Кровавые лепестки
Ngugi Wa Thiong’o PETALS OF BLOOD РОМАН
В.Иорданский Ветер Свободы
В истории каждого народа бывают периоды, насыщенные высоким драматизмом; и именно такое время переживает сейчас Тропическая Африка. Сдвиги в общественной жизни, подспудные, медленные в колониальные годы, вырвались наружу. Некогда скованное традициями, застойное африканское общество находится в состоянии брожения. Ломается веками складывавшийся народный быт, иными становятся человеческие взаимоотношения. Рядом с еще не исчезнувшим старым миром формируются новые общественные порядки, возникают и быстро развиваются классы. Молодая африканская буржуазия рвется к богатству, к власти. Она стремится подчинить своему влиянию все слои населения. Одновременно все громче и настойчивее заявляет о себе пролетариат.
В ходе этой великой исторической перестройки круто изменяются судьбы не только отдельных людей, но и народов в целом. В африканском обществе складывается атмосфера колоссального эмоционального и духовного напряжения. Тропическая Африка продолжает оставаться ареной массовых народных движений, бурных религиозных и этнических конфликтов, широких выступлений за укрепление национальной независимости и социально-экономические преобразования. Новые условия жизни требуют от людей пересмотра давних взглядов и убеждений, ломки старого и создания нового мировоззрения.
Писатель неизбежно оказывается в фокусе происходящих перемен, и они становятся мощным импульсом его творческой работы. Разве осмысление происходящих вокруг событий не является нравственным долгом художника? Сама жизнь побуждает скрытые в народе таланты к творчеству, к усилию понять и объяснить смысл глубинных сдвигов в африканском обществе.
Именно в этой атмосфере окрепло и сформировалось писательское дарование кенийца Нгуги Ва Тхионго. В своем новом романе «Кровавые лепестки» он трезво, реалистически описывает судьбы родного народа в годы независимости. Он видит тучи, нависшие над его родиной, и прислушивается к поднимающемуся над зелеными холмами Кении ветру свободы. Оптимист, он верит в очистительную силу надвигающейся бури.
Живущая в эмиграции прогрессивная южноафриканская писательница Надин Гордимер в книге «Черные интерпретаторы» спрашивает, что можно называть африканской литературой.
«Должно ли литературное произведение, — пишет она, — рассказывать о положении, которое не повторяется вполне где-то еще в мире? Может ли оно трактовать вопросы, которые повсюду занимают людей? Может ли оно быть создано на языках, пришедших в Африку в колониальные времена, или же должно быть написано на африканских языках?»
Эти вопросы часто звучат в африканской литературной среде, в спорах самих африканских писателей, и Надин Гордимер предлагает на них свой ответ. Она высказывает мнение, что «африканская литература — это литература, написанная на любом из языков самими африканцами или теми — вне зависимости от цвета кожи, — кто разделяет с африканцами опыт умственного и духовного формирования под воздействием Африки и в Африке, а не где-то еще в мире. Чтобы быть африканским писателем, нужно смотреть на мир из Африки, а не на Африку извне. Обладая таким афроцентристским сознанием, африканский писатель может писать обо всем, даже о других странах, и тем не менее его произведение будет принадлежать африканской литературе».
Дополняя в общем справедливую мысль Надин Гордимер, нельзя не заметить, что, только впитав всем своим существом народную культуру, только выражая и развивая в своем творчестве присущие его родному народу культурные, мировоззренческие традиции, писатель обретает национальное лицо.
Под этим углом зрения роман «Кровавые лепестки» — неотъемлемая часть современной кенийской и, шире, африканской литературы. Дело не только в том, что Нгуги Ва Тхионго превосходно знает культуру своих соплеменников — кикуйю, — их фольклор и мифологию, их этику. Есть исследователи-европейцы, которые, пожалуй, не менее, чем он, представляют себе богатство культурного наследия кикуйю. Важно то, что сама художественная мысль писателя несет глубокий отпечаток народных культурных традиций. Его восприятие природы, его мысли о нормах человеческого общежития, характерную для творческого почерка Нгуги Ва Тхионго символику, наконец, его идеи о будущем народа невозможно до конца уяснить, сбрасывая со счетов влияние древней народной культуры на его талант, на его мировидение.
В книге Нгуги Ва Тхионго «Возвращение домой» есть строки, носящие явно автобиографический характер. «Я вырос, — рассказывает писатель, — в небольшой деревне. Мой отец со своими четырьмя женами не имел земли. Они жили арендаторами на чужой земле. Урожаи часто были скудными. Подслащенный чай с молоком был роскошью. Мы ели только раз в день, поздним вечером…
Однажды я услышал песню. Я живо вспоминаю всю сцену, хотя тогда мне было лет десять или одиннадцать; женщины, которые пели эту песню, и сейчас стоят передо мной, я вижу их горькие лица, слышу печальную мелодию. Их насильно сгоняли с земли и выселяли в столь бесплодные места, что народ называл их краем черных скал».
С той же силой, что и эта песня, с детства запечатлелись в памяти Нгуги Ва Тхионго народные предания, сказки, мифы о богах и героях, пословицы, украшающие речь деревенских старейшин.
Хотя мир, в котором проходило детство будущего писателя, уже давно подвергся разрушительному воздействию чужеземного порабощения, народная культура, без сомнения, оказывает огромное влияние на восприятие им окружающей действительности. Он продолжал осмыслять себя частью природы, с которой был связан тысячами нитей скрытых, таинственных взаимозависимостей. Именно среди природы, на просторах саванны, в чащобе леса, на вершинах холмов и гор жили мифические существа, определяющие само существование каждого кикуйю. И Нгуги Ва Тхионго очень чутко ощущает эти узы, соединяющие его народ с землей. В его первом романе, «На разных берегах», есть сцена, рассказывающая о том, как Ваияки, один из центральных персонажей романа, вместе с отцом поднимается на холм, где возвышается священное дерево Мугумо. Нгуги Ва Тхионго пишет:
«Оно выглядело святым и пугающим, подчиняющим себе душу, и Ваияки чувствовал себя совершенно ничтожным перед лицом его, могучей силы. Это было священное дерево. Это было дерево творца Мурунгу. С вершины холма, за деревом, открывался вид на бескрайние дали. Ваияки казалось, что его сердце сейчас остановится, так ошеломила его громадность земли. Скалы были совершенно плоскими внизу, у его маленьких ног. На востоке солнце уже поднялось. Его огромный шар цветов тлеющего угля был сейчас ясно виден. Желтовато-красные полосы шли, становясь все тоньше, от его пылающего центра, растворяясь в плотном сером тумане, который соединял землю с облаками. Далеко вдали, паря своей вершиной в серых облаках, виднелась Криньяга. Вершина в снежной шайке слегка поблескивала, озаряя трон Мурунгу».
Эта природа, то благожелательная, то враждебная к людям, — непосредственный участник жизни кенийской деревни. И закономерно, что она становится одним из главных протагонистов произведений Нгуги Ва Тхионго. В этом отношении роман «Кровавые лепестки» не составляет исключения. Тяжелейшая, продолжающаяся несколько лет засуха вторгается в жизнь деревни Илморог, нарушает ее спокойное течение. Выгорели под палящим солнцем поля кукурузы, пересохли источники в саванне, клубы пыли поднимаются над дорогами.
«Чем прогневили мы богов?» — спрашивают себя деревенские старики. Они вспоминают, не случилось ли чего необычного в Илмороге за последнее время. И кто-то упоминает о появлении в деревне никогда здесь ранее не виданного ослика, на котором лавочник — калека Абдулла — перевозит товары. Он-то и нарушил мир деревни, догадываются старики. Не этим ли вызвана обрушившаяся на нее засуха? Не месть ли это богов за нарушение извечного порядка? И старейшины принимают решение изгнать ослика из местечка, искупив тем самым вину деревенской общины перед богами.
Этот эпизод вызывает улыбку. И все же он очень важен для понимания того, как крестьяне кикуйю, о которых пишет Нгуги Тхионго, представляют свои взаимоотношения с природой, с мифическими силами, действующими в окружающем их мире. Когда же наконец приходят дожди, принося с собой надежду и радость, счастливые крестьяне вспоминают, как в давние времена Дождь, Солнце и Ветер принялись ухаживать за сестрой Луны Землей и Дождь добился успеха. «После его прикосновения у Земли вздулся живот», — смеялись между собой крестьяне. «Нет, — утверждали другие, — капли дождя — это божественное семя, и даже люди возникли из чрева Матери-Земли после самого первого ливня, излившегося на нее в начале начал».
Миф продолжает жить в народном сознании, и оно во многом через его призму видит мир.
В природе, где все преисполнено, по народным представлениям, глубокого смысла, находит Нгуги Ва Тхионго и символ, раскрывающий центральную тему его нового романа. Им становится тенгета — лилия, растущая в саванне. Ее скромный цветок насчитывает четыре кроваво-красных лепестка. Это не часто встречающееся растение обладает удивительным свойством: добавленное в деревенское вино, оно очищает его и превращает в «напиток правды», который так и называется — тенгета. Напиток этот позволяет людям увидеть истину и честно ее высказать. Его не пьют в одиночку. Вокруг сосуда с тенгетой собираются крестьяне, чтобы откровенно и прямо высказать свои мысли.
Цветок с кровавыми лепестками превращается в романе в символ единства и сплоченности деревенской общины, в символ чистоты и правды древней народной культуры. Но к тенгете тянутся хищные руки людей, которые видят в народном напитке лишь средство к собственному обогащению. Строится завод, который в промышленных масштабах выпускает тенгету. «Напиток правды» становится просто товаром, спиртным, одурманивающим умы людей. Он осквернен, как осквернена неоколониализмом вся народная культура, как осквернен им древний уклад народной жизни. Символ, воплощающий духовные ценности народа, превращается в символ надругательства и глумления над ними в обществе, где воцаряется дух наживы.
Видный английский литературовед-африканист Ю. Палмер в книге «Становление африканского романа» пишет о «Кровавик лепестках»: «Не будет слишком большим преувеличением сказать, что это честолюбивое и широкое произведение охватывает все главные темы, волновавшие африканский роман от его зарождения по сегодняшний день. Одна из таких тем — это место человека в традиционном африканском обществе и его судьбы в современной Африке. Ей посвящали свои произведения Питер Абрахамс и Сембен Усман, Чинуа Ачебе и Монго Бети, многие другие крупные писатели континента. Вслед за ними и Нгуги Ва Тхионго противопоставляет трагический удел личности в обществе, где крепнет влияние капиталистических порядков, ее положению в деревенской общине.
Перу первого президента Кении Джомо Кениаты принадлежит классический труд по культуре кикуйю — «Лицом к горе Кения». Написанная с огромным душевным теплом, книга эта создает несколько идеализированную, но в главном верную картину социального становления личности в доколониальном обществе кикуйю — с детства, времени учения, через годы зрелости к старости, годам мудрости. Люди одного поколения, совместно проходившие через обряд инициации — посвящения в полноправные общинники, — объединялись в «возрастные группы», и их связывали узы подлинного братства и обязанность взаимопомощи. Старейшины общины вершили ее делами в духе справедливости и согласия. Только они имели право обращаться от имени общины к богам и иным мифическим силам за помощью в случае нужды.
Среди африканской общественности не прекращаются споры о том, как оценивать давние общественные отношения — как эпоху социальной справедливости или время полного поглощения личности общиной. Но одно не вызывает сомнений: в традиционном обществе каждый был силен своей связью с родоплеменным коллективом. Не было большего несчастья — и более сурового наказания, — чем быть отверженным от этого коллектива. Изгой считался утратившим саму свою человеческую сущность, его приравнивали к дикому зверю.
Человеческие отношения, окружающие героев «Кровавых лепестков», — прямая противоположность тем, которые описывал Джомо Кениата и которые дороги Нгуги Ва Тхионго. Разорвались нити, некогда соединявшие людей в единые, тесно сплоченные общины. И учитель Мунира, и лавочник Абдулла, и красавица Ванджа, и профсоюзный лидер Карега одиноки, у них обрублены корни, связывавшие их некогда с народом и поддерживавшие их мужество и духовную стойкость. Каждый из героев книги проходит через тягчайшие испытания, пока не находит в глухой деревушке Илмороге убежища от ударов судьбы. И там для некоторых из них начинается новый путь к народу.
Людская разобщенность и ее последствия — слабость и неустроенность человека, захлестывающие его волны отчаяния и пессимизма, чувство беспомощности перед жизнью — представляются писателю одной из величайших бед личности в современной Африке. Нгуги Ва Тхионго выносит суровый приговор обществу, обрекающему личность на одиночество, унижающему ее достоинство и в конечном счете разрушающему ее душу. Но нет ли противовеса враждебным человеку силам? Писатель видит его, в частности, в народной культуре, донесшей из далей прошлого идеалы обще-жития, основанного на тесном сплочении людей.
Пожалуй, самые волнующие страницы романа — те, что рассказывают о том, как крестьяне Илморога, пораженного засухой, решают направить депутацию в Найроби — столицу Кении, чтобы просить о помощи. В деревне воскресает старый дух общинной солидарности, и его сила поднимает людей над их бедами и несчастьями. В Найроби происходит встреча крестьянских посланцев с членом парламента от Илморога Ндери Ва Риерой. Писатель с беспощадной последовательностью противопоставляет крестьянскую правду мелким, своекорыстным расчетам этого карьериста, с убедительной силой разоблачает хищническую натуру человека, в облике которого обнаруживает типические черты всей правящей неоколониалистской верхушки. Жалкая демагогия депутата вызывает взрыв гнева среди пришедших к нему за поддержкой крестьян.
И все же дух общинной солидарности, хотя еще и вспыхивает иногда ярким пламенем, постепенно угасает. Нгуги Ва Тхионго не только это понимает, но и размышляет над причинами, вызывающими разъединение людей. Ход этих размышлений естественно приводит его к двум вопросам — о роли христианства как социально-культурного фактора в африканском обществе и о противоречии между городом и деревней.
Думается, что в детские годы сам писатель испытал известное влияние христианского вероучения. Из Первого послания апостола Павла к коринфянам взят символ пшеничного зерна, давший название наиболее известному роману Нгуги Ва Тхионго. Более того, символ жертвенности, служащей возрождению, выразил и центральную идею этого произведения, посвященного сопряженной с огромными утратами борьбе народа за национальное освобождение. Сознание многих героев романа «Пшеничное зерно», да и более ранних книг писателя, несет глубокий отпечаток христианской образности, христианских представлений.
Раскрывая влияние христианства на мировоззрение родного народа, Нгуги Ва Тхионго лишь следует исторической правде. Писатель не мог не видеть, что одни из его соотечественников принимают новую веру, находя в ней путь к овладению европейской культурой, тогда как других привлекает близость некоторых архаичных сторон христианства их традиционным представлениям. Нельзя также забывать, что именно миссионеры долгое время контролировали в Кении начальные школы и каждый африканец, получавший хотя бы начатки образования, неизбежно испытывал на себе то или иное воздействие миссионерской проповеди.
Но, признавая и талантливо описывая реальное положение дел, Нгуги Ва Тхионго никогда не скрывал, что видит в деятельности христианской церкви один из факторов, разрушающих народную культуру и подрывающих традиционные человеческие взаимоотношения. Выступая в марте 1970 года на ассамблее пресвитерианской церкви, писатель с вызовом сказал о себе: «Я не человек церкви, я даже не христианин». В романе «Пшеничное зерно» он создал образы священника Джексона Кигонду и учителя Муниу, законченных лицемеров и предателей, служащих осведомителями британской полиции. В миссионерах писатель видит вольных или невольных идеологических подручных империализма, помогавших порабощению его родины.
В романе «Кровавые лепестки» писатель продолжает свою критику миссионерства и христианства. На этот раз он подходит к проблеме через анализ характера яркой и интересной личности — крупного землевладельца и предпринимателя из кикуйю. Этот умный и ловкий делец глубоко религиозен, он истый христианин, но весь образ его мыслей, его поступки, вся логика его жизненного пути — бездушны, бесчеловечны. И именно церковь помогла ему стать таким, каков он есть.
В портрете Эзекиеля, отца учителя Муниры, писатель показывает, как под влиянием христианской проповеди складывается тип личности, прямо противоположный тому нравственному идеалу, который существовал в традиционном обществе кикуйю. Это общество ценило в человеке душевную чистоту, отзывчивость, тепло. Отец Муниры холоден, не способен к сочувствию. В народе считали высшим достоинством человека его готовность помочь ближнему. Отец Муниры жесток и эгоистичен. По народным представлениям, богатство могло радовать человека лишь потому, что давало ему средства накормить и напоить всех нуждающихся. Эзекиель сколачивает огромное состояние, беспощадно эксплуатируя труд людей обездоленных или от него зависящих. Им движет мысль о могуществе, о власти, которые ему принесет богатство.
Конечно, было бы обеднением и упрощением писательской мысли и таланта видеть в этом характере лишь некий «аргумент» в том споре, который ведет писатель о роли христианства в разложении народной культуры и традиций. Образ отца Муниры, полнокровный, сильный, чем-то напоминает в своей беспощадной целеустремленности фигуры первых кальвинистских проповедников. Он суров, требователен, до конца верен своим убеждениям. В то же время его взгляды столь далеки от этических норм народа, что он воспринимается как живой символ калечащего воздействия христианской проповеди на личность, на традиционное африканское общество.
Как ни сильна в романе эта обличительная линяя, думается, что в общем замысле «Кровавых лепестков» ей отведено сравнительно подчиненное место. Думается, что критика церкви и ее влияния лишь одна из граней более крупной и особенно волнующей писателя темы — противоречия между городом и деревней. Многие африканские писатели видят в антитезе живущей в согласии с древним обычаем деревни и современного города с его духом индивидуализма и стяжательства основное противоречие африканского общества эпохи независимости. Не свободен от влияния этой точки зрения и Нгуги Ва Тхионго.
Найроби в его изображении — это мир, где царят погоня за властью, за богатством, за призрачными удовольствиями. Люди утрачивают здесь присущую крестьянину отзывчивость, они невнимательны и равнодушны друг к другу и отчасти поэтому оказываются беспомощными перед разрушительной, губительной силой города. Немаловажен для понимания авторского отношения к теме тот факт, что в Найроби терпят жизненное крушение центральные персонажи романа — Абдулла, Мунира, Карега, Ванджа. Не случайно и то, что они ищут обновления и самоутверждения в деревне.
В таком взгляде на город отражаются прежде всего настроения широких крестьянских масс Кении. Дело в том, что по всей Тропической Африке противоречие между городом и деревней воспринимается пародом острее, чем, к примеру, в Европе. Лишь немногие кенийские города побережья имеют долгую историю. Столица, напротив, молода, она возникла по воле и решению захватчиков-колонизаторов. Уже в силу этого факта Найроби воспринимался в его глазах средоточием власти чужеземцев-поработителей. Оттуда исходили законы, лишавшие крестьян их лучших земель. Там принимались решения, разорявшие деревню все новыми и новыми повинностями и поборами. Как символ и воплощение колониального гнета, молодой город противостоял национальным устремлениям и чаяниям народных масс.
В сложных противоречивых взаимоотношениях города и деревни была еще одна сторона. И существенная. С ходом времени Найроби превращался в глазах народа в олицетворение нового образа жизни, глубоко отличного от традиционного. Что особенно важно, молодой город, казалось, разлагал саму душу человека, ломал его моральные, духовные устои.
Действительно, личность, как ее представляло себе крестьянское сознание, коренным образом изменялась в городских условиях. Да иначе и не могло быть. Ведь человек оказывался в новой для него среде, где привычные ему нормы поведения утрачивали смысл. Вчерашнему крестьянину приходилось приспосабливаться к производственным отношениям, вынуждавшим его продавать свой труд. Положение, немыслимое в старой деревне! Совершенно другими были в городе и формы быта. Наконец, если в деревне каждый был связан с соседями множеством уз — родства, взаимопомощи, дружбы, — то в Найроби человеку приходилось вырабатывать новые формы взаимоотношений с людьми, с которыми к тому же его ничто никогда не соединяло прежде — ни кровь, ни вера. На смену чувству ответственности перед общиной приходили индивидуализм и сознание вседозволенности.
В Европе культура городского быта, городского общежития складывалась веками. В Тропической Африке в большинстве случаев город вообще насчитывает лишь несколько десятилетий истории. В этой обстановке горожанину-африканцу приходилось многое заимствовать у европейцев — от манеры одеваться до привычек застолья. Такое заимствование неизбежно было поверхностным, зачастую карикатурным. Наблюдательный взгляд крестьянина быстро подмечал гротескное, нарочитое в поведении горожан. Многие критики африканского города подчеркивают, что разрушение традиционных морально-этических и культурных ценностей обгоняет там формирование новой культуры, новой этики и морали.
Литература, связанная с народом, становится главной выразительницей подобных настроений и оценок. Их влияние отчетливо ощутимо и в романе «Кровавые лепестки». Но Нгуги Ва Тхионго не остается в плену у чисто крестьянской антипатии к городу — он смотрит дальше, глубже. Для него очевидно, что самое страшное зло — это политическое засилье узкой прослойки политиканов-карьеристов, беззастенчивых, продажных дельцов. Один пример. Писатель ищет и находит в городе людей, которые стремятся противостоять безудержному натиску коррупции и насилия. Так, рассказывая о пребывании в Найроби депутации из Илморога, он вспоминает о ее встречах с человеком, который решается пойти против течения и помочь крестьянам. Это адвокат, хорошо знакомый с «коридорами власти» столицы. В конечном счете ему удается разбудить общественный интерес к судьбе Илморога. Однако сам он обречен. Нгуги Ва Тхионго с болью пишет о ненависти, которую испытывают к этому человеку власть имущие. Его убивают, и это подлое убийство выглядит в романе как кощунственная реакция разложившихся политических клик на благородство, патриотизм, моральную стойкость их жертвы.
* * *
В своей общественной деятельности, как и в литературном творчестве, Нгуги Ва Тхионго выступает страстным защитником культурного наследия африканских народов. Еще в 1968 году он вместе с двумя коллегами опубликовал на страницах выходящей в Найроби газеты «Дейли нейшн» статью, в которой настаивал на создании в местном университете факультета африканской литературы и африканских языков. Авторы статьи заявляли: «Мы отвергаем первенство английской литературы» — и требовали, чтобы в центре университетского преподавания находились Кения, Восточная Африка, Африка в целом. Статья вызвала оживленную полемику в местной печати, и в конце концов писателю удалось добиться перестройки факультета литературы в духе его замыслов.
Глубокая любовь к народной культуре — одна из самых прочных нитей, соединяющих писателя с родным народом. Но не единственная. Свою судьбу литератора Нгуги Ва Тхионго не отделяет от судеб страны. В предисловии к пьесе «Суд над Диданом Кимати», написанной им в соавторстве с Мисере Муго, он утверждает: «Мы считаем, что кенийская литература, в сущности, вся африканская литература находится под судом. Африканская литература и африканские писатели либо борются вместе с народом, либо содействуют империализму и классовым врагам народа».
И далее: «Мы верим, что хорош тот театр, который стоит на стороне народа, который, не скрывая ошибок и слабостей, придает народу смелость и поднимает его решимость в борьбе за полное освобождение».
Эти мысли в полной мере относятся и к прозаическим произведениям кенийского писателя.
Исторические судьбы родины — это постоянная и центральная тема всего творчества Нгуги Ва Тхионго. В романе «На разных берегах» он рассказывает о первом периоде колониальной голгофы Кении — распада традиционного общества в обстановке колониального порабощения. В романах «Не плачь, дитя» и «Пшеничное зерно» он пишет о том, как сбрасывает свой тяжкий крест восставший народ. Наконец, в новом произведении — романе «Кровавые лепестки» — он создает панораму народной жизни в современной, уже независимой Кении.
Английский литературовед Г. Гриффит замечает в своей книге «Двойное изгнание»:
«Сразу же после обретения страной независимости африканский писатель был мало склонен задаваться вопросами о новом обществе, созданном в результате борьбы за свободу… Большинство писателей обращались к тому, что Ачебе определил как главную стоящую перед ними задачу — выявить и выразить африканский взгляд на события, долгое время затемненные европейскими мифами завоевания и «цивилизации». Но период, последовавший за завоеванием независимости, был для многих из них временем горького разочарования. Порой становилось ясно, что революция вызвала лишь смену хозяев и что новое, национальное руководство очень часто целиком присваивало привилегии ушедших колониальных держав. Четкие проблемы эпохи борьбы за независимость сменились более расплывчатыми и более коварными вопросами, которые было труднее осознать и еще труднее выразить… Когда стало ясно, что новая правящая элита не имеет намерения честно распределить новое богатство и зачастую не способна развивать источники нового экономического роста, недовольство стало закипать».
Это схематичное и уже поэтому не совсем верное объяснение того, почему многие африканские писатели, и в их числе Нгуги Ва Тхионго, начинают с тревогой задумываться над жизнью народа в независимой Африке. Их побуждает к этому не только возмущение тем, что правящая прослойка эгоистична, стремится к самообогащению, пренебрегает интересами народа. В частности, мотивы, заставляющие Нгуги Ва Тхионго браться за перо, очевидно, не исчерпываются его возмущением так называемой «новой элитой» африканского послеколониального общества. Его издавна волнуют широкие, исторического масштаба вопросы: какими причинами обусловлено бедственное положение народных масс? Каков истинный характер пресловутого «экономического процветания» Кении, о котором с такой кичливостью пишет неоколониалистская пропаганда? Какими средствами верхи навязывают свое господство низам? И едва ли не самый главный вопрос: в каких формах народ, ранее сплоченный, но позднее разъединенный, раздробленный, может восстановить собственное единство? Уже в ранних произведениях писателя видно стремление найти ответ на эти мучающие его, как и многих других писателей, проблемы. Роман «Кровавые лепестки» также находится в русле этих исканий.
Творческий замысел, которым руководствовался Нгуги Ва Тхионго в работе над «Кровавыми лепестками», достаточно ясен. Через судьбы отдельных людей он стремится раскрыть то, что можно назвать «социальным смыслом» современной истории Кении. Трудная, сложная задача. Свой первый шаг к ее решению писатель делает, разрабатывая структуру романа. Судьбы своих главных героев он связывает одним событием в тугой сюжетный узел: после пожара, в котором гибнут люди, Крега, Мунира, Ванджа и Абдулла оказываются под арестом, ведется следствие. В тюрьме, во время допросов или ожидания в одиночных камерах, каждый из арестованных вспоминает свою жизнь, рассказывает ее полицейскому следователю. Постепенно раздвигаются пространственные рамки романа — возникают картины быта деревушки Илморог, нищета, обездоленность и кричащее богатство Найроби, наконец, судьбы всего края кикуйю. А вместе с тем расширяются временные горизонты, отодвигаются в сторону недавние события, их заслоняют происшествия последних лет и даже десятилетий. Каждый из героев романа по-своему осмысляет и прошлое, и сегодняшний день Кении, по-своему воспринимает происходившие и происходящие изменения. В результате и читатель романа получает возможность под разными углами зрения увидеть кенийские будни во всем пестром разнообразии и мелких личных драм, и крупных исторических поворотов в жизни народа.
Что же вспоминает, скажем, Ванджа? То, что всеми силами души хотела бы забыть. Обманутая и брошенная, скитается она по ночным барам Найроби. Перед ее глазами проходят и те, кому принадлежат сегодня власть и богатство, и те, что обездолены, как и она, одиноки… В ее памяти прекрасный, бурно растущий город предстает в виде многоликого, бесчеловечного и безжалостного полумифического существа. Ванджа со своей истерзанной душой ищет спасения в Илмороге. Но когда в деревню оглушительно вторгается современность, ее снова захватывает волна погони за богатством и несет к неизбежному, еще более мучительному краху.
В Илмороге после возвращения из Найроби Ванджа находит временное пристанище у хромого лавочника Абдуллы. Мало кто знает в деревне, что этот незаметный, неизвестно откуда появившийся вместе со своим осликом человек — герой, участник восстания против колонизаторов. Его Кения — это страна, обманувшая ожидания тех, кто жертвовал собой ради ее независимости. Абдулла мечтал о земле, но землю получили не он и не его товарищи по борьбе. Ее прибрали к рукам ловкие, циничные махинаторы, которые прежде сотрудничали с англичанами, а сейчас поддерживают новую власть. Но в Абдулле горечь разочарования не перерастает в озлобленность. К нему, одинокому и ущербному человеку, тянутся окружающие за душевным теплом и веселым словом.
Среди тех, кто часто бывает у Абдуллы, и учитель местной школы Мунира. Сын богатого землевладельца, он, однако, не сделал столь блестящей карьеры, как его братья: еще будучи студентом, он оказался замешан в беспорядках, был исключен из высшего учебного заведения и с той поры тщетно ищет своего места в жизни. Его гложет чувство неудовлетворенности, подтачивает сознание неполноценности. Нгуги Ва Тхионго с тонкой проникновенностью показывает, как постепенно усиливается внутренний разлад в душе Муниры. Будучи человеком честным, сознающим свой долг перед народом, он хотел бы отдавать все силы служению родине. Отчасти поэтому приезжает он и в Илморог, где открывает школу. В то же время его манит легкий успех братьев, его вчерашних однокашников по привилегированному учебному заведению. В деревне он одинок, ему трудно найти общий язык с крестьянами. Постепенно Мунира опускается, в его характере все явственнее проступают отрицательные черты: слабость, завистливость, желчная раздражительность. Преступление, которое он в конце концов совершает, представляется самому Мунире актом высшего самоутверждения, но, в сущности, это жест отчаяния.
И образ Муниры, и судьба этого сельского учителя помогают понять ход рассуждений Нгуги Ва Тхионго о месте и роли интеллигенции в африканском обществе. Обнажается его глубокое внутреннее убеждение, что отрыв от народа чреват для личности интеллигента либо духовным опустошением, либо распадом и гибелью. Те, кто видят альтернативу работе в народе и для народа в индивидуальном акте протеста, страшно, трагически заблуждаются.
Не случайно писатель противопоставляет Мунире Карегу, его младшего помощника и товарища, позднее противника. Подобно Вандже и Абдулле, этот юноша на собственном жизненном опыте испытывает социальную несправедливость. Он появляется в Илмороге растерянным, измученным, но не надломленным. Писатель внимательно следит за тем, как расширяется умственный и духовный кругозор Кареги, как постепенно он открывает для себя новые перспективы в жизни. Проходит время, и скромный помощник сельского учителя становится признанным вожаком рабочих выросшего рядом с деревней Нового Илморога.
Четыре человека, четыре судьбы… Какой же предстает современная Кения перед мысленным взором героев романа?
Читая книгу Нгуги Ва Тхионго, убеждаешься, что эпоха независимости принесла мало облегчения простым людям. Земли, ранее принадлежавшие английским поселенцам, переходят в руки людей зажиточных или пользующихся политическим влиянием. Экономический прогресс, признаки которого заметны в Найроби и нескольких других крупных городах, не затронул широких масс крестьянства. Их уделом продолжают оставаться нищета, неграмотность, подневольный труд.
Более того, скромный экономический подъем оборачивается для народа новыми утратами. Среди крестьянства кикуйю ускоряются процессы распада традиционных отношений, усиливается социальное и имущественное размежевание. Захват земель деревенской верхушкой вызывает бегство десятков тысяч людей из деревень в города, где они пополняют огромную армию безработных. В Найроби расширяются кварталы трущоб, где царят преступность, проституция, отчаяние.
Такова изображаемая писателем социальная панорама, таков фон, на котором развертываются сюжетные линии романа. Но, продолжает рисовать писатель портрет кенийского общества, какая-то его часть видит свой «шанс» в возможностях, открывшихся после завоевания народом независимости. Ее устраивают и пассивность народных масс, и их неорганизованность, и культурная отсталость. Ведь в результате, как долгое время казалось, никто не бросит вызова тем, кто думает лишь о собственных интересах, кто беззастенчиво продолжает эксплуатировать труд — и доверие — народа.
С горечью и гневом описывает Нгуги Ва Тхионго отрицательные стороны кенийской действительности. И если поэтичны страницы, посвященные крестьянскому быту, сельской природе, то, напротив, страницы, говорящие о привилегированной верхушке местного общества, насыщены сарказмом, дышат возмущением.
Писатель создает в романе богатую галерею портретов захребетников, паразитирующих на страданиях народа. Среди них — холодный, расчетливый землевладелец, отец Муниры, бывший осведомитель английской колониальной полиции Кимерия, предприимчивый, лживый Чуи, некогда кумир молодежи, растоптавший собственные жизненные идеалы. Резко отрицательное отношение Нгуги Ва Тхионго к ним очевидно, но он никогда не опускается до карикатуры.
Наиболее крупная и интересная фигура среди этих деятелей — депутат парламента и бизнесмен Ндери Ва Риера. Он не лишен ума, энергичен, имеет связи в высших эшелонах государственной власти. Чувствуется, что, создавая этот образ, писатель основывается на личных наблюдениях. В лице Ндери Ва Риеры он представляет те силы, с помощью которых неоколониализм удерживает отдельные африканские страны в сфере своего непосредственного влияния. Их идеология хищного приобретательства, их характер, в котором властолюбие сочетается с продажностью, их презрительно-пренебрежительное отношение к народу превращают людей типа Ндери Ва Риеры в важнейшее социальное звено цепи неоколониалистской эксплуатации Африки.
На страницах романа Ндери Ва Риера предстает как своеобразный доморощенный идеолог неоколониализма. Именно ему принадлежит мысль подчинить всех кикуйю псевдокультурной организации, которая бы контролировалась им и другими людьми его круга. Депутата беспокоило, что крестьяне и рабочие Центральной провинции «очень непокладисты». Это опасно, думал он. Ведь у них за плечами история антиколониальной борьбы, и они обладают волей, которой могут «злоупотребить враги прогресса и экономического процветания». Именно Ндери Ва Риера выдвигает идею проведения «массовых чаепитий» для народа. Это название обманчиво. На самом деле участников таких встреч вынуждают приносить клятву верности руководителям «культурного» общества.
Пестра этническая карта Кении, на территории страны живет добрый десяток больших и малых этнических групп, каждая со своим языком, культурой, историческими традициями. Творцы Культурной организации клятвоприношений (КОК) добиваются, чтобы целая сеть аналогичных ассоциаций охватывала все население страны. Ванджа, слышавшая об этих замыслах, рассказывает Кареге: «Каждый племенной союз обеспечит абсолютную преданность своих членов объединению посредством клятв в верности до смерти. Затем лидеры от всех союзов образуют национальный фронт, в котором КОК будет главной силой. Долгом каждого союза будет устранение сомнительных элементов под предлогом, что они предают племя, его культуру, его богатства другим племенам».
Острая критика и морального облика, и политического курса неоколониалистских кругов, содержащаяся в романе «Кровавые лепестки», сближает его с произведениями Чинуа Ачебе, Монго Бети, Сембена Усмана, Воле Шойинки и целого ряда других писателей Африканского континента. Но есть в романе Нгуги Ва Тхионго тема, раскрытая им с особой полнотой. Он много и плодотворно размышляет о силах, способных освободить его родину от неоколониалистской паутины. Он видит их не в военных, как одно время Чинуа Ачебе, не в бунтарях-героях, как Монго Бети, а в широком патриотическом союзе рабочих, крестьян, всех обездоленных.
В романе «Кровавые лепестки» Нгуги Ва Тхионго создает выразительный портрет рабочего вожака. Шаг за шагом прослеживает он внутреннее возмужание Кареги, становление его характера, его идейные искания. Очевидно, что в Кареге писатель видит прообраз подлинных революционеров, связавших личную судьбу с борьбой за счастье и лучшее будущее народа. В рассуждениях молодого рабочего руководителя, в логике его мысли находят выражение собственные думы Нгуги Ва Тхионго об исторических перспективах Кении, всего Африканского континента.
Двумя путями движется мысль писателя. В центре его внимания всегда остается удел человека. Чем обусловлена разобщенность людей в современном африканском обществе? Чем вызван распад древних отношений солидарности и взаимопомощи? — спрашивает себя писатель. Ответ он видит в ударах, которые наносит капитализм по традициям, по этическим нормам кенийского крестьянства, в разрушительном воздействии капитализма на умы и души людей. Нгуги Ва Тхионго прекрасно понимает, что давние порядки не восстановить. Да, ему ясна ретроградность подобных иллюзий, характерных для некоторых групп африканской интеллигенции. Нет, он различает возможность сплочения народа, преодоления порожденной капитализмом разобщенности в новом единении — в совместной борьбе за социальную справедливость. И здесь мысли писателя об уделе простого человека в современной Кении сливаются с его идеями о путях исторического развития Африки.
Устами Кареги писатель высказывает свое решительное осуждение планов буржуазии «растащить» народные массы страны по племенным углам. Со страстной убежденностью говорит Карста о том, что рабочие, бедные крестьяне, трудовой народ не дадут обманывать себя разговорами о племенной верности, о славном прошлом, в то время как нет работы, им приходится жить на случайный жалкий заработок, умирать с голоду. «Мы больше не позволим иностранным компаниям и местным богатеям, — утверждает Карега, — собирать то, что они не сеяли, снимать урожай, который они не выращивали». Карега так определяет свои цели: «Мы должны бороться за мир… в котором богатство нашей земли будет принадлежать всем нам, в котором не будет паразитов, диктующих нам свою волю, в котором мы все будем тружениками ради счастья и благополучия друг друга».
Эти высокие цели считает своими и автор «Кровавых лепестков».
Нгуги Ва Тхионго создал волнующее, проникновенное произведение. Правда, его роман не свободен от длиннот, от риторики, а временами голос самого автора словно бы заглушает голоса его героев. Художественный прием, избранный автором, позволяет воспоминаниям доминировать над непосредственным изображением событий. Справедливо отмечает 10. Палмер, что было бы, например, убедительнее показать конкретно профсоюзную деятельность Кареги, чем узнать о ней из его рассказа.
Некоторые из англосаксонских критиков романа пытаются раздуть эти недочеты, чтобы вообще перечеркнуть его художественное значение. С высокомерной снисходительностью пишет о «Кровавых лепестках» в журнале «Нью-йоркер» Джон Апдайк. Ему кажется «мелодраматическим» сюжет, его раздражает «политическая горячность» автора. И конечно, он решительно не разделяет веры Нгуги Ва Тхионго в рабочий класс. С издевкой пишет Джон Апдайк о социалистических «мечтаниях» африканской интеллигенции.
Позиция Апдайка характерна. Буржуазной литературной критике глубоко чужд последовательно классовый подход кенийского писателя к современной африканской действительности, его марксистское мировоззрение. И, говоря о его новом романе, она мгновенно утрачивает свою пресловутую «объективность».
Роман «Кровавые лепестки» уже занял прочное место в африканской литературе. Гражданственность позиции автора, художественная выразительность и жизненность созданных им характеров, обобщенная картина всего кенийского общества предопределили успех романа у читателей. Не может не привлекать и исторический оптимизм Нгуги Ва Тхионго. В эпоху, когда столь много голосов на Западе предрекают Африке лишь новые катастрофы и новые тяжкие испытания, писатель сумел обнаружить в недрах африканского общества силы, способные вывести его на магистральную дорогу социального прогресса.
В. ИорданскийМоей матери и Ньямбуре.
В память Нджинджи Ва Тхионго, скончавшегося
6 апреля 1974 года
Автор выражает признательность
— Союзу советских писателей, который предоставил мне свой дом в Ялте для завершения работы над романом, — д-ру Сэмюелю Кибичо, который открыл мне мир литературы, и в частности романа,
— Стивену Тхиро, без которого я, возможно, не стал бы писателем.
А также
— многим другим, борющимся вместе с нами за свободу, знающим, что, какой бы длительной и тяжелой ни была эта борьба,
победа будет за нами.
Страшные щупальца первобытного мира! Змееподобны ветви мангровых деревьев, отвратительны их шестипалые корни, под которыми прячутся жаба цвета темного мха и лилия с запахом ядовитым и кровавыми лепестками. Путник, этим зрелищем завороженный, погибнет, сбившись с дороги. Дерек Уолкотт. «Болото»Часть первая Дорога…
Я взглянул, и вот, конь белый, и на нем
всадник, имеющий лук, и дан ему венец;
и вышел он как победоносный, и чтобы
победить…
И вышел другой конь, рыжий; и сидящему на
нем
дано взять лицо с земли, и чтобы убивали
друг друга; и дан ему большой меч…
Я взглянул, и вот, конь вороной, и на нем
всадник, имеющий меру в руке своей…
И я взглянул, и вот, конь бледный, и на нем
всадник, которому имя смерть… и дана
ему власть над четвертою частью земли —
умерщвлять мечем и голодом, и мором
и зверями земными.
Откровение, VI, 2, 4, 6, 8Он презирал жестокость королей.
Но из его милосердия выросла лютая гибель,
и дрожащие монархи приходят опять,
с ними их обычная свита: сборщик податей,
поп, палач, тюремщик, вельможа, законник,
солдат и шпион.
Уолт Уитмен [1]Глава первая
1
Пришли за ним в воскресенье. Он только что возвратился домой после ночного бдения на горе. Прилег отдохнуть, раскрыл Библию на книге Откровения. В дверь постучали. Вошли двое полицейских — один высокий, другой коротышка.
— Господин Мунира? — спросил коротышка. Над его левой бровью красовался звездообразный шрам.
— Да.
— Вы преподаете в начальной школе Нью-Илморога?
— У вас есть какие-то сомнения на этот счет?
— Нет, конечно, нет. Но ведь нужно все проверить. Убийство есть убийство.
— Что вы имеете в виду?
— Вам надлежит явиться в полицию.
— По поводу?
— Убийства, чего же еще? Убийства в Нью-Илмороге.
Высокий, до сих пор молчавший, поспешно добавил:
— Ничего особенного, господин Мунира. Просто снимут свидетельские показания.
— Можете не объяснять. Я понимаю — вы только выполняете свой долг. Разрешите мне одеться.
Они переглянулись, удивленные его спокойствием. Вскоре он вернулся с Библией в руках.
— Вы никогда не расстаетесь с Библией, господин Мунира, — с удивлением сказал коротышка: эта книга вызывала в нем почтительный страх.
— В эти дни, что еще отделяют нас от второго пришествия, мы каждую минуту должны быть готовы сеять семена веры. А здесь, — Мунира показал на Библию, — предсказано все: раздоры, убийства, войны, кровь.
— Вы давно в Илмороге? — спросил высокий, чтобы прекратить разговор о конце света и втором пришествии. Он исправно ходил в церковь, и слова Муниры его рассердили.
— Что, допрос уже начался?
— Нет-нет. Это не для протокола, господин Мунира. Просто любопытство. Мы ничего против вас не имеем.
— Двенадцать лет, — ответил он.
— Двенадцать лет! — изумились полицейские.
— Двенадцать лет в этой пустыне.
— Значит, вы приехали, когда Нового Илморога еще не было…
2
Абдулла сидел на стуле у входа в свое жилище в той части Илморога, которая называлась Новый Иерусалим. Его левая рука была забинтована. В больнице его продержали недолго. Намучившись ночью, он испытывал сейчас странное спокойствие. Правда, он и здесь, дома, старался понять, что же все-таки произошло, но тщетно. Может быть, поймет в дальнейшем, но сумеет ли он когда-нибудь объяснить, как осуществилось то, что было всего лишь желанием, намерением? И действительно ли он этого хотел? Он поднял голову: перед ним стоял полицейский.
— Абдулла?
— Он самый.
— Вам надлежит явиться в полицию.
— Сейчас?
— Да.
— Надолго?
— Не знаю. Вы должны дать показания, ответить на кое-какие вопросы.
— Ладно. Только отнесу домой стул. — Однако в участке его заперли в камеру. Абдулла стал возмущаться. Полицейский ударил его по лицу. — Когда-нибудь наступит день… — пытался сказать Абдулла, ощущая внезапный прилив старого гнева и новой горечи.
3
В больницу, куда поместили Ванджу, пришел полицейский инспектор.
— Боюсь, вам нельзя ее видеть сейчас, — сказал врач. — Она не в состоянии отвечать на вопросы. Она еще в беспамятстве и все время кричит: «Пожар… пожар… сестра матери моей… тетушка моя дорогая… погасите огонь, погасите!..» Ну и прочее — в таком же роде.
— Записывайте ее слова. Это может дать нам ключ, если только…
— Я не назвал бы ее состояние критическим. У нее сильный шок и бред. Дней через десять…
4
Карега заснул быстро. Он поздно вернулся с заседания профсоюзного комитета пивоваренного завода «Илморогская Тенгета». В дверь постучали, он вскочил с постели. У двери стоял наряд вооруженной полиции. Офицер в форме цвета хаки вышел вперед.
— В чем дело?
— Вам надлежит явиться в полицию.
— Зачем?
— Для снятия свидетельских показаний.
— Нельзя ли подождать до завтра?
— Боюсь, что нет.
— Дайте мне переодеться.
Он вернулся в комнату и оделся. Прикинул, как дать знать остальным. Он слышал шестичасовой выпуск последних известий и знал, что забастовку запретили. Все же он надеялся, что, несмотря на его арест, забастовка будет продолжаться.
Его втолкнули в «лендровер» и увезли.
Акиньи, собираясь к заутрене в илморогскую церковь, случайно бросила в эту минуту взгляд на дом Кареги. Она делала это всегда чисто автоматически и не раз уже обещала себе отказаться от этой привычки. Она заметила отъезжающий «лендровер», подбежала к дому — раньше она никогда там не бывала — и увидела на двери висячий замок.
Через несколько часов новость стала известна всем. Разгневанные рабочие собрались у полицейского участка и потребовали освободить Карегу. Начальник полиции обратился к ним с умиротворяющей речью, что бывало весьма редко.
— Я прошу вас мирно разойтись. Карега задержан, чтобы дать кое-какие показания. Это никак не связано с вашим вчерашним решением о забастовке. Речь идет об убийстве, совершенном в Илмороге.
— Это вы убиваете рабочих! — выкрикнул кто-то.
— Вы убиваете наше рабочее дело!..
— Да здравствует борьба рабочих!..
— Разойдитесь, пожалуйста, разойдитесь! — отчаянно взывал к толпе полицейский.
— Это вы убирайтесь, вы и тираны из иностранных фирм вместе с их местными подпевалами!..
— Долой господство иностранцев, опирающихся на черных компрадоров!.. Долой эксплуататоров!
Настроение разгневанной толпы становилось угрожающим. Начальник полиции вызвал своих помощников. Они позвали на помощь других — вооруженных винтовками — и оттеснили толпу к центру Илморога. Несколько рабочих получили серьезные ранения и были доставлены в больницу.
Рабочие начинали осознавать свою силу. Такого открытого неповиновения властям никогда раньше в Илмороге не наблюдалось.
5
Одна из газет — «Дейли маутпис» — подготовила специальный выпуск с аршинным заголовком: «МЗИГО, ЧУИ И КИМЕРИЯ УБИТЫ».
Дальше следовал текст:
«Некто (полагают, профсоюзный агитатор) был задержан после того, как видный промышленник и два деятеля просвещения, члены правления знаменитой компании «Тенгета лимитед», погибли прошлой ночью во время пожара в Илмороге, через несколько часов после принятия решения о замораживании заработной платы.
Полагают, что их заманили в какой-то дом, где они пали жертвой наемных убийц.
Все трое — невосполнимая потеря для Илморога. Они превратили Илморог из крохотной деревушки, вызывавшей в памяти времена Крапфа и Ребмана, в современный промышленный город, которым смогут гордиться поколения, появившиеся на свет после Гагарина и Армстронга… Кимерия и Чуи были видными деятелями и отцами-основателями КОК — Культурной организации клятвоприношений…»
Глава вторая
1
Но все это случилось через двенадцать лет после того, как Годфри Мунира, поднимая за собой легкое облачко пыли, впервые проехал через Илморог на «железном коне» прямо к двери поросшего мхом двухкомнатного домика, находившегося там, где некогда был школьный двор. Он слез на землю и стоял неподвижно, подбоченившись правой рукой, а левой придерживая велосипед, и его воспаленные, с красноватыми прожилками глаза уставились на серый сухой лишайник, покрывавший стену, когда-то покрашенную белой краской. Затем он неторопливо прислонил велосипед к стене, наклонился, расправил закатанные брюки, отряхнул их обеими руками — жест чисто символический, поскольку пыль накрепко въелась и в брюки, и в башмаки, — отступил шага на два, чтобы окинуть взглядом дверь, покосившиеся стены и покоробившуюся от жары жестяную крышу. Вдруг он решительно подошел к двери и взялся за ручку, слегка надавив на дверь правым плечом. Дверь с грохотом открылась, и он ввалился в помещение, полное дохлых пауков и мушиных трупов, запутавшихся в паутине, которая покрывала стены до самых карнизов.
Еще один заявился в деревню — пробежала весть по Илморогу. Дети шпионили за ним, за его отчаянными усилиями вычистить домик, привести его в порядок и сообщали о каждом его шаге старикам и старухам. И этот исчезнет, как исчезает ветер, говорили старики, разве до него не приходили другие? Кто захочет жить в таком захолустье, кроме разве что калеки (да проглотит дьявол Абдуллу) или человека с иссохшей плотью (да благословит господь старуху Ньякинью).
Школа представляла собой четырехкомнатный барак с проломленными глиняными стенами, дырявой жестяной крышей и еще большим, чем в домике учителя, количеством паутины и мушиных трупов. Стоило ли удивляться, что учителя удирают, едва взглянув на эту школу? Да к тому же ученики, большей частью дети скотоводов, никогда не могли дотянуть до конца учебного года и уходили с родителями на поиски новых пастбищ и воды для скота.
Но Мунира остался, и через месяц все мы перешептывались: совсем не старый, уж не тронутый ли он? А может, он носитель зла? Эта мысль у нас возникла, когда он стал давать уроки под кустом акации, неподалеку от того места, где, по слухам, находилась могила легендарного Ндеми, дух которого витал над Илморогом, пока не пришли империалисты и не спутали весь порядок жизни. Учитель насмехается над Ндеми, сказал Мвати Ва Муго, который правил в горах и на равнине, и приказал припугнуть его. Ночью, под покровом темноты, одна старуха навалила кучу между кустом акации и школой. Утром дети обнаружили еще не засохшую кучу и побежали к родителям, чтобы рассказать нечто очень смешное о новом учителе. Целую неделю Мунира гонял своего «железного коня» по горам и равнинам, преследуя разбежавшихся учеников. Одного ему удалось поймать. Он соскочил с велосипеда, бросил его в траву и погнался за мальчишкой.
Как тебя зовут? — спросил он, схватив беглеца за плечо.
— Муриуки.
— Чей ты сын?
— Вамбуи.
— Это твоя мать?
— Да.
— А где твой отец?
Он работает далеко отсюда.
— Скажи, почему ты не хочешь учиться?
Мальчик чертил что-то на земле большим пальцем ноги, отвернувшись, чтобы не прыснуть учителю в лицо.
— Откуда я знаю, — выдавил он из себя, притворяясь, что вот-вот заплачет. Мунира отпустил его, взяв обещание вернуться в школу и привести с собой остальных. Вернулись они с опаской — по-прежнему считали, что учитель какой-то странный, — и занимались на сей раз в помещении.
Она ждала Муниру за живой изгородью из кустов кейских яблонь. Он слез с велосипеда и посторонился, полагая, что она просто хочет пройти мимо. Но она по-прежнему стояла посередине узкой тропы, опираясь на суковатую палку.
— Там, откуда ты пришел, мощеные дороги?
— Да.
— И свет идет из проводов на высохших деревьях и превращает ночь в день?
— Да.
— И женщины на высоких каблуках?
— Да.
— А волосы у них смазаны жиром и пахнут паленой шкурой?
— Да.
Он смотрел на ее изборожденное морщинами лицо со сверкающими глазами. Смотрел мимо нее, смотрел на опустевшую школу. Был уже пятый час, и он терялся в догадках: что ей нужно?
— Они красивы и умны, по меркам белого человека, так ведь?
— Вот именно. Иногда слишком умны.
— Наши юноши и девушки покинули нас. Их поманил блестящий металл. Они уходят, а возвращаются по временам только молодые женщины, чтобы подкинуть своих новорожденных бабушкам, состарившимся на этой земле, которую они всю жизнь ковыряли ради скудного пропитания. Они говорят: в городе есть место только для одиноких… наши наниматели не желают, чтобы дети копошились там, в крохотных клетушках и крошечных двориках. Ты когда-нибудь слышал об этом? О детях, которые никому не нужны? А юноши? Многие из них уходят и больше уж не возвращаются. Иные время от времени заявляются повидать жен которых они здесь оставили, округлить их животы, и тотчас опять уходят, точно их гонят из Илморога Ухере или Мутунгу. Как нам их называть? Новые жертвы Ухере и Мутунгу! Разве не те же самые кожные болезни и чума в давние времена ослабили наш народ перед вторжением Мзунгу? Скажи: что привело тебя в этот богом забытый уголок? Посмотри на Абдуллу. Он пришел издалека, и что же у него было с собой? Осел. Вы только подумайте, осел! Разве можно что-то вывезти из нашей деревни? Может быть, наших последних детей?
Он задумался над ее словами. Сорвал перезрелое желтое кейское яблочко и раздавил между пальцами. Да существует ли где-нибудь укромное место, где можно спрятаться и спокойно трудиться, сеять семена, надеясь увидеть плоды? Кисловатый запах подгнившего кейского яблочка ударил ему в ноздри. Он вдруг почувствовал тошноту. Боже, избавь нас от нашего прошлого, подумал он и торопливо полез в карман за носовым платком. Но было поздно. Он чихнул, и брызги попали прямо в морщинистое лицо старухи.
— Ой! — завопила она и в ужасе побежала от него. Он отвернулся, потому что никак не мог перестать чихать, а когда секундой позже посмотрел на тропу — старухи и след простыл. Точно сквозь землю провалилась.
Странно все это, пробормотал он себе под нос. Уселся на велосипед и медленно покатил к лавке Абдуллы.
Абдулла тоже был новеньким в Илмороге. Вместе с крохотным и тощим Иосифом он появился здесь в запряженной ослом тележке, набитой домашней утварью, дешевой посудой и одеялами, упакованными в тугие тюки из рваной сизалевой мешковины и грязной парусины. Ну и годик выдался, саркастически воскликнул Нжогу, увидев эту троицу и выслушав от них совсем уж странную просьбу: ну как кому-то могло прийти в голову возродить в этом пустынном месте старую лавку с глинобитными стенами, принадлежавшую некогда Дхармашаху, о котором в Илмороге сложено столько легенд? Можете забирать эту развалину, а заодно и здешние привидения, и воспоминания, и проклятия, и все остальное, сказал старый Нжогу, показывая пальцем на дом с покосившимися стенами и накренившейся крышей, почти уже неразличимый среди сухих зарослей на красной земле. Мы частенько заходили в лавчонку Абдуллы и с любопытством разглядывали его искалеченную ногу и страдальческое лицо и слушали, как он обрушивает на Иосифа поток ругательств. Но вскоре мы обрадовались, что наконец-то у нас будет где приобрести соль и перец. Правда, нас беспокоил осел, потому что он ел слишком много травы и пил слишком много воды. А еще через месяц в дополнение к перцу, соли и муке Абдулла стал приторговывать спиртным. По пятницам и субботам скотоводы с илморогских равнин приходили в лавку, пили, говорили и пели о своих коровах и козах. Время от времени, когда им случалось продать коз на рынке в Руваини, у них появлялись деньги; девать их все равно было некуда, и они притаскивали их Абдулле в маленьких жестянках, привязанных к шее и запрятанных в их красных одеждах. И снова исчезали на несколько дней или недель, чтобы потом снова ввалиться в лавчонку Абдуллы.
Мунира вошел через заднюю дверь и уселся на край скрипучей лавки. Странно, в который раз пробормотал он себе под нос, вспоминая встречу со старухой, пока Иосиф нес ему пиво «Таскер». Едва он отпил несколько глотков, за стол рядом с ним уселись трое еще крепких, хотя и пожилых людей. Мутури, Нжугуна и Руоро были зажиточные крестьяне, а потому считались мудрецами, атамаки, всей крестьянской общины. Они разрешали споры не только между разными семьями, но также и между общиной и скотоводами с равнин. В случае более серьезных конфликтов или иных проблем люди обращались к прорицателю, Мвати Ва Муго. Вновь прибывшие поздоровались с Мунирой и заговорили о погоде.
— Там, откуда ты пришел, так же сухо, как у нас?
— Там в январе всегда жарко…
— Сезон гитемиту всюду одинаков, конечно.
— Вы его так называете?
— Ребятишки говорят… У тебя в голове слишком много разных заграничных слов. А там, в твоих родных местах, собрали хороший урожай? Здесь-то никудышный, и мы даже не знаем, хватит ли нам маиса и бобов до конца дождей. Если они, конечно, будут, эти дожди…
— Я вообще-то не крестьянин, — поспешил объяснить Мунира: он чувствовал себя профаном, когда речь заходила о засухе, сезонах дождя и сбора урожая.
— Это мы знаем… Руки человека можно читать, как книгу. Когда к нам приезжает новый человек, мы с первого взгляда видим, откуда он. Если из города, то его руки не знали земли, точно он ни на минуту не снимал перчаток.
Нжугуна всегда мечтал о том дне, когда он сам натянет перчатки на свои пальцы, тем самым как бы прощаясь со всей своей прежней жизнью, в которой его руки не расставались с землей. Он будет тогда подобен крупным землевладельцам в пору его юности. В некоторых богатых семьях тогда было столько коров и коз, что люди уже не работали сами, а нанимали арендаторов. Те надеялись, конечно, получить в качестве платы козу и завести свое хозяйство на общественных землях или пастбищах, тогда еще остававшихся свободными. А в других больших семьях (или родах) имелось достаточно работников — сыновья и их жены или дочери, которые умножали богатство семьи. Но удача обошла Нжугуну стороной. Его земля родила плохо, а свободных участков, которые можно было занять до прихода колонизаторов, теперь не стало. Сыновья его ушли на фермы, принадлежащие европейцам, или в большие города. Дочерей у него не было, да и какой от них теперь толк? У старого Нжогу, к примеру, несколько дочек, но не коз они принесли отцу, а одни огорчения. Вот и пришлось Нжугуне, так же как и остальным крестьянам, живущим в раскиданных вокруг Илморога хижинах, довольствоваться крохотным полем и примитивными орудиями, которыми пользовалась его небольшая семья. Но надежда не покидала его.
— В прошлый сезон выпало совсем мало дождей, — объяснял Мутури. — Сейчас мы следим за солнцем, прислушиваемся к ветру и наблюдаем за полетом птиц в небе, и нам страшно, что дожди снова могут не прийти. Конечно, еще две луны осталось до сезона дождей… но птицы, они внушают нам страх.
Сельское хозяйство никогда не интересовало Муниру. Но эти разговоры — о засухе и дождях — он слышал с самого детства. Крестьяне всегда говорят о грозящей им засухе, словно надеются, что опасения, высказанные вслух, помогут отогнать беду.
Я уверен, дожди будут, — сказал он, просто желая показать, что принимает близко к сердцу их заботы. Он хотел перевести разговор на другую тему, и, точно почувствовав это, Абдулла пришел ему на помощь:
— Ты думаешь справиться в школе в одиночку?
Я надеюсь, что, как только начнутся занятия в первом и втором классах начальной школы, я смогу найти еще учителей.
— Сразу в первом и втором?
— Второй класс в первую смену, первый — во вторую, — ответил Мунира.
— Ты, должно быть, очень предан своему делу, — сказал Абдулла, и Мунира так и не понял, что стоит за этими словами — одобрение или насмешка. Но он ответил со всей серьезностью:
— Некоторые из нас, из тех, кто получил образование… мы как бы находились в стороне, пока народ, простые люди сражались за свободу. Выпали, так сказать, из хора. Но теперь, когда независимость завоевана, нам предоставляется возможность вернуть свой долг… показать, что мы не всегда остаемся сторонними наблюдателями… Вот почему… одним словом, я… попросил, чтобы меня назначили в Илморог.
— А мне вот кажется, — сказал Абдулла, — что многие уже начали думать только о собственном желудке. — И снова Мунире стало как-то не по себе от его слов. Как будто Абдулла поставил под сомнение или отверг его несколько миссионерский пыл и стремления.
— Я за всех не говорю, но, похоже, энтузиазм еще не иссяк, и вера еще жива, что все мы можем кое-что сделать для того, чтобы независимость не осталась пустым звуком.
— Вот это речь, — восхищенно сказал Мутури. — Вот как надо говорить.
Мунира ухватился за этот подвернувшийся ему случай поговорить о школьных перспективах, попросить содействия стариков. Он успел заметить, что его слова произвели на них впечатление. Позже, когда стемнело, старики поплелись к себе, но сперва свернули к дому Ньякиньи. Тяжело опираясь на палки, моргая слезящимися глазами и шамкая, они говорили тем, кто собрался у Ньякиньи: «С этим человеком все в порядке, — и понимающе смотрели друг на друга. — Человек что надо».
Так Мунира стал одним из нас. Дети в школе громко пели песни-считалки, а думали о блохах, которые кусали их за ноги, и остервенело елозили пятками по полу. Многие удирали из школы, чтобы подудеть на пастбище в настоящую пастушескую дудочку или просто полазать по деревьям миарики, что росли в полях. Другие, проболтавшись с неделю без дела, тоже ушли со скотоводами на пастбище. Но ведь сейчас все же шестидесятые годы двадцатого столетия, а не девятнадцатого, обескураженно размышлял Мунира.
И он снова принялся носиться по горам, изловил нескольких своих учеников и попросил их передать другим, что он созывает школьное собрание. На собрание явилось всего пять учеников. Он обратился к ним, стоя на куче глины, служившей ему импровизированной трибуной: «Слушайте меня внимательно. Вы проявили немалое усердие и доказали свою добросовестность, явившись на собрание. Поэтому я перевожу вас всех в первый класс английской начальной школы. Но вам придется поискать себе учителя, который согласился бы терпеть подобную враждебность со стороны людей, противящихся свету и прогрессу». Затем он объявил первое школьное собрание закрытым и мысленно поклялся, что никогда больше ноги его не будет в этом богом забытом месте. Вот так, неудачей и поражением, закончилась его первая попытка не выпасть из хора и тянуть песню со всеми вместе.
И снова, пришпорившая «железного коня» и поднимая облака пыли, мчался Мунира через деревню, чувствуя на себе насмешливые взгляды жителей, свидетелей его бегства, из-за каждой ограды. Старуха Ньякинья вышла на пыльную дорогу и что-то кричала ему вслед. А потом в поле женщины спели ему полную издевки песню про другого, жившего в давние времена беглеца: «Вот они, сыновья Мунору, но где же теперь стада Ндеми?»
Но ему было уже все равно. Целый месяц они над ним глумились. И даже Абдулла, чья лавка стала его ежедневным прибежищем, не пришел ему на помощь. «Они относятся с подозрением к чужеземцам и вообще ко всему чужому. Сначала они невзлюбили моего осла. Да они и до сих пор терпеть его не могут. Ты спросишь: почему? Представь себе, из-за травы». Он прерывал свою речь на минутку, чтобы обрушить ноток брани на Иосифа, а затем, наклонившись к Мунире, продолжал заговорщическим шепотом: «Мвалиму [2], это верно, что какая-то старуха наложила у тебя во дворе кучу? Вот безобразие! Ха-ха-ха! Иосиф, принеси мвалиму еще пива. Так, значит, правда?» И хромой продолжал хохотать, а Мунира не знал, куда деваться от стыда.
Этот хохот, прочие воспоминания да и сама дорога отнюдь не способствовали хорошему настроению Муниры, когда он ехал в Руваини, столицу округа Чири. Проклятая дорога, злился он, пересекая разбитые колеи, подскакивая на колдобинах и проваливаясь в ямы, такая же предательская, как все эти колдуньи, вещуньи, выродки и инвалиды.
Когда-то это была железнодорожная колея, соединявшая Илморог с Руваини, по которой из илморогских лесов везли бревна, уголь и луб, чтобы насытить машины и жителей Руваини. Железная дорога сожрала лес, и рельсы, выполнив свое назначение, исчезли; так появилась дорога, вернее, подобие дороги, и ничто больше не напоминало о ее былой хищнической славе.
Он с облегчением вздохнул, достигнув наконец мощеного участка дороги, который извивался среди кофейных плантаций, некогда принадлежавших белым. Но и здесь ему не было отдыха. То и дело приходилось нырять в кусты, чтобы увернуться от мчащегося навстречу грузовика, а водители гоготали и делали непристойные жесты.
Впереди показались дома Руваини, и тут он вспомнил, что так и не успел решить, чем теперь будет заниматься. Он вспомнил, почему выбрал именно Илмогор, вспомнил, с какой горячностью отстаивал свой выбор, и гнев, кипевший в нем, тотчас сменился страхом перед возвращением в Лимуру, где ему пришлось бы жить в отсвете преуспеяния своего папаши, отчего его собственный провал был бы настолько очевидным, что осталось бы только признать свое поражение.
При одной мысли об этом он остановился, слез с велосипеда, облокотился о него и принялся рассматривать открывшийся перед его глазами вид. За забором на целую милю протянулся аккуратно подстриженный газон — площадка для гольфа. Трое африканцев дружно смеялись над четвертым, с сильно выпирающим брюшком, который беспомощно размахивал клюшкой, никак не попадая по мячу. Подающие мячи мальчишки в рваной одежде стояли на почтительном расстоянии, увешанные сумками с запасными клюшками и белоснежными мячами. «Вот это да», — удивился Мунира, быстро вскочил в седло и покатил к центру города.
Контора Мзиго сверкала безукоризненной чистотой, он увидел тележку для входящей почты, тележку для исходящей почты и еще одну для прочей почты и бесчисленные карандаши и ручки вокруг грех громаднейших чернильниц. На стене висела карта округа Чири, где цветными булавками было отмечено местоположение школ.
— Как дела в школе? — осведомился Мзиго и, слегка раскачиваясь на вращающемся стуле, бросил взгляд на утыканную булавками карту.
— Вы направили меня в пустую школу. В школу без учителей.
— Мне показалось, что вы ищете место тихое и в то же время такое, где вы могли бы проявить свои способности.
— Это школа без учеников.
— Право же, не понимаю, что творится в этой школе.
Никто из учителей не хочет там работать. Год-другой, и все бегут. Подыщите себе помощника, пусть даже человек будет без диплома, и мы, разумеется, примем его на службу.
— Но…
— Я скоро сам туда наведаюсь — буду неподалеку. Дороги у вас хорошие? Знаете, эти проклятые машины — сущее наказание, вот уж воистину бремя черного человека, поверьте мне, господин э… Мунира, с велосипедом куда проще.
Он смотрел на Муниру, сложив губы в ироническую ухмылку, точно говоря: раньше надо было соображать, теперь удирать поздно. Но, думал Мунира, как это Мзиго проник в его мысли? И, вдруг вспомнив водителей грузовиков, которые на дороге загоняли его вместе с велосипедом в кустарник, он оценил остроумие Мзиго, отпустившего снисходительный комплимент по адресу его велосипеда. Возмущение, кипевшее в груди, утихло, и он захохотал. Он хохотал до боли в животе, и вдруг ему стало хорошо, легко. «Вы мне не верите?» — спрашивал Мзиго. А Мунира подумал о хромом Абдулле, о старухе Ньякинье, о детях, которые предпочитали не ходить в школу, а пасти вместо этого скот или лазать по деревьям миарики. Он сравнил их прямоту с кичливостью своего собеседника, огонек любопытства в их глазах — с выражением страха на лицах тех, кто восседает на задних сиденьях роскошных «мерседесов», прячется за стенами особняков и частных клубов, открытых некогда только для европейцев, их искренность — со злобой и расчетливостью тех, кто, выпятив живот, прогуливался по площадке для гольфа, обсуждая как бы между прочим всевозможные сделки, и, вспомнив слова Абдуллы, почувствовал, что он уже соскучился по Илморогу.
Может быть, он не понимает Ньякинью, Абдуллу, Нжогу, Нжугуну, Руоро и всех остальных, думал он теперь. Он так и не подал заявления об отставке или переводе в другое место. Мунира уехал, захватив с собой мел, учебники, писчую бумагу.
— Господин Мзиго, вы говорили серьезно… что я могу подыскать себе в помощь учителя без диплома?
— Да, господин Мунира, если, конечно, вы сперва представите его мне для формального утверждения. Я хочу, чтобы эта школа крепко стала на ноги. Я бы хотел, чтобы со временем в ней шли занятия во всех классах.
* * *
Ночевал он в городской гостинице. На следующее утро он был уже в другом округе, Киамбу. Прежде чем вернуться в Илморог, он хотел провести денек-другой в своем доме в Лимуру.
До этих пор почти вся его жизнь прошла в Лимуру. Окончив в 1948 году Сириана-колледж, он преподавал во многих школах неподалеку от Лимуру: в Рирони, Камандура, Тиекуну, Гатарамни и под конец — почти шесть лет — в Мангуо. Воспоминания о прошлом заставили его сердце учащенно забиться. Правда, ему до сих пор было больно при мысли, что в выборе места для дома и его устройстве он все еще зависел от отца. Ему всегда хотелось жить самостоятельно, но он так и не смог оторваться от отцовской собственности, впрочем, так и не связав себя с ней окончательно. Другое дело — его братья, преуспевшие куда больше, чем он. Все они младше него; следующий за ним по старшинству ездил даже в Англию, после чего сделал отличную карьеру в банковском деле. Другой только что окончил Макерере-колледж в Уганде и работал в отделе рекламы нефтяной компании. Третий еще учился в Макерере на медицинском факультете. Две сестры уже окончили школу; одна училась в Англии на медсестру, другая завершила дипломную работу в Годдард-колледже в штате Вермонт, США, на тему «Управление производством». Еще одна сестра, Муками, недавно умерла, и он до сих пор глубоко переживал эту потерю: хотя она была намного младше, ему всегда казалось, что она сочувствовала ему и никогда не считала его неудачником. Она была девушкой живого, бунтарского нрава, раза два, еще в детстве, ее даже выпороли за то, что она таскала вместе с детьми арендаторов груши и сливы с отцовской плантации. Приезжая на каникулы, она, в то время уже студентка Кептской высшей школы, очень часто присоединялась к поденщикам, собиравшим цветы пиретрума. Мать недовольно отчитывала ее: «Им за их работу платят!» Муками покончила с собой — бросилась с обрыва в каменоломне вблизи болот Мангуо — и сказала этим решительное «нет» миру, жизнь в котором была для нее тяжкой мукой.
Эзекиель, его отец, высокий суровый мужчина, исполненный холодного равнодушия к людям, был богатый землевладелец и старейшина пресвитерианской церкви. Его суровость и строгость были под стать его святости. Он считал, что детей надо кормить вареной кукурузой и бобами и поить чаем, в который надлежит добавлять несколько капель молока и ни в коем случае не класть сахару, обязательно сопровождая трапезу словом божьим и молитвой. Несмотря на скудную кормежку, рабочие, которых он нанимал, трудились на его полях честно и были ему верны. Двое из них работали у отца с тех пор, как Мунира себя помнил, — и по-прежнему были босы, ходили в залатанных штанах. За многие годы к нему нанималось множество народу — иные приходили даже издалека: из Гаки, Метуми, Гуссиленда — обрабатывать его поля, круглый год собирать цветы пиретрума и высушивать их, в декабре снимать спелые красные груши, укладывать их в ящики, а затем отправлять в магазины индийских торговцев. Всех их объединяла общая черта: набожность. Они называли хозяина «брат Эзекиель», «наш брат во Христе» и после работы собирались во дворе, вознося молитвы. У иных, правда, был непокорный нрав, который побуждал их требовать увеличения заработной платы и устраивать на ферме беспорядки; таких прогоняли. Один из них попытался вовлечь своих товарищей в профсоюз рабочих плантаций, который был организован на фермах европейцев. Его также тотчас уволили и даже прокляли во время богослужения, представив как образец «последних испытаний и искушений, выпавших на долю брата Эзекиеля». Но Мунира еще мальчиком обнаружил, что вне пределов отцовского дома, в своих собственных жилищах, расположенных на плантации, рабочие хотя и возносили хвалу господу, но выражались куда менее высокопарно, держались более свободно и, похоже, восхваляли господа и пели псалмы с большей искренностью и набожностью. Ему внушала некоторый страх их твердая вера в наступление царствия божия в буквальном смысле слова. Именно во время одного из таких богослужений — он приехал тогда на каникулы из Сирианы — он ощутил легкий трепет в сердце, осознал огромность греха, который он недавно совершил, — его первого грехопадения в Камирито с Аминой, женщиной недостойной. Он ощутил потребность исповедаться, испросить у господа прощения, но, уже готовый покаяться вслух, подумал, что его раскаянию не поверят — да и какие, в самом деле, он найдет слова? Вместо этого он вернулся домой, убежденный, что он достаточно раскрылся перед господом в мыслях, и решил расплатиться за свой грех. Он украл коробок спичек, собрал пучок травы и сухого коровьего навоза, соорудил из них некое подобие дома Амины в Камирито, где он согрешил против господа, и поджег его. Глядя на пламя, он чувствовал истинное очищение огнем. Он отправился спать с легким сердцем, умиротворенный мыслью, что бог принял его раскаяние. Однако ночью тлеющий навоз вспыхнул от ветра, и пламя наверняка уничтожило бы сарай, если бы его не заметили вовремя. Утром он услышал, как толковали о происшествии, полагая, что это дело рук завистливых соседей, и решил смолчать. Но он чувствовал нутром: отец знает в чем дело — и ощущение вины стало еще тяжелее.
Одну из женщин Мунира вспоминал особенно часто; она никогда не ходила в церковь, и все же выделялась среди всех остальных набожностью и искренностью, находя отраду в уединении своей хижины, окруженной пятью кипарисами. Эта хижина стояла точно на полдороге между домом его отца и жилищами рабочих. Сын старой Мариаму был товарищем детских игр Муниры до его отъезда в Сириану. И даже после возвращения из Сирианы они про-должали водить знакомство — не очень, правда, тесное, но все же достаточное для того, чтобы Мунира примерно в 1953 году воспринял как удар известие о том, что сын старой Мариаму был схвачен, когда передавал оружие «мау-мау», и вскоре после этого повешен. Но женщину эту он помнил главным образом потому, что она протестовала против низкой платы за работу или несвоевременной ее выдачи, в то время как другим это и в голову не могло прийти: добропорядочность хозяина никогда не ставилась ими под сомнение. К Эзекиелю она относилась с уважением, но без страха. Он же никогда ее не осуждал и с работы не прогнал. Мунира слышал однажды, как ее имя упоминалось в какой-то связи с тем, что отец лишился правого уха — его отрезали партизаны «мау-мау», — а позже и в связи с самоубийством Муками. Но сам он никогда не забывал, как они пекли в хижине Мариаму на углях картофель и запивали его чаем.
Сейчас он стоял у кипарисов, возле которых была когда-то хижина Мариаму, пока эту женщину вместе с другими рабочими не переселили в резервацию — новую деревню Камирито. Что с нею стало? Теперь ему казалось странным что в своем самоизгнании, переживая свой провал в Сириане, он потерял не только всякий контакт с жизнью Лимуру, но и всякий интерес к ней: он был ее частью и в то же время был ей чужим… вся жизнь его после Сирианы казалась нереальной, расплывчато-туманной. Словно произошел некий разрыв времен в его жизни и его воспоминаниях. Похоже, что решение уехать в Илморог было первым осознанным действием, с помощью которого он хотел избавиться от этого ощущения нереальности.
Он играл со своими двумя детьми, время от времени задавая себе вопрос, каков он в их представлении. Столь же суров и надменно равнодушен, как его отец? Он рассказывал им об Илмороге, о мухах, облеплявших глаза и носы крестьянских детей, пока жена не воскликнула: «Ну как ты можешь?..» Он рассказывал, как в Илмороге однажды обосновался одноглазый Мариму, о загадочных старухах, позволяющих себе всякие непотребства, об угрюмых калеках, извергающих потоки брани, пока жена снова не крикнула ему: «Ну как ты можешь?..» — и снова не закончила фразы. Не больно-то ему удалось развлечь детей, и он ощущал насмешку в их неулыбчивых лицах. «Ну что ж, я почитаю вам что-нибудь из Библии, — сказал он им, и лицо жены просияло от удовольствия. — «И Иисус сказал им: идите в селения и глухие места земли и зажгите мой светильник, горящий святым духом. Да будет так. Аминь».
Когда дети отправились спать, жена подняла на него глаза, суровые и осуждающие. Она была бы красивой, если бы чересчур праведная жизнь, неустанное чтение Библии и ежедневные молитвы не иссушили в ней чувственность, оставив лишь холодный накал духа.
— Стыдно богохульствовать при детях. Тебе следовало бы помнить, что этот мир не для нас, а наш долг — готовить их и нас самих к другому миру.
— О, не волнуйся. Сам я никогда не принадлежал ни этому миру, ни Лимуру… разве что теперь принадлежу Илморогу… Как бы для разнообразия.
* * *
И снова Мунира помчался на своем «железном коне» в Илморог, и на сей раз люди выходили на улицу, радуясь его приезду. Старуха пришла в школу и сказала: «Ты и впрямь вернулся, да благословит тебя бог», — и в знак благословения смочила слюной ладони. Его это слегка покоробило, но все же он остался доволен, что Ньякинья больше не держится враждебно.
Он возобновил занятия, испытывая подъем от того, что они его приняли. Молчание внимательно слушающих детей — тех, что пришли в школу, — волновало его. Казалось, будто весь Илморог прислушивается к его голосу.
Так он стал неотъемлемой частью повседневной жизни Илморога, рыцарем — хранителем знаний — для учеников; только можно ли было назвать их настоящими учениками? Второй класс — он называл его «второй класс начальной английской школы» — занимался по утрам, первый — во вторую смену. Дети приходили и уходили когда хотели, и он со спокойным сочувствием и добродушным безразличием воспринимал этот беспорядок, эти причуды и даже нудные разговоры о засухе. С него было достаточно, что для стариков и старух он был учителем их детей, человеком, в чьей голове сосредоточена мудрость нынешнего времени. Они оценили, что он, человек из другого мира, решил остаться с ними. Они видели в его глазах эту готовность остаться, в них не было и тени нетерпеливости, желания сбежать, которое светилось в глазах других, тех, что по малейшему поводу сразу же уезжали, чтоб не вернуться больше. Мунира остался с ними. Они следили с беспокойством, как в конце каждого месяца он собирался за жалованьем в Руваини, но каждый раз он возвращался, и они говорили между собой: «Этот останется». Они стали приносить ему яйца, иногда цыплят, и он принимал эти знаки внимания с благодарностью. Он ходил по горному кряжу, бродил по бесчисленным тропинкам. Люди почтительно уступали ему дорогу, и он отвечал на их почтительность кивком головы или улыбкой. Ему нравилось ходить на рынок, который скорее напоминал сборища друзей, чем то место, где люди обмениваются товарами и торгуются. Они встречались на горном кряже вечером, перед заходом солнца, как только возникала в чем-нибудь нужда. Жители равнины приносили молоко, вышивки бисером, иногда шкуры выменивали это на нюхательный табак, бобы, маис. Здесь вполне можно было обойтись без денег, они нужны были лишь в лавке Абдуллы или в Руваини. Деньги, или еда, или что-нибудь из одежды — все годилось для обмена. Деньги берегли и для других необходимых вещей. Однажды он увидел, как кто-то продавал несколько стрел и ножей, и с удивлением узнал, что это работа Мутури. «Он их может делать только в доме Мвати, — объяснила Ньякинья, — ибо, когда куешь и гнешь железо с помощью мехов и молота, нужно защититься от дурного и завистливого глаза». Постепенно он узнал, что Мвати Ва Муго обладает духовной властью над илморогским кряжем и илморогскими равнинами и каким-то невидимым образом направляет жизнь людей. Это он выбирает самый благоприятный день для сева, советует кочевникам, когда им сниматься с места в поисках новых пастбищ. Мунира никогда его не видел: его никто не смел видеть, не достигнув определенного возраста. Но зато ему показали землю Мвати, окруженную со всех сторон тхабаи[3], и он был благодарен за это, так как впредь он мог обходить стороной эту землю. Что касается всего остального, он чувствовал себя спокойно: его любят, чтут, превозносят, и при этом ему нет нужды слишком глубоко вникать в чужие жизни — что добром никогда не кончается, — и этот покой казался ему несколько запоздалым божественным даром. Он старался забыть свои страхи, свою вину, те годы, когда его душа пребывала в оцепенении, гнал от себя прочь неприятные воспоминания об отце, жене, детстве и юности и отхлебывал глоток-другой спиртного. Особенно нравилось ему пропустить стаканчик, когда в лавку Абдуллы заглядывали кочевники с равнины. Они оставляли перед входом свои копья, а сами пили, толковали о коровах и отпускали шуточки по поводу тех, кто, как кроты, всю жизнь ковыряет землю. Илморогские крестьяне, хотя их и тревожило то, что дожди в этом году запаздывают, тут же вступались за свой род занятий. Между хлебопашцами и скотоводами вспыхивали горячие споры: что важнее — скот или зерно? Скот — это богатство, единственное богатство. Разве каждый настоящий мужчина, особенно до прихода белого человека, не стремился к тому, чтобы обзавестись коровами и козами? Человек, у которого нет козы, работает в поле — засевает его то сладким картофелем, то виноградом, то просом и ямсом, то сахарным тростником или бананами. И старается в конце концов сбыть все это за одну козу, даже за козленка. И разве люди не нанимались издавна в работники к другим в надежде когда-нибудь обзавестись козой? За коз люди продавали своих дочерей — за коз, не за зерно; кузнецы, гончары, корзинщики, мастера, изготовляющие чудесные безделушки, охотно меняли свои изделия на живую скотину. А ради чего целые народы поднимаются на войну, как не для защиты именно этого достояния? Но другие возражали: козы — это не богатство. Коль скоро богатство измеряется коровами и козами, это вовсе не богатство. Богатство — земля и урожай, выращенный руками человека. Известна ведь пословица, что богатство — это пот на спине труженика. Посмотрите на белых: сперва они забрали нашу землю, потом — нашу молодежь и лишь йотом — коров и овец. Нет-нет, возражали их противники, белый человек сначала отнял нашу землю, затем — коров и коз, называя это то налогом с каждой хижины, то контрибуцией после каждой вооруженной стычки, и только потом забрал нашу молодежь — работать на земле. Четкие позиции в этих спорах не всегда можно было разглядеть, поскольку некоторые владели и землей, и скотиной. Эти уверяли, что важно и то и другое: человек за девушку платит козами, верно, но он ищет такую, которая не боится работы в поле. А почему богатые люди держали арендаторов и батраков? Не только чтобы за коровами и козами присматривать, но и за посевом. А почему колонизатор и его полицейский забирали молодых людей? Обрабатывать его поля, а также смотреть за коровами. Ох уж и хитры эти приезжие из Европы: забрали всю их землю, их пот и их богатства и объявили, что истинное богатство — это привезенные ими монеты, которые не годятся в пищу! И споры эти были бесконечны. Мунира не принимал в них участия, он чувствовал себя чужим, когда речь шла о тяге к земле и к тому, что спорщики называли живым богатством. От разговоров о колониализме ему становилось не по себе. Он сразу начинал сознавать, что никогда не способствовал никаким свершениям и что ему суждено скитаться по этому миру и всюду ощущать себя чужаком. И откуда только в нем эта готовность принимать как должное незаслуженное уважение, откуда эта тайная радость от иллюзии, будто он такой же, как эти люди?
Он пытался перевести разговор на другую тему. Кто член парламента от их округа? Тут же снова вспыхивал Никто не помнил его имени. Да, они слышали о нем во время прошлых выборов. Он приезжал в эти места и просил за него голосовать. Наобещал чего-то. Даже собрал в своем избирательном округе по два шиллинга с каждого дома на осуществление каких-то проектов и на развитие скотоводческих ферм. Но с тех пор они его едва ли видели. Ндери Ва Риера, вот как его зовут, вспомнил кто-то. А что вообще такое член парламента — новая разновидность правительственного чиновника? Тогда зачем ему наши голоса? И от таких разговоров Мунире становилось неспокойно. Он задавал новые вопросы, стараясь так направить разговор, чтобы ему не пришлось занимать определенную политическую позицию. Приезжали ли к ним люди со стороны? Да, учителя к ним приезжали. Но они сбегали — в города, конечно, это еще до объявления независимости. Те, что приезжали позже, тоже не оставались с ними. Да еще после уборки урожая приезжают на грузовиках какие-то торговцы и скупают часть урожая. А иногда в начале года приезжают Шеф, сборщик налогов и полицейский, запугивают людей, заставляют их платить налоги. Вот так деньги, полученные от скупщиков урожая, переходят в руки сборщика налогов. Но тут нет ничего нового. Так было всегда, много-много лет подряд, и удручает их лишь то, что молодежь стремится сбежать подальше от земли. Началось это после второй Большой Войны… нет, еще раньше… Но хуже стало после войны «мау-мау»… нет, это случилось из-за железной дороги… да, ну ладно… так было всегда с тех пор, как к ним нагрянули европейские колонисты, эти духи из иного мира. Теперь же им, илморогцам, надо как-то изловчиться, чтобы не платить налогов… «Политика! Можно ли от нее спрятаться?» — с раздражением думал Мунира.
У него сложился раз навсегда установленный порядок жизни: весь день занятия в школе, вечером — прогулка на горный кряж и посещение Абдуллы. В конце концов даже Абдулла стал считать его своим и, едва завидев издали Муниру, обрушивался с бранью на Иосифа, чтобы тот не мешкая нес стул для мвалиму. Правда, его разговоры, в которых он колебался от дружеского ворчания до шутливого осуждения, неприятной тяжестью отдавались в Желудке Муниры, когда он потягивал пиво в этом приюте успокоительных «мечтаний. Но иной раз на Абдуллу нападало мрачнейшее настроение, и он принимался напоминать учителю, как его приняли в Илмороге. Абдулла наклонялся к нему поближе и заговорщическим шепотом вещал:
— Знаешь, эти люди такие подозрительные. Ты видел, с каким беспокойством на лицах поднимают они глаза к небу? Могу побожиться, если дождей не будет, они объявят виновником моего осла. Пойдут даже к дому Мвати и станут расспрашивать его про осла. Ты уже слыхал про этого местного святого? О, это святой с репутацией. С хорошей репутацией. Но я ни разу его не видел. Загадка, не так ли? Посмотри на Мутури, Нжугуну, Руоро и даже на старика Нжогу: им не нравится мой осел. А знаешь почему? Они говорят, он ест столько травы, что хватило бы на несколько коров. Я знаю, что они страшно ревниво следят за аппетитом моего осла. Понимаешь, он ест даже корни, он умеет находить воду там, где ее не найдет ни корова, ни коза. Вот почему у них в глазах застыло это выражение. Видел ты глаза этой старухи? Какой блеск… дьявольский блеск, ведь верно? Присмотрись. Но скажи мне, мвалиму: правда, что однажды она наложила кучу возле школьной двери? А дети на тебя подумали? Ха-ха-ха! И ты сам все убрал? Ха-ха-ха! Иосиф, лентяй несчастный! Видел ты когда-нибудь такого чернокожего лентяя? Еще пива для мвалиму! Но скажи мне, правда это?
— Послушай, Абдулла, — отвечал Мунира, снова пытаясь увести разговор от щекотливой темы, — коль скоро ты заговорил о школе — почему ты не пускаешь на занятия Иосифа?
— А прислуживать в лавке кто будет? Осел?
Если не считать этих раздражающих его разговоров, Мунира свыкся с Илморогом и к другому миру — миру его жены, отца, Мзиго — начинал относиться с подозрением и враждебностью. В Лимуру он ездил лишь изредка, на ночь, вдруг усмотрев в бесконечных расспросах близких угрозу своей «свободе от обязательств». Стандартные вопросы Мзиго, казалось ему, содержат угрожающие нотки: уж не собирается ли он и впрямь исполнить свое обещание и посетить Илморог? Мунира выработал стереотипный ответ: «Адское местечко», — каковым надеялся отбить у Мзиго охоту приехать. Ему не хотелось, чтобы кто-то вдруг вмешался и нарушил заведенный им ритм учебы, ворвался в его мир. Иногда он заставлял ребят петь лишенные смысла песенки-считалки. Иногда давал им задачи на сложение и вычитание, а сам выходил на солнце.
Он наблюдал, как ритмично раскачиваются на поле фигурки работающих крестьян, с нетерпением ожидающих дождя, и вместе с ними начинал ощущать смутное беспокойство. Но солнце прикасалось к его коже нежным теплом, и Муниру вдруг наполняло ощущение огромности сердца, вместившего в себя Илморог, его мужчин, женщин, детей, землю — одним словом, все. Дом, семья и связанные с ними проблемы сразу улетали прочь.
В начале апреля пошли дожди. Глаза стариков заблестели: начинается новая жизнь в Илмороге; их сморщенные лица как бы разглаживались, наливаясь скрытой энергией. Теперь все были заняты в поле. Мутури, Нжугуна, Руоро, Нжогу — даже они в эти дни не приходили в лавку Абдуллы, так как падали с ног от усталости после целого дня работы в поле или блуждания за скотиной по раскисшим глинистым полям. Когда-то здесь не сеяли ничего, кроме ямса, сахарного тростника и бананов, и тем не менее никто не покидал деревни, но времена менялись, и старики уже не могли удержать молодежь в Илмороге. Поэтому во время сева Мунира пил один в компании Абдуллы и Иосифа. Он пропускал мимо ушей их ленивые пересуды, анекдоты и даже замечания на разные волнующие его темы.
Он шел или катил к себе домой на велосипеде, посторонний в деревне в эти дни посевной страды, и его охватывали печаль и одиночество.
Женщины торопливо здоровались с ним — они спешили в поле в короткие перерывы между потоками дождя. Но он пытался понять их и даже извлек для себя урок: «В труде есть достоинство», — говорил он детям и с еще большим усердием заставлял их петь:
Коровы — богатство, Труд — отрада, Козы — богатство, Труд — отрада, Зерно — богатство, Труд отрада, Деньги — богатство, Труд — отрада, Бог всемогущий, Ты приносишь нам дождь!Прошло шесть месяцев, и Илморог стал казаться ему его личным владением; он был феодалом большого дома, крупным хозяином, мбари, обозревающим свои поместья, избавленным, однако, от докучливой необходимости подсчитывать прибыли и убытки, павших и народившихся коз. Когда пришли дожди и проросли семена, а потом, в июне, поля покрылись цветами, ему казалось, что весь Илморог накинул на себя цветастые одежды в знак приветствия своему владыке и хозяину.
Он водил детей в поле изучать природу — так он называл эти прогулки. Он срывал цветы и объяснял своим ученикам названия различных их частей — стебель, рыльце, пестик, пыльца, лепестки. Он попытался даже объяснить им процесс оплодотворения. Кто-то из детей воскликнул:
— Смотрите! Цветок с кровавыми лепестками!
Этот цветок, один-единственный, багровел в гуще белых, голубых, сиреневых цветов. Как ни вглядывались в него, он, казалось, и в самом деле был окрашен кровью. Мунира наклонился и дрожащей рукой сорвал его. Теперь это был просто красный цветок; должно быть, игра света придавала ему раньше зловещий оттенок.
— Нет цвета, который назывался бы кровавым. Ты хотел сказать, что лепестки красного цвета. Вот видите? Вам нужно запомнить семь цветов радуги. Все цветы, которые растут тут, — разные, все они разных цветов, разных оттенков. А теперь пусть каждый из вас сорвет по одному цветку… Сосчитайте количество лепестков и пестиков и покажите мне пыльцу…
Он смотрел на цветок, который сорвал, и начал обрывать его безжизненные лепестки. Но тут еще один мальчик крикнул:
— И я тоже нашел! Кровавые лепестки… то есть, я хотел сказать, красные… У него нет ни рыльца, ни пестиков… он пустой внутри.
Мунира подошел к мальчику, остальные его окружили.
— Нет, ты ошибаешься, — сказал он, взяв у мальчика цветок. — Этот цвет даже не красный, он не такой сочный. Этот цветок скорее желтовато-красный. Вот ты говоришь, что внутри он пустой. Посмотри на стебель, с которого ты сорвал его. Что ты видишь?
— Да, да! — закричали ребята. — Там гусеница, зеленая гусеница, и у нее много ножек.
— Верно. Этот цветок съеден червяком. Он не даст завязи. Вот почему нужно уничтожать червяков-вредителей… А если цветку не хватает света, он может изменить окраску.
Он был доволен собой. Но тут дети засыпали его вопросами, на которые не так-то легко было ответить. Почему одни поедают других? Почему тот, кого съедают, не может тоже съесть? Почему бог допускает такое? Сам он никогда не задумывался над этим и, чтобы утихомирить их, сказал, что это просто закон природы. А что такое закон? И что такое природа? Это человек? Или бог? Закон есть закон, а природа — это природа. А в каких взаимоотношениях находятся люди и бог?
— Дети, — сказал он, — урок окончен, перемена.
Человек… закон… бог… природа… Он никогда не задумывался всерьез об этих вещах и решил никогда больше не водить детей в поле. Заключенный в четырех стенах, он чувствовал себя хозяином положения, он был независим, он сеял знания, и ученики прислушивались к его словам с сосредоточенными лицами. Там, в классе, он мог уклониться от неприятных вопросов… Но в открытом поле, вне стен своего убежища, он не чувствовал себя в безопасности. Он подошел к кусту акации и машинально обламывал ее острые шипы. Вспомнил, что беды его здесь начались оттого, что сперва он стал заниматься с детьми на улице. Как напугала его тогда Ньякинья! Вспомнив это, он инстинктивно посмотрел туда, где она когда-то стояла и засыпала его вопросами про город и про женщин на высоких каблуках.
Сердце Муниры вдруг замерло — он глядел и не верил своим глазам: через поле, направляясь к нему со стороны деревни, шла девушка. Яркий цветной платок — китенге — едва стягивал ее волосы и свободно падал на плечи; лицо было прикрыто от солнца.
— Как поживаешь, мвалиму? — смело заговорила она. Голос у нее был мелодичный и звучал как-то особенно приятно и чисто. В ее манере держаться, когда она протянула ему маленькую руку и посмотрела прямо в глаза, а затем внезапно с детской застенчивостью опустила ресницы, ощущалась нарочитая покорность и почтительность. Он шумно сглотнул, прежде чем ответить.
— Все хорошо. Только жарковато, правда?
— Поэтому я и пришла.
— В Илморог?
— Нет. Сюда, к тебе. У тебя не найдется водички? Я знаю, что вода здесь нечто вроде тхахабу[4].
— Совсем недавно прошли дожди. Наша речка полна воды.
— Значит, я не ошиблась, — сказала она. Ее нежный голос, ее слова вибрировали в воздухе, как бы лаская жаркую тишину.
— Заходи, — сказал он.
Вода была в глиняном кувшине, стоявшем в углу комнаты под книжной полкой. Он налил ей чашку и, пока она пила, смотрел на ее шею. Шея была длинная, грациозная, как у газели с илморогских равнин.
— Налей еще, если есть, — сказала она, переводя дыхание.
— Может быть, приготовить чаю? — спросил он. — Говорят, чай согревает кровь в холодную погоду и охлаждает в жару.
— Чай и вода наполняют в нас разные сосуды. Я бы выпила еще воды. А насчет чая не беспокойся: я заварю сама.
Он налил ей еще воды. Показал, где что лежит. В груди у него неожиданно разлилось какое-то тепло. Вдруг она громко расхохоталась, и это ощущение исчезло, родилась неуверенность — он инстинктивным движением проверил молнию на брюках; молния оказалась в порядке.
— Ох, мужчины, мужчины, — сказала она. — Значит, верно все, что говорят о тебе в деревне. Ты и в самом деле холостяк. Одна кастрюлька, одна тарелка, один нож, две ложки, две чашки. У тебя никогда не бывает гостей? Неужели у учителя нет возлюбленной? — спросила она, и в ее глазах сверкнули насмешливые огоньки.
— Ладно тебе. Скажи, ты давно здесь?
— Я приехала вчера вечером.
Вчера! И уже о нем знает! Он весь съежился… почувствовал угрозу той безопасности, в которой, как ему казалось, жил последние шесть месяцев. Что все-таки говорят о нем в деревне? Как избавиться от неизвестности, от всех этих сомнений? Извинившись, он пошел в класс. Пусть шпионит за ним, за каждым его шагом; он рассердился, и на мгновение это успокоило его. Ну не все ли равно? Он ведь здесь чужой, его удел — наблюдать, плыть по течению, не его дело предпринимать что-либо.
Он услышал шум и шелест страниц. Детвора, оказывается, следила за ним через окна и щели в стене. Их неестественная сосредоточенность подтверждала это подозрение. Неожиданно родился вопрос: а что о нем на самом деле думают дети? Он не ответил на него, так как тут же возник другой: а какое это в конце концов имеет значение? Он преподает уже столько лет — у него в крови вся эта жвачка, которую он должен до них донести, и никаких проблем не возникает, пока ты достаточно осмотрителен, чтобы не впутаться в нечто, сокрытое мраком… Да, не впутаться в нечто, сокрытое мраком, неизвестное, непостижимое… как цветы с кровавыми лепестками и все эти вопросы про бога, закон и все такое прочее. Он не смог продолжать урок и, отпустив учеников за несколько минут до конца занятий, вернулся в свою комнату. Хотел кое-что спросить у незнакомки — как ее зовут, откуда она и так далее, осторожно, но неуклонно пробраться к неизбежному: уж не прислал ли ее Мзиго — шпионить за ним? Но разве это так уж страшно, если кто-то и в самом деле станет следить за ним?
Пол был подметен, тарелки вымыты и положены сушиться. Но девушки уже не было.
2
Жизнь Муниры в Илмороге до сих пор напоминала непрерывные сумерки. Деревня относилась к нему с почтением, но и держалась на почтительном расстоянии. Он любил смотреть, как женщины работают на земле; это зрелище его волновало: казалось, что они сливаются с зеленеющими нолями. Когда наступал сезон дождей, все выходили в раскисшее поле, обвязав голову мешковиной — конечно, она не защищала от дождя, но струи воды били по телу не так сильно, — и крестьяне приступали к севу, а он наблюдал за ними из безопасного укрытия: из школы или из лавчонки Абдуллы. Вот она, тяжкая изнанка жизни, говорил он себе. Дороги и надежное водоснабжение могли бы изменить к лучшему жизнь этих людей. Не говоря уж о медицинском обслуживании.
Особенно тяжело было смотреть на детей: рой мух вокруг слезящихся глаз и сопливых носов. И никакой одежды, кроме куска цветного ситца.
И вместе с тем сколько забот друг о друге посреди этого Убожества! Как часто взгляду его представало восхитительное трио: один мальчишка укачивает плачущего ребенка, привязанного к его спине, второй — ритмично пошлепывает ревущего малыша и напевает ему колыбельную:
Не плачь, малыш, Кто посмеет обидеть тебя, Будет проклят навек, И вопьются шипы в его тело. Если ты перестанешь плакать, О, сын нашей матери, Она скоро с поля вернется домой, Принесет полный калабаш молока.Их голоса — два-три голоса одновременно, — звонко звучащие в унисон, еще сильней подчеркивали одиночество добровольного изгнанника. Она напоминали ему песни детворы на полях пиретрума, принадлежавших его отцу до начала войны «мау-мау».
Никакими иными путями деревня не вторгалась в его жизнь, так с какой же стати будет вторгаться в ее жизнь он, чужак?
Сейчас, когда он шел к Абдулле, он вдруг ощутил легкое беспокойство: тропу перебежала неуловимая, ускользающая тень. Но илморогский кряж был тих и спокоен, пусть так и будет всегда, мир без конца и без края, шептал он про себя.
Он уже собирался постучать в заднюю дверь лавки Абдуллы, но внезапно почувствовал, как кровь бросилась ему в голову. На мгновение все мысли его смешались… что ж, пожалуй… я еще не слишком стар… да, женщина — это и ад и рай одновременно. Он взял себя в руки и распахнул дверь.
— Вот еще одно твое убежище, мвалиму, — сказала она. — Видишь, я раскрываю все твои секреты.
— Это не секрет, — сказал он, усаживаясь. — Я пришел промочить горло.
— Твой чай прогнал мою жажду. Он был такой вкусный…
— Пиво еще лучше. Спроси Абдуллу. Он всегда повторяет: «Баада йа кази, джибурудише на таскер» [5]. Выпьешь?
— Не откажусь, — засмеялась она и запрокинула голову; грудь ее вызывающе подалась вперед. Она повернулась к Абдулле: — Говорят, если не выпьешь того, что тебе причитается на земле, сопьешься на том свете.
Абдулла крикнул Иосифу, чтобы принес еще пива. Сам он приковылял с керосиновой лампой, протер стекло, зажег лампу и сел с ними рядом.
— Как тебя зовут? — спросил Мунира женщину.
— Ванджа.
— Ванджа Кахии? — спросил Абдулла.
— Откуда ты это знаешь? Так меня звали в школе. Я всегда дралась с мальчишками. И вытворяла все, что они вытворяют. Каталась на велосипеде, не держась за руль. Ходила на руках. Я даже участвовала в беге на руках. Зажимала юбку между ног, чтобы не мешалась. Лазала по деревьям.
— Ванджа… Ванджа, — повторял Мунира. — А как дальше?
— Не знаю, никогда не интересовалась. Если хочешь, выясню. Бабушка должна бы знать.
— А кто твоя бабушка? — спросил Абдулла.
— Ньякинья… вы ее знаете? Именно она и рассказала мне про вас обоих, илморогских чужаков.
— Ее тут все хорошо знают, — невнятно пробормотал Мунира.
— Мы с ней знакомы, — сказал Абдулла.
— Ты, наверно, приехала ее навестить? — спросил Мунира.
— Да, — сказала она тихо, еле слышно. И замолчала.
Абдулла кашлянул, покряхтел, повернулся к Мунире… наклонился к нему со своим неизменным заговорщическим видом. У Муниры засосало под ложечкой, когда он заметил зловещий огонек в глазах Абдуллы. Зачем снова вспоминать ту историю? Он вдруг почувствовал, как в нем закипает смертельная ненависть, и отчаянно пытался найти слова, которые отвели бы готовый обрушиться на него удар.
— Как ты думаешь, мвалиму, я уже слишком стар для твоей школы? — неожиданно спросил Абдулла, будто вспомнив что-то. Мунира громко, с облегчением вздохнул. — Может, я и Ванджу уговорю пойти в школу. Я не против того, чтобы побороться с ней и повалить ее на землю, или подержать ее за ноги, когда она побежит на руках.
Ванджа засмеялась и посмотрела на Муниру. Теперь глаза ее казались суровыми.
— Этот колченогий… он злой. Но если дойдет до борьбы, я хоть тысячу раз подряд положу его на лопатки.
Иосиф принес им еще пива.
Муниру приводило в восхищение, как мгновенно и неуловимо менялось выражение ее глаз — то, казалось, она вот-вот расхохочется, то глаза становились суровыми… и вновь веселыми, а вместе с тем ее лицо оставалось невозмутимым.
— Чему я могу научить взрослого мужчину и взрослую женщину?
— Читать… писать… говорить по-английски через нос, — отпарировал Абдулла.
— Географии и истории далеких стран, — подхватила Ванджа.
— Это не принесет ничего доброго школе. Вы превратите моих учеников в бунтарей. Один из моих учителей говорил: «Школу делает дисциплина».
— Сделай нас старостами, — сказал Абдулла.
— Классными наставниками. Мы будем записывать имена тех, кто шумит.
— Или тех, кто за спиной учителя корчит рожи.
— Или тех, кто покуривает.
— Или тех, кто пишет записочки девчонкам… Но я знаю, почему мвалиму боится нас принять. Он опасается, что мы устроим забастовку. Порвем учебники, побьем учителей. Долой учителей!.. Разразится мятеж, школу закроют и…
Абдулла с увлечением рисовал картины воображаемой забастовки в школе. В голову ему приходили все новые и новые идеи.
— Знаете, — говорил он, — была такая школа, где ученики устроили забастовку из-за того, что учитель отобрал у кого-то любовную записку.
И вдруг Абдуллу охватило непреодолимое желание рассказать историю про школу, которая едва не закрылась из-за того, что директора заподозрили, будто он навалил кучу прямо на школьном дворе. Он хотел уже начать, как вдруг вспомнил, что Ньякинья приходится Вандже бабушкой. Он заметил также, что Ванджа и Мунира давно уже сидят молча. Казалось, они унеслись куда-то далеко-далеко от непринужденного застольного разговора, который вели всего лишь несколькими минутами раньше. Он вгляделся в лица: может быть, что-то случилось? На столе мерцала лампа. Тени мелькали на стенах, пробегали по лицам. Вот так же и по жизни, подумал Абдулла: оба они ему мало знакомы, их свел вместе только Илморог. Когда минутой позже Мунира заговорил, голос его был трезв, спокоен, но исполнен горечи.
3
— Чтобы стать старостой, — медленно начал Мунира, глядя в пол, поглощенный мыслями, о существовании которых он и сам не ведал, погружаясь в прошлое, о котором ему лучше было бы забыть, пересекая долины и горы, хребты и равнины времени, подвигаясь к предгорьям смерти, — нужно научиться лизать сапоги тех, кто стоит выше вас, научиться так драить тарелки, чтобы они сверкали ярче, чем новые, или, как мы говорили в Сириане, превзойти Иисуса в ревностной молитве. Сириана… вам бы побывать там в наши дни, до и во время грандиозной и дорогостоящей европейской пляски смерти и даже после нее, тогда вы могли бы сказать, что наши ничтожные жизни, а также их страхи и кризисы протекали на фоне огромных перемен и неисчислимых бедствий, и это отразилось даже на именах, которые повсюду тогда давали новорожденным между Ньябани и Гитира. Но вы сами понимаете, что тогда мы были от всего этого ограждены в Сириане. Впрочем, я отклоняюсь. Я так и не научился лизать чужие сапоги. Я никогда не умел драить тарелки, чтобы они сияли ярче, чем новые, неумел переиисусить… э-э… господина Христа. Говоря честно, я ничем не выделялся. В классе я был средним учеником. Для занятий спортом мне не хватало мускулов и силы воли. Мое честолюбие, мои планы на будущее в отличие от Чуи никогда не заходили за пределы того, что отпустил мне господь. Честолюбие, говорил тот же Чуи, цитируя английского писателя по фамилии Вильям Шекспир, честолюбие должно быть скроено из более крепкого материала. Сам он был из другого материала — по сравнению со всеми остальными. Это был высокий скуластый юноша с немного жестковатым лицом, у него были черные спутанные волосы, всегда, правда, с аккуратным пробором посередине. Он был элегантен и проявлял свой стиль во всем: от манеры цитировать Шекспира до манеры одеваться.
Даже унылая школьная форма — серые брюки, белая накрахмаленная рубашка, синяя куртка и галстук со школьным девизом «За Бога и Империю» — выглядела на нем так, будто была сшита специально для него.
Чуи первым стал пользоваться булавкой для галстука, и это стало у нас модой.
Он первым стал носить спортивные шорты с отворотами, и это тоже вошло в моду.
Он был звездою в спорте, да и во всем: Чуи то, Чуи се, Чуи, Чуи, повсюду Чуи. Горы с их прохладным климатом, напоминавшим английским поселенцам об их далекой родине, сформировали его тело; истинным наслаждением было смотреть, как он играет в футбол, наблюдать за тем, как, атлетичный, стройный, раскачиваясь из стороны в сторону, он ведет мяч, делая неожиданные рывки влево или вправо, стараясь обвести противника. «Бей, бей, бей!» — осипшими голосами орала толпа зрителей. Это был актер, умело подыгрывающий неистовой галерке. Кстати, за ним так и оставалась кличка Шекспир, пока мы не услышали от него же о Джо Луисе и его подвигах на ринге. Тогда он превратился в Джо, особенно в те дни, когда наша школа играла против команд европейцев. «Джо, Джо, бей их, бей их, не попадешь по мячу, попади хоть по ногам!» То были его лучшие минуты. Ноги его действовали безукоризненно. Я думаю, что в такие минуты он воплощал всех нас, выступая против белых колонизаторов.
Когда я теперь вспоминаю об этом, мне кажется странным, что, несмотря на всю нашу ненависть к белым, мы никогда не воспринимали преподобного Хэлоуза Айронмангера как белого. Возможно, мы считали его какой-то особой разновидностью белого человека. Это был мягкий старичок, который больше походил на фермера, чем на директора миссионерской школы. Он был довольно рассеян и часто забывал свою черную, расшитую золотыми кружевами мантию в классе или в церкви. Когда он шествовал по газонам под ручку со своей кривоногой супругой (мы шутили, что, если бы она была вратарем, мяч пролетал бы у нее между ног), оба они казались пилигримами, ненадолго попавшими на землю перед тем, как вознестись на небо, где им предстоит вечно вспахивать белоснежные плантации, пить чай с молоком и вкушать взбитые сливки с ванилью и шоколадом. Преподобный Айронмангер любил Чуи и тоже называл его Шекспиром (но никогда Джо Луисом), чем всех нас очень веселил. Супруги нередко брали его с собой на загородные прогулки на их чадящем «бедфорде». Они таскали его с собой в город на концерты и в кукольный театр. Вероятно, они видели в нем сына, которого у них никогда не было. Нас не удивило, когда на третий год Чуи был назначен старостой, что раньше являлось привилегией студентов четвертого года обучения.
Перед самым уходом Айронмангеров в отставку, когда они удалились в свою Англию дожидаться смерти, как довольно непочтительно выражались некоторые студенты, на сцену вступил Кембридж Фродшем. Он изменил нашу жизнь прежде, чем мы успели с ним познакомиться. Только что вернувшись с войны, он уже имел четкое мнение о том, какой должна быть африканская школа. Итак, мальчики, в тропиках не может быть и речи о брюках. Он нарисовал словесный портрет выдуманного им губошлепого африканца, в сером шерстяном костюме, в шлеме от солнца, при галстуке и с белым, туго накрахмаленным воротничком, и издевательски смеялся: «Не вздумайте подражать этому субъекту. С этого дня в вашем рационе не будет риса: школа не собирается готовить людей, которые привыкнут жить не по средствам. И никакой обуви, дети мои, обувь только в дни молитв: школа не собирается готовить черных европейцев, нет, она намерена воспитывать истинных африканцев, которые не будут презирать неискушенную простоту своих предков. В то же время мы должны расти с твердой верой в Бога и Империю. Ведь именно они, Бог и Империя, избавили мир от гитлеровской угрозы».
Нам надлежало культивировать силу: спорт, бег по пересеченной местности, холодный душ в пять часов утра — все это стало обязательным. Мы отдавали честь британскому флагу каждое утро и каждый вечер под маршевые мелодии рожка и барабанов нашего школьного оркестра. Затем четким военным строем мы маршировали в церковь, чтобы вознести гимны создателю: омой меня, спаситель, и я стану белее снега. Затем мы молились за вечное существование Империи, которая победила сатанинское зло, пустившее ростки в Европе на погибель детей господних.
Забастовку организовал не кто другой, как Чуи. Мы требовали восстановления всех наших прежних прав, мы не желали носить шорты цвета хаки и есть подпорченные жучками бобы, сколько бы протеина ни содержалось в этих насекомых. И почему команды из европейских школ получают после игры глюкозу и апельсиновый сок, а наши — одну только воду? «Верните нам Айронмангера», — кричали мы.
