«Требуется идеальная женщина»

367

Описание

Известная французская писательница и журналистка Анн Берест — автор четырех романов и написанной в соавторстве со своей сестрой Клер Берест биографической книги «Габриэль», удостоенной в 2017 году премии «Великие судьбы». «Требуется идеальная женщина» — ироничная притча о поисках женского совершенства. Для участия в престижном фотоконкурсе Эмильена планирует создать серию портретов идеальных женщин, достигших совершенства во всем. К такому замыслу ее подтолкнул нервный срыв лучшей подруги: неутомимая Клер, глава крупного агентства, безупречная мать и жена, неожиданно очутилась в психиатрической клинике с синдромом эмоционального выгорания. В поисках моделей для съемки Эмильена знакомится с самыми разными женщинами — от знаменитой проститутки, фигурантки скандала с футболистами сборной Франции, до влюбленной вдовы деревенского пастора — и в калейдоскопе их историй, чередуя вымышленные сюжеты с подлинными, ищет ответа на вопрос, что же такое современная женщина.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Требуется идеальная женщина (fb2) - Требуется идеальная женщина (пер. Елена Викторовна Головина) 973K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Анна Берест

Анн Берест Требуется идеальная женщина

Тессе посвящается

Похоже, здесь произошло что-то странное.

Педро Альмодовар. Женщины на грани нервного срыва

Anne Berest

Recherche femme parfaite

Перевод с французского

Елены Головиной

Художественное оформление и макет Андрея Бондаренко

Фотография на обложке:

© Maia Flore/Agence VU/East News

© Editions Grasset & Fasquelle, 2015

© Е. Головина, перевод на русский язык, 2018

© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2018

© ООО «Издательство АСТ», 2018

Издательство CORPUS ®

Жюли

Жюли Маргани не понимала, почему она не беременеет. Она рассчитала дату зачатия с тем, чтобы родить в конце летних каникул и выйти на работу в январе, когда компании будет трудно без нее обойтись. Но тело бастовало: месячные с завидной регулярностью приходили точно в срок. Жюли не привыкла, чтобы мировой порядок шел вразрез с ее пожеланиями, и это привело к постепенному нарастанию тревожных симптомов: то в метро на нее вдруг накатывала паническая атака, то ее одолевал страх перед тем или иным продуктом. Но больше всего она боялась хаоса.

Впервые увидев Жюли у себя на лестничной площадке, я мгновенно узнала в ее нежном лице черты девочки, какой она когда-то была. Моя новая соседка принадлежала к числу девочек примерных — из тех, что никогда не забывают взять в бассейн шапочку, не теряют резинки для волос и не таскают у папы станок, чтобы побрить себе ноги. Я всегда с удовольствием общалась с этими изящными созданиями, существующими в мире, скроенном под них. Разумеется, я никогда не пыталась стать похожей на этих идеальных девочек, что было заранее обречено на провал, зато набивалась к ним в подруги и пользовалась их любовью и покровительством. Я быстро вошла во вкус своей роли фаворитки: меня приглашали на дни рождения, где мне перепадал то лишний набор почтовой бумаги, то ластик необычной формы, то пара голографических наклеек. На перемене они давали мне поиграть со своими куклами пони, от которых вкусно пахло клубникой. Особенно мне нравилось оставаться у кого-нибудь из них ночевать: в отглаженных пижамах мы укладывались валетом в мягкую постель, и они делились со мной своими секретами, что наполняло меня чувством причастности к космогонии их чудесного детства. Чем теснее я с ними общалась, тем крепче их любила, снова и снова убеждаясь в том, что примерные девочки — обворожительные создания, способные на верную дружбу. Годы спустя я продолжала восхищаться женщинами, похожими на мою соседку Жюли, которая в свои сорок лет возглавляла агентство, специализирующееся на управлении лояльностью клиентов по договору со всемирно известным холдингом, и была способна, проведя днем серьезное совещание, вечером переодеться в юбку-карандаш, отправиться в оперу слушать «Мадам Баттерфляй» и, держа за руку мужа, заливаться искренними слезами. Мне нравилось наблюдать за ней в будничной обстановке — если честно, я ею восторгалась. Я терпеть не могу брать на себя ответственность, ненавижу готовить, не умею выступать на публике, а на первом свидании напрочь забываю про самолюбие. Нечего и говорить, что наша дружба отчасти объяснялась нашими различиями. Жюли позволяла мне прикоснуться к своей безупречно организованной жизни — взамен я ее смешила. Как ни банально это звучит, но все такого рода антагонизмы действительно уходят корнями в детство. Отец и мать Жюли были логопедами и держали в Париже довольно известный частный кабинет. Мои родители тоже работали вместе — они были комиками. К сожалению, известность к ним так и не пришла.

Мои мать с отцом на протяжении почти двадцати лет — с 1981-го по 1998-й — выступали дуэтом и объездили почти всю Францию. Иметь родителей-клоунов не очень-то весело, особенно если ты единственный ребенок в семье. Жюли в этом отношении повезло — она росла с тремя братьями, что дает женщине огромное преимущество. Мужской член я впервые увидела в тот день, когда лишилась девственности; девушки, которым выпала удача с детства тесно общаться с противоположным полом, оказываются в выигрышном положении — их нельзя застать врасплох. Зато я наизусть знала карту Франции со всеми ее департаментами, а главное — с крошечными театриками, кабаре, муниципальными клубами, кабачками и бистро.

Жюли все свое детство спала в одной и той же комнате и в одной и той же кровати на третьем этаже солидного буржуазного дома. Вечером в воскресенье семья, согласно незыблемому правилу, ужинала на кухне холодными закусками — просто потому, что у них было так принято. Меня же, напротив, все мое детство без конца, как чемодан, перетаскивали с места на место, из одной прокуренной ночлежки в другую, такую же случайную. Когда я говорю «как чемодан» — это не фигура речи. Дело в том, что у моих родителей был скетч под названием «Чемодан».

Мать выбегала на сцену с огромным чемоданом в руках, якобы опаздывая на поезд. Из-за противоположной кулисы неторопливой походкой выплывал отец. Не спеша, посвистывая, руки в брюки. Встретившись, они начинали шумно ссориться. В это время из чемодана высовывались две маленькие ножки, и он потихоньку отступал подальше, явно не желая присутствовать при скандале. Обнаружив, что чемодана нет, родители делали вывод, что его украли, и принимались еще громче орать друг на друга. От этих воплей чемодан поднимался на ноги, как в мультфильме, и улепетывал за кулисы. Зрители покатывались со смеху. Они вскакивали со стульев и громко аплодировали. У меня колотилось сердце — вы уже поняли, что в чемодане сидела я, маленькая Эмильена. С полутора до четырех лет я изображала в родительском номере живой чемодан. Но затем настал неизбежный день, когда мои руки и ноги перестали туда помещаться. За одно лето я поняла, какое значение имеет для человека его задница. Родители решили завести еще одного ребенка, но у них, к сожалению, ничего не вышло. Гораздо позже, когда я сама стала мамой, они подбивали меня дать им напрокат моего сына и в мыслях уже примеряли свои старые костюмы времен шумного успеха. Но я была непреклонна: мой ребенок никогда не будет сценическим реквизитом. Следует добавить, что от тех лет эфемерной славы я сохранила легкую клаустрофобию и невероятную гибкость. Жюли тоже была довольно гибкой, но в основном благодаря занятиям классическим танцем: она тренировала свое стройное, как лиана, тело возле балетного станка. Я так и вижу ее в розовой пачке, с аккуратно заколотыми волосами, выступающей перед нацеленными на нее объективами ручных видеокамер. Пока Жюли шила себе костюм к празднику в конце учебного года, я разъезжала по улицам, сидя у отца на плечах, и раздавала рекламные листовки с приглашением на внеконкурсные спектакли Авиньонского фестиваля.

Миновало двадцать пять лет, и мы стали соседками.

Прошло еще какое-то время, и счастливое событие случилось-таки — Жюли забеременела. Беременность у нее протекала тоже образцово. Одной рукой она втирала в грудь крем для упругости, другой листала умные книжки о подготовке к родам; за несколько месяцев она приобрела знания, достойные патронажной сестры, и отправилась в роддом профессиональной будущей матерью, прихватив чемодан с цветочным рисунком в тон своему светло-розовому лаку для ногтей. В следующую субботу она вернулась с младенцем в плетеной колыбельке, свежая и улыбающаяся, как будто ходила на рынок и купила в лавке самый лучший кусок парного мяса. Жюли начала работать, не дожидаясь окончания декретного отпуска, и возобновила интимные отношения с мужем, как только в ускоренном темпе прошла курс восстановительной терапии.

Я восхищалась Жюли. Кроме шуток. Я поражалась тому, сколько всего она успевает сделать за один день. При этом остается в прекрасном настроении, как будто все это ей ничего не стоит. Никогда не жалуется. Только улыбается.

Я знаю, о чем говорю. Я — фотограф, и моя профессия заключается в том, чтобы уговорить людей улыбнуться, а это совсем не так просто. На протяжении многих лет я снимала детей — от ясельного возраста до выпускного класса школы, в основном работая в департаментах Марна и Сена-и-Марна, в так называемых приоритетных зонах образования. Проблема со школьной съемкой в том, что надо уметь произвести хорошее впечатление на директора, не отказываться ни от одного мероприятия и посылать им поздравительные открытки — иначе на следующий год не позовут. Я бы, воспользовавшись выражением Жюли, сказала, что «управление отношениями с клиентами» — не мой конек, поэтому она связала меня с посредническим агентством. Агентство предлагает мою кандидатуру компаниям, желающим организовать фотосъемку сотрудников на рабочих местах для всяких там семинаров, коктейлей, благотворительных вечеров или спортивных состязаний. Затем оно печатает портреты служащих, озаренных счастливой улыбкой, — еще бы, им повезло работать в такой прекрасной компании! — на кружках, майках и магнитах, которые потом будут собирать пыль на дверце холодильника. Сегодня я в основном работаю через них, благодаря чему освободилась от бумажной волокиты, а главное — избавилась от свадебной съемки, хотя дело это выгодное, может быть самое выгодное в нашем ремесле. Но оно же — источник неисчислимых проблем. Мне еще ни разу не встречались новобрачные, которым понравилась бы их свадебная съемка, — они всегда недовольны. Мечты о сказочных воспоминаниях на всю жизнь разбиваются о суровую действительность реальной картинки, запечатлевшей убожество украшенного зала или лужайки и накрытых для гостей столов. Женщины обнаруживают, что в своих пышных белых платьях похожи на посыпанную сахарной пудрой ромовую бабу, а мужчины — что в розовом костюме цвета пупса выглядят попросту нелепо. Но я-то тут при чем? Они долго убеждают тебя, что это ты во всем виновата, а потом еще пытаются оспорить сумму счета, потому что, видите ли, ты забыла сфотографировать семью австралийских родственников, и требуют уничтожить негатив снимка, на котором дедушка лапает молоденьких девчонок. Но даже не это главное. На свадьбе трудно отказаться от бокала-другого шампанского, в результате чего наутро я частенько просыпалась в постели одного из гостей. Между тем профессия свадебного фотографа требует определенной репутации, которая складывается на основе устных отзывов, и здесь я была явно не на высоте.

Это то, что касается способов заработать на жизнь. Но я все-таки стараюсь заниматься и творчеством — разумеется, под другим именем. На моей страничке в Википедии написано:

Эмильена Крамо, известная также под псевдонимом Эмильена Вальс, родилась в Лиможе 14 сентября 1984 года. Французский фотограф и художник.

Псевдоним Вальс я выбрала потому, что мне нравятся имена, образованные от глаголов. Я очень рано поняла, насколько важна для человека фамилия. Это было в начале девяностых, я тогда училась в одном классе с девочкой, которую звали Кароль Беги. Мне было семь лет, и родители на некоторое время осели в Бур-ла-Рен, южном пригороде Парижа, решив «попытать счастья в столице»; раз в неделю они выступали в кабаре «Дон Камило», расположенном на улице Сен-Пер, — если мне не изменяет память, по вторникам.

Они записали меня в начальную школу имени Олимпии де Гуж[1], в двух шагах от станции регионального экспресса линии В. Для меня это стало потрясением — до сих пор родители учили меня сами, и не сказать, чтобы с особым рвением. Ну а я мечтала о ранце, новеньком пенале и тетрадках на пружинке с разноцветными закладками. Я и сейчас помню стук отодвигаемых от парт стульев, переливы звонка, перешептывания учеников и скрип чернильного пера по бумаге. Посреди этого гвалта я была самой счастливой в школе девочкой.

