом и аплодисментами.
– Не поменяла фамилию, как это не поменяла? – растерянно-оскорбленно переспросила Кларина свекровь.
Когда все отсмеялись, кто-то из начальников, гостей Кузьмичей, спросил на весь стол: «Какую же ты хотела фамилию?» В те времена никому и в голову бы не пришло обратиться к юной невесте на «вы».
– Я хотела быть Гольдштейн. Клара Гольдштейн – очень красиво, правда? Меня назвали в честь маминой мамы, Клары Гольдштейн. Ее семью фашисты расстреляли в Одессе. Если бы моя бабушка с маленькой мамой перед войной не оказались в Ленинграде, их расстреляли бы, как всех евреев в Одессе… и меня бы не было. Что вы так смотрите? Я еврейка. Вы разве не знаете, что я еврейка?
При слове «еврейка» все замерли. Шокированы были все, и гости-начальники, и гости-ученые: есть вещи, о которых не говорят вслух. Первый секретарь обкома побагровел, и остальные начальники тоже изменили цвет, кто-то побагровел, а кто-то, наоборот, побледнел. Девочка нарушила правила.
Тогда о многом не принято было говорить. Да что там не принято, нельзя говорить. Почему нельзя? Евреи есть, а слова такого нет? И среди коллег профессора Горячева немало евреев, вот они, смущенные, сидят за свадебным столом… Кто запретил произносить «еврейка», каким указом? Никто, никаким, но все это знают. Особенно сами евреи. Клара тоже знает – она же не дура.
Клара на этом не остановилась, в полной тишине продолжала:
– А мой дед Гольдштейн – раввин в нашей петербургской синагоге.
«Синагога» – нельзя говорить! Синагога всю жизнь стоит на Лермонтовском проспекте, напротив химчистки, но говорить нельзя! Пусть бы Клара, белоснежная невеста, тоненьким голосом вдруг сказала матом «…!» и еще «…!» – и то было бы лучше.
Если бы гости могли встать и уйти, как уходят с провалившегося спектакля, целыми рядами под стук откидных сидений, то половина гостей резко шаркнула бы стульями по полу и покинула свадьбу. Но чтобы демонстративно уйти, нужно иметь смелость, и решился лишь свадебный генерал, первый секретарь, – медленно и весомо двинулся к выходу, толстоватым боком сметая со стола бокалы. А бедные Кузьмичи привстали и простерли руки вперед, словно обреченно моля: «куда же вы, куда?..» Возможно, они были на «ты», тогда они молили «куда же ты?..».
Профессор Горячев встал с выражением лица, которое Берта обычно называла «вот только не надо мне делать профессорский вид», – как будто одна часть его отсутствовала по важным научным делам, а другая здесь и хоть рассеяна, но строга. Мягко надавил Кларе на плечо – садись, детка.
– Похвально, что мою дочь, как и всю советскую молодежь, занимает тема Великой Отечественной войны. И в скорби, и в радости – тем более в радости, на свадьбе – мы, советские люди, чтим память жертв нацизма. Родные Клариной бабушки погибли в Одессе, дед погиб на Ленинградском фронте, защищая Ленинград, моя жена Берта ребенком пережила блокаду…
В зале повисла тяжелая тишина. Кузьмичи нерешительно приходили в себя, восхищаясь тем, как умно их сват перевел разговор в другую плоскость: о евреях говорить нельзя, а о жертвах нацизма можно и нужно. И если что, нечего предъявить – мы говорили о святом. Друзья Горячевых мысленно подмигивали: молодец Ёкарный Бабай, ловко изменил акценты.
– Спасибо Кларе за прекрасный искренний тост – за мир во всем мире!
Первый секретарь приостановился, кивнул и схватил первую же попавшуюся рюмку, за ним все гости-начальники старательно закивали и выпили.
Первый секретарь был человек, конечно же, умный и весь вечер посматривал на Клару с любопытством, а на Кузьмичей сочувственно – как это вас угораздило?.. Он понимал, что причины, по которым эта хорошенькая невеста попыталась устроить скандал, были совершенно не мировоззренческого свойства и все евреи на свете были здесь ни при чем. Может быть, кто-то не разглядел, как у нее блестят глаза, но он-то догадался: этот невинный голос, эта наигранная наивность – девчонке вожжа под хвост попала, она шалила, трогала ногой лед, – она еще им покажет, всегда будет поступать как хочет. Кузьмичи в ответ поглядывали будто из-за полуоткрытой двери: наш сын женился на… ох, господи, на еврейке… но мы ничего, не против, мы коммунисты, ленинские принципы интернациональности никто не отменял. Кузьмичи были тоже люди вполне крепкие и держались прекрасно. Удивлялись себе: ребенок выбрал в жены девочку полуеврейку, а они-то как не проверили анкету невесты?! Сокрушенно поглядывали друг на друга: «Да мне и в голову не пришло! А ты что думал?!» – «Да мне и в голову не пришло… А ты что думала?..»
Оба понимали, что на самом деле это не имело значения – знали, не знали… Запретили бы они ребенку жениться, если бы знали? Пожурили бы, предупредили, что карьере помеха, но не стали бы воевать с ребенком – ребенок был прекрасен, ни в чем не знал отказа, и не устраивать же тут Шекспира, отказывая ему в первой любви!.. Тем более времена были незлые, иметь родственников-евреев было нежелательно, но не страшно. Гораздо хуже то, что Клара оказалась такой своевольной. Почему хорошая девочка вдруг нарушила все мыслимые табу?! Тамара Петровна Кузьмич смертельно обиделась на девчонку: кто тянул за язык?! Да и на сына, любимого птенчика, за то, что выбрал в жены змею подколодную. Впрочем, обе мамы хотели одного – как следует невесту отшлепать.
– А что это ты наплела насчет фамилии? Ты что, правда, не поменяла? Как ты вот это самое – не поменяла? Как это вот понимать «не поменяла»? – напряженно спросила свекровь.
– Клара, зачем ты это устроила? Тебе же плевать на все это, национальное, ты же из озорства… Тебя что, давно не били шваброй? – сказал Горячев, как будто он когда-нибудь бил Клару шваброй или чем-то другим. Схватил ее за пышную юбку и усадил между собой и Кузьмичем, поместив между двумя отцами, как в капкан.
– Детский сад, штаны на лямках! Ты вообще понимаешь, что наделала?! – рявкнул Кузьмич. – Кстати, могла бы нам и раньше сказать, что дед раввин… Нам за такую вот родню вплоть до строгого с занесением, а тебя из института вон. Будешь вот в ресторане лестницу мести.
– Не будет. У нее нет деда раввина. Ее дед, отец Берты, был инженер, погиб в сорок первом на Ленинградском фронте.
– Уфф… ну, хотя бы погиб… – облегченно вздохнул Кузьмич. – А наврала-то зачем про раввина? Чтобы страшней было? А фамилию нашу почему не взяла? Стала бы Кузьмичем, как все люди. Заодно запрятала бы своих еврейских раввинов подальше… Да понял я, понял, что нет никаких раввинов… Вот пусть теперь родители думают, что с тобой делать, как тебя наказать!
– Тихо! Слушать меня! Смотреть на меня! – вмешалась Берта, и все посмотрели.
На свадьбе Берта была красивее невесты. Она и в обычной жизни была красивее дочери, они с Кларой были как будто оригинал и неяркая копия. Кроме яркой красоты, Берта, как говорили, обладала стилем, Кларины подружки всегда спрашивали: «Откуда тряпки?», не понимая, что дело не в одежде, а в том, что по утрам из своей спальни она выходила накрашенная, в украшениях, а халата и бигуди на ней в жизни никто не видел.
Родных у Берты никого, она никогда не говорит ни о семье, ни о том, как пережила блокаду. При Кларе об этом никогда ни слова, словно Берта куплена в магазине.
Возможно, из-за пережитой блокады Берте все в мире представляется опасностью. Возможно, она и выглядит всегда прекрасно, потому что ждет катастроф и хочет встретить их во всеоружии, а не в бигуди.
Когда Берте казалось, что ее ребенок в опасности, она становилась львом.
– Слушать меня! Смотреть на меня! Ребенок пошутил. Ребенок остроумный, разве это плохо? Она совсем еще птенец, отстаньте от нее.
Клара улыбнулась и упорхнула танцевать с женихом, чужим птенцом.
Я не хочу быть старородящей!
Через год родилась Мурочка.
А ЧТО, ПРОТИВОЗАЧАТОЧНЫХ СРЕДСТВ ТОГДА НЕ БЫЛО? СРАЗУ РОЖАТЬ РЕБЕНКА НЕ ПРИКОЛЬНО.
Почему у двадцатилетних детей через год после свадьбы рождается ребенок? Почему, вместо того чтобы отправиться на Эльбрус или заняться чем-то интересным, они уже через три месяца после свадьбы сидят в очереди в женской консультации, чтобы встать на учет?
Может быть, дело в отсутствии контрацепции?
Но какая-то контрацепция имелась: худо-бедно резиновые изделия Баковского завода (все состоящие в законном браке относились к ним презрительно), таблетки (замужние девочки их высокомерно не принимали, считая, что это вредно и годится только для случайных связей), аптечные шарики (фу, какие противные).
Дело было в другом: так было принято – выйти замуж и сразу родить. Даже, пожалуй, другое показалось бы странным. Если бы через год после свадьбы не было бы беременности, молодых заподозрили бы в том, что они друг друга не любят, или у них какие-то проблемы со здоровьем, или они эгоисты. Не заводить мгновенно ребенка считалось эгоистично.
Клару с Мурочкой забирали из лучшего в городе роддома на двух черных «Волгах» Кузьмичей.
Всех детей выносила медсестра, а Мурочку вынес главный врач, потому что Мурочка – принцесса. «Эта девочка, как там ее, Мария, 2 килограмма 800 граммов, 49 сантиметров – потомственная начальница», – улыбнулся про себя врач. Кое-что его настораживало, но он промолчал – «отдадим им внучку в лучшем виде, пусть забирают домой и наслаждаются, а там уж как хотят, с нас спросу нет».
Сверток с принцессой ничем не отличался от других свертков, классическое ватное одеяло, перевязанное розовой капроновой лентой. Все уже знали, что это Мурочка, Мария. У новоиспеченного деда Кузьмича маму звали Марусей, она в Белоруссии в войну от голода умерла, у другого, профессора Горячева, маму звали Марией, Машенькой, она в блокаду умерла. Так что в смысле имени был полный консенсус.
Когда главный врач вынес Мурочку, из строя уверенно выступил Кузьмич, чтобы принять ребенка. Вслед раздалось шипение Берты «иди ты, иди!», обращенное к мужу.
– Ах, как ты поправилась! – этими словами встретила Клару Берта. Это было от любви, но разве кто поправился может понять, что это от любви?
Клара подумала: «Мама – это, конечно, кошмар».
– Как я могла поправиться?! Я просто еще не похудела.
– У тебя стали толстые руки… Ладно, покажи ребенка. В кого у нее такие маленькие глазки? А носик, наоборот, великоват…
– Ну, мама…
– Что мама? Я же переживаю… – объяснила Берта.
Клара заплакала, слезы лились, будто открылся кран. К этой манере она привыкла с детства: Берта вдруг с тревожным видом всматривалась в нее и говорила: «У тебя кривой нос!» (маленькая голова, высокий лоб, большие уши). Клара обижалась, Берта говорила: «Что ты обижаешься, я же переживаю».
В следующий раз Клара заплакала дома, когда развернули ребенка и Берта грудным масляным голосом, растопленным от нежности, запела: «О-о, моя маленькая, моя золотая девочка». Клара не могла закричать «а я, я чья золотая девочка?!» (неприлично ревновать маму к своему младенцу), но ведь это невозможный ужас, что мама больше ей не принадлежит.
В следующий раз Клара заплакала оттого, что нужно было кормить, а вдруг она не сможет, и тогда… что тогда?.. Слезы лились, будто открылся кран.
Кормить ребенка оказалось не как в книгах, совсем не как Китти кормит ребенка, а Левин стоит и смотрит на нее с умилением. Во всех книгах было написано, каким счастьем наполняется мать, когда кормит младенца, но Клара наполнялась только злостью. К черту, к черту! Это было ужасное ощущение – что от тебя зависит чья-то настоящая жизнь. Быть не самой собой, а источником жизни для беспомощного существа – слишком большая ответственность, от которой хотелось убежать, спрятаться под одеяло и хихикать, будто все это неправда. В первую ночь дома Кларе приснилось, что она умерла и пропустила кормление. А если она и правда умрет или проспит кормление?
В следующий раз она заплакала вечером, когда ей позвонила подружка, и оказалось, что все – все! – идут на день рождения, и как только Клара всполошилась и начала прикидывать, что надеть, так поняла, что ей нельзя в гости, ей нужно кормить… Она как-то этого не ожидала.
В следующий раз она заплакала, когда по радио читали «Тараканище»: на словах «приводите ко мне ваших детушек, я сегодня их за ужином скушаю» слезы полились, как будто открылся кран, а когда прозвучало «бедные, бедные звери, воют, рыдают, ревут», Клара заплакала с подвыванием.
ТОГДА ЧТО, НЕ ЗНАЛИ, ЧТО БЫВАЕТ ПОСЛЕРОДОВАЯ ДЕПРЕССИЯ?
Тогда не модно было иметь послеродовую депрессию. К ночи Клара наплакала себе температуру, каменную грудь (ее грудь вдруг стала предметом всеобщего обсуждения, что уже окончательно показало ей – она больше не человек, а Грудь для вскармливания младенца).
Но где же двадцатилетний отец ребенка? Где? Нигде. То есть он дома, конечно, но его нет. Как будто Клара родителям родила.
И все изменилось, и все изменились в первые же дни.
Профессор Горячев страдал оттого, что потерял и не мог отыскать Клару. Это чувство возникло, когда Клара вышла замуж, когда стала беременна. Он старался не думать о том, что привело к беременности, это удавалось, но, перестав быть образом, Клара навсегда приобрела телесность, и это высветилось еще ярче, невыносимей, когда она вернулась из роддома с ребенком: неужели его прелестная Клара, надменно желающая другую фамилию, часами крутящая Окуджаву, неужели она случилась в мире лишь для того, чтобы стать звеном цепочки, еще одной мамашей, обустраивающей свое гнездо?.. Он все ждал, когда вернется прежняя Клара, но рядом была невыспавшаяся, озабоченная, взрослая женщина, и… как там написал Лев Толстой? Прежняя, поэтичная Наташа была лишь началом этой, настоящей, с пеленкой с желтым вместо зеленого пятном? И его нежная детка, его Клара тоже была лишь началом?..
Берта неустанно, днем и ночью, ссорилась с Кларой:
– Ты не так кормишь! В первый же день, придя из роддома, ты сказала: «А можно мне уйти?» Твой материнский инстинкт до сих пор не проснулся!
Берта непрерывно беспокоилась о двух своих детях: как бы получше накормить Мурочку, ведь она весит три с половиной килограмма, и не истощит ли кормление Клару, ведь она весит сорок восемь килограммов. Проснулись ли материнские чувства у Клары, думала Берта, и все получалось одно и то же – не проснулись.
Каждое кормление превращалось в экзамен, в жить или не жить. Клара начинала трястись от беспокойства и злости при виде Берты, которая подходила к ней с ребенком наперевес. Берта с трагическим лицом взвешивала ребенка до кормления и после. Результат был всегда неудовлетворителен, от трагического «она ничего не съела!» до унылого «она плохо поела».
Немного лучше дело пошло, когда Клара научилась кидать себе психологический спасательный круг – наливала в рожок детскую молочную смесь «Малыш» и ставила рожок на письменный стол перед собой: кормила, не сводя глаз с рожка, – если опять неудача, то ребенок не умрет на месте от голода, вот рожок, на столе.
Горячев не понимал, почему в его доме все продезинфицировано и покрыто марлей, почему нельзя громко смотреть телевизор.
– Ты что, с ума сошел?.. Неужели я должна тебе объяснять?! Ребенок спит!
– Но ребенок спит на третьем этаже, а я нахожусь у себя дома на пятом.
– Если ты не понимаешь, значит, ты плохой отец Мурочке!
– Это ты сошла с ума! Я не отец! А ты не мать! Ты бабушка! Бывает гипертрофированное материнство, а у тебя гипертрофированное бабушинство!
– Вот как ты ко мне относишься, теперь я для тебя бабушка… – плакала Берта.
Клара плакала, хотела к подружкам, и Берта все время плакала: у нее, как у Клары, была послеродовая депрессия. Берта как будто сама все пережила: и роды, и перемену своего статуса с девочкиного на бабушкин, и Мурочкины жалкие при рождении 2 килограмма 800 граммов. В первые же дни у нее появились черные круги под глазами, хотя это Клара не спала ночами на третьем этаже, а она на пятом – спала. Спала и во сне нервничала, как там ее дети, Мурочка и Клара, на третьем этаже…
Горячев подумал: может быть, у нее развился невроз и гипертрофированная любовь к внучке оттого, что она была блокадный ребенок без мамы?.. Подумал, пожалел ее и опять начал раздражаться.
Прошло чуть больше месяца после выписки из роддома, и вот уже праздновали Мурочкино рождение, – тогда в глазах Клары уже проступило отчаяние зверя, попавшего в ловушку, – она поняла, что свобода потеряна, уйти к подружкам нельзя, в кино нельзя, погулять нельзя, никогда она не будет прежней, свободной, как шмель, не будет жужжать сама по себе, одинокая и независимая. Этот жуткий, не оставляющий ее ни на минуту страх за младенца – навсегда. И как бы страстно ей ни хотелось уйти, убежать, скрыться, спрятаться, стать прежней не получится. Клара уже почти привыкла к напряжению: она чувствовала такую страшную ответственность, в которой не было места больше ничему – ни радости, ни свободе.
На праздновании рождения Мурочки вышел скандал.
Кузьмич выпил и сказал:
– Я своей внучке весь Ленинград подарю!
– А мой муж уже присмотрел ей тему диссертации. – Берта тактично перевела разговор на любовь мужа писать всем детям, взрослым и новорожденным, диссертации.
Скандал был опять связан с фамилией. На этот раз Клара не желала, чтобы ее дочь Мурочка носила фамилию Кузьмич. Клара заикалась и ревела, сквозь слезы бормотала: «Представьте, она будет Мура Кузьмич, над ней будут смеяться, пожалейте ребенка, ну пожа-алуйста…» И вдруг мудрым насмешливым взглядом львицы поглядела на пирующих родственников и сказала: «Не дам». И даже как-то лязгнула зубами.
Все сошлись на том, что Клара сама не понимает, о чем рыдает, но если начать ей противоречить, то у нее немедленно пропадет молоко. Клара, мгновенно перестав рыдать и трястись, подмигнула Берте, и та вдруг поняла, что дело с материнским инстинктом обстоит не так плохо, кое-какой материнский инстинкт у Клары все же проснулся. Потом в суете дней все как-то забылось, Мурочка осталась Горячевой, а Кузьмич к тому времени так полюбил Мурочку, что даже не обиделся.
Оба деда, Кузьмич и Горячев, в порыве любви к общему младенцу отставили настороженную вежливость, перешли на «ты» и, при всей иронии, испытывали друг к другу привязанность. А вот женщины – наоборот. До рождения Мурочки у них были вежливо-отстраненные отношения – что им было делить?
Теперь нашлось много чего делить: время, любовь и кто главный в доме у детей. Кто Мурочку растит, тот и главный! У Берты порошки и таблетки, она каждую таблетку на восемь частей делила, в порошок толкла, в кальку заворачивала и подписывала «12.00», «12.30», «13.00». Вся ее жизнь подчинена была порошкам и таблеткам. А у Тамары Петровны ничего не изменилось: Смольный стоял на месте, черная «Волга» за ней приезжала. Берта вообще подозревала страшное: Тамара Петровна не полюбила Мурочку больше жизни.
…Но что это за цифры такие – 12.00, 12.30, 13.00? Таблетки, порошки, что это?
Оказалось, Мурочка нездорова. Можно сказать, больна, а можно не говорить, чтобы не расплакаться.
Это обнаружилось все на том же праздновании Мурочкиного рождения, когда Мурочку повнимательней рассмотрели.
Как только дело с фамилией было приблизительно решено, Мурочка заплакала, и бабушки-дедушки вчетвером (Клара во втором ряду, Стасик в третьем) ребенка развернули.
– Ну вот, все в порядке, ребенок – девочка, – довольно сказал Кузьмич.
Берта привычно запела, зазвенела, как колокольчик: «Моя маленькая, золотая».
– Она какая-то странная, – трезвым голосом сказала Тамара Петровна.
Берта на Тамару Петровну обиделась смертельно. Она Мурочку назвала странной! И так равнодушно, будто не любит Мурочку больше жизни!
– Ты врача-то спросила, что это у ребенка? Тебе же в роддоме ребенка приносили, – сказала Тамара Петровна.
– Ты почему врача не спросила, что это у ребенка? И как лечить? – сказала Берта полузадушенным голосом.
Клара пожала плечами, как в детстве, оправдывалась: ну мама, я не знаю, я не видела, мне так страшно было, что ребенок… тем более ребенка в чепчике приносили.
– Да вы же ее уже месяц видите, могли бы сказать…
Трудно в это поверить: Мурочка уже месяц дома, они ее пеленали, купали – и не замечали огромную, в полголовы, шишку. А сейчас все вместе смотрят и видят: точно, у девочки на голове шишка, мягкая, будто там внутри жидкость. Потом узнали, что это называется гематома.
Трудно, но можно поверить: они гематому не замечали. Клара не знала, как должно быть, как должна выглядеть голова младенца, – раз мама ничего не говорит, значит, так и должно быть. Горячев весь в науке, а Стасика, никому не нужного, к ребенку не допускали, и права замечать у него не было. Почему Берта ничего не заметила, объяснения нет, разве что модное объяснение, что человек физически видит только то, что хочет видеть, а что не хочет, не видит.
Мурочку положили на животик, и она попыталась приподнять голову, но тут же уронила – грустно положила головку на бочок и смотрит на своих родственников.
– Нормальный ребенок в месяц уже головку держит, а она вон, тюкнулась… – сказала Тамара Петровна.
Тамара Петровна через минуту забыла, что сказала. Но одно нетактичное слово может навсегда разделить людей… Лучше было ей помолчать. Берта в словах Тамары Петровны услышала деревенское недовольство невесткой, которая родила больного ребенка, и чуть не задохнулась от бешенства.
Но обиды обидами, а шишка – вот она, большая.
– Ну, ничего, подрастет – научится, – загудел Кузьмич, попытался свести все к шутке, – нету таких в нашей породе, чтобы не умели голову держать, ха-ха…
– К невропатологу! – сказала Берта, точно указав направление пути.
– В момент организуем, – кивнул Кузьмич. – Но почему врач-то в роддоме ничего не сказал про шишку? Сказал «забирайте в лучшем виде», побоялся, что ли?
– Как только ребенка с их территории вынесли, все, с них взятки гладки, – объяснила Тамара Петровна. Как будто Мурочка была куплена, как сервант или журнальный стол, и чек выбит, и как только ее вынесли из магазина, вся ответственность за повреждения легла на покупателей.
– А вот я родила здорового ребенка, мы по врачам не ходили, – добавила Тамара Петровна.
Тут уже Клара на свекровь обиделась: ТэПэ (так она ее за глаза называла) молодец, родила здорового ребенка, а она, Клара, получается, не молодец, родила больного!.. Больного ребенка?.. О господи, больного… Что оставалось – плакать, бежать к невропатологу, плакать, бежать, плакать…
Невропатолог, самый лучший в городе, сказал: «Родовая травма». Таблетки нужно давать каждые полчаса, разные. Для повышения мышечного тонуса, для снижения мышечного тонуса, для того, чтобы жидкость ушла, для того, чтобы калий из организма не вымывался, для засыпания, для сна, для просыпания… Диагноз – энцефалопатия, причина – родовая травма. Если не вылечить Мурочку, она не будет ходить, не будет держать ложку…
Реакция была у разных родителей разная. Горячевы сначала под тяжестью беды согнулись, затем с бедой согласились и сжились, беда оплела их, как вьюнок, и они стали жить вместе, Горячевы и беда. Кузьмичи не так. Кузьмич хмыкнул, крякнул: он жить с бедой не согласен, нету у его внучки никакой энцепа… нету, и все. Тамара Петровна в связи с родовой травмой ребенка много о чем подумала, прежде всего как бы главврача уволить по статье, затем о своем сыне: какая у него будет жизнь, если ребенок не вылечится?..
Но что же мы ничего не говорим о Стасике? Трудно посреди лекарств и пеленок не заметить человека ростом метр девяносто, но Клара его не замечала: он в беде с ней не жил, в беде она была с Мурочкой и родителями.
Болезнь Мурочки двадцатилетних супругов окончательно разделила, они как жирафы в зоопарке жили: в одной клетке жираф-мама с жирафенком, в другой жираф-отец.
Но все-таки какие у Клары со Стасиком были отношения? Хорошие. Из клетки в клетку – хорошие.
Ну а секс, какой был секс? Хороший. Ничего ни о чем нельзя сказать плохого. Все было хорошо.
Неужели между ним и Кларой совсем не было близости? Пусть они жили как дети со взрослыми, но неужели совсем? Они уходили к себе на третий этаж, закрывали двери, оставались вдвоем, о чем же они говорили? О друзьях, что у кого как, кто получил двойку на экзамене, кто не вышел на сессию, кто с кем встречается… Ну, обо всем таком и говорили. У Клары было много друзей и подруг, и почти все они стали их общими друзьями.
Думаешь о чем-то, страдаешь, а потом вдруг такое случается, что все мысли и страдания оказываются – ерунда. Клара больше не думала, как сохранить себя, не стать только мамой, и как без нее подружки, – подружки все куда-то улетели, на другую планету. Мурочке требуется доза препарата чуть меньше четверти таблетки, как отделить от таблетки чуть меньше четверти – вот о чем теперь нужно было думать.
Берта вечерами сидела за столом, как будто в аптеке: разрезала каждую таблетку бритвой, толкла толкушкой в порошок, несколько частиц ножом отделяла, еще парочку сдувала, в кальку заворачивала, сверху надписывала, что это и когда давать. С ее лица уже никогда не сходило беспокойство, ни днем, ни ночью, – не перепутала ли она таблетку, дозу, надпись, – и правильно ли невропатолог лечит Мурочку.
И с огромным трудом удалось отправить Мурочкины медицинские бумаги в Америку. Их перевели на английский, профессор Горячев повез их на симпозиум в Венгрию, оттуда бумаги поехали в Америку, на консультацию в Гарвардский госпиталь, где работала русская жена американского коллеги – вот совпадение – детский невропатолог, она проконсультируется с другими невропатологами и даст заключение.
Когда дома младенец, трудно соблюдать порядок достойной жизни… Вот такое, к примеру, случилось: Клара, рыдая, вбежала на кухню растрепанная, в халате на ночную рубашку: «Я дала не то-ооо! Теперь что бу-уудет!! Я ее отрави-иии-ла!» Берта выбежала из спальни в халате на ночную рубашку, зарычала: «Если с ребенком что-нибудь случится, я тебя убью!», а Клара в ответ закричала: «Я сама себя убью! Я вообще тут никому не нужна!»
– А в остальное время они играли на фортепьянах, как и положено в профессорской семье, – меланхолично произнес Горячев.
Но в целом Клара стала ловко справляться: раз – одно лекарство в рот, два – другое! И глаз не сводила с Мурочкиных рук, чтобы Мурочка правильно погремушку держала, чтобы пальчик был не внутри кулачка, а снаружи. «Вы должны следить, чтобы она правильно погремушку держала, чтобы пальчик был не внутри кулачка, а снаружи, нет, не так, а так, иначе она у вас не сможет ложку до рта донести… А ножки – вот так массаж делать, а то она у вас будет не ходить, а ковылять». Клара во сне вздрагивала – где пальчик – внутри, не снаружи? – и руки у нее во сне дергались, как будто она массаж делает. Гематома исчезла через месяц – вероятно, лекарства помогали. Лекарства давали Мурочке шестнадцать раз в день, в первой половине дня каждые полчаса, потом перерыв, вечером опять каждые полчаса.
В Клариной голове установилась простая понятная ясность: если Мурочка не выздоровеет, она жить не будет. Она решила это мгновенно: представила своего ребенка, который ложку не умеет держать и не ходит, а ковыляет, и решила – если Мурочка не выздоровеет, она жить не будет. Любопытно, что некоторые моменты Кларино сознание милосердно обошло: если Мурочка не выздоровеет, как же она сможет не жить, ведь у нее Мурочка и мама с папой… Это было торжество инстинкта самосохранения: если будет плохо, она жить не будет, и все.
И это, конечно, сильно упростило дело: приняв решение, Клара перестала задыхаться от ужаса, а просто включилась, как робот: лекарство, пальчик поправить, лекарство, массаж, лекарство, пальчик…
Ответ невропатологов из Гарвардского госпиталя удалось получить нескоро, через восемь месяцев, когда Горячев поехал на следующую конференцию.
Официальный ответ из Гарвардского госпиталя был такой: диагноза «энцефалопатия» в США не существует, описанное в медицинских документах состояние ребенка при рождении не считается родовой травмой. Гематома рассасывается в течение месяца без медикаментозного вмешательства. И от руки было приписано: «Живите спокойно, ребенок здоров».
С этого момента – с момента получения заключения – Берта начала улыбаться. Думала: надо же, все это было зря – слезы, отчаяние, лекарства, – как жалко времени, ведь можно было просто жить…
А Клара все мгновенно забыла: свой ужас, решение не жить, если Мурочка не выздоровеет. Она помнила факты: лекарства, дозы, пальчик, она же не сумасшедшая, чтобы забыть факты. Но она все забыла – слезы, отчаяние, лекарства, – как будто и не было страшного «возможно, инвалид», долгих месяцев, когда Мурочкино будущее было неясно, – вырвалась из ужаса, убежала счастливая. В юности не жалко времени, не жалко, что вот – страдал, а мог бы вместо этого веселиться, – сквозь плохое пропилил и помчался дальше. Она даже не задумалась, кто прав – ленинградские врачи или американские, есть ли такой диагноз «энцефалопатия», и был ли он у Мурочки, и что было бы, если бы ей не давали лекарства 16 раз в день, не делили таблетки на микроскопические дозы, не выстроились бы единой цепью, взявшись за руки, чтобы спасти Мурочку, – не задумалась, было ли от чего ее спасать? Это уже было прошлое, а прошлое прошло. К этому моменту в семье остро стоял другой вопрос – как наказывать Мурочку.
Мура носилась по дому, сдергивала скатерти, забиралась по стремянке на верх книжных стеллажей, рвала бумаги, пряталась под кроватями, залезла в книжный шкаф и закрыла за собой дверцу, а однажды уселась на письменный стол деда и изрисовала первую главу чьей-то диссертации. Как наказывать ребенка? Не шлепать же ее? Или все-таки немного шлепать? За диссертацию-то уж можно отшлепать? Или все-таки нет? Когда дед грозно сказал Муре «Ну что, отшлепать тебя??», она покачала головой: ага, тебе, получается, можно рисовать на бумаге, а Муре нет, ты, получается, профессор, а Мура нет, не профессор?
Мура в одиннадцать месяцев говорила, как многие не говорят и к сорока годам, должно быть, таблетки сыграли свою роль.
Кузьмичам очень нравилось, что она девочка-хулиган, они ее поощряли – пусть бегает, всюду лезет, падает, разбивает коленки. Они, как и остальные, радовались письму из Гарвардского госпиталя (сделав вид, что не понимают, что это письмо из Америки), за подписями и печатью, утверждающему, что Мура здорова. Они торжествовали: их внучка не могла иметь эту… энцефалопатию!
Клара с Бертой начали ссориться. Прежде были вдвоем, как стальная пружина, сжавшаяся, чтобы вытащить из беды Мурочку, но как только выяснилось, что не было никакой родовой травмы и Мурочка здорова, пружина разжалась и звенья начали лязгать друг об друга.
Клара считала, что закончилось ее заточение, она заслужила право ходить в гости, в кино, в театр. Берта считала, что ее просят остаться с ребенком слишком часто, к тому же Клара не просит, а требует. Клара и правда требовала и обижалась, она стала нетерпима к родителям, как подросток, они ее особенно раздражали тем, что… всем, они ее раздражали всем! Она провела дома, с ними, слишком много времени – целых двадцать лет.
И вот такие диалоги между ними случались, что заставляло Клару вздыхать «мама…» и, как зверька в ловушке, нервно-суетливо оглядываться в поисках выхода.
– Клара, ты видела, какие у Муры зубы растут, как лопаты…
– Нормальные зубы.
– А ты стала слишком худая, тебе не идет быть такой худой…
– Мама, почему тебе все не нравится?..
– Потому что я волнуюсь. Мне же хочется, чтобы она была красавица и чтобы ты хорошо выглядела.
– Ну, мама…
– Что «мама»?.. Вот что «мама»?! Это для меня самой очень плохо, что я такая. Что я за все волнуюсь. Лучше бы мне было все равно.
Труды и дни Андрея Мамкина
КАЖЕТСЯ, ВЫ ОТ НАС НИЧЕМ НЕ ОТЛИЧАЕТЕСЬ.
У меня все пошло не так в детском саду. В детском саду меня дразнили «Андрюша в пальто». Про «плакса-вакса-гуталин – на носу горячий блин» я уже не говорю.
Если бы мы не встретились, я и Андрюша в пальто, моя жизнь повернулась бы иначе.
Но возможно, и нет. Не в детском саду, так в школе… В школе меня как только не называли: Мамкин-Папкин, Бабкин-Дедкин, Бабулькин-Дедулькин и даже Племянников. Я уже знал, что плакать стыдно, и делал вид, что не обижаюсь, но в душе-то плакал. Не в душе, откуда в школе душ.
Но с другой стороны, а если бы я был Лизаветой? Ее фамилия Сачкова, и ее называют Сучкина, Сучка. Лизавете кажется, что в «Сучке» звучит уважение?.. Пусть уж лучше у каждого будет то, что ему предназначено судьбой, а то как бы не было хуже: Мамкин так Мамкин.
Для того чтобы вы не теряли времени и быстрей сориентировались в моей душевной жизни и в моих родственниках, вот мой мир, мир Андрея Мамкина.
Я сам центр своего мира. Я инфантильный, меланхолик, я говорю «Мамочка», и я плакса.
То есть я был плаксой. Мы же знаем, что взрослым можно плакать, только когда играют Шопена или гимн. В этом смысле я взрослый и давно уже не плачу или плачу меньше.
Я не использую сленг, потому что я дважды другой. Другой – не такой, как вы думаете, не «современный подросток», прилипший к компьютеру, повторяющий «жесть, хайп, отстой» и не умеющий чувствовать, как вы. Таких, по-моему, нет, их выдумали.
…А вот и Мамочка. В руках у нее ноутбук.
Она не врывается ко мне без стука (мне 17 лет!), она входит одновременно со стуком. Ничего не поделаешь, холерический темперамент. Татка (моя подруга, с первого класса хочет быть психологом, прозвище Писихолог) говорит: «Она же холерик, сначала действует, потом думает».
Я, как южноамериканский трехпоясный броненосец в минуту опасности, метнул свой ноутбук под подушку и притворился спящим. Мне нравится, что они, броненосцы эти трехпоясные, в минуту опасности сворачиваются в шарик и хвостом блокируют всю конструкцию, это мудро.
– Андрюша, просыпайся! У меня ужас! Мне читательница написала письмо, а издательство переслало… Вот читаю: «Когда у меня была тяжелая болезнь, ваши книги помогли мне выжить». Ужас!
– А почему ужас?
– Ну как? Ты что, не понимаешь?! Это же потрясающе, прекрасно! Именно мои! Не чьи-нибудь, не Толстого, не Мураками, не Акунина или Донцовой, а мои! Ужас в смысле – это потрясающе, что я кому-то помогла выжить!.. Есть великие писатели, есть модные, которые открывают новые художественные миры, экспериментируют с языком, а есть те, которые помогают людям выжить, – и это я! Значит, я не зря живу на свете!.. Почему ты не радуешься?!
На самом деле это, правда, потрясающе, когда ты создал что-то, хоть книгу, хоть зайчика из пластилина, и это сделало чью-то жизнь краше. Это самое крутое, что может быть.
– Андрюша! Смотри, вот еще письмо… Не спи! «…Ваши книги такие позитивные»… Так, дальше неинтересно, это про нее, а не про меня… Ага, а вот тут про меня: «Вы сама такая же веселая и позитивная, мы вас обожаем всей бухгалтерией, пишите нам на радость!» Слышишь? «Пишите! Нам на радость!» …Почему ты не радуешься?! Так, а тут смотри, вышло мое интервью, а вот афиша встречи в московском Доме книги, а это с телевидения, приглашают в ток-шоу… Смотри сколько всего!
Как в одном неглупом человеке может уживаться такое по-настоящему человеческое желание быть нужным людям и такая идиотская суетность? Она любит, когда жизнь кипит вокруг нее, как будто она кура в бульоне.
– Почему я должен радоваться? Может быть, у меня сейчас другое настроение. Не все вращается вокруг тебя.
– Ты прав, конечно, не все… Почему не все?
Она эгоистична, как картина Рафаэля, как будто она одна красота и совершенство и вокруг нет ничего.
Может быть, каждый писатель по определению является сам себе картиной Рафаэля, ведь он сосредоточен на своем внутреннем мире? Даже такой, как Мамочка, не вполне настоящий?..
– А вот неприятное. Смотри, вышла книжка – сборник «Петербургские писатели». Все тут, а меня не включили, никто и не подумал меня позвать… Знаешь, от этого такие бульканья горестные в горле, как фонтанчик – бульк-бульк, горько-горько, обидно-обидно, никому не могу об этом сказать, только тебе, какое счастье, что я могу тебе все сказать… А вот она там есть! Если бы ее тоже там не было, мне бы было не так обидно, не так ужасно больно… Да, мне больно вообще и в частности. Я раньше думала: как пережить все, не рассказывая подругам? А теперь я думаю: только так и можно пережить, потому что не обсуждаешь свои горести… Только с тобой я могу обо всем говорить, все обсуждать. …Что мне обсуждать, какие горести? Как какие? Меня тут нет. То есть там, в этой книжке. А она есть.
Она – это Алена Карлова, которую включили в сборник. Вот такая ерунда Мамочку мучает. Человеку пятьдесят лет, а его мучает такая ерунда!
– Знаешь, что я подумала… Не знаешь? А вот что: мне нечего сказать про главное, про жизнь и смерть, – я не настоящий писатель, поэтому меня и не включили в сборник… Но раз так, я больше никогда не буду писать …Или все-таки мне есть что сказать?
Бедная Мамочка. Мучается, как настоящий писатель. А ведь она писательница для дур. Все ее книги могут называться одинаково: «Очарованная Дура».
Нет, это не то. Не подростковая ненависть к предкам.
Просто это правда: Мамочка – знаменитая писательница для дур.
Она гораздо умнее своих глупых книг. Но пишет всерьез, искренне считает это творчеством, придумывает персонажи, чтобы все было психологически обосновано. Сюжет всегда одинаковый: он и она ищут любовь, находясь в разных местах: Россия и Америка, Воронеж и Москва, разные этажи в одном подъезде, два соседних стола в одной фирме. Сквозь препятствия он и она движутся друг навстречу другу. Препятствия различаются: это другая любовь, предыдущий муж или свекровь, болезнь, предательство.
Конечно, можно сказать, что я не смею смеяться над ее книгами – ведь я ем ее книги, одеваюсь в ее книги.
А я вот смею! Мне за нее обидно. Она сама говорит – делать надо только то, в чем ты первый. Тем более если человек умный, образованный, как она. Или уже тогда писала бы любовную хрень для теток не всерьез. А она, умная, образованная, всерьез говорит «мое творчество».
… – Почему все говорят о возрасте? Что вообще за проблема – возраст? Зрелый возраст богаче юного! …Но как мне жить в таком возрасте? Представь, что все – редакторы, пиар-менеджеры, журналисты, буквально все моложе тебя, а ты, оказывается, старый хрен… Это я про себя…
Так зрелый возраст богаче или она старый хрен?
– Ты думаешь, что я путаюсь, не могу точно выразить такую простую мысль? А потому что это совсем не такая простая мысль.
Недаром у нее большие тиражи. Многотысячные тиражи означают, что она понимает многие тысячи людей, читает их мысли… вот как сейчас мои.
– Знаешь, я скажу тебе один секрет: все, что было раньше, как-то побледнело, стерлось… Я даже мужей своих не сразу вспомню. Нет, твоего отца – конечно… Да и как его забудешь, если он приходит… приходит и приходит… Андрюша, у меня – только не смейся – пропала радость жизни… Нет, в целом радость жизни осталась, но детская радость жизни пропала. Вот скажи, почему лет до сорока семи – сорока восьми я чувствовала себя ребенком, а теперь не чувствую?
– Может, теперь ты чувствуешь себя подростком?
– Ха-ха, очень смешно, – проворчала Мамочка, не отрываясь от экрана ноутбука. – Хотя в этом что-то есть – чувствовать себя подростком. У меня будут подростковые комплексы! Я буду недовольна своей внешностью, буду расстраиваться, что у меня слишком большой нос… Что еще? А, да-а, я буду искренне думать, что все происходящее со мной уникально… Еще секс, я буду все время думать о сексе… Буду переживать, что думают обо мне другие люди.
Она и сейчас переживает, что думают о ней другие люди. Иначе зачем смотрит в Интернете про себя, набирает в поисковике «Клара Горячева» и бегает по ссылкам?
– О-о, смотри, что я нашла про себя. Это материал о презентации, которая была в московском Доме книги, там еще была девочка-журналистка, такая приятная… Слушай, что она пишет: «На сцену вышла пожилая женщина, воплощение петербургского стиля, интеллигентности…» Что? – Она так испуганно захлопнула ноутбук, как будто оттуда на нее выскочил черт. – Пожилая женщина – я?.. Разве можно так говорить про человека?..
– Журналистка дура, ты даже взрослой не выглядишь…
– Ну да, я старше этой девчонки-журналистки, но так писать про меня неправильно… Боже мой, ведь она училась на журфаке, сто раз пожалеешь о советском образовании… Какие времена, какие нравы… Надо же так сказать про меня – «пожилая женщина»… А это точно про меня?
Расстроилась, ушла. Жалко ее, совсем не умеет смотреть фактам в лицо, живет в розовых очках по всем пунктам. В смысле своего возраста особенно.
Все это было о Мамочке. Теперь продолжим обо мне.
У меня говорящая фамилия, как в русской литературе XIX века – Скотинин, Вральман, Стародум… Я – Мамкин. Как будто это специально вышло, ведь мама занимает в моей жизни огромное место.
Я меланхолик. «Человека меланхолического темперамента можно охарактеризовать как легкоранимого, склонного глубоко переживать даже незначительные неудачи, тонко реагирующего на малейшие оттенки чувств».
Всем кажется, что внешне меланхолик щуплый, бледный, в очках… Ну, я такой и есть: очки, легкая сутулость, – типичный питерский ботаник. Не понимаю, почему про меня говорят «красавец», может быть, из-за роста?
Татка-писихолог говорит, что я соткан из противоречий. Это так, личность у меня очень противоречивая, мой внутренний мир отличается от того, каким меня видят другие.
Внутренний мир у меня очень робкий, как положено меланхолику, а внешность мужественная: рост 186, голос низкий, хриплый. Мамочка говорит, что я в детстве очень много плакал и сорвал голос. А может быть, эта хрипотца из-за того, что в детстве я всегда был простужен.
Теперь представьте, каково мне. К красавцам предъявляются определенные требования, если красавцы не могут им соответствовать, они страдают.
На этом с жалобами все. Я постараюсь избежать нытья, рассказов о том, как я замазываю прыщи украденной у Мамочки крем-пудрой, жалоб на неуверенность в себе, мечтаний о сексе и другого типично юношеского содержания.
Я вообще хочу поговорить о другом. Меня интересует взросление. Не мое, а Мамочкино. Взросление взрослых интересней, чем взросление подростков. Каждый подросток считает свои страдания (по поводу прыщей, я имею в виду прыщи в прямом и переносном смысле) особенными, но все подростковые страдания одинаковы.
Каждый взрослый считает свои страдания в точности такими, как у других, но страдания взрослых все разные.
Итак, в детском саду меня дразнили Андрюша в пальто. Кто-то из родителей приволок в дар детскому саду антикварную куклу 1965-го, кажется, года выпуска. Это был кривоногий щекастый пупс в синей кепке и пальтишке, на руке у него висел ярлык «Андрюша в пальто».
Клянусь, что никакого сходства с кривоногим пупсом у меня не было: ни щек, ни пальто. Только имя: Андрюша.
