Татьяна Бутовская Вернусь, когда ручьи побегут
Посвящается Майе
Вместо пролога
Половина одиннадцатого ночи, Александра Евгеньевна целуется под лестницей около кабинета математики со Стасиком Забелло из 10 «в» класса. Стасик прижимает даму к батарее парового отопления, и раскаленное железо впивается в ее ягодицы, обтянутые тонкой юбкой. Во время долгого, обстоятельного поцелуя обнаруживается, что у Стасика нет одного зуба, и язык неприятно цепляется за острый срез соседнего резца. Целуется Стасик из рук вон плохо. А мог бы научиться за столько-то лет!
– Какая ты гладенькая, Сашенька, – говорит он, подсовывая холодные руки мне под джемпер.
Я вздрагиваю и мгновенно покрываюсь гусиной кожей. Вообще-то я обожаю обниматься – мне кажется, это лучшее, что один человек может сделать для другого, – но не переношу, когда меня тискают такими вот, будто изнутри замороженными, негнущимися руками. Такими руками хорошо плоть умерщвлять, курицу ощипывать.
Стасик разливает кагор в пластиковые «аэрофлотовские» чашечки, которые «давно тому назад» я стащила из самолета Ленинград – Адлер и с тех пор ношу в своей сумке – так, на всякий случай.
– За Сашу Камилову из 10 «а», самую лучшую девочку на свете, – провозглашает Стас.
«Какой ненужный», – с грустью думаю я, прижимая к груди Стасикову голову, слегка опушенную кудряшками. Вот и от локонов твоих почти ничего не осталось, любовь моя первая, и глазки пустые, ледком тронутые, и ленца в тебе такая, словно бы ты крепко подустал от рутинного блуда, хоть и экономно себя при этом расходовал.
Помнишь, Стасик, как с божьей помощью ты лишил меня невинности, уже после того, как оборвался наш роман, от которого лихорадило всю школу, включая педагогический коллектив и родительский комитет? Сейчас напомню. К тому времени я уже закончила институт, но все еще оставалась девицей, изживая, как наследственный недуг по материнской линии, пресловутый кодекс девичьей чести: умри, но не давай поцелуя без любви. А в сжатом варианте: умри, но не давай! Неизвестно, как долго длилась бы эта борьба, если бы одна моя молодая сотрудница, Элеонора, – высоченная такая девка, красавица, нога 42 размера, теперь, наверное, в Израиле живет, – не обронила бы так, между прочим, будто французы считают, что если девушка не лишилась невинности до 22 лет, то она автоматически перекочевывает в разряд старых дев. Почему-то больше всего зацепили «французы». Не какие-нибудь там голландцы или немцы. Ну не может русский человек не считаться с мнением французов, особенно в вопросах любви и секса.
«Тебе сколько лет?» – поинтересовалась Элеонора. «Двадцать два», – созналась я. «Надо принимать меры», – усмехнулась проницательная Элеонора.
Я сделала мысленный обзор своей сексуальной жизни: романчики-сквознячки, беглые флиртики, мальчики-поклонники, прикидывающиеся друзьями, один даже весьма солидный, в лисьей шапке, упорно поджидавший на снегу, когда я выйду выгуливать своего пса, и изредка роптавший на отведенное ему судьбой «собачье время». Ни одна кандидатура не подходила на почетную роль «первого мужчины в ее жизни». И тут случился такой же, как и сегодня, вечер встречи выпускников нашей с тобой, Стасик, школы им. Ушинского, где мы и увиделись впервые за пять лет. И так же, как сегодня, мы пили вино и безнадежно целовались, стоя под лестницей, куда, бывало, забегали во время перемен, чтоб подержаться за руки и жарко пошептать друг другу в ухо, невзначай касаясь губами мочки. И в этом тесном полумраке вдруг взметнулась тень той, давней нежности, юного томления и первого желания близости, наивно прикрывавшегося мечтой о необитаемом острове с белым песком, где мы будем вдвоем. Тень взметнулась и исчезла, но этого было достаточно, я сказала себе: Стасик, нежный Стасик, благоговейно таскавший мой портфель от школы до дому, как доверенный ему сокровенный предмет, – это и есть единственно случившаяся в моей жизни любовь, и, кто знает, может, другой вообще не будет… Пусть лучше он, чем какой-нибудь проходимец. Я напомнила себе партизанку Любку Шевцову из «Молодой гвардии», которая, оказавшись в фашистском застенке вместе с комсомольцем Сергеем Тюлениным, сказала ему: «Возьми лучше ты мою дивчаность!» Стасик пошел меня провожать. У подъезда моего дома я посмотрела в его веселые глаза и предложила зайти ко мне на чашку кофе. Я попыталась сделать это как можно непринужденнее, но во рту пересохло, и голос прозвучал фальшиво. Стасик чуть приподнял бровь и взглянул на меня с новым интересом – у меня подкосились коленки. Красавец Стас к своим 22 годам неплохо поднаторел в вопросах секса, не прочь был похвастаться победами над зрелыми женщинами, но ни сном ни духом бедняга не подозревал, что ему, согласно моему плану, предстоит совершить акт дефлорации.
Все произошло быстро, деловито и абсолютно бестрепетно – у Стасика был такой стиль, спортивный, бодрый. После чего слегка растерянный любовник («Я не предполагал, что ты…») неловко поцеловал меня в щеку и, тихонько ступая, чтобы не разбудить домашних, отчалил из моей жизни.
На следующий день Элеонора – воистину редкой проницательности женщина – посмотрела на меня умным глазом и повела на черную лестницу курить. Я всхлипывала, давилась сигаретным дымом, а Элеонора спокойно объясняла, покачивая огромной туфлей, что чувство гадости, поруганности и опустошенности после знаменательного события переживает большинство женщин. Это только в мужских книжках героини, отдаваясь первый раз в жизни, сладострастно стонут, закатывают глаза и просят еще. И она рассказала, как это было у нее: на кухонном диванчике с пьяным однокурсником Эдиком, после похорон ее отца. А наутро, проспавшись, этот Эдик с помятой рожей удивленно наблюдал, как зареванная Элеонора с мокрой тряпкой в руках затирала следы грехопадения. «Понимаешь, он просто ничего не помнил», – злобно захохотала она. Мне стало легче: что ни говорите, а когда находишься в дерьме, особенно ценно, что кто-то может разделить с тобой компанию. В моем лексиконе возник новый термин «бестрепетный секс», и я сказала себе, что такого в моей жизни больше не будет… Ах, как я ошибалась!
…Прозвенел звонок, напоминая загулявшимся выпускникам об окончании вечера. Судя по топоту и ору, народ потянулся из столовой в гардеробную. Стасик разлил остатки кагора.
– Сколько мы не виделись, лет двадцать?
Ну конечно, та последняя встреча не в счет!
– Пятнадцать, – уточняю я.
– Ты потрясающе выглядишь, – шепчет Стасик, склоняясь ко мне и пропуская реплику мимо ушей. Может, он рассчитывает, что я приглашу его на чашку кофе? Со второго этажа лестницы слышится громкий чмок неудачного поцелуя, возня и женский лепечущий голос: «Ты меня по-прежнему…» Мы переглядываемся и тихонько смеемся. Я вдруг чувствую, что охмелела от кагора – наверное, потому, что обычно пью только водку.
Снова звенит звонок, уже требовательнее, нетерпеливее.
– Пора, – говорю я, слегка отстраняясь от Стасика. Остается только добавить «приятно было пообщаться» и сопроводить сказанное легким кивком головы и дружеским рукопожатием. Прощание славянки. Как, однако, печально.
Мы спускаемся в вестибюль, я стараюсь держать спину прямо, а голову высоко.
– Сашка, где ты пропадаешь? – слышу из толпы голос Вани Стрельцова. – Мы тебя обыскались, – говорит Ваня и недобро косит глазом на стоящего поодаль Стаса. Ваня, как и большинство мальчиков из моего 10 «а», Стасика из 10 «в» не любил и иначе как «этот котяра» его не называл. Подростковые самцовые разборки.
– Вань, тащи меня до дому, я сама могу и не дойти, – придуриваюсь я.
Ваня крепко прихватывает меня за локоть.
– Номерок давай. Пальто возьму.
Стасику дают понять, что он свободен, и дальнейшая забота обо мне переходит к Ване, на правах одноклассника. И Стасик, первая моя любовь, тает в воздухе как улыбка Чеширского кота, чтобы больше никогда не тревожить мою память.
Дай, Стасик, я помашу тебе рукой с этой страницы, прежде чем двигаться дальше; воспользуюсь случаем, как теперь говорят, и передам привет тебе, твоим сестренкам, Алене и Марине, твоей маме, а также отчиму, капитану дальнего плавания, если он еще жив. Сам-то как, Стасик? Зуб вставил?
Часть первая
До моего дома на Аптекарском острове мы не дошли, завернули по-соседски к Ване. Он после второго развода опять жил один в запущенной, с дивным эркером квартире на Петроградской. Я замерзла, и Ваня, расчистив широким махом руки небольшое пространство на круглом столе, поставил передо мной кружку с крепким чаем.
– Слушай, а давай я сбегаю? – предложил он.
– Давай, – легко согласилась я. – А где возьмешь, ночью-то?
– Есть места.
Место называлось в народе «Пьяный угол» и располагалось в скверике на Гатчинской.
Там до глубокой ночи топтались мужики в тулупах, а припрятанный в кустах подпольный товар ожидал своего верного покупателя. Ассортимент был небогатый, но ходовой: бормотуха, водка. Иногда наезжали менты с облавой, шарили по кустам фонариком, разгребали сугробы, находили, били одну-две бутылки для приличия, остальное увозили с собой. Смекалистые мужички приспособились подвешивать сетки с товаром на деревьях; милиционеры, как натасканные ищейки, привычно рыскали по клумбам и под скамейками и уходили не солоно хлебавши, едва не цепляя кокардами стеклянные гроздья «Столичных», свисавших с веток, словно экзотические плоды Севера. «Пьяный угол» благополучно просуществовал много лет и даже пережил период горбачевских антиалкогольных репрессий.
Пока Ваня бегал к «Углу», я позвонила Наде Марковой.
– Ну, как прошел вечер? – спросила она, сдерживая зевок.
– Стаса видела.
Надя пару секунд помолчала, соображая.
– Что, дрогнуло сердечко?
– Нет, не дрогнуло, – совсем немного приврала я. Хотя как же не дрогнуть, если встречаешь призрака, когда-то бывшего теплым живым человеком.
– Ты в порядке?
– Угу.
– Ты ведь не дома, – настораживается она, немедленно уловив какую-то диссонирующую ноту в моем голосе.
Надо отдать должное Наде – за долгие наши общие годы внутренний слух у моей лучшей подруги развился до абсолютного. Иногда мне казалось, что она улавливает не только мои мысли, но даже тайные намерения и побуждения до того, как они становились ясны мне самой.
– У Ивана Стрельцова, – неохотно призналась я, заранее зная, что сейчас будет просить позвонить, как только вернусь домой, в любое время суток…
– Что, в загул пойдете?
Ну вот, началось…
– Нет, Надя, посижу тут пару часов, воды холодной попью, послушаю про ходовые качества танка Т-34 и домой пойду.
У моего бывшего одноклассника Ивана был такой бзик – боевые машины и огнестрельное оружие. Во время наших редких встреч, стоило мне чуть-чуть зазеваться, как он уже объяснял преимущества и недостатки автомата Калашникова по сравнению с немецким «штурмгевером». Глаза у него при этом горели, он возбуждался, говорил громко, напористо, словно от этого зависело что-то очень важное. В некоторых местах своего спича он вдруг начинал смеяться – буквально сотрясался от хохота – по поводу только ему очевидной нелепости конструкторского решения какой-нибудь самозарядной винтовки Токарева. Я покорно слушала, изредка пытаясь оживить его монолог вежливыми вопросами: например, чем отличается автомат от пулемета? «Ну как же!» – огорченно всплескивал руками Иван и давал мне обстоятельный ответ.
Другим Ваниным коньком была работа. «Счастье – в жизни, а жизнь – в работе». Иван говорил о ней так же самозабвенно, как о танках, но понять, чем он занимается, было практически невозможно. Я смотрела на черно-синий ноготь на указательном пальце его левой руки (словно по нему регулярно били молотком, не давая зажить) и вспоминала смутно отдельные слова, указывающие на его профессиональную принадлежность: настройка, наладка, какая-то фабрика или научно-производственное объединение. Ваня доверительно рассказывал драматические истории про обугливающиеся в момент включения реле и взрывающиеся котлы, словно все эти годы я как верный напарник стояла у него за спиной, обутая в диэлектрические калоши, и с жадным вниманием наблюдала, как он обматывает голые провода изоляционной лентой.
Если честно, у нас с Ваней не было решительно ничего общего. Наши интересы не пересекались ни в одной точке. Встречаясь или разговаривая по телефону, мы никогда не обсуждали текущую жизнь, словно не было у нас семей, жен-мужей, детей, разводов, увольнений с работы, проблем, где добыть деньги и куда пойти учиться. О том, что Иван стал отцом, я узнала случайно, заметив как-то в его прихожей пыльную коляску-шезлонг. Вероятно, тогда же и он открыл для себя, что у меня есть дочь, на год младше его собственной. Коляску Ваня передал мне по наследству. Так что наши дочери, можно сказать, выросли в одной коляске, не догадываясь об этом. Через несколько месяцев после той встречи Иван позвонил мне и, запыхаясь, сказал, что в гастрономе «Петровский» только что выбросили дефицитное детское питание в баночках, и я удивилась его житейской сметке. Мы не были друзьями. Он не интересовал меня как мужчина. Он вообще меня не интересовал. Но иногда, прощаясь глубокой ночью после наших посиделок, мы горячо и долго целовались в коридоре, а потом забывали друг о друге – на месяцы, годы…
Вернулся Ваня, морозный, с блестящими глазами, вытащил из-за пазухи бутылку водки и победоносно потряс ею в воздухе.
– Добытчик! – усмехнулась я.
Он достал из холодильника сало, подвядшую квашеную капусту и пачку пельменей. Я одобрительно кивнула: «То, что доктор прописал!» Ваня варил пельмени в мятой алюминиевой кастрюльке и рассказывал эпизоды из армейской жизни. Тема была не новой и крайне опасной. От армии мостик легко перекидывался к боевому оружию, ко всему этому бряцающему мужскому арсеналу.
– Вань, – мягко свернула я, – а помнишь, как той зимой после армии ты нагрянул ко мне на дачу?
– Еще бы! – живо отозвался Иван. – Я тогда чуть не околел, пока тебя отыскивал.
Узнав от моих родных, что я провожу студенческие каникулы в заснеженном одиночестве, Ваня на ночь глядя рванулся ко мне на дачу. На той даче был он всего один раз, когда мы с нашим 10 «а» катались на лыжах. Ваня пробивался в кромешной тьме среди сугробов, пытаясь по памяти отыскать мой дом, – не нашел, побрел обратно на станцию, на середине пути снова вернулся, обнаружил следы лыж и едва заметную тропинку в снегу, которая вела к даче, узнал, обрадовался, но рано – в окнах не было света.
– Но чутье мне подсказывало, что ты там. Я обошел дом с другой стороны – снегу вот столько, – Ваня провел ладонью выше пояса, – и увидел лучик в заднем окне.
А я услышала яростный стук в дверь и чей-то голос: «Свои!» Голос показался мне знакомым. Сжимая в одной руке топор, я приоткрыла дверь в морозную мертвую ночь и увидела прямо перед глазами бутылку шампанского. Потом проявилось чужое лицо с заиндевелыми бровями и усами. У меня екнуло сердце, я крепко сжала древко топора обеими руками. «Сашка! – весело сказало лицо. – Топор-то брось, а то зарубишь ненароком!» Передо мной стоял здоровенный, крепкий черноглазый мужик, мой одноклассник… Я не видела Ваню больше двух лет.
Мы расположились около буржуйки, в единственной отапливаемой в доме комнате, где с трудом размещались тахта, столик и сундучок. Я потрогала Ванины обледеневшие брюки. «Снимай штаны, будем сушиться». Ваня смутился. Я отвернулась. «Ну, пледом, что ли, обернись». Пока мы разговаривали, пили шампанское и ели со сковородки макароны с тушенкой, уходила последняя электричка в город. Спать нам пришлось вместе, в брезентовом спальнике, который ссудил мне старший брат на время моего добровольного отшельничества.
– Да-а, ночка еще та выдалась, – хмыкнул Ваня. – Я лежал и пытался ровно дышать. Боялся тебя задеть, коснуться ненароком… Думал, не дай бог, ты догадаешься, что… ну, это… ты понимаешь. А ты спала как сурок. Я потом думал много раз, может, ты ждала, что я начну к тебе приставать, а я как болван…
– Вань, начал бы приставать, убила бы.
– Я примерно так и думал.
Он разложил пельмени по тарелкам. Мы выпили, и я почувствовала воодушевление.
– Ваня, ты тогда еще мальчиком был?
– Да, – просто признался он.
– А когда это с тобой случилось в первый раз? – Вероятно, я еще находилась под впечатлением моей встречи со Стасиком, иначе бы не рискнула задавать своему однокласснику такие интимные вопросы.
Ваня честно задумался.
– Года через два… да, точно, мне было двадцать два. – Ваня усмехнулся. – Кстати, после школьного вечера встречи. С нашей одноклассницей. Только не спрашивай, с кем. Она ко мне подошла, в глаза посмотрела и сказала: «Ты еще девственник? Пойдем, дурачок, я тебя почикаю».
Я заглотнула пельменину, не разжевывая. Я догадалась, о ком он говорит, но дело было не в этом.
– Поразительное, Ваня, совпадение. Ведь и я тогда же.
– А я знаю.
– Откуда?
– Знаю, и всё.
– Может, ты еще знаешь, с кем?
– Да с кем, с кем… Со Стасиком этим, морду бы ему набить.
Я оторопела.
– Откуда ты знаешь?
Ванька боднул головой, болезненно сморщился.
– Дерьмо твой Стасик.
– Ты хочешь сказать…
– Так, Саша, закроем тему. Давай лучше выпьем.
– Он что, об этом кому-то рассказал?
– Саша!
– Кому? – Я вскочила, схватила Ваньку за ворот рубашки, изо всей силы тряхнула. – Уж не тебе ли? Врешь!
Ваня тоже вскочил. Должно быть, я выглядела устрашающе.
– Да всем кому не лень! – заорал он, вырываясь.
Я обмякла.
– Неправда, – выдохнула я, понимая, что это правда, и лучше бы мне ее не знать. Мы молча закурили. Руки у обоих слегка подрагивали.
– Господи, ну почему так? – тихо застонал Ваня и вдруг с силой ударил себя кулаком по колену. – Ты была недоступна, как богиня на пьедестале, мы помышлять о тебе не могли, пальцем боялись тронуть, а этот наглец пришел…
– Заткнись. – Я потушила сигарету и встала.
– Не уходи, Саша. Пожалуйста. – Он взял меня за руку и прижался к ней щекой.
Потом мы долго целовались в коридоре.
* * *
Надя Маркова сидела за своим рабочим столом, смотрела в окно и механически постукивала кончиком карандаша по монтажной схеме. Лист, на котором змеился будущий кабель связи, был усеян такими карандашными тычками, а на грифе «секретно» в правом верхнем углу позорно расплылся коричневый полукруг от кофейной кружки. Впрочем, этому затертому Надиными локтями кабелю едва ли светило когда-нибудь удобно улечься в лоне подводной лодки нового поколения. С тех пор как начался малопонятный и нервный процесс под названием «перестройка», строить перестали. Подчищали старенькие проекты. Работы не было. Но необходимо было делать вид, что есть, и много. Минуты тянулись как часы. Рабочий день шел за два. Даже книжку не почитать – начальник за спиной сидит как приклеенный эпоксидной смолой к своему стулу. Мрачный «после вчерашнего». Накануне бурно отмечали юбилей сотрудницы у нее дома. Шеф, как обычно, слетел с катушек после третьей рюмки, больно прихватил Надю выше локтя костлявыми пальцами, дыша в лицо, сказал: «У тебя глаза мадонны, таких глаз не может быть у земной женщины, чтоб мне сдохнуть… поедем со мной в командировку в Северодвинск!» Надя смеялась, пытаясь оторвать от себя его настырные пальцы. «Нет, ты не мадонна, ты – ведьма!» – сказал начальник, и это были его последние слова перед тем, как он отключился на собачьем коврике в коридоре. А сегодня с утра и до первой кружки пива он будет говорить с сотрудниками мерзким капризно-приказным тоном, а к Наде обращаться на «вы» и по отчеству: «Надежда Павловна». Сценарий известен. Смыться надо. Придумать какую-нибудь срочную местную командировку – да хоть в то же патентное бюро, в Инженерный замок. И свинтить под этим предлогом с обеда. Прогуляться по центру – вон какое солнышко за окном, – пройти по Малой Садовой, заглянуть в Елисеевский, может быть, удастся отоварить талоны на продукты, разжиться докторской колбасой – докторскую она давно не ела, с прошлого месяца. Надежда в сердцах отбросила карандаш: о, господи, вот так становятся идиотами. Страшно захотелось курить, и, прихватив пачку сигарет, она направилась к выходу.
Зазвонил городской телефон, стоявший на столе у шефа, собственно, единственный на весь отдел. «Надежда Павловна, Маркова, вас к телефону!» – позвал шеф.
Звонила Симочка.
– Подруга, приезжай ко мне в обед, кофейку попьем в нашей кафушке.
Надя оглядела замершие спины сотрудниц. Сидевшая в дальнем углу пожилая дама, та, у которой вчера был юбилей, заложила прядь волос за ухо – вероятно, чтоб лучше слышать. За годы у нее выработался такой рефлекторный жест на каждый телефонный звонок. Можно даже предположить, что она по вибрации зуммера научилась отличать личный звонок от делового и распознавать пол абонента.
– Во сколько? – деловито спросила Надя.
– Ты что, говорить не можешь?
– Как ты догадалась?
– Ну, скажем, в двенадцать.
– Позже.
– В час.
– Договорились.
– Пропуск я тебе выпишу. Паспорт не забудь.
Симочка работала инженером на киностудии. И время от времени ей выпадала возможность пригласить кого-нибудь из своих знакомых в студийный кафетерий, где толкалось столько живых знаменитостей.
Хотя студия агонизировала, съемочные павильоны пустовали (в одном из них разместили салон по продаже импортных кухонных гарнитуров), кафетерий был переполнен. У стойки клубилась неорганизованная клочковатая очередь, почти не продвигавшаяся, поскольку к стоявшим подходили «свои» и делали заказ на всю компанию. Надо было иметь огромную волю и терпение, чтобы добраться до вожделенной цели – чашки черного (довольно паршивого) кофе и слоеного пирожка с мясом. Но в данном случае не важно было, что ты ешь и пьешь, важно было – где и с кем.
Симочка показалась Наде возбужденной, пожалуй, даже взвинченной. Пока стояли в очереди, спрашивала с каким-то искусственно разогретым энтузиазмом про Надины дела на работе и рассеянно слушала ответы. Наконец получили по чашке кофе с пирожком, отыскали освободившийся столик в проходе. Стол был заставлен грязными чашками, в пепельнице, полной окурков, дымилась незагашенная сигарета. Сима жестом подозвала женщину с подносом и тряпкой в руке и распорядилась с нетерпеливой нотой в голосе: «Уберите это». Женщина посмотрела на Симочку из-под припухших век, выразив в коротком взгляде все то немногое, что о ней думает, и прошла мимо. «Откуда в них такая наглость», – дернула плечом Симочка. Надя опустила глаза, молча передвинула чужую посуду на край стола и протерла его бумажной салфеткой. Ей было неловко.
Между рядами протиснулся толстый бородатый мужик в замшевом пиджаке. Симочка встрепенулась, заулыбалась, махнула ему рукой.
– Привет, Володя, – сказала она, когда бородач поравнялся с их столиком. – Вот, это моя подружка, мы с ней вместе…
– Здравствуйте, – перебила ее Надя, мельком посмотрела на бородатого и зацепилась взглядом за пуговицу его пиджака, висевшую на нитке. Мужчина рассеянно кивнул и быстро оглядел пространство вокруг. «Володя, – позвали из дымной глубины, – иди сюда, коньячку с нами хлопни!»
– Ну какая «подружка», Симка, нам под сорок… – покачала головой Надя.
– Тридцать семь, – быстро уточнила Симочка.
– …Мы взрослые женщины, что ты позоришься, честное слово.
– А что такого-то? – удивилась Сима, поправляя лямку джинсового сарафанчика.
Рассказывая про своих знакомых женского пола, Симочка обычно говорила «одна моя подружка», что невольно наводило на образ беспечного, не отягощенного заботами существа со свежим лицом. Позже выяснялось, что у подружки внук-школьник и застарелые камни в почках. «Взрослость» никак не давалась Симочке. Ее самоощущение застыло в той временной точке, когда уже не прыгают во дворе через скакалку, но еще не носят бюстгальтеров. В эту узкую маленькую нишу, созданную в ее услужливом воображении, она пыталась затащить из внешнего мира то, что уже давно не пролезало туда по габаритам.
«Вот хоть и прочитала всего Достоевского, просмотрела всего Тарковского, но это на ней никак не отразилось, – подумала Надя, – хотя, может, оно и к лучшему». Когда рядом не было нежелательных свидетелей, Симочка, забравшись в кресло с ногами и посасывая леденец, проливала простую искреннюю слезу над индийскими фильмами, но как всякий интеллигентный человек старательно скрывала свою постыдную слабость.
До Нади донесся раскатистый голос бородатого Володи из дальнего угла: «Шлейф ваших сексуальных преступлений, несравненная, тянется по студийным коридорам… Позвольте ваши пальчики». Мелкая испуганная девчушка, вероятно монтажница или гримерша, стояла за его могучей спиной с дымящейся чашкой кофе в руках и терпеливо ожидала, когда мэтр закончит лобызать запястья в браслетах и освободит проход.
Надежда сделала глоток паршивого кофе.
– Кто хоть это такой?
– Это режиссер Н., – сказала Симочка так, будто это все объясняло.
– И что он снял, этот Н.?
– Что-что… Да не помню я, – отмахнулась Сима. – Что-то такое про деревню, кажется. И не дыми на меня, пожалуйста…
Надя посмотрела в неспокойные Симины глаза.
– От тебя током бьет, подруга. Что-то случилось?
– Да ничего не случилось, – засуетилась Сима и стряхнула невидимые крошки с пальцев. – Ты посиди, я пойду руки вымою.
«Темнит, раз пошла руки мыть», – подумала Надя.
Когда Симочке во время разговора необходимо было срочно мыть руки, это означало, что в ней поселилась какая-то тайная забота, которую следовало скрыть от окружающих, и там, в туалетной комнате, ей, видимо, удавалось перепрятать эту заботу в какое-то более сокровенное место.
Снова возникла в проходе понурая женщина с подносом в руках, и Надя слегка тронула ее за рукав:
– Извините, будьте добры, уберите наш столик, пожалуйста.
Женщина, не подняв головы, сгрузила грязную посуду на поднос. Оттопыренный мизинец на ее левой руке был перемотан несвежим подмокшим бинтом.
– Вас никто не хотел обидеть, просто день сегодня такой, не самый удачный.
– Что? – не поняла женщина и недоуменно уставилась на Надю.
Надя смутилась. Женщина на мгновение замешкалась, потом сунула руку в карман фартука, извлекла оттуда чистую пепельницу и поставила ее на стол.
Вернулась приглаженная, закамуфлированная Симочка. Сделала глоток остывшего кофе. Сказала, улыбаясь:
– Ты знаешь, Валдис приезжает!
Ах, вот оно что! Наконец-то. Валдис! Прибалтийский белокурый бог с обворожительным акцентом и деликатными манерами, в которого когда-то – в студенческом далёко – обе были влюблены по уши.
Природного, щедро расточаемого обаяния и галантной внимательности было в Валдисе так много, что любая женщина, независимо от возраста и внешних данных, ощущала себя его фавориткой. Он мягко поощрял это чувство, но пользовался им очень осторожно, позволяя женщинам самостоятельно прокладывать дорогу к своему сердцу и наблюдая процесс со стороны. Юные Наденька и Симочка трудились в параллели, впервые пробиваясь к волнующей цели, называемой мужчиной, и скрывая свои старания не только друг от друга, но и от самих себя. Валдис был мил и обходителен с обеими, ни одной не оказывая видимого предпочтения. Они как бы дружили втроем, пока Надя не узнала случайно, что Валдис представлен Симочкиным родителям и вхож в ее почтенный дом почти на правах жениха. В женском единоборстве ребячливо-женственная Симочка одержала верх. В Наде затаилась горькая мысль о своей неконкурентоспособности. Год спустя обе были приглашены на свадьбу Валдиса с их общей подругой, сексапильной москвичкой из дипломатической семьи. Симочка поняла, как легко просыпается сквозь пальцы золотой песочек счастья, с таким трудом добытый в сумеречных недрах судьбы, – а пальчики слабые, ладошка узенькая, значит, сжимать надо изо всех сил, пусть ногти впиваются в мясо до крови, терпи, если не хочешь остаться с пустыми руками. И в следующий раз напуганная Симочка уже боролась за свое место в темном мужском сердце не на жизнь, а на смерть и довела-таки до венца однокурсника Леву.
Валдис переехал к жене в столицу, быстро сделал завидную карьеру, стал выезжать за границу, что сообщило его шарму (равно как и его гардеробу) еще большую изысканность. Все действующие лица продолжали поддерживать дружеские отношения: перезваниваться, поздравлять друг друга с праздниками и от случая к случаю видеться.
Валдис довольно часто наведывался в Питер. Во время одного из своих визитов пригласил Симочку поужинать в ресторанчике при гостинице, в которой обычно останавливался, и невинный дружеский ужин закончился неожиданно в номере Валдиса поздно ночью. Так произошло и в следующую их встречу; случайность мягко оформилась в закономерность. Симочка снова приобрела Валдиса, пусть и в качестве эпизодического любовника. И опять получилось, что тихой Симочке удалось зажать в кулачок то, чего она хотела как женщина. У нее был муж, дом, любовник. У Нади не было ни того, ни другого, ни третьего. Надя оставалась для всех другом. По крайней мере так казалось.
– Когда он приезжает? – спросила Надя, справившись с волнением.
– Не знаю точно… Кажется, на той неделе, – уклончиво ответила Сима.
– Надолго?
– Я не спрашивала.
«Опять темнит», – устало подумала Надя и прикурила еще одну сигарету.
– Ты знаешь, что он с Викой разводится? – сказала она и тут же пожалела об этом.
– Как разводится? – вскинулась Сима. – Откуда ты знаешь?
– От Вики, – осторожно пояснила Надя и вскользь добавила: – Впрочем, они уже года два разводятся.
– Как думаешь, разведутся?
– Не знаю. А что, тебя это так волнует?
– Да в общем нет. По-моему, он никогда не был с ней счастлив. – Симочка снова стряхнула что-то с пальцев.
Неужели опять руки пойдет мыть?
Направление Симочкиной мысли сделало вдруг крутой зигзаг:
– Ты с Сашкой Камиловой давно не виделась? Я ей сегодня звонила, думала, подгребет к нам на кофеек, никто не снял трубку…
– Да она, наверное, отсыпается – вчера загуляла на встрече с одноклассниками.
– А-а-а… Кстати, это самое… что ты делаешь в выходные?
– Не знаю пока, а что?
– Ну, вы же обычно с ней встречаетесь по выходным?
«Симка, прекрати вилять, говори прямо», – подумала Надя, но промолчала.
– Ты понимаешь, мне надо смыться из дома. – Симочка приблизила лицо к Наде и перешла на шепот: – Я скажу Левке, что в эту субботу поеду к тебе или к Сашке Камиловой…
– Валдис ведь приезжает только на следующей неделе, – напомнила Надя.
На щеках у Симы вспыхнули красные пятна.
– Это не точно, может, он приедет в субботу… Какая тебе разница, в конце концов?
Голос ее задрожал, на виске вспухла и мелко запульсировала голубая жилка.
Надя взяла ее за руку:
– Тихо, тихо, успокойся, Симочка…
Симе стало тошно от своего путанного глупого вранья, от чувства стыда перед Надей. Она подняла влажные глаза, улыбнулась жалко:
– Так ты меня выручишь, если что?
– Конечно, – тихо сказала Надя, успокаивающе поглаживая Симину тонкую руку. И вспомнила, как в прошлый раз, лежа в крепких объятиях белокурого бога Валдиса в его номере, явственно почувствовала запах Симочкиных духов на подушке. Господи, сделай так, чтобы Симе никогда не довелось узнать, что они делят одного мужчину.
* * *
Надя и Сима познакомились еще на вступительных экзаменах в институт и подружились на почве общих совместных переживаний. В колхоз, куда ссылали перед началом семестра всех счастливцев первокурсников, ехали уже вместе, как подружки. За два часа пути Надя, накопившая огромный опыт коллективного общежития, перезнакомилась с половиной автобуса, угощала соседей, переживавших легкий шок отрыва от «материнской груди», домашними плюшками с сахаром и даже вовлекла попутчиков в хоровое пение. «Вместе весело шагать по просторам…» – запевала Надя, и народ охотно подхватывал. На Наде была отутюженная в стрелку зелено-желтая форма строительных студенческих отрядов, что автоматически выдвигало носителя в авангард особо продвинутых, бывалых и вызывало понятную зависть неискушенных сверстников. И совсем необязательно им было знать, что ни в каком ССО Надя никогда не была, да и не могла быть, поскольку каждое лето молотила в спортивном лагере «бассейн за бассейном» – до рези в глазах, – дабы наработать технику и закрепиться в городской сборной по плаванию. А форма перепала ей по счастливому случаю от соседки по коммунальной квартире красавицы Натальи, которая на голову выше и на размер меньше, так что прошлую ночь Надя почти не спала, подгоняя долговязые брюки до своего «метр с кепкой», ну а ощутимая тесноватость в бедрах удачно скрывалась длиной куртки, если, конечно, не задирать вверх руки.
Стоя в центре галдящих сверстников перед длинным, похожим на коровник бараком, где предстояло разместиться на постой, Надя оживленно болтала и, смеясь, великодушно позволяла рассматривать эмблемы и значки на своей замечательной форме. Симочка, рассеянно улыбаясь и крутя головкой по сторонам, цепко держала под руку окруженную всеобщим вниманием подругу. Радостное Надино настроение вдруг потеряло равновесие, сделало качок и начало резко падать, споткнувшись, – как о туго натянутую проволоку, – о чей-то колючий взгляд. Надя обернулась. В стороне от компании, на лавке перед входом в барак сидели две девицы и насмешливо смотрели на Надю. На обеих были тельняшки и обтягивающие джинсы, схваченные широкими офицерскими ремнями. На шее у рыжей болтался чеканный амулет на толстой цепи – под стать суровым обитателям Эльсинора; у другой, светловолосой, – острый желтоватый зуб на шнурке (как выяснилось позже – акулий). Надя заприметила парочку еще при посадке в автобус: обе высоченные, длинноногие, с небрежно распущенными по спине волосами, они вальяжно расположились на заднем сиденье, всю дорогу ржали, жевали бутерброды с колбасой, никого не угощая и не участвуя в общем хоре. Кажется, рыжую звали Жанной, а блондинку – Сашей. Теперь они сидели плечо к плечу, одинаково закинув ногу на ногу, и курили одну сигарету на двоих. И глядя на них, становилось ясно, что это неслучайное двуединое пространство наглухо закрыто для посторонних, а посторонние здесь все, включая и ее, Надю, и даже уникальная, с трудом добытая форма не обеспечивает ей, Наде, никаких преимуществ перед двумя полосатыми отщепенками.
Рыжая медленно затянулась сигаретой и, глядя сквозь ресницы на Надю, негромко сказала подруге: «Посмотри, Сашка, сколько комсомольского задора в этой пампушке!» Саша взяла протянутую ей сигарету, прищурилась: «Председатель совета дружины… Прямо слышу ее призывный клич: айда, ребята, наши уже на перевале эдельвейсы рвут!» Обе засмеялись понимающе. Надя отвернулась, быстро одернула курточку и, выпав из общей беседы, начала бесконтрольно грызть ноготь на большом пальце.
Приехал колхозный начальник с красным лицом в голубых прожилках, пригнал машину соломенных тюфяков, началось расселение по баракам: мальчики – левое крыло, девочки – правое. Окон в бараке не было, грубо сколоченные нары тянулись вдоль глухих стен двумя сплошными ярусами, оставляя лишь в середине неширокий проход. Надя с Симой устроились рядышком, на «первом этаже», застелили тюфяки предусмотрительно привезенными из дома простынками и, обживая старательно свой убогий приют, не сразу заметили, что обе «полосатые» раскинули свои пожитки как раз напротив, через проход, в углу на втором ярусе. Только что свитое гнездо оказалось, таким образом, просматриваемым сверху недругами и, значит, незащищенным. «Не обращать на них внимания», – строго приказала себе гордая Надя, но глаз, не зная гордости, тревожно следил, как рыжая Жанна извлекает из рюкзака лакированный портрет поэта-хулигана с трубкой во рту, как обе девицы шумно прилаживают его в углу под потолком, как сидят потом, свесив две пары невозможно длинных ног в проход и любуясь через плечо своей работой, а полосатые их тельняшки отражаются в глянцевом портрете, так что кажется, что и сам Сережа Есенин переоделся в тельняшку и присоединился к их союзу. Другие девочки, которым достался второй ярус, осмотрительно раскатали свои тюфяки в некотором отдалении от эксцентричной парочки, оставляя нейтральную зону из щелястых досок.
Перед отбоем Надя оглядела длинные ряды нар, равномерно лежащие на них тела, тускло освещенные лампочками, и в голове бесстрастно прокрутился обломок фразы из какого-то аграрного телерепортажа: «…стойловое содержание скота в колхозах Ленинградской области…».
Надя заснула с тяжелым сердцем.
Но как же хотелось влиться в эту новую студенческую жизнь, добытую у судьбы в жесткой конкурсной борьбе, как же хотелось насладиться своим честно выстраданным избранничеством, вписаться в студенческое братство, стать его неотъемлемой частью и сердечно радоваться этому единению! И Надя вписывалась как могла, и, закидав положенные по норме две дюжины ящиков сырым картофелем, раздувала с однокурсниками костры у кромки колхозного поля, пела под гитару про пихты и дожди и пекла картошку на всю прожорливую компанию…
Симочка обычно покидала костровые сборища задолго до их окончания, предпочитая пригреться у круглой печки, отапливавшей барак, и, замотавшись в одеяло, следить за злоключениями Оливера Твиста при свете голой лампочки (любимая, слезно перечитываемая в течение всей жизни книжка). Видимо, по причине хрупкой конституции, Сима быстро утомлялась, часто мерзла, и, хотя никому не жаловалась, но, наблюдая, как выковыривает она из вязкой земли-кормилицы картофелину тонкими куриными лапками, как потом долго прицеливается, чтобы попасть с двух метров клубнем в тарный ящик – и обычно промахивается и стоит в замешательстве: то ли ликвидировать промашку, то ли плюнуть и выковыривать дальше, – наблюдая это полное внутренней борьбы действо, даже самое равнодушное сердце содрогнулось бы от жалости. Разумеется, бедная Симочка никогда не укладывалась в норму, и Надя, верный товарищ, полагавшая, что и здоровьем, и выносливостью природа наградила ее в ущерб кому-то ближнему, неизменно приходила Симе на помощь. Казалось, что и естественный, ежедневный обиход самой себя требовал от Симочки гораздо больших усилий, чем у обычных людей: она долго одевалась по утрам, долго завязывала каштановые хвостики над ушами, нечеловечески долго умывалась в общественной уличной умывалке, поеживаясь и прикладывая пальчики к прозрачным с голубизной векам, и, когда уже грузовик, плотно упакованный студентами, собирался отъехать на поле, выбегала из барака, втягивая птичью головку в плечи, устремлялась к машине, неловко перепрыгивая через лужи и взмахивая руками… И снова открывали борт, чтоб втащить Симочку в кузов, а она смущенно улыбалась, прикрывая рот ладошкой: «Я извиняюсь, конечно!» И когда наконец грузовик сердито трогал с места, так что все с повизгиванием и хохотком заваливались на сторону, Симочка случайно оказывалась на коленях самого симпатичного мальчика, да так там и оставалась.
Тандем полосатых, то бишь Саша со своей дылдой подругой, «коллективное слияние в общем экстазе» у костра, понятно, игнорировали. Жизнь вели обособленную, где-то шлялись после работы, были однажды замечены на шоссе голосующими (хотя отлучаться из лагеря без специального разрешения было категорически запрещено), видели их и в лесу за полем распивающими винцо в компании умника очкарика Яшки, который с первого взгляда производил впечатление очень послушного сына очень приличных родителей, но довольно быстро обнаружилось, что это еще тот мастер эпатажа, и от курса к курсу эта его способность развивалась и совершенствовалась. Возвращались полосатые поздно, когда барак уже мирно спал, натыкались впотьмах на выставленные на просушку сапоги, гремели ведрами и прочим подручным инвентарем и, нашарив, наконец, выключатель, врубали свет и кричали, нахалки, командным голосом: «Всем встать!» – хохоча при этом, как безумные. Шумно лезли на нары к своему чубастому покровителю с трубкой в зубах и еще долго возились, шуршали, хрустели, что-то роняли, шарили, шептались, хихикали, так что даже смирная Симочка не выдерживала и, закрывшись одеялом с головой, шипела: «У-у, собаки!» – а Надя стискивала зубы, подавляя острое желание запустить сапогом в их наглые морды, а любимого поэта Есенина раздолбать в щепки к чертовой матери.
Казалось, весь окружающий мир интересовал обеих только как предмет, над которым можно подшутить, позабавиться, подковырнуть носком ботинка, подцепить длинной палочкой, пощекотать нежное брюшко, пощупать мохнатую поросль кривых ножек, с любопытством заглянуть в выпученные стеклянные глазки, да и отбросить в кусты, не оборвав, правда, ни крылышек, ни лапок, а только доведя до испуга.
Во имя сохранения собственного душевного здоровья Надя теперь, издалека завидев парочку, как заяц «шмыгала в кусты». Это было утомительно, унизительно, держало в постоянном напряжении, а значит, в каком-то смысле – в зависимости от обеих.
Злорадное удовлетворение, граничащее с восторгом, весь отряд пережил, когда Серега Завалюк, взрослый уже «дядька с усами», отслуживший до института в армии, в ответ на очередную дерзкую выходку полосатых схватил Сашку, сгреб в охапку и, зажав между крепких колен, прямо на борозде отшлепал по заднице здоровенной ручищей. Свидетели экзекуции завороженно следили, как яростно извивалась Саша, пытаясь высвободиться, как, пронзительно взвизгнув, извернулась по-кошачьи, вцепилась зубами в руку насильника и вырвалась наконец – лохматая, дикая, с раздувающимися ноздрями и пылающим лицом. Несколько секунд они молча смотрели друг на друга исподлобья, как два крупных зверя, которые сейчас будут биться насмерть. Народ затаил дыхание. Саша медленно выпрямилась, вскинула голову и ледяным голосом сказала, глядя Сереге в глаза, что рукоприкладство-де, любезный, есть явный признак мужского бессилия, – и, окинув его узким оценивающим взглядом, чуть задержавшись на нижней части тела, добавила ядовито: «Мои искренние соболезнования». Бедняга удушливо покраснел – на бычьей шее и на лбу вздулись жилы, – рыча, бросился на оскорбительницу и, наверное, порвал бы ее на куски, если б его не схватили за руки трое ребят: «Да брось ты, Серега, нашел с кем…» Сашка крепко поддала носком сапога почти заполненный честный Серегин ящик, так что он перевернулся, и прямая, высокая, не спеша, направилась к своей борозде. Провожая Сашу долгим мужским взглядом, молодцеватый колхозный бригадир прищелкнул языком: «Эх, вы…бать бы ее хорошенько!» Сергей же, играя желваками, процедил сквозь зубы: «Рассчитаюсь с ней, сукой!» И выполнил обещание, рассчитался-таки, правда, не сразу, а через год, когда Сашу пропесочивали на комсомольском собрании факультета за крайний индивидуализм и антиобщественное поведение, а он, Сергей Завалюк, секретарь курса, держал тогда речь и выступил за исключение Александры Камиловой не только из комсомола, но и из института. Саша действительно чуть не вылетела из института, спасло только то, что она хорошо училась, а Жанна к тому времени уже забрала документы, решив, что будущая профессия ее не греет. Что же до комсомола, то с ним Александра рассчиталась сама – просто перестала платить взносы, а неплательщик, согласно уставу, автоматически выбывал из стройных рядов молодых борцов за коммунистическое будущее.
Холода той осенью наступили необычно рано. Ночью случались заморозки, днем эстафету подхватывали дожди. Солнце, истощившись, не радовало даже слабыми попытками пробиться сквозь сумрачные облака. Колхозные начальники нервничали, стращали: кровь из носу, а урожай должен быть убран до холодов, а ежели маменькины детки не успеют до холодов, то будут по снегу ползать на четвереньках – вплоть до последнего клубня! Обещание выполнили: срок пребывания студентов продлили, дневную норму увеличили, выходной упразднили.
Безуютные, раскисшие гектары российских полей растекались вокруг мертвым морем, а тонкая полоска леса в конце борозды – где-то там, у горизонта, – словно туманный островок земной тверди, смутно обещала спасение и защиту. «Пробороздил свою полосу – и гуляй Вася!» – подбадривал бригадир. Но как-то не гулялось. Костров по вечерам больше не жгли, танцев под хрипловатый магнитофон не устраивали, в сокровенную рощицу за бараком, где густогривые ивы полоскались в тихой речушке, тоже не потягивало. Возвращались после работы в стылый барак, растапливали печь, жались к огню, сушились – тепла хотелось больше, чем пищи, больше, чем любви и дружбы. Нет, наверное, все-таки не больше, чем любви. За ночь печка остывала, так и не успев прогреть барак, – спали одетыми. По утрам, после команды «подъем!» надо было всунуть ноги в непросохшие сапоги, вытолкать самого себя, любимого, на улицу, подтащить к умывальникам, стоящим в ряд, не смущаясь разницей полов, – в то время как каждая клетка тела выла, содрогалась, умоляла о защите, требовала законного уважения и заботы. Особенно страдали девочки: ничто не было приспособлено для их деликатных гигиенических нужд. Сам факт существования таких прискорбных нужд как бы отрицался по всеобщему умолчанию, и девочки скорее согласились бы умереть, чем сознаться в постыдной биологической тайне и связанных с ней неудобствах.
Народец подскис. Студенты подобрались в основном питерские, после школьной скамьи, домашние ухоженные дети, к грубостям и тяготам жизни, обрушившимся на них, абсолютно не готовые. Два перезрелых доцента, вынужденных курировать «новобранцев» и держать их в узде, подвыпустили вожжи – отчасти от сочувствия к ребятишкам, отчасти от отвращения к навязанной им роли надсмотрщиков. Теперь никто не загонял студентов в бараки перед отбоем, не отлавливал отбившихся овечек «по кустам» с фонариком, не отчитывал за недовыполненную норму. Полагая себя заложниками чужой равнодушной воли, и студенты, и преподаватели переживали некую окопную солидарность, уравнивавшую их друг с другом, да и в облике тех и других стало проступать общее выражение запущенности и беспризорности.
Кончался сентябрь. Подернутая желтой грустью природа уже грезила покоем зимних сновидений. Одним субботним утром, когда из-за проливного дождя отложили выезд на поле, Надя, энтузиазм которой начал давать катастрофическую течь, помчалась на центральную колхозную усадьбу, чтобы позвонить домой и услышать наконец мамин голос. После двухчасовых попыток выйти на линию связи с городом телефонистка безнадежно махнула рукой, захлопнула окошко и ушла обедать. Выйдя на деревянное крыльцо почтового отделения и пытаясь подавить подступивший к горлу комок, Надя вдруг увидела прямо перед собой красный «Икарус» с распахнутой дверцей. Автобус шел до города. «Домой!» – громко стукнуло сердце. Прочь из этого дурного, гадкого безлюбовного мира, где никто не скажет доброго слова, не погладит по голове, не поцелует на ночь, не положит на лоб ласковую руку, прочь от этих чужих навязанных людей, с которыми она должна жить, есть, спать на грязных нарах и которым до нее, Нади Марковой, нет никакого дела! Домой! «Подождите!» – закричала Надя, взмахивая руками, и с разбегу вскочила на подножку. Дверь за ней захлопнулась, автобус тронулся.
Едва ли, узнав о побеге дочери, Зинаида Михайловна положила бы «ласковую руку» на воспаленный Надин лоб. Женщина строгая и дисциплинированная, она, скорее всего, отправила бы взбунтовавшееся дитя обратно ближайшим рейсовым автобусом, а потом не спала бы полночи, капала валерианку в стопочку да молила Бога, чтоб никто из начальства про Надино дезертирство не прознал, а то ведь выпрут из института в два счета, характеристику испортят, стыдобища… беда! Что ж ты, Надя, делаешь?.. Да и отец, верно, покачал бы головой неодобрительно, как делал всегда, когда Надя приходила домой после тренировки заплаканная, так и не дотянув нескольких секунд до ожидаемого результата, постучал бы ребром ладони по столу: «А ты через не могу, Надька!»
«Икарус», подпрыгнув в последний раз на грунтовой дороге, свернул на шоссе. Дождь кончился. Солнце, вспоров раскаленным резцом зазевавшиеся облака, рванулось жадно наружу, осветило внезапным счастьем сосновый бор и тут же погасло.
– Девочка, тебе до города? – спросила кондукторша, наклоняясь к Наде.
– Мне?.. Нет… Сейчас остановите…
Доплетясь пешком до лагеря, Надя обнаружила там странную тишину. Барак был пуст. Подняв глаза, она увидела полосатые отблески на лакированном портрете Есенина и только потом разглядела Сашу Камилову. Та лежала на своем втором ярусе, закинув ногу на ногу, грызла сухарь и читала «Красное и черное» Стендаля.
– А где все? – растерянно спросила Надя.
– Народ в поле, где ему еще быть, – ответила Саша, не отрываясь от книжки.
Надя опустилась на табуретку у входа и поняла, что сейчас разрыдается на глазах у этой стервы.
– Я в лавку ходила за сухарями, вернулась – никого нет, – донесся до нее Сашин голос. – Видимо, всех на поле увезли… Дождь-то кончился. – Саша теперь сидела на нарах, смотрела из угла на Надю и вполне по-человечески улыбалась.
«Смотри-ка, снизошла до нас, смертных», – подумала Надя, а вслух сказала:
– И что ж теперь делать?
– А ничего, – беспечно откликнулась Саша, – отдыхать!
– Влетит нам, – покачала головой Надя.
– Ерунда! Скорей всего даже и не заметят… Не дрейфь, белка!
И Надя вдруг засмеялась и неожиданно для себя предложила:
– Может, чаю попьем… У меня кипятильник есть.
– А запросто! – воскликнула Саша и легко, бесшумно спрыгнула с нар.
«Гимнастка», – зорко отметила про себя Надя.
Они растопили печку, заварили чай в пол-литровой банке, раскинули салфетку на нарах. Осмелев, Надя задала вопрос, который давно ее занимал:
– Вы давно с Жанной знакомы?
– Всю жизнь. Ну, если быть точной – с первого класса.
Эта пылкая детская дружба – со слезными разлуками после уроков, восторженными встречами по утрам в школьном дворе и бесконечными телефонными звонками друг другу в промежутке – вызывала снисходительную иронию взрослых. Хотя обе девочки учились в одном классе, им так и не удалось посидеть за одной партой: учительница, пожилая женщина, профессионально ненавидевшая детей, не одобряла этот союз, считая его чем-то вроде мезальянса. Рыженькая спокойная Жанна выказывала видимое послушание и прилежность, в то время как Саша могла в середине урока встать из-за парты и выйти из класса, рассеянно поковыривая в носу. Учительница, у которой сдавали изношенные нервы, кричала вслед, дробно стуча указкой: «Куда, Камилова? Стоять!» Саша нехотя подчинялась, насупленно смотрела исподлобья, не понимая, чего хочет от нее эта костлявая старуха со злющими глазами и пучком седых волос, из которого вылезали в разные стороны шпильки. Остаток урока Саша проводила в углу, позволяя классу разглядывать свою ссутулившуюся спину и худую голую шею и только изредка поворачивая голову, чтобы поймать Жаннин сочувствующий взгляд. Родители Жанны в душе считали, что Саша плохо влияет на их единственную дочь; родители Саши тоже выражали недовольство, хотя бы потому, что уж больно много места и времени занимает эта необузданная дружба. Однако в позиции последних обнаруживалось одно уязвимое место: Жанна Соболева училась на «отлично», а Саша Камилова решительно не вписывалась в учебный процесс, и классическая фраза, в которой «мама мыла раму» (без надежды когда-нибудь ее домыть), в Сашиной тетрадке по чистописанию обычно срывалась с середины и кувырком летела со строки вниз – вместе с рамой, маминой тряпкой и ведром, – а заканчивалась откровенными «каляками-баляками» с жирными воинствующими кляксами.
Летом, когда детей развозили по пригородным дачам, девочки, вместо того чтобы бегать с ребятишками на речку и запасаться на зиму дефицитным для Питера ультрафиолетом, часами выцарапывали друг другу страстные письма и украдкой поджидали почтальона у калитки.
Когда подруги доросли до четвертого класса, Соболевы получили долгожданную отдельную квартиру в дальних новостройках – Жанну перевели в другую школу. Но ни расстояние, ни родительские запреты не помешали обеим совершать рисковые партизанские вылазки, чтобы увидеться друг с другом на несколько минут, а потом трястись в автобусе через весь город обратно домой в ожидании разоблачения. Года через полтора обман раскрылся, родители проявили поразительное единодушие: обе девочки были выпороты папиными офицерскими ремнями. Но уже через несколько дней Саша поджидала Жанну в скверике, затерявшемся среди блочных домов, и, обливаясь слезами, они поклялись друг другу в вечной дружбе: ничто не может их разлучить, вот вырастут они и уже никогда, никогда не будут расставаться!.. Что там Герцен и Огарев на Воробьевых горах!
– …С первого класса, надо же, – c уважением сказала Надя. – И в один институт поступили… Почему именно в наш?
– А нам без разницы было, лишь бы вместе, – сказала Саша, прихлебывая чай. – Сухари бери, они с маком.
Так уж получилось, что большинство Надиных подруг были одновременно и ее соперницами по команде. Как только включался секундомер, дружба заканчивалась. Все помыслы, все душевные усилия сосредотачивались на прямоугольнике голубой воды. Изо дня в день: утренняя тренировка, школа, вечерняя тренировка, ужин, уроки, спать, утренняя тренировка… Ни на что другое не оставалось места. И теперь это самое место, которого не было, вдруг обнаружило себя и беспокойно зашевелилось.
– Покурим? – предложила Саша, когда с чаепитием было покончено.
– Я не курю, – сказала Надя.
– И не пробовала?
– Нет, ни разу.
Саша пожала плечами, вышла в предбанник и, присев на лавку, закурила. Предбанник был тем хорош, что в нем имелось окно в какой-никакой, а мир, и, сидя на лавке, можно было этот мир наблюдать, оставаясь недосягаемым для ветра и дождя, – вот хоть ту же раздолбанную грузовиками дорогу, уходящую в поля, да несколько старых тополей на повороте. Надя пристроилась рядом с Сашей.
– Дай затянуться.
Саша протянула ей сигарету:
– Только не говори потом, что я тебя совратила.
Надя неловко взяла дымящуюся сигарету, поднесла к лицу, глядя на нее, как на неопознанное насекомое: опасно-неопасно. Голубоватая струйка дыма достигла ее ноздрей, она фыркнула, сморщилась, замотала головой:
– Нет, не буду…
– Как угодно.
– Твои родители знают, что ты куришь?
– Если родители все будут знать про детей, то очень скоро состарятся.
Обе засмеялись.
– Вот твои все про тебя знают?
– Ну-у… Думаю, что да. – Ответ был неверный. Например, Надя до сих пор не сказала матери, что ее выкинули из сборной по плаванию: духу не хватило признаться, что не оправдала высоких родительских ожиданий. Рассыпалась цель, рухнула мечта, составлявшая содержание всей жизни.
Все кончилось неожиданно и жутко просто. После очередного заплыва тренер – можно сказать, вторая мать – взглянула на секундомер и буднично вынесла Наде смертный приговор: «Неперспективна». И перестала обращать на нее внимание. При воспоминании об этом у Нади начинало больно ныть под ребрами.
Снова заморосил дождь, лужа перед бараком подернулась рябью.
Саша поднялась, вышвырнула окурок сквозь раскрытую дверь на улицу, встала в проеме, скрестив на груди руки и расставив широко ноги в высоких сапогах. Ее силуэт отчего-то напомнил Наде фигуру Гулливера на аллее в ЦПКиО и то детское ощущение прижатости к земле, когда она, как настоящий лилипут, проходила между ног гиганта.
– О, кажется, наши возвращаются, – встрепенулась Саша и, обернувшись к Наде, вежливо наклонив голову, сказала: – Спасибо за чай. И за приятную беседу.
– Тебе тоже, – сдержанно ответила Надя, вставая.
Аудиенция окончена.
Как и предполагалось, никто не заметил их отсутствия на поле – не до того было. Подмоченные дождем студенты выглядели сумрачно. Выяснилось, что отряд проторчал на поле полтора часа без дела, картофель собирать было не во что: не подвезли тару. Оба доцента в одинаково сдвинутых на затылок шляпах остервенело ругались с колхозным начальством, не стесняясь присутствующих студентов. Нехороший, злобный огонек в их глазах горел теперь как неугасимая лампада, в которую заботливо подливают каждый день масла. В этот момент к бараку подкатили синие «Жигули», и очень кстати, как рояль в кустах, возник перед толпой чистенький, ухоженный, гладко выбритый мужик во франтоватой кожаной куртке – представитель от института, ответственный за связь с подшефным колхозом. Не зря приехал: в ректорат поступил «сигнал» (а по-простому, «телега») от группы родителей, недовольных условиями, в которых содержатся их дети. Выходило, что колхоз сильно смахивает на исправительно-трудовую колонию. Антисанитария, плохое питание, отсутствие элементарных удобств, страшно сказать, за месяц студентов ни разу в баню не свозили. К тому же сроки так называемой трудовой практики были произвольно удлинены в ущерб учебному процессу. В общем, скандал намечался.
Через час к бараку подогнали грузовик с надписью «Люди» на заднем борту – тот самый, что обычно отвозил студентов на поле. Водитель, поймав во дворе первого попавшегося студента, хмуро сказал: «Давай, парень, свистай всех ваших, в баню поедем, а то, говорят, завшивели тут. И по-быстрому, суббота сегодня».
После соскребания наросшей месячной коры под ней обнаружилось молодое здоровое тело с гладкой кожей и горячей кровью, жаждавшее праздника жизни. В поселке контрабандно отоварились плодово-ягодным крепленым вином, в народе известном как «плодово-выгодное», подсыревшим печеньем, килькой в томате и сигаретами «Шипка» без фильтра. Водитель поторапливал нетерпеливо – судя по торчавшей из кармана брюк поллитровке, у него был свой резон спешить – и с вышибающим душу ветерком домчал распаренных, повеселевших студяг до барака.
Было уже совсем темно и довольно поздно, когда началось осторожное движение из левого крыла в правое. Мальчики стайками просачивались в девичью половину. Девочки, чистенькие, с промытыми волосами и блестящими глазками (в бане шустрые девочки, не веря своему счастью, успели даже простирнуть нижнее бельишко в шайках), бойко организовали стол на чемоданчике, водрузив его на нарах, под густой тенью от верхнего яруса. Пришлось разуться и сесть вокруг, поджав ноги по-турецки. Кружек на всех не хватало, делили на двоих, что сближало. Более скромные девочки чинно пили чай в сторонке, но и их нравственное чувство не устояло, соблазненное всеобщим весельем: робко подсели к компании, устроившись в заднем ряду. Появление очередной партии мальчиков вызвало новую волну оживления, пришлось сплотиться, теснее прижаться друг к другу. Открыли еще бутылку. Появилась гитара. Кто-то предложил погасить верхний свет (как будто был еще и нижний), ограничились тем, что выкрутили одну из лампочек. Симочка осторожно обжималась с самым симпатичным мальчиком – у него был приятный прибалтийский акцент, и его звали Валдисом. Они пили из одной кружки, голова кружилась от незнакомого счастья, и Симочка тихонько хихикала, прижимая ладошку ко рту. Надя, слегка охрипшая, пела про свечи, а потом предложила вскипятить чаю на всех. Чаю никто не хотел. Бутылки с плодово-выгодным материализовались из воздуха одна за другой. Очкарик Яшка, ища глазами полосатых подружек, нараспев декламировал черные стишки: «Я спросил электрика Петрова: для чего тебе на шее провод? Ничего Петров мне не сказал, только тихо ботами качал». В проходе между нарами спонтанно начались танцы.
Разрядка шла по полной программе.
Распустив пушистые гривы по спине, Саша с Жанной в поисках праздника жизни двигались совсем в другом направлении и случайно – или нет – забрели в кухню при пищеблоке, где скучающие интеллигентные доценты коротали очередной вечер за очередной бутылкой водки, изливая друг другу скопившуюся злую досаду. Разговор их уже достиг той критической точки, когда так желанно присутствие женщин – да просто чтоб разрядить атмосферу и оживить уставшие мужские нервы. Увидев на пороге скульптурные изваяния двух статных девиц в тельняшках, стоящих плечо к плечу, мужчины непроизвольно приподнялись. Обоим было под сорок и при внешнем различии в них обнаруживалось внутреннее сходство, может быть, оттого что оба были холосты, одиноки, бездетны, имели склонность к долгим философским беседам и трепетно оберегали свои дурные привычки от чьих бы то ни было посягательств. Нарушив «уставные отношения», доценты предложили студенткам разделить компанию. Николай Николаевич, по прозвищу Ник-Ник, у которого никогда не стиралось меланхолическое выражение с чуть тронутого оспинами лица, извлек предусмотрительно заначенную на утро бутылку сухого. Владимир Александрович, вальяжный, крупный, похожий на морского котика, разрезал красное яблоко на две части и галантно протянул половинки девушкам. Девицы глотнули вина, доценты опрокинули водочки, приосанились, подраспушились и продолжили прерванную «умную» беседу про иллюзии как порождение человеческой слабости. В глазах студенток появились искры интереса и, хотя им отводилось, по замыслу, место пассивных слушателей, они через несколько минут неожиданно бойко «въехали» во взрослую дискуссию мэтров. Реальность мира – это вообще иллюзия, заявили девицы, на самом деле мир – это сонмище пульсирующих идей, существующих сами по себе; а человек просто подхватывает вибрацию, и только в его сознании она приобретает конкретную форму, допустим, красного треугольника или зеленого круга, – говорили девицы, ловко перенимая инициативу друг у друга, – и то, что один видит как красный треугольник, другой воспринимает как зеленый круг, но обозначаем мы это одним и тем же условным понятием – дерево…
Возникла небольшая пауза.
– Барышни субъективным идеализмом интересуются? – спросил, покашляв, Ник-Ник.
Нет, ответили, никакими «измами» они не интересуются, а предпочитают познавать мир своим умом, исходя из собственных ощущений.
Дуэт был сработан крепко.
Владимир Александрович уронил надкушенный огурец, наклонился, подобрал огрызок с пола и, не найдя куда его выбросить, сунул в консервную банку с окурками.
– Позвольте поинтересоваться, сколько юным философиням лет?
– Семнадцать.
– Странно, – сказал Ник-Ник, не глядя на барышень, а обращаясь исключительно к своему напарнику, – обычно женщины не интересуются миром как целостной системой.
– Значит, мы не обычные женщины, – парировали девицы и засмеялись заразительно.
– Нет, ты посмотри на этих юных нахалок! – воскликнул Владимир Александрович, опять же говоря о девушках в третьем лице, словно их тут и не было. (Будь Саша и Жанна постарше и поопытней, они, конечно же, угадали бы в поведении обоих трогательную мужскую застенчивость, наспех спрятавшуюся за видимой пренебрежительностью.)
Саша обняла коленку, слегка откинулась назад и, склонив к плечу голову, посмотрела на преподавателя:
– Так что если бы, к примеру, вы, Владимир Александрович, смогли взглянуть на себя моими глазами, то нашли бы, что вы – это вовсе не вы, а нечто лохмато-бесформенное…
– Ну хоть симпатичное? – улыбаясь, спросил Владимир Александрович и немного покраснел.
– Пожалуй, – уклончиво ответила Саша и тоже порозовела.
Все засмеялись, только Ник-Ник горестно покачал головой, глядя в пространство.
– Глядя на вас, кажется, что мир имеет исключительно горький вкус, – поддела его Жанна и сочно откусила от яблока.
– А, по-вашему, он какой – сладкий?.. Ах да, у барышень теория субъективного восприятия… Что одним – горько, другим – сладко…
– Тогда как же мы, люди, можем договариваться друг с другом, согласно вашей идее? – спросил слегка захмелевший Владимир, сохраняя добродушно-ироничный тон.
– А мы и не можем! – весело ответили девицы.
– Смотри, – сказал Ник-Ник, обращаясь к коллеге, – у них еще нет сеточки в глазах.
– Какой сеточки? – не поняла Александра.
– Сеточка, детка, – это когда… а!.. – махнул он рукой. – Вырастешь, узнаешь.
Владимир Александрович мягко тронул сидевшую рядом Сашу за плечо, слегка развернул к себе, приблизил лицо, словно бы хотел убедиться, что сеточки и вправду нет. Саша увидела совсем близко его хмельные ласковые глаза, мягкий красивый рот… В это лицо было до жути приятно смотреть.
– Сеточки точно нет, – подтвердил он тихо, не отпуская ее взгляда.
Горячая мужская ладонь прожигала плечо. Саша опустила ресницы, качнулась в сторону, освобождаясь от наваждения, и неловко засмеялась.
Разошлись часам к двум ночи.
– Эх, был бы я лет на десять моложе, – вздохнул Владимир Александрович, глядя вслед уходящим девушкам.
Саша украдкой обернулась, прежде чем закрыть за собой дверь.
– Наливай, Ник, – махнул рукой Владимир, ощущая подзабытую душевную взволнованность.
– Сеточки нет, понимаешь, о чем я? – подперев рукой щеку, горестно бубнил Ник, словно разговаривая с самим собой.
Подчавкивая сапогами в стылой жиже, Жанна отыскала в темноте Сашкину руку – устойчивости в ногах не было.
– Старперы, – хихикнула она, припадая к подруге.
Саша, настроенная романтически, пропустила ее слова мимо ушей и вдруг громко воскликнула: «Смотри, какое небо!»
– «Соня, ты посмотри, какая ночь», – передразнила Жанна и подняла голову.
Небо, впервые за много дней очистившееся от облаков, сияло россыпью ярких осенних звезд.
– Как ты думаешь, сеточка в глазах что значит? – спросила Саша после паузы.
Жанна, запрокинув голову, завороженно вглядывалась в ночное небо.
– Это когда звездное небо над головой означает всего лишь безоблачную погоду – и ничего больше.
Эта «сеточка» крепко обвилась вокруг памяти, и много лет спустя Александра Камилова беспокойно вопрошала Надю Маркову, приближая к ней лицо и снимая очки: «Слушай, белочка, у меня не появилась сеточка в глазах?» – «Нет, дорогая, только под глазами», – честно отвечала Надежда Павловна.
На следующее утро обнаружились печальные последствия загульной «банной» ночи. Часть «бойцов» полегла с высокой температурой после лихой поездки из бани в открытом грузовике; другие – с посеревшими лицами корчились в спазмах за бараком, умирая от позора. Чувство похмельного физиологического страдания, большинству доселе незнакомое, тесно переплеталось с ощущением греховности, словно у тела есть собственная взыскующая совесть.
Доценты, заросшие щетиной, с мутными глазами, орали на студентов, пытаясь вытащить их на поле: угрозы об исключении из института слегка дергали по нервам, но сильного впечатления не производили. Отряд был болен и морально разложен. Ночной загул никого не сблизил, а разобщил еще больше. Самый симпатичный мальчик, белокурый Валдис, не проявлял к Симе ни малейшего внимания. Надя потеряла голос и теперь говорила шепотом. Очкарик Яшка разбил свои окуляры и передвигался на ощупь, требуя собаку-поводыря. Обстановка накалилась еще больше, когда Люду Короткову, улыбчивую большеротую девочку, увезли на «скорой» в местную больницу с сотрясением мозга и сломанной челюстью. Ночью она упала со второго яруса нар: бедняжке приснилось, что она дома, на своей девичьей тахте, и, чтобы встать, нужно только спустить ножки и сунуть их в тапочки с помпонами.
Даже смешливые «полосатые», Жанна с Сашей, попритихли. В есенинском углу, судя по всему, тоже развивался драматический сюжет. Жанна теперь по вечерам делала самостоятельные «вылазки» из барака, исчезая надолго. Саша лежала на нарах, свернувшись клубком, и читала своего Стендаля или сидела подолгу в предбаннике, накинув ватник на плечи и глядя в темное пустое окно. Жанна возвращалась поздно, тихонько пробиралась на нары, и уже ни возни, ни смеха, ни перешептывания – ни звука не доносилось оттуда, только напряженная тишина. Все уже знали, что у Жанны роман с Сергеем, тем суровым парнем с тяжелым взглядом, который публично отшлепал Сашку на картофельном поле. Однажды Жанна вернулось под утро, и Саша, хмуро взглянув на нее исподлобья, увидела шальные глаза, припухшие губы, яркий румянец на щеках. «А это что?» – спросила, коснувшись пальцем багрового следа на шее. «А вот то!» – с вызовом сказала Жанна и откинула назад рыжую голову, обнажив шею.
На следующий день Жанна заболела. Саша схватила попутку и поехала в поселок за аспирином. А когда вернулась, ей сказали, что Жанну Соболеву отвезли в город.
– Кто отвез? – спросила Саша, обращаясь к Наде.
– Не знаю… – замотала головой Надя.
– Так ее же Сережа Завалюк увез, – объяснила Симочка и, перехватив укоризненный Надин взгляд, прижала пальцы к губам. – Ой, я что-то не то сказала?
Саша не повела бровью. Развернулась, вспрыгнула на нары. Жанниных вещей не было. На одиноком Сашином тюфяке, под портретом Есенина лежала записка: «Прости».
Надя посмотрела на ссутулившуюся Сашкину спину и почувствовала пронзительную, до слез, жалость – и к этой чужой заносчивой девочке, потерявшей драгоценную подругу; и к влюбленной, отвергнутой Симочке, молча переживавшей свою отвергнутость и тихонько поскуливавшей во сне; и к себе самой, никому не нужной, никем не любимой, «неперспективной»…
Почему так?
* * *
Московский вокзал в желтых огнях, людская толчея, пар изо рта, сладко-тревожный запах угля, перрон, с которого под звуки «Гимна Великому городу» отправится через несколько минут московский поезд.
– Ну, Сашка, давай на посошок, – говорит Надя, доставая из сумочки шкалик коньяка.
Мы делаем по глотку, Надя ломает на кусочки плитку шоколада, не снимая фольги. Льдистый осколок горячо и сладко тает во рту.
– Не знаю ничего вкуснее шоколада на морозе, – говорю я.
– На, возьми с собой. – Надя протягивает мне плитку «Золотого якоря». – Тебе завтра с утра понадобятся силы.
Завтра предстоит встретиться с режиссером, уточнить детали по сценарию и подписать договор со студией. Это официальная цель моей поездки. Но есть еще другая, тайная, личная… Именно эту неофициальную сторону имеет в виду Надежда, когда спрашивает меня, пытливо глядя в глаза:
– Ты ведь приняла решение, правда?
– Да.
– Вот и следуй ему. Разорви, наконец, эти путы. И возвращайся свободной.
Диктор объявляет, что до отправления «Красной стрелы» остается одна минута. Надя стягивает перчатки, обнимает меня.
– Не забудь в нужный момент надеть бронежилет.
«Бронежилет» следовало всегда иметь под рукой и мысленно надевать, когда необходимо защищаться от проникающего потока чужой нехорошей энергии, чтобы стать неуязвимой.
Я прижимаюсь к Надиной прохладной щеке:
– Держи за меня кулачок, белочка.
– И кулачок буду держать, и палец в чернильнице! – говорит она, подталкивая меня к вагонной двери. – Ну, с Богом…
И поезд трогается.
Приезжая в столицу, я обычно останавливалась у Юры, старинного друга, мастера умирающего искусства бесед «о высоком», воспитавшего в тихом Бармалеевом переулке, где раньше жил, плеяду кухонных философов. Его называли Учитель. Нас с ним связывала – даже не дружба – некая духовная солидарность и нежная привязанность.
– Сашка! – воскликнул он, встретив меня на пороге. – Как хорошо, что приехала к больному одинокому старику.
На «старика» он, конечно, не тянул: спина была по-прежнему прямой, голова горделиво посаженной, мускулистое тело сохранило природную плавность линий – как у индийского бога. И только в глазах припряталась мутная, запущенная тоска.
Мы пили кофе в его уютной холостяцкой кухне. Вместе с шумом Садового кольца сиреневый зимний рассвет пробивался сквозь петли лиан, плотно обнимавших широкое окно. На подоконнике подрастали в ящике ранняя петрушка и зеленый лук. Квартира напоминала запущенный буйный зимний сад. Юра неохотно собирался на работу, размышляя вслух, бриться или не бриться.
– Брошу эту лямку к черту. На пенсию хочу. Сейчас можно досрочно, говорят.
Когда бармалеевское сообщество распалось, закончилась и просветительская миссия Юры. Растворилась в туманной дали за спиной «эпоха застоя». Щекотавшее нервы слово «нелегально» исчезло из обихода – нелегальным осталось разве что производство подпольной водки. Разверзлись врата в царствие свободы, и миллионы граждан с проснувшимся самосознанием повалили туда, по пути выдирая с мясом телефонные трубки из автоматов и переворачивая урны на улицах. В новую систему Юра, понятно, не вписался, как не вписывался ни в одну из предшествующих. «Помыслить» вслух было не с кем, сбыть накопленный духовный капитал – некуда. Учитель остался не у дел.
– В сущности, необходимость труда – это трагедия человека, – сказал он, закидывая в рот таблетку антидепрессанта и запивая водой из-под крана. Вытащил из пачки полувысыпавшуюся сигарету «Прима», затолкал ее в короткий самодельный мундштук, энергично оторвал пустой бумажный кончик. С удовольствием затянулся и продолжил, откинувшись на спинку стула: – Труд предполагает постоянное насилие над собой как над личностью. Мало кто задумывался о трагической сущности труда…
– Отчего же, я думаю о трагической сущности труда ежедневно, – сказала я. – Как проснусь утром, так начинаю думать. Обломов так и остался моим любимым литературным героем.
Если бы, не дай бог, пришлось подавать о себе объявление в газету, в раздел «знакомства», то оно бы выглядело примерно так:
«Стосемидясятисантиметровая особь женского пола с дурными привычками и врожденным отвращением ко всякого рода деятельности не возражает встретиться с себе подобными для занимательных бесед и совместного свободного парения в теплое время года».
Страшно вспомнить, сколько усилий было потрачено на борьбу с порочной ленью. С какой скрупулезностью записывался в толстую коленкоровую тетрадь подробный распорядок дня, до отказа наполненного полезной деятельностью! Как ласкала взор графа «Ежедневные физические упражнения», гибко сворачиваясь в позу «лотоса» и свободно растягиваясь в шпагате. Пункт «Прогулки на св. воздухе» излучал румяное здоровье, не подточенное никотином и бессонными ночами. Сквозь строку «Работа» проступал строгий графический профиль, с утра сосредоточенно склонившийся над исписанным листом. В разделе «Питание» тарелка макарон с тушеным мясом в сметанном соусе неукоснительно отодвигалась в сторону, уступая место кусочку постной телятины, обложенной листиками салата. В постскриптуме «Прочее» имелось еще несколько положений вроде: «гладить белье сразу после стирки» и «не отвечать на телефонные звонки М.». Некоторое время все шло неплохо: закусив удила, я выполняла предъявленные к себе требования пункт за пунктом. Примером были миллионы тружеников, которые по утрам заполняли вагоны метро без единого жалобного стона. Но потом допускалась вольность. Например, слыша, как истерически надрывается междугородный телефон и зная наверняка, что звонит именно М., я хватала трубку и жадно вслушивалась в его голос. Нарушение одного пункта программы влекло за собой лавинообразный крах всей системы. А когда я спохватывалась и вспоминала про заветную тетрадь, то все мои благие намерения, аккуратно оформленные в виде граф, столбцов, пунктов и подпунктиков, хохотали мне в лицо, кривлялись и высовывали длинный язык в отсветах адского пламени. «Где ж твоя сила воли, Александра?» – вопрошал меня внутренний голос. «Сила есть, воли нету», – понуро отвечала я. И чтобы окончательно не подорвать зыбкое чувство самоуважения, приходилось пускать себя на самотек, пока тот же голос внутри, но уже гневный, требовательный, не скажет снова: «Так жить нельзя!»
В отличие от меня, Юра не пытался с собой бороться. Как древнекитайские даосы, он предпочитал следовать естественному ходу вещей, не допускающему насилия над природой человека. «Потребность в деятельности, – говорил Учитель, – должна быть органичной, спонтанной, ни в коем случае не принудительной. Праздность, которую ошибочно называют ленью, есть необходимое и продуктивное состояние для развития человеческого духа. Именно в праздности вещи открывают человеку свою истинную суть».
Эту тему мы развивали долго и с удовольствием, пока Юра не спохватился:
– Черт, я должен был быть на работе два часа назад! Вечером договорим, – сказал он, натягивая потертую кожаную куртку на меху.
– Понимаешь, у меня сегодня сложный день. Не знаю, когда вернусь.
– Не до ночи же ты будешь на студии сидеть?
– После студии у меня еще одна важная встреча, – замялась я.
Он нахохлился.
– На, возьми ключи, – сказал, не глядя на меня.
И уже в дверях добавил: «Ты все-таки постарайся пораньше. Поговорить очень хочется».
