Камила Шамси Домашний огонь
© Любовь Сумм, перевод, 2018
© «Фантом Пресс», оформление, издание, 2018
* * *
Посвящается Джиллиан Слово
А те, кого мы любим… отечества враги.
Софокл. АнтигонаИсма
1
Исма опаздывала на рейс. Стоимость билета не возместят: авиакомпания не брала на себя ответственность за проблемы пассажира, прибывшего в аэропорт за три часа до вылета и препровожденного на все это время в комнату для допросов. Исма понимала, что ее ждет, но не предвидела, что допроса придется дожидаться часами, как не предвидела, сколь унизительной будет процедура досмотра содержимого чемодана. Ей хватило благоразумия не брать с собой ничего, что вызвало бы подозрения или даже лишние вопросы – Коран, семейные фотографии, даже книги по специальности, – и все равно женщина в форме брала в руки по очереди каждый предмет одежды и перебирала в пальцах не столько в поисках потайных карманов, сколько оценивая качество изделия. Наконец женщина ухватила дизайнерскую пуховую куртку – Исма повесила ее на спинку стула, войдя в комнату для допросов, – и вытянула на одной руке, другой ощупывая плечи.
– Это не ваша вещь, – сказала она, явно подразумевая не «потому что она, по меньшей мере, на размер велика», а «потому что чересчур хороша для такой, как ты».
– Я работала в химчистке. Заказчица отказалась ее забрать, поскольку не удалось вывести пятно.
Исма показала жирный след на кармане.
– Управляющий знал, что вы взяли эту вещь себе?
– Я и была управляющим.
– Вы заведовали химчисткой, а теперь направляетесь в Амхерст, штат Массачусетс, в аспирантуру по социологии?
– Да.
– Как же это у вас вышло?
– Мы – я и мои младшие брат и сестра – осиротели как раз в тот год, когда я окончила университет. Им было двенадцать лет, они близнецы. Я взялась за первую же работу, какая подвернулась. Теперь они выросли, и я могу вернуться к своей жизни.
– Вернуться к своей жизни… В Амхерсте, штат Массачусетс?
– К академической жизни. Моя научная руководительница перешла из Лондонской школы экономики в Амхерст. Ее имя Хайра Шах. Вы можете связаться с ней. Она пригласила меня пожить у нее, пока я не подыщу себе жилье.
– В Амхерсте.
– Нет. Не знаю. Извините, вы спросили о том, где она живет, или где буду жить я? Она живет в Нортхемптоне, это недалеко от Амхерста. Я огляжусь и подыщу где-то в округе подходящее для меня место. Возможно, в самом Амхерсте, но, возможно, и нет. У меня в телефоне есть контакты нескольких риелторов. В телефоне, который вы отобрали.
Тут она прикусила язык. Офицер проделала именно то, с чем Исма не раз уже сталкивалась: люди из службы безопасности держат паузу, пока ты подробно отвечаешь на вопрос, и тем самым у допрашиваемого возникает ощущение, будто от него требуется что-то еще – и чем больше говоришь, тем подозрительнее выглядишь.
Женщина бросила куртку поверх кучи одежды и обуви и велела Исме ждать.
Прошло немало времени. Должно быть, уже объявили посадку. Исма посмотрела на свой чемодан – как только женщина вышла, она заново его собрала и тут же встревожилась, а имела ли она право упаковаться, не спросив разрешения. Может, лучше вывалить снова всю одежду или нет, так только хуже будет? Она поднялась, расстегнула чемодан и подняла крышку: пусть все остается на виду.
В комнату вошел мужчина, Исма увидела у него в руках свой паспорт, ноутбук и телефон. Вспыхнула было надежда, но мужчина сел, жестом велел и ей садиться и поставил между ними диктофон.
– Считаете ли вы себя британкой? – задал он первый вопрос.
– Я британка.
– Но считаете ли вы себя британкой?
– Я прожила здесь всю жизнь. – Этим она хотела сказать, что не чувствует принадлежности ни к какой другой стране, однако прозвучал ответ уклончиво.
Допрос затянулся почти на два часа. Офицер желал знать, как она относится к шиитам, гомосексуалам, королеве, демократии, Великому состязанию пекарей, вторжению в Иран, Израилю, террористам-камикадзе, сайтам свиданий. После ошибки с первым ответом, насчет ощущения себя британкой, Исма вспомнила свои тренировки с Аникой – та играла дознавателя, а Исма отвечала так, словно перед ней была клиентка с мутными политическими взглядами, которую не хочется отпугнуть своей однозначной позицией, но и лгать ей тоже не стоит. («Когда речь идет о шиитах и суннитах, причина обычно в каком-то дисбалансе власти, в Ираке, Сирии или где-то еще, а я, гражданка Великобритании, едва ли смогу отличить одних мусульман от других». «Оккупация чужой территории обычно порождает больше проблем, чем решает» – это годилось и применительно к Ираку, и применительно к Израилю. «Убивать мирных жителей грешно, каким бы способом это ни делалось – хоть бомбой самоубийцы, хоть воздушными бомбардировками, хоть ударами дронов».) После каждого ответа повисала долгая пауза перед новым вопросом. Мужчина щелкал клавишами ее ноутбука, изучал историю поисков в интернете. Он знал теперь, что ее интересовало, состоит ли в браке актер из популярного телесериала, что, хотя она и носит хиджаб, это не мешает ей покупать дорогие шампуни для обуздания курчавых волос и что она задавала в поисковике вопрос «Как вести легкий разговор с американцами?».
– Знаешь, не обязательно во всем подчиняться, – сказала Аника во время такой ролевой игры. Младшая сестричка в неполные девятнадцать лет выбрала профессию юриста и знала уже все о своих правах – и ничего о том, сколь ненадежно ее положение в этом мире. – Например, тебя спросят о королеве, а ты ответишь: «Мне, уроженке Ближнего Востока, остается лишь восхищаться ее палитрой». Важно проявить самую чуточку презрения к этой процедуре.
Но Исма ответила иначе:
– Я глубоко восхищаюсь последовательностью, с какой ее величество исполняет свои обязанности.
И все же приятно было слышать в голове альтернативные ответы сестры, ее торжествующее «ха!», когда офицер задавал вопрос, который Аника предусмотрела и от которого Исма отмахнулась, вроде этого, о Великом состязании пекарей. Что ж, если ей не дали сесть на этот самолет и на следующий тоже не пустят, она вернется домой, к Анике. Половина ее души с самого начала хотела остаться. Насколько этого же хотела бы и Аника – труднее ответить. Она так настаивала, чтобы Исма не меняла своих планов, не отказывалась от Америки, а из самоотверженности или из жажды остаться без присмотра она этого требовала – в этом едва ли и сама Аника могла бы разобраться. А еще в мозгу что-то промелькнуло – мысль о Парвизе попыталась вырваться на поверхность, прежде чем ее подавил решительный, раз и навсегда, отказ думать о брате.
Наконец дверь снова открылась, и вошла знакомая женщина из службы безопасности. Наверное, ей поручено задавать вопросы о семье – те, на которые труднее всего отвечать, над которыми она больше всего работала в спарринге с сестрой.
– Сожалею, – не слишком убедительно произнесла женщина. – Пришлось ждать, пока в Америке проснутся и подтвердят вашу студенческую визу. Все в порядке. Держите.
Великодушным жестом она протянула Исме твердый бумажный прямоугольник. Посадочный талон на давно улетевший самолет.
Исма поднялась, неуверенно – ноги кололо и сводило, все это время она боялась пошевелить ими под столом, как бы ненароком не задеть сидевшего напротив офицера. Выкатывая из комнаты для допросов чемодан, она поблагодарила женщину, оставившую на ее белье отпечатки своих пальцев, и не позволила и капле сарказма просочиться в голос.
* * *
Мороз пребольно кусал за все обнаженные участки кожи, а затем проник и сквозь несколько слоев одежды. Исма запрокинула голову и втянула воздух ртом – губы тут же онемели, заныли зубы. У выхода из терминала сверкал в свете фонарей покрытый хрустящей коркой снег. Оставив чемодан у ног профессора Хайры Шах, которая проделала двухчасовой путь на машине через штат Массачусетс, чтобы встретить ее в аэропорту Логан, Исма подошла к сугробу на дальнем краю стоянки, сняла перчатки и прижала к снегу ладони. Поначалу снег противился прикосновению, затем поддался, пальцы зарылись в мягкий слой под коркой.
Исма слизала с ладони снег, во рту стало не так сухо. Женщина в отделе работы с клиентами аэропорта Хитроу – мусульманка – подобрала ей место на следующем рейсе, и доплачивать не пришлось. Всю дорогу Исма тревожилась из-за нового допроса, в Бостоне: уж там-то ее непременно либо задержат, либо посадят на обратный самолет, в Лондон. Но пограничник спросил только, где ей предстоит учиться, сказал что-то насчет университетской баскетбольной команды, чего Исма не поняла, но постаралась изобразить интерес, и дал отмашку. А потом, когда она вышла из зоны прибытия, – вот она, доктор Шах, наставница и спасительница, ничуть не изменившаяся со студенческих дней Исмы, разве что немного седины появилось в коротко постриженных темных волосах. Увидев, как Шах поднимает ладонь, приветствуя ее, Исма поняла, что чувствовали люди в прошлые столетия, выходя на палубу и видя протянутую навстречу руку статуи Свободы: мы добрались, с нами все будет в порядке. И пока пальцы окончательно не потеряли чувствительность, она набрала сообщение: «Добралась благополучно. Граница без проблем. Др Шах здесь. Что у тебя?»
Сестра ответила: «Отлично. Теперь я знаю, что тебя пропустили. Тетя Насим перестанет молиться, а я перестану метаться».
«Правда отлично?»
«Перестань волноваться за меня. Начни жить своей жизнью. Я правда этого хочу для тебя».
Большие надежные автомобили на парковке: потом широкие авеню, всюду ярко горят фонари, их свет отражается и умножается стеклянными витринами и снегом. Кураж и самоуверенность, и в то новогоднее утро 2015-го – обещание новых начал.
* * *
Исма проснулась – светло, две фигуры срываются с неба и несутся вниз, к ней, яркое гало вздувается над их головами.
Когда Хайра Шах на следующий день после прибытия привезла Исму посмотреть эту студию, арендодатель особо расхваливал верхний свет как большое преимущество, уравновешивающее недостатки сырого встроенного шкафа, обещал, что жилица сможет любоваться кометами и лунными затмениями. Нервы все еще не успокоились после допроса в Хитроу, а потому Исме виделись лишь перемещающиеся по небу спутники-шпионы, и она отказалась от студии. Но к концу дня, когда перебрали все прочие варианты, стало ясно, что ничего другого ей не снять, если только не согласиться на иное обременение – соседа. И теперь, спустя два с половиной месяца, она привыкла потягиваться в постели, невидимая и видящая все.
Как медленно спускались парашютисты, красная искра и золотая. В человеческой истории, если кто-то падал с неба, это были ангелы, боги, демоны или рухнувший с высоты Икар, тщеславный мальчишка, которого не успел подхватить его отец Дедал. Каково было жить в тогдашнем мире? Все взгляды были прикованы к небесам в ожидании, когда же явится нечто божественное. А теперь она сфотографировала парашютистов и послала Анике снимок с подписью: «Попробуем как-нибудь?», затем встала с постели, раздумывая, весна ли наступила раньше времени или это лишь оттепель.
За ночь столбик термометра резко скакнул вверх, снег таял, растекаясь ручьями. При первом пробуждении, на рассвете, для молитвы, Исма слышала, как вода журчит по склону улицы. Всю зиму бушевали метели – сверх обычного, говорили ей, – и, одеваясь, Исма воображала, как люди выходят из дому и на оголившихся впервые за несколько месяцев клочках земли обнаруживают потерянное: перчатку, ключи, ручку или монету. Под тяжестью снега предметы утратили знакомые формы, так что найденная перчатка, положенная рядом со второй из пары, казалась отдаленной ее родственницей. И как теперь быть? Выбросить обе перчатки или носить несхожие, радуясь чуду их воссоединения?
Исма сложила пижаму, убрала ее под подушку, разгладила одеяло. Оглядела чистое пустое жилье – узкая кровать, рабочий стол со стулом, комод. По утрам она остро ощущала радость от того, что повседневная жизнь сведена к первоосновам: книги, прогулки, место для мысли и работы.
Тяжелая дверь двухэтажного каменного дома распахнулась навстречу утреннему воздуху – впервые он не колол тысячами лезвий. Снег на мостовой и тротуарах стаял, они расширились, и Исма почувствовала себя – как это сказать? – без границ! И зашагала, быстро, не боясь поскользнуться. Мимо двухэтажных колониальных особняков, мимо автомобилей с политическими наклейками на бамперах, мимо лавки с винтажной одеждой, мимо антикварного магазинчика и класса йоги. Она свернула на Мэйн-стрит, где мэрия с нелепыми нормандскими башнями при узких бойницах придавала городу праздничный вид.
Исма вошла в любимое кафе, потом уже с кружкой в руках спустилась по лесенке в подвал, где по стенам тянулись полки с книгами, в это прибежище теплого света ламп, протертых кресел и крепкого кофе. Потыкала в кнопки на клавиатуре, будя ноутбук, едва заметила слишком уже привычную заставку – портрет матери в юности, в восьмидесятые, с длинными волосами и тяжелыми серьгами, целующей Нему в лысую младенческую макушку. По утреннему обычаю открыла скайп, проверяя, нет ли сестры в Сети. Сестры не было, но когда Исма собиралась выйти из скайпа, в списке бодрствующих контактов всплыло другое имя: Парвиз Паша. Исма убрала пальцы с клавиатуры, положила ладони по обе стороны ноутбука и молча смотрела на имя брата. Она не видела его в списке активных контактов с того дня в декабре, когда Парвиз позвонил и сообщил им свое решение. Он и на минуту не задумался о том, как это скажется на сестрах. А сейчас, наверное, тоже смотрел на ее имя, на зеленую галочку, извещавшую, что Исма здесь и с ней можно поговорить. Окошечко скайпа располагалось у самых губ ее матери на заставке. Тонкие, изящные черты Зейнаб Паши не достались Исме, перешли к близнецам, те смеялись, растягивая материнские губы, материнские глаза вспыхивали светом, когда они улыбались. Исма открыла скайп во весь экран, обхватила ладонями горло, чувствуя, как пульс частит и кровь с удвоенной силон разносится по артериям. Тянулись секунды, брат молчал. Исма не сводила глаз с экрана, зная, что он так же следит за своим, и оба они медлили по одной и той же причине: ждали Анику.
За несколько недель до того в квартире Хайры Шах однажды странная музыка пробилась сквозь стук ножа – Хайра резала картофель, – с подсвистом, на высокой ноте, звон. Исма и Хайра проверили телефоны, домофон, прижимались ухом к стенам и к полу, выбегали на площадку, открывали шкафы, заходили в пустые комнаты, а звук все длился, прекрасный и пугающий, ни на каком известном музыкальном инструменте не сыграть такой, не голос, не птичье пение. Заглянул и сосед, тоже хотел разобраться.
– Призраки, – подмигнул он и ушел.
Исма засмеялась, но Хайра, съежившись, дотронулась до висевшего на стене амулета от сглаза, который Исма всегда считала обычным украшением. Музыка продолжала звучать, неслась отовсюду и ниоткуда, преследовала их, пока они обыскивали квартиру. Хайра вернулась на кухню и снова взялась за нож, бормоча какие-то слова – оказалось, Иисусову молитву, она воспитывалась в монастырской школе Кашмира. Наконец доктор Шах – сама рациональность, с острым как бритва умом – объявила, что, несмотря на град, они пойдут ужинать в ресторан. Глядишь, этот звук угомонится к их возвращению. Исма поднялась на второй этаж в ванную, смыть с рук пыль, приставшую во время поисков в потайных уголках. Стоя перед раковиной, она глянула в окно рядом с ней и тут-то обнаружила источник звука.
Сбежав вниз по лестнице, она ухватила Хайру за руку и потащила наружу, за дверь черного хода, пригнув голову от града. Вдоль всего краснокирпичного особняка, от края и до края, с застрех свисали сосульки длиной в фут и более. По этим прозрачным палашам стучали градины – вот откуда музыка. Лед, ударяющий о лед, невероятная акустика, такое и не представишь себе, пока сама не увидишь.
Внезапная боль, физическая мука повергла Нему на колени. Хайра бросилась к ней, Исма остановила ее движением руки, откинулась на спину, в снег, пусть боль волнами перекатывается по телу, пока град и сосульки играют симфонию, как будто на синтезаторе. Парвиз, мальчик, которого никогда не видели без наушников с микрофоном, тоже разлегся бы здесь и не вставал, пока длится песня, снег насквозь промочил бы его одежду, град колошматил бы его, а он бы, с глазами, отуманенными восторгом, ничего не замечал, ни о чем не тревожился, лишь бы уловить то, чего раньше не слышал.
То был единственный раз, когда она глубоко, искренне тосковала по брату и в чувство безвозвратной потери не вторгались такие слова, как «неблагодарный» и «эгоистичный».
Анике придется свыкнуться с мыслью, что он потерян навсегда. К этому вполне можно привыкнуть, как бы ты ни любила, Исма рано усвоила такой урок. Но усвоить его удается лишь тогда, когда на месте любимого – полная пустота.
Имя брата исчезло с экрана. Исма коснулась плеча, мышцы под кожей завязаны в узел. Помяла плечо, думая, что вот это и значит остаться одной: если что-то болит, только ты сама и потрешь больное место, больше никто не утишит твое страдание. «Мы будем на связи все время», – обещали друг другу Исма и Аника в недели перед отъездом, но постоянная связь, обеспечиваемая современной технологией, все же не соприкосновение, а без физического соприкосновения сестры утратили нечто для них обеих важнейшее. Ведь с этого начиналась их любовь – бабушка и девятилетняя сестра купали малютку Анику, переодевали, укачивали, пока Парвиз, более слабый и болезненный из близнецов, сосал материнскую грудь (молока хватало только на одного) и плакал, если мать пыталась передать его кому-то на руки. Близнецы подросли, создали собственный закрытый мир, Анике все реже требовалась помощь Исмы, но и тогда сохранились отношения именно физической близости – обо всех бедах и тревогах Аника говорила с Парвизом, но к Исме прибегала обняться, просила погладить, сворачивалась калачиком рядом с ней на диване. И когда мир слишком сильно давил Исме на плечи, особенно поначалу в ту пору, когда с разницей в год умерли бабушка и мама, оставив Исму единственной кормилицей и попечительницей двух горюющих подростков, тогда Аника клала на плечи старшей сестре ладони, массировала, прогоняла боль.
Прищелкнув языком – осудив себя за слабость и жалость к себе, – Исма открыла на экране статью, над которой работала, и укрылась в убежище своей работы.
* * *
К середине дня температура поднялась выше 50 по Фаренгейту, что и звучало, и ощущалось куда как теплее, чем аналогичные 11 по Цельсию. Приступ весенней лихорадки выгнал из подвального кафе почти всех посетителей. Исма наклонила к себе чашку послеобеденного кофе, дотронулась пальцем до края жидкости, соображая, прилично ли попросить, чтобы кофе подогрели в микроволновке. Только она решилась на этот шаг и его последствия, как дверь открылась, из помещения для курильщиков проник запах сигарет, а следом – поразительной наружности юноша. Наружность его поражала не исключительностью: густые темные волосы, кожа цвета чая с молоком, хорошие пропорции лица, достаточно высокий, широкие плечи – встань на углу выбранной наугад улицы в Уэмбли и рано или поздно увидишь вариацию на эту же тему, разве что поменьше уверенности в своих привилегиях. Нет, Нему поразило, до спазма в животе, насколько знакомым оказалось это лицо.
В доме дяди – не кровного дяди и даже не по свойству, просто он привычно присутствовал в жизни ее семьи – имелась фотография семидесятых годов местной крикетной команды с добытым трофеем. Иногда, ребенком, Исма вглядывалась в этот снимок, дивясь контрасту: гордые, овеянные славой парни – и те невидимки средних лет, в кого они выросли. На самом деле внимание она обращала только на тех из команды, кого знала как мужчин средних лет, а потому почти не замечала того, неулыбчивого, в плохо сидящей одежде, пока однажды бабушка, остановившись перед тем же снимком, не произнесла: «Бесстыжий!», ткнув пальцем в юнца.
– А, да, новоизбранный член парламента, – подхватил дядя, подошедший посмотреть, чем вызвана столь непривычная вспышка гнева. – Для финальной игры нам не хватало одного игрока, а этот, мистер Принимайте-меня-всерьез, приехал к своему кузену, который у нас на воротцах стоял, вот мы и сказали: окей, будешь играть за нас – и выдали ему форму отбивающего, который слег с травмой. За весь матч ничего не сделал, разве что мяч из рук выронил, а в итоге он-то и держит кубок на официальной фотографии в местной газете. Мы ему из вежливости предложили подержать, поскольку он гость, да и были уверены, он поблагодарит и откажется, мол, кубок полагается взять капитану – а это как раз был я. Могли бы тогда сразу понять, что он пойдет в политику. Ставлю двадцать фунтов: он повесил снимок в рамочке на стену и всем говорит, что самолично выиграл матч.
В тот же день Исма слышала разговор бабушки с соседкой и лучшей подругой тетей Насим и узнала подлинную причину этой вспышки: «Бесстыжий». Не в том дело, какую карьеру выбрал себе неулыбчивый тип, а в том, как жестоко он обошелся с их семьей, когда к нему обратились за помощью. После этого Исма годами следила за ним, за тем единственным на снимке, кто вырос худым и резким, кто гонялся за все более громкими и крупными трофеями. И вот он тут, движется к ней через зал кафе, но не тот ненавистный и внушающий трепет, каким стал с годами, а тот парень или чуточку старше, что на фотографии с крикетной командой, разве что волосы пышнее и лицо более открытое. Наверное, его сын, кто же еще. Ей попадалась на глаза и фотография с сыном, но юноша на снимке наклонил голову, и грива волос закрывала его лицо. Тогда она еще подумала, не нарочно ли. Эймон, так его звали. Вот уж они в Уэмбли посмеялись, вычитывав в сопровождавшей снимок статье эту подробность, ирландское написание мусульманского имени, Эймон вместо Айман, доказательство интеграции (американская, с ирландскими корнями жена рассматривалась как еще один способ мимикрировать, а не как понятное объяснение имени).
Парень остановился у стойки. Синие джинсы, стеганая оливкового цвета куртка, ждал официанта.
Исма поднялась, прихватив с собой кружку, подошла к нему.
– За стойкой кто-то появляется, только если народу много.
– Спасибо, что предупредили. А где здесь…
Манера произносить гласные беззастенчиво аристократическая. Она-то ожидала услышать не столь классово однозначный лондонский акцент отца.
– Наверху. Я провожу. То есть вы, разумеется, найдете дорогу наверх, но мне самой туда надо. Кофе холодный.
С чего это столько слов?
С неожиданной фамильярностью он взял кружку из ее рук.
– Разрешите мне. В качестве благодарности за спасение от участи Англичанина Который Вечность Стоял у Пустой Стойки. Вполне естественно принять его также за Англичанина Который Заблудится Если Пойдет Наверх.
– Кофе надо подогреть, вот и все.
– Верно. – Он понюхал кружку, еще один слишком фамильярный жест. – Пахнет изумительно. Что за сорт? Я бы не отличил эфиопский от колумбийского, даже если…
Тут он смолк, а потом добавил:
– Это предложение замерло и не знает, как ему закончиться.
– Дай ладно. Это какая-то их собственная смесь.
Несколько секунд она оставалась у стойки, глядя ему вслед. Он взбирался по лестнице, с одной стороны ограниченной кадками с папоротниками, а с другой – стеной, на обоях которой тоже были нарисованы папоротники. Когда он обернулся к ней и одними губами произнес: «Пока не заблудился», она притворилась, будто погружена в собственные мысли и вернулась за маленький стол в нише, села, изогнувшись так, чтобы тенью своего тела заслонить от солнца экран ноутбука. Провела пальцами по деревянной столешнице, шишкам, ожогам. «Угадай, кого…», начала она печатать СМС, остановилась и стерла. Нетрудно было себе представить реакцию Аники. «Фу!» или «Как ты могла с ним заговорить?»
Юноша не возвращался. Наверное, увидел наверху очередь, пожал плечами, поставил ее чашку на стойку и ушел. Эта мысль и разочаровала Нему, и утвердила в собственной правоте. Она пошла за новой порцией кофе, но аппарат оказался неисправен, и пришлось довольствоваться кипятком и чайным пакетиком, чтобы хоть подкрасить воду. Вернувшись в подвал, она обнаружила на своем столе чашку свежего кофе и парня: развалился в кресле, ноги перебросил через подлокотник и читает книгу, толщиной соответствующую прорехе на полке над его головой.
– Что это? – глянул он на чашку с чаем. Присмотрелся к ярлыку на пакетике заварки. – Красный рубин. Только цвет, на вкус можно даже не надеяться.
Она взяла кофе, приподняла кружку, молча благодаря. Кофе можно бы и погорячее, но, видимо, парень откуда-то его принес, шел с ним по улице.
– Сколько я должна?
– Пять минут разговора. Столько же времени, сколько я потратил в очереди. Но это после того, как вы закончите свои дела.
– Это не так быстро.
– Отлично. Я пока изучу наиважнейшее сочинение… – Закрыв книгу, он зачитал название с обложки: «Священная книга женских тайн в одном томе. Женское колдовство, ритуалы богини, заклятия и другие женские искусства».
Кто-то из студентов с недовольством обернулся. Исма сунула ноутбук в рюкзак, допила кофе.
– Можете проводить меня до супермаркета.
* * *
За короткий путь до супермаркета она успела узнать, что юноша бросил работу консультанта по менеджменту и набирается опыта жизни вне офиса, в том числе отправился в гости к бабушке и дедушке с материнской стороны, в Амхерст, город, любимый с детства, где он всегда проводил летние каникулы.
Пока она пыталась выбрать какой-то из малосимпатичных сортов помидоров для запланированной на вечер пиццы, Эймон отошел и вернулся с банкой сливовидных помидоров и с зеленью для салата, который она готовить не собиралась.
– Рукола, – объявил он, преувеличенно раскатывая «р». – Хорошее название для итальянского танца или для мази от бородавок.
Никак Исма не могла взять в толк, пытается ли парень произвести на нее впечатление или он из тех, кто упивается собственным обаянием. Дождавшись, когда она сложит все покупки, он подхватил ее рюкзак с прилавка и закинул на плечо, примолвив, что ему нравится это ощущение, будто снова стал школьником, – можно ему немножко пройтись так, с рюкзаком?
Она подумала: он выставляет напоказ свои изысканные манеры, у таких, как он, это вменяется в заслугу. Но когда она сказала, что не нуждается в подобном рыцарстве, он возразил: не рыцарство, а прямая его противоположность – навязывать даме свое общество лишь потому, что ему одиноко и лондонский акцент – наилучшее лекарство для него в таком состоянии. Вот они и пошли дальше вместе, направились в ближайший лесок, уж очень хороший выдался день. По дороге он попросил сделать крюк через Мэйн-стрит (название улицы он произнес чуть высокомерно, как человек, явившийся прямиком из метрополии) и остановиться возле уличного одежного магазина – она едва успела перейти дорогу и снять с карточки двадцать долларов, как он уже вынырнул из магазина в дорогих прогулочных башмаках, и рюкзак явно прибавил в весе.
В лесу было слякотно, и все же радовал свет, проникавший сквозь колючие ветки, и ревела река, вздуваясь от талого снега. Оба подняли воротники, спасаясь от капели. Юноша весело вскрикивал, когда крупные холодные капли шлепались ему на голову, хвалил стильную защиту, которую обеспечивал Исме шерстяной тюрбан, и сравнивал ее с Гретой Гарбо. Время от времени слышалось «ба-бах» – большой ком снега отрывался и падал наземь, – но в целом казалось вполне безопасным гулять тут. Говорили о пустяках, о погоде, о дружелюбии американцев к первому встречному, о любимых маршрутах лондонских автобусов (что лишь подтвердило существенно различавшуюся географию их жизней), и все же его английский юмор, знакомые аллюзии оказались для Исмы – чего она сама не ожидала – настоящим праздником.
Ему такая болтовня давалась легко, но юноша следил за тем, чтобы не впадать в монолог и внимательно выслушивал самые банальные ее реплики и задавал дополнительные вопросы, а не использовал ее слова как трамплин, чтобы разразиться длинной речью – в отличие от большинства знакомых ей мужчин. «Кто-то воспитал его так, как я старалась воспитать Парвиза», – пришла непрошеная мысль.
На одном из сравнительно спокойных участков ручья обнаружилось поваленное дерево, ствол лежал перекинутым с берега мостком длиной шесть или семь метров. Исма прошлась по нему, раскинув руки, балансируя, а юноша держался позади, издавал невнятные звуки, отчасти тревожные, отчасти восхищенные, очень приятно было это слышать. Небо насыщенной синевы, вода прибывала, словно кровь, отхлынувшая от сердца, стройный юноша из того мира, который был так далек, ждал Нему, просил вернуться к нему. Она глубоко вдохнула, попыталась уловить свое отражение в воде, но течение было слишком быстрым, ничего общего с той неторопливой рекой, к которой она привыкла.
Исма выросла в городе, пронизанном каналами, она открывала их тайны в отрочестве, пока сверстники увлекались иными поисками, которые более пугали Исму, чем привлекали. В Адпертоне, в двух милях от прежнего своего дома, она могла свернуть на тихие прибрежные улочки, почти безлюдные, если сравнить их с проезжими, по которым Исма добиралась туда. Она знала, мама и бабушка считают это небезопасным, чтобы девочка одна шла мимо каких-то заводских территорий и по глухим участкам, где нет ничего, кроме деревьев, словно в сельской местности (ее родным сельская местность казалась полной угроз: будешь звать на помощь, никто не услышит), и она говорила попросту, не вдаваясь в подробности: «Я пойду погулять», что старшие родственницы воспринимали как безобидный и даже милый вид отдыха.
Подошва скользнула по мокрой поверхности ствола, пришлось упасть на колени, иначе свалилась бы в воду. Холодные брызги полетели на рукава, на ладони. Исма повернулась и уже осторожнее двинулась к берегу, видела, что Эймон смотрит на нее с тревогой.
После этого приключения он стал задавать более прямые вопросы о ней и ее жизни, словно полностью сосредоточившись на той, которая только что уходила от него прочь по стволу упавшего дерева. Она выбрала наиболее простую версию: выросла в Северном Лондоне (это он уже мог угадать по маршрутам автобусов), если точнее, поблизости от Престон-роуд, но такой точности ему и не требовалось. Брат и сестра, намного моложе. Ее вырастили мама и бабушка, обеих уже нет на свете, отца она почти не знала. Сюда приехала в аспирантуру, грант полностью покрывает стоимость обучения, а также она получила стипендию научного ассистента, и этого хватает на жизнь. Она опоздала с подачей заявления и не попала на первый семестр, но прежняя научная руководительница, доктор Шах, добилась для нее разрешения приступить к занятиям с января, и вот она тут.
– Занимаешься тем, чем тебе хочется? Повезло!
– Да, – сказала она. – Очень повезло.
Следует ли в свою очередь расспросить, как складывается его жизнь? Но тогда он, наверное, упомянет своего отца, и она же не сможет сделать вид, будто никогда не слыхала этого имени, и разговор, скорее всего, свернет в ту сторону, куда вовсе не хотелось.
Река потемнела, первый признак приближающегося конца дня, хотя на небе все еще было в избытке света. Исма вывела своего спутника обратно к дороге, они вынырнули около школы, где длинноногие подростки нарезали круги по расчищенному для бега участку, по углам квадрата расползались грязные сугробы.
– Можно спросить? – заговорил Эймон. – Этот тюрбан – дань моде или вере?
– Знаете, в Массачусетсе мне до сих пор этот вопрос задавали только двое, но оба формулировали иначе: мода или последствия химиотерапии?
Он расхохотался:
– Что страшнее – ислам или рак?
И все-таки подобные вопросы до сих пор заставали ее врасплох. Юноша тут же поднял руки, извиняясь.
– Боже! То есть – прошу прощения. Скверно вышло, честное слово. Я всего лишь хотел сказать, что в наше время нелегко быть мусульманином.
– Мне труднее – намного – не быть мусульманкой, – ответила она, и дальше они шли в молчании, которое сделалось уже отчасти неловким к тому времени, как они добрались до Мэйн-стрит. Она-то заведомо решила, будто Эймон в каком-то смысле, пусть светском, политическом, а не религиозном, все-таки причисляет себя к мусульманам. Как глупо было ожидать такого от сына его отца.
– Что ж, всего доброго, – произнесла Исма, когда они вернулись к кафе, и протянула руку, лишь задним числом сообразив, что рукопожатие в их случае до нелепости формальный жест.
– Спасибо за компанию. Надеюсь, еще как-нибудь встретимся, – ответил он, вытаскивая свои старые ботинки и всовывая ей в руку рюкзак, словно за этим она руку и протянула. Небось решил, будто женщины, которые носят тюрбаны как «дань вере», не пожимают руку мужчине. И она побрела домой, размышляя, насколько же приятнее жить среди чужаков, не различая в их словах никакого подтекста. Не зная, к примеру, что «Надеюсь, еще как-нибудь встретимся» означает на самом деле «После этого разговора не имею особого желания видеть тебя снова».
* * *
Тетушка Насим, соседка, заменившая умершую бабушку – Аника и сейчас жила у нее, – позвонила сказать: она вовсе не хочет тревожить Нему, но Анику следовало бы проконтролировать. «Она стала так часто ночевать не дома, и я думала, она гостит у подруг, но только что я встретила Гиту, и та сказала, подруги тоже редко видят ее в последнее время».
Гита с Престон-роуд служила связующим звеном между семейной и университетской жизнью Аники. Она была на год старше близнецов, не ладила с новой своей мачехой и занимала комнату в общежитии, запасной ключ от которой отдала Анике, – сама Гита в общежитии почти не появлялась, переселившись к бойфренду, о чем, разумеется, старших не извещала.
Когда Аника повадилась ночевать в комнате Гиты, потому что засиживалась в библиотеке или тусовалась до закрытия метро, Нему это не порадовало. Столько парней в университете, о чьих родителях никто ничего не знает, а в отличие от Исмы Аника всегда привлекала взгляды парней, да и сама на них посматривала. И не только посматривала, но эту сторону своей жизни Аника всегда аккуратно прятала от сестры, чересчур, пожалуй, склонной к нотациям. Парвиз уговорил Исму относиться к этому спокойнее: если с Аникой что-то пойдет не так, уж он-то точно будет в курсе и обратится к Исме за помощью, чтобы поучить близняшку уму-разуму. Но нечего наживать себе бессонницу, воображая Анику, одинешеньку посреди холодного и безликого Лондона – она всегда отыщет кого-то, кто о ней позаботится. На людей неотразимо действовали сочетавшиеся в девушке противоположности, ее острый язык и вдумчивая доброта, серьезность и готовность к безудержному дурачеству, а еще способность к состраданию, притом что сама она отказывалась жалеть себя, брошенную отцом и в детстве утратившую мать («У меня есть ты и Пи, и этого достаточно»). Исма и Парвиз в любой группе держались с краю, чтобы никто не приставал с личными вопросами («А где ваш отец? Эти слухи о нем – неужели правда?»), но Аника умела устроиться в самом средоточии тусовки, обозначить границы и общаться, не допуская никого в запретную зону. Это искусство она каким-то образом освоила еще в детстве: стоило кому-то затронуть тему отца, и Аника обдавала дерзкого холодом, нестерпимым для каждого, кто привык к ее приветливому теплу, – допустивший такой промах спешил отступить и вознаграждался мгновенным возвращением той Аники, которую знал и любил. Но теперь и Парвиз превратился в запретную зону, огромную, Аника не (умеет втиснуть ее в дальний уголок своей жизни.
После разговора с тетушкой Насим Исма несколько раз попыталась дозвониться сестре, но та ответила, лишь когда в Лондоне уже настала ночь. Лампа на прикроватном столике освещала книгу на груди у Аники – комикс «Астерикс», любимый с детства, – но лицо оставалось вне этого круга света, в тени.
– Мигранты купили новую машину. БМВ. БМВ у нас на подъездной дорожке. Что дальше? Пони? Профессиональная плита? Прислуга?
Когда в дом, где все они выросли, въехали съемщики, сменили тюлевые занавески несомненно дорогими жалюзи (и почти никогда их не поднимали), Аника заявила, что впервые в жизни солидарна с соседями, возмущавшимися нашествием «мигрантов». Прозвище прилипло, сколько Исма ни билась.
– Удивительно, когда ты успела это заметить. Тетушка Насим говорит, она тебя почти не видит в последнее время. И твои университетские друзья тоже.
– Должно быть, я и впрямь дурно себя веду, если тетушка Насим вынуждена жаловаться, – откликнулась Аника.
– Она тревожится за тебя, вот и все.
– Знаю. Мне очень жаль. Я вовсе не хотела причинить ей беспокойство. И тебе тоже. Просто мне сейчас легче быть одной. Я начинаю понимать, почему ты всегда предпочитала одиночество.
– Скоро я приеду. Уже недалеко до весенних каникул. У нас будет по меньшей мере неделя.
Даже мысль о Лондоне угнетала, но Исма следила, чтобы голос не дрогнул.
– У тебя нет на это лишних денег, да ты и не захочешь снова проходить через допросы в аэропорту. А вдруг на этот раз тебя не выпустят? Или в Бостоне придерутся? Да и мне пора сдавать курсовую. Главным образом поэтому сейчас меня мало кто видит. Я работаю. Юристам приходится вкалывать в отличие от социологов, которые смотрят телик и называют это исследованием.
– Давно ли мы научились лгать друг другу?
– С тех пор как мне было четырнадцать и я сказала, что пойду посмотреть, как Парвиз играет в крикет, а сама пошла в «Макдоналдс» на свидание с Джимми Сингхом.
– Джимми Сингх? Джимми Сингх из Паундленда? Аника! Парвиз об этом знал?
– Конечно, знал. Он всегда все обо мне знал.
В ту ночь, когда стало известно, что натворил Парвиз, Аника позволила Исме долго расчесывать ей длинные черные волосы – так их мама всегда поступала, если дочка нуждалась в утешении, – и в какой-то момент Аника откинулась, прижавшись к груди сестры, и сказала:
– Он так и не объяснил, почему не сказал мне о билетах на Ибсена.
Через несколько месяцев после смерти матери Парвиз, мальчик, внезапно ощутивший наступление отрочества в доме, где все щели были заполнены скорбью и неоплаченными счетами, твердо решил: ему необходим собственный ноутбук, чтобы сестры не отвлекали от работы над аудиопроектом, в который он одержимо погрузился. Однажды ночью, пока все спали, он тихо выбрался из дому, доехал на автобусе до центра Лондона и простоял с полуночи до позднего утра в очереди в кассу театра за сданными билетами на премьеру пьесы Ибсена, в которой играл актер, недавно получивший роль супергероя и вошедший в топовый список Голливуда, – это задумывалось как триумфальное возвращение на сцену. Парвиз купил два билета на деньги, «позаимствованные» из семейного бюджета, то есть с дебетовой карточки Исмы, и тут же перепродал их с астрономической наценкой. О своей удаче он громко возвестил, войдя в дом как победитель, однако наградой ему был гнев обеих сестер. Исма возмутилась, потому что работала на износ, лишь бы не впустить в дом коллекторов, а еще от мысли, сколько опасностей поджидало мальчика ночью в этом мире педофилов и расистов, но куда яростнее неистовствовала Аника: «Почему ты не рассказал мне? Я тебе все рассказываю – как ты мог скрыть от меня?»
Исма и Парвиз привыкли к тому, что Аника играет роль буфера между ними, и к такому оказались вовсе не готовы. Шесть лет спустя эта история послужила для Аники единственным объяснением очередного тайного поступка брата. У Исмы имелся ответ проще и беспощаднее: сын своего отца, безответственность у него в крови.
– Мальчики не такие, как мы, – сказала Исма. – Когда им чего-то хочется, они только это и видят. Туннельное зрение.
Экран на миг взбаламутился, какое-то движение, смазанные формы, а потом Исма увидела сестру в постели, телефон она засунула в док-станцию и легла к нему лицом.
– Может быть, если начать прямо сейчас подыскивать дешевые билеты, я бы смогла приехать к тебе на пасхальные каникулы, – предложила Аника, но Исма решительно покачала головой, даже не дослушав до конца. – Не хочешь, чтобы я рассказала этим мартышкам из службы безопасности в Хитроу, как я обожаю стиль королевы и ее цветовые предпочтения?
– Не хочу! – У нее внутри все сжалось при одной мысли об Анике в комнате для допросов. – Мы в самом деле не собираемся обсуждать тот факт, что Парвиз появился в скайпе?
– Если начнем говорить о нем, обязательно поссоримся. Я сейчас не готова спорить.
– И я тоже. Но я хочу знать, говорила ли ты с ним.
– Он написал сообщение, просто что все в порядке. Тебе тоже?
– Нет. Я ничего не получала.
– Ох, Исма, я была уверена, что он и тебе написал. Иначе я бы сразу тебе сказала. Да, только и всего. «Я в порядке». Наверное, он считал, что я сообщу тебе, как только прочту.
– Это подразумевает в нем способность думать о ком-то, кроме себя.
– Пожалуйста, перестань. Я понимаю, у тебя так, гневом, выражается тревога о нем, но просто не надо, прошу тебя.
Гневом у меня выражается гнев, ответила бы она в другой ситуации, но в ту ночь сказала только:
– Я скучаю по тебе.
– Побудь со мной, пока я не усну, – попросила Аника, протянула руку к Исме, нащупывая выключатель. Погасила свет.
– Жили-были девочка и мальчик, звали их Аника и Парвиз, и они умели разговаривать с животными.
Аника рассмеялась.
– Про страуса расскажи, – напомнила она, уткнувшись в подушку, голос прозвучал глухо.
Аника уснула прежде, чем Исма довела до конца детскую сказку, некогда придуманную мамой для нее, первенца, а потом отредактированную старшей сестрой для близнецов, но Исма еще долго оставалась на линии, слушая, как обе они дышат в унисон, в точности как в былые времена, когда Аника забиралась к ней в постель, очнувшись от дурного сна или чего-то испугавшись при пробуждении, и только ровный пульс старшей помогал частившему сердечку младшей уняться, пока единственным слышным звуком не оставались их ритмичные вдохи и выдохи и вселенная не замирала вокруг.
2
Все утро она притворялась, будто не замечает его в другом углу подвального кафе, где он возился с кроссвордом. Но когда она заказала на ланч сэндвич и вернулась к своем столу, он подошел и сказал, что тоже надумал поесть и нельзя ли ему сесть рядом.
– Престон-роуд, – заговорил он, возвратившись спустя несколько минут с тарелкой пасты. – Мне это название показалось знакомым, когда ты упомянула, где родилась, но я не мог сообразить, пока не глянул на карту. Это же Уэмбли. Семья моего отца живет в тех же местах. Я приезжал туда каждый год на Ид-аль-Фитр[1].
– В самом деле? – переспросила она, предпочитая не признаваться в том, что ей точно известно, где именно жила семья его отца, как и в том, что она знала (а он, видимо, нет) о переезде его родственников в Канаду.
– Была такая песенка, ее пели кузины моей маленькой сестренке, если старших не было поблизости. У меня в голове так одна строчка и застряла. С ума сводит, что не могу вспомнить все остальное, а сестренка и вовсе ее забыла. Может, ты знаешь?
И он вдруг напел пакистанскую поп-мелодию, сочиненную еще до его рождения – он ведь на четыре года моложе Исмы, это она уже выяснила. Она узнала напев, не слова, у него вышла абракадабра, приправленная урду. Он пропел две строчки, тихо, лицо залилось краской – вот уж не ожидала от него такой застенчивости, ведь голос у него вполне приятный. Исма отыскала песню у себя на телефоне, протянула Эймону. Тот нацепил наушники, дорогущие, хотя сам он едва ли задумывался об их цене. Парвиз мечтал о таких. Юноша слушал, прикрыв глаза, на лице – скорее узнавание, чем радость.
– Спасибо, – произнес он, когда песня закончилась. – О чем тут говорится?
– Славятся девушки со светлой кожей, которым нечего в жизни бояться, ведь каждый влюбится в их светлую кожу и голубые глаза.
– О да! – рассмеялся он. – Когда-то я знал. Этой песней дразнили мою сестру, но она предпочитала воспринимать ее словно комплимент – и так оно и вышло. Видишь, какая у меня сестра.
– А ты? Тебе песня понравилась?
Он слегка нахмурился, вонзил зубцы своей вилки в короткие трубки макарон.
– Нет, похоже, не понравилась, – сказал он растерянно, как человек, не привыкший отвечать на вопросы о своих склонностях.
Он поднес вилку ко рту и с негромким чмоканием засосал макароны.
– Ох, извини. Обычно я веду себя пристойнее за столом.
– Не беда. Ты хоть немного говоришь на УРДУ?
Он покачал головой – такой реакции и следовало ожидать, учитывая его попытку воспроизвести песенку, и Исма уточнила:
– И не знаешь, что такое bay-takalufli?
Он выпрямился и поднял руку, словно школьник:
– А это я как раз знаю. Нарушение этикета как выражение близости.
На миг она удивилась, с какой стати отец, не обучивший сына даже начаткам урду, все-таки надумал объяснить ему это слово.
– Я бы сказала, не близости, скорее вы просто чувствуете себя рядом с этим человеком свободно и спокойно. До такой степени, что отпадает необходимость соблюдать хорошие манеры за столом. Если это сделано правильно, вы этим оказываете другому человеку честь, демонстрируя, что вам легко и приятно в его обществе – это особенно важно, когда знакомство недавнее.
Длинные фразы стремительно слетали с ее губ – лишь бы скрыть, забыть, как дрогнул голос на слове «близость».
– Ладно, – сказал он, словно она сделала предложение и он его принял. – Пусть нам будет легко друг с другом без застольных манер.
Он подтолкнул к ней тарелку, и Исма, к собственному удивлению, обмакнула в соус от пасты корочку своего сэндвича и, наклонившись над тарелкой, впилась зубами в этот вкусный кусочек.
Когда завершился ланч – ланч, за которым они чувствовали себя так свободно и время текло так быстро, – Эймон поднялся и сказал:
– Встретимся здесь же на днях? Я выяснил – у них лучший капучино в городе, когда автомат работает.
– У меня занятия во второй половине дня, а утро я чаще всего провожу здесь, – ответила она.
На самом деле иногда она ходила в другое кафе, если тут собиралось слишком много народу на ее вкус, но зачем так уж суетиться?
* * *
Сестры и брат всегда следили друг за другом, и каждый ловил на себе взгляды двух других. Во всяком случае, так это ощущалось, хотя, скорее всего, Исма была сосредоточена на близнецах куда больше, чем они на старшей сестре. На миг она оторвала взгляд от экрана и заметила Эймона за столиком – не слишком далеко от нее и не слишком близко, – он столь внимательно изучал какие-то новости в местной газете, что не отводил глаз от страницы, даже когда подносил ко рту чашку и отхлебывал кофе. Очень непохоже на тот мир, в который Исма переносилась на несколько минут каждое утро ровно в одиннадцать часов утра. Ее брат всегда был рабом своих привычек, и это оказалось к счастью, иначе так проходили бы не минуты, а часы каждый день: следить, как Аника в скайпе ждет Парвиза, потом рядом с его именем вспыхивает зеленая галочка, и тогда Исма принималась гадать: «Что он ей говорит, не расстроит ли ее своими рассказами, не вздумает ли позвать ее к себе, стать частью того же безумия? О нет, пожалуйста, только не это, такого он не сделает, но почему же он не может просто оставить ее в покое». Каждый раз это длилось лишь несколько мгновений, и тут же его имя вновь перемещалось в колонку неактивных контактов. Сразу после Аника писала Исме: он отметился. «Отметься» – так близнецы наставляли друг друга, если школьная поездка или ночевка у друзей разлучала их, и в назначенный заранее час приходило СМС с единственным словом: «Отмечаюсь».
Когда Парвиз отключился, а вскоре следом и Аника, Исма избавилась от бремени этого дня и послала смайлик с исходящей паром кружкой через несколько столиков, Эймону, и тот сразу же послушно отправился наверх взять им обоим кофе. Это тоже стало частью ежедневного ритуала за последнюю неделю – примерно, – хотя зачем прикидываться, будто она сбилась со счета? Ровно девять дней с того ланча, когда он предложил отказаться от хороших манер во имя близости.
– Что в мире творится? – спросила Исма, когда Эймон вернулся и сел напротив. Он кратко пересказал наиболее интересные сюжеты из местных новостей: медведь поцарапал дверь гаража; в соседнем городке случился недолгий транспортный коллапс из-за столкновения трех машин, никто не пострадал; статуя Рональда Макдоналда исчезла из принадлежащего семье сада. Исма отдала пальму первенства статуе Рональда как «самой местной» из местных новостей, но Эймон заспорил: Рональд – мировая знаменитость.