Сейчас я просто поражаюсь, что на меня тогда нашло. Должно быть, захватил общий подъем той минуты. Но за те три дня, когда мы решительно отказались салютовать британскому флагу, я, хотя это и не в моем характере, вошел в такой раж, что волей-неволей оказался в числе зачинщиков. Чуи, я и еще пятеро были исключены из Сирианы. Остальных вернули в классы, после того как в школе появились свирепого вида полицейские, вооруженные дубинками и гранатами со слезоточивым газом и щитами-дураи. Фродшем занял твердую позицию и победил…
Мунира замолчал. Пока он говорил, голос его становился все тише и тише. Но в нем была весомость и сила горького внутреннего переживания. Он и не представлял себе, что воспоминания об этом случае сороковых годов еще настолько живы в нем, что они могут причинить ему боль, как свежая рана. Может быть, пиво или присутствие Ванджи разбередили эту боль. Может, это, а может, что-то другое. Он оторвал взгляд от прошлых дней, увидел плясавшие на стене гротескные тени. Ванджа откашлялась, точно хотела что-то сказать, но промолчала. Абдулла крикнул Иосифу, что пора убирать с прилавка. Мунира продолжал:
— О Чуи слышали потом и в Южной Африке, и в Америке. Для меня вся эта история послужила уроком. Честолюбие кроят из более прочного материала. Я оказался слишком мягок. Уход в себя… отказ от самого себя перед толпой, требующей ревностной причастности к делу, стали с тех пор моим уделом. Дайте же мне уйти в мою нору. К чему еще стремиться? Я говорю: дайте мне класс, дайте мне несколько внимательных учеников и оставьте меня в покое!
Абдулла накинулся на Иосифа с бранью за то, что тот не подал им вовремя еще пива. Иосиф тотчас принес кружки. Абдулла крикнул, чтобы он прибрал на столе.
Иосифу было семь лет, у него были ясные глаза, но застывшее, невыразительное лицо. Его присутствие отвлекло их, все посмотрели на мальчика. Ванджа обратила внимание на его незаправленную сзади рубашку, она сразу заметила, что, прибирая на столе, он старается не повернуться к ней спиной. Стол был большой, с громадной трещиной посредине. Он старался дотянуться до той стороны, где сидела Ванджа, но это никак ему не удавалось.
— Дай мне тряпку, — сказала она. — Я тебе помогу.
— Пусть убирает сам. Лодырь, увалень, мешок с костями и жиром!
Она взяла тряпку и вытерла стол. Когда мальчик выходил из комнаты, она увидела, что у него рваные штаны, и все поняла.
— Он ходит в твою школу? — спросила она, повернувшись к Мунире.
— Нет-нет, — быстро сказал Муштра, точно снимая с себя ответственность за это.
— Почему?
— Спроси Абдуллу, — сказал он, глотая пиво.
— Посмотри на мою ногу, — отозвался Абдулла. — Не могу же я скакать на одной ноге по лавке. Я не мальчик.
Что-то печальное все время вмешивалось в этот так приятно начавшийся вечер.
— Послушай, Абдулла, — сказала Ванджа, помолчав. — Я здесь побуду некоторое время. Пусть мальчик ходит в школу. Я помогу тебе в лавке. Я знакома с такой работой. А теперь я должна идти. Мунира, я боюсь встретиться в темноте с гиеной. Проводи меня до дома бабушки.
Абдулла молча сидел за столом и не поднял головы, когда оба они простились с ним и вышли на улицу. Он позвал Иосифа.
— Запри дверь. Принеси мне еще пива и иди спать, — сказал он мягким голосом и на сей раз не осыпал мальчика бранью.
4
Всего за неделю она тоже стала одной из нас, новым объектом наших сплетен. Мы знали только одно: она приходится Ньякинье внучкой и часто помогает старухе в работе по дому и в поле, но она оставалась для нас загадкой — зачем городской женщине пачкать руки? Зачем она ставит жестянку с водой на голову, на свои блестящие черные волосы, уложенные в красивую прическу? Что в действительности привело ее к воротам илморогской деревни, когда вся молодежь движется в противоположную сторону? С растущим любопытством следили мы за каждым ее шагом и потом очень подробно все обсуждали: что же еще делать в поле, разбивая ссохшиеся комья земли и ожидая, когда бобы и маис созреют? Уйдет она отсюда, говорили мы.
Однажды она исчезла. Мы были уверены, что она не вернется, несмотря на загадочную улыбку, всякий раз возникавшую на лице у старухи Ньякиньи, когда мы спрашивали ее о внучке. Вели мы себя странно: разговаривали так, будто хотели, чтобы она не вернулась, на самом же деле ждали ее с нетерпением. Это было ясно написано на лицах всех соседей, когда по прошествии недели она вернулась в белом «пежо», нагруженном ее вещами. Мы обступили машину. Впервые настоящий автомобиль стоял у дверей илморогского дома, и мы ощутили, как что-то изменилось на наших полях и горных кряжах. Мы помогли ей разгрузить машину. Шофер все время проклинал дорогу и говорил, что, знай он заранее, какая это окажется дорога, он ни за что не согласился бы на поездку. Во всяком случае, за такую плату. Почему бы не проложить здесь дорогу, годную хотя бы для перевозки скота? Мы посторонились, пропуская машину, и долго махали руками, пока она не скрылась в облаке пыли. Затем паше любопытство переключилось на имущество Ванджи, и каждый предмет делался поводом для сплетен и пересудов: пружинная кровать «Воно», матрац из синтетической губки, кухонная утварь, особенно же скороварка, в которой вода вскипала без помощи дров или угля. Но когда наступил вечер, более всего поразил наше воображение фонарь. Илморогская звезда, назвали мы его, и те, кому приходилось покидать пределы нашей деревни, говорили, что он очень похож на городские фонари Руваини, те, что прицеплены к сухим деревьям. Ванджа поселилась в хижине неподалеку от Ньякиньи, и люди в течение недели слонялись перед ее жилищем, чтобы взглянуть, как она зажигает свой фонарь. Но вопрос остался без ответа: почему она вернулась в Илморог? Быть может, теперь к нам возвратятся все наши дети — что же это за деревня без молодых… В ту первую ночь после ее приезда мы так и не ложились спать. Ньякинья запела традиционную песню-гитиро, которыми она когда-то славилась не только в Илмороге, но и за его пределами; низким голосом пела она гимны Ндеми и его женам, жившим во времена седой старины. Остальные женщины вторили ей, подвывая. Вскоре все мы пели и пустились в пляс, дети бегали друг за другом в темноте, а старики и старухи разыгрывали сцены великого прошлого Илморога. Это был настоящий праздник, хотя до сбора урожая оставалось еще много времени, и старики жалели лишь, что не успели приготовить медового пива, окропленного слюной Мвати Ва Муго, чтобы как следует воздать должное новым надеждам, с которыми мы связывали приезд Ванджи.
— Ньякинья нашла себе помощницу для сбора урожая, — одобрительно кивали головами старухи. — Вот уж поглядим, как она справится с работой в поле.
Цветочный наряд илморогских полей сменился зелеными стручками бобов и початками кукурузы. Крестьяне прореживали в полях всходы, выдирали сорняки. Колючки, ноготки и незабудки приставали к их одежде, и люди смеялись, шутили, рассказывали разные смешные случаи; все ожидали, когда поспеет урожай.
Смех и шутки скрывали их беспокойство за судьбу посевов. Хорошего урожая можно ждать, когда дожди и солнце равномерно сменяют друг друга. Плохому урожаю предшествуют слишком короткие дожди или нескончаемые обильные ливни, которые потом уже до самого конца сезона уступают место жгучему солнцу. Именно так и было в тот год.
Мы уже видели, что стручки бобов и гороха слишком коротки, а початки кукурузы мелковаты. И все же ждали урожая, веря, что бог не только забирает, но и дает.
* * *
Между Ванджей и Мунирой постепенно возникло взаимное понимание, не отягощенное излишней требовательностью друг к другу; их чувство не было глубоким и не грозило разбить их сердца. Просто, говорил он себе вначале, ему приятно ее общество. Он был спокоен и казался себе неуязвимым. Она принимала постоянные знаки внимания с его стороны с шутливой благодарностью. Было бы просто удивительно, если бы он поступал иначе, казалось, говорила она. Она часто рассказывала о побережье, о белых рубахах-канзу, которые носят там люди, о похожем на молоко пиве мнази, о мохнатой скорлупе кокосовых орехов, разбросанной на пляжах, о рифах у входа в бухту Килиндини, о широких синих просторах моря, которые бороздят корабли из дальних стран. Она рассказывала об узких улочках арабских кварталов Момбасы, над которыми высится Форт-Иисус. «Нет, ну правда ведь смешно назвать форт именем Иисуса!» А когда Абдулла спросил ее, верно ли, что некоторые арабы умеют превращаться в женщин и в кошек, она только засмеялась в ответ и сказала: «Ну что ты за горожанин, если веришь в подобные небылицы? Деревенщина!» Она свободно рассуждала обо всех этих вещах, так, будто, где бы она ни побывала, всюду местные обычаи были ей привычны. Но она редко рассказывала о своей личной жизни, о себе. Да Мунира и не проявлял интереса, он был не из тех, кто стремится снять покрывало с прошлого своего ближнего. Но его не оставляли безучастным многозначительные взгляды, которые она бросала на него и на Абдуллу, смелость в обращении, сменяющаяся деланной застенчивостью. Он не хотел в этом признаться, но его не оставляло равнодушным постоянное выражение ожидания на ее лице, болезненное любопытство и мудрость, светившиеся в ее глазах. Конечно, она не была к нему привязана, он это знал, и это вполне отвечало состоянию его души: нечто большее, чем простое знакомство, его пугало.
Он чувствовал, что, рассказав Вандже и Абдулле свою историю, поступил по-детски легкомысленно: он раскрылся перед ними и дал им над собою власть. Он не мог дождаться конца занятий, чтобы снова увидеться с Ванджей в лавке Абдуллы. Стакан пива… смех; он осторожно подводил разговор к тому первому вечеру, когда он рассказывал им про Сириану, все время возвращался к этому, но никогда не говорил об этом прямо; но их лица оставались непроницаемыми, и невозможно было угадать, что же они думают о его провале. Она всегда была рядом и в то же время далеко, и он ловил себя на мысли, что ему неприятно, когда она говорит с Абдуллой так же доверительно, как с ним: а может быть, по сравнению с Абдуллой он, Мунира, кажется ей слишком пресным? Он начал думать об Абдулле. Где он потерял ногу? Почему приехал в Илморог? Удивительно, как мало он знает об Абдулле, да и обо всех других.
Низко над Илморогом пролетел самолет. Дети гурьбой выбежали из школы, они смотрели в небо, кричали, следя за каждым движением самолета и его тенью, которая стремительно пробежала по полю, илморогскому кряжу и равнине. Испуганно закричал осел Абдуллы, и этот звук резким диссонансом наложился на рокот самолета. Крестьяне, работавшие на кукурузных полях, высыпали на дорогу; сбившись в небольшие кучки, они следили за самолетом и спорили; что ему нужно от Илморога, чего ради он снова и снова описывает над деревней круги? Ванджа зашла в школу и задала Мунире тот же вопрос: что здесь нужно этому самолету? Мунира не мог ответить, но ему было приятно, что ее интересует его мнение. Может быть, они просто любуются местным пейзажем, пробормотал он, когда самолет, описав очередной круг, исчез в облаках. В первый раз со времени их знакомства она пришла к нему в школу, и сейчас, когда она уходила, он смотрел ей вслед, завороженный ее упругой, слегка раскачивающейся походкой, и чувствовал, что его неотвратимо к ней потянуло.
Потом она стала являться ему во сне: они стояли на илморогском холме, касаясь друг друга грудью, и их тела напрягались от невысказанного желания. Они смотрели прямо в глаза друг другу, и школа была далеко, как и Кембридж Фродшем, который кипел от злости, хмурился и скрипел зубами: его выводил из себя благоухающий сад, которым было ее тело. Они начинали бороться, но почему-то не падали на землю, а кувыркались в пушистых облаках, медленно вальсируя над горами и равнинами Илморога, тесно прижавшись друг к другу, и горячая кровь искала выхода, и вдруг он чувствовал, что больше не может сдержаться. По утрам ему делалось невыносимо стыдно. Опасность подстерегла его. Что же творится со мной, с человеком, который хотел быть только наблюдателем? — стонал он. День или два он изо всех сил старался казаться равнодушным в ее обществе. В сумерках он бродил по холмам, пытаясь постичь суть этого нового чувства. Куда девалось его мужское самообладание? Неужели ему суждено жить на краю пропасти в вечном страхе перед хаосом неизвестности?
Прошло несколько дней после появления самолета, и в Илморог приехали в «лендровере» какие-то люди в одежде цвета хаки. Они ходили по полям, обмеривали землю рулеткой, вбивали красные колышки. Местные жители не отходили от них ни на шаг: кто они такие и зачем вторгаются на чужую землю? В то же время их восхищали принесенные этими людьми инструменты: измерительные цепи, теодолит, подзорная труба, висевшая у одного из них на шее, — время от времени он приставлял ее к глазам. Люди говорили, что в подзорную трубу можно увидеть край света. Мунира стоял в отдалении. Подошла Ванджа, остановилась рядом с ним и внимательно разглядывала старшего группы. Он тоже подошел к Мунире и попросил воды. Мунира послал одного из учеников в школу — принести кувшины и стаканы — и спросил приезжего:
— Что тут творится?
— Я инженер, — ответил тот. — Мы проводим предварительный осмотр местности для будущей дороги через Африку.
— Куда она пойдет?
— Заир, Нигерия, Гана, Марокко — через всю Африку, — объяснил инженер и вернулся к своим товарищам.
Обернувшись к Вандже, Мунира увидел, что она быстро уходит, вернее, даже бежит, точно ее укусила оса. Вечером в лавочке Абдуллы собралась едва ли не вся деревня; люди спрашивали, что сказал инженер — может быть, это давно обещанный канал? Ванджи в лавке не было. Странно, думал он, прислушиваясь к разговорам.
— Надеюсь, они не заберут наши земли, — выразил общее опасение Нжугуна, когда Мунира рассказал о будущей дороге.
— Заберут, только совсем немножко, — сказал Абдулла, — и… и выплатят компенсацию.
— Дадут кучу денег и выделят землю в другом месте, — добавил кто-то.
— Вот здорово, если у нас будет наконец дорога. Нам станет легко ездить, мы сможем сами возить продукты на рынок, а не отдавать их приезжающим из города кровопийцам, — мечтательно сказал Нжугуна.
Но сердцем они не верили, что такое возможно. Обещал же им Ндери Ва Риера воду, а вода так и не появилась.
Муниру озадачило отсутствие Ванджи. Может быть, она его избегает. Он тосковал по ней; видно, придется прямо спросить ее, почему она исчезла.
На следующий вечер, после отъезда дорожных инженеров, он отправился к Вандже, твердо решив, что на сей раз будет действовать решительно. Молящие глаза, горячие от пульсирующей крови пальцы — со всей этой игрой пора кончать. Он окликнул ее и остановился у дверей, облокотившись о косяк, растирая грудь, словно желал разогнать застрявший в ней сгусток горечи и разочарования. В светлом проеме открывшейся двери он увидел Абдуллу, который удобно расположился на табурете, привалившись к спинке кровати.
— Мвалиму… заходи… я так счастлива сегодня, — сказала Ванджа.
Сердце его упало. Сияющее лицо Абдуллы приветливо улыбалось.
— Жаль, что ты не принес нам пива — отпраздновать этот день, — продолжала Ванджа, усаживаясь напротив него рядом с Абдуллой.
— Как поживаешь, мвалиму? — спросил Абдулла. — Жаль, я не знал, что ты собираешься сюда. Я бы тебя подождал. А то пришлось мне одному ковылять по вечерней росе. Я только что пришел…
— У меня все хорошо… — сказал Мунира; ему стало легче от слов Абдуллы. — Что же это вы празднуете?
— Отгадай.
— Не знаю.
— Сегодня Абдулла предложил мне работу. Соглашаться?
— Смотря какую.
— Официанткой в его баре. Ты только подумай — барменша из Илморога! Ну как, стоит согласиться?
— Не знаю. Здесь не так уж много посетителей.
— В этом-то все и дело. Ты попал в самую точку, мвалиму. Барменша и должна будет привлечь новых клиентов. Или сделать так, чтобы старые завсегдатаи выпивали больше.
— Ну, если тебе нравится… Раньше ты работала официанткой?
— А как ты думаешь, откуда я знаю все те города, о которых рассказывала? — Она вдруг встала. — О, я приготовлю чай. Отпразднуем это событие чаем без молока…
Она легко двигалась по комнате, начала мыть посуду, и его глаза невольно следили за каждым движением ее тела. Он все еще недоумевал: почему она так радуется работе в Илмороге, хотя могла бы с успехом заниматься тем же в любом из городов, о которых говорила? Даже в Руваини гораздо легче найти место официантки. И почему вчера она вела себя так странно? Почему не пришла в лавку? Но он не мог не заразиться атмосферой радости и веселья, которую она излучала. Правда, когда они сели за чай, она снова стала другой: по-детски непосредственная веселость сменилась спокойствием и сдержанностью.
— Мне кажется, я сейчас заплачу. Я так счастлива оттого, что Абдулла купил Иосифу одежду, грифельную доску, книги и теперь мальчик начнет ходить в школу.
Вот это хорошо, Абдулла. Давно пора. Иосиф — прилежный, способный мальчик, он будет хорошо учиться.
— Пусть скажет спасибо Вандже. Все это только благодаря ей.
— Тут все дело в истории, которую нам рассказал Мунира. Это было так трогательно… правда, — сказала Ванджа.
Рассказ про Сириану, очевидно, чем-то напомнил ей о ее прошлом.
Мунира вдруг почувствовал себя счастливым. Он повернулся к Вандже:
— Ты… когда смеешься… выглядишь такой молоденькой, что тебе и самой бы надо пойти в школу, а не работать на Абдуллу.
Она задумалась. Отпила глоток чаю. Повертела чашку в руке.
— Странно все-таки, как связано одно с другим. Вот ты, может быть, оказался здесь лишь потому, что в вашей школе была забастовка. Что же касается Абдуллы — ей-богу не знаю, почему он здесь, в Илмороге. Наверное, просто случай свел всех нас вместе. Или рука божья. Не знаю… Право, не знаю… Ты обратил внимание на людей, которые осматривали местность? — спросила она. — Помнишь инженера?
Она произнесла это неуверенно, запинаясь, но вдруг ощутила непреодолимое желание выговориться. Они оба почувствовали это ее желание и молчали. Она встала, подкрутила фитиль в лампе. Свет стал ярче.
— Ты… его знаешь? — пробормотал Мунира.
— Нет, — ответила она и медленно добавила: — Однако он напомнил мне о моем прошлом. — Она остановилась, села, задев ногой пустую чашку. Подняла ее и отодвинула в сторонку. — Вот, к примеру, я, — снова начала Ванджа, словно погружаясь в себя; они слушали как завороженные. — Иногда я спрашиваю себя: почему глупая случайность… встреча с мальчиком… детская влюбленность… почему это должно повлиять на всю жизнь? Вы сами знаете, что такое детская влюбленность, Абдулла рассказывал уже что-то подобное: карандаш в подарок, конфетка, любовное послание, списанное с книги, — все они кончаются одинаково… маинги ни тхуму, маньиньи ни цукари…[6] «Мои слезы омочили этот кружок, который я обвела карандашом. Целую крепко». — Она подняла голову и засмеялась. — Может быть, люди правы. Многословие — ад, краткость — мед. Позже я узнала, как и медовые слова на поверку оказываются ядом. Так вот, об этом мальчике. Его звали Рито. Мы учились в одном классе начальной школы в Кину. Девчонки умеют быть жестокими. Я имела обыкновение читать подругам его письма. Мы хихикали, смеялись над ним всю дорогу от Кину до Рунгири. Но про его подарки — карандаши и конфеты, — про них я не рассказывала никому. Все это было так по-детски, игра нас забавляла. Но однажды в пятницу я пришла домой поздно. Мы смотрели футбольный матч между нашей школой и школой в Рунгири. Их мы называли КАДУ[7], а себя КАНУ [8], и им это не нравилось. КАНУ потерпели поражение. Рито провожал меня домой, и по дороге мы обсуждали игру. Затем он заговорил об Ухуру[9]. Он сказал, что тогда будет больше возможностей, особенно для бедняков. Поэтому он собирается приложить все силы, чтобы поступить в среднюю школу, потом в университет и учиться на инженера. Да, он хотел стать инженером, он мечтал проектировать и строить мосты через реки или виадуки над дорогами. Вы представляете себе… в таком возрасте и в то время? Как заманчиво это звучало! Но ведь мальчики всегда уверены в будущем больше, чем девочки. Кажется, они все точно знают, кем станут в жизни, их будущее зависит в основном от них самих. Для нас же, девочек, будущее всегда расплывчато… мы себе не принадлежим… мы как бы заранее убеждены: какие бы усилия мы ни прилагали в школе, дорожка у нас. одна — кухня и спальня. Мне было так радостно в тот вечер находиться рядом с человеком, настолько уверенным, что его мечты и желания сбудутся, и меня тоже захватили его планы. Я подумала: а вдруг и меня озарит свет знания, и дала себе слово заниматься лучше. Теперь он уже не казался мне ни смешным, ни неловким; мы шли в темноте, взявшись за руки. Какой-то мужчина, проходя мимо нас, кашлянул; мне показалось, что он похож на моего отца, но мне было все равно. Я прибежала домой, повесила на место свой портфель и села; мать спросила, почему я не переодеваюсь в домашнее платье. Я сказала, что сегодня пятница и завтра мне все равно стирать школьную форму. Так ты поэтому поздно пришла? Я промолчала. Я вспоминала письма Рито, я думала: моя любовь неизмерима, как песок на берегу моря, как деревья в лесу, как звезды в небе или как клетки моего тела… и как его мечты, и мне хотелось смеяться и рассказать маме про Рито и про его мечту стать инженером. Я сказала: «Я пришла поздно, потому что мы остались после уроков в школе — смотреть футбол. Должны были остаться, чтобы болеть за своих». — «А с кем ты только что была?» — «С товарищем, — ответила я просто и засмеялась. — Мама…» — начала я… Но она так взглянула на меня, что отбила всякую охоту рассказывать. Отец сказал: она уже женщина, она даже позволяет себе разговаривать с матерью как с равной. Они заперли меня в комнате и стали избивать; отец — своим ремнем, мать — полоской кожи, которой мы завязывали вещи в узел. «Будешь теперь знать, как возвращаться домой с мальчиком под ручку! Будешь знать, как разговаривать с матерью на равных!» Это было так несправедливо, что я решила во что бы то ни стало сдержать слезы. Но это только распалило их гнев. Теперь они били меня, чтобы заставить заплакать. Наконец я закричала, стала их просить пожалеть меня. «Вы верующие люди, неужели же у вас нет жалости?» Они перестали меня избивать. Я продолжала горько плакать. Молча проклинала я этот мир. Я не понимала, что сделала такое недозволенное. Я не чувствовала себя виноватой. Они сказали, чтобы я больше не смела ходить с мальчишкой из семьи неверующих, и я поняла, что меня били не только за то, что увидели с мальчиком, но и за то, что этот мальчик был из семьи еще более бедной, чем наша. Я почувствовала также — когда они меня били, — что этим избиением они как будто что-то улаживают между собой. Я давно еще заметила, что отец и мать отдалились друг от друга, видимо из-за чего-то, что случилось в самые первые дни чрезвычайного положения [10]. Я знала также, что для отца настали трудные времена. Но я не желала служить тропинкой, по которой они снова сошлись бы друг с другом. В ту ночь они шептались допоздна.
Дни и недели я вынашивала планы мести. Родители часто меня били, но я впервые взбунтовалась, и то только в своих мыслях. Как же мне отомстить за обиду? Разве быть бедным — грех? Сами мы тоже небогаты — значит, и мы грешники? А не быть христианином — это тоже грех? И в то же время я злилась на мальчика, оказавшегося виновником моих страданий. В душе моей затаилась обида. У меня твердый характер, и я знаю, что могу долго носить обиду в своем сердце. Я хотела придумать что-нибудь такое, что причинило бы моим родителям настоящую боль, унизило бы их так, как они унизили меня. Но я была молода, обида стала утихать, и в повседневных заботах постепенно угасли мысли о мести. И все же я знала, что с той ночи все переменилось: я сама, школа, дом, мир. Теперь мне все труднее становилось заставлять себя ходить в школу и заниматься. Школа как бы отстраняла меня от мира, мира куда более интересного — за пределами школьной парты и нашей деревни. Где-то там была настоящая жизнь. В эти годы накануне независимости ходило много толков о том, что жизнь скоро станет совсем другой… Видите, я говорю так, словно было это давным-давно. А все случилось только несколько лет тому назад… Да, прошло всего несколько лет.
Как раз в это время один человек купил участок земли неподалеку от нашего дома. Он был женат, у него было две дочки. Он построил большой каменный дом и установил громадный железный резервуар для дождевой воды. Вскоре его примеру последовали и другие, но он пользовался всеобщим уважением, потому что первым ступил на новый путь. Это был как бы прообраз будущей жизни. Быть может, совсем скоро, после независимости, у каждого будет по крайней мере дом, крытый гофрированным железом, и резервуар для дождевой воды. Человеку этому принадлежали также маленький грузовик и автобус. Мы не знали, откуда он взялся, но в нашей деревне он был первым из предприимчивых людей, появившихся в эти годы… словом, когда африканцы уже начинали заниматься бизнесом. Он во всем был непохож на моего отца: высокий, богатый, сильный, все ему завидовали, все уважали его. Меня потянуло к нему с первой минуты, как я его увидела: он продавал билеты в свой автобус. Во второй раз он не взял с меня денег, сказав: ты дочь такого-то, и мне было приятно, что он меня узнал. Как-то он зашел к нам домой, и отец, дела которого с годами шли хуже и хуже, был так горд этим, что мне стало стыдно. Человек этот подружился с моим отцом и вскоре уже частенько к нам захаживал. На рождество он принес всем нам подарки. Мне он подарил платье в цветочек, называл меня дочкой, а мне казалось, что в этом платье я выгляжу как моя двоюродная сестра, давным-давно переехавшая в город. Потом как-то он подвез меня на грузовике, пригласил на дневной сеанс в городской кинотеатр «Ройял». Когда он приходил к нам в гости, я нарочно рано ложилась спать, делая вид, будто его стесняюсь. На самом деле его приход был условным знаком между нами: он означал, что мы встретимся завтра днем. Я клала цветастое платье в свой ранец, поверх укладывала книги. В городе я переодевалась в общественной уборной, а школьную форму прятала в ранец. В четыре или в пять я возвращалась домой, разумеется, в школьной форме.
Меня разоблачил учитель математики. Я была у него лучшей ученицей, и он давно уже на меня поглядывал. Я была полненькая, и грудь у меня была развита больше, чем у других девочек. Он прибегал ко всевозможным уловкам, чтобы задержать меня в школе: «пойди разожги плиту у меня в доме», «отнеси ко мне домой эти учебники», «почему у тебя сегодня не вычищены ногти, подойди ко мне после четырех»… и все такое в том же роде. Однажды я пожаловалась на него матери, мать рассердилась, грозила пойти к высшему школьному начальству. Он заметил мои частые прогулы, начал за мной шпионить и выследил меня. Позвал меня к себе домой, говорил, как он влюблен в меня, и просил: «Будь моей». Я отказалась, тогда он сказал, что ему известна моя тайна. Или я соглашусь, или он все расскажет моим родителям. Я отказалась наотрез, и он выполнил свою угрозу. Мать, которая всегда недолюбливала того человека, была так ошарашена, что не могла даже меня избить. Сначала мне показалось, что наконец-то я причинила им настоящую боль. Но она плакала, прижимала меня к себе, точно пытаясь оградить от опасностей враждебного мира, и я сама почувствовала себя виноватой и тоже разрыдалась. Это привело к окончательному разрыву матери с отцом. Она сказала ему с горечью: «Вот он какой, твой богатенький дружок», — и отец был настолько унижен и жалок, что мне стало жаль и его тоже. Мать кричала, что, если этот человек переступит когда-либо своей грязной ногой порог нашего дома и сунет сюда свою лицемерную рожу, она ошпарит его кипятком. Меня же они ничем не попрекнули, и поэтому я поклялась никогда больше не встречаться с этим человеком. Я стала более прилежной ученицей и даже с кротостью терпела торжествующие гаденыше ухмылки и язвительные замечания учителя математики. Я была очень удивлена, да и учитель, видимо, тоже, когда, написав последнюю контрольную работу, я оказалась второй по математике во всем районе, а мой невезучий приятель был пятым. Все теперь считали, что я сдам экзамены шутя, и учителя начали поговаривать о том, что мне следует попробовать поступить в среднюю школу… Но моя месть обрушилась прежде всего на меня же. Меня тошнило, я чувствовала временами какую-то слабость. Неужели я беременна? Я побежала к своему любовнику. «Пожалуйста, я женюсь на тебе, — сказал он, — если ты не против того, чтобы стать второй женой, хотя первая такая властная, что мигом превратит тебя в рабыню». Мне показалось, он довольно-таки легкомысленно отнесся к тому, что для меня было вопросом жизни и смерти. Я понимала, что скоро обо всем узнает мать. Нет, этого вынести я не могла. Когда она узнает, меня уже не будет здесь. Я решилась и не отступлю.
Я всегда вспоминаю тот день с чувством вины перед матерью и со стыдом. Мать лежала в постели, я собиралась в школу, и она сказала: «Пойди вынеси навоз в поле». Вот когда я удеру, решила я. Я положила свою лучшую одежду в корзину, спрятала ее под сухим навозом и сбежала из дому… к нему. Он посмотрел на меня и расхохотался. Он сказал, что я веду себя смешно, что он годится мне в отцы и, кроме того, он христианин. Комок застрял у меня в горле, я не могла даже как следует разреветься. Я только чуть всплакнула и уехала к моей двоюродной сестре в Истлей.
Последние слова она произнесла, слегка понизив голос, и перед Мунирой возникла картина бегства этой истерзанной души через бесконечные долины раскаянья, стыда и унижения, сквозь долгие бессонные ночи, когда она вновь и вновь переживала все, что вынудило ее на это решиться. Но Ванджа перебила его размышления циничным смешком.
— Да. Мне много раз казалось, что я слышу голос агнца, зовущий меня из глубокой долины: приди ко мне, страждущая, и я успокою тебя. Искушение было велико. Сестра моя чувствовала, что во мне происходит, она пыталась нарисовать мне истинную картину того, что меня ждет на выбранном мною пути. Но действительно ли я выбрала его? Я жестоко боролась и с голосом агнца, и с тем, что советовала мне сестра. Я должна осуществить мою месть. Я молода, я не встану на кривую дорожку моей сестры. Я перепробовала массу занятий, по работа в барах оказалась единственной доступной для девушек — как окончивших школу, так и провалившихся на экзаменах и исключенных из средней школы.
Печаль и горечь пронизали воцарившуюся на мгновение тишину. Было ясно, что, какие бы испытания ни выпали впоследствии на ее долю, она не может забыть той самой первой раны. Она раскрыла перед Абдуллой и Мунирой мир своей души, и они тоже, казалось, ощутили ее боль, а может быть, она напомнила им и об их собственных ранах. Но Ванджа сразу же вернула их к действительности.
— Вот почему мне всегда больно видеть детей, не имеющих возможности посещать школу… и вот почему мы отпразднуем завтра в лавке поступление Иосифа в школу. Я так счастлива, Абдулла. Мунира, пожалуйста, приходи завтра. Обязательно приходи. Ведь это будет первый вечер, когда я начну работать официанткой в илморогском баре.
Снова она заразила их своей бьющей через край энергией и энтузиазмом. Она умела заставить сердца мужчин трепетать от разных чувств одновременно и загораться надеждой.
— Я собирался завтра съездить в Руваини к Мзиго…
— Нет-нет, ты обязательно должен прийти, — повелительно перебила она. — И принеси мне фунт риса с длинными зернышками. Сегодня меня провожал Абдулла. Завтра твоя очередь. Или ты боишься темноты? Смотри же. Завтра будет луна. Она ознаменует первый день сбора урожая. Завтра будет… праздник стольких надежд!
Боится ли он? Нет, ни завтра, ни в любой другой вечер он не будет знать страха, радостно пело его сердце.
— Спасибо, Абдулла… Спасибо, Мунира… — нежным голосом говорила Ванджа. Мужчины встали, и каждый ловил в ее словах особый смысл, обращенный только к нему.
Мунира пожелал Абдулле доброй ночи и зашагал в темноту. Он там будет завтра, сказал он себе, он обязательно увидит ее завтра, и он улыбался своим мыслям. Прекрасные лепестки, красивые цветы… Завтра и в самом деле — первый день жатвы.
Глава третья
1
Через двенадцать лет, в воскресенье, Годфри Мунира попытался воспроизвести эту сцену в своем заявлении для полиции, заявлении, в котором он должен был говорить правду, всю правду и ничего, кроме правды. Но он чувствовал, что, хотя та ночь все еще свежа в его памяти и все еще сохранилось ощущение обреченности, вызванное простым и страшным рассказом Ванджи, он не находит точных слов, чтобы воспроизвести ее. Он сидел на жесткой лавке, облокотившись о стол, и поглядывал время от времени на календарь фирмы Аспро, единственное украшение на голых стенах камеры. Впрочем, чаще всего он глядел на лицо полицейского офицера; он, должно быть, из новеньких, думал Мунира. Вероятно, Илморог — его первое серьезное назначение, и он, видимо, нервничает, или ему надоело ждать, а скорей всего, и то и другое. Офицер нетерпеливо потопал ногой и забарабанил по столу пальцами. Он явно терял терпение.
А Мунира пытался попять: как можно жить в этой стране и не замечать всевозрастающего подспудного волнения? Бастуют школьники, запирают в темных чуланах косных, властолюбивых учителей; рабочие бросают инструменты, отвергают временное утешение, которое сулят им так называемые трехсторонние соглашения; домохозяйки выходят на улицы, выкрикивают лозунги, сопровождая их непристойной руганью, и протестуют против высоких цен на продукты; вооруженные грабители среди бела дня под шумное одобрение толпы захватывают банки; женщины не желают принять уготованный им удел — постель и кухню, требуют равных нрав с мужчинами, требуют своей доли власти и привилегий, — все это взвинчивает нервную систему тех, кому правящие классы мира сего поручили поддержание закона и порядка. Они слишком верят в разумность миропорядка, им не приходит в голову раскрыть книгу господню и убедиться, что все это давным-давно предсказано. Ничем от них не отличаются и Карега с его последователями — рабочими фабрики «Тенгета»: они не верят в братство по цвету кожи, землячеству и общинной принадлежности, они говорят «нет» своим черным и белым хозяевам, так же как работодателям-индийцам. И они потерпят поражение, потому что отказались от самого важного братства — братства религиозного, братства нового рождения в боге и вселенского вечного царства. Так какой же еще правды домогается от него офицер? Мунира хочет объяснить ему, что Ванджа — это «она», упомянутая пророками, покоряющая мужчин и заставляющая их сходить с пути истинного… голосом, в котором слышатся страдание и протест, надежда и страх, но прежде всего — обещанием спасения через торжество плоти. Но полицейский офицер — воплощение здравого смысла мира сего — стоял или расхаживал по комнате, холодно глядя на Муниру. Ну стоит ли вспоминать, как плакала глупенькая официантка двенадцать лет назад, когда в Илмороге еще не было даже каменных домов, не говоря уж о международном шоссе, — какое все это имеет отношение к сегодняшнему дню? С таким же успехом он может открыть свою книгу и начать с Адама и Евы. Но не лучше ли будет (во всяком случае, это сохранит время и силы), если он оставит прошлое в покое и обратится к… более свежим, что ли, воспоминаниям? В том-то и дело, подумал Мунира; его слегка позабавила гневная вспышка полицейского чиновника. Тот вечер, когда Ванджа плакала, имеет самое прямое отношение к сегодняшнему дню: если бы ее голос не заворожил тогда Муниру, он увидел бы знамение, нити зловещей паутины, сотканной вокруг него самого, вокруг Абдуллы, вокруг Илморога. Он попробовал выйти из положения иначе: пусть ему дадут карандаш, бумагу и прекратят допрос хоть на какое-то время; он сам своей рукой напишет заявление, а потом полиция может задавать ему вопросы, и с божьей помощью…
Офицер внезапно стукнул кулаком по столу, он потерял всякое терпение: ему нужны факты, а не история; факты, а не проповедь и не поэзия. Убийство есть убийство, сказал он и позвал тюремщика. «Запереть в камере!»
Муниру посадили в камеру, он слышал, как звякнула цепочка замка, и испытал некое духовное удовлетворение, вспомнив Петра и Павла, услыхавших в узилище слово божие. «Убийство есть убийство» — те же самые слова еще раньше говорили полицейские — те, что пришли за ним, — зевая, вспомнил он. Он устал, он вдруг почувствовал неимоверный упадок сил после ночного бдения, и его сморил сон.
Разбудили его на следующее утро. Голова у него просветлела. Его провели в ту же комнату, но теперь перед пим сидел другой офицер, пожилой, и на лице у него ничего не отражалось, даже когда он смеялся, улыбался или шутил, — его лицо, казалось, было неспособно к выражению эмоций.
Офицер этот приехал из Найроби, чтобы возглавить следствие. Он занимал раньше разные должности при разных властях, начиная еще с колониальных времен. Преступление для него было чем-то вроде головоломки, он считал, что оно подчиняется своим особым законам — законам поведения преступника, — и верил: если покопаться как следует, эти законы всегда проявятся, в любой мелочи. Его интересовали люди — их поступки, слова, жесты, фантазии, повадки, — но все это было для него лишь ключом к решению головоломки. Он много читал, и круг его интересов распространялся на разные виды профессиональной деятельности — право, политику, медицину, просвещение, — но опять-таки он смотрел на это как на ключ к решению головоломки. Он искал лишь то, что этот ключ мог открыть, — закон, логику конкретного преступления. А найдя, умел выяснить точные обстоятельства, мельчайшие подробности и почти не знал неудач.
Он не питал никаких иллюзий относительно своей работы: своими знаниями он служил той власти, которая в данный момент была в стране, и не выказывая к ней своего отношения. С той же неуемной энергией, с какой служил в свое время колониальному режиму, он служил теперь независимому африканскому правительству и так же верно будет служить любому другому, которое придет ему на смену. Он был нейтрален, и его безграничная власть над политическими деятелями, врачами и инженерами, бизнесменами, мелкими преступниками и всеми прочими проистекала именно из его нейтральности, поставленной на службу закону. Его тайной мечтой было открыть частное сыскное бюро, чтобы люди могли прибегать к его услугам, как обращаются они к адвокату или священнику.
Это дело его сразу заинтересовало, главным образом совокупностью причастных к нему лиц. Чуи — деятель просвещения и бизнесмен, Хокинс Кимерия — землевладелец и бизнесмен, Абдулла — мелкий торговец, Карега — профсоюзный деятель, Мзиго — деятель просвещения, превратившийся в бизнесмена, Мунира — учитель и святой человек, Ванджа — проститутка. Их свел вместе Новый Город. Офицер полагал, что еще немало людей пройдут по этому делу. Он изучит и людей, и город; он приступит к делу без предвзятости, его все интересовало, и прежде всего — Мунира.
— Пожалуйста, садитесь, господин Мунира. Вы хорошо поспали?
— Да.
— Хотите сигарету?
— Спасибо, я не курю.
— Позвольте представиться. Меня зовут — забавное совпадение, верно? — меня зовут инспектор Годфри. Я должен извиниться перед вами за вчерашнее. Видите ли, наш сотрудник слишком молод, а вы сами знаете, какая сейчас молодежь.
— Я понимаю. Он просто выполнял свой долг… служения человеческому закону.
— В том-то и суть, господин Мунира. Закон. Он управляет всеми нами.
— Закон божий.
— Несомненно, господин Мунира. Но бог избирает своим орудием человека — вас, меня, кого-то еще. Послушайте, господин Мунира. В Илмороге вы весьма уважаемый человек. Вы живете здесь дольше других. Двенадцать лет, мне говорили. Вам хорошо знакомы большинство жителей города. Поверьте, мы вовсе не хотим с кем-то поступить несправедливо. Мы желаем служить справедливости и правде. Возможно, это лишь человеческое представление о справедливости, но на сегодняшний день другого у нас нет. Может быть, потом, когда все обстоятельства раскроются перед нами целиком, когда мы уже не будем видеть их словно через матовое стекло… но сейчас, господин Мунира, нам нужно постараться сделать все, что в наших силах. Полицейский, как и учитель, как и священник, — всего лишь слуга общества, хотя я назвал бы его иначе: он жертва общества. Нам никогда не говорят спасибо за то, что мы обеспечиваем безопасность жизни и имущества граждан. Впрочем, такова наша судьба, наша работа; нам, в конце концов, за это платят. Но мы не можем оправдать возложенную на нас громадную ответственность — а ведь это страшная ответственность, господин Мунира, — без помощи общественности, нашего истинного властелина. Вот почему, господин Мунира, мы предоставим в ваше распоряжение карандаш и бумагу, комнату для ночлега — вы понимаете, мы, конечно, не можем отпустить вас отсюда, пока вы не сообщите полностью все, что вам известно, такова уж процедура, господин Мунира, поймите, все это нисколько не затрагивает вас лично, — и, уж конечно, предоставим вам еду. Вы можете облечь свое заявление в любую удобную для вас форму; меня лично крайне интересует история Илморога, да и вашей школы тоже — если у вас, разумеется, хватит терпения и писательского азарта; однако помните: мы ждем от вас простого и ясного изложения всего, что вам известно о поведении, мыслях и особенно о действиях Абдуллы, Ванджи и Кареги в ночь… нет, даже за всю неделю, предшествовавшую убийству — хотя, конечно, это может быть и не убийство — Кимерии, Чуи и Мзиго.
2
Как рассказать об убийстве в Новом Городе? Убийстве духа. С чего начать? Как воссоздать прошлое, чтобы всем стало ясно: убийство это — исполнение закона божьего? Проявление божественного промысла, воплощение воли Его. Как добиться, чтобы и слепой увидел то, чего сейчас не видит мудрец?
Либо то, либо то… что я сделал, что мог бы сделать… мы всегда перебираем это в уме, когда анализируем свершившееся, то, чего уже не изменить. Успокойся, душа. Но как могу я, смертный, унять трепет сердца моего, я, которому довелось быть свидетелем того, как рос Илморог от первых дней посева, отмеченного дождями и засухами, до нынешнего цветения кровавыми лепестками? Я, который знал Абдуллу, Ньякинью, Ванджу, Карегу? Разве я не перелистывал книгу сердца каждого из них? Во время наших разговоров, когда мы мечтали о будущем или вспоминали прошлое, и даже в тот вечер, когда она заставила меня пообещать, что я обязательно приду на следующий день, чтобы отпраздновать радостное событие, я всегда ощущал острые как бритва грани произносимых нами слов. Насилие в мыслях, во взоре, в воспоминаниях. Теперь я понял. В полумраке камеры рощи, горы и долины приобретают более четкие очертания. Отыди, сатана. Запоздалое прозрение. Было время, когда мне казалось, что я их спасаю, и ее мог бы спасти, и Абдуллу. Потом я внезапно увидел Карегу, ступающего по тропе, по которой я сам двигался с таким восторгом, и меня поразило, что я не в силах удержать его, хотя и хочу. Всю неделю мне казалось, что Ванджа потешается над нашими попытками освободиться от власти ее мечтаний и грез; ибо теперь я знал, и бог тому свидетель, что она стремилась только к власти, к власти над душами мужчин, молодых, отчаявшихся, потерянных, чтобы отомстить за зло, которое ей причинили в прошлом.
А Карега даже после всех своих скитаний остался ребенком. Я не хочу этим его принизить, хоть как-то умалить его достоинства: искренность, пылкость, неподдельную веру во всесилие героизма и честности. Он протянул руку навстречу этой неуловимой красоте — еще нераскрытой правде прочных человеческих отношений. И в самом деле, во всем, даже в его появлении в Илмороге, он, казалось, пытался найти утраченную чистоту, веру и надежду. Помню, как однажды, еще до того, как мы разошлись в разные стороны, я прочитал у него в тетради:
Вы будете смеяться надо мной и скажете, что это слезы большого ребенка. Вы будете смеяться и скажете: этот большой ребенок появился у врат нашей мирной обители, словно дурное предзнаменование. Смейтесь, насмехайтесь. Я один несу в себе этот страх и прячу то, что знаю, в своем сердце. Разве могу я сказать, что не знал даже в тот миг, когда наши сердца забились в унисон, что позже она предаст меня? Она старше меня, она видела больше птиц тхабири[11], возвращающихся домой с заходом солнца. И не одна она меня предала. Увы, мир, на который я вчера еще возлагал надежды, выпал из моих рук. Люди, которых я знал, люди, строившие новые миры, превратились в смутные образы моих воспоминаний; семена, которые мы вместе сеяли с такой верой, надеждой, орошая их слезами и кровью, — где они теперь? Я спрашиваю себя: где теперь та новая сила, где та новая сила, благодаря которой эти семена прорастут и принесут цветы?
Тогда я думал, что в этих словах звучит отчаяние, и спрашивал себя: быть может, именно отчаяние — ведь молодые люди переживают все с такой остротой — заставило его обратиться ко мне за… за чем, однако? Или же за его словами скрывалась надежда, ради которой он исходил Кению вдоль и поперек, от Момбасы до Кисуму, и затем пришел в Илморог, в поисках… чего… чего же? Но что бы это ни было, оно привело его в Илморог, ко мне, к Абдулле, к Вандже и к этой загадке: истина и красота — иллюзия? Мы все искатели, мы все ищем крохотный закуток в мире божьем, чтобы укрыться на время от предательских ветров, дождей и засух. Я хотел, чтобы он увидел именно это: силу, которую он ищет, можно обрести лишь в крови агнца.
3
Вероятно, вы подумаете, что Карега решил довериться мне из-за того, что нас с ним что-то связывало в прошлом. Я говорю так неопределенно, потому что еще долгое время после нашей встречи в Илмороге считал, что пути наши только однажды пересеклись на той ничейной земле, которая соединяет на какой-то срок учителя и ученика. Но я забыл даже это в тот день, когда он явился в мое илморогское убежище, которое лишь незадолго до того обнаружила еще одна пришелица — Ванджа. С удивлением я спрашивал себя: кто он, этот человек у ворот?
Я только что вернулся из Руваини. Я не задержался там, так как все время помнил о приглашении Ванджи. Мне так хотелось проводить ее домой, в ее хижину… мы вдвоем, одни, в темноте. В глубине души меня страшила ее власть, то, как она сделала меня своим пленником, небрежно бросив: «Принеси мне фунт риса с длинными зернышками», и как все во мне было готово ей повиноваться. Я обежал все магазины Руваини. Я купил именно тот сорт риса. Все было готово к сегодняшнему празднику. Но кто он, этот незнакомец?
— Здравствуйте, — сказал я как ни в чем не бывало, слезая со своего скрипучего велосипеда и прислоняя его к выкрашенной белой краской стене.
— Вы меня, может быть, не помните… — заговорил он, поздоровавшись.
Я жестом велел ему замолчать: у нас еще будет время поговорить. Даже тогда, на той стадии наших отношений, что-то в нем меня раздражало: его нарочитое самообладание или, может быть, скорее, его рвение, пыл? Он помог мне отнести в дом две коробки мела и стопку учебников, а я взял пакет риса, купленного для Ванджи. Моя гостиная, как и весь дом, была почти без мебели: деревянная лавка, стол с широкими щелями, два складных стула и прибитая к стене полка со старыми номерами журналов «Фламинго», «Барабан», «Африканское кино» и школьными изданиями книг «И пришло разрушение» [12] и «Песни Лавино» [13]. Я давно уже собирался привести свою библиотеку в порядок, но в этом деле, как и во многих других, остановился в сумрачном полумраке на стыке действия и бездействия. Он опустился на край лавки, отказавшись от приглашения сесть на один из складных стульев. Он был тщедушного сложения, с печальными настороженными глазами — мужчина, который созрел внезапно и болезненно.
— Хотите чаю? — спросил я, надеясь, что он откажется. Я вытянул усталые ноги и вспомнил о Вандже, об ее истории, о том, как она радовалась, что Иосиф будет ходить в школу, о магическом ее воздействии на меня и на Абдуллу, вспомнил о ее бегстве из дому и вдруг подумал: а что же стало с ее ребенком?
— Да, пожалуйста, хоть теплой воды, — ответил он.
Пришлось мне против воли играть роль хозяина.
— Молока в этом доме, увы, нет.
— Вполне достаточно просто чаю. Мы живем рядом с магазином, но редко можем себе позволить такую роскошь, как молоко.
Накачивая примус, я вспомнил вдруг — наш разговор, наверно, этому способствовал — старую Мариаму, как мы называли ее. Она была арендатором на земле моего отца, но мы всегда считали ее неотъемлемой частью этой земли. Мариаму была очень набожна, но проявлялось это не явно — просто в манере держаться, говорить, в трепетном отношении к работе и умении всецело в нее погружаться. Чай она могла приготовить даже без заварки: положив в ложку сахар, держала ее над огнем. Как только сахар превращался в густую, похожую на сироп массу, она опускала ложку в кипяток. Я очень любил этот чай; я часто удирал от матери следившей за мной недреманным оком, и являлся к старой Мариаму выпить чашечку ее напитка. В нем было много сахару, и Мариаму вовсе не пыталась выдавать его за чай с молоком. Я хотел было рассказать об этом гостю но нечаянно произнес совсем другое:
— Мы должны быть благодарны и за малые блага: есть люди, которые пьют чаи не только без молока, но и без заварки.
— О, моя мать часто готовит такой напиток, когда не может купить чай. Она поджаривает в чайной ложке сахар, мы называем… то есть называли его сахарной сажей. Мать часто смеялась: «Карега, хочешь сахарной сажи?»
Я внимательно посмотрел на него.
— Откуда вы?
— Из Камирито. Вы, может, знаете: Квамбира, в Лимуру.
— То есть вы прямо из Лимуру пришли сюда?
— Да.
— Надеюсь, не пешком?
— Часть дороги пешком. Мне удалось сесть в такси. В нем было полно народу. Владелец был уверен, что в его чихающем «форде-англия» очень просторно. Он говорил: «Возлюбим друг друга, усаживайтесь поудобнее — в этой машине больше места, чем в грузовике» — и подсаживал все новых и новых пассажиров. В машину набилось больше двадцати человек, и это по нашим-то дорогам!
— Здесь нигде нет хороших дорог.
— Может быть, когда-нибудь их замостят или даже покроют асфальтом.
Я вспомнил самолет, «лендровер» и группу инженеров, которые совсем недавно повбивали в землю у нас, в Илмороге, красные колышки. Международное шоссе через Илморог. До чего нелепая затея! Почему бы, спрашивал я себя, не построить местные, но удобные дороги вместо того, чтобы мечтать о международных магистралях? По крайней мере мои поездки в Руваини и обратно упростились бы, и домой я возвращался бы не таким усталым, и, возможно, избежал бы встречи с этим незнакомцем. Но тут вдруг меня охватила злость, и я стал рассуждать, как илморогский крестьянин: «они» никогда не построят дорогу — пока денежки рекой не хлынут. Я взорвался:
— Да, как же, как же, замостят… когда у гиен рога вырастут.
Я сам поразился своим словам. Ведь крестьяне и скотоводы Илморога многие годы борются с солнцем и землей, не полагаясь на мощеные дороги и надежный транспорт. Да, но молодежь уходит в города, предоставляя возиться с землей старикам, а старики не видят смысла в том, чтобы выращивать урожай для крупных рынков. Что касается кочевников, то они из года в год видят, как сперва поголовье скота растет и тут же из-за засухи и эпидемий уменьшается. Бог нас проклял, наверное, говорят они, двигаясь все дальше по равнине в поисках пастбищ. Я сравнил мысленно эту убогую дыру с нашими большими городами: небоскребы — с глиняными хибарами, крытыми соломой, международные аэропорты, гудронированные шоссе, казино — с тропинками для скота и сплетнями на закате. Наши прежние хозяева оставили нам весьма неравномерно обработанные земли: в центральной части было полно фруктовых деревьев и избыток воды, которая стекала сюда отовсюду, но чем дальше от центра, тем скуднее становились земли. Есть рассказ о карликах-гумба, которые жили задолго до «железного века» в Кении. Головы этих карликов были сверхъестественно большими и еле держались на шее. Когда гумба падал, гласит легенда, он не мог подняться без посторонней помощи.
Так же неожиданно, как в мою голову проникли эти мысли, столь чуждые всей моей жизни в Илмороге, я ощутил вдруг какую-то душевную тяжесть от присутствия этого молодого человека: какое мне дело, что у крестьян нет нормальной питьевой воды? Что у скотоводов припухшие веки, а скот гибнет от засухи? Какое мне дело, если все, кто способен работать, бегут в поисках золотого руна из Илморога в города, сложенные из металлических иллюзий и пустых надежд? Какое все это имеет ко мне отношение? Уж я-то никогда не был и не собираюсь быть стражем брата моего.
Я никогда не стремился к общественному признанию, никогда серьезно не вникал в чужие дела. Жизнь моя представляла цепь не связанных между собой эпизодов, я был счастлив в своем добровольном заточении в Илмороге, по крайней мере до приезда Ванджи. Снова ее лицо предстало передо мной, выгравированное красотой и печалью на фоне моего существования. Что она делает со мной? Что же стало с ее ребенком?
— Где вы работаете? — спросил я молодого человека холодно и резко, что было неожиданно даже для меня самого.
— Работаю? Я не… у меня пока нет работы… я обошел весь город… потому я к вам и зашел… знаете, примерно год назад я еще учился в колледже…
— В каком колледже?
— В Сириане!
— Налейте себе еще чашку, — услышал я собственный голос и, пожалуй, в первый раз с интересом посмотрел на него. Он постукивал пальцем по пустой чашке, потупившись, будто хотел мне что-то рассказать, но не знал, с чего начать. Я передал ему чайник, и он налил себе еще чаю. — Боюсь, что я не совсем… м-м…
— Много времени прошло с тех пор. Меня зовут Карега. Я и не рассчитывал, что вы меня сразу узнаете. Я, наверное, повзрослел. Когда-то я собирал цветы пиретрума на шамба вашего отца. — Он замолчал, но, видя, что я все еще не могу воскресить его в памяти, продолжал: — Мою мать зовут Мариаму, и до того, как в пятьдесят пятом году в связи с чрезвычайным положением нас переселили в новую деревню, мы жили на ферме вашего отца. Как арендаторы…
— Мариаму! — воскликнул я. — Вы сын Мариаму?
— Да.
— Не могу вспомнить… Я знал вашего брата Ндингури. Он был товарищем моих детских игр. Мы вместе охотились на антилоп, бегая в колючих зарослях. Правда, ни одной антилопы так и не настигли. Это было задолго до пятьдесят второго года.
— Я не знал его… У меня сохранилось только смутное, неясное воспоминание… но недавно я слышал о нем, узнал кое-какие подробности… правда, все это так расплывчато.
— Мне жаль… то, что случилось…
— То есть что его казнили как уголовника? Это было коллективное жертвоприношение. Кто-то должен был умереть за нашу свободу… Но странно… вы говорите, что знали его… А я даже не слыхал, что у меня был брат… и что он погиб… пока мне не рассказала Муками.
— Муками!
Да… перед самой своей смертью.
— Муками… моя сестра… вы… но откуда она могла знать об этом?
— Наверное, ей рассказал отец.
Я попытался все это осмыслить. Какое отношение имеет незнакомец к моему отцу, к Муками, к далекой уже смерти Ндингури? Я хотел знать больше — как и почему Карега связан с этим… но мог ли я прямо спросить незнакомого человека, почти мальчика, о тайнах, касающихся моей семьи?
Он сам переменил тему, как будто все, о чем он только что говорил, не имело никакого отношения к его приходу.
— Но я пришел не поэтому…
— Да?
— Я пришел к вам потому, что вы были моим учителем в Мангуо. Помните?
Его голос звучал настойчиво, почти требовательно. Откуда я мог это помнить? Такое множество людей работали на отцовской ферме. Столько учеников прошли через мои руки в школах, где я когда-то преподавал. Некоторых я бы, наверное, узнал. Но этот молодой человек… Стоит ли мне превращать свою память в хранилище лиц, промелькнувших когда-то перед моими глазами? Я вглядывался в него, так и этак стараясь прикинуть, каким же он был прежде? Лицо отмечено страданием, но молодо и энергично, и вдруг его черты словно расплылись, и я смутно увидел его таким, каким он был семь или девять лет назад. Он был моим учеником в Мангуо, одним из первых получил место в Сириане. Это считалось большой честью для школы, для всего района. Я не был директором школы, и все же он пришел ко мне, чтобы я подписал его характеристику. Имел ли я право оценивать моральный облик человека? Но по отношению к нему это был чисто дружеский жест: я, и сам прежде учившийся в Сириане, даю теперь ему напутствие перед отъездом в школу высшей ступени. Я подписал его документы, хотя меня и беспокоила мысль, что, если вникнуть, мое имя может обернуться против Кареги. И вот много лет спустя он вернулся, быть может, чтобы рассказать, как вознесся в еще более высокую сферу. Вот в чем истинное счастье учителя: время от времени вы встречаете ученика, который превзошел ваши самые дерзкие мечтания, ваши самые сокровенные надежды, он ищет встречи с вами, чтобы вас поблагодарить, и это вам приятно. Внезапно меня охватило какое-то приподнятое настроение. Я забыл свою усталость, забыл Ванджу. Я перестал на время думать об отце и о Муками. Этот молодой человек нравился мне все больше и больше, я был рад, что меня навестил студент, обучающийся в университете.
— И вы успешно закончили Сириану? А потом отправились в Макерере или Найроби? Как теперь в университете? Вы даже не представляете, как вам повезло: Ухуру в самом деле предоставила черным новые возможности. Сколько теперь университетов? Три. А в наше время столько было средних школ. Так в какой же университет вы поступили? Если бы я попал в университет, я изучал бы право или медицину, да-да, только право или медицину, стал бы либо адвокатом, либо врачом. Люди этих профессий зарабатывают кучу денег, в отличие от учителей. А мы работаем на господа бога. По-видимому, вы обошли весь город, чтобы найти себе работу на время каникул? Карманные деньги… Я знаю, что это такое. Отец присылал мне в Сириану два шиллинга. Так что вы изучаете?
Я упивался его успехом, мне казалось, что он держится так неловко просто из скромности. Он постучал пальцем по своей чашке и поставил ее на стол.
— Дело в том, что… я не учился ни в каком университете… разве что в уличном. Меня исключили из Сирианы.
— Исключили?
— Да.
— Из Сирианы?
— Да.
— Но почему?
Он замолчал, поглощенный своими мыслями, точно накапливая силы перед прыжком.
— Это долгая история. Вы слышали о забастовке?
Я никогда не увлекался чтением газет и редко слушал радио. Если случалось иногда купить газету, я лишь бегло просматривал заголовки; редакционные комментарии, последние новости и другие отделы, особенно политические, меня не интересовали, я читал только рекламу и судебную хронику, особенно если речь шла об убийствах. Эти материалы я поглощал с жадностью, иной раз перечитывал их вновь и вновь. Когда Карега упомянул о забастовке в Сириане, мне показалось, что я вроде бы слышал о ней, но в моем сознании это сообщение путалось с далеким прошлым, которое я предпочитал не вспоминать. Я даже не пытался разобраться, что же с ним все-таки произошло. Я ответил:
— Я редко читаю газеты: предпочитаю жить в своем собственном мире. Я слышал про какую-то забастовку учащихся, из-за плохого питания, что ли.
— Газеты всегда норовят объяснить студенческое недовольство плохим питанием, — сказал он довольно сердито. — О сути дела они не написали ничего, но не преминули, однако, облить нас грязью в передовице… Прочитали мораль, как всегда: мол, на них уходит столько денег из кармана налогоплательщиков, а эти негодяи думают только о своем желудке! Так уж им удобнее — не видеть ничего. Но вы, конечно, читали про Фродшема?
— Фродшем… Кембридж Фродшем?
— Вы знаете, что он ушел в отставку?
Ушел в отставку! Кембридж Фродшем ушел в отставку? Как это могло случиться? Я не верил своим ушам: Фродшем — это Сириана, и Сириана — это Фродшем. Я проклинал свое невнимание к газетам. Скорее я бы допустил мысль, что его убили, но… Фродшем ушел в отставку! Мое невежество подействовало на Карегу как холодный душ. Возбуждение его затухало по мере того, как росло мое любопытство. Еще одна забастовка из-за Фродшема, закончившаяся его поражением и отставкой.
Позже мне довелось прочитать несколько скептическое описание отъезда Фродшема из Сирианы, вышедшее из-под пера Кареги. В нем слились поэзия и красота, смешанные с печалью и минутным ощущением торжества:
Не могу поверить. Не верю, что сила нашего единства с первой же попытки способна оказалась сдвинуть горы, меж тем как средство прошлых дней — молитва — оказалось бессильно. И тем не менее его нет больше. Его нет больше, когда под звуки горна взмывает в небо флаг, наш флаг, трехцветный флаг. Прав был поэт, который пел: Зеленый цвет — наша земля, Черный — цвет нашего народа, Красный — цвет нашей крови.Сидя в полумраке комнаты, я испытал в тот миг странное чувство: вот я сижу здесь, любопытство мое распалилось, как уголья в печке, и тем не менее не нахожу в себе сил расспросить Карегу. Вопросы задавал он, буквально засыпал меня ими, не давая мне и мгновения на то, чтобы перевести дух. Когда я учился в Сириане? Я сказал когда. Действительно ли я знал Кембриджа Фродшема? Да, немного знал. Ну, тогда я, должно быть, знал Чуи, которого называли Шекспиром и Джо Луисом. Я невольно встал. Что? Чуи? Я никак не ожидал, что в душе у меня воскреснет давно умершее прошлое. И в то же время я знал, что непоправимо разочаровал Карегу и, должно быть, выгляжу в его пытливых глазах обманщиком, мошенником. Он тоже встал! Я попытался усадить его снова, но безуспешно. Так я и стоял у двери и глядел, как он уходит. Склонившееся к закату солнце отбрасывало на землю удлиненные тени кустарника и трав. Что еще хотел он узнать у меня?
И я снова изумлялся, почему все это так глубоко меня волнует. Разве я не покончил с фродшемами, чуи, сирианами, забастовками, политикой — всем скопом, да к тому же много лет назад? Время от времени случайно приходилось слышать о потрясающих успехах выпускников Сирианы, процветающей под руководством ее эксцентричного Директора, по меня не волновала слава учебного заведения, которое меня отвергло. Почему оно преследует меня повсюду? Я затосковал вдруг по тем совсем недавним временам, когда моя школа и лавочка Абдуллы составляли всю мою жизнь в Илмороге.
Я решил выпить чашечку чая, прежде чем отправиться к Абдулле на праздник. Чай отлично взбадривает, говаривал преподобный Хэлоуз Айронмангер; наверно, и рай он представлял себе таким местом, где много чая и колбасы. Ну вот! Опять я возвращаюсь к прошлому. Все началось с появления Ванджи, и последний месяц моей жизни прожит среди черепков воспоминаний, между этой школой-призраком, лавочкой Абдуллы и домом Ванджи.
Нет, нельзя терять связь с настоящим. Скажем, моя поездка в Руваини. Приедет ли когда-нибудь Мзиго в Илморог? Теперь мне было все равно, хотя совсем недавно я боялся, что он вдруг явится и, не найдя учеников или обнаружив, что их слитком мало и что каждый класс занимается лишь половину положенного времени, переведет меня опять в те места и к тем людям, которых я некогда оставил, таким образом лишив меня возможности приложить свои силы к строительству нации в далеком Илмороге, моем новообретенном королевстве.
Как я ни старался, непредвиденный приезд моего бывшего ученика не выходил у меня из головы. Этот приезд оставил без ответа слишком много вопросов. В чем его истинная цель? Что кроется за сирианской забастовкой? За отставкой Фродшема и столь же внезапным появлением Чуи? Холодок страха назойливо шевелился где-то в груди. Но что же именно меня пугает? Боязнь столкнуться с тем, что я, как мне казалось, навеки бросил? Или я просто опасаюсь оказаться вовлеченным в чью-то жизнь, чью-то борьбу, стать невольным свидетелем чьей-то схватки с господом богом?.. «И остался Иаков один. И боролся Некто с ним до появления зари. И, увидев, что не одолевает его, коснулся состава бедра его и повредил состав бедра у Иакова, когда он боролся с Ним… Иаков сказал: не отпущу Тебя, пока не благословишь меня…» Отпусти меня, отпусти меня, кричал я себе: зачем будить голоса прошлого?
Я закрыл дверь. Теперь пора к Абдулле. И тотчас, будто прочитав мои мысли, закричал его осел. Во мне что-то дрогнуло. Я остановился. Где Карега найдет матату [14] в такое время дня? Я торопливо вернулся домой, взял прислоненный к стене велосипед и помчался за ним вдогонку. Пусть переночует у меня. Я узнаю о нем что-нибудь еще… о Сириане… о Муками… обо всем. Но я чувствовал то же, что при первой встрече с Ванджей: новую угрозу драгоценному своему покою на этой земле.
4
Двенадцать лет спустя, выздоравливая в больнице Нового Илморога, Ванджа тоже пыталась вспомнить это время: тот вечер, когда она впервые рассказала о себе, и следующий день, день ожидания праздника, отчетливо всплыли в ее болезненном сознании.
Идея отпраздновать поступление Иосифа в школу, начало жатвы, ее личные надежды — это ее идея, все это задумала она. Сейчас, лежа на больничной койке, она припоминала подробности давно минувшего дня.
Она проснулась рано и вместе с бабушкой отправилась в поле. Как приятно было собирать бобы ранним утром, пока солнце не начинало припекать. А в тот день их защищала еще и тень от кукурузных стеблей. Бобов было не так уж много, и к исходу утра они кончили трепать и веять. Едва набрали мешок бобов.
— Ну и урожай! — воскликнула Ньякинья. — Наша земля устала. Дожди не утолили ее жажды. А ведь когда-то с этого поля собирали по восемь, по десять таких мешков.
— Может быть, кукуруза уродится лучше, — сказала Ванджа.
— Ну и стручки! — огорченно проговорила Ньякинья и замолкла.
Они отнесли бобы домой, и Ньякинья снова ушла в поле — посмотреть, сколько собрали другие.
Ванджа отправилась в лавку к Абдулле. Было еще рано. Она знала, что посетителей пока не будет. Но ей не терпелось приступить к своим новым обязанностям, а заодно убить время, оставшееся до праздника, который начнется в полночь — перед восходом луны.
Весь день Ванджа провозилась в лавке. Она расставляла и вновь перекладывала на полках коробки и пакеты. Абдулле и Иосифу она тоже не давала отдохнуть. Иосиф так и не пошел в школу: занятия не состоялись в связи с тем, что Мунира уехал в Руваини. Ванджа затеяла в лавке генеральную уборку. Велела Абдулле починить полки и стол в одной из задних комнат, которая служила баром. Абдулла принялся за ремонт. Ванджа и Иосиф подмели пол, потом побрызгали его. У входа в лавку Ванджа повесила объявление: «Лавка и бар сегодня закрыты по случаю учета товаров». Но учитывать было практически нечего, да и покупателей днем приходило немного. Тем не менее Абдулле эти нововведения поправились, главное же — профессиональная серьезность, с которой Ванджа относилась к работе. Она всем распоряжалась и настолько увлеклась уборкой и записью товаров в книгу, что забыла об усталости, хотя все утро работала в поле. Абдулла только дивился: его лавка и бар стали наконец на что-то похожи.
К концу дня она сняла объявление и вывесила новое: «Лавка открыта». Она встала за прилавком в ожидании посетителей. Но посетители не появлялись. Ванджа снова принялась за дело. Она написала новое объявление: «Постоянная распродажа товаров в часы перед закрытием» и даже пририсовала несколько фигурок, спешащих в лавку, чтобы успеть до закрытия.
Несколько ребятишек пришли купить конфет. Они смеялись, разглядывая человечков, нарисованных на объявлении. Попытались прочитать само объявление, но поняли только слова «закрытие» и «продажа» и побежали к родителям сообщить, что лавка Абдуллы закрывается и он распродает товары. Через несколько часов в лавке было полно покупателей. Вскоре они поняли, что дети ошиблись. Но им поправилось, как выглядела теперь лавка, и они остались поболтать и выпить пива. Ванджа вынесла стулья, и посетители сидели на воздухе, потягивая пиво и рассуждая об урожае.
Но вот и эти посетители разошлись, а Ванджа терпеливо сидела за прилавком, ожидая заветного часа. Ее мысли блуждали. Сегодня взойдет полная луна, сегодня день, которого она ждала со дня приезда в Илморог и надеялась, что все получится, как она задумала. Праздник в честь поступления Иосифа в школу был лишь частью ее плана, хотя она искренне радовалась этому событию. А вдруг Мунира не придет? Но нет, он придет непременно. Она была уверена в своей власти над мужчинами, она знала, какими слабыми делала их красота ее тела. Иной раз она сама пугалась этой власти, и тогда у нее возникало желание сбежать из царства питейных заведений. Но на какую другую работу она может рассчитывать? К тому же, скрепя сердце она признавалась себе, ей доставляло истинное наслаждение видеть, как незаметная уловка — улыбка, многозначительный взгляд, слегка приподнятая бровь, якобы случайное прикосновение — превращает мужчину в пленника, томящегося дурака. Но в минуты здравого размышления, оценивая себя, свою жизнь трезвым взглядом, она искала другого — покоя, внутренней гармонии; торжество мгновенной победы чаще всего оставляло после себя пустоту, которую можно было заполнить только самообманом новых молниеносных побед. Так, барахтаясь в пустоте, она вдруг начинала сознавать, что в конечном счете торжествует не она, а мужчины, которые покидают ее, откупаясь деньгами, виноватыми улыбками или преувеличенными вспышками ревности. Тогда она принималась искать человека, которым могла бы увлечься сама, о котором ей хотелось бы заботиться, которому она родила бы ребенка, которым она могла бы гордиться. Вот почему она всячески избегала прямых разговоров о плате, вот почему сбежала от двоюродной сестры, которая требовала от нее циничного отношения к ремеслу. Нет, она предпочитала дружеские отношения, пусть даже непродолжительные, она радовалась, когда за ней ухаживали, боролись за нее, когда ей покупали платье или что-нибудь еще как подарок, а не в результате заранее обусловленной сделки. Больше всего она любила торговать за прилавком. Сидя на высоком стуле, отделенная стойкой от общей толчеи, она могла издали изучать людей и вскоре научилась уверенно читать лица мужчин. Она сразу отличала отзывчивых, чувствительных, грубых, жестоких, умных (с этими она любила разговаривать, их беседа доставляла ей наслаждение). Но вскоре поняла, что за большинством лиц прячется глубокое одиночество, неуверенность, беспокойство, и от этой мысли ей становилось горько, хотелось плакать. Но вообще она редко впадала в задумчивость — ее увлекала работа; поэтому владельцы баров усиленно стремились заполучить ее к себе. Она любила танцевать, слушать пластинки, с легкостью запоминала слова последних шлягеров, пыталась даже сама сочинять песни, но не могла придумать ни одного мотива. Она постоянно была чем-то занята, она была уверена, что может сделать все, хотя не знала, как применить свою энергию. Когда звучали ее любимые музыкальные инструменты — гитара или флейта, — она чувствовала в себе какую-то силу. Но что это за сила, она не знала. Музыка нередко возникала в ней в виде красок ярких движущихся красок, — она сливала эти краски, смешивала их с глазами и лицами людей, но музыка кончалась, и образы рушились. Она кочевала с места на место в поисках самой себя или мужчины, с которым ей удастся себя найти. И наконец, кажется, поняла. Ребенок. Да, ребенок. Вот чего жаждет ее тело. Она научилась осторожности, первый опыт не был забыт. Теперь она от всего отказалась и стала ждать. Ждала целый год. Чем очевидней становилась ее неудача, тем сильнее осознавала она потребность иметь ребенка и, наконец, не вынеся пытки, приехала за советом к бабушке. Ньякинья повела ее к Мвати Ва Муго, и это он — вернее, его голос — назначил ночь новой луны. Но она не рассказала ему про свою первую беременность.
Новых посетителей не появлялось больше. Она почувствовала досаду. Значит, Мунира отказался прийти, несмотря на обещание. Ей стало больно. И вообще день не удался. Что-то вышло не так. Может быть, и луны не будет. Может быть… Да кто он такой, этот Мвати? Просто голос! Голос за стеной. Глупость, предрассудки!
— Абдулла, пожалуйста… мне пора домой, — сказала она вдруг, не допив свое пиво.
— Ума не приложу, куда делся Мунира. Может быть, задержался в Руваини. Но ведь сейчас не поздно, он может еще прийти.
— Все равно, мне нужно уходить, — сказала она, и Абдулла удивился переменчивости ее настроений. Ему нравилось, как работает Ванджа, нравилось, как выглядит теперь его лавка.
— Я провожу тебя немного.
— Нет, пожалуйста, до самого дома, — сказала она и вдруг рассмеялась. — Ну и праздник! Иосиф не начал учиться, бобов собрали — смотреть не на что, Муниры нет, пива продали мало. — И задумчиво добавила: — Интересно, взойдет ли в небе луна?
* * *
Отец Кареги вместе с двумя женами уехал из Лимуру в Рифт-вэлли в двадцатые годы. Он был арендатором на разных фермах, принадлежавших европейцам, меняя свой труд на право пользоваться пастбищами и обрабатывать землю европейских поселенцев. Ему с семьей предоставляли участок земли в буше, они расчищали его, а через год их заставляли перейти на новый целинный участок. Так расчищались поля для европейских помещиков. Они переходили от одного помещика к другому, пока не достигли Элбургона. К этому времени у них уже не было коз — либо передохли, либо ушли на оплату всевозможных штрафов, а иногда их приходилось продавать, «чтобы воспрепятствовать распространению тика и других болезней», и в конце концов они превратились в стопроцентных батраков на фермах поселенцев.
В Элбургоне родители Кареги поссорились. Мать жаловалась, что несет непосильную нагрузку: ей приходилось работать на ферме помещика, на собственном клочке земли и, кроме того, заботиться о муже, сыне и о доме. Она не видела ни цента из тех денег, что зарабатывала своим трудом. Обычно ее муж продавал урожай все тому же европейскому фермеру, их помещику, тот устанавливал свои цены, а муж из вырученных денег давал ей совсем немного: их едва хватало на покупку соли. Мать взбунтовалась: она не станет больше бесплатно работать на ферме, она потребовала права самой продавать урожай.
Муж избил ее. Она взяла Ндингури и убежала в Лимуру, где взяла в аренду землю у отца Муниры. Сначала брат Эзекиель ей отказал. Но, посмотрев в ее глаза, вдруг почувствовал, как его охватила непонятная слабость, и он разрешил ей построить хижину, но позаботился о том, чтобы хижина была в таком месте, куда ему удобно будет приходить незамеченным. Она его отвергла, и эта слабость Эзекиеля и ее отказ стали их общей тайной, и эта тайна связывала их. Он боялся, что она разоблачит его перед людьми.
Но она не видела в этом смысла. Ей надо было заботиться о сыне. Это был высокий юноша, с ранних лет отличавшийся редкой уверенностью в своих силах. Ничто не могло поколебать этой его черты, и все трудные годы второй мировой войны и голодные послевоенные годы, когда единственной им пищей служила маниока, он был помощником матери и лишь смеялся всякий раз, когда она выказывала беспокойство о его будущем. Именно он и предложил ей примириться с отцом. Ей стало стыдно оттого, что предложил ей это сын, и она ненадолго вернулась к мужу в Элбургон. У него была к тому времени уже новая жена из Нанди. Мир длился недолго, через месяц снова возникли те же самые конфликты. Она опять сбежала от мужа, но в результате кратковременного перемирия на свет появился Карега.
Мунира и Карега вошли в лавку почти сразу же после ухода Ванджи и Абдуллы. Оба были погружены в мысли о прошлом, в котором оба не умели разобраться до конца. Их встретил Иосиф.
— Две бутылки «Таскера», Иосиф, — сказал Мунира.
— Я не пью, — сказал Карега. — Пожалуйста, бутылочку «Фанты».
— Ты знаешь, что означает «Фанта»? Фанатичные африканцы не терпят алкоголя. Видишь, я внимательный читатель рекламных объявлений. Кое-что придумываю сам от нечего делать.
— Главный недостаток лозунгов и прочих беспочвенных изречений заключается в том, что они могут означать все что угодно. Такие слова, как «демократия», «свободный мир», например, выражают нечто прямо противоположное их смыслу. Все, разумеется, зависит от того, кто, где, когда и кому все это говорит. Ну вот твой лозунг, например. Его можно прочитать: «Философичные африканцы не терпят алкоголя». И мы оба правы. И оба неправы, потому что «Фанта» — это просто американский безалкогольный напиток, продающийся в Илмороге.
Мунира засмеялся и подумал: чересчур уж серьезен этот молодой человек, он уже начинает читать мне лекции.
Он выпил пива один и снова погрузился в свои мысли. Он догнал Карегу и убедил его остаться у него переночевать. Но он никак не мог сообразить, каким образом вернуться к теме их первого разговора. И Карега явно избегает этой темы. В воображении Муниры рисовались разные образы и картины: Сириана, Айронмангеры, Фродшем, Чуи, Ндингури, Муками. Муками — ее облик живее других возник перед его глазами, — смеющаяся Муками. Она любила розыгрыши, шутки. Однажды она воткнула булавку в стул, Мунира сел и тут же подпрыгнул под всеобщий хохот; он ужасно рассердился. Потом она объяснила, что булавка предназначалась отцу — ей хотелось посмотреть, какое выражение будет на лице святоши в этот миг. Мунира засмеялся. Но какое отношение имеет к этому Карега? История повторяется вновь, во всяком случае, для Муниры сейчас эта штампованная фраза приобрела значение. Но разве что-нибудь повторяется? Он открыл вторую бутылку «Таскера», наполнил стакан. Смотрел, как оседает густая пена, превращаясь в бесчисленные белые пузырьки, наперебой стремящиеся вверх.
До 1952 года африканцам не разрешалось пить пиво, и Мунира, тогда еще мальчик, думал, что пузырьки эти сладкие на вкус. Он не смог допить вторую бутылку. Упадок духа, кисловатый осадок в глубине души — их не смыть, сколько пива ни выпьешь. Испорчен вечер, который он хотел провести с Ванджей. Он не сможет проводить ее домой — Ванджа уже дома. Но ему необходим был ее голос — только это могло изгнать неприятный осадок в душе. Он купил шесть бутылок «Таскера».
— Пойдем к Вандже, — сказал он Кареге.
По дороге к ее дому они едва ли перебросились несколькими словами. Мунира постучался, и его сердце радостно забилось, когда он услышал скрип задвижки; теперь уж он не в одиночку будет поглощать неодобрительное молчание Кареги.
— Карибу[15], мвалиму, карибу, — пригласила Ванджа. — О, ты еще гостя привел. Ты умеешь принести тепло в мою хижину.
— Его зовут Карега, он ждал меня у моего порога, и нам пришлось поговорить.
— Зачем разговаривать стоя? Садитесь.
— Карибу, мвалиму, — сказал Абдулла. — Мог бы прийти вместе с Карегой в бар. Сегодня была твоя очередь провожать Ванджу.
— Абдулла, ты меня обижаешь, — притворно рассердилась Ванджа. — Уж не хочешь ли ты сказать, что тебе было неприятно проводить домой девушку?
— Вовсе нет, я просто хочу, чтобы он знал: завтра снова моя очередь, — засмеялся Абдулла.
Комнату освещала керосиновая лампа, которая стояла на маленьком столике у изголовья кровати. На лицо Абдуллы падала тень от занавески, отделявшей кровать от комнаты. Но лицо его сияло, глаза блестели. Мунира вручил Вандже пиво и сел в мягкое кресло возле столика. Рядом с ним сел Карега, загородив свет лампы; лицо Муниры оказалось в тени. Ванджа безуспешно пыталась найти открывалку в маленькой тумбочке у стены.
— Не ищи, — сказал ей Абдулла.
— Ты откроешь зубами? — спросила Ванджа.
— Дай сюда бутылки.
Он взял одну бутылку левой рукой и положил ее на колени, затем, взяв другую бутылку в правую руку, приложил бороздки пробок друг к другу и резким рывком открыл первую бутылку. Он повторил это представление дважды с небрежностью актера, выступающего перед затаившей дух публикой.
— Как это у тебя получается? — спросила Ванджа. — Я видела, как это делают в барах, но так и не поняла. — Она наполнила стаканы. Абдулла, приложив одну бутылку к другой, открыл им свой секрет.
— Я не пью спиртного, — сказал Карега.
— Хотите стакан молока?
— Странно встретить в наши дни непьющего молодого человека, — заметил Абдулла. — Что ж, продолжай в том духе. Только боюсь, через несколько недель ты тут потонешь в вине и… среди женщин.
— Попробую удержаться.
— От чего? От вина или от женщин? — не отставал Абдулла.
— Абдулла! Ну как ты можешь смешивать в кучу вино и женщин? Он выберет женщин, а вам с Мунирой оставит вино. Так хотите молока?
— Нет, спасибо. Налейте мне стакан воды.
Она принесла ему воды и села на кровать между Муштрой и Абдуллой.
— Ты мог бы найти себе должность открывателя бутылок, — сказала она Абдулле.
— Дай объявление, — пробурчал Мунира. — Опытный открыватель бутылок ищет высокооплачиваемую работу.
— Мунира, ты рассказал Кареге, что мы празднуем сегодня вступление в твою школу нового ученика?
— Нет. Но он уже видел Иосифа. Иосиф, младший брат Абдуллы, в понедельник начнет учиться.
Лицо Кареги выражало недоумение.
— Нечего тут праздновать, — сказал Абдулла. — Это верно, он идет в школу. Но так и должно быть. Мы празднуем приход в Илморог новой жизни, начало долгожданной жатвы.
— Как урожай? — спросил Мунира. — Много собрали?
— Немного, — сказала Ванджа. — Счастлив будет тот, кто соберет хоть два мешка бобов.
— Может быть, кукуруза… — начал Мунира.
— Непохоже, что кукуруза хорошо уродится, хотя мой осел будет рад и сухим стеблям, — сказал Абдулла. — Как ты думаешь, Ванджа? Ведь ты не только официантка, ты и крестьянка заодно!
Ванджа пропустила комплимент мимо ушей. Она смотрела на Карегу, лицо которого все время оставалось серьезным.
— Карега… — проговорила она громко. — Смешное имя!
— Ритва ни мбукио[16],— поговоркой ответил Карега. — Давным-давно кого-то спросили: что скрывается в имени? И тот ответил: роза останется розой, как ее ни назови.
Говорит, как по книге читает, снова подумал Мунира. Ванджа попыталась спорить:
— Но тогда это будет уже не роза. Это будет что-то другое, раз у него другое имя. Роза и есть роза.
— Я согласен, имена и в самом деле бывают смешные. Мое настоящее имя не Абдулла. Я Мурира. Но меня крестили Абдуллой. И так меня все теперь зовут.
— Так ты думаешь, Абдулла — христианское имя? — спросила Ванджа.
— Да.
Все засмеялись. Даже Карега. Абдулла начал открывать еще одну бутылку.
— Дай-ка я попробую, — сказал Мунира. — Может быть, я стану ассистентом открывателя бутылок.
— О, мвалиму, — возбужденно воскликнула Ванджа. Она повеселела, оживилась, от грусти и озабоченности, омрачавших ее лицо накануне и в начале вечера, не осталось и следа. — Абдулла рассказывал мне самые невероятные истории. Ты знал, что он и вправду сражался в лесах? Много дней они шли по лесу без еды и воды и так привыкли, что умели обходиться самой малостью. Я бы, наверное, умерла. Абдулла, ты хотел рассказать историю Дедана — Дедана Кимати[17].
От этих слов у Муниры перехватило дыхание. Он всегда испытывал смутный страх, когда представлял себе этот период войны, к тому же он чувствовал себя виноватым, как будто не сделал чего-то, что непременно должен был сделать. Вина неучастия: другие молодые люди в его время ушли сражаться, выбрали свою позицию; теперь о них говорили, что они выдержали испытание, и неважно, победили они или потерпели крах. Но он отказался подвергнуться решающему испытанию. Так же, как и в Сириане. Он посмотрел на Карегу, который сегодня принес это его прошлое. Карега выпрямился на стуле: его поза выражала любопытство. Он смотрел на Абдуллу: он снова был готов проглотить, словно роман, прошлое человека, который действовал в те времена. Ванджа взглянула на Абдуллу: она подумала, что наконец-то он расскажет, как ему изувечили ногу. Абдулла откашлялся. Лицо его изменилось, казалось, он был уже не здесь, а где-то в недоступных им местах, в далеком прошлом, которое знал только он. Он снова медленно, шумно откашлялся. Внезапно пробка от бутылки в руках Муниры выстрелила. Ванджа и Карега вскинули руки к лицу, кто-то из них задел столик, на котором стояла лампа. Лампа упала на пол, раздался звон разбитого стекла. Свет погас. Хижина погрузилась в темноту. Абдулла первый увидел вспышку: крохотный язычок пламени лизнул занавеску. Ванджа испуганно закричала: «Пожар!» — но Абдулла уже кинулся гасить огонь. Все это случилось очень быстро. Мунира чиркнул спичкой.
— Повернитесь, Карега, сзади вас есть свечка, — сказала Ванджа.
Карега передал свечку Мунире, он зажег ее, но она, конечно, не могла заменить керосиновую лампу. На их лица упал сумрачный свет, отбрасывая на стену громадные, нелепые тени. Ванджа подняла лампу и осколки стекла и повернулась к Мунире:
— Неважно. Ты принесешь мне другое стекло и коробку фитилей, Абдулла… надо же и мне попользоваться запасами твоей лавки.
Голос ее дрожал, она замолчала. В хижине стояла мрачная тишина. Тени на стенах продолжали плясать, уродливо изгибаясь в такт дрожащему дымному пламени. Ванджа наполнила стаканы. Мунира хотел процитировать рекламу пива, чтобы продолжалось застолье и непринужденная беседа, но передумал. Никто не прикоснулся к пиву. Карега с нетерпением ждал рассказа Абдуллы о Дедане Кимати. Но Абдулла внезапно поднялся и, извинившись, сказал, что ему пора уходить: а то еще окажется, гиена откусила Иосифу ногу. Карега разочарованно понурил голову, точно с уходом Абдуллы потерял всякий интерес к разговору. Ванджа посмотрела на него, и на ее лице появилось озадаченное выражение, но оно тотчас исчезло. Она встала, нашла свой платок, накинула его на голову и плечи. Потом снова повернулась к Кареге, и на какое-то мгновение ее глаза вспыхнули весельем. Карега почувствовал, как кровь внезапно заиграла в его жилах. Но голос ее был серьезным и неподдельно нежным.
— Пожалуйста, господин Карега, посторожите несколько минут мою хижину. — Затем обратилась к Мунире, и нотка нетерпения отчетливо прозвучала в ее словах:
— Идем, мвалиму, погуляем немножко. Просто так. Во мне какой-то узел, который только ты сумеешь развязать!
* * *
Они шли молча мимо деревенских дворов, по тропинкам между полями. До них доносились голоса матерей, кричавших детям: «Доедай скорее, сколько можно в себя впихивать, хочешь, чтобы тебя слопала гиена?» На гребне горы было тихо, только изредка доносился из деревни собачий лай. Мысли путались в голове у Муниры: кто же такой Абдулла? Кто такой Карега? Кто — Ванджа? Что ей нужно от него? Он чувствовал себя виноватым: ведь его неловкость испортила в конечном счете вечер. Но когда они сели на траву на склоне илморогского холма, его сердце учащенно забилось, и все неприятные мысли разом куда-то отлетели, и, слыша рядом в темноте ее шумное дыхание, он ощущал, как все его тело окатывает теплая волна.
— Я купил тебе два килограмма риса с длинными зернами. Но забыл захватить с собой.
— Неважно, — ее голос звучал тихо, как будто издали. — Принесешь завтра. К тому же у тебя был гость. Кто он?
— Да странная какая-то история. Совсем недавно я вам рассказал про Сириану, Чуи и все остальное. А сегодня вдруг является этот молодой человек, которого я учил когда-то в школе в Лимуру, и рассказывает мне про Сириану, про школьную забастовку, упоминает Чуи. Почти точное повторение моей истории. Увы, он не успел мне рассказать все до конца.
Он передал разговор с Карегой. Только о Ндингури и Муками не упомянул. И о страхах, которые породил в нем приход Кареги, знавшего кое-что о его прошлом, Мунира ей не рассказал.
— Так странно, он учился в той же школе, что я, и его постигла та же участь, — сказал он и замолчал, ожидая, что скажет Ванджа.
Но она почти не слушала его. Она сидела, обхватив руками колени и уперев в них подбородок, и смотрела на илморогскую равнину. Перед ее мысленным взором проносились картины тех мест, где она была когда-то, пережитые некогда эпизоды. Хотя она старалась спрятать их глубоко в тайниках души, они неизгладимо врезались в ее память, в память о боли и потерях, о поражениях и победах, минутных успехах и унижениях и о решимости начать заново, которая чаще всего оказывалась ложным стартом в никуда. Она говорила так тихо, будто разговаривала сама с собой, это был ее диалог с каким-то другим ее «я», лишь одним из множества.
— Ты говоришь, что встретился со своим прошлым… Мне на ум всегда приходит одна картина. Куда бы я ни шла, что бы ни делала… она меня преследует. Было это давно, в пятьдесят четвертом или пятьдесят пятом, в тот год, когда нас переселили в деревни, а других — в зоны. Ты знаешь, некоторые люди в районе Кабете не переселились в деревни, а построили вдоль дорог дома, совсем близко один от другого, и мы называли эти поселки деревней. Моя двоюродная сестра… но стой-ка, я сначала расскажу тебе о ней. Она вышла замуж за человека, который ее постоянно бил. Что она ни сделает, все не так. Он всегда находил предлог, чтобы избить ее. Говорил, что она, мол, гуляет с другими мужчинами. Стоит ей заработать деньги работой в поле, он их тут же заберет, пропьет до последнего цента и, вернувшись домой, ее же поколотит. И вот однажды она собрала свои вещи и сбежала в город. Потом ее муж стал копьеносцем у одного белого, телохранителем, и прославился своей жестокостью, забирал у крестьян кур, коз, овец под тем предлогом, что, мол, эти люди якобы принадлежат к «мау-мау»… Ну вот, а моя сестра приезжала из города в шикарных платьях, с сережками в ушах. Все мужчины, те, что еще остались в поселке, так и ели ее глазами. Муж, говорят, просто трясся, плакал, прощения у нее просил. Но она его и слушать не хотела. Мы, дети, любили ее… она привозила нам подарки… рис… сахар… конфеты… а годы были тяжелые. Как-то в субботу приехала она, как всегда, с подарками. Моя тетка — мамина родная сестра — уехала в тот день на рынок. И почему-то там задержалась. Поэтому сестра пришла к нам. Мы все любовались ее платьем, белыми туфельками на высоких каблуках — мы ведь часто по улицам за ней по пятам ходили — восхищались! Она была точь-в-точь как европейские женщины, которых мы видели на картинках. Даже походка, манера слегка задирать подбородок, когда она говорит, во всем этом был «стиль». Но вот стемнело. Сестра встала, сказала нам, что ей нужно кое-куда выйти, а заодно посмотреть, не вернулась ли мать. Моя мать — она была в тот вечер какая-то очень уж тихая — поглядела ей вслед, и я увидела неодобрение в ее глазах. А потом мы услышали крик. Это был… не знаю, прямо… трудно передать… прямо нечеловеческий крик. Мать, отец и все мы, дети, выбежали на улицу. В нескольких шагах от нас… мать как закричит, а я и кричать не могла, только почувствовала, как по ногам у меня бежит что-то мокрое. «Сестра моя, сестренка моя единственная!» — закричала мать и бросилась со всех ног к тетке. Та стояла около своей горящей хижины, сама объятая пламенем, и нигде ни звука, только тишина… дикая, нечеловеческая тишина. Тут и другие закричали… шум, топот ног… «Огонь погасите… погасите огонь», — были ее последние слова.
Мунира беспокойно огляделся. Как будто все это случилось сейчас, в Илмороге. Он слышал ужас, отчаяние в ровном голосе Ванджи.
— Потом говорили, что, может быть, она вспыхнула, зажигая керосиновую лампу, из которой на ее платье выплеснулся керосин. Но никто не сомневался, что это дело рук ее зятя. Должно быть, он думал, что отвергнувшая его жена находится в хижине.
— Какая ужасная смерть… боль… полная беспомощность.
— Смерти без боли не бывает, разве что в глубокой старости. Я почему-то не хотела верить, что это сделал муж моей сестры. Я не могла поверить, что человек способен на такую жестокость. Мне хотелось думать — я понимаю, это было ребячество, — что тетка сожгла себя сама, как делают буддисты, и это наводило на мысли об огне и воде, которые были до сотворения мира, и об огне и воде второго пришествия, которые очистят землю от жестокости и одиночества. Мвалиму… Я тебе вот что скажу. Бывают времена — нечасто, но бывают иногда, — когда я что-то вспоминаю, я чувствую, будто горела на костре. И тогда я бегу на вершину горы, чтобы все видели, как пламя очистило меня до костей.
— Ванджа, перестань… о чем ты говоришь?
— Моя тетка была порядочная женщина, — продолжала она. — Она была добра к нам, детям. Муж ее был бесстрашный партизан «мау-мау». Я гордилась ею еще больше потом, когда узнала, что она носила в лес винтовки и пули, спрятав их в корзине под мешками с крупой. Она не была христианкой и частенько подтрунивала над моей набожной матерью. Но это не мешало им любить друг друга. Смерть сестры сильно подействовала на мать. Отец сказал однажды: «В этом, наверно, рука божья… бог наказал ее за то, что она помогала террористам». С этого и начался их разлад, жертвой которого я потом стала.
Она замолкла. На несколько секунд погрузилась в свои мысли.
— Нет, — сказала она, точно продолжая спор с одним из своих многочисленных «я». — Не думаю, что я смогу когда-нибудь сжечь себя. Я напугала тебя? Да это я так просто говорю. Я ужасно боюсь огня. Вот почему я стала сама не своя, увидев огонь в хижине. А хочу я другого — хочу начать работать.
Ванджа, скажи мне: что стало с твоим ребенком?
Он скорее почувствовал, чем увидел, как она задрожала. Этот вопрос против воли сорвался с его языка. Она беззвучно плакала, и он не знал, как ее успокоить.
— Ванджа, что с тобой? — испугался он.
— Не знаю. Я вся дрожу. Я думала, сегодня будет луна. И зачем мы сюда пришли! Проводи меня, пожалуйста.
Они шли к дому, как и сюда, — не говоря ни слова, Света в хижине не было. Карега ушел. Мунира чиркнул спичкой, засветил свечу. Ванджа попросила:
— Пожалуйста, погаси.
Они стояли у двери и смотрели на улицу. Он знал, что Карега не мог пойти к нему, потому что у него нет ключей. Мунира почувствовал, как холодный пот покрывает его лицо. Страх, который он ощутил раньше, вернулся. Карега исчез так же загадочно, как и появился. Мунира вглядывался в темноту, точно надеялся увидеть в ней какую-то разгадку, которая избавила бы его от заполонившего его душу страха.
Двенадцатью годами позже Мунира вспоминал эту ночь как еще один пример дьявольской хитрости Ванджи.
«Оглядываясь назад и вспоминая ту ночь на илморогских холмах, — писал он, — я вижу руку дьявола в том смешанном ощущении мистического, чудесного и непонятного, которое охватило меня во время моей роковой встречи с Карегой, Ванджей и Абдуллой; к этой встрече нас толкали люди, которые, находясь вдали от нас, были лишь голосами прошлого. Но для меня та ночь была окрашена всеми цветами радуги. Прежде чем я успел пожелать Вандже доброй ночи и уйти домой, я увидел, как над далеким горизонтом поднимается громадная оранжевая луна, наполовину скрытая грудой белых и серых облаков. Мы глядели, как восходит луна, становясь все больше и больше, вот она встала над горизонтом, и я чувствовал, что сердце мое переполнено, я искал слова, которые вобрали бы в себя эту картину — луна в капле серого дождя, что-то в этом роде. Ванджа, плакавшая еще минуту назад, радовалась первым каплям дождя, как ребенок, и возбужденно кричала: «Луна… оранжевая луна. Пожалуйста, мвалиму… останься у меня сегодня…»
Ее голос вывел Муниру из задумчивости. Он хотел остаться. Остаться на всю ночь. Радостный трепет пробежал по его телу. Вот она, моя жатва. К черту Карегу, к черту неприятные мысли о прошлом, думал он, входя вслед за Ванджей в ее хижину.
Глава четвертая
1
Если бы у Ванджи хватило терпения и она дождалась восхода новой луны над илморогским кряжем — а именно это и велел ей Мвати Ва Муго, — они с Мунирой стали бы свидетелями одного из самых впечатляющих и торжественных зрелищ на земле, когда горы и равнины покрывает ровный слой мерцающего тумана, рождающего гармонию мира и тишины; человеческая душа в такие минуты не знает покоя и мечется, лишенная надежды на спасение, пока ее не умиротворит царящая вокруг ночная тишь и красота.
Но даже когда в небе нет луны, илморогский кряж, спускающийся к равнине, которую пересекает река, представляет собой одно из величайших чудес света. Река превратилась теперь в ручеек, но были времена, когда она текла мощным потоком. И воды ее, по расчетам геологов, давным-давно ушедшие под землю, до сих пор питают болота Ондирри в земле кикуйю и Мангуо в Лимуру. Результаты исследований последних археологических экспедиций подтверждают теории Огота, Муриуки, Вере и Очиента о происхождении и движении народов Кении и, вероятно, помогут нам выяснить, не об этой ли реке упоминается в древних индийских и египетских текстах или же крутые стены кряжей являются частью Lunae Montes Птолемея или Чандраватой, о которой упоминают Веды.
А ведь в нашей истории много вопросов до сих пор осталось без ответа. Наши современные историки, следуя за теориями, выдуманными защитниками империализма, утверждают, что мы пришли сюда только вчера. Но в таком случае куда девались кенийские народы, которые торговали с Китаем, Индией, Аравией задолго до появления на сцене Васко да Гамы, когда гром артиллерийских орудий провозгласил эру террора и нестабильности — эру, венцом которой стало господство империалистов над Кенией? Впрочем, даже тогда эти авантюристы, состоявшие на службе у португальского купечества, были вынуждены возвести Форт-Иисус; это свидетельствует о том, что народы Кении всегда были готовы подняться на борьбу против владычества иноземцев и эксплуатации. Кто сумеет воспеть историю этой героической борьбы? Борьба народа за свою землю, свое богатство, свою жизнь — кто о ней сумеет рассказать? И кто сумеет рассказать об успехах промышленности и ремесел, которые в древние времена привлекали в Кению купцов из Индии и Китая?
Теперь мы можем полагаться лишь на легенды, передающиеся из поколения в поколение поэтами и исполнителями народных песен гичанди, литунгу и ньятти, подкрепленные последними открытиями археологии и лингвистики, а также на то, что нам удается вычитать между строк в записках колонизаторов-авантюристов прошлых веков, и особенно девятнадцатого столетия.
Илморогские равнины представляют собой часть Великой Расщелины, образующей естественный путь, который соединяет Кению с землей сфинксов и с легендарными водами Иордана в Палестине. В течение многих столетий и даже по сей день африканский бог и боги других земель боролись за власть над душой человека и за право распоряжаться плодами его трудов. Говорят, что раскаты грома и вспышки молний — это их гневные крики и искры от скрестившихся в смертельной схватке мечей, а Рифт-Вэлли — отпечаток ноги африканского бога.
В стародавние времена, задолго до появления белых, этот тракт видел несчетное число авантюристов, пришедших с севера и северо-запада. Искатели мирры и благовоний царя Соломона; дети Зевса, в их королевской охоте за местом укрытия солнечного божества в Ниле; разведчики и эмиссары Чингисхана; арабские географы, а также охотники за рабами и слоновой костью; торговцы золотом и человеческими душами из Франции и Германии Бисмарка; покорители земель и охотники на людей из Англии эпох королевы Виктории и короля Эдуарда — все они прошли здесь в алчной погоне за землей изобилия, гонимые иной раз святым рвением, изредка — подлинной жаждой знания, желанием отыскать место, где зарыта пуповина первого человека, но гораздо чаще — алчностью наемников и торгашей, страстью к бессмысленному уничтожению людей, чей цвет кожи хоть немного отличается от их собственного. Все они приходили под разными масками и обличьями, и дети бога, сражаясь, пережили не одну резню, пережили империи захватчиков земли и душ людских и продолжали свою вечную схватку с природой, со своими бесчисленными богами и между собой.
Память же сохранила лишь немногих из тех, кто оставил свой след на илморогских равнинах, прежде чем уйти в мир иной.
Ну прежде всего это белый колонист, лорд Фриз-Килби, и его достойная супруга, истинная леди. Он был, вероятно, одним из тех вольных аристократов, правда, разорившихся, которые пожелали сами чего-то добиться на землях, представлявшихся их взору как Новые Рубежи. Приобщить к цивилизации илморогскую целину и в результате получить миллион всходов и тысячи фунтов стерлингов там, где в землю брошена лишь горсть семян и вложен один фунт, казалось ему актом созидания, достойным бога. А для этого он использовал труды других людей, магическую силу власти и силу оружия, дабы завербовать побольше рабочих рук. Он сеял ради опыта пшеницу, и его не смущали хмурые лица скотоводов и людей, уже переживших некогда резню, которую не раз уже затевали на их землях, добиваясь христианского смирения, подданные английского короля. Он никогда не расставался с винтовкой. Многие скотоводы и крестьяне были превращены в рабов земли, которая раньше принадлежала только им и которой раньше они распоряжались сами. Они смотрели на танцующие под ветром колосья пшеницы и ждали своего часа. Разве они не слышали о том, что случилось с народом масаи с равнин Лайкипиа? Как-то ночью илморогские вожди встретились на горном кряже и приняли решение. Они подожгли поле и убежали на край равнины, ожидая жестокой расправы. Жена уговаривала лорда уехать. Он отказался. Жена покинула его. Поздней ночью воины вернулись и стали завывать у стен его бунгало. Одинокому искателю приключений, должно быть, примерещились тогда плачущие призраки ранних колонистов, и он, будучи человеком верующим, предпочел поскорей удалиться в более счастливую и спокойную обитель Ол Калоу. Там он обнаружил свою достойную жену, которая нашла утешение в объятиях другого лорда, и застрелил их обоих. А илморогские туземцы сожгли дотла деревянное бунгало, и пели, и танцевали вокруг пепелища. Но и для них настал час расплаты. Битва у Илморога в начале нашего века была одним из самых ожесточенных сражений, что вели колонизаторы, пытавшиеся покорить Кению.
Потом, между двумя мировыми войнами, появился Рамджи Рамлагун Дхармашах, появился, как казалось, ниоткуда и попросил у местных властей разрешения построить бунгало, которое будет одновременно его домом и лавкой. Он возвел железные степы, над ними поставил железную крышу и открыл торговлю. Он продавал соль, сахар, кэри, ткани, а также бобы, картофель и кукурузу, которые скупал по дешевым ценам у тех же крестьян во время уборки урожая. Он всегда сидел за прилавком в одном и том же углу и жевал какие-то зеленые листья. Время от времени он запирал лавку и по тряской дороге уезжал в город, откуда привозил новые товары на телегах, запряженных быками, и на спинах носильщиков. Однажды он закрыл лавку и уехал. Через месяц вернулся и привез с собой смешливую, застенчивую девушку, которую все принимали за его дочь, пока она не начала приносить ему детей. Потом он обзавелся помощницей в лавке и по дому — это была дочь илморогского крестьянина Нжогу. На ней держалось все хозяйство, особенно когда жена Дхармашаха уезжала в Индию или куда-то еще. У этой тоже округлился живот. Рассказывают, Дхармашах дал ей кучу денег и отправил в город, где частенько тайно ее навещал, тем признав отчасти, что имеет сына от черной женщины. Сын этот после второй мировой войны приехал в Илморог — высокий юноша с кожей кофейного цвета — и остановился у дедушки и бабушки, только однажды он явился к отцу, после чего тот поссорился со своей смешливой женой. Со временем жители Илморога по любому поводу стали наведываться в лавку Дхармашаха. Все их хозяйство и повседневные нужды оказались прочно связанными с благополучием лавочника. Они закладывали ему зерно, молоко и все прочее, пока однажды с изумлением не обнаружили, что накрепко опутаны невидимыми узами. В 1953 году дочь Нжогу, исхудалая, но красиво одетая, внезапно приехала в Илморог и зашла к Дхармашаху, а от него побежала в слезах к своим престарелым родителям. В 1956 году Дхармашах получил письмо от Оле Масаи со странным обратным адресом: «Где-нибудь в лесах Ньяндаура». Он прочитал письмо, руки его затряслись, губы точно окаменели. Он торопливо закрыл лавку. Дхармашах и его жена, родившая к тому времени ему больше десяти детей, исчезли из Илморога и больше уже не вернулись. Крестьяне взломали лавку, растащили все, что было на полках до последней нитки, все до зернышка, и благословили тех, кто сражался в лесах.
Да благословит господь Оле Масаи и его отряд вооруженных воинов.
Но крестьяне не выиграли от исчезновения Дхармашаха, а скорее потеряли. Теперь им приходилось самим тащиться в Руваини за всякой мелочью, даже за солью, пока другие люди не приняли эстафету от Рамджи Рамлагуна Дхармашаха и не начали покупать больше товаров, чем им было нужно, и с прибылью продавать их другим. Но торговля оставалась для них побочным заработком в их ежедневных схватках с землей и погодой. Никто, даже Нжугуна, не был настолько безумен, чтобы поверить, будто можно считаться настоящим мужчиной, занимаясь посредничеством при обмене товарами. Вот и пришлось другому чужаку, Абдулле, вскоре после объявления независимости изгонять из лавки пауков и крыс. Абдулла торговал примерно тем же товаром и сидел почти на том же месте за прилавком, только он ездил на осле и бранил Иосифа, а Дхармашах в свое время запрягал в телегу быков, жевал зеленые листья и покрикивал на жену и детей.
А затем они вдруг заметили, что Абдулла перестал браниться и грозно хмуриться, он уже не проклинал Иосифа, он послал его в школу учиться и даже потихоньку посмеивался про себя. Лавка стала выглядеть более привлекательно. Пакеты чая, кульки соли, сахара, жестянки кэри аккуратно расставлены на полках. Он починил сломанный стол, прикупил несколько стульев — их теперь можно было выносить на открытый воздух. Все больше посетителей стали проводить вечера в лавке Абдуллы.
— Это все Ванджа, — нашептывал Нжугуна на ухо Мутури, Нжогу и Руоро. — Это все ее рук дело! А что это болтают люди, будто она наведывается к Мвати?
— Городская женщина, а смотри как помогает бабке. Добрая душа, — заметил Нжогу.
Мутури молчал: он всегда помалкивал, когда упоминали хижину Мвати.
2
Но Илморог не только в лунном свете делался чудесным. Было что-то нежное, мягкое и невыразимо прекрасное в илморогском кряже в часы между заходом солнца и наступлением темноты. По какой-то необъяснимой причине довольно низкие, похожие скорее на холмы, горы Доньо, казалось, начинали доставать до неба. Стоя на кряже, можно было наблюдать, как солнце, нежно прикоснувшись к вершинам дальних гор, покоится где-то там на границе необъятного простора пастбищ. Затем вдруг солнце проскальзывало за горы, посылая во все стороны огненные медно-красные стрелы. А затем загадочная темнота опускалась на равнину и горы. Горный кряж в безлунные ночи сливался с темнотой. Мунира впитывал в себя сумерки как прелюдию ночного мрака. Он ждал, когда его поглотит темнота. Тогда он станет частью всего сущего — растений, животных, людей, хижин — и в то же время не будет связан ни с чем. Выбор предполагает усилие воли, предпочтение одной из возможностей, а с этим всегда сопряжена боль. Его выбор — ничего не выбирать, а каждодневно ощущать свободу, прогуливаясь между своим домом, лавкой Абдуллы и, разумеется, хижиной Ванджи.
В то же время он чувствовал, что виноват, позволив захватить себя вихрю, которого он не желал и с которым не мог совладать. Это сознание вины, ошибки преследовало его всю жизнь.
Мунира в свое время бежал из дома, где нельзя было даже затрагивать некоторые темы. Его собственная семейная жизнь была возведена и, как он полагал теперь, разрушена на алтаре пресвитерианских представлений о собственности и хороших манерах. У него были увлечения, он не собирался этого отрицать. Сын человеческий, живое существо. Но он всегда со стыдом вспоминал тот самый первый случай в старом Камирито еще задолго до появления деревни с тем же названием в период чрезвычайного положения. Это был один из нескольких домов, построенных в так называемом стиле суахили-мадженго: угловой дом с громадной покосившейся крышей из ржавого железа. Дома эти были знамениты главным образом благодаря итальянским военнопленным — боно, как их называли, — которые добывали щебень для дороги в Накуру, строившейся неподалеку. Женщину звали Амина. Он заплатил два шиллинга — все, что ему удалось скопить. Она подвергла его унижению, небрежно бросив, стоя на пороге: «Да он совсем еще мальчик», затем смерила его с головы до ног смеющимся взглядом, точно объявляла о своем открытии еще кому-то, кто был в доме, и в течение секунды он ощущал невыносимый страх: а вдруг перед ним замужняя женщина, и сейчас из дома выйдет ее муж с десятью острыми ножами в руках. «Я не сплю с необрезанными мужчинами. Это мое правило. Ну да ладно, заходи». Она ввела его в дом и усадила на кровать. Мунира дрожал от стыда и страха, ему хотелось плакать. Всякая охота у него уже пропала. «Что ж, посмотрим… ну, не бойся… ты же мужчина… не сомневаюсь, ты это не раз уж доказал». Она была добрая, ей удалось успокоить его чуть ли не материнской нежностью, и в нем снова вспыхнуло желание, он чувствовал, что умрет, просто умрет, если… Но она прижала его к своим широким бедрам, что-то говорила ему нежно, а потом… о боже, все было уже позади, и он даже не успел понять, было ли это… Именно от этого своего прегрешения он тщетно пытался очиститься огнем. Мунира всегда с отвращением вспоминал эту сцену, особенно в более поздние годы, когда проходил мимо ее дома по дороге в Камандура. Он поклялся никогда больше не попадать в такое положение.
Но даже с Ванджей он все еще чувствовал себя пленником своего самовоспитания и миссионерского образования Сирианы. И не в том дело, что ему была противна близость женщины. Наоборот, несмотря на свое воспитание, он не знал ничего столь желанного, ничего столь радостного, как миг перед погружением в женскую неизвестность. Лицо Ванджи, искаженное мукой в полоске бьющего через окно лунного света; тихие стоны, словно он действительно причиняет ей боль; стоны наслаждения, сладкого, как мед или сахар, ее нежные движения, создающие блаженное ощущение жгучего ожидания перед тем, как окончательно избавиться от муки этих поисков познания. Ее крик, крик о помощи, обращенный к матери и сестрам, заставлял его еще сильнее осознать свою власть перед погружением в пустоту, темноту, страшную тень, где вопрос выбора терял свое значение. Но он просыпался с ужасным сознанием того, что он шел не сам, а его вели каким-то образом, и не чувствовал вкуса победы. Он не достиг ее сути, и, точно в насмешку, это разжигало в нем еще более острую жажду, жажду тысячи новых грехов, только с ней.
Он тянулся к ней. Он чувствовал, как она отступает, уходит. Озадаченный, он тоже отступал. Она возвращалась, внезапно увлекая за собой его, счастливца-пассажира, торопящегося поспеть на ночной экспресс в царство греха и удовольствия, и бросала его снова, задыхающегося, снедаемого голодом и жаждой новой гонки.
Ее постоянно меняющиеся настроения ставили его в тупик, иногда она проникалась заботой о людях и тогда становилась печальной, уходила в себя, задавала ему вопросы, в самой наивности которых звучала жестокость. Почти всегда ее мысли обращались к Абдулле.
— Мвалиму, тебе известно, почему он прячется в наших краях?
— Кто?
— Абдулла, кто же еще?