Меня дразнили, я плакал. Плакать не было моим осознанным выбором, плакать от обиды – это свойство моего темперамента: я же меланхолик – ранимость, чувствительность, нежная душа, черт бы ее побрал, если бы вы знали, как с ней неудобно.
Татка говорит, что темперамент динамически и энергетически определяет человека. Ну вот, моя энергия невелика, раз я меланхолик.
Планы на будущее
За меня всего хочет Мамочка. Мамочка – писательница, она привыкла сочинять судьбы.
Она знаменитая писательница. Продается повсюду. Все видели фиолетовые обложки с красным сердечком, как фантик от леденца. В интервью скромно говорит, что любая женщина может стать писательницей, нужно только вспомнить, что писала сочинения на пятерки, и немного нахальства: написать книгу все равно что сварить суп – взять интригу, добавить семейных проблем, по вкусу посолить сексом, поперчить какой-нибудь модной философией. Не переборщить с перцем, чтобы было не слишком умно.
Чего конкретно Мамочка хочет для меня?
Она хочет, чтобы я достиг… ну, вы знаете, добился. И при этом отличался от других. Был не тупо профессором в Гарварде или топ-менеджером в «Газпроме», – это для нас слишком мелко! Мамочка хочет, чтобы ее сын стал современным Леонардо да Винчи: спортсменом-интеллектуалом, чувствительным мачо, бегал марафоны и метал снаряды, задаваясь эськзист… экзинцистанци… экзисценци… эк-зи-стен-циальными… главными вопросами человеческого бытия.
Фиг вам, вот что я могу сказать на это. Из того, что она сочинила для меня, мне ничего не надо.
Чем я отличаюсь от других.
О-о, я многим отличаюсь! Я уже в детском саду отличался от других мальчиков… Речь не идет о сексуальной ориентации, сексуальная ориентация у меня традиционная. И да, я точно знаю: мне уже приходилось заниматься сексом. Точнее, мне пришлось заниматься сексом.
Ну, или почти сексом. Татка хотела этого больше, чем я… Не думайте обо мне плохо, но я мог бы еще подождать, без всякого напряга, честно. В семнадцать лет все люди взрослые, но одни взрослей, чем другие. Татка взрослей, чем я, а может быть, у меня не слишком страстный темперамент, я ведь меланхолик. Все люди в семнадцать лет придают больше значения сексу, чем отношениям, а для меланхоликов важнее отношения, чем секс.
Мура, моя сестра, сказала мне: «Тебе с такой красотой будет трудно жить, все женщины будут думать, что ты капитан дальнего плавания». В прямом смысле капитан дальнего плавания или в переносном? Она сказала: «Твоя внешность вызывает надежду». Я понял: они будут думать, что я их мечта. Но я не хочу быть мечтой!
– Когда ты осознал, что ты такой красивый? – спрашивает Татка.
– Никогда. Ничего я не осознал. Ну, с девяти лет, наверное, осознал, или с одиннадцати…
Не то чтобы я не верил, что я красивый, с чего бы всем врать… но это никогда не было правдой для меня.
Я на каждого человека в жизни, и особенно в кино, смотрю и думаю, в чем я его хуже, слабее или глупей. А если не могу сразу придумать, в чем я хуже, то у меня есть слабости про запас, которые всегда можно пустить в ход. Например, я не могу есть незнакомую еду. Это кажется ерундой, но это слабость: папа говорит, что настоящему мужчине должно быть все равно, что есть.
Или иногда я забываю, как надо двигаться. Машу руками, как идиот, или, наоборот, становлюсь слишком зажатым.
Иногда ухо тереблю.
Или придаю лицу задумчивое выражение, как будто напряженно о чем-то думаю. Но это со мной уже в последнее время реже бывает. Теперь я уже ни для кого не живу. Теперь я живу сам: плохо ли, хорошо, но это я.
– Но как именно ты понял? Что ты такой красавец, как атлант у Эрмитажа? Нет, ну ты же знаешь – ты идешь, и все девочки поворачивают голову. Тебе это приятно?
– Неприятно.
Мне очень неприятно. Мне это вообще не нужно. Я не атлант, они не сутулые, а я специально сутулюсь, чтобы меня не увидели. Это как будто все от меня чего-то хотят, а я не могу им дать.
– Ты не можешь принять себя красивым.
Ну да, наверное… Я недавно прочитал биографию Пруста, он сказал: «Принять самого себя – это первое условие писательства». Непонятно, что он имел в виду.
– Ты у меня такой гиперчувствительный… – Татка смотрит на меня, как будто я ее пудель, иду рядом без поводка.
Чем еще я отличаюсь от других? Я единственный из всех знакомых мне людей в мире, кроме Мамочки, читал Пруста и биографию Пруста. Мамочка говорит, что Пруст прекрасен, она очень любила его в юности, но теперь даже полстраницы Пруста погружает ее в сон.
Пруст был меланхолик и гомосексуал. Еще раз отмечу, что я – нет, я меланхолик и гетеросексуал.
Сейчас вместо «меланхолик» модно говорить «высокочувствительный человек».
Но суть-то от этого не меняется! Я как типичный меланхолик всегда сначала вижу неприятное, страшное, опасное и первым делом пугаюсь. Или обижаюсь, или разочаровываюсь, впадаю в панику, в зависимости от серьезности ситуации.
…Потом прихожу в себя, и уже можно как-то пережить.
Никто этого не знает, внешне я сильный, сдержанный и невозмутимый, как удав. Вы бы на моем месте тоже были как удав! Если бы годами слышали: «ты что, девочка?!», «будь мужчиной», «сдерживай эмоции»…
Я годами тренировался не плакать, не быть как девчонка… Привык уже маскироваться под невозмутимого удава, а слезы сами собой наворачиваются на глаза.
Я еще кое-чем отличаюсь от других в плохую сторону: не мог ругаться матом (а ведь нужно!). Когда на переменах на доске писали матерные слова, у меня от этих слов шел мороз по коже и разливался холод в душе.
Мне были неприятны грязные руки, кровоточащие царапины, ноги в песке, из-за этого я не любил купаться в море, мне ни разу в жизни не хотелось залезть куда-нибудь в трубу – там темно. Или спрыгнуть со второго этажа – это высоко.
Я позже узнал: меланхоликам свойственно опасаться за свою физическую целостность и стараться всегда быть идеально чистыми.
И еще я с трудом научился ездить на велосипеде. Вы скажете, что это не опасно, но разве вы не боялись завалиться набок? Я боялся завалиться набок и так и не решился ездить без рук… Потом страхи почти прошли, но слава богу, никто уже не скажет мне: «А ну давай без рук!»
И было ужасно неприятно, когда папа говорил мне с натужной бодростью: «Ну ты же мужик!» Я боялся не быть мужиком еще больше, чем ездить без рук.
Ну, если честно, совсем честно, страхи не прошли, но я научился скрывать. Мысленно сворачиваюсь в шарик, как южноамериканский трехпоясный броненосец (разумеется, без хвоста), и тогда можно как-то пережить.
Важно!!!
Не думайте, что Мамочка меня плющила, призывая к мужественности в ущерб моей натуре! Мамочка всегда была во всех смыслах на моей стороне: и когда я дрался (редко), и когда плакал (часто). Если я хотел плакать, она меня обнимала. Но мои отцы, конечно, вели себя иначе.
У Мамочки было пятеро мужей. Трое, если считать по головам. Пятеро, если считать четвертого за двоих и что она безусловно выйдет замуж еще раз.
Столько мужей звучит, как будто я в детстве стал центром какой-то драмы, как будто у меня была психологическая травма. Татка очень хочет приписать мне кучу комплексов и проблем от такого нестандартного количества отцов, но я сразу скажу: не выйдет! В моей жизни не было никаких драм. У Мамочки было от трех до пяти мужей, а если у кого-то пять мужей, то ясно, что этот человек сам станет центром любой драмы и не поморщится.
Все Мамочкины мужья были мне хорошими отцами. Воспитывали меня с любовью и старанием, чтобы я «вырос мужчиной» по их образу и подобию. Это, конечно, были немного разные образы и подобия, ну и что?
Вот список. Пять мужей Мамочки.
Отец номер 1, студент. Первый муж Мамочки, строго говоря, не имеет ко мне прямого отношения. Они с Мамочкой поженились детьми, у них родилась Мура, затем они развелись, потому что выросли. Муре 29 лет, она разводится, но это неприятная тема, об этом потом.
Первый муж Мамочки служил в нашей семье постоянным положительным примером, образцом всего самого лучшего. Когда я был маленьким и плохо себя вел, моя бабушка, Синьора Помидора, говорила: «Вот бери пример со Стасика, Стасик был такой хороший мальчик… слушался, никогда меня не расстраивал», когда жадничал – «Стасик всегда давал всем свои игрушки», когда плохо ел – «Стасик всегда доедал кашу». Думаю, Помидора считала, что следующим Мамочкиным мужьям необходимо иметь моральные авторитеты, и пусть их моральным авторитетом будет Стасик, первый муж… Почему она Синьора Помидора? Я назвал ее так, когда она прочитала мне «Чиполлино». Она закрыла книжку, легла на диван, поставила на живот пепельницу, закурила и сказала: «Это последняя книжка, которую я тебе прочитала. Теперь я буду лежать и курить, а ты будешь мне читать». В ответ на это я заплакал: «Ты… ты, ты… ты Синьора Помидора!» С тех пор мы называем ее Синьора Помидора, или Помидорина.
Отец номер 2, второй муж Мамочки, банкир, служит, напротив, плохим примером. Помидора говорила: «Борька – человек нашего круга, доктор наук, так нет, ему надо было стать банкиром! Зачем приличному человеку становиться банкиром? Лично мне не нужны такие деньги… Я предупреждала: не надо рисковать, жадничать, думать, что умнее всех… Хорошо, что хоть не убили в бандитской перестрелке». Казалось, во втором Мамочкином муже ненадолго сошлись все пороки и недостатки.
Отец номер 3, папа. Помидора говорила: «Твоя мамочка решила, что достаточно выросла, что может выйти замуж за учителя. Но разве можно быть замужем за учителем? Не хочу сказать ничего особенно плохого про твоего отца, но он невозможный человек… Жена не может быть ученицей».
Отец номер 4, четвертый муж Мамочки, он же второй. Помидора называет его «бедный милый Боречка, как же так случилось?». Они с Мамочкой развелись три года назад, а в прошлом году он разорился. Помидора передает ему его любимые котлеты. Мамочка говорит: «Напишешь такую историю – люди не поверят: люди думают, что разориться до котлет можно только в сериалах». Я его люблю больше других моих отцов (шутка, первого я в жизни не видел, а второй – это тоже он) и жалею за то, что у него все отняли компаньоны, затем кредиторы.
Честно говоря, я не понимаю, зачем они расстались. Помидора до сих пор кричит ему по телефону: «Ты поел?! Ну, как котлеты?..», как будто он Мамочкин муж. Мура до сих пор советуется с ним во всем, как будто он Мамочкин муж.
Вы же понимаете, что мужья Мамочки воспитывали меня по-разному? С отцом-банкиром я был «богатым», он учил меня, что деньги управляют миром. С отцом-учителем я был «бедным»: раз в месяц он учил меня презирать финансовый успех.
Отец номер 5. Его пока нет, а может быть, Мамочка держит его в секрете. Помидора надеется, что это будет публичный человек, политик или режиссер, и нам предстоит много интересного: она любит светскую жизнь, премьеры, концерты и не отказалась бы выходить из машины в мехах на красную дорожку.
Татка говорит, что все-таки эта катавасия с отцами повлияла на мое эго: отцы воспитывали меня по-разному, вот я и вырос таким амбивалентным – хорошим и плохим одновременно.
Татка говорит, что отец – это главный в мире человек и если он дает нам все, что мы хотим, нам кажется, что мир не страшный и любит нас… Сама она выросла вообще без отца, ей видней.
Интеллектуальные достижения: Андрей Мамкин – мозг нации.
Это шутка.
Но я достаточно умный и на своем веку много учился.
Куда меня только не отдавали! На шахматы, математику, информатику, карате, фехтование, фортепьяно и вокал. Я мечтал играть в футбол, но Мамочка считала футбол, хоккей, баскетбол такими же пошлыми, как хор. Она никакие командные виды деятельности не рассматривала, только личные достижения.
Потом я, конечно, все бросил и стал трудным подростком.
Когда я говорю «стал трудным подростком», то не думайте! Не думайте ничего плохого.
Ничего такого, не буйное поведение, алкоголь, азартные игры или наркотики. Об алкоголе или наркотиках мне даже помыслить невозможно: я очень дорожу физической и ментальной целостностью своего организма. И главное, Мамочка бы просто умерла, если бы со мной что-то такое случилось.
Что касается игр, я могу весь день играть, но это не компьютерная зависимость: я могу в любой момент бросить игру, просто иногда хочется весь день играть.
Я был трудным подростком в том смысле, что меня стало трудно заставить учиться. Даже невозможно. Потому что – зачем?
Спортивные достижения: Андрей Мамкин – кулак нации.
Это шутка. Возможно, я когда-нибудь вернусь в спорт, чтобы получить черный пояс по карате, но пока нет.
Смысл жизни: любовь.
Любовь в моей жизни
«Он пользовался ненужным ему успехом» – это прямо про меня. Большим ненужным ему успехом.
Мне не нужны все эти взгляды, перешептывания, переглядывания, смешки, записки. Возможно, если бы я был свободен… но я не свободен. У меня Татка.
Татка сказала: «Может быть, ты чувствуешь себя обязанным любить меня из-за наших детских отношений? А на самом деле тебе подсознательно нравится сучка Лизавета, лошадь Лизавета?»
Татка считает, что Лизавета похожа на лошадь. У Лизаветы длинное лицо, большой рот и выпуклые глаза. Но как мне может кто-то подсознательно нравиться? Либо кто-то нравится, либо нет.
Мне нравится, что Лизавета похожа на лошадку.
Мои планы на будущее, не Мамочкины
Я не трудоголик.
Я никогда не буду трудоголиком.
Вы спросите: «А деньги?..»
А деньги будут приходить сами! Это шутка.
Мамочка говорит, что одни выбирают путь, где смогут пробиться в первые ряды, а другие выбирают путь неудач и саморазрушения. Она смотрит на меня требовательно, как Родина-мать с плаката, будто спрашивает: «Ты выбрал путь?!»
Я?.. Я выбрал путь, который ведет к успеху: напишу бестселлер, по моей книге снимут кино, кино получит призы на международных фестивалях. Я стану знаменитым, чтобы каждая собака узнавала и говорила: «Гав-гав, смотрите, вот идет Знаменитый Писатель».
Возможно, я сначала напишу сценарий, а уж потом бестселлер. И так, и так может случиться. Мамочка говорит, что способность писать совершенно точно передается генетически, и мне с детства нравилось сочинять истории.
Вспомните южноамериканского трехпоясного броненосца, как он в минуту опасности сворачивается в шарик и хвостом блокирует всю конструкцию. На самом деле у меня есть метафизический хвост, который служит мне опорой.
Мой метафизический хвост – это писать. Не знаю, что бы я делал без возможности описать все, что происходит и что я по этому поводу чувствую: нерешительность, внутренние терзания, обиду. Ну, и глаза на мокром месте.
Мне страшно: вдруг я не стану знаменитым, а стану второразрядным писателем? «Есть два типа второразрядных писателей: те, которые пишут слишком плохо, и те, которые пишут слишком хорошо», – говорил Пруст. И как же нужно писать, чтобы было не слишком хорошо?
Когда человек так выложится, физически и морально, как я, никто не будет ждать от него, что он на следующий день, как зайчик, возьмет ноутбук и опять начнет строчить. Прощаюсь до пятницы.
8 сентября, пятница
А если вы удивляетесь, что я такой умный, так посмотрите на Пруста. Вы в ту же секунду удивитесь совсем другому: какой я глупый. Как человечество умудрилось так деградировать с тех пор, как Пруст заполнил эту анкету в 1886 году? И почему мы считаем себя нормально развитыми экземплярами?
Вот анкета. Здесь вопросы Пруста, ответы мои.
Ответы 14-летнего Марселя Пруста
Ответы 17-летнего Андрея Мамкина
Какие добродетели Вы цените больше всего?
Те, которые идут на пользу другим людям, а не самому себе.
Качества, которые Вы больше всего цените в мужчине?
Сила духа, как у стоиков.
Качества, которые Вы больше всего цените в женщине?
Красота, а что?.. И способность женщины к пониманию.
Ваше любимое занятие?
Читать, мечтать.
Ваша главная черта?
Неуверенность в себе.
Ваша идея о счастье?
Жить с Мамочкой в Санкт-Петербурге на Таврической улице, 12, где я и живу.
Ваша идея о несчастье?
Три недели быть в разлуке с Мамочкой в глупейшей летней школе в Англии за дикие деньги.
Если не собой, то кем Вам хотелось бы быть?
Я бы не отказался быть Джоан Роулинг.
Ваши любимые писатели?
Достоевский, Хармс, Честертон, Роулинг.
Ваши любимые поэты?
Гумилев, Саша Черный, Олег Григорьев.
Ваши любимые художники и композиторы?
Никто.
К каким порокам Вы чувствуете наибольшее снисхождение?
Я чувствую снисхождение ко всем порокам, потому что «даже в самом злом человеке есть бедная, ни в чем не повинная кляча, которая тянет лямку, сердце, печень, артерии, в которых нет никакой злобы и которые страдают». Это Пруст сам сказал, когда уже был великим писателем.
Пятница, 15 сентября
Только подумал, что уже четверг и нечего будет писать в пятницу, как вдруг стало очень даже есть что писать.
Татка решила, что у нас будет секс.
Что это Невероятная Новость Века, будет понятно, когда я расскажу о Татке. Татка отличница, выполняет все правила, что есть в мире, и сексом должна была бы заняться по крайней мере после окончания института, а уж никак не в 17 лет!
История любви у нас такая: на первом уроке наша учительница (дура) велела: дети по очереди встают и говорят свое имя и фамилию. Дура и садистка: нормальные дети в первый день смертельно стесняются.
Я, хоть и умирал от страха, сказал: «Андрюша Мамкин», и тут все засмеялись и закричали: «Папкин! Бабкин!» – но это я пережил.
И вот встала Татка. Стоит и молчит. Покраснела. Молчит. Учительница говорит добрым голосом Серого волка: «Не бойся, девочка, скажи, как тебя зовут?»
«Тааттт… Татка… – пробормотала Татка и что-то там бормочет: – шер-шершшш», – шуршит свою фамилию. Она заикалась. А учительница (все-таки профессию учителя выбирают люди, у которых садизм в крови) хотела добиться четкости и все повторяла: «Как-как?»
Татка заплакала. Она была очень стеснительная, хоть и самая высокая и крепкая в классе. Я встал, подошел к ней и попросил сказать свою фамилию мне на ухо, чтобы я сказал всем. Она плачет и не говорит. Тогда я тоже заплакал от жалости. Так мы оба стоим и плачем. Представьте себе Татку: высокая, крепкая (крепче меня), каштановые кудри до плеч. Мы с ней рядом хлюпик и толстушка. Видно, что она толкнет меня одной левой и я улечу. Она плачет басом, а я тоненько подвываю.
Я из-за нее все время плакал. Плакал, когда ее вызывали к доске. Татка у доски так волновалась, что невозможно было смотреть на нее без слез. Вот ее вызовут к доске, и кто-то обязательно на меня посмотрит: «Мамкин сейчас заплачет».
Сейчас Татка самая красивая девочка в школе. Может, даже в Центральном районе или в Петербурге.
Она, не подумайте, не модель. Татка слишком крупная для модели, крепкая, с идеально правильной фигурой, как девушка с веслом. На Татку оглядываются и говорят: «Вот это да!» или «Ого-го!». Имеют в виду, что у нее тяжелые каштановые кудри до середины спины, ноги немыслимой стройности и рост 175.
Что еще нужно знать? Татка живет на Мойке. Больше нечего рассказать. У нас с ней история любви без взлетов и падений.
И только я собирался написать о сексе, как, прикиньте какой прикол: нарисовалась Мамочка…
И тут, представьте, как смешно: Мамочка появилась на пороге с отсутствующим видом. Придумывает сюжет? Она говорит, что все сложные сюжетные ходы приходят во сне: она сама себя настраивает, как инструмент, вечером засыпает и думает о сюжете, а утром просыпается – и раз, все готово! Нужно попробовать… Хотя какие у нее сложные ходы: кто кого полюбил, кто разлюбил?.. Иногда она говорит сама с собой разными голосами – придумывает диалог.
Мамочка говорит: «Каждая моя история растет внутри меня, она только моя, личная и уникальная». Не знаю, что там у нее уникального: любовь, свадьбы, разводы? Ее книги такие, будто к ней в гости пришли родственники, она их любит, но не разговаривает с ними всерьез. Они пьют чай на кухне, она рассказывает про общих знакомых, кто женился, кто развелся, про измены, прощения, детей, любовников… Вот такие ее книги.
Она говорит, что в каждой книге есть кусочек ее самой, ее детские травмы, первая любовь, отношения с родителями, и что-то из этого хорошее, а что-то стыдное. Очевидно, кусочков ее самой недостаточно, и она записывает все, что видит и слышит – может в театре записать разговор соседей в антракте, или записывает что-то после разговора со знакомыми… а иногда разговаривает с кем-то по телефону, говорит «да, да, я вас очень понимаю…», а сама записывает… Говорит: «Думаешь, это стыдно? Может, и стыдно, но все писатели так делают».
Мамочка знает секрет успеха: если история важна для нее, то она окажется важной и для других людей. Большие тиражи подтверждают, что ее истории важны для других людей. Почему им важно, кто женился, кто развелся, кто взял приемного ребенка?.. Объяснение одно: многие женщины не могут читать Пруста, Сартра, Камю, Умберто Эко…
Иначе почему из каждого киоска в метро или на улице торчит обложка с ее фотографией? И в киосках, и в книжных магазинах я сколько раз слышал: «Новая Горячева есть?»
… – Скажи честно: по-твоему, я еще могу стать великой? Когда я говорю «великой», я совсем не имею в виду «великой», я имею в виду не женской писательницей, а… ну, знаешь… просто писателем… Ведь я же умная! И никто этого не знает!
Мамочка, самый здравый человек из всех, кого я знаю, вроде бы понимает, что рассказывает истории на кухне. Не считает себя учителем жизни или интеллектуалом. В книжных магазинах стоит на полке «сентиментальная литература» или даже «женские романы», чтобы читательницы не сомневались и не зарулили случайно не туда, в настоящую литературу.
Но она очень сильно мечтает перескочить на другую полку. Приходит в магазин и сначала мельком бросает взгляд на полку «современная русская литература» – вдруг она стоит там, и потом на полку «женские романы», и обиженно вздыхает, и делает губами «тпр-р», говорит: «А вот и я… смотри, как же меня все-таки много…»
Один раз прошлой зимой в Доме книги на Невском я быстро схватил несколько ее книг, втиснул между Пелевиным и Сорокиным и стал ждать, когда она заметит и обрадуется. И тут мимо промчалась продавщица с криком «Почему у нас тут Горячева стоит?! Среди Литературы!» Бедная Мамочка сбежала из Дома книги, закрыв лицо шарфом. Она очень хочет на другую полку. Есть ли на свете человек, который доволен своим положением?
Мамочка говорит: «Людям кажется, что успех – это о-о-о, успех!.. А на самом деле это испытание: успех заставляет присмотреться к себе, понять, кто ты… и показывает – вот твоя ступень, и не ступенью выше».
На свете есть один человек, который страшно доволен собой, – это мой папа.
… – Ну хорошо, а ты, что ты все-таки делаешь?
– Ничего особенного, сплю.
– Ничего?.. Надо всегда делать что-то особенное.
Мамочка каждую минуту хочет, чтобы вокруг нее был идеальный мир. Чтобы я еще спал в тепле и безопасности, но при этом уже был на пробежке и одновременно учил английский. Чтобы я любил папу и чтобы я забыл папу. Вот это ее желание подстроить весь мир под себя делает жизнь с ней такой ужасной. Но и такой приятной. Никогда не знаешь, пишет ли она сейчас мысленно очередной роман или живет по-настоящему. От этого все, абсолютно все, из-за чего она кричит, сердится, сходит с ума, оказывается неважным. Это лучше, чем всерьез упираться во что-то, как мама Татки. Она ей в три года говорила: «Ты уже взрослая». Ага, а она сама как будто маленькая, у них все всерьез наоборот: Татка – мама, а она – дочка. Может быть, поэтому Татка иногда заикается.
– Андрюша, я не приду на твою свадьбу.
– Мне семнадцать, – напомнил я.
– Но, если так пойдет, ты женишься на Татке сразу после последнего звонка. А я не смогу смотреть, как ты губишь свою жизнь. В этом возрасте нужно переживать романы, влюбляться, бросать, и чтобы тебя бросали, нужно страдать!.. А Татка слишком хорошая, слишком верная! С ней ты загубишь свой талант, он просто увянет, не расцветев… не расцветя… не расцвев… вот, я заговариваюсь от волнения.
– Какой талант?
– Ну, какой-то же у тебя есть талант! Ты хороший, Татка очень хорошая, но у двоих хороших всегда неудачный брак.
– У тебя четыре неудачных брака, как ты вообще можешь говорить о браке?
– У меня – неудачные браки?.. У меня? Назови хоть один неудачный! У меня все браки очень удачные!..
Пришлось вставать и собираться в школу. Сегодня великий день. День, когда Андрей Мамкин станет мужчиной.
Если честно, это звучит ужасно.
16 сентября
15 сентября, пятница, войдет в мою личную историю как Случай Андрея Мамкина, или День Неудачного Первого Секса.
22 сентября, пятница
Все-таки напишу подробней.
Всю неделю мне снится один и тот же сон. Как будто весь мир – это огромная Чаша, в которой кипит Страдание. Не знаю, как я понимаю, что это весь мир, в чаше такое варево, как жидкая овсяная каша, булькает. Но во сне я понимаю, что это весь мир.
От Чаши Страдания идет пар, люди дышат парами страдания и мучаются, я тоже дышу и мучаюсь. И тут кто-то меня спрашивает: «Ты хочешь добавить свое страдание в общую Чашу?» Если я добавлю свое страдание, то все остальные будут страдать еще больше. А если не добавлю, то меньше. Вот такой сон.
Я думаю, к Фрейду ходить не надо – ясно, что имеется в виду: этот сон четко говорит, чтобы я не мучился из-за того, что произошло. В мире и без моего неудачного секса столько плохого, не стоит добавлять такую ерунду в общую Чашу Страдания. Не нужно страдать, чтобы не увеличить общую массу страданий.
Теперь конкретно, что произошло.
Татка попросила меня проводить ее домой: ей срочно понадобилась моя помощь по английскому. Как говорит Помидора, это было шито белыми нитками, потому что ей не нужна моя помощь по английскому.
От школы до Таткиного дома на углу Мойки и Гороховой идти 11 минут, за это время всегда найдется кто-то, кто покажет на нас пальцем со словами «какая красивая пара». На этот раз никто к нам не приставал.
Гиды говорят туристам, что там, во дворах, – грязные подъезды и в целом Петербург Достоевского, но туристы, шляющиеся по Мойке, даже представить себе не могут, насколько у Татки Петербург Достоевского. Таткин двор самый мрачный в мире, подъезд самый грязный в мире и почти винтовая лестница на пятый этаж. В новых домах это был бы девятый этаж или даже одиннадцатый.
Квартира у Татки трехкомнатная, но не совсем отдельная: в двух комнатах живут Татка с мамой и в третьей живет старуха-процентщица, Таткина бабушка по отцу.
Это не глупый юмор: бабушка дает соседям в долг. Проценты платят не деньгами, а услугами: одна соседка делает ей уколы, другая приходит помочь Татке ее искупать. Откуда у бабушки деньги? Бабушке и Татке раз в год приносят деньги от отца. Таткины деньги берет мама, а старушка-процентщица кладет деньги под матрас и лежит на них весь год. Те, кто приходит брать в долг, сами вынимают деньги из-под матраса и потом сами кладут обратно. Получается, что Таткина бабушка доверяет чужим больше, чем Таткиной маме. До сих пор никто не зарубил процентщицу топором и никто не забыл вернуть ей долг. Таткина мама никогда не заходит к ней, не говорит о ней, как будто ее нет.
Когда мы были детьми, я предлагал Татке надеть маски и проследить за посланцами. В детективах посланцы всегда приводят к тем, кто послал деньги. Татка всегда отказывалась: отец не хочет с ней общаться, значит, так и должно быть. Татка такая положительная, такая по-настоящему высокоморальная, что не решалась ослушаться даже этого неизвестного отца. Должно быть, ее отец ужасный тип: не хочет иметь дело ни с Таткой, ни с собственной матерью, старухой-процентщицей.
Теперь нам в голову не придет устраивать слежку… взрослые люди не устраивают слежку за посланцами, а просто узнают, что им нужно. Да и нет в этом никакой романтической тайны: Таткин отец живет за границей и раз в год, пользуясь оказией, посылает деньги. Скорей всего, он живет в Америке, потому что посылает доллары. Татка об отце не говорит, лишь иногда у нее прорывается что-то вроде «Знаешь, в чем ребенок может быть виноват перед своим отцом? В том, что родился». Может, это слишком пафосно, но Татка действительно думает, что она по ошибке живет на свете: отец не захотел ее увидеть, старуха-процентщица орет и злится, даже когда Татка ее моет, мама… Ох, Таткина мама – это отдельный персонаж.
… – Я скоро, – непривычно смущенно сказала Татка. Несколько раз сбегала в шкаф с кастрюлями с водой, потом ушла в шкаф.
В этой квартире ванна в шкафу. Откроешь дверцу – там ванна. Старинная, выложена изумрудным кафелем, с бронзовыми кранами, по краям подсвечники. Раньше через шкаф можно было шагнуть в ванну, вышагнуть с другой стороны ванны и выйти на другую лестницу, в соседний подъезд. Потом дверь заделали.
Многие думают, что сейчас таких квартир нет, но они есть. В ванной холодно, нет отопления. Вода только холодная. Из кранов не течет, но слив работает. Можно принести воду в кастрюле или ведре, зажечь свечи в подсвечниках и мыться в ванне, как в тазу. Татка с мамой как-то умудряются выходить из своей квартиры аккуратные, как будто из стерильного бокса. Татка говорит, что с семи лет стирает свою и мамину одежду в этой ванной в холодной воде и привыкла.
Минут через десять Татка выглянула из шкафа и сказала:
– Сейчас у нас будет секс. Ты не бойся, все будет хорошо.
Ох, я… Я не боюсь. Чего мне бояться?
Но почему именно сегодня, сейчас?
Хорошо бы сказать: «Спасибо, может быть, в другой раз?» Но нельзя. Мужчине положено всегда хотеть секса. Мужчина должен всегда хотеть секса и использовать любую возможность. Мужчина не имеет права отказать девушке, которая хочет секса с ним. Я тысячи раз слышал: «Если женщина хочет, мужик не может отказать». И он должен сразу же захотеть еще больше, чем она.
Всем известно, что среднестатистический мужчина думает о сексе девятнадцать раз в день.
Но я нет!..
Я не могу честно подсчитать, сколько раз в день я думаю о сексе: ведь как только я скажу себе «интересно, сколько раз в день я думаю о сексе?», я тут же подумаю о сексе. Тут честная статистика в принципе невозможна.
А что мне делать, если сейчас я вообще не хочу секса? Весь опыт человечества вроде бы говорит одно – нужно захотеть.
А по-моему, это насилие. Насилие над природой: мужчина по природе охотник. Охотник, а не дичь! Не курица, не утка… не заяц, не олень, не медведь, не лев, не тетерев… Я мог бы убежать, как Подколесин, но пятый этаж… если считать по новым домам – как девятый или одиннадцатый. Но ведь она мерзнет сейчас в этой ванной из-за меня.
Слава богу, Татка вышла из шкафа одетая (а я боялся, что она выйдет в какой-нибудь специальной черно-красной одежде для секса) и позвала меня пить чай. Мне стало легче оттого, что она тоже волновалась и хотела оттянуть момент потери Д. (девственность – ужасное слово, как будто тайком читаешь медицинскую энциклопедию, пока мамы нет дома).
Пока мы пили чай, я делал вид, что я настоящий мужчина, совершенно спокоен, мне не впервой, и все такое.
Я очень нервничал, как все будет… Если бы Татка была… ну, вы понимаете… если бы она была не Д., если бы у нее уже был опыт! А если у обоих нет опыта, для обоих это потеря Д.? Я читал, что в этом случае можно и не справиться с ситуацией… Из нас двоих «справляться с ситуацией» придется мне.
Я также читал, что в каждом мужчине от рождения сидит зверь, который помогает вот это… справиться с ситуацией. Ну, наверное, сидит… Интересно, какой зверь? В настоящих мужчинах, должно быть, сидит лев или тигр, в средненастоящих – лоси, олени и другие парнокопытные, а во мне кто? Надеюсь, не заяц.
Татка сказала, почему все должно произойти именно сегодня.
– Ты стал просто невозможно красивым. Если я не предложу тебе этого, то предложат другие. И тогда я тебя потеряю.
Я заверил Татку, что она меня не потеряет. Если она идет на все это из опасения меня потерять, то не надо. Я без всякого ущерба для себя могу еще подождать… хоть месяц, хоть год.
Татка покачала головой:
– Я сказала – у нас будет секс, значит, у нас будет секс.
Это прозвучало отважно, но я-то видел, что никакой отваги в ней не было. Она была похожа на саму себя в первом классе, когда вылезала из-за парты, чтобы идти к доске, и уже начинала плакать.
– Ты можешь стать донжуаном.
– Кто, я?
– Юнг считает, что у властных матерей сыновья становятся гомосексуалистами либо донжуанами. Ты станешь донжуаном. Это твой случай.
Случай Андрея Мамкина – донжуан. …Да знаю я, знаю, как все это выглядит: обхохочешься. Ведь мне семнадцать, а я веду себя как четырнадцатилетний подросток. Я читал, что в Европе и Америке все больше людей отказываются от глупого раннего секса в 15–17 лет в пользу осознанного секса в 25–30. Непонятно только, что делать в промежутке от семнадцати до двадцати пяти?..
Татка, оказывается, подготовилась и написала все, что хочет сказать, на листочке. Сделала выписки из статьи «Как правильно начать половую жизнь».
– Прочитай и кивни, если согласен.
Первый листочек.
Первая интимная близость для мужчины большое переживание. От волнения часто заканчивается неудачей.
Я прочитал и кивнул.
Второй листочек.
Возможны три варианта неудачи.
– Ты понимаешь, о чем идет речь? – краснея, уточнила Татка. – Понимаешь, это очень серьезно: если неудача, то потом у тебя могут быть психологические проблемы.
Я понимаю, о чем идет речь: преждевременно, или, наоборот, слишком долго, или вообще – раз, и все, нет никакой эрекции.
– Третий вариант самый плохой, это самая большая психологическая травма… Ты понимаешь, о чем я?
Как только речь зашла о психологических проблемах, Татка почувствовала себя на своем поле: она все знает и может помочь.
Я кивнул: понимаю, у меня могут быть психологические проблемы.
– Теперь вот что: тебе необходим правильный психологический настрой. Ответишь мне сейчас на несколько вопросов? Первый вопрос: вот ты как сейчас, уверен в себе?.. Существуют два типа мужчин, и у того и у другого может быть психологическая травма. Первый тип уверен, что у него будет идеальный секс, и, когда не получается, это ужасная травма. Второй тип боится, что у него не получится, и у него, конечно, не получается… и это тоже ужасная травма. Ты – второй тип.
Я кивнул: я второй тип. Но какая разница, какой я тип, как ни крути, будет ужасная травма.
Татка застенчиво протянула мне третий листочек.
Начиная половую жизнь с партнером, помните, что собственно «половой акт» (вагинальное половое сношение) – это не самоцель. На первых порах вполне приемлемы и какие-то иные формы сексуального взаимодействия – взаимные ласки, приводящие партнеров или к высокой степени удовольствия, или даже к оргазму.
Третий листочек меня ободрил: не самоцель. Мне важно знать, что передо мной не стоит задача достигнуть какой-то определенной цели. Например, я нормально решаю задачи по математике и физике дома, а на контрольной туплю, а уж на олимпиаде вообще не смог бы решить ни одной.
– У нас будет романтическая обстановка, музыка, все будет хорошо… – И Татка с решительным видом, как будто со всем этим нужно было разделаться как можно быстрей и без колебаний, повела меня в комнату. Но не в свою, где стоит старый диван под клетчатым пледом и детский письменный стол, а в мамину. Наверное, решила, что там более романтическая обстановка.
Но там же студия! Там камера! Камера, о господи, и микрофон… диван, перед ним на подставке два монитора для прямого эфира, веб-камера на мониторе, по обе стороны установлен свет… Таткина мама Ольга (они с Таткой совсем не похожи, Ольга мелкая и худая, как кузнечик) недавно начала вести видеоблог, ну, знаете – «перейдите по ссылке и подпишитесь»… Она популярный блогер с тысячами подписчиков и вот недавно решила освоить новый формат, купила камеру и пробует.
Комната разделена на две части: для жизни и для съемок. Для жизни кровать с тумбочкой, для съемок угол, и этот угол как будто из другого мира. Окно тоже разделено пополам, в той половине, что для жизни, висит тюлевая занавеска, а в той, что для съемок, – черно-белая ткань с иероглифами. В половине для жизни обои, а в половине для съемок стена выкрашена в красный цвет, стеллаж из некрашеных досок, на который накинут розовый бархат, – выглядит так стильно, как картинка из журнала по интерьерам.
Татке было бы неприятно, если бы кто-то узнал, что эта красивая жизнь – угол для съемок, а за стенкой лежит старуха-процентщица, и Татка стирает в холодной воде в шкафу… Я никому не рассказывал. Мамочка говорит, что у Ольги очень интересная и красивая жизнь: она судит по ее постам и фотографиям. И что Ольга очень интересно пишет – она всегда ее читает.
…Камера, направленная прямо на меня… как будто это съемки. Нет, конечно, не включена, но я подумал: а что, если бы она была включена?.. Мне кажется, из-за этой камеры я совершил все возможные ошибки. И был очень близок к тому, чтобы получить самую большую психологическую травму из трех возможных вариантов.
Но я все время повторял себе, что это не съемки и мы с Таткой одни, и вдруг стало что-то получаться, и я уже решил, что сейчас мы с этим покончим, я имею в виду покончим с Д. … И вдруг мой взгляд остановился на тумбочке у кровати.
На тумбочке, на кружевной салфетке, стояли пустые флаконы из-под духов. Целая выставка пустых флаконов и пустых коробочек от косметики, за много лет. Ольга выставила пустые флаконы в той части комнаты, где никто их не увидит, как будто у нее нет ничего более ценного. Эти пустые флаконы так не сочетаются с ее модной жизнью, с тем, что она умная, ее мнение важно для тысяч ее подписчиков… Может быть, каждый флакон был связан с чем-то для нее важным, а может быть, это была детская привычка… Может быть, у нее не было семьи с традициями, старыми фотографиями, красивыми вещами, вот она и расставляет на тумбочке пустые флаконы? Загадка…
Все эти мысли меня немного отвлекли, и зверь во мне не проснулся. Но, может быть, я ищу себе оправданий? Если она такая непостоянная, моя эрекция, что может пропасть из-за пустых флаконов на тумбочке, может, это ненормально и я нуждаюсь в лечении? В таблетках или уколах?
– С тобой все хорошо? У тебя какие-то проблемы? – прошептала Татка.
Ну, и я подумал, что все это неправильно. Нехорошо по отношению к Татке, что она сейчас потеряет Д. со мной. Ведь я даже не уверен, что люблю ее. И я точно не люблю ее достаточно, для того чтобы стать ее первым мужчиной. Это был не самый подходящий момент, чтобы начать думать… но я подумал: не каждому человеку суждено быть любимым, некоторые люди будут только любить сами. Вот Татка. Она будет сама любить. Ее ужасно жалко, просто до слез. Даже в такой важный для нее момент она думает не о себе, а о моих проблемах.
И тут же бац – со мной случилось это… то, что ведет к самой большой психологической травме.
Но это оказалось, если можно так сказать, вовремя: как только мы, не глядя друг на друга, привели себя в порядок, пришла Ольга. А если бы у меня не пропала эрекция, если бы Ольга вошла… ох, нет!.. Ольга была не одна, с ней пришел какой-то мужчина, Татка, как и я, видела его впервые. Хорошо, что у меня пропала эрекция.
Татка тут же бросилась поить их чаем с конфетами, кормить их и рассказывать, какая Ольга талантливая. Как будто Ольга ее дочка, пришла с мальчиком и она старается ее прорекламировать.
Ольгин знакомый – тренер по визуализации. Учит при помощи внутренних образов производить позитивные изменения в собственной жизни. Сообщил нам, что многочисленные исследования доказали: женщины, применяя мысленные образы, могут быстро и значительно увеличить размер бюста. Так и сказал: «быстро и значительно». Зачем он рассказал про бюст? Зачем Ольга приводит домой идиотов?
Но, оказалось, есть зачем. Ольга пила чай и тут же общалась со своими подписчиками, фотографировала конфеты (она умеет красиво сфотографировать, чтобы казалось, что дело происходит не на ее кухне, а в ресторане на берегу океана), писала, по какому поводу ест конфеты, обсуждала вопрос увеличения груди, смотрела комментарии (она готова общаться со своими подписчиками с утра до вечера), отвечала, ругалась с кем-то, кто написал, что у нее красивая грудь. По-моему, ужасно, когда кто-то в Сети комментирует твой интеллект и внешность даже в положительном смысле. Ужасно, когда у тебя нет ни минуты частной жизни и все нужно сфотографировать. А если она не хочет, чтобы ее оценивали не по интеллекту, а по груди, зачем заводит об этом разговор. Наверное, ей просто нужно завести аудиторию, разозлить или возбудить.
Она говорит, что все равно о чем писать – два человека хорошо пишут об одном и том же, одного читают, а другого нет, тут важно, есть у тебя энергия или нет. Или есть, или нет.
Ольга затеяла спор, у кого больше грудь, у нее или у Татки, и кто больше весит. И так понятно, что Татка: она выше и плотней Ольги.
– Татка пошла в отца, он был сильный, носил меня на руках на пятый этаж. Пусть Татка попробует поносить меня на руках, я очень легкая…
Татка тут же схватила ее на руки и начала носить по квартире… Ольга смеялась и приговаривала: «Нам с Таткой вдвоем хорошо, нам никто не нужен, кто еще будет любить меня, как она». Ведет себя так, будто она любимая Таткина дочка.
– Татка хорошая девочка, жаль, что совсем не такая способная, как я, не пишет стихи, не рисует, не ведет блог…
Ольга занимается йогой, просветляется, то вдруг у нее фэн-шуй и все в доме переставлено, то она ходит в какую-то группу, где все выпускают наружу свою сущность, то к какому-то «мастеру», который учит, как правильно попросить у мироздания то, что тебе нужно. Говорит, писать можно обо всем, нельзя только жаловаться на жизнь. Если будешь ныть, тебя не будут читать. И каждый раз она пишет в своем блоге, что ее сделало счастливой, и ее подписчики верят, что она крутая и поможет им тоже прийти к лучшей жизни.
Если бы я был мирозданием, я бы сделал так, чтобы она вышла замуж, и уехала, и перестала жить как Таткин ребенок. Татка ее жалеет, советует, следит, чтобы она регулярно ела. Татка отличница, самая красивая девочка в школе, а Ольга всегда ею недовольна, смотрит на Татку с сожалением и говорит: «Вот если бы ты была красивой или хотя бы мозги были…», как будто Татка страшила и голова у нее набита соломой. Думаю, она Татку гнобит, чтобы ее совесть не мучала: если пользуешься человеком так нагло, как она пользуется Таткой, нужно поскорей убедить себя, что этот человек совсем не ценный, ни красоты у него, ни мозгов, ни таланта. Тогда и совесть не будет мучать.
Татка говорит, что раньше ее мама была другой, нормальной мамой – шила ее куклам одежду, читала ей книжки.
Может быть, что она это придумала: обидно не только не иметь никакого отца, но и хотя бы приблизительно нормальную маму.
Татка вышла проводить меня на лестницу.
– Зря я все это затеяла, теперь вот у тебя психологическая травма… и вся твоя дальнейшая жизнь пойдет не так…
Вот ужас-то! Татка совсем не думает о себе, только обо мне.
Это начинает настораживать. Она будет любить меня, полностью контролировать мою жизнь и никогда не бросит. Я останусь у нее под колпаком и буду вынужден всегда быть с ней из жалости.
