Фрэнсис Скотт Фицджеральд Сумасшедшее воскресенье (сборник)
В оформлении обложки использованы иллюстрации художников Clarence Coles Phillips (1880–1927) и George Barbier (1882–1932).
Иллюстрация на 1-й сторонке обложки: Jovanovic Dejan / Shutterstock.com
Используется по лицензии от Shutterstock.com
© М. Литвинова, перевод, 2017
© В. Муравьев, перевод. Наследники, 2017
© И. Архангельская, перевод. Наследники, 2017
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Э», 2017
Алмазная гора
I
Род Джона Т. Ангера был на отменном счету в Геенне – есть такой городок на Миссисипи. Отец Джона из года в год в жарких боях завоевывал первенство по гольфу среди любителей; миссис Ангер славилась, по местному выражению, «на все котлы и сковороды» своим зажигательным предвыборным красноречием; самому Джону Т. Ангеру едва исполнилось шестнадцать, однако новейшие нью-йоркские танцы он откалывал еще в коротких штанишках. И вот теперь ему предстояло на какое-то время расстаться с родным домом. Вся провинция, как известно, донельзя чтит учебные заведения Новой Англии: на алтарь этого почтения провинциалы приносят цвет своей молодежи, и родители Джона не остались в стороне. Непременно надо было, чтобы он отправился в колледж Святого Мидаса близ Бостона – не прозябать же их драгоценному и одаренному сыну в Геенне!
А в Геенне – кто бывал там, тот знает – фешенебельные закрытые школы и колледжи едва различают по названиям. Местные жители давным-давно отстали от мира сего и хоть и очень стараются поспеть за модой, но живут большей частью понаслышке. Чикагской ветчинной принцессе их одежда, манеры и литературные вкусы, конечно, покажутся «как-то слегка прошлогодними».
Джон Т. Ангер был готов к отъезду, Миссис Ангер по-матерински набила его чемоданы летними костюмами и вентиляторами, а мистер Ангер презентовал сыну туго набитый асбестовый бумажник.
– Помни, здесь тебе всегда будут рады, – сказал он. – Семейный очаг не остынет, будь уверен, мальчик.
– Я знаю, – сглотнул комок Джон.
– И не забывай, кто ты и откуда родом, – горделиво добавил отец, – это убережет тебя от неверных поступков. Ты – Ангер из Геенны.
Родитель и сын пожали друг другу руки, и Джон пустился в путь, обливаясь слезами. Через десять минут, покидая пределы города, он остановился и обернулся на прощанье. Старинная, викторианская надпись над вратами была ему чем-то отрадна. Отец все время предлагал сменить ее на что-нибудь бодрое и доходчивое, скажем: «Вот вы и в Геенне» или просто на «Добро пожаловать», а пониже выложить лампочками сердечное рукопожатие. Мистер Ангер считал, что старая надпись какая-то мрачноватая, но вот поди ж ты…
Джон поглядел – и обратился навстречу судьбе. И небесный отсвет оставленных позади огней Геенны был, казалось, исполнен теплой и яркой прелести.
От Бостона до колледжа Святого Мидаса полчаса на «Роллс-Ройсе». Сколько в милях – навеки останется тайной, ибо, кроме Джона Т. Ангера, никто не приезжал туда иначе, как на «Роллс-Ройсе», да, пожалуй, никто и не приедет. Это колледж для избранных – самый дорогой колледж в мире.
Первые два года прошли очень приятно. Джон учился с отпрысками денежных тузов и в каникулы гостил на модных курортах. Его гостеприимные сверстники ему вполне нравились, но отцы их были все на один покрой; по молодости лет он часто дивился их поразительной неразличимости. Когда он говорил, откуда он, они неизменно шутили: «Ну и как у вас там, припекает?» – а Джон по мере сил улыбался и отвечал: «Да не без того». Он бы, может, и сказал что-нибудь подходящее, но уж очень они все одинаково шутили, разве что кто-нибудь спрашивал иначе: «Ну и как вам там, не холодно?» – отчего у него опять-таки с души воротило.
К концу третьего семестра среди одноклассников Джона появился тихий, изящный юноша по имени Перси Вашингтон. Новичок был приветлив в обращении и на редкость хорошо одет – даже в колледже Святого Мидаса это бросалось в глаза, – но держался как-то особняком. Близко он сошелся только с Джоном Т. Ангером, но и с ним отнюдь не откровенничал насчет дома и семьи. Ясно было, что он из богатых, и все такое, но вообще-то Джон почти ничего не знал о своем приятеле, и любопытство его прямо-таки взыграло, когда Перси пригласил его на лето к себе, «на Запад». Он не заставил себя упрашивать.
И только в поезде Перси впервые немного разговорился. Однажды, когда они обедали в вагоне-ресторане и язвительно обсуждали однокашников, Перси вдруг заметил совсем новым тоном:
– Мой отец намного богаче всех в мире.
– А-а, – вежливо отозвался Джон. Непонятно было, что бы еще сказать на такое признание. «Это замечательно» – не прозвучит, и он чуть было не сказал: «В самом деле?» – но вовремя спохватился: вышло бы, что он сомневается в словах Перси. А в таких поразительных словах сомневаться, пожалуй, не следовало.
– Намного богаче, – повторил Перси.
– Помню, я читал в справочнике, – решился Джон, – что в Америке есть один человек с годовым доходом пять миллионов и четверо, у кого свыше трех миллионов…
– Тоже мне богачи. – Перси брезгливо скривил рот. – Крохоборы-капиталистики, банкиришки, торгаши и ростовщики. Отец мой их всех скупит и сам того не заметит.
– Почему же тогда…
– Почему его нет в справочнике? Да потому, что он не платит подоходного налога. Платит какие-то там гроши, но не с дохода, а так.
– Вот уж, наверно, богатый человек, – простодушно заметил Джон. – И прекрасно. Я как раз люблю очень богатых. Чем богаче, тем лучше – по-моему, так. – Его смуглое лицо сияло искренностью. – Прошлую Пасху я гостил у Шнитцлеров-Мэрфи. И у Вивьен Шнитцлер-Мэрфи были рубины с куриное яйцо и такие лучистые сапфиры, как фонарики…
– Камни – это да, – восторженно поддержал Перси. – Конечно, в колледже об этом никому знать не надо, но у меня у самого есть неплохая коллекция. Камни собирать интереснее, чем марки.
– А какие алмазы бывают, – мечтательно продолжал Джон. – У Шнитцлеров-Мэрфи были алмазы с грецкий…
– Дребедень. – Перси склонился к приятелю и глухо зашептал: – Побрякушки. У моего отца алмаз – побольше, чем отель «Риц-Карлтон».
II
Закат в горах Монтаны сгустился между двумя вершинами, как громадный синяк, и темные вены расползлись от него по изувеченному небу. Небо отпрянуло в горнюю высь от деревушки Саваоф – крохотной, унылой, безвестной. По слухам, там жило двенадцать человек, двенадцать темных и загадочных душ, извлекавших пропитание из голого, почти совсем голого камня, на котором они произросли, неведомо как и почему. Они стали особой породой, эти двенадцать саваофцев, как будто природа сперва расщедрилась на новую тварь, а потом опомнилась и оставила их копошиться и гибнуть.
Из далекого иссиня-черного сгустка в скалистую пустошь выползла цепочка огней, и двенадцать саваофцев возникли, как призраки у станционного сарайчика, навстречу семичасовому трансконтинентальному экспрессу из Чикаго. Примерно шесть раз в год трансконтинентальный экспресс, повинуясь непостижимому расписанию, останавливался у платформы Саваоф, и кто-то сходил с поезда, садился в коляску, поданную из сумерек, и исчезал во тьме закатного синяка. Саваофцы глазели на это нелепое и диковинное происшествие, словно соблюдали некий обряд. Глазели, и только: в них не было ни капли того одушевленного воображения, которое побуждает любопытствовать и размышлять, а то бы вокруг этих таинственных событий народилась своя религия. Но саваофцы жили помимо всякой религии: самые дикие и простые христианские верования и те не прижились бы на этой скале. У них не было ни алтаря, ни жреца, ни жертвоприношений; просто народ каждый день к семи вечера стекался к станционному сараю и возносил взамен молитвы смутное и вялое изумление.
В этот июньский вечер Главный Кондуктор, которого саваофцы считали бы богом, если б бог им был нужен, повелел, дабы семичасовой поезд сгрузил людей (или нелюдь) в Саваофе. В две минуты восьмого Перси Вашингтон и Джон Т. Ангер сошли с подножки, промелькнули перед завороженными, распахнутыми, испуганными глазами двенадцати мужчин, уселись в коляску, которая явилась ниоткуда, и уехали.
Через полчаса, когда полумрак сгустился дотемна, молчаливый кучер-негр окликнул что-то черное впереди. На окрик вспыхнул рдяный диск, словно воспаленный глаз злобно уставился из непроглядной тьмы. Они подъехали ближе, и Джон понял, что это задний фонарь автомобиля, громадного и роскошного. Металл его корпуса отливал никелем и отблескивал серебром; втулки искрились зелено-желтым геометрическим узором – бисерным, а может, и самоцветным, – Джон не рискнул гадать.
Два негра в расшитых ливреях, как с картины лондонской королевской процессии, стояли навытяжку у автомобиля и приветствовали молодых людей, вылезших из коляски, на языке, непонятном гостю, но похожем на исконное негритянское наречие Юга.
– Садись, – сказал Перси приятелю, когда их чемоданы забросили на эбеновую крышу лимузина. – Жаль, что пришлось тебя слегка протрясти, но сам понимаешь – куда ж с таким автомобилем на глаза пассажирам или этому разнесчастному саваофскому отребью.
– Ух ты! Ну и авто! – вырвалось у Джона при виде внутреннего убранства автомобиля. Его взгляду предстала парчовая обивка, сплошь затканная тонкими шелковыми узорами, вся в крапинках драгоценных камней.
Приятели развалились в кресельных сиденьях, пышный ворс которых переливался всеми оттенками страусиного пера.
– Ну и авто! – повторил изумленный Джон.
– Колымага-то? – рассмеялся Перси. – Да это старая рухлядь, она у нас для поездок на станцию.
Тем временем автомобиль мчался в темноте по направлению к перевалу.
– Через полтора часа будем на месте, – сказал Перси, взглянув на часы. – Кстати уж скажу тебе, что ничего подобного ты в жизни не видел.
Если и все прочее было под стать автомобилю, то Джона в самом деле ожидало необычайное. В Геенне простодушно и благочестиво преклонялись перед богатством с пеленок, всей душою чтили его, и не дай бог Джон нарушил бы эту заповедь умиления – родители отреклись бы от него, не стерпев такого кощунства.
Они достигли ущелья, углубились в него, и дорога почти сразу стала ухабистой.
– Если б сюда пробивалась луна, посмотрел бы ты, какое ущелье, – сказал Перси, щурясь в темное окошко. Он что-то приказал в микрофон, и лакей тут же включил прожектор, мощным лучом хлестнувший по горным склонам.
– Видишь, кругом осыпи. Обычный мотор разнесло бы на куски в полчаса. Не зная дороги, здесь и на танке-то едва проберешься. Вот заметь, вверх пошло.
Чувствовалось, что они едут в гору. Через минуту-другую автомобиль вынырнул у гребня, и вдали мелькнула бледная, юная луна. Внезапно они остановились, и вокруг возникли из темноты какие-то фигуры – снова негры. Молодых людей приветствовали все на том же полувнятном наречии; затем негры принялись за работу и зацепили крючья четырех гигантских тросов, свисавших откуда-то сверху, за ступицы огромных самоцветных колес. Раздалось «Э-гей!» – и Джон ощутил, как автомобиль медленно оторвался от земли и взмыл ввысь – над самыми высокими скалами с обеих сторон, и еще выше, и под ними открылась лунная долина, такая непохожая на покинутое кремнистое крутогорье. Справа высилась скала – а потом и ее не стало, кругом было чистое небо.
Очевидно, они перенеслись за каменное лезвие высокого горного отрога и все еще поднимались. И тут же стали спускаться и наконец, подпрыгнув, приземлились на равнине.
– Остальное пустяки, – сказал Перси, глянув в окно. – Отсюда всего пять миль, и дорога наша собственная – брусчатка – до самого дома. Как говорит отец, здесь Соединенные Штаты кончаются.
– Мы разве в Канаде?
– Нет, зачем же. Мы в Монтане, в Скалистых горах. Только вот этих пяти квадратных миль нет ни на одной карте.
– А почему? Пропустили?
– Да нет, – усмехнулся Перси, – три раза нас пробовали засечь. Первый раз мой дед подкупил все геодезическое управление; другой раз ему удалось подправить официальную карту – и пятнадцать лет никто не совался. Зато в последний раз была сущая морока. Отец мой соорудил сильнейшее искусственное магнитное поле, чтобы отклонить их компасы. Он изготовил целую партию геодезических приборов с изъяном, таких, чтоб пропускали это место, и подменил точные. Еще он отвел реку, и на берегу сделали кой-какие постройки – чтоб казалось, будто это городок в долине от нас за десять миль. В общем, отец мой только одного боится, – закончил он, – одна только и есть для нас опасность в мире.
– Какая?
Перси перешел на шепот.
– Аэропланы, – вздохнул он. – У нас есть с полдюжины зениток, и пока справляемся – правда, несколько убитых и много пленных. Мы-то с отцом понимаем, что это в порядке вещей, а мама с девочками огорчаются. Но в другой раз все может обернуться не так благополучно.
Зеленая луна сияла из-за мохнатых облаков, которые стелились перед нею в изумрудном небе, словно драгоценные восточные ткани пред очами татарского хана. Джону померещилось, что сейчас день и что он видит в небе авиаторов, сыплющих с борта назидательные брошюрки и лекарственные рекламки, обнадеживая унылое деревенское захолустье. Ему показалось, будто они парят и вглядываются – разглядывают то, что он сейчас увидит, – а потом? А потом их как-нибудь хитростью заманивают на землю и держат до скончания дней в заточении: ни тебе лекарств, ни брошюрок. Или, если заманить не удается, откуда-то вылетает клуб дыма, рвется снаряд, аэроплан обрушивается наземь, а мать и сестры Перси «огорчаются»? Джон встряхнул головой, и глухой смешок сорвался с его губ. Какие за всем этим кроются жестокости? Как властвует этот странный Крез? Что это за жуткая, вызолоченная тайна?..
Шерстистые облака уплыли, и горная ночь была яснее дня. Огромные шины катили по ровной брусчатке; дорога обогнула тихое, залитое луной озеро и углубилась в прохладный, смолистый мрак сосновой рощицы; затем вывела на луг, и Джон вскрикнул от восторга, а Перси коротко заметил: «Приехали».
Осиянный звездным светом, на берегу озера стоял дивный дворец в полвысоты горы, к которой он прильнул во всей своей мраморной прелести, ровно и мягко врисовываясь в густой нагорный сосняк. Бесчисленные башенки, ажурные кружева косых балюстрад, узорная прорезь тысячи треугольных, квадратных, шестиугольных окон, излучавших золотистый свет, зыбкое смешенье синих теневых полос со звездными струями – все это отдалось трепетным аккордом в душе Джона. Верхушка одной из башен, самой высокой и исчерна-темной снизу, была увенчана сказочным сонмом огней, и когда Джон возвел к ним очарованный взгляд, до земли донеслось томное пение скрипок: таких изнеженных созвучий он никогда еще не слышал. Автомобиль остановился перед просторным и длинным мраморным сходом, овеянным ароматами цветов. За верхней ступенью бесшумно распахнулись стрельчатые двери, и в ночь хлынул янтарный свет, озаривший великолепный силуэт темноволосой дамы с высокой прической. Она простерла к ним руки.
– Мама, – произнес Перси, – это мой друг, Джон Ангер из Геенны.
В памяти Джона этот первый вечер остался сумятицей красок, мгновенных впечатлений, музыки, нежной, как любовное признанье; чарующим хороводом бликов и теней, мельканьем движений и лиц. Вспоминался статный седой мужчина, подносивший к губам хрустальный на золотой ножке фиал с многоцветным питьем. Вспоминалась девушка в одеянии феи, с лилейным личиком, с сапфирами в волосах. Вспоминался пышный покой, где плотные, золотые стены уступали легкому нажатию руки; и покой, подобный платоновскому «узилищу идей» – сверху донизу устланный сплошным алмазным слоем, бриллиантами всех форм и размеров: с фиолетовыми светильниками по углам, он слепил белизной, ни с чем не сравнимой, превыше человеческих помыслов и мечтаний.
Приятели брели чередой покоев. Под ногами у них вспыхивали узоры: то буйная цветовая смесь, то пастельные разводы, то белоснежная глубина, то мозаичные арабески, наверно, скопированные в какой-нибудь адриатической мечети. Под толстым хрустальным настилом расходились сине-зеленые струи, а в них, между радужными сгустками водорослей, мелькали пестрые рыбы. Они шагали по разноцветным и разнообразным мехам, шли по коридорам, выложенным от пола до потолка чистейшей слоновой костью, сплошной, словно из гигантских бивней динозавров, вымерших задолго до появления человека…
Потом они как-то вдруг оказались за столом – и тарелки были цельнобриллиантовые, в два тончайших слоя с прокладкой изумрудной филиграни, будто вырезанные из воздуха. Коридоры источали тихую тягучую музыку – и пуховое кресло, слитое с его спиной, нежило и дурманило его, а он пил свой первый стакан портвейна. Сквозь дрему он пытался ответить на чей-то вопрос – но липучая медвяная нега была поволокой сна: камни, ткани, вина, золото – все расплывалось у него в глазах сладостным туманом…
– Да, – отозвался он из последних сил, – да, там у нас, конечно, припекает.
Он даже чуть подхихикнул; а потом, не шелохнувшись и не противясь, словно бы отплыл от стола и от мороженого, алого, как сон… Он уснул.
Он открыл глаза и почувствовал, что проспал несколько часов. Он был в большой тихой комнате с агатовыми панелями и тусклой подсветкой, такой слабой, такой мягкой… Его юный хозяин стоял над ним.
– Ты уснул за обедом, – сказал Перси. – Я и сам чуть не уснул, так было приятно слегка отдохнуть в нормальной обстановке после года в колледже. Пока ты спал, слуги тебя раздели и выкупали.
– Я в постели или на облаке? – выговорил Джон. – Перси, Перси, не уходи, мне надо извиниться перед тобой.
– За что?
– Что я не поверил тебе про алмаз больше отеля «Риц».
Перси улыбнулся.
– Я так и думал, что ты не поверишь. Это ведь гора.
– Какая гора?
– Возле которой дворец. Она не так уж и велика. Но земли и камня на ней всего футов пятьдесят, а остальное – алмаз. Сплошной алмаз чистой воды, цельная кубическая миля. Ты слушаешь? Скажи…
Но Джон Т. Ангер снова уснул.
III
Настало утро. Просыпаясь, он ощутил, как спальня сразу наполнилась солнцем. Эбеновые панели раздвинулись, и дневной свет хлынул во всю стену. Огромный негр в белой ливрее стоял у его постели.