— Не знаю. Когда я приехал, он был уже здесь. До твоего появления мы мало говорили друг с другом. Ты умеешь развязать ему язык, как никто другой.
— Я иногда смотрю на него. У него на лице печать боли, но он пытается это скрыть. Мне кажется, он носит страдание в сердце, и дело тут не в искалеченной ноге. Думаю, мы все похожи друг на друга.
— Я не понимаю.
— Отлично понимаешь, — возражала она, повысив голос. — Я хочу сказать, что у нас у всех искалечена душа и все мы ищем исцеления. Оно, наверное, одно для всех.
Ее интонации, даже не слова, мучительно вонзались в его тело.
— Я не понимаю, — повторял он испуганно, запинаясь.
— Что ты все твердишь «не понимаю». Чего тут понимать? Ты тоже беглец. Что заставило тебя бежать в эти края? Скажи честно. От чего ты бежал?
Он моргал и чувствовал, как едкий пот жжет его кожу. Ему было не по себе, но он старался не выдать этого голосом.
— Меня перевели на новое место… перемена климата… перемена места… вот и все. Ведь говорят же люди, что, если долго жить на одном месте, вши заведутся… или что-то в этом роде. Но после провозглашения независимости… я ощутил подъем. Всем нам предстояло что-то делать… Харамбе[18]… встать на ноги… строить нацию… вернуться на землю… Я по-своему откликнулся на этот призыв. Я часто думал о национальном лозунге, который касался бы всех: «Лучшая помощь себе — самопомощь!»
— Вот видишь! — торжествующе воскликнула она. — Я не поверила твоему рассказу, когда приехала сюда три месяца назад… о том, что будто ты не видишь перспективы… и все такое…
Зная, как близко она принимает к сердцу жизнь деревни, он не мог не чувствовать всей фальши своих слов, своей вины перед ней, внезапно раскрывшей ему свою веру.
В те две недели, пока шла уборка кукурузы, Ванджа с головой окунулась в работу, она помогала не только Ньякинье, но и другим женщинам. Урожай был скуден, крестьяне поглядывали друг на друга и удрученно качали головами.
И в то же время она работала и в лавке, однажды даже ездила в Руваини вместо Абдуллы, чтобы пополнить их запасы. Мунира видел, как она увлечена работой, и ревновал ее к работе, как к сопернику. По утрам она наводила порядок в лавке и разбирала товары. Днем отправлялась вместе с другими женщинами за водой на равнину.
Ванджа обожала слушать их сплетни, о чем бы они ни толковали — от грязного белья своих мужей до всяких их странностей в интимной жизни. «Мой вернулся однажды из Руваини, — рассказывала Вамбуи, — или где он там работает, нашел меня в поле, и, верите, ему прямо там, в поле, приспичило на копнах сухой кукурузы под кустами мварики, и слышать не хотел, чтобы подождать до вечера, его так и распирало, я сказала, что закричу, а он — никакого внимания. Поверите ли, там мы с ним и зачали этого олуха Муриуки… под палящим солнцем на копне кукурузы». «Могу поручиться, что солнце не помешало тебе», — заметила одна из женщин, и все расхохотались. Они частенько донимали Ванджу расспросами про городских мужчин верно ли мы слышали, что они перед этим напяливают на себя какие-то резинки? Ванджа только посмеивалась в ответ. Женщины любили ее и не уставали хвалить за то, что она приехала из города помочь бабке. «Оставайся, познакомь нас со своим дружком, когда он приедет навестить тебя из города», — говорили они.
Потом она шла в лавку, чтобы помочь Абдулле, а также пропустить стаканчик-другой пива и опять послушать сплетни да разные истории — на сей раз мужские. Мужчины разговаривали, а иногда пели про горбатых лонгхорнов, которые паслись на широких илморогских равнинах и которые однажды во время засухи, задолго до того, как были зачаты поколения Нгоси, Мбуру и Нгиги, сбросили свои рога и горбы, принеся их в жертву богу ради дождя. Ванджа стала теперь олицетворением жизни деревни: все говорили будто только для того, чтобы она услышала, стремились вызвать ее смех, благосклонный кивок головы.
Мунира смотрел на ее оживленное лицо, на ее шею, слегка склоненную в сторону рассказчика, на руки, взывавшие к теплому прикосновению других рук, и ощущал приступы необъяснимой физической боли. Она была настолько поглощена собеседником, будто его, Муниры, и не существовало вовсе.
После того как убрали скудный урожай кукурузы, ждали дождя, но он все не шел. В поле было нечего делать, пыль и знойное солнце угнетали, люди ссорились из-за пустяков. Они знали, хотя не желали признаться в этом друг другу, что в этом году соберут лишь один урожай. И точно заранее предупрежденные о бесполезности поездки в Илморог, торговцы, появлявшиеся обычно, чтобы скупить урожай и увезти его в города, на сей раз не появились в деревне.
Взор Ванджи все чаще уклонялся куда-то в сторону от Илморога.
Иногда ее непоседливость и беспокойство обращались против деревни, и она осыпала и деревню, и деревенскую жизнь безжалостными насмешками.
— Кому нужно зарывать свою жизнь в такой дыре? Посмотри на женщин, как они в земле ковыряются. Ты только взгляни на них. Что они получают взамен? И что мы называем урожаем? Горстка кукурузных зерен…
— Сезон был неудачный. Нжугуна, Мутури… все крестьяне говорят, все дело в том, что запоздали дожди.
— Неудачный год. Они всегда так говорят. Надеются, что скажут так, и следующий год будет лучше. А в награду получают пыльные смерчи; эту скудную землю может спасти от безжалостного солнца только дождь, который, возможно, никогда не прольется.
В декабре она все чаще и все очевидней не находила себе места: казалось, что-то гложет ее изнутри. Жалобы на Илморог становились все более горькими и злыми. И вот однажды, разразившись, как всегда, потоком жалоб и обвинений, она выбежала из-за прилавка, схватила тетрадь и мгновенно набросала рисунок: старухи, поднимая тучи пыли, бегут, спасаясь от преследующего их похотливого юноши солнца, в надежде найти защиту у тощего старика дождя с крошечной головкой и тонкими журавлиными ногами.
— Они слились с землей… слились с миром… Ухуру на Кази… [19] Ведь в труде истинное благородство, — сказал Мунира, разглядывая фигурки крестьян на рисунке Ванджи.
— Ты хочешь сказать: слились с пылью? — Она посмотрела на свой рисунок и швырнула его Абдулле. — Ты видел мух, облепивших сопливые носы детей? Постель из соломы или коровьей шкуры? Хижины с провалившейся соломенной кровлей?
Она засмеялась. Смех ее не был теплым и глубоким, как обычно; он звенел где-то близко, в горле — горький, иронический смех.
Почему-то ее слова и ее смех рассердили Муниру: в конце концов, он же смирился с этой жизнью. Более того, эта жизнь стала его броней, а Ванджа над ней смеется.
— Почему же ты уехала из тех мест, о которых говорила, — с побережья, почему покинула города — Найроби, Накуру, Элдорет, Кисуму — и приехала сюда? Почему ты не уезжаешь обратно?
— И правда, почему? — сказала вдруг она сердито, но Мунира не мог не почувствовать, что она мечется и ведет спор с кем-то другим, не с ним. — Я ненавижу Илморог. Я ненавижу деревню — здесь такая скука! Я мечтаю о водопроводном кране с чистой водой. Об электрическом свете, а еще о том, чтобы у меня было хоть немного денег.
Она говорила быстро, будто мысли ее были уже не здесь, а где-то далеко отсюда. Она никогда не разговаривала резко с Абдуллой, но теперь досталось и ему. Взяла свой рисунок и разорвала на мелкие клочки.
— А что твердит мне Абдулла? «Я тебе хорошо заплачу». Когда? Ты знаешь, Абдулла, что все работодатели одинаковы? Я работала во многих барах. Все официантки поют одну и ту же песню. Горестную песню. Тебе платят семьдесят пять шиллингов в месяц. За это ты должна работать по двадцать четыре часа в сутки. Днем ты подаешь клиентам пиво и расточаешь улыбки. Вечером тебе положено отдать им самое себя. Бар и гостиница. Хозяин получает двадцать шиллингов за кровать с рваными простынями, предоставленную парочке на десять минут. Абдулла, тебе не приходило в голову, что ты мог бы заработать кучу денег, купив пружинную кровать, одеяло, две простыни и назвав свое заведение «Бар-ресторан «Илморог»? Разумеется, при том условии, что другая официантка будет эти простыни стирать!
Им казалось, что она сейчас расплачется. Но ее настроение переменилось. Она задумчиво потягивало пиво и говорила будто во сне:
— Погодите. Мы сумеем превратить это заведение в церковь. Все утомленные городской жизнью смогут сюда приезжать. Они омоют боль своих душ пивом и танцами. Или — в санаторий. Громадный санаторий. Люди убегают от жен и от детей на уикенд. Жареная козлятина. Пиво. Танцы. Исцеленные, они возвращаются домой к томящимся в ожидании женам. О, мвалиму, что же нам делать с деревней? Что делать с Илморогом? Разве учитель — это не источник света для деревни! Разве это твоя мечта — зажечь огонь и спрятать его от всех под железный колпак? Нет, правда, Абдулла, начни гнать чангу или муратину, в общем, любую дрянь. «Угробь меня скорей». Эти напитки в самом деле убивают, и все же люди готовы платить за них свои последние заработанные тяжким трудом центы, чтобы ускорить свою гибель. Покупают право на скорую смерть. А здесь, в деревне, люди умирают от солнца и не платят за это ни цента. Так вот, Абдулла, гони чангу. Разбогатеешь на народном горе.
Она улыбалась коварной улыбкой, издевательской, насмешливой. Мунире казалось, она говорит о нем, о его бегстве из дома. Да и сама она была теперь как бы где-то далеко, словно он к ней никогда не прикасался; в ее язвительной насмешливости таилась та же притягательная сила, что в кокетстве девственницы, — к ней можно прикоснуться только насильно, лишив ее невинности. Девственница-проститутка. Ей бы повесить на спину плакат: «Пользуйтесь ДШ — Девственной Шлюхой» или «ПРД — Проститутка Редкостных Достоинств». Ему хотелось швырнуть ей эти оскорбления в лицо. Но поток злых мыслей был прерван очередной выходкой Ванджи. Она встала, подошла к двери и зевнула.
— Чего мы все торчим в этой дыре? — Затем, столь же внезапно она повернулась, перепрыгнула через прилавок и со злобным вызовом посмотрела на мужчин.
— Музыку, Абдулла! — ее голос почти сорвался на крик. — Музыку! Это тело создано для танцев. Только, увы, в этой дыре нет даже радио. Пойте же! Мвалиму, сыграй на гитаре или на флейте, я хочу танцевать.
И тут же начала танцевать, покачивая бедрами, сначала медленно, подчиняясь ритму какой-то музыки, звучавшей в ее голове. Ритм все убыстрялся, выражение ее лица изменилось — на нем была теперь не то боль, не то экстаз. Ее бедра, грудь, живот, все ее тело колыхалось от распиравшей ее силы… чувственности, может быть. Но вот музыка умолкла. Она села, еле дыша. Она говорила теперь тихо, спокойно, как будто во время танца где-то внутри у нее созрело решение. Она расслабилась и снова стала прежней Ванджей, которую они знали раньше.
— Вот так мы обычно завлекали мужчин. Единственная минута нашего торжества. Иногда две девушки танцевали друг с дружкой. Мужчины умоляли их глазами, руками и, наконец, выпивкой и деньгами. Нет, я, правда, очень злая. Я очень сержусь, если мужчины думают, будто меня можно купить за деньги. Как-то я заставила одного мужчину выложить две сотни шиллингов за импортный сидр. Вы же знаете, сидром допьяна не напьешься. И тут же прогнала его. А ушла с другим, который на меня и цента не истратил. Я была очень довольна. На следующее утро он поджидал меня с ножом. «Верни мне деньги!» — «Какие деньги?» — спросила я. «То есть как это «какие»? За сидр!» — закричал он. Я сделала невинное лицо, и мой голос источал медовую сладость. «Ты имеешь в виду, что вчера хотел пойти ко мне? Почему же ты не сказал ни слова? Ведь у сидра нет языка, он не умеет говорить. Но вообще ты меня обидел — я так радовалась: наконец-то нашла настоящего друга… а ты, оказывается, такой же, как все!» Я метнула на него сердитый взгляд. Он сгорал от стыда. Купил мне еще сидра и никогда больше ко мне не приставал. Абдулла… нет, правда, я устала от этой чертовой дыры.
Муниру восхищало ее кокетство. Она казалась такой желанной. ДШ — Девственная Шлюха… Дорогой «шевроле»… он готов умчаться на ДШ в царство греховных наслаждений; он достигнет ее сути теперь, сейчас же, привяжет ее к себе. Глаза Абдуллы смотрели мимо нее куда-то вдаль, где небо сливалось с пыльной после вспашки землей. Ожили связи с прошлым и с далекими краями. Как здесь одиноко, бормотал он про себя. Он повернулся к Вандже, в глазах его светилась доброта и искреннее сострадание.
— Ванджа, теперь ты меня послушай. Я сейчас кое-что скажу тебе, а мвалиму пусть будет свидетелем. Я знаю, как тяжко носить в себе незажившую рану. Я говорю не о своей культе. Не уезжай из Илморога. Уж давайте вместе как-то жить в этой дыре, как ты ее называешь. А платить я теперь буду тебе не жалованье, а часть дохода: ты станешь моей пайщицей. Мы будем совместными хозяевами предприятия. Может быть, это немного, но предложение мое от чистого сердца. Только не уезжай.
Ванджа еле сдерживала слезы. Она все поняла, мало того: глубоко прочувствовала его искренность. Но предложение не могла принять: что-то гнало ее прочь отсюда, теперь, когда ей стало ясно, что она напрасно приехала сюда. И даже если… все равно, как она может остаться в Илмороге?
— У тебя большое сердце, Абдулла. Я прямо заплакать готова. Я плохая женщина. Ты знаешь, почему я приехала в Илморог? А почему ты приехал, ты знаешь? Почему здесь оказался Мунира? Моя история, Абдулла, и длинная и короткая одновременно. Я, может быть, вернусь. Но у меня сейчас такое чувство, что мне предстоит еще свести счеты с миром, с тем миром.
Не сказав больше ни слова, она вдруг встала и через иссохшие поля медленно направилась к своей хижине.
На следующий день ранним утром в лавку к Абдулле пришла Ньякинья. Она не захотела сесть и сразу же послала Иосифа за Мунирой. Сердце Абдуллы сжалось от страха.
— Ванджа уехала, — сказала она, когда пришел Мунира. — Но думаю, она еще вернется: она не увезла все свои вещи, — раздумчиво добавила Ньякинья.
Мунира и Абдулла молчали.
— Ох, это солнце, — сказала Ньякинья и вроде бы хотела выйти из лавки, но не двинулась с места. — Ох, это солнце! — повторила она.
Но Мунира и Абдулла по-прежнему молчали.
Глава пятая
1
Следующий год после отъезда Ванджи из Илморога оказался памятным для всей страны. Он начался загадочным политическим убийством, совершенным среди бела дня. Убийц так и не удалось поймать. Жертвой пал человек азиатского происхождения, широко известный как один из первых борцов за независимость и решительный противник любого союза с империализмом после достижения независимости. Это был непоколебимый противник богатства, нажитого за счет бедняков; в парламенте и вне парламента он призывал к аграрной революции. Весь год страна полнилась слухами: люди собирались группками по три-четыре человека, обсуждали последние новости и выдвигали разные теории. Верно ли, что он был заодно с таким-то и таким-то политическим деятелем? Может быть, он замышлял нечто предосудительное, скажем, государственный переворот? Но каким образом он собирался это сделать? А что такое коммунизм? Сопротивление контролю иностранцев над экономикой страны? Призыв к аграрной революции? Призыв покончить с нищетой? Азиат… Ну и что же — ведь в годы борьбы за независимость англичане его не раз арестовывали и бросали за решетку. Столько вопросов оставалось без ответа, и волны страха накатывались одна за другой, пробегая по жилам новой нации.
А в Илмороге в этом году опять не шли дожди. Второй год подряд здесь собирали только один урожай, да и тот еще более жалкий, чем в предыдущем году.
Поэтому, когда к концу года дожди так и не прошли, жители Илморога все более хмуро и беспокойно обращали свои взоры к небу. Казалось, солнце издевательски смеется им в лицо.
Солнце заливало землю ослепительным светом. Ветер начинал внезапно кружить пыль и мусор, вздымая их к небу, точно предлагал в дар богу-солнцу, но столь же внезапно пыльный вихрь затихал, и мусор уныло падал на землю, как будто предложенная богу жертва не была принята. Крестьяне мучились от прикосновения раскаленных лучей к их иссохшей коже, смотрели на неистовые смерчи пыли, прячась от них под навесами у порога своих хижин — в полях не было больше зонтов из зеленой листвы миарики, под которыми они раньше могли скрыться от палящего солнца и пыли. Они по-прежнему ходили на свои участки, но не потому, что надеялись увидеть всходы, и не потому, что надо было пахать, просто их тянуло в поля, как мотыльков к свету. Просто они не могли иначе. И теперь, сидя под навесами, они сплетничали, предавались воспоминаниям, а подчас и отпускали злые шутки, за которыми скрывалось глубокое беспокойство, что этот год принесет настоящую засуху.
Нжогу, Мутури, Руоро, Нжугуна сидели возле лавочки Абдуллы. Обычно они уводили коз и коров на равнину. Но сейчас — конец одного года и начало следующего, школа закрылась на каникулы, и обязанность угнать скот на равнину была возложена на детей. Вот уже два года подряд они собирали только один, сентябрьский урожай. Настоящих дождей практически не было, несколько раз, правда, моросило, Но этот легкий дождик мог разве что загнать лодырей под крышу. Так что если и теперь не пойдут новогодние дожди, как было уже дважды, всю илморогскую общину ждет неминуемый голод. Сейчас о чем бы они ни говорили, сидя возле лавочки Абдуллы, в конечном счете все снова сводилось к дождю.
— Еще может полить… бывало же, что дожди начинались после Нового года, а то и позже, — сказал Нжогу.
— Не знаю почему, но погоду теперь совсем не угадаешь. Прямо как взбесилась, — говорил Нжугуна, — дождь как видно, перестал слушаться Мвати Ва Муго, — добавил он с насмешливой ухмылкой, не глядя, впрочем, на Мутури.
— А может, это из-за тех штуковин, которые американцы и русские забрасывают в небо?
— Может быть. Я слышал, что они собираются отправить людей на Луну. Ну видано ли такое?
— Нам когда-то казалось невиданным, чтобы человек передвигался на железном коне с двумя колесами, — сказал Нжогу, увидев подъехавшего на велосипеде Муниру. — Пока Мунору не завел себе такую лошадку.
— Знаешь, когда сюда пришел первый белый и присел разуться, мы подумали, что он снял ногу. Все разбежались с криком: «Колдовство!»
Они засмеялись, потребовали еще пива. Мунира прислонил велосипед к стене, присел и тоже попросил пива.
— Скоро будет одно пиво вместо воды, — сказал он.
— Мвалиму, ты когда начнешь занятия в школе? — спросил Нжугуна. — Вот уже два года ты живешь у нас. Столько добра принес нашим детям.
— Не знаю, — ответил Мунира. — Сейчас середина января. Если я не подыщу еще учителей, я просто не вытяну. В первый год я вел два класса. На следующий — три. А теперь у нас их будет четыре.
— Где же ты найдешь учителей — кто это захочет ехать сюда и жариться в этаком пекле?
— Я поеду в Руваини. Пойду к Мзиго и скажу: если не дадите мне хотя бы еще одного учителя, можете закрывать школу.
Старики промолчали. Каждый погрузился в собственные мысли. Значит, мвалиму собирается их покинуть? Два года для него, наверное, слишком большой срок.
Мунира надеялся, что с отъездом Ванджи он снова обретет утраченный жизненный ритм и прежнюю невозмутимость. Но скоро понял, что это иллюзия: прошел месяц после ее исчезновения, а он все так же неистово носился по Илморогу, поднимая за собой облако пыли. «Это солнце его напекло», — говорили люди. Через четыре-пять месяцев напрасных ожиданий он отправился как-то в рыночный день в Руваини под предлогом, что ему нужно что-то купить для школы. Потом он еще раз нашел повод съездить в Руваини и остаться там на ночь. Он обошел один за другим все бары города. Последним был бар «Фураха».
Там возле музыкального автомата стояла девушка — спиной к нему; сердце его учащенно забилось, и он понял: хватит обманывать себя — он ищет Ванджу. Он сел на высокий табурет за стойкой и ждал, когда девушка наконец обернется. Звучала гитара, затем вступил хор и заглушил ее — это был религиозный гимн; девушка вдруг обернулась — это была вовсе не Ванджа — и запела, закрыв глаза, как бы подпевая хору. Когда пластинка кончилась, она подошла к стойке и заказала рюмку спиртного. Муниру поразило, что она знает чуть ли не все языки Кении. Когда она говорила на кикуйю, можно было подумать, что она могикуйю; когда говорила на луо, казалось, это ее родной язык. То же самое с суахили, камба и лухуа. Но вскоре он потерял к ней интерес, ему понравился гимн, он опустил в игральный автомат шиллинг и нажал кнопку. Это был хор Офафа Джерико, пение брало за душу. Девушка снова подбежала к автомату, и музыка захватила ее. Мунира залюбовался ею и на какой-то момент забыл о своем разочаровании. Он даже подумал, не угостить ли ее выпивкой и не пригласить ли провести с ним ночь. Но псалом пробудил воспоминания о его юношеском грехопадении, о поползновении очиститься огнем, и тело девушки вдруг перестало казаться ему таким соблазнительным.
После этой бесплодной попытки вновь обрести свою мечту он вернулся в Илморог и до конца года всецело погрузился в учебные дела, стремясь изгнать мысли о Вандже и жгучие воспоминания о близости с ней. Впрочем, жизнь шла своим чередом. Лавка Абдуллы была уже не та, что раньше; хозяин редко перебрасывался с ним словечком. И Мунира радовался, когда в лавку заглядывали старики.
— Верно ли, что люди пробуют гулять по Луне, мвалиму? — спросил Мутури, чтобы отвлечь мысли стариков от возможности бегства учителя отсюда.
— Верно.
— Странные они люди. Нет у них страха даже перед богом. Ничего святого для них нет. Разрушают сперва то, что создано на земле. А теперь уже и бога беспокоят в его собственном царстве. Стоит ли удивляться, что он разгневался на людей и не посылает нам дождя?
— И правда что. А мы должны страдать. Мы-то ведь всегда боялись бога и никогда не вмешивались в дела господни. Вот бог и избавил нас от погибели. После илморогской битвы он направил взор белых в другую сторону. Верно ведь, мы, илморогцы, потеряли не так уж много сыновей в войне за Ухуру, хотя муж Ньякиньи вел себя просто как безумный.
— Джамба Нене. Он был храбрый человек, — сказал Нжугуна.
— Это уж точно: старик, а не побоялся поднять винтовку против белого!
— Он своей кровью спас Илморог, сказал Нжогу.
— И твой внук тоже, не забывайте — в жилах Оле Масаи текла илморогская кровь.
Внезапно они прервали свой разговор: Абдулла принялся в сердцах бранить Иосифа. Всех это удивило: вот уже целый год, после того как приехала Ванджа, они этого не слышали. Все замолчали, точно погрузились в воспоминания о муже Ньякиньи и об Оле Масаи, которого знали только по имени.
— А я не согласен, — заговорил Мутури, снова пытаясь перевести разговор на другую тему. — Мы теряем наших сыновей — они уходят от нас в города.
— Да-да, — согласился Руоро и шумно прокашлялся. — Не пойму я нынешнюю молодежь. В наше время мы гнули спину на белых помещиков. И все-таки даже тогда — заработаешь, бывало, денег, уплатишь налоги и разные там штрафы — и снова в поле. А мои сыновья… Не знаю даже, где они. Один уехал в Найроби, другой — в Кисуму, еще один — в Момбасу, и, похоже, не собираются возвращаться. Только один время от времени появляется, чтобы жену повидать, да и тот на лишний денек не задержится.
— И мои такие же, — заметил Нжугуна. — Один устроился было поваром у европейских поселенцев. Вдруг его арестовали, а когда выпустили, он опять стал стряпать — только теперь уже для других поселенцев. Вы только подумайте: взрослый мужчина, который мог бы делать настоящую работу, готовит пищу! А трое других — в Найроби.
— Стоит ли их винить? — вмешался Мутури. — После той первой большой войны незанятых земель не осталось. К тому же некоторым людям на месте не сидится, тянет их в далекие места. Отец рассказывал, что еще до прихода белых были такие, что уплывали далеко в море, везли с собой слоновую кость и, бывало, так и не возвращались домой.
Как Мунору — любит он все новое, — сказал Руоро.
Они снова замолчали, мысли их обратились к непоседам сыновьям и к бедствиям, которые обрушились на их страну. Нжугуна откашлялся и задумчиво уставился в небо.
— Насчет того, что земли не хватает, ты прав, — сказал он. — Помню, что сказал мой младший перед отъездом в город. Было это вскоре после уборки урожая — такой же был недород, как сейчас. Он сказал: «Я год проработал на этой земле. Все ногти изломал. А что я наработал? Это же просто насмешка. Скажи, отец, что я дам сборщику налогов, когда он заявится в нашу деревню? Когда я бываю в Руваини и вижу красивые ткани, я всегда думаю: где взять денег, чтобы их купить? Я поеду в большой город, там и попытаю счастья, как другие мои братья». Что я мог ему ответить?
— Когда-то эта земля родила вдоволь. И дожди нас не подводили. Что же случилось? — спросил Руоро.
Ему ответил Мунира:
— Вы забыли, что в те времена земля не продавалась. Ее обрабатывали, и было ее много, не надо было вымучивать один и тот же клочок земли снова и снова. Землю тогда покрывали леса. Деревья рождали дождь. Они бросали тень на землю. Но железная дорога сожрала лес. Помните, даже сюда они приезжали за дровами — кормить железную топку. Да, они умели только пожирать, забирать все без остатка. На то они и были чужестранцы.
— Но теперь, когда у нас правитель — африканец и большие начальники тоже, они нам вернут хотя бы часть того, что у нас забрали?..
— Может, скажешь — вернут наших сыновей? — огрызнулся Нжугуна. Он кашлянул и повернулся к Абдулле: — Да, кстати. Не кажется ли тебе, что в засушливый сезон твой осел поедает слишком много травы?
Мунира встал. А они продолжали нескончаемый спор об осле. Илморог без Ванджи для него — иссохшая земля. Но слова стариков странно на него подействовали. Он вспомнил свою удивительную встречу с Карегой уже почти два года назад и свои собственные непрошеные мысли о неравномерно возделанном саде.
* * *
А они все ждали дождя, ждали, когда похолодает. Ждали чего-то, что изменило бы их жизнь. Но каждое утро они просыпались, и снова были все тот же ветер, пыль и зной.
Дни шли без перемен, и предметом разговоров все чаще оказывался осел Абдуллы. Старики пришли наконец к решению.
Через день они снова зашли в лавку Абдуллы, но сесть отказались. Отказались также и от пива. Их глаза на торжественно застывших лицах старательно избегали взгляда Абдуллы.
— У вас какая-то тяжесть на сердце, — сказал Абдулла. — Могу ли я вам чем-нибудь помочь?
— Видишь, как сверкает солнце? Оно слепит глаза, — сказал Нжугуна, показав на выжженные поля.
— Будет еще дождь, — неуверенно сказал Абдулла.
— Да мы и не говорим, что не будет дождя! — сказал Руоро. — Слишком еще рано об этом говорить. Видишь ты, как задувает пыльный ветер?
— Так чего же вы хотите?
— Нас послала деревня, — сказал Нжугуна.
— Мы пришли с добрым сердцем и с миром в душе, — добавил Руоро.
— Но что вам нужно от меня?
Тут вдруг осел закричал на весь Илморог. Старики переглянулись. И Нжугуна наконец высказал то, что он назвал дружеской просьбой.
Абдулла смотрел, как старики уходят, как сверкает солнце на их лысинах. «Посланцы зла», — прошипел он и уткнулся в ладони лицом: что ж теперь делать ему, безногому.
«Значит, так выходит: либо мой осел, либо их коровы и козы? Нет, я не убью его и не отравлю. Скорей сам уйду из деревни. Они просто хотят прогнать меня из Илморога».
Иосиф испуганно смотрел на него. Значит, он уже не будет ходить в школу. Ему хотелось плакать. Наверное, если бы Ванджа не уехала… все было бы иначе, думал он печально, с благодарностью вспоминая, что она сделала для него.
2
Когда занятия в школе наконец возобновились, Мунира окончательно убедился, что ему одному никак не справиться с четырьмя классами одновременно. Вспоминая теперь два последних года, он вообще считал чудом, что ему как-то удавалось вести эти занятия. Если бы найти еще хоть одного учителя, можно было бы нормально работать. Первый и третий классы занимались бы утром, второй и четвертый — днем.
Он решил поехать в Руваини — пусть Мзиго ищет выход из положения. Неплохо также хоть чуточку отдохнуть от бесконечных разговоров о солнце и пыли. Если Мзиго не найдет второго учителя, Мунире придется уйти.
Но еще до его отъезда в Руваини произошли два события, которые впоследствии Мунире пришлось вспомнить. В то время они, правда, показались ему нехарактерными для погруженного в спячку Илморога. Сначала в государственном «лендровере» прибыл налоговый инспектор в сопровождении двух солдат с винтовками. Инспектор еще не успел вылезти из машины, как весть о его приезде облетела округу; все мужчины тут же скрылись, ушли на равнину. Чиновник обходил один дом за другим, в каждом были только женщины и дети. «Все наши мужчины ушли в ваши города, — жаловались женщины. — Посмотрите на солнце, на пыль и скажите: сами вы согласились бы остаться здесь?» Под конец инспектор пришел в лавку Абдуллы и за кружкой пива разговорился об илморогских делах. «Здесь с каждым годом все меньше и меньше жителей. Все меньше мужчин. Но эта поездка бьет все рекорды. — Абдулла согласно кивал ему в ответ и помалкивал. — Зато теперь все женщины в твоем распоряжении», — продолжал чиновник, выписывая Абдулле квитанцию об уплате налога. Затем он уехал. Вечером мужчины, словно по волшебству, снова оказались в деревне и вели себя так, как будто ничего и не произошло.
Вскоре после этого события приехали еще два человека. Они заявили, что их прислал Ндери Ва Риера. Возле школы их окружили илморогцы и терпеливо ждали: что новенького они привезли, а вдруг Ндери Ва Риера вспомнил свое давнее обещание провести в этот район водопровод? Один из приехавших был толстый, со сверкающей лысиной, которую он все время ощупывал, — его прозвали Толстобрюхий; другой был высок и худ, все время держал руки в карманах брюк и молчал. Его окрестили Козявкой. Козявка рассказал, что создана Культурная организация клятвоприношений, цель которой добиться единства между богатыми и бедными и создать культурную гармонию во всех районах страны. Толстобрюхий объявил, что жители Илморога должны поехать в Гатунду, где будут петь и пить чай. Он объяснил, что все жители Центральной провинции собираются туда петь и пить чай. Как в 1952 году, намекнул он, а дальше говорил хоть и туманно, но многозначительно, о культурном движении. Имеющий уши да слышит. Он разъяснил, что их собственность, завоеванная тяжкими трудами, находится под угрозой ее может захватить другое племя.
Тут поднялся Руоро: а где он находится, этот самый Гатунду? Зачем и кому нужно, чтобы жители Илморога ездили куда-то пить чай? И что это за племена, которые кому-то угрожают? Может быть, кто-то там накопил такие богатства, что другие завидуют? Здесь же людям грозит лишь нехватка воды, бездорожье и отсутствие больниц. Что приезжие скажут об этом?
Толстобрюхий принужденно засмеялся, а когда заговорил, чувствовалось, что терпение его иссякает. Им будет предоставлен бесплатный проезд, но каждому мужчине и каждой женщине надлежит иметь при себе двенадцать шиллингов и пятьдесят центов.
Тут зашумели женщины, и больше всех Ньякинья. Не хочет ли господин сказать, что они должны заплатить эти деньги за то, чтобы поехать куда-то там петь и пить чай?
— Имеющий уши да слышит, — повторил Толстобрюхий, и в голосе его звучали предостережение и угроза.
Тогда Ньякинья с яростью заговорила:
— Ты тоже, если имеешь уши, послушай: ты хуже сборщика налогов. Двенадцать шиллингов пятьдесят центов! Из какой дыры мы выкопаем эти деньги? И почему вообще нужно платить за то, чтобы петь? Поезжай назад и скажи им: нам здесь не песни нужны, а вода. Нам еда нужна. Нам нужно, чтобы наши сыновья вернулись домой и заставили эту землю родить.
Толстобрюхий даже вспотел, и теперь в его голосе слышалось беспокойство. Он не хотел показывать, что боится этих людей. Он попытался объяснить, что на богатство их племени зарятся люди, живущие у озера, и еще другие, всех их обманул индийский коммунист.
Ты хочешь сказать, что некоторые из вас накопили уже немалые богатства, пока мы тут ковырялись в земле?
— И это богатство хотят у вас забрать?
Помогай им бог, если они так же бедны, как мы.
И правда что. У нас что украдешь?
— Урожай?
— Нет, засуху и пыль.
— Если их кто-нибудь украдет, честь ему и хвала.
— Мы живем мирно со своими соседями, со скотоводами. А до ваших споров нам дела нет.
Верховодили женщины, и явно не без удовольствия. Кое-где раздавались уже громкие угрожающие возгласы. Толпа зашевелилась.
— Давайте спустим с них штаны и посмотрим, мужчины они или нет, — крикнула какая-то женщина.
Толстобрюхий и его спутник пятились, пытаясь сохранить достоинство, но после последнего предложения припустили через школьный двор бегом к своему «лендроверу», сопровождаемые улюлюканьем женщин.
Мунира вспомнил об этих двух эпизодах несколько позже, когда он катил на своем велосипеде в Руваини раздобывать для школы нового учителя. Что это нашло тогда на женщин? Что за внезапная вспышка в разморенной солнцем деревне? Наверное, все это солнце и пыль, подумал он и выбросил из головы всю эту историю. Толстобрюхий и Козявка, очевидно, шарлатаны, жулики, решившие разжиться за счет доверчивых крестьян.
Он представил себе грядущую стычку с Мзиго. Ему надоели эти ежемесячные поездки в город. Надоел Руваини с его красными черепичными крышами, с площадками для гольфа, с тротуарами, обсаженными бугенвилией и джакарандой.
Руваини, столица округа Чири, славился теперь лишь тем, что был когда-то центром торговли кожами и дубильной корой.
Бауманн и Кой, Форрестолы, а также Примчанд Райганд и Кой во время ожесточенной междоусобной схватки в двадцатые годы нашего века за контроль над торговлей дубильной корой и дубильным экстрактом построили здесь свои фабрики и конторы. Эти иностранные и местные капиталисты и железная дорога Момбаса — Кисуму — Кампале, пожирающая в изобилии дрова и уголь, уничтожили все дальние и ближние леса. Руваини процветал и рос, пока дубильный экстракт из коры не был заменен синтетическим, а паровоз на угле вытеснен дизельным локомотивом. Дубильный экстракт доставляли по железной дороге в Лимуру, в округе Киамбу, где накануне второй мировой войны была построена чешско-канадская обувная фабрика. Теперь же Руваини представлял собой просто административный центр, хотя местный ежедневный рынок и площадки для гольфа славились на всю округу.
Контора Мзиго по-прежнему сверкала безукоризненной чистотой. Он сидел на том же месте, в той же позе, что и всегда.
— А, господин Мунира, рад вас видеть, снова и снова. Как школа? Да садитесь же. Очень жаль, что я все еще к вам не выбрался, но теперь уж совсем скоро приеду. Дороги не стали приличнее? С автомобилями просто беда. Найдется там, чем горло промочить? Кстати, позвольте вас поздравить. Раньше вы были лишь исполняющим обязанности директора школы. Теперь ваше назначение утверждено. Итак, вы — новый директор илморогской полной начальной школы. Позвольте еще раз поздравить вас.
— Тронут оказанной мне честью, — сказал Мунира с искренним волнением.
— Ну что вы, — отозвался Мзиго. — Благодарите свое собственное рвение.
— Но мне нужно еще несколько учителей. Или хотя бы одного…
— Учителей? Но, господин Мунира, я же говорил вам еще два года назад, что вы можете взять на работу себе в помощь, кого сочтете нужным.
— Это довольно трудно… место такое… в стороне от дорог. Жара, духота. Туда мало кто заезжает.
— Я слышал, все мужчины разбежались, это верно, господин Мунира? Значит, остались одни женщины? Ну и везет же вам, господин Мунира. Надо бы приехать вам помочь… Неплохая работенка, верно? А пока подыщите себе одного-двух помощников. Расскажите им, что одиноких женщин много. Старайтесь, господин Мунира, старайтесь. Когда я учился в школе, господин Мунира, наш директор не уставал нам повторять: дерзайте, дерзайте и снова дерзайте. Это был толстый шотландец, сам он преподавал закон божий и постоянно рассказывал нам про шотландского короля, который был изгнан из своего королевства и увидел паука: паук старался снова и снова взобраться на стену, пока не преуспел. Король тоже в конце концов вернул себе трон. Итак, старайтесь, господин Мунира, заселяйте Илморог учителями…
Мунира собрался уже уходить, но Мзиго его окликнул.
— Кстати, вот письмо директору илморогской школы.
Мунира взял конверт и распечатал. Он не верил собственным глазам. Перечитывал письмо еще и еще раз. Культурная организация клятвоприношений (илморогское отделение) приглашает директора илморогской школы со всеми сотрудниками войти в состав делегации, возглавляемой Ндери Ва Риерой, отправляющейся на чаепитие в Гатунду… У него дрожали руки.
— Благодарю вас… — сказал он.
— Я тут ни при чем…
Сердце Муниры затрепетало от гордости. В конце концов и он чего-то добился. Директор. А теперь приглашение на чаепитие. Чаепитие в Гатунду. Письмо, правда, написано от руки и пришло из окружного управления, и в нем содержится просьба организовать присутствие на чаепитии всех илморогских учителей с женами. Он никогда не слышал об илморогском отделении КОК. И все же это не пустяки. Директор. Приглашение на чай. Чаепитие в Гатунду. Он подумал, не вернуться ли в кабинет Мзиго и рассказать ему про Айронмагера, который представлял себе рай как место, где в изобилии и чай, и колбаса, и ванильные пирожные. Однако надо поспешить домой, все рассказать жене. Директор! Приглашение на чай! Илморог сделал его важной персоной. Ура!
Еще до захода солнца он приехал в Лимуру. Если бы: даже он не знал характерных черт местности — кряжей, сменявшихся долинами, которые снова переходили в кряжи и долины, — он все равно узнал бы ее по прохладному свежему воздуху, внезапно окутавшему его, так что тело его и мозг насторожились, как бы готовые то ли подпрыгнуть, то ли упасть. Эта земля, эти хребты, эти долины, зеленые почти круглый год, превратили Лимуру в истинно райскую обитель: в марте, апреле и мае — продолжительные дожди, пронизывающие холодные ливни в туманном июне и июле, ветер и солнце на плантациях бобов и гороха в августе и сентябре; а в декабре, январе и феврале под изумительно ясным голубым небом созревают красные сливы и сочные груши. Как все это не похоже на засушливый Илморог, думал он.
Но, приезжая сюда, он всегда ощущал внутренний разлад, сопоставляя эту силу, которую источал Лимуру, и свое бездеятельное, сонливое прошлое, зов жизни, стремление участвовать в живой истории, с одной стороны, и бегство в круг семьи — с другой, необъяснимый страх перед людьми и столь же необъяснимый страх перед отцом; желание активной творческой деятельности и пассивное приятие уготованной ему судьбы. Лицо отца так и маячило перед его глазами…
* * *
Его отец был в Лимуру одним из первых обращенных в христианскую веру. Не так трудно представить себе роковую встречу туземца с пришельцем-миссионером. Миссионер переплыл моря, прошел через леса, движимый жаждой прибыли, которая была его верой, держа в руках оружие, которое его защищало. Он нес Библию, солдат — винтовку, чиновник и поселенец — деньги. Христианство, Торговля, Цивилизация, иными словами: Библия, Деньги, Винтовка — святая троица. Туземец пас скот, мечтал о ратных подвигах, о том, чтобы земля покорилась силе его рук, о том, чтобы законы природы под воздействием волшебства и труда мало-помалу подчинились его воле и устремлениям. По вечерам туземец плясал в знак торжества или же молился и приносил жертвы, чтобы умилостивить природу. Да, туземец все еще боялся природы. Но так же, как природу, он чтил и человеческую жизнь. Жизнь человека была священна — божий огонь, который должен гореть, не угасая, от далеких предков до нынешних малых детей и не родившихся еще поколений.
Правда, Ваверу и его отец были изгнаны со своей земли в Муранге еще более могучими хозяевами и более богатыми семьями, сумевшими заручиться помощью более мощного волшебства и всякой прочей поддержкой. В Киамбу им пришлось начинать сначала; дед трудился в качестве арендатора на земле, принадлежавшей могущественному клану, до тех пор пока он сам не сумел приобрести несколько коз и встать на ноги. Ваверу видел все это и надеялся, что, став взрослым, приобщится к еще более могущественной волшебной силе и создаст еще более могущественный клан.
Туземец. Миссионер. Они движимы силами, которые не всегда могут понять. Сцена исторического действа готова.
Однажды утром отец Ваверу проснулся в тот час, когда, как утверждают, Мара выгнала свою умирающую мать в темный лес. Он сказал Ваверу:
— Сын мой, отгони коз и коров на пастбище возле икенийского леса. Сегодня мы со старейшинами обсуждаем то, что давно предсказано проезжим пророком Муго Ва Киоиро. Мы и наши отцы не желали ему верить, когда он говорил о рыжеволосых чужестранцах, а ведь все случилось именно так, как он предсказал. Теперь рыжий чужестранец отнимает наши земли в Тигони и других местах. Ты знаешь, чего нам стоило получить эти земли, как тяжело нам досталось это богатство. Если он заберет нашу землю, где мы будем выращивать зерно? Где будем пасти скот? Все кланы, все землевладельцы, все семьи, большие и малые, должны сплотиться и выступить против чужестранцев, поселившихся на наших землях. Не забудь свой калабаш с кислым молоком. Не забудь свое копье и щит. Они тебе понадобятся в предстоящей схватке. Соберись с силами и запомни на всю жизнь: все хорошее, все ценное идет от земли. Некоторые главы кланов и некоторые мбари и отцы семейств предают свой народ и вступают в сговор с чужестранцами. Но вспомни тех, кто предал свой народ арабскому торговцу Джумбе. Гнев народа преследовал их до самой могилы.
Ваверу собрал коров и коз, посмотрел вслед удаляющейся фигуре отца и сплюнул. «Большие дома, большие семьи, волшебство важнее, чем усилия рук моих, ведь согнали же нас с нашей земли в Муранга эти большие семьи, и нам пришлось все начинать сначала? Я создам свою большую семью, такую большую, какой еще не бывало…» Каждый день Ваверу проходил мимо высокого нового здания, откуда доносился колокольный звон, наполнявший его сердце ужасом и любопытством. Этот ужас, а также мощь бамбуковых палок заставляли трепетать от страха большие дома, могущественных землевладельцев и их большие семьи; с этой силой либо борются, либо ищут дружбы. Эта сила разъединяет дома, кланы, даже горные кряжи. И колдовство Камири уступает этой магической силе. Ваверу знает двоих молодых людей, которые нашли убежище в этом здании. Им дали большие куски сахара и штуки белого полотна. Сейчас утро, на дворе холодно. Люди из высокого здания увидели Ваверу и приглашают его зайти. Он уже принял решение. Пусть отец, если хочет, сражается в одиночку. Он, Ваверу, присоединится к Каменьи и Кахати. Благоухание белого человека, подслащенное сахаром, звоном церковного колокола и музыкой, еще более загадочной, чем та, что исторгается из однострунной вандинди и флейты мварики, лучше теплого запаха коровьего навоза и мочи; к тому же белый человек защищен ружьями и звонкой монетой, никогда не теряющей ценности и обладающей большей силой, чем козы, коровы и овцы. Вот он каков — новый мир и его новая волшебная сила. Отец, трясясь от гнева, отправляется за блудным сыном; он не может даже говорить и лишь бессильно угрожает ему посохом. Ваверу, конечно, немного смущен: он все же плоть от плоти, кровь от крови этого трясущегося старика. Но другой голос заглушает голос сомнения, этот голос призывает его к высшей добродетели: тот, кто забудет ради меня отца и мать свою… к тому же он воочию видит, как исполняется пророчество, а разве это не доказательство истины? По велению своего нового отца и новой матери Ваверу, который стал теперь Эзекиелем — как сладко звучит это имя для его нового христианского слуха, — сбрасывает с себя все одеяния своего языческого прошлого.
«Омой меня, спаситель, и я стану белее снега», — пели они, как позже пел Мунира в Сириане.
И как доказательство благосклонности бога пришло вознаграждение. Звон монет в кошельке, ловкое перо и хитрые законы помогли Эзекиелю приобрести земли некоторых разорившихся землевладельцев и кланов, а также отдельных лиц, которые нуждались в деньгах, чтобы выплатить причитающееся новому кесарю. Эти последние не хотели превращаться в батраков на фермах европейских поселенцев, а найти звонкую монету, которую требовал кесарь, можно было, только продав землю. Участок за участком продавали они свою землю — тем, кто, подобно Ваверу, умел раздобывать монеты, вербуя новые души в лоно Христово. Кончалось тем, что бывшие землевладельцы превращались в рабочих, а ведь именно этой участи пытались они избежать, продавая землю и другое имущество. Ибо кесарь требовал все новых и новых жертвоприношений. Были и такие землевладельцы, чьи дети, подобно сыновьям Кагунды, хотели только пьянствовать и не заботились об унаследованных богатствах. Так, Канджохи, старший сын Кагунды, продал Ваверу все земли своей семьи, а сам ушел в Рифт-Вэлли. Подворачивались другие удобные случаи — Ваверу все использовал и еще при колониальном режиме стал крупнейшим в стране землевладельцем и столпом церкви. Он был из числа первых африканцев, которые стали разводить пиретрум и продавать его за наличные белым перекупщикам. Это дало ему возможность далеко обойти язычников-соседей, многие из которых либо пребывали в непробудной спячке, либо оказывались в стане рабов в городах или на фермах Фредерика Лугарда, Мейнерцхагена, Грогэна, Френсиса Холла и других наймитов Ее Императорского Величества, Защитницы веры, Божьей избранницы. Храни, господи, королеву, пели они после каждой резни и отправлялись в церковь за благословением и отпущением грехов; священнослужителю всегда приходится требовать новых человеческих жертв ради умиротворения любого владетельного божества.
Фотография отца, сделанная в период между двумя мировыми войнами, всегда производила на Муниру какое-то странное впечатление.
Ваверу стоит возле граммофона, а на граммофоне картинка: собака, сидящая на задних лапах, лает: Голос Владыки Его. На нем куртка и бриджи для верховой езды, сапоги, под курткой на жилетке поперек живота — цепочка от часов. На голове пробковый шлем, в руках Библия.
Глядя на фотографию, Мунира испытывал какую-то неловкость, но никогда не мог определить, что вызывает его протест. И женился он на девушке из языческой семьи — как видно, в этом было безотчетное Неприятие всего, что отстаивал отец. Но девушка оказалась Точной копией его набожных сестер. Она ни на минуту не позволяла себе забыть, что благодаря замужеству попала в знатный христианский дом, и старалась быть идеальной невесткой. Своей готовностью переродиться заново она преодолела неприязнь родителей мужа. Джулия превратилась вскоре в некое творение рук собственной свекрови и в качестве такового стала предметом ее обожания. Мунира мог бы простить ей все, кроме безмолвных молитв до и после каждой близости. Но он и пальцем не пошевелил, чтобы нарушить этот заведенный женою ритуал.
Жизнь в отцовском доме постоянно держала его в напряжении. Отец считал его неудачником. И Мунира всегда ощущал потребность высвободиться. Но постоянно колебался: казалось, он просто не знает, от чего он бежит и куда.
* * *
Но сейчас, приближаясь к своему дому в качестве новоиспеченного директора школы и приглашенного на чаепитие в Гатунду, Мунира чувствовал себя счастливым. Итак, его первое серьезное начинание, порожденное всеобщим идеализмом, охватившим страну накануне провозглашения независимости и сохранявшимся недолгое время после нее, принесло плоды, пусть даже незначительные. Приглашение и повышение по службе. Приближаясь к дому, он чувствовал, что его уже не устрашает образ отца, так четко возникший в его воображении.
Оказалось, большинство учителей получили приглашение прибыть вместе с женами на чаепитие в Гатунду. Всем было предложено иметь при себе на возможные расходы по двенадцати шиллингов пятьдесят центов. Жену Муниры тоже охватило волнение, хотя она и пыталась скрыть его под маской христианской сдержанности. Этот субботний день, думал Мунира, навеки запечатлеется у него в памяти так чтобы он в подробностях мог рассказать о нем своим детям: он, Мунира, приглашен на чашку чая человеком, ставшим живой легендой, олицетворявшим собой совесть нации на протяжении чуть ли не всего этого столетия. Чего только не отдашь за подобную честь! И снова Мунира чувствовал, что он возвысился над другими, рядовыми гражданами.
Их автобус подъехал к зданию почты в Руваини только около шести вечера, и пассажиры забеспокоились, кто-то предложил даже отменить поездку, но все зашикали на него и заставили замолчать: лучше поздно, чем никогда. Даже ночное чаепитие при таких обстоятельствах будет настоящим праздником! Сопровождавший их чиновник торжественно заверил, что все будет в порядке.
Последовавшая вслед за тем неожиданность была самым болезненным из всего, что пришлось пережить Мунире после исключения из Сирианы. Через какие-то банановые плантации их завезли за Гатунду, где оказалась еще одна группа, которая ждала чего-то в торжественном молчании. «Чаепитие или похороны?» — подумал он, но не решился сказать это вслух, подавленный мрачностью обстановки. Он огляделся: сопровождавший их чиновник куда-то исчез, Потом им приказали выстроиться в две очереди — мужчины в одну, женщины в другую. Какой-то учитель спросил: это и есть чаепитие, на которое нас пригласили? Кто-то тут же стукнул его пангой плашмя; откуда появился этот стран? порядка и куда он исчез, непонятно. Как и многое другое: скажем, какое отношение имеет все это к Мзиге, где сопровождавший их чиновник? Стало темно, в хижине горел тусклый свет, в нее группами человек по десять заходили люди. Что же это творится? Сердце Муниры тревожно стучало. И вот настала его очередь…
Около полуночи, возвращаясь домой, Мунира слышал, как рядом плачет Джулия. Он чувствовал, что она снова отдаляется от него, что она готова бросить ему в лицо обвинение в предательстве; но где он мог найти слова, которые объяснили бы ей все, если он и сам не имел ни малейшего представления о том, что их ожидает? Он был голоден, ему хотелось пить. По всему автобусу люди перешептывались, они поняли наконец, что стали жертвой обмана, что их вынудили принять участие в церемонии, невозможной в их стране в эти годы, а главное, совершенно несовместимой с надеждами людей поколения Ухуру. Как смогут теперь они, учителя, смотреть в глаза ученикам и утверждать, что Кения — одно целое?
Только позже Мунира узнал, что некое важное лицо, стоящее у власти, с молчаливого одобрения многих очень важных лиц вроде Ндери и даже представителей других национальных общин было инициатором «чаепития в Гатунду». Но и это нисколько не примирило его с тем, что им пришлось вынести.
Дома Джулия подняла на него глаза и сказала:
— Какой же ты мужчина, если даже не решился предупредить жену!
Первый раз в жизни Мунира ощутил потребность поговорить с отцом по-мужски, с глазу на глаз. Отца он видел теперь в новом и довольно благоприятном свете. В девяностых годах прошлого века отец восстал против своего отца и поступил в миссию. В 1952 году он отказался примкнуть к движению «мау-мау» и остался ярым приверженцем церкви. Он даже отважился читать проповеди против движения. В отместку борцы за независимость взломали его коровник и угнали коров. Затем перешли к угрозам и отрезали ему левое ухо. Он и в самом деле перестал проповедовать против движения, но не утратил веры и не отказался от позиции, которую занимал. Да, решил Мунира, он поговорит с отцом как мужчина с мужчиной, с глазу на глаз, узнает, в чем секрет его успеха.
Рано утром на следующий день он явился в родительский дом. Он застал отца за молитвой. Мунира почувствовал, что у него дрожат ноги. Он опустился на колени, испытывая искренний трепет перед богом. Если вера ему поможет, он готов молиться о спасении, бить себя в грудь, рвать на себе одежды. Если это поможет ему выбрать правильный путь, что ж, он сделает все это, чтобы навсегда избавиться от страха, сомнений и нерешительности. Как гордился он отцом, таким суровым, таким уверенным в себе, в своем богатстве и своей вере!
Эзекиель Ваверу все еще был одним из самых богатых землевладельцев в округе, он добавил к плантациям пиретрума чайные плантации, которые купил у отбывающих на родину бывших колонистов. Ирония истории, а для него проявление неисповедимости путей господних, заключалась в том, что новая чайная плантация находилась в Тигони, в том самом месте, которое отец Ваверу упоминал как пример разбойничьего захвата земель колонизаторами, призывая большие и малые семьи присоединиться к вооруженному сопротивлению народа. И вот теперь дети Ваверу, если не считать Муками и Муниру, преуспевали.
Если отец и был удивлен приходом Муниры в столь ранний час воскресного утра или его сокрушенным лицом и горячностью, с которой тот молился, он ничем не выдал этих чувств. Может быть, наконец бог вернул ему сына, подумал он, и подавил в себе чувство неодобрения, с которым относился к сыну.
Страх Муниры, его недоумение и гнев, похоже, становились тем сильнее, чем больше он размышлял о вчерашнем событии. Не желая вызвать осуждение отца — ведь теперь, думал Мунира, он в его глазах опустился на самое дно пропасти, — он осмотрительно выбирал слова, хотя горечь при мысли о том, что его обманули, его, учителя, побуждала его высказать все до конца. Отец слушал внимательно, и это подбодрило Муниру.
— Я не могу понять… я никогда не забуду… этот человек… он был так бедно одет… в рванье… босой… все мы дрожали от страха, а он не боялся, он говорил: «Я поселенец, рабочий на чайной плантации, принадлежащей «Милк стрим ти истейтс». Я работал на этой плантации до тысяча девятьсот пятьдесят второго года. Во время войны «мау-мау» я был разведчиком, доставал и переправлял партизанам оружие. Меня не раз бросали за решетку. Теперь я работаю на той же плантации, и принадлежит она прежним хозяевам. Только теперь некоторые из нас нашли с ними общий язык. Я рад, что они получили возможность есть досыта. Но я не собираюсь давать новую клятву, пока не выполнены прежние обещания». Они избили его прямо у нас на глазах. Наступили ему сапогом на горло и давили, пока он не начал хрипеть. Они все-таки заставили его дать клятву. В жизни не забуду, как он кричал.
Никогда Мунира не чувствовал такой близости к отцу. Даже когда Ваверу принялся, как обычно, отчитывать его за неудачи, он воспринял это как справедливое наказание; кто он такой в конце концов, чтобы пререкаться с отцом? Тот хотя бы твердо придерживается своих принципов.
— Стоит ли повторять, что ты горько разочаровал меня? Как не понять, что для меня такое старший сын. Я послал тебя в Сириану — ты связался там с дурной компанией, и тебя выгнали. Если ты посмотришь на некоторых из своих бывших соучеников, ты увидишь, чего они достигли: пойди в любое министерство, пойди в любую крупную компанию — они там. А ты впервые доказал, что ты мужчина, когда жена от тебя понесла. Благодарение богу, Джулия оказалась хорошей женщиной. Но ты не пожелал остаться с ней, ты сбежал в деревню, названия которой я даже не могу выговорить. Ты всегда убегал от тех возможностей, которые тебе предоставляли. Ты всегда уклонялся от возможности стать настоящим мужчиной. Я владею всем этим имением. Я уже в преклонных годах. Ты мог бы хоть за имением присматривать. Взгляни на братьев… еще вчера они были детьми. Учись у них. Тот, что стал банкиром, скупает дома по всему Найроби. В Найроби у него несколько торговых предприятий. Он мог бы устроить тебя в одном из них. Мог бы предоставить тебе заем. А другой твой брат служит в нефтяной компании. Ты можешь устроиться на любую бензоколонку. Голова у него работает. Вот и сестры твои… А мне вдруг сообщают, что ты еще и выпиваешь. Ты плохо кончишь, так же, как твоя сестра…
— Муками? — вырвалось невольно у Муниры. Он заслужил эту нотацию, с сегодняшнего дня он станет другим человеком. — Скажи, отец… что же случилось с Муками? Что ее заставило?..
— Плохая компания… дурное влияние… Мариаму… она была плохая женщина… Ее сыновья меня погубят.
Голос отца оборвался. Он замолчал, пытаясь вновь обрести душевное равновесие. Мунира пожалел, что затронул эту тему. Отец внезапно встал, взял пальто и предложил Мунире следовать за ним.
Они поднялись на вершину кряжа, откуда открывался вид на отцовское поместье. Ваверу всегда гордился этим поместьем, оно было одним из первых его приобретений накануне второй мировой войны, когда он только начинал скупать земли.
— Видишь ты все это?
— Да.
— Цветы. Фруктовые деревья. Чай… стада… все прочее.
— Да.
— Все это результат не только моих собственных усилий. В этом рука божья. Воистину земля Агикуйю отмечена божьей благодатью. Со времени независимости благоденствие этой земли растет. Сын мой, веруй в бога, и ты никогда не оступишься. Бог выбирает время для посева и для сбора урожая. Он выбирает сосуд для замыслов своих. Слушай, сын мой. Старик, стоящий перед тобой, воистину сосуд божий. Он страдал. Но когда он воспрял, разве он взял палицу, чтобы покарать врагов своих? Нет! Он сказал лишь: «Боже, прости им, ибо не ведают, что творят». Теперь же все наше процветание, вся эта тяжкими трудами заработанная свобода попала под угрозу сатаны, он действует через другие племена, он разжигает в них зависть и ревность. Вот почему необходима эта клятва. Она приносится ради мира и единства и находится в полном согласии с божественным промыслом. Слушай же меня. Я тоже был там. Я клялся на Библии. Я хочу, чтобы поехала и твоя мать. Она отказывается. Но Иисус скоро вразумит ее. Туда ездят даже высокообразованные люди, ездят по собственной воле. Сын мой, страх перед господом — начало мудрости. Эта КОК не так уж плоха. Мы даже создадим при ней церковную секцию. Это культурная организация, призванная добиваться единства и гармонии среди людей, между богатыми и бедными, покончить с завистью и алчностью. Да поможет бог тем, кто умеет помочь себе сам. И сказал Он, что никогда больше не ниспошлет на землю манну небесную…
Мунире показалось, что он ослышался. Он посмотрел на отца, на то место, где у него когда-то было ухо, и вспомнил, что прежде отец всегда отвергал ритуал клятвоприношения; откуда же такая перемена в нем? Да и перемена ли это? Его мысли путались.
— Ты хочешь сказать, что ты…
— Да-да, — ответил тот поспешно, не дав ему даже договорить.
Впервые в этот день Мунира почувствовал необходимость возразить.
— Но ведь перед лицом бога нет племен. Мы все равны перед господом.
— Сын мой, — сказал отец и на минуту задумался. — Уезжай и учи детей. И брось пить. Если ты устал учить, возвращайся сюда. У меня найдется для тебя работа. У меня много поместий. И я старею. Или вступи в ряды КОК. Возьми ссуду в банке. Займись бизнесом.
— С детства я видел на этой ферме много разных рабочих — из племен луо, гусии, эмбу, камба, сомали, лухуа, кикуйю, — они трудились бок о бок. Я видел, как они приносили хвалу господу и не чувствовали никакой враждебности друг к другу.
— Я не понимаю, зачем ты приехал. Неужели чтобы читать проповеди собственному отцу? Я повторю: уезжай и учи детей. Все это куда сложнее, чем тебе представляется.
Отец повернулся и ушел.
Мунира смотрел, как он шагает по обширным землям своего поместья. Нет, он никогда не понимал отца и никогда его не поймет. Что все это значит? Что означает этот новый союз церкви и КОК? Нет, лучше уж не входить глубже, чем по колено, в дела, которые его не касаются. И он почувствовал вдруг облегчение. Как будто его оттащили от края пропасти. Он отложил принятие решения, и тем не менее ему казалось, что решение кем-то уже принято за него. И потому, взяв велосипед, стоявший у отцовского дома, он не поехал домой. Он поехал в город Камирито — выпить. Но он знал, что в тот же день позднее, может быть, и вечером, он отправится в Илморог, в свое жаркое, не знающее дождей убежище, так и не найдя учителей, которых хотел завербовать для своей школы.
* * *
Город Камирито, куда он приехал, сильно изменился. Еще недавно это была просто большая деревня. Деревня расползлась, превратилась в быстро растущий торговый центр с изрядным количеством пивных баров и чайных. На улицах жестянщики — сами себе хозяева или нанятые людьми немного более состоятельными — превращали листы гофрированного железа в различные изделия: громадные резервуары для воды, угольные печки, кормушки для цыплят. Все выше и выше поднимались две громадные горы, одна — из обрезков металла, вторая — из деталей брошенных грузовиков и автобусов. Безработные механики лежали на траве, глядя на проезжающие мимо автомобили в надежде, что один из них вдруг сломается и водителю потребуется их помощь.
Мунира стоял возле бензоколонки, смотрел на противоположную сторону улицы, по которой грузовики когда-то ездили за щебнем и где Амина и другие жители возвели дома в стиле суахили-мадженго, и вспоминал выпавшее на его долю унижение. Как давно, казалось, это было!
Он повернул в другую сторону: мимо проезжали грузовики, на бортах надпись «Собственность КАНУ». Он знал, откуда они едут. Вчерашние страхи вновь овладели им. Он покатил к «Сафари», ближайшему бару, и вошел в него.
Было еще рано, но он заказал себе пива, быстро осушил первую бутылку и потребовал другую. Машинально стал разглядывать рисунки на стенах — это отвлекало его от серьезных проблем, — но вскоре его уже полностью захватила фантазия художника. Охотник-масаи, вооруженный мечом, свисающим с узенькой набедренной повязки, бесстрашно вонзает копье в пасть рычащего льва; мужчина в шляпе, беззаботно растянувшись на земле возле зарослей акации где-то, видимо в дебрях Австралии, кормит бананом кенгуру с детенышем в сумке; городские леди и джентльмены, восседающие в креслах посреди пустыни, потягивают пиво «Таскер» и «Пильзнер»; обезьяны прыгают с ветки на ветку, их глаза полны любопытства и совсем как человеческие — это сочетание далеких друг от друга компонентов производило тем не менее впечатление какой-то забавной гармонии. На другой стене изображен автобус № 555, мчащийся по дороге к морю, из которого встают грудастые русалки с младенцами на руках.
Все эти сюрреальные образы мелькали в его сознании, когда он потребовал еще бутылку «Таскера», вспомнив тут же лавочку Абдуллы и его опасения за своего осла… Мир сюрреализма… В этом мире он мог стать владельцем чистенькой современной конторы и в тот же вечер пить чай во имя единства нации и защиты собственности немногих в сумрачной банановой роще… где прекрасные женщины появляются ниоткуда, чтобы принести вам счастье на месяц-другой и столь же внезапно исчезнуть. Он принялся читать этикетки на бутылках, которыми была уставлена полка позади стойки: «Таскер», «Пильзнер», «Муратина», «ВАТ-69», «Джонни Уокер» (родился в 1820-м и до сих пор разгуливает каждое воскресенье по Камирито)… кто-то завел пластинку, бросив монету в музыкальный автомат… он обернулся… увидел женщину в зеленом платье, ее бедра медленно двигались в такт музыке: он не поверил своим глазам.
Ванджа! Ванджа! — закричал он. — Что ты здесь делаешь?
3
— Спасибо тебе за пиво… как странно, что ты нашел меня здесь сегодня, или, вернее, это я нашла тебя. Я возвращаюсь в Илморог. Ты, видно, мне не веришь. Но это правда. Сегодня утром я решила. То есть, вернее было бы сказать, все решилось само собой. Но давай я расскажу по порядку… с чего же начать? Раньше я работала… сейчас кажется, что это было так давно… Правда? Говоришь о том, что случилось вчера вечером, а кажется, будто это было много лет назад… одним словом, до сегодняшнего утра я работала в «Небесном баре» неподалеку от гольф-клуба «Болибо». Потрясающее заведение. Все толстосумы из этого клуба заходили туда, чтобы отведать жареной козлятины и купить пять минут любви. Они приезжают в «мерседесах-бенцах», «даймлерах», «ягуарах», «альфа-ромео», «тойотах», «пежо», «вольво», «фордах», «фольксвагенах», «рейнджроверах», «маздах», «датсунах» и «бентли». Стоянка у клуба — точно выставка новейших автомобильных марок мира. Знатные особы со всех концов Кении. Они обсуждали свои деловые проблемы. Говорили о школах, в которых учились. В общем, толковали о всякой всячине. Хорошее место. Но было все это до моего первого отъезда в Илморог. Мне надо было остаться в Илмороге. А после возвращения из Илморога, после того как я бросила там тебя с Абдуллой, я снова оказалась в том же баре, но там все переменилось. Важные персоны из разных уголков Кении сидели, разбившись на группки, и разговаривали — каждая группа на своем языке. Иногда по-английски или на суахили. На нас, девушек, они не обращали внимания. Вот почему мне удавалось кое-что услышать. Каждая группа говорила о том, как опасна другая. Они очень много ели. Они вообще набрасываются на все без разбору. Или это просто лень… пьют миази… ходят в европейских костюмах, едят дичь… и хвастают, как завладели землями в горах, которые раньше принадлежали белым. И вот примерно месяц тому назад люди из других общин вдруг перестали там появляться. Машин сразу стало меньше. Разговоры переменились. «Мы будем сражаться, — говорили они, — сражались же мы раньше… инородцы хотят собирать урожай там, где они не сеяли… В Кении теперь ничто не будет даваться бесплатно». Тогда мы и поняли: что-то случилось. Появились грузовики с надписью «Собственность КАНУ». Первыми схватили нас, официанток из бара. Но мне как-то удалось улизнуть. В тот вечер, когда девушек повезли на чаепитие, я сказалась больной. Вернулись они возмущенные. Некоторые, правда, ехидно посмеивались. Ну какое нам дело до того, кто будет разъезжать в «мерседесах»? Для нас все они принадлежат к одному племени, будь они родом с побережья или из Кисуму. Одна мерседесовская семейка. А мы из другого племени, из другой семьи. Скажем, мой последний клиент. Высокий такой сомалиец. Он шофер грузовика, работает на дальних перевозках в компании «Кенатко». Изъездил он пол-Африки — Замбия, Судан, Эфиопия, Малави. Про каждую из этих стран у него всегда сотня историй. Он мне нравился. И истории его нравились, мне казалось, я сама там везде побывала. Он был такой забавный — не носил нижнего белья, говорил: шоферу тяжело в такой одежде в дальних поездках — и щедрый. Он приехал вчера, поставил свой грузовик на место — он всегда так делал. Я была свободна. Он нанял такси, и мы стали объезжать разные питейные заведения. Пили здорово. Я чего только не напробовалась… виски, сидр, «Таскер», бэбичэм, водка… но почему-то никак не пьянела. Обычно так со мной не бывает. Наверное, жизнь в Илмороге на меня так подействовала, я весь вечер об этом думала. А может, все это из-за того, как все смотрели на нас. А может… иногда на меня тоска находит, депрессия. Но это была даже не тоска. Просто на душе было скверно. Он хотел снять номер в «Муката». Но я сказала: «Нет, поедем ко мне». Он удивился, потому что раньше я никогда его к себе не приглашала. У меня правило — не приглашать к себе мужчин. Потому что, когда наши пути разойдутся, он будет приходить и скандалить. Он снова взял такси — я уже говорила, что у шофера дальних рейсов водятся денежки, — и мы поехали. Может, выпивка подействовала или же эти переезды с места на место, но мы молчали всю дорогу до моего дома. Если с тобой что-то должно случиться, ты чувствуешь что-то неладное… Верно? Из окна моей комнаты валил дым. Я бросилась к двери. В комнате был пожар, но до двери огонь еще не добрался. Я хотела закричать, заплакать, но словно онемела. Я все колотила и колотила в дверь, точно надеялась кого-то разбудить… затем вспомнила, что ключ лежит у меня в сумочке. Я открыла дверь, попыталась войти, но мне навстречу ударил густой дым и запах горящего дерева. Тот, кто это сделал, наверное, облил все керосином или бензином — хотел спалить нас с этим шофером. Я побежала к нему, а он стоит на месте, точно к земле прирос. «Отвези меня в полицию…» Он сказал: «Подожди…» Я снова побежала в комнату. Дом был каменный, только одна комната была отделана. Остальные еще не достроили. Сгорело окно да дверь. Меня всю трясло. Через несколько минут слышу, грузовик моего дружка отъезжает, тяжело громыхая по гравию… Смылся мой дружок, но стоит ли его винить? Я пошла к знакомой девушке. Она сказала, что слышала, как про меня говорили, что я надменная, все делаю по-своему и даже отказалась ехать на чаепитие. Но она не приняла всерьез всего этого, да и как узнать, кто это сделал или приказал сделать, но кто бы это ни был, мне все равно. Лучше не узнавать… Сегодня утром я обнаружила, что моя постель и одежда сгорели. Должно быть, плеснули бензином в окно. Вот тут-то я задумалась. С тех пор как я уехала из Илморога, это уже вторая серьезная история. Я хочу уехать… я должна вернуться в Илморог. Села в автобус, приехала сюда. Я хотела только послушать музыку и немножко забыться… по пути в Илморог.
4
Это совпадение произвело, должно быть, сильное впечатление на Муниру, он увидел в нем предначертание свыше, и через много лет в своем заявлении он подробно описал эту странную встречу в воскресное утро после ночи их совместного с Ванджей крещения огнем и страхом.
«Я не знал, что сказать ей в ответ на ее рассказ, — писал он через несколько лет. — Пьяница, нализавшийся кареры и чанги, вылез из задней комнаты бара, подошел, пошатываясь, к нашему столику и потребовал угостить его «Таскером». Я машинально протянул ему пятишиллинговую бумажку. Он несколько раз поклонился и, брызгая слюной, стал призывать всевышнего благословить меня и уберечь от всякого зла. Я хотел, чтобы он поскорее убрался. Я посмотрел на охотника-масаи, вонзающего копье в пасть рычащего льва, на кенгуру, на русалок, встающих из моря — грудь над водой, рыбий хвост скрыт в пучине, — и все это вдруг показалось мне более земным, реальным, более связанным с повседневностью, чем сидящая напротив Ванджа, вещающая ровным, глухим, безжизненным голосом. Мое сердце стучало, желудок сводило, тяга к ней сменялась отвращением. Затем, вспомнив свои собственные муки в хижине, скрытой зарослями банановых деревьев, вспомнив грузовики с надписью «Собственность КАНУ», которые я только что видел, я немного смягчился и подумал, что, возможно, все мы запутались в одном и том же сюрреальном мире. Мне хотелось утопить в море пива все воспоминания, все мысли, все попытки понять — одним словом, всё. «Пойдем в другой бар, — сказал я. — Мы будем пить и пить, а в Илморог поедем завтра». Я оставил велосипед у бензоколонки возле бара «Сафари». Мы пили целый день. Мне сейчас было все равно, даже если бы меня увидели отец или жена.
Мы побывали во всех барах — «Мэр», «Молодой фермер», «Гора Кения», «Мачоруи», «Нагорье», «Матаре» — и всюду требовали пива и почти не разговаривали друг с другом. Ванджа озиралась, обшаривая глазами каждый угол, вглядываясь в каждое лицо, точно искала кого-то или пыталась что-то вспомнить. Она ушла в себя и как будто оценивала людей и все происходящее в свете своего недавнего несчастья. В большей части баров толпился народ: в этот день платили двухнедельную заработную плату рабочим местной фабрики. Громадное дымящее скопище машин, шкур и кож и их зловонный дух властно вторглись в нашу жизнь, вовлекая в свою финансовую орбиту даже отдаленные деревни. Там и сям, особенно в баре «Камби», люди узнавали меня и, должно быть, удивлялись, как это мвалиму, всегда такой сдержанный и уравновешенный, сын видного деятеля церкви и землевладельца, мог напиться так открыто, да еще в такой компании. Вечером я предложил ей поехать в Лимуру. Мы наняли такси у бара «Молодой фермер» и, обогнув гору Кимунья, въехали в Лимуру. Снова мы обошли большую часть питейных заведений, дольше, чем в других, задержавшись в «Новой Аляске», «Парадизе», «Модерне» и «На углу». К тому времени, когда мы добрались до «Дружеских встреч», я был уже изрядно пьян и говорил без умолку.
Я стал рассказывать Вандже о Лимуру, мешая правду с вымыслом, и сам поразился, как много я знаю об этом городе; я говорил о землях Тигони, похищенных европейцами у жителей Лимуру и ставших впоследствии эпицентром бури, разразившейся в истории Кении (потом ее стали называть расправой в Лари). Фабрика снова замаячила у меня перед глазами. Однажды, вскоре после большой войны, здесь объявили забастовку, и я навсегда запомнил крики рабочих, которых избивали до крови чернокожие полицейские в пробковых шлемах под командованием двух белых офицеров в форме цвета хаки и с жевательной резинкой во рту. Черные против черных, подумал я теперь, вспоминая недавние испытания Ванджи, да и свои собственные. Я пьян, говорил я себе, и требовал еще и еще пива. Мне было хорошо, я опьянел от своих рассказов и философских размышлений. Но Ванджа слушала меня невнимательно, ее интересовали люди, молодые люди, — молодые люди в туго облегающих американских джинсах с широченными ремнями, украшенными блестящими металлическими звездами, они стояли, прислонившись к стене, возле музыкального автомата или у стойки, возле высоких табуретов, жевали резинку или ковыряли спичкой в зубах с равнодушием и невозмутимостью ковбоев американского дикого Запада, каких я однажды видел в кино, молодые люди и девицы из ресторана, пытающиеся танцевать новомодные танцы. К черту Ванджу и ее истории. К черту Абдуллу, Ньякинью, мою собственную семейку — всех к черту. Все мы чужестранцы в стране, где родились. Не надо больше молиться. И обо мне не надо молиться. Музыка причудливо смешивалась со звуками органа, доносившимися ко мне из прошлого, из времен Сирианы. Я все не мог успокоиться: довольно меня отпевать, от-пе-вать, и пока я не стал рабом, ра-а-бом, к черту жужжащие в голове механизмы — Сириана — забастовка — исключение из школы — искаженное гневом лицо отца: ты осрамил нашу семью, ты опозорил отца, неужели ты возомнил, что умнее этого белого? Ты хочешь стать одним из тех, что распевают «К-40»! Ка-со-рок! И вызывают белых на дуэль? — слезы матери — мой позор — работа в школе — Мангуо — Илморог — Ванджа! Теплое чувство, которым я вдруг к ней проникся, запылало, обожгло пламенем желания. Мне захотелось тут же, прямо на полу «Дружеских встреч», слиться с нею, услышать ее стоны и крики, ощутить силу власти. Какое мне, черт возьми, дело. Какое дело…
И вдруг каким-то уголком сознания я ощутил, что глаза ее устремлены на что-то смутно мне знакомое. Я присмотрелся внимательнее. И увидел его. Он жестикулировал, размахивая пустой бутылкой из-под «Таскера». Его голос заглушал другие голоса. Они спорили о достоинствах и недостатках Камару и Д. К. Он кричал: «Камару поет о нашем прошлом, он взывает к нашему прошлому, он хочет пробудить в нас мудрость наших предков. Но может ли это что-то изменить в нынешнем хаосе?» Другой возражал ему: «Его пение — треск сломанной цимбалы. Вот Д. К. — тот поет правду, он поет о нас, о молодых, живущих здесь, сегодня, о поколении, затерянном в городском хаосе». В спор вступил третий: «Мы не потерянное поколение. Понятно? И нечего оскорблять людей, посещающих бары, — это их личное дело. Ха-ха, я буду плясать под песенки Джима Ривза и Джима Брауна и взламывать сейфы, как ковбои из американских фильмов про дикий Запад». Еще один включился в спор, в его голосе звучала злость: «Посмотрите-ка на нашего ученого — экзамена не сдал, из школы вышибли, а вот, поди ж ты, читает нам лекцию о нашем умершем прошлом!»
Насилие мне противно и теперь, как раньше. Но Ванджа, сохранявшая до этих пор спокойствие и погрузившаяся в свои мысли, теперь не могла усидеть на месте. Я скорее почувствовал, чем увидел, как она возбуждена. Я глазам своим не мог поверить.
— Карега! Карега! — закричала она. Рука, державшая бутылку, застыла в воздухе. Его лицо, обращенное к тем людям, с которыми он спорил, медленно повернулось в нашу сторону. Он посмотрел на нас, затем подошел к нашему столику, с трудом пытаясь держаться прямо. Он плюхнулся на стул напротив Ванджи.
— Спасибо, — сказал он, не обращаясь, собственно, ни ко мне, ни к Вандже. — Я мог размозжить ему башку. И чего ради? — Он поставил локти на стол и обхватил руками голову. Потом поднял голову и смачно сплюнул на цементный пол. И снова опустил голову.
Кто-то бросил монету в проигрыватель, заиграла музыка. Голос певицы заполнил комнату печалью и тоской, он уговаривал, он предостерегал, постепенно покоряя, подчиняя своему магическому воздействию всех сидевших в баре. Я слушал, изо всех сил стараясь разобрать слова.
Получил известие, что матушка слегла. Ты сказал, что никогда не вернешься домой. Говорю тебе: смелым неведома опасность. Снова говорю тебе: ловкий не знает несчастий. Мне грустно, когда ты оскорбляешь своих родителей, Когда я вспоминаю, как они тебя растили, Как таскали тебя на спине, Умоляя: не плачь, наш маленький!В этот момент я взглянул на Ванджу. Лицо ее исказилось болью. Увидев, что я смотрю на нее, она попыталась — не слишком успешно — улыбнуться, сбросить страдальческую маску.
— Ты помнишь, как я рассказала тебе о своем бегстве из дома? — спросила она.
— Да.
— Я сказала, что мать послала меня отнести сухой навоз в поле?
— Да.
— Так вот, я не все рассказала. Она попросила меня потому, что была нездорова и лежала в постели. Потом ее и в самом деле увезли в больницу. Ей сделали операцию: у нее оказался аппендицит. Она чуть не умерла. Я узнала об этом, когда танцевала в баре и, знаешь, засмеялась! Представляешь — засмеялась!
Люди покачивали бедрами, их тела точно сплетались с голосом женщины из музыкального автомата. Что в этих словах так растрогало молодежь? У меня не было теплых воспоминаний ни об отце, ни о матери, с ними был связан только страх, смутный страх, преодолевать который я так и не научился. Карега захрапел. Ванджа смотрела на него такими же глазами, какими однажды смотрела при мне на Абдуллу, — смотрела так, как будто их объединяла общая боль, общее крушение надежд. Меня замутило. Я испытывал неприятное ощущение человека, ставшего свидетелем чего-то личного, не предназначенного для посторонних глаз. Я довольно резко бросил Вандже: «Мы не можем его здесь оставить», вышел на улицу и взял такси. Мы усадили его в машину, и он тотчас же заснул. Ванджа молчала. Меня по-прежнему мутило. Камирито, где я еще раньше снял комнату для нас с Ванджей, был всего в полутора милях от Лимуру. Но мне показалось, что мы добирались туда всю ночь. Я заплатил шоферу три шиллинга. Попытался достать комнату для Кареги. Но все уже было занято. Нам не оставалось ничего другого, как поместить его в нашей комнате, пока он не проспится. Мы с Ванджей помогли ему подняться по лестнице и усадили на постель. Он сразу же рухнул навзничь и мгновенно уснул. Я присел на край кровати, мысленно перебирая все происшествия последних трех дней после отъезда из Илморога. Как я во все это впутался? Я был так счастлив до сих пор в своем привычном полусонном существовании. Ванджа сидела на другой кровати, казалось, она и не думала ложиться. Я подойду к ней, подумал я, чувствуя, как во мне разгорается желание. Я натянул на Карегу одеяло, прикрыв его с головой, и хотел было подойти к Вандже, как вдруг Карега проснулся и сел на кровати, беспокойно озираясь, не понимая, где он. Я присел на единственный стул в комнате. Я уже протрезвел, или, скорее, вся эта передряга меня протрезвила. Мне было грустно, и я чувствовал себя виноватым. Как я мог забыть, что этот несчастный пьянчужка всего лишь полтора года назад — хотя казалось, что произошло это давным-давно — побывал в моем илморогском убежище, и я позволил ему уйти? Как мог этот умный, полный надежд юноша так низко опуститься? Каким же образом использовать энергию молодых людей, их мечты для цели более высокой, нежели бутылка, музыкальный автомат и блевотина на цементном полу?
— Где я? — спросил он.
— Успокойся. Ты у меня. Ты узнаешь меня?
— О-о, неужели это вы, мвалиму? Мне так плохо… и мне так стыдно.
— Что с тобой случилось, Карега? — спросил я.
Он испуганно огляделся, все еще смутно представляя себе, где находится. Затем опустил голову и заговорил, почти все время глядя в пол.
— Я ничего не понимаю. Начало было таким ясным… или это только казалось? А конец вышел таким туманным, что и начало, и скрытая в нем идея — все погрязло в горечи, во взаимных упреках и в жестокой, слепой мести. Гибель надежд, мечтаний, красоты. Светлое начало… горький конец. Сперва я пытался было добиться своего. В конце концов ведь у меня хороший аттестат об окончании школы. Я думал: Чуи и Сириана могут меня отвергнуть… но страна — найдется же в ней место для всех нас на гребне победоносной борьбы. Плоды Ухуру. Если ты и я выполняем свой долг… мы в состоянии сдвинуть горы… не так ли? Я приехал в большой город. Я ходил из конторы в контору и всюду встречал один и тот же ответ: «Свободных мест нет — хакуна кази». Иногда меня спрашивали: «Кто вас к нам направил?» Мое лицо уже примелькалось сторожам и привратникам, они спрашивали, нет ли у меня влиятельных знакомых. «Может быть, есть старший брат или еще кто-нибудь… Мконо мтуни хауламбви, а? Хакуна кази… Вакансий нет…» А в одном месте — бессменная вывеска: «Вакансии откроются завтра!» До чего изобретательно! Временами я подумывал о том, чтобы вернуться в Сириану, сжечь дом Чуи или еще что-нибудь.
Я все время спрашивал себя: почему он должен жить в довольстве, хотя виноват во всем именно он? Почему я должен страдать за чужие ошибки? И знаешь, что я в конце концов сделал? Стал торговать возле обочины шоссе овчинами, фруктами, грибами. Вы бы посмотрели на нас, придорожных мальчишек, как нас называли! Мы кидались к каждой остановившейся машине: «Купите у меня, мое лучше, мое чище, мое, мое, мое». Иногда они швыряли монеты в воздух, чтобы полюбоваться, как мы, толкая друг друга, бросаемся за ними. Они смеялись. Придорожный мальчишка всегда должен быть быстрым, ловким и притворяться, что он не видит и не слышит оскорблений. Туристы… мы их так любим. Мы молимся о том, чтобы они почаще приезжали к нам со своими банкнотами и серебряными монетами, а после проклинаем их. «Пожалуйста, купите… я умираю с голоду, господин… надо платить за школу, господин…» А они смеются, слушая, как мы выпрашиваем подаяние и жалуемся на нищету. Трудная была жизнь, — продолжал Карега, глядя в пол. — Очень трудно мне было, мвалиму. Я не оправдал надежд моей матери. Совсем не оправдал. Ты помнишь мою мать? Ее называли старая Мариаму. Ты должен ее помнить. Она арендовала землю твоего отца, была одним из его самых старых арендаторов. Благочестивая женщина. Всю жизнь ковырялась в земле, чтобы дать сыну образование, и, наверное, говорила себе или шептала, читая молитву: «Все хорошо, все хорошо, в старости он будет мне поддержкой, ибо в каждом доме, где есть взрослый сын, едят козлятину». Она одной из первых отправилась на чайные и кофейные плантации — выдергивать траву тхангари. И твердила: «На старости лет я дождусь радости». Однажды она мне сказала: «Это хорошо, что ты хочешь учиться, Карега, посмотри на детей Коинанге, посмотри на детей старого Эзекиеля Ваверу, все они получили образование». И вот я пошел в школу, и ее голос всегда меня сопровождал. Мангуо, Камандура, Сириана — какой блестящий путь! А взгляни теперь на ее сына… драки… развлечения у музыкального автомата. Скажу честно, я не решился посмотреть ей в глаза. Она не бросила мне ни единого резкого слова. Только сказала: «Ты никогда мне не перечил. Как же мог ты восстать против своих учителей?»
Торгуя овчинами, вымаливая милостыню у туристов, я видел перед собой ее лицо. Но вскоре я устал просить милостыню.
Милостыня… милостыня… Мы — страна, уповающая на милостыню… но я сыт ею по горло. Почему кто-то должен подавать мне милостыню? Почему на моей собственной земле я должен просить милостыню у иностранцев? И тут я вспомнил тебя. Ты прошел те же испытания. Вот я и приехал к тебе в Илморог за советом. Я думал… я думал, что поступаю по-ребячески, что ты только посмеешься надо мной… Так и вышло… Прости меня… но мне показалось, что ты тогда надо мной смеялся… делая вид, будто не понимаешь моих проблем, подшучивал над ними — а ведь для меня это был вопрос жизни и смерти. Я спросил себя: почему он обращается со мной как с ребенком? А потом комната этой женщины, тусклый свет… Я был один. И вышел в ночь. Взошла луна… холодная луна… она освещала дорогу. Я снова вернулся к овчинам, фруктам и туристам. Однажды я сказал себе: что ж, буду жить как все… Ты меня презираешь, мвалиму? Презираешь? Ха-ха-ха. А может, ты хочешь купить у меня овчину? Отличный коврик, блестящий, пушистый! Или апельсины, груши! Апельсины сегодня дешевые… заплати мне вперед… я человек слова. Клянусь богом. Тогда, быть может, мне удастся угостить тебя выпивкой… чтобы отблагодарить… видишь, я всегда стараюсь сбыть овчины и апельсины, где б я ни находился. Да благословит господь туристов. Они помогают нам не подохнуть с голоду.
Ну и денек! Ну и ночка! Сын Ваверу, сын Мариаму, внучка Ньякиньи — в одной норе. Забрезжил рассвет. Карега начал свой рассказ спокойно, трезво, понурив голову, а под конец кричал… на кого-то невидимого. Он поднял голову и посмотрел на меня. Горькая улыбка кривила его пересохшие губы. Затем он отвернулся, и улыбка внезапно застыла на его полуоткрытых губах — очевидно, он поймал на себе взгляд больших глаз Ванджи; казалось, он только сейчас заметил ее.
— Ты… ты… — шептал он, точно увидев перед собой призрак, восставший из прошлого. Они молча смотрели друг на друга.
Меня снова начало мутить, и в этот миг, в эту минуту я понял… что ж именно я понял? Странно. В желудке. Так и печет… огненные языки крапивы. Желчь разлилась! Воды! Я здесь один. Я просто зритель.
Приезжай в Илморог, — сказала она и покорно, и властно.
— Хорошо, — как зачарованный, ответил Карега».
Глава шестая
1
Они возвращались в Илморог, на сей раз движимые не идеализмом, а стремлением к духовному исцелению — просто обратились в бегство. Им помогал передвигаться по дороге велосипед Муниры. Иногда все трое шли пешком, а велосипед вел кто-нибудь один. Иногда все трое ехали на велосипеде — Мунира в седле, Карега на раме и Ванджа на багажнике. Но большей частью их передвижение представляло собой своеобразную эстафету. Карега шел пешком, Мунира вез Ванджу, затем, проехав милю, возвращался за Карегой и отвозил его на милю дальше Ванджи. Затем Мунира шел пешком, а Карега садился на велосипед и возвращался за Ванджей. Вскоре они, все трое, почти не отличались от земли, по которой двигались и над которой расстилалось бескрайнее голубое небо.
Муниру все время не покидало ощущение, что он очутился в странной ситуации. Ему казалось, он отсутствовал не три дня, а три года. Многое было ему непонятно — поступки и взгляды отца… гибель Муками… загадочные высказывания отца о Мариаму… существует ли между всем этим какая-либо связь? И вот теперь он вместе с сыном Мариаму — учителем, которого подобрал в баре, — и с Ванджей в поисках убежища идут в Илморог. Такова уж жизнь, размышлял он и пытался представить себе, как они будут в Илморог. Он почему-то был уверен, что его встретят как героя: настойчивые расспросы, растроганные лица — по крайней мере лица Абдуллы и старухи Ньякиньи.
Но он вспомнил двух мужчин в «лендровере», их намеки угрожающий вид и разговоры о взносе в двенадцать шиллингов пятьдесят центов, КОК и всем прочем. Внезапно он увидел связь между их приездом, мучительным испытанием, которому подвергся, и колоссальным обманом, жертвой которого стал весь народ, а затеяли его немногие — те, кто, как правило, действовали в союзе с иностранцами. Снова его пронзило чувство вины, на этот раз совсем иного свойства — он ведь сам дал эту клятву общенационального предательства. У него не хватило той смелости, какую проявили илморогские крестьянки, и тот рабочий, что отважился протестовать, и все те жители страны, которые открыто, рискуя жизнью, выступили против этой затеи. Потом он подумал: а что я, собственно, мог сделать? Этим вопросом он заглушил свое смятение, которое могло бы пробудить его к жизни. Он посмотрел на Ванджу. Подумал, не рассказать ли ей о том, что с ним случилось, но промолчал.
Ванджа приняла решение. Она начнет в Илмороге совсем новую жизнь. Покинув Илморог, она дважды пережила тяжкий позор и унижение. Теперь она порвет с прошлым и постарается устроить заново свою жизнь. И чтобы доказать, что душа ее очистилась, она решила никогда больше не пользоваться властью над мужчинами, которая таилась в ее теле, — хватит, больше никаких привязанностей, пока ее заново раскрывшаяся душа не переступит границ прошлого.
Карега не вполне точно знал, чего именно он ждет от Илморога и его жителей. Он откликнулся на призыв Ванджи как на зов судьбы. Да, он положился теперь на судьбу, ибо будущее ему виделось зияющей пустотой без конца и начала, как небо над головой. Но почему, взглянув на Ванджу, он представляет себе подернутые рябью лужи крови? Почему воспоминания причиняют ему такую боль? Судьба, решил он, снова подумав о Муками, и печаль и смутная тревога овладели им. Но он был благодарен Мунире: тот пообещал взять его на работу. Был продавцом овчин в Лимуру, стал школьным учителем в Илмороге — как-никак, это шаг вперед.
Мунира объяснил ему, почему в илморогской школе не хватает учителей. При колониализме учителя-африканцы могли преподавать только в школах для африканцев. Все эти школы были одинаковы: жалкое оборудование, скверное помещение, ни малейшей поддержки со стороны органов просвещения. Но по крайней мере учителя в них были самыми лучшими учителями.
Однако после того, как ввели внутреннее самоуправление, ограничения для учителей-африканцев были отменены. В результате бывшие школы для африканцев остались в том же самом положении, но при этом лишились лучших преподавателей-африканцев. Они потянулись в бывшие школы для азиатов и европейцев, то есть в школы, размещающиеся в хороших зданиях, снабженные современным оборудованием и располагающие достаточными ассигнованиями. В таких же отдаленных уголках, как, скажем, Илморог, школы по-прежнему влачили жалкое существование.
Карега не скрывал своей радости: получив место учителя, он поднялся в собственных глазах. Кембридж Фродшем не раз повторял им, что быть учителем — это призвание, и потому учительская профессия способна принести наибольшее душевное удовлетворение. Карега поклялся отдать все свои силы илморогским детям.
Солнце, пыль, песок — таким предстал перед ними Илморог. Ванджу и Карегу особенно поразило, как изменился облик деревни.
— Здесь было так зелено раньше, — сказала Ванджа. — И эта зелень рождала надежду… а теперь…
— Засушливый сезон… как он быстро все здесь изменил! — отозвался Карега, вспомнив цветущую илморогскую равнину.
— Увы, такова жизнь, — сказал Мунира, когда они втроем стояли, опираясь на велосипед, и кашляли от пыли, глядя, как в небо поднимается кукурузная шелуха.
Возле лавки они увидели Ньякинью, Абдуллу и Иосифа.
На их лицах не отразилось ни удивления, ни любопытства при виде вновь прибывших, и Мунира ощутил нечто вроде разочарования. Даже ни слова не сказали!
— Мы разговаривали про осла, — объяснила Ньякинья вместо приветствия.
— Что с ним случилось? — быстро спросила Ванджа, сразу заметив страдание на лице Абдуллы. — Нечего сказать, выбрали местечко, чтобы начинать новую жизнь!
— Старейшины хотят его убить, — продолжала Ньякинья. — А другие предлагают избить его и прогнать на равнину, чтобы он унес с собой наши беды.
— Осла? Я слышал, что для ритуального жертвоприношения годится только козел, — сказал Карега.
— А это кто такой? — поинтересовалась Ньякинья.
— Это Карега, — ответила Ванджа. — Он родом из тех же мест, что Абдулла. Из Лимуру. Он будет работать в школе.
— Наш новый учитель, — добавил Мунира.
— В такую-то засуху и новый учитель? Господь с вами!
Они присели у входа в лавку, и Мунира попросил пива — промочить забитую пылью глотку.
— Этот осел — моя вторая нога, — вздохнул Абдулла. — А они хотят, чтобы я ее отрезал и выбросил. Они требуют от меня новой жертвы.
— Какое отношение к погоде имеет твой осел? — удивился Карега и тоже спросил пива.
— Иосиф, принеси пива новому учителю, — крикнул Абдулла. — А мне казалось, вы не пьете.
— Все меняется, — задумчиво сказал Карега, вспоминая их последнюю встречу в хижине Ванджи шесть месяцев тому назад. — Времена меняются, так бы я сказал, — добавил он.
— Это все засуха… — проговорила Ньякинья. — Травы мало. Скоро вообще не останется ничего. Вот они и думают, кому отдать траву: ослу или козам?
— Одного мать носит у груди, другого — на спине. Как между ними выбирать? Ведь оба — ее дети, — сказал Абдулла.
«Ничего себе, возвращение, — подумал Мунира, — снова все те же разговоры о засухе и хоть бы словечко кто спросил о тех страшных событиях, что мы пережили».
— Засуха пройдет. Сейчас еще только март, — сказал Мунира. — Такими разговорами, чего доброго, можно спугнуть дождь.
— Да-да. В марте пойдут дожди, и трава вырастет, — горячо поддержала его Ванджа. — Дожди непременно должны пойти, иначе все они погибли, вся деревня. Абдулла, — сказала она, — разве ты не рад возвращению своей официантки?
Все засмеялись. Повеселели.
— Пойди-ка отмойся сперва от пыли. А то клиенты перепугаются. Они примут тебя за дочь засухи.
2
Карега начал работать в илморогской начальной школе в качестве учителя без диплома под руководством нового директора — Муниры. Вместе с Мунирой он ездил в управление, и Мзиго, после обычных расспросов и обещаний побывать в Илмороге, согласился принять его на работу. «…учитывая лестный отзыв господина Муниры относительно вашего характера и поведения. Требования господина Муниры очень высоки, и мне бы хотелось, чтобы вы взяли за образец его беззаветную преданность нашей благородной профессии».
Теперь занятия шли в четырех начальных классах в две смены. Для четвертого класса, где учились ребята старшего возраста, с которыми уже начинали заниматься, а затем бросали другие учителя, не задержавшиеся надолго в деревне, Карега, чтобы наверстать упущенное, организовал дополнительные занятия после пяти часов.
Когда он стоял перед своим классом, в нем рождались особые чувства. Казалось, он продолжал диалог, который начал с самим собой еще в Сириане, но должен был прервать, когда его исключили оттуда и он стал прислуживать туристам. Его удручало, что детям совершенно неведом мир за пределами Илморога. Кения представлялась им то ли городом, то ли большой деревней. Как научить их осознать самих себя, Илморог и Кению частью большого мира, обширной территории, на которой складывалась вся история и борьба африканских народов? Он пробегал мысленно бескрайние просторы, с незапамятных времен заселенные народами Африки, оставившими памятники культуры, вызывающие восхищение потомков; уничтожить их или воспоминания о них оказалось не под силу даже империализму белых, покорившему себе рабочую силу черных. Египет, Эфиопия, Мономотапа, Зимбабве, Тимбукту, Гаити, Малинди, Гана, Мали, Сонгхай — эти названия ласкали слух, завораживали, и дети слушали, полные любопытства и изумления, к которым примешивалось недоверие. Он научил их песенке: «Я живу в илморогском районе, а он расположен в округе Чири; Чири находится в республике Кения; Кения — часть Восточной Африки; Восточная Африка — часть Африки; Африка — земля африканских народов, отсюда африканские народы рассеялись по множеству далеких уголков мира». Петь-то они пели, но все это представлялось им как-то абстрактно. Они изо всех сил старались поверить учителю, и от их старательности ему становилось не по себе: он не мог не понимать, что именно за этой старательностью прячутся сомнения, те же сомнения, какие испытал и он сам: они терзали его еще в Сириане. Исторический опыт Африки не всегда был ему абсолютно ясен; и теперь, когда ему пришлось столкнуться с детьми своих соотечественников, с детьми, которые хотели знать все, он видел ущербность полученного в Сириане образования. Все ужасы того года, когда он продавал овчину и фрукты туристам, сейчас, задним числом, воспринимались не так трагично, как его нынешние мучения. Встреча с Илморогом, со всем этим убожеством, с этой высушенной солнцем, обезлюдевшей пустыней, с глазами тех, кто завтра убежит в города, жестокость которых он познал на своей шкуре, в города, куда их манит надежда, мелькающая тысячью миражей, — это и встреча с самим собой, познание самого себя, глубокое и мучительное, ибо все вопросы и сомнения касались не только его личной безопасности. Когда он видел перед собой детские лица и думал о засухе, думал о том, что прогресс обошел этот край стороной, он спрашивал себя: «Где же блага современной цивилизации?» И ему начинало казаться, что такова их общая судьба, на которую они все обречены.
Надежды не было, был только колоссальный, гигантский обман. Они с Мунирой — два страуса, прячущие голову в песок и делающие вид, что резкие ветры и палящее солнце не имеют к ним отношения. А разве в Сириане не то же обвинение предъявили Чуи? Как могут они, учителя, пусть даже учителя только начальной школы, закрывать глаза на страшную действительность — на засуху, как могут они игнорировать вопрошающие взгляды, устремленные на них? Разве может образование — история и география, естествознание и математика — защитить от засухи?
Как-то вечером в марте он вышел из школы и застал в лавке Абдуллы кучу народу.
У Руоро вчера вечером сдохла коза, — объяснила Ньякинья. — Он плакал. Мы все напугались — ведь слезы мужчины предвещают беду. Он не мог сдержаться, а мы сидели около него, как на поминках.
3
К концу апреля дожди так и не начались. Коровы, козы и овцы превратились в скелеты, и все же многие скотоводы двигались дальше по равнине в поисках пастбищ. Теперь все надежды возлагались на май. Но как раз в самой середине мая сдохли две коровы; высоко в небе кружили стервятники и ястребы и тучами бросались на жертву, оставляя после себя лишь белые кости, разбросанные среди сухой, чахлой травы.
Ванджа поджидала Карегу и Муниру у школы.
— Сегодня принято решение. Старейшины ходили к Мвати Ва Муго. Он сказал, что осла следует увести на равнину и там оставить, а также принести в жертву козу. Нужно помочь Абдулле. Ведь без осла он с голоду помрет.
— Они назначили какой-то срок? — спросил Мунира.
— Нет, но они скоро соберутся и назначат день.
— А Абдулла не знает, каким образом они уведут на равнину осла?
— Нет… Но говорят, его погонит палками вся деревня — мужчины, женщины, дети.
— Что же мы можем сделать? — спросил Мунира, но никто не ответил ему.
4
Неотступные воспоминания о прошлом: год саранчи, год прожорливых гусениц, голодный год, когда все ели маниоку… целые возрастные группы, получившие при крещении имена Нгиги, Нгунга и Нгарагу йа Мванга [20], носят печать горя, свидетельство того, что неподвластная человеку стихия всегда грозит уничтожить плоды его труда. Были и другие уроки. В 1900 году, всего через шесть лет после года саранчи, разразился такой голод, что некого было крестить. Вот почему ни в одной возрастной группе нет имен, способных напомнить об «английском голоде», названном так из-за того, что он ослабил сопротивление народа грабителям-европейцам, отнимавшим у коренных жителей Африки землю и плоды их труда. Голодный год явился горькой панихидой по юношам, погибшим в Северной Африке, на Среднем Востоке, в Бирме и Индии, где они сражались против немцев и японцев; молодежь пела:
Когда я приехал из Японии, Я и не знал, Что произведу на свет Мертворожденное дитя — Голодный год.Так и история и народная легенда доказали, что Илморог всегда был жертвой двойной жестокости — капризов природы и безрассудности людей.
Эти мысли мучили Карегу, увлеченного загадками истории народов, культур, существовавших когда-то от Малинды до Триполи. Он говорил детям: «Самый первый человек, отец всех людей земли, родился, по всей видимости, в Кении… на озере Туркана…» — и невольно делал шаг назад, точно ожидая вздоха изумления и новых вопросов.
— Да, Муриуки, — обратился он к мальчику, который, как ему показалось, поднял руку.
В классе начался шум, зашуршали книги, ребята повскакивали со своих мест. Вдруг Муриуки рухнул на пол.
— А ну пропустите, пропустите меня, — говорил Карега, расчищая себе дорогу. Он опустился возле мальчика — тот лежал в обмороке.
— Он просто голодный, — сказал кто-то из ребят. — Я знаю, он мне говорил, что ничего не ел.
Тогда Карега понял наконец, в чем дело; он притащил на руках Муриуки к себе домой и наспех приготовил ему еду — смешал яйцо и сгущенку.
А в это самое время, когда дети в Илмороге падают в голодный обморок, думал он, люди, живущие в городах и еще где-то, только не здесь, пьют, смеются, занимаются любовью от избытка сил.
Он рассказал об этом случае Мунире. Тот развел руками:
— А что я могу поделать? Это не моя вина. Это ничья вина. Что же нам остается — закрыть до лучших времен школу?
— Вы согласны примириться с поражением?
— Тут ничем не поможешь. Воля божья.
— Воля божья? Почему же люди всегда безропотно принимают божью волю? Ведь говорится же, что бог помогает тем, кто сам умеет за себя постоять.
— То есть?
— Мы должны пойти в город! — сказал Карега, как будто уже давно принял решение. В действительности эта мысль только что пришла ему в голову.
— Пойти в город?
— Да. И просить там помощи.
— Нет, Карега. Я навсегда расстался с городом и не хочу туда возвращаться, — ответил Мунира, вспомнив вдруг недавно испытанный ужас и унижение.
— Но почему? — спросил Карега, удивленный его решительным отказом.
— Ты говоришь так, будто не участвовал в «чаепитии».
— А ты участвовал?
— Да, я был там. И испытал невыносимый стыд. Меня завлекли туда обманом, а я сам невольно оказался обманщиком и завлек туда свою жену, а она не верит, что я ничего не знал, — тихо ответил Мунира. — Но если бы я и знал, что нас там ожидает, я вряд ли нашел бы в себе достаточно сил, чтобы отказаться, и это самое страшное.
Карега задумался. Когда он заговорил, в его голосе слышались жесткие нотки.
— Я там не был. Но если бы был, меня не мучил бы стыд. Продавая туристам овчины, я спрашивал себя, как может все общество идти на поводу у нескольких жадных обжор — жадных, потому что они заглотнули больше, чем им полагается, обжираются плодами наших трудов. И вот они воспользовались тем, что когда-то было символом благородной цели… и думают, что могут обратить это на службу своим корыстным интересам. Они хотят заставить нищету и награбленное богатство обменяться рукопожатием в знак вечного мира и дружбы! А что делать с голодными и безработными, с теми, кто не в состоянии вносить плату за обучение в школе? Заставить их испить кубок до дна и при этом еще кричать о единстве? Какое легкое решение всех проблем… просто панацея для Илморога и всех прочих богом забытых мест в нашей Кении.
— Я понимаю, куда ты клонишь, — сказал Мунира. — Ладно, поговори с Ванджей и Абдуллой. А почему бы и нет? — добавил он вдруг, загоревшись. — Поедем и скажем Ндери Ва Риере, что все мы являемся членами КОК.
Злая насмешливость Кареги как-то неожиданно успокоила Муниру. Мысли, которые беспорядочно кружились у него в голове, были теперь облечены в слова.
Чем больше размышлял Карега о своей идее, родившейся во время разговора с Мунирой, тем разумнее она ему казалась. Он буквально не находил себе места, ему не терпелось поскорее осуществить свой замысел. Именно это терпение всегда служило мощным импульсом, заставлявшим его действовать вопреки внутреннему сомнению, и нередко приводило к беде. Засуха — это и вызов, и испытание, и от проблемы этой не уйти никуда. К какому бы решению они ни пришли, продолжать занятия в школе в такой обстановке он все равно не сможет, поскольку все теории звучали теперь как насмешка над действительностью.
Он поделился своими планами с Мунирой, Ванджей и Абдуллой.
— Насколько я могу судить, у каждого из нас были свои причины переехать в Илморог. И вот теперь все мы здесь. А в деревне назревает кризис. Что же мы должны предпринять? Старейшины поступают в соответствии с обычаями. Они думают, что на природу можно воздействовать жертвоприношением, стоит только возложить всю вину на осла. Знаете, я даже слышал, как Нжугуна говорил, что жертвоприношение заставит бога закрыть глаза на попытки американцев разгуливать в сокровенном убежище господнем. Но мне кажется, что мы можем спасти и осла, и жителей Илморога.
Абдулла был рад приветствовать любое предложение, способствующее спасению его осла, и возбужденно спросил:
— Но как это сделать?
— Существует же член парламента от этих мест. Мы, или, вернее, они выбрали его в парламент, чтобы он представлял там интересы избирателей даже самых отдаленных уголков его округа. Давайте пошлем в город большую делегацию из мужчин, женщин и детей. Пошлем ее в столицу. Встретимся с нашим депутатом. Правительство обязано нам помочь. А мы, может быть, сумеем помочь остальным. Иначе засуха нас всех уничтожит.
— А как быть с ослом? — спросил Абдулла.
— Мы возьмем его с собой. Починим телегу. На ней мы привезем из города продовольствие и другие товары.
Ванджу пронзила острая боль: значит, снова в город, туда, где она вынесла столько унижений?! Ее замутило от одного воспоминания о них.
— А почему нельзя послать кого-то одного? Например, тебя? Ты взял бы велосипед Муниры, — предложила она.
— Меня? Не станет депутат выслушивать одного человека. Он может заявить, что я просто обманщик. Но я уверен, делегацию от народа он вынужден будет принять.
Абдулла с готовностью поддержал его. Задумалась и Ванджа: «В прошлом году в это же время я уехала в город в надежде разбогатеть. Теперь же я поеду ради других людей. Может быть, на этот раз город будет к нам добрее».
Мунира не представлял себе, чем им поможет депутат парламента. Он тоже раздумывал: «Нигде я не могу осесть надолго, все время меня куда-то гонят другие люди. Неужели мне не суждено действовать по собственной воле?» Но раз уж Ванджа и Абдулла согласились, не смог отказаться и он. К тому же он считал, что, поехав, сумеет заглушить тревожный голос совести, время от времени попрекавшей его после ночного «чаепития в Гатунду». И потом, это дает возможность выяснить, что же стоит, в конце концов, за этой КОК с ее призывами к единению и гармонии интересов.
Теперь дело было за старейшинами. Они выбрали следующий день, чтобы объявить приговор ослу и назначить срок жертвоприношения козы. Вечером Ванджа побеседует с Ньякиньей, а та в свою очередь, пока не поздно, поговорит со старейшинами.
Собрались все. Нжугуна передал жителям слова Мвати Ва Муго:
— Мы прогоним осла. Мы принесем в жертву козу. Никто не смеет спорить с Мвати. Вы знаете, он — наш щит и наш меч, которым и бог защищает нашу землю. Вам известно, что со времени давнишней битвы за Илморог на нас не так уж часто обрушивались бедствия. Никто из нас не смеет возражать Мвати Ва Муго и задавать ему вопросы. Поэтому мы не спросили у него, что нам делать. А он не сказал нам. Он знает, мы не дети. Если бы речь шла о козе, мы бы избили ее палками и погнали бы прочь, чтобы она унесла с собой наши беды. Но эта скотина не коза. Но заботы-то у нас все те же. Вот я и говорю: изобьем его, а когда он станет помирать, мы прогоним его прочь на равнину, чтобы он унес с собой нашу беду.
Говорили и другие старейшины, они поддержали Нжугуну: да, этот осел — в их деревне чужой!
— Но, может быть, учителя наших детей предложат новое лекарство для старой болезни? — спросил кто-то.
Карега волновался. В школе ему приходилось спорить. Но он никогда еще не выступал перед старейшинами. И как назло на память не приходило ни поговорки, ни загадки, ни притчи, с помощью которых он мог бы донести о них свою мысль. Поэтому он решил говорить прямо.
— Осел не имеет никакого отношения к погоде. Законы природы не в состоянии изменить ни животные, ни люди. Но люди могут использовать эти законы. Чудо, которое всем нам необходимо, должно заставить эту землю так родить в сезон дождей, чтобы можно было отложить про запас достаточно зерна на время засухи. Нам нужно чудо, которое заставит наших коров давать столько молока чтобы нам его хватило и для еды, и для обмена на то, что в наших местах не родится. Это чудо в наших руках. Завтра, когда пойдут дожди, мы спросим у земли: что тебе нужно для того, чтобы ты принесла нам побольше? Если мы убьем осла Абдуллы, мы как бы сами себе ногу отрежем. Я родом из Лимуру, там ослы считаются живыми машинами, которым не нужен бензин. Когда в наших закромах не останется ни зернышка, сможет ли кто-нибудь просто на спине принести сюда издалека еду и воду? Так давайте лучше поглядим, что мы можем сделать, чтобы спастись от засухи. Труд наших рук — вот чудо и богатство, которое изменит мир и навсегда прогонит с нашей земли засуху.
Он рассказал о делегации, которая собирается в город, и воспел до небес достоинства депутата парламента.
— Мы отдаем ему наши голоса, чтобы он мог рассказать в парламенте о наших бедах. Но если мы не сообщим ему, что нас постигла беда, как же нам винить, его за то, что он не рассказал о ней правительству?
Старики заговорили и зашептались… Да, верно… Пусть узнают власти. Быть может, если бы они все знали… Да, да, если бы они узнали о наших страданиях, они не посылали бы сюда людей только для сбора налогов да еще тех, кто собирает деньги на какие-то дела, о которых в деревнях ничего не известно. Этот учитель… Всего два месяца как приехал… Откуда он набрался всей этой премудрости?
Поднялся Нжугуна и высказался против того, чтобы идти в город.
— Уши мои услышали странные слова. Послать чуть ли не всех наших жителей попрошайничать. Слышали ли вы когда-нибудь, чтобы все крестьяне бросили свою землю и имущество и ушли попрошайничать где-то на чужих дорогах? В молодом человеке говорит молодая кровь — что ж, пусть идет в город и скажет, чтобы депутат парламента приехал к нам. Да-да, депутат сам должен к нам приехать, а не присылать сюда каких-то послов и несмышленых детей, которые говорят якобы от его имени, — добавил он, взглянув на Карегу.