Чтобы снизить пафос Дня Неудачного Первого Секса, предложил договориться считать, что у нас был секс. И что каждый из нас имеет право говорить: «Когда я в последний раз занимался сексом…»
– Ты правда думаешь, что у тебя нет психологической травмы? Что ты… а потом не… то есть… и что это не позор… что мы так и не…
– Все норм, – уверил я Татку.
Я правда думаю, что в Д. нет ничего стыдного или неудобного для дальнейшей жизни.
29 сентября, пятница
Лизавета сегодня пришла в школу в серебряных джинсах с красным сердцем на коленке и короткой красной маечке, с голым животом. И в золотых башмачках, как будто она Элли, идет в Изумрудный город. Лизавета за лето выросла, она уже третья по росту в классе, такая смешная лошадка… Я имею в виду с лицом лошадки.
Ее, конечно, с первого же урока (физика) выставили переодеваться. Она ушла и через минуту вернулась в короткой шубе. Поверх шубы натянута красная маечка.
Физичка засмеялась и сказала:
– Ладно, садись потей, Лизавета-выпендрежница.
Лизавету в принципе любят.
– Я поменяла имя. Теперь я Голда. Вы знали, что я еврейка? – сказала Лизавета.
Какой же у нее низкий голос, даже странно, что такой низкий голос принадлежит тоненькой девочке.
Физичка удивилась: разве человек может выбрать себе национальность, как платье? Лизавета сказала:
– Я никому не позволю выбирать за меня национальность, одежду и религию.
Какой у Лизаветы прекрасный сильный характер, не то что у меня.
После уроков Лизавета сказала, что если кто-то хоть раз назовет ее Лизаветой, она применит ядерное оружие.
Почему Голда? Почему Израиль? Почему ядерное оружие? Посмотрел в Интернете: Израиль не подтверждает и не опровергает наличие у себя ядерного оружия.
Кто-то сказал: «Ну, ты даешь, Сучка Голда».
– А вот это уже антисемитизм, – обрадовалась Лизавета. Она, как щенок, любит конфликт и драку.
Иногда я думаю, что Лизавета с этим своим вечно насмешливым лицом над всеми издевается, а иногда – что у нее на все свои взгляды. Например, она курит только ментоловый «Вог» и ничего другого. Точно знает, что ест и что не ест. Никогда не видел, чтобы она покупала в школьном буфете колу, шоколадку, чипсы или орехи. А вот мороженое любит.
Наверное, даже на отношения евреев и арабов у нее есть взгляды, раз уж она теперь еврейка.
6 октября, пятница
Хорошо, что решил писать Дневник каждую пятницу, вместо того чтобы ходить в школу. Если бы зарядка была вместо школы, я бы не перестал делать зарядку.
Сегодня приходил папа.
Мамочка утром сказала:
– Сегодня придет твой отец, ты поговори с ним о том, что его волнует, хорошо?
Что его волнует?.. Его ученик выиграл олимпиаду или он скоро пойдет в байдарочный поход – вот что его волнует.
Мой папа, Сергей Юрьевич Мамкин, учитель математики в школе для гениев. Он Учитель. Духовный лидер. Наставник, блин. Руководитель, Вдохновитель, Просветитель, Гуру, Сенсей.
Он ходит с учениками в байдарочные походы, они сплавляются, потом поют песни у костра. Ученики стаями вьются вокруг, смотрят на него с обожанием и потом вспоминают его всю жизнь. Он такой Главный в Жизни… такой Отец.
Ему за пятьдесят (мне не хочется знать, сколько ему лет, как будто я праздную его дни рождения, но, если быть точным, ему пятьдесят шесть), а выглядит он так, будто у него вообще нет возраста, – худой, загорелый, всю жизнь на мотоцикле в рваных джинсах. А знаете, какое у него прозвище? Отец Сергей.
Представьте, что несколько поколений питерских математически одаренных детей называют вашего отца Отцом, представили? И как вам? По-моему, противно. У него страсть быть отцом чужим детям.
Я не ревную. Просто или он только мой отец, или никакого не надо. Я считаю, что знаменитый Отец Сергей не состоялся как отец одного-единственного ребенка.
Мы с ним в расчете: он, в свою очередь, считает, что я не состоялся как сын. Я не математик, не сижу у костра, не сплавляюсь по рекам. У костра комары, расчесанные до крови руки, я боюсь вывалиться из байдарки… Ох, я понимаю, как стыдно всего этого не хотеть. Возможно, он даже считает, что я не состоялся как человек.
Я разочаровал его, а он меня. Разница между нами в том, что он говорит мне об этом. Вот сколько я себя помню, он говорит: «Ты как девчонка». А я не говорю ему, что он предпочел мне своих учеников. Вернее, образу себя, который видит в их глазах при свете костра. Пофиг. У меня все норм, мой родной отец меня умеренно любит. Раз в месяц определяет генеральную линию моей жизни.
Мои встречи с папой всегда проходят одинаково.
Вот он пришел. Отец Пришел Общаться с Сыном.
Сказал: «Здрасьте, ну что нового? Говори только самое главное… ты счастлив?»
Вот вы, вы бы не раздражались? Если бы вас раз в месяц спрашивали, счастливы ли вы? Это навязчиво. Люди не хотят все время говорить: «я счастлив» или «я несчастлив». Вот что получается, когда неумный человек, но старательный.
Когда он приходит, время как будто сжимается. За пятьдесят минут, которые он обычно у нас проводит (на самом деле из них мне достается двадцать и полчаса Мамочке), мы с ним должны побыть друзьями. Поговорить о самом главном, что происходит в моей жизни. Он должен дать мне совет и оказать поддержку. Он должен успеть побыть для меня самым главным человеком на земле, заглянуть в мои мысли, понять мои чувства.
Но перед тем как побыть друзьями, мы должны стать друзьями. Ведь за месяц, что прошел с прошлой встречи, мы успеваем отвыкнуть друг от друга.
Мы с ним сидим вдвоем двадцать минут, и вместо того чтобы прожить вместе тысячу жизней, мы просто сидим, и смотрим друг на друга, и думаем: «скорей бы…» Я думаю «скорей бы пришла Мамочка», а он думает «скорей бы пришла Клара». Как назло, она не приходит – хочет, чтобы мы побыли вдвоем!
Если бы мы жили вместе, то сидели бы по разным комнатам, каждый у своего компьютера, и никогда не разговаривали о Самом Главном. Возможно, тогда у нас была бы Близость Отца с Сыном?
В детстве я несколько раз просил его поехать вместе на море или купить мне что-то, во что мы бы играли вдвоем. В ответ он смотрел на меня таким беспокойным и уклоняющимся взглядом, какой бывает у человека, когда он сразу знает, что скажет «нет», и ему заранее неловко.
Я знаю, он не готов быть для кого-то главным. Быть Главным для всех – да, но главным человеком в моей отдельно взятой маленькой жизни – это нет. Все эти байдарочные походы с учениками и песни у костра, все эти разговоры о смысле жизни… понимаете, они ему нужны даже больше, чем его ученикам. Он от этого тащится Он на это подсел Он находится от этого в зависимости. Татка меня анализирует и интерпретирует. Говорит, что он неплохой и достаточно меня любит, что дело не в нем, а во мне: я все время хочу ему понравиться. Говорит, что отец воплощает в себе наше право жить на Земле, поэтому я инстинктивно хочу понравиться своему отцу.
Ну, я считаю, что это глупость. Хотя в данном случае… Ну да, мне… я бы хотел ему нравиться.
Знаете, что я о нем по-настоящему думаю?
Когда Мамочка с ним развелась, мне было семь лет. Я, конечно, не перестал считать его папой. Он оставался моим папой, самым важным для меня человеком, важнее мамы. Я бросался к нему обниматься и не обижался на это его «ты что, девчонка?!». Он старался воспитать мужчину. Повторял «ты же мужик» и «будь мужиком», «уступи девочке» и «ты что, баба?!». Дело не в его отношении к женщинам, тут дело во мне: он пренебрежительно относится к слабым. Настоящий мужчина не имеет права что-то чувствовать, быть слабее других, он должен быть сильным, сильнее других, настаивать на своем, быть главным, быть первым. Мамочка, конечно, не была с ним согласна, она говорила: «Конечно, он плачет, он же мальчик!» Она считает, что мальчикам легче нанести психологическую травму.
Потом он женился. В его новой семье был мальчик. Этот мальчик был почти моего возраста. Он вдруг стал важным человеком в жизни моего отца и потому казался мне взрослым.
Этот мальчик стал называть моего отца папой. Папа сказал мне: «Понимаешь, для него это очень важно, чтобы он мог называть кого-то папой». Я подумал: «Я понимаю, но почему именно моего папу?»
Я подумал: тому мальчику повезло, что ему достался мой папа.
В общем, когда мой папа стал папой другого мальчика, я понял: папа – это вовсе не Тот, от Которого Зависит Все. Папа – это в принципе ерунда, это просто мужчина, который живет с ребенком. Когда он приходит в другую семью, то становится там папой и хорошо выполняет свои обязанности, а свои обязанности в прежней семье передает другому мужчине. А мама у ребенка одна, она будет всегда.
– Ну, так что у тебя произошло за это время?
– Ничего.
– Как это ничего? Не может быть, чтобы ничего. За то время, что мы не виделись, что самое важное произошло в твоей жизни?
Он бы удивился, если бы я сказал: «О, Гудвин, Великий и Ужасный, самое важное, что произошло в моей жизни, это почти секс»?
Он бы удивился. Он не считает меня «настоящим мужиком», у которого может быть Секс или на худой конец Почтисекс. Он бы сказал: «С какой это стати у тебя был Почтисекс?..»
… – Ну хорошо, а в чем смысл человеческого существования? – продолжал папа, Великий и Ужасный Гудвин моей жизни.
– Не знаю.
– Не знаешь… Но ты ведь думал об этом? Каждый в твоем возрасте думает о смысле жизни.
Действительно, каждый из его учеников… А я вот даже не начинал думать, в чем смысл жизни.
Вместо смысла жизни я бы хотел поговорить о сексе. Вот было бы здорово иметь отца, которого можно спросить: послушай, а это вот как, что на меня это не произвело сильного впечатления? Что я не чувствую, что у меня началась новая жизнь или что мир взорвался? Я обязательно должен быть поглощен сексуальными мыслями и одержим желанием? Ничего, что это не поглотило меня и я даже немного разочарован – как, и это все?
Если меня не поглотил секс, это норм или не норм? Я нормальный (лев, тигр, олень, лось) или со мной что-то не так и я асексуальный заяц?
Я читал, что в аптеках продается левый аспирин, который пагубно действует на сексуальную функцию (поэтому вся нация скоро вымрет). Или с нацией все в порядке, а я один не очень? Между прочим, поколение миллениалов, к которому я принадлежу, считается асексуальным. Я – нормальный асексуальный миллениал? Можно ли это подправить? В смысле вылечить?
Папе хочется поскорей поговорить со мной о Главном и уйти сплавляться по сложным маршрутам, спасти кого-нибудь из учеников, когда он выпадет из байдарки, потом долго идти по суше, спасти кого-то, когда он подвернет ногу, нести его рюкзак, а потом всем вместе петь Окуджаву, Визбора, Башлачева…
Вот это нормально – чтобы я знал о нем все, а он обо мне ничего? Хотя он каждый раз задает мне вопросы, что я думаю о том, что я думаю об этом…
Папа быстро спросил меня, кем я хочу быть и как я думаю, есть ли Бог, кто мой любимый писатель и есть ли у меня страх смерти.
На этом месте я уже просто не мог быть с ним в одной комнате. Потому что я как раз боюсь смерти. Я закричал: «Отвяжись ты от меня со своим страхом смерти!» Мысленно, конечно. А вслух сказал:
– Смотри, вот, специально для тебя заполнил.
И подсунул ему анкету. Чтобы он не думал, что я не говорю с ним на серьезные темы. И чтобы не знал, что я на самом деле о нем думаю.
На самом деле я думаю: а вдруг он не мой папа? Мне нравится думать, что он не мой папа. Я читал, что по статистике половина мужчин растит чужих детей. Ну, может, четверть. Мечтаю, чтобы он попал в эту четверть. Хотя надежды мало: у него форма ушей и форма пальцев в точности как у меня.
Вот эта анкета.
Какие добродетели Вы цените больше всего?
Те, которые не ограничены принадлежностью к какой-либо секте, то есть общечеловеческие.
Качества, которые Вы больше всего цените в мужчине?
Ум, чувство морали.
Качества, которые Вы больше всего цените в женщине?
Нежность, естественность, ум.
Ваше любимое занятие?
Читать, мечтать, заниматься поэзией, историей, посещать театр.
Ваша идея о счастье?
Жить с людьми, которых я люблю, в окружении красивой природы, среди множества книг и музыки, и неподалеку от французского театра.
Ваша идея о несчастье?
Быть в разлуке с мамой.
Если не собой, то кем Вам хотелось бы быть?
Поскольку этот вопрос неактуален, я бы предпочел не отвечать на него. В то же самое время я не отказался бы быть Плинием Младшим.
Где Вам хотелось бы жить?
В стране идеала или, точнее, моего идеала.
Ваши любимые писатели?
Жорж Санд, Огюстен Тьерри.
Ваши любимые поэты?
Мюссе.
Ваши любимые художники и композиторы?
Мейсонье, Моцарт, Гуно.
К каким порокам Вы чувствуете наибольшее снисхождение?
К частной жизни гениев.
Каковы Ваши любимые литературные персонажи?
Те из романов и лирики, которые скорее выражают идеал, чем служат примером для подражания.
Ваши любимые герои в реальной жизни?
Нечто среднее между Сократом, Периклом, Магометом, Мюссе, Плинием Младшим и Огюстеном Тьерри.
Ваши любимые героини в реальной жизни?
Гениальная женщина, ведущая обыкновенный образ жизни.
Ваши любимые литературные женские персонажи?
Те, которые являются более чем женщинами, однако не утратившие своей женственности: нежные, поэтичные, чистые и во всех отношениях прекрасные.
…Я подсунул ему анкету Пруста, ту, что Пруст заполнил в 1886 году.
Папа пробежал ее глазами, радуясь, что мы с ним наконец-то общаемся как Отец с Сыном.
Когда вошла Мамочка, показал ей:
– Вот, смотри… это он специально для меня заполнил…
– Это Пруст специально для тебя заполнил.
– Да? Ну, никто не обязан знать все. Ты вот даже что такое интеграл вряд ли помнишь… Но почему он взял себе за образец именно Пруста? – И папа быстро набрал в телефоне «Пруст». Прочитал и отозвал Мамочку в сторону. – Послушай, тут написано, что Пруст гомосексуалист. Мы должны об этом поговорить. Он… э-э… я хочу сказать, он может быть…
– Что?! Ты хочешь сказать, он… Ты с ума сошел?!
– Но так может случиться… Что ты будешь делать, если он?..
– Я? Я современный человек, я всех принимаю такими, такими, такими… какие они есть… Я очень современный человек, но я буду плакать, я буду очень сильно плакать… Я все приму, но буду очень плакать… – сказала Мамочка.
Мамочка вздыхала, папа вздыхал, они толкали друг друга локтями и говорили: «Ты скажи» – «Нет, ты скажи» – «Почему я?» – «Потому что ты мужчина» – «Вот именно что мужчина»…
Они так долго обдумывали, не голубой ли я, что я всерьез задумался, не голубой ли я. Но с какой стороны ни погляди, получалось, что нет.
Наконец папа сказал:
– Если ты, если тебя не интересуют девушки… Понимаешь, о чем я? Не нужно это от нас скрывать. Мы примем тебя любым.
– Что значит «примем»?! – возмутилась Мамочка. – Что значит «любым»? Мы любим тебя! Ты самый лучший!.. Я буду плакать, я буду очень плакать… Но я тебя пойму и поддержу.
Я благодарно кивнул.
– Он кивает, смотри, он кивает… – горестно сказала Мамочка. – Значит, это правда? …Ну что же, значит, так тому и быть. Я буду ходить на гей-парады. Если у нас запрещают гей-парады, то я буду ездить на гей-парады в Амстердам.
Помучил их еще три с половиной минуты и сказал, что я не гей.
Так и сказал:
– Я не гей. Я гетеросексуал. С чего вы вообще взяли, что я гей? Из-за того, что мне случайно попалась на глаза биография Пруста и я списал оттуда анкету? Это глупо.
– Ф-фу, камень с души свалился, прямо огромный мешок камней, – сказал папа.
– Ага, вот ты и показал, что ты не современный человек, не толерантный человек! – сказала Мамочка, как будто не говорила минуту назад «я буду очень плакать». – Ты не способен понять и принять собственного сына! Ты поддерживаешь своих учеников нетрадиционной ориентации, а собственного сына не можешь поддержать! Ты ретроград и сторонник традиционных ценностей, вот ты кто!
– При чем здесь мой сын?
– Как при чем?! Он только что признался, что он не гей! А ты… Ты не можешь его поддержать.
Иногда я думаю: как жаль, что они развелись, у меня была бы нормальная семья. А иногда я думаю: как хорошо, что они развелись, рядом с ними можно сойти с ума.
– В чем я не могу его поддержать, если он только что сказал, что он не гей?
– Не можешь его поддержать в том, что он не гей.
Папа трясет головой, как лошадь:
– Я уже ничего не понимаю… Ты не могла бы более четко выражать свои мысли?
– Я не твой ученик! Я не у костра сижу! Не в байдарке плыву! Не пытайся меня возглавлять! Я четко выражаю свои мысли, я писатель!
– Ты писатель?! Ты не писатель. Лев Толстой – писатель. Ты беллетрист, в лучшем случае.
– Ты тоже не Макаренко!.. Не Ушинский!.. Не Фрейд! Не Юнг! В лучшем случае!
Папа молчит.
Она кричит:
– Не смей так со мной разговаривать!
Он уходит. Следующий визит спустя месяц.
Вернусь к тому, что меня волнует (нормальный ли я?).
Я точно не гей. Меня не тянет к мужчинам, меня тянет к Лизавете. Меня вообще не тянет к мужчинам и очень сильно тянет к Лизавете.
Возможно, я однолюб. Одна лишь Лизавета будит во мне дикие мысли о сексе, от одной лишь Лизаветы меня током бьет, это страсть. Та самая, что поглощает человека целиком.
Надеюсь, что я не Гумберт, совратитель малолетних. Лизавета младше меня на два года.
Карл у Клары украла
Дружить с плохой девочкой?
НЕТ, ВСЕ-ТАКИ ТОГДА И СЕЙЧАС ПОХОЖИ!.. СЕЙЧАС ТОЖЕ ГОВОРЯТ – НЕ ДРУЖИ С ПЛОХОЙ ДЕВОЧКОЙ!
Почему Берте ужасно не нравилась новая соседка по прозвищу Карл?
Она живет одна и не пускает к себе в гости маму,
умничает,
она неприятная,
надо признаться, она кое-чего достигла,
плохо влияет на Клару.
На самом деле пункты совсем не противоречат друг другу: человек может кое-чего достичь, будучи неприятным.
Насколько плохо Карл влияет на Клару, можно судить по списку «Что плохого Карл сделала Кларе»:
– уговорила Клару развестись,
– убедила ее бросить институт,
– внушила ей несусветные мечты.
В целом получалось, что из-за ее дурного влияния Клара разрушила свою жизнь.
ПОЧЕМУ НЕЛЬЗЯ БЫЛО СНИМАТЬ КВАРТИРУ?
В соседней квартире с Кларой, на третьем этаже, появилась девушка Клариного возраста.
Она не понравилась Кларе: здоровалась неприветливо, не улыбалась Мурочке, одевалась в стиле подчеркнуто независимом, длинное холщовое пальто уже кричало «я не такая, как ты, я не буржуазная», а в лице ее было что-то злое птичье.
Когда знакомятся две девочки любого возраста, они прежде всего решают для себя вопрос: кто лучше? Клара, нежная, тонкая, большеглазая, подумала о новой соседке: «Да ну, ничего особенного». Девушка представилась: «Алена Карлова, зови меня Карлом, меня все зовут Карлом». Высокая, длинноногая, с бледным злым лицом, выпуклыми глазами – Клара пригляделась и уже точно решила: «Ничего особенного, некрасивая, необаятельная».
Двадцатилетней девочке снимать квартиру было необычно, в этом был вызов, неустроенность, неблагонадежность – хорошие девочки квартиры не снимают, хорошие девочки живут с мамой-папой. Все это прекрасно выразила Берта в словах «что это вдруг – квартира?».
Однажды в субботу Клара вышла с Мурочкой на прогулку, отправилась в Таврический сад, бродила там по аллеям и думала, что ее жизнь скучна и бессмысленна. Теперь, когда с Мурочкой все образовалось, все счастливо и спокойно, было неясно только одно – что с собой делать. Институт не забирал нисколько ее сил, – ходила туда пару раз в неделю, что-то там такое за нее решали-сдавали, в общем, типичное «папа у Васи силен в математике». Дома тоже было все легко: сверху спускались котлеты, был муж, Стасик, с ним ходили в гости, принимали гостей, секс по средам и субботам, умереть от скуки, – что делать с собой-то?.. Ближайшие годы гулять с коляской в Таврическом саду? «Господи, господи, неужели это моя жизнь?» – подумала Клара. Заплакала.
Вернувшись, Клара поняла, что сумка с ключами от ее и родительской квартиры осталась дома, опять заплакала – такой уж выдался плаксивый день. Поднялась с Мурочкой к родителям, вспомнила, что Берта в это время ходит в магазин за кефиром для папы, вернулась к себе на третий, пнула в злобе запертую дверь – и тут же открылась соседская дверь, и неприятная соседка сказала неприятным голосом «если хочешь, заходи».
Клара присела с заснувшей Мурочкой на кухне, там были гости, курили, она, смерив гостей презрительным взглядом – курить при ребенке! – ушла в комнату, пристроила ребенка на диване, зажав Мурочкину голову между диванными подушками, но и там тоже было шумно и накурено. В квартире был странный, повсюду проникающий сладковатый запах, девушка оказалась не двадцатилетней, а 26-летней, что представлялось Кларе огромным, принципиальным различием, как в детском саду между младшей и старшей группой, – она, Клара, еще маленькая, а Карл уже большая.
Клара сидела как на иголках, прикрывала платком Мурочке рот, чтобы та не дышала странным сладковатым запахом (она даже поняла, что курили траву) и сигаретным дымом, нервно поглядывала на часы, прикидывая, вернулась ли Берта, и наконец выдернула ребенка из диванных подушек и бросилась домой – домой, в нормальный мир, мир чистоты, послушания, чистых пепельниц, мир кефира… Вручив Мурочку Берте, сказала «я на минутку» и вернулась к Карлу.
У Карла на столе посреди книг лежал открытый журнал, на странице было «Алена Карлова «Халва», рассказ».
Клара поглядела, прочитала, задохнулась: это твой? это ты? это правда ты?.. ты писатель?..
– Это правда я, – подтвердила Карл. – А что ты так изменилась в лице? Никогда не видела писателей? Я писатель. Будущий нобелевский лауреат.
А ЧТО ОСОБЕННОГО В ТОМ, ЧТОБЫ БЫТЬ ПИСАТЕЛЕМ?
Тогда, в те времена, писатель был невероятно уважаем: если тебя напечатали в журнале, ты велик. Прозу Алены Карловой напечатали два раза в одном журнале, и один раз напечатали ее стихи – в другом журнале, и вскоре должна была выйти книжка. Для Клары (так же как для многих, для всех) это было все равно что Алена Карлова была бы космонавтом.
Карл (иногда ее называли Карлуша или Карлуха) стала без преувеличения вся Кларина жизнь. Подружки, школьные и институтские (разве могли они сравниться с Карлом?!), были далеко, а Карл рядом, к ней можно было ускользнуть на минутку: привела к родителям Мурочку, оставила «на минутку», позвонила в соседнюю дверь, и – вот она, настоящая жизнь, в клубах сладковатого дыма и разговорах.
Кларе не все нравилось в соседской квартире. Собеседники Карла не очаровывали ее своим «ты гений, старик», они были люди другого типа, не такого, как она и ее друзья, – были не веселы, слишком много пили, были плохо одеты, горды своей гениальностью, презрительны к окружающему миру и недостаточно хорошо вымыты. Клара для них тоже была чужой – хорошенькая, чистенькая, умненькая, ничуть не гениальная, профессорская дочка и номенклатурная невестка. Любого мужчину Клара рассматривала как подходящую ей особь мужского пола, отвечая себе на вопрос: да или нет? Да или нет, да или нет? Эти все были «нет».
А вот Карл!.. Она была по-настоящему умна и поражала парадоксальными утверждениями, например: чем больше книг мы не прочитали, тем мы более образованы; нужно уметь правильно не читать книги; десять минут – это максимум времени, который можно потратить на книгу; показатель интеллекта – это умение высказываться о том, чего не знаешь (именно это она утверждала при знакомстве с родителями Клары и за это была признана опасной). Клара чувствовала себя рядом с ней и такими суждениями прямой, как шпала.
Клара прочитала рассказ Карла в журнале, он был хорош – так она и сказала тоненьким искусственным голосом «он хоро-оший», как о человеке. На самом деле рассказ показался ей скучным, сложным, с переизбытком метафор на страницу текста. Она любила читать «про жизнь и про любовь», чтобы был сюжет, характеры, и чтобы самой полюбить персонажей, и сопереживать, и чтобы книгу можно было начать с любого места, как «Анну Каренину», «Сагу о Форсайтах», Гончарова и Тургенева, и все еще по-детски почитывала Дюма и Агату Кристи, в общем, на взгляд Карла, у нее был самый что ни есть низкий литературный вкус – романы и детективы.
Рассказ Карла был на ее вкус – плохой, но она не решалась так подумать.
Напечатанный в журнале рассказ был еще не так ужасен, как то, что Карл писала «для себя», не ожидая, что напечатают, или то, что она передавала за границу, – в тех текстах все было так черно, что Клара даже не пыталась оценить их с точки зрения литературы, ей было страшно читать и страшно думать: неужели Карл внутри себя такая же черная и страшная, как ее тексты?
– Тексты – это производная моего другого «я», не похожего на меня, какой ты меня видишь, – говорила Карл.
– Ой, ну, слава богу, а то мне очень страшно, – как бы насмешливо отвечала Клара.
В их отношениях, как в любви, кто-то целовал, а кто-то подставлял щеку, – конечно, это Карл подставляла щеку, а Клара была зависима. Но внешне это не проявлялось. Клара подсмеивалась, иронизировала, задирала, Карл и не догадывалась (как мы часто не догадываемся о своей роли в жизни другого человека), что ее новая подружка очарована и повизгивает, как щенок, от счастья, – ура, меня допускают до дружбы!
– Эта твоя Алена… что за дурацкое прозвище Карл?! Карл у Клары украл кораллы… Она прямо твоя сладкая греза, мечта. Ты посмотри на нее трезво, она человек с небольшим литературным дарованием и очень плохим характером… – уговаривал Клару отец. – И разговоры о Нобелевской премии – дурной тон.
– Эти ее кеды с шерстяными носками – не просто неряшливость, это вызов… – говорила Берта. – И лицо, у нее вечно такое заспанное лицо, она вообще умывается?..
Родители ужасно драматично, с психоаналитическим подтекстом, ревновали Клару к ее новой дружбе. Берта ходила за Кларой в соседнюю квартиру, как за заигравшимся во дворе ребенком: ведь все то время, что Клара разговаривала с Карлом, она могла бы разговаривать с ней, принадлежать ей и отцу, как было всегда и чему совершенно не помешал Кларин брак. Когда Берта показала свое неодобрение, Клара начала ходить к Карлу тайком. Заглядывала в соседнюю квартиру по дороге на прогулку с Мурочкой и с прогулки, и вечерами, как только Стасик приходил домой, бросалась к ней.
Берта обижалась на Клару за ее детскую поглощенность соседкой, профессор Горячев ревновал дочь к интеллектуальному авторитету «какой-то там якобы писательницы». Ведь с тех пор, как Клара ребенком просила «расскажи про атомы», именно он определял ее интеллектуальные интересы. Пусть она не была больше его деткой, пусть была женой, мамой, но он мог рассчитывать хотя бы на то, чтобы владеть ее умом. Но теперь и это последнее у него отнималось!
– У меня вопрос как к интеллектуальному кумиру и вождю моей дочери: как вы относитесь к… – спрашивал Горячев, встречая соседку на лестнице.
На месте к… бывал кто угодно, от Шекспира до современных писателей, Горячеву было все равно, как уесть Карла, уличить в безграмотности, лишь бы показать дочери, что ее кумир – «выпендрежница» с самым худшим видом снобизма, интеллектуальным. Карл ни разу не попалась на удочку, ее ответ каждый раз был:
– Я не читаю чужих книг, но мне не обязательно знать предмет, чтобы мы могли об этом поговорить…
– Чужих? Не читаете Шекспира? Чехова? – Профессор ловился на приманку мгновенно, как глупый карась. Но тут же приходил в себя, понимая, что она его дразнит. Высокомерие, высокопарность, образованность, насмешливый тон, птичья посадка головы – все в соседке раздражало его до дрожи. Такое впечатление, что наглая девица дала его дочери книгу знаний, но страницы пропитала ядом, печально думал он.
Но с Кларой она разговаривала серьезно:
– Не могу я погрязнуть в чужих книгах, это означает потерять себя. Я должна создавать свое.
– Не читай, я буду тебе пересказывать… Хочешь, перескажу тебе «Три мушкетера»? – смеялась Клара.
Единственное, на чем они сошлись, это Пруст, которого обе могли читать с любой страницы. Пруста для Клары открыла Карл.
– Там интересно с любого места, – жадно блестя глазами, говорила Клара.
– Текст Пруста функционирует сам по себе, – отвечала Карл. Она, будто текст Пруста, функционировала сама по себе.
Легко понять, что составляло для Клары ценность этой дружбы, почему Клара вступила в эти высокомерные, сверху вниз, отношения и стала в них совершенно беспомощной. Она была поймана, как зверек в момент своей слабости, – ведь какая у нее была жизнь? Она кормила Мурочку, гуляла с Мурочкой, кормила, гуляла, кормила, гуляла… Ей казалось, что ее руки приросли к ручке коляски и сама она – продолжение коляски… Эта дружба делала ее живой. И то, что они такие разные – одна одинокая, взрослая, сложная, туманная, другая по-девчоночьи ясная, – делало ситуацию еще более приманчивой. Для Клары, конечно, а Карл никакой ситуации не замечала.
Карл не подозревала, что она, Кларин «кумир и вождь», – предмет постоянных пререканий Клары с родителями. Однажды узнав, что Клара прибежала тайком, удивилась: «Что, родители запрещают тебе со мной дружить? Говорят «она на тебя плохо влияет»? Но как можно что-то запретить? Как вообще можно влиять на взрослую бабу?»
Клара мысленно оглянулась в поисках взрослой бабы и, поняв, что это она, благодарно вздохнула – до этого момента она не была уверена, что Карл принимает ее за взрослого, устойчивого к влияниям человека. Она себя независимой не чувствовала, напротив – понимала, что отношение ее к Карлу было немного как интерес, немного как восхищение, а в общем как влюбленность. Клара вела бесконечную опись взглядов Карла, составляя всевозможные списки: Карл и секс, Карл и дети, Карл и дружба, Карл и она сама, – и что же это, как не влюбленность?
Но и Карл относилась к Кларе не так, как к остальным, она обнаружила странную тенденцию – подолгу говорить с Кларой – только с Кларой – не об умном, а совсем о простых вещах. Например, о любви. О родителях. О детях.
О детях. Карл, конечно, совсем не интересовалась Мурочкой, у Клары и мысли не было даже упомянуть, что Мурочка сказала, куда залезла и как спала. Карл возможность иметь детей относила к далекому будущему, что для того времени было необычно: в то время предполагать, что родишь первого ребенка после тридцати, было все равно что полководцу планировать собственное поражение.
О любви. Если с Клариными сердечными делами все было предельно ясно (вот же муж, красавец, из хорошей семьи, с ним и любовь), то о романах Карла достоверно ничего не было известно. Она много говорила о любви, о том, что ее способности к любовным отношениям всерьез помешали прочитанные книги: из книжных образов был создан идеальный возлюбленный, под которого она пыталась подогнать реальных людей, как подгоняют костюм с манекена. Карл много рассказывала о неудачных отношениях со своими избранниками, которые любили ее и которых не любила она. Доверчивой Кларе ни разу не закралась в голову мысль: было ли все это правдой? Не сочиняла ли Карл эти отношения, в которых она всегда была любима? А может быть, эти отношения были ее отношениями с персонажами, а не с реальными людьми?
О маме. Маму Карл не сочинила, она присутствовала в жизни Карла в виде внесения ежемесячной платы за аренду квартиры и постоянного недовольства Карла: «мама хочет приходить без звонка», «мама хочет иметь ключ», мама, мама. Мама…
Как ни странно, именно тут, в отношениях с родителями, Карл и Клара нашли много общего, не умственного, а самого что ни есть жизненного.
«Я ушла от мамы, чтобы иметь эмоциональное пространство, – объясняла Карл. – Она повсюду, понимаешь?»
Клара понимала, что означает «она повсюду», но было непонятно, зачем уходить: у нее всегда было собственное пространство (в родительской квартире даже сейчас ее комната осталась нетронутой, и одну комнату отдали Мурочке, «чтобы ребенок знал, что она у себя дома», теперь она с Мурой и Стасиком жила в нижней квартире), но весь этот пространственный комфорт не избавил их от проницаемости эмоциональных границ. Иначе говоря, сколько бы ни было комнат в семье Горячевых, стены комнат границами не стали.
Ну какие границы?! Берта по-прежнему бледнела, если Клара кашлянула разок или у нее начинался насморк, по-прежнему Клара была ее маленьким ребенком. Но теперь они все время были друг другом недовольны. Берта «не понимала, не отпускала, притесняла, заставляла, хотела контролировать». И не соглашалась сидеть с Мурочкой по очереди с Кларой. Клара считала, что вот так, по очереди, будет справедливо: один вечер она уходит, другой вечер опять она уходит, и третий вечер она уходит, но если родители соберутся в театр – пожалуйста, она не возражает остаться с Мурочкой.
– Это твой ребенок! – нападала Берта. Вылечив Мурочку от несуществующей болезни, она вспомнила, что Мурочка не ее ребенок, а Кларин. – Ты все еще не поняла, кто ты!
– Кто я?
– Как кто? Ты – мама.
Рррр! Клара привыкла хорошо себя вести, не доставлять дискомфорта. Но ей хотелось рычать, когда ей напоминали, что теперь она только мама, как же ей надоело вмешательство, опека, и как они сами ей надоели!..
Конечно, она обсуждала это с Карлом.
– Ты, глупое существо, вышло замуж по расчету! По какому расчету?.. Чтобы быть как все. Все вышли замуж, и тебе было страшно остаться старой девой. Почему я обращаюсь к тебе в среднем роде? А как к тебе еще обращаться? Ты наивное пустоголовое существо, тебя даже «дура» не назовешь, ты «дуро».
– Ничего ты не понимаешь, я вышла замуж на всю жизнь. Я хорошая жена… Да, хорошая: я не сплю в бигуди, не хожу в халате, я даже из душа выхожу…
– В пальто, – закончила Карл.
– Ага. У меня все хорошо. Вот только мама. Сил моих больше нет, не хочу быть хорошей дочерью, не хочу!
Такой смелой Клара была только в разговорах с Карлом.
Клара жаловалась Карлу: мама на нее кричит – от крика она теряется, папа ее критикует – критика ее ранит. Карл отвечала в том духе, что Клара, тонкая и нежная, относится к людям, которые не умеют защищаться от эмоциональных атак. Клара в ответ говорила, что Карлуша относится к людям, которые имеют высокую потребность в свободе и так хорошо охраняют свои границы, что им бывает трудно проявить чувства, поцеловать или обнять и что Карлуша не умеет защищаться от эмоциональных атак… И обе были довольны.
На самом деле нормально. Тебя раскладывают по полочкам, разглядывают, понимают, относят к определенному типу, и при этом ты нравишься.
Если все еще не вполне понятно, почему Клара была очарована Карлом, кроме возможности для Клары вырваться из детской рутины, то вот: они с Карлом разыгрывали многодневный детектив «убийство в подъезде», подкидывая друг другу улики в почтовые ящики. Разговаривали о Платоне и Аристотеле.
А кроме того, что Карл – невозможно круто – писатель, кроме ее взрослости, интеллекта, стремления, как говорила любимая Карлом Зинаида Гиппиус – «интересно говорить об интересном», было еще одно – покурить.
Карл курила, и Клара, как только перестала кормить Мурочку, немедленно тоже стала курить. Это прибавило генеральных смыслов в тайные и явные визиты к Карлу: покурить – это не просто заскочить по дороге, покурить – это заскочить по важному делу.
И еще одно, важное, чем Карл привлекала Клару: она умела сделать человека интересным самому себе. К примеру, она вовсе не считала незначащей мелочью Кларино еврейство, которое самой Кларе было в высшей степени безразлично. «Евреи единственная нация, которая мыслит без предрассудков, поэтому – Фрейд, Эйнштейн… Ты должна использовать свой способ мыслить по полной программе», – сказала Карл. Клара польщенно задумалась: каков же ее способ мыслить и как это использовать?
Ну, и еще одно (если все еще мало): с Карлом было весело.
Она могла заметить, что некий аргумент в текущей беседе уже приводили: «Ну вот, по деревне мы проходим в девяносто пятый раз, неужели ж нам, ребята, так никто… не даст?» Или на чей-то слишком сложный пассаж насмешливо сказать: «Ага, конечно, потому что для красы я сняла с себя трусы». Клара, в душе задохнувшаяся от смущения, поинтересовалась, откуда у нее обширная коллекция такой прелести, Карл хмыкнула: «Вот есть. Я писатель, у меня все есть, и мне все надо».
Всё, что было, всё, что мило, всё давным-давно уплыло
А ЧТО ОСОБЕННОГО ДЕВОЧКЕ ВЛЮБИТЬСЯ В ДЕВОЧКУ?
Проще было скрыть от родителей, что они с Карлом чуть не потеряли ребенка, но Клара рассказала. Хотела переложить на родителей часть своего стресса, чтобы самой досталось поменьше. Мама побледнела, папа схватился за голову, оба наперегонки бросились к Мурочке.
– Клару нужно наказать, – прижимая к себе чудом спасшуюся Мурочку, сказала Берта.
– Хочешь, я ее выпорю? – предложил профессор Горячев, и Мура, представив, что ее маму могут выпороть, заливисто засмеялась.
– Мура хочет всегда быть в центре внимания, даже себе в ущерб: ведь ей было страшно потеряться. Но она ушла, чтобы оказаться в центре внимания, – вздохнула Берта. – Вот дрянцо… Вот кого надо выпороть… У Муры, кажется, есть отец? Вот пусть отец и выпорет.
Мура перестала смеяться и скрылась по своим делам под стол. Ее, как известно, часто грозились отшлепать: в те времена никто не посчитал бы, что отшлепать Муру – это что-то особенное. Честно говоря, Мура и сама чувствовала, что шлепок ей бы не повредил.
– Будем снисходительны: некоторым так хочется быть в центре внимания, что невозможно терпеть, – сказал Горячев, – это часто бывает у девочек. Да и у бабушек тоже.
– Это я бабушка?! – вскричала Берта. – Ну хорошо, я бабушка, мне больше ничего не нужно, только покой и сигареты… А где, кстати, Стасик? Я приготовила его любимое – яйцо с крабовой палочкой.
Берта очень хорошо относилась к зятю: Клара гораздо умней Стасика, но он неплохой мальчик. К тому же редко кому везет, как повезло ей, – она может для порядка ругать мужа, но знает, что профессор Горячев умнейший человек… Но ведь не всем так везет, не всем! Стасик неплохой, даже хороший мальчик, любит Клару… Свою приязнь к зятю Берта выражала тем, что всегда держала в холодильнике вареное яйцо и крабовые палочки. Приготовить любимое Стасиково блюдо означало положить на тарелку яйцо и крабовую палочку. Почему-то она решила, что он это любит, и, раз решив, стойко держалась яйца и крабовой палочки.
Клара немного подумала, стоит ли сейчас объявить, что маме не нужно больше готовить яйцо с крабовой палочкой, потому что они со Стасиком разводятся. Решила, что не стоит: она уже расстроила всех тем, что Мура потерялась. Два плохих известия в один день слишком много.
Потом подумала: вот же Мура, сидит под столом, – скатерть вниз стащила, конфеты по полу раскидала, сахар из сахарницы высыпала, – вот она, Мура, сидит под столом и радуется. Значит, можно сказать.
Начать нужно как положено – «не волнуйтесь, ничего страшного не случилось», – чтобы у всех сердце ушло в пятки. При таком начале любое известие может из страшного стать приемлемым.
– Не волнуйтесь, ничего не…
– Что?! Мурочка заболела? Ты заболела? Что с тобой? Где у тебя болит?! Я так и знала!..
Берта жила в ожидании плохого, беда всегда шуршала у нее за плечами.
– Все нормально. Мы разводимся.
– «Не волнуйтесь, ничего не случилось»? Вы разводитесь?.. Это, по-твоему, ничего? – возмутился Горячев.
– Что ты сделала?.. Он от тебя уходит… – слабо сказала Берта.
А ЧТО, ВСЕГДА БЫЛА ВИНОВАТА ЖЕНЩИНА?! ВО ВСЕМ? НУ, НИЧЕГО СЕБЕ!
Заметьте, Берта не спросила «почему?» или «что случилось?». Такие вопросы подразумевают наличие некой причины, а также возможную общую вину Клары и Стасика. Нет! Берта спросила: «Что ты сделала?»
На самом деле по реакции Берты мы можем составить представление не только о ее собственных взглядах, но и о состоянии умов в обществе в целом. Виновата могла быть лишь Клара – и Стасик больше не хочет держать ее в женах, бросит, как ненужную вещь. Именно такой был подтекст: всегда виновата женщина. В частности, у Берты всегда виноваты она сама и ее дочь Клара. Мужчина, могущественный, всесильный, Тот, Кто Все Решает, хочет выгнать недостойную жену. Значит, есть за что. Ну и взгляды, прямо архаика.
– Почему я, почему я?! Я ничего не сделала! – оскорбленно закричала Клара.
Берта не сказала свое вечное «Молчать! Слушать меня!» – а горестно выдохнула: «А как же Мурочку вырастить?». Как будто у нее не муж-профессор, как будто Мурочку им теперь не вырастить. Не купить ей курточку, «Азбуку» и колпачок…
– Могу я поинтересоваться, что случилось? Разве логично выйти замуж, родить ребенка и разводиться? Нелогично. Только неряшливый ум может принимать решения вне логики, – холодно сказал Горячев. Он тоже был уверен, что виновата Клара.
– Кажется, разводы разрешены, кажется, не только я развожусь, кажется, разводов довольно много…
Конечно, разводы были разрешены, разводов было довольно много… Так, да не так. Разводы, внебрачные дети вроде бы часто случались, но для каждой семьи это была и драма, и стыд, брызги грязи на белоснежном платье. Поэтому первое, что они сделали, это поссорились – каждый с каждым и каждый со всеми, – и пришли к выводу, что Кларина жизнь кончена, и их заодно.
– А зачем же была свадьба? А зачем я кормила его яйцом с крабовой палочкой? А что скажут люди? – спрашивала Берта, словно ей нужно будет держать ответ перед гостями и она могла бы найти лучшее применение яйцам и крабовым палочкам.
– К черту людей!
Профессор Горячев, человек независимого ума, подвергающий сомнению все, иначе он не преуспел бы в науке, никогда не признался бы в такой пошлости – что ему важно, что скажут люди… Но ведь люди что-то скажут… Да и эти два года Клариного замужества были нелегким временем! Вы спрашиваете почему? А как вам – привести в семью таких родственников? Начальников? А теперь мы к ним привыкли!
– Что ты сделала, Клара?.. Почему он хочет развестись? Что ты сделала?
– Я ничего не сделала. Это я хочу развестись. Я в нем разочаровалась.
– Так я и знала, – прошептала Берта, и одновременно Горячев прошептал:
– Я так и знал… – И тут же воскликнул: – Берта! Это ты виновата! Ты с ней цацкаешься!
– Я цацкаюсь?! Я руковожу, я спасаю, я направляю! Я все что угодно, но не цапкаюсь… не цавкаюсь… не цавк…
– Нет, ты цавк! – сказал профессор Горячев, и тут все улыбнулись, немного пришли в себя, почувствовали себя втроем семьей и стали друг с другом разговаривать, а не бестолково кричать.
… – Кларочка, детка, что же получается, вчера очаровалась, а сегодня разочаровалась?.. Ну, о нашем уже бывшем зяте можно сказать много хорошего: он незлой, он тебя любит… ну, или по крайней мере все время обнимает, возможно, это просто манера… Ну, и да, он, конечно, не Спиноза… – мягко сказал Горячев.