– Добрый вечер, – пробормотал Джон, силясь очнуться от сонной одури.
– Доброе утро, сэр. Примете ванну, сэр? Нет, не вставайте, я сейчас все сделаю, только будьте добры, расстегните пижаму – вот так. Благодарю вас, сэр.
С покорного Джона совлекли пижаму. Ему было забавно и приятно, он ожидал оказаться на руках у этого услужливого черного Гаргантюа, но не тут-то было; ложе его медленно накренилось, и он, слегка оторопев, покатился к стене: обивка раздалась, он проскользил два ярда по бархатистому скосу и погрузился в упоительно теплую воду.
Он огляделся. Спуск или скат, по которому он соскользнул, свернулся в трубку и исчез. Он был в другой комнате и сидел по горло в бассейне, голова над краем. Его окружал синий аквариум: за стенами комнаты и под бассейном в янтарных лучах резвились рыбы, спокойно проплывая возле его ног, отделенных лишь слоем хрусталя. Солнечный свет пробивался сверху сквозь сине-зеленое стекло.
– Полагаю, сэр, что нынче утром вам для начала будет в самый раз горячая розовая вода с мыльной пеной – а потом, пожалуй, холодная морская.
Это над ним склонился негр.
– Да, – нелепо ухмыльнувшись, согласился Джон, – вот именно.
Не с его жалкими и непритязательными привычками распоряжаться таким купаньем – это было бы по меньшей мере самонадеянно, а то и попросту бессовестно.
Негр нажал кнопку, и сверху хлынул теплый ливень; Джон сразу сообразил, что это забил фонтанчик у края бассейна. Вода стала бледно-розовой, из четырех моржовых рылец по углам брызнули мыльные струи. Дюжина маленьких бортовых вертушек в минуту взбила облако сверкающей радужно-розовой пены, которая нежно окутала его, блистая и пузырясь.
– Может, запустить синема, сэр? – почтительно предложил негр. – В аппарат нынче заряжена хорошая смешная лента, а желаете, я сейчас заменю на серьезную.
– Нет, спасибо, – вежливо, но твердо отозвался Джон. Слишком приятна была ему ванна, и отвлекаться не стоило. Но отвлечься все-таки пришлось. Через мгновение его слух заполнился совсем близким мелодическим журчаньем флейт, прохладно-зеленоватым, как сама ванная, и мелодию их вело пузырчатое пикколо, ажурное, словно мыльное кружево, ласково облекавшее его.
Взбодренный прохладной морской водой и холодным пресным душем, он вылез из бассейна, был укутан в мохнатый халат, уложен на пушистую кушетку и растерт маслом, спиртом и ароматами. Переместившись в уютное кресло, он был побрит и подстрижен.
– Мистер Перси ждет вас в гостиной, – сообщил негр, закончив процедуры. – Меня зовут Джигзэм, мистер Ангер, сэр. Я буду прислуживать мистеру Ангеру по утрам.
И Джон вышел в солнечную гостиную, где был накрыт завтрак, и Перси, в ослепительно-белых лайковых бриджах, курил, откинувшись в кресле.
IV
За завтраком Перси вкратце поведал Джону историю семьи Вашингтон.
Отец нынешнего главы семьи, прямой потомок Джорджа Вашингтона и лорда Балтимора, был родом из Виргинии. К концу Гражданской войны ему исполнилось двадцать пять; он имел чин полковника, опустошенную плантацию и тысячу долларов золотом.
Фитцнорман Калпеппер Вашингтон – так звался молодой полковник – решил оставить недвижимость в Виргинии младшему брату и податься на Запад. Он отобрал две дюжины негров – разумеется, преданных ему до обожания, – и купил двадцать пять железнодорожных билетов; от имени негров можно было наарендовать земли и заняться скотоводством.
В Монтане он поистратился за месяц, и дела пошли совсем скверно; тут-то все и случилось. Он поехал в горы, заблудился, остался без еды и проголодал день. Ружья при нем не было, и в погоне за белкой он заметил, что та держит в зубах что-то блестящее. Белке не было суждено утолить собой его голод: она скрылась в дупло, но обронила свою ношу. Фитцнорман присел в печальном раздумье и заметил рядом в траве какое-то мерцание. За десять секунд аппетит его пропал, а капитал возрос до ста тысяч долларов. Белка, никак не желавшая попасть к нему в желудок, одарила его зато крупным бриллиантом чистой воды.
Ближе к ночи он отыскал свой лагерь; еще через полсуток все мужчины-негры вгрызались в гору возле беличьего дупла. Он сказал им, что напал на жилу горного хрусталя. Вряд ли хоть двоим из них случалось видеть алмазы – и то маленькие, – и ему поверили без лишних слов. Когда он понял, на что наткнулся, начались затруднения. Гора оказалась алмазом – цельным, сплошным алмазом. Он набил сверкающими образчиками четыре седельные сумки и поскакал в Сент-Пол. Там он сбыл с рук полдюжины мелких камней, а когда вытащил один побольше, скупщик упал в обморок, и Фитцнормана арестовали как нарушителя общественного спокойствия. Он сбежал из тюрьмы и добрался поездом до Нью-Йорка, где продал несколько алмазов средней величины примерно за двести тысяч долларов золотом. Крупные он не рискнул показывать – и покинул Нью-Йорк как раз вовремя. Среди ювелиров началось страшное волнение – не оттого, что бриллианты были крупные, а потому, что они появились неизвестно откуда. Поползли дикие слухи, будто в Кэтскильских горах, в Нью-Джерси, на Лонг-Айленде, под Вашингтон-сквер обнаружились алмазные залежи. Из Нью-Йорка что ни час отбывали специальные поезда: люди с кирками и совками разыскивали окрестные Эльдорадо. Но к этому времени Фитцнорман уже катил назад в Монтану.
Прошло еще две недели, и он подсчитал, что все мировые алмазные копи, вместе взятые, вряд ли сравнятся с его горой. И в точности оценить ее было невозможно: ведь это цельный алмаз, и если так и пустить его на продажу, то он не только задавит рынок – в мире просто не хватит золота, чтобы купить его десятую часть. Да и кому нужен такой неимоверный бриллиант?
Странная выходила история. Богаче его человека никогда и нигде не было – но чего стоит все его богатство? Если его тайна раскроется – почем знать, что сделает государство, чтобы избежать золотой и бриллиантовой лихорадки? Скорее всего, его собственность реквизируют и установят монополию.
Оставалось только одно – распродавать гору втайне. Он вызвал с Юга младшего брата и препоручил ему черных – тем было невдомек, что рабство упразднено. Для пущей надежности им прочитали самодельную декларацию о том, что генерал Форрест собрал рассеянные южные армии и в решающей битве разгромил врага. Негры ничуть не усомнились в этом. Они единогласно признали, что это очень хорошо, и устроили благодарственное радение.
Фитцнорман захватил с собой сотню тысяч долларов, два чемодана с неотделанными алмазами, крупными и помельче, и отплыл в чужие края. В Россию его доставила китайская джонка: через шесть месяцев он был уже в Санкт-Петербурге. Он снял невзрачную комнатенку и тут же отправился к придворному ювелиру с известием, что у него есть алмаз для государя. Он пробыл в Санкт-Петербурге две недели, спасаясь от убийц постоянными переездами, и за это время всего три-четыре раза прикоснулся к своим чемоданам.
Пообещав вернуться через год с гранеными камнями покрупнее, он был отпущен в Индию. Но еще до этого императорское казначейство перевело на четыре разных счета в американских банках пятнадцать миллионов долларов.
Он вернулся в Америку в 1868 году, пропутешествовав больше двух лет. Он побывал в столицах двадцати двух стран и имел беседы с пятью императорами, одиннадцатью королями, тремя принцами, шахом, ханом и султаном. Свое состояние Фитцнорман к этому времени исчислял в миллиард долларов. Перед его тайной сами собой возникали все новые заслоны. Как только он выпускал на свет какой-нибудь крупный бриллиант, тот через неделю обрастал легендами, полными роковых совпадений, интриг, революций и войн – такой длины, что родословную его можно было проследить до Первого Вавилонского царства.
С 1870 до 1900 года – года смерти Фитцнормана – его история писана золотыми буквами. Были, конечно, и побочные происшествия – он сбивал с толку топографов, женился на виргинской уроженке, которая родила ему единственного сына; пришлось, ввиду прискорбных осложнений, устранить брата: он, к сожалению, пил без удержу и спьяну распускал язык. Но это и немногие другие убийства не омрачили счастливых времен роста и прогресса.
Перед самой смертью Фитцнорман повел дело по-новому: оставив в резерве всего несколько миллионов долларов, он на остальные оптом закупил редкие вещества и разместил их в банковских сейфах по всему миру под видом антикварных коллекций. Сын его, Брэддок Тарлтон Вашингтон, развил ту же идею. Он обменял вещества на редчайший из всех элементов – радий – так что миллиард долларов помещался у него в сигарной коробке.
Через три года после смерти Фитцнормана его сын Брэддок решил, что дело пора закрывать. Они с отцом выкачали из горы столько денег, что подсчитать их в точности было уже невозможно. Шифрованные записи в его блокноте обозначали, сколько примерно радия хранится в каждом из тысячи банков, в которых он был вкладчиком, и на какие фамилии оформлены счета. И он сделал самое простое – запечатал свои алмазные копи.
Да, запечатал копи. Добытого хватит нескольким поколениям Вашингтонов на самую роскошную жизнь. Оставалось только беречь свою тайну: если она откроется, будет паника, и все вкладчики всего мира, с Вашингтонами во главе, станут нищими.
У такой вот семьи в гостях оказался Джон Т. Ангер. И такую вот повесть он услышал наутро по приезде в отведенной ему серебряной гостиной.
V
После завтрака Джон вышел на высокое крыльцо и стал с любопытством осматриваться. Вся долина, от алмазной горы до гранитного пика за пять миль, была подернута золотистой утренней дымкой, млевшей над мягкими луговыми склонами, над озерами и садами. Купы вязов скапливали легкую тень, и эти теневые островки были до странности непохожи на сине-зеленый сосняк по взгорьям. На глазах у Джона три олененка цепочкой выскочили из кущи в полумиле от дворца и веселой трусцой скрылись в ребристом полумраке соседнего перелеска. Если бы среди деревьев показался козлоногий сатир со свирелью или в зелени мелькнула розовая нагота светлокудрой дриады, Джон ничуть бы не удивился.
В тихом уповании на чудо он сошел по мраморным ступеням, чуть потревожив внизу дремоту двух лоснистых русских волкодавов, и доверился дорожке в синих и белых плитках, которая вела неведомо куда.
Ему было несказанно хорошо. Юность – блаженная и ущербная пора: юные не живут в настоящем, а примеряют его к своему блистательному воображаемому будущему; цветы и золото, девушки и звезды – лишь предзнаменования и предвестия этой недостижимой, несравненной юной мечты.
Джон обогнул благоуханные розовые заросли, пошел прямиком через парк и набрел на мшистую лужайку. Ему никогда не случалось лежать на мху, он решил проверить, правду ли об этом пишут. Вдруг он увидел, что навстречу ему по траве идет девушка, самая красивая на свете.
На ней было легкое белое платье чуть ниже колен и веночек из резеды, перевитый сапфирными нитями. Ее босые розовые ножки отрясали росу с травы. Она была младше Джона – лет шестнадцати.
– Здравствуйте, – нежно позвала она. – Я – Кисмина.
Что было Джону до ее имени! Он приблизился к ней, ступая все осторожнее – не наступить бы на ее босые пальчики.
– Мы с вами еще не виделись, – сказал ее нежный голос, а синие глаза прибавили: «И как же вы много потеряли!..» – Вчера вечером вы видели мою сестру Жасмину. А я отравилась салатным листом, – продолжал голосок, а глаза говорили: «Я всегда такая прелесть – и больная и здоровая».
«Я не могу на вас налюбоваться, – высказали глаза Джона, – я и сам вижу, какая вы…»
– Добрый день, – сказал его голос. – Надеюсь, сегодня вы уже поправились. – «Вы чудесная», – досказал его трепетный взгляд.
Джон заметил, что они снова идут по дорожке. Она предложила присесть на мох, и он уже не мог понять, мягко ему или нет.
К женщинам он был придирчив. Пустяковый изъян – будь то широкая щиколотка, низкий голос или даже очки – отрезвлял его до полного безразличия. И вот впервые в жизни рядом с ним была девушка, которая, на его взгляд, воплощала истое совершенство.
– А вы из восточных штатов? – мило поинтересовалась Кисмина.
– Нет, – честно сказал Джон. – Я из Геенны.
Или это слово ей ничего не говорило, или она не знала, как бы на это помилее отозваться, но она промолчала.
– А я осенью поеду учиться на Восток, – сказала она. – Как вы думаете, мне там понравится? Я в Нью-Йорк поеду, в пансион мисс Балдж. У нее очень строго, но на уик-энды меня все равно будут отпускать домой – у нас свой дом в Нью-Йорке, – а то папа слышал, что там девушки прогуливаются парами и следят друг за другом.
– Ваш отец считает, что вы особенные, – заметил Джон.
– Мы и есть особенные, – отвечала она, и глаза ее гордо сверкнули. – Нас никогда не наказывали. Папа сказал, что нас нельзя наказывать. Однажды моя сестра Жасмина, когда была еще маленькая, столкнула его с лестницы – и он встал, захромал и пошел. А мама – вы знаете, она так поразилась, – продолжала Кисмина, – когда услышала, что вы – ну, оттуда. Она сказала, что в детстве ей говорили – ну, сами понимаете, – она родом испанка и воспитана по-старинному.
– А вы ведь здесь не все время живете? – спросил Джон, стараясь не показать, что слова Кисмины его укололи. Ему как будто подчеркнуто намекнули, что он провинциал.
– Перси, Жасмина и я проводим здесь каждое лето, только будущим летом Жасмина поедет в Ньюпорт, а потом, осенью, даже в Лондон. Ее ко двору представят.
– А знаете, – помялся Джон, – я было сперва подумал, что вы такая простая, а вы очень даже светская.
– Ой, вовсе нет! – вскрикнула она. – Ой, не дай бог. По-моему, они такие все ужасно вульгарные, правда же? Вовсе я не светская, ничуточки. Еще так скажете, и я сейчас заплачу.
Она так огорчилась, что у нее губы задрожали. Джону пришлось дать задний ход.
– Ну что вы, это я просто так, просто пошутил.
– Да нет, потому что, если бы и светская, – не унималась она, – то ничего, пусть. Но ведь нет же. Я такая неопытная, совсем девочка. Ни курить не умею, ни пить и читаю одни стихи. В математике и в химии ну прямо ничего не смыслю. И одеваюсь очень-очень просто, совсем почти никак не одеваюсь. Вот уж кто не светская, так это я. По-моему, девушки должны расти как цветы и радоваться жизни.
– Я тоже так думаю, – от души согласился Джон.
Кисмина повеселела. Она улыбнулась ему, и непролитая слезинка скатилась с ее ресниц.
– Вы хороший, – доверительно прошептала она. – А вы все время будете с Перси или немножечко и со мной? Вы только представьте – я ведь совсем-совсем ничего ни про что не знаю. Даже никто в меня еще не влюблялся. Да я и вообще-то мальчиков не видела – только вот Перси. И я так бежала сюда, чтоб только с вами повидаться.
Крайне польщенный, Джон отвесил глубокий поклон, как его научили в Геенне, в танцклассе.
– А сейчас давайте пойдем, – пролепетала Кисмина. – Мне нужно в одиннадцать быть у мамы. Вы даже ни разу не попробовали меня поцеловать. А я думала, мальчики теперь все такие.
Джон горделиво расправил грудь.
– Есть и такие, – сказал он, – но я не такой. И девушки у нас в Геенне этого не позволяют.
И они рядышком побрели ко дворцу.
VI
Брэддок Вашингтон предстал Джону в ярком солнечном свете. Ему было лет сорок с лишним, лицо строгое и гладкое, сам коренастый. По утрам от него пахло конюшней – холеными лошадьми. В руке он держал простую березовую трость с опаловой рукоятью. Они с Перси водили Джона по здешним владениям.
– Вон, там живут рабы. – Его трость обратилась влево, к мраморной обители, изящно-готические очертания которой вливались в горный склон. – Когда я был молод, на меня накатил нелепейший, бредовый идеализм. И я устроил им роскошную жизнь. Странно сказать, но у них при каждой комнате была кафельная ванная.
– Вероятно, – заметил Джон, подсмеиваясь, – они ссыпали в ванны уголь. Мистер Шнитцлер-Мэрфи как-то рассказывал мне…
– До мистера Шнитцлера-Мэрфи и его рассказов лично мне нет никакого дела, – холодно прервал его Брэддок Вашингтон. – Нет, мои рабы в ванны уголь не ссыпали. Им было велено мыться с головы до ног каждый день, и они мылись. Попробовали бы не мыться – я бы их искупал в серной кислоте. Я прекратил все это по совершенно другой причине. Кое-кто из них простудился и умер. Вода для некоторых людских пород опасна – годится разве что как питье.
Джон рассмеялся было, но передумал и понятливо кивнул. Брэддок Вашингтон был человек опасный.
– Все эти негры – потомки тех, кого мой отец забрал с собой сюда, на Север. Сейчас их сотни две с половиной. Вы, должно быть, заметили: они так долго прожили вдали от мира, что даже разговаривать стали на несколько невнятном наречии. Впрочем, некоторые говорят и по-английски: мой секретарь и еще двое-трое слуг.
А это поле для гольфа, – сказал он, проходя по бархатной, вечнозеленой траве. – Как видите, сплошной покров – ни плешин, ни тропинок, ни рытвин.
Джону досталась милостивая улыбка.
– Как дела с пленными, отец, много их? – внезапно спросил Перси.
Брэддок Вашингтон споткнулся и выругался.
– Одним меньше, чем надо, – сумрачно выговорил он и, помедлив, добавил: – Тут у нас были неприятности.
– Да, мать мне говорила! – воскликнул Перси. – Тот учитель-итальянец…
– Ужасное упущение, – гневно сказал Брэддок Вашингтон. – Конечно, вряд ли он от нас уйдет. Может быть, он заблудился в лесу или упал с обрыва. Пусть даже и спасся – будем надеяться, что никто ему не поверит. И все-таки я отправил за ним по окрестным городам человек двадцать.
– И что же?
– Да как сказать. Четырнадцать из них сообщили моему агенту, что прикончили человека, отвечающего описанию; они, правда, гонятся за наградой…
Перед ними была плотно зарешеченная впадина размером с большую карусель. Брэддок Вашингтон поманил Джона и указал тростью на решетку. Джон подошел и глянул вниз. Оттуда взметнулись выкрики.
– Давай к нам в преисподнюю!
– Алло, паренек, как там погодка наверху?
– Эй! Кидай веревку!
– Не захватил с собой вчерашнего пирожка или хоть сандвичей?
– Слышь, малый, столкни-ка нам сюда того типа, увидишь, что будет!
– Врежь ему разок за меня, а?