Предложение Нжугуны выглядело простым, ясным, и в нем звучало чувство достоинства. Спор вспыхнул с новой силой. Тут встала Ньякинья:
— Думаю, нам все же нужно пойти в город. Настал наш черед что-то сделать. Раньше все бывало так, как мы, илморогцы, хотели. Мы себя чувствовали сильными. Мы сами сочиняли слова песен, пели их и танцевали под них. Но пришли другие времена, когда нашу силу у нас отняли. Мы танцевали, но уже кто-то другой придумывал слова песни. Сначала это были европейцы. Они посылали к нам поезда. Поезда сожрали наши леса. А взамен что дали? Потом они забрали нашу молодежь. И стали ее пожирать. Нам оставалось только рожать, чтобы со временем город проглотил и других наших детей. В войне против европейцев мы пролили немало крови. Мы приносили жертвы. Почему? Да потому, что мы хотели петь песни, которые мы сами сочинили с ясной головой и на сытый желудок. Ну а дальше что случилось? Они все продолжали соблазнять нашу молодежь. И что дали нам взамен? Кроме этих двух учителей — никого, все остальные приходили и тут же исчезали. Затем они прислали к нам двух посланцев, и те потребовали двенадцать шиллингов и пятьдесят центов — за что? Потом какие-то другие появились с непонятными предметами в руках и говорили, что они обмеряют большую дорогу. Где же эта дорога? Ездят к нам еще одни — эти уж все время, — собирают налоги, скупают урожай, когда нет засухи и голода. Приезжал однажды депутат парламента и заставил нас выложить по два шиллинга: Харамбе. Видели мы его с тех пор? Ака![21] Вот поэтому-то Илморог должен сегодня собираться в дорогу и поглядеть на это чудовище, которое только берет и ничего не отдает назад. Мы должны осадить город и потребовать, чтобы нам вернули нашу долю. Мы хотим петь свои песни и танцевать под свою музыку. Они там тоже могут хоть разок потанцевать под нашу музыку, послушать слова наших несен, слова, сложенные теми, кто отдает свой пот, кто в муках производит на свет… Но Илморог должен дружно произнести эти слова.
Она села. Все напряженно молчали. Речь Ньякиньи произвела большое впечатление. Она затронула нечто такое, что чувствовали все: да, это они, городские, должны прислушаться к нуждам народа. Ведь власть и сила… одним словом, все, находится за пределами Илморога… где-то там… в большом городе. Значит, нужно идти туда и побороть то зло, из-за которого опустели их зернохранилища, которое высосало из них силы и сделало их слабыми. После слов Ньякиньи почти не было споров. Все говорили о походе в город. В прежние времена, когда их скот, их коз угоняли враждебные племена, воины преследовали их и не возвращались домой до тех пор, пока не отвоевывали похищенное имущество. Теперь же похищено само сердце Илморога. И они пойдут, чтобы возвратить его. Начинается совсем иная война… но все равно — это война.
Встал Мутури и высказал предположение, что Мвати, может быть, именно это имел в виду:
— Он сказал нам, что нужно избавиться от осла, но не сказал, как и куда его гнать; не говорил он также, что осел не должен вернуться…
Было решено, что несколько старейшин во главе с Мутури останутся, чтобы совершить жертвоприношение. Все остальные войдут в состав делегации. Абдулла записался первым. К нему присоединились Ньякинья, Мунира, Мариуки, Иосиф, Нжугуна, Руоро, Нжогу и другие.
Так зародился дух единства, сперва хрупкий, но он становился все прочнее по мере того, как шли приготовления к походу. Женщины готовили провизию, зачастую — из последних припасов. Другие жертвовали деньги, которые накопили. Мунира, Карега и Руоро возились с телегой, они готовили ее к великому путешествию в город.
Абдулла как будто заново родился на свет. Из калеки, вечно недовольного и вечно проклинающего Иосифа, он превратился в человека, который часто смеялся, рассказывал всякие истории, и это превращение, начавшееся после первого приезда Ванджи, теперь завершилось. Жители Илморога наконец-то приняли его в свои сердца. Они окружали Абдуллу, а он рассказывал:
— Поспорили однажды Муравей и Вошь. Каждый хвастал, что перепляшет другого. Они бросили друг другу вызов. Назначили день. О предстоящем состязании танцоров говорили все насекомые и звери, никто не хотел пропустить такое важное событие. И вот настал наконец долгожданный день, и рано утром Муравей и Вошь отправились на реку. Они искупались и намазались маслом. Раскрасили себя красной и белой краской. Муравей оделся первым; он хотел пронзить все женские сердца. У него был какой-то особенный меч, которым он опоясался. Он так сильно затянул пояс, что перерезал себя пополам. Вошь начала хохотать. Она так хохотала, что ее нос расщепился. Вот почему у Муравья нет талии, а у Вши носа, никто из них не вышел на состязание, и в пляс пустились другие насекомые.
Он рассказывал, как Хамелеон обогнал Зайца, почему Гиена хромает, как появилась в мире Смерть, о Женщине, которая надумала выйти замуж за злого Людоеда, и дети требовали от него все новых и новых историй.
Он делал для них всевозможные игрушки — прядильные катушки, бумажные ветряки и веера. Но больше всего им пришлись по душе рогатки. Мальчишки тотчас стали стрелять в птиц, хотя и без особого успеха.
— Возьмите рогатки с собой, — сказал им Абдулла, — испытаете их по дороге.
Дети предвкушали приключения, которые их ждут впереди, но больше всего их манил город — он был в сто раз обширней Руваини, — город, где здания доставали до неба и где люди ничего не ели, кроме печенья и конфет.
И все жители Илморога, особенно пожилые, не говорили ни о чем, кроме предстоящего путешествия и молодого учителя, который их надоумил. Иногда бог вкладывает мудрость в уста младенца. А ведь мудрость, верно говорят, за деньги не купишь.
Наконец наступил день отправляться в дорогу. Впервые люди отважились на такой шаг, и внезапно им открылась огромность этого предприятия!
* * *
«Это путешествие, — напишет потом Мунира, — этот переход через равнину в Самый Большой Город, явилось началом медленного, почти десятилетнего путешествия в глубины моего сознания, которое окончилось открытием, что человеческое существо порочно в своей сути.
И даже теперь, через много лет, — писал он, — я снова ощущаю сухость кожи, ярко сияющее солнце, я вижу умирающих животных, служивших нам пищей, высоко над нами — парящих в ясном небе ястребов и грифов, которые, насытившись мясом издохших антилоп и кабанов, терпеливо ждали, когда время и солнце предоставят им возможность вкусить человечьего мяса и крови.
Путешествие. Исход в царство познания».
Часть вторая …В Вифлеем
От проклятий и угроз Девчонки в закоулках мрачных Чернеют капли детских слез И катафалки новобрачных. Уильям Блейк [22] Была бы жалость на земле едва ли, Не доводи мы ближних до сумы. Уильям Блейк[23]1
Илморог, место действия драмы, отнюдь не всегда являл собою скопище глиняных хижин, населенных стариками, старухами и детьми, и лишь изредка посещаемое бродячими скотоводами. Были и у него славные дни: цветущие деревни, густо населенные трудолюбивыми крестьянами, которые покоряли буйные леса, разрыхляли почву, снимали урожай, способный прокормить дочерей и сыновей человеческих. Как они трудились сообща, расчищая дикие заросли, вспахивая землю, засевая поля, как горячо молились о дожде во время засухи, о спасении во время эпидемий! В дни праздников урожая они собирались группами — старики со стариками, молодые с молодыми — и ходили из деревни в деревню, танцевали, высыпали на илморогские равнины и пели гимны своим предкам. В те Дни в небе не кружили стервятники, выжидающие, когда выбившийся из сил труженик рухнет замертво, и не роились тучи слепней, сосущие пот и кровь земледельцев. И только дряхлые старики да младенцы, пели илморогцы в своих песнях, не заняты общим трудом — зато они носители мудрости и невинности. Сидя во дворе, вокруг семейного древа, старики потягивали медовое пиво и рассказывали детям о патриархе — основателе Илморога, и в голосах их слышалась и горделивость и тоска.
Патриарх был скотовод, который, устав от бесконечных странствий по равнинам, где он вынужден был приспосабливаться к переменчивому нраву природы, устав от бесконечных песен, воздающих хвалу лишь корове, ее бодливым рогам и полному молока вымени, решил отделиться от своих соплеменников. Сначала они принялись его упрашивать: разве это слыхано — жить без коров, без странствий по долгим равнинным дорогам и горным тропам, без быков с позвякивающими на шеях колокольчиками, ведущих стада к соляным участкам или к воде? Они упрашивали: ведь он обладает волшебной силой, он умеет раскатами своего голоса заставить людей и стада ступать шаг в шаг. Ничто не помогало. Тогда они принялись смеяться над ним, издеваться над его надеждой укротить лес и плоскогорье, эти обиталища злых духов; как может сын человеческий вступить в схватку с богами?
Ндеми заострил топор и вырубил им деревья и лесную поросль. Земные твари с раздвоенными языками пытались уничтожить его своим ядом, но он знал толк в травах и лекарствах, добываемых из корней и древесной коры. Слава о его опытах с разными растениями распространилась широко вокруг, и ни один скотовод, проходя мимо Илморога, не забывал навестить Ндеми — сначала чтобы посмотреть, чем окончилась схватка человека с богом, потом — в поисках совета относительно той или иной целебной травы, да и просто чтобы полакомиться медом и сахарным тростником. В знак благодарности они давали ему коз и снова уходили, чтобы поведать о славе Ндеми четырем ветрам. Он заставил землю подчиниться прикосновению своих пальцев и своей мудрости и получил обильный урожай, став к тому же обладателем громадного стада коров и коз.
Вскоре мужество одинокого поселенца привлекло к нему Ньянгендо, знаменитую щербинкой меж передних зубов, и Ньягутии с черными деснами, чья грудь была предметом бесконечных разговоров кочевников, когда и где бы они ни встретились. «Да будут твои лесные боги нашими богами, и будем мы матерями твоих детей». Другие женщины, устав от беспокойной кочевой жизни, тоже строили хижины из палок, папоротника, травы и глины, чтобы было где спокойно кормить младенцев и на заходе солнца ждать возвращения мужчин со стадами. Так илморогский лес превратился в обработанные участки земли, на которых выросла новая порода прирученных коров и коз. Новые поселенцы воспевали Ндеми:
Тот, кто укротил лес, Тот, кто укротил злых духов, Тот, кто вступил в схватку с богом.Илморог продолжал процветать и после того, как Ндеми, отец многих дочерей и сыновей и дед многих внуков, отбыл в тайное обиталище добрых духов. Постепенно он становился крупным торговым центром: его базарные дни славились повсюду, от Гулу до Укамбани, до земель народа календжин и даже за их пределами. Люди приходили сюда издалека со своими товарами и обменивали их на местные. Вскоре по соседству с земледельцами возникло поселение искусных ремесленников, работающих по металлу, гончаров и каменщиков. Об их мастерстве слагали легенды, и они достигли слуха арабских и португальских грабителей на побережье.
Позже здесь разбил палатку первый пришелец из Европы: он пополнял свои припасы перед путешествием через равнину. Чего только не увидишь в базарный день, даже голого человека — человека без кожи, пришедшего с моря, говорили люди и дали. ему маис и бобы, сладкий картофель и ямс в обмен на ситец и блестящие бусы. Затем пришел еще один — с воротничком вокруг шеи и с Библией в руках, он тоже хотел пополнить припасы и искал проводников, чтобы добраться до двора великого короля Уганды. Дорогу ему показали. Но созвали военный совет: позволим ли мы злу беспрепятственно разгуливать по нашим равнинам? А не лазутчик ли это короля Мутесы, переодевшийся мзунгу — злым духом? Разве кто-нибудь видел когда или слышал, чтобы человек разгуливал без кожи? Старейшины постановили: не спешить. Но молодые воины не удовлетворились этим решением, пошептавшись между собой, они издали боевой клич. С тех пор иноземцы долго не появлялись, хотя в течение многих лет по ночам люди видели белого духа, взывающего к своим сородичам о кровавом возмездии. Потом пришли другие европейцы и тоже разбили палатки; эти оставались дольше, они обменивали ткани на маис, бобы и илморогский металл, настойчиво расспрашивали про золото и слоновые бивни и, понизив голос, — о белом человеке с воротничком вокруг шеи.
И вот настал день, когда случилось то, чего илморогцы всегда больше всего опасались. Белые торговцы внезапно окружили рынок. В руках у каждого из них оказалась бамбуковая палка, извергающая огонь и злобу. Они потребовали, чтобы им выдали тех, кто повинен в гибели одинокого мзунгу. В ответ воины потянулись за своими щитами и стрелами. Но было уже поздно. Белые открыли огонь по женщинам, мужчинам и детям, а затем пропели «Боже, храни короля». Воины сопротивлялись, как умели, но что могли они сделать людям, которые извергали смерть прямо-таки из ничего? Вот завтра… завтра… клялись те, кто остались в живых, и точили стрелы, чтобы быть наготове.
Позже Европеец привез странное изделие из металла, обладающее зловещей силой — оно умело ходить по земле.
Рассказывают, что первый черный человек в округе Чири, который прокатился на «железном коне», был родом из Илморога.
Мунору был в ту пору преуспевающим фермером. Но металл, умеющий ходить по земле, околдовал его. У него с тех пор немели руки при одном только виде мотыги и панги. Он хотел лишь одного: ездить на «железном коне» под громкие крики толпы… Тем он и жил: показывал, как он искусно управляет машиной. Женщины смотрели на него с благоговением, они воспевали его как героя и, возбужденные, следили за каждым его движением. А потом и в других деревнях появились такие же «железные кони», и все больше и больше молодых людей учились ездить на них, и илморогцам в конце концов надоело платить Мунору за безделье и идолопоклонство. Но тот уже не мог вернуться к крестьянскому труду — ведь ему пришлось бы пачкать руки в земле; теперь он стремился заполучить какие-нибудь изделия белых иноземцев, с помощью которых сумел бы восстановить свой пошатнувшийся престиж.
Во время войны он в числе первых добровольно предложил европейцам свои услуги: служил во вспомогательных частях, доставлявших провиант и оружие. Илморог стал вербовочным пунктом, большую часть молодежи погнали на войну прикладами винтовок. Они двигались по илморогским равнинам и расчищали себе путь к границе Танганьики, где вылавливали немцев. Чудо из чудес: белые убивали друг друга из-за того, что туземцам казалось непостижимым, — разве могли они понять, что они сами, раздел их земель, плодов их труда были причиной этой войны? Мунору вернулся развалиной, он рассказывал о Вой, Дар-эс-Саламе, Мозамбике, Морогоро, Варуше, Моши и других далеких местах, названия которых так ласкают слух. Но это был уже не человек, а труп, живущий лишь воспоминаниями о прошлом, каким оно ему представлялось. Были и другие, кто, вернувшись домой, не интересовались более землей и не стремились трудами рук своих заставить ее родить, как делали когда-то их отцы. Металл еще более губительный, чем тот, что сам передвигался по земле, ужалил их. В поисках этого металла, дающего возможность уплатить налоги, а также покупать бесполезные иноземные товары, они нанимались на плантации, украденные у кенийцев, и на дорожные работы — ведь плантации нужно было связать со столицей и с морем.
Илморог, некогда благоденствующее сообщество людей, живших плодами своих усилий, стал приходить в упадок, население его сокращалось. Да и железная дорога ко двору короля Мутесы обошла его стороной. Во время второй европейской войны Илморог покинули еще больше молодых людей, они ушли в города, поманившие их металлической надеждой, и то, что было некогда центром земледелия и торговли, превратилось в жалкую деревню, бледную тень вчерашнего дня…
Так рассказывала им Ньякинья, и ее истории из прошлого воодушевляли илморогцев. Они развели громадный костер и группами сидели вокруг огня. В походе в город приняли участие многие; все они были захвачены волной надежд, всеми ими овладело чувство, что беда у них общая, а потому и избавление от нее — тоже общее дело. Ньякинья всех сплотила вокруг себя, руководила всеми. Она рассказывала так, будто сама была участницей описываемых событий, будто сама воевала против немцев, будто ток крови в ее жилах отражал взлеты и падения Илморога. Она была вся в черном, глубокие морщины прорезали ее лицо, но даже в старости она была красива. Вдруг она замолчала, глаза ее смотрели на огонь. Путешествие ведь могло затянуться на много дней, и она тревожилась о детях, о своих детях.
— Расскажи, а что же они увидели в городах? — попросил Карега. Ему не терпелось узнать всю историю до конца.
— Нечего больше рассказывать… совсем нечего, — сказала Ньякинья, по-прежнему глядя на огонь. Глаза ее, живые, пристально глядящие, светились ярче, чем луна в ночном небе. Ньякинья, мать мужчин, говорила голосом, в котором слышались печаль и радость, она вновь переживала все, что вспоминалось ей о потерях и завоеваниях, победах и неудачах, но прежде всего — о страданиях и мудрости, рожденных борьбой.
— Нечего больше рассказывать, — повторила она, точно издали, точно голос ее доносился из тех далеких миров.
Карега, взволнованный, стремясь хотя бы мимолетным взглядом проникнуть в прошлое, узнать, что же приводит в движение историю, хотел было определить, что же именно утаивает Ньякинья, что заставило ее внезапно погрузиться в молчание и мрак среди шума детворы. Ванджа, Абдулла и Карега посмотрели на старуху, переглянулись и продолжали ждать.
— Сегодня был такой трудный день, — сказал, обращаясь ко всем, Нжугуна. — Спать пора. Завтра нам надо рано тронуться в путь. До города еще очень далеко.
* * *
Карега не мог заснуть. Он ходил по равнине, вспоминая рассказ Ньякиньи, снова переживал этот рассказ: на миг вообразил себя Ндеми, который валил в лесу деревья и закладывал основы ремесленного производства… но его мысли, точно подавленные бескрайностью пространства, устремлялись куда-то мимо Ндеми, мимо Илморога. Они уходили в прошлое, которого он не мог знать, но, казалось, знает — сколько лет этому прошлому: сто, триста или больше? То, чему он пытался учить детей, то, что он хотел постичь в Сириане, было лишь рядом логических утверждений и отрицаний, умозаключений. Но прошлое, которое он пытался постичь, приобрело в устах этой старухи удивительно живую, конкретную форму. Он снова и снова вспоминал ее рассказ… перед ним всплывали образ за образом… и мысли его улетели далеко: постижение тайн металла и камня… всевозможные сведения, которые собирались по крохам… песни, споры, разные истории по вечерам… как пытались они покорить силу металла и камня, а неподалеку были расположены селения тех, кто пытался сделать то же самое с землей. Затем приплыл корабль, и люди увидели дым, вылетающий из бамбуковых палок, и соотношение сил изменилось: теперь африканцы должны были бросить оседлое земледелие, забыть о схватке с богами металла и камня и искать убежища в лесах. Карега точно воочию видел страдания и ужас беглецов, уходящих все дальше и дальше в чащу леса, чтобы построить в новых краях новые дома… а огонь… о господи… огонь пожирал деревни, пламя жажды, побуждавшей белых завладеть нашей красной землей и черной слоновой костью, уничтожало накопленную за многие годы мудрость… а тех, кто не смог убежать, приковали друг к другу цепью, и вели к морскому берегу, и увозили в чужие края. Да, он видел теперь все это и мог противопоставить своим сомнениям то, что можно назвать неопровержимым доказательством. И говорил себе, если все это правда, как же тогда объяснить власть природы над человеком? Ведь ты выслушал только что рассказ Ньякиньи? Если шестьдесят лет могли уничтожить все труды Ндеми, так что от мудрости и усилий его теперь и следа не осталось, то что же натворили четыреста лет рабства и кровавой резни — змея-кровопийца, изменившая лишь цвет своего яда?
Он внезапно остановился, и напряженный поток его мыслей прервался. Впереди, в самом сердце равнины, конусом возвышалась гора, твердая, но трогательная в своем одиночестве. Он оглянулся, вздрогнул — рядом кто-то был…
— Это всего лишь я, — сказала Ванджа. — Я напугала тебя?
— Нет-нет, что ты. Но я очень боюсь змей, и эти твари мне всегда мерещатся на сухой равнине.
— Ш-ш! Ночью нельзя называть их по имени. Называй их ньяму циа тхи. Я тоже их боюсь.
— Ну, я не суеверен. Леопарда у нас называют «тот, кто весь в пятнах» или же «тот, кто ходит тихо». Почему? Ведь если дух животного способен слышать, он всегда услышит, как мы его ни назовем.
— Помню, когда-то в моей хижине ты сказал, что ты не доверяешь именам. Ты сказал что-то вроде: цветок это всегда цветок. Ритва ни мбукио.
Она засмеялась. Ему стало неловко, и он поспешил объяснить:
— Я не то чтобы не доверяю именам. Есть имена, которые как бы выставляют на посмешище тех, кто носит их, наших африканских братьев и сестер, гордо величающих себя Джеймсом Филипсоном, Риспой, Котенсиа, Роном, Роджерсоном, Ричардом Глюкоузом, Милосердие, Лунный снег, Эзекиелем, Шипрой, Уинтерботомсоном — всей этой коллекцией имен и псевдоимен Запада. Можно ли найти лучшее доказательство неуважения к себе, чем вечеринка для друзей, во время которой хозяева убеждают гостей никогда больше не называть их настоящими, африканскими именами? Просто я больше верю в реальность того, что носит имя, чем в реальность имени.
— Ты об этом сейчас думал? Я довольно долго иду за тобой, а ты даже не почуял, что за тобой кто-то крадется. Или же тебя тревожит наш поход?
— Нет. Я размышлял о том, что рассказала Ньякинья.
— О Ндеми?
— Да.
— Ну и что? Ты веришь этому?
— Наверно, это правда. Почему бы нет? Если не все в точности, то уж хотя бы в самом главном.
— О чем ты?
— О нашем прошлом. О нашем великом прошлом. О том прошлом, когда Илморог, вся Африка владели своею землей.
— Ты забавный юноша, — сказала она и улыбнулась чуть виновато, вспомнив ту ночь, когда Карега сбежал из ее хижины.
— Чем забавный?
— Тем, что говоришь и делаешь. Однажды заявляешь вдруг, что не прикасаешься к спиртному. Дескать, пьешь только молоко или воду. А на следующий раз напиваешься в баре и лезешь в драку.
Ему стало неловко. Переминаясь с ноги на ногу, он глядел на далекую гору.
— Сам не пойму, как я мог до этого дойти. Думаю, я просто хотел забыться. Столько ударов обрушилось на меня со всех сторон. Мне хотелось отрешиться от всего.
— Отрешиться? А этот поход — ведь поход в город? Ты сказал, что много страдал в городе. Мне кажется, я понимаю тебя. Я по себе знаю: город умеет быть очень жестоким. Но почему ты думаешь, что на этот раз он будет иным? Я боюсь за тебя. Все эти последние дни у меня болит сердце — я вижу, сколько мужчин, женщин и детей захотели с нами пойти. И особенно меня растрогали песни надежды, которые они пели. Но не думаешь ли ты, что им придется петь горькие песни, обращенные к тебе, когда город ударит их по лицу, наотмашь, как ударил когда-то тебя?
— Признаюсь, я об этом не подумал. Но все же стоит попытаться. Почему мы обязательно должны потерпеть поражение? Нас много. Глас народа и в самом деле — глас божий. А что такое депутат парламента? Ведь это и есть глас народа в высших сферах власти. Он не может не выслушать нас. Он не может нас не принять.
— Ты так трогательно веришь в людей. Может быть, это и хорошо. Но я думаю… мне кажется…
Они остановились, погруженные каждый в собственные мысли. В небе сияла луна, озаряя своим светом равнину. Ванджа все повторяла про себя слова, которые когда-то слышала от адвоката в Найроби. Карега смотрел на одинокую гору, но думал о походе в город, о сомнениях, которые высказала Ванджа.
— Давай посидим, — предложил он, вдруг почувствовав усталость. — Как странно — эта гора все стоит, а остальные рухнули.
— Эта гора? Ее называют горой необрезанных мальчиков. Говорят, что если мальчик обежит вокруг нее, он превратится в девочку, а девочка — в мальчика. Ты и в это веришь?
— Нет. Тогда были бы известны случаи таких превращений.
— А я хотела бы, чтоб это было правдой, — сказала Ванджа с нескрываемой горечью и злостью.
Она дала себе клятву, что в Илмороге станет другой. И не будет больше спать с мужчиной, пока не почувствует, что перемена произошла. Ухаживание и любовь тогда станут праздником в честь ее победы. Но чего именно ей хочется достичь, она пока что смутно представляла себе. Один вид Илморога, сраженного голодом, жаждой и засухой, был способен обескуражить кого угодно. Где же ей там перерождаться? В лавочке Абдуллы? С таким же успехом можно бегать вокруг горы, чтобы превратиться в мужчину, думала она, вспоминая свою клятву.
А Карега размышлял о другой горе и о другой равнине. Перед его глазами возникли болота в Мангуо, и радость этих воспоминаний смешивалась с горечью. Победа и поражение, успех и провал… как сплелось все это. Он старался не думать о Муками, которая так властно вошла в его жизнь, и все же должен был признаться себе, что мысли о ней полностью им владеют, владеют всем его существом даже теперь, после ее гибели. Он погрузился в книги — в литературу, историю, философию, он отчаянно пытался отыскать решение загадки на этом перекрестке, где слились ирония истории, видимость и сущность ожидания и реальность. Он отдавал себя целиком то одному делу, то другому, то одной работе, то другой, стремясь возродить в себе нечто, чего он не в силах был определить, — невинность? Надежду? Временами его всего заполняла тоска по Муками, и он боготворил ее память, он с радостью воскрешал в своих мыслях эту зарю невинности и надежды, пока отчаяние вновь не овладевало им, как это было уже однажды, когда он стоял на вершине горы, глядя на болота Мангуо, точно с ужасом видел перед собой, как гибнет надежда и невинность. Однажды в Сириане, когда его охватило подобное настроение, он принялся писать, но ему удалось передать не горечь, которую он ощущал, а неприкаянность и нервозность, глубокий пессимизм при мысли о самоубийстве Муками.
На сердце у меня тяжело. Пронзительная боль в желудке. Почему всякие мелочи — звон цикады, шелест кузнечика — заставляют меня вздрагивать и оглядываться по сторонам? Почему, когда я смотрю на нее, этот образ правды духа, я чувствую страх перед завтрашним днем? Почему, почему не могу я обрести спокойствие при мысли, что однажды на кочках болот Мангуо два сердца отказались от ненависти и застучали в унисон?
Это было перед самым исключением из Сирианы; горький, тяжкий выбор, думал он потом, думал и теперь, все еще глядя на залитую лунным светом одинокую гору, думал о том, что было лишь предчувствием в ту минуту, когда он это писал. В школу прибыл Чуи. Остальное стало историей.
— Скажи, Карега, ты всегда думаешь только о прошлом? — спросила Ванджа.
Ее вопрос его удивил: уж не читает ли она его мысли? Ванджа чем-то сильно напоминала ему Муками. Он с трудом ответил:
— Чтобы понять настоящее… надо знать прошлое. Чтобы знать, где ты, нужно понять, откуда ты, не так ли?
— Зачем? Я вот как думаю: засуха, голод и жажда нависли над Илморогом. И какой нам толк знать историю Ндеми? Я тону — какой же толк смотреть на крутой берег, с которого я упала в воду?
— Но ведь Ндеми и те люди работали, отказывались идти ко дну; разве это не вселяет в нас надежду, гордость?
— Нет, я предпочла бы, чтобы мне бросили веревку. Что-нибудь такое, за что можно ухватиться… — Она замолчала. Затем сказала уже совсем другим голосом: — Иной раз в прошлом нет ничего великого. Иной раз хочется спрятать прошлое даже от себя самой.
Карега понял, что она имеет в виду отнюдь не абстрактное прошлое.
— О чем ты говоришь?
Она ответила не сразу. Шагнула было дальше в темноту, но вдруг остановилась и прильнула к нему. Он ощутил ее тепло. Невольно все чувства его обострились. Она всхлипнула, и Карега понял, что она плачет.
— Что с тобой? — спросил он изумленно.
— Не знаю… не знаю… пожалуйста, не обращай внимания, — сказала Ванджа, безуспешно пытаясь улыбнуться сквозь слезы. — В моем прошлом много зла. Теперь, когда я оглядываюсь назад, я вижу лишь растраченные попусту годы.
— Тебе… тебе было трудно, значит? — спросил он и тотчас же почувствовал всю ненужность этого вопроса. Что он о ней знает? Что можно знать о женщине, которая беспрестанно перевоплощается прямо у вас на глазах? Когда он впервые увидел ее в ее хижине, она была владычицей мужчин, сидевших вокруг. Она была так уверена в каждом своем движении, в каждом взгляде. Раз или два пыталась она тогда, уклонившись от взглядов Абдуллы и Муниры, встретиться с ним глазами, но он инстинктивно избегал ее блестящих глаз. Когда они увиделись в следующий раз, в Лимуру, он совсем запутался, пытаясь сбежать от самого себя, и она бросила ему спасательную веревку. Тогда голос ее, шедший откуда-то из глубины, выражал неподдельную нежность, участие, в нем были жалость, и сочувствие, и понимание. Вот уже несколько недель он наблюдает, как она расстается с прежними привычками, с рассчитанной невозмутимостью, с заученным оживлением, как медленно рождается простая, подлинная красота. И вот она плачет! Но даже сейчас, несмотря на вихрь этих мыслей, он заметил, что она колеблется, точно не знает, что ему отвечать и как.
Так какая же из этих, таких разных женщин, подлинная Ванджа?
И, уже собираясь ответить, Ванджа поняла, что почему-то не может заставить себя рассказать ему о Кимерии, о человеке, разрушившем ее жизнь.
Она рассказала ему, как работала в многочисленных барах, которые, словно грибы после дождя, стали всюду появляться после независимости.
— Мы, официантки, никогда долго не задерживаемся на одном месте. Иногда нас увольняют — если мы отказываемся спать с хозяином. Или слишком уж примелькалось твое лицо. Тогда надо искать что-то другое. Знаешь, это довольно забавно: когда попадаешь на новое место, мужчины относятся к тебе как к невинной девушке. Готовы подраться друг с другом, чтобы угостить тебя пивом. Каждому хочется быть первым. Так мы и живем повсюду в Кении, где только есть бары. Даже в Илмороге.
Она засмеялась. Позади них кто-то кашлянул. Они вздохнули с облегчением, узнав Муниру.
— Вот вы где спрятались. А мы уже испугались, что вас съели хищные звери, — сказал он с напускной игривостью.
— Трудно так рано заснуть посреди этой необъятной пустыни, — сказал Карега.
— Ванджа рассказывает тебе о своей жизни в ресторанной пустыни? — спросил Мунира, усаживаясь так, чтобы Ванджа оказалась между ними.
— Она только начала, — сказал Карега.
Карега уже составил себе некоторое представление об этой жизни, когда занимался продажей овчин и фруктов на обочинах дорог. Он знал многих парней, которые после трудового дня весь заработок совали какой-нибудь официантке, которой, скорей всего, приходилось кормить двух, а то и трех детей.
— Жить в этой пустыне не очень-то приятно, — сказала Ванджа. — Но все же можно. Женщине льстит, когда тысячи глаз обращены на нее, и она знает, что ее тело властвует над мужчинами. Иногда, конечно, видишь, как все скверно. Хочется выбраться из всего этого, но хочется и остаться. И ты повторяешь себе: завтра… завтра. Были и такие, кто пробовали освободиться, жить по-другому. Одной из них пришлось выполнять всю работу по дому. Она вставала в пять утра… Доила коров. Готовила завтрак. Убирала дом. Ходила в магазин или в поле, чтобы собрать овощей на обед. Кроме того, смотрела за детьми. Она готовила чай, варила ужин, купала детей… а когда жены хозяина не было дома, он требовал: «Иди ко мне в постель». И все это ради чего? Ради семидесяти шиллингов в месяц! Она сбежала. Другая нанялась собирать чайные листья и кофейные зерна для нового африканского плантатора. Знаете, сколько ей платили?.. В конце концов все они возвращаются в тот мир, где у них есть друзья и где известны правила игры, где знают, что честно и что нечестно что правда, а что нет, что хорошо, что плохо. Например: нехорошо и нечестно не заставлять мужчину тратить на тебя деньги. Одну девушку за это побили — ведь она пренебрегла золотым правилом: не сбивать на рынке цену. Ну а я? Я тоже пыталась освободиться. Однажды я вернулась домой. Отец сказал: «Я не желаю терпеть у себя в доме проститутку!» Мне было горько услышать такое от родного отца. Официантки ведь не считают себя проститутками. Мы ищем и работу и мужчин. Я опять вернулась в ресторан. Мне повезло. Мне попадались хорошие друзья. Мне нравятся лица людей, нравятся новые места, мне даже нравится заниматься счетом, наводить в делах порядок. Сидя за стойкой, я говорила себе: вот если бы эту голову да на те плечи… а тот нос — на это лицо… если то… если это… и люди, и все остальное вдруг становились забавными, интересными. Другие девушки спрашивали меня: Ванджа, о чем ты все время думаешь? Мне было трудно объяснить им. И все же я была одинока. Да, я любила людей. Я любила шум, музыку, драки — да, даже драки, — всякие неожиданные происшествия, но я все время чувствовала себя одинокой. Я переезжала с места на место. Чего-то искала. Приехала в Илморог. Через несколько месяцев мне захотелось бросить все, уехать. Я сама не знала куда. Но работать официанткой я больше не хотела. В конце концов надоедает прислуживать всем. Я решила: больше я к этой работе не вернусь. И еще решила: Илморог не так уж плох! Поскорей скоплю немного денег, вернусь в деревню, построю себе дом и буду жить там до конца своих дней! Я хотела вернуться в деревню — но вернуться богатой. Уж не знаю, откуда взялась эта мысль. Я уже говорила, что в основном привыкла полагаться на друзей, и никогда особенно не задумывалась о завтрашнем дне. Жить — вот чего я хочу… Мне нравилось покупать себе платья… меня волнуют краски… я вкладываю особый смысл в каждое платье, которое покупаю. Но теперь я сказала себе: хватит, больше никаких дружков. Замуж я все равно не выйду. Так почему бы не стать богатой? Но как? И тут же нашла ответ. Найроби. Европейцы. Сначала эта мысль показалась мне дикой… я никогда не могла заставить себя пойти с белым. Однажды ходила с индийцем. Он был полицейский инспектор. Он арестовал меня с приятелями за то, что мы торговали пивом в баре в городке кикуйю и в слишком поздний час, и, когда обыскивал ребят, нашел у них бханг. Я испугалась. Он упрятал ребят за решетку. А меня привел к себе. Так я спаслась. А тем ребятам дали по пять лет. Это был первый и единственный раз. Потом вдруг появилась эта женщина. Она была очень богата. Владелица фермы в районе европейских поселений. Были у нее также дома в Найроби. Но она была одинока и тосковала по дружбе. Обычно она приходила в бар, где я работала, в Нижнем Кабете, и говорила: «Ванджа, я могу тебе устроить приятеля-европейца». Сама она сперва работала учительницей, потом секретаршей. Но деньги зарабатывала во внеурочное время. В конце концов вышла замуж за очень старого европейца… ему было за семьдесят… люди говорили, что она заставила его написать завещание, а после этого спустила с лестницы. И завладела всем его богатством. Когда она мне это предложила в первый раз, я только рассмеялась. Не могла же я ей сказать, что европейцы для меня — это люди с розоватой кожей, как у свиней или у лягушек, которые долго пролежали в земле. Но потом я сказала себе: бизнес есть бизнес. Не все ли мне равно, кто будет моим клиентом. Да к тому же все это лишь на месяц, на два. Европейцы, и больше никто. В Найроби я обошла все большие отели: «Хилтон», «Амбассадор», «Нью-Стэнли», «Сирена», «Норфолк», «Интерконтинентал», «Фэйрвью», «Оикс-эйти», «Мэйфэйр», «Гросвенор», «Иан-Африка». Шикарные заведения. Никогда не подозревала, что в одном городе может быть столько больших отелей. Но я дрожала от страха, я не знала, как себя вести. Да и одета я была не так, как другие девушки, и губы как следует не умела красить, не умела глаза подводить серебристо-зеленой краской и парик носить. Да и не знала, как делать глазами, когда видишь европейца. В баре, особенно сидя за стойкой, я умела заговорить с любым мужчиной, даже губами не пошевелив. Но в Найроби… Два вечера подряд я уходила в конце концов с африканцами. Но как-то раз я встретила девушку, с которой работала когда-то в баре в Элдороге: она-то и рассказала мне про ночной клуб «Звездный свет» и клуб Хэлиана. Если повезет, там можно сразу заработать тысячу шиллингов. Я отправилась в «Звездный свет». Там все время менялось освещение — синее, красное, зеленое, — я толком разглядеть ничего не могла. У меня упало сердце. Да и за музыкой этой не поспевала. Вы не поверите, но в барах все иначе. Одно лишь могу сказать: в этом клубе было полно европейцев. Я сидела в углу и чувствовала, что еще минута — и я перепрыгну через бамбуковый заборчик и сбегу в «Болибо». И тут вдруг увидела, что какой-то человек подает мне знаки. Я улыбнулась. Он был высокий, с трубкой во рту, и казался не таким старым, как те, другие, с одутловатыми морщинистыми лицами. Он хорошо говорил на суахили, но очень забавно — вставлял все время английские слова. Он был из Германии и приехал сюда с особой целью. Он искал какую-то девушку из Кабете. Ее увез в Германию другой немец, пообещав на ней жениться. Но эта девушка обнаружила, что он надул ее, что он хотел торговать ею, так как он и ему подобные считают, что если туристы платят деньги за авиабилет и отель в Малинди, как на рекламе, где изображен пожилой европеец и молоденькая африканка, с подписью: всего за столько-то вы можете получить все это, — то еще охотнее такой турист выложит деньги, если Малинди будет доставлен ему прямо в Германию. Не знаю ли я эту девушку? Я удивилась: откуда мне ее знать? II почему он ее здесь ищет, разве она не в Германии? А потому, сказал он мне, что человек, который ее увез, плохо обращался с ней, он бил ее и все такое, и это может привести к охлаждению отношений между Германией и Африкой. Девушке удалось бежать и вернуться в Кению, но она оставила в Германии ребенка. Человек этот не хочет заботиться о ребенке. И вот группа людей, которых беспокоят отношения между Германией и Африкой, собрала денег и послала моего нового знакомца в Африку разыскать ту девушку и взять у нее показания, которые могут быть использованы против того человека в суде. Так не знаю ли я ее? Я опять сказала: откуда мне ее знать, ведь в этой стране черт знает сколько девушек. Он сказал, это точно, поэтому он и обходит все бары и ночные клубы — чтобы напасть на ее след. Не соглашусь ли я помочь ему в этих поисках? Он хорошо мне заплатит, и, если нам удастся ее отыскать, он возьмет меня в Германию, чтобы я выступила свидетельницей в суде. Странная это была история, и сначала я подумала, уж не чокнутый ли он, но он выглядел нормально и говорил нормально, кроме того, я слышала, что некоторые европейцы в самом деле похищают девушек и потом продают их в Германии или Италии. Можете представить, как быстро я все это перебрала в уме и сказала себе: еще вчера я была в Илмороге, прислуживала в баре Абдуллы. А сейчас? К тому времени, когда закончатся поиски девушки, я буду богатой женщиной и куплю себе гитару и флейту. Вы мне, наверно, не поверите, но я очень люблю музыку, и, когда играет музыка, у меня перед глазами синие морские волны, а иногда я даже лечу на оранжевых, синих и красных облаках, когда поют флейты, я переношусь на бескрайнее зеленое поле. Хор птичьих голосов может развеселить меня, вывести из уныния, а иногда мне слышится оранжевая мелодия, позже к ней присоединяются и другие мелодии, как разноцветные ручейки, текущие ниоткуда… я знаю, что это ребячество, и мне стыдно… по я отклоняюсь от своего рассказа. Я говорила вам, что я перебрала в голове все это, пока он вез меня на ночь к себе домой. То, что он европеец, мне уже было безразлично.
Никогда еще я не бывала в таком доме. Широкая дорога, обсаженная высокими джакарандами, вела во двор, полный всевозможных цветов. Он повел меня по всему дому… такой обходительный… показал мне разные комнаты… европейцы совсем не так уж плохи, подумала я… потом остановился перед одной картиной и стал мне что-то говорить о виноградных лозах за окном, и все такое. А затем повел меня в другую комнату. Там я вскрикнула от ужаса. В той комнате стояли фигуры двух мужчин, одетых в броню, и с мечами в руках, точно готовые к бою. А стены были увешаны мечами разной длины и формы… Он коснулся лезвия одного из мечей и принялся мне что-то объяснять про свое хобби. Я ничего этого не поняла, мечи эти меня испугали, да и фигуры в латах, и я подумала: откуда у него этот дом и такая большая коллекция, если он только что прилетел из Германии? Но не успела я его о чем-либо спросить, как он новел меня в спальню. Там на стенах висели зеркала, и было их так много, развешаны они были таким образом, что ты всюду видела себя — всюду и со всех сторон. Сердце мое снова забилось от страха. Он, наверное, очень богат, если может арендовать такой дом, приехав всего-навсего на поиски исчезнувшей девушки. Или же, подумала я, он собирается остаться здесь на некоторое время, а в таком случае… и я снова занялась подсчетами и совсем забылась в этих мечтах о богатстве, как вдруг рядом с собой я увидела или, верней, почувствовала собаку, уставившуюся на меня огромными зелеными глазами. У меня дыхание перехватило от страха, и я отпрянула назад. У меня подгибались колени. Я оглянулась и увидела вокруг себя множество собак. Я села на кровать, или, точнее, несколько Вандж сели на несколько кроватей, как будто все это было во сне. Тот человек подошел, или, точнее, несколько человек подошли к нам и сели около нас на множество кроватей, и нам показалось, что им доставляет удовольствие наш страх. Он сказал мне, чтобы я не волновалась… что все в порядке… и собаки подошли к нам, негромко рыча, и их зеленые глаза смотрели на нас отовсюду. Я изо всех сил старалась унять дрожь. Собака стояла, точно ожидая приказания хозяина. А хозяин сидел рядом со мной, тяжело дыша, и от него исходил мерзкий запах, глядя, как шевелятся его пальцы, как расширились зрачки, как дрожит нижняя губа, я поняла, что он очень возбужден. Я словно приросла к этой ужасной кровати. Силы мои убывали, мне казалось, что зеленовато-красные глаза собаки высасывают из меня все силы, способность сопротивляться. Я точно повисла в воздухе… в безвоздушном пространстве. Но за этим ужасом, за тем необъяснимым, от чего я как бы оцепенела, пряталось другое чувство — настороженность. Мужчина принялся расстегивать мое платье, собака рычала и виляла хвостом, а мужчину била дрожь. Ощущение настороженности становилось все сильнее, оно боролось с оцепенением, собака чуть было не лизнула мои пальцы, как вдруг я услышала как бы со стороны свой собственный голос: «Ой, знаете, я забыла сумочку у вас в машине». И в тот миг, как я услышала свой голос, я уже знала, что оцепенение прошло, что я возвращаюсь к жизни. Он сказал: «Не волнуйся, я принесу». Я ответила: «Нет, в дамских сумочках хранятся дамские секреты, проводите меня, пожалуйста, к машине». Голос был мой, но кто подсказывал мне эти слова, до сих пор не знаю… Я встала. Он повел меня к двери. Собака следовала за нами. Я беззвучно молилась: дай мне сил, дай мне сил. Он вышел первый, я за ним и тут же быстро закрыла за собой дверь, чтобы не выпустить собаку. И теперь не понимаю, что со мной случилось, у меня будто выросли крылья. Я перелетела через кусты и газон и только раз оглянулась, когда была уже на шоссе…
Взвизгнули тормоза, возле меня остановилась машина. Я отпрянула в сторону, опасаясь, что это он. Ох, милые мои… Я никогда так не радовалась при виде черного лица. И вот тут я разревелась и сквозь слезы рассказала ему всю эту ужасную историю. Человек этот отвез меня к себе домой, он жил в западной части Найроби. Он приготовил мне кофе, дал каких-то таблеток и уложил спать. Я проспала всю ночь и весь следующий день. Он оставил меня еще на одну ночь, и я снова рассказывала ему всю эту историю, и он задал мне несколько вопросов: узнаю ли я тот дом? Узнаю ли я того человека? Он куда-то съездил и сказал: «Нет, все это бесполезно. Вот что бывает, когда туризм становится государственной религией и повсюду возводятся алтари новой веры». Я не спросила, что он имел в виду, видела только, что он был очень сердит. На следующий день он проводил меня на автобусную остановку в Мачакосе, и я чуть не расплакалась от благодарности, потому что он ничего от меня не хотел и отнесся ко мне с сочувствием и без всякого осуждения. Он мне дал немного денег и сказал: «Почему бы тебе не вернуться домой к родителям? Этот город — неподходящее для тебя место… впрочем, он и для любого из нас не место… пока». Он мне сказал, где он работает, и дал свою карточку, и еще он сказал, что если у меня возникнут трудности — только не такие, как в ту ночь, потому что, он надеется, я теперь вернусь домой, — я должна сразу же к нему обратиться, а потом он уехал, не дав мне договорить все те слова благодарности, какие я только могла припомнить.
Я решила: поеду домой, я должна теперь вернуться домой…
Но когда автобус остановился около моего дома, я не сошла. Я спросила себя, как же я могу пойти сейчас домой, так и не устроившись на работу? Я вернулась в «Болибо» и снова стала официанткой…
2
Абдулла был душой этого странствия. Каждый день его узнавали с какой-то новой стороны. Во-первых, люди были ему благодарны за осла. Они сравнивали тележку, запряженную ослом, с фургонами поселенцев-колонистов, запряженными быками. И перед ними тоже была цель — им предстояло завоевать город.
Несмотря на хромоту, Абдулла наотрез отказался ехать в тележке. «Пусть по очереди едут дети», — сказал он. Его выдержка подбадривала остальных, и цель поездки казалась яснее. Солнце палило нещадно, сухая трава больно колола босые ноги. Абдулла был особенно внимателен к детям. Он рассказывал им всевозможные истории, чаще всего по вечерам, когда всходила луна. «Луна и Солнце — злейшие враги. Вот почему одно светило поднимается днем, а другое — ночью. Но не всегда они были врагами. Вот как все произошло. Однажды Солнце и Луна решили искупаться в реке. «Потри мне спину, а потом я тебе потру», — сказало Солнце Луне. Луна усердно терла Солнце, пока оно не засверкало ярким светом. «Теперь твоя очередь», — сказала Луна. Солнце же смочило слюной Землю и натерло Луну этой смесью».
Днем он перечислял им названия разных кустарников и трав, и, если кустарники не высохли, учил детей, как их использовать для разнообразных поделок. Он показывал им всяческие фокусы с ножом. Как, метнув нож, разрубить пополам тоненькую палочку. Он был судьей в соревнованиях, определял самого меткого стрелка из рогаток, которые он сделал детям перед путешествием. Мальчишки были счастливы, они заключили пари, кто сумеет подстрелить на лету птицу. Он как бы заражал детей своей неиссякаемой энергией, и в течение первых двух дней они все отказывались ехать в тележке и шагали рядом с ним.
Где-то в другом конце колонны кто-то затянул песню. Слова долго не складывались, потом наконец песня приобрела законченный вид:
Говорят — голод вспыхнул, Но молчат о том, Что голод лишь для тех, Кто не хочет есть хлеб Иисусов. Много домов, земли и богатств, Деньги в банке, диплом университета, Но утолит ли все это голод в сердцах, Если люди не едят хлеб Иисусов? Посмотри на богатых и бедных, взгляни на детей — Все они слоняются по дорогам. Их гонит голод, проникший в сердца, Потому что они забыли про хлеб Иисусов.Слова песни о бедственном положении илморогцев, заключенный в них религиозный смысл казались насмешкой. Но голоса людей, дружно тянувших песню, затронули какие-то тайные струны в душе Абдуллы — они пробудили воспоминания о голосах прошлого.
Абдулла как бы вновь пережил те, былые походы и бегства через эту же равнину. Их вел высоченный Оле Масаи, наполовину индиец. Тогда они тоже пели, напоминая себе об обещаниях, данных ими в прошлом, когда они приносили клятву верности:
Когда Джомо, предводитель черных людей, был арестован темной ночью, Он оставил нам послание и поставил перед нами цель. — Я буду держать осла за голову, — сказал он нам. — Сможете ли вы, дети мои, заставить его не брыкаться? — Да, да, — ответил я и достал свой меч, И все дети этой земли крепко взялись за руки, И я дал клятву, прикоснувшись губами к острию копья, Что никогда не повернусь спиной к рыдающим от горя черным людям, Никогда не отдам эту землю рыжеволосым чужестранцам, Никогда не продам ни пяди этой земли иноземцам.Ему действительно пришлось переносить жажду и голод, шипы и колючки, вонзавшиеся в задубелое от ветра и солнца тело, но его вдохновляло видение, открывшееся ему в тот день, когда он принес сначала присягу единства, а потом присягу верности.
Он работал тогда на обувной фабрике, находившейся неподалеку от дома. Там то и дело вспыхивали забастовки, рабочие требовали повышения заработной платы и улучшения жилищных условий, но неизменно появлялись полицейские в касках и подавляли стачку. Не раз он спрашивал себя: как же это получается, что хозяин, никогда в жизни не поднявший тяжести, не испачкавший рук в зловонной жиже, не мучившийся от омерзительного запаха в сыромятне или в любом другом цехе фабрики, живет в большом доме, имеет машину с шофером и держит четырех человек только для стрижки газонов в саду?
Как волновали его открывавшиеся перед ним перспективы, сколько в них было новых мыслей, возможностей, желаний. Освободить страну, бороться за то, чтобы промышленные предприятия, на которых, как на их обувной фабрике, применяется потогонная система, принадлежали народу, чтобы было достаточно одежды и еды для детей, чтобы прочная кровля защищала их от дождя, чтобы они могли с гордостью сказать: мой отец умер, чтобы я жил, из раба своего хозяина он превратился в человека. В день принятия клятвы он почувствовал себя настоящим мужчиной.
Абдулла шагал или, скорее, скакал на своей единственной ноге, но глаза его блестели, подбородок был высоко вздернут, взгляд устремлен к далеким вершинам; и снова все илморогцы удивлялись тому, что только он один знает дорогу в этой враждебной человеку пустыне.
Образы теснились в его воображении, и, хотя он и возглавлял процессию, задавал движению ритм и темп, он был не с ними. Оле Масаи… как странно, что все это снова происходит в Илмороге… происходит опять… не мерещится ли это ему? На землю упал стручок фасоли, и мы разделили его между собой… Как хорошо, что Карега в Илмороге… запоздалый посланник божий… Так сказал старый Мутури… Бог вкладывает мудрость в уста младенца… вот уж воистину… верно сказано… еще как верно… разговоры в лавке стали совсем другими после появления Кареги. Вот уже пять месяцев упоминаются имена, которые ласкают слух… Чака… Туссэн… Самоэей… Нэт Тернер… Арап Маньей… Лайбон Туругат, Дессален… Мондлейн… Овало… Сиотуне и Киамба… Нкрума… Кабрал… И несмотря, на солнце, на засуху, на беспокойство за судьбу осла, он сознавал, что движение «мау-мау» — это лишь одно звено в цепи, всего лишь эпизод в долгой борьбе африканских народов в равные эпохи и в разных частях света… Новые горизонты!.. Снова… как тогда в лесу… с Оле Масаи. Они называли его мухинди, но теперь он не обращал на это внимания. Он часто говорил им, что ненавидит самого себя, свою мать, отца, свою смешанную кровь, что иногда ему хочется убить себя за то, что он не принадлежит этой земле полностью, и не в богатстве тут дело… Они жили в лучшей части Истлея… Его отец, индиец, приезжал часто, давал им деньги, оплачивал его образование, обещал отдать ему часть своего состояния… открыл даже счет в банке на его имя… и все же Оле Масаи ненавидел себя. Он сбежал из школы, из дома, стал уличным мальчишкой… Кариоку… Пумвани… Наури Мойо… он играл в орлянку, приворовывал… дрался… но прислушивался к разным разговорам, и кое-что откладывалось у него в мозгу… Он стал читать… газеты Лала Видьярдхи, особенно «Хабари за Дуниа» и «Колонмал таймс». Арест Маркхана Сингха, который не отделял себя от африканских рабочих, снял с его глаз пелену… Он стал пробовать проникнуть в городское подполье. Над ним сыграли злую шутку — попросили как бы невзначай передать сверток человеку, который будет стоять на углу мечети Ходжа… Он шел по Ривер-роуд и вдруг споткнулся, сверток выпал у него из рук, и он увидел, что в нем пистолет… он задрожал от возбуждения, хотя ему стало немного страшно, он бережно нес сверток с пистолетом, подошел к человеку, которому должен был его передать, хотел уже протянуть ему этот кое-как перевязанный сверток, как вдруг двое белых полицейских в штатском подошли к этому человеку с обеих сторон. Оле Масаи выхватил пистолет и направил его на полицейских… Он был в возбуждении, он кричал, чтобы люди подошли поближе и посмотрели, как он убьет полицейских… полицейские подняли руки вверх… но тот человек схватил его за плечо, и они оба скрылись в толпе… Он никогда не мог забыть эту минуту, минуту своего превращения в настоящего мужчину, когда он заставил подчиниться себе двух европейцев угнетателей, и смело стал на сторону народа. Он отверг все то, с чем был связан его отец, который хотел завещать ему богатство, принадлежащее африканскому народу… Оле Масаи был необыкновенный человек, вздохнул Абдулла. К тому же он был начитан и много рассказывал им о других странах и народах… о Китае… Корее… России… о том, как рабочие и крестьяне поднялись против своих и иностранных угнетателей… Оле Масаи погиб, Абдулле прострелили ногу. Он всегда будет помнить тот день… Они тщательно обдумали, как захватить гарнизон в центре городка Накуру и освободить заключенных из находившейся неподалеку тюрьмы. Точно так же сделали раньше Кихика в Махее и партизаны Кимати в Наиваша. Они освободили заключенных. Гарнизон уже готов был сдаться, когда Оле Масаи убили — ну и штуки выкидывает судьба! — только из-за того, что у него заело затвор. Поднялся переполох, люди кричали: «Лови! Лови!..» Тут на мгновение Абдулле показалось, что он обрел двойное зрение.
Дети, собравшиеся вокруг него, кричали что есть мочи: «Лови! Лови! Лови! Еда! Мясо!..» И тогда он увидел то, что видели они. Колонна путников спугнула стадо антилоп, и оно теперь стремительно мчалось по равнине. Мысль Абдуллы лихорадочно заработала.
— Стойте! — крикнул он детям, и они сразу же подчинились ему, так властно прозвучал его голос. — Дайте сюда рогатку и быстро подносите мне камни!
Ему протянули рогатку и несколько камней. Дети стояли рядом молча, они замерли от любопытства, хотя и не верили, что у него что-то получится. Он вложил в рогатку острый камень, остальные сунул в карман. Поднял с земли щепотку песка и подбросил ее в воздух, определяя силу и направление ветра. Укрепил потверже свой костыль и с силой на него оперся. И все это время его глаза неотрывно следили за антилопами, которые неслись вскачь где-то уже далеко. Он достал из кармана камни и попросил Муриуки держать их на раскрытых ладонях. Прижал пальцем нижнюю губу и начал издавать какие-то звуки, заставившие антилоп повернуть в его сторону. Но, увидев людей, они снова повернулись было в нерешительности и теперь стояли боком к Абдулле. Он прищурил один глаз и натянул резину. Все произошло быстро, точно в сказке. Они не успевали следить за Абдуллой, который снова и снова перезаряжал рогатку, не видели, как летят камни, — слышали только, как они свистят в воздухе. Потом увидели, как две антилопы, одна за другой, высоко подпрыгнули, упали на землю и забились в судорогах. Люди не верили своим глазам. Мунира, Карега, Нжугуна и дети побежали в поле. Там лежали две антилопы с перебитыми ногами. А дальше все было просто.
Абдулла стоял не двигаясь, не меняя позы; в глазах жителей Илморога он превратился теперь в некое сверхъестественное, неведомое им существо. Неподвижный, словно бог равнины, он смотрел на далекие горы, которые в течение многих лет были его домом. Он все еще вспоминал Оле Масаи и отчаянную, роковую попытку их группы взять в плен солдат гарнизона в Накуру и снова завладеть инициативой, временно потерянной после того, как Дедан Кимати попал в плен. Даже вражеские газеты вынуждены были признать, что их план был разработан умно и смело. Глаза его сверкали. Он протер их тыльной стороной ладони и бросил рогатку на землю.
В этот вечер илморогцы устроили пир. Впоследствии они еще долго вспоминали это событие и рассказывали о нем как о самом радостном из того, что им довелось пережить во время похода в город. Дети играли вокруг костра, взрослые сидели группами, беседовали, вспоминали былые времена. Нжугуна посмеивался над Ньякиньей: он говорил, что это были не антилопы, а козы, одичавшие из-за того, что женщины плохо за ними присматривали.
Мунира, лежа на спине, считал звезды и чувствовал, что он освободился от постоянно преследовавшего его ощущения, что он живет в стороне от событий. В его голове рождалось множество вопросов, в частности о Кареге. Рядом с ним ему всегда было не по себе, и он до сих пор не знал, как к нему относиться. Может быть, им удастся объясниться во время похода. Ему хотелось и с Ванджей поговорить по душам. Он надеялся, что они вновь начнут с того же места, в котором оборвалась связавшая их ниточка, тем более что оба они теперь пережили нечто почти одинаковое: испытание огнем и страхом. Не перст ли судьбы в этом почти полном совпадении выпавших на их долю страданий? Однако он чувствовал, что она все дальше ускользает от него. Куда же? Он следил за ней, но, кажется, у нее ни с кем не установилось каких-либо особых отношений. Она всегда удивляла его резкими сменами настроения, открывала все новые и новые стороны своей натуры. Больше всего его поражало ее умение рассказывать о том, что с ней случилось, своего рода горестными притчами, голос ее завораживал слушателя, и в конце концов слушатель крепко привязывался к ее жизни, к ее судьбе.
Мунира прислушался к разговору Абдуллы и Ньякиньи. Как мог он не заметить прежде, что скрывается за внешней оболочкой этого человека? Сейчас Мунира, как и все другие, стал свидетелем необыкновенного расцвета человеческих способностей, который всех их объединил так, словно каждый обнаружил и в себе частицу Абдуллы. Ванджа, сидевшая за спиной Ньякиньи и Абдуллы, была особенно счастлива: она всегда подозревала, что с простреленной ногой Абдуллы связана какая-то история. Теперь это уже не искалеченная йога, а знак доблести, навсегда запечатленный на теле этого человека. Она слушала рассказ об Оле Масаи, о трагической попытке партизан захватить гарнизон в Накуру. Сердце Нжогу трепетало от гордости. Ведь он всегда стыдился того, что его дочь рожала детей от индийца. Илморогцы и раньше слышали про Оле Масаи, но теперь о нем рассказывал человек, знавший его лично. Нжогу не сомневался, что Оле Масаи стал героем потому, что в нем восторжествовала черная кровь. Одним словом, то была ночь великих открытий, в том числе и для Абдуллы, который не представлял себе раньше, что волею судеб он будет торговать в той самой лавке, в которой некогда торговал отец Оле Масаи. Теперь он понял смысл скептических замечаний Нжогу, когда в первый раз спросил его про эту лавку. А Ванджа пыталась нарисовать в своем воображении образ этого индийского купца, частично признавшего свою жену-африканку и сына, которого она ему родила. Она подумала, что в другое время и при других обстоятельствах никого бы не заинтересовало, кто на ком женился и кто с кем спал, но вдруг вспомнила свои мытарства в городе и усомнилась в этом. Тем временем беседа приняла новый оборот, который заинтересовал ее, и не только ее. Даже дети оставили свои игры и сели послушать, что отвечает их новый герой, которого Карега расспрашивал о Кимати. Наконец-то он расскажет то, о чем так долго не хотел говорить. Все замолчали и не сводили глаз с Абдуллы. Он не стал упрямиться, голос его звучал обыденно тихо.
— На самом деле многие из нас никогда не видели Дедана, хотя и выступали от его имени. Наша группа действовала на этих самых равнинах — Лимуру, затем Киджабе, Лонгонг, Наре Нгаре и так до Илморога. В течение четырех лет наша группа из Лимуру, объединившаяся с отрядом Оле Масаи, сражалась с удивительным упорством, хотя ряды ее постоянно редели из-за голода, усталости и вражеского огня. Мы не могли пополнить свои продовольственные запасы, так как вокруг многих деревень были вырыты рвы, утыканные отравленными пиками. Вы слышали о таких местах, как Камирито, Гитима? Время от времени старик, старуха, даже мальчик — тайком от некоторых наших братьев, тех. кто по разным причинам — невежество, подкуп, пытки, заманчивые обещания — продались иностранцам, вступив в так называемые силы самообороны, — приносили нам еду и рассказывали, что говорят и что делают люди. Но эти встречи становились все реже. Признаюсь, было у нас всякое: и ссоры, и сомнения, и безнадежность. Но мы твердо знали: народ нас не забыл, да и как он мог забыть нас? Ведь мы были его руками, несущими оружие. И эта мысль, сознание, что мы часть своего народа, поддерживала наши силы. Мы нападали на дома европейских поселенцев, сжигали их, резали скот и чуть не плакали при этом — потому что это ведь было все наше. Пополнений мы почти не получали, потому что большая часть молодежи была в концентрационных лагерях, и настал такой момент, когда нас осталось всего двадцать человек.
Именно в это время до нас дошла весть о созыве Все-кенийского парламента в лесу на горе Кения. Туда должны были явиться все боевые отряды или их представители, потому что Дедан Кимати разработал новый план следующего этапа войны. Он хотел, чтобы мы заново распределились по районам и избрали верховное военное командование и отдельно от него политическое и идеологическое руководство, чтобы подготовиться к захвату и осуществлению власти. Он хотел также, чтобы мы приложили все усилия для установления связей с другими войсками, борющимися с английской оккупацией в районах, населенных народностями укамбани, календжин, луо, лухуа, игирпама, да и вообще по всей Кении. Он хотел, чтобы мы объединились в борьбе с Каиром, где Гамаль Абдель Насер уже захватил Суэцкий канал и боролся против английской и французской агрессии. Я говорил вам, у нас не было продовольствия. Но мы были полны решимости проделать долгий путь через Олкалоу, горный хребет Ньяндарва и через равнины Ньери к горе Кения. Я хотел увидеть этого человека, ведь он был символом власти африканцев, и его военный гений признавали даже наши враги. Судите сами. Он победил таких военачальников, как генерал-лейтенант Эрскин, генерал Хайнд и генерал Лэндбери, возглавлявших армии, доставленные сюда из Англии: полки «Баффс», ланкаширские стрелки, девонширские стрелки, королевские военно-воздушные силы, королевский артиллерийский полк и другие части, принимавшие участие в войнах в зоне Канала, в Палестине, Гонконге, Малайе — всюду, где когда-либо правила Англия. Мы говорили о нем с благоговением, и те места, где он одерживал победы, стали для всех нас святыми. Он был для нас почетным главой Африканской империи, нашим премьер-министром — человеком, который смог четырнадцать дней и ночей прошагать без воды и без пищи, который смог семь миль и даже больше проползти на животе, и все мы стремились ему подражать. Были и другие: Матенге, Карари ва Нджама, Кимбо, Каго, Варуинги, Кимемиа, чьи письма и обращения мы нередко читали, но которых также никогда не видели. Нас объединяло общее дело.
Никогда я не забуду этот поход! У нас осталось совсем мало патронов. Мы пытались увеличить наши запасы, разрезая пули пополам и высыпая из патрона половину пороха, но из этого ничего не вышло. Мы делали силки, чтобы раздобыть мясо, но какой толк от силков во время похода? Мы ели сырой маис, побеги бамбука — все что попадалось. Однажды мы обнаружили дикое просо, растерли его прямо руками и полученную таким образом муку таскали за собой в кожаных сумках. Оле Масаи подбадривал нас, рассказывая о старом Найроби. В тысячный раз повторял он все те же истории: как он направил пистолет на полицейского-европейца и как они дрожали у стен мечети Ходжи, пока мусульмане молились, но истории эти уже не действовали на нас так, как в другие, более счастливые дни. Мы упорно пробирались через густые кустарники, и острые шипы ранили нас и рвали нашу одежду, сшитую из шкур диких животных, и нам нередко приходилось спасаться от ядовитых змей. Время от времени казалось, что идти дальше нет сил, но мы все шли и шли к горе, чтобы услышать, что он нам скажет. Наконец мы достигли вершины горы. Друзья! Что сказано об этом в великой книге? Что есть время для всего под этим небом… время любить, и время ненавидеть. Для нас то было время и для того, и для другого — и для любви, и для ненависти. Сколько собралось народу: на милю вокруг не было ни дерева, ни куста, возле которого не стояли бы люди. Они пели, и их голоса, слившись воедино, были подобны грому.
А вы, предавшие народ свой, Куда вы сбежите, Когда все смельчаки сойдутся вместе? Ведь Кения — это страна черных.Сердце мое дрогнуло, глаза были сухими, хотя мне казалось, что их заливают слезы. Мне стало дурно. Я подошел к ближайшему кусту и почувствовал, что теряю сознание. Вокруг пели:
Куда побегут предатели, Когда облака рассеются И смельчаки вернутся? Ведь Кения — это страна черных.Дедана схватили и выдали врагам наши же братья, которых более всего заботила собственная сытость. Пусть будут прокляты навечно их имена, как был проклят Иуда, пусть станут они для наших детей вечным примером того, как не надо жить! И вот мы ждали, чем же закончится издевательство, которое они назвали судебным процессом. Все планы и попытки спасти его провалились. Больница, в которой он лежал, тщательно охранялась — бронемашины, кавалерия, пехота, мотоциклисты патрулировали улицы, истребители носились в небе. Как будто они боялись, что каким-нибудь чудом в дело вмешается, спустившись с неба, африканский бог! Говорили, что в каждом доме европейских поселенцев праздновали эту временную победу колониализма над освободительным движением. А мы сидели на горе и ждали, когда вернутся наши лазутчики, посланные в Ньери. Их ждали с минуты на минуту.
И когда они наконец явились на четвертый день рано утром, их слова нам уже были не нужны. Как мне вам это объяснить? Вы знаете, как бывает, когда умирает великий человек. Вам и жарко, и холодно одновременно. В небе летит одинокая птица, и вы не знаете, куда она летит, потому что она летит в никуда. Мы все снова разошлись по домам, исполненные решимости сражаться, продолжать борьбу, но все было уже не так, как прежде! Да, друзья мои… все было уже не так.
3
Тогда они не знали этого, но та ночь оказалась кульминацией их эпического перехода через равнину. Триумф придал им новые силы, и на следующий день, несмотря на солнце, которое взошло раньше и припекало злее обычного, словно пыталось испытать их выдержку, вопреки всем очевидным признакам его жестокой победы — сохли кусты акаций, пепельно-серые кусты лелешва, грушевые деревья, — они шли быстрым шагом, как будто преисполнились решимости выйти из схватки с солнцем победителями. Рассказ Абдуллы заставил их по-новому смотреть на землю, по которой они ступали, потому что земля эта, трава, кактусы — все, что росло на равнине, было когда-то вытоптано ногами тех, кто сражался и умер за свободу Кении; может быть, и в них, жителях Илморога, жива частичка духа тех людей. Теперь они имеют своего представителя в высших эшелонах власти. И скоро — сегодня, завтра или послезавтра — встретятся в конце своего похода с ним лицом к лицу. Они впервые чего-то потребуют от него, и при этой мысли каждый на свой лад ощущал страх перед необычностью и дерзостью своего поступка. Во время прошлых выборов, вспоминали некоторые, он им много чего наобещал, в том числе воду и хорошие дороги. Правда, он предупредил их, что на это потребуется время. Может быть, думали они с замиранием сердца, он все еще ведет нескончаемые переговоры с правительством Кейнаты. Вспоминая геройство Абдуллы в прошлом и его вчерашний подвиг — какое счастье, что бог послал им Абдаллу, Ванджу, Муниру и Карегу, — они думали о том, как изменится жизнь в Илмороге, если уж не для них самих, то хотя бы для их детей. Они даже сложили песню, в которой восхваляли эту четверку, выражающую их заветные мечты и надежды.
Но прошло три дня, и ими овладело странное спокойствие, безучастность. У тех, кто шел вместе с Нжугуной, раз или два срывались с языка слова сожаления и раздражения по поводу похода, предпринятого в спешке, по совету юнцов. Карега вспомнил, что несколько дней назад Ванджа предупреждала его об этом, и избегал ее взгляда. Кончилась еда и запасы воды. И наконец жажда стала столь нестерпимой, что люди чуть не бросили всю эту затею. Абдулла подвел их к высохшему руслу ручья; они перерыли все камни, прижимали язык к их холодной, спрятанной от солнца поверхности, чтобы унять палящий жар во рту. Стада антилоп им больше не встречались, только однажды — труп животного. Дети снова попросились в тележку — еще счастье, подумали все, что они взяли с собой осла, и детям не все время приходится ощущать укусы раскаленного песка и сухих колючек… А они продолжали идти вперед, и ястребы и грифы кружились над ними в надежде… Ньякинья пыталась поддержать в своих спутниках силы: «Не отчаивайтесь, половина пути уже позади. Говорят, однажды ребенок целый день мужественно терпел голод и вдруг разрыдался, увидев, как мать кинула в горшок последнюю горсть муки».
Утром они внезапно вышли к подножию гор, где начиналась уходящая вниз долина, покрытая зеленым лесом и кустарником.
Они отдохнули под горой, усталые, но гордые огромным переходом, многочисленными милями оставшейся позади равнины. «Еще одно усилие, только одно — и камень сдвинется с места, — подбадривала их Ньякинья, — а на склонах мы найдем воду и дикие фрукты». Откуда у нее, у старухи, нашлись силы, а ведь она, как и Абдулла, отказывалась ехать на тележке!
Среди леса и кустарника, извиваясь вверх по склону, пролегало некое подобие дороги. Лесная служба вырубила по обеим ее сторонам широкие просеки, которые должны были приостанавливать распространение лесных пожаров. Они двинулись по этой дороге с вновь обретенной надеждой и верой. Примерно в миле от них простиралась долина, и Абдулла вдруг вспомнил, где тут была вода. Долина оказалась неглубокой, и в ней в самом деле нашлась вода. Все склонились над водою, утоляя жажду, а дети разделись и покупались, искупались и взрослые, но для Этого нашли более укромные места. Возле воды росли кусты дикого крыжовника, гуавы.
Карега смотрел, как жадно утоляет голод и жажду осел. Ванджа сидела с детьми. Их голоса растравляли ее душевную рану, и слезы навертывались ей на глаза. Ее любовь к ним была мучительна, и в такие минуты ей хотелось обнять, накормить всех детей земли. Да простит господь мои грехи, да простит господь мои ошибки, и пусть дитя войдет в меня. По она заставила смолкнуть молитву, звучавшую в ее сердце, когда увидела Иосифа. Он один не купался. Лицо его осунулось, он тяжело дышал и явно пытался скрыть от нее свое состояние. Она дотронулась до него — у мальчика был сильный жар.
— Давно он болен? — спросила Ванджа, обращаясь к другим детям.
Они отводили в сторону глаза, и ей пришлось повторить вопрос.
— Весь вчерашний день и ночь, — ответил кто-то. — Он не велел никому говорить. Он не хотел, чтобы к вашим бедам прибавилась еще и эта.
Самоотверженность мальчика глубоко ее растрогала. Она направилась к взрослым.
— Заболел Иосиф, — обратилась она к Мунире, Абдулле и Кареге.
Они тотчас подошли к мальчику. К ним присоединились Нжугуна и Ньякинья, вскоре об этом узнали и все остальные. Абдулла и Нжугуна скрылись в кустарнике и вернулись оттуда с какими-то корешками и зелеными листьями. Некоторые из них они дали Иосифу пожевать. А вообще-то нужно, сказал Абдулла, отварить корешки и листья, укутать мальчика толстым одеялом, сунув внутрь горячий котелок, чтобы он пропотел как следует и изгнал из своих суставов болезнь. Им следует как можно скорее идти вперед, добраться до первого же фермерского дома и попросить лекарство или уголок, где они могли бы сами ухаживать за мальчиком.
Снова они вывели осла на дорогу и впрягли в тележку. Хотя дорога бежала вокруг горы, подъем все же был слишком крут, а копыта осла все время скользили. Мунира, Карега и Ванджа подталкивали тележку изо всех сил, задыхаясь и обливаясь потом, пока наконец не достигли места, откуда начиналась мощеная дорога.
Если бы не болезнь Иосифа, они возликовали бы при виде открывшейся перед ними картины. У подножия горы лежал город. Ванджа даже узнала отель «Хилтон» и Дом конгрессов имени Кениаты, которые возвышались в самом центре столицы.
Они быстро начали спускаться, но было уже почти темно, когда они достигли первого фермерского дома. Карега и Мунира хотели было открыть железные ворота, но тут к ним вышла европейская женщина и заявила, что рабочих рук не требуется, и, не дожидаясь, пока они произнесут хоть слово, велела им убираться вон. Карега и Мунира не могли сдержать улыбки. «Почему она решила, что мы вечером станем врываться в ее дом в поисках работы?» — спросил Карега и хотел было что-то сказать вообще о белых людях, но вспомнил свою схватку с городом и замолчал.
У следующих железных ворот они сначала прочитали надпись на табличке. Их сердца забились ожиданием и надеждой. «Преподобный Джеррод Браун», — прочитал Карега вслух. Они предпочли бы африканца, но служитель божий, каков бы ни был цвет его кожи, — воплощение доброты и милосердия! Они послали вперед Карегу, Муниру и Абдуллу. Абдулла хромой, и это будет свидетельствовать об их мирных намерениях.
Аллея, ведущая к дому, была обсажена с обеих сторон аккуратно подстриженными кипарисами. За деревьями виднелся столь же аккуратно подстриженный газон. Среди лужайки там и сям стояли кипарисовые деревья с изящно подстриженными ветками, красивыми куполами устремляясь в небо. Сколько стараний, сколько искусства, мастерства, сколько сил человеческих и работы разума ушло на приукрашивание этих деревьев, подумал Карега. Сам дом представлял собою обширное бунгало с крышей, крытой красной черепицей.
Внезапно на них бросились две собаки. Их грозный лай заставил бы кого угодно обратиться в бегство. Но тут из-за дерева вышел человек и велел им стоять на месте. Сторож, подумали они; на нем была синяя форменная одежда и белая шапочка с надписью «Служба охраны». К охраннику присоединился еще один человек в зеленой кандзу с красной феской на голове и красным поясом; он вышел из дому и приблизился к охраннику, который держал за ошейник обеих овчарок.
— Кто вы такие и что вам здесь нужно? — спросил человек в красной феске, по-видимому, хозяйский повар. Охранник поглаживал собак и смотрел на пришельцев с таким видом, точно был бы рад спустить на них своих питомцев.
— Мы пришли издалека и хотели бы видеть хозяина. У нас случилась беда.
— Это видно, — сказал охранник, — если вы не хотите попасть в еще большую беду, то рассказывайте побыстрее, в чем дело.
— Чего вы хотите? — спросил человек с красным поясом. — Преподобный отец Браун сейчас молится, а после молитвы он обычно удаляется в свой кабинет и готовится к службе. Он очень занятой человек и терпеть не может, когда его беспокоят.
— У нас несчастье, — объяснил Мунира. — Часть наших людей осталась у ворот. С нами больной ребенок. Конечно, мы можем подождать, пока преподобный отец Браун закончит молитву.
— Пройдите и подождите на веранде, — сказал охранник, снова окинув их подозрительным взглядом. И в самом деле, подумал Карега, как не насторожиться: все они в грязи и уже столько дней не меняли одежду.
Они поднялись на веранду. Оттуда были видны дома рабочих из соломы и глины, крытые двумя слоями соломы. «А ведь мы сражались, — думал Абдулла, — ради того чтобы покончить с красными фесками и красными поясами».
Мунира представил себе своего отца, погруженного в молитву.
Вскоре вышел преподобный Браун и остановился у двери. Они не верили своим глазам: это был черный, африканец. У Муниры забилось сердце. Он узнал священника: один или два раза он видел его в доме отца. Но там его знали как преподобного Камау. Джерродом Брауном назвали его при крещении. Это один из самых уважаемых деятелей англиканской церкви, его называли даже в числе наиболее вероятных кандидатов в епископы.
— Что случилось? — спросил он визгливым голосом.
— У нас беда, — сказал Мунира.
— Мы идем издалека, — объяснил Карега.
— Мы умираем от голода и жажды, и у нас — там, у ворот, — больной ребенок, — добавил Абдулла.
— Откуда вы идете?
— Из Илморога, — ответили они хором.
— Илморог, Илморог, — повторил преподобный Браун медленно, оглядывая всех троих с головы до ног. Если бы они просили работы, это было бы понятно, но трое взрослых здоровых мужчин просят еды! Он вздохнул скорее с жалостью, чем с негодованием.
— Заходите в дом!
В его голосе было сочувствие и понимание. Как христианин, он знал, в чем состоит его долг. И Мунира внезапно почувствовал себя счастливым и подумал: «А может, сказать ему, кто я такой?»
Они вошли в просторную гостиную. Жена священника, тучная матрона («Очень похожа на мою мать», — подумал Мунира), сидела с вязаньем возле камина. Она окинула их быстрым взглядом, поздоровалась и снова занялась вязаньем. Неподалеку от нее на стене висела застекленная книжная полка, уставленная детскими энциклопедиями с золотыми буквами на корешках и библиями всех цветов и размеров. Над камином висела надпись в рамке под стеклом «Иисус — Глава этого дома, Молчаливый Слушатель всех разговоров во время всякой трапезы». На противоположной стене висела картина в рамке, изображающая царя Навуходоносора, он был голый, волосатый, как животное, стоял на четвереньках, а под ним начертана какая-то предупреждающая подпись. Кроме этого, на стенах были в основном групповые фотографии — преподобный Браун в окружении знатных особ.
Мунира кашлянул перед тем, как представиться, но преподобный Джеррод Браун, взяв с полки Библию, пригласил их помолиться вместе с ним. Он молился за нищих Духом, униженных, безработных бродяг, за всех алчущих и жаждущих, никогда не евших хлеба Иисусова и не пивших воды из колодца Иисусова. Он молился за все и вся под солнцем, и голос его затрагивал нечто сокровенное в их сердцах.
Он кончил молитву.
Мунира кашлянул, прочистил горло перед тем, как представиться. Но преподобный отец уже раскрыл Библию.
Петр и Иоанн шли вместе в храм в час молитвы девятой.
И был человек, хромой от чрева матери его, которого носили и сажали каждый день при дверях храма, называемых Красными, просить милостыни у входящих в храм.
Он, увидев Петра и Иоанна перед входом в храм, просил у них милостыни.
Петр с Иоанном, всмотревшись в него, сказали: взгляни на нас. И он пристально смотрел на них, надеясь получить от них что-нибудь.
Но Петр сказал: серебра и золота нет у меня, а что имею, то даю тебе: во имя Иисуса Христа Назарея встань и ходи.
Они терпеливо сидели, слушали отрывок и последовавшую за ним проповедь, полагая, что это просто неизбежная, хотя и затянувшаяся прелюдия к чему-то; чего же еще следовало ждать от христианского священнослужителя?
— Библия говорит не столько о физическом недуге, сколько о состоянии души. Обратите внимание, что человек этот никогда не заходил внутрь храма, пока не излечился от духовной хромоты. С тех пор он больше не попрошайничал. Библия, таким образом, несомненно против того, чтобы люди бездельничали и нищенствовали. Вот в чем недуг этой страны. Видимо, многие из нас предпочитают бродяжничать и просить милостыню, нежели жить в тяжком труде и зарабатывать хлеб насущный в поте лица своего. С того мига, когда человек вкусил от плода познания, пренебрег божьим наказом и отверг его, ему велено богом усердно трудиться и никогда более не получать ничего даром, никакой манны небесной. Даже моих собственных детей, когда они приезжают из школ-пансионатов в Ленане, Найроби, из Кенийской высшей школы и школы для девочек в Лимуру, — я не освобождаю от работы: они подстригают траву, кустарник, кормят кур, чтобы, заработать на карманные расходы. А что касается больного ребенка — почему же вы не привели его ко мне? — то я уже за него помолился. Идите же с миром и верой в господа.
— Но, преподобный отец, сэр… — начал было Карега и осекся.
— Нам только… нам нужно… — попытался заговорить Абдулла, но слова застревали в глотке.
Мунира был настолько ошарашен, что лишился дара речи. Он был рад лишь тому, что не открылся преподобному отцу. Они встали, подошли к двери, и тут Карега, не сдержавшись, процитировал текст из Библии, который помнил наизусть:
Когда же настал вечер, приступили к Нему ученики Его и сказали: место здесь пустынное, и время уже позднее, отпусти народ, чтобы они пошли в селения и купили себе пищи.
Но Иисус сказал им: не нужно им идти; вы дайте им есть… и, взяв пять хлебов и две рыбы, воззрел на небо, благословив и преломив, дал хлебы ученикам, а ученики — народу.
И ели все и насытились…
— Вот именно, сын мой, — торжественно сказал священник, — то были хлебы и рыбы Иисусовы!
Злые, с пустыми руками, вернулись они к воротам, где их поджидали остальные. Они не знали, как рассказать о том, что с ними произошло, но выражение их лиц, их молчание все объяснило людям. Абдулла сказал:
— Попробуем в следующем доме. Только бы не попасть к европейцу или священнику.
Ванджа расспросила о случившемся Карегу. Он вдруг расхохотался.
— Ты помнишь гимн, который мы пели, отправляясь в дорогу: «Умирают от голода и жажды лишь те, кто не желает есть хлеб Иисусов?» Знаешь, этот преподобный ублюдок мог предложить нам только духовную пищу — хлебы и рыбы Иисусовы!
* * *
Они прошли мимо нескольких домов, не зная, в который войти. На большинстве особняков висели таблички с азиатскими и европейскими именами, потому что это был самый фешенебельный район в пригороде столицы.
У Ванджи он вызвал неприятные воспоминания о ее пребывании в городе, она не хотела заходить ни в один из домов. Вдруг Мунира остановился. У него екнуло сердце. Он еще раз перечитал фамилию на табличке и подозвал Карегу.
— Рэймонд Чуи, — прочел Карега и посмотрел на Муниру. — Я не пойду с тобой, — сказал Карега. — Я останусь со всеми и подожду.
— Ладно, ладно, — радостно проговорил Мунира. — Ты знаешь, он мой однокашник, замечательный спортсмен… Ну что ж, мой друг, нам с тобой, знаешь ли, надо о многом поговорить… Мы оба были исключены из Сирианы… товарищи по бунту, так сказать.
Он пошел к дому. У входа стояло несколько машин. В окнах мелькали женщины в вечерних платьях с бокалами в руках, оживленно что-то говорившие. Потом люди в доме запели. Начали женские голоса:
Красный картофель. В чьем доме его чистят? Его чистят в доме Нгины. Мы ждем, когда она возьмет ключ. Наши дети говорят по-английски. Харамбе! Мы занимаем высшие должности.Тут вступили мужчины и запели скабрезные песенки, которые обычно поют при посвящении мальчиков.
Говорят, что темно. Говорят, что темно. Но я все же вижу Холмы Туму-Туму, Да-да, Вайнага. Дубинка что надо, Дубинка что надо. Ею мы откроем темные ворота. Да-да, Вайнага. Темные ворота, прикрытые листочками банана, Темные ворота, прикрытые листочками банана. Вот так ворота! Да-да, Вайнага.И они разразились хохотом и захлопали в ладоши. В комнате можно было разглядеть нескольких африканцев и европейцев. Это была поистине «передовая» смешанная вечеринка, и Мунира почувствовал, что боится войти. Он стоял у двери, снедаемый нерешимостью, так как заметил вдруг, что от него разит потом, что волосы его растрепаны, а одежда покрыта грязью. Он представил себе вечеринку, на которую собрались высшие представители разных национальных групп; но ведь всего шесть месяцев назад простых людей, рабочих, заставили принести присягу, что они будут защищать… Что же именно? Этих поющих?
Дверь вдруг отворилась, и Мунира оказался в потоке яркого света лицом к лицу с женщиной; она была в пышном парике «афро», с ярко накрашенными губами, вся в ожерельях и браслетах. Больше он ничего не успел разглядеть. Ибо женщина сперва обомлела, а потом обрела голос и, дико завизжав, тут же рухнула в обморок. На мгновенье он прирос к земле. Он услышал топот и звон разбитого стекла. Чуи и его друзья услышали крик женщины и бегут к ней на помощь, подумал он, его же они убьют прежде, чем он сумеет что-нибудь объяснить. Мужество совсем его покинуло. Он нырнул в тень и побежал со всех ног. Перепрыгнул через забор — откуда только силы взялись! Он вернулся к своим и велел им быстрей уходить. Услышав сзади выстрелы, те без всяких объяснений поняли, что Мунира попал в беду.
— Идемте прямо в город, — предложил Мунира. — Не стоит заходить в эти дома. Все они одинаковы.
— Тем более что уже поздно, — поддержал его Абдулла.
Но Иосифу стало хуже, он громко стонал. Все столпились вокруг него, мальчик бредил, вспоминая, очевидно, какие-то события прошлого, но понимал его один Абдулла. Он плакал, смеялся, жаловался, кричал.
— Это моя… моя… эта… вот эта кость… я хочу есть… ей-богу, я ничего не ел со вчерашнего дня… не бей меня… пожалуйста, не бей меня… — Он замолчал. Потом опять заговорил, будто отвечая кому-то на вопросы: — Сегодня я буду спать… иногда я сплю в старых брошенных автомашинах… да-да… а иногда и в кустах. — Он задыхался, один раз позвал на помощь маму. Но матери ведь не было. Ванджа не могла этого вынести. Стоны мальчика больно ранили ее. И она сказала, что зайдет в первый попавшийся Дом. Ньякинья предложила всем пойти вместе с нею, но остальные не согласились — они предвидели очередную неудачу, от которой придется вновь спасаться бегством. Пойти захотели Абдулла и Карега, но было решено, что Абдулле лучше остаться с Иосифом. Вместе с Ванджей и Карегой уговорили пойти Нжугуну, понадеявшись, что присутствие старика явится лучшим доказательством того, что у них нет дурных намерений. Мунира еще не пришел в себя от предыдущих неудач и решил остаться.
Но их попытка кончилась катастрофой прежде, чем они подошли к дому. Несколько человек бесшумно подкрались к ним, окружили со всех сторон, вывернули и связали им руки. Карега возмущался, но люди, арестовавшие их, не пожелали ему ответить. Они осветили фонарями их лица.
— Э, да тут есть женщина! — крикнул один и подтолкнул их в спину, чтобы шли побыстрее. Их отвели в одну из комнат большого дома и заперли в темноте. Все это было странно — с ними обращались так, точно они очутились на вражеской территории. Нжугуна так и подумал: «Какая нелегкая принесла меня сюда из Илморога!» Вслух он сказал:
— Что все это значит? Как смеют они арестовывать старика, годящегося им в отцы? Вот что стало с нашими детьми, вот во что они превратились, покинув Илморог!
Прежде чем Карега или Ванджа успели ему ответить, сказать хоть что-то в утешение, в комнате загорелся яркий свет. Когда глаза их привыкли к свету, они обнаружили, что там, кроме них, никого нет. Несколько минут все молчали. Потом услышали, как кто-то поворачивает дверную ручку. Все настороженно смотрели на дверь. Но вот она отворилась, и перед ними оказался джентльмен в темном костюме и цветастом галстуке.
Глаза Ванджи встретились с его глазами, несколько секунд они молча смотрели друг на друга. Карега и Нжугуна, конечно, и представить не могли, что стали свидетелями драмы. Джентльмен перевел взгляд на Карегу и Нжугуну, затем снова посмотрел на Ванджу. Та глядела прямо перед собой, точно не замечая ни мужчины, ни двери у него за спиной.
— Извините, что я был вынужден таким необычным образом пригласить вас в свой дом, — сказал он с нарочитой вежливостью. — Но как вы, очевидно, знаете, в этой части города в последнее время участились случаи воровства и грабежа. Приходится принимать меры предосторожности. Профилактика — лучшее лечение. Знаете ли вы, что масаи иной раз будят мирных жителей, когда приходят сюда требовать, чтобы им вернули коров? Разумеется, мы все должны быть осторожны, и никакого зла я не хотел вам причинить. Чем могу быть полезен?
— Как вы смеете так обходиться со старым человеком? Стали бы вы так обращаться со своим отцом, с человеком, у которого седые волосы? — набросился на него Нжугуна.
— Если бы мой отец был жив, он не стал бы по ночам тревожить мирных горожан. Во всяком случае, скажи спасибо своим сединам и этой молодой даме, что вас не пристрелили у ворот.
Карега постарался как можно яснее объяснить этому господину ситуацию. Он рассказал и о цели их похода в город.
— Достопочтенный депутат парламента от Илморога? Ндери Ва Риера? Я с ним знаком. Мы друзья. Вот ведь какие бывают в жизни повороты, старина, а потому ни о ком не следует говорить дурно. Ведь никогда не знаешь, где придется встретиться завтра. Итак, господин Ндери Ва Риера. У нас с ним некогда обнаружились небольшие разногласия. Он был, так сказать, борцом за свободу, то есть членом партии, и его посадили. А я… ну, одним словом, занимал другую позицию. Но теперь мы с ним друзья. Почему, спросите вы? Потому что все мы теперь понимаем, что, были ли мы по ту сторону забора или по эту, или же сидели на заборе верхом, мы боролись за одно и то же. Разве не так? Мы все боролись за свободу. Но как бы то ни было, теперь мы добрые друзья. У нас с ним есть одно-два общих предприятия. Вы ездили на «чаепитие»? Скажу вам кое-что. Мы участвовали в его организации. Мы все члены КОК. Некоторые из нас даже позаимствовали немного — несколько тысяч — из тех денег, что были собраны на «чаепитиях». Я пожизненный член КОК. Как и Ндери. Я рассказываю все это, чтобы дать вам понять, что Ндери для меня не чужой. Но он ничего не говорил мне про засуху в Илмороге, не то что о голоде! Уверен, что он организовал бы Харамбе — программу взаимопомощи и самоспасения, — у него множество друзей, и все они что-нибудь да пожертвовали бы. Благотворительность начинается дома, ха-ха-ха!
— Не могли бы вы благотворительности ради распорядиться, чтобы нас развязали? — прервал его смех Нжугуна. Карегу поразила словоохотливость этого господина. Казалось, он изо всех сил старается произвести на них хорошее впечатление. Но с какой стати он делает это не-ред случайными людьми, захваченными чуть ли не в плен у ворот его дома?
— Норовистый старик. Я к вам кого-нибудь пришлю. — И, не сказав больше ни слова, господин скрылся за дверью.
Карега посмотрел на Ванджу и Нжугуну. Они стояли неподвижно, точно статуи. Он подошел к двери и толкнул ее ногой. Странная история, подумал он, точно сцепа из мелодрамы или приключенческого романа. Дверь оказалась запертой. Приключение отнюдь не было приятным.
Через несколько минут появился человек, который запер их в этой комнате. Лицо его выглядело теперь добрее, казалось даже, он хотел им что-то объяснить, но раздумал. Он разрезал веревки и сказал, что господин хочет побеседовать с дамой. Карега двинулся было вслед за нею. Но человек сказал:
— Нет, только с дамой, наедине.
Ванджа, точно пробудившаяся статуя, пошла следом за ним; сердце ее стучало, мысль лихорадочно работала. Они шли по бесчисленным коридорам — дом был велик. Ее проводили в комнату к господину, видимо, это был его кабинет.
При ее появлении он встал и закрыл за ней дверь. Пригласил ее сесть, но она отказалась.
— Не возражаешь, я сяду? — спросил он. — Наконец-то, Ванджа, наконец, — сказал он. В его голосе звучали одновременно и утверждение и вопрос.
— Зачем ты это делаешь? Как можно обращаться так со стариком, с ребенком — он ведь серьезно болен?
— Думаешь, я поверил в вашу сказочку, Ванджа? Я послал к воротам двух своих людей, чтобы привели остальных. Я хотел помочь им всем ради тебя. Но их там не оказалось.
— Это неправда. Ты лжешь. Они там, и там же осел с тележкой.
— Ты говоришь неправду, Ванджа. Может быть, ты просто перепутала мой дом с каким-нибудь другим? Может быть, ты собиралась навестить приятеля? Я же заметил, как ты удивилась, увидев меня. Почему ты не садишься? Я не укушу тебя. И вообще не сделаю тебе ничего дурного… Ты лучше объясни мне, почему ты от меня сбежала?
— Может быть, мы поговорим о чем-нибудь другом? Однажды ты уже разрушил мою жизнь. Тебе мало?
— Это каким же образом? Ты сама сбежала. Я только подразнил тебя, когда ты сказала, что беременна. Просто мне хотелось тебя испытать, проверить, правду ли ты говоришь. Скажи, что случилось с ребенком? Где он сейчас? Мальчик или девочка? Видишь ли, я женился на женщине которая приносит мне одних крольчих.
Она посмотрела на него с ненавистью. Ненавистью пылало ее сердце. «Ты когда-нибудь за это заплатишь, — подумала она, — за все заплатишь».
— Почему ты держишь здесь меня, всех нас? — спросила она умоляюще. — Что мы тебе сделали? Мы зашли сюда в поисках помощи, потому что у нас заболел ребенок.
Он встал и подошел к ней. Она отстранилась. Этот человек не умеет стареть, подумала Ванджа и тут же на себя рассердилась за эту мысль о нем. Он подошел ближе, и она вновь отстранилась. Даже зашла за диван. Он нажал кнопку, и диван превратился в широкую кровать.
— Кимерия! Если ты ко мне приблизишься, я закричу, и твоя жена услышит, — предупредила она, огляделась и увидела нож на столе.
Он остановился. Она отступила еще дальше. Он пристально на нее смотрел. Затем вдруг опустился на-одно колено и в таком положении попытался приблизиться к ней, торопливо говоря:
— Моей жены сегодня здесь нет, но дело не в этом. Ты ведьма, ты знаешь это? Ты околдовала меня. Вернись ко мне, прошу. Я куплю тебе прелестную квартиру в центре города. На улице Муинди-Мбинги. Или на авеню Хайле Селассие. Где захочешь. Буду оплачивать все твои расходы. Тебе ничего не придется делать. Только красить ногти… Или нет, подожди. Ты могла бы поступить в училище для секретарей. Таких училищ много в городе. Тебе нужно будет только научиться стучать — бам! бам! — на машинке. А потом я найду тебе работу. Я знаю нужных людей. Кения ведь страна черных. Что у тебя общего с этими смешными, странными людьми? Что ты делаешь в Илмороге? Я люблю тебя, Ванджа. Ни годы, ни страдания не испортили тебя, не изменили.
Он присел с ней рядом и нерешительно положил на ее руку свою.
— Хватит, Кимерия, — сказала она и оттолкнула его с силой, но тут же испугалась своего порыва. — Почему ты не хочешь оставить меня в покое? Как ты можешь… правда, ты всегда был таким бесчувственным, всегда думал только о своих мужских достоинствах и мгновенных победах.
Внезапно она вскочила и схватила нож. Его лицо исказилось от злобы. Голос его звучал теперь твердо, жестко.
— Это все, что ты можешь мне сказать? В ответ на то, что я тебе предложил? Тогда слушай. Ты не выйдешь отсюда, пока я тебе не разрешу. Мне стоит только поднять телефонную трубку, и вас всех арестуют за нарушение частной собственности в районе Блю Хиллс. Вас месяцев шесть продержат за решеткой. Нам потребуется только — чисто юридическая формальность — вызвать тебя в суд. Мы же законопослушные граждане. До сих пор ни одна женщина не позволяла себе так со мной обращаться. Сбежала, пряталась от меня! Что я, какое-то чудовище? А теперь хватаешься за нож. Нет уж, раз судьба привела тебя в мой дом, я не отпущу тебя, пока ты не разденешься и не ляжешь вот на эту постель. Тоже мне, девственница. Подумай хорошенько. Выбор в твоих руках, а в моих — свобода давать и брать. А теперь иди.
Он позвонил в колокольчик, и Ванджу увели к ее спутникам. Она забилась в угол и сидела лицом к стене не в силах ни говорить, ни плакать. Карега и Нжугуна поинтересовались, чего хотел от нее господин. Она только пожала плечами.
Дверь снова отворилась, на этот раз кто-то из многочисленных слуг позвал Нжугуну. За дверью ему сказали, что Ванджа — бывшая жена хозяина этого дома, что она сбежала от него в Илморог и теперь отказывается делить с ним постель. Вернувшись, Нжугуна осуждающе посмотрел на Ванджу. Со всей тактичностью, на какую был способен, он объяснил им положение, в каком они оказались.
— Нет! — закричал Карега, как только понял, о чем идет речь.
— Но тогда умрет ребенок… неужели Иосиф должен умереть… из-за того… Да к тому же она… в некотором роде жена господина, — настаивал Нжугуна.
— Она его не знает! Она, как и все мы, встретила его сегодня впервые! — восклицал Карега, не в силах смириться с услышанным.
— Тогда пусть она скажет, что это не так, — сказал Нжугуна торжествующе и властно.
— Это правда? Ванджа, это правда? — спросил Карега.
Но она сидела в той же позе, точно не слышала вопроса. Ей было больно не столько от того, что ее оболгали, не столько от несправедливости Нжугуны и даже не от вопроса Кареги, но от того, что Нжугуна сказал о смерти Иосифа. Она будет виновна в смерти мальчика. Она вспомнила, как начался этот поход в город. Может быть, это она виновата. Ведь именно она предложила и даже настояла на том, чтобы зайти в этот дом, когда другие высказались за то, чтобы идти дальше… Если бы она не оступилась в юные годы… если… если… так много «если», и все они тяжким бременем повисли на ней. Что же делать? Уступить человеку, которого она ненавидит, всего через шесть месяцев после того, как дала себе ту клятву? А если она не уступит… и Иосиф умрет… а Ньякинья и все остальные там… на холодной улице… голодные… умирающие от жажды… В Илмороге засуха… Поход в город провалился… избавления ждать неоткуда… И люди снова будут умирать… Что же делать? Что же делать? Смириться с еще одним унижением? Ей хотелось рассказать Кареге всю правду о своем прошлом… тогда бы он помог разрешить ее сомнения… Она подняла голову и посмотрела Кареге прямо в глаза.
— Да! Все это правда! — прошептала она, встала и направилась к двери.
Карега так и застыл, уставившись в одну точку: чему же верить? Чему теперь можно верить? Неожиданно для себя он встал, приблизился к ней и взял ее за руку в то самое мгновение, когда она уже была готова открыть дверь. По ее телу пробежала дрожь, она подняла на него глаза — в них была мольба и растерянность, — а затем отвернулась, точно ожидая его приговора. Все что угодно, все, только не этот позор.
— Я ничего не знаю, — сказал он, обескураженный напряженной тишиной. — Но… но… ты в самом деле должна туда идти? — закончил он вдруг совсем жалобно.
Она бросила на него быстрый взгляд, увидела поблескивающие в его глазах огоньки и… возненавидела его за его молодость и неискушенность. В это мгновение она ощутила разделяющую их пропасть и стиснула зубы, чтобы не разрыдаться. Нетерпеливым, резким движением она высвободила руку, открыла дверь и вышла, захлопнув за собой дверь с такой силой, что в комнате все задрожало, как задрожало что-то у нее внутри. Он должен умереть, вдруг услышала она свой внутренний голос, он должен умереть. Все очень просто. В этой мысли была какая-то горькая сладость. Она вернула ей спокойствие и самообладание.
А Карега у нее за спиной весь словно сжался и тихо застонал. «Он должен умереть, — сказал он себе, точно отвечая на заданный кем-то вопрос. — Если бы у меня был огонь, я сжег бы этот дом». Нжугуна с удивлением посмотрел на него, сжавшегося в комок, неподвижного, как изваяние, а потом уставился в стену. «Молодость, молодость», — пробормотал он про себя. Мрачная тишина, зловещий мрак поглотили их обоих.
4
Наконец в понедельник утром делегация пришла в город. Илморогцы шутили и смеялись сами над собой: все вокруг рождало изумление и беспокойство — улицы, высокие здания, уличное движение и даже разнообразные одежды мужчин и женщин этого города. Переход через улицу был для них целым событием. Один или два раза они стремглав перебежали улицу, и несколько автомобилей с визгом затормозили, а водители обрушили на их головы потоки брани: откуда они взялись, эти масаи? Деревенщине с их ослами и тележками надо бы запретить появляться в городе! И все же илморогцы радовались, что после стольких страданий прибыли наконец в знаменитый город. Даже самая длинная ночь сменяется в конце концов солнечным утром.
Приемная достопочтенного Ндери Ва Риеры, депутата парламента от Илморога и Южного Руваини, помещалась на втором этаже Икбал Иклуд-билдинг на Маркет-стрит, в нескольких шагах от ресторана «Камэй» и парка «Дживанджи-гарденс». Делегация осталась в парке, а Карега и Мунира отправились в приемную, чтобы выяснить, примет ли достопочтенный парламентарий делегацию своих избирателей.
Секретарша, дама в парике, с ярко накрашенными губами — они застали ее за маникюром, — оглядела вошедших с головы до ног и точно облила их ушатом холодной воды: члена парламента сейчас нет в городе — он уехал в Момбасу и ожидается со дня на день. Увидев, как они изменились в лице, с каким унынием на нее посмотрели, она почему-то прониклась к ним жалостью: а может, они попытают счастье завтра? Карега и Мунира вернулись к своим спутникам разочарованные. Где искать ночлега? Как могли они не подумать о такой возможности, почему не предвидели ее? Да, но что они могли сделать, даже если бы и заранее знали об отъезде депутата?
А тем временем на них обрушилась новая беда: осла с тележкой увели в полицейский участок за нарушение правил уличного движения и загрязнение навозом улицы и «Дживанджи-гарденс». Абдулла объяснил полиции все обстоятельства, и ему ответили, что осла с тележкой задержат до того момента, когда вся их делегация будет готова покинуть город.
Карега особой религиозностью не отличался, но даже ему пришло в голову, что их преследует дьявол. Им пришлось вынести голод, жажду и полную безучастность своих соплеменников. Теперь судьба нанесла им, уже поверженным, новый удар. Все смотрели на него, инициатора похода, ожидая какого-то решения. «Ну что я могу поделать, — думал он с горечью, — разве что объявить и без того очевидное: придется провести ночь под открытым небом в «Дживанджи-гарденс»».
Но тут на выручку снова пришла Ванджа.
Она сидела одна, поодаль от всех, но заметила выражение тревоги на лице Кареги, и у нее возникла идея.
— Послушай, Карега. Я рассказывала тебе про одного человека, живущего в этом городе. Он адвокат, и он… какой-то не такой, как большинство людей.
Карега радостно ухватился за эту спасительную соломинку.
Они отправились вдвоем через парк к индийскому ресторану возле мечети Ходжи. В других обстоятельствах Карега с удовольствием осмотрел бы это здание, представил бы себе, на каком именно углу Оле Масаи так эффектно припугнул белых полицейских. Но сейчас обоими владела одна и та же мысль: а вдруг адвоката тоже не окажется в городе? Ванджа набрала номер, и раздавшийся в трубке голос был для нее как рука помощи, протянутая к ней вторично после еще одной ужасной ночи, и она почувствовала, что готова разрыдаться. Она попыталась что-то ему рассказать, но он предложил сразу же приехать к нему в контору. Он объяснил, где это и на каком автобусе добираться.
Карега никогда еще не бывал в адвокатской конторе, и, пока автобус вез их по Мбойя-стрит, Нгала-стрит, Ривер-роуд, Кариокор и затем Пумвани, он мысленно представлял себе устрашающие коридоры цитадели, где отстаиваются привилегии власть имущих. Однако автобус привез их в захудалый район с бесконечными рядами фанерных домов и жестяных крыш. Перед крошечной конторой адвоката вытянулась длинная очередь. Он встретил их приветливо, казалось, он нисколько не удивился, снова увидев Ванджу.
— А, это вы, молодая особа, — только и оказал он и усадил их на скамью. Карега ожидал увидеть пожилого, седого джентльмена в очках с толстой оправой, в брюках с подтяжками, в жилетке, шляпе и с зонтиком. А перед ними стоял мужчина лет сорока в белой рубашке с короткими рукавами и скромным галстуком, слишком молодой, казалось бы, для адвоката, к которому выстроилась такая длинная очередь. Присмотревшись, Карега обратил внимание на его усталое лицо, тревожные, точно подсвеченные внутренним светом, отягощенные чрезмерным знанием жизни глаза.
— Так вы и не уехали домой, — сказал он, но в его голосе не было осуждения; казалось, ему и в самом деле интересно было узнать, как сложилась судьба Ванджи.
— Нет… не получилось, — ответила она шепотом.
— Чем я могу вам помочь? — спросил он, глядя на Карегу и как бы подключая и его к разговору. Снова в его голосе была заинтересованность, нечто такое, что располагало собеседника к откровенности, внушая ему, что его слова ни в коем случае не будут обращены против него самого, что ему не надо опасаться ни порицания, ни осуждения, ни насмешки.
Карега рассказал ему о засухе в Илмороге, о том, как было решено послать в столицу делегацию, о походе, о последних мытарствах. Он не вдавался в подробности. Сейчас им нужно только одно — место для ночлега в ожидании аудиенции у члена парламента. Лицо адвоката слегка помрачнело; он постучал пальцами по столу и сказал:
— Вы видели очередь — все эти люди ждут меня. Большинство тоже приезжие, из деревень, им нужны советы по разным вопросам: одним банк грозит конфисковать землю, другие собираются купить какую-нибудь лавку или киоск, кто-то хочет посоветоваться о деньгах, которые у них выманил ловкач, пообещавший им ферму на взгорье, и все в том же духе. Вы не забыли, где я живу?
— Нет…
— Поезжайте туда со своими односельчанами. За домом есть сад. И сзади домов больше нет, так что вы никому не помешаете. Встретимся позднее.
Карега испытал огромное облегчение. Как хорошо, что не придется теперь всю ночь видеть устремленные на него осуждающие глаза. Какой удивительный человек… значит, остались в этой стране и такие, подумал он с чувством огромной благодарности к Вандже.
В автобусе он хотел сказать ей об этом, но раздумал; он смотрел из окна на трущобы, на голых детей, играющих на узких улочках, и думал: кому лучше — крестьянину в забытой богом деревне или горожанину, копошащемуся на этих свалках, именуемых локациями?
Ванджа поняла его состояние; это причинило ей боль, задело ее едва зажившие раны. Теперь он всегда будет помнить о том, что случилось с ней в доме Кимерии. Откуда ей было знать, что судьба сведет ее лицом к лицу с прошлым, от которого она хотела бежать? Внезапно она почувствовала, как где-то внутри нее закипает ненависть: ей была ненавистна его невинность, то моральное бремя, которое он самим своим молчанием налагал на нее. Если она и уступила, что тут такого? — прошипела она про себя, чтобы не расплакаться. Разве недостаточно она ради них всех настрадалась? А ведь она даже не хотела с ними идти!
Адвокат жил в западной части Найроби, в одном из тех районов, что прежде почти исключительно были заселены индийцами. Перед домом был просторный, покрытый брусчаткой двор, окруженный каменной стеной, а позади дома — маленький сад, тоже обнесенный каменной стеной. Одни расположились в саду, другие — во дворе перед домом. Корешки и листья эвкалипта, которые набрал Абдулла, к счастью, подействовали: их отварили, укутали Иосифа в одеяло, и, пропотев как следует, мальчик пошел на поправку. Теперь он играл с другими детьми. Все были счастливы, что наконец-то оказались в Найроби. Ванджа испытывала к этому городу смешанные чувства: он напоминал ей и о позоре, и об избавлении. Затем она вспомнила свой последний позор, еще одно унижение накануне вечером, когда, побывав у Кимерии, она вернулась к Кареге и Нжугуне. Они вышли тогда из дома втроем, молча подошли к воротам и с изумлением обнаружили, что их товарищи исчезли. Но тут из темноты вынырнул какой' то человек и велел им следовать за ним. Загадка разрешилась следующим образом: Кимерия не лгал, когда сказал, что отправил двух своих людей проверить рассказ Кареги и Ванджи. Выслушав историю несчастных путников, слуги хозяина, отлично знавшие жестокость мистера Хокинса (он был известен им под этим именем), решили ничего не сообщать ему об этих людях — ведь как-то раз он целую неделю продержал под замком на одной воде человека лишь за то, что тот спросил дорогу. Один из слуг проводил илморогцев в рабочий квартал, другой вернулся и солгал хозяину. Там же, в рабочем квартале, и провели остаток ночи Ванджа, Карега и Нжугуна. Все это время Карега и Ванджа старались избегать друг друга. Даже Нжугуна ушел в себя и был печален.
Теперь Карега сидел у стены дома адвоката и размышлял о загадке той ночи и прошлого Ванджи. Что на самом деле связывало ее с Хокинсом? Он гнал от себя эту мысль. У каждого есть свое прошлое, не предназначенное для посторонних ушей и глаз. Он смотрел на Абдуллу, который сидел, привалившись к стене. Абдулла, как улитка, ушел в раковину, в непроницаемый мир молчания и мрака. Превращение богоподобного охотника, знатока целебных трав, повелителя стихий, отлично обращавшегося с оружием, гордого своим знанием и причастностью к героическому прошлому, в жалкого, ушедшего в себя старика, превращение это отозвалось болью в сердце Кареги. Затем Карега вспомнил, что осла увели полицейские, и ему все стало ясно. Он увидел, как из дома вышла Ванджа, и двинулся за нею. Он один знал, как все они ей обязаны. Догнал ее. Вместе они молча шли по узкой гравиевой дорожке, пролегавшей позади дома.
— Уходи, уходи от меня, — сказала она вдруг с плохо скрытой злостью.
Но он не ушел. Они прошли по Мухохо-роуд, по Гадхи-авеню и вышли на Лангата-роуд, к баракам. Она остановилась у забора и посмотрела на равнину Найроби-парка. Он стоял с ней рядом, его глаза были устремлены на горы Нгонг, силуэт которых четко вырисовывался на фоне подернутого дымкой неба. Низко пролетел маленький самолет.
— Сейчас грохнет, — сказала Ванджа. Затем пролетел еще один, еще, и Карега вспомнил, что они стоят неподалеку от аэропорта Вильсона. Здесь туристы брали напрокат частные самолеты, чтобы ненадолго слетать в глубь страны, посмотреть заповедники с дикими животными и засветло вернуться в город.
— Я хотел… сказать тебе спасибо за все, что ты сделала, — заговорил он смущенно, надеясь, что она поймет его правильно.
— Прости меня за мою вспышку. Мне очень стыдно…
Он задумался.
— Нет, — сказал он. — Не тебе одной. Это было наше общее унижение… — Он не знал, что сказать дальше, и прибег к обобщению: — Когда унижен и оскорблен один из нас, пусть даже малое дитя, мы все оскорблены и унижены, потому что это всех людей касается.
Адвокат вернулся домой после шести, он привез с собой несколько пакетов муки, молоко и капусту. Он пригласил их в гостиную — вытянутую в длину просторную комнату.