Когда в семье хотели мягко отметить чей-то не слишком сильный ум, говорили «он не Спиноза».
– А кто тебе Спиноза?! Тебе никто не Спиноза! Где ж нам взять еще Спинозу-то, – отозвалась Берта. – Клара, рассказывай подробно, в деталях, а папа послушает.
Горячев пожал плечами – чем больше ты знаешь о чем-либо в деталях, тем меньше понимаешь в целом. Берта, напротив, считала, что чем больше знаешь в деталях, почему ребенок разводится, тем лучше. И они опять начали спорить, кто из них упустил ситуацию, а Клара стояла в стороне, как школьница, родители которой ссорятся при ней из-за двоек и плохого поведения.
– Так, все, слушать меня! Ты должна его вернуть… Где он, у родителей? Поезжай к нему и скажи, чтобы он возвращался домой. Он не решится, он слишком мягкий, чтобы принять хоть какое-то решение. Это большой плюс для мужа.
– А я? Я тоже мягкий? – заинтересованно спросил Горячев.
– Ну что ты, дорогой, ты – нет, ты просто кремень, – устало сказала Берта. – Иди уже, дай нам поговорить… иди к Муре, расскажи ей про атомы, что ли…
Отчего никто не усомнился в Клариных намерениях, ведь человек в сердцах может преувеличить, приукрасить, сказать «все, развожусь», при этом совсем не собираясь разводиться? Почему у них не было сомнения, что это всерьез? Потому что Клара за всю жизнь всего лишь раз доставила им неприятности: опоздала на двенадцать минут с вечеринки. Она не произнесла бы слово «развод» просто так, для того, чтобы выплеснуть свои чувства. В семье не было принято говорить о чувствах, об отношениях, о сексе, о любви, о разводе…
Но попробовать-то можно? Попробовать поговорить о разводе?
– Дорогая, поговори с папой, умоляю… – попросила Берта. – Он твой папа, он оберегал тебя, будто ты фарфоровая… Сходи к нему, он тебе посоветует… А вот и папа, сам пришел посоветовать…
– Я понял, – сказал Горячев, – проблема не в твоем браке. Это все твоя странная подруга, это ее влияние, ее высокомерие, а при этом непонимание элементарных вещей… Ты ведь из-за нее разводишься? Ты со всем разводишься, со всей своей прежней жизнью… Знаешь, котенок, мы тебя неправильно воспитали. Ты совсем не боишься жизни. И нас совсем не боишься. Ребенок должен бояться, что родители в нем разочаруются…
Клара удивилась. Бояться, что родители в ней разочаруются? Уж с этим она как-нибудь справится.
Вот кого Клара смертельно боялась, так это Кузьмичей. Можно было бы просто сбежать от них, исчезнуть, раствориться, оставив себя в их жизни как маму Мурочки. Карл сказала: «Пусть родители сами разбираются». Ведь так обычно и происходит: рассталась с мужем, рассталась и с его семьей.
Но как? Как расстаться с Кузьмичами? Папа выйдет к ним из кабинета и скажет: «Клары нет дома»?.. Брак со Стасиком по-настоящему был браком между их родителями, Кузьмичи были к ней добры. Поездки в Грузию и Прибалтику, покупка машины (машина теперь уже не их со Стасиком общая, а его), упоительные визиты в специальную секцию Гостиного Двора – дубленки, финские сапоги, французские духи, платья-сафари и джинсы, джинсы… Но если серьезно: они только что были родственниками, и как мгновенно стать чужими?.. Кузьмичи будут на нее сердиться, кричать, стучать кулаком по столу… но не объясниться с ними будет неправильно, нечестно.
Разговор Клары со свекровью состоялся в Смольном. В кабинете свекрови (перед кабинетом приемная с секретаршей) огромный стол, за ним, как каменное изваяние, неподвижно сидела свекровь в своем вечном черном пиджаке. «Разводиться» в Смольном было и страшно, и смешно, но ведь Клара просто пришла к свекрови на работу; если бы ее свекровь работала на заводе, Клара встретила бы ее у проходной, если учителем в школе – они поговорили бы после уроков в актовом зале.
Клара присела у стола для заседаний на третьем от свекрови стуле.
– Ты взрослый человек. Тебе жить. Но вот что я тебе скажу.
Густой начальственный голос. Ох как страшно. Клара даже немного пригнулась, втянула голову в плечи. Но свекровь произнесла что-то странное – не страшное, а странное, она что, и правда это сказала?! Свекровь говорила, Клара смотрела на нее вытаращенными от изумления глазами, сидела напротив, как собака в сказке «Огниво», с глазами, как блюдца. Не сон ли это?
– Постель?.. Дело ведь в постели, верно? Ты во время секса овец считаешь? А оргазма у тебя ни разу не было? Я буду говорить, а ты мигни, если что будет непонятно.
Клара мигнула – ей уже было непонятно. С ней впервые говорили о сексе. Берта – никогда ни слова, врач-гинеколог говорила не о сексе, Карл в общем-то тоже говорила не о сексе, а о психоаналитической подоплеке. Ну надо же, Кузьмич ТэПэ, которую в сугубо «женских» ситуациях представить было невозможно – ни любовницей, ни мамой в роддоме, только начальником, – говорит такие слова: «постель», «секс», «оргазм»! Это как если бы медведь в зоопарке надел очки и прочитал посетителям лекцию о сексе!
Какие она говорит глупости. Свекровь думает, что она из-за секса?.. Подумаешь, секс. Она во время секса вовсе не считает овец, она считает собак и делает упражнения для лица: чтобы не было носогубных складок, нужно резко надувать щеки, раз-раз…
– Ты в постели первая начинаешь? Ты не должна первая начинать. Он сам решит, хочет сегодня с тобой спать или нет. Он же не всегда хочет с тобой спать. Если ты первая начинаешь, мужчина сердится, что ты его унизила. Если он не хочет, так это тоже нормально, вы уже не молодожены. А если он тебе изменил, так ты поплачь, да и все. Он имеет право изменять. Природа у мужчин такая, против природы не попрешь. Дальше. Оргазм. Это вы все наслышались, начитались, что должен быть оргазм. Вранье! Пусть врут, мы-то знаем. Нету никакого оргазма. Ну, если поначалу что-то такое приятно, то потом… Нет, потом тоже ничего, приятно, что тебя приласкают. Но чтобы у тебя было право на оргазм, нету такого права. Ну и последнее: за предохранение отвечает женщина. Мужик вообще не должен об этом думать. …А-а, вот еще одно последнее: в сексе главное, чтобы он получал удовольствие. Понимаешь, о чем я? Я про все такое неприличное. Если тебе что-то неприятно, ты должна терпеть…
Клара мигала изо всех сил. Ей было непонятно: была ли свекровь счастлива, несмотря на вот это все – терпеть неприятный секс без права на оргазм, отвечать за предохранение, плакать от измены?
– Мы о счастье не думали, работали, достигали, – будто отвечая на ее мысли, сказала свекровь. – А ты, если будешь много думать о счастье, скоро состаришься.
Вот это да. Народная мудрость сидела перед ней в черном пиджаке, покачивая плотными шестимесячными кудрями.
– А если ты считаешь, что Стасик ребенком не занимается, так дети не мужское дело. Вот у нас с Кузьмичем, хоть я быстрее росла по карьере, а все равно: Стасик на мне. А что же, на отце, что ли? Так повелось испокон века.
Если все в мире устроено так, как говорит свекровь, то это страшный мир. Может быть, через двадцать лет все по-другому будет? Женщины получат право на оргазм, а мужчины право на детей? Клара нервно улыбнулась, пытаясь прикрыть улыбкой стыд, жуткий стыд: ТэПэ к ней так добра, а она не хочет ее сына.
– Ну что, теперь все в порядке? Нет? Опять нет?.. Ну, тогда я уж и не знаю, чего тебе надо. Стасик ведь такой красивый.
Она была объективно права: Стасик красивый, любит Клару, во всяком случае у него ласковые манеры, он уступчив и мягок. А что не готов стать отцом в двадцать один год, да и попробуй, протолкнись к Мурочке через заслон Клариных родителей…
– Тебя будут считать брошенкой…
– Что?
– Всегда считают, что мужчина бросил женщину. Общественное мнение будет такое: ты – не то. Ты станешь разведенная, второй сорт. И не мигай мне тут!
Клара молчала. Свекровь случайно попала в цель. Все будут думать, что она не то? Второй сорт?
– Вы же сами сказали мигать, – жалким голосом двоечницы пролепетала Клара, и ее стошнило на стол для заседаний. Она очень нервничала перед приходом к свекрови и много курила, ей казалось, она набита сигаретами, как сигаретная коробка, и теперь ее стошнило от сигарет, и от волнения, и от стыда.
Тамара Петровна вылезла из-за стола, брезгливо поморщилась, скрылась за незаметной дверью в туалет, вынесла таз с водой и тряпку и в секунду все убрала. Отвела Клару в туалет, наклонила над раковиной, вымыла лицо, вытерла белым вафельным полотенцем. Клара вяло, будто из-под какой-то завесы, подумала – неужели для начальников получше полотенец не нашлось.
– Иди уже. Не трепли мне нервы. Ты думаешь, я что, железная? Вот что ты мне теперь прикажешь делать? Я ведь тебя полюбила. Сначала полюбишь, отдашь свое сердце, а потом тебя же и под дых.
Клара и ушла, как последняя свинья, как побитая собака, как неблагодарная скотина. Вышла из Смольного, поплакала и поехала на троллейбусе № 5 на Исаакиевскую площадь, чтобы уж сразу все, в один день. Чтобы больше не мучиться и другим нервы не трепать.
У Кузьмича все было в точности как у Кузьмич Тамары Петровны – охрана, предбанник с секретарем, кабинет, ковер, стол, только за столом Кузьмич. Клара прошла по ковру и встала у его стола, робея, как Маша в гостях у медведя. Сесть он ей не предложил. Смотрел мрачно на нее, а она смотрела на него, и это было очень страшное молчание. Она уже хотела повернуться и уйти и вдруг увидела, что он вытирает глаза. Плачет?.. Разве такие люди плачут? Плачут, когда их дети разводятся?
– Мурочка… Мурочка могла бы жить в такой любви…
– Но она и так будет жить в любви… Стасик же все равно отец…
Кузьмич махнул рукой:
– Оставь ты эти свои красивые слова, что ты знаешь о жизни… Мы-то с Тамарой – всегда. У нас никого родней Мурочки нету. Нам других внуков не надо. А Стасик-то при чем? Стасик-то теперь тю-тю. Полгода походит к Мурочке раз в неделю, потом кого-то встретит, женится, родит своих, и все, тю-тю… Мужчины любят тех детей, что рядом. Рядом – значит, свой. Даже если по крови чужой. Мурочка будет у него на двадцать пятом месте… Эх, ты… Мурочка могла бы жить в такой любви, а ты ей все испортила… Мурочка могла бы жить в такой любви, а ты…
Вот действительно – Клара что же, вообще не думала, что по своей воле лишает Мурочку отца? Нет, не думала.
Она так не думала! Ей казалось, что все дураки и все просто – а дураки-то не знают, что все просто, – и с разводом ничего не изменится, у Мурочки будет отец, а посконная правда Кузьмича такой же реликт, как домостроевские советы свекрови по сексу – молчи да терпи. Они ничего не понимают, а она, Клара, напротив, понимает все.
Можно сказать, что в Кларином разводе единственно тяжелое было прощаться с родителями Стасика, будто Клара была замужем за родителями: они не очень-то подходили друг другу, но постарались и полюбили друг друга, как положено в браке, а теперь расстаются… Она стояла и думала: может, все обратно повернуть?.. Было жалко Кузьмича, и неожиданно больно отозвалось то, что он сказал про Муру, что она могла бы жить в любви… И почему-то вдруг до слез стало жаль тех глупых медалей «теща» и «тесть» – они лежали где-то в коробках и теперь, как послепраздничная новогодняя елка, превратились в бесполезные ошметки счастья, которым место на помойке.
Клара помялась, Кузьмич тяжело молчал, и она неловко развернулась и тихонечко пошла – ковер, дверная ручка… Оглянулась – Кузьмич с застывшим красным лицом сидел за столом неподвижно, смотрел перед собой, но не на Клару. Бедный. Хороший.
Теперь, когда Кларин брак закончился, мы можем составить представление о Стасике: у него очень хорошие родители.
Конечно, Берта так просто не успокоилась, и долго случалось, что ей – вдруг – становилось невыносимо больно за безотцовщину Мурочку и брошенку Клару, и тогда Берта глупо и стыдно, не похоже на себя, вскрикивала: «Ты разводишься, отказываешься от полного благополучия (вот здесь Клара могла бы показать ей длинный нос, так как через пару лет все советское благополучие рухнуло). …Это она, она внушила тебе, что ты скучно живешь, подучила искать приключений на свою задницу, уговорила развестись… Что она тебе наплела, что ты по дурости губишь себя и рушишь семью?! …Ну скажи мне, скажи, я же твоя мама…»
Клара ни за что не скажет, не назовет причину развода. Ей стыдно – это очень личное, очень интимное. Ее заставят согласиться, что это ерунда и нужно забыть. Скажут: где твой женский ум?!
Причина развода была в том, что ее жизнь тупая. И, конечно, Берта была права: не будь Карла, Клара не узнала бы, что ее жизнь тупая.
Может показаться, что это пресная причина для развода и вообще так не бывает. Вот, к примеру, измена – это взрослая достойная причина. Или жестокое обращение, домашнее насилие… А здесь что за причина – всего лишь ужас попавшего в капкан зверька, всего лишь яростная жажда жизни, кто же разводится из-за жажды жизни, – вот если бы Клара случайно, как в водевиле, забежала к Карлу за книжкой или за солью и застала у нее Стасика… а Карл… а она… а Стасик… вот это да, это мы понимаем. А что чувствует человек, который пытается из душной норы проскользнуть в узкую щель, извивается, пробует то одним боком пролезть, то другим, то голову нагнет, то в плечах застрянет, и в ужасе понимает, понимает – пропадает его единственная жизнь, так и пройдет в душной норе, и все, все! Это, скажут, ничего, ерунда, дело житейское, вот все-таки если измена, то был бы уважительный повод. Нет уж, Клара не станет объясняться с людьми, по мнению которых жизнь сводится к сексу и гинекологии.
Ну, на самом деле не без секса… не без измены.
Смешно, что Клара узнала об изменах Стасика, уже когда объявила всем о разводе. Об изменах ей рассказала Карл. «Он же перетрахал всех моих приятельниц, всех, кто у меня хоть раз бывал… Мы думали, ты знаешь, не можешь не знать… Как ты могла не знать?» Ох, как это было унизительно – знать, что Карл знала… Ничего не изменилось в отношении Клары к ее браку, разводу и самому Стасику: разве это измена? Можно ли назвать изменой бурную потребность в разнообразии двадцатилетнего мужчины, чья природа решительно не признает дурацкого штампа, насильно привязавшего его к одной-единственной юной женщине? Клариного небольшого к тому времени «женского ума» хватило на то, чтобы не обвинять его несправедливо в изменах. Знать, что Карл знает, было унизительней, чем сами измены.
Но Карл ей отчасти помогла. Теперь Кларино желание развода получило математическое обоснование: если он изменил ей сейчас, то будет изменять еще лет 20–30–40 (она прикидывала: когда люди стареют и перестают заниматься сексом, лет в сорок?). Если она хочет быть счастливой, зачем длить то, что уже очевидно сделает ее несчастной? Простая логика, отец был бы ею доволен.
И в любом случае, не измены, а дружба с Карлом подвела Клару к тому, чтобы начать новую жизнь. Это было удивительное ощущение – оказывается, можно жить, как хочется, и Клара развелась и немедленно бросила институт. Спасибо Карлу.
После развода отношения Карла и Клары разладились. Карл в Клариных глазах внезапно и необъяснимо потеряла свою волшебность. Ребенком Клара с папой плыли на корабле с поднятыми парусами, пели «Бригантина поднимает паруса», качались на волнах, рассматривали в бинокль заморские страны – и тут мама позвала обедать, и корабль превратился в диван… Так и Карл – был корабль, а стал диван.
Почему Карл стала диваном? Жизнь Кларина изменилась, заботы пришли разные.
Берта решила, что детей, Клару и Мурочку, нужно готовить к реальному миру, и профессор Горячев признал, что она права: детей необходимо готовить к реальному миру.
– У Мурочки два Деда Мороза: Дед Мороз на елке в детском саду, и ты вызвала ей личного Деда Мороза домой, это неправильно.
Профессор Горячев имел в виду не то, что Деда Мороза не существует, а что два Деда Мороза у одного ребенка – слишком много, в реальном мире так не бывает.
– А сам ты тоже не живешь в реальном мире, – возразила Клара, – например, ты всех моих подруг называешь Галочка.
– Так звали твою подругу в детском саду, я уже раз запомнил и хватит. Ты думаешь, мы с мамой всегда будем с вами? Вы с Мурой должны быть готовы к реальному миру. Реальный мир, если ты не в курсе, жесток.
– Мура готова к реальному миру, она умеет надевать колготки.
– Она каждое утро замирает, сидя на кровати в спущенных колготках… натянет колготки до колен и замрет.
– Это нормально, это мгновение перед прыжком в новый день. В самостоятельную жизнь.
– У некоторых мгновение длится долго…
Клара стала замечать, что Стасик от месяца к месяцу приходит к Мурочке все реже… Одно дело считать, что все это называется «жить как хочется», а другое сознавать, что кое в чем родители были правы.
Карл знала, что Стасик изменял Кларе, это было унизительно – вот еще одно объяснение. Есть и другое: всему свое время. Восхищение ушло, интерес ослаб, паруса сдулись… Карл осталась в прошлой жизни на третьем этаже.
Клара переехала на пятый этаж и ездила на лифте.
Труды и дни Андрея Мамкина
СНАЧАЛА КАЖЕТСЯ, ЧТО ВЫ НИЧЕМ ОТ НАС НЕ ОТЛИЧАЕТЕСЬ. А ЕСЛИ И ОТЛИЧАЕТЕСЬ, ТО СОВСЕМ НЕМНОГО.
20 октября, пятница. Юность звезды
Получил записку от Лизаветы: «Придешь сегодня в семь на Большую Морскую. Голда». В конце точка, не вопросительный знак. Хамская манера обращаться к человеку в повелительном наклонении.
Идиотская манера не написать номер дома. Я буду бегать по Большой Морской, нервничать, звонить ей, она не с первого раза возьмет трубку, и из всего этого сложится впечатление, что я ее преследую.
Хамская манера не написать, зачем я ей. Как будто мне и знать не обязательно, я и так побегу, как дрессированный верблюд. Почему верблюд?..
Но, может быть, она просто забыла написать вопросительный знак? И номер дома? И волшебное слово?
Но чего ждать от человека, который не откликается на свое имя? И сегодня опять сказала: «Я горжусь тем, что я еврейка». Еще раз: Лизавета не еврейка.
Все-таки спросил у нее номер дома.
Я вот что думаю: может быть, Лизавета глупая? Татка умная, а Лизавета все время говорит «ну как бы да-а-а» и «ну как бы не-е-ет». Это меня бесит – в любом другом человеке меня это страшно бесит, но у Лизаветы получается так трогательно, будто она ежик с беззащитным животиком, колючий и нежный.
Какой смысл спрашивать Лизавету о чем-либо? Встречу ее в 7 вечера на Большой Морской.
Перед тем как уйти встречать Лизавету, быстро поговорил с Мамочкой о любви к грибам и людям.
Мамочка сказала, что любит бескорыстно только грибы. Все остальное она любит корыстно, от всех остальных ей что-то нужно взамен. И только грибы она любит за то, что они прекрасны. Ей не нужно их съесть или засолить, грибы – это чистое восхищение.
А вот корыстная любовь, считает Мамочка, существует в двух видах:
– когда жалеешь любимого
– и когда восхищаешься.
В первом случае хочешь, чтобы любимому было хорошо, жалеешь его. Во втором случае восхищаешься, ценишь, хочешь, чтобы тебе было хорошо. Первым видом любви любить больно, а вторым выгодно.
– А ты как любишь?
– Я? О-о, я… я всех по-разному. Своих мужей я любила вторым видом любви. Восхищалась. Ну, пока было чем.
– А кого ты любила первым видом?
– Муру и тебя.
Мамочка считает, человек любит, чтобы любимому было хорошо, только своих детей.
Тогда получается, что Татка мне ребенок, что ли? Я ее жалею.
Может быть, я не хочу секса с ней, потому что я ее жалею? Некого спросить.
В 18:45 Лизаветы не было, и в 19:00 Лизаветы не было, и в 19:15 Лизаветы не было. Я сказал себе, что подожду еще пять-десять минут, не больше двадцати, и все, ухожу.
В 19:45 я повернулся, чтобы уйти. Решил подождать еще немного.
Лизавета появилась в 19:53. Потерлась о мое плечо, как кошка, и сказала «мурр».
Совершенно непредсказуемая: когда вы ждете от нее вежливых извинений, она будет злиться, а когда вы уверены, что сейчас на вас злобно набросятся, она начнет ласково мурлыкать. В этом и есть ее очарование!
И в остальном, во всем остальном тоже! Она длиннорукая, длинноногая, как прутик.
Почему Татка кажется мне скучной и слишком высокой? Почему от Лизаветы бьет сексуальный ток, даже когда она в куртке? Почему мне кажется, что у нее куртка надета прямо на голое тело? А почему у меня…
– Я хочу, чтобы ты написал мемуары обо мне. Не совсем мемуары, но вроде того. Биографию. Название будет «Юность звезды». У биографии может быть название?
– Биография? Чья?
– Моя, конечно, кто тут еще звезда? Как зачем биография? Вот представь: прошло несколько лет, нужно срочно написать мою биографию. И вот она, биография, – уже есть. Начнешь с самого начала: как я была вундеркиндом. Пусть будет трогательно: мне пять лет, я малышка с бантиками среди всех этих семилетних коров. Ты напишешь, какая я упорная. И как я всегда иду за своей мечтой… Куда я иду? Куда я иду за мечтой? Обычно в бутик. – Лизавета хихикнула.
Мне нравится, что она понимает мои шутки.
– Добавишь парочку смешных историй. Например, как мальчишки заперли меня в шкафу. Это я их заперла? Ну да, я их заперла, но в мемуарах все врут. Я же не хочу выглядеть плохой, я хочу выглядеть трогательной.
Я сказал:
– Ты должна будешь рассказать мне о своей семье, о родителях…
Лизавета делает из меня идиота. Как? Да очень просто. Она говорит что-то абсурдное, я думаю: «Ну, ты даешь, Лизавета…» – и сам не замечаю, как начинаю называть ее Голда… и обсуждаю ее биографию… и как ее биограф прошу рассказать о родителях.
– На фига тебе мои родители? При чем тут мои родители? Напиши, что у меня хорошие родители, и все.
Лизавета молодец: другой вундеркинд на ее месте подвывал бы, что вот, родители запихнули в школу в пять лет и сломали жизнь…
У нас в классе все любят поговорить о родителях. Называют Татку писихологом и какологом, а сами ходят к ней поговорить о родителях. Приходят и страдают: «Я ничего не хочу, у меня депрессия». Татка объясняет, почему так. У нее на все одно объяснение – предки недодали любви или игрушек.
Сейчас модно все валить на предков: человек не учится, ничего не хочет или хочет плохого, а виноваты предки. Они такие деспотичные и холодные. Или слишком опекающие и горячие… Короче, виноваты не мы, а предки. Кто ходит в музыкальную школу, обвиняет родителей в том, что у них отняли детство, кто бросил музыкалку обвиняет в том, что позволили бросить. А Лизавета молодец, о родителях вообще ни слова.
Мы шли по Большой Морской к Исаакиевской площади. От Лизаветы сильно пахло вином, она сказала, что выпила у подружки много вина, но не чувствует опьянения.
В сквере на Исаакиевской Лизавета вдруг бросилась навстречу прохожему с криком: «А я еврейка!»
– Прекрасно, – рассеянно кивнул прохожий, прошел мимо, обернулся и сказал: – Завидую. Можете уехать в Израиль.
– Я еврейка, – сообщила Лизавета другому прохожему, парню лет двадцати.
– А я антисемит! – буркнул парень голосом Серого волка. – Сейчас вот наподдам тебе, улетишь отсюда прямо в свой Израиль.
– О-о! Ну, попробуй, давай, посмотрим, куда ты улетишь! – как боевой жук, застрекотала Лизавета. – Ну, давай, попробуй ударь меня, фашист проклятый!
Я испугался, что придется с ним драться, защищать Лизавету и ее народ.
– Она у тебя псих? – спросил парень и пошел вперед, заметно ускорив шаг.
Лизавета крикнула ему вслед:
– Я буду сражаться за свой народ до конца!
Парень на ходу покрутил пальцем у виска.
Я спросил Лизавету: ей все равно, из-за чего устроить скандал, или у нее есть предпочтения? Политика? Национальная рознь? Религиозные проблемы?
– Единственное, что мне нужно, это внимание. За внимание публики я душу продам, – сказала Лизавета.
Она любит ловить на себе чужие взгляды. Ей все равно, какие это взгляды – восхищенные, как у меня, или ненавидящие, как у этого прохожего. Она всех провоцирует, чтобы ее заметили. Татка говорит, что у нее демонстративный тип личности: она никогда не бывает собой. В тяжелых случаях, говорит Татка, у демонстративных личностей нет самих себя, только тот образ, который они в данный момент изображают. Татка уверена, что Лизавета – это тяжелый случай.
Лизавета сказала, что ей уже пора домой, поэтому сейчас мы сядем на скамейку и поговорим.
Она рассказала, почему она вдруг стала еврейкой. Оказалось, Лизавета взяла имя Голда в честь Голды Меир.
– Голда Меир – мой идеал, я все о ней прочитала, – сказала Лизавета и стала похожа на Лису, когда она облизывается на Колобка. Обычно Лизавета ничего не читает, у нее все время уходит на учебу. Я ничего не знал о Голде Меир, кроме того, что она была премьер-министром Израиля.
Вот что получается, когда человек ничего не читает: первая же прочитанная книга производит на него такое сильное впечатление, что он меняет имя, национальность, религию, пол… Шучу, Лизавета пол не поменяла.
Так вот: летом на даче на чердаке (что Лизавета делала на чердаке?) ей случайно попалась на глаза книга Голды Меир «Моя жизнь». Лизавета немного почитала книгу, а потом, спустившись с чердака, не поленилась найти о Голде Меир всю информацию в Интернете.
– Она мой идеал. Смелая. Чтобы предотвратить войну, переоделась арабской женщиной, перешла границу и провела переговоры с королем Иордании. Ну как? Ты бы смог?
– Я бы не смог.
– Не прощает врагов. Историю с Олимпиадой знаешь? Когда на Олимпиаде в Мюнхене террористы расстреляли израильских спортсменов, она пообещала найти террористов, где бы они ни находились. Найти в любой точке мира и уничтожить. Когда израильская разведка нашла террористов, она сказала главе разведки: «Посылай своих мальчиков». Всех террористов нашли и уничтожили, или почти всех.
– Но ведь их нашла разведка, а не она… Нет, я нисколько не хочу умалить…
Лизавета все перечисляла то, что ее особенно поразило:
– А когда Израиль был в опасности, она сказала: «У нас нет ядерного оружия, но если надо, мы его применим!» Круто, да? Типа, если надо, у нас есть ядерное оружие. Ты понимаешь, какая она крутая?!? В честь нее я Голда, еврейка.
– Ты как ребенок… – сказал я. – Это все равно что я назову себя Александром Македонским и скажу всем, что я теперь древний грек.
Лизавета посмотрела на меня снисходительно:
– Думаешь, я совсем идиотка, не знаю, что можно принять иудаизм, как Шарлотта в «Сексе в большом городе».
Татка говорит, что Лизавета не виновата в том, что она идиотка: была вундеркиндом, привыкла быть в центре внимания.
Лизавету отдали в школу в пять лет. Всем было семь, многим ближе к восьми. Дело в том, что наша гимназия считается лучшей в городе, попасть сюда можно, только если живешь рядом, между Мойкой и каналом Грибоедова, или по конкурсу. И у нас очень трудно учиться. Поэтому многие родители стараются отдать ребенка с восьми лет, чтобы он был поумней. Татке 2 сентября исполнилось восемь, но ее мамаша просто забыла отвести ее в школу в семь лет.
Лизавете было пять лет, она и по росту была маленькая, из-за парты только огромные банты торчали. Но она читала быстрей всех, считала до миллиона и обратно, и учителя из других классов приходили смотреть, как она говорит по-английски или извлекает квадратный корень из четырех, шестнадцати и двадцати пяти. Когда Лизавета проходила конкурс, разгорелся спор – ребенок психологически не готов к школе, но умеет извлекать квадратные корни. Учителя не понимали, что она эти корни просто выучила – 2, 4, 5…
Интересно, о чем думали ее родители, когда отдавали пятилетнюю малышню в гимназию? С Лизаветой никто не дружил, в классе относились к ней как к цветку в горшке – стоит на подоконнике, никому не мешает. Кто же захочет дружить с пятилетней малявкой, а она была еще такая маленькая, несмотря на квадратные корни, что даже не всегда понимала, о чем вокруг нее говорят. По-моему, это был дикий садизм – отдать ее в школу.
К четвертому классу с Лизаветой что-то такое случилось, что она совсем не могла учиться. У нее болела голова, и она падала в обмороки. В класс каждый день прибегала медсестра.
Теперь-то я догадываюсь, что тогда произошло: Лизавета больше не была первой, лучше всех. Все ее догнали. Она и решила: раз так, буду падать в обморок. Это насколько я понимаю Лизавету.
Но она быстро поняла, что обмороками не вернет себе первое место. Ей было жутко трудно: она же младше всех на два года, и ее мозг будто вернулся к ее возрасту. Она еле-еле перебивалась с двойки на тройку. Вы подумайте, какая у нее сильная воля: ей приходилось бороться за последнее место там, где она была чемпионом! И все думали: ты не вундеркинд, а тупица. Лизавете до сих пор тяжело учиться, от нее прямо пар идет, так она старается.
– Ладно, вообще-то у меня к тебе есть и другое дело, – небрежно произнесла Лизавета. – Я хочу с тобой переспать.
Мне послышалось?! Мне не послышалось.
Лизавета прямо так и сказала: «Я хочу с тобой переспать».
И тут я уже совершенно точно понял, что я ненормальный. У меня от таких слов должно было быть что? Вот именно – нормальная реакция. А у меня что? Никакой нормальной реакции.
Что сделал бы настоящий мужчина? Он сказал бы: «О’кей, бэби» или «Я к твоим услугам».
А в случае, если бы он хотел отказаться? Теоретически предположим, что это возможно для настоящего мужчины. Если бы он решил отказаться, он мог бы ласково усмехнуться: «Какая же ты еще малышка, вот подрастешь, тогда мы с тобой замутим любовь…» Или… ну, обнять ее, что ли.
Но я ничего не сказал и не сделал. Смотрел на нее как баран, и все. Я слишком ее люблю, чтобы принять ее предложение. К тому же она много младше меня. Я обязан ее, ну, как бы защищать от ее глупостей.
– Я хочу, чтобы мы с тобой один раз переспали. Без всяких там чувств или обязательств. Я просто хочу один раз с тобой переспать.
Лизавета так тянет слова, как будто она не в Петербурге родилась. Это такой модный акцент: «Я просто ха-ачу с та-абой ади-ин раз переспа-ать».
– Нет.
Кажется, получилось слишком резко?.. Если бы я сказал «не-ет…», было бы не так резко, но я сказал «нет».
– Ты мне отказываешь? – Лизавета вытаращила глаза. – Ты мне отказываешь? Но… мужчины так не делают! Ты импотент? Ты голубой? Или импотент? Или голубой?.. А может, я тебе не нравлюсь? Нет, этого не может быть… Ты болен? У тебя СПИД? И ты отказываешься, потому что не хочешь меня заразить? Нет, все-таки ты импотент. Ты точно импотент. Или тебя тянет к мальчикам, подумай, а?..
Лизавета ничуть не хотела меня обидеть. Она просто перебирала варианты.
Меня уже несколько раз заподозрили в том, что я гей, сначала родители, теперь Лизавета. Я еще раз прислушался к себе: может, меня все-таки тянет к мальчикам? Нет, меня очень сильно тянет к Лизавете.
– Я тебе не нравлюсь?
– Нет.
Любить кого-то ведь не означает, что он тебе нравится.
– Я тебе совсем не нравлюсь?
– Нет.
И тут Лизавету стошнило. Она успела наклониться в мою сторону, но капля рвоты все-таки попала на ее золотой башмачок. А все остальное – на мои ботинки.
– Вино было плохое, у меня отравление, – приведя себя в порядок с помощью моего шарфа, сказала Лизавета. – …Но, если честно, я просто слишком много выпила. Для храбрости. Нужно было выпить больше.
Загадочно.
По дороге к метро она молчала. Пока мы ехали от «Сенной площади» до «Парка Победы» (25 минут), пока шли через парк к ее дому, рассказывала мне, как обстоят дела.
– В тебя все влюблены… девки такие ду-уры… Одна говорит, что любит тебя всю жизнь, другая – что пришла после тебя в медпункт, чтобы полежать на кушетке, на которой тебе делали прививку. Ты случайно получился красивым. Но ты никогда не будешь звездой. А я похожа на… ну, ты знаешь, на кого, на лошадь. Но я буду звездой, я буду-буду, я уже звезда! Звездность у меня в крови.
Когда я довел ее до подъезда, Лизавета сказала:
– В моей биографии напишешь, как ты для смелости напился и признался мне в любви и тебя от волнения стошнило. Тебя, конечно, не меня же… Напишешь, что у нас был любовный треугольник: я, ты, Татка. Что за тебя боролись хорошая девочка и плохая. Татка хорошая, а я плохая, но ты любишь меня. Это будет ну о-очень классная история. Моим фанатам понравится.
Лизавета – вундеркинд, очень способная.
Я люблю Лизавету за ум.
– Эй! Не забудь внести в мою биографию историю про Голду Меир! Что я ею восхищаюсь и потому взяла себе имя Голда. Как думаешь, людям понравится? По-моему, клево!
Вот ведь человек – только подумаешь, что она искренне восхищается личностью или идеей и ничто человеческое ей не чуждо, как тут же оказывается, что все это ради самопиара…
Так вот, я люблю ее за ум.
За наглость.
За то, что похожа на лошадь.
За то, что быть с ней все равно что болеть гриппом с высокой температурой, не меньше 38,5.
20 октября, пятница, вечер
К вечеру ситуация видится безнадежной.
Печальный итог моей сексуальной жизни: ничего. На этой неделе мне дважды предлагали заняться сексом. Я был дважды близок к потере Д.
И что же?.. Оба раза не получилось, потому что Татку я люблю недостаточно, а Лизавету люблю слишком сильно. Правильно было бы для эксперимента попробовать с кем-то средним.
…Задумался, как выглядит кто-то средний между Таткой и Лизаветой. Думаю, все это отговорки и я просто не норм…
Мне необходимо переспать с кем-то: я обязан наконец совершить переход в другое состояние.
…Но если подумать – кому я обязан совершить этот переход?..
Пятница, 3 ноября.
Полдня украла Мамочка
– Андрюша, можешь ты наконец поговорить со мной? Когда я говорю «поговорить», я имею в виду, чтобы не я одна говорила! Со мной происходит что-то ужасное. Я не чувствую себя счастливой.
Человеку столько лет, а счастье кажется ему нормой. Человек даже не в состоянии посмотреть вокруг! А другие счастливы?! Но что с ней говорить, она как ребенок… посмотрит виновато, вроде бы она согласна – да, да, другие несчастливы, ужас!.. И тут же: но при чем здесь я? Счастье кажется ей нормой ее жизни.
– Ты просто… отдыхаешь от счастья. Отдохнешь и опять будешь счастлива.
– Спасибо тебе, ты очень меня поддержал.
Ушла.
…Вернулась с ноутом.
– А он опять не написал…
Он – это не друг, не какой-нибудь будущий муж.
Это критик. Модный книжный критик. Мамочка очень надеялась, что он напишет хоть пару слов про ее новую книгу. Она каждый раз надеется, что критик ее похвалит. Мне кажется, она и пишет-то для того, чтобы он ее похвалил. И с каждой новой книгой говорит: «Сейчас-то хорошо получилось, верно?» Он мог бы написать что-то вроде «не глубокий писатель, но людям нравится», и она была бы счастлива. Критик не знает, что от него зависит ее счастье… А может быть, наоборот, радуется, что она от него зависит. Некоторым людям нравится, что кто-то находится от них в смертельной зависимости. Возьмем для примера Лизавету.
– Ты нужна людям, тебя все любят, а на критика наплевать. Он о тебе не напишет. Как ты смотришь на то, чтобы это принять?
– Да, я знаю: жизнь – это разные формы боли, мы все должны страдать… И я должна страдать. Да?
– И ты.
Почему-то такие разговоры ее утешают и успокаивают.
– Скажи мне, когда ты понял, что ты особенный?
Обожаю ее именно за такие вопросы настолько, что прямо сейчас подумываю: не признаться ли ей, что пишу, не показать ли начало?
Нет, это было бы неосторожным шагом. Она говорит, что показать кому-то незаконченную книгу – это как выйти голой и без косметики. Говорит: «Дуракам полработы не показывают»: глупейшие замечания и уверенность в своем праве сказать глупость. Она показывает недописанную книгу только мне, говорит: «С тобой у меня чувство абсолютной безопасности».
Задумался вдруг: когда ко мне придет успех, как мы с ней будем жить вместе, два писателя?.. Два писателя не уживаются в одной берлоге: ревность, тщеславие, споры, кто лучше написал…
– Когда ты понял, что ты особенный? Особенный для самого себя, то есть начал осознавать себя как личность?
Лев Толстой помнил себя младенцем. Но, может быть, он ошибался? Принимал за воспоминания чьи-то рассказы о своем детстве?
Вот мое первое воспоминание: мне семь, Мамочка читает гостям мой рассказ «Немного о гусенице» (не помню, что там… очевидно, немного о гусенице). На вопрос кого-то из гостей «Ты хочешь писать или видеть свои книги на полках?» отвечаю: «Я хочу, чтобы меня знала каждая собака». Мамочка смеется: «Ребенок хочет славы, не каждый взрослый так честно ответит».
Сказал ей еще раз на прощание на всякий случай: «Ты нужна людям, а на критика наплевать».
Ушла со словами «Да, вот именно, мне наплевать…». В дверях еще раз крикнула: «Наплевать!»
– Точно! Твоя суперсила в том, чтобы быть собой, – сказал я.
Вернулась.
– Суперсила? Так сейчас говорят?.. Погоди, я запишу. Мне нужен подростковый сленг, у меня в романе есть подросток-девочка, девочки тоже так говорят?..
К нам в гости недавно приходил Мамочкин приятель, который пишет книгу для подростков: хотел проконсультироваться со мной по сленгу. Записал за мной целых три страницы.
Но я бы не захотел читать книгу, написанную таким языком, каким говорят подростки. Это выглядит так, будто автор передо мной заискивает. Писатель должен быть твердым и уверенным в себе, чтобы я ему поверил. Зачем мне верить человеку, который не нашел ничего лучше, чем говорить «зашквар» или «шляпа»? Все знают, что такое зашквар, а шляпа означает неприятная ситуация, конец котенку. Например: «Ну, это вообще шляпа».
Ушла.
Ладно, думаю, вам кое-что ясно: Мамочка – это мой крест.
Заранее согласен, что в моей книге должно быть поменьше Мамочки. Но как?! Она относится к людям, которые пронизывают собой буквально все.
17 ноября, пятница
Меня так замучили мысли о том, как Лизавета похожа на маленькую лошадку, и в целом о Лизавете, что после уроков я сказал Татке, что нам пора переходить к серьезным отношениям.
Она покраснела и посмотрела на меня смущенно.
Я имел в виду, что если в реальности мы вместе, то и в моих мыслях не должно быть никаких лошадок.
А она что имела в виду?
18 ноября
Теперь я знаю, что Татка имела в виду.
Скажу одно: на этот раз все прошло прекрасно, без психологических травм.
Скажу еще одно: везде написано, что юноша, начавший половую жизнь, чувствует себя другим человеком. Взрослым, счастливым, благодарным, познавшим суть вещей.
Очевидно, я скотина, не чувствующая сути вещей и даже никакой особенной благодарности. Ни жизни, ни конкретно Татке.
Когда это случилось в первый раз, я почувствовал разочарование: как, и это все?! Честно говоря, совсем честно – я и сейчас также чувствую: как, и это все?! Неужели все, абсолютно все в мире ради этого?.. Ну, не знаю.
1 декабря, пятница
День за днем, день за днем, и я думал, что вот уже закончился октябрь, прошел ноябрь… То есть, конечно, прошел октябрь и ноябрь, и за все это время мы с Лизаветой не стали ближе. Хотя иногда она смотрит на меня, как злая собака – внимательно.
Думает, кто я – импотент или гей. Думает: «Неужели это возможно – отказаться от меня?», «Он точно импотент» или «Он точно гей». Думает: «Я знаю, что он с Таткой. Татка самая красивая в школе, но я же лучше!» Что-то в этом роде.
Иногда Лизавета спрашивает меня, помню ли я, что я ее биограф. Уверен, она считает, что все это время я преданно строчил ее биографию, написал первую главу под названием «Вундеркинд» и перехожу к сцене, когда я отказался с ней переспать. Лизавета, кстати, уже начисто забыла, что она Голда в честь Голды Меир.
…С тех пор, как я отказался переспать с ней «один раз без чувств и обязательств», мы ни разу не разговаривали… Пройдет тысяча лет, мы встретимся седыми старичками на школьном вечере встречи, она звезда, я просто старичок, и она вспомнит, что я пренебрег ею, – и не поздоровается со мной!
Но тысяча лет прошла раньше. В среду Лизавета подошла ко мне после уроков. Улыбнулась как ни в чем не бывало.
– Хочу внести ясность для биографии. Мне – все равно. Другую это бы убило: она предлагает переспать, а парень отказывается… Но я человек без комплексов. Другие стали бы говорить: ты импотент и не смог, или у тебя СПИД, поэтому не захотел… Но я понимаю: у тебя есть Татка, красивая и добрая. А я тебе не нравлюсь, что поделаешь…
Зачем Лизавета притворяется, что она самый милый человек на свете?
– Я тогда слишком много выпила, для храбрости. Неужели ты поверил, что я «просто хочу с тобой один раз переспать»? Ты что, идиот? Зачем мне это – с кем-то переспать? Я что, нимфоманка, что ли?.. Сказать «я хочу с тобой переспать» не так стыдно, как сказать «я тебя люблю». Понимаешь?
Думаю, что понимаю. Когда говоришь «я хочу», получается, что это твой каприз и ты – крутой, делаешь что хочешь. Когда говоришь «я тебя люблю», ты беззащитный. Это как если бы южноамериканский трехпоясный броненосец свернулся в шарик, оперся на хвост и чувствовал себя в безопасности, – и вдруг сам дернул себя за хвост, и вся конструкция развалилась.
Можно ли считать, что Лизавета призналась мне в любви?
8 декабря, пятница
В среду после уроков увидел Лизавету из подвального окна салона на Мойке. Сначала увидел ее ноги в огромных пушистых розовых тапках с помпонами и понял, что это она. Кто же еще ходит в декабре по улице в таком виде? То есть ни в каком месяце не ходят в тапках по улице, но в декабре ведь еще и холодно. В декабре очень холодно, мы, между прочим, в Петербурге живем, у нас то мороз, то ноль и дождик моросит… ну, и Лизавета в тапках!..
Розовые тапки – это следующая акция Лизаветы, после того как она назвалась Голдой в честь Голды Меир. Огромные Розовые Тапки с Помпонами – это Лизавета протестует против пошлости. Розовые тапки с помпонами – это дурной вкус, как пластмассовые цветы, плохие любовные стихи, кружевные салфетки на телевизоре. Но Лизавета не против всего этого!
Лизавета считает, что каждый человек имеет право на свой вкус в одежде и искусстве, имеет право ходить по улице в розовых тапках, а настоящая пошлость – это указывать другим на то, что пошло, а что нет, указывать, как нужно одеваться, что читать и что думать. От осуждения розовых тапок до фашизма один шаг. Это и есть идея Лизаветиной акции. Лизавета отстаивает право любить все, что любишь, не считаясь с общепринятыми соображениями. Например, любить плохие любовные стихи, детективы в ярких обложках, блокбастеры, сериалы, искусственные цветы, все.