В глубине было темно, но, судя по немудрящему оптимизму и грубоватому задору, голоса принадлежали американцам из простых, не привыкших унывать. Мистер Вашингтон коснулся тростью незримой кнопки в траве, и внутренность ямы осветилась.
– Это те отважные путешественники, которые имели несчастье открыть Эльдорадо, – заметил он.
У ног их разверзлась пропасть, словно чаша с отвесными, остекленными краями; на слегка вогнутом дне ее стояли десятка два мужчин в полувоенных костюмах авиаторов.
Запрокинутые лица – гневные, злобные, угрюмые, бесшабашно-насмешливые – обросли донельзя; некоторые пленники заметно исчахли, но большей частью вид у них был сытый и бодрый.
Брэддок Вашингтон придвинул плетеное кресло к самой решетке и уселся.
– Ну, как дела, ребята? – дружелюбно спросил он.
Ему отвечал дружный хор – смолчали только вконец отчаявшиеся, – и солнечное утро огласилось яростной руганью, которую, впрочем, Брэддок Вашингтон выслушал вполне невозмутимо. Когда все затихло, он снова поднял голос:
– Надумали, что мне с вами делать?
В ответ донеслось несколько выкриков.
– А чем здесь плохо?
– Нам бы только наверх, а там сами дорогу найдем!
Брэддок Вашингтон подождал, пока они опять успокоятся. Потом он сказал:
– Я уже все вам объяснил. Вы мне здесь ни к чему. Лучше бы нам с вами никогда не встречаться. Всему виною ваше собственное любопытство; но я готов обсуждать с вами любой приемлемый для меня способ выйти из затруднения. Однако до тех пор, пока вы будете заниматься рытьем подземных ходов – да, я знаю про тот, который вы начали рыть, – мы с места не сдвинемся. Не так уж вам здесь плохо, как вы изображаете, и напрасно все это нытье о разлуке с близкими. Если бы вас так заботили ваши близкие, вы никогда не стали бы авиаторами.
Высокий пилот отделился от прочих и поднял руку, взывая к своему тюремщику.
– Позвольте вас спросить! – крикнул он. – Вот, по-вашему, вы человек справедливый.
– Какой вздор! С какой стати я буду к вам справедлив? Вы бы еще от кота потребовали справедливости к мышам.
При этом сухом замечании два десятка мышей понурились, но высокий все же продолжал.
– Ладно! – крикнул он. – Это уже было обговорено. Вы не жалостливый, вы не справедливый, но вы хоть человек, с этим-то вы не спорите – попробуйте, поставьте себя на наше место и подумайте, как это – как это – как это…
– Как это – что дальше? – холодно осведомился Вашингтон.
– Как это бессмысленно…
– Смотря для кого.
– Ну – как жестоко…
– Был уже об этом разговор. Жестокость – пустое слово, когда дело идет о самозащите. Вы воевали и сами это знаете. Что-нибудь поновее.
– Ну хорошо, тогда как глупо…
– Пожалуй, глуповато, – признал Вашингтон. – Но что прикажете делать? Я предлагал всем желающим безболезненную смерть. Я предлагал похитить и доставить сюда ваших жен, невест, детей и матерей. Я согласен расширить ваше подземное помещение, согласен кормить и одевать вас до конца ваших дней. Если б можно было начисто лишить вас памяти, вы бы все у меня тут же были оперированы и переброшены подальше от моих владений. Больше я пока ничего не могу придумать.
– А может, поверите нам на слово, что мы болтать не станем? – выкрикнул кто-то.
– Если это предложение, то несерьезное, – пренебрежительно отозвался Вашингтон. – Я взял одного из вас наверх, учить мою дочь итальянскому. На прошлой неделе он сбежал.
Две дюжины глоток испустили восторженный вопль; началось буйное ликование. В припадке веселья узники приплясывали, хлопали в ладоши, дурашливо гоготали, тузили друг друга, а иные даже взбегали по отвесному стеклу и грохались задом об пол. Высокий затянул песню, и все подхватили:
Эх, повесим кайзера На зеленой яблоньке.Брэддок Вашингтон хладнокровно переждал, пока они допели.
– Вот видите, – сказал он, когда восторги поутихли, – я на вас ничуть не озлоблен. Мне приятно, что вы радуетесь. Поэтому я и недосказал. Этого – как его… Кричтикьелло? – подстрелили четырнадцать моих агентов.
Было неясно, что речь идет о четырнадцати мертвецах, и ликование тут же улеглось.
– Но так или иначе, – гневно повысил голос Вашингтон, – он попытался сбежать. И после этого вы думаете, что я рискну поверить кому-нибудь из вас?
Снизу снова кричали наперебой.
– А как же!
– Китайский дочка учить не хочет?
– Эй, я умею по-итальянски! Моя мать оттуда родом!
– Может, ей сначала надо по-нашенски?
– Это, что ли, та, синеглазая? Зачем ей итальянский, я ее кой-чему поинтереснее научу!
– А я знаю такие ирландские песни – сам пою, сам поддаю!
Мистер Вашингтон вдруг протянул трость, надавил кнопку в траве – и пропасть погасла, осталась только впадина и черные зубья решетки.
– Эй, – позвали снизу, – вы что же, так и уйдете? Благословить забыли!
Но мистер Вашингтон с двумя юношами уже шествовал по полю для гольфа к девятой лунке, словно и яма и узники просто немного мешали ему играть, и он легко миновал эту помеху.
VII
Под сенью алмазной горы тянулся июль с его глухими ночами и теплыми, парными днями. Джон с Кисминой были влюблены друг в друга. Он не знал, что подаренный им золотой футбольный медальон с надписью «Pro deo et patria et St. Midas»[1] покоится на платиновой цепочке у ее сердца. Между тем так оно и было. А она тоже не ведала, что крупный сапфир, который она как-то обронила из своей простенькой прически, был заботливо уложен в Джонову заветную коробочку.
Однажды к вечеру, когда в покое, убранном рубинами и горностаем, не было музыки, они провели там час наедине. Он сжимал ее руку, и она так посмотрела, что с губ у него сорвалось ее имя. Она придвинулась – и помедлила:
– Ты сказал: «Кисмина моя», – спросила она, – или просто?..
Она боялась ошибиться. Вдруг она неправильно расслышала.
Целоваться они не умели, но через час это стало не важно.
Так прошел вечер. А ночью они лежали в бессонных грезах, перебирая прошедший день минуту за минутой. Они решили пожениться как можно скорее.
VIII
Каждый день мистер Вашингтон ходил с мальчиками в лес на охоту или на рыбалку, они играли в гольф на сонном лугу – и Джон всегда уступал победу хозяину – или купались в прохладном горном озере. Джон обнаружил, что у мистера Вашингтона трудный характер: чужие мысли и мнения его нимало не интересовали. Миссис Вашингтон всегда глядела свысока и была необщительна. Дочерей своих она явно не жаловала, а в Перси души не чаяла и за обедом без конца разговаривала с ним по-испански.
Старшая дочь Жасмина походила на Кисмину, только ноги чуть кривоваты, а кисти и ступни великоваты, – но похожи они с сестрой были только с виду. Жасмина больше всего любила книжки про убогих девочек, ухаживающих за вдовыми отцами. По рассказам Кисмины, Жасмина долго пропадала с горя и тоски, что кончилась мировая война – а она только собралась было в Европу налаживать солдатское питание. Она чахла день ото дня, и Брэддок Вашингтон даже затеял было новую войну на Балканах, но тут ей попалась фотография раненых сербов, и как-то у нее пропал ко всему этому интерес. Зато Перси и Кисмина, видно, унаследовали от отца высокомерное, сухое и великолепное безразличие ко всему на свете. Они думали всегда только о себе – строго и неукоснительно.
Дворец и долина чаровали Джона своими чудесами. Перси рассказывал, как по приказанию Брэддока Вашингтона сюда доставили садовода, архитектора, театрального декоратора и французского поэта-декадента, уцелевшего от конца века. Им было велено распоряжаться неграми по усмотрению, обещаны любые, какие только бывают, материалы и вообще предписано изобретать как можно смелее. И все они оказались полной бестолочью. Поэт-декадент тут же стал тосковать по весенним парижским Бульварам – он что-то намекнул про ароматы, орангутангов и слоновую кость, – и только. Декоратор измышлял трюки и хотел превратить всю долину в парк с аттракционами, а это Вашингтонов не прельщало. Архитектор и садовод прикидывали, как привыкли. То надо так, это – сяк.
Зато свою дальнейшую судьбу они решили сами, в одно прекрасное утро скопом свихнувшись после ночи споров о том, где устроить фонтан, – и все вместе очутились в лечебнице для умалишенных: город Уэстпорт, штат Коннектикут.
– Но тогда, – полюбопытствовал Джон, – кто же спланировал все ваши гостиные и холлы, все подъезды и ванные?
– Ты понимаешь, – отвечал Перси, – стыдно сказать, но подвернулся нам такой киношник. Он один из всех привык не считаться с расходами, хотя запихивал салфетку за воротник и не умел ни читать, ни писать.
К концу августа Джон начал грустить: скоро в колледж. Они с Кисминой назначили побег на будущий июнь.
– Лучше бы, конечно, прямо здесь и пожениться, – вздыхала Кисмина, – но разве папа позволит мне выйти за тебя! А раз так нельзя, то придется уж сбежать. Теперь богатые люди в Америке – прямо хоть не женись: всегда-то нужно оповещать, что венчаешься в старинном уборе; это значит, на тебе нитка подержанного жемчуга и потертые кружева с плеча императрицы Евгении.
– Вот-вот, – горячо соглашался Джон. – Был я у Шнитцлеров-Мэрфи, а их старшая дочь Гвендолен вышла за одного там – отец его скупил пол-Виргинии. Она написала домой, что он служит в банке и ему ужас как мало платят, а в конце письма: «Слава богу, хоть у меня четыре горничные, кой-как справляемся».
– Ой, как не стыдно, – заметила Кисмина. – Подумать, сколько миллионов людей на свете – и рабочие и вообще, – и все обходятся даже с двумя горничными.
Как-то под вечер, в самом конце августа, Кисмина обмолвилась фразой, которая все на свете изменила и повергла Джона в ужас.
Они были в любимой аллейке, и между поцелуями Джона охватили романтические предчувствия, очень, на его взгляд, пикантные.
– Иной раз мне кажется, что мы так и не поженимся, – грустно сказал он. – Ты из такой богатой, из такой знатной семьи. Ты совсем не такая, как другие, как бедные девушки. И женюсь я в конце концов на дочери какого-нибудь зажиточного оптовика-жестянщика из Омахи или Сиу-Сити и буду радоваться на ее полмиллиона.
– Дочь оптовика-жестянщика я видела, – заметила Кисмина. – Она бы тебе не понравилась. У сестры была такая подруга, сюда приезжала.
– О, так у вас здесь и другие бывали? – удивленно воскликнул Джон.
Кисмина как будто пожалела о своих словах.
– Да, да, – сказала она, – бывали и другие.
– А вы – а ваш отец не боялся, что они как-нибудь проболтаются?
– Ну, боялся, конечно, боялся, – отвечала она. – Давай о чем-нибудь другом, более приятном.
Но Джона проняло любопытство.
– Более приятном! – возразил он. – А чего тут неприятного? Они вам что, не пришлись по нраву?
К его великому удивлению, Кисмина расплакалась.
– О-о-ой, они были такие ми-и-илые. Я к ним так привя-а-азывалась. И Жасмина тоже, а она все равно приглашала. Вот уж этого я не понимаю, и все.
В сердце Джона зародилось темное подозрение.
– Они, значит, проговорились, и ваш отец их ликвидировал?
– Если бы хоть так, – пролепетала она. – У отца все заранее решено – а Жасмина все равно писала им, чтобы они приезжали, и им у нас так нра-а-авилось!
Она совсем разрыдалась. Ошеломленный жутким открытием, Джон сидел, разинув рот, а по нервам его от позвоночника шло воробьиное трепыхание.
– Вот я и проболталась, а не надо было, – сказала она, вдруг успокоившись и отерев свои темно-синие глаза.
– Ты хочешь сказать, что твой отец умерщвлял их еще здесь?
Она кивнула.
– В конце августа это бывало – или в начале сентября. Чтоб мы успели как следует с ними порадоваться.
– Какой ужас! Да нет, я, наверно, с ума схожу. Неужели ты правда…
– Правда, – прервала Кисмина, дернув плечиком. – Нельзя же было держать их, как этих авиаторов, – нас бы тогда каждый день совесть мучила. И отец очень жалел нас с Жасминой, он все это устраивал раньше, чем мы ожидали. Так что и прощаться было не надо…
– Значит, вы их убивали! О-ой! – вырвалось у Джона.
– И все очень тихо делалось. Им просто давали на ночь много снотворного – а семьям потом сообщали, что они заболели в Бьюте скарлатиной и умерли.
– Но как же, и вы снова приглашали других?
– Не приглашала я, – рассердилась Кисмина. – Никого я не приглашала. Это все Жасмина. Зато им здесь было очень хорошо. Она им делала такие чудные подарки под конец. И я, может, тоже буду приглашать – потом, вот стану не такая чувствительная. Какая разница, все равно ведь им когда-нибудь умирать, а нам уж, значит, никакой радости в жизни. Ты подумай, как бы здесь скучно было, если б никто никогда не приезжал. Папа с мамой даже своих лучших друзей не пожалели.
– Значит, так, – вскипел Джон, – значит, ты позволяла мне за собой ухаживать и сама меня завлекала и соглашалась выйти за меня – и все это время ты прекрасно знала, что жить мне осталось…
– Да нет же, – запротестовала она. – Уже теперь все не так. Сначала – да. Вот ты приехал, что тут поделаешь, и я хотела, чтобы и тебе напоследок, и мне тоже было хорошо. А потом я в тебя влюбилась – и мне теперь, правда, так жалко, что тебе… что тебя придется усыпить, хотя лучше пусть усыпят, чем ты будешь целоваться с другой.
– Ах, лучше, да? – яростно выкрикнул Джон.
– Уж конечно, лучше. И еще мне говорили, что девушке гораздо интереснее с мужчиной, за которого она знает, что не выйдет. Ой, ну зачем я тебе сказала! Я теперь, наверно, все тебе испортила, а мы ведь так радовались, покуда ты не знал. Вот так я и думала, что тебе грустно станет.
– Ах, ты так и думала? – Джон трясся от гнева. – Нет уж, хватит с меня. Раз в тебе нет ни чести, ни достоинства, раз ты могла крутить роман почти что с мертвецом, так я и знать тебя больше не хочу!
– Ты не мертвец! – в ужасе встрепенулась она. – Ты никакой не мертвец! Не смей говорить, что я целовалась с мертвецом!
– Да я не так сказал!
– Нет, ты сказал! Ты сказал, что я целовала мертвеца!
– Не говорил я этого!
Они оба кричали, и оба разом смолкли: кто-то приближался. Шаги были все слышнее, розовые кусты раздвинулись: перед ними возникло гладкое благородное лицо и проницательные глаза Брэддока Вашингтона.
– Кто целовал мертвеца? – поинтересовался он с явным неодобрением.
– Никто, – поспешно отвечала Кисмина. – Мы просто шутили.
– А почему вы тут болтаетесь вдвоем? – резко спросил он. – Кисмина, тебе сейчас надо… надо читать или играть в гольф с сестрой. Иди читать! Иди играть в гольф! Чтоб я тебя здесь больше не видел!
Он кивнул Джону и удалился.
– Ну что? – сердито сказала Кисмина, когда его шаги замерли. – Вот ты все испортил. Теперь нам нельзя больше видеться. Он не позволит. Знал бы он, что мы влюблены, он бы тебя отравил!
– А мы и не влюблены, хватит! – взбесился Джон. – Это он может успокоиться. И не думай, пожалуйста, что я собираюсь здесь оставаться. Через шесть часов я буду за горами – зубами прогрызусь – и поеду к себе на Восток.
Они стояли друг против друга, и тут Кисмина подошла к нему вплотную и взяла его под руку.
– И я с тобой.
– С ума ты сошла…
– Конечно, я с тобой, – отрезала она.
– Да ни за что на свете. Ты…
– Ладно, – спокойно сказала она. – Тогда мы сейчас догоним папу и все с ним обсудим.
Джон покорился с вымученной улыбкой.
– Хорошо, милая, – сказал он, тщетно силясь изобразить нежность, – хорошо, бежим вместе.
В сердце его снова вспыхнула и спокойно разгорелась любовь к ней. Ее у него не отнять – и она готова идти с ним на любой риск. Он обнял ее и жадно поцеловал. Все-таки она его любит: она же его и спасла.
Они не спеша вернулись во дворец, обговорив все по дороге. Решено было, что раз Брэддок Вашингтон застал их, то бежать надо завтра же ночью. И все-таки Джон сидел за обедом с пересохшими губами и страшно поперхнулся ложкой павлиньего супа, который угодил ему в левое легкое. Пришлось перенести его в темно-бирюзовую, устланную соболями гостиную; помощник дворецкого хлопал его по спине, а Перси хохотал до упаду.
IX
Далеко за полночь Джон вдруг дернулся во сне и сел на постели, вглядываясь в дремотные завесы, облекавшие комнату. Из черно-синего квадрата открытого окна донесся какой-то слабый дальний звук, который растворился в ветре, не коснувшись его сознания, затянутого тревожными снами. Но вслед за ним отчетливо послышался другой звук, рядом, за стеной спальни – клацанье замка, шаги, шепот, – он не разобрал; живот его свело судорогой, все тело заныло, он мучительно прислушивался. Потом завеса как будто отошла, и у двери засквозила тень, выплеск темноты в складках гардины, фигура корявая и зыбкая, неверная, как отражение в мутном стекле.
В приступе решимости или страха Джон нажал кнопку у изголовья – и очутился в полупустом зеленом бассейне: от холодной воды с него вмиг соскочил всякий сон. Пижама намокла; оставляя за собой лужи, он кинулся к аквамариновой двери, которая – он знал – вела на парадную лестницу слоновой кости, на площадку второго этажа. Дверь бесшумно распахнулась. Одинокая багряная люстра под высоким куполом освещала роскошный выгиб точеных ступеней во всей его невыносимой прелести. Джон застыл, пораженный этим массивным и безмолвным великолепием: на мокрого человечка обрушились, сметая его, мощные контуры и складки. И тут из распахнувшейся двери его гостиной в холл вынырнули три голых негра – и почти одновременно, когда Джон в диком ужасе метнулся к лестнице, растворилась другая дверь, в другом конце коридора, и в просвете лифта появился Брэддок Вашингтон в отороченной мехом куртке и высоких сапогах, натянутых поверх ярко-розовых пижамных брюк.
Три негра – Джон их раньше никогда не видел и мгновенно догадался, что это палачи, – замерли, повернувшись к лифту, откуда раздалась команда:
– Сюда! Все трое! Живо!
Трое негров мигом заскочили в лифт, дверь задвинулась, стерев световой прямоугольник, и Джон снова остался один на лестнице. Он бессильно осел на гладкие ступени.