— Здесь могла бы поместиться целая хижина, — воскликнула Ньякинья, и все засмеялись. Дети все еще играли во дворе и смотрели на самолеты, летящие в сторону Эмбакаси. Но некоторые присоединились к взрослым. На стенах висели портреты Че Гевары — волосы, как у Христа, глаза святого, — Дедана Кимати, сидящего в надменно-спокойной позе, картина Мугалулы, изображающая уличного попрошайку. В углу стояла деревянная скульптура борца за свободу работы Ванджау. Абдулла постоял несколько минут перед портретом Кимати и вдруг быстро проковылял через комнату и вышел в сад. Остальные окружили скульптуру и обсуждали волосы воина, толстые губы, смеющийся рот и висящий на поясе меч.
— Но почему же у него женские груди? — спросил вдруг кто-то. — Получается, будто это и мужчина и женщина в одном лице; разве такое возможно?
Все заспорили, но Ньякинья быстро разрешила сомнения.
— Мужчина не может без женщины родить ребенка. Женщина не может родить ребенка без мужчины. И разве мужчина и женщина не сражались вместе за свободу этой страны?
— Но мужчина важнее женщины, — сказал Нжугуна. — Не в одних же детях дело… хм!
— Интересно, а где же хозяйка этого дома? — спросила Ньякинья, чтобы переменить тему разговора.
— Она уехала на несколько месяцев за границу учиться на акушерку. Пожалуй, мне придется ей написать, чтобы возвращалась поскорее, если не хочет найти в доме новую жену и кучу детей. — Он бросил заговорщический взгляд в направлении кухни, где Ванджа готовила угали [24] и овощной суп.
Все засмеялись и тут же заговорили о многоженстве.
— Не всякий мог позволить себе иметь несколько жен. За жену приходилось расплачиваться козами, а они тогда были нашим главным богатством. Только богатые могли себе это позволить, — сказала Ньякинья.
Дома он совсем не такой, как в конторе, подумал Карега, с его лица исчезла усталость. Он хотел о многом спросить адвоката, но не знал, как начать разговор.
После ужина адвокат пригласил Карегу и Муниру в свой кабинет, куда вскоре пришли Ванджа и Абдулла. В комнате было много книг, книги лежали повсюду, и адвокат любовно прикасался к ним. Мунире стало стыдно за свои почти пустые книжные полки. Они сели на пол, и хозяин засыпал их вопросами об Илмороге, об его истории, условиях жизни, об их парламентарии, о том, чего они рассчитывали добиться своим походом в город. Карега попытался объяснить, и внезапно его пронзило ощущение расплывчатости их цели. Он заметил, что печать усталости снова легла на лицо адвоката, а голос его стал печальным.
— Думаю, он вас примет. Он организует даже митинг харамбе, чтобы успокоить свою нечистую совесть. Немножко благотворительности…
— Мы не станем возражать и против благотворительности, — сказал Мунира. — Пока мы не нашли ее в этом городе. — Он рассказал, как они побывали в доме священника и в доме Чуи. — Чего я никак не могу понять — это почему они с таким пылом распевают всяческие непристойности. Говорят, раньше слова песни всегда соответствовали месту и времени, певцы обращались друг к другу, они даже могли оскорблять друг друга, но все это было уместно и выглядело достойно. В молодости я, случалось, убегал из дома, чтобы побывать на обрядах посвящения юношей.
Он замолчал, задумался: может быть, такие вечеринки посещают и его братья, которых отец так расхваливает? Карега и Ванджа вспоминали о своем унижении в другом доме. Они предпочли промолчать об этом. Потом заговорил адвокат. Это было похоже на диалог со своим внутренним «я», а они превратились в зрителей, на глазах которых он делился сам с собой своими сомнениями и страхами.
— Все это и печально, и больно, и временами я просто выхожу из себя, видя черных зомби, эти ожившие карикатуры, которые танцуют танцы своих господ под господскую музыку. Они в этом достигли совершенства. Но когда это надоедает им, вернее, нам, мы обращаем свой взор на народную культуру и поносим ее… просто так, для смеха, за бутылкой шампанского. И вот я спрашиваю себя: разве мы можем рассчитывать на какие-то другие плоды, кроме тех, семена которых мы посеяли нашими руками? И я думаю о растраченных силах, упущенных возможностях, о том часе, дне, моменте истории, когда, очутившись на перепутье, мы выбрали не ту дорогу. То было памятное время, когда весь мир, воодушевляемый, разумеется, разными чувствами и ожиданиями, наблюдал за нами с мыслью: как эти люди, показавшие Африке и миру путь мужества, путь избавления черных, собираются поступить с чудовищем? Эти люди, обагрившие свои копья кровью белых угнетателей, тех, кто превратил их в рабов на службе чудовищам, отлитым из золота и серебра, — какой танец исполняют они теперь на освободившейся сцене? Тогда все было в наших силах, потому что за спиной у нас стоял народ. По мы, лидеры, предпочли начать заигрывать с этим божеством, со слепым и глухим чудовищем, которое пожирало нас сотни лет. Мы решили: все дело в том, что божеству прислуживали люди не того цвета кожи, а сейчас мы хозяева, и мы укротим это божество-чудовище, мы подчиним его своей воле. Мы забыли, что оно всегда было слепо и глухо к человеческому горю. И вот мы продолжаем вскармливать чудовище, и оно растет, оно требует все новых жертвоприношений, и постепенно мы превратились в его рабов. Мы падаем ниц перед его алтарями, молимся ему, возлагаем на него надежды. И вот к чему это приводит… Жители Блю Хиллс, взявшие на себя миссию служения слепому божеству, — тысяча акров земли… даже целый миллион акров в руках служителя этого божества, а тем временем его прихожане мечтают получить хоть один акр! Им, прихожанам, говорят: все это создано вашими трудами— будем же честными рабами божества-чудовища, отдадим ему наши души, а десять процентов дохода мы отдадим его вассалу, банку, ведь служитель тоже должен жить… а пока давайте молиться, чтобы божество заметило нашу честность и наш пыл, и нам тоже перепадут кое-какие крохи. И вот божество-чудовище продолжает жиреть, и сверкает все ярче, и разжигает аппетиты своих священнослужителей, знающих лишь один-единственный закон: алчность и накопительство. Я спрашиваю себя: справедливо ли это, справедливо ли по отношению к нашим детям?
Я адвокат… Что это значит? Я тоже зарабатываю себе на жизнь, прислуживая этому чудовищу. Я являюсь знатоком закона, призванного охранять святость божества-чудовища и его ангелов, всего клира. Я предпочел защищать тех, кто этот закон нарушает, от кого общество хочет себя оградить. Запомните: лишь немногие избранные могут найти себе удобное местечко в этой иерархии. И вот что больнее всего: вся эта иерархия, все эти богословы, церковные старосты, священники, епископы, ангелы… кормятся трудами простых людей. И как раз именно они, простые люди, презираемы и угнетены.
Я священник, отец-исповедник, я заглядываю через узенькую щель в душу народа… я вижу шрамы, раны, запекшуюся кровь… я вижу все это на лицах простых людей, в их испуганных глазах. Скажите нам, скажите, пока мы не покаялись в наших грехах: кто устанавливает все эти законы? Для кого? Кому они служат? Я не могу ответить на эти вопросы… и все же я говорил уже: для меня они — окно в мир.
Я спрашиваю себя: что произошло? Что случилось? Беру книги, читаю, ищу в них мудрость, ключ к разрешению множества проблем. Простые люди нашей земли сказали: «Мы больше не будем рабами чудовища, давайте молиться и искать подлинного бога внутри себя. Мы хотим распоряжаться всей этой землей, ее недрами, служить единственному богу — тому, который внутри нас». Они сражались… проливали кровь не для того, чтобы потом немногие поселились в Блю Хиллс и прислуживали изваянному из золота божеству, богу, находящемуся вне нас, — нет, они сражались для того, чтобы многие и многие смогли жить полноценной жизнью. Белые священнослужители, предчувствуя свое поражение, посмеиваясь, говорили тем, кто шел им на смену: «Опасайтесь разрушителей — мы-то уходим, но ведь эти люди уничтожат все канонические законы…» А мы, те, кого они называли разрушителями мы же учились в их школах, мы били себя в грудь: «Это мы-то разрушители? Это мы уничтожим законы? Мы такие же, как вы, мы и не собираемся ниспровергать божество-чудовище, и мы вам это докажем. Вам будет стыдно что вы позволили себе в нас усомниться».
Все это старая история. Вы говорили, что учились в Сириане вместе с Чуи. Я тоже там учился, но гораздо позже, много лет спустя. Мы много слышали про Чуи… но о нем тогда говорили как о ниспровергателе. Мне очень хотелось стать священнослужителем, высокообразованным священнослужителем. Поэтому я ненавидел Чуи. Само имя его вызывало в моем воображении образ лесного бродяги… Затем Питер Пуле застрелил африканца, который бросил камень в его собаку. Его судили, процесс вызвал большой интерес. Мы, учащиеся, были счастливы, когда его приговорили к смерти. А знаете, что произошло потом? Фродшем созвал общее школьное собрание. Он говорил нам о необходимости заботиться о животных. Уровень цивилизованности определяется тем, насколько бережно люди научились относиться к животным. Не хотим же мы уподобиться этим русским, которые, несмотря на все протесты, послали бедную собаку Лайку умирать в космическом пространстве? Пуле, возможно, слишком уж вспылил. Но им двигал высокий, благороднейший порыв: оказать помощь собаке, защитить беззащитное существо. И он прочитал нам свое письмо к губернатору с призывом о снисхождении, письмо, кончавшееся трогательной цитатой из Шекспира:
Не действует по принужденью милость; Как теплый дождь, она спадает с неба На землю и вдвойне благословенна: Тем, кто дает и кто берет ее [25].Мы расходились после собрания с опущенными головами, точно мы были виновны. Некоторые плакали. Можете вы этому поверить? Мы плакали вместе с Фродшемом. И все же у нас оставались кое-какие сомнения, мне, например, не все было понятно. Да и как я мог это понять? Образование, которое мы получили, не подготовило нас к пониманию таких вещей: оно было призвано замаскировать в наших глазах такие понятия, как расизм и прочие формы угнетения. Оно было рассчитано на то, чтобы мы смирились со своим подневольным положением, признали превосходство белых над нами, законность их власти. Потом я побывал в Америке. В книгах по истории я читал о том, что люди в этой стране верят в свободу и равенство. Когда я учился в колледже для черных в Батон-Руже, штат Луизиана, я своими глазами видел черного, повешенного на дереве неподалеку от церкви. В чем была его вина? Он ударил белого, который надругался над его сестрой. Обстановка в городе была крайне напряженной. Вот вам и Америка, страна свободных и смелых!
Он замолчал. Казалось, его взор проникает в далекое прошлое. Затем стал напевать блюз Джоша Уайта:
На деревьях Юга Странные плоды На корнях и листьях Кровавые следы И качает ветер Черные тела Странные плоды Страшные дела.Он снова замолчал… Илморогцы не всегда поспевали за мыслями адвоката, но чувства его они хорошо понимали. Он продолжал:
— Разве не то же самое происходило в Кении после тысяча восемьсот девяносто шестого года? И я сказал себе: черный не чувствует себя в безопасности дома, черный не чувствует себя в безопасности за границей. Что же все это значит? А потом в американских городах я увидел белых нищих… увидел белых женщин, продающих за несколько долларов свое тело. Порок в Америке — ходкий товар. Я трудился бок о бок с белыми и черными рабочими на заводе в Детройте. Мы работали сверхурочно, чтобы обеспечить себе скудное пропитание. В Чикаго и в других городах я видел массу безработных. Мысли мои совсем спутались. И тогда я решил: вернусь домой — ведь теперь черные взяли власть в свои руки. И вдруг здесь, в Африке, словно молния сверкнула: я увидел, что мы служим тому же чудовищу-божеству, которому служат в Америке!.. Я увидел те же признаки болезни, тот же самый недуг… и мне стало страшно… я так напугался, что не мог сдержать слез: сколько еще Деданов Кимати должны умереть, скольким еще сиротам придется проливать слезы, сколько еще времени наш народ будет трудиться в поте лица своего чтобы немногие могли откладывать тысячи долларов в банк божества-чудовища, которое вот уже четыреста лет терзает наш континент? И мне, точно в ослепительном свете молнии, открылась роль, которую играли фродшемы колониального мира в деле превращения всех нас в черных зомби, распевающих непристойные песенки в особняках на Блю Хиллс, в то время как наш народ умирает от голода, живет в жалких хижинах, не имеет приличных школ для детей. А мы тем временем радуемся тому, что нас называют сдержанными, цивилизованными и умными!
Он говорил ровным голосом и только под конец с явным отвращением произнес эти слова — «сдержанными, цивилизованными, умными». Слушателей захватило то, о чем он говорил, хотя не все им было понятно. Каждый находил в его оловах что-то близкое своим сокровенным тревогам. Для Абдуллы это была мысль о напрасно пролитой крови, мысль эта постоянно мучила его, когда он думал о землях в Тигони и других местах сражений: справедливо ли, что купленное кровью народа попадает в руки немногих лишь потому, что у них есть деньги и кредит в банке? Разве деньги и банки боролись за землю? Но он так и не мог найти ответ на эти вопросы — ведь землями все же завладели черные. Он и сам был бы не прочь получить одну из ферм. Ванджу поразил рассказ о белых проститутках в Америке; неужели это правда? Муниру встревожил образ божества-чудовища, но больше всего его удивило совпадение: адвокат тоже учился в Сириане. Там же учился и Карега, и вот все трое встретились теперь в одном доме. В этом, вероятно, есть какой-то высший смысл. Кареге казалось, что адвокат говорит им не все. Но разговор волновал, разжигал любопытство; казалось, ум его вот-вот догонит, ухватит ускользающую мысль, казалось, хаос вселенной и его собственная запутанная история могут сразу стать понятными благодаря стройной системе мировоззрения.
— А что тогда с тобой случилось в Сириане, Карега? — вдруг ворвался Мунира в ход его мыслей. Голос Муниры звучал настойчиво, в нем слышалось напряженное желание понять.
— Вы тоже учились в Сириане? — удивился адвокат, повернувшись к Кареге.
— Да, — сказал Карега. Он подумал, что был, наверное, несправедлив к Мунире: им достались разные Сирианы и разные фродшемы, и, видимо, у каждого было к ним свое отношение. Откуда мог Мунира знать, что происходило в школе после его ухода?
— Когда же это было?
— Я ушел… меня исключили… года полтора назад… да нет, уже больше двух… прошло почти три года. Так быстро бежит время.
— Вас исключили из-за забастовки? Вы в ней участвовали? — спросил адвокат с живейшим интересом.
Сердце Кареги радостно забилось: наконец-то он встретился с человеком, который хотя бы слышал о забастовке.
— Можно сказать, да…
— Видите ли… — прервал его адвокат и замялся в поисках нужных слов. — Видите ли, когда я вернулся из Америки и убедился, что мы здесь поклоняемся тому же чудовищу, я пал духом. С чего же начать? — задал я себе вопрос. Я открыл практику в районе городской бедноты. Я брал немного, но ведь я тоже на них зарабатывал. И разве мое образование, моя работа, самый факт, что я открыл адвокатскую практику, не являются оправданием тех самых законов, что призваны служить чудовищу? Разве я не обеспечивал в каком-то смысле собственное существование служением системе, которую отвергал? Затем случилась забастовка в Сириане, и, читая между строк, я подумал, что в стране появляется новая молодежь, свободная от позора и унижений нашего прошлого и потому не искалеченная духовно, как предыдущие поколения. Не такая, как в наше время, эти юноши не похожи на тех, кто своими глазами видел унижения отцов и старших братьев. Я сказал себе: в них наша надежда… в этих новых детях, которым нет нужды что-то доказывать белому человеку, которые не чувствуют необходимости доказывать кому бы то ни было, что они умеют пользоваться ножом и вилкой, говорить по-английски в нос, что они могут служить чудовищу столь же исправно, как и белые священнослужители, и поэтому ясно видят наше общее унижение и готовы сражаться за истинное царство черного бога внутри нас всех — мугикуйю, масаи, мджалуо, мгириама, псомали, мкамба, календжин, масаи, лухуа, — всех нас… вся наша сила, дух народа, паше общее «мы», работающие на нас… Может быть, я слишком много читал об этом, но это вывело меня из угнетенного состояния, я увидел проблески, которые предвещали свет, и я поклялся себе: «Фродшем и все черные фродшемы получат по заслугам».
Его воодушевление всех заворожило, оно не оставило безучастным и Карегу. Он сказал:
— Вообще говоря, забастовок было две, но большинство знают только о первой, наверное потому, что дело касалось европейца. Вторая была не менее серьезна, и мы негодовали, что о ней так мало пишут. Однако обе они тесно переплелись друг с другом, потому что главными действующими лицами в обеих были Кембридж Фродшем и Чуи Римуи. Я, правда, не упоминаю о той давнишней забастовке, — сказал он, обращаясь к Мунире, — в которой принимали участие вы вместе с Чуи.
— Вас тоже исключили, господин Мунира? — спросил адвокат.
— Да.
— Поразительно… Когда же?
— После первой забастовки… забастовки Чуи.
— Вы участвовали в ней вместе с Чуи? Это был не человек, а легенда… мы все говорили о нем… рассказывали о его подвигах. Мы все стремились в Америку только потому, что он поехал туда. Фродшем не любил Америку… «У американцев плохое английское произношение», — говорил он… но Чуи выбрал Америку, а он не мог поступить неправильно… — Адвокат покачивал головой, погружаясь в воспоминания.
— Он подавал большие надежды, — сказал Мунира.
Карега откашлялся и стал рассказывать:
— Как вам известно, Кембридж Фродшем обладал немалыми дарованиями: он умел кого угодно вывести из себя, даже самого спокойного и уравновешенного человека. Когда он уезжал в город, чтобы повидать кого-то в министерстве, другие учителя могли себе позволить спокойно погулять во дворе или, положив ноги на стол, покурить, поболтать, пошутить, посмеяться вместе с нами — учениками. Но стоило им издали заметить Фродшема или его «фольксваген», они тут же приводили себя в порядок, быстро выкидывали окурки в окно или давили их ногами. А ведь они были белые; как же умудрился Фродшем нагнать на них такого страху? Как сумел он их так запугать? Мы рассуждали об этом, лежа на железных койках в спальнях, мы поражались этому, надраивая по утрам полы. Возбужденно обсуждали мы особенности характера белого человека, ежедневно в пять часов утра обливаясь голодным душем. «Фродшем — это сила», — говорили мы. Ему бы следовало быть губернатором или еще кем-нибудь в этом роде, а не просто директором школы, но, рассказывают, он сам отказался. Это заставляло нас относиться к нему с еще большим благоговением. Вы бы послушали, как мы распутывали узелки его жизни, узнавали все новые легенды о его любовных связях, и самой большой загадкой, пожалуй, было то, как мы узнавали это. В Кембридже он был одним из самых способных студентов, это мы знали, знали даже, что он имел обыкновение поправлять профессоров. Он отличался большой храбростью, воевал в Турции, в Палестине и в Бирме, а однажды в одиночку остановил немецкий танк — за что королева наградила его медалью или чем-то еще. В Бирме он был ранен в ногу, и ему предоставили отпуск. О чем он думал, возвращаясь героем домой? Мы представляли себе, как он достает бумажник и тревожными глазами смотрит на фотографию той, что дала ему силы выдержать все эти кампании, пески Сахары, джунгли Юго-Восточной Азии, гром орудий, взрывы бомб, снарядов и мин. Поезд подпрыгивал на стыках рельсов, сердце его стучало, воображение забегало далеко вперед. Она принадлежит ему, принадлежит ему, но, когда он приехал, его ждало горькое разочарование. Он пошел в церковь и стал молиться. Он молился до тех пор, пока не услышал ответивший ему голос. Он должен поехать в Африку, чтобы служить там богу и, быть может, умереть, оставив после себя узкий след… такие следы оставляют подвижники духа. Он так и не простил женщину, которая сбежала с другим солдатом, вернувшимся с войны раньше, он проклял всех женщин. Свою любовь он отдал собакам. В наше время у него была маленькая собачка по кличке Лиззи. Она всегда сопровождала его в класс, к церковной службе, в Найроби — куда бы он ни направлялся. Его настроение обычно зависело от нее. Если она болела, он становился раздражительным и нетерпимым и выглядел совсем одиноким, покинутым. Лиззи, «фольксваген» и Фродшем… Мы называли их тремя мушкетерами нашей школы, настолько они были неразлучны.
И вот Лиззи сдохла.
Что-то надломилось в Фродшеме. Он не мог больше вести занятия, не мог молиться. Морщины на его лице сразу залегли глубже, глаза стали бесцветными, говорил ли он, молчал ли — мысли его были где-то далеко. Он и в самом деле был так одинок, что до некоторой степени мы прониклись к нему жалостью. Но мы не могли понять его. Собаки дохли в наших деревнях, собаки дохли на дорогах, мы гонялись за ними по полям и горным склонам, а когда нам удавалось попасть в собаку камнем и она удирала, прихрамывая, мы гоготали до слез. Настоящие собаки нужны для охоты на антилоп и кроликов, смелые, отважные собаки охраняют стада и дома от гиен и воров. Но Лиззи была совсем другая, чего ж из-за нее-то так убиваться?
Он созвал школьное собрание. Мы думали, что будет очередная лекция о бойскаутах, Англии, Кембридже и истории мира от кельтских времен до появления новых государств в Азии и Африке. Но то, что он сказал, вызвало всеобщий хохот, у меня даже все заболело внутри от смеха. Он говорил о роли домашних животных в человеческой жизни; он говорил, что в цивилизованных странах забота о домашних животных неразрывно связана с уважением людей друг к другу и научила их более глубокой любви к богу. Школа содрогнулась от хохота. Фродшем разъярился, он сказал, что африканцы бесчувственны. Но несмотря на его гнев, мы продолжали смеяться, потому что говорил он совершенно непонятные вещи и мы просто не могли поверить своим ушам. И в самом деле, кто когда-нибудь слышал, чтобы собаке устраивали похороны, как человеку?
Он велел школьному старосте отобрать из каждого класса по четыре мальчика для рытья могилки изготовления гроба для Лиззи. Он потребовал также, чтобы были выделены носильщики. Староста сначала вызвал добровольцев. Мы все опустили головы, опасаясь, как бы он нас не назвал. Добровольцев не нашлось, и староста сам назначил нескольких человек. Они отказались. Мы все поголовно отказались. Фродшем столкнулся с открытым неповиновением.
Он объявил, что исключает из школы тех ребят, которых назначил староста.
Мы объявили всеобщую забастовку.
Мы и сами словно не верили в то, что происходит. Ведь в истории школы была уже одна забастовка, и Фродшем оказался победителем. Он бушевал, кричал и угрожал. Он вопил, что мы не подчиняемся приказам. «В любом цивилизованном обществе есть люди, которым дано право отдавать приказания, и люди, которым надлежит эти приказания выполнять, — руководители и подчиненные, и если вы отказываетесь подчиняться сейчас, то как вы сможете руководить и требовать подчинения в будущем?
Взгляните на небо: на троне восседает бог, а вокруг него ангелы, каждому из которых отведена особая, подчиненная роль; так поддерживается всеобщая гармония мироздания». Эти тирады неожиданно в каком-то смысле открыли нам глаза.
Еще вчера это был сильный белый человек, теперь все стало иначе.
Еще вчера он был белый, сильный, непобедимый, твердыня; а теперь все не так. И все, о чем мы перешептывались, все трещинки, противоречия, которых мы толком и не замечали, все вылезло наружу. Он попытался пойти на компромисс: только один ученик будет исключен из школы. Мы отказались вернуться в классы. Ладно, остается лишь одно маленькое наказание: четыре палки каждому и один день всем стричь газоны. Мы увидели, что почва под его ногами шатается. И выдвинули новые требования.
Мы потребовали, чтобы нам преподавали африканскую литературу и африканскую историю: мы хотим лучше узнать самих себя. Почему мы должны искать собственное отражение в белых снегах и весенних цветах, трепещущих на ледяных озерах? Затем кто-то крикнул: «Мы хотим директора-африканца и африканских учителей. Мы отвергаем систему господ и лакеев». Эти требования не остались незамеченными. Газеты уцепились именно за это и осудили нас. С каких это пор ученики стали указывать своим учителям, чему они должны их учить? Если ученики так умны и уже знают, чему их следует учить и кто это должен делать, зачем же они пошли в школу? И в такую школу, с такой репутацией? С директором, которым гордились бы лучшие английские школы, вроде Итона? Они подсчитывали израсходованные на каждого студента деньги и сравнивали их с доходом беднейшего крестьянина.
Но мы стояли на своем. «Чуи, Чуи!» — крикнул кто-то. Его имя было для нас легендой. Мы хотели, чтобы именно он возглавил школу. Долой Фродшема, долой систему старшинства, долой белых! Вперед, вместе с Чуи! Всех их прочь! Власть черным!
Приехали представители министерства. Один из них был выпускником нашей школы. Они призывали нас вернуться к занятиям. Наши требования, наши жалобы будут изучены, четыре мальчика подвергнутся незначительному наказанию — подстригут газоны и их самих остригут наголо.
Мы вернулись в классы. Но что-то уже изменилось, было не так, как прежде; правила игры были поставлены под сомнение. Мы это знали, знал это и Фродшем, и примерно через месяц он подал в отставку и вскоре отправился следом за Лиззи. Мы были горды, взволнованны, мы увидели себя в новом свете. Мы клялись, что, если директором у нас будет африканец, мы будем подчиняться ему во всем, мы будем трудиться более прилежно, чтобы не опозорить ни его, ни себя. У нас не будет больше старост. Мы сами выберем себе руководителей. Мы называли себя африканскими популистами, и мы хотели директора-популиста.
Одним словом, мы хотели, чтобы директором у нас был Чуи. Мы ждали его затаив дыхание. Никто из нас не видел его раньше и не знал о нем ничего, кроме школьного фольклора. Но мы пели, исполненные надежды: «Новая школа, новые люди. Начнем все сначала». Среди белых учителей царили мрак и уныние, двое или трое даже подали в отставку. Опасение и торжество, отчаяние и надежда, поджатые губы и ослепительные улыбки — все это перемешалось, пока мы ждали приезда Чуи.
И вот наконец он приехал. Мы выстроились вдоль дорожки от ворот до канцелярии. Он помахал нам рукой, и мы ответили криком, который вырвался из наших сердец: «Чууууууи!»
Первое собрание… Мы явились в зал почти на час раньше назначенного времени. Мы пели, хлопали в ладоши, произносили речи. Белые учителя стояли поодаль и нервно переговаривались между собой.
Вошел Чуи. Мертвая, могильная тишина. Он поднялся по ступенькам на сцену. Все глаза были устремлены на него. На нем были шорты цвета хаки, рубашка и пробковый шлем от солнца — черная копия Фродшема. Мы ждали, когда же он заговорит и рассеет наши сомнения и страхи. Он начал с провозглашения правил. Он воздал должное учителям за высокий уровень преподавания, благодаря которому наша школа стала известна всей стране. Он желает, более того, он горячо об этом мечтает, чтобы все учителя остались и чтобы они знали: он приехал не ломать, а строить дальше на фундаменте, который уже существует, никакой программы скороспелой африканизации, так как нервозная поспешность не раз уже приводила к краху прекрасные учебные заведения. В последнее время в школе наблюдалось резкое ухудшение дисциплины, и он поклялся — с помощью всех окружающих разрешить и эту проблему. Вместо того чтобы разрушать систему старост, он вольет в нее свежую кровь. Послушание — прямая дорога к устойчивости и порядку, единственно возможная основа нормального обучения. Школа подобна телу человека, у нее есть голова, руки, ноги, выполняющие возложенные на них функции ради блага всего организма. Он прочитал нам отрывок из Шекспира:
На небесах планеты и Земля Законы подчиненья соблюдают, Имеют центр, и ранг, и старшинство, Обычай и порядок постоянный. И потому торжественное Солнце На небесах сияет, как на троне, И буйный бег планет разумным оком Умеет направлять, как повелитель, Распределяя мудро и бесстрастно Добро и зло. Ведь если вдруг планеты. Задумают вращаться самовольно, Какой возникнет в небесах раздор! Какие потрясенья их постигнут! Как вздыбятся моря и содрогнутся Материки! И вихри друг на друга Набросятся, круша и ужасая, Ломая и раскидывая злобно Все то, что безмятежно процветало В разумном единенье естества. О, стоит лишь нарушить сей порядок, Основу и опору бытия — Смятение, как страшная болезнь, Охватит все, и все пойдет вразброд, Утратив смысл и меру. Как могли бы, Закон соподчиненья презирая, Существовать науки, и ремесла, И мирная торговля дальних стран, И честный труд, и право первородства, И скипетры, и лавры, и короны? Забыв почтенье, мы ослабим струны — И сразу дисгармония возникнет [26].Эти слова принадлежат великому писателю, более великому, чем даже Майлу или Хэдли Чейз[27]. Традиции школы выдержавшие испытание временем, должны сохраниться. Он не желает больше слышать никакой ерунды об африканских учителях, африканской истории, африканской литературе и разном прочем африканском: слышал ли кто когда-нибудь об африканской, китайской или греческой математике или другой какой-нибудь науке? Важны хорошие учителя и разумная учебная программа — история есть история, литература есть литература, и они никак не связаны с цветом кожи. Задача школы, как сказал один великий педагог, постичь все лучшее, что было написано и придумано во всем мире. Расизм погубил многие школы, многие государства, многие народы; Сириана верит в мир и братство людей. Он, Чуи, никогда не допустит, чтобы школой управляли бунтовщики и бандиты, и преподавателям-европейцам бояться нечего.
Мы слушали молча, не веря собственным ушам: неужели это тот самый Чуи, который когда-то руководил забастовкой в этой самой школе?
В течение целого семестра мы спорили о том, как надо толковать его речь. Новые старосты были еще более надменны, чем прежние. Приказания нового директора шли через тщательно разработанную иерархическую цепочку — школьный староста, старосты старших классов, старосты младших классов. Привилегии учащимся предоставлялись в зависимости от старшинства. В шестом классе, к примеру, разрешалось носить брюки, куртки и галстуки, а в первом ребята могли надевать башмаки только в дни посещения церкви. Чосер, Шекспир, Наполеон, Ливингстон, западные завоеватели и западные изобретатели и открыватели — все это еще более настойчиво вдалбливалось в наши головы. Ну а где же, спрашивали мы, наша Африканская мечта?
Чуи был встревожен низким уровнем нашего английского языка — как разговорного, так и письменного. На одном собрании, повернувшись к европейцам-учителям, он сказал:
— Разумеется, вы англичане, и не мне вас учить. Я не собираюсь вам указывать, как вы должны выполнять свою работу. Я не собираюсь уподобляться тому безумному американскому торговцу, который пытался продавать холодильники эскимосам. Но я директор, топ в этой школе задаю я. Научите их отличному, образному английскому языку!
Мы вновь объявили забастовку и отвергли его тактику «разделяй и властвуй». Долой Чуи, да здравствует африканский популизм, долой эмигрантов и иностранных советчиков, да пребудет власть черных!
Остальное известно. Чуи вызвал полицейских, которые прибыли в пашу школу — можете себе представить! — во главе с белым офицером. Нас разогнали, кое-кому перебили руки, ноги, проломили головы. Школа была временно закрыта, а когда ее открыли вновь, я оказался в числе десяти учащихся, которых исключили.
В рассказе Кареги слышались жалобные нотки то ли отчаяния, то ли недоумения. В комнате воцарилось мрачное настроение; всем хотелось как-то преодолеть его. Первым заговорил Мунира; он, собственно, повторил то, что еще раньше сказал адвокат:
— Не понимаю… в наше время все было не так — я имею в виду ваши требования. Это что — результат завоевания независимости? Не пойму: чего же вы все-таки хотели добиться?
— Трудно сказать… вот когда говорил адвокат, мне казалось я знаю, улавливаю смысл наших действий, но сейчас он каким-то образом снова ускользает… смысл, видимо, в том, что мы, вся школа… вели общую борьбу, не так ли? Нам открывались новые горизонты… все начать сначала… школа, управляемая нашими собственными усилиями, нашими общими решениями, целями, страхами, надеждами… право обрести самих себя, обновиться… все это, но не только это… Я говорю не очень ясно… В общем, «африканский популизм» — эти слова выражают наши стремления лучше всего.
5
Были времена, когда Ндери Ва Риера и в самом деле был человеком из народа. Он любил метать стрелы в мишень, остроумно подначивая при этом соперника: «Ну, сегодня я тебе покажу! Думаешь, зря провел я время в Маньяни!» Рассказывали, что он выбрал помещение для своей конторы на Маркет-стрит, чтобы быть поближе к Камей — это место славилось жареной козлятиной, пивом и тиром. Камей действительно дал самых первоклассных стрелков во всей Африке, таких, как Вайгуру и Парсалли; они вышли в финал соревнований клуба «Сверкающие ночи» по тому виду спорта, который прежде считался прерогативой азиатов и европейцев, и имена их были известны во всех спортивных клубах Найроби. В те дни он был одним из самых красноречивых и настойчивых сторонников реформ как вне парламента, так и внутри него. Он отстаивал лозунги популистов: введение ограничений на земельную собственность, национализация главных отраслей промышленности и торговых предприятий, ликвидация неграмотности и безработицы и Восточноафриканская Федерация как первый шаг на пути к панафриканскому единству.
Затем на него посыпались приглашения запять директорские посты в компаниях, принадлежащих иностранцам. «Господин Риера, вам ничего не придется делать, мы не собираемся отнимать ваше драгоценное время. Просто мы верим в сотрудничество белых и черных, направленное к истинному прогрессу». Денег, которые он собрал со своих избирателей на водопровод, не хватило. Но зато они пригодились ему как обеспечение для новых займов, с помощью которых он сумел приобрести акции целого ряда компаний и вложить деньги в земельную собственность, дома и мелкий бизнес. С тех пор он перестал появляться в прежних непрезентабельных местах развлечений. Теперь его можно было видеть лишь в закрытых клубах, а фотографии его — в газетах, где он был запечатлен на вечеринках с коктейлями. Чтобы упрочить свой новый социальный статус, он приобрел большую ферму в Рифт-Вэлли. Но наиболее доходные связи образовались у него в туристском деле. У него было немало заведений для туристов в Момбасе, Малинди и Ватаму, а кроме того, он скупил акции туристских курортов вдоль побережья. Вскоре он начал говорить о том, что «народ должен повзрослеть и смотреть в глаза реальности. Африке для ее подлинного развития нужен капитал и капиталовложения, а не социалистические лозунги». Но он по-прежнему остался горячим поборником африканской культуры и африканской индивидуальности: «Если вы хотите носить парики, носите на здоровье, но почему не африканские?» Он настоял на том, чтобы большинство компаний, в которых он был директором или председателем правления, отказались от европейских наименований и стали называться «Ухуру», «Вапанчи», «Тайфа», «Харамбе», «Афро», «Пан-Африка», что, по его мнению, придало этим предприятиям определенный африканский колорит.
Ндери Ва Риере завидовали большинство парламентских коллег. Его избирательный участок был настолько далеко от столицы, что жалобы избирателей почти никогда его не беспокоили. «Твои избиратели — просто дар божий», — говорили ему коллеги, и он только улыбался. Политическая свобода члена парламента! И верно, кресла и ковры в его приемной пропитались бы пылью, если бы она ломилась от посетителей из Илморога. Весть о прибытии делегации избирателей Риеры сразу же достигла ушей его коллег. Они с нетерпением ждали исхода этой непредвиденной встречи.
Выяснилось, что ждать им придется до вторника: Риера уехал в Момбасу по разным делам, в том числе обследовать на месте два курорта для иностранных туристов, относительно которых в иностранной прессе появились сообщения, что, дескать, там «даже престарелый европеец может купить себе девственницу африканку лет четырнадцати-пятнадцати, уплатив за нее стоимость билета в дешевый кинематограф». По этому поводу местные газеты задавали всякие щекотливые вопросы.
Он вернулся в понедельник вечером и, наскоро заглянув домой на Лэвингтон-грин, отправился узнавать новейшие сплетни. Он посетил ресторан «Тамбо» в «Аркадии Адама», не встретил никого из знакомых и, выпив бокал холодного пива, поехал дальше по Нгонг-роуд к отелю «Гэйлорд».
Здесь, в баре «Прощанье», его сразу обступили друзья, которые хотели расспросить его про делегацию. Он подумал, что речь идет о тех самых девственницах, и отшутился: «Все это сплошная чушь… Европейцы никак не научатся определять возраст африканок: для них любая женщина, у которой грудь не отвисает, — девственница, даже если в бюстгальтер напихана вата». И только когда они упомянули Илморог, он стал пристальнее всматриваться в лица собеседников, точно почуяв, что становится жертвой малоприятного розыгрыша. Не кто иной, как его друг Кимерия стал убеждать Риеру, что о розыгрыше не может быть и речи, и упомянул также про засуху. Риера вроде бы не принял рассказ о делегации всерьез и продолжал потягивать пиво. Но внутри у него все напряглось: неужели они действительно проделали весь этот путь из-за засухи — ведь в газетах о ней не появилось ни строчки? И как они сумели организовать такой поход? Похоже, подумал он, кто-то зарится на его место.
В восемь часов утра он был уже в своей приемной. Секретарша показала ему список посетителей. Он еле дождался двух часов: он готов был к схватке; старый политик, поднаторевший в маневрировании, он покажет тем, кто плетет заговор против него, что он все еще тот же самый Ндери сын Риеры.
Делегация немного запоздала: все проспали, еле успели сварить на завтрак овсянку. Как удачно, что они нашли адвоката! Это добрый знак, думал Карега, приближаясь к «Дживанджи-гарденс». Разговор с адвокатом затянулся до глубокой ночи. Он дал пищу для многих размышлений, и Карега пожалел, что Илморог так далеко от Найроби; вот если бы они могли разговаривать ежедневно. Адвокат постарался не разочаровывать их относительно пользы встречи с депутатом парламента. «Мы должны до конца исчерпать все ресурсы демократии, — сказал он. — Но если исход окажется неблагоприятным, вы всегда здесь желанные гости. Во всяком случае, я хочу знать, чем кончится ваше посещение».
Как и накануне, большая часть делегации осталась в парке. Однако на этот раз вместе с Карегой и Мунирой в здание Икбал Иклуд поднялись Ванджа, Абдулла и Нжугуна. В рваной грязной одежде они напоминали скорее огородных пугал, чем посетителей приемной члена парламента: ведь здесь бывали мужчины и женщины лишь в безукоризненных деловых костюмах.
Но Ндери Ва Риера, одетый в серый костюм-тройку, не выказал ни малейшего удивления. Он поднялся им навстречу и самолично пододвинул всем вошедшим стулья. Неплохое начало, подумал Карега, с удовольствием усаживаясь. Их только пятеро, с облегчением подумал Риера, а ведь друзья его предупреждали, что их много; в то же время он был несколько разочарован — как политик он предпочитал иметь дело с толпой.
— Как ваше самочувствие? — спросил он вежливо, пожимая каждому руку.
— Неплохо, — отозвались они хором.
Депутат сел в кресло, не переставая сверлить вошедших оценивающим взглядом.
— Вы пришли издалека? — спросил он, делая вид, будто не предупрежден об их приходе.
— Из Илморога, — сказал Мунира. — Мы были здесь вчера. Ваша секретарша вам не говорила?
— Конечно, говорила, — засмеялся он. — Но таков уж наш язык. Вы видите, как кто-то валит дерево, и все же спрашиваете: «Что ты делаешь?»
— Это верно, — сказал Мунира, и все засмеялись.
— Очевидно, вы устали с дороги. Вы ехали автобусом? — спросил он, нажимая кнопку.
— Нет, — ответила Ванджа. — Мы пришли пешком.
— Да ну?
В дверь просунулась голова секретарши.
— Пожалуйста, приготовьте нам кофе, пять кофе — для этих господ и дамы… В самом деле пешком? — повторил он, продолжая их рассматривать. — Но я задаю слишком много вопросов. Мы еще даже не представились друг другу. Меня зовут Ндери Ва Риера.
— Это мы знаем, — сказали они.
— Раньше меня звали Дэвид Сэмюел. Но я спросил себя: почему мы заменили свои имена иностранными? Ха-ха-ха! У меня есть друг, черный, как сажа на дне кастрюли, который называет себя Уайтботом… Белозадый… Ха-ха-ха!
— Эти европейцы заставили нас отказаться от многих прекрасных обычаев. Я говорю не только об обрезании, — сказал Нжугуна и подумал: «Весьма-таки разумного человека избрали мы в парламент». — Меня зовут Нжугуна, я илморогский крестьянин.
— Мне так жаль, что в связи с занятостью в парламенте я не имею ни одной свободной минуты. Я хотел приехать к вам на целую неделю, повидать своих избирателей, познакомиться с людьми. Я хотел также познакомиться поближе с проблемами сельского хозяйства в вашем районе. Кения — сельскохозяйственная страна, и само наше существование зависит от крестьян — таких людей, как вы.
Вошла секретарша с подносом. Каждый взял чашечку кофе и печенье.
— А вы кто? — спросил Риера, обращаясь к Вандже.
— Меня зовут Ванджа… в Илмороге я в некотором роде гостья.
— Так-так. И вы решили пойти вместе со всеми? Не правда ли? — спросил он и повернулся к Мунире. — А вы тоже крестьянин?
— Нет. Я директор илморогской начальной школы, меня зовут Мунира, Годфри Мунира. Как видите, я еще не избавился от иностранного имени. Однако носим же мы рубашки европейского образца и живем в таких же домах, как у них… но мы уже говорили об этом, — сказал он, обращаясь к Кареге и Вандже.
— Вам следовало бы тоже быть в парламенте, — сказал Риера. — Рад познакомиться с вами, господин Мунира. В конце концов не так уж важно имя. Куда важнее, что вы делаете для своей страны. Взять хотя бы учителей. Без хороших учителей немыслимо существование страны. Учителя — истинные представители народа. А мы здесь — только исполнители. Вы из Илморога?
— Не совсем. Родом я из Лимуру.
— Ваш округ здесь представляет священнослужитель. Я хорошо его знаю. А вы тоже из Лимуру? — спросил он Карегу.
— Да. Но я преподаю в той же школе.
— Вы выглядите слишком молодо для учителя, — смеясь, сказал Ндери, а про себя подумал: «Тут надо держать ухо востро, почему это вдруг среди них только один коренной житель Илморога?» — В наши дни приятно встретить молодого человека такой профессии. Большинство предпочитают стать клерками — так называемыми белыми воротничками, — а сами строчки на машинке напечатать не умеют.
— Я не согласен с вами, сэр, — ответил Карега, вспомнив, как он обивал пороги контор. — Я уверен, что большинство выпускников высших школ согласились бы на любую работу, если бы им платили приличное жалованье.
«Прав я был: с ними надо поосторожней», — подумал Риера, запальчивость Кареги не осталась им незамеченной. Как всякий политик, он знал, что не бывает противников, не заслуживающих внимания, как не бывает мелочей, которыми можно пренебречь — если только не делаешь это намеренно.
— Совершенно с вами согласен. Безработица — наболевшая проблема в нашей стране. Но то же самое происходит во всем мире. Мы читаем в газетах о миллионах людей — даже в Англии и Америке, — которые остались без работы и вынуждены жить на подаяние. Всему виной демографический взрыв. Единственное спасение — контроль над рождаемостью.
— И снова позвольте мне не согласиться с вами. Не кажется ли вам, что контроль над рождаемостью — это попытка западных держав ограничить рост нашего населения? Великобритания — крошечный остров, однако на нем проживают пятьдесят миллионов человек, так почему бы тамошнему правительству не ограничить прирост населения? Как-никак Китаю все же удается прокормить и одеть свои сотни миллионов.
«Как странно, он говорит точно то же, что говорил когда-то я», — подумал Риера; он увидел частицу самого себя в этом серьезном юноше.
— Да, но какой ценой это удается Китаю? Отсутствие свободы личности… свободы печати… свободы совести, свободы собраний, и все одеты в эту унылую униформу. Пожелали бы вы такого своей стране? Знаете, когда я был молод, мне казалось, что мировые проблемы можно решить, выдвинув лозунг. Но когда я постарел, я научился быть более реалистичным, смотреть фактам в глаза. И мы, черные, должны научиться не отворачиваться от правды, какой бы жестокой она ни была, даже если для этого надо пересмотреть столь дорогие нашему сердцу теории. Возьмем хотя бы ту же проблему народонаселения…
— Не хотите ли вы сказать, что наши женщины должны перестать рожать детей? — сказала Ванджа, и в ее голосе неожиданно прозвучало страдание.
— Нет. Но им следует рожать детей, сообразуясь с нашими возможностями прокормить новые рты. Если не произойдет какой-нибудь катастрофы, мы скоро будем как Индия — там тысячи голодных, которые вскорости вцепятся лам в глотку. Вы не согласны? — сказал он, обращаясь к Абдулле. — Вы еще даже не представились, а мы с Карегой уже решаем судьбы мира.
«Итак, врагом их стал народ», — подумал Карега.
Абдулла ответил не сразу. Он откашлялся и заговорил унылым, монотонным голосом.
— Заяц и Антилопа однажды провалились в яму. «Давай я заберусь тебе на спину, выпрыгну, а потом тебя вытащу», — сказал Заяц. Он взобрался на спину Антилопы и выскочил на залитую солнцем землю. Отряхнулся и зашагал прочь. «Эй, а про меня-то ты забыл», — крикнула Антилопа. А Заяц ответил ей так: «Позволь дать тебе совет, моя милая. Ведь я попал в одну с тобой яму по ошибке. Твоя беда в том, госпожа Антилопа, что ты все прыгаешь и скачешь вместо того, чтобы твердо ступать по земле и смотреть, что у тебя под носом. Прости меня, но ты сама во всем виновата».
С этими словами Абдулла встал и вышел, и в комнате воцарилась какая-то неловкая тишина.
— Кто это? — спросил Риера.
— Абдулла… торговец… у него лавка в Илмороге, — объяснил Мунира.
— И при этом отменный рассказчик, ха-ха! А как идет в ваших краях торговля?
— Ничего… он кое-как концы с концами сводит, — ответил Мунира, явно пытаясь сгладить неблагоприятное впечатление от внезапного ухода Абдуллы.
— В своей деятельности мы должны опираться только на собственные силы. Как вам известно, до независимости вся торговля была в руках индийцев. Теперь же африканцы управляют теми же самыми магазинами, и у них неплохо получается, иной раз их доходы даже выше, чем были у индийцев. Умение извлекать из торговли прибыль не является чертой, присущей какой-то одной расе. Он родом из Илморога?
— Не совсем. Он тоже из приезжих.
Риера откинулся на спинку кресла. Опасения его подтверждались. Это явно какой-то заговор, затеянный с целью опорочить его доброе имя. Его политические противники засылают в Илморог инородцев, чтобы баламутить мирных жителей. Он не забыл еще, что случилось с двумя посланцами, которых он отправил в Илморог, чтобы организовать чаепитие. Сам он был занят организацией этого чаепития в масштабах страны. Ведь идея нового культурного движения принадлежала именно ему и его друзьям. Они предложили ее очень крупному деятелю. Напряженность, возникшая в стране после убийства индийского коммуниста, заставила Ндери Ва Риеру и его сподвижников придумать это массовое чаепитие с принятием клятвы в вечной верности; оно казалось им идеальным выходом из положения. Но илморогцы прогнали его посланцев.
— А теперь, друзья мои, чем я могу быть вам полезен? Мы — ваши слуги, и неважно — мои вы избиратели или нет.
— Сэр, наши товарищи ждут в «Дживанджи-гарденс». Нас они только послали узнать, приехали ли вы.
— Так почему же вы не привели их сюда? — Он нажал кнопку с чувством явного облегчения; вошла секретарша. — Не могли бы вы сходить в «Дживанджи-гарденс» и пригласить всех остальных членов делегации в мой кабинет? Это ведь их кабинет, их дом, им нечего здесь опасаться.
— Погодите… Их слишком много, в этой комнате всем не поместиться. Лучше бы вы сами пошли к ним и там с ними поговорили, — сказал Мунира.
— Ну что ж, тогда не нужно за ними ходить… Мне так жаль, что вы вчера меня не застали. Я уезжал в Момбасу. Правительственное задание. Боже, до чего много работы! Но мы поклялись служить народу. Нет такого слона, который не мог бы поднять собственный хобот, каким бы тяжелым он ни был. Но прежде, чем я встречусь с остальными, вы, может быть, объясните, что привело вас сюда? — Сначала он хотел сразу пойти к делегации, но, вовремя спохватившись, решил подготовиться.
— Мы пришли, — сказал Нжугуна, — потому что знаем: ты наш сын. Вот уже полгода в Илмороге не было дождей. Скот гибнет. Нет такой хижины у нас в деревне, где не был бы съеден последний козел. Мы съели последние зерна маиса из прошлогоднего урожая. Тогда мы сошлись все вместе и сказали: «У нас есть сын, чьи губы близки к ушам нашего правительства».
Ндери Ва Риера все больше и больше мрачнел, слушая Нжугуну. Как член парламента от этого округа, он должен был узнать о засухе гораздо раньше. Если это станет известно всем, его противники заработают на этой истории политический капитал. Вероятно, они пронюхали про засуху и все это подстроили, чтобы посмотреть, как он. будет выкручиваться.
— Почему же вы не пришли сразу? — спросил он участливо, пытаясь в то же время придумать какой-нибудь выход из положения.
— Мы знали, что ты занятой человек. Мы знали, что ты загружен правительственной работой, иначе приехал бы к нам. Но мы тебя и избрали для этой работы — так на что же жаловаться? А еще мы надеялись, что начнутся дожди. Но ведь говорят, что бог на небесах не зря ест угали. Он послал нам эту женщину и двоих учителей, которые больше нашего понимают в городских делах. Они сказали, что нашему приходу ты будешь рад.
— Ну разумеется. Они были правы, и я им весьма благодарен, — сказал он, окидывая оценивающим взглядом Муниру и Карегу. А в сердце его закипало возмущение: «Явная же провокация. Мои враги придумали ловкий ход — действуют через учителей; а может быть, этот Мунира и сам не лишен политических амбиций, вот он и заигрывает с моими избирателями. Хм!» — Вы молодец, что поехали учительствовать в Илморог. Кто там… я забыл… инспектор просвещения в Руваини?
— Мзиго.
— И давно вы…
— Да мы, собственно, там новички. Я работаю немногим больше двух лет, Карега — только несколько месяцев.
«Так-так… Ох, уж этот Мзиго! Наверняка он их подкупил. Сеет в округе недовольство. Ставит мне палки в колеса». В нем все сильнее разгорались страсти политикана.
— Вы совершили долгое и трудное путешествие. Пойдемте же, встретимся с остальными. Я буду говорить со всеми сразу.
Они отправились в «Дживанджи-гарденс», и, когда подошли к, ожидавшим, женщины запели «Пять Нгеми», песню, исполняемую обычно при рождении мальчика или в честь возвращения героя-победителя. Вокруг тотчас же собралась целая толпа бродяг, безработных, ночующих обычно на скамейках парка, для которых всякое событие — религиозного ли характера, политического или уголовного — являлось долгожданным развлечением. Прием, оказанный жителями Илморога члену парламента, обрадовал Ндери и несколько успокоил, хотя опасения его не рассеялись. Нжугуна представил его так: «Наш блудный сын, которого мы послали в город, чтобы он помог нам получить нашу долю» и вновь воззвал к нему о помощи. Карега не мог полностью определить своего отношения к депутату, но, как и все остальные, возлагал на его речь большие надежды и внимательно следил за каждым его движением. Что же касается Ндери Ва Риеры, то он еще не выработал плана действий. Но политик всегда остается политиком, и вид растущей толпы возбуждал его, и вдохновлял, и даже напомнил волнующие дни конференции в Ланкастер-хаус, поездки в Лондон, толпы ожидающих в аэропорту, речи в Камкунджи, которые всегда сопровождались приветственными криками, от которых трепетало сердце.
— Ухуру!
— Ухуру!
— Ухуру вместе с КАНУ!
— Ухуру вместе с КАНУ!
— Долой врагов нашей свободы, завоеванной кровью!
— Долой наших врагов!
— Долой смутьянов и сеятелей слухов!
— Долой смутьянов и сеятелей слухов!
— Харамбе!
— Харамбе!
— Спасибо, друзья мои, Спасибо, граждане Илморога. Это самый счастливый день в моей жизни, с тех пор как вы отдали мне свои голоса и велели мне, вашему преданному представителю в парламенте, беззаветно сражаться за ваши интересы. — Он сделал паузу, подождал, пока утихнут восторженные аплодисменты. — Я узнал о ваших бедах. В них никто не виноват… и тем не менее я рад, что со своими заботами вы пришли к своему слуге. В чем смысл лозунга Харамбе? Работать сообща ради уничтожения безработицы и прочих наших недугов! Хотите?
— Хоти-и-им!
— Говори же! — ревела толпа.
Он снова выждал, пока стихнут аплодисменты. И вдруг, точно вдохновленный овациями, ясно увидел, как он сможет уязвить своих врагов и обратить их махинации себе на пользу. Идея была так проста, что он удивился, как она не пришла ему в голову раньше.
— Спасибо, друзья мои. Теперь позвольте мне кое-что вам посоветовать. Я надеюсь, вы будете внимательно слушать, потому что это касается всех — больших и малых, учителей и учеников: каждый должен будет чем-то пожертвовать ради общего блага и процветания Илморога.
Женщины целые три минуты приветствовали его криками, и это привлекло новых прохожих, служащих с Маркет-стрит, Мунди-Мбинги-стрит и Гавернмент-роуд, а также студентов университета.
— Я хочу вам предложить вернуться в Илморог. Соберите всю деревню, и пусть каждый пожертвует деньги по подписке. Можете даже продать часть своих коров и коз — это лучше, чем обрекать их на гибель. Пошарьте по своим карманам. Ваши лавочники, торговцы, вместо того чтобы рассказывать сказки, могли бы раскошелиться пощедрее. Создайте группу певцов и танцоров — тех, что знают народные песни. Гитиро, мутхуу, ндумо, мумбуро, мутунгусу, мвобоко и так далее. Наша культура, наша африканская культура, и наши духовные ценности должны составить истинный фундамент нашего государства. Мы пошлем, мы обязательно должны послать представительную делегацию в Гатунду.
Он так увлекся своей идеей, что мертвое молчание толпы принял за безмолвное одобрение, и это побудило его вознестись еще выше в вымышленные им эмпиреи.
— Новое чаепитие устроим! Ура! — выкрикнул кто-то.
— Постойте! Как же это!.. — раздавалось из толпы, но он продолжал подробно развивать свою идею.
— Мы должны продемонстрировать, что мы участвуем в осуществлении планов взаимопомощи в духе Харамбе, чтобы раз и навсегда избавить нашу землю от всевозможных засух.
— Но мы с голоду умираем, — тщетно пытались прервать его люди из толпы.
— Все это очень важно. И вы, Мунира и Карега, должны внести свою лепту. Подготовьте детей. Пусть будет создан детский хор. Научите их петь патриотические песни.
«Он с ума сошел», — подумал вдруг Карега, вокруг которого бушевала возмущенная толпа.
— Господин Ндери! — крикнул он, по депутат махнул ему рукой, призывая к молчанию.
— Найдите нескольких стариков. Столь же разумных, как Нжугуна, — знаете, таких, что умеют украсить свою речь пословицей или притчей. И пусть вашими представителями будут коренные илморогцы, а не пришельцы. А я, непременно возглавлю такую делегацию. Я передам правительству ваши жалобы и просьбы. Мы должны крупными буквами нанести слово «Илморог» на карту нашей страны. Уху-у-ру! Харамбе-е-е!
Он остановился, чтобы перевести дыхание и вкусить сладость оваций. Кто-то крикнул: «Вот люди, которые злоупотребляют нашей свободой», — и толпа ответила на эти слова грозным гулом. Брошенный кем-то камень попал в лицо депутата. За ним градом полетели апельсиновая кожура, камни, палки — все, что попадалось под руку. Ндери Ва Риера пытался делать вид, будто не замечает этих летящих в него снарядов. Вдруг комок грязи залепил ему рот. Теперь уже нельзя было отступить достойно, и он пустился наутек, недоумевая, в чем же была его ошибка, что он не разглядел в кознях своих политических противников. Он пересек «Дживанджи-гарденс» и направился к Главному полицейскому управлению, а следом за ним с криками бежали люди, и он жалел лишь, что не может полететь по воздуху.
— Наш поход провалился, — с горечью прошептал Карега. На глаза его навернулись горячие слезы. Он старался ни на кого не глядеть. Брошенные своим депутатом, горожанами, которые торопливо разбежались по ближним улицам, илморогцы сидели на газоне парка с таким чувством, будто весь мир им враждебен.
На место происшествия в автомобилях с сиреной прибыл наряд полиции. Офицер был весьма удивлен, увидев растерянных стариков, женщин и детей. Ндери, сидя в машине рядом с офицером, указал на Муниру, Абдуллу и Карегу.
— Вам надлежит пройти в участок и ответить на некоторые вопросы, — сказал им полицейский, вталкивая их в машину.
Ньякинья смотрела, как их увозят. Она повернулась к застывшим в оцепенении людям.
— Пошли за ними следом. Потребуем, чтобы их освободили, — сказала она твердо. — Они не сделали ничего плохого.
6
Муниру, Карегу и Абдуллу всю ночь продержали в центральном полицейском участке. Наутро их доставили в суд, где они не признали себя виновными в действиях, направленных на создание беспорядков.
Спас их адвокат. Он добился не только того, чтобы слушание дела состоялось на следующий же день, но и того, чтобы арестованных освободили под залог, хотя обвинитель требовал отложить слушание на две недели и настаивал на содержании всех троих в течение этих двух педель под стражей. В день суда илморогцы увидели адвоката в совершенно новом свете: это не был больше радушный хозяин, озабоченный сомнениями интеллигент — это был очень энергичный человек, твердый защитник и безжалостный обвинитель, когда дело дошло до перекрестного допроса свидетелей обвинения и особенно самого члена парламента. Своими вопросами и комментариями адвокат сумел нарисовать четкую картину всех злоключений этих людей, испытавших тяжкие страдания из-за засухи и нелегких условий района. Он охарактеризовал Илморог такими словами, как «покинутая земля», «богом забытая деревня», «остров, которого не коснулся прогресс и который, после того как из него выжали все соки, превратился в застывший, чудовищно искаженный призрак того, чем была и могла бы снова стать эта деревня». Он решительно выступил против тех, на кого была возложена миссия представлять интересы этих людей в парламенте. Если бы избранники народа выполняли свой долг, разве было бы необходимо странствие, которое совершили эти люди? Он описал их поход с такой выразительностью, что публика и даже судья были глубоко тронуты. Затем он с пылом предложил судьям выйти на улицу и посмотреть на осла с тележкой, которого ему лишь сегодня утром удалось вызволить из полиции.
Оправдав подсудимых, судья как бы согласился со словами адвоката, назвавшего их «добрыми самаритянами», и на душе у всех троих повеселело.
С волнением разглядывали они свои фотографии и имена в газетах. «Три добрых самаритянина оправданы», — гласил заголовок в одной из ежедневных газет. Какой-то журналист, почуяв интересный материал для статьи, по пятам ходил за илморогцами, сделал несколько снимков и задал им массу вопросов. Еще через день их история оказалась напечатанной в газете с тройной шапкой: «Смерть в пустыне. Голод в Илмороге. Спасительная миссия осла с тележкой». В самом центре была помещена фотография, запечатлевшая осла, запряженного в пустую тележку, и всех илморогцев, напуганных, растерянных среди неведомых им джунглей — машин, домов, спешащих по делам прохожих.
Именно благодаря этой статье увенчался успехом их поход в столицу. Отовсюду посыпались пожертвования. Через три часа после выхода газеты контора адвоката буквально ломилась от подаренных горожанами продуктов, и тележка была нагружена доверху. Какая-то компания предложила для делегации, осла, тележки и даров бесплатный транспорт. Преподобный Джеррод призвал союз церквей послать в Илморог депутацию, чтобы выяснить, чем церковь может помочь этой деревне. Глава правительства заявил, что туда будут направлены эксперты, с тем чтобы определить, какое место займет Илморог в долгосрочных планах развития сельскохозяйственных районов и что можно сделать максимально ускоренными темпами, чтобы в будущем Илморог и подобные ему районы могли своими силами противостоять засухам.
К ним приезжали в течение целого месяца после триумфального возвращения делегации: церковные деятели, служившие молебны о дожде и обещавшие построить церковь; правительственные чиновники, заявившие, что району нужен свой инспектор — слишком уж далеко от Руваини расположен Илморог, чтобы им можно было управлять оттуда; они же обещали послать правительству доклад о необходимости создания полномочной комиссии для разработки плана развития района; благотворительные организации, пообещавшие продавать в районе больше лотерейных билетов, а также группа студентов университета, написавших статью, в которой засуха и неравномерное развитие страны ставились в прямую связь с неоколониализмом, — статья призывала к немедленному уничтожению капитализма, и ее авторы даже создали комитет «Студенты против неоколониализма».
* * *
Единственный, кто не испытывал восторга от такого развития событий, был Ндери Ва Риера. Он скрывался в многочисленных закрытых клубах, где пытался утонить горечь временного поражения в пиве и виски. Но мозг его лихорадочно работал. Чем больше он думал обо всей этой истории, тем более убеждался, что она подстроена его политическими противниками, то есть врагами процветания и стабильности страны. В неожиданном развитии событий ему виделась чья-то продуманная оркестровка, завершившаяся триумфом в суде.
Снова он вспомнил, как были унижены двое его посланцев в Илмороге; в свое время он скрыл от всех эту историю, ибо она свидетельствовала о том, что он, вдохновитель кампании чаепития, оказался неспособным повести за собой своих же собственных избирателей. Но враги его ошиблись, если увидели в его молчании слабость. И он докажет им, что они ошиблись. Порукой тому его деловые связи с сильными мира сего. Ведь у него побольше веса, чем у иного министра. Чтобы сокрушить врагов, он использует все свои связи. Он подробно разработал плац, как превратить КОК в страшное орудие принуждения и террора, действующее в масштабах страны, хотя и выборочно, по беспощадно.
Сначала КОК в его представлении была чем-то расплывчатым. Мысль о ней родилась из его веры в самоценность культуры, и это принесло ему немалые выгоды в деловом сотрудничестве с иностранцами. Почему бы не использовать культуру как базис этнического единства? Он где-то вычитал, что в странах Западной Африки некоторые видные деятели являются членами тайных обществ, которые культивируют колдовство и другие пережитки доколониальных культов, а также партий, которые держат своих последователей в страхе и повиновении. Вот так! А почему бы нет? Сам он недавно получил приглашение вступить и масонскую ложу Найроби — тайное братство европейских бизнесменов. Почему бы не создать параллельно чисто африканское общество для контроля над Центральной провинцией, рабочие и крестьяне которой известны своим строптивым нравом, а это очень опасно, потому что за их плечами годы вооруженного сопротивления колонизаторам. Они проникнуты духом борьбы. И всем этим могут злоупотребить враги прогресса и экономического процветания. Впоследствии эту идею можно будет передать вождям других этнических групп.
Он поделился своей мыслью с директорами компаний, крупными землевладельцами и другими видными людьми. Кое-кто был против, утверждая, что возрождение такой практики в современных условиях слишком примитивно и что существуют полиция, армия и суд, всегда готовые подавить недовольство низов.
Но его идея обрела сторонников после того, как обнаружились неожиданные последствия убийства двух политических деятелей — индийца и африканца. Тут даже те высокопоставленные деятели, которые ранее возражали Риере, ухватились за его идею..
Массовое «чаепитие» увенчалось почти стопроцентным успехом, если не считать немногих недовольных в парламенте, церкви и среди студентов университета. Иностранная пресса по наивности решила, что «чаепитие» организовано «мау-мау». Политические страсти достигли весьма высокого накала, и было трудно в этих условиях объяснить западным газетам, что эта кампания не имеет ничего общего с «мау-мау» и вовсе не направлена против активного экономического сотрудничества с империализмом. Он, Ндери Ва Риера, убежден, что Африка добьется уважения к себе только тогда, когда в ней появятся свои собственные Рокфеллеры, свои Хьюзы, Форды, Крупны, Мицубиси… КОК будет служить интересам богатых африканцев и их иностранных партнеров, созданию таких же экономических гигантов!
КОК сумела отразить недавние нападки на массовое «чаепитие», и Риера верил, что организацию можно укреплять и другими методами. Даже иностранная пресса и вожди прочих этнических групп не станут возражать, когда поймут, чьи социальные и экономические интересы она защищает.
При мысли о КОК он испытывал внезапное успокоение и умиротворенность. Он теперь знает, как отплатит своим противникам. Он и в самом деле пренебрег Илморогом. Зато теперь он не пожалеет усилий для укрепления Илморогского отделения КОК, председателем, генеральным секретарем и казначеем которого он являлся. Со временем он, пожалуй, предоставит один-два поста надежным ребятам из этого района. Затем учредит Страховую компанию Илморогского отделения КОК. Капитал будет — нетрудно обеспечить: нужно продавать акции илморогцам и выходцам из Илморога, где бы они ни жили. Можно также использовать какие-то суммы из тех миллионов, что были собраны во время массового «чаепития». Да и банки не откажут в займе. Страховая компания Илморогского отделения КОК, контролируя другие компании, сможет, безусловно, приступить к освоению и развитию туризма в этом районе… если бы не дороги!
И тут он вспомнил о своих врагах. Они постараются сорвать его планы. Но кто они? Этот мальчик Карега, этот учитель и этот калека? Нет, это, конечно, лишь подставные лица: они на кого-то работают. Но на кого?
И вдруг он понял. Конечно, на адвоката. Ндери на радостях угостил выпивкой всех, кто был в клубе. Как же он не понял этого раньше? Адвокат был мозговым центром всей этой затеи. Вот кто его враг. Он враг КОК и прогресса. И Ндери его уничтожит, даже если на это потребуется десять лет. Он прикажет своим подручным завести досье на адвоката.
Итак, да здравствует Илморог. Да здравствует КОК, радостно пело его сердце. И он отправился в казино, чтобы не упустить улыбнувшуюся ему удачу.
На следующий день Ндери Ва Риера опубликовал заявление, в котором обещал изучить возможности открытия илморогского района для туризма и осуществления займа для коренных жителей — но только для коренных, а не для пришельцев, которых подсылают туда его политические противники, чтобы нажить себе капитал на стихийных бедствиях. Цель этих мероприятий — дать илморогцам возможность поднять сельскохозяйственное производство. Вскоре он приступит к осуществлению гигантского финансового проекта — к созданию инвестиционной и страховой компании Илморогского отделения КОК, — что поможет быстрейшему преобразованию района. Илморог больше не будет таким, как сегодня…
Часть третья Родиться…
Восход зарделся: он, в сиянье, На ложе прелюбодеянья Узрел Марию. И любви открытье Пронзило свод небесный, как наитье. Уильям Блейк [28] Два сосца твои, как двойни молодой серны, пасущиеся между лилиями. Песнь Песней Голос возлюбленного моего! Вот он идет, скачет по горам, прыгает по холмам. Песнь ПеснейГлава седьмая
1
«Да, Илморог стал совсем другим после похода…» — вторя словам Ндери, писал спустя много лет Мунира; он и сам не смог бы точно определить, что пишет: то ли исповедь, то ли тюремные записки.
Ночью, меряя шагами холодный цементный пол, всем существом своим ощущая враждебность голых стен камеры и ее темноту, он шептал: «Да, все переменилось». Сел на пол в углу, прислонился к степе и вытянул ноги. Начал чесаться, раздирая чуть не до крови бока, поясницу, спину; какое-то мгновение он почти наслаждался — боль на время помогла уйти от тяжких мыслей и воспоминаний. Выскреб из головы жирную вошь, раздавил ее ногтями больших пальцев и вздрогнул: этот тихий щелчок, оглушительно прозвучав в холодном мраке камеры, напомнил ему о смерти. Он вытер пальцы о брюки и пробормотал: «После похода в город… в нас вселился дьявол, и все было уже не так, как прежде».
Восьмой день находился Мунира в полиции Нового Илморога. Он думал, что инспектор Годфри будет наведываться к нему ежедневно для расспросов и бесед. Но вместо этого каждый вечер один из охранников — коротышка или высокий — забирал написанное за день. А Мунира был полон нетерпения, он ощущал неистовый накал духа, необычайную ясность мысли, гордость изобретателя или первооткрывателя и жаждал обрушить их хоть на какого-нибудь слушателя. Еще сильнее, чем прежде, чувствовал он, что держит в руке ключ, который способен раз и навсегда открыть всеобщую связь вещей, событий, лиц, мест, времен. Что вызывает изменения в мире, что является причиной событий? Новый Илморог с его сверкающими неоновыми вывесками, барами и жилыми домами, гастрономами и постоянными распродажами, тенгетой в бутылках, грабежами, забастовками и локаутами, убийствами и покушениями на убийство, проститутками, шныряющими в дешевых ночных клубах, полицейскими участками, облавами и камерами заключения — что породило этот Илморог на месте сонного селения, где сопливые мальчишки лазали по деревьям миарики? И почему события происходят именно тогда и именно так, а не в другое время и не иначе? И каким образом ничтожные деяния человеческие, вызываемые тысячью причин и побуждений, меняют ход истории и обрекают людские души на вечные лишения и муки, на жестокость и несправедливость, по также и на любовь, — да, на любовь, которая непостижима? Разумеется, тут существует некая закономерность, и вот это-то он и хотел объяснить инспектору Годфри.
Когда инспектор не появился и на девятый день, Мунира встревожился всерьез. Он уже устал от монотонности тюремной жизни: по утрам овсянка, стол, обед, состоящий из угали и вареной сукума вики, снова стол, ужин — кукуруза с бобами, затем бессонная ночь на цементном полу. Спал он мало, беспокойно, а утром не находил себе места. Он пытался прогулками по двору снять это напряжение. И вот ночью он внезапно осознал свое одиночество. Время стало зияющей пустотой без начала, середины и конца, без тикающих границ между секундами, без постоянного удлинения и укорачивания теней, без перебранок и смеха, которые в обычных условиях позволяли ощущать движение времени. А что, если… а что, если этого никогда не было?.. Один, в темноте, лишенный возможности услышать человеческий голос, который мог бы как-то возразить ему, он начинал терять уверенность в себе, и чувствовал, что в него вселяется страх. Инспектор Годфри играл с ним в кошки-мышки. Забавлялся, словно кот: то отпустит мышку, даст ей почувствовать иллюзию свободы и близкого освобождения, то снова схватит ее острыми когтями, Утром Мунира подошел к охранявшему его высокому полицейскому и заговорил одновременно требовательно и умоляюще:
— Я хочу поговорить с офицером. Я требую встречи с главным полицейским начальником Нового Илморога. Вы же сами видите, господин полицейский, насколько все это смешно. Взрослый человек, учитель, сидит под стражей и занимается сочинительством. Ибо что такое воспоминания, как не выдумка, продукт горячечного воображения? Я хочу сказать: кто может поручиться, что правдиво изложил события прошлого? Есть же у меня какие-то права, наконец. Я уже изучил все их хитрости: офицер сделает вид, будто готов откликнуться на любую мою просьбу: «Господин Мунира, мы ждем от вас недвусмысленного заявления…» Зачем же он тогда держит меня здесь целых восемь дней? Сегодня — девятый. «Господин Мунира, мы дадим вам перо и бумагу…» Не нужна мне их бумага, и перо — тоже. Послушайте, господин полицейский… Они ведь не заявления от меня требуют… Они ждут признания, обвинения. Передайте им, что я никого не собираюсь обвинять. Хотя нет, господин полицейский, пожалуйста, пойдите и скажите им, кому угодно, даже молодому офицеру, который допрашивал меня первым, что я готов ответить на любые вопросы. Но только пусть заберут меня из этой… тюрьмы.
Высокий полицейский смотрел на него, тщетно пытаясь уследить за ходом его рассуждений. Но он боялся Муниры, как боялся всякого, кто уверял, что слышит голоса свыше. Если бы можно было выбирать, он предпочел бы охранять любого другого заключенного; он старался отвечать ему вежливо и рассудительно.
— Но вы же не в тюрьме, господин Мунира! — сказал он.
Мунира вздрогнул, услышав свое имя.
— А что же это такое? Если не тюрьма, то откройте ворота и выпустите меня отсюда.
Полицейский испугался не на шутку: как бы чего не случилось. С детских лет жил он в страхе перед вторым пришествием Христа и пребывал в постоянной готовности переметнуться на сторону правого. В таких делах ведь никогда не бывает полной уверенности. Заговорил он быстро и довольно нервозно:
— Будьте же благоразумны, господин Мунира. Здесь в вашем распоряжении камера, то есть я хотел сказать — комната. Вы можете выходить во двор. Вы можете гулять, или спать, или писать. Никто вам не мешает. Посмотрите за перегородку. Там находятся только что арестованные, взятые под стражу. У них общие камеры — по четыре, по пять, а то и по десять человек в каждой. А камеры-то будут поменьше вашей. Вчера привели двух молодых парней, ну, скажу я вам, настоящие убийцы. Вы же не хотели бы находиться в такой компании? Я совсем не собираюсь этим сказать, что вы в тюрьме, арестованы или взяты под стражу. Просто… сами знаете… Чуи, Кимерия и Мзиго были Очень Важными Персонами. ОВП. Потребуется много лет, чтобы найти им достойную замену. Они были так богаты. Миллионеры. Только представьте себе: африканские Деламеры. Вы видели пожар?.. Да, конечно, вы же не могли… Ужасно… ужасно… Между нами, господин Мунира, это ведь не грабеж и не попытка грабежа. В этом деле кроется нечто такое, в чем не сразу разберешься. Полиция, конечно, все перевернет вверх дном, а инспектор Годфри… он такая знаменитость… хотя чуточку со странностями… я имею в виду его методы… ну вот, например, сейчас… он совсем не покидает кабинета… и все читает, читает…
— Мне не нужны ваши теории. Я хочу говорить с инспектором Годфри. Вы всего лишь тюремщик. Мы оба в тюрьме. Да что там, все в тюрьме…
— Господин Мунира! Вы же здесь по собственному желанию. Вы хотели изложить на бумаге всю правду. Вы ведь человек значительный. Учитель. Божий человек. Как же вы не понимаете? Только представьте: на их месте могли быть вы. Или в следующий раз окажетесь. Предупредить болезнь легче, чем ее лечить.
Мунира невесело засмеялся.
— Вы слишком болтливы. А знаете ли вы, что мне не во что переодеться? Вы пришли за мной утром. Сказали: «Ничего особенного, господин Мунира, обычный допрос; мы ничего против вас не имеем». А теперь мне не дают даже газету.
— Газету, господин Мунира? Но вы же не просили. Инспектор Годфри лично распорядился, чтобы я предоставил вам все, что вы пожелаете. Только попросите — и все будет у вас. Я сейчас же принесу вам газету, господин Мунира. Но только мне придется запереть ворота. Вы уж не обижайтесь. Я для вас не тюремщик. Я здесь только для того, чтобы вам прислуживать.
Мунира смотрел, как он запирает тяжелые железные ворота. После разговора ему стало легче, но сейчас опять вернулся ночной страх. Он чуть было снова не позвал полицейского. Ведь вот ушел он, и оборвался последний контакт с людьми, и Мунира остался наедине с неразрешенными вопросами… Предположим… предположим… этой закономерности не существует… Он отошел от ворот и присел возле колючей проволоки, отделявшей отведенный ему участок двора. Его клонило ко сну. Он готов был уже задремать. Внезапно до него долетели голоса с другого конца двора, А сердце его радостно подпрыгнуло. Сначала голоса были далекими, неясными, но вскоре ему удалось расслышать какой-то разговор. Он поднял глаза: собеседники сидели к нему спиной. Он весь обратился в слух.
Двое арестантов рассказывали свои истории третьему, вероятно тюремщику, или просто беззаботно болтали друг с другом, не думая о том, что тюремщик или кто-нибудь другой может вынести за пределы этих стен их разговор. На суде они будут все отрицать. Они хохотали сейчас, вспоминая, как отрицали свою вину перед мировым судьей. Их арестовали при попытке ограбления илморогского отделения Африканского экономического банка. Похоже было, что они гордились этим, как и другими своими «подвигами», а также попытками улизнуть от закона.
Голоса показались Мунире знакомыми. Но он никак не мог определить, кому они принадлежат. Он ждал, когда эти двое повернутся к нему лицом. А они все говорили и смеялись, будто ничто больше на этой земле их не занимало, будто вся жизнь только и состояла в той игре, ведущейся по определенным правилам, будто ни к кому в мире они не питали злобы, кроме какого-то «предателя».
Вернулся полицейский и протянул ему «Воскресный рупор». Мунира только взглянул на газету, читать ему уже не хотелось. Не все ли равно, прочтет он ее или нет? Он все же ее взял и бесцельно зашелестел страницами. В глаза бросился аршинный заголовок на четвертой полосе: «Убийство в Илмороге. Предполагается крупный заговор. Политические мотивы?» Как оказалось, заголовок был драматичнее самой статьи. Факты, конечно, уже исчерпаны центральными газетами, особенно склонным к сенсациям «Ежедневным рупором», подумал Мунира, вот почему здесь только эти рассуждения, не подкрепленные доказательствами. Отсюда-то и почерпнул свои теории полицейский. Мунира поднял на него глаза и снова уткнулся в газету. Комментарий оказался интереснее. Кратко обрисовав жизненный путь Чуи, Мзиго и Кимерии, автор назвал их тремя знаменитыми борцами за политическую, культурную и, главное, экономическую свободу африканцев. Принадлежавшая им компания «Тенгета», принесшая счастье и процветание в каждый дом этого района, а стране — мировую славу, была объявлена примером их объединенного предпринимательского гения, не имеющего себе равных даже в период промышленной революции в Европе. Наши Круппы, наши Рокфеллеры, наши Форды! И вот их жизни грубо оборвались в тот момент, когда они вели упорную борьбу за то, чтобы заводы «Тенгета» и филиалы компании в других районах страны всецело принадлежали африканцам. Переговоры о приобретении тех акций, что еще остались в руках иностранцев, должны были вот-вот начаться. Так кому же выгодна их преждевременная смерть? Все подлинные патриоты должны серьезно задуматься над этим!
Ниже следовали новые восхваления и обвинения.
Однако наибольший интерес Муниры вызвало другое сообщение: «Член парламента возглавит марш протеста. Член парламента от Илморога и Южного Руваини, достопочтенный Ндери Ва Риера заявил вчера на пресс-конференции, что он поведет представительную делегацию ко всем министрам, а если будет нужно, то и выше, требуя введения смертной казни за любые хищения — как с применением насилия, так и без него. Он потребует также введения смертной казни за любые преступления, имеющие политическую либо экономическую подоплеку.
Высказываясь по широкому кругу вопросов, парламентарий потребовал полного и постоянного запрещения забастовок. Забастовки создают напряженную атмосферу, порождающую нестабильность и взрывы насилия. Поэтому забастовки следует рассматривать как намеренные антипатриотические акции экономического саботажа.
Призвав руководителей профсоюзов к бескорыстию, он просил их воздержаться от постоянных требований повышения заработной платы без должного учета интересов низкооплачиваемых слоев населения и безработных, которые стали бы единственным объектом благотворительного, справедливого перераспределения средств — тех самых, что в противном случае уйдут на повышение заработной платы. Настало время недвусмысленно заявить профсоюзам, что им не удастся больше держать страну в положении заложницы.
Коснувшись вопроса о делегации, член парламента призвал примкнуть к ней учителей, служащих, деятелей церкви и всех людей доброй воли, чтобы единодушно осудить недавно совершенные чудовищные преступления, способные отпугнуть туристов и потенциальных вкладчиков капитала. Даже местные вкладчики, предупредил он, захотят помещать свои капиталы за границей, если положение будет ухудшаться».
Член парламента любит делать заявления для печати, любит он также всевозможные делегации и петиции, подумал Мунира. Он вспомнил, как тот же самый член парламента десять лет тому назад торжественно, в парадном костюме и при галстуке словно он вещал с амвона, выступил с никому не нужной проповедью, а затем — отбросив всю свою претенциозность — помчался через «Дживанджи-гарденс», преследуемый по пятам толпой безработных, и, наверное, молил бога о спасении. Мунира засмеялся. Он смеялся, пока газета не выпала у него из рук. Он оторвал от нее взгляд и увидел, что три молодых человека на другом конце двора тоже смеются и смотрят на него. Глаза их встретились. Мунира перестал смеяться. Он узнал Муриуки. Вот плоды его, Муниры, воспитания — мальчик сделался вором и попал за решетку.
«Откуда эти внезапные сомнения? — писал он, отвечая на ночной искус. — Все предначертано богом. Тщетные усилия людей препятствуют полному растворению в божественной воле! Мы отправились в город, чтобы спасти Илморог от засухи. Но мы принесли из города духовную засуху».
В этой интерпретации событий, последовавших за походом в город, была доля правды. Сначала в Илмороге появились контора правительственного чиновника и полицейский пост. Затем Союз миссий воздвиг церковь как аванпост евангелического вторжения на языческую территорию. Но Мунира — сейчас, через много лет — видел в этой иронии истории лишь одно из проявлений божественной воли.
2
И даже дождь, который начался через месяц после того, как благотворители и их служащие упаковали чемоданы и вернулись в город, казался потом Мунире проявлением божественной воли в ее сияющей, громовой славе. Это был способ показать человеку, насколько тщетны его усилия, насколько он беспомощен, когда пытается воздействовать на волю бога. Только полное подчинение ей… Но для Ньякиньи, Нжугуны, Няхогу, Руоро и других, тех, что глубоко верили во власть Мвати, дождь, конечно же, явился откликом свыше на их жертву, возвестившим конец засушливого года. Они явились свидетелями схватки африканского бога с богами других континентов. В ужасе внимали они небесному грому и взирали на молнии от скрестившихся в небесном сражении мечей.
Вся школа вышла на улицу, и дети запели, обращаясь с мольбой к небесам:
Дождь, хлынь! Я принесу тебе в жертву Молодого бычка И еще одного, С горбом на спине!Дождь как будто услышал их. Земля жадно глотала, впитывала первые капли влаги и вскоре перестала быть иссушенной твердью, она смягчилась, подобрела. Дети плескались в мутных лужах, скатывались с горок по склизким склонам.
В Ванджу словно вселился дух дождя. Она ходила под открытым небом, упиваясь небесной влагой, промокшая до нитки, юбка плотно облегала ее бедра. Временами она неподвижно сидела на веранде и мысленно вглядывалась в свою жизнь. В чем смысл ее существования? И неизменен ли он? Почему она должна прожить всю жизнь, не выполнив своего предназначения — она ведь женщина. Ей хотелось плакать… но о чем? Ванджа сблизилась с Ньякиньей, они были теперь скорее как мать и дочь, нежели бабушка и внучка, и, когда дождь утихал, бродили по Илморогу, ходили в поле, размельчали комья земли, сеяли.
По вечерам в лавочке Абдуллы собирались люди и говорили о благословенном дожде. Старики рассказывали истории про то, как Дождь, Солнце и Ветер добивались благосклонности Земли, что приходилась сестрой Луне, и как Дождь добился успеха, и после его прикосновения у Земли вздулся живот. Другие возражали: нет, капли дождя — это божественное семя, и даже люди возникли из чрева Матери-Земли после самого первого ливня, излившегося на нее в начале начал…
Земля ждет: ее готовность наполняет силой крылья надежд и желаний. С истовой страстью ждала Ванджа завтрашнего дня, ждала, как и другие женщины, когда разверзнется земля, открыв дорогу нежным побегам жизни.
И вот прекратились дожди, и засияло солнце, и земля распарилась, разверзлась, семена проросли, зашелестели на ветру колоски бобов, побеги кукурузы потянулись к небу, и зеленые листья картофеля распустились под солнцем.
Карега и Мунира часто приходили к Абдулле. Они сидели под открытым небом, купаясь в лучах заката, сытые, умиротворенные, слегка опьяневшие, предавались мечтам за бутылкою пива, а когда они видели идущую к ним с поля Ванджу, их сердца начинали учащенно биться.
Но под внешним покровом безмятежности в глубине их души по-прежнему жили воспоминания о походе в город, где они узнали о другом, весьма тревожном мире, который мог обрушиться на них в любую минуту и разрушить их увлажненный дождем и прогретый солнцем покой. Они не говорили об этом, но каждый понимал на свой лад, что возврата к прошлому нет. Ибо поход поставил перед каждым из них вопросы, на которые не было готовых ответов, бросил им вызов, заключавшийся в том, что они увидели и испытали, — вызов, от которого нельзя было уклониться, потому что он затронул нечто глубоко укоренившееся в их душах, в их представлениях о том, что значит быть человеком, мужчиной, живущим полной жизнью и вкушающим дары свободы.
Карега повернулся к Абдулле.
— Иосиф далеко пойдет, — сказал он, — он делает такие успехи, что мы попросили разрешения перевести его в четвертый класс.
* * *
Занятия в школе возобновились сразу же после того, как исчезла орава благотворителей и благожелателей, — исчезла столь же неожиданно, как и появилась, оставив после себя ту напряженную тишину, какая возникает, когда внезапно смолкнет бесконечно долгая, визгливая перебранка. Карега весь ушел в занятия, избавив себя таким образом от необходимости отвечать на назойливые вопросы совести, но вопросы эти возникали снова и снова, вселяя все большее сомнение: в чем, спрашивал он себя, единство африканских народов?
Иногда, нечасто, ему казалось, что он обрел уверенность: например, было такое время, когда он думал, что общение с любимой девушкой способно стать ключом к проблемам мироздания и разрешить все проблемы. В те дни его сердце билось в одном ритме с сердцем Муками, и мир представлялся ему лишенным тупиков и загадок; этот мир, омытый светом невинности, сулил вечную правду и красоту. Но очень скоро ему пришлось сделать печальное открытие, что разные темные уголки существуют и в них дожидаются своего часа те, кто губят пробивающиеся навстречу свету ростки своим зловонным дыханием, миазмами лжи и лицемерия. Однако даже после того, как Муками ушла из его жизни, он сохранил в душе надежду, неодолимую потребность верить в порядочность хотя бы тех, кто познал страдания, кто героически выстоял в схватке с силами угнетателей. Существование таких людей, как Чуи — пусть лишь в школьном фольклоре, — укрепляло его веру в возможность героических деяний. Поклонение людям, которые, на его взгляд, были способны очистить атмосферу от смрада, постепенно пришло на смену его прежней вере в универсальную целительную силу любви и невинности. Но в Сириане он оказался свидетелем метаморфозы, свершившейся с Чуи: борец за свободу превратился в тирана, не сомневающегося в том, что его власть дарована ему богом… и иностранцами. Кареге на долю выпали многие испытания, в том числе безнадежные поиски работы в городе и унизительная торговля фруктами и овечьими шкурами на обочинах дорог, по которым проезжали туристы. Неужели этого было мало? Зачем он принудил целый поселок отправиться в поход, который — он должен был это знать — не мог кончиться ничем, кроме новых унижений? Да, прав был Нжугуна: они все превратились в уличных попрошаек!
Тоскуя в одиночестве в своем крохотном однокомнатном доме по соседству с домом Муниры, он страдал от бессонницы. Он уже не загорался энтузиазмом во время уроков, как в прежние времена. Одна и та же мысль жужжала в его голове: не только он один, а целое сообщество людей, весь их район осуждены на то, чтобы только давать! А когда запас иссякнет — из-за. грабительских поборов городских паразитов, из-за усталости земли, скверных земледельческих орудий или засухи, — им никто и нигде не поможет. Все люди, непосредственно занятые производительным трудом, обречены на нищету, недоедание и голодную смерть в своей же собственной стране! Он вспоминал, что говорила накануне похода Ньякинья; она была права. И Ванджа была права. Все были правы, кроме него; его подвел неуемный энтузиазм и склонность к идеализму: но где же солидарность и единство людей с черной кожей?
Временами в хаосе и водовороте мыслей внезапно возникал образ адвоката, честного человека, исполненного преданности своему делу и понимающего все.
Однажды он записал ему. «Пришлите мне какие-нибудь книги, — умолял он, — ведь где-то там у вас, в высших сферах городской учености, кто-то обязан все знать». Он ждал две недели — не столько книг, сколько каких-то слов, которые вернут ему веру. Но адвокат ничего не написал ему. Просто прислал книги, приложив к ним список других книг, принадлежащих перу университетских ученых. «Посмотрим, что вы из этого извлечете», — вот и все его слова. Карега сам не знал, что именно он хочет из этого извлечь, но он смутно надеялся найти в этих книгах предвидение будущего, возникшее в результате критического осмысления прошлого. Сначала он взялся за книги по истории. Ему казалось, что история должна дать ключ к настоящему, что изучение истории должно помочь ему ответить на целый ряд вопросов. Где мы находимся теперь и как мы оказались здесь? Как случилось, что семьдесят пять процентов населения, те люди, которые производят продукты и ценности, остаются бедными, а маленькая группка — ничего не делающая часть населения — богатеет? Историю в конце концов нужно писать о тех, чьи деяния и труд в течение долгих лет преобразовывали мир. Как получилось, что паразиты — вши, клопы и блохи, не выполняя полезной работы, живут в довольстве, а люди, работающие чуть ли не по двадцать четыре часа в сутки, голодают и даже не могут прикрыть свою наготу? Как может существовать безработица в стране, где человеческий труд необходим как воздух? И каким образом люди производили материальные ценности и накапливали богатства в доколониальную эпоху? Какие из этого можно извлечь уроки?
Однако вместо того, чтобы ответить на все эти вопросы, дать ему ключ, завладеть которым он так стремился, профессора повели его за собой в незапамятные времена и заставили бесцельно бродить по Египту, по Эфиопии, по Судану, и эти пасторальные прогулки были прерваны лишь появлением европейцев. Здесь историки поставили жирную точку и начали новый абзац. Просвещенному профессорскому уму история Кении до прихода колонизаторов представлялась ничем не вызванным перемещением народов и бессмысленными войнами между ними. Ученые так и не решились вникнуть в истинный смысл колониализма и империализма. Когда они затрагивали эту тему, вооруженное сопротивление народов Кении колонизаторам в их интерпретации превращалось в жестокие убийства; некоторые настаивали даже на реабилитации тех, — кто продался врагам в годы борьбы. Кто-то сочувственно цитировал слова губернатора Митчелла о примитивности народов Кении и пытался даже найти исторические причины этой примитивности, того состояния, которое он назвал недоцивилизацией. Природа была слишком добра к африканцам, заключил он. Итак, спрашивал себя Карега, выходит, африканцы заслужили жестокость колонизатора, который пинком сапога швырнул их в цивилизацию? В истории своей страны профессора не нашли ничего, чем можно было бы гордиться; они взахлеб оскорбляли и принижали усилия людей прошлого, их борьбу.
В отчаянии отложил он книги: может быть, все дело в его невежестве, в отсутствии университетского образования? Ну а как же сопротивление африканских народов? Как я же их герои, о которых рассказывают повсюду, где живут люди с черной кожей? Неужели все это существует лишь в его воображении?
Он обратился к политическим трактатам. Но оказалось, что это еще более запутанный лабиринт. Тут авторы подвешивали тяжелые закругленные фразы на тоненькую, готовую вот-вот лопнуть ниточку мысли, обращались к статистике или же выводили математические уравнения власти. Они рассуждали о политическом неравенстве, противопоставляя это понятие неравенству политики; о традиционной модернизации, противопоставляя ее модернизации традиций, или просто пересказывали, как работают местные правительства и центральный бюрократический аппарат, что возразил тот или иной политический деятель тому или иному политическому деятелю. В подтверждение всего написанного они цитировали разные книги и статьи и аккуратно ссылались на них в сносках. Тщетно пытался Карега найти хоть что-нибудь о колониализме и империализме; попадались лишь отдельные абстрактные фразы о неравенстве возможностей или о законах новых правительств, касающихся этнического равновесия.
Художественная литература немногим отличалась от политической: авторы верно описывали условия жизни, они сумели точно передать атмосферу страха, угнетения и лишений, но вслед за тем вели читателя по тропе неверия, мрака и мистики; что остается людям, кроме скептицизма? Неужели все мы — беспомощные жертвы?
Он запечатал книги и отправил их адвокату с единственным вопросом: «Почему вы прислали мне книги, в которых ничего не говорится об истории и политической борьбе кенийского народа?» И только после этого получил от адвоката довольно длинное письмо:
Вы просили прислать вам книги африканских ученых. Я хотел, чтобы вы получили возможность вынести самостоятельное суждение. Преподаватели, писатели, интеллектуалы — это всего лишь голоса, но не голоса вообще, не нейтральные голоса, а голоса, принадлежащие живым людям, группам лиц, классу имущих. Вы, ищущий правду в словах, поинтересуйтесь сначала, кто эти слова произносит. Их произносит тот, кто просто обосновывает нужды, капризы, причуды своего владельца и хозяина. Поэтому, зная, на кого работает тот или иной интеллект, вы сможете правильно оценить смысл и форму его проявления. Он служит или народу, который борется за свои права, или же тем, кто грабит народ. Не может быть нейтральной истории и политики, когда речь идет о грабителях и ограбленных. Если вы научитесь видеть, что делается вокруг, вы сможете сделать выбор.
«Видеть, что делается вокруг», — что он хотел этим сказать? «Сделать выбор»? Ему не нужны новые хозяева — он просто хочет доискаться истины. Но какой истины? Разве все они не должны стать на сторону черных в борьбе против белых?
Глядя в окно, он видел, как зеленеют поля. Зацветут злаки, потом поспеет урожай, бормотал он себе под нос, но все вопросы так и останутся без ответа. Неужели они бастовали только ради того, чтобы были написаны подобные научные исследования?
* * *
Мунира не мог постичь смысл совершающихся перемен, нового настроения, которое воцарилось в деревне после похода в город. Ванджа и другие женщины объединились в артель, которую они назвали «Ндеми-Ньякинья». Работали они сообща, поочередно обрабатывая участки друг друга во время пахоты, сева и сбора урожая. Мунира и Карега были заняты в школе, но раз в несколько дней все учащиеся вместе с учителями помогали бригаде. Кое-кто сначала сомневался в успехе этого начинания, но, увидев, как много может дать камуинги всего за каких-то несколько педель, тоже присоединялся к остальным.
Люди ощущали приближение новой жизни, какой-то неведомой силы — ее несли на своих крыльях надежда и страх. Былое спокойствие покинуло деревню. Теперь все знали, что угроза таится не только в засухе, но никто не решался выразить свои опасения вслух.
Мунира смотрел на Ванджу, и его поражало, с какой самоотверженностью отдается она крестьянскому труду. Он смотрел на ее руки — кожа на них потрескалась, загрубела, ногти обломались — и с трудом заставлял себя поверить ее рассказам о жизни в городе. Он желал ее, хотел обладать ею, и ему больно было от того, что она все время держалась от него на почтительном расстоянии. Но так же точно вела она себя со всеми, и это утешало его, примиряло с необходимостью ждать своего часа. Сам он был охвачен внезапной жаждой знания. Охота к чтению вернулась к нему, и всякий раз, когда они с Карегой ездили в Руваини за жалованьем, они заходили в книжный магазин. Ему казалось, что еще немного — и он постигнет суть вещей, и на душе у него становилось тепло.
Абдулла, оставшись один в своей лавке, вновь перебирал воспоминания, полные надежды и горечи. Он не знал, чему же теперь верить: ведь одна часто переходила в другую… стремительно и без предупреждений. Он радовался, что Иосиф начал учиться, и в минуты раскаяния спрашивал себя вновь и вновь, как мог он не пускать его в школу. По вечерам он с нетерпением ждал, когда все они, усталые, придут к нему в лавку — кто из школы, кто с поля, потому что только тогда, растворившись в их разговорах за кружкой пива, он был уверен, что спокойствие его души не будет нарушено воспоминаниями о днях минувших. Он видел, как преобразилась Ванджа, сроднившись с деревней, и ему казалось, что с наступлением дождей, обещающих хорошую жатву, что-то новое и в самом деле начнет происходить в их жизни.
Вернулись скотоводы. Они говорили о скоте, который погиб под палящими лучами солнца. Они рассказывали, как кочевали по равнинам. Они надеялись, что засуха никогда больше не повторится. Она не может повториться после всех принесенных ими жертв. Жизнь скоро должна снова войти в нормальную колею.
Однажды обычная смена сезонов явно нарушилась из-за запоздавших дождей. И этот новый, необычный сезон длился с декабря по март. Первый урожай после похода в город был не богат, но все же он не дал им умереть с голоду.
Люди приспособились к новым погодным условиям и после жатвы сразу взялись за пахоту, готовя землю к новым дождям и новому севу, а уж когда они наступят, знать никому не дано.
И снова илморогские крестьяне ждали дождей, снова в их сердца вселились страх и надежда. Как будто бы все здесь осталось по-прежнему. Поход в город, казалось, происходил когда-то давным-давно.
А затем внезапно и почти одновременно прибыли два грузовика, они доставили рабочих, которые принялись строить церковь и полицейский участок. Что это значит? — спрашивали друг друга люди. Это и есть развитие Илморога, обещанное им? В участке будет находиться начальник, объясняли приезжие.
Строители, разместившиеся в палатках, время от времени заглядывали к Абдулле. Их внешность и говор сразу выдавали в них чужих, и илморогцы ощутили вдруг свою солидарность, близость друг к другу — они как бы сплотились перед лицом пришельцев, невольно связывая их с унижениями, которым подверглись в городе. Даже Ванджа, Абдулла, Мунира и Карега приняли сторону местных против чужаков.
Но вскоре церковь и полицейский участок столь же внезапно были забыты.
Июль принес дожди.
Дождь лил две недели, не переставая ни днем, ни ночью, люди носа не показывали на улицу.
Строители сложили палатки, инструменты и уехали.
Дети пели, сидя на порогах домов:
Дождь, дождь Я принесу тебе в жертву Молодого бычка И еще одного, С колокольчиками на шее, Что так звонко звенят — дин-дон!Через две недели ритм дождя изменился: лило теперь лишь по ночам, а днем светило солнце. Дождь и солнце. Классическое сочетание, предвещающее богатый урожай. Так продолжалось до тех пор, пока поля не зазеленели всходами и не покрылись купами ярких цветов.
И поэтому, когда в конце сезона снова появились строители и опять принялись возводить двуединое здание церкви и полиции, страх сменился радостным ожиданием.
Второй урожай после похода в город обещал быть самым богатым в истории Илморога. Как это было непохоже на прошлые годы, когда самый большой урожай приносил сезон ньяхи, начинавшийся в марте. Мунира и Карега предложили крестьянам помощь школьников на время жатвы.
После сбора урожая готовились совершить обряд обрезания. Сыновья скотоводов будут посвящены в мужчины. Мальчиком Мунира часто убегал из дома, чтобы послушать песни, которые пели во время этого обряда. И после Сирианы он, молодой учитель, один или два раза украдкой бывал на такой церемонии. Было это еще до запрещения танцев во время чрезвычайного положения. На одной из этих церемоний он познакомился с Джулией. Тогда ее звали Ванджиру. Ее голос, манера танцевать, умение целиком раствориться в праздничном веселье заворожили его: вот та, которая наконец сделает его счастливым. Но Ванджиру превратилась в Джулию, и мимолетная мечта найти спасение в мире чувств разбилась о супружеское ложе.
Быть может, это было воспоминанием о той мечте, но он не переставал надеяться, что снова будет обладать Ванджей во время сбора урожая или потом, и чувствовал волнение в крови при одной лишь мысли об этом.
3
Во время сбора урожая — будь то кукуруза, бобы или горох — дух молодости вселялся в людей. Дети носились по полям, не обращая внимания на отчаянный визг и крики женщин, — те не могли равнодушно смотреть на вытоптанные полосы поспевших злаков. Иногда детям удавалось спугнуть зайца или антилопу, тогда они устремлялись в погоню через всю деревню и кричали: «Каа-у, каа-у… Лови! Держи!» Даже старики в эти дни уподоблялись детям, хотя изо всех сил пытались унять нетерпеливое возбуждение, когда тащили символические снопы на гумно. Усевшись в кружок, потягивая пиво или просто болтая о всякой всячине, они волновались, наблюдая, как дети, соревнуясь между собой, молотят палками груды бобов и гороха; их радовал приятный запах спелых зерен, с шелестом осыпающихся под ударами с сухих стеблей на землю. Женщины провеивали зерно на ветру; когда ветер вдруг утихал, они осыпали его проклятиями и ждали, держа на весу плетеные плоские корзины, готовые при малейшем дуновении ветерка вновь начать размахивать ими. Ветер точно поддразнивал женщин, издеваясь над их надеждами закончить работу до наступления темноты. На убранные поля выпустили коров, и они носились, задрав к небу хвосты, поднимая клубы пыли, жадно жуя сухие стебли. А иной раз какой-нибудь бык бросался вдогонку за телочкой, забыв об отдыхе и еде в надежде насладиться иными дарами.
* * *
Однажды вечером Мунира и Абдулла отдыхали от суеты лишь недавно закончившейся уборки урожая и толковали о предстоящем обряде посвящения. Карега объяснял Иосифу какие-то алгебраические премудрости. Мунира рассказывал Абдулле, что он всегда ощущал некоторую неполноценность из-за того, что над ним этот обряд совершился в больнице под наркозом, и он так и не почувствовал себя по-настоящему частью своей возрастной группы. Неожиданно появилась Ванджа в юбке, к которой прилипли сухие колючки. Абдулла налил ей пива. Мунира шутливо упрекнул ее: «Где же это скрывалась наша хозяйка?» Только Карега по-прежнему занимался с Иосифом. Ванджа сидела на низком стуле неподвижно, зажав юбку между коленями. Она смотрела на них долгим задумчивым взглядом. «Девушка-крестьянка», — подумал. Мунира, и ему вспомнилась поцарапанная кожа девушек, собиравших снопы в стоги. Все они наслаждались теперь праздностью, отдыхали после утомительного сбора кукурузы под палящим солнцем, и банки пива, выпитой вечером у огонька, было достаточно, чтобы сразу свалило в сон. «Точно из другого мира явилась, — продолжал размышлять Мунира. — Существует ли на свете какое-нибудь занятие, которое может сделать ее непривлекательной?» Глаза Ванджи возбужденно поблескивали, и огоньки эти не гасли даже тогда, когда она замечала на себе жаждущие глаза Муниры. Потом она заговорила, точно обращаясь к себе самой:
— Ну, я все теперь поняла. Вы не поверите моим словам. И все же я скажу: разве не должны мы спасти эту деревню, умилостивить духи тех, что уехали отсюда до нас? Иногда воспоминания причиняют мучительную боль. Разве не должны мы влить свежую кровь в эту всеми забытую деревню? Есть такое растение — тенгета, рассказать о нем могут только старики. Почему старики? А очень просто. Только они о нем и слышали. Это дикая трава равнины, скотоводы знают, где она растет, но не захотят нам показать. Ньякинья говорит, что до прихода европейцев скотоводы гнали из нее напиток, который пили только по окончании полевых работ, и особо — после обряда обрезания, свадьбы или по случаю сооружения новой соломенной кровли. Когда люди пили тенгету, поэты и певцы слагали песни, а провидцы изрекали пророчества. Колонизаторы запретили все это. Белый колонизатор сказал: «Здешние люди ленивы. Они по целым дням пьют тенгету. Поэтому они не хотят работать на железной дороге. И по той же причине они не хотят работать на наших чайных, кофейных и сизалевых плантациях. И не хотят быть рабами». Было это, рассказывает Ньякинья, после илморогской битвы; белые говорили, что наши воины, должно быть, были пьяны: как иначе могли они отважиться поднять руку на пришельцев, уже зная, как расправляются они с непокорными? Поэтому нам запретили гнать тенгету. Разрешалось готовить только более слабый напиток — муратину, и то лицензия выдавалась лишь вождям племен и подрядчикам, которые вербовали людей для работы на фермах европейцев, потому что, рассказывает Ньякинья, африканцы убегали оттуда. Да разве может целый народ бросить свою землю и работать на чужестранцев? Вот так и был утерян секрет приготовления тенгеты, его знают теперь лишь немногие. Этот напиток — дух играющего на гичанди, его пьют во время обряда, когда молятся о плодородии.
Карега, который давно уже перестал заниматься с Иосифом и внимательно слушал Ванджу, спросил:
— А вот илморогская битва… что она о ней рассказала?
— Знаешь, она говорит только то, что хочет. Что-нибудь расскажет, когда ее не просишь, а начнешь расспрашивать — замолчит. Спроси у нее сам.
— А про эту тенгету… она сказала, как ее делать? — спросил Абдулла.
— Обещала показать. Тенгета… Дух, который благословит плоды наших рук.
— Когда она покажет? — спросил Мунира.
— Скоро. Напиток будет готов ко дню свершения обряда. Когда старики начнут пить ньохи, мы угостим их нашей тенгетой.
— Отлично! Это будет наш праздник — прощание с засухой! — с мальчишеской горячностью отозвался Карега. — Праздник богатого урожая.
— Праздник прощания с засухой нашей жизни, — поправил его Абдулла.
— И моление о семени божьем, да упадет оно на нашу землю, — добавил Мунира.
— Деревенский праздник, — сказал Абдулла.
— И самое время — пока полицейский пост и церковь пустуют, — заключил Карега.
* * *
Они взялись за претворение этой идеи в жизнь. Местом действия стала хижина Ньякиньи. Старуха взяла зерна проса, замочила их в воде и положила в сизалевый мешок. Каждое утро в пять часов все они приходили в хижину посмотреть, проросли ли зерна. На третье утро они увидели у дверей хижины Ньякинью, она махала нм рукой: сюда, скорее. Сегодня она разглядела крохотные побеги, с детской радостью сообщила она. И действительно, точно выглядывая из бесчисленных пор мешковины, виднелись нежные желто-зеленые ростки. Есть бог на небе! Ванджа высыпала семена на поднос, и все они принялись аккуратно раскладывать их для просушки. Пальцы Муниры трепетали от близости Ванджи. Боже, вдохни силы в наши руки! Еще три дня прошли в нетерпеливом ожидании. И вот наконец! Старуха следила за растиранием зерен, а занималась этим Ванджа: она опустилась на колени, обвязавшись куском ткани так, что плечи ее были обнажены. Этот процесс сам по себе воспринимался как праздник — дети и даже мужчины уселись вокруг Ванджи и следили за движениями камня в ее руке. Она высыпала семена на широкий плоский кусок гранита — иноро — и с помощью небольшого камня — тхио — растирала просо. Зрители привставали и снова садились, глаза их неотрывно следовали за каждым движением ее прекрасного тела, пока семена наконец не превратились в густое вязкое месиво. Ванджа вся покрылась капельками пота, а глаза ее поблескивали от еле сдерживаемого возбуждения.
Теперь за дело взялась старуха. Она смешала кашицу из семян проса с жареной кукурузной мукой и переложила эту смесь в глиняный горшок, медленно добавляя в него воду и помешивая. На первый горшок она поставила горлом вниз второй, в котором было просверлено отверстие. В это отверстие она вставила бамбуковую трубку, другой конец которой опустила в широкий сосуд, на который поставила тазик с холодной водой. Затем она замазала щели и, когда все было готово, отступила на шаг, обозревая результаты своего труда и искусства. Карега воскликнул:
— Это же химия! Процесс перегонки.
Она поместила все сооружение возле очага. Теперь осталось только ждать, когда жидкость забродит. На это уйдет несколько дней, объяснила Ньякинья.
Деревня готовилась к празднику. Люди собирались группами, пели, танцевали — это была репетиция праздничного дня, предшествующего обряду. Дня, когда жители Илморога будут пить тенгету и славить богатый урожай.
Карега с нетерпением дожидался субботы. Он всегда любил сопровождающие ритуал посвящения танцы, а также песни, особенно такие, когда два или три певца садятся друг против друга и устраивают нечто вроде поэтического состязания. Ему казалось, что в один из таких дней его сердце перенесется в далекие края, где люди живут, спаянные духом общности.
Торжество происходило в доме Нжогу — одному из его сыновей, Нженге, тоже предстояло пройти обряд. И его, и Муриуки, и еще нескольких юношей ожидало испытание ножом, как говорили в народе.
Танцы накануне свершения обряда привлекли людей с ближних и дальних холмов. Пришли даже строители, и в доме Нжогу негде было повернуться. Получилось так, что и Карега участвовал в самом массовом танце, мумбуро. Вообще-то он, как и Мунира, не умел, танцуя, изображать драку. Иногда и в самом деле казалось, что один из танцующих швырнет другого в костер, и у Кареги сводило желудок от страха. Но и его вовлекли в круг, и вскоре он так накричался, что с него в три ручья лил пот.
Ванджа, улыбаясь, смотрела, как отплясывает Карега, весь без остатка отдавшийся праздничному веселью. Ведь он всегда был такой серьезный, что Вандже не раз хотелось пощекотать его, чтобы вызвать улыбку на его вечно задумчивом лице.
Мунира любил танцы, но сам никогда не участвовал в них, не знал слов песен, да и вообще держался слишком натянуто и неуклюже. Поэтому он лишь с грустью смотрел на общее веселье, чувствуя себя немного посторонним, чужаком, остановившимся у ворот незнакомого дома.
А дом этот принадлежал сегодня Кареге, Абдулле и Ньякинье. Особенно Ньякинье. Она мастерски пела, и непристойности с легкостью слетали с ее губ, так же как и похвалы и торжественные поздравления. Она умела, не нарушая мелодии и ритма, найти слова, касающиеся каждого односельчанина и каждого события. Большинство песен, под которые они танцевали, сопровождались рефреном, который подхватывали все. Ньякинья и Нжугуна разыграли даже целую эротическую оперу, исполненную драматического напряжения. Все остальные исполнители — старые и молодые, мужчины и женщины — образовали круг, и круг этот вращался, ноги двигались в такт песне, поднимая пыль столбом.
Нжугуна играет гостя, который остановился у ворот дома. Он воздает хвалу дому и спрашивает, кто хозяин, чтобы с его разрешения пасть на землю и выкупаться в пыли подобно молодому носорогу. Ньякинья отвечает ему, говорит, что рада гостю, что он может чувствовать себя здесь как дома.
Н ж у г у н а.
Покажи мне невесту! Покажи мне невесту!..Х о р.
Я пройду по всему Илморогу…Н ж у г у н а.
…По которой днем кричали мои козы.Х о р.
Я пройду по всему Илморогу, Приветствуя молодых храбрецов.В центр круга выталкивают Ванджу. Все показывают на нее пальцами, а Ньякинья говорит, что это и есть невеста, «она наша, правда, наша, а не чья-то еще, она не из Другого, соседского дома, и мне не придется выслушивать из-за нее множество оскорблений».
Почтительность Нжугуны мгновенно исчезает. На его лице написано презрение.
Н ж у г у н а.
Это и есть невеста? Это и есть невеста?Х о р.
Я пройду по всему Илморогу…Н ж у г у н а.
Такая черная, такая хорошенькая, Но, увы, она же не девственница!Х о р.
Я пройду по всему Илморогу, Приветствуя молодых храбрецов.Ньякинья принимает вызов, она клянется отомстить гостю за оскорбление и обрушивает проклятия на весь его род.
Н ь я к и н ь я.
А ты на что-нибудь способен? А ты на что-нибудь способен?Х о р.
Я пройду по всему Илморогу…Н ь я к и н ь я.
Ты из тех, что горазды хвалиться, А невесте от тебя мало толку!Нжугуна не лезет за словом в карман, он снова бросается в бой с горделивой самоуверенностью опытного ухажера. Начинается настоящая баталия слов, жестов и намеков, подразумевающих всевозможные любовные коллизии. Толпа танцоров приходит в неистовое возбуждение — всем интересно, кто первый уступит, признает себя побежденным под тяжестью оскорблений. Ньякинья подавляет соперника, ее удары метко поражают цель.
Н ь я к и н ь я.
Та невеста была не про тебя, Та невеста была не про тебя.Х о р.
Я пройду по всему Илморогу…Н ь я к и н ь я.
Я просто сжалилась над тобой, Увидев, как ты изнываешь.Х о р.