На студии мне сунули несколько экземпляров договора, указали галочками, где надо расписаться, и я расписалась, не особо вникая в детали. Чтение официальных документов – дело замысловатое, далеко не каждому человеческому уму доступное, тут надо иметь особые изгибы в коре головного мозга. К тому же атмосфера любого учреждения с унизительной повторяемостью внушает мне робость и наводит на мысль, что мир без меня полон, а мое существование в нем – непредусмотренная, мешающая случайность. Однако вести себя следует так, словно здесь тебя все давно ждали, только не догадывались об этом. Люди, хорошо ко мне относящиеся, время от времени объясняли, как надо открывать ногой дверь любого присутствия, но подозреваю, что сами они никогда этого не делали. Кажется, не устояв от соблазна, я тоже несколько раз давала подобные советы.
Сумма гонорара впечатляла. Мой шеф, руководитель проекта, в мастерской которого я обучалась ремеслу сценариста документального кино, по-отечески обнял меня за плечо:
– Ну, Камилова, поздравляю. Не зря я с тобой мучился: Ежи выбрал именно твой сценарий, – сказал он с легким нажимом, то ли желая сделать мне приятное, то ли намекая, что в этой победе есть доля и его участия, и, стало быть, моя судьба ему не безразлична. – Будем делать кино с прицелом на фестиваль.
Он был добрый, мягкий человек – «Папа Рома» – и, слава богу, ничему не учил своих учеников. (Да и можно ли кого-то чему-то научить? Этот глагол, свернувшись в кольцо по-змеиному, кусает свой хвост, то бишь существует только с возвратной частицей «ся».) Но иногда после читки вслух ученического опуса шеф добродушно посмеивался, глядя на взволнованного автора: «Ну и? Про что пишем, дорогуша?» Сам он параллельно со сценариями писал вполне конкретную вещь: книгу под названием «Я и мои женщины». Там было несколько частей: «Мои жены», «Чужие жены», «Любовницы», а далее следовали главы – «Марианна», «Люся», «Магда Казимировна», «Верочка», «Бриджит», «Люся-2», «Зина и Фатима».
Зина и Фатима были из последних, кажется, он познакомился со знойным дуэтом в троллейбусе и помог снять комнату в Москве. Но после того как барышни начали жаловаться, что у них нет сапог на зиму, отношения заметно охладели. Он огорчался и говорил, что в каждой женщине рано или поздно просыпается акула. Время от времени мэтр приглашал свою небольшую мастерскую («две девочки, три мальчика») домой и угощал блюдами собственного приготовления – французским луковым супом, венгерским гуляшом, узбекским пловом с барбарисом. Готовил он отменно, как большинство одиноких стареющих мужчин, но порции были плачевно умеренными, лишь дразнящими молодой здоровый аппетит. Попросить добавку у мастера решалась только Антонина, рубенсовских форм женщина, изумительно точно, почти не спотыкаясь, игравшая роль эдакой разбитной фольклорной хохлушки, чье пшенично-молочное естество не знакомо с лукавыми условностями. Протягивая опустошенную тарелку, она говорила, быстро обласкав языком зубы под верхней губой: «Мастер, это было потрясающе, но вы меня не удовлетворили». Возвращаясь в общагу после изысканного ужина «У Мастера», ученики голодной сворой устремлялись на кухню и варили котел картошки в мундире. У Антонины всегда можно было разжиться чесночным розовым салом, которое она резала щедрыми ломтями на газете, а то и мутноватой горилкой, привозимой из родного украинского городка. Именно Антонине пришла в голову мысль, что у мастера не грех попросить деньжат взаймы до стипендии, а то и до первого гонорара – он все равно зарабатывает больше, чем тратит. Папа Рома никому не отказывал, обычно давал меньше просимой суммы, зато никогда не напоминал о долгах. Словом, с мастером нам повезло.
– Значит так, девочка, – сказал он, глядя на меня сквозь сильно затемненные очки, – гонорар тебе пришлют на днях – скоро в каретах будешь ездить. Завтра прилетает Ежи, посидим у меня дома, в неформальной обстановке, директор подъедет, оператор, я мясо с грибами сделаю… А послезавтра поедете натуру смотреть.
– А сценарий? Режиссерский сценарий? Я хотела бы…
– Завтра. Завтра все прочитаешь, все обсудим.
– Вы сами-то его читали?
– Читал, оригинальная трактовка… Не волнуйся, детка, режиссер крепкий, с именем, ты, можно сказать, в хороших руках. То есть я имею в виду твой сценарий, – поправился он с легким смешком. – Только не выпендривайся…
Я ясно вспомнила руки этого польского Ежи: мелкие, слабоватые, на взгляд – вялые и сырые, что и подтвердилось при первом рукопожатии. Мы встретились у гостиницы «Космос», где он остановился. Бедняга прикрывал кулачком с острыми костяшками свою астеническую грудь от порывов осеннего ветра. Я посмотрела сверху вниз в его голубые выцветшие глаза и подумала, что если поместить нас в бассейн с водой, то я вытесню примерно в два раза больше жидкости. Пришлось тепло улыбнуться, скрывая разочарование, – мелкие и непьющие мужчины вызывают у меня недоверие.
Не меньше часа простояли в очереди к таинственному окошечку, за которым гостям выписывали пропуска. Очкастая дама в форменной голубой рубашке сканировала пальцем длинные списки, сверяясь с паспортными данными, и на мой вопрос, что это она делает, мне тихо объяснили из очереди: выясняет, не находится ли данная персона в розыске по Интерполу и не замечена ли в порочащих связях с иностранцами. Я, как загипнотизированная, следила, изогнув шею, за остро отточенным бледным ногтем. В какой-то момент нервы сдали, и кольнула абсурдная мысль, что сейчас этот ноготь вонзится в мое имя, я буду уличена в нехорошем, выведена наконец на чистую воду и с позором выкинута охраной за дверь. Стоявший за моим плечом Ежи опустил голову и отошел в сторонку. Он неплохо ориентировался в советской действительности, сносно говорил по-русски, но, вероятно, сам факт настойчивого выискивания моей фамилии в черных списках все же отбрасывал компрометирующую тень, и наше сотрудничество изначально было помечено червоточинкой. Что и подтвердилось, как только я получила пропуск и мы наконец вошли в вестибюль гостиницы. Ежи замялся и предложил побеседовать в холле на первом этаже (не в его номере и даже не в кафе!). Там было шумно и полно народу. Тишайшим голосом он начал излагать свою интерпретацию сценария (приходилось наклоняться к нему, чтобы лучше слышать потраченную акцентом речь, и время от времени переспрашивать). Стараясь следовать за ходом режиссерской мысли, я чувствовала, что меня тащат в темные закоулки чужого сознания, куда не проникает дневной свет, где задувают леденящие сквозняки, жалобно поскрипывают тощие сосенки-уродцы, глаза одичавшего голодного пса светятся в темноте, женщина-функционер, не снимая очков и блузы, отдается на могильной плите оборванцу-сторожу, и при этом за кадром почему-то играют гимн Советского Союза. Я подумала, не произошло ли тут ошибки, и речь идет о каком-то другом сценарии, который я не только не писала, но и не читала. Возникло нехорошее предчувствие. Устав напрягать слух, я отстраненно вгляделась в моего собеседника и представила его подвешенным на крючке за петельку пиджака в пустом гардеробе – будто все ушли, а его забыли. Он слабо покачивается и подсучивает ногами, пытаясь освободиться, – брюки задираются, обнажив безволосую голень. Тут прихожу я, протягиваю к нему руки и говорю: «Ну иди сюда, маленький, я сниму тебя с вешалки…»
– Я сказал что-то смешное? – настораживается мой собеседник, и его пальцы распахиваются в недоумении. – Вы улыбаетесь, Александра.
– Нет-нет, продолжайте, пожалуйста.
Он продолжил, но уже не так уверенно, срываясь временами на польский. Сквозь Ежино пшиканье и цыканье мысленно хладнокровно раздеваю пана догола (он капризно сопротивляется) и запускаю, согласно следующей мизансцене, в постель… ну, скажем, с мулаткой, довольно крупной, большезубой, с гибкой сильной поясницей. Шлях, как подкошенный, откидывается навзничь от ленивого толчка ее узкой розовой длани, раскидывает в стороны руки, всхлипывает, тоненько подскуливает, мотает головой по подушке, противясь натиску грубой женской силы – и сладостно сдаваясь, плача, лупит ладонями по скомканной простыне…
Ежи вдруг затих. Мы встретились взглядами. Сканирующий луч проник в мой зрачок, успев выхватить свежий оттиск картинки, где мой собеседник все еще бьется в руках темнокожей дикарки. Устремленные на меня глаза Ежи округляются, прозревая. Я чувствую, как краснею, тем самым подтверждая, что его интуитивно-поисковая система сработала точно. Поляк дергает головой и делает спазматическое глотательное движение. Тяжелая пауза зависает в воздухе, как шаровая молния… Пытаясь справиться с ситуацией, задаю первый пришедший на ум вопрос, вроде: когда он предполагает закончить режиссерский сценарий (заметаю следы). Он отвечает не сразу. Я гашу сигарету в пепельнице, и мы настороженно прощаемся до следующей встречи: «Было очень приятно…» – «Мне тоже…» Мелькнувшее на секунду выражение его жестко поджатого рта наводит на мысль, что альковная сцена, разыгранная моим разнузданным воображением, была ошибкой – что называется, не соответствовала «правде жизни», – а правда в том, что этот хрупкий восточноевропейский экземпляр homosapiens на любовном поприще – напорист, требователен и беспощадно-целеустремлен… На всякий случай стараюсь запомнить наблюдение – может, пригодится для литературного опуса…
– Так завтра, часов в пять, у меня, – напомнил шеф, когда мы прощались с ним в студийном коридоре. – Кстати, где ты остановилась?
– У знакомых.
Он быстро и заинтересованно оглядел проходящую мимо девицу.
– Где, говоришь?
– У знакомых, в центре.
– Хочешь, за тобой завтра заедут?
– Нет, спасибо, в этом нет необходимости.
– Между прочим, – он взглянул на меня с улыбкой старого опытного лиса, – как твой суфий поживает, Мурат? Бродил тут сегодня по студии с глазами убийцы. Я подумал – неспроста. Ладно-ладно, не морщи нос, тебе это не идет. Только без крови, дорогая… Восток – дело тонкое. – И он потрусил вслед за медленно удаляющейся по коридору девицей.
«Еще одна глава из книги „Я и мои женщины“», – подумала я, глядя в его бодрую спину. И, защитив тревожно бьющееся сердце «бронежилетом», отправилась на свидание с «суфием».
* * *
«Ваш выход!» – услышала Надя голос распорядителя. Из-за кулис была видна огромная, залитая светом сцена. Публика в зале замерла в ожидании. «Ну что же вы! – нетерпеливо сказал распорядитель. – Идите!» И слегка подтолкнул Надю в спину. Она шла по сцене, как по огромному футбольному полю, и тысячи глаз отслеживали ее неуверенные шаги. Остановилась у края оркестровой ямы, посмотрела в темноту зала. В голове пронеслась мысль, что нечто подобное уже было в ее жизни: сцена, публика, Надин сольный номер, – тогда в решающий момент у нее пропал голос. Глаз выхватил лицо матери в первом ряду партера. Зинаида Михайловна с напряженным испугом вглядывалась в дочь, и рот у нее слегка приоткрылся. Рядом, на откидном стульчике сидел отец, сгорбившись и стиснув ладони между колен. Проступили лица знакомых, сослуживцев, одноклассников, соседки по старой квартире. Стояла тишина. Вяло перемещались пылинки в луче софита. Кто-то нетерпеливо кашлянул, и зал солидарно откликнулся недовольным шепотком. Надя набрала воздух в легкие, напряглась, готовая взять первую ноту. «Свидетель Маркова!» – вдруг донесся до нее голос откуда-то издалека. Надя в испуге огляделась. Праздничный концертный зал превратился в зал суда, а она стояла не на авансцене, а за высокой конторкой рядом с судейским столом. «Свидетель Маркова, в каких отношениях находился обвиняемый с убитой Натальей Герц? Пожалуйста, отвечайте!» Спазм намертво перехватил горло, стиснул голосовые связки. Она начала задыхаться…
…И, наконец, проснулась. Сырая, холодная рубашка прилипла к спине. Простыня сбилась. Взмокшие ладони продолжали сжимать горло. Ее трясло, словно там внутри, за грудной клеткой, спрятался заяц с прижатыми ушами и дробно бил лапой по ребрам. Сердце запаниковало, сбиваясь с ритма. «Спокойно! – приказала себе. – Не в первый раз». Села на кровати, спустив на пол ледяные ноги, сделала осторожный длинный вдох. Луна смотрела из окна круглым мертвенным оком. Часы показывали половину восьмого – утра, вечера? Вспомнила: вернувшись сегодня с кладбища в пятом часу, рухнула без сил в постель и сразу заснула. На кладбище сильно замерзла, даже ритуальная рюмка водки на помин души не помогла. Народу собралось немного – трое одноклассников да старики-родители. «Мы стареем, а Наточка наша все такая же юная», – говорила Вера Ильинична, очищая от снега овальное фото большеглазой девочки с пушистой косой. «Ну что же ты, Боря, налей ребятам еще по рюмочке, они ж озябли. Закусывайте, пирожки сегодня пекла, в газету завернула, чтоб теплые… Боренька, ты достал пирожки?» И когда старик наклонился и полез в сумку за пирожками, Надя увидела за его спиной высокую сутуловатую фигуру мужчины, идущего по аллее с белыми цветами в руках. И хотя Олег сильно изменился, она узнала его сразу, по безошибочной подсказке сердца. Он заметил их, остановился в секундном замешательстве и быстро прошел мимо. Надя сделала несколько шагов в сторону и постаралась встать так, чтобы Олег не попал в поле зрения Наташиных родителей.
За двадцать лет – Бог миловал – они не разу не встретились в этот день на кладбище, хотя иногда, приезжая, находили две белых хризантемы на могиле. Никто, разумеется, не спрашивал, от кого они: догадывались.
Открутить бы все назад и вырезать из жизни один-единственный кадр: зимний день, дача в Вырице, сбор бывших одноклассников, только что сдавших свою первую сессию…
Поездку организовывала Наденька. Тайком от матери (Зинаида Михайловна не одобрила бы затеи) выпросила у тети Вали ключи от дачи, и та, поколебавшись, дала, взяв взамен слово, что оставят дом в чистоте и порядке. Еще попросила, чтобы муж, Николай Михайлович, Надин родной дядя, ничего не знал, – так оно лучше будет. Как-то все не задавалось с этой поездкой. Наташа чувствовала себя неважно, но все же поддалась уговорам Нади, не желая огорчать подругу и любимого Игоря. На вокзале собралось всего человек десять, на электричку опоздали, добрались до поселка к обеду, ключ от дачи у самой калитки обронили в сугроб и потом долго искали… После лыжной прогулки грелись у печки в большой комнате, пили горячий чай с бутербродами. Наташа сидела на коленях у Игоря, немого капризничала, требовала конфетку «барбарис»… «Дайте же ребенку конфетку, у кого-нибудь есть конфетка?» – сказал Игорь, погладил Наташу по голове и поцеловал в висок. И Надя, как и все, привыкшая к тому, что эти двое – неразлучная влюбленная пара, заметила в них какую-то новую, взрослую нежность. Олег Коптев, расположившийся на полу на огромной медвежьей шкуре, мял бурый мех пальцами: «Настоящий. Откуда это?» «Дядя – охотник», – пояснила Надежда. «Что, натурально медведя завалил?» «Да», – не без гордости за дядьку подтвердила Надя и кивнула на висевшую в углу охотничью двустволку. (Ах, как прозорлив был Антон Павлович!) «Никогда не держал в руках настоящего ружья, – сказал Олег, восхищенно разглядывая оружие. – А ты, Игорек?» – обратился он к другу. «Только в тире», – признался Игорь. Олег просительно посмотрел на Надю: «Можно?» Надя пожала плечом, поколебавшись, сняла с крюка двустволку и протянула Олегу: «Ладно, подержи». Пока допивали чай, Олег, играясь с ружьем, пристроил приклад к плечу, шутливо навел ствол на сидевших напротив Наташу с Игорем, выкрикнул: «Руки вверх!» Наташа сердито замотала головой. Раздался сильный хлопок, больно ударивший по барабанным перепонкам. И вслед за этим глухой тяжелый стук. Наступила мертвая тишина. А потом все, как по команде, вскочили, сорвались с места, натыкаясь друг на друга, бросились вон из комнаты. Никто не издал ни звука, слышен был только тяжелый топот многих ног по коридору. Последним вышел Игорь. Его рука ползла вдоль стены, и на обоях оставался влажный бурый след и еще что-то страшное, желтоватое, липкое. Он посмотрел на свои руки, качнулся и рухнул на пол. Его вырвало. И тогда раздался крик – так не кричат люди, а только дикие, обезумевшие звери. И этот утробный вой оказался Надиным голосом. Все закричали разом, побежали на улицу, увязая в снегу, падая… А то, что минуту назад было большеглазой девочкой, наматывающей кончик пушистой косы на музыкальный палец, осталось лежать там, за дверью, обезображенным, раздробленным телом, и изумленная душа неохотно покидала свое земное, нежное обиталище, предназначенное для долгой жизни и любви. (Скорбит ли душа об оставленном ею теле?) И никого не было рядом. Все теплокровные уносили себя прочь от того, что уже не принадлежало их человеческой семье. Живое защищало себя от мертвого. Ни у кого не хватило мужества переступить еще раз порог той комнаты. Впоследствии Надя так и не смогла себе этого простить.
Потом был провал. Надя не помнила, кто вызвал милицию и как приехал наряд, как отыскали за домом в сугробе полуживого Олега, составляли протокол, опрашивали свидетелей, и как она потом добралась до дома. В памяти осталась почему-то только маленькая Анечка Белова, которую случайно обнаружили на веранде под столом, покрытым плюшевой скатертью, и пытались извлечь, а она стучала зубами и цеплялась пальцами за дубовую ножку.
День своего совершеннолетия Надя встретила в зале суда, где выступала в качестве свидетеля. В который раз ей предстояло объяснять, что все происшедшее – трагическая случайность, никто не мог предположить, что ружье заряжено, в том числе и Олег, когда нажал на курок. Женщина в синем мундире продолжала задавать ей вопросы, и Наде чудился в них какой-то подвох, нехороший умысел. «Свидетель Маркова, в каких отношениях был обвиняемый с Натальей Герц?» Надя запнулась. Весь класс знал о существовании любовного треугольника «Олег – Наташа – Игорь». Оба друга долго соперничали, прежде чем Наташа предпочла Игоря, но суду совсем не следует этого знать, потому что неизвестно, какие будут сделаны выводы и как это отразится на судьбе Олега. «Свидетель, вы расслышали вопрос? В каких отношениях…» И Надя говорила, запинаясь, что в хороших, товарищеских, у них вообще был очень дружный класс и что Олега Коптева она знает с первого класса, и только с лучшей стороны… И когда наконец Надю освободили от пытки и разрешили занять место в зале, она вдруг встретилась глазами с Верой Ильиничной и увидела в ее взгляде укор, боль, недоумение, словно подруга ее единственной дочери не оправдала тайной материнской надежды на возмездие. Получалось, что дочь Наташу убил замечательный во всех отношениях парень, отличник, победитель городской олимпиады по химии, студент университета, надежный товарищ, любящий сын… Не зверский бандит, не насильник, не враг. И никто не виноват, что нет больше Наточки. Поскольку злодеяние не содержало в себе зла. И наказывать некого?
Олегу дали пять лет, как за непредумышленное. Был еще один человек, ставший случайной жертвой в этой истории: Надин дядя, Николай Михайлович, мамин старший брат, охотник-любитель, по рассеянности оставивший роковой патрон в ружье. В зал суда он еще вошел свободным человеком, подтянутым производственным начальником, привыкшим отдавать команды, а покинул его уже в наручниках, приговоренным к трем годам лишения свободы за халатность, повлекшую за собой… У тети Веры, сильно сдавшей за время следствия, там же, в зале, после объявления приговора случился сердечный приступ, и ее увезли на «скорой» в больницу. «Вот, что ты наделала», – сказала Наде заплаканная мать. И это был еще один приговор. Да, это она, Надя, изначально во всем виновата: втайне от родителей взяла ключи от чужой дачи, своими руками сняла со стены злополучное ружье и отдала Олегу… Если бы не она, все были бы сейчас живы, здоровы и вполне счастливы. И не смыть, не содрать вместе с кожей своей вины и памяти о ней. И мир никогда не будет прежним!
Встречаясь на кладбище в годовщину смерти, об Олеге не говорили, словно бы его никогда не существовало. Доходили слухи, что после отсидки он вернулся в Ленинград, в университете его не восстановили, на работу устроиться не смог, уехал куда-то на Север, и вот снова появился.
Когда покидали кладбище, Игорь подхватил Надю под руку:
– Пойдем посидим где-нибудь, поговорим.
Зашли в кафе по пути, Игорь заказал кофе и коньяк.
– Как твоя семья? – спросила Надя, чтобы направить разговор по нейтральному руслу и обмануть возникшую вдруг тревогу.
– Нормально, – небрежно отмахнулся Игорь и выпил залпом почти весь бокал. Семья у него была, кажется, третьей по счету.
Надя посмотрела на прилипшую к его лбу длинную прядь волос, и ей захотелось убрать ее, она почему-то раздражала.
– Видела Олега на кладбище? – спросил Игорь.
Надя опустила голову: значит, заметил все-таки, и именно об этом будет сейчас говорить, и избежать разговора не удастся.
– Преступника потянуло к жертве, – усмехнулся Игорь. – Цветочки на могилку принес! Как трогательно.
Надя закурила.
– Он не преступник, Игорь, ты прекрасно знаешь. Зачем опять ворошить старое?
– Ты уверена?
– В чем?
– Что это была случайность, там, на даче?
– Игорь! Опомнись!
Но Игорь будто не слышал.
– Он же был в нее по уши влюблен. Случайность? А может, оговорочка по Фрейду. Подсознательное вырвалось и спустило курок?
Наде показалось, что с ней разговаривает больной, невменяемый человек.
– В таком случае – почему же в нее, а не в тебя? – понизив голос, спросила она.
– Именно в нее! – заблестел глазами Игорь. – Униженный, отвергнутый, с дикой гордыней… уничтожает именно ее, причину своего унижения и страдания.
– Что ты несешь, Игорь? – застонала Надя.
– И не только ее, – зловеще сказал он и одним глотком допил коньяк. – Не только ее, но и ребенка, которого она носила, моего ребенка.
Вот это был удар.
Как хлопок того выстрела. И она снова полетела в пропасть и снова прожила тот гибельный ужас, навсегда засевший в клеточной памяти ужас, заставлявший напрягать слух при каждом шорохе, вздрагивать от резких звуков, никогда не наступать на крышки люка, спать при свете, быть осторожной с незнакомыми и со знакомыми тоже, не отходить далеко от дома, не сворачивать с протоптанной тропинки в лес, не ездить на чужие дачи… Избегать Случайности. Случайность, в том числе и счастливая, опасна именно потому, что непредсказуема. Потому что несет угрозу положению устойчивости. Сейчас ты жуешь бутерброд, запивая его горячим чаем в компании милых сердцу друзей, и хохочешь во все горло, а через мгновение оказываешься лицом к лицу с небытием. У Случайности легкая поступь, да тяжелая рука.
Игорь все говорил и говорил, с каким-то даже смаком рассказывал, как Вера Ильинична узнала о беременности Наташи – уже после вскрытия и взяла с Игоря слово, что об этом никто и никогда не узнает, и он молчал все эти двадцать лет, а Надя – первый человек, которому он доверился. Речь его становилась путаной, рваной, с мутной пьяной слезой, окропляющей Игореву несложившуюся жизнь, и кто-то должен был быть виноват в том, что она не сложилась. И Наде захотелось заорать «хватит!» и ударить его наотмашь по лицу с прилипшей ко лбу прядью. Зачем он ей это рассказал? Зачем? Зачем двадцать лет назад насильно вписали в их биографии эту черную страницу? За что? Какой смысл? Да никакого. Просто потусторонние силы забавлялись игрой в кости, одну душу проиграли начисто, а у остальных (еще и грехов-то нажить не успевших) надломили стерженек и оставили с обломком, чтоб больно напоминал о себе при каждом неловком движении. Всего делов-то.
Надя встала, застегивая пальто.
– Мне пора.
– Давай еще по коньячку, – предложил Игорь.
Она отрицательно покачала головой. Сдержанно простились. Выходя из кафе, заметила, как Игорь нетвердой походкой направился к барной стойке.
Мир никогда не будет прежним.
Надя включила свет, задернула штору, чтоб не видеть тревожный лунный свет. Опустилась на кровать и заплакала. «Сашка, Камилова, где ты, – взывала она сквозь слезы, – поговори со мной!» И вдруг поняла, что у нее пропал голос. «Не плачь, белка, – сказал Сашкин голос вместо ее собственного. – Прорвемся! Нас же двое».
* * *
Александра ехала по заснеженной Москве на свидание с любовником. Встреча должна была стать последней. Решение о разрыве Александра приняла самостоятельно – в муках и жестокой внутренней борьбе, – и теперь предстояло сообщить о нем ни о чем не подозревающему мужчине. Она ехала в троллейбусе, дышала на замороженное, в сказочных папоротниках оконное стекло и молила Бога, чтоб дал ей силы и твердости довести задуманное до конца: «Разорви эти путы и возвращайся свободной!» Проталинка от ее дыхания быстро затягивалась льдом, и Саша снова дышала и царапала ногтем изморозь – было очень важно, чтобы этот глазок в мир не исчез.
Ощущение надвигающейся катастрофы возникло внезапно, однажды утром, за чашкой кофе. Сашу вдруг поразила жутковатая мысль, что обширное пространство жизни сфокусировалось в одной точке, на одном человеке, а вовсе не на процессе творческого труда, как было задумано. Все, что не соприкасалось с этой магнетической пылающей точкой, – не трогало ни ума, ни души, ни тем более сердца. Александра не могла взять в толк, когда, по какому недосмотру это случилось, и зачем она так пошло гибнет из-за этого в общем-то ничем не выдающегося человека, скромного сына пустынь с природной восточной заторможенностью и хорошо развитыми инстинктами, главным и неоспоримым достоинством которого было умение молчать и слушать.
Потомок кочевников влюбился в Сашу Камилову на вступительном экзамене, можно сказать, с первого взгляда. Этот взгляд в каком-то смысле оживил его судьбу, уже поникшую, надтреснутую, как сухая ветка джингиля, изнуренного зноем и неутоленной жаждой. Основной экзамен – творческий, где надо было за несколько часов сделать набросок сценария на заданную тему, – Мурат завалил. Из сострадания к бывшему выпускнику ВГИКа, целевику, направленному развивающейся республикой (где до сих пор платят за женщину калым) на обучение в Москву для повышения квалификации нацкадров, – из сострадания, необъяснимо как бедным пустынником высеченного, дали ему шанс повторно сдать экзамен с очередной группой претендентов, честно боровшихся за свое право стать слушателями Высших курсов сценаристов и режиссеров.
Искусство вызывать сострадание… «Не барское это дело – вызывать к себе сострадание», – говорила, бывало, Александра, раздувая длинные ноздри и поводя плечом. Однако во время экзамена, подняв голову от своих исписанных листков и увидев, как идет по аудитории высокий худощавый азиат с овечьей обреченностью в сливовых глазах – словно бы на заклание идет, – как озирается растерянно – куда бы сесть, пристроить свое помертвевшее тело, – Александра испытала острое, почти физическое сострадание к конкуренту и подбодрила его улыбкой. Он робко, признательно улыбнулся в ответ и почувствовал мощный прилив вдохновляющей силы. После последнего экзамена Мурат ждал Сашу с букетом тюльпанов и, покашляв, дабы придать голосу необходимую крепость, пригласил пообедать в ресторанчике на Тверской. Отметив бегло, краешком глаза, крахмальную безукоризненность его сорочки, деликатность, возможно, врожденную, особо ценимую, и хороший русский язык, она опустила лицо в тюльпаны, сделала долгий тягучий вдох и, перекинув цветы через руку, как пальто, легко, улыбчиво сказала: «С удовольствием!»
Во время обеда он рассказал, что когда-то закончил ВГИК, работает оператором у себя на студии, но захотелось делать свое кино, авторское, и вот представилась возможность поступить на Высшие курсы. Потом он честно признался, как завалил экзамен, как не мог выдавить из себя ни одной строчки, будто его парализовало… «Со мной тоже такое бывает», – успокаивающе сказала Саша, взмахнув длинной крупной кистью. «Когда я увидел вас в аудитории, – продолжал Мурат, – девчушка такая с хвостиками, подумал, как она сюда попала? Сразу после школьной скамьи, что ли? А вы мне улыбнулись, и мне сразу спокойно стало». Он исподволь наблюдал, с каким нескрываемым аппетитом она ест солянку, как смешно морщит нос, когда смеется, как оглаживает пальцами шелковистую чашечку тюльпана, и, уже чувствуя легкое, ноющее томление в груди, подумал: неужели она? Саша с веселым юморком объяснила, что до курсов закончила технический вуз и журфак университета, – это у нее такое жизненное кредо: вечный студент, – и что ей нравится во всяком деле сам процесс, процесс интереснее результата. «Движение – всё, конечная цель – ничто, – завершила она и, продолжая улыбаться, спросила, слегка подавшись к нему: – Вы согласны?» Он покашлял, давая себе время подумать. Наконец сказал с некоторой торжественностью: «Да. Дорога. Путь. Странствие… Я понимаю, о чем вы». Она посмотрела на него с интересом, склонив голову к плечу, и вдруг, будто спохватившись, предложила: «Давайте перейдем на „ты“?» «Брудершафт?» – спросил он робко. «Конечно!» Губы у нее оказались теплыми, мягкими, доверчивыми.
Вечером Мурат провожал на Ленинградском вокзале слегка хмельную, развеселившуюся Сашу. Пока шли мимо вокзальных киосков с дорожными товарами, она хватала его за рукав, заглядывала в лицо и дурашливо гундосила, изображая малолетнюю попрошайку-беспризорницу: «Дя-а-денька, а дяденька, угости девочку „фанточкой“, очень пить хочется, ну дяденька, ты же добренький…» И он, смущенный, смотрел в ее смеющиеся глаза и признавался себе: да, она, именно она, и за этим он сюда и приехал, чтобы встретить женщину, которая впрыснет свежую жизнь в его иссушенные вены… а вовсе не для того, чтобы развивать национальный кинематограф. Обручальное кольцо на ее пальце не несло ни малейшего скорбного смысла: Прекрасная Дама и должна быть замужем. Ах, знать бы заранее, чем обернется его куртуазная фантазия, растянувшись на долгие годы! Подхватить бы Мурату свои пожитки после первого проваленного экзамена, да и укатить в душный жаркий город, где ждали его детки со сливовыми глазами и их безупречная мать с пиалой зеленого чая, – тем бы дело и кончилось: благополучным для обоих исходом. Но – судьба! Судьба обычно спит. Да вполглаза. Как хищник, который поджидает добычу, резво бегущую по зеленому лугу, так, словно и этот луг, и эта трава, и это небо – навсегда.
На курсы поступили оба. Встретились по осени в Москве, незадолго до начала занятий… Александра приехала ночным поездом, добралась на метро до общежития ВГИКа. На шестнадцатом, последнем этаже, принадлежащем Высшим курсам сценаристов и режиссеров, полным ходом шло расквартирование. Бегали, суетились, нервничали, кричали будущие однокурсники: каждому слушателю полагалась отдельная комната, но комнат почему-то не хватало. Администрация объясняла: дескать, мультипликаторы с прошлого набора задержались с дипломами, через месяц-два съедут, и комнаты освободятся. А пока некоторым придется по двое жить. Намечалась драчка. Александра сидела в коридоре на старом чемодане, покачивала сапогом, курила, стряхивая пепел в бумажный кулечек, и думала, что надо бы встрепенуться и вступить в бой за место под солнцем – не дай бог, поселят с какой-нибудь теткой и вынудят ежедневно делить индивидуальное жизненное пространство с чужеродной человеческой особью – страшно подумать!
Словно в ответ на ее опасения где-то в глубине коридора возникло крупное женское тело и с необыкновенной проворностью стало надвигаться прямехонько на Александру. «Здравствуйте, я – Антонина, вы случайно не из Питера?» – спросил бойкий голос, окрашенный легким украинским акцентом. «Случайно из Питера, – вежливо улыбнулась Александра. – Как догадались?» Антонина поправила лямку лифчика, отчего вся обильная ее плоть всколыхнулась под тонким джемпером, и скосила глаза на чемодан, на котором восседала Саша. Обшарпанный, много чего повидавший на своем долгом веку чемодан с металлическими уголками, проржавевшими замками, по-сиротски обвязанный бечевкой, наводил на мысль о сибирской ссылке по этапу, бесприютстве и тоскливой песне заблудившегося в снегах ямщика. С этим чемоданом Александрин батюшка ездил после войны возводить железнодорожные мосты по бескрайним просторам нашей родины. «Блокадный Питер!» – дружелюбно заметила Антонина и засмеялась. «Что вы имеете против моего раритетного чемоданчика?» – хмыкнула Александра, похлопывая лайковыми перчатками по колену. С легкой руки Тони за Камиловой так и закрепилось это – «блокадный Питер».
«Вот с ней и поселят, – подумала Александра, провожая недобрым взглядом хохочущую Антонину, легко, без затей знакомящуюся по пути с однокурсниками. – Скажите, пожалуйста, чемодан ей мой не понравился!» На душе стало совсем муторно. Саша затушила сигарету о подошву сапога, огляделась в поисках урны и, не найдя, сунула окурок в бумажный кулек и спрятала в карман сумки. «На кой черт я вообще сюда приехала? Уеду, честное слово, уеду! Где ж Мурат-то, неужели не приехал?»
Когда наконец появился Мурат – «только что с аэродрома, рейс задержали», – Саша встретила его как родного, обняла рукой за шею, расцеловала в обе щеки. «Как я рад тебя видеть, Сашенька!» – сказал Мурат, и смуглое лицо его посветлело. «Я тоже рада тебя видеть», – кивнула Александра. И почувствовала себя защищенней.
Однокурсники, с которыми предстояло два года делить крышу над головой, оказались людьми взрослыми, зрелыми, разнонациональными, имеющими и образование, и крепкую профессию (чаще всего с кино не связанную), у многих дома остались семьи, дети… Курсы для каждого означали крутой поворот в неизвестное, перемену участи – на свой страх и риск, безвозвратное расставание со старым, обжитым, натоптанным, насиженным, достигнутым. Потерю устойчивости. Но и праздник, блестящий шанс, торжество, подарок, отбитый у судьбы напряжением собственных сил. «Что бы ни случилось с вами в дальнейшем, – сказал на первой лекции режиссер, которого обожала вся страна, – курсы будут лучшим временем в вашей жизни! – И добавил: – А потом две трети из вас превратятся в мразь!» С садистским удовольствием глядя на притихшую аудиторию, он подхватил со стола пачку листов, сцепленных скрепкой, поднял над головой, потряс в воздухе: «Сценарий! Сценарий должен стоять как хуй! Если он не стоит, а падает, – мэтр разжал тонкие пальцы, и листы упали на пол, – то кина нету, господа!»
– Домой хочу! – жаловалась Саша Мурату, когда они сидели вдвоем в общежитской комнате, оттяпанной-таки Камиловой в личное пользование. – Здесь все чужое, недоброе.
– Потерпи, Саша, надо потерпеть, привыкнем, – успокаивал ее Мурат, беря за руку. – Я и сам не в своей тарелке… Ты подумай, попасть на Высшие курсы в Москве – такая удача, многие мечтают…
– Плевать мне на эти курсы! – запальчиво воскликнула Александра. – Не уверена, что они вообще мне нужны.
Мурат вздохнул и замолчал: он не знал, что сказать Саше.
– Ну если тебе так тяжело, тогда уезжай!
– Что?! – Александра вытаращила глаза, ошарашенная его словами. Вспыхнула, вырвала руку из его ладони. – Это уж я, миленький, как-нибудь сама решу! – Отвернула лицо к окну: какой скучный, тупой, плоский человек! – Оставь меня, пожалуйста, одну!
Мурат покорно встал со стула, направился к двери. Александра смотрела в его скорбную спину, покусывая губу.
– Постой! Вернись!
И он вернулся, и снова сел напротив Александры, и молча смотрел на нее сливовыми, полными несчастья глазами. Александра смутилась: откуда такая обезоруживающая смиренность, непротивление, отсутствие гордыни? В ней зашевелилось сожаление.
– Ну извини меня, я не хотела тебя обидеть, – тихо сказала она. Медленно провела рукой по его выступающей гладкой скуле и задержала ладонь на щеке. Он замер и прикрыл глаза: он уже догадывался, что обречен.
К концу первого семестра, успешно завершив курсовую – сценарий об одиноком кухонном философе эпохи застоя (привет, друг Юра!), Александра уже не помышляла об отъезде, оценив уникальную прелесть новой жизни. Свобода, отвязность – вот что было самым главным. Отдельное от действительности, искусственное, самодостаточное, колдовское пространство, заряженное творческим духом высокой пробы. Лекции, занятия в мастерских, обсуждения просмотренных киношедевров, премьеры в Доме кино, стихийные загулы, ночные бдения за письменным столом… Общее монастырское бытие, временно освобожденное от мирских долгов и обязательств. Оно держало цепко, как магнит.
Был конец восьмидесятых. Перестройка. Гласность. Эйфория.
Мурат почти все время находился рядом с Сашей – вместе ехали утром на курсы, вместе возвращались домой. Даже комнаты их в общежитии соседствовали друг с другом. Мурат стучал кончиком карандаша в стенку, напоминая о своем близком присутствии, и с замиранием ждал ответного сигнала – разрешения зайти на чашку кофе. Пока он варил на электроплитке кофе в джезве, Саша сидела с ногами на диване, подперев рукой голову, и наблюдала за его перемещениями: легкая поступь, бесшумные шаги, гибкое сильное тело, точные мягкие движения. Сухое тонкое запястье.
– Ты похож на животное.
Он белозубо улыбнулся:
– На какое?
– Еще не знаю, надо подумать.
Мурат разлил по чашкам кофе с пенкой, присел рядом.
– Ты очень много молчишь, – сказала Александра, вздохнув. – Я устаю от твоего молчания. Тебе нечего сказать?
– Я не молчу. Я все время разговариваю с тобой. Только без слов.
Александра снова вздохнула, сделала глоток хорошо заваренного кофе.
– Ну давай, что ли, учиться разговаривать. Как говорит наш профессор: артикулировать мысли. Не зря ж тебя здесь философии учат. – Она устроилась поудобнее на диване, подтянулась, сложила ладошки вместе. – Начнем с простого: я задаю вопрос, ты отвечаешь. Скажи, друг мой степной кролик, чего ты ищешь в жизни?
«Кролик» вжал голову в плечи: ему показалось, что она издевается над ним.
– Не знаю. Просто живу.
Александра нетерпеливо побарабанила пальцами по поручню дивана и сказала, что никто не живет «просто», человек на то и человек, чтобы осмысливать себя и окружающий мир; это и есть труд души – вытаскивать из себя то, что ты действительно чувствуешь, и воплощать в слово… извлекать из хаоса форму.
Мурат молчал, подпирал кулаком подбородок, вдруг сказал:
– Суть вещей раскроется сама, если не насиловать их умом, надо просто чувствовать.
Александра обалдела. Была в этом восхитительная, недоступная ей восточная правда. Она сделала мягкое кошачье движение спиной и вкрадчиво спросила:
– Как же мне узнать, что ты чувствуешь? Без слов?
– Ты знаешь, что я чувствую! Дай руку! – Он посмотрел в глубину ее зрачков. – Разве ты не слышишь меня?
И она услышала. Услышала, как шумит древняя кровь в его жилах, кровь кочевников, истомленных солнцем скитальцев, услышала тишину дремлющих степей, мягкий перестук лошадиных копыт и полную первобытной печали песнь одинокого всадника, зов его томящегося любовью сердца…
У Александры перехватило дыхание.
– Что ты в нем нашла? – поинтересовалась подруга Надя, когда приехала в Москву навестить Александру. – Вы же абсолютно разные.
– На дичинку тянет, – отсмеивалась Саша. – Память моих азиатских предков.
Надя неодобрительно качала головой:
– Столько нормальных, умных, талантливых людей вокруг тебя, а ты…
– А мне нормальные как раз и неинтересны… Он как-то по-другому устроен, чем все знакомые мне люди… Другой инструмент познания – не рациональный, а чувственный.
– Я не знаю, какой там у него инструмент познания, но в тех редких случаях, когда он открывает рот, то говорит довольно банальные вещи, – заметила Надя.
– Но иногда попадает в самое яблочко! – горячо отозвалась Саша.
– Не заметила, извини, – снова остудила Надя. – Ну, деликатный, вежливый, наверное, добрый, плов хорошо готовит…
– Понимаешь, в нем нет европейской агрессивности, амбициозности, – подхватила Саша, – насаждения самого себя, и при этом – чувство собственного достоинства.
Наде не нравилось, с какой горячностью Саша говорит о новом знакомом, – так говорят только об очень дорогом и важном.
– Смотри, Сашка, не увязни в потемках чужой души, Восток – дело тонкое.
– Не увязну, – пообещала Александра.
Мурат уехал внезапно, не попрощавшись.
Под дверью своей комнаты Саша нашла записку, наскоро написанную. Он писал, что пришлось срочно вылететь по семейным обстоятельствам, бюрократические дела, нужна его подпись под какой-то бумагой, вернется сразу, как закончится волокита… И постскриптум: «Грустно мне».
Приходя на занятия, Саша по привычке искала в аудитории мерцающий сливовый взгляд – и не находила; по вечерам ждала карандашной морзянки в стенку. Заваривала крепкий кофе в джезве: он казался безвкусным. За окном сиял огнями огромный, пустой, бессмысленный, ненужный город.
«Камилова, открой, – кричала из коридора Антонина, колотя в дверь, – я же знаю, что ты дома». Саша неохотно поворачивала ключ в замке. «Ты чего, Камилова, школу прогуливаешь, дверь не открываешь, с народом не общаешься, заболела, что ли?» «Я работаю, – лгала Александра, тесня Антонину обратно к двери, – извини, Тоня, потом, потом!» Не могла же она признаться, что ожидание Мурата поглотило ее целиком, безостаточно, и все, что отвлекало от этого нетерпеливого, изнурительного ожидания, вытеснялось как инородное мешающее тело. Так нельзя, говорила она себе, я должна взять себя в руки, сесть работать, иначе – зачем я сюда приехала?
На пятые сутки, поздно ночью, Саша услышала торопливые шаги по коридору, скрип соседней двери и через несколько секунд – карандашный стук в стенку. Прижала руку к груди: под пальцами глухо ухало сердце… Они перестукивались кончиками карандашей с нарастающим бешенством. От ударов стали сыпаться искры, в воздухе защелкали электрические разряды, от горячего дыхания оплавилась голубая масляная краска на стене, зрачки прожигали штукатурку насквозь, оставляя обугленные дыры. Перегородка не выдержала, перестав быть препятствием. Одурманенные, с помутившимся взором, Азия и Европа наконец жадно стиснули друг друга в объятиях. Эрос плевать хотел на этнические различия и культурную несовместимость. Тем более он плевал на мораль, нравственность и этические нормы. Божьи заповеди и человеческие установления. Эрос ликовал: все живое осуществляется через нарушение закона!
По идее, все должно было закончиться вместе с защитой диплома и банкетом, после которого однокурсники разъезжались по родным городам, обещая звонить и писать друг другу. Но не тут-то было. Оказалось, что отлепиться друг от друга уже не во власти обоих любовников. Судьба услужливо подсовывала встречи, сводя в одном месте в одно время: семинары, фестивали, творческие командировки, сотрудничество с киностудией. Александре казалось, что жизнь проходит в поездах и самолетах, движущихся не в пространстве – из пункта А в пункт Б, – а исключительно во времени, от одной точки встречи до другой. Как зачарованные, бродили они, обнявшись, по улочкам городов, встречавшихся на их пути, и не всегда могли с точностью сказать, в каких географических координатах пребывают. Несколько раз заносило их в жаркую сухую Азию, где так вольно дышалось Мурату. Молчаливое величие азиатских степей и гор потрясло Александру.
…Они сидели на вершине холма среди вольно цветущих тюльпанов, внизу шумела речка, сбежавшая с весенних гор, около ее берегов, в зеленой долине, в дымке пасся табун диких белых лошадей. Садилось солнце. «Я узнаю это место, я здесь была когда-то, давно-давно, – сказала Александра. – Это мое, родное! Ты видишь, мурашки по коже! Здесь душа парит, а сердце ликует! Хочу посадить чинару вон там, у реки, чтобы жить под ней и спать под звездами!» Мурат вторил ей: «Мы посадим здесь нашу чинару, ты будешь возлежать под ней на коврах и шелковых подушках в красных шальварах, а я буду готовить тебе плов на костре. Это сбудется!»
Так говорили они, влюбленные, а черный ангел обреченности витал над их головами, бросая тень от своих крыльев на две прижавшиеся друг к другу человеческие фигурки. «Что же нам делать?» – в отчаянии спрашивала Саша. «Не знаю, любовь моя, – хрипло отвечал Мурат. – Не знаю!!!» «Ну придумай же что-нибудь, – кричала она, хватая его за рукав рубашки, – ты же мужчина!» «Я верю! Бог поможет нам, все случится, выстроится само, я верю!» Тогда она подняла лицо к небу и протяжно завыла, как волчица. Он сидел, опустив голову, плакал.
Он уставал, ему хотелось передышки.
Потом был самолет, дорога домой. Возвращение в реальность. Длинные медленные лестничные пролеты. Непослушный ключ в дверях. И приветственный возглас: «О, наша мамочка вернулась!»
Жизнь катилась под откос, хрустя переломанными позвонками.
…Стряхивая снег с песцового воротника в гардеробе Дома кино, Александра с досадой посмотрела в длинное зеркало. Волосы развились, щеки пылали, тушь на ресницах подтекла. «Спинку распрями, – мысленно сказала она, вытягивая в струнку свое отражение, – и быстро в дамскую комнату приводить себя в порядок. Сегодня ты должна быть безукоризненна».
Пока она стояла у раковины в туалете и пыталась безуспешно отцепить от жемчужной сережки-капельки ворс от шарфа, вошла мелкая молодая женщина с лисьей мордочкой, пробежалась по Александре быстрым взглядом, достала из сумочки объемистый косметический набор и начала затушевывать изъяны узкого, в ниточку, рта. От нее довольно сильно пахло французскими духами. «А по вечерам, надо полагать, она прогуливает по бульвару добермана-пинчера на поводке от Диора, и все знакомые осведомлены о собачьей королевской родословной. Скучный женский типаж». Эти околосветские дамочки из папье-маше вызывали в Саше непреодолимое хулиганское желание ткнуть их пальцем посильнее и с удовольствием убедиться, что рука прошла насквозь. Вот, например, сказать ей сейчас, поскребывая ногтями ключицу: «Слышь, подруга, у тебя закурить не найдется?» – и зайтись тяжелым кашлем, наслаждаясь реакцией. Девица опасливо стрельнула на Сашу глазами и, помявшись, спросила: «Простите, у вас случайно не будет сигареты?» Саша великодушно улыбнулась и протянула раскрытую пачку.
Покинув дамскую комнату и собираясь направиться в ресторан, где Александру уже давно ждал Мурат, сидя за накрытым столом и нетерпеливо пощелкивая костяшками сухих пальцев, она лицом к лицу столкнулась с Валдисом. Как некстати! Они расцеловались. Прибалтийский бог слегка округлился, что, впрочем, не портило его, даже напротив – придавало особую бархатистость и ласковость его облику.
– Рад тебя видеть. На премьеру? – поинтересовался он.
– Нет, у меня здесь встреча.
Из туалета вышла припудренная лисичка, уверенно подошла к Валдису и по-хозяйски взяла его под руку.
– Позволь представить, это Вика… – сказал Валдис. Вика смотрела на него выжидающе. – Э-э, моя невеста.
Женщина подтверждающе кивнула и протянула свободную левую руку для пожатия. Александра на мгновение растерялась. Невеста. Виктория Вторая. А что супруга, Виктория Первая? Уже свергнута с трона? Неожиданный поворот темы. На прошлой неделе Валдис приезжал в Питер, встречался с Симочкой, и на ее наводящие вопросы о разводе отвечал иронично-уклончиво: ничто не вечно под луной.
– Поздравляю! – сказала Александра и получила в ответ признательный взгляд Валдиса.
– Нам пора, – заторопилась Виктория Вторая, – уже второй звонок.
Неудачное имя для востроглазой лисички, промелькнуло в Сашиной голове: ее предшественнице оно шло больше. Впрочем, ни Валдис, ни его новая Виктория Александру сейчас не волновали.
Прямая, высокая, в обтягивающем плоский живот черном платье, она медленно поднималась по лестнице к ресторану, придерживаясь за перила рукой. На перилах оставались влажные следы от ее вспотевших ладоней. В который раз повторяла, долбила, как заклинание: последняя встреча, и пусть каждый пойдет своей дорогой, она скажет ему, что у них нет и не может быть общей судьбы… и никаких дискуссий!
Войдя в заполненный зал, она мгновенно выхватила среди многих лиц два стремительно приближающихся, устремленных на нее горящих сливовых глаза. Мурат молча притянул Сашу к себе, с силой обнял и поцеловал в губы. Она уперлась ладонями в его грудь, пытаясь отстраниться. Ноздрей достиг жаркий, полынный запах его кожи, и каждая клетка тела вдруг заныла, застонала сладко, предательски возликовала, вытянула маленькие голодные щупальца, чтобы прилепиться к другому живому телу: хочу, дай, замри, не двигайся! И отзываясь на призыв, Александра замерла в поцелуе. «Ого!» – восхитился мужчина за соседним столиком.
Сразу накладка вышла. Продуманный до мелочей, выпестованный специально для этой встречи образ сильной, недоступной, независимой женщины-львицы потерял четкость рисунка и поплыл по краям. Бронежилет, надетый под черное платьице для схватки с астральным противником, не обеспечивал защиту от излучения такой мощи. Саша оторвалась от любовника и снова напомнила себе, для чего она приехала на эту встречу.
Сели. Мурат посмотрел в ее лицо и сразу понял: что-то неладно. Отчужденное выражение сузившихся глаз и отвердевшего рта не сулило ничего хорошего. Скорее всего это означало, что в Сашиной голове поселилась некая назойливая идея, и Мурату предстоит долго и терпеливо продираться сквозь эту идею, как через колючий кустарник. Но сначала девочку надо хорошо покормить. Голодная Саша была раздражительной и склонной к скандалам. Как говорила она сама: вкусная еда на некоторое время примиряет меня с действительностью. Кормить ее, кормить много и вкусно, и не допускать никаких серьезных разговоров, пока не подадут горячего. Он положил на ее тарелку большой кусок семги и тарталетку с красной икрой. Разлил коньяк по рюмкам. Выпили молча, глаза в глаза. Подперев подбородок кулаками, Мурат смотрел, как Саша ест.
– Как девочке рыбка? – спросил.
– Правильная рыбка. Правильно питалась, в хорошей семье родилась, с кем надо дружила…
Мурат засмеялся. Сашины глаза чуть потеплели, и его немого отпустило. Но расслабляться нельзя.
– Почему сам не ешь? – Саша отложила прибор. – Нервничаешь?
– Тобой любуюсь.
Она взглянула на букет ее любимых тюльпанов, стоящих в вазе на столе. Они были слабые, видимо подмерзшие, и от этого еще более трогательные и печальные.
– За пазухой вез? – спросила, держа на ладони головку цветка.
– У сердца, – без улыбки сказал он и взял Сашу за руку.
Она помедлила несколько секунд, осторожно высвободила пальцы, потянулась за сигаретой. Оба закурили.
Подошел официант.
– Что Саня-джан хочет на горячее? Соляночку?
Заказали солянку, бифштекс с кровью, свежие овощи и зелень.
– Гуляем? – спросила Саша. Свежие овощи в середине зимы были роскошью, которую могли позволить немногие.
– Гуляем, Сашка, по полной программе. Фильм запустили. Гонорар получил. Так что развесим трусы на пальмах!
Саша не смогла сдержать улыбки. Пару лет назад они сидели в этом ресторане вместе с рубенсовской Антониной и, собрав вскладчину последние стипендиальные рубли, пытались поужинать. Рублей набралось двенадцать, долго и обстоятельно изучали меню, чтобы выкроить еще и на бутылку сухого, заказали самое дешевое, были безмерно счастливы и весь вечер хохотали так, что публика за соседним столом недовольно оборачивалась. Там маститый режиссер чинно праздновал премьеру своего очередного фильма. Стол ломился от изысканных закусок и выпивки. Тогда Антонина, горделиво подхватив обеими ладонями неправдоподобных размеров бюст, сказала, кивнув в сторону соседей: «Ничего, погодите, мэтры, будет и на нашей улице праздник. Я еще развешу свои трусы на пальме в Доме творчества кинематографистов в Пицунде». Антонинины панталоны шестидесятого размера, развешанные на пальме, стали, можно сказать, знаменем курса.
Саша опустила голову: как давно это было! – в той, другой жизни, когда реальный мир еще не казался Александре масштабной галлюцинацией, когда он был твердым или жидким на ощупь, когда его можно было попробовать и радостно засмеяться, обнаружив новый вкус…
Мурат рассказывал про предстоящие съемки в горах, степях и пустынях. Фильм был про национальные корни, мудрость аксакалов, древние утерянные традиции и должен был ответить на вопрос, почему, собственно, дети самого автора говорят исключительно по-русски, пренебрегая родным языком, и как автор это допустил. Пафос фильма заключался в финальной фразе: «Так кто ж я сам?» Саша рассеянно слушала, тема была ей неинтересна, как и любая другая, напоминающая людям о разделенности и обособленности, вместо того чтобы говорить о единстве.
– Как семья, дети? – вдруг вежливо-отстраненно поинтересовалась она, не глядя на собеседника.
Мурат слегка опешил. И услышал нарастающий сигнал опасности. Темы семей по понятным причинам избегали. Как-то в самом начале Саша спросила: «Ты любишь свою жену?» «Да, – ответил он. – Она мать моих детей». Александра согласно кивнула. И хотя Мурат не задал ей встречного вопроса, сказала: «Я тоже люблю свою семью».
– Спасибо, все здоровы. Надеюсь, твои тоже?
– Слава Аллаху! – усмехнулась Александра.
Мурат снова разлил коньяк по рюмкам, приблизил свое лицо к Сашиному, сделал длинный вдох:
– Саня-джан, давай выпьем за нас!
– А что это такое: «мы»? – тотчас вздернулась Саша, тряхнув головой.
Он кашлянул.
– Мы – это ты и я. И тот путь, который мы вместе проходим.
Александра вытерла рот льняной салфеткой и небрежно бросила ее на стол. Пришло время расставлять точки над «i».
– «Путь, который мы вместе проходим»! Красиво звучит. Почти гордо. Сколько раз я слышала про этот Путь! Великий. Шелковый. – Она сделала глоток из рюмки и откинулась на спинку стула, скрестив на груди руки. – Только у этого пути нет будущего, вот какая история.
Мурат затих, спина его мгновенно взмокла. Александра качала ногой под столом и смотрела выжидательно. Он сделал длинную затяжку.
– Не возражаешь, я пиджак сниму?
В глубине зала заиграли на скрипке и запели прокуренным голосом надрывный цыганский романс. Мурат снял пиджак, повесил его на спинку стула, снова сел.
– У этого пути есть настоящее. Здесь и сейчас, – сказал он, легонько, будто предостерегающе, постучав указательным пальцем по крахмальной скатерти. – А будущее… Никогда нельзя сказать, какую замечательную чашку кофе я выпью завтра.
Александра нехорошо засмеялась.
– В этом вся твоя философия!
– Нет у меня никакой философии, Саша.
– Есть! Мир неизменен, и не надо пытаться ничего менять. На все воля Всевышнего! – Она молитвенно развела ладони в стороны и закатила глаза к потолку. – Не надо заботиться об узоре собственной судьбы: он сложится сам, не надо внедряться в ткань жизни: ее можно порвать… И вообще: под лежачий камень вода течет. Вот твоя философия. Лежи, кури, созерцай и мечтай, какое, к примеру, мы с тобой кино снимем, какую чинару посадим… Кстати, – усмехнулась она, – у той чинары должна быть уже большая крона…
Мурат выдержал паузу.
– Чинара растет медленно.
– Для начала она должна быть посажена! – Саша провела рукой по лбу и покачала головой. – От этого твоего недеяния с ума можно сойти! В этом жизни нет, движения нет, созидания нет… мираж в пустыне, вязкий повторяющийся сон, от которого не пробудиться! Ты живешь иллюзией, тебе так хорошо, но я не хочу быть объектом твоих иллюзий, я живая, понимаешь ты или нет?
Мурат молчал. За эти годы он многому научился. Саше надо дать выговориться, израсходовать заряд, а потом она выдохнется, станет тихой, неуверенной в себе девочкой, крупным ребенком, и тогда он прижмет ее к груди, поцелует ее доверчивый рот – и придет время его силы. Потому что ей, так же как ему, хочется счастья. А сейчас главное – молчать, не возражать ей. Терпеть. Ждать.
К их столику подошли музыканты, загримированные под мадьярских цыган: один со скрипкой, другой с микрофоном. Тот, что с микрофоном, запел «Очи черные», бросая интимно-понимающие взгляды то на смуглого азиата, то на его светловолосую спутницу. Саша вымученно-вежливо улыбнулась певцу и уставилась в тарелку с бифштексом. Понятливый дуэт направился к другому столику. Саша проводила их нетерпеливым взглядом.
– Ну что ты опять молчишь! – воскликнула она, начиная выходить из себя. – Я с тобой разговариваю! – Она смотрела исподлобья, волосы свешивались на лицо, и сквозь пряди высунулся кончик уха, что придавало ей сходство с диковатым зверьком, яростным и испуганным, – не столько атакующим, сколько храбро защищающимся.
Мурату захотелось наклониться и прикусить ушко зубами – так, чтоб не больно, но все же чувствительно.
– Скажи, Саша, чего ты хочешь? – смиренно спросил он.
– Я?.. Чего я хочу? – переспросила она.
«А чего я, в самом деле, от него хочу?.. Чего я так упорно добиваюсь? Да очень просто – чтоб он был другим! Бесстрашным, сильным воином, умеющим бросить вызов судьбе. Таким, с которым возможно все, что начинается с прекрасной приставки „со“: со-зидание, со-юзничество, со-трудничество, со-ратничество, со-творчество, со-единение! Чтоб взял крепко за руку, сказал: пойдем, любовь моя, уже пора, кони наши бьют копытами, нас ждут великие дела, не бойся ничего! Но он не может быть таким! Другая суть, другое сознание, другие предки. И хватит, хватит надеяться на волшебное превращение. Надо перегрызать капкан!» Вслух же Александра спросила:
– А чего хочешь ты сам, Мурат?
Он знобко поежился.
– Ты знаешь, что я несилен в формулировках.
– И все же? – настаивала она.
Он широко развел руками, словно пытаясь поймать то, чего он хочет.
– Полноты! С тобой.
– А я хочу свободы! От тебя.
– Свобода, опять свобода! А мне не нужна свобода. Потому что я люблю тебя!
Саша крепко сжала зубы. Но не смогла уберечься от его прожигающего взгляда.
– Не просто люблю, я тебя вижу, – он протянул руку и прижал ладонь к ее щеке. – Помнишь, ты мне говорила: «Любовь – это когда снимаешь кору с лица другого человека…
– …и перед тобой предстает его живая неповторимая суть», – закончила Александра.
Она отвернулась, освобождаясь от его горячей ладони. Попросила тихо, глядя в сторону:
– Отпусти меня.
– Не могу. Не в моей власти. Мы переплелись с тобой намертво. Ты помнишь ту ночь, когда это случилось? Как мы обнялись крепко и почувствовали: еще немножко, еще крепче обняться – и мы с тобой сорвемся с орбиты, улетим и соединимся там навсегда. Сердце тогда остановилось…
Александра вспомнила, как на посмертной выставке скульптора Вадима Сидура они увидели «Памятник погибшим от любви» – свернувшихся в неразрывное кольцо мужчину и женщину – и подумали, что кто-то еще пережил похожее чувство. Мурат сказал тогда, что у этого памятника должны всегда лежать свежие цветы и гореть вечный огонь.
Саша опустила голову: не слушать его, этот гипнотический голос сирены, закрыть уши, связать руки и тело… Сказать ему что-нибудь злое, обидное… Вместо этого она вдруг выкрикнула с женской горечью:
– Ты можешь жить без меня!
Он усмехнулся невесело.
– Человек не может жить без трех вещей: без воздуха, воды и хлеба.
– Можно позавидовать твоему инстинкту выживания. Ты непотопляем!
– Любовь должна помогать жить.
– Любовь никому ничего не должна. Она сама и есть жизнь! – уже не скрывая своего злого раздражения, вскричала Александра. – Ты даже любовь ухитряешься поставить на службу собственным интересам. Я не могу жить в этом аду с разорванной душой, я себя теряю…
– Потому что ты мне не веришь! Скажи, что ты хочешь быть со мной, скажи, что ты меня любишь, мне это так важно услышать!
Александра уперлась взглядом в тарелку.
– Я никогда не говорила, что я тебя люблю. Для меня это… священное слово.
– Так скажи!
Она отрицательно покачала головой.
Он вдруг отпустил, почти отбросил ее руку и стал быстро, сосредоточенно есть, словно Александры не было рядом. Сильные, крепкие челюсти и долгий подбородок двигались быстро и хищно, и Саше представилось, будто он пережевывает, перемалывает зубами ее саму, тщательно, с любовью к процессу – сто жевательных движений на один кусок. И она исчезает на глазах.
– Это наша последняя встреча, – бесцветно сказала Саша, чувствуя, как стремительно утекает из нее остаток силы, и сейчас она осядет на стуле пустой съежившейся оболочкой.
Он облизнул губы, подчистил языком остатки Александры между зубами. В глазах его полыхнул нехороший пламень. Больно стиснул Сашины пальцы в своей ладони, словно напоминая ей, кто из них сильнее, сказал:
– Ты же сама себе не веришь! Эти слова от головы, а не от сердца.
Александра вскрикнула, выдернула руку. А Мурат продолжил, четко расставляя слова:
– Хорошо вырывать руку, когда ее кто-то держит в своей, не так ли, Саша?
Кровь бросилась Александре в лицо как от хлесткого удара. Молниеносным жестом она подхватила со стола наполненную рюмку и выплеснула коньяк в физиономию любовника.
– Пошел вон!
Медленно встала и прямая как струна вышла из ресторана.
Он нагнал ее на лестнице, схватил за плечо, развернул к себе. Лицо его было страшно: лютость и страдание проступили в его чертах.
– Ненавижу! – Голос хриплый, глухой.
Она засмеялась, откинув голову.
– А ты убей меня! Зарежь! Как там это у вас называется… секир-башка? Кердык?
Пожилая пара, поднимавшаяся по лестнице, шарахнулась в сторону.
– Что, слабо? – Александра скинула с плеча его руку. – Иди морду помой, – пренебрежительно бросила она и устремилась вниз по лестнице.
– Стой! Саша, подожди!
Не жди, не слушай, беги, Александра, беги, женщина, и не оглядывайся!..
…И я бежала. Мчалась по улицам, мела подолом пальто ступеньки эскалатора, рассекала толпу в метро, неслась по бульвару, перемахивая через сугробы, топча каблуками свежий хрусткий снег. Морозный воздух обжигал горло, ледяной ветер сдирал кожу с лица, вышибая слезу. Наконец – Юрин дом, подворотня, поворот, душный подъезд… Проигнорировав лифт, взлетела вверх по лестнице. У пролета шестого, последнего, этажа остановилась, выбившись из сил. Прислонилась плечом к стене. Перевела дыхание. Стало вдруг очень тихо. Добротно построенный толстостенный дом, казалось, не пропускал ни единого звука. Сделала глубокий вдох: запах московских парадных совсем другой, чем питерских…
Так. Собственно, куда бегу? Там, за обшитой дерматином дверью, – старинный друг Юра, там достойно живет своя, застарелая тоска-матушка и благородное самодостаточное одиночество, туда не приходят расхристанной, рассеянной и пустой – в надежде на заполнение, не приносят туда простое-житейкое, мелко-личное, убого-бытовое – как кошелку, в которой привычно соседствуют бутылка кефира, половинка черного, пачка маргарина и газета «Труд». Это взыскующий, святой, прекрасный дом. Дом-пир. Впервые в жизни мне не хотелось, не смелось переступать его порог, не моглось стягиваться в упругий узел, чтобы, сидя до утра на кухонном табурете и глядя в умные глаза моего визави, бескорыстно и вдохновенно искать вместе с ним очередную истину. Пусть бы Дом спал! И тогда можно на цыпочках проскользнуть в комнату, нырнуть в постель и закрыться с головой одеялом до утра.
Соберись, Александра! Я вытерла лицо носовым платком, отряхнулась, обнаружила, что оторвана верхняя пуговица от пальто и отсутствует шапка – меховая, почти детская, на длинных завязках с белыми помпонами, любимая. Пропажа обнаружилась на нижнем этаже. Несколько секунд я смотрела на распластанный меховой комок, лежащий «лицом вниз» с раскиданными в стороны ушками-лапками и разметавшимися по ступенькам помпонами. Я подобрала шапку, прижала ее к груди. Господи, что же я наделала? Как же мне теперь жить?
Соберись, Александра!
Я вытащила из сумки очки, тщательно протерла запотевшие стекла. Очки были дымчатые, с диоптриями минус два. Не душу, так хоть выражение лица прикрыть. Осторожно открыла дверь своим ключом, вошла не дыша в темную прихожую…
Юра не спал. Он лежал одетый на узкой кушетке в кухне, слабо освещенный самодельной настольной лампой под абажуром, и смотрел в стенку напротив. Поприветствовал меня, не меняя позы, лишь слегка повернув голову в мою сторону. Глаза красные, давно не знавшие сна. На столе – опустошенная упаковка таблеток. Все оказалось хуже, чем я думала.
– Я плохой нынче, Сашка, сама видишь.
– Вообще-то я тоже не в лучшей форме.
Он приподнялся на локте.
– Выпить хочешь?
– Может, отложим до завтра? – с надеждой спросила я.
– Вообще-то я тебя ждал. – Юра сел на кушетке и пошарил ногой под столом, ища тапочки. Он был совершенно трезв. – Что ты стоишь, садись.
Я села. Юра стряхнул в пепельницу крошки со скатерти, швырнул в помойное ведро пустую пачку седуксена. Взял со стола месячные талоны на продукты первой необходимости и, прежде чем кинуть их в ящик, сказал с сарказмом:
– Вот они, плоды перестройки.
– Все революции, как известно, совершаются шагом голубя, – примирительно вставила я.
– Да брось ты. – Юра достал из шкафчика двухлитровую бутыль с бурой жидкостью, поставил на стол. – Все изменения вокруг должны быть соизмеримы с конкретной человеческой жизнью, или человек им не участник. Человека не интересует, что будет после его смерти. Это запредельно.
Я спросила, насильственно втягиваясь в разговор: «А как насчет „пессимизма ума и оптимизма воли“?»
Юра вяло отмахнулся. В самые глухие времена он повторял эту фразу, добавляя, что таков единственно достойный удел мыслящего индивида.
Выпили по стопке собственного Юриного самогона, настоянного на перегородках грецкого ореха. Громко цокали ходики на стене.
– Кажется, в этот раз не выкарабкаться, – сказал Юра, глядя в точку поверх моей головы.
Я не сразу нашлась что сказать.
– Когда худо, кажется, что это беспросветно навсегда, сам знаешь.
Он не слышал меня.
– Пора сдаваться, – сказал.
– Куда сдаваться?
– Куда! В психушку.
Юра и раньше впадал в «депрессуху». Самая затяжная и тяжелая случилась несколько лет назад. Тогда у него пропал семнадцатилетний сын, духовный наследник. Мальчик с нездешним ангельским лицом – притягательным и отталкивающим одновременно, вещь в себе. Бесследно пропал, с концами, в Лету канул. Юру поместили на два месяца в клинику неврозов. Вышел тихий, пополневший, много спал. Говорил мало, врастяжку, простыми предложениями. Потом Лида возникла из пригородной электрички, из тамбура, где курили, – чудная женщина со спокойным ясным лицом, умница. Выходила, вынянчила, прикипела. Отношения сложились свободными, никого ни к чему не обязывающими, что-то вроде гостевого брака – это когда мужчина и женщина, которым уже не надо беспокоиться о потомстве и строительстве домашнего очага, ходят друг к другу в гости, проводят вместе день, два, три, сколько захотят, а потом расползаются по норам.
– Где Лида? – спросила я. – Видитесь?
– Последнее время редко, – сказал он равнодушно.
Он болен, по-настоящему болен, я никогда не видела его таким… опустошенным.
– Тебе нужны простые положительные эмоции.
– Где ж их взять-то простых положительных? Скажи мне, охотница за жизнью?
– Помнится, ты сам очень успешно умел их высекать из ничего, из окружающего воздуха.
– Молод был, подвижен, чувствителен, – усмехнулся Юра и наконец посмотрел мне в глаза – увидел.
Взгляд его чуть прояснился, посветлел, надежда в нем забрезжила. Теперь он ждал от меня каких-то слов, действия, энергетического импульса, исцеляющего вливания эликсира жизни… Чтоб ласковой рукой приложили бы целебную примочку к тому месту, что болит, ноет денно и нощно, и – чтоб отпустило наконец. Знать бы, Юра, где взять такую травку-панацею: исцелила бы вмиг и тебя, и себя.
Мы выпили еще по стопке грецко-ореховой. Надо было как-то вытягивать его из мрака.
– Дивное зелье, – сказала я, чтобы сделать ему приятное. – Помнишь вкус того портвейна, который мы пили в Питере в андроповские времена?
– Это когда я приехал зайцем на «Красной стреле»? – Он впервые улыбнулся.
Юра провожал тогда на поезд коллег из своего НИИ, которым обломилась короткая командировка в Питер. Хорошо подзагуляли, продолжили уже в купе, и Юра, зазевавшись, так и докатил до Ленинграда на багажной полке. Утром, слегка помятый и веселый, он предстал передо мной на пороге нашей коммуналки на Моховой: кофейку плеснешь, хозяйка?
«Представляешь, – рассказывал он за завтраком, – ехали в соседнем купе западники, англичане, кажется. Разговорились. Мы их спрашиваем: ребята, скажите честно, вот мы, Россия то бишь, ближе к Европе или к Азии? Англичане потупились, помялись и признались: простите, дескать, но к Азии. Обидно, а? Пошли по Питеру шляться!»
Юра привез с собой настроение московского купеческого загула, беспечного праздника, на которое так легко, охотно отзывается суховатый мой город. Пока я убирала со стола, он довольно умело кидал ложки с кашей в разверстый клюв моей двухлетней Таньки («Прямо как в топку!»). На улице взялся катить коляску: «Давай так: ты – молодая мамаша, я – стареющий папан. Тогда, может, не заметут. Не знаю, как у вас, а в Москве полный разгул андроповщины, хватают днем на улице одиноких прохожих, спрашивают, почему не на работе, и волокут в кутузку». Служителей порядка Юра ненавидел люто, и они отвечали ему взаимностью. У ментов был на него особый нюх, как у Шарикова на котов, и я сама была свидетелем, как моего друга, коренного интеллигентного москвича, останавливали в метро и просили предъявить документы.
Прежде чем пойти в Летний сад, решили свернуть на Чайковского, в винно-водочный. Силы распределили: я встала в длинную очередь в отдел, Юра с коляской – в кассу. Моя двигалась быстрее, и я замахала ему руками, чтоб поторопился. Юра невозмутимо беседовал с двумя тетками из своей кассовой очереди, покачивал коляску, заботливо поправлял шарфик на Таниной шее – образцово-показательный папашка, – а бабы слушали его с видимым сочувствием, кивали головами и недобро косились в мою сторону. «Ты чего им там плел? – спросила я, запихивая пару бутылок портвейна в авоську». «Сказал, вот мамаша у нас пьющая, беда, ребеночек, девочка, без присмотру, все на мне: и стирка, и готовка, и магазины. Тетки говорят: господи, а с виду-то вроде приличная, пальто замшевое… С виду-то да, говорю, вон видите, как руками машет, торопит, не терпится ей. Тут народ консолидировался: гнал бы ты ее в шею, стерву такую… А я тихо так: терплю, дескать, Бог терпел и нам велел… Тетки прослезились». «Сволочь ты, Юра!» – сказала я беззлобно и всучила ему авоську с обломившимся по случаю крымским портвейном.
Помню аромат этого портвейна, осень в Летнем, потом – в Михайловском, синее, без изъяна октябрьское небо, спуск к Фонтанке, окропленную солнцем воду, Танюшку с букетом кленовых листьев, наш нескончаемый разговор и – такое пронзительное единение, такой восходящий ток жизни, и полет, и свет, и беспричинную могучую радость (а истинная радость и не должна иметь причины!), что впору было упасть на колени, захохотать и, воздев руки, воскликнуть: как хорошо, Господи! И ничего больше не надо – ни добавить, ни отнять.
– Да-а, – покачал головой Юра и поскреб ногтем скатерть. – Хотя, если вдуматься, задолбанные были, пугливые, нищие… Помнишь, потом какой тотальный загул случился?
К вечеру подтянулись на Моховую Юрины московские коллеги, муж-Вадик вернулся с работы, весело изумленный, еще пара-тройка «наших» подошла со «свежей кровью». И утром никто никуда не уехал, муж сбегал на службу и вернулся обратно через «точку» на Чайковского, и праздник продолжался еще сутки – пили, пели, дико хохотали, так что соседи стучали в стенку, что-то закусывали, спали урывками «валетом», как шпроты в масле, говорили про рабство и свободу, про индивидуальную совесть, про НИХ, которые вот уж почти семьдесят лет пытаются с нами что-то сделать, извести – и каленым железом, и дустом, – а мы все равно живем, думаем, пишем, творим. Фигушки вам. Только дайте нам свободу, думали мы, и – о! – как мы развернемся. Не развернулись, однако.
– Что, Юра, скучаешь по эпохе застоя?
– По положительным эмоциям скучаю, – хохотнул он и откинулся на подушки, скрестив на груди руки. – Тебе идет, когда ты лохматая. Очки сними. Зачем надела?
– Я вообще-то близорука, – напомнила я. Но очки сняла.
– Сашка…
– М?
– Давай обнимемся.
– Конечно.
Он встал, взял меня за плечи, приподнял со стула. Мы тихо обнялись. Стояли, слегка покачиваясь в такт тягуче-печальному мотиву, который он мычал себе под нос. Светилась сквозь окно неоновым светом надпись «Курский вокзал». Капала вода из кухонного крана. Тикали ходики. Я уперлась лбом в Юрино плечо. Комок предательски подкатил к горлу.
– Юра, ты знаешь, я….
– Тсс! – Он погладил меня по волосам, прижал голову к груди. Рука была тяжелой, сильной. – У тебя младенческий родничок на темечке не закрылся, – сказал он и поцеловал меня в макушку. Длинно вдохнул: – Как чудесно пахнешь: женщиной и ребенком одновременно, – прошептал в ухо и медленно провел ладонью по моей щеке.
Я напряглась, слегка отстранилась, пролепетала первое, что пришло на ум:
– Давай чаю попьем, – и подхватила чайник с плиты, намереваясь налить в него воду, – или кофе…
– Саша… – Он крепче прижал меня к себе. – Не отталкивай меня. Побудь со мной. Хорошая. Родная. Большая сильная кошка. В тебе так много жизни, Саша… Сашенька. – Вырвал чайник из моих сцепленных пальцев, не глядя, пристроил на краю стола. Горячо, торопливо стал целовать мое лицо, шею. – Давай подарим друг другу радость, немножко радости, разве тебе не хочется радости… Обними меня за шею, – перебросил мою руку за свое плечо, – вот так, крепче, милая.
Голос его сорвался, он подхватил меня под коленки, поднял на руки. Пронзительно взвизгнул старенький диванчик. С грохотом упал со стола чайник и покатился по полу. Юра пошарил выключатель за спиной и, не найдя, выдернул шнур из розетки. Стало темно. Лишь холодный уличный свет проникал сквозь узловатые стебли оконных растений. Я слышала тяжелое дыхание, треск рвущейся материи, невнятное захлебывающееся бормотание: ну иди же ко мне, киса моя… Сорвались и бешено заскакали переплетенные тени лиан на потолке. Я прикрыла глаза. И почувствовала, как капли пота падают за вырез моего платья.
* * *
А что Симочка? Не слишком ли долго держится в тени, на периферии нашего повествования? Не пора ли направить на нее луч и выхватить из темноты одинокую фигуру?
Симе не по нутру быть одиночным центром внимания. Входить в помещение, где сидит сплоченная компания и окидывает новичка равнодушно-оценивающим взглядом. Другое дело, когда рядом надежный спутник, мужчина, желательно красивый, умный, хорошо одетый. Его замечают, выделяют, одобряют, им восхищаются, а Симочка, стоя рядом и опираясь на крепкую руку, распрямляется, расцветает женственностью, легко улыбается окружающим или ограничивается чуть небрежным кивком головы.