Наверно, случилось что-то очень важное, и такая мелочь, как его участь, уже никого не волновала. В чем дело? Негры восстали? Или авиаторы прорвались сквозь железные прутья решетки? Или, может быть, саваофцы перевалили через горки, пялятся – тускло и уныло – на волшебную долину? Откуда ему было знать. Воздух протрепетал: это лифт взмыл наверх и через минуту спустился. Наверно, Перси спешил на подмогу отцу, и Джон подумал, что теперь самое время найти Кисмину и сейчас же бежать. Он выждал минуту-другую; потом, поеживаясь от ночной прохлады в своей мокрой пижаме, вернулся к себе в комнату и быстро оделся. Он взбежал по длинному пролету и свернул в коридор, устланный соболями и ведущий к покоям Кисмины.
Дверь ее будуара была распахнута, лампы горели. Кисмина в пушистом кимоно, стояла, вслушиваясь, у окна и обернулась на беззвучное появление Джона.
– А, это ты, – прошептала она, кинувшись к нему. – Ты услышал?
– Я услышал, как рабы твоего отца…
– Да нет, – перебила она. – Аэропланы!
– Аэропланы? Ах да, может, я от них и проснулся.
– Их дюжина, не меньше. Один сейчас только заслонял луну. Наш часовой у скалы выстрелил, и отец проснулся. Сейчас они у нас получат.
– А они ведь недаром прилетели?
– Конечно – вот помнишь, тот итальянец…
Слова ее заглушил прерывистый орудийный треск. Кисмина вскрикнула, бросилась к туалетному столику, нашарила в ящичке монетку и побежала к выключателю. И тут же весь замок погрузился в темноту: она пережгла пробки.
– Пошли! – позвала она. – Пойдем в сад на крышу, посмотрим!
Она запахнулась в накидку, схватила его за руку, и они ощупью отыскали дверь. Несколько шагов – и они уже были в башенном лифте, она нажала верхнюю кнопку, а он в темноте привлек ее к себе и отыскал губами ее рот. Момент был самый романтический. Они вышли на площадку, белую в звездном свете. В высоте, возле туманной луны, среди встрепанных облачных клочьев, кружилась и кружилась чернокрылая дюжина. Снизу в них метали огненные стрелы; грохотали разрывы. Кисмина радостно захлопала в ладоши, но тут же перепугалась: аэропланы начали, по какому-то общему сигналу, сбрасывать бомбы, и вся долина огласилась тяжким звуком и озарилась мертвенным светом.
Нападающие вскоре стали точнее целиться по зениткам, и одна из них мгновенно превратилась в громадную головню, дотлевавшую среди зарослей роз.
– Кисмина, – позвал Джон, – ты хоть порадуйся, меня чуть-чуть не успели убить. Если б я не услышал этот сигнальный выстрел, меня бы уже в живых не было…
– Не слышно! – прокричала Кисмина, не отрывая глаз от зрелища. – Ты громче говори!
– Я только говорю, – выкрикнул Джон, – что лучше нам уходить отсюда, пока они дворец не трогают!
И вдруг расселся весь портик негритянского жилища: из-под колонн взметнулось пламя, и осколки мрамора избороздили озерную гладь.
– Рабов там – на пятьдесят тысяч долларов! – вскрикнула Кисмина. – И это еще по довоенным ценам. Американцы вообще такие – ни малейшего уважения к собственности.
Джон никак не мог ее увести. Бомбы падали все точнее и точнее, и отвечали им только две зенитки. Очевидно было, что сжатый в огненном кольце гарнизон долго не продержится.
– Пойдем! – крикнул Джон, хватая Кисмину за руку. – Пойдем скорее. Ты хоть понимаешь, что, если попадешься авиаторам, тебе конец?
Она нехотя подчинилась.
– Надо только разбудить Жасмину, – сказала она по пути к лифту. И добавила – восторженно, по-детски: – Мы будем нищие, правда? Как в книжках. И я буду сирота и совсем свободная. Ни гроша, и полная свобода! Ой! – Она остановилась и радостно поцеловала его.
– Нет уж, либо ни гроша, либо полная свобода, – мрачно заметил Джон. – Это дело проверенное. По мне, так лучше полная свобода. И ты на всякий случай ссыпь-ка в карманы свои камни, какие под рукой.
Через десять минут обе девушки встретились с Джоном в темном коридоре и спустились к главному входу. В последний раз они прошли по роскошным залам, задержались на террасе и поглядели на охваченный пламенем дом и пылающие остовы двух аэропланов на том берегу озера. Последняя зенитка все еще упорно стреляла, и нападающие, видимо, не рисковали снижаться, окружая ее фейерверком взрывов, один из которых должен был вот-вот стереть чернокожий расчет орудия с лица земли.
Джон и сестры сошли по мраморным ступеням, круто взяли влево и стали подниматься по узкой тропке, перевивавшей алмазную гору. Кисмина знала один лесистый выступ, где можно укрыться и откуда все будет видно, а потом, когда понадобится, они уйдут потайной тропой, выбитой в скалистом ущелье.
X
Часам к трем они добрались до места. Вялая и послушная Жасмина немедленно прикорнула возле толстого дерева, а Джон с Кисминой уселись в обнимку и следили за исходом отчаянного сражения, вспышками озарявшего пепелище там, где еще вчера был зеленый сад. Вскоре после четырех последняя зенитка гулко лязгнула и смолкла, испустив алый клуб дыма. Луна почти зашла, но видно было, как крылатые чудища кругами носятся все ниже над землей. Как только пилоты удостоверятся, что снизу им больше ничего не грозит, они приземлятся, и сумрачному, блистательному царству Вашингтонов настанет конец.
Пальба прекратилась, и долина затихла. Остовы двух аэропланов рдели, как глаза зверя, залегшего в зарослях. Темный и безмолвный дворец был так же прекрасен в ночи, как и в лучах солнца, а деревянные трещотки Немезиды сотрясали воздух жалобным стрекотом. И Джон почувствовал, что Кисмина вслед за сестрой крепко уснула.
Время близилось к пяти, когда он заслышал шаги по тропке и, затаив дыхание, пережидал, пока мимо них пройдут. Воздух был пронизан слабым трепетом, и роса застыла: ясно было, что скоро начнет светать. Шаги отдалились и стихли в высоте за кручей. Джон пошел следом. На полпути к обрывистой вершине деревья расступились: алмазную гору венчала булыжная седловина. Перед самым просветом он замедлил шаг: чутье подсказало ему, что впереди люди. Он подобрался к высокому валуну и осторожно выглянул из-за него. Любопытствовал он не зря, и вот что он увидел.
Брэддок Вашингтон стоял неподвижно – ни жеста, ни звука: безжизненный силуэт, врезанный в серое небо. На востоке занимался рассвет, устилая землю холодной прозеленью, и одинокая фигурка противостояла новому дню.
Джон смотрел и видел, что владелец дворца погружен в непроницаемое раздумье; потом он сделал знак неграм, скорчившимся у его ног, поднять с земли носилки. Они распрямились навстречу первому солнечному лучу, заигравшему в бесчисленных гранях огромного, изумительно отшлифованного бриллианта, – и возжегшееся белое сияние было как отблеск утренней звезды. Тяжесть поколебала носильщиков, их мышцы перекатились под влажным глянцем кожи и затвердели – и небесам, как бессильный вызов, предстали теперь три неподвижные фигурки.
И белый человек поднял голову и медленно воздел руки, призывая ко вниманию, словно смиряя несметную толпу, но толпы не было, а гора и небо оглушительно молчали, и только птицы едва чирикали в ветвях. Фигурка в скалистой седловине возвысила голос, надменный, как прежде.
– Эй, там! – прерывисто выкрикнул он. – Эй, там! – Он помедлил с воздетыми руками, словно ожидая ответа. Джон силился разглядеть, кто спускается сверху, но сверху никто не спускался. Над ними было только небо и пересвист ветра в кронах деревьев. «Может, Вашингтон молится? – подумалось Джону. – Нет, конечно – так не молятся, так нельзя молиться!»
– Эй, там, наверху!
Голос обрел силу и уверенность. Ни мольбы, ни отчаяния в нем не было. Уж скорее какое-то невероятное снисхождение.
– Эй, там…
Слова торопились, набегали друг на друга… Джон изо всех сил вслушивался, улавливая отрывочные фразы, а голос срывался, гремел, снова срывался – то мощный и убедительный, то озабоченно-нетерпеливый. И вдруг его единственный слушатель начал понимать – и понял, и кровь бросилась ему в голову. Брэддок Вашингтон торговался с Богом!
Да, да, конечно. А бриллиант на носилках был образец, предлагался в задаток.
И выкрики становились все понятнее и связнее. Прометей Озлащенный свидетельствовал о забытых жертвоприношениях, древних ритуалах, молитвах, устарелых до Рождества Христова. Он напомнил Богу о дарах, на которые призревали небеса, – о храмах, воздвигнутых ради спасения городов от моровой язвы, о приношениях миром и золотом, о человеческих жертвах – о прекрасных женщинах, плененных армиях, о детях и царицах, о зверях лесных и полевых, об овцах и козах, о градах и жатвах, о тех покоренных землях, которые предавались огню и мечу, дабы умилостивить его, умягчить и отвратить гнев Господень – и вот теперь он, Брэддок Вашингтон, Владыка Бриллиантов, царь и жрец нового золотого века, законодатель великолепия и роскоши, предлагает ему сокровище, о каком и не грезили былые властители, и предлагает не смиренно, а горделиво.
Богу причитается от него, продолжал он, переходя к деталям, несравненный бриллиант. Граней на нем будет в тысячу раз больше, чем листьев на дереве, а обточен он будет так же тщательно, как алмаз с горошину. Обтачивать его будут многие годы, и оправой его будет огромный храм чеканного золота с дивной резьбой и вратами, изукрашенными опалами и сапфирами. И в середине бриллианта будет выдолблена молельня с алтарем из переливчатого, распадающегося, изменчивого радия, который выжжет глаза всякому, кто оторвется от молитвы, – и на этом алтаре в угоду Всевышнему благодетелю будет принесен в жертву всякий – пусть величайший и могущественнейший человек на земле.
А взамен требуются сущие пустяки, для Бога ничуть не затруднительные, – чтобы все стало так, как было вчера в тот же час, и чтобы все так и оставалось. Совершеннейшие пустяки. Надо всего-навсего, чтобы небеса разверзлись, поглотили этих людей с их аэропланами и снова сомкнулись. И рабы его пусть будут снова живы и здоровы.
Ему еще никогда и ни с кем не приходилось ни торговаться, ни договариваться.
Он только сомневался, сходную ли цену он предложил. У Бога, конечно, на все своя цена. Он был создан по образу и подобию человеческому, и недаром сказано в Писании: в какую цену оценили Меня. Сейчас цена предлагается нешуточная – ни один храм, строившийся много лет, ни одна пирамида, воздвигавшаяся десятками тысяч рук, не сравнится с этим храмом, с этой пирамидой.
Он помолчал. Да, так вот его предложение. Все детали можно уточнить по желанию свыше, а что он сказал, что за такую цену просит пустяк, то и тут нет ничего зазорного. Он имел в виду, что Провидению это ничего не стоит, а уж там пусть решает само.
К концу речи фразы его начали крошиться, стали короткими и неуверенными, и весь он напрягся, судорожно прислушиваясь, не донесется ли отзыв, ответное содрогание или дуновение из необъятной выси. Рассвет убелил его волосы, и он обратил лицо к небесам, как библейский пророк – в приступе величественного безумия.
Джон глядел, не отрывая завороженных глаз, – и ему показалось, будто вдруг произошло что-то странное. Словно бы небо на миг померкло, и порыв ветра отозвался в ушах смутным рокотом, трубным завыванием, шелковым присвистом гигантского покрова – и сумерки разлились вокруг: птицы замолкли, деревья застыли, из-за горы донеслось недоброе ворчание грома.
И ничего больше. Ветер заглох в густых травах долины. Рассвет вспыхнул ярче прежнего, наступал день, и взошедшее солнце проникало повсюду оранжевым маревом. Солнечная листва пересмеивалась, сотрясая деревья, и каждая ветка звонко гомонила, как женская школа на экскурсии. Бог отказался от сделки.
С минуту Джон смотрел, как торжествует день. Потом он глянул вниз, и в глазах у него зарябило: у берега озера мелькали бурые крылья, крылья, крылья, словно золотой хоровод ангелов спустился с облаков. Аэропланы приземлились.
Джон соскользнул с камня и помчался вниз по склону к перелеску, где обе девушки уже проснулись и поджидали его. Кисмина вскочила на ноги, в ее карманах бренчали алмазы, на кончике языка был вопрос, но Джон кожей чувствовал, что сейчас не до разговоров. Надо было как можно скорее покинуть гору. Он схватил обеих за руки, и они молча побежали меж стволов, омытых солнцем, окутанных ранней дымкой. Долина за спиной у них безмолвствовала: только слышались далекие павлиньи жалобы да легкий утренний шумок.
Они прошли низиной около полумили и, оставив в стороне парк, снова побрели в гору узкой тропкой. Одолев подъем, они остановились и обернулись к склону напротив, на котором недавно были, – их сдавило сумрачное и жуткое предчувствие.
На фоне неба был ясно виден согбенный седовласый человек, медленно сходивший по крутому склону; за ним шли два невозмутимых черных гиганта, все с той же ношей, которая переливчато сверкала в солнечных лучах. На полпути вниз к ним присоединились еще двое: Джон узнал миссис Вашингтон с сыном, на чью руку она опиралась. Авиаторы успели за это время выбраться из своих аппаратов на широкий луг перед дворцом и цепью подвигались к алмазной горе, винтовки наперевес.
А пятеро наверху, за которыми напряженно следили с горы напротив, задержались на каменном уступе. Негры нагнулись и отворили что-то вроде люка: вход внутрь горы. Он поглотил всех: первым – седовласого мужчину, за ним – его жену и сына, наконец – двух негров, чьи островерхие шапки вспыхнули последним солнечным переливом перед тем, как люк затворился.
Кисмина вцепилась Джону в руку.
– Ой! – закричала она. – Куда они? Что они делают?
– Они, наверно, подземным ходом…
Его прервал слабый девичий взвизг.
– Ты что, не понимаешь? – отчаянно прорыдала Кисмина. – Проводка по всей горе!
В тот же миг Джон заслонился ладонями. На его глазах вся поверхность горы вдруг раскалилась дожелта, и огонь пронизал земляную оболочку, как свет человеческую руку. Еще мгновение сияла гора; потом она словно стряхнула истлевшую паутину и предстала черной пустошью, курящейся синеватым дымком, в котором была гарь растений и человеческой плоти. От авиаторов не осталось ничего – они исчезли так же бесследно, как пятеро, углубившиеся в гору.
Земля содрогнулась, и дворец поднялся в воздух, разламываясь на огненные глыбы и осыпаясь дымным холмом, сползающим в озеро. Пламени не было – а дым смешался с солнечным светом, и на месте драгоценного дворца расползалась бесформенная груда, а над нею стояла туча мраморной пыли. Потом она осела, и в долине остались только трое.
XI
К закату Джон и его спутницы достигли высокой скалы, пограничного столба владений Вашингтонов. Внизу лежала сумеречная долина, тихая и прелестная. Они уселись доедать остатки из корзинки Жасмины.
– Вот! – сказала она, расстелив скатерть и сложив бутерброды аккуратной горкой. – Правда, как аппетитно? Я и всегда думала, что есть вкуснее на воздухе.
– Ай-ай-ай, – сказала Кисмина. – Жасмина у нас теперь совсем буржуазна.
– Ты вот что, – радостно припомнил Джон, – ты выверни карманы и покажи, что у нас есть. Если ты не сплоховала, то нам хватит до конца жизни.
Кисмина послушно запустила руку в карман и вытряхнула две пригоршни искристых камней.
– Ух ты, неплохо, – восхитился Джон. – Некрупные, правда, но… Погоди-ка! – Он поглядел камешек на солнце, склонявшееся к западу, и улыбка сползла с его лица. – Да это же не алмазы! Что такое?
– Вот тебе раз! – удивленно воскликнула Кисмина. – Какая я глупая!
– Это же стекляшки!
– Знаю, знаю. – Она рассмеялась. – Перепутала ящик. Они с платья одной девушки, Жасмининой гостьи. Я у нее их выменяла на алмазы. А то все время драгоценные камни, никаких других.
– И все, больше ничего не захватила?
– Да вот все. – Она грустно перебирала стекляшки. – Они даже лучше. Как-то мне алмазы уж очень надоели.
– Ну что ж, – мрачно сказал Джон. – Будем жить в Геенне. И ты до самой старости будешь попусту уверять соседок, что ошиблась ящиком. Чековые книжки твоего отца, к сожалению, тоже сгинули вместе с ним.
– Ну и что, ну и в Геенне!
– А то, что если я сейчас, в моем возрасте, вернусь с женой, то мой отец и золы-то мне не подбросит, как у нас говорят.
Вмешалась Жасмина.
– Я люблю стирать, – сообщила она. – Я свои платки всегда сама стирала. Открою прачечную и вас прокормлю.
– А в Геенне прачки есть? – простодушно спросила Кисмина.
– Конечно, – отвечал Джон. – Как и везде.
– Я подумала – там у вас так жарко и одеваться не нужно.
Джон засмеялся.
– Попробуй-ка! – сказал он. – Живо тебя упекут, не успеешь раздеться.
– А отец тоже там будет? – спросила она.
Джон изумленно обернулся к ней.
– Отца твоего нет в живых, – хмуро отрезал он. – С чего бы ему быть в Геенне? Ты спутала ее с другим местом – а его давно уже упразднили.
Они поужинали, свернули скатерть и расстелили одеяла.
– Такой был сон, – вздохнула Кисмина, глядя на звезды. – Как странно: одно платье и жених без гроша!.. И звезды, звезды, – сказала она. – Я раньше звезд никогда не замечала. Я думала, это чьи-то чужие бриллианты. Страшные они какие-то. И кажется, будто все приснилось, все, что было, вся юность.
– Приснилось, да, – спокойно заверил Джон. – Юность всем снится, это просто помешательство от неправильной работы организма.
– Как хорошо быть помешанной!
– Так мне и объясняли, – мрачно сказал Джон. – А теперь я не знаю, хорошо или нет. Все равно, давай будем любить друг друга, на год нас хватит. Тоже дурман и одержимость, и тоже всякий может попробовать. Все на свете алмазы, одни алмазы, и в них нам позволено разочароваться. Что ж, начну разочаровываться – вряд ли и в этом есть толк. – Его пробрала дрожь. – Запахнись-ка, девочка, а то ночь холодная, чего доброго, схватишь воспаление легких. Вот кто был великий грешник – тот, кто первый начал думать. Давай не думать – час, другой, третий.
И он завернулся в одеяло и уснул.