Кароль Беги была лучшей ученицей в классе. Ее красота вызывала во мне чувство близкое к влюбленности. Когда во время переклички ее вызывали, мне в ее имени слышался императив, как будто учительница призывала: «Беги, Кароль, беги!» Это было не просто имя — в нем ощущалась скорость, свист ветра и головокружение от полета к небесам. Мы, все остальные, обладатели бессмысленных и неинтересных фамилий, воспринимали себя на ее фоне несчастной серятиной. В самом деле, к каким необыкновенным свершениям может быть готов человек, если его зовут Эмильена Крамо или, скажем, Дмитрий Леру[2], — ну разве что рискнет перекрасить волосы в рыжий цвет. И потом, как бы глупо это ни звучало, Кароль Беги и правда очень быстро бегала, словно сама фамилия заставляла ее всегда быть впереди всех. Поэтому, выбирая псевдоним, я взяла за основу глагол «вальсировать», надеясь, что он, подобно какой-нибудь близкой планете, повлияет на орбиту моей профессиональной карьеры. В двадцать лет мне хотелось, чтобы каждый мой день проходил в причудливом ритме танца и моя жизнь прокладывала себе свободную траекторию посреди тягостных обязанностей этого мира.

Разумеется, ничего из этого пока не осуществилось. Я выражаюсь осторожно: «пока», потому что не стану утверждать, что всю свою долгую жизнь буду двигаться строго параллельно успеху и мы никогда не пересечемся — ведь даже прямые линии сходятся у горизонта. Но вопреки тому, что пишет Википедия, я никому не известна; готова спорить, что вы никогда обо мне не слышали. Вместе с тем я не сомневаюсь, что некоторые из моих работ меня переживут — возможно, меня ждет посмертная слава, — но пока я могу с гордостью и смирением заявить, что считаю себя мусорным мешком.

Выражение «мусорный мешок» пришло мне в голову после просмотра фильма «Ход вещей», который сняли в 1987 году два швейцарца — Питер Фишли и Давид Вайс. В этом экспериментальном фильме самые обыкновенные предметы падают один за другим по принципу домино — чем-то в этом роде развлекается молодежь из восточных стран; они на протяжении нескольких месяцев выстраивают из косточек домино многокилометровые цепочки, стремясь побить мировой рекорд. У Фишли и Вайса под действием огня, воды или закона всемирного тяготения падают не доминошки, а всякие автомобильные запчасти и инструменты.

Импульс всей цепочке задает мусорный мешок, толкающий автомобильную шину.

Мусорный мешок ударяется о неподвижно стоящую покрышку, к которой скотчем прикреплена бутылка воды. От удара покрышка сдвигается с места, вода выливается из бутылки, попадает в пластиковый стаканчик, прилепленный ко второй покрышке, та начинает катиться, сперва медленно, потом все быстрее, на ходу из ее собственной бутылки тоже льется вода — в еще один пластиковый стаканчик, стоящий уже на третьей по счету черной резиновой покрышке; она меньше двух первых и катится быстрее, чтобы врезаться в четвертую, огромную, которая благодаря своей массе закатывается на деревянную лесенку и не без труда перескакивает с перекладины на перекладину; в тот самый миг, когда она почти останавливается, на ее пути встает пятая покрышка — в результате столкновения четвертая ускоряется и преодолевает оставшиеся перекладины, пока не налетит на шестую, стоящую на второй лесенке; шестая покрышка — тоже не без труда — добирается до конца лесенки, где утыкается в дощечку, вернее, в стоящий на ней картонный цилиндр диаметром примерно десять сантиметров; этот цилиндрик — легкий, светлый и на фоне покрышек почти невесомый — приходит в движение, скатывается с дощечки и падает в пустоту, но в падении задевает деревянную планку; та начинает раскачиваться справа налево, касается двух других деревянных планок, и так далее.

Я описала первую минуту фильма, а всего он длится полчаса.

Когда я смотрела его в первый раз, у меня перехватывало дух. Я испугалась по-настоящему. Значит, достаточно, чтобы крохотный цилиндрик упал на пару миллиметров правее и не задел стеклянную пластинку — и все движение остановится? Мои нервы были натянуты до предела, все мышцы напряжены; мне казалось, если я хоть на секунду отвлекусь от пристального наблюдения за тем, что происходит на экране, вся конструкция перестанет работать; я точно так же задерживаю дыхание в театре, если актриса вдруг умолкает посреди реплики, словно забыла текст роли. Фильм «Ход вещей» лучше всех на свете книг, фильмов и философских сочинений выражает некую теорию существования, во всяком случае моего собственного; когда я сравниваю себя с мусорным мешком, я имею в виду следующее: порой самое пустяковое поползновение может стать причиной большого потрясения. Из череды внешне случайных событий складывается судьба, и самое трудное здесь — дать им первоначальный толчок. Именно так я сделала свою лучшую фотографию, которой горжусь больше всего. В тот день я попросила Жюли позировать мне перед стенным шкафом в спальне. Мне хотелось, чтобы фоном служили аккуратные стопки одежды на полках, сложенные тщательно, как в магазине, и рассортированные по цвету. Жюли стояла перед ними с младенцем на руках. Ребенок открывал ротик и тянулся к ее груди, выглядывавшей из безупречно белой блузки. Такой мне виделась Жюли — настоящей современной мадонной. Но пока я наводила на резкость и искала кадр, из груди Жюли брызнула струйка молока, и на отглаженной блузке расплылось небольшое сероватое пятнышко. Заметив это, Жюли вытаращила глаза, скривилась и отстранила от себя малыша. В результате получилась удивительная фотография, на которой мать смотрит на ребенка с недоумением и испугом, и непонятно, что она сделает в следующую минуту: закричит, бросит его или рассмеется. Вот это и есть моя работа. Я не принадлежу к числу фотографов, которые пытаются выстраивать новые образы. Я не стремлюсь поразить зрителя или внушить ему сильные эмоции. Я также не отношу себя к мастерам документалистики и не претендую на создание объективных свидетельств нынешнего состояния мира. Я хочу уловить краткий миг ожидания между тем, чего уже нет, и тем, чего еще нет, — запечатлеть неопределенность.

В тот памятный день, как только Жюли переоделась, мы пошли на кухню. Пока она вручную, как в старину, разминала овощи в пюре, я рассказывала о том, что когда моему сыну Сильвену было столько, сколько сейчас ее малышу, он питался исключительно покупным карамельным фланом, наотрез отказываясь от любой другой еды. Я поняла, что хочу пить. Жюли была поглощена приготовлением пюре. Я открыла холодильник — в нем, как всегда, приятно пахло лимоном и чистотой. Не знаю почему, возможно, из-за эпизода с блузкой, но мне вдруг захотелось молока. Или меня привлекла белая стеклянная бутылка? Я схватила ее и поднесла ко рту. «Нет!» — крикнула мне Жюли, но я уже залпом выпила полбутылки.

— Это мое молоко, — огорченно сказала она. И, чтобы добить меня, добавила: — Я сдаю его в роддом, для мам, которым не хватает своего.

Меня вывернуло наизнанку, прямо на дверцу холодильника, под испуганным взглядом младенца, который немедленно последовал моему примеру. Все это я рассказываю с единственной целью — показать, что в моем восприятии Жюли была образцом счастливой матери, вроде символического рога изобилия, человеком, которому каждая из нас охотно доверила бы свое дитя, не сомневаясь, что его прекрасно воспитают; ее лик был вполне достоин того, чтобы его выгравировали на медали с надписью «От благодарного Отечества».

Но на следующий день, поздно вечером, Жюли позвонила ко мне в дверь, с ребенком на руках, и спросила, нельзя ли оставить его у меня на ночь. «Он не просыпается, потому что ему нездоровится», — с горловым спазмом произнесла она. На ней была безразмерная грязная майка. Она пробормотала еще что-то нечленораздельное, скользя вокруг взглядом, напомнившим мне колыхание водорослей на берегу лагуны. Я привыкла, что время от времени она просила меня побыть часок с ее сыном, но чтобы заявиться ко мне чуть ли не среди ночи, да еще без предупреждения — такого не было никогда. Вручив мне сверток, она развернулась и пошла к своей двери; я заметила, что она без трусов. Это был тревожный знак. Последней, кто на моей памяти разгуливал с голой задницей, была моя прабабка, у которой начинался Альцгеймер. Спустя несколько минут ко мне зашел муж Жюли; он принес пеленки и подтвердил, что у них проблемы. Жена, смущенно пояснил он, неважно себя чувствует, ей необходимо выспаться, поэтому он, Тьерри, сейчас отвезет ее к родителям, а ребенка заберет как только сможет. Но назавтра я увиделась со своей подругой в психиатрической клинике Святой Анны. Семейный врач поставил ей диагноз «острое нервное истощение» и потребовал госпитализации.

— Это болезнь высокообразованных и профессионально состоявшихся женщин, — сказал он. — Они стараются и в семейной жизни воспроизвести модель совершенства, к которой привыкли на работе.

Эти женщины, объяснил он, часто являются жертвами скрытой психической травмы, а свое отчаяние преобразуют в жизненную энергию. Они преисполнены энтузиазма, чем поражают окружающих, они высоко несут знамя идеального материнства, чувствуя себя олицетворением всемогущей женственности. Но потом у них кончаются силы. И они попросту сдуваются.

И правда, Жюли больше ничего не могла делать. Не могла говорить. Не желала вставать с постели. Отказывалась пошевелиться. Она погасла. Психиатр прописал ей несколько недель полного покоя, вдали от ребенка и от всего, что так или иначе связано с миром младенчества — этим беспокойным миром, отныне ставшим для нее источником кошмара. В тот день, навещая ее в больнице, я вдруг осознала, что в последние годы у нас с Жюли установились очень близкие доверительные отношения; она занимала в моей жизни гораздо больше места, чем я сама думала. Ее спокойное присутствие в квартире напротив, ее всегда ровное настроение, аромат ее духов с запахом розы на лестничной площадке — все это незаметно вплелось в мое существование как его необходимый элемент.

Вход в клинику Святой Анны представляет собой монументальный подъезд с синей дверью под треугольным фронтоном. Попадая внутрь, ты не можешь избавиться от смутного ощущения, что эта дверь, возможно, закрывается за тобой навсегда. Я не сразу нашла палату Жюли. Подруга ждала меня — ее опухшее лицо блестело от слез. Она без конца плакала и говорила, что проклинает себя за то, что дала слабину и уже никогда не станет такой, как остальные женщины.

— Какие еще остальные женщины? — спросила я.

— Все остальные! — воскликнула она, обсыпав меня вылетевшими изо рта крошками печенья.

Тут Жюли внезапно перешла на шепот, словно нам с ней что-то угрожало:

— От нас требуют совершенства. Сдохни, но будь лучше всех! Мы должны каждый день творить чудеса во всех сферах жизни!

— Да?.. — удивленно протянула я. Раньше я ни разу не видела, чтобы Жюли так злилась.

— Ты что, не понимаешь? Армия женщин, многофункциональных, как швейцарский нож, встает по стойке смирно и дружными шеренгами шагает вперед, боясь одного — как бы не вылететь из стройных рядов молодости, успеха и красоты. — Жюли больше не шептала, она говорила все быстрее, и остановить ее не было никакой возможности. — Наши матери верили, что совершили революцию. Но на самом деле они, как крысолов, заманили нас в пропасть. Потому что теперь мы не только должны быть полным совершенством всегда и во всем — в работе, в семье, в постели. Мы не только должны обладать всеми талантами — мы должны обладать ими вечно! В наши дни женщина двадцати пяти лет отличается от женщины шестидесяти лет не фигурой, не манерой одеваться, не вкусами, а покупательной способностью, то есть тем, сколько она может заплатить за дневной крем. Тебе-то на все плевать, — добавила Жюли, — ты даже кондиционером для волос не пользуешься.

— Не вижу связи, — немного обиженно сказала я.

— Связь в том, что ты считаешь себя свободной женщиной. Мало того, ты считаешь, что никогда в истории человечества женщина не пользовалась такой свободой, какой пользуешься ты. Но попробуй посмотреть вокруг!

— На что? — Я машинально взглянула направо, а потом налево, слегка сбитая с толку, — наш разговор приобретал какой-то странный оборот.

— На положение женщины! Мы думаем, что достигли пика свободы, но на самом деле двадцать первый век не принес нам ничего, кроме окончательного закабаления! Мы — камикадзе. И гибнем одна за другой.

Обессиленная Жюли упала на подушку и сказала, что хочет спать. Закрывая за собой дверь палаты, я подумала, что в отличие от большинства людей, которым не нравятся больницы, меня они, напротив, бодрят. Каждый раз, покидая больницу, я чувствую себя здоровой как никогда — примерно то же ощущение я испытываю, выходя после окончания спектакля из театра: легкие наполняются свежим уличным воздухом, ноги шагают, можно разговаривать и вообще вернуться к обычной жизни — нормальной жизни, в которой люди не произносят слова, выделяя каждый слог, и не брызжут на тебя слюной.

Я с тревогой думала о том, как бы пребывание Жюли в психушке не принесло ей больше вреда, чем пользы: мне показалось, что она еще больше не в себе, чем была до того, как попала в клинику, особенно если вспомнить, что еще пару дней назад она заходила ко мне утром, свежая, как ополаскиватель для белья, с еще влажными волосами — она возвращалась из бассейна, где проплыла три километра с ластами, — чтобы сообщить, что записала нас с ней в группу волонтеров для участия в «библиотечном дне».

— Что это хоть такое? — спросила я, одергивая пижаму; я еще не успела принять душ.

— Это очень просто. Мы обходим всех соседей и просим поделиться с нами книгами, которые затем отправим во Вьетнам, где их будут раздавать девочкам в школах.