«Серафима, сама по себе ты – ничто, – с детства внушала ей бабушка, единолично занимавшаяся Симочкиным воспитанием. – Мужчина, муж – вот кто определит твое лицо. Когда он появится – достойная партия! – от тебя потребуется одно: чтобы, приходя домой, ночью ли, днем, он мог поцеловать тебя в любое место. Твой дед так и сказал мне после свадьбы: дорогая, только одну вещь я прошу – чтобы всегда мог поцеловать тебя в любое место». Маленькая Сима сидела на низком бархатном пуфике у старинного трюмо и завороженно наблюдала, как величественная белотелая бабушка протирает тампоном, смоченным туалетной водой, могучую шею, прежде чем обмотать ее ниткой жемчуга, тщательно обмывает дряблые подмышки, сдувает пудру с пуховки, обмахивает ею лицо и декольте, открывает флакон духов и прикладывает пробочку к мочкам ушей и сгибам локтей. Закончив туалет, бабушка вставала и оглядывала себя в зеркале, слегка отставив в сторону руки, будто проверяя свою готовность на случай, если дедушке вдруг вздумается заскочить к ней в спальню, ненадолго покинув тот свет. (Последний поцелуй дедушка, белый офицер, запечатлел на теле любимой супруги почти полвека назад, перед тем как ему пустили голубую его кровь, прострелив грудь навылет.)
Симочка побаивалась грядущего супруга. Этот неведомый строгий муж, должно быть, станет проверять, вычистила ли она зубы после очередного приема пищи, вымыла ли ноги перед сном, особенно между пальцами, не забыла ли надеть свежие чулки утром. Муж ни в коем случае не должен обнаружить клякс на пальцах, цыпок на руках. Если она будет хорошо себя вести (слушаться, не перечить, не влезать в дела взрослых), то о ней будут заботиться, баловать, покупать красивые платья. Если ею будут довольны, то и бояться нечего. Потом щекотно зацепило это «в любое место». Количество этих мест было, в сущности, довольно ограниченным. Может, она чего-то не знает, думала Сима, и тихонько исследовала свое тело под одеялом. И засыпала безмятежно, обняв любимую игрушку – кролика Мусюсюку.
Когда Сима подросла и оформилась в неловкую, глазастую, длинноногую девушку, стеснявшуюся своего тела от стопы до макушки, бабушка, цепко оглядев внучку, одетую в ситцевый сарафан на бретельках, настояла на том, чтобы отныне та брила подмышки и лобок, и чтобы это вошло в неукоснительную привычку. Сима не понимала, зачем брить «там» и неделю терпеть колкую муку в паху, но ослушаться бабушку не смела, смутно догадываясь, что экзекуция значится в списке требований, предъявляемых к ней из далекого замужнего будущего. Бабушка была непререкаемым авторитетом с тех давних времен, когда умерла Симочкина мама, а папа, бабушкин единственный сын, женился на другой женщине, крашеной блондинке, и зажил с новой женой отдельно. «Одну профурсетку поменял на другую, дурак», – прокомментировала событие бабушка, разговаривая с приятельницей по телефону, и Сима не рискнула спросить, что такое «профурсетка». Она вообще рано поняла, что лучше не задавать лишних вопросов. И помалкивать, пока не спрашивают.
Когда Симочка заканчивала восьмой класс, решено было съехаться с папиной новой семьей, объединив жилплощади, – к огромному неудовольствию бабушки и великой радости внучки. У нее появилась настоящая семья: папа, ма… да, мама, бабушка и маленький брат. Теперь, когда подружки звали пойти в кино после уроков, Симочка мотала головой и со значением сообщала: «Не могу, родители будут дома ждать». Хотя, если честно, никто ее не ждал, все внимание и забота были отданы пятилетнему кудрявому Илье: надо сказать, папина жена была ревностной матерью и хорошей хозяйкой. Бабушка ссорилась с невесткой и отказывалась есть за общим столом, и Сима чувствовала себя неловко, занимая свое место в столовой, особенно после того, как случайно услышала реплику мачехи в свой адрес: надо же, такая худющая и столько ест. Когда же в дом приходили гости, папина жена громко сетовала, приобняв падчерицу за костистое плечико: «Совсем плохо ест наша девочка… Симочка, ну еще кусочек семги!» Сима краснела и отказывалась. Отец не вникал в «дамские разборки», отпускал легкие шутки, выпивал свой полтинничек за ужином и уходил в кабинет работать. Иногда он совал дочери рублишко «на булавки», делая заговорщическое лицо, прикладывал палец к губам: «Тсс!» – и ласково трепал Симочку по каштановым волосам: девочка млела от удовольствия. Ей очень хотелось, чтобы будущий супруг был похож на папу – такой же добрый, щедрый, веселый и совсем нестрогий.
Пока папа-муж бродил где-то по белу свету, не попадая в поле зрения, Сима начала понимать, что если не предпринимать никаких поисковых усилий со своей стороны, то можно так и оказаться на задворках жизни. («Серафима, сама по себе ты – ничто!») Собственно, а что она могла предъявить миру в качестве своего козыря, думала Сима, оглядывая себя в зеркале. Пару ярко-карих глаз, пару безукоризненной формы ног. «За такие ноги некоторые девы отдали бы душу дьяволу», – сказал как-то папа, тонкий ценитель женской красоты. Отцовское замечание придало Симе необходимой храбрости, она приоделась, постриглась «под пажа», подкрасила реснички – перешла, так сказать, с теневой на освещенную сторону улицы – и с приятным изумлением обнаружила, что может нравиться. Печально и неожиданно закончившийся роман с Валдисом обескуражил Симочку на некоторое время, но зато обострил женское чутье и подготовил к долго-терпеливой битве за однокурсника Леву. Лева стоил того: красивый, интеллигентный, ухоженный, интригующе сдержанный – скорее ироничный наблюдатель, чем заинтересованный участник. Драться за него следовало тактично, незаметно, с душевной мягкостью. Никакого нажима, давления… Отношения складывались неровные – то прерывались без видимой причины (Лева вдруг отдалялся, исчезал), то снова возобновлялись (по непостижимой для Симы логике). Симочку кидало от небес до преисподней, чувство постоянной неуверенности разъедало душу. Возможно, и полюбила она Левушку за свои собственные муки и за свое же к ним сострадание. Даже смерть бабушки, единственного близкого человека, прошла для нее почти незамеченной на фоне личного страдания. Бабушка, по счастью, так и не узнала, что внучка нарушила одну из главных заповедей и вступила в близость с мужчиной, поправ девичью честь. Симочка шла ва-банк. Дальше события развивались по распространенному сценарию: тайный аборт без наркоза, ужас, боль, унижение, очередное Левино «западение», возвращение, примирение, прощение, окончание института, вторая беременность, необходимость что-то решать и решаться, разговор Левы со своими родителями, истерика драгоценной мамы, категорическое «нет» отца, слезы в Симиных глазах, осунувшееся личико и ни единого упрека… И наконец Левино: «Я предлагаю тебе быть моей женой!» (Испарина на лбу, пересохшее горло.) Симочка растерянно хихикнула. «Только, сама понимаешь, Сима, – взял за руку, – дети нам сейчас некстати. Ты согласна со мной?» Господи, о чем речь, какие дети, при чем здесь дети, Лева! Назначили дату свадьбы, сделали аборт, заказали билеты в Ялту. Сима так устала и настрадалась за три года, что достигнутый результат не произвел на нее ожидаемого впечатления. Странная пустота образовалась внутри. Тогда она впервые всплакнула о бабушке.
Бабушка была Симиным щитом, защищавшим от мира. Из бабушкиного постулата («в любое время – в любое место») не вытекало, хоть тресни, что надо ходить на работу и наравне с мужем зарабатывать средства на жизнь, таскать в дом тяжелые сумки с продуктами, оплачивать счета в сберкассе, договариваться с пьяным сантехником, чтоб починил бачок в туалете, пока муж играет в теннис или сидит в Публичке, собирая материал для диссертации, или занимается другими, безусловно, серьезными мужскими делами. А подразумевалось совсем другое: что супруг, как любящий родитель, возьмет на себя заботу о ней, будет оберегать, защищать, вести за руку по жизни, немножко баловать, и она вручит ему себя с полным безоговорочным доверием, изо всех сил стараясь получить одобрение и похвалу. И как же с этим быть?
Со знобким недоумением смотрела Симочка на мертвую, покрытую синими пупырышками курицу, в промежность которой следовало засунуть голую руку и вытянуть скользкие внутренности, прежде чем поместить в утятницу и тушить до румяной корочки (Лева любил, чтоб обязательно она была хрусткой, эта корочка). Едва ли Лева догадывался, что Симочку мутит от вида окровавленного куска мяса, распластанного на разделочной доске и ждущего превращения в более или менее сочный бифштекс. Поскольку Лева не ел блюдо на второй день, Симе приходилось готовить для него ежедневно, сама она подъедала что осталось, могла довольствоваться гарниром с кусочком сыра. К тому же денег не хватало, приходилось экономить. Природа не наградила Симу женской расторопностью и сноровистостью, приготовление обеда с последующей уборкой затягивалось до ночи, после чего надлежало подготовить себя к «поцелую в любое место». Лева, свежий и полный сил, уже ждал ее в постели («Ну где же ты, Симкин?») и приглашающе откидывал край одеяла. Когда некоторое время спустя он вставал, потягивался и, расправив плечи, шел в ванную, Сима отводила глаза и думала, проваливаясь в сон: до чего же противно выглядит голый мужчина во весь рост, не зря древние ваятели прикрывали им письку листиком.
Накануне своего тридцатилетия Сима вновь почувствовала знакомое недомогание. Юбилей отмечали вдвоем, дома. Лева разлил шампанское по фужерам, протянул жене. Симочка вопросительно посмотрела на мужа, что означало: Лева, если мы оставляем ребеночка, то алкоголя мне нельзя, а если нет… Лева в деликатных выражениях предложил еще немного подождать c потомством. Ну хотя бы до того момента, когда он защитит диссертацию. Сима кивнула согласно и испытала почти облегчение. Осушили бокалы. У Левы на руках была с трудом добытая путевка на горнолыжный курорт. У Симы девять недель. «Что же делать, Сим?» – «У Лели Карпинской со студии есть свой гинеколог, не так уж дорого берет… Езжай, Лева, чего там». Аборт, хоть и сделанный по блату, под наркозом, прошел неудачно. Сима все еще лежала в больнице, когда вернулся с Кавказа загорелый Лева. «Это я виноват, бедная моя, – сказал, целуя бледно-голубую руку под капельницей, – больше никогда!» «Да ладно», – тихо вздохнула Сима и отвернулась к окну, замазанному белой краской.
Раз в неделю Лева ездил навестить родителей. Сима ждала этого дня, когда могла остаться одна, открыть книжку (да хоть того же Достоевского) и «облиться слезами» над вымыслом, где люди терзают, мучают себя и друг друга, обманывают, убивают, каются, но все-таки любят. Как же Симочка огорчалась в душе, если Лева просил ее поехать к родственникам вместе! Свекровь, пожизненная домохозяйка, прямо на пороге всплескивала руками: «Левушка, как ты похудел, сынок, тебя что, не кормят?» Сима молча сглатывала пилюлю. Ладно, думала, глядя на накрытый к обеду стол, зато покормят, может, еще и с собой дадут. Цена свободы от домашнего бремени – хоть на один вечер. За все надо платить.
«Да брось ты, Симка, за все уже заплачено!» – говорила Сашка Камилова, с которой Сима позволяла себе быть немного откровенной. «Что ты имеешь в виду? Чем заплачено?» – «Да всем: страданием, болезнями, тоской, трудом, усталостью, всей постылой этой жизнью! Радость – это заслуженная награда. Причем довольно редкая. Так что принимай ее с легким сердцем и не думай, что завтра рассчитаешься по полной программе». Сима с сомнением качала головой. Она побаивалась Сашиного экстремизма и необузданного темперамента еще с тех, колхозных времен, когда они только познакомились. Сима не без оснований полагала, что сильные эмоции – ненадежные, может, даже опасные попутчики в повседневной жизни. Конечно, с Камиловой было здорово «отрываться» в пансионате на южном курорте, куда они время от времени ездили вдвоем. (Ни Лева, ни Сашкин Вадик не были любителями пляжного отдыха.) Камиловского вдохновенного куража с лихвой хватало на обеих. Сияющее море, терпкие ароматы юга, теплый ветерок, касающийся голого плеча в морских брызгах. Легко завязывались знакомства, возникали пляжные компании, что-то постоянно происходило, закручивалось, затевалось, загорелые пансионатовские мужчины приглашали на шашлыки, приносили фрукты, звали потанцевать и выпить местного вина в прибрежном шалмане. («Да пускай вьются: один-два крупных, три-четыре мелких», – говорила Сашка.) Легкий хмель, танцы под звездным небом, мужская влажная ладонь, шелковистая, прогретая солнцем кожа… Ночное коллективное купание в кромешной тьме, нагое тело, рассекающее прохладную толщу воды, – от каждого движения разлетаются снопы искр – первобытная, животная радость… Свобода! Никаких долгов и обязательств. Праздный, бесстыдный курортный мирок: танцующая бабочка с раскрашенными трепещущими крыльями, которой и жизни-то отмеряно день-другой…
«Сашка! Как здорово!» Теряя ощущение собственного тела, они плыли вдвоем в ночную даль, где не существовало горизонта и море сливалось с небом, пока с берега не начинали кричать, звать обратно. Отфыркивая соленую воду, выбегали из моря, искали на ощупь оставленную на пляже одежду. «Слышишь, Сашка, – шептала Симочка, натягивая джинсы на мокрое тело и не попадая в штанину, – сегодня этот, Валера, ну вон он у костра стоит, блондин, сказал мне у столовой: вы самая изящная женщина в нашем пансионате; на руки подхватил и так прямо в столовую и внес». Она тоненько смеялась. И вдруг спохватывалась, косясь на веселящуюся поодаль компанию: «А что, если они нас того-этого… трахнуть захотят?» Саша хохотала, валилась на песок, дрыгая ногами: «Я тебя умоляю! Будет тебе трястись, как заячий хвост. Пошли вина выпьем, согреемся. А, кролик Мусюсюка? Шабаш, языческие пляски у костра? Мм?»
И Сима отпускала вожжи. Разгорались глаза, пылали щеки, весело стучало сердечко, отзываясь на откровенную мужскую симпатию: пожатие руки, прикосновение плеча, украдкий, с привкусом моря поцелуй. Маленькое пространство там, в груди, принадлежащее ей, только ей, Божьей тваре Серафиме, до отказа заполнялось такой живой, жадной радостью, таким пьянящим азартом, что даже паскудная, путающаяся под ногами мысль: не далеко ли зашла, что будет завтра, не ждет ли расплата? – поджимала хвост и, пискнув, отползала прочь. «Ну, что, – подтрунивала Саша, поглядывая на возбужденную подругу, – шейка тоненькая, а жить-то хочется!» «Ага!» – весело соглашалась Сима.
Ночью возвращались в свой дощатый домик, распахивали настежь окно, ныряли под простыню. Звенели цикады в парке, перебивая друг друга. Слышно было, как шевелится во сне море. «Ты знаешь, у меня такое чувство, как будто я все время пьяная, прямо с утра», – говорила Сима, глядя в окно и прислушиваясь к звукам южной ночи. «Не всю же жизнь тебе ходить трезвой», – сонно отвечала Камилова. «Да ну тебя», – улыбалась Сима и засыпала совершенно счастливой.
Что ж, все хорошее кончается, думала Симочка, садясь в поезд «Северная Пальмира» Адлер – Ленинград и окидывая прощальным взглядом пыльные привокзальные магнолии. Можно легко продолжить Симино умозаключение, подведя под него, так сказать, теоретическую базу. Шутки ради.
Итак, все хорошее кончается. Хорошо, что оно кончается. Потому что, пока оно длится, возникает вопрос: когда же оно кончится и что будет потом? Ожидание неминуемого конца хорошего делает хорошее уже не вполне хорошим. Достигая определенной критической точки, хорошее переходит в свою противоположность. После чего уже можно с полным на то основанием констатировать: да, действительно, все хорошее кончается. Завершение хорошего, однако, не означает наступление плохого. Напротив, завершение хорошего есть возвращение к стабильной, устойчивой, а значит, наиболее жизнеспособной форме существования, продолжение репродуктивной функции бытия… Жажда хорошего (как особого эмоционального состояния) есть соблазн, отступничество человека от своей судьбы… Ну-с, господа, есть ли желающие принять участие в дискуссии? Благодарю за внимание!
…Глядя сквозь окно на проплывающие мимо белые мазанки, устремленные ввысь тополя-кипарисы и пребывая во взвешенном, как после наркоза, душевном состоянии, Сима возвращалась домой. Вот так бы ехать и ехать, дремать под ритмичный стук колес, ни о чем не думать, никуда не приезжать.
Уже подъезжая к Ленинграду, она вспоминала, что у нее есть муж, его зовут Лева, он самый близкий человек… Осенний дождь лупил по перрону, смывая из памяти яркие южные краски. В доме было холодно. Она зябла и не могла ни на чем сосредоточиться. «Сим, ты хоть соскучилась по мне?» – недоуменно спрашивал Лева. «Конечно, соскучилась», – говорила она и целовала мужа в щеку.
Сима больше не беременела. Первым спохватился Лева. Сказал: «Тебе надо сходить к доктору». Она впервые огрызнулась: «Может, тебе самому стоит сходить к доктору?» Гинеколог в женской консультации покачала головой: загиб матки, спайки… три аборта, организм слабый, возраст не юный, тридцать три года… Лечиться придется долго, гарантий дать невозможно, решайте сами… Лева помрачнел – у него-то все было в порядке. Получалось, что вина за «пустующее гнездо» лежит на Симе. «Может, ну его, это лечение?» – высказалась Сима. «Ты что, Симкин, как же без детей?» На языке у Симы вертелось: а что ж ты раньше думал, но она промолчала.
Последние четыре года прошли под знаком борьбы с бесплодием. Этого не пить, того не есть. Тут избегать, там воздерживаться. Каждый день мерить температуру, записывать в дневник и докладывать доктору. Регулярно таскать в лабораторию мочу в баночке. Через день ходить на богомерзкие процедуры, принимать таблетки, от которых выворачивает наизнанку и появляется испарина на лбу. Поликлиника заняла промежуточное место между работой и домом. Сима стала раздражительной, рассеянной. Научилась уклоняться от того, что ей не хотелось делать. В этом смысле лечение даже сыграло на руку: картошку в дом приносил теперь Лева, Симе нельзя поднимать тяжелое. По-своему решила она вопрос с ненавистным бытом: чистые поверхности, голые стены, застекленные полки, ничего лишнего – ни цветов в горшках, ни кошек-собак, ни птичек-канареек в клетке: ничего такого, что требовало бы от нее дополнительной заботы, внимания, привязанности, ухода. Даже этот чайный гриб в трехлитровой банке под марлей, капризный, но очень для желудка полезный, она потихоньку от Левы сгноила и выбросила. Старательно поощряла занятия мужа спортом – он располнел и начал борьбу с лишним весом. Сама она ела совсем мало, приготовленная ею еда вызывала отвращение.
Возвращаясь домой после очередной процедуры, где ее щупали, тискали, мяли, вгоняли внутрь синюю жидкость, делали больно и требовали «женщина, расслабьтесь!», Сима решила: все, баста, конец этой муке, сил больше нету, да и результата никакого. Значит, судьба такая. Не будет она больше лечиться. А Левка… Левке она ничего не скажет. И как гора с плеч свалилась. По пути зашла в церковь, поставила свечку Ксении Блаженной и неумело помолилась.
Левы дома не было: Лева в бассейне и вернется не скоро. Сима постояла под теплым душем, вытерлась насухо свежим полотенцем, надела белый махровый халат, привезенный отцом из Болгарии (все-таки папка о ней думает!), поставила на плиту чайник. Налила старой заварки в чашку. Надо бы свежей заварить, да жаль драгоценного времени. Включила торшер в комнате, прилегла на диван, укутала ноги теплым пледом. Тишина, полумрак, любимая зачитанная книжка. Книжку можно читать, а можно просто держать в руках, отпустив мысли на волю, поблуждать вместе с ними вокруг лета, солнца, сияющего моря, чтобы затем намертво прилепиться к той обмазанной медом ночи с Валдисом, при воспоминании о которой сладко перехватывает дыхание и поднимаются волоски на руках.
Связь с Валдисом, длящаяся изрядное количество лет, но все же случайная, никогда не несла угрозы ее семейному благополучию. Но последняя их встреча и та необъяснимая печаль, которой она была изначально помечена, нарушили естественный ход вещей – теперь они не выстраивались в привычном порядке.
Сначала все шло как обычно: ужин в ресторане при гостинице, легкий полушутливый разговор, шампанское в номере, объятия… Она подарила ему пушистого умещающегося на ладони медвежонка: «На тебя похож». «Правда? – Валдис приподнял брови. – Чем же?» «А его так же приятно тискать». Он улыбнулся, ласково взглянул на нее, но лицо его было отстраненным, словно он уже был на перроне с билетом в руке и искал свой вагон. Сима сидела на кровати, поджав ноги и натянув простыню по горло, смотрела, как Валдис в накинутой на голое тело рубашке разливает остатки шампанского. В комнате было темно, лишь свет уличных фонарей проникал сквозь незашторенное окно. Снизу, из ресторана, слышались приглушенные звуки музыки. Приближалось время прощания. Впервые Симе показалось невозможным отпустить от себя этого мужчину и снова жить без него. «Валдис!» – позвала она тихо, одними губами. Откинула простыню, встала, подошла к нему, просунула руки под рубашку, прижалась всем худеньким телом. Валдис на мгновение замер. Дальше случился шквал. До кровати они не добрались, упали на ковер. Робкая, стеснительная Симочка, старательная исполнительница мужской воли, не привыкшая советоваться с собственным телом, вдруг сбросила лягушачью шкурку и превратилась в бесстыжую вакханку, властно влекущую за собой, отдающуюся и владеющую. Ощущение было новым, захватывающим, пугающим. Что-то взорвалось внутри, лопнуло с ощутимым звуком, обрушилось мощной волной, сметая остатки собственной воли, опустошая все неприкосновенные запасы личности. Сима взвизгнула, заскулила, упала на грудь Валдиса и заплакала. Опомнившись, Валдис сказал, гладя ее по голове и с ласковой усмешкой заглядывая в лицо: «Я не знал тебя такой». «Я сама себя такой не знала», – всхлипнула Симочка и уткнулась в его плечо.
Потом Валдис провожал ее до такси, а она, еще не оправившись от потрясения, плохо соображала и не сразу вспомнила, что хотела спросить его весь вечер. Да и как спросить? «Валдис, дорогой, не собираешься ли ты разводиться с Викой? Мне это почему-то не безразлично». Уже у стоянки такси все-таки решилась, начав издалека: «Как у тебя дома, как дочка?» Он пожал плечами: «Дочка? Школу в этом году заканчивает, взрослая». «А… вообще? Все в порядке?» Он улыбнулся, поцеловал ее в щеку: «Да как сказать? – и добавил туманно: – Ничто не вечно под луной…»
Зазвонил телефон, Сима вздрогнула. Звонил Лева, сообщил, что заскочит ненадолго к родителям: мама себя неважно чувствует. «Конечно-конечно», – быстро согласилась Симочка. «Ничто не вечно под луной…» – странная фраза. Что он имел в виду? Но ведь что-то имел? Она отхлебнула остывший чай. Через неделю у Валдиса день рождения. Сима встала с дивана, достала из секретера заранее приготовленную открытку. На ней был изображен симпатичный парящий в небе медвежонок: в одной лапе он держал воздушный шарик с надписью «Поздравляю!», в другой – коробку с тортом, перевязанную голубым бантом. Симочка покусала в раздумье кончик шариковой ручки и не придумала ничего лучше, чем написать на обороте: «Все равно тебя не брошу, потому что ты хороший! С днем рождения, Валдис! Сима». Валдис все поймет про мишку. Завтра она купит конверт и отправит почтой. Хотя, конечно, лучше было бы позвонить. Но в день рождения наверняка соберется много народу, и они не смогут связать друг с другом двух слов. И ей вдруг захотелось услышать его голос, сейчас, сию минуту! Сима редко звонила Валдису, но номер помнила. А если подойдет не он? Если Вика? Не давая себе времени передумать, она набрала московский номер.
– Алло?
Судя по голосу, трубку взяла дочь.
– Э-э… Будьте любезны Валдиса.
После короткой паузы на том конце ответили:
– А он здесь больше не живет.
И повесили трубку.
– Вот как!
Симочка машинально сунула надписанную открытку с мишкой в карман халата, опустилась на диван и глубоко задумалась.
* * *
В поезде «Москва – Ленинград» Александра так и не смогла заснуть, проведя полночи в тамбуре, куря одну сигарету за другой и глядя на проплывающую мимо снежную пустыню с редкими вкраплениями огоньков чужих существований. Дома ее не ждали. При мысли о том, что нужно будет объяснять свое внезапное бегство из Москвы, сводило скулы и делалось совсем тошно.
Пьяненький попутчик из СВ, представившись корреспондентом молодежной газеты («Евгений П., читали, может?») пытался навязать свою компанию. «Какие у вас красивые волосы», – говорил он, нависая над Александрой и тесня ее в угол тамбура. Она подумала, мельком взглянув на его гладенькую физиономию со скошенным подбородком: вот пойти сейчас к нему в СВ да и отдаться, чего уж там… Он шепнул, интимно склонившись к самому уху: «А у меня, между прочим, гусиный паштет есть и коньяк КВ». И посмел положить руку на ее плечо. «Подите вы со своим собачьим паштетом», – без всякого выражения в голосе сказала Александра и отвернулась к дверному окну. «Гусиным, – поправил он. И только после этого обиделся: – Да и ради бога!» Бросил на пол недокуренную сигарету «Marlboro» и исчез в вагоне, хлопнув дверью.
Время от времени Александра заходила в вагон, чтобы посидеть на откидном сиденье в коридоре и отогреться. В середине ночи в тамбуре утвердился военный командированный, Михал Иваныч, разумеется сильно нетрезвый. Доверительно сообщил, откуда едет, куда и зачем, кинул на пробу анекдот про поручика Ржевского и добавил еще несколько – по восходящей степени похабства. Саша слушала, громко хохотала.
– Выпьем? – предложил он и, прищурившись, выпустил изо рта дым колечком.
– Выпьем, – согласилась Александра.
У него было одутловатое лицо и маленькие вострые глазки, почти лишенные ресниц. Поверх зеленой форменной рубашки накинут китель. Сашин отец, военный инженер, носил когда-то такую же рубашку и обязательный галстук на резинке, застегивающийся под воротничком. Приходя со службы, он первым делом избавлялся от галстука и вешал его на шею бронзовому Аполлону, стоявшему на огромном письменном столе; переодевался в бархатную куртку с кистями, садился в кожаное кресло, закидывал ноги на столешницу, обтянутую зеленым сукном, и, все еще отстраненный, наблюдал, как мама накрывает к ужину.
Михал Иваныч вернулся с початой бутылкой коньяка, сообщил:
– Стаканов не нашел, темно в купе. Из горла будешь?
– Буду, – кивнула Александра. И сделала несколько крупных глотков.
Военный, взяв бутылку из ее рук, прежде чем хлебнуть, поднес ее к глазам: ревниво оценил – то ли оставшееся количество жидкости, то ли выпитое Александрой. Порылся в кармане брюк, извлек оттуда конфету в целлофановой обертке, сдул с нее табачные крошки и протянул попутчице. Михал Иваныч, прапорщик по званию, служил завхозом в отдаленном гарнизоне.
– Замужем? – поинтересовался он, закуривая.
– Ага.
– У меня была одна, на тебя похожа, только телом поплотней, Тамара, кастеляншей у нас работала. – Он вдруг хитро прищурился: – Слушай, я тебе одну вещь скажу, только ты не обижайся, ладно? Вот ты строгая с виду, а от тебя сукой пахнет.
– Так ты поцелуй меня, Михал Иваныч! – засмеялась Саша.
Прапорщик кашлянул, что-то быстро прикинул, загасил недокуренную сигарету, вытер двукратным движением ладони рот и с неожиданной сноровистостью притиснул Александру к стенке. Со звонким причмоком прижал наугад рот к ее лицу. От него пахло одеколоном «Шипр» и застарелым подмышечным потом. Теперь пришла Сашина очередь вытирать губы. Прапорщик хапнул подол ее юбки.
– Слушай, все спят, пойдем в уборную.
– Не люблю в антисанитарных условиях, – капризно растягивая слова, сказала Александра и подумала: как, однако, славно быть хабалкой.
– Ну, тут давай!
– Холодно, – поморщилась Камилова.
– Ничего, я тебя согрею, я горячий, – хохотнул он, напирая крупным животом.
Она вздохнула, отстранила его рукой, как мешающий предмет, не имеющий собственного значения, сказала примирительно:
– Остынь уже, Михал Иваныч.
– Можно просто – Миша, – разрешил завхоз.
Щелкнул дверной замок, и из теплоты вагона в тамбур вошел заспанный проводник. Прапорщик шустро, по-строевому подтянулся и поправил съехавший с плеча китель.
– Бологое, – объявил проводник, потянул носом пьяный воздух и распахнул настежь дверь, впуская морозный холод.
Падал снег, не торопясь приземлиться на освещенный перрон. Проплыла мимо одинокая мужская фигура в длинном пальто с поднятым воротником – высокая, прямая, со знакомым разворотом угловатых плеч. Александра дернулась, сжала воротник у горла… Явственно, до рези в сердце, представилось, что там, на безлюдном перроне, стоит под медленным снегом Мурат, вглядываясь в окна подъезжающего поезда, и белки его скошенных глаз отражают свет вокзальных фонарей. Не дожидаясь остановки вагона, Александра соскочила с подножки, путаясь в полах пальто, едва не упала, сделала несколько быстрых шагов и замерла, отыскивая глазами темный силуэт. Сейчас он заметит ее, выйдет из тени, распахнет руки, устремится навстречу, и они обнимутся, затихнут, прижавшись друг к другу, и все остальное уже не будет иметь никакого значения, пусть горит огнем все остальное, пропадает пропадом! Александра облизнула пересохшие губы, снова огляделась, крутя головой и всматриваясь в темноту за освещенным пространством. Где он? Зачем прячется?
Ночной перрон был пуст. Призрак Вронского исчез, оставив смятенную графиню наедине с судьбой: сейчас она бросится под поезд.
Крупная снежинка упала на лицо и, растаяв, прохладной струйкой сползла за меховой воротник, щекоча шею. «Со второго пути отправляется поезд номер четыре „Москва – Ленинград“», – пробубнил вокзальный динамик.
– Эй, Александра батьковна, – послышался за спиной голос прапорщика, – ты чего стоишь, вчерашний день ищешь, поезд сейчас уйдет! – Он подтолкнул Александру к вагону, ловко подсадил, задержав руку ниже спины. Поезд тронулся. Стоя на подножке, Саша обернулась на мертвый перрон, еще раз обшарив глазами пустоту.
– Ну, давай же поднимайся, ёлы-палы! – занервничал снизу Михал Иваныч, хватаясь за поручни и вскакивая на ходу.
Уже в тамбуре, отряхивая снег с кителя, спросил немного сердито:
– Чего ты там все высматривала, увидела кого?
– Да так, померещилось, – неуверенно сказала Александра, стараясь унять мелкую дрожь внутри.
– Когда мерещится, креститься надо, – посоветовал он.
Она почувствовала себя как загипнотизированный больной, которого погрузили в сон с пленительным видением, а затем обокрали, вернув к действительности.
После Бологого прикончили бутылку. Сашу немного отпустило. Прапор говорил без умолку, и она почувствовала нечто вроде признательности к незатейливому попутчику.
– Я так и знал, что не дашь! Не поймешь вас, женщин, – рассуждал завхоз. – Вот я тебе про Тамарку рассказывал. Та-а-ак она меня зацепила, аж в глазах мутилось, но ведь не давала! И условия случались, и хата была, и койка с бельем, чтоб по-человечески, – ни в какую. А знаешь, когда дала?
– Когда?
– А вот сидели на 23 февраля у старшины, все как положено – стол, шампанское, все с женами, – так она меня в ванную поманила и возле унитаза отдалась. Еще помню песню играли… «Шы з гарен, та-та-та-та-та». – Его качнуло, он опустился на корточки, прижался спиной к стене и мутно посмотрел на Сашу снизу вверх. – Я тебе знаешь что скажу? Интересная ты женщина, образованная, видно… может даже, замужем, но… – Он покачал головой, скривил рот.
– Что «но»? – спросила задетая Александра.
– А бесхозная какая-то. – Он зевнул с протяжным подвывающим звуком, обнажив полурядье стальных зубов – вероятно, память от меткого кулачного удара в челюсть. С трудом поднялся и уже совсем слипшимся голосом пробормотал самому себе: – Пора, Михайло, в люлю.
Саша отвернулась к окну и подумала, что если распахнуть настежь дверь и выбросить себя на полном ходу в темноту, то ничего принципиально не изменится: произойдет плавный переход в небытие – из небытия же.
Поезд прибыл в Питер рано утром. Едва начало светать. Саша рассеянно побродила по пустому залу Московского вокзала и, вместо того чтобы спуститься в метро, пошла в буфет – выпить, что ли, кофе. Кофе в вокзальном буфете был «из ведра», но горячий. Немолодая супружеская пара за соседним столиком «встояка» деловито завтракала остатками курицы, верно недоеденной в поезде. Женщина то и дело выпрастывала из оренбургского платка подбородок быстрым косым движением головы и время от времени проверяла ногой под столом присутствие чемодана, перетянутого ремнем. Ее спутник в армейском тулупе ел сосредоточенно, молча – заправлялся на целый день. Приехали, видно, по делу, на добычу. Вид четы странным образом успокаивал, наводя на мысль, что жизнь, в сущности, проста и непобедима.
Часы показывали восемь пятнадцать. Муж Вадик стоит в этот момент в кухне перед раскрытым холодильником и, почесывая затылок, соображает, чем позавтракать. Сонная Танечка собирает портфель. Через полчаса они выйдут из дома, и Вадим проводит дочь до школы. Можно потихоньку трогаться без риска столкнуться с ними в подъезде. От метро Саша пошла пешком, проигнорировав услужливо подошедший трамвай. Идти было легко: дорожная сумка с вещами осталась в Москве, у Юры. Покинув вчера утром его квартиру, она так и не вернулась. После читки режиссерского сценария у шефа на дому, оправдавшего самые худшие ожидания, ноги сами понесли на Ленинградский вокзал. Уехала не попрощавшись. Московский вояж закончился. Уложилась в два дня.
Без пяти минут девять, уже подходя к дому, Александра замерла на полушаге, увидев выбежавших из подворотни мужа и дочь. Сашу не заметили – торопились. Разминулись в нескольких шагах. Она стояла посередине тротуара и смотрела в их спины. Впервые заметила, что Вадик стал сутулиться, а Танина шубка, перехваченная ремешком, коротковата и изрядно подвытерта. Обе фигуры, маленькая и большая, удалялись, союзно держась за руки, оставляя смутное впечатление заброшенности и неблагополучия.
Темная пещера квартиры встретила родным, теплым запахом дома. Кот Василий выбежал навстречу, мирно потерся о сапог. «Привет, Васенька, – сказала Саша, проведя рукой по мягкой шерстке, – ты меня сейчас лучше не трогай, я противная». Скинула пальто в прихожей, бросила его на спинку стула. Прошла в гостиную, присела на диван. Хотелось принять душ и смыть с себя все чужие, враждебные запахи, содрать мочалкой старую кожу, и пусть нарастет новая – чистая, розовая, невинная. Сил двигаться не было. Взгляд зацепился за лежащее на журнальном столике казенное письмо, адресованное Камиловой А. Е. Она взяла в руки конверт и ощутила неприятное покалывание в кончиках пальцев.
Письмо было из издательства. Почтенное государственное издательство сообщало, что, в связи с изменившейся политической, экономической и финансовой обстановкой в стране, оно не может выполнить возложенных на себя обязательств по изданию книги Камиловой Александры Евгеньевны, согласно договору от такого-то года такого-то месяца, заключенному между автором и издательством; в результате повышения цен на бумагу и полиграфические услуги издательство оказалось в критическом финансовом положении и публикация произведения в сложившихся условиях принесет убытки, выходящие за рамки бюджета организации. Поскольку договор был нарушен издателем, автору будет выплачен гонорар в размере трех тысяч рублей и возвращено право на публикацию рукописи в других издательствах. С уважением… Иными словами, плод долгих трудов – книга, уже бывшая в наборе, рассыпана. А до этого были три унизительных года на «листе ожидания» в издательстве. Письмо выпало из рук и соскользнуло на пол… Она подняла его, бросила на стол и почувствовала в душе спасительное равнодушие, почти покой. Откинула голову на подушку, прикрыла глаза и незаметно соскользнула в дрему.
Сон был из тех редких, памятных, которые по силе переживаний сильнее самой реальности. Александра сидела на земляном полу под дощатым грубым навесом. Была душная темная ночь. Горел костер. Вокруг суетились люди в полосатых халатах и накрученных на головах повязках, лиц не разглядеть. Место дикое, нечистое, караван-сарайного происхождения. Рядом сидел, поджав ноги по-турецки, Мурат. Он здесь был своим. Саша опустила голову и при свете огня увидела змею, подползающую к ее босой ноге. Змея молниеносным движением обхватила гибким телом щиколотку и медленно поползла вверх по голени. «Не шевелись», – сказал Мурат. Саша оцепенела. Пресмыкающееся не торопилось, терлось скользко о ногу, достигнув колена, приподняло маленькую головку, выстрелив в воздух раздвоенным языком, и взглянуло прямо в очи своей жертве. Гадина наслаждалась ароматом высекаемого ею страха. Сделав зигзаг, с длинной оттяжкой поползла выше по голому бедру. Саша почувствовала осторожное примеривающееся прикосновение змеиных зубов. Это длилось вечность. Ну давай, давай уже, ползучая, тюкни, впрысни яд в кровь и закончи пытку! Тварь медлила, определяясь в своих намерениях. Подтянула хвост, продвинулась еще на один виток, привстала и опять заглянула в глаза. «Она хочет в солнечное сплетение ужалить», – догадалась Саша. И с подползающим к животу невыносимым ужасом проснулась.
Яростно, длинно звонил телефон.
– Я так и знал, – сказал голос папы Ромы в трубке. – Ежи еще не закончил читать сценарий, а я уже по твоему лицу понял, что ты умотаешь в Питер. Ты меня слышишь?
– Да.
– Что у тебя с голосом? Спишь, что ли?.. Группа с утра собралась на студии, машина заказана, все сидят, ждут появления ее величества…
– Так получилось.
– Дорогуша, ты подписала договор, тебе выплатили недурственный гонорар… А теперь выпендриваешься, потому что тебе не понравился режиссерский сценарий. Вместо того чтобы спасибо сказать.
– Снимите, пожалуйста, мою фамилию… как автора сценария.
На другом конце трубки возникла пауза.
– Камилова! С тобой не будет работать ни одна студия. Ты забываешь о специфике нашей профессии – волка кормят ноги.
Александра молчала.
– Слушай, Саша, не глупи. – Тон его стал мягче. – Если ты это сделаешь, подведешь студию. И меня. Будет скандал.
– Я не хочу участвовать в этом чернушном кино.
– Хорошо, не участвуй. В принципе, так для всех будет лучше. Просто оставим тебя в титрах как автора. Одного из двух авторов, – поправился он. – Деньги уже по бухгалтерии прошли. Только не вставай в пятую позицию. Хотя бы из уважения ко мне. Договорились?
Александра все еще чувствовала след змеиных зубов на своем теле.
– Делайте как хотите.
– Ну вот и славно. – Помедлив, он добавил: – Надо быть гибкой, Саша. А ты – чугунная.
– Что это значит?
– Гибкий человек – как тростник: согнулся и снова выпрямился. А ты стоишь насмерть, потом даешь трещину и рассыпаешься на куски. Подумай об этом, детка. Будь здорова.
Саша повесила трубку. Вот и всё. Все провода перерезаны, связи с общественностью порваны. Кругом – руины. Разруха. Ногу поставить некуда.
Молодец, Александра!
Она взглянула в высокое, до потолка, зеркало, оскалилась, сделала свирепую гримасу, скрючила пальцы, запрокинула голову и издала гортанный резкий звук, который называла тувинским горловым пением. Низкая раскатистая вибрация срезонировала где-то в самой утробе. Александра хватанула воздуху ртом и наддала сильнее, вдохновеннее: «У-а-о-а-йа-о!» Так она шаманствовала довольно долго, выводя рулады с нарастающим воодушевлением. Затем шлепнула ладонями по ляжкам, скинула бархатную курточку, стянула юбку, подпрыгнула, широко расставив согнутые в коленях ноги, и закрутилась в бесноватой воинственной пляске, нещадно лупя пятками по паркету, потрясая невидимым копьем, издавая боевой клич, звериный рык, трубный глас. Отзывчиво звенела посуда в буфете, пальчиковые листья пальмы метались в такт ее телодвижениям, ошалевший кот скатился с дивана и, прижав уши, рванул вон из комнаты. «А, Василий, сукин кот!» – закричала она и понеслась вслед за зверем. Кот, спасаясь от преследования, метался из спальни в детскую, из детской в кухню, оскальзываясь на вощеном паркете, и, забившись в угол, расширенными зрачками смотрел, как мчится на него хозяйка, топая, подпрыгивая и улюлюкая: умудренный, он знал ее как свои пять когтей на лапе и охотно подыгрывал, правдоподобно изображая жертву. Из нижней квартиры постучали по батарее парового отопления. «А плевать я на вас хотела!» – вскричала Александра, выбросила руки в стороны, как крылья хищной птицы, вобрала голову в плечи, завертелась волчком вокруг своей оси, набирая обороты, все быстрее и быстрее, все больше входя во вкус, упиваясь пришедшей вдруг свободой. Тело уже не принадлежало хозяйке, исполняя свой собственный независимый танец без всяких усилий с ее стороны.
Стало весело, легко, безгрешно. Вероятно, это и называют катарсисом.
Охрипшая, мокрая от пота, она наконец остановилась, перевела дыхание. Из зеркала, обрамленного старинной рамой, на нее смотрело человекоподобное существо, полу, безусловно, женского, немытое, нечесаное, только что сошедшее с Лысой горы. Александра замерла, прикрыла глаза и услышала, как внутри, где солнечное сплетение, где жизненный центр, тоненько, чисто звенит серебряный стерженек, ни с чем не сравнимый, верной тональности звук, смысл которого был понятен и восхитителен: «Я есмь! Я живая! И я буду!»
Она сбросила с себя остатки одежды, подошла к зеркалу вплотную, взглянула в лицо своему голому отражению, подбоченилась, щелкнула пальцами, сказала, четко артикулируя каждое слово: «Хрен вам в сумку, господа!» И шлепая босыми ногами, отправилась в ванную – отдирать потрепанную шкуру.
* * *
Перед концом работы, когда Надя уже собирала бумаги со стола и мысленно настраивалась на предстоящую встречу с Сашкой Камиловой, подошла молодая сотрудница с обиженно поджатой губой и сообщила, что ей неправильно начислили премию за последнюю северную командировку, а ведь они с Надеждой Павловной целый месяц работали там вместе, и это несправедливо. «Вместе работали» – сильно сказано. Надя угробила месяц, чтобы научить молодого специалиста, туповатого и ленивого, азам профессии – ползала в брюхе подводной лодки, объясняя принципы размещения радиоаппаратуры, карабкалась по тесным лестницам вверх – вниз, таская за собой нерасторопную девицу, и все не могла взять в толк, как эту самую Ларису с ее свежеиспеченным дипломом угораздило стать конструктором при полном отсутствии пространственного воображения. Так или иначе, девица находилась под ее неофициальным покровительством.
– Вам следует обратиться с этим вопросом к начальнику отдела, – сказала Надя. – Это, увы, не в моей компетенции.
– Я его боюсь, – призналась плаксиво Лариса, и подбородок у нее задрожал. – Может, вы с ним поговорите, а, Надежда Павловна? Мне сейчас так нужны деньги.
Хваткая, однако, отметила про себя Надя. Ей, конструктору со стажем, ведущей многострадальный проект уже два года, тоже необоснованно подрезали премию – прошлись наждачком по профессиональному самолюбию, – но просить за себя Надя бы ни за что не стала.
– Хорошо, Лариса, я попробую с ним поговорить, – согласилась она, – только надо дождаться, когда сотрудники уйдут, вы понимаете, надеюсь?
Финансовые вопросы следовало решать с глазу на глаз, в строжайшей тайне: не раз случалось на Надиной памяти, что, прознав про лишнюю десятку, накинутую кому-то в премию, сотрудники надолго переставали разговаривать с удачливым коллегой.
Прозвенел звонок, означающий конец рабочего дня, народ потянулся к выходу. К изумлению Надежды Павловны, жалобщица Лариса оказалась в первых рядах и через минуту уже исчезла за дверью, окончательно переложив на плечи «старшего товарища» заботу о своей премии. Комната быстро опустела, только начальник все еще разговаривал по внутреннему телефону. Надя взглянула на часы и занервничала. «Вы ко мне, Надежда Павловна? – спросил шеф, закончив, наконец, разговор. И быстро замахал руками: – Все вопросы – завтра утром, меня главный к себе требует». Досадуя на ушлую Ларису и ругая себя за «мягкотелость», Надя схватила с вешалки дубленку и побежала вниз по лестнице, чувствуя, что опаздывает.
Те, кто знал Надю Маркову, с редким единодушием отзывались о ней как об «отзывчивом человеке и надежном товарище». Сие свойство ее натуры, с одной стороны, обогатило Надину жизнь, с другой – изрядно подгадило. Ее радовало, что она может быть полезной и прийти в трудную минуту на помощь. Однако постепенно, с годами, забота о других, иногда совсем неблизких людях, вытеснила Надю из ее собственной жизни, и она уже не вполне понимала, чего хочет лично для себя. К тому же и окружающие, привыкшие к Надиному быстрому реагированию на чужие запросы, стали воспринимать ее участие в своих судьбах как само собой разумеющееся, обиходное действие, и даже обижались, когда Маркова не могла оправдать их ожидания. Лучшая подруга Камилова находила Надино добротворчество неоправданным саморасточительством, и они горячо спорили на тему «что есть добро». В последний раз, когда Надя вынуждена была отменить их встречу (надо было отвезти зарплату домой сотруднице, матери-одиночке, у которой заболел ребенок), Александра, не дослушав ее по телефону, недовольно бросила: «Опять поехала кому-то сопли вытирать!» Надя тогда обиделась и даже не позвонила Камиловой на следующий день в одиннадцать утра, как было между ними заведено, а только в половине первого. «Сашка, ну что ты на меня нападаешь, ты же тоже добрая!» – сказала Надя. «Неправда, я – не добрая, но иногда могу быть великодушной».
Они встретились у метро «Горьковская». Хотя виделись всего несколько дней назад, перед отъездом Саши в Москву, Надю неприятно поразило изменившееся, уменьшившееся в размере Сашино лицо с заметными некрасивыми впадинами под скулами. И когда она потянулась к ней и поцеловала в щеку, кожа показалась сухой и тонкой, будто под ней не было лицевых мышц. Надя уже была в курсе событий, связанных с Сашиной поездкой, – вчера долго говорили по телефону. Голос у Сашки был бодрый, слегка севший после «тувинского горлового», но именно бодрячковая приподнятось тона Надю и насторожила.
Они прошли по аллее Александровского парка, мимо окруженного забором старинного здания больницы – Института травматологии, – с мозаичной иконой Божьей Матери на фасаде. Икона обладала удивительным свойством: под каким бы углом ни смотреть на нее, глаза Богородицы, пронзительные и печальные, глядели прямо в очи путнику, будто читая в его бедном сердце, а прочитав, провожали долгим взглядом, посылая кроткое свое благословение. Давно облюбованная, обсиженная годами скамейка, изогнутая плавной волной, располагалась неподалеку от иконы и обращена была к парку, за деревьями которого, в самом сердце петербургского Серебряного века, возвышалась никого уже не удивлявшая мечеть с голубым куполом и двумя высокими минаретами.
Присели.
Зима была на исходе. Снег мягко оседал и светился голубым, истонченным светом. Хлопотливо, звонко перекрикивались птицы, в надежде на немедленное продолжение рода. Стояла Масленая неделя.
– Февраль. Достать чернил и плакать, – продекламировала Саша, издала тихий смешок и уронила лицо в песцовый воротник.
Надя взяла ее за руку.
– Тяжко тебе, Сашка?
– Да как сказать?.. Дырка вот тут, – она постучала себя ладонью по груди, – черная такая.
Надя поежилась.
– Саша, я понимаю: разрыв, больно… я про Мурата… Ты все правильно сделала. Ну не твой он человек! После каждой встречи с ним ты возвращаешься такой, будто из тебя всю кровь выкачали. В этом жизни нет.
– Мне иногда кажется, что любовь вообще несовместима с жизнью. А в отсутствие любви жизнь невыносима, абсурдна, понимаешь, белка? – Она ткнулась лбом в Надино плечо.
Надя обняла ее голову, прижала к себе.
– Родная моя, потерпи, переболит. У тебя есть семья, дом, Танечка твоя, светлый ребенок… Я, в конце концов. Дай время, Сашуля, пройдет.
– А если не пройдет? – Саша отпрянула, почти оттолкнула от себя Надю, выпрямила спину; глаза у нее стали круглые, как у совы. – И вообще, зачем, скажи мне, вкладывать душу в то, что проходит со временем, а не кончается вместе с жизнью?
– Надеюсь, ты не веришь в вечную любовь?
– Только в вечную и верю, – хмуро сказала Александра и отвернулась.
– Вечной не бывает.
– Я не говорю – бывает или не бывает. Я говорю, что я в нее верю!
– Безумная ты, Сашка. Иногда мне действительно кажется, что тебя постигло безумие. Только я тебе вот что скажу: то, что у тебя с ним, это не любовь.
– Тогда что?
– А вот как в книжках пишут: испепеляющая страсть. Разрушительное чувство. Мара. Наваждение. Проклятие. Рабство. Ты же всегда была такой независимой, так дорожила своей свободой. Я хочу, чтобы ты снова стала свободной. Я не представляю тебя другой.
Саша откинулась на спинку скамейки, запрокинула голову, уставилась в небо.
– Сама хочу. Только не знаю пока, что с этой свободой делать.
Мимо прошла старушка, поскрипывая по снегу валенками в калошах, остановилась перед иконой Божьей Матери, перекрестилась несколько раз, кланяясь в пояс и нашептывая молитву. В эркерном больничном окне на втором этаже ярко светили операционные лампы.
– Представляешь, там сейчас кому-то ногу отпиливают, – сказала Саша.
Надя достала из сумочки пачку сигарет и протянула Александре. Молча закурили.
– А у тебя, слава богу, и ноги, и руки, и голова на месте, – сказала Надя после тягостной паузы.
– Это как я дочери своей говорю: вот ты кашу не хочешь есть, а две трети населения земного шара ежедневно недоедают.
Бабулька закончила молиться, достала из кошелки кусок белого хлеба и, отщипывая по крошке, стала бросать на утоптанный снег, подзывая птиц «гу-у-ли-гули-гули». Малиновое солнце опускалось за стены Петропавловской крепости.
Надя стряхнула упавший пепел с колен.
– Работать надо. Садиться и работать. Работа лечит. Обидно, конечно, что твою книжку рассыпали.
– Может, и хорошо, что рассыпали. У меня к ней много претензий. Правильно сказал мне на семинаре один пожилой литератор: «Пиздой, Саша, надо писать!» А я вот чем пишу, – она постучала себя пальцем по лбу. – И все герои моих опусов – мужчины. Это, видимо, бессознательная попытка изжить свой проклятый пол. Ты довольна, что родилась девочкой?
– Не знаю, – пожала плечами Надя. – Вообще-то я должна была родиться мальчиком. Ждали Митеньку, а не меня.
– Я тоже должна была родиться мальчиком, просто обязана. Отец, когда узнал, послал матери телеграмму: «Рита, как ты могла?» И всю жизнь называл нас с матерью дырявой командой. Смешно, правда? Жаль, что тогда УЗИ не было.
– Ну и что бы от этого изменилось?
– Многое. Родители бы смирились, что у них будут девочки, пока мы были еще эмбрионами. А так – представь, мы с тобой плавали в маминых утробах и слушали, как они там с умилением говорили: «О, Митенька наш ножкой бьет, видно, футболистом вырастет». Получилось, что мы появились на свет с программой половой ошибки. Тебе не приходило в голову, что мы… как бы это сказать?.. Стесняемся своего пола? Когда у тебя сиськи начали расти, ты стеснялась?
– Ужасно стеснялась. Особенно в бассейне.
– Угу. Вместо того чтобы гордиться. А я уже на второй номер, по-моему, тянула, когда мне на медосмотре в школе сказали, что пора носить лифчик. Помню, я передала сообщение маме. У нее было такое лицо, как будто я сказала скабрезность.
– Что ты хочешь от наших послевоенных матушек? Время такое было.
– Нет, все-таки мужчина относится к своему полу иначе. Мне Ванька Стрельцов как-то по пьяни сболтнул, что в школе на уроках физкультуры закладывал в трусы туалетную бумагу – ну то есть наворачивал ее на свое мальчиковое хозяйство, чтобы больше казалось.
– Да ты что! – всплеснула руками Надя и закатилась хохотом.
– Мужчина от рождения гордится тем, что он мужчина, он говорит: спасибо Господу, что не сделал меня женщиной. С другой стороны, он, бедный, еще более зависим от пола, чем женщина. Ты вообрази, вся их жизнь – самооценка, самоуважение – зависит от того, стоит или не стоит у них в нужный момент кусочек плоти. Не стоит – катастрофа, облом, позор, пойти и удавиться. Стоит, смог трахнуть женщину – значит, победитель, герой, гуляем. Бремя пола. Пестику – пестиково, тычинке – тычинково…
Надя никогда не думала о своем поле как о бремени – что дано, то дано, – хотя подсознательно чувствовала его непредпочтительность, старалась не выпячивать, не придавать главенствующего смысла. В конце концов, все – в первую очередь люди, а потом уже женщины и мужчины, полагала Надя.
Саша, сдвинув брови, продолжала отслеживать какую-то свою, вероятно, важную для нее мысль, настолько важную, что если Надя сейчас встанет и уйдет, то, возможно, Александра этого даже не заметит, а будет, глядя прямо перед собой, взывать к невидимому собеседнику, и распахнутые кисти ее рук, обтянутые черными перчатками, будут взлетать, как крылья крупной потревоженной птицы.
– …если вникнуть, то можно свихнуться от мысли, что человек задуман не свободным изначально, не самодостаточным, а зависимым от другого пола и должен жить с этой зависимостью, понимаешь?
Ах вот оно к чему свелось: к зависимости от другого пола – теперь Надя поняла. Саша наконец опустила беспокойные руки и спросила:
– Вот ты – чувствовала когда-нибудь страшную зависимость от другого пола?
– Ты прекрасно знаешь про опыт моих отношений с другим полом: он – невелик и печален.
Саша медленно покачала головой:
– Всех жалко, Надька. И женщин, и мужчин…
– Юру в Москве ты тоже пожалела?
– Юру? – Александра шмыгнула носом, задумалась. – Я даже не знаю… Может, это он меня пожалел?
– Саша, мне иногда кажется, что ты – дура, прости, пожалуйста.
– Правда? А мне кажется, что я – умная. – Она засмеялась, морщинки побежали от уголков ее глаз, и Надя, глядя на подругу, с облегчением подумала: живая, слава богу.
– Ты мне скажи, раз умная, зачем вообще Бог создал отдельно мужчин и женщин?
– Хороший вопрос задала нам конструктор Маркова Н. П. из города-героя Ленинграда…
– Нет, я серьезно.
– Ну, допустим, для единства и борьбы противоположностей. С единством – туговато, зато борьбы – сколько хочешь.
– Неужели не было никаких других, более щадящих вариантов, без «М» и «Ж»?
– «М» и «Ж» – вообще-то остроумный замысел. Пол – это единственный способ прорваться.
– Куда?
– Туда! – Саша показала пальцем в небо.
– Тебе обязательно надо куда-то прорываться, – сказала Надя. – А как-то спокойнее, без прорывов, нельзя?
– Без прорывов совсем скучно.
Саша рассказала историю про индийского монаха, дервиша: чтобы освободить себя от гнета пола, он оскопился в молодом возрасте, думал, так быстрее достигнет Божественного просветления. Много лет спустя, состарившись и не достигнув просветления, бедняга рвал на себе волосы, ибо понял, что, оскопившись, лишился самой главной движущей энергии, энергии пола.
Закурили еще по одной сигарете.
– Слушай, Надь, а ты когда первый раз с мальчиком поцеловалась, тебе не было противно?
– Было. А тебе?
– Мне тоже.
– Может, и им было противно?
Саша затихла, разглядывая снег под сапогами и сосредоточенно притаптывая его подошвой, так что получился отпечаток, похожий на распахнутый веер. Вдруг встрепенулась:
– …Он мне сказал тогда, в Доме кино: «Любовь должна помогать жить…» А я ему говорю: «Любовь никому ничего не должна, любовь – это сама жизнь…» Понимаешь?
Надя тихо вздохнула.
– Саша, – сказала она, осторожно подыскивая слова, – у тебя очень высокая планка. Не каждому она по силам. А уж тем более – ему. Зарастет твоя черная дыра в груди, ты мне веришь? Посмотри мне в глаза. Веришь?
Саша неуверенно кивнула.
Они помолчали в задумчивости, и Надя, наконец, решилась переменить тему:
– Ты сказала, что Валдиса видела в Доме кино. Как он?
– Валдис-то? Ничего, хорошо выглядит, гладенький… У нас не было времени пообщаться, меня Мурат ждал, а они торопились на премьеру… – сказала Саша и прикусила язык. Но Надина антенна мгновенно отреагировала:
– «Они»? Он не один был?
– С коллегой по работе, – небрежно бросила Саша.
– Понятно, – кивнула Надя. – Красивая?
– Кто?
– Коллега.
– Ничего примечательного, мелкая такая, Вика, глазки по сторонам бегают… на телевидении с ним работает.
– Вика, значит, – хмыкнула Надя и погрызла ноготь на большом пальце. – Коллега по работе… Ну что ты лоб трешь, договаривай уже!
Саша посерьезнела, развернула к Наде лицо и сказала:
– Она – его невеста. Так он ее представил.
– Невеста? – опешила Надя. – Как же так? Он в Питере недавно был, с Симочкой встречался…
– Валдис, как и большинство мужчин, не уйдет от жены в никуда. Тебе это неприятно? – спросила Саша, памятуя Надину давнюю сердечную склонность к однокурснику.
– При чем здесь я? – вспыхнула Надя. – Симка не должна знать.
– Не наше дело решать, что человеку нужно знать, а что нет.
– Но и ранить нельзя.
– Ага, – усмехнулась Саша, – «не говори Лючии, что у нее будет ребенок от Хуана, она этого не переживет…» Не слишком ли большие полномочия ты на себя берешь?
– Ты иногда бываешь жестокой.
– Возможно, – сердито сказала Саша и отвернулась, нахмурившись.
Надя вытащила из сумочки батистовый носовой платок, отороченный белоснежным кружевом, аккуратно, стараясь не производить шума, высморкалась, промокнула уголки глаз. Саша беспокойно покосилась в ее сторону.
– Знаешь, Сашка, – сказала Надя, сжимая в ладони платок, – мне кажется, что у нее это серьезно, к Валдису.
– У Симки? – изумилась Саша. – Помилуй, Симочка ведь рассудительная. Ее, конечно, может занести, но она всегда вернется в свою лузу.
– Вот ее, по-моему, и занесло.
– Скажи, почему ты так о ней беспокоишься?
Надя опустила голову.
– Я должна тебе кое-что рассказать. – Она сделала судорожный вздох, собираясь с силами.
Все случилось около года назад. В очередной свой приезд Валдис предложил Симочке и Наде встретиться втроем. Стояла ранняя весна, сияло солнце, они гуляли по городу, Валдис держал обеих под руки, шутил, немножко гусарил, заражая беспечностью и куражом – как во времена их студенческой юности, и Надя ни на одну минуту не почувствовала себя «третьей лишней». Симочка торопилась домой и, огорченная, простилась с ними у метро. Потом сидели в кафе на Невском и Валдис вспомнил, что привез их общие фотографии, отснятые когда-то в Питере. Надя зашла к нему в гостиницу, чтобы забрать пакет. В его номере выпили шампанского, всегда имевшегося у Валдиса в загашнике, он смешно рассказывал про свою поездку на Кубу, а Надя любовалась им – мужчиной, который ей всегда нравился, и было приятно и весело от того, что все его внимание обращено сейчас на нее. И когда он взял ее за руку и без слов притянул к себе, она даже не удивилась: ничего лучше, доверительнее и прекраснее не могло случиться в этот весенний день. Отношения остались дружескими, ничего, казалось бы, не изменилось, но в следующий приезд Валдиса история повторилась, и Надя снова оказалась в его крепких объятиях. Разумеется, Симочка ни о чем не знала. Теперь он принадлежал им обеим, не принадлежа никому.
– Теперь ты все знаешь, – закончила Надя.
Саша молчала, задетая не столько самой историей, сколько Надиной неожиданной скрытностью. Саше казалось, что в их дружбе не может быть тайн друг от друга.
– Язык не поворачивался сказать тебе раньше, – словно угадав ее мысли, сказала Надя. – И потом… я не хотела тебя ставить в двусмысленное положение. – Она скомкала носовой платок в руке. – Самое ужасное, что все это у нее за спиной.
– Та-ак, что получается, дай сообразить. Ты знаешь про себя и про Симу с Валдисом, Сима не знает про тебя с Валдисом, но знает, что ты знаешь про нее. А я, стало быть, отныне знаю про вас обеих, – резюмировала Саша. – В этой ситуации можно позавидовать только Валдису: ему ровным счетом наплевать, кто что знает. – Саша развернулась всем корпусом к Наде, посмотрела ей в глаза и неожиданно рассмеялась. – Слушай, а может, он прав? Ты – c Валдисом, Сима – с Валдисом, он – с вами обеими. И всем хорошо, а? И никто никого не ревнует, не говорит: не трожь, это – мое. Дружили бы, радовались, вместе в Петергоф катались на «Метеоре», и он называл бы вас «девчонки» и покупал мороженое. А? Как тебе такой вариант?
Надя вопрошающе подняла на нее мокрые глаза, стерла слезинку со щеки и, не выдержав, засмеялась вместе с Сашей. Они хохотали, уткнувшись друг в друга лбами, и Надя, заикаясь от смеха, выдавила:
– Нам только тебя для полного комплекта не хватает!
– Нет, дорогая, треугольник устойчивее квадрата.
От нового взрыва хохота воронья компания, долбавшая клювами мерзлые куски хлеба, дружно взмыла вверх и, рассевшись на ветках деревьев, с неодобрительным любопытством поглядывала на нарушительниц покоя.
Обе наконец успокоились, и Саша, вытирая выступившие слезы Надиным платком, сказала:
– Знаешь, что интересно, Надька? Что почти через двадцать лет вы оказались в той же ситуации «на троих», только уже по-взрослому. Словно она была недоиграна. Видишь, как судьба нас кругами водит!
– Как-то это неправильно, – покачала головой Надя.
– А кто знает, Надя, что правильно, что неправильно? Живем-то впервые. Человек рассуждает, а боги смеются.
– Что делать-то будем?
– Что делать, что делать… Дальше жить! Вот кофе сейчас пойдем пить. У тебя попа не замерзла?
Они встали, отряхивая с подолов прилипший снег. Солнце уже зашло. Сиреневые сумерки опустились на Александровский парк, просочились сквозь четко очерченные стволы деревьев, подкрасили розовым снег.
– Постой, – сказала Саша, вытянув руку в сторону мечети, – посмотри внимательно на минарет, он тебе ничего не напоминает?
Надя вгляделась.
– Палец, воздетый к небу.
– Да какой там палец, Надя! Это, натурально, фаллос, фаллический символ, мужское могущество. А купол – скорее всего женская грудь или даже оплодотворенное лоно. Прямо-таки иллюстрация к нашему сегодняшнему разговору. А самое забавное, что непорочная Дева Мария с младенцем Христом на руках вынуждена годами смотреть на это непотребство. Не зря я так люблю Александровский парк: здесь сладострастный Восток встречается с аскетическим Западом, так сказать, чувственность – с моралью.
– А зачем тогда два минарета? – заинтересовалась Надя, глядя на мечеть. – Так, на всякий случай?
– Ну да, запасной вариант, – ответила Александра с веселым смешком.
Надя обняла ее одной рукой и тихо сказала:
– Спасибо тебе, Сашка, на душе легче стало.
– И мне, белочка! Пошли кофе пить.
* * *
Симочка пребывала в отчаянии. Случившееся не укладывалось в сознании, и она снова и снова прокручивала события того злосчастного вечера, когда Лева вышел из ванной в ее белом купальном халате, извлек из кармана поздравительную открытку с мишкой и, поигрывая ею в воздухе, сказал, хитро улыбаясь: а я все знаю. В этот момент Сима стояла около кровати, совершенно голая, готовая ко сну, и заводила часы на утро. Увидев в руках мужа открытку, предназначенную для Валдиса, Сима качнулась и выронила будильник: он ударился об пол и разбился вдребезги. Несколько мгновений она боролось с подступившей дурнотой, бессмысленно глядя на осколки стекла у босых ног, закрыла лицо ладонями, опустилась на корточки и призналась во всем. По мере того как Лева постигал смысл путаного истерического лепетания жены, глаза его округлялись: обнаружив в кармане халата забытую Симочкой открытку, он не придал этому значения, зная о давних дружеских отношениях с Валдисом, а просто решил пошутить, сказав «а я все знаю». Когда по растерянному побелевшему лицу мужа Сима, наконец, поняла, что произошло, ее прошиб ужас – как удар тока – и тело мгновенно стало влажным от пота: только что своими руками она сломала себе жизнь. Сима замолкла; мозг лихорадочно заработал, цепляясь за надежду что-то исправить и спасти. Она облизнула пересохшие губы, сглотнула и, глуповато улыбаясь, сказала, что у них с Валдисом «ничего такого» вообще-то не было… «Замолчи!» – приказал Лева, не повышая голоса, и вышел из комнаты, плотно, словно навсегда, закрыв за собой дверь. Симочка так и осталась сидеть на корточках среди битого стекла, голая, опустив голову и сжимая на груди руки. Свет торшера освещал ее худую спину с неровными бугорками позвоночника.
Лева перестал общаться с женой, возвращался домой поздно, молча ел угодливо поднесенную Симочкой еду, расстилал диван, ложился с книжкой. Спали теперь порознь. Симочка, свернувшись калачиком в их супружеской кровати, смотрела пустыми глазами в книгу, иногда бросая через комнату украдкий взгляд на мужа. И когда он выключал бра у себя над головой, она тоже, не мешкая, дергала кисточку торшера, а потом долго лежала в темноте и вспоминала, как потерялась в полях, когда ей было пять лет – они с бабушкой тогда снимали дачу на Карельском перешейке, – как брела с букетом ромашек, и трава была выше головы, а на ней были белые трусики и панамка; от земли шел горячий запах, слышно было жужжание пчел в тишине, сухие шорохи, исходящие от корней растений, тревожное шевеление в траве, и она испугалась, поняла, что не знает, куда идти, бросила цветы и побежала наугад, продираясь сквозь душные заросли, и ей казалось, что никто и никогда ее здесь не найдет, не спасет, и она одна в целом мире.
Сима почти перестала спать, все никак ей было не пристроить свое тело, все было неудобно, ныла поясница, хотелось пить, она шла на кухню, забывала, зачем пришла, и стояла, глядя в окно и не зная, что делать с томительной, неразрешимой тяжестью внутри. Лева оставался полноправным хозяином ситуации. От патрицианского движения его большого пальца зависела ее дальнейшая судьба. «Казнить нельзя помиловать». Его воля, где разместить точку.
Когда позвонил отец и пригласил на обед в субботу, Симочка несказанно обрадовалась и, вслушиваясь в его веселый, с хрипотцой голос, поняла, как соскучилась по родному папкиному лицу, по ощущению его огромной теплой ладони, гладящей Симочку по волосам, по запаху крепкого табака, въевшегося в кожу. После перенесенного инсульта врачи запретили ему курить, но запах, как ни странно, остался. Как же давно они не виделись! Сима с робкой надеждой в глазах передала приглашение Леве, но он сухо сказал, что проведет выходные у родителей и останется у них ночевать. Сима поехала одна. По пути зашла в булочную, пересчитала около кассы имеющиеся в наличии деньги и, поборов некоторые сомнения, все-таки купила кекс «Столичный» за рубль десять копеек – не с пустыми же руками ехать.
Обедали втроем, за большим круглым столом, как всегда безукоризненно сервированным Людмилой Николаевной. Симочка с печалью заметила, как отец сдал за последнее время, и видно было, что его внешняя бодрость дается ему с усилием.
– Люсик, а Люсик? – сказал отец и посмотрел на жену с выражением запретной, заранее известной просьбы.
– Что «Люсик»? – откликнулась она и пояснила для падчерицы: – Это он намекает, что «пусик хочет водочки».
– Налей, мама, рюмашечку, не жмись, – сказал отец, постукивая пальцами по столу.
Людмила Николаевна неодобрительно покачала головой, сделала сокрушенный вздох, достала из холодильника початую бутылку. Собственноручно налила мужу и себе – себе немного побольше. «Будешь?» – спросила у Симы, соблюдая этикет. Зная наперед, какого ответа от нее ждут, Симочка отказалась. В этом доме, в присутствии мачехи, полагалось честно играть роль хорошо воспитанной пай-девочки, а хорошо воспитанные девочки не пьют водку, а лишь пригубляют бокал с легким сухим вином. Глядя на эту ухоженную женщину с прямой спиной профессионального аккомпаниатора, Симочка подумала, что за все годы так и не назвала папину жену ни по имени-отчеству, ни тетей Люсей, ни тем более мамой. Ни на «вы», ни на «ты». В свое время Сима проделала недетскую работу, заменяя прямые обращения на косвенные, избегая личных предложений и переводя их в неопределенно-личные или безличные. Например, вместо того чтобы спросить: «Как вы себя чувствуете, Людмила Николаевна?» – она говорила: «Как самочувствие?» Вместо: «Тетя Люся, передайте, пожалуйста, хлеб!» – «Можно кусочек хлеба, если нетрудно». Случались довольно заковыристые ситуации, требовавшие филологической виртуозности, когда, допустим, мачехе звонили по телефону. Тогда Симочка, подумав, сообщала громко: «Просят Людмилу Николаевну, женский голос». Сама Людмила Николаевна, казалось, не замечала Симочкиных затруднений и почему-то не догадалась подсказать падчерице, как, собственно, к ней следует обращаться. Может быть, обе подсознательно понимали, что в этой безличности и состоит замаскированная правда их отношений.
За столом говорили в основном об Илье, сводном брате. «Мальчику» шел двадцать седьмой год, он получил блестящее образование, был ученым «от Бога», но теперь, в смутные времена, переключился на программирование и к тому же связался с этой бабенкой… Рассказывая о сыне, Людмила Николаевна заметно горячилась.
– Положика-ка, мама, мне еще картошки, и укропчику побольше, – сказал отец, протягивая тарелку.
Симочка заметила, что отец, любивший вкусно, изысканно покушать, ест нынче все подряд, невнимательно, много, без разбору. Глядя, как он отправляет в рот кусок селедки под шубой, а вслед за ним печеночный паштет, Сима представила себе сочетание вкусов, прижала салфетку к губам и попросила разрешения выйти на минуту из-за стола. В ванной она включила воду и жадно припала к холодной струе ртом, подавляя рвотный спазм.
Из столовой слышался возбужденный, резковатый голос мачехи.
– Конечно, – говорила она, – тебе наплевать, если она увезет твоего сына в эту Селиконовую долину, и ты его больше никогда не увидишь!
Симочка постояла в коридоре, прислушиваясь, деликатно покашляла, объявляя о своем близком присутствии, и неловко вошла в столовую.
– Прошу прощения, – сказала она, занимая свое место, в замешательстве обронила салфетку и совсем смутилась.
– Да ладно, – махнула рукой папина жена, – в конце концов, все свои. – И она объяснила то, что Сима уже поняла: Илья связался с «этой женщиной» и теперь собирается уехать вместе с ней в Штаты.
– Еврейка, – коротко бросила Людмила Николаевна, будто это все объясняло, и осеклась, вспомнив, что Симочкин муж принадлежит к той же национальности. – То есть я ничего не говорю, она, может, неплохая, но у нее ребенок, она старше, да и семейка… из торгашей. – И опять неудача: Левин отец был заведующим отделом в крупном универмаге. Людмила Николаевна налила в стакан воды, сделала несколько глотков и, триумфально завершая ситуацию, спросила: – Кстати, как Лева?
– Нормально, – тихо ответила Сима и опустила глаза. Она была здесь ненужной, незначительной, почти посторонней.
– Ну-с, – сказал отец, вставая из-за стола, – пойдем, Симоша, в кабинет, поболтаем. – Он промокнул губы салфеткой и поцеловал жене руку: – Спасибо, все было очень вкусно, заинька! Ты позовешь нас к чаю?
Когда они покинули столовую, Людмила Николаевна в сердцах налила себе полную стопку водки, выпила одним махом, затем пошарила рукой за холодильником, извлекла подмявшуюся пачку «Родопи», вытянула сигарету, оторвала фильтр и закурила.
Войдя в кабинет и прикрыв за собой дверь, отец отодвинул томик Луи Арагона на верхней полке, запустил руку в образовавшуюся нишу, вытащил оттуда шкалик с коньяком и два мельхиоровых стопарика. «Давай, мышонок, за все хорошее». Они чокнулись, шкодливо хихикнули и дружно выпили. На душе у Симочки потеплело. Отец выдвинул ящик письменного стола, пошуровал бумаги и выудил из-под них старинный портсигар.
– Папка, тебе же нельзя! – вскричала Симочка.
– Тсс! – Отец приложил палец к губам, а затем, сложив ладонь рупором, приставил ее к уху, намекая на то, что у стен тоже есть уши. – Если знаешь, что нельзя, но очень хочется, то можно. Лучше форточку открой! Хотя она там сама, поди, сидит курит на кухне. Но меня блюдет, у-у-у как блюдет.
Он тяжело опустился в кресло, одышливо, сипло дыша, затянулся папиросой. Симочка болезненно сморщилась. Ей хотелось взять папкину руку в пигментных пятнах, с окрашенным несмываемой табачной охрой указательным пальцем, погладить и сказать, как он ей дорог, как она его любит и как ей одиноко. Но ничего этого говорить она не умела. Слов любви никогда не произносили в их семействе.
Отец рассказывал про кафедру, которой его лишили, пока он болел, – и даже друг Жорка, собака такая, проголосовал против! – и что нет смысла уже ходить в институт, все изменилось, всех лихорадит от перестройки, все говорят про обновление и плюрализм, а сами зубами щелкают… Сима слышала историю не в первый раз.
– Старый я, верно, стал и брюзгливый, – усмехнулся отец. – С возрастом люди не становятся лучше.
Симочке делалось спокойнее от звука его голоса, хотя было немного обидно, что отец ничего не спрашивает о ней.
– Хорошо, что ты приехала, Симоша, – он налил еще по рюмочке коньяка. – Тут такое дело… Не знаю, как и сказать.
– Что? – немедленно испугалась Сима.
Отец пожевал губами, снял с языка табачную крошку и наконец сказал, сильно волнуясь:
– Словом, Алла… твоя мать… она…
– Жива, – поняла Сима и покраснела всем лицом.
А она чувствовала! Да что там «чувствовала» – знала! Только не посмела обнаружить этого знания даже перед собой. Нарушить фигуру умолчания. Еще в детстве, когда жили все вместе, она случайно услышала отцовский разговор по телефону. «Алла, – говорил он, прикрывая трубку ладонью, – я все понимаю, но у меня нет сейчас свободных денег, я тебе в прошлом месяце пятьдесят рублей дал… Ну иди в суд, взыщи с него алименты, в конце-то концов… Не могу же я содержать твоих детей». Заметив дочь, робко стоящую в дверях, он смутился, быстро свернул разговор и повесил трубку. Симочку поразил не столько текст, сколько тон, каким отец разговаривал с таинственной Аллой – так не говорят с обычными знакомыми. Ее прожгло острое любопытство, но рассудок предостерегающе поднял палец: «Не влезай, убьет!» Смутная, недоношенная догадка пугливо шмыгнула прочь, скользнула по лабиринтам сознания и затаилась в укромном местечке на периферии, и местечко это следовало обходить на цыпочках за три версты, – а то ненароком откроется со скрипом дверца чуланчика, и оттуда выпадет припрятанный скелет в натуральную величину. И вот – выпал.
Отец объяснил: у Аллы, Симочкиной мамы, – рак в последней стадии, она умирает и хочет увидеть дочь.
– А раньше не хотела? – глухо спросила Сима.
Отец тяжко вздохнул: «Я объясню». История вырисовывалась до обидного банальной, пошлой, но случилась она с ней, с Симой, а не с героиней индийского фильма.
Мать оставила семью, когда Симе было два года от роду.
Натурально сбежала с «проезжим корнетом». В роли корнета выступил не то саксофонист, не то трубач из ресторанного оркестра, при котором она пела. Любовники скитались по стране, и перед тем как Алла разрешилась сыном – он теперь в Израиле живет, – лабух растворился в туманной дали вместе со своей дудкой и Аллиным золотишком. Она вернулась в Питер и снова замаячила в отцовской жизни: не столько хотела обратно, сколько деться ей было некуда, бедствовала жутко. Впервые поинтересовалась дочерью. Отец твердо сказал, что для дочери она умерла навсегда (в этом месте Симочка знобко поежилась). Она согласилась: так, наверное, лучше. Отец время от времени помогал ей деньгами. Вскоре нашла нового мужа. Женщина была красивая, цыганистого типа, говорила, правда, что молдаванка («я – не цыганка, я – молдаванка»), впрочем, наверняка врала: врала она постоянно, дерзко, артистично, глядя прямо в глаза, не удосуживаясь даже запоминать собственные фантазии и выстраивать их в какое-то подобие логического ряда. За два с половиной года совместной жизни отец так ничего толком и не узнал о жене. Впоследствии мужья сменялись довольно часто, только Богу известно, сколько их было, от одного из них родилась девочка, но умерла в младенчестве. Последний супруг, Фима, инженер с завода спортивного инвентаря, задержался надолго – видно, годы берут свое – с ним Алла родила еще одного сына, когда ей уже было за сорок.