1922
Сумасшедшее воскресенье
I
Воскресенье. Не день, а лишь узкий просвет между двумя обычными днями. Позади съемочные площадки и дубли, долгое ожидание под микрофонным журавлем, сотни миль за день во все концы Калифорнии на автомобилях, состязания в изобретательности и остроумии в студийных кабинетах, уступки и компромиссы, атаки и отступления, – тяжкая битва множества человеческих личностей, битва не на жизнь, а на смерть. Но вот воскресенье, и снова вступает в свои права личная жизнь, и загораются блеском глаза, еще накануне подернутые тусклой пеленой монотонности. Томительно тянутся последние часы будней, и медленно, будто заводные куклы в игрушечной лавке, оживают люди: в углу о чем-то увлеченно сговариваются, влюбленные ускользают в коридор целоваться, и у всех одно ощущение: «Скорей, скорей. Еще не поздно, но, ради бога, торопитесь, ведь не успеешь оглянуться, и они кончатся, эти благословенные сорок часов отдыха!»
Джоэл Коулз писал сценарии. Ему было двадцать восемь лет, и Голливуд еще не сломил его. Все эти полгода, с тех пор как он сюда приехал, он получал удачные по здешним понятиям заказы и с увлечением разрабатывал эпизоды и сочинял диалоги. Он скромно именовал себя поденщиком, хотя на самом деле думал иначе. Мать Джоэла была известной актрисой, и все его детство прошло между Лондоном и Нью-Йорком в попытках понять, где подлинная жизнь, а где игра, или хотя бы не слишком в этом путаться. Он был красивый, с томными карими глазами – те же глаза смотрели в 1913 году на бродвейскую публику с лица его матери.
Получив утром приглашение, Джоэл окончательно убедился, что кое-чего уже достиг. Обычно по воскресеньям он никуда не ходил, не пил и брал работу домой. Недавно ему дали пьесу Юджина О’Нила – фильм ставился для очень знаменитой актрисы. Все, что он делал до сих пор, нравилось Майлзу Кэлмену, а Майлз Кэлмен был единственный режиссер на студии, у которого никто не стоял над душой, он отчитывался непосредственно перед теми, кто финансировал фильм. В карьере Джоэла все шло как надо. («Говорит секретарь мистера Кэлмена. Он приглашает вас в воскресенье на чашку чаю, от четырех до шести… Беверли-Хиллз, дом номер…».)
Джоэл был польщен. Изысканный светский прием. Его признали многообещающим молодым человеком. Дом, где бывают большие люди, приятели Мэрион Дэвис; быть может, придут даже Дитрих, Гарбо и Маркиза, а их встретить не так-то просто.
«Пить не буду», – заверил себя Джоэл. Кэлмен не терпит пьяниц, о чем заявляет во всеуслышанье, сожалея, что кинопромышленность не может без них обойтись.
Кэлмен прав: сценаристы пьют слишком много. Вот и он сам… Но сегодня – ни капли. Хорошо бы, Майлз оказался где-нибудь рядом, когда подадут коктейли, и услышал его скромное и краткое: «Спасибо, не пью».
Дом Майлза Кэлмена был создан для высоких прозрений – казалось, он сосредоточенно внимает, словно тишина его анфилад прятала невидимых слушателей, но в этот день здесь было полно народу, будто гостей не пригласили, а пригнали сюда целой толпой. И, кроме него, всего два сценариста, с гордостью отметил Джоэл: титулованный англичанин и, как ни странно, Нат Кьоу, хотя именно он и послужил поводом для раздраженного замечания Кэлмена о пьяницах.
Стелла Кэлмен (она же знаменитая Стелла Уокер), поздоровавшись с Джоэлом, не отошла к другим гостям. Она медлила – она была так очаровательна, что это требовало признания, и Джоэл положился на свой актерский дар, унаследованный от матери.
– Вам же шестнадцать лет, не больше! Где ваш педальный автомобильчик?
Ей это явно понравилось – она все медлила. Джоэл почувствовал, что должен сказать еще что-то, дружески и просто – он познакомился со Стеллой в Нью-Йорке несколько лет назад, когда она билась за самые маленькие роли. Тут появился поднос с коктейлями, и Стелла протянула ему бокал.
– Все боятся, верно? – сказал он, рассеянно взглянув на бокал. – Все следят друг за другом, не совершит ли кто-нибудь промах, или прикидывают, с тем ли человеком говорят, будет ли от этого польза… К вашему дому это, конечно, не относится, – спохватился он. – Я говорю вообще о Голливуде.
Стелла согласилась. Она представила Джоэлу нескольких гостей, словно он был важной персоной. Убедившись, что Майлз далеко, Джоэл выпил коктейль.
– Значит, у вас уже малыш, – сказал он. – Тогда берегитесь. Хорошенькая женщина после первого ребенка оказывается в очень уязвимом положении. Ей надо уверяться, что она все так же пленительна. И только преданное поклонение какого-нибудь нового мужчины может доказать ей, что ничего не изменилось.
– Мне еще никто никогда преданно не поклонялся, – не без сожаления сказала Стелла.
– Просто все боятся вашего мужа.
– Вы так считаете? – Наморщив лоб, она задумалась над его словами, но тут их прервали – в самый подходящий момент, решил Джоэл.
Благосклонность Стеллы вселила в него уверенность. Нет, не его удел пристраиваться к тихим группкам или искать приют под крылышком знакомых.
Он подошел к окну и стал смотреть на Тихий океан, белесый в ленивых лучах заката. Хорошо здесь – американская Ривьера и все такое прочее, жаль только, некогда всем этим наслаждаться. Красивые, элегантные люди вокруг, прелестные девушки и… прелестные девушки. Нельзя же иметь все на свете!
Юное мальчишеское лицо Стеллы мелькало среди гостей, одно веко было устало приспущено, и Джоэлу захотелось сесть с ней рядом и завести долгий задушевный разговор, просто так, забыв о ее громком имени. Он следил за ней, проверяя, уделит ли она кому-нибудь столько же внимания, как ему. И выпил второй коктейль, но не потому, что хотел придать себе уверенности, а потому, что после разговора со Стеллой уверенности у него было хоть отбавляй. Он подсел к матери хозяина дома.
– Ваш сын, миссис Кэлмен, стал живой легендой. Непогрешимый оракул, избранник судьбы! Лично я бунтую, но я в меньшинстве. А что думаете вы? Вы удивлены? Вас поражает, сколь многого он достиг?
– Ничуть, – спокойно ответила она. – Мы всегда возлагали на Майлза большие надежды.
– А знаете, это необычно, – заметил Джоэл. – Мне казалось, что все матери похожи на мать Наполеона. Моя, например, не хотела, чтобы я имел хоть какое-то отношение к зрелищам. Она хотела, чтобы я поступил в Вест-Пойнт, вот надежное поприще.
– Мы всегда верили в Майлза…
В столовой, у стенного бара, он поболтал с добродушным, вечно пьяным и высокооплачиваемым Натом Кьоу.
– За год я заработал сто тысяч и сорок проиграл, так что пришлось мне взять управляющего.
– Вы имеете в виду – агента? – подсказал Джоэл.
– Да нет, агент у меня тоже есть. Управляющего. Я все отдаю жене, а она совещается с ним, и они выдают мне деньги на расходы. Я плачу ему пять тысяч в год, чтобы он выдавал мне мои же деньги.
– Ваш агент?
– Да нет же, управляющий! И я не один такой – у него большая клиентура среди безответственных людей.
– Но хватило же у вас ответственности нанять управляющего!
– Я безответствен, когда играю. Дело в том…
В гостиной запел певец; Джоэл и Нат вместе с другими гостями пошли туда.
II
Пение доносилось словно издалека; Джоэл был полон счастья и дружеского расположения ко всем собравшимся здесь людям – таким трудолюбивым и мужественным, не в пример дельцам-буржуа, которые если и опередили их, так только в невежестве и разврате, – людям, добившимся самого высокого положения в стране, вот уже целое десятилетие жаждавшей лишь одного – развлечений. Они ему нравились, он их любил. Теплые волны доброжелательства накатывали на него одна за другой.
Певец умолк, гости начали подходить к хозяйке прощаться, и вдруг Джоэла осенило. Сейчас он им представит «Заварим погуще» – свой коронный номер, который уже имел успех на нескольких вечерах и, наверно, понравится Стелле Уокер. Он бросился к ней, и кровь застучала у него в висках: сейчас он покажет всем, на что он способен!
– Ну конечно! Непременно! – воскликнула она. – Вам что-нибудь понадобится?
– Кто-то должен сыграть секретаршу – я ей диктую.
– Я сыграю!
Гости, уже надевавшие пальто в передней, потянулись обратно, на Джоэла со всех сторон воззрились чужие люди. Ему стало не по себе: он вдруг сообразил, что певец был знаменитость, радиозвезда. Но кто-то сказал: «Ш-ш!», и они со Стеллой очутились в центре зловещего полукруга, как на индейском празднестве. Стелла выжидательно улыбнулась, и он начал…
Сценка строилась на пробелах в образовании мистера Дэйва Силверстина, независимого продюсера; Джоэл изображал, как тот диктует указания сценаристу, в каком духе следует обработать роман, который он купил для экранизации.
– …подкинем туда развод, молодую пару и чуток подперчим, – слышал он свой голос, подражающий интонациям Силверстина. – Ну, к примеру, он после развода да в Африку, в Иностранный легион. Заварим погуще, ясно?
Тут его кольнуло сомнение. Мягко освещенные лица вокруг смотрели на него внимательно и не без любопытства, но ни тени улыбки, ни у кого. Холодными рыбьими глазами уставился на Джоэла Великий Любовник экрана, который стоял прямо напротив. И только Стелла Уокер глядела на него все с той же сияющей улыбкой.
– …того, что постарше, дать под Менжу, только чтоб антураж, как в Гонолулу, и таким манером получаем Майкла Арлена.
Первые ряды неподвижны, но сзади шорох и заметное движение влево, к двери.
– …Тут она ему – у меня, мол, к тебе сексапил. А он как вскинется – катись, говорит, отсюда подальше.
Один раз он услышал, как фыркнул Нат Кьоу, на двух-трех лицах мелькнула улыбка, но когда он кончил, то с ужасающей ясностью понял, что выставил себя дураком перед столпами мира кино, от которых зависит его карьера.
Еще мгновение мучительной, неловкой тишины, затем гости направились к дверям. Он уловил насмешку в поднявшемся шуме голосов, потом – все это за какие-то десять секунд! – Первый Любовник, с пустыми, стеклянными глазами громко сказал: «Мура», выразив, как показалось Джоэлу, общее настроение. Это было презрение профессионалов к любителю, сплоченной общины к чужаку, безжалостный приговор клана.
Только Стелла Уокер все еще стояла рядом и благодарила его так горячо, будто он всех привел в восторг, будто она и не заметила, что скетч никому не понравился. Нат Кьоу помог ему надеть пальто, и тут Джоэла захлестнула волна отвращения к себе, и он едва не нарушил свое правило таить обиды про себя, пока они не утихнут.
– Провалился, – весело сказал он Стелле. – Ну и пусть. Отличный номер, когда хорошо принимают. Спасибо вам за помощь.
Она по-прежнему улыбалась – он склонился в пьяном поклоне, и Нат потянул его к двери…
Поданный завтрак вернул Джоэла из тумана снов в расколотый вдребезги мир. Вчера еще он был самим собой, ярким факелом, готовым озарить киномир, а сегодня погребен под катастрофической неудачей – он один против этих холодных физиономий, против презрения каждого и глумления всех! Хуже того, для Майлза Кэлмена он стал теперь одним из тех жалких пьяниц, работать с которыми для режиссера тяжкий крест. А Стелла Уокер, которая принесла себя в жертву гостеприимству, – о ней он даже боялся думать. Аппетит у него пропал совершенно, он поставил яичницу на телефонный столик и написал:
«Дорогой Майлз! Вы, конечно, понимаете, как я сам себе противен. Каюсь, иной раз на меня находят приступы эксгибиционизма, но в гостях, среди бела дня! О боже! Приношу глубочайшие извинения Вашей супруге.
Всегда Ваш Джоэл Коулз».
В студии Джоэл отсиживался в своем кабинетике и вышел только для того, чтобы прокрасться в табачную лавку, словно какой-то воришка. Поведение его было столь подозрительным, что дежурный охранник потребовал у него пропуск. Пообедать он решил в городе, но тут его перехватил Нат Кьоу, беспечный и веселый.
– Да никак вы обрекли себя на вечное заточение? Ну, ошикал вас этот пижон, так что? Хотите, расскажу вам одну историю? – продолжал он, увлекая Джоэла в студийный ресторан. – Как-то на премьере у Граумена этот тип раскланивался перед зрителями, а Джо Сквайерс дал ему коленкой под зад. Тогда этот индюк заявил, что потребует объяснения. Назавтра в восемь утра Джо ему позвонил. Кажется, говорит, вы хотели со мной объясниться. Только ответа Джо не дождался – тот сразу же положил трубку.
Эта нелепица подбодрила Джоэла, и он стал разглядывать компанию за соседним столиком, находя в этом мрачное утешение: грустные и милые сиамские близнецы, злобные карлики и гордый великан – актеры, занятые в фильме о цирке.
Однако взглянув на другой столик – на хорошеньких женщин, чьи лица сейчас желтели гримом, густо подведенные глаза были печальны, а бальные платья выглядели при свете дня дешевой мишурой, – он поежился: они были вчера у Кэлмена.
– Нет, кончено! – воскликнул он. – Никаких светских приемов отныне и во веки веков.
На следующий день в студии его ждала телеграмма.
«Вы были одним из самых приятных наших гостей. Жду вас к ужину в следующее воскресенье у моей сестры Джун.
Стелла Уокер Кэлмен».
Кровь бешено застучала у него в висках, он перечитал телеграмму.
«Господи! До чего же это мило с ее стороны!»
III
Снова этот сумасшедший день – воскресенье. Джоэл проспал до одиннадцати, потом проглядел газету, чтобы быть в курсе всех новостей за неделю. Позавтракал он у себя: форель, салат из авокадо, пинта калифорнийского вина. Когда пришло время одеваться, он выбрал костюм в клеточку, голубую рубашку и палевый галстук. От усталости под глазами у него темнели круги. Он подъехал к особняку на Ривьере в своей подержанной машине и только успел представиться сестре Стеллы, как явились Стелла с Майлзом в костюмах для верховой езды – несколько часов подряд они жестоко ссорились на всех дорогах за Беверли-Хиллз.
Майлз Кэлмен – высокий, нервный, блистательно остроумный и с такими скорбными глазами, каких Джоэл не видел ни у кого, – был художником от макушки своей странновато слепленной головы до тяжелых нескладных ног. На них он стоял твердо: он не снял ни одного пошлого фильма, хотя иной раз ему приходилось дорого расплачиваться за неудавшийся эксперимент – роскошь, которую он мог себе позволить. Он был обаятельным собеседником, но каждому, кто имел с ним дело, вскоре становилось ясно, что человек он больной.
Едва Кэлмены вошли, как день Джоэла нерасторжимо сплелся с их днем. Он направился к собравшемуся возле них кружку, но тут Стелла, раздраженно прищелкнув языком, отошла, а Майлз сказал кому-то рядом:
– Только не упоминайте Еву Гобел, не то дома мне костей не собрать. – Майлз повернулся к Джоэлу: – Я, к сожалению, не сумел заглянуть вчера к вам на студию. Полдня провел у своего психиатра.
– Психоанализ?
– Да, и уже давно. Я обратился к нему по поводу клаустрофобии, а теперь пытаюсь распутать всю свою жизнь. Говорят, на это потребуется не меньше года.
– Но в вашей жизни все прекрасно, – уверил его Джоэл.
– Вы думаете? А вот Стелла так не считает, – с горечью сказал Майлз. – Спросите кого угодно, вам всякий cкажет.
Какая-то девица уселась на ручку его кресла, и Джоэл подошел к Стелле, которая потерянно стояла у камина.
– Спасибо за телеграмму, – сказал он. – Она была как бальзам. Вы такая красивая и такая добрая! Значит, бывают и добрые красавицы.
Она была даже еще красивей в это воскресенье, и, быть может, искреннее восхищение, которое она прочла в его глазах, побудило ее довериться ему – сразу же, немедля, потому что она была на грани истерики.
– …целых два года, а я даже не подозревала. Она ведь считалась моей лучшей подругой, постоянно у нас бывала. В конце концов, когда люди открыли мне глаза, Майлз вынужден был признаться.
Она демонстративно уселась на ручку его кресла. Ее бриджи были того же цвета, что и кресло, а в пышных волосах смешивались рыже-золотые и бледно-золотые пряди – покрасить так невозможно, подумал Джоэл. И никакой косметики на лице. Настоящая красавица…
Стелла все никак не могла прийти в себя от обрушившегося на нее открытия, а тут еще к Майлзу льнула новая девица, и это было невыносимо. Она увела Джоэла в спальню, где они, усевшись на разных концах широкой кровати, продолжали разговор. Гости по пути в ванную заглядывали к ним и отпускали шуточки, но Стелла, изливая душу, не обращала на них внимания. Немного погодя в дверь просунул голову Майлз.
– Бесполезно пытаться объяснить Джоэлу за полчаса то, чего я сам не понимаю, а доктор сказал, чтобы понять все это, нужно не меньше года.
Стелла продолжала говорить, будто Майлза тут и не было. Она любит Майлза, сказала она, несмотря ни на что, она всегда была ему верна.
– Психоаналитик сказал Майлзу, что у него материнский комплекс. Сначала Майлз перенес его на свою первую жену, и тогда его сексуальные порывы обратились на меня. Но когда он женился на мне, все повторилось: материнский комплекс он перенес на меня, а либидо – на эту женщину.
Джоэл понимал, что, возможно, это вовсе не такой уж бред, и тем не менее… Он был знаком с Евой Гобел – настоящий материнский тип: она и старше и мудрее Стеллы, прелестного балованного ребенка.
Майлз сердито предложил, чтобы Джоэл поехал к ним, раз уж Стелле надо так много ему рассказать, и они поехали в особняк на Беверли-Хиллз. Там, под высокими потолками, вся история предстала более трагической и благородной. Вечер был светлый и жутковатый, за окнами висел прозрачный сумрак, и золотисто-розовой тенью, с рыданиями, металась по комнате Стелла. Джоэл не очень верил в горе киноактрис. Им предназначено другое: красивые золотисто-розовые статуэтки, на какие-то часы они оживают по воле сценаристов и режиссеров, а после съемок шепчутся, и хихикают, и сплетничают обо всем на свете.
Он то слушал Стеллу, то притворялся, будто слушает, а сам любовался, как она одета: бриджи в обтяжку четко обрисовывают линии стройных ног, пастельных тонов итальянский свитер с высоким воротом, коричневая замшевая курточка. Он никак не мог решить, она ли подделка под английскую леди или английская леди – подделка под нее. Она балансировала на самой грани доподлинной подлинности и наглого лицедейства.
– Майлз так меня ревнует, что следит за каждым моим шагом! – с презрением бросила она. – Я написала ему из Нью-Йорка, что ходила в театр с Эдди Бейкером, и он с ума сошел от ревности, звонил мне десять раз на дню.