Как ни удивительно, в этой акции Лизавету поддержали учителя. Может быть, на людях они такие модные во всех отношениях, а дома смотрят сериалы в тапках с помпонами?
Лизавета просила меня записать для ее биографии все подробности: цвет тапок, степень пушистости, размер помпонов. И что она сверху одета во все черно-белое, стильное, а снизу – в пушистых розовых тапках, символе свободы, такта и толерантности. Я начинаю думать, что из Лизаветы и правда получится известный деятель искусства, или великий политический деятель, или звезда шоу-бизнеса.
Лизавета промелькнула розовыми тапками, зашла в салон, скользнула по мне взглядом, как будто она меня не видит, а если видит, так точно не знает. Села в соседнее со мной кресло и сказала:
– Наголо.
У Лизаветы – если я еще этого не говорил, скажу сейчас, – светлые волосы до середины спины. Раньше были кудри, густые, как грива у лошади, а теперь она что-то делает, чтобы они стали прямые и тонкие… Но она все равно похожа на лошадку, что бы с собой ни делала.
– А мама что скажет? – спросила парикмахерша. В модных заведениях парикмахерша обычно называется стилистом, а это была просто парикмахерская.
Лизавета будто льдинкой в нее метнула.
– Я что, делаю что-то противозаконное? Я вам траву предложила купить, что ли?
– Волосы-то не жалко? Хочешь кому-то что-то доказать? Так не докажешь, только зря изуродуешься.
– Наголо.
Парикмахерша с какой-то прямо-таки личной обидой (может, у нее дома дочка-грубиянка или сын) схватила ножницы и отхватила Лизавете прядь волос. Ну, и быстро так ножницами – чик-чик, а потом машинкой.
Хотела ли Лизавета доказать мне, какая она независимая, решительная? Я ведь и так знаю. Думаю, ей просто стукнуло в голову немедленно, прямо сейчас что-нибудь такое сделать. А что можно сделать в парикмахерской? Только подстричься наголо.
Когда я увидел ее макушку, такую розовую, похожую на макушку только что вылупившегося птенца, увидел, какая она некрасивая без волос, уши слишком большие, нос слишком велик, глаза испуганные, лошадковидность увеличилась, – тут я в нее влюбился навсегда.
Я ведь вроде бы уже был в нее влюблен, но вот сейчас стало ясно: Лизавета навсегда.
А если бы она не подстриглась наголо, я бы этого не понял. Без волос человек беззащитный, и мысли его находятся поближе к вам. В общем, если Лизавета хотела что-то такое учинить, чтобы навсегда завоевать меня, то у нее получилось.
С нас синхронно сняли простыни, смели остатки волос, мы вышли из парикмахерской и, не сговариваясь, повернули к мосту, перешли Мойку и зашли в пиццерию на углу. Мы никогда прежде вместе не ели пиццу, но я откуда-то знал, что Лизавета хочет пиццу «4 сыра», но любит маслины.
Я заказал ей пиццу «4 сыра», а себе пиццу с маслинами, и она съела с нее маслины. Никогда в моей жизни не было ничего приятней, чем эти несколько минут, когда она своими тонкими пальцами снимала с пиццы маслину и запихивала в рот. Сидит наголо подстриженная в розовых тапочках с помпонами, на нее все смотрят. У нее красивые тонкие пальцы, но мизинец кривой.
Лизавета съела маслины, потом принялась за мою пиццу. Когда люди едят за одним столом, они становятся близкими. Теперь я понимаю, зачем некоторые писатели используют такие длинные описания еды, как будто мы ужинаем вместе с персонажами. Это самый верный путь поместить читателя внутрь произведения.
Наверное, я очень неудачный человек: ведь я наконец-то влюбился, так будь счастлив и радуйся! Но мне было грустно и хотелось поговорить о Боге.
Когда Лизавета доела мою пиццу, мы стали говорить о Боге.
– Ну, хорошо, ну, пожалуйста, я верю, – сказала Лизавета. – Я в него верю, он меня защищает. Но я-то ему что? Я ведь ему тоже что-то должна? А что я могу? Ходить в церковь мне некогда. Исповедоваться, чтобы кто-то говорил мне «прощаю тебя, дочь моя», я не хочу. Я ему, получается, ничего? Лучше я без Бога буду жить, по крайней мере никому ничего не должна.
Я посоветовал ей начать писать. Как понять себя, если не пишешь? Она сказала, что и так себя понимает.
Лизавета сказала, что никогда ни с кем не чувствовала такой душевной близости, как со мной. Ну, она сказала «мне с тобой нормально», но по смыслу это одно и то же.
8 декабря, вечер
Все свершилось в четверг. В четверг я понял, зачем живу, про что все стихи, все книги, ради чего происходили войны. Ради любви.
Я люблю Лизавету и буду ее любить всю жизнь. У нас с ней все было одновременно: первый поцелуй, первый секс.
В решительный момент она испугалась, и мне нужно было настаивать. Я подумал, что настаивать будет эгоизмом. Я боялся ее обидеть.
Когда мы потом пили чай, пришел ее отец. Совершенно симметрично: когда я был у Татки и мы потом пили чай, пришла ее мать. А сейчас пришел отец Лизаветы. Наверное, это о чем-то го- ворит?
Отец Лизаветы громкоголосый человек с правилами жизни. Все время повторяет «у меня такие правила», «я такой человек», «я всегда поступаю так», – есть такие люди, которые всегда так говорят, хотя никто не спрашивает их, как они обычно поступают, как жарят картошку, или лечат насморк, или делают карьеру.
– Ты приходи, только когда кто-то дома, я или мать Лизаветы. Я всегда поступаю так: в принципе доверяю, но не даю повода обмануть. У меня такие правила.
Как ему удается жить с Лизаветой, которая вся против правил? А как ей удалось родиться у него и тут же его не задушить?
Я сказал:
– Хорошо, я буду приходить, когда вы дома.
Значит, секса не будет?..
В любом случае, я отдам весь секс мира за то, чтобы просто подержать ее за руку, большую, с тонкими пальцами, мизинец такой кривой, что у меня сердце замирает.
15 декабря, пятница
Я счастлив, но ведь есть еще Татка.
Я должен сказать Татке, что мы больше не вместе.
Я должен сказать Татке, что мы больше не вместе?
Но как?
Взять и ни с того ни с сего объявить человеку: да, чуть не забыл, с этой минуты ты мне никто? Так, что ли? А человек ничего тебе не сделал плохого и считает, что его душевная жизнь устроена, его ценят и любят… Татка удивится. Потом поймет. Потом заплачет.
Татка будет страдать.
…Но как она узнает? Если я ничего не скажу, она ничего и не узнает. Я ведь могу по-прежнему быть с ней, а любить Лизавету. Ведь именно так обстоит дело уже давно. Что изменилось от того, что произошло между мной и Лизаветой? Ничего не изменилось.
22 декабря, пятница
Были у Татки. Секс с Таткой. Я не буду про это каждый раз писать, это одинаково, так что зачем.
Татка сказала, что все время думает, что в ней что-то не так, и что именно в ней не так, и что я ее брошу.
– Почему от одних уходят после первого секса, а от других даже в голову не приходит уйти?
Я сказал, что, судя по моему опыту изучения женщин, все дело в их голове: не в прическе, конечно, а в том, что они о себе думают. Некоторым и в голову не приходит, что в них что-то не так и что их могут бросить.
Татка сказала, что я гениально прав, в психологии это называется самосбывающееся пророчество: человек уверен, что произойдет что-то плохое, и ведет себя так, будто плохое в этот момент уже происходит – и оно начинает происходить… Плохое.
– Например, я думаю, что ты можешь меня бросить, и ты меня бросаешь…
Не смог сказать ей, что мы больше не вместе. А как сказать, что мы не вместе, сразу после того, как мы были вместе?
Чувствую себя ужасно – я ее обманываю.
Но, может быть, я ее не обманываю? К Лизавете у меня одно чувство и совершенно другое к Татке. Татку я жалею, а Лизавету люблю.
Пусть пока будет так, а потом все само собой решится.
Впервые в жизни чувствую себя «настоящим мужиком», который думает, что все само собой решится. Спит, с кем хочет, и не парится насчет женских чувств.
29 декабря, пятница
Как мы оказались втроем у меня в прихожей?
Лизавета не хотела, чтобы я уходил из школы с Таткой, Татка – чтобы уходил с Лизаветой. Татка из любви, а Лизавета от вредности и привычки настаивать на своем… Я чувствовал себя таким безвольным идиотом, когда они шли по обе стороны от меня, как будто вели меня под конвоем, но я же не мог сбежать?..
Татка и Лизавета шли по обе стороны от меня и чуть впереди (настоящий любовный треугольник: Татка любит меня, я Лизавету, Лизавета себя и меня). Они говорили вроде бы об абстрактных мужчинах, но на самом деле обо мне.
Лизавета сказала, что мужчины обычно влюбляются в плохих девочек, Татка – что бывают наивные мужчины, которые не сразу понимают, что плохие девочки слишком плохие.
Лизавета подмигнула и предложила спросить у меня, почему мужчины предпочитают плохих, Татка смешалась…
Возможно, на свете есть мужчины, которые были бы счастливы, что Татка и Лизавета обе влюблены и борются за них, а им только и остается спать то с одной, то с другой. Они не могут отказать Татке и отказаться от Лизаветы, в их любовном треугольнике долг и привязанность (к Татке) сражаются против страсти (к Лизавете).
Возможно, такие мужчины существуют, но это не я. Я чуть не умер от стыда, что они борются за меня, не говоря уж обо всем другом… я имею в виду, что я был с ними обеими.
Так мы шли и сами не заметили, как пришли на Таврическую. Хотя вообще-то это не быстрый путь.
Ни Татка, ни Лизавета не собирались уходить, и я от невозможности расстаться с ними пригласил их в гости.
И мы пришли ко мне всем своим любовным треугольником (шутка) и стали подслушивать в прихожей (шутка, но не совсем).
Я не подслушивал взрослых разговоров, даже когда был маленьким. У меня не было нужды узнать что-то, не предназначающееся для моих ушей, потому что для них, ушей моих, все было открыто. Мамочка никогда не отсылала меня спать, не говорила «тсс, только не при ребенке» или «ему еще рано смотреть этот фильм». Она считает, что человеку ничего не может быть рано. Я с ней согласен, по мне, если уж нужно узнать о чем-то плохом, так лучше пораньше. Это я к тому, что мне и в голову не придет подслушивать.
А Татка – наоборот. Она старается уловить обрывки разговоров, додумывает, может залезть в сумку своей мамы… Но ведь это понятно: от нее всегда всё скрывали. До сих пор скрывают, кто ее отец, где он, почему ненавидит ее мать, почему не навещает старуху-процентщицу…
Ну, а Лизавета просто любит быть в курсе.
Это я все к тому, что если бы не Татка и Лизавета, если бы я пришел из школы один, я бы услышал голоса, зашел в комнату, познакомился… Я бы не узнал.
– Скажи мне, есть ли на свете человек, которому от твоей книги стало лучше? Который читал твою книгу, плакал или смеялся? Положил твою книгу под подушку? Да рядом с твоей книгой даже заснуть страшно! – вскричала Мамочка. – Ты получаешь премии за то, что делаешь людям плохо, а я не получаю премий за то, что делаю людям хорошо…
– Да ладно, не завидуй… Послушай, а давай считать, что у нас книги и премии общие? – невозмутимо отозвался женский голос. – У нас же с тобой много чего общего – общий муж, почти общий ребенок.
– Общий ребенок?.. Ну да, конечно… Спасибо тебе за Андрюшу. Это был как бы твой подарок, ты мне его подарила.
– Но он, конечно, не знает?
Татка приложила палец к губам и сделала большие глаза. Татке кажется, что все вокруг скрывают самое главное, и нужно во что бы то ни стало это узнать, и тогда все станет лучше, чем было.
… – С ума сошла? Кто же такое детям рассказывает? Это два мира: в одном мире я его мама, хорошая – разве мама может не быть хорошей? – а в другом мире я была собой.
– Ох, только, пожалуйста, без красивых слов, – сказал папа. Оказывается, он тоже был тут. – Ты, Клара, уж точно была собой… И Карл была собой, и я, – а кем же еще? Но Андрюша-то здесь при чем? Вам бы, девочки, только повспоминать, пострадать, и чтобы все вокруг тоже страдали. Вам нравится жить в романах: знакомьтесь, вот мать, не появлялась десять лет… нет, пятнадцать… нет, родила и бросила… Ну, интеллигентные же вроде тетки, что вас так тянет к сериалам?
– Если бы не Карл, у меня не было бы Андрюши… его вообще не было бы на свете, могу я сказать ей спасибо?..
– Может, пусть он называет ее мамочкой?
– Давай-давай, учи нас, учитель… Ты, как всегда, учишь, а твоя бывшая жена, как всегда, считает, что она особенная, она ведь такая хорошенькая, обаятельная… – сказала гостья.
– Я красивая и обаятельная, – поправила Мамочка, – а тебе приятней считать, что я долгие годы была для тебя как болонка, которую можно то позвать, то прогнать?
Интересно посмотреть на человека, который мог относиться к Мамочке, как к болонке. Я уже понял, кто эта гостья: та, что получает литературные премии, кого печатают в сборниках, в которые Мамочка мечтает попасть, но ее не приглашают. Алена Карлова, живет в Бельгии, не бывает в Петербурге.
Все молчали так долго, что Лизавета с Таткой в нетерпении заерзали под дверью.
– Клара, послушай, – примирительно начала гостья, – мне Бог дал талант, а тебе… тебе дал талант быть милой. Я хотела писать, а ты хотела быть утешением для глупых и иметь много денег. Мы обе преуспели, так ведь? Но теперь мы обе понимаем: какой выбор ни сделай, все равно проиграешь.
– Я ничего не проиграла, – упрямо сказала Мамочка.
– Я говорю в экзистенциальном смысле. Ты ничего не проиграла – у тебя деньги, успех. А в экзистенциальном смысле ты – как и все мы…
Татка чихнула, стукнулась лбом в дверь, Лизавета сзади немного ее подтолкнула, и Татка влетела в комнату.
– А вот и Татка, – сказал папа, как будто Таткино появление посреди разговора об экзистенциальных смыслах самое обычное дело.
– Она наша подруга с первого класса, – сказала Мамочка.
Мамочка не любит Татку. Говорит: «Хорошая девочка, но почему у нее всегда такое кислое выражение лица?»
К Лизавете Мамочка относится неплохо. Говорит: «Она не очень хорошая девочка, скорее даже плохая, но мне нравится, что у нее всегда такое энергичное выражение лица».
– Наша Татка хочет быть психологом, – сказал папа.
– Она слишком красивая, чтобы быть психологом, – сказала Мамочка, – и слишком крупная… Что? Я говорю правду. Психолог не должен выделяться, чтобы люди ему доверяли, не должен быть крупным или тщедушным, красивым или уродливым. Психолог должен иметь интеллект. А Татка старается не полнеть, ест один салат… как на таком рационе можно хоть что-то соображать?.. К тому же для психолога Татка слишком добрая, на одной доброте далеко не уедешь.
– Уедешь. Большинству людей нужен сочувствующий собеседник, на доброте она далеко уедет, – возразил папа.
Гостья не сводила с него глаз.
Она похожа на птицу, на небольшую хищную птицу типа ястреба.
Понимаете, они ведь не сказали четко, что она моя мать. Мы этого не слышали. Если бы они сказали четко «она его мать», мы бы услышали. И это было бы совсем другое дело.
Январь, каникулы, одна сплошная пятница
Татка и Лизавета очень разные люди, поэтому они разное услышали.
– Как интере-есно!.. Твоя мать увела мужа у этой тетки, как там ее зовут… Карл. Карл у Клары украл кораллы, а Клара у Карла украла кларнет… Клара у Карла украла мужа, – сказала Лизавета.
Я согласен: очевидно, что Мамочка, папа и эта Карл были в молодости знакомы. Они разговаривают, как близкие люди, если мы с Лизаветой и Таткой встретимся через двадцать лет, то будем так разговаривать. Но у Мамочки было четыре мужа, их общим мужем может быть ее первый муж, отец Муры, и второй муж, и четвертый… Даже если учесть, что второй муж и четвертый – один и тот же человек. Почему именно папа?..
…Ох, ну ладно, ладно, из всего ясно, что это он был «общим мужем».
Но почему Мамочка? Почему она «увела» его? Она, я уверен, не могла! Может быть, это Карл совершила подлый поступок, увела у нее мужа?!
– Ты что, с ума сошел? Твоя мама красивая, она настолько красивей этой птицы Карла, что, само собой, она увела… – авторитетно сказала Лизавета.
Если бы это было все, но Татка услышала еще кое-что.
Татка услышала, что я приемный ребенок. Татка убеждена, что я приемный ребенок.
Что эта Карл – моя мать.
– Ты слышал, как твоя мамочка сказала: «Спасибо тебе за Андрюшу. Это был как бы твой подарок, ты мне его подарила»? И еще это: «Если бы не Карл, у меня не было бы Андрюши… его вообще не было бы на свете»? Это твоя мамочка сказала. Все очевидно.
Татка в качестве еще одного доказательства привела то, что Карла и в помине не было в нашей жизни, и вот она появилась внезапно, как черт из табакерки. Родная мать или родной отец, сказала Татка, всегда появляются внезапно. Не было, не было, и вдруг есть.
– Твоя мамочка сказала: «Если бы не Карл, у меня не было бы Андрюши». По-моему, все ясно.
– Все ясно?
Татка кивнула и привела еще один аргумент. Зачем они так подробно обсуждали ее будущее с гостьей, которая видела Татку впервые? Чтобы успеть прийти в себя. Чтобы не смотреть на меня. А почему нас никто не познакомил, как будто забыли?.. Заметали следы.
– Карл – твоя мать. Спроси у отца. Спроси у своей сестры. О-о, я знаю, у кого спросить! Спроси у Синьоры Помидоры!
Спросить у папы? Мне легче превратиться в трехпоясного броненосца, чем подойти к нему и небрежно сказать: «Слушай, а кстати, кто моя мать?»
Спросить у Муры? Я не хочу спрашивать у Муры! А вдруг это правда и, спросив, я как бы выпущу джинна из бутылки? Мура будет знать, что я знаю… Нет! Она расстроится. У нее своих неприятностей достаточно: развод. Лучше пусть она думает, что я не знаю.
А Помидора – она просто умрет на месте…
Я все еще не верил. Но кто-то во мне, маленький и слабый, уже прикидывал – нельзя вешать этот груз на Муру, а тем более на Помидору…
А кто-то во мне, совсем маленький и слабый, уже плакал. Плакал, утирал глаза кулаками, бормотал: «Не может быть, не может быть, не может быть…» – и понимал – очень даже может быть.
Вам кажется, что это странно? Что я так быстро поверил? Попробуйте задуматься, точно ли вы ребенок своих родителей? А ваши детские воспоминания – они действительно ваши или вам их навязали? Вот фотография: вы в комбинезоне, с папиным мобильником в руке. Но не взяли ли вас у родителей за два дня до этого? Ваши истинные воспоминания стерлись, а малыш на фотке – вот он, есть. Попробуйте и поймете, что очень легко поверить.
Поэтому кто-то во мне, взрослый и печальный, все повторял: «Ты ведь это знал…»
Январь, каникулы, одна сплошная пятница
Я ненавижу Татку! За то, что она такая проницательная и у нее такой хороший слух – все услышала и все со своей зацикленностью на брошенных детях разгадала.
Татка от меня не отходит, гладит меня по голове морально и физически. Смотрит жалеющим взглядом, спрашивает: «Ну как ты сегодня? Не бойся, я с тобой, я смогу оказать тебе психологическую помощь».
– Скажи мне, что ты чувствуешь? – спрашивает Татка, как учат в книгах по психотерапии, и подсказывает: – Ты чувствуешь гнев? Или обиду?
Чтобы отвязаться от Татки, я говорю:
– И то, и другое.
– Ты чувствуешь, что это предательство? Эта Карлова тебя бросила, она тебе никто, а вот твоя мамочка врала тебе и сейчас врет. Она ведь должна тебя защищать. Она сейчас должна выгнать Карлову, а она с ней дружит. Как будто главное – это их дружба, а ты – так, ерунда. Зачем она ее пустила в дом, к тебе? Это предательство. Ты чувствуешь, что это предательство?
Чтобы отвязаться от Татки, я сказал, что я чувствую именно так, как она говорит.
Вот что я на самом деле чувствую: мне ее жалко. У нее на этом месте (матери-отцы) прямо открытая рана: ее отец ни разу не захотел ее увидеть.
Если бы он просто о ней забыл, как сто миллионов отцов забывают о своих детях! Но он не забыл, он каждый год присылает деньги, много денег. Значит, он хочет, чтобы она училась, ездила отдыхать, хорошо одевалась. И при этом не хочет ее видеть. Типа она сама ему пофиг не нужна. Вот это больно так больно. Так говорит Татка, и хоть я ее утешаю, я с ней согласен.
Ужасно так думать, но, по-моему, она рада, что теперь, когда мне плохо, она у меня одна. Татка будит во мне дурные инстинкты: с ней я становлюсь плохим.
А Лизавета куда-то пропала.
Сегодня Татка сказала: «Ты будешь писателем, ведь у тебя обе матери – писательницы».
Я подумал, что это хороший сюжет для романа: две подруги-писательницы, одна популярная писательница для дур, другая настоящий писатель – букеровский лауреат. Между ними сложная история соперничества с юности. Такая литературная история. Они бы по-разному это написали: Мамочка как житейскую историю, Карл как прозу, полную метафор, аллюзий, реминисценций.
Куда пропала Лизавета?.. Может, уехала? Может, у нее не было времени позвонить? Может, там, где она сейчас, нет мобильной связи?
Все еще каникулы, одна сплошная пятница
Извините, но я опять про это, ведь это для меня очень важно. Я все время пытался вспомнить. Я так устал вспоминать, что уже вообще не мог понять, что сам помню, а о чем мне рассказали.
Вот, например, меня дразнили «Андрюша в пальто». Я сам помню, как плакал, или мне рассказали?
Или как я стою с гладиолусами на линейке у школы под флажком «1 А», рядом со мной Татка с букетом астр – это я сам помню или просто видел фотографию?
А что рядом со мной всегда была Мамочка, с папой и другими мужьями, и нет никакого намека в моих воспоминаниях на то, что я был сыном какой-то другой женщины, что меня отдали… Мне просто об этом не рассказывали, поэтому я не помню?
– Существует синдром ложной памяти, – объяснила Татка. – Картина мира ребенка легко поддается родительской манипуляции… или манипуляции любых взрослых. У нас вообще нет своих воспоминаний. Вот что ты сам можешь помнить о своей жизни до школы? Только то, что тебе рассказали. Что они захотят, то ты и будешь помнить.
– Что же, по-твоему, ребенок может забыть маму?
– Конечно. Твоя мамочка всю жизнь рассказывала при тебе случаи из твоего детства. Теперь тебе кажется, что это твои воспоминания. А твои настоящие воспоминания заблокированы. Мы помним только то, что нам рассказали. Про Карла тебе никто не рассказывал, вот ты и не помнишь. Мозг и сам блокирует все события вокруг травмы. Настоящие воспоминания можно извлечь только под воздействием гипноза.
Я не уверен, что хотел бы извлечь настоящие воспоминания, если мозг что-то заблокировал, так, может, он знает, что делает?..
… – Хочешь, попробуем гипноз?.. – предложила Татка. – А может, мне попробовать гипноз? Моя мама говорит мне: «Твой отец никогда тебя не видел», но что, если это не так? Может, он меня любил! Но мои воспоминания о нем заблокированы. Если бы бабка могла говорить, она бы мне рассказала, что мы с мамой сделали ужасное, что он не хочет нас видеть…
Честно говоря, Татка меня уже достала! Вот кому и правда нужен гипноз или укол. Лучше серия уколов, чтобы она перестала думать про своего отца, перестала мучиться.
…Я слушал Татку и прокручивал в голове свои воспоминания, пытался понять, ложные они или истинные.
Вот мы с Помидорой возвращаемся домой с прогулки в Таврическом, у меня совок, ведерко, значит, мне лет пять. Мы поднимаемся на пятый этаж пешком, а не на лифте, потому что Помидора хочет по дороге позвонить в Мурину дверь на третьем этаже: проверить, не прогуливает ли Мура институт.
Помидора нажимает на звонок, и мы с ней убегаем – бежим вверх по лестнице. Мура открывает дверь, и Помидора кричит сверху: «Я не для того отдала тебе квартиру, чтобы ты в ней спала до трех часов дня! Что значит – тебе позвонят, когда нужно будет идти на лекцию?! Кто тебе позвонит – лектор?! Тебя выгонят из института, этим все кончится!»
У Помидоры всегда все плохо: Муру выгонят из института, испортится погода, со всеми нами что-то случится. «Я блокадный ребенок, помню бомбежки, – говорила Помидора. – Я спокойна, только когда вся семья сидит у меня дома на диване». Наверное, это из-за блокадного детства, из-за блокады.
Что еще я помню? Помидора легла на диван, нанесла на лицо маску, мед. Полежала, потом сняла пальцами мед и слизала. Я сказал: «Как ты можешь, а если на тебя мухи садились?» Она ответила: «Я не могу смыть мед, я блокадный ребенок». Это мое воспоминание или чужое? Я сам это помню или Помидора мне рассказала?
А вот еще я помню: Мура при входе в дом шепчет Мамочке: «Помидорина где?», в надежде, что ее нет. Мамочка в ответ привычно шепчет: «Не называй ее Помидорина, Андрюше можно, он маленький, а ты взрослая…» Из гостиной доносится: «Не шептаться! Говорить громко! Если я вам нужна, я тут, на диване в гостиной!» Помидора призывает Мамочку и Муру к дивану, и время от времени оттуда доносится Мурино: «Откуда ты знаешь, ты подслушивала? Ну ты Помидорина!» И в ответ: «Молчать! Смотреть на меня! Слушать меня! Рассказывать мне все!» И те рассказывали. Боем и хитростью Помидора знала об всех все… Стоп! А я в это время где был? Нет, это уж точно не мое воспоминание!
Вот у Муры есть воспоминания, которые точно ее. Она помнит Деда (я нет, он умер до моего рождения).
Мура помнит, как Дед говорил, что она годовалым ребенком понимала не хуже студентов-первокурсников, что такое частицы и волны, что любой фотон или электрон может быть волной и частицей одновременно и частицы что-то знают друг о друге, как соседи. Помнит, что он ругал ее за неспособность сосредоточиться на том, что единственно интересно, – материя, пространство, время. Мура говорит, что она ничего не понимала, но все запомнила… Я завидую Муре, что она знала Деда, а я нет. Но что, если бы я его разочаровал, был бы ему плохим собеседником, ничего не понимающим в волнах и частицах?
Вообще-то, если подумать, Мура врет, она не помнит, ей кто-то об этом рассказал, Синьора Помидора или Мамочка. Получается, Мурины детские воспоминания ложные, мои детские воспоминания ложные, все детские воспоминания ложные, и любому пришельцу с Марса можно легко внушить, что он вот тут, к примеру, в Саратове родился, – и вот фотографии, ходил в детский сад и вырос в Саратове.
Но иногда память вдруг намекнет тебе, кто ты. С Помидорой это недавно случилось: она случайно узнала, что я три раза в день захожу покормить котов соседки со второго этажа: соседка уехала, а у нее три кота едят в разное время. «Ты мишугенер», – сказала Помидора, на идише это что-то вроде «блаженный растяпа, идиот». Она никогда не говорила на идише и вдруг заговорила от потрясения, что я помогаю соседке с котами, – она уже лет тридцать недолюбливает соседку и равнодушна к котам. Ей кажется, что они могут поесть в одно время.
Мне стало казаться, что я всегда что-то такое чувствовал, знал…
Это как будто в доме есть закрытая комната, в ней Оно. Пока комнату не открыли, вы не помните о том, что Оно там. Но если кто-то начнет шевелить ключом в замочной скважине, вы будете обреченно смотреть: сейчас откроется дверь и с этой минуты Оно станет частью вашей жизни. Вы же знаете, что Оно – там.
Когда я так об этом рассказываю, кажется, что вся моя жизнь в это время состояла из мучений – мучительных попыток найти ответ, мучительных воспоминаний, мучительных сомнений. Это так.
Но и не так. Было много минут и часов, когда я ни о чем таком не думал, а думал только о Лизавете.
О Лизавете. 12 января, пятница
Мы с Лизаветой больше не вместе. Я в мыслях все время с ней и чувствами с ней, но Лизавета больше не со мной.
Но можно ли сказать, что Лизавета больше не со мной? Нет, потому что она и не была со мной.
Не имеет значения, что я встретил ее с другим человеком. Вообще не важно, что он ее обнимал. Она не захотела объяснить, я не спрашивал.
Я не уверен, что она была со мной даже тогда, когда мы у нее дома почти доходили до упора. Я был с ней, а она была сама по себе.
Лизавета, она будет ждать тебя два часа под дождем, такая преданная и прекрасная, а через неделю забудет, как тебя зовут. В этом ее обаяние.
В этом ее огромное обаяние…
Татка сказала, что никогда не ревновала меня к Лизавете.
– Она тебе не пара, такая не пара, что я даже не ревновала. Лизавета всегда занята собой, а я тебя во всем поддерживаю. Мы с тобой навсегда.
Неужели навсегда?
Я не очень хочу, чтобы мы были навсегда. Смотрите, в сказках Принц (или Иванушка-дурачок, Свинопас, Сын мельника) отправляется в путь, проходит испытания, спасает принцессу. Мне не надо отправляться в путь, не надо испытывать себя, чтобы спасти Татку. Татка сама меня спасет. Она всегда меня спасает, как будто это я ее принцесса.
– Ты стремишься к тем, кто тобой не интересуется. Тебя в ней привлекает то, что ты ей не нужен. Что в ней еще может привлекать?
Что?.. Все дело в ее пальце. В кривом мизинце.
Очень тоскую, если бы можно было плакать, я бы заплакал и плакал до весны, как медведь. Медведь, конечно, не плачет, а спит, но я в том смысле, что хотел бы уйти из мира надолго, до весны.
Разговоры о литературе, вторая пятница после каникул
– Ну и где же твоя Нобелевская? Ты ведь всерьез рассчитывала на Нобелевскую премию…
– Не думаю, что ты можешь судить о литературном процессе! Ты не используешь даже те небольшие способности, которые у тебя есть. Достаточно прочитать один твой роман, и как будто прочитал все: хороший финал, у каждого персонажа к финалу устраивается личная жизнь.
– А у тебя всегда все черно, хоть вешайся, – быстро ответила Мамочка.
– Это литература. Мне не надо любить персонажей, я писатель, а не сочинитель коммерческих историй.
– Почему коммерческие, почему?! Я пишу от души, я не виновата, что людям нравится, что у меня большие тиражи… Это у тебя три с половиной читателя, а у меня тысячи… Тридцать книг умножить на тиражи – будет… Что ты так смотришь?
– Послушай, ты и правда такая дура или прикидываешься?
– Сама дура.
Не верите, что вот такой разговор о литературе я услышал, когда пришел домой в первую пятницу после каникул?
Есть такая карточная игра «Веришь – не веришь». Там один игрок кладет стопку карт рубашками вверх и говорит, к примеру: «Три туза, веришь?» – а другой игрок кладет поверх стопки свои карты и говорит: «Еще четыре туза, веришь?» – но вы же знаете, что в колоде не может быть семь тузов, и отвечаете «не верю», – и тут он вам говорит: «Не веришь? А зря». И оказывается прав.
Не верите, что взрослые люди, писательницы, так разговаривают? А зря.
И о чем бы они ни говорили, разговоры были похожи на ссору, когда начинается холодно, становится все горячей, и вдруг обе теряют лицо и, как дети, кричат друг другу «а ты, ты сама!».
Мамочка называла ее Карл.
Карл сказала мне звать ее Карл, потому что это ее прозвище с юности, так ее зовут все. Карл звучит довольно грубо, ей подходит.
Мамочка с Карлом бесконечно пили чай, смеялись, разговаривали об умном (об опере, чем опера первой половины XIX века отличается от оперы второй половины XIX века) или совсем о глупом (о пижамах, какие лучше), ссорились (из-за оперы и пижам). Карл любит спорить, она глупо агрессивная, ей нужно доказать свою правоту. Неважно, речь идет об опере или о пижаме. Мамочка уступчивая и умная.
Иногда не понять, ссорятся они или играют в ссору.
– Сколько ты один свой роман пишешь, три месяца? А я три года, – насмешливо говорит Карл.
– Да, у меня тиражи и гонорары, – говорит Мамочка, – не надо завидовать.
– Это ты завидуешь, писатель Клара Горячева: у меня имя, премии, признание в литературной среде, а к тебе даже не относятся как к писателю…
Мамочка обижается и по-детски говорит:
– Ну, раз я тебе завидую, может, тогда не будем дружить?
Карл в ответ едко улыбается:
– Давай не будем! А зачем мне твоя дружба? Чтобы гулять с тобой в Таврическом саду? Слушать твои откровения, твое нытье? У меня для этого есть Чучело мужа!
Я совсем забыл про Чучело мужа.
Чучело мужа – это высокий седой человек с некрасивым благородным лицом. Чучело мужа говорит на нидерландском, французском и немецком, немного на английском. Но по-русски не говорит. Он просто сидит за столом и улыбается. Карл не хочет ему переводить, она говорит: «Ничего, ему и так смешно». Когда мне кажется, что он слишком уж долго молчит, я начинаю с ним разговаривать, но разговор у нас не особенно получается: я говорю на английском, а он отвечает на немецком.
Татка считает, что все, что происходит, ужасная подлость: Мамочка сидит за столом с моей родной матерью как ни в чем не бывало. Не открыла мне правду и нисколько не переживает.
– Они делают с нами что хотят: хотят – врут, хотят – скрывают… – говорит Татка, – как будто ты в этой истории вообще никто, как будто тебе не важно, чей ты сын.
Я киваю – не хочу спорить с Таткой, которая привносит во всю эту историю свою личную боль – как будто мне мало своей боли! На самом деле я благодарен Мамочке за то, что она даже не пыталась «открыть мне правду». Я не хочу, чтобы мне открывали правду. Не хочу: «Андрюша, есть новости: писатель Карлова – твоя мать» или «Андрюша, ты уже взрослый, знай, что ты приемный ребенок». Нам обоим больше нравится умалчивать, преуменьшать проблему, не разыгрывать драму, не травмировать друг друга, не говорить по душам, вести себя так, будто не требуется слов.
В данном случае Мамочка, считаю, хотела минимизировать ущерб: меня не травмировать, Карла не лишать возможности общаться со мной.
Карл тоже вела себя тактично, они обе как будто уступали меня друг другу: Карл старалась не смотреть на меня больше, чем положено смотреть чужой тете, а Мамочка старалась, чтобы мы с Карлом бывали вдвоем. Просила проводить Карла до метро или посадить Карла в такси… Однажды сказала: «Пройдись с Карлом через Таврический сад, она давно там не была».
Мы молча прошли Таврический сад, молча шли к метро, и Карл предложила зайти в кафе. Я, может быть, и не пошел бы с ней в кафе, но мне нужно было в туалет. Мы сели за столик в темном углу. Официантка сказала: «Ну что, мамочка, что будем заказывать?»
– Ну что, сыночек, буше или эклер? – спросила Карл. Как будто она меня не бросила. Надо сказать, она довольно смелая. Не стала делать вид, что не расслышала. Но и не сказала ничего. Все твердо решили молчать, и чтобы не было никакой драмы. О чем не поговорили, того нет.
Потом уже сама стала звать меня гулять. И ни у кого не возникло вопросов: а что думаю я, почему чужая тетя хочет проводить со мной время?..
Вам, может быть, кажется, что не только они странные, но и я тоже странный? Что я не страдаю, что мир для меня не перевернулся, что мне все пофиг безразлично? Ну да, так оно и есть, безразлично, как человеку, которого окружает удушливый дым, – он должен был бы бегать и кричать, но он заперт, поэтому просто сворачивается в клубок на полу и закрывает голову руками.
Ну, или представьте, что вам на голову надели ватного Деда Мороза, вы не можете закричать и вот-вот не сможете дышать.
Февраль, пятница. Татка хочет знать
В последнюю пятницу каждого месяца я навещаю своего отца номер 2–4. Мамочка иногда говорит, что у нее было четыре мужа, а иногда, что пять… а иногда, по настроению, что шесть. Шесть – когда ей кажется, что пять мужей – это мало.
Мне не всегда хочется к нему идти: иногда в последнюю пятницу каждого месяца образуются более интересные дела, а иногда просто лень. Но ничего не поделаешь, отец 2–4 есть отец 2–4. Вот я и тащусь к нему на трамвае. В Коломну иначе не добраться.
Когда Мамочка была за ним замужем, он стал моим отцом и Помидориным зятем, а когда она развелась, перестал быть моим отцом и Помидориным зятем. Но мы тогда решили проявить твердость – решили, что хватит уже ей командовать, сегодня он отец и зять, завтра нет… И он так и остался отцом и зятем. Все годы, что мы жили с ним, Синьора Помидора чуть ли не каждый день приходила к нам и встречала его любимым блюдом. Вставала с дивана и говорила Мамочке: «Учись, как нужно заботиться о мужчине. Я для этого здесь нахожусь, чтобы ты училась».
Затем подавала ему вареное яйцо, разрезанное пополам, на каждой половине крабовая палочка. Помидора почему-то уверена, что это любимое блюдо каждого мужчины. Он благодарил, съедал крабовую палочку и яйцо, а Помидора говорила Мамочке: «Поняла? Это называется заботиться о мужчине». И только после развода он спросил: «Почему вы решили, что я это люблю? Я люблю мясо, в крайнем случае котлеты». Теперь мне приходится тащиться на трамвае в Коломну с котлетами. Он радуется, говорит: «Ура, домашний обед!»
Коломна – это странное место, в котором ничего нет, куда незачем приходить. Если бы мой отец 2–4 не жил тут, я бы никогда здесь не бывал. Здесь никто никогда не бывает. Кроме тех, конечно, кто здесь живет.
Живут здесь, по-моему, те, кто хочет спрятаться от мира. Или просто живут печально. Вот это я и пытаюсь сказать: мой отец здесь печально прячется от мира. Нет-нет, его никто не ищет! Все, кто хотел, давно уже его нашли и все у него отняли, кроме этой маленькой захламленной квартиры, принадлежавшей его прабабушке еще до революции. Он печально прячется от мира и от самого себя, от того Большого Банкира, каким он был в прошлом.
Мой отец 2–4 был Большим Банкиром. Когда я был маленьким, я думал, что у него есть банка с деньгами, когда стал старше, представлял себе его банк как огромный сейф, где лежат пачки денег.
Когда я был маленьким, он был таким большим, веселым, энергичным, подкидывал меня до неба большими руками, рядом с ним все плясало и веселилось… Теперь, когда я стал большим, он вдруг стал маленьким, таким маленьким в своих смешных толстовках и спортивных штанах, с печальными глазами, лысиной, и даже его большие руки стали маленькими ручками.
Сейчас нет ни банки, ни банка. Это печально, и для меня тоже печально, потому что в такой тяжелой ситуации – как я его брошу? Мне придется всю жизнь ходить к нему по последним пятницам каждого месяца.
Татка иногда ходит к нему со мной. Ей нравится его манера шутить с абсолютно серьезным видом, как будто он вовсе не шутит.
– Привет, Андрюша, привет, Татка! Котлеты? Куриные? Хорошо. Не стоило затрудняться, но спасибо. У Клары все в порядке?
Они с Мамочкой никогда не разговаривают. Общаются только через меня. Он часто говорит: «Между мной и Кларой не все остыло». Он ее любит. Это странная любовь: вот если я люблю Лизавету, я все время хочу ее видеть, ну или почти все время. А его любовь другая. Он говорит: «Кларе жутко повезло, что она успела развестись со мной, когда я еще был Большим Банкиром. Если бы она чуть замешкалась, я бы при ней разорился. Не бросать же меня в беде… Ей бы пришлось остаться со мной навсегда, и тогда – все!.. Но Клара – самое ценное, что у меня есть»… Как будто у него есть что-то ценное, что он убрал в коробку и закрыл на чердаке, и вот оно у него есть. Где – в коробке на чердаке?.. Думаю, это возраст: есть в коробке, и хорошо.
Когда я был маленьким, Мамочка ссорились с ним из-за того, как он меня воспитывал: категорически не так, как мой папа.
– Неужели нельзя добиться хоть какого-то единообразия?! Взрослые люди, отцы, и не можете договориться о такой ерунде! Ребенок вообще не будет знать, что хорошо, что плохо! – возмущалась Мамочка.
Добиться единообразия было никак нельзя: «хорошо» и «плохо» у них были разные. Они, как и все нормальные люди, читавшие в детстве одни и те же книжки (смешно, что у обоих любимая книжка была «Республика ШКИД»), одинаково думали о многом, обо всем, кроме денег.
Отношение к деньгам для них была не ерунда, а, как бы сказала Татка, краеугольный камень личности.
Мой отец считал, что деньги – это Главное. Деньги – это свобода, власть, достоинство.
Мой папа считал, что деньги – это все как раз наоборот, несвобода, зависимость, бездуховность. Деньги – это что-то стыдное, о чем не поют у костра. Поют о закатах и рассветах, о любви и разлуке, а о деньгах не поют.
На самом деле оба чаще всех прочих слов произносили слово «деньги». Например, папа: быть богатым стыдно, нельзя любить деньги, не надо думать о деньгах, говорить про деньги, о деньгах думают только пошлые люди, можно быть богатым на «жигулях» и бедным на «мерседесе», бедность и богатство у человека не в кошельке, а в голове, деньги тут ни при чем, речь не о деньгах, дело не в деньгах, деньги тут не главное… У отца-банкира деньги всегда главное: быть бедным стыдно, деньги должны работать на меня, нужно уметь обращаться с деньгами, я умею делать деньги…
Мой папа-учитель презирал отца-банкира за то, что тот не способен пользоваться по-настоящему прекрасным, например искусством. Мой отец-банкир в свою очередь презирал моего папу-учителя за то, что он мог слетать на выходные во Флоренцию и пойти в галерею Уффици, а папа – только рассматривать альбом «Итальянское Возрождение». Но папа еще больше презирал его, потому что он неправильно сходил в галерею Уффици. Вот такой пердюмонокль, как говорит Синьора Помидора.
Кто из них прав? Папа никогда не считал себя бедным – у него всегда были закаты и рассветы. Теперь, когда у моего отца не стало денег и вместе с ними власти, кажется, что прав папа…
– Твоя мать, надеюсь, не выходит замуж? Не хотелось бы больших потрясений в стране. Если Клара выйдет замуж, закроют границу, курс евро поднимется до ста, пенсионный возраст повысят до восьмидесяти.
– Почему?
– Клара всегда выходит замуж на сломе эпох. Посмотри на список ее мужей: первый муж – герой советской эпохи, студент, отличник, комсомолец; второй – я, герой девяностых, бизнесмен; третий муж – учитель математики, символ демократических ценностей; четвертый – я, банкир из жирных двухтысячных… Если бы твоя мать родилась в начале двадцатого века, то вышла бы замуж за бедного парнишку по фамилии Бронштейн, и тут же началась бы революция, и оказалось бы, что ее муж Троцкий. Она развелась бы с Троцким и вышла за героя Гражданской войны, за командарма какого-нибудь… – Он на секунду задумался и в ужасе добавил: – И насиделась бы в лагерях… Слава богу, этого не случилось.
У нас обоих развито воображение, нам приятно представлять, что могло бы случиться, но не случилось. Всякие ужасы, короче. Он часто грустит, как я, любит всю жизнь одну женщину, как я буду любить Лизавету. Я пошел в него больше, чем в папу, и он мне больше нравится… Хорошо бы он был моим родным отцом.
Татка спросила невинным голосом:
– Клара и Карл старые подруги?
Вот оно что! Татка пошла со мной не для того, чтобы послушать шутки и посмеяться. Это была военная хитрость: притвориться, что нам все известно, расспросить и разузнать. Мой отец 2–4 любит рассказывать, обсуждать, любит много знать о других, Мамочка называла их с Помидорой старыми сплетниками… Ну, если он старый сплетник, и что, у каждого свои слабости.
– Ха, ну зачем рассказывать лишнее… У него переходный возраст плюс тонкая натура… психика там, то-се… Откуда ей знать, как закрутятся колесики у него в голове?
Почему-то они говорили обо мне в третьем лице, как о ребенке на приеме у врача.
– Глупо скрывать такие вещи.