Каждый день после их одиннадцатичасового кофепития он отправлялся «блуждать» пешком или на велосипеде, смиренный Христофор Колумб, исследующий тропы своего детства и открывающий новые. Порой наутро он возвращался в кафе с каким-то сувениром, добытым в этих странствиях: то с банкой кленового сиропа из кондитерской лавки, то с однодолларовой купюрой, которую обнаружил прибитой к дубу, в купюре отверстие по форме дубового листа. Или с фроттажем надгробной надписи Эмили Дикинсон. Странное выбрали выражение, ворчал он: «отозвана», словно речь идет о бракованной партии товара. Из его рассказов Исма узнавала больше о той части света, где теперь поселилась, чем из непосредственного опыта жизни здесь, но когда она спросила, какую цель он себе ставит – может, хочет написать травелог? – Эймон ответил, что повседневные наблюдения сами по себе вполне достаточная цель. А что будет, когда его сбережения иссякнут, беспокоилась она. Вообще-то деньги, о которых он ранее упоминал, принадлежат его матери, пояснил Эймон, недавно она отказалась от большей части своей работы, решила, что ради работы люди жертвуют слишком многим – в жизни, в отношениях. Дочь она так и не сумела отговорить от семнадцатичасового рабочего дня, зато сына легко убедила поискать в жизни иные смыслы, кроме заработка и карьеры. Исме эта идея тоже показалась восхитительной, но разочаровывало, как мало Эймон использует полученную возможность. Лучше бы новый язык учил или за штурвалом спасательного судна бороздил воды, где переворачиваются жалкие лодчонки, на которых беженцы пытаются достичь спасительного берега.
Поначалу она ждала, что он предложит ей какое-то совместное занятие после кофе – сходить в кино, пообедать, еще раз прогуляться, – но вскоре убедилась, что для него она лишь одна из вех, помогающих распределить время: его дни обладали не структурой, но содержанием. «Кофе с Исмой» между утренней газетой и дневной прогулкой. И хотя она ясно дала понять, что у нее прибавилось свободного времени – весенние каникулы начались, – ничего не изменилось.
За кофе Эймон нередко упоминал своего отца, но всегда как члена семьи, не как государственного деятеля. Нарисованный им портрет – преданного семье, доброго, любящего подшутить над детьми отца – был так далек от образа, давно сложившегося у Исмы, что порой она гадала, уж не выдумывает ли он все это, скрывая правду об отце. Но нет, конечно, – видно же, как ненастороженно, свободно Эймон держится.
Однажды утром он опоздал. Исма подумала, причина в погоде: вернулась зима. Снег бил в окна, небо побелело, дорожная полиция по толщине снежного слоя на крыше опознавала автомобили, превысившие двухчасовой лимит парковки. Но едва Исма справилась с разочарованием и погрузилась в задачу о недостающих переменных из курса статистики, пришло СМС от Аники: «Слыхала? Одинокий Волк теперь министр внутренних дел».
Должно быть, у нее вырвалось какое-то восклицание. Сидевшая поблизости женщина спросила: «Вам нехорошо?», но Исма уже кликнула на закладку браузера и открыла новостной сайт, и да, там «молния», рокировка в кабинете министров, и главная новость – назначен другой министр внутренних дел. Вот он, тот человек, чьей точной копией показался ей Эймон поначалу, пока она не провела множество утр подряд, присматриваясь к индивидуальным особенностям его лица, к его мимике. В статье только что назначенный министр именовался «выходцем из мусульманской среды», они всегда так его описывали, как будто «мусульманская среда» – мир, из которого он ушел, хлопнув дверью, и прах отряс. И дальше, разумеется, о «жестких мерах безопасности». Ей сделалось плохо прежде, чем она успела сформулировать свою мысль, понять причину дурноты. Телефон ожил, одно СМС падало за другим.
Станет еще хуже.
Он постарается доказать, что он всей душой их, а не наш, ведь так? Как будто до сих пор не доказал.
Ненавижу эту страну.
Не звони мне, а то наговорю лишнего.
Хватит читать наши сообщения, засранцы, пойдите арестуйте воров-банкиров.
– Эй, Грета Гарбо, что нахмурилась?
Он упал на стул, одну руну закинул за его спинку. Такой ленивый, расслабленный – полная противоположность отцу, сжатой пружине. Исма захлопнула ноутбук, выключила звук телефона.
– Ты припозднился, – сказала она.
– В семье большие события. – Он подался вперед, улыбаясь, гордясь. Столик был маленький, их колени соприкоснулись. – Моего отца только что назначили министром внутренних дел. Карамат Лоун – ты же слышала это имя?
Она кивнула, отпила кофе, чтобы хоть чем-то занять руки.
– Наверное, ты из тех людей, кто, увидев меня, услышав мою фамилию, не угадывает сразу, кто есть кто.
– Фамилия довольно распространенная у пакистанцев. – Это не ложь, это она умело вывернулась, сказала себе Исма.
– Знаю. Но я рад, что могу наконец-то сказать тебе все как есть. Потому-то я и не сумел раньше ответить, долго ли тут пробуду. Ненавижу, когда они начинают вытаскивать старую грязь против него – и так каждый раз, когда его имя попадает в новости, а уж теперь будет хуже прежнего. Я просто сбежал от этого. Он с этим прекрасно справляется, а я нет. Так что если увидишь, что я зациклился на какой-то ерунде в интернете, отними у меня телефон. Договорились? – Он постукал пальцем по ее пальцам, прося обратить внимание на заключительную фразу.
Старую грязь. Это он о фотографии – Карамат Лоун входит в мечеть, мулла которой прославился «проповедями ненависти». Под конец его первого срока в парламенте фотография попала в таблоид, газеты подняли вой, но Одинокий Волк преспокойно отвечал: фотографии уже немало лет, в мечеть он пришел на заупокойную молитву по дяде, а иначе ноги бы его не было там, где «сохраняется гендерное разделение». А затем – фотографии, на которых он под руку с женой идет в церковь. До выборов оставалось несколько недель, и округ, где доминировали мусульмане, забаллотировал Карамата – но он быстро вернулся в парламент благодаря дополнительным выборам в другом, надежном округе, населенном преимущественно белыми, и те же таблоиды, которые недавно его полоскали, теперь прославляли его как одинокого рыцаря, борющегося с отсталостью британских мусульман. Исма глубоко сомневалась, чтобы старая грязь выплыла снова – разве что речь идет о другой стороне той истории, о тех обвинениях, которых она-то наслушалась и считала справедливыми: что Карамат точно рассчитал краткосрочные потери и долгосрочные преимущества презрительного высказывания в адрес мечети и ее традиций. Продажная шкура, кокосовый орех, оппортунист и предатель.
– Вы с отцом, похоже, близки.
– Знаешь, как оно бывает между отцами и сыновьями.
– Нет, не знаю.
– Прежде всего – это наши проводники в мир взрослых мужчин.
Этого она толком никогда понять не могла, хотя наслышалась и навидалась немало – и в виде примеров перед глазами, и как исследователь, – чтобы признавать некоторую обоснованность этого высказывания. Выходит, для девочки стать женщиной – неизбежность, а для мальчика стать мужчиной – желанная цель. Эймон, видимо, заметил промелькнувшее на ее лице недоумение и попробовал объяснить.
– Мы хотим стать похожими на них, мы хотим стать лучше. Мы хотим, чтобы только нам одним на всем свете было позволено превзойти их.
Он обвел рукой кафе вокруг, указав и на себя самого, и пожал плечами, как бы признавая заурядность всей этой картины.
– Но я давно уже понял, что даже пытаться бессмысленно.
– Неправда. Ты намного лучше – как человек, – чем он.
– Откуда тебе знать?
Она не ответила, не знала как, и тогда он спросил:
– Почему ты закрыла и ноут, и телефон, когда я вошел?
Она мгновение помедлила, потом повернула ноутбук к нему и подняла крышку.
– Ты читала о нем. Исма, ты давно уже знаешь, что он мой отец?
– Да.
– Зачем же ты лгала?
Она сложила руки ладонь к ладони, посмотрела на собственные переплетенные пальцы, которых он только что коснулся так привычно и легко.
– Ты из них? Из тех мусульман, которые говорят о нем гадости?
– Да.
Он еще чего-то ждал, но что она могла к этому добавить?
– Понятно. Что ж, очень жаль.
Стул заскрипел, она подняла глаза и увидела, как Эймон встает.
– Наверное, со временем я увижу и забавную сторону: бежать в Америку, чтобы уйти от подобных предрассудков – и в итоге пить по утрам кофе с их воплощением.
Куда подевался приветливый, добрый юноша? Перед ней стоял мужчина, тяжело переживавший все те раны, которые для его толстокожего отца – булавочные уколы. Он попрощался, и его тон не оставлял сомнений: навсегда.
* * *
Ветер улегся, медленно опускались крупные снежинки; упав на рукав Исмы, они мгновение сохраняли форму, потом таяли и впитывались в ткань. Исма прошла пешком недалекий путь до дома, но у самого входа мысль о студии с гудящими и клацающими трубами сделалась невыносимой. Исма побрела дальше, к окаймленному деревьями кладбищу, так странно располагавшемуся поблизости от младшей школы, напротив бейсбольной площадки. Летом там тенистое укрытие, осенью буйство красок, но Исма знала только белое от снега, серокаменное кладбище. Она двинулась по расчищенной тропинке, а потом свернула на целину, снег доходил почти до края высоких сапог, ухватилась за надгробие XIX века, подтянулась и села, свесив ноги. Иногда здесь ощущалось дружеское присутствие мертвых, но в тот день мертвые были просто мертвы и каждая обработанная резцом глыба – знак чьей-то скорби. Исма пнула пяткой надгробие.
– Глупо! – пробормотала она.
Только этим словом и могла она передать чувство огромной потери, когда терять-то вроде было почти и нечего.
* * *
– Не стоит искать ответа, в чем тут смысл, – сказала ей вечером Хайра Шах за ужином, как всегда тщательно приготовленным. Хайра, одинокая пятидесятилетняя женщина, которой никогда не приходилось регулярно кормить семью, сохранила предрассудок, будто любой гость к ужину – это повод для кухонных подвигов, и неважно, как часто этот гость заходит. А может быть, она поступала так лишь потому, что эта гостья давно лишилась материнской заботы.
– Надо бы попытаться понять, почему ты так переживаешь. Что у вас было – что ты теряешь?
– Бесполезно. Да и все равно он возвращается в Лондон.
Хайра Шах остановила в воздухе вилку с куском роган джош[2] и внимательно посмотрела на Нему.
– Знаешь, в Лондонской школе экономики мне казалось, я тебя раздражаю.
– С какой стати? А, ты про первый семестр. Когда я вот так закатила глаза?
– Это противоречит семистам девяноста годам господства права в Британии, – произнесла лектор родом из Кашмира в страстной речи о мерах по борьбе с терроризмом и урезании гражданских свобод, и тут тихая девушка в третьем ряду выразительно закатила глаза.
– Вы что-то хотите возразить, мисс Паша?
– Да, доктор Шах. Если обратиться к колониальным законам, вы обнаружите там сколько угодно прецедентов, когда людей лишали основных прав. Вся разница в том, что на этот раз ограничения коснулись граждан Великобритании, да и тут не так уж много изменилось, поскольку риторически эти группы людей лишаются гражданства.
– Продолжайте.
– Террористы из семь/семь нигде в СМИ не именуются «британскими террористами». Даже если употребляется слово «британцы», то всегда в сочетании «британцы пакистанского происхождения», или «британские мусульмане», или, мое любимое, «обладатели британского паспорта», то есть между «британцем» и «террористом» всегда возникает некая прокладка.
– Ого, а вы, оказывается, умеете возвышать голос.
В тот вечер Исма вернулась домой и долго стояла перед зеркалом, ощупывая гортань и чувствуя, как внутри что-то дрожит, пробуждаясь. И пробудилось – долго подавляемый гнев нашел выход в курсовой о социологическом воздействии войны против терроризма. А потом умерла мать, и голос Исмы снова умолк – доныне. Доктор Шах выманила его наружу, уговорив Исму поработать вместе над статьей «Государство небезопасности: инструментализация страха в Британии». Опыт, пережитый Исмой в комнате для допросов, превращался в объект исследования.
– Нет, не только тогда. Всегда, до последнего курса. Мне казалось, тебе что-то не нравится во мне лично и поэтому ты сразу же замыкаешься, как только я пытаюсь заговорить о чем-то кроме учебы. Только после смерти твоей мамы, когда ты рассказала мне обо всем, я поняла.
Как она рыдала в тот день в кабинете Хайры Шах. Оплакивала маму, оплакивала бабушку, ушедшую всего за год до своей невестки, отца, осиротевших близнецов, которые толком и не знали свою мать до того, как усталость и горечь уничтожили ту жизнерадостную и любящую женщину, какой она была прежде, а горше всего она оплакивала себя.
– Я не нуждаюсь в жалости Эймона, если ты на это намекаешь.
– Я намекаю на то, как опасна привычка к секретности, – самым профессорским тоном ответила Хайра. – И как люди, старающиеся утаить свой секрет, недооценивают готовность других людей принимать сложные истины чужой жизни.
– И что? Я должна позвонить ему и… – Она поднесла к уху баночку с солью, имитируя разговор по телефону. – Эймон, я хотела рассказать тебе прикольную историю про моего отца…
– «Прикольную» можно пропустить.
– И что дальше? Перехожу к еще более прикольной истории про моего брата? Рассказываю все сыну только что назначенного министра внутренних дел?
– Хм. Может быть, стоит начать с твоего отца и посмотреть, как пойдет. И еще один совет. Подумай насчет хиджаба. – Она указала на тюрбан, который Исма оставила у двери вместе с обувью – обувь она снимала ради паркета и персидских ковров Хайры, а хиджаб – ради ее убеждений.
– Не упускаете ни одной возможности, да, доктор Шах?
– Возможно, именно это настораживает твоего молодого человека. Он считывает неверный сигнал.
– Он не мой молодой человек, и сигнал он считывает почти правильно. И разве я говорила, будто хочу от него чего-то в этом роде?
Столько времени прошло с тех пор, как на ее горизонте маячило «что-то в этом роде», что она не знала, не разучилась ли этого хотеть. Мо – еще в университете – был последним и – если не считать несколько не удержавшихся в памяти встреч – единственным опытом физической близости. Возможно, если бы они зашли дальше, у нее осталось бы чувство какой-то утраты, но Мо тревожился о вечной погибели, а Исма считала, нужно хотя бы мысленно допустить возможность выйти замуж за человека, прежде чем заняться с ним столь значимым делом. Задним числом даже странно, что их роман продлился почти весь второй курс.
– Ты ведь знаешь, Коран велит нам наслаждаться сексом как одним из даров Бога, – напомнила Хайра.
– В браке!
– У каждого свой способ избирательного чтения святой книги.
Исма рассмеялась и поднялась, чтобы убрать со стола.
Со своей великодушной точки зрения Хайра Шах так ясно видела Исму – ее измученность, столько всего обрушилось на нее еще в юности, что некоторые возможности попросту махнули рукой и повернулись к ней спиной. Но когда этот парень оказался на пути Исмы и его смех обещал, что жизнь ее наполнится радостью, если держаться его, Хайра Шах сосредоточила все внимание на куске ткани и сказала: вот, хиджаб и нерассказанная история – все, что вас разделяет.
На миг Исма замерла посреди кухни, среди знакомых запахов, под теплым светом лампы, и почти поверила в это. Рядом с домом его бабушки и дедушки есть очень неплохая кофейня – с чего бы он проезжал каждое утро двадцать пять минут на велосипеде до «их» кафе? Она поймала свое отражение в оконном стекле. Она понятия не имела, где он бывает по вечерам, где проводит ночи. Где может быть сейчас.
– Глупо, – сказала она и принялась составлять тарелки в посудомоечную машину.
* * *
Эймон открыл рот, но оттуда вылетел лишь стрекот кузнечика.
– Скажи что-нибудь, – попросила она.
– Трр-трр-трр.
Исма открыла глаза – из темноты в темноту, в одном месте нарушенную прямоугольником света. 02:17 на часах. Почему Аника звонит в такое время. Нет-нет-нет-нет. Ее малыш, ее братик, ребенок, которого она растила. Исма схватила телефон – образы мелькали в ее воображении, его смерть, насильственная, невыносимая, – нажала на кнопку «ответить». Лицо Аники – маска смерти.
– Это ты, – сказала сестра.
– Парвиз? – собственный голос показался ей искаженным сном и страхом.
– Это ты сказала полиции про него.
Одна паника отступила, другая прихлынула.
– Откуда ты знаешь?
– Тетя Насим говорила об этом по телефону с Разией Алой. Значит, ты признаешь?
– Они бы все равно узнали.
– А вдруг нет! – голос сестры, растерянный, полный горечи. – Могли бы и не узнать. И тогда он вернулся бы домой. Он ведь мог развернуться в тот самый момент, как понял, что натворил, и поехать домой, а ты сделала так, что путь ему закрыт.
И она закричала, словно только что ощутила этот удар:
– Исма, из-за тебя наш брат не сможет вернуться домой!
Исма дотронулась до лица сестры на экране, коснулась холодного стекла.
– Ш-ш-ш, послушай же. Соседи всё знали. Полиция бы докопалась вскоре. Я ничего не могла сделать для него, я хотя бы позаботилась о тебе. О нас.
– Обо мне?
– Мы не в том положении, чтобы позволить властям усомниться в нашей лояльности. Неужели ты не понимаешь? Когда идешь на сотрудничество, совсем другое дело. Я не могла допустить, чтобы ты поплатилась за его выбор. Чтобы ты страдала.
– Спасти меня от страдания? Парвиза нет!
– Это его вина, не моя. Когда они поступают так, единственное, что остается нам, чтобы не сойти с ума, – отпустить.
– Парвиз – не отец. Он мой близнец. Он – это я. А ты – ты мне больше не сестра.
– Аника…
– Ты меня слышишь? Ты предала нас, нас обоих. Еще и пыталась скрыть это от меня. Не звони, не пиши, не посылай мне фото, не вздумай прилететь сюда – я никогда больше не захочу тебя видеть. У нас нет сестры.
Еще миг ее лицо пылало гневом на экране – и сменилось заставкой телефона, желтыми и зелеными листьями, плывущими по каналу Гранд-Юнион. Исма испробовала фейстайм, скайп, вотсап и даже потратилась на международный звонок, не надеясь, что сестра ответит, но стараясь показать, как жаждет продолжить разговор. Наконец, когда слушать гудки стало невтерпеж, она откинулась на подушку, туго замоталась в одеяло. Над головой цепенели холодные звезды. Вспомнился стих из Корана: Клянусь небом и ночным гостем. А кто сей ночной гость? Ярчайшая из звезд.
Она поднялась, вытянула из-под кровати молитвенный коврик и встала на колени.
– Бисмилла ир-Рахман ир-Рахим.
Арабские слова, знакомые с детства, впитанные на руках у бабушки в том возрасте, когда никто и не думал, что она сумеет их запомнить. Во имя Аллаха, милостивого, милосердного. Она слегка раскачивалась во время молитвы, так бабушка укачивала ее перед сном, шепча на ухо эти суры. Поначалу то были всего лишь слова чужого языка, но Исма продолжала их твердить, закрыв глаза, отгородившись от мира, и они проникали все глубже, вспыхивали светом, рассеивали тьму. А потом свет смягчался, рассеивался, окутывая ее покоем, который приходит с осознанием своей беспомощности.
Во всяком случае, так это работало раньше. Но сегодня стихи не желали превращаться ни во что иное, оставались словами на чужом языке, звучавшими в комнате, где вовсе не предусматривалось бодрствование в такой час, а потому было холодно. Исма вернулась в постель, прижала подушку к груди, другую подсунула за спину. Она саму себя обманывала в тот вечер, когда подумала, будто все еще владеет искусством унимать тревожное сердцебиение сестры. Аника перенимала ритм у брата-близнеца, уже в утробе матери. В детстве они укладывались рядом в саду, прижимали пальцы к запястью друг друга, слушали пульс, слушали, как грохочут по рельсам за домом поезда. Ловили мгновение, когда биение их сердец синхронизируется, а затем совпадет с перестуком колес электрички, отъезжающей от станции Престон-роуд.
«Умоляю позвони мне умоляю позвони позвони умоляю», – писала она сестре в скайпе, в мессенджере.
Позвонила тетушка Насим, перепуганная собственной ролью в этом несчастье: она с дочерью Разией обсуждала какие-то новости и брякнула, мол, в теперешней обстановке Исма совершенно правильно поступила, сообщив властям о Парвизе. Она не слышала, как накануне Аника вернулась поздно ночью и была уверена, что та за много миль, гостит у Гиты.
– Она была со мной груба, – сказала тетушка Насим, в одну фразу вложив целый мир, где опрокинуты привычные правила поведения.
Пришлось Исме утешать ее – вполне понятно, как она допустила такую ошибку, и не за что извиняться, и Аника опомнится со временем – а на самом деле ей хотелось заорать в телефон: «Как ты могла, ужасное легкомыслие!»
После долгого разговора Исма почувствовала небывалую усталость. Откинулась на ту подушку, что успела подсунуть себе под спину, и Эймон крепко обхватил ее обеими руками. «О», – пробормотала она, и удивляясь, и не удивляясь. Не впервые она обнаруживала его в своей спальне, только прежде всякий раз изгоняла. Теперь же потеснее прижалась к нему, черпая в его объятиях то утешение, которое – внезапно это сделалось очевидно – лишь он один мог ей дать. Впервые за долгое время по ее телу разлилось тепло, потом жар. Она повернулась в темноте к Эймону. Когда за окном забрезжил рассвет, она уже понимала, как преобразило ее желание открыться и быть узнанной – до конца. Прежде чем позволить дневной реальности рассеять это наваждение, она схватила мобильник и отправила Эймону СМС: «Извини. Завидую, что у тебя такой отец. Мой умер по пути в Гуантанамо. Я бы хотела все тебе объяснить».
Он ответил очень быстро – она и не ожидала, что он в такую рань не спит: «Скажи, где встречаемся».
От Аники по-прежнему ни слова. Фейстайм, скайп, вотсап, звонок. Всё впустую.
* * *
Исма посмотрела на свое отражение в зеркале, волосы «оформлены» как «волны на пляже», так Мона из «Прически Персеполиса» в Уэмбли рекламировала ополаскиватель, способный-де угомонить разбегающиеся и завивающиеся штопором волосы, но при этом не распрямлять их. Ее волосы должны были свидетельствовать о «спонтанности» и «игривости», и так бы, возможно, и было, если к ним в комплекте не прилагалось бы ее лицо. Исма открыла ящик с шалями и хиджабами, закрыла, посмотрелась еще раз в зеркало, снова открыла ящик.
Бойкий стук костяшками пальцев в дверь. Она-то думала, он позвонит снизу, но кто-то из соседей, верно, оставил дверь подъезда открытой, и вот Эймон уже здесь, раньше, чем она ожидала, она все еще в халате.
– Подожди! – крикнула она и схватила первую попавшуюся под руку одежду. Джинсы, выцветший от стирок бюстгальтер – бога ради, какая разница, – свитер на флисовой подкладке.
Открыла дверь, слегка задыхаясь, смущаясь, как в тот первый день, когда предложила проводить его наверх к прилавку с кофе. От него слегка пахло пряным лосьоном после бритья. Специально для свидания – или же запах успевал выветриться к тому более позднему часу, когда они обычно встречались?
– Здравствуй, – сказал он, не то чтобы недружелюбно, однако это прозвучало более официально, чем привычное «Привет!». Это из-за последнего разговора или потому что Исма без хиджаба? Его взгляд скользнул по ее лицу и ушел в сторону, словно Эймон опасался, не будет ли неделикатно смотреть прямо на нее, когда она непокрыта. Она видела, как он быстро оглядел стакан и тарелку в сушилке, голые стены, узкую кровать под белым одеялом.
– Симпатично, – сказал он. – Незагромождено.
Он расстегнул плащ, щелканье пуговиц показалось слишком интимным в тишине маленькой студии. Как знать, «незагромождено» – это вежливый синоним «бедновато» или Эймон действительно воспринимает студию так, как Исма и сама видела ее до той минуты – как дом, почти не предъявляющий требований к человеку, позволяющий тебе просто быть. Теперь она сожалела, что не приложила чуточку больше усилий – и лучше бы кровать не была столь откровенно рассчитана на одного.
– Извини за вчерашнее, – сказал он.
– Это мне следует извиняться. Чаю?
Он сбросил сапоги, и пока Исма наливала в чайник воду, она слышала, как он в носках подошел к столу, а потом негромкий свист сообщил ей, что он увидел фотографию Аники.
– Это моя сестра, – сказала она.
Он обернулся с фотографией в руках. Снимок был сделан в прошлом году, вскоре после того, как близнецы окончили школу. Аника выбрала свой любимый наряд: черные сапоги до колена, черные легинсы и длинная белая туника, черный капор, подчеркивавший черты лица, а поверх него свободно обмотанный белый шарф. Рука уперта в бок, подбородок выпячен, позирует перед братом, который нажимает кнопку, а Исма, опираясь локтем на плечо сестры, снисходительно улыбается. Каким бесформенным кажется ее лицо на фоне сестринского, какое унылое, полинявшее, а Аника так умело пользуется и помадой, и тушью.
– Сколько ей лет?
– Девятнадцать.
Девушка-дитя, зрелость и незрелость. Исма не находила слов, чтобы достучаться до нее.
Он положил фотографию.
– Красивая семья, – сказал он и посмотрел на нее в упор. – И волосы у тебя чудесные.
Это замечание, как и предыдущее, казалось, ударило ее прямо в грудь, но Эймон уже обернулся к другой рамке на письменном столе, той, внутри которой на разграфленной бумаге был заключен арабский стих.
– Что это?
– Из Корана. La yukallifullahu nafsan ilia wus-ahaa. Аллах не возлагает на душу тяжесть сверх посильного. Когда бабушка умерла, этот листок обнаружился в ящике прикроватной тумбочки, приклеенный ко дну.
Эймон поглядел на Исму с жалостью, которую она не могла стерпеть, и он это, наверное, понял, потому что сказал чуть резче:
– Ладно, светскую беседу закончили.
Она села на кровать, гадая, пристроится ли он рядом или предпочтет стул у стола в двух шагах от нее. Эймон выбрал третий вариант: опустился на пол, подтянул колени к груди.
– Расскажи о своем отце, – предложил он.
– Толком не знаю, что о нем рассказать, вот в чем беда. Я его не знала. Он много чего перепробовал в жизни – был гитаристом, продавцом, игроком, преступником, джихадистом, но лучше всего ему удавалась роль отсутствующего отца.
Она рассказала ему все, как ей помнилось, без утайки. В первый раз отец бросил семью, когда Исма была настолько маленькой, что не запомнила ни его побега, ни его присутствия дома до того. Она росла с матерью и родителями отца, не понимая, что ее сердцу кого-то недостает. Ей исполнилось восемь, когда он вернулся, Адиль Паша, друзьям известный под кратким именем «Паш, сокращенно от Папаша», веселый широкоплечий мужчина, похвалявшийся тем, что дочь уродилась его копией. Как все женщины в жизни Адиля, она тут же подпала под его обаяние, столь мощное, что оно помогло беглецу вернуться на супружеское ложе, хотя поначалу, когда он явился домой, мать не подчинилась свекру и свекрови и отправила его спать на диван. Он пробыл в семье достаточно долго, чтобы наградить супругу близнецами и чтобы для дочери даже мысль о его исчезновении стала невыносимой, – и тогда снова пропал. На этот раз предлогом для бегства послужила не очередная схема быстрого обогащения, а гуманитарная миссия в Боснию, где как раз догорала война, то есть отъезд подавался как подвиг. Гуманитарный конвой через пару недель возвратился, но уже без ее отца, и больше Исма его никогда не видела. Изредка приходила открытка, исписанная его корявым почерком, с сообщением о том, как он участвует в какой-то борьбе, как сражается против угнетателей, или же на пороге появлялся бородатый мужчина с небольшой суммой денег и называл очередное место, куда Паш отправился воевать – Кашмир, Чечня, Косово. В октябре 2001-го он позвонил из Пакистана по пути в Афганистан, узнав о смерти своего отца. Он хотел поговорить с матерью и услышать голос сына. Жена повесила трубку, не поинтересовавшись, а не хочет ли он услышать и голос Исмы – единственной из детей, с кем он знаком.
Эймон поменял позу так, чтобы щиколоткой коснуться ее щиколотки – жест сочувствия, как раз настолько малый, что она могла это вынести.
– Несколько месяцев спустя офицеры особого отдела МИ5 явились к нам и спрашивали о нем, а в чем дело, не говорили. Мы понимали, что стряслась беда, и бабушка просила обратиться к кому-нибудь – в Красный Крест, к властям, к адвокату – и выяснить, где он. Будь мой дед тогда еще жив, так бы, возможно, и поступили, но он к тому времени умер, а мама сказала, если мы начнем искать отца, спецотдел нас затравит, да и соседи заподозрят в нелояльности. Бабушка пошла в мечеть, надеялась там получить поддержку, но имам встал на сторону моей мамы, он наслушался уже историй о том, как давят на семьи британских граждан, схваченных в Афганистане. Одна из подруг бабушки говорила, что британское правительство лишит всех преимуществ социального государства, даже бесплатного образования и лечения, любую семью, которую заподозрит в симпатиях к террористам.
Гримаса Эймона явно показала, что он задет, ибо отождествляет с этим государством себя. Исма подняла руку, прося его воздержаться пока от спора.
– Моя мама знала, что это лишь слухи, но не стала рассеивать заблуждения бабушки. И на том дело и кончилось, а потом в 2004 году пакистанец, выпущенный из Гуантанамо, связался с родственниками отца, которые остались в Пакистане, и сообщил, что его держали в заключении в Баграме с начала 2002 года и там же находился мой отец. В июне того же года и он, и отец оказались в числе мужчин, которых посадили в самолет, чтобы переправить в Гуантанамо, Мой отец умер во время взлета, по-видимому, от сердечного приступа. Он еще кое-что порассказывал о том, как с отцом обращались в Баграме, но пакистанские родичи решили, что без таких картинок близким жить будет легче, и не стали нам это повторять.
– За два года никто не сообщил вам о его смерти?
– Кто бы нам сообщил? Американцы? Британская разведка? Ничего нам не сообщили – ни раньше, ни потом. Списки содержавшихся в Баграме до сих пор не обнародованы. Мы даже не знаем, потрудились ли вырыть ему могилу.
– Я уверен, его похоронили, – сказал Эймон.
– Откуда уверенность? Потому что они такие цивилизованные? – Она дала себе зарок не лгать Эймону, а не лгать означало также не скрывать свой гнев.
– Прости. Я хотел… Прости, я и представить себе не могу, каково пришлось тебе, всем твоим близким.
Она махнула рукой – беспомощно, безнадежно.
– Мы не обсуждали это. У нас было запрещено об этом говорить. Только тетя Насим и ее дочери в доме напротив знали, потому что мы с ними как одна семья, поделенная на два дома. А кроме них мы рассказали лишь еще одному соседу, с ним мои бабушка и дедушка были знакомы с тех пор, как переехали в Уэмбли, тогда там было так мало выходцев с Ближнего Востока, что все они знали друг друга. По просьбе моей бабушки этот человек обратился к сыну своего двоюродного брата, новоизбранному члену парламента, и просил выяснить, не сможет ли британское правительство получить информацию об Адиле Паше, который умер по пути в Гуантанамо – его семья вправе получить ответ на свой вопрос.
«Им же лучше, что от него избавились», – сказал член парламента и повернулся к нему спиной.
– Мой отец?
– Да.
Юноша ссутулился, закрыл руками лицо.
Ей так хотелось провести пальцами по его густым волосам, погладить Эймона по плечу. Исма ощущала небывалую легкость, которая изменила весь мир, наполнила его новыми, неведомыми возможностями. В этом новом мире и гнев Аники был преходящим, и выбор Парвиза – не роковым.
Эймон поднял глаза, встретил ее взгляд.
– Можно? – он указал на кровать, рядом с ней. Она кивнула, не решаясь что-либо говорить: голос дрогнет.
Матрас слегка подался под его весом. Эймон взял Исму за руку, его темные глаза были полны сочувствия.
– Мне так жаль, что тебе столько пришлось страдать, – сказал он. – Ты замечательная женщина.
Он похлопал ее по запястью – раз, другой – и выпустил ее руку.
– Но ты должна понять и моего отца.
Ей вовсе не хотелось понимать его отца. Ей хотелось лишь, чтобы Эймон снова и снова притрагивался к ее запястью и ток пробегал по всему ее телу, до самых укромных мест. Словно он там ее и касался.
– Ему труднее, чем другим, – продолжал он. – Из-за происхождения. Особенно поначалу ему приходилось быть осмотрительнее всех прочих членов парламента и порой даже совершать поступки, о которых он сам сожалел. Но все, что он делал, даже неправильное, делалось ради главной цели. Ради служения обществу, ради британских ценностей и общественного блага. В это он искренне верит. И если он порой поступал нехорошо, то по необходимости, чтобы прийти туда, куда ему следовало прийти – стать тем, кем он стал.
Вот он сидит рядом с ней, сын своего отца. Не имеет значения, на каком конце политического спектра он находится, присутствует в его жизни отец или нет, нашелся ли кто-то, кто любит его сильнее, любит его по-настоящему – в конце концов парень всегда окажется сыном своего отца.
– Я не говорю, что это было правильно, – добавил Эймон. Он поднес два пальца к виску, потер. Лунки его ногтей – ровные полумесяцы. – Я в этом плохо разбираюсь. Лучше бы он сам объяснил. Знаешь что – когда приедешь в Лондон, я организую вам встречу. Все устрою. Скажи ему в лицо – потребуй ответа. Он справится. И я думаю, в итоге ты станешь лучше к нему относиться.
– Чтобы я? Лицом к лицу с Караматом Лоуном?
Мистер Британские Ценности. Мистер Укрепляем Безопасность. Мистер Прочь от Ислама. Он скажет: «Да, мне известна ваша семья. Вам же лучше, что избавились и от брата тоже». И Эймон, преданный сын, с грустью, но признает правоту отца.
– Не пугайся. Он будет с тобой вежлив. Ради меня. – Он взял прядь ее волос за кончик, потянул слегка. – Теперь, раз я видел тебя с непокрытой головой, я же тебе почти как брат, верно?
– В самом деле?
– Прости, я слишком на многое притязаю?
Она встала, отвернулась, пожала плечами.
– Нет, все в порядке, – сказала она, постаралась сказать легко, чтобы он почувствовал: его излишняя серьезность была неуместной. – Послушай, я тебя и чаем не напоила, а мне уже пора. Назначена встреча.
– Придешь потом в кафе?
– Сегодня вряд ли. Вернее, какое-то время я там не появлюсь. Подруга пригласила меня пожить у нее до конца весенних каникул.
Это не было совсем уж неправдой. Накануне под конец ужина Хайра сказала: «Ты бы могла поселиться у меня в гостевой комнате на недельку, если здесь тебе легче. Не стоит страдать в одиночестве».
– Но тогда мы больше не увидимся. Я через пару дней уезжаю. Новости живут недолго, прожектор уже сместился с моего отца. И, по правде говоря, мне кажется, я лишаю бабушку и деда их обычной светской жизни.
– Ну что ж, рада, что мы успели объясниться, – сказала она, держась очень прямо, напрягая спину.
– И я тоже. Ладно. Всего доброго. Спасибо, мне было очень приятно каждое утро пить с тобой кофе.
Он шагнул вперед и чуть неуклюже протянул обе руки. А дальше – не совсем объятия, два тела ударились друг о друга и тут же отпрянули. Эймон улыбнулся, откинул с лица волосы жестом, который уже казался ей столь же знакомым, как привычки людей, рядом с которыми она росла. Его пальцы коснулись дверной ручки, и тут он остановился.
– Исма…
– Да? – остатки надежды еще курсировали по ее венам.
Он взял с кухонной стойки пухлый сверток, набитый M&M’s. Соседи вечно подшучивали над любовью тетушки Насим к американским сладостям, приобретенной после поездки за океан в восьмидесятых.
– Это же та самая бандероль, что была при тебе в кафе на прошлой неделе? Разве ты не собиралась отнести ее на почту?
– Все забываю, – сказала она.
Он сунул бандероль под мышку.
– Отправлю из Лондона.
– Да не надо.
– Мне это нетрудно. И так будет дешевле и быстрее.
– Ну хорошо. Спасибо.
– Пока, сестренка! – подмигнул он, вышел и закрыл за собой дверь.
Она выбежала на балкон. Через несколько мгновений он вышел на улицу, распрямив плечи, словно сбросив груз разговора, общения с ней. Он двинулся прочь, не оглядываясь, широкими, свободными шагами.
Исма опустилась на колени на пыльный балконный пол и заплакала.
Эймон
3
Высоко над замершей без движения Северной Окружной скользил каяк, две утки гребли в кильватере. Эймон остановился на дорожке, тянувшейся вдоль канала, глянул через ограждение. Сплошное загромождение машин в обе стороны. Столько лет, застревая внизу, в пробках, он принимал этот акведук за один из множества мостов, не догадываясь, что над головой у него проплывали малые суда и водяные птицы. И так всегда: еще и еще Лондоны внутри Лондона. Он забил в телефон «канал над Северной Окружной», и выкатилась хроника с бомбой, заложенной на этом мосту ИРА в 1939 году. Как только диктор принялся излагать последствия, какие могли бы наступить, будь мост взорван, Эймон посреди фразы нажал «стоп» и поспешил прочь.
Но денек не располагал к переживаниям о хрупкости всего сущего. Самое начало апреля, Лондон захватила весна, в Маленькой Венеции, куда Эймон добрался по бечевнику, сладострастно раскрывались цветки магнолии. Теперь он шагал по нетронутому цивилизацией участку земли, кусты и сорняки распространялись повсюду, порой настолько высокие, что ухитрялись скрыть индустриальную мерзость вдалеке, порой им не хватало для этого роста. Потом пейзаж вновь изменился, сделался красивым, почти сельским: лебеди на берегу, желтые почки деревьев, человек и собака храпят на крыше маленькой яхты, небо – синий простор с разводами белого. Исма – незримый спутник – шагала с ним рядом, лицо ее, как всегда, напряженно-сосредоточенно, и все же иногда он заставлял ее улыбнуться. Даст ли она о себе знать, когда приедет в Лондон? Едва ли. Несмотря на все старания – несмотря на то, что при последней встрече они поговорили начистоту, – истории их отцов вынуждали к отчуждению. Он пытался вообразить, каково это, расти, зная, что твой отец – фанатик, а его гибель – загадка, побуждающая строить самые ужасные предположения, но эти попытки разбивались о его наивную неспособность понять, как вообще в Британии мог появиться и жить такой Адиль Паша.
Эймон свернул с дорожки вдоль канала перед многоэтажками, воплощением «регенерации», и вскоре оказался на Илинг-роуд, прошел мимо магазина Гуркха, мимо халяльной мясной лавки Гама, индуистского храма с изысканной резьбой по известняку, мимо жизнерадостных кафешек и ларьков. Он не мог в точности указать, что именно здесь было ему знакомо, но был вполне уверен, что в детстве много раз видел эту улицу из окна автомобиля. «Едем», – односложно извещал отец перед ежегодной экскурсией в дом двоюродного деда на Ид-аль-Фитр, праздник, смысл которого мать поясняла так: «конец месяца, в который никто из нас не соблюдал пост на Рамадан». В этот единственный день в году отец превращался в незнакомца, и Эймон, ничего не понимая, видел одно: мать это огорчает так же сильно, как его самого. В окружении родичей Карамат Лоун растворялся в чужом языке, с иными жестами и интонациями – иными, даже если он снова переходил на английский. Однажды, когда Эймону было то ли девять, то ли десять лет, Ид-аль-Фитр наступил сразу после Рождества. У них гостила американская часть семьи, каждый день распланирован – поездки, всякие развлечения с двоюродными братьями и сестрами. «Можете в этом году не ездить», – снизошел отец после осторожных упрашиваний, благоразумно приуроченных к концу рождественского ужина, и отправился в одиночестве. На следующий год все свелось к вопросу: «Хотите поехать?» – и вроде бы отец не обиделся, когда жена и дети ответили отрицательно. А когда Эймон подрос настолько, что, пожалуй, захотел бы вникнуть в эту сторону отцовской жизни, остававшуюся для него тайной, как раз началась вся эта история с фотографиями из мечети и отец поссорился с родичами из-за тех мер, которые вынужден был принять во избежание скандала.
Эймон увидел впереди мечеть, перешел через дорогу, чтобы оказаться от нее подальше, потом вернулся, чтобы не подумали, будто он боится подойти к мечети. Вечно все рассуждали о белом расизме, с которым-де столкнулся отец, когда некоторые газеты вздумали причислить его к экстремистам, но на самом деле это лондонская община мусульман повернулась спиной к Карамату Лоуну и лишила его депутатского кресла, забыв про все добро, какое он сделал своим избирателям. Только потому, что он, как просвещенный человек, выразил предпочтение церковным правилам перед обрядами мечети и напомнил британским мусульманам о необходимости выбираться из темных веков, если они претендуют на уважение сограждан.
По Хай-роуд с грошовыми магазинчиками и лавками ростовщиков, то и дело поглядывая на белую дугу стадиона Уэмбли – хоть какая-то знакомая примета, потом на север к Престон-роуд, где уже начинался спальный, пригородный район. Любой из этих тянущихся рядами, стена к стене, домов, мог быть тем, где он из года в год проводил Ид-аль-Фитр, сидел, прижавшись к матери, а она пыталась вытолкнуть его из этого союза на двоих, понимая, что ему бы хотелось побегать во дворе, поиграть в крикет с двоюродными братьями – они звали его, но его сбивали с толку их интонации: искреннее ли это дружелюбие или всего лишь любезность. Сестра, вовсе не склонная заключать с кем-либо оборонительные союзы, отправлялась с девочками наверх и радостно предавалась родственным чувствам, которые рассеивались сразу же по возвращении в Холланд-парк. Папина дочка, говорили о ней все, и она доказала свое сходство с отцом, сделав уже к двадцати двум годам карьеру в инвестиционном банке на Манхеттене.
В тех редких случаях, когда Эймон думал об отцовской родне, ему вспоминалась лишь неловкость и отчужденность ежегодных визитов, но встреча с Исмой напомнила ему о других, более нежных чувствах. В особенности о самом младшем из двоюродных братьев отца, который однажды заклеил ему пластырем и залечил поцелуем ободранный локоть, когда Эймон навернулся в саду. И не напоминал ли он Исме Парвиза, думал он теперь, юного брата, о котором она почти не говорила, близнеца той красивой девушки на фотографии?
Он проходил мимо изогнутых, отходивших вбок переулков, и откуда-то знал, что они добавились к сети основных дорог совсем не так давно, как кажется. Дистанция между юностью отца и его собственной проступала здесь намного отчетливее, чем в западной части Лондона. Вот он, Лондон, каким знал его в детстве Карамат Лоун, здесь стояли дома зажиточных родственников, и юноша мечтал когда-нибудь зажить не хуже, пока сидел до поздней ночи в тесной брэдфордской квартирке и готовился к экзаменам. Только ночью он и мог разложить книги на единственном столе, на котором днем готовили еду, потом за ним ели, и здесь же устраивалась шить его мать-портниха. На стене напротив – большой постер с Каабой, правоверные окружили святыню со всех сторон и простираются перед ней. Эту подробность Эймону подсказала фотография, одна из немногих, которые сохранились с тех лет у отца. И об этом он всегда стеснялся расспрашивать.
Наконец Эймон добрался до улицы, где выросла Исма – за углом от застроенной магазинами части Престон-роуд. И теперь, дойдя до цели, он вдруг усомнился в своем решении не отправлять посылку по почте и прошел еще немного по Престон-роуд, мимо еврейской булочной бок о бок с исламским книжным магазином подле румынского мясника, – прежде чем развернулся решительно и вновь направился к улице Исмы. Он не мог отделаться от ощущения, что за этими дверями прячется часть его детства, его отца, которую он слишком поспешно отбросил. Он постучал в дверь облицованного штукатуркой с каменной крошкой дома, открыла пожилая, съежившаяся от старости женщина в Пенджабе и толстом кардигане: ее внутренний термометр был настроен в более жаркой стране.
Это, конечно, соседка, друг семьи телушка Насим, у которой сестра Исмы поселилась на то время, пока изучает юриспруденцию в Лондонской школе экономики. Эймон сообщил, что привез подарок от Исмы, и старушка широко распахнула дверь, подняла руку и коснулась ладонью его щеки, а затем повернулась и повела его в дом со словами: «Заходи, выпьем чаю».
Надписи арабской вязью на стенах, лестница с ковром, пластмассовые цветы в вазе, запах специй в кухне, хотя вроде бы ничего не готовится: нахлынули воспоминания о доме двоюродного дяди и вместе с ними стыд за то, как его все это смущало. Он вынул из рюкзака послание Исмы и передал его старушке, та потрясла конвертом, угадала, что внутри, и зашлась счастливым смехом.
– Такая заботливая, наша девочка. Чаю – с сахаром? – И на его отказ: – Вы, англичане, в чай никогда сахар не кладете. Мои внуки точно такие же. Мои дочери – середка на половинку, одна кладет, другая нет. Как вы познакомились с Исмой? Чем зарабатываете на жизнь?
Ее позабавила история о том, как молодого мужчину пришлось выручать, ведь у стойки с кофе никого не оказалось, но сообщение об академическом отпуске вызвало неодобрительную гримаску, и Эймон поспешил уточнить: «вероятно, снова буду работать консультантом, но в фирме-бутике». «Помогать людям выбирать одежду?» – уточнила она, и Эймон не сразу сообразил, каким образом слова «консультант» и «бутик» сложились в ее голове и дали такую картинку. Он объяснил, что к чему, и старушка рассмеялась, похлопала его по руке, и он тоже засмеялся, пожалев вдруг, что не знал свою бабушку по отцу, свою Дади. Она умерла за год до его рождения, а вскоре за ней последовал и дед, продавец газет, – «смерть от беспомощности», пояснял отец Эймона.
И вот уже старушка жарит для него самосу[3], а он, как велено, облизывает кончик нитки и продевает в ушко иглы. Она переехала в Лондон из Гуджранвалы в пятидесятые, сообщила старушка, а его бабушка и дедушка чуть позже из Сиалкота[4]. Нет, он не говорит на пенджабском и не владеет урду. «Только английский?» Французский немного.
– Мой отец служил в англо-индийской армии во время Первой мировой войны. Одно время был и во Франции, его поселили в семейном доме. Муж и сыновья были на фронте, оставались только женщины. Je t’adore[5], говорил он детям и годы спустя. После его смерти я все гадала, кто же научил его этим словам. Так, вытяни руку.
Оказалось, это ради него нужно было заправить нитку в иголку: старушка заприметила у него на рукаве болтающуюся пуговицу, и теперь ему пришлось разглядывать пробор между крашенными в черный цвет волосами, пока хозяйка, склонившись над рукавом, приводила все в порядок, не умолкая при этом ни на минуту.
– Шукрия, – неуклюже выговорил он на урду, и после небольшой паузы ему показалось, будто чего-то недостает. – Тетушка, – добавил он и был вновь вознагражден прикосновением ее сухой ладони к щеке.
Все эти ласки и щедрое чаепитие Эймон понимал как обычное проявление пакистанского гостеприимства, о котором отец поминал со вздохом, сожалея порой, что его дети живут совсем уж «по-английски», на что мать отвечала: «В теории это замечательно, однако если сталкиваешься с этим вживую, понимаешь, как это назойливо и утомительно».
Но тут хозяйка сказала:
– Значит, Исма отправила тебя к нам познакомиться?
Он отложил самосу на тарелку. Стало вдруг совершенно ясно, что угощение он получил по ошибке.
– Не совсем. Вообще-то, нет. Я обещал ей отправить посылку из Лондона, просто выдался такой славный денек, я решил прогуляться и заодно занести вам.
– Шел сюда пешком? Из самого Ноттинг-Хилла?
– Отличная прогулка. Я люблю отыскивать новые уголки в Лондоне – сегодня обнаружил канал, – сказал он в надежде, что тем самым рассеет заблуждение тетушки Насим и ни ему, ни ей не придется уточнять, в чем оно состояло.
– А, она тебе говорила, как любит гулять вдоль канала.
Эймон снова взял самосу и впился в нее зубами. Пусть Исма сама и объяснит ей, что к чему, в ближайшем разговоре – уж конечно тетушка Насим метнется к телефону, как только выпроводит его за дверь.
– Я ж ее знаю с того самого дня, как она появилась на свет. Ее бабушка стала первой моей подругой в Лондоне. Мы жили тогда возле Хай-роуд, совсем не так, как сейчас. Рядом вообще никого из наших. И однажды я заприметила на другой стороне улицы женщину в Пенджабе. Я так и бросилась к ней через дорогу, схватила ее за руку, и мы стояли там и разговаривали долго-долго, пока муж не вышел меня искать. Когда мы переехали на эту улицу, мы им сказали: переезжайте с нами, нельзя же нам расставаться! И они тоже переехали. Здесь родилась Исма, здесь и выросла. Столько печали в ее жизни, ей так рано пришлось заботиться о близнецах. Пора уже, чтобы и о ней кто-то позаботился.
От этого, все более его смущавшего, разговора Эймона отвлекли шаги – кто-то спускался по лестнице.
– У нас гость. Прекрасный молодой человек. От Исмы.
Шаги двинулись прочь, и старушка понизила голос:
– Это Аника. Спустится снова, когда приведет себя в порядок. В мое время девушка либо покрывала голову, либо красилась, а сегодня все хотят делать все одновременно.
И вместо того чтобы уйти, как собирался, Эймон потянулся за следующей самосой. Несколько минут спустя шаги снова приблизились. Девушка оказалась меньше ростом, чем представлялось ему по фотографии – даже миниатюрная, – но в точности такая же красивая. Эймон встал, остро чувствуя жир на пальцах и одновременно желание отколоть этими самыми пальцами белую вуаль, занавешивавшую лицо девушки. Она глянула на него озадаченно, без слов понятно – не в характере Исмы посылать молодого человека знакомиться с ее родными. Старая дама представила его по имени (фамилию он так и не назвал), но лицо Аники не столько изменилось, сколько окаменело:
– Не А, тетушка – Э. Эймон Лоун, не так ли?
– Исма рассказывала вам обо мне?
– Что вам здесь нужно? Откуда вы знаете мою сестру?