– Вот, собственно, и весь сюжет. – Отец вытащил из кармана носовой платок и вытер лоб и шею. Налил себе коньяку и махом выпил. – Я понимаю, тебе нелегко это услышать…
– Ты любил ее? – чужим, сдавленным голосом спросила Серафима.
– Как ненормальный. Так что ты – плод любви, – он криво усмехнулся, – по крайней мере – моей.
В коридоре, у самой двери, вкрадчиво скрипнула половица паркета. Отец напрягся, прислушиваясь. Тотчас послышались приглушенные удаляющиеся шаги. Отец сразу обмяк в кресле и стал похож на напуганное крупное животное.
– Симоша, – совсем тихо, почти шепотом сказал он, – ты все-таки сходи к ней.
Сима молча кивнула. Он оторвал листок перекидного календаря на письменном столе, написал адрес и телефон.
– Как ее фамилия? – спросила Сима.
– Фридман, Алла Романовна.
Когда отец подавал Симе пальто в прихожей, она все никак не могла попасть в рукава.
– А чай? А кекс? – преувеличенно громко воскликнула Людмила Николаевна, появившись в конце коридора. Отец зыркнул на жену, и она, поймав его взгляд, ретировалась, не произнеся ни звука. Он протянул руку, чтобы погладить Симочку по голове, но она уклонилась от его ладони, дернула язычок дверного замка, распахнула дверь на лестницу. Держась за перила, стала торопливо спускаться вниз.
– Ты звони, Симоша, не пропадай, пожалуйста, – крикнул ей вслед отец и закашлялся.
Сима не ответила: сдерживалась из последних сил, чтобы не разрыдаться.
* * *
Неприбранная, противная себе, слоняюсь по квартире без смысла. Встаю поздно.
В момент пробуждения волна черной тоски окатывает с головы до ног. Через силу вытаскиваю себя из постели. Надо пережить еще один день и перетащить себя через перевал ночи в следующий. Тяготит семья. Тяготит свое отсутствие в собственной жизни. Тяготят друзья. Только Надя не тяготит. Перед ней можно, не стыдясь, раскрыть душу и заглянуть в бездну, где горит без передышки адский пламень. Разум сражается с сердцем. Разум приказывает: «Нет!» Сердце умоляет: «Да!» Битва, которой тысячи человеческих лет!
Мысли, не зная отдыха, крутятся вокруг единственного предмета. Я думаю о природе той силы, которая на беду повязала меня с Муратом. Честно пытаюсь отодрать от себя эти липкие мысли – не думать, не перемалывать снова одно и то же, отвлечься, переключить внимание, занять руки немудреными бытовыми хлопотами, – но они шныряют неподалеку, подкарауливают, сплачиваются и, улучив момент, набрасываются, впиваются, как ненасытные лярвы. Про лярв недавно прочитала в книжке про паранормальные явления.
Лярвы – мыслеобразы, порожденные страстными желаниями, навязчивыми идеями. Набрав необходимую силу, они отрываются от человека и начинают существовать самостоятельно, требуя постоянной подпитки. Жрать они хотят. Самая любимая их пища – страдание от неутоленного желания: чем оно сильнее, тем изысканней вкус, тем выше калорийность. Человек становится их рабом. Попытки волевой борьбы с тварями – методом отсечения или прижигания «каленым железом» – приводят к прямо противоположному результату: их усилия ожесточаются, умножаются, и вместо одного беса, натурально, появляются несколько новых, свеженьких, голодных, с горящими глазами. Я пытаюсь отбиться. Вспоминаю все самое плохое, жалкое, слабое в Мурате, – чтобы унизить, посрамить его, а затем с легким сердцем выкинуть ничтожного вон из своей жизни и запереть дверь на засов. Но чем добросовестнее я распаляю себя, тем более неподвластным, неуязвимым, недосягаемым и от того еще более притягательным становится его образ. Будто моя злость очищает его. Снаряды, запущенные во врага, возвращаются обратно с силой маятника, чтобы разрушить меня саму. (Нельзя, нельзя думать о человеке плохо!) И тогда, как колода карт, веером раскидываются перед глазами невообразимой красоты картины, где в голубом пространстве, напоенном божественным светом, голосами райских птиц, благоуханиями невиданных цветов, мы с Муратом крепко держимся за руки, свободные, веселые, вечно молодые, навсегда примиренные друг с другом, бессмертные… Что ж я наделала? Отринула Дар Божий, не каждого осеняющий, – Любовь. Отказалась от высокой возможности. Не сдюжила! Не сумела принять человека таким, какой он есть, каким Творец его создал. Гордыня, гордыня, гордыня…
И снова я начинаю перепроверять себя, бесконечные сомнения разъедают душу, подтачивают неприкосновенные основы личности… Я перестаю верить себе. В себя.
Разум бессилен. Воля посрамлена. Чья-то другая сила, несоизмеримо мощней моей собственной, играет на моем поле свою игру, и сама я при этом ничего не значу.
«Если я не за себя, то кто за меня? А если кто-то за меня, зачем я?»
Прямая спина – последняя гордость королевы.
* * *
Сбор гостей назначили на субботу, на три часа: все же праздник детский, хотя взрослых ожидалось больше, чем детей. Накануне Александра, обедая вместе с дочерью в кухне, спросила:
– Ну-с, как Татьяна Вадимовна чувствуют себя перед девятой годовщиной своего рождения? Хочется стать поскорее взрослой?
Таня отправила в рот ложку супа, пожевала и сказала:
– Нет.
– Отчего так? – заинтересовалась Александра.
– Ответственности много.
– Зато и самостоятельности больше.
– Обязательств все-таки больше, чем самостоятельности, – поразмыслив, сказала Таня.
Александра посмотрела на дочь и вновь подумала, что рядом, под одной крышей вот уже девять лет проживает сокровенное существо со своей отдельной жизнью, тайны которой ей, матери, никогда не постичь при всех стараниях. Собственно, такое впечатление возникло у Саши с момента рождения дочки, еще там, в роддоме, когда ей протянули туго запеленутый маленький кулек, и Саша, взглянув на сине-красный треугольник личика, в испуге отдернула руки и воскликнула: «Да как же оно выживет-то?» Но оказалось, что «оно» прекрасно знает, как ему выживать – жадно, по нюху, отыскивая материнскую грудь и хватко впиваясь в нее беззубым ртом. Глядя сквозь решетку детской кроватки на отпочковавшийся кусок собственной плоти, Александра думала, кто научил его дышать, кричать, сосать, пукать, а главное, кто научил его этому взгляду, обращенному в себя, словно дитя, сосредоточенно, почти хмуро обшаривало, ощупывало, вслушивалось, что там внутри, долго и пристально созерцало и, наконец, устав от труда самопостижения, засыпало, устремленное в свое далеко.
«Оно» постоянно выдвигало требования, и ему было решительно наплевать, выполнимы они или нет. В чуде рождения жизни таилось что-то жутковатое, беспощадное к родившему. Эстафетная палочка передана следующему бегуну, он теперь важнее, а ты уже пробежал свою дистанцию, гляди в спину убегающему и болей за своих. И никакой тебе обещанной радости материнства, а только испуг и недоумение. «Я – шлак, отработанный материал, – жаловалась она Наде, елозя раскаленным утюгом по детским пеленкам и складывая их в стопки. – Оно, – Саша кивала в сторону спящего младенца, – все знает лучше меня».
Годы спустя Танечка вырастет, станет молодой прелестной женщиной, родит свою собственную, страстно желанную девочку Марию и однажды, глядя сквозь решетку детской кроватки на спящее, сытое дитя, вдруг горько заплачет; взволнованная Александра тогда спросит ее: «Девочка моя, отчего же ты плачешь? Что у тебя в душе?» «Опилки», – ответит юная мама сквозь слезы.
Кто-то заметил, что дочери ломают острие духа у своих матерей.
– Ладно, – сказала Александра, убирая со стола посуду, – взрослеть ты не хочешь, но, по крайней мере, праздник завтрашний в твою честь тебя радует?
– Это да! – охотно согласилась Таня. – Интересно, что мне подарят?
– Любишь подарки? У, глазик-то как алчно разгорелся! – хохотнула Александра.
– Кто ж их не любит? – заметила дочь.
– Я не люблю.
– Почему?
– Это обязывает. Сковывает волю. Подарят тебе, к примеру, какую-нибудь кастрюлю-скороварку и думают, что тебя можно брать голыми руками. «Ну, как тебе кастрюля?» – спрашивают. «Спасибо, прекрасная кастрюля». – «Я так долго ее искала, все ноги сносила». Тебе становится неловко, все-таки люди старались, деньги тратили, они хотят законной благодарности. Одна моя знакомая, которая, кстати, кастрюлю-то и подарила, год после этого интересовалась по телефону: «Ну, как тебе кастрюля? А сколько времени-то экономит, чудо просто!» Отношения наши подпортились в результате.
– А где кастрюля-то? – поинтересовалась Таня.
– Где-где… на антресолях, где ей еще быть, – пожала плечом Александра и углубилась в мытье посуды.
Таня хихикнула, и на левой щеке у нее образовалась ямочка.
– Сложная ты, мама. Проще надо быть.
– Проще было бы хорошо, но не получается.
Раздался телефонный звонок. Александра резко вздрогнула, рванулась к телефону, схватила трубку мокрой рукой. «Алло, алло! А… привет, Вадик». Муж сообщил, что после работы сделает ходку по магазинам к завтрашнему дню, талоны на колбасу, масло и водку у него с собой, хотя с водкой могут быть проблемы – очереди. «Свою надо гнать давно», – сказала Саша мужу, а он напомнил, понижая голос, что аппарат один на весь отдел, и сейчас по графику очередь Павла Ивановича из макетной мастерской.
Закончив разговор с мужем, Александра повернулась к дочери и, придав голосу необходимую твердость, сказала:
– Танчетта! У нас с тобой прорва дел, тебе еще комнату свою убирать.
– Я знаю, – вздохнула Таня.
– А это надолго, – надавила мать. – В «Петровский» гастроном надо зайти, может, урвем чего вкусненького… Но для начала уточним список приглашенных гостей. – Она оторвала лист из «хозяйственного» блокнота и присела к столу рядом с Таней. – Кто из твоих?
Таня начала загибать пальцы:
– Ты, папа, бабушка-дедушка, бабушка Рита, дядя Герман, тетя Надя, тетя Симочка с Левой…
– Да я про твоих спрашиваю!
– А, про детей… Даша Бухарина, Катя Волкова, Сережа, Аркашка, Полина… – Тут она запнулась и быстро взглянула на мать.
– Полина? – Александра сдвинула брови. – Полине отказать.
– Мам!
– Полине отказываем, – непримиримо сказала мама. – Она хитрюга.
С этой Полиной вышла некрасивая история: кто-то из Таниных одноклассников потерял закладку для книг: закладка была красивая, заграничная, с шелковыми кисточками, явно привозная. Шустренькая Полина нашла ее под партой, но расставаться с сокровищем не захотела; однако, смекнув, что владелец вскоре хватится, девочка предложила подруге Тане: «Ты не могла бы подержать у себя в портфеле закладку?» Ничего не подозревавшая Таня пожала плечами и положила закладку в портфель. Владелец обнаружил пропажу; начались поиски. Таня, догадавшись, что искомая закладка находится у нее, вытащила ее из портфеля и сказала: вы это ищете? Таню обвинили в краже. Она стояла перед всем классом красная, со слезами в глазах и на вопрос учительницы «Откуда у тебя закладка?» упрямо мотала головой и говорила: «Я ее не брала». «Почему же в твоем портфеле?» – пытали. «Мне ее дали». – «Кто дал?» Таня встретилась взглядом с Полиной. Девочка отвела глаза, заерзала на месте. Таня так и не сказала, кто дал. Историю замяли, спустили на тормозах, но, когда Таня рассказала матери про случившееся, та всплеснула руками: «Как же так! Как же ты допустила, чтобы тебя опорочили?» Таня спросила: «А что было делать?» – «Как что? Защищать свое достоинство!» – «Как, мама?» Александра растерялась: действительно, как? Ситуация морального выбора: тебя подставили; дальше – или ты делаешь ответный удар и выдаешь имя товарища, или оказываешься оболганным. Александра представила, какую муку пережила ее маленькая Танька, стоя на лобном месте. «Хорошо, давай подумаем вместе. Может, надо было сказать: пусть тот человек, который дал закладку, сам все расскажет». Таня покачала головой: «Трудно вот так перед всем классом встать и сознаться. Я бы на Полинином месте тоже, наверное, не смогла». «Что же получается, она тебя подставила, а ты ее выручила ценой своего доброго имени. А с Полины как с гуся вода! Ты с ней даже не поговорила, не сказала, как плохо она с тобой поступила! – кипела Александра. – Я сама с ней поговорю!» «А чего говорить, – рассудила Таня. – Если человек не дурак, то сам поймет рано или поздно. А если дурак, то и говорить незачем». Александра опешила. Мысль была проста, неожиданна и, пожалуй, справедлива. «Мудрая ты у меня, Танька!» – сказала она с некоторой тревогой.
Но обида за Таню осталась.
– Отказать Полине, – повторила Александра и прихлопнула ладонью по столу.
Таня покусала нижнюю губу: Полина уже приглашена, и отказать никак невозможно.
– Мам, ты ж сама говоришь: кто старое помянет, тому глаз вон. Она же ребенок, с кем не бывает. Тем более, она же извинилась позже.
И опять Танька права, подумала Саша. Нет такого ребенка, который бы хоть разок-другой не схитрил, не соврал, не утаил. Да и сама-то Александра была довольно мерзкой девочкой, чего там, за некоторые поступки по сей день стыдно. И надо же иметь мужество в этом признаваться!
Александра встала из-за стола, подошла к окну, закурила, собираясь с духом, выпустила дым в открытую форточку. Обычно она не курила, когда в комнате находилась дочь. Таня следила глазами за матерью, ожидая ее решения.
– Вообще-то со мной тоже в детстве случилась подобная история, – тихо сказала Александра, стоя вполоборота к дочери и глядя в окно. – И я была почти в роли Полины.
– Ты? – изумилась Таня. – Никогда бы не поверила.
– Ты мне льстишь, – усмехнулась мать, и в самом деле польщенная. – Дело было так. Я училась во втором классе. Со мной за партой сидел Толя Салов, и правда толстенький, его Салом все звали. Тихий такой мальчик в очках. Был май, конец учебного года, буквально последние дни, урок русского языка. Учительница сказала нам, что мы должны сдать учебники «Родной речи», чтобы ими могли пользоваться другие дети, поскольку учебников в стране не хватает. Дети вставали поочередно и складывали свои учебники на учительский стол. Учительница по ходу дела стыдила тех, у кого «Родная речь» была «в плачевном состоянии», и хвалила бережливых и аккуратных. Мой учебник был жутко замызганный, а у Сала, когда он снял обложку, – ну прямо новье, муха не сидела. Я представляла, что сейчас скажет в мой адрес училка, которая меня и так-то недолюбливала. И вот дошла очередь до нас с Салом. «Давай я отнесу», – сказала я соседу и взяла оба учебника. «Это чей?» – спросила училка, принимая у меня из рук саловскую «Родную речь». «Это мой!» – сказала я. Она с сомнением посмотрела на меня из-под очков и сказала неохотно: «Что ж, молодец, Камилова». И тут брови у нее полезли на лоб: «А это что?» – Это она второй учебник увидела. «А это Салова», – сказала я, не моргнув глазом. Начались разборки. Сало, красный как помидор, бубнил, что это не его учебник, а я твердо стояла на своем, потому как сознаться публично в подлоге никаких сил не было. Очень хотелось быть хорошей, и пусть кто-то другой будет плохим. Тут училка обнаруживает, что на подранном учебнике, сбоку, написано мое имя «Саша», я же сама и писала. Обман раскрылся. Позор был жуткий. Помню, как у меня горели уши от стыда. Учителка произнесла обличительную речь и предложила классу объявить мне бойкот, то есть чтобы со мной не разговаривать. Класс дружно поддержал. И со мной не разговаривали. – Александра стряхнула пепел в горшок с кактусом и повернула лицо к дочери. – А первым знаешь кто заговорил?
– Сало! – догадалась Таня, очень внимательно мать слушавшая.
– Верно, Салов. Не помню, что сказал, но мне сразу легче стало, я ему так благодарна была.
– Какой ужас, – сказала Таня и сокрушенно покачала головой. – Бедная мамка!
Растроганная, Александра подошла к Тане, смущенно обняла за плечо, поцеловала в русую макушку, погладила. Сказала: «Ну, это… приглашай Полину». «А я уже пригласила», хотела было радостно сообщить Танечка, но сочла благоразумным промолчать и только кивнула в ответ.
– Два детских крылышка и попка! – засмеялась вдруг мать, тиснув ребенка за выступающие острые лопатки и куснув несколько раз ниже спины. Танька завизжала, изогнула спину, повалилась на диванчик, защищаясь от нападавшей матери и хохоча от щекотки до спазмов в животе, а Александра бодала ее то в бедро, то в плечо и рычала, изображая дикого зверя: – Где, где два детских крылышка? Где наша попка? – Это была их игра. С самого младенчества Таня знала, что она – это два детских крылышка и попка.
Когда обе немного отдышались после возни, Александра спросила, настраиваясь на деловитый тон:
– Ну-с, душа моя, со списком гостей покончили или кого-то забыли? Мишу твоего забыли, партнера по бальным танцам, как его фамилия?
– Да ну его, – отмахнулась сердито Таня, – такой удод, вообще, все ноги мне отдавил!
– «Удод» – это интересно, – заметила Саша, – в моем поколении все больше козлы. Стало быть, удода не зовем.
– Еще Лена Соболевская, – вспомнила Таня.
– Лена Соболевская? – удивилась мать. – С каких это пор она стала тебе подругой?
Таня замялась:
– Сережа, когда я позвала его на день рождения, спросил, пригласила ли я Лену.
– При чем здесь Сережа, ты же с ней не дружишь?
– Ну, с ней все хотят дружить. Она во всем первая.
Александра внимательно посмотрела на дочь:
– Тебя это задевает?
– Не знаю, – уклончиво сказала Таня. – Иногда, наверное, задевает. Вот стоим мы, к примеру, рядом с Леной в коридоре, подходит девочка из нашего класса, Ира такая, и говорит Лене: «Хочешь конфетку?» – и протягивает ей конфету.
– Ага, – кивнула Александра, – а тебя как бы рядом и не стояло?
– Да, именно. Лена – царица.
– Ты бы хотела быть в числе ее подданных?
– Нет, – мотнула головой Таня. – Но все хотят.
– Все – это не аргумент. Сама не хочешь быть царицей?
– Кто ж не хочет?
– Вот и будь ей! У Лены – свое царство, у тебя – свое.
– Но у царицы должны быть подданные, – возразила Таня.
– А вот ничего подобного. Настоящая царица, она – сама по себе царица и не нуждается ни в каких подданных.
– Кто ж поверит, что я царица?
– Сама должна верить. А если кто усомнится, делаешь так, смотри! – Александра встала из-за стола и поманила пальцем Таню. – Смотри внимательно и делай как я. Спинка прямая, подбородок чуть поднят, осанка царственная… та-а-к, вытягиваем вперед правую руку с указательным пальцем, направляем его на недостойного и говорим: «Пошел вон, удод!» Не хихикать! Давай теперь сама!
Таня вытерла рот рукой, откинула густые волосы со лба, выставила чуть вперед тоненькую ножку, обтянутую черными лосинами, приосанилась…
– Веки чуть приопущены, как будто ты смотришь на него сверху вниз, – комментировала Александра, – уже лучше, и палец указательный направляй вниз, ты его к полу гнешь, чтоб знал свое удодово место. Ну?
– Пошел вон, удод! – промямлила Таня.
– Не верю! – воскликнула Александра, вспомнив про систему Станиславского. – Неубедительно! Силы нет! Ты – неуязвимая, величественная, гордая… Еще раз, громче! И хватит ржать…
– Сама ржешь!
Таня подобралась, сделала серьезное надменное лицо и еще раз, с сильным чувством послала удода вон, притопнув при этом ножкой. Александра была удовлетворена: «Умница, точное попадание, королева! Давай еще раз вместе, для закрепления материала».
Когда вышли прогуляться на Петровскую набережную, солнце уже клонилось к закату, подсвечивая розовым редкие облака. Нежно млел в золотистой дымке купол Исаакия на той стороне Невы. Иногда слышно было, как трещит и крошится лед на реке, медленно двигаясь и наползая льдина на льдину. Шли не спеша. Это был их любимый, почти ежедневный прогулочный маршрут. Александра держала Танину руку в своей, смотрела на облака.
– А где-то там в южных горах уже цветет миндаль, – сказала Саша, потянув ноздрями весенний воздух, и тяжко задумалась.
Мурат звонил каждый день, молчал, дышал в трубку. Саша, притворяясь, что не догадывается, кто звонит, говорила: «Алло! Алло!.. Вас не слышно» – и вслушивалась в его дыхание. После безмолвного «разговора» становилось легче, отпускало…
– Мам, а мам, – Таня дергала ее за руку, – я говорю, пойдем уток покормим, ты меня не слышишь, что ли?
– Слышу-слышу, отчего же…
Таня подняла голову и заглянула в лицо матери.
– Ты какая-то другая после Москвы.
– В каком смысле? – встрепенулась Александра.
– В задумчивость часто впадаешь, – пояснила Таня. – Что у тебя там произошло, в Москве?
– Да так, – отмахнулась Александра. – Поссорилась со всем миром.
– Так ты помирись, – посоветовала дочь, немного подумав.
– Ты что, – усмехнулась мама, – столько сил было угроблено, чтобы поссориться!
У Ши-цзы (в народе – Шиза) спустились по гранитным ступенькам вниз. В протоке плавали утки.
– Смотри, утки все парами, любовь у них, – сказала Александра, доставая хлеб из сумки и протягивая кусок Тане.
– А вот там бедненький одинокий селезень, подружку не нашел, – заметила Таня, пытаясь докинуть до бобыля кусочек булки.
– Тань, ты веришь в вечную любовь? – спросила вдруг мама.
– В вечную – нет, а в любовь верю, – ответила Таня, не отвлекаясь от своего занятия.
– Разумно, – тихо сказала Александра.
Вдоль набережной они дошли до Троицкой площади, свернули у дома «политкаторжан» во двор, чтобы выйти через сад к «Петровскому» гастроному. Александра подняла голову и удостоверилась, что на крыше дома так и остались вмонтированными огромные буквы лозунга «Наша цель – коммунизм». Если Танечка вдруг поинтересуется: «Мама, мы все еще строим коммунизм?» – то придется сказать: «Нет, уже не строим». «А что мы строим?» – «А черт его знает, доченька».
В «Петровском» купили яблок и литровую банку сливового компота – больше покупать было нечего. В рыбном отделе давали, правда, атлантическую селедку, но стояла очередь. Александра прошла мимо.
– Мамуль, – остановила ее Таня, – давай постоим, очень селедочки хочется, под шубкой.
– Ты ж знаешь, я не люблю стоять в очередях, – напомнила мама. – И тебе не советую. Нет ничего такого в жизни, за чем бы стоило стоять.
– А бабушка стоит.
– У бабушки талант терпения.
– Я могла бы постоять, как бабушка, – смиренно сказала Таня. – А ты пока иди покури на улице.
– Ладно, – смягчилась Александра, немного пристыженная, – давай уж стоять вместе. Ради твоего рождения.
Уже когда уходили из гастронома, отоварившись тремя сельдями, в отдел «мясо-птица» с голым мраморным прилавком вдруг внесли ящик цыплят. Саша с Таней случайно оказались у самого прилавка. Через десять секунд вокруг них образовалась толпа покупателей. Народ нервничал, толкался.
– Две куры, пожалуйста, – сказала Александра продавщице.
– Курицу – в одни руки! – отрезала продавщица.
– Простите, какая же это курица, это цыпленок, – запротестовала Александра.
– У нас двое рук, тетя! – нашлась Таня и вытянула ручонку с растопыренными пальцами.
Продавщица бросила беглый взгляд на Таню и сказала:
– Дети – не в счет.
– У ребенка завтра день рождения, – попросила Александра.
– «Все лучшее – детям», – неожиданно напомнила Таня, высовываясь из-за маминой спины.
Продавщица еще раз посмотрела на Таню, осмыслила сказанное и молча бросила на весы вторую курицу.
– Почему женщине две куры? – тут же откликнулись из очереди.
– Их двое, – строго объяснила продавщица.
Когда вышли из магазина, довольная Александра, с авоськой, из которой торчали куриные ноги, сказала дочери:
– Поздравляю, Татьяныч, тебя сегодня наконец посчитали за человека! Пойдем отметим это событие молочным коктейлем.
Таня взяла мать за руку, улыбнулась и подытожила:
– Какой сегодня длинный день у нас с тобой!
* * *
На день рождения Тани Надя пришла задолго до остальных гостей.
– Где наша самая красивая, самая замечательная, самая любимая девочка на свете? – с порога воскликнула Надя, с обожанием глядя на нарядную завитую Таню, бегущую ей навстречу по коридору. Она протянула ребенку букет цветов и красиво упакованный набор для «барышень»: ручное зеркальце в розовом обрамлении, щетка для волос, полдюжины изящных заколок…
– Тетя На-а-дечка, спасибо! – растаяла Таня, с женским восторгом разглядывая подарок, и раскрыла руки для объятий.
– С днем рождения, родная! – Надя поцеловала девочку и на секунду замерла, прикрыв газа и прижавшись нежно к детской щеке.
– Это – мамочке, – сказала Надежда, протягивая Александре букетик фиалок. – А где же ваш папа?
– Я тут! – отозвался Вадим, появившись в дверях ванной с намыленными щеками и бритвой в руке. – Мое почтение, Надежда Павловна, извиняюсь, что не могу припасть к ручке, – сказал он, стоя на пороге и почти касаясь головой дверной перекладины, – вот, жена бриться заставила!
– С утра не могу уговорить, – буркнула Саша.
– Поздравляю, папашка! – засмеялась Надя и помахала Вадиму рукой. Она порылась в сумке и извлекла оттуда объемный целлофановый пакет. – У меня еще кое-что есть. Танечка, у тебя же скоро открытый урок на бальных танцах?
– Да, по ча-ча-ча, – кивнула заинтригованная Таня.
– Вот! – торжественно провозгласила Надежда и достала из пакета небесной красоты облегающее платье с глубоким вырезом и короткой юбкой во множестве воланов.
– Ой! – задохнулась Таня.
– Тебе нравится?
– Безумно! – воскликнула Таня, осторожно ощупывая оборки.
– Как я рада! – с облегчением сказала Надя. – Помнишь, Сашка, я тебе говорила: Розенбаум привез своей дочке платье из какой-то заграницы, чуть ли не из Парижа, а она выросла… Ну вот, нам досталось через Ленку, мою приятельницу, она с ними дружит… Как раз Танин размер.
– Это какой Розенбаум, который «Вальс-бостон»? – поинтересовалась Таня, прикидывая на себя наряд и глядясь в зеркало.
– Он самый.
– Ка-а-кая честь! – взмахнула руками Александра.
Надя немного обиделась.
– Где ты такое купишь, глупая? – сказала она и, склонив голову набок, еще раз оценивающе посмотрела на платье.
– Нигде! – согласилась Саша, примирительно обняла подругу и звонко чмокнула ее в висок. – Спасибо, белочка!
– Тетя Надя, мы тебя обожаем!
– Это правда! – подтвердила Саша. – А теперь, девки, на кухню. Именинницы это не касается, – добавила она, обращаясь к дочери. – Когда папа закончит бриться и наконец поставит большой стол в гостиной, прикинь, пожалуйста, посадочные места для гостей. Кстати, – как бы между делом поинтересовалась она, – Лену Соболевскую ты пригласила?
– Нет, – твердо сказала Таня, глядя в глаза.
– Ну и хорошо, – улыбнулась ей Александра.
Все начиналось так мирно в этот день…
Гости подтягивались не спеша, с большим разрывом. Вовремя пришли только дети, наполнив дом шумом, визгом, смехом, топотом. Следом появились родители Вадика, интеллигентная чета, – милейшая Бронислава Семеновна, никогда в своей жизни не повысившая ни на кого голос, и добрейший Леонид Борисович, никогда в своей жизни ни про кого не сказавший дурного слова. Такое встречается, хотя редко. Александра считала, что ей несказанно повезло со свекром и свекровью. Таточке, в которой оба не чаяли души, были подарены билеты на «Щелкунчика» в Кировский театр – на завтра, на утро, предполагалось, что Таня пойдет в театр вместе с бабушкой и дедом.
– Ребятки, – сказала Бронислава Семеновна, обращаясь к Вадику и Саше, – так мы Таточку заберем с собой после детского праздника, если вы не возражаете, – она перевела вопросительный взгляд с сына на невестку. – А вы еще повеселитесь.
– Конечно-конечно, – согласно закивала Александра и придирчиво оглядела мужа. Она задержала Вадима в прихожей, оттянула двумя пальцами старый свитер на его рукаве, сказала, понизив голос: «Может, пойдешь переоденешься?»
– А что, так разве нельзя? – громко удивился Вадик, опустив голову и разглядывая шерстяные катышки на груди.
– Поди немедленно надень свежую рубашку, – угрожающе прошипела она.
– А столы когда же ставить?
Александра безнадежно махнула рукой и, не взглянув на мужа, удалилась в кухню.
– О, как обалденно пахнет! – закричал с порога на всю квартиру следующий гость, бородатый Паша, друг студенческих времен. – Клянусь мамой, это чахохбили! – Он достал из внутреннего кармана куртки пол-литровую бутылку и протянул встретившей его запыхавшейся хозяйке. – Это спирт, мамочка, после сольватации получится две с лишним бутылки водки!
– Спирт, конечно, цельнотянутый? – понимающе улыбнулась Саша, принимая из его рук бутылку.
– Какие вопросы – с родного завода! – Паша работал на закрытом предприятии и на вопрос «что производите?» отвечал уклончиво. Но однажды, изрядно приняв на грудь, сказал в сердцах: «Что-что!.. Жучки для прослушки! Или я не патриот, писсала-каккала?»
– Ты, мамочка, сегодня хороша необыкновенно! – сказал он, усаживаясь на табуретку и с кряхтеньем снимая ботинки. «Хоть бы для приличия ребенку что-нибудь принес», – подумала Александра, глядя, как Паша пытается преодолеть тяжесть крупного живота и дотянуться до шнурков.
– Что-то у тебя табуретка шатается, – заметил он, беспокойно ощупывая сиденье под собой, – где хозяин-то? Вадим!
– Вадик столы ставит, помоги ему, будь добр, а то это никогда не кончится… Да не надо разуваться, Паша, ей-богу!
– Нет уж, я прямиком на кухню, процесс сольватации не терпит отлагательств, готовь посуду, – сказал Паша, наконец справившись с обувью и засовывая ноги в разношенные Вадиковы шлепанцы. – А где Таня, у нее ведь сегодня именины? – вспомнил он.
– Дети – в детской. Потрошат подарки, – тонко намекнула Саша.
– Дети зашунтированы, это хорошо! – одобрил Павел и приобнял Александру за плечо. – Пойдем, мамочка, плесни аперитивчику задроченному хозяйственнику!
– Потерпишь, – сказала Александра тоном воспитательницы детского сада. – Сейчас Сима с Левкой подойдут…
Сима с Левой поднимались по лестнице в гробовом молчании, слышно было только шарканье подошв о ступеньки. Это был их первый совместный выход за последнее время. Поначалу Лева категорически отказался идти, но друзья были общие, старинные, на семейные праздники собирались в полном составе, и, если бы Симочка пришла одна, это показалось бы странным. Нет, проще сходить, чтобы не вызывать ненужных разговоров, рассудил Лева. Симочка же, в свою очередь, возлагала на этот вечер большие надежды: может быть, в атмосфере праздника и общего веселья (наверняка танцы будут) незаметно перекинется мостик к их примирению. Ибо так больше жить нельзя, невыносимо так жить, думая, оставит тебя завтра супруг или сохранит при себе. Да и времени не остается. Сегодня!
Позвонив в квартиру и услышав, как поворачивается изнутри дверной замок, Сима быстро подхватила мужа под руку, и Лева машинально согнул локоть, так что перед хозяевами они предстали в виде тесно сплоченной улыбающейся четы.
В кухне, где слаженно, в четыре руки орудовали Саша и Надя, достругивая салаты, Симочка присела на табуретку и устало спросила:
– Девчонки, что помочь?
– Сим, зелень нарежь для украшения оливье, – сказала Александра, доставая из холодильника пучок петрушки. И тут же спохватилась: это на годы при Симочкиной расторопности. – Нет, знаешь, лучше пересчитай приборы на столе, нас предполагается пятнадцать человек вместе с детьми.
Сима кивнула.
– А хочешь, так посиди, – предложила Саша, – у нас практически все готово.
– Как поживаешь-то, Симка? – спросила Надя, энергично перемешивая в огромной кастрюле оливье.
– Да нормально, – слабенько улыбнулась Сима и махнула тонкой рукой. Она встала. Красивое желтое платье сидело на ней очень неудачно. – Пойду приборы считать… ты говоришь, сколько-сколько человек?
– Пятнадцать, – напомнила Саша.
– Что-то наша подруга неважно выглядит, – покачала головой Надя, когда Сима вышла.
– Одни глазищи остались, – кивнула Саша. – И вообще, какая-то она побитая, ты не находишь? Что-то с ней не так… Тихарится.
– Она всегда тихарится, ты же знаешь.
В кухню вбежала раскрасневшаяся Таня с толпой детей:
– Мама! Очень кушать хочется!
– Сейчас-сейчас, – засуетилась Александра, взглянув на часы. – Ждем только бабушку Риту и дядю Германа.
Бабушка Рита, Маргарита Сергеевна, приходилась Саше мамой, а Герман – старшим братом. Герман был деловым человеком и всегда опаздывал.
Гости, однако, томились и, сглатывая слюну, посматривали на сервированный стол.
– Аперитив, господа! – провозгласила Александра, вкатывая в гостиную столик на колесах, уставленный бутылками и тарелками. – Прошу выпивать и закусывать! – Она взяла одну из тарелок с бутербродами, протянула ее Наде, шепнула: – Детишкам отнеси, пожалуйста, и скажи, что через пятнадцать минут садимся.
– Как красиво! – восхитилась Симочка, глядя на маленькие бутербродики с воткнутой в них вилочкой. – А в магазинах ничего нет.
– Это как всегда в русских домах, – сказал Паша, быстро налил себе водки и выпил мелкими судорожными глотками. Подавился, страдальчески скривился и тяжело закашлялся.
– Вот учу-учу тебя столько лет, что водку пьют одним глотком, на вдохе, – и никакого толку, – покачала головой наставница-Александра и, подцепив из розетки черную маслину, протянула ее Паше. – Открой рот, закуси!
– Запить бы, – выдавил из себя Паша сквозь выступившие слезы.
– А запивать водку вообще дурной тон! Как ты меня огорчаешь, Па-а-вел! Вадик, налей ему клюквенного морсу, – распорядилась она.
После фуршета гости сразу повеселели. Александра, щепетильно относившаяся к обязанностям хозяйки дома, немного нервничала, поглядывала на часы и наконец объявила:
– К столу!
В этот момент раздался звонок и появились наконец Маргарита Сергеевна с Германом.
– Это для моей внучки, – сказала царственная бабушка Марго и протянула Тане подарок.
– Спасибо, бабушка, – поблагодарила Таня, принимая плюшевого медведя, кажется третьего по счету.
– Маргарита Сергеевна, вы – просто неотразимы! – сказал Паша, галантно целуя ей руку.
– Маргарет Тэтчер! – подметил Вадим, помогая теще снять пальто. Сходство с Железной леди было несомненным.
– Матушка у нас еще о-го-го! – подключился Герман, глядя на себя в зеркало и выравнивая пробор расческой с частыми зубьями. – Всем нам фору даст!
Маргарита Сергеевна снисходительно улыбнулась; прохладно поздоровалась с дочерью, позволив поцеловать себя в персиковую щеку. Обе в этот момент находились в сложных отношениях, что случалось, впрочем, довольно часто. Марго считала, что жизнь у ее дочери слишком легкая, что многое достается ей незаслуженно, буквально падает с неба, что у нее нет обязательств перед другими людьми, она ни с кем не считается и вообще живет как хочет. Всеми недостающими Александре качествами обладал ее старший брат Герман. «Мама, тебе было бы приятнее, если бы я жила не так, как хотела?» – спрашивала Саша. «Вот! Вот! – Маргарита Сергеевна выбрасывала указательный палец и направляла его на дочь. – Говоришь в точности как твой отец! Эта саркастическая интонация, усмешечка его!» Возможно, Маргарите Сергеевне мешало то, что она постоянно сравнивала свою собственную женскую судьбу с судьбой дочери. Но Александра подозревала, что дело не в трудной материнской судьбе и даже не в блокадном детстве и послевоенной юности. Источник непримиримости заключался в том, что дочь, по словам матери, была копией отца, и по характеру и по конституции, а он, отец, деспот и эгоист, «пил кровь» из Маргариты Сергеевны, а она билась «как рыба об лед», пока они наконец не развелись, и двадцатилетняя упорная борьба двух сильных воль закончилась, оставив на обоих супругах незаживающие уродливые рубцы. «Все на своем горбу тянула – и дом, и детей, и работу», – с непроходящей злой горечью говорила она. Надо отдать должное Маргарите Сергеевне: глядя на эту ухоженную, элегантную, все еще красивую женщину, трудно было заподозрить, что у нее может быть подобие горба.
Маргарита Сергеевна вошла в гостиную, и все непроизвольно встали, включая женщин и детей. Удержаться удалось только Брониславе Семеновне.
– Таня, представь, пожалуйста, своих гостей, – сказала Александра.
Таня представила. Полина, когда дошла до нее очередь, сделала книксен, склонила маленькую аккуратную головку, приопустила ресницы. «Все-таки хитрюга», – подумала Александра. Один из мальчиков представился сам: «Аркадий, собиратель монет… старинных», – добавил он и сделал реверанс, передразнивая Полину. Все засмеялись.
Наконец расселись за столом. Дедушка провозгласил тост за здоровье и будущее Таточки. Гости чокнулись с именинницей и вплотную занялись закусками.
– Селедка под шубой – изумительная, Сашенька, – сказала Бронислава Семеновна, заполняя образовавшуюся паузу. – Леня, положить тебе селедочки?
– Вот, не зря мы с тобой, мама, в очереди стояли, – хозяйственно заметила Таня.
– А по второй? – выступил с инициативой Паша, уже изрядно разогретый. – Как говорится, если между первой и второй рюмкой проходит больше сорока секунд, компания считается распавшейся. Надюша, тебе вина, водки?
– Вина, – ответила Надя прохладно и, наклонившись к Александре, поинтересовалась:
– Ты зачем его рядом со мной посадила?
Александра приложила руку к сердцу:
– Я не сажала, честное слово. Он сам спросил, где ты будешь сидеть.
– Чувствую, испортит мне весь вечер.
– Надька, ну будь немножко снисходительнее.
– Что-то ты сегодня больно смиренная, – с подозрением заметила Надя. А про себя подумала: не к добру!
В комнате длинно зазвонил телефон. Александра встала взять трубку: «Алло! Алло, я вас слушаю!» «Я люблю тебя!» – глухо отозвался Мурат. Саша взглянула на примолкших гостей. «Сегодня день рождения у моей дочери», – сообщила она, пытаясь совладать с дрогнувшим голосом. «Поздравляю, я помню». «Спасибо за поздравление», – выдавила Саша и отвернула лицо к стенке: ей казалось, что все слышат, как громко колотится ее сердце. «Ты не можешь говорить, я понимаю… Послушай, на днях к тебе зайдет один человек и кое-что передаст от меня… Это очень важно». Александра слушала. «Без тебя нет жизни, Саша!» – почти простонал он в трубку. Саша чувствовала спиной устремленные на нее взгляды. «Еще раз спасибо, обязательно передам Тане. Всего доброго!» Повесила трубку, оглядела собравшихся шальными глазами, сказала, обращаясь к дочери:
– Дядя Мурат поздравляет тебя с днем рождения. Ты ведь помнишь его, Таня?
– Конечно, – кивнула Таня, – еще дыню привозил.
– Кто это такой? – тихо поинтересовалась Бронислава Семеновна, наклоняясь к сидевшему рядом Вадиму.
– Это мой приятель, коллега, вместе в Москве учились, – небрежно пояснила Саша, расслышав вопрос свекрови. И вдруг счастливо, громко рассмеялась и, никого не дожидаясь, одним махом выпила рюмку коньяка.
Вадим сдвинул брови. Надя посмотрела на Александру и сделала ей «большие глаза». В комнате зависла неловкая тишина.
– У меня есть тост, – сказала Надя, чтобы как-то сгладить ситуацию. И предложила выпить за родителей: Сашу и Вадика.
– Налей мне, – сказала Александра, обращаясь к мужу.
– Ты не частишь? – поинтересовался он, наполняя ее рюмку.
– Молодцы, хорошего ребеночка воспитали, – одобрила Симочка и взглянула на Леву.
Таня вмешалась в разговор:
– Вы знаете, как меня мама воспитывает? Это интересно. Она говорит: не делай как я. Вот она, например, курит и говорит мне: никогда не кури, а то станешь рабом привычки – как я. Или мы перебегаем с ней улицу на красный свет, мама говорит: никогда так не делай, это неправильно. Это называется метод от противного.
Александра засмеялась:
– А чему я, в сущности, могу научить дочь, кроме своих ошибок?
– Да уж, – покашлял в кулак Вадим.
– А мне нравится! – оживился собиратель монет Аркадий. – Помните, тетя Саша, как вы мне однажды язык на улице показали? Это в первом классе было. Я на спор с Серегой, – он подпихнул локтем своего соседа, – забрался на каштановое дерево в школьном дворе. Тут идет такая тетя в черной шляпе с полями и на меня смотрит, я думал, она сейчас ругать меня начнет, взял и показал ей назло язык…
– Ага, – кивнула Александра, – пользовался своей недосягаемостью.
– А она остановилась под деревом и тоже мне язык показала, длинный такой… А я так обалдел, что с ветки свалился. Потом я узнал, что это Танькина мама была. Прико-о-льно!
– Вполне в духе нашей мамы, – прокомментировал Вадим. – Она даже на нашей свадьбе в загсе язык показывала всем. Дескать, как это все смешно. И вот уже пятнадцать лет говорит, что брак – это обман.
– Сложно тебе, наверное, старина, – сочувственно сказал Герман, кивнув в сторону сестры.
– Ничего, привык.
Герман поправил яхонтовые запонки на белоснежных манжетах:
– Я вот думаю, почему вокруг меня так много агрессивных, сильных женщин? Это же, у, – он сжал кулак и свирепо выпятил челюсть, – броня, а не женщины.
Маргарита Сергеевна повела бровью, и длинные ее ноздри раздулись.
– Бедный, бедный Герман, – с усмешкой покачала головой Александра.
Герман недавно пережил развод с «сильной женщиной» и теперь был накануне второго брака. «Вот все думаю: жениться – не жениться?» – спрашивал он у знакомых, как до этого интересовался: «Как думаешь: разводиться – не разводиться?»
– Баба должна ухватами на кухне греметь! – сказал он, вроде как дурашливо, как кондовый мужик-домостроевец, но все же следуя за какой-то давней, наболевшей мыслью, которая никак ему не подчинялась.
– Молчи, баба, твое слово 8 Марта! – вставил свои двадцать копеек Паша и тонко хихикнул.
– Ай-ай-ай, вроде интеллигентные люди! На премьеры ходите, выставки посещаете, книжки читаете, – укорила Надя.
– Вот ты – феминистка, – тянул свое Герман, обращаясь к сестре.
– Я – не феминистка! – вздернулась Саша. – Я вообще противница эмансипации!
– Неужели? – изумился он, откинувшись на спинку кресла и скрестив руки на груди.
Надя обеспокоенно склонилась к Александре:
– Объяви перерыв, мне надо с тобой поговорить.
Саша тряхнула головой и, вставая из-за стола, скинула нож на пол:
– Ой! – вскрикнула она и исчезла на мгновение под столом. – К нам кто-то придет.
– Мужчина! – уточнила Симочка и покосилась на Леву.
– Только этого нам не хватало, – сказал Вадик и почесал мочку уха.
– Объявляется курительная пауза, господа. Все временно свободны! – Александра сделала широкий жест рукой, будто отпуская всех на волю. – После перерыва – танцы!
– До этого предлагаю тост за дам! – шустро вклинился Паша, выуживая среди салатниц бутылку сольватированного спирта. – Гусары пьют стоя!
Мужчины встали и дружно выпили, оттопырив локоть. Аркадий, собиратель монет, тоже встал и лихо осушил бокал шипучего лимонада. А Сережа посмотрел на тихую хорошенькую одноклассницу Катю, покраснел и неловко хлебнул из своего стакана.
Гости встали из-за стола, разбрелись по квартире, сытые дети умчались в детскую играть в фанты, старшее поколение осталось на диване вести светскую беседу про концерт Ростроповича в филармонии. Саша с Надей удалились в кухню.
– Во мне все кипит! – сказала Надя, нервно выдергивая сигарету из пачки. – Сволочь какая!
– Это ты про Мурата?
– А про кого же! Достал-таки тебя, не мытьем, так катаньем, и знал же ведь, что у Тани день рождения, гости, родственники… Подставил тебя, только о себе любимом думает… Убила бы гада!
Александра с изумлением уставилась на подругу: пожалуй, она не видела ее в таком гневе.
– А ты тоже хороша, Сашка!
– Не поняла?
– У тебя же все на физиономии было написано, все твои эмоции, я аж сжалась вся…
Надя внезапно замолкла и устремила округлившийся взгляд за Сашино плечо. Саша обернулась. На пороге стоял Вадик.
– Не помешал? – спросил он, переводя взгляд с жены на Надю.
– Нет, что ты, – заполошилась Надя и загасила недокуренную сигарету в пепельнице. – Сашка, так когда горячее будем подавать?
…В гостиной шумно сдвигали мебель, освобождая пространство для танцев. Запустили старую добрую «АББУ». От души попрыгали под хиты 70-х. Александра, исчезнув на несколько минут, вдруг вплыла в гостиную со старым кружевным зонтиком в руках, на голове у нее была «бабушкина» соломенная шляпка с цветами. «Гера! – лукаво поманила она брата; водрузила на него клетчатую кепку с помпончиком, кинула на плечи шарф. – Станцуем, морячок?» Квартет запел «Money, money». Они начали танцевать. Александра изображала скромницу-гимназистку, а Герман – весьма артистично – брутального матроса с трубкой в зубах. Матрос приставал к гимназистке. Гимназистка кокетливо закатывала глаза к небу и жеманно оттопыривала мизинчики, пытаясь увернуться. Матрос наступал. Гимназистка, порхая и кружась, характерным движением потерла пальчики у него перед носом, намекая, что такие девочки не отдаются просто так; матрос плотоядно щелкнул зубами и подхватил гимназистку; они прижались друг к другу щеками и слились в экстазе аргентинского танго… Народ хохотал, даже Маргарита Сергеевна вытерла набежавшую слезу. Дуэт «барышня и хулиган» наградили аплодисментами. Когда магнитофон заиграл «Thank you for the music», Александра, отдышавшись, объявила «белый танец» и вытащила из кресла в углу смущенного Леонида Борисовича, у которого на коленях лежал раскрытый альбом с репродукциями Босха. Таня набрала воздуха в легкие и пригласила Сережу. «Я не умею», – признался он, заливаясь краской. «Я научу», – сказала Танечка. Симочка приглашающе потянула за руку мужа. Промолчавший весь вечер Лева отрицательно помотал головой.
– Левка, ты что, с женой не хочешь танцевать? – засмеялась Саша, продолжая танцевать со свекром.
– Да нет, почему же. – Лева улыбнулся и нехотя встал со стула.
Сима положила обе ладошки ему на плечи: Леве пришлось обнять жену.
Паша пригласил Надю.
– Это дамский танец, – напомнила Надя, отрываясь от беседы с Маргаритой Сергеевной и Брониславой Семеновной.
– Ну и что? – спросил он. – У нас свободная страна, равенство полов.
– Иди-иди потанцуй, Надя, – отечески поощрила Бронислава Семеновна.
Паша подхватил Надю, крепко обнял за талию. Медленно двигаясь под музыку, прижался вспотевшим лицом к ее щеке. Надя слегка отстранилась.
– Ты ведь живешь на пятом этаже? – спросил он, глядя на нее затуманенным взглядом.
Надя кивнула.
– Помнишь, в твой последний день рождения… «Моя любовь на пятом этаже, она, наверно, спит давно уже…» – чуть фальшиво пропел он.
– Так это был ты? – Она распахнула два огромных глаза.
Вспомнила, как в день ее рождения, довольно поздно, когда гости уже разошлись, раздался телефонный звонок. В трубке послышалась возня, затем щелчок, и зазвучала популярная песня группы «Секрет». Когда Надя прослушала мелодию до конца, раздались короткие гудки. Долго гадала, кто мог поздравить ее таким странным образом, но мысль о Паше почему-то не пришла в голову.
– Это был я, – сознался Паша.
– Спасибо, – Надя признательно улыбнулась.
– Почему ты за меня замуж не пошла?
– О, господи, Паша, опять? Столько лет прошло. – По лицу Нади промелькнула страдальческая гримаса. – Пусти, мне надо выйти.
Паша поплелся за ней по коридору.
– Пойдем в спальню, поговорим, – сказал он, прихватив ее за локоть.
– Ты что, спятил? – Надя вырвала руку.
– Да я ничего такого не имел в виду, просто… – Он склонился к ней и интимно прошептал на ухо: – Но тот единственный раз помню как сейчас.
Надя вспыхнула. К сожалению, она тоже помнила. И что было после того единственного раза.
Она вдруг озлилась.
– Может, заодно вспомнишь, как ты с девкой на дачу приехал?
– Когда?
– После того как… как в любви мне объяснился. Вся наша команда собралась у Сашки на даче, и тут являешься ты с этой…
– Прошмандовкой, – подсказал Паша.
– Ты, между прочим, на этой прошмандовке женился.
– Не вспоминай: вырванные годы… Ты ведь мне отказала тогда.
Надя в сердцах шлепнула его по губам:
– Ну что ты врешь-то, все не так было!
Он перехватил ее руку и поцеловал в ладонь.
– Надь, выходи за меня. А то меня опять какая-нибудь прошмандовка подберет, сколько можно уж. – Он ткнулся бородой в Надино плечо и тяжко, прерывисто вздохнул.
«Что ж за идиот такой непутевый!» – подумала Надя, и ей стало его почти жалко.
– Так выйдешь? – повторил он, дыша ей в шею.
– Прекрати ломать комедию, ты, как выпьешь, так замуж меня зовешь.
– Неправда твоя. Последний раз я тебя звал лет пять назад. Тогда еще Валька была.
Надя усмехнулась.
– Ты нынче-то у нас женат или как?
– Или как, – соврал Паша, не отрываясь от Надиного плеча. – Так выйдешь?
– Отстань от меня, обслюнявил всю, – с досадой сказала Надя, отстраняясь от навалившегося Паши. – Пить тебе надо бросать. Вон как тебя развезло.
Павел вдруг выпрямился, сделал стойку и отрицательно помотал головой:
– Не-е-т уж! В трусах по Невскому пойду, а пить не брошу.
Надя не удержалась и засмеялась.
Из дверей гостиной высунулась Симочка:
– Что это вы тут в коридоре затаились? – спросила она, постреливая любопытными глазками. – Между прочим, там Сашка предлагает всем в бутылочку играть… – Она прыснула в ладошку.
– Та-ак, началось… – сдвинула брови Надя и быстрым шагом направилась в гостиную.
Александра в соломенной шляпке, поигрывая кружевным зонтиком, стояла посередине комнаты и, дерзко сверкая глазами, вопрошала публику:
– Так будем играть в бутылочку?
– Сашка, охолонись, а? – попросила Надя, приблизившись к Александре. – Здесь же родители!
Александра будто не слышала.
– Вот ты, мама, когда последний раз играла в бутылочку?
Маргарита Сергеевна вздернула голову, сердито посмотрела на дочь, но быстро нашлась, бросила с игривым вызовом:
– А вот не скажу!
Бронислава Семеновна тихонько засмеялась и призналась смущенно:
– А я даже не помню, по-моему, никогда.
Сидевший в уголке Леонид Борисович оторвался от журнала «Знание – сила», приподнял очки на лоб и уставился на жену:
– Как же ты не помнишь, Броня, в пятидесятом году, на студенческий Новый год! После этого я на тебе женился, – хихикнул он.
– Да-да, правильно, – спохватилась она, и щеки ее зарумянилась, – только это было в пятьдесят первом.
– Зрасте-пажалста, пятидесятый год это был, у Гуревича отмечали всей группой, играли в бутылочку.
– Пятьдесят первый, Ленечка.
– Дуся моя, у тебя всегда было плохо с хронологической памятью, – начал сердиться Леонид Борисович.
– Ладно, пусть будет пятидесятый, – привычно уступила Бронислава Семеновна. Она сделала глоток сока и тихо сказала себе под нос: – Пятьдесят первый.
В дверь позвонили.
– Кто бы это мог быть? – оживилась Александра.
Вадим пошел открывать и вскоре вернулся посмурневший.
– Это к тебе, – сообщил он жене.
Александра, не выпуская из рук кружевного зонтика, пошла в прихожую.
– Кто там? – тихо поинтересовалась Бронислава Семеновна.
– Сашин одноклассник, – пояснил Вадим скучным голосом.
В прихожей, как соляной столб, стоял Ванька Стрельцов:
– Привет! А я к тебе, – радостно сообщил он.
Александра на мгновение замялась, соображая: присутствие на семейном празднике Ваньки было неуместным. Ваня – это совсем другое кино.
– Сегодня день рождения у Тани, – сказала она.
– Это кто?
– Это моя дочь, – напомнила Саша и ткнула его зонтиком в грудь.
– Ну так и слава богу! – сказал он, снимая куртку. – Есть за что выпить.
Александра взглянула на него с недоумением:
– А ты – наглый!
– Ага, – заржал он.
«Да и черт с ним!» – подумала она, взяла его за руку и повела в гостиную.
– Знакомьтесь – Иван, мой одноклассник.
– Ножик-то не зря упал, – заметила Симочка, радуясь своей наблюдательности.
– Присаживайся, Ваня. А мы тут, видишь ли, собрались в бутылочку играть. Не хочешь с нами?
– Отчего же? – довольно развязно сказал он. И снова неприлично заржал.
Тут он увидел, наконец, сидящую через стол Сашину маму, удивленно приподнял брови, сконфузился, непроизвольно сложил руки по швам, вобрал голову в плечи: «Здрасте, Маргарита Сергеевна».
Саша оглядела гостей смеющимся чумным взглядом, будто наслаждаясь всеобщей растерянностью.
– Для начала выпей, Ваня, с нами, – увещевала она нарочито ласково, – давай я за тобой поухаживаю.
– Может, прекратишь игрище, – прошептала подруге Надя. – Ты что, не видишь, что он уже пьян. Это детский день рождения, не забыла? Хочешь скандала?
– Кстати, а где все дети? – воскликнула Александра, озираясь.
– Дети играют в детской, – сказала Бронислава Семеновна с мягкой укоризной. – Не пора ли, Сашенька, детям подать десерт, уже восемь, нам с Таточкой завтра в театр. Да и я бы чашечку чая выпила.
– Как же, а горячее? – спохватилась Саша.
– Горячее уже подавали, – напомнила Надя, не глядя на Александру.
– Кто?
– Я.
Во время десерта заговорили о политике. Герман горячо объяснял, что он – патриот. «Вот помяните мое слово, через пару лет мы не узнаем Россию! Какой прорыв сделан: свобода слова, гласность, книги, которые мы можем читать, не рискуя угодить на рудники… Надо ценить!.. Свободное предпринимательство… Да, слабые вымрут, это неизбежно, но зато как жить интересно!» Почему-то он говорил все это, обращаясь в основном к Леве, который только что потерял работу в своем научном институте, не выдержавшем первого натиска капитализма. Лева молча кивал и улыбался уголком рта.
– Так для этого всего-то и надо было что перестать запрещать и не пущать. Эко дело, – сказал Вадим.
– Ты – скептик, а я верю, что скоро мы будем цивилизованной страной. Что скажешь на это? – спросил он, обращаясь к матери. – Ты ж у нас, можно сказать, ветеран Куликовской битвы!
Маргарита Сергеевана, будучи весьма умной женщиной, почему-то обиделась на эти слова, так, словно бы они и впрямь намекали на ее реальный возраст.
– «Ветеран Куликовской битвы» скажет: ломать – не строить, – с подчеркнутым достоинством ответила она.
– Да-а, что было, знаем, что будет – увидим, – заметила Бронислава Семеновна, задумчиво помешивая ложечкой чай в чашке.
Александра сидела за столом, выключившись из общего разговора, рассеянно потягивала коньяк и качала ногой.
– Хватит коньяк сосать, – сказала ей Надя, – чаю лучше попей.
Саша отодвинула от себя нетронутую чашку с чаем, подняла голову.
– Интересно, – сказала она неожиданно, – это, должно быть, захватывающее ощущение – спускаться с балкона по связанным простыням! Кто-нибудь из вас спускался по связанным простыням? Неужели никто? – Александра встала, подошла к балконной двери и подергала ручку. – Ваня, сколько простыней понадобится, как думаешь?
Иван выпучил глаза, почесал в голове.
– Навскидку – с десяток будет.
– Почему так много?
– Ну, на узлы уйдет…
– А по диагонали вязать? – Она прищурилась.
– По диагонали – узлы слабоваты будут.
– Давай проверим! – Александра с силой рванула на себя балконную дверь. Треснула пересохшая прошлогодняя бумага для оклейки окон.
– Сестра! – одернул Герман.
– Хочу буйства! – засмеялась она, притопнула ногой и пощелкала пальцами над головой.
– Дочь у нас – любительница острых ощущений, – неприязненно отметила Маргарита Сергеевна, вспомнив опять бывшего супруга.
Александра упрямо дернула шпингалет, державшийся на одном старом гвозде. Шпингалет остался у нее в руках. Створки двери со скрипом раскрылись.
– Тащите простыни, – обрадовалась Александра и схватилась за наружную дверь. – Ты, Ваня, будешь вязать узлы, я тебе помогу! Главное, добраться до второго этажа, там есть такой козырек, можно ногу поставить и сделать передышку. Я буду держаться за узел и покачиваться медленно и печально в огнях большого города… – Она мечтательно закатила глаза. – Ладони, наверное, вспотеют… Мартовский ветер, холодные звезды, черный асфальт внизу… Ну помогайте же мне, помогайте. Что вы сидите, молчите, вам неинтересно?
– А вы в туфлях будете спускаться или без? – деловито осведомился собиратель монет.
Александра задумчиво посмотрела на свои ноги в туфлях на высоких каблуках.
– Не знаю даже, еще не думала над этим.
– В туфлях надо! – подсказал Аркаша. – Так интереснее. Между третьим и вторым этажом вы зацепляете каблуком простыню…
– Так, – заинтересовалась Александра, – и?
– И простыня – хрясь! – и трескается!
– Ой! – вскричала Полина и обхватила пухлые щечки руками.
– Нет! Так не должно быть, – вскочила Таня. – К этому моменту она уже должна добраться до второго этажа, где козырек…
– Да, но простыня-то треснула, – напомнил Аркаша, – а надо еще до земли дотянуть!
– Мы можем взять одеяло и держать его внизу за четыре угла, – робко включилась маленькая Катя.
– А зачем по простыням-то спускаться, можно же по лестнице? – сказал Сережа и покраснел. Катя презрительно фыркнула и отвернула от него хорошенькое личико.
– По лестнице-то все ходят, а по простыням спускаются единицы, – объяснила Александра и потрясла балконную дверь. – Ванька, ну иди же помоги мне!
Иван нахмурился, покачал головой.
– Нет, я в этом участвовать не буду.
– Трус ты, Ванечка!
– Бравада! Сплошная бравада! – осерчала Маргарита Сергеевна. – Непременно надо у кого-то на нервах поиграть.
Надя покусала ноготь на большом пальце, посмотрела на Вадима:
– Ее надо остановить.
– Сейчас остынет, – сказал Вадим.
– Вспомни, как в крещенскую ночь она в прорубь на Неве полезла на спор.
Александра, продолжая борьбу с балконной дверью, поскользнулась, потеряла равновесие и с размаху шлепнулась на паркет. Дети за столом засмеялись. Вадим вздохнул и встал.
– Я упала! – обиженно сообщила она, продолжая сидеть на полу, и в ожидании помощи вытянула руку с расслабленной кистью.
Вадим подхватил жену под мышки, помогая встать:
– Мамочка! Ушиблась?
Александра капризно сморщила нос.
– А я тебя предупреждал – не части.
Она вскинула голову – совсем как Маргарита Сергеевна – и оттолкнула Вадима локтем.
– Отстань! – Встала, опираясь о книжный стеллаж, потерла ушибленное бедро, улыбнулась через силу.
Видно было, что ей больно. К ней подскочила Надя, слегка отстранив Вадима.
– Сашка, тебе помочь? Ничего не поломала?
– Все в порядке.
– Спуск на простынях отменяется ввиду травмы основного участника, – попробовал отшутиться Вадим.
– Слава богу, – сказала Бронислава Семеновна, продолжая мягко буравить невестку проницательными глазами. Она накрыла ладонью руку Леонида Борисовича и незаметно сжала пальцы. – Нам пора, пожалуй. Таточка, иди одевайся, девочка.
– Подождите, – сказала Таня, вставая с бокалом лимонада. – У меня есть тост. Давайте выпьем за дружбу!
– Отличный тост, – одобрил Герман. – Дружба – это святое.
Таня продолжила:
– И за тетю Надю с мамой. Я бы хотела, чтобы у меня был такой друг на всю жизнь, как тетя Надя.
– Да-а-а, тетя Надя у нас, можно сказать, член семьи, – усмехнулся Вадим и подергал ус.
Надя посмотрела на носки туфель и прикусила губу.
Дети стали собираться домой. Раскланялись со всеми Бронислава Семеновна и Леонид Борисович. Долго прощались в прихожей. За тихой хорошенькой Катей зашел папа с рыжей собакой. Щупленький, с выражением привычного несчастья на лице, он вместе с верным понурым псом ежедневно встречал свою дочь после уроков.
– Не хотите ли рюмочку с нами? – предложила Александра, подбоченясь.
– Нет-нет, что вы! – испугался папа, топчась в дверях.
– А ваша собака? – серьезно спросила она, склонив голову набок и глядя в растерянное лицо родителя.
– Тетя Саша шутит, – успокоила Катя и взяла отца за руку. Он натянуто засмеялся.
Александра склонилась к дочери, крепко расцеловала ее в обе щеки:
– Ну что, до завтра, Танчетта? Вручаю тебя бабушке-дедушке. Веди себя прилично!
– Ты тоже, – ответила Таня.
Дети ушли. Александра задержалась у зеркала в прихожей, пытаясь растопыренными пальцами укротить взлохмаченные волосы. Из дверей спальни выскользнула Надя.
– Извини, зашла в спальню позвонить домой. Маме чего-то нехорошо, поеду скоро.
– Маме всегда нехорошо, когда тебя нет дома, – усмехнулась Саша.
– Пойдем-ка покурим на кухню, – предложила Надя. Она увидела неприкаянно стоявшую в сторонке Симочку. – Сима, пошли пошушукаемся.
Сима поискала глазами Леву и, не найдя, последовала в кухню.
– Ну что, обструкцию будешь мне устраивать? – с веселым вызовом спросила Александра, глядя на Надю.
– Ты сегодня уймешься, наконец, или нет?
– Правда, Сашка, – закивала Сима, – какая тебя муха укусила? Даже Лева мой – в легком шоке.
– Наплевать на Леву!
– Тебе сегодня на всех плевать, – повысила голос Надя. – Какие-то нормы можешь соблюдать? В руках себя держать?
– И на нормы твои – плевать! – Александра засмеялась, откинув назад голову. – Как далеко они тебя завели, эти нормы? Домой возвращаемся не позже десяти вечера – мама не велит; дрожим как овечий хвост – что там в кустах зашевелилось; всему живому говорим решительное «нет», существуем по чужим законам и считаем, что так оно и должно!
– Знаешь что?! – выкрикнула Надя и замолкла, не в силах сдержать закипавшие слезы. – Дура ты!
– Саша, девчонки, вы что, в самом деле, перестаньте! – всполошилась Симочка.
– А твои нормы? – Александра повернулась к Симе. – Они что, сделали тебя счастливой? Все твое счастье на морде написано…
– Замолчи! – Надя шарахнула по столу ладонью. Щеки и губы ее побелели.
Симочка опустила лицо в ладони, ссутулилась и громко, отчаянно всхлипнула:
– Я… я…
– Что?! – почти одновременно воскликнули Надя и Саша.
– Я… я… – заикалась Сима. – Б-беременна…
Обе женщины замерли и уставились на Симочку, не сразу осознав смысл сказанного. Первой вышла из оцепенения Надя.
– Симочка, так это же здорово, – растерянно пролепетала она.
Сима не ответила, продолжая судорожно всхлипывать, замотала головой.
– От кого? – спросила тогда Александра.
Из гостиной послышались громкие возбужденные голоса, что-то упало со стола и разбилось. В кухню влетел, тяжело дыша, всклокоченный Вадим. Вслед ему послышался Ванькин крик: «Да я таких умельцев в гробу видал!»
– Ты кого, вообще, привела в дом? Это же хамло!
Александра подняла брови.
– Ты про Ваньку, что ли?
– Он же всех задрал! Орет, что все инженеры – говно, что мы даже инструкцию по эксплуатации написать толком не умеем, после таких, как мы, ему все переделывать приходится… Про танки стал лекцию читать.
– Это классовая пролетарская ненависть, – объяснила Александра.
– Вечно ты какую-то шваль в дом тянешь! – брезгливо поморщился Вадим. – Сейчас пойду вышвырну его к чертовой матери!
– Нет, это я его вышвырну! – сказала Надя, вставая. – Причем с удовольствием.
Через минуту она тащила по коридору упирающегося Ивана.
– Сам до дому дойдешь или такси вызвать?
– Сам! – Иван никак не мог попасть в рукава куртки. – Постойте, а в бутылочку играть? – вспомнил он, посмотрел на Александру и расплылся в мутной улыбке. Стоявший рядом Вадим по-хозяйски положил руку на плечо жены.
– В бутылочку играть не будем! – сказал он твердо.
– Это почему? – полез на рожон Иван.
Вадим распахнул дверь и подтолкнул его к выходу. Ванька сбросил его руку, обжег черным взглядом – несколько секунд они ненавистно смотрели друг на друга в упор, – потом процедил сквозь зубы «да пошел ты!» и ушел не попрощавшись.
– Какой позор! – сказала Надя.
– Иван, он и есть Иван, – подытожил Вадим, справляясь с волнением, и посмотрел на смеющуюся Сашу. – Ты уж, мамочка, будь добра, избавь нас на будущее от присутствия своего школьного товарища.
Когда вернулись в гостиную, Александра, оглядев оставшихся гостей, поинтересовалась:
– А где наш Паша?
– Паша спит в детской, – сказал кто-то.
– Надо его разбудить!
– Не надо, – попросила Надя.
– А я уже здесь! – раздался из коридора голос Паши.
Он вошел в комнату свежий со сна, частично протрезвевший, зябко потер руки, присел рядом с Надей. – Господа, предлагаю тост за любовь!
– За любовь уже пили, старик, – напомнил Герман, подбирая крошки бисквита с блюдечка. – Да и потом, нам пора.
– Я не помню, чтобы пили за любовь! – сказала Александра. Она пошарила глазами по столу и разочарованно протянула: – Кажется, все выпито.
– Э, нет, Сашуля, – сказал Паша. – Я не так прост, как ты думаешь. Он нырнул с головой под стол, покряхтел и извлек едва початую бутылку сольватированной водки. Победно водрузил ее на стол и легонько положил руку на Надино колено.
– Между прочим, твоя жена звонила, разыскивала, сказала, что заедет за тобой на машине, – сказал Вадим, предупредительно пощелкивая пальцами по бутылке.
– Да ты что! – упал духом Паша.
Надя сбросила его руку с колена.
– Надюша, это… я сейчас объясню.
– Молчи, мужчина, твое слово двадцать третьего февраля, – парировала Надя, нервно куснула пирожное «эклер» и отерла уголки губ большим и указательным пальцами.
В комнату вошла Симочка, умытая, с припухшими глазами, шмыгнула на свое место рядом с Левой. Он наклонился к жене:
– Что с тобой? – спросил, вглядываясь в ее лицо с неподдельным беспокойством. Это были его первые «человеческие» слова за долгое время, обращенные к жене.
– Ничего, – расцвела она в улыбке и несмело погладила Леву по рукаву рубашки.
Александра налила себе полную рюмку водки; Надя отследила исподлобья ее жест и отвернулась.
– За любовь! – провозгласила Саша. – Все пьют стоя!
Никто, кроме нее, не встал, но все выпили. Маргарита Сергеевна махнула рюмку до дна; лицо ее вдруг размягчилось, наполнилось улыбкой, и в нем проступило почти трогательное выражение, как у юной школьницы.
– Поднимите руку, кто верит в вечную любовь! – потребовала Саша.
Герман сказал с легким раздражением:
– Сестра! Ну ты же взрослая женщина… Все чувства со временем притупляются.
– Не все!
– К сожалению, все, – печально и гордо сказала Марго. – А чувство любви – в первую очередь.
– Тогда и жить не имеет смысла! – выкрикнула Александра, и голос ее сорвался. – Какие же вы все слабаки!
– Конечно, где уж нам! – развел руками Герман.
Вадим встал из-за стола.
– Я за сигаретами схожу.
Надя хотела было предупреждающе прижать Сашину ногу под столом, чтобы остановить подругу, но поняла безнадежность затеи и, смирившись, сидела, опустив голову и глядя себе на руки, потирая колечко с бриллиантовой крошкой, ожидая самого худшего. Александру несло. Она говорила яростно, почти на крике. Так кричат, проливая кровь за святую веру: только вечная любовь единственно достойна человека! Только через любовь к мужчине можно познать Бога! Но… у людей слабые сердца, они не выдерживают долго сильного заряда – ни любви, ни боли, ни отчаяния, ни восторга! «Все проходит!» – они говорят, чтоб оправдать свои слабые сердца, и это так бездарно, так невыносимо, так… больно! Она вдруг сбилась, сжала руки перед грудью и горячо попросила, будто в комнате не было ни одной живой души, как перед алтарем: «Господи! Спаси сердце мое окаянное от огня всепожирающего!»
«Боже мой, какой ужас!» – подумала Маргарита Сергеевна, наконец догадавшись, что происходит с дочерью.
Надя, у которой начали сдавать нервы, резко встала – стул под ней опрокинулся, – приобняла Александру.
– Саша, тебе надо отдохнуть.
Саша не сопротивлялась, бессильно упала на Надино плечо.
– Пойдем в спальню, я помогу тебе лечь…
– Нет, – мотнула головой Саша, – не буду в спальне! В детскую!
В детской она рухнула на кровать и заплакала.
– Тише, тише, – успокаивала Надя, пытаясь поднести стакан с водой к ее губам. Сашу колотило. Наде с трудом удалось ее раздеть и уложить в постель.
– Сейчас я принесу тебе горячего чая с лимоном.
– Не уходи, посиди со мной. Пожалуйста.
Александра затихла, неподвижно уставившись в потолок. Надя погладила ее ледяные пальцы.
– Ну что ж ты так мучаешь себя? И других, – сказала она. – Чего ты хочешь?
– Любви. Безумной. Вечной. – Глаза ее закрылись, голова свалилась набок, и она мгновенно провалилась в сон.
Старинные настенные часы в гостиной пробили глухим басом одиннадцать. Все молча, как загипнотизированные, вслушивались в методичные удары.
– Да-а, – сказал Герман, не отрывая взгляда от желтого массивного маятника. – Такой вот детский утренник получился.
* * *
Голая, дрожащая, сижу на обледенелой крыше, обнимая босыми ногами водосточную трубу. Скрюченные пальцы рук вцепились в край железного желоба. Смертельный холод пронизывает тело. Падает снег и тает на моих плечах – значит, еще живая. Медленно опускаю глаза и заставляю себя заглянуть в глубокую трещину между четной и нечетной сторонами улицы. Голова начинает кружиться. Меня качает. Тошнит. Мне очень страшно.
Не смотреть вниз!
Бледное, изношенное небо, уставшее от нас, смертных, смотрит сквозь мачты телевизионных антенн и стояки печных труб, похожих на надгробия. Две вороны, сидящие на краю трубы, с холодным птичьим любопытством разглядывают меня, склонив голову набок и зябко переступая лапами. Делаю усилие, чтобы пошевелить пальцами – они примерзли к металлу. «Помоги!» – прошу я у неба, задрав голову. Оно сурово молчит.
Там, далеко внизу, двигаются по дну каменного ущелья пешеходы, мужчины и женщины, сограждане мои – учителя, врачи, водители трамваев, воспитатели детских садов, руководители предприятий, сотрудники отдела кадров, пенсионеры, члены общества защиты животных, участники художественной самодеятельности, садоводы-любители – чистые, тепло одетые, замечательные люди, они знают, куда идут и откуда, совесть их спокойна. Как завидно легко, не задумываясь, переступают они обутыми ногами по земной тверди, защищенные тихой своей повседневностью, незримым своим единством.
Почему я не с ними?
Снимите меня с крыши! Примите меня обратно! Туда, где по утрам варят овсяную кашу, застилают постель накрахмаленным бельем, где говорят «надень шарфик, простынешь»; протирают запотевшие с мороза очки, входя в дом; примеряют черную нарядную «лодочку», досадуя, что тесновата; где, обнимая, шепчут «я с тобой»… Мне хочется завыть от внезапной нежности, любви и тоски по этому ясному, со светлыми очами, целомудренному миру, по человеческой семье, от которой оторвалась. Как виновата я перед вами, люди добрые! О, верните меня обратно, и я, дурная, грешная, буду просить у вас прощения; я упаду на грудь первому прохожему, оболью слезами раскаяния мутоновый воротник вон той старухи, что стоит в растерянности у светофора, я встану на колени и поцелую ее в стоптанный валенок… «Помоги-и-те», – кричу я, но меня никто не слышит. С мольбой снова поднимаю глаза к небу.
«Просишь защиты и спасения?»
«Да, прошу!»
«Хочешь обратно в человеческую семью?»
«Хочу!» – скулю я.
«Возомнила, что все дозволено тебе? Зарвалась? Своевольничать посмела? Страх забыла? Законы рода попрала! Заповеди! В гордыне своей решила, что сама по себе что-то значишь, тварь? Никто теперь тебя, отщепенку, защищать не будет!»
Холодок отлучения пробежал по моей напуганной душе.
«Судите меня, накажите, только не отлучайте! – взмолилась я. – Я искуплю! Я лучше буду, добрее, смиреннее, послушнее!.. Блюсти буду… заповеди…»
«Раскаиваешься?»
«Раскаиваюсь!» – говорю, глотая слезы.
«Убоишься?»
«Убоюсь!»
Там помедлили, взвешивая, и вынесли вердикт:
«На крыше тебе сидеть! Одной. И ныне, и присно, и во веки веков!»
«Нет!!!» – кричу в отчаянии и яростно отталкиваюсь посиневшими ступнями от скобы водосточной трубы, пытаясь подтянуть ноги. Теряю равновесие. Хватаюсь обеими руками за железную воронку. Труба изгибается со скрежетом, отделяется от стены и начинает медленно падать вместе со мной…
На-а-дя-я-я!
* * *
– Ну что ж ты кричишь-то? Здесь я, здесь, – послышался хрипловатый Надин голос из-за спины. Александра вздрогнула, обернулась и увидела стоящую в кухне Надю – заспанную, в накинутой поверх ночной сорочки ажурной шали.
– Надя?! – обомлела Александра. И по-детски протянула к ней распахнутые руки – Ты не уехала вчера! Какое счастье!
– Как видишь, – сдержанно сказала Надя, присаживаясь к столу.
Рядом с Александрой стояла пепельница с окурками и чашка с недопитым кофе. Коричневая кофейная лужица растеклась по пластиковой столешнице. – Давно проснулась?
– Вообще-то давно, – замялась Саша, – вот сижу тут… – Она растерянно обвела рукой вокруг себя.
Пару секунд Надя изучала припухшее несчастное Сашино лицо. В одном ухе болталась, подрагивая, жемчужная сережка, вторая – отсутствовала. Из-под расхристанного ворота старенького махрового халата наивно выглядывала нарядная нитка бус, не снятых с вечера. Саша перехватила Надин взгляд и запахнула воротник у горла. Рукав халата задрался, и на руке обнаружилась сине-лиловая отметина – след вчерашней борьбы с балконной дверью и последующего падения.
– Опять на крыше сидишь? – поинтересовалась Надя устало. – В обнимку с водосточной трубой?
Александра понуро кивнула.
– Тебе уже разряд по верхолазанию пора давать. – Надя погладила ее по волосам, тягостно вздохнула, встала, убрала грязные чашки со стола, выкинула окурки из пепельницы, протерла тряпочкой кофейную лужу: Надя твердо верила, что чистота и порядок окружающего пространства не только сами по себе хороши, но еще и лечебно воздействуют на больную душу. Внешний же хаос только усугубляет внутренний. – Давай уже спускаться на землю, – сказала она, вытирая руки кухонным полотенцем и аккуратно раскладывая его на сушилке. – Для начала тебе надо поесть. Вчера ни черта не ела, так все на тарелке и осталось. Оливье будешь?
Александра уперлась локтями в стол, обхватила голову ладонями и страдальчески замычала.
– Что, голова болит? – посочувствовала Надя с ноткой укоризны в голосе.
– Тошно очень. Ты прости меня за вчерашнее, белочка? – сказала Александра, не поднимая глаз.
О, утренний синдром похмелья! Репетиция Страшного суда!