Я пройду по всему Илморогу, Приветствуя молодых храбрецов.Нжугуна сдается. Почему, спрашивает он, единоутробные братья должны драться друг с другом, когда общий враг стоит у ворот? Он обращается с мольбой к матери. Он поет песню бойца, утомленного битвой, но возвращающегося домой с победой.
Н ж у г у н а.
Матушка, встречай меня! Матушка, встречай меня! Неужели ты думаешь, Что возвращение твоего сына Будут праздновать чужие люди?Женщины затягивают песню, которая поется в честь новорожденного или бойца, вернувшегося после схватки с врагом.
Захваченный всеобщим возбуждением, Мунира тоже попробовал спеть песню, ему казалось, что он найдет слова. У Нжугуны и Ньякиньи все получалось так легко и непринужденно! Но, едва начав, он запутался. Теперь Нжугуна и Ньякинья вместе ополчились на него.
Н ь я к и н ь я.
Ты испортил нам всю песню,Н ж у г у н а.
Ты испортил нам всю песню.( в м е с т е ).
Ведь так же ты можешь испортить нам песню, Когда придет время обряда посвящения юношей.На помощь Мунире пришел Абдулла.
А б д у л л а.
Я не хотел испортить ваши сладкие песни. Я не хотел испортить ваши сладкие песни, Да только больно уж растрепались Одежды певцов и танцоров. Я только хотел их поправить.Он замолчал, и тут же вступил голос Ньякиньи, теперь уже примирительный, знаменующий конец танца. Она пела, спрашивая: если нить порвалась, кому поручат связать обрывки? Ей ответил Нжугуна, обращаясь к Кареге: оборванную нить мы передадим тебе, Карега, потому что ты — Великий воин.
Все взоры обратились к Кареге, который должен был связать оборванную нить. Его ученики смеялись — не только потому, что он не мог сделать то, чего от него ждали, но и потому, что их учителя назвали Великим воином. И снова на выручку пришел Абдулла. Он запел о том, что, если старая нить порвалась, значит, пришла пора всем людям спеть новую песню, спрясть новую, более прочную нить.
На его призыв откликнулась Ньякинья. Все уселись на землю и стали слушать ее песню-гитиро. Сначала она с добрым юмором, шутливо, под всеобщий хохот спела о присутствующих.
Но внезапно голос ее задрожал. Она пела о недавних событиях их жизни. О том, как два года прошли без дождя, о приезде внучки и учителей, о походе в город. Она рассказывала, что когда-то представляла себе город сокровищницей, где хранятся неисчерпаемые богатства. А увидела нищету, калек и попрошаек; она увидела мужчин, множество рожденных женщинами мужчин, которых извергала дымящаяся труба — огромное здание, и ей стало страшно. Кто же поглотил все богатства земли? Кто поглотил их?
Теперь она пела не о той засухе, которая обрушилась на них в прошлом году — ее, волновали все засухи ушедших веков, — и не о том походе, что они совершили, а о походах людей в мифический край, где живут Гиганты: у каждого из них по две пасти, и они пожирают людей. Она пела о других битвах, других войнах — о приходе белых колонизаторов и об отчаянной борьбе, какую вели против них юноши, едва совершившие обряд посвящения. Да-да, именно на долю молодых всегда выпадает изгонять прочь чужеземцев, врагов, именно молодым пришлось сражаться с Гигантами, людоедами о двух пастях; вот в чем и заключается смысл обряда, той крови, что проливается, когда мальчика посвящают в мужчину.
Воспев молодых, она замолчала. Женщины четырехкратным возгласом одобрили ее песню. Ньякинья заставила их снова пережить историю их народа.
Праздник продолжался допоздна. Он был воистину прекрасен. Но к концу праздника Карега почувствовал неизъяснимую грусть. Ему показалось, что он держит в руке осколок камня удивительной красоты, случайно извлеченный из земли, или же слышит прекрасную мелодию, залетевшую к ним на какое-то мгновение из далекого, умершего мира.
* * *
Позже, когда свершился обряд у реки, Карега и Мунира пришли в лавку Абдуллы, чтобы там дождаться Ванджи с Ньякиньей и ее таинственной травкой. Ванджа зашла за ними вечером, и они все вместе направились к дому Ньякиньи.
— Мы обыскали все и нашли наконец место, где растет эта трава, и даже в изобилии, — сказала Ванджа.
— Значит, вас не было во время обряда? — спросил Абдулла.
— Ну что ты, конечно, мы там были. Все юноши держались мужественно. Никто не струсил, и нам никого не пришлось бить.
Крохотные цветы с четырьмя красными лепестками. У них не было запаха.
Тенгета. Таинственный дух.
Ньякинья разобрала перегонный аппарат. Сосуд был полон чистой белой жидкости.
— Это всего лишь… да пока что это просто ничего, — объяснила Ньякинья. — В таком виде этот напиток способен только отравить ваши мозги и внутренности. Однако стоит добавить в него тенгеты — и получится несравненное питье. Тенгета. Желанная мечта. Она открывает глаза тем, на кого пало расположение божие, она заставляет их выйти за пределы времени и беседовать с предками. Она развязывает языки провидцам, подсказывает слова певцам и поэтам, дает детей бесплодным женщинам. Но только пить этот напиток надо с верой и чистыми помыслами в сердце.
Они стали рядом с ней, когда она выжимала капельки зеленоватой жидкости в сосуд. Раздалось легкое шипение, и напиток приобрел светло-зеленый оттенок.
— Попробуем сегодня вечером, попозже. Ванджа пригласит старейшин — это не детское питье.
Все пришли в назначенное время. Атмосфера недавнего обряда посвящения располагала к искренности, рождала ощущение близости, как будто все собравшиеся хранили общую тайну. Они сели в круг, по старшинству. Мунира оказался рядом с Нжугуной, Ванджа — между Абдуллой и Карегой. Все развязали свои повязки, сняли обувь — все, что сковывало тело, лишало его свободы. Хозяйка приказала вынуть из карманов деньги, этот предательский металл, который вносит раздор в дома и манит мужчин в город. Собрав деньги, она сложила их на полу за пределами ритуального круга. Потом и сама села.
— Просо — божья сила. — Ньякинья плеснула несколько капель на пол и произнесла: — За тех, что ушли до нас, и за тех, что придут после нас, своим чередом и в свое время.
Затем налила в маленький рог немножко жидкости и принялась наставлять присутствующих, поочередно оглядывая каждого.
— Дети мои, — вещала она, держа в руках маленький рог, — всегда пейте из общего сосуда, и пусть каждому достанется равная доля. И пусть сначала старшие отведают питья. Потом задумайте желание и предайтесь своей мечте. Кто знает, а вдруг вам повезет, если вы будете наготове, и мечта сбудется. А мне сегодня ничего не нужно. Я только вберу в себя запах тенгеты.
Она поднесла рог с напитком к носу и втянула в себя воздух. Затем слегка попробовала кончиком языка.
— Увы, я постарела. У меня больше нет желаний. Кроме одного. Соединиться с моим мужем в другом мире. Знаете ли вы, что мы стали мужем и женой в просовом поле, когда прогоняли оттуда птиц? Он очень хорошо разбирался в травах, мой покойный муж. — Он учил меня делать этот чудодейственный напиток, когда мы лежали с открытыми глазами, прислушиваясь к птичьему гомону. Каждую ночь мы вбирали в себя запах напитка и выпивали по одной капле, и вокруг нас всегда был мир. Ростки проса ласкали паши тела и… и… послушай, Нжугуна, почему бы тебе не начать, а затем передать рог по кругу?
Ее голос принес покой в их сердца, и каждый, дожидаясь своей очереди, чувствовал близость к остальным. Когда пришел черед Муниры, он понюхал напиток, и кисловатые пары ударили ему в голову. «Ты должен пригубить питье», — сказал ему кто то. Он почувствовал, как вспыхнула его глотка — тенгета напоминала отвар листьев эвкалипта, которым лечили Иосифа, — и желудок опалило как огнем. Несколько секунд он ощущал только это жжение в голове и в желудке. Но постепенно пламя угасало, тело и мозг расслабились, потеплели, стали удивительно легкими. О, этот сумеречный внутренний покой. Веки немного отяжелели, он ощутил сонливость, но видел все необыкновенно отчетливо — все до мельчайших подробностей. О, эта ясность света. О боже, эти дивные краски твоего света. Переливающиеся краски радужной мечты. Теперь он был птицей, он взлетел высоко-высоко, и тогда земля и небо, прошлое и настоящее открылись пред ним. Старуха Ньякинья, чье тело было закалено землей, дождем и солнцем, превратилась в звено, связующее прошлое, настоящее и будущее. И он увидел ее в черных одеждах во время богослужения, увидел далеко-далеко в прошлом и в будущем, в одном непрерывном и безграничном движении времени, увидел ее возле Ндеми, который ради своих детей расчищал леса, покорял стихию и овладевал секретами природы. Прошлое, настоящее и будущее соединились в нечто нерасторжимое, и дети его учились во имя некой общенародной цели; они тоже валили деревья, поднимали целинные земли, открывали новые горизонты во славу человека, его творческого гения. Постепенно до его сознания донесся отдаленный голос, который требовал: «Открой нам свои мечты и желания». Он замер посреди полета… Чего желает он от жизни? К чему стремится? Родители приучили его к осторожности, и он, Мунира, привык спокойно стоять на берегу, наблюдая, как ручьи и реки перекатываются через камни и гальку. Его как бы не касалось все это, он всегда был посторонним наблюдателем жизни, наблюдателем истории. Ему хотелось сказать: «Ванджа! Подари мне в новолуние еще одну ночь в твоей хижине, и с твоей помощью, погрузившись в тебя, я сумею заново войти в жизнь человеком действия, игроком, созидателем, а не… механизмом с выключенным приводом». Но, когда он заговорил, голос его звучал до странности монотонно:
— Я и в самом деле не знаю, чего желаю, и вряд ли у меня есть мечты. Но то, что я вижу сейчас, — что это? Что означает это движение вокруг меня? Мне кажется, я вижу Ньякинью, такую же, какой она была вчера и какой будет завтра! Я вижу ее подле Ндеми, но разве такое возможно — ведь он жил в незапамятные времена? Я также вижу ее около мужчин, которые отправляются на войну: расскажи, расскажи нам, Ньякинья, — ты ведь уже начала свой рассказ во время похода в город. Что они увидели? Что же такое они увидели, почему все это скрылось вдруг от моих глаз?
* * *
Что ж, дети мои… вы задаете так много вопросов, а ведь я уже говорила вам, что рассказывать-то больше почти нечего. Ты учился в школе. Ты и этот юноша учите теперь наших детей. Что же вы им рассказываете? Что мы всегда были такими, как сейчас, и такими останемся. А ты, дочь моя, разве тебе не пришлось повидать больше, чем ты решаешься нам рассказать? А ты, Абдулла? Какие еще секреты прячешь ты в обрубке, оставшемся у тебя вместо ноги?.. Ушедшие потомки… но когда-нибудь они снова придут к пониманию самих себя, и тогда царство бога и человека снова будет принадлежать им. Ндеми проклял своих потомков: его дети никогда не должны были покидать эту землю, они должны были защищать ее своей кровью, — эту землю и все, что она родит. Мне до сих пор не все понятно: почему невзирая на наши копья, на наше численное превосходство, они разбили нас и разбросали по всему свету… мне непонятны эти вечные смены плодородия и бесплодия, засухи и дождя, ночи и дня, разрушения и созидания, рождения и смерти. Да, много еще есть вещей, недоступных моему разумению.
Вы помните, у меня был муж. Он был из тех, кто таскал на себе съестные припасы и оружие для белых людей в их междоусобных войнах. Он не хотел быть рабом, как Мунору. Вождь, которого белые назначили надзирателем над носильщиками, потребовал, чтобы каждый из носильщиков принес ему жир от десяти овец и коз. Мой муж был гордый человек. Он решительно отказался. Тогда его занесли в списки бедняков, которые по своей бедности не могли сдать вождю сало. Он был состоятельный человек, но гордый.
Когда белые сражались на войне, некоторых из наших односельчан забрали работать на. их фермах. Вы только подумайте: обрабатывать поля белых, тогда как наши собственные поля были в полном запустении! Потому что женщина одна не может делать всю работу на ферме. Как может она выращивать сахарный тростник, ямс, сладкий картофель, что всегда было уделом мужчины? Как может она вспахать залежные земли? Как может она ковать железо, изготовлять цепи, тянуть проволоку, делать ульи, плести из прутьев загоны для скота? Как может она делать все это, а кроме того, еще и свою женскую работу?
И вот некоторые, сначала поодиночке, а потом собираясь группами, с грузом на голове, потянулись к побережью, прорубая себе в лесах дорогу, а иной раз следуя по тропам, проложенным в прошлом разбойниками из племен суахили и арабами с побережья. И вдруг — прежде чем они достигли Кивбези — они увидели этого зверя на земле. Он был чудовищной длины — ничего подобного они не встречали раньше, он был страшнее, чем Ндаматиа из моря, под сенью которого мы живем до сих пор. Глаза его ярко сверкали, его раздвоенный язык издавал шипение, пасть извергала огонь, и, хотя все они прошли обряд посвящения, путники приросли к земле, словно зачарованные. До них донесся голос: «Не прикасайтесь к этому чудовищу, которое ползает на собственном брюхе. Разглядите его внимательно и уразумейте, чем наделяет господь детей своих в этом мире, не имеющем ни конца, ни края». Они падали от изнеможения. Они оставили позади многие мили, шли днем и ночью, превозмогая усталость и желание броситься на землю и забыться в долгом сне. А теперь им преградило путь это чудовище. Один из них взял камень и швырнул его в зверя. Тот стремительно поднял голову и изверг из себя огонь, который был в десять раз жарче и ярче молнии, и с шипением, от которого содрогнулась земля, пополз от них, волоча по земле свое брюхо. Жажда крови обуяла путников. Они кидали камни, осыпали зверя проклятиями и даже смеялись, радуясь легкости своей победы. Слушайте же, дети мои, слушайте и проникайтесь страхом перед путями господними. Никто из тех, кто прикоснулся к зверю, не вернулся. Одни погибли под огнем немецких винтовок, других свалила малярия, третьи пали от страшной, мучительной рвоты. Лишь немногие из них вернулись с войны.
— А твой муж? — спросил кто-то.
— Он вернулся. Да, он вернулся, но это был не тот человек, с которым мы лежали рядом, тесно прижимаясь друг к другу телами, скользкими от масла мварики и пота.
Она снова замолчала. Качнула разок сосуд с тенгетой и положила руку на мешалку. Она уже не была с ними; как и в тот раз, во время похода, когда Ньякинья начала свой рассказ, она погрузилась в собственный мир грустных мыслей и воспоминаний. Так она и сидела, положив руку на мешалку, слегка наклонив голову и глядя на землю, не отвечая на вопросы, что были написаны на лицах ее слушателей.
* * *
Карега смотрел на согбенную фигуру старухи и повторял про себя: «Никогда больше, никогда больше так не будет». Он повторял эту фразу снова и снова, как будто только она и могла выразить всю трагедию, весь скрытый смысл ее истории, а скорее, их общей истории. Такое же состояние охватывало его и после смерти Муками, и после исключения из Сирианы, и после недавнего похода в город. В самом деле, думал он, история ведь не повторяется, и история его народа тоже — то прошлое, которое он стремился постичь в Сириане и в илморогской школе. О каком же прошлом идет речь? О Ндеми и о прародителях народа, от Малинди до Сонгхая, от Мыса штормов до Средиземного моря? О прошлом погибших цивилизаций, о том, как не давали расти, развиваться черным людям, разбросанным по всему миру, чтобы утолить голод ненасытного бога прибыли, божества-чудовища, о котором говорил адвокат? О сожженных жилищах и погубленных урожаях, о болезнях, занесенных к ним на континент? Или же о прошлом Лувертюра, Тернера, Чаки, Абдуллы, Коиталела, Оле Масаи, Кимати, Матенге и других? Или о вождях, которые продавали людей своего племени в рабство, о тех, кто нес на своих спинах Стэнли и Ливингстона, о тех, кто с готовностью дал убедить себя в том, что служение белому человеку есть служение богу? О прошлом Киньянжуи, Мумиа, Ленаны, Чуи, Джеррода, Ндери Ва Риеры? Ведь у Африки нет единого прошлого, у нее несколько прошлых, и они ведут между собой нескончаемую борьбу. Образы теснили друг друга. Он пытался уловить каждый из них, запечатлеть его в памяти, заставить выдать тайну, но это никак ему не удавалось. И вдруг, по мере того как прошлое все больше раскрывалось перед ним, он увидел — или ему это только показалось — лицо своего брата! Но как же такое возможно — ведь он его никогда не видел? Но лицо не исчезало, оно стояло перед ним, это ускользающее видение прошлого! Он вспомнил историю, которую рассказал им на равнине Абдулла, и подумал: а вдруг Абдулла знал Ндингури? Ведь он родом из Лимуру. Потом он подумал о Мунире: тот знал его брата, он мог бы больше рассказать о нем. Однако, несмотря на то, что они почти два года провели рядом, бок о бок, они удивительно мало знали друг о друге. Мысль о Мунире вызвала в памяти лицо Муками. Может быть, это воздействие тенгеты? Да нет — лицо Муками преследует его всю жизнь.
Много раз, молитвенно прижав руки к груди, пытался он найти какие-то слова, способные выразить его чувство. Сейчас, под властью тенгеты, ему показалось, что он нашел их. И вдруг, вопреки тому что лицо Муками по-прежнему как живое было перед его глазами — может быть, он переправился через реку времени? — ему захотелось смеяться. Он вдруг вспомнил, как Фродшем внушал им, что, если человек берется за перо, он должен быть готов к исповеди: «Дети мои, это возвышенное деяние, обряд очищения». Он говорил, что Иисус и Шекспир изменили английский язык. Перед тем как они начинали писать сочинение, он со всей серьезностью читал им лекцию: «Дети мои вы должны запечатлеть на бумаге только свои истинные чувства». Но они не верили ему, не верили, что сочинение — это исповедь страстей и мук, сжигающих душу. Он Карега, к примеру, часто выдумывал небылицы на героические темы и вплетал христианские поучения в самые простые истории. Вроде рассказа о визите к тетушке. Эта выдуманная им тетушка, вспомнил он сейчас, преследовала его все школьные годы, и он никогда не мог понять, почему учителя — черные, белые, красные и желтые — были вечно озабочены чьими-то тетушками, чьими-то каникулами, первым посещением каких-то городов. Муки и страсти. Какая чушь, подумал он. То, что он на самом деле чувствовал, то, что действительно происходило с ним в жизни, не было предназначено для пера. Есть вещи, которые нельзя выразить на бумаге, они касаются только самого человека, как же можно ради какой-то отметки раскрыть свое сердце другому человеку, учителю? И поверят ли ему, если он напишет, что он не навещал никакой тетушки и не посещал никаких городов, что каждый вечер на закате он просто уходил в горы, откуда открывается вид на болота Мангуо, и ждал ее, ждал, что она встретится ему на пути? И он, Карега, молился, чтобы Христос, бог, господь — тот, что там, на небесах, — заставил ее выйти из большого дома на прогулку в поле, в горы, к болоту — куда угодно!
— Просо — божья сила! — заговорил он, и в тишине, пока рог с тенгетой передавали по кругу, он понял, что сейчас расскажет им об этом. В конце концов разве не набрасывал он этот рассказ несчетное число раз в своей тетради, мысленно повторяя его про себя.
— Что бы я ни делал, куда бы ни шел, спал ли я, бодрствовал ли, она всегда была во мне, неслышно прикасалась к моим мечтам и желаниям. Как будто я встретил ее в ином мире до прихода в этот и она подала мне знак, по которому я должен был узнать ее.
Впервые я встретил ее, когда она сидела у обрыва каменоломни в Мангуо, на горе, которую мы называли Матабуки, неподалеку от жилищ Нджинджу Ва Ндуки и Омари Джума, которого мы звали Умари Ва Джума. Она сидела у самого обрыва, упершись руками в землю, свесив ноги над бездонной пустотой. Дальше, за горой, проходила шоссейная дорога. Люди рассказывали, что ее прорубили на склоне горы итальянские военнопленные. Мне всегда казалось, что машины и велосипедисты как будто извергались внезапно из горы и потом проглатывались ею — такой крутой поворот делала дорога в том месте, которое называлось Изгибом Кимуньи, напротив кряжа Киейя, где была школа Мангуо. Меня поражала смелость этой девушки — у меня всегда кружилась голова при одной лишь мысли о том, чтобы подойти к краю обрыва. И все-таки однажды я приблизился к ней; она посмотрела на меня и пригласила посидеть рядом. Только и всего. Я колебался. «Ну садись, чего боишься?» — сказала она. — «Кто тебе сказал, что я боюсь?» — возмутился я. Мне ничего не оставалось, как подойти, — не мог же я выглядеть в ее глазах трусом. И все же страх не отпускал меня. Сердце неистово стучало, ноги подгибались, колени дрожали. Я боялся. Я очень боялся. Но страх и сковывал меня, и возбуждал. Странная вещь — я шел по узкой тропе между жизнью и смертью, ноги меня не слушались, но что-то похожее одновременно на боль и радость клокотало в моей крови, и это было очень сильное ощущение. Мне хотелось плакать, но я шел вперед, привлекаемый, словно магнитом, ее лицом, улыбкой, узенькой щелочкой между передними зубами, — все это я видел и раньше, но как-то не обращал на это внимание.
Мы сидели, говорили и смотрели, как улетают на закате птицы тхабири. Конечно, я знал ее и раньше — ведь моя мать арендовала землю на одной из ферм ее отца, за горой, недалеко от города Лимуру, где жили поселенцы.
Она спросила, почему я не хожу в школу. Я ответил, что хочу учиться, но то была неправда. Она сказала, что учится в школе Камандура. И тогда я поклялся, что тоже пойду в школу.
Всю следующую неделю я каждый день ходил на поля ее отца собирать желтые цветы пиретрума.
Вообще работа была для меня делом привычным, но теперь я придавал ей особое значение, а мать удивилась: что это на меня вдруг напало. Я сказал ей, что хочу пойти в школу и мне надо заработать денег — внести плату за учение.
Иногда она приходила мне помогать и рассказывала про свою школу. Она приносила спелые красные сливы и необычайно вкусные груши.
Так я заработал достаточно денег, чтобы оплатить учебный год. Видя, как я одержим новой идеей, мать согласилась взять на себя остальные расходы.
Муками учила меня тому, что знала сама, и я делал успехи. Учителя разрешали мне перескакивать через один-два класса, и через два года я отставал от нее только на один класс.
Мать моя была богобоязненная женщина, она вечно шептала молитвы. Но меня она так и не смогла заставить молиться или хотя бы попытаться постичь смысл молитв.
Молиться меня научила Муками. Моя первая молитва — Муками мне сказала, что бог делает все, о чем его просят, — была произнесена по дороге в школу под кедром, на том месте, которое мы называли Камутараква-ини.
В тот день ее не было рядом со мной. Я думал, она заболела или с ней случилось что-то еще. Но так или иначе, чувства, каких я никогда не испытывал прежде, внезапно овладели мною. Я склонил голову, закрыл глаза и попросил бога исцелить ее. И еще я попросил: «Господи, если верно, что ты всемогущ, сделай так… сделай так, чтобы Муками стала моей».
По воскресеньям и в дни школьных каникул я работал на плантации ее отца, и она снова приходила мне помогать.
Мы часто бродили с ней в камышах озера Мангуо, гоняли птиц тхабири, собирали яйца.
А иногда — на поле, где рос пиретрум, или на берегу озера — мы с нею боролись. Она падала на землю, и я падал на нее, и она начинала плакать, тогда я вставал, и она тоже вставала, отряхивала пыль и травинки с юбки и смеялась надо мной, называла меня трусом. Тогда я бросался за нею вдогонку, мы снова боролись, потом внезапно она становилась вялой, как бы обмякшей. Я осторожно опускал ее на землю, и какая-то странная песня начинала звучать в моей крови, и она снова плакала, называя меня злым и грешным. Тогда я отходил от нее, а она опять надо мной смеялась, и я ненавидел ее за то необъяснимое, что со мной творилось.
Она уехала в школу Канджеру, и мне казалось, что наши пути разошлись. Через год я отправился в Сириану. Эти две школы, как вы знаете, расположены неподалеку Друг от друга, их разделяет долина. Мы встречались с ней по субботам и говорили о наших школах, учителях, о семьях, об Ухуру — обо всем.
Мы виделись и во время школьных каникул, но не очень часто, один или два раза — в церкви.
Шел ее четвертый год в высшей школе, а мой — третий, когда я начал замечать перемены в ее отношении ко мне. Она стала раздражительной, точно за что-то на меня сердилась, по если я не приходил, она сердилась еще больше. Я вечно делал все невпопад, и мне казалось, что это из-за экзаменов.
Однажды во время каникул она зашла к нам домой и позвала меня в церковь. Мы шли по той же пыльцой дороге, по которой детьми ходили в школу, вспоминали друзей и разные истории, которые происходили с нами. Был у нас один парень — такой худющий, длинный; его доводили до слез, дразня стервятником. Еще была дочь Кимуньи, по рассказам — одной из самых красивых женщин в наших краях. Мы пришли в церковь и очень обрадовались — на кафедре в тот день был преподобный Джошуа Матенжва, самый популярный среди молодежи проповедник. Во время проповеди Муками держалась с непривычным оживлением; раньше она всегда старалась, чтобы родители не увидели ее со мной или с каким-нибудь другим парнем, а в тот день ей как будто было все равно. После службы мы шли по шоссе, ведущему через Нгениа в Нгуируби. Мы валялись на траве и мечтали: кончим школу, поступим в университет, поженимся, заведем детей и так далее, мы даже спорили, кто у нас родится первым — мальчик или девочка. Она хотела сына, а я дочку, и мы спорили и не замечали, как бежит время. Потом мы бегом помчались через Гитоготи, и неподалеку от Мбири она вдруг предложила: давай, как в детстве, собирать на озере яйца тхабири. Безумная затея — уже темнело, — но это было замечательно. Мы бродили по колено в воде, над нами летали птицы, наши ноги путались в камышах и высокой траве, и это замедляло продвижение к центру озера.
Посередине озера Мангуо высились два холмика, которые никогда не покрывались водой, какие бы дожди ни шли. Позже я узнал, что это остатки плотины, ее построили давным-давно молодые люди по требованию Мукома Ва Нджирири: он был тогда вождем и поставил это условием их посвящения в мужчины. Но в детстве все мы верили легенде о том, будто эти горбы двух гигантских акулоподобных животных, которые обитали когда-то в озере, а тростник на холмиках — их шерсть. Мы добрались до одного из этих холмов и сели. Вокруг была тишина. Удивительная тишина. Мы смотрели, как улетают вслед за солнцем птицы тхабири. Мы сосчитали собранные яйца. Их оказалось десять штук. Они лежали между нами. Муками вдруг вскрикнула и точно окаменела; я увидел, что в подбородок ей впилась пиявка. Я оторвал пиявку, из ранки бежала кровь. Я вытер кровь и принялся успокаивать ее, а она сказала: «Прекрати, я не маленькая». Я рассердился, она тоже, а когда она назвала меня большим ребенком, мне захотелось ее ударить, но она схватила меня за руку, и мы стали бороться. Я здорово разозлился, повалил ее и прижал к земле. Удивительное тепло вдруг разлилось по моему телу, кровь застучала в висках. Муками крепко прижалась ко мне, и над нами опустились сумерки, и весь мир был так спокоен в своем плавном движении.
Когда я проснулся, уже совсем стемнело и на небе взошла молодая луна.
Муками сидела рядом со мной. Она раздавила все яйца, вокруг нее всюду валялась скорлупа.
«Что ты сделала? — спросил я. — Зачем ты это сделала?»
И тут я увидел, что она плачет. Я взял ее за руку, сказал, чтобы она не волновалась понапрасну, что ничего плохого с ней не будет, — я ведь все равно на ней женюсь.
Она посмотрела на меня очень печальными глазами и сказала:
«Не в этом дело. Совсем не в этом дело».
«А в чем же?» — спросил я, чувствуя, что мне, как видно, не понять ни ее, ни вообще какую-либо из женщин.
Ее следующий вопрос буквально потряс меня, настолько он был неожиданным:
«Был у тебя брат, который умер или каким-то образом погиб?»
Брата я представлял себе смутно. Вернее, у меня сохранилось неясное ощущение, будто я видел его когда-то очень давно, когда был еще совсем маленьким. Что-то, видимо, случилось тогда, из-за чего мы переехали на ферму отца Муками и поселились в деревне. Все перепуталось в моем сознании. Один или два раза — должно быть, наслушавшись сплетен соседей, — я спрашивал о брате у матери, по она отмахивалась от меня и говорила, что он уехал к отцу в Рифт-Вэлли, а поскольку я и отца никогда не видел, больше вопросов я не задавал.
«Не знаю, — проговорил я наконец. — Может быть… хотя нет, не думаю. Мне говорили, что мой брат уехал в Рифт-Вэлли. А почему ты о нем спрашиваешь?»
«Дело в том, что отцу все известно про нас с тобой. Он знает, что ты сын Мариаму. Он говорит, что твой брат был в «мау-мау»… и что это он предводительствовал бандой, которая ворвалась в наш дом; это он отрезал отцу правое ухо, обвинив его в сотрудничестве с колонизаторами и в том, что он читает проповеди против «мау-мау». Несмотря на Ухуру, отец никогда не простит его и никогда не позволит мне выйти замуж за человека из бедной семьи, да к тому же еще с таким, по его мнению, преступным прошлым. Вот уже год он твердит, чтобы я порвала с тобой. А сегодня сказал, чтобы я выбирала: он или ты. Я должна тебя бросить, если не хочу искать другого отца и другой дом.»
Мы брели назад по холодной воде, пробираясь через камыши; вокруг — только лунный свет и тишина. Я проводил ее до дому и пошел к себе в Камирито. Я попросил мать рассказать о брате.
«Скажи мне правду», — потребовал я.
«Его звали Ндингури. Он носил бойцам патроны, и белые повесили его. Не задавай мне больше никаких вопросов. Не мне судить поступки мужчин. Все мы в руках божьих.»
Никогда больше не видел я Муками.
Она бросилась с обрыва в том самом месте, где мы впервые встретились с ней. Ее не успели довезти до больницы Ага Хана в Найроби.
4
Это необычайное признание поразило всех присутствующих. Старуха сидела неподвижно, уставившись в одну точку. И лишь рука ее все быстрее и быстрее помешивала в сосуде с тенгетой. Ванджа придвинулась поближе к Кареге, Мунира прерывисто вздохнул — то ли всхлипнул, то ли закашлялся. Он встал и вышел. Он и сам не мог понять причину внезапно охватившего его гнева. Муками, его сестра, единственная всегда была на его стороне, и он не знал теперь, кого винить в ее смерти — Карегу или отца. Придя в себя, он вернулся в хижину и стал свидетелем весьма странного, даже жутковатого зрелища.
Абдулла, схватив Карегу за плечи, тряс его изо всех сил и повторял один и тот же вопрос: «Ты, ты — брат Ндингури?» Его голос был похож на рев зверя, которого душат.
В его сознании — но откуда им-то это было знать? — бурлили воспоминания детства: вместе с другом они бегают по мясным и чайным лавкам в Лимуру, ищут на помойке возле бакалеи Манубхая заплесневелый хлеб; горькие и сладкие мечты о школе, неосуществимые в колониальной Кении; воспоминания о поисках хоть какого-то места или ремесла; годы труда в сапожной мастерской; годы пробуждения и новые мечты о черном Давиде, который при помощи пращи, стрелы и украденного ружья восторжествует над белым Голиафом с его толстой чековой книжкой и пулеметами; мечты о полном освобождении, когда черный человек сможет высоко поднять голову, когда он почувствует себя хозяином своей земли, своей школы, своей культуры — воспоминания обо всем этом и о многом другом… а рядом с этими воспоминаниями… утрата… сознание невосполнимости утраты.
Он не мог облечь эти мысли в слова. Он все повторял:
— Ты? Ты? Ты — брат Ндингури?
Они ждали, что будет дальше, ждали объяснения.
Абдулла бросился на свое место и жадно отхлебнул тенгеты. Все в недоумении смотрели на него; его необъяснимая вспышка на время отвлекла их от истории Кареги. Какое-то время он, казалось, полностью пребывал во власти тенгеты, потом оглядел присутствующих, глаза его остановились на Кареге. В насыщенной незаданными вопросами тишине прозвучал его взволнованный, слегка поющий голос:
— Просо — божья сила! Ндингури, сын Мариаму. Ндингури, мое детство, Ндингури, храбрейший из всех. Неоплаканный, неотомщенный, лежит он где-то в общей могиле. В братской могиле. Неизвестный, невоспетый солдат кенийской свободы…
Слушатели ощущали какое-то непонятное беспокойство, даже смущение.
Но вот он овладел собой и заговорил усталым голосом, почти безучастно.
— Просо — божья сила! — повторил он. — Ндингури, сын Мариаму. Утром он пришел в нашу хижину, и моя мать сварила нам просяную кашу. Через день или два была его очередь уходить в лес. Я еще не принес присягу верности и потому не мог присоединиться к бойцам. Покончив с кашей, мы вышли во двор и прислонились к стене хижины, греясь в лучах утреннего солнца. День выдался хоть и солнечный, но ветреный и довольно холодный. Мы обошли наше крохотное, не больше акра поле, бесцельно выдергивая сорные травинки, торчавшие среди побегов гороха и бобов. Мы кидали камни в грушевое дерево, которое росло посредине поля, соревнуясь, кто первый собьет грушу. Но и эта игра, и сами груши не радовали нас. Часов в десять мы направились к индийской лавке, Прошли мимо дома Кимучи Ва Ндунгу, богатого сторонника «мау-мау», которого потом убили белые. Остановились неподалеку. Дом был новый, только что отстроенный, каменный — единственный каменный дом во всем районе, принадлежащий человеку с черной кожей, и мы спросили себя: наступит ли день, когда каждый кениец сможет иметь такой вот дом? Идингури сказал: «Поэтому я и хочу присоединиться к Кимати и Матенге». Возле индийской лавки нам предстояло встретиться с одним человеком, у которого были какие-то темные связи с колониальной полицией: он доставал там патроны, взамен поставляя хорошеньких девочек. Во всяком случае, так выходило по его словам. Его сестра была девушкой Ндингури. Они были родом из Нгечи или Кабуку, а может быть, из Вангиги, да, думаю, из Вангиги; но он частенько околачивался в Лимуру. Он в самом деле несколько раз продавал нам патроны, которые мы тотчас же переправляли в лес нашим братьям в соответствии с клятвой единства, которую мы приняли. Сегодня он должен был принести нам еще патронов, а может быть, и пистолет. Ндингури, сын Мариаму… Он был настолько возбужден, мыслью о пистолете, что не мог этого скрыть; радостное волнение было написано на его лице. Я подшучивал над ним и воспевал его грядущие подвиги. «Однажды некий воин отправился на территорию врага, — говорил я. — Когда вернулся домой, он стал рассказывать своему отцу о сражении: «Враг ринулся на меня и ударил в ребро. Я упал. Тогда на меня ринулся другой, и его копье едва не пронзило мне шею. Третий швырнул в меня дубину, и она стукнула меня по носу…» Он все рассказывал и рассказывал и не замечал, что отец сердится — все сильнее и сильнее. «Сын мой, я посылал тебя туда не для того, чтобы тебя побили и чтобы ты потом радовался своему поражению. Расскажи-ка все эти сказки не мне, а своей мамочке.» Мы рассмеялись. Внезапно он остановился посреди дороги и направил на меня пальцы, сложенные наподобие пистолета. «Ни с места, кровопийца! Подойди сюда! Ложись! Ничком! Руки в стороны! Эй ты, вынь руки из карманов… Кто дал тебе право угнетать черных людей? Почему ты забрал нашу землю? Почему ты выжимаешь из нас пот и оскверняешь наших женщин? Слушайте меня, рыжеволосые джонни, шепчите последнюю молитву вашим богам… Молчите? Вам нечего сказать в свое оправдание… тра-та-та-та», — пистолет в его проворных руках тут же превратился в пулемет, а сам он даже покрылся потом. «Молодец», — сказал я ему, потрепав его по плечу. Он засмеялся, и я тоже засмеялся, вернее, выдавил из себя смешок. Потом разговор зашел о его девушке. Я уже говорил, она была сестрой нашего приятеля, точнее говоря, именно через нее мы с ним познакомились. Тому сначала не поправились новые друзья сестры — мы узнали об этом от нее самой, — но мы с Ндингури не придали этому значения, сочтя обычной ревностью брата. Он и в самом деле потом держался с нами очень дружески, болтал без умолку; именно он и предложил однажды снабжать нас «кукурузными зернами», как мы называли эти смертоносные штуки. Я посоветовал Идингури на этой девушке жениться, и он согласился, сказал, что она обещала его ждать, пока не кончится наша борьба, и что ему самому приятно будет сознавать, что он сражается за близкого человека. Так мы дошли до условленного места неподалеку от магазина, принадлежавшего индийцу по имени Говинджи-Нгунджи. Приятель ждал нас. Мы поздоровались за руку, и при каждом рукопожатии он передавал нам «кукурузные зерна». Все было так легко и просто и заняло не больше минуты, он тут же исчез, как сквозь землю провалился. «Пистолет, — сказал я, — он забыл нам дать пистолет». Ндингури попытался его догнать. Но потом мы решили, что лучше дождаться следующего вечера. И вдруг, откуда ни возьмись, к нам подходят двое и кладут руки нам на плечи. Что-то ледяное и одновременно горячее прожгло меня всего. Я понял, и Ндингури, вероятно, тоже понял, что нас предали. «Крыса», — прошипел он сквозь зубы, и тут его подтолкнули, чтобы он шел вперед. Рядом с индийской лавкой возле ограды из кейских яблонь стояла полицейская машина. Двое полицейских в штатском со смехом отпускали шуточки, называя нас фельдмаршалами и генералами, генералами в рваных штанах. Мне было горько от сознания своего бессилия, и я молча сносил насмешки. Один из них начал обыскивать меня. Лицо у него стало растерянным. «Где патроны?» — закричал он. Я ничего не мог понять. Но вот раздался торжествующий крик второго, который обыскивал Ндингури. Он высоко поднял руку с найденными в карманах Ндингури патронами. И тут я сообразил, что полицейский, который обыскивал меня, не обнаружил внутреннего кармана моей куртки. Все решилось в долю секунды. Я не успел даже подумать о том, что делаю. Решение пришло само. И я последовал ему — я отчаянно рванулся к свободе. Сперва они остолбенели. Потом выхватили пистолеты. Я услышал выстрелы. Я не узнавал себя: как мог я действовать так хладнокровно? Я врезался в гурьбу индийских детей, и полицейским не оставалось ничего иного, как стрелять в воздух и взывать к индийцам за содействием. Но, видимо, торговцы перепугались выстрелов и дыма, а дети решили, что все это какая-то игра — они кричали, хлопали в ладоши и подбадривали меня: «Быстрей, быстрей!» А тут новая орава детей высыпала на улицу и еще больше осложнила задачу полиции и облегчила мою. Я побежал задними дворами к полям, что возле Гвакарабу, по направлению к Ронгаи, где находились лавки африканских торговцев. Вот тут они начали уже стрелять в меня. Я падал. Поднимался. Они снова стреляли. А я все падал и поднимался, перепрыгивал канавы и бугры, мчался по густой траве; наконец миновал базарную площадь Ронгаи, пересек железнодорожную колею и оказался в квартале, где жили рабочие фабрики Батя. Они уже знали, что произошло. Они спрятали меня, а потом вывели на тайную тропу, которая вела через чайную плантацию к лесу, где были наши товарищи.
Ндингури, сын моей тетки. Больше я его не видел. Через неделю его повесили в Гитунгури.
— Просо — божья сила! Я молился: «Избавь меня, о боже, от преждевременной смерти, чтобы я успел поймать и раздавить эту вошь».
И что же? Я, Абдулла, забыл свою клятву, принесенную богу… Старался как-то заработать на жизнь и затаился в конце концов в Илмороге.
Он замолк внезапно, точно ему вдруг не хватило воздуха, и на некоторое время все вокруг перестало для него существовать. Карега не отрывал от него глаз. Ньякинья подняла голову и оглядела всех, точно одна она могла видеть скрытую от них суть вещей, точно одна она умела распознавать в загадочной темноте хижины какие-то знаки.
5
Много лет не мог забыть Мунира эту ночь, когда они пили тенгету. Позже в своих показаниях он попытался сделать хоть набросок, найти какие-то слова, чтобы описать их потрясенные лица, встревоженный голос Ванджи, когда она нарушила их задумчивое молчание вопросом, который таился за этими исповедями, воспоминаниями, стремлением разобраться в противоречивых чувствах, рожденных в ночь их первого соприкосновения с тенгетой в ее наичистейшем виде. Хотела ли Ванджа, размышлял он, просто переменить тему разговора и таким образом разрядить напряженную атмосферу той ночи? Но ведь ее вопрос пришелся кстати, потому что обращен был к единственному человеку, способному вывести их к свету из того мрака, в котором они пребывали.
— Скажи нам, матушка, что же такое увидел твой муж? Что сделало его другим человеком? Открыл ли он и тебе смысл того, что увидел?
— Ты говоришь о вспышке яркого света? — спросила Ньякинья так, точно давно ждала именно этого вопроса и успела подготовить ответ на него. — Он много раз пытался рассказать мне о том, что он увидел при вспышке яркого света. Но всякий раз слова точно застревали у него в глотке, едва он начинал говорить. А потом пришла вторая большая война, и снова наших детей, сыновей наших, в том числе и твоего, Ванджа, отца, забрали, а когда они вернулись, мы услышали от них странные названия: Абиссиния, Бама, Индия, Бобой, Нджиовани, Нджиримани и другие. На этот раз наши сыновья держали в руках винтовки, они вопреки своей воле участвовали во всеобщей человеческой бойне. Ночью мой муж шептал мне про это, и его начинала бить дрожь, и я никак не могла его успокоить. А однажды он высказал свою мысль в словах, которые показались мне непонятными и бессмысленными. «Даже это, — сказал он, — даже эта бойня совсем не то, что открылось тогда моим глазам». Я стала расспрашивать снова: «Расскажи мне, что ты видел, что все эти долгие годы тревожит тебя? Ты видел нашего сына?» Он снова задрожал, и я заметила, что на глаза у него навернулись слезы; я крепко взяла его за руку, чтобы успокоить. Вот что он тогда мне рассказал: «Видишь ли, женщина, жена моя… Когда животное, еще более крупное, чем Ндаматиа из наших легенд, извергло из себя свет, мне показалось, что я вижу сыновей и дочерей всех черных народов, поднимающихся сообща, чтобы обуздать силу этого света, и белый человек, который находился с нами, ужаснулся при мысли, что эта сила может оказаться в руках черных богов. И тогда он решил обмануть нас своим ядовитым языком. Ты помнишь Вакарвиги, белого человека, которого мы называли Ястребом? Сперва он побежал к кикуйю и сказал им: «Идут масаи, они хотят отнять ваших коров, и они вооружены до зубов»; а потом он побежал к масаи и сказал им: «Кикуйю идут, чтобы отнять у вас ваших коров и ваших дочерей, и они вооружены до зубов». Ты помнишь, ведь мы едва не перебили друг друга, а Вакарвиги явился в последнюю минуту как миротворец. Когда же его затея провалилась, он в открытую направил свои пушки против дочерей и сыновей черных народов, но те, став мудрее, ушли в леса и горы, чтобы перестроить там свои поредевшие ряды. Они вернулись уже не трепещущими от страха рабами, а отважными воинами, вооруженными пангами, копьями, ружьями и верой. Да, женщина, верой, которая есть не что иное, как один из видов света. Среди них оказалось несколько изменников, они захотели стать прислужниками у белых, захотели подбирать крохи с их стола и пользоваться трудом людей, которые производят все необходимое для жизни. Но в основном черные люди были вместе… И много крови пролилось, и многие были искалечены, остались сиротами и лишились крова, а все потому, что несколько алчных душ, отравленных жадностью, хотели урвать побольше для себя. А йотом они же присвоили себе право быть добродетельными и выдавали это право за истинную добродетель человеческого сердца. Они занимались благотворительностью, позволяли себе проявлять жалость к нам; они даже учреждали законы и правила хорошего поведения для тех, кого оставили сиротами, для тех, кого выгнали на улицу. Скажи мне, женщина, были бы нам нужны жалость, благотворительность, доброта и щедрость, если бы не было среди нас обездоленных и несчастных? Неужели они думали, что мы по-прежнему будем принимать их благотворительность и доброту, зная, что плоды наших трудов способны одарить всех силой, бесконечной мудростью и человеколюбием? Вот почему мне слышится этот стон, этот стон в разгаре яростной битвы… Это странное видение, женщина, и этот ужасающий звук не дают мне уснуть уже много ночей… Я все не решался рассказать тебе…»
Абдулла застонал, и его стон прервал рассказ Ньякиньи о видении, явившемся ее мужу, о видении, смысл которого, как им казалось, они постигли: разве не случилось все это на самом деле? Но Абдулла все стонал и стонал, словно от боли, и извергал проклятия людям, которых видел лишь в своих воспоминаниях. Ванджа обняла его, и он понемногу перестал браниться и стонать и посмотрел ей в глаза, потом отвернулся, и на лице его застыло странное выражение. Лицо Ванджи тоже исказилось, как от боли, и она прикусила губу, будто пыталась сдержать слепы.
Ньякинья поднялась со скамеечки, стоявшей возле сосуда с тенгетой. Старуха оглядела их, и Мунире почудилось, что лицо ее озарило сострадание, бескрайняя нежность и желание исцелить их недуги.
Идите по домам, дети. Идите по домам и ложитесь спать. Вы все читали книгу доброго бога… помните, там сказано, что месть в руках божьих: «Мне отмщение». И разве дело человека творить божий суд и мстить? Спите, и да будет так. Конечно, есть среди нас еще немало предателей.
* * *
«Я все спрашиваю себя теперь, когда все это случилось: что именно пыталась она нам сказать в ту ночь?» — писал Мунира, снедаемый жгучим желанием ухватить ускользающий смысл слов. Если бы слова были поняты, удалось бы предотвратить то, что произошло? Поняты? Кем? Абдулла поднялся первым, вспоминал он, за ним вышли Ванджа и Карега. Ванджа догнала Абдуллу, затем вернулась к Кареге. И Мунира явственно помнит чувство, охватившее его в тот миг: его снова отлучили от чего-то такого, что связывает их всех воедино. Правда, сначала ему самому захотелось побыть одному, наедине со своими мыслями, но поведение Ванджи точно разожгло угасавшее в нем недовольство собой, своей нерешительностью. Он позвал ее, она подошла. Он старался сдержаться, но слова сами рвались с его языка, выплеснув горечь и разочарование всех долгих месяцев, в течение которых она держала его на расстоянии, будто играя его чувствами, надеждами, ожиданиями.
— Зачем ты приехала в Илморог? Без тебя здесь было так спокойно.
— Спокойно — это когда ничего не происходит во-круг? — отпарировала она. Мунира ждал, что она скажет хоть что-нибудь еще, но она уже уходила от него, пританцовывая, туда, где стоял Карега.
* * *
«Они стояли рядом, а я отправился домой, одинокий, Раздираемый мрачными мыслями и беспокойством. Тенгета… Илморог… История Кареги. Когда он говорил, мое прошлое, словно вспышка света, осветило мрачную бездну настоящего. Словно до этой ночи я не знал ни своей собственной семьи, ни своего собственного прошлого. Я тогда вспомнил недавний разговор с отцом, его явно изменившиеся взгляды. Вспомнил его отрезанное ухо. Никогда, признался я себе, я не думал по-настоящему об отце — я просто боялся его. Никогда не знал я по-настоящему своих сестер и братьев. Большинство из них выгодно вступили в брак или еще каким-то образом разбогатели. Некоторые даже уехали в Англию учиться — на медсестру, врача, инженера. Я был посторонний наблюдатель, способный судить о том, что происходит, лишь по случайно оброненным намекам, разговорам, неизменно прерывавшимся при моем появлении. Что ж, отец мой, а не я был хозяином в моем доме, и жена моя ждала его указаний и его похвалы. Мне стало больно — уж не знаю, как это выразить, — от сознания того, что Карега в большей мере связан с моей семьей, чем я. Разве не оставил он в ней свой след? Муками… я ничего не знал о ней, кроме того, что она была моей единокровной сестрой и ученицей… Неужели он проделал весь этот путь, чтобы швырнуть мне в лицо рассказ о ее гибели? Быть может, именно поэтому он явился в Илморог, а свою истинную цель прикрыл историями об ученике, пришедшем к бывшему учителю за помощью и советом? И разве не слышатся в его рассказе какие-то торжествующие нотки?
Я спорил сам с собой, я испытывал странное чувство, неприятное, неловкое: отец все же остается отцом, а я, его сын, делил хлеб и вино с теми, кто изувечил его, моего родного отца, принес смерть в мою семью. Как ни старался, я не мог найти этому оправдание. Я вспомнил слова Абдуллы, просившего бога свести его когда-нибудь лицом к лицу с убийцей Ндингури. Как же быстро я забыл призыв Ньякиньи к мудрости и состраданию! Мое сердце рыдало: господи, дай мне силы, укрепи мою волю. Если бы господь простил нас всех, я, казалось мне, был бы готов на что угодно, только бы вернуть украденное у меня прошлое, мое наследие, то, что связывает меня с моим прошлым. Только бы вернуть отца! Но на пути у меня стоял Карега.
Говоря по правде, я не знал, не был уверен, за кого я хочу отомстить — за себя, за отца, за Муками?.. Я ощущал лишь неизъяснимую потребность сделать что-то такое, что даст мне ощущение причастности. Мне надоело быть зрителем, быть посторонним».
Глава восьмая
1
Карега, не оглядываясь, шагал в темноту, радуясь возможности остаться наедине со своими мыслями. Ванджа молча шла за ним следом. Голова его горела после всего, что произошло в хижине Ньякиньи. Быть может, он ни разу в жизни не испытывал таких противоречивых чувств, как сегодня. Много времени прошло с тех пор, как он потерял Муками, но только теперь, рассказав об этом, он понял, что щемящая боль и сознание вины не уменьшались с годами. Сегодня он узнал, открыл своего брата, который раньше был для него чем-то вроде призрака, затаившегося в глубине далеких воспоминаний детства. Он открыл его с гордостью и чувством признательности: брат, рискуя жизнью, передавал патроны борцам за свободу — разве не было это высшим мерилом причастности к делу народного освобождения? Вместе с тем при мысли о брате и Абдулле он испытывал благоговейный трепет: откуда такая беззаветная храбрость и вера в себя — ведь вооруженные ржавыми патронами и самодельными ружьями африканские крестьяне вызывали во всем мире лишь снисходительные ухмылки? Каким образом вера в справедливость и уверенность в своих силах могут достичь той высшей точки, когда они преобразуются в непреложную истину? Теперь в его глазах Абдулла стал олицетворением лучших качеств народа, превратился в символ мужественного кенийца. История, которая на школьных уроках воспринималась как романтическое приключение, нечто существующее лишь в воображении, обрела сегодня плоть и кровь.
Чернота ночи, окружающей его, была напоена каким-то предчувствием. Он остановился, дожидаясь, когда Ванджа поравняется с ним, но тропинка была такая узкая, что идти можно было только гуськом, и он снова зашагал впереди. Он не знал, что именно хотел сказать ей, он же понимал, что мысли и чувства во всей их неуловимой отчетливости нельзя выразить словами. Они шли к илморогским горам, и Ванджу поразило совпадение: такое один раз уже было. Все то же смутное ощущение неизбежности, точно все бесчисленные случайности, совпадения и превратности прошлого неумолимо ведут ее… но к чему? Что за зверь таится там, у нее внутри, и отчаянно стремится вырваться наружу? Они стояли рядом, глядя на равнину, неразличимую во тьме. Карега сел в траву, она рядом. Ей тоже многое хотелось рассказать, обсудить, спросить, но слова не шли с языка.
— В твоей семье, должно быть, кровь бунтовщиков, — произнесла она наконец, не сознавая, что прикоснулась к самой сути его мыслей.
— Почему?
— Ну хотя бы твой брат. Ты похож на него? Ой, забыла, ты же его не видел. А теперь вот ты. Целые две забастовки организовал в Сириане.
— Мунира тоже участвовал в забастовках, — ответил он рассеянно, потому что думал в эту минуту о своем брате и Абдулле и пытался представить себе, каково это было — сражаться в лесах.
— Конечно. Но у него-то все вышло по-другому. Он был лишь наблюдателем, посторонним, которого случайно вовлекли в схватку.
— А ты откуда знаешь? Тебя ведь там не было.
— Он сам рассказывал. — Она повторила рассказ Муниры о Чуи. — Он говорил так, будто одно только воспоминание об этом заморозило его навсегда… Да, так вот… Потом ты пытался как-то организовать торговцев шкурами и фруктами. В Илмороге ты затеял поход в город, который спас нас от голода. Это не так уж мало!
Ему нравилось слушать ее воркующий голос. Ее пальцы, случайно прикасавшиеся к его руке, источали удивительное тепло. Однако мысли его беспрерывно метались между Абдуллой, Ньякиньей, Муками и никоим образом не касались ни Сирианы, ни забастовок, ни его участия в них — они выглядели сейчас слишком банальными, слишком мелкими на фоне широкой арены событий, на которой возрождался истинный, неумирающий дух Кении.
— Думаешь, он все нам рассказал? — спросил он просто чтобы не молчать.
— Кто?
— Абдулла.
— Как сказала Ньякинья: много чего еще прячется в ею культе. У каждого из нас есть что прятать.
— И у тебя?
— Да, — спокойно сказала она.
— Вот как? Разве ты что-то скрыла?
— Наверное, придется тебе рассказать, почему я бросила школу.
И она рассказала о своей первой любви, о жажде мщения и все остальное.
Выслушав ее, он спросил:
— Это — тот человек, с которым мы встретились по пути в город?
— Да. Но я стараюсь об этом не вспоминать. Не стоит.
— Не стоит? Так ли, Ванджа? Ничего не стоит только ничто.
— Почему я должна вечно чувствовать себя виноватой, вспоминая давнее поражение? Почему оно всегда должно быть со мной?
Она говорила, повысив голос, — в его словах ей послышался упрек. Он удивленно поднял голову; как странно: разве может он, сам жертва, осуждать ее, тоже жертву?
— Не в том дело, — сказал он. — Не о том речь. Я говорил о твоих муках, страданиях. — Его пальцы непроизвольно сжали ее руку.
Она придвинулась к нему ближе, стараясь его успокоить, точно извиняясь за горячность своих слов. Ее тепло постепенно вливало силы в его грудь, в нем просыпалась жизнь. Сжав ее руки, он ощутил острую боль: в нем рождалось что-то новое, а что-то умирало. Он почувствовал, как ему передается дрожь ее тела, и при одном лишь воспоминании о Муками слезы подступил pi к его глазам. Боль давней утраты сливалась с сочувствием к прошлым страданиям Ванджи, с его собственным смятением. Так где же эта власть слов, о которой говорил когда-то Фродшем?
Слова улетучились неизвестно куда, и одно лишь сознание, одна лишь мысль о прошлых страданиях и утратах соединяла их, рождая взаимную потребность друг в друге. Его сердце кипело от запоздалого гнева, он прикусил губу, стараясь взять себя в руки, сдержать невольное признание своей и ее беззащитности. Но тот же гнев, тот же порыв увлек его, заставил прижать ее к себе сильнее и медленно опустить на траву, уверенной рукой снять с ее тела все покровы, не обращая внимания на ее не очень решительные попытки его остановить: «О, пожалуйста, не надо, Карега», — ему слышались в ее голосе надежда и желание, и он чувствовал, как кровь вскипает в нем, И они устремились навстречу друг другу в поисках исчезнувшего царства, ускользающей надежды, стремясь поскорей забыться в этом бурном натиске нового, и он вдруг почувствовал в себе огромную власть, он мог даровать исцеление, избавлять от смерти, он мог все… И он знал, что это она пробудила в нем силу, вознесла его на гребень волны, озарила перед ним далекие горизонты и неслыханные возможности…
Они проснулись утром, мокрые от росы, которая покрывала горы и равнины, траву, волосы, одежду, землю, розовеющую от первых лучей еще не взошедшего солнца.
— Проснись, Ванджа, — позвал он.
Она слышала его голос, ей было холодно, но она лежала, не открывая глаз.
— Проснись, давай встретим зарю над Илморогом, — говорил он.
Они спустились с горы и, омытые холодным сиянием утра, вскоре разошлись по своим хижинам.
2
Заря над Илморогом. Счастливый Новый год. Одна в постели. Она лежит, ощущая во всем теле покой. Покой изнеможения. Как странно. Она наслаждается этим покоем и легкостью, каких не знала раньше. Все другие связи сопровождались бесконечными тревогами, горечью, стремлением к победам — искусственным, недолговечным, мучительной жаждой мести, корыстью. Теперь другое. Святость. Мир. Ее веки отяжелели, онемели. Она словно погружается в нечто, а перед ней его глаза, его лицо. Тенгета… дух… просо, божья сила… просо — прикосновение бога. Сбор урожая. Острая боль от стеблей скошенной кукурузы. Снопы кукурузных стеблей. Листья травы. Соломинки, приставшие к юбке. Комья глины на ногах и на руках, опускающих семена в землю. Дальний путь. Путь по земле, полет по воздуху… Она в Лимуру, в своей хижине. То есть в хижине матери. Как странно все. Лицо, на которое она смотрит, не его лицо. Перед ней неловкий юноша, он вручает ей подарок: карандаш и обкусанную резинку. Она сердится. Выбрасывает подарки. Она хочет, чтобы он написал ей письмо… «Слышишь, ты, — кричит она, — если ты меня любишь, напиши мне в письме, что ты обожаешь меня». Он подбирает карандаш и резинку. Пишет дрожащей рукой: «…неисчислимы, как песчинки на морском берегу, как звезды в небе…» Она в нарядном воскресном платье… выхватывает у него письмо. Читает его двоюродной сестре, только что приехавшей из города. Она смотрит через плечо сестры в его умоляющие глаза и презрительно читает вслух… сестра вдруг исчезла… Она сидит на коленях у отца, учится выговаривать первые слова. Она пропускает трудные слоги и вопросительно глядит на отца. Отец в военной форме, он поет ей песню грубоватым, сильным голосом: «Когда я уйду сражаться за короля, мальчики и девочки, не забудьте меня, солдата, воюющего за короля».
«Где ты был?» — спрашивает Ванджа, пытаясь стянуть с него заломленную набекрень шапочку Африканского королевского стрелка.
«В Бирме… в Индии, в Японии… в далеких странах солдат дрался за короля.»
«С кем ты дрался?»
«С итальянцами, немцами, японцами.»
«Ты с ними поссорился? Ты, должно быть, ужасно злой».
«Нет, я совсем не злой.»
«Почему же-ты с ними дрался?»
«Солдат не задает вопросов… он выполняет приказ и умирает за короля.»
«За какого короля? Он тоже дрался?»
«Хватит, девочка. Ты задаешь слишком много вопросов. Идем, поиграем во дворе… в солдата, который дрался за короля.»
Они выходят, заглядывают в его мастерскую; там множество металлических труб разной длины. Отец нагревает их на огне. Он стучит по ним и придает им разную форму. Он такой искусный, у него такие ловкие руки, он такой умелый, что может согнуть как угодно самую прочную стальную трубу.
«Пана, где тебя этому научили?»
«На войне, дочка… там, где умирают люди… где бомбы… самолеты… Эти белые только одного не умеют — воскрешать людей. Но я был простым солдатом и дрался за короля.»
Он снова начинает петь. На этот раз гимн. Мать ему подпевает. Мать… Она всегда говорит, что выучилась читать и писать, чтобы прочесть книгу бога и избежать унижения — просить чужих людей писать за нее письма и читать письма, присланные ей. Звуки песни прерываются равномерными ударами металла по металлу. Отец объясняет им хитрости кузнечного дела. Ванджа смеется, она счастлива — отец привез ей из Найроби подарки. Конфеты, печенье. Он уже не в армии. На нем длинное грязное пальто, он все время носит тяжелые инструменты и вечно подсчитывает выручку: ставит крестики против имен своих должников и галочки — против имен тех, кто заплатил. Вдруг картина меняется. Ванджа уже не такая маленькая, отец и мать больше не поют вместе, а если и поют, то кончается это всегда возбужденным перешептыванием и ссорами.
«Давай уедем из Кабета, уедем подальше от этого злого города», — умоляет мать.
«Куда ты хочешь уехать, женщина?»
«В Илморог… к твоим родителям… к нашим родителям. Ты видел их всего один или два раза после того, как вернулся с войны.»
«Снова в эту нищету и убожество?»
«Ты боишься того, что отец тебе рассказал? Того, что он увидел при яркой вспышке света?»
«Заткнись, слышишь, женщина. — Отец дрожит от гнева, но голос у него умоляющий. Он уговаривает мать. — Послушай, женщина. Я побывал на войне. Я знаю, белый человек очень силен. Что знает мой отец об англичанах? Что он таскал для них ружья в тысяча девятьсот четырнадцатом году? И то, что слышал от Маджи Маджи и африканцев, которые восстали против белых? А что из этого вышло? Их всех перебили, пока они ждали, что нули превратятся в капли воды. Я был в Индии. Индийцы умнее нас. Англичане правили ими четыреста лет. Видел ли отец хотя бы раз бомбу? А я видел. Я открою тебе секрет власти белого человека: деньги. Деньги движут миром. Деньги — это время. Деньги — это красота, изящество. Деньги — это власть. Имей я деньги, я мог бы купить даже английскую принцессу. Ту самую, что недавно приезжала сюда. Деньги — это свобода. За деньги я мог бы купить свободу для всех наших народов. Вместо того, чтобы вести эти дурацкие разговоры, пригодные разве что для самоубийц, про винтовки и пистолеты и призывать всех черных к единству ради изгнания белых, им следовало бы научиться у англичан делать деньги. Деньгами можно осветить тьму. Деньги избавят нас от страха и предрассудков. Нам не нужны будут сказки про Ндаматиа, который дает нам тень, не будет больше глупых рассказов про зверей, плюющихся огнем. Деньги, женщина, деньги. Дай мне денег, и я куплю на них святость, и доброту, и милосердие, я оплачу ими путь на небо, и святые врата распахнутся навстречу мне. Вот какая сила нам нужна»:
«Да, но какие же это деньги ты заработаешь, если станешь предателем в нашей борьбе?»
Мать плачет… Нет, они вместе с отцом молятся богу в церкви о прощении прошлых грехов, а также грехов тех, кто присвоил себе право оспаривать слово божие, обращенное ко всем людям… аминь… Но в доме становится все напряженней, родители ссорятся каждый вечер. Отец запрещает матери бывать у сестры, которая живет неподалеку от нас, в новой деревне, там, где хижины выстроились в ряд вдоль шоссейной дороги. Поговаривают, что сестра матери связана с людьми из леса.
«Ты навлечешь на наш дом гнев божий».
«Ты хочешь сказать — гнев белых?»
«Твоя сестра помогает «мау-мау». Ты бы лучше ей напомнила, что случилось с ее мужем, когда его схватили с самодельным ружьем.»
«Уж он-то свое искусство кузнеца употребил не так, как ты. Он не был трусом. И сестра моя не такая трусиха, как я, — я вот знаю правду, но посмотреть ей в лицо не решаюсь. Я вижу несправедливость, но говорить о ней боюсь. Я не могу принять присягу, хотя не вижу в ней ничего дурного. Вот я и прячусь в божьей церкви и молюсь об избавлении, но сама ничего не делаю, чтобы приблизить это избавление.»
«Вспомни, что сказано в книге божией. Не сотвори себе кумира. Не убий. Не…» — увещевает ее отец.
«А твой кумир — золотая монета. Разве на ней запечатлен образ господа бога? А не белый ли там бог по имени Георг? И ты убивал. Ты убивал по приказу белых», — отвечает мать.
«Это совсем другое дело.»
«Другое дело! Как же, другое дело! Разве убийство перестало быть убийством? Ты был достаточно смел и силен, чтобы убивать по их приказу. Так неужели у тебя не осталось ни капельки мужества, чтобы пошевелить хоть пальцем для собственного народа, для своих соплеменников? Что говорил тебе твой отец? В их рядах не было трусов, среди них не нашлось предателей собственного народа. Его слова испугали тебя. Вот почему ты к нему не вернулся! Ты даже не пришел посмотреть, когда его вздернули как собаку те самые белые люди, которым ты верой и правдой служил на войне.» Ванджа никогда не слышала таких слов от матери.
«Женщина!..» — кричит отец и ударяет ее, один раз, другой… а потом, потеряв голову, осыпает ее ударами, избивает жестоко, не помня себя от гнева… Мать беспомощно плачет, а Ванджа от ужаса теряет дар речи. И вдруг раздается истошный вопль матери: «Помогите!.. Помогите!.. Пожар!.. Пожар… Дом горит… О сестра моя, о моя единственная сестра…»
А отец глядит на мать и говорит: «Я предупреждал тебя. Это божья кара».
От этих слов мать будто онемела — ее душит ненависть к мужу. А хижина все еще горит. Ванджа обретает наконец-то голос и в ужасе кричит вместе с двоюродной сестрой, только что приехавшей из города: «Помогите! Помогите! Карега, на помощь!»
Ванджа просыпается и все зовет Карегу, чтобы он спас ее от огня. Она страшно напугана, и языки пламени мечутся в ее воспаленном мозгу. Возле кровати стоит Ньякинья.
— Что с тобой, доченька? Что случилось?
Ванджа постепенно приходит в себя. Вспоминает минуты восторга, пережитого там, на горе, и улыбается.
— Скажи мне, мама, прошу тебя. Почему мой отец не вернулся сюда? Что случилось с дедом, как он погиб? Я хочу знать правду.
3
Столько волнений, столько открытий — и все за одну ночь. Время сбора урожая от семян, посеянных в далеком прошлом. Полное изнеможение. Но вместе с тем какая-то необыкновенная легкость, бодрость. Он ощущает в себе неистощимую силу илморогской зари. Почему близость с женщиной приносит такой покой, такую гармонию, почему она открывает немыслимые возможности и вселяет бесчисленные надежды? Он пытается уснуть. Тело его готово погрузиться в сон. А мысли скачут, стремительно, но плавно скользят по тихим волнам воспоминаний. Он понимает, что приоткрыл лишь первый слой этой великой, непознанной и непознаваемой тайны, но в то же время ему кажется, что он знал Ванджу всю свою жизнь и все, что происходило с ним в прошлом, было подчинено единой логике и ритму, которые неизбежно вели его к этому мигу откровения. Он пытается нащупать это связующее звено, которое делает бытие непрерывным, однако нить воспоминаний растворяется в далекой дымке, убегая в годы детства. Но вот очертания некоторых событий, силуэты фигур, звучание голосов начинают постепенно выплывать из тумана, останавливаются, не хотят исчезать. Маленьким мальчиком он играет возле матери в песке. «Ты злой мальчик, — кричит она, — ты швырнул мне в глаза песок». Потом женщины с пангами и веревками в руках заходят к ним на участок и зовут: «Мариаму, идем с нами собирать хворост». Мариаму, его мать, поворачивается к нему: «Пойди к Нджери и поиграй там с другими детьми, пока я не вернусь». Он плачет от обиды. Ему кажется, что его предали, и слезы горечи бегут из его глаз. Женщины хохочут. Они говорят: «Ну и дитя». Потом стараются его утешить, называют мужчиной. «Нy-ка, наш мужчина, поиграй-ка с девочками, они ждут тебя. Э, да он хитрец, а с нами, женщинами, видать, будет сущим дьяволом». Но его не так-то просто уговорить. Он ждет, когда они отойдут на значительное расстояние, а потом крадется за ними следом в Мукуриини Ва Камирито, что за горой, и дальше вниз, в Нгениа. Они доходят до изгиба дороги, сворачивают в Кинени, а потом, наверное, углубляются в лес, но он их уже не видит. Он входит в лес. Сперва бежит в одну сторону, потом в другую. Густые заросли колючего кустарника не пускают его. Ему делается страшно. Он кричит, зовет мать. И слышит, как насмешливое эхо многократно повторяет его крик и он затухает где-то в глубине чащи. Он в отчаянии. Его пугает тишина, еще более зловещая от птичьего гомона и шороха насекомых. Он остался один в целом мире, где не слышно больше человеческих голосов. Он снова кричит, он хочет вырваться из этого безмолвия.
Он чувствует, что умрет здесь, что уже умер, и он зовет на помощь: вдруг чья-то спасительная рука вызволит его из неволи и он сможет хотя бы еще один разок поиграть с другими детьми. Оглушенный собственным криком, он незаметно засыпает, а проснувшись, видит, что он в постели, а рядом сидит мать, или же он что-то перепутал? Это совсем другой случай, он из другого времени, а мать вовсе не сидит возле него, она склоняется над кустом пиретрума, как в молитве. Тишина. Он лепит шарики из глины. Поле пиретрума принадлежит отцу Муками. Кареге надоело лепить шарики, он смотрит на мать и вдруг пугается: она застыла в неподвижности. Он зовет ее, и в его голосе отчаяние и панический страх. Мать распрямляет спину и пытается улыбнуться сухими губами. «Пойдем домой… у меня просто закружилась голова… это пустяки», — говорит она. Но безошибочным детским чутьем он угадывает: это не пустяки — у нее голодный обморок, да к тому же ей приходится работать под нещадно палящим солнцем. Они добираются до своей хижины в деревне (когда же они перестали арендовать землю у отца Муками?). Вечером к матери приходят женщины, они укладывают его в постель, но он не спит, подслушивает их разговор. Они шепчутся до глубокой ночи, и он засыпает, а когда просыпается, они все еще шепчутся, но единственное, что ему удается разобрать, это название местности — Гитунгури и слова: «патроны» и «свобода». Они как-то странно смотрят на него, на глазах у них слезы, и Мариаму просит их опуститься на колени, и они молятся, и поют гимн, и снова молятся приглушенными монотонными голосами, которые снова усыпляют его… Все глубже и глубже опускается он в страну сна, окутанную густым туманом, а на пути встречаются знакомые лица, знакомые картины. Теперь он видит молящуюся Муками, потом они вместе стоят на горе и смотрят, как над озером Мангуо кружатся птицы тхабири, и он протягивает руку, чтобы дотронуться до нее… но она легко отрывается от земли, хотя у нее нет крыльев, и он смотрит в изумлении, как она парит над зарослями тростника, который они называли волосами гиппопотама. Она летит теперь рядом с птицами тхабири, а он чувствует неизъяснимую печаль: неужели ему суждено потерять ее в тот миг, когда она так близка? Да, но это вовсе не Муками… это Ванджа… Откуда она тут взялась? Ванджа больше испытала на своем веку, чем он, — ведь фактически Ванджа — это Ньякинья, а Ньякинья знала Ндеми, а Ндеми наверное, с ним что-то неладное творится. Как мог он принять своих учеников за Ванджу, Муками и Ньякинью? Он в классе. «Сегодня, дети, я собираюсь рассказать вам историю Черного Человека, изложив ее в трех фразах. Сначала у него были тело, ум и душа, была земля. На второй день у него забрали тело, чтобы обменять на серебряные монеты. На третий день, видя, что он все еще борется, к нему послали миссионеров опутать его душу и ум, чтобы иностранцы с еще большей легкостью смогли отнять у него землю и все, что на ней произрастает. А теперь я задам вам вопрос: что же сделал Черный Человек, чтобы вернуть себе свое царство на этой земле? Чтобы вернуть себе ум, душу и тело?» Как странно, теперь они плывут по океану времени и пространства на плоту из банановых гроздьев. И он уже не мвалиму, а Чака, ведущий отряды бойцов против иноземных угнетателей. Он Лувертюр, презревший безопасное и безбедное существование домашнего раба, обративший свой ум и силу своих мускулов на службу рабам полей, готовых сплотиться в общей борьбе против тех, кто пьет человеческий пот и пожирает человеческую плоть. «Дети, — говорит он, — видите ли вы этого нового Африканца, сбросившего со своих ног цепи, сбросившего путы с мысли и души, гордого воина и труженика трех континентов Земли?» И они видят его в разных обликах: Койталел, Вайаки, Нэт Тернер, Синк, Кимати, Кабрал, Нкрума, Насер, Мондлане, Матенге — от них исходит один и тот же призыв к людям, голос надежды миллионов африканцев… «Посмотрите, а кто этот неизвестный солдат, зажавший в кулаке три патрона? Это… посмотрите, дети… вы знакомы с моим братом?.. Неутомимым тружеником… Знаете ли вы его? Это Ндингури… Эй, Ндингури!»
Ндингури останавливается.
«Ты не узнаёшь меня?» — волнуясь, спрашивает Карега.
«Конечно, узнаю, иначе зачем мне быть здесь?»
«Как странно. Ты знал, что мы приплываем? Знал о нашем плавании?»
«Да.»
«Ужасно странно.»
«Почему?»
«Ты понимаешь, я никогда не думал…»
«О чем?»
«Что ты меня знаешь. То есть… я ведь был таким маленьким… а может… еще и не родился на свет!»
«Разве это имеет значение?»
«Мы единоутробные братья. Дети Мумби. Вот что имеет значение, правда?»
«Почему ты плывешь на плоту?»
«Я хотел разыскать тебя… чтобы ты увидел, как я вырос… сказать, что я… я знаю твою тайну… я знаком с Абдуллой.»
«Но кто ты?»
«Ведь ты сказал, что знаешь меня и знаешь все о нашем путешествии.»
«Да, я знаю о путешествии ради поисков и открытий, в которое отправились мои братья и сестры. Разве мы не вместе шли по этой дороге? Покажи мне хоть одного черного человека, который чувствует себя хозяином на земле, где он родился. Но кто ты? Мне показалось на мгновенье, что я тебя знаю. Слушайте, братья: потомки Мумби, Мумби — прародительницы всех кикуйю, несущие в одной руке мотыгу, а в другой — три патрона, сражающиеся против столетий бездомного существования, возвращаются, наконец, в свой дом. Вот почему мы приняли присягу в тысяча девятьсот пятьдесят втором году.»
«А ты?»
«Наша земля… наш пот… наши тела… наши мысли… наши души…» — говорит он и присоединяется к колонне таких же, как он, солдат и тружеников земли.
Карега кричит ему вслед:
«Я хочу пойти с тобой! Ты меня слышишь? Я пойду с тобою вместе».
Ндингури поворачивается к нему, вид у него недовольный, усталый.
«Какой же ты учитель? Ты хочешь бросить своих учеников? Борьба, брат мой, начинается там, где ты теперь находишься.»
Он растворяется в тумане времени. Карега глубоко переживает отповедь Ндингури. Как это было глупо… как глупо… Дети тянут вверх руки, у них множество вопросов.
«Да, Иосиф?»
«Ты рассказал нам историю черных людей. Ты говорил нам о наших героях и наших славных победах. Но все эти победы, похоже, кончались поражением. Вот я и хочу спросить… Если то, что ты рассказывал нам, правда, как же сумела горстка европейцев завоевать целый континент и править нами четыре столетия? Наверное, они умнее нас, а мы — потомки Хама, как написано в Библии?»
Карега внезапно вскипает от гнева. Он знает, что учитель обязан всегда владеть собой, но в этом вопросе его Поражение. Вероятно, путешествие слишком затянулось, слишком много пересекли они земель под широкими парусами времени.
«Видишь ли, Иосиф, ты читал Американскую детскую энциклопедию и Библию. При помощи Библии белые люди обкрадывали умы и души африканцев, произносивших благодарственные молитвы за объедки, именуемые помощью, займами, спасением голодающих, в то время, как их компании грабили нас, забирая наше золото, серебро и брильянты, а мы — мы дрались друг с другом, твердя: «Я куке, я луо, я лухуа, я сомали…» Бывают времена, Иосиф, когда победа оборачивается поражением, а поражение — победой».
Его трясет от собственной беспомощности — ведь Ндери и его сторонники вне его досягаемости, и он проклинает их, он проклинает всех оруженосцев — Гуда, Ливингстона, Родса, Гордона, Мейнертзагена, Гендерсона, Джонсона и Никсона. «Если бы я только мог до вас добраться!» — кричит он и просыпается, весь мокрый от пота. Он сел в постели и с облегчением увидел возле себя Муниру.
— Я не хотел тебя будить… но ты проспал весь вчерашний день и всю ночь. Сейчас уже около десяти.
— Неужели? — удивился Карега и зевнул.
— Да. И ты не запер дверь.
— У нас вроде пока нет воров, а что касается полицейских и священников, то они уже заселили только что выстроенные дома.
Мунира ходил по комнате, то и дело останавливаясь. Казалось, он хочет что-то сказать, но никак не может решиться.
Карега с недоумением смотрел на него. Мунира продолжал шагать по комнате, заложив руки за спину, беспрерывно сжимая и разжимая пальцы. Хотя Карега еще не пришел в себя после сна, он понял, что Муниру тяготит что-то, и встревожился.
— Что с вами, мвалиму? — Он снова зевнул. — Никак не проснусь. Простите, что я все время зеваю. Это все тенгета: меня всю ночь мучили кошмарные видения. Вы не думаете, что это опасно? Правда, голова у меня ясная, легкость во всем теле. Но я видел ужасные сны.
— Чепуха. Я чувствую себя прекрасно. Ни головной боли, ни слабости. Я не думаю, что тенгета может быть опасна. Знаешь, когда ты спал, ты все время выкрикивал какие-то имена. Некоторых я не понял, но кое-что разобрал.
— Надеюсь, я не выдал никаких секретов.
— Какие там секреты! Ты все время шептал: «Муками, Ванджа…» — Мунира перестал расхаживать по комнате. Он прислонился спиной к стене. Затем подошел к книжной полке, достал книгу «Лицом к горе Кения», полистал, положил обратно. Достал другую, «Ухуру еще не достигнута», снова полистал и, не читая, поставил на место. Очевидно, это помогло ему собраться с мыслями.
— Мистер Карега! — сказал он вдруг довольно резко. Карега удивленно вскинул на него глаза. Казалось, что Мунира собирает все свое мужество. — Мистер Карега, я не знаю, как все это выразить, но… вы здесь уже почти два года. Можно сказать, вы появились здесь как беженец, и я сделал все, что было в моих силах, чтобы оказать вам гостеприимство. Мы жили под одной крышей, мы с вами делили радости и огорчения. Однако после того, что случилось… я хочу сказать… после вашего признания, касающегося моей сестры, моей семьи и так далее, не кажется ли вам, что пора… э-э… не думаете ли вы, что нам нелегко теперь будет жить здесь вместе, бок о бок.
— Вы имеете в виду, мистер Мунира… никак не возьму в толк, что вы имеете в виду… вы хотите сказать, что я должен оставить свою работу?
— Ну это слишком сильно сказано. Но согласитесь, ваше признание создало довольно-таки неловкую ситуацию. Мы не можем полностью убежать от нашего прошлого, от того, что нас когда-то связало. Я хочу сказать, что у каждого есть свои воспоминания и свое чувство ответственности, из которых слагается то, что я назвал бы самоуважением. Теперь же не исключено, что кто-то может сделать вывод, будто это вы довели Муками до самоубийства.
— Мунира!
— Увы, вы были старше и опытнее ее. И еще, мистер Карега. Мне не слишком льстит, пусть это происходило только во сне, что вы сравнивали мою покойную сестру… или даже просто упоминали ее имя, говоря о проститутке, пусть даже об Особо Важной Проститутке!
Карега вскочил с постели и кинулся на Муниру, тот отступил в сторону, и Карега едва не стукнулся о стену. И тут руки его обмякли, на мгновение застыли в воздухе и опустились. На глаза навернулись слезы возмущения и гнева. Он ощущал болезненную слабость, он не был способен сейчас на месть: этот человек был его учителем, он старше его и хотя бы только поэтому заслуживает уважения. Он сердечно принял его здесь, дал ему работу, а кроме того, сознательно или нет, затронул болезненный сгусток вины, давно таившийся в его сердце. Вот почему Карега застыл в неподвижности, отчаянно пытаясь сдержать слезы.
— Если бы вы не были когда-то… если бы вы не… если…
Он не в силах был закончить фразу. Он сел на кровать и замолк, терзаемый чувством вины, но вместе с тем обиды, недоумения, гнева. Глаза его смотрели мимо Муниры — на школьный двор и куда-то вдаль, как будто бы искали ответа там, где была жизнь, настоящая жизнь, а не здесь, в этом жалком убежище безделья, мечтаний и мыслей о прошлом. Он заговорил, как будто обращаясь к миру, лежащему за пределами Илморога.
— Всего лишь две ночи назад мы вместе пили тенгету, чтобы отпраздновать сбор урожая и благополучный конец года, вероятно наитруднейшего для Илморога. Собран неплохой урожай, и вы со мной согласитесь, что нечасто у людей бывает такое ощущение общности судеб. Вот почему старуха Ньякинья была права, назвав тенгету напитком мира. Но оказывается, это напиток конфликта. Видимо, так должно было случиться, хотя мне неясно почему. У вас были свои причины приехать сюда, у меня — свои. Вы говорите, мы не можем уйти от своего прошлого, и с этим я не могу не согласиться. Но мне непонятно, чего ради мы должны кого-то оскорблять. Все мы проститутки, потому что в мире рвачества и наживы, в мире, построенном на неравенстве и несправедливости, в мире, где одни могут объедаться, а другие — только трудиться в поте лица, где лишь некоторые посылают детей в школы, а другие такой возможности не имеют, в мире, где князь, монарх, бизнесмен могут спокойно сидеть на мешке с миллионами, пока другие голодают или бьются о стены церквей головой, умоляя бога избавить их от голода, да, в мире, где какой-то человек, человек, ни разу не ступивший на эту землю, может, находясь в Нью-Йорке или Лондоне, решать, что мне есть, что мне читать, что делать, о чем думать, только потому, что он владеет миллионами, украденными у бедняков этого мира, — в таком мире все мы проститутки. Потому что, пока хоть один человек сидит в тюрьме, я тоже в тюрьме; пока в мире есть голодный и раздетый, я тоже голоден и раздет. Зачем же одной жертве оскорблять другую жертву? И менее всего нам, бедным, нужна жестокость по отношению к тем, кто когда-то был нам дорог, к тем немногим, кто порвал со своим классовым снобизмом, кто несет в себе веру, любовь, правду, красоту и стремится к свободному общению с другими людьми.
Воцарилась тишина. Мунира чувствовал себя неловко: он снова оказался в роли обвиняемого, в роли человека, чьи моральные качества, как выяснилось на поверку, недостаточно весомы.
— Мой отец — церковный староста, и вы должны бы понимать, что мне изрядно надоели проповеди и поучения, — сказал Мунира и остался очень доволен своим ответом.
— Я знаю, кто он… — сказал Карега и посмотрел в упор на Муниру, который даже заморгал от его пристального взгляда. — Я не собирался проповедовать. Просто я подумал о тех, которые предпочли умереть ради избранного ими пути. Я не уйду из школы. — Нам будет нелегко работать вместе, но я не собираюсь уходить.
— Что ж, посмотрим, посмотрим, — многозначительно произнес Мунира.
— В одном вы, безусловно, правы, — продолжал Карега. — Видимо, я прятался от чего-то. Знаете, почему я разыскивал вас? Потому что вы ее брат. Вы ее учили. Вы учили меня. Дело не только в том, что мне нужна была поддержка; я искренне надеялся, что вы откроете мне загадку Сирианы, объясните мотивы поведения Чуи. Во время похода в город я увидел много других чуй, и теперь, пожалуй, я уже не стремлюсь их понять. Человек взрослеет. История — это не галерея отважных героев. Я хочу остаться здесь и оглядеться вокруг. Я хочу найти свое место в предстоящей борьбе, — добавил он, вспомнив письмо адвоката.
— Посмотрим, — теперь уже угрожающе произнес Мунира, — однако на вашем месте я бы начал подыскивать себе работу в другой школе! А еще целесообразнее было бы вам попытаться попасть в институт усовершенствования учителей.
Глава девятая
1
Счастливый новый год. Сочная густая трава. Кочующие скотоводы вновь возвратятся на равнину. Прольются новые дожди. Зазеленеют новые травы. Созреет новый урожай. Мы наедимся досыта и забудем засуху прошлых лет. Мы не забудем Муниру, Карегу, Абдуллу и Ванджу. Они нас спасли. Их знание городской жизни, их городские связи. И ослика мы не забудем, да-да, ослика Абдуллы. Он разгуливал теперь, где ему вздумается, и женщины и дети наперебой кормили его из рук кукурузой. На сей раз никто — даже Нжугуна — не жаловался на то, что он ест слишком много травы. Мы часто одалживали его у хозяина, чтобы возить на большие базары в Руваини наши продукты и привозить оттуда городские товары. Так за небольшую плату он стал нашим осликом. Люди говорили про доброту Абдуллы. Да благословит его господь. Посмотрите, что он сделал для Иосифа. Послал его учиться. А сам, этот невоспетый герой нашей борьбы за свободу, без посторонней помощи справляется со всей работой в лавке — и это с одной-то ногой! — и никогда ни на что не Жалуется. Иногда, правда, он уходит в себя, но мы его понимаем. Зато в периоды хорошего настроения он с лихвой искупает те мрачные минуты, рассказывая свои истории, ставшие частью илморогских легенд.
Да, прольются дожди. Созреет урожай. Мы всегда будем помнить героев, оказавшихся среди нас. Мы всегда будем петь о походе через равнину. Да благословит господь старую женщину. Засуха скоро превратится в тусклый мираж где-то далеко за горизонтом. У нас говорят, что тысячелетний голод утоляется одной трапезой. Пусть сгинут вместе с засухой дурные мысли и страшные воспоминания! Всё, кроме исторического похода. Об этом мы всегда будем вспоминать, хотя член парламента от нашего округа так и не приехал к нам, чтобы объяснить все, что произошло. Пусть будет так, говорили мы в первые месяцы нового года; мы не знали тогда, что через год наш поход, подобно богу, который никому не позволит забыть свою щедрость, пришлет из прошлого своих гонцов, чтобы преобразить Илморог и изменить до неузнаваемости всю нашу жизнь. Илморог и мы вместе с ним и в самом деле изменились до неузнаваемости.
Но все это еще впереди. А пока, в начале этой грандиозной эпохи, мы говорили, шептались, сплетничали о полицейском начальнике и о полицейских, которые приезжали в новый участок, жили там с неделю и снова уезжали. Мы посмеивались над священниками, которые приехали из далеких городов, чтобы читать свои проповеди перед пустыми скамьями. Потому что ни один житель Илморога не хотел переступить порог нового здания.
2
Годфри Мунира, который давным-давно не садился на своего «железного коня», как-то однажды снова сел на него и с бешеной скоростью носился по Илморогу; незаправленная рубаха трепыхалась на ветру у него за спиной, как сломанное крыло птицы. Он почти все время проводил в одиночестве и даже в лавку Абдуллы редко заглядывал.
Карегу в эти дни видели, как правило, вместе с Ванджей. Что произошло между ним и Мунирой? Странно, очень странно, говорили мы друг другу, не понимая, в чем суть дела.
Но скоро мы все были заинтригованы, тронуты и восхищены расцветом юношеской любви; мы шептали друг другу: вот он, чудесный божий дар. Дружно взойдут и зазеленеют всходы новых хлебов. Мы наедимся досыта и отметим праздник урожая тенгетой.
3
Позже, через несколько лет, в илморогском полицейском участке Мунира попытается воссоздать тогдашнюю атмосферу в деревне, которая целиком и полностью определялась отношениями между Ванджей и Карегой. Он сделает это почти теми же словами, как будто отвечая на вопрос, томившийся в наших душах, когда мы наблюдали за разыгрывающейся на наших глазах драмой, заставившей даже стариков вспомнить молодость и любовные утехи под кустами или в зарослях кукурузы.
«Да, я мог попытаться его спасти, — писал Мунира, стараясь объяснить факты в свете минувших лет и событий. — Возможно, мне удалось бы его спасти. Мысль об этом доставляет мне боль. О том, что я мог спасти его, человека, стремившегося к миру и установлению истинных связей между событиями. Вместо этого я подтолкнул его в роковые объятия женщины, подобные тем, что погубили многих замечательных людей в течение столетий. Мне-то это следовало знать. Разве я сам не оказался жертвой этих коварных объятий?
Я пытался, я отчаянно боролся, стремясь высвободиться из них, но безуспешно. Вы помните, я наблюдал, как она постепенно удаляется от меня на нейтральную территорию, держась в стороне от наших испытующих и ищущих глаз? Это началось после приезда в Илморог Кареги. Какое это имеет значение, успокаивал я себя. Меня это не касается — разве я не оставил все позади? Я был стражем божьим в сумеречном свете где-то на грани сна и пробуждения, и разве я не собираюсь там и пребывать и не тревожить сумеречный покой порывами страсти? Сначала мне казалось, что ее преображение меня восхищает. Она не была больше такой, как прежде, когда буквально места себе не находила и пожирала людей своими широко раскрытыми, оценивающими глазами, быть может, скрывавшими злость за внешней добротой. В течение короткого времени, когда ее руки соприкоснулись с землей и пока шла подготовка к походу в город, глаза ее все чаще теряли неестественный блеск и приобретали мягкость и приветливость. В ней исчезала присущая горожанкам округлость линий, появлялась прелестная угловатость крестьянки. Я испытал боль, когда один или два раза снова захотел повторить ту ночь полнолуния, а она осадила меня.
Тогда мне казалось, что я ее понимаю. Разве не мне говорила она о прошлых и недавних страданиях в городе? Ей нужно было время, чтобы оправиться, утешал я себя, и надеялся, что мне представится случай во время похода в город. Я ждал… ждал… чтобы получить пощечину, испытать шок в ту ночь, когда мы пили тенгету. Полтора дня, пока Карега спал, точно под действием снотворного, я все передумал снова и понял, что я и в самом деле был слишком сдержанным, нерешительным. Пора мне взять инициативу в свои руки, сделать хоть какой-то шаг, пусть самый маленький, который привел бы цепь в движение. Я постепенно приходил в неистовство, чувствовал, что рассказ об отце и Муками для меня оскорбителен. Но что я мог с этим поделать? Мог ли я воскресить прошлое и заново связать себя с ним, заново привиться, подобно черенку, к стволу истории, если даже это будет всего лишь история моей собственной семьи, от которой я отпочковался? И будет ли этот ствол расти по-прежнему, раскидывая в стороны ветви, если я стану участником великого возрождения жизни? В то же время я знал, что я не могу сознаться даже себе, насколько сильно ранит меня охлаждение Ванджи. Ведь если говорить честно, убеждал я себя, я никогда не думал о наших с ней взаимоотношениях иначе, как о случайной связи. Я знал слишком много о ее прошлом, чтобы не чувствовать к ней некоторого предубеждения. И тем не менее… И тем не менее я хотел посчитаться с Карегой, и эти мои действия еще более отдалили ее от меня.
Я наблюдал за ней после ночи тенгеты, после моей ссоры с Карегой. Я видел, что в ней совершаются новые перемены. Это было похоже на бурный, не знающий преград рост зелени после дождя.
Мне было больно видеть, как она расцветала, и осознавать, что все это не для меня.
Чем дальше она отстранялась от меня, тем сильнее притягивала меня к себе, пока наконец не опутала мою душу бесчисленными нитями. Безопасное, со всех сторон огражденное существование в сумеречном полусне подошло к концу, и я чувствовал боль от бурного движения крови по моим жилам, очнувшимся от многих лет спячки.
Я ничего не мог с этим поделать. Я шпионил за ними, следил уголком глаза, и то, что я видел, заставляло меня сожалеть, что я слишком поспешно столкнул его со своей орбиты.
Вечерами я видел, как они вместе бежали по полю, цепляясь ногами за какие-то ползучие растения, среди желтых цветов в высокой траве, а когда возвращались, вся их одежда бывала покрыта колючками. Они часто гуляли по илморогскому кряжу, две далекие тени на фоне золотистого сияния заходящего солнца, исчезали за хребтом и возвращались в темноте или при лунном свете.
Любовь их созревала, как созревал в полях новый урожай.
Чувство, которое я не берусь описать, которое, думал я, никогда не сможет завладеть мною, укоренилось, пустило ростки и готово было покрыться цветами.
Одно колыхание ее юбки было для меня подобно удару ножа. Но когда она не попадалась мне на глаза, нож, казалось, еще глубже проникал в мое тело. Если она встречалась мне случайно или мелькала где-то вдалеке, будь то при свете яркого солнца или в сумерки, я чувствовал не удар ножа, а уколы тысячи тонких игл, впивающихся в мою плоть. Ее шаги по песку будоражили меня, ее присутствие вызывало громоподобную пульсацию надежды на недостижимое. Ангел-мучитель!
Мне необходимо было ее видеть. Но это было пыткой. Я презирал себя за то, что потерял над собой контроль. Разговаривая с ней или с Карегой, я старался, чтобы голос мой звучал ровно, — этим я доказывал самому себе, что вполне умею сохранять самообладание. Зачем она приехала в Илморог? Зачем Карега приехал в Илморог? Есть ли в Илмороге место для нас троих?
Я уехал в Лимуру искать новых учителей. На этот раз мне повезло, и я нанял двух выпускников школы Харамбе в Киньогори, и еще одного, который пока не получил аттестата, но зато учился в школе высшей ступени в Нгениа. Сразу три новых учителя!
И помчался обратно на свой наблюдательный пост.
Они по-прежнему гуляли по илморогским окрестностям, по нолям, взбирались на вершины гор, уходили на равнину, и их любовь расцветала, точно они оба сумели оживить умершие, упущенные возможности прошлого. Второй шанс. Его второй шанс разделаться со мной. Первый — это была Муками. Теперь Ванджа.
Я стал тщательно выискивать недостатки в его преподавательской работе, в уровне его подготовки, в содержании уроков, в литературе, которую он рекомендует своим Ученикам. Но, говоря по совести, придраться было не к чему.
В голове у меня складывались целые проповеди на темы высокой морали — о пагубном воздействии на юношество их незаконной связи.
Хлеба созрели, настал день сбора нового урожая.
Однажды я пригласил учителей выпить пива у Абдуллы. Это было в середине третьей четверти.
Я перевел разговор на школьные проблемы, в частности на проблему преподавания истории и других гуманитарных предметов.
— Вы, конечно, знаете, какие дети впечатлительные. Они склонны к подражанию. Мнение учителя они воспринимают как истину, утвержденную Священным писанием. Поэтому мы должны быть крайне осторожны, не правда ли? — спросил я, обращаясь к Кареге.
Меня слушали внимательно, и я упивался убедительностью своих аргументов.
— Осторожны? В чем? — спросил Карега в своей излюбленной и всегда раздражавшей меня манере, притворяясь, будто не понимает, о чем идет речь.
— В том, чему мы их учим. Возьмем, к примеру, политику. Пропаганду. Эти проблемы, вы согласитесь, очень остры и требуют особой подготовки.
Он не ответил. Я все сильнее распалялся и со все большей уверенностью отстаивал свою точку зрения.
— Видите ли, им нужно дать факты. Простые факты. Им нужна информация, с помощью которой они выдержат выпускные экзамены. Да-да, информация, а вовсе не интерпретация фактов. Потом, когда они пойдут в институт, и я надеюсь, что вы со мной согласитесь, они смогут воспринять более сложный материал. К тому времени они научатся размышлять и начнут сами интерпретировать факты. Вот я и говорю: давайте им факты, факты, а не пропаганду о черном цвете кожи, об африканских народах, потому что все это политика; они и без того знают, к какому племени принадлежат. Вот это факт, а не пропаганда.
Я откинулся на спинку стула и осушил стакан пива, весьма довольный собой. Кое-что из сказанного мною я, если говорить честно, вычитал в циркуляре, разосланном во все школы английским инспектором по языку и истории из министерства просвещения; этот инспектор был известен как крупный ученый в области гуманитарных наук. Но какое это имело значение?
— Я не согласен с таким подходом, — начал Карега, и было заметно, что он с трудом подыскивает нужные слова. — Я не согласен с тем, что в нашем развитии, в развитии человеческих существ, есть такая стадия, когда нам нужны только так называемые факты, информация. Человек — мыслящее существо с момента рождения и до самой смерти. Он смотрит, слушает, трогает, нюхает, пробует и просеивает все эти впечатления в своем мозгу, чтобы дать соответствующую оценку непосредственному жизненному опыту. Разве все это чистые факты? Когда я смотрю на вас, то, что я вижу, определяется тем, где я стою или сижу, количеством света в комнате, силой моего зрения, тем, наконец, о чем в данный момент я думаю. Конечно, история о семи слепцах, никогда не видевших слона, которую мы рассказываем в классе, весьма поучительна. Всякое разглядывание, всякое прикосновение связано с интерпретацией. Но даже если предположить, что это чистые факты, то как быть с проблемой их отбора? Разве отбор не есть интерпретация? В какой же пропаганде можно обвинить нас, учителей? Когда вы сейчас говорили, я неизвестно почему подумал о. Чуи. Но это другая история… Поговорим же о так называемой пропаганде, которая якобы не есть факт. Угнетение черных народов — факт. Африканцы, разбросанные по разным уголкам земли, — факт. Африканцы живут в США, Канаде, Латинской Америке, Вест-Индии, Европе, Индии, повсюду — это тоже факт. Африка — один из богатейших континентов с неограниченными возможностями обновления и роста — факт. Каких только полезных ископаемых нет в Африке: медь, золото, алмазы, кобальт, уран! И что только не растет на пашей земле! То, что наши народы сражались против арабских работорговцев, — факт; что народ акамба строил против них мощные оборонительные заслоны, одновременно торгуя с ними слоновой костью, — факт. Наши народы сопротивлялись вторжению европейцев — факт; мы сражались за каждый дюйм нашей территории, за каждый горный кряж, и лишь в результате превосходства их вооружения и предательства кое-кого из нас они победили. Итак, история народа Кении — это история борьбы и сопротивления. И это — факт. Наши дети должны знать, что вредило нам вчера, что мешает нам сегодня. Они должны знать, что формировало нас в прошлом и что сейчас формирует новую породу мужчин и женщин, которые решительно объединяются с людьми Других земель в общей борьбе против того, что принижает нас всех.
Освобождение: можно ли сказать, что кто-то слишком юн, чтобы думать об этом? Напротив, ребенок может по-настоящему себя испытать, только когда он сам начинает ходить, падать, снова подниматься, впитывать в себя окружающее и таким образом открывать самого себя. Мы должны научить наших детей ненавидеть все то, что мешает им любить, и любить все то, что позволяет им любить с открытым сердцем.
Я никогда не задумывался над всем этим. Я видел, что слушатели зачарованы новизной его мыслей и убежденностью, с какой они были высказаны. Мне было не по себе: я хотел опровергнуть все, что он сказал, но не знал, как это сделать. В этот момент в дверях появилась Ванджа.
Ее глаза встретились с его глазами. Я весь напрягся и скорее почувствовал, чем увидел, как сплелись их взгляды, прежде чем она поздоровалась со всеми нами.
Я не мог вынести этой боли.
Я не мог удержаться от дурных мыслей.
Я сел на велосипед и поехал в управление».
Глава десятая
1
Еще один год подошел к концу. Детей распустили на каникулы, и Мунира занялся годовым отчетом и прикидками на будущее. С удивлением отметил, что он в Илмороге уже пять лет. Теперь в школе будет шесть классов, уроки в две смены. Отлично учится Иосиф. Конечно, у него исключительные способности. Даже если илморогской школе не удастся с первой попытки перевести на экзаменах кого-либо из учеников в школу следующей ступени, то уж со второй попытки Иосиф наверняка этого добьется, и, таким образом, илморогская начальная школа станет известной во всей стране.
Он запер кабинет и вышел на улицу. Все было пусто кругом: урожай уже собрали. Засуха и поход в город превратились в легенду глубокой старины. Правда, никакие обещания пока не воплотились в жизнь. Илморог по-прежнему оставался забытым уголком республики. Даже священники и полицейские с инспектором во главе появлялись здесь только изредка. Один или два раза в школу приезжал Мзиго, торопливо забегал в лавку Абдуллы промочить горло и, осыпая проклятиями дорогу, исчезал снова. Но в результате этих наездов кое-какие улучшения, особенно касающиеся школьного оборудования, все же осуществлялись. Однажды Мзиго привез с собой еще одного нового учителя, так что всего их стало теперь пятеро, не считая Муниры.
«Чаепитие в Гатунду» тоже казалось теперь чем-то таким, что происходило давным-давно, в какой-то другой стране, и Мунира уже подумывал о поездке домой. Но как он посмотрит в глаза отцу теперь, когда он знает обстоятельства гибели Муками? Ненужные мысли, оборвал он себя, ведь его отношение к отцу и его прошлому, постоянная неловкость, которую он испытывал в присутствии отца, не были связаны со смертью сестры. Он взял велосипед — решил ненадолго заглянуть к Абдулле.
Он весело насвистывал, когда увидел ее на узкой тропинке, почти в том же месте, где пять лет назад она поздоровалась с ним и задала столько забавных, но отнюдь не дружеских вопросов.
— О, это ты, мать мужчин, — приветствовал он ее, нажав на тормоза. У него было хорошее настроение: если не считать охлаждения Ванджи, в остальном он преуспевал и перед ним преклонялись все илморогцы, потому что благодаря ему в школе появились новые учителя для их детой. На время он уступил пальму первенства Кареге — это было после возвращения из города, — но теперь… Для полноты счастья ему не хватало только Ванджи. Ньякинья смотрела себе под ноги, но голос ее звучал отчетливо и ясно.
— Я слышала, несколько месяцев назад в школе начали работать три новых учителя.
— Да-да, — недоуменно ответил он.
— Они хорошо себя показали.
— Разумеется. А что, кто-нибудь жаловался?
— Нет. Дети довольны новыми учителями. Как и двумя первыми. Кто дал их нам?
— Серикали[29]. Кто же еще может платить им жалованье?
— Мвалиму, почему они одной рукой дают, а другой отнимают? Разве это справедливо?
— Я… Я не понимаю, — сказал он.
— Ты понимаешь. Ты знаешь больше, чем осмеливаешься сказать.
— Я в самом деле не понимаю… о чем ты…
Он закашлялся и отвернулся. Илморог был погружен тишину. Он увидел двух мальчишек, гоняющих вместо футбольного мяча яблоко. Когда он снова повернул голову, старуха исчезла. «Совсем как в тот раз», — подивился он, раздумывая над ее словами. Внезапно ему расхотелось идти в лавочку Абдуллы: опять разговоры, опять сплетни. Он прислонил велосипед к стене дома. Он стоял и смотрел туда, где только что была Ньякинья. От встречи с ней остался в душе неприятный осадок: она женщина всеми уважаемая и ее враждебность могла ему дорого обойтись.
Он вздрогнул. Его пугали эти необъяснимые повторения прошлого. А ведь именно от тирании прошлого он всегда хотел освободиться. Сначала Ньякинья, теперь Ванджа. Первая вспышка страха сменилась подъемом от смутного ощущения новообретенной власти.
— Хорошим манерам тебя, видно, так и не научили, — сказала она, и голос ее прозвучал точно эхо прошлого. По ее невозмутимому лицу он не мог определить, как она к нему относится. — Ты так и не пригласишь меня зайти?
— Заходи, заходи, — сказал он с неестественной игривостью. Внутри разливалось приятное тепло.
Она взяла складной стул, прислоненный к стене, и села. Ноги босые, простое платье в цветочек. Никаких украшений. Ему показалось, что она точно повзрослела: глаза смотрели твердо, ясно, в них не плясали больше дьявольские, манящие огоньки. Однако ее прямой взгляд, хотя и отнюдь не враждебный, поверг его в замешательство.
— Хочешь чаю?
— Нет, не хочу, — сказала она. — Я бы выпила воды.
— Воды сколько угодно, — сказал он шутливо, протягивая ей кувшин. Теперь у него был алюминиевый бак для сбора дождевой воды. Дом его с годами принял цивилизованный вид — диван, множество прочей домашней утвари, прибавилось книг на полках. Она отхлебнула воды и осторожно, даже чересчур осторожно поставила кувшин на пол.
— Ты не забыл ту ночь, когда мы пили тенгету? — спросила она вдруг.
— Нет. А что? Это было давно. Целый год прошел.
— Я помню, как ты спросил, зачем я приехала в Илморог.
— Да, мне было любопытно узнать… впрочем, у каждого свои причины поступать так, а не иначе. Свои секреты.
— Да, но ты спросил второй раз, хотя должен был знать… Я же рассказывала… про пожар… про «чаепитие».
— Зачем ты ворошишь прошлое? — спросил он, чувствуя себя крайне неловко. Затем добавил: — Не помню, говорил ли я тебе, но я сам тогда только что вернулся с того же самого «чаепития».
— Неужели? Ты мне не рассказал. Но дело не в этом. Зачем ты хотел узнать причину моего приезда? В первый раз.
— Послушай, Ванджа. Если не хочешь, можешь не рассказывать. Наверное, на меня подействовала тенгета. Эта крепкая штука всем развязала языки.
— Но я хочу тебе кое-что сказать. — Она иронически усмехнулась. — Я специально для этого пришла. Я о многом тебе рассказала. Я не пыталась скрыть, кто я есть и кем была. Только одно я утаила. Я всегда боялась, что я бесплодна, что не могу иметь детей. Мысль об этом давила на меня тяжким грузом. Ведь дети, как бы легкомысленно мы к ним ни относились, это то, что делает официантку человеком. Ты мать, и уж этого никто у тебя не отнимет. Я пыталась. Я побывала даже у Барбана в Тхигио. Это знаток трав, он особенно искусен в лечении женских болезней…
— Извини меня, — прервал ее Мунира, — мне кажется, ты говорила, что у тебя был ребенок, что ты была беременна.
— Да. — Она долго смотрела в пол, прикусив губу. — Он умер, — наконец сказала она. — Но много позже я открыла в себе эту потребность иметь ребенка. Правда, еще в школе, девчонкой, я всегда с замиранием сердца глядела на детей, мне хотелось их ласкать, играть с ними. Потом эта жажда стала нестерпимой. Вот почему я приехала. Увидеть бабушку. Увидеть места, откуда родом мой отец, а заодно спросить совета. Она повела меня к Мвати…
— Но, говорят, он не пускает к себе в дом молодых людей.
— Верно. Меня заставили ждать во дворе. Двор большой, окружен живой изгородью из жгучей крапивы и колючего кустарника. Когда меня впустили в дом, я только слышала его голос. Он задал мне несколько вопросов. Не хочу рассказывать подробно. Он посоветовал мне зачать в ночь новолуния, в поле. Я не выполнила его инструкций. Я не очень-то верю в луну. Остальное тебе известно. Такой была моя жизнь. Мое несчастье. Я с этим смирилась.
— Зачем ты мне это рассказываешь? — спросил он, ощутив острую боль: она просто использовала его дли знахарского эксперимента.
— Я хочу, чтобы ты понял, что значит для меня Илморог, что значит для меня Карега. Пожалуйста, не обижайся если я скажу, что почти со всеми мужчинами я преследовала какую-то цель. Я умею ценить дружеские отношения. Но сначала я хотела только одного — забыть о своих прошлых связях. О своих шрамах. Потом появилась надежда… временами я водила дружбу только с женатыми мужчинами, у которых были дети. Поверь, мне было одиноко. С тобой я тоже на что-то надеялась, но ничего не вышло. С ним все иначе. Он мне нужен. Он мне действительно нужен. Именно он, он сам. Впервые я почувствовала, что и я нужна… как человек… не для унижения, растления, втаптывания в грязь… понимаешь? Это дается немногим… У меня снова появилась надежда почувствовать себя женщиной, человеком, человеком безо всяких там «но», и не стыдиться этого. Ко мне словно вернулись мои девичьи годы, я чувствую, что я вся преображаюсь…
Она замолчала и посмотрела на него. В ее глазах метались огоньки. Он испытывал теперь еще большую неловкость от этого откровенного, безумного взгляда: в нем таился вызов. В ее глазах была какая-то пугающая красота… красота львицы.
— Я рассказываю тебе все это, Мунира, потому что знаю, кто виноват в отстранении Кареги. В его увольнении из школы. Это ты.
Он порывался что-то сказать, возразить, свалить вину на Мзиго, но она продолжала, повысив голос:
— Я требую, чтобы он вернулся в школу. Я хочу, чтобы он вернулся, мы все хотим, чтобы он по-прежнему был учителем наших детей. Делай что хочешь, но он не должен уезжать из Илморога. Иначе… Мунира… я женщина решительная… кому-то рано или поздно придется за это расплачиваться. Я хочу, чтобы ты понял: нужно, чтобы он остался здесь… мне безразлично, каким образом… но если он уедет, то либо ты, либо Мзиго, или же вы оба…
Она встала и стремительно вышла из комнаты, словно боялась, что слова застрянут у нее в горле или что она не сумеет совладать с дрожью в коленях. Слова угрожающе повисли в воздухе, и Годфри Мунира еще долго не мог забыть силу ее голоса, красоту ее тела, ее откровенность, блеск гневных глаз. Все это в одно мгновение окончательно и бесповоротно привязало его к ней. «Я погиб… мы все погибли… но она… она должна быть моей… эти глаза львицы…»
Он знал, что она его покорила. Но он знал и то, что не в силах уже помешать увольнению Кареги. Что сделано, то сделано… сделано ради тебя, моя ночная львица, бормотал он про себя.
2
«Господи, сделай так, чтобы он не уезжал», — повторяла про себя Ванджа, глядя на далекие горы Донио, поднимающиеся за равниной. Облака над горами образовывали причудливый рисунок: пещеры, похожие на разверстые пасти, извергающие дым и огонь. Пасти постепенно уменьшались, и вскоре пещеры бесследно исчезли, превратившись в воздушные мотки темно-голубой шерсти. Она следила за медленным расползанием шерсти, пытаясь уловить место, которого коснулась божественная десница. Это отвлекало ее от того, что не давало покоя, будоражило. Но мысль настойчиво возвращалась: если он уедет из Илморога… если он уедет… она тоже уедет. Ванджа вздрогнула: ее пугала мысль о том, что ждет ее, о столкновении с миром, лежащим за пределами этой сельской обители. Она оставила прошлое далеко позади, так пусть оно там и пребудет, за стенами Илморога. Но что она будет делать здесь без него, как жить? Последовать за ним?.. И снова содрогнулась при мысли о мире за порогом ее убежища… Мои раны… без тебя они заноют.
— Иди работать ко мне в лавку, — предложил Кареге Абдулла, — мы будем равноправными партнерами. — Он сам понимал нелепость своей идеи: может ли жалкая лавчонка вместить их всех? Но ничего другого предложить он не мог.
Ванджа посмотрела на Абдуллу. Нечто подобное он предлагал ей пять лет назад. В наступившей тишине слова Абдуллы прозвучали так торжественно, что она едва не рассмеялась. Но как бы странно и неожиданно ни выглядело его предложение, за ним скрывались искренние чувства, Ванджа это знала.