– Я совсем обезумел. – Майлз засопел, как всегда в минуты волнения. – Психиатр тогда целую неделю бился со мной, и все впустую.
Стелла в отчаянии покачала головой.
– А ты ждал, что я три недели буду безвыходно сидеть в номере?
– Ничего я не ждал. Ну да, я ревнив. Я стараюсь не ревновать. Доктор Бриджбейн проводил со мной специальные сеансы, но ничего не вышло. Сегодня я ревновал тебя к Джоэлу, когда ты села на ручку его кресла.
– Ты ревновал?! – вспыхнула Стелла. – Ревновал! А у тебя на ручке кресла никто не сидел? И ты сказал мне за два часа хоть одно слово?
– Но ты была в спальне с Джоэлом. Жаловалась ему.
– Как только я вспомню, что эта женщина… – Стелле, как видно, казалось, что, не произнося имени Евы Гобел, она тем самым вычеркивает ее из реальной жизни, – все время здесь бывала!
– Ну хорошо, хорошо, – устало сказал Майлз. – Я ведь во всем признался, и мне не легче, чем тебе. – Он повернулся к Джоэлу и стал говорить о фильмах, а Стелла, сунув руки в карманы бриджей, беспокойно расхаживала взад и вперед в дальнем конце гостиной.
– Они обошлись с Майлзом возмутительно, – неожиданно вмешалась Стелла, как будто и не было никакого разговора о ее собственных проблемах. – Расскажи Джоэлу, как этот Белтцер хочет перекроить твой фильм.
Глаза Стеллы сверкали негодованием, она склонилась над Майлзом, словно хотела его защитить, – и Джоэл понял, что любит ее. От волнения у него захватило дух, он встал и попрощался.
В понедельник, резким контрастом с воскресными пересудами, сплетнями и семейными драмами, неделя вновь обрела свой рабочий ритм; сценарий без конца резали, переделывали, подгоняли: «К черту этот дурацкий наплыв! Оставим ее голос за кадром и дадим средний план от Белла или общий вид: просто вокзал, а потом камера панорамирует вереницу такси…» К середине дня в понедельник Джоэл уже снова забыл, что людям, поставляющим развлечения, позволено развлекаться самим. Кэлменам он позвонил вечером. Он спросил Майлза, но к телефону подошла Стелла.
– Ну, как у вас, полегче?
– Не очень. Что вы делаете в субботу вечером?
– Ничего.
– Перри дают обед, а оттуда поедут в театр. Майлза не будет – улетает в Саут-Бенд, на матч «Нотр-Дам» – «Калифорния». Вы не могли бы составить мне компанию?
Джоэл ответил не сразу:
– Ну конечно, с удовольствием. Только если затянут совещание, к обеду я не успею, а в театр приду.
– Тогда я скажу, что мы будем.
Положив трубку, Джоэл долго ходил по кабинету. Понравится ли это Майлзу, особенно если иметь в виду, что у них сейчас происходит? Или она не хочет, чтобы Майлз знал? Нет, это невозможно, – если Майлз не заведет разговор о субботе, Джоэл сам ему скажет. Однако целый час, если не больше, он не мог приняться за работу.
В среду в конференц-зале четыре часа шло совещание. Трое мужчин и одна женщина по очереди мерили шагами ковер, предлагая или отвергая – резко или деликатно, уверенно или безнадежно, а над их головами плыли спиралями туманности и созвездия табачного дыма. Когда обсуждение кончилось, Джоэл подошел к Майлзу.
Вот кто действительно устал – не от споров, а просто от жизни: набрякшие веки, синие тени под скулами, где пробивается щетина.
– Говорят, вы летите на матч?
Майлз посмотрел куда-то мимо и покачал головой.
– Я раздумал.
– Отчего же?
– Из-за вас. – Он по-прежнему не смотрел на Джоэла.
– Да господь с вами, Майлз!
– Из-за вас я отказался от поездки. – И он усмехнулся – словно сам над собой. – Попробуй угадай, что натворит Стелла мне назло, – она ведь пригласила вас пойти с ней к Перри? Матч не доставит мне никакого удовольствия.
Поразительная интуиция, которая никогда не изменяла ему на съемочной площадке, отказывала в личной жизни, тут он был слаб и беспомощен.
– Послушайте, Майлз, – сказал Джоэл, нахмурившись. – У меня и в мыслях ничего нет и не было. Если вы правда хотите отменить поездку из-за меня, я не пойду со Стеллой к Перри и не буду с ней видеться. Можете мне верить.
Только тут Майлз посмотрел на него. Очень внимательно.
– Допустим. – Он пожал плечами. – Не вы, так найдется кто-то другой. Мне будет не до развлечений.
– Вы, видно, не слишком доверяете Стелле? А она сказала мне, что всегда была вам верна.
– Может, и была. – За последние несколько минут складки вокруг рта у Майлза залегли еще глубже. – Но после того, что случилось, разве я смогу что-то от нее требовать? Разве я имею право… – Он умолк, потом заговорил снова, и лицо его стало жестким. – Скажу вам одно. Что я сам натворил – неважно, но если я узнаю что-нибудь про Стеллу, я с ней разведусь. Не могу я поступиться своей гордостью, это было бы последней каплей.
Джоэла раздражал его тон, но он сказал:
– А как с Евой Гобел? Стелла успокоилась?
– Нет. – Майлз мрачно засопел. – И для меня это тоже непросто.
– Мне казалось, там все кончено…
– Я стараюсь не встречаться с Евой, но, знаете, не так легко порвать сразу – она ведь не девчонка, с которой целуешься в такси. Психиатр говорит…
– Да, да, – перебил Джоэл, – Стелла мне рассказывала. – Излияния Майлза наводили тоску. – Так вот, что касается меня, если вы улетите на матч, я со Стеллой не встречусь. И уверен, что ее совесть чиста.
– Может быть, может быть, – вяло повторил Майлз… – Тем не менее я остаюсь и иду с ней на обед… А знаете, – вдруг сказал он, – пойдемте и вы с нами! Мне нужно, чтобы рядом был кто-то симпатичный мне, с кем я могу поговорить. В этом ведь и беда: Стелла полностью находится под моим влиянием, и все, кто нравится мне, нравятся и ей тоже. В особенности мужчины. Очень все это сложно.
– Да, должно быть, – согласился Джоэл.
IV
На обед Джоэл не поспел. Стыдясь своего цилиндра в это безвременье, когда кругом было столько безработных, он ждал Перри и их гостей перед Голливудским театром и разглядывал вечерний парад; бездарные копии блестящих кинозвезд, несостоявшиеся киногерои в спортивных пиджаках, шаркающий дервиш с апостольской бородой и посохом, парочка франтоватых филиппинцев в модных костюмах как напоминание о том, что этот штат открыт всем морям, шумная процессия молодежи в причудливых нарядах – как выяснилось, посвящение в какое-то братство. Шествие распалось, пропуская два роскошных лимузина, которые остановились у тротуара.
Вот она! В платье, сотканном из тысячи бледно-голубых бликов, – словно в струе студеной воды, а на шее переливаются сосульки. Он порывисто шагнул к ней.
– Ну как? Нравится вам мое платье?
– Где Майлз?
– Он все-таки улетел на матч. Вчера утром… Во всяком случае, надеюсь… – Она не договорила. – Только что пришла телеграмма из Саут-Бенда, что он вылетает обратно. Ах да – вы знакомы с моими друзьями?
Вся компания направилась в театр.
Значит, Майлз все-таки улетел. Джоэл терзался сомнениями, правильно ли он сделал, что пришел. Но когда начался спектакль, он позабыл о Майлзе – профиль Стеллы и светлая россыпь ее волос были совсем рядом. Один раз он повернулся к ней, и она посмотрела на него, улыбаясь, и не отвела глаза. В антракте они курили в фойе, и она шепнула ему:
– Они все поедут на открытие ночного клуба Джека Джонсона… Мне не хочется, а вам?
– Это обязательно?
– По-моему, нет. – Она замялась. – Мне хотелось бы поговорить с вами. Может быть, поедем к нам? Если бы только я была уверена…
Она снова умолкла, и Джоэл спросил:
– В чем?
– Уверена, что… Ну да, я психопатка, но я вовсе не уверена, что Майлз действительно поехал на матч.
– Вы думаете, он у Евы Гобел?
– Да нет… но что, если он здесь и следит за мной? Знаете, Майлз способен на очень странные поступки. Как-то он пожелал пить чай с каким-нибудь человеком, у которого длинная борода, и потребовал, чтобы бюро по найму актеров прислало ему такого длиннобородого, а потом пил с ним чай до вечера.
– Ну это совсем другое. Он же прислал вам телеграмму из Саут-Бенда. Значит, он на матче.
Выйдя из театра, они попрощались со своими спутниками, что было встречено веселыми взглядами. Машина вырулила из толпы, собравшейся вокруг Стеллы, и покатилась по залитой золотым светом улице.
– Он ведь мог договориться об этих телеграммах, – сказала Стелла. – Это очень просто.
Что ж, вполне вероятно, и при мысли, что ее тревога не лишена основания, Джоэл рассердился: если Майлз, так сказать, решил держать их в объективе кинокамеры, то он снимает с себя все обязательства. Вслух он сказал:
– Чепуха.
В витринах магазинов уже сверкали рождественские елочки, и полная луна над бульваром казалась бутафорской, как и огромные фонари на перекрестках. На Беверли-Хиллз темная листва тускло поблескивала, будто эвкалипты под солнцем, но Джоэл видел лишь отсвет белого лица совсем рядом и плавный изгиб плеча. Она вдруг отстранилась и посмотрела на него.
– У вас глаза вашей матери, – сказала она. – Когда-то у меня был целый альбом ее снимков.
– А у вас глаза – только ваши, других таких нет, – ответил он.
Когда они входили в дом, Джоэл почему-то оглянулся, будто ему почудилось, что Майлз притаился в кустах. На столике в передней лежала телеграмма. Стелла прочла ее вслух:
«Чикаго.
Буду завтра вечером. Думаю о тебе. Люблю.
Майлз».
– Вот видите, – сказала она, бросая телеграмму обратно на столик, – он легко мог все это подстроить.
Она распорядилась, чтобы дворецкий принес напитки и сандвичи, и поднялась наверх, а Джоэл прошелся по пустынным гостиным. Вот и рояль, возле которого он, опозоренный, стоял в позапрошлое воскресенье.
– Итак, развод, – сказал он громко, – молодая пара, а он после развода да в Африку…
Он вспомнил о другой телеграмме:
«Вы были одним из самых приятных наших гостей…»
А что, если телеграмма Стеллы – обычный жест вежливости, вдруг подумал он. Скорее всего ее надоумил Майлз, ведь это он пригласил его. Может быть, Майлз сказал: «Пошли ему телеграмму – у него сейчас скверно на душе, ему кажется, что он сделал из себя посмешище».
Похоже на то… «Стелла полностью находится под моим влиянием, и все, кто нравится мне, нравится и ей тоже, в особенности мужчины». Женщина послала бы телеграмму из сострадания, мужчина счел это своим долгом.
Стелла вошла в гостиную, и он взял ее за руки.
– У меня странное чувство, мне все кажется, что я просто пешка, которой вы сделали ход против Майлза, – сказал он.
– Налейте себе чего-нибудь.
– А самое странное, что я все равно влюблен в вас.
Зазвонил телефон, она отняла руку и взяла трубку.
– Еще одна телеграмма от Майлза, – объявила она. – Он отправил ее – во всяком случае, так там сказано – с самолета, из Канзас-Сити.
– И, наверное, просит передать поклон мне?
– Нет, он только пишет, что любит меня. И я верю, что любит. Он такой слабый.
– Сядьте рядом со мной, – попросил Джоэл. Время было не позднее. И полчаса спустя, когда Джоэл встал и подошел к холодному камину, до полуночи оставалось еще несколько минут.
– Значит, я вам совсем не интересен?
– Почему же? Вы мне очень нравитесь, и вы это знаете. Но только, кажется, я действительно люблю Майлза.
– Вне всякого сомнения.
– И я почему-то очень нервничаю сегодня.
Он не сердился – скорее, почувствовал облегчение; случись иначе, все слишком бы осложнилось. Но, глядя на нее, на ее теплое нежное тело, растапливающее холодную голубизну платья, он понял, что будет сожалеть о ней всю свою жизнь.
– Мне пора, – сказал он. – Я позвоню и закажу такси.
– Зачем же? У нас есть ночной шофер.
Он поежился – уж очень легко она его отпускает, – и, заметив это, она поцеловала его легким поцелуем и сказала:
– Вы милый, Джоэл.
Он залпом осушил бокал, и тут же громко, на весь дом, зазвонил телефон и торжественно забили часы в холле. Девять… десять… одиннадцать… двенадцать…
V
И снова настало воскресенье. Джоэл подумал, что пошел вечером в театр, еще не сбросив с себя гнета будней, и Стеллы домогался так настойчиво, будто спешил до конца дня покончить и с этим делом. Но теперь наступило воскресенье – впереди двадцать четыре упоительных праздных часа, каждая минута манит тайным обещанием, в каждом мгновении таятся бессчетные возможности. И нет ничего недостижимого, все только начинается. Он налил себе еще один бокал.
Стелла вскрикнула и бессильно опустилась на пол возле телефона. Джоэл подхватил ее и перенес на диван. Он смочил носовой платок содовой водой и приложил ей к лицу. Из телефонной трубки доносилось какое-то бормотание, и он взял ее.
– …самолет упал сразу после вылета из Канзас-Сити. Тело Майлза Кэлмена опознано и…
Он повесил трубку. Стелла открыла глаза.
– Не поднимайтесь, – сказал он, стараясь протянуть время.
– О господи, что случилось? – прошептала она. – Позвоните им! Господи, что случилось?
– Сейчас я позвоню. Кто ваш доктор?
– Они сказали – Майлз погиб?!
– Лежите тихо… Кто-нибудь из слуг еще не спит?
– Обнимите меня, я боюсь!
Он обнял ее за плечи.
– Скажите мне фамилию вашего доктора, – твердо повторил он. – Может быть, это ошибка, но надо, чтобы кто-то был здесь.
– Мой доктор… О боже, неужели Майлз погиб?!
Джоэл кинулся наверх и стал рыться в незнакомых аптечках в поисках нашатырного спирта. Когда он вернулся, Стелла рыдала.
– Нет, нет, он жив! Я знаю, он жив! Он это все придумал. Он нарочно мучит меня. Он жив, я знаю. Я чувствую, что он жив.
– Кому из ваших близких друзей позвонить, Стелла? Вам нельзя оставаться одной.
– Нет! Нет! Я не хочу никого видеть. Останьтесь вы со мной. У меня нет друзей. – Она встала, слезы заливали ее лицо. – Майлз – мой единственный друг. Он не умер, он не может умереть! Я поеду туда, я должна сама все увидеть. Узнайте, когда поезд. И вы поедете со мной.
– Но сейчас ночь, ничего нельзя сделать. Скажите мне, кому из ваших подруг я могу позвонить: Лоис? Джоун? Кармеле? Кому?
Стелла подняла на него невидящие глаза.
– Моей лучшей подругой была Ева Гобел, – сказала она.
Джоэл вспомнил, как они с Майлзом говорили на студии два дня назад, увидел перед собой его отчаянное, печальное лицо. В страшном безмолвии смерти все стало на свои места. Он был единственным режиссером-американцем, соединившим в себе совесть художника с незаурядным характером. Зажатый в тисках киномашины, он расплачивался своим душевным здоровьем за то, что не шел на компромиссы, не сумел выработать в себе трезвый цинизм, не смог найти себе убежище, а если оно у него и было, то жалкое и ненадежное.
У парадной двери что-то стукнуло, потом она отворилась. В холле послышались шаги.
– Майлз! – пронзительно крикнула Стелла. – Это ты, Майлз? Это Майлз, Майлз!
На пороге появился рассыльный с телеграфа.
– Я не нашел звонка. Но вы тут разговаривали.
Телеграмма точно повторяла то, что передали по телефону. Стелла перечитывала ее снова и снова, будто хотела убедиться, что это какая-то страшная чушь, а Джоэл тем временем звонил по телефону. Все еще где-то веселились, и никого не было дома, но в конце концов он разыскал каких-то знакомых, потом заставил Стеллу выпить виски.
– Вы должны остаться, Джоэл, – шепнула она словно в полусне. – Не уходите, Майлзу вы так нравились… он говорил, что вы… – Она содрогнулась всем телом. – Боже мой, если бы вы только знали, как мне одиноко! – Глаза ее закрылись. – Обнимите меня, Джоэл. У Майлза был такой же костюм. – Она резко выпрямилась. – Как подумаю, какой ужас он должен был испытать! Он так всего боялся.
Она помотала головой, потом вдруг сжала лицо Джоэла в ладонях и притянула к себе.
– Нет, нет, ты не уйдешь! Я ведь нравлюсь тебе – ты любишь меня… Любишь? Не звони никому. Завтра еще будет время. А сейчас останься, не уходи от меня!
Он смотрел на нее, не веря своим ушам, а потом вдруг все понял и ужаснулся. Быть может, сама того не сознавая, Стелла тщилась вернуть Майлза к жизни, сохраняя ту ситуацию, в которой он был главным действующим лицом, – ей словно казалось, что сознание его не угаснет, пока не исчезнет причина его тревоги. Это была безумная, мучительная попытка отсрочить ту минуту, когда придется смириться с реальностью его смерти.
Джоэл решительно взял трубку и позвонил доктору.
– Не надо, не надо, не звони никому! – закричала Стелла. – Иди ко мне, обними меня!
– Доктор Бейлз дома?
– Джоэл! – рыдала Стелла. – Я думала, что могу положиться да тебя. Ты так нравился Майлзу. Он ревновал меня к тебе… Джоэл, иди же ко мне!
…Значит, если он предаст Майлза, ей удастся сохранить иллюзию, что он жив… но ведь он погиб, его уже невозможно предать!
– … страшное потрясение. Только что. Не могли бы вы приехать сейчас жe и привезти сиделку?
– Джоэл!
Теперь дверной звонок и телефон звонили беспрерывно, а к парадному уже подъезжали автомобили.
– Но ты не уйдешь! – молила Стелла. – Ведь ты останешься, скажи, что останешься!
– Нет, я не останусь, – ответил он. – Но я вернусь, если буду нужен.
На ступеньках крыльца Джоэл остановился. Дом теперь гудел и пульсировал жизнью, которая всегда трепещет вокруг смерти, как защитная завеса листвы, и в горле у Джоэла забилось глухое рыдание.
«Он был волшебником. Он сотворил чудо, к чему бы ни прикоснулся, – подумал он. – Он преобразил даже эту маленькую статисточку и сделал из нее подлинное произведение искусства».
Потом:
«Как будет не хватать его в этой пустыне… Уже не хватает!»
И потом, не без горечи:
«Я-то вернусь… я вернусь».
1932
Семья на ветру
I
Двое мужчин ехали вверх по косогору навстречу кроваво-красному солнцу. С одной стороны тянулся редкий жухлый хлопчатник, с другой – неподвижно млели в знойном воздухе сосны.