– Он познакомился с Исмой в Нортгемптоне, в кафе, – пояснила старуха. Она встала рядом с Эймоном и положила руку ему на локоть, извиняясь не только за поведение девочки, но и за огорченное «О», которое вырвалось у нее самой, когда девушка произнесла его фамилию. – Он к нам пешком шел от самого Ноттинг-Хилла, принес мне M&M’s от Исмы. Вдоль канала шел.
Девушка глянула на пакет, надписанный почерком Исмы, потом на Эймона, явно была сбита с толку.
– Приятная прогулка. Канал проходит над Северной Окружной, по акведуку. Я и не знал. ИРА подложила там бомбу в 1939-м. Если бы бомба взорвалась, затопило бы Уэмбли.
Насчет Уэмбли он вовсе не был уверен, но хотелось сказать что-то интересное, чтобы девушка поняла: он не какой-то там представитель золотой молодежи, которому не место ни в жизни Исмы, ни в этой кухне, Исме было о чем поболтать с ним за кофе.
– Можно об этом хронику посмотреть. Забить в поиск «бомба на канале Северной Окружной» или что-то в этом роде, и появятся ссылки.
– Отлично – прекрасная идея для ГДМ, верно?
– Я не знаю, что такое ГДМ.
– Гугл для мусульман. Тетя, Исма что, ничего тебе об этом человеке не рассказывала?
– Давайте позвоним ей все вместе, – жизнерадостно предложила тетя Насим, а девушка, она вела себя с каждой минутой все более странно, ответила:
– Пожалуйста, не заставляй меня разговаривать с ней. Перестань. И вообще мне пора. А вы, мистер Лоун, вы же доставили конфеты, дело сделано, можете проводить меня.
Тетушка издавала какие-то протестующие звуки, но Эймон, конечно, последовал к выходу за девушкой. Та молчала, пока они не дошли до угла, и тут вдруг резко развернулась на каблуках, лицом к нему:
– Что происходит?
– Честное слово, я не знаю, о чем вы. – Он даже руки поднял, сдаваясь. – Я всего лишь принес посылку от Исмы. Как ваша… тетушка уже говорила, мы познакомились в кафе. В Массачусетсе. Подружились, можно так сказать. Два британца встретились за границей.
Человек в ярко-красном костюме, с виду годами не мывшийся, остановился возле Аники и продемонстрировал кусок грязного меха:
– Знаете мою кошку?
Не успел Эймон рыцарски защитить девушку, как Аника протянула руку и принялась гладить этот свалявшийся мех, точно мягчайшую норку:
– Разумеется, я знаю Мог, Чарли. Мы с ней старые друзья.
Мужчина радостно загукал, сунул мех в карман, ближе к сердцу, и побрел дальше.
После этой минуты чистейшей доброты резкость, вновь появившаяся в голосе Аники, стоило ей опять обратиться к Эймону, задела его:
– Это никак не объясняет, зачем она просила вас пойти к нам.
– Она и не просила. Я предложил отправить посылку из Лондона.
Не мог же он признаться этой девушке, что в нем вдруг вспыхнул интерес к забытой части жизни отца, и потому он пробормотал:
– Ладно, мне чуточку неловко, но дело в том, что я увидел у Исмы фотографию ее сестры и захотел удостовериться, неужто девушка и в самом деле может быть такой красивой.
Она глянула на него с отвращением – а чего же еще он заслуживал после таких слов – и, не говоря больше ни слова, зашагала прочь.
* * *
Электричка отчалила от станции Престон-роуд, Эймон слегка повернулся на сиденье, разглядывая дома вдоль дороги. Из-за стены, огораживавшей чей-то двор, из-за каких-то садовых построек вдруг взвилась в воздух девочка, зависла на миг, исчезла, снова взлетела. Батут. Она раскинула руки и ноги, точно морская звезда, и хотя девочка не могла его видеть, Эймон вскинул руки, подражая ее движениям. И продолжал смотреть в окно, когда поезд, набирая скорость, оставил Престон-роуд позади.
Когда же Эймон наконец отвернулся от окна, девушка, стоявшая в дальнем конце почти пустого вагона, подошла и села рядом.
– Ты живешь один? – спросила Аника.
– Да.
– Поехали к тебе.
* * *
После этой дерзкой реплики она почти ни слова не произнесла на всем пути от Престон-роуд до Ноттинг-Хилла. Поначалу Эймон пытался нарушить молчание и поговорить об Исме, но из ее краткого ответа явствовало, что сестры вовсе не так дружны, как утверждала Исма.
– Она тебе говорила… – начал было он, а девушка отрезала:
– Теперь я вижу, что список вещей, о которых Исма умалчивала, куда длиннее, чем я в состоянии поверить.
И этим, разумеется, закрыла тему.
По дороге от метро к дому девушка пялилась на здания и все прочее, словно турист, и Эймону стало неловко: живет в роскошном районе, а ведь не работает. Это чувство неловкости только усугубилось, когда они вошли в квартиру, арендованную и обставленную его матерью – свободная планировка объединяла кухню, гостиную и столовую суммарной площадью чуть ли не со стадион, и Аника переспросила:
– Ты правда живешь тут один?
Он кивнул, предложил чай или кофе. Она выбрала кофе и отправилась гулять по квартире, поглядывая на фотографии в рамках, расставленные вдоль полок, – семейные, с выпускного, с помолвки его друзей Макса и Элис.
– Кто из них твоя подружка? – спросила она, указывая на фотографию с помолвки.
Он стоял на другом конце квартиры, у кофемашины, однако его громогласное «Никто, у меня никого нет» разнеслось бы и по вдвое большему помещению. Он подождал, пока Аника вернулась в ту часть студии, что служила кухней, и скользнула на высокий стул у стойки, и только тогда поинтересовался:
– А у тебя? Есть парень?
Аника покачала головой, окунула палец в кофе, проверяя, насколько густая в нем пенка, не желая смотреть ему в глаза. «Почему ты сюда пришла?» – вертелось у него на языке, но он не мог задать этот вопрос, она бы встала и ушла, а ему, кажется, вовсе этого не хотелось, правда, пойди пойми, чего ждать от молчаливой красавицы в хиджабе, которая прихлебывает кофе у тебя на кухне.
– Исма предпочитает тюрбаны, – сказал он, просто чтобы что-то сказать, указал жестом на ее головной покров.
Она отколола вуаль, аккуратно ее сложила и оставила лежать на кухонной стойке между ними, затем стянула с головы и плотно прилегающую шапочку. Тряхнула головой, и волосы, длинные, темные, рассыпались по плечами, будто в рекламе шампуня. Она поглядела на него, словно ожидая его действий.
Эймон догадывался, как себя вести, когда девушка напрашивается в гости и начинает раздеваться. Нельзя сказать, чтобы он впервые попал в подобную ситуацию. Вот только он не был уверен, что это та самая ситуация. С другой стороны, какая же, если не та самая? Он подался вперед, уперся локтем в стойку, а руку вытянул по стеклянной столешнице между ними, ладонью вверх, так близко к ее пальцам, что это вполне можно было принять за приглашение, но на достаточном расстоянии, чтобы девушка могла это приглашение игнорировать. Аника одним глотком прикончила кофе, тыльной стороной кисти провела по губам, слегка размазав помаду, и накрыла его запястье своей ладонью. На ее коже – немного кофейной пены и помады. Он услышал грохот своего сердца, пульс зачастил от ее прикосновения. И тогда девушка улыбнулась, наконец-то. Взяла другую его руку, приложила к своей груди, через ткань. Этот жест тоже показался ему поначалу странным, но тут он понял – не к груди она прижимала его руку, а к сердцу, которое колотилось так же неистово.
– Мы заодно, – сказала она, и в ее голосе звучало обещание, которое сделало «ситуацию» знакомой – и ошеломляюще небывалой.
* * *
Наутро он уткнулся носом в диван, вдыхая ее запах. Все в доме – стены, кровать, диван – мечено ее запахом. Он бродил от одной поверхности к другой, его чувства были переполнены ею.
Оглядел свою комнату. Как это возможно – почему все выглядит в точности как накануне? Должно бы выглядеть так, словно по дому пронеслась буря. Где разбитые вазы, разорванные шторы, опрокинутая мебель? Почему ни на чем не отразилось смятение чувств, перевернувшее его жизнь? Он остановился перед зеркалом, потрогал царапину на плече, будто святыню. Хотя бы это осталось. Он сложил ковшиком руки, поднес их к лицу, вдохнул. Так он теперь будет молиться.
Поначалу Аника смущалась, была настороже. Первый поцелуй прервала, принялась снова надевать хиджаб, кое-как он умолил ее остаться. А потом маятник качнулся в другую сторону, она словно пыталась ему доказать, что и сама хотела остаться, так, как демонстрировали это определенного сорта девочки-подростки, с которыми юному Эймону всегда становилось неловко – они отчего-то думали, что парню постарше нужно отдаться, ничего не требуя взамен. Вот почему он остановил Анику, показал ей, что так дело не пойдет, и она сказала: «А ты хороший», таким тоном, словно ее это удивило, и вот тогда-то они принялись изучать друг друга, медленно-быстро-медленно, как впервые познающие друг друга любовники, пробуя, исследуя, по кирпичику добавляя новое знание друг о друге.
На рассвете он проснулся и увидел, что она уже поднялась с постели, до которой они в итоге добрались. Услышав спозаранку шум воды в душе, он подумал, не планировала ли Аника уйти, не прощаясь. Но вот она вышла из душа, и ее шаги направились вовсе не в сторону двери. Полежав еще немного, он вытолкнул себя из кровати и побрел в гостиную. Там он застал Анику на молитве, она расстелила полотенце вместо коврика, вуалью кое-как, словно обычным шарфом, обмотала голову, не стала тщательно закалывать и шапочку под покров не надела. Она ничем не показала, что заметила его присутствие, только плечи слегка шевельнулись, отодвигаясь от его обнаженной фигуры. Ему полагалось сразу выйти, но он застыл, глядя на эту девушку, незнакомку, простиравшуюся перед Богом в той самой комнате, где несколько часов назад она опускалась на колени совсем не за этим. Но она так глубоко погрузилась в мир, далекий от телесного и чувственного. Это вынудило Эймона вернуться в постель, гадая, вернется ли она.
– О чем ты молилась? – спросил он ее, когда она пришла и принялась расстегивать рубашку с длинными рукавами. Она стояла к нему спиной, он смотрел ей в затылок.
– Молитва – не транзакция, мистер капиталист. Она для того, чтобы начать день правильно.
– Ты и лифчик для Бога надела? – уточнил он, когда она расстегнула верхние пуговицы. Ему так хотелось, чтобы она рассмеялась вместе с ним. – Ты думаешь, его отвлечет твоя… привлекательность?
– Кое-что другое получается у тебя лучше, чем болтовня.
Эти слова и обрадовали его, и обидели. Он сдержался и не возразил, что то же самое мог бы сказать о ней самой. В те считаные разы, когда можно было бы поговорить, Аника предпочитала подложить руку под голову и уставиться в потолок или повернуться к нему спиной и уснуть, прижав стопы к его лодыжкам. И близость в этой позе, и отвержение. И теперь он смотрел, как она раздевается, пока не осталось ничего, кроме белого шарфа на голове, один конец падал на грудь, только-только ее прикрывая, другой Аника перебросила через плечо.
– Оставить? – спросила она. Он уже знал, что всякий раз, предлагая что-то новое, она переспрашивает, не потому, что сомневается в его желаниях, как он подумал вначале, а потому, что хочет услышать полное страсти «да». И он заколебался, хотя реакция его тела сама уже была ответом, стоило Анике дотронуться до своего соска сквозь белую ткань – какой контраст между темным и светлым. Он потянулся к ней, но девушка отступила на шаг и повторила вопрос.
– Да, – сказал он. – Прошу тебя.
Потом он поднял с дивана эту белую полоску ткани, обмотал ее вокруг бедер и с обезьяньим криком постучал себя по груди. Перед уходом Аника надела на голову ту плотно прилегающую вещицу, которую именовала «шапочка-чепец», не обращая внимания на его подначки, что это, мол, тавтология, все равно что «напиток-чай» или «хлеб-лепешка», она отыскала у него в шкафу синий шарф и принялась обматывать его вокруг головы.
– Зачем тебе это нужно? – спросил он, и она, проведя концом шарфа по его шее, ответила:
– Я сама решаю, какие части моего тела могут видеть все, а какие только для тебя.
Ему это понравилось. Вопреки его разуму и чувству, понравилось. Тупая скотина.
После завтрака они улеглись на диване в прямоугольнике солнечного света, и то ли причина в узком диване, то ли в том, что ей пора было уходить, но Аника наконец-то прижалась к нему и голову положила ему на грудь.
– Так вот, – осторожно приступил он, – Исма говорила, вы близки.
Молчание. Видно, зря он упомянул Нему. Он чувствовал необъяснимую вину перед Исмой – строгой, набожной. Она бы их делишки не одобрила. И если он это понимал, то, конечно, понимала и Аника. Он запустил пальцы ей в волосы, гадая, не откажется ли Аника от новых свиданий, опасаясь неодобрения сестры. Подумал об этом и изо всех сил притянул ее к себе.
– Мы были близки, – заговорила она. – Но больше я не позволю ей вмешиваться в мою жизнь. Ты продолжаешь общаться с ней?
– С тех пор как вернулся сюда, нет. Но я думал, надо сообщить ей, что я побывал у тетушки Насим. Или ты предпочтешь, чтобы я ей не писал и не звонил?
– А ты сделаешь так, если я попрошу?
– Кажется, я способен на любое безумство, стоит тебе попросить, – ответил он, проводя пальцем по родинке на тыльной стороне ее кисти. – И мне это нетрудно, ведь она мало что для меня значит. Думаю, мы оба понимали, что это всего лишь отпускное знакомство, которое не продолжится в обычной жизни.
Другую проблему – их отцов – он не считал нужным затрагивать в ту минуту, когда они двое лежали, обнаженные, рядом.
Снова пауза, а потом она спросила:
– Скоро мне уходить – ты захочешь увидеться снова?
– Не может быть, что ты сомневалась.
– Если эти отношения надолго, тогда я попрошу тебя о том, что и правда может показаться безумством. Я хочу быть твоей тайной.
– То есть как?
Она опустила раскрытую ладонь ему на лицо и медленно провела от его глаз к губам.
– Я никому не буду рассказывать про тебя, ты никому не будешь рассказывать про меня. Мы останемся тайной – только для нас двоих.
– Я ведь не спрашиваю, откуда у тебя та или другая фантазия, – продолжала она, проталкивая обнаженную ногу между его бедер.
– А, так это твоя фантазия, да? – Эймона уже поглотило раскачивающееся движение ее тела, скольжение ее кожи по его коже.
– Не хочу, чтобы подружки выпытывали, когда я их с тобой познакомлю. Не хочу, чтобы тетушка Насим приглашала тебя на обед. Не хочу, чтобы Исма подбиралась через тебя ко мне. И чтобы люди судили и рядили о нас. Не хочу, чтобы ты что-то такое хотел. Ты должен хотеть только меня, здесь, с тобой. Скажи «да».
– Да.
Да, да, да.
* * *
В следующие дни он выяснил, что ради пущей таинственности номер ее мобильного он не получит, не сможет общаться с Аникой в интернете (он не сумел ее там найти, сколько ни искал), ему не разрешается заранее знать, когда она появится и когда исчезнет. Она возникала в некий момент, порой так ненадолго, что они даже не успевали полностью раздеться, а порой оставалась на ночь. «Тайна» оказалась мощным афродизиаком, и сила этого приворотного зелья только возрастала со временем, каждый миг был наполнен шансом внезапного ее появления, так что, отлучаясь из дома, он стремился как можно скорее вернуться, и каждый раз, когда ему слышались шаги или чудилось, будто нажимают кнопку звонка, он бросался к двери. Вскоре он понял, что почти ни о чем другом не способен думать, только о ней. Причем думал не только о сексе, но о всякой всячине: как она сосредоточенно чистит зубы, отбивая на раковине ритм, отсчитывая число движений – вверх-вниз и вбок туда-обратно; как перед душем брызгается его одеколоном для бритья, уверяя, что после мытья останется слабый-слабый запах, она одна будет его чувствовать; как ее лицо превращается в мультяшную рожицу – глаза прищурены, губы плотно сжаты, нос сморщен – когда она ест кусочки лимона с солью, а она всегда ела их вприкуску с утренним чаем; с какой точностью она готовит по рецепту, прикусывая от усердия губу и тщательно отмеряя все ингредиенты, хотя его кулинарные импровизации не забывает нахваливать. Как Аника сушит волосы полотенцем, как балансирует, сидя по-турецки на кухонном стуле, как на ее лице проступает удовлетворение, когда Эймон берет ее стопы в ладони и разминает их, массирует.
Поначалу он боялся, что однажды она исчезнет, просто решит не приходить больше. В ее манерах была такая неровность: то страсть, то отдаленность. Однажды она даже вырвалась в самый неожиданный момент, так что он вскрикнул в отчаянии, заявила: «Нет, не могу», быстро оделась и ушла, ничего не объясняя. Он подозревал, что это ее Господь, его требования заставляют Анику отказываться от того, от чего ей, это же очевидно, вовсе не хотелось отказываться, и он понимал, что этот спор ему не выиграть, оставалось только сидеть тихо и надеяться, что упрямая натура Аники не позволит никакому абстрактному существу управлять ее жизнью.
Иногда он подумывал, не позвонить ли Исме, хотя бы поговорить с кем-то, кто знает Анику, хотя бы услышать ее имя. Но Аника ему не велела, и он опасался влезать в ссору между сестрами из-за какого-то, как он понял, наследства. «Она взяла то, что принадлежало мне. У нее были кое-какие права, но в основном это мое. От матери. А она это у меня отобрала». Хотя Эймон не мог себе представить, чтобы Исма присвоила чужое, но он допускал, что она решилась по финансовым причинам продать семейную реликвию и не сочла нужным обсуждать это с сестрой, о которой порой отзывалась как о ребенке, все еще нуждающемся в присмотре.
– А что говорит по этому поводу твой брат? – уточнил он.
Для Эймона этот брат, Парвиз, оставался призраком, двусмысленным, то союзником, то соперником. Двусмысленность возникала из-за того, что Аника рассказывала о брате обрывками. В детстве он был ее постоянным спутником, товарищем в приключениях и преступлениях – тень, то опережавшая ее, то следовавшая позади, близнец, не отделимый от нее, вечно погруженный в себя, не одобрявший ее друзей («само собой, это все были парни постарше»), но помогавший ей хранить эти отношения в тайне от Исмы и от тетушки Насим, а сам он вечно бывал влюблен в ту или иную подругу Аники, но они все утверждали, что любят его как брата (знакомое Эймону злосчастье, школьная подруга сестры, Тилли, длинноногая, с пухлыми губами, она тоже… «Ничего не хочу знать об этом», – перебила его Аника и тем исцелила рану, которую сама же нанесла, заговорив о старших мальчиках). Но после школы их пути разошлись. В отличие от Аники Парвиз не получил стипендию и, не желая в самом начале взрослой жизни обременять себя кредитом на образование, предпочел отправиться в путешествие по освященному временем обычаю британских юношей. На этом брат исчезал из рассказов Аники.
– Я не успела рассказать ему, что сделала Исма. Когда он вернется, я все расскажу.
– А когда он собирается домой?
Аника пожала плечами и продолжала щелкать по фотографиям на его ноутбуке, прослеживая жизнь Эймона от младенчества доныне, все эти семейные сборища, все эти подружки, стрижки, модные прикиды, неудачные моменты, когда фотограф застигал свою жертву врасплох.
– Никак не могу понять – с ним ты более близок, чем с сестрой? – Она увеличила фотографию, на которой Эймон обнимал за плечи отца, оба в одинаковых футболках с надписью LONE STAR[6], похожие во всем, от улыбки до позы.
Аника, в отличие от сестры, вроде бы не интересовалась политической стороной жизни его отца. Порой Эймон думал: может, она была слишком маленькой, когда ее отец умер, и попросту не знает, как отозвался о нем Карамат Лоун.
– Он знал, что Исма собирается в Америку, и тут он сам взял и уехал. Я все сумею ему простить, когда он вернется, но до тех пор у меня на него зуб.
Ему показалось это несправедливым – сердиться на девятнадцатилетнего парня только за то, что он предпочел повидать мир, а не сидеть дома с сестрой, – но тут Аника увеличила следующую фотографию: Лоуны, и родители, и дети, позируют в карнавальных костюмах семейки Аддамс, и Эймон одернул себя: сиротство, конечно же, соединило близнецов куда более прочными узами, чем он, нежно любивший сестру, но общавшийся с ней мало, способен вообразить.
Да и многого другого он не умел понять в Анике. По большей части эта загадочность добавляла ей привлекательности, но однажды утром, недели через две после их знакомства, Эймон проснулся раздосадованный. Накануне он вернулся из булочной за углом и обнаружил записку, просунутую Аникой в щель для писем: «Была. Ушла». Он отменил все дела на вечер в надежде, что она вернется, но она больше не появилась, и вся таинственность, которой он до той поры наслаждался, вдруг обернулась утомительной игрой, где водит исключительно девушка. Импульсивно он собрал вещи для недельной поездки и сел на поезд – одноклассник давно звал его в Норфолк погостить. Поначалу он даже тешил себя мыслью, как Аника день за днем стучится в его дверь, и все впустую. Пусть теперь на себе испробует, каково это – ждать в неопределенности. Но на вторую ночь, когда хозяева уснули, Эймон позвонил личной секретарше отца и попросил срочно заказать ему такси, чтобы немедленно вернуться в Лондон.
Он приехал в три часа ночи, поднялся, едва не засыпая, по лестнице к своей двери и обнаружил фигурку, свернувшуюся клубочком прямо на лестничной площадке, с дверным ковриком вместо подушки. Он лег рядом, она открыла глаза, и, увидев в них счастье, он испытал восторг – и стыд.
Они вошли в квартиру, он прямиком направился к полке, где стояла глиняная миска с запасными ключами, и протянул связку девушке, чтобы она могла открыть дверь в любое время дня и ночи. Она боднула его головой в плечо, шепнула: «Не надо быть таким добрым». Он спросил, что это значит, но вместо ответа она поцеловала его – медленно, глубоко.
Что-то изменилось в их отношениях за ту ночь. Когда он, проснувшись, услышал звуки готовящегося завтрака и прибрел в кухню, Аника перестала на миг взбивать смузи и показала ему таблицу, в которой отметила дни и часы, когда ему не следует ее ждать – когда она будет в кампусе, на учебе, а еще вечером в среду тетя Насим всегда ждет ее к ужину, а еще каждый день с трех до пяти.
– А это что? – спросил он, и она, слегка ущипнув его за плечо, сказала:
– Оставь женщине хоть одну тайну.
– Ладно, ладно. Вычеркни заодно середину воскресного дня, – сказал он.
Она поцеловала его в плечо – там, где прежде ущипнула.
– Семейный обед Лоунов в Холланд-парке. Очень все аристократично, да? Сплошные «прошу вас» и «благодарю», «прошу прощения» и беседы о погоде?
– А давай в ближайшее воскресенье ты пойдешь со мной и сама посмотришь?
Аника отступила на шаг. Из одежды на ней только и было, что его футболка, и стоило ей вот так свести плечи, вид у нее сделался уже не соблазнительный, а жалкий. Значит, она все-таки знала и про его отца, и про своего. Он схватил ее руки, сжал, убеждая и ее, и себя: они справятся с разговором, который, он понимал, неизбежен.
– Я понимаю, тебе это нелегко. Исма рассказывала мне. О твоем отце. И что мой отец сказал о нем.
– Ты знаешь о моем отце?
– Да.
– Зачем она тебе рассказала? Мы никому об этом не говорим.
– Если у вас восстановятся отношения, спросишь ее.
Она отошла, налила смузи в стакан, оставила возле блендера, вернулась к нему. Плечи все так же напряжены, в глазах недоверие, как в первую их встречу.
– Что она еще тебе рассказала?
– О ком?
– Не о ком. О чем еще. Что еще она рассказала об отце.
– Все хорошо, – сказал он, касаясь ее руки. – Все уладится. Ты даже никогда его не видела. Никто не осудит тебя из-за него.
– Даже твой отец? – Она опустилась на высокий стул у кухонной стойки и пристально смотрела на Эймона.
– Он – никогда. Он говорит, человек есть то, что сам из себя сделал. – Эймон поднялся, развел руками. – За одним исключением, для собственного сына. Сына он балует, даже если тот ничего не добился.
– Он балует тебя?
– Да. Моя сестра пошла в отца, она удовлетворяет его честолюбие. А мне досталась вся забота и легкая дорожка в жизни.
– И тебя это огорчает.
– Еще как. А ты – первая, кто догадался об этом.
Она зацепила его стопами под колени, притянула к себе.
– Прежде меня нисколько не волновало, что твой отец сказал о моем. Он был прав – нам всем лучше без Адиля Паши. Но теперь меня это беспокоит. Потому что раз он так сказал, значит, он не умеет прощать. И мне вовсе не нравится, что твой отец не умеет прощать. Вот я и хотела услышать, что с тобой он обходится иначе.
Она принялась целовать его, еще не договорив, осыпала поцелуями его рот, шею, скулы, немножко взвинченно, показалось ему.
Он отодвинулся, по-прежнему сжимая обе ее руки.
– Мы должны об этом поговорить. Да, это правда, он не склонен прощать, особенно тех, кто предает его страну.
– А если бы ты заступился перед ним?
– Ты хочешь, чтобы я попросил его разузнать о судьбе твоего отца?
Нет. Она резко дернула головой. Она знать ничего не хотела. Отец для нее ничто – это бабушке требовалось знать, как закончилась жизнь сына. Может быть, этого хотела бы мать, может быть, Исма. Но не она, не Аника. Ей важно узнать все о нем, об Эймоне. Представить себе, каково быть сыном Карамата Лоуна, увидеть что-то еще, кроме фотографий в альбоме.
– Это как будто два разных человека – он как политик и он как отец. Для меня он бы все что угодно сделал.
– Это хорошо, – сказала она, и в ее голосе прозвучала какая-то новая нота, ее значения Эймон не сумел понять. – Так и должно быть.
Она обняла его, и Эймон постарался от самого себя скрыть облегчение, которое он ощутил, выяснив, что ему не предстоит обращаться к господину министру внутренних дел с запросом о ее отце. Разумеется, если их отношения продолжатся, а он отчаянно этого хотел, придется в какой-то момент признаться отцу, что у него роман с дочерью джихадиста. Но не сейчас. Даже к лучшему, что Аника любит тайны: это упрощает им жизнь.
* * *
Неделя проходила за неделей по тем правилам, которые установила Аника. В часы, когда она заведомо не могла явиться, он ходил на фитнес и за покупками, навещал мать, чтобы та не вздумала заглянуть к нему. Он отказался от уборщицы, которая работала также у его родителей, сказал, что это временно, пока он не зарабатывает сам, и нанял другую женщину, чей телефон увидел в витрине соседнего магазина. Поджидая Анику, он учил урду, и трудности зубрежки вознаграждались ее радостью, когда он предъявлял выученные слова, она пополняла его лексикон выражениями, которые он никогда бы не отыскал в интернете. Она стала посылать ему по электронной почте статьи о контрактном праве, на удивление интересные, они оба с удовольствием выяснили, что недолгий опыт работы снабдил Эймона инсайдерскими знаниями об этом предмете, которые Аника едва ли получила бы из обязательного чтения. Готовили они вместе, поочередно меняясь ролями повара и подручного, всегда очень весело. Тем временем друзья перестали намекать на его «двойную жизнь», перестали и приглашать за город по выходным, в паб вечером пятницы, на пикник в парк или на обед внутри трехкилометрового радиуса, где все они жили. Он понимал, как неприлично полностью жертвовать друзьями, растворяясь в отношениях с девушкой, но в компании приятелей он чувствовал, будто возвращается та бесцельная жизнь, какую он вел до появления Аники – она стала для него и целью, и ориентиром.
– Тебе надо оклематься и вернуться к нам, – сочувственно произнесла его бывшая девушка Элис, теперь собравшаяся замуж за его лучшего друга Макса. Он-таки выбрался к ним как-то вечером в среду, привычная студенческая болтовня, выпей крюшону – и неудобная садовая мебель уже не так впивается в бедра. Несколько стаканчиков спустя он понял: друзья решили, что у него депрессия, вызванная безработицей, ощущением провала, да еще на фоне очередных успехов отца, неустанно покоряющего мир. Это сборище посреди недели в Брук Грин[7] – Элис позвонила ему и настойчиво потребовала назвать день – оказалось спасательной кампанией.
Хелен рекомендовала врача, который без лишней суеты пропишет таблетки; Хари пригласил Эймона в гребной клуб на Темзе; Уилл предложил познакомить его с «фантастической» коллегой, ни на что серьезное девушка претендовать не будет; у Элис имелась вакансия в семейной рекламной фирме, а Макс положил руку ему на плечо и напомнил, что умеет не только развлекать, но и слушать внимательно.
– Я вас всех люблю, – сказал Эймон, искренне: в тот момент он любил здесь все: крюшон, садовую мебель, ухмыляющихся гномов в саду, небо, расцвеченное полосами закатного света. – Но у меня все в порядке, правда. Я просто ушел с радаров и делаю то, что мне по душе.
– Ну, не знаю, – сказал Макс. – Безработный юнец мусульманского происхождения вдруг резко меняет привычки, рвет со старыми друзьями, уходит с радара. И это вот что – пробившаяся за день щетина или ты бороду отращиваешь? Думаю, пора нам обратиться к властям.
– Да-да, прямиком к министру внутренних дел, – подхватил Хари. – По крайней мере, он пил крюшон – не совсем потерянный для общества человек.
Он почти не пил. Аника не просила его об этом, но как-то раз ощутила запах алкоголя, когда Эймон потянулся ее поцеловать, и отшатнулась. Даже после того как он почистил зубы, она утверждала, что запах остался.
– Прости, – сказала она, – все остальное можно, только не целуй меня.
Это оставило ему только один возможный выход. Эймон откинулся на спинку стула, оглядел друзей и попытался вообразить, как он входит в этот сад с Аникой – в хиджабе, спиртное под запретом, родные из Уэмбли. Все проявили бы исключительную вежливость, а на утро Макс или Элис позвонили бы ему и сказали: «Симпатичная девочка, надеюсь, она правильно поняла наши шуточки». Ни одному человеку в их компании не удалось сохранить отношения с кем-то на стороне после приговора насчет «правильного понимания наших шуточек».
– Как бы вы поступили, если бы я пришел сюда при бороде? – спросил он Макса, вытащив из крюшона кусок яблока и обсасывая его.
Элис испустила противный жужжащий звук – она это делала время от времени, чтобы одернуть Макса, – и Макс промолчал, а она, подойдя вплотную, притянула к своему животу голову Эймона и принялась ворошить ему волосы, точно ребенку.
– Мы бы тебя скрутили, дорогой, и побрили. Настоящие друзья не позволят одному из наших стать хипстером.
Такие ее бойкие реплики он прежде считал забавными, но теперь его раздражала эта бойкость, все раздражало в Элис, в затхлых, раз и навсегда установившихся отношениях внутри компании. Какой смысл постоянно окружать себя собственными клонами? Он позволил Элис прижимать его голову к впалому животу, и пусть друзья обмениваются понимающими взглядами, а про себя он думал: «До Аники была Элис. Это тело, эти руки, этот запах». Не прошло и двух месяцев с тех пор, как их роман закончился, и он охотно разрешил Максу занять освободившееся место – был только рад, честно. Как мог он принимать это за желание, о любви уж не говоря? До Аники была только видимость чувств. А теперь он погрузился в отношения с женщиной так глубоко, что все, кроме Аники, расплывались, утратили четкость, бедные обитатели поверхности, их голоса почти не слышны.
* * *
Время от времени Аника переключала частоту. Именно так он описывал это, по-другому не умел: изменения происходили внезапно, будто задел локтем кнопку радиоприемника и на полуноте джаз сменился щелчками статики. Аника вдруг становилась грустной, или холодной, или даже сердитой, и бессмысленно было пытаться ее разговорить. Одной особенно странной ночью он проснулся под утро и увидел, что она стоит в изножье кровати и смотрит на него – и опять не мог понять, что значит это выражение лица. Он окликнул ее, и Аника сказала:
– Спи – считай, что тебе это приснилось.
Он не послушался, попытался с ней заговорить, хотел знать, что случилось, был напуган и зол на этот свой бессмысленный страх – и в итоге она ушла. Он побежал за ней в трусах и шлепанцах, убедиться, что она в безопасности, – подъехало такси, и она села в машину.
Несколько дней спустя – еще хуже. Они проводили неспешный вечер, валялись на толстом ковре, включали друг другу любимые детские песни и обменивались историями о том, как взрослели. Аника слегка его подразнивала, мол, зря он считает, будто его жизнь ближе к «норме», когда у него родители-миллионеры и об отце и матери то и дело пишут в газетах. Исчезли последние следы той странной ночной ссоры, и оба радовались возвращению счастья, оба дурачились. Она прижалась губами к его руке и выдувала трубные звуки в такт музыке, но вдруг ее телефон подал сигнал – кто-то вызывал ее в скайпе. Аника никогда не отвечала на звонки в скайпе, и по особому выражению досады на ее лице он догадывался, что звонит, как правило, Исма, но все же, услышав этот сигнал, она поспешила проверить, кто это.
– Ты же все равно не станешь отвечать. Пора избавиться от условного рефлекса, – сказал он и попытался ухватить ее за лодыжку, пока Аника вставала. Но он был так расслаблен, что даже не повернулся посмотреть, как она берет телефон. Тут как раз заиграла мелодия, которую он любил и давно не слышал, так что Эймон прибавил звук и стал подпевать. Прошло несколько секунд, прежде чем он заметил, что Аника вышла из комнаты. Он отправился ее искать, хотел извиниться за то, что увеличил громкость, когда она отвечала на звонок, наверное, потому-то она и ушла.
Ни в холле, ни в спальне Аники не было. Дверь в ванную была плотно закрыта, оттуда доносились звуки, но слов он разобрать не мог. Он подошел к двери и прижался ухом.
– Я все тут устрою, – сказала она и под конец фразы ее голос вроде бы приблизился к двери – Эймон попятился и поспешил обратно в гостиную.
Аника вернулась какое-то время погодя, глаза у нее были красные, словно она плакала, и сверкали исступленно, как у человека одержимого или обкурившегося.
– С кем ты говорила? – спросил он.
– Придет время – узнаешь, – ответила она и обхватила его обеими руками. – Скоро, с Божьей помощью, скоро.
Он чувствовал ее тяжесть – нежеланную, навязчивую. В тот момент он мог себе представить, как разлюбит ее, как захочет изгнать ее из своей жизни вместе с тайнами и странностями, перепадами настроения, вместе со всеми этими неудобствами. Но вот она отодвинулась, провела рукой по глазам – и снова стала Аникой.
– Я веду себя как сумасшедшая чуть-чуть, да? – сказала она. – Прости. Потерпи меня еще немножко. Пожалуйста.
Она притронулась тыльной стороной ладони к его щеке, никогда прежде так не делала. Он наклонил голову, прислонился виском к ее виску, в этот миг любви все препятствия казались устранимыми, даже те, что окружали ее сердце.
4
Свернувшись среди белых диванных подушек, прислушиваясь к шуму дождя за окном, Эймон смотрел, как мужчина танцует на крыше поезда, распевая – на урду, с субтитрами: если твоя голова окутана любовью, то ноги ступают в парадизе. В другой раз Эймон принялся бы подпевать, вполне разделяя эти чувства и стараясь правильно выговаривать слова, а там и Аника бы пришла, но в тот день тяжесть давила ему на плечи. Он выключил видео и снова включил другую запись: его отец выступает перед учениками брэдфордской школы, по большей части мусульманами. Среди ее выпускников – и сам Карамат Лоун, и парочка двадцатилеток, кого в том году убило американскими ракетами в Сирии. Вот он говорит, без бумажки, не стал подниматься на возвышение, ровно по центру стоит, близко от слушателей, школьный галстук подчеркивает, как мало физически изменился король выпускного бала, собственная фотография во весь экран за его спиной, разве что волосы поседели на висках да еще отчетливее проступил в лице волевой характер.
– Вы можете добиться в этой стране всего, чего захотите, стать олимпийским чемпионом, капитаном крикетной сборной, поп-звездой, ведущим телешоу, а если ничего из этого не выйдет, то хотя бы министром внутренних дел. Вы – мы все – британцы, и Британия считает нас таковыми. И большинство из вас тоже так считает. Но тем, кто все еще сомневается, позвольте сказать: не надо выделяться одеждой, образом мыслей, устарелыми формами поведения, не надо присягать на верность чуждой идеологии. Потому что в этом случае к вам будет другое отношение – не из-за расизма, хотя кое-где он еще дает о себе знать, но потому, что вы сами настаиваете на своем желании отгородиться от всех прочих в нашем многонациональном, многорелигиозном, разнообразном Соединенном Королевстве. И подумайте, чего вы себя при этом лишаете.
Прошло уже более суток после этого выступления, а СМИ все не унимались. Политики самых разных убеждений, за исключением лишь крайне правых и крайне левых, восхваляли министра внутренних дел за ту честность, и решительность, и бесстрашие, с какими он боролся и с антимигрантскими настроениями в собственной партии, и с изоляционизмом той общины, в которой вырос. Соцсети пестрели тегом #YouAreWeAreBritish, «ВыМыБританцы», а также ставили тег «волчья стая», #Wolfpack с ближневосточным вариантом #Wolfpak. «Будущий премьер-министр» – слышалось со всех сторон.
Месяц тому назад Эймон был бы счастлив и горд, но сейчас его преследовал голос отца – «не надо выделяться одеждой», – накладывающийся на быстро прокручиваемый ролик: Аника встает с молитвенного коврика, идет к нему в объятия, сбрасывая по пути всю одежду, кроме хиджаба. Если бы такая запись существовала, она бы не сумела передать самое поразительное в Анике – глубокую сосредоточенность, и то, как она внезапно, за несколько шагов, переключалась со своего Бога на Эймона, и как она отдавалась всему, что делала, словно совершенно себя не видя со стороны и не стесняясь – ни в любви, ни в молитве, ни с покрытой головой, ни обнаженной.
Открылась дверь – вошла Аника и сразу, из коридора, крикнула, что идет в душ.
Он уже не чувствовал, как в первые дни, страха, если Аника вдруг не появлялась тогда, когда он ее ждал, как не чувствовал и облегчения, когда она приходила, – он уверился, что она хочет быть с ним. И это наполняло его радостью в любое время дня, подсвечивало каждую минуту, даже когда он, распростершись на диване, вслушивался в различные звуки дождя – вот стучит в окно, а вот шлепает по листьям или звенит по кирпичам. Рядом с Аникой он научился слышать разные звуки мира.
– Слышишь, – говорила поначалу она, это было и командой, и вопросом.
А потом и он стал обращаться к ней с теми же словами: слышишь, тот Лондон, по которому нам еще не довелось бродить вместе, вот перестук камней, разлетающихся из-под газонокосилки на краю двора, вот разный звук проезжающего по улице транспорта – мотоцикл со свистом, минивэн с грохотом, вот голоса подвыпившей английской парочки, тот же тембр, но совсем другие интонации, чем у зарядившихся кофе итальянских туристов. Слышишь, как по-разному скрипит кровать, прислушайся к короткому вскрику разочарования, когда ты уходишь, к протяжному стону счастья, когда возвращаешься. Послушай, как учащается мое дыхание, мой пульс, когда ты вот так притрагиваешься ко мне. По настоянию Аники он стал делать небольшие аудиозаписи, когда оставался один, потом проигрывал ей и просил угадать звуки, соединял их в рассказ о том, как его жизнь идет без нее: открываются и закрываются турникеты в метро, его мать подстригает секатором розовые кусты, громко хлопает дверь недавно оборудованного в доме родителей убежища, мужчины рядком на беговых дорожках в фитнес-центре молча, не признаваясь в том, соревнуются, кто быстрее и кто выносливее, диалоги с интернет-учебником урду, собственные руки, подводящие Эймона к кульминации, пока он думает о ней. Когда он спросил ее, отчего же она ему не приносит звуки своего дня, Аника пожала плечами и сказала, пусть-ка он сам придумает для нее игру, нечего заимствовать ее правила. Но его ум был непригоден д ля таких изобретений.
– Попала под дождь? – спросил он, подходя ее поцеловать – она вошла в его полосатом бело-голубом халате, в руках кучка мокрой одежды. Она почти сразу же вырвалась из объятий, предъявив эти мокрые одежки вместо объяснения. Сложила их в сушилку и села на стул возле кухонной стойки. Он снова подошел и принялся вытирать ее волосы большим полотенцем.
– К тебе не цепляются из-за хиджаба? – спросил он.
Она откинула голову, прислонилась к его груди и подняла глаза.
– Если тебе девятнадцать и ты женщина, к тебе прицепятся, что бы ты ни надела. По большей части ерунда, от которой легко отмахнуться. Иногда случается что-то, от чего в людях пробуждается враждебность: теракт, жертвами которого стали европейцы; речь министра внутренних дел о людях, которые выделяются и отгораживаются одеждой. В таком роде.
На это он ничего не ответил, ухватил прядь ее волос и сжал, перемещая кулак сверху вниз, вода закапала на деревянный пол.
– И нет, душ я принимала не потому, что попала под дождь. В меня какой-то придурок плюнул в метро.
– Какой-то придурок – что?!
Она повернулась на вращающемся стуле.
– Что ты говоришь своему отцу после такой речи? Говоришь ему: здорово, папа, ты правильно заклеймил людей за то, как они одеваются? Или говоришь: как можно выступать перед подростками и требовать от них, чтобы они мимикрировали? Говоришь: а что же ты не упомянул среди прочих вещей, на которые может рассчитывать в этой стране мусульманин, пытку, экстрадицию, арест без суда, бесконечные допросы в аэропорту, шпионов в мечети, учителей, которые сдадут твоих детей властям, если заподозрят, что те мечтают о мире без глобального британского влияния?
– Погоди, погоди! Остановись! Мой отец никогда…
Он ни разу не слышал, чтобы она заговаривала на эту тему, с первой их встречи, когда она упомянула «гугл для мусульман», и от той ее реплики он предпочел отмахнуться.
– Ты что же думаешь, к нему расисты не вязались? Он хочет, чтобы тебе и таким, как ты, не причиняли бессмысленных страданий. Вот почему он дал этот совет. Хотя формулировка неудачная, согласен.
Беглая, грустная улыбка:
– «Таким, как ты»?
– Тоже неудачно сформулировано.
– Нет, не думаю. Есть такие, как я, а есть такие, как ты. Я это с самого начала понимала. А зачем бы я просила тебя держать все в тайне? Мы с тобой и пяти минут не продержались бы вместе, если бы ты рассказал обо мне родителям и друзьям.
– Знаю.
Это признание застигло врасплох обоих.
– Но так было раньше. Теперь же, если мир вздумает разделиться на Анику и все остальное, вопроса нет, где я стою. Я стою на коленях, я бы охотно встал на колени, только, боюсь, ты еще не готова к этому.
– Не готова к чему?
– Я только что предложил сделать тебе предложение.
На миг он испугался, не совершил ли ужасную ошибку: Аника смотрела на него так, словно он произнес нечто безумное. Но в следующее мгновение ее губы прижались к его губам, его руки заскользили по теплой после душа коже, все, чего он хотел, было прямо здесь, перед ним – эта женщина, эта жизнь, эта целостность.
* * *
Они никуда не выходили вместе, даже в закрытый двор, но несколько метров плоской крыши за окнами спальни (он все собирался превратить их в террасу, да за четыре года, что жил в этой квартире, так и не удосужился) стали их любимым местом на те дни, когда погода позволяла. По требованию Аники Эймон накупил высоких растений – кактус, чили, кумкват – и расставил их по краю крыши. Они заслонили вид на сад внизу, но зато обеспечили влюбленным укромный уголок на свежем воздухе. На утро после «предложения предложения», как Аника весело это называла, они устроились снаружи, выковыривали косточки из вишен, собираясь варить варенье, и солнце лилось на них почти столь же ощутимыми струями, как накануне – дождь. Эймон в шортах хаки и Аника снова в его бело-голубом халате, подоткнутом выше колен. Даже от бетонного пола исходило тепло, и они сидели, скрестив ноги, сползая на самый край кричаще ярких половичков, которыми Аника вздумала нарушить приглушенную сдержанность его квартиры. Она притащила их пару недель назад, глянула с вызовом – отметит ли он, что она решилась наконец обживать его дом, о чем он просил ее чуть ли не с первого дня.
Он сунул в рот вишню, подумал, не поцеловать ли Анику, не передать ли ягоду изо рта в рот, но ограничился наблюдением за ней, за явным удовольствием, с каким Аника орудовала специальным приспособлением для выталкивания косточек, а ведь час тому назад она высмеяла эту штуковину, дескать, причуда богачей, не знают, куда деньги девать.
– Вишнечистка. Для удаления косточек. Что в этом такого уж экстравагантного?
Вместо ответа она выдвинула кухонный ящик и принялась вытаскивать один инструмент за другим:
– Вишнечистка, чтобы чистить вишню. Чеснокодавилка, чтобы давить чеснок. Картофелемялка, чтобы мять картофельное пюре. Лимоновыжималка, чтобы выжимать лимон. Яблокодерка, чтобы выдирать сердцевину из яблока. – Она уже ухмылялась во весь рот. – А всего-то и надо, пара хороших ножей и кое-какая соображалка.
Но вот, издает негромкие звуки удовлетворения, когда из вишни, стоит надавить на поршень, вылетает косточка. Тяжелые темные волосы собраны свободным узлом на затылке. Хочется дернуть и посмотреть, как они обрушатся волной.
– Что бы ты ни задумал, ответ: нет, пока не разберемся с вишнями.
Он усмехнулся, протянул ногу, придавив ее бедро, и снова взялся за нож, с помощью которого надрезал вишню и большим пальцем выталкивал косточку.
– Вспомнились летние каникулы в Тоскане, мне тогда было десять или одиннадцать лет. Вишни и мороженое, мы с сестрой только этим и питались все лето напролет. По крайней мере, так мне кажется.
– Что люди делают на каникулах за границей? Кроме того, что едят вишни и мороженое?
– Ты ни разу…
– Была однажды поездка в Рим, за год до того, как мама умерла. Турагентство, в котором она работала, дало ей бесплатные билеты. Но это было больше похоже на школьную экскурсию, чем на каникулы. Она хотела посмотреть с нами как можно больше достопримечательностей и потратить как можно меньше денег.
– Какой она была, твоя мама?
– Напряженной. Всегда. Это ее и убило. Исма говорила, когда-то мама была другой – пока мой дед был жив и оплачивал наши счета, пока мой отец еще не сделался террористом и нам не приходилось бояться, что нас всех выгонят из дому, стоит кому-то из детей сказать что-то не то не тому человеку.
– Даже представить себе не могу, как ты выжила.
– Это не ощущалось как «выживание», пока она не умерла. Со всем можно справиться, как-то обойти, кроме смерти. Смерть приходится пережить. – Она улыбнулась и пожала плечами. – С другой стороны, мне же никто не подсказал, как много я упускаю, каникулы сплошь из вишен и мороженого. Если б я об этом догадывалась, я бы горевала сильнее.
– Поедем куда-нибудь вместе! Как только у тебя закончится семестр.
Она глянула на него сумрачно, он уже привык к таким взглядам, стоило предложить ей что-то за пределами этой квартиры.
– Хватит! Пора нам выйти в мир вместе. Лучше начать с Макса и Элис, а не с моих родителей, так будет легче. И когда ты скажешь Исме? И твоему брату, пожалуй?
– Не сейчас, – отрезала она.
Рассердившись, он швырнул нож в миску с такой силой, что он отскочил и упал на халат, оставив на белой полосе алое пятно.
– Давай снова притворимся, будто у нас такая игра, – попросила она, пульнув в его голую ногу косточкой. – Зачем нам другие люди? Зачем уезжать на каникулы из Лондона, когда в этой квартире у нас есть все, что нужно?
– Ни за что не стану торчать все лето взаперти! И тебе не дам. Поедем в Тоскану. Или на Бали. Не хочешь других людей – и не надо. Подберем себе необитаемый остров.
– Если мы попытаемся вместе выехать из страны, об этом проведают люди, которые работают на твоего отца.
Он глянул недоумевающе, и она пояснила:
– МИ5. Они прослушивают мои звонки, отслеживают сообщения, проверяют, что я делала в интернете. Думаешь, они внимания не обратят, если я сяду на самолет до Бали вместе с сыном министра внутренних дел?
О силе его любви свидетельствует тот факт, что «мусульманская паранойя», проявившаяся у Аники накануне, вызвала у него лишь одно чувство: желание ее поддержать. Очень мягко он сказал:
– Милая, честное слово, МИ5 не станет следить за тобой из-за твоего отца.
– Знаю. Они следят за мной из-за моего брата. С тех пор как он отправился в Сирию, в Ракку. В прошлом году.
Автоматически он произнес:
– Ничего не понимаю.
– Понимаешь.
Он потер след от вишневой косточки на ноге. Нашел себе занятие, пока мозг праздно лежал в черепе, не предлагая никаких подсказок, никаких объяснений.
– Он воюет там?
– Парвиз – и чтобы воевал? Да нет же! Он у них за связь со СМИ отвечает.
У них. Черно-белое знамя, под ним люди, говорящие на английском как на родном. Режут пленным головы. И эти, отвечающие за связь со СМИ, – снимают все подробности.
Он поднялся, подошел к краю крыши. Как можно дальше от Аники. Во всю жизнь не переживал он подобного чувства – ярости? Страха? Что это? Как от него избавиться? Он пнул что-то ногой, сбил кадку с кумкватом. Замахал руками, задел кактус. Кумкват рухнул вертикально, горшок, ударившись оземь, разбился. Пронизанная корнями почва еще мгновение сохраняла форму горшка, потом растение выпало из нее и тоже развалилось, оранжевый плод покатился прочь. Кактус, напротив, перевернулся в воздухе вниз головой, как никогда, очеловечившись в этом падении стремглав, раскинув руки. Столкнулся с землей, и шея его переломилась надвое.