Карега слушал, не вдумываясь в смысл слов. Он был уверен, что все кругом понимают простой факт: ему нечего больше делать в Илмороге, абсолютно нечего. Горечь и злость против Муниры и школьной инспекции отражались сейчас во всем, что он говорил, о чем думал. Он не мог взять в толк, почему же все-таки его так бесцеремонно отстранили от того, в чем он наконец увидел смысл своей жизни. Он чувствовал, что воспитывать детей — его призвание, а уроки стали для него постоянным спором с самим собой, когда он пытался понять психологию детей и в то же время представить себе мир их будущего, их жизненные перспективы. Он уже начал сомневаться в том, что образование может быть единственным средством полного освобождения народа, но еще не созрел для того, чтобы выйти за его пределы и окунуться в большой мир за степами илморогской школы. Однажды он, правда, попытался выйти в тот мир, но закончилось это тюрьмой. Итак, что же ему делать? Вернуться на обочину шоссе, торговать овчинами, грушами и сливами? Неужели его жизнь так и останется длинной чередой неосуществленных желаний и рухнувших надежд, если не считать нескольких случайных эпизодов вроде пребывания в Илмороге? Ведь он стремился только к правде, красоте, пониманию — как могло это помешать спокойствию и миру других людей? Как мог Мунира так поступить с ним? Карегу не удовлетворяло то оправдание, что Мунира глубоко переживает смерть сестры и позор отца. Он ничего не знал о привязанности Муниры к Вандже. А если бы и знал, то не понял бы этого. Он слишком молод. Слишком неискушен. Он еще не ведал той неутоленной страсти, которая зрелого человека может толкнуть даже на убийство, лишь ради того, чтобы самоутвердиться, увериться в том, что не все потеряно. Ведь лорд Фриз-Килби тоже преследовал свою дражайшую супругу с ружьем, предназначенным для туземцев и диких зверей. Но Карега в действиях Муниры видел лишь необъяснимую мстительную мелочность. И вообще все его мысли об учителе — добрые или злые — были почему-то противоречивы, в них таилась растерянность и неоправданные надежды, то же самое он испытывал, когда их кумир Чуи прибыл в Сириану и попытался соперничать с самим Фродшемом. Итак, выдающиеся личности, истинные герои!.. В кого из них верить? А может, он выдумал себе героев или искал их не там. В этот критический момент Карега чуть было не разуверился в людях и в возможности найти истинную красоту и идеалы в мире, где идет ежедневная битва за хлеб насущный. Он слышал голоса Абдуллы и Ванджи, пытающихся предотвратить его падение в бездну.
— Скажи, а почему ты все-таки приехал в Илморог? — спросил он Абдуллу.
Вопрос не был неожиданным, сколько раз Абдулла сам задавал его себе, и все же он вздрогнул. Потом бросил взгляд на далекие горы Донио; солнце уже садилось за вершины. Прогнал от лица назойливую муху.
— После ареста я попал в лагерь Маньяни. А вышел оттуда одним из последних. Это как раз перед тем, как провозгласили независимость, можете себе представить, какие чувства, надежды и воспоминания переполняли меня в те дни. Я говорил себе: если бы только до этого дня дожили Ндингури, Оле Масаи и другие! Торжество веры… слава, венчающая коллективную борьбу и стойкость. Теперь все будет иначе. Я не увижу больше насмешливых белых лиц, презирающих наш труд. Не услышу брани индийского коммерсанта. Им всем придется убраться. Фабрики, чайные и кофейные плантации будут принадлежать нам — народу Кении. Я подумал о тех, кто всегда мешал нам в нашей борьбе. О тех, кто сотрудничал с Гендерсоном. Мне отмщение, говорит господь, но я все же хотел бы помочь ему в этом. Извести паразитов, предателей. Я пел в те дни песню, исполненную надежд:
Вы, грязные предатели, Оруженосцы белых, Куда вы надеетесь скрыться, Когда смельчаки вернутся И трубы возвестят о нашей победе? Нас не спугнул дождь, Нас не испугала смерть, Мы не убоялись львов, Не устрашились холодного ветра. Мы не дрогнули перед иноземцами, Потому что знали: Кения — земля черного человека.Недели и месяцы я пел эту песню в ожидании перемен.
Я ждал земельной реформы, раздачи земли.
Я ждал работы.
Я ждал, когда будет воздвигнут памятник Дедану Кимати..
Я ждал.
Я говорил себе: я могу продать половину своего акра земли. Я так и сделал и купил ослика с тележкой. Я стал возить чужие товары на рынок. Ослу не нужен бензин или керосин.
Я все еще ждал.
Я услыхал, что людям дают займы для выкупа ферм, принадлежащих европейцам. Мне было непонятно, почему я должен покупать землю, за которую уже заплачено народной кровью. Но все-таки поехал. Мне сказали: это Новая Кения. Здесь ничто не дается бесплатно. Без денег ты не можешь купить землю, а не имея земли, ты не можешь получить в банке ссуду для ее покупки или открытия собственного дела. Получалась какая-то бессмыслица. Когда мы боролись за свободу, мы принимали в свои ряды людей, не спрашивая, есть ли у них земля.
Я говорил себе: может быть… может быть… за этим стоит какой-то большой замысел.
Я ждал.
Я сказал себе: хорошо, я стану немым и глухим. Посмотрю, как пойдет дальше. Посмотрю, что будет. Я видел, как растут разногласия в стане черных. В отношениях между народностями. Между общинами. Районами. Даже самыми близкими. Между семьями. Я вспомнил нашу борьбу, наши бои, наши песни; моя искалеченная нога не давала мне об этом забыть. Я спрашивал себя: как может быть такое между своими? Ведь теперь белый человек наверняка давится от смеха, он так хохочет, что нос его скоро раздвоится, как у той вошки в народной сказке.
Я спрашивал себя: почему никто не вспоминает о погибших? О нашем движении?
Я сказал себе: я обойду все конторы. Я пойду на фабрику, где когда-то служил. Мне нужна была работа, больше ничего.
Я зашел в контору.
Я ищу работу, сказал я.
Они сказали: калека?
Я сказал: а разве калеке не нужно есть?
Они переглянулись.
Они сказали: имеющие уши да услышат, имеющие глаза да увидят.
Это Новая Кения.
Здесь ничто не дается бесплатно.
Захотел на дармовщинку, отправляйся в Танзанию или в Китай.
Я горько усмехнулся. Чтобы поехать в Танзанию или в Китай, все равно нужны деньги на автобус.
Озадаченный, я стоял у дверей конторы. Я выпил до дна мою горькую чашу. В это время из «мерседеса» вышел человек в черном костюме и вошел в контору. Все клерки повскакали с мест, во весь рот заулыбались…
Абдулла замолчал, задумался. Муха продолжала жужжать у него над ухом, и он безуспешно пытался ее отогнать. Потом точно забыл про нее, и взгляд его устремился куда-то вдаль.
— Друзья мои… сегодня меня ничто уже не может взволновать. Мунира был когда-то твоим учителем. Его самого исключили из Сирианы. Как и тебя. Теперь по личным мотивам он выгоняет тебя с работы, а ты растерялся и впадаешь в отчаяние. Думаешь, меня это удивляет? Завтра, друзья мои, и вы ополчитесь против меня. Я не заплачу. Быть может, даже Иосиф накинется на меня с бранью, но я не заплачу. Но в тот день! Разве мог я остаться безучастным? Да у меня все внутри вывернулось наизнанку.
Человек, который вошел в контору, был тот самый тип, что предал меня и Ндингури. Как я позже выяснил, он подписал контракт с этой компанией на перевозки ее товаров по всей стране. Клерки твердили; наконец-то настала Ухуру. До независимости ни один африканец, кроме грузчиков и чернорабочих, не смел прикоснуться к товарам этой фирмы. А теперь господин Кимерия ворочает миллионами!
Я точно к земле прирос. Итак, Кимерия Ва Камианджа пожинает плоды Ухуру!
Я вернулся в свою деревню, продал оставшиеся пол-акра земли. Забрал пожитки, ослика и двинулся в путь вслед за солнцем. Я двинулся в самую глубь страны, где ничто не напоминало бы мне об этом подлом предательстве.
Можете называть это бегством.
Но в душе я уже умер. И только совсем недавно кровь снова побежала по моим жилам. Ох, опять эта проклятая муха!
Он занес руку, надеясь прихлопнуть муху, но промахнулся, попал себе по лицу и пробормотал что-то нечленораздельное. Затем повернулся к Кареге.
— Поэтому я и прошу тебя не уезжать. Куда ты поедешь? Останься здесь. Возьми клочок земли в аренду. Расти хлеб, как Ванджа. Может, что-нибудь и выйдет.
И вдруг Ванджа громко всхлипнула.
— Что случилось? — спросил Абдулла. Затем подумал про отъезд Кареги, и ему пришло в голову, что…
— Ты сказал: Кимерия?
— Тогда это он.
— Кто? О чем ты говоришь? — вмешался Карега.
— Это тот человек, из-за которого я ушла из дому, — сказала она. — Он называл себя Хокинс Кимерия.
Они переглянулись. Комок застрял у Кареги в горле, он сразу вспомнил погибшего брата.
— Это… тот, что… — выдавил он из себя.
— Да-да. Рабочие звали его «господин Хокинс», — сказала Ванджа. Она как будто заново пережила свое унижение в доме Кимерии во время похода в город.
И вдруг боль опять пронзила Карегу: он спит с женщиной, которая принадлежала убийце его брата!
Абдулла ничего не мог понять. Тогда Ванджа объяснила, что человек, который задержал ее, Нжугуну и Карегу в доме на Блю Хиллс, был он самый, Кимерия!
Но, прежде чем Ванджа и Карега успели ответить на все вопросы растерянного Абдуллы, они услышали гул в небе. Им показалось, что это гром. Сначала далекий, он приближался с каждой минутой. В небе показался самолет. Он летел совсем низко, описывая круги, точно отыскивал что-то упавшее с неба. Он то приближался, то снова улетал на далекую равнину, а потом опять возвращался, описав гигантский круг в небе. Рокот мотора вдруг стих, возник снова и снова оборвался. С машиной что-то явно не ладилось. Все трое вскочили с мест. Самолет будто застыл у них над головой, казалось, сейчас он рухнет прямо на них. Они оцепенели от ужаса. Ванджа, прижавшись к Кареге, тихонько охала. Абдулла крикнул:
— Ложись! Все на землю! Ничком!
Они повалились на землю и услышали, как самолет просвистел совсем рядом, и впрямь едва не задев их, сел в поле, в полумиле от лавки Абдуллы.
— Еще чуть-чуть — и он бы срезал нам головы, — сказал Карега, когда они поднялись на ноги и побежали к самолету.
Самолет приземлился благополучно. Европеец в рубашке и брюках цвета хаки и три африканца точно в такой же одежде стояли возле самолета, уперев руки в бока, и разглядывали машину.
— Какой крошечный, — воскликнула Ванджа. — Такие стояли в аэропорту Вильсона.
Они обошли самолет. Сзади, вздыхая, тащился Абдулла. «Нога, моя нога», — твердил он. Ванджа и Карега вернулись к нему. Оба молчали.
Через час весть о вынужденной посадке самолета облетела все общины, все деревни, и ближние, и дальние. Сотни людей скопились на поле. Даже когда стемнело, люди продолжали прибывать с фонарями и факелами в руках.
Они обступили самолет широким кольцом и разглядывали его с таким видом, точно это они своей властью заставили его опуститься на землю.
Событие превратилось в своего рода праздник, который затянулся на несколько недель. Школьники приезжали на грузовиках посмотреть на крылатого коня. Возле самолета постоянно дежурили двое полицейских.
Ванджа вдруг прервала мрачные мысли Абдуллы.
— Я кое-что придумала. Не будем поддаваться печали и отчаянию. Похоже на то, что праздник не скоро кончится. А людям нужно есть. Давай готовить еду на продажу. И немножко тенгеты, чтобы промочить горло, им не повредит… как и нам в наших невзгодах.
Такая блестящая идея и такая простая: Абдулла сразу воодушевился. Ведь есть же «Таскер», а тенгета и дешевле, и приготовить ее легче. Если по всей стране продают чангу, кируру, бусаа, то почему бы в Илмороге не продавать тенгету?
Идея имела полный успех. Спустя неделю люди уже приходили не столько поглазеть на самолет, сколько ради тенгеты. Поползли слухи о том, что напиток дает детей бесплодным женщинам и возвращает силу пожилым мужчинам.
Стали организовываться вечера с танцами и тенгетой. Известность Илморога, где когда-то бродили лишь кочевые скотоводы да старые крестьяне воспевали землю и травы и воздевали очи к небу в ожидании дождя, вышла далеко за горы и долы.
И вот Илморог снова замелькал в центральных газетах. Ндери Ва Риера был назначен членом комиссии правительственных чиновников и авиационников для расследования причин аварии самолета. Сообщение о создании комиссии появилось во всех газетах и было передано по радио. Одна из газет поместила статью с фотографиями самолета в окружении толпы местных жителей. В статье говорилось:
«Четырехместный самолет с топографами и фотосъемщиками на борту, совершивший вынужденную посадку в идиллической деревушке Илморог, округ Чири, стал не только объектом расследования правительственной комиссии, но и предметом странного местного культа. Самолет занимался съемкой местности для проекта трансафриканской автострады, строительство которой вскоре будет осуществлено в тех краях. Вероятно, это в свою очередь даст толчок уже внесенным предложениям, касающимся сельскохозяйственного развития всего района.
Ускоренное развитие Илморога было основным стержнем секретного доклада, подготовленного посланными туда экспертами два года назад, когда засуха и голод угрожали жизни тысяч людей. Илморог считается также потенциальным местом туризма; многое в этом направлении сделал энергичный депутат парламента от Илморога, достопочтенный Ндери Ва Риера, великий поборник Африканской исключительности и один из национальных вождей КОК.
Что же, у нас есть хорошие новости для уважаемого члена парламента.
Туристы уже хлынули в эти края.
Быть может, у них нет американских долларов. Однако они привозят с собой десятицентовые монеты из ближайших округов. И все из-за одного самолета. Беспрецедентное число визитеров, вероятно, не иссякнет, даже когда самолет оттуда уберут.
Теперь самолет стал предметом культа. Его обожествляют так же, как издавна обожествляли легендарное мифическое божество-чудовище, дававшее якобы силу и свет всему округу. Поговаривают, что именно этот зверь и заставил машину спуститься на землю. Возле гаража Каниеки, где стоит самолет, танцуют целые толпы. Они пьют странный напиток, именуемый тенгетой, который вроде бы лечит бесплодие и воскрешает мужскую силу. Тенгета ради Силы! Люди впадают в забытье, некоторых посещают видения самолетов и других машин, которые приводит в движение странное мифическое чудовище, изрыгающее огонь и свет…»
И только для Ванджи, Абдуллы, Руоро, Нжугуны и Ньякиньи, а также для детей илморогской начальной школы главной темой разговоров был не самолет, не толпы зрителей и не туристский бум, а гибель ослика Абдуллы — этой единственной жертвы авиакатастрофы — и отъезд Кареги из Илморога.
Часть четвертая И снова… борьба продолжается!
Эти трупы юношей, Эти мученики, повисшие в петле, эти сердца, пронзенные серым свинцом, Холодны они и недвижны, но они где-то живут, и их невозможно убить. Они живут, о короли, в других, таких же юных, Они в уцелевших собратьях живут, готовых снова восстать против вас. Уолт Уитмен [30]То, что мы братья, — не наша вина и не наша ответственность. Но если мы товарищи, то это политическое обязательство… Лучше быть и братом, и другом.
Амилкар КабралГлава одиннадцатая
1
Трансафриканская автострада, связывающая Найроби и Илморог с множеством городов нашего континента, по справедливости может быть названа одной из величайших дорог, какие когда-либо пролегали по африканской земле. Это символический, хотя и не запланированный памятник тем, кто среди грабежа, предательства и алчности, именуемых цивилизацией, среди освободительной борьбы, которая велась зубами и когтями, позволял себе помечтать, невзирая на издевательства и обвинения в сумасшествии, в мании величия. Эти люди поняли, что слабость сопротивления объясняется не безволием или нехваткой оружия, а печальной участью африканских народов, разделенных регионами, языками, диалектами по прихоти бывших хозяев. И они, эти люди, бросили клич: Африка должна быть единой!
Да здравствует Чака. Да здравствует Туссен Лувертюр. Да здравствует Кваме Орлиный Глаз. И слава Кимати, сыну Чиури.
Само собой, некоторые испугались этих смелых мечтаний, они чувствовали себя куда спокойнее, повторяя, как попугаи, слова хозяев: сначала дороги, планирование семьи, торговля, иначе говоря, вещи практически осуществимые, остальное же — пьяный бред людей, пристрастившихся к тенгете. И вот автострада построена, но не для того, чтобы сделать реальностью перспективу будущего единого континента, но чтобы показать наше полное доверие практическим советам зарубежных реалистов. Хозяин, коварный изобретатель системы «разделяй и властвуй», ревностный противник единства, аплодировал, кивал и охотно ссужал деньги на заграничных экспертов и импортное оборудование. И вышло так, что дорога, обойдя стороной внутреннее единство и общую борьбу африканских народов, объединила их лишь поверхностно: все самые дальние уголки континента оказались теперь легко доступны международным капиталистическим хищникам и эксплуататорам.
Вот что значит «практическое единство».
Что ж… все мы теперь на дороге, все стали свидетелями отчасти воплощенной мечты, которая эту дорогу породила, и одновременно свидетелями несбывшихся надежд, чьим памятником служит все та же дорога.
Люди часто сидят у обочины, наблюдая, как мимо, сигналя и шурша шинами, мечутся между семью столицами Центральной Африки автомобили, а жители Илморога, видя эту гонку, устроенную нефтяными компаниями, качают головой: отчего люди так охотно играют со смертью в своих смертоносных механических повозках? Неужели ради нескольких серебряных монет? Они глядят, как тяжелые бензовозы давят асфальт в своих бесконечных странствиях по равнинам, чтобы наполнить жизнью жадные машины, и спрашивают: разве мы жили в Новом Иерусалиме, пока не было дороги и этих чудовищ? Они покачивают головой, потому что знают ответ, но держат его в тайниках сердца: если бы не случилось чуда, им всем оставалось бы ждать, когда настанет их черед пойти вслед за старой Ньякиньей:
Наверное, так будет лучше, Но… Что же станет с детьми?Не знающие тревог и сомнений, воспоминаний и отчаяния, которые написаны в глазах взрослых, мальчишки и девчонки скачут вдоль обочин, пытаясь прочитать названия, написанные на жирных боках бензовозов рядом со словом «огнеопасно»: ЛОНРО, ШЕЛЛ, ЭССО, ТОТАЛ, АЖИП. Детскими звонкими голосами они поют о дороге, которая в один прекрасный день приведет их во все города Африки — их Африки. И они возьмутся за руки с детьми чужих земель:
По земле По асфальту По воздуху От Луанды и до Найроби От Мсумбиджи до Каира От Ливии до Дар-эс-Салама Мы все помогаем друг другу.И песня продолжается без конца, только меняются названия городов Африки — их Африки!
Что ж, мечта, подхваченная детскими голосами, жива. Это мечта провидцев и не теряющих надежды искателей, вновь обретших свою веру.
И так будет всегда.
И это хорошо.
Нам, илморогцам, дорога дала новый город и перенесла нас в другую эпоху. Новый Илморог. Новый Иерусалим. Какая разница? В конце концов все мы уйдем дорогой, которой уже ушла Ньякинья.
Но что будет с детьми?
Слышите голоса детей? Наших детей!
* * *
История превращения Илморога из заброшенной деревушки в расползающийся во все стороны город из стали, стекла, бетона и неоновых огней — это уже легенда нашего времени. Об этой легенде уже сложили песню: вымысел и действительность переплелись в ней неразрывно. Послушайте, как ее поет Абдулла, когда пропустит стаканчик-другой или когда торгует апельсинами; он поет о том, как внезапно, точно по мановению волшебной палочки, вырос Илморог на месте гаража Каниеки, после того как улетел отремонтированный самолет:
Я спою вам песню о городе И о Вандже, его зачинательнице, О том, как она превратила В город жалкую деревушку, Город напитка «Тенгета». Вспоминаю ее появление в Илмороге, Тогда я спросил себя: «Кто эта особа, при виде которой У меня замирает сердце?» Сегодня все любители болтать языком С изумлением смотрят вокруг; Они видят плоды ее стараний. Мы приветствуем тебя, Ванджа Кахии, Мы приветствуем тебя радостными криками. Кто сказал, что только в доме, Где родился наследник, Разрешается жарить к празднику козленка? Твоя красота заставила сесть самолет! Из твоего дыхания родился новый город!Город! Откуда могли мы знать, что все начнется с пристройки к лавочке Абдуллы? Глядя на тех, кто приезжает издалека отведать жареной козлятины и обильно спрыснуть ее тенгетой, мы все думали, что это временный бум, маленькое волшебство, порожденное аварией самолета.
Но через месяц нашим взорам предстали самые удивительные картины. Пришли землемеры: позвякивая мерными цепями, они вбивали в землю красные колышки. Как и те, что были здесь много лет тому назад. Но теперь вслед за ними приползли трактора на гусеничном ходу и явилась веселая команда рабочих всех национальностей. А мы стояли вокруг, слушая их довольпо-таки бессмысленные песни:
Работа спорится на полный желудок, Но может ли работа сожрать человека? Может, если пусто в его желудке. Я вонзаю в землю свой заступ, Я ворошу ее ломом. В старое время лишь лесные тропинки Служили нам дорогой — Слышите, об этом поют птицы в небе! Дорога! А ну-ка дружно возьмем лопаты. Дорога! А ну-ка дружно вонзим их в землю. Дорога!Лавочка Абдуллы! Точнее говоря, заведение Ванджи. Оно превратилось в центр всех сборищ: дорожные рабочие здесь выпивали, ели жареное мясо, сплетничали. Илморогский рынок, торговавший раньше лишь от случая к случаю, работал теперь ежедневно: женщины выносили на продажу лук, картофель, кукурузу, яйца и жадно впитывали рассказы незнакомцев с лукавым блеском в глазах. Мы спрашивали: что находится за горами Донио? И будут ли эти трактора с надписями «Д-4» и «Д-8» столь же безжалостно взламывать землю, что лежит за далеким горизонтом? Верно ли то, что говорят люди из министерства промышленности: дескать, дорога дойдет до Заира и Нигерии и даже до стран, где живут белые, перескочив по пути через море красного цвета? И дорожные рабочие, перекрывая шум машин, пели своими грубыми голосами:
Братья из племени Камба Сложили об этом песню: Изо всех сил надо работать, Потому что дома ждут старики, Потому что дома ждут дети. Так будем же работать изо всех сил. Мы прокладываем дорогу. Дорогу к злу? Дорогу к добру? Дорогу в оба конца!Машины рычат и визжат, тяжело переваливаясь в глине, расчищая кустарник, срезая траву, а временами — и чью-нибудь хижину, стоящую на пути торговли и прогресса.
Мы смотрели, как машины с ревом подползают к дому Мвати. Мы говорили: этого не может быть. Но машины не останавливались. Мы говорили: их испепелит огонь Мвати. Дайте срок. Но машины вырвали с корнем живую изгородь, а затем раздавили первую хижину, и мы затаив дыхание ждали ужасного взрыва. Даже когда американцы сели на Луне и, казалось, земля содрогнется или произойдет еще что-нибудь ужасное, мы и то не были так напуганы, как сейчас, когда жилище Мвати сровняли с землей. Обе хижины. Но где же сам Мвати? Мвати там не было. Наверно, он исчез, говорили мы, и ждали его мести. А может, его там никогда не было, решили мы тогда, и старейший из нас, Мутури, единственный, кто мог бы хоть что-то объяснить, внезапно онемел и оглох от такого святотатства. И все же обнаружилась одна странная вещь, которая заставила машины остановиться. Из Найроби вызвали людей, и они приехали с книгами, фотоаппаратами и разными измерительными инструментами. Мвати был дух-хранитель: он владел знанием ушедших веков — кольцами, металлическими штуковинами, копьями, сплавами. Место обнесли забором из проволоки, а потом повесили надпись: «Илморог. Археологические раскопки». Сила Мвати все же восторжествовала. Дорога обогнула его землю. Кто же он такой, наш Мвати? — спрашивали мы. Мутури ненадолго пережил это событие и умер, унеся с собой секрет духа-хранителя Илморога, жилище которого представляло теперь приманку для любопытных, интересующихся далеким прошлым, когда Африка вела торговлю с Индией и Китаем, а может, и того раньше.
Много времени миновало с тех пор, как дорога ушла за долины и горы и рабочие свернули свой лагерь. А заведение Абдуллы продолжало процветать; возле него теперь останавливались большие грузовики и легковые автомобили, которые побежали по повой асфальтовой дороге. Шоферы и грузчики частенько проводили здесь ночи, попивая тенгету, которая давала такую же легкость мыслям, как гашиш и марихуана.
Абдулла и Ванджа соорудили еще одну пристройку. Теперь здесь были магазин, скотобойня, бар, пивной и одновременно танцевальный зал и пять комнат, где желающие могли остаться на ночь, — разумеется, за плату.
Магазин. Скотобойня. Бар. Ночлежка. Все свершилось точно по заранее намеченному плану.
Даже тогда мы считали все эти изменения временными, недолговечными. Вскоре все это исчезнет, и жизнь вернется в ту же колею, по которой она шла до аварии самолета.
Но дорога — теперь это была наша дорога.
Мы готовились к пуску илморогского участка дороги с гордостью и смутным ожиданием чуда. Еще бы! В Илморог приедет сам министр. Мы еще никогда в жизни не видели министра. Мы все помогали убирать заведение Абдуллы. Учителя проводили репетиции школьного хора.
Но никакой министр не приехал. Это была не столько церемония открытия, сколько инспекционная поездка крупных правительственных чиновников, сопровождаемых Ндери Ва Риерой и двумя его адъютантами: Толстобрюхим и Козявкой, которые когда-то давно наведывались в Илморог. Ндери говорил с нами, принес извинения за то, что нам так долго пришлось ждать перемен. Еще он добавил несколько слов, которые полностью компенсировали наше разочарование по поводу отсутствия министра. Он говорил о КОК и о том, что эта организация сделает для нашего района, если только люди согласятся его выслушать.
Он начал с того, что о депутате парламента можно судить лишь по тому, насколько он преуспел в развитии своего избирательного округа. Он, Ндери, уже кое-чего добился, проведя через Илморог автостраду. Теперь людям не придется, как раньше, пускаться в длительные путешествия по знойным равнинам на тележке с осликом; теперь будут автомобили, автобусы, грузовики. Дорога будет способствовать развитию торговли: по обеим ее сторонам уже возникают небольшие торговые предприятия. Чтобы предотвратить разрастание трущоб, он предложил окружному совету Чири — и эта идея скоро будет осуществлена — создать хорошо спланированный торговый центр Илморога. Конечно, у людей придется попросить для этой цели несколько акров земли, но окружной совет выплатит им соответствующую компенсацию. В результате его усилий правительством принято решение засеять обширные пространства пшеницей. Будет также выстроен туристский комплекс и созданы охотничьи угодья там, где раньше кочевали скотоводы. Всем без исключения фермерам будут предоставлены займы для развития хозяйства. Но прежде жители должны зарегистрировать свою землю, чтобы получить документы, удостоверяющие право собственности, эти документы послужат обеспечением займов. Ндери обещал расцвет Илморогу. Дорога — это только начало.
Да, времена меняются! Мы не верили своим ушам и поначалу были не в состоянии осмыслить услышанное. Но все же он наш депутат, да мы и сами видели, как прилетали и улетали самолеты с геодезистами на борту, видели землемеров с цепями и теодолитами, а потом появилась дорога. Как же ему не верить?!
Выборы приближаются, предупредил он нас, и мудрые мужчины и мудрые женщины поймут, за кого им отдать свой голос. Они должны предоставить ему возможность завершить то, что он начал.
— По пути прогресса вместе с Ндери! — закричал Толстобрюхий, а мы подпевали:
Шагайте вместе с Ндери! Богатейте вместе с Ндери! Выше и дальше — вместе с Ндери! По новой дороге — вместе с Ндери!Что ни говори, это был год перемен, год прогресса!
А мы еще сомневались в нем, в нашем депутате!
Все были счастливы, кроме старой женщины, которая почувствовала неладное, но что именно, она не могла объяснить. «Может, это от песни дорожных рабочих, которая до сих пор звучит у меня в ушах, — говорила она, — но у меня так сводит все внутри, бросает в дрожь».
* * *
Прогресс! Вот он и добрался до Илморога. От фермерских угодий отрезали земли под торговый центр. Желающим было предложено подавать заявки в муниципальный совет на приобретение участков для строительства. Специально оборудованный грузовичок Африканского экономического банка прикатил в Илморог: крестьянам и кочевым скотоводам объясняли, каким образом они могут получить займы. Люди теснились вокруг представителя банка, зачарованные мерным движением его кадыка и бархатным голосом, несущимся из мегафона. Границы владений. Документы на право собственности. Займы. Огораживание. Колючая проволока. Породистый скот. Режь, продавай или выводи новые породы. Торговый фермерский кооператив. Слышали вы когда-нибудь про молочные кооперативы в других районах? Африканский экономический банк и здесь хочет организовать такой же. Молоко. Богатство. Займы будут даваться под небольшие проценты. Выплачивается не сразу. Нет-нет. Погашение долгов будет длиться несколько лет. Ни один фермер не должен бояться этого. Только одно условие: плата должна вноситься регулярно. Все очень просто. Это был год надежды. Появился Мзиго. Школа станет теперь более доступной и будет расширяться. Новые помещения. Новые классы. Новые дома для учителей. Новые квалифицированные учителя. Новый год и в самом деле принес надежду в Илморог, но только не для Нжугуны. Он практически разорился. Внезапно вернулись все четыре сына и потребовали свою долю из отцовских десяти акров. А что сделаешь с оставшимися двумя акрами? Младший сын, получив документ на землю, использовал его как обеспечение займа и открыл лавку в Найроби. Потом он снова приехал в Илморог и усадил старика за прилавок. Но Нжугуна так и не оправился от потрясения. Все сыновья перегрызлись между собой, и отец ходил как в воду опущенный. Дорога. Торговля. Прогресс. Мы смотрели, как новые владельцы земельных участков везут камень и цемент. Мы видели, как повсюду роют канавы, и радовались, что по крайней мере двое из нас — Ванджа и Абдулла — сохранили свой участок и могут показать пришельцам, что и в Илмороге нашлись люди, которые в состоянии построить каменные дома. Да здравствует Ндери Ва Риера. Мы отдали ему наши голоса и ждали, когда зацветут цветы.
2
Они говорили при мерцающем свете керосиновой лампы — в доме отключили электричество, — и Мунира пытался рассказать о том, что произошло за истекшие пять лет. Произошло многое. Слишком многое. Изменился Илморог, изменились все мы, изменились окончательно и бесповоротно.
Кто бы мог подумать, что он вернется? Верила только старуха. Кумагво ни гукокагво[31], повторяла она. Но только она его уже не увидит, а если и увидит, то из потустороннего мира.
Они сели, положили руки на стол, разделявший их.
Пять лет, размышлял Мунира, пять лет с того дня, как он уехал и проклял его, своего учителя, как будто зная, что с его отъездом исчезнет и старый Илморог. Исхудалое лицо, пальцы нервно барабанят по столу. В глазах поблескивают искорки. И вместе с тем лицо спокойное, хотя и жесткое, туго обтянутое кожей. Он много путешествовал, многое повидал, повзрослел, и Мунира никак не мог взять в толк, что же привело его обратно. Мунира знал, что тот привык спрашивать напрямик, знал его умение слушать так, будто для него важна каждая деталь и он беспрерывно сопоставляет ее с другими.
По словам Муштры получалось, что все события происходили в строгой временной последовательности. Он воспринимал любые перемены как хаос внутри и вокруг себя, тогда как сам выступал в роли шута-наблюдателя, слишком одряхлевшего, чтобы что-то предпринимать. Лишь в тенгете нашел он для себя реальный мир, в котором различал осколки собственной жизни, иллюзий, желаний. И он знал, что приукрашивает действительность, рассказывая об Илмороге невозмутимому Кареге, чьи пальцы нервно передвигались по столу, точно ища себе применения. Но мог ли Мунира рассказать ему, что пять лет назад он спустился в ад к ногам Ванджи и до сих пор там пребывает.
Она держала его мертвой хваткой, владела им безраздельно, вертела, как хотела, сотни раз заставляла его сердце сжиматься от боли. Она мстила ему, стала для него погибелью. Она смотрела как бы со стороны, холодно, безучастно, и все же сама при этом казалась легко уязвимой; она была где-то рядом только протяни руку, — но оставалась вечно недосягаемой. Сердце его замирало, словно погружалось в пустоту, и, предаваясь тенгете, он мечтал о райском блаженстве.
После исчезновения Кареги Ванджа все свое время и энергию отдавала работе. Ее словно обуял дьявол: тенгета лилась рекой, подсчитывалась выручка, вместе с Абдуллой они строили все новые планы развития их дела. Со временем она наняла трех официанток — из племен камба, кикуйю и календжин, говоривших только на языке взглядов и жестов. По гениальному наитию она создала оркестр из женщин разных кенийских народностей, что привлекло новый поток клиентов. И над всем этим властвовала Ванджа: у нее были деньги, у нее была власть, и ее боялись все — мужчины и женщины. Они говорили о ней, воспевали ее, и многие из тех, кто приезжал отведать ядреной козлятины, насладиться музыкой, извлекаемой изящными женскими пальчиками, ущипнуть притворно взвизгивающую официантку, приезжали еще и для того, чтоб поглазеть на знаменитую хозяйку. Но она была безучастной, далекой, снисходительной, она отдавала приказы, приводящие все и вся в движение, а сама оставалась недоступной для тысяч жадных глаз и рук, дрожащих от горячей страсти.
Команда строительных рабочих стала для нее и Абдуллы трамплином. Они единственные из местных, кому удалось застолбить участок земли под строительство в Новом Илмороге. Остальные, кто сохранили такие участки или сумели подать заявки, впоследствии продали землю пришельцам, имевшим деньги на строительство. Строители, плотники, каменщики, подрядчики — все способствовали ее самогонному бизнесу. Кое-кто попытался конкурировать с ними, торгуя кируру и чангой, по эти напитки успеха не имели. Ничто не могло превзойти тенгету.
Мунира надеялся, что с отъездом Кареги между ним и Ванджей восстановится прежняя дружба. Он стремился к примирению, но неизменно натыкался на ее холодный взгляд. Каждая неудача заставляла его удваивать усилия, но все безрезультатно. С Абдуллой она была неразлучна. Мунира чувствовал себя школьником, которого не принимают в компанию и который из кожи вон лезет, чтобы быть вместе со всеми. Ненужный, отторгнутый от их дел, он страдал в одиночестве, а прошлое следовало за ним как тень. Он был посторонний. Зритель.
Еще чаще Мунира стал прикладываться к тенгете, это давало возможность на время уйти от самого себя, парить в облаках несбыточных надежд. Глядя с этих высот на Ванджу, он находил ее еще более желанной. Он ждал какого-нибудь знака: жеста, улыбки, хотя бы кивка. Но она оставалась холодной и равнодушной. Бизнес ее процветал. В Новом Илмороге росли все новые и новые здания.
Тенгета. Смертоносный лотос. Единственный друг. Извечный спутник. Беда в том, что после каждой повой выпивки ему требовалось чуть больше времени, чтобы вернуться в нормальное состояние, чтобы унять дрожь в руках и твердо держать следующую рюмку. Тенгета. Дух. Мечта о возвращении любви.
Что-то с ним творится неладное. Ах, если бы дом Мвати не сровняли с землей! Он отправился бы туда за любовным зельем или лекарством, излечивающим от любви.
Он начал изучать звездные таблицы, гороскопы, какие только ни попадались ему в старых газетах и журналах. Он следовал указаниям известных хиромантов Фрэнсиса Нгомбе, Яхиа Хуссейна и Омоло. Он подумывал даже написать им, попросить, чтобы открыли отделения в Илмороге. Он не знал дня и месяца своего рождения, но ему казалось, что все советы родившимся под тем или иным знаком обращены именно к нему. Он читал:
КОЗЕРОГ, 22 дек. — 20 янв. Вы легко поддаетесь влиянию тех, кто выделяется своей индивидуальностью.
И он начинал думать, что родился или был зачат под знаком Козерога.
СТРЕЛЕЦ, 23 нояб. — 21 дек. Вы чрезвычайно влюбчивы, поэтому неудивительно, что вы не вполне отдаете себе отчет в реальной ситуации и отношении к вам некоторых людей. Мечтатель во всем, что касается любви, вы склонны строить иллюзии относительно своих любовных связей.
И он был уже убежден, что родился под знаком Стрельца.
БЛИЗНЕЦЫ, 22 мая — 21 июня. Обнаружив к кому-либо эмоциональный интерес, вы обычно преследуете свой предмет до тех пор, пока вам либо ответят взаимностью, либо окончательно отвергнут.
Ну конечно, его знак — Близнецы.
Так, в зависимости от настроения он считал себя рожденным под всеми звездами, и каждое предсказание, каждый совет вроде бы подходил ему. Иногда он пытался действовать в соответствии со всеми указаниями сразу в надежде, что верным окажется хотя бы одно из них. Но ничто не менялось. Ванджа по-прежнему была холодна и недоступна и пропадала либо на стройке нового каменного дома в Новом Илмороге, либо в своем заведении, в старом городе.
Он решил выбрать какой-нибудь один знак зодиака. Остановился на знаке Льва. Он читал:
«Эта неделя ознаменована вторжением Сатурна в ваш солнечный девятый слой интеллекта и эмоциональности. Испытывая оба воздействия, вы, вероятно, попытаетесь выбрать путь, одновременно рискованный и сулящий неземное блаженство. Улыбайтесь. На вашем пути вас, возможно, ожидает любовь.»
Он улыбался. Он ждал. И любовь пришла к нему.
Лев, Лилиан, моя звезда!
Он смотрел, как она приближается к нему, и сердце его неистово забилось. Неужели такое может быть? Он выслушал ее малоправдоподобную историю. Кто-то подвез ее из Элдорета, утверждала она, и бросил в Илмороге. Мунира улыбался. Он знал ее, видел раньше. Начал напевать мелодию, которую она любила. Она улыбнулась в ответ. Они разговорились. Он напомнил ей, как однажды, много лет назад, она в баре «Фураха» в Руваини поставила эту пластинку — религиозный гимн в исполнении хора Офафа Джерико. Ванджа дала ей работу. Лилиан ужасно любила петь религиозные гимны, особенно когда выпьет. Она пела сиплым голосом, закатив глаза и вытянув шею, точно устремившись в небо:
Ближе ко мне, мой боже, Ближе ко мне-е-е-е, Даже если я согрешу, Будь ближе ко мне.Слова срывались с ее губ и связывались во фразы без всякого видимого усилия. Она решительно отказывалась слушать или исполнять песни, которые считала нерелигиозными. Она перескакивала с одного гимна собственного сочинения на другой, и все они были прекрасны, хотя и несколько двусмысленны:
Войди, войди в меня, Иисусе, Я жду тебя. О быстрее войди в меня, Спаситель, Наполни меня святым духом.На какое-то время она завладела его мыслями, и он почти забыл о своей одержимости Ванджей. Лилиан была девушка странная: она продолжала уверять, что невинна, даже после того, как Мунира переспал с ней и она вскрикивала и царапала ему спину, плакала и кусалась в экстазе: войди, войди в меня, мой боже.
Мунира надеялся, что связь с Лилиан пробудит в Вандже ревность. Но ее, видимо, ничто не трогало. Он забросил звездные таблицы. «Девственница» Лилиан не заменила Ванджу.
Он возобновил свои одинокие прогулки по илморогским холмам, пересеченным теперь трансафриканской автострадой. Он смотрел, как исчезают за горами автомашины, и принимался вести им счет, чтобы убить время. Часто после уроков он ходил на строительные площадки и подолгу бродил среди канав с грязной водой, груд щебня с каменоломни, стука молотков по камню, железу и дереву, перебранки каменщиков. Что происходило со спящим Илморогом? Что стало с детьми, некогда засыпавшими под колыбельные песни? Он остановился и протер глаза: Вамбуи, мать его ученика Муриуки, катила перед собой тачку, доверху груженную камнями. Раздел и огораживание земель лишило многих крестьян и скотоводов их законных прав на участки. Теперь они нанимались за плату к тем, кому были нужны рабочие руки. Вамбуи — наемная рабочая! Она оказалась в числе тех, кто был выброшен на илморогский рынок труда. Он быстро прошел мимо и остановился только у дома Ванджи и Абдуллы. Скоро это здание станет Новым клубом тенгеты. Он по-прежнему терзался мыслями о том, как завоевать расположение Ванджи, и наконец его осенило. Не сегодня-завтра клуб откроется. А потом, вероятно, и другие бары. И он, Мунира, увеличит ее доходы от тенгеты. Привлечёт новых покупателей.
Он всегда любил читать рекламные объявления. Но теперь стал вчитываться в них с особым вниманием. Ведь отныне у него появилась цель. Он изучал слова, структуру фраз, думал о несоответствии замысла и действия, производимого на читателя или слушателя. Он начал даже коллекционировать рекламу.
«Посадите тигра в свой бензобак!» — «Здоровые волосы — красивые волосы.»— «В любую минуту найдется время для чашечки чая.» — «Хотите стать платиновой блондинкой, рыжеволосой или какой угодно? Покупайте импортные парики ручной работы из человеческого волоса! Красавицы еще не родились? Вы шутите. Они везде и всюду — в прекрасных шелковистых париках. Человека в нем не узнать».
Он принялся сам выдумывать рекламу. Может быть, удастся предложить ее тем, кто собирается открыть собственное дело в Илмороге. Мунира — поставка рекламы. Хотите быть избранным в парламент? Купите лозунг! Хотите добиться успеха? Купите лозунг! Для Ванджи он придумает что-нибудь необыкновенное. Бесплатно. И это сделает тенгету настолько популярной, что хозяйку станут величать Королевой тенгеты. Тогда она обязательно обратит на него внимание. А он будет создателем ее славы.
Есть ли у вас то, без чего нельзя обойтись? Пейте тенгету. Хотите укрепить свою мужскую силу? Пейте тенгету. Красивые люди красиво мыслят, красиво любят благодаря тенгете. Людям космической эры не обойтись без тенгеты. В полете на Луну пейте тенгету с Армстронгом. Три Т: Тенгета, Только Тенгета.
Готово. Он испробовал последний вариант на нескольких клиентах. Неожиданно вскочив на ноги в тот момент, когда умолк оркестр, он крикнул:
— Пейте напиток «Три Т», укрепляйте мужскую силу! Тенгета, Только Тенгета! — Выкрикнул еще раз и поднес стакан ко рту. Все оглянулись на него и решили, что он пьян. Засмеялись и продолжали пить. Ванджа тоже взглянула в его сторону и пожала плечами. Но фраза запомнилась, хотя и воспринималась как шутка.
В тот вечер он привел Лилиан к себе домой и, когда она опять притворилась девственницей, которую насилуют, он ее ударил. Они расстались. Лилиан уехала из Илморога. Он остался один. С тенгетой.
В тот год началось его трехлетнее гнусное порабощение страстью. Вышло так, что строительство и открытие торгового центра в Новом Илмороге ознаменовало окончательное падение Муниры, некогда уважаемого учителя илморогских детей. Он — вечный зритель — это видел, следил за своим падением, но ничего не мог поделать. Или же это он сам наказывал себя за свои неудачи?
Но он никак не мог объяснить это человеку, который до некоторой степени был всему причиной.
Карега смотрел испытующе, всем своим существом ожидая ответа на главный, еще не заданный вопрос. Очень похоже на их первую встречу. Тогда Мунира поклялся, что мощеные дороги пролягут здесь, когда у гиен вырастут рога. Он готов был теперь проглотить свой язык. Потому что изменившиеся обстоятельства во многом явились следствием дороги — трансафриканской автострады. Изменилась даже школа: теперь это было каменное здание с полным набором классов и учителей, и Мзиго наведывался в Илморог регулярно — не столько как школьный инспектор, сколько как владелец одного из магазинов в Новом Илмороге. Мзиго, Ндери Ва Риера, преподобный Джеррод — у каждого из них был в Илмороге магазин.
— А что стало с Иосифом? — спросил Карега.
— Он отлично выдержал экзамены и поступил в Сириану.
— В Сириану?
— Да-да. В Сириану.
Они замолчали, вспомнив, вероятно, какую роль Сириана сыграла в их жизни. Муниру по-прежнему терзали мучительные воспоминания, неулыбчивый взгляд Кареги все время был устремлен в одну точку, а руки беспокойно двигались по столешнице. Мунира так и не понял, как Карега отнесся к успехам Иосифа. Очевидно, его одолевали тяжкие мысли: все-таки прошло целых пять лет.
— А что стало со старухой? — спросил Карега, точно продолжая мысленный диалог с самим собой.
Мунира испытал облегчение оттого, что главный вопрос так и не задан. Но и на этот нелегко было ответить, потому что все произошло так стремительно, все запуталось, точно в пьяном сне. Ньякинья. Старуха. Даже Мунире не хотелось ни вспоминать, ни задумываться о ее судьбе, как он мог рассказывать сейчас о Ньякинье, о себе и не разрыдаться при этом?
Он вспомнил, но не рассказал, как он продолжал искать слова, точную и лаконичную рекламу, которая возвратит ему — хотя бы на одну ночь — благосклонность Ванджи. Он листал газеты, но читал не новости, а рекламу. Читал он, конечно, и громовые речи адвоката в парламенте; тот призывал установить предел земельной собственности, принять другие реформы. Но Муниру адвокат интересовал только потому, что с этим именем были связаны воспоминания. По-прежнему его занимали лишь объявления — он должен был придумать лозунг, который побьет все остальные и в конце концов покорит Ванджу.
Он всегда будет с болью вспоминать вечер, когда прочитал про Ньякинью… Он был пьян, но тенгета мгновенно улетучилась из его головы. Руки, державшие газету, дрожали. Он протрезвел и снова перечитал объявление. Немыслимо. Невозможно.
Агенты по измерению, съемке и продаже с аукциона земельных участков и недвижимости Кануа Канене и К°, от имени адвокатов: Уилсона, Шаха, Мураги и Омоло, представляющих интересы своего клиента, Африканского экономического банка и уполномоченных им, объявляют о продаже с аукциона… земельного участка, расположенного в Новом Илмороге… находящегося в собственности г-жи Ньякиньи…
Коснулось это не только Ньякиньи; великое множество крестьян и скотоводов Старого Илморога, соблазненных займами, огораживанием участков, приобретением удобрений, оказалось не в состоянии своевременно погасить долги. Не имея достаточного количества рабочих рук, не имея машин, не расставшись со старыми, привычными представлениями об обработке земли, не имея возможности получить дельный совет со стороны, они не сумели заставить землю дать столько, сколько требовалось им для пропитания и погашения займов. Кое-кто истратил эти займы, чтобы заплатить за обучение детей в школе. И вот теперь неумолимый закон чистогана сгонял их с земли.
Мунира сложил газету и поспешил сообщить новость Вандже. Он сочувствовал и ей, и Ньякинье. Он не ждал, что Ванджа как-то вознаградит его. Он просто хотел рассказать ей то, что напечатано в газете. II узнать подробности. В баре ее не было. Абдулла сказал, что она ушла к Ньякинье. Там Мунира застал целую толпу. До них, видно, тоже уже долетела весть о предстоящем аукционе. Они пришли выразить сочувствие Ньякинье и тем, кого постигла та же участь, и вместе оплакать невзгоды. Люди были в растерянности: как может банк продать их землю?
В конце концов ведь банк это не правительство, откуда же У него такая власть? А может быть, все-таки это и есть правительство, только неофициальное, предположил кто-то. Они обратились к Мунире. Но он не мог им ничего растолковать. Он все твердил о клочке бумаги, удостоверяющем право собственности, который они когда-то подписали, о бумагах с красными печатями, отданных банку в качестве обеспечения займов. Однако он был не в силах найти слова, которые успокоили бы этих людей, слушавших его с выражением горечи и недоумения в глазах. По-истине чудовище этот банк: какой же силой он обладает, если способен искоренить то, что существовало тысячелетиями?
Мунира вернулся к себе, хлебнул тенгеты, но она почему-то показалась ему безвкусной. Он вспомнил Вамбуи, которая катила перед собой тачку с камнями, зарабатывая на хлеб, подумал о том, что же теперь будет со старухой. Она ведь уже не в том возрасте, когда можно продавать на рынке свой труд.
— Что стало со старухой? С Ньякиньей? — задумчиво повторил вопрос Мунира. — Она умерла! Умерла! — вдруг резко выпалил он, очнувшись от воспоминаний.
Карега изменился в лице.
Ньякинья, старуха, попыталась бороться. Она ходила из хижины в хижину, призывая илморогских крестьян сплотиться и протестовать. Все слушали ее, покачивая головами: с кем им теперь бороться? С правительством? С банками? С КОК? С партией? С Ндери?.. Она пыталась их убедить, говорила, что все эти люди и учреждения заодно и что она будет бороться против них всех. Никогда нога постороннего не ступит на ее землю. Было что-то величественное, вызывающее в ее действиях — слабая, беспомощная женщина пыталась поднять протест от имени всех обездоленных Илморога. В этом был даже какой-то пафос. Те, чью землю еще не пустили с торгов, замкнулись в своей тревоге и никак не откликнулись. А кое-кто и нагрубил ей, заметив, что старуха, похоже, выжила из ума. Другие же. не видели смысла идти в Руваини или в Большой город. «Тебе одной не одолеть этого пути», — увещевали они Ньякинью. Но она стояла на своем: «Пойду одна… Мой муж сражался против белых. Он заплатил своей кровью за эту землю. А я буду сражаться против черных Угнетателей… даже если никто меня не поддержит…»
Что же с ней будет, думал Мунира.
Но ему не стоило беспокоиться.
Ньякинья тихо скончалась во сне через несколько дней после объявления о продаже ее участка. Поговаривали, будто она предупредила Ванджу о своем намерении идти в город: она сказала, что не мыслит, как это ее похоронят в чужой земле, что скажет ей муж, когда они встретятся в ином мире? Люди ждали аукциона. Однако в день распродажи Ванджа выкупила участок, упрочив свою славу героини Нового и Старого Илморога.
Позже Мунира узнал, чего это ей стоило.
А тогда это было известно лишь Абдулле: Ванджа предложила ему выкупить ее долю Нового дома. Денег у Абдуллы не было, и он предложил продать все здание третьему лицу, разделив деньги поровну.
Так Ванджа вернулась к тому, с чего начинала.
А Мзиго стал обладателем еще одного дела в Илмороге.
3
После этих событий Ванджа переменилась. Некоторое время она еще оставалась собственницей бара, где подавали тенгету и жареную козлятину. Во время танцев пыль поднималась до потолка, особенно когда оркестр исполнял любимые мелодии:
Как ты хороша, любимая! Как нежны твои глазки, Как приятно смотреть на тебя, Когда ты дремлешь в тенечке. Но, дорогая, Сколько же яду таится В твоей соблазнительной позе!Но помыслы Ванджи были уже не здесь. Она начала строить на дальнем конце своего участка большое деревянное бунгало, на некотором расстоянии от тех лачуг, что возникали вокруг лавочки Абдуллы как естественное обрамление элегантного Нового Илморога. Люди оценили ее дальновидность, когда она вложила деньги, оставшиеся после выкупа бабкиного участка, в строительство. Однако никто не понимал, для чего предназначена будущая постройка. У нее ведь уже была хижина, прятавшаяся от городского шума и любопытных глаз Нового Илморога за густой живой изгородью. Ванджа никого не посвятила в свои планы. Ясно было лишь одно: это жилой дом из нескольких просторных комнат. Вскоре она там поселилась, разбила вокруг цветник, провела электричество. Дом подучился очень красивый. Сколько в ней энергии даже после такой двойной потери, говорили люди.
Однажды вечером оркестр исполнил песню, сложенную самими музыкантами вскоре после их появления в Илмороге. Публика неистово аплодировала, свистела, подбадривая оркестр. Голоса певцов звучали задорно, весело, заразительно.
Моей подружкой Была простая девчонка. Она говорила, Что я ей по вкусу. Ради нее я взламывал сейфы И попал за решетку. Когда я вернулся, Мне открыла дверь дама, И господин толстобрюхий Стоял у нее за спиной. И она мне сказала, Эта простая девчонка: «Извините, я вас не знаю». Серикали имебадилишва[32]. Случился переворот!Хор замолк, и публика неистово рукоплескала и топала ногами. Встала Ванджа, попросила хор снова исполнить песню и начала танцевать — одна. Все смотрели на нее с изумлением. Они следили за изгибами ее тела, в каждом движении которого были наслаждение и боль, воспоминания и надежды, потери и находки, неутоленная страсть и желание. Оркестр, уловив настроение зала, играл неистово, точно стремясь разрушить барьер ее одиночества, ее тайной схватки с миром. Медленно и, конечно же, намеренно она двигалась в ту сторону, где сидел Мунира, а он вспоминал, как увидел ее танцующей под звуки музыкального автомата в Камирито, в баре «Сафари». Она замерла так же внезапно, как и начала свой танец. Подошла к возвышению, на котором расположился оркестр. Воцарилась тишина. Публика чувствовала: что-то случилось.
— Мои дорогие клиенты, я должна объявить вам, что тенгета-бар закрывается. Не будет больше ни жареной козлятины, ни оркестра. Таково решение окружного совета в Чири.
Она замолчала. Все не спускали с нее глаз, а она двинулась по пыльному полу туда, где сидел Мунира. Она остановилась и, обернувшись к оркестру, крикнула:
— Играйте! Пусть все танцуют сегодня! — И села рядом с ним. — Мунира, не хочешь ли ты завтра вечером навестить меня в моем новом доме?
Он еле совладал с собой. Наконец-то! Кончились годы ожидания. Вернулось прежнее времечко, что было до приезда Кареги, до открытия автострады и до всех тех перемен, которые нарушили мерный ритм жизни Илморога, того Илморога, в который он когда-то приехал учительствовать.
* * *
На следующий день он не мог вести урок. Не мог говорить. Не мог минуты усидеть на месте. Когда подошло время, он отправился к дому Ванджи; у него тряслись руки и гулко стучало сердце. Никто не был еще в ее новом доме, и он понимал, что ему оказана честь и предпочтение перед всеми остальными.
Он постучал. Ванджа ждала его. Она стояла посреди комнаты, залитой голубым светом. На мгновение ему показалось, что он попал не туда и женщина, стоявшая перед ним, — не Ванджа.
На ней была очень короткая юбка, и он сразу же ощутил неодолимый трепет. Губы чудовищно накрашены, глаза подведены ярко-синей краской. На голове пылающий факел рыжего парика. «Что это за игра?» — мелькнула мысль. Он вспомнил одно из многочисленных рекламных объявлений своей коллекции: «Хотите стать платиновой блондинкой?.. Покупайте импортные парики ручной работы из человеческого волоса!». Ванджа поистине обновила себя.
— Похоже, ты удивлен, мвалиму. А мне казалось, что ты всегда хотел меня, — сказала она неестественным, щебечущим голоском. Затем перешла на свой обычный, давно знакомый ему тон: — Потому ты его и прогнал, не так ли? Добился, чтоб его уволили? Слушай. Они лишили меня, то есть нас, права гнать тенгету. Окружной совет утверждает, что наша лицензия продана вместе со всем заведением. Они говорят также, что наше нынешнее помещение антисанитарно. Рядом будет туристский центр, и они считают, что ваш бар только отпугнет туристов. Знаешь, кто теперь владелец тенгеты? Знаешь, кто хозяин Центра природных ресурсов? А-а, ладно. — Она снова заговорила другим голосом: — Ну иди же, чего ты ждешь? — Он шел за ней следом, и они вошли в другую комнату, с широкой двуспальной кроватью, залитую красноватым светом. Мунира был как зачарованный. Злился на себя за то, что слова не может выдавить, но мощная сила толкала его к Вандже, в груди барабанило сердце. Но где-то глубоко внутри он чувствовал стыд и презирал собственную беспомощность.
Она медленно разделась и юркнула в кровать.
— Иди ко мне, милый, — проворковала она из-под простыни.
Он хотел было уже лечь с ней рядом, но она вдруг ледяным и даже угрожающим тоном сказала:
— Нет, мвалиму. В Кении ничто не дается бесплатно. Если хочешь, чтобы тебя классно обслужили, выкладывай сотню шиллингов.
Он подумал, что она шутит, но, когда потянулся к ней, она сказала, как отрезала:
— Это Новая Кения. Хочешь — плати. За постель, за свет, за мое время, за выпивку, которой я потом тебя угощу, за утренний завтрак. Все это стоит сотню шиллингов. Для тебя. По старой дружбе. Другим это обойдется дороже.
Он оторопел, ощутил резкую боль и унижение. Но отступить уже не мог. Тело ее притягивало как магнит.
Он вручил ей сто шиллингов. Смотрел, как она пересчитала деньги и сунула их под матрац. Его била дрожь. Желание пропало. Он стоял и пытался представить себе прежнюю Ванджу, ту, что плакала у себя в хижине, и лунный свет падал на ее заплаканное лицо. Она смотрела на него холодно, угрожающе и заговорила опять этим ненатуральным, глупым, соблазняющим голосом:
— Иди, дорогой. Я тебя согрею. Сегодня ты гость «Солнечного бунгало».
Голос ее теперь звучал торжественно и печально. И даже когда он утолил наконец жажду и голод, мучавшие его так долго, этот голос все еще звенел в воздухе, проникая в его мозг.
То была Новая Кения. Новый Илморог. Все только за деньги. И Мунира не скоро забудет пережитое унижение той минуты. Как в первый раз, давно, когда он был совсем еще ребенком.
4
В Илмороге и в самом деле произошли перемены, ознаменовавшие уход старой и наступление новой эпохи в нашей жизни. Никто, собственно, не мог толком объяснить, как они произошли; но что-то случилось — это понимали все. Всего за какой-то год вырос торговый центр Нового Илморога; на близлежащих равнинах раскинулись фермы и поля пшеницы; скотоводы повымерли либо ушли дальше, в засушливые районы, некоторые из них нанялись сельскохозяйственными рабочими на новые ранчо и фермы и стали трудиться на той земле, где раньше свободно пасли свой скот. Новые хозяева, эти лукавые прислужники банка, набитые деньгами, приезжали в конце недели в своих «лендроверах» или «ранчроверах» — в зависимости от того, какая марка в тот момент была в моде, — и объезжали хозяйства, управление которыми они поручили наемным специалистам. Изменились и илморогские крестьяне. Лишь немногим удалось пережить этот натиск извне. Некоторые умудрялись нанять пару рабочих рук для обработки своих небольших участков. Большинство же влилось в армию рабочих, и без того уже изрядно увеличивших население Нового Илморога. Но какого именно Нового Илморога?
Их было несколько. Один — район, где жили управляющие фермами, чиновники окружного совета и прочих учреждений, управляющие отделениями Бэрклея, Стэндарда и Африканского экономического банка и другие слуги государства и денежного мешка. Этот район назывался Кейптаун. Другой — Новый Иерусалим — являл собою город, где в жалких лачугах ютились сезонные рабочие, безработные, проститутки, мелкие торговцы ломом. Между Кейптауном и Новым Иерусалимом, неподалеку от того места, где некогда обитал Мвати, храня секреты древней металлургии и туземной медицины, стояла церковь Всех Святых, управляемая преподобным Джерродом Брауном. И неподалеку, тоже между двумя районами города, размещалось «Солнечное бунгало» Ванджи, место не менее знаменитое, чем упомянутая церковь.
В торговом и деловом центре выделялись две местные достопримечательности. Во-первых, туристско-культурный центр, которым владел Ндери Ва Риера вместе с западно-германской фирмой; он пышно именовался «Культурно-просветительные путешествия: африканский брильянт Илморога». Масса туристов приезжали на культурные фестивали. Вокруг бродили всевозможные хиппи, выискивая места, где растет тенгета: говорят, что листья ее, если их высушить и примешивать в табак, действуют как гашиш. Во-вторых, предприятие по производству тенгеты: возникшее сначала в помещении, которым завладел Мзиго, оно выросло в громадную фабрику, где было занято шестьсот рабочих, с лабораториями, в которых трудились инженеры и химики. Фабрике принадлежала плантация, там проводились эксперименты по выращиванию тенгеты и пшеницы. Фабрика выпускала широкий ассортимент тенгеты: начиная с чистого джина, идущего на экспорт, до дешевых, но крепких напитков для рабочего люда. Выпускались они в пластиковых пакетах разного размера и стоили соответственно от одного до пяти шиллингов; эти пакеты с отравой легко помещались в карман. На всех видах упаковки — от пакетов до стеклянных бутылок — красовалась знаменитая этикетка, известная по всей стране благодаря газетам, листовкам и даже надписям на бортах грузовиков: «Мужская сила — Тенгета, Только Тенгета. МС=3Т».
Фабрика принадлежала англо-американскому международному концерну, но управляли ею, разумеется, директора-африканцы, державшие часть акций. Мзиго, Чуи и Кимерия были в числе четырех главных местных предпринимателей.
Да здравствует Новый Илморог! Да здравствует деловое партнерство ради прогресса!
5
— А что же случилось с Абдуллой… и Ванджей? — спросил Карега, прерывая рассказ Муниры о происшедших переменах.
Наконец… наконец этот вопрос, которого он так боялся. За этим он и вернулся после пятилетнего изгнания? Неужели его еще мучают воспоминания об ушедших временах? И о ней?
— Она самая могущественная женщина во всем Илмороге. Она владеет домами и здесь, и в Найроби. У нее несколько автомобилей. Целый гараж грузовых машин. Это птица-феникс, которая все время возрождается из пепла и праха. — Мунира вдруг ясно вспомнил пережить о боль и унижение. Снова вернулась злость. С какой стати должен он его щадить? — Ты хотел бы… повидать ее?
— Сейчас?
— Да, сейчас.
— Не поздно?
— Ну… для нее нет… хотя… если хочешь, мы можем позвонить.
Они шли по залитым неоновым светом улицам. Кареге все казалось странно знакомым: он видел такие города в разных концах Кении. В самом деле, Найроби, Тика, Кисуму, Накуру, Момбаса являли собой лишь более крупную и старую разновидность Илморога. Оба вспомнили свою давнишнюю прогулку в хижину Ванджи: сегодня казалось, что прошла целая вечность с тех пор. Мунира то и дело нарушал молчание, объясняя, что кому принадлежит; создавалось впечатление, что каждая значительная персона в Кении владеет кусочком Илморога, либо фабрикой, либо трущобными лачугами.
— Да… — говорил Мунира, — даже эти развалившиеся дома для рабочих… ты бы удивился, посмотрев на домовладельцев, приезжающих собирать квартирную плату… Никакого стыда… они прибывают на своих «мерседесах»… а иногда и выбрасывают бедняг на улицу. Время от времени городской совет проводит кампанию по расчистке трущоб… лачуги сжигают… но удивительно: сносят лишь те убогие жилища, где ютятся безработные, сезонные рабочие, беднота. А видишь те ларьки у дороги? Год назад разразился огромный скандал. Некоторым членам окружного совета и чиновникам их предоставили бесплатно… а они стали их продавать по пятьдесят тысяч шиллингов другим, которые в свою очередь сдают их внаем мелким торговкам… А теперь я покажу тебе Новый Иерусалим… — без умолку тараторил Мунира.
Он полностью вошел в роль гида, сопровождающего туристов, и, похоже, она ему нравилась. Карега шагал молча, обдумывая услышанное. Во всей этой истории — с грубыми, наглядными иллюстрациями, что возникали перед его глазами, — было нечто знакомое, напоминавшее другие места республики, где ему довелось побывать. Но от этого рассказ звучал не менее угнетающе. Внезапно Мунира остановился у глинобитного барака со множеством дверей.
— А здесь… здесь живет Абдулла, — сказал он. — Как видишь, это в самом центре Нового Иерусалима. Хочешь, зайдем к нему на минутку?
— Да, — сказал Карега.
Мунира постучал и громко позвал хозяина: изнутри отозвался пьяный голос Абдуллы. Заскрипел засов. Абдулла открыл дверь, но вместо приветствий стал возмущаться: вот, мол, приходят всякие и будят мирных жителей. Затем он узнал Муниру.
— А, это ты… друг… заходи, заходи. У меня осталась пара пакетов по пяти шиллингов. Тенгета, Только Тенгета. Ха-ха-ха! Заходи.
Он сел на кровать, предложив Мунире складной стул — единственный в его жилище.
— Не опрокинь керосиновую лампу, — сказал Абдулла и только тут заметил, что Мунира не один.
— О, ты привел гостя. Предложи ему стул. А ты, Мунира, друг, садись на кровать. Но только осторожно. Резиновые ремни: они как пружина. Знаешь, я как-то плюхнулся с размаху, так меня сперва подкинуло вверх, а потом я очутился на полу. Ну и кого же ты мне привел? Он тоже любитель тенгеты? Формула нашего учителя: МС = 3Т. Пейте напиток «3Т».
— Ты его не узнаешь? — спросил Мунира, когда все сели.
— Кого? Этот запах?
— Карегу…
— Карегу?
— Да.
— Карега! Карега, брат Ндингури… ну как же… а ты возмужал. Уже старик вроде меня… только седых волос нет… Откуда же ты взялся, из какого уголка этого мира?
Карега коротко объяснил. Но Абдулла явно его не слушал. Вот он действительно переменился: пустые, усталые, глубоко запавшие глаза. Заговорили о том о сем; разговор явно не клеился.
— Ну все равно, добро пожаловать в эту холостяцкую нору, — сказал Абдулла. — Не очень-то похоже на мое прежнее жилье. Но то было в Старом Илмороге. Они заставили нас снести дом. И вот где я очутился.
— Чей же это дом? — спросил Карега.
— Этот дом… и еще несколько домов принадлежат очень важному, облеченному властью лицу.
— Ты хочешь сказать, ему? Этот дом? — спросил Карега.
— Да. За эту комнату он берет сто шиллингов. А со всего дома получает тысячу в месяц. Таких домов у него здесь добрый десяток. Это уже десять тысяч шиллингов.
За несколько досок, обмазанных глиной… Он приезжает в «ранчровере», останавливается на дороге. А за квартплатой сюда посылает своего шофера-телохранителя.
— Но ведь он зарабатывает больше шестидесяти тысяч в день на перевозках сахара и металлоизделий для заводов Макмиллана. И это не считая его официального жалованья члена правительства!
— Вот именно. Шестьдесят тысяч и еще десять тысяч. Итого: семьдесят тысяч шиллингов, — сказал Абдулла.
— Так уж все устроено в этом мире, — сказал Мунира. — Вероятно, он владеет трущобами и в других городах. В нашей Кении можно делать деньги буквально из ничего. Даже из страха. Посмотрите на английскую компанию, которая ведает организацией охраны в этой стране. В каждом большом доме, на каждой фабрике есть охрана. Им следовало бы создать министерство страха.
— Создали бы лучше министерство трущоб, чтоб поддерживать в них хоть какой-нибудь порядок, — добавил Абдулла и повернулся к Кареге. — Когда ты уезжал, я был владельцем лавки. Я и теперь хозяин магазина — на открытом воздухе. Торгую апельсинами у дороги.
Карега попытался перевести разговор на другую, более приятную тему.
— Мунира говорит, что Иосиф поступил в Сириану. Это добрая весть. Он очень способный мальчик. Надеюсь, он не повторит наших с Мунирой ошибок.
— Для бедняков все пути одинаковы, — отозвался Абдулла. — Да, я ведь забыл угостить вас. У меня есть пара пакетов…
Он протянул руку под кровать и достал пакет тенгеты.
— Ты когда-нибудь это пробовал, Карега?
— Да. Однажды в Момбасе. Я очень удивился, увидев тенгету в продаже… но у той был другой вкус. Я все думал, как же случилось, что она стала предметом коммерции.
— Тогда попробуй еще разок. Тенгета чуть было не вывела нас всех в люди. Но она нас и погубила.
— Мне кажется, все эти напитки выпускаются с од-ной целью: одурманить людей, чтобы они не задавали вопросов о своей нищете и не пытались из нее вырваться, — вслух размышлял Карега, вспоминая места, где он побывал, и всяческие крепкие напитки, которые там производились: чанга, кангари, кончай-со-мной-скорее, чибуку; чибуку, например, выпускает теперь африканец, глава родезийской компании со штаб-квартирой в Лондоне.
— Я уже говорил, — продолжал Абдулла прерванную мысль, — что все дороги для бедноты одинаковы. Одностороннее движение: к еще большей бедности, к еще большей нищете. Бедность — это грех. Но подумайте только: именно бедные и расплачиваются за грех, именуемый бедностью, и их наказывают за этот грех адом. Из ада в ад. Ха-ха! Единственное светлое пятно в моем аду — Иосиф. Вот почему мне кажется, что есть еще надежда. А ведь он мне вовсе не брат, — вдруг выпалил Абдулла, и они чуть не подскочили на месте.
— Не брат? — эхом откликнулся Карега.
— Что ты хочешь этим сказать? — спросил Мунира.
— Да. Он мне не брат. Скорее сын. Только не мой. И какое это имеет значение? — Голос Абдуллы стал другим, в нем не было больше ни дурашливости, ни злости. А они удивлялись этому незнакомому человеку. — Помнишь, перед твоим уходом из Илморога я рассказывал, как вернулся из заключения?.. Я рассказал вам не все. У моего отца была лавка на старом ронгайском рынке в Лимуру. Это было людное место, потому что у отца было радио, и в первые дни чрезвычайного положения толпы набивались в лавку, чтобы послушать последние известия, которые читал Мванги Матемо. Мой отец принадлежал к Ассоциации кикуйю[33], он любил рассказывать, как они послали Кениату в Англию вопреки запрету колониальных властей, как собирали деньги, чтобы обеспечить его жизнь за границей, где он агитировал за нашу свободу. Когда мне пришлось скрываться в лесах — ведь мой срок тогда еще не пришел, — я все-таки ухитрялся поддерживать связь с отцом. Ты помнишь наш дом в районе Киньогри? Как раз напротив домов поселенцев, там, где заросли чая нередко служили нам убежищем. Но потом моих переселили в концентрационную деревню Кихинго, и я потерял с ними всякую связь. Находясь в заключении, я ужасно скучал по своей семье и мечтал о том дне, когда мы будем вместе. День семейного сбора. Но этот день так и не наступил. Хотя нет, наступил. Я дрожал, увидев земли вокруг Лимуру, холм Кихинго, долину Мангуо, зеленые поля. Пришел в новую деревню. Сразу же стал расспрашивать об отце, матери, о братьях. Люди отводили глаза. Мне не терпелось узнать, где они, но никто ничего не отвечал. Наконец какая-то женщина сказала: «Ты мужчина, ты страдал… ты выдержишь». «Что выдержу?» — спросил я, уже предчувствуя недоброе. «Однажды ночью… когда рыли траншеи… английские солдаты и их местные приспешники из жандармерии… расстреляли всех.» Я не знал, выживу ли, неделями я ходил с одной и той же мыслью: они уничтожили всю мою семью, я один на всем свете. Я думал… боже, зачем мне жить?.. Зачем?.. Нужно… Потом вспомнил, что Кимати потерял всех своих братьев, что его мать сошла с ума и что сам он потом был казнен… и все ради нашей борьбы… Но это меня не утешило… рана ныла… было тяжело, и только мысль, что земли, полные вина и меда, за которые мы боролись, скоро будут нашими, поддерживала во мне жизнь. Вы помните, что было после поднятия нашего флага… это прекрасно, наш флаг, но… Я купил осла, начал возить всякие поделки на базар, и там, куда обувная фабрика выбрасывает свои отходы и куда владельцы лавок, отнятых у индийских торговцев, вываливают мусор, — там я однажды и нашел его. Он был совсем маленький… рылся на помойке в поисках съестного. Он нашел хлебную корку, а остальные на него набросились, крича, что он нашел ее не в своем углу помойки… он плакал, они гнались за ним, и он удирал в сторону лимурской мельницы. Я пришпорил своего осла… еле догнал его, остальные разбежались. «Как тебя зовут?»— спросил я, когда он рассказал мне, в чем причина драки. «У меня нет имени, то есть я его не знаю…» — «А где твои родители?» — «Они уехали». — «А твои братья?» — «Тоже уехали, и никто из них не вернулся». Я подумал… вернее, даже не успел подумать, настолько естественно прозвучала моя ложь, и слова слетели с языка уверенно, без запинки. Даже имя. «Иосиф Нджираини, — сказал я, тряся его за плечи, — мой младший брат… я брат, который уехал, и я вернулся…» Я привел его домой, он ничего не сказал, и я так и не знаю, поверил ли он мне. Через несколько недель я засомневался было, правильно ли я сделал… но с одной ногой… он мне будет помогать… бегать с поручениями… Так оно и было, пока Ванджа не отучила меня видеть в нем слугу… И должен сказать, что я нисколько не жалею… во всяком случае, в последнее время.
* * *
Они шли к дому Ванджи. Оба молчали, обсуждать рассказ Абдуллы не хотелось.
По контрасту с убогим жилищем Абдуллы ее особняк производил внушительное впечатление. Живая изгородь из ухоженных сосен, лиан и бугенвилей окружала дом. Над красивым газоном с выстриженными словами «Любовь — это яд» поднимался тонкий цветочный аромат. Им открыла дверь девушка, провела в просторную гостиную и вкатила поднос с напитками — «Таскер», «Пилзнер», джин-тенгета, виски, кенийский ром. Карега выбрал виски, Мунира — джин-тенгету. Он затаил обиду оттого, что придуманную им рекламу украли, но одновременно чувствовал тайное удовлетворение, увидев эту рекламу в газете или на этикетке. Девушка сказала, что «мама» скоро к ним выйдет, может быть, они пока послушают музыку? Джим Ривз, Джим Браун… танец в стиле японской борьбы гунфу… местный танец сукусус… чечетка Али… твист «Тенгета»… все что пожелаете… Не дождавшись ответа, она поставила пластинку с песенкой Илайджи Мбуру «Молодые бродяги с гитарами»:
Молодые бродяги с гитарами. Как могу я их вновь полюбить? Пригласил их на вечеринку, А они увели мою. девушку, Девушку, которую я себе выбрал. Молодые бродяги с гитарами Мне друзьями больше не будут.На стенах висели старые английские картины… Мария натирает маслом тело Христа. Надпись «Иисус — глава семьи». На столе деревянные фигурки народности камба — жирафы и носороги. Как только кончилась пластинка, девушка незаметно исчезла, и перед ними в прозрачном платье возникла Ванджа. Губы ее были не столь грубо намалеваны, парик в стиле «афро» шел к ее крупной фигуре. Ванджа пополнела.
Несколько секунд она и Карега смотрели друг на друга. Она казалась совершенно спокойной, ничем не выдавала изумления. Карега со своей стороны не ожидал увидеть вместо Ванджи незнакомую солидную даму. Мунира никак его не подготовил. И теперь наслаждался их видом, тем, как они пытались скрыть неловкость. Она присела на диван. Первые ее слова были обращены к Мунире:
— Мвалиму… ты ведь мог… хотя бы предупредить.
— Он только что приехал.
— Это моя вина, — объяснил Карега. — Я… думал, что… еще не поздно.
— Конечно, нет… Как ты? Ну и сюрприз. Призрак прошлого.
— Я тоже принял его за привидение… он так возмужал, изменился.
— Где ты был? Но ты, наверно, голоден, вряд ли Мунира тебя накормил? — Не дожидаясь ответа, она откинулась на спинку дивана и позвонила в колокольчик. Тут же появилась девушка. — Люси…
— Да, мама.
— Приготовь поесть… да побыстрее.
Это был какой-то нереальный мир, и Карега не знал, как себя держать… Она повторила вопрос.
— В разных местах… По всей стране… Работал с адвокатом некоторое время… — Голос его звучал хрипло, резко.
— Он очень известный политический деятель… — сказала Ванджа.
— Сначала я какое-то время слонялся по городу, перебиваясь случайными заработками. А затем принял участие в избирательной кампании. Люди из трущоб не забыли, как он помогал бедным. Я думаю, что поддержка нашего многострадального похода тоже принесла ему известность — среди тех, кто не был знаком с ним лично, он победил несмотря на то, что против него работала избирательная машина КОК.
— Защитник бедных… — сказал Мунира. — Ему бы надо быть поосторожнее… эти разговоры о пределе земельной собственности… пожертвования на проекты Харамбе… они не всем по вкусу.
— Благотворительность… — с неожиданной резкостью прервал его Карега. — Я напомнил ему это слово, потому что он первый употребил его, когда в тот раз мы его разыскали. Я во многом с ним расходился. Но когда он говорил, я понимал, что он видит все несправедливости. Он умел выразить их одной меткой фразой. Он отлично говорит. Почитайте его речи в парламенте. Он очень сердился, как это другие не понимают, не видят, что творится. Но потом… я подумал… слишком уж он верил в то, что научит людей видеть и понимать… Он был очень искренний человек, но он слишком верил в святыни, созданные, по его же собственным словам, чудовищем. Он доказывал, что в этом смысл его деятельности… а я видел одни только жесты… Я сказал себе: «Должен быть другой путь, другая сила, которая сможет помериться силами с этим чудовищем и его ангелами-хранителями». То, что создано людьми, ими же может быть изменено… Но какими людьми? В конце концов я оставил его. Он не понимал меня, я не понимал его. Но он на многое открыл мне глаза, и я ему благодарен… я поехал в Момбасу, работал в порту.
— В Момбасу? Туда по-прежнему ходят корабли? И моряки гуляют по улицам? Кокосы, песчаные пляжи, Форт-Иисус… как бы я хотела!.. Столько времени прошло, — задумчиво произнесла Ванджа.
— Мы нагружали и разгружали суда, голые, залитые потом, под палящим солнцем.
— Но там хорошо платят. Портовые грузчики — самые высокооплачиваемые рабочие, и у них серьезные, ответственные профсоюзные лидеры…
— Ответственные профсоюзные лидеры? Не знаю. Беда наших профсоюзов в том, что ими часто управляют бизнесмены-эксплуататоры. Как могут эксплуататоры руководить теми, кто борется против них? Нельзя служить интересам капитала и труда в одно и то же время. Нельзя служить двум таким разным хозяевам, один хозяин обязательно теряет, в данном случае — труд. Там была работа, жара, крохи с чужих столов… Я ушел, ушел из Момбасы пешком. Искал работу на плантациях… Но нигде не оставался дольше двух месяцев. Везде рабство, рабы, им платят сотню шиллингов в месяц, за эти деньги вкалывает вся семья — муж, жена, дети… Спят вповалку, собирают сизаль, кофе, чайный лист… Много раз я размышлял: мы народ, мы создали Кению. До восемьсот девяносто пятого года наши поля разоряли арабские рабовладельцы. После — европейские колонисты. Сначала они украли нашу землю, потом наши руки, наше богатство — коров и коз, — а в конце концов и наши деньги, при помощи налогов… И вот мы построили Кению, но что же мы получаем от Кении, построенной нашим потом?
Адвокат был прав, говоря, что чудовище требует все больше и больше, а дает гораздо меньше, чем берет. Я пытался делиться своими мыслями с рабочими плантаций. Они отвечали: а если нас вышвырнут вон? Я говорил: единство… единство труда и пота… сила… об этом узнавали африканские хозяева плантаций. Меня увольняли, и я шел дальше… Работал где придется, шел фактически по стопам своего отца, пока не добрался до Западной Кении. Мне повезло. Я нашел работу на сахарном заводе. Я работал кладовщиком — нечто среднее между мальчиком на побегушках и приказчиком в лавке.
Работа была несложная: выдавать слесарям, токарям, сварщикам и механикам запасные части к сельскохозяйственным машинам. Насосы и моторы часто выходили из строя. Им постоянно требовался ремонт и уход. Склад снабжал также европейцев и африканское начальство всевозможными хозтоварами — туалетной бумагой, газовыми баллонами и т. д. Но бывало и так, что машины и механизмы долго не ломались. Тогда у меня появлялось время осмотреться, подумать. Этот сахарный завод принадлежал английской компании «Макмиллан», имеющей интересы в Южной Африке, Судане, Нигерии, Гайане. Сахарные плантации компании были насаждены вскоре после независимости — для развития района и поднятия жизненного уровня. Многих крестьян согнали с земли, чтобы компания могла расчистить место для будущего строительства. А тех крестьян, которых с земли не согнали, поощряли выращивать на своих участках сахарный тростник вместо хлеба. Компания стала сама назначать цену на тростник — какую ей вздумается. Крестьяне не сумели объединиться и договориться с компанией; жизнь их ужасна. Многие не могут даже посылать детей в школу…
В этой компании управляющий — африканец; кое-кто из местных владеет акциями. Транспортировка продукции, к примеру, в руках очень важного лица, облеченного властью, по-моему, он наполовину масаи, наполовину календжин. У него такое длинное имя… мистер Инносент Ленгошоке Оле Лоонгамулак… так что видите, в фирме не обошлось без африканцев. Управляющие на среднем уровне — чуть ли не все африканцы. А высшие посты и все инженеры — приезжие европейцы — совсем мальчишки командуют африканскими стажерами, овладевающими специальностью технолога сахарного производства.
Рабочие делятся на две категории. Одни работают внутри фабричного здания. Другие — на плантациях. Среди них были и сезонные рабочие из Уганды. Платят им мизерное жалованье. А работа у них очень тяжелая.
Хуже всех приходится тем, кто работает в поле. Нередко их бьют европейские и африканские надсмотрщики. Объединиться, сплотиться эти рабочие не могут, потому что управляющие сумели их разделить по племенному и религиозному признаку и даже по месту работы. Те, кто работают на фабрике, — в более привилегированном положении, чем полевые рабочие, и тем не менее они лучше организованы. Им нет дела, кто ими управляет — африканец или европеец, из своего племени или из чужого, их веры или иноверец, — они протестуют и отстаивают свои права.
Я ко всему присматривался — в том числе и к поведению европейских специалистов. Я сказал себе: ни один европеец, ни один босс не посмеет меня оскорбить, я не смолчу. И вот приходит европейский технический специалист, а я обслуживаю африканского стажера. Требует, чтобы я обслужил его немедленно. Ему нужен рулон туалетной бумаги. Я сказал, что ему придется подождать. Он сказал: «Шэнзи» [34]. Я схватил подшипник и швырнул ему в рожу. Меня вызвали к африканцу-управляющему, у которого в кабинете сидели еще несколько белых боссов. Африканский стажер рассказал все точно, как было. Но вместо того, чтобы сделать замечание белому, уволили меня… без права обжалования. Тогда я сказал себе: поеду обратно в Илморог, посмотрю, что делается там.
— Да, постранствовал ты, ничего не скажешь…
Разговор получался какой-то натянутый, они обходили настоящее и общее прошлое, старались не задавать друг другу неудобных вопросов. Мунира и Ванджа понимали, что Карега сильно изменился, но трудно было сказать — в какую сторону. Ясно одно: у него теперь мало общего с ними. Люси вкатила столик с жареным мясом, они принялись молча есть.
— Что ты думаешь делать в Илмороге? Или ты здесь проездом? Отправишься дальше странствовать? — спросила Ванджа.
Рассказ Кареги о сахарном заводе был очень похож на то, что происходило и здесь.
— У рабочего не может быть постоянного дома. Я живу всюду и нигде. Нахожу работу — работаю… Все мое имущество при мне — мой труд, мои руки, — где бы я ни был.
Найдется покупатель, найдется и продавец… такова система.
— Да, такова жизнь, — отозвался Мунира.
Карега и Ванджа избегали смотреть друг другу в глаза. Она предложила еще выпить. Налила одному тенгету, другому виски. Выпив, Карега сказал, что пора идти. Мунира согласился. Ванджа промолчала. Она задумалась над историей Кареги, ей казалось, что все это имеет к Илморогу самое прямое отношение. Мужчины поднялись. Она тоже встала, чтобы их проводить. Теперь их глаза встретились: пробежала искра… момент узнавания.
— Сядьте, — попросила она. — Пожалуйста… — Они сели. Она наполнила стаканы. Себе налила джину с тоником. — Я не пью… — начала она медленно, нерешительно. — Но я вам составлю компанию. Мне ведь тоже нужна компания… Честное слово, я рада тебя видеть. Я много думала о тебе. Иногда я думала, что ты уже умер. Моя бабушка, она была убеждена, что ты вернешься. Но, думаю, даже она не предполагала, в каком виде ты меня найдешь. Ты нам рассказывал о себе, о своих скитаниях. Конечно, тебе интересно знать, что стало с нами. Я расскажу, кое в чем я должна признаться. Я вижу, в тебе не угас еще интерес к чужим судьбам. Твои глаза блестят. Я не прошу ни жалости, ни прощения, ни даже понимания. Этот мир… эта Кения… эта Африка знает только один закон. Или съешь ты, или съедят тебя. Либо ты сидишь на ком-то, либо кто-то сидит на тебе. Как и ты, я скиталась, искала, сама не знаю чего. Но две вещи мне так и не удалось найти. Я отчаянно хотела ребенка… моего ребенка… Знаешь ли ты, что это за участь — быть бездетной женщиной? Когда здесь был Мвати, я пошла к нему. Голос его за перегородкой произнес: «Женщина, ты грешила. Покайся!» Я так и не открылась ему. Не решилась сказать, что однажды уже была беременна, что у меня был ребенок, что мир, огромный мир, угрожающе обрушился на меня, девчонку, школьницу, сбежавшую из дому… и я… я выбросила его, свое новорожденное дитя, в отхожее место… Вот! Я рассказала… этого я никогда никому не говорила.
Оба вздрогнули. Признание было столь же ужасным, сколь и неожиданным. Наступила неловкая пауза. Они старались не смотреть ей в глаза. Но она продолжала ровным голосом:
— Тогда я была молода. Я не хочу сказать, что поступила правильно. Просто этот выход казался тогда единственно возможным. Как, спрашивала я себя, буду я растить ребенка? Где возьму еду и одежду для него? А потом я почувствовала свою вину. Каждую ночь, и сегодня тоже, я слышу тоненький детский писк… Я пыталась искупить вину, молилась богу, чтобы он дал мне еще один шанс… один только шанс… но этого не случилось. Я пыталась покончить с собой, видит бог, пыталась. И всегда что-то случалось, мешало уйти.
И еще я искала любовь. Ее тоже у меня не было, кроме… кроме… я скажу, но не потому, что чего-то выпрашиваю… кроме как с тобой. Тогда я снова почувствовала себя женщиной… я знала, что меня принимают такой, какая я есть. Впервые я любила, не ощущая тяжести вины… Потом ты уехал. Я замкнулась в себе… Бог свидетель, я говорю правду. Я хотела жить честно, честно торговать, получать честный доход, если такое вообще возможно. Тенгета… с ней ведь тоже были связаны воспоминания…
А затем случилось несчастье… Умерла бабушка. Мне пришлось выкупить ее землю. По-моему, я решила правильно. Я продала дом и продолжала гнать тенгету. Однажды я пошла в эту новую туристскую деревню. Ты там был? Сходи. Туда приходят женщины петь народные песни и танцевать для белых туристов. Им платят. Но это другая история… Так вот, там я нашла Ндери Ва Риеру… и немца, которого однажды встретила в Найроби. Я вдруг снова пережила страх той ночи. Я чуть не закричала, но потом поняла, что он меня не узнал. Он — один из владельцев туристской деревни. Там построены хижины — так, как они себе представляют наши хижины до прихода сюда европейцев. Своего рода музей… Я ушла, размышляя об этой странной встрече. Потом я разговаривала с Мзиго. Вышло распоряжение, что все пивовары и самогонщики должны иметь лицензию. Я думала, что Мзиго мне поможет, поскольку наше заведение мы продали ему. В конце концов в Илмороге могли ужиться два тенгета-бара. Он юлил, уходил от ответа. Затем дал мне прочитать какую-то бумагу. Я не очень хорошо знаю английский, но общий смысл все же уловила.
Соглашение, заключенное сего числа… между окружным советом Чири (именуемый в дальнейшем «инстанция, выдающая лицензии»), с одной стороны, и Международной компанией по производству спиртных напитков «Кения лимитед» (именуемая в дальнейшем «соискатель лицензии»), с другой стороны, при условии уплаты соответствующего взноса инстанция… предоставляет соискателю… лицензию на исключительное право производства тенгеты согласно патенту № РОБ 10000.
Директорами кенийского отделения фирмы оказались Мзиго, Чуи и Кимерия. Я думала, что этого удара судьбы мне не пережить. Не знаю, как я дошла до дому… Потом принялась думать. Кимерия, разбогатевший на пособничестве белым, когда он отвозил тела «мау-мау», убитых англичанами, до сих пор процветает, Кимерия, сломавший мою жизнь, унизивший меня тем, что заставил спать с ним во время похода в город… Этот самый Кимерия теперь один из тех, кто будет наживаться на экономическом прогрессе Илморога. Почему? Почему? — спрашивала я себя. Почему? Разве он не грешил столько же, сколько грешила я? И однажды ночью я открыла этот закон. Ешьте, или вас съедят. Если ты женщина, а это божья кара — родиться женщиной, то выбор у тебя простой: ты должна либо выйти замуж, либо стать шлюхой. Ешьте, или вас съедят. Я все больше убеждалась, что это так. Я решила действовать, построила этот дом. Отныне я ничего не дам бесплатно. У меня много комнат, много отдельных выходов, четыре двора… Я наняла молоденьких девушек. Это было нетрудно. Я обещала их обеспечить, а за это… я торгую ими. Какая разница, где льется твой пот — на плантациях, на фабрике, в постели? У меня есть девушки на любой вкус. Одни предпочитают маленьких, другие высоких, пожилых, религиозных, симпатичных, грубых, толстых, иностранок… Все у меня есть. А я? Я тоже! Себя я не пощадила… Это единственный способ посчитаться с Чуи, Мзиго и Кимерией… Они все бывают у меня. Я натравливаю их друг на друга. Это легко, потому что я принимаю только в назначенное время… Если случается какой-нибудь скандал, то девочки знают, что делать. И как ни странно, они за это платят, оплачивают свое соперничество. Каждый хочет, чтобы я была только с ним.
Для меня это игра… и деньги. Ешьте, или вас съедят.
Теперь я могу бывать где угодно… даже в их самых изысканных клубах. Им льстит, когда их видят со мной. И если я соглашаюсь провести с ними хоть один вечер, они щедро платят за это. Я должна быть тверда, это единственный способ выжить. Посмотри на Абдуллу. Торгует фруктами! Апельсинами, овчинами. Нет, я больше никогда не перейду в разряд жертв. Никогда. Никогда.
Последние слова она почти выкрикнула и тем закончила свою исповедь. Казалось, она отвечает себе самой на терзающие ее сомнения. Карега почувствовал эту неуверенность и поднял на нее свои внимательные глаза. Лицо ее было каменное, непроницаемое. Он чувствовал жестокую правду ее слов: ешьте, или вас съедят. Ведь и сам он все время сталкивался с этим после исключения из школы. Разве он не жил с этой правдой в Момбасе, Найроби, на чайных и кофейных плантациях? На пшеничных и тростниковых полях, на сахарном заводе? Это общество они построили после независимости, общество, в котором горстка черных, связанная общими интересами с Европой, продолжает колониальный грабеж народа, лишая его права жить, расти, дышать воздухом, наслаждаться солнцем.
Перед ним было уже не лицо Ванджи, а бесчисленные лица тех, кого он видел в разных уголках республики. Ешьте, или вас съедят. Высосать все соки. Почему? Почему? Что-то протестовало внутри, он не мог смириться с безжалостной логикой ее действий, ее слов. Или — или, или — или. В мире хищников и жертв вы либо поедаете других, либо становитесь жертвой. Но ведь сколько тех, кто не может и не хочет отращивать клыки и когти. Есть ли альтернатива этой ее правде?
— Нет-нет, — возразил он. — Есть другой путь, должен быть другой путь. — И вдруг, вспомнив все те места, где ему довелось побывать, он воочию увидел силу, которую искал, которая изменит порядок вещей, создаст основу новой жизни.
— В этом мире? — спросила она презрительно.
— А разве мы должны его принимать? Разве есть только один мир? Надо построить другой мир, другую землю, — сказал он, обращаясь к бесчисленным лицам, рядом с которыми он работал в Килиндиме, на востоке, в центральной части страны, на западе.
— Хм! Другой мир! — усмехнулась Ванджа.
— Да, другой мир. Новый мир, — сказал он.
— Нам нора! — вдруг крикнул Мунира, вставая. Он бросился к двери и выскочил на улицу, точно преследуемый дьяволом.
Карега поднялся, подошел к двери, остановился в нерешительности и взглянул на Ванджу.
Она не встала и не подняла головы. Она сидела неподвижно — королева в электрических огнях, слегка склонив набок голову, как будто этот голубоватый свет ее гостиной, ее ожерелье из драгоценных камней на шее придавили Ванджу своей тяжестью к земле, не давая встать, попрощаться, закрыть за ним дверь.
Карега вышел на улицу. Он потерял из виду Муниру и решительно зашагал к центру города, сердцу Нового Илморога, где свет, дым и далекий гул машин возвестили о том, что ночная смена уже заступила, с тем чтобы фабрика неумолчно утверждала свое господство, свою власть над городом.
Оказавшись в своей комнате, Мунира рухнул на кровать и все повторял: другой мир, новый мир. Правда ли это.? Возможен ли он?
Глава двенадцатая
1
— Все это… э… весьма поэтично, мистер Мунира, но нельзя ли ближе к делу?
Мунира склонился над столом, заглядывая в исписанные им листы. Какое именно место привлекло внимание следователя? Проведя девять дней в изоляции, узник даже обрадовался вызову на допрос.
— «Другой мир, новый мир», да? — уточнил Мунира, вновь опускаясь на жесткую скамью.
Он поглядел на следователя с сочувствием: лицо полицейского было закрыто плотной маской невежества. Представлявшиеся Мунире спасительное милосердие, всепрощение, которые Мунира полагал непреложными в человеке, были совершенно чужды его собеседнику.
— Именно, — подтвердил следователь с выражением равнодушия и Снисходительной скуки в глазах. — Какой смысл вы вкладывали в эти слова в ту самую ночь?
Мунира задумался, тотчас воскресив в памяти залитую голубым светом гостиную Ванджи в тот вечер, два года назад, когда неожиданно вернулся Карега. Вспомнил саму Ванджу, всю усыпанную драгоценностями и в прозрачном платье; теперь она так далека и все же имеет над ним демоническую, пагубную власть. Казалось, стоит ей шелохнуться, и тут же рухнут все его оборонительные сооружения — такие хрупкие и ненадежные. «Это я, это я, о господи», — услышал он в себе голос, придавший уверенности и сил, чтобы противостоять полицейскому. Шел десятый день его заключения в следственной тюрьме. Мунира, хоть и опасался слегка второй встречи со следователем, по временам лихорадочно мечтал о ней, как об избавлении. Но хотелось бы оттянуть решающую схватку. После обычной утренней каши в эмалированной миске его не заперли, как было заведено, в камере и не выпустили в тюремный двор на прогулку. Вместо этого тюремщик отвел его в закуток с голыми стенами и пустым столом, который здесь назывался кабинетом. Мунира заикнулся было, что еще не дописал своих показаний, но заикнулся вяло, потому что уже изрядно от всего устал. Инспектор Годфри пропустил мимо ушей его возражения и приступил к допросу, небрежно листая исписанные Мунирой в камере листы.
— Э… этот вот новый мир… вы постоянно на него ссылаетесь… что он означает?
Мунира изо всех сил старался. Самому-то все было яснее ясного, но вот поведать другим о бывшем ему видении не мог. И на сей раз с нарастающим отчаянием он сознавал, сколь непосильна для него эта задача: убедить человека, отправляющего продажные законы растленного мира, в настоятельной необходимости высшего суда, чистых, вечных, абсолютных и непреложных законов. Как же так: мудрейшие умы нынешнего царства не видят того, что открыто даже несмышленышу? В глубине его души зазвучал гимн, изменивший все представления о жизни и саму жизнь:
Боже праведный, укажи нам, грешным, путь к спасению, И тогда ждет нас на том свете царствие небесное. Аллилуйя, аллилуйя, Ждет нас на том свете царствие небесное.Ему захотелось громко затянуть гимн, но вместо этого, к своему удивлению, он спокойным, ровным голосом принялся связно рассказывать о своей вновь обретенной земле.
— Видите ли, все это произошло не случайно. Его слова посреди этой провонявшей духами мерзости после пяти лет ссылки и скитаний как-то странно взбудоражили меня. «Устами младенцев… — сказал господь». И эти слова прозвучали вслед за нелегкой исповедью падшей женщины. Я убежден теперь, что слово господне настигает нас нежданно-негаданно и отнюдь не там, где мы хотели бы его услышать. То же самое говорили Айронмангер, моя мать, жена, но никогда раньше во мне не возникало отклика. Новая земля. Другой мир. Я повторял эти слова про себя на все лады, они звенели у меня в сердце. С тех пор тенгета не лезла в горло. Организм требовал ее в силу пятилетней привычки, но душа противилась. В основе того, что выпало на долю Ванджи, лежала бессмысленная несправедливость. Я теперь все знал про Ванджу… Учительство мне вконец опостылело: мог ли я готовить детей к вступлению в мир, который сам отвергал? Отвергал, ибо он насквозь порочен и неразумен! Как объяснить, отчего на смену Айронмангеру пришел Кембридж Фродшем, а место Фродшема занял Чуи? Почему Чуи стал хозяином фабрики в Илмороге, почему он сделался одним из клиентов Ванджи, почему торгует пивом, рекламируя его с помощью придуманного мною лозунга? Как могло случиться, что Ванджа сбежала от Кимерии для того лишь, чтобы теперь достаться ему, упасть в его объятия? Это какой-то рок. Теперь и он ее клиент. А Мзиго?.. А Карега?.. А гибель моего Илморога?.. Я не находил всему этому никакого объяснения. Абдулла сражался за независимость, а теперь сбывает туристам апельсины и овчины и хлещет тенгету, чтобы не вспоминать, как снесли его лавку. Да, все бессмысленно! Образование. Работа. Моя жизнь. Сплошные неудачи. Я просто несчастный случай, ошибка, я обречен на роль зеваки, глазеющего на происходящее из окна небоскреба. Я стал ходить в церковь. Англиканский собор в Новом Илмороге был воздвигнут на пожертвования кенийских христиан и зарубежных религиозных организаций. Внушительное здание, в двух шагах от сожженного, но некогда гордого обиталища Мвати Ва Муго, на месте которого теперь, как вам известно, археологический музей. Преподобный Джеррод Браун был главой и духовным пастырем этого неоангликанского прихода в Илмороге. У входа в храм всегда было множество машин: самые разные заграничные марки. Я слушал заранее написанные проповеди, порицавшие пристрастие к спиртному, участившиеся разводы, бесшабашных водителей, нерадивых прихожан, повинных в грехах вольных и невольных. В этих проповедях все осталось неизменным — слово в ело-во, только вот вместо «король» теперь говорили «президент». Я собрался было подойти к преподобному Брауну и объявить: я такой-то, сын такого-то; однажды я пришел к вам за куском хлеба, и вы прогнали меня. Теперь я не прошу у вас земной пищи, я сгораю в геенне огненной — помогите мне! Но, памятуя о том, что я испытал в его доме в Блю Хиллс, я решил, что он, должно быть, столь же скуп и на пищу духовную. Все же я по-прежнему ходил в церковь. Меня одолевало чувство вины, словно и я внес свою ленту в грехопадение Ванджи и во все мирские пороки. Я испытывал неодолимую жажду всепрощения и даже написал жене: склоняюсь, мол, к тому, что ты была права и путь твой верен. Так иди же по нему до конца. Но письмо не отправил, порвал. Иногда я выходил с Абдуллой к трансафриканской автостраде, смотрел, как он предлагает проезжающим апельсины, грибы и овчины. Несчастный калека. Ванджа однажды сказала, что и мы все такие же, как Абдулла, только у нас не ноги увечные, а души.
Потом до нас долетела страшная весть: адвоката убили! Его схватили в большом отеле, отвезли в Блю Хиллс, пристрелили и бросили на съедение гиенам.
Карега, Ванджа, Абдулла, Нжугуна и я сошлись тогда снова вместе после долгого перерыва. Мы не сговаривались: так случилось, что все оказались под железной крышей дома Нжугуны. Его жена подала нам молоко, но никто к нему не притронулся. Говорили обо всем, старательно избегая гибели адвоката. И только Нжугуна нарушил табу. Казалось, слова против воли сорвались с его уст:
— Надо же, это случилось на той самой тропе, по которой мы шли тогда в столицу.
Никто не отозвался. Господи, все спрашивал я себя, и у кого же поднялась рука на человека, от которого бедняки ничего, кроме добра и помощи, не видели? Он участвовал во всех общественных начинаниях, своим богатством щедро делился с нуждающимися, независимо от их классовой, религиозной и племенной принадлежности. Почему? За что? Мы разбрелись по своим лачугам, а я все Терзался этими вопросами: можно ли мириться со злом, стоять в стороне — ведь я учитель?! Я был близок к тому, чтобы сделать решительный шаг. В воскресенье я не пошел в церковь. Сам голос Джеррода стал мне ненавистен, не говоря уж о его проповедях и молитвах. Я вышел из дому и зашагал к илморогскому кряжу. Я вознамерился по-дожить конец нелепице. Игра не могла долее продолжаться. И вдруг я увидел группу людей в белых канзу. Эти люди стояли и били в барабаны. Их окружали любопытные — ребятня, несколько мужчин и женщин. Пронзительный женский голос долетел до меня, и я остановился послушать: «Все мы грешники, недостойные славы господа!» Я не поверил своим ушам — это была Лилиан, но ее точно подменили. Она совершала молебен, господь вещал ее устами, а мужчины и женщины вторили ей. Она говорила о повой земле, о другом мире, где нет ни сословий, ни племен, где бедные сравнялись с богатыми, вняв нетленному завету господа. Ни церквей, ни науки, ни высоких постов, ни выгодных должностей, только смирение, и вера, и тогда — представьте себе — мы обретем новую землю и новый рай! Я вздрогнул. Чересчур все просто. Но, с другой стороны, в чем же истина, в чем смысл жизни, если не в этом? Все мы грешны, недостойны славы господа. Лилиан говорила от имени множества голосов — уже умолкших и еще не зазвучавших. Из ее слов вставал грядущий мир. Только веруй, веруй. Мое сердце билось в такт с ее властным радостным голосом. Ни науки, ни богатств, ни выгодных постов — только вера! Таков нетленный завет. Вступаешь ли ты ныне в новую жизнь, следуя Христу? Казалось, вопрос адресован одному мне, она словно заглянула мне в душу. Не странно ли, что я встретил Лилиан именно в этот день и час! Я разглядывал ее, особенно глаза, поражаясь происшедшей перемене, и спрашивал себя: откуда эта властность и сила, ведь еще недавно религия была для нее неотделима от любовных утех… В тот самый миг мне все и открылось — я воистину увидел новую землю, Христос стал моим спасителем. Он сровняет горы с долинами, повергнет в прах сатану и сокрушит зло, обуявшее мир. Новая жизнь с Христом и во Христе. Я уверовал, внял завету. Колени мои дрожали. Пристыженный, я рухнул на землю и вскричал: «Верую, верую». От счастья и благодарности слезы заструились по щекам. Годы мучительных сомнений, загубленные в поисках земных услад, миновали…
В голосе Муниры, негромком, но твердом, звучала такая убежденность, что инспектора Годфри на миг даже оставила скука, не покидавшая его в ходе всего следствия. Конечно же, скука была лишь прикрытием для цепкого, расчетливого ума, просеивающего каждое слово, фразу, взгляд и жест, настойчиво ищущего намек, нить, ключ, связь, образ, с помощью которых все станет на свои места. Однако тут же нахлынул новый прилив меланхолии, и инспектор, поддавшись ему, тяжело вздохнул и откинулся на спинку стула.
— Любопытно, весьма любопытно. И все же, мистер Мунира, насколько мне известно, вас всегда можно было видеть либо с Карегой, либо с Ванджей, либо с Абдуллой… Я полагал, что… уж простите мою назойливость… коли вы отрешились от грехов мирских, то… э… как бы это выразиться… оставите прежние знакомства и станете проводить время… ну, скажем, в обществе святой Лилиан.
— Неужто вы не понимаете? Нам, прозревшим, заповедано помочь другим. Вот я и хотел, чтобы каждый из них обрел для себя этот новый мир…
— Мистер Мунира, верно ли… снова прошу прощения, я несколько непоследователен… верно ли, что Карега тоже толковал с рабочими о новом мире?
— Именно, — взволнованно подтвердил Мунира. — Вы на правильном пути, вы постигаете суть. Я хотел спасти его… хотел его первого уберечь от этого…
Вдруг инспектор судорожно сжал пальцами край стола и грубо перебил:
— От этого? Что вы имеете в виду?
— Его мечты, дьявольские грезы и иллюзии… уберечь от непростительного греха.
— Какого греха? Пожалуйста, мистер Мунира, перестаньте говорить загадками! Что за грех? У Кареги был какой-то план? Выкладывайте все, да поживее!
Нижняя губа следователя подергивалась. Он был похож на гончего пса, взявшего свежий след. Мунира взглянул в налитые кровью глаза и сказал:
— Гордыня… Карега полагал, что он со своими рабочими может победить зло, изменить этот мир.
Следователь громко выдохнул и обмяк, вид у него был усталый. Он потерял след, ему захотелось волоком вытащить этого фанатика, этого святошу из кабинета и хорошенько отдубасить.
— Не говорил ли Карега о том, какими методами намеревается изменить мир? Подстрекательством к забастовкам, призывами к саботажу и прочей коммунистической ересью?
— Меня поразила его гордыня. Чего захотел — чтобы простой смертный без божьей помощи, помимо Христа, смог сам измениться и изменить мир к лучшему!
— Теперь я понимаю, что вы имели в виду. Но убежден, что этим дело не исчерпывалось… От какого еще зла собирались вы его спасать?
— От нее!
— От кого?
— От Ванджи.
— Опять загадки?
— Он тайком встречается с ней. Я уверен.
— Да ну?
— Своими глазами видел.
— Когда?
— Примерно за неделю до пожара, в ее старой хижине. Но Абдулла…
Следователь снова вскочил. Губы опять затряслись. Он впился взглядом в Муниру.
— Вы совершенно уверены?
— Ну конечно же, я их видел, видел, — подтвердил тот негромко, словно бы его вдруг одолело сомнение.
«А что, если…» — подумал он и уже собрался раскрыть рот, но следователь неожиданно рванулся к двери. Он вновь взял след, на этот раз он его не потеряет! Мунира закричал вдогонку:
— Постойте… обождите… я еще не закончил.
Следователь оглянулся через плечо и остановился, хотя ему не терпелось броситься в погоню. Мунира подошел ближе.
— А что бы вы сделали ему? Что бы вы сделали с Карегой?
— Безмозглый болван, — прошипел следователь и отрывисто приказал: — Уведите его… займусь им позже! — и помчался по коридору.
2
Карега и теперь, десять дней спустя, с особой горечью вспоминал то утро, когда за ним пришли: было шесть, он только что прослушал по радио новости; там говорилось, что в связи с напряженным положением в Илмороге, сложившимся после гибели Кимерии, Чуи и Мзиго, намеченная забастовка запрещается. «Власти всегда принимают сторону хозяев, — думал он с гневом. — Так и знал, что они воспользуются пожаром в качестве предлога, чтобы запретить забастовку и нанести еще один удар по неокрепшему рабочему движению».
Он провел в одиночке целые сутки. Любопытно, что насочиняют полицейские, какие обвинения ему предъявят. До этого его арестовывали лишь однажды — когда они с Мунирой и Абдуллой возглавили поход в столицу. В тот раз их вызволил адвокат. «Давно же это было», — подумал он. Теперь адвоката уже нет — его убили. Карега так и не разобрался в нем до конца: адвокат искренне любил простых людей, а кроме того, мало кто умел, как он, видеть и анализировать происходящие события. Однако Кареге казалось, будто адвокат зачарован собственностью, той общественной властью и авторитетом, которую она ему давала. «Видите ли, — как-то объяснил он Кареге, — с точки зрения образования, профессиональной подготовки или боевых качеств ко мне не придерешься. Еще мальчишкой я принял присягу верности и был связным в партизанском отряде. Напялив бойскаутскую форму, я пробирался без помех куда угодно. И в том, что касается моих капиталов, я безупречен. Про меня не скажешь, что я второй Каггия. — Он рассмеялся собственным словам. — Так что я могу говорить без опаски от имени бедняков, требовать земельной и имущественной реформы: ограничения частного богатства. Один хозяин — один ларек, что-то вроде этого. Одна делянка на одну семью. Работа — каждому, ну и так далее…» Жестокое убийство адвоката потрясло Карегу, как и всех кенийцев. То был человек отличной породы… при всех своих недостатках он воплощал в себе лучшие черты самых смелых сыновей и дочерей Кении, выходцев из имущего класса. Адвокат был сродни феодалам из племени мбари, которые в начале века отвергли жалкие подачки, не приняли от колониальных захватчиков гарантированные привилегии и погибли, сражаясь вместе со своим народом против чужеземных орд; сродни тем образованным и зажиточным кенийцам, кто в тридцатые и пятидесятые годы не соблазнился английскими посулами и не изменил родине. «Да, много времени прошло», — снова подумал Карега, вспоминая, как адвокат добился их освобождения из центрального полицейского участка и прекращения судебного следствия. Эти эпизоды точно неясные очертания дальних ландшафтов чужой страны. Даже в себе самом ему было трудно узнать того мечтателя, который часами толковал о былой славе Африки, о великих земледельческих цивилизациях, словно этих его знаний было достаточно, чтобы утолить мучительный голод и жажду, одеть детишек. Британские торговые магнаты и их велеречивые миссионеры, покорив и унизив Китай, заставили местных жителей покупать и курить опиум; на тех же, кто не желал принимать эту отраву, облущивались дубинки. Английские ученые тем временем превозносил древнюю китайскую цивилизацию и в знак своего восхищения прикарманивали что под руку попадет: украшения из золота, произведения искусства, пергаменты — и увозили награбленное в Лондон. Так же обстояло дело в Египте, Индии, Сирии, Ираке… Господь родился в Палестине… но и это не остановило европейских купцов и полководцев. Китай спасли не певцы и поэты, восхвалявшие великую культуру прошлого, его спасла героическая борьба рабочих за лучшую участь — и не на том, а на этом свете! Нет, мало былой славы народа, залог успеха в его сегодняшних делах во имя искоренения зла и пороков, несущих горе большинству и веселье ничтожной горстке. Илморог, чьи прежние достижения так порадовали Карегу — он узнал о них из рассказа Ньякиньи, — перестал существовать. В течение всего-навсего десяти лет — как летит время! — илморогские крестьяне лишились земли: некоторые из них влились в армию рабочих, другие оказались в положении полупролетариев, одной ногой в ноле, другой — на фабрике, кое-кто занялся мелкой торговлей вдоль трансафриканской автострады, причем их жалкие лотки и навесы им даже не принадлежали, остальные пополнили ряды преступников и проституток — краденые револьверы и поистрепанные тела обеспечивали им скудное существование за счет рабочих, и крестьян, и владельцев фабрик, и черных, и белых, без разбору. Были такие, кто пристроился к ремеслу: жестянщики мастерили посуду, кувшины для воды, корытца для цыплят; нашлось дело и башмачникам и плотникам, но как долго они продержатся под натиском хорошо организованного крупного производства? Скотоводов тоже постигла незавидная участь: одни умерли, других загнали в засушливые районы, подальше от заповедников, открываемых на потеху туристам, третьи пошли батрачить на пшеничные поля и фермы, принадлежавшие деревенским мироедам. И за всем этим, точно символ перемен, маячила трансафриканская автострада и двухэтажное здание Африканского экономического банка.
Перемены сразу бросились Кареге в глаза, в первые же дни по возвращении. Он помнил прежний Илморог, родину Ньякиньи и легендарного Мвати, Нжугуны и Руоро. Теперь же, перебирая в памяти другие города и места, где привелось ему побывать, Карега улавливал некий общий для них всех, в том числе и для Илморога, процесс: где-то он протекал быстрее, где-то медленнее, но заметен был повсюду, нигде от него не спрячешься. Может, стоит продолжать учебу? Карега уже упустил время, да и чему он мог научиться, разве недостаточно ему жизненного опыта и собственных впечатлений? Заняться хозяйством? У него ни кола ни двора — родился в безземельной семье. Но и те, кто имели землю, раздробили ее на мельчайшие участки, чтобы не обделить ни одного из сыновей. И вообще, почему поля и луга, из которых в конечном счете и состоит Кения, должны принадлежать одиночкам? Вся Кения — это общенародное поле, и ничем нельзя оправдать такое положение, когда горстка людей, явное меньшинство, представители одной из многих народностей, получила в свое исключительное пользование все общественное достояние. Это так же несправедливо, как одному сыну или дочери претендовать на безраздельную родительскую любовь в ущерб другим детям. Кареге ничего не оставалось, как продавать свой труд. Ведь единственное его достояние — это пара рабочих рук, и, продавая свой труд, он объединится с такими же, как он, наемными рабочими в общей борьбе хотя бы за то, чтобы по справедливости получить свою долю произведенного тысячами натруженных рук добра.