– В принципе я с тобой согласен. Я ей всегда объяснял: у ребенка здоровая психика, инстинкт говорит ему считать хорошим все, что ты делаешь… Да и никто не обещал, что в жизни не будет неприятностей… Люди приспосабливаются к чему хочешь, посмотри на меня: что было и что стало… Я держусь… да, я держусь.
Чтобы узнать всю историю, Татке не надо было хитрить и задавать наводящие вопросы. Мой отец был рад рассказать, да и история оказалась простой, проще не бывает: Карл и мой папа были женаты, и тут появилась Мамочка…
– Ну да, ребенок… А что ребенок?.. Если честно, в этой истории ребенок для Сергея не играл никакой роли. Ему нужна была Клара. Клару ведь невозможно не полюбить, если она э-э… хочет… Ребенок здесь был как бы ни при чем…
– Ребенок имеет право знать, он человек, а не побочный продукт сексуальной деятельности, – сказала Татка.
– О-о-о. Какая ты резкая. Все же это их жизнь…
Татка вовсе не резкая, она очень хорошая, у нее только один недостаток: когда рядом Татка, приходится много говорить о психотерапии, Татка просто помешана на всем этом.
Вот, например, мы заговорили о шизофрении, Татка в шутку спросила моего отца, нет ли у него шизофрении.
– К классической шизофрении можно отнести появление второй личности у пациента, – объяснила Татка.
Он тут же нашел у себя признаки шизофрении: у него есть субличности «я хороший» и «я плохой».
После короткого опроса выяснилось, что у каждого что-то есть: какой-нибудь признак неполадок, и не один.
Мой отец обладает двумя субличностями и ведет сам с собой психотерапевтические беседы.
У меня вообще нет никакой личности, я как клубок, на который намотаны влияния разных людей и книг.
Карлу кажется (мы позвонили ей и Мамочке), что она все время встречает знакомых. Знакомые якобы стоят на переходе, на другой стороне улицы, едут навстречу ей по эскалатору.
У Мамочки в голове играет музыка (в плохом настроении Шопен, в хорошем настроении Моцарт).
Татка считает себя нормальной – это главный признак болезни.
…Мы очень смеялись, но уже нужно было уходить.
– Вам пора, уже? Ну, был рад повидаться. Андрюша, у тебя сейчас много дел, последний класс, то-се… Не думай, что я вот тут это самое, грущу, у меня все нормально… ты приходи, когда сможешь.
Мой отец смотрит на меня так, что я понимаю: я приду к нему в следующую последнюю пятницу месяца, и в следующую, и так будет всю жизнь. Это будет занимать мое время… Ну и черт с ним, со временем. Вообще-то я его люблю, моего отца 2–4.
… – Интересно, правда? Как они вели себя в той своей жизни, без нас, какие они на самом деле. Ведь это они с нами хорошие, как бы бесплотные ангелы, а в прошлой жизни, с другими? Возьмем твою мамочку: она разлучила твоих родителей… А ты понял, что твой отец бросил тебя два раза?
Два? Почему два?.. А-а, да: первый раз – когда ушел от Карла, оставив ребенка, а второй раз – когда оставил меня с Мамочкой. Редко кому так повезет, чтобы его не один раз бросил отец, а два.
– Твоя мамочка разлучила твоих родителей, – повторила Татка. – А когда твой отец на ней женился, ты стал считать Клару мамой. Получается, она отняла у Карла сначала мужа, а потом ребенка.
– Это еще почему? Как ребенок может предпочесть другую женщину маме?
– Да очень просто, про это столько написано! Представь, твой отец берет ребенка по выходным в свою новую семью, ребенку там весело, интересно, там счастливый папа и обаятельная тетя, смеются… там – семья. Ребенок начинает думать, что там семья. А дома у него брошенная мама, грустная, сердитая, в плохом настроении, может быть, плачет, или орет, или предметами кидается. Ребенок из чувства самосохранения выбирает, где ему лучше, это закон жизни…
– Значит, никто не виноват, раз закон.
– Ну да, никто не виноват… Твоя мамочка, она такая обаятельная, на нее надо знак вешать «осторожно, обаяние», ей было легко отнять у подруги и мужа, и ребенка… Теперь все понятно.
Что теперь понятно? Ничего мне непонятно. Мамочка – свободный человек. Мне все равно, кому она в этой жизни сделала плохо. Или не все равно?
Пятничные размышления. Мой еврейский вопрос
Все это было похоже на роман, в котором герой внезапно узнаёт тайну своего инопланетного рождения и после этого оказывается в новом мире, полном фантастических тварей… В моем новом мире все не такие, как раньше, прежде всего я.
Мамочка стала другой. Я для себя все решил, я выбрал: Мамочка – моя мама, а посторонняя биологическая мать – чужой неприятный человек, похожий на птицу. Но я-то думал, что Мамочка лучший человек на свете, а у нее в прошлом такие… ммм… по-настоящему плохие поступки.
Мура. Теперь понятно, что Мура ангел: сколько раз за все эти годы, когда мы с ней ссорились, могла бы сказать, что я чужой птенец, – а она хранила секрет. Теперь я хотя бы точно знаю, почему Помидора любит Муру больше, чем меня.
Папа стал другим. Он выглядит в этой истории ужасно противно: сначала предал свою первую жену, потом забрал у нее ребенка, потом оставил меня с Мамочкой. Если представить, что он позволил увезти меня в Бельгию, то сейчас я бы прекрасно знал немецкий, французский и нидерландский. В этой истории папа выглядел Синей Бородой, Серым волком и Злой мачехой.
Все не такие, как раньше, и прежде всего я.
Я не сразу сообразил, что кое-что важное во мне переменилось… Конечно, не сразу сообразил, ведь не каждый день появляется твоя биологическая мать.
И вдруг в один прекрасный момент (совсем не прекрасный, но как еще сказать?) меня бросило в жар и одновременно будто окатило ледяной водой от понимания: я же теперь не еврей!
Вот это да! Вот это номер! Как же это?! А как же мой талант?! Я столько раз слышал, что те, чьи родители принадлежат к разным нациям, самые талантливые писатели! Ну, люди, все у меня отняли!
Дома у нас никогда не упоминалось, что я наполовину еврей (русский по папе, еврей по Мамочке, а по законам иудаизма так вообще настоящий еврей). Теперь мне понятно, почему об этом никогда не говорили. Да потому что никакой я не еврей! Я чисто русский, по папе и по моей биологической матери.
Представьте, что вы всю жизнь считали себя чем-то одним, а оказались чем-то совершенно другим… Представьте, что вы всю жизнь гордились тем, что вы еврей, и страдали от антисемитизма, а оказалось, что вам нечем гордиться и страдали вы зря.
Хотя, если честно, я совсем немного пострадал от антисемитизма – пару дней во втором классе.
Ко мне приставала девочка. На переменах она прыгала вокруг меня на одной ножке и задавала мне один и тот же вопрос: «Как зовут твою маму, как зовут твою маму, как зовут твою маму?..» Я отвечал: «Клара», она говорила: «Клара Израилевна» – и дико хохотала. Я поправлял: «Клара Викторовна» – и удивлялся, что она никак не может запомнить.
Когда я рассказал об этом Мамочке, она брезгливо скривилась: «Ты подумай, такая маленькая, а уже антисемитка… Ей смешно, что я еврейка». Когда я задал дома вопрос, являюсь ли я тоже еврейкой, Мамочка засмеялась: «Ты не еврейка, ты Мамкин Андрей Сергеевич».
Мамочка не была бы собой, если бы оставила меня жить в каком-то, пусть и небольшом, дискомфорте. Она вообще увлекается, защищая меня. Ну, как та мать, которая застрелила в суде убийцу сына. В ее случае он бы даже не дожил до суда. Она пришла к директору и сказала: во втором классе махровым цветом расцвел антисемитизм, и она будет защищать своего ребенка.
– Представьте себе семью этой девочки, если она по одному лишь моему имени дразнит моего сына. Да ее родители фашисты просто! – сказала Мамочка директору школы. – В лучшей гимназии города и такой жуткий случай антисемитизма!..
– Ну что вы… – урезонивали ее директор и два завуча.
Жуткий Случай Антисемитизма тщательно расследовали: оказалось, это был не антисемитизм, а повышенное чувство юмора: маму смешливой девочки звали Клара Израилевна, и такое полусовпадение имен ужасно ее смешило. Мамочка, надо отдать ей справедливость, принесла примирительные букеты директору и двум завучам.
Что же мне теперь делать? Я всегда чувствовал, что отличаюсь от других. Приятно было отмечать знаменитых евреев (Эйнштейн, Маркс, Фрейд, Троцкий, Пруст, и это только начало…). Я выискивал персонажей-евреев в книгах (они всегда были умными и приятными людьми). Рассказывал в классе, что евреев ненавидят за казнь Христа, но евреи дали миру новую религию, которая стала и религией русских.
Папа в очередной раз пришел меня навестить и с ходу задал свой обычный вопрос:
– Ты счастлив?
– А ты? – спросил я.
Он удивился и, кажется, хотел меня послать. А пусть-ка побудет на моем месте, мне-то всегда хотелось его послать, и я с трудом сдерживался. Как было бы хорошо сказать: «А иди ты…»
– Все зависит от того, что считать счастьем. Я бываю счастлив в большей или меньшей степени, когда ночь, горы, костер… или ночь, море, костер… в Карелии и Ленинградской области тоже, когда ночь, комары, костер…
– А все остальное время ты несчастлив?
– Получается, так. Счастья в принципе не существует.
– Зачем же ты тогда все время спрашиваешь меня: «Ты счастлив?»
Он засмеялся смущенно. Никогда не видел, чтобы он был смущен.
– Ну да, это непоследовательно. Представь: ты знаешь, что нет такого счастья, как ты хотел в шестнадцать лет, его просто не существует. Но думаешь: а вдруг это не так, вдруг у твоего сына будет? Счастье по условию задачи невозможно, но ты так сильно хочешь, чтобы ответ был «да, твой сын будет счастлив», что думаешь: решение задачи существует. Найти решение любой задачи в принципе возможно… Ну, например, гипотеза Римана гласит, что все нетривиальные нули…
Он начал объяснять, что такое нетривиальные нули, я думал о счастье, а когда он закончил, переспросил: «Нетривиальные нули?» «Имеющие ненулевую мнимую часть», – пояснил он, и я кивнул, будто понимаю. Ненулевая мнимая часть – это вообще что?
Вот какие интересные новости… Он хотел, чтобы я, его сын, был счастлив? Он что, не совсем равнодушен ко мне? В нем есть мнимая часть и действительная? Я ничего не понимаю в людях? Считал себя нетривиальным нулем, а был самым что ни есть тривиальным нулем, тупым и самонадеянным?
Насчет счастья: счастье, конечно, невозможно. Мы с Лизаветой находились в странных отношениях: как будто я стрекоза, пришпиленная на булавку, помахиваю ей крылом, она вежливо машет в ответ, но в целом ей сейчас не до меня. Несколько раз мы были у нее дома, и от общей обиды я был гораздо более настойчивым, но ничего не вышло, нам все время что-то мешало – то телефон зазвонит, то вдруг у Лизаветы заболит голова. На следующий день после этих ни к чему не приводящих встреч я заходил к Татке. Что, конечно, было ужасно подло по отношению к ней. Так что какое уж тут счастье.
И да, всю сознательную жизнь я причислял себя к избранному народу, считал, что Бог меня избрал, хотя я ничего не знаю про иудаизм… Как мне теперь быть? Как попасть обратно в евреи?
Пятница, март
Так уж повелось, что все хорошее я делаю с Таткой (планирую изучать итальянский, дышу свежим воздухом, разговариваю о будущем), а все плохое с Лизаветой. Бывает так, что человек имеет твердые намерения не делать того, или другого, или того и другого. Например, не пить никогда или не курить больше трех сигарет в день. Но тут совсем другое дело. Я именно что хотел напиться с Лизаветой.
В пятницу вечером мы купили в винном бутике на Мойке две бутылки вина. Лизавета попросила парня на улице, чтобы он за сто рублей купил нам вино. Вино мы с ней предварительно выбрали: продать нам не продадут, но выбрать-то мы можем? Сначала мы хотели купить одну бутылку и выпить ее в каком-нибудь красивом месте на Мойке прямо у воды. Но какая-то дрянь у меня в голове, которую я ошибочно принял за доброжелательный внутренний голос, сказала мне: «А давай купим еще бутылку «Кот дю Рон» от Домен Гран Николе из списка «Дерзкие и натуральные. Для винных энтузиастов», и выпьем в другом красивом месте на Мойке у воды».
«Покупай. Снимешь стресс, перестанешь думать о своей биологической матери, – сказал внутренний голос. – Ну давай, давай…»
Теперь уже ясно, бутылка «Кот дю Рон» от Домен Гран Николе была лишней: голова болит, координация пострадала, ясность мыслей нарушена, а вопрос, нужно ли мне признаться Мамочке, что я хочу общаться с моей биологической матерью, никуда не делся.
…Мы с Лизаветой пришли домой, прошли ко мне, я включил свет и чуть не закричал «ой!». Вот был бы позор, если бы я закричал «ой!».
На диване рядом, как яйца в упаковке, сидели Мамочка, Карл, папа, Татка, Помидора. В каком-то смысле это было торжество Татки. Она тут сидит с моими родными, как пятое яйцо в упаковке, и волнуется вместе с ними, а мы с Лизаветой, заметно нетрезвые, пытаемся пробраться домой с попойки.
– Где ты был? Где вы были? Вы знаете, который час?! – сказала Мамочка. – Мы волновались!
– Клара с твоими ботинками ходила по улице, – сказала Карл. – Я ей говорила, что не надо…
Я представил, как Мамочка с пакетом ночью вышагивает по Таврической, от угла к углу, в пакете ботинки, потому что пошел дождь. И от жалости к ней злобно заорал:
– Мне семнадцать!
– А мне семна-адцать ле-ет, – немедленно отозвалась Синьора Помидора.
– Ему семнадцать, – поддержала Карл.
– Хоть сорок восемь! – прошипела Мамочка. И тут же дала задний ход, лисьим голоском сказала: – Я хотела с тобой кое-что обсудить. Да, сейчас. А когда же?! Сейчас. Ты неправильно живешь.
– Можно я пойду спать, то есть поскольку вы все у меня в комнате, то вы пойдете, и я лягу спать…
– Нет!.. Мы поговорим, а потом ты ляжешь спать. Так вот, ты должен подчиняться правилам. Быть дома… в десять. Да? – Мамочка обернулась к Помидоре, та пожала плечами со словами «тебе и Муре я говорила в одиннадцать», и Мамочка поправилась: – Ну хорошо, в одиннадцать. Дальше. Ты тонко чувствующий человек. Тебе очень легко…
– Тебе очень легко начать пить или как-то иначе сбиться с пути… – продолжила Помидора. – Я говорила тебе и Муре, что очень легко стать алкоголиком.
– Алкоголиком? Он может стать алкоголиком? Мне плохо… – полуобморочным голосом сказала Мамочка.
– Тебе нормально, а вот ему плохо, – сказала Карл и повела меня в ванную. Господи, всего лишь «Кот дю Рон» от Домен Гран Николе, и такие последствия…
– Ты прямо на глазах становишься трудным подростком, – наклоняя мне голову, хихикнула Карл. – И Лизавета твоя, прямо скажем, не трезва.
Она, кажется, ничего, нормальная. Карл, я имею в виду Карла.
Мамочка позвонила родителям Лизаветы, наврала, что у нас интересная вечеринка с писателем – букеровским лауреатом, и спросила, можно ли Лизавете остаться ночевать в гостиной на диване, когда закончится обсуждение новой книги лауреата.
Утром была беседа по душам. Мамочка, Карл, Лизавета, Татка (тоже осталась ночевать) – за завтраком.
Для начала Мамочка рассказала сюжет новой книги. У Лизаветы был такой вид, словно она застряла в норе, пытается выдраться, но сверху ее придавило бревном.
– Остатки моей аудитории очень скоро постареют… Можно так сказать про людей – остатки?.. В общем, я хочу начать писать для молодых…
– А давайте мороженое поедим, у вас там шоколадное, я его люблю, и ванильное, я его не люблю, – предложила Лизавета.
В Лизавете есть что-то, что вызывает людей на откровенность: ей на всех наплевать, поэтому при ней все так откровенны. Например, сейчас она вовсе не хочет отвлечь Мамочку от горьких дум, она просто хочет мороженого, и это почему-то утешает. Ну, то есть твои проблемы не кажутся тебе такими серьезными.
Татка другая: она слушает и старается помочь.
– Но тут есть проблема: вы ведь не знаете, как они говорят. Андрюша говорит совершенно как вы, так больше никто не говорит, – сказала Татка.
Мамочка пожала плечами:
– Но он же говорит с ними на одном языке. Ты ведь говоришь на их языке?
Это прозвучало как «Do you speak English?».
Многие люди поколения Мамочки считают всех, кто моложе их, существами из другого мира с улучшенными мозгами. Считают, что мы соображаем в сотни раз быстрее, у нас мультяшное сознание (это что, я думаю картинками из мультиков? Бред!) и мы не испытываем ни одного человеческого чувства. Не испытываем жалости, не стесняемся глупо выглядеть, не боимся чужих, вообще ничего такого не испытываем. Да, и говорим мы на интернетном сленге, им ни слова не понять.
Конечно, есть люди, которые постоянно вставляют в свою речь словечки типа «зашквар» или «хайлайт», «хэштег», «лайфхак»: это Мамочкины друзья старперы, которые стараются быть молодыми и модными. Никто из моих друзей и знакомых так не говорит.
– Андрюша, ты ведь говоришь на их языке?
– А то. Лайфхак, хайлайт, хэштег, – сказал я, изображая пришельца из иного мира.
Лизавета положила себе все шоколадное мороженое. Татка никогда бы так не сделала, она знает, что я люблю шоколадное. Общаться с Таткой все равно что мир повернул тебя к себе лицом и нежно рассматривает; общаться с Лизаветой все равно что мир отвернулся от тебя, потому что ты ему нафиг не нужен, это так приятно.
Доев мороженое, Лизавета нетерпеливо заерзала – когда среди вас Лизавета, все разговоры могут быть только о Лизавете.
– Не забудь записать в мою биографию, что я напилась на Мойке.
– Тогда уж запиши, что она безнравственная предательница, – вскинулась Татка, она не хотела даже обращаться к Лизавете. – Вдруг исчезла, хотя знала, что тебе было очень плохо. Ей на всех наплевать… а я тебя поддерживала.
– Ты хорошая девочка, – похвалила Мамочка.
– Хороших не любят, любят обаятельных, – засмеялась Карл. – Хороших предают ради обаятельных, правда, Клара?.. Скажи нам как человек с опытом.
Мамочка покраснела.
– Что тебе нравится в девушках? – спросила меня Карл, как будто я мог ответить ей при Татке и Лизавете. Но она как будто завелась от чего-то своего. – Доброе сердце, красота, стервозность? Чтобы была мало-мальски культурная, не говорила «сфоткаться» и «запилить селфи» или «нужно подкачать попку»? Я бы на твоем месте предпочла нахалку Лизавету. С ней, как мы в свое время говорили, «есть о чем трахаться».
Странно и несправедливо, что Карл с интересом отнеслась к Лизавете, которой было глубоко плевать на нее, и пренебрегла Таткой, которая была совершенно поглощена всем, что происходило у нас на кухне. Терпеливо выслушивала скучные, как путеводитель, рассказы Карла о жизни в Бельгии, прочитала все ее книги, и наливала ей чай, и покупала ее любимое ванильное мороженое, – и за все это ей только что решительно предпочли нахалку Лизавету.
Наверное, я необъективный человек: мне всегда больше нравится тот, кого в данный момент обидели, – бедная, бедная Татка, вся красная, смотрит в пол… Ужасно говорить, что твоя биологическая мать ужасна, но, по-моему, Карл ужасна.
Пятница, март. Карла тоже жалко
Мамочка и Карл обсуждали кино, общих знакомых, чужие книги, мое будущее, и вряд ли мне удастся вспомнить, в какой вечер что говорилось. Но в общем и целом было так: каждой нравилось жаловаться, и каждой нравилось, когда другая жаловалась.
Карл с удовольствием обсуждала с Мамочкой ее литературные дела. Мамочка жаловалась на тиражи, издательство, читателей, а Карлу было приятно считать, что у той все плохо, она с приятным чувством превосходства сочувствовала. Я думал, не показалось ли мне, но Чучело мужа как-то сказал ей «Schadenfreude», и она смутилась и кивнула. Я посмотрел в словаре, это означает злорадство, приятное чувство, когда твоему другу плохо.
Карл жаловалась на Чучело мужа. Мамочка с удовольствием обсуждала Чучело мужа, ей хотелось считать, что у Карла все плохо. Schadenfreude!.. Если это дружба, то я ничего не понимаю в женской дружбе. Может быть, женская дружба – это одновременно жалеть и злорадствовать? Неужели Мамочка чувствовала тайное удовлетворение оттого, что Карл страдает?
Карл говорила о своих отношениях с Чучелом мужа так, что если не знать, что она «звезда интеллектуальной прозы» (она переводилась в Бельгии, Франции, Германии, а каждый ее роман в России выдвигался на все премии сразу), то можно было бы подумать, что на нашей кухне сидит приземленная тетка, зацикленная на своей личной жизни. Читательница Мамочкиных историй про жизнь или героиня.
Карл говорила и, кажется, не удивлялась, что она, такая умная, произносит эти пошлости.
– Что с ним происходит? Он так изменился. Это как будто другой человек. Я не хочу с ним жить, что мне делать?
– Раньше я считала, что у него сильный характер, а теперь я вижу, что это просто тупое упрямство. На все говорит «нет», на все «не хочу, не буду». Как мне с этим жить, что делать?
– Раньше он был такой уступчивый, позволял мне все решать, а теперь стал такой обидчивый. Все время говорит: «Почему ты меня не спросила?» Но ведь я никогда его не спрашивала!
– Он был самый благородный человек на свете, а стал такой мелочный. Придирается ко всему, что я делаю, – не то покупаю, не так готовлю, не туда кладу… Меня от этого просто трясет!
– Когда он впервые повысил на меня голос, я подумала, что он сошел с ума… Он – на меня – кричит!.. Я не привыкла, что на меня кричат! На кой мне черт жить с ним, если он на меня орет!
– Он был самый справедливый человек на свете, а теперь он ко всем цепляется, поссорился со своими детьми…
Карл приводила множество примеров, какие-то банальные бытовые происшествия, которые вызывали у нее бурную реакцию. Она жестикулировала, объясняла.
– Знаешь, что самое обидное? Он перестал читать мои книги. Он даже не спрашивает, что я сейчас пишу.
– А знаешь, что еще самое обидное? Он вообще перестал со мной разговаривать.
– Его ничего не интересует.
– Я его не интересую.
– Его все раздражает.
– Я его раздражаю.
– Он меня не любит.
– Я его не люблю.
Это – «я его не люблю» – Карл выпалила отчаянно, как выстрелила, и посмотрела на Чучело мужа, но он даже не моргнул, бедное глупое Чучело.
На все это у Мамочки только и нашлось, что: «Это возраст. Он же старше тебя. Сколько ему – шестьдесят один, шестьдесят два?.. Все, что ты рассказываешь, это не про любовь, не про его отношение к тебе, это вообще не про тебя. Это про него, про его возраст, понимаешь?»
– Нет! – кричит Карл. – Нет! Ему шестьдесят три, по западным меркам это совершенно молодой человек!
Ей не хочется, чтобы это был возраст, ведь если причина в возрасте, то уже ничего не вернешь, а она хочет вернуть свою любовь, бедная Карл.
– Западные мерки – фигня, думаешь, западные люди имеют другую биологию? Мужчина после шестидесяти меняется, поверь мне, я романист, изучала психоло…
– Необратимо меняется? Или еще можно повернуть назад?
– Необратимо.
Я не понимаю, почему она не хочет утешить Карла. Ведь ее профессия утешать, вселять надежду (хороший финал и даже у отрицательных персонажей устроена личная жизнь). А свою старую подругу не хочет утешить.
– И что же мне, дальше жить без любви? Я не могу жить без любви.
Да, честное слово, она это сказала! Как будто она не интеллектуальный писатель, а героиня Мамочкиных романов для дур! Так и сказала: «Я не могу жить без любви». Чучело мужа сидел тут же, благожелательно улыбаясь.
– Не можешь жить без любви? Ничего, дальше будет лучше. Ты тоже постареешь.
– Оооо.
Я, конечно, ничего в этом не понимаю, но мне жаль Чучело мужа. Может, если он уже старый, она могла бы оставить его в покое? Карла тоже жалко, но Чучело мужа больше.
Март, пятница
Карл жаловалась на Чучело мужа, а Мамочка на кризис смыслов и тиражи.
– Старение чем плохо – не понимаешь, чем жить. Я думала, буду жить работой, думала, что нужна людям… но я не нужна. Я больше не звезда. Тиражи упали…
– Ну, звезда – не звезда, но тиражи упали, – поддакивает Карл.
Тиражи пару лет назад резко упали, потом долго постепенно падали и сейчас опять резко упали. Раньше тираж новой книги был двести тысяч, а сейчас двадцать тысяч – как человеку такое пережить? Трагический тираж. Десятки писателей были бы счастливы такому тиражу, но для Мамочки это означает потерю любви. Раньше ее любили двести тысяч человек, сейчас двадцать тысяч. Если бы вас разлюбили сто восемьдесят тысяч человек, вы бы тоже переживали.
– Я каждый день смотрю продажи, у меня уже пунктик появился, как проснулась, сразу смотрю…
– Не смотри, не думай, – советует Карл, как будто она не писатель, а дура. Разве можно не думать? Мамочка же думает о любви.
– Я теряю читателей… Хорошо, я пишу для теток, где они, мои тетки?! Может быть, они поумнели и хотят читать серьезную литературу? Нет, не может быть, чтобы люди стали умней. Может, люди хотят читать серьезную литературу, чтобы думать о себе лучше?
– Не бойся, я у тебя не отняла читателей, у элитарной прозы тираж три тысячи, ну от силы пять, – вяло говорит Карл. Ей неинтересно про тиражи, ей вообще про книги неинтересно. – Ты просто никогда не желаешь видеть правду, если она тебя не устраивает. Тетки-то вечны, но сейчас другие тетки – они читают другие любовные романы. Просто так случается, что чье-то время подходит к концу…
– К концу? – Мамочка спрашивает таким же беспомощным тоном, каким Карл говорила «возраст?».
– Ты сама столько раз писала о тех, чье время подходит к концу, о трагедии стареющей актрисы или балерины и о писателе, теряющем популярность, но когда касается тебя, ты не хочешь знать, не хочешь видеть…
– Неправда! … Или правда?..
Вообще-то издатель тоже говорит, что ей надо быть современней. Говорит: «Твои тетки уже бывшие золушки, нужно переходить на другую аудиторию». Я видел, как она читает книжки конкуренток, чтобы узнать, о чем они пишут, а потом всю ночь стучит на компьютере. Утром говорит: «У меня не получается, как они, я могу только как я… Я все стерла, что ночью написала. Теперь я настоящий писатель – пишу и рву, пишу и рву…»
– …Но главный ужас знаешь в чем?
Карл смотрит без всякого интереса, с выражением «какой ужас может быть ужасней моего ужаса?». Она ждет, когда Мамочка сделает паузу, чтобы пожаловаться на Чучело мужа, как оно изменилось, то есть он изменился.
– Я стала завидовать, – шепчет Мамочка. – Я смотрю, кто что написал, у кого какие отзывы в Интернете… Так стыдно, но ничего не могу с собой поделать. Я злюсь, завидую… Так ведь и гадиной можно стать, понимаешь?
– Да будь ты гадиной! Я всегда была завистливой гадиной, зависть – двигатель прогресса…
– Ты – да, но не я.
– Я гадина?! А ты… слушай, но это же смешно – тебе говорить о литературе? Ты вообще помнишь, где ты взяла свой первый роман? Не тот, который ты так старательно писала, подражая мне, а он пролежал на складе, а тот, что сразу имел успех? Твой первый любовный роман? Помнишь, где ты его взяла?
Где же? Звучит таинственно, как будто она убила писателя и украла его рукописи.
– Где взяла? В чемодане, где я еще могла его найти.
Вот оно что, свою первую книгу Мамочка нашла в старом чемодане! Под джинсами и свитерами времен ее юности лежали две толстые тетрадки, в которых она когда-то записала свой роман. Роман был написан в шутку, как пародия на любовный роман. Она же человек с хорошим образованием, литературным вкусом, с чувством юмора.
Мамочка сказала, что сама не знает, что ею двигало, скорей всего жажда денег, но она поменяла возраст героинь с двадцати на сорок лет, назвала «Сорокалетние в поисках любви» и отнесла своему приятелю в издательство, где роман напечатали то ли для смеха, то ли по дружбе.
Роман о сорокалетних в поисках любви неожиданно хорошо продавался, и ее попросили поскорей написать еще два. Эти два тоже отлично продавались, и Мамочка разумно решила, что будет писать любовные романы для денег.
Какое-то время Мамочка еще помнила, что все это шутка, мистификация, для денег… что она не писатель. Но быстро привыкла.
– Когда успех, когда в каждой витрине, в каждом киоске, на вокзалах, в аэропорту, повсюду твои книги, быстро привыкаешь! Начались автограф-сессии, встречи с читателями, и когда очередь выстраивается подписать твою книгу – кто же ты, если не писатель? Писатели разные, я вот такой писатель любовных романов… пишу для людей, чтобы им было легче жить, чтобы они посмеялись, поплакали, подумали о любви… А теперь что же, людям больше не надо?.. Тогда я не буду.
Как ребенок.
… – Я чувствую, что медленно, неотвратимо уезжает поезд, а я стою на платформе, накинула на него веревку и пытаюсь удержать его веревкой.
Веревкой? Поезд веревкой?.. Это же опасно. Можно улететь вслед за поездом.
– Честно? Я не понимаю, что я делаю не так. Перечитываю старые отзывы читателей, это прибавляет мне уверенности.
Когда она так говорит, мне хочется… ну не знаю, закричать, взять ее на руки, заплакать. Если бы я мог, я бы стал ее читателями, чтобы любить ее изо всех сил.
– Слушай, а что ты ноешь? У тебя все хорошо, – неожиданно зло сказала Карл. – Почему твои сорокалетние в поисках любви имели успех? Ты попала в коллективное бессознательное, вот почему. Ну, ты срубила бабок, стала популярной. Теперь коллективное бессознательное другое. У меня – проза, а у тебя жанр, любовный роман. То проза, а то жанр, то я, а то ты, понимаешь? Твои тиражи падают, потому что так и должно быть. Может, уже хватит быть писателем? Побыла и довольно?
– Что с тобой, почему ты злишься?.. Я же слушаю про Чучело мужа, а ты…
– Как же мне надоело твое нытье! Хочешь быть писателем, так будь им. Ты пиши книжку не три месяца, а три года, как я. Но тебе нечего сказать миру. Ты хочешь от жизни все: и быть милой, и любимой, и популярной, и деньги, и быть писателем?! А все сразу не бывает! Ты никогда не напишешь ничего настоящего, потому что все сразу не бывает! У тебя есть только один талант – сама знаешь какой.
– Да? Хорошо, тогда я тоже скажу. С Чучелом мужа – знаешь, тут дело не в возрасте. Он тебя разлюбил. Да, вот так, просто разлюбил.
– Ты же сказала… ты же сама сказала, что это просто возраст!..
– Я сказала, чтобы тебя утешить… Он тебя разлюбил. Ты уже не можешь высечь искру… А хочешь, я докажу тебе, что я права, что он может влюбиться? Хочешь?! Ты ведь знаешь, что я могу?
Кажется, Карл сказала, что Мамочка – удачливая посредственность. Кажется, Мамочка пригрозила Карлу, что может мгновенно влюбить в себя Чучело мужа. Кажется, после такого они должны были бы поссориться навсегда. Но они сидят рядом как ни в чем не бывало.
– И не смей называть моего мужа Чучелом!
– Вот тебе и здрасьте, – только и ответила Мамочка.
Пеппи ДлинныйЧулок
Мамочка подарила мне машину.
– Вот ключи, – сказала она застенчиво, как будто стесняясь, – можешь открыть и посидеть.
Считается, что все дело в половом созревании. И правда, до начала полового созревания у меня такого не было. В процессе полового созревания тоже. Я всегда знал, что буду делать в следующий момент времени. Сейчас мое половое созревание закончилось, так почему же?..
На улице, напротив входа в Таврический сад стоял черный «рендж ровер».
– В ту же секунду, как ты получишь права, он станет твоим, – сказала Мамочка. – В принципе ты уже можешь считать его своим. Можно сдать на права заранее – сдал, а потом ждешь, когда тебе исполнится восемнадцать. Исполнилось, а у тебя уже раз – и есть права. И машина.
Зачем мне раз и есть машина? Отец 2–4 научил меня водить машину, когда мне было тринадцать лет, но одно дело рулить рядом с ним по пустой лесной дороге, а совсем другое в городе. Люди снуют, машины… Нет. Машина мне ни к чему.
– Это пойдет тебе на пользу. Большая машина прибавляет уверенности в себе.
Да? Но я не могу даже представить, что этот танк будет моим средством передвижения.
– А может быть, я… – сказал я, имея в виду, что я мог бы ходить пешком.
– Нет.
– А может быть, ты… – сказал я, имея в виду, что Мамочка могла бы сама ездить на «рендж ровере».
– Нет.
– А может быть, мне…
– Ну вот еще!
Говоря «а может быть, мне», я имел в виду, что такая дорогая машина мне совсем не по рангу. Говоря «ну вот еще», Мамочка имела в виду «ну вот еще!». Ей-то кажется, что ничто в мире не может быть мне не по рангу. Она могла бы припарковать для меня у Таврического сада космический корабль.
Пока я думал, как выразить благодарность, чтобы она не заметила, что мне не нужен «рендж ровер», Мамочка начала кричать. Это совершенно в ее духе – сделать роскошный подарок и тут же наехать на человека, а потом обидеться, что ей не сказали спасибо.
– Я бы на твоем месте уже пять минут назад записалась на курсы вождения! А ты? У тебя есть цель? Где твоя цель? – спрашивала она. Это звучало так, будто я забыл свою цель дома, как шапку.
– Вот у меня всегда, каждую минуту есть цель! А ты?! Я иногда вообще сомневаюсь, что мы родственники. У тебя до сих пор солдатики в шкафу!..
Ага, я тоже иногда сомневаюсь в нашем родстве – она бывает такая, блин, не тонкая… Зачем говорить о солдатиках? В конце концов, я взрослый человек, имею право хранить своих солдатиков где хочу.
Мамочка ушла домой, забыв взять ключи.
Дальше случилось невероятное. Татка считает, что это подсознательный крик о помощи – типа «тону, спасите!». Она просит вспомнить, что я в тот момент чувствовал: обиду на Мамочку, обиду на Карла, растерянность, желание точно узнать, кто из них моя мать?
Да ничего я не чувствовал! Я просто сел в машину – там внутри все блестело и переливалось, она была так похожа на космический корабль, что любой человек оробел бы, не только я.
Потом я нажал на газ, потом на тормоз, потом на газ и уехал. Не скажу, что я был не в себе, не знал, что делаю, и все такое. Я просто уехал. Поехал по Таврической, повернул направо, доехал до Восстания, повернул на Восстания, поехал по Восстания. Татка считает, что я угнал машину, потому что мне надоела вся эта катавасия с моей биологической матерью Карлом. И что этим угоном я хотел сказать Мамочке, что совсем не такой робкий и смогу быть ей опорой в жизни.
Я ехал уверенно, доехал до Исаакиевской, и никто меня не остановил – я ведь не какой-то коротышка, которого не видно из-за руля, и никто не приглядывался, сколько мне лет.
Так спокойно я доехал до школы. Припарковался напротив школы. Выключил мотор, сидел и думал, что вот, я могу быть таким, как Лизавета, делать что хочу. И раз так, у нас с ней все будет хорошо.
А если не с ней, так с Таткой. Потому что мне все равно с кем спать – я же настоящий мужчина!
И я буду заниматься с ней сексом целыми днями, она ведь очень красивая, и я должен хотеть секса с ней 24/7, то есть сутками всю неделю, каждую неделю.
И мне как настоящему мужчине наплевать, что чувствуют мои женщины. Зачем мне вообще думать, что они что-то чувствуют? Если подумать, настоящие близкие отношения между двумя людьми невозможны. Два физических и ментальных тела, они такие разные, наивно было надеяться, что они могут понять друг друга, а не просто войти в сексуальный контакт. С этих пор мне как настоящему мужчине будет достаточно сексуального контакта. С этих пор вообще все будет по-другому. Например, я перестану думать о Лизавете, напишу бестселлер, и по нему снимут сериал.
Я представил, как это будет: однажды утром я жарю яичницу, и телевизор у меня работает фоном… Я переворачиваю яичницу, скворчит масло, и вдруг я слышу свой текст! Оборачиваюсь – по телевизору идет мой сериал! Это было так волнующе – представлять, что мой текст произносят другие люди, что я сказал «ах!» и закрыл лицо руками.
Ну да, я на секунду закрыл лицо руками. И услышал звук, будто камешек кинули в дверь машины, и открыл глаза. Ко мне подошел человек в синем пиджаке и сказал: «Вы только что сбили человека».
Не знаю, что происходит с другими, когда им говорят «вы сбили человека». Вероятно, они сохраняют спокойствие, спрашивают, где и как. Но я нет. У меня в горле застрял ужас.
Неужели я сбил человека?! В какой момент, когда? Когда отключился, представляя, как мой сериал идет по телевизору? Но ведь я стоял на месте… Значит, перед этим, когда я ехал… Нужно вернуться, узнать, как там этот человек, что с ним…
Господи, неужели я?.. Господи, а что, если… Вот стыд-то, в этот момент я думал о себе. Стыдно признаваться, что я такая трусливая подлая мышь, но это было подлое мышиное метание – «все, моя жизнь закончена». Ну вот да, это правда: я подумал о себе и только потом – что с ним, с тем, кого я сбил.
– Я-то ничего, но вот часы разбились, – сказал человек в синем пиджаке, – но если бы это были просто часы…
Он объяснил, что получил часы в подарок от очень дорогого человека, пожилого родственника, который не переживет, если с его подарком что-то случится. В мире таких часов двести штук, и они стоят сорок миллионов.
– О-о. Да. Понимаю…
Я кивал головой, как китайский болванчик. Господи, какое счастье!.. Он жив, этот человек в синем пиджаке, которого я сбил, жив! На нем, можно сказать, ни царапины! Я наехал на часы. Спасибо тебе, господи, что я наехал на часы! Я был счастлив.
Человек в синем пиджаке был очень обаятельный, такой простой хороший человек с честным лицом, и я жалел его. Он позвонил в салон часов, чтобы узнать, сколько стоит ремонт. Послушал, что ему сказали, охнул и дал мне свой телефон. В трубке сказали: ремонт часов будет стоить пять миллионов, и нужна справка из ГБДД.
Но я же несовершеннолетний за рулем, я не могу ГБДД, мне нельзя ГБДД!.. Я не могу позвонить Мамочке: полчаса назад Мамочка проводила меня в школу. Прошло всего двадцать минут, и тут здрасьте-пожалуйста, опять я.
Человек, которого я сбил, был таким искренним, хорошим человеком, я радовался, что он жив, и винил себя.
И вдруг понял: это разводка. Тут все дело в том, насколько легко вас напугать и как быстро вы приходите в себя.
Мне было неловко показать ему, что я сомневаюсь в его словах. Между нами уже установилось понимание и сочувствие, и мои сомнения его оскорбят. Может быть, кто-то может так прямо сказать: «Вы подлец и мошенник!» Я вот не могу: а вдруг нет?
Как-то раз я долго наблюдал за енотом-полоскуном в Берлинском зоопарке. Перед ним стоял тазик с водой, и енот мыл в нем печенье, которое кидали ему посетители. Печенье растворялось в воде, енот смотрел на свои пустые лапки и думал: где же вымытое печенье? Делом его жизни было мыть печенье. А делом жизни человека в синем пиджаке была разводка на перекрестке. Ничего себе, тратить свою единственную жизнь на то, чтобы с утра надеть синий пиджак и отправиться на охоту за дураками!
Я сказал, что это очень благородно с его стороны, у меня с собой одна тысяча четыреста рублей, но двести рублей я бы хотел оставить себе. Двести рублей – это был намек, что не все так однозначно…
– Ну, что же, хорошо, – мужественно согласился человек в синем пиджаке.
Все-таки я идиот: пока человек в синем пиджаке меня обманывал, я его жалел.
С другой стороны, какая жизнь у этого немолодого человека? Как он пришел к тому, чтобы сделать этот жалкий театр своей профессией? Человек с таким хорошим лицом мог бы иначе, разумней устроиться в жизни.
Ну, вот такой был ужас.
После уроков вернулся к машине вместе с Таткой. Сели в машину и стали думать, что делать.
Татка любит говорить о судьбе, что она встретила свою половинку (меня) в первом классе. Все люди (и я тоже) ужасно сентиментальны, каждый приписывает простым вещам какой-то смысл, но как иначе человеку жить? На самом деле ты делаешь выбор между тремя людьми: одна совсем дура, другая слишком громко смеется, ага, вот Татка, она хорошая и уже назначила меня своей судьбой. Татка собирается преданно сидеть со мной в машине, пока ситуация не разрешится, но как она может разрешиться, если Татка не умеет водить, а у меня дрожит живот при одной мысли, что я вставлю ключ в замок зажигания?..
Мимо прошла Лизавета, увидела нас и закричала: «Папкин, какая машина, улет! А вы чего, угнать хотите? Я с вами!»
Стояла, гладила капот со светлой улыбкой, как будто гладила машину по голове. Я люблю ее. Никогда не соглашусь, что выбрал ее случайно.
Нерешаемая ситуация была разрешена через шесть минут.
– Он у меня всегда на связи, – самодовольно сказала Лизавета.
Он – это Лизаветин отец. Примчался быстрее лани и перевез нас, как он выразился, на место приписки. Прежнее место было занято, и Лизаветин отец припарковался с другой стороны сада. Надеюсь, Мамочка не удивится, что рейнджровер перелетел через Таврический сад.
– Тебе повезло, что ты до школы без аварии доехал. А вот что дал себя на бабки развести, это очень плохо. Жалко тебе его стало?.. Жалко у пчелки. Я вот Лизавету учил переть вперед без сомнений. Я бил ее медведем и говорил: «Ударь мишку в ответ! Он тебя ударил! Бей его!» Каким медведем? Плюшевым, а ты что подумал, Пеппи?.. Помнишь, была такая Пеппи ДлинныйЧулок, искала приключений на свою задницу? …Если еще раз кого-то пожалеешь – вспомни меня: у тебя должно быть одно чувство! Одно, а не много!
У меня всегда не одно чувство, а два или три, может, в этом и есть причина всего…
– Я бы сейчас слона сожрала, у тебя дома есть что-нибудь пожрать? – сказала Лизавета.
Мне все в ней нравится, даже что она говорит «пожрать». Мне нравится, как она своим низким голосом произносит «пожрать» и прочие неженственные слова. У Лизаветы такой басок, трогательный и сексуальный одновременно. Она вообще вся одновременно трогательная и сексуальная.
Мы провели втроем прекрасный вечер.
Сначала Татка сказала, что обеспокоена моим поведением и хочет применить ко мне транзактный анализ. Это такая психотерапия, где считается, что личность состоит их трех частей: Родитель (Р), Взрослый (В) и Дитя (Д). Я думал, Лизавета не захочет проходить транзактный анализ, но она сказала, что с радостью пройдет.
Почему-то наше поколение обожает психотерапию. Многих хлебом не корми, дай сходить на сеанс к психотерапевту. Наверное, нас никто не слушал. Мы невыслушанное поколение. Человеку хочется, чтобы его выслушали, полюбили. Наверное, он путает профессиональный интерес и ласку. А бывают и реальные проблемы у людей. Лизавета, например, на вид само здоровье, а у нее, оказывается, панические атаки: вдруг накатывает страх, дышать трудно, в обморок падает. Вот тебе и бей медведя…
Психотерапевт с ней после обеда поработал, она сказала, что вроде бы хорошо зашло.
Откуда у меня взялся психотерапевт для Лизаветы? …Я сказал: «Хочешь, познакомлю с психотерапевтом? Вот Татка».
Так мы весь вечер развлекались. Татка вела себя как Р, я как В, Лизавета как Д.
Играли в правду. Татка сказала, что ее мечта иметь семью. Чтобы стабильность, верность типа крепкий тыл, семья навсегда. Сказала, что мы, кто родились в девяностые, когда у всех все рушилось, подсознательно боимся всего, что может ворваться и разрушить жизнь. Из-за пережитых предками потрясений мы осмотрительны и осторожны. Как куры, которые боятся машин, потому что их бабушку задавила машина. А вот дети спокойных времен, наоборот, ищут бури.