Неоцененная по-настоящему услуга в нравственном развитии русского человека! Если накануне вечером на вопрос «тварь я дрожащая иль право имею?», однозначно следовал правоутверждающий ответ, то наутро этот же вопрос, но уже пропущенный через призму вины перед человечеством, безжалостно лупил кулаком под дых, выдирая вместе с внутренностями самопризнание: «Тварь, тварь я дрожащая и права не имею». Можно было бы написать роман в духе Достоевского Федора Михайловича, состоящий исключительно из сцен буйного загула и последующего похмельного раскаяния и разборок с тревожной совестью. Получилось бы сильно. Русские философы-идеалисты просто бы отдыхали.
– За что мне тебя прощать? Ты такая, какая есть, – с грустью заметила Надя. – Ну устроила вчера всем легкий бенц…
– На-а-дя, а Надя… – заныла Александра. – Ты меня немножко любишь?
– Я тебя люблю, – сказала Надя, глядя на поникшую, бледную подругу, – но буду любить больше, если ты что-нибудь поешь.
Александра сморщилась:
– Нет, не могу есть.
– Ничего, через не могу, – сказала Надежда, шарясь в холодильнике и извлекая из морозилки пачку пельменей «Сибирские».
Позвонил Вадик. Несмотря на воскресенье, он с утра покатил на работу – готовиться к приезду важного заказчика из ближнего зарубежья.
– Ну, ты как там, мамочка, живая?
– Я на крыше, – хмуро объявила Александра в трубку.
– А я тебе всегда говорил, не надо мешать водку с портвейном.
– Разве я вчера… это… пила портвейн?
– Ты пила все, что льется, – бодрым тоном сообщил он.
– Фу!
– Что в таких случаях советует доктор-опохметолог? – продолжал Вадим. – Он советует в качестве лекарства принять рюмку водки – там в холодильнике еще осталось немного, Паша не успел все выкушать, – и поесть горячего, пельменей с бульоном… А Таню я заберу, когда с работы поеду…
Когда Александра закончила разговор, Надя поставила перед ней тарелку с дымящимися пельменями. Саша вяло поковырялась вилкой в тарелке и с отвращением сказала:
– Какая гадость, эти ваши пельмени!
– Ешь давай! – прикрикнула на нее Надежда. Под ее упорным взглядом Саша отправила пельменину в рот, скривилась. Надя ела молча, с видимым аппетитом, как бы подавая пример.
– Надь, поговори со мной! – попросила Александра.
Надя отхлебнула крепкого чая из кружки и сказала:
– С Симочкой неладно, вот что.
Александра встрепенулась, вспомнила вчерашний разговор на кухне.
– Господи, она ж беременна!
– У тебя даже умища хватило поинтересоваться, от кого.
– О-ой, – сморщилась Саша и ударила себя несколько раз ладонью по губам.
– Вот-вот, – отреагировала на жест Надя, – кто за язык-то тянул? А мне, знаешь, даже в голову не пришло… Экая ты прозорливая!
Саша посерьезнела.
– Облом какой-то у Симки случился, – сказала она. – Ты заметила, они с Левкой не разговаривали, как чужие были? Давай позвоним ей.
– Нет, – Надя отрицательно помотала головой, – Левка дома, она говорить не сможет. Давай уж завтра позвоним. Если она еще разговаривать захочет.
Саша почесала бровь мизинцем.
– Ну, тогда, что ли, налей рюмку, как доктор велит.
– Ты жрать будешь или нет? – Надя постучала пальцем по краю Сашиной тарелки.
– Нальешь – буду, – пообещала Александра и улыбнулась обаятельно.
– Зараза ты какая! – Надя пошла к холодильнику, достала оттуда остатки водки, налила Саше рюмку и чуть на донышке – себе.
Обе с отвращением выпили. Саша прожевала пельменину, подперла щеку ладонью и, глядя в стенку напротив, уже с явным облегчением поинтересовалась:
– Как жить-то дальше, белка?
* * *
Симочка пожалела о своем признании, сделанном подругам на дне рождения Тани. Пожалела в ту самую минуту, когда Александра сразила ее снайперским вопросом «от кого?», угодив в самое яблочко.
Заключение, полученное накануне в женской консультации, потрясло Симу, и, хотя все классические симптомы, известные каждой женщине, были налицо, она никак не связывала физиологические изменения с беременностью: вопрос давно закрыт, заколочен наглухо, крест-накрест.
А догадалась-то первой новообразовавшаяся блудная матушка, Алла Романовна Фридман, «не цыганка, а молдаванка», во время их короткого свидания.
С тяжелым сердцем шла Сима на эту встречу, долго колебалась, прежде чем решиться. Страх, любопытство, неприязнь, горькая обида боролись в Симочкиной душе, но победило все же христианское чувство: человек умирает и перед смертью хочет увидеть дочь, может, прощения попросить, раскаяться, может, она сейчас нуждается в Симе. И в Симочкином воображении тотчас возникла живая картина: мать и дочь, разлученные судьбой, наконец обретают друг друга; мать протягивает к ней руки и прижимает к своей груди: дитя мое! Мама! Обе не в силах сдержать слез радости… Нежно, взволнованно звучат ситары за кадром.
Алла Романовна жила вместе с мужем и сыном в старом доме на Шпалерной. Симочка зашла в просторную парадную с остатками изразцового камина в холле, медленно поднялась на третий этаж, справляясь со слабостью в коленках, остановилась перед двустворчатой обшарпанной дверью, усыпанной по обеим сторонам разноцветными кнопочками звонков. Под одним из них, висящим на двух розовых проводках, была приклеена замусоленная бумажка с почти стершейся надписью от руки: «Фридманы».
Сима позвонила.
Дверь открыл некрасивый долговязый подросток с оттопыренной влажной губой. «Брат», – догадалась Сима. «Я… к Алле Романовне». Он оглядел ее быстрым ощупывающим взглядом, словно проверял на зуб, из какого материала вещица. Сима смутилась. Они прошли по длинному, изгибающемуся коридору, слабо освещенному сорокасвечовыми лампочками; на стенах висели знакомые атрибуты всех древних коммуналок: круглые электросчетчики с витой матерчатой проводкой, детские велосипеды, оцинкованные корыта, шины от колес. «Сюда, – сказал подросток, остановившись перед дверью напротив кухни. – Раздеться здесь можно». Сима повесила пальто на вешалку, увенчанную оленьими рогами, запоздалым жестом извлекла из кармана дубленки кошелек и незаметно сунула в сумочку. Робко вошла в комнату.
В нос ударил тяжелый, удушливый запах нечистоты, лекарств, запущенности и болезни. За перегородкой, отделяющей узкое пространство от остального помещения, на кровати со скомканными простынями лежала неопрятная седая женщина с одутловатым лицом и темной порослью над верхней губой, казавшейся на взгляд жесткой и колючей. «Не-е-т!» – взмолилась про себя Сима и остановилась, не дойдя до кровати.
Женщина молча смотрела на нее из-под приопущенных век.
– Садись, – коротко сказала она, указав глазами на стоявший в ногах кровати стул. Голос у нее был низкий, хрипловатый. Сима уставилась на валявшийся на сиденье стула заношенный фланелевый халат, какие обычно выдают в больнице, не зная что делать.
– Брось на спинку! – разрешила ее сомнения женщина. Сима потянулась было, чтобы взять вещь и пристроить на указанном месте, но рука непроизвольно отпрянула, и пальцы испуганно поджались. – Не бойся, я не заразная, – усмехнулась Алла Романовна, уловив Симочкино замешательство.
Сима села, положила ладони на сжатые колени.
– Сколько ж тебе сейчас лет? – спросила мать.
– Тридцать семь, – сказала дочь и опустила глаза.
– Да-да, тридцать семь, – кивнула головой Алла Романовна, словно что-то припоминая. И неожиданно громко позвала: – Леша! Алексей, иди сюда!
«Сейчас с сыном знакомить будет, – подумала Сима. – Как же она меня представит? „Это – Серафима, твоя сестра“?» Вдруг ошпарила мысль, как из дурного сна, что мать не знает ее имени.
– Алексей, ты слышишь или нет, я тебя зову!
Послышался звук отодвигаемого стула, шлепающие шаги, и из-за перегородки появился подросток:
– Ну чего?
Сима привстала ему навстречу, волнуясь, поправила ворот белоснежной блузки, готовая к знакомству.
– Сходи-ка в магазин к тете Любе, купи хлеба, сыру, печенья к чаю, – сказала Алла Романовна и, подумав, добавила: – Маленькую попроси у Любы, скажешь, для меня, она даст.
– Ладно, – неохотно согласился сын, скосив глаза на гостью, и исчез за перегородкой.
Симочка опустилась на стул.
За стенкой что-то зашуршало, задвигалось, и Алексей появился вновь.
– Не хватает, – сообщил он, помахивая купюрами.
– Не хватает? – изумилась Алла Романовна, высоко приподняв брови, и почему-то посмотрела на Симу. Подросток тоже обратил к ней свое лицо; возникла пауза, и Симочка опять почувствовала на себе оценивающий взгляд, каким мальчишка встретил ее на пороге.
– Сейчас-сейчас, – засуетилась она. Сняла с плеча сумочку, достала портмоне. В портмоне было три купюры, две – помельче, одна – покрупнее. Симочка перебрала их пальцами и потянула за уголок ту, что помельче. Стоявший рядом Леша, не скрываясь, следил за ее манипуляциями, выжидая, какой выбор она сделает. – Вот, – не выдержала Сима, вытаскивая самую крупную банкноту и отдавая ее родственнику. Он небрежно засунул бумажку в карман и бросил через плечо:
– Ну, я пошел тогда.
– Сдачу не забудь принести! – крикнула ему вслед Алла Романовна, приподнимаясь на подушках. Хлопнула входная дверь.
Было невыносимо душно.
Разговор не клеился, но это, казалось, не заботило Аллу Романовну, она думала о чем-то своем.
– Это вы? – спросила Сима, указывая на висевшую над кроватью большую фотографию в деревянной раме.
– Это я, – кивнула Алла Романовна. – Что, хороша?
Женщина на фото была редкой, завораживающей красоты. Густые волнистые волосы до плеч, чистый лоб, огромные с поволокой влажные глаза с чуть приопущенными внешними уголками, точеный прямой нос… С обнаженного плеча спадала атласная накидка, придерживаемая на груди холеной рукой. Образ можно было бы назвать томным, если бы не изогнутая левая бровь и легкая, едва уловимая усмешка на полных губах.
– Моей красоты в тебе, конечно, нет, но глаза немного похожи. Я в молодости… – Она не договорила, прижала ладонь к груди, лицо ее исказилось. Тяжело, надрывно закашляла, вытащила скомканную тряпицу из-под подушки, сплюнула в нее и сунула обратно. – Краб вот здесь, – сказала она, постучав по солнечному сплетению.
– Я могу вам чем-нибудь помочь? – выдавила из себя Симочка, боясь, что ее вырвет прямо тут, у постели больной.
Мать не ответила, потянулась за стоявшей на тумбочке кружкой с темно-коричневой жидкостью, сделала несколько глотков:
– С этого чага проку как с козла молока, – брезгливо сказала, ставя кружку обратно.
– Может быть, форточку открыть? – с надеждой спросила Сима.
– Ну открой немного, – разрешила Алла Романовна. – Я простудиться боюсь.
Сима отодвинула пыльную штору, встала ногами на широкий подоконник, дернула форточку и с жадностью вдохнула в себя весенний воздух.
Мать лежала с закрытыми глазами, лицо ее расслабилось, и Симе показалось, что она заснула. Подхватив сумку, она, не дыша, направилась к выходу и вдруг услышала ясный крепкий голос за спиной:
– Хорошо, что ты с отцом осталась.
Сима обернулась и неожиданно для себя спросила в упор:
– Это почему?
Мать теперь сидела в кровати, вальяжно откинувшись на подушках, поигрывала пальцами, улыбалась, и Сима подумала, уж не симулирует ли свою болезнь эта грешная женщина.
– Какая из меня мать? – продолжала Алла Романовна, склонив голову набок и любуясь переливами бриллиантового кольца на указательном пальце. – Это не мое призвание!
«А в чем твое призвание?» – мысленно спросила Сима.
– Тебе отец, наверное, говорил, что я – шлюха?
– Ну зачем вы так? – заскулила Сима.
– Да ничего страшного, – успокоила мать, – мужчине этого не понять. – Она подалась вперед, взглянула на дочь широко открытыми черными очами, заговорила горячо: – Я не шлюха, я любовь любила, никогда не боялась любви…
Жалость и тоска сдавили горло, и Симе почудилось, что в образе этой женщины, сидящей на кровати в несвежем белье, – заброшенной, никому не нужной, изношенной до костей, – смотрит на Симочку само ее будущее. Мать бессильно откинулась на подушки, разом ослабев, лоб ее покрылся испариной.
– Подойди сюда, – тихо сказала она и поманила дочь пальцем. Сима быстро отерла выступившие слезы и подошла к кровати. – Ближе, – попросила мать.
Сима склонилась над ее лицом, несколько секунд они молча смотрели друг другу в глаза. Алла Романовна слегка коснулась пальцем Симочкиного рта и засмеялась:
– Да ты – беременна, детка!
Сима выпрямилась, помотала головой:
– Нет, вы ошибаетесь.
– Я никогда не ошибаюсь в таких вещах, – непререкаемо сказала Алла Романовна. – Кроме красоты Бог наградил меня интуицией.
– У меня нет детей, я не могу быть беременной.
– И, тем не менее, ты беременна. У тебя даже губа припухла и стала коричневого цвета, как у меня, когда носила детей.
Симочка поежилась, не зная что сказать.
– Хочешь, я тебе погадаю?
– Нет-нет, – испугалась Сима.
Алла Романовна прикрыла глаза и отвернулась, ее интерес к дочери угас так же внезапно, как вспыхнул.
– Теперь иди, – сказала она, – я устала.
Сима не смогла заставить себя поцеловать на прощание эту женщину, лишь дотронулась до материнской руки и быстро вышла.
Уже когда возвращалась домой в метро, до сознания дошло, что Алла Романовна так ни разу и не назвала дочь по имени.
Дома Симочка заперлась в ванной, долго терла себя мочалкой под горячим душем – казалось, что не только одежда, но даже тело ее пропитано запахом чужой болезни. Потом пристально разглядывала себя в зеркале. Губы действительно припухли и заметно потемнели. Изменился вкус во рту, и эти внезапные приступы тошноты… Не может быть!
На следующий день она побежала в женскую консультацию. «Считайте, что произошло чудо, – сказала знакомая докторша. – После стольких лет усилий… Поздравляю!» Она продолжала что-то говорить, но Симочка уже не слушала. Выйдя на улицу, присела на скамейку в скверике, пытаясь собраться с мыслями. Стало быть, Алла Романовна оказалась права. Что это: материнское чутье? Или нюх прирожденной гадалки, всегда держащей под рукой замусоленную колоду карт?
Почему все произошло именно сейчас, когда отношения с Левой висят на волоске? Кому это нужно? Сима попыталась представить реакцию мужа, когда сообщит ему, что беременна… Нет, она скажет по-другому, определеннее, глядя в глаза: Левка, у меня для тебя новость, у нас ребеночек будет… «Симкин!» – воскликнет Лева, и лицо его просияет: муж так горевал последнее время, что нет наследника. Он обнимет ее, погладит по голове, и они помирятся. Да, все именно так и будет!
Сима приободрилась. Отломала красноватую веточку вербы за спиной и, мелко щелкая зубами, погрызла мерзлый кончик. И вдруг ясно увидела Левино отчужденное лицо и услышала ледяной мужнин голос: «Ты хочешь сказать, что ребенок мой?» По спине пробежал холодок… Он никогда не забудет, не простит, такие, как Лева, не прощают, он выкинет ее вместе с этим ребенком! А даже если и не выкинет, то все равно будет помнить, подозревать, и это подозрение отравит… Кровь ударила в голову от внезапной догадки: а что если правда и ребенок… Сколько времени прошло с последней встречи с Валдисом, с той сумасшедшей ночи в гостинице?.. Когда это было? В первых числах февраля? Она подсчитала, загибая пальцы… Пересчитала еще раз, стряхнула невидимые крошки с рук… и уставилась остекленевшими глазами в пространство. Плечи ее обмякли… Может быть, просто покончить с собой? Или сделать аборт? Наклонилась, зачерпнула горсть подтаявшего ноздреватого снега и приложила ко лбу.
– Мадам! – донесся до ее слуха высокий мужской голос, и в поле зрения оказались грязные ботинки на толстой подошве со спускающейся на них брючной бахромой. – Мадам, прошу прощения, вы не знаете, как будет по-французски «свиноматка»?
Сима подняла голову. Пьяненький бомж в мятой фетровой шляпе и клетчатом шарфе, щеголевато наброшенном поверх потрепанного пальто, производил впечатление падшего работника культуры. Он весело смотрел на Симочку и, театрально распахнув пальцы в рваных перчатках, продолжил, гнусаво растягивая слова:
– Хочу, видите ли, перевести на французский стишок: «Свинобатька бросил свиноматку…» Что с вами, мадам, вы так бледны. Вам нехорошо?
– Я не знаю, как по-французски «свиноматка»! – простонала Сима и отвернулась.
– О, пардон, миль пардон, – вежливо склонился бродяга и прижал пятерню к сердцу. – Вот кого ни спросишь, никто не знает, – пробормотал он и неторопливо двинулся вдоль аллеи, расхлябанно, по-клоунски поднимая длинные ноги.
Сима посмотрела ему вслед со смутной завистью. Даже по выражению его спины становилось понятно, что человек давно перешел рубикон, за которым сентенция вроде «жизнь прожить – не поле перейти» вызывает лишь наплевательский хохот. «Свинобатька бросил свиноматку», – повторила Сима про себя и подумала, что надо бы запомнить и папке рассказать при случае, он любит такие «мульки». Папка! Стало вдруг легче, будто отпустили клапан, сдерживающий высокое внутричерепное давление. Она вытерла лоб носовым платком, откинулась на спинку скамейки и прикрыла глаза. Мартовское солнце погладило теплой ладонью по щеке. Сима на мгновение забылась, почти задремала. Было слышно, как где-то поблизости долбит землю неутомимая капель.
Идея возникла в голове внезапно; Сима широко открыла глаза, выпрямилась, взглянула на часы. Бодро встала, припоминая, где находится ближайшая междугородная станция.
План казался простым и логичным: позвонить Валдису и все рассказать. Из дома он ушел (от жены ушел, от Вики!), живет где-то в другом месте, значит, звонить надо на телестудию. Ласковый, прелестный Валдис! Мужчина, которого она знает с семнадцати лет, который стал ей так близок за эти годы, ее первая любовь, отец ее ребенка!.. В этом месте Симочка честно споткнулась, но все же перемахнула препятствие и, не оглядываясь, помчалась дальше к финишу. Щеки ее пылали. Итак, она расскажет ему все, он приедет в Питер, она встретит его на вокзале, они будут сидеть в маленьком кафе на Невском, пить кофе, и он скажет: «Сима, я свободен. Ты хочешь быть со мной?» Сладостное видение сменилось другим, еще более сладостным: лето, сияющее теплое море, она с Валдисом идет по желтому пляжу, надежно защищенная его силой и красотой, он обнимает ее за плечи, а она стряхивает мелкие песчинки с его гладкой загорелой щеки…
На междугородке соединили с Москвой почти сразу. На телестудии было время обеденного перерыва. В комнату, где работал Валдис, зашла, покачивая бедрами, редактор музыкальных программ, ткнулась лисьей мордочкой в Валдисову гладкую щеку и предложила в кафе не ходить, а перекусить прямо здесь, благо никого нет. Валдис пошел в буфет за бутербродами, а Виктория занялась приготовлением кофе. В этот момент раздался телефонный звонок. Вика сняла трубку. Робкий, заметно волнующийся голос попросил Валдиса.
– А кто его спрашивает? – насторожилась женщина.
– Одна знакомая… – замялась Сима. – Из Ленинграда, – зачем-то добавила она, словно это придавало большей убедительности звонку.
– Он вышел, – вкрадчиво сообщили на том конце. – Простите, как вас зовут?
– Сима, – совсем растерялась Симочка. – А с кем я разговариваю? – в свою очередь поинтересовалась она.
– С его женой.
– Вика? – воскликнула Сима, вслушиваясь в модуляции незнакомого голоса.
– Виктория, – поправили ее.
Потом трубку взял подоспевший Валдис и, нисколько не смущаясь, объяснил: да, это Вика, его новая жена, такое вот забавное совпадение, они вместе работают на телестудии… А как сама Симочка? Как Надя? Как славный город Питер? Рад был тебя слышать, всем привет… Голос спокойный, как всегда, приветливый.
Симочка почувствовала себя законченной идиоткой. Пристрастие к индийскому кино в очередной раз сыграло с ней злую шутку: райской красоты картина совместного с Валдисом будущего была начисто изуродована грубой рукой, нацарапавшей поперек сюжета нехорошее язвительное слово. При других обстоятельствах задетая Симочка попереживала бы некоторое время, поплакала, прежде чем убедить себя, что Валдис, собственно, ни в чем не виноват: он никогда не говорил ей мужских слов любви, ничего не обещал и не обязан нести ответственность за то, что Сима пережила с ним первый в жизни оргазм. Да и наплевать, что он опять женился, важно, чтобы это не означало конец их многолетних отношений. Ничего, она подождет, потерпит, и крошечный островок их вечнозеленого счастья зацветет с новой силой. Но обстоятельства изменились, тема «Не умирает первая любовь» потеряла актуальность. Сейчас ей, беременной, неприкаянной, беспризорной, надо было себя собственноручно куда-то пристраивать, к кому-то притулиться. Воспаленный мозг коротко просигналил команду «отбой»: Валдис как вариант спасения отпадал. Все, забыли об этом. Идем дальше.
А куда дальше-то?
Боже, какая чудовищная нелепость! Столько лет было отдано борьбе с бесплодием, и вот теперь эта двусмысленная неуместная беременность, отяготившая ее и без того отчаянное положение. Этот ребенок с неустановленным отцовством изначально обвит пуповиной беды и страха… А может, все-таки аборт? Сима содрогнулась. Нет! Невозможно! Да и потом, Левка все равно узнает, шепнул в ухо бабий голосок, шила в мешке не утаишь, и тогда это точно будет означать конец семейной жизни. Сима попыталась успокоиться и собрать воедино рой клочковатых мыслей. Значит, так, не было никакого Валдиса, не было той ночи… Ничего не знаю, не помню… Провал в памяти, частичная амнезия… Ребенок – Левин. И баста!
Завтра день рождения Танечки, они приглашены к Камиловым, очень кстати, там они выпьют, расслабятся, едва ли Левка будет демонстрировать на публике, что они в разладе, а Симочка уж не растеряется, пустит в ход свои чары, а когда вернутся домой, приложит все усилия, чтобы обольстить мужа, природа свое возьмет, он месяц в воздержании, не устоит, а Симочка обцелует его с головы до пяток и, после того как все случится, с полным правом обрадует новостью…
Все произошло по задуманному сценарию. Некоторую порцию яда внесла Камилова, которая всех в этот вечер взвинтила, и Сима, будучи и без того в состоянии высокого нервного напряжения, проговорилась подругам про беременность и даже расплакалась, но и Симочкины слезы сыграли на руку: Левка обеспокоился и проявил невольную чуткость.
…Обнимая ночью его сильное тело, вдыхая чуть сладковатый запах волос, вылизывая горячий пот из ключичной ямки, она вдруг поняла, как истосковалась по Левушке, как исстрадалась без него, и сердце затопила нежность: вот он, муж ее богоданный, и нет никого роднее и дороже. На рассвете обессилевший Лева заснул, а Симочка, лежа у него на плече, почувствовала, как блаженный покой и умиротворенность наконец снисходят в ее душу. Утром, при свете дня, она ему все скажет… Все будет хорошо.
Когда Симочка проснулась, Левы рядом не было. Не было его ни в кухне, ни в ванной. Не было записки на столе. В доме стояла мертвая, безнадежная тишина.
* * *
– Как жить-то дальше, белка? – повторила Александра и посмотрела на Надю – словно вся полнота ответственности за вопрос лежала на Надиных плечах.
Надя глубоко потянула носом воздух, лицо ее посуровело.
– Я понимаю, почему ты вчера так сорвалась… Это из-за звонка Мурата. Что ему надо было? Про любовь свою говорил? Стенал, что жить без тебя не может? Встречи просил?
– Нет, – поспешила успокоить Александра, – встречи не просил.
– А я понимаю, звонил специально, чтоб застать тебя врасплох, ты же как воспитанный человек не швырнешь трубку на людях! Будешь с ним разговаривать, выслушаешь, никуда не денешься! У-у-у! – Надя стиснула руку в кулак. – А дальше – уже проще, контакт случился, лазейка появилась, можно пальчик туда просунуть, а потом и всю руку запустить…
– Надя, но он любит, – попробовала возразить Саша, – чувство не вырвешь из сердца собственной волей!
– Любит?! – усмехнулась Надя. – Если бы любил, оставил бы тебя в покое – во имя тебя! И ты бы уже давно забыла, как его зовут, и жила бы нормальной жизнью. Не-ет, этот не оставит, зубами будет держать… Мое! Добыча! Господи, сколько разрушений он принес в твою жизнь!
– Он не виноват в этом. По-другому в нашей ситуации и быть не могло. Давай будем справедливы…
– Ты его еще и защищаешь? – задохнулась Надя. – Мне тебе напомнить, как это обычно происходит? А вот так: выбиваем командировочку в Питер от своего «Верблюдфильма», с частотой так примерно раз в месяц, и – шасть к Саше. Здравствуй, Саня-джан, вот он я, весь твой, принимай, уже и столик в ресторане заказан, и номер одноместный командированному забронирован. Ждем-с. И Саша бежит из дома и, разумеется, ни намеком не даст понять, чего это ей стоит, – как же, Саша у нас независимая, она сама несет ответственность за свои действия. Это же просто находка, а не женщина! А он, истосковавшийся весь, в крахмальной рубашечке, ждет ее с розой в руках. Ну красиво! А после романтического свидания он проводит ее до дома – как джентльмен, – сдаст с рук на руки, так сказать, и будет следить любящим взглядом, пока она поднимается по лестнице с этой окаянной розой в целлофане – с тем чтобы сунуть ее за полу пальто – только после того, как убедится, что Мурат ушел, и перед тем, как открыть ключом дверь родного дома, где все уже спят или делают вид, что спят. И никаких вопросов: как она с этим справляется? Не рвет ли он ей душу? Имеет ли право на такое? Нет, зачем же! Кончилась командировка, и он поехал: окрыленный, наполненный, верящий в себя, в свое избранничество – Саша постаралась! До встречи, любовь моя. Усталый, но счастливый он возвращается домой. Рубить свою просеку. И все так хорошо! Так замечательно. Там семья, работа, здесь любовь и вдохновение. Чего еще желать-то? А Саша… Саша собирает себя по кускам и спрашивает, как жить дальше…
– Я сама все это допустила.
– Это правда, – согласилась Надя. – Ты одной рукой отталкиваешь, а другой притягиваешь… Но получается, что бремя ответственности за происходящее несешь только ты, а не он.
Все в этой истории возмущало Надю несправедливым раскладом. Почему ее сильная, умная подруга «залипла» на этого азиата? Почему азиат залип на Александру, – вопроса не вызывало. Еще бы! Ему, конечно, льстил такой союз, вызывавший здоровое недоумение у окружающих. И не побоялся же ввязаться! Впрочем, по простоте душевной не понимал, куда ввязывается, а дальше уже поздно было. Да и как отказаться? Кто еще так упрямо верит в него, видит в нем уникальную «Божью душу», неутомимо копается в потрохах, чтобы извлечь некую жемчужину, родить его как мужчину-воина, высокого и сильного, – да никто и никогда! Невыносимо больно смотреть, как Александра безрассудно выкладывается, не щадя себя, не экономя, опустошая, а он наливается выкачанной энергией прямо на глазах. Да не в коня корм! Не хватает его надолго, подпитка нужна. В некотором смысле товарищ подсел на иглу. А доза требуется регулярная, качественная, и уж надо позаботиться, чтобы донор себя ни на что другое не расходовал, чтобы эксклюзивный золотой запас принадлежал ему, и только ему. И потихоньку, руководствуясь чутьем, а не выношенным замыслом, он сумел-таки воздвигнуть оградительное сооружение вокруг живительного источника, угадав, что и сам донор уже не может существовать, не сбывая себя по известному руслу. Наде зримо представлялась мистическая лаборатория, где по змеевику из нервных человеческих волокон перегоняется и стекает в колбу живая горючая душа – кап, кап, кап… И надо немедленно перекрыть крантик!
– Вампир, натуральный вампир! – зло подытожила Надежда. – Его истинное желание: оградить тебя от мира, посадить в золотую клетку и пользоваться единолично, не меняя при этом ни своей жизни, ни привычек. А главное – не позволить тебе реализоваться вне его.
– Если даже так, то он этого не осознает и…
– А вот не скажи! – горячо перебила Надя. – Скорее – не признается. Вспомни-ка его последний приезд в январе, перед твоей поездкой в Москву. Кинофестиваль, гостиница и тот режиссер, забыла, как его фамилия…
В этом месте стоит задержаться – оно того заслуживает, «это место».
Может быть, даже выделить его в особую главу и сопроводить эпиграфом. Например, таким:
«В СУЩНОСТИ, ЧЕЛОВЕКУ В ЖИЗНИ НИЧЕГО НЕ НАДО, КРОМЕ ПОЛОВЫХ ОРГАНОВ И СЕРДЦА».
…Международный фестиваль неигрового кино по традиции проходил в Питере, в гостинице «Ленинград».
Был день открытия, в фойе – людно, накурено, суетно. Александра протискивалась сквозь голосистую толпу участников, гостей, аккредитованных журналистов, здоровалась со знакомыми, а внутренняя ее антенна уже шарила в пространстве, пытаясь уловить среди посторонних шумов и вибраций излучение той единственной частоты. И когда легкий укол тока царапнул подреберье, она уже знала – Мурат здесь и тотчас ощутила знакомое ликование крови. Они не виделись вечность – прорву черных пустых ночей и таких же беспросветных пустых дней, а по человеческому календарю – недели три-четыре.
– Камилова!! – звонко позвал голос с мягкой южной интонацией. Рубенсовская Антонина энергично прокладывала дорогу в толпе и людская масса за ее спиной еще некоторое время не срасталась, оставляя хвост из пустоты. – Ну, привет, блокадный Питер! – воскликнула она, прижимая к себе Сашу, вытягивая в трубочку губы для поцелуя и посылая его в воздух за Сашиной щекой. – О, с лица-то сбледнула в своем болезном городишке, а я тебе сальца привезла нашего хохляцкого для поправки здоровья и горилки от батюшки… Слушай, встретила сейчас шефа нашего, папу Рому, покоцанный такой, говорит, все, кажется, женюсь я, Тоня.
– Не может быть! – воскликнула Саша, радуясь встрече и с удовольствием глядя в свежее, живое Антонинино лицо.
– Ты ее не видела? О, колода такая плоская, ваша, питерская, получите ваши шпроты… Доигрался шлэпарь на старости лет! Ты уже зарегистрировалась?
– Нет, там очередь такая…
– Какая очередь, Камилова, там Наташка наша с курсов сидит на регистрации, в две минуты все сделает и карточку тебе на грудь повесит.
– Да неудобно как-то.
– Та-а я тебя умоляю, брось эти свои интеллигентские штучки, программку вон возьми, пока не расхватали, через час открытие в конференц-зале.
– Наших много приехало? – поинтересовалась Александра.
– Да почти все, – сообщила Антонина, постреливая вокруг зоркими глазами. – О, смотри, сам Пашкевич здесь, говорят, фильм классный привез. Муратка тоже здесь, ходит с постной рожей пиздострадальца. – Она ухмыльнулась, скорчила скорбную гримасу и закатила глаза к потолку, выразив свое отношение к Сашиному другу.
Мнения однокурсников по поводу дуэта разделились: большинство сочувствовало Мурату, полагая, что Камилова рано или поздно доведет его до ручки, и он выбросится из окна, Муратка же сущий ребенок, неискушенная душа; оставшиеся – среди которых была и Антонина – оскорблялись за Александру, которая с некоторых пор производила впечатление женщины в чадре.
– Ладно, – заторопилась Антонина, – мне еще надо в гостинице койко-место забить, это тебе хорошо, дом, можно сказать, через дорогу… Увидимся позже, вечером халявный фуршет в ресторане, папеньки наши, отцы русской демократии, раскошелились, так что не забудь прийти! – И Антонина умчалась с неожиданной для ее крупного тела проворностью, всегда изумлявшей Александру. Александра огляделась по сторонам и почувствовала себя неуютно.
Теплые ладони легли сзади на плечи, и Саша, словно ждала этого момента, не поворачиваясь, откинула голову назад и уперлась затылком в крепкий подбородок.
– Здравствуй, джана моя, постой так, не двигайся, дай подышу тобой!
Он медленно потянул ноздрями ее запах, горячее дыхание запуталась в легких волосах, Саша прислонилась к нему всей спиной, руки ее расслабленно повисли вдоль тела.
Их толкнули, вежливо извинились, разрушив драгоценность мгновения.
– Здравствуй, благородный степной кролик! – сказала она, поворачиваясь к Мурату, и увидела бледное под смуглой кожей, уставшее лицо с однодневной щетинкой.
– Прямо с самолета, сутки в аэропорту просидел, билетов не было, – объяснил он. – Я чуть с ума не сошел…
Потом он пожаловался, что куда-то затерялась коробка с его фильмом, что в самолете он простыл, номер в гостинице дали не одноместный, а двухместный, а он всю ночь не спал…
– Ну так пойди поспи, – отстраняясь, сухо посоветовала Александра.
– Надо идти фильм отыскивать, меня на внеконкурсный просмотр поставили, – озабоченно сказал он, и лицо его стало растерянным, почти жалким.
Саша с досадой отвернулась: встреча была безнадежно опошлена, высота небесного полета опущена до уровня земных житейских заморочек – можно переползти на пузе, перебирая поочередно всеми сорока ножками. Совсем не этого, погруженного в копеечное самосострадание мужчину ждала она после разлуки, совсем другого выражения в его зрачках искала. Хоть бы уж держал себя с достоинством!
– Сашенька, – потянулся к ней Мурат, почуяв тревожную перемену.
– Личико-то расправь, а уж потом меня пальцами трогай, – сказала Александра с улыбочкой, от которой у Мурата стыла кровь.
Из толпы прорезалась знакомая физиономия в круглых очках, напоминавшая разом всю плеяду русских разночинцев девятнадцатого века. Никита! Александра устремилась навстречу распахнувшимся объятиям.
– Лю-ю-ди! Ну как вы, что вы, где вы? – нараспев произнес он их традиционную приветственную фразу, обнимая сразу обоих.
Учась на курсах, они дружили втроем: Саша, Мурат и Никита. Невозмутимый меланхолик с нежнейшей душой, из тех, кому можно безбоязненно доверить свою тайну, он два года прожил в одиночестве на неудобной подмосковной даче, принадлежащей дальним родственникам, решительно отказавшись от комнаты в общежитии ВГИКа, так же, как до этого – от престижного места на телевидении в родном городе. Одна сценаристка грузинских кровей сказала про Никиту, прицокнув языком: «Интеллыгент от мозга и до костей». Никита, единственный на курсе, симпатизировал европейско-азиатскому союзу «Александра – Мурат». Ты понимаешь, Сашуля, говорил он, Мурат в сущности уникальный человек, в нем совсем агрессии нет, он принимает мир таким, какой он есть, это большая редкость.
– Никитушка, пойдем кофе попьем, пока время есть, – предложила Александра, обращаясь исключительно к Никите.
– Да с удовольствием! Замерз как собака!
Саша подхватила его под руку.
– А ты, Мурат? – приподнял брови Никита.
– А Мурату необходимо заняться устройством своих дел, – любезно ответила она за Мурата.
– Коробку с фильмом найти, – пояснил он. И добавил совсем упавшим голосом: – Я к вам присоединюсь скоро.
Но так и не присоединился: пропажу нашли только к обеду.
Вечером, после просмотра полдюжины короткометражных фильмов, когда сидели компанией однокурсников в баре, Александра сосредоточенно претворяла в жизнь план страшной мести: Мурат был полностью исключен из поля ее внимания, отлучен, выведен за скобки, словно и не было его здесь, сидящего напротив и неотрывно следящего за ней мерцающими в полутьме сливовыми глазами. За целый день ему не удалось перемолвиться с ней ни словом, она явно избегала его, постоянно находилась в чьем-то обществе, много говорила и, когда он, теряя терпение, улучил момент и шепнул на ухо «отойдем на минутку», ответила «я занята». Разыгрывалась очередная древняя партия между «М» и «Ж». Белые начинают с намерением поставить противнику мат в три хода.
Ожидая в баре «халявного» фуршета и утоляя голод глоточками дорогущего коньяка, говорили, естественно, о просмотренных фильмах.
– Ну и как вам старковский шедевр?
– Туфта позорная!
– А чего вы от Старкова хотите, всю жизнь про болты в томате снимал и застрельщиков соцсоревнования. А теперь вот – про кооперативное движение.
– Конъюнктурщик, всегда знал, куда ветер дует.
– Это называется – здоровый кинематографический цинизм, – заржал кто-то.
– Я его сценарий читала, – включилась Антонина, – там фразочка такая есть: «Мерно гудели трансформаторы», я вам клянусь!
Все понимающе засмеялись. Пережитка Старкова дружно и с удовольствием «урыли», сровняли с землей. Обсудили еще одного режиссера, этот был из модных авангардистов, представитель «новой эстетики». В его фильме герой сорок минут шел по нескончаемому коридору и так никуда и не приходил. А за окнами возникали картины из его сознания: застывшие в долгой задумчивости чьи-то лица, озверевшая воинственная толпа, бегущая по грязной улице, распятый на кресте человек и шевелящиеся на ветру черно-белые травы. Снято было живописно и, главное, с хорошим знанием мирового кинематографа. Картину одобрили, кто-то не поскупился, сказал «улетное кино».
– Навороченное кино, – произнесла свое слово Александра. – Сильно умственное.
– А тебе картинки с титрами нужны! – воскликнул сценарист Сеня, бывший инженер оборонного завода, который мучительно старался победить в себе соцреалиста и страдал, что неважно получается. – Твой любимый художник случайно не Шишкин? «Семья медведей на отдыхе в лесной чаще». – Он нервно ковырнул ногтем нижнюю покусанную губу с незаживающим гусеничным следом от зубов.
– Как догадался? – вспыхнула Александра.
– Ты не воспринимаешь эстетику сюрреализма и авангард…
– Не сомневаюсь, Сеня, что ты часами стоишь перед «Черным квадратом» Малевича, – перебила Александра. – А что до кино… так это называется сюрром для бедных. Понятно, откуда у этой эстетики и символики ноги растут. Скучно.
– Тебе скучно, а другим – нет. Он снял время, в котором жил, – через себя, через свой внутренний мир…
– Да не время он снял, а себя любимого… Не «искусство – во мне», а «я – в искусстве». Другое изумляет – вот это благоговейное придыхание, с которым ты говоришь. Ну, плюнул художник и заставил всех рассматривать божественный плевок через лупу: как он радужно переливается на солнце, какие там пузырики, и каждый пузырик – это космос! Вот он, мой внутренний мир, смотри, зритель, и содрогайся от собственного убожества.
– Мракобесие какое-то! Это все равно что отказать автору в праве на самовыражение.
– А кого волнует самовыражение, кроме, разумеется, самого автора? Как-то скромнее надо быть. Вот если бы кино было анонимным, без фамилий в титрах, так что уже не крикнуть на весь свет «это я, я – Бобчинский!», – многие бы из них продолжили заниматься этим делом? Или бы самовыражались на садовых участках, как презренный народ? Выдвигаю тезис: искусство должно быть анонимным!
– Камилова, твой голос еще из холла слышно, – сказал, подходя к компании, однокурсник Леня, рано полысевший, худой, бородатый, с изможденным лицом и широко распахнутыми неморгающими глазами – не то святой мученик, не то демон-искуситель.
Рядом с ним, явно смущенная, стояла высокая узкобедрая девица в боевой раскраске. Леня небрежно представил спутницу, носившую простое русское имя Джемма, и поискал глазами свободное место. Компания вальяжно расположилась на кожаных диванах, окружавших низкий кофейный столик, никто не догадался потесниться, и только Мурат мгновенно встал, предлагая девушке место. (Александра бросила на него одобрительный взгляд.) Джемма, видимо не избалованная мужской галантностью, испуганно замотала головой, а Леня похлопал Мурата по плечу: сиди, старик, – и облокотился о спинку дивана, приобняв другой рукой подружку. Чувствуя, как скрестились на ней мужские взгляды, Джемма слегка выпятила грудь и сделала неуловимое движение телом, от которого бретелька ее блузки в золотых блестках послушно сползла с плеча. Нетрудно было представить, как Леня на скорую руку соблазнял ее на улице, перетаптываясь на озябших ногах: девушка, вы любите кино? Хотите попасть на фестиваль?
На первом году обучения курсисты (подавляющее большинство которых было мужеского полу) общения с противоположным полом старательно избегали, следуя теории сублимации. Фанатичные сторонники идеи объясняли непосвященным, что при воздержании либидо – аффективное влечение – переходит на иную, возвышенную цель. То есть, когда кто-нибудь скулил поутру, сидя в трусах на жеваных простынях, «мужики, почему с бодуна так бабу хочется, а?», ему злобно советовали направить сексуальную энергию в творческое русло и ждать, когда она возгонится непосредственно в космос, а там – только успевай записывать: озарение за озарением. Эпидемия захватила весь курс. Те, которые были женаты, перестали спать с женами. На почве затяжного творческого кризиса, так и не дождавшись «возгона», один из курсистов, двадцативосьмилетний режиссер, выбросился с шестнадцатого этажа общежития. Впрочем, это случалось каждый год, обычно по весне. Ко второму году количество сублимирующихся резко пошло на убыль, идея подыстощилась, не выдержав напора гормонов. Потихоньку на этаж стали просачиваться «подружки». Оказалось, что стоит помахать волшебной книжечкой с золотым тиснением Союза кинематографистов, и девушки буквально складываются в штабеля: бери – не хочу. Отлавливали девиц прямо у входа в Дом кино перед началом сеанса. Пароль: девушка, вы любите кино? Главное, ходить специально никуда не надо, экономия времени и сил. Жить стало веселей. Окончательное поражение идея сублимации потерпела, когда на лекции по «Психологии личности» профессор рассказал, что творческая энергия, будучи энергией высокого накала, необходимо сбрасывается через нижние чакры, что приводит к новому ее наполнению. Либидо было легализовано.
Народ в баре все прибывал, подходили знакомые, коллеги, голоса становились громче, а перепалка между Александрой и Сеней упорно продолжалась, набирая градус. Саша спорила напористо, позицию свою отстаивала яростно, словно самой себе что-то доказывала, и у собеседника возникала раздражающая мысль о необязательности собственного присутствия на этом торжестве разума. «С тобой, Камилова, хорошо дерьмо вместе есть: тебе больше достанется», – как-то сказал ей Леня, пользовавшийся в ее присутствии нарочито грубыми формулировками. Однако в этой избыточной горячности угадывалась какая-то глубинная уязвимость.
От современных авангардистов перешли к поколению шестидесятников.
– Господи, шестидесятники-то чем тебе не угодили? – всплеснул руками Семен. – Цвет нации, талантливые, смелые люди…
– У них та же печать собственного избранничества на лбах. Высокомерие, снобизм, презрительное отношение к тем, кто не нашего круга, – сказала Александра и, не давая Сене вставить протестующего слова, продолжила: – «Мы – не рабы, рабы – не мы»… Вот это «мы» и есть самая мерзость.
– Ну ка-а-к ты можешь, Саша, я просто поража-а-юсь! – с московской растяжкой сказала хорошенькая Лиза и огорченно прижала пальцы к вискам. – Такое впечатление, что ты симпатизируешь быдлу! – В глазах Лизы это было страшное обвинение. На курсах у нее была репутация избалованного столичного ребенка из семьи «приближенной к императору». Всерьез ее не принимали, как не приняли в свое время на Высшие курсы, несмотря на пущенные в ход связи, но Лиза проявила неожиданное для хрупкого создания упорство и добилась, чтобы взяли вольнослушателем, закрепилась и дошла-таки до финала, получив диплом сценариста и режиссера. Ее второй муж был немолодым министерским чиновником, она называла его по имени-отчеству и на «вы» и старалась пользоваться его машиной с личным шофером только при крайней необходимости. Однокурсники бесстыдно набивались к ней в гости, отъедались от пуза, разглядывали красочные этикетки на импортных продуктах и презирали себя за плебейскую зависть. «Горя она не видела, – говорила Антонина, уминая приготовленный Лизой порционный судачок под соевым соусом, – о чем писать-то будет?» Лизочка, в сущности, была безобидной, доброй девочкой, хотя и пользовалась словом «быдло» слишком часто.
– …симпатизируешь быдлу? Ты?!
– Я не симпатизирую элитарному клановому сознанию, – с легким раздражением пояснила Александра. – Когда само собой разумеется, что «мы» – продвинутые, у нас особая душевная организация, особо тревожная совесть, так что давайте возьмемся за руки, друзья, и замкнем круг…
– «Чтоб не пропасть поодиночке!» – с чувством напомнил Сеня.
– Вот ты и берись за руки, чтоб не пропасть, – усмехнулась Александра, – а я уж как-нибудь в одиночку!
– При этом тебе бы все же хотелось, чтобы твою точку зрения кто-нибудь разделил, не так ли? – негромко заметил чуткий Никита.
– Разумеется! – после секундной паузы засмеялась Александра.
«Не баба, а конь с яйцами!» – шепнул на ухо свой подружке Леня. Джемма громко расхохоталась. Мурат, расслышавший Ленин комментарий, сморщился, как от горького, и опустил глаза. Александра догадалась, что речь шла о ней. Щеки ее загорелись. Хотелось встать и немедленно уйти, но подобный жест был бы демонстрацией слабости. «За что он меня так не любит?» Леонид пересекся с ней взглядами и вдруг ретировался, растворился в табачном дыму – только лысинка его проблеснула у барной стойки.
Никита выпустил колечко дыма в потолок и, наблюдая, как оно медленно меняет очертания, неожиданно изрек:
– В сущности, человеку в жизни ничего не надо, кроме половых органов и сердца.
– Интересная мысль, – сказала Антонина, не скрывая скепсиса, – а с мозгами как быть?
– Мозги мешают. От них все неприятности.
– Целиком разделяю твою позицию, – улыбнулась Саша.
– И я тоже, – вступил молчавший до этого Мурат и посмотрел на Сашу.
– Кто бы сомневался! – ядовито заметила Антонина.
Появился Леня с бокалом коньяка и чашкой кофе.
– А где Джемма? Я когда уходил, она здесь стояла.
– А мы ее переставили и забыли куда, – небрежно бросила Камилова.
Антонина взглянула на часы, прихлопнула себя ладошкой по колену и встала.
– Пошли, мыслители, фуршет начался, сейчас пожрут всё.
Все встали. Саша и Никита остались допивать свой кофе на диване.
– Сашуля, – ласково сказал Никита, – не открывай всем своего сердца.
– Как? – не поняла Александра и уставилась на друга удивленно.
К ним подошел Мурат и предложил Александре согнутую в локте руку: прошу! В глазах его была тихая мольба. Саша молча опустила кисть на сгиб его руки, и пальцы ее тотчас оказались в плену горячей ладони. Никита тихо исчез, так и не объяснив, что он имел в виду.
С этой минуты все остальное перестало иметь значение.
Фестиваль шел своим чередом, с утра и до глубокой ночи кипел сумасшедшей, праздничной жизнью. Гасли и снова вспыхивали огни в просмотровых залах, крутились киноленты, в кулуарах бурлили дискуссии, завязывались знакомства, образовывались творческие союзы. Менялись лица вокруг, голоса, интерьеры – оставаясь для Мурата и Александры лишь антуражем, декорацией, обставлявшей их тайную жизнь, главной заботой которой было найти уголок, где можно уединиться, прильнуть друг к другу хоть на несколько минут. Какую-нибудь дверку с надписью «Посторонним вход воспрещен», подсобку под лестницей, где хранятся швабры, ведра и сложенные в штабеля куски хозяйственного мыла, темный тупичок в конце служебного коридора с пожарным щитом… Уединиться было негде. Подвернулось было одно неплохое место, рядом с буфетом, – задрапированное тяжелой добротной шторой окно с видом на Неву, и оба обрадованно нырнули в нишу за портьерой, но тотчас вслед просунулась лысоватая голова с намерением полюбоваться панорамой великого города. Басовитое «О-у, пардон!» и последовавший за этим глумливый смешок смутил и ее, и его, и они испуганно отпрянули друг от друга, как школьник и школьница, которых застукали за неприличным занятием и теперь предстоит оправдываться и объяснять, что «ничего такого не было». Леня – а это был он, – стискивая в одной руке неизменный бокал с коньяком, а другой придерживая отдернутую портьеру, осведомился, не надоело ли им таскаться друг с другом? Александра вскинула голову, повела плечиком и, мелко пританцовывая на лаковом паркете, задиристо спросила в упор: а тебе, что – завидно? Леня, который за словом в карман обычно не лез, вдруг стушевался, издал неопределенный мычащий звук, и стало понятно, что Саша, как ни странно, угодила в некое чувствительное место. Он повернулся, чтобы уйти, но остановился, обратил к Александре свое лицо – не то мученика, не то искусителя, сказал ехидно: «В декольте, а ведешь себя как в ватнике!»
Во время обеденного перерыва, в ресторане, у шведского стола столкнулись с Сашиным шефом. Папа Рома держал в руках скромную тарелку с зеленым салатом (у него разыгрался гастрит на почве предстоящей женитьбы), а Александра – блюдо с дымящимся мясом. Он пригласил ее за свой столик. «Что?» – размягченным голосом переспросила Саша. «Девочка, да ты в тумане!» – грустно констатировал папа Рома, посмотрел на стоящего за ее спиной Мурата и покачал головой.
К третьему дню фестиваля лица обоих приобрели устойчивое глуповато-юродивое выражение. Уже не стесняясь, крепко держась за руки, они перемещались вместе с человеческими потоками, следуя общему регламенту, по гостиным, холлам, просмотровым залам, мраморным лестницам, и вместе с ними плыло, передвигалось густое облако любовного томления с нарастающим внутри грозовым напряжением – одно неосторожное движение, и раздастся оглушительный лопающийся звук, и невольные зрители, прижимая к груди бокал с недопитым коктейлем, увидят, как катится по красной ковровой дорожке двухголовый клубок, из которого выпрастываются то сцепленные клешни рук, то закушенный рот, то слепой звериный глаз.
После просмотра очередной киноленты (смысл просмотренного достигал сознания лишь частично) встретились при выходе из зала с Михаилом Львовичем, мэтром, руководителем мастерской, где учился Мурат. Встреча не сулила ничего хорошего.
– Ты вообще здесь или где? – сурово спросил мэтр, обращаясь к бывшему ученику.
– Здесь! – сробел Мурат и непроизвольно ослабил пальцы, державшие Сашину руку.
Михаил Львович одышливо объяснил, что, если Мурат хочет, чтобы его фильм попал на внеконкурсный показ, следовало бы подсуетится, а не… (тут он кинул неодобрительный взгляд на Александру). Это, во-первых, а во-вторых, мастерская в полном составе собирается прямо сейчас в голубой гостиной на предмет обсуждения просмотренных фильмов, если, конечно, Мурата все еще интересует такая ерунда, как неигровое кино.
Львович был признанным старейшиной документалистики; умный, проницательный, тертый профессионал, блестящий педагог, не жалевший ни сил, ни времени для своих учеников, продолжавший участвовать в их судьбах и после выпуска, он требовал от подопечных всего-то – беззаветной любви и преданности. Чтобы – и бог, и царь, и отец родной. Строптивых лишал своего покровительства, пока не раскаются и не вернутся в лоно. Скажи ему кто-нибудь: «Михаил Львович, да вы – деспот!», он бы изумленно поднял лохматые брови: «Я?!» Его обожали и боялись.
Мурат, виновато улыбнувшись, послушно последовал за мастером, а Александра осталась одна.
Впервые за эти фестивальные дни.
Стоя в обширном фойе, среди стаек и косяков красивых, уверенных, «вовлеченных» в действо людей, она вдруг растерялась. «Вовлеченные» не обращали на нее внимания, но ей казалось, что она стоит перед ними раздетая, в то время как они все хорошо, со вкусом одеты, на ней ничего нет, кроме торбы через плечо, и все исподволь, с насмешливым любопытством наблюдают, как она роется в этой своей торбе, низко опустив голову, будто ищет срочно понадобившуюся архиважную вещь, смахивает прядь со лба и опять продолжает рыться, и в процессе этого затянувшегося рытья что-то выпадает из сумки и разбивается, публика дружно реагирует на звук, и под скрещенными взглядами женщина опускается на корточки, чтобы подобрать осколки, а потом держит их в раскрытой ладони, беспомощно озирается, не зная, куда деть, и жилка мучительно натягивается на ее покрасневшей шее, а она все продолжает стоять на зеркальном паркете с осколками в руке, нелепая и чужая на их празднике жизни.
В баре она заказала себе чашку двойного кофе и засела в дальнем, темном углу, благо место оказалось свободным. То в одном, то в другом конце помещения слышался Антонинин голос и мелкий дробный смех, и Александра опять удивилась, как ловко Тоня передвигается в пространстве на своих маленьких ступнях, неизменно обутых в короткие до щиколотки сапожки.
– Камилова! Что сидишь тут одна, пригорюнилась? – воскликнула Антонина, возникая рядом с Сашиным столиком, и, как всегда, без пауз и знаков препинания выложила последние новости: папа Рома уже не женится на этой лахудре, «вашей питерской», Сенька только что пристроил свой сценарий на «Научпопе», Лешка – представляешь? – нашел спонсора (слово было новым, только входящим в обиход) и будет запускаться с полным художественным метром на «Ленфильме», а самой Антонине (здесь она все-таки сделала паузу) дали добро на авторский фильм, в Киеве. – Ну все, целую, мне тут надо еще в одно место, – уже на бегу бросила Антонина, легко унося свое крупное тело.
Александра была потрясена. Будто открылись очи. Люди вокруг, ее коллеги, занимаются делом, хотят создать что-то в жизни, прикладывают усилия, борются, побеждают себя, напрягаются, чтобы схватить пролетающую Фортуну за волосы и не похерить свою профессиональную судьбу… А ты, Александра? Где ты-то? Что делаешь на «чужом» празднике жизни, и почему он не стал «твоим» праздником? («А у нее свой праздник, со сливовыми глазами!» – вклинился тоненький голосок-доноситель.) Белый пароход, заполненный пассажирами, отчалил, оставляя на голубой глади пенистый хвост, а ты по собственной беспечности осталась за бортом. В тумане. Ее охватила паника. «Девочка, ты – в тумане». Дело, которому отдано столько сил, – завалено, связи с людьми рвутся на глазах, семья заброшена… Ради чего? Ради кого? Что ж ты, дорогая, делаешь?
Я люблю его.
Неправда! Это – наваждение. Чума. Ты забыла себя. Очнись! Опомнись! Соберись. Не выпадай из жизни. Под лежачий камень вода течет только у твоего друга Мурата, и то больше на словах. Посмотри, как умеет подсуетиться, быть в нужное время в нужном месте, тему держит, у него-то, в отличие от тебя, все отслежено, и земля не уходит из-под ног. Тащи себя за волосы, чтобы не увязнуть! Жуй стекло. Пока не наступит просветление. Ну, Камилова? Скажи: «Могу!»
К концу внутреннего диалога Александра была до отказа накачана злой, жаждущей действия силой сопротивления, так что когда Мурат отыскал ее в баре спустя пару часов, то был неприятно изумлен происшедшей переменой: свободная, по-светски подобранная, недосягаемая, она сидела в окружении незнакомой ему компании (когда успела?) и с видимым интересом, склонив голову набок, беседовала с полноватым темноглазым мужчиной лет сорока. Опытный Мурат тотчас распознал светящийся зеленый луч, который она выпускала из себя в минуты особого душевного подъема, облучая им собеседника. Мужик, сосед ее, не понравился сразу, эдакий откормленный барин с уверенными спокойными манерами. Левой рукой он облокачивался на спинку дивана, и со стороны казалось, что он обнимает Александру. На столе стояла бутылка коньяка и бутерброды с черной икрой. Заметив Мурата, Саша помахала пальцами – вроде приветливо, но небрежно, как необязательному знакомому, и Мурат тоскливо подумал, что сейчас она опять будет зачем-то его мучить. Он подошел к компании и замер, выжидая, когда представят и предложат сесть. Не представили. Сесть не предложили.
– Идем к ребятам, – сказал он, протягивая руку к Сашиному локтю.
– К каким ребятам? – не шелохнулась она.
– К нашим, – он кивнул в сторону стола в глубине и добавил: – Тебя все ждут.
Александра чуть усмехнулась: ждут ее, как же!
– Я подойду позже, – сказала она, бархатным голосом выстилая ему дорогу, и повернула голову к своему соседу, чтобы продолжить прерванную беседу.
Уже уходя, Мурат услышал голос толстого мужика: неси завтра свой сценарий, говорил он Саше, я в 512-м остановился.
Вот как, они уже на «ты»!
– Это кто? – спросил он у Саши позже, когда сидели за столом со «своими». Она назвала имя довольно известного режиссера-документалиста.
– Не слышал, – слукавил Мурат. Мужик не нравился ему все больше. – Завтра в три – мой просмотр, – сообщил Мурат.
Александра отметила про себя это – «мой просмотр» и подняла высоко бровь.
– Ну, то есть не только мой, там и другие авторы будут, – запоздало поправился он. И уже совсем обессилев, сказал тихо: – Я соскучился! Я здесь только ради тебя.
Ресницы ее дрогнули: подул теплый степной ветер, поменяв направление с северного на южное. Крылья мельницы замерли и начали раскручиваться в обратную сторону, быстро набирая обороты.
Сидя плечом к плечу в опустевшем к середине ночи баре, они говорили и опять не могли наговориться. Александра, сияя глазами, развивала идею совместного творчества: бродить по огромной стране и снимать документальные истории случайных людей, которые любят, ты понимаешь? О да, он понимал и загорался в ответ: прекрасная, высокая идея! Ради этого стоит жить!
Идея, смутный ее образ, зародилась еще во время их совместной поездки по Азии. Мурат как оператор и режиссер снимал этнографический фильм про свою родину. Они колесили со съемочной группой по степям, пустыням и горам, по далеким аулам, где в укладе жизни ничего не изменилось за последнюю тысячу лет – так же пасли стада овец, отпускали оголодавших верблюдов вольно бродить по пескам в поисках пропитания, пекли хлеб в тамдырах, ткали ковры вручную, сидя на корточках, и строго блюли своих женщин. От древней дикой красоты перехватывало дыхание.
На одном из степных пастбищ они и встретили кочевую пару пастухов: ему – восемьдесят два, ей – семьдесят семь. Пока она, хозяйка, статная, худая, горделивая, готовила в юрте зеленый чай для гостей, он сидел на подушке, как мандарин, скрестив по-восточному ноги, пошевеливая босыми пальцами, косил на нее смешливый взгляд, а она быстро зыркала в ответ молодыми глазами. И Александра остро наточенным в тот момент женским чутьем уловила невидимую трепетную нить, протянутую между ними. Не постылые друг другу супруги, привычно тянущие изо дня в день лямку тяжелого быта в раскаленных степях, а молодожены, не могущие стереть с лиц счастья долгожданной близости. Завораживало. Как завораживает чужое сильное чувство. Александра спросила, как они познакомились. «Мандарин» перевел вопрос жене, совсем русского не знавшей, и под смуглой гладкой кожей ее проступил румянец. Получив, видимо, негласное добро, он поведал их историю.
Они с Айной были знакомы еще детьми, играли рядом и вот так, играя, однажды выросли и полюбили друг друга. Они принадлежали разным племенам, браки же допускались только между соплеменниками. (В этом месте Александра незаметно толкнула Мурата в бок: снимать надо! Он понимающе кивнул, оператор уловил и нехотя встал, отрываясь от пиалы с чаем.) Старик неспешно продолжал. Нарушить табу без воли родителей они не могли, родственники же от греха подальше быстро подыскали каждому пару, свадьбы случились почти одновременно. Бедную Айну увезли в горы, в семью мужа. Долгие годы они не виделись, если не считать тех редких случаев, когда Айна приезжала в аул навестить родных, и он издалека провожал взглядом ее фигуру, закутанную в покрывало. Но Аллах милостив. Хоть и не дал он им счастья в семейной жизни, зато дал обоим много детей, и дети выросли здоровые, никто не умер. Встретились снова, когда Айне было уже сорок два, а ему сорок семь, оба овдовевшие. И снова он просил у родных разрешения на брак, калым предложил неплохой, готовый оставить себе лишь молельный коврик, и снова им было отказано. И тогда он ее украл, увез ночью на текинском скакуне…
Айна, продолжая подливать из самовара чай, к рассказу чутко прислушивалась, время от времени вставляя короткие гортанные реплики, и незнание русского не помешало ей в нужный момент потыкать в сторону мужа длинным пальцем: это он, мол, ее выкрал по своей воле, а она здесь и ни при чем вовсе, – на что «мандарин», продолжая благодушно кивать бритой головой в тюбетейке, заметил, что «невеста не возражала». И вот с тех пор они вместе кочуют по степям-пустыням.
«Сняли?» – спросила позже взволнованная Александра, выходя из юрты. Выяснилось, что снять вроде как и сняли, хотя света было маловато, а вот звук… Звукооператор развел руками и, цокнув языком, сказал: йок, не записалось почему-то. Александра посмотрела на него исподлобья и неожиданно громко выругалась матом. Мурат покраснел и сказал, что ничего, приедут потом доснять. «Никакого потом не бывает, – отрезала Саша, расстроенная до слез. – Как ты мог?!» – и не разговаривала с Муратом до вечера.
История про престарелых Лейли и Меджнуна 1 запала в душу. И пустила там корни. Оформилась постепенно в идею: снять вместе цикл документальных фильмов о любви. В разных национальных культурах, географических широтах, этнических группах и общественных слоях. Чтобы обычаи, верования, ценности, философия жизни вплетались бы в частную историю, делая ее единственно-неповторимой и в то же время всеобщей – потому что про любовь! Посвятить этому всю жизнь. Как служению. Влиться в общечеловеческую семью любящих. Создать творческий союз мужчины и женщины и воплотиться в совместном деянии. Вот он, божественный шанс! Вот она, искомая полнота бытия! Если и возможно общее с Муратом достойное будущее, то только такое – одухотворенное созидательной идеей! А другого и быть не может!
Впрочем, эту последнюю мысль она при разговоре с Муратом опустила (был в ней, в последней этой мысли, легкий душок обреченности). Следующий ход был за Муратом – следовало идею подхватить и взять на себя практическую заботу по ее воплощению. Мурат завороженно слушал, кивал, разделяя, и знакомая вдохновенная сила жадно заполняла его, как полый сосуд, – плечи сами собой распрямились, грудь расправилась – чтобы вместилось больше. А когда Александра, продолжая рассуждать про два начала, сказала: что в ее понимании, женщина – это поток, а мужчина – русло, а вместе – река, то мед разлился по жилам восточного человека, смешиваясь с кровью, а во рту появился вкус халвы.
Сияли, нестерпимо близко сияли Сашины янтарные глаза. Для него сияли. И, утопая в сиянии, он сказал: «У нас все получится, к нам все само притянется. Душа моя!»
Было три часа ночи, когда в баре появился Вадик, Сашин муж. Снег еще не растаял на воротнике его распахнутой дубленки.
– Ты знаешь, сколько времени? – спросил он Александру и обменялся вежливым рукопожатием с Муратом. Мурат подвинулся, уступая место на диване. – Я волноваться стал, пошел тебя искать, – сказал Вадим, продолжая стоять.
– Мы заговорились, – объяснила Саша.
– Позвонить могла.
– Откуда? – развела она руками. – Хочешь кофе?
Вадик поморщился.
– Сколько этой мерзкой коричневой жидкости ты влила в себя за сегодня? А сколько сигарет выкурила? У тебя круги под глазами. – Он взял дымящуюся сигарету из Сашиных рук и затушил ее в пепельнице. Напомнил: – Я завтра рано утром улетаю в командировку.
– Ва-адик, я ж совсем забыла! – всполошилась Александра, вставая. Вадим подал ей пальто, лежавшее рядом на диване, – гардероб был давно закрыт. Мурат тоже встал. Саша похлопала себя по карманам.
– А где мои перчатки? Я потеряла перчатки!
Стали искать ее перчатки.
Пока оба мужчины ползали, сталкиваясь лбами, под столом, шарили за диванами, она расстроенно причитала: «Такие были перчатки хорошие, совсем новые, чудные перчатки!» Бармен за стойкой откровенно зевал.
– Да вот же они! – воскликнул Вадик, извлекая замшевую пару из жениной сумки.
Наконец попрощались.
– Рад был повидаться, Вадим, – сказал Мурат и покашлял в кулак. – Спокойной ночи!
– До завтра, – кивнула Саша, натягивая перчатки.
Вадик взял жену под руку. Когда отошли на несколько шагов, сказал, приглушая голос:
– У тебя, Сашка, совесть есть?
– Не-а! – засмеялась она в ответ.
Мурат стоял один в пустом баре, смотрел им вслед, курил.
Саша так и не обернулась.
В последний рабочий день фестиваля на внеконкурсном показе прокрутили несколько острых, сильных публицистических фильмов. Авторы расправлялись с проклятым наследием «совка». Выливались скопившиеся за десятилетия слезы. Перепиливались цепи. Распахивались двери тюремных камер. Освобожденные приветствовали друг друга. Душители и гонители приговаривались к позорному столбу – чаще всего посмертно. Сладко таяло на губах слово «свобода». Примеривались, привыкали к новому – плюрализм. Оказалось, что нет одной объединяющей истины, их много, и надо выбирать свою, и никто не гарантирует, что это действительно истина, а вся ответственность за выбор лежит исключительно на твоих собственных, а не коллективных плечах. Споры полыхали, как походные кострища в военном лагере. И можно было говорить что думаешь, писать, ваять, снимать – что хочешь. Талантливые, образованные, амбициозные, опьяненные ветрами перемен, они верили в себя и в будущее, накрепко связанное с кинематографом, и никто из них не предполагал, что следующее зрелое десятилетие своей жизни большинство проведет в забвении и, потеряв надежду на самореализацию в профессии, займется коммерцией, начнет челночить за китайскими шмотками, сбежит за кордон в поисках лучшей доли или тихо погаснет от разлива скопившейся желчи.
Закончился внеконкурсный просмотр, раздались аплодисменты, в зале вспыхнул свет, взбудораженная толпа вывалилась в фойе, чтобы немедленно обсудить работы коллег. Лирическая десятиминутная зарисовка Мурата – о том, как пекут хлеб в тамдырах, осталась незамеченной.
– Что ж это, заговор молчания? – спросил Мурат.
Его не поняли.
– Никто ни слова о моем фильме. – Лицо его стало обиженным, как у ребенка, которого не похвалили, не заметили его усилий, а он так старался.
Антонина хмыкнула. Никита легонько похлопал Мурата по плечу:
– Добрый фильм, поэтичный. О вечных ценностях.
– Да, именно о вечных, – подтвердил Мурат. – Ты правильно почувствовал.
Саша незаметно отделилась от компании и направилась к вестибюлю.
– Ты куда? – догнал ее Мурат.
– По делу, – сказала она, вошла в лифт и нажала кнопку пятого этажа. Мурат успел втиснуться между закрывающимися дверями.
– К этому мужику?
– Не к мужику, а к режиссеру.
– Когда вернешься?
– Вернусь, когда ручьи побегут, – засмеялась Саша.
Мурат остался серьезен.
– Я тебя провожу.
– Не надо меня провожать, я не маленькая, – начала она сердиться. Мурат мешал ей сосредоточиться перед предстоящей встречей. – Иди к нашим!
Но он последовал за ней.
Дверь в 512-й номер была открыта. Оттуда вытекали струи табачного дыма, слышался смех, громкие голоса, звон стаканов.
– Оставь меня, – попросила Александра на пороге.
– Не пущу тебя одну в этот вертеп.
Они вошли вместе. Никто не обратил на них внимания. В довольно большой комнате – люкс – было негде упасть яблоку. Сидели на полу. Стояли группками со стаканами в руке. Лавировали, чтобы протиснуться к столу, щедро заставленному бутылками. Было довольно много известных лиц.
– Александра! – помахал через головы гостей режиссер, хозяин тусовки. – Иди сюда!
Кажется, он единственный из всей компании выглядел трезвым. Саша кое-как пристроилась на уголке дивана рядом с ним.
– Прочитал я твой сценарий, – сказал режиссер, сверля ее умными въедливыми глазами. Александра поджалась. Он выдержал паузу, плеснул коньяку в стакан, протянул Саше. – Молодец! Будем работать.
Александра облегченно вздохнула, тряхнула головой, посмотрела ему в лицо: грубоват, резок, прям, умен – должны сработаться.
Они чокнулись. Не обращая внимания на гвалт вокруг, он сразу приступил к делу: некоторые эпизоды надо будет развить и прописать четче, кое-какие добавить… Саша внимательно слушала, склонив к нему голову и покусывая кончик светлой пряди… Фильм должен быть полнометражный, в сценарии с трудом проглядываются четыре части, а надо бы пять…
– У нас нет пяти частей, – раздался из-за Сашиной спины голос Мурата.
Александра обернулась и ошарашенно уставилась на Мурата.
– Это кто такой? – без церемоний спросил режиссер, бегло взглянув на азиата с сумрачным лицом. – Твой соавтор, что ли?
Саша быстро помотала головой:
– Нет, однокурсник.
– Так какого черта он лезет, кто его вообще сюда звал?
– У нас нет пяти частей, – упрямо повторил Мурат и положил руку на Сашино плечо. Александра оцепенела, будто не веря в правдоподобность происходящего.
– Я не понял, – сказал режиссер, переводя неприязненный взгляд с Мурата на Сашу и что-то, видно, смекая, – что за детский сад, ты работаешь или в пиписьки играешь? Твой сценарий?
– Пойдем отсюда! – Мурат потянул Сашу за руку.
– Я никуда не пойду! Оставь меня в покое! – вскричала она, пыталась вырваться, но Мурат держал ее цепко.
– Саша, тебе здесь нечего делать! Неужели ты не видишь!
Режиссер шарахнул стаканом об стол:
– Вон отсюда! Оба! – вскочил, пихнул Мурата в грудь.
Народ вокруг попритих, с любопытством принюхиваясь к запаху назревающего скандала. Александра глотнула воздух.
– Это мой сценарий! – сказала она, понимая, что все безнадежно провалено, но все же пытаясь переломить ситуацию: – И… мы будем работать!
– Не будем мы работать. Я полагал, что имею дело с автором, а ты… – Режиссер посмотрел на нее со снисходительным презрением, как сильный на несдюжившего слабака. – Одно слово – баба! И нечего тебе соваться в мужское дело! Только время терять! Забирай этого своего, – (небрежный кивок в сторону Мурата), – и уходи! – Он повернулся спиной: публично униженная, сгорающая от стыда Камилова больше не интересовала его.
В распахнутом пальто, без шапки, она выскочила из гостиницы на набережную. Мурат тяжело дышал в спину, не отставая. Розоватое сияние большого города освещало ночное небо. Александра сбежала со ступенек, остановилась, резко развернулась и с размаху ударила Мурата по щеке.
– Как ты посмел?!
Он отшатнулся – рука у Александры была тяжелая, – опустил лицо в ладони. Заговорил глухим, задушенным голосом:
– Я хотел тебя оттуда увести, он тебе голову морочил, пыль в глаза пускал, а ты поверила; дрянь, дрянь человек, я же видел, какими сальными глазами он на тебя смотрел, плевал он на твой сценарий, а пяти частей действительно нет…
– Что?! Что ты сказал?! – Александра крепко схватила его за грудки, заорала, разрывая на морозе голосовые связки: – Гад! Паскуда! Ничтожество! – (И вдруг – как иглой насквозь прошило: а что, если он прав?) Она с яростной силой тряхнула его за воротник дубленки и разжала пальцы, так что он едва не упал. – По какому праву ты вмешиваешься в мою жизнь? Чтобы меня разрушить? Кто ты такой? Ты кто мне, я тебя спрашиваю?
– Кто я тебе? Кто я такой? – повторил он, и рот его искривился, лицо сморщилось и изменилось до неузнаваемости. – Я – никто! Никто! Никто! – Он вдруг завыл в голос, и Александра заткнула уши, чтобы не слышать жуткого завывания, а в следующий момент увидела, как Мурат перебегает дорогу перед носом тормознувшего грузовика с надписью «Хлеб» и мчится к Неве, не сбавляя ходу. Силуэт его мелькнул и исчез за гранитным поребриком, обрамлявшим набережную… Все произошло в несколько секунд.
Когда Александра, ни жива ни мертва, подбежала к спуску у моста, Мурат стоял по грудь в невской воде в метре от берега, а ночевавшие вокруг незамерзающей протоки утки всполошенно галдели. Он кричал, что не хочет жить, умереть хочет, а Александра, стоя на коленях, тянула к нему руки, пытаясь ухватить за край одежды, и умоляла не делать глупости. «Ты мне не веришь, не веришь!» – повторял Мурат, переходя с крика на бормотание. При свете фонаря ей показалось, что лицо его синеет. Испугалась. «Я верю тебе, миленький, верю, дай мне твою руку, иди сюда! Ну!.. Вот так, молодец!» Она подхватила его под мышки, он впился пальцами в гранит, пытаясь подтянуться, но набухшая водой одежда тянула вниз. «Снимай дубленку, – командовала она в отчаянии, – упрись ногой, напрягись… Давай! Ну!!!.. О господи боже мой!» Он опять сорвался. Александра поднялась с колен, огляделась, ища помощи: пустынна была набережная в этот поздний зимний час и только редкие машины тихо скатывались по заснеженному мосту. Мурат обмяк, скукожился, стоя там, в ледяной воде, по-детски прижимая скрюченные пальцы ко рту, теряя волю к сопротивлению. Александра визжала, топала на него ногами, приказывала, хватала за шкирку.
После очередной попытки удалось-таки перетащить его окоченевшее тело через гранитный поребрик. Мурат лежал, уткнувшись лицом в притоптанный снег, тяжело, хрипло дышал, не в силах подняться. Одежда его замерзала и твердела прямо на глазах. Воспаление легких, обморожение конечностей, быстро соображала Александра, нельзя терять ни секунды. «Вставай, родненький, вставай!»
Им повезло, машину удалось схватить почти сразу, и через пятнадцать минут Мурат уже лежал на диване в Сашиной квартире. В доме никого не было: Вадик отбыл в командировку, Танечка вместе с бабушкой проводила каникулы в пансионате Репино. Заполошенная хозяйка, причитая, сдирала с Мурата одежду, как оледеневшую кору, суетилась, растирала спиртом, поила горячим чаем с малиной, укутывала одеялами. Он всхлипывал, стучал зубами, стонал от боли. Наконец согрелся и затих, прикрыв глаза. Александра смотрела в его смиренное лицо, гладила впалые щеки, целовала: «Живой!» Обняла его голову, притянула к себе, замерла и, не зная, что делать с непереносимой, под горло подступившей нежностью, прошептала: «Дитя мое!» Мурат обхватил ее колени, свернулся калачиком, заплакал, зарылся горячим лицом в ее живот: «Хочу быть твоим ребенком, вот здесь, в твоем чреве. Всегда».
Он плакал. Она любила его чутко. От его тела шел божественный горячечный жар.
– Отдай мне свою душу, – попросила она, не останавливаясь. – Я буду обращаться с ней бережно, как с ребеночком.
«Отдай мне свою душу», – попросила женщина!
– Возьми, – пообещал он, и две слезинки скатились к его вискам, оставляя мокрые дорожки. – Возьми меня всего.
И она взяла. Глаза его подернулись поволокой и закатились.
На следующий день было торжественное закрытие фестиваля. На церемонию Александра идти отказалась, сказав, что нечего ей там делать. Мурат пошел один.
– Неудобно, надо со Львовичем попрощаться, обидится старик! – объяснил он. Поцеловал нежно. – Я скоро, милая!
Саша тяжко вздохнула: после переживаний минувшей ночи отрывать от себя Мурата можно было только вместе с собственной кожей.
– Буду тебя ждать. – Она потянулась к нему, обняла, сомкнув руки в кольцо за его спиной. Мурат жалобно вскрикнул:
– Ой! Больно! – прижал руку к груди, осторожно ощупал левый бок. – Наверное, ребро сломал о поребрик.
– Это мое ребро, – засмеялась Саша, ласково огладив его грудь, – мне предназначенное!
Ожидая его возвращения, Саша перебирала события вчерашнего вечера, инцидент в 512-м. Костер ее гнева уже погас, и она неохотно ворошила остывшие угли. Рассвирепевший режиссер, отвергнутый сценарий, сорвавшаяся с крючка работа – все это показалось далеким, малозначительным, суетным, ненастоящим. А настоящим было чувство возникшего единения с драгоценной живой мужской душой и переливавшегося через край благодарного счастья. Да и черт с ним, со сценарием, значит, не судьба, отмахнулась Саша и пошла готовить праздничный ужин: сегодня они будут праздновать друг друга.
Когда Мурат вернулся, стол был накрыт, безукоризненно сервирован. Топорщилась на углах крахмальная скатерть, сияли хрустальные бокалы, горели свечи в бронзовом подсвечнике. Александра стояла перед Муратом в длинном красном платье и улыбалась ему навстречу – глазами, губами, ямочкой на щеке, всем просветленным своим лицом.
– Ты прекрасна, королева! – сказал он, смущаясь. – Боюсь к тебе прикоснуться.
– Или за ребро свое боишься? – засмеялась Саша. – Прошу к столу, благородный рыцарь!