Он не мог согласиться с пассивностью Ванджи, разделить ее упадочнические настроения. Ее путь — путь к полному отчаянию и самоуничтожению. Мир, где можно очиститься, обмазав своей грязью и испражнениями других; мир, где можно исцелиться, заразив ближних проказой; мир, где можно стать святым и праведным, обрекая на грехопадение других, — такой мир безумен, лишен всякого смысла. Где сказано, что принесенные в жертву чужой чистоте, здоровью, святости и богатству должны вечно мириться со своей участью? История учит: так называемые «жертвы», то есть бедные и угнетенные массы, всегда брались за копья и стрелы и шли в бой, распевая песни доблести и надежды. Они не прекратят борьбы до тех пор, пока не придет царство справедливости, пока не родится мир, где доброту и красоту, силу и отвагу будут мерить не хитростью и вероломством, не властью над другими, а только вкладом каждого в созидание доброты и человечности; где унаследованный от всех времен и народов творческий гений, культура и наука не будут монополией горстки людей, а станут на службу всем и каждому; где все цветы расцветут, принесут плоды и семена. Семена будут возвращены в землю, вновь взойдут и распустятся под солнцем и дождем. Вот Абдулла выбрал себе брата, кто мешает другим поступить так же? Найти себе братьев и сестер по труду и поту, по борьбе; держаться друг друга и работать вместе во имя приближения царства справедливости.
Эти мысли вызревали в течение полугода, что он проработал на пивоваренной фабрике «Тенгета» в должности учетчика. Он пересчитывал бутылки, сходящие с конвейера, и ящики в кузовах грузовиков, развозивших готовую продукцию заказчикам. Его прозвали Молчуном, потому что он работал беззвучно, зорко за всем наблюдая и все примечая. Изредка он поругивал лодырей, но в основном помалкивал. Он бросил пить — алкоголь парализует волю, мешает сосредоточиться, — однако часто сиживал в пивных, опускал монетки в музыкальный автомат, слушал популярные мелодии, зная наперечет модных певцов и поэтов. Музыкальные автоматы потеснили живых исполнителей. Иногда встречал своих бывших учеников, они успели стать взрослыми, но обращались к нему по-прежнему — «мвалиму», учитель. Карега велел им называть себя по имени. Он обходил стороной те бары, где мог наткнуться на Чуи, Кимерию или Мзиго, которым нравилось задерживаться в Илмороге после инспекционного наезда на фабрику. Раза два он заходил в туристский центр: он с детства любил песни и танцы стариков. Но оказалось, что Ндери Ва Риера вместе со своими немецким и греческим компаньонами совершенно извратил народное искусство, лишив его всяких эмоций и содержания. Откормленные туристы, заломив набекрень шляпы-сафари, жевали резинку, щелкали фотоаппаратами, восторженно кричали и хлопали в ладоши, любуясь жалким кривляньем на сцене. Карегу все это возмутило до глубины души, и он дал себе слово, что ноги его больше здесь не будет.
Он сознавал, что рабочие разобщены; из их разговоров было видно, что они кичатся своей языковой и родовой обособленностью. Они оценивают любую перемену в политическом руководстве лишь с точки зрения интересов своего племени. Кроме того, мужчины убеждены в своем превосходстве над женщинами — ведь им платят на несколько монет больше и охотнее берут на работу. Вот они и уверовали, что женщины заслужили только самую низкую заработную плату и самый тяжелый труд. «Ведь настоящая женская работа, — громко гогоча, заявляют мужчины, — ложиться в постель, доставляя радость и удовольствие мужчинам.»
Карега понял, как ему действовать. Всем распрям необходимо положить конец, иначе рабочие не добьются признания своих законных прав, не получат справедливого вознаграждения за пролитый пот. Откуда ни возьмись, на фабрике стали появляться листовки, в них говорилось: «Рабочие! Вы дети станков, дети Новой Дороги. Хозяевам фабрик все равно, кого поставить к станку, с кого драть три шкуры. Но станки и Новая Дорога созданы вашим трудом и политы вашим потом. Значит, они — ваше детище. Не будь вас, весь общественный механизм давно бы остановился. Вопрос сводится к тому, у кого в руках находится контроль над станками и выпускаемой продукцией. Ваш труд приводит станки в движение. Власть хозяев опирается на деньги. Они пожинают плоды, хотя не пахали и не сеяли. Все споры и столкновения в обществе объясняются эксплуатацией труда капиталом, который нажит нечестным путем — путем ограбления рабочих. По какому праву горстка людей распоряжается жизнью и смертью подавляющего большинства?»
Прошло шесть месяцев, прежде чем люди поняли: на фабрике что-то творится. Рабочие, собираясь по двое и по трое, горячо обсуждали содержание каждой листовки, тайком передавали их из рук в руки. За исключением нескольких людей, причастных к их распространению, никто не знал, откуда они берутся. Каждое слово в них — правда, а где и кто их печатает — до этого рабочим мало дела. В качестве первого шага решили основать профсоюз. Директоров и администрацию фабрики это известие застало врасплох: еще вчера рабочие были послушны и кротки, спускали все деньги на тенгету, затевали пьяные драки между собой. И вдруг они позволяют себе роптать!
Первая стычка произошла при официальном признании и регистрации рабочего союза пивоваренной фабрики «Тенгета». Рабочие держались дружно, они объявили забастовку. В конце концов совету директоров пришлось уступить — ничего страшного, так было и на других предприятиях, но со временем предпринимателям удавалось почти полностью парализовать профсоюзы. Однако необходимо было найти козла отпущения. Карегу уволили с работы, хотя формально он был всего лишь рядовым членом фабричного комитета. Администрация каким-то образом докопалась до его прошлого. Но увольнение только повысило его популярность, и вскоре Карегу избрали освобожденным секретарем союза.
Исход стачки на пивоваренной фабрике всколыхнул рабочих. Теперь даже подавальщицы в пивных пожелали иметь свой профсоюз. Танцовщицы создали союз служащих туристской индустрии и потребовали, чтобы им платили больше за их искусство. За ними последовали сельские батраки. Эти серьезные события в Илмороге не на шутку испугали предпринимателей.
У Кареги прибавилось забот. Хозяева лезли из кожи вон, сея раздоры и рознь, подогревая среди рабочих национализм и шовинизм. Это, однако, не дало желаемых результатов; тогда некоторым рабочим, самым крикливым и языкастым, прибавили заработную плату и приклеили им ярлык— «члены фабричного самоуправления», лишив их тем самым возможности участвовать в забастовках. Другим всучили по парочке акций: мол, вы сами теперь хозяева. Но вопреки всем потугам не прекращалось брожение умов, возникали кружки, все больше становилось листовок, профсоюзы день ото дня набирали силы.
Но тут появилась еще одна, пожалуй, самая серьезная опасность. Она исходила от нового религиозного движения, обладавшего огромной притягательной силой. С момента своего возникновения оно выступило с проповедью крайнего эгалитаризма, бросило вызов лицемерию официальной церкви. Его лидеры не делали различия между бедными и богатыми, рабочими и предпринимателями. Главное — уверовать в Христа. Иисус — спаситель! Любовь — вот единственный закон, которому надлежит подчиняться. Следует всячески избегать мирской суеты и ссор. Наш мир есть лишь искаженный образ иного мира. Его пороки — дело рук сатаны. Стало быть, духовный отпор сатанинской силе — единственная разумная и допустимая борьба. На религиозных бдениях этой секты юным девицам чудилось, что они внимают гласу господню и говорят от его имени, исцеляют верой недужных. Лилиан была у них за главную.
На какое-то время эта волна захлестнула и увлекла за собой немало рабочих. Некоторые даже вышли из союза, уверовав в скорое пришествие царства небесного.
Карега понимал, сколь пагубны эти иллюзии. Вступая в спор со сторонниками новой веры, он часто цитировал Библию: «Отдавайте кесарю кесарево», подчеркивая отличие светской, мирской борьбы от религиозной, хотя они и не являются взаимоисключающими. Сам-то он был глубоко уверен, что любая религия — это оружие, используемое против рабочих.
Мунира тем временем все докучал Кареге, буквально ходил за ним по пятам, без устали призывая прекратить мышиную возню и заняться врачеванием человеческой души. Если всех капиталистов склонить к новой вере, обратить к Христу, тогда удалось бы покончить с себялюбием. Карега едва сдерживался и был с Мунирой довольно резок, требуя оставить его в покое, но Мунира пропускал все мимо ушей и становился все назойливее. В конце концов Карега начал подозревать, что Муниру приставили следить за ним.
Вскоре выяснилось, что новое религиозное движение финансируется рядом могущественных американских сект, собиравших церковную десятину. Часть средств поступала в виде взноса заокеанских опекунов на строительство новых храмов в Кении. Примечательно то, что они рекомендовали для чтения новообращенным: «Пытку Христом» Вэрмбранда, «Мир в огне» Билли Грэхема и другие трактаты, изданные в США. В них утверждалось, что коммунизм — от лукавого, и предсказывалось скорое пришествие Христа, который испепелит врагов свободы.
Однажды вечером ему принесли записку от Ванджи. Та просила немедля прийти к ней в старую хижину — она ждет. Карега понятия не имел, зачем мог ей понадобиться. Вот уже два года они не виделись, и вдруг она за ним прислала…
Было это примерно за неделю до рокового происшествия…
Томясь в камере, Карега терялся в догадках: что с Ванджей, спаслась ли она при пожаре?
На четвертый день его вызвали на допрос. Судя по всему, следователь многое знал. Кареге было невдомек, что инспектор Годфри опирается на показания Муниры. Вскоре стало очевидно, что полицейский старается обвинить Карегу в поджоге. Сначала он притворился, что его главным образом интересует прошлое Кареги. Например, при каких обстоятельствах погиб его старший брат. Карега ответил, что подробности ему неизвестны и что узнал он о несчастье от Абдуллы.
— Вам, вероятно, было очень горько потерять брата?
— Это случилось давно. А кроме того, считаю, что каждый человек должен иметь четкую позицию, знать, с кем он. Никто не может оставаться в стороне.
В любой борьбе, как на войне, есть победители и побежденные, причем и те и другие несут потери.
— Вы, видать, большой специалист по части борьбы.
— Достаточно обладать здравым смыслом.
— Скажите, отчего вы оставили Сириану?
— Меня оттуда попросили.
— Из-за чего?
— За участие в стачке.
— Ах вот оно что! И кто же там был ректором?
— Чуи.
— Это что же, покойный управляющий пивоваренной фабрики «Тенгета»?
— Он самый.
— Понятно. И вы, должно быть, снова испытали, горечь потери?
— Не понимаю, к чему вы клоните.
— Сядьте, мистер Карега. Я не стану от вас ничего скрывать. Давайте еще раз рассмотрим случившееся. Трое управляющих сгорели заживо в доме женщины, которая — ни для кого не секрет — весьма неравнодушна к вам. Вы главарь… то есть, я хотел сказать, генеральный секретарь союза, добивавшегося увеличения заработной платы рабочим. Управляющие встречаются, чтобы обсудить ваши требования, и приходят к выводу, что они чрезмерны. Вас предупреждают, что в случае забастовки все зачинщики будут уволены и на их место наймут других. В ту же ночь все управляющие гибнут. Я полицейский следователь и в отличие от судей исхожу из предположения, что любой человек может быть виновным, даже я сам.
— Повторяю: ту ночь я провел на заседании исполкома, мы разрабатывали тактику будущей забастовки.
— Конечно, конечно. Я ведь ничего не утверждаю. Я действую, как врач, ставящий диагноз, — методом исключения. Еще один вопрос, если позволите. Когда-то вы учительствовали в местной школе?
— Да.
— И внезапно оставили преподавание?
— Меня заставили уйти.
— Кто?
— Мзиго.
— Тот самый, что погиб?..
— Зачем спрашивать, вы же сами знаете…
— Хочу удостовериться, что мы говорим об одном и том же человеке. Расскажите-ка о своих отношениях с Ванджей.
— Я был близок с ней… в прошлом.
— А после вашего весьма неожиданного возвращения сердечные отношения между вами не возобновились?
— Нет, наши пути разошлись.
— И вы ни разу не встретились?
Карега заколебался.
— Нет. За прошедшие два года ни разу.
— Понятно. Теперь, с вашего разрешения, давайте кое-что послушаем.
Следователь подошел к стене и нажал на кнопку. Включился магнитофон. Карега услышал собственный голос — выступление на последнем заседании исполкома союза: «…Мы закладываем основы нового мира…»
— Что?.. Какая наглость!.. — Карега был потрясен. Кто же его предал? Годфри жестом велел ему замолчать и выключил запись.
— Видите, мистер Карега, у нас свои методы работы. — Внезапно следователь ударил кулаком по столу и воззрился на Карегу, точно гипнотизируя его. — Выкладывайте! Кто убил Кимерию, Мзиго и Чуи? Кто отдал приказ?
— Вы как будто сказали, что у вас свои методы работы, — язвительно произнес Карега, нащупав слабое место следователя.
На протяжении последующих восьми дней они играли в эту игру. Иногда двое суток кряду Карегу не выпускали из камеры, затем инспектор Годфри вызывал его и засыпал вопросами вперемежку с угрозами; он высмеивал наивную веру Кареги в тред-юнионизм, порою набрасывался на него с площадной бранью. На десятый день следователе сам явился в камеру. Он злорадно ухмылялся.
— Мистер Карега…
— Послушайте, мне все это надоело. Держите меня здесь уже которую неделю, заставляете отвечать на одни и те же дурацкие вопросы. Я сказал вам, что ничего не знаю о поджоге. Не стану притворяться, будто несчастный случай вызвал во мне скорбь, печаль или что-нибудь в этом роде. Я только опасался, как бы вы вместе с предпринимателями не воспользовались этим предлогом для разгрома союза. Но я не имею к пожару никакого отношения; я не верю в индивидуальный террор. В стране множество кимерий и чуй. Все они — порождение системы, так же как и пролетариат. Сама общественная формация нуждается в замене… только рабочие и крестьяне Кении способны справиться с этой задачей.
— Прекрасно сказано, мистер Карега. Посмотрим, как вы потом запоете. У меня осталось всего два или три вопроса. Ответьте правдиво, и я оставлю вас пока в покое — слово чести. Вы утверждали, что за два года фактически ни разу не виделись с Ванджей.
— Верно, если не считать первого вечера.
— Вам, конечно, известно — тут нет особой тайны, — что она состояла в связи со всеми тремя управляющими?
— Кто этого не знал?
— Итак, вы ни разу не встречались?
— Ни разу.
— В том числе и тайком?
— Да.
— А в доме Нжугуны… после гибели адвоката?
— Да, но это нельзя назвать встречей.
— Вы были знакомы с адвокатом?
— Да.
— Вы, наверно, испытали… впрочем, это не имеет значения. Итак, мистер Карега, я хочу освежить в вашей памяти одно событие. За неделю до пожара вы разве не побывали у Ванджи?
Карега, поколебавшись, ответил:
— Да.
— Почему вы это утаили?
— Это не относится к делу.
— Отчего же?
— Встреча носила сугубо личный характер.
— О чем вы говорили в ту ночь?
— Я же сказал, что встреча носила личный характер.
— А других свиданий не забыли?
— Других не было.
— И вы хотите, чтобы я вам поверил?
— Это ваше дело — верить или не верить.
— Ну что ж. Мистер Карега, а Абдулла случайно не присутствовал при этих тайных и сугубо личных свиданиях?
— Сколько раз вам повторять: была всего лишь одна встреча. И без Абдуллы!
— Мистер Карега, вы лжец! — С внезапной яростью он ударил Карегу в челюсть — раз, другой! Изо рта заструилась кровь. Годфри заорал полицейскому: — Вниз его — в «красную» камеру! Дай ему немного микстуры — только для пробы, остальное я скормлю ему сам. Рабочий вожак! Слышал ли ты о чудесной плети из семи ремней? Сам тобой займусь — отведаешь соленой микстурки, вылижешь все до капельки, тогда заговоришь! Еще пожалеешь о том дне, когда тебя занесло на илморогскую фабрику. Увести!
3
Абдулла, свернувшись калачиком, забился в угол, по-прежнему испытывая удивительную легкость и спокойствие, несмотря на девять дней допросов. Из него выуживали сведения, порой прибегая даже к пыткам. В своем нынешнем положении он усматривал перст божий, направляющую десницу господа; ему казалось, что многолетнее бремя стало легче. Сами собой сбылись фантастически дерзновенные планы Абдуллы, избавив его от необходимости действовать. Лишь мысли о Вандже тревожили его: оправилась ли от потрясения, вывели ее врачи из обморока или нет, вернулась ли она из больницы домой? Во всем остальном его сознание приобрело небывалую ясность, исчез горький осадок, раньше постоянно омрачавший его жизнь. Теперь он по-новому оценивал свое прошлое и настоящее. Чего в конечном счете он ждал от борьбы, на какие результаты рассчитывал? Раньше свои мечты он облекал в форму прекрасных, но смутных надежд, стремления к чему-то возвышенному, благородному, святому; ради их достижения он мог бы не один, а несколько раз расстаться с жизнью. Теперь все это в нем точно перегорело, яркое пламя его грез погасло, остались лишь зола и пепел. Когда он пришел в Старый Илморог со своим осликом, заменявшим ему потерянную ногу, то искал лишь возвращения к прошлому, хотя бы к подобию милых сердцу старых времен — лавки, вроде той, что была у его отца на старом базаре в Лимуру; ее сжег карательный отряд в отместку за гнусного предателя Рагае, застреленного подпольщиками в госпитале Киамбу. На короткое время — это было еще в Старом Илмороге — Карега своими разговорами о былых подвигах африканских героев, четыреста лет сопротивлявшихся европейскому господству, разворошил угли. Абдулле почудилось, что в нем снова затеплился огонек. Но когда Карега внезапно покинул Илморог, огонек словно затоптали. Абдулла опять окунулся в прошлое, горевал о своем ослике, словно это было его дитя. Он находил утешение только в школьных успехах Иосифа. По результатам вступительных экзаменов Иосиф оказался первым в списке — его приняли в Сириану! «Какое странное совпадение, — часто думал Абдулла, — история точно повторяется. Кения — тесный мирок!..»
И еще Ванджа служила источником радости в его непроглядном одиночестве и в горечи обманутых надежд, когда он осознал тщетность кровавой жертвы кенийских борцов за землю и свободу. С того самого дня, как Ванджа появилась в Старом Илмороге, она всегда радушно принимала его в своем доме; в ее отношении к нему не было и тени снисхождения и жалости, которыми другие маскировали свою неприязнь. Благодаря ей ему стало легче жить на свете; теперь он с нетерпением ждал, что принесет ему каждый новый день. Занявшись вместе с ней делами «Тенгеты», Абдулла окончательно воспрял духом: все хорошо… вот накоплю немного деньжат… Шрамы зарубцуются… деньги точно пуховая подушка, с ними и упасть не больно… быть может… это как раз то, за что они сражались… счастливая возможность… Что еще человеку надо? Лишь бы повезло чуть-чуть вначале, остальное зависит от трудолюбия и природной смекалки. Так рассуждал он про себя и работал не покладая рук, целиком доверившись практическому таланту и фанатической целеустремленности Ванджи. Под ее твердой рукой Илморог рос как на дрожжах: появились новые дороги, банки. В Илморог потянулись рабочие всех специальностей, танцовщицы, ремесленники и мелкие торговцы. Абдулла склонен был приписывать все эти перемены чудодейственным способностям Ванджи. Что за женщина! Одна на тысячу! Она ему представлялась средоточием кипучей деловой активности, подчинявшейся некоему неписаному закону. Но тут несчастье вновь вошло в его жизнь, и как раз в тот момент, когда успех и победа были совсем рядом: казалось, достаточно протянуть руку. Он восторгался ее бескорыстием: Ванджа выкупила семейный надел. Однако его беспокоила происшедшая в ней перемена. Вернув родовую землю, она будто утратила деловую хватку. Даже продав дом, они могли бы отменно зарабатывать в старом помещении, а затем купить — или построить — новое здание. Почему бы и нет? Можно даже перебраться поближе к трансафриканской автостраде. Дорогу он воспринимал как свою кровь и плоть, и не только потому, что она облегчила тяготы передвижения. Абдулле верилось, будто его ослик принесен в жертву на алтарь этого новшества. Открыть бы пивную где-нибудь у обочины — Абдулла чувствовал бы себя там как дома. Но судьба распорядилась иначе. Расцвет Нового Илморога повлек за собой крах старой деревушки, и вновь, уже в который раз, тень Кимерии упала на тропу Абдуллы.
Получив от властей предписание закрыть тенгета-бар, как не соответствующий санитарным нормам, Абдулла неделю не уходил из лавки, некогда принадлежавшей Дхарамшаху, и все думал, думал, но осмыслить случившегося не мог. Может, это Ндингури проклял его из могилы за то, что Абдулла не сдержал слова, не отомстил за измену и смерть? Случись Кимерии оказаться в эти дни в Илмороге, Абдулла бы убил его — тут не могло быть сомнений. Но Кимерия стал такой шишкой — рукой не достанешь: он перепоручил ведение своих дел банкам, страховым компаниям и агентам по торговле недвижимостью. Лишь на восьмой день Абдулла поплелся в заведение Ванджи — в ее бордель. Он уже знал о переменах и воспринял как личное оскорбление ее окончательный и бесповоротный выбор новой профессии — торговлю живым товаром. Впрочем, как ему ни было больно, он смог ее понять. Постояв у порога, он присел на стул и сразу начал говорить, слегка заикаясь от смущения:
— Прошу тебя, оставь ты это занятие. У меня есть еще немного деньжат, я не потратил своей доли вырученного за дом. Выходи за меня, я, конечно, не красавец, но такой уж мой злой рок…
Он в замешательстве замолчал. Она поднялась и прошла в дальнюю комнату, потом вернулась. Она была совершенно спокойна.
— В моем сердце нет места для слез, я знала, на что шла. Ты свидетель, я выбивалась из сил, у меня не оставалось выбора. Не могла же я прогнать на улицу девушек, работавших в старой пивной «Тенгета»! Не я, так другие стали бы торговать их телом. Впрочем, нет, я пошла на это не ради них. Отныне и впредь я буду жить только для себя. Своя рубаха ближе к телу! Я ценю твою дружбу и надеюсь сохранить ее. Но такова моя чаша, и я должна ее испить.
Он ожидал услышать нечто в этом роде, но от этого ему не стало легче.
Потеряв компаньонку, он перепробовал множество занятий. Подпольно гнал чангу и тенгету. Но в районе открыли новый полицейский участок, и Абдулла несколько раз попадался с поличным, пришлось недешево откупаться от тюрьмы. Потом он решил арендовать лавку в Новом Илмороге и вложил в это предприятие почти весь капитал, который сколотил за время удачливого партнерства с Ванджей. По покупатели норовили брать все в кредит, а платить не спешили, так что запасы Абдуллы таяли на глазах. К тому же в двух шагах от лавки открыли супермаркет, и Абдулла не выдержал жестокой конкуренции. Он закрыл свое дело и вновь очутился без гроша за душой. Каждый день он приходил на стройку нового комплекса «Тенгета» — красивое здание стремительно взмывало ввысь. И Абдулле казалось, будто судьба насмехается над ним и ему подобными. Абдулле теперь ничего не осталось, как торговать апельсинами на обочине шоссе. Фрукты и овчины. «Карега посмеялся бы надо мной», — думал Абдулла, сетуя на свою изменчивую фортуну.
Он пристрастился к спиртному, напивался до бесчувствия. Хотелось забыться, ничего не знать, ни о чем не думать, отвлечься от того, что происходит вокруг. Вырученные за апельсины гроши он спускал в пивных. По выходным Абдулла ходил в «Бар и ресторан Нового Илморога». Здесь, когда случалось им быть в Илмороге, собирались Кимерия и его дружки за столом, уставленным бутылками и блюдами с жареной козлятиной. Хозяин, бывший крупный чиновник, держал смазливых официанток, служивших отличной приманкой для посетителей. Абдулла раздумал убивать Кимерию или даже браниться с ним. Его только тянуло поглазеть на этого баловня судьбы. Какой смысл дуться, строить из себя обиженного? Кимерия оказался нрав, он сделал мудрый выбор.
Абдулла стал местной достопримечательностью, снова приобрел известность — на сей раз как забулдыга, промышляющий апельсинами и овчиной. Он так намозолил всем глаза, что даже Кимерия пару раз кивал ему как знакомцу, хотя и понятия не имел, кто этот оборванец. Абдулла, однако, никому не позволял себя угощать. Возвращаясь глубокой ночью в свою лачугу, он падал на кровать и принимался в темноте дразнить и издеваться над Ндингури, строить другу презрительные рожи. Надеялся, что я за тебя поквитаюсь? Ха-ха-ха! Оказывается, ты еще глупее, чем я. Разве ты имел право умереть? Так умирай же сколько угодно, но не тащи меня за собой и не надейся, что я или кто другой устроим тебе пышные похороны. Я, Абдулла, буду жить и жить — благодарение тенгете. Понял теперь? Мы отказались от придуманной Мунирой рекламы, а ее теперь повторяет вся страна. Мунира хоть и болван, но свой парень. Мы теперь с ним ладим, вместе пьем, рассказываем друг другу всякую всячину; он не обижается, когда я напоминаю про ту кучку дерьма на школьном дворе. Смеешься? Смейся, смейся. Теперь-то я знаю, что лучше класть всем на голову, но жить! Я наслаждаюсь плодами независимости: тенгетой, чангой. На мне грязные лохмотья? Плевать — была бы выпивка да крыша над головой. Пусть Кимерия, Мзиго и Чуи набивают карманы в моей лавке, они ее не украли, просто оказались умнее меня — во всяком случае, Кимерия. Абдулла не из тех, кто завидует чужой удаче. Кимерия пожинает плоды свободы. Пусть все берет, и Ванджу в придачу. Ванджа-а-а-а! Ты вот лежишь в могиле, а тут такое происходит, что не поверишь. Можешь себе представить — она снова допустила до себя Кимерию! После всего того зла, что он ей причинил. Ванджа тоже умница — под стать Кимерии. А всё деньги, деньги… Ндингури, дай мне денег, и я тысячу раз за тебя отомщу. Когда в кармане пусто, не до мести. Абдулла стучал себя в грудь и продолжал: ладно уж, брат, не горюй! Я и сам болван, ноги лишился за народ. Кто только дал матерям право посылать своих детей на бойню — было бы во сто крат мудрее отдавать их в услужение европейским мясникам. Безмозглые курицы, поучились бы у Ванджи!
Он видел ее редко, а когда видел, всякий раз удивлялся: ну прямо леди! Перед ним Ванджа, однако, не разыгрывала комедии, искренне бывала ему рада. Один раз, посреди мостовой, уговаривала взять у нее денег, чтобы приодеться. Стараясь устоять на своей единственной ноге, он разорвал протянутую купюру на клочки и заковылял прочь. Только собака могла бы принять деньги, от которых пахнет Кимерией! Но поостыв, Абдулла устыдился Своего поступка. Ведь не секрет, что Ванджа платит за учение Иосифа. И чем она виновата? Она поступает, как все!
В другой раз он увидел ее «выход в свет» — Ванджа появлялась в обществе не так уж часто — и вынужден был признать, что в роли, которую она себе избрала, мало кто из женщин смог бы ее превзойти. Дело было на приеме, устроенном по случаю открытия нового гольф-клуба, а также в честь сэра Суоллоу Бладолла, генерального директора англо-американской фирмы по производству джина, вложившей деньги в компанию «Тенгета». Кенийский филиал оказался одним из самых доходных заграничных предприятий фирмы. Среди гостей на приеме было множество «шишек»: европейцы, азиаты, африканцы, несколько депутатов парламента, Ндери Ва Риера и его подручные из КОК.
Илморогскому простому люду разрешили полюбоваться избранной публикой сквозь неглухой забор. Ванджа была в длинном вечернем платье, на голове парик в стиле «афро», пальцы унизаны кольцами с драгоценными камнями. Она искусно распаляла мужчин: кому-то шепнет словечко, невзначай заденет другого, третьему улыбнется, на четвертого поглядит своими ясными глазами. Сэр Суоллоу Бладолл произнес здравицу в честь гольфа и крикета: занятие этими видами спорта содействует созданию климата стабильности и доброй воли, столь необходимого для привлечения зарубежных инвестиций. Все захлопали в ладоши и стоя выпили за процветание и светлое будущее новых смешанных компаний, объединяющих иностранный капитал, зарубежных специалистов и кенийских бизнесменов, превосходно разбирающихся в местном рынке и политической конъюнктуре.
Абдулла поторопился уйти.
В те дни его первейшим собутыльником был Мунира. Захмелев, Абдулла горланил хвалебную песню, посвященную Вандже; в ней подробно рассказывалось о том, как возник Новый Илморог.
Потом возвратился Карега, а Мунира помешался на религии. Абдулла остался один. Мунира проходу ему не давал, бубнил о новом мире в лоне Христа. Однажды у Муниры с Карегой вышел спор о войне и о «мау-мау»: велась ли война ради возврата черным владельцам земель, захваченных белыми, отмены расовой дискриминации в промышленности и в многоэтажных государственных учреждениях либо представляла собой нечто большее? И тут Карега сам заговорил о новом мире. Дураки оба! Нет никакого другого мира, есть лишь вот этот, один-единственный, и Абдулла будет по-прежнему хлестать свою тенгету и орать песни в этом греховном, но ни с чем не сравнимом мире!
Абдулла рассказывал все это не кривя душой, стараясь убедить следователя, что он думать забыл о мщении вплоть до рокового дня, когда злобные мысли вновь одолели его. Однако у него не хватало духу сознаться в главном — всего за неделю до пожара и ему, Абдулле, открылся новый мир!..
В пятницу ему пришло письмо, которое он сунул, не распечатывая, в карман и вспомнил о нем лишь вечером, когда уже собирался на боковую. Письмо было из Сирианы. По результатам предварительных выпускных экзаменов Иосиф опередил ближайших соперников на шесть очков. Откуда Абдулле знать, что такое «предварительные экзамены» или «шесть очков»! Но он постиг главное: Иосиф — лучший ученик в Сириане. Абдуллу охватила теплая радость, озарив яркой вспышкой сумрак его жизни. Захотелось с кем-то поделиться своей радостью, и первой, о ком он подумал, была Ванджа. Он вспомнил, как порвал ее деньги. Теперь представился случай выказать свою признательность за помощь. Абдулла заковылял к ее заведению, по пути ему встретился Карега. Карега сказал, что Ванджа в хижине. Там и нашел ее Абдулла, все лицо зареванное. Услышав про Иосифа, она утерла слезы и улыбнулась. Болтая о том о сем, они засиделись допоздна, как бывало. На этот раз он овладел ею — она не противилась. Настал его черед ощутить, как старый мир безвозвратно летит в бездну…
* * *
Вот отчего в ту роковую субботу он проснулся в превосходном настроении, в воздухе разливалась звонкая радость бытия. В этом состоянии он пребывал целую неделю, не пил ни капли. Ванджа вернула его к жизни, незачем теперь топить свою горечь в тенгете. В довершение всего на тот вечер она назначила ему свидание у себя. Правда, не в хижине, а в доме терпимости, но Абдулле было все равно. Со временем она наверняка бросит свое постыдное занятие — ведь она и без того богата, может позволить себе даже сжечь свое заведение и построить на его месте каменный дом. Абдулла посвистывал и напевал от избытка чувств. А он еще высмеивал Муниру за разговоры о новой жизни! Теперь и он постиг, что это такое. Женщина воплощала для него поистине новый мир — долины, реки, ручьи, холмы, горные кряжи, крутые подъемы и пологие спуски и — самое главное — движение тайных пружин жизни. Мужчины склонны к хвастовству, но кто из них посмел бы утверждать, что побывал в каждом уголке этого мира, пил из каждого ручья? Пусть другие боятся расстаться со своими привычными мирками: плоскими и серыми, без острых граней и резких изгибов, до мелочей известными, не сулящими сюрпризов. Для Абдуллы же весь мир был теперь в женщине. Он побрился, долго копался в своем тряпье, отыскивая что поцелее да почище. До вечера еще далеко — он не знал куда себя деть, не мог усидеть на месте. В полдень отправился шататься по улицам, завернул в «Бар и ресторан Илморога», опустил монетку в музыкальный автомат. Вышел на балкон и увидел внизу «мерседес» Кимерии, за баранкой дремал шофер. Рядом стояли машины Мзиго и Чуи. Управляющие съехались в Илморог на совет, чтобы принять решение относительно требований, выдвинутых профсоюзом рабочих «Тенгеты». Подобно солнечному удару, его пронзила мысль; если облечь ее в слова, получилось бы примерно следующее: Кимерия наверняка нагрянет вечером к Вандже!
Абдулле сделалось дурно, голова пошла кругом, перед глазами опять замаячил мир хаоса и несправедливости. Абдулла уцепился за перила, чтобы устоять на ногах. В течение нескольких секунд, сменяя друг друга, перед его мысленным взором мелькали образы. Вот он уже не мужчина, а пес, дышит часто, нос влажный, с высунутого языка капает слюна. Он тявкает и визжит в ответ на хозяйский оклик. А вот он уже Мобуту в объятиях у Никсона, так и сияет от собственного величия — примчался за океан просить о помощи. Никсон незаметно делает знаки американским бизнесменам и парашютистам: торопитесь, мол, ограбить Заир — там и нефть, и золото, и медь, и уран… А то Абдулла уже не Мобуту, а Иди Амин. Свергнув Мильтона Оботе, он принимает поздравления английской королевы… Затем Абдулла превращается в ослика: ийо-ийо-ийо, он готов тащить любую тележку, пусть только хозяин прикажет. Абдулла многолик, он кто угодно, кроме себя самого. От этих видений он ощутил слабость, словно утратил последние крохи мужского достоинства. Впиваясь пальцами в перила, он отчаянно сопротивлялся, стараясь обуздать стремительную вереницу образов, подчинить их своей воле, но они обступали его, нависая над головой, огромные, устрашающие.
— Что с тобой, Абдулла? — спросила проходившая мимо официантка.
Он не смог ответить, но постепенно силы возвращались, затекшая нога ожила; действие солнечного удара, поразившего мозг, прекратилось. Он заковылял вниз по лестнице и мимо застывших в ожидании машин поплелся к своему привычному месту у обочины. Сев на ящик, он достал пришедшее в прошлую пятницу письмо от Иосифа и перечитал его, потом сложил и убрал в карман. Одинокая слеза покатилась по щеке, он нетерпеливо смахнул ее. Плеснув холодной воды из кружки в ладонь, ополоснул лицо. Внезапно все внутри прояснилось, успокоилось. Туман, окутывавший его шестнадцать лет, развеялся. Он забыл о ревности, не испытывал ничего, кроме подспудной уверенности, что сегодня, в субботу вечером, Кимерия умрет. Лишь тогда Абдулла вернет себе право называться мужчиной.
Он понятия не имел, как это произойдет. Знал только, что ночью убьет Кимерию, иначе никогда не сможет взглянуть в глаза Вандже, Кареге, Мунире, Иосифу, не избавится от презрения к самому себе. Не завтра… не послезавтра… сегодня же! Никаких колебаний не было, все предельно ясно, просто и логично. Ни страха, ни злобы. Исчезло и былое негодование, когда он лишь сетовал на падение нравов, но предпочитал бездействовать. Кто знает, руководствовался ли он стремлением к справедливости, жаждой правосудия, а может быть, ревностью или мщением? Так или иначе он принял решение: время, день и место выбирал не он, но в остальном у него полная свобода действий. Он пока не обдумывал деталей, не подобрал оружия, знал только, что с нескольких ярдов сумеет метнуть нож в самое сердце врага. Он многих хищников уложил таким образом — как четвероногих, так и двуногих — и прославился своим искусством. Или же спалить этот вертеп, огнем очищения искоренить скверну? Все годится, все ему по силам. Неважно, как именно, но он это сделает.
Абдулла снова отправился бродить по улицам, теперь к нему вернулись силы и решимость. В голове, точно обрывки кинохроники, проносились видения прежнего Илморога. Вот он въезжает в деревню на тележке, запряженной осликом. С тех пор прошло двенадцать лет. Вот Мунира, а вот и Карега, по-юношески пытливый и неискушенный. Кадры, сменяющие друг друга — Ванджа, Ньякинья, засуха, аэроплан, строительство шоссе, Новый Илморог, — были четкими и яркими… Абдулла затесался в толпу рабочих, ожидающих новостей: какое решение примет совет управляющих? Если зарплату не повысят, они будут бастовать, все, как один, — через восемь дней. Репортеры с фотоаппаратами поджидали хозяев фабрики. Абдулле представился случай — в последнее время это удавалось нечасто — рассмотреть вблизи Карегу: невозмутимый, хладнокровный, погружен в свои мысли. «Это у него в крови», — буркнул себе под нос Абдулла и вспомнил своего друга Ндингури. Ему сделалось не по себе, в памяти всплыли споры и разногласия с Карегой. Могло ведь так случиться, что рабочие во главе с Карегой собрались бы здесь, чтобы бороться против него, Абдуллы, и Ванджи. Всего несколько лет назад он тоже был предпринимателем, хотя и более низкого пошиба, чем эта пресловутая троица. Но Карега все равно бы его не пощадил… Абдулле наскучило ждать в толпе — в конце концов удовлетворение условий, выдвинутых профсоюзом, не повысит спроса на апельсины, лишние гроши пойдут не на цитрусовые, а на тенгету… «Управляющие будут последними глупцами, если не повысят рабочим зарплату, — в порыве благодушия подумал Абдулла, — в конце концов деньги-то все равно перекочуют в сейфы хозяев фабрики». Он заковылял в сторону «Бара и ресторана Илморога» — после заседания управляющие непременно туда заглянут. Путь его лежал вдоль главной улицы, мимо мусорной свалки, куда стаскивали с базара обрывки бумаги, банановую кожуру и всякие отбросы. Внимание Абдуллы привлекла стайка полуголых ребятишек с вздутыми животами, дерущихся из-за объедков. Абдулла сокрушенно покачал головой: вечный, непрерывный круговорот бедствия и нищеты, а рядом кричащая роскошь! Постояв, пошел дальше, словно торопясь навстречу неотвратимому року.
И верно, около семи часов вся троица ввалилась в бар. Вид у них даже слишком самодовольный и торжествующий. Чуи то и дело поглядывал на часы и откланялся первым. Затем, выждав немого для приличия, поднялся Мзиго. Неодолимое искушение овладело Абдуллой: ему позарез нужно заговорить с Кимерией! Он чувствовал за собой непререкаемую власть — ведь он, Абдулла, уже вынес Кимерии смертный приговор. Кимерию окружал рой местных заправил. Абдулла придвинулся к ним вдоль стойки и выкрикнул:
— Кимерия, сын Камиянджи!
В баре сразу же наступила тишина, Кимерию застало врасплох такое обращение: он не любил, когда ему напоминали про отца, поэтому не раз менял фамилию. В Блю Хиллс, к примеру, он был известен просто как мистер Хокинс. И кому это в Илмороге есть дело до его прошлого?
— Слышишь, Кимерия, это я. Как поживаешь?
— Ах… Абдулла… спасибо, все хорошо, — неуверенно ответил Кимерия.
— Ты меня помнишь?
Люди вокруг посмеивались, приняв происходящее за очередную выходку пропойцы Абдуллы.
— Еще бы… Абдулла… угощаю! Официант, пива моему другу Абдулле!
— Я тебе не друг и в угощении не нуждаюсь. Помнишь, как ты напустил на нас стражу, тогда, в Блю Хиллс? А ведь те непрошеные гости были из Илморога.
Кимерия облегченно вздохнул — так вот откуда этот калека… Теперь понятно, откуда Абдулле известно имя его отца. Все равно, лучше переменить тему, мало ли что может в таком разговоре всплыть!
— Ха-ха-ха! Вот ты о чем! Так ведь это была шутка — так уж водится в мужской компании.
— Ха-ха! — подхватил Абдулла.
Откликнулись и другие посетители бара, хотя и не поняли, в чем же соль шутки. Однако все радовались, что удалось избежать неприятной сцены. Но Абдулла не унимался:
— Ты вообще шутник, бвана Кимерия, любитель побалагурить в мужской компании. И с Ндингури ты сыграл недурную шутку. Он был… влюблен в твою сестру, и ты продал ему патроны… Твоя шутка дорого ему обошлась…
Кимерия задрожал как лист. Первым его побуждением было броситься наутек, однако невероятным усилием он заставил себя остаться и сидел не шелохнувшись, точно приклеенный к стулу. Потом сделал вид, что ищет носовой платок, вытащил его из кармана как бы невзначай вместе с пистолетом — маленький такой пистолетик, — высморкался и вновь убрал оба предмета. Заказал себе еще пива. Делалось это все совершенно хладнокровно. До всех, однако, дошло, что теперь Кимерии не до шуток, и зрители ждали следующего шага Абдуллы. Но тот только усмехнулся и отступил назад. «Смотри, смотри на меня, — приговаривал он, обращаясь мысленно к Кимерии, — насмотрись напоследок, чтоб и после смерти помнил».
В баре снова стало шумно. Абдулла чувствовал, что мужчины все еще поглядывают на него. Испытывая все то же ясное и четкое предчувствие близкого торжества, он вышел на улицу и поплелся к своей лачуге. Как же это, возможно ли такое — он совсем не страшится последствии! Кимерия непременно будет вечером в заведении Ванджи. Такие, как он, своего не упустят, слопают все через силу, едва не подавятся, — лишь бы другому ничего не досталось. Абдулла отыскал нож и спичечный коробок. Потом заковылял к дому Ванджи, навстречу судьбе, которую сам себе выбрал. Было ровно девять вечера. У соседской лачуги остановился — передавали последние известия: «Рабочим отказано в их требовании в связи с инфляцией». Затем передали сообщение о встрече представителей стран — экспортеров нефти, снова решено повысить цены на сырую нефть. Далее шло короткое сообщение о возросших доходах нефтяных компаний. Ох, уж этот деловой мир!.. Абдулла поплелся дальше. Вскоре показалось заведение Ванджи. Со стоянки выезжал «мерседес». Наверняка машина Кимерии. Но Абдулла не терял присутствия духа — все идет своим чередом. Боссов к ней привозят шоферы на лимузинах. Хозяин отсылает водителя и велит приехать за ним к определенному часу. Все идет по плану, Абдулла был совершенно спокоен. Невидимая рука судьбы направляла его. Он ворвется в бордель Ванджи, сжимая нож, или нет, лучше…
Он не поверил своим глазам! Наверно, все это игра воображения, еще один солнечный удар… Алые языки пламени плясали над крышей заведения Ванджи. Абдулла на миг точно врос в землю. Но тут из горящего дома до него донесся леденящий душу крик. Он заторопился вперед что было мочи, злясь на себя за то, что не может бежать. Из соседних домов высыпали люди и пробежали мимо, обогнав Абдуллу. Когда он подоспел к полыхающему дому, толпа бездействовала, спорили о том, что предпринять, с чего начать. Он — Абдулла, и память о его подвигах жива в лесах Лонгонота и на склонах горы Кения; он умел находить выход из безвыходных, казалось бы, ситуаций. Разбив своей клюкой оконное стекло в гостиной, он запустил внутрь руку, поднял шпингалет и, подтянувшись на подоконнике, ввалился в комнату через распахнутые створки. Он передвигался на ощупь, выставив вперед руки, пока не наткнулся на чье-то тело у самого порога. Снова замахав наугад руками в удушливом дыму, нащупал дверную ручку, повернул ее и потащил через огонь и дым бездыханное тело, не зная даже, кого спасает. Это мог быть Кимерия или одна из девиц — Абдулле было все равно. Упав на четвереньки, он передвигался ползком, с трудом увертываясь от огненных сполохов, пока не очутился снаружи, и тут же лишился чувств. Толпа, поливавшая стены водой в тщетной попытке справиться с огнем, оттащила их обоих на безопасное расстояние.
* * *
На десятый день ареста в камеру к Абдулле ворвался следователь. С первого взгляда было ясно, что он не в духе, а у Абдуллы на сердце были покой и безмятежность, готовность к любому исходу. На всех предыдущих допросах он ничего не утаивал, за исключением самых интимных подробностей. Следователь, не тратя времени на церемонии, сразу перешел к делу:
— Мистер Абдулла, вы до сих пор давали весьма правдивые показания и даже сами предлагали дополнительную информацию. Вы не скрывали своей ненависти к Кимерии, вашего намерения лишить его жизни, показали мне нож и спички. Я тоже буду с вами откровенен. У меня возникло чувство, будто вы кого-то выгораживаете по причинам, известным вам одному. Сейчас я хочу задать вам еще несколько вопросов.
— Мне нечего скрывать, никого я не выгораживаю. Я сказал вам все.
— Прошу вас мысленно вернуться назад, в недавнее прошлое. У вас бывали тайные встречи с Карегой в хижине Ванджи?
— Нет, ни там, ни где-либо в другом месте. У нас с Карегой часто выходили стычки, особенно с тех пор, как он возвратился после пятилетнего отсутствия.
— Вот как! В чем же вы расходились?
— Мне казалось, что он слишком уж верит в союз рабочих и мелкого крестьянства, забывая о безработных и мелких торговцах. Я высказывал ему свое мнение — земля должна принадлежать всем, банки обязаны без проволочек предоставлять ссуды беднякам. Нельзя допустить, чтобы промышленные предприятия находились в одних руках — словом, я за справедливое распределение богатств. Но Карега обычно возражал, что ссуды лишь ускорят разорение мелких хозяев и фермеров, что рабочий класс, как общественная сила, приобретает все большее влияние, что будущее за ним…
— Любопытно… Но оставим лекции до другого раза, когда времени у нас будет побольше, и вернемся к тому, что происходило за неделю до поджога. Посетили вы тогда Ванджу или нет?
— Я был у нее.
— В публичном доме?
— Нет.
— Где же?
— В хижине.
— И Карега был у нее в тот вечер?
— Нет… не знаю… я не спрашивал…
— Нельзя ли пояснее?
— Ну… я искал встречи с Ванджей по причинам, которые… словом, мне необходимо было с ней повидаться. Но на пути к ее заведению я столкнулся с Карегой. Поздоровались, он спросил, где я собираюсь провести вечер. Я ответил. Он сказал, что Ванджа в хижине, но мне не пришло в голову спросить, откуда ему это известно.
— Понятно. О чем вы говорили с Ванджей?
— Ну… это… дело личное.
— Интересно. Весьма интересно. Почему вы раньше умолчали об этой встрече?
— Полагал, что она не имеет для вас значения. Повторяю, разговор носил частный, сугубо частный характер.
— «Личный», «частный»! — Следователь не выдержал, сорвался на крик, заметался по тесной камере. Внезапно остановившись, он впился глазами в Абдуллу.
— Карегу покрываешь?
— Я не… Никого я не покрываю.
— Никого? Посмотрим! Надзиратель, микстуру ему!.. — Следователь выскочил в коридор и зашагал к камере с красными стенами.
4
Лишь на десятые сутки Ванджа кое-как оправилась от потрясения, исчез животный страх в глазах, реже случались видения огня и дыма, она уже не вскрикивала: «На помощь, горим, пожар!» Нервное потрясение, ожоги на руках и бессонница совершенно вымотали ее. Только на двенадцатый день врачи допустили к ней следователя.
Он был уверен, что близок к разрешению загадки, и намеревался без проволочек докопаться до истины. Он уже знал немало: Ванджа, например, специально зазвала к себе в тот вечер Мзиго, Кимерию и Чуи, отпустив сторожа и своих девиц до утра, теперь еще Абдулла показал, что она и его пригласила! Но зачем ей было сжигать свой бордель? Да и сама едва уцелела… Совершенно очевидно, что дрожь и страх, все еще гнездящийся в ее глазах, непритворны. Он заговорил с ней мягко, участливым тоном.
— Скоро вы совсем выздоровеете. Не надо расстраиваться и горевать. Мы докопаемся до самой сути и непременно схватим преступников. Кое-что нам уже удалось сделать. Осталось каких-то два-три недостающих звена. Вы наверняка могли бы нам помочь.
— Мне бы лучше не вспоминать той ночи. Но раз уж это необходимо, то хотя бы дайте мне еще какое-то время, пусть затянется душевная рана.
— Сожалею, что разбередил ее, но… видите ли, дело весьма серьезное. Тут и поджог, и убийство. Вам не приносили газет? В стране напряженная обстановка, за этим стоит политика. Так что вы поймете меня — при всем желании не могу вас пощадить и избавить от неприятной необходимости припомнить кое-что. Особенно меня интересуют два вечера…
— Продолжайте.
— Во-первых, вы сами кого-нибудь подозреваете?
— Нет… никого… Ни теперь, ни раньше.
— Что вы хотите этим сказать?
— Пожалуй, это к делу не относится… пожары, точно проклятье, преследуют нашу семью. Моя тетка погибла при пожаре. Я ушла из бара «Болибо», потому что комната, которую я снимала, сгорела дотла. Словом, вся моя жизнь — из огня да в полымя…
— Вот как! Скажите, за неделю до последнего несчастья Карега к вам не приходил?
— Приходил, я сама за ним посылала.
— Встреча произошла в вашем заведении?
— Нет, в моей хижине.
— Абдулла при этом присутствовал?
— И да, и нет.
— То есть?
— Первым пришел Карега. И лишь после его ухода Абдулла… странное совпадение.
— Вы о чем? Не соблаговолите ли объяснить? II Карега, и Абдулла наотрез отказались отвечать на вопросы, относящиеся к той пятнице, — твердят, что их привело к вам личное дело. Но вы-то понимаете, что даже самое сокровенное не может быть дороже и важнее, чем выяснение истины.
— Они так говорили? Дело и впрямь личное, но особых причин утаивать его нет.
Все же, когда Ванджа решилась рассказать о той пятнице, она поняла, что многого не скажешь, и остановилась лишь на основных фактах, опустив интимные подробности. С юности она привыкла иметь дело с полицейскими и знала их маниакальное пристрастие к самым, казалось бы, незначительным деталям, особенно когда уже имели заранее построенную версию, пусть насквозь ошибочную. Кроме того, Абдулла и Карега могут заупрямиться и навлечь на себя неприятности из-за пустяков. По ходу рассказа она кое-что подправила. Важно чувствовать, о чем говорить можно, а что следует опустить.
Но для нее самой оставалось загадкой, почему она позвала Карегу в тот вечер, и еще более необъяснимо — почему выбрала для встречи хижину. Возможно, причина в неостывших воспоминаниях об их былой близости или же в нежелании задеть его чувства: обстановка публичного дома могла покоробить Карегу. Она стерла с губ помаду, сняла парик, из украшений оставила только простенькие бусы и браслеты на запястьях. Она ждала его, и сердце учащенно билось. Ванджа поразилась тому, что еще не утратила способности на такие чувства, ей привычней было волноваться из-за денег, текущих в руки, из-за удачной сделки, хитроумной аферы, ее радовало умение читать чужие мысли, точно раскрытую книгу, знать, каким слабостям соперника потрафить, как расположить его лестью и ложью. Ее будоражило каждое подтверждение собственной расчетливости и проницательности. В остальном же — она была уверена — ее тело и душа мертвы для эмоций.
Карега остановился на пороге хижины, и тотчас к Вандже вернулись прежние иллюзии. Он возмужал, окреп, прославился не только в округе, но едва ли не по всей стране. Она испытала от его прихода пронзительную до боли, чистую радость; что-то в ней нарождалось в муках, пробивалось к свету сквозь унылую свалку ржавых обломков.
Кареге тоже на миг почудилось: прошлое вернулось. Он окинул взглядом обстановку в хижине: та же кровать, та же лампа и мебель. Она сохранила все в том же виде, как было при нем. Время остановилось, попало в капкан пространства. Илморог изменился, в нем возникли новые силы, линия фронта стала более отчетливой. Однако, глядя на Ванджу, он не мог не подивиться тому, как она многолика, какой непохожей бывает в разное время, в разных местах и ситуациях. В этом, как он полагал, и заключался секрет ее непреходящего успеха: она умела вызывать симпатии самых разных людей, и каждый видел в ней отражение собственного «я». Карега не сдержал вздоха, сетуя об этом ее загубленном таланте.
— Я вспомнил Ньякинью и ночь, когда мы в первый раз пили тенгету, — сказал он, усаживаясь на давным-давно облюбованный им складной стул.
— Немудрено, — отозвалась она. — Заварить чаю?
— Не откажусь.
Он наблюдал за ней. Ванджа, присев на корточки, накачивала примус, браслеты и бисерные бусы позвякивали в такт ее движениям. Любое занятие поглощало ее целиком, без остатка, и сейчас она была прекрасна. Как такая женщина могла загубить дитя, жизнь? Как могла она торговать девушками! Не ему судить ее, но мрачные мысли без спросу вторглись в голову, развеяв мимолетное восхищение.
— Зачем ты сохранила хижину? — спросил он, чтобы не молчать.
— В память о Старом Илмороге. Вспомни нашу жизнь до того, как трансафриканская автострада рассекла городок надвое.
— К чему ворошить прошлое?
— Тебя словно подменили. Сам, бывало, доказывал, что вчерашний день важен для сегодняшнего, и все такое прочее.
— Верно… но лишь как урок живущим теперь. Иными словами, не следует превращать прошлое в музей. К нему надо подходить критически, без лишних восторгов и черпать в нем уроки для ведущейся сегодня борьбы за настоящее и будущее. Преклоняться же перед ним неразумно. Я и сам этим грешил, но теперь не желаю обожествлять вчерашний день, не ведавший ни асфальтовых дорог, ни электричества. Наша жизнь была тогда сущим рабством в плену у природы.
— Вот ты теперь как рассуждаешь, оратор! А помнится, сиживал у ног моей бабки и других старух и приставал с расспросами: что было тогда-то и тогда-то? Слушал их рассказы, ловил каждое слово точно зачарованный…
— Великая женщина! Горько мне было узнать, что ее сжили со свету. И ты теперь живешь по этому правилу: съешь ближнего, иначе съедят тебя!
Она разлила чай во все те же старые чашки и присела.
— Бабка все твердила, что ты вернешься… даже на смертном одре повторяла… Странно… перед самым концом она послала за мной, и я двое суток от нее не отходила, мы все говорили, говорили. Точнее, говорила она, и я точно заново пережила детство и множество всяких событий. В какой-то момент, положив руку мне на голову, она сказала, отвернувшись к стене: «В твоих глазах и в сердце тоска и скорбь… Знаю я, отчего ты грустишь… он вернется, только боюсь, тебя уже не будет, чтобы встретить его…» Я ответила, что никуда из Илморога не уйду. Она промолчала. Я ждала, что еще она скажет, но бабка не добавила про тебя ни слова… не коснулась ни настоящего, ни будущего, а вместо этого принялась вспоминать деда. Тогда я попросила ее, в который уже раз: «Расскажи, как он погиб».
«Это был настоящий мужчина, — начала бабка, — теперь такие перевелись. Мне ли не знать: он водил меня на поле с просом, и я на себе испытала его мужскую силу. Вместе с ним мы варили настоящую тенгету, а не ту бурду, которой вы с Абдуллой опаиваете народ. Деду не давала покоя память о прошлом и опасения перед грядущим. Объяснял он это тем, что довелось пережить ему еще мальчишкой, на пороге юности. Лишь по рассказам знал он о происшествии на илморогском базаре. Доходили до него вести и о других геройских подвигах, но все они случались в чужих, далеких краях. В то время велись кровавые битвы с чужеземцами — сама знаешь, что все земли и по эту сторону Дагоретти были тогда собственностью отрядов, возглавляемых Ваиаки. Если пересечь Вангиги, оставив хребты Коннанге справа, то выйдешь к Ритхиге, здесь живет племя муниу — оттуда родом твоя мать. Дед слышал о битвах, но думал, что в Илмороге такое невозможно. А вышло иначе. Женщин и детей укрыли в пещерах и лесах. Молодые воины в Илмороге не желали, чтобы их снова застали врасплох среди ночи, они приняли клятву Ндеми и готовы были защищать свою землю и скот. Твой дед спрятался в амбаре, отказался уйти в горы с женщинами и подростками. Он еще не прошел обряд посвящения в мужчин и не мог участвовать в сражении наравне со взрослыми. От обиды слезы вскипали у него на глазах. Он рассказывал мне, что копья наших воинов сверкали в закатном солнце, точно пламя. Смельчаки шли на верную смерть, их косил огонь, с треском выскакивающий из диковинных деревяшек… но отважные воины с боевым кличем продвигались вперед, пока враг не дрогнул и не обратился в бегство… Весь цвет илморогского воинства остался лежать на земле. Дед плакал от своего бессилия… В следующий раз, клялся он… в следующий раз… Но случай представился не скоро, твой дед к тому времени успел состариться и годен был только в подавальщики… Тогда-то ему довелось услышать передаваемую шепотом весть, что в стране по имени Россия крестьяне, взявшись за копья, отбили у врага в бою ружья и прогнали неприятеля прочь. Интересно, русские тоже черные, как мы? И неужто они прогнали европейцев? В английском лагере, где он служил, дед стянул винтовку и поклялся, что уж в следующий-то раз… Но в следующий раз призвали не его, а сыновей. Однако дед припрятал оружие и никому о нем не говорил, даже от меня таился. Он дряхлел, его одолевали сны… земля, скотина… Он рассчитывал увлечь своей мечтой твоего отца, ведь тот побывал на Большой Войне. Другие юноши рассказывали о боевых действиях в Индии, в Китае… Но твой отец сбежал. Это подкосило деда, казалось, его час так и не наступит, а мечты все не давали ему покоя, он метался во сне, стонал. Наконец не выдержал, открыл мне свой секрет… Я советовала выбросить все из головы. Думала, он меня послушается — не тут-то было!.. В наших краях объявился тот белый боров — знаешь, он заставлял людей самих рыть себе могилы перед расстрелом, — хотел дознаться, кто помогает отряду Оле Масаи… Народ согнали на сходку. Боров пригрозил, что преподаст нам всем урок, Его выбор пал на двух юношей. Велел старикам рыть для них могилы, спросил, нет ли добровольцев на эту работу. И такой нашелся… все решили, что твой дед спятил: сам вызвался! От стыда я готова была сквозь землю провалиться, заревела: мой мужчина оказался m поверку женщиной! Он как ни в чем не бывало отправился за своим заступом. Значит, все его мечты — от старческой немощи и слабоумия. Все смотрели вслед, пока он семенил к хижине… Вот он зашел в амбар и появился с чем-то вроде лопаты на плече… Женщины заголосили, проклиная его… Я решила смыть с семьи позор, помешать предательству. И вдруг… никогда не забуду этой минуты… он схватил лопату наперевес, и оказалось, что это вовсе не лопата, а «секрет», что хранил он все эти годы, и навел винтовку на белого борова… Мы видели, как задрожал белый, и ждали щелчка… Жаль, тебя там не было… Я гордилась дедом, так гордилась… Мне не стыдно было смотреть людям в глаза… Но выстрела мы не услышали. Осечка… Винтовка давно вышла из строя. Дед несколько раз нажимал на крючок, да все без толку. Его схватили и повесили. Он ни о чем не жалел, не просил о пощаде. Настоящий мужчина, воин мой…»
Ночью бабка умерла… я никогда не забуду ее последних слов, радостных и гордых. «Я иду к тебе, мой воин…» — шепнула ока, и глаза ее закрылись.
Карега явственно представил себе все, словно сам был очевидцем героической гибели деда, сдержавшего клятву юности, принесенную еще в прошлом веке.
— От бабки я узнала, почему отец до своего ухода из дому вечно бранился с матерью, и тень их взаимной неприязни падала на детей… Карега, могла ли я допустить, чтобы эта земля досталась Африканскому экономическому банку? Нет, лучше уж торговать собой, — с горечью заключила Ванджа.
В нем затеплился огонь прежних симпатий к Вандже. Он протянул к ней руку. Она ждала, взволнованная. Но, не успев коснуться ее, Карега понял тщетность своих намерений, поднес руку к затылку и почесал, не находя нужных слов.
— Вот какие уроки преподает нам прошлое. Для нас это руководство к действию. Стремление твоего деда выступить в одиночку оказалось несостоятельным, и это тоже поучительно…
Волшебная нить, связывавшая их, оборвалась. Дорого бы он дал, чтобы взять назад свои слова. Он обидел ее, и не столько своими банальными сентенциями, сколько менторским тоном.
Ванджа отступилась от него, внезапно почувствовав, что это конец. Прежней Ванджи уже не существовало, и она ни о чем не жалела. Пусть себе идет и агитирует рабочих, перед ними разглагольствует и размахивает руками. Она лелеяла мечту — теперь мечта улетучилась. Ванджа заговорила деловым тоном:
— Ты небось ломаешь голову, зачем я тебя позвала. Хочу предупредить: они решили убрать тебя, уничтожить так же, как в свое время адвоката.
— Кто «они»?
— Кимерия, Чуи, Мзиго. Мне это доподлинно известно, неважно откуда. Это лишь часть обширного плана. Они хотят раздробить профсоюзы на множество крошечных организаций по племенному признаку. В каждой из них будет вступительная клятва на верность под страхом смерти. Потом вожаки этих племенных ячеек составят национальный фронт, где верховодить будет КОК. Цель этой затеи — устранение подрывных элементов, якобы изменивших своему племени, его культуре, его имущественным интересам в пользу иноплеменцев.
— А кого же прочат на роль руководителей?
— Да уж не такую голытьбу, как ты. Впрочем, пока что до конкретных имен дело не дошло.
Помолчав, Карега произнес, точно обращаясь к самому себе:
— Зря стараются, ничего у них из этой затеи не выйдет. Рабочие, крестьяне — словом, простой народ, массы теперь уже не те, что раньше; племенным родством, славным прошлым, региональными ассамблеями и прочей чепухой нас не проведешь. Мы голодаем, сидим без работы либо получаем так мало, что едва сводим концы с концами. Мы не позволим иностранным компаниям, банкам, страховым агентствам и местным толстосумам, хозяевам фирмы «Тенгета», новоявленным черным помещикам с их огромными угодьями и бесчисленными домами, не позволим этим двум группам, а также их заступникам в парламенте, университетах, школах, церквах, не позволим их армии и полиции — всем хозяевам краденого добра вечно править и помыкать нами. Нет, Ванджа, возврата к прошлому нет, народ никому не позволит жать там, где они не пахали, набивать брюхо плодами чужого труда, складывать в банки деньги, политые чужим потом. Пусть знают: на каждого Кимерию найдется сто тысяч Карег. Кимерия может убить адвоката и еще десяток таких же, как он. Но миллионы бедных и обездоленных способны сами за себя постоять. Сплотившись, они возьмутся за оружие и изменят условия своего существования, покончат с угнетением, вернут себе богатство, которое принадлежит им по праву. Да так уже и происходит повсюду — в Мозамбике, Анголе, Зимбабве. Тебе, может, показалось, что рассказ о твоем деде оставил меня равнодушным? Знай же: твой дед, по-моему, стоит сотни таких, как твой отец… Нет, старые времена не вернуть! Рабочие и крестьяне Кении пробудились от спячки. — Он поднялся. — Однако спасибо за предупреждение. В самом деле, я очень тебе признателен… Жаль, что ты на их стороне. КОК и империализм выступают за богатых против бедных. Они обирают бедняков и пуще всего боятся, что массы выступят единым фронтом. А ты заодно с нашими врагами.
Она тоже поднялась, приблизилась к нему вплотную, в ее глазах сверкала ненависть, во всей осанке — гнев и гордость.
— Нет… Неправда, неправда! Я боролась с ними единственным доступным мне способом. А ты? Это ты сделал меня такой, какая я теперь. Ты ушел, ушел. Я уговаривала тебя, лила слезы, но ты ушел и теперь еще смеешь винить меня! — Внезапно голос ее смягчился: — Мне так одиноко… Богатство тяжелым камнем висит на шее. Останься хоть до утра… как прежде… — И снова что-то в ней изменилось, она вдруг закричала, но будто не Кареге, а кому-то невидимому — то был резкий крик отчаяния и безысходности: — Неправда, неправда! Я любила жизнь! Карега, верни мне ее… я умираю… умираю… без ребенка!..
Он отвернулся, гоня прочь сострадание, в его положении нельзя было поступить иначе. Он должен быть твердым, уверенным в себе.
— Неважно, кто ты теперь. Ты сама выбрала, на чью сторону стать. У меня нет к тебе презрения, и я тебе не судья… Только я убежден: нельзя сражаться с Кимерией, если сам уподобился ему… стал его союзником. Кимерию не обыграешь, играя в его же игру. Нет, нам нужен новый мир, где не будет ни кимерий, ни чуи, где богатство нашей земли будет принадлежать всему народу, не будет паразитов, распоряжающихся чужими жизнями, все будут трудиться во имя счастья и всеобщего процветания.
Он ушел, оставив ее у порога. Так ее и застал Абдулла.
Все последующие дни Ванджа неотступно думала о случившемся. Казалось, все это было неизбежно: ее окончательный разрыв с Карегой, союз с Абдуллой. Абдулла принес ей новость об успехах Иосифа в Сириане. Это ободрило ее, улучшило настроение после отповеди Кареги, вселило гордость и отчасти надежду. Она помогала Иосифу, пожалуй, это единственное в ее жизни доброе, бескорыстное, щедрое дело, которое не навлекло на нее беды. В остальном что у нее за жизнь! Она носила мечты в треснувшем сосуде. Теперь мечты улетучились. Даже оглядываясь назад, Ванджа не могла найти в душе и следа былых грез и ожиданий. Кимерия первый сделал пробоину в сосуде. Прав Карега, она не только не противилась этому, но сама сделала свой выбор. От себя правды не спрячешь. И нечего винить родителей или Кимерию — она сама могла встать на путь борьбы. Вот дед иначе распорядился своей судьбой. И ее отец сам решил свою участь. И Карега. Каждый выбирает для себя: принять или отвергнуть. Люди сами определяют свое место по ту или другую сторону баррикады. Ванджа — точно сказочный богатырь, который, вернувшись домой, обдумывает свои поражения, не стыдясь, а гордясь ими, словно и в поражении есть некая заслуга и геройство. Она сама решила умертвить собственное дитя. Сделав это, Ванджа загубила и свою жизнь, погрязла в богатстве и разврате. Тоже «славное достижение»!.. Она старалась разобраться теперь во всем беспристрастно, не перекладывая вину на других.
Что ни говори, былого не воротишь. Молодости, неискушенности возврата нет. По она может изменить свой нынешний образ жизни. Не зная наперед, что предпримет, Ванджа испытывала неодолимую потребность действовать. Для начала она порвет с Кимерией. Да, обязательно. Только на этот раз она будет ставить условия. Ванджа сама назначит час и место, выберет подходящую обстановку. Чем дальше, тем больше эта идея нравилась ей. Ванджа была одержима жаждой мщения. То, как она обставит разрыв с Кимерией, было для нее важнее самого разрыва. Орудием своей мести она избрала Абдуллу — ведь теперь, когда он стал частью ее жизни, это было лишь естественно. Замысел нехитрый: она пригласит Мзиго, Чуи и Кимерию и представит им Абдуллу в отрепье в качестве законного супруга, а затем при всех выведет Кимерию на чистую воду. План был разработан до мельчайших подробностей. Она рассчитает девиц и сторожа. И впрямь надо кончать с нынешним образом жизни. Найдя себе новое занятие, она пристроит всех, кого рассчитала. Но в ночь возмездия девиц и сторожа не должно быть в доме. Она разведет Мзиго, Кимерию и Чуи по разным комнатам, пока не явится Абдулла. Ванджа полагалась на свой долгий опыт и хорошо подвешенный язык, она сумеет сделать так, чтобы ни один из гостей не скучал. Эта ночь станет апофеозом ее карьеры, основанной на нравственном разложении, позоре, деградации.
Все шло по плану вплоть до решающего дня. Первым прикатил Чуи. Проводив его в одну из трех комнат, Ванджа поболтала с гостем, потом извинилась — ей, мол, надо готовить ужин — и тщательно заперла дверь. Пройдя в кухню, она занялась разделкой мяса, порубила его на мелкие ломтики. Нарезала столько, чтобы хватило на четверых, и высыпала на сковороду. Тут явился Мзиго, его она отвела в другую комнату, после недолгих церемоний извинилась и вернулась в кухню. Приготовление ужина стало важнейшим звеном в разворачивающейся драме. Ванджа про себя потешалась над тем, что каждый из гостей задает один и тот же вопрос: почему бы ей не поручить это дело прислуге? И каждому она отвечала: сегодня, мол, особый вечер — только для них двоих! При желании ей ничего не стоило, хорошо зная их слабые струнки, привести каждого в прекрасное расположение духа. Чуи, например, обожал поразглагольствовать о Южной Африке, Англии, Америке; ему нравилось как бы невзначай обронить громкое имя: «На днях в разговоре с таким-то…» или: «Позавчера я был в доме такого-то — позвал меня на свежую козлятину. Так вот, если бы там внезапно взорвалась бомба, погибла бы добрая половина кенийского высшего общества…» Чтобы его раззадорить, слушатель должен охать и ахать от изумления: всех-то он знает, всюду побывал! Не мешало также приревновать его к англичанкам, победами над которыми он без устали хвастал. Излюбленная тема Мзиго — автомобили, причем говорил он о них пренебрежительно, так, словно дорогие модели, и особенно «мерседес», — его лютые враги. Он до смерти загонял своих стальных коней и безмерно этим гордился. А чтобы распалить Кимерию, надо было внушить ему ревность, и тогда он сулил Вандже золотые горы, лишь бы сохранить ее расположение. Иногда он рассказывал о вечеринках, где гуляют большие «шишки», вместо пива там хлещут бутылками шампанское и виски. «Знаешь, каждая стоит едва ли не сотню шиллингов!»
Словом, чем больше выпито, чем крупнее счет, тем удачнее и веселее кутеж. Кимерия, кстати, что-то запаздывает. Сердце ее неожиданно застучало: а вдруг все сорвется! Снова пришла мысль: вся ее жизнь могла бы сложиться иначе, не повстречай она в свое время Кимерию… В голове у Ванджи пошла круговерть… Если бы отец походил характером на деда, и Ванджа была бы другой… Тут она представила себе деда как живого… Но в этот момент постучали. Ванджа пошла открывать, держа в руке пангу — длинный нож, которым шинковала капусту. Кимерия впорхнул, как легкий ветерок, предвкушая любовные утехи, улыбнулся ей… Проводив его в третью комнату, она решила проверить, на месте ли Абдулла, и вдруг увидела дым и пламя, закричала и лишилась чувств.
Все это в общих чертах она рассказала инспектору Годфри. Каждое слово — правда. Однако кое-что утаила, и никто на свете этого не узнает — улики-то сгорели! Кимерию убила она, нанеся смертельный удар пангой…
5
— Скажите, мистер Мунира… вы хорошо знали Чуи? — спросил инспектор Годфри. Он расслабился и держался естественно. Выражение скуки и цинизма вновь исчезло, в лукавых глазах сверкало неподдельное любопытство.
— Я уже говорил, что мы учились в одном колледже. Нас обоих исключили, кажется, в сорок шестом — год нашей возрастной группы, ее окрестили «кугини мбураки»…
— Что в переводе означает «черный рынок»?
— Верно. После войны возникла острая нехватка разных товаров. Тогда-то и прославился водитель грузовика Каруго. Он возил кукурузу и зерно с полей белых поселенцев в африканские резервации, умудряясь проскочить все полицейские кордоны.
— С тех пор и говорят: «Желаю тебе жить, как Каруго»?
— Да.
— Очень интересно.
— Теперь его деятельность назвали бы «магендо», что тоже значит «черный рынок». Товар, правда, иной — слоновая кость, рубины, хотя и кукуруза также, и древесный уголь. Но полицейские что-то не спешат ловить контрабандистов.
— Ха-ха-ха! Вы, как я погляжу, недурно разбираетесь в этнографии. А ведь, если не ошибаюсь, ваши родители были христиане?
— Да.
— И братья ваши — преуспевающие люди. Один из них — чуть ли не управляющий нефтяной компанией, не так ли?
— Так.
— Ваш отец по-прежнему крупный землевладелец?
— Да.
— Отличались ли ваши отношения с родителями особой сердечностью?
— Я бы не сказал. Скорее, их можно назвать натянутыми.
— Как вы сами считаете: вы неудачник, чудак, черная овечка в белой отаре?
— Тот, кто возродился во Христе, не знает неудач. Мне чужд ваш бренный мир.
— Ах да, конечно. Но скажите… встречались ли вы с Чуи снова после той истории в Сириане?
— Нет… пожалуй, нет.
Мунира замолчал, задумался, потом усмехнулся, точно какое-то воспоминание позабавило его.
— Вообще-то… я видел его несколько раз в Илмороге. Хотел подойти, да все стеснялся, откладывал на потом. Наконец все же решился. Забавный вышел случай. Как раз открывали илморогский гольф-клуб. Учителей пригласили на прием, и меня в том числе. На сей раз я сразу направился к нему. Сначала он никак не мог меня вспомнить. Чуи в школе был заядлым футболистом, ему даже дали кличку: «Джо Луис Шекспир». Я назвал его так, и он, довольный, загоготал, поглаживая себя одной рукой по огромному брюху, в другой он держал бокал с шампанским.
«Как дела, дружище? Ха-ха! Теперь бы меня прозвали Мухаммед Али, либо Брюс Ли, либо Пеле. А ты, значит, учительствуешь? Стало быть, коллеги. Бедняга Фродшем! Ты был на его похоронах?» Мы перебрали всех преподавателей, помянули Сириану времен нашей юности… «Теперь школьники уже не те!» — воскликнул он. Спросил, почему я не пью. Не забыл ли я алгебру: МС = 3Т? «Высшая математика», — хмыкнул он, хлопая меня по плечу. В тот день мне не хотелось спиртного, и я заказал имбирной шипучки. «Эх ты, выпил бы старого доброго винца, от него, если пить в меру, одна только польза», — продекламировал он, все так же покровительственно похлопывая меня по плечу. Я все же не поддался на его уговоры и ответил цитатой на цитату: «О ты, невидимый дух вина, если у тебя нет имени, каким тебя величают, назовем тебя дьяволом». «Смотри-ка, все еще помнишь мистера Билли Шекспира!» — Он снова загоготал. Разгорелся спор по поводу напитков: можно ли считать имбирную шипучку спиртным или же она сродни прохладительному напитку «Фанта»? Чуи утверждал, что и от шипучки можно захмелеть — находятся такие слабаки. Как-то в его доме в Блю Хиллс одна дамочка окосела от этой водички, закачалась, пошла к двери и, вскрикнув, лишилась чувств. Потом уверяла, что ей почудилось привидение…
— Так-так, очень интересно. Ну а Кимерию вы знали?
— Нет… лишь понаслышке… вроде бы он загубил жизнь Ванджи и предал брата Кареги.
— Ну а из того, что говорил о нем Карега, не могло показаться?..
— Что?
— Что его, Карегу то есть, переполняет горечь. Вы не слышали от него, каким именно способом собирается он приблизить пришествие нового мира?
— Я уже говорил, что не верил в его…
Мунира осекся — следователь как-то странно на него поглядывал. Тон инспектора Годфри внезапно изменился, от благодушной любезности не осталось и следа.
— Мистер Мунира… что вы делали на илморогском кряже в воскресенье утром, после пожара?
В глазах следователя Мунира прочел приговор.
— Итак, вы знаете? — тихо спросил он.
— Да, мистер Мунира… в нашем несовершенном, отвергаемом вами мире существуют законы, полиция, судьи и палачи… Боюсь вас разочаровать, но я всего-навсего полицейский и в этом качестве формально предъявляю вам обвинение в поджоге заведения Ванджи, приведшем к гибели трех лиц. Должен предупредить вас, что отныне каждое ваше слово может быть использовано на суде против вас. Отвечайте: каковы мотивы преступления?
— Я… я хотел спасти Карегу, — пролепетал Мунира.
* * *
Мунира был убежден, что этот мир порочен, все в нем не так, и хотел раскрыть на это глаза своим друзьям, чтобы дать им шанс на спасение. Вот почему он назойливо преследовал Карегу, докучал Вандже и Абдулле. Особое внимание он уделял Кареге. Складывалось впечатление, что у самого Муниры оставались еще мучительные сомнения, развеять которые он мог, лишь обратив в новую веру Карегу. Их встреча в ту роковую пятницу была, однако, простым совпадением, игрой случая. Последовав незаметно за Карегой, Мунира видел, как тот вошел в хижину Ванджи. «Значит, они тайком встречаются, — осенило его, — в этой вот хижине». Он караулил в темноте, обуреваемый мыслями. Вспомнил, как впервые оказался в Илмороге, как Ванджа отняла у него покой, потрясла до основания его уютный узкий мирок. Мунира перебрал в памяти и как бы заново пережил все этапы их связи. Он дошел до того, что опустился, запил, а она оставалась все такой же желанной, точно спелый плод в защищенном от непогоды саду. В голове у Муниры зазвучал голос: Ванджа подобна иудейской царице, и Кареге не вырваться живым из ее объятий. И тут он осознал: ему предначертано избавить Карегу от зловещих чар. Иначе тот скатится в пропасть, как в свое время сам Мунира. А ведь он погиб бы тогда, если бы не подоспели на помощь Карега и Лилиан. «Спаси его… Спаси!» — повелевал голос. Мунира не мог ослушаться. Ведь и Христос поколотил менял, осквернявших храм божий. Мало лишь пассивно следовать вере, долг каждого — проводить в жизнь нетленные заветы господа! Потом Карега вышел из хижины. Мунира не решил еще, приниматься ли ему за дело немедля и с чего начать Он засеменил было вслед за Карегой, но внезапно увидел Абдуллу — тот входил в хижину! И Абдулла туда же… Мунира махнул рукой и пошел прочь.
Всю неделю он молил бога указать ему путь. В субботу он купил канистру бензина и, когда стемнело, отправился к заведению Ванджи. Это был уже не он, Мунира, жалкий учитель. В него вселился дух усердного проводника воли господней. Ему велено спалить дом терпимости — это земное святотатство. Облив бензином стены и двери, он чиркнул спичкой и быстро зашагал в сторону илморогского кряжа. Достигнув его вершины, он остановился, полюбовался пожаром. Языки пламени, вырывавшиеся из-под крыши, отсвечивая в темном небе, как зарницы, походили на кровавые лепестки. Он, Мунира, действовал в согласии с волей божьей. Ликуя, он упал на колени: наконец-то он причастился, доказал свою преданность Вере.
Глава тринадцатая
1
Инспектор Годфри сидел в вагоне первого класса у окна и глядел на мелькавшие мимо поля: аккуратные кофейные и чайные плантации на склонах холмов, в долинах и на отрогах гор — красота, созданная руками человеческими. Но нельзя сказать, что его внимание было целиком занято холмистым ландшафтом, лежащим между Руваини и Найроби; мысленно он все еще находился в Новом Илмороге. Ему бы должно испытывать теперь удовлетворение, как обычно, когда удавалось разгадать запутанную криминальную головоломку. Но вместо этого он ощущал смутное беспокойство, легкое раздражение и сам себе удивлялся — такое состояние было совершенно ему не свойственно, ведь он, как правило, относился с подчеркнутым хладнокровием к любым общественным и политическим событиям, предоставляя им идти своим чередом. И впрямь, какое ему дело до Кареги? Возмутители всеобщего спокойствия никогда не вызывали у него сочувствия. Инспектор Годфри был обязан своей карьерой только самому себе — его образование ограничивалось двумя классами, — и все же, взгляните, чего он достиг! А все благодаря старанию, упорству и еще инстинктивному нежеланию забираться в дебри. Ему внушили мысль о святости имущества. Система свободного предпринимательства, частной собственности на средства производства, товарный обмен и распределение благ были для него столь же незыблемыми постулатами, как и законы природы, такими же постоянными и неизменными, как солнце, луна и звезды. Любой, кто покушался на ниспосланный свыше порядок вещей, был выродком и не заслуживал снисхождения: подстрекать к хаосу может лишь безумец, ведь это равнозначно намерению сдвинуть небесные светила с их привычного места. Карега и иже с ним, проповедуя радикальный тред-юнионизм и коммунистические идеи, бросают вызов самой сути капитализма, а стало быть, они опаснее самых закоренелых убийц. Инспектор Годфри почитал своим непреложным долгом охранять общественные институты. И неважно, что сам он за долгие годы службы не накопил добра. Это не мешало ему держаться так, словно он хозяин существующей системы: ведь именно полиция призвана гарантировать стабильность, без которой невозможно свободное накопление капиталов. Все предприниматели, даже миллионеры, что обстряпывают свои делишки под вывеской КОК, зависят от неусыпной бдительности блюстителей порядка. Полиция — поистине ведущая созидательная сила в современной Кении, у инспектора не было ни малейших сомнений на этот счет. Таких, как Карега, надлежит отсылать в Танзанию или в Китай, нечего с ними церемониться!
А вот как быть с Мунирой и ему подобными? Этим вопросом инспектор был не на шутку озабочен. Как мог Мунира отказаться от несметного отцовского состояния? Ведь именно богатство, собственность, положение в обществе, помноженные на веру в бога и образование, — лучшие гарантии прочности семейных устоев. Чего еще человеку желать? Вполне вероятно, что Мунира свихнулся на религиозной почве, но, с другой стороны, по личному опыту службы в полиции Годфри знал, что подобный фанатизм, как правило, свойствен беднякам. Ох уж эти голоштанники, вечно всем недовольны!..
И все-таки кое в чем Мунира прав. Система капиталистической демократии нуждается в нравственном очищении, иначе ей не выжить. Людишек, представших перед ним в Новом Илмороге, не назовешь образчиком моральной чистоты. И такое доводилось ему видеть повсюду: в Найроби, Момбасе, Малинди, Ватаму и других местах, — только раньше он особо над этим не задумывался. Может, оттого, что ни разу не встречал человека, решившегося на убийство во имя духовных идеалов. Размышляя об илморогской скверне, инспектор Годфри отнюдь не имел в виду только лишь «Солнечное бунгало», принадлежавшее Вандже. Ничем не лучше и туристский культурный центр «Утамадунн», построенный якобы на забаву туристам из США, Японии. ФРГ и других стран Западной Европы. Но не вызывавшая подозрений вывеска служила прикрытием для далеко не святых делишек, в том числе для контрабандного вывоза из страны драгоценных камней, слоновой кости, звериных шкур и даже человеческой кожи! Этот центр создан для разграбления природных и человеческих ресурсов страны. Женщин и девушек нанимают для того, чтобы потакать любым капризам и прихотям иностранных туристов. Самых смазливых и соблазнительных с помощью французской и английской косметики доводят до кондиции и сбывают в публичные дома Европы. Инспектор Годфри знал наверняка, что прибыльная торговля черными рабынями ведется с ведома местного депутата парламента Ндери Ва Риеры, он-то и был фактическим владельцем центра. Его партнер — немец из ФРГ. «Слоновая кость на экспорт!» «Надежный источник валютных поступлений!» Вполне бы можно прикрыть это преступное гнездо, думал инспектор, припоминая, какой разразился скандал, когда несколько лет назад в Ватаму-Бэй разоблачили такой же преступный синдикат. Пожалуй, имеет смысл обсудить сложившееся положение с начальством, передать по инстанции заготовленный им на этот счет доклад. Но, прикинув, что в дело окажутся замешаны многие весьма важные лица, Годфри отказался от своего намерения. Он попридержит доклад, не станет ни с кем делиться добытой информацией. Она еще ему пригодится впоследствии, при решении очередной уголовной загадки. В конце? концов он сыщик, а не блюститель морали и нравов. Туризм — одна из важнейших отраслей национальной экономики, и, как во всяком деле, здесь есть и положительные, и отрицательные стороны. Его долг полицейского — содействовать сохранению стабильности закона и порядка, от этого зависят успехи промышленности, приток иностранных инвестиций. Он усмехнулся про себя, на душе полегчало. Глупо дискутировать с самим собой… этакий «диспут на темы морали»! Уж не признак ли это старческого слабоумия? Он откинулся на спинку сиденья и занялся более приятным делом — анализом профессиональных аспектов проведенного им дознания. Перед его мысленным, взором промелькнули Ванджа, Мунира, Абдулла, Карега… Поезд тем временем все приближался к столице, по сравнению с которой Новый Илморог — всего лишь жалкая дыра…
2
Ванджа думала о своем отце. Что побуждает одних становиться на сторону народа, других — продаваться иностранным хозяевам, а третьих — балансировать посередине? Каковы мотивы? Вспомнив Абдуллу, Карегу, Муниру, своего деда и многих, многих других, с кем сводила ее жизнь, она пришла к такому заключению: все, наверно, объясняется просто — любовью и ненавистью. Любовь и ненависть — сиамские близнецы, сросшиеся спина к спине в человеческом сердце. Ты любишь — значит, и ненавидишь; коли ненавидишь, то, стало быть, и любишь. Любовь определяет, кого ты ненавидишь, и наоборот. Ненависть очерчивает возможности любви. Но как узнать, что любишь, а что ненавидишь? Вновь и вновь в своих размышлениях она возвращалась к проблеме выбора. Человек судит о том, что ненавидит и что любит, по своим поступкам, по тому, чью сторону он принимает. Нельзя, к при-меру, распинаться о любви к народу и в то же время помогать колонизаторам угнетать народ. Нельзя утверждать, что стоишь на стороне тех, кто воюет со злом, и оставаться над схваткой… Отец мечтал сколотить капитал, накопить добра; он пуще огня боялся, как бы его не заподозрили в симпатиях к народу — это помешало бы делать деньги. Трагедия отца, избравшего нейтралитет и, следовательно, оказавшегося в стане колонизаторов, заключалась в том, что ни его измена, ни отречение от деда, ни самоотречение не уберегли его от краха, ибо весь мир вокруг него развалился. Его мелкий бизнес — он был водопроводчиком — не шел ни в какое сравнение с огромными предприятиями, теснившими его со всех сторон. Вандже все было предельно ясно: она сама какое-то время занималась торговлей вразнос и знала, что водители грузовичков «матату», хозяева разваливающихся автобусов, грошовых лавочек и многие, многие другие становятся жертвами безжалостной конкуренции. Так есть ли разница между отцом и ею самой? Она, как и он, сделала неверный выбор, отдав свою любовь деньгам и стяжательству. Следовательно, она по собственной воле очутилась на стороне Кимерии в сегодняшней стране, почиющей на лаврах независимости. Вправе ли Ванджа в таком случае осуждать отца? Она, собственно его и не знала, а жаль… поговорить бы с ним по душам.;! только вряд ли бы разговор получился. Разве не она в конечном счете способствовала унижению отца? Теперь ничего не исправишь, но было время, когда еще можно было что-то изменить. Сколько раз она собиралась вернуться домой, но мешало то одно, то другое. Однажды даже сложила чемоданы и объявила девицам, что покидает их. Наутро обнаружилось, что у нее украли все носильные вещи. Не ехать же домой с пустыми руками. Отец как-то обозвал ее шлюхой, выгнал из дома, проклял, если не всерьез, то, во всяком случае, на словах!.. Адвокат тоже советовал ей вернуться. Она последовала его совету, села в автобус, твердо решив довести дело до конца. Но, доехав до своей деревни, внезапно передумала. Ее пронзило острое чувство вины — нет, не потому, что не везет подарков родным. Снова вспомнилась последняя стычка с отцом, память причиняла боль… эта рана саднит и по сей день. Еще до первого приезда в Илморог она решила помириться с родителями, заручиться их благословением. «Нет ничего страшнее отцовского проклятия», — убеждала она себя. Она нагрянула домой в полдень. Отец, растянувшись на траве, дремал в тени амбара. По его лицу было видно, что он серьезно болен. Ванджу захлестнула жалость — ведь он, бедняга, один на целом свете. Ему трудно было говорить, он попросил напиться, она прошла в дом, налила воды в кружку и поднесла ему. Его руки дрожали. Он поднял на нее глаза, медленно покачал головой.
«Ты копия матери в молодости», — произнес он несвойственным ему мягким голосом. «Отец, — подумала она, — наверно, тоже жалеет о времени, когда любовь друг к другу объединяла их». Яркий солнечный лучик осветил эпизод ее детства, когда, сидя на отцовских коленях, она слушала его песни; его тогда еще не обуяла жажда наживы. Сердце Ванджи оттаяло, потянулось к отцу. Ей захотелось попросить у него прощения, поделиться своими неудачами. Он снова вскинул на нее глаза и прошептал: «Дай мне денег, двадцать или хотя бы пять шиллингов». Она полезла в сумку и заметила, как расцвело при этом его лицо, а высохшие руки задрожали от нетерпения. Он принялся расхваливать ее на все лады, твердя, что всегда в нее верил, знал, что на старости лет она будет ему утешением. Жаловался на мать — та, мол, его разорила, обобрала до нитки. Да и не только она — все в Кении словно сговорились, чтобы лишить его своего, кровного. Ему не на кого уповать, кроме дочери. Неожиданно рука Ванджи, уже вытаскивавшая купюру из сумки, застыла в воздухе. Значит, только деньги, все равно где добытые, могут оправдать ее в глазах отца! А она-то думала… Ей не вернуть родительской любви, не видать отцовского благословения, не обрести доступа в родной дом — эти вещи за деньги не купишь! «Нет у меня денег!» — крикнула она и щелкнула замком сумочки. Тогда его точно прорвало: посыпалась ругань — он всегда знал, что от его детей не будет проку… Ванджа, рыдая, добежала до ближайшей пивной и в одночасье спустила все, что у нее с собой было. Позднее, узнав о смерти отца — он умер от рака, — она и слезинки не пролила.
Она лежала на кровати в старой хижине, и перед ней проносились тени прошлого, которые ничем не вытравишь из жизни, из памяти. Ей хотелось начать все сызнова, жить в чистоте — иначе не было смысла в ее чудесном избавлении. Она точно родилась заново, прошла крещение огнем. Подумать только — Мунира и Абдулла дважды помогли ей избежать смерти, им она обязана тем, что получила еще одну возможность, последний шанс. Может, ей теперь наконец улыбнется счастье? Но ничто до самой смерти не изгладит из памяти пережитого в тот миг ужаса. Откуда только взялась решимость сделать то, что она сделала?
Раздался стук в дверь. Кто бы это мог быть? Снова стук, дверь распахнулась, и…
— Мама! — У Ванджи перехватило дыхание.
— Дитя мое… снова пожар! — запричитала сильно сдавшая старушка. Они поплакали в обнимку, облегчили душу. — Я только через месяц узнала. Третьего дня случайно услышала — от чужого человека!
К ней зашла соседка и принялась расспрашивать о здоровье Ванджи — оправилась ли она после пожара. У матери колени задрожали, лишь вера в милосердие и безграничную справедливость Христа помогли ей устоять на ногах.
Несколько недель мать и дочь провели в разговорах, стараясь по возможности не касаться прошлого, не позволить ему выплеснуться наружу. Лишь одну вещь обсудили они во всех подробностях — почему обе отказались участвовать в «чаепитии». Видно уж, никому не дано избежать своей участи, решила Ванджа. Должно быть, жизнь вся состоит из ошибок. Когда понимаешь свою ошибку, мечтаешь начать все сначала. И тут она почувствовала, что не вправе скрывать свои страхи и надежды от старой женщины:
— Сдается мне… кажется… я жду ребенка. Да что там, я уверена, что это так, мама!
Старуха несколько секунд молчала.
— Чей он? Кто отец?
Ванджа потянулась за угольком и более часа самозабвенно водила им по картону. Волны неведомых дотоле чувств внезапно захлестнули ее, точно приподняв над землей. На картоне стали вырисовываться чьи-то очертания. В наброске было некоторое сходство со скульптурой, которую Ванджа видела давным-давно в доме адвоката в Найроби. В нем угадывались также черты Кимати в минуты радости и веселья, печали и ужаса. У фигуры была одна нога. Закончив рисовать, Ванджа испытала несравненное спокойствие, глубокую уверенность в своих силах и новых возможностях. Она протянула рисунок матери.
— Кто?.. Кто это?.. Какая боль и мука на лице, и при этом почему-то смеется!..
3
Сидя у порога своей лачуги в Новом Иерусалиме, Абдулла беседовал с Иосифом. Подросток превратился в стройного юношу. На нем была опрятная школьная форма — рубашка и шорты цвета хаки. На коленях — раскрытый роман Сембена Усмана «Тростинки господа бога». Яркое солнце припекало илморогскую землю, усиливая запах мочи и гниющих отбросов, долетавший с помойки. Но обоим это было нипочем — и не к такому зловонию привыкли. Иосиф уверял, что обязательно выдержит экзамены, его мечта — перейти в школу высшей ступени, но надежды на это никакой, он даже не подал заявления. Абдулла думал о другом: какое счастье, что ему удалось спасти Ванджу! Только вот как ему теперь быть? Кто бы мог представить, что Мунира окажется способен на такое!.. Абдулла еще не решил: восхищаться ли учителем или же сердиться на него, возмущаться угодливостью и трусостью либо превозносить его отвагу. В конечном счете Мунира совершил то, о чем Абдулла только помышлял, да вот смелости не хватило… Иосиф тем временем твердил свое:
— Очень, очень странно. Разве не удивительно, что Чуи погиб именно в такой момент?..
— Что в этом странного? — не слишком вникая в суть, спросил Абдулла, но ответ Иосифа насторожил его.
— Потому что учащиеся как раз готовились нанести ему удар.
— Удар? Вам-то чем он насолил?
— Чуи фактически управлял Сирианой, хотя вечно торчал в гольф-клубе, или же в конторах различных компаний, где занимал директорские посты, или на своих пшеничных фермах в Рифт-Вэлли. Технический персонал — рабочие и батраки с пришкольного хозяйства — собирался поддержать наше выступление. Кое-кто из учителей тоже нам сочувствовал. У них достаточно оснований для недовольства: нищенское жалованье, скверные условия труда, наплевательское отношение Чуи… Мы намеревались потребовать, чтобы управление делами школы передали комитету учащихся, рабочих и служащих. Мы не хотим дальше мириться с гнусной системой старост… Кроме того, школьная программа устарела, преподаваемые дисциплины не имеют никакой связи с делом освобождения нашего народа…
Абдулле быстро наскучили жалобы Иосифа на порядки в Сириане, он снова погрузился в размышления о неожиданных поворотах судьбы. Его детство прошло в Киньогори; старики и старухи — кое-кого он до сих пор помнил по имени — собирались у костра и рассказывали всякую всячину до глубокой ночи. Нганга Ва Риунге, Джоханна Кирака, Нафтали Мигуки, Зипора Ндири — истинные патриоты Кении. Засиживались далеко за полночь, припоминали всю историю Лимуру; проклинали изменников, которые, подобно Луке, продались белым; восхваляли тех, кто стоял насмерть, не уступая ни пяди родной земли. Вполголоса говорили о том, что настанет день, когда земля будет возвращена ее детям, уроженцам Лимуру. Сравнивали политические партии и под конец затягивали песни надежды и борьбы. Абдулла слушал как зачарованный. Песни волновали его, внушая предчувствие грядущих славных подвигов. Ндингури — в который раз Абдулла поражался тому, что сам он чудом спасся от смерти, а вот друг погиб; припомнил Абдулла свой побег в лес, арест и концлагерь, возвращение домой, обернувшееся для него и утратой, и приобретением. Внезапно Абдуллу потянуло рассказать Иосифу всю правду о своем прошлом. Его захлестнуло чувство вины: бывало, он поругивал Иосифа, вымещая на мальце свои неудачи, а тот все сносил, потому что принимал Абдуллу за своего пропавшего и нашедшегося брата. Странно, отчего это Иосиф никогда не спрашивал об «их» родителях и лишь однажды, когда заболел во время похода в столицу, в горячечном бреду твердил что-то о своем детстве. А может, он давно уже знает правду? Скорее всего, так оно и есть…
— Иосиф, — Абдулла прервал рассказ юноши о готовившейся в Сириане забастовке, — я плохо с тобою обращался, прости меня.
— Да что ты! За что прощать? — отозвался Иосиф, опешив от внезапной перемены в тоне Абдуллы. — Я благодарен тебе за все, что ты для меня сделал. И Мунире, и Вандже, и Кареге. Вот вырасту, окончу школу, потом университет и постараюсь стать таким, как ты, чтобы по праву гордиться пусть хоть малой пользой, которую принесу своему народу. Ты сражался за политическую независимость страны, а мне бы хотелось внести вклад в подлинное освобождение людей. Я прочел много книг о «мау-мау». Надеюсь, наступит день, когда Карунаини, где родился Кимати, и Отайя, родина Д. М., станут национальными святынями. Мы откроем театр и назовем его именем Кимати — в память о любительской труппе «Гичаму», которую он организовал, учительствуя в Тету… Я знаю из книг об исторических победах рабочих и крестьян в других странах, о народных революциях в Китае, на Кубе, во Вьетнаме, Камбодже, Лаосе, Анголе, Гвинее, Мозамбике… Я читал труды Ленина…
«Иосиф рассуждает точь-в-точь как Карега», — подумал Абдулла, но промолчал. История — точно танец на огромной сцене господа. Каждый из нас проводит до конца ту партию, что ему отведена, и уходит со сцены, уступая место новым танцорам. Они моложе, талантливее, у них больше выдумки и мастерства, они выполняют сложнейшие пируэты, но и их в свою очередь сносит огромная волна, освобождая сцену для следующего поколения, и танец продолжается, достигая такого совершенства, такой изощренности, о которых раньше не приходилось и мечтать. Пусть так все и идет. Его время позади, остаток жизни он обречен коротать жалким разносчиком фруктов, едва сводящим концы с концами. Но у него есть основания для гордости — он спас жизнь человеку, в то время как шел отнимать ее у других. Лишь бы Ванджа была жива и счастлива и хоть изредка думала о нем…
4
За день до суда отец, мать и жена Муниры в сопровождении преподобного Джеррода получили свидание с обвиняемым. Разговор не клеился, трудно было найти приличествующую случаю тему. Мунира разглядывал отца: несмотря на свои семьдесят пять — вся история колониализма в Кении прошла на его глазах, — он еще крепок, ладен, пышет здоровьем. Интересно, что он думает об этом мире? Ведь он родился еще до прихода англичан, был свидетелем упадка и краха феодальных династий и родовых вождей, помнил первое проникновение миссионеров, строительство железной дороги, первую и вторую мировые войны, восстание «мау-мау», потрясения первых лет независимости — гибель от руки убийц Пинто, Мбойи, Кунгу, Карумбы, Д. М., заточение Шикуку и Серони, принятие присяги во имя совместной защиты собственности — что же думает отец обо всем этом? Мунира справился о здоровье братьев и сестер таким равнодушным тоном, точно между ними не было кровного родства. В самом деле, при нынешних обстоятельствах родственники его мало интересовали.
— А дети где? — Этот его вопрос смутил посетителей. Мунира нахмурился. — Не хотите им показывать отца-неудачника?
— Что ты натворил? — Его мать не выдержала, сорвалась, нарушила табу. — Как только ты мог?
Преподобный Джеррод поспешил изменить тему:
— Подумать только, все это время ты был здесь, а я даже не знал… Ведь я мог бы помочь.
Мунира остро ощутил витающее в воздухе лицемерие, вспомнил едва ли не с благодарностью грубоватую прямолинейность инспектора Годфри, который, уж во всяком случае, не скрывал, кому служит.
— Вернись на стезю… обратись к свету… — язвительно, нараспев произнес Мунира, вставая с койки. Шалость и злость одновременно обуревали его.
Родственники переглянулись, только Ваверу — его престарелый отец — держался особняком и, казалось, витал мыслями далеко в прошлом.
— А ты, отец… — В голосе Муниры зазвучали властные нотки.
— Слушаю тебя, сын мой.
— Позволь задать всего один вопрос. Помнишь, в пятьдесят втором ты отказался принести присягу «мау-мау» во имя африканской родины и свободы?
— Разве это имеет отношение?.. — Ваверу осекся на полуслове, не поддаваясь сатанинскому искусу.
— А вот в шестидесятых годах, уже после провозглашения независимости, ты дал клятву — присягнул содействовать расчленению страны, разобщению кенийского народа и защищать богатства, доставшиеся горстке людей. Почему ты поступил так? Почему вторая клятва оказалась для тебя приемлемой? На колени, старик, вымаливай у господа прощение! В глазах всевышнего нет ни бедных, ни богатых. На небесах не существует племенных различий. Все, кто покаялись, равны перед богом. И вы тоже, преподобный…
— Что он вбил себе в голову?! — испуганно закричала мать Муниры.
— Однажды к вам в Блю Хиллс пришли люди из Илморога…
— Что-то не припомню такого… — Священник не догадывался, куда Мунира клонит.
— Вспомните засуху. Среди них был один калека.
— Ах… да-да… верно.
— И я был с ними. Вы прогнали нас, отказав в глотке воды и куске хлеба.
— Я понятия не имел… если бы я знал… мне и невдомек было… но…
Мунира кашлянул, прочищая горло, и театральным жестом обвел посетителей:
— Так-то вы следуете закону господа единого? «Идите от Меня, проклятые, в огонь вечный, уготованный диаволу и ангелам его: ибо алкал Я, и вы не дали Мне есть, жаждал, и вы не напоили Меня, был странником, и не приняли Меня, был наг, и не одели Меня, болен и в темнице, и не посетили Меня. Тогда и они скажут Ему в ответ: Господи! Когда мы видели Тебя алчущим, или жаждущим, или странником, или нагим, или больным, или в темнице, и не послужили Тебе? Тогда скажет им в ответ: истинно говорю вам: так как вы не сделали этого одному из сих меньших, то не сделали Мне. И пойдут сии в муку вечную, а праведники в жизнь вечную».
Родня ушла, оплакивая пропавшую душу. В англиканской церкви Илморога они опустились на колени и усердно помолились за Муниру.
— А всему виной «возрожденческие» секты, — с грустью изрек преподобный Джеррод, — сеют веру в свою причастность воле всевышнего и его чудотворным делам. Слишком много на себя берут. Пора их запретить.
— Именно, — поддакнул отец Муниры.
Но думал старец в этот момент о Кареге и Мариаму, о том, как через своих сыновей женщина дважды покарала его. Пожалуй, это ему в наказание за грехи… ведь он помышлял о прелюбодеянии, плоть наша слаба. Но где же справедливость ведь он вовремя одумался. И в любом случае чистосердечное раскаяние должно зачесться. Потом он подумал о любопытном совпадении: Каджохи, который в двадцатые годы продал Ваверу землю Кагунды, а затем затерялся где-то в Рифт-Вэлли, теперь вновь объявился — совсем уже старик, почти слепой — и обратился за помощью. Мистер Эзекиель Ваверу, имевший обширные связи и множество друзей, пристроил Каджохи в богадельню при городской церкви… «Неисповедимы пути и чудесны дела господа», — пробормотал Ваверу. Он знал теперь, в чью пользу составить завещание…
5
Карега встретил новость, не изменившись в лице, однако, несмотря на все попытки сохранить самообладание, все же прослезился. Он ослаб от побоев, пыток электрошоком и душевных терзаний. Все можно было вынести, но это известие… Матери не стало, она умерла… Умерла! Никогда он больше не увидит ее! Так он и не успел хоть что-нибудь для нее сделать… Всю жизнь безземельная батрачка гнула спину на европейских плантациях, на фермах отца Муниры; в последние годы соглашалась на любую работу, лишь бы ноги не протянуть от голода. «За что, за что? — стонал Карега. — Ничего я не смог и не достиг». В приливе бессильной ярости он стукнул кулаком по стене камеры. Сколько их, таких Мариаму, в Кении, во всей неоколониальной Африке! Сколько женщин, мужчин и детей томится под гнетом империализма! Двое суток он не притрагивался к пище.
На третий день тот самый надзиратель, от которого Карега услыхал про кончину матери, снова отворил дверь камеры.
— Мистер Карега, к вам посетитель. Можете выйти в коридор. Мистер Карега, я… мы хотим вам сказать… несмотря ни на что… кое-кто из нас вам благодарен… вы боретесь за нас, простых тружеников… мы с вами заодно. Только вот помалкиваем пока. Детей кормить надо.
«Боретесь за тружеников», — повторил про себя Карега. Его мать всю жизнь обрабатывала землю толстосумов; какая разница, какого они цвета, белые, черные или коричневые! Все паразиты — сосут чужую кровь и пот, невзирая на родство и языковую близость. Земляки! Мать даже не заикалась о своих правах, никогда ни на что не жаловалась, уповая на господа — он, мол, наведет порядок, когда сочтет нужным. И вот ее не стало, она так и не дождалась божьей справедливости. Всю жизнь трудилась, а умерла ни с чем. Неужто Ванджа права: съешь ближнего, иначе съедят тебя?!
В конце коридора он заметил девичью фигурку. Кто бы это мог быть? Карега приблизился к загородке из колючей проволоки, и лицо девушки показалось ему смутно знакомым. Вспомнил: он видел ее на фабрике, она сортировала семенной ячмень, из которого варили тенгету, раскладывала зерна на солнце для просушки. Держалась робко, застенчиво.
— Меня прислали тебя навестить, — сказала она на суахили. — Еле упросила, чтобы разрешили свидание. Этот вот надзиратель помог.
— Как тебя зовут?
— Акиньи. Мне поручили…
— Кто?
— Рабочие. Велели передать: они с тобой. Они… мы готовим новую стачку и демонстрацию — устроим марш в Илмороге.
— Но кто?..
— Организация илморогских пролетариев… не только с нашей фабрики, все трудящиеся и безработные Илморога присоединятся к нам. И еще бедные крестьяне и даже кое-кто из мелких торговцев…
Карега застыл от изумления. «Организация пролетариев» — это что-то новое. Должно быть, создана уже после его ареста.
Девушка рассказала, что в то время, когда Карегу схватили, рабочие выступления едва не переросли в бунт. С обеих сторон были раненые, и даже одно высокое официальное лицо отдало богу душу…
— Да ну? Неужели? — поразился Карега.
— Это случилось в Найроби, в пригороде Истлей. Он ждал в своей машине, пока шофер и телохранитель собирали с жильцов квартирную плату. Кто-то выстрелил в него, и — насмерть…
— Он наживался на лишениях бедняков. Возможно, его пришили грабители, но все равно…
— Нет, не грабители. В газете писали, будто убийцы подбросили записку. Они называют себя «вакомбози» — «Общество всемирного освобождения». В записке говорилось, что Стэнли Матенге якобы возвратился из Эфиопии, чтобы довести до конца войну, которую они начали в свое время вместе с Кимати… Поговаривают, будто люди снова уходят в леса и горы…
Матенге вернулся?! Нет, это невозможно, его уже нет в живых. Но дело не в этом… Новые Матенге, Коиталелы, Кимати, Пайни Овачо каждый день рождаются в гуще народа…
— Что они собираются с тобою делать? — спросила девушка, прервав его размышления.
— Держать за решеткой… подозревают, что в душе я коммунист.
— Мы тебя вызволим! — сверкнув глазами, воскликнула она.
Ее голос и новости, что она принесла, вызвали в воображении Кареги целую вереницу образов: империалисты, капиталисты, помещики — это земляные черви, система, вскармливающая орды толстопузых клопов-кровососов, паразитизм и людоедство возведены в ранг высшей общественной добродетели. Эта система, ставшая раем для спекулянтов в министерских креслах, стяжателей и лицемеров, и свела мать в могилу. Эти насекомые никогда не насытятся, вечно будут упиваться кровью трудящихся. Горстка преступников всю страну пустила с молотка, отдала ее на откуп иностранцам, которые нещадно грабят народ. И при этом бубнят ханжеские молитвы, распинаются в верности своей стране, солидарности по цвету кожи, а сами доводят земляков до голодной смерти. Боги и идолы этой системы могут быть сокрушены лишь в результате сознательной, последовательной и решительной борьбы всех людей труда! От Коиталелы до Кангете и Кимати — все народные герои были из рабочих, крестьян, мелких торговцев. Они прокладывали дорогу, и не за горами тот день, когда рабочие и крестьяне, руководящие борьбой, возьмут власть в свои руки, уничтожат систему, ее алчных идолов, положат конец угнетению большинства меньшинством.
Завершится эра кровопийц и людоедов. Тогда и только тогда возникнет подлинное царство мужчин и женщин, царство любви и радостного созидательного труда… Карега далеко унесся на волнах своей мечты — какие возможности открываются перед кенийскими рабочими и крестьянами! — и на время позабыл о собеседнице.
— Мы вызволим тебя, — негромко, но твердо повторила она, не сомневаясь в конечной победе.
Он пристально поглядел на нее; перед его мысленным взором возникли Ньякинья, мать, Муками, болота Мангуо. Лицо Акиньи представилось ему прекрасным ликом будущего, и на грустном лице Кареги засветилась улыбка.
— Завтра… завтра… — шепнул он, обращаясь к самому себе.
— Завтра! — эхом отозвалась девушка, и Карега понял, что он теперь не один на этом свете.
Эванстон — Лимуру — Ялта Октябрь 1970 — октябрь 1975Форзац
Примечания
1
Перевод К. Чуковского.
(обратно)2
Учитель (суахили).
(обратно)3
Колючий кустарник (суахили)
(обратно)4
Золото (суахили).
(обратно)5
После работы нет ничего лучше, как освежиться «Таскером» (кикуйю).
(обратно)6
Слишком многое содержит яд и лишь немногое — сахар (суахили).
(обратно)7
Демократический Союз африканцев Кении — политическая партия, созданная в 1960 г., выдвигавшая программу регионального, раздела Кении. — Здесь и далее примечания переводчика.
(обратно)8
Национальный Союз африканцев Кении — политическая партия, созданная в 1960 г., требовавшая предоставления Кении независимости. С октября 1969 г. — единственная политическая партия Кении.
(обратно)9
Свобода (суахили).
(обратно)10
Введено английской колониальной администрацией Кении в 1952 г.
(обратно)11
Лебедь (суахили).
(обратно)12
Роман нигерийского писателя Чину а Ачебе.
(обратно)13
Произведение угандийского поэта Окота П’Битека.
(обратно)14
Машина (суахили).
(обратно)15
Добро пожаловать (суахили).
(обратно)16
Собаке — собачье имя (суахили).
(обратно)17
Один из военных руководителей движения «мау-мау», казненный английскими колонизаторами.
(обратно)18
Букв.: все вместе (суахили); национальный лозунг.
(обратно)19
Свобода и труд (суахили).
(обратно)20
Имена, выражающие перечисленные выше бедствия (суахили).
(обратно)21
Нет! (суахили).
(обратно)22
Перевод С. Маршака.
(обратно)23
Перевод С. Маршака.
(обратно)24
Национальное блюдо из манной крупы.
(обратно)25
В. Ш е к с п и р. Венецианский купец. Поли, собр. соч., т. 3.
1958. Перевод Т. Щепкиной-Куперник.
(обратно)26
В. Шекспир. Троил и Крессида. Полн. собр. соч., т. 5, М., 1959. Перевод Т. Гнедич.
(обратно)27
Майлу — современный кенийский беллетрист, X. Чейз — американский писатель, автор детективных романов.
(обратно)28
Перевод В. Потаповой.
(обратно)29
Правительство (кикуйю).
(обратно)30
Перевод К. Чуковского.
(обратно)31
Помни, откуда ты, потому что тебе прядется вернуться туда (кикуйю).
(обратно)32
Правительство сменилось (кикуйю).
(обратно)33
Организация, созданная в 1924 году Джомо Кениатой.
(обратно)34
Дурак (суахили).
(обратно)
Комментарии к книге «Кровавые лепестки», Нгуги Ва Тхионго
Всего 0 комментариев