— Что тебе все неймется? — вздохнула я и добавила, что, пожалуй, пойду еще немного поваляюсь.

Я потянулась закрыть дверь. «Вот и отлично! — крикнула она мне из холла. — Я уверена, нам понравится!» Она была в превосходном настроении.

Вот куда привел нас библиотечный день: на больничную койку. И теперь Жюли несла какой-то бред насчет положения женщины в новом тысячелетии. Все это свалилось на нас совершенно неожиданно, но у меня внезапно родилась одна идея.

В прошлом сентябре, после очередной кошмарной свадьбы — невеста обвинила меня в том, что я нарочно, с подлой целью разрушить ее брак, снимала ее исключительно в невыгодных ракурсах, — я записалась на участие в конкурсе, организованном в рамках фестиваля фотографии «Встречи в Арле». По условиям конкурса, работы лауреата публично экспонируются в дни этого престижного фестиваля, а их автор получает денежное вознаграждение. Тема конкурса — «Женский портрет» — была приурочена к юбилею знаменитого английского фотографа Джулии Маргарет Камерон. Разумеется, следовало подойти к раскрытию темы творчески, взглянуть на нее под интересным углом, но до последнего времени я так и не нашла оригинального подхода, благодаря которому могла бы претендовать на победу в конкурсе. Между тем срок подачи работ истекал уже через две недели.

После разговора с Жюли у меня открылись глаза. Я назову свой проект «Идеальная женщина». За отправную точку возьму историю Жюли, которую расскажу по-своему. Затем сделаю фотопортреты выдающихся женщин, героинь современной жизни, тех, на кого равняются окружающие. В этих портретах я попытаюсь показать образ женщины, какой она видится — и хочет, чтобы ее видели, — со стороны. Образ идеальной женщины. Но вместе с тем я постараюсь нащупать в ней слабину, обнаружить, в чем ее уязвимость. Я попробую отыскать в этом немыслимом стремлении к совершенству признаки безумия. Двух недель мне хватит — главное, определиться с темой, а остальное придет само. В первую очередь мне требовалось найти модели. Не могла же я дать в газете объявление: «Требуется идеальная женщина для реализации фотопроекта». Столкнувшись в подъезде с Тьерри, я спросила его, кого, по его мнению, его жена считает идеалом современной женщины.

— Жюли Андриё, — мгновенно ответил он. — Она на ней прямо помешана.

Тьерри объяснил, что имеет в виду ведущую телепрограммы, посвященной гастрономии. К сожалению, я сомневалась, что мне удастся пробиться к подобной знаменитости.

— Тогда позвони Мари Вагнер, — посоветовал Тьерри. — Она врач. Два года назад у нее умер муж, он был пастором. Жюли утверждает, что она «святая женщина».

Мари

Моя первая фотовыставка состоялась в 1999 году, в холле субпрефектуры Антони. Я была участницей молодежной художественной мастерской департамента О-де-Сен, созданной под эгидой Иль-де-Франс.

В день открытия выставки мои родители обратились к Патрику Деведжану, который был тогда мэром Антони, с просьбой профинансировать их новую театральную антрепризу. Затем они торопливо обежали выставку и, направляясь к столу с напитками, сказали мне:

— Лучше бы фотографировала красивых девушек. Кому охота смотреть на твоих тунцов?

— Вот именно. Не думаешь ты о зрителях.

Следует уточнить, что речь шла о настоящих тунцах, в буквальном смысле слова. Спонсором нашей мастерской выступала дирекция оптового продовольственного рынка Ренжис, и наши работы должны были отражать тему мировой торговли. Я решила проследить «судьбу» обыкновенного тунца с того момента, как он попадает в рыбацкие сети, до того, как оказывается у нас на тарелке, и показать все промежуточные стадии: рыночную витрину, процесс разделки и приготовления рыбы и так далее. В отличие от родителей, сюжет по-настоящему меня увлек. Им бы, конечно, больше понравилось, если бы я снимала не мертвых рыбин, а своих школьных подружек — в одних трусах и с сигаретой в зубах, как на фотографиях Дэвида Гамильтона, — тогда, по их мнению, успешная карьера была бы мне обеспечена. Вообще иметь родителей-артистов — не самая большая в жизни удача, ведь чего нормальные мать с отцом желают своим детям? Солидного положения. По всей видимости, их речи перед моими фотоработами все-таки не прошли для меня бесследно, потому что пятнадцать лет спустя я сидела за рулем, полная решимости сделать несколько портретов идеальных женщин.

Когда едешь по автомагистрали «Океан», названной, вероятно, в честь салата с лососем, пейзажи за окном меняются с головокружительной быстротой. Мари Вагнер согласилась принять меня в тот же день у себя дома, в Машкуле, департамент Атлантическая Луара. Разумеется, я предпочла бы, чтобы «святая женщина» жила поближе к Парижу, но выбирать не приходилось: время поджимало, а я серьезно настроилась выиграть конкурс и изменить свою жизнь.

Мари Вагнер было лет сорок пять. Тоненькая и маленькая, она производила впечатление невероятной хрупкости, как будто горстка былинок соединилась случайным образом, составив человеческое существо. Она жила в изящном доме, окруженном изящным садиком, и все у нее было изящным, включая улыбку, высокие скулы и ямочки на щеках. Она усадила меня в гостиной, напоила чаем, а потом долго показывала коврики, которые после смерти мужа выткала своими руками. Они были коричневые и волосатые и вызвали в моей памяти уроки биологии в школе, на которых мы вскрывали так называемые погадки — мохнатые комки, отрыгиваемые некоторыми хищными птицами и включающие в себя кости мелких змей, птенцов или грызунов. Я предложила Мари немного поговорить перед фотосессией, чтобы лучше познакомиться. Рассказала о себе, о своей работе и о том, как важно для меня участие в конкурсе.

— Фестиваль в Арле имеет мировое значение. Туда съезжаются галеристы, торговцы произведениями искусства, представители агентств. Они не только встречаются с известными фотографами, но и ищут новые таланты.

— Вам с сахаром? — безучастно спросила она, явно думая о своем.

За несколько часов до того, разговаривая с ней по телефону, я обратила внимание на то, как странно, неестественно спокойно звучал ее голос. Все время, пока мы говорили, это ощущение неестественности не оставляло меня: казалось, я оторвала ее от какого-то важного дела, но ей не хотелось дать мне это почувствовать. Сейчас я уловила в ней какую-то суетливую нервозность. Однако она сразу согласилась на встречу и даже настояла, чтобы я приехала к ней в тот же день. После первой чашки чаю она немного успокоилась.

Мари пустилась в подробный рассказ о своей жизни, отмеченной горестными событиями, в том числе смертью мужа, оставившего ее молодой вдовой. К счастью, ее безутешный разум занимали заботы о пациентах, о которых она отзывалась с гордостью и теплом. Поначалу я с искренним интересом слушала историю этой славной женщины, избравшей себе, как в прошлом веке, жизнь деревенского врача. Но вскоре, скажу честно, меня одолела жуткая скука. Она все говорила и говорила, а я поймала себя на том, что думаю о посторонних вещах — так бывает, когда читаешь книгу и вдруг замечаешь, что содержание последних двух-трех страниц полностью от тебя ускользнуло. Если Мари отвлекалась от рассказа о своих цветах, своих пациентах и своем сыне Андре, то излагала мне подробности жизненного пути покойного пастора Вагнера и вещала о детстве своего мужа, родителях своего мужа, призвании своего мужа, смелости своего мужа, проповедях своего мужа и болезни своего мужа. Примерно через час я уже с большим трудом, прибегая к более или менее удачным трюкам, сдерживала зевоту. Мне хотелось убраться отсюда как можно быстрее, сесть в машину, вернуться в Париж, выпить в баре какого-нибудь отеля джин-тоник, поесть устриц и заняться любовью.

Гостиная, в которой мы беседовали, показалась мне темноватой для съемки, а главное — слишком мрачной. Но через окно я видела большой сад, и эта картина внушала мне оптимизм: маленькая милая женщина посреди столетних деревьев словно Ева до грехопадения. Чтобы фотография вышла интересной, надо добиться от модели чего-то такого, чем она не готова с тобой делиться: или потому, что не понимает, чего ты от нее хочешь, или потому, что не желает исполнять твою просьбу. Тогда в кадре возникает напряжение, внутренний нерв, благодаря которому твоя работа притягивает к себе взор зрителя. Пока что Мари ничем не собиралась со мной делиться; судя по всему, она вообще забыла, зачем мы встретились, и, прервав ее монотонное повествование о похоронах пастора Вагнера, я спросила:

— Может, выйдем в сад и попробуем начать?

Мари отказалась — ее смутил мой вопрос. Я попыталась ее переубедить и спокойно напомнила о цели своего визита: я приехала сюда не для того, чтобы обсуждать достоинства покойного пастора Вагнера и лакомиться домашним кексом, а для того, чтобы получить пропуск в Арль. Я работаю над проектом, смысл которого вижу в создании образа женщины в представлении самих женщин. После каждой встречи моя героиня называет мне имя другой женщины, вызывающей ее восхищение, и я еду к ней, чтобы сделать ее портрет. В результате в цикле фотографий под общим названием «Идеальная женщина» перед зрителем предстанет целый хоровод женщин, выбранных в какой-то степени случайно, но тем не менее отражающих идею современного женского совершенства.

— Про вас мне сказала Жюли. Она вами восхищается, — добавила я, решив, что не помешает слегка ей польстить. — По-моему, вы для нее образец для подражания.

Мари бросила на меня растерянный взгляд. Брови у нее сошлись домиком, демонстрируя замешательство.

— Фотографировать надо было моего мужа, а не меня. Вот кто был этого достоин.

— Простите, пожалуйста, — не сдержалась я, — но поймите и меня: не зря же я к вам ехала!

— Мне очень жаль, — решительно ответила она.

— Жюли говорила, что вы святая.

— Что-что? — Мари втянула голову в шею.

Она вытаращила глаза и покраснела, как будто кровь бросилась ей в лицо. Она содрогнулась всем своим хрупким тельцем, словно пронзенная невидимой молнией, и в воздухе отчетливо повеяло статическим электричеством.

— Я не святая, — торжественно заявила она.

— Да я просто так сказала.

— Я — сатана, — решительно добавила она.

Этого я от нее точно не ожидала. Еще больше я поразилась, когда у нее налились кровью глаза.

— Я — сатана, — еще громче произнесла она.

— Да-да-да, я прекрасно вас поняла, не нужно кричать! — проговорила я. — Вы неважно себя чувствуете, верно? Пожалуй, мне лучше уйти, чтобы вы могли отдохнуть…

— Нет! Останьтесь! Я должна вам кое-что показать!

Ее взгляд изменился: зрачки расширились, как будто она нюхнула чего-то нехорошего — если только ею и правда не завладел злой дух.

— Пойдемте со мной. Кто-то должен наконец об этом узнать.

С этими словами Мари взяла меня за руку. Ощутив прикосновение ее ледяных пальцев, я вздрогнула и с запозданием подумала, что не предупредила сына, куда еду: а вдруг эта тетка заманит меня в подвал, заставит наряжаться в одежду покойного мужа и продержит взаперти долгие годы? И никто даже не догадается, куда я пропала.

Мари повела меня на второй этаж. Шагая по лестнице, я не смела поднять глаза на стены, плотно увешанные почерневшими от времени фотографиями в овальных рамках, откуда на меня глядели чьи-то устрашающего вида предки. Вдова провела меня коридором, остановилась возле двери своей спальни и бесшумно повернула ручку. Комната была погружена в сумрак, окна плотно зашторены, хотя уже близился вечер. Несмотря на полутьму, я разглядела большую кровать с распятием над ней; на кровати, широко раскинувшись, спал голый парень. Его тело белело в окружении старой мебели, как светлячок в ночи.

Мари пытливо смотрела на меня, явно ожидая, что я что-то скажу или еще как-то отреагирую на увиденное. Но я не знала, что сказать, плохо понимая, что мне показывают.

— Это ваш сын? — спросила я, не испытывая ни малейшего желания услышать ответ; каким бы он ни был — положительным или отрицательным, неловкости было не избежать.

— Конечно нет! — воскликнула Мари. — Я что, сплю с собственным сыном?

— О! Извините, — пробормотала я, удивленная ее новым тоном.

Мари схватила меня за локоть и провела в смежную комнату, которую закрыла на ключ. Там она бросилась на диван и зарылась лицом в согнутую руку, ни дать ни взять героиня Достоевского. В этой позе она показалась мне до нелепости маленькой, еще меньше, чем была на самом деле. Я растерялась. Если вам плохо, обращайтесь к кому-нибудь вроде Жюли — такие женщины, как она, знают, чем вас успокоить, у них всегда наготове набор подходящих фраз. Я для этого не гожусь. Когда люди делятся со мной своими проблемами, я огорчаюсь вместе с ними, но искренне не понимаю, почему они рассчитывают на мою изобретательность и надеются, что я лучше них разберусь в их жизни.