Он присел – неуверенно, нескладно, без удобства для тела – так присаживаются без намерения провести в комфортной позе долгий приятный вечер. Александра «сделала стойку», настороженно замерла, вытянув шею, став похожей на дикого зверька, беспокойно принюхивающегося к дуновению степного ветра, – и тотчас учуяла враждебный запах чужого становища, дальнего леса, откуда пришел мужчина.
– Что случилось? – спросила она.
– Саша, – он взял ее руки в свои, сделал короткий решительный вдох, как для прыжка с обрыва, – у меня сегодня самолет…
– Как?! – обмерла Александра.
– Не хотел тебе говорить заранее, тревожить тебя.
Она прикусила губу.
– Спасибо. Как хорошо, что ты обо мне думаешь, дорогой.
– Сашенька….
– За меня думаешь, – продолжила она. – И даже знаешь, как мне будет лучше. – Она отодвинула от себя пустую тарелку. Мурат потянулся за спасительной бутылкой дагестанского коньяка, налил ей и себе. Прижал руку к больному ребру, напоминая о травме, – как будто снисхождения просил.
– Стало быть, домой… – Александра отпила из рюмки, забыв с ним чокнуться.
– У меня уже давно нет дома, – сказал Мурат и выпил свою рюмку до дна.
На улице с истерическим воем промчалась машина «скорой помощи».
– Сколько у тебя времени?
Он посмотрел на часы.
– Час-полтора.
– Что ж, поешь перед дальней дорожкой, – чужим голосом сказала она, глядя в сторону. – Со мной нельзя так, Мурат.
Мурат хрустнул костяшками пальцев.
– Саша, Сашенька, девочка моя, прости, если что не так делаю. Дядька взрослый вырос, уже и седина в башке, а глупым остался. Дядька глупый, но добрый, любит тебя. – Он искал ее взгляд, пытаясь поймать в нем искорку отзывчивой теплоты. – Мы скоро увидимся.
– Как скоро? Когда?
Он объяснил, что в середине февраля будет в Москве, на обратном пути из какого-то немецкого Зальцбурга – Шмальцбурга, и было бы здорово, если бы Саша тоже смогла подъехать в столицу, но, если у нее не получится, Мурат сам прилетит в Питер…
– Подожди, ничего не понимаю, при чем здесь этот Шмальцбург, ты что, едешь в Германию?
Да, он едет в Германию, с группой киношников – он замялся, покашлял в кулак и со скромной гордостью сообщил: дело в том, что его картину заметили на внеконкурсном показе и решили послать на фестиваль документального кино, сегодня Львович сказал… «Всесильный Львович поощрил ученика за хорошее поведение», – чуть не произнесла вслух Александра, но сдержалась. Как все обернулось чудесным образом: Мурат верхом на белом коне помчится в Германщину со своей короткометражкой, предварительно вдрызг разбив в 512-м любимое собственное александровское корыто, у которого она теперь и сидит, помахивая вслед всаднику синим платочком. Какой замечательный расклад. Александра постучала ногтями по столу. Костер, накануне погасший, запылал с новой силой.
– Рада, что у тебя все так удачно сложилось, – сухо сказала она, раздувая ноздри. И подбросила охапку хвороста в топку: – В конце концов, хоть у одного из нас должно все сложиться удачно.
Он посмотрел на нее с мягкой укоризной.
– Мы снимем с тобой наш фильм, твой и мой, вот увидишь.
Александра быстро взглянула в его лицо и отвернулась.
Воск от свечей капал на скатерть. Ужин остался нетронутым.
Уже прощаясь в прихожей, Мурат сказал, целуя ее в шею:
– Все будет хорошо.
– Когда? – тихо спросила она, подняв глаза. И в этих глазах он увидел то, что искал: испуг, беззащитность и любовь.
– Не знаю. Маленькая моя девочка, крупный ребенок. Ты верь мне. – Он осторожно расправил раненую грудь. – Верь мне.
Завороженно глядя, как раздувается его грудная клетка, она съеживалась, уменьшалась в размерах, пока объем ее жизненной силы знакомой дорогой перетекал в чужое тело.
Когда дверь за ним закрылась, Александра опустилась на табуретку в прихожей, обняла себя за плечи.
Они никогда не снимут фильм о любви. У них нет будущего. И общее счастье невозможно. Пространство внутри быстро наполнялось черным ядом пустоты.
* * *
Надя Маркова возвращалась домой в метро; голова ее тихо покачивалась в такт движению поезда, глаза упрямо слипались. Последние сутки, проведенные у Камиловой, сильно вымотали. Нервные перегрузки вышибали Надю из колеи. Как она сама признавалась Сашке: не могу выносить состояния конфликта, стараюсь справиться, а психика не справляется, в ступор входит.
Надя оставила Александру приободренной, спустившейся с «крыши», на земной тверди стоящей, правда, глаза у нее нехорошо поблескивали, так что в какой-то момент Надя приложила руку к ее лбу: «Уж не повышенная ли температура у тебя?» На что Александра, не раздумывая, сказала: «У меня температура всегда выше, чем у вас, смертных!» Хлопнула в ладоши и, довольная собой, отбила ритм фламенко.
Бедному Мурату должно было икаться в тот день: его судили суровым женским судом; Надежда представляла обвинение и присяжных в полном составе, Александра – защиту. Честно искали правду про мужчину, старались быть объективными. Суть обвинения сводилась к тому, что добрый, смиренный, тишайший Мурат, который и пловом-то всех голодных угостит, и мухи-то не обидит, в душе – деспот и тиран, мечтающий о власти и признании («Вспомни-ка его фразочку: люди ко мне тянутся!»), эдакий двуликий Янус. Но душа слабовата, он вял и инертен, ему нужна Сашина сила, сила любимой женщины. Цель – подломить Александру под себя, завладеть ею; он терпелив, вынослив и неуязвим в движении к этой цели. И тогда, в гостинице, в 512-м, он отбивал Сашу для себя. Потому что почувствовал, что кончается территория его контроля, сейчас Александра выйдет из оцепления и станет недосягаемой. «Ты обвиняешь его в сознательном причинении зла, но это не так, он не осознавал последствия своих поступков», – вмешалась защита. «Не осознавал или не хотел осознавать? Он ни за что не признается себе в правде, уговорит себя, что спасал тебя от соблазнителя, и сам в это искренне поверит – хитрая такая самообманка – и еще себя пожалеет до слез: хотел ей только добра, а она меня по морде. Ему еще и посочувствуют! – Тут у обвинения сдали нервы: – Сволочь! Прости господи». Вердикт присяжных в лице Нади был неумолим: «Виновен». Защита сказала свое слово: «Невиновен». И добавила: «Как скорпион». «Вот именно что как скорпион», – кивнула Надя. «Послушай, – сказала Саша, – тебе же не придет в голову обвинять в коварстве скорпиона за то, что он может ужалить и в хвосте у него смертельный яд. Такова его природа. Он Божья тварь». «Но зачем же скорпиона на свою подушку класть и надеяться, что тварь станет ручной и преданной?» Саша усмехнулась: «Ну, я тоже не трепетная лань!» «Как раз трепетная. Хотя и не лань… А этот… пусть себе с Богом невинно скорпионит в своей пустыне, подальше от наших широт! Правильно? Да или нет?» Александра кивнула.
Очередное заседание женсуда по делу «Мурата» было закрыто. Наде очень хотелось верить, что навсегда.
* * *
…Поезд резко притормозил, и Надя очнулась, тряхнула головой, озираясь спросонья по сторонам. Позорное это дело – спать в транспорте. Насмотрелась она за долгие годы спящих пассажиров по утрам. Отвисшие щеки, сонно открытые рты, безвольно болтающиеся головы, разъятые колени… Тяжелое зрелище. Спящий выдает исподнюю нелицеприятную тайну о себе.
Хриплый голос из динамика объявил: «Электросила». Следующая станция – «Парк Победы». Надя приближалась к дому, и мысли ее сосредоточились на предстоящей встрече с семейством. Представилась знакомая картина: мать и старшая сестра Вера сидят на диване в гостиной и молча сверлят глазами стоящую в дверях Надю. Со стороны кажется, что они держатся за руки. На обеих одинаковые вельветовые тапочки на резиновой подошве и носки с полоской. У обеих одинаковое солидарно-суровое выражение лиц: Надю ожидает очередной разговор «с выволочкой». Сейчас ее спросят, есть ли у нее вообще дом или она сюда как в гостиницу приходит, чтобы переночевать?
Чаще всего сакраментальная фраза произносилась, когда дочь возвращалась от лучшей подруги Камиловой, съедавшей львиную долю Надиного свободного времени. Если приходила не поздно, часов до девяти, то Зинаида Михайловна еще перемогалась, сдерживала нехороший зуд внутри, ограничивалась отвлеченным замечанием, типа: «Нина Ивановна рассказала, что у женщины в соседнем подъезде шапку украли ондатровую, когда поздно домой возвращалась. Опасно стало на улице». Завуалированный смысл сообщения был понятен: домой надо приходить вовремя после работы, как все люди, а не шляться незнамо где. Дом есть дом. Такой порядок был заведен Зинаидой Михайловной изначально, и даже муж, Павел, царствие ему небесное, его не нарушал.
После девяти, если Надя отсутствовала, Зинаида Михайловна прочно занимала место у окна, из которого была видна автобусная остановка. «Что-то Надька не идет, волнуюсь я, вот дома-то не сидится гулене!» – жаловалась она старшей дочери. Верочка, в отличие от «гулены» Нади, сидела дома всегда, тихо коротая с матерью вечера у телевизора или за чтением газет с последующим обсуждением политических новостей. Зинаиду Михайловну лишало душевного покоя и, пожалуй, даже ранило Надино упрямое стремление проводить свободное время вне дома – получалось, что «там» лучше, чем «здесь». А чем лучше-то, чем? Ближе к десяти часам вечера рука Зинаиды Михайловны сама тянулась к трубке, чтобы позвонить одной из Надиных подруг и выяснить, не знает ли та, где Надя. На самом деле Зинаида Михайловна всегда знала, где дочь, но знала из уст самой Нади. С некоторых пор к недовольству постоянным отсутствием младшей дочери прибавились подозрения, что «ее ребенок» не всегда говорит правду о цели и месте своего нахождения. Самым беспокойным из этих мест был дом Камиловой. У Камиловой компании собирались без повода – ну ладно бы там праздник 1 Мая, 7 ноября, день рождения, – а так-то чего? Часами на кухне сидеть, лясы точить, водку трескать. Нет ведь, как медом намазано!
Измаявшись, намотавшись от окна к окну до мозолей на пятках, Зинаида Михайловна не выдерживала и звонила Александре. «Что, мама?» – спрашивала Надя, беря из рук Саши трубку. «Надя, ты домой-то когда собираешься?» – «Я же тебе говорила, часам к одиннадцати, может, чуть позже». На том конце провода возникала пауза, а потом Зинаида Михайловна сообщала, что в доме мало хлеба и не купит ли она буханку по пути. «Ну где же я куплю хлеб в такое время?» – «Если выйдешь пораньше, купишь». – «Мама!» «Ну что ж, – вздыхала мать, – будем сидеть без хлеба». Вечер был отравлен. Закончив разговор, Надя хоть и оставалась сидеть за столом, но в сущности уже была изъята из сообщества, лишена свободного полета, как приколотая булавкой бабочка. «Надо купить хлеб! – лупил в голове молот по наковальне. – Хлеб надо купить! Хлеб. Надо. А магазин до десяти». Надя вставала из-за стола. «Надюша, ты куда? Еще так рано и самое интересное не началось… Как жаль! Тебя проводить?» Нет-нет, мотала головой Надя, ни в коем случае, мне тоже очень жаль, ребята, но дела обороны государства, знаете ли, рассеянно улыбалась она и искала глазами сумочку. А когда возвращалась домой с этой чертовой буханкой, то выяснялось, что и хлеб в доме есть, и булка в достаточном количестве, чтобы дожить до завтра. Зинаида Михайловна смотрела виновато, заискивающе спрашивала: «Чайку попьешь с нами, Наденька?» «Мама, зачем ты меня так позоришь перед людьми своими звонками, скажи? Я взрослый человек!» Зинаида Михайловна начинала плакать, говорить, что переживает за Наденьку, сердце так болит, когда та задерживается, в темноте по улице одна идет. Непроницаемая Вера смотрела на младшую сестру с холодным осуждением и капала для матери корвалол в рюмку. «Знаю, что не надо звонить, а ничего с собой поделать не могу!» – признавалась Зинаида Михайловна. Лицо ее становилось беспомощным, вздрагивали седые завитки на голове, тряслись плечи – Надино сердце сжималось от жалости. Когда пили втроем чай перед телевизором, успокоившаяся, с сухими уже глазами Зинаида Михайловна, продолжая отслеживать в уме какую-то свою крепкую мысль, сообщала: «Тут недавно передавали по новостям, женщину изнасиловали и избили до смерти на лестнице».
Камилова расценивала поведение Надиной матери как террор и не могла смириться с тем, что та тихой сапой губит Надину жизнь, как загубила уже Верину. Однажды на очередной телефонный вопрос Зинаиды Михайловны: «Не знаешь, случайно, где моя Надька?» Александра ляпнула в сердцах: «Да у любовника!» Сильнее напугать Зинаиду Михайловну было нельзя. Она растерялась, бросила трубку, а вечером, когда Надя вернулась домой – еще с лестницы пахло лекарством, – ей был учинен допрос с пристрастием, так что корвалол допивала уже Надя, после того как поклялась, что никакого любовника у нее нет. Надежде было в ту пору уже за тридцать.
В свое время Зинаида Михайловна начертала для дочерей формулу единственно возможного женского счастья: крепкая семья, непьющий муж, здоровые дети, достаток в доме и уважение окружающих. Мужчина должен быть порядочный, работящий, надежный. Едва на горизонте Верочкиной, а позже и Надиной жизни начинал маячить некий молодой человек, мать настораживалась, усиливала родительскую бдительность, дабы предостеречь девочек от возможных последствий. Последствия эти были ужасны: «Поматросит и бросит». В подавляющем большинстве мужчин живет этот «матросящий», поэтому порядочная девушка должна быть всегда начеку, не разевать рот, не доверять словам и обещаниям, не давать поводов для мужских поползновений.
По правде говоря, трудно было винить Зинаиду Михайловну за суровость к противоположному полу. В доме до сих пор как страшная тайна хранилось под стопками постельного белья свидетельство о рождении Веры с печальным пропуском в графе «отец». Не забыть тот позор и отчаяние, которое пережила в послевоенном году юная кудрявая хохотушка Зиночка, оставшись одна с «нагулянным» ребенком после светлого, как белая ночь, и такого же короткого романа с молоденьким лейтенантиком. С чувством греха и вины перед нелюбимым мужем Павлом, удочерившим Верочку, прожила Зинаида всю жизнь, хотя Надин отец никогда, даже крепко приняв на грудь, не попрекнул жену. Обе девочки – Вера и Надежда – олицетворяли для Зинаиды Михайловны именно веру и надежду, самое дорогое, чем жив человек. Если бы Бог дал ей третью дочь, едва ли назвала бы она ее ненадежным именем Любовь.
Слабенькую, болезненную Веру и крепкую, полную жизненной силы Надежду надо было сберечь от поганки мира. С Верочкой проблем не возникало: она, словно с младенчества, знала, что пришла в этот мир незаконным путем, на птичьих правах, поэтому так и жила прибитым к гнезду испуганным воробушком. Надька же росла маленькой разбойницей, на редкость общительной, доверчивой и так же, как отец, готовой отдать первому встречному последнюю рубаху. А вокруг было полно людей, готовых воспользоваться ее доверчивостью в корыстных целях! Когда в гости к Наде, уже взрослой девушке, приходил молодой человек (что случалось редко) и засиживался допоздна (еще реже), мать не могла сомкнуть глаз, ворочалась в постели, прислушивалась, затаив дыхание, к звукам в соседней Надиной комнате и откровенно жалела, что нет под рукой пол-литровой стеклянной банки – простого и проверенного еще в коммунальной квартире инструмента бытовой прослушки. Наконец Зинаида Михайловна вставала, накидывала халат, шла в уборную, по пути останавливаясь у Надиной двери, – что-то там больно тихо и дымком от сигареты тянет. «Надя! – звала она. Распахивала дверь и обнаруживала парочку сидящей на диване рука в руке. – Надя, ты… тебе же завтра вставать рано!» Надя, уже успев выдернуть свою руку, страшно смущалась, лепетала, что еще нет одиннадцати, а Зинаида Михайловна, быстро обшарив комнату взглядом, замечала бутылку под столом. «Вы что, выпиваете?» Молодой человек, тоже смущаясь, сбивчиво объяснял, что это сухое вино, хорошее вино, легкое… «Делать вам нечего, честное слово!» – качала головой мать и, недовольная, удалялась. Когда стихали материнские шаги, снова начинали целоваться, но уже сторожко, скованно, отвлекаясь на покашливания и телодвижения за стенкой. Мать же, не включая света, сидела в спальне на кровати и теперь-то уж точно знала, что они делают в соседней комнате. «Еще пять минут подожду и пойду», – крепилась Зинаида Михайловна, глядя на фосфоресцирующие стрелки часов. Когда время истекало, она стучала в двери Надиной комнаты. «Автобусы скоро ходить перестанут, как добираться домой будете?» «Сейчас, сейчас, мамочка, – доносился Надин голос, – он уже уходит!» Кавалер прощался и уходил. И больше уж не появлялся в Надином доме. А вскоре и вовсе исчезал из ее жизни.
Подруги выходили замуж, рожали детишек, обзаводились своими домами. «Парно-уточный период» был в самом разгаре. К двадцати трем Надиным годам зерно любви окончательно созрело и только ждало случая, чтобы упасть в почву – благодатную пахоту или вовсе непотребную каменистую породу – значения уже не имело. Надя по-настоящему влюбилась.
Старший инженер из соседнего сектора, тридцатилетний отец семейства, внешне напоминал прибалтийского Валдиса, не обладая, правда, ни его шармом, ни куражом. Негромкий, воспитанный, порядочный Михаил признался Наде в любви, когда «гуляли» всем отделом, отмечая завершение проекта. Через неделю после праздника судьба-индейка выписала обоим командировки в северный морской город, снабдила билетами на поезд в одном купе и любезно освободила для них места в единственной приличной гостинице «Белая ночь», куда обычно командированным было не пробиться. На третьи сутки удалось обмануть бдительность ночной дежурной по этажу и остаться вдвоем в номере Михаила. Надя храбро открыла объятия навстречу первому своему мужчине. В соседнем номере подвыпившие командированные азартно резались в карты и громко, с чувством матерились… Под утро, когда курили в постели, и Надя осмысливала себя в новом качестве, Михаил вдруг сказал: «Зря!» «Что „зря“?» – не поняла Надя. Он загасил окурок в пепельнице, спустил голые ноги на пол. «Знаешь, как люди говорят: береги платье снову, а честь смолоду!» Надя не поверила своим ушам, съежилась и не нашла что ответить. «Я тебе добра желаю, – уже вслед ей, наспех одетой, убегающей прочь, сказал мужчина. – Ты потом поймешь!» Она кралась на цыпочках вдоль длинного коридора в свой номер (о, как оглушительно скрипели половицы паркета!), миновала пост спящей дежурной, у порога комнаты обронила ключи и замерла, затаив дыхание. «Бляди! – тотчас донесся до нее сонный сердитый голос коридорной, уставшей от ночной мерзости жизни. – Всю ночь шляются!» Надя быстро вошла в номер, закрыла дверь и прижалась к ней спиной, как к позорному столбу. Слово звенело в ушах. Если сейчас проснется соседка, то увидит перед собой обмазанную дегтем, обвалянную в грязи падшую женщину – Надю Маркову.
Возвращаясь домой из той командировки, Надя боялась встречи с матерью: ей казалось, что та все прочитает в ее глазах. Но Зинаида Михайловна, хоть и была проницательной женщиной, так глубоко в глаза дочерей не заглядывала – возможно, боялась обнаружить там неукрощенную горенесущую стихию пола, самую страшную из стихий. Так что опасения Нади были напрасны, все обошлось, жили как прежде, ездили за грибами по выходным, варили варенье на зиму. А по ночам Надя обмывала солеными слезами ножевую рану в груди. Тогда же дозрела она до мысли, что все женское, личное должно быть надежно упрятано от чужих глаз, словно и нет его вовсе. Так всем будет лучше. Спокойнее.
…Выйдя из метро, Надежда двинулась к телефону-автомату. День был серый, слякотный, неуютный, больше похожий на октябрьский. Познабывало. Хотелось напиться горячего чаю с лимоном, нырнуть в постель и укрыться с головой теплым одеялом. И чтоб никто не трогал. Но трогать, конечно, будут. Она позвонила матери, сказала, что стоит на остановке автобуса, скоро приедет, не надо ли чего купить по дороге. По голосу Зинаиды Михайловны поняла, что сюжет на тему «есть ли у тебя дом?» уже запущен в производство. Надо срочно придумать удобоваримую версию, почему она осталась ночевать у Камиловой… Ну, допустим, можно сказать, что Сашка заболела. У нее вчера вечером начался сильный жар, Наде пришлось задержаться, помочь с уборкой, а потом уже поздно было… Предположим. А почему с утра-то сегодня не приехала, предвосхитила Надя следующий вопрос Зинаиды Михайловны. А сегодня… сегодня Вадик срочно уехал на работу, и Сашку бросить в таком болезном состоянии одну никак нельзя было… Слабоватая, конечно, версия, но другой нет. Надя представила себе выражение маминого лица, если бы она выложила ей правду-матку: про беременность Симочки, про звонок Мурата, Сашкин вчерашний разнос и сегодняшнюю «крышу», про пьяного Пашку-придурка, звавшего замуж.
За долгие годы у Нади натренировалась до атлетической крепости специальная мышца, полирующая для маминого спокойствия шершавую действительность. Заранее зная, что мать, движимая любопытством, будет обходными путями выспрашивать, чем занимались, о чем говорили, кто во сколько ушел и с кем, Надя на ходу набрасывала картинку, где царили чистые дружеские отношения, задушевно пели песни под гитару, говорили о книгах и путешествиях, и никто не повышал голоса, не истерил, не нажирался до выворота кишок, не соблазнял чужих жен, не жаловался на пропащую свою жизнь. Все было прозрачно, благородно. Мать слушала, кивала, в душе не веря ни единому слову Надиного прилежно адаптированного текста.
Доходило до смешного. Как-то Зинаида Михайловна приехала к Сашке на дачу – навестить Наденьку, проводившую отпуск у подруги. «Ты тут не мерзнешь? – спросила она, придирчиво оглядывая чистенький летний домик, предназначенный для гостей, – ночи-то такие холодные стоят». Надя привычно заполошилась: «Нет, мамуля, совсем не холодно, вот у меня и обогреватель есть, не волнуйся, мне тут очень хорошо». Зинаида Михайловна заглянула в примыкавшую к домику маленькую кухню: «А мыши есть?» – спросила она, беспокойно глядя на Александру. Александра открыла было рот, чтоб сказать, что да, есть, иногда полевки забегают, щель в полу надо заделать, но Надя посмотрела на нее испуганно, замотала головой и торопливо объяснила, что мышей нет. Когда, отобедав, проводили Зинаиду Михайловну на электричку, и Надя наконец закурила сигарету (мать уже лет пятнадцать не знала, что дочь курит), Саша спросила: «Почему мышей-то нет, когда они есть? Ну не смешно ли, белка?» Надя повела плечами: «Так проще. Начала бы накручивать, переживать, как же я тут живу, измотала бы душу и себе, и мне, и тебе заодно. Ты же знаешь мою маму, ее не переделаешь». «Надь, ты врать не устала?» – поинтересовалась Александра. Надя, задетая, примолкла, потом ответила на высокой нервной ноте: «Ну не могу я по-другому, понимаешь ты или нет. Не уважай меня за это, считай, что я тряпка!»
…Войдя в дом, Надежда увидела то, что ожидала увидеть: Зинаида Михайловна с Верой – носочки в полоску – сплоченно сидели на диване, готовые к атаке, – «Северный альянс». Поздоровалась, снимая пальто в крошечной прихожей. Ей не ответили. «Не дам себя втянуть в разборки, ни за что не дам, – устало подумала она, – и оправдываться не буду, скажу, что голова болит, и пойду спать». Стараясь не замечать общей натянутости, Надя вошла в комнату, спросила: «Как вы тут, девочки?» – и, не ожидая ответа, суетливо сообщила, что погода отвратительная, что двадцать минут автобуса ждала, а на лестнице сейчас встретила соседку Валю, она уже на девятом месяце, представляете, привет вам передавала, а вы кино смотрите, хороший фильм?.. Надя говорит и говорит, не оставляя провокационных пустот, переводя стрелки нацеленного на нее внимания на любой подвернувшийся безобидный предмет. Голос ее громок, мажорно приподнят. Уже чувствуя тщетность своих усилий, она все продолжает греметь отвлекающей погремушкой.
– У тебя вообще дом есть? – наконец спрашивает мама. В наступившей тишине слышен Надин тяжкий вздох. – Или ты как в гостиницу сюда приходишь? Тебя двое суток в доме не было.
«Сутки и три часа», – мысленно поправляет Надя. И выкатывает заготовку про заболевшую Александру.
– Маме ночью плохо было, хотели «скорую» вызывать, – отбивает сестра.
– Да что ты, мамуля! Давление опять? – озабоченно спрашивает Надя, хорошая дочь.
– Не притворяйся! – в сердцах машет рукой Зинаида Михайловна. – Будто тебе до матери дело есть.
– Мама, можно мы потом поговорим, у меня голова очень болит. – Голова и вправду начала болеть.
Мать отпускать не хочет:
– Тебе посторонние люди дороже. Не стыдно по чужим домам шататься, как будто у тебя своего нет?
– Сашка не чужая…
– Больно ты ей нужна, твоей Сашке. У нее своя семья. – Зинаида Михайловна пожевала губами, нащупывая нужное слово. – Приживалка!
Это был болевой прием. Не новый, но всегда неожиданный, а потому действенный: напомнить Наде при случае о ее никомуненужности, никчемности. Погладить горестно по голове и сказать: «Обрубочек ты мой маленький, никому-то ты не нужна, никто-то тебя замуж не берет!»
Надя еще балансировала, чтобы не сорваться, но уже начала терять равновесие.
– Мама, ну что ты хочешь от меня? Чтобы я сидела на диване и смотрела телевизор?
Зинаида Михайловна боевито подобралась: это камушек в них с Верочкой.
– А что плохого с семьей посидеть? Почему обязательно телевизор? В доме полно дел. Вон пылища какая! Ничего не делаешь, приходишь на все готовое.
Пульс стал биться сильнее, закипала обида: накануне, зная, что пойдет в субботу к Камиловой, Надя предусмотрительно сделала уборку, вылизывала до ночи всю квартиру, кроме Веркиной комнаты (сестра пролежала у себя на диване), чтобы уж придраться было не к чему.
– Хорошо, мама, я знаю, что я легкотрудница, – сказала Надя. И сделала движение в сторону своей комнаты. В затылке ломило.
– Ты и зарплату не всю приносишь в дом, утаиваешь от нас! – остановил ее материнский, набирающий высоту голос.
Вера подтверждающе кивнула.
«Заначку в секретере нашли, пять рублей», – догадалась Надя. Деньги, из премиальных, были припрятаны на Надину «мечту» – джинсовую юбку фирмы «Lee», красоты невероятной, с нашлепками, карманчиками, дивной строчкой, остромодную. Словом, писк. «Товар» должны были привезти на этой неделе, по налаженному каналу непосредственно из-за кордона. Стоила она бешеных денег – почти половину Надиной зарплаты. Назови Надя цену – у матери бы глаза на лоб полезли: да ты в своем ли уме, дочка, что ж это за юбка такая, из золота, что ли, у тебя юбок мало? Зачем это тебе? И Надя решила скостить пятерочку, когда будет просить у Зинаиды Михайловны деньги на обновку, – авось проскочит. Нет, не проскочило.
Не зная что ответить, Надя закашлялась. Сестра вытянула шею и принюхалась к выкашлянному из Надиных легких воздуху.
– Табаком пахнет, – сказала она, потупившись.
Зинаида Михайловна вскинула надбровья:
– Ты что, куришь?!
– Нет, – замотала головой Надя, опять застигнутая врасплох.
– Неправда!
– Одну сигарету у Сашки выкурила. За компанию.
– Врешь! Дай твою сумку!
Надя машинально сжала ремешок сумки, все еще висевшей у нее на плече.
– Дай сумку, я сказала! – Мать не хотела заходить так далеко, но остановиться уже не могла, будто злой бес толкал ее в спину.
– На! – Надя кинула сумочку ей на колени. – Обыскивайте меня. – В голове краешком промелькнуло, что пачка сигарет осталась в кармане пальто, когда курила на улице.
Зинаида Михайловна не унизилась, в сумке рыться не стала. Сбросила ее на пол. И совсем обессилев, запричитала горько:
– Ты нас обманываешь, все время обманываешь, зачем ты так делаешь? Мы что тебе, не родные?
«Потому что ты хочешь быть обманутой», – вертелось у Нади на языке, но она продолжала молчать.
– За что ты нас так ненавидишь, что я тебе плохого сделала… Я только о вас с Верочкой думаю всю жизнь, ты же не знаешь, как у меня душа изболелась… – Мать не договорила, начала всхлипывать. – Верочка, – она протянула руку со скомканным носовым платком к дочери, – разве я что не так делаю?
– Все ты так, мамочка, делаешь, просто Надя не понимает.
Надя смотрела на мать: чего она добивается? Счастья нам хочет? Надю вдруг настигла крамольная мысль, что никакого отдельного счастья для дочерей Зинаида Михайловна давно не хочет. А хочет их обеих для себя, чтобы сидели покойно рядом, старели под ее присмотром, а она бы жалела их, «неустроенных», – кто ж, кроме матери, пожалеет? И теперь в свои шестьдесят семь мать уж точно не отпустит дочерей на вольные хлеба жизни и будет все ревностнее следить за траекториями их движений, чтоб не отбились, не забрели своевольно туда, где территория и в бинокль уже не просматривается. Верка-то уже давно ручная, а вот Надя…
– Почему ты свой дом не любишь? Скажи мне, – с искренним отчаянием в голосе вопрошала Зинаида Михайловна, – что тебе еще надо?
И Надя сорвалась:
– Потому что это не мой дом! Это твой, и только твой дом. И все здесь должно быть по-твоему. Здесь никому жизни нет!
Зинаида Михайловна замерла, рот ее приоткрылся, лицо болезненно перекосилось.
– Ну так уходи тогда, – закричала она. – Дрянь неблагодарная! Уходи вон! Чтобы глаза мои тебя не видели!
– И уйду, сейчас же уйду!
Вера вскочила с дивана с побелевшими, мгновенно вылинявшими глазами. Двинулась на Надю, сжимая кулачки:
– Прекрати немедленно! Мерзавка, ты хочешь в могилу маму свести?.. Мамочка, мама, успокойся!
Мать рыдала, покачиваясь из стороны в сторону, голосила, как на кладбище. Надя бросилась вон, влетела в свою комнату, с размаху захлопнула дверь. Уткнулась лицом в трясущиеся ладони… Господи, господи, за что ж она меня так мучает? Что ей надо от меня? Что я не так делаю? Чем не угодила?.. Не могу больше, не могу… Она, дрожа, опустилась на корточки, нащупала под шкафом старую спортивную сумку с эмблемой «Аэрофлота», зажатую между коробками с архивным хламом, с силой рванула на себя, обломив до крови ноготь. Внезапная физическая боль выдернула последнюю нитку, скреплявшую ее душевные силы: села на пол и, засунув ободранный палец в рот, по-детски заревела, скуля, всхлипывая, захлебываясь и размазывая по щекам слезы… Разве я не хочу мира и добра?.. А?.. Разве я не стараюсь? Стараюсь, через себя переступаю, а получается только хуже. Выходит, что всем ты мешаешь такая, какая есть, раздражаешь, не устраиваешь, и все хотят тебя переделать. Куда ни встанешь – кому-то неудобно. Куда же себя пристроить, как расположить, чтобы никого не беспокоить? Получается, что – никак. И лучше бы для всех, чтобы тебя вообще не было… Наде стало нестерпимо жалко себя, и, давая все больше воли слезам, она выплакивала скопившуюся за жизнь горечь и недоумение. Уйду, всхлипывала она, уйду куда глаза глядят, комнату сниму, проживу как-нибудь, чтоб только не видеть вас…
Надя высморкалась, перевела дыхание, села на диван перед раскрытой сумкой, покидала первые попавшиеся под руку вещи.
С этой самой аэрофлотовской сумкой она однажды, лет десять назад, уже пыталась покинуть отчий дом после очередного семейного скандала и начать жить независимо, как свободный человек. Полгода снимала крошечную квартирку в дальних глухих новостройках, с трудом сводя концы с концами. Приходила в пустой необжитый дом, рассеянно ела приготовленную на скорую руку еду, мыла посуду, садилась в кухне за чистый стол с чашкой кофе, не зная, к чему себя приложить. Смотрела в освещенные окна других домов, где под желтыми абажурами кучно жили люди – вместе ели, пили, смеялись, разговаривали, жались к теплу друг друга. А Надя сидела одна на чужой кухне и выдавливала из себя раба по капле. Перед Новым годом приехала мать с отцом и с сестрой, сказала: «Собирайся, Наденька, поехали домой. Хватит тебе одной мыкаться». И Надя с тайным облегчением – словно сбросила тяжкий груз – согласилась. Первое время Зинаида Михайловна, напуганная дочерним бунтом, вела себя тишайше, позволяя Наде жить как хочет, но постепенно гайки закручивались, свободы зажимались, все чаще звучал вопрос «Куда ты идешь и зачем тебе это надо?». А уж после смерти отца Зинаида Михайловна вправе была ожидать от дочерей особой заботы, участия и внимания к себе, вдовой, осиротевшей, всю жизнь на семью положившей. С тех пор мысли об отпочковании от семейного корневища не посещали Надежду.
…За стенкой продолжала плакать мать. Металась, громко топая, из кухни в спальню сестра. И Надя почувствовала знакомые угрызения совести.
Господи, как тяжко-то, будто камнем душу придавило. Если ты есть, Господи, объясни мне смысл происходящего? Зачем все борются, воюют друг с другом, маются, страдают, себя изводят, других терзают… Во имя чего? Какой победы они ждут? А злоба и горечь в душе накапливаются… Не хочу так жить! Хочу добра, мира! Да только этого и хотела всегда – добра, мира и любви. Дома своего, детей, семьи большой… Чтобы пироги печь, кормить, заботиться, быть нужной, чтобы тепло всем было, хорошо, радостно. Для чего мне жить-то еще?.. Тут Надя подумала, что, наверное, и мать, Зинаида Михайловна, хотела того же самого. Так, может, мир между людьми вообще невозможен? По определению… Но Надя не умеет воевать, отстаивать себя, пихаться локтями… Так что же делать, Господи, как жить-то дальше?.. Может, не делать лишних телодвижений, а просто плыть в течении, в общем потоке… Так ведь она и плывет… Где ж счастье-то, вопрошала Надя неведомого, не очень доброго Бога, и есть ли оно вообще? А может, и нету вовсе? Люди придумали, чтоб легче было?.. Надя сжала горячий лоб; мысли толкались, больно бились друг о друга, рвались и не могли дотянуть до логического финала. Внезапно – как пелена с глаз упала – до глубины души поразила очевидная нелепость, неправильность всего мироустройства… И Надино существо, потрясенное чудовищным откровением, негодующе вскинулось, возопило в протесте: не хочу, не принимаю такого мира, он не может, не имеет права быть таким!.. Она, Надя Маркова, категорически «против»! И пусть ОН там, наверху, вседержитель, об этом знает!.. Надя сжала кулак и постучала по поручню дивана… Ему наплевать на Надю… Ну и пусть, она уж как-нибудь сама, без Его помощи… Исчезнет, уедет отсюда… В глушь, в пустошь, в богадельню, в инвалидный дом – сиделкой, нянькой, санитаркой, горшки менять, с ложки кормить, утешать немощных, больных, отчаявшихся, обездоленных и таких же неприкаянных, как она. Быть нужной кому-то. Пользу приносить. За кусок хлеба и постель. Большего ей не надо. Это и есть единственное место, где возможно Надино существование. И там никто ей не скажет, что она – дрянь.
Надя почувствовала слабое воодушевление и снова схватилась за сумку.
Дверь комнаты распахнулась. На пороге стояла Вера, бледная, безгубая, окаменевшая… Кровь отхлынула от сердца. Надя вскрикнула, зажала ладонью рот, ожидая услышать что-то страшное, непоправимое.
– У мамы давление поднялось. Надо «скорую» вызывать. – Вера взглянула на полусобранную сумку. – Иди и немедленно извинись перед мамой, – сказала она, став и обликом, и выражением лица, и интонацией точной копией Зинаиды Михайловны. – И брось эти глупости!
Сестра развернулась и вышла, не закрыв за собой дверь, оставив Надю с опущенной головой, бессильно теребящей в руках лямку от сумки.
Было семь часов вечера. Воскресенье.
* * *
Ожидая мужа, Сима просидела весь день на кухонной табуретке в тупом оцепенении. Голова была пустой, будто Сима долго билась ею о стену и выбила все содержимое… Что делать? Может, позвонить папке? И что она ему скажет? Больному, старому своему папке? Поговорить с Надькой или Сашкой? Чем они могут ей помочь? Нет. Никто ей помочь не может… Забиться бы под чье-то сильное, надежное крыло, свернуться калачиком и заснуть, а когда проснешься, все уже кончится, разрешится-рассосется и будет как раньше.
К середине дня раздался телефонный звонок, Сима вздрогнула, схватила трубку. Это Лева! Наконец-то!.. Звонила приятельница со студии (как из другого мира!), предлагала на сегодня два билета в Большой драматический… Ближе к вечеру, обессилев, Сима тревожно задремала, положив голову на кухонный стол. В полусне-полузабытьи снова настигло ее детское переживание, как заблудилась в луговой траве на даче. Палящее солнце, недвижимый воздух, пропитанный терпкими запахами, а она бредет одна по цветущему полю, держась за панамку – потому что панамку нельзя потерять, бабушка будет сердиться за панамку. Трава становится все гуще, все выше и выше, и Симочке уже не видно края поля, она не знает, куда идти, она бредет наугад, ей очень страшно, маленькое тело ее заплетается в душных зарослях, она падает и видит перед глазами толстые, хищно перевитые друг с другом стебли, дремучий травяной лес, и черного рогатого жука одного с ней роста; Симочка кричит, зовет на помощь, плачет, но никто ее не слышит. Она одна в мире…
Сима очнулась, встала, распахнула форточку, ей опять стало дурно, затошнило. Сделала несколько глотков воды. Пустой желудок откликнулся громким урчанием. Бесцельно зашла в комнату, заглянула в бельевой шкаф, посидела на диване, вернулась в кухню. Надо, что ли, выйти из дома. Куда? Зачем? «Господи, помоги мне, Ты все можешь, – вслух попросила Симочка, чувствуя, что сейчас сойдет с ума, – больше мне не к кому взывать, кроме Тебя». И сказав это, поняла, куда сейчас пойдет.
Церковь находилась в нескольких остановках от дома. Шла служба. Пахло ладаном, горели свечи, отражаясь в золотых окладах икон. Народу было довольно много, в основном бедненько одетые немолодые женщины и старушки в темных платках. Сима почувствовала себя неловко в длиннополом дорогом кожаном пальто, недавно купленном, пожалела, что не надела старую куртку-дутыш, в которой обычно ходила за продуктами в близлежащий магазин и выносила мусорное ведро. Купила свечу, огляделась, соображая, к какой бы иконе ее пристроить. Лучше бы к самой главной, к Христу Спасителю, но туда не пробраться, неудобно людей тревожить. Не знакомая с ритуалом богослужения (в церкви-то была пару раз за всю жизнь) и боясь это свое невежество перед молящимися обнаружить, она так и осталась стоять с незажженной свечкой в полутени бокового придела. Густой, раскатистый голос священнослужителя настраивал на высокий, торжественный лад, хотя смысла текста Симочка и не понимала, кроме повторяющегося «Господи помилуй». Стоявшая рядом щуплая старушка в плюшевом пальто тоже тоненько заголосила «Господи помилуй», обнажая младенческие десны, и осенила себя троекратно крестом. Сима сложила пальцы в неловкую щепоть, быстро, скороговоркой перекрестилась и покосилась по сторонам. Никто не обратил на Симочку внимания; ей стало спокойнее, и теперь она уже без стеснения крестилась вместе с паствой.
Богослужение, судя по всему, подходило к концу. Ноги затекли и подмерзли. Ныла поясница. Совсем некстати Сима опять вспомнила, что мать Алла Романовна при той единственной встрече так ни разу и не назвала дочь по имени. Запел надтреснутыми голосами старушечий хор, ему вторили прихожане. «Господи, Отче наш, – прошептала Сима, желая, чтобы ее голос был услышан тем, к кому она обращалась, и распознан, выделен среди голосов других молящихся. – Отче наш, сущий на небе… – Сима напряглась, вспоминая случайно застрявшие в памяти обрывки молитвы. – Прости грехи наши тяжкие… Хлеб насущный… нет, не так… избавь нас от искушения…» Она еще некоторое время безуспешно барахталась в дебрях церковного теста, ни уму ни сердцу Симочкиному ничего не говорящего, и, окончательно зайдя в тупик, двинулась напролом: «Прости Господи, не знаю я ни одной молитвы, но Ты ведь услышишь меня, если я буду своими словами, пожалуйста, услышь меня, Ты такой сильный, Ты все можешь… Прости меня, Господи, за все, я запуталась, я не знаю, что мне делать, научи, помоги мне, верни Леву, моего мужа… накажи меня, только не оставляй одну, не могу я одна, страшно мне… Отец небесный… Папка… Спаси!»
Легкая рука тронула Симу за рукав. «Ты свечку-то поставь, дочка, за кого молишься», – деликатно посоветовала беззубая старушка, кивнув на зажатую в Симиной руке свечу. И приложилась к иконе Божьей Матери, словно подавая пример. Сима смутилась, зажгла свечу, пристроила перед иконой, робко потянулась, чтобы поцеловать лик Богоматери, и вдруг близко встретилась с ней глазами. Симе показалось – не иначе как воображение ее совсем расстроилось, – что Богородица смотрит на Симочку с тихим укором и плотнее прижимает младенца к груди, словно оберегая от дурного Серафиминого глаза. От испуга Сима упала перед иконой на колени. Смысл, вложенный в этот взгляд, был пронзителен и вошел в Симочкину душу, как острый нож: зачем пришла? Какой защиты просишь? Тебе ли стоять передо мной на коленях? В твоем чреве живет ребенок, живая душа, твоя плоть и кровь… Дар Божий, чудо, которым тебя, ничтожную, наконец наградили, чтобы в пустой твоей жизни появился смысл, а ты ни разу о нем не подумала как о живой душе, отдельной от тебя. Для тебя он – неодушевленный предмет, причина твоих несчастий и только! Все твои несчастья – суетная шкурная забота о собственном благоустройстве, о личном сиюминутном спасении – гроша ломаного не стоят в Его глазах… Симу охватил трепет, холодок пробежал по спине… Как же она могла забыть о ребенке? Как могла быть такой слепой, глухой, непроницаемой? Почему же не подумала о нем и о том, что она – мать? В голову не пришло. Не посетило. Но ведь это же самое главное! Господи, прости меня, прости меня, дуру грешную! Она ткнулась лбом в холодный пол и замерла, прибитая. В церкви стало тихо. Симу никто не тревожил.
Привычный страх, сжимавший судорогой каждую клетку, постепенно ослабил хватку, Сима осторожно вдохнула, расправила опущенные плечи, впуская в себя вместе с воздухом свежую, чистую струю покоя и ясности. Будто кто-то неведомый гладил ее нежной ласковой рукой изнутри, тихо приговаривая: ничего не бойся, Серафима, Бог даст тебе силы, доверься Ему, Он не оставит тебя, ты не безразлична ему… Не безразлична?.. Нет, не безразлична, ты – Его дитя, Он любит тебя. И ты, Серафима, полюби свое дитя всем сердцем и душой… И ступай. С Богом!
Серафима услышала то, что хотела услышать. Встала с колен, безбоязненно подошла к иконе Божьей Матери, благоговейно прикоснулась к ней губами и вышла из церкви.
Она шла домой пешком, дышала полной грудью, и с каждым шагом в ней прибавлялось уверенности и силы. Лева, Валдис, Алла Романовна и переживания, с ними связанные, казались далекими, уменьшившимися в масштабе, несоизмеримыми с тем, что наполняло сейчас ее саму. Она была недосягаема. Неуязвима. Неподсудна. Ее наконец взяли под защиту.
* * *
«Люблю жизнь!..» Легко, откровенно декларируемая любовь к жизни всегда смущает меня. Вызывает недоверие. Разве любовь к жизни такая уж сама-собой-разумеющаяся вещь? (Так же, как любовь к детям, к родителям, к родине, к ближним и дальним тоже.) Вводит в ступор императив «Надо любить!». Как долженствование, кем-то тебе вмененное.
Я не люблю жизнь. Не понимаю. Боюсь ее тяжелой поступи, плоских стоп, бабьего лица, изуродованного выражением непреходящей бытовой заботы. Содрогаюсь от необходимости ежедневно разгребать песок, чтобы не засыпало с головой, и тогда – капут! Как в романе «Женщина в песках» 1. Бессмысленная, беспощадная, душеубийственная тягота. Удавка. Капкан.
О капкане догадалась еще в полусознательном детстве. В день, когда мама привела меня в детский сад.
…Комната, освещенная матовыми шарами ламп, чужие тетки в белых халатах, посторонние дети, пугающие своим множеством, тошнотворный запах подгорелой каши.
Этот запах навсегда связался с несвободой – мутит при воспоминании.
Мама, стоя уже в дверях, «делает мне ручкой» и ободряюще улыбается. Бегу к ней, вцепляюсь в полу пальто, заглядываю в лицо, не в силах передать ей беспредельного своего ужаса. Меня хватают, отрывают от нее, тащат, волокут куда-то, я отчаянно сопротивляюсь. Маме неудобно за меня, она фальшиво обещает, что скоро придет, и исчезает за дверью. Она сдает меня… Капкан захлопнулся, понимаю я своим детским сердцем – навсегда! Тетка в белом чепце с бородавкой на лбу, с бледными глазами говорит: «Сиди здесь!» – и вжимает меня в стульчик, рядом с другими детьми. На кухне гремят посудой, в зал выносят миски с подгоревшей манной кашей. Отодвигаю миску, беру свой стульчик и иду к входной двери ждать маму. Сажусь, сложив руки на коленях. Меня возвращают обратно – есть кашу. Тетка с бородавкой пытается втолкнуть мне ложку в рот, уговаривает. Она хочет, чтобы я сделала усилие над собой, ее задача – обуздать меня, натаскать на долгую, законную жизнь. Я сжимаю зубы. Ей кажется, что я специально играю у нее на нервах. «Какой противный ребенок!» – говорит она в сердцах. Молча беру свой стульчик и иду к двери ждать маму. Дети показывают на меня пальцем и смеются. Воспитательница снова делает попытку отодрать меня от двери, но я, получив шлепок по попе, упрямо возвращаюсь на свой пост. Со мной, наконец, устают бороться. На меня машут рукой. Я сижу у двери до прихода мамы, ковыряя ногтем облупившуюся белую краску на моем стульчике, и знаю, что никогда больше не пойду в детский сад. Маме пришлось забрать меня из сада, что поставило семью в трудное положение. Но я перегрызла капкан.
В капкане – нет Жизни. В капкане можно разгребать песок. Перегрызая капкан, ты становишься свободным – на свой страх и риск, и тогда с тобой может случиться Жизнь.
Жизнь – это изумительная случайность.
Надо быть остро заточенным на ее поиск, иметь обостренный нюх. Добывать ее трудом души, не зная страха и усталости. Рыть, копать, долбить – как олень долбит мерзлую землю в тундре, стирая копыта в кровь, чтобы добыть живительный корешок. Не факт, что нароешь. В этом месте и в это время. Но усилия не пропадают даром. И вот в один скучный, беспросветный день Жизнь обнаруживает себя прямо за ближайшим углом. Она мелькнет, осветив, наполнив тебя вдохновением, энтузиазмом, экстатическим восторгом, звенящим током – и все обретет смысл на какое-то время. Я всегда желала себе страстного существования, пламенного горения, высокого напряжения, горних высей. Я искала этого состояния-праздника, но не знала, как его достигнуть. Мне казалось – через творчество, в творчестве, в созидании, в любви… в работе. Но обнаружилось мешающее препятствие. Необходимость делать усилие и стремление уклониться от него. Когда в самой сердцевине твоего существа возникает пленительный соблазн – все бросить. Отпустить вожжи и побрести в другую степь. Перечеркнуть все предыдущие усилия. Освободиться.
«Ты никогда ничего не добьешься, – сказала мне как-то моя матушка. – Так же, как и твой отец». Он всегда соскакивал с подножки на полном ходу, говорила мама, так и не доехав до станции назначения. Написал отличную диссертацию, работал как ненормальный, а когда она была почти готова, закинул ее в стол и забыл. Словом, похерил свою жизнь, а человек был сильный, одаренный. Мамины слова больно ужалили своей возможной правдой.
Вспомнилась еще одна поразившая меня история. Про мужика, который копил деньги на кларнет. Кларнет – мечта жизни – был дорогой, так что копить пришлось долго, во многом себе отказывая. И вот – сбылось! Кларнет куплен, мужик вне себя от счастья, закатывается большой пир! На третий день кларнет пропивается. Мужик вне себя от горя, плачет. Плачет и пьет, пьет и плачет. Представляю тот ужас, который творился у него в душе. Не знаю, станет ли он снова копить на кларнет или будет доживать уже без кларнета, без мечты. Иногда кажется, что человек живет себе во вред. Что заставляет совершать поступки, зная, что это причинит непоправимый вред, изломает собственную жизнь?
Характер – это судьба, говорили древние. Но за характер ты не ответствен: чем снабдили от рождения, с тем и жить. Так что в некотором смысле результат твоих потуг известен заранее. Но только не тебе! И вот тут возникает вопрос. Два вопроса. В какой мере человек ответствен за свою судьбу? И как человек догадывается о своем истинном предназначении? Откуда он знает, в чем ему предстоит осуществляться? И почему не осуществляется? Меня интересует, где ошибка. Если посыл был правильный, то цель должна быть достигнута. Если неправильный, то откуда он вообще взялся? Кто устремил человека по ложному пути? И далее: где кончается воля Божья и начинается воля человека? Зачем человек обречен на каторжный труд превозможения самого себя? Посильна ли ему, бедному, такая ноша? Справедлива ли? Господи, как невыносима мне моя немочь, мое бессилие! Как смириться?..
Не закончив фразы, Александра почувствовала толчок внутри, мгновенное озарение, легкую дрожь. Захлопнула тетрадку, дернула ящик письменного стола, вытянула чистый лист бумаги и торопливо, пока не прошел трепет, записала вспыхнувшее название будущего своего опуса:
«Господин N, беглый каторжник». Плач человека по собственной душе.
…Старинные часы в комнате гулко пробили семь раз.
* * *
Симочка, просветленная, легкая, с чистым прощенным сердцем, возвращалась домой. Бережно, боясь потерять, несла она в себе незнакомое ощущение тихого света. Как хорошо, полно ей дышалось в вечерних сиреневых сумерках!
Во дворе дома старые высокие тополя стояли по щиколотку в талой воде, прислушиваясь, как набирают в них силу жизненные соки, как осторожно шевелятся в набухающих почках зародыши нежных клейких листьев. Весна, весна, обещание радости, продолжения жизни!
Переступая через лужи, Сима подошла к своей кирпичной пятиэтажке, мельком посмотрела наверх: света в окнах не было. Отсутствие Левы не огорчило. Открыла дверь подъезда. На лестнице было темно – видимо, опять перегорела лампочка. На площадке между вторым и третьим этажом нарисовались два мальчишеских силуэта у окна. Они молча, не шевелясь, смотрели на нее. Один из подростков протяжно сплюнул, не отводя взгляда. Сердце испуганно вздрогнуло. Сима сделала неуверенный шаг назад, повернулась, чтобы бежать вниз. Ее схватили за шкирку, больно заломили назад руки, вырвали сумку, шумно дыша, стали сдирать кожаное пальто, цепочку с шеи… Она попыталась закричать. Липкая, мокрая ладонь зажала ей рот, что-то холодное, острое ткнулось в горло. Сима увидела близко перед собой прыщавое лицо с мокрыми губами, и ей на секунду показалось, что это лицо братца, давеча встреченного у Аллы Романовны…
Женщина громко, отчаянно закричала.
Боли не почувствовала. Только пульсацию в горле и горячую быструю струю крови, стекающую за ворот ее блузки. Держась за стену, стала медленно оседать. Удаляющийся топот ног сменялся нарастающим звоном в голове… Потом наступила тишина. Глаза ее на мгновение удивленно распахнулись, словно она хотела что-то спросить и не успела. Свет, который она так бережно несла в себе несколько минут назад, померк.
Последнее, что она увидела, стремительно улетая, было лицо Левы.
Но это уже не имело значения.
Было семь часов вечера, воскресенье.
Часть вторая
Весь июнь долгожданное питерское лето прорыдало проливными дождями и только к июлю распахнулось, ошпарило палящим солнцем и тридцатиградусной сухой жарой. Скинули наконец куртки с капюшонами, разделись до маек, обнажив бледную свою плоть, и рванули за город, туда, где лес, речка и шум ветра. На дачу, к родимым шести соткам и парнику живокормящему!
Электричка была переполнена, несмотря на будний день и два часа пополудни. Надя Маркова, стиснутая потными телами, ехала к Камиловой на дачу. По сравнению с большинством пассажиров, которым тащиться до своего земельного надела полтора, а то и все два часа встояка, Надя занимала положение привилегированное: всего четыре остановки, ближний карельский пригород, можно и потерпеть! Главное, удержать позицию около тамбура и не позволить отжать себя к середине вагона. Духота стояла страшная.
– Откройте окно! – громко взмолилась стоявшая рядом женщина, хватанула ртом воздух и попыталась обмахнуть лицо рукой, больно ткнув Надю локтем.
– Да не открывается оно, уже пробовали, – объяснили женщине, – половина окон не открывается.
В тамбуре зашумели. Невзрачный на вид мужичонка, до поры как все тихо стоявший в толпе, вдруг представился контролером и велел приготовить билеты. К нему отнеслись как к козлу-предателю: пол-электрички ехало без билетов, особенно которые втискивались последними.
– Ваш билет, гражданин! – обратился он тонким требовательным голоском к мужчине, упиравшемуся огромной лапищей в потолок тамбура.
– Щас, все брошу! – не пошевелился пассажир.
– Билет! – взвизгнул контролер. По лицу его было видно, что его совсем недавно крепко обидели, и не один раз, и теперь он жаждет реванша.
Богатырь лениво оторвал пальцы от потолка, сложил фигу и сунул в нос контролеру:
– Во тебе мой билет, компостируй!
Пассажиры солидарно заулыбались.
– Я вас сейчас ссажу, в милицию сдам! – отмахнулся от волосатой фиги служака. Был он, видать, неопытный, рьяный, из узников порядка. – Государство обманывать!
При упоминании обиженного государства народ откровенно заржал.
– Да ладно тебе, коммуняка, государство нас всю жизнь нае… обманывало. Оно – нас, мы – его. Ты, главное – не волнуйся. Сейчас вон остановка будет, так ты иди себе с миром.
Народный заступник вызвал у Нади, как и у всех, чувство симпатии, и, пробиваясь к выходу, она невольно улыбнулась великану, тот подмигнул в ответ голубым веселым глазом, тряхнул пшеничными кудрями. «Хорош Добрыня, – мельком отметила Надя. – Хоть и хамло». «Добрыня» мягко опустил могучую, как ковш экскаватора, руку в людскую массу и сделал гребок, освобождая проход для Нади:
– Пропустите девушку!
Надя, отчего-то взволновавшись, признательно, наспех кивнула в ответ, поезд остановился, она сошла на перрон, а вслед за ней вывалился исторгнутый из недр народных контролер. Отряхнулся, затравленно озираясь, и вдруг преградил Наде дорогу.
– Ваш билет! Вы только что сошли!
Жалкий, но несгибаемый!
«Вот гнида!» – душевно отреагировали из раскрытого тамбура.
Надя достала из сумочки билет, протянула блюстителю. Он внимательно изучил дату, станцию назначения и, наконец, щелкнул дырочку на картонке и протянул Наде.
– Оставьте себе на память! – сказала Надя почти сочувственно.
Дверь вагона закрылась, мелькнула огромная Добрынина пятерня в прощальном размахе, Надя махнула в ответ и, когда поезд тронулся, унося случайного попутчика, почувствовала легкое, как девичий вздох, сожаление.
Двадцать минут пешком от станции – и вот уже выглядывает с холма среди сосен крыша Сашкиного дома. Дом, хоть и небольшой, но солидный, бревенчатый, достался Камиловой от отца. И теперь каждое лето Александра, сама выросшая на этой даче, отбывала вместе с дочкой «каникулярную повинность» от звонка до звонка. По выходным приезжал Вадик, обвешанный сумками с едой, – дачный муж, и сразу выяснялось, что ступенька крыльца сгнила и «гуляет», а в туалете – дощатой кабинке, стыдливо припрятавшейся за кустами, протекла крыша, а в летней кухне треснуло оконное стекло, между прочим, еще месяц назад треснуло… Лицо Вадика темнело: дачу он не любил за ненасытную ее прожорливость, требующую от хозяина постоянных усилий по залатыванию мелких и крупных дыр. Слава богу, на участке не выращивали ничего плодоовощного. Что росло само по себе, то и росло: несколько яблонь да кустов смородины, посаженных еще при отце. За эту свободную дикость камиловскую дачу все любили, гости приезжали охотно, зная, что перед обедом им не всучат садовую лопату с застенчивой просьбой «подсобить» – ну там дерну нарезать для укрепления оползающего склона, ямку выкопать для компоста… Самой большой достопримечательностью на участке были сосны и огромные, буйно разросшиеся кусты лесного орешника.
Сворачиваешь с шоссе, ныряешь в прохладную ореховую рощу, и узкая партизанская тропа (не знаешь – не найдешь) ведет тебя к заветной калиточке… «Ну, здравствуйте, люди!» – кричит Надя, дергая щеколду на заборе. Александра, подзагоревшая, босая, в шортах и майке, скачет ей навстречу, взмахивая руками:
– Надька! Ну наконец-то! Изждалась тебя! Таня, иди скорей, тетя Надя приехала!
И Таня, тоже босая, в одних трусиках и панамке, мчится по тропинке за матерью. А Надя смотрит на обеих, улыбается: как они похожи!
– Девочки мои, подождите, дайте хоть лицо сполосну, вся взмыленная, по шоссе шла – ужас, асфальт плавится, а у вас – рай, честное слово, микроклимат!
Это сейчас рай, говорит Таня, а до этого они с мамой резиновые сапоги вообще не снимали, белье никак не высушить было, даже стих придумали: белье стирали мы в субботу, большую сделали работу. Белье висит – не просыхает, а простыня уже чихает…
Они суетятся, перебивают друг друга, обнимаются, хохочут, повизгивают. Надя извлекает из сумки банку тушенки, вязанку сушек с маком, литровую бутылку спирта, купленного на Апраксином рынке, стеклянную тару с протертой клюквой…
– Сегодня клюквянку заделаем! Ты помнишь, какой сегодня день?
– А как же, – отзывается Саша. – Четвертое июля!
– Что такое «четвертое июля»? – спрашивает Танечка.
– Это день, когда мы с твоей мамой стали друзьями. Пятнадцать лет назад.
– В один день стали друзьями? – удивляется вдумчивая Таня.
– Ну знали-то мы друг друга давно, учились в одной группе, даже компания к концу института у нас общая была, но так, на расстоянии – не потягивало нас друг к другу. Я вообще твоей мамаши побаивалась, девушка крутая была, за здорово живешь к ней и не подойдешь…
– Верю, – говорит Таня и яростно чешет комариный укус на голой ноге.
– Не чешись! – одергивает Александра. – Сейчас я значительно человечнее, правда, Надя?
Таня хихикает, косит глазом на Надю.
– А вот прониклись друг к другу совсем случайно, – серьезно продолжает Надя, не ловясь на Сашину реплику, – в ночь на пятое июля… Я тогда историю про линейку рассказала.
Ах, эта линейка! Поворотный, можно сказать, момент судьбы. Не поделись тогда Надя незначительным эпизодом из школьного детства, и не сложилось бы дружбы между ними. Проскользнули бы мимо друг друга по касательной. И совсем бы иная жизнь случилась…
Так вот, про линейку.
Накануне, четвертого июля, гуляли всей студенческой компанией у Камиловой на квартире. Команда была крепко сбитой, проверенной еще стройотрядами и факультетскими смотрами художественной самодеятельности, человек тринадцать – пятнадцать. Только что закончили институт, получили распределение и теперь бурно догуливали свое внезапно, как гитарная струна, оборвавшееся студенчество. Кочевали по пустующим квартирам, благо для родителей наступила пора отпусков. Расставались, необходимо разъезжаясь по домам и по делам, но уже на следующий день неумолимо, как мощным магнитом, тянуло к «своим» – и опять с гитарой через плечо стягивались к очередной «точке сбора». Несколько дней прожили, не вылезая у Симочки, высылая гонца до близлежащей лавки за едой и сухим винцом. Было в этом затянувшемся празднике что-то болезненное. От того так и цеплялись друг за друга, что понимали: не будет больше такого свободного парения, взрослость неизбежна, как зло, а «юность – это возмездие», и осталось кочевому братству жить считаные денечки: а дальше – отдел кадров, пропуска с вклеенной фотокарточкой, вахтер на вертушке. Впрочем, некоторые так и не отлепились друг от друга: именно внутри сообщества Симочка нашла своего Леву, Александра вышла за Вадика, а Надя долго думала над предложением неутомимого бражника Паши, но в результате отказалась и от Пашиной руки, и от ветреного Пашиного сердца.
В разгар пирушки – дело шло к ночи – разгоряченная Александра забежала на кухню, посмотрела на горы грязной посуды, пустой стеклянной тары и других побочных продуктов хорошо проведенного времени и быстро представила реакцию матушки, которая завтра вернется домой после осветляющей душу автобусной экскурсии по Пушкинским местам. Надя Маркова застала ее стоящей посреди разгрома и держащей отбитую ручку от любимой материнской чашки костяного фарфора (фарфор-то зачем, стекла и фаянса им мало?).
– Я помогу тебе убраться, не огорчайся, – сказала Надя.
– Тут уборки до утра!
– Хочешь, я останусь, – неожиданно предложила Надя. – Вдвоем быстро справимся.
Вот так и оказались вдвоем в камиловской квартире, и гадючник разгребли шустро и как-то легко, с азартом даже некоторым. И со спокойной душой, в чистом и убранном (даже ручку к чашке подклеили) сели выпить чаю перед сном.
Сквозь распахнутое настежь окно доносился тонкий запах зацветающего жасмина. Деликатно звякнул в тишине спящего города трамвайчик, унося последнего пассажира. Теплая, светлая, обволакивающая, полная избыточной тугой жизни и смутного томления ночь! Как в такую ночь не помечтать двум барышням, забыв про сон? Как не унестись молодым мыслям в даль светлую, обещающую скорое непременное счастье?.. А что такое счастье, Надя? Это когда ты кому-то нужен и тебя понимают, говорит Надя… И когда ты понимаешь, добавляет Саша, а еще счастье – это творить, иметь дело, которое тебя захватывает, и верного друга…
– И любить, и быть любимой! – подхватывает Надя, воодушевляясь.
– Дружба важней любви, – остужает Саша.
– Почему, Саша?..
– Любовь эгоистична. А дружба – это бескорыстная мысль о другом. Любовь – это Я, а дружба – это ТЫ. Любовь преходяща, настоящий друг – на всю жизнь…
– А мне кажется, если бы я полюбила, то навсегда, – мечтает Надя, – вышла бы замуж и родила бы много детей.
– Брак – конец любви, – заявляет девица Камилова.
– Отчего же?
– Обязаловка!
– Ну зачем же обязаловка, если по любви?
– Потому что ты обязуешься любить, поскольку у него на тебя штамп в паспорте… Конец свободной воле. Обрезание крыльев. Как можно принудить свое сердце любить? Можно только сказать: сегодня я люблю тебя навсегда.
– А верность, преданность что-то значат для тебя?
– Очень даже. В дружбе.
– Любимый человек может быть и другом.
– Это высший пилотаж!
– Ты максималистка?
– «Сверх сил своих стремиться ввысь – на то и небеса». Девиз у меня такой. Это максимализм?
– А что самое ценное в человеке?
– Ум, – говорит Саша.
– Доброта, – говорит Надя.
– Порядочность.
– Отзывчивость.
– Чувство собственного достоинства.
– Уважение к другим. Чувство долга.
– Трусом не быть.
– Быть честной… – говорит Надя. – Хотя честной быть трудно, и храброй тоже.
– А идти вообще имеет смысл только туда, где трудно…
– …Главное, чтобы душа была живая, неленивая…
– «Душа обязана трудиться – и день, и ночь, и день и ночь…»
– Заболоцкий! Я его люблю.
– Я тоже. А знаешь, еще люблю Киплинга «Заповедь»… «Умей принудить сердце, разум, тело тебе служить, когда в твоей груди уже давно все пусто, все сгорело, и только воля говорит – иди!..»
– Какие мудрые стихи!
– А вот это: «Умей поставить в радостной надежде на карту все, что накопил с трудом, и проиграть, и нищим быть, как прежде, и никогда не пожалеть о том…»
Так говорили они, вдохновляясь, про все прекрасное, хрупкое, высокое, на чем спокон веку и держатся лучшие человеческие сообщества. А короткая ночь кончалась, светало. Спать не хотелось.
– Ты говорила про друга, который один и на всю жизнь… У тебя есть такой друг? – спросила Надя.
– Был. Рыжую Жанку помнишь в колхозе?
– Еще бы. Вашу пару нельзя было не запомнить.
– Она вышла замуж за какого-то лабуха, родила ребенка, заканчивает медицинский институт.
– Ты с ней общаешься?
– Нет. Но звоню ей каждый год в день ее рождения. Вспоминаем детство, нашу пылкую дружбу, ничего сильнее после этого не было…
Видно, здорово ей эта Жанка запала в душу, подумала Надя.
– Ты считаешь, что она тебя предала… тогда? Прости, что спрашиваю. Не хочешь – не отвечай.
– Отчего же… Раньше считала. Променяла меня на какого-то дебила. Я-то думала, что мы только друг другу принадлежим, а остальное – это так, привходящее, для оживления впечатлений. Верность на всю жизнь, все такое… В общем, юношеский максимализм, непримиримость… А мы просто повзрослели. А что до предательства… Я думаю, нет человека, который бы за свою жизнь кого-нибудь не предал. Мы очень чувствительны, когда нас предают, но когда это делаем мы сами, то даже не замечаем. Большинство так называемых предательств совершаются не по злому умыслу, не потому что человек – дрянь, а так – случайно. Не подумал, не заметил, собой был поглощен.
– А совесть?
– Что, совесть?
– Грызть будет. От нее-то не спрячешься.
– Совесть говорит тихим голосом, надо слух тонкий иметь, чтобы ее услышать.
– Нет, – качает головой Надя, – не могу согласиться с тобой. Я тебе расскажу одну историю. Дело было в классе пятом, шел урок геометрии. Девчонка, которая за партой передо мной сидела – кажется, Аня Белова, – поворачивается ко мне и просит линейку. Я говорю: у меня нет линейки, хотя линейка в портфеле лежала, только руку протянуть. Аня посмотрела на меня молча, и я поняла, что она понимает, что я вру, просто лень мне напрягаться ради кого-то. А потом надо было что-то начертить в тетрадке, отрезок там какой-то… Я достаю свою линейку украдкой, как воришка, рисую и все думаю – вот сейчас она обернется и увидит у меня эту проклятую линейку в руках. И знаешь, до сих пор не могу простить себе этой линейки. И когда мне неохота откликаться на чью-то просьбу, вспоминаю тот урок геометрии и мысленно себя линейкой по рукам бью… Тебе, наверное, смешно, да?
– Совсем не смешно. – Александра положила ладонь на Надину руку и сказала очень серьезно: – Такая откровенность дорого стоит. Спасибо. Ты очень чистый человек… Белочка.
Это первый раз после колхоза она ее так назвала.
Надины глаза повлажнели, сделались прозрачными, светло-зелеными.
– Это тебе спасибо. Как будто душа омылась. Я ни с кем так не разговаривала.
Первый солнечный луч вырвался из-за крыш домов. Надя Маркова и Саша Камилова стояли перед распахнутым окном и смотрели, как восходящий пламенный шар благословляет их внезапный союз на долгие годы.
– Про линейку – сильно, – согласилась Таня, когда Надя закончила рассказ.
– А дружба – это когда можешь признаться в стыдном и знать, что этим не воспользуются.
– Верно, – кивает густой гривой Таня.
– Купаться, девочки! Скорей купаться! – кричит Александра. – А потом обедать. У нас сегодня суп из колбасной палочки!
На озере было многолюдно. Дачники, дорвавшиеся до тепла и солнца, хватали ультрафиолет жадными порциями, впрок, не заботясь о последствиях. Дети шумно плескались в воде, визжали, заходясь от восторга, а расслабленные мамаши лениво поглядывали за чадами из-под панамок. Время от времени раздавались их призывные голоса: «Петя, вылезай из воды, весь синий!», «Ирочка, не заплывай далеко!»… «Баба сеяла горох – прыг-скок, прыг-скок!» Чудные, незабываемые звуки детского лета!
Танечка тотчас встретила на пляже кудрявую приятельницу с соседской дачи, и, взявшись за руки, они помчались к воде, сияя маленькими голыми пятками… Александра с разбегу погрузилась в озеро и ушла в заплыв до другого берега. Надя вошла в воду твердым шагом – лицо ее при этом не выразило ни малейшего удовольствия, а только волевую сосредоточенность, – нырнула с головой, проплыла метров тридцать великолепным баттерфляем и вернулась обратно отточенным брассом.
– Тетя Надя! – закричала из воды Таня выходящей на берег Наде. – Что ж ты так быстро? А поплавать?
– Наплавалась я уже за свою жизнь, Танечка, – сказала Надя и добавила тихо, про себя: – У, не люблю воду.
Надя сидела на траве, обсыхая, и смотрела, как ровно, свободно, с сильным толчком и длинным скольжением плывет Саша, и отметила, что в подруге ее, слава тебе господи, появилась какая-то крепость, здоровье, проблеск живой – впервые за последние месяцы. И снова Надю одолело тяжкое сомнение: сообщать ли ей новость, которая наверняка выбьет Сашку из зыбкого равновесия. Ах, как не хотелось!
Что за весна выдалась, вспоминать жутко. Бедная Симка едва не погибла от перочинного ножичка малолетних бандитов. Сашка едва не тронулась мозгами и не загремела в клинику неврозов на почве своей бессильной любви. Да и сама Надя переживала нелучшую пору своей жизни: того и гляди «закатает в асфальт» бодро строящийся капитализм, или как он там называется? И суровая полувоенная контора, на честь и славу которой Надя трубила всю жизнь, вышвырнет ее на волю тех самых волн, где, не зная устали, плавали, охраняя отечество от посягательств любого агрессора, могучие подводные монстры, к которым Надя приложила свои трудолюбивые честные руки. И к чему теперь пристроить себя, если профессия на фиг никому не нужна, а ничего другого делать не умеешь? На кого переучиваться? На челнока? На этого… предпринимателя, кооператора? Новое, непонятное, жестко-мускулистое, непредсказуемое время наступало со всех сторон, теснило, выжимало, перло напролом, прокладывая себе дорогу, толком не зная, куда дорога ведет. Другие лозунги, другие интонации, речь другая, далекая от изящной словесности. А как быть со всем старым, что полагал нормой своей жизни, – «поделись с товарищем», «помоги слабому», «не в деньгах счастье»… А куда засунуть вот это, оптимистическое, с понятливым подмигиванием друг другу: «Пусть мы бедные, зато у нас богатый внутренний мир»? Ха! Дребезжание дверного колокольчика у парадного подъезда. Анахронизм. Вспомнилась вдруг одна питерская старушка – соломенная шляпка со стеклярусом, брошка под горло, шелковое пальто, – которая кричала с Троицкого моста проплывающей по Неве барже: «Матрос, матрос! Немедленно выключите эту ужасную немецкую музыку, я не могу ее слышать!» И ведь понял, выключил беспрекословно. Теперешний матрос, поди, послал бы бабульку к такой-то матери и сделал бы громче. Хотя – кто знает…
А еще – появившаяся внутри золотоискательная лихорадка, как вирус, который подхватываешь помимо своей воли, потому что эпидемия. Вроде того, что нельзя сидеть сложа руки, надо немедленно куда-то бежать вместе со всеми – за куском пирога, за местом под солнцем, зазеваешься – и капут тебе, все расхватают, останешься и без куска, и без места, как сирая былинка в поле. Поскольку в новом мире мест на всех не хватает – сделай, тетенька, ручкой «советской власти плюс электрификации всей страны». И куда сбыть накопленные за жизнь скромные сокровища – золотая копеечка к золотой копеечке, – бережно хранящиеся в шкатулочке на самой глубине души. А с чем останешься? С тем, что «каждый умирает в одиночку», «кто смел, тот и съел», «волка кормят ноги»? А чем плохо-то, когда человек человеку – друг, товарищ и брат? Совсем потерялась Надя в текущей действительности, и страшно ей было. Впрочем, не она одна в таком положении: все вокруг на перепутье стоят, как дети малые, испуганные, – глаза выпучены, куда идти?
…Александра выходила из воды, высоко поднимая колени и вспенивая волны вокруг себя; сделала коварный зигзаг в сторону, схватила в охапку Таню, закружила и вместе с ней снова рухнула в озеро, подняв фонтан брызг. «Теперь на берег, сушиться!» – «Мамочка, ну еще немножко, я совсем не замерзла!» Выторговала пять минут счастья. В общем-то, маму легко уговорить! Надя смотрела из-под руки, как идет по пляжу Сашка – пружинистая, высокая, наполненная свежей энергией, – вот такой Надя и знала ее всю жизнь: победительной, дерзкой, сильной, а не погасшим существом с больным напряженным взглядом, каким вернулась она несколько месяцев назад после стремительного вояжа в город Ялту.
Здесь надо вернуться в тот мартовский воскресный вечер, когда просветленная Симочка возвращалась из церкви, Надя собирала дорожную сумку, чтобы навсегда уйти из отчего дома, а Саша, ощутив внезапное озарение, села писать опус под названием «Господин N, беглый каторжник».
…Она написала первую фразу и начала следующую, когда в квартире задребезжал звонок. «Не открою! Пошли все к черту!» Но звонили настырно, долготерпеливо, с ровными паузами – не как деликатная соседка, которой срочно понадобилась луковица в суп. Александра не выдержала, пошла открывать.
На лестнице стоял невысокий молодой человек с азиатским лицом, держал пурпурную розу на длинном стебле.
– Вы Александра? – смущенно спросил он и, получив в ответ утвердительный кивок, протянул розу и плотный конверт. – Вот, вам просили передать.
– А вы, собственно, кто?
– Я с Муратом вместе работаю, – быстро сказал посыльный, – в командировке здесь.
– А…
Мужчина засуетился, торопливо попрощался и, не дав Александре опомниться (видимо, такое получил указание), устремился вниз по ступенькам. Она осталась на пороге с розой в одной руке и конвертом в другой. Вспомнила: вчера, когда отмечали Танин день рождения, Мурат по телефону сказал, что на днях зайдет один человек, передаст что-то важное. В конверте был билет на самолет в Крым на ее имя и письмо. Мурат горячо умолял приехать, он встретит в аэропорту в Симферополе, им надо поговорить, это вопрос жизни и смерти, номер в Доме актера в Ялте забронирован… И много еще чего писал – отчаянного и страстного, – что обычно пишут женщине раненные любовью, страдающие мужчины. «Ребенка хочу от тебя – чудное, прекрасное дитя Запада и Востока», – заканчивал он. Александра вытерла мокрые ресницы, высморкалась, попила воды из-под крана и громко сказала: «Не дождешься!» – открыла крышку помойного ведра и выбросила билет. Вымыла тщательно руки. Закурила, барабаня пальцами по кухонному столу. Сообразила, что мусор обычно выносит Вадик. Извлекла билет обратно, стряхнула прилипшие к нему бисквитные крошки, сунула в конверт и запихала в ящик своего письменного стола – в самый дальний угол. Выкурила еще одну сигарету, пододвинула к себе листки с «Беглым каторжником», чтобы продолжить начатую фразу, но больше уже ничего не написала. Мысли ее далеко были.
«Ты ведь никуда не полетишь», – полуутвердительно, полувопросительно сказала Надя, когда Саша рассказала о посыльном от Мурата. «Разумеется, никуда не полечу, о чем ты?» – засмеялась Саша. «Пообещай!» – хотела потребовать Надя, но представила, как Сашка дернет норовисто плечом и скажет: «Никому никогда ничего не обещаю!.. Будь спокойна за меня, белка!» Но белка спокойна не была. И когда Александра позвонила ей из аэропорта, перед самым отлетом – и уже ничего нельзя было изменить, – Надя только тихо спросила в трубку: «Когда вернешься?» «Вернусь, когда ручьи побегут!» – хохотнула Сашка. И Наде показалось, что она что-то жует. «По морде бы ей надавать», – подумала Надежда. «Береги себя!» – сказала Надя и повесила трубку.
А через несколько дней в этом же аэропорту она встретила жалкое потрепанное существо с черными зрачками без радужной оболочки, которые, как два пистолетных дула, смотрели внутрь в ожидании спуска курка. На обоих запястьях у Александры синели кровоподтеки с отпечатками пальцев. У Нади оборвалось сердце.
– Что это? – спросила она.
Александра вяло отмахнулась.
– Что это, я спрашиваю тебя?
– Это битва, Надя.