Смутно Эймон осознал присутствие людей внизу, во дворе, все запрокинули головы и высматривали безумца на верхней террасе, а сзади к нему подступила какая-то девушка в халате, взяла за руку, потянула к окну. Он позволил ей увести себя в дом, но там сразу же стряхнул ее руку, двинулся в кухню и открыл бутылку пива, осушил ее в два глотка, не сводя с этой девушки глаз, глядя в упор.
– Сражайся как мужчина, а не как мальчишка, – велела она.
– Такой завет передают в вашей семье от отца к сыну?
Слова повисли угрозой в пропитанном пивной отдушкой воздухе. Он отставил бутылку, рухнул на стул, уставился на вишневые разводы на ладони. За открытым окном слышались громкие голоса – соседи выходили во двор посмотреть, что за разор он там учинил. Аника села на стул лицом к нему, за ее спиной простиралась вытянутая студия с отделкой в лучшем вкусе, с потолочным светом, дорогими предметами искусства. Все – дело рук его матери. Каждая деталь безукоризненно подобрана – кроме женщины, которую он сам сюда впустил.
– Он хочет вернуться домой, – сказала она.
– Пусть остается, на хрен, в пустыне, которую сам выбрал. Что не так?
– Эймон, прошу тебя!
– Просишь? О чем? Господи! – Он вжал подушечку большого пальца в край крышки от пивной бутылки, сильно, до крови. – Из-за этого ты села в тот день в метро рядом с сыном министра внутренних дел?
Она взяла его за руку, сунула оцарапанный палец себе в рот, слизнула кровь. Эймон отшатнулся, буркнул: «Не надо».
– Я села рядом с тобой, потому что подумала: ты очень красивый.
– Не лги мне!
Он стукнул кулаком по кухонной стойке, миска с фруктами подскочила, Аника тоже подскочила. Очень тихо, так что он едва разбирал слова, она сказала:
– Я села рядом с тобой в метро потому, что подумала: сын министра внутренних дел поможет моему брату вернуться домой и избежать суда.
Никогда в жизни он не знал такой боли.
– И все, что было, – из-за этого?
– Нет! – Она попыталась снова завладеть его рукой, но на этот раз он грубо ее оттолкнул. – Понимаю, тебе трудно поверить, но правда в том… правда…
– Не вздумай говорить: «после первого поцелуя я влюбилась в тебя». Не вздумай! Хотя бы от этого меня избавь.
– Ты стал для меня надеждой, – бесхитростно ответила она. – Весь мир поглотила тьма, а ты излучал свет. Как можно устоять и не влюбиться в надежду?
– Любовь, которая целиком проистекает из надежды сделать что-то для твоего брата.
– Разве я могла бы – все эти недели, – если бы мои чувства к тебе не были истинными? Сам решай, верить или нет. Словами я тебя убедить не смогу.
– Уходи.
Она ушла, не сказав больше ни слова. Он слышал, как она ходит по их – по его – спальне, и представлял, чересчур отчетливо, ее тело – вот она развязала пояс халата и нагнулась, доставая из ящика шелковое белье. Он натянул рубашку, взял щетку и совок и спустился по лестнице. Постучал в дверь соседям. Случайно свалил горшки с растениями, сказал он миссис Рахими и сам удивился тому, как обыденно звучал его голос, да, конечно, повезло, что сам не упал, и да, она предупреждала его, нужно выстроить нормальную ограду, а то случится что-то в этом роде. Несмотря на протесты соседки, он настоял и помог ее мужу – тот не возражал – убрать в патио. Хотя подметал он сильными взмахами, очень сосредоточенно, все же это заняло больше времени, чем он рассчитывал, осколки горшков и комки грязи были повсюду. Кумкват еще можно спасти, постановил мистер Рахими, но кактусу, бедняжке, один путь – в компост. Заодно поговорили о том, как до нелепости мал установленный районными властями контейнер для компоста. Эймон с величайшим энтузиазмом развивал эту тему. Затем перешли к кумкватам, к персидскому рагу с цитрусовыми, куда, наверное, вполне сгодится плод кумквата – это уже миссис Рахими сказала. Эймон сообщил ей, мол, в Ноттинг-Хилле есть старая поговорка: «Если уронишь дерево в патио своих соседей, все его плоды по праву принадлежат им, особенно если они обещают не подавать на тебя в суд». Этим он покорил даже строптивого мистера Рахими. Надо же, а он-то забыл, как легко быть светским человеком, всем нравиться и чтобы без лишних проблем. Наконец мистер Рахими заспешил в дом смотреть по телевизору матч и пригласил Эймона, а Эймон согласился: из его квартиры все еще не донеслось завершающего звука, свидетельствующего о том, что Аника ушла.
– Когда я студентом приехал в Англию, я решил изучить крикет, чтобы вникнуть в тонкости английского характера, – повествовал мистер Рахими, слегка подталкивая Эймона в гостиную с телевизором. Приложив палец к губам, он достал из минибара две бутылки пива и передал одну гостю. – А потом я увидел игру Яна Ботэма и понял, что англичане действуют вовсе не так изысканно, как хотят уверить весь мир. А вот вы, пакистанцы, умеете отбить мяч вверх, и крученый у вас тоже…
Обычно Эймон отвечал на подобные рассуждения коротко: «Я никогда не бывал в Пакистане». Почему-то на этот раз он промолчал.
Вошла миссис Рахими, вынула из рук мужа бутылку пива и заменила стаканом чего-то похожего на йогурт. Мистер Рахими заговорил с ней на фарси, по интонации судя – отчаянно протестовал. Они поженились тридцать с лишним лет назад вопреки недовольству обеих семей – разница в социальном статусе, с точки зрения родителей, жениха была непреодолимой, страшнее любой другой. Лучше бы ты себе суннитку из Ирака нашел, стенала мать, а теперь она торчит в Лондоне месяцы напролет и всем, кто в состоянии выслушать, твердит, что все прочие невестки в подметки не годятся этой, самой внимательной и заботливой, а она-то поначалу так плохо ее приняла.
Эймон встал, извинился. Надо идти, сказал он. К сожалению, гостеприимство соседей так его окутало, что он и думать забыл: он ведь тоже ждет гостя. С порога он оглянулся на супругов Рахими: они сидели перед телевизором, муж прихлебывал пиво из новой бутылки, жена – из той, что отняла у мужа.
Он помчался наверх, перескакивая через ступеньки. Распахнул дверь, окликнул Анику, ответа не было, он подумал, что она все-таки ушла, но, войдя в спальню, увидел, что она так и сидит на краешке постели, даже испачканный вишневым соком халат не сняла. Он сел рядом, впервые не пытаясь дотронуться до нее. Она сама протянула руку. В руке – телефон, экран с настройками безопасности, никто не может посмотреть звонки или СМС, если не введет пароль. Аника набрала пароль и вытащила на экран фотографию. Паренек с наушниками на голове широко улыбался в камеру, большие пальцы победоносно указывали вверх. Такой же оттенок кожи, как у Аники, и такие же тонкие черты лица, но Аника выглядела проворной и свирепой, словно пантера, а паренек – хрупким. Глаза немного сонные, узкие плечи. Если бы кто вошел в комнату и застал его там с сестрами, на него бы почти не взглянул, привлеченный красотой Аники и строгостью Исмы.
– Это Парвиз, – пояснила Аника, хотя и так было понятно, и прижалась к Эймону. – Это мой брат-близнец. Вот уже полгода каждый день я умираю от тревоги за него. А теперь он хочет вернуться домой. Но твой отец не желает прощать, особенно таких, как он. Значит, мой брат не вернется ко мне. И я не знаю, что делать… я не могу быть целиком с тобой, наполовину я все время там, гадаю, жив ли он, что сейчас делает, что мог натворить. Я так устала. Я хочу быть здесь, вся, целиком, с тобой.
Это она и должна была сказать, если пыталась манипулировать им. Это она и должна была сказать, если в самом деле любила его.
– Вы думаете, брак – это большое дело, – рассуждала миссис Рахими. – Брак, он в мелочах. Сумеете ли вы пережить спор из-за домашних дел, сумеете ли жить с человеком, который смотрит совсем не те передачи, какие любите вы.
Аника открывает кухонные ящики, смеется над вишнечисткой, которая чистит вишни, над яблокодеркой, выдирающей из яблока сердцевину… Сколько таких мелочей уже соединяло их.
– Я все испортила? Для нас? – спросила она.
Он обхватил ее одной рукой, поцеловал в макушку.
– Нет, – сказал он и почувствовал, как облегчение разливается по ее телу – и по его. – Расскажи мне все о твоем брате.
* * *
Мать предупреждала его, что после брэдфордской речи меры безопасности будут усилены, и все же он вздрогнул от неожиданности, увидев охранников на том месте в конце сада, где еще недавно росли деревья. Чтобы террористы не пробрались, сказала мать, когда они обсуждали по телефону, удобно ли зайти к ним на завтрак, и он услышал какой-то шум на заднем плане. Домик на дереве, где он провел столько счастливых дней, и поддерживающий домик помост пришлось принести в жертву. Мать вроде бы не была этим особо озабочена, судя по ее голосу, но он видел темные разводы под ее карими глазами, и руки она скрестила на груди, сунув пальцы под мышки – так она делала, когда прятала ногти, если не справлялась с собой и обкусывала свой безупречный маникюр. Словно портрет Дориана Грея – все тревоги, которые должны были истрепать отца, отражались не на нем, а на матери.
Терри Лоун, неправильно истолковав косые взгляды, которые ее сын бросал на охранников, повернулась к ним спиной и деликатно сунула ему в карман чек. Он покачал головой и вернул чек матери. Она удивленно приподняла брови:
– То есть ты не по этой причине явился к нам спозаранку? Не прими это за упрек, ты же знаешь, я всегда рада помочь.
Он накинул свой пиджак матери на плечи – скорее чтобы проявить заботу, чем потому, что она в самом деле ощущала утреннюю прохладу.
– Ты просто чудо. Но те облигации, что ты купила на мое имя много лет назад, – по ним как раз подошел срок выплаты. И к тому же я скоро снова буду работать. Элис считает, пиар мне подойдет – и у нее есть для меня вакансия.
Он-то вовсе не был уверен, что хочет заниматься пиаром, но пока не устроится на работу, не посмеет явиться к тетушке Насим, как хотела того Аника.
– Ну, тебе известно, что я думаю о работе ради работы. Но твой отец будет рад, – сказала мать, предоставив ему тем самым возможность спросить, где находится глава семьи. – В кабинете, разумеется. Проверь, удастся ли тебе его вытащить, а я пока займусь розами.
Мгновение он смотрел ей вслед. Она шла к своим розам. Терри Лоун, урожденная О’Флинн из Амхерста, штат Массачусетс, стала одним из самых знаменитых дизайнеров Европы, от Дубая до Хельсинки протянулась цепочка магазинов под ее именем. В шестнадцать лет родители забрали ее из школы, не дожидаясь конца занятий, и повезли в Лондон, рассчитывая, что визит в город «подлинной культуры» излечит девочку от зарождающегося интереса к этому докучному феминистическому движению, забурлившему поблизости от ее школы, в кампусе Смит-колледжа. 29 апреля 1978 года они поселились в «Савое», а на следующее утро, пока родители отсыпались после перелета, Терри добросовестно направилась по Трафальгар-сквер в Национальную галерею и столкнулась с многотысячной толпой, собравшейся на марш «Рок против расизма» – как раз началось движение в сторону парка Виктории, где люди надеялись услышать, как The Clash и другие музыканты и певцы возвышают голос, перекрывая расистские лозунги «Национального фронта». «Ты с нами?» – окликнул ее юноша, латиноамериканец с виду, темные волосы разметались по плечам черной кожанки с кучей значков, извещающих мир о том, что «Нацизм – это не смешно» и «Расист в постели ноль». Они успели уже сколько-то пройти вместе, когда выяснилось, что на самом деле его родители из Пакистана, она даже не слыхала про такую страну.
Существенно позже законопослушная сторона ее личности взяла верх, и Терри спохватилась, что пора возвращаться в гостиницу. Юноша взялся проводить ее до самого «Савоя», даже если ради этого пришлось бы пожертвовать The Clash, и когда она расплакалась при мысли, что никогда больше не увидит такого замечательного человека, он поклялся: придет день – и они станут мужем и женой. Два года они переписывались, потом она поступила в школу искусств в Челси, а он к тому времени окончил университет и променял кожанку на костюм банкира – для нее это стало и разочарованием, и облегчением.
Терри Лоун подобрала желтый лепесток, провела его гладкой поверхностью по кончику носа. Только теперь Эймон понимал, что такое возможно – провести с девушкой полдня и решить, что она станет твоей женой, и вовсе не наркотики тому причиной, как они с сестрой Эмили выдумали много лет назад. Случалось ли Терри пожалеть, что в тот день она так и не дошла до Национальной галереи? Вот что ему хотелось бы знать. Брак его родителей неудачным не назовешь, но каждый из них идет в жизни своей дорогой. Мать сократила свои рабочие часы как раз тогда, когда отцу стало не хватать времени на семейные выходные, а порой и на завтрак. Такое решение почему-то казалось вполне уместным для нынешнего этапа их совместной жизни. Но сегодня Эймон в особенности имел причины желать, чтобы его родители были более похожи на Рахими.
Оглядев террасу, он попытался представить себе, как однажды летом обе семьи устраиваются здесь поужинать благоуханным вечером. Карамат и Терри, Эмили и Эймон, Аника и Исма и тетушка Насим, а может быть, и Парвиз. Самому себе Эймон признался: он не может даже вообразить, как перенестись из настоящего в это желанное будущее, но он твердо знал, что им придется всем вместе искать туда путь.
Он вошел в дом, спустился к кабинету отца на цокольном этаже – в единственную комнату, которой не коснулась рука матери, – мебель черного дерева, мощные светильники и ни одного окна. Годы ночных штудий оставили свой след: Карамат Лоун с юности лучше всего справлялся с работой в изоляции от солнечного света.
– С каких это пор мой сын стучится, прежде чем войти? – спросил он, вставая навстречу. Он обнял и поцеловал сына. Много лет такая ласка смущала Эймона – а потом вдруг перестала смущать.
– С тех пор как мой отец приносит домой сверхсекретные документы. А на них правда пишут «совершенно секретно»?
– Нет, на них пишут: «Если ты недостаточно важная шишка, чтобы это читать, то ты уже покойник». Очень-очень мелким шрифтом, а то ни для чего больше места не останется. Почему ты не спишь спозаранку – и почему ты здесь?
– Мне нужно с тобой поговорить. Давай присядем? – жестом Эймон попросил отца вернуться в потертое кожаное кресло, а сам пристроился на краю стола, лицом к отцу. Привычная поза, сколько напряженных разговоров прошло вот так (о выборе предметов на госэкзамен, о пешем походе с Максом, о том, что его подружке нужно сделать аборт). В трудные подростковые годы Эймона его отец сидел на скамейке оппозиции и у него было больше времени на возню с детьми, чем у жены. К матери Эймон и его сестра обращались за новыми гаджетами, потом за машиной, а потом и за квартирой для каждого. В отношениях с ней все было просто, одно из двух, да или нет, чаще да.
Но в отношениях отца и сына все было сложнее, проходившая через них красной нитью любовь переплеталась с иными, противоречивыми чувствами, из-за чего и мать, и сестра порой горестно и недоуменно вздыхали. «Что это за избалованный юный джентльмен в моем доме?» – вопрошал отец, то с недовольством, то с гордостью. «Я тот, кем ты меня сделал, сам виноват», – отвечал сын, и на это отец приговаривал одно из двух: «Я ни в чем тебя не виню, джан, жизнь моя» или: «Это дело рук твоей матери, не мое».
– Я встречаюсь с девушкой, – сказал он и увидел, как отец слегка приподнял брови.
Однажды утром, в тот краткий период, когда Эймон горевал после разрыва с Элис, дверь его спальни распахнулась от пинка и вошел Карамат Лоун, слегка приседая под тяжестью огромного замороженного палтуса, осколки льда блестели на чешуе. Он шмякнул рыбину сыну в постель с единственным словом: «Замена». Никогда прежде отец не позволял себе столь грубых выходок, он напугал и Терри, и Эмили, по дому разносилось эхо таких выражений, как «женоненавистник» и «шовинистическая свинья». Эймон делал вид, будто он на их стороне, но, по правде говоря, этот номер его повеселил, хоть он не смел в этом признаться, и решительно положил конец его страданиям. Правда, лить после знакомства с Аникой он согласился наконец и с основной посылкой: Элис и правда была рыба замороженная.
– Не смотри на меня так, – предупредил Эймон. – Она совсем другая.
– В каком смысле?
– Во-первых, она не отсюда.
– Не из Британии?
– Не из Западного Лондона.
Отец отреагировал громким фырканьем, дети всегда удивлялись, как он не забывается и не хрюкает при посторонних.
– Что ж, существенная перемена. И откуда же она? Из Челтенема? Из Ричмонда? Господи, нет, только не с южного берега Темзы!
– Из Уэмбли.
Отец вроде бы удивился – и рад был тому, что сын сумел его удивить. Эймон взял в руки пресс-папье со львом и единорогом, он вертел его так и эдак, чуть смущаясь, забыв о всех прочих соображениях, думая только о том, как рассказать мужчине, которого он любил больше всех на свете, о женщине, которая была ему дороже всех. Они из Карачи, ее отец – иммигрант во втором поколении, его родители перебрались в Лондон из Гуджранвалы. Осиротела в двенадцать лет, ее вырастила сестра. Живет на Престон-роуд. Красивая и такая умная, отец, она получила стипендию в ЛШЭ, учится на юриста. Всего девятнадцать лет, но намного взрослее. Да, очень серьезная. Да, yeh ishq hai.
Услышав произнесенные на урду слова, отец пожал ему руку и улыбнулся:
– Отлично, раз ты влюблен, приводи ее к нам. В воскресенье?
– Только я должен об одном тебя предупредить. Она немножко – ну – мусульманка.
– Насколько немножко-мусульманка?
– Читает молитву. Не пять раз в день, но по утрам обязательно. Не пьет спиртного и не ест свинину. Постится на Рамадан. Носит хиджаб.
– Угу. Но у нее нет проблем… – Отец сдвинул ладони, а затем развел их.
– С чем? Открыть книгу?
– С сексом.
– Папа! Нет, с этим у нее проблем нет. Никаких проблем. А если ты вздумал изображать секс жестами, лучше попробуй вот так.
– Спасибо, на выступлении в парламенте пригодится. Значит, не мороженая рыба. Рад это слышать.
Он ухмыльнулся, выставляя напоказ оскал, за который его и прозвали Волком.
– Ты принял это гораздо лучше, чем я смел надеяться.
– Что? Ты ожидал, я буду против романа с мусульманкой? Мне куда больше проблем доставляют все эти девицы с двойными фамилиями, чьи папаши, не теряя ни минуты, спешат меня известить о давних связях семьи с Индией – как же, наш предок был губернатором провинции, адъютантом вице-короля, участвовал в подавлении восстания. В подавлении восстания! Все это подается с отменной любезностью, но присутствующие прекрасно понимают, что меня только что предупредили: мой сын недостаточно хорош для их дочери.
Эймон ждал, пока отец произнесет до конца свою Речь. Бедный отец Элис и не подозревал, как он оскорбил Карамата болтовней насчет своего деда, который «участвовал в подавлении восстания». Элис уверяла, что он ничего такого не имел в виду, и из всей их компании только Хари закатил в ответ глаза, но Хари кое в чем был таким же подозрительным, как отец Эймона.
– В конце концов, ей всего девятнадцать. Думаю, со временем мы уговорим ее снять хиджаб. Попроси сестру отвести ее в салон-парикмахерскую, когда они познакомятся. Ладно, я шучу. Знаешь, я ведь и сам в детстве был верующим мусульманином. Никому это вреда не причинило, разве что мне самому.
– Нет, я не знал. То есть я знал, что родители заставляли тебя ходить в мечеть, поститься и все такое, но я не знал, что ты был верующим по-настоящему.
– Вот как? Что ж, был. Так меня воспитывали. И я сейчас порой читаю Аят-аль-Курси в трудную минуту, чтобы успокоиться.
– Это молитва?
– Да. Спроси подружку, она тебе объяснит. Впрочем, нет, лучше никому об этом не рассказывай.
– Не понимаю, зачем тебе это скрывать.
– Меня бы несколько напрягало общение с министром внутренних дел, который откровенно именует себя атеистом, а втайне читает мусульманские молитвы. Тебе как?
– Разве похоже, чтобы меня это нервировало?
– Ты нервничаешь с самого начала нашего разговора. Сын, это твоя девушка. Я постараюсь вести себя хорошо – как всегда. Что я скажу потом, когда вы с ней разойдетесь, – это другое дело.
– Еще об одном я хотел тебя попросить. Юноша, с которым она дружила в школе. Он уехал в Сирию – то есть не с гуманитарной миссией.
– Парвиз Паша.
– Откуда ты знаешь?
– Я знаю каждого из них по имени. Откуда они. Кем были до того. С Престон-роуд в Сирию уехал только один юнец. Последнее место в Англии, на мой взгляд, где вообще такое возможно. Правда, и ситуация исключительная. Терроризм у них семейное дело. Лишний раз подтверждает, какие усилия понадобятся, чтобы это искоренить. Буквально ухватить у самых корней и выдернуть. Вытащить детей из этой среды, пока они еще малы и яд не проник глубоко.
– Нет, это не совсем так.
– Что не совсем так?
Эймон встал. В комнате было жарко, давило. Тот сценарий, который он заготовил у себя в голове, уже был нарушен самим фактом отцовского присутствия. Он знает, что допустил ошибку. Ему промыли мозги, но теперь он все понял и хочет вернуться. Он не принимал участия в сражениях, никого не вербовал напрямую. Ему всего девятнадцать. Не надо губить его жизнь из-за этого. Его имя не упоминалось в газетах, от тебя зависит сделать так, чтобы о нем и не узнали. Выдать ему новый паспорт, он тихонько проскользнет через границу домой, и его не будут судить. Все друзья думают, что он в Пакистане, никто ничего не узнает. Так лучше для всех: представь, какая буря разразится в СМИ, если пронюхают, что твой сын собирается жениться на девушке, чей брат отправился в Ракку. Тебе не уцелеть.
Доверься мне, сказал он Анике. Я знаю своего отца. Я знаю, как подать это, чтобы он пошел нам навстречу. Но ведь на самом деле он собирался не «подать» – шантажировать. Как может он так обойтись с тем, кто всегда любил его – безгранично, без условий и оговорок? И почему отец так странно смотрит на него, словно разгадал, что сын явился к нему с предательством в сердце?
– Осиротела в двенадцать, ее воспитала сестра?
– Да.
– В точности как Парвиз Паша.
– Да, верно. Она – его сестра-близнец.
– Эймон! – отец обхватил его одной рукой за шею, то ли обнимая, то ли пытаясь задушить. – Глупый, глупый мальчик! Глупый мой мальчик!
Джан, называла его она, целуя в глаза, в губы, в щеки и в нос, стоило пообещать, что он поговорит с отцом. Джан, жизнь моя. Это же слово теперь повторял отец, прижимая к себе сына. И вдруг Карамат Лоун разжал объятия, отступил на шаг, провел рукой по лицу. Место отца занял министр внутренних дел.
– Больше никаких контактов с этой девушкой. Я приставлю к тебе слежку.
– Папа! Ты хотя бы познакомься с ней. Хорошо? Я приведу ее. Сегодня же вечером, и… Что смешного?
– Охранники по всему периметру вокруг дома, а мой сын собирается ввести сюда связную «АльКаиды» и «Исламского государства».
– Не смей так говорить! Я собираюсь жениться на этой девушке.
Лицо отца не дрогнуло.
– Оставайся тут.
– А если нет? Прикажешь меня арестовать?
Но министр внутренних дел уже вышел, не дослушав, и захлопнул за собой дверь.
Эймон присел в кресло отца, посмотрел на экран компьютера, тот запрашивал пароль. Жаль, что телефон остался в пиджаке, а пиджак – на плечах матери. Аника сидит в его квартире и ждет, когда он позвонит ей и скажет, как дело обернулось. Наконец-то она продиктовала ему свой телефон, а он не сообразил выучить его наизусть. Зря посмеялся, когда мама предлагала поставить ему стационарный аппарат. Я же могу просто уйти, твердил он себе. Или хотя бы поискать какой-нибудь перекус.
На миг успокоился: сообразил, что может воспользоваться отцовским телефоном, дозвониться в справочную и спросить номер Рахими.
– Это Эймон, – выговорил надтреснутым голосом, когда миссис Рахими взяла трубку. – Не могли бы вы мне очень помочь? Наверху, у меня в квартире, ждет подруга. Не могли бы позвать ее к телефону? Мне надо срочно с ней поговорить. Извините за беспокойство.
– Красотка в хиджабе? К сожалению, она только что ушла. Чуть не сбила меня с ног, я как раз мусор выносила. Похоже, очень спешила. С вами все в порядке?
Он отошел к дивану, повалился на него, свернулся клубком, точно животное, защищающее уязвимое подбрюшье. Несколько минут спустя вошла мама, села рядом с ним. Нет, мобильник она ему не принесет. Нет, ему придется оставаться здесь, пока отец не разрешит уйти. Она велела Эймону закрыть глаза и гладила его по спине, пока он не уснул. Когда он проснулся с ощущением, что отсутствовал долго, отец сидел за своим столом и внимательно смотрел на него.
– Моя вина, – сказал отец.
Эймон сел, потер руками глаза, попытался понять, о чем это отец говорит.
– Моя вина, – печально повторил отец. – Я твердил, что это дело рук твоей матери, но ведь это я сам всегда уберегал тебя, чтобы ты не узнал, каково это, когда перед тобой захлопывают двери. Когда путь себе приходится пролагать с боем. Я не думал, что из-за этого ты станешь таким самоуверенным, таким легкомысленным, что даже не задумаешься, с какой стати подобная девушка связалась с парнем из частной школы, который живет на деньги своей матери, потому что она готова его содержать, и которому нечем гордиться, кроме рекордов в компьютерных играх.
– Что ты сделал?
– Я ничего не делал. Представители службы безопасности, наведавшиеся к ней после отъезда брата, беспокоились за нее. Они говорили, она была шокирована его поступком, но, похоже, больше огорчена тем, что он все от нее скрыл, чем самим фактом. Они отнесли ее в группу риска: возможно, она попытается присоединиться к нему. Поэтому за ней присматривали, ради ее же безопасности. Но, я так понимаю, не было ни звонков, ни СМС, ни иных перехваченных коммуникаций, которые навели бы на мысль, что эта девушка вступила в контакт с моим сыном. Сигнала тревоги не поступало. Что само по себе тревожно. А теперь – вот. – Он выложил на стол мобильный телефон Эймона. – Двадцать три пропущенных звонка от Аники Паши.
Эймон поднялся.
– Что-то не так.
– Хотя бы в этом мы с тобой согласны.
Парвиз
5
Двое зашли в магазин электроники в Стамбуле, у обоих почти одинаковое выражение лица, как будто все здесь принадлежало им, хотя черты выдавали в них чужаков, уроженцев Южной Азии. Белые одежды, волосы до плеч и длинные бороды позволяли распознать в них тех мужчин, с чьими притязаниями спорить нельзя. Младший отошел к стеллажу с микрофонами. Его напарник прислонился к прилавку, за которым стоял продавец, и принялся перебрасывать мобильный телефон из руки в руку, наблюдая за другими покупателями. Те быстро потянулись к выходу, оставив в пещере магазина продавца наедине с двумя пришельцами.
– Смотри! – сказал младший. – ROde SVMX. Sennheiser МКН8040. Neumann U 87.
– Угу. Просто возьми то, что велел Абу Раис, и пошли. Умираю с голоду.
Продавец сунул руку под прилавок и вытащил оттуда коробку.
– Sound Devices 788Т. Разве Абу Раис не получил моего сообщения? Я больше двух недель для него это держу.
– Передать Абу Раису, чтобы он плясал в Ракке всякий раз, как ты щелкнешь пальцами в Стамбуле? – старший из мужчин всем мускулистым корпусом развернулся в сторону продавца, и тот, побледнев, забормотал извинения, которые младший из мужчин прервал восторженным воплем, подхватив коробку с 788Т.
– Извини, Фарук. Это займет некоторое время. Абу Раис велел проверить разные микрофоны и колонки, пока я не подберу лучшие.
Он вернулся к стеллажу с микрофонами и принялся стаскивать с полок пустые коробки, отталкивая их в сторону продавца, который возопил:
– Скажите мне, что вам надо! Вы мне всю выкладку испортили!
Фарук сердито фыркнул.
– Пойду в кафе на углу. Даю тебе полчаса – а потом в аэропорт.
– Хорошо. Прихвати что-то для новобранцев. Меня ты много часов не кормил, когда я сюда прилетел.
Фарук ухмыльнулся:
– Ты был таким младенцем, Парвиз, боялся кусок хлеба попросить.
– Я давно уже не Парвиз.
– Машаллах, – сказал старший, и в голосе его прозвучала насмешка.
– Машаллах, – ответил младший, приложив руку к сердцу.
* * *
Путь, который привел его в стамбульский магазин электроники, начался осенью в тот вечер, когда Исма объявила в кухне, что она уезжает в Америку и, значит, настало время им всем троим покинуть свой дом. В начале того вечера ничто не предвещало, как он закончится. Всего несколько недель назад Аника поступила в университет, а Парвиз не поступил, но привычная рутина их жизни уже отходила в прошлое, уже воспринималось как праздник, если Аника была дома и у нее находилось время что-нибудь приготовить, впервые за ту неделю. Она сверялась с засаленной книгой рецептов так сосредоточенно, словно что-то могло измениться между сорок девятым разом, когда она столь же внимательно исполняла все инструкции, и пятидесятым. Парвиз помогал ей, резал лук, надев очки для бассейна, чтобы не заливаться слезами. Из колонок струилась музыка, плейлист подобрал им в Карачи кузен-гитарист – чимта и бас-гитара, дходак и барабаны, а поверх мелодии – стук ножа, которым Парвиз нарезал податливые луковицы, с размаху ударяя по деревянной доске под ними; перезвон двух браслетов на запястье Аники; негромкое гудение холодильника; поезд останавливался на станции Престон-роуд почти в то же мгновение, когда другой отъезжал от перрона; журчала болтовня близнецов. В тот раз Аника выдумала, будто поместила от имени Парвиза объявление на брачном сайте для выходцев с Ближнего Востока. «Красивый лондонец, который любит свою сестру…»– «Какой-то намек на инцест». – «Уродливый лондонец, который любит свою сестру…» – «Намек, что полностью отчаялся». – «Красивый лондонец с крепкими семейными узами…» – «Почему ты непременно суешь себя в каждую фразу? Как насчет «Сумрачно красивый лондонец»?» – «Нет, сумрачно красивый— это эвфемизм для “темнокожий”». – «С какой стати? Хитклифф[8] тоже неистовый, немного безумный». – «Да, но ты же знаешь этих девиц, если темнокожий – это уже проблема».
Исма вошла посреди всего этого веселья, ей предшествовал запах химчистки, и сказала, что проблема не в этом, а в полном отсутствии перспектив с точки зрения карьеры. Парвиз оттолкнул от себя разделочную доску, снял очки и вытащил телефон. На экране ни одного сообщения от друзей по Престон-роуд, наступила послешкольная жизнь, и всех размело в разные стороны – географически и психологически.
– Приглуши звук и послушай меня, – сказала Исма.
Вид у нее был настолько серьезный, что он повиновался, хотя обычно в ответ на такие требования Парвиз увеличивал громкость. Аника тоже увидела, что предстоит важный разговор, и коснулась пальцами запястья старшей сестры:
– Мы слушаем, – сказала она.
Исма получила американскую визу. В середине января она уезжает в Массачусетс. Все это она сообщила им так, как другая женщина возвестила бы о помолвке: гордо, застенчиво, тревожась, как примут ее родные новость, которой никто не ожидал.
Аника придвинулась к ней и обняла обеими руками.
– Мы будем по тебе скучать, но мы так за тебя рады. И гордимся тобой. Правда ведь, Пи?
– Америка, – пробормотал он. Само слово, казалось, не умещалось у него во рту. – И тебе действительно дали визу?
– Понимаю, я и сама не надеялась, что дадут.
Когда Исма впервые обсуждала с близнецами письмо доктора Шах, которая предлагала, чуть ли не требовала, чтобы она подала заявку в аспирантуру, Парвиз бросил: «А в чем смысл?», и тогда Исма сразу же согласилась, да, он прав. Ни Парвиз, ни Исма не сказали вслух, откровенно, что вся эта затея бессмысленна уже потому, что Исме не дадут визу, но все они прекрасно понимали: умалчиваемый контекст – судьба их отца. И все же Аника настояла: пусть подаст заявку.
– Иногда мир преподносит нам сюрприз, – рассуждала она. – И, что важнее, если ты не попробуешь, всегда будешь потом гадать, как бы это могло обернуться.
Она давила, настаивала, и в итоге Исма признала: будет черной неблагодарностью по отношению к доктору Шах хотя бы не попытаться. Оказывается, ей хватает мужества броситься в заведомо проигранный бой, он никогда не отдавал ей должного, подумал тогда Парвиз с раскаянием – и раздражением.
– Итак, – сказала в тот вечер Аника, – что будем делать с домом?
Парвиз пихнул сестру-близнеца в плечо.
– Ее спальню я заберу себе. Мне нужна студия, а ты все равно бываешь здесь теперь куда реже, чем я.
Сестры переглянулись, потом обе посмотрели на него. Исма произнесла число – ежемесячные расходы на содержание дома.
Она повторяла это число всякий раз, когда напоминала Парвизу: его заработок помощника в зеленной лавке слишком мал, то время, которое он тратит, возясь с саундтреком, следовало бы посвятить поиску настоящей работы. Она не верила, что он достаточно хорош и получит в итоге работу по душе, не понимала, что его саундтрек – такое же вложение в будущее, как учеба Аники в университете.
– Она считает, в нашей жизни мечтам нет места, – сказала Аника, и это звучало как осуждение и вместе с тем как принятие позиции старшей сестры.
До сих пор им денег хватало, продолжала Исма. Но американский университет предоставит ей стипендию только на жизнь, в обрез, точно так же, как стипендия Аники покрывает лишь самые необходимые расходы. Им не потянуть ипотеку, обо всем прочем не говоря.
– Так не уезжай, – сказал он. Аника бросила в него картофельным кубиком, и Парвиз, боднув головой, отправил снаряд обратно – рефлекс, а не игра.
Исма открыла дверцу буфета и принялась выставлять тарелки и стаканы к ужину. Она задержалась, потому что зашла к соседке, сказала она. Тетушка Насим постарела, ей нужна помощь в доме, хотя дочери и внучки часто ее навещают, ей уже трудно самой вести хозяйство. Еще одна пара рук как раз пригодилась бы. В такой форме тетушка Насим сделала им предложение.
– Какое предложение? – уточнил Парвиз.
– Мы переедем к ней и продадим дом, – откликнулась Аника так, словно речь шла о какой-то мелочи, новые полотенца купить.
Тут уж побледнела Исма и сказала, она всего лишь думала сдать дом. В следующем году в Уэмбли откроется новая французская школа, цены на недвижимость пойдут вверх, а сейчас продавать глупо. Да и кто знает, через несколько лет, когда она защитит диссертацию и Аника получит диплом, может быть, они все вернутся. Обычно Парвиз оскорблялся, когда его не учитывали в подобных разговорах. Но тут Аника пожала плечами, и он почувствовал не обиду, а страх: бывают такие моменты, когда человек, вроде бы насквозь знакомый, обнаруживает неожиданные черты характера, словно кто-то новый появился, пока ты отвел глаза и перестал следить.
Аника уйдет от них. Вот что означало это короткое движение плеч. Нет у нее ни малейшего желания оставаться после университета в этом доме, оставаться близнецом Парвиза и не стать кем-то еще, всем тем, что доступно для человека с юридическим дипломом.
– Ты не можешь вот так решать за нас, – заявил Парвиз Исме.
Однако «нас» утратило силу, поскольку сестра-близнец взялась вместе со старшей накрывать на стол, а брату в глаза не смотрела.
– Предательница! – буркнул он, оттолкнулся от кухонной стойки и встал. Он демонстративно долго возился, собирая ключи, мобильник, микрофон – хотели бы, сто раз могли его остановить, но никто его не окликнул, и не оставалось ничего больше, кроме как выйти в неприветливую ночь.
Поздний осенний вечер, дыхание зимы ощущалось уже явственнее, чем воспоминание о лете. Холод закрался под неправильно выбранную куртку, мурашки побежали по коже. Небо слегка розовело от местного освещения, размытого облаками. Во внешнем мире чуть добавлено громкости. Впервые он понял, каким необычным слухом наделен, когда спросил учителя, почему в туманные дни самолеты гудят сильнее, а учитель ответил, мол, ничего подобного. И одноклассники посмеялись над Парвизом, а на следующий день учитель признал, что Парвиз был прав.
Подруга покойной матери, Глэдис, остановила его посреди улицы и завела разговор о приближающемся библиотечном празднике, а еще поинтересовалась, работал ли их дверной звонок сегодня как всегда – у нее случилось вот что: знакомую мелодию сменило что-то вроде ударов гонга, а когда Глэдис подошла к двери, никого за ней не оказалось. Она вернулась в комнату, включила телевизор, а там тот экстрасенс, которого она всегда смотрит, и говорит, что если дверной звонок прозвучит не так, как обычно, то открывать нельзя, там, за дверью, посланец дьявола.
– И вы думаете, раз вы открыли дверь, дьявол вошел к вам? – улыбнулся Парвиз. – Если что, Исма знает молитвы для изгнания бесов.
– Сегодня ночью выясню, как улягусь в постель, – незачем звать твою сестрицу!
Он поднял три пальца в скаутском приветствии и заметил глубокие морщины под глазами у смеющейся Глэдис. Она и его мать – ровесницы, всего несколько месяцев разницы.
Предоставив Глэдис общаться с дьяволом, Парвиз пошел дальше, в сторону Престон-роуд. Там было тихо, магазины закрыты. Он кивнул, приветствуя изогнутый позвоночник арки Стадиона – он всегда так делал, – любовно постучал костяшками по двери нотариальной конторы, где на одном этапе библиотечного праздника останавливались перелетные книги, – и двинулся дальше, к спортплощадке. Весь день лил дождь, возможно, удастся получить правильный звук «подошв на мокрой траве» для саунда, который он накладывал на компьютерную игру, уже получившую награды за свои треки. В начале следующего года Парвиз собирался рассылать запись в большие и малые компании, занимающиеся производством видеоигр, и – боже, помоги! – тогда-то ему предложат работу.
Он шел через парковку, на ходу прилаживая к мобильнику микрофон и самодельную защиту от ветра, и не обращал внимания на одинокий автомобиль, пока двери не распахнулись и не вылезло трое парней, с которыми ему случалось играть в футбол на этой площадке. Дизайнерские кроссовки, ярко-белые одежды, бороды-экосистемы (Аника их так прозвала, в такой огромной бороде целая экосистема поместится, припечатала она). Ребята крутились в соседних кварталах, строили из себя крутых и не понимали, как вредит им прозвище, которое они себе выбрали: «Аз тагз». «Мы душители», вот как это звучало по-английски, а предполагалось сокращение от арабского «астагфируллах». За что, собственно, вы просите прощения у Аллаха, спросила их Исма, когда однажды они остановили ее на улице и заявили, что «сестрам» следует лучше укрывать волосы и лицо. Судя по их ответу, они сами понятия не имели, что означает слово «астагфируллах».
– Дай сюда, – потребовал один из парней и протянул руку за мобильником с микрофоном.
– Я пожалуюсь твоей маме, – сказал Парвиз.
Парень – Абдул, друг его детских лет – убрал руку и пробормотал что-то насчет старого, никому не нужного мобильника, но другой парень, постарше, не из этого квартала, шагнул вперед, ударил Парвиза коленом в пах, Парвиз согнулся от боли, упал, и чужак выхватил у него мобильник, тут же сдернув и отбросив в сторону дорогущий микрофон – сразу видно идиота.
Парвиз лежал на парковке, дожидаясь, пока боль утихнет. Автомобиль с хулиганами проскрежетал мимо. Саунд: медленный приступ, короткая задержка, затянутый удаляющийся раскат. Ничего нового, все это он уже слышал. Как же он ненавидел свою жизнь, этот квартал, неизбежность всего, что здесь происходило.
* * *
Фарук отыскал его на следующее утро – Парвиз стоял среди пустых ящиков в задней части зеленной лавки и пытался извлечь из ладони занозу.
– Асалааму алейкум, – произнес незнакомый голос с псевдоарабским акцентом чересчур усердствующего мусульманина неарабского происхождения, и Парвиз, подняв глаза, увидел невысокого, крепко сбитого мужчину, мышцы распирали, искажали форму плотно облегающей куртки. Примерно тридцати лет, волнистые волосы падали на плечи, контрастно оттеняя бороду – не хипстерскую, не экосистему, а настоящую мужскую. Выглядел он так, что любой акцент извинишь. Незнакомец раскрыл швейцарский нож, протянул его Парвизу с щипчиками уже наготове, жест неожиданно деликатный. Парвиз хотел ухватить занозу щипчиками, но левая рука оказалась недостаточно ловкой, он только кожу себе оцарапал. Ничего не говоря, мужчина забрал у него нож, подвел левую руку под руку Парвиза, чтобы удержать ее на месте, и одним быстрым движением – даже подмигнул при этом – вырвал занозу. Прижал к ранке подушечку большого пальца, удержав проступившую каплю крови.
– Мой глупый родич забрал твою вещь. Прошу прощения, он просто не знал, кто ты такой.
Мужчина сунул руку в карман штанов хаки и вытащил украденный телефон. «Кто я такой?» – хотел переспросить Парвиз, но подумал, что ответ ему известен. Он – брат Аники. Если кто-то из старших парней, из тех, ради дружбы с которыми он бы жизнь отдал, уделял ему внимание, то причина всегда была в этом: он – брат Аники. Аника терпеть не могла тех поклонников, с которыми ее пытался свести Парвиз, ей подавай тихих мальчиков, чтобы ими командовать.
– Вы знаете мою сестру?
Мужчина глянул с неудовольствием:
– Какое мне дело до сестер? Я говорю об Абу Парвизе.
– Я просто Парвиз. Абу Парвиза я не знаю.
– Не знаешь имени родного отца?
Парвиз постарался придать своему лицу выражение равнодушия с оттенком недоумения. Откуда этот человек – из МИ5? Особый отдел? Те тоже вели себя преувеличенно дружелюбно, когда являлись к ним в дом, Парвиз был еще ребенком. Один даже к нему в комнату зашел и гонял с ним машинки по трассе от его кровати до кровати Аники, а потом забрал альбом с фотографиями, который прислал отец, и ушел. Почти всё впоследствии вернули, но только не фотографии Адиля Паши: лезет в гору, сидит у костра, переходит вброд реку, иногда один, иногда вместе с другими мужчинами, и всегда улыбается, всегда у него на плече или на коленях автомат. «Когда ты подрастешь, сынок», – написал отец на форзаце, и эти слова привели мать в ярость, причины которой Парвиз тогда не понимал. Бабушка Парвиза не позволила невестке сразу же отнять у него альбом, но он всегда подозревал, что это мать сказала дружелюбному офицеру про альбом, хотела стереть те фотографии Адиля Паши из жизни сына. Неудобно было вспоминать об этом – и о том, как рано Парвиз стал присматриваться к вечно замученной матери и говорить себе: неудивительно, что он от нее сбежал.
– Я не знал отца.
Так приучила его отвечать, снова и снова, его мать. В окрестностях, он сознавал это, ходили всякие слухи насчет Адиля Паши, и однажды на школьной площадке группа ребят обступила его и принялась допрашивать, правда ли, что его отец – джихадист, убитый в Гуантанамо. «Я не знал отца», – слабо отбивался он. Мальчики подошли с тем же вопросом к Анике. Та пожала плечами и отвернулась, к девяти годам она уже мастерски овладела ремеслом пренебрежения. А потом Аника шепнула самой болтливой из своих подруг: «Как будто он персонаж из фильма, верно? Куда интереснее, чем отец, попросту умерший от малярии в Карачи».
– Он сожалел об этом, – сказал незнакомец. – О том, что ты не имел возможности узнать его. Он сражался рядом с моим отцом, и я наслушался рассказов о великом воине Абу Парвизе.
– Моего отца звали иначе. Адиль Паша.
– Это его… – незнакомец произнес что-то вроде «намбер диггер». – По-французски это значит «имя воина». Имя супергероя, так я теперь об этом думаю, хотя некоторые братья не одобряют таких мыслей. Но так это было. Твой отец – когда он вступил в борьбу за справедливость, он выбрал себе имя Отец Парвиза. Чтобы сохранить связь между вами. И когда кто-то произносил его имя – враги со страхом, братья с любовью, товарищи с уважением, – они тем самым произносили и твое имя.
С ужасом Парвиз почувствовал, как к глазам его подступают слезы – это перед человеком, который, наверное, не заплакал бы, даже если бы ему танком переехало ногу. Но этот мужчина вроде бы не счел его из-за этого слабаком. Он обхватил Парвиза руками – объятия его пахли одеколоном – и сказал:
– Я рад, что нашел тебя, брат.
В тот вечер Парвиз вернулся домой, а в сердце его пламенела прекрасная тайна. Он взялся готовить, он не уволок тарелку в гостиную с телевизором, оставив сестер ужинать за кухонным столом, он поддразнивал Исму, изображая американский акцент, которым она обзаведется в Массачусетсе.
– Что с тобой? – спросила Аника, и он с удовлетворением подумал: теперь в его жизни появился тайный уголок, куда сестрам хода нет.
* * *
В тот же вечер, позднее, позвонил Фарук.
– Я весь день думал о тебе, – сказал он. – Я думал: как же так, почему сын Абу Парвиза так мало знает о своем отце?
Парвиз не нашелся с ответом. Раньше и вопрос такой не возникал. Он рос, зная, что его отец – постыдный секрет, который следует скрывать от всего мира, иначе на Престон-роуд появятся объявления: «Знаете ли вы, кто ваши соседи?» И в окна их дома полетят камни, его и сестер никогда не пригласят в гости к одноклассникам и ни одна девчонка не посмотрит в его сторону. Тайна жила и в самом их доме. Его мать и Исма растили в сердце гнев на Адиля Пашу, слишком сильный, чтобы дать ему выход в словах, а что до Аники – полное отсутствие у нее любопытства, желания что-то узнать об отце впервые ясно показало Парвизу, что близнецы все-таки два человека, а не один. Только бабушка хотела бы поговорить о пустоте в их жизни, их с бабушкой дружба отчасти была основана на том, что порой она зазывала внука к себе в комнату и нашептывала ему о веселом и отважном красивом мальчике со смеющимися глазами, которого она когда-то растила. Только о мальчике, никогда о мужчине, каким он вырос. «Что-то с ним сделалось, я не знаю», – отвечала она, когда Парвиз пытался выяснить, кем его отец стал к тому времени, как сам он явился в этот мир.
– Потому что никто не рассказывал мне о нем, – признался он теперь.
– Хочешь узнать?
– Само собой.
– Не спеши с ответом. Как только ты это узнаешь, тебе придется задуматься, что значит быть сыном такого человека. Может быть, проще никогда о нем не думать.
Он всегда следил за мальчиками с отцами, и его зависть проистекала главным образом из ненасытной тоски. Стоило кому-то из отцов сделать ласковый жест – опустить руку ему на затылок, назвать сынком, пригласить на футбольный матч, – и он отшатывался, пристыженный, напуганный, сам не понимая себя, страх и стыд с годами росли, тем более что мир мальчиков начал отделяться от девчачьего мира, и подчас он чувствовал себя уже не близнецом своей сестры, но единственным мужчиной в доме, а дом этот впитал в себя те секреты, которыми делились друг с другом женщины, и не было здесь ничего из того, чему отцы учат сыновей.
– Я думаю о нем каждый день, – сказал, нет, прошептал он.
– Хорошо. Ты хороший юноша. Когда у тебя завтра заканчивается работа?
* * *
Так это началось. По утрам, ближе к полудню, от Фарука приходило СМС с адресом – иногда кебабная, иногда встреча назначалась на углу, но чаще всего он выбирал букмекерскую контору на Хай-роуд. Там он уже поджидал, когда Парвиз возвращался с работы. Но место не так важно, важны разговоры. Обычно Фарук рассказывал, а Парвиз впитывал истории об отце, которые всегда жаждал узнать – не о легкомысленном парне, не о безответственном супруге, а об отважном воине, сражавшемся против несправедливости, презиравшем ложь государственных границ, умевшем поддержать в товарищах боевой дух в самые мрачные времена. Тот Абу Парвиз, что первым переходил по мосту над бездной, разверзшейся после землетрясения, словно бы не замечая продолжающихся толчков, – он спешил доставить провиант тем, кто оставался на другом краю расщелины. Тот Абу Парвиз, который, расстреляв все пули, орудовал прикладом Калашникова; который окунал лицо в горный поток, совершая омовение перед молитвой, а вынырнув, обнаруживал, что борода его смерзлась сосульками, – и тогда он пускался плясать на берегу реки, словно Адиль Паша на дискотеке, а не Абу Парвиз в Чечне, он тряс головой, и слышался звон как будто бы китайских колокольчиков.