Поэтому я просто стояла и молча смотрела на рыдающую на диване Мари. Через некоторое время источник влаги в ней иссяк, она перестала всхлипывать, приподнялась с уже сухими глазами и похлопала своей маленькой ручкой по дивану, приглашая меня присесть рядом. Вблизи я увидела, что лицо у нее не помятое, глаза не покраснели, и по ее чертам невозможно было догадаться, что с ней только что случилась истерика. Меня это поразило. С невероятным спокойствием Мари объяснила, что пригласила меня с вполне определенной целью, и эта цель не имеет ничего общего с фотографией. На самом деле она восприняла мой звонок как знак Божий.

— Прошу прощения?

— Да. Когда вы позвонили, я молилась.

— И?..

— Я просила Господа послать мне исповедника, потому что мне нужно сказать кому-то правду.

Этим «кем-то» и стала я. Я поняла, что мне придется ее выслушать, не забывая о том, что часы тикают, а мне еще надо ее сфотографировать.

В прошлом месяце, рассказала Мари, ей позвонили из булочной Куэрона и попросили срочно приехать. Владелица булочной тревожилась за старика-пенсионера, которого опекала; он уже несколько дней мучился жестоким бронхитом. Из-за сырой и холодной погоды состояние больного ухудшилось, и он уже начинал задыхаться.

Куэрон, уточнила Мари, находится меньше чем в часе езды от Машкуля, но дорога заиндевела, и вести машину приходилось медленно, потому что было очень скользко.

— Доктор пришел! — крикнула булочница — старик был глуховат.

На кровати лежал долговязый старик, похожий на палочника — насекомое-привидение, известное также как «страшилка»: с виду оно напоминает древесный сучок или лист, на котором обычно и сидит. Кожа у старика, хрупкая, как старое кружево, почти сливалась по цвету с простынями. Мари присела на краешек кровати, чтобы послушать ему легкие; от прикосновения холодного металла стетоскопа больной вздрогнул. Судя по шумам в легких, у него была жестокая пневмония. Мари позвонила в больницу Машкуля и вызвала к пациенту «скорую». Когда она положила трубку, к ней с таинственным видом повернулась булочница — пышная блондинка с нежным пушком на лице.

— Мне надо еще кое-что вам показать, — сказала она. — Пойдемте со мной.

Они прошли через заброшенный сад, в глубине которого находился бывший свинарник, переоборудованный в хижину. Булочница без стука толкнула дверь.

— По-моему, это кто-то из его родни, — сказала она и довольно бесцеремонно добавила: — А там кто его знает…

Мари ничего не понимала: ее глаза еще не привыкли к темноте, чтобы рассмотреть помещение изнутри.

— Надо что-то с этим делать, пока старик в больнице! — посетовала булочница.

Только тогда Мари заметила существо, сидящее на полу возле кровати. Голову существа украшала лохматая грива длинных светлых волос, так что это мог быть и парень и девушка. Или вообще не человек.

— Он слепой, — пояснила булочница.

— Он живет здесь, с месье Ле Гоффом?

— Да.

— Это его сын?

— Да что вы? У месье Ле Гоффа отродясь не было ни жены, ни детей. Он никого не любит.

Мари присела на корточки перед неподвижной фигурой возле кровати.

— Хотите с ним поговорить? Зря стараетесь! — воскликнула булочница. — Он никогда не отвечает.

И правда, существо как было, так и оставалось неподвижным.

— С самого утра так сидит, — вздохнула булочница. — Прям как побитая собака.

— Сколько тебе лет? — обратилась Мари к скрюченному существу.

— Неизвестно, — вместо него ответила булочница. — Может, пятнадцать, а может, и все восемнадцать.

— А у месье Ле Гоффа нельзя разузнать?

— Да я его сколько раз спрашивала, дескать, что за парнишка у вас живет. Но он ни гугу.

— Как тебя зовут? — продолжала выпытывать Мари у лохматого создания.

— Говорю вам, зря стараетесь. Он ничего не видит. И не разговаривает. По-моему, он глухой. Как и старик.

— Ты меня слышишь? — не отступалась Мари.

— Да он, видать, умственно отсталый, — бросила булочница. Похоже, ее раздражало, что Мари тратит время, задавая бессмысленные, с ее точки зрения, вопросы.

«Мне было неловко, — сказала Мари. — Булочница говорила о нем так, словно его тут не было. Не знаю, замечали вы раньше или нет, но люди часто позволяют себе подобное в присутствии стариков, маленьких детей и больных».

— Что вы намерены с ним делать? — спросила Мари.

— Я? — удивилась булочница. — Ничего! — Она рассмеялась, настолько нелепым показался ей вопрос.

— Но ведь нельзя оставлять его одного! А в больницу его не возьмут.

— Так что вы от меня-то хотите? У меня с собаками забот хватает!

Мари не могла сердиться на эту славную женщину, которая добровольно опекала глухого старика. «Поль, то есть мой покойный муж, пастор Вагнер, — прошептала она, — часто повторял, что нельзя требовать от человека больше, чем он в состоянии дать. Не каждый из нас достаточно вооружен, чтобы противостоять невзгодам, и не каждый наделен равным даром любви к ближнему. Дар есть дар, и не важно, мал он или велик. Его суть не в показной, а в искренней заботе о других».

Мари попросила булочницу сходить в комнату старика за ее медицинским саквояжем — она хотела осмотреть парнишку. В ожидании ее возвращения она вышла в запущенный садик; то воскресное утро выдалось морозным, и холод проникал до костей, в губы при каждом вдохе впивались тысячи ледяных иголок. Но ее грудь полнилась добротой, навеянной природой, а сердце билось так сильно, что вздрагивали отвороты пальто. Стоя в этом безлюдном месте, она думала о том, что сейчас на нее смотрят Господь и покойный муж. Мари вернулась в хижину, внимательно осмотрела и послушала юношу — состояние его здоровья не внушало никаких опасений: лимфатические узлы не увеличены, ни намека на опухоли, легкие и кишечник в норме. Она звякнула стетоскопом возле уха пациента и поняла, что он вовсе не глухой. Под коркой грязи угадывалась белая, цвета слоновой кости, кожа. Глядя на развитую мускулатуру слепого, Мари решила, что ему лет восемнадцать.

Она села в машину и выехала на шоссе, ведущее из Куэрона, чтобы дождаться «скорую» и проводить ее прямо к дому; без ее помощи медики могли еще долго проплутать, а старику требовалась срочная госпитализация — дыхание у него становилось все более затрудненным.

Булочница и слепой юноша молча сидели у постели больного. Мари вгляделась в его бледное, словно выцветшее лицо, наводившее на мысль о выгоревшей на солнце книжной обложке, и обнаружила на нем явственные признаки близкой кончины. Булочница надела ярко-оранжевое шерстяное пальто, перетянутое в талии кожаным поясом; она держала перед собой раскрытые ладони, словно читала невидимую Библию. На слепого падала ее тень; в слабом свете ночника его лицо выступало белым пятном с размытыми чертами. Весь дом был погружен в какую-то первозданную тишину, будто замкнулся в собственном благочестии, и Мари осмелела. Открывшаяся взору картина живого человеческого участия наполнила ее сердце извечным немым восторгом, и она решила, что на несколько дней заберет юношу к себе, чтобы скрасить его мучительное существование хотя бы малой долей радости. Потом, как ягненка со сломанной ножкой, она вернет его назад в стадо, убедившись, что косточки срослись и он может передвигаться самостоятельно.

«Скорая» уехала. Молодой человек безропотно позволил отвести себя к машине. Мари попрощалась с булочницей; та смотрела, как они ковыляют к автомобилю, с несомненным чувством облегчения: с нее сняли груз ответственности за это странное существо.

Обратный путь занял много времени, потому что по дороге перед ними еле тащился трактор. Мари не давала покоя одна мысль: как это возможно, что в двадцать первом веке еще находятся такие вот дети-маугли, напрочь отрезанные от системы школьного образования. Как вышло, что этот юноша дожил до восемнадцати лет и никто, ни один человек не озаботился его судьбой?

Домой она добралась незадолго до полуночи.

— Он псих? — спросил у нее Андре, ее сын.

— Нет, — ответила она. — Я же тебе сказала, он слепой.

— Он что, будет жить у нас? — не скрывая отвращения, поинтересовался сын.

Мари с огорчением отметила, что сыну не хватает широты души, а потому благородным порывам просто негде расправить крылья.

— Мама! Но ведь тебе скажут, что ты его просто похитила! — защищаясь, воскликнул Андре.

— Завтра я схожу в мэрию, узнаю, что можно для него сделать, — ответила она.

— А пока, — добавил Андре, — давай придадим ему человеческий облик. А то его никто не захочет взять.

В этом ее сын был абсолютно прав. Слепой призрак, которого пока оставили сидеть на кухне, был чудовищно грязен, и Андре пришлось его вымыть. По окончании процедуры на кухню вышел нищий из рассказов Диккенса — в старых полотняных рыбацких штанах на голое тело, свисавших в промежности.

— Я назвал его Жерменом.

— Хорошее имя, — одобрила Мари. — Скажем, что он наш дальний родственник.

Постепенно сын, на которого свалилась роль опекуна и даже крестного — ведь это он первым погрузил его в купель, — изменил свое отношение к слепому парню. Нашла удовлетворение его неутолимая жажда командовать. Отныне он видел себя не послушным мальчиком, согласившимся принять под свой кров чужака, а гостеприимным хозяином дома.

— Давай обреем его наголо. Он весь вшивый, — с неприязнью сказал Андре, издав на слове «вшивый» презрительное шипенье.

Жермен, безучастный, как римская статуя, стоял посреди ванной на подстеленной газете, а Андре срезал у него с головы длинные белокурые пряди. На лице слепого не дрогнул ни один мускул, его незрячие глаза казались нарисованными в глубоких глазницах. Газета под ним промокла, и запах сырой типографской краски смешивался с запахом мыла; от ванны, для которой не пожалели воды, исходил аромат чистоты и влажной древесины.

Вид усеявших пол желтоватых кудрей, похожих на маленькие трупики, напугал Мари. Когда оголился бугристый череп Жермена, ей на память пришли образы женщин, которых после Освобождения брили наголо, возлагая на них вину за прегрешения всего народа. Ей было не по себе; она не могла заставить себя взглянуть в лицо Жермену. Ей казалось, что сын нарочно обезобразил юношу, чтобы его унизить. Утешало ее одно: несчастный слепец не мог видеть, что над ним сотворили.

В последующие дни Мари делала все от нее зависящее, чтобы вырвать молодого человека из плена немоты и мрака. Очень скоро она убедилась, что слепой не только не был глухим, но и владел речью. Мари сердцем чувствовала, что перед ней открывается путь благодати, на котором она сможет узреть внутренний свет в душе этого странного человека, не похожего на остальных. Она понимала, что ей поручена трудная, но невероятно важная миссия. Смутившись, она добавила, что воспринимала ее как приобщение к высшему знанию.

На этом она замолчала.

Мы по-прежнему сидели у нее в кабинете, возле единственного окна, за которым плыли закрывшие солнце тяжелые серые тучи, и внезапная смена освещения мгновенно вернула меня в настоящее, в этот маленький аккуратный кабинет, в этот слишком большой дом, окруженный слишком ухоженным садом. Рассказ Мари унес меня так далеко в прошлое, в такие далекие отсюда края, что я забыла, зачем приехала, забыла про Арль и конкурс фотопортрета, забыла про лежащую в больнице Жюли, забыла даже, что Жермен, тот самый юноша, о котором она говорила, находится рядом, в соседней комнате.

Но история Мари на этом не закончилась. Она ерзала на диване и смотрела на свои пальцы, явно труся и ожидая, что я подтолкну ее к дальнейшим откровениям. К счастью, я поняла, что продолжить повествование ей мешает застенчивость. Но я и не нуждалась в ее словах, чтобы сообразить, что произошло между ней и Жерменом — я же видела, что он лежит в постели голый. И мне не составило труда представить себе, как и почему ситуация вышла из-под ее контроля.

Запинаясь, словно каждый произнесенный звук жег ей язык, Мари призналась, что вступила с юношей в определенные отношения. Тот факт, что Жермен не мог ее видеть, освобождал ее от чувства вины и избавлял от стыда, прежде неразрывно связанного в ее сознании с сексом. Она открыла для себя физическое наслаждение и потеряла покой; ее ненасытность не давала парню передышки. Благодаря его слепоте, объяснила мне Мари, она смогла полностью отдаться ему и испытала удовольствие, какого не ведала прежде. Но это удовольствие словно пробило брешь, в которую хлынули и другие низменные чувства. В душе Мари впервые в жизни вспыхнула болезненная ревность к сыну; она теперь его не выносила. Ее бесили невинные игры, которые тот затевал с Жерменом; инстинкт собственницы заставлял ее видеть в них нечто порочное.

— Да уж, святости во всем этом мало, — согласилась я.

Мы довольно долго сидели молча. Наконец сквозь тучи снова проглянуло солнце, а я окончательно поставила крест на идее фотопортрета и несолоно хлебавши поехала назад в Париж.