– Зачем, зачем ты полетела в эту окаянную Ялту? – схватилась за голову Надя. – Ты же знала!
Саша пожала плечами:
– Не могу без него. И с ним не могу.
– Ну, если знаешь, что не можешь с ним, так смирись!
– Не могу. – Она поискала что-то вокруг себя пустыми глазами, задышала часто и подалась всем телом на Надю, теряя сознание. – Надя едва успела ее подхватить.
«Объявляется посадка на рейс Ленинград – Симферополь» – сообщил хриплый голос из динамика.
Потом Александра изнурительно болела. Чахла. Участковый доктор пожал плечами, сказал про ослабленный иммунитет и возможное нервное истощение, прописал витамины и микстуру Кватера, посоветовал к невропатологу обратиться. Надя металась между больницей Эрисмана, где врачи вытаскивали Симочку с того света, и домом Камиловой.
Александра почти не спала, день и ночь мозг ее лихорадочно работал: казалось, еще немного, еще одно усилие – и выход будет найден, ответ где-то рядом, надо только нащупать, и тогда все разрешится. Но ничего не разрешалось.
Мурат писал, звонил. Первые звуки его голоса попадали прямо в кровь, как укол морфия, и растекались по жилам острым блаженством. Через пару минут эйфория заканчивалась: мужчина жалил ее своим спокойствием и душевным благополучием – как казалось. Никакого душевного благополучия на самом деле не было: Мурат в это время тяжело, надрывно разводился с женой, о чем Александра не знала. Она выплевывала в него свою порцию накопленного змеиного яда. Он тихим делался, будто столбняк на него находил, но оставался неизменно живучим. Непотопляемым. Неуязвимым. Как бы его уничтожить, размышляла Александра, выпивая ложку микстуры Кватера и аккуратно закручивая пробку на бутылке, стереть с лица земли, растворить в кислоте, чтобы никаких следов пребывания… Будто и не существовал человек. Она обстоятельно, трепеща от запретного удовольствия, думала, как будет его уничтожать: в какое время суток, в каких географических широтах, каким способом – с оттяжкой, или сразу и наповал, или невзначай, походя. Попадались интересные, достойные варианты. Но ни один не достигал конечной цели: было горько, невыносимо горько от того, что чужую душу бессмертную все равно не уничтожить, а хотелось-то именно душу! Так вот ткнуть остреньким в самую сердцевину – и нет души! – вытереть руки чистеньким полотенчиком и успокоиться, наконец, чаю выпить. Но тут вдруг недосягаемая Муратова душа обнаруживала свое близкое, почти физически ощутимое присутствие. Была она тиха, невинна и красива, с разглаженным светлым лицом. «Я тоже страдаю, – шептала она Муратовым голосом, – но я полна любви, а ты – нет, бедная!»
Александра заживо сгорала, посмертный ад ее уже не пугал.
– Слушай, Надя, – говорила она подруге и прижимала руку к груди, – вот этот огонь внутри – это не любовь. Ему все равно, что сжигать и где гореть. Он нехорошего, темного происхождения. Понимаешь, Надя, ад и рай… у них одно и то же лицо, они единоутробные близнецы… И такая тонкая, как волосок, грань перехода от одного к другому.
«Изгваздалась вся!» – думала Надя, глядя в невыносимые Александрины зрачки.
– К доктору тебе надо!
– Понимаешь, Надя, – сбивчиво продолжала Камилова, не слушая, – чем сильнее я пытаюсь вырваться, тем сильнее меня отбрасывают назад, мне не побороть эти силы, мной играют: ход белых, ход черных, я просто поле, и мой личный результат в этой партии никого не интересует!
У Нади пухла голова, казалось, еще немного – и лопнут сосуды в мозге.
– Саша, тебе помощь нужна, тяжело смотреть, как ты изводишь себя, надо что-то делать!
– Нет, нет, я сама, я должна сама, я уже близка!
– К чему?!
– К пониманию. К пониманию смысла происходящего. Ведь должен быть какой-то смысл. Я хочу понять!
Не к пониманию ты близка, а к дурдому, с бессильным отчаянием думала Надя.
– Не надо сейчас ничего понимать, воспаленным мозгом ничего не поймешь. Поймешь позже, когда придет время. А сейчас жить надо, просто жить!
– Это как?
– Что «как»?
– Как живут? – Она схватила Надю за руку, жадно ожидая ответа.
Всё, хватит, решила в этот момент Надежда, отводя глаза, – сил больше нет, пусть сама живет как хочет. Свихнется – и черт с ней! Сколько переговорено, сколько опилок перепилено – все без толку. Хочет жить в аду – пусть живет. Кто виноват, что у нее внутри программа саморазрушения, так и ходит с зажженной спичкой, ищет пороховую бочку. И удержать – невозможно, хоть кол на голове теши. Оставить ее на время! Все что могла для нее сделать – сделала. Надо о себе подумать. В конце концов, не может Надя жить только камиловской жизнью. Своей надо жить! Оставить!.. А если вены порежет? Не порежет – у нее Танька.
Когда уходила в тот день от Камиловой, Вадик задержал ее в прихожей. «Что с ней происходит? – хмуро спросил он, теребя в кулаке бороду. – Можешь объяснить?» «Кризис возраста, – ответила Надя. – Пройдет».
На улице Надя зашла в ближайшую телефонную будку, позвонила маме и сказала, что задержалась на работе, уже едет домой – и решительной походкой направилась к метро.
Остаток вечера коротали с мамой и сестрой у телевизора, смотрели новости – там было много борьбы и пламенных речей. Выступали политические деятели разного калибра – все с гладкими сытыми лицами. С экрана щедро тянуло дорогим одеколоном, хорошим коньяком. Горячо говорили о грядущей приватизации – когда все раздадут обратно народу, и народ наконец станет хозяином своей судьбы в условиях новой рыночной экономики. Зинаида Михайловна заметила, что вроде как уже все раздавали в 17-м году, и высказалась в том духе, что пройдет это смутное время и будет как прежде порядок, и потому Наде надо держаться за свою работу обеими руками. Надя не стала снова объяснять, что контора идет ко дну и что надо спасаться, а не держаться за обломки.
– Что это ты неразговорчивая такая? – нахохлилась Зинаида Михайловна, вглядываясь в младшую дочь, понуро сидевшую перед экраном.
– Устала я, мама, спать хочу! – сказала Надя, вставая с дивана. Мать прихлебнула чаю с ложечкой вишневого варенья и вдруг вспомнила:
– Серафиму-то вашу чуть не зарезали! – Ей хотелось поговорить.
– Сима поправляется, скоро выпишут, – закрыла тему Надя и пошла в душ.
После душа стало немного легче. По крайней мере – физически. Улеглась в чистую постель, раскрыла книжку рассказов М. Веллера, которую мусолила уже месяц. Несколько раз пробежала глазами один и тот же абзац – нет, не читалось. Сашкино лицо возникало вместо строчек. Глаза ее невозможные. И тень настороженности и недоумения в момент, когда прощались. Надо отвлечься, подумать о чем-нибудь простом, уговаривала себя Надя, например, какую блузку завтра надеть: бежевую с бантом или белую с отложным воротничком… Сашино лицо, приопущенный уголок рта… «Да я ж сдала ее, как последняя сволочь! – Надя села на кровати. – А она догадалась, уловила своей чуткой антенной! А может, все-таки не догадалась?» Надя не могла сказать, что сильнее пронзило: то, что «сдала» Сашку, или то, что Сашка это поняла. Вот тебе та самая школьная «линейка», только масштаб покрупнее будет. «Какая же я дрянь! А ведь думаю, что хорошая, добрая. В глазах других. Мне важно, чтобы другие меня считали хорошей и доброй. А какая я на самом деле? „Собственное отражение в глазах других не следует путать с оригиналом“ – так Сашка Камилова говорила. Правильно говорила». Надя поднялась с постели, включила бра, пошарилась в тайнике маленького секретера, достала пачку сигарет и впервые закурила в собственном доме. Надо было как-то дожить до завтра.
* * *
Встретились в Александровском парке, на любимой скамейке. Было начало мая. Деревья подернулись нежной зеленой дымкой. Неподалеку, на засыпанной красным песком площадке, военный духовой оркестр играл «Амурские волны». Солнце горело в медном раструбе тромбона. У дирижера была сильная розовая шея, аккуратно подбритая, и надежная прямая спина, туго обтянутая кителем.
– Прислониться бы к его плечу, – сказала Саша, не отрывая взгляда от затылка офицера, – пусть погладит по голове и увезет в далекий гарнизон.
Надя сжала Сашину руку.
– Сашка, ты будешь счастлива, – взволнованно говорила она, – обязательно будешь, мы прорвемся, слышишь, и сердце твое будет полно любви, поверь мне!
Александра потупилась.
– Надя, – тихо сказала, – я все понимаю, я мучаю всех, кто рядом со мной… Семью, тебя. Тебя особенно. Я перед всеми виновата. Я зло сею. Если ты оставишь меня, то будешь права!
Значит, все-таки догадалась, подумала Надя.
– Сашка! Не говори ерунды! Я никогда тебя не оставлю! – И прибавила с натужным смешком: – И не надейся!
– Наденька, если бы я только знала, что со всем этим делать. Что с собой делать. Мне невыносимо жить с собой изо дня в день. Вокруг меня живые люди, жизнь, а я ничего не вижу, как слепая. Я все думаю, куда бы себя сбыть, сдать с рук, чтобы избавиться. И вот сегодня ночью я стала с Богом разговаривать. – (Надя поджалась, холодок пробежал по затылку.) – Я сказала ему: вот я стою перед Тобой такая, какая есть, Твое творение, в конце концов… Ни сила моя, ни воля моя, ни разум мой ничего не значат… Я сдаюсь на Твою волю. Делай со мной что хочешь. Можешь уничтожить, мне без разницы. Решай Сам. Без меня. И знаешь, белка, мне вдруг стало легче. Как будто я освободилась от груза. Может, Бог есть, Надька? А мы слишком самонадеянны?
Надя думала.
– Может, и есть. Не знаю. Я в ангела-хранителя верю. Как моя мама любит говорить: «Ангел мой, будь со мной, ты впереди – я за тобой!» А у тебя сильный ангел-хранитель. Он тебе в уши шепчет: отпусти поводья, Александра, доверься мне и ничего не бойся!
Александра тотчас ухватилась за новую спасительную идею:
– Правильно, когда всадник заблудился и не знает, куда ехать, надо отпустить вожжи и дать лошади везти седока. Это восточная мудрость.
При упоминании Востока у Нади обозначилась хмурая складочка между бровями.
Духовой оркестр после небольшого перерыва заиграл другой вальс. Вокруг музыкантов образовался кружок разномастных слушателей. Седой высокий мужчина с военной выправкой, слегка поклонившись, пригласил нарядную даму средних лет. Танцевали красиво, как в старом советском кино.
– Танцевать хочу! – вдруг сказала Саша, покачиваясь в такт музыке и продолжая наблюдать за парой. – Так давно не танцевала.
Надя посмотрела на нее с удивлением, но сочла уместным промолчать: давно! Месяц назад в Ялте, в ресторане «Ореанда». Сама рассказывала, как ей с Муратом аплодировала публика за «Ламбаду»!.. Хочет танцевать… значит, хочет жить. Надя откинулась на спинку скамейки, прикрыла глаза и сказала:
– Все будет хорошо. – Голос ее звучал устало. – Все будет хорошо, – повторила она, как затверженный урок, и добавила без перехода: – Сашка, мне посоветоваться нужно. Может, это неуместно сейчас?
– Не говори глупости, – встрепенулась Саша.
Надя вздохнула:
– Не знаю, что делать…
– Это ты про контору свою?
– Это я про себя, – поправила Надежда. – Хотя и про контору тоже. Мне тут работу предложили.
– Да что ты? Какую?
Надя на секунду замялась и сказала, глядя себе под ноги:
– Горничной.
Александра опешила:
– Как… как горничной?
– В гостинице. Которую наша контора строит. Я тебе рассказывала.
Тонущий по всем признакам колосс проявил неожиданную для громоздких габаритов прыть и сообразительность: склепал акционерное общество не то открытого, не то закрытого типа, и теперь это АООТ или АОЗТ развернуло строительство собственных бизнес-центра и гостиницы, надежно прилепившихся к серому бетонному боку конторы. «А что, молодцы ребята, не стушевались, – отреагировала тогда на информацию Александра. – Деньги-то у них откуда?» А деньги у них – натурально, от верблюда, судя по тому, как часто стали попадаться на глаза группы смуглолицых, черноглазых дяденек в чалмах и военных френчах, важно шествующих по коридорам конторы. Торговля военной техникой для развивающихся стран шла, видимо, успешно: к концу лета строительство бизнес-центра и гостиницы с бассейном, теннисным кортом, рестораном должны были завершить. Уже сейчас начинают набирать штат. Только из своих – места блатные. И хотя никто фишку в этом бизнесе не рубит («ничего, обучимся, что мы, дурнее других, что ли?»), предполагается, что комплекс окупит себя в ближайшее время и прибыли будут заоблачные. Директором будущей гостиницы назначили Надину коллегу, хорошую знакомую, можно сказать приятельницу, – Тамару, человека толкового, порядочно. Она и предложила Наде по-дружески место в отеле.
– И стаж не прерывается, – с тоской добавила Надя.
– А получше она тебе не могла места предложить? – мрачно сказала Саша.
– Получше – уже разобрано, а потом – что я умею в этом деле?
Александра обхватила лоб ладонью:
– Бред, бред какой-то! Горничной!.. Надо искать работу… Ну там, секретарь-референт, я знаю?..
Надя усмехнулась:
– Ты отстала от жизни. Женщина в тридцать семь лет по нынешним понятиям – перестарок.
Духовой оркестр душевно затянул «Утомленное солнце». Обе женщины молча закурили.
– Неужели все так непоправимо? – вздернула плечами Саша. – Неужели нас вот так вот, взашей вытолкнут из жизни?.. Неужели ничего не остается, как согласиться на горничную? Не верю!
Говоря откровенно, и Надя не могла принять это предложение ни умом, ни сердцем, ни всей своей прожитой 37-летней жизнью. Даже от безысходности. Стиснув зубы и скрепя сердце. Воистину: нет ничего тяжелее для человека, чем жить в эпоху перемен.
– Тамара говорит, весь штат гостиницы – от горничных до портье – инженеры из нашей конторы, девки нашего возраста, со многими я в командировках вместе была.
– Это, конечно, радует, – скривила рот Александра.
– Еще она говорит, – вспомнила Надя, – что есть перспектива: начать с низов, освоить, двигаться дальше, изучать английский, освоить компьютер, пойти на гостиничные курсы…
Александра некоторое время напряженно соображала, потирая подбородок. Потом развернулась лицом к Наде, тряхнула ее за плечо.
– Надька, это в корне меняет дело! Что ж ты молчала? Это значит, есть куда развиваться, было бы желание. Бизнес-то с нуля начинают, можно сказать, вслепую, все в одинаковом положении неофитов. Это шанс! Начать все сначала. Двигаться дальше. И само дело человечное такое – давать путникам приют. – Александра оживилась, глаза загорелись, лицо порозовело. – Мне всегда была тошна мысль, что ты работаешь на войну.
– Не на войну, а на оборону! – уточнила Надя с достоинством.
– Это одно и то же, не придуривайся. Орудие убийства есть орудие убийства. Надька, может, это судьбоносный момент твоей жизни, а?
– Но гарантий-то никаких! – сказала Надя угрюмо. – Можно так и загнуться в горничных.
В ответ Саша тихонько запела, глядя Наде прямо в глаза: «Вот – новый поворот, что он нам несет? Омут или брод? Там не разберешь, пока не повернешь, пока не повернешь… э-э…»
Надя улыбнулась. Сашин энтузиазм всегда вдохновлял ее.
– Белка, вдумайся: ты всю жизнь, с института проработала в одной-единственной конторе, прожила в одной, маминой, семье, ничего не меняла в своем привычном окружении. Может, пришла пора?
Надя в сомнении покачала головой:
– Страшно.
Александра приблизилась к Наде, подняла к небу указательный палец и произнесла сильно низким, вкрадчивым голосом:
– Только течение сохраняет горный поток чистым. Вода же котлована застаивается, превращаясь в зловонное болото!
– Китайцы?
– Нет, индусы.
– Ладно, буду думать! – вздохнула Надежда. И добавила, мягко взяв Камилову за руку: – А говоришь, в тебе жизни нет. Есть, Сашка!
Дома Надя Маркова осторожно забросила пробный шар: за воскресным завтраком в тесной пятиметровой кухоньке рассказала про строящуюся гостиницу, про перспективы (все – в радужных тонах и превосходной степени) и наконец (со смешочком, будто к ней это и не относится) про место, которое ей предлагают. Дальнейший ход событий оказался предсказуемым, и смешочек Наденькин Зинаиду Михайловну не обманул. Глаза ее мгновенно побледнели от испуга. У сестры Веры глаза тоже внезапно выцветали на нервной почве.
– Да ты в своем уме-то! – вскричала мама и со звоном опустила чашку на блюдце, расплескав на стол чай. – Вера, дай тряпку!
Обе сестры встали за тряпкой. Неторопливая Вера дала Наде опередить себя по пути к раковине и снова опустилась на свой табурет. Пока Надя вытирала за мамой, Зинаида Михайловна рисовала страшную картину Надиного будущего и сулила подзаборную жизнь без пенсии на старости лет, если только дочь по дурости своей покинет организацию, которая ее справно кормит столько лет. Зинаида Михайловна вместе с дочкой Верочкой почти сорок лет проработала мастером на «свечном заводике», расположившемся на другом конце города, почти в пригороде, и гордилась своим постоянством, всеобщее уважение заслужила, а менять место работы… От добра добра не ищут! Инженер! В горничные! В прислугу! Сортиры за кем-то мыть! Позорище. Сказать кому – стыдно. Для этого, что ли, мать ее растила, кормила, учила!
– Мама, я же не говорю, что соглашусь, – дала отступного Надя, – но ты пойми, контора загибается, меня не сегодня-завтра уволят, что я делать-то буду?
– Такие конторы не загибаются, – заметила Зинаида Михайловна веско, – и никто тебя не уволит. – Она пожевала губами. – О нас ты подумала? Как мы жить будем? – В мамином голосе послышались знакомые жалобные ноты. – Моя пенсия да Верочкины копейки! Так хоть зарплату каждый месяц приносишь, премии да командировочные, – рассуждала вслух мама, не стесняясь присутствия дочери.
Надя сжала под столом кулаки: стало быть, ей, младшей дочери, пожизненно уготована роль «кормильца», и никто ее согласия не спросил. Само собой разумеется. Без вариантов! Жизнь расписана до смертного одра.
– …На черный день хоть копейку какую отложить, – тревожно продолжала мать, все более распаляясь.
Услышав про черный день, Надя вскинулась:
– Ты всю жизнь откладывала на черный день, чем все кончилось? Два пуховика китайских купили!
Ах, некстати она вспомнила про пуховики-то под горячую руку! Лицо Зинаиды Михайловны передернулось и застыло в выражении жестокого страдания.
…Зинаида Михайловна не была скупой женщиной, скорее – бережливой и разумно экономной. Ничего удивительного, что излишки денег в семье (отец, дальнобойщик, зарабатывал хорошо) аккуратно откладывались на сберкнижку под три процента годовых (а не расфуфукивались на «глупости», вроде той Надькиной бешеной юбки фирмы «Lee»). За жизнь скопилась внушительная сумма, гарантировавшая некоторую защиту от превратностей судьбы и от «завтрашнего дня», в котором Зинаида Михайловна не была уверена никогда – по горькому своему опыту. Все надежды на спокойствие рухнули в одночасье в результате перестроечной денежной реформы, и рублики, собранные гражданами по зернышку и отнесенные в клювике на сберкнижку, превратились в копеечки. Пролетели в очередной раз как фанера над Парижем, махнув вечному городу пустой кошелкой. На весь свой усохший вклад Зинаида Михайловна, обливаясь слезами, купила дочерям по китайскому пуховику цвета бирюзы. Через год весь пух плавно осел в подоле пальто, и драгоценную обнову, каждая из которых равнялась по старой стоимости «Жигулям», пришлось снести на помойку.
Так что упрек дочери попал в самое больное место, намекая Зинаиде Михайловне на жизненный крах. Она начала плакать и, всхлипывая, вопрошала: «В чем я виновата, за что ты меня обвиняешь? Я о вас с Верочкой думала!» Опять пили ненавистный корвалол, опять Вера смотрела на сестру белыми глазами, опять дрожал тоненький седой завиток на материнском виске, а Надино сердце сжималось от жалости и чувства вины. Надя гладила мать по спине, успокаивала, приговаривая «все будет хорошо, ты только не волнуйся», – и тоже плакала. Не плакала только Вера. Немного успокоившись, мать смиренно спросила, вытирая носовым платком мокрое лицо: «Наденька, доченька, ты ведь не пойдешь в горничные?»
Дело было сделано.
Когда Камилова снова заговорила с Надей про работу – «Ты что-нибудь решила?» – Надя уклончиво ответила «я думаю». Рассеянно погрызла ноготь на большом пальце и честно призналась:
– Я с мамой говорила, понимаешь, ну… не пережить ей этого. С тех пор как рассказала ей про гостиницу, каждый день меня лобзиком выпиливает, страдает, плачет. Сил нет смотреть, хоть домой не ходи.
– Переживет! – сказала Александра жестко. – Ей-богу, переживет. Историю тебе одну напомню из твоей личной жизни, помнишь этого… как его звали-то? Валерий Романович… ты тогда тоже думала – «не переживет».
Пару лет назад случился у Нади командировочный роман в городе Севастополе. Познакомились непосредственно в подводной лодке, на монтаже аппаратуры. Он – представитель заказчика, военный, – Наде пришлось тогда сильно понервничать, сдавая свой очередной профессиональный экзамен, – строгий такой был дядька, взыскательный. Но оказался очень даже милый, человечный, заботливый. Когда закончили работу, розы принес, на ужин пригласил, по набережной потом гуляли… Юг, море, красивый город, черные ночи, белый китель… Ну и так далее. Она совершенно очарована была, и седины его Надю не смущали. Так обычно и случалось в Надиной жизни, что «вычисляли» ее именно зрелые, опытные мужчины, давно и безнадежно обремененные семейством с двумя или больше детьми. (У Валерия Романовича их было четверо, один из которых едва вышел из грудного возраста.) Мужчины заставали Надю врасплох. Вот идет Надя Маркова по дороге в английском костюме, в белой блузке, ладная, с сильными икрами, в туфлях на высоком каблуке, деловито так идет, и вдруг из кустов возникает востроглазый охотник, берет ее за руку и рассказывает, как ему несказанно повезло, что он встретил такую женщину на своем жизненном пути, и, пока Надя смущенно слушает, оказывается, что английский костюм уже валяется в придорожной пыли, а она сама барахтается в чьих-то умело-умных руках. Потом охотник исчезает, а Надя еще некоторое время стоит на обочине, перебирая босыми ногами и недоумевая, как это все могло с ней случиться.
Ближе к зиме Валерий Романович возник снова – в качестве командированного на брега Невы. Встретились неожиданно тепло, почти как близкие люди. Его белоснежные усы дивно пахли трубочным табаком. Приятельница дала ключи от квартиры – на все выходные. Надя очень нервничала, ломала голову, что соврать маме. «Значит, так, – сказала Камилова, ударив себя по коленке. – Хватит! Маме скажешь, что ночевать дома не будешь, проведешь выходные с мужчиной». «Открытым текстом?» – ужаснулась Надя. «Открытым текстом!» – подтвердила Александра. «Нет, не могу… Она не переживет». – «Надя, побойся Бога! Тебе тридцать пять лет! Это уже даже не смешно». Надя соображала, лоб ее покрылся бисерным потом. «Я могу провести с ним целый день, а к ночи вернуться, в конце концов…» «Нет! – безжалостно сказала Камилова. – Ты скажешь правду. Или я перестану тебя уважать!» И Александра посмотрела на Надю так, что та поджалась и поняла, что слова Сашины серьезны.
Когда Надя, собравшись с духом, сделала домашним заявление – спокойно, но твердо, Зинаида Михайловна притихла, села на табуретку, подперла подбородок ладонью и некоторое время молчала, примиряясь с неотвратимостью проклятого полового вопроса, который, как ни крути, предполагает половой ответ. «Женатый?» – спросила она. «Нет… то есть да». Мать поджала губы, безнадежно повела рукой, встала, опираясь о столешницу, и буднично-деловито осведомилась: «Белье-то постельное там есть? Надо свое взять». И, порывшись в шкафу, снабдила дочь комплектом нового постельного белья с крахмальной хрустцой и банными полотенцами в количестве двух штук. Наде тогда показалось, что она совсем не знает своей матери.
– Ну пережила же она тогда твое грехопадение? Очень даже мудро пережила, – продолжала Александра. – Надо было тебе ребенка родить от этого многодетного. Сейчас бы уже бегал на радость бабушке.
– Типун тебе на язык, – сказала Надя с сердечным испугом. – Ты сама-то подумай: в моей семье принести во втором поколении ребенка в подоле! Да и не хочу я детей.
Александра с сомнением хмыкнула.
– Надька, но ты же задыхаешься от недостатка настоящей жизни – свежих чувств, новых эмоций!
– А ты от их переизбытка! – парировала Надя. Саша засмеялась. – Вы все от меня чего-то ждете! Ты ждешь от меня поступков и острых решений. Мама с Веркой – чтобы я не делала глупостей и все осталось по-прежнему… Вы давите на меня со всех сторон. А я рвусь в клочья между вами.
– А ты не рвись! Себя слушай. И наплюй на всех. В том числе и на меня.
– Как ты легко рассуждаешь!
– Надя, твоя идея всеобщего мира – фикция в чистом виде! Ты никак не можешь с этим смириться. Хочешь, чтобы все остались довольны, чтобы никого не огорчать!
– Да, хочу!
– Но так не бывает, черт возьми! Всегда найдется кто-нибудь, кого твой поступок ранит или просто будет неудобен. Потому что нарушится привычное равновесие. От тебя ждут обычного поведения, а ты вдруг коленце выкидываешь. Скажут: не так надо было поступать, да и жить надо не так, по-другому. А родные и близкие в этом смысле – самые непрощающие и есть!
– С тобой, Сашка, трудно спорить, – подытожила Надя подавленно. – Я буду думать. Мы еще вернемся к этому разговору.
Но к разговору так и не вернулись, в начале июня Александра с дочкой перебрались на дачу, и Саша осталась в уверенности, что Надя так и не изменит ничего в своей жизни. Будет томиться, протаскивать себя через игольное ушко изо дня в день, заполнять пустоты мелкими заботами, жалеть себя ближе к ночи и ждать чего-то другого, правильного, хорошего, что должно случиться в ее жизни, – но не случалось…
Надя лежала рядом с Сашей на траве, запрокинув голову в небо и закрыв глаза. Послеполуденное солнце наполняло тело блаженным теплом, и каждая клетка его раскрывалась как бутон; легкий живой ток растекался по жилам, и Наде казалось, что границы физического ее существа плавно размываются. Она лежала тихо, без движения, боясь спугнуть волшебный покой, прислушиваясь к незнакомому ощущению – душевной полноты, внутреннего объема. Сердце билось радостно, ровно.
– Смотри, какое облако плывет над нами, – разнеженно сказала Саша.
Надя приоткрыла глаза: облако было маленьким, в белоснежных густых кудрях. Единственным на небе.
– На таком облаке должен ангел жить, – прошептала Надя.
– Какой божественный день!
– Такую бы жизнь, как этот день, – откликнулась Надя и снова опустила горячие веки.
Александра перевернулась на живот, подперла голову ладонью и, глядя в озерную даль, сказала:
– А я свой опус закончила, «Беглого каторжника»…
Надя распахнула глаза.
– Что ж ты молчишь-то?
– Вот, говорю.
– Значит, ты работала все это время? Господи, неужели? Какое счастье… То-то я смотрю, ты изменилась. – Надя смотрела на Александру, как мать на выздоравливающее после долгой болезни дитя. – Почитаешь?
Саша кивнула, улыбаясь и покачивая в воздухе голой ногой.
Наконец-то! Делом занялась. После месяцев болтания по квартире, лежания на диване, пренебрежения к себе – кажется, только необходимость заботится о Таньке держала ее на плаву – все-таки выдернула себя за косичку! Дача, уединение, отсутствие внешних раздражителей, включая проклятый телефон, – свое дело сделали. Главное – полная непроницаемость для азиатских ветров: в трубку ей никто не дышит, в ухо не шепчет жарким голосом. Вот и крепость в ней появилась, сила, еще месяц-другой… Мажорный строй Надиных мыслей резко оборвался в этом месте. Как лезвием полоснуло: вспомнила об известии, которое ей предстояло передать Александре. «Видишь ли, Саша, Мурат в Питере, тебя разыскивает, мне домой звонил».
…Надя растерялась от неожиданности, услышав в трубке бархатистый голос Мурата: как поживаешь, Надя, здоровы ли близкие? Слава Богу… А что Саша, не могу дозвониться, не подскажешь ли, где она? Надя глухо говорит: нет ее в городе. А где? Пауза, замешательство. Они на даче, наконец выдавливает Надя, делая ударение на «они». Я так и думал, мягко дожимает Мурат, не в службу, а в дружбу передай ей, пожалуйста, номер моего телефона в гостинице, есть чем записать? 315-… Нет, шестерка на конце. Очень жду ее звонка. Большое спасибо, рад был тебя слышать, привет маме и сестре. Повесив трубку, Надя хватается за голову. Ощущение – будто обвели вокруг пальца. Поймали на крючок, как рыбку уклейку. А она даже не трепыхнулась, пока ее деликатно потрошили. Все выложила, Сашку подставила под удар. Ну что ж я за человек такой, горько думает о себе Надя, почему не могу сказать «нет!», когда меня о чем-то просят? Запоздало, как это обычно бывает, пришли на ум нужные, решительные слова, которые следовало сказать домогателю: «Я не уполномочена, Мурат, сообщать тебе информацию об Александре. И только посмей ее побеспокоить! Убью, понял?» Но невозможно так грубо «обрубать» человека, когда он с тобой безупречно вежлив. Язык не поворачивается! Выходило, что своим непротивлением она косвенно дала согласие на выполнение возложенной на нее миссии, и предполагалось, что как порядочный человек она доведет дело до конца. И что теперь делать? Приехать к Камиловой и передать номер телефончика от Мурата и посмотреть на реакцию. Нет! Ничего ей не скажу, не могу! Но ведь узнает – не простит! «Никогда не обманывай меня во спасение, Надя, – строго сказала Александра еще в начале их дружбы. Надя тогда тоже попыталась скрыть кое-какие вещи, которые могли Сашку ранить. – Не тебе судить, что мне следует знать, а что не стоит. Хуже неведения ничего нет!» А по Наде, так иногда лучше неведение. Тема – в разных вариациях – возникала в их разговорах со времен юности, когда взахлеб обсуждали фантастический роман Ольги Ларионовой «Леопард с вершины Килиманджаро». Действие происходило в далеком земном будущем и закручивалось вокруг некоего комитета «Овератора», который по желанию человека сообщал ему дату смерти. Произведение наделало много шума. Сложилось два мнения: одни говорили, что такое знание благотворно, ибо человек мобилизуется, не растранжиривает свои внутренние ресурсы и использует с толком каждый прожитый день; другие считали, что оно, напротив, убийственно для человеческого духа, и день собственной кончины будет нависать над индивидуумом, как дамоклов меч, внушая панику, ужас непереносимый, отчаяние и в конечном счете – равнодушие к жизни. Александра отстаивала первую точку зрения, Надя всей душой придерживалась второй. Но одно дело, если «знание» касается лично тебя, а другое – когда ты по своему усмотрению решаешь за близкого человека!
Презирая себя, обзывая нехорошими словами, топча до бесчувствия, но не сумев ответить на главный вопрос «почему так получается?», Надя совершенно обессилела и пошла в ванную стирать с себя следы собственных подошв. Под струей холодной воды из-под крана стрелка ее гнева переместилась в другом направлении: ишь, посыльную нашел, сукин сын! Сейчас все брошу и помчусь к Сашке сообщить приятное известие. А ху-ху не хо-хо? Со злорадным удовольствием Надя представила, как Мурат сидит неотрывно в своем номере и ждет звонка. И день ждет, и два, и три… На дачу Надя поедет на той неделе, как и договаривались с Камиловой, а тут как раз Мурату срок уезжать придет. Может, оно и пронесет. И Надя немного успокоилась.
Но сейчас, сидя на берегу озера рядом с умиротворенной Сашкой, Надежда снова почувствовала себя невольным предателем. В сумке лежала бумажка с номером телефона. Лежала и тикала, как бомба замедленного действия, ждущая своего часа, чтобы разрушить хрупкий мир. Тик-так, тик-так…
– Ау, ты где? – позвала Александра, трогая подругу за плечо. – Куда это ты мысленно сходила?
– Да никуда, – сказала Надя рассеянно, – так… потом.
– Уложим Таньку спать – поговорим. Столько всего накопилось…
– Да уж…
«Вечером скажу, все скажу вечером», – решила Надя, глядя, как у самой кромки озера Таня вместе с маленькой подружкой старательно строят в параллель два замка из песка и ила. Кудрявая девочка время от времени ревниво косилась на Танино многоярусное строение и наконец сказала: «Мой лучше!» И когда Таня подняла голову и придвинулась, чтобы оценить ее работу, девочка прикрыла рукой свое творение – как в школе, бывало, закрывались от соседа промокашкой – чтоб не списывал, даже если списывать нечего было. Таня пожала плечами и отвернулась.
– Смотри, Надька, малое такое, а характеры уже видны, – сказала Александра, наблюдавшая за дочерью.
– А характер – это судьба, – добавила Надя.
К девочкам подошла полная молодая женщина в соломенной шляпе:
– Лизонька, доченька, пойдем домой, кушать пора.
– Правда, мама, мой замок лучше? – спросила Лиза.
– Конечно, лучше, – не задумываясь, согласилась мамаша и начала отряхивать дочь от песка. Девочка с превосходством посмотрела на поверженного соперника. Таня стояла в стороне, потупившись, с опущенными плечами. Александра двинула бровями, быстро встала и двинулась на выручку.
– Оба замка хороши, – сказала она примирительно, обняв Таню за плечо и прижав к себе. – Нам пора.
По дороге домой Таня молчала. Александра взяла ее за руку:
– Тебя задело? Обидно?
– Но мой же замок лучше!
– Танюша, конечно, лучше, – вступилась Надя.
– Лучше, – согласилась мать.
– Почему же ты сказала неправду? – со слезой в голосе спросила Таня.
– Ты считаешь, было бы хорошо, если бы я сказала об этом в присутствии Лизы?
Таня шмыгнула носом.
– Мама не хотела обидеть девочку, – объяснила Надя, переживая за Танечку.
Некоторое время шли молча по песчаной дороге в гору. Горячая пыль рассыпалась под босыми ступнями. Солнце прожигало спину. Лохматый рыжий пес, высунув мокрый язык, спускался навстречу, косанул в их сторону глазом, сглотнул слюну и деловито пробежал мимо.
Саша замедлила шаг и, глядя себе под ноги, спросила:
– Как ты думаешь, чем отличается самолюбие от чувства собственного достоинства?
– Ну, так сразу и не скажешь, – растерялась Надя. – Но разница большая…
Они подошли к калитке. Таня просунула руку сквозь забор, дернула щеколду, обернулась и, глядя куда-то в сторону, сказала:
– Самолюбие – это когда ты сделал что-то и хочешь всем похвастаться, чтобы все узнали и похвалили, а чувство собственного достоинства – когда ты просто знаешь, что сделал хорошо, и тебе не нужно никому об этом говорить.
Возникла пауза, во время которой обе взрослые женщины с изумлением смотрели на ребенка, переваривая сказанное.
– Танька, откуда ты это знаешь? – воскликнула Александра. – Ведь точно! В самое яблочко.
– Я просто поражаюсь, – взволнованно сказала Надя. – Какая же ты у нас мудрая, Танечка. Я бы ни за что не додумалась! – Она притянула к себе засмущавшуюся Таню и поцеловала в пахучий пробор.
– Устами младенца глаголет истина. Может, они все от рождения знают, а потом забывают? – заключила Саша и посмотрела на дочь, сокровенное существо, не перестававшее ее удивлять.
Они поднялись по деревянным ступенькам к дому.
На садовой скамейке, подставив лицо солнцу, сидела Сима. Тонкие руки вольно раскинулись ладонями вверх. Ситцевый подол белого сарафана подхвачен выше колен. Голова склонилась к плечу.
– Симка!!
Сима встрепенулась, повела сонными глазами.
– Девчонки! – заулыбалась она, одергивая подол и тяжело вставая. – А я тут придремнула на солнышке.
– Вот это сюрприз! – Александра распахнула руки навстречу, крепко обняла Симу, почувствовала упругость ее живота, осторожно отстранилась и поцеловала в щеку. И содрогнулась, увидев багровый лепесток шрама, выглянувший из-под шелкового платка, обвязанного вокруг Симиной шеи. Последний раз она видела Симу в больнице, когда повязку еще не сняли.
…В больницу Камилову не пустили: посещения разрешались только близким родственникам, в приемные часы. Это Александру не остановило. Улучив момент, проскочила мимо вахтера незамеченной, поднялась по лестнице, просунулась на полкорпуса в дверь хирургического отделения, удачно прихватила проходившую по коридору женщину из больных: «Серафиму Плоткину из третьей палаты, пожалуйста!»
Смотреть на Симочку было тяжело. Худая птичья шея с прилепленным к ране широким пластырем, желтоватый отек на лице, сухая запекшаяся корочка на губах, застиранный фланелевый халат, болтающийся на тонком теле, острый запах больничного сиротства.
– Я такая осклизлая, – смущенно сказала Симочка, прочитав, верно, все в Сашином лице и проводя рукой по волосам, – мыться пока не разрешают.
– Я тебе поесть принесла, – торопливо сообщила Саша, доставая из сумки сверток, обернутый в несколько слоев газетой, и извлекая из бумажного вороха эмалированную миску. – Это свиная отбивная с жареным луком, еще теплая. Поешь.
Сима приняла из рук Саши миску, вдохнула мясной аромат и уставилась на еду с голодным интересом:
– А как есть-то? – спросила она, быстро обернувшись на шаги за спиной и прижав миску к груди.
– Руками ешь, чего там.
Деликатно держа кусок паутинками пальцев, Симочка откусила и по-детски зажмурилась от удовольствия.
– Ты знаешь, – хихикнула она, прикрывая рот ладонью и продолжая жевать, – все время есть хочется.
– Это замечательно, значит, поправляешься. – Александра молча смотрела, как вместе с пластырем напрягаются и двигаются жилки на ее шее.
– Нашли мерзавцев? – спросила она, отрывая взгляд от Симочкиного изуродованного лица и пряча подступившие близко слезы.
– Нет. Теперь уж и не найдут, наверное, – сказала Сима, облизнув пальцы.
Александра протянула ей носовой платок. Симочка признательно кивнула, вытерла пальцы. Ее слегка качнуло.
– Что? Что с тобой? – испугалась Саша, подхватывая Симу под локоть.
– Ничего, ничего, – успокоила Сима и прижалась спиной к крашеной стене. – Слабость. Мне долго на ногах нельзя, – она приложила руку к животу. – На той неделе в гинекологию переводят.
– В гинекологию?
– На сохранение. Так что я тут надолго. – Она слегка пожала Сашину руку. – Спасибо, Сашка, так вкусно было!
– Иди, Симочка, иди скорей ложись, – занервничала Саша, подталкивая ее к дверям отделения. – И думай только о хорошем!
Сима согласно кивнула, тихо произнесла:
– Ребеночка надо выносить. – И подняла на Сашу вопрошающие каштановые глазища.
– Выносишь! – твердо сказала Камилова.
Расставшись с Симой, Александра еще долго сидела в больничном садике, прикуривая одну сигарету от другой. И вдруг увидела идущего по аллее Леву. Со стороны казалось – бредет пожилой, не очень здоровый мужчина, и модная спортивная сумка, с торчащей из нее зачехленной теннисной ракеткой, снята с чужого, молодого и сильного плеча. «Так мы еще и на корт собрались!» – с ненавистью подумала Александра, провожая его взглядом. Но перемена поразила ее. Лева будто перешел в другую возрастную категорию.
Ослабел Лева. Случившееся не умещалось в его сознании. Казалось, произошло чудовищное недоразумение: что-то напутали, ошиблись в какой-то инстанции, послали не ту бумагу, не по тому адресу, не тому адресату – как это бывает. Он продолжал исправно ходить на работу, посещал корт по расписанию, следил за чистотой тела и ногтей. Исполнение ежедневных ритуалов в их сложившейся последовательности было подтверждением нерушимости жизни. Но дух его был надломлен.
…Воскресным мартовским утром – после дня рождения Танечки – Лева проснулся поздно; рядом в постели тихо дышала жена; рука ее покоилась на его груди. Он вспомнил ночь любви, незнакомо горячую и нежную Симу, ее ласки и свое сладострастное упоение ими. В нем зашевелилось нехорошее беспокойство: что ж это он, капитулировал? Сломался? Потерял свое мужское лицо? Сейчас проснется Сима, станет кофе варить, бутерброды делать, звать его к завтраку, бойко щебетать – будто между ними все уже уладилось, инцидент, так сказать, исчерпан, индульгенция получена, камень упал с ее души, жизнь продолжается! И в лице ее он прочитает – пусть и хорошо припрятанное – чувство победы над ним, женской власти и даже превосходства.
Лева убрал женину руку со своей груди, встал, бесшумно оделся, выпил стакан воды и вышел из дома.
Пусть проснется – а его нет, думал он, с холодным удовлетворением представляя Симину растерянность. Рано праздновать победу! Прошлая ночь ничего не меняет. Пусть помучается в неведении, пусть поймет, что Лева ничего не забыл, что он остался тверд, непреклонен, верен себе, чист. А она должна понести заслуженное наказание! Вину надо искупать в полной мере, не рассчитывая на досрочное освобождение. И меру эту определять ему, мужу.
Карательный план был по-житейски прост: не появляться дома до позднего вечера, оставив Симу наедине с собой, – чтоб хорошенько подумала, потерзалась.
Первую половину дня Лева провел у родителей, плотно пообедал, прикинул, чем бы заполнить оставшееся время. Можно позвонить Вадиму, предложить встретиться, в баре посидеть, пивка попить.
Вадика дома не оказалось. Голос Камиловой был вежлив и холоден.
Лева бесцельно бродил по городу. Сырость пробирала до костей, подмокли ботинки. Тянуло домой… к Симке. Он поборол слабость. Рано, решил, взглянув на часы. Зашел в книжный магазин, провел полчаса листая книги и ушел, ничего и не купив. На улице стало смеркаться. Пожалуй, пора. Сунув озябшие руки в карманы, зашагал домой. Сейчас он откроет дверь квартиры, и его встретят влажные Симкины глаза, покаянная голова ляжет ему на плечо. Он позволит поцеловать себя, а затем, не теряя достоинства, скажет: «Давай ужинать».
Неприятно удивило отсутствие света в окнах квартиры: неужели спит? Из дверей подъезда выскочили навстречу два пацана, едва не сшибив его с ног, и рванули за угол дома. «Хулиганье!» – неприязненно подумал Лева и стал подниматься по лестнице.
На площадке между вторым и третьим этажом лежала женщина. Голова ее была безжизненно закинута. Со ступенек вяло стекала кровь…
В больнице Лева провел ночь, глядя в шахматки кафельного пола и стуча зубами. Наконец вышел доктор, сообщил, что положение остается тяжелым – большая потеря крови, – но угрозы жизни уже нет, Левина жена родилась в рубашке: лезвие не дошло до сонной артерии всего два миллиметра, а то бы медицинская помощь не понадобилась… Лева перестал стучать зубами и уже не очень хорошо понимал, что говорил ему этот мужик в белом, пересыпая речь недоступными медицинскими терминами, будто специально запутывая Леву и уводя от главного – жена его жива, жива и при чем здесь какой-то ребенок, которого, по-видимому, не удастся сохранить… «Какой ребенок?» – наконец спросил Лева, тупо глядя на доктора.
«Отчего ты мне не сказала?» – спросил он, сидя на краешке больничной койки и держа Симу за руку. Сима молчала, смотрела в замазанное белой краской окно. Все это уже было однажды… Дежавю… Замазанное наполовину больничное окно, безжизненная Сима под капельницей, и он, Лева, в накинутом на плечи халате – загорелый, отдохнувший, только что спустившийся с высокогорной кавказской лыжни, и острый, наметанный взгляд медсестры, брошенный мимоходом на Леву и успевший навязать ему чувство вины.
Да в чем же он виноват?
«Страшно подумать, что бы случилось с тобой, если б я не подоспел вовремя!» – говорил Лева, ерзая на стуле. Сима приопускала опухшие веки – то ли в знак согласия, то ли от слабости. Он не был уверен, что она вообще слышит его, что его присутствие и участие имеет для нее значение.
Ситуация радикально изменилась, и теперь Сима оказалась страдающей, жертвенной стороной. Она и то живое, что зародилось у нее внутри. В этом новом масштабе Лева со своими амбициями «соблюсти лицо» выглядел смехотворно ничтожным, нелепым, как провинциал, убеждающий коренного столичного жителя, что его родные Васюки – это маленький Париж. «Страшно подумать, что случилось бы с ней, если бы я тогда…» – говорил он знакомым, и они согласно кивали, но Леве казалось, что все смотрят на него усмехаясь, небрежно разглядывая в лорнетку, зная о нем что-то стыдное, компрометирующее, – будто он проигрался в карты и скрылся, не заплатив долга, и его вот-вот схватят с поличным. Лева был раздавлен. Лева не знал и не хотел знать этого нового, жалкого человека.
Сима медленно поправлялась – апатичная, заторможенная, нечувствительная ко всему, что с нею происходит. Ребенок в ней все еще продолжал свою слабенькую жизнь. Сердце его неохотно билось, раздумывая, остановиться ли, наконец, или продолжить начатую работу. Сима оставалась безучастна.
Сознание проснулось в ней внезапно, как от толчка. На долю секунды осветило вспышкой того небывалого по силе переживания, случившегося, когда стояла в церкви и с ужасом смотрела в глаза Божьей Матери. Вспомнила, как горячо потом молилась, как разлился в ней тихий свет, ясный покой, и как шла она домой, прощенная, наполненная смыслом и радостью, от того что несет в себе незнакомую живую душу, данную ей Богом на сохранение… И что же дальше? Зачем? Как же так? Ее не простили? У нее отнимут этот едва забрезживший свет? Нет!
Бешеная сила сопротивления поднялась в ней мощной волной – не отдам! Не уступлю! Мое дитя будет жить! Видел бы кто-нибудь Симочку в этот момент: глаза ее широко распахнулись, тощая спина выпрямилась, желтоватые щеки запылали румянцем, костяшки сжатых кулаков побелели, острые ключицы заходили ходуном от взволнованного дыхания! Нет, совсем не Сима это была, не женщина робких желаний, которые пугливо вздрагивали от чужого окрика и прятались по углам, затаенно дыша. То выступала святая Серафима, защитница и воительница. Родина-мать, отлитая в бронзе! Откуда взялась в ней эта неукротимая воля? Чем питался этот пламень?
Ребенок был не просто плотью и кровью и заботой души, как для каждой из земных женщин, а божественным выдохом в физической оболочке, знаком встречи и сотрудничества с небесной силой. И нить, связующую ее с этой небесной силой, она готова была держать крепко, ни на минуту не ослабляя натяжения. Ничто не могло теперь сбить ее с пути – пусть доктор прикладывает фонендоскоп к ее чуть округлившемуся животу и в сомнении покачивает головой – она-то знает! И ежели понадобится, пройдет к единственной своей желанной цели по воде, аки по суху.
Сима крепла день ото дня и жила как человек, получивший самое главное задание в своей жизни. «Лева, это – чудо, что ты оказался тогда поблизости, – сказала она мужу, прогуливаясь с ним в больничном садике светлым майским вечером, – тебя Бог послал!» И Лева, не принимая близко «про Бога», вздохнул с облегчением, поцеловал ее руку и стал мысленно готовиться к будущему отцовству.
Симу выписали из клиники «под наблюдение», перевели на домашний режим. Врачи отделения с сочувствием смотрели пациентке в спину, будучи уверенными, что случай, увы, безнадежный и «Плоткина не выносит». Сима оставалась спокойной: не им судить. Не ими охраняем ее ребенок, а могучим покровителем свыше.
За два с половиной месяца, что она пролежала в больнице, у «могучего покровителя» появился союзник в лице доктора Сергея Васильевича, заведующего отделением. Пятидесятилетний доктор, вопреки здравому смыслу и профессиональному опыту, «повелся» на Симину упертую веру и невольно выделил среди своих пациенток. Сергей Васильевич напоминал ей отца; когда он входил в палату, садился на край ее кровати, щупал пульс, слушал дыхание, на Симу снисходили благодатный покой и нега – как в детстве, на море, когда папка брал ее, кроху, на руки и баюкал на теплых волнах, и тело ее доверчиво лежало на его ладонях. Она завороженно смотрела, как врач делает записи в карточку, как двигается его рука по бумаге, как он поправляет пшеничные усы, оттопырив большой палец (отцовский жест!), – и погружалась в теплое облако, почти в транс. Он уходил, закончив осмотр, а Сима чувствовала себя отдохнувшей, свежей, как после сеанса психотерапии. Она расцветала, завидев в коридоре его высокую фигуру, услышав вдалеке его басовитый властный голос… Любое выпавшее из его уст слово обволакивало целебным бальзамом. «Сима, не шляйся по лестнице, – бросал он мимоходом, – здесь сквозняки повсюду!» И Сима млела от удовольствия – о ней заботятся!
Сергей Васильевич взял пациентку под свое покровительство – отчасти из сочувствия, которое она вызывала видом своего хрупкого тела, шрамом на шее, птичьей головкой, отчасти – из профессионального интереса: чем дело кончится? Симочке многое позволялось: например, запросто зайти в его кабинет в позднее вечернее время, чтобы поболтать, спросить совета, а если он погружен в работу – просто посидеть напротив, молча, следя за волшебным танцем его крупных пальцев, пробегающих по историям болезней. Сам же доктор вел себя с Симой по-свойски, без затей, не смущаясь ее присутствием, запускал руку в ящик письменного стола, доставал шкалик коньяку, отработанным жестом, почти не глядя, плескал порцайку себе в чашку, а Симке – наливал сок в стаканчик. Чокались. «Ну… как говорят: делай что можешь, и будь что будет!» – провозглашал доктор, прежде чем опрокинуть «полтинничек». «Вылитый папка!» – с умилением думала Сима. Сергей Васильевич занял важное место в ее внутренней жизни, хотя и не подозревал об этом. Сима заполучила надежного сообщника, опору, личного врача-консультанта и мысленно включила его в узкий круг близких людей.
Выписавшись из больницы, Сима первым делом пошла в церковь и покрестилась – оформила законным образом отношения с высокой силой, ее защищающей. Веру свою надо ежедневно питать, поняла Симочка, поддерживать, как огонь в светильнике. Нельзя допускать сомнений. Нельзя свесить ноги и возложить все труды на Бога. Бог помогает тем, кто помогает себе сам. Ты делаешь шаг Ему навстречу, а Он делает два к тебе. Сима никогда не ощущала себя так легко, свободно, никогда не жила с таким безоговорочным чувством права, и забота ее была впервые направлена исключительно на самое себя и то существо, которое свернулось в ней в терпеливом ожидании своего рождения.
Лева болезненно переживал изменения, происходящие в жене. Для него они проявились на бытовом, житейском уровне. Поскольку Симе предписывалось много времени проводить в постели, отдыхать, ни в коем случае не переутомляться и т. п. – хозяйственные хлопоты легли на Левины плечи, к чему Лева был совершенно не готов и не приспособлен. Леве приходилось ходить по магазинам, стоять в очередях, волочь в дом позорные сетки с капустой и картошкой, вытягивать из стиральной машины мокрое постельное белье и развешивать на веревках сушиться, мыть полы на четвереньках… Он елозил мокрой тряпкой по линолеуму, а она невозмутимо следила за его перемещениями, предупредительно поджимала ноги, чтоб не забыл вытереть под ее стулом «и еще вон там, за холодильником». Оскорбляли равнодушие, безучастность, черствость, с какой взирала она на его унизительные бабские хлопоты. Ни грамма ведь сочувствия! Только бы запихнуть что-нибудь себе в рот и жевать, уткнувшись в книжку, или часами разглядывать деревья за окном… Он таскает еду сумками, а она истребляет – как прорва ненасытная, не напастись! «Где студень? – спрашивал Лева, заглядывая в холодильник. – Со вчера оставалось две тарелки!» «Я, наверное, съела». – «Ты могла бы обо мне подумать!» «Извини, я как-то случайно!» – говорила Сима, потупившись, но в голосе ее не слышалось сожаления. Беременная Сима отъедалась за всю жизнь.
Как-то супруги сидели на кухне после ужина, молча пили чай. Тополиный пух залетал в раскрытое окно, июньский вечер был тих и светел. Лева поднял голову и поймал на себе задумчивый, проникновенный Симин взгляд, смотревший прямо в Левину истерзанную душу… Тепло разливалось от этого взгляда, и подтаявший муж потянулся к ее руке и собрался сказать что-нибудь ласковое, как вдруг Серафима, не меняя выражения лица, поинтересовалась, не осталось ли в морозилке мороженого? «Да ей на меня наплевать! – сделал он потрясающее открытие. – Она заботится только о себе, как о самом дорогом и любимом человеке! Эгоистка! Этого невозможно терпеть! Она издевается надо мной!»
Мороженого в холодильнике не оказалось, и Леве пришлось идти на улицу за крем-брюле. «В вафельном стаканчике!» – крикнула ему вдогонку Сима.
Она прошла на балкон, уселась в любимом кресле, накинув на плечи плед. Погрузилась в бездумное созерцание. Во дворе гомонила стайка воробьев, выискивая в траве поживу. «Вот если та птичка, что с краю, сядет сейчас на эту тополиную ветку, – загадала Сима, – то…» Не успела додумать – воробей встрепенулся, прислушиваясь, зорко огляделся, резво вспорхнул и опустился на указанную ветку. Сима улыбнулась. Ею овладел азарт. «А если сейчас к этой птичке присоединится вторая…» – усложнила она задание, немного волнуясь и подаваясь вперед, – и вторая птичка послушно садилась подле первой. Получив подтверждающий знак, Сима расслабленно откинулась в кресле. Пасьянс сходился.
А она и не сомневалась!
– Какая ты молодец, что приехала! – сказала Камилова, выпуская Симочку из своих объятий. – Одна? – спросила она, машинально метнув взгляд за Симину спину.
– Одна. А что?
– В переполненной электричке! – всплеснула руками Надя. – Разве можно!
– Зачем в электричке? Илюшка, братец, на машине домчал. К своей пассии на дачу ехал, тут неподалеку, меня заодно прихватил… Приехала, смотрю – никого нет, дом нараспашку, кот Вася под кустом дрыхнет, – думаю, наверное, купаться пошли на озеро, подожду. Я тебе сегодня звонила, между прочим, – сказала она, поворачиваясь к Наде, – Зинаида Михайловна сказала, ты у Камиловой на даче. Я и решила: дай-ка к девкам рвану, не виделись тыщу лет, в городе так душно…
– Как ты себя чувствуешь? – вставила Надя.
– Да нормально я себя чувствую, – небрежно отмахнулась Симочка. – До завтра оставите? Я пряник медовый привезла… Танюшка-то как выросла… Я же тебя с дня рождения не видела, ребенок, дай в щечку чмокну… Водички у вас не найдется, так в горле пересохло… Можно, я босоножки сниму…
Симочка, наконец, выдохлась и опустилась на скамейку, жмурясь от солнца и обмахиваясь рукой как веером. Все засуетились, побежали в кухню за водой, задвигали креслами на лужайке, усаживая Симу в «кружевную тень» орехового куста и подкладывая сенную подушку под спину.
– Симка, какая ты стала хорошенькая! – восхищенно помотала головой Камилова, глядя на Симочкино округлившееся лицо и пополневшие плечи. – Тебя не узнать. Чудо!
– Так ем, девчонки, как прорва, даже неудобно, – призналась Сима. – Левка говорит, на тебя не напастись. А Сергей Васильевич считает, что мне как раз это… телесной массы не хватает.
– Я тоже, тетя Сима, люблю покушать, – поддержала ее Танечка. – Вот мы гуляем на озере с мамой, а она меня спрашивает, так серьезно: «Таня, тебе нравится жить?» Я говорю: «Нравится». «А что ж тебе так нравится?» Многое, говорю, нравится – например купаться, кушать…
Все засмеялись.
– Намек понят, – кивнула Александра, вставая. – Пора нам, девушки, потрапезничать.
– Суп из колбасной палочки! – напомнила Таня.
– Н-да? – засомневалась Сима. – Что это еще такое?
Александра положила ладонь на ее плечо:
– Съешь – узнаешь!
– А клюквянка-то, клюквянка! – спохватилась Надя, повязываясь фартуком. – Симке с Таней – на воде, нам – на водке. Эх, надо было до купания развести, чтоб хоть немного настоялось. – Она нырнула в летнюю кухню, вышла, держа на вытянутых руках эмалированную кастрюлю, наполненную чистым спиртом, и озабоченно спросила, покусывая губу: – Камилова, ты не помнишь, как там по химии: воду льют в спирт или спирт в воду? А? Что вы хохочете-то, дурехи, я не понимаю… серьезное же дело!
Стол накрыли на лужайке.
– За встречу!
Шумно, с чувством сдвинули рюмки и стаканы. Приятно звякнули о запотевшее стекло кусочки льда.
Солнце, умерив дневной пыл, медленно оседало, суля долгий светлый вечер.
– А суп-то этот… из «колбасной палочки» – и вправду хорош, – сказала Симочка, не отрываясь от еды. – Что ты туда кладешь?
– Что в доме есть, то и кладу! Морковка, лук, колбаса, рис, кабачок, помидорчик, чеснок, зелень, но главное – плавленый сырок. Весь цимес – в плавленом сырке «Дружба»!
– Иногда крапиву еще кладет зачем-то, – с неудовольствием заметила Таня, пристально вглядываясь в свою тарелку. – Только портит все.
– Крапива – чистый витамин. Где ты сейчас купишь чистый витамин, когда в магазинах голяк? А у нас на участке ее завались. Чего, спрашивается, добру-то пропадать? Вот в блокаду мама, бабушка твоя, рассказывала…
– Ага, – кивнула памятливая Таня, и на левой щеке ее появилась смешливая ямочка, – и еще «три четверти детей земного шара ежедневно недоедают»…
– А! – махнула рукой Александра.
– Я извиняюсь, конечно, можно добавочки! – попросила Сима, протягивая пустую тарелку. – Обалденно! У тебя всегда вкусно, Камилова.
– Люблю готовить, – с удовольствием призналась Камилова, подливая Симочке супу.
– Кто бы мог предположить? В юности, помнится, ты все такое простое – бытовое презирала!
– Точно! Я и за Вадима-то вышла замуж только после того, как он сказал, что куриный бульон умеет варить. Правда, соврал, как позже выяснилось. Но тогда это на меня произвело сильное впечатление.
Таня засмеялась.
– Не слушай ты маму, – сказала Надя, поворачиваясь к ребенку. – Она иногда такие глупости говорит – лишь бы попротивничать!
– Из духа противоречия, – зевнув, добавила Сима и мечтательно уставилась в небо, покачивая босой ногой.
Таня слишком энергично закивала в знак согласия – и поперхнулась клюквенным морсом.
– Ой, – сказала она, откашлявшись и постучав себя кулачком в грудь, – можно, я историю расскажу? – И посмотрела на мать. – Про портфель. – На щеке ее снова образовалась ямочка от лукавого.
– А что тут рассказывать? У нас в сельпо выбросили вдруг стильные сумки, бельгийские, типа портфеля, на длинном ремне через плечо, – начала было Александра, – и я никак не могла выбрать…
– Дай я! – потребовала Таня. – Ты не про то расскажешь.
Александра усмехнулась, пожав плечом: «Давай!»
– Заходим мы с мамой в магазин, – обстоятельно начала Таня, – а там эти портфели. Мама увидела и говорит: «Ой, я о таком мечтала!» Я говорю: «Так давай купим!» – «Дорого», – говорит, а сама портфель уже щупает руками, вертит так и эдак. «Тебе нравится?» – спрашивает. Я говорю: «Хороший портфель, тебе идет!» Мама головой качает: «Как-то ты неуверенно, Таня, говоришь!» – и все тискает этот портфель, замками щелкает. Мне уже скучно стало. Продавщица спрашивает ее: «Будете брать?» – «А он из натуральной кожи? – и обнюхивать его начинает. Потом обнюхала и говорит: – Ну что, Таня, я его, пожалуй, куплю!» И уже деньги достает. Я думаю, ну слава богу. Тут она заметила, что еще другие портфели есть – то есть такие же, но поменьше. Она говорит: «Покажите тот, что поменьше, – и меня опять спрашивает: – Тань, как ты думаешь, какой брать?» Я говорю: «Тот первый, который большой». «Нет, он очень громоздкий». А я уже вспотела вся… «Ну тогда маленький бери». Она еще помялась-помялась, потом портфель возвращает и говорит: «Мне надо подумать!» И мы из магазина ушли. Идем домой, молчим, уже до почты дошли, мама вдруг останавливается как вкопанная. «Зря портфель не взяли! Завтра их не будет!» За руку меня хватает, и мы мчимся обратно, почти бегом. В магазине она меня спрашивает: «Таня, так как ты думаешь – большой или маленький? Последнее слово!» Я твердо так говорю: «Маленький!» «Я тоже так думаю, а то торбу такую таскать на плече! Все, берем!» Продавщица спрашивает, уже замученная такая: «Выбрали?» «Да, – говорит мама, – вот этот, большой!»
Сима согнулась от смеха, обнимая живот, Надя мелко затряслась, вытирая выступившие слезы. Камилова неуклюже оправдывалась:
– Просто я в последний момент поняла, что мне, как крупной женщине, больше подойдет…
Таня не дала ей договорить:
– Я же специально!.. – выкрикнула она, заикаясь от рвущегося наружу хохота. – Я специально сказала «бери маленький», потому что знала, что тогда она точно большой возьмет!
Александра замерла с приоткрытым ртом.
– Танька! Ужас какой! – воскликнула она пораженно. – Неужели я такая противная?!
– Ой, я не могу, – постанывала Надя, – ты смешная! Неси портфель-то, хоть посмотреть на него.
Саша пошла в дом и вернулась с портфелем.
– Вот, – сказала она, демонстрируя обновку. – Как вам?
Женщины одобрительно закивали:
– Шикарная вещь, абсолютно твоя, сбоку «Камилова» написано, и размер правильный!
– Слава богу! – ободрилась Камилова, распахивая портфель и показывая его обширное нутро. – Сумка у приличной дамы должна быть такой, чтобы в нее поместилась бутылка водки и буханка хлеба, – так учила одна моя продвинутая московская знакомая, корреспондент «Литературной газеты».
К концу обеда прибежала соседская кудрявая Лиза, пригласила Таню пить чай с тортом. Она обняла Таню за шею одной рукой, давая, видимо, понять, что, несмотря на разногласия в вопросах строительства замков из песка, они остаются друзьями.
– Хорошо, – разрешила Александра, улыбнувшись, и посмотрела на солнце, прикидывая, который час, как завзятый сельский житель. – Начало восьмого… К девяти – домой. Чтобы мне не пришлось за тобой ходить!
Девочки побежали мимо кустов сирени к забору, Таня отработанным жестом отодвинула доску штакетника, и обе, одна за другой, как ловкие маленькие полевые зверьки, юркнули в образовавшуюся дырку. Расшатанная доска, покачавшись, заняла обычное положение.
– Есть же калитка! – выкрикнула вдогонку Александра и вздохнула: – Вот, забор надо чинить.
– В чем проблема-то, у тебя Вадик рукастый, – сказала Симочка. – Я смотрю, крыльцо новое сделал, в прошлом году, помнится, вместо ступенек картофельный ящик стоял…
– Так он и в позапрошлом стоял, – напомнила Камилова. – А этим летом я его прижала, сказала, что без крыльца на дачу не поедем. Позудел-позудел и сделал за три часа. А мучались два года, хорошо еще никто ноги не переломал.
– Знакомо до боли. – Симочка закинула руки за голову, глубоко потянула ноздрями душистый воздух. – Камилова, ты ведь любила Вадьку, когда замуж выходила?
– Так ведь… Я и сейчас его люблю. – Саша потерла мизинцем бровь. – Кофейку?
– Посиди тихо, не суетись, – попросила Сима, не меняя позы. – Дай побыть.
Разговор их поменял русло, потек спокойнее, ровнее, голоса сделались мягче; расслабляясь, они снова привыкали друг к другу, отдыхали друг с другом, не торопя приближение летних сумерек, когда замрет природа, тишина и покой опустятся на землю, и душа неудержимо захочет говорить с другой душой о своих тайнах.
– Вот представляете, огромный наш земной шар, – сказала Саша, сделав руками широкое огибающее движение, – по нему топчется много всякого народу, и ма-а-аленький кусочек этого глобуса, размером с игольное ушко, – достался мне! Лоскуток моей земной тверди. Мои сосенки-сестренки, яблонька-матушка, орешник-батюшка… Со мной вместе росли, со мной состарятся, хотя, наверное, переживут и меня, и даже Таньку… Иногда они со мной разговаривают. Яблоня жалуется, что я нерадива и могла бы подкормить ее плодородящую, а орешник требует немедленного вырезания старых веток, потому что душно ему, давай, мол, мамаша, пошевелись!.. Мое лесное семейство. И знаете, с возрастом ответственность за них начинаешь чувствовать, как за родных.
– А ведь и правда, – сказала Симочка задумчиво, – они, наверное, тоже живые, как мы, страдают, радуются…
– И любви хотят, – прибавила Надя.
– О, еще как хотят!
Крупная стрекоза, заломив крутой вираж, с размаху опустилась на Симочкино голое плечо, трепеща перламутровыми крыльями. Все замерли. Сима скосила глаза, боясь пошевелиться. Небесной красоты создание не торопилось улетать и, приопустив прозрачные паруса, надолго задумалось. «Поцелуй богов!» – сказала Александра шепотом, не отрывая глаз от Симочкиного плеча. Стрекоза лениво зашевелилась, перебирая цепкими лапками; «Щекотно!» – заверещала Сима и дернула плечиком. Красавица взметнулась, полыхнула чистым изумрудом, рванула в вертикаль, пугая непредсказуемой порывистостью полета, сделала прощальный «бреющий» зигзаг над Симочкиной головой и тотчас испарилась в прозрачном воздухе, как в волшебной сказке.
– Хороший знак, – сказала Саша, посмотрев на Симу.
Сима опустила глаза и загадочно улыбнулась.
– А не пойти ли нам прогуляться, пока Танюшка не вернулась? – предложила Надя. – Как ты, Симка?
– Я – с удовольствием! – сказала Сима, приподнимаясь в кресле. – Давайте посуду помогу убрать.
– Сиди-сиди, отдыхай, – остановила Александра, – мы сами.
Со стопкой тарелок в руках она направилась к летней кухне, споткнулась на деревянном настиле у порога и едва не упала.
– Черт! Гвоздь этот, зараза такая… Уже который раз.
Она с шумом поставила посуду на стол, направилась к сараю и вернулась с молотком, скорее похожим на кувалду. Вид у нее был суровый и воинственный.
– Давай помогу! – участливо предложила Надя.
– Отойди, Надя.
Александра нахмурилась, присела на корточки, нащупала шляпку выступающего гвоздя, нацелилась молотком – и промахнулась. Надя, сосредоточенно наблюдавшая из-за спины, не выдержала:
– Дай мне! – сказала она, крепко схватившись за древко и потянув молоток на себя.
– Почему тебе? – буркнула Александра, неохотно уступая.
Надя, завладев кувалдой, отстранила Сашу рукой. Раздались два мощных удара, гвоздь вошел по самую шляпку – доска раскололась надвое.
– Ну, довольна? – с сарказмом спросила Камилова.
– Извини, я не хотела…
– Не хотела она, – продолжила Александра мерзким голосом. – «Я – сама, я – сама!» Всегда сама! Непременно надо доказать, что ты сделаешь лучше всех, чтоб все уже умылись и не сомневались в твоей состоятельности.
– Никого я собиралась умывать, – пробормотала Надя, совсем расстроенная.
– Так какого черта лезешь? Все гордыня твоя неуемная, – добила Камилова. И забрала у Нади молоток.
Сима засмеялась.
– Чья бы корова мычала! – сказала она беззлобно.
– Это ты про что? – повернулась к ней Александра.
– Это я про гордыню.
Саша повела бровью, собираясь возразить, но, как ни странно, промолчала.
– Ладно вам, девчонки, ссориться из-за пустяков!
– Да мы и не ссоримся вовсе, – уже тише, на оставшемся пару сказала Александра. И примирительно улыбнулась Наде. – Пошли гулять.
Сима с трудом надела босоножки, встала, ощупала шелковый шарфик на шее.
– Очень страшно? – спросила она, обнажая багровый шрам.
Надя болезненно сморщилась.
– Страшно то, что с тобой произошло.
– Да я даже испугаться не успела, честно говоря. Это потом уже… А, не хочу сейчас вспоминать.
Все трое двинулись по тропинке к калитке. Александра на ходу закурила.
– А это что тут валяется? – спросила она, поднимая с земли пурпурную розу на длинном стебле, слегка уже поникшую. – Откуда роза? Симка, ты привезла?
Сима отрицательно замотала головой:
– Совсем забыла! Она у тебя в калитке торчала, когда я приехала. Я ее взяла, положила под скамейку, чтобы не на солнце, а потом заснула и забыла…
Женщины в молчании уставились на цветок.
– Знакомый почерк, – усмехнулась Саша, держа стебель двумя пальцами. – Не правда ли, Надя?
У Нади пересохло в горле.
– Саша, я сейчас все тебе объясню, я собиралась сказать вечером… о господи!.. Дело в том, что несколько дней назад…
– Не надо, я все знаю, – спокойно сказала Александра.
– Что знаешь? – обомлела Надя.
– Что Мурат в Питере.
– Как?..
– Я с ним виделась.
Надя опустила голову.
– Ой! – вскрикнула вдруг Симочка и прижала ладонь к губам. Заговорила испуганным шепотом, вытянув указательный палец: – Там что-то шевелится в кустах, за забором. Там кто-то есть! Ой, мамочка! – Она вобрала голову в плечи, съежилась, вцепилась ногтями в Надино плечо.
Некоторое время они молча смотрели в сторону рощи. Александра двинулась к забору и распахнула калитку.
– Не ходи туда! – взвизгнула Симочка, прижимаясь плотнее к Наде и тяжело дыша.
Но Камилова уже исчезла в зарослях. Ее не было минут пять.
– Успокойся, никого там нет, – сказала она, возвращаясь и закрывая калитку на щеколду. – Тебе померещилось. Может, кот соседский шарился по кустам.
Сима, бледная, оторвалась наконец от Нади и опустилась на скамейку.
– Чего-то гулять идти расхотелось, – сказала она.
Саша и Надя переглянулись. «Вот оно как! – говорил их понимающий взгляд. – Бедная напуганная девочка, раненная страхом…» Надя протянула руку и успокаивающе погладила Симочку по волосам.
– Давайте лучше чай пить! – сказала Александра.
– Я сейчас свежего заварю, на родниковой воде, – захлопотала Надя.
Все снова направились к столу и расположились уже надолго.
Забытая роза с поникшей головой так и осталась лежать на скамейке.
Солнце коснулось верхушек деревьев на дальнем холме. В роще за забором запел ранний соловей – из молодых и нетерпеливых. Кот Василий насторожился, повел ушами, но, видимо решив, что время для настоящей охоты еще не пришло, зевнул и вспрыгнул к Симочке на колени.
– К тебе сегодня все живое льнет, – заметила Саша.
Надя поставила недопитую чашку с чаем на стол.
– Я должна была передать тебе от Мурата вот это, – сказала она, обращаясь к Саше и вытаскивая из кармана брюк помятую бумажку. – Номер телефона его гостиницы. Такое у меня поручение было…
Александра скользнула по сложенному листку взглядом, но в руки не взяла.
– Да ты не волнуйся, – сказала она, – он на тебя и не надеялся, сам приехал.
– Я должна была догадаться, – усмехнулась Надя.
– Господи, сколько лет уже… а конца этому нет, – тихо, словно про себя, произнесла Сима и замолчала задумчиво, продолжая машинально оглаживать кота. – Может, и вправду так бывает.
– Не бывает, – сказала Александра, и лицо ее приобрело странное, холодное выражение. – Моя битва за любовь кончилась. И я ее проиграла.
…Еще с утра, как проснулась, меня, что называется, «посетило предчувствие»: сегодня что-то должно случиться. Какие-то космические силы пришли в движение, в некоей точке на энергетической карте мира сгустилось напряжение, и заряженный поток, устремился, наконец, по магнитной линии прямо ко мне, чтобы нарушить унылое течение моей жизни. Романтики от эзотерики утверждают, что события, значимые для человека, сначала происходят в другом, тонком мире, а уже затем проецируются на земном уровне, доступном чувственному восприятию. При отточенности чутья событие можно предугадать – это, собственно, и есть интуиция.
Итак, сигнал был получен, и отправитель его мне известен. Я стала ждать. «Что это ты сегодня такая радостная, бигуди накрутила?» – спросила дочь. Я засмеялась и сказала, что надоело ходить лахудрой. Мы неспеша позавтракали, пошли гулять, купили, помучившись, бельгийский портфель, пообедали; я поделилась с Таней идеей своего «Беглого каторжника» – в адаптированном варианте, – и дочь выразила пожелание, чтобы в рассказе «все кончилось хорошо». По мере того как угасал день, нетерпение мое нарастало. Я уложила Таню пораньше, и она не сопротивлялась, почувствовав мою нервозность. Довольно долго я сидела на скамейке в саду, прислушиваясь к шорохам и вглядываясь в светлую ночь, похоронившую мое ожидание. Докурила сигарету и, обманутая, направилась к дому, кутаясь в шаль.
Голос, позвавший меня, был тих, едва различим, но я тотчас узнала его.
За забором, прячась в смуглой листве, стоял Мурат. Я распахнула калитку, он сбросил сумку с плеча на землю и, не произнеся ни слова, прижал меня к себе. Под тонкой рубашкой сердце его колотилось так сильно, что становилось страшно. Мне вдруг пришло в голову, что слово «клетка» по отношению к груди – абсолютно справедливо. «Я ждала тебя», – шепнула я в его голую шею и вдохнула запах его кожи. Запах был тот самый, полынный, но какой-то отстраненный – как из парфюмерной коробочки, – отделенный от живого волнующего носителя. Вдыхая его, душа не готова была, как обычно, немедленно продаться дьяволу, а тело – гореть в огне. Мы давно не виделись…
Когда разлука затягивалась, я отвыкала от Мурата и при встрече не сразу распознавала его черты – каждая из них была знакома, но все вместе не собиралось в родное лицо. Требовалось время и терпение, чтобы вспомнить дорогу друг к другу и возобновить прерванный диалог. И всегда было немного страшно, что дорога не найдется, диалог не случится.
Мы сидели в летнем домике, не зажигая света, и обменивались наспех придуманными вопросами и ответами. Мне показалось, что Мурат напряжен и чем-то озабочен. Его состояние тотчас передалось мне. «Я пойду взгляну на Таню», – сказала я, выскальзывая из его объятий. Когда вернулась – на столе стояла бутылка шампанского. Шампанское я не люблю и пью только по необходимости в особых случаях. Значит, это был намек на особый случай.
– У меня для тебя подарок! – сказал Мурат, вытягивая из-за спины белоснежную тонкой работы шелковую шаль с длинными кистями.
– Красиво! – сказала я, набрасывая ее на плечи.
– Нет, не так! – Он приблизился и обмотал платок вокруг моей головы на манер восточных женщин. – Это свадебная шаль! – Он опустился на колено: – Саша! – Голос зазвучал угрожающе торжественно. Мне отчего-то захотелось зажать ему рот рукой. – Саша! Ты берешь меня замуж?
В животе у меня громко заурчало, и я засмеялась. Мурат оставался серьезен. Слова его, конечно, щекотнули женский нерв, неизменно чувствительный к таким предложениям, но сильного впечатления не произвели. Он и раньше называл меня «женой перед Богом», но это ровным счетом ничего не меняло в нашей жизни. Всегда приходилось помнить о восточном таланте так затейливо выстраивать слова, что сразу и не догадаешься, что они содержат смысл прямо противоположный сказанному.
– Замуж, значит, за меня хочешь? – спросила я, поигрывая шелковыми кистями. – А семья-то в курсе? Или ты меня второй женой наметил?
– Я развелся, Саша.
Он сказал это так, словно преподносил на блюде свою отрубленную голову. По спине у меня побежали мурашки. Мурат ждал, мерцая глазами. Я молчала, пытаясь понять, что я чувствую. И не понимала. Отчего же ты не радуешься, женщина? Ведь втайне ты, как все земные женщины, хотела знать, насколько любящий тебя мужчина серьезен и какую жертву готов принести ради тебя. Ты добилась своего, он совершил поступок, шутки кончились, отчего же так тяжело на сердце?
Голова на блюде смотрела, не мигая, и мне пришлось отвести взгляд, чтобы не ощущать себя убийцей.
– Поднимись, пожалуйста, с колен. Сядь.
Он покорно сел в кресло напротив меня.
– Почему ты скрывал? Почему ничего не говорил?
Мурат молчал.
– Стало быть, ты был заранее уверен в моем ответе? – Я стянула платок с головы, он соскользнул с моих плеч и упал на пол. Мурат быстро глянул на шелковый комок у моих ног, но не двинулся с места, чтобы поднять.
– Я не уверен в твоем ответе, – тихо сказал он. – Я могу только надеяться на твое «да».
О, бог мой, как он смиренен и покорен!