– Когда я трезв, – говорил доктор, – то есть когда я абсолютно трезв, я вижу мир совсем не таким, каким видите вы. Я похож в этом на моего знакомого, близорукого на один глаз. Он купил себе специальные очки, надел, и солнце вдруг вытянулось, край тротуара перекосился, он даже чуть не упал. Тогда он взял и выбросил эти очки. И тут же начал видеть нормально. Так и я почти весь день пребываю под градусом и берусь только за то, что могу делать именно в таком состоянии.
– Угу, – буркнул его брат Джин.
Доктор и сейчас был в легком подпитии, и Джин никак не мог улучить момент и сказать то, что не давало ему покоя. Как для многих южан низшего сословия, соблюдение приличий было для него неписаным законом, что, впрочем, характерно для мест, где кипят страсти и легко проливается кровь; и он мог заговорить о другом только после хотя бы коротенького молчания, а доктор ни на секунду не умолкал.
– Я то очень счастлив, – продолжал доктор, – то в полном отчаянии; то смеюсь, то плачу пьяными слезами; я замедляю ход, а жизнь вокруг мчится все быстрее, и чем беднее становится мое «я», тем разнообразнее проносящиеся мимо картины. Я утратил уважение сограждан, что компенсировалось гипертрофией чувств. А поскольку мое участие, мое сострадание больше не имеет объекта, я жалею первое, что попадется на глаза. И я стал очень хорошим человеком, гораздо лучше, чем когда был хорошим врачом.
Дорога после очередного поворота спрямилась, и Джин увидел невдалеке свой дом, вспомнил лицо жены, как она умоляла его; понял, что тянуть дольше нельзя, и прервал брата:
– Форрест, у меня к тебе дело…
В этот миг машина, миновав сосновую рощу, затормозила и остановилась у маленького домика. Девочка лет восьми играла на крыльце с серым котенком.
– Более прелестного ребенка, чем эта девчушка, я в жизни не видел, – сказал доктор и, обращаясь к девочке, заботливо прибавил: – Элен, твоей киске нужно прописать пилюли?
Девочка засмеялась.
– Не знаю, – сказала она неуверенно. Она играла с котенком в другую игру, и доктор ей помешал.
– Твоя киска звонила мне утром, сказала, что ее мама совсем о ней не заботится, и просила прислать из Монтгомери хорошую няню.
– Она не звонила, – возмутилась девочка, схватила котенка и крепко прижала к себе; доктор вынул из кармана пятак и бросил на крыльцо.
– Прописываю твоей киске хорошую порцию молока, – сказал он и нажал на газ. – До свидания, Элен.
– До свидания, доктор.
Машина покатила, и Джин еще раз попытался завладеть вниманием доктора.
– Послушай, – сказал он, – остановись здесь на минуту.
Машина остановилась, братья посмотрели друг на друга.
Обоим за сорок, коренастые, крепкие, с худыми, даже аскетическими лицами – в этом они были схожи; несхожесть заключалась в другом: у доктора сквозь очки глядели опухшие в красных жилках глаза пьяницы, лицо испещряли тонкие городские морщинки. У Джина лицо было прорезано ровными глубокими морщинами, похожими на межи, шесты, подпирающие навес, кровельную балку. Глаза у него были синие, насыщенные. Но больше всего их отличало то, что Джин Джанни был фермер, а доктор Форрест Джанни, без всякого сомнения, человек образованный, городской.
– Ну? – сказал доктор.
– Ты ведь знаешь, Пинки вернулся, – сказал Джин, глядя на дорогу.
– Да, я слышал, – ответил доктор сдержанно.
– Он в Бирмингеме ввязался в драку, и ему прострелили голову. – Джин замялся. – Мы позвали доктора Берера, потому что думали, вдруг ты не станешь…
– Не стану, – вежливо согласился доктор.
– Но, Форрест, – гнул свое Джин. – Ты ведь сам всегда говорил, что доктор Берер ничего не смыслит в медицине. И я так считаю. Он сказал, пуля давит на… на мозги, а он не может ее извлечь, боится, не остановит кровь. И еще сказал, вряд ли мы довезем его до Бирмингема или Монтгомери, так он плох. Мы просим тебя…
– Нет, – доктор покачал головой, – нет.
– Ты только взгляни на него и скажи, что делать, – умолял Джин. – Он без сознания, Форрест. Не узнает тебя. И ты его не узнаешь. Его мать совсем помешалась от горя.
– Его мать во власти животного инстинкта. – Доктор вынул из бокового кармана фляжку с виски пополам с водой и отхлебнул. – Мы оба с тобой хорошо знаем: его следовало утопить в тот самый день, когда он родился.
Джина передернуло.
– Да, человек он скверный, – через силу выдавил он. – Но если бы ты видел, какой он там лежит…
Виски горячо разливалось по телу, и доктора вдруг потянуло действовать, не преодолеть самого себя, а так, сделать жест, гальванизировать дряхлеющую волю.
– Ладно, – сказал он. – Я посмотрю его, но спасать не буду. Такие, как он, недостойны жить. Но даже смерть его не может искупить то, что он сделал с Мэри Деккер.
Джин сжал губы.
– Форрест, а ты в этом уверен?
– Уверен?! – воскликнул доктор. – Конечно, уверен. Она умерла голодной смертью. Дай бог, если она за неделю выпила несколько чашек кофе. Видел бы ты ее туфли: прошла пешком столько миль.
– Доктор Берер говорит…
– Что он может знать? Я делал вскрытие, когда ее нашли на Бирмингемском шоссе. Она была крайне истощена, и больше ничего. Этот… этот… – голос его задрожал и прервался от волнения, – этот ваш Пинки потешился и выгнал ее, и она побрела домой. Я очень рад, что его самого привезли домой полумертвого.
Говоря это, доктор с остервенением нажал на газ, машина рванулась и через минуту уже тормозила у дома Джина.
Это был крепкий дощатый дом на кирпичном фундаменте с ухоженным зеленым газоном, отгороженным от двора, лучше других домов Бендинга и окрестных селений; но быт его хозяев мало чем отличался от быта соседей. Последние дома плантаторов в этой части Алабамы давно исчезли, их горделивые колонны не устояли перед бедностью, дождями, тлением.
Роза, жена Джина, ждавшая их на веранде, встала с качалки.
– Здравствуй, Форрест, – сказала она, нервничая и пряча глаза. – Давно ты у нас не был.
– Здравствуй, Роза, – ответил доктор, поймав на миг ее взгляд. – Привет, Эдит. Привет, Юджин, – обращаясь к малышам, стоявшим позади матери. – Привет, Бэч, – девятнадцатилетнему парню, появившемуся из-за угла дома: он тащил в обнимку большой белый камень.
– Хотим обнести палисадник каменной стенкой. Вид будет поаккуратнее, – объяснил Джин.
Все они еще испытывали почтение к доктору. Они порицали его за глаза, потому что не могли больше хвастаться своим знаменитым родичем: «Да, сэр, один из лучших хирургов в Монтгомери». Но при нем остались ученость и слава первоклассного хирурга, каким он был, покуда не совершил профессионального самоубийства, разочаровавшись в человечестве и пристрастившись к спиртному. Два года назад он вернулся в Бендинг, купил половину пая у владельца местной аптеки; лицензии врача его не лишили, но оперировал он только в случае крайней необходимости.
– Роза, – сказал Джин, – доктор обещал посмотреть Пинки.
Пинки Джанни лежал в затемненной комнате, обросший, с побелевшими искривленными губами. Доктор снял с головы повязку, Пинки задышал со стоном, но его вздутое, безжизненное тело не шевельнулось. Доктор осмотрел рану, опять наложил повязку и вместе с Джином и Розой вернулся на веранду.
– Берер не взялся оперировать?
– Нет.
– Почему не сделали операцию в Бирмингеме?
– Не знаю.
– Гм… – Доктор надел шляпу. – Пулю необходимо извлечь, и как можно скорее. Она давит на сонную артерию. Это… во всяком случае, с таким пульсом везти никуда нельзя.
– Что же делать? – тяжело выдохнул Джин, и несколько секунд все молчали.
– Попросите еще раз Берера. Может, передумает. Или привезите врача из Монтгомери. Шансов мало – но операция может спасти его. Без операции – конец.
– К кому обратиться в Монтгомери?
– Эту операцию может сделать любой хороший хирург. Даже Берер, если бы он не был таким трусом.
Роза Джанни вдруг вплотную подошла к нему, глаза ее горели звериной материнской страстью. Она схватила доктора за лацкан пиджака.
– Ты сделаешь операцию. Ты можешь. Ты был такой хороший хирург. Лучше всех. Прошу тебя, Форрест!
Доктор отступил назад, стряхнув ее руки, а свои вытянул перед собой.
– Видишь, как дрожат? – спросил он, не скрывая иронии. – Смотри хорошенько. Я не рискну оперировать.
– А ты рискни, – поспешил вставить Джин. – Отхлебнешь глоток, и перестанут дрожать.
Доктор покачал головой, глядя на Розу.
– Нет. Мне как врачу не доверяют. Что будет не так, обвинят меня. – Доктор немного рисовался и тщательно выбирал слова. – Мое заключение, что Мэри Деккер умерла с голоду – я слыхал, – подвергают сомнению. Его ведь дал человек, который пьет.
– Я этого не говорила, – солгала одним духом Роза.
– Конечно, нет. Я упомянул об этом, чтобы вы поняли всю сложность моего положения: я должен быть предельно осторожен. – Он сошел по ступенькам вниз. – Советую вам, поговорите еще раз с Берером. Если он откажется, привезите кого-нибудь из города. До свидания.
С побелевшими от ярости глазами Роза бросилась за ним и догнала у калитки.
– Да, я говорила, что ты пьяница! – кричала она. – По-твоему, Мэри Деккер умерла с голоду и в этом виноват наш Пинки. Да как ты можешь судить? Нальешь глаза-то с самого утра! И что тебе далась Мэри Деккер? Она тебе в дочки годилась. Все видели, как она шастала к тебе в аптеку.
Подоспевший Джин схватил ее за руку:
– Замолчи, Роза. Форрест, уезжай.
Форрест сел в автомобиль и поехал. Миновав поворот, остановился, глотнул из фляжки. За распаханным хлопковым полем виднелся домик, где жила Мэри Деккер; полгода назад он свернул бы к ней, спросил: почему она не зашла сегодня в аптеку выпить бесплатно стакан содовой, порадовал бы ее флакончиком духов из образцов, оставленных утром коммивояжером. Он никогда не говорил Мэри о своих чувствах и не собирался: ей было семнадцать, ему сорок пять – жизнь его кончена; но полгода назад она убежала в Бирмингем с Пинки, и тогда он понял, как много значила любовь к ней в его одинокой жизни.
Мысли его вернулись в дом брата.
«Будь я джентльменом, – думал он, – я бы не отказался оперировать. И еще один человек погиб бы из-за этого мерзавца. Потому что, если бы он не перенес операции, Роза бы заявила, что я нарочно убил его».
И все-таки, когда он ставил машину в гараж, на душе у него было скверно, не потому, что он должен был поступить иначе, – просто вся история выглядела очень уж безобразно.
Он не пробыл дома и десяти минут, когда за окном завизжали тормоза и в комнату вошел Бэч. Губы его были плотно сжаты, глаза прищурены, точно он боялся расплескать хоть каплю гнева: пусть весь выльется на того, кому предназначен.
– Привет, Бэч.
– Я хочу тебе сказать, дядя Форрест, чтобы ты не смел так разговаривать с моей матерью. Еще раз услышу – убью.
– Кончай, Бэч, – обрезал его доктор, – и садись.
– Она и так вся извелась из-за Пинки. А тут еще ты.
– Твоя мать сама меня оскорбила, а я смолчал.
– Она не знает, что говорит. Ты должен это понять.
Поколебавшись, доктор спросил:
– А какого ты, Бэч, мнения о Пинки?
– Не очень-то хорошего. – Но, спохватившись, опять стал задираться: – Не забывай, Пинки мой брат!
– Подожди, Бэч. Что ты думаешь о нем и Мэри Деккер?
Но Бэч уже закусил удила.
– Ты что мне зубы заговариваешь? Запомни, кто обидит мою мать, будет иметь дело со мной. А еще ученый. Разве справедливо…
– Я сам выучился, Бэч.
– А мне плевать! Мы поедем к Береру, потом в Монтгомери. Но если нигде ничего не выйдет, я приеду за тобой, и ты вытащишь эту проклятую пулю, или я тебя пристрелю.
Он перевел дыхание, кивнул, вышел из дому и уехал.
«Сдается мне, – сказал сам себе доктор, – кончилась моя спокойная жизнь в округе Чилтон». Он крикнул слугу-негра и велел подавать ужин. Потом взял сигарету и вышел на заднее крыльцо.
Погода переменилась. Небо нахмурилось, травы тревожно зашелестели, пролился мгновенный дождь. Минуту назад было жарко, а теперь лоб покрывала холодная испарина, он вытер ее платком. В ушах зашумело, он сглотнул, тряхнул головой. На секунду ему показалось, что он заболел, но шум вдруг отделился от него, стал расти – все ближе, громче, как будто прямо на него несся поезд.
II
Бэч Джанни проехал полпути до дому и вдруг увидел – огромная черная туча медленно заходила с юга, волоча по земле лохматый край. Она росла на глазах и скоро заполнила всю южную половину неба; ее нутро прорезали белые электрические вспышки, слышался нарастающий гул. Задул сильный ветер, мимо понеслись сломанные сучья, какие-то обломки, щепки, довольно крупные предметы, которые нельзя было распознать в сгущающейся тьме. Повинуясь инстинкту, Бэч выскочил из машины, ветер валил с ног, он бросился к высокому откосу, вернее, почувствовал, как его подхватило, швырнуло и распяло на этом откосе. Вокруг бушевал ад – он был в самом его центре.
Сначала был Звук – Бэч слился с ним: Звук поглотил его, растворил в себе; это был не аккорд, а чистейшего тона Звук, сыгранный скрежещущим смычком на струнах вселенной. Звук и Сила были неотделимы друг от друга. Звук и Сила вместе пригвоздили его к откосу. В первый момент, когда лицо было повернуто в сторону, он увидал, как его автомобиль подскочил, встал поперек шоссе, съехал с обочины и запрыгал по полю, как огромная беспомощная лягушка. Звук внезапно взорвался, пушечный гул рассыпался пулеметной дробью. Теряя сознание, он ощутил себя дробинкой этого звука, успел почувствовать, как его подняло в воздух и понесло сквозь слепящее, раздирающее кожу сплетение сучьев и веток, – и все, больше он ничего не помнил.
Очнулся он от боли во всем теле, – лежит в развилке между ветвями большой сосны; кругом ничего не слышно, а вместо воздуха дождь с пылью. Бэч не скоро сообразил, что застрял в кроне вывернутой с корнем сосны и его нежданное колючее ложе висит всего в пяти футах над землей.
– Ух, ну и ветер! – крикнул он громко, обиженно. Боль и страх совсем привели его в чувство, и он понял, что с ним случилось: он стоял на корнях сосны, которую вырвало ураганом, и мощный толчок катапультировал его. Бэч ощупал себя: левое ухо набито землей, точно кто хотел снять с него отпечаток. Одежда превратилась в лохмотья, пиджак на спине лопнул по шву и, когда новый порыв ветра пытался раздеть его, врезался ему под мышки.
Бэч спрыгнул на землю и побрел в сторону своего дома. Он ничего не узнавал кругом. Эта штука – Бэч не знал, что это торнадо, – оставила после себя пустую полосу шириной в четверть мили; пыль медленно оседала; открывались окрестности, которых Бэч никогда не видел. Заблудился он, что ли? Почему видна колокольня бендингской церкви? Раньше ее заслонял сосновый бор.
Где же это он? Тут рядом должен быть дом Болдуинов, но, только перелезая через завалы бревен – точно попав на плохо содержавшийся склад леса, – Бэч понял, что никакого дома Болдуинов больше нет; дико озираясь по сторонам, он видел, что нет и дома Некроунов на холме, нет дома Пелтцеров. Ни огня кругом, ни голоса – только шум дождя, падающего на поваленные деревья.
Бэч побежал. Увидев отцовский дом, радостно закричал: «Эй!» Но, приблизившись, заметил, что и тут все изменилось. Исчезли амбары, пристройка, где была комната Пинки.
– Мама! – закричат Бэч. – Отец!
Никто не ответил. Со двора выбежала собака и стала лизать его руку.
…Тьма была кромешная, когда двадцать минут спустя доктор Джанни остановил автомобиль перед своей аптекой в Бендинге. Электричество не горело, но по улице сновали люди с фонарями, и скоро вокруг автомобиля собралась небольшая толпа. Он поспешно отпер аптеку.
– Пойдите кто-нибудь, взломайте дверь в больницу Уиггинса. – Доктор указал рукой на противоположную сторону улицы. – У меня в машине шестеро тяжелораненых. Нужно несколько мужчин – перенести их в больницу. Доктор Берер здесь?
– Здесь, – живо отозвались из темноты голоса; к автомобилю с саквояжем в руке подошел доктор Берер. Два врача стояли в свете фонарей лицом к лицу, позабыв о взаимной неприязни.
– Один Бог знает, сколько их еще окажется, – сказал доктор Джанни. – Я сейчас возьму у себя перевязочный материал, йод и другие лекарства. Переломов будет много… – И попросил, повысив голос: – Кто-нибудь принесите мне ведро для медикаментов.
– Пойду начинать, – сказал доктор Берер. – В больницу еще с десяток приковыляло.
– Какие приняты меры? – спросил доктор Джанни тех, кто вошел с ним в аптеку. – С Бирмингемом и Монтгомери связались?
– Телефонные провода сорваны – отправили телеграммы.
– Хорошо. Поезжайте кто-нибудь за доктором Коэном в Уэталлу и скажите всем, у кого есть машины, пусть едут по Уиллардскому шоссе до конца, а оттуда проселком на Корсику. На перекрестке у лавки для негров не осталось ни одного дома. Я обогнал множество людей, все покалеченные, но у меня в машине больше не было места. – Разговаривая, он бросал на одеяло бинты, карболку, лекарства. – Я думал, у меня всего этого гораздо больше. Постойте! – закричал он. – Пусть кто-нибудь едет в лощину, где живут Вулли. Ехать надо прямо по полю, дорогу завалило. Эй вы, в фуражке, кажется, Эд Дженкс?
– Да, док.
– Видите, что у меня здесь. Забирайте с полок остальное и тащите через дорогу. Ясно?
– Да, док.
Когда доктор вышел на улицу, пострадавшие уже текли в город непрерывным потоком: женщина пешком с тяжелораненым ребенком на руках; телега, полная завывающих негров, возбужденные мужчины, невольно сеющие панику своими рассказами; неразбериха, шум, беспорядок все усиливались во тьме ночи, слабо освещенной фонарями. Из Бирмингема прикатил на мотоцикле облепленный грязью репортер, – колеса приминали упавшие провода и сломанные сучья; прогудела сирена полицейской машины из Купера, городка в тридцати милях от Бендинга.