Ализе

На обратном пути я думала о том, что, провалив свое задание, получила зато потрясающий сюжет. Вдова пастора совратила несовершеннолетнего слепого парнишку, не подозревая, что ее сын тоже с ним спит. Потрясающий материал. К сожалению, я вовремя вспомнила, что на эту тему уже писал Андре Жид. Ну разве не обидно? Мы, художники двадцать первого века, вынуждены заниматься переработкой вторсырья, существовать в пространстве постоянного цитирования, творить с ухмылкой и культивировать иронию во всех областях искусства. Но, поскольку беда не приходит одна, мои печальные размышления прервал голос радиоведущего, сообщивший, что на въезде в Париж скопилась многокилометровая пробка. Я решила остановиться на ближайшей заправке и залить полный бак.

Заправка в Прюйе-ле-Шетиф представляла собой обширное «дизайнерское» сооружение овальной формы, сверху донизу обшитое светлым деревом, и напоминала гигантскую шведскую ванну, поставленную посреди пустыря; автомобилистам, утомленным однообразием дорожного пейзажа, она дарила оазис архитектурного модерна. Здание было таким новеньким и так сияло чистотой, что произвело на меня впечатление не меньшее, чем Нью-Йоркский музей современного искусства; я порадовалась, что вовремя сообразила запастись бензином и поесть мини-сосисок.

Возле полок с сухими закусками передо мной прохаживалась юная девушка в светло-серых спортивных штанах и куртке с опущенным на голову капюшоном. Она пыталась стащить пакет чипсов «Принглс» со вкусом барбекю, сунув его в карман, но делала это так неумело, что мне захотелось схватить ее за руку; я понимала, что, когда на кассе ее разоблачат, мало ей не покажется. Но потом я плюнула — в конце концов, это не моя дочь. Хотя по возрасту вполне могла бы ею быть, и я задумалась, что же у нее за родители, если позволяют девчонке ошиваться в такой поздний час на придорожной автозаправке. Я отдавала себе отчет в том, что никогда не была образцовой матерью, мало того, прикладывала массу усилий, чтобы ею не стать. В то же время — поклясться готова — я постаралась воспитать своего сына Сильвена как можно лучше, стремясь, чтобы он как можно раньше перестал во мне нуждаться. По-моему, я оказала ему большую услугу; я согласилась терпеть на себе осуждающие взгляды окружающих, убежденных, что порядочная мать так себя не ведет, но воздвигла — из чисто гигиенических соображений — между ним и собой некоторый санитарный барьер; мне с детства казалась отвратительной мысль о том, что все мы появились на свет из материнской утробы. Мой сын вырос человеком вполне счастливым и уравновешенным, и не в последнюю очередь благодаря тому, что я всегда держала между нами определенную дистанцию. Я не пыталась превратить его в свою игрушку, или страховку, или спасательный круг. Я вообще не пыталась превращать его во что бы то ни было. Он просто существует. Сам по себе. Это, кстати, не каждому дано. Он живет своей жизнью, не чувствуя себя обязанным передо мной отчитываться. Он не знает и никогда не узнает, на какие жертвы я шла на протяжении долгих лет, заталкивая в самые глухие закоулки собственной души чувство, что он нужен мне больше всего на свете.

Через десять минут я без особого удивления обнаружила юную воровку чипсов на выезде с парковки. В руках она держала табличку с надписью «Париж», а мыском левой ноги подкидывала скейтборд, заставляя его выписывать замысловатые петли. Мне категорически не нравилось, что девчонка бродит здесь одна на ночь глядя, и, проезжая мимо, я притормозила, открыла окно и пригласила ее сесть в машину.

— Повезло тебе, что попала на меня, — сказала я юной автостопщице, пока та пристегивалась.

— Да, — с приличествующей случаю улыбкой ответила она.

— Хотя, — добавила я, вспомнив Мари Вагнер, — в наше время и приличным на вид теткам доверять нельзя.

— Я знаю, — сухо согласилась она.

Ее звали Ализе, она утверждала, что ей восемнадцать лет. На самом деле она выглядела и старше, и моложе восемнадцати, так что это вранье, в общем-то, не имело значения. Она поставила свой скейт на заднее сиденье и рукой откинула с головы капюшон. У нее был чистый лоб и острое птичье личико; в жестких черных волосах белела светлая прядь, наводя на мысль о сорочьем оперении; на запястье она носила блестящий позолоченный браслет с выложенной стразами буквой «А». Я спросила, зачем она едет в Париж и почему одна.

Ализе объяснила — вернее, не объяснила, а лаконично сообщила, — что переночует у подружек, а утром они всей компанией отправятся в Анси на соревнования по скейтборду. И не на какие-нибудь там ерундовые. На чемпионат Франции.

— А я и не знала, что во Франции проводится чемпионат по скейтборду, — заметила я.

— Чемпионат по скейтбордингу, — уточнила она. — Не по скейтборду, а по скейтбордингу.

— Да? Тоже не знала, — сказала я, стараясь казаться приветливой, хотя мне было глубоко плевать и на скейтборд, и на чемпионат, и на его правильное название.

Ализе сидела, засунув кулачки в карманы своей спортивной куртки, напоминая одну из моделей Ларри Кларка.

— Это такой потрясающий фотограф, — непринужденно пояснила я. — Он много снимал маргинальных подростков, в том числе скейтбордистов. Тебе обязательно надо посмотреть.

Ализе подняла брови с таким видом, будто ничего оскорбительнее никогда не слыхала.

— Я про него с пятого класса знаю, — буркнула она.

— Да? Хорошо, — пробормотала я, пытаясь сохранить остатки достоинства.

— Летом он проводил кастинг для нового фильма. Но мы с девчонками решили не участвовать.

— Почему же? — удивилась я.

— Старье…

Ализе рассказала, что он подкатывался к одному ее приятелю, и уточнила — на случай, если я не поняла, — что он предлагал ему такие вещи, которые находятся «реально за гранью». Я сосредоточилась на дороге, слегка ошалевшая от нового поворота, который приняла наша беседа: мысль о том, что Ларри Кларк может быть старым сатиром, лишила меня дара речи. Одновременно она мне, как это ни странно, понравилась. Я испытала давно забытое чувство, в котором смешались обида и тайный восторг; оно посещало меня в ранней юности, когда другие люди издевались над моими вкусами, высмеивая моих кумиров. Это ранило мою гордость и унижало меня, но, захватывая врасплох, освобождало от рабского поклонения.

— Ты рада, что поедешь на этот чемпионат? — спросила я.

Ализе была очень рада. Но на свете бывают девушки, по которым ни за что не догадаешься, что они чему-то радуются, и Ализе относилась к их числу. Правда, она все же снизошла до кратких объяснений о принципах организации «чемпионата по скейтбордингу». Я узнала, что в этом виде спорта существует три разновидности и, соответственно, три вида соревнований: стрит, рампа и боул, примерно как в горных лыжах скоростной спуск, супергигант и слалом. Ализе входила в группу энтузиасток, продвигавших женский скейтбординг; вместе с подругами она участвовала в работе специальной комиссии и занималась организацией состязаний среди лучших в стране женщин-скейтеров.

Она искренне гордилась своими достижениями, но ее словарного запаса было, увы, недостаточно, чтобы выразить всю полноту обуревавших ее чувств. Я догадывалась, что она испытывает и предстартовое возбуждение, и страх проиграть или получить серьезную травму, и беспокойство — вдруг родители, уверенные, что она проводит выходные у одноклассницы, узнают, куда и зачем она отправилась на самом деле. Обо всем этом Ализе рассказывала скупыми рублеными фразами, используя самые примитивные грамматические конструкции и самые простые выражения.

— Ну хорошо, а что ты собираешься делать дальше? — задала я ей неожиданный вопрос.

— Хочу стать тренером… Может, открыть свою школу.

— А что, уже существуют школы скейтборда? — удивилась я.

— Надо говорить «школы скейтбординга», — снова поправила она меня.

Честно говоря, мне слабо верилось, что скейтбординг может стать популярным видом спорта, но Ализе объяснила мне, что я заблуждаюсь: в Бордо при одной средней школе уже открыли соответствующую спортивную секцию, первую во Франции. Потом будущая чемпионка испустила тяжкий вздох, видимо понимая, какую трудную задачу ей предстоит решать, и вдруг переключила внимание на меня, своего скромного водителя:

— А вы кем работаете?

— Я фотограф.

— Вы не похожи на фотографа. — С этими словами она недоверчиво отодвинулась от меня поближе к окну.

— Да ну? — изумилась я. — А как, по-твоему, должны выглядеть фотографы?

— Ну, не знаю… Но как-то не так.

— Ладно. Если надумаешь, скажешь. А я пока музыку включу.

Я нажала на кнопку авторадио. Должна признаться, что девица начала меня раздражать. Она не отдавала себе отчета в том, что благодаря мне, моей доброте и отзывчивости, избежала опасности и не попалась в лапы какому-нибудь психу или насильнику, а то и доброй самаритянке наподобие Мари, которая под видом заботы о молодежи занимается ее растлением. Разве я многого требовала — легкой болтовни и капельки уважения, вот и все. Она считала Ларри Кларка старым развратником. Со своей стороны я, способная проспрягать любой самый трудный глагол, до сих пор вела себя более чем приветливо и приложила массу усилий, вникая в ее рассуждения о скейтерах, но теперь просто вела машину и слушала джаз. И пусть юная Ализе морщится сколько угодно — казалось, у нее от звуков этой музыки кровоточили барабанные перепонки, — мне было на нее наплевать.

— А вы, это, знаменитость? А то я про вас никогда не слышала, — с подозрительностью в голосе спросила она.

Я сделала глубокий вдох. И очень спокойно объяснила, что большие художники при жизни часто остаются неизвестными, поэтому наша самая большая проблема заключается в том, чтобы понять: о нас не знают потому, что мы ничего собой не представляем, или потому, что нас не понимают.

— Ты когда-нибудь слышала про Ван Гога? — немного агрессивно спросила я, надеясь ее уколоть.

— Угу. Я видела с училкой французского. Мне понравилось.

— А что ты видела?

— Я? Кино.

Ализе смотрела прямо перед собой. Мне подумалось, что она и по жизни готова двигаться точно так же, не заглядывая далеко вперед и довольствуясь огрызком шоссе, освещенным фарами. Меня охватило желание придушить соплячку и выкинуть на дорогу вместе с ее скейтбордом — пусть ждет, пока ее не подберет очередная вдова пастора.

— Видишь ли, — вместо этого сказала я, — иногда проходят годы, прежде чем современники поймут смысл твоей работы. Если это случится со мной, то я, возможно, умру накануне признания, как, например, Стиг Ларссон. — Это была моя последняя попытка нащупать в ее культурном кругозоре хоть что-то, способное вызвать отклик.

В больших равнодушных глазах Ализе наконец вспыхнул огонек интереса. А у меня вдруг сдавило горло, как будто то, о чем я только что говорила, и правда могло произойти. Мне уже виделись мои биографы, рассуждающие о том, что болезнь, которая свела меня в могилу, связана с моим неприятием успеха и нежеланием выставляться и все дело в психосоматической блокировке: если я слишком долго ждала признания, то лишь потому, что подсознательно желала не победы, а поражения и предпочитала жить не на свету, а в тени. Какой-нибудь психоаналитик опишет мой случай и откроет «комплекс чемодана», из-за которого ребенок, подвергавшийся эксплуатации со стороны жаждущих славы родителей, повзрослев, запрещает себе стремиться к известности.

— Сегодня некоторых художников почитают чуть ли не как богов, хотя при жизни их никто не воспринимал всерьез! Они могли подыхать с голоду, и никому не было до этого дела! — пылко произнесла я. — Все эти критики, эксперты и прочие лицемеры готовы дрочить на призраков, а на живых чихать они хотели!

Последние слова я почти выкрикнула, отчего мы обе вздрогнули.

— Самым значительным событием моей молодости было знакомство с Франческой Вудмен, — сказала я Ализе. — Ты знаешь, кто она такая?

— Нет.

— Ясное дело.

Ализе вжалась в сиденье и натянула на голову капюшон, а я начала свой рассказ.

Франческа

Мне было пятнадцать лет, когда я познакомилась с Льюисом — американским музыкантом, приехавшим в Тур, чтобы совершить нечто вроде паломничества: его двоюродный дед в конце Второй мировой войны участвовал в освобождении города от нацистов. Мы встретились в ирландском пабе, расположенном в пешеходной зоне в центре; он объяснял бармену, как изобразить на пене «Гиннесса» трилистник. У Льюиса были черные глаза, его плохо выбритые щеки отливали синевой, он носил фетровую шляпу и джинсовую рубашку, от которой сильно пахло ночами, проведенными не в своей постели. Разумеется, он был значительно старше меня, но мне в ту пору нравились зрелые мужчины.