Из всех рассказов именно этот наиболее явственно возвращал Парвизу отца, которого он никогда не знал: стремительный поток, танцующие на ветру сосульки, вокруг товарищи, столь же отважно окунающие лица в ледяную воду, чтобы подыграть, как целый оркестр колокольчиков, воину и весельчаку Абу Парвизу.
– Любой сын счастлив был бы иметь такого отца, – заявил Фарук.
– Но я-то никогда не имел отца, – возразил Парвиз, проводя по линиям своей ладони чекой из гранаты – неужели правда? – которую Фарук приволок в кебабную.
– Неужели ты думаешь, ему нравилось, как устроен этот мир? Нет. Но он видел все как есть. И, увидев, понял, что у мужчины есть большая ответственность, чем та, к которой призывают мать и жена.
Объясняя Парвизу эту более широкую ответственность, Фарук пустился в исторические изыскания: ужас, какой наводило на христианский мир возвышение ислама, тысячелетнее господство мусульман, которое вконец подорвали евнухи-оттоманы и моголы, забывшие праведный путь, и тогда кровожадные христиане отомстили за многие века своего унижения: империализм с расистским обоснованием – «миссия цивилизовать весь мир», – а затем жестокая насмешка, «предоставить независимость», тогда как на самом деле изменилась всего лишь экономическая модель, были созданы зависимые государства с идиотскими границами, на то и рассчитанными – порождать нестабильность. Фарук, казалось, знал досконально все уголки мусульманского мира, Индию и Афганистан, Алжир и Египет, Иорданию, Палестину, Турцию, Чечню, Кашмир, Узбекистан. Если в какой-то момент Парвиз отвлекался, Фарук тут же переводил разговор на футбол (он болел за мадридский «Реал», Парвиз – за «Арсенал», но оба преклонялись перед Озилем[9]), или же принимался перебирать мельчайшие подробности жизни самого Парвиза («Что ты ел на обед? Какая-нибудь красотка к зеленщику заглядывает? Дай мне еще послушать твои записи, уж на этот раз я угадаю, что это»), или же вспоминал очередную серию американского реалити-шоу, он смотрел их чуть ли не набожно, и Парвиз тоже стал смотреть, чтобы иметь с ним общую тему. Но куда бы ни сворачивал разговор, потом он непременно возвращался к главному в жизни Фарука, к сути всех его наставлений: как быть мужчиной.
– Это твои сестры виноваты, – сказал Фарук однажды ранним вечером, когда они сидели бок о бок на зеленых деревянных сиденьях букмекерской и следили за мониторами: на одном проносились гончие, на другом – и в другой временной зоне – потные мужчины подгоняли крикетный мяч ближе к оклеенным рекламой ограждениям. Звук был отключен, благодаря чему иногда происходили тешащие слух совпадения, например, собак выпускали из клетки именно в тот момент, когда пьяница распахивал дверь букмекерской, или же лампы дневного света над головой начинали мигать как раз тогда, когда судья в поле принимался отмахиваться от комаров. Фарук разложил три мобильника на ноге у Парвиза, от бедра до колена, и каждый раз, когда на один из телефонов приходило СМС, Фарук читал его и отправлялся к стойке сделать очередную ставку. А Парвизу это поможет – отучится дергать ногой. Во время этих долгих бесед в букмекерской Парвиз так напрягал мышцы ног, что потом едва мог дойти домой.
– Они хотят, чтобы ты состоял при них, ходил в магазин, косил траву, им требуется мальчик, дитя, нуждающееся в матери. Особенно той, старшей, ты знаешь, что я хочу сказать? Она считает себя хорошей мусульманкой и думает, она вправе решать, жить ли тебе в собственном доме. Скажи ей, в Коране написано: «Мужчины приказывают женщинам, потому что Аллах поставил одних над другими». По закону Аллаха только ты, а не твои женщины распоряжаешься своей собственностью.
«Твои женщины». Парвиз повертел эти слова на языке, пока Фарук делал новую ставку. Ему понравился их вкус. Нет, он не настолько глуп, чтобы цитировать Исме Коран, особенно в той части, где речь идет о положении мужчин и женщин. Парвиз, разумеется, был мусульманином, он верил в Бога и посещал мечеть на Ид-аль-Фитр, он отделял два с половиной процента заработка на добрые дела и делил эту сумму между «Исламской помощью» и передвижной библиотекой, но за этими пределами религия с раннего детства была для него местом, где он не жил постоянно, а скорее проводил каникулы, и там ощущалось превосходство Исмы. Рядом с Фаруком Парвиз осознал, что существует «скопческая версия ислама, британское правительство проплачивает его в мечетях, чтобы держать нас всех под каблуком», и в этой мысли юноша обрел немалое удовлетворение.
– Где ты пропадаешь? – спросила его однажды вечером Аника, забравшись по стремянке на крышу сарая, где он устроился с мобильником, наушниками и – это была его радость и гордость – купленным с рук профессиональным микрофоном. Крыша сарая – любимое их убежище с детства, отсюда открывался вид на поезда, подъезжающие к станции Престон-роуд и вновь набирающие скорость. Вагоны призрачно растворялись во тьме, но за длинными окнами мгновенными снимками вспыхивала проносившаяся мимо жизнь. Порой привычное поведение нарушалось: Парвиз видел, как мужчина заносит руку для удара, видел поцелуй, настолько страстный, что обоим все равно, в постели они, в поезде или в гондоле, а вот кто-то прижал ладонь к стеклу и подался навстречу мальчику, смотрящему с крыши сарая так, словно судьба предназначила их друг другу, да шестеренки сюжета вращаются не в ту сторону. Без малого два года назад Парвиз затеял проект – он собирался сделать запись длиной в 1440 минут, которую идеальный слушатель должен был бы проиграть за сутки, от полуночи до полуночи – звуковой слепок каждой минуты каждого дня, записываемый в течение 1440 дней.
Он остановил запись, снял наушники, сделал пометку в блокноте. Может, так и оставить вопрос «Где ты пропадаешь?» в промежутке между 20:13 и 20:14. Голос Аники – единственный человеческий звук, проникший в аудиофайлы, озаглавленные «Станция Престон-роуд, услышанная с крыши сарая».
– Я здесь. Это тебя мы редко видим.
– Я спрашиваю: где ты здесь? – она похлопала его по лбу. – И здесь. – Она притронулась к его запястью, к пульсу, жестом, привычным сызмала, но Парвиз не откликнулся. – Это из-за переезда к тетушке Насим? Я знаю, тебе жаль расставаться с этим местом, но, по крайней мере, мы останемся на этой же улице, рядом.
«Мы», – сказала она, однако Парвиз сомневался, что Аника так уж часто будет здесь. Практически каждую неделю она проводила хотя бы одну ночь у Гиты. Он хорошо знал сестру и понимал: она подготавливает почву, чтобы потом ночевать вне дома все чаще – и не только у Гиты.
– Это наш дом, – пробормотал он.
Она прищелкнула языком.
– Так сентиментально. Ты бы лучше помог мне уговорить Нему продать, а не сдавать. На эти деньги ты сможешь учиться в университете. Это вполне компенсирует «Еще раз то же самое услышанное с крыши сарая», а?
– Тебе дали стипендию только потому, что ты соответствуешь их квоте на «инклюзивность» и «расовое разнообразие», – сказал он. Был настолько задет, что дал выход чувству, которое Фарук недавно извлек из его подсознания.
– Давно ли ты рассуждаешь, как правый? – Большим и указательным пальцами она защемила мочку его уха.
– Мусульманок, особенно красивых, надо спасать от мужчин-мусульман. Мужчин-мусульман надо хватать, запугивать, швырять наземь и ставить нам ногу на горло.
– Ничего подобного с тобой никогда не проделывали.
– А сколько раз полицейские останавливали и обыскивали меня? А тебя?
– Два раза. С тобой это случилось всего дважды, Пи. И ты сам оба раза говорил, ничего страшного, что ж теперь ноешь. – Она спрыгнула со стремянки с той самонадеянностью, от которой у Парвиза всякий раз замирало дыхание – боялся, что она расшибется. – Знаешь, Исма права. Пора тебе повзрослеть.
Раньше он бы последовал за сестрой и разговор превратился бы в ссору на повышенных тонах, в крик, а потом, измученные, они бы помирились. Но на этот раз он остался там, где сидел, наблюдал чужие жизни, скользившие мимо по рельсам в темноте в узких рамах вагонных окон, и предоставил только что нанесенной ране возможность гноиться. Назавтра он расскажет обо всем Фаруку и получит из рук нового друга лекарство – праведный гнев.
* * *
Фарук прислал СМС, пригласил своего юного друга в квартиру в Уэмбли, где он жил с двумя родичами – не с теми, кто напал на Парвиза. Это приглашение вдохновило Парвиза после работы заглянуть домой, вычистить грязь из-под ногтей и надеть чистую рубашку.
Он толкнул незапертую дверь, почуял запах куриного жира – внизу располагался фастфуд – и знакомого одеколона. Оконная рама над головой дребезжала – не от ветра, от интенсивного потока транспорта. Баритон Фарука окликнул его: не жди визитки с позолоченными уголками, заходи.
Всей мебели в комнате – три матраса, сложенные горкой у стены, и два зеленых пластмассовых стула перед плоским экраном, подключенным к игровой приставке. В кухонной зоне микроволновка и электрический чайник, дверь шкафа раскрыта, и за ней виднеются сложенные черные футболки и черные же носки. С крепкого крюка в потолке свисает боксерская груша, слегка скрипит, почти незаметно покачиваясь. В полу такой же крюк, его назначение непонятно. Парвиз припомнил иные СМС от Фарука, на которые он не знал, как отвечать – насчет того, как Фарук мечтает посадить на цепь ту или другую женщину из американского реалити-шоу, – и отвел глаза. Доска для глажки превращена в стол, на ней стоит лампа, лежат боксерские перчатки. Рядом на полу утюг – на подставке размером с хлебницу.
– Феррари среди утюгов, – горделиво заявил Фарук, заметив, что Парвиз присматривается к этому устройству. – Защитная программа, одежду невозможно спалить. Понадобится что-то прогладить – приноси. Да садись же, чувствуй себя, как дома. Это и есть твой дом. Нет, на стул, на стул!
Парвиз сел, машинально разглаживая рукой складки на своей рубашке. Фарук улыбнулся, шутливо дал ему подзатыльник и протянул чашку чая.
– Подожди меня, я отлучусь на несколько минут, – сказал он и вышел.
Парвиз прихлебывал чай – чересчур слабый – и осматривал квартиру в поисках новых ключей к тому, как живет его уааг – это слово на урду передавало его отношения с Фаруком точнее, чем «друг». А еще лучше – jigari dost, дружба, которая так глубоко проникает в сердце, что ее нельзя разорвать, иначе как оставив глубокую, возможно, смертельную рану.
На стене, точно над гладильной доской, была прикреплена фотография. Трое мужчин обнимали друг друга за плечи у выхода из аэропорта – Адиль Паша, Ахмед с завода, тот самый, кто позвал отца Парвиза в Боснию в 1995-м, и еще третий, коренастый, должно быть, отец Фарука. Меньше недели он продержался в Боснии, а потом сбежал домой, сломанное существо, преследуемое ночными кошмарами – сын с детства стыдился его. В этом Фарук признался всего несколько дней назад.
– Ахмед с завода приходил в гости и каждый раз приносил все новые истории о подвигах того, кто теперь звался Абу Парвиз, и мой отец не хотел ничего знать, но я слушал.
Ахмед куда-то переехал несколько лет назад. Для Парвиза это был тот человек, при виде которого мать переходила на другую сторону улицы. Юноша дотронулся до руки своего отца на фотографии, всмотрелся в его лицо, желая увидеть общие черты – но и он, и Аника пошли в материнскую родню. Это Исме, так несправедливо, досталось широкое отцовское лицо с тонкими губами. Парвиз придвинулся вплотную к фотографии, единственному снимку отца из всех, которые ему довелось видеть, сделанному в тот момент, когда тот еще только ступил на путь своей судьбы. Адиль Паша выглядел взбудораженным. Впервые за долгие годы Парвиз увидел фотографию отца, которая не была бы ему знакома до последней черточки. Он уставился на бледную полосу кожи ближе к отцовскому запястью – а где же часы? Снял их, когда проходил детектор, и забыл надеть? Тогда в аэропортах уже стояли эти рамки? Может быть, в тот момент, когда был сделан этот снимок, отец еще не спохватился, что оставил часы в зоне досмотра? Как только поймет, вернется туда, наверное, с тем слегка напряженным выражением, которое было Парвизу знакомо по фотографии с Ид-аль-Фитра, отец там смотрел в сторону, прочь от камеры. Мысленно Парвиз перебрал все фотографии отца – те, что до Боснии, и очень немногочисленные после. Да, потом у него на руке были часы, с серебряным браслетом. Почему-то он возликовал, вспомнив это, добыв крошечную крупицу истины.
Сколько времени он простоял перед фотографией, запоминая этот образ отца? Это время показалось ему не долгим, и не кратким. Показалось и долгим, и коротким. Потом дверь распахнулась, вошли два незнакомых человека, в одном Парвиз заметил сходство с Фаруком и решил, что это и есть родичи, с которыми живет его друг.
На приветствие Парвизу не ответили. Один из вошедших подошел к крюку в половице, продернул через него цепь.
– Иди сюда, – нетерпеливо позвали они. Парвиз приблизился, недоумевая, какая помощь от него требуется.
Миг – и он лежит на полу, один кузен Фарука оседлал его ноги, другой – грудь. Тот, кто удерживал ноги, закрепил цепь у него на лодыжках, другой, на груди, ударил в лицо, чтобы Парвиз и не думал биться. Затем они слаженным усилием усадили его на корточки и той же цепью приковали его запястья к лодыжкам. Он пытался звать на помощь Фарука, но парни расхохотались ему в лицо, и он умолк.
– Что вы со мной делаете?
– Уже сделали, – ответил первый кузен. Оба встали, отошли к телевизору и включили видеоигру, звук на максимуме, если бы он снова заорал, все равно соседи не услышат. Вскоре он понял, что именно «сделали» кузены: цепь была так коротка, что он не мог ни распрямиться, ни лечь, мог только сидеть на корточках, изогнувшись всем телом, давление на спину с каждой минутой росло. Неудобство превратилось в боль, пронзавшую поясницу и ноги. Парвиз попытался сдвинуться – вдруг удастся перекатиться на бок – но цепи впились в тело. К боли присоединялась пытка незнанием: чем он навлек на себя беду и как положить этому конец?
Он услышал собственный голос, мольбу, но те двое даже не глянули в его сторону. Те, кто создавал саундтрек к этой видеоигре, не рассчитывали на дешевые колонки – треск и помехи терзали его слух хуже, чем выстрелы и предсмертные вопли. Парвиз попробовал молиться – тоже не помогло.
Солнечный свет погас. «Тучи или наступает вечер?» – гадал он. Ему было отказано даже в том облегчении, которое приходит с обмороком. Под кожей шевелились огненные скорпионы, рвались на волю, носились от его плеч до щиколоток, жалили, словно удары бичей. Щелчки в колонках усиливались, сделались физической мощной силой, бившей ему в уши. Он визжал от боли, давно уже визжал от боли, очень давно.
Один из кузенов остановил игру. Звуки повседневной жизни устремились к Парвизу со всех сторон, окутали его – дребезжание окна, машины на улице, собственное дыхание. Двое подошли к нему, разомкнули цепь. На миг – освобождение, тело с облегчением рухнуло на пол, но они уже подхватили его, потащили к кухонной раковине, там до краев стояла вода, окунули. Значит, сейчас он умрет. Здесь, над лавочкой, где жарят курятину, всего в миле от дома. Как это перенесут сестры после всех прежних утрат? Мужчины вытащили его голову из воды, он набрал полные легкие воздуха, и тут же они снова принялись его топить. Снова и снова. Он приказывал себе: в следующий раз просто не делай вдох, умри, но тело хотело жить. Однажды, когда он вдохнул, в воздухе обнаружилась примесь: усиленная концентрация одеколона, которым пользовался Фарук. Он приготовился к очередному погружению, но его отнесли к той груде матрасов и бросили ничком.
Рука дотронулась до его волос – ласково.
– Теперь ты начинаешь понимать, – голос Фарука был полон сочувствия и скорби.
Только слезами смог ответить ему Парвиз, и Фарук повернул его лицом к себе, чтобы Парвиз увидел: его друг тоже плачет.
– Вот что они проделывали с твоим отцом месяц за месяцем, – сказал Фарук.
Кузены ушли. Остался только Фарук, он погладил Парвиза по руке, помог ему сесть. Затем он встал – Парвиз протянул руку и ухватил его за ногу, как пришлось.
– Нет, я тебя не оставлю, – пообещал Фарук. – Только из кухни кое-что принесу.
Если бы Парвиз повернул голову, ему было бы видно, что Фарук делает, но он только и мог лежать в той же позе, равномерно вдыхая и выдыхая, ощущая боль, пронзавшую спину, легкие, отдававшую в ноги. Фарук вернулся, приложил к его спине бутылку с горячей водой, протянул эскимо в шоколаде. Парвиз впился зубами, почувствовал, как расползается во рту сладость, вспомнил это наслаждение.
Когда он закончил, слизал с палочки последнюю каплю мороженого, Фарук снял фотографию со стены и вложил ему в руки.
– Знаешь ли ты, как обходились с заключенными в Баграме?
Парвиз покачал головой. Больше он ни на что не был в тот момент способен.
– Ты не пытался узнать?
Снова покачал головой – слегка, пристыженно. Это всегда было так близко, стоило только направить в нужную сторону взгляд – факты о том, что именовалось «техникой допроса с пристрастием», Парвиз никогда не хотел вникать. Не хотел, чтобы кто-то спросил, с какой стати его это заинтересовало. Так он сам себе это объяснял.
Фарук опустил руку ему на плечо.
– Ничего, ничего. Ты был ребенком, ты был одинок. Не был готов. Но теперь все иначе, правда?
Ребенок, одинокий? Одиноким он не был никогда – всегда была Аника. Даже если она порой становилась чужой, она все равно была тут. Парвиз уставился на железный крюк в полу, вспомнил, как Аника говорила: надо продать дом. Она разрывала цепи, державшие их воедино, выталкивала его во внешнюю тьму, ритм ее пульса больше не сопутствовал ему. Впервые с тех пор, как его сердце сжалось от ужаса, обнаружив, что разделяется на камеры, превращается в орган, способный чувствовать, – и тут же расслабилось, ощутив рядом другое сердце, переживавшее тот же страх рядом с ним, одновременно. Каждое мгновение ужаса, каждое мгновение чуда.
Он поднялся, ноги еще подкашивались.
– Я пойду.
Фарук поднялся вместе с ним, прижал его к груди.
– Ты достаточно силен, чтобы это вынести. Ведь ты его сын.
Парвиз вырвался и ушел, ничего не отвечая.
«Пожалуйста, приезжай домой», – написал он своей сестре-близнецу, спускаясь по лестнице.
Он ехал домой на 79-м автобусе, всего несколько минут спустя, когда получил ответ: «Срочно? Занятия до 20». Он прижался виском к оконному стеклу, смотрел, как проплывает мимо знакомый мир. Больным придурком обозвала бы она Фарука и заставила бы Парвиза поклясться могилой матери, что он никогда больше и близко к нему не подойдет. Но чем дальше автобус увозил его от той квартиры, тем яснее чувствовалось: не здесь ему следует быть.
Боль в спине утихала, и теперь Парвиз припомнил: до того, как боль сделалась невыносимой, он, пытаясь отвлечься от собственной муки, повернул голову к стене, к фотографии отца, и пришло понимание: Впервые я – это ты.
Он ответил: «Ха-ха, просто проверял твою любовь. Не обрекай меня на очередной вечер с Немой и пиццей».
«Идиот, ты меня напугал. Завтра сдавать работу, сижу допоздна в библиотеке. Ночую у Гиты».
Он сунул телефон в карман. На переднем сиденье мужчина постукивал обручальным кольцом о желтый поручень. Металл о металл, звук размыкающихся цепей.
* * *
Парвиз присел на стул возле кассы в зеленной лавке, вытер тыльной стороной руки рот, обметанный ложью. Спаржа, платаны, бамия, карибские перчики и перчики чили, морской укроп, капуста и горькая дыня. Для Ната, владельца зеленной лавки, все люди разделялись на два типа: те, кто регулярно ест свежую еду, и те, кто об этом забывает. Новую партию иммигрантов он неизменно встречал вопросом: что они едят? И на основании ответа относил к той или иной категории. Пакистанцев, выходцев из Вест-Индии и албанцев Нат одобрял. Полки его магазина лоснились красками и свежестью, сулили семейный ужин, соседское гостеприимство.
Парвиз уложил телефон Ната на весы. Надо же, какой легкий. А в руках казался железякой. Он вынул мобильник из кармана зимнего пальто Ната: хозяин оставил теплую одежду в кладовке, отправившись в соседнее кафе за утренним чаем и тостом. Парвиз переключил браузер на «приватный» режим и забил в поисковую строку «пытки в Баграме». Он читал, просматривал фотографии, пока не пришлось выбежать из магазина – его вырвало в пустой, пахший капустой ящик.
Он всегда рассказывал себе, сам не знал, откуда взялась эта идея, будто все плохое происходило только в Гуантанамо, и по крайней мере этого отец избежал. Умненькая маленькая ложь, аккуратная, словно груды фруктов и овощей, которые он тщательно выкладывал с утра так, словно многое в мире зависело от того, какое место займет в этой пирамиде груша.
Нат вернулся, ему хватило одного взгляда на помощника:
– Что случилось?
Парвиз встал:
– Скверно себя чувствую. Можно мне уйти?
– Конечно. Позвонить Исме? Лекарства нужны?
Он покачал головой. Невыносима эта доброта.
Вскоре он уже был в квартире Фарука. Подошел к той цепи, поднял ее, проверил на вес.
Холодная сталь казалась безвредной, звенья негромко позванивали.
– Привяжи меня снова. Я хочу почувствовать боль моего отца.
– Мой храбрый воин, – сказал Фарук, а Парвиз опустился на колени и ждал возвращения боли.
* * *
– Когда же ты наконец расскажешь мне про нее? – спросила Аника, вспорхнув на подлокотник дивана, требовательно постукивая ногой по лодыжке Парвиза, лежавшего под любимым синим одеялом. Спину ему грела бутылка с горячей водой.
– Про кого?
– Полно. Ты хочешь, чтобы я поверила, будто ты валяешься тут с таким трагическим видом не из-за какой-то девчонки, с кем ты встречался каждый вечер и переписывался до глубокой ночи – как долго? Две недели? Уже больше? Кто она? К чему такая таинственность?
– Почему право?
– Что?
– Почему ты выбрала право? Какая польза от законов? Чем они помогли нашему отцу?
Она приподняла брови, но не встревожилась.
– Мог просто сказать, что пока не готов говорить о ней. Она что, замужем? Господи, только бы не из тех, у кого братья убивают во имя семейной чести. Нет?
– Ты прикидываешься, будто я не задал тебе вполне разумный вопрос?
– Так и есть! Какое нам дело до Адиля Паши?
Он отвернулся, вжался лицом в диванную подушку.
– Ты всего лишь девчонка. Ты не понимаешь.
Она взяла руками его ногу, вдавила большие пальцы в подошву.
– Лишь бы она не разбила тебе сердце.
– Замолчи. Уйди. Ничего ты не понимаешь.
* * *
Несколько дней спустя проводили сбор денег в пользу библиотеки. Парвиз участвовал в этой кампании с детских лет, с тех пор как местный совет постановил закрыть библиотеку, в которую еще мама водила его с Аникой после школы – каждую неделю, а то и чаще. Он раздавал листовки, писал в местную газету, ходил вместе с Глэдис на собрания, где обсуждалась стратегия, когда же стало ясно, что совет библиотеку все-таки закроет, Парвиз так же естественно присоединился к новому делу: создать и поддерживать волонтерскую библиотеку. Он пел колядки в метро, чтобы собрать деньги, перетаскивал пожертвованные местными жителями книги, по воскресеньям дежурил на выдаче. Но чем ближе подходил день сбора денег, тем сильнее Парвиза страшила мысль, как бы парни из «Аз тагз» не увидели его рядом с Глэдис, в импровизированном ларьке с шоколадными кексами Аники, бисквитом королевы Виктории, испеченным тетушкой Насим, и яблочным пирогом Ната – донесут Фаруку, что в этом мире, пылающем несправедливостью, Парвиз Паша не нашел себе дела важнее, чем местная библиотека. Он видел единственный способ минимизировать ущерб: заранее сказать обо всем Фаруку.
Фарука он застал в трусах: тот был занят глажкой, окна квартиры нараспашку, чтобы в этот не по сезону теплый день впустить побольше солнца (и запах куриного жира). Стопка свежепроглаженных вещей высилась в корзине у ног Фарука. Прямоугольники света погонами легли на его накачанные плечи. Он пребывал в бодром и бойком настроении, показал Парвизу, как надо скатывать проглаженное, это же лучший способ хранить одежду, неужели юноша об этом не знал, а «идиоты» складывают вещи и вновь образуются заломы. Парвизу представилось, как Фарук мог бы работать вместе с Исмой в химчистке, они бы обменивались хитрыми способами удалять пятна.
Парвиз осторожно упомянул о библиотечной кампании, назвав ее «привычкой, оставшейся с детства».
Фарук поднял утюг, ткнул пальцем в середину гладильной доски.
– Положи сюда руку. Ладонью вверх. Я поставлю на нее утюг.
Парвиз перевел взгляд с шипящего утюга на лицо Фарука. Усмешки на лице не было. Лишь настороженность – и готовящийся приговор. Парвиз шагнул ближе, положил обе руки на гладильную доску, заставил себя стоять тихо, пока Фарук поднимал утюг, делал ложный выпад – улыбнулся, когда Парвиз не отдернул руку и лишь слегка притронулся этим клинообразным оружием к его ладони. Горячо, но терпеть можно.
– Тут действует не столько жар, сколько давление пара. Даже тончайший шелк не прожжет, – похвастал он, словно в рекламе. Ухватил Парвиза пониже затылка, притянул к себе, поцеловал в лоб. – Мой верный воин!
И снова занялся глажкой. Парвиз сунул руки в карманы.
– Библиотека, – произнес Фарук. – Конечно, это важно. Как и то, что происходит с медициной, с пособиями по безработице и со всем прочим. Ты же знаешь, когда-то эта страна была великой.
– Когда это?
– Не так давно. Когда она понимала, что нужно строить государство общего благоденствия, а не разрушать его, когда мигрантов гостеприимно принимали, а не гнали прочь. Представь, каково жить в такой стране. И не улыбайся. Сделай, как я прошу: представь себе это.
Парвиз нерешительно покачал головой, не понимая, чего от него хотят.
– Есть такое место, мы можем прямо сейчас туда отправиться. Место, где иммигрантов, приезжающих, чтобы присоединиться, встречают точно королей. Им дают больше привилегий, чем местным, понимая, от сколького они отказались, уехав. Место, где цвет твоей кожи не имеет значения. Где школы и больницы бесплатны и все одинаково доступно для богатых и бедных. Где мужчина – это мужчина. Где никому не приходится оскверняться в притоне для азартных игр, чтобы заработать себе на хлеб, где мужчина может достойно обеспечить свою семью. Где юноша вроде тебя может работать в студии с новейшей техникой, жить по-царски. Собственная вилла, роскошная машина. И там ты сможешь открыто говорить о своем отце – с гордостью, а не со стыдом.
Парвиз рассмеялся. Никогда прежде он не видел Фарука таким веселым, даже игривым.
– Так что же мы медлим? В путь – по дорожке из желтого кирпича. Или нас туда белый кролик отведет?
– Какой еще кролик? Почему ты болтаешь о кроликах, когда я пытаюсь рассказать тебе важные вещи?
– Извини. Так это реальное место – о чем ты говоришь?
– Ты знаешь, о чем я говорю. О Халифате.
Парвиз поднял руки, словно защищаясь.
– Ладно, шеф, ты меня просто дразнишь.
Фарук выключил утюг, влез в штаны карго, натянул футболку.
– Я был там. Как раз оттуда вернулся, когда с тобой встретился. Кому ты поверишь? Людям, которые утверждали, что Ирак готовит оружие массового поражения, которые пытали твоего отца во имя «свободы», – или мне?
Казалось, сердце Парвиза целиком заполнило грудную клетку. Стучало так яростно, что Парвиз удивился, отчего не колышется футболка. Фарук вдруг смягчился.
– Но своим-то глазам ты поверишь? Погоди. – Он вышел в кухню и принес планшет. – Не бойся, никто не узнает, на что ты смотрел, – всё офлайн. Я пока глажку закончу. Будут вопросы – задавай.
Парвиз пристроился на груде матрасов, планшет положил на колени. Фарук открыл фотобраузер на картинке с черно-белым флагом; впервые Парвиз увидел этот флаг несколько месяцев назад, но уже научился быстро пролистывать страницу газеты с подобной картинкой, чтобы другие пассажиры в метро не заподозрили, будто мусульманский мальчишка чересчур этим интересуется. Он покосился на Фарука – тот изобразил, как прокручивается слайд-шоу. Перед Парвизом заскользили снимки: мужчины рыбачат, за спиной у них великолепный рассвет; дети качаются на качелях; мужчина скачет по городу на горячем жеребце; тележки со свежими овощами; пожилые, но крепкие с виду мужчины под сенью виноградных лоз, протягивают руки, чтобы сорвать гроздь; молодые люди разных национальностей сидят рядом на расстеленном в поле ковре; мужчины целятся из автоматов в затылки других мужчин, которые стоят на коленях; ночной вид с высоты птичьего полета – улица, кипящая жизнью, горят фонари и фары; мужчины и мальчики в огромном бассейне; мальчики и девочки в очереди перед сказочным замком в парке развлечений; клиника, где принимается донорская кровь; улыбающиеся мужчины подметают и без того чистую улицу; птичий заповедник; окровавленный детский труп.
Парвиз сам не заметил, как отреагировал на последнюю фотографию, но что-то, видимо, сказал, ведь Фарук переспросил: «Что?» – и подошел глянуть, о чем он.
– Это сделали курды, которых Запад на руках носит. Ее звали Лайла, три годика всего.
– А те мужчины, кого казнят, – на другом фото?
– Те, кто сделал это с ней, или другие, такие же в точности.
– И все другие снимки – настоящие?
– Разумеется, настоящие. Смотри! – он отлистал обратно к рыбалке, и Парвиз убедился, что один из рыбаков, тот, что напрягая мышцы, пытался вытащить добычу, – Фарук.
– Да, кое-что тут неправда. Это я не рыбину вытянул, а промокшую куртку. Но удим-то мы в Евфрате! Поедешь со мной удить в Евфрате? Со мной и с другими братьями? Вот Абу Омар, вот Илья аль-Русс, а это мой милый Абу Бакр, принявший мученическую смерть от армии Сирии.
– Значит, про насилие неправда? Убивают только вражеских солдат, больше никого?
Фарук тяжело вздохнул и сел с ним рядом, обнял за шею.
– Чему вас учат на истории?
Французская революция. Такова оказалась тема лекции в тот день. Колыбель и краеугольный камень Просвещения, либерализма, демократии и всего прочего, что наделило Запад снобистским превосходством перед всем миром. Давайте на миг допустим, что все родившиеся из революции идеалы – благо. Свобода, Равенство, Братство – с чем тут спорить? Вообще-то Фарук имел тут с чем поспорить, но отложил до следующей лекции. Пока что примем это как идеалы. Но что сталось бы с идеалами без царства Террора, который взрастил их на крови и оберег, уничтожая всех врагов, внутренних и внешних, грозивших новой утопии – уничтожая их публично, у всех на виду? Конечно, это прискорбно, мужчине приятнее было бы рыбачить с друзьями, чем рубить головы врагам, но такова неизбежность. Когда-нибудь террор прекратится, сослужив свою службу, защитив новый – революционный – мир, который пытаются осаждать враги, напуганные его моральной силой.
– Вот об этом я тебя и спрашиваю: готов ли ты защищать новую революцию? Возьмешься ли за то дело, за которое взялся бы твой отец, будь он жив?
Парвиз переводил глаза с Фарука на экран, пролистывая оставшиеся снимки. Страна порядка и красоты, жизни, молодости. На одном плече Калашников, на другом – рука брата. Иная планета, где он навсегда останется мальчиком с Земли, чьи легкие не приучены дышать в этой дивной и страшной атмосфере.
* * *
Но его легкие, кажется, пока что отучились дышать лондонским воздухом. Там, в Баграме, были и представители МИ5, сказал ему Фарук и предъявил все доказательства. Твое правительство, то самое, которое берет налоги с твоей семьи и якобы защищает интересы всех британцев, знало обо всем. Как же ты будешь и дальше жить здесь, смиряться – зная то, что я тебе сказал? Как будешь жить среди миражей демократии и свободы? Ты же мужчина, ты – сын своего отца!
Эти вопросы преследовали его теперь днем и ночью. Повсюду он видел следы коррупции и распада, лжи и попыток эту ложь скрыть. Сестры и сами стали частью этой системы: одна задумала перебраться в Америку, в страну, убившую их отца и сотни тысяч других отцов-мусульман; другая поддерживает ложь, будто в их стране граждане имеют права и действует апелляционный суд.
По ночам через подсказанные Фаруком надежные серверы он все глубже забирался в Сеть и находил истории о том, как заключенных в Баграме насиловали псы, он видел фотографии тел со следами пыток, медицинские отчеты о том, что «метод допроса с пристрастием» способен сотворить с телом и разумом человека. Однажды ночью он растянулся в постели, направил прямо себе в глаза свет настольной лампы, а из мощных наушников бил на полную громкость тяжелый металл – он продержался так не более двадцати минут, а потом, жалобно скуля, поспешил укрыться в темноте и молчании.
Днем он все чаще останавливался посреди самого простого действия – передавая покупателю пакет с зеленью, ожидая автобуса, поднося к губам чашку чая – и ощущал неправильность всего этого, неправду своей жизни.
– Расстанься с ней, тебе с ней плохо, – твердила Аника, не умевшая вообразить иной беды, кроме неудачной любовной связи. Несколько раз он ловил ее, когда она пыталась подобрать пароль к его телефону (он сменил прежний – день их общего рождения – на дату знакомства с Фаруком).
Однажды Фарук подсунул ему фотографию, которая Парвизу была уже знакома. Белый мужчина стоял на коленях в песке за миг до казни. В этом образе сошлось все варварство, вся жестокость Халифата – с точки зрения западного мира.
Впервые увидев эту фотографию, Парвиз почувствовал жалость к этому человеку, старавшемуся держаться храбро, когда уже меч коснулся его горла – и ведь убивали его только за принадлежность к вражескому народу. Но на этот раз его поразило другое: одежда казнимого, тот же оттенок оранжевого, что и у тюремной робы, в которой умер отец. Взгляд Парвиза охватывал теперь многое – не только индивидуальную смерть человека, стоящего на коленях в песке, но и весть, которую Халифат посылал миру этой смертью: «Как вы поступаете с нашими, так мы поступим с вашими». Вот что значит – иметь свой народ, который поднимет меч в твою защиту и скажет тебе, что смиряться и терпеть – не единственный выход. О господи, кайфом по венам, чистейший восторг!
И в какой-то момент он обнаружил, что готовится к отъезду.
Когда и как с ним это случилось, он сам бы не сумел сказать. Слишком быстро происходили перемены и некогда было остановиться и разметить их. Давно в прошлом остались разговоры о футболе, реалити-шоу, работе у зеленщика – теперь они с Фаруком обсуждали одну только тему, и постепенно Парвиз осознал, что обсуждают они поездку.
– Я точно сумею вернуться, если мне там не понравится?
– Конечно, вернешься. Я же вот он, вернулся.
– Ты так и не сказал почему.
– Семейные дела понадобилось уладить. А потом еще ты.
– Что я?
– Я бы давно уже уехал. Но подумал, если подождать-поговорить, может, ты присоединишься.
– Ты задержался из-за меня?
– Ага.
– И ты правда поможешь мне отыскать там людей, знавших моего отца?
– Правда помогу.
– Ты мой лучший друг.
– Я твой брат.
– Да. Знаю. Спасибо тебе.
* * *
Он позвонил кузену-гитаристу в Карачи – тому, ненавистному, который при первой и единственной их встрече заявил: «Я – пакистанец, а ты – паки», – и сказал, что готов воспользоваться приглашением матери гитариста погостить несколько месяцев в Карачи, поучаствовать в популярном музыкальном шоу, ему-де это для карьеры пригодится. Он разобрался с бумагами, наполовину еще и сам веря, что летит именно в Карачи, купил билет с пересадкой в Стамбуле, он должен был прибыть в столицу древней Оттоманской империи сразу вслед за Фаруком. Когда Аника предложила провести с ним в Карачи пасхальные каникулы, Парвиз охотно принялся разрабатывать с ней вместе маршруты, их головы склонялись рядом над картами Пакистана. Мечеть Бадшахи, пунша Кима, руины Таксилы, Пешаварский музей с крупнейшим в мире собранием из Гандхары, а в Карачи студия музыкального шоу, которое они слушали уже несколько лет с тех пор, как оно появилось в эфире, – именно там Парвиз скоро будет работать.
– Если мне там понравится, может, я задержусь и ты тоже приедешь в гости, – сказал он Исме вечером в декабре, накануне своего отъезда. Запах омлета со специями, который она готовила к последнему домашнему ужину, навел на такие мысли.
В субботу после смерти матери Парвиз отказался от еды. Он не мог объяснить, почему отвергает любое блюдо, какое предлагали ему тетушка Насим, и ее дочери, и Аника, и даже Аника не могла его понять. И тогда Исма – Исма, из всех домашних дел более всего ненавидевшая готовку, – пришла к нему в комнату с омлетом, приправленным специями, в точности таким, какой мама каждую субботу готовила на завтрак. Она порезала омлет на кусочки и скормила ему каждую крошку, подцепляя вилкой и поднося к его рту.
Теперь Исма удивленно оглянулась и улыбнулась так, как обычно улыбалась только Анике.
– Была бы рада, – сказала она.
Ее улыбка выгнала его из дому в холодную декабрьскую ночь. Парвиз запрокинул голову, пересчитывая звезды и пытаясь удержаться от слез. Так его и застала спустя некоторое время Аника.
– Пора тебе побриться, – сказала она, то ли не заметив, а то ли все же заметив, как он при ее появлении торопливо провел рукой по глазам. – Спецслужбы Хитроу вряд ли отличают фундаменталиста от модника, возьмут и не выпустят тебя в Пакистан. Особенно через Стамбул. Внимание, джихадисты!
Он расхохотался – чересчур громко, – и сестра коснулась его руки.
– Ты точно хочешь ехать? Ты же знаешь, я разрешила тебе только потому, что тебе надо убраться подальше от нее. Ты мне так никогда и не расскажешь, кто это? Обещаю, в кровь я ее бить не стану.
– Еду, чтобы повысить свои шансы на том сайте брачных объявлений для выходцев с Ближнего Востока. Но все равно первой строчкой мы напишем: «Красивый лондонец, любящий свою сестру…»
Она шагнула так близко, что между ними почти не оставалось зазора, боднула его головой в плечо.
– И ты уезжаешь. И Исма. Как же я совсем одна?
Парвиз зажал большим и указательным пальцами мочку ее уха. Он знал: именно эти слова она порывалась сказать с той самой минуты, как он предупредил о скором своем отъезде. Он бы не оставил ее за несколько недель до того, как ей предстояло распрощаться со старшей сестрой, заменившей ей мать, заменившей мать им обоим – ни ради кого из живых он бы этого не сделал, но у мертвых свои права, и они не приемлют отказа.
* * *
Когда самолет разгонялся, Парвиз, вопреки инструкции, не выключал телефон, а слушал аудиозапись «Голос близнеца на крыше сарая». Вот что говорила Аника:
Вечереет: уже и птицы вернулись домой. Ох, господи, опять тебе помешала. Неужто нельзя найти не столь одинокое безумие? Где ты пропадаешь все эти дни? Ладно, ужин готов. Скорей же приходи.Шасси оторвались от взлетной полосы. Он выгрузил запись на аккаунт Аники в облаке и удалил сестру из своего телефона.
6
Парвиз расплатился с продавцом в магазине электроники лирами (он носил их запас в рюкзаке) и, словно бы спохватившись, спросил, нет ли телефона с сим-картой для международных звонков.
– Новички просят позвонить домой, и непременно хотя бы один принимается рыдать в трубку, и потом она вся в соплях, – пояснил он. – Так что свой телефон я им больше давать не хочу.
– Не к чему посвящать меня в ваши дела, – сказал продавец, отходя к стеклянной витрине с мобильниками.
– Вот. – Он достал здоровенный кирпич той эпохи, когда телефон годился только для звонков и СМС. Их до сей поры не сняли с производства, как подозревал Парвиз, лишь потому, что главарям мафии охота иметь при себе такие игрушки и раздавать своим громилам.
– Без зарядки, – уточнил продавец, засовывая внутрь сим-карту.
– Jazakallah khayr, – поблагодарил Парвиз, собирая уложенное в коробки оборудование, за которое только что заплатил небольшое состояние в лирах. – Есть у вас тут задняя дверь? Машина припаркована с той стороны магазина.
– Как вы все понесете? Позвоните вашему другу, пусть поможет. Я бы рад, но спина…
– Пустяки по сравнению с тем, что приходится делать на военной подготовке.
– Вы сражались? Я думал, вы с Абу Раисом в студии.
– Ну да. Но меня все равно учат сражаться за дело Аллаха – готовя к той поре, когда от меня будет больше пользы в бою, а не в студии. А вы, мой друг, отчего задержались в Турции?
Продавец побелел.
– Я здесь участвую в общем деле. Задняя дверь – вон там. Сейчас открою.
Парвиз вышел на солнечный свет и пошел в сторону припаркованных машин – шагал, пока не услышал, как за его спиной захлопнулась дверь. Он обернулся, убедился, что продавец скрылся в магазине, поставил всю гору коробок на обочину, сверху положил смартфон, по которому его так легко было выследить, и кинулся бежать со всех ног.
* * *
За полгода до того он въехал под вечер в Ракку, желудок сжимали спазмы ужаса и восторга. Мотоцикл, проезжая мимо установленной на грузовике зенитке, громко чихнул – солдат тут же развернулся в их сторону с автоматом в руках. Это шутка, сказал Фарук, не напрягайся! Верхушки пальм наклонялись друг к другу на ветру, который не ощущался ниже, на уровне лица. Водитель, забиравший Фарука и Парвиза из стамбульского аэропорта, уверял, что при хорошем слухе можно разобрать, как листья пальм шепчут имя Аллаха.
У него лучший слух во всей компании, не удержался Парвиз. Он говорит «хороший» в смысле «святой», пояснил Фарук. Краска домов выцвела на солнце, но голоса птиц были праздничны и ярки. Над дорогой шуршал полиэтиленовый пакет, застрявший в электропроводах. Пекарь жонглировал плоской лепешкой размером со свою руку, у Парвиза слюна вожжой: с громким «плямс!» горячий, только что из печи хлеб шлепнулся на стол, прямо на тротуаре. Бородатые мужчины обступили кучку мотоциклов, двое – в длинных одеждах и мотоциклетных куртках, остальные просто в свитерах и штанах, что-то обсуждали на арабском. Минареты устремлялись высоко в небо – в час молитвы призыв муэдзина рикошетом отлетит от одной тонкой башни к другой. Танк, урча, проехал мимо памятника с двумя обезглавленными статуями. Маленькая девочка в желто-зеленом платье брела за двумя женщинами в черных никабах, густая вуаль скрывала их лица и даже глаза; Фарук замычал мелодию из популярной видеоигры с ниндзя, но один из сидевших в машине посоветовал ему проявить уважение к сестрам, или он сообщит о его поведении в Хисбу – впервые Парвиз услышал упоминание о военной полиции и увидел, как напрягся при этих словах Фарук. Ближе к центральной площади звуковой фон изменился, или же Парвиз перестал так внимательно вслушиваться: отвлекло иное – головы вражеских солдат, насаженные на пики. До странности невпечатляющее зрелище, словно в телевизоре. Однажды, иншаллах[10], здесь не останется врагов и на площади будут играть дети, сказал Фарук. В компании тех двух мужчин его английская речь все чаще пересыпалась арабскими выражениями и, наверное, именно поэтому зазвучала фальшиво. Дальше – другая часть города, побогаче: особняки, похожие на виллы, высокие многоквартирные дома, желтая и белая краска фасадов тоже ярче. Автомобиль остановился перед одной из двухэтажных вилл.
– Приехали, – сказал Фарук.
– Чье это? – спросил Парвиз, выходя из машины, дивясь роскоши и размерам дома. Три домика из его квартала свободно здесь уместились бы.
– Ништяки от нашего пресс-отдела, – сказал Фарук. Ткнул Парвиза локтем в бок, засмеялся, наслаждаясь его изумлением.
На крыльце виллы появились двое, оба чуть старше Парвиза. Один из Шотландии, другой из США. Назвались военными прозвищами, обняли его – формально, с Фаруком поздоровались как старые друзья. Оба – операторы, и да, джипы на подъездной дорожке принадлежат им – тоже ништяки от отдела прессы.
Внутри виллы обнаружились мраморные полы и выцветшие прямоугольники на стенах, где висели когда-то фотографии или картины. Очень просторная гостиная, вдоль стен стулья с прямыми спинками и диваны – чехлы на подушках с узором в цветочек, дальше парадная столовая с длинным столом. Коридоры заставлены коробками – наше оборудование, пояснил один из парней, чье прозвище Парвиз успел забыть, мысленно он именовал их Абу-Два-Имени и Абу-Три-Имени. В этой части дома было холодно, словно в мертвецкой, еще и жалюзи все закрыты. Но парни повели Парвиза наверх. Сказали, что живут они на самом деле там. Наверху было светло, свежий воздух и без лишней официальности – приятно.
Американец – Абу-Два-Имени – вывел его на круговую веранду, с которой открывался вид на сад, густые мазки цвета. День еще длился, но Парвиз с благодарностью закутался в плед, который протянул ему шотландец, Абу-Три-Имени, для защиты от прохладного ветра – «с Евфрата», и погрузился в синее кресло-мешок, неожиданный здесь предмет. Откуда-то возник мужчина – «это Исмаил, он состоит при доме», – поставил перед Парвизом серебряный поднос с чаем и печеньем. Доносился уже негромкий шум машин и мотоциклов, стук молотков, пение птиц, ветер свистел среди ветвей и между столбиками, составлявшими балюстраду веранды, танцевали опавшие цветы бугенвиллеи. Хотя головы на пиках и закутанные женщины его смутили, это синее небо и приветливость товарищей, расположившихся рядом на таких же пуфах, сулили тот лучший мир, в который устремился Парвиз.
– Однажды ты расскажешь нам свою историю, почему выбрал такое имя, – сказал американец. Он был чернокожий, очень высокий, улыбался во весь рот. Приятель его был тихий, очкастый отпрыск смешанного брака, наполовину шотландец, наполовину пакистанец. Американца заинтересовало боевое прозвище Парвиза Мохаммад бин Баграм, Фарук вписал его в анкету Парвиза на первом же контрольном пункте и явно гордился тем, что выбрал другу такое имя. Оно напоминало, ради чего принял мученичество его отец, и свидетельствовало, что новый Парвиз родился из жажды мести и справедливости, пояснил Фарук, лишив тем самым Парвиза возможности сказать, что это имя ему отвратительно. Впрочем, он быстро позабыл об этой проблеме: Фарук открыл его рюкзак, вынул паспорт и передал человеку за столом регистратора, у которого было такое же бездушное выражение лица, как у любого бюрократа в иных краях земли. «Спокойно, – сказал Фарук, – если паспорт тебе когда-нибудь понадобится, я заберу его и верну тебе. Но он никогда тебе не понадобится. Теперь ты гражданин аль-Давла – Халифата».
Парвиз постарался забыть про свой паспорт и спросил операторов, давно ли они тут живут. Они ответили, что провели здесь вместе два с небольшим месяца, однако дружба между ними возникла сразу, и такой глубины и силы, что они уверены: их души встречались в джанне[11] задолго до того, как воля Аллаха свела их в Ракке. Они дотрагивались до рук и плеч друг друга ласково и без смущения, и то, что могло бы показаться нелепым, казалось трогательным.
– Так же вышло и между этим юным воином и мной, – сказал Фарук, взъерошив Парвизу волосы. – Странно будет – не видеться с ним каждый день.
– А ты куда?
– На фронт. Я же боец, помнишь?
– Ты не останешься в Ракке? – Парвиз заметил, как американец качает головой, словно мальчишка на школьном дворе, давая знать приятелю, что кто-то слишком откровенно проявляет свои чувства (обычно из-за девочки), и попытался уравновесить вырвавшийся у него жалобный возглас, решительно задрав подбородок и как бы спрашивая: «А почему раньше-то не сказал?»
– Я по большей части сражаюсь вдали отсюда с неверными ублюдками, чтобы вы, мальчики, оставались в полной безопасности в своей студии с кондиционером.
– Хвастун! Если от вас, бойцов, все зависит, почему же нам больше платят? – уел его американец.
Шотландец поднял руку, обрывая этот разговор.
– Алхамдулилла, каждый из нас делает свое дело на путях Аллаха, а кто из нас лучше или хуже, можно судить лишь по его вере.
– Брат, на тебя можно положиться, ты всегда напомнишь нам о самом важном. Маашалла, – поблагодарил Фарук, ухитрившись придать своему голосу искренний тон. – Нет, друг, по большей части я буду в отлучке. А когда возвращаюсь сюда, меня тут жена и ребенок ждут.
– Жена и ребенок?
– Конечно. Мне почти сразу дали жену – эти-то высокооплачиваемые специалисты все еще ждут одобрения от комитета по бракам.
– Ты просто раньше сюда приехал, вот и все, – возразил американец. – Сейчас до полугода приходится ждать. Но я общаюсь с девушкой из Франции, она уже почти готова присоединиться к нам.