Уже целая толпа напирала на двери старенькой больницы, стоявшей три месяца на замке из-за отсутствия пациентов. Доктор протиснулся сквозь толчею белеющих лиц и водворился в ближайшей палате, благодаря судьбу за пустующий ряд старых железных коек. Доктор Берер уже оказывал помощь в перевязочной через коридор.
– Достаньте мне полдюжины фонарей, – потребовал доктор Джанни.
– Доктор Берер просит йоду и пластырь.
– Возьмите. А ты, Шинки, стань у дверей, пускай только с носилками. И сбегайте кто-нибудь в лавку, может, там есть свечи.
Улица за окном галдела: кричали женщины, добровольцы пытались расчистить дорогу, давая противоречивые указания, – нервное, напряженное многоголосье людей, поднявшихся на борьбу со стихией. К полуночи прибыли бригады Красного Креста. Но пятеро врачей в больнице – троих привезли еще в самом начале из ближних деревень – давно потеряли представление о времени. Стали подвозить первых погибших: двадцать, двадцать пять, тридцать, сорок – счет быстро рос. Не нуждаясь больше ни в чем, они терпеливо ждали – как и подобает простым землепашцам – в гараже за больницей; а раненые – их уже перевалило за сотню – все прибывали в больницу, рассчитанную на два десятка больных. Ураган постарался на совесть: ковыляли со сломанными ногами, ребрами, ключицами; у многих глубокие ссадины на спине, локтях, разодранные ушные раковины, веки, носы; ушибы от упавших балок, самые странные занозы в самых странных местах, один мужчина с содранным скальпом: жди теперь, когда вырастут волосы. Доктор знал в лицо всех, живых и мертвых, почти всех помнил и по имени.
– Волноваться больше нечего. Билли жив. Лежите смирно, дайте мне наложить повязку. Раненых с каждой минутой все больше, но такая темень, что их и не сразу найдешь. Все будет в порядке, миссис Оуки, это пустяки. Ив сейчас смажет йодом, и все пройдет… Ну а тут у нас что?
Два часа ночи. Старый доктор из Уэталлы не держится на ногах, его сменяет свеженький врач – из Монтгомери прибыло подкрепление. Тяжелый от йодоформа воздух наполнен непрерывным гомоном, обрывки фраз смутно доходят до сознания доктора, просачиваясь сквозь новые и новые слои усталости.
– …так и катит меня, так и катит. Ухватился было за куст, а его вырвало.
– Джеф! Где Джеф?
– …держу пари, эта свинья пролетела по воздуху тридцать ярдов.
– …в самое время остановил поезд. Пассажиры все выскочили, расчистили путь.
– Где Джеф?
– …Он говорит: спрячемся в погреб. А я ему – нет у нас никакого погреба.
– Нет носилок, так возьмите двери, которые полегче.
– …Пять секунд? Пять минут – больше похоже.
В какой-то момент он услыхал, что Джина и Розу видели вместе с двумя младшими. Он проезжал мимо их дома, дом был цел, и он не остановился. Семье Джанни повезло: дом самого доктора остался в стороне от пути урагана.
Только когда на улице вдруг зажегся электрический свет и доктор увидел перед фургоном Красного Креста очередь за горячим кофе, он почувствовал, как устал.
– Идите отдохните, – сказал ему молодой врач. – Я сменю вас, со мной две медсестры.
– Ладно, только вот этот ряд докончу.
Раненых, которым была оказана первая помощь, отправляли поездом в соседние городки, их место занимали новые. В ряду оставалось всего две койки: на первой лежал Пинки.
Он послушал стетоскопом сердце. Оно слабо билось. Каких только не бывает чудес – с таким ранением, без пяти минут покойник и остался жив. Как он оказался здесь, кто нашел его, доставил, все было необъяснимо. Доктор осмотрел тело: несколько ушибов, царапин, два сломанных пальца, набитые землей уши – это было почти у всех – и никаких других повреждений. Какой-то миг он колебался: зажмурил глаза, но даже образ Мэри Деккер как будто потускнел, ускользая из памяти. Им владело профессиональное чувство, не имеющее ничего общего с личными пристрастиями, – он был бессилен бороться с ним. Вытянул перед собой руки, они слегка дрожали.
– Проклятие, – буркнул он.
Вышел из палаты, уединился в углу прихожей и, вынув из кармана свою фляжку, допил остатки виски. Вернувшись в палату, продезинфицировал два инструмента, провел обезболивание небольшого участка с входным отверстием, успевшим уже затянуться. Подозвал сестру и со скальпелем в руке опустился на одно колено возле койки, на которой лежал его племянник.
III
Два дня спустя доктор медленно ехал в своем автомобиле по скорбно притихшей земле. После той первой безумной ночи он больше не оперировал в больнице, чувствуя, что он, аптекарь, будет вызывать недоумение у коллег. И он помогал Красному Кресту, вывозил пострадавших из района бедствия в соседние городки; работы было и здесь хоть отбавляй.
Путь дьявола был хорошо виден. Он двигался в своих семимильных сапогах не прямо, метался по полям, напропалую шагал через лес, иногда, сменив гнев на милость, выходил на дорогу и мчался по ней до первого поворота, а там опять пускался во все тяжкие. Кое-где его путь отмечало поле хлопчатника – по виду в полном цвету, на самом же деле усеянное клочьями ваты из сотен одеял и матрасов, возвращенной сюда ураганом.
У груды бревен, которые были недавно негритянским домишком, доктор на минуту остановился послушать разговор двух репортеров с двумя оробевшими негритятами. Старая бабка с перевязанной головой сидела в качалке посреди развалин, что-то жевала беззубым ртом и без остановки качалась.
– Через какую же реку вас перенесло ураганом? – спросил один репортер.
– Через эту.
– Эту?!
Малыши поглядели на бабушку, ища подмоги.
– Эту самую, за вашей спиной, – сказала старуха.
Газетчики с презрением взглянули на грязный ручей шириной в четыре ярда.
– И это река?!
– Река Менада. Она называлась так, еще когда я девчонкой была. Да, сэр, река Менада. Этих мальчишек перенесло через нее и опустило на том берегу, и у них даже синяков нет. А на меня вот упала печь, – закончила старуха и пощупала голову.
– Только и всего? – возмутился репортер помоложе. – Перенесло через эту речонку! А сто двадцать миллионов людей, введенных в заблуждение, считают…
– Да, да, ребята, – вмешался доктор Джанни. – Для наших мест это настоящая, очень хорошая река. А мальчишки вырастут, и она станет шире.
Он бросил старухе монету и поехал дальше.
Проезжая мимо деревенской церкви, он остановился и посчитал свежие бурые холмики, пятнавшие зеленое кладбище. Он приближался к эпицентру бедствия. Здесь стоял дом Хауденов, где погибло трое; на его месте осталась груда обломков, длинная печная труба и уцелевшее по иронии судьбы пугало на огороде. Через дорогу среди руин важно расхаживал по крышке пианино горластый петух, карауля свое имущество: чемоданы, сапоги, консервные банки, книги, календари, циновки, стулья, оконные рамы, помятый репродуктор, безногую швейную машину. И всюду одеяла, матрасы, подушки, покореженные пружины, – он никогда раньше не задумывался, как много времени человек проводит в постели. Там и здесь на лугу опять пасутся коровы, лошади, многие в рыжих пятнах йода. На некотором расстоянии друг от друга разбиты палатки Красного Креста. Возле одной доктор заметил Элен Кирлайн, сидит со своим серым котенком на руках. Знакомая картина – груда бревен, точно постройка из кубиков, разрушенная закапризничавшим ребенком, – поведала доктору о происшедшей здесь трагедии. Сердце у него сжалось.
– Здравствуй, малышка, – сказал доктор ласково. – Понравился твоей киске торнадо?
– Нет, не понравился.
– Что она делала?
– Мяукала.
– А-а.
– Она хотела убежать, а я как навалюсь на нее. Она даже меня поцарапала.
Доктор взглянул на палатку Красного Креста.
– Кто сейчас за тобой смотрит?
– Женщина из Красного Креста и миссис Уэллс, – ответила девочка. – Папу моего ранило. Он заслонил меня своим телом, а я – котенка. Папу увезли в Бирмингем, в больницу. Он скоро вернется и построит нам новый дом.
Жалость захлестнула доктора. Он знал – отец Элен не построит больше ни одного дома. Этим утром он умер. Девочка осталась одна и не ведала этого. Над ней, вокруг нее простиралась вселенная – черная, холодная, равнодушная. Она подняла милое доброе личико и доверчиво поглядела на доктора.
– У тебя есть еще какая-нибудь родня? – спросил он.
– Не знаю.
– Зато у тебя есть киска.
– Но ведь это всего-навсего котенок, – возразила девочка и, устыдившись собственного предательства, покрепче прижала к себе свое сокровище.
– Трудно, наверное, растить котенка?
– Очень легко, – поспешила ответить девочка. – С ним никаких хлопот. Он совсем мало ест.
Доктор сунул руку в карман, но, передумав, сказал:
– Знаешь, малышка, я на обратном пути заеду сюда, и мы с тобой все обсудим. Смотри ухаживай за киской получше.
– Ладно, – беспечно ответила девочка.
Доктор поехал дальше. Следующий раз он остановился у дома, не тронутого ураганом. Его хозяин Уолт Каппе чистил на крыльце ружье.
– Что делаешь, Уолт? Готовишь оружие для другого торнадо?
– Другого не будет.
– Ну не скажи. Видишь, как небо темнеет.
Уолт шлепнул ладонью по ружью и засмеялся.
– Не раньше чем через сотню лет. Это я для мародеров. Их тут немало кругом рыскает. И не только черные. Будете в городе, скажите, чтобы прислали полицию.
– Скажу. Вы, я вижу, не пострадали.
– Слава богу. Шестеро нас, и все целы. Одну курицу унесло. Должно, до сих пор где-нибудь крутит.
Доктор повернул в город. Какое-то гнетущее чувство давило его. «Это погода, – подумал он. – Воздух такой же тяжелый, как было в субботу».
Вот уже месяц доктор чувствовал неодолимое желание покинуть эти места навсегда. Еще недавно этот сельский край манил покоем. Когда импульс, оторвавший его от засыхающего корня, исчерпал себя, он вернулся сюда отдыхать, любоваться цветущей землей, жить в ладу с собой и соседями. Покой! Он был уверен: ссора с родными не забудется; как раньше, теперь уж не будет, осадок горечи не пройдет. И на его глазах мирная земля обратилась в землю скорби. Покоя здесь нет. Прочь отсюда!
По дороге он нагнал Бэча Джанни, шагавшего в город.
– Я шел к тебе, – сказал Бэч, насупившись. – Ты все-таки сделал операцию Пинки?
– Садись. Да, сделал. Ты откуда знаешь?
– Доктор Берер сказал.
Бэч метнул на доктора быстрый взгляд, в котором явно сквозило недоверие.
– Нам сказали, он не протянет до вечера.
– Мне жаль твою мать.
Бэч недобро засмеялся:
– Как же, жаль!
– Я сказал: мне жаль твою мать, – резко повторил доктор.
– Слышал.
Минуту ехали молча.
– Автомобиль свой нашел?
– Нашел, – Бэч горько усмехнулся, – только автомобилем его больше не назовешь. А ведь я мог за двадцать пять центов застраховать его от торнадо, – голос Бэча дрожал от негодования, – и не застраховал. Всего двадцать пять центов. Но какой дурак страховался тогда от торнадо.
Быстро темнело, на юге погромыхивало.
– Надеюсь, – сказал Бэч, сощурившись, – ты перед операцией ничего не пил?
– Послушай, Бэч, – медленно произнес доктор, – ведь правда было очень гнусно с моей стороны накликать торнадо?
Он понимал, что ирония сказанного вряд ли дойдет до Бэча; но все-таки, ожидая ответа, взглянул на племянника. Лицо у того побелело, рот раскрылся, выпученные глаза устремились вдаль; из груди его вырвался хрип. Как-то сразу обмякнув, он бессильно махнул рукой, и доктор увидел: впереди, меньше чем в миле, огромная черная туча застилала небо; она двигалась прямо на них, клубясь и завихряясь, а перед ней уже несся плотный гудящий ветер.
– Возвращается! – заорал доктор.
Ярдах в пятидесяти через речушку Билби-крик был перекинут старый железный мост. Доктор нажал на акселератор и помчался к нему. По полю в том же направлении бежали люди. У моста доктор выскочил из машины и потащил за руку Бэча.
– Скорее, идиот! Выходи!
Бэч кулем вывалился из машины. Еще миг – и они под мостом, скорчились вместе с горсткой полумертвых от страха людей в тесном треугольном пространстве между насыпью и настилом.
– Сюда идет?
– Нет, повернул.
– А у нас дома дедушка!
– О Господи! Помоги и спаси меня!
– Боже, спаси мою душу!
Наверху пронзительно засвистел ветер, швырнув под мост тонкие, секущие жгутики, – доктора забила дрожь. Тут же их точно окунуло в вакуум, ветер стих, и полило как из ведра. Доктор подполз к краю моста и осторожно высунул голову.
– Прошел мимо, – сказал он. – Задел нас краем. Центр пронесся намного правее.
Доктор хорошо видел, как шел ураган, на какой-то миг даже различал летящие в нем предметы, кусты, деревца, доски, комья земли. Он высунулся еще немного, вынул часы, хотел засечь время, но циферблат скрыло пеленой дождя. Промокнув до нитки, доктор уполз обратно. Бэч забился как можно глубже под мост и дрожал; доктор встряхнул его.
– Ураган идет к вашему дому. Слышишь? Кто там остался?
– Никого. Они все сейчас у Пинки.
Дождь сменился градом. Сначала мелкие льдинки, потом крупнее и, наконец, величиной с орех оглушающе забарабанили по железному мосту.
Те несчастные, что уцелели под мостом, постепенно приходили в себя; радость избавления выливалась в истерический смех.
Существует предел напряжения, после которого нервы сдают и человек ведет себя вопреки приличиям и здравому смыслу. Даже доктор не выдержал.
– Это черт знает что, – сухо проговорил он. – Это не стихийное бедствие, это просто подлость.
IV
В ту весну торнадо больше не появлялся в Алабаме. Второй ураган (все были уверены, что это вернулся первый: для жителей округа Чилтон он был живой, реальной силой, сродни языческим богам) разрушил дюжину домов, в том числе и дом Джина Джанни, и покалечил три десятка людей. Но жертв во второй заход не было, все как-то сумели попрятаться. Прогулявшись по главной улице Бендинга, ураган на прощание повалил все телеграфные столбы и разбил фасады двух магазинов и аптеки доктора Джанни.
К концу недели появились первые сколоченные из старых досок жилища. К концу длинного щедрого алабамского лета на всех могилах зазеленеет трава. Но люди еще многие годы, говоря о каком-нибудь событии, будут снабжать его пометой «до торнадо» или «после торнадо», и для многих семей жизнь так и не вернется в прежнюю колею.
Доктор Джанни понял: пора покидать эти места – теперь или никогда. Он продал аптеку: все, что в ту ночь уцелело от торнадо и приступа филантропии. Отдал свой дом брату Джину, пока тот не выстроит себе новый. Решил ехать поездом, на автомобиле дай бог добраться до станции, так крепко он саданулся о дерево.
По пути он несколько раз останавливался попрощаться с соседями. Задержался и у развалин дома Уолтера Каппса.
– Значит, и вам досталось, – сказал он, глядя на сиротливо торчащий сарай – все, что осталось от усадьбы Уолтера.
– И довольно сильно, – ответил Уолтер. – Но, с другой стороны, нас ведь шестеро, все тогда были кто в доме, кто на дворе – и все живы. Так что я не ропщу.
– Да, счастливо отделались, – согласился доктор. – Вы не слыхали случайно, куда Красный Крест отправил Элен Кирлайн, в Монтгомери или в Бирмингем?
– В Монтгомери. Я как раз там был, когда она пришла со своим котенком, и видел, как она просила людей перевязать ему лапу. Столько миль прошла под дождем и градом, а скотинку свою не бросила. Мордочка у нее была такая решительная, я даже рассмеялся, хотя самому ох как несладко было.
Доктор помолчал.
– Вы, случайно, не помните, есть у нее еще родные? – опять спросил он.
– Не знаю, – ответил Уолтер. – Кажется, нет.
Последний раз доктор остановился там, где был когда-то дом его брата. Вся семья, даже младшие, усердно работали, расчищая развалины. Бэч соорудил навес, куда складывали уцелевшее имущество. Кроме навеса, одно радовало глаз: начатая стенка из круглых белых камней.
Доктор достал из кармана сто долларов в купюрах и протянул Джину.
– Когда-нибудь вернешь, но, пожалуйста, из кожи не лезь, – сказал он. – Это из денег, полученных за аптеку. – И добавил, прекращая поток благодарности: – За книгами я пришлю, ты их, пожалуйста, упакуй получше.
– Будешь опять лечить, Форрест?
– Попытаюсь.
Братья на секунду продлили рукопожатие. Подошли прощаться двое младших. Роза стояла в стороне в стареньком синем платье, на черное – траур по старшему сыну – не было денег.
– До свидания, Роза, – сказал доктор.
– До свидания, – откликнулась она и прибавила потухшим голосом: – Счастливо тебе, Форрест.
Ему вдруг захотелось сказать что-то в утешение, но он понимал – слова бессильны. Перед ним было живое воплощение материнской любви – той же силы, что гнала Элен сквозь ураган, чтобы спасти котенка.
На станции он купил билет до Монтгомери в один конец. Поселок выглядел скучно под серым небом запоздалой весны, и, пока поезд набирал скорость, доктор с удивлением вспоминал, что полгода назад это место казалось ему лучшим на земле. Он был один в вагоне для белых; очень скоро рука его потянулась к фляжке, и он достал ее. «В конце концов, мужчина, который заново начинает жить в сорок пять лет, имеет право на допинг». Но вспомнилась Элен: «Родных у нее нет. Значит, теперь эта девчушка моя».
Он похлопал ладонью флягу, как бы с удивлением, взглянул на нее.
– Ну что ж, подружка, придется нам на время расстаться. Котенку, которого так лелеют и любят, понадобится много молока.
Он уселся поудобнее и стал глядеть в окно. Ему вспоминался ураган, ветры опять обдували его – сквозняки, гуляющие в коридоре, ветры земли, циклоны, ураганы, торнадо, черные смерчи, предсказанные и внезапные; одни дующие с небес, другие из адского жерла.
Он больше не даст им в обиду Элен, если, конечно, сможет.
Он задремал, но тут же проснулся; неотвязное воспоминание разбудило его: «Папа заслонил меня, а я – котенка».
– Все в порядке, Элен, – сказал он вслух; такая уж у него была привычка – говорить с собой. – Думаю, что старый бриг еще будет какое-то время бороздить моря при любом ветре.
Примечания
1
За бога, отечество и св. Мидаса (лат.).
(обратно)
Комментарии к книге «Сумасшедшее воскресенье», Фрэнсис Скотт Фицджеральд
Всего 0 комментариев