Как и многие американцы, он был начисто лишен так называемой общей культуры, зато обладал поистине энциклопедическими познаниями в одной-единственной области, благодаря чему мог часами распространяться на свою излюбленную тему, не давая никому вставить ни слова. Коньком Льюиса было Сопротивление в Турени, и он оседлал его так основательно, что я уже и не помню, каким чудом мы заговорили о Франческе; видимо, существовала какая-то связь между историей Тура и молодой американкой-фотографом; у некоторых людей есть необъяснимый дар наводить мосты между абсолютно разными сюжетами, и Льюис принадлежал к их числу: он с такой легкостью перескакивал с предмета на предмет, что никто из участников беседы даже не замечал, когда она сворачивала в сторону. О Франческе он упомянул как о близкой подруге. В тот миг, когда он произнес ее имя — Франческа Вудмен, — я испытала странное чувство: мне показалось, что оно всплывает откуда-то из глубин моей памяти. Льюис хорошо знал старшего брата Франчески Чарли, с которым познакомился в Нью-Йорке в начале восьмидесятых. Брат и сестра Вудмены были очень дружны. Их отец Джордж, живописец, увлекался и фотографией. Мать, Бетти, была керамисткой. Таким образом, Франческа Вудмен росла в семье художников, иначе говоря, с детства привыкла наблюдать за тем, что родители вроде бы постоянно развлекаются. Как и я, она была вынуждена терпеть родительские причуды. Очень рано Франческа и сама начала фотографировать — первое время подражала отцу, а потом уже не могла остановиться; она постоянно снимала собственное тело, фиксируя признаки его взросления.

Льюис рассказал мне, как они с Чарли и Райан, подругой Франчески, проводили время. Для своих снимков Франческа выстраивала мизансцены.

— Чарли, встань так, как будто хочешь сунуть свой член в бокал, — говорила она.

— Райан, разденься, прислонись к стене и закрой лицо руками.

— Когда я скажу, протяни ко мне руку.

Франческа пыталась выставлять свои работы, чтобы люди их видели, но у нее не получалось. «Ничего, успеет еще», — говорили друг другу галеристы, имея в виду, что девушке всего двадцать лет. Но Франческа ничего не успела — она умерла молодой.

— А почему? — спросила Ализе, внезапно очнувшись от своей летаргии при упоминании о смерти.

— Я могу объяснить тебе почему, но это будет нелегко. Чтобы понять то, о чем я хочу сказать, надо быть старым и иметь большой жизненный опыт.

Франческа Вудмен стремится к смерти, несмотря на молодость, потому что знает: она делает хрупкие вещи — настолько хрупкие, что больше никогда не сможет их повторить. Уже к двадцати годам она понимает, что благодать, коснувшаяся ее в юности, осталась в прошлом. Франческа сознает, что отныне сможет лишь «воспроизводить» эту благодать в своих фотографиях, но больше никогда не будет пронизана ею. Она чувствует, что с благодатью покончено. Что, например, все ее дружеские связи обречены. Они неминуемо подвергнутся разрушению временем и искажению. Она знает, что будущее обернется для нее одними воспоминаниями и напрасными попытками соединить порванные нити. Она не хочет заводить эрзац-друзей, которыми уже не станет дорожить так, как прежними. «Я предпочитаю умереть, пока все эти уязвимые вещи остаются нетронутыми, — говорила она, — нежели видеть, как они стираются в суматохе времени». В сущности, Франческа все поняла уже в двадцать лет; бывают такие люди, которые вступают в жизнь, уже зная о ней все. Они часто выглядят уставшими, как будто долго бежали, чтобы вырваться вперед. Они производят впечатление беспечных, но лишь потому, что пытаются найти средство против скуки бытия.

— Видишь ли, Ализе, эти средства хорошо известны. Они позволяют ненадолго отвлечься от того, что происходит в жизни, но, к несчастью, не способствуют ее сохранению.

Я вернулась к тому моменту, когда хозяин бара рисовал пеной «Гиннесса» целые поля ирландского трилистника. Вдруг Льюис посмотрел мне прямо в глаза и сказал, что девятнадцатого января Франческа спрыгнула с крыши здания в Ист-Сайде. В тот вечер никто не знал, где она, и все думали, что она куда-то сбежала, поэтому ее тело несколько дней пролежало в морге неопознанным: падение изуродовало ей лицо. Потом кто-то опознал ее по одежде — лишнее доказательство того, что даже трупу имеет смысл носить стильные шмотки. (Я знала одну женщину, которая гордилась тем, что у нее красивый скелет; кокетство подобного рода с трудом поддается моему пониманию.) Льюис заплакал, а меня охватила печаль, как будто я только что услышала, что 19 января погибла моя лучшая подруга. Хотя на самом деле Франческа умерла в 1981 году, то есть двадцать лет назад. Меня душили слезы; я оплакивала девушку, с которой даже не была знакома; меня даже не было на свете, когда Франческа исчезла с поверхности земного шара и окончательно ушла в его нутро.

Льюис предложил осушить мои слезы и пригласил к себе — он снимал квартиру как раз над ирландским пабом. Я запомнила, что на кухне у него стоял сломанный холодильник, в котором он держал свою стоптанную обувь, — чем не ловушка для наивных девчонок? В спальне лежал на полу матрас, занимая всю площадь комнаты; на стене висела вырванная из выставочного каталога страница. Это была одна из черно-белых фотографий Франчески Вудмен. На ней она, в ночной сорочке, уцепившись руками за дверной косяк, парила в воздухе, не касаясь ногами пола, похожая на распятого Христа или призрак. Лица ее не было видно — она отвернула голову, как будто защищаясь от удара. От этой фотографии мне стало не по себе; я ее узнала, словно сама присутствовала на месте съемки; весь антураж был мне хорошо знаком. Проблема заключалась не только в том, что в момент съемки меня не было на свете, но и в том, что Франческу Вудмен во Франции тогда никто еще не знал, следовательно, я нигде не могла видеть эту фотографию.

Но знала ее хорошо.

Льюис показал мне привезенный из Соединенных Штатов каталог с другими фотографиями. Я рассматривала их, и меня каждый раз охватывало все то же ощущение дежавю. Я не просто видела все это раньше, я это пережила. Память извлекала эти картины из моего сознания. Так бывает, если вдруг наткнешься на старый, давно потерянный фотоальбом, про который напрочь забыл — и про сам альбом, и про то, что он потерян. Листая каталог, я вспоминала день, проведенный в березовой роще, когда Франческа, сняв с деревьев куски коры, понаделала всем нам браслеты и сказала, что теперь мы — лесные королевы. Я узнавала старую запущенную квартиру в ободранных обоях, где мы долгими часами обсуждали, как заниматься с мужчинами любовью. Я снова как наяву видела ее полудетскую, в мраморных прожилках, грудь, когда она с восторгом дебютантки перед первым балом принималась кружиться по комнате. Я помнила каждую часть ее тела — не зря же мы с ней, раздевшись донага, ползали на четвереньках, как две собачки, по лежащему на полу зеркалу, разглядывая сквозь кустистые заросли волос глянцевый лоск своей вагины. Я снова вдыхала запах меха, исходивший от лисенка, которого она сажала на свое обнаженное тело, и невыносимую, смертельно едкую вонь птичьих трупов, которые она приклеивала к стене скотчем.

— Ты должна на это посмотреть, — сказала я Ализе. — Я уверена, что тебе понравится.

Но Ализе спала. Рот у нее был приоткрыт, она слегка всхрапывала; из-под низко надвинутого на голову капюшона выглядывали наушники. Как давно она заснула? Наверное, давно, потому что мы прибыли в пункт назначения.

Я осторожно разбудила юную автостопщицу возле станции метро «Порт-Доре», как она меня и просила. Я больше не злилась на нее: воспоминания о Франческе Вудмен смягчили мне сердце — так кусок мяса после отбивания молотком становится нежнее. Маленькая сорока вылезла из машины и потянулась за своим скейтбордом, лежавшим на заднем сиденье; из-под спортивных штанов на миг мелькнула полоска, разделяющая ягодицы. Тогда я ее спросила:

— А лично ты на какую женщину хотела бы быть похожей?

— Э-э… Не знаю… — протянула она и вдруг выпалила: — На такую, как вы!

Сначала ее ответ удивил меня, потом растрогал. Очевидно, она заснула во время моего рассказа. Но может быть, хоть что-то — какая-нибудь деталь или даже просто имя Франчески Вудмен — отложилось у нее в голове.

— Ха-ха-ха! — громко рассмеялась она. — Я пошутила!

Я наградила ее широкой улыбкой, скрывая свое разочарование.

— Неужели ты думаешь, что я поверила, будто ты серьезно? — сказала я, надеясь в душе, что больше никогда в жизни не увижу эту маленькую засранку.

И захлопнула дверцу у нее перед носом.

Зельда

Чтобы прийти в себя, мне требовалось выпить порцию джин-тоника. И не одну. Я устала. Я понапрасну прокатилась до департамента Атлантическая Луара и обратно, и меня вогнала в тоску встреча с юной Ализе. Я решила, что остановлюсь возле первого же большого отеля.

Я люблю гостиничные бары. Я всегда считала, что они славятся не столько вкусом своих коктейлей, сколько внимательностью барменов — именно их чуткому слуху эти многозвездочные заведения обязаны своей репутацией. Мужчина, одетый в безупречного покроя костюм с галстуком, улыбается вашим шуткам, кивает головой, соглашаясь с каждым вашим словом, время от времени с удивительным тактом вставляет реплику-другую, чтобы у вас не складывалось неприятное ощущение, что вы произносите пьяный монолог. Вы можете быть уверены, что он не станет докучать вам собственными байками и рассказывать, какая невероятная история приключилась с ним буквально вчера, потому что в данный момент единственная персона, которая вас интересует, это вы сами, и человек, наливающий вам выпить, должен убедить вас, что он здесь исключительно ради вас. Он ни намеком не упомянет свои проблемы, не скажет, что вообще-то у него закончился рабочий день, и не станет вас просить показать ему сиськи. Вот в чем состоит высший шик баров при дорогих отелях.

— А лайма у вас нет?

Бармена звали Франсуа. По родинке у него на щеке, деликатности, с которой он вытирал бокалы, выщипанным бровям и наманикюренным ногтям я догадалась, что я не единственная женщина в этом баре. Слегка захмелев, я рассказала ему про свое злоключение с вдовой пастора. Франсуа слушал меня, широко раскрыв глаза, как будто мы с ним закадычные друзья и кроме нас на свете нет никого. Так продолжалось, пока к стойке бара не подошла клиентка отеля. Это была женщина лет сорока в кожаных брюках; от нее пахло герленовскими духами L’Heure Bleue, а в невероятно длинных пальцах она держала электронную сигарету. Мы завязали интеллектуальный разговор, поскольку обе были хорошо навеселе и ни одной из нас не хотелось спать. Она была остроумная, очень обаятельная, ее звали Джорджия, как ее итальянскую бабушку, хотя сама она была француженка. Последние десять лет она жила в Дели, где руководила закупками тканей ручной работы для европейских люксовых брендов. Я объяснила, что профессионально занимаюсь фотографией, а кроме того, работаю над одним художественным проектом.

— Этим летом я собираюсь выставляться в Арле. Если вдруг окажетесь там… — сказала я, бесстыдно забегая вперед в надежде на успех своего замысла.

— Арль! Так вы великий фотограф! — воскликнула Джорджия. — А что это за проект?

— Он называется «Идеальная женщина», — с апломбом провозгласила я и отхлебнула джин-тоника.

— Судя по всему, женское совершенство вовсе не равнозначно счастью, — заметила она и показала Франсуа свой опустевший стакан. — Мэрилин Монро, Рита Хейворт, Ава Гарднер, Лорен Бэколл… — в задумчивости перечислила она.

В разговоре повисла пауза. Мы сосредоточились каждая на содержимом своего стакана и на своих мыслях. По внезапной ассоциации мне на память пришел американский сериал «Чудо-женщина», который в конце восьмидесятых показывали по шестому каналу. Я восхищалась актрисой Линдой Картер, ее трусами в белых звездах, ее пышной грудью, волшебным лассо и золотой тиарой. Больше всего мне нравились эпизоды, в которых героиня под именем Дианы Принс работает на морской военной платформе; мужчины считают ее идиоткой, но, стоит ей переодеться в свой боевой наряд, падают к ее ногам и умоляют спасти Землю от очередной катастрофы.

— Вы помните, какие очки носила Диана Принс? — спросила я, скользя локтем по стойке бара.

Но ни Франсуа, ни Джорджия не смотрели в детстве «Чудо-женщину». Я подробно изложила им суть главной интриги, что позволило на некоторое время заполнить тягостное молчание. Но, чтобы не уходить в сторону от темы дискуссии, добавила, что, по моему мнению, именно супергероини сподвигли женщин стремиться к совершенству.

— Может, все дело в том, что мы хотим походить на суперженщин из комиксов? — спросила я.

— Я с вами не согласна, — ответила Джорджия и впервые посмотрела мне прямо в глаза.

Никогда еще ни одна женщина не смотрела на меня таким взглядом, и я расплылась в глупейшей улыбке, как будто услышала в свой адрес лучший на свете комплимент.

— Я не думаю, что современные женщины стремятся к женскому идеалу, как во времена тех актрис, которых я называла, — добавила она. — Напротив, я полагаю, что ситуация полностью изменилась. Впервые в истории человечества женщины не желают быть похожими на женщин.

Мы обе уже очень прилично набрались, и наш разговор становился все более бессвязным, но мы продолжали вести его с серьезным видом, словно читали инаугурационную лекцию в Коллеж де Франс; нелепость ситуации ничуть нас не смущала, поскольку единственным нашим желанием было не расходиться. Вообще никогда. Всю оставшуюся жизнь. Из-за того, что мы напились. Но еще и из-за ноздрей Джорджии. Это были две идеально очерченные розовые раковинки — красивей ноздрей я раньше ни у кого не видала.