– Но как же… – Парвиз сам слышал, как поскуливает, но удержаться не мог. – Ты же говорил, поможешь мне отыскать людей, которые знали моего отца.
Фарук пожал плечами.
– В тренировочном лагере ты непременно столкнешься с кем-нибудь из старых джихади. Назови имя своего отца, и они свяжут тебя с теми, кто его знал.
– В тренировочном лагере?
– Ты ему что, ни о чем не рассказывал? – вмешался шотландец.
К примеру, Фарук не рассказывал, что всем новичкам предстоит пройти десятидневный курс в шариатском лагере («обычно дольше, но я, заполняя твою анкету, указал средний уровень знаний шариата»), а затем шесть недель военной подготовки. После этого, если Парвиза направят в отдел СМИ («конечно же, тебя направят именно туда», сказал Фарук), ему придется еще месяц проходить специальную подготовку для работы в СМИ. Все это поначалу немного напрягает, признал Фарук, но уже скоро Парвиз окажется в студии, с отличной зарплатой, с собственным джипом, ему выделят часть хорошего дома, возможно, этой самой виллы, если брачное бюро или французская девушка к тому времени дозреют и один из нынешних обитателей дома или они оба переселятся в кварталы для женатых.
Было бы глупо ответить на это, что он-то подумал, его привезли в этот дом, потому что тут он и будет жить с первого дня, было бы не по-мусульмански признаться, что в лагерь шариата его вовсе не тянет, было бы не по-мужски отказываться от военной тренировки, было бы вздорно упрекать в чем-то Фарука, ведь это он сам не сообразил задать хоть один практический вопрос о жизни, в которую ему предстояло погрузиться, так что Парвиз пожал плечами и сказал, что его все устраивает (впрочем, никто и не спрашивал).
– Когда обустроишься, сможешь тоже подать заявку в брачное бюро, – сказал американец, – хотя мой тебе совет: попытайся лучше найти в интернете девушку из Европы. Они умеют побольше, чем арабские девицы, если понимаешь, о чем я, хотя мой добрый друг и хмурится, когда я так говорю.
– Кстати, насчет девушек – должны ли мы сообщить твоим сестрам, где ты?
Громкое шуршание – Фарук заворочался в кресле, пытаясь достать из заднего кармана брюк телефон.
Парвиз отправил Анике целую кучу СМС, с тех пор, как накануне приземлился в Стамбуле. Бодрые лживые сообщения о красотах, которыми он якобы любовался во время однодневной остановки на пути в Карачи. Поблизости от границы с Сирией он написал, что батарейка на нуле, ночью не подзарядилась, так что на какое-то время он останется без связи. А потом Фарук взял у него телефон, дернул запястьем, и мобильник вылетел в окно машины. К тому времени Парвиз уже настолько привык к подобным испытаниям, что лишь улыбнулся и пожал плечами, предвкушая, какой телефон купит себе в Ракке на заработок звукооператора.
Теперь он взял предложенный Фаруком телефон и удивился, увидев на экране время – час более поздний, чем он думал. Борт Стамбул – Карачи уже в небе, скоро кузен позвонит Анике и скажет, что ждет в аэропорту, все вышли, а Парвиза не видать.
– Сиди тут, пока разговариваешь, – велел Фарук, когда Парвиз привстал, собираясь уйти в дом.
Он вошел в скайп и позвонил Анике, представляя себе, как булькающий звук вызова рикошетит в ее бежевой сумочке, которая висит на ручке двери в гостиную. Вытер ладони о брюки, замер.
Когда Аника ответила, он сперва подумал, у нее такое застигнутое врасплох лицо, потому что она думала, что он еще в самолете.
– Где ты? – спросила она, голос ее прерывался.
– Привет. Прежде чем я скажу, где, обещай…
– Кто такой Фарук?
Парвиз оглянулся на Фарука – тот ухватил его запястье и хотел повернуть телефон экраном к себе, но шотландец поспешно его остановил:
– Нельзя, если она не покрыта, – предупредил он.
– С кем ты? Пи, где ты? – твердила Аника.
– Почему ты спросила о Фаруке?
– Ты должен быть в самолете. Самолет вылетел по расписанию, я проверяла. Почему ты не в самолете?
– Успокойся, все в порядке. Почему ты спросила о Фаруке?
– Абдул сказал своей маме, что ты отправился вместе с кузеном его друга в Ракку. Где ты на самом деле?
– Собственной семье и то доверить секрет нельзя, – пробормотал Фарук, но вид у него был не то чтоб уж слишком недовольный.
– Я бы ни за что не отправился в такое место, каким ты считаешь Ракку. Но это совсем другое.
Какая-то сила перехватывала ему горло, слова почему-то выходили скомкано. Американец снова кинул на него тот самый взгляд и снова покачал головой. Лицо Аники впервые за всю жизнь показалось ему незнакомым – он никогда прежде не видел на нем такого выражения, не знал, как его истолковать. Губы кривятся, выпячиваются, словно она жует что-то отвратительное и не может ни выплюнуть, ни проглотить. Потом она исчезла и вместо нее появилась Исма.
– Эгоистичный дурак! – заявила она, и с этим легче было иметь дело. Обернувшись к Фаруку, Парвиз закатил глаза, поднес два пальца к виску и изобразил, как пускает пулю себе в голову.
– Следи за манерами, братец. Мы тут не одни. – Она повернула телефон, и Парвиз увидел двух мужчин посреди гостиной, каждый предмет в которой был ему знаком, как биение собственного сердца. – Поздоровайся с людьми из полиции, – продолжала Исма тоном светской беседы. – Они пришли, чтобы перевернуть вверх дном наш дом и нашу жизнь. Во второй раз. Хочешь что-нибудь им сказать?
Парвиз чувствовал, как трое мужчин на балконе подобрались, следя за его реакцией на это известие – что полиции известно, где он, и обратного пути нет.
– Мои сестры ничего не знали, – сказал он людям из полиции, чьи лица были вытесаны из камня.
Фарук отобрал у него телефон.
– Я своими руками подниму знамя Халифата над Букингемским дворцом, – сказал он и захлопнул телефон, оборвав разговор. – В чем дело? – Оглянулся он на испустившего отчаянный вопль Парвиза. – Надо было сказать: «На Даунинг-стрит»?
Шотландец подался вперед, сочувственно похлопал Парвиза по колену.
– Все хорошо. Аллах защитит их, пока ты делаешь Его дело. Иншаллах.
Парвиз заглянул в сияющие уверенностью глаза шотландца и опустил голову, будто бы молясь, а на самом деле скрывая охватившую его панику.
* * *
Паника стала постоянным спутником того человека, кто спустя несколько месяцев затаился в углу кафе, куда не добирался яркий послеполуденный июньский свет. Он все время напоминал себе: заглядывай в путеводитель, прихлебывай пахнущий яблоком чай.
Передняя часть кафе была полностью застеклена, и сквозь огромные окна он наблюдал жизнь на узкой стамбульской улице, по которой туристы и местные жители перемещались между Галатской башней и Золотым Рогом. Любая мелочь приобретала огромный смысл – и серебряный браслет на женском запястье, заискрившийся под лучами солнца, и само запястье. Голоса, перекликавшиеся поверх призыва муэдзинов с городских минаретов, и шум торговли, продолжавшейся бесперебойно, словно пение муэдзинов не заслуживало большего внимания, чем автомобильные гудки. В начищенном подносе на столе он видел отражение щуплого, не бросающегося в глаза паренька с Престон-роуд – образ, который только что вернул к жизни парикмахер в соседнем квартале. Теперь это лицо казалось обманчивым, ведь те, кто знал его, когда он был тем пареньком, решат, будто все еще его знают. Он провел рукой по чисто выбритому подбородку, беспокоясь, что цвет кожи здесь разительно отличается от всего лица, натянул бейсбольную кепку пониже на коротко постриженные волосы, согнулся…
– Отвезите меня подальше, туда, где я смогу купить себе одежду! – попросил он водителя, когда отбежал подальше от магазина электроники и сумел, отчаянно размахивая руками, остановить такси.
Потом он позвонил Анике.
За столиком снаружи чей-то голос гремел, рассуждая взволнованно о «месте встречи Азии и Европы». Давно устаревшие понятия, неужели кто-то еще придает им смысл? Язык насилия, которым говорят власти всех народов, уничтожил скрытые под этой поверхностью различия. Мимо прошли две девушки, смеющиеся, не знающие страха. Этот смех – глубокий, от горла до самого живота – ошеломил его сильнее, чем браслеты и запястья. А может быть, только за то, что на поверхности, и стоило драться. Он припомнил, каково это было – плыть на волнах свободы и безопасности, чувствовать, как колышет его эта поверхность, – и сердце сдавила тоска.
Он снова уткнулся в книгу. Слова на странице, тускло подсвеченной лампой под потолком, не обретали смысла. Сверните с улицы Низама Каддеси и пройдите к берегу по Хамлачи Сокаджи, так вы доберетесь до виллы Льва Троцкого – разрушенной, вокруг запущенный сад. Немыслимо – приглашение в мир, где можно провести вторую половину дня, неторопливо, зигзагами улочек, спускаясь к морю, останавливаясь возле руин дома, где жила когда-то знаменитость. Нет, даже не приглашение: эти слова утверждали, будто ты уже принадлежишь к этому миру, будто ты непременно направишься к дому Троцкого. Такие обещания, такая уверенность. Было ли у него прошлое, когда он легко мог выбрать именно такую жизнь – дешевые перелеты, молодежные хостелы? А почему бы и нет? Он мог бы вместе с Аникой повернуть с улицы Низама Каддеси и пойти к морю. Но нет, Исма бы им не дала. «Я принесла себя в жертву и много лет работала в химчистке, чтобы у вас на столе была еда, а теперь ваш черед. Не получил стипендию – хотя бы часть счетов возьми на себя». Тут он осознал, как отчаянно мечтает возвратиться домой, – заметив, что даже Нему был бы рад увидеть, конфликтовать с ней по-старому, без опасных последствий. Если бы только ему разрешили вернуться, не выдали бы американским союзникам, которые упрячут его в тюрьму где-то далеко, куда не досягает закон. Возможно, теперь они лучше научились сохранять пленным жизнь, а может, жизнь и смерть не очень-то их волнуют, их интересует только информация, которой он почти не располагает – так мало знает, никто не поверит, что из него нельзя выбить больше. А может, им как раз нравится причинять людям боль. «Единственное, что уважают жестокие, – еще большая жестокость», – сказал Фарук прошлой осенью, в те дни, когда каждое его слово было полно мудрости и красоты. Он плотно вжал ноги в ковер. Покой – внешний покой – тоже один из уроков Фарука.
Он почувствовал, что вот-вот завопит во весь голос, давление на грудь становилось невыносимым, но тут наконец на экране телефона появилась Аника.
ПАСПОРТ И БИЛЕТ ГОТОВЫ. ВЫЛЕТ ЧЕРЕЗ ТРИ ЧАСА. НЕСУСЬ В АЭРОПОРТ.
Выключи КАПСЛОК, крикуха.
И НЕ РАССЧИТЫВАЙ ЧТО СМОЖЕШЬ КОМАНДОВАТЬ МНОЙ ИДИОТ.
И я тебя тоже люблю.
До скорого, Сенти.
До скорого, Менти.
Он заказал кофе и немного хлеба. Когда она прилетит, может быть, у них останется немного времени пройтись и посмотреть на разрушенную виллу в одичавшем саду. Бородатая широкоплечая фигура заслонила проход, тень легла почти до самой стены кафе. Кто-то расспрашивает официанта, как куда-то пройти. В Лондоне хватает домов и садов. Британское консульство и аэропорт – вот и все, что ему нужно в Стамбуле. Завтра в это время он будет снова на Престон-роуд. Иншаллах.
Телефон снова задребезжал, вызвав у Парвиза улыбку. Аника-Бояка. Он поднялся с места, вытащил из заднего кармана телефон, прочел:
Ты покойник, мой маленький воин.
* * *
Мужчина стоял на коленях в песке, неподвижно, только губы шевелились.
– Найди что-нибудь, сделай кляп, – велел Абу Раис, главный на аудиостудии Ракки. – Ни к чему нам этот фон.
Парвиз ринулся обратно в джип, на котором он и Абу Раис несколько минут назад подъехали к этой казавшейся киношной сцене. Зимнее голубое небо, ветер отсутствует полностью, ни одна песчинка не перекатится по пустыне, никаких признаков жизни, только этот человек на коленях и чуть в стороне палач поворачивает свой меч так и эдак, чтобы сталь уловила солнечный луч и превратилась в танцующий столп света. Открыв дверь джипа со стороны пассажира, Парвиз нырнул внутрь и там, скрытый от всех глаз, прислонился головой к кожаной подушке, попытался унять дрожь в руках – дрожь началась в тот самый миг, когда они с Абу Раисом вышли из машины и Парвиз понял, что сейчас произойдет.
Был уже конец марта. Он успел пережить скуку и тупость шариатских курсов, где выяснилось, что все, кого он любил, – неверные или вероотступники и обе эти категории заслуживают смерти, а также что носить футболки с надписями противоречит воле Аллаха, а еще Аллах запрещает неверно указывать людям дорогу или позволять своим женщинам садиться в общественных местах. Он пережил и военную подготовку, где убедился, что от страха тело способно совершать немыслимое, а еще узнал, что сверстники его отца, которые вели джихад в Боснии, Чечне и Кашмире, на зиму отправлялись домой к семьям. Вот из-за чего он плакал ночью в подушку, не потому, что окончательно понял – отец никогда его не любил (но и это он понял), но потому, что увидел наконец – он истинный сын своего отца, он тоже бросил родных, которые заслуживали иного, лучшего брата. Все это он пережил, и хотя к марту уже хорошо знал, на какой безрадостный, бессердечный и не знающий прощения мир променял свою жизнь, надеялся, что худшее уже позади. Его направили в отдел СМИ, там тоже учили, и на этот раз учеба ему понравилась, и теперь он работал на аудиостудии в Ракке и жил на той самой вилле (шотландцу подыскали жену, а француженка, на которую рассчитывал американец, в итоге побоялась приехать, и это была единственная за три месяца весть, порадовавшая Парвиза). Первые две недели на студии ему давали поручения, не требовавшие высокой квалификации, – почистить запись от шумов, навести порядок в разрозненных файлах Абу Раиса, но в этот день Абу Раис, обычно работавший в одиночку, велел Парвизу ехать с ним – нужно сделать важную запись «в поле». Юноша возгордился, несмотря даже на то, что после истории с Фаруком (после приезда в Ракку они больше не виделись) стал опасаться собственной нужды в отцовской фигуре, в одобрении от старшего.
Он услышал, как Абу Раис выкрикивает имя, на которое Парвиз почти привык отзываться. Он поспешно вытащил из бардачка тряпку. Песок поддавался под его ногами, когда юноша брел назад, не вынимая рук из карманов. Палач поднял меч, опустил на шею коленопреклоненной жертвы. Парвиз согнулся, желудок вывернуло наизнанку. Выпрямился – палач снова заносил меч и снова останавливал в нескольких сантиметрах от беззащитной шеи. Абу Раис, надев наушники, регулировал уровень шума. Палач указал в сторону, и Абу Раис отошел, куда велено – всего на несколько шагов. Они прикидывали, куда полетит голова казненного, когда ее отрубит меч. Соображали, как правильнее разместить микрофоны.
Парвиз подобрался к коленопреклоненному, нагнулся, чтобы засунуть тряпку ему в рот. Губы мужчины все еще шевелились, вблизи Парвиз различал и слова. Приговоренный молился. Айят-аль-Курси, молитва, которой Парвиза учила бабушка, велела повторять ее в беде и растерянности. Он и сам шептал ту же молитву, пока шел от джипа к коленопреклоненному. Мужчина поглядел на него. Лица его Парвиз потом не сумеет припомнить, только эти расширенные глаза.
– На, послушай. – Абу Раис протянул Парвизу наушники. Парвиз неуклюже взял их, уронил. – Что у тебя с руками?
Парвиз покачал головой, снова взял наушники, кое-как напялил на голову. Абу Раис, прищурившись, следя за ним, передал и микрофон. В наушниках щелчки – микрофон ходуном ходит, дрожат даже локти.
– Ничего не могу с этим поделать, – сказал он. И добавил: – Что-то нехорошо мне.
– Ступай, полежи в джипе, – велел Абу Раис и отвернулся.
Парвиз сделал как велено – прилег на заднем сиденье джипа, плотно закрыл окна, и перед глазами все одно и то же: лезвие рассекает воздух, рассекает плоть и кость, тело оседает, голова скачет по песку, потом катится, пока не остановится, и глаза все еще открыты, глядя без страха, обвиняя. Долго ли это – отрубить человеку голову?
Когда Абу Раис вернулся в машину, Парвиз сказал ему:
– Не знаю, почему Аллаху угодно было, чтобы вышло так. Моя воля клонилась в одну сторону, а руки – в другую и не повиновались ей. Наверное, чем-то я не угодил Аллаху.
Абу Раис внимательно присматривался к нему, пока Парвиз объяснял свою слабость волей Аллаха. Если заподозрят в нелояльности, лишат всех прав и отправят рыть окопы на окраине города, а там и под бомбу попасть недолго.
– Тебе следует ночь напролет молиться о прощении, – решил наконец Абу Раис.
– Непременно, – ответил он. Поди знай, поверил ли ему этот молчаливый иракец или же просто не захотел лишиться полезного работника. Тут не разберешь, кто истинно верующий, а кто подыгрывает по самым разным причинам, из жадности или из страха. Никто не мог ни на миг позволить маске соскользнуть – слишком дорого пришлось бы за это заплатить.
И дальше он работал день за днем в студии, подбирая звуковые треки для сцен обезглавливания, распятия, бичевания. Это было одновременно испытанием и карой. В студии он умел владеть собой. Абстрагировался – ничто не имело значения, только правильно выставить звук. Своего рода восторг – открывать новые тона и оттенки звуков: гвоздя, проходящего сквозь плоть, лезвия, проходящего сквозь плоть. Одни мужчины и в предсмертном вопле оставались мужчинами, другие превращались в животных. Он, Мохаммед бин Баграм, самого себя теперь относил к животным.
Вот почему, хотя ему, когда он начал работать на студии, выдали собственный телефон и он мог бы поговорить с сестрой без прислушивающегося к каждому слову куратора, он все еще ни разу ей не звонил. Только посылал ежедневно сообщение в чат, давая знать, что жив, и сразу отключался. Разговор немыслим. «Чем ты занимаешься? Как прошел день? Как поживаешь?»
Но в начале апреля он вошел в скайп, чтобы наскоро отметиться, и увидел сообщение от нее: Позвони мне. У меня есть план, как вытащить тебя домой. Домой. То место в прошлом, которое он покинул и куда МИ5 не позволит ему вернуться. Никогда.
Мне и тут хорошо, ответил он.
И она ему написала: Лжец.
* * *
Он вышел из кафе, пригнув голову, изменив походку. Высматривая белый внедорожник Фарука, прошел мимо башни Галата на широкую пешеходную улицу Истикляль, там обрадовался магазину одежды, знакомому по Лондону. Вошел, купил синие джинсы, серую футболку, черную бейсбольную кепку с вышитым на ней названием магазина. Переоделся во все новое, оставил в примерочной все то, что купил два часа назад, вышел и отправился в магазин, торговавший мобильными телефонами. Он уничтожил сим-карту из того мобильника-«лопаты», опасаясь, что по ней его смогут выследить, но, чтобы купить новую, требовалось удостоверение личности – или же, как выяснилось, сгодилась и часть толстой пачки турецких лир, уцелевшей после закупок в магазине электроники. Засунув сим-карту в мобильник, Парвиз отправил Анике сообщение, как с ним теперь связаться. До ее рейса оставалось уже недолго.
Эти практические дела – все лучше, чем сидеть в кафе и ждать появления Фарука, – на время вернули ощущение, будто собственная жизнь в его руках, и Парвиз почти беззаботно пустился прогуливаться под прикрытием толпы, разглядывая элегантные фасады домов вдоль пешеходной зоны. Книжные магазины манили, да и кинотеатры, но, казалось, безопаснее оставаться снаружи, на людях, и, если что, иметь несколько путей для бегства. Уголком глаза он уловил промельк белого рукава, и колени его обратились на миг в желе, но взгляд, поднявшись выше, уперся в незнакомое лицо. Парвиз присел на ступеньку у входа в магазин. Закрыл глаза, постарался припомнить ту песенку, что играла на кухне в день, когда Аника принялась его поддразнивать насчет сайтов, где выходцы с Ближнего Востока ищут себе пару. Чимта и бас-гитара, дхолак и барабаны, мужской голос, возносящий песню из каких-то глубинных – глубже потока истории – источников. Парвиз подтянул колени к груди. На той стороне улицы – узкий переулок. Пробежать по нему – и он окажется у двери британского консульства. Может быть, так и сделать? Зачем ждать Анику, зачем втягивать ее в это? Просто войти и сказать: «Я совершил ошибку. Я готов предстать перед судом, если я нарушил закон. Только отправьте меня в Лондон». Не будь он террористом и сыном террориста… Он уткнулся лицом в колени. Он не знал, как вырваться из потока истории, как избавиться от демонов, которых сам пробудил и которые гнались теперь за ним по пятам.
* * *
МиГ сбросил бомбы так близко, что задребезжали окна и тарелки в столовой, где питались все сотрудники студии.
– Вперед! – скомандовал Абу Раис. – Быстрее. Держи!
Он вытащил из кармана рекордер Zoom Н2, но Парвиз уже вскочил и тоже полез в карман, спеша продемонстрировать, как усвоил он главный урок: всегда имей при себе портативное устройство для звукозаписи.
– Молодец! Давай!
Он гнал машину в ту сторону, откуда поднимался столб дыма, одной рукой давил на клаксон, разгоняя со своего пути другие автомобили. Чуть не доехав до рынка – оттуда особенно густо валил дым, – он притормозил, выключил кондиционер и открыл окна, впустив раскаленный майский воздух и городской шум. Там и сям грохот электрогенераторов складывался в аудиокарту, по которой Парвиз мог распознать, где обитают и где работают подданные Халифата, но он уже привык к неравенству между местными жителями и теми, кто всем заправлял, почти его не замечал. Дважды повторился громкий вопль из проулка столь узкого, что внедорожник пришлось припарковать на углу, дальше пешком. Местные сразу же по иноземному обличил) и белым одеждам признали в Парвизе представителя Халифата. Они уставились на него, кто-то даже хотел заговорить, но он стремительно прошел мимо. Он уже различал слово «помогите» в женском крике.
Проулок был безлюден, опустели даже магазины. Парвиз с торопливого шага перешел на бег: он увидел рухнувшую стену, только не разобрал пока, что под ней.
Чей-то голос резко его окликнул. Распахнулась дверь минибуса, который сначала показался ему пустым, а теперь Парвиз заметил надпись на борту и понял, что это хисба, полиция нравов. Из машины вышел парень, немногим старше Парвиза, обратился к нему на арабском, но увидев, что он не понимает, перевел на английский.
– Она без хиджаба. Тебе нельзя приближаться, мы вызвали женскую бригаду.
Парень рукой заслонял себе глаза, чтобы даже нечаянно не скосить глаза, не увидеть непокрытую женщину.
– Умоляю, – крикнула раненая. – Умоляю, помогите! Помогите!
Боже, у нее лондонский акцент. И совсем молодая, наверное его сверстница. Ровесница Аники.
– Надо скорее помочь – увидеть ее лицо уж конечно не худший грех, чем бросить сестру на страдание?
– Страдание – это кара за то, что она открыла лицо.
– Может быть, ей пришлось, потому что иначе она задыхалась…
Слышала ли она его сейчас, когда он заговорил громче? Узнала ли лондонский выговор?
– Умоляю, – все повторяла с воплем она, – больно, помогите, умоляю! – А потом, разрывая ему сердце: – Мама! Мамочка, прости!
Воспоминание о руках, подхвативших его, когда он упал с забора, о щеке, прижавшейся к его щеке. Мама. Или Исма? Там, в нескольких шагах от него, женщина без хиджаба. Женское лицо, мягкость ее черт. Может быть, у нее гнилые зубы, кривой нос, следы от ветрянки, но все же она – самое замечательное и самое опасное существо в мире.
– Брат, остерегись!
Многое он мог бы ответить в тот момент, но схлопотал бы пулю за любые слова, кроме той фразы, которую поспешил произнести:
– Джазакаллахейр[12], брат! Спасибо, что остановил меня. И за то, что уберег скромность нашей сестры от чужих взглядов.
Парень пожал ему руку.
– Ты женат? Нет? Пора. Мы найдем тебе жену. Альхамдулиллах![13]
– Альхамдулиллах! – повторил Парвиз, высвобождая руку, едва это можно было сделать, не обидев стража нравственности.
– Не уходи! – вскрикнула девушка. – Брат, не уходи! Неужели ты не поможешь мне?
О стать бы глухим. Отбери мой слух, Аллах! И вместе с ним забери воспоминание об этом голосе.
Что проступило на его лице, отчего люди, толпившиеся на углу, шарахнулись, напуганные? В девятнадцать лет он страшил немолодых мужчин. Он – представитель Халифата.
Парвиз зашагал к внедорожнику. Забравшись внутрь, он поднял окна, которые оставил открытыми, ведь никто не посмел бы притронуться к вещам, которые принадлежат ему, то есть такому, как он. Это он уже привык принимать как само собой разумеющееся, все эти небольшие привилегии. Прошептав молитву, он включил скайп. Статус Аники – «не беспокоить», но это предназначалось не для него. Лучше обойтись без видеозвонка, только голосом, а то кто-нибудь кинет взгляд в окно и заметит, что он разговаривает с непокрытой женщиной.
– Пи! Слава богу! Слава богу!
Ее голос – как давно он его не слышал – словно ударил в грудь. Парвиз уткнулся лбом в ветровое стекло, чтобы никто с улицы не разглядел его слезы, а он-то думал, что разучился плакать.
– Что случилось? Ты в беде?
И об этом тоже забываешь. Каково это – когда тебя любят.
– Нет, я просто… не могу больше здесь оставаться. Не могу все это. У меня забрали паспорт, я не могу отсюда выбраться, но я больше не вынесу. Думал, когда усвою правила… но не могу. Не могу. Я хочу домой!
Он услышал, как на том конце она перевела дыхание, и понял, что с той минуты, как он покинул дом, она ждала этой просьбы о помощи, а он каждый день, упорствуя и не сдаваясь, усугублял ее боль. Он начал извиняться, но Аника его оборвала, в ее голосе уже слышалась деловитость женщин из его семьи, ему всегда это нравилось, он тосковал по этим интонациям, зачем-то бежал от них…
– Тебе надо попасть в Стамбул. Сумеешь?
– Не знаю. Может быть. В какой-то момент. Когда входишь у них в доверие, можно и паспорт попросить, если на то есть причина.
– Так найди причину. А там сразу иди в британское консульство, и пусть тебе выдадут паспорт.
– Аника, я враг государства. Ты же знаешь, как они обходятся с врагами. Знаешь? Ведь знаешь? Ты говорила, у тебя план – пожалуйста, пожалуйста, скажи, что у тебя есть план.
– С тобой не случится то, что случилось с нашим отцом.
– Тебе откуда знать.
– На этом конце я все подготовлю.
– Это как?
– Расскажу, когда увидимся. Некоторые вещи можно проговорить только лицом к лицу. Доверься мне.
– Что ты затеяла?
– Забавно вышло. Я думала, что влезаю в это ради тебя. Но оказалось, это и мне в радость. Вспомни мои слова, когда я буду тебе объяснять, договорились?
– Боже, о чем ты? Спишь с главой МИ5?
Как радостно поддразнивать ее, убедиться, что и такие интонации еще могут ожить в его голосе.
– Заткнись. Возвращайся скорее.
– Хорошо.
* * *
Люди начали оглядываться – что там за парень сидит на ступеньках, не в силах унять дрожь в руках, пока вся прочая Истикляль бодро движется мимо. Он поднялся, прошел немного и, перейдя улицу, скрылся в магазине, чья витрина была украшена книгами и старыми картами. Из-за прилавка выглянул старик, кивнул вошедшему и снова погрузился в чтение газеты. Внутри стоял тишина, иные люди назвали бы ее «особой атмосферой», но Парвиз знал: все дело в том, что ковер заглушал шаги, а плотно закрытая дверь отрезала уличный шум, и только тоненько посвистывал кондиционер. Парвиз подошел к деревянному шкафчику для карт – в каждом из четырех выдвинутых ящиков десятки старых карт на всех языках: Оттоманская империя, Константинополь, Турки в Азии, Малая Азия, Египет и Карфаген, Дарданеллы, Халифат Аббасидов в IX веке.
Одной рукой он перебирал карты, другой вцепился в мобильник. Пора бы уже Анике ответить. Что-то случилось там, на ее конце, он не мог знать, в чем дело, но когда позвонил из такси, мчавшегося прочь от магазина электроники, и сказал, что уже в Стамбуле, она сначала вроде бы не поверила, а потом разъярилась: Почему ты не предупредил заранее? – «Не хотел обнадеживать, все могло сорваться». – И как назло сегодня! – «Чем сегодня хуже других дней?» – Ничем, забудь, все будет хорошо. Сегодня – прекрасно. Только-только как раз сегодня все улаживается. Все будет прекрасно. – «Ты кого уговариваешь, себя или меня? Что происходит?» – Послушай, мне надо срочно позвонить, а потом перезвоню тебе.
Но когда несколько минут спустя она перезвонила, была взбудоражена и уклонялась от прямого ответа на вопрос, удалось ли ей организовать то, что она пыталась организовать. Он подумал вслух – может быть, лучше вернуться к Фаруку, отложить бегство до другого раза. – Нет, иди прямо в консульство. – «Не могу. Боюсь. Что они со мной сделают?» – Подожди еще пять минут. Я перезвоню. – «Нет, если возвращаться, то прямо сейчас, пока он не узнал, что я пытался удрать». – Нет-нет-нет. Ни в коем случае. Я приеду за тобой. Сяду в первый же самолет. Найди такое место, где он тебя не отыщет, и сиди там, пока я не прилечу. Пойдем в консульство вместе.
И после этого он думал только о том, что по крайней мере они увидятся. Что бы с ним ни сделали потом, когда он доберется до консульства, сначала он увидит Анику. Он все вынесет, только бы сперва увидеться с ней. Теперь в мозгу его распахнулась дверца, и он вдруг ясно понял: конечно же, ей не позволят сесть в самолет, чтобы отправиться в тот самый город, откуда ее близнец перебежал на темную сторону. Должно быть, она все еще спорит с силовиками, отказывается покидать аэропорт, пусть немедленно вернут ей посадочный талон. В голове зазвучал голос Исмы, называвшей его безответственным эгоистом – старшая сестра, как всегда, права.
Он написал Анике: «Не надо тебе лететь сюда, чтобы держать меня за руку. Все будет ОК. Иду в консульство прямо сейчас. Скоро буду дома. Бириани к моему приезду? Рецепт на странице 131».
Нажал «отправить». Руки перестали дрожать.
* * *
В конце концов именно Фарук предоставил ему лазейку для бегства. Явился однажды на виллу-студию, зажал борцовским захватом его шею – Парвиз только поднялся с молитвенного коврика на крытой веранде, закончив полуденный намаз, – смачно поцеловал в висок.
– Мой маленький воин вырос, – заявил он. – У тебя обеденный перерыв?
Абу Раис, молившийся на соседнем коврике, постучал Фарука по локтю:
– Кто ты такой? Зачем пришел?
– Я боец, – провозгласил Фарук и повел плечами, выпятил грудь – когда-то Парвизу это казалось героическим жестом, теперь – нелепым. – И я его поручитель.
Абу Раиса это мало интересовало – как и любые разговоры, намекавшие, будто у его сотрудников имеется личная жизнь за пределами студии.
– Рановато обедать, – вот и все, что он сказал.
– Я скоро уезжаю, – все таким же важным тоном продолжал Фарук, – завтра забираю новобранцев в Стамбуле.
Оглянувшись на Парвиза, он добавил:
– Кузены потрудились.
Парвиз постарался выразить на лице восхищение. Несколько недель назад, угощаясь кебабом в ресторане с видом на Евфрат, шотландец подтвердил зародившееся у Парвиза подозрение: Фарук ездил в Лондон именно за тем, чтобы завербовать своих родичей в качестве рекрутеров. Парвиз подвернулся ему как раз вовремя, послужил подопытной морской свинкой. Впрочем, морскую свинку шотландец не упоминал – «свинья» была для него словом запретным. Нашел другой способ выразить ту же мысль: дескать, Парвиз послужил орудием для исполнения воли Аллаха. Судя по тому, как теперь держался Фарук, он ожидал, что Парвиз так это и воспринимает. А Парвиз воображал, как рассекает мечом глотку Фарука – и вырывается булькающий фонтан крови.
– Возьми его с собой, – сказал Абу Раис, ткнув пальцем в Парвиза. – Мне требуется оборудование в студию.
– Если успеешь оформить ему пропуск до моего отъезда… – Фарук глянул на часы.
– Разумеется, успею, – сказал Абу Раис.
Вот так запросто.
* * *
Он остановился на улице Мешрутиет, всматриваясь в кирпичную стену с торчащими черными пиками – за ней лишь отчасти можно было разглядеть фасад консульства. Но ясно был виден развевавшийся на крыше красно-бело-синий флаг, бодрые его краски. Мо Фарах, победа на Олимпиаде, памятная коробочка для печенья у тетушки Насим – золотой юбилей королевы.
Лондон. Дом.
Аника
7
I
Эта мысль не вмещалась в ее мозг. Со всеми другими – да, это произойдет. Со всеми другими – неизбежно. С кем-то постепенно: их дед пролежал много недель, парализованный, онемевший, даже его дыхание казалось незнакомым. С кем-то словно гром с ясного неба – так их мать рухнула замертво на пол турагентства, где работала, отпечаток ее помады остался на краю чашки, из которой она пила в то утро чай, и они берегли эту памятку до того дня, когда один из близнецов не схватил в ярости эту чашку за ручку и не ударил о стол, вдребезги разбив мамин рот (Аника уверяла, что это сделала она, Парвиз настаивал – нет, он). Кто-то – словно унесенный злым роком, как их бабушка, ожидавшая результатов анализа, которые, как они все почти смирились, должны были стать для нее смертным приговором. Она переходила улицу, и пьяный водитель вылетел из-за угла, превысив скорость. Две недели спустя врач позвонил с благой вестью: опухоль оказалась доброкачественной. А чья-то смерть была абстракцией – отец, никогда не присутствовавший в их жизни, умер задолго до того, как они узнали об этом и стали именовать его умершим. Все умирали, все, только не близнецы, смотревшиеся друг в друга и видевшие отражение своей скорби.
Скорбь проявлялась в таких формах, которые вовсе не воспринимались как скорбь, скорбь заглушала все чувства, кроме скорби, скорбь вынуждала кого-то из близнецов носить не снимая одну и ту же рубашку, чтобы уберечь запах того утра, когда мертвые еще были живы, скорбь вынуждала кого-то из близнецов отдирать от потолка светящиеся звездочки, наклеивать их на пальцы и так укладываться в постель, скорбь была злоязыка и добра, скорбь не видела ничего, кроме себя, или вдруг охватывала каждое зерно боли в мире, скорбь простирала крылья широко, словно орел, скорбь ежилась, колючая и жалкая, словно дикобраз, скорбь нуждалась в компании, скорбь жаждала одиночества, она хотела помнить, хотела забыть, скорбь гневалась и рыдала, скорбь то сжимала, то растягивала время, скорбь казалась голодом, казалась глухотой, казалась тишиной; у нее был вкус желчи, она резала, как бритва, она гремела, заглушая все звуки мира. Скорбь была невидимкой, скорбь меняла обличья, скорбь можно было уловить – отблеск в глазах близнеца. Скорбь услышала свой смертный приговор в то утро, когда вы оба проснулись и один запел, а второй подхватил мотив.
Когда ее слуха достигли слова, впервые в жизни превратившие ее в одиночку, она оттолкнула их от себя. Это неправда, это кто-то другой, не он. Где доказательства? Пусть покажут его тело. Нет, этого они сделать не могут, потому что это не он. Если бы это был он, в гостиной тетушки Насим не сидел бы этот мужчина с пластмассовой расческой в нагрудном кармане, который принес горестную весть. Он не из ваших, сказала она мужчине, мы не из ваших. И она проводила его вниз и ушла к себе в комнату наверстывать подготовку к семинару: с утра, как брат позвонил, забросила учебник. А теперь он дуется из-за того, что она к нему не приехала, хотя обещала. Она заперла дверь, и пусть тетушка Насим сколько угодно стучится и уговаривает. Это не ее вина, что она не полетела, это они ее не пустили. «Ради вашей же безопасности», – сказали они, и отобрали паспорт, и не пожелали ответить, когда вернут. Или нет, вовсе он не дуется, он уже летит к ней, его сообщения застряли где-то в чужеземной сотовой сети, такое бывает, сбой коммуникаций, СМС не пересекают границу много часов, а то и дней, а потом телефон звенит непрерывно и каждое сообщение входит троекратно. Такое уже было, полгода назад, когда тетя писала ей из Карачи: «Где же он? Когда прилетит? Мог бы хоть позвонить и предупредить. Вас в Англии совсем манерам не учат?» Да, он летит к ней, летит домой, смотрит в иллюминатор и видит их созвездие, Кастора и Поллукса, что под руку идут сквозь холодную темную ночь.
Она уснула и в какую-то минуту ощутила, как ее обняли знакомые с детства руки. Это не было для нее сюрпризом, но все равно – сладко свернуться клубочком, вбирая в себя тепло близнеца, и провалиться в тот глубокий сон, куда кошмары не досягнут, так крепко держит тебя любовь, предчувствие рая.
II
Солнечный свет скользнул по ее векам. Позднее утро. Она повернулась в постели, тело отяжелело от сна и предчувствий. В постели никого больше, только вмятина осталась на подушке. Она встала и спустилась по лестнице, туда, откуда слышались голоса тетушки Насим и ее двух дочерей и двух зятьев, они прогуляли работу, чтобы собраться здесь и приветствовать юношу, чье местопребывание они полгода скрывали, всем говорили, что он в Карачи. Калим Бхай, старший зять тетушки Насим, даже отдал Анике тот телефон, которым пользовался, когда ездил в Пакистан, чтобы она могла время от времени посылать с него сообщения приятелям Парвиза якобы от него самого: скучаю по дому но не по климату верблюды такие недовольные потому что им противен собственный запах простите пытаюсь не светиться на радарах ищу в себе аскета.
– Довольно скоро все откроется, – предупредил ее Калим Бхай, но Аника с самого начала знала, что брат надолго там не задержится.
Но почему Исма идет к ней – лгунья, предательница, – ладно, теперь, когда Парвиз дома, ее можно простить – и все же почему Исма прижимает ее к себе таким привычным, таким сестринским жестом, почему у нее лицо, то, которое она уже видела – в прошлом, когда слышала: «Ама умерла, Дади умерла», – почему ее голос осип от слез, что она говорит: «Я сразу же поехала в аэропорт, как только тетушка Насим позвонила» и «Мы с тобой всегда будем друг у друга», но Исма никогда не была всегда, «всегда» простирается в обе стороны, от утробы и до могилы, всегда был только Парвиз.
И почему снова явился он, мужчина с пластмассовой расческой в кармане, посланец пакистанского представительства, он поднял обе руки вот так вверх, когда она вошла, извиняясь за вчерашнее, это значит за то, что принес им чужое горе, но нет, это он извинялся за то, что не поднял вчера вот так сложенные руки и не произнес Inna lillahi wa inna – Аллаху мы принадлежим и к нему возвращаемся.
– Нет, – сказала она посланцу, – вы с кем-то его путаете. Он британский гражданин и к вам не имеет никакого отношения.
– Простите, – растерянно сказал тот мужчина, оглядываясь на Нему, которая взяла Анику за руку, словно Аника или сама Исма – ребенок и ее надо перевести через дорогу. – Вы хорошая, набожная семья. Ваше правительство дурно обошлось с вами. Этот министр внутренних дел – у него зуб на мусульман, верно?
Она все время ждала вестей от Парвиза и даже забыла, что Эймон не позвонил ей.
III
[субтитры]
Сегодня утром правительство Турции сообщило, что мужчина, убитый выстрелами из автомобиля, проезжавшего мимо британского посольства в Стамбуле, – Первис Паша, уроженец Уэмбли, очередной британский мусульманин, завербованный ИГИЛ. Разведке было известно, что в декабре Паша перешел границу с Сирией, но до сих пор не поступила информация, с какой целью он приблизился к британскому посольству. Не исключается запланированный теракт. Мужчина в белом внедорожнике, застреливший Пашу, не был опознан, но аналитики службы безопасности предполагают его принадлежность к конкурирующей группе боевиков.
Несколько минут назад министр внутренних дел дал нашему политическому обозревателю Нику Риппонсу интервью по делу Первиса Паши:
– Итак, еще один случай, когда британский мусульманин…
– Вынужден сразу прервать вас, Ник. Как вам известно, вступив в должность, я сразу объявил, что лица с двойным гражданством, отправившиеся за границу помогать нашим врагам, лишаются британского гражданства. Мой предшественник применял этот закон выборочно, и я за это его последовательно критиковал.
– А Первис Паша имел двойное гражданство?
– Именно. Британское и пакистанское.
– Имеет ли это какие-то практические последствия – теперь, когда он мертв?
– Его тело будет репатриировано на родину, в Пакистан.
– Его не похоронят здесь?
– Нет. Мы не позволим тем, кто при жизни обратился против Британии, осквернять ее землю своей могилой. Это дело пакистанского представительства. Извините, Ник, у меня время кончилось.
IV
#WOLFPACK
Начало отслеживания
#ПЕРВИСПАША
Начало отслеживания
#НЕОСКВЕРНЯЙЭТУЗЕМЛЮ
Начало отслеживания
#СТУПАЙОТКУДАПРИШЕЛ
Начало отслеживания
V
На кухне готовили угощение плакальщикам, но никто не явился. Одна только Глэдис позвонила. Ее дочь приехала в тот же день, запихала ее в машину и отвезла в Гастингс, запретив выходить из дому, пока по новостным каналам не перестанут крутить женщину с расплывшейся по щекам тушью, которая говорит на камеру: «Он был красивым добрым мальчиком. И не пытайтесь разъяснять мне, кто он на самом деле. Я знала его с того дня, как он появился на свет. Как же вам не стыдно, господин министр внутренних дел! Как не стыдно! Верните нам нашего мальчика, дайте его похоронить, пусть он упокоится рядом с матерью».
IV
@Глэдисвракку
Твиты 2 Подписки 0 Фолловеры 2 452
Оооо красивые мальчики сниму вуаль чтобы их разглядеть ооо меня нежно #распинают.
Приходите посмотреть на меня, мальчики, я проделываю такое, о чем 72 девственницы понятия не имеют. #Аможетэтонерай.
VII
Что это? Не скорбь. Со скорбью она знакома. Скорбь – третий близнец, нежеланный и неизбежный, они так и выросли вместе. Скорбь – амниотическая жидкость, в которой они плавали. Она умела смотреть в глаза скорби, когда из-за плеча скорби выглядывал близнец и рассказывал о большом мире. Скорбь меняла форму, приспосабливаясь к тебе, облепляя, как вторая кожа, и со временем ты научался надевать ее и жить дальше. Скорбь – договор, который Бог заключил с ангелом смерти: ангел хотел, чтобы живых от мертвых отделяла глубочайшая река, а скорбь стала мостом, по нему умершие проникают к живым, их шаги слышны над головой, их смех доносится из-за угла, ты узнаешь их осанку или походку у чужаков и идешь следом, мысленно умоляя лишь о том, чтобы незнакомец не обернулся. Скорбь – долг, выплачиваемый мертвым, за невольное прегрешение – продолжать свою жизнь.
Но это не скорбь. Она не приникала, а избивала бичом. Не окутывала снаружи, а въедалась в поры и раздувала ее тело до неузнавания. Она не слышала ни его шагов, ни смеха, разучилась сжимать плечи и мимикрировать в его позу, не могла посмотреть в зеркало и увидеть, как оттуда глядят его глаза. Это не скорбь. Это гнев. Это его гнев, гнев юноши, который предавался любым чувствам, но только не гневу, это что-то незнакомое в нем, все, что он ей оставил, все, что она могла сохранить от него. Она прижимала гнев к груди, вскармливала его, гладила гриву гнева, под беззвездным небом она клялась ему в любви и оттачивала зубы под стать его сверкающим когтям.
VIII
Пришли полицейские, расселись, на коленях блокноты, в руках диктофоны, самодовольно выслушали, как Исма благодарит их за то, что не вызывают на допрос в Скотленд-Ярд.
– Почему вы не разрешаете ему вернуться домой? Он хотел, он пытался вернуться домой.
Они пришли не за тем, чтобы говорить о Парвизе, они из отдела безопасности, охраняют министра внутренних дел.
– А! Так вы насчет Эймона?
Исма взяла чайник, собиралась налить в чашку полицейскому кипяток, но вроде бы забыла об этом, так и держала чайник в нескольких сантиметрах над столом, уставилась на сестру, яркий румянец пополз от шеи вверх, на лицо.
– Я спала с ним, потому что надеялась, что он сможет помочь. Спросите его, он подтвердит. Я хотела, чтобы брату позволили вернуться. И сейчас я больше ничего не прошу. Почему держала в тайне? А как вы думаете? Из-за таких, как вы, с блокнотами и диктофонами. Я хотела, чтобы Эймон был готов сделать для меня все, что угодно, когда я попрошу его помочь брату. Что мне скрывать? А вы бы не пошли на все, что угодно, чтобы помочь любимым? Видимо, вы никого не любите достаточно сильно, если для вашей любви необходимо, чтобы человек никогда не менялся.
И все это следя за Исмой, которая опустила чайник, так и не налив кипятка, и теперь уставилась на нее. Впервые ей пришло в голову – а до того она и не подозревала. Что бы она почувствовала, если бы оставалось место д ля других чувств?
– В предупреждениях такого рода нет нужды. Зачем бы я стала продолжать с ним отношения – теперь.
Они ушли, Исма все не отводила взгляда – изумленная, раненая.
– Нечего на меня так смотреть. Если он тебе приглянулся, ты должна была сама сделать это. Почему ты не любила нашего брата достаточно, чтобы сделать это?
IX
– Аника. Можно мне подняться?
– Зачем? Я не хочу тебя видеть, и теперь, когда ты знаешь про Эймона, ты сама не хочешь видеть меня.
– Ты – все, что осталось от моей семьи. Это самое важное сейчас.
– Что там за шум?
– Перевозчики пакуют вещи.
– Они съехали? Мигранты?
– Да. Мы получили их роскошные жалюзи и электрический чайник с четырьмя режимами подогрева вместо арендной платы за следующий месяц.
– Ты винишь его и в этом тоже? Что потеряла своих снобов-арендаторов?
– Не надо вести себя так, словно только твое сердце разбито. Он был мой малыш.
– А Эймон? Кто он тебе? По-моему, из-за него ты расстроилась больше, чем из-за Парвиза.
– Почему ты стараешься причинить мне боль? Он занял в моей жизни пять минут. Вы двое были вся моя жизнь. Я иду наверх.
– Ты никогда не приходила, когда он сидел здесь.
– Подвинься, пожалуйста.
– Думаю, он бы не хотел, чтобы ты тут была.
– Он больше не может хотеть или не хотеть.
– И я не хочу, чтобы ты тут была. Ты предала его.
– Он погиб не из-за этого. Его смерть никак с этим не связана. Ты должна меня простить. Пожалуйста, прошу тебя, прости!
– Ты веришь в ад и в рай?
– Только в аллегории. Милосердный Господь не осудит свое творение на вечные муки.
– Так что же будет после смерти?
– Не знаю. Что-то будет. Наши мертвые присматривают за нами, это я чувствую. Они пытаются заговорить со мной сегодня, сказать, что надо сделать для тебя.
– Ничего. Для меня – ничего. Что ты собираешься сделать для него?
– Я молюсь за него. За его душу.
– А его тело?
– Это всего лишь раковина.
– Приложи раковину к уху – услышишь океан, где она рождена.
– Хм. И что же, по-твоему, происходит после смерти?
– Я не знаю того, что знаешь ты. Жизнь, смерть, рай, ад, бог, душа. Я думаю только о Парвизе.
– Чего же он хочет?
– Он хочет домой. Он хочет, чтобы я вернула его домой – хотя бы раковину.
– Это не в твоих силах.
– Но попытаться надо.
– Как?
– Ты мне поможешь?
– Когда же ты поймешь – мы не в том положении. Мы не можем даже высказаться так, как Глэдис, у нас нет подобных прав. Вспоминай его в сердце и в своих молитвах, как бабушка вспоминала своего единственного сына. Возвращайся в университет, изучай законы. Смирись с законами, даже если они порой и несправедливы.
– Раз ты так говоришь – ты ни брата не любишь, ни справедливость.
– Я слишком люблю тебя, чтобы думать о чем-то другом.
– Твоя любовь ко мне бесполезна – ты не желаешь помочь.
– Твоя любовь к нему бесполезна – он мертв.
– Слезь с его сарая. Здесь не должен раздаваться твой голос.
– Аника! Ты мне так нужна! Разве сможем мы пережить эту боль поодиночке?
Рука Исмы гладит ее волосы, пытается отвлечь от Парвиза.
– Уходи.