Я признался, что как раз вот этого я тоже хочу: семью навсегда.
Иногда перед сном я представляю себе наш дом с Лизаветой, как у нас повсюду цветы и уютные пледы, и мы могли бы завести собаку, по вечерам дружить с другими собаками… Никакой бури, только стабильность.
Лизавета сказала, что она уже следующее поколение и ищет бури. Сожрала все, что было в холодильнике, выкурила все Мамочкины сигареты и выпила остатки ее любимого портвейна.
Перед сном посмотрел из любопытства, кто это Пеппи, с которой меня сравнил отец Лизаветы. «Пеппи – маленькая рыжая веснушчатая девочка, которая живет одна на вилле «Курица» вместе с мартышкой Господином Нильсоном и лошадью».
Уже засыпая, вспомнил, что у меня тоже есть отец. Отцы. Отец номер 2–4 после того, что с ним случилось, очень нервничает от неожиданных звонков и событий, а о папе я вообще не подумал.
Конец марта. Из-за высокой температуры не могу вспомнить, какой сегодня день, вчера был четверг.
В четверг у нас первый урок физкультура. На физкультуре я получил смс: «Попала под мотоцикл, забери меня из трамвы на Малой Конюшенной».
Я сначала увидел это «из трамвы» и улыбнулся, а потом уже понял, что нужно бежать, что Лизавета попала под мотоцикл.
До травмы на Малой Конюшенной я домчал за шестнадцать минут. По дороге упал, подвернул ногу, но добежал в целом за шестнадцать минут.
Она сидела на стуле, правая нога забинтована. На левой ноге ботинок, на правой тоже ботинок, из него торчит бинт. Щиколотка забинтована. Не гипс, а бинт. Сказала: «У меня перелом ноги… почти перелом». Врач сказал: «Почти перелома не бывает, у тебя ушиб». Предложил посмотреть мою ногу, но я отказался.
Лизавета попала под мотоцикл. Она сделала это специально, чтобы я пришел за ней в больницу. Никогда не узнаю, так ли это. Она хнычет, ей больно, так что, наверное, это правда.
Мы шли, поддерживая друг друга, как Лиса Алиса и Кот Базилио: одна хромает, другой приволакивает ногу. И вышли на набережную. И как-то само собой получилось, что мы пошли по льду через Неву. Лизавета сказала: мы должны готовиться к взрослой жизни, и поэтому мы сейчас перейдем Неву по льду.
Я не понимаю, почему я совсем не могу ей противостоять. Лизавета учит английский и испанский, потому что на них говорит весь мир, и французский (для души и если вдруг учиться в Сорбонне). Это я понимаю, подготовка к жизни… А перейти Неву по весеннему льду, при том, что один из нас хромает, а другой приволакивает ногу, – чем это поможет во взрослой жизни? Не понимаю, почему мы при подготовке к взрослой жизни должны утонуть. Или умереть от страха.
Но все оказалось лучше, чем я думал: я ступил на лед и попрощался с жизнью. После того как я попрощался с жизнью, уже не было страшно – чего там, уже все равно.
Мы шли как Лиса Алиса и Кот Базилио, она поддерживала меня, а я ее. Под нами была глубина. Очень темная глубина. От страха Лизавета все время смеялась. Я тоже начал хохотать. Она сказала: «Ну ладно, не смейся, я же знаю, что тебе страшно». Я сказал: «А я знаю, что тебе страшно». Дальше мы уже вместе хохотали от страха.
У берега я подумал: можно перестать смеяться, мы спасены.
У берега лед был тоньше. Мы провалились. Я провалился больше. Лизавета меня вытащила и сама провалилась, и я вытащил ее. Мы долго барахтались на четвереньках, то я падал, то она.
Потом нас вытащили. Лизавета считает, что мы выбрались сами и МЧС могла бы не приезжать. А я считаю, – вода в Неве ледяная. Хорошо, что приехала МЧС.
Мы пошли в кафе и пили там чай с вареньем. И тут на Петропавловке пробило двенадцать. Было всего двенадцать часов, а мы уже успели провалиться под лед.
Это было лучшее утро моей жизни.
Апрель, пятница
Гулял с Карлом в Таврическом саду из вежливости.
Она вдруг спросила, что я сейчас пишу.
Вот прямо так и спросила: «Что ты сейчас пишешь?», как будто мы с ней друзья, как Гоголь с Пушкиным, прогуливаемся и обсуждаем свои литературные дела. Или Хемингуэй с Фицджеральдом.
Но как она догадалась? Никто не мог ей сказать, никто не знает. Неужели это голос крови?
– Знаешь, как я начала писать? Я вдруг стала текстом.
– Тестом? – переспросил я. – Вы стали тестом? Это метафора?
– Ага, и из меня испекли пирожки, – хмыкнула она. – Я вдруг стала текстом, как будто я сама себя пишу… Не понимаешь?
Я не понял: наверное, у меня другая природа творчества, я бы скорей вообразил себя пирожком.
Это было впервые, что она заговорила о себе как о писателе, и я заторопился задать ей вопросы, которые все это время роились у меня в голове. Я все время думал, как она, обычная, с дурацкими женскими разговорами и претензиями, пишет такие сложные необычные тексты, – откуда она берет мысли?
– Самое плохое, что может случиться, – это если сразу опубликуют, да еще и успех. Человек сразу думает: «Я писатель». И дальше старается, с ума сходит, из кожи вон лезет, чтобы вторую написать, – он же писатель… А на самом деле на фига ему становиться писателем, написал одну, и хватит, займись чем-то другим…
– Но ведь у вас сразу был успех, и вам это не помешало.
– Ну, я другое дело. Я гений.
Она шутит или всерьез?
– Я написала первую вещь, напечатали, – проснулась знаменитой. Считается, что сейчас все не так, что писатель должен быть на виду, в соцсетях: написал текст, получил три тысячи лайков и проснулся знаменитым, как будто книжку издал. Да ведь это чушь собачья, люди хотят того же, что и раньше: чтобы ты создал мир, в нем жили сложные персонажи, чтобы был катарсис. Люди по-прежнему любят Шекспира, а пост в соцсетях утром лайкнули, вечером забыли.
Я вдруг сказал ей то, что беспокоило меня больше всего:
– Сколько раз нужно пробовать, если не получается? Написал первую книгу, ее не напечатали, потом вторую, третью… Сколько раз можно пробовать, чтобы не стать неудачником?
– Не знаю. Откуда мне знать? Один раз или тысячу. Если ты писатель, ты не думаешь, как Клара, кому нужен твой текст, сотне теток или десяти тысячам. Мой текст нужен мне, и точка.
– Но если все-таки не получится?
Она вздохнула, я ей, наверное, надоел.
– Ни от одного занятия столько не ждут взамен, сколько от литературы. Ведь в текст вкладывается собственная личность, такая прекрасная, такая суперская, да и вообще впереди маячат неплохие вещи – слава, бессмертие. Но если сразу не получается, тогда так, первый вариант: начинаешь всех ненавидеть, говорить, что тебе завидуют, что издательства не хотят вкладываться в твою раскрутку и читатели безвкусные идиоты, которым подавай только Клару Горячеву. Из этих обид и претензий вьешь вокруг себя уютный кокон и сидишь внутри всю жизнь. Хорошо еще завести подругу, которая сторожит у входа и на всех тявкает, думая, что охраняет гения, а не завистливого неудачника. Татка твоя подойдет, Лизавета нет.
– А второй вариант?
– Второй вариант… Кто-то перестает биться башкой в закрытую дверь, кто-то продолжает… Но есть и хорошая новость: вариант Энди Уорхола. Знаешь историю, как он хотел подарить картину Музею современного искусства в Нью-Йорке? Они ему отказали! Ответили: «Место на складах нашей галереи ограничено». Даже на складах у них нет для него места! А он ничего, отряхнулся и стал Энди Уорхолом.
Ох, эта поучительная история не для меня. Я представил себя на месте Уорхола: я бы сначала умер от огорчения, потом перестал писать, потом по-настоящему умер и никогда не стал бы Энди Уорхолом.
– Хочешь совет мэтра? – засмеялась. Она, когда смеется, еще больше похожа на ястреба. – Ну, вот тебе совет: никто, кроме тебя, не знает, как тебе писать. Ты один это знаешь. Главный враг писателя – хороший вкус. Когда будешь придумывать свой мир, помни, что каждый в чем-то облажался и смертельно боится. Особенно те, у кого с виду все прекрасно.
– Каждый облажался? И вы? – спросил я. Она такая самодовольная. Человек все-таки должен хотя бы иногда сомневаться в своем величии.
– Кто, я? О, да. Я вообще дура. Думала, что можно быть не одинокой. Клара такая милая, обаятельная, всех любит, у нее и романчики такие… читательницы любят ее как подружку. А я всегда была одинокая. У меня за всю жизнь была одна подруга и одна любовь. Я еще девочкой знала: есть мой тип мужчин, увидишь такого на фото или в жизни, и все – проваливаешься, внутри тебя метель метет, про это все песни, все книги. Но я никого не встретила, как только ближе подойдешь, понимаешь – не тот! Или он, к примеру, дурак, тогда сразу волшебство пропадает, в общем – нет. А вот он… Я когда его увидела – тут сразу без вопросов – это он, и он мне хоть умри нужен, и дальше я живу с ним и для него.
– Вы так сильно любите Чучело мужа?..
– Чучело мужа?.. – улыбнулась. – Нет, это я про твоего папу, извини, конечно, за такой романный ход. Представляешь, когда он Клару встретил, сказал мне: «У нас с тобой была большая любовь»! Была! Значит, понял, что уже нет, не большая любовь…
Я мысленно произнес: «У нас с Лизаветой была большая любовь». Ну да, это звучит так, будто я стал взрослым и старым, и вспоминаю свою жизнь, и никакой любви уже нет в помине.
– Чучело мужа люблю, конечно. Но он перестал со мной спать.
По-моему, матери так не говорят с сыновьями? Я уверен, что не говорят. Но ведь она не знает, что я знаю, она разговаривает со мной как с другом.
– Вы точно знаете, что он вас не любит? Он все время смотрит вокруг и улыбается.
– Он раньше смотрел только на меня. Нет, я понимаю, что счастье – это не норма. Я иногда сижу-сижу и вдруг введу в поисковик «мне плохо, что мне делать?». Я бы написала роман из одной строчки «мне плохо». Но я понимаю. Я же не Клара, это она все ждала счастья, а я всегда знала, что счастья никакого нет. Есть симметричный ответ судьбы: это тебе за то, а то за это.
Что это они все про счастье, что счастья не бывает, как сговорились? Похоже, они только что узнали, что счастья нет, и плачут – ах, вот как, и одновременно радуются – ну, ура, теперь мы знаем главный секрет жизни. Деда Мороза не бывает.
Завтра они с Чучелом мужа улетают домой, в Бельгию.
Чучело мужа, оказывается, прекрасно понимает по-русски. Мы с Мамочкой этого не знали, но ведь Карл-то знала?! Зачем она обсуждала его при нем? Может, она таким образом пыталась до него достучаться, доцарапаться, чтобы он ее услышал?
Я уже открыл рот, чтобы сказать ей: мне не жалко, пусть вычеркивает из своего списка, что бросила меня, и не ждет за это симметричного ответа судьбы.
Открыл рот и тут же закрыл: вспомнил, что она не знает, что я знаю. Нет у меня никакой возможности поступить так, чтобы было хорошо для них обеих. Это вот такой урок: всем не может быть хорошо. Один раз выбрал, уже так и будет.
Карл у Клары, Клара у Карла
2005 год
Андрюшу вели в детский сад все вместе: Клара держала его за одну руку, Мура за другую, Берта плелась позади с угрюмым видом, иногда прискакивала вперед и понуро плелась чуть впереди Клары, чтобы Клара видела, как она переживает. Она была против детского сада: по ее мнению, Андрюша, нежный ребенок с тонкой душевной организацией, не подходил для детского сада. И детский сад также не подходил Андрюше.
Берта прекрасно приспособилась к новому, постсоветскому времени, приняв все, что оно ей давало, – возможность путешествовать, красиво одеваться, читать, пробовать новую еду, – принять было легко, а вот примириться с тем, что у нее кое-что отняли, было нелегко.
Она говорила так: «Если вы думаете, что в советское время все были равны, вы просто не в курсе. В советское время мы все были так не равны, что держись: каждый находился строго на своей полочке. Например, мой покойный супруг был профессор, и, знаете, это была совсем неплохая полочка…» Как профессорскую внучку Муру отдали в академический детский сад, где детей через день водили в Эрмитаж и учили манерам, а вот Андрюшу они вели в обычный садик, как будто он обычный ребенок… Разве не неприятно? Академический детский сад был далеко от дома, а детский сад, в который вели сейчас Андрюшу, совсем рядом, на Тверской, от Таврической десять минут, и то если плестись нога за ногу, – небольшое, но все-таки утешение.
Мура с заметной обидой сказала: «Я же всю свою жизнь ходила в садик, почему вокруг Андрюши такие пляски? Он у вас, понятное дело, особенный…» Муре казалось, что ее строго воспитывали, и Андрюше должно достаться то же. Берта говорила, что более либерального воспитания, чем досталось Муре от деда, свет не видел, а Андрюша – бедный ребенок, растет без деда… Берта считала, что ребенок еще не готов к детскому саду и будет готов к десяти годам, не раньше.
Берта с Мурой продолжали пререкаться.
– Ничего, что в десять лет дети уже ходят в школу и его не примут в детский сад?
– Ну, не примут и не надо…
– Правильно дед говорил – ты соплисист, не признаёшь реальность, тебе кажется реальным только то, что происходит в твоей голове…
– Соплисист… сама ты соплисист! Ты небось… считаешь, что соплисизм – это насморк?! Со-лип-сизм, поняла, серая ты девочка! …И да, правильно, все происходит в моей голове, а по-твоему где?
Так они шли и пререкались, Андрюша все это время молчал: он очень боялся идти в детский сад, он всегда боялся нового.
– Помидора, а можно мне домой?
Андрюша назвал Берту Синьорой Помидорой, как только она ему прочитала «Чиполлино». «Почему, разве я толстая?» – удивилась Берта. «Нет, ты важная», – ответил Андрюша.
После смерти мужа Берта начала курить, дома, не стесняясь – лежала на диване, в одной руке пепельница, в другой сигарета, и говорила: «Я буду лежать, а вы за мной ухаживать». Мура удивлялась: раньше она за ними ухаживала, почему же теперь они? Клара сказала: «Мы постараемся».
Берта тиранила Муру («У меня закончились сигареты, беги быстро, а то будет плохо…» – «Кому плохо?» – «Тебе, конечно»). Кричала на нее хриплым голосом: «Слушай меня! Смотри на меня! Я что сказала?! Я знаю, как надо!» Требовала уважения, послушания, десертов. Если Мура обижалась, ласково говорила: «Мурочка, я обращаюсь с тобой лучше, чем с родной дочерью». «Тебе это ничего не стоит», – замечала Клара, родная дочь.
К Андрюше Берта относилась не так, как к Муре: Мурочка будто родилась у нее самой, была полностью ее ребенком, с Андрюшей же она словно сказала: «Ну не-ет! С меня хватит!» – Андрюша совершенно точно был ребенком Клары. Может быть, Берта исчерпала свой материнский ресурс, может быть, пришло ее время быть бабушкой, а не мамой, а возможно, это было что-то глубинное в духе психоанализа: профессор Горячев умер, без мужа она не могла стать матерью. Так или иначе, Андрюшу она любила как положено любить внука: нежно, но отстраненно, не включая личную ответственность. При этом ставила его сиюминутные интересы выше собственных: ребенку самое вкусное, самое лучшее, мягкое, красивое, – и даже разрешала ему смотреть мультики по телевизору в то время, когда шла ее любимая передача. Муре, напротив, не уступала ничего и ни в чем, с ней стала горячо и страстно требовательной. …Чего требовала? Всего, любви.
– Ладно, плакса… Тебе понравится в детском саду, там… э-э… совсем не страшно, – сказала Мура Андрюше.
Хотя Мура обманывала Андрюшу на каждом шагу, он все равно верил ей бесконечно. Но сейчас ему было понятно: если Мура уверяет искусственным голосом, что в детском саду не страшно, значит, там очень страшно.
Андрюше не особенно понравились шкафчики в раздевалке, они были с веселыми картинками, будто здесь каждый ребенок обязан веселиться – а если ему не весело, если ему грустно?.. Не понравилась воспитательница: узнав, как его зовут, она рассмеялась и сказала: «У нас тут есть кукла, Андрюша в пальто, будем тебя так называть». Андрюше показалось, что в этом нет ничего смешного и что воспитательница с ним странно ласкова… Зачем она ласково сказала «ты мне очень нравишься», ведь она его совсем не знает? Это было такой очевидной неправдой, что Андрюша чуть не заплакал – ему стало жалко воспитательницу, вынужденную притворяться, что ей нравятся дети. Чтобы не расплакаться, он сильно сжал Кларину фотографию в кармане, фотография была взята с собой на случай, если он сильно соскучится.
– Что это у тебя глаза на мокром месте? Ты что, плакать собираешься? Ты же мальчик, мальчики не плачут, – пропела воспитательница.
И тут произошло то, чего никто не ожидал, впрочем, Берта, пожалуй, ожидала, она всегда была готова к плохому. Андрюша вежливо сказал: «Простите меня, я пе… пе… пепере… передумал», развернулся и пошел к выходу. Он думал, что хочет детей и игрушки, но оказалось, что хочет домой с мамой, Бертой и Мурой.
Воспитательница прошла курс психологии и знала, что ребенку нельзя расстраиваться, иначе ему грозит психологическая травма. Она предложила забрать ребенка домой и попробовать привести его когда-нибудь в другой раз. На словах «забрать ребенка домой» возникла некоторая суета: Берта двинулась к выходу, приговаривая «я же говорила, что ему рано в детский сад», Мура закричала «Андрюша, пока!» с лестницы. Берту можно было понять: она немного устала от Клариных детей. И Муру можно было понять: у нее-то уж точно были дела.
Клара уговаривала Андрюшу всеми возможными непедагогическими способами: если он на полдня, хотя бы на час, хотя бы на полчаса останется в саду, она купит ему в Гостином Дворе ту большую машину, катер, самолет, велосипед и мороженое, они пойдут в зоопарк, в группе замечательные дети и игрушки, и Андрюша будет там очень счастлив… В ответ Андрюша вцепился в ее куртку и закрыл глаза. Клара знала, что это означает: он ей доверяет, знает, что она его не предаст, и сейчас они пойдут домой на ближайшие несколько лет… Ситуация казалась совсем уж безнадежной, но тут вдруг раздался густой низкий голос.
– Отпустил маму. Развернулся. Дал мне руку. Пошел, – сказал голос. Голос принадлежал заведующей детским садом. Андрюша отпустил Клару, развернулся, дал заведующей руку. Она ничего не знала о психологических травмах, зато знала какой-то секрет, какую-то имела тайную дудочку, на звук которой завороженно шли дети уже лет тридцать.
Клара вышла из детского сада, печально думая, что самое трудное и даже трагичное для каждой матери – мгновение, когда ее дитя впервые начинает жить без нее, и какие же все-таки Берта и Мура эгоистичные, бросили ее в трудную минуту… И увидела, что Берта и Мура вовсе ее не бросили, они тут, во дворе, на пожарной лестнице. Взобрались по пожарной лестнице и прилипли к окнам детского сада. То есть, конечно, Мура взобралась и прилипла, а Берта стоит внизу и кричит: «Ну что, где он, ты его видишь?! Не видишь? Заберись еще повыше, только не свались, я тебя умоляю!» Клара удивилась, как ловко, оказывается, Мура, закоренелая прогульщица физкультуры, умеет взбираться по пожарной лестнице и какая у нее все-таки хорошая семья.
Если бы встреча была не в гостинице «Европейская», Клара поехала бы на машине – и ничего бы не произошло. Но около «Европы» (так питерские называют гостиницу «Европейская»), как известно, невозможно припарковаться. Клара не хотела нервничать, долго кружить, выслеживать место для парковки, найти наконец и выяснить, что это парковка филармонии или Русского музея и ей тут нельзя, расстроиться и прийти в издательство возбужденной и обиженной. Она хотела прийти на важную встречу так, чтобы создалось впечатление небрежности, вроде бы ей не так уж важно, она случайно по дороге забежала, а могла бы направиться в другое место…
Можно было бы пойти пешком, от детского сада на Тверской до «Европейской» пешком было минут 40, но на Кларе были новые туфли Прада, несмотря на бешеную цену, жесткие, как колодки каторжника, и она не хотела прихромать в издательство с искривленным от боли лицом, со стертыми в кровь ногами, – это была ее первая важная встреча. Впервые ее покупали. У нее к тому времени вышла книжка, затем вторая, третья, и вот – нежданная победа, ей назначили встречу с тем, чтобы «сделать предложение». Кларе (джинсы Армани, белая рубашка Армани, плащ Армани, тогда Армани казался отличным вариантом – и скромно, и дорого, и Армани.) было тридцать шесть лет, на вид двадцать пять, в душе не больше семи, и слова «предложение» и «встреча» высекали в ней искры, сверкали волшебным светом – вот сейчас откроются новые миры, и… И? Ну, просто новые миры.
Клара поехала на троллейбусе, чтобы прибыть в «Европейскую» независимой и отстраненной, с настроением «не надо ничего просить, сами предложат и сами все дадут». С Тверской вышла на Суворовский, проехала Невский на троллейбусе № 5, вышла у Катькиного сада, перешла Невский, повернула на Михайловскую, – шла будто летела, чувствовала себя погруженной в свои мысли писательницей и одновременно зверской бизнес-леди, в общем, роскошной победительницей.
Это было удивительно, увлекательно, нереально, все это новое, что с ней происходило, – так долго она была никому не нужна, а теперь вдруг стала всем нужна! Несколько книг вышло в маленьком московском издательстве, и отчего-то был успех: книги продавались, допечатывались, продавались, и в прежде равнодушном голосе издателя («ну, как вас там зовут, давайте попробуем…») стали звучать нежно-уважительные нотки («кажется, я открыл звезду!»)…
Игра в звезду (хотя почему игра, кто сказал, что это было по-игрушечному?) шла полным ходом. «Мерседес» встречал ее на Ленинградском вокзале (владелец маленького московского издательства посылал за ней свой «мерседес» с водителем, и водитель вез ее по Москве, как настоящую звезду), – и телевидение! – и заискивающие лица редакторов – хотя, казалось бы, им-то чего – а вот чего: она перспективная, нельзя, чтобы ушла к конкурентам. Клара не собиралась к конкурентам, у нее вообще большая часть сил уходила на то, чтобы скрыть изумление и радость: ее издают, ура, это не сон ли?..
Но конкуренты – вот они, сами ее нашли и пригласили на встречу. «Послать за вами машину?» – «Нет, я сама, мне…» Чуть не сказала: «Мне надо ребенка в садик отвести». Прежде ей никто не назначал деловую встречу в «Европейской», ее еще ни разу не переманивали конкуренты, – и так трудно было сдержать щенячью радость, но она же не парвеню, не нувориш – Берта говорила «всегда помни, кто ты», и она помнила. К тому же привычка к хорошему приходит быстро, Клара быстро привыкла – вот ее книги в витринах, а вот картонная табличка на книжном развале – «новая Горячева» (ха-ха-ха, новая она…), а вот интервью с ней, а вот она по телевизору. Попасть на телевидение стремились все, на любую самую глупую передачу все равно кем, гостем или экспертом (хоть чучелом, хоть тушкой), но это оказалось самым скучным: там была нужна не Клара, а именно что ее тушка – ее пудрили, усаживали на диван в студии и задавали глупые вопросы, целью ведущих было показать себя, а не Клару.
Встречались в кафе на втором этаже, за столиком в углу. Напротив Клары сидел совершенно непримечательный человек – глаза, нос, рот, на коленях портфель, – если бы Клара на секунду отвернулась и ей бы поменяли собеседника, она бы не заметила.
Разговор был странный, не о книгах, он даже вид не сделал, что ему интересна писательница Горячева, – сразу после приветствия предложил:
– А давайте не будем рассусоливать? У вас тут в Питере принято разговаривать, а мы в Москве имеем мало времени.
Так и сказал, как иностранец: «имеем мало времени».
– У вас есть новая книга?
– Я сейчас дописываю, – оживилась Клара. – Хотите, расскажу, о чем?
– Прямо сейчас пятьдесят тысяч хотите?
– Что?
– Переходите к нам. Даю вам пятьдесят тысяч долларов. – Он открыл портфель, засунул в портфель руку и что-то такое там с видимым удовольствием ощупал, должно быть пачки долларов.
Клара изо всех сил постаралась не ахнуть «вы что, с ума сошли?», «прямо здесь, сейчас?», не закричать «ура!» или «ой, скорей!». У нее закружилась голова, не в переносном смысле, не от собственных умопомрачительных успехов, а буквально.
– Ваш издатель вам платит меньше. Он – мелочь пузатая.
То, что платил мелочь пузатая, казалось Кларе огромными деньжищами, которые неизвестно почему платят ей за счастье писать… и, конечно, это было меньше, много-много-много меньше.
– Мне пора, – поднялась Клара, – спасибо за предложение.
Она и сама не знала, почему ушла.
Обидно вел себя с ней этот непримечательный московский человек с портфелем. Как будто ему можно людей называть «мелочь пузатая». Как будто она сейчас все отдаст за этот его портфель. Как говорила Берта – «помни, кто ты»?.. Клара не знала кто она, но точно не та, кого можно поманить вот так – будто без любви, не ухаживая, за деньги. Кроме того, было очень интересно получить такое предложение, встать и уйти. Это было круто. Как в кино. Ну, и, честно говоря, у нее не было ощущения потери. Напротив, была злая уверенность, что все впереди, все еще будет, и даже лучше.
Клара села в троллейбус около Катькиного сада, чтобы ехать в детский сад. Ей вдруг стало очень, просто невыносимо грустно, как будто ее надежды были жестоко обмануты, будто она Золушка в мечтах о принце приехала на бал, а ей велели квартиру убрать… то есть дворец. Почему, ведь все было просто оглушительно хорошо: предложение показывало, каких она достигла успехов, а что сделано в хамской форме, так что взять с этого московского типа. Но настроение было ужасным, она смотрела вокруг и думала: зачем она звезда, зачем все на свете так печально, зачем она приезжала, зачем на троллейбусе, зачем в Армани, зачем Андрюшу в садик повела?..
На сиденье впереди женщина читала ее книжку в яркой обложке, и Клара, печальная звезда, приняла скромный, чуть утомленный вид и исподтишка посмотрела, не читает ли кто-нибудь еще ее книжку, – вбок и вперед, и вдруг как будто взрыв. Впереди через три ряда у окна сидела Карл!
Троллейбус тронулся, Клара смотрела на ее стриженый затылок – вскочить, подойти? Они не виделись – сколько? Они с Карлом перестали общаться – эту дату забыть невозможно – за восемь месяцев до рождения Андрюши.
…После развода у Клары осталось странное чувство непрочности всего – раз уж рухнула такая основательная конструкция, как ее брак, значит, все может перемениться… Все и переменилось, прежде было будущее предопределено, а стало – что делать? Берта повторяла: «Разрушить-то не фокус, а вот создать…»
Родители, конечно, никуда не делись. Клару теперь стали отпускать на сколько хочет и куда хочет, у Берты была установка: дочери нужно выйти замуж, устроить свою жизнь.
– Почему ты так небрежно одета, посмотри, как ты выглядишь… хоть накрась глаза на всякий случай, – говорила Берта.
– Зачем? Я иду гулять с Мурой.
– Для тебя теперь каждый день – это случай, ты так должна относиться…
Вся эта истерика проходила мимо Горячева, профессору Горячеву было бы очень унизительно знать, что все мысли Берты лишь о том, как Клару пристроить. Их с Бертой разговоры были похожи на разыгрывание пьесы, в которой каждый говорит о своем, не слушая другого.
– Ты знаешь, куда она пошла? А куда вчера уходила? Я беспокоюсь, что она никого не найдет… Я беспокоюсь, что она найдет неподходящего человека…
– А у меня сегодня защита двух аспирантов.
После развода прошло не так много времени, чтобы они совершенно пришли в себя, но Клара опять все взбаламутила.
– Сначала развод, потом спекуляция, я даже не знаю, что хуже!.. – кричал Горячев. – Почему у всех нормальные дети, учатся в институтах, а ты ушла из института, и какую же профессию ты хочешь приобрести? Тебя влечет профессия «спекулянтка»?!
– Мало того, что ты выкинула все наши мечты в окно, так теперь тебя посадят за спекуляцию! И я умру! – вторила Берта. – И папа, само собой, тоже.
Спекулянтка! Скандал! Выяснилось, что Клара купила в комиссионке за десять рублей американскую военную куртку и продала за тридцать.
– Рыться в старье?! Моя дочь рылась в старье!..
– Перепродавать?! Вместо диссертации?
– Ты просто глупа, если думаешь, что это может стать твоим делом жизни… Ты меня очень разочаровала.
– Это все твоя глупая страсть к фирменным вещам!..
– Ты говоришь, что не интересуешься фирменными вещами? А зачем ты купила платья пятидесятых, и шляпки, и кружева, и подкладки?.. Платье из органзы не носят с солдатским ремнем.
– Так можно бог знает до чего дойти!.. Если ты купишь этот плащ, ты…
– До чего ты можешь дойти, если купишь этот плащ? А ты сама подумай!
– Тут пахнет!.. Ах, это просто запах старой одежды?!
– Где ты будешь это продавать? Здесь? Дома?! При ребенке?! Ах, ты не собираешься при ней заниматься проституцией! Что значит – ты не собираешься при ней заниматься проституцией?! Ну знаешь, это уже просто хамство!
У Клары вдруг обнаружились способности одновременно к моделированию одежды, шитью и торговле, то, что она хотела сделать, сейчас назвали бы «открыть бутик винтажной одежды», а в те времена называли «спекуляция» и «тебя посадят».
– Ты будешь пускать сюда людей?! Домой? Тебя посадят за спекуляцию джинсами.
– Я не спекулирую! И где ты видишь джинсы?!
– Все равно, ты перепродаешь. Тебя посадят за спекуляцию!
– Я не перепродаю. Я переделываю старые вещи, украшаю… Это будет ателье.
– Тебя посадят за ателье.
В ход пошло все: Берта и профессор Горячев даже вытащили из шкафа семейные скелеты.
– Это в ней проснулся дедушка… – виновато сказала Берта.
– Дедушка-инженер? – спросила Клара.
– О если бы… Он любил юбки… кофты тоже. Он был портной. Погиб на фронте.
Оказалось, дед-портной до войны год сидел за коммерцию. У Клары, получается, имелись наследственные преступные коммерческие наклонности.
По мнению родителей, оставалось совсем немного времени на то, чтобы Кларе найти себя, а ее кидало от одного прекрасного плана к другому. Она то хотела открыть ателье, то поступить в театральный, стать конферансье, пойти в КВН, то начинала писать роман. Родители приводили аргументы против:
– ты будешь спекулянтка (актриса, конферансье, писательница из тебя не получится)
– неприлично
– ненадежно
– легкомысленно
– у этого нет общественной ценности
– не сможешь реализоваться и будешь несчастна
– у тебя будет жалкая жизнь
– ну, это вообще несерьезно
– нет способностей
– это просто невозможно
– если ты этого не понимаешь, значит, ты стала чужая.
Но что самое странное: все эти дрязги совершенно не портили их отношений, и у всех троих было прекрасное настроение: у Клары – как будто перед ней весь мир, а у родителей – как будто Клара вновь принадлежит только им.
Ну, а к тому времени, когда Карл и Клара встретились, в самом конце девяностых, Клара стала взрослой: профессор Горячев умер. Злые девяностые не сильно по ней прошлись, все эти годы профессор Горячев работал в Америке, и – вот ирония судьбы, без «спекуляции» не обошлось: Берта годами присылала Кларе диктофоны, которые та сдавала в комиссионный, что и позволило ей с Мурой выжить. Кларе так и не пригодились дедушкины коммерческие гены, а вот все, чему ее учили в детстве, пригодилось: она побывала и переводчиком с немецкого, и учителем английского, и даже преподавала хорошие манеры.
Ах да, и алименты, конечно, помогали: Стасик давно уже жил в Канаде – тоже ирония судьбы, Кузьмичи умерли, так и не узнав, что сыну досталась эмиграция вместо большой советской карьеры. …Рассказывать долго, писать долго, а в мыслях все пронеслось мгновенно, сколько Клара передумала-вспомнила, а троллейбус подъехал только к Литейному, и водитель сказал: «Следующая остановка “Литейный проспект”».
К тому времени, когда Карл и Клара встретились, Клара еще не оправилась от смерти отца. Но успела развестись со вторым мужем, бывшим аспирантом отца, начинающим банкиром.
– Я запустила механизм, – сказала Карл.
– Какой механизм?
– Твоих разводов. Ты должна быть мне благодарна.
У Клары был не самый лучший период, а у Карла именно что самый лучший. Она только что получила премию за роман, премию за рассказ, и обе премии престижные, и она замужем. Карл вся в премиях, а Клара никто; Клара опять развелась, а Карл замужем.
Замужем Карл за человеком с детской площадки.
– Помнишь «хорошего человека», который, проходя мимо, крикнул «пожар» – и мы Муру нашли? Вот он мой муж… Я уже тогда знала, что это любовь. Что мы встретимся, что все еще будет. Знаешь, бывают такие люди: они появляются вовремя, когда другие уже сходят с ума, и объясняют, что нужно делать. Это особенные люди, Бог записывает их на особой странице.
Клара удивилась – не тому, что вот такое совпадение (те, кому уже не двадцать, знают, что самые удивительные совпадения случаются в жизни чаще, чем в романах), а тому, что Карл, предельно не сентиментальная, говорит нежные глупости. Прежде Клара была нежная и сентиментальная от общего градуса счастья, а теперь Карл влюблена и счастлива. Одно только не идеально: она сама не хочет ребенка, но ей кажется, что муж хотел бы стать отцом, у него ко всем ученикам отцовское отношение, он даже прозвище имеет Отец Сергей. Врачи не говорят, что она бесплодна, говорят «пробуйте». Карл рассказывала о самых интимных вещах, как лежит после секса, подняв ноги кверху, как измеряет ректальную температуру, как будто все десять лет, что они не виделись, держала в себе все человеческое, женское, теплое, о чем могла говорить только с Кларой. Клара же, напротив, со страстью бросилась в умные разговоры, как будто предыдущие десять лет провела в палате роддома, обсуждая беременности и любови, причем с женщинами, не знающими грамоты.
Карл замужем, влюблена, получила сразу две премии… а если у кого-то плохой период, так он плохой во всем. Клара, не оправившаяся от смерти отца, недавно развелась, у нее плохо даже то, что поначалу казалось хорошо. В одном питерском издательстве вышла ее книжка. Клара очень старалась писать умно, чтобы было похоже на Карла, подражала ее стилю, писала, обложившись словарями, подолгу подбирала эпитеты и метафоры, и ей казалось, что получилось не хуже, чем у Карла. Клара так радовалась, что книжка вышла, ждала успеха, но даже ей самой было трудно найти книгу в магазинах, почти весь тираж пропал где-то на складе.
– Ты умней этой своей… книжки, лучше не пытайся мне подражать, – мягко сказала новая, тактичная, добрая Карл, пролистав книжку. Такая обидная доброта, особенно от подруги, только что получившей две премии, не одну, а две!
Опять завелась дружба, теперь уже втроем: очень приятная дружба, когда один мужчина между двух женщин, и обеих он понимает, защищает, опекает, с обеими до утра разговаривает. Пожалуй, он больше опекает Клару, он любит людям помогать, вообще любит несчастных, а Клара несчастна: ей кажется, что она, как Буратино со сломанным носом, висит на гвозде.
– Я без папы вообще никто… понимаешь? – говорит она, и Сергей кивает, и объясняет ей, почему она чувствует именно так, а не иначе, и обещает, что теперь он будет ей как папа. Шутит: «Я же Отец Сергей…»
– Я была такая яркая, а оказалась никчемная, ни к чему не могу себя приладить… понимаешь? – говорит Клара.
Сергей возражает, говорит, что она яркая, талантливая, и берет все ее горести себе. Кларе становится спокойно, безопасно, и правда он Отец Сергей…
Вдруг Кларе позвонили и пригласили на встречу с читателями. В кафе на Пушкинской. Сказали, что книжка Клары Горячевой вызвала большой интерес и вот они ее ждут. Клара была страшно польщена – ее еще ни разу не приглашали на встречу с читателями, «читатели ждут Клару Горячеву на встречу» звучало волнующе, Карл сказала: «Ну, надо же, это круто!» – от этих слов Клара даже немного задохнулась.
Клара оделась продуманно, чтобы не слишком нарядно, Муру с собой взяла, чтобы Мура порадовалась и погордилась, что у нее мама писатель. Берту она бы ни за что не пригласила – стеснялась, а Муру нет.
Те, кто пришел на встречу с ней, не были похожи на обычных читателей, как она себе их представляла, – женщин от тридцати с небольшим, привыкших к чтению как любимому времяпрепровождению, тех, для кого лучшая оценка книги «прямо как у меня», или «поплакала, посмеялась», или «все как в жизни». Это были совсем другие люди, похожие не на классических «читателей», а на посетителей модных кафе. И то, что они спрашивали, очень ее удивило. Кто-то назвал ее новым явлением в российской прозе, это было приятно – ведь она старалась писать «умно», но почему именно она «новое явление»? Женских романов на полках полно…
– Вы следуете какой-то литературной традиции?..
– Я люблю классику, особенно Гончарова и Толстого, и стараюсь следовать… их традиции.
– Вы считаете себя больше прозаиком или поэтом?..
– Я… э-э… прозаик.
– В ваших текстах очень сложный метафорический ряд…
– Нет у меня метафорического ряда, – зло сказала Клара, – у меня история про девушку, которая нашла любовь, три раза ошиблась, а потом нашла… Может, в моем тексте найдется пара метафор, давайте все вместе вспомним, чем метафора отличается от олицетворения…
Все засмеялись и захлопали. Подумали, она иронизирует. В сущности, так и было: она злилась и защищалась.
Как еще можно было отвечать на вопросы о чужой книге? О книге Карла. Здесь сидели читатели Карла, они думали, что перед ними Алена Карлова, и задавали ей вопросы о ее книге. Зачем Карл так ее унизила? Зачем устроила этот розыгрыш? Так даже первого апреля нельзя шутить, это слишком зло.
Можно было бы заплакать и убежать, но вон там, в углу, сидит Мура – разве можно признать при своем ребенке, что тебя так унизили? При Муре нужно держаться, никто не должен понять, что вот она, Клара Горячева, автор одной никому не известной книжки, стоит на сцене и отвечает на вопросы о книге лауреата престижных премий. Если она сейчас расплачется, Мура почувствует, что это ее унизили, и станет закомплексованной, неуверенной в себе, – нельзя плакать, нельзя!..
– В чем особенность вашего нарратива?..
– Моя особенность как раз в том, что я нетвердо придерживаюсь правил нарратива… Я даже не уверена, что знаю, что такое нарратив.
В этом месте ей опять аплодировали, очевидно, чем загадочней и бессмысленней были ее ответы, тем умней казались этим людям.
– Постмодернистская игра…
– Вашу прозу пьешь как вино, у некоторых от нее случается оргазм…
– А полученные премии помогают вам писать?
– Нет. Не помогают нисколько. Они ничего для меня не значат, как будто я их не получала.
Аплодисменты. Кто-то сказал: «Какая вы замечательная!»
Клара повернулась спиной к чужим читателям, поклонникам Карла, махнула Муре рукой – пошли отсюда. Теперь нужно было только не заплакать при Муре, и все. Но она не заплачет, она же мать.
…Их объяснение было так ужасно, что Клара предпочла его быстро, почти мгновенно забыть, как мы забываем все, что не вяжется с нашим представлением о самих себе, – иначе как жить? Это было унизительно, тем более невыносимо унизительно, что Карл ведь должна была попросить прощения… объяснить свое предательство и попросить прощения, разве нет?..
… – Зачем ты это сделала? Ты понимаешь, как мне было страшно стоять на этой сцене, как обидно? Может, ты хотя бы извинишься?.. Это же предательство, какое-то бесцельное предательство, – зачем тебе это? Мне было обидно, страшно, больно, но зачем это тебе?! Ты же не садистка. Или садистка?
– Тебе было страшно, что сейчас над тобой посмеются. Мучила зависть, что все это восхищение обращено не к тебе, а ко мне. Обидно, что я тебя заставила быть мной… Ты всегда хотела быть мной… Я все понимаю, я же, в отличие от тебя, писатель. У тебя есть только один крошечный талантишко – вызывать жалость. Как это тебе мама всегда говорила – «помни, кто ты»? А кто ты? Была папина дочка, а сама ты – кто? Не жена, не писательница, ты просто «не»…
Карл не покраснела, не смутилась, ей не было стыдно за этот розыгрыш. От нее била волна неприязни такой силы, что Клара отшатнулась. Растерялась. Жалким голосом попросила:
– Объясни, пожалуйста, я не понимаю…
Карл холодно, сквозь зубы, объяснила: это был эксперимент. Она изучает механизм предательства.
– Все всегда обвиняют предателя, но никто никогда не подумал: а предателю-то каково?.. Вот я хочу посмотреть – каково предателю. Как предатель мучается, переживает.
– Но почему ты… Ты просто не выдержала своего успеха – ставишь эксперимент, изучаешь… Ты считаешь, что ты гений, а гению все можно, можно делать больно, смеяться над чувствами других людей. А мне… я…
– Что ты? – передразнила Карл. – Иди.
– Может быть, я тебя чем-то обидела, тогда извини… прости, если я тебя обидела…
Как же это? Это Клару оскорбили, это ее обидели, но выгоняет ее Карл. Она пришла и хотела выяснить, за что, а та – сквозь зубы. Почему Клара просит прощения за то, что Карл ее обидела? Что же, ее можно сбить с ног волной холода, а она так любит Карла, что готова терпеть унижения?
– Ты виновата, а я прошу прощения…
– Послушай, уйди, а?..
Клара вышла из подъезда, прислонилась к стене, закрыла глаза. Ее сначала обидели, посмеялись, а потом выгнали ни за что. Получается, она такая мизерная, что не стоит даже объяснения. Просто как собачка – пошла вон, и все. Она представила папу, как он сказал незадолго перед смертью: «Никто тебя не обидит, я всегда буду рядом…»
Когда открыла глаза, рядом стоял Отец Сергей, и это показалось ей бесспорным знаком.
В ответ на эксперимент Карла Отец Сергей собрал вещи и ушел жить к Кларе. Он не «ушел к Кларе» как к другой женщине, а именно ушел жить. Это в какой-то степени тоже был эксперимент, эксперимент-наказание: человек, изучающий механизм предательства, должен на своей шкуре изучить механизм наказания. Они ночами обсуждали интереснейший вопрос: жестокость Карла и есть ее талант? Если ее жестокость и талант равны, то понятно, почему милый мягкий литературный талантишко Клары не идет ни в какое сравнение с жестоковыйным талантом Карла.
Клара не была влюблена, и даже в качестве близкого друга Сергей не был ей особенно нужен, но на тот момент это было ее единственное оружие против Карла. Она не была уверена, что хочет так строго наказать Карла – навсегда забрать Сергея, Отец Сергей не был уверен, что хочет так строго наказать Карла – уходом навсегда, но когда люди ведут долгие ночные разговоры, то секс, дружеский секс кажется продолжением разговоров, и вскоре оказалось, что Клара беременна. Теперь уже не имело значения, кто виноват, кто кого наказывает, кто кого предал.
Когда Клара поняла, что беременна (беременность казалась ей нереальной, надуманной, ведь от дружбы беременности не бывает), она пришла к Карлу и сказала – забери своего мужа, он мне не нужен, сделать аборт на этом сроке – ну вообще ни о чем… Кларе не нужен был муж Карла, не нужна была беременность, ей было так плохо в целом, что никакая частность, казалось, не улучшит ее жизнь, – проще говоря, ребенка только ей и не хватало… Карл ответила тоже достаточно просто: «Ты что, дура, что ли?» Андрюша родился благодаря Карлу.
Карл в интервью на вопрос, как она отнеслась к беспрецедентному получению одновременно двух престижных премий, ответила: «Даром ничего не бывает, за все нужно платить, и не мы выбираем, чем платить. Мой брак не выдержал моего успеха». Отчасти это было правдой.