— Начнем сначала, — сказала она, звякнув кубиками льда в стакане виски. — Скажите, для чего, по-вашему, нужны наши округлости? Задница, грудь, живот?

Мы с Франсуа не нашлись с ответом, и тогда она объяснила нам, что эти жировые отложения, именуемые «вторичными половыми признаками», служат гарантией продолжения рода и привлекают особей противоположного пола. Например, у женщин в зависимости от уровня выработки организмом гормонов меняется размер груди, а губы после наступления менопаузы становятся тоньше и светлее — вот почему в истории косметики такая важная роль принадлежит губной помаде.

— То же самое наблюдается у животных, — заключила Джорджия. — Красный гребень нужен петуху, чтобы приманивать кур. Но в последние тридцать лет женщины пытаются маскировать те части своего тела, которые участвуют в репродуктивной функции. Мы хотим затушевать, сделать менее заметным все то, что приводит в восторг мужчин. Как вы думаете, почему женщины стремятся сдуться, как воздушные шарики? И мечтают быть тощими как палки?

Поскольку я уже совершенно опьянела, у меня мелькнула ослепительная в своей оригинальности мысль о том, что между помешательством на худобе и исчезновением с планеты пчел непременно должна существовать связь.

— А разве не странно, — икнув, проговорила я, — что с середины девяностых уменьшается популяция пчел и одновременно растет число худеющих женщин?

— Э-э… — задумчиво протянула Джорджия. — Не знаю.

— Это же очевидно, — сказала я. — Исчезновение определенного вида животных приводит к исчезновению ряда признаков у женской половины человечества.

Мой локоть во второй раз соскользнул с барной стойки. Это вышло особенно неуклюже, потому что я как раз тянулась губами к бокалу. Франсуа и Джорджия сделали вид, что ничего не заметили, что было с их стороны очень любезно, так как позволило мне не сгореть со стыда. Но я поняла, что сейчас лучше помолчать и ограничиться тем, чтобы просто смотреть на Джорджию.

— Я хочу задать вам один вопрос, — сказала она, обращаясь к нам обоим. — Что такое, по вашему мнению, красивое тело?

Мы с Франсуа молчали.

— Попробуйте ответить честно, не лукавя перед собой, — продолжила Джорджия, — и вы согласитесь, что первый же образ красивого женского тела, появившийся в вашем воображении, будет образом худого тела. Давайте наконец скажем себе правду: мы все стараемся убрать с бедер и груди все лишнее и максимально спрямить все линии. Мы ведем беспощадную борьбу против всех внешних признаков женственности. Раньше, — вещала Джорджия, а мы ловили каждое ее слово, — покупательной способностью обладал мужчина. Он покупал жене платье, думая про себя, что благодаря этому платью и механизму эротического переноса будет спать с моделью, рекламирующей это платье. Вспомните манекенщиц пятидесятых: осиная талия — это да, но вместе с тем вполне себе круглая попа и соблазнительная грудь. А теперь сравните их с нынешними: они же плоские, практически бесплотные. Что же произошло за это время? Женщина добилась независимости. Теперь у нее свой счет в банке, свои деньги, и она может самостоятельно удовлетворять свою покупательскую страсть. Платья она покупает себе сама. И реклама отныне должна нравиться ей, а не ее мужу. Власть переменилась. Следовательно, должен произойти и эротический трансфер. Желание покупательницы, ее сексуальное влечение — врожденное, импульсивное — направляется на женщину, которая носит это платье, поскольку стремление покупать диктуется именно сексуальным влечением. Поэтому надо, чтобы женщина, а точнее, покупательница испытывала физическое влечение к рекламной модели, как раньше его испытывал мужчина. Тогда ей захочется покупать ту же одежду, что она видит на картинке. Надеюсь, теперь вы понимаете, что все эти стройные худенькие фигурки созданы специально, чтобы вызвать сексуальное возбуждение в нас, женщинах. Речь о том, чтобы стереть все внешние признаки женственности, которые могли бы вызвать в гетеросексуальных женщинах отторжение; иначе говоря, чем меньше тело манекенщицы напоминает женское, тем оно им кажется привлекательнее. Возьмите Кейт Мосс — тот же канон красоты, то же личико дикого котенка, но добавьте к ее образу грудь, как у Мэрилин Монро — а это размер не меньше чем 105D, да еще и с торчащими розовыми сосками, — разве она от этого станет менее красивой? Конечно нет, но женщины уже не будут восхищаться ею, как прежде. В сущности, вопрос сводится к тому, какие джинсы мы будем покупать: как у Кейт Мосс или как у Мэрилин Монро?

Я не все поняла из рассуждений Джорджии, зато еще раз убедилась, что мне просто нравится ее слушать. Сердце у меня забилось быстрее, алкоголь придал храбрости, и, повинуясь внезапному порыву дерзости, я спросила, нельзя ли ее сфотографировать. Вопреки моим опасениям, она сразу согласилась. Пока она не передумала, я бросилась к машине за камерой, которую оставила в багажнике. На свежем воздухе я взбодрилась; перспектива идти искать машину — я напрочь забыла, где ее бросила, — меня нисколько не пугала. Улицы водили вокруг меня хоровод; я, как зомби, шла по незнакомому кварталу, словно в дурном сне, как вдруг на одной из улиц — я совершенно ее не помнила, мало того, была уверена, что вижу ее впервые в жизни, — обнаружила свою машину. Похоже, я напилась гораздо сильнее, чем думала. Надо было вызвать такси, поехать домой и завалиться спать, но в ту минуту мне казалось, что я непременно должна вернуться и сфотографировать Джорджию, — важнее этого не было ничего на свете. Я достала из багажника камеру и бегом — и так сколько времени потеряла, пока искала машину, — бросилась к отелю. Через несколько метров я споткнулась о невидимую в темноте ступеньку и полетела вперед; у меня было ощущение, что я падаю медленно, как в кино при съемке рапидом, потому что сознание фиксировало каждое движение тела на пути к тротуару, встретившему меня сильным ударом; мой Canon отлетел на несколько метров, но я успела вскочить и в последний миг его поймать — еще чуть-чуть, и он оказался бы в сточной канаве. Это было ужасное падение. Я сильно расшибла коленку и, возобновив свой торопливый бег к отелю, приволакивала ногу. Тогда я еще не понимала, что уже попала под страшную власть Джорджии и тянусь к ней помимо своей воли. Впрочем, когда я доковыляла до бара, возле стойки ее не оказалось.

— Она ждет вас у себя в номере, — как ни в чем не бывало сказал Франсуа.

Джорджия открыла мне дверь. Она распустила волосы и подновила макияж: припудрилась и подкрасила ресницы. Она стояла прямо передо мной, и я оторопело смотрела на нее, как будто успела по ней стосковаться. Чтобы не выдать свое смущение, я пошла в туалет, где и обнаружила, что коленка у меня разбита в кровь — хорошо еще, что под действием спиртного я вообще не чувствовала боли. Я промокнула кровь туалетной бумагой; мне не хотелось, чтобы мои личные неприятности стали предметом обсуждения. Судя по всему, Джорджии не терпелось начать фотосессию, и я не собиралась заставлять ее ждать. Я предложила ей сесть напротив меня. Она спокойно глядела в объектив, явно не испытывая ни малейшей неловкости. Щелкая кадр за кадром, я просила ее посмотреть то в окно, то на мое плечо, и она с веселой серьезностью делала, как я велела. Меня охватило ощущение собственной исключительности: Джорджия не принадлежала к числу женщин, демонстрирующих послушание и позволяющих кому угодно к себе приближаться. Если я всю жизнь мечтала стать фотографом, мелькнуло у меня, если я видела в фотографии свое призвание, то лишь потому, что ждала того дня, когда познакомлюсь с Джорджией. Благодаря ей все становилось возможным.

Мой фотоаппарат издавал тревожные звуки; каждый щелчок затвора звучал по-разному, как будто заклинило объектив или треснула линза. Мой Canon А-1 был произведен в начале семидесятых, и найти к нему запчасти сегодня было нереально. Но так же как я не обращала внимания на боль в колене, меня в тот момент совершенно не интересовало ни сколько времени займет, ни во что мне обойдется починка аппарата. Тем более что, едва я успела отщелкать первую пленку, Джорджия встала, подошла ко мне, взяла меня за подбородок и прижалась своими губами к моим. Язык у нее был маленький, я даже не думала, что бывают такие крошечные. Эта ни на кого не похожая женщина целовала меня; я плохо понимала, что происходит, и не сопротивлялась, когда она меня раздела. Все случилось очень быстро. У Джорджии была плотная кожа, которая легко покрывалась мурашками. Она как будто жила своей отдельной жизнью. Живот сиял какой-то акульей белизной, зато бедра и ягодицы покраснели до почти пурпурного цвета. Меня страшила ее вагина — как некое свойство натуры, присущее и мне и способное вызвать отвращение, — но, как ни странно, она мне понравилась. Меня восхитила ее бледная, розовато-бежевая плоть, наводящая на мысль о моллюске и переходящая в красноватую синеву. Я пробовала на вкус женщину, ее щекочущую нежность; женская ласка не нуждается в твердости и обходится без резких вторжений, но, действуя окольным путем, доставляет неизъяснимое наслаждение. Разморенная, с влажной грудью, я задремала на пахнувших роскошью простынях, повернувшись лицом к милому лицу Джорджии, прекрасному лицу богатства. Но эта женщина не ведала сна. Она достала с ночного столика пепельницу, закурила сигарету и объяснила мне, почему мы с ней находимся в этой комнате и почему проведем ночь в этой постели.

— Когда мой дядя женился, — начала она, глубоко затянувшись, — ему было пятьдесят восемь лет. Никого из родственников на свадьбу не позвали. Даже меня, хотя я была его крестницей и он меня обожал. Но через пару недель дядя прислал мне билет на самолет до Италии — он проводил медовый месяц на Капри и хотел, чтобы я к нему приехала. Накануне отлета моя мать и ее сестры устроили семейный совет. Мне было поручено внимательно понаблюдать за молодой женой и дать о ней подробный отчет: что она говорит, что делает. Но в Париж я вернулась в полном замешательстве. Моя новая тетушка, Зельда, практически не выходила из своей спальни. Я видела ее всего один раз: она прошла мимо меня, даже не покосившись в мою сторону; на ней была густая черная вуаль, уместная на похоронах, но уж никак не в доме молодоженов. Мать жутко разозлилась: я прогуляла неделю школы и ничего не узнала.

На следующий год я наконец познакомилась с тетей Зельдой. Первая же фраза, которую я от нее услышала, звучала так: «Извини за Капри. Я не собиралась тебя избегать. Просто девочке-подростку незачем видеть, как выглядит новобрачная. Поверь мне, милая, блистательный траур по счастью — это вовсе не слава[3]. Это брак». Судя по ее акценту, она была иностранкой, хотя я так никогда и не узнала, кто она по национальности, а по-французски она говорила лучше нас с тобой. И не только по-французски: она весь мир объездила и прожила не одну жизнь.

Дядя Андре был в семье младшим ребенком, появившимся на свет после пяти сестер, а разбогател он на переработке металлолома. Он работал как вол и никогда не интересовался женщинами — его даже подозревали в дурных наклонностях. Но все изменилось, когда он встретил Зельду. Потому что никто не мог впустить в свою жизнь Зельду и надеяться, что в ней не произойдет потрясений.

На протяжении десятка лет я обедала с женой дяди несколько раз в год — на мой день рождения, на Новый год или на Пасху. В конце мая Зельда приглашала меня просто так. Сегодня я понимаю, что накануне Дня матери этой бездетной женщине хотелось со мной повидаться. Впрочем, тетя Зельда всегда звала меня «доченькой».

«Доченька, — говорила она, — я не буду дарить тебе подарки. Ты не получишь от меня новое платье, или чек, или даже коробку конфет на Рождество. Я слишком боюсь, что твоя мать и твои тетушки обвинят меня в том, что я пытаюсь тебя подкупить. Зато, моя милая, я поделюсь с тобой кое-какими мыслями».

При каждой нашей встрече тетя Зельда давала мне советы, которые я должна была затвердить наизусть. Напрасно я не завела для них особую тетрадку — к сожалению, многие из них забылись. Но некоторые я еще помню…

Мужчины — те же дети, говорила она; если ты ничего у них не просишь, они готовы отдать тебе все; но боже тебя упаси попросить их хоть о чем-нибудь, даже сказать тебе, который час. Не получишь ничего, кроме разочарования. Никогда никого ни в чем не упрекай, ни мужчину, ни женщину, если собираешься иметь с этим человеком какое-то дело. Это целиком твоя ответственность — добиться того, чтобы люди не доставляли тебе неприятностей. И наоборот, если в один прекрасный день ты захочешь избавиться от мужчины, начни его критиковать. Он и не подумает исправляться, становиться лучше — он от тебя сбежит, и это так же верно, как то, что по утрам встает солнце. Не лги, никогда не лги; это страшно неудобно — помнить, что ты говорила вчера. И еще одна вещь. Иногда тебе захочется соврать, чтобы кому-то понравиться. Тебе покажется, что вранье будет выглядеть соблазнительней, чем правда. Но ты изумишься, обнаружив, что в правде намного больше шарма, чем ты думала.