X
ПОТРЯСЕНЫ И В УЖАСЕ:
СЕСТРА ПАРВИЗА ПАШИ СДЕЛАЛА ЗАЯВЛЕНИЕ
Сегодня утром Исма Паша, старшая сестра Парвиза Паши, уроженца Лондона, погибшего в понедельник в Стамбуле, зачитала перед своим домом в Уэмбли заявление для прессы. Она сказала: «Моя сестра и я были потрясены, были в ужасе, когда в конце прошлого года стало известно, что наш брат Парвиз присоединился к людям, которых мы считаем врагами и Британии, и Ислама. Мы сразу же уведомили отдел по борьбе с терроризмом, об этом уже говорила комиссар Джэнет Стивенс. Мы хотим поблагодарить представительство Пакистана в Турции, которое организует доставку тела нашего брата в Пакистан, где родственники ради памяти нашей покойной матери согласились принять его и похоронить. Моя сестра и я не планируем выезжать на похороны в Пакистан».
Мечеть, которую посещал Паша, также сделала заявление, разъяснив, что заупокойных молитв по убитому террористу не будет, и опровергла слухи о молитвах как «попытку разжечь ненависть к законопослушным британским мусульманам».
Тело Паши находится в стамбульском морге, и согласно осведомленным источникам, потребуется еще несколько дней до репатриации в Пакистан.
Полиция Стамбула сообщила, что на момент смерти у погибшего не было при себе оружия. Причины, побудившие его приблизиться к британскому консульству, остаются невыясненными, как и личность его убийцы – свидетели описывают мужчину азиатской внешности тридцати с чем-то лет. Комиссар Джэнет Стивенс ранее заявляла, что Паша работал в отделе по связям с прессой, который занимался вербовкой боевиков и так называемых «невест джихади». Житель Тауэр-Хэмлетс Мобашир Хок, чья дочь Романа в январе уехала в Сирию и вступила в брак с боевиком ИГИЛа, сказал репортерам: «Ложь и пропаганда таких людей, как Парвиз Паша, заманили мою дочь в ловушку, и в решении министра внутренних дел меня огорчает только одно – что я не смогу плюнуть на могилу террориста».
Источник в Министерстве внутренних дел сообщает, что на следующей сессии парламента будет рассмотрен закон об иммиграции с дополнительным пунктом о лишении британского гражданства любого, чьи действия идут вразрез с фундаментальными интересами Соединенного Королевства. По действующим правилам лишить гражданства можно лишь обладателей двойного гражданства или же натурализовавшихся иммигрантов, имеющих право получить другое гражданство. Министр внутренних дел расширил формулу своего предшественника «гражданство – это привилегия, а не право», добавив: «Гражданство – это привилегия, а не прирожденное право». Правозащитная группа «Либерти» обнародовала протест, в том числе заявив: «Отказ в праве иметь право – очередное дно. Изгонять потенциальных террористов – опасная близорукость. Лишение гражданства – инструмент деспотий, а не демократии».
XI
Проснуться под шум дождя, проникающего сквозь разбитые камнями окна. Исма сказала: по крайней мере, дом тетушки Насим пощадили. Исма, потрясенная и в ужасе, даже сейчас разыгрывающая из себя законопослушную гражданку, посмевшая говорить от имени сестры, вовлекшая ее в это постыдное отречение. Исма – изменница, предательница.
Одна. Дом, в котором они выросли, опустел, мигранты съехали со всей мебелью, из обстановки имеется только матрас, который Калим Бхай и Исма приволокли от соседей, «раз ты непременно решила спать здесь», широкий матрас для обеих сестер, но этот дом принадлежал близнецам, и только им. Она заставила Исму уйти – кричала, махала руками, вела себя как безумная и в конце концов ее прогнала.
Какой-то грохот внизу – что это? Кто-то ломится, хочет разорить дом в наказание за то, что под этой крышей жил террорист? Схватила чайник с четырьмя режимами нагрева – лучшее оружие, какое нашлось под рукой. Открыла дверь – Дэвид Бекхэм, Королева и Зейн Малик[14] заколачивают разбитые окна. Бекхэм от неожиданности чуть по пальцу себя не стукнул.
– Думал, тут никого нет, – пояснил он из-под маски голосом Абдула.
– Лучше зайти поскорее, может, газетчики еще караулят, – сказал Зейн Малик, на самом деле – отец «Дэвида Бекхэма».
– Чайку бы выпить в самый раз, – заметила Королева, она же зеленщик Нэт, кивком увенчанной тиарой головы указывая на чайник.
XII
Столько часов записи – и ни минуты его голоса.
Словно он давно уже готовился исчезнуть. Теперь он ей даже не снится. Сердится, вот почему.
XIII
СКОЛЬКО ЕЩЕ ПОНАДОБИТСЯ ТАКИХ ПАРВИЗОВ ПАША, ПРЕЖДЕ ЧЕМ СИТУАЦИЯ ИЗМЕНИТСЯ?
Известие, что Адиль Паша, отец недавно погибшего террориста Парвиза Паши, много лет назад бросил семью и присоединился к джихаду, нисколько не удивило одноклассника молодого человека. «Ходили слухи, что его отец стал джихадистом в Афганистане и умер в Гуантанамо, – поведал пожелавший сохранить анонимность одноклассник. – Его сестры всегда это отрицали и уверяли, будто он умер за границей от малярии, но Парвиз не скрывал правду. Тогда я особо не обращал на это внимания, но теперь, когда вспоминаю, понимаю, что он еще в детстве считал джихад чем-то замечательным, чем стоит похвалиться».
Источники в полиции сообщают, что Адиль Паша участвовал в действиях боевиков в Боснии и Чечне в 90-е, а в 2001-м отправился в Афганистан, где присоединился к Талибану. Предположительно, вскоре после этого он погиб. «Мы понятия не имеем, был ли он убит в сражении, умер ли от малярии или от других причин. Если бы он находился в Гуантанамо, существовали бы соответствующие документы, а их попросту нет, – пояснил офицер особого отдела в отставке, который в 2002 году допрашивал родственников Адиля Паши. – Сына. Парвиза, я хорошо помню. Он был тогда маленький, но его приучали к культу отца, который воевал на стороне врагов Британии. Я забрал у него альбом с фотографиями, там его отец позирует с Калашниковым – и надпись: «Однажды ты присоединишься». Я рекомендовал контрразведке присматривать за мальчонкой, но к этому совету, к сожалению, не прислушались».
Глубокую озабоченность вызывает тот факт, что дети джихад истов, многие из них – родившиеся уже в Британии – не находятся под пристальным наблюдением. Сколько еще понадобится таких Парвизов Паша, прежде чем ситуация изменится?
XIV
В тот день Парвиз вернулся из представительства Пакистана и сообщил, что ему не пришлось платить за дорогущую визу для граждан Британии и проходить какие-то бюрократические процедуры, чтобы получить право на работу в Карачи, потому что, как выяснилось, у него уже есть какое-то «национальное удостоверение».
– А, да, – сказала Исма. – Я оформила всем нам, когда мы собирались съездить в Пакистан, да так и не поехали – помните?
Парвиз сбегал на чердак и вернулся, ликуя. Вот тебе и вот мне, сказал он, передавая Анике ламинированную карточку, на которой было написано «Удостоверение личности пакистанца, проживающего за границей». Она глянула на фотографию, вспомнила наконец, как нехотя потащилась с сестрой в представительство, недовольная затеей променять лето в Лондоне на каникулы в стране, кишащей родственниками, которые считают, будто узы крови дают право приставать с вопросами и советами и тыкать пальцем в хиджабы как в доказательство того, что британские пакистанцы «застряли в прошлом», а затем тыкать пальцем в джинсы как в доказательство того, что они «запутались и сами себя не понимают». В итоге телефонные переговоры с богатыми родственниками, обещавшими оплатить дорогу, пошли вкривь и вкось, Исма отказалась от поездки, а удостоверения отправились на чердак в коробку со свидетельствами о рождении, медицинскими полисами и рентгеновскими снимками сломанных костей.
– А как мы оказались «пакистанцами, проживающими за границей»? – спросила Аника.
Парвиз пожал плечами:
– Это просто означает, что наша семья родом оттуда и поэтому нам не нужны визы. Это все, что мне требуется.
– Нам, – поправила она. – Эта карточка мне пригодится, чтобы тебя навестить. Сунь ее в мою сумочку, ладно? Не хочу залезать на чердак с пауками и отыскивать ее там после твоего отъезда.
Она не запомнила, с каким лицом он выполнил ее просьбу.
Теперь ламинированная карточка с ее недовольной четырнадцатилетней физиономией лежала на столе в представительстве Пакистана, а человек с пластмассовой расческой печально ее созерцал.
– Вам следует слушаться старшую сестру и держаться от этого подальше, – сказал он. – Тем более женщин все равно на похороны не пускают, вы должны молиться дома, так не все ли равно, в Лондоне или в Карачи? Аллах услышит молитву немого со дна глубочайшего океана.
– Я имею право получить пакистанский паспорт? Да или нет?
– Да.
– Вот чек для оплаты срочного документа. Будьте любезны – кому я должна его отдать?
XV
ХИДЖАБКА!
БЛИЗНЕЦ ПЕРВИ ПАШИ ПОДСТРОИЛА СЕКС С СЫНОМ МИНИСТРА ВНУТРЕННИХ ДЕЛ
Аника «Трусики» Паша, девятнадцатилетняя сестра-близнец мусульманского фанатика Парвиза «Перви» Паши, уличена как сообщница своего брата. Она завязала знакомство с сыном министра внутренних дел Эймоном (24 года) и пыталась с помощью секса манипулировать им, чтобы он уговорил отца впустить ее брата-террориста обратно в Англию. «Трусики» прятала свое подлинное лицо от любовника и открыла ему свою истинную цель за несколько часов до того, как ее близнец был, к счастью, убит, когда пытался проникнуть в британское посольство в Стамбуле. Эймон Лоун поспешил сообщить министру внутренних дел о том, что женщина, которую он впустил в свою постель, пыталась через него повлиять на его отца, чтобы вернуть своего преступного брата в Британию. Карамат Лоун немедленно связался со службой безопасности, но, прежде чем удалось принять какие-либо меры, Перви Паша был убит. Наш славный министр, который решительно противостоит экстремистам, подвергая опасности собственную жизнь, хранил молчание, пока продолжалось полицейское расследование. Сегодня утром его офис опубликовал короткое заявление, извещающее об этой постыдной интриге. Обещана «полная прозрачность». Хотя хитроумная сестрица террориста пока не уличена в нарушении какого-либо закона, ей велено держаться подальше от сына министра внутренних дел, который, насколько нам известно, гостит у друзей в Норфолке. «Старания ее были напрасны. Министр внутренних дел никогда бы не пошел на уступки, ставящие под угрозу безопасность этой страны», – подытоживает источник, близкий к семье Лоуна.
Читайте внутри: Дочь и сестра мусульманских террористов. Тайная повесть секса. Эксклюзивная история Аники «Трусики» Паши.
XVI
Он выглядел насмешкой На вкус – будто другой мир Казалось – барьеры рушатся Он выглядел шансом На вкус – будто надежда Казалось – это любовь Он выглядел чудом На вкус – будто чудо Так и было – чудо Настоящее Истинное Прямо от Бога Преклони колени и молись Как не молилась с тех пор как брат тебя покинул ЧудоXVII
Сложила чемодан, выкатила его на улицу, впервые за все эти дни вышла из дома, раньше камеры-микрофоны-полиция не выпускали. Из дома тетушки Насим напротив выбежала Исма: «Куда ты?» Исме она больше никогда отвечать не станет. Пошла по улице, полицейский нагнал: «Мисс, вернитесь, пожалуйста, в дом», села в ожидавший автомобиль, на этот раз за рулем Дама Эдна, Абдул, ставший ее покровителем и союзником, он перемахивал через стену сада и, невидимый журналистам, входил в дом. Абдул с ее квитанцией съездил за паспортом, купил билет, заплатил за него сам, чтобы Исма не получила СМС из банка об операции по карточке.
Телевизионный фургон последовал за ними, к нему присоединился полицейский эскорт, не беда, прятать ей нечего, так даже лучше.
– Почему ты помогаешь мне, Абдул?
– Есть кое-что, чего ты про меня не знаешь.
– Что ты гей, я узнала, наверное, еще раньше, чем ты сам.
– Не то – хотя спасибо, что никогда не выдавала. Это я рассказал кузену Фарука про Парвиза. В смысле слухи про вашего отца. Наверное, потому-то Фарук и отыскал его.
– Не твоя вина, что он решил ехать.
– Почему он надумал?
– Не знаю. Перестала задавать самой себе этот вопрос. Но потом он захотел вернуться, и для меня только это важно.
– Если тот вернется – Фарук, – я его убью.
– Нет, не убивай. Сдери с него кожу самым маленьким скальпелем, какой сумеешь найти. Выковыряй глаза ложечкой для мороженого. Налей медленно разъедающей кислоты ему на язык.
– Я так понимаю, ты все продумала.
– На этом я могу сосредоточиться. А так мало на чем.
– Не думаю, что я справлюсь.
– Понимаю. Ничего.
– И еще кое-чего ты не знаешь.
– Чего же?
– Твой брат казался мне очень привлекательным, – это он произнес голосом Дамы Эдны.
– Спасибо, Абдул. А то я было разучилась улыбаться.
Она ожидала очередного допроса в аэропорту, но человек из службы безопасности глянул через ее плечо на полицейских, затем на новенький пакистанский паспорт и посадочный талон до Карачи и кивнул.
– Что вы надеетесь там найти? – крикнул один из журналистов из-за барьера, когда она проходила в зал отлета.
– Справедливость, – ответила она.
XVIII
Карачи, цветные автобусы и бесцветные здания, стены в граффити, билборды с рекламой мобильных телефонов, газировки и мороженого, птицы кружат в раскаленном добела небе. Парвиз опустил бы окна, чтобы впитывать в себя новые звуки, но она откинулась на спинку сиденья и ехала в тишине, которую нарушал лишь кашель кондиционера – молчание было ей навязано кузеном-гитаристом, который отказался объяснять, почему у трапа самолета ее встретила охрана аэропорта и отвезла в грузовой терминал, где кузен ждал ее в бежевом автомобиле с наклейкой на ветровом стекле, возвещавшей о принадлежности к гольф-клубу, – такая машина годится скорее бизнесмену, чем музыканту.
– Сними хиджаб и надень это, – вот и все, что он сказал, протягивая огромные тонированные очки. Она отказалась, но насчет очков потом передумала, уж очень солнце в глаза било.
Так в полном молчании доехали до высокого белого здания гостиницы, кузен свернул на подъездную дорожку, миновав рассеянного охранника, остановился и отмахнулся от паренька, пытавшегося забрать у него ключи.
– Выходи здесь, – велел он.
– Зачем?
– Вход в гостиницу вон там. Я зарегистрировал тебя на три дня под именем миссис Гуль Кхан. Тело прибудет завтра, к вечеру его похоронят. Мы подготовили место для погребения. Послезавтра я пришлю за тобой машину. В девять утра. Помолишься на могиле – и отправляйся домой. Ясно? Не звони мне. Не звони моей матери. Ты все поняла?
– Это ты должен понять. Не надо его хоронить. Я приехала забрать его домой.
Кузен вскинул руки.
– Не хочу ничего слышать. Сумасшедшая. Знать ничего не хочу. Моя сестра в Америке, у нее там родится ребенок – ты или твой ублюдок брат хоть на минуту задумались о нас, с паспортами, которые для прочего мира не лучше туалетной бумаги, мы всю жизнь стараемся вести себя как можно осторожнее, только бы вид на жительство продлили. Не стой рядом с тем парнем, не читай этого в твиттере, не загружай из интернета книгу Ноама Хомски. А потом твой брат использует нас как прикрытие, чтобы присоединиться к каким-то психопатам-убийцам, а потом ваше правительство решает, что эта страна – помойка, где можно сваливать невостребованные трупы, а твоя семья рассчитывает, что мы возьмем на себя похороны юнца, чью фотографию все неделю показывали по телевизору как «лицо терроризма». А теперь еще ты примчалась, мисс Трусики Хиджаб, и мне пришлось потянуть за такие ниточки, за которые я вовсе не хотел тянуть, чтобы вытащить тебя из аэропорта и скрыть от журналистов всех стран, но ты, оказывается, еще какой-то фокус задумала, знать не знаю какой, но моя семья не будет иметь к этому никакого отношения, никаких отношений с тобой.
– Я и не прошу, чтобы ты или твоя семья что-то делали. Только скажи мне, в котором часу его завтра привезут и с кем нужно поговорить о том, куда его доставить.
– Что значит «куда его доставить»? Ты собираешься поселить труп в номере гостиницы?
– Ты в самом деле хочешь услышать ответ?
– Нет. Выходи.
– С кем нужно поговорить о том, куда его доставить?
Он нашарил в бумажнике визитку и швырнул ей.
– Спасибо. Кстати, далеко ли отсюда британское представительство?
– Посмотри в гугле, – посоветовал он, перегибаясь через нее, чтобы открыть дверь.
XIX
Британское представительство было окружено колючей проволокой, блокпосты и вооруженные микроавтобусы не дали бы никому приблизиться. Но в нескольких минутах пешком – парк, баньяновые деревья, их древние корни под землей прочнее ржавеющей от морского воздуха проволоки, и ружей, чьи стволы забивает пыль, и тех расчетов, что делают политики, думая о будущих выборах.
Здесь она будет сидеть рядом с братом, пока мир не изменится или пока оба они не сольются с этой землей.
Карамат
8
Карамат Лоун не обращал внимания на то, как его тень на беговой дорожке вдоль Темзы непривычно перекрывается другими тенями. Он остановился, во второй раз налил себе кофе из термоса в бумажный стаканчик. Дважды Эймон дарил ему на день рождения толстостенные кружки, старался как мог, вот только не понимал, что кружка греет лишь кофе, а не руки держащего ее человека. Применительно к сыну «старался как мог» было у Карамата положительной оценкой. Дочь, единственный, кроме сына, кандидат на подобную снисходительность, вовсе не нуждалась в скидках. Бедолага, пожимал плечами Карамат, сравнивая способности и достижения сына с теми, что видел у дочери, и ему в голову не приходило, что сам Эймон вовсе не замечал собственной – ужасно так говорить о единственном сыне, однако иного слова тут не подберешь – неадекватности. Его наивный оптимизм, который Карамат одобрял, считая, что мальчик мужественно делает хорошую мину при плохой игре, показался постыдным, когда выяснилось, что это все искренне. «Она меня любит, – твердил парень вопреки очевидным доказательствам. – Почему тебе так трудно в это поверить?» Неприятно было отвечать на такой вопрос. Карамат поднес к липу бумажный стаканчик, пар защекотал ноздри, согрел щеки. Точно отсчитаны мгновения, пока можешь наслаждаться этим теплом – иначе температура кофе упадет ниже оптимальной, при которой его стоит пить.
Он проглотил кофе, почувствовал приятный ожог внутри, а взгляд его все так же был устремлен на Вестминстерский дворец и его отражение в воде, желтые каменные стены стали розовато-золотистыми на рассвете. Самое сердце английской традиции, с этим согласится любой, но мало кто знал Британию так, как знал ее Карамат Лоун, который понимал, что в самом потайном чертоге этого сердца традиции работает двигатель радикальных перемен. Здесь Британия свела на нет власть монарха, здесь приняла решение отказаться от империи, здесь узаконила всеобщие выборы, здесь внук человека, рожденного в британской колонии, займет должность премьер-министра. Чаще всего Карамата Лоуна критиковали за то, что он выступает то реформатором, то традиционалистом, но критики просто ничего не понимали, не умели отличать, где традиции, где новое. Взять, к примеру, его намерение распространить право министра внутренних дел отзывать британские паспорта в том числе и на уроженцев Британии, имеющих единственный паспорт. Очевидно же, что это будет разумным применением до сих пор не в полную мощь действовавшего закона. Определять право на гражданство следует исходя из поступков, а не места рождения. «Очередные драконовы меры!» – заявляют его противники слева. «Очередное покушение понаехавших в Британию мигрантов на истинных англичан» – заявляет другая группа противников, крайняя правая. И те и другие, наверное, пьют кофе из толстостенных чашек.
Опять ты позволяешь себе презирать людей, сказала бы Терри.
Одно из немногих заблуждений, оставшихся у жены на его счет. Презрение, надменность, высокомерие – эти эмоции представляют собой точки на замкнутой кривой, что выходит из чувства собственного превосходства и к нему же и возвращается. Карамат Лоун считал эти чувства бесполезными: они поддерживают статус-кво. Мужчине требуется огонь в венах, чтобы прожигал мир насквозь, а не лед, который пытается заморозить все как было.
Он думал, что овладел искусством направлять этот огонь, но вчера, под камерами, услышав односложный ответ этой девчонки на вопрос, ради чего она покидает Англию, не удержался и воскликнул: «Она едет за справедливостью в Пакистан?»Название страны он выплюнул с отвращением сына мигрантов, прекрасно понимающего, чем пожертвовали его родители – семейными связями, привычной средой, языком, знакомым миром, – потому что страна, к которой они принадлежали изначально, оказалась неспособна обеспечить им возможность жить с достоинством. Придется ему вскоре ответить на возмущенное замечание министра иностранных дел по поводу этого комментария – или не придется, если премьер-министр предпочтет и впредь соблюдать молчание, причем, как опасался Карамат, премьер молчал не столько ради своего министра внутренних дел, сколько потому, что был возмущен тем, как премьер-министр Пакистана пытается нажить политический капитал на этой ситуации: ханжески заявил, что Пакистан, соблюдая принципы своей государственной политики, себе в убыток репатриирует собственных граждан, в то время как правительство Великобритании возлагает на скорбящих родственников многотысячные расходы, если те хотят вернуть останки любимых.
Затянутый в лайкру бегун приблизился и, узнав министра внутренних дел, резко свернул, едва не задев ограждение, поднял руку, чтобы охранники не сочли его угрозой. Смуглокожий. Карамат прищелкнул языком. Снова снял крышечку с термоса, слегка его покачал, присмотрелся к плескавшейся в стеклянной колбе жидкости. Похоже, несмотря на почти бессонную ночь, кофе ему не понадобится. Адреналиновые чудеса – давно уже он не бодрствовал ночь напролет, гадая, как поступят оппоненты. Обычно люди очень предсказуемы.
– Сэр! – окликнул из-за спины Суарес, напоминая об осторожности.
– Этот был чересчур мусульманского облика?
– Этот был латиноамериканец.
– У вас всегда кто покрасивее – ваши родичи, а не мои.
– Сэр, нам пора.
Карамат обернулся и внимательнее посмотрел на главу своей охраны. С самого начала Суарес принял к сведению позицию министра: тот ничего не желает знать о возникающих угрозах. «Делайте свое дело и не мешайте мне делать мое», – сказал ему Карамат. Разумеется, когда в его саду спилили деревья и расставили по периметру людей из особого отдела, он не мог не понять, что появились какие-то «новости», однако Суарес сохранял невозмутимость. А вот сегодня он явно был взвинчен, и хотя Карамат настоял на том, чтобы выпить кофе у реки (такому способу восстанавливаться после бессонной ночи он оставался верен со времен, когда занимал заднюю скамейку в парламенте), второй раз Суарес на уступки не пойдет.
Карамат уже вставал, когда мобильный зазвонил и на экране высветилось имя его сына. На миг он сжал телефон обеими руками и почувствовал, как по старой, бессмысленной привычке губы сложились в слово «бисмилла». Потом ответил.
– Привет, папа. Так и думал, что ты уже не спишь. – Спокойный ласковый голос, и не скажешь, что этого самого юношу пришлось с применением силы удерживать от возвращения в руки шлюхи-манипуляторши. Хотя он ведь не по рукам ее так сильно скучал, верно? Впрочем, Карамат зря позволил себе так пошутить.
– Ты в порядке? – Они ни разу не общались с тех пор, как по просьбе Терри Макс и Элис увезли мальчика в одно из семейных поместий Элис. Это после того, как истерика сменилась апатией. СМИ полагали, что имение находится в Норфолке, но кто его знает, может, и в Нормандии, – Карамат не просил специально Терри скрывать от него эту информацию, но она и сама знала, что лучше ему не говорить, потому что на вопросы журналистов он обязан отвечать честно. Его жена всегда прекрасно понимала, кто он такой, кем должен быть как публичная фигура, и тем страннее, что она вздумала собрать часть его гардероба и вынести в спальню цокольного этажа, когда его офис сделал заявление о связи Эймона с той девушкой. «Ты мог его защитить – и не защитил», – сказала она, словно муж был настолько глуп или вовсе лишен принципов, чтобы попытаться прикрыть сына. И она нисколько не смягчилась, когда большинство газет совершенно справедливо описали Эймона как легковерного мальчишку, а некоторые даже высказали предположение, что он порвал с девушкой, как только понял, ради чего она его подцепила.
– Да. Извини, мне самому теперь жаль, что я так себя вел.
Карамат скрестил ноги, присмотрелся к осетрам – пучеглазым, хвост зацеплен за хвост, – которые украшали основание фонарного столба. Обычно ему они казались нелепыми, но теперь, под его благосклонным взглядом, предстали забавно-милыми.
– И мне жаль, что тебе предстоит пройти через нелегкий период. Вероятно, перебраться в Нью-Йорк, как советовала твоя сестра, – неплохая идея.
– Я больше беспокоюсь о тебе, чем о себе.
Карамат поднялся, отошел к столбу, оперся на него, отвернувшись от охранника.
– Очень мило, но с какой же стати?
– Похоже, с твоей позиции не разглядеть, как это выглядит. Правительство отсылает граждан в другую страну, если их поведение нас не устраивает. Разве это не означает, что мы не справляемся с собственными проблемами? А отказать родным в погребении близких – такое никогда и никому не сходит с рук. Вот о чем люди заговорили, и я их слышу. Если твои советники предпочитают об этом умолчать, тебя должен предупредить сын.
– Мой сын наставляет меня в политике с высоты своего опыта общения с джентльменами-землевладельцами, – произнес Карамат, вдавив кулаки в выпученные рыбьи глаза.
– Я говорю тебе это, потому что дорожу твоей репутацией. Больше, чем ты думаешь.
– Это она тебя подучила, верно?
– Я не говорил с ней. Ты же знаешь. Я сделал все так, как ты велел. Не звонил, не писал. Ты сказал, если я послушаюсь, ты ей поможешь. И как же ты ей помог?
– У ее дома установили полицейский пост, чтобы ее защитить. Я не допустил, чтобы публика увидела, какое видео снимал ее любимый братец. Ее не продержали две недели под арестом до предъявления обвинения даже после того, как она призналась, что соблазнила моего сына, чтобы помочь террористу. Ведь ты видел протокол допроса, правильно? Она призналась.
– Разумеется, она так сказала, решив, что я ее бросил.
– Ты самого себя слышишь?
– Ты самого себя слышишь? Ты считаешь, будто оказал человеку услугу уже тем, что не запер его на две недели без всякой на то причины.
– Будь добр, не разыгрывай из себя отважного бойца. Хребет слабоват. Она сделала тебе такой крутой минет, какого ты в жизни своей не получал? В этом все дело? Поверь мне, найдутся и более умелые.
Пауза, а затем голос сына, аристократически-ледяные интонации:
– Полагаю, на этом мы закончим разговор, отец.
Конец. Карамат обернулся, сдавил в кулаке бумажный стакан. Суарес шагнул к нему, протянул руну, чтобы забрать стакан, на подушечке большого пальца – отчетливые следы зубов. Он заметил, что Карамат смотрит на вмятины, и поджал палец, пряча столь зримое напоминание о том, как Эймон отчаянно молотил кулаками и ногами по воздуху, а зубы его впились в ладонь, которой Суарес зажал ему рот. Уклонившись от протянутой руки, министр запулил бумажным комком в урну. Снаряд ударился о край отверстия, отскочил и провалился внутрь.
Убирайте мусор. Поддерживайте чистоту в Британии.
* * *
Около полудня в Лондоне – в Карачи уже сильно после полудня – кто-то с ником @CricketBoyzzzz выложил фотографии молодой женщины в нежном утреннем свете: она сидела, скрестив ноги, на белой, усыпанной розовыми лепестками простыне, простыня была расстелена среди газона. Опаленная солнцем трава и влажные следы на блузе свидетельствовали о непереносимой жаре, не спасал даже баньян с раскидистыми ветками и похожими на бороду воздушными корнями, под которым она устроилась.
#Трусики #Отыскалась
Все корреспонденты, следившие за историей Паши и рыскавшие по отелям, кладбищам, возле домов его родичей и в аэропортах, сбежались в парк, но удостоились лишь пустого взгляда и молчания девицы, которую Карамат считал теперь не только манипуляторшей, но и психически ненормальной.
– Выясните, где тело, – поручил он своему помощнику Джеймсу, переводя взгляд с одного экрана в своем кабинете на Маршам-стрит на другой. Один телевизор передавал международные известия, другой был настроен на пакистанский новостной канал.
Пакистанский новостной канал, в свою очередь, делился на две картинки: слева на экране все время показывали парк, толпу зевак, растущую вокруг девушки, словно возле места катастрофы, справа – увенчанный тюрбаном ведущий религиозной программы растолковывал закон шариата применительно к случаю Паши.
У религиозного деятеля – черные, зализанные назад волосы и темная метка на лбу, знак благочестия, нажитый биением о камень или твердую поверхность, каждый день, многократно простираясь в молитве. Карамат взял пресс-папье в виде льва и единорога, прижал к собственному лбу. Во-первых, сказал учитель закона, юноша примкнул к современным хариджитам, худшему врагу ислама, чем даже Америка, поэтому его неправильно именовать «джихади». Во-вторых, его следовало похоронить до заката в тот самый день, когда он погиб, невзирая на то, как далеко он оказался от дома, а все прочие варианты противоречат исламу. И в-третьих, девица, по собственному признанию, сделанному полиции Великобритании, греховна, распутница и заслуживает порки.
Карамат записал имя этого специалиста и переключил внимание на международный новостной канал, ведущий которого, тыча в 3D-карту района вокруг парка, объяснял его стратегическое значение, и на карте появлялись красные кружки, обозначающие бензозаправку возле парка, монастырскую школу, итальянское консульство через дорогу и деловой квартал в двух шагах. Трехмерные модели зданий и деревьев обрушились наземь, словно от мощного взрыва, и осталась только фигура девушки, обращенная лицом к представительству Британии.
Карамат нажал на кнопку, отключающую звук, и в тишине присмотрелся к девушке: глаза раненой лани, одета в белое, с покрытой головой, сидит среди кроваво-красных лепестков роз, ограда парка на фотографиях крупным планом кажется тюремной решеткой. Каждая деталь тщательно продумана – и все же чего она пытается добиться, выставляя напоказ свою скорбь?
Вернулся Джеймс и доложил, что турецкое посольство сумело подтвердить лишь доставку тела в Исламабад, но не располагает сведениями о том, как и когда оно будет перевезено в Карачи, а пакистанское представительство ясно дало понять, что ожидает извинений от министра внутренних дел, прежде чем поделится с ним какой-либо информацией о своих гражданах. Карамат протянул помощнику листок с именем наставника веры: «Если у него есть британская виза, найдите предлог ее отменить». «Некоторые поговаривают, вы ищете предлог, чтобы и ее лишить гражданства», – сказал Джеймс, указывая пальцем на девушку посреди экрана, его выговор сделался выраженно шотландским и пролетарским, как всегда, когда он готовился поспорить, если придется, с начальником. Едва ли сам Джеймс замечал это, но Карамата умиляло, что юноша бессознательно подчеркивает, а не пытается смягчить свой статус чужака в тот момент, когда бросает вызов министру.
– А что об этом думаете вы?
– Думаю, это скверная идея. Все решат, что причина в Эймоне.
– «Всем» стоит подумать получше, – огрызнулся Карамат. Он встал и подошел к разделенному надвое экрану. – Черт меня побери, если я понимаю, что она задумала. Вот вы бы решились стоять вплотную к ней, как все эти прохожие в парке?
– Опасаетесь, что под одеждой на ней пояс шахидки?
– Нет, но она отравляет все вокруг. Смотрите – даже воздух рядом с ней слегка пожелтел, ведь так?
– Что-то с камерой, вероятно. Извините за неуместное замечание насчет пояса шахидки, сэр.
– Глупости, Джеймс. В такие времена живем.
Девушка плавно поднялась из позы лотоса и соступила с простыни. Одинокий розовый лепесток прилип к узкой босой стопе. Карамату представилось, как сын прижимался губами к тому самому месту, где лепесток, и он поспешно отмахнулся рукой от этого видения. Оба телеканала демонстрировали теперь одну и ту же сцену, но с разных сторон, а воздух и впрямь пожелтел от надвигавшейся пылевой бури. Парк – всего вдвое больше сада при доме Лоунов – был огорожен металлическими решетками и баньянами, но с одной стороны оставались открытые ворота, к которым и направлялась девушка. Снаружи остановился мини-фургон. Медицинская перевозка.
– Нет! Только не это, нет!
Водитель мини-фургона открыл задние двери и позвал зевак на помощь. Куда больше мужчин, чем требовалось для этого нехитрого дела, вытащили простой гроб и понесли его на плечах следом за девушкой – бледная, но сосредоточенная, она привела их обратно к белой простыне с лепестками роз. Сцена мученичества теперь полностью готова. Мужчины поставили гроб на простыню, однако девушка еще чего-то желала. Она обратилась к водителю фургона, тот яростно покачал головой, указал на отуманенное небо – то ли Всевышнего опасался, то ли послеполуденной жары. Девушка опустилась на колени перед гробом, обеими ладонями – одна поверх другой – уперлась в крышу в самом углу, надавила всем весом, даже колени в воздух поднялись от усилия.
– Уберите камеры! – услышал Карамат собственный голос.
Дерево поддалось, треснуло.
– Господи! – сказал Джеймс. – Господи, нет!
С головы девушки свалилась дупатта, длинные волосы упали на лицо – ветер усиливался. Гроб, как и следовало ожидать, оказался хрупким, гвозди вылетали из досок, и девушка принялась разбирать эту конструкцию голыми руками. Одну за другой она ломала боковины, пока не осталась лишь фигура, зажатая между фанерной крышкой и дном. Девушка снова села на пятки, словно только теперь, в последний момент, опомнилась и поняла, к какому зрелищу принуждает собственные глаза. Или же она просто ждала того, что само собой случилось в следующее мгновение: изжелта-коричневый ветер подхватил фанеру и со свистом отбросил ее в сторону. Девушка опустилась на колени, уперлась руками в землю по обе стороны от гроба и подалась вперед – так дитя изучает незнакомое животное, обнаруженное в саду. Ее брат, забальзамированный, выглядел неправильно. Как еще сказать? Мертвый.
Девушка подняла руку, посмотрела на нее так, словно сама не знала, что ее рука проделает в следующую минуту, проследила, как ладонь опустилась на лоб того, что прежде было ее близнецом. Рука отдернулась, потом вернулась, заскользила к виску. Лоун и камеры увидели швы прежде, чем на них наткнулась сестра – стежки там, где вошла смерть. Выражение ее лица, когда под руку попалась нитка, сделалось недовольным, и только – словно ее возмущал непорядок, а так ничего страшного. Рука оторвалась от головы покойного, сместилась ниже, к запястью, два пальца как будто пытались нащупать пульс. Рот девушки приоткрылся, оттуда, вероятно, вырвалось какое-то слово или же просто звук, слишком тихий, микрофоны не уловили.
Джеймс произнес слова «ограничение вещания», эти слова ни к чему не относились. Все телефоны в кабинете звонили разом. Кто-то постучал в дверь. «Заткнитесь!» – крикнул им всем Карамат.
Пыльная буря, недавно высылавшая авангард, теперь атаковала яростными порывами ветра. Белая простыня взлетела, сбросив прижимавшие ее к земле брусочки, розовые лепестки взмыли в воздух и вниз посыпались уже грязными, с баньянов срывались листья, мир кренился то в одну сторону, то в другую, женщины кутали лица в дупатты, мужчины съежились. Одна камера снимала сквозь треснувшие линзы сделавшуюся плоской траву и ничего больше, другая, приблизившись почти вплотную к девушке в белом, успела уловить летевшую в объектив дупатту, крупным планом мелкие вышитые цветочки на белой ткани, а затем – оглушительная тьма.
Несколько мгновений слышался только вой, ветер проносился сквозь парк, а затем чья-то рука сорвала белую тряпку с объектива, и вой стал девушкой – маска пыли на лице, темные волосы перемазаны, пальцы переплелись, укрывая лицо брата. Но вой был больше, чем девушка, он выходил из Земли и проходил сквозь нее, проникал в кабинет министра внутренних дел – тот невольно отступил на шаг. Словно лишь ради этого и затевался весь спектакль, ветер стих так внезапно, как рушились здания в трехмерной модели, умолкла и девушка, расцепила пальцы. Камеры охватили широкий план, затем вновь надвинулись. В апокалиптическом месиве, каким стал парк, единственное, что оставалось неприкрытым и незапорошенным – лицо мертвого юноши.
– Впечатляюще, – сказал министр внутренних дел.
* * *
Девушка облизала большой палец, провела им по губам – прочертила в пыльной маске отверстие для рта. Посмотрела прямо в глаза министру внутренних дел и заговорила:
– В историях злых тиранов рассказывается, как мужчин и женщин карали изгнанием и даже тела их не возвращали близким – головы насаживали на пики, трупы бросали в безымянные могилы. Все это делалось по закону, однако вопреки справедливости. Я здесь, чтобы просить справедливости. Я обращаюсь к премьер-министру: позвольте мне забрать брата домой.
Карамат раскрутил на столе пресс-папье, полюбовался ожившими фигурами льва и единорога, усмехнулся. Шуму-то наделала – но, несмотря на весь этот спектакль, она всего лишь глупенькая девчонка.
* * *
Сессия вопросов премьер-министру – обычно довольно унизительное зрелище. Детские вопли и подначки, премьер демонстрирует свой талант в простом искусстве отповеди, канцлер казначейства («канцелярист», мысленно обзывал его Карамат) сидит рядом и удерживает на лице выражение, которое вблизи отчетливо читается как самодовольно-подхалимское, но на камеру выходит в должной мере подбадривающим и сочувственным. Парламент превращается в песочницу. Сегодняшней сессии Карамат в особенности имел основания опасаться – первой с начала «дела Паши». Премьер только что вернулся из заграничной поездки, на несколько дней отстал от событий, тревожило, что до сих пор он воздерживался от каких-либо высказываний по этому поводу, стоит ему хоть на миг отвернуться от своего министра внутренних дел, и это даст фору рвущемуся к власти Канцеляристу. Но тут девушка произнесла роковые слова.
– Насаживают головы на пики. Бросают тела в безымянные могилы. Некоторые люди поныне практикуют подобные жестокости. Ее брат как раз и покинул Британию, чтобы присоединиться к ним.
Премьер-министр поднялся над партийными разногласиями, лидер оппозиции присоединился к нему. «Слушайте, слушайте» – неслось и справа и слева. Министра внутренних дел восхваляли за принятые им нелегкие решения и за то, что личные испытания, которым он подвергся, ни в коей мере не ослабили его способность к точному суждению и волю действовать. Даже Канцеляристу пришлось перегнуться через освободившийся стул премьера (тот выступал с трибуны) и одобрительно похлопать Карамата по плечу. Глаз у Канцеляриста слегка дергался. Нервы сдают, обрадовался Карамат.
* * *
Джеймс ждал его в помещении позади кресла спикера, при виде начальника он изобразил пародию на ликование фанатов, когда команда забивает гол, угадал точную пропорцию искренности и иронии. Не впервые Карамат пожелал своей дочери в мужья Джеймса. Но с этой мысли сбился на другие, о детях и о том, как они выбирают партнеров. Эта Аника Паша на все способна, сразу видать. Девушка с такой внешностью – и готовая на все. У бедного мальчика и тени шанса не было. Карамат тяжело опустился на стул, и ему захотелось, чтобы Терри была рядом. Она была ему необходима – не так, как в пору, когда он был в возрасте Эймона, а так, как нужны друг другу родители, когда их ребенок попадает в беду.
Кивком он попросил Джеймса набрать номер, и когда помощник передал ему трубку, заговорил на урду, главным образом потому, что иглобрюх в облике человека, глава пакистанского представительства, скорее всего, воспримет это как намек, будто министр внутренних дел Великобритании считает его английский слабоватым.
– Что ваши люди затеяли на этот раз? – поинтересовался Карамат.
– Странный способ извиняться, – возразил по-английски глава пакистанского представительства.
– Извиняться тут следует не мне. Этот труп не оказался бы в парке, если бы ваше правительство не дало на это согласия. А то и подстроило все.
– Что вы, что вы, – неубедительно забормотал глава представительства. – Ближайший родственник усопшего просит доставить тело в конкретное место – на каком основании водитель мог отказать? Что же касается моего правительства, у него забот хватает, кроме перевозок трупа.
– Надеюсь, кто-то собирается убрать наконец труп из парка. Хотя бы из соображений общественной гигиены.
– Я представляю свою страну при Сент-Джеймском дворе. Неужели вы рассчитываете, что я стану давать указания муниципальному совету отдельного района Карачи? Возможно, в Британии действуют иные правила, в таком случае попросите того, кто чистит по утрам мой контейнер с помойкой, не хлопать так громко крышкой.
– Вашему сыну уже оформили студенческую визу?
– В итоге он предпочел Оксфорду Гарвард. Девушка высказала некоторые интересные мысли, вам так не кажется?
Карамата все это перестало забавлять, и он перешел на английский язык.
– Ладно, мое высказывание было неуместным. Судебная система Пакистана – краса и гордость страны.
– Банда негодяев, – внезапно отреагировал верховный представитель страны. И в свою очередь сменил язык, не на урду, а на пенджаби. – Послушайте, я тоже отец. И я бы на вашем месте, хотел убрать ее с экранов.
– Не в этом дело.
– Полно, дружище, я стараюсь проявить сочувствие, – пенджаби допускал такое нарушение этикета, и что-то в теле Карамата сместилось, поддалось, но тут же он напряг плечи, чтобы устоять. – Беда в том, что у моего правительства нет причин для вмешательства.
– Действуйте хотя бы из соображений приличия. Что за безумие – оставить труп валяться на жаре и гнить?
– Это безумие любви. Помните Лейлу и Меджуна, Карамат? Влюбленный потрясен утратой прекрасной возлюбленной, он блуждает, отчаявшись, в пустыне. Эта красавица – посреди песчаной бури – стала в глазах народа и Лейлой и Меджуном. Пли Сасси и Пунну, в некоторых местах нашей страны рассказывают тот же сюжет, но там через пустыню, ослепленная скорбью, бежит на поиски погибшей любви девушка.
– Народ, вздумавший превратить ее в романтическую героиню, – тот же самый, что собирался ее выпороть?
– О, многие уже поговаривают, что история насчет ее отношений с вашим сыном – вымысел с целью очернить девушку, расходятся только во мнениях, вы ли стоите за этим или кто-то из ваших неприятелей. Так или иначе, нам теперь несподручно действовать против нее.
– Бога ради, неужто вы хотите, чтобы я поверил, будто ваше правительство принимает решения исходя из народных сказок и теории заговора?
– Вы и в самом деле англичанин до мозга костей, как о вас говорили. Позвольте сформулировать на понятном вам языке: народ и несколько оппозиционных партий решили поддержать женщину, которая восстала против могущественного правительства – не только могущественного, но и заработавшего себе дурную репутацию отношением к мусульманам и не далее как вчера оскорбившего нас в очередной раз. Итак, для моего правительства вмешиваться в эту историю – политическое самоубийство. Надеюсь увидеться на приеме в Ид-аль-Фитр. До тех пор – Аллах в помощь.
Дверь распахнулась. Обычные сторонники, а с ними и некоторые неожиданные вошли, кланяясь, изображая, как бросают в воздух невидимые шляпы. Карамат потер тыльной стороной запястья рот и ощутил вкус пыли.
* * *
Он лежал в ледяном гробу, словно сказочный принц. Владелец крупнейшей в городе фабрики по производству льда обещал поставлять свою продукцию даром, и водитель грузовика заявил, что исполняет религиозный долг. Все в парке по очереди брались разгружать ледяные глыбы, конвейер человеческих рук доставлял их к белой простыне, пропитавшейся талой водой. Выпустив из рук лед, каждый подносил покрасневшие ладони к лицу, ожог холода на опаленных жарой щеках. Те, кто ближе всего стоял к трупу, закрывали тканью носы и рты. Полупрозрачный лед позволял операторам вести репортаж в прямом эфире: труп невозможно было разглядеть. Расплывчатое пятно. Девушка не помогала непрерывному восстановлению ледяного гроба, но и не препятствовала. Настаивала только на том, чтобы лицо оставалось открытым. Теперь, когда небо покрылось синяками приближающегося заката, она поднялась и стояла, прижавшись спиной к баньяну, глядя неотрывно в это лицо. «Это лицо зла?» – вопрошал таблоид, иллюстрируя вопрос портретом девушки, воющей среди вихря пыли. Шлюха, террористское отродье, враг государства, так ее именовали, сообщала газета, помещая цитируемые слова в кавычки. Намерен ли министр внутренних дел лишить ее гражданства за действия вразрез с законными интересами Великобритании, каковые она, разумеется, нарушала, поддерживая противников этой страны?
Министр внутренних дел отложил газету со звуком, явно выдававшим раздражение, и вновь уставился на Анику Пашу. Даже когда ничего нового не происходило, репортеры отыскивали кого-то еще, чтобы взять интервью, тыкали микрофонами в лицо «представителям гражданского общества», которые надумали выразить поддержку плакальщице. Они приходили в парк и в густеющих сумерках зажигали свечи.
Не было нужды в столь драматических жестах, как лишение гражданства. Такое решение спишут на личные счеты – но, чтобы вернуться в Великобританию по новому пакистанскому паспорту, ей придется запросить визу, и пусть запрашивает, если времени и денег не жаль. Что же касается британского паспорта, конфискованного службой безопасности, когда девица попыталась отправиться к брату в Стамбул, этот документ не был утерян или украден, срок его действия не истек, а потому попросту не имелось причин подавать на новый. Она останется подданной Великобритании, на здоровье, только жить ей придется за пределами этой страны.
Огоньки свечей отражались в ледяном гробу. Языки пламени дрожали, и казалось, будто внутри, подо льдом, что-то шевелится. Карамат подошел к окну, поднял жалюзи, впустив дневной свет, и оглядел привычную сцену – Маршам-стрит, внезапно растрогавшую его повседневными подробностями: машины на парковке, женщина тащит пакеты с покупками, намотав их ручки на запястья, жмутся друг к другу тоненькие деревца. Его Лондон, Лондон всех и каждого, за исключением только тех, кто желал причинить городу вред. Он коснулся вены у себя на шее, и теплое движение собственной крови успокоило его.
* * *
Он вернулся в Холланд-парк после общения с «Ньюс-найт», интервью, как и ожидалось, вышло нелегким, но Карамат сумел сохранить спокойствие, пояснил, что никаких решений о трупе не принимал, его решения касались живого «врага Великобритании» (это выражение он повторил трижды, ровно столько, сколько требовалось, хотя полагал, что сошло бы и в четвертый раз). Требование «репатриации» трупа, на чем настаивает девушка, могло бы проистекать только из наличия гражданства, а таковое прекратилось в тот самый день, когда он, Карамат Лоун, занял эту должность и послал недвусмысленное предупреждение всем, кто полагал, будто привилегией британского гражданства можно злоупотреблять без всяких для себя последствий. И нет, он не считает, что слишком сурово применять тот же приговор к молодым девушкам, так называемым «невестам джихади». Давно уже стало немыслимо прикидываться, будто кто-то не знает в точности, что это культ смерти и ничего более. Граждане Британии поддерживают такую политику, в том числе большинство британских мусульман. Услышав такое заявление, ведущий программы задрал брови.
– Вы так в этом уверены? – переспросил он. – Насколько я понимаю, существует распространенное мнение, и представитель Ассоциации британских мусульман только вчера выразил его в нашей программе: вы ненавидите мусульман.
– Я ненавижу тех мусульман, из-за кого люди ненавидят мусульман, – очень тихо возразил Карамат.
Вернувшись домой, он зашел в спальню, откуда был недавно изгнан. Терри наверняка смотрела интервью, и она-то знает, как ранил его этот вопрос. Он понимал, что жена все еще сердится, считает, что он должен был как-то защитить Эймона, однако должна же она была смягчиться. Он всего лишь хотел прилечь рядом с ней, даже не дотрагиваясь – пусть пока непрощенный, лишь бы не вовсе нежеланный. Потом, ночью, она коснется стопой его стопы – некогда сложный ритуал примирения за тридцать с лишним лет супружеской жизни сократился до этого простого жеста. «Наша любовь уже вступает в средний возраст», – сказала она ему несколько недель назад в годовщину их первой встречи, пытаясь скрыть обиду из-за того, что он вернулся с Маршам-стрит чуть ли не за полночь и совершенно забыл об этой дате, которую они всегда отмечали только вдвоем, в отличие от годовщины свадьбы, семейного, а то и светского мероприятия. И тем обиднее был его промах, что всего за несколько месяцев до того Терри отказалась от активной роли в своей компании – она давно уже поговаривала о переходе на должность почетного президента, но ему не верилось, что она действительно так поступит. «Один из нас должен оставаться неподвижной точкой во вселенной, иначе мы и видеться перестанем» – так пояснила она свою отставку и только этими словами намекнула, что это решение связано с ожидаемым назначением Карамата министром внутренних дел. Самое меньшее, что он мог сделать в ответ – помнить о чертовой годовщине. Обычно Карамат признавал ошибку сразу же и спешил ее загладить (и он принес ей на следующее утро завтрак в постель и, прежде чем ушел на работу, проявил внимание иного рода, вполне угодив жене), а затем выбросил эту историю из головы. Копаться в прошлых неудачах – лишнее беспокойство ко всем неприятностям этого дня, от нервозности Суареса и разговора с сыном до вопроса о ненависти к мусульманам и этой девушки, этой, будь она проклята, девчонки.
– Нет! – сказала Терри, когда он распахнул дверь. – Нет. Уходи.