Я вытянула из пачки сигарету, Мурат не сразу спохватился, чтобы дать мне прикурить.
– Как ты это себе представляешь?
– Что? – не понял он.
– Нашу совместную жизнь. И деятельность.
Он посмотрел обескураженно, словно я оскорбила его своим вопросом.
– Ты хочешь конкретики?
– Да, хочу конкретики, – сказала я и включила настольную лампу под тряпочным абажуром.
Лицо его осветилось. Я откинулась в кресле, готовая слушать, оставаясь в полутени. Мурат покашлял в кулак, поддернул рукав рубашки до локтя. Обнажилось сухое породистое запястье с восхитительно выступающей косточкой. Однажды я сказала, что запястье – самая сексуальная часть мужского образа. Мурат запомнил.
– Ну что ж, – начал он неожиданно громким голосом, – ты переедешь ко мне… с Танечкой. Там у меня есть работа на студии… Заработок… Будет, конечно, трудновато… Надо содержать две семьи… Трое детей вместе с Таней, – Мурат загнул пальцы на руке. – У младшенькой – сердце слабое, нужно обследование, врачи… Придется машину продать. – Он смешно, по-верблюжьи пожевал губами, что-то еще припоминая. – Мне дали от студии участок недалеко от города, со временем поставим дом, правда, воду еще не подвели…
Клянусь, в этот момент в воздухе запахло подгорелой кашей, самым тоскливым запахом из моего детства! Яркая, как росчерк молнии, вспыхнула перед глазами картинка – детальная, выпуклая, вырванная из Книги Будущего… Действительно – чинара. Видимо, та самая, которую мы все-таки посадили. Худосочное, но все же дерево в степи. Я лежу на низкой кушетке и смотрю сквозь ветки в выцветшее азиатское небо. Жара. Раскаленный воздух звенит от зноя. Одурь. Слышно, как шаркают шлепанцы по дому: шарк-шарк, шарк-шарк. «Ты бы не мог поднимать ноги, когда ходишь?» «Что?» – переспрашивает он, приставляя ладонь к уху. «Я говорю, не шаркай!!» Он обиженно поджимает рот. У него почти всегда такое выражение лица, как будто его недоуважили. Даже когда он горделиво говорит «люди ко мне тянутся». Тянет дымом и запахом жирного плова. «Иди кушать!» – зовет он. «Не кушать, а есть!» Он накладывает в тарелки плов и ворчит себе под нос про какого-то Керима, который не пригласил его снимать фильм, а ведь он этого сопляка всему научил, никогда не позвонит, не спросит «Как ты там, дядя Мурат?», такой гордый стал, конечно, у него старший брат – министр здравоохранения…
…И шаркает, шаркает.
Боже, какая пошлость, какая скука – невыносимая, как азиатская жара, как его сахарные зубы, о которых он ревностно заботится, вычищая палочкой, как бутылка с водой, с которой он ходит в туалет, чтобы омыться после мочеиспускания, как его лицо, – опростившееся, погасшее, обыденное, всегда озабоченное, плоское! Мне решительно нечего делать с этим лицом – только терпеть, стиснув зубы, или немедленно встать и, подвывая, рвануть туда, в степь, все дальше и дальше, все быстрее и быстрее, по пескам и барханам, работая локтями, коленками, пятками, на кровавом пузе – только прочь, куда глаза глядят!
– Ты меня слушаешь? – поинтересовался Мурат.
– Да. Ты говорил «поставим дом, хозяйством обзаведемся».
– Я не говорил «хозяйством обзаведемся», – насторожился Мурат. – Что ты так странно на меня смотришь?
– Кора, – сказала я. – У тебя кора на лице.
Он понял.
Мурат вдруг распрямился, провел ладонями по щекам, словно стирая выражение, которое мне не стоило видеть, и посмотрел мне прямо в глаза.
– Зачем ты это все спрашиваешь? Житейское тебя никогда не интересовало. Не в этом дело.
Иногда он бывал пугающе проницательным.
– Ты всегда была женщиной на три «Б»!
– Как ты сказал?
– На три «Б». Бесстрашная. Безудержная. Безоглядная.
Я молчала, стиснув руки между колен.
– Скажи, ты хочешь быть со мной, – в голосе его послышались звериные срывающиеся ноты, как тогда на Неве, когда он прыгнул в ледяную воду с парапета.
Мне стало не по себе.
– Нет, – он с шумом взял глубокое дыхание, – не говори сейчас ничего. Давай просто выпьем шампанского.
Я мысленно сказала ему «спасибо». Мы чокнулись и сделали по глотку шампанского. Мне хотелось, чтобы он поскорее уехал.
– Электричка последняя через полчаса.
Он принял удар, но не отступил. Ноздри его дернулись, напряглись скулы.
– Позволь мне остаться до утра?
Я покачала головой:
– Не надо.
Несколько секунд он изучал мое лицо, потом наклонился, поднял с пола шаль и положил мне на колени.
– Я буду ждать твоего звонка, – сказал он, вставая.
– Я позвоню, – пообещала я, когда прощались у калитки.
– Я буду ждать, – повторил он, и голос его растворился в ночи – может быть, самой печальной ночи в моей жизни.
Утром я проснулась свободной.
И пустой – как вычерпанный до сухого дна колодец, в котором уже не отражались ни высокое небо, ни далекие звезды.
Александра закончила свой рассказ и бросила руки на колени. Все тягостно молчали. Только в роще продолжал надрываться в любовном томлении соловей.
– Ты ему так и не позвонила? – почти шепотом спросила Сима, и маленькая складочка возникла между ее безмятежных бровей.
– Нет, – сказала Александра, глядя на свои руки на коленях.
– Сашка, но ведь он поступил как мужчина. Все тебе предложил. Семью оставил ради любимой женщины…
– Я сама изумилась своему вероломству.
Сима опустила лицо в ладони, покачиваясь из стороны в сторону.
– Сейчас, когда ты выходила за калитку, Мурат был там? – спросила вдруг Надя.
– Да.
Сима подняла голову.
– Как? Что ты ему сказала? – Она уставилась на Камилову, приоткрыв рот, с выражением маленького ребенка, который не хочет верить, что царевна в хрустальном гробу так и умрет навсегда.
– Я попросила у него прощения.
Александра сказала: «Прости, что сорвала тебя с орбиты». Мурат ответил: «Женщина и должна срывать мужчину с орбиты». Благородный, высокий, достойный. Потом он, не стесняясь, заплакал и рассказал свой недавний сон про белую голубку. Голубка опустилась на подоконник его окна, склонила головку и проворковала: я улетаю навсегда, прощай! «Я знал, что ты улетишь!» Он вытер слезы, распрямил плечи, собирая себя с силами, чтобы жить дальше. Александра стояла неподвижно, запоминая его лицо. Он не выглядел сломленным. Печаль украшала его. Глаза излучали теплый живой свет. «Ты вернешься, моя голубка!» – сказал он с поразившим Александру спокойствием. Она улыбнулась в ответ, провела рукой по его щеке и сказала с неменьшим спокойствием: «Вернусь. Когда ручьи побегут».
– Так прямо и сказал «женщина должна срывать мужчину с орбиты»? – Симочка покрутила головой, передернулась, как от озноба, стряхнула что-то невидимое с пальцев. – Я это… того самого… в туалет хочу, – она привстала в кресле, опираясь на поручни, и тяжело опустилась снова. – Камилова, я не понимаю, как же так, такая страсть, а потом – раз и всё, в один миг… И никаких чувств не осталось. Разве так может быть? А? Надька, что молчишь, как в рот воды набрала?
Надя курила, сдвинув брови, смотрела в сторону.
– Выпить хочу, – сухо сказала она, беря со стола бутылку с клюквянкой, – ты будешь?
Александра кивнула и протянула рюмку.
– Лучше бы чистого спирту.
– Я бы тоже сейчас выпила, – призналась Симочка, – если бы не это самое… – Она потерла выпуклый живот.
Ей плеснули клюквенного морса.
Александра вытянула руку с наполненной рюмкой, любуясь кровавым отсветом от нее, падавшим в центр ладони.
– Один знакомый рассказал мне забавную историю, – сказала она, продолжая разглядывать стигму на ладони. – Когда он был маленьким мальчиком, то мечтал иметь старинную серебряную монетку, которая хранилась с незапамятных времен в их доме. Он очень просил бабушку подарить ему этот древний рубль в личную собственность. А бабушка неизменно отказывала. А он очень огорчался, даже плакал. Ему казалось, имей он эту волшебную монетку в кулачке, и наступит счастье. И вот, когда ему исполнилось девять лет, бабушка наконец торжественно подарила ему серебряник. Он засунул монетку под подушку и заснул совершенно счастливый. Потом он проснулся и забыл о ней. И больше никогда не вспоминал.
– А монетка куда делась? – подумав, спросила Симочка.
– Исчезла, потерялась, наверное, – пожала плечами Саша, – какая разница?
Надя выпила свою рюмку одним махом и проникновенно посмотрела на Камилову.
Сказала она нечто совсем неожиданное:
– Ты всегда говорила про чувство любви, которое кончается только вместе с жизнью. Или даже длится дольше жизни. Ты в него верила, а мы – нет! Но мы так хотели поверить! Ты была в своей вере божественной сумасшедшей, а оказалось, что ты такая же, как все мы, простые смертные!
Лицо и шея Александры вспыхнули, будто ее окатили кипятком.
– Вот как?! – вскричала она, раздувая ноздри. – Ты же всегда мечтала, чтобы это кончилось! И крест бы с удовольствием поставила на могилке! А теперь, значит, я не оправдала ваших высоких ожиданий! Ах, простите великодушно, бедные обманутые овечки! Только я вот что скажу: на чужой вере в рай не въедешь, надо иметь свою собственную… Слышите, это моя, личная вера, и ничья больше! Она только мне принадлежит! Я ее родила сама, из себя! И сейчас она еще сильнее!
– Не злись, Сашка, чего ты заводишься, – сказала Симочка жалобно, – никто тебя не хочет обидеть. – Она вздохнула. – Просто всегда грустно, когда проходит любовь…
– А никакой любви не было!
Симочка, припуганная, покосилась на Александру.
– Что ж было-то?
– А было – «Дай мне!», «Хочу!», «Мало!», «Требую счастья». «Дай». «МНЕ!» Хапательный инстинкт. Хочу тебя со всеми твоими драгоценными потрохами… Но все же не совсем тебя… Ничего, это мы исправим, засучу рукава и начну тебя усовершенствовать, выкраивать под себя, ломать, гнуть, давить… Буду биться, не щадя своего живота, терять кровь – мое «ХОЧУ» сильнее смерти, сильнее меня. Какая божественная цель! Еще одно усилие – и все случится: слияние, соединение, полнота, гармония. Но, несмотря на все мои потуги, он оставался неизменным, тем, чем был всегда. И я ненавидела его за это и хотела еще сильнее, еще безнадежнее. Уста алкали, а душа не насыщалась…
– Просто ты не в того попала, – тихо сказала Надя. – К сожалению.
– Не я это решала. Так луч упал.
– Стрела этого… как его… Купидона, – вспомнила Симочка и тяжело вздохнула.
Александра потеребила мочку уха и сильно оттянула ее книзу – так что было больно смотреть.
– Бог создал человека не для того, чтобы кто-то кромсал его под себя. Через Мурата – через мужчину – я многое узнала и за это ему благодарна. Теперь мои жадные пальцы наконец разжались, я увидела его иначе, совсем не в том образе, который я ему навязывала, а в естестве. Как будто рослый ангел спустился с небес, сбросил натруженные крылья, сел на пенек, достал узелок и стал закусывать хлебом с луковицей – вполне по-человечески. Он жует и думает, как он устал, виски уже сединой подернулись, спина ноет, сердце разбито, двигаться никуда не хочется – вот так бы и сидел, – но надо идти, а куда путь держать – неизвестно, местность незнакомая, ветры враждебные; и жалко ему себя, и страшно. Но он встает, собирается с силами и идет – одинокий пустынный странник.
– А крылья? – заметила неточность Симочка. – У него же крылья!
– Не было никаких крыльев, – сказала Надя. – Их только Сашка видела, и больше никто.
– Если даже только я видела – значит, были. – Александра упрямо мотнула головой. – Значит, нужно было, чтобы кто-то их увидел.
– Погоди, – Симочка в волнении потеребила серебряный крестик на груди, – получается, ты его по-другому увидела, и он стал ненужен… Все зависело только от твоего… этого… восприятия, а сам по себе он ничего не значил?
Несколько секунд Камилова молчала.
– Скорее всего, так и было. – Она покусала нижнюю губу. – Я это недавно поняла. После того как отпустила от себя. И, отпустив, наконец, приняла – таким, какой есть: одиноким путником, собратом по жизни, с которым мы никогда не посадим чинару. И даже, кажется, полюбила, трудно поверить…
– За что полюбила? – вскинула брови Надя.
– За отвагу. За отвагу быть простым смертным: мучиться, искать себя, свой путь, вообще – искать жизнь, зная, что она когда-нибудь кончится. Мне сейчас вдруг пришло в голову, что любовь в пределе своем – неизбирательна, не имеет значения, кого любить, личность не имеет значения, и личные достоинства – ни при чем… Важно, чтобы любовь в тебе была, а объектом может быть кто угодно.
После молчаливой паузы Симочку вдруг осенило:
– А может, ты права? Про такую любовь Бог и говорил?
Александра смотрела вдаль, поверх голов, потом сказала, ни к кому конкретно не обращаясь:
– Мне Бог мало дал таланта любви, но ничего, я его разовью!
Надя сидела притихшая, курила. Ей отчего-то хотелось плакать.
Таня появилась из-за дома с виноватой улыбочкой, уставилась на мать, ожидая нагоняя за опоздание. Александра слегка махнула рукой в знак приветствия и ничего не сказала. Скользнув по лицам взрослых, Таня оценила обстановку. «Сейчас спать пошлют, им поговорить охота». «Таня, не пора ли тебе в койку?» – отозвалась Александра. Дочь шмыгнула носом и попробовала поторговаться: «Тогда можно я не буду ноги сегодня мыть?» «Можно», – неожиданно легко уступила мама.
Симочке стало зябко и захотелось прилечь. Переместились в летний домик. Пока Саша укладывала дочь спать, а Надя мыла посуду на улице, Сима лежала на тахте в «светелке» и, подложив руку за голову, смотрела сквозь дверной проем на ветки могучей березы, освещенные заходящим солнцем. Глаза и тело отдыхали. Мысли текли неспешно… Талант любви… Наверное, каждому отпущена своя мера. И никто этой меры не знает, да и сравнить невозможно. Все любови разные, у каждого своя. Главное, что она в тебе есть – пусть не вечная, пусть маленькая, слабенькая, нелепая – какая угодно, лишь бы была! Без «хапательного инстинкта». Что-то слабо шевельнулось в животе, Сима почувствовала легкий беспомощный толчок внутри и оцепенела, прислушиваясь. Там, внутри, тоже затаились. Она обняла обеими руками живот, тихо погладила его, прошептала: «Господи, спасибо тебе!»
Надя домывала посуду, сосредоточившись на чем-то своем. На последней тарелке ее прошибло: вся ее прожитая жизнь – грандиозная ошибка, стопроцентное непопадание. Пролет. Тарелка выскользнула из Надиных рук и разбилась.
Александра появилась из-за Надиной спины.
– Это к счастью, белка! – успокоила она.
Вместе они собрали осколки. Вошли в «светелку».
– Ну-с, – сказала Саша, потирая руки, – тащи вторую бутылку, Надежда, мой компас земной! Будем продолжать банкет.
– Ты не сопьешься, Камилова? – откликнулась с тахты Симочка.
– Лучше спиться, чем скурвиться, правда, Надька? Да что с тобой, Надя, у тебя глаза на мокром месте!
Надя молча поставила на низкий столик бутылку и опустилась на табурет.
– Хочу напиться.
– Что случилось с тобой?
Надя горестно покачала головой.
– В том-то и дело, что ничего не случилось. Со мной в жизни Ничего не случилось! – Она посмотрела на Александру. – Вот я тебя слушала сегодня и завидовала белой завистью. Ты живешь на всю силу – ищешь, рыпаешься, любишь, веришь, ошибаешься, дерзишь, сидишь на крыше, совершаешь поступки, рискуешь – ты не боишься жизни! А я боюсь. Всегда боялась! Но ведь хочется! Ох, как хочется настоящей жизни, глубоких, сильных красивых чувств! И я сижу тихонько и жду, что «хорошее случится» – само. У всех случается – значит, и у меня будет, как у всех: любовь, семья, дети, дом, что там еще? Счастье… И не надо ничего делать, просто быть хорошим, честным человеком. И появится некто, увидит, оценит и полюбит.
– Принц в зеленой велюровой шляпе, – улыбнулась Александра, опустив ресницы.
– Да уж, конечно, не в кепке и не в вязаной шапочке! – усмехнулась Надя. – Господи, какая чушь! Как наивно думать, что кто-то другой придет и сделает тебя счастливым. Любят не за «хорошесть», а за живую душу! Сколько лет, Сашка, я морочила тебе голову с Муратом, убеждала, что он недостоин тебя, вместо того чтобы дать тебе все прочувствовать до конца. Ну как же так – зачем она мучается? Так не должно быть! Почему не может рубануть топором и отсечь неправильное. Во мне гнев кипел. Чувство, если оно правильное, должно приносить радость, а не страдание. Но разве могут быть живые чувства «правильными»? Разве могут укладываться в идеальные нормы? А я прожила с этими нормами, и все то, что в них не укладывалось, немедленно отвергалось. Я не позволяла себе чувствовать то, что действительно чувствовала. И теперь я уже не могу различить, где мои чувства, а где придуманные. Я… я боялась «выйти за калитку». Вот сегодня ты вышла за калитку, зная, что там Мурат, а я бы, будь это со мной, – с места не тронулась, заперлась бы на замок, сидела бы и тряслась как заяц. Любить – страшно. Потому что в любви надо отдаваться… выходить за собственные рамки в какую-то неизвестность. Покидать территорию, где все более или менее понятно, привычно, удобно даже… И никаких гарантий, никаких обещаний, на свой страх и риск. А я не могу без гарантий, я – трус. Всю жизнь делала не то, что хотела, а то, что от меня хотели. Ждали, что я добрая, и я была добрая. Ждали послушания, и я была послушной. Навязывали обязательства, и я принимала, не раздумывая. Святое чувство долга! Есть долг, значит, жизнь продолжается! Кто-то всегда решал за меня. А где я-то была, сама по себе? Какая я настоящая? Осталось ли от меня что-то?.. Хорошо, что детей не родила, я бы их изуродовала по своему образу и подобию… Обрыдло, все обрыдло! Дом, Верка, мама с корвалолом, работа, контора, мужики командированные, гостиницы, подводные лодки, железки, бабы в секторе, огурцы на подоконнике… Все! От и до! Ненавижу! Хочу другого!
– Хочу, но сделаю все, чтобы не сбылось, – тихо сказала Александра, глядя в пол.
– Да! Именно так! – вскричала Надя. – Потому что не умею по-другому, силенок таких нет! Потому что эта душная жизнь – и есть единственно моя! Душно с удавкой на шее, зато есть за что себя пожалеть.
– Тогда прими и полюби свою судьбу!
– Не могу я ее любить!!! – И Надя, уже не сдерживаясь, громко зарыдала в ладони.
– Наденька, милая, не надо плакать, всё не так, – растерялась Саша, гладя ее по плечу. – Ты – замечательная, ты…
– И не говори мне, что Бог даровал человеку свободу! – пристукнула Надя по столу ребром ладони, так что посуда задрожала.
– Перестаньте, перестаньте, – взмолилась Симочка, затыкая уши.
Все затихли и присмирели. Надя приглушенно всхлипнула. Саша сидела ссутулившись, низко опустив голову.
Сима негромко заговорила, вздохнув:
– А у меня как раз все было «как у людей». И я всегда боялась, чтобы хуже не было. Боялась, что меня бросят, я останусь одна, совсем потеряюсь… – Она споткнулась, смутившись своих слов. – На цыпочках ходила и пикнуть боялась, чтобы не спугнуть… как там?.. В Багдаде все спокойно.
– А теперь? – тотчас просунулась в замочную скважину Александра.
– А теперь я вроде и не думаю – боюсь я или нет, – просто ответила Сима.
– По сравнению со мной ты – продвинутая, – сказала Надя, вытаскивая из рукава кофточки носовой платок и вытирая мокрые глаза.
– Надь, ну хватит себя гнобить, честное слово, все не так плохо. – Симочка заерзала на тахте, нервно почесываясь. – Не знаю, Надька, может, я… того-этого… глупость скажу… Уходи ты с этой работы к чертям собачьим!
Надя высморкалась в скомканный платок, сунула его обратно за рукав и сказала едва слышно:
– Да я ушла уже.
Симочкины каштановые очи широко распахнулись. Александра резко выпрямилась в кресле.
– Как ушла?
– Куда ушла?
– К чертям собачьим, – сказала Надя и уголок ее рта дернулся. – Вчера пришла на работу и заявление подала. Как в той песенке «прихожу на работу я в пятницу, посылаю начальство я в задницу»…
– Ничего себе! – воскликнула Сима, прихлопнув себя по бедрам. – Чего ж молчишь?.. Партизанка.
– Чего молчу? – переспросила Надя. – А потому и молчу, что не уверена, что не заберу его обратно. Обфурюсь в очередной раз, и будет стыдно.
Александра вдруг рассердилась.
– Да что ж это такое, Надя, миллионы людей уходят с работы, меняют деятельность – и ничего! А ты – как будто на войну отправляешься!
– Тебе смешно, а для меня это и есть война – с самой собой!
Камилова взяла со стола бутылку с клюквенной водкой, налила Наде и себе.
– Ну, тогда за твою победу, стойкий оловянный солдатик! Не дрейфь, белка.
Сима протянула свой стаканчик с морсом, все трое чокнулись.
– Ничего, Надька, глаза боятся – руки делают, как доктор Сергей Васильевич говорит, – сказала Сима и порыскала глазами по столу. – Девочки, а вот пожевать бы чего-нибудь…
Немедленно сделали бутерброды с колбасой, поставили тарелку рядом с Симочкой.
– Пойдем покурим на улицу, – сказала Саша, трогая Надю за руку.
– Да курите здесь, чего там, дверь открыта – махнула рукой Симочка, откусывая от бутерброда.
Закурили, налили еще по одной.
– За что пьем? – поинтересовалась Надя.
– За жизнь! – предложила Сима, жуя.
Саша пожала плечами:
– За жизнь так за жизнь. Чтоб я знала, что это такое и за что пью, – сказала она, поднося рюмку к лицу.
– Да брось ты, Камилова, все ты знаешь и всегда знала, чего хочешь от жизни, – с легкой укоризной покачала головой Сима.
– Ты заблуждаешься! – с живостью откликнулась Александра. – Я знала, чего не хочу, – это правда. А искала то, не знаю что. Вслепую, методом щупа. Иногда попадала случайно в точку – тогда возникал ток, живое чувство, незнакомое переживание. Тогда я ощущала жизнь!
– По-моему, ты просто ищешь приключений на свою задницу, – вздохнула Сима.
Александра горячо продолжала, не обратив внимания на Симину реплику:
– А если считать за жизнь вот это перемещение изо дня в день по одной и той же утоптанной колее с лямкой через плечо и с выпученными от натуги глазами – такую жизнь я ненавижу, душа не принимает, выть от тоски хочется. Это обморок, а не жизнь!
– Большинство людей так и живут, – сказала Надя.
– Большинство людей понятия не имеют, чем им заниматься в жизни и куда себя пристроить. И это понятно. Живем-то в первый раз. Что мы про себя знаем? Нам внушили зачем-то, что каждый обязательно найдет свое место и будет счастлив. Много их, нашедших-то? Знаете, мне стало казаться, что нас неправильно экипировали, отправляя в путь, и не сообщили чего-то самого важного, главной правды… Может, даже специально, с тайным умыслом. А может, по небрежности. Всучили корзинку с подручным набором представлений и сделали ручкой: дуй до горы! Человек шел-шел и пришел почему-то совсем в другое место. И вот он озирается недоуменно, не понимает, как так произошло и где ошибочка случилась. – Александра с чувством хлопнула себя по коленке. – Анекдот на эту тему расскажу. Значит, умер великий Эйнштейн и предстал перед Господом Богом. Бог ему говорит: «Хочешь что-то у меня спросить?» «Да, хочу, Господи. Начерти мне, пожалуйста, формулу мироздания». Бог начертил. Эйнштейн смотрит на формулу и говорит: «А вот тут-то у тебя ошибочка!» «А я зна-а-ю», – ответил Бог.
Сима озадаченно повертела головой.
– Чего-то я это… того самого… не поняла, почему ошибка?
– Серафима, – медленно и терпеливо начала Александра, – ты ведь образованная женщина, институт с красным дипломом закончила, ну почему ты не можешь излагать свои мысли внятно, без «этого самого» и «того-этого», а?
– Так я их никогда не умела излагать, а теперь у меня вообще все мозги вот здесь, в пузе. – И она заливисто засмеялась, откинувшись назад и прикрывая рот ладонью.
– Ну что ты с ней будешь делать! – улыбнулась Саша, обращаясь к Наде и глядя на Симу как на неразумное дитя.
– Так в чем ошибка? – нетерпеливо спросила Надя, возвращая разговор обратно в русло.
– Не знаю, – призналась Саша. – Человек рассуждает, а боги смеются. Вот ты, Надя, всегда хотела любви и семейного счастья, мне, честно говоря, непонятного. А в результате отдала себя с потрохами суровой мужской работе, которую даже сейчас из себя не можешь вырвать. Забавно?
– Чего ж тут забавного? – усмехнулась Надежда.
– Хотя я думаю, что твое настоящее призвание быть сестрой человеческой, другом, утешительницей. Ну да ладно. Мне же, в отличие от тебя, всегда хотелось заниматься только своим делом, всю себя этому посвятить. Узы брака навевали смертную скуку. Люди часто создают семью, чтобы просто какая-то цель была, пустоту заполнить. К детям нежных чувств я не испытывала, не хотела их. Ценности любви казались мне зыбкими и потому второстепенными… А в результате? Боги опять обхохотались. Мы собирались наполнить один сосуд, а наполненным оказывается совсем другой. – Александра откинулась на спинку кресла и вперилась в Симочку. – А ты, Сима?
– Что я? – встрепенулась Симочка.
– Как там тебя бабушка-смолянка натаскивала: «Чтобы муж мог в любое время поцеловать тебя в любое место». По идее, тебе предназначено быть любимой девочкой, опекаемой мужем-папой, – игривой, смешливой певуньей, радующей глаз и сердце. А вместо этого ты получила на руки сыночка Левушку и валандаешься с ним как мамка, наступая на горло собственной песне.
Сима порозовела, сказала, потупившись в пол:
– Богу виднее.
– Богу? Да ему давно не до нас. Сидит на крыше, как я бывало сиживала в моменты облома, пригорюнившись, ноги голые свесив, говорит: устал как собака, до чего вы мне все надоели, вспоминаете, когда что-нибудь надо от меня, хоть бы кто обо мне подумал, пожалел, один как перст мыкаюсь, и все мое творение – полное говно!
– В аду не боишься гореть? – душевно поинтересовалась Симочка.
– Не боюсь! В аду хоть напрягаются, потеют, а в раю болтаются без дела, тунеядцы, на лаврах почивают. Наливай, Надя!
Надя налила нетвердой рукой.
– А в чем твое призвание? – спросила она Александру.
– Черт его знает. Ищу.
Сима молчала, задумавшись, сложив руки на коленях.
– Ты ропщешь, Камилова, – сказала она вдруг с несвойственной ей строгостью.
Александра глянула на Симу, подняв бровь.
– Ропщу. И буду роптать. Потому что не понимаю, зачем так морочить людей.
Сима обхватила горло рукой, сглотнула – было видно, что она волнуется, преодолевает робость в себе, собирается с силой. Уголки ее библейских глаз опустились к скулам, и в лице проступило новое незнакомое выражение. Когда она заговорила, голос ее слегка подрагивал, но речь была ровной, без обычных заминок:
– Времени так мало, жизнь – хрупкая, и не знаешь, когда она кончится… В больнице, когда они вытащили меня оттуда, до меня стало доходить – боже ты мой, как хорошо жить! В небо смотреть, дышать, по траве ходить. Да за одну эту ночь, за то, что рядом сидим, разговариваем обо всем, я бы… – Подбородок ее мелко задрожал. – Какие вы, девочки, дуры неблагодарные, гордые… Да и пусть не так живем, наплевать, как можем, так и живем… Но ведь живем же. Этого могло не случиться, понимаете, могло не случиться!
Из широко раскрытых Симочкиных глаз поползли слезные дорожки по щекам; Александра, крепившаяся весь вечер, сломалась, подскуливая, рванулась к Симе, обняла ее за раненую шею; Надя притулилась с другой стороны, и втроем, уткнувшись друг в друга, уже не стесняясь, не сдерживаясь, поплакали всласть, до изнеможения, вымывая из души тяжелый песок. Пока не вымыли весь, без остатка.
И стало легко.
Вышли во двор, умылись, поливая друг другу из ковшика дождевой водой. Тихо вздохнула Симочка.
– Как будто кончился какой-то этап, – подытожила Надя.
– Главное, что сеточки в глазах нет, – сказала Александра и приблизила свое лицо к Надиному. – Белка, у меня еще нет сеточки в глазах?
– Нету у тебя никакой сеточки, – успокоила Надежда.
– Вот я и говорю: живые, курилки! – засмеялась Камилова.
Пели не щадя себя соловьи, призывая подругу. На озере раздавались крики ночных купальщиков. Одуряюще пахло жасмином. Откуда-то доносилась нежная музыка. Где-то гуляли. Обнимались. Пили вино. Признавались в любви. Таяли в небе звезды, так и не успев разгореться.
Александра растрепала обеими руками волосы на затылке.
– Я, кажется, поняла свое призвание.
– Ну? – спросила Надя, ставя на плитку чайник.
– Быть вечной блудницей. Любить всех мужчин без исключения. Вот настоящий простор для творчества – мужчина! О, какой бы я была чуткой, душевной блудницей! С какой самоотдачей трудилась!
Сима упала навзничь на кровать и, дрыгая ногами, зашлась истерическим хохотом.
– Ой, я не могу, – вторила ей Надя, хватаясь за ребра. – С ума сойти от тебя можно. И где бы ты трудилась с такой самоотдачей?
– Не будьте курицами, я вам сейчас нарисую картину, – вдохновенно продолжала Саша, взмахивая руками. – Вообразите – такой приют для уставших путников на перекрестье караванных путей. А я – хозяйка. Я не спрашиваю, откуда они пришли и куда идут, просто принимаю и даю прибежище усталой душе. В сущности, бескорыстно. Я бы читала в их сердцах и вдохновляла бы на битву жизни. Такая неизбирательная любовь. Вам бы тоже нашлось там дело по призванию, – продолжала она, почесывая мизинцем бровь.
– Это какое же, – хихикнула Симочка и поправила каштановые кудри за ухом.
– Ты, Симка, играла бы на лютне и пела, услаждая слух странников, а ты бы, Надя, – утешала их ласковым словом, прикладывала примочки к ранам, ну и еще по хозяйственной части. В древности, между прочим, были такие священные проститутки. Чем не Божье дело?
– А дети? – вдруг заинтересовалась с тахты Симочка.
– Что дети? Нарожали бы от кого захотели.
– А продукты там, вода, всякое такое, – откликнулась Надя из кухни, разливая по чашкам чай.
– Мужики бы привозили.
– А если бы они того-этого… хамить начали.
– Ты что, их бы убили, мы же в служении… Святые, – объяснила Александра.
– Верно.
Начали заинтересованно обсуждать детали, предметы обстановки, уточняли обязанности. Надя предложила для совсем усталых, стареньких путников выделить отдельное помещение и оставить навсегда.
– У нас не богадельня, – обрезала ее Сима.
После приступа общего хохота первой опомнилась Надя:
– Симка, ты посмотри, что она с нами делает! Камилова, ты же мистификатор, зараза такая! Блудницей душевной она хочет быть. И нас туда же.
– Я – искренне, – прижала руку к груди Александра. – Я про призвание. В высоком смысле, дуры вы!
– Ну а с вечной любовью как быть? Веришь?
Глаза у Александры сверкнули желтоватым огнем.
– Верю, дорогие мои. И если все мне скажут: это не так, я буду стоять одна на скале против всех и скажу: это так! Я еще встречу вечную любовь. Может, не в этой жизни. – Она улыбнулась и закончила, глядя в окно: – Верю в великую возможность невозможного.
– Ты самая изумительная из всех безумцев, – тихо сказала Надя.
Симочка судорожно зевнула.
Короткая белая ночь кончалась. Набирало цвет небо. Пахло жасмином.
– Ты не забыла, какой сегодня день? – напомнила Надя.
– Сегодня уже пятое июля, день дружбы. Сейчас взойдет солнце. Наполни бокалы, белка. Выпьем за дружбу.
– И мне налейте, – потребовала Симочка. – Ну, пожалуйста, чуть-чуть.
Они вышли в сад с рюмками в руках, ожидая первого луча солнца. И когда он сверкнул в ветках берез, чокнулись, соединяясь головами.
– За нас, родные.
– За нас, девочки.
– За нашу дружбу. И в дальний путь на долгие года!
Они стояли обнявшись, молча глядя на поднимающийся над землей пламенный шар.
Откинув волосы со лба, взявшись за руки, со светлыми глазами витали над ними три незримых женских духа, три бессмертных сестры – Вера, Надежда, Любовь.
Рукопись Александры Камиловой Господин N, беглый каторжник (для необязательного чтения)
Вольно передвигаясь по его судьбе от прошлого к будущему и обратно, наконец-то попадаем в нужную точку: он – в расцвете молодых сил, один на один с тем, что предстоит совершить.
Можно вообразить исполинскую гору, надменную твердь, ожидающую в чуткой пустынной тишине долготерпеливых ударов его кирки, и его самого, прижатого к каменной подошве, уменьшившегося в размерах до точки. Перед непроницаемым лицом мифического своего задания (продолбить, пробиться сквозь) тщетно он отыскивает слабый призрак благословения – вроде мелькнувшего и растаявшего облачка, игры света, сложившегося в подобие небесной улыбки, или легкого ободряющего кивка сухой травинки, незаметно выглянувшей из трещины. Собрав собственные силы, молитвенно воззвав и к той, что снисходит в редкие минуты озарения, холодя затылок, он делает замах.
В этот момент возникает некая тень – и чужая воля, сонно-дремучая, тупая, необоримая, вползает в него, перехватывая удар изнутри, – и не разжать рук и не двинуться дальше. Жилистое усилие с набухшими синими венами под горячо взмокшей кожей растягивается в темных тысячелетиях, как на дыбе. Он познает ад, вечную муку неразрешенности…
Когда он поднимает голову и снимает запотевшие очки, голубенькие колокольчики на письменном столе все еще трепещут от выдохнутого из его груди кошмара. Он один в пустой комнате. Окно распахнуто в беспечный дачный полдень. Там – озерцо, бликующий солнечный луч, нежное бесстыдство полногрудых яблонь, шлепанье маленьких босых ног по воде, ликующий детский взвизг и приглушенный голос жены: «Тш-ш-ш, папа работает».
Проходит довольно много рассеянных лет, по обочине которых призрачно мелькают, топчутся, крутятся волчком, сталкиваются и распадаются разнообразные вещи и люди, кое-где прорисовываясь до рези в глазах, но по большей части оставаясь размытыми местными впечатлениями. Например, явственно прощупывается как «холодное» утренняя мерзость понедельников, когда он еще таскался на службу; незабвенно продолжает дрожать в сырых пальцах рукопись собственного сочинения при читке на первом литературном судилище; лихо распахивается и само сочинение, демонстрируя недоразвитую свою плоть, уже оттиснутую в журнале, оставляя автора с припозднившимся чувством мутной досады («нет, не то, не так!»); с переменной частотой вспыхивают врезки дружеских пиров, дивных стихийных оргий, где радостно и любовно празднуют самих себя – всех вместе и каждого в отдельности – уж какие есть; только чувство деликатности не позволяет навсегда задержаться в тех рассветах, когда солнце, поднимаясь над землей, венчало его с его возлюбленной Евой, сулившей и глазами и телом чудо бессмертной любви; и некуда деться от терпкого, настоянного на азиатском солнце запаха полыни, сопровождавшего его во время странствий по жарким далеким степям, – и стоит в конце февраля зазывно потянуть южным ветрам, он теребит, мнет в пальцах серебристо-зеленый пучок неувядающей травы, лежащий на его столе рядом с чернильным прибором – и не унять мятежного сердцебиения, и ничего не поделать со звериной тоской, разве что завыть, требуя коня и немедленного возвращения. («О желтая родина моей души, о степная Азия моего детства!»)
Несколько особняком, в нише добротно обставленной старинной квартиры, покойно располагается его семейство: жена, маленькая женщина с пряменькой спинкой и подобранным спокойным лицом, по которому нельзя определить, что она на самом деле думает и чувствует; дочь, длинноногий кузнечик с выступающими коленками и прикушенной на уголке клубничной улыбочкой, обещающей много хлопот в ближайшем будущем; благообразные теща с тестем, говорящие друг другу «душа моя» («душа моя, где мои тапочки?») и отражавшие друг в друге свои бесценные достоинства – абсолютную порядочность, великодушие и деликатность – как в помутневшем древнем трюмо, украшавшем обширную гостиную, где мягко теплится позолота книжных корешков Брокгауза и Евфрона, вытягивают шеи китайские вазы, чутко дремлют на стене кривые клинки оружия с неизжитой мыслью о харакири, покачивают головами узкоглазые фарфоровые болванчики, и статуэтки восточных божков без затей соседствуют с крупным бронзовым Аполлоном, на шее которого, как на вешалке, болтается тестев «присутственный» галстук. Засилье экзотических предметов, однако, давно не тревожит ничьего внимания. О них и вспоминают-то только благодаря свежему пролетному гостю, засмотревшемуся на китайскую картинку, где затерявшийся среди гор одинокий китаец удит рыбку на берегу полноводной реки, – и тогда тесть охотно объясняет, что эта миниатюра, подаренная одним художником-даосом, несет в себе скрытый смысл, некий принцип жизни, и что китаец, окруженный вот этой великолепной неизменной вечностью, на самом деле ловит свой Случай в реке Жизни; собранный как пружина, терпеливый и несуетный, он ждет годы, чтобы в нужный момент дернуть за удилище. И тесть со значением поднимает палец и, поблескивая глазами, откидывается на спинку плетеного кресла-качалки. (Между тем, гость, обронив руку на стол, быстрым неконтролируемым движением ощупывает фрукты, живописно уложенные в вазе, и, убедившись, что настоящие, густо краснеет.) Не остается сомнений, что и сам хозяин квартиры живет согласно китайской мудрости, не нарушая естественного хода вещей самовластным вторжением, а только наблюдая, как они набирают силу и стекаются к своему центру, где и должно случиться событие. И когда речь заходит о зяте – а она всегда о нем заходит – в частности о его литературных делах, то патриарх уверенно, как о давно решенном деле, сообщает: «подождите, мы еще о нем услышим!», и прячет родовую гордость за улыбкой. И хотя зятю решительно без разницы, услышат о нем или нет, его трогает безусловная вера своих близких, и он благодарно поддерживает ее, не посвящая, разумеется, никого в свои трудности, поскольку еще не знает отпущенной ему Богом меры, да и всякая мысль о мере отвратительна до тошноты.
Собственно, литература, к которой он относился как к главному делу жизни, принципиального значения не имеет. Ее можно было бы заменить чем-нибудь другим – например, перелетом на воздушном шаре через океан. Важен прорыв, а не его наименование. Именно прорыва он искал – через усилие, через превозможение, через творческое самосожжение, через что угодно, – но туда, по ту сторону возможного. А литература, хоть и имела все признаки цели, скорее оказывалась транспортным средством, концом веревки, сброшенной в нужный момент с небес, к которой следовало прикрепить оформленный результат душевных усилий, и молиться, когда потянут обратно, чтобы было приятно. Он, не задумываясь, согласился на эти условия, и высокий Требователь дал понять, что задание должно быть выполнено несмотря ни на что. «Несмотря ни на что, господин N! В противном случае Ваше дело будет рассматриваться на Страшном Суде». – «Я догадываюсь».
И его оставляют наедине с заданием.
Так что ничего он сам не выбирал, как это казалось по молодости лет, а все само его нашло и выбрало в соответствии со своими тайными замыслами или умыслами. И если даже условно принять за истину, что господином N движет любовь к литературе, – как к возможности вступить в особо близкие отношения с сутью вещей, – то правдой окажется и то, что писательский труд был ему тошен. Никакая не муза в золотых кудрях, снисходящая в ночной тишине, а настырная стерва, грызущая поедом внутренности, теснящая изнутри и требующая неба и экстаза; чума, выдергивающая нервы по нитке с медленной протяжкой – стоило ему засидеться с приятелями до утра, расписывая пульку под пивко; и думая только об избавлении, он рыскал, шарил повсюду, нащупывая ту точку, в которой наконец можно сбыть эту заразу, выжать до капли, досуха, до собственного выворачивания наизнанку. И лучшие свои строки он писал так, как если бы в глухую ночь оказался на резиновом плотике в черном океане и смотрел бы, как безнадежно удаляется берег, поигрывая огнями, и его самого несет в открытый мрачный простор. Пятачок тверди, на котором он стоит, сжимается, как шагреневая кожа. И вот тогда от одинокого ужаса, в паническом возбуждении он, поджав ноги, хватается за обмусоленный конец той самой веревки.
Но ночь рассеивается, бледное, рыхлое утро оповещает о себе трамвайным звонком, скрипят половицы паркета, шаркают туфли в коридоре, и жена, приговаривая «кто тут нагадил, я спрашиваю, кто?!», с глухим стуком тычет кота мордой, понятно во что, а тесть живо откликается из спальни: «Я всегда говорил, что надо брать собаку, а не кота, кот – он же дурак». И господин N просыпается в состоянии трескучего творческого похмелья, вяло ковыряется в себе, как в остывшем блюде – перемешивая, размазывая по краям, собирая в уже несъедобную кучку и снова размазывая, чтобы наконец с гадливостью выбросить в унитаз и спустить воду. Тщательно вычистив зубы, опрокинув, стоя в ванной, на голову тазик ледяной воды и почувствовав в себе сумрачную целеустремленность, он садится за стол и, решительно перешагивая через головы услужливо-ползущих слов и играющих друг с другом с кукольной серьезностью смыслов, оказывается перед глухой непроницаемой преградой, которую не одолеть известными способами – ни штурмом, ни осадой. Злой, униженный своим бессилием, он затравленно озирается: куда бы смыться, и, ломая в пепельнице сигарету, одновременно подыскивает подходящее прилагательное к существительному «говно» и останавливается на определении «полное» – точнее, чем «полное», ничего не придумаешь! Дочь просовывает голову в дверь и, скосив глаза из-под челки, спрашивает, с точностью до интонации выполняя поручение матери: «Ты не будешь с нами чай пить?» Так вежливо интересуются у не вовремя зашедшего гостя, предвосхищая ответ: «Вы с нами не пообедаете?»
Прихлебывая остывший чай из стакана, он мнет в пальцах кусочек сладкого бисквита. И тот на мгновение прилипает к рукам, как мелькнувшая мысль, что литература – это не прорыв, а только описание этого прорыва одним из тысячи возможных способов; а тесть с тещей очаровательным дуэтом описывают свою жизнь в Китае, и его вдруг смутно достигает широкий изгиб какой-то Янцзы или Хуанхэ, чья-то маленькая смуглая нога погружается в вязкий ил, оставляя в нем сандалию, сизый дымок поднимается в косых лучах солнца из бамбуковых зарослей, донося запах дунганской лапши с острой приправой.
Отдавшись плавному течению, покачиваясь на мягких волнах, господин N вслед за семейством переправляется в гостиную потягивать воскресный вечер через соломинку беседы, которой, кажется, не будет конца. Но теща вдруг бросает поводья разговора, замолкая на полуфразе, и засматривается огранкой бриллианта на пальце, и ее рассеянная полуулыбка не относится, видимо, ни к игре бриллианта, ни к оставленному разговору; жена, намотав на палец агатовые бусы, замирает в сложной неудобной позе, отвернув лицо к окну, за которым уже тают тихие осенние сумерки; дочь, бледная отроковица, полулежит в кресле с закрытыми глазами, уплывая на зеленых и сиреневых облаках, затейливо отпечатанных в темноте опущенных век; тесть, оттолкнувшись концом трости от ножки рояля, покачивается в плетеном кресле и смотрит на своего китайского мудреца с удочкой, но нет никакой уверенности, что видит именно его. И господину N кажется, что близкие его из лета в лето, из осени в осень зачарованно созерцают волшебное отсутствие некоего главного предмета, который вроде должен быть или вот-вот появится, и когда тесть в очередной раз говорит знакомым «подождите, мы еще о нем услышим», то получается, что ему, зятю, и надлежит заполнить их общую дыру, и все молчаливо с этим соглашаются – именно ему, кому же еще?
А он все ходит кругами у подножья каторжного своего задания, обвитый кольцами чужих умножившихся надежд, и вот – еще один, исполненный любви и веры виток вокруг шеи.
Но все же какие-то искры долетели из-за неприступной преграды, какие-то излучения проникали, озаряя все вокруг новым светом, как это случилось в тот весенний день, когда он со своей возлюбленной Евой поехал на залив.
«Ты помнишь, Ева?»
Это была горькая минута их жизни и вопрос «что же нам делать?» преследовал их неотступно, не имея даже приблизительного ответа, и, прижавшись друг к другу, тихие, смиренные, они долго сидели на пустынном берегу. И он сказал ей, что никогда по-настоящему не умел почувствовать единства с природным миром, и фраза «человек – часть природы» осталась для него мертвой. Она молчала, не отрывая взгляда от моря. Солнце пыталось пробиться сквозь облака, кружилась чайка, с завидным упорством отрабатывая фигуру плавного падения на воду; молоденькая сосенка с искривленным позвоночником, мечтая о себе высокой и прямой, изо всех силенок тянулась вверх, не уступая себя теснившему ее валуну, постанывая на ветру и, уперевшись тоненькой ножкой в землю, добывая скудную поддержку. И лицо мира внезапно передернулось, неузнаваемо изменило выражение, и в открывшемся просвете он вдруг понял эту сосенку, маленькую свою сестричку, и чайку понял, шлифующую свой полет над морем, и они, без сомнений, тоже поняли его, потому что каждому из них суждено было, покуда живы, бить крыльями, тянуться на цыпочках, чтобы воплотиться в то, что было задумано в начале творенья как ПТИЦА, ДЕРЕВО, ЧЕЛОВЕК, в Слово, в замысел, в самих себя. И в этом родственном усилии, не знающем передышки, и заключается их великое и в чем-то горькое братство. Быть, стать, исполниться. Минута братания с миром. И когда они с Евой ехали обратно, обнявшись в тесном вагоне метро, он, глядя на усталые лица людей, преисполнился незнакомого сострадания к участи каждого человека, – как если бы они стали его товарищами по одинокой борьбе. Ева подняла на него сияющий, полный взаимности взгляд. «Ты понимаешь, Ева?» О, Ева понимала. То-то и оно, что понимала, все понимала, но только по-своему. Потому что была ДРУГАЯ.
«Почему ты другая?» – спрашивал он, стараясь заглянуть ей в лицо. А она сидела, сцепив пальцы в замок, и горестно качала опущенной головой: «Почему ты другой?» Он слизывал слезы с ее теплых коленей, сосны качались за окном, трепетал огонь в печке, освещая темноту неровными всполохами… Господи, какая чепуха – «разные взгляды на вещи», наплевать на взгляды, когда у нас разные сознания! ДРУГОЕ сознание, непоправимо ДРУГОЕ, изначально и навсегда отдельное, никому не доступное, только Богу доступное! И значит, любящий никогда не будет владеть любимым целиком, а только частично, и невозможно с этой чудовищной мыслью жить дальше, если она доходит до сердца, непосильна эта мысль, нельзя, не разрушив себя, принять ее, пока Ева, ее причина, жива, но даже если он убьет невольную свою мучительницу, сотрет с лица земли, то ничего не изменится, потому что она уйдет, оставшись недосягаемой, и стало быть, он уничтожит следствие, а не причину. «Ева, не могу смириться с тем, что ты есть, хочу, чтобы тебя никогда не существовало, и чтобы я был ТАМ с тобой. В никогда. Или во всегда». – «Это одно и то же». – «Мне без разницы, только не будь отдельной. Стань мною, Ева, или позволь мне стать тобою. Я ненавижу твою отдельность!» Ева молчала, и ее босые ступни тонули в чужих тапках с примятыми задниками, а он, раздражаясь и свирепея, тряс ее за плечи: «Почему ты молчишь?» Она огрызалась, говорила, что на самом деле он ищет лишь подтверждения себя в другом, он кричал «дура!», она хамила в ответ на его грубость и уже делала свою кошачью стойку, нацеливаясь на ворот его рубашки, и, когда сил продолжать уже не оставалось, он, схватив ее за руки, крепко сжимал запястья: «Ева, детка, сука, но я люблю тебя!», а потом, обернувшись в плед, дурашливо, по-страусиному поднимая голые ноги, бежал на заиндевевшую веранду, где в углу, за старой автомобильной покрышкой и садовым инвентарем стояла заначенная бутылка с остатками водки, и пока варилась на электроплитке картошка в мундире, они, как законченные дикари, с боевыми выкриками и комичными прыжками, бились на старых сковородках, издававших при ударе бесподобный протяжный гул, и уже в полном изнеможении, задыхаясь от сумасшедшего неостановимого хохота, валились в обнимку на пол.
И снова надо было уезжать.
Они шли между обмякших сугробов, мимо заколоченных мертвых домов, по неезженым дорогам, вязким топям, непроходимым лесам, пустынным побережьям, – по материкам, раскрашенным в зеленое и коричневое, сквозь пустые кружочки разбросанных городов и ненаселенных пунктов – два одичавших изгоя с безумной надеждой соединить друг с другом свою полноту, пока она не станет разрывать их изнутри – невозможная возможность сбыться в любви, через любовь – здесь и сейчас. И тогда – крепко держа друг друга за руки, шагая рядом, каждый начнет предательски понимать, что это – не все, не весь ты, и значит, чертова сила неумолимо погонит искать то таинственное место, где ты будешь весь, целиком, и ты по-прежнему не можешь допустить, что ее (его) в этом месте не будет, что вообще что-то может быть вне ее. Как развязать, Господи, этот узел?
Долгие разговоры ничего не проясняли, вопросы и ответы запутывали еще больше, и длинные сияющие Евины глаза становились желтыми и круглыми, как у хищной птицы, и она, впадая в бессильную ярость, била его с размаху по лицу, и он, падая куда-то в тар-тарары, не оставался в долгу, а потом умывал ее, склонившуюся над раковиной, под струей холодной воды, заставлял высморкаться, обтирал лицо полотенцем и нес, прижимая к груди, в комнату. «Хорошо, милая, ты только помолчи сейчас, прошу тебя, не говори, что я – деспот, что ломаю тебя, помолчим, обними меня, моя родная». И они обнимались, свивались самозабвенно в общий клубок, замирали, и уже непонятно было, где кончается один и начинается другой, и казалось, еще чуть-чуть, еще покрепче обняться, и они слетят с этой орбиты навсегда, и бог освободит их наконец от необходимости сбываться по отдельности, сделает их «мужедевой».
Но бог не освободил, и они разжали руки, расцепили объятья, разорвались, и еще с общей кровью в жилах, смертные, полуживые, поползли прочь друг от друга…
И было утро, дрожащее и ломкое, и фасады домов, приобретая волнистые очертания, то и дело сползали на асфальт, и вокзальная площадь, подернувшись влажной зыбью, валилась и съезжала с самой себя, а стрелки башенных часов гнались друг за другом. Ева стояла на подножке поезда, утончившаяся, почти бесплотная. Глядя на нее снизу, с перрона, он схватил ее драгоценную ногу, прижал к небритой щеке рыжий сапог и поезд тронулся. Она вскрикнула, сдернула с себя шляпу, прижала к лицу… И остался разоренный мир, и нечего в нем было делать без любви, и с любовью ничего нельзя было делать. Разве что лить на голову тазики с ледяной водой, нанося ежедневные ножевые удары по организму, чувствовать, как потрясенно охнув, содрогается каждая клетка, захваченная врасплох, да смутно надеяться, что возникшая «клеточная просветленность» распространится ненароком и на душу. N сжился с уверенностью, что, если выпустить из рук нить и однажды утром не выполнить ритуального обливания, то мир рухнет окончательно и сам он начнет тотчас распадаться вплоть до полного исчезновения.
С таким же маниакальным упорством он продолжал ежедневно ходить в бассейн и молотил стометровку за стометровкой отвратительным кролем, распугивая мирных купальщиков фонтаном брызг, выжимая из своего тела волю к победе, поскольку тело, здоровое и сильное, послушное его приказам, оставалось последним его оплотом. Однако вскоре и с водой наметились тревожные, осложненные отношения: то она его «пускала», то отторгала с враждебностью одушевленного существа, то оставалась безучастной. Пока однажды во время плаванья ему не пришло в голову, что его судорожные заплывы напоминают атаки грубого завоевателя, стремящегося любой ценой взять препятствие и полагающегося только на крепость собственных мускулов. Перевернувшись, как от толчка, на спину, подняв лицо к застекленному светлому небу, свободно раскинув руки на голубой глади, он с осторожностью пошевелил кончиками пальцев. Ощущение оказалось необычным и наградило его подсказкой: нужно в корне изменить тактику, отказаться от насилия, не вступать в прямую схватку с препятствием, а смиренно согласоваться с его природой, не рвать ткань, а проникнуть в нее бескровно и, если пойти дальше: суметь отдаться с необходимостью означает и овладеть! Метод, который он ищет всюду, скрывается именно здесь, так что если отработать его в одном направлении, в одном месте, то он наверняка окажется отмычкой и к другим потаенным местам…
Возбужденный, захваченный новым поворотом старой темы, он вышел на улицу в распахнутой дубленке, потянул ноздрями февральский воздух и вдруг ошеломленно узнал присутствие знакомого тревожного и сладостного запаха, принесенного ветром из южных степей…
От Азии, степной и горной, ждал он подарка для себя, но поразился коварной перемене! Вольно раскинувшаяся перед ним, цветущая, одуряюще пахнущая, постукивая на ветру кастаньетами сухих плодов джингиля, свидетельствовала она ему в лицо, что не получит он того, за чем приехал, что не намерена она выполнять его личных заявок, припрятанных в складках души, ей смешно человеческое чванство, и пусть он гонит свою лошадку по степи – у него неплохо получается, она даст ему проскакать себя и позволит срывать с себя алые бутоны тюльпанов; напоит его хмельным кумысом, выкупает вместе с пастухами и стадами баранов в шумной речке; убаюкает его безоглядным плоским величием – без единого деревца или тщедушного кустика; укутает утренним туманом, да вдруг без предупреждения ринется из-под ног в пропасть, со дна которой сквозь молочный дым доносится зловещее шипение спотыкающегося на острых камнях горного потока; и спустит его к своим сочным влажным лугам, и он пойдет по ним, живым и мягким, – как по холмистой упругой плоти, волнующей безупречно-плавными изгибами гигантского тела, и, оставив отару на попеченье пастушка, будет бродить среди изумрудных окатов плеч, вздымающихся грудей, бархатных ягодиц, крутых шелковистых бедер, уводящих все дальше и дальше за горизонты («Ева, повсюду тебя вижу – распростертую под небом бесконечную женщину!») Когда же стемнеет и зеленые овечьи глаза засветятся в темноте, она бесшумно приблизится, покрытая звездным покрывалом, откроет черный жаркий глаз, зашепчет ему на ухо горячим Евиным шепотом безумное, да и бросит ничком на напоенную теплом землю. А потом вдруг навалится беспощадным зноем, раскаленной до бела тишиной, сожжет каждую травинку на своем теле, и, лысая, страшная, пылающая, высоленная, погруженная в свой жар, оцепенеет в страстном томлении, да начнет рождать из своего переизбытка, от пламенной скуки пустынные фантазии, зыбкие миражи, которым не подвластны только бродячие верблюды, а помутившийся разум обездоленного скитальца отказывается признать несуществующими эти дивные озера, полные свежей прозрачной воды, эти заросли плакучих тенистых ив по берегам, где ждет его покой и отдохновение, и нега, и блаженство, и конец пути. А наигравшись, дьяволица оставит его с бьющимся сердцем, прикованного к иллюзорной цели, тающей в воздухе беспечной небылью. Чужая, плосколицая, неверная, не облегчит она его сердца, не одарит откровением, а только подразнит да стряхнет с себя, как пыль с подошвы – его Азия, степная и горная.
«Стряхнула меня, как пыль с подошвы, – говорил N другу детства, разливая „по последней“. – Я ее не достиг, ты понимаешь?» – «Это она не достигла», – успокаивал друг и бежал за второй бутылкой. «Отрезать, что ли, ухо?» – спросил N, когда и вторая бутылка стала подходить к концу, и в кухню вполз через форточку мутный рассвет. Но друг решительно отсоветовал, пить больше не дал и заметил, что если он хочет немного прочистить мозги, то есть книжка доктора Брэгга про лечебное голодание, он сам не пробовал, но знающие люди говорят, что делаешься как новенький и силы появляются необыкновенные, может, это пойдет на пользу, да вон и пузо у него уже намечается. «Где?» – изумился N, прижимая ладони к животу.
Возвращаясь неверным шагом домой по пустынным улицам, он тихонько напевал арию Марии Магдалины из «Иисуса Христа» и, роняя на ходу сигареты, все бормотал «почто ж ты меня туда не пускаешь, Господи?», а из кармана его плаща торчал свернутый в трубочку доктор Брэгг. Не столько складочки над джинсами, сколько соображения о скрытых резервах силы, которую он готов был извлекать из чего угодно, хоть из пустого желудка, подвигли его на суровый пост, и действительно после четырех дней полного голода, когда запах домашних пельменей достигал его даже сквозь плотно прикрытые двери, заставляя содрогнуться от соблазна, а в снах ему виделись только теплые булки, густо посыпанные сахарной пудрой, – действительно жизненная сила забила фонтаном, трепетный ветерок одушевляющей связи коснулся висков, побежал ток жизни, и уже светлые созидательные мысли колготились в голове, и одну из них, самую крупную и сильную, он успел схватить и запомнить. Теща восхищалась его железной волей и с неодобрением разглядывала себя в зеркале, жена уважительно помалкивала, дочь с чарующей усмешкой спрашивала «ну, теперь ты знаешь, как жить дальше?», тесть, покачиваясь в качалке, говорил, что никогда не сомневался в недюжинных способностях зятя, «подождите, мы еще о нем…» N давно не испытывал такого подъема, волнующей до слезы уверенности в будущем. И, любуясь перспективой грядущего, где лучистые линии идеального сходились в сияющей точке, боясь потерять ее, он, обмотав шею красным шарфом, побежал в кондитерскую за праздничным тортом, большим и круглым, в шоколадных виньетках и кремовых кружевах.
Сделав небольшой прогулочный зигзаг к любимому скверику на набережной, N случайно оказался в гуще политической тусовки. Говорили жуткие вещи: об угрозе переворота, о попранной свободе, о новом рабстве и что мешкать нельзя ни минуты. Лица вокруг были хорошие, умные, нашлись даже знакомые и, хотя он был далек от политики, но задетый за живое, тоже сказал что-то пламенное про защиту человеческого достоинства, и неплохо, должно быть, сказал, потому что знакомые пожали ему руку и уже как «своего» стали представлять другим, незнакомым и солидным людям. И когда он хотел откланяться, выяснилось, что уходить никак нельзя, поскольку «сейчас все и начнется», были даже намеки на «большой застенок», заставившие его расправить плечи, поднять голову и пережить чувство гражданской ответственности.
Черт знает как это все закрутилось с пол-оборота, но он оказался в центре событий и опомнился лишь через несколько месяцев, когда те самые ребята, с которыми он торчал на собраниях и митингах и жег ночами костры на центральной площади, вульгарно набили ему морду как ренегату, навалившись фракционной «группой освобождения» и скрутив руки за спиной. Мерзкая лапа с дрожащими плоскими пальцами, пользуясь сутолокой, просунулась между голов, чтобы сорвать с него очки, но передумав, сорвала ондатровую шапку, и господин N заметил мелькнувшие в маленьких глазках злобное ликование. С рычанием, с неистовой, невесть откуда взявшейся лютостью он оттолкнулся ногами от чьих-то тел, резко, по-бычьи пригнул голову к груди и как таран прошиб человеческую массу насквозь. «Группа освобождения» распалась, а юркий, похожий на обезьянку, мужичок, отбежав на безопасное расстояние, быстро обернулся, поддал ондатру господина N ногой, ловко отфутболил за гранитный парапет и дал деру вдоль набережной.
Облокотившись о гранит, он отстраненно смотрел, как, покачиваясь на волне, плавает в проталине рядом с канализационным стоком его бедная ондатра, как набухает влагой, тяжелеет, погружается в глубину, как надвигаются на нее рыжие ноздреватые льдины, ломая друг друга и рассыпаясь с шипением в крошки, а она неуклюже выворачивается, уже затертая льдом, кособоко выныривает, глотнув воздуху, и, захлебнувшись, исчезает под шевелящимся крошевом. Господину N делается не по себе, и кажется ему, что сейчас вынырнет его собственная голова и, вращая выпученными глазами, поплывет, отфыркиваясь, к берегу.
И остается только гадать, как это все могло с ним случиться, что за нечистая сила направляет его лучезарную энергию по ложным кривым руслам да обводит вокруг пальца. И почему искренняя готовность к прорыву за отведенные рамки тонет, как в дурмане, в вязкой трясине, умоляющей о неподвижности и первобытном покое, и господин N напоминает человека, пытающегося самого себя вывести из обморока: хлещет по щекам, льет воду, трясет, бегает вокруг как карлик подле спящего великана, кричит в ухо: «хватит придуриваться, вставай, нам надо идти!», плачет, говорит «черт с тобой, дойду сам», но далеко ли он может уйти, оставив самого себя? А тот, что желает валяться в дремучем анабиозе, тянет его к себе как могучий магнит и, возможно, тоскует по нему в своих странных сновидениях.
Битва жизни, в сущности, шла за то, чтобы удержать завоеванные позиции – живой и мыслящий островок самого себя. И каждый раз при попытке прорваться к остальному, возникал некий перехватчик, бдительный страж, цель которого заключалась в том, чтобы не позволить достигнуть своей целостности. Сила противодействия в точности равнялась приложенному усилию.
И тут его подбросило! Освещенное яркой вспышкой, возникло кошмарное переживание молодости: гора, задание, замах, остановленное в апогее усилие и мука вечной неразрешимости. Он уже тогда все знал и пережил свою судьбу! Просто по чьему-то недосмотру приоткрылась дверь, и он увидал то, что до поры должно оставаться тайной для каждого смертного. Долгие годы понадобились, чтобы понять, что ты просто находишься в зазоре между тем, что приказывает тебе делать замах, и тем, что не дает этому замаху осуществиться. И когда жена, заметив, что он стал отдавать предпочтение не письменному столу, а узенькому дивану, осторожно спросила: «а не высока ли планка?» – он только засмеялся в ответ. Он даже не фигура в этой Игре! Он – нечто, обещающее захватывающее сражение, удобная площадка, на которой кто-то разыгрывает шахматную партию: ход белых – ответный ход черных. Они играют его душой, а его собственный результат никого не волнует.
Так не в этом ли твой «гениальный замысел», Создатель? Не из наших ли, часом, мук ты извлекаешь свое наслаждение? И не есть ли в таком случае твой Завет, твой договор с человеком, – коварный обман и провокация? Иначе зачем ты навязал человеку ношу, которую ему не вынести? Зачем позвал и не дал сил дойти? Тебе ли не знать, что нет среди людей виновных, нет злых, нет слабых, нет темных, а есть бессилье человека стать добрым, сильным, светлым? – и это ты лицемерно назвал грехом? Или жизнь рассчитана тобой на титанов? Почто ж так унижен тобой человек?
И вот возвращаю тебе свое задание – не потому что не смог, а потому что не волен был смочь. Если не дал ты мне сил подняться, так дай упасть! Небытия прошу для своей души – нет, смерти мало мне, – тотального небытия. Свободы от необходимости сбываться во все времена. В этом мое последнее человечье достоинство!
Утром жена спросила: «Ты, кажется, не спал все ночь? Тебе нездоровится?» Его слегка мутило, но голова казалась очень ясной. Он оглядел комнату. «Сколько у нас странных вещей, это все небезобидные вещи, это хищники, они крадут у нас энергию, чтобы жить». Жена подняла голову и нехорошо всмотрелась в него: «Я прошу тебя на этом не сосредотачиваться, обыкновенные вещи, много всякой дребедени… Не ходи сегодня в бассейн». Теща, выглянув из-за плеча, уточнила, дожевывая яблоко: «Выглядишь неважно».
Стоя на краю бассейна и глядя на мерцавшую под ним воду, он вдруг подумал, что может утонуть, поскольку не умеет плавать – и нырнул «солдатиком». Его предположения отчасти подтвердились, и кое-как одолев бассейн в один конец, чувствуя на себе пристальный взгляд тренера, уже взявшего в руки длинный шест, он дотянулся до никелированных поручней и с трудом вытащил себя из воды.
Пока он одевался в гардеробе, старушка-вахтерша, устремив неподвижный взгляд в какое-то свое «далеко», тихо сказала самой себе: «Хорошо жить, – и не меняя выражения, добавила: – И не жить хорошо, не знаешь, что и лучше». Господин N осторожно покосился в ее сторону, промямлил «до свидания» – она не ответила, – а на выходе все же обернулся и увидел, что старушка смеется и делает ему «ручкой» прощальный привет.
Ветер хлестнул по щекам. Деревья на бульваре ломились в окна чужих домов. Низкорослые, уже ощипанные осенью кусты, вцепились друг в друга, шатались из стороны в сторону. Сухие опавшие листья бездомно метались по улице и собирались на лету в темные стаи. Творилось черт знает что.
Он пересек скверик на углу. Тело сопротивлялось каждому шагу, проявляя неестественную самостоятельность. Он тащил его на себе как саботажника, осознавшего полную безнаказанность и власть над хозяином. У подъезда дома его настигла ядовитая догадка и ужалила в сердце: вот тот последний, дьявольски точно рассчитанный удар – поссорить его со своим телом, навязать войну, которая выкачает оставшийся ресурс воли, и тогда наконец господин N будет вышвырнут как отработанный материал в царство призраков, человеческих недовоплощений, неслучившихся, так сказать, душ.
Крупный, еще полный жизни лист-одиночка, спасаясь от преследования стаи сородичей, кинулся ему под ноги, упал лицом вниз, мелко дрожа. N шагнул в сторону, чтобы не наступить на него. Его качнуло. Улица вдруг онемела и начала наполняться мертвым звоном. Он успел ухватиться за водосточную трубу и начал медленно наклоняться вниз, глядя на отражения домов в луже под собой. Раздался всплеск, похожий на щелчок. Он погружался в прозрачную светлую глубину. Она казалась бесконечной. Тело больше не мешало ему. Он был свободен и стремительно уплывал все дальше.
Его догнали, когда он был уже почти недосягаем, схватили и потащили обратно. Он упирался, пытаясь защититься от насильственного вторжения, но защищаться было абсолютно нечем. Он плакал и умолял не обрывать упоительного полета, но его горячей мольбе не вняли. Грубая сила тянула его вниз. Безмерная скорбь и ненависть к насильникам сопутствовала возвращению. Их голоса, приближаясь, стукались друг о друга как деревянные шары… Две агатовые змейки упали ему на грудь и, цепляясь за ворс свитера, поползли, покачиваясь, к лицу, зубы лязгнули о край стакана, прижатого твердой рукой к его губам. Он пил, давился, а в коридоре истошно звонил телефон, но никто почему-то не брал трубку. N обвел пустыми глазами оцепеневшее семейство, поинтересовался, где его очки и, узнав, что разбились, судорожно зевнул несколько раз к ряду, отвернулся, поскрипел пружинами матраца и как будто заснул.
* * *
В обширной приемной, скудно освещенной желтыми лампочками, толпилось довольно много народу, оставлявшего общее впечатление темного, меняющего очертания пятна. Отделившись от него, возникли лица тещи с тестем. Тесть судорожно, собачьим жестом терся подбородком о плечо, после чего стряхивал что-то с лацканов пиджака. Теща казалась спокойнее и выглядела в трауре почти величественно. Слышались приглушенные голоса и чье-то сдавленное угасающее рыдание. Обозначился тонкий профиль и пряменькая спинка жены – она шла по коридору, держа в руках прозрачную папку с бумагами. N обратил внимание, что черное ей необыкновенно к лицу, и хотел сделать жене комплемент, но вовремя одернул себя. Она скрылась за обитой дерматином дверью, к которой была прибита застекленная табличка с надписью, но вскоре вышла в сопровождении маленького вертлявого человека в черных нарукавниках, видимо, служащего, и они направились в зал освидетельствования. Господин N двинулся за ними, стараясь не упустить их из виду, поскольку отдаляясь, их силуэты становились нерезкими и терялись в толпе, приходилось сильно напрягать зрение, и только оказавшись в зале и увидив себя покойно лежащим со сложенными на груди руками в голубом нарядном ящике, он понял, в чем дело: конечно, он же был без очков! Его неприятно поразил мальчиковый цвет атласной стеганой обивки и не понравилось свое лицо: даже в гробу оно сохраняло выражение сумрачного упорства. N почувствовал нетерпение, хотелось, чтобы с формальностями было поскорее покончено и его, наконец, оставили навсегда в покое.
Жена с сопровождающим вернулась в приемную, и они скрылись уже за другой дверью. Дверей было множество и все они скрипели совершенно по-конторски. Входили и выходили чьи-то родственники с бумагами. К тестю подошел крупный, коротко стриженный мужчина и в витиевато-вычурной манере выразил свои соболезнования, и тесть, чувствительный к погрешностям хорошего вкуса, сухо кивнул и отвернулся. Теща достала из рукава носовой платок, аккуратно высморкалась и, сложив его вдвое, прижала к глазам. Снова появилась жена с той же папкой в руках. N услышал, как она на ходу говорила служащему: «нет, нет, речей, пожалуйста, не надо, он этого не любил». Он посторонился, чтобы пропустить жену, но случайно задел локтем, папка с документами шлепнулась на пол. N нагнулся и подал ее жене. «Благодарю,» – сказала она сдержанно и опять исчезла вместе с вертлявым. «Что ж они тянут?» – подумал он, раздражаясь.
Осторожно поинтересовался у старенькой родственницы, нельзя ли ускорить (она была очень старенькой, много раз успела проводить в последний путь близких и, судя по всему, ритуал ей был знаком до мелочей), но старушка повела плечом и довольно холодно сказала, что спешка здесь неуместна. Он, сконфузившись, отошел в сторону и начал томиться, деть себя некуда было.
И тут слух его вырвал из толпы обрывок странной фразы, сказанной красиво модулированным мужским голосом: «Сатана для европейца – существо, безусловно, азиатского происхождения». Мысль его тотчас оживленно заработала, и он стал отыскивать взглядом автора, чтобы уточнить, что именно имелось ввиду: религиозный мотив или нечто более тонкое. Но среди окружающих его людей лица, которому могло принадлежать высказывание, определенно не обнаруживалось и, заинтригованный, N двинулся через толпу сначала своих, а затем и чужих родственников.
Толпа постепенно редела, и он оказался один в пустом просторном помещении, красиво облицованном черным мрамором. Глаза постепенно привыкали к полутьме, и он разглядел в углу за колонной склонившуюся женщину. Женщина гладящим движением подтягивала чулок, поставив ногу на мраморный куб. В этом жесте было нечто мучительно и сладко знакомое, и он затрепетал, узнавая Еву. Она, видимо, не замечала его и продолжала гладить божественную ногу, расправляя стрелку тонкого шва. Он не смел приблизиться. И когда она подняла голову, увидел, что это не Ева. Женщина невозмутимо посмотрела на него раскосыми глазами, будто его присутствие ее не удивило, и улыбнулась долгой понимающей улыбкой. Ему стало холодно. Женщина была потрясающе красива. Мягко ступая, она пересекла мраморный зал. N смотрел ей в спину.
Это была Ева.
Он двинулся за ней, уже исчезающей в провале длинного коридора, она слегка обернулась, не останавливаясь, и его опять охватили сомнения. Интуитивное чувство подсказывало, что идти туда не следует, но страстное до озноба желание прижать к себе ее тело, повело его по темным лабиринтам коридоров, через анфилады пустынных залов, он уже бежал за ее тихими ровными шажками – и не мог настигнуть. Выскочив на широкую лестничную площадку, рванулся вверх через две ступеньки…
Пролет мелькал за пролетом, он уже выбивался из сил, задыхался и вдруг, подняв голову, увидел на верхней ступеньке маленькую девочку, придерживающую под попкой подол школьного платьица, из-под которого выглянула полоска нежной кожи между штанишками и коричневым рефленым чулком, пристегнутым широкой резинкой. Он азартно погнался за хорошенькой одноклассницей, преследуя ее по школьному коридору, но поскользнулся на вощеном паркете, упал, и портфель его отлетел далеко в сторону…
Произошел обрыв, и он снова оказался в приемной, среди скорбящих родных и близких. Что-то неуловимо изменилось. Обозначились группы людей, беседующих между собой и мигрирующих от сообщества к сообществу – как на дурном а-ля фуршете. Потягивало дымком от хорошего трубочного табака. Тесть с тещей стояли, окруженные толпой, и теща говорила со скорбным достоинством о его последнем незаконченном романе (откуда она знает?), и N заметил не понравившийся ему жертвенный огонек, мелькнувший в ее глазах, и подумал, что на ходу оттачивается какая-то не вполне ясная версия его безвременной кончины. Волокита, похоже, никого, кроме него, уже не тяготила.
Наконец, что-то сдвинулось с мертвой точки, организованная невидимым импульсом публика потянулась к выходу, и сплотилась кружком у места, где должно было случиться главное событие, и N вроде уже бросил горсть земли в темный провал и даже услышал, как она стукнула о… но тут беспокойная мысль, уже давно в нем шевелившаяся, оформилась, и он понял, что в процедуре пропущено принципиально важное звено; а именно: он живой! И все завертелось вспять и вернулось в свое начало, и снова – коридор, приемная, толпа, бумаги, скрип дверей.
N начал сильно нервничать. Стало очевидно, что все как-то упустили из виду, что он живой, и, если бы он не напомнил, то его бы так и погребли заживо. Глубоко уязвленный, он все же попытался сфокусировать внимание близких на возникшем затруднении, но они ускользали от ответа и косвенно дали понять, что этот вопрос ему необходимо решать самому, это не их участок, и то, что он не выполнил своей задачи, не помешает им выполнить их собственную.
Отловив в коридоре вертлявого служащего и пытаясь поймать его бегающий взгляд, N прямо спросил, были ли подобные прецеденты в его практике. Тот извивался ужом, стараясь выскользнуть. N схватил его за пуговицу мундира, и мерзавец сказал, что вроде были и чуть было не растаял в руках. «И что?» И служака долго и путано объяснился, в основном намеками, и все кивал на закуток в конце коридора, из чего следовало, что там находиться специфический такой буфетик и что если договориться с буфетчицей, то в пиво внесут специфическую добавочку, после чего милейшему господину N уже ни о чем беспокоиться не придется.
Он пошел в указанном направлении, и действительно, к своему изумлению обнаружил вполне обычный и даже опрятный буфет: пара-тройка узких столиков на длинных ногах, полногрудая буфетчица в наколке, с золотом на пальцах и красными камнями в ушах. Вполне обыкновенные мужики, заросшие щетиной, не заботясь о правдоподобии, потягивали темное пиво из кружек, закусывая соленными сушками и скумбрией горячего копчения. Он не решился зайти, а только посмотрел в приоткрытую дверь, и ему вдруг стало больно оттого, что он уже никогда не сможет выпить кружки пива и позволить себе вот такой простой мужской беседы. И даже крупный таракан, выползший из-под карниза и остановившийся в раздумье, куда бы двинуться дальше, имел перед ним несомненное преимущество, ибо так же, как эти ханыги из буфета, находился в списках участников жизни, в то время как N уже был снят с довольствия.
В буфетное пиво он не поверил. Уж больно это выглядело несерьезно и грозило накладками. Весь опыт его жизни говорил о том, что именно так все и происходит в учреждениях: тебя не предупреждают о деталях, а потом из-за деталей все и рушится, как если бы ты пришел в баню, купил билет, тебе бы выдали простыню и веник, после чего скользнув взглядом по твоей бытовой наготе, мельком предупредили: «баня сегодня нетопленная». Например, выяснится, что пиво с добавкой дают только по определенным дням, допустим, по понедельникам и средам, а в остальные дни – обыкновенное, жигулевское или мартовское.
Им овладела паника. Родственники продолжали сновать из дверей в двери с бумагами, что-то переоформляли, советовались друг с другом. Он снова ощутил себя так, словно находится в жилконторе или бюро по обмену жилплощади. Пафос происходящего события уничтожен начисто, оно превращалось в карикатуру. Теща с тестем продолжали принимать соболезнования, и тесть, судя по всему, уже не был так привередлив. Родственники успешно обживались в новом качестве и чувствовали себя главными действующими лицами. Продолжалась та же Игра, в которой он был никем. И даже его уход не мог свершиться достойно.
Он тронул за локоть жену, он хотел посмотреть в ее глаза. Она молча ответила ему: «Ты никогда не доводил дела до конца…»
N услышал голос жены, разговаривавшей в соседней комнате по телефону. «Потерял сознание, прямо на улице», – сообщала она кому-то. Женин голос звучал как божественная музыка. Он пошевелился и медленно открыл глаза.
Перед господином N, беглым каторжником, возвышалась гора, ждущая долготерпеливых ударов его кирки.
Комментарии к книге «Вернусь, когда ручьи побегут», Татьяна Борисовна Бутовская
Всего 0 комментариев