…Карл, впереди, через три ряда, сидела сгорбившись, выглядела постаревшей. Клара вслух засмеялась так явственно, что на нее покосилась соседка – вокруг полно слегка сумасшедших, кто-то сам с собой разговаривает, кто-то смеется. Клара смеялась оттого, что ее вдруг осенило – через столько лет, внезапная встреча и озарение в этом чертовом троллейбусе, черт, черт, черт! Вдруг, через несколько лет, она поняла!.. Как в любовном романе.
За годы, которые прошли с их ссоры, Клара написала девять книг и как она только что сказала на своей «важной встрече», дописывала десятую. Уже на второй или третьей книге она поняла, что нужно делать, чтобы персонажи были живыми: закрывала глаза и – что-то такое с ней происходило, по системе Станиславского или по ее собственной системе, – с разбегу впрыгивала в своего персонажа и становилась своим персонажем, не имело значения, женщиной, или мужчиной, или ребенком.
И теперь Клара поняла – как будто Карл стала ее персонажем: с точки зрения Карла это Клара совершила предательство. Карл изучала механизм предательства – да, но она считала, что это Клара ее предает! Считала, что это предательство со стороны Клары – использовать талант быть маленькой, любимой, папиной дочкой. Воспользоваться готовностью Сергея быть отцом всем, его учительским стремлением быть старшим, опекающим, необходимым… Карл впервые распустила лепестки, раскрылась, впервые была любимой, слабой, зависимой – и тут Клара – тут как тут со своим талантиком быть папиной дочкой. Карл мучилась, ревновала, но не скажешь же «отойди, не мешайся под ногами, я тоже хочу побыть слабой, чтобы меня любили и жалели» – произнести это вслух было невозможно. На фоне такой огромной, болезненной обиды розыгрыш с приглашением никому не известной Клары Горячевой на встречу с читателями известной писательницы Карловой выглядел пусть недоброй, но все же шуткой.
Водитель объявил: «Следующая остановка «Площадь Восстания, Московский вокзал», Карл встала и двинулась к выходу, и Клара вскочила, стала продвигаться вперед, горячо шепча про себя: «Сейчас обниму сзади и скажу «прости». Прости, прости, прости…»
Карл вышла у Московского вокзала. То есть Клара, конечно, сразу же поняла, что это не Карл. Как только протиснулась поближе, поняла, – это не Карл. Птичий профиль, знакомый поворот головы, но на самом деле не похожа нисколько… Как можно было так ошибиться?
В детском саду к Кларе со всех ног бросилась воспитательница. Кларе, опытной маме, ни на секунду не показалось, что воспитательница сильно по ней соскучилась: очевидно, Андрюша плохо себя вел.
– Андрюша рассказал нам, что он из очень хорошей семьи, – хихикнула воспитательница.
– Извините, – сказала Клара. Как опытная мама она знала, что нужно всегда извиняться.
– Мамочка, правда же мой дедушка был профессор, и его дедушка был профессор, и того дедушки дедушка был профессор? И так до самых обезьян, от которых произошла вся наша семья, – сказал Андрюша.
– Извините, – сказала Клара. Вроде бы у воспитательницы было чувство юмора, но на всякий случай лучше извиниться.
– Если вы не хотите, чтобы мы узнали, от кого вы произошли, то не говорите и не расстраивайтесь… – утешил воспитательницу Андрюша. – Каждый имеет право хранить свои секреты.
Труды и дни Андрея Мамкина
СНАЧАЛА КАЖЕТСЯ, ЧТО ВЫ НИЧЕМ ОТ НАС НЕ ОТЛИЧАЕТЕСЬ, ПОТОМ, ЧТО ВЫ ВООБЩЕ С ДРУГОЙ ПЛАНЕТЫ, ПОТОМ ОПЯТЬ, ЧТО ВЫ ОТ НАС СОВСЕМ НЕ…
21 апреля, пятница
Мы на даче. Случилось странное, страшное, никому из нас непонятное. Классическое правило «ищи, кому это выгодно» не работает. Это никому не может быть выгодно.
Мамочка написала записку для школы в своем духе: «Андрей не придет в школу, мы уезжаем на дачу, накопились проблемы». Можно понять так, что у нас накопились проблемы: вскопать грядки, посадить огурцы, сжечь мусор или вывезти помойку. Можно понять так, что нам надо многое обсудить. Я уже давно не передаю ее записки. Кому нужны записки от родителей выпускников?
Мамочка каждую пятницу пишет оправдательные записки, почему я остался дома, – ей кажется, что я в первом классе и если она напишет, что у меня болело горлышко, меня не будут ругать. Я собираю ее записки, чтобы подарить ей… когда-нибудь, когда совсем вырасту.
Мы на даче. Мамочка в ужасном состоянии. Не плачет, смотрит в одну точку. Молчит. Потом вдруг начинает говорить много и горячо.
Хоть я и волнуюсь, придется рассказать по порядку. Вчера вечером она пришла домой счастливая. Я давно не видел ее такой счастливой. У нее была встреча с читателями в какой-то районной библиотеке на окраине города. Раньше ей казалось, что не стоит ехать в районную библиотеку на окраину города, чтобы встретиться с читателями: если читатели захотят ее видеть, то сами приедут с окраины города в красивый книжный магазин на Невском. Но теперь, когда ее не так уж часто приглашают… В общем, вы понимаете, ее популярность уменьшилась, вот она и поехала. И вернулась счастливая.
– Меня любят! Я даже не знала, что меня так любят!.. Если бы ты слышал, что мне говорили! «У нас на ваши книги очередь», и «мы все ваши книги читали помногу раз», и «вы дарите нам такую радость», и «спасибо за поддержку в трудные минуты», и даже «вы лучше всех…». А-а, да, и еще: «Ваши жизненные истории помогают быть сильней…» А одна женщина цитировала из разных книг… А другая, школьная учительница, сказала, что советует мои книги всем мамам своих учеников. А еще одна… Ой, да, мне показали мои книги, зачитанные до дыр, буквально до того, что они распадаются на листочки… их подклеивают, выдают, и они опять распадаются…
Вот такая она была счастливая. Стала вспоминать, как все начиналось. В издательстве ей сказали: «Мы будем продвигать то, что уже хорошо продается, то есть вас» – и дали рекламный бюджет. Первое, что сделали на этот рекламный бюджет, повезли ее на встречу с читателями по московским книжным магазинам, и для встречи в каждом магазине был приготовлен огромный ящик с надписью «Аптечка». В ящике лежали картонные макеты ее книг, на которых было написано «Лекарство от плохого настроения», или «Принимать для счастья», или «Таблетка от депрессии».
Мамочка растроганно улыбалась, поглядывала на букеты, подаренные ей на встрече, и по привычке полезла в Интернет, чтобы на своей странице в Фейсбуке поблагодарить библиотеку и посмотреть, есть ли уже отчет о встрече. Отчета не было: это была не такая встреча, о которой сразу же пишут журналисты. Это была маленькая незаметная встреча в районной библиотеке, фотографии с которой, может быть, повесят в этой библиотеке на листе ватмана. Мамочка, конечно, к другому привыкла.
Она продолжала искать в Интернете что-то о себе, листала Фейсбук и счастливым голосом рассказывала, как ее, оказывается, все еще любят читатели, – кто бы мог подумать, что некоторые до сих пор считают ее лучшей, – и тут вдруг ее взгляд остановился. Лучше бы она не благодарила библиотеку, не листала Фейсбук… Хотя она все равно увидела бы, не сегодня, так завтра.
Вот что Мамочка увидела на своей странице в Фейсбуке: «Клара, держитесь! Никто не имеет права с насмешкой цитировать вас и тем более лезть в вашу личную жизнь, пересчитывать ваших мужей!» Дальше была ссылка на baginya.org.
Мы посмотрели: baginya.org – это форум, на котором хейтеры обсуждают своих пациентов. Хейтеры (если кто-то не знает) – это люди, стаями ненавидящие кого-то в Интернете, а пациенты – это известные личности, на которых они собирают компромат. Если ты ненавидишь какого-то публичного человека и хочешь выплеснуть свою ненависть в Сеть, нужно всего лишь зарегистрироваться на этом форуме и заплатить взнос 200 рублей. С этого форума компромат разбегается по Сети: по соцсетям, на литературные сайты, куда угодно.
Вот что прочитала Мамочка:
Сегодня наша пациентка – писательница Клара Горячева. Известна нескончаемым рядом книжулек и книжулечек в ярких обложках, все о трудной женской судьбе. Все героини и героиньки имеют благородство и силу духа, которые бла-бла-бла побеждают все трудности бла-бла-бла… По литературной части это, понятное дело, графомания, а теперь посмотрим, какова же сама писца.
Пис-ца? Пыталась насладиться ее так называемыми произведениями, но не смогла прочитать ни-че-го! Элементарщина, вообще нет стиля, а сюжеты высосаны из пальца! Да еще и все героини похожи между собой, очевидно, похожи на саму пис-цу.
Вот именно, что героини у нее как бы благородные, а сама-то писца какова?! Во-первых, у нее пять мужей. Не, ну два-три еще ладно, но пять?! Другим-то тоже надо оставить!
Но если серьезно, наша поборница чистоты и благородства имеет в своем прошлом огромное темное пятно. Она увела мужа у своей лучшей подруги.
Вообще-то в жизни все случается, мало ли кто у кого мужа увел, может, и любовь подкосит, не будем судить.
Но у лучшей подруги – это вообще-то перебор. Однако на этом наша писца не остановилась. Она не только мужа, но и ребенка у нее увела. Наша Кларочка украла у своей лучшей подруги сначала мужа, а потом ребенка.
Клара Горячева украла ребенка? Как?
А очень просто! Представьте: бывший муж берет ребенка на выходные в свою новую семью. Бывший муж и его новая жена Кларочка всячески развлекают ребенка, покупают его любовь. Кларочка веселая, красивая, много смеется. Зачем Кларе думать о своей бывшей лучшей подруге?
А потом она развелась и ребенка выкинула из своей жизни.
Отдала обратно, как отдают обратно в детдом, если планы изменились!
Клара Горячева отдала ребенка в детдом? Ничессе…
Вот дрянь какая!
Да ладно, эта тема не взлетит, Клара Горячева уже не жжет. Вот если бы лет пять назад, тогда да, а сейчас ее книги не популярные.
А почему у нее пять мужей? Нет, ну это вообще нормально для пис-цы, пишущей о светлом женском щастье?! Пять мужей, детей своих сдавать в детдом!
Что там еще было? Да всё: все книги Клары Горячевой, ратующие за семейные ценности, лживые и неискренние, и сама она лживая и неискренняя… На свои гонорары она покупает дорогие машины, у нее парк дорогих машин, которые водят люди, представляющие опасность на дорогах. Она давно уже исписалась и… В общем, я решил поскорей уехать на дачу.
Я потому решил немедленно ехать на дачу, что как только на даче откроешь ворота, въедешь, потом закроешь за собой ворота, так сразу же кажется, что ты закрылся от всего мира.
Ворота сломались! Мы открыли ворота пультом, а когда въезжали во двор, ворота вдруг начали закрываться и остановились в сантиметре от машины.
Машина стоит в воротах. Пульт не срабатывает. Ворота не открываются. Машина застряла, как Винни Пух в норе, задние лапы в норе, передние на улице. Получается, что мы передней половиной в своем мире, в котором я хотел спрятать Мамочку, а задней в общем мире. Если выйти из машины, получится, что мы заперты машиной на даче.
В данной ситуации хорошо, что мы заперты на даче. Как будто весь мир не существует, как будто есть только небо, только сосны, только грядки с клубникой и парник.
Но вот что плохо – что на даче есть Интернет. Я сломал роутер. Но у нее все равно есть Интернет в телефоне, а ей, с ее зрением, читать в телефоне только глаза портить.
Вечер пятницы в заточении, вдалеке от всего мира
Мамочкина реакция на стресс – она замерла. Ей страшно, что кто-то ее ненавидит. Ей непонятно, что ее ненавидят. Сидит неподвижно, молчит. Потом сама себе что-то невразумительное скажет.
– … Если это мне наказание, значит, я виновата. Пусть я не очень виновата, но раз наказали, значит, есть за что? Они смеются над моими книгами. Вот, например, цитируют: «На ее лице плескались любовные мысли», – и правда, как я могла так написать? Почему мысли плескались? Плескаться можно в море, в озере.
Я ей то чай, то валокордин, она качает головой и спрашивает: «За что? Что я им сделала?» Так жалко ее, что лучше ничего не буду ей предлагать.
– …Зачем она это сделала? Карл очень жестокая, я-то знаю. Не зря ее называли «жестоковыйный лауреат» за то, что она как-то сказала, что получит Нобелевскую премию. …Господи, а зачем она ребенка какого-то придумала, что я украла у нее ребенка, какого ребенка? …Жестоковыйный – это упрямый, непреклонный, все это к ней можно отнести.
– …Карл мне отомстила за Чучело мужа. Это ревность. Чучело мужа был со мной не таким безучастным, как с ней, он со мной смеялся…
– …Нет, ну а кто еще? Кто еще меня ненавидит? Кто так сильно меня ненавидит, что врет, что у меня пятеро мужей? У меня только два мужа, если правильно посчитать: отец Муры и твой папа, ну, и твой отец 2–4… вот и получается два мужа.
Мамочка рассказала мне то, чего я никогда не знал: почему она была замужем за моим отцом 2–4 дважды.
Почему Мамочка развелась с моим отцом 2–4? Из-за чересчур развитого воображения. Ей вдруг показалось, что он ей изменил с дочкой подруги.
– Мне это совершенно точно показалось, то ли привиделось, то ли приснилось…
Ей показалось или приснилось, и она стала думать, искать подтверждение… Она сказала, что сначала ей показалось это дикостью, но по мере того как она об этом думала, эта дикость становилась все более реальной… обрастала подробностями…
– И я больше не могла терпеть ложь.
Она рассказала в лицах, какие между ними были диалоги.
– Я больше не могу терпеть ложь.
– Какая ложь, Клара? Я тебе не изменял, тем более с восемнадцатилетней девочкой.
– Вот именно, ей восемнадцать, а мне сорок девять, кто моложе? Мне очень больно, но что я могу противопоставить молодости?
– Не надо ничего противопоставлять, я тебя прошу…
– Нет, ты скажи, кто моложе!
– Она, конечно.
– Вот видишь.
Они развелись, и вскоре она опять вышла за него замуж. В качестве извинения сказала: «Ладно, прощаю, всегда нужно дать второй шанс».
– Понимаешь, Андрюша, я в то время писала роман с таким сюжетом и увлеклась. Человек с развитым воображением может придумать и сам поверить – я поверила… Это как в детстве синяя рука под кроватью: чем больше о ней думаешь, тем более реальной она становится. И ты уже вообще не понимаешь, происходит это в твоем воображении или в реальности…Может быть, мне ответить, написать, что у меня было только два мужа? Ну, три? И что я не крала никакого ребенка? Приложить документы? Сначала ты родился, потом твой отец с Карлом развелись… Ох, нет, так тоже нехорошо… Теперь я окончательно потеряю читателей…
Как ей, человеку с развитым воображением, невозможно представить, что ее читатели прочитали о ней и завтра забудут? Ей кажется, что в каждом доме, за каждым окном, на каждой кухне выискивают в ее текстах ляпы и смеются над ней. А всем любопытно или смешно долю секунды, а потом сразу же глубоко наплевать.
… Мамочка думает, что это Карл. Вы тоже думаете, что это Карл?
Вечер пятницы, вдалеке от мира
Я думал, она задремала. Накрыл ее пледом и на цыпочках пошел к двери. Но как только я прикрыл дверь, она сказала:
– А Мура?!
– Что Мура?
– А Мура?!
Дальше все происходило в точности как в романе, где все оказываются запертыми в доме и вдруг начинают каяться и честно рассказывать о своем прошлом.
– Вообще-то они правы, те, кто меня осуждает. Я виновата.
– Ты? Виновата?
Мамочка сказала, что она плохая мать и каждую минуту чувствует себя виноватой, что она плохая мать, что у нее не хватает терпения, сил и времени на воспитание Муры.
Речь идет о воспитании Муры?
– Я не жалуюсь на маму, но мама всегда говорила, что я неправильно воспитываю Муру, мне нужно было быть не то строже, не то терпимей… не помню. Мама говорила помидорским тоном: «Она простудилась, как тебе не стыдно!» или «Она получила тройку по физике, ты что, и этого не можешь?..» Мама до сих пор считает, что если я очень постараюсь, все правильно сделаю, буду хорошей матерью, буду знать, когда можно похвалить, а когда нужно поругать, то у Муры не будет трудностей в жизни, она будет хорошо себя вести, много читать, передумает разводиться…
– Почему ты не хочешь, чтобы она разводилась? – глуповато спросил я. Как будто я миллион раз не слышал телефонные разговоры на эту тему от «подумай, ведь у тебя ребенок» до «у тебя же ребенок!». Муре повезло, что она живет далеко, в другой стране. Она может сделать вид, что в телефоне помехи. Быстро прекратить разговор, написать смс «ужасно плохая связь, давай вечером или завтра».
– Не хочу. Я не знаю. Ведь это ее дело. Но я точно не знаю: а вдруг это не ее дело, а мое? А вдруг это я виновата, что она разводится? Вдруг она разводится, потому что я виновата: один раз, когда она только родилась, она ночью закричала, а я лежу и думаю: «Как хорошо было без ребенка». А еще я один раз подумала: «Лучше бы я немного позже ее родила, пусть бы я именно ее родила, но позже». А что, если я должна была быть лучше? А я была хуже… А вдруг я виновата перед ней, что развелась?
Мамочка залезла в книжный шкаф и достала красный плюшевый альбом с фотографиями. Вытащила из альбома тетрадный листок в клеточку, исписанный кривыми строчками.
– Помнишь, Агата Кристи советовала прятать улики на самом видном месте? У меня тайник на самом видном месте в шкафу, в альбоме. Смотри, что у меня есть.
Я очен саскучилась по папи. Мама и дет дед и бу бабуля эта харашо но они не хотят знать где дохлая мыш. А папи интересна была бы где мыш.
Я спрашываую где папа тагда у бабушки и деда лица как у сабаки. Сабака злая но делаит вит што добрая
Ято фсе поняла. Они меня опманывали. Когда я заплакала пачиму у миня я ретко вижу папу часто нет папы они сказали а давай с табой паговорим.
Бабуля сказала пуст Клара как хочит а мы ни будим на эту тему.
Тагда я притварюусь што уминя все нармално
Я притваруюсь все нармално а сама думаю пачиму фсетаки уминя нет папы как у других многих дитей.
Это было Мурино письмо, похоже, она написала его сама себе. Но Мамочка развелась с Муриным отцом, когда Муре было чуть больше года. Говорят, человек не скучает по тому, чего не знает. Но письмо написано ребенком лет шести-восьми, получается, Мура сильно переживала… А что, если она до сих пор переживает? Жаль, что я не могу ей немедленно позвонить, у них сейчас ночь.
– Я виновата, что развелась… Я думала, что она не заметила, что я развелась, что она вообще не заметила своего папу, он был такой… незаметный. Для меня, но не для нее. Она, оказывается, страдала, делала вид, что все нормально, а я дура. Самодовольная дура, думала, что все лучше всех знаю и мой ребенок будет чувствовать то, что я хочу, что я считаю правильным. Я виновата.
– Если ты так думаешь, зачем кричишь ей по телефону «Я же тебе говорила!», или «Делай, как я говорю!» или «Я же тебе свою голову не поставлю!». Теперь ты хочешь поставить ей свою голову. Как будто это не ты, а Помидора.
– Я кричу?! Нет. Я не кричу! Это Помидора всегда кричит. А я никогда не кричу. Я кричу только потому, что волнуюсь! …Знаешь, я кричу, а сама думаю: «Вот если бы мне сказали: проползи весь Невский, чтобы у нее все было хорошо! Пусть бы мне сказали, я бы… да!»
– Весь Невский, от Адмиралтейства до площади Восстания?
– Ну да!.. Я бы по левой стороне ползла, там кафе, магазины, в «Елисеевский» можно заползти…
На этом откровения и оправдания закончились, закончилась пятница. Честно говоря, я был рад, что пятница закончилась, потому что я вдруг очень сильно устал от откровений и оправданий. В романах на этом месте всегда заканчивается спокойная жизнь и кого-нибудь убивают или кто-то пропадает, а у нас просто закончилась пятница, мы пошли спать.
Перед сном я посмотрел, что происходит в соцсетях.
Там был ужас!.. Можно сколько угодно восклицать «Ах, почему люди такие злые шакалы?!», но что толку? Людям нравится наброситься всем вместе на одного ослабевшего человека, загнать его всей стаей, посмотреть, как он будет плакать…
Компромат на Клару Горячеву был совсем не убойный: подумаешь, пишет женские истории, подумаешь, отбила мужа, украла ребенка – это же в переносном смысле, она не оказалась убийцей, отравительницей, мужчиной. Не самый горячий компромат, тем более Мамочка не была публичной персоной номер один. Очевидно, в этот вечер не нашлось ничего лучше, никого поинтересней, вот и накинулись на нее. Но Мамочка оказалась отличной мишенью: на нее напали те, кто имеет свой счет к искусству и ненавидит «безвкусные жанры», а также ее же собственные читательницы – поборницы нравственности… Ну, и те, кто любит вцепиться и терзать или походя клюнуть, плюнуть, лягнуть…
Они не знают, спряталась ли Мамочка, закрыла ли глаза, зарылась ли под одеяло, выключила ли Интернет. Но догадываются, что нет, что она сейчас лежит и читает о себе: что ее книги низкопробное развлечение и развращают людей, так как не являются литературой, что она не имеет понятия об искусстве, что виновата в деградации общества… В общем, благодаря Мамочке уровень развития граждан упал ниже плинтуса.
Люди, которые были совершенно равнодушны к творчеству Клары Горячевой, глумились над ее стилем, радостно издевались над ее ляпами… А в такого рода книгах ляпы всегда найдутся! Особенно если выдернуть из контекста. Кто-то написал пародию на ее ляпы – вот, пожалуйста, «у нее была страстная форма попы» и «плавный поворот живота». Мамочка такого не писала, но теперь это запомнится как написанное ею.
Мамочку расстреливали по всем направлениям, писательскому и нравственному. Называли «дельцом от литературы», «писательницей для задолбанных жизнью», восклицали «вот она, оказывается, какая, а ведь пишет обо всем хорошем и добром!», и «а что в ней такого особенного, что была замужем восемь раз?!» и даже «оставьте в покое пожилую графоманку!».
Я понимал, что Мамочка сейчас в соседней комнате, как и я, смотрит в телефон и читает то же самое. Плачет, наверное. За стенкой было тихо. Она не будет громко плакать, чтобы я не услышал и не расстроился.
Предупреждаю сразу – это сон.
– Мамкин! Ты почему без сменной обуви?! – Голос был мягкий, но я все равно мысленно заметался.
Это была учительница начальных классов.
– Я тебя хорошо помню, Андрюша, – сказала она, – ты был хорошенький, как куколка. Плакал, когда читали книжку про птичку… про зяблика. Помнишь, как зяблик замерз?..
Она смотрела на меня ласково, словно я все эти годы не переставал страдать из-за замерзшего зяблика.
– Ну что, Мамкин, работать к нам?..
Глупый вопрос, не поступил же я снова в первый класс.
– Почему такой несчастный вид?.. Веселей, Мамкин! Научись управлять лицом. Учитель должен быть счастливым, иначе ученики решат, что ты неудачник. Вот посмотри на меня: я мечтала о школе, и я всю жизнь в школе. Ладно, Мамкин, не забудь составить списки.
Не понял, чего именно списки, но понял, что я в Аду.
– Ах, какой у нас тут красавец! – Мимо нас прошла девушка, очевидно молодая учительница. Могла бы не называть коллегу красавцем. Она симпатичная, но, на мой вкус, слишком крупная.
– Я не учительница, я школьница, – пояснила девушка в ответ на мои мысли.
Я бы такую развитую школьницу отдал замуж, не задумываясь, чтобы не смущала педофилов.
Школьница улыбалась, я начал улыбаться в ответ, но вовремя вспомнил о своей цели. Мамочка спрашивала, поставил ли я себе цель на год. Я поставил. Моя цель – чтобы меня не обвинили в сексуальных домогательствах в этом учебном году.
– Вас срочно вызывают к директору, – сказала школьница.
Первая мысль любого человека, которого вызывают к директору, это «что я сделал?» и «где мамочка?».
В кабинете Директриса. Она сверхчеловек – нереально быть такой стройной, собранной, светской, красивой, холодной, доброжелательной, пугающе приветливой, с железной волей.
– Возьмете первый класс, – сказала Директриса.
– Я?.. Почему? Как первый класс?! Я не могу первый класс, меня же засмеют, и я очень плохо отношусь к детям, и вообще учитель-мужчина в младших классах – это зашквар…
– Никакого сленга в этих стенах, – сказала Директриса, и я вытянулся и ответил «есть!». – Учительница первого «Б» сломала ногу. У вас университетский диплом. У вас диплом, у нее перелом. Понимаете?
– Первый класс – это просто жесть.
– Я сказала, никакого сленга. Вести первый класс – мужская работа. Вы знаете, какую радость испытывает учитель, когда ребенок научился правильно писать букву «Р»?
– Нет. Но…
– Никаких «но». Вы ведь понимаете, что мы взяли вас по просьбе вашей мамочки? Можете приступать. Методические материалы возьмете у секретаря.
Директриса проводила меня до дверей кабинета.
Придется мне идти в первый класс. Сейчас, как зайка, возьму методические материалы и пойду. Надеюсь, никто не узнает, что Андрей Мамкин – учительница первого класса.
… – Прикинь, это вообще пипец!.. Он такой красивый! В школу приехал знаешь на чем? Угадай! Учитель первого класса рассекает на «рендж ровере»! Прикольно?.. – услышал я голос в приемной.
Ага, зашибись как прикольно! Чертова секретарша не могла даже подождать, пока я выйду, бросилась сплетничать. Вот кому она звонит, кому?.. На радио, в газеты? На телевидение? Необходимо соблюдать спокойствие, быть ироничным и независимым, и тогда никто… тогда все… Что тогда все?.. При наличии соцсетей избежать огласки будет невозможно. Все будут надо мной смеяться, и тут уж ничего не поделаешь.
В приемной меня встретила Мамочка и сразу же прошла в кабинет директора. Я остался в приемной и все услышал.
– Он читает на переменах, на уроках, на скамейке на физкультуре! – сказала Директриса. – Он не отвечает на вопросы учителей, даже на вопрос «У тебя что-нибудь болит?». Ему тринадцать лет, а он смотрит на учителей с выражением «о чем нам разговаривать?». Мы его отправляем учителем в первый класс за высокомерие. За высокомерие и за двойки.
Мамочка объясняла директору, что у меня необыкновенные способности, поэтому я не могу быть учителем первого класса, а должен продолжить учебу в школе и поступить в университет.
Директриса отвечала: «Те, у кого необыкновенные способности, давно уже победили во всех олимпиадах и в тринадцать лет учатся в университете». Тон был презрительный. Наверное, в ее кабинете многие кричали, что их ребенок так плохо учится, потому что он способный.
Мамочка вышла из кабинета, в дверях кабинета обернулась и сказала:
– Мой ребенок – лучший, а вы холодная стерва, вы войдете в историю только потому, что выгнали его… Вы Дантес. Дантес известен всему миру как убийца Пушкина, иначе о нем никто бы не вспомнил.
– Да? Я Дантес? А ваш сын Мамкин считает себя интеллектуалом, а сам?! Куда он пойдет без образования?! Рабочим на съемки – он там камеру разобьет, продавцом в книжный магазин – его уволят за чтение книг в подсобке, он даже риелтором не сможет быть, ему придется самому платить за сделки! Вы еще придете и попросите, чтобы мы взяли его учителем в первый класс, а мы не возьмем!
– Я не приду и не попрошу, я известный писатель и уж как-нибудь смогу прокормить своего ребенка. С моей стороны будет не по-дружески выбросить его на рынок труда на съедение львам, – гордо сказала Мамочка.
Мамочка вышла из кабинета директора и заплакала. Плакала и приговаривала: «А ведь ты мог бы… Ты мог бы…»
Я понимал, что она плакала не оттого, что ей пришлось унижаться. Наяву я знаю, что она тысячу раз могла бы унизиться ради меня. Но во сне я удивился. Она плакала от несбывшихся надежд: я, такой способный, не победил на всех олимпиадах, не учусь в тринадцать лет в университете. Я видел, что у нее дрожат руки, и губы трясутся, но мне было все равно. Это был какой-то другой я.
Мамочка развернулась и вошла в кабинет директора и начала уговаривать ее принять меня обратно. Она, такая гордая, просила, унижалась, ради меня напяливала на себя эту просительную маску. Как гордый волк, который напяливает маску козы ради спасения своего волчонка, чтобы волчонок получил аттестат и поступил в вуз.
В кабинете то была полная тишина, то раздавались звуки разговора, потом опять молчание, потом будто кто-то упал. Мамочка вышла из кабинета и сказала: «Все в порядке, иди на урок». А у самой губы дрожат и глаз дергается.
– Скажи мне, чего ты хочешь? Тебе ведь уже тринадцать лет, у тебя должна быть цель в жизни! – крикнула она вслед.
– Ничего. Я ничего не хочу. Я никогда ничего не захочу.
– А я больше не буду писательницей. Не буду писать свой тридцать седьмой роман.
Я стал ее утешать: «Ты можешь выйти замуж, в твоем возрасте это уже занятие». Я ее утешал и становился все выше и выше, как Алиса в Стране чудес, а она все меньше и меньше, пока я не стал совсем большим, а она не стала маленькой мамочкой. На этом месте я проснулся. В холодном поту, конечно.
Какой реалистичный сон, директриса как живая, и приемная как в жизни – стол, окно, кактус. Во сне мне было тринадцать. Пубертат – это ужас. Надеюсь, к тому времени, как у меня будут дети, придумают, как их усыплять на время пубертата. Как только ребенок посмотрит на взрослых с выражением типа «а не пошли бы вы все», ему раз – укольчик! Заснул – проснулся взрослым. Родителям не надо будет ходить в школу и кричать директору: «Вы холодная стерва!»
Фрейдистка Татка сказала бы, что нельзя просто отмести сон в сторону. Нужно проанализировать, интерпретировать, сделать выводы… Выводы? Выводы, выводы… В этом сне Мамочка готова на все ради меня – унижаться, умолять. Как и наяву. Какие же из этого могут быть выводы?
Кстати, о Татке. Если вы не так недогадливы, как я, то сразу поняли, что это Татка. Я-то не сразу понял. Минута прошла или две, только тогда я понял – это Татка.
Вообще-то нетрудно догадаться: это не Карл, она не опустится до такой мелкой гнусной мести. Это не Лизавета – Лизавета все делает для личной выгоды, она просто не может ничего сделать от злости, а не для выгоды. Тут как в детективах: хорошие девочки таинственны и опасны, плохие как на ладони.
Ну, и практическая сторона вопроса: из всех нас лишь Таткина мама во всех подробностях знает эти тусовки в Интернете, она могла рассказать Татке про baginya.org. В ее блоге вовсю идет обсуждение Клары Горячевой.
Кроме того, есть очень простой способ узнать о чем-то, что происходит в Интернете, если вы сомневаетесь, – просто спросить.
Я позвонил Татке и спросил: зачем?
– А пусть не думают, что можно ничего нам не говорить, как будто это только их жизнь! Вот я теперь все знаю, знаю, почему мой отец так ненавидит мою маму! Знаешь почему? Я-то дурочка, придумала целый роман, а там нет никакого секрета. Он ее ненавидит без всякого романа, просто ненавидит, и все, – сказала Татка.
Значит, все то время, когда Татке казалось, что с ней происходит драма, просто шла обычная жизнь? Это для нее большое разочарование. Что ничуть не оправдывает Таткину подлость. Разве ее личные комплексы – причина для того, чтобы вмешаться в Мамочкину жизнь и оценивать прошлое, о котором никто из нас ничего не может знать?.. Разве это причина для того, чтобы сломать Мамочке жизнь?
– Так что пусть твоя мамочка не думает, что она захочет – расскажет тебе, захочет – нет, что она может как хочет… Пусть поймет, что не все коту масленица.
Считается, что оскорбления в соцсетях забудут уже завтра… Но кто забудет? Те, кто оскорблял Мамочку, – да, забудут. Но она не сможет забыть, как ее назвали «пожилой графоманкой». …Бедная, бедная Мамочка.
И тут я наконец-то решил: всё. Как-то само решилось: хватит!
Хватит думать о том, что я приемный ребенок. Я слишком сильно ее люблю, чтобы все время думать о том, что я приемный ребенок. Пусть хоть приемный, хоть двоюродный, какая нафиг разница?
Татка сказала бы, что я наконец-то это принял. Что я приемный ребенок.
Может, уже хватит об этом?
Мы с Мамочкой провели в заточении еще два дня. Пару раз я вышел из заточения в магазин по соседству. За мороженым. Шоколадное мороженое помогает ей хоть ненадолго перестать мрачно смотреть в одну точку. Правда, совсем ненадолго, затем она, будто проснувшись, начинает горячо и сбивчиво говорить, то винит себя, то жалеет, затем она будто выключается и опять смотрит куда-то вдаль. Мы съели, наверное, килограмма три, она два – два с половиной, остальное я.
К вечеру воскресенья приехала Помидора. Ей позвонили соседи и сказали, что в воротах торчит машина. Помидора встала за воротами и кричит:
– Признай, что железный ключ надежней, чем дистанционное управление!
Мамочка с другой стороны ворот признала.
– Признай, что была неправа, когда говорила «ты из прошлого века»!
Мамочка признала.
Помидора приехала с чемоданом ключей.
– Почему я с чемоданом? Откуда мне знать, какой именно ключ от ворот? У меня от всего есть ключи. Нет, если вы не хотите, чтобы я вас выпустила… Вас надо выпустить или нет? Так и скажите – «нас надо выпустить».
Мы подобрали ключ (нужным ключом оказался девятый по счету), открыли ворота, Помидора с видом выполняющего на земле волю богов древнегреческого героя или спасателя МЧС вошла в дом и улеглась на диван в гостиной. Лежала на диване в любимой позе, одна рука на груди, в другой сигарета. Мамочка просила ее не курить в доме, она соглашалась не курить, но все равно курила.
– Андрюша, поди сюда, скорее! Я вот почему тебя зову: у тебя стали такие зубы…
– Бабуля, как зубы могут стать? Они какие были, такие и есть.
– Ты что, обижаешься? Ты зря обижаешься. Ты не понимаешь, я ведь переживаю!.. Мне же хочется, чтобы ты был красавец, поэтому я болею за это.
– Бабуля!
– Что бабуля?.. Это для меня самой очень плохо, что я такая. Лучше бы мне было все равно.
Мамочка говорит, что существует «инерция дня»: если полдня валяться в кровати, читать, смотреть кино, дремать, то к вечеру только и остается, что вяло встать на минутку и опять лечь – сил никаких нет… Или, если полдня работать, не отрывая глаз от компьютера, то можно и до ночи работать… Или, если начнешь с утра смеяться, то так и смеешься до вечера или по крайней мере улыбаешься. Инерция дня распространяется на все.
Вот так и Помидора – вдруг начала рассказывать мне о своих предках. Никогда не говорила, а тут вдруг начала, – это на нее распространилось правило инерции, ведь мы в этой комнате два дня говорили о прошлом, очевидно, что-то такое витало в воздухе.
– Я знаю свою семью до восьмого колена.
– Ты ведь знаешь только своих родителей, и то только по именам… Разве это восьмое колено?
– Да, но я была ребенком, разве я могла запомнить восемь колен? Мне было четыре года, когда мама умерла… Твоя прабабушка умерла в первый год блокады, а ты хочешь, чтобы я в четыре года помнила свой род до восьмого колена… Что я о них, о родителях своих, помню? Что папа погиб на Ленинградском фронте, а мама умерла в первый год блокады? Я смотрю на ее фотографию – такая юная, цветущая, – и умерла в первый же год блокады… Ее звали Клара. Я хотела назвать тебя Марком в честь нее.
– Марком в честь твоей мамы Клары?
– Ну, конечно. Моего папу звали Марк, но я его совсем не помню, а маму немного помню… Я хотела назвать тебя Марком в честь их любви. Что тут непонятного?.. Единственное, что мне осталось от папы на память, это школьный русско-немецкий словарик с надписью на обложке «Марк + Клара = любовь».
– Мой прадедушка Марк, инженер?..
– Почти. Портной.
Моя прабабушка Клара умерла в первый год блокады. Мой прадедушка Марк погиб на Ленинградском фронте. Моя бабушка Помидора хотела назвать меня Марком в честь моего прадедушки Марка, портного. Почему же не назвала?
– Потому что у твоей мамы, между нами говоря, большие странности. Ты, когда родился, был типичный Марк – большая голова, темные глазки, ресницы, интеллигентное выражение лица. Меня за деньги и конфеты пустили в послеродовую палату, и я по дороге видела много младенцев… и вот я наконец-то прихожу к Кларе – там ты, лучший! Я еще подумала… теперь-то я могу сказать… Я подумала «как бы нам ребенка не подменили, такого красавца», и когда Клара отвернулась, вытащила из сумки шариковую ручку и нарисовала на тебе галочку… Хочешь знать где?.. На попе. И расписалась. Потому что галочку каждый может поставить, а подделать подпись на попе ребенка не каждый. Когда тебя принесли домой, я тебя развернула и проверила – галочка на месте, подпись на попе, не подменили.
Помидора нарисовала на мне галочку и расписалась?.. Ну, Помидорина, ну дает!
– Почему ты никогда не рассказывала?
– Я стеснялась. Сам понимаешь, как-то некультурно ставить галочки на ребенке, чтобы не подменили… Но ты был очень красивый, мало ли что… Я говорила Кларе: посмотри, он же типичный Марк… Так нет, у нее, видите ли, было свое мнение! Назвать тебя Андрей в честь отца, твоего деда. Я не хотела, не хотела… Его имя только мое, я его шепчу про себя… Послушай, Андрюша, ты мой единственный внук, ты уже взрослый, и со мной в любую минуту может случиться… ну, ты понимаешь, все что угодно, вплоть до смерти или даже болезни… Я хочу, чтобы ты знал: если бы твоя мама меня слушала, ты был бы Марком, и все было бы иначе, а из всех ее мужей самый лучший… Ой, Кларочка, это ты! А что ты какая-то заплаканная? Клара, что случилось, скажи мне, что случилось? Что у тебя болит? Тебе Мура звонила, что-то с Мурой? Что у Муры болит?
Меня могли бы назвать Марк? Марк Мамкин? Красиво. Я бы хотел быть Марком? Тогда меня не дразнили бы Андрюша в пальто и, может быть, вся моя жизнь пошла бы не так!.. Хотя, может быть, все равно так.
И тут меня залил свет счастья, как будто во мне все это время было темно и вот кто-то включил свет. Я не приемный, я родной! И знаете, что ни говорите, – есть разница.
Люди сейчас постоянно усыновляют детей, и это прекрасно, не считая ужасов пубертата. Но я уверен, что каждый из этих усыновленных предпочел бы свою родную маму, ведь это совсем другое дело… Ой.
Ой, ой, ой.
А я?! Я сам? Я-то ведь выбрал Мамочку. Сознательно предпочел ее Карлу в то время, когда думал, что моя биологическая мать – Карл… Ужас, как я мог так думать?!
Ну, у меня есть этому объяснение: я предпочел Мамочку, потому что мы с ней исключение из правил.
Вернее, были бы исключением из правил, если представить, что мы не родные.
Теперь, когда все разрешилось, мне хочется рассматривать свое счастье в микроскоп, поговорить обо всем подробно, обсудить, почему я поверил, что я приемный ребенок.
Я попытался вспомнить, почему я поверил, что я приемный ребенок.
Я пытался вспомнить и не мог. Помнил только, что в том разговоре, который мы с Таткой и Лизаветой подслушали из прихожей, никто не сказал это прямо. Ни в том первом, случайно подслушанном разговоре, ни в разговоре с моим отцом 2–4 ничего не было сказано однозначно.
Татка говорила, что восприятие – это активный процесс, в котором работают наши чувства и представления о реальности, на восприятие любой информации влияет личный опыт. Вот мы подслушивали втроем, Татка, Лизавета и я, и разное услышали.
То есть слышали одно и то же, но каждый понимал, что хотел. Лизавета – что красивая Клара увела у Карла мужа. Для нее это естественно и понятно. А Татка – что в этой истории фигурировал оставленный ребенок (она помешана на брошенных детях). Как будто это пазл, и Лизавета свою часть пазла собрала правильно. А Татка – нет, у нее на информацию наложился «личный опыт», зацикленность на брошенных детях. И получается, что она наказала Мамочку совершенно ни за что… А может быть, и за что-то. Но даже если и было за что, какое ее дело?!
Ну, а я поверил… Я могу поверить во все что угодно – в синюю руку под кроватью, в то, что я был сыном Карла, что Лизавета разлюбила меня и не скажет мне больше ни слова, что Лизавета полюбила меня на всю жизнь… Сначала представишь, будто сделаешь набросок карандашом, потом еще ярче представишь, словно раскрасишь, – и вот оно уже само живет! Мне нужно стараться стать независимым, сильным, уверенным в себе – вот все это, о чем папа говорит… Я постараюсь. Попробую. Может быть, уже хватит об этом?
Вероятно, это было по-детски (или просто по-человечески, когда помилованный тут же начинает думать о совсем простых, обыденных делах, к примеру беспокоится, успеет ли сшить костюм к вечеринке или хорошо ли растет перец на подоконнике), но все это тут же перестало меня интересовать, и я стал думать о своих делах. О своих настоящих делах. О своем любовном треугольнике.
С одной стороны, есть что-то в том, чтобы чувствовать себя настоящим мужчиной: в одну девушку он влюблен, со второй спит. Круто, как в романе, правда? С другой стороны, я для этого не гожусь. Пора мне эту историю как-то разрешить. В смысле покончить с этим.
Последняя пятница апреля. Про счастье
Результатом подлого Таткиного предательства стало то, что я окончательно расстался с Лизаветой.
Все же знают, что есть любовь телесная и Духовная, земная и Небесная? Все знают, что Духовная любовь намного главней телесной любви? Но в моем случае обе любви едины и принадлежат Лизавете. А Татку мне просто жалко.
Вот к чему привело подлое предательство Татки: я буду с ней, потому что мне ее жалко. Как я могу бросить ее после того, что она сделала подлость и мучается. Человеку, который совершил предательство, очень плохо.
Помните, мы обсуждали, что у каждого есть признаки шизофрении? Не знаю, можно ли вообще считать меня здоровым, если я часто представляю себя другими людьми?
Когда я представляю себя Таткой, то я чувствую обиду на Карла, что ей больше нравится Лизавета (Карл говорила, что Татка хорошая и скучная – ха-ха), и обиду на жизнь, и что кто-то должен за это ответить. Мамочка просто оказалась под рукой. Если свести все причины и следствия в одну цепочку, получится, что именно из-за приезда Карла Мамочка перестала писать свои романы? Из-за Карла начала писать романы и из-за нее же бросила?.. Ничего себе! Ну прямо роман.
Вы тоже попробуйте представить себя Таткой: ваш собственный отец вас не хочет знать, вами пренебрегают все, кто может, и единственный доступный способ выместить свою обиду на жизнь, на отца, злость на меня, на всех – это предательски слить в Интернет информацию о ни в чем не повинном человеке. Ужас, да? Конечно, в этой ситуации я выбрал Татку, что мне еще оставалось…
А Лизавета справится и без меня. У нее бывают панические атаки, но Татка говорит, она справится, если будет правильно лечиться.
Интересно получается. Получается, я прожил всю историю, будто я приемный ребенок, так, как если бы это было правдой. Переживал, мучился, делал перед собой вид, что все нормально, чуть не умер, если честно. Зачем? Ведь все на свете случается зачем-то. Может быть, для опыта, писательского и личного?
Может быть, еще чтобы узнать: папа хочет, чтобы я был счастлив?..
Да, насчет счастья. Татка говорит, что умные люди не бывают счастливы. Что умные, наоборот, склонны к экзистенциальной депрессии: анализируют, переосмысливают, размышляют о жизни и смерти… И Мамочка, и папа, и Карл – все, словно сговорившись, словно я их об этом спрашивал, говорили о счастье, все утверждали, что счастья не существует. Вот и Хемингуэй писал: «Счастье умных людей – самая редкая вещь, которую я когда-либо встречал». Ну, не знаю…
И только Лизавета сияет заветной звездой моей жизни в пушистых розовых тапках с помпонами.
Комментарии к книге «Ты как девочка», Елена Колина
Всего 0 комментариев