– Я посижу здесь, – сказал он, указывая на стул рядом с туалетным столиком.
– Я говорила с нашим сыном. Он передал мне твои слова. Насчет минета. Значит, ты эксперт и знаешь тех, которые получше?
– Вот уж в чем у тебя нет оснований меня подозревать, при всех моих недостатках, – сказал он, развязывая галстук и сбрасывая ботинки.
– Я не шучу, Карамат. Вон!
Спорить бессмысленно, когда она в таком настроении.
Подумать только – сын вздумал пересказать матери эту часть разговора. Он что, понятия не имеет про законы мужского общения? Он снова спустился по лестнице, решил утешиться бутылкой до нелепости дорогого красного вина – подарком, оставленным Терри до особого случая. На первом этаже проводились формальные приемы, в цоколе Карамат укрывался от семьи, но в нынешних обстоятельствах и там, и тут ему было неуютно. Он вышел с вином во внутренний двор, но внезапно ожившие тени испугали его, вынудили присесть на корточки, укрываясь от пули – не сразу он понял, что это его охрана. В итоге он устроился на кухне, сидел на стойке и болтал ногами, как его дети, когда они были маленькими и жена уезжала по делам, а он готовил им завтрак. С тех пор кухонный стол исчез, на его месте появилась сверкающая хромом центральная стойка, где умещалось больше тарелок с сырами и канапе и рядами стаканы – прошу прощения, детки, бокалы – для шампанского. Он закатил рукава, вытащил стакан для вина. Первый индийский крикетист, завоевавший любовь англичан – Ранджитсинхджи, – всегда надежно застегивал рукава на запястьях, пряча темную кожу, и почему-то сейчас, с бокалом дорогого вина в руке, Лоун понял, как чувствовал себя знаменитый спортсмен. Он подержал глоток вина во рту, а затем напиток скользнул в горло – томно, как полагается такой драгоценности.
В дверь деликатно постучали. Вошел Суарес.
– Вы вроде бы не на дежурстве.
– Меня вызвали мои люди. Кто-то расхаживал взад-вперед у дома. Наконец Джонс спросил, чего ей надо, и она ответила, ей известно, что вы живете на этой улице, дома она не знала и подумала, если болтаться здесь достаточно долго, кто-то из охраны проявится.
Карамат насмешливо фыркнул.
– Кто это?
– Исма Паша. Сестра…
– Я знаю. Впустите ее.
– Сюда, сэр?
– Моя мать не так меня воспитывала, чтобы я посреди ночи оставлял женщину на улице. И, Суарес… там ведь только мужчины на дежурстве? Не обшаривайте ее слишком тщательно.
– Поздно, сэр. Ваша безопасность – основной приоритет.
Она вошла, прикинула на глаз размеры кухни, и Карамат почувствовал, как ему был вынесен приговор. Он наполнил вином второй бокал и подтолкнул по хромированной стойке ближе к ней.
– Спасибо, не надо, – сказала она. Хотя бы не «я не пью» – с поджатыми губами, как он ожидал. Совсем не похожа на сестру не только чертами и мастью, но и тем, как держалась, словно вполне отдавала себе отчет, что находится в присутствии мужчины, обладающего всей полнотой власти и вполне способного этой властью воспользоваться. «Вероятно, девственница», – подумал он и удивился: с каких это пор он так реагирует на девушку с покрытой головой, которая словно старалась выглядеть как можно зауряднее.
– Ради такого вина можно и в ад отправиться, – сказал он, смакуя глоток.
Она обеими руками взяла бокал, понюхала.
– Пахнет словно бензин.
На миг – будто удар в живот – он испугался, что она пригубит вино, решит, что это его условие, цена, которую необходимо уплатить, иначе ее не выслушают.
– Чего вы хотите? – спросил он, и было что-то в его тоне, заставившее Суареса сделать шаг вперед.
– Я хочу вылететь завтра утром в Карачи и чтобы в аэропорту меня не задерживали.
Он взял ее бокал и перелил вино в свой.
– Вы сделали совершенно правильное заявление для прессы. У меня сложилось впечатление, что вы разумный человек.
– Она моя сестра. Почти что дочь.
– Тем не менее она к вам прислушиваться не стала.
– А вы любите своих детей лишь тогда, когда они вас слушаются?
– Осторожнее.
Да, это не молоденькая девушка. Взрослая – и гораздо опаснее той безумицы, сидящей в пыли.
– Эймон обожает вас. А вы представили его дураком перед всем светом.
– Это его вина, не моя. Девчонка, одержимая идеей спасти брата, ни разу не проговорилась, не вызвала подозрения? И об отце тоже молчала?
Исма прислонилась к холодильнику, локтем надавила кнопку электронной панели, и два кубика льда шустро выскочили из дозатора. Она отскочила. Эта бесшумная автоматика всегда раздражала Карамата. В детстве его восхищала старенькая морозилка с дозатором льда у одного из родственников в Уэмбли, ее стоны и стуки. Исма Паша с Престон-роуд, зажиточной части Уэмбли, взяла двумя пальцами кубик льда с решетки, на которую тот упал, и на минуту превратилась в воплощение его юношеских честолюбивых планов. Конечно же, она из тех, кого можно спасти, хоть ее семья и рухнула.
– Эймон с самого начала знал о нашем отце. Я рассказала ему еще до того, как он познакомился с Аникой.
Она стояла перед ним, кубик льда таял у нее меж пальцев, некуда его деть и непонятно, зачем взяла. Такая неуклюжая, безобидная. Волк в овечьей шкуре.
– До сих пор вы вели себя разумно. Ведите себя разумно и впредь, – посоветовал он, вращая бокал с вином и задумчиво всматриваясь в этот крошечный кровавый океан.
– Что? Нет, я не имела в виду… – Она опустила кубик льда в пустой бокал, лед впитал в себя последние капли вина, окрасился красным. – Вы подумали, я решусь противопоставить свои слова официальному заявлению министерства внутренних дел? Или захочу еще больше испортить жизнь Эймону? Я всего лишь пытаюсь вам объяснить, что ваш сын умнее и мужественнее, чем вы думаете. Вы принимаете его силу за слабость.
– Вы так страстно заступаетесь за моего сына. Жаль, что он не предпочел вас вашей сестре. Вас я бы принял в семью.
– Он и не думал предпочесть меня, – словно бы равнодушно ответила она.
Министр поднял брови, всматриваясь в нее поверх бокала.
– А был шанс?
– Нет.
– Мне слышится оттенок «да» в этом «нет». Когда-нибудь нам имеет смысл вернуться к этому вопросу. Но сначала разберемся с нынешней ситуацией. Вы пришли просить об одолжении. Хорошо. Посмотрим, насколько вы разумны. Вы убедите сестру оставить тело, чтобы его похоронили в Карачи? Теперь уже все равно оно в таком состоянии, что на борт его не допустит ни одна авиалиния.
Он уперся взглядом в кубик льда, тающий, розовеющий.
– Ее невозможно убедить. Я хочу быть с ней, больше ничего не остается.
Почти такие же слова произнес Эймон: «Я хочу быть с ней, больше ничего». Бессмысленные слова слабого мальчика. Он все время твердил себе это слово, думая о сыне: слабый. Взял почти пустой бокал с хромированной столешницы, проглотил ледяную, притупляющую вкус воду, чем-то слабо окрашенную. Инородное тело во льду.
– Суарес, где мой сын?
– В Нормандии, сэр. В имении мисс Элис.
– Он под наблюдением?
– Нет, сэр. Я думал, будет достаточно следить за его… за Аникой Пашой… удостовериться в отсутствии контактов, как вы велели. Хотите, чтобы я…
– Нет-нет. Вы все правильно сделали. Спасибо, Суарес, вам пришлось работать допоздна. Можете оставить меня с ней. Подставка с ножами у меня под рукой, ей не дотянуться.
Когда за Суаресом закрылась дверь, Исма Паша сказала:
– Эймон унаследовал ваше чувство юмора.
– Но он забавнее.
– Верно.
Карамат вытащил из кармана телефон, послал Джеймсу СМС: «Выясните, использовал ли мой сын недавно свой паспорт. Деликатно».
Сложил руки, немножко отклонился назад. Услышал легкий вздох Исмы, наклонил голову и увидел, что она подражает его позе, затылком уперлась в морозильник. Удивительная женщина. Эймон явно вскружил ей голову, но это ничуть не ослабило ее преданность сестре.
– Почему вы выбрали социологию? – спросил он. Зря открыл вино, Терри еще больше рассердится. Такими выходками в супружеской войне ничего не добьешься.
– Я хотела понять, почему мир так несправедлив.
– Разве Бог не дает вам все ответы? – Он сам удивился, откуда взялась эта легкая насмешка в голосе.
– Бог дает, но опосредованно.
– Это как? – удивился он.
Девушка становилась красивой, когда ее лицо успокаивалось, исчезала гложущая тревога.
– Во-первых, он создал Маркса.
– Оказывается, у вас тоже есть чувство юмора.
– Это если считать, что я пошутила. – Она дразнила его прямо в лицо, между ними что-то происходило, это не было связано с сексом, но оттого было даже опаснее. Он узнавал ее, узнавал в ней тот мир, от которого отказался.
Карамат повел плечами, пытаясь расслабить мышцы, глянул на часы микроволновки, удивился, что еще не настал следующий день.
– Вы должны были заметить, что происходило с братом. Почему вы ничего не сказали? Как добиться, чтобы такие люди, как вы, говорили вовремя, когда еще можно что-то сделать.
– Мы обе, сестра и я, видели, что с ним что-то происходит. Мы думали, у него тайный роман, мальчик впервые влюбился. В каком-то смысле так и было. Как еще объяснить такую перемену, словно его наизнанку вывернули за считаные недели. А вы замечали, что происходит с вашим сыном?
Он почувствовал, как застыли мышцы его лица.
– Вот что я вам скажу: если окажется, что вы правы, а я ошибался. Если Всевышний существует, и он пошлет ангела Джебраила, и тот подхватит вашего брата – и вашу сестру – и принесет их в Лондон на крыльях огненных, я не впущу его сюда. Вы поняли? Не впущу и самого Джебраила.
– Юноша и девушка, девятнадцатилетние, юноша уже мертв, – вот и все, что она ответила.
Ее тихий голос превратил риторику с ангелами и огненными крылами – язык его родителей – в то, чем она и была, – в истерику. Министр коснулся пальцем передних зубов, сочиняя ответ, который уничтожил бы и Нему Пашу, и его собственную неудачную декламацию, но его отвлек звонок Джеймса. Он взял трубку, произнес «да» и «благодарю вас». Закончив звонок, он перелил остатки вина из бокала обратно в бутылку, ни капли мимо. Утром понадобится свежая голова.
– Вы позволите мне вылететь завтра? – напомнила о себе посетительница.
– Завтра ваши поступки не будут иметь никакого значения. Делайте, что хотите.
Он вышел из кухни, направился в цокольный этаж. По дороге прошел мимо пристенного столика, увидел фотографию улыбающегося Эймона. Взял ее, поцеловал сына в щеку. «Мой красивый мальчик». Последний, затяжной миг, когда он позволил себе оставаться отцом – отцом сына, который мчался прочь от дома, сжигая мосты, оставляя в небе огненный след.
9
Карамат никогда не запоминал даже обрывки снов, а потому, проснувшись посреди ночи, первым делом подумал, что его разбудило чье-то нежеланное присутствие, из-за этого сердце так зачастило, что и разум вернулся к бодрствованию. Но в запасной спальне цокольного этажа стояла такая тишина, что было очевидно: уже несколько часов покой ее ничто не нарушало. Раздвижная стеклянная дверь с поднятыми жалюзи выходила во внутренний двор-колодец, образованный стеклянной панелью наверху и зеркалами, установленными под тщательно продуманным углом, так что сбивающий с толку холодный свет перенаправлялся в спальню. Он вышел в пижаме под стеклянный потолок. Полная луна висела низко над головой. Он прилег на встроенную в стену деревянную скамью – его обожающий жару сын упросил поставить здесь это ложе и использовал его как солярий. Но теперь было холодно – и свет холодный, и мурашки по коже, и стылая вокруг пустота. Карамат встал на скамью, поднялся на цыпочки, прижал ладони к стеклянной платформе. Подземная тварь, тянущаяся к Луне. Он содрогнулся, испугавшись своего одиночества. «Терри», – произнес он так, как в детстве бормотал слова молитвы, чтобы отогнать тьму.
Чуть позже он забрался в постель, где уже спала его жена, подполз ближе, чтобы прижаться к ней. Терри лежала на боку. Он приподнял подол шелковой ночной рубашки, спрятал руку в тепле между ее бедер, в местечке, особенно им любимом, по изменившемуся дыханию угадал, что она еще не слишком глубоко уснула и почувствовала его присутствие. «Позволь мне остаться, джан», – прошептал он, и она смягчилась, так почти всегда выходило, стоило ему прибегнуть к этому тону, признаться, что нуждается в ней, она подалась ближе, движение почти незаметное, но увеличившее площадь соприкосновения. Завтра придется рассказать ей о том, что Эймон отправился в Карачи доказывать, что обзавелся хребтом. Карамат вдохнул запах своей жены, скользнул рукой выше, в самый жар. После этой ночи – кто знает, когда она ему снова разрешит? Он коснулся губами обнаженного плеча, перекатился на другой бок и вылез из постели, будто не услышав тихого протестующего вскрика. Это слишком отвлекает. Ему нужна полная ясность ума.
* * *
Он вернулся в спальню нижнего этажа, а когда проснулся во второй раз, в комнате и впрямь ощущалось нежелательное присутствие – Джеймс с кружкой кофе. Карамат сел. Снаружи еще не брезжил свет.
– Эймон приземлился? – спросил он.
– Только что сел на рейс до Карачи, – ответил Джеймс, протягивая ему кофе. – Кто-то узнал его у выхода и разместил фотографию в твиттере, так что СМИ вот-вот проведают. Вы еще не говорили с послом?
– О чем?
– Я думал, можно было бы попросить пакистанцев посадить его на обратный рейс, как только он доберется до Карачи.
– Поступил бы я так, не будь он моим сыном? – А вдруг Эймон на то и рассчитывает, что отец бдит и не позволит ему зайти чересчур далеко?
– При всем уважении – он ваш сын, сэр.
– При всем уважении, Джеймс, он – гражданин Великобритании, который сделал свой выбор и должен нести последствия. Как любой другой гражданин Британии.
– Кое-что еще тоже скоро попадет в СМИ. Несколько минут назад появилось в интернете.
То, что Карамат принимал за маленькую папку под мышкой у Джеймса, оказалось планшетом. Помощник протянул гаджет Карамату, но тот, покачав головой, выбрался из постели и накинул халат. Нельзя оставаться распростертым на простыне и в пижаме, когда происходит нечто серьезное. Джеймс последовал за ним в кабинет. Там имелся компьютер с большим монитором, но Джеймс пристроил на подставку свой планшет.
– Так скверно, что на большом экране лучше не смотреть? – угадал Карамат, и Джеймс отвел глаза.
Разум склонен сосредоточиваться на деталях, уворачиваясь от непосильной ноши, и первые несколько мгновений, созерцая эту видеозапись, Карамат главным образом сердился на сына за то, что Эймон не сел напротив журналиста и не дал интервью, а предпочел наговорить свой монолог на камеру и выложить в Сеть. Такое решение может показаться прямодушным и честным, но на самом деле оно вызвано желанием все делать по-своему. Если не просто ленью.
– В последние несколько дней многие задавали вопрос, куда я подевался, – заговорил Эймон. Красивый, отдохнувший. Даже кадры крупным планом ничего не сообщали о его местонахождении, он снимался на фоне белой стены, голубая рубашка подчеркивала широкие, внушающие доверие плечи. Взгляд его сместился – на кого он смотрит? – а затем вновь уставился прямо в камеру. – Признаюсь, я был парализован невозможностью принять решение. – Это прозвучало так, словно речь шла о настоящем недуге. – Разрывался между людьми, которых люблю больше всего на свете: между отцом и невестой.
– О нет! – пробормотал Джеймс, он даже выругаться не смог, настолько вредоносным было это слово – «невеста».
– Я надеялся, что мой отец пересмотрит свою позицию, но теперь понимаю, что этого не произойдет. Позвольте мне прояснить все обстоятельства. Аника Паша не искала меня. Это я пришел к ней домой, принес конфеты – подарок ее сестры, с которой имел удовольствие некоторое время общаться в Америке.
Удачный штрих – насчет конфет. Кто держит камеру, на кого Эймон только что оглянулся?
– Действительно, я не знал с самого начала о ее брате, но мне было известно, что ее отец был джихадистом, что он отправился в Афганистан воевать на стороне Талибана, потом содержался в Баграме, возможно, подвергался там пыткам и умер на пути в Гуантанамо. Как любому британцу, мне внушает отвращение тот выбор, который сделал Адиль Паша, и та смерть, которая его настигла. Но кошмар его жизни и его смерти сделали Анику и ее старшую сестру Нему замечательными молодыми женщинами. Перед лицом тяжелых испытаний, в том числе смерти матери, когда Аника была еще ребенком…
Каким искренним он выглядел, каким хорошим, когда перечислял выпавшие на долю семьи Паша трудности и печали и достоинства обеих сестер. Он буквально излучал веру в человеческую природу. Жалкий глупец, не те сейчас времена, чтобы кто-то поверил идеалисту.
– Мы полюбили друг друга. Уф, все мои друзья будут надо мной издеваться за эти слова – у нас не принято говорить такое на публике, верно? Но так оно и было. Вот моя правда.
С каких пор это словосочетание сделалось популярным? «Моя правда» – отвратительный оборот речи, так эгоцентрично это звучит. И какой-то в этом цинизм – мир теперь полон абсолютных истин, у каждого своя.
– Не знаю, почему мне так посчастливилось. Мой отец, который достаточно хорошо знает меня, чтобы понимать, насколько я недостоин столь прекрасной женщины, сказал мне, что она, очевидно, притворялась.
– 0-ox! – негромко простонал Джеймс.
– Но между нами не было никакого притворства. Вот почему, когда она согласилась соединить свою жизнь с моей, Аника рассказала мне о брате. И я передать не могу, как ужасно было видеть, что это признание, которое потребовало от нее огромного мужества и свидетельствовало о таком доверии ко мне, в глазах некоторых людей превратило ее в… в… я даже произнести это слово не в силах.
Стыдобища. Все это.
– Много еще там, Джеймс?
– Не знаю, сэр. Мне показалось неправильным просматривать это без вас, – ответил Джеймс, пристально изучавший узор ковра.
– И я в самом деле почти сразу же отправился к отцу, министру внутренних дел, поговорить с ним о Парвизе Паше. Не потому, что моя невеста просила о снисходительности, но потому, что, как его сын, я считал себя обязанным предупредить отца о том, что моя личная жизнь вступает в конфликт с его профессиональной жизнью. Понимаете, я узнал, что Парвиз Паша попытается проникнуть в британское консульство в Стамбуле – не с целью осуществить теракт, но потому, что он надеялся получить новый паспорт и вернуться домой. Я поделился этой информацией с офицерами из отдела по борьбе с терроризмом – уверен, что об этом же им сообщила Аника, – и я не понимаю, почему британский народ до сих пор держат в заблуждении, будто Парвиза привел в то место, где он был убит, злой умысел, в то время как он, несомненно, погиб от рук тех, от кого ему почти удалось бежать.
О нет, сын, только не пытайся превращать его в героя. Этого тебе не простят.
– Но Парвиз Паша – не моя ответственность. Я не был с ним знаком и действительно не знаю, в каких преступлениях он мог оказаться соучастником, пока находился в Сирии. Однако его сестру я знаю. Женщину, которую вы видели на экранах своих телевизоров, женщину, подвергшуюся жестоким испытаниям, женщину, от которой в час горчайшей утраты отвернулись и ее страна, и ее правительство, и ее жених. Ее поносили за то, что, соблюдая религиозные правила и покрывая голову, она осмелилась любить; над ней издевались за то, что она поверила в свое право быть вместе с человеком, чье прошлое чуждо ее прошлому; ее обличали за требование похоронить брата подле матери; унижали за совершенно законный протест против указа министра внутренних дел – указа, похожего на сведение личных счетов. Неужели Британия действительно способна превратить человека в объект ненависти лишь потому, что этот человек любит безоглядно и до конца? Безоглядно вовсе не значит бездумно. Пока брат был жив, ее любовь изо всех сил убеждала его вернуться домой, теперь он мертв, и эта же любовь взывает к властям, требуя вернуть домой его тело. Разве это преступление? Папа, скажи мне: в чем тут преступление?
Вот что чувствует человек с разбитым сердцем. Карамат не пытался обманывать себя, руки его беспомощно повисли, болтались. Личные счеты. Стрела, смоченная ядом, который был ведом лишь самым близким. Кто стоял за камерой, кто оттачивал вместе с Эймоном эту речь, кто выбрал оттенок голубого, который, по мнению психологов, внушает доверие, – все это неважно. Яд изготовил Эймон, стрелу пустил он. И ведь знал, что это – ложь и что именно такая ложь больнее всего ранит отца, знал, что этими словами дает карт-бланш всем политическим оппонентам Карамата Лоуна и всякий охотно повторит это обвинение. Если сын заговорил о личных счетах – а уж он-то в курсе… Отцы и сыновья, сыновья и отцы. Ближневосточная семейная драма – в декорациях британского парламента. Он сжал кулаки, уперся ими в подлокотники кресла, мышцы спины и плеч напряглись. Карамат заставил себя дышать размеренно и думать в ритме дыхания, как опытный шахматный игрок, он изучал только что сделанный ход, а затем – всю позицию на доске.
Джеймс ждал молча, пока министр внутренних дел не обернулся к нему.
– Что будем делать, сэр?
– Мы ничего делать не будем. Он – простите за каламбур – сам себе роет могилу. – Карамат глянул на часы. – Пошли в офис, оттуда последим, как будут разворачиваться события.
– Не нужно ли вам до ухода поговорить с женой, сэр?
– Джеймс, пока эта история не завершится, у меня нет ни сына, ни жены. Только государственная служба. Вам ясно?
– Да, сэр. Прошу прощения, сэр.
Карамат зашел в свою комнату, открыл шкаф, изучил вешалку с галстуками. Больше всего было голубых, но в этот день его рука потянулась к матово-красному, сильному, но не кричащему цвету – именно такой галстук повязывает мужчина, уверенный в своей власти.
* * *
Он прибыл на Маршам-стрит одновременно с первым выпуском утренних газет, которые он все еще предпочитал читать на бумаге. Его лицо, наполовину освещенное, наполовину скрытое в тени, словно лицо злодея из комикса, склонялось над разворотом газеты, наиболее близкой его партии. «Интересы государства или же личные счеты?» – вопрошал заголовок.
– Кто-то заранее слил им видео, – сказал Джеймс, лишь бы заполнить паузу.
– Встаньте за дверью и никого не впускайте, хоть саму королеву.
В здании министерства было пусто, Лондон еще спал. Он просто хотел остаться один.
В первом же абзаце упоминался «пожелавший остаться неизвестным член Кабинета», что в сочетании с фамилией журналиста почти наверняка подразумевало Канцеляриста. Пожелавший остаться неизвестным член Кабинета рассуждал о непоправимом ущербе, какой понесла бы репутация министра внутренних дел, вздумай его сын принять участие в похоронах террориста – «разумеется, он сделает все, что в его власти, лишь бы этого не допустить». Самая примитивная линия атаки – и, разумеется, наиболее эффективная.
Статья слой за слоем уничтожала образ славившегося своей решимостью человека высоких принципов и воссоздавала его заново: честолюбивый отпрыск иммигрантов, которому брак принес деньги и связи, и тогда он превратился во влиятельного спонсора партии и – в обход более достойных кандидатов – смог выдвинуться на выборах. В первый раз он победил благодаря своему исламскому происхождению, потом отбросил его, когда принадлежность к мусульманам стала его тяготить. Остается загадкой, каким образом он получил еще один шанс и участвовал в дополнительных выборах на гарантированное место, после того как собственный электорат отвернулся от него в результате мечете-гейта – в партии подобный фаворитизм спровоцировал несколько отставок. Вместо того чтобы прямо и полно ответить на вопросы по поводу своих связей с известными террористами в мечети, которую он обычно посещал, Карамат Лоун взялся играть новую роль, сделавшись самым громогласным критиком той общины, что отняла у него депутатское место. Пролетарий или миллионер, мусульманин или отрекшийся от ислама, гордый сын мигрантов или враг мигрантов, модернизатор или традиционалист? Мы бы хотели наконец увидеть истинного Карамата Лоуна. И заключительный удар, снова от пожелавшего остаться неизвестным члена Кабинета: «Он продаст кого угодно, хоть родного сына, лишь бы приблизиться к заветному адресу на Даунинг-стрит».
Далее по нарастающей. Британия проснулась под хор твитов, наспех написанных интернет-колонок и утренних телеинтервью – все до единого звали министра внутренних дел к ответу. «Личные счеты» – все они подхватили эту фразу, а какой-то остряк переделал в тег #Личныщит.
Профессиональная, хорошо скоординированная кампания. Как же он сразу не догадался, кто держал камеру?
– Ты всегда недолюбливала меня, Элис, – сказал он, когда Палтусиха соизволила снять трубку на пятом звонке.
– Мистер Лоун, ваш сын обратился в нашу семейную фирму и заказал ролик, – ответила она таким тоном, словно разогретый мед капал на рыбью чешую. – Это профессиональная работа. Никаких личных счетов.
Он положил трубку, рассмеялся и расстегнул манжеты.
– Сосредоточься и собирай войска, – велел он Джеймсу. Еще и восьми утра не было. Впереди весь рабочий день, а видео существуют и другие, кроме отснятых Палтусихой.
Он открыл запись, хранившуюся на рабочем столе. Тень на песке посреди пустыни – мужчина стоит на коленях, кривая сабля полумесяцем занесена над его головой. Великолепная съемка, умелая работа оператора, понимающего толк в том, под каким углом следует держать камеру, как выставить свет и – Карамат еще раз нажал клавишу, и хвала имени Божьему зазвучала еще громче – звук. Изготовлено на той самой студии, где работал Парвиз Паша. Карамат не хотел предъявлять это британской публике – варварское зрелище, после которого будут сниться кошмары. И ему, скорее всего, не придется это делать. Если он правильно оценил ситуацию – а он был в этом уверен, – достаточно будет Эймону войти в тот парк, стать участником самого небританского зрелища, какое можно себе представить, и разговор сместится с личных счетов на явную неспособность Эймона Лоуна к здравому суждению. Но на случай, если дело обернется не так, как он рассчитывал, стоит иметь запасной план – напомнить публике, что сюжет здесь всего один и речь идет о гражданине Британии, который бросил родину и отправился луда, где рубят головы, бичуют, распинают, выставляют отрубленные головы на пиках, вербуют в солдаты детей, где допустимы рабство и насилие. Личные счеты? Да, видит Бог, Карамат Лоун принимал все это близко к сердцу. Он стукнул кулаком по столу, отрабатывая эту фразу, прикидывая, уместна ли тут ссылка на Бога, а отрубленная голова меж тем катилась по песку.
После того как он в первый раз посмотрел такую запись, он до конца недели не мог есть мяса. И каждый раз, когда брился, мерещилось то соприкосновение клинка и плоти. Но теперь это стало его оружием. Он перевел взгляд с компьютерного экрана на телевизор, который включил сразу, как вошел в кабинет. Девушка сидела, скрестив ноги, рядом с гробом изо льда, волосы ее все так же грязны, белая одежда замарана, она выглядела намного старше, уставшей. Знала ли ты этого юношу, которого так оплакиваешь? – мысленно спросил он.
Телефон зажужжал, сообщение от Терри: «Сейчас же вернись домой, если не хочешь увидеть в новостях сообщение о том, что твоя жена съехала в отель».
Он провел руками по волосам, не зная, восхищаться ее характером или приходить от него в отчаяние: она обращалась не к отцу и мужу, но к политику. Даже видеозапись обезглавливания не изменит уже складывающийся сюжет «Драмы в семье выходца из Пакистана», если Терри Лоун, знаменитый дизайнер интерьеров, икона стиля, согласно недавнему опросу затмившая в рейтинге всех прочих вестминстерских жен, поддержит сына и тоже обвинит мужа в личной мести.
«Шах и мат, Тереза, – ответил он. – Еду».
* * *
Фирменный стиль Терри – приглушенные цвета, изящные линии мебели, деревянные полы – повсюду в доме, кроме кабинета мужа и семейной гостиной с красными стенами, диванами и коврами, в которых утопала нога; на белых полках вдоль стен – самые любимые в семье книги. На подходе к семейной гостиной Карамата окликнули, и он понял, что его шаги сделались более звучными с тех пор, как он достиг должности министра внутренних дел. Огромными шагами он преодолел последние остававшиеся до гостиной метры и протянул руку навстречу младшей из своих детей, Эмили Бьющей в Лоб, сыну, какого он рад был бы родить.
– Я пришла спросить, в самом ли деле эта расистская женоненавистническая чушь насчет хиджаба исходит из твоего министерства, – и потребовать уволить того, кто в этом виновен, – заявила она, уклоняясь от объятий и ослепляя отца улыбкой.
Прекрасная Эмили, внешне – дочь своей матери, волосы русые, карие глаза, изящные руки, быстрые жесты.
– Ох, я-то надеялся, ты пришла поддержать старика отца, – вздохнул он и дернул ее за нос.
– У старика отца все образуется. Как всегда. Но мой брат – он, похоже, запутался, да? – Она с размаху опустилась на диван и вновь атаковала уже наполовину съеденный круассан. – И все же он мой брат. И твой сын. Я подумала, надо заглянуть домой и напомнить тебе про родительские чувства. А потом я могу увезти его в Нью-Йорк и держать там, пока туча не рассеется.
Он ощущал присутствие Терри – она стояла в халате спиной к ним обоим, пробегала пальцами по корешкам детских книг, словно по клавишам пианино. Разговаривать с ней через посредство Эмили— трусовато, зато проще. Он сел рядом с дочерью, отхлебнул из ее чашки, поморщился: сахара нет.
– Ты знаешь, что он натворил?
– Мама только что показала мне видео. Глупость, конечно. Как ты это собираешься уладить?
Поразительно – о побеге Эймона в Карачи еще не проведала пресса. Твит с фотографией Эймона в зале отлета уже исчез, какой из отделов службы безопасности об этом позаботился, Карамат не вникал, но был благодарен. И не забыть сказать спасибо Джеймсу, единственному, кто вовремя заметил, – потому что только Джеймс и сообразил добавить в уведомления гугла тег #EamonLone. Конечно, скоро все прознают, тут ничего не поделаешь. Но хотя бы он первым сообщит об этом жене, которая наконец повернулась к нему лицом, и по ее лицу он понял, какую ошибку совершил, не разбудив ее нынче утром, перед тем как выйти из дома.
– Иди отдохни, я пока с твоим отцом поговорю, – сказала она дочери.
Эмили выпрямилась, всмотрелась в обоих родителей.
– Извини, – сказала она и поцеловала отца в щеку.
Дождавшись, чтобы она вышла, Терри открыла двери балкона. Маниакальное пристрастие к свежему воздуху, и утренний холод ей не помеха. Некоторые вещи со временем в браке перестают раздражать, другие усугубляются.
– Порой я забываю, как она похожа на тебя, – сказала Терри.
– Только по сравнению с братом, который не похож ни на тебя, ни на меня.
– Это не так. Он – совсем как я. До тебя. До того, как я посвятила свою жизнь тому, чтобы стать достойной тебя.
Он засмеялся невольно.
– Ты ничего не перепутала, аристократка голубых кровей из Новой Англии? Помнишь, как я в первый раз пригласил тебя на ужин?
Она покачала головой, желая сохранить – одна, без помех – искаженную версию их жизни вдвоем. Он выплеснул остатки недопитого Эмили чая в цветочный горшок с денежным деревом и налил себе свежего. Сахара нигде не видать, он плюхнул в чай ложку джема и энергично размешал. Но Терри словно бы не заметила этого неприличия. Она так и стояла в дальнем конце гостиной, обгрызая остатки ногтя на большом пальце.
– Раньше ты спрашивал мое мнение, – сказала она. – В каждую кампанию, по каждой речи, по каждому законопроекту.
Опять. Сколько раз она тыкала ему этим в нос – и он едва удерживался от того, чтобы ответить: так было в начале его карьеры, потому что больше не к кому было обратиться. Мальчик из Брэдфорда, сделавший свой первый миллион и купивший место в партии, которая вовсе не предназначалась для таких, как он.
– Так ли уж чудовищно, что у себя дома я хотел бы укрыться от шума Вестминстера?
– Не говори со мной, словно с домохозяйкой, чья обязанность подавать тебе тапочки по окончании рабочего дня. Ты хоть на минуту пытался понять – а что я думаю о мальчике и о том, что с ним происходит?
Комок джема болтался в чае, Лоуна слегка мутило от этого зрелища, но он предпочел не признаваться, а отхлебнуть глоток.
– Ты хочешь защитить сына. Это естественно. Это твой долг. Но у меня совсем иной долг – в данных обстоятельствах.
– Я не об Эймоне говорю, тупоголовый эгоист! Я говорю о девятнадцатилетнем мальчике, чье тело гниет на жаре, а его сестра сидит рядом, обезумев от горя. Он уже мертв – можешь ты наконец оставить его в покое?
Семья! Его собственная семья, будь он проклят – близкие ничего не желают понимать.
– Дело не в нем. И не в ней. И не в Эймоне. Возможно, я перестал обращаться к тебе за советом, потому что твой политический инстинкт давно притупился. Закрой дверь балкона – у меня чай в лед превратился.
Так он рассчитывал избавиться от сиропа в чашке, не допивая, а вину свалить на Терезу. На миг он почувствовал удовлетворение, хотя она, похоже, на его чай и не глянула.
– Не настолько притупился, чтобы не увидеть то, чего ты видеть не хочешь. Что в партии у тебя не соперники, а враги, не последователи, а прихлебатели. Твоя смуглая кожа тоже не из тефлона сделана. Как ты думаешь, почему я на самом деле свернула свой бизнес?
Вопрос застал его врасплох, и Лоун мысленно прошелся вспять по разговору, отыскивая в этом вопросе (отыскивая, но не признавая) логику. Вот оно как.
– Чтобы все свои силы направить на то, чтобы стать – кто из нас первым употребил это выражение? – шелком, драпирующим мои слишком смуглые и слишком привычные к уличной драке мускулы. Как в самом начале. – Он протянул ей руку, склонный к великодушию. – Без тебя я действительно ничего бы не достиг. Об этом я никогда не забываю.
Она закрыла балконную дверь, но, как ему показалось, лишь потому, что ей хотелось хлопнуть погромче.
– Самонадеянный идиот! Ты добрался до подножия горы, твой разум вознес тебя на вершину – и ты единственный не в состоянии сообразить, что утренняя статья – первая в лавине, которую уже не остановить.
Она подошла наконец ближе, но не к нему, а чтобы взять пульт и включить телевизор. Вот она, та девушка, так и сидит, скрестив ноги, не шелохнулась с тех пор, как он видел ее, уходя из министерства. Лоун бросил взгляд на каминные часы. Самолет Эймона вот-вот приземлится.
– Несколько дней назад главным твоим противником был мужчина, родившийся с серебряной, да еще и бриллиантами отделанной ложечкой во рту, член партии с большим стажем. А теперь – сирота-первокурсница, требующая для брата того, в чем было отказано отцу: могилы, где она могла бы сидеть и оплакивать ужасную, достойную слез катастрофу, что постигла ее семью. Посмотри на нее, Карамат, посмотри на несчастное дитя, которое ты вздумал превратить в своего заклятого врага, – посмотри, как ты унизил себя!
Ледяной гроб был теперь закрыт со всех сторон, огромные глыбы навалены и поверх трупа, лица больше не видно. Как далеко зашел распад, если девушка все-таки разрешила сделать это? Раньше рядом собирались люди, теперь она, похоже, осталась одна с мертвым братом – на опаленной траве, под баньяном, среди засохших розовых лепестков. Скоро его сын войдет в этот парк, в эту трупную вонь, посреди которой сидит любимая им девушка.
– Господи! – пробормотал он, впервые осмыслив: его мальчик, а вокруг – пропитанный запахом гниения ужас.
– Сына ты тоже потерял, – сказала Терри.
Она закрыла ему глаза ладонями, и от ее прикосновения что-то в нем замерло, что-то новое родилось. Он наклонил отяжелевшую голову, вверяя ее рукам жены. Как-то дождливым вечером, крупные капли били в окно, он сидел здесь, обнимая сына за плечи, помогая мальчику пережить первое любовное разочарование. Тринадцатилетний, только что научившийся отвергать отцовскую ласку – и вновь ищущий ее в минуту горя. Снаружи бушевали стихии, а Карамат чувствовал, как изнемогает от любви к мальчику, прячущему голову у него на груди, промочившему слезами его рубашку. Надо бы велеть ему быть мужчиной, выше голову, а он притянул к себе сына и радовался, что мальчик не к матери обратился, не к сестре, не к другу – к отцу, ведь он знает, отец любит его и всегда будет любить.
Терри убрала свои руки.
– Стань снова человеком. Исправь, что можно.
Шелест шелка – она ушла. Остались только он – и девушка на экране. Она протянула руку и потрогала крышку из льда. Карамат сложил руки, подул на замерзшие пальцы. В ту ночь, когда умерла его мать, он бодрствовал у ее постели до утра, читал вслух Коран, потому что она бы этого хотела – его сердца суры никак не задевали. И все же казалось необходимым неуклонно выполнять весь обряд, не потому, что Карамат верил, будто от матери осталась хоть частица, способная узнать, как он поступил, но потому, что он был ее сыном и в последний раз мог что-то сделать для нее.
Он сунул руку в карман – даже это движение далось с трудом, – достал телефон и набрал номер Джеймса.
– Спасибо, что убрали твит Эймона. А еще мне нужен телефон британского представителя в Карачи, – сказал он.
– Твит убрали не мы, сэр. Номер пришлю через минуту.
Он закончил звонок. Подумал, не пойти ли к жене. Или нет – сначала он все уладит, для сына, для той девушки, потом расскажет Терри. Он вытянулся на диване, скрестил руки на груди, глаза не закрывал. Кто будет бодрствовать ночь над его телом, кто будет держать его за руку в последние минуты?
* * *
Грохот разнесся в доме, на лестнице, в коридоре. Он встал – трое мужчин из его охраны ворвались в гостиную, выстроились стеной вокруг него, эта подвижная стена бегом вытолкнула его на лестницу, подхватила и понесла на руках, словно манекен, а он пытался вывернуться, отыскать жену, дочь. Выкрикивал их имена – Терри! Эмили! – только эти два слова сохранили смысл, все остальные ничтожны.
– Мы здесь! – голос жены, быстрые шаги позади.
– Я позабочусь о них, сэр!
Славный парень, этот Суарес! За окном сирены, человеческая стена движется прочь от входной двери, в подвал. У охранников в руках оружие, из рации команда: «Заприте двери, никого не впускать до окончания проверки». В убежище, жена и дочь следом, дверь закрывается, Терри поворачивает ручку сейфового замка.
– Зачем нас отвели в ванную? – удивляется Эмили, и Карамат не сразу соображает, что дочь еще не бывала дома с тех пор, как он сделался министром внутренних дел. Она здесь – гостья из прошлого, напоминание о прежней жизни.
– Теперь здесь убежище.
– О боже, нас хотят убить!
На лицо дочери он смотреть не мог. Вместо этого принялся внимательно ощупывать дверь – словно он глава семьи, способный отыскать уязвимое место и сразу же его починить.
– Суарес! – крикнул он и застучал в дверь кулаками. – Что происходит?
Голос по другую сторону – кажется, Джонса – ответил:
– Постараемся как можно скорее выпустить вас.
Как будто министр внутренних дел с женой и дочерью застрял в неисправном лифте. Уж эти англичане, иногда они такие. Даже валлийцы. Он сунул руку в карман – телефона не было. Остался на столе в ожидании СМС от Джеймса. И Эмили и Терри тоже без мобильников. Он снова постучал в дверь.
– Мне нужны объяснения.
– Сэр, мы перехватили переговоры. О готовящемся нападении.
– Это бесполезно, – сказала Терри. Она обеими руками обнимала дочь. Ему бы подойти к ним, придумать какие-то успокоительные слова, но он сел в отдалении, прислонившись к кафельной стене. Что им сказать? Что все обойдется?
– Простите, – пробормотал он, надеясь, что хотя бы одна из них ответит: это не его вина.
Терри отвернулась от мужа и четко, разумно принялась разъяснять дочери протокол безопасности и как устроено убежище, а также что переговоры могут ничего не означать и ничего не случится, потому что если бы кто-то в самом деле планировал налет на дом министра, с какой бы стати обсуждал это по открытой связи.
Пуленепробиваемые стены… защита от взрывной волны… запас воздуха. Такими словами утешала она его дитя. Как прекрасны они обе, его жена и дочь. Его враги где-то за стенами этого убежища плетут интриги, чтобы его низвергнуть, организуют утечки, раскапывают грязь, все то, чем печально прославился Вестминстер, а он сидит в бронированной коробке с женой и дочерью, прячась от террористов. Он сложил руки – словно на молитве или словно отец, обхвативший младенческую голову сына. Или словно политик – читающий свою судьбу по линиям ладони. Все эти суеверия он не признавал, но как-то раз ему сказали, что линии левой ладони обозначают судьбу, с которой ты рожден, а на правой – ту судьбу, которую сам себе выкроил, и с тех пор он с удовольствием отмечал, какие разные у него руки – линия сердца, линия головы, линия судьбы, линия жизни. В какой момент он превратился в человека, способного думать о том, как бы спасти свою политическую карьеру, когда его дочь нуждается в отцовском ободрении? Он похлопал рукой по полу и, когда Эмили села рядом, взял ее за руку, притянул ее голову себе на плечо. Стал перебирать ее пальцы, считать, как считал у новорожденной, хотя до появления на свет Эймона думал, будто это сказки, никто из родителей так не делает.
– Твоя мама права, – сказал он. – Кто может напасть, нападает. А кто не может – болтает.
Она даже засмеялась слегка.
– Честно говоря, думаю, Суарес раздувает дело, это всего лишь проверка безопасности. Уж так он устроен. Ему непременно требуется убедиться, что все его парни – и женщины тоже, спешу добавить, пока ты меня не одернула, – умеют действовать в опасной ситуации.
– Ты говоришь это, чтобы меня успокоить?
– Я – Одинокий Волк. Успокаивать – не по моей части.
Он выставил напоказ зубы, и она доверчиво улыбнулась ему.
Они и в двадцать с лишним лет еще дети, это новое поколение. Он-то в возрасте Эмили уже навидался уродливого и страшного – и противостоял, и порой получал удовольствие. И кстати, хотя Антинацистская лига политически была беспомощна, ведь она выиграла в итоге? Разве он сам – не живое тому доказательство? Кто бы угадал в ту пору, когда он расхаживал со значком «Расист в постели ноль», высматривая случай подраться или потрахаться, что он доберется до таких высот? А если б ему представилось это, если б кто-то сказал, что он станет министром внутренних дел и будет прятаться в ванной комнате, перестроенной под убежище, потому что убийцы попытаются добраться до него, он бы и переспрашивать не стал, заведомо уверенный, что враги его – бритоголовые неонацисты. Но как посмели они – те, кого он считал когда-то своими. После всего, что его поколение сделало, стараясь превратить эту страну в их страну. И они посмели! Личные счеты – да, черт побери, так и есть!
– Папа! – вскрикнула Эмили, и он разжал ее пальцы.
Что они затеяли? Грузовик с динамитом на соседней улице, взрыв, который снесет целый квартал? Проберутся по канализации? Проникли в его охрану? Он оглянулся на Терри.
– Дыши, – одними губами напомнила она и села рядом с дочерью, по другую сторону.
Он сосредоточился на вдохе и выдохе, на том, что держит дочь за руку. На мысли о том, что зло далеко не всегда компетентно. И на мысли о том, что из убежища он выйдет героем, появится шанс возглавить партию. И снова – вдох и выдох и рука дочери.
После бесконечно долгого, как показалось, молчания, Эмили сказала:
– Будь Эймон с нами, он бы анекдоты рассказывал.
Карамат глянул на часы. Сын уже в Карачи.
Он кашлянул:
– Терри, еще одно…
В дверь застучали, условный сигнал, которым Суарес давал знать, что опасность миновала, потом и голосом начальник охраны подтвердил: можно выходить. Карамат вскочил, слишком резко, голова на миг закружилась. Он повернул ручку замка, услышал, как все стержни выскользнули из отверстий, не удерживали больше дверь. Услышал, как расплакалась от облегчения дочь, повернулся обнять ее, и Терри тоже ее обняла, все трое цеплялись друг за друга, а когда расцепили объятия – вот и Суарес, улыбается, довольный.
– Всего-навсего розыгрыш, сэр. Зато мы все потренировались.
– Откуда вы знаете, что розыгрыш?
– Они утверждают, что добрались до вас, сэр, а это же очевидная ложь.
Щелчки в рации. Голос на том конце – торопливый, испуганный.
* * *
Каждый телеканал повторял эту сцену до бесконечности. Юноша в голубой рубашке входит в парк. Его узнали, подбегают журналисты, он отстраняет их, выкрикивает имя той, ради кого пришел. Камеры разворачиваются к ней. Только она одна ничего не замечает, прижалась щекой к крышке из льда, лед подтаял и сделался почти прозрачным. Журналисты расступаются, пропуская молодого человека. Навстречу ему делают шаг двое мужчин в бежевых штанах и блузах.
– Наконец-то приехал! – говорит один, широко раскинув руки. Юноша в голубой рубашке смотрит мимо этих мужчин, на девушку, но он здесь чужой, он боится по незнанию кого-то обидеть, и позволяет себя обнять. Первый мужчина прижимает его к себе, удерживая руки, а второй обхватывает его за талию – затем оба отступают, разворачиваются, бегут прочь. Они уже карабкаются на ограду парка, и только тут юноша в голубой рубашке понимает, что за пояс обвязали вокруг его тела. Он дергает пояс, кричит, просит дать ему нож, что-то, чем можно перерезать ткань – но все разбегаются к разным выходам, все вопят, взывают к Богу, кто еще спасет их теперь? Один оператор, ветеран, останавливается на краю парка, там, где, насколько он может оценить, взрывная волна его не затронет, и его объектив охватывает опустевшее поле. Девушка поднялась. Юноша в поясе с взрывчаткой поднимает обе руки, пытаясь ее остановить. «Беги! – кричит он. – Беги от меня, беги!» И она бежит, врезается всем телом в него, камера вздрагивает – оператор, держащий ее на плече, пригнулся в ожидании взрыва. Юноша в голубой рубашке хочет спасти, оттолкнуть девушку, но она крепко обхватила его руками, что-то шепчет, и он замирает. Она прижалась щекой к его щеке, он наклонил голову, целуя ее в плечо. Мгновение замерло, есть лишь двое влюбленных в парке, под старым деревом, в брызгах солнца, прекрасные, утешенные.
Джатиндер Варма из Tara Arts подал мне идею перенести сюжет «Антигоны» в современный контекст. Большое спасибо, Джатиндер, извини, что я предпочла жанр романа пьесе.
Фонд Санта Мадцалена по-прежнему играет благотворную роль в моей жизни. Спасибо Беатрисе Монти за место для работы, за ее дружбу и собак. Спасибо также Дермоту О’Флинну за стол с видом на море.
Спасибо, Виктория Хоббс, Александра Прингл, Бекки Салетан, Анжелик Тран Ван Сан, Дженнифер Кастер, Фаиза Кхан и все в Bloomsbury, Riverhead и А. М. Heath, кто принял участие в появлении «Домашнего огня».
Спасибо другим моим издателям и переводчикам.
Благодарю также переводчиков Софокла: «Антигона» в переводе Энн Карсон (Oberon Books, 2015) и «Похороны в Фивах: “Антигона” Софокла» Шеймаса Хини (Faber & Faber, 2005) были со мной неразлучны, пока я писала этот роман. Еще одна моя радость – «История Антигоны» Али Смит (Pushkin Children’s Books, 2013), как и сама Али Смит.
Спасибо Шами Чакрабарти за разрешение процитировать ее слова, произнесенные на посту главы «Либерти» (liberty-human-rights.org.uk) в связи с планами лишать провинившихся граждан британского паспорта.
Примечания
1
Ид-аль-Фитр – исламский праздник разговения в честь окончания поста в месяц Рамадан, в России известен как Ураза-байрам. (Здесь и далее примеч. ред.)
(обратно)2
Роган джош – разновидность карри, одно из основных блюд в кашмирской кухне.
(обратно)3
Самоса – маленькие пирожки, как правило, с овощной начинкой.
(обратно)4
Сиалкот – древний город у подножия Кашмирских гор в Пакистане.
(обратно)5
Обожаю вас (фр.).
(обратно)6
Lone Star – «Одинокая звезда» (англ.).
(обратно)7
Брук Грин – исторический и сейчас респектабельный район Лондона.
(обратно)8
Хитклифф – герой романа Эмили Бронте «Грозовой перевал», архетип мрачного байронического героя.
(обратно)9
Месут Озиль – немецкий футболист турецкого происхождения, один из основных игроков лондонского «Арсенала».
(обратно)10
Иншаллах (араб.)– «если пожелает Аллах».
(обратно)11
Джанна – мусульманский рай, состоящий из нескольких уровней.
(обратно)12
Джазакаллахейр (Джазак Аллаъ хейр, араб.) – выражение благодарности.
(обратно)13
Альхамдулиллах (Аль-Хамду ли-Ллях, араб.) – слава Богу.
(обратно)14
Зейн Малик (или просто Зейн) – британский поп-музыкант пакистанского происхождения.
(обратно)
Комментарии к книге «Домашний огонь», Камила Шамси
Всего 0 комментариев