Никогда ни перед кем не отчитывайся — только перед собой. Никогда не ложись спать, не смыв макияж, и избегай солнца как злейшего врага. Относись к людям с уважением, но не доверяй тому, кто любит власть. Если хочешь сохранить друзей, не докучай им жалобами на здоровье, рассказами о твоих путешествиях и воспоминаниями молодости и не хвались перед ними талантами твоих детей. Делай что хочешь, носи черное с темно-синим, а розовое с оранжевым, но не следуй за модой. Никогда не влюбляйся, но ищи любовь. Не соглашайся на свидания, предложенные другими. Не носи открытую обувь. Радуйся тому, как выглядишь сегодня, потому что завтра будешь вспоминать об этом с сожалением. Никогда не говори о своих недостатках, иначе они у тебя появятся; никогда не говори другим, что ты постарела, иначе и правда постареешь. Не верь, когда тебе говорят: чем больше, тем лучше. Никогда не макай в чай тост или печенье — это отвратительно. Не пытайся удержать уходящую любовь. Действуй быстро, болтай поменьше; открывай рот, только если хочешь позабавить или рассмешить слушателей. Ты красивая девушка, вот и пользуйся своей красотой. Ум свой отодвинь в сторону, держи его при себе — иначе не найдешь себе мужчину. И вот тебе последний совет: твой худший враг — тот, кто думает то же, что и ты, но по каким-то причинам не высказывает это вслух.

Мы привыкли встречаться у нее, на последнем этаже прекрасного дома, выходящего на Вандомскую площадь. Но однажды вечером тетя Зельда впервые пригласила меня в расположенный на противоположной стороне улицы бар.

Это был тот самый бар, где мы только что пили. Зельда, не употреблявшая спиртного, заказала два «Небесных цветка» — два прозрачных, как вода, коктейля с ломтиками свежего огурца, украшенных веточкой фуксии; как она сказала, они напоминали ей сад в Майами, где она целыми днями горько плакала.

На мой вопрос, почему она предложила встретиться именно в баре этого отеля, она ответила: «Доченька, когда я сижу у себя в гостиной, то вижу, как парочки в здании напротив открывают у себя окна. В эту игру я играю уже много лет. Вот совсем недавно я наблюдала за молодой парой, которая смеялась на балконе. Мужчина вышел с голым торсом, на женщине была темно-синяя ночная сорочка. Они так веселились в этой своей комнате под самой крышей, что мне захотелось поменяться с ними местами. Представляешь, мне не хотелось ложиться спать в собственную постель. Меня охватило желание оказаться где-нибудь далеко от своего дома. А что может быть дальше, чем дом по соседству? Я никогда не рассказывала тебе о своем детстве, но знай, что я два года жила в Париже; моя мать работала швеей в престижном Доме моды — кстати, начинала она как раз в этом квартале, у Жанны Пакен».

Летом она устраивала мне «парижские каникулы». Мы путешествовали, не покидая города, но какие это были путешествия! Мать на несколько дней снимала номер в отеле на другом берегу Сены. Она вызывала нам такси, и мы в него садились, хотя поездка длилась не больше пятнадцати минут. Мы спали в одной кровати, и я была счастлива засыпать, прижавшись к ее теплому телу. Доченька, это были лучшие каникулы в моей жизни! Я многое повидала — и частные острова, и роскошные яхты, и итальянские палаццо, и зимние курорты с сияющим под солнцем снегом. Не важно, куда ехать — важно, с кем. Путешествовать надо с людьми, наделенными даром странствий, и моя мать обладала им в полной мере. Вот почему, дорогуша, я сняла на этот вечер номер 639 под самой крышей. Твой дядя в Женеве, и ты пойдешь со мной, потому что я терпеть не могу ночевать в одиночестве в незнакомом месте.

Мы сели в лифт, пересекли длинный коридор седьмого этажа. Здесь точно так же, как сегодня, пахло русской кожей, флоридскими апельсинами и пачули. Мы вошли в расположенный под крышей номер с позолоченными стенами, уютный как гнездышко, в пастельных тонах.

— Именно таким я его себе и представляла, — сказала Зельда.

Тетушка открыла окно, и комнату наполнил сладкий аромат цветущей на балконе жимолости.

— Посмотри напротив, там моя гостиная! Хотелось бы мне, чтобы твой дядя вернулся из Женевы, посмотрел на меня и удивился: что это за женщина, так похожая на мою жену, в номере шикарного отеля?

Потом тетя Зельда легла на кровать и попросила меня снять с нее туфли. Послышался легкий стук, от которого я вздрогнула. Оказалось, бутылка шампанского ударилась о стенку металлического ведерка, потому что лед в ведерке подтаял.

— А теперь, honey[4], — устало произнесла она, — послушай сказку, которую мама рассказывала мне в детстве.

И Зельда заговорила. Сказка, разумеется, начиналась словами «в некотором царстве, в некотором государстве».

— В некотором царстве, в некотором государстве жил-был принц по имени Фарух. Он был красивый и богатый. И умел радоваться жизни — дар, без которого два предыдущих не имеют смысла. Однажды, гуляя вдоль берега моря, он увидел женщину, такую прекрасную, что каждый, кому она встретится, готов идти за ней следом. У Фаруха кровь застыла в жилах. Он узнал красавицу, появившуюся из морских волн, — это была смерть. Она пристально смотрела на него, но в ее взгляде читалось удивление. Фарух понял, что она пришла за ним. У его народа была пословица: «Кто днем узрит смерть, не доживет до рассвета». Тогда он оседлал своего лучшего скакуна, пришпорил его и помчался прочь. Он скакал без остановки лугами и полями, пока конь под ним не рухнул бездыханным. Принц бросил его и дальше пошел пешком. Он пробирался через густой лес, не понимая, куда идет. Он не знал, в какой стране и в каком краю оказался, и по пути ему не встретился ни один человек и ни один зверь. Всю ночь он бежал от смерти. Когда в вершинах деревьев забрезжил первый луч света и в лесной тиши раздались первые робкие птичьи трели, он решил, что спасен. Занималась заря, а Фарух все еще был жив. Он бросил вызов судьбе и победил. Измученный, он лег под деревом и уснул.

Когда он проснулся, рядом с ним сидела смерть. Она не будила его и спокойно ждала, когда он откроет глаза.

— Здравствуй, принц, — сказала красавица. — Я пришла за тобой. Твой час пробил.

Принц понял, что проиграл.

— Пока ты меня не забрала, позволь задать тебе один вопрос, — попросил Фарух.

— Задавай.

— Почему ты смотрела на меня с удивлением? И почему не забрала меня вчера?

— Я и правда удивилась, когда встретила тебя на морском берегу. Я ведь знала, что мы с тобой должны увидеться сегодня на лесной опушке.

На следующее утро я проснулась в комнате, где обитает женщина, и это было восхитительно. Меня охватило ощущение легкости, какое бывает, если утром выглянешь в окно и с изумлением обнаружишь, что всю ночь шел снег. От стульев, от букетов цветов, от ковра, штор, брошенной на пол мятой одежды исходил аромат духов Джорджии, словно покрывая глазурью все вокруг. Мир Джорджии проник в меня и раскинулся во мне во всю ширь. В воздухе витали запахи летней прогулки по набережной Сены после ливня. Мои волосы, все мое тело утопало в подушках и шелковых простынях. Проснувшись в постели одна, я испугалась, что, пока я спала, она ушла, но потом услышала в ванной шум воды и успокоилась. Она была здесь. Мы еще поваляемся в постели, потом примем ванну с пеной и до самого обеда будем разговаривать, разговаривать и снова разговаривать. Я хотела знать о ней все: как она живет в Дели, какие местные изделия ей нравятся, кто была ее итальянская бабка, что она помнит о детстве, чем занимались ее родители, когда и в кого она впервые влюбилась. Всё. Когда Джорджия вышла из ванной, я восхитилась. Мне нравились ее женственные манеры; нравилось, как, прикладывая к уху телефонную трубку, она встряхивает головой, чтобы откинуть прядь волос. Мне нравилось, как она спокойно заводит часы, диктуя заказ в прижатый к плечу телефон. Она попросила принести в номер завтрак для меня. Джорджия точно знала, что для меня выбрать и какими именно словами сделать заказ, чтобы ее правильно поняли: Джорджия умела командовать. Начинался новый день, и от нее уже исходило ощущение силы, которое я вчера испытала в ее объятиях.

— Мне нужны еще женщины для моего проекта, — сказала я. — Можешь назвать мне кого-нибудь? Женщину, которой ты восхищаешься?

— Конечно, — легко ответила она, как будто ждала этого вопроса. — Вероника. У нее свой ресторан в Венеции, «Иль Франчезе». Я восхищаюсь ею больше, чем кем-либо еще на всем свете, — добавила она, застегивая шелковую кремовую блузку.

Я удивилась, что она ответила так быстро и уверенно, уже натягивая пиджак.

— Я не прощаюсь, — бросила она мне, — терпеть не могу прощаться. В номер придут с уборкой через полчаса. Постарайся до этого собраться.

Я как будто получила две пощечины, одну за другой. Ее слова о том, что существует женщина, которой она восхищается, вызвали во мне приступ ревности, хотя я никогда не знала за собой склонности к собственническим чувствам. А как она выставила меня вон, приказав выметаться побыстрее и даже не намекнув на следующую встречу? Кроме того, напоследок она позволила себе жест, который я ненавижу, — послала мне воздушный поцелуй, после чего решительно вышла за дверь. Как бы то ни было, приходилось поторопиться.

Я спустила с кровати одну ногу и тут же ее поджала: колено посинело и распухло. Боль заставила вспомнить события вчерашнего вечера — как я бежала по улице, как по-идиотски навернулась и чуть не разбила Canon. Заодно я вспомнила про странные звуки, которые издавал при работе мой фотоаппарат. Принять душ я не решилась, испугавшись, что от горячей воды и мыла ободранная коленка разболится еще больше. Надела грязные вчерашние трусы. Холодные джинсы за ночь как будто сели, и, натягивая их на раненую ногу, я чуть не взвыла. Когда я надевала неудобные туфли, мне почудилось, будто я обуваюсь в свою прежнюю жизнь — ту жизнь, в которой еще не было Джорджии и которая кончилась вчера.

Припадая на левую ногу, как будто укоротившуюся сантиметров на пять, я ковыляла бесконечными коридорами в поисках лифта. Мимо катили свои тележки горничные; они очень вежливо, несмотря на мою хромоту и расхристанный вид, указали мне дорогу. Я испугалась, как бы вид моей битком набитой сумки не навел их на мысль, что я сгребла из ванной комнаты все туалетные принадлежности, включая ватные палочки в прозрачной мини-упаковке и даже полиэтиленовую шапочку для душа, какими никто никогда не пользуется. В холле я передала швейцару записку со своим номером телефона и, настойчиво три или четыре раза повторив свою просьбу, взяла с него обещание, что он обязательно передаст ее Джорджии.

— Это чрезвычайно важно, — добавила я.

— Разумеется, мадам. Непременно передам.

Сев в машину, я достала фотоаппарат, чтобы оценить масштаб бедствия. Открутила объектив и убедилась, что зеркало в порядке — ни трещин, ни царапин. Но при нажатии на кнопку спуска вместо привычного щелчка по-прежнему раздавался странный звук. Затвор немного сместился в сторону. Тогда я совершила глупость, простительную разве что новичку: открыла камеру, совершенно забыв, что находящаяся внутри пленка засветится. В один миг все портреты Джорджии исчезли, растворились в воздухе. Я в отчаянии скрестила руки на руле и уронила на них свою безмозглую голову — раздался гудок клаксона, заставивший меня вздрогнуть. Я довольно долго сидела так, пока шедший мимо прохожий не остановился рядом и не спросил, не нужно ли мне помочь.

Дженан

— У тебя на коленке как будто картофелина выросла, — сказала Жюли, увидев мою распухшую ногу.

Она вызвала медсестру, которая, в свою очередь, позвала дежурного врача-психиатра. Доктор Петтон оказалась молодой, не старше тридцати, растрепанной женщиной с мешками под глазами. Она еще не забыла свою практику в интернатуре и, осмотрев мое колено, сказала, что в коленном суставе скопилась жидкость, но это не страшно. Медсестра наложила мне повязку со льдом, чтобы снять воспаление и опухоль, и сделала обезболивающий укол. Жюли с удовольствием наблюдала, как медики Святой Анны хлопочут вокруг меня.

— Заставьте ее пройти тест Роршаха, — с улыбкой сказала она психиатру. — По-моему, у нее беда не только с ногой, но и с головой.

Я только что рассказала Жюли о том, как провела эту ночь, — по той простой причине, что влюбленные не способны говорить ни о чем, кроме предмета своей влюбленности. Она возвела глаза к потолку и обвинила меня в том, что я, как всегда, оригинальничаю. Медсестра, собрав свой инструментарий, с деловитым видом удалилась, и тогда Жюли сообщила доктору Петтон, что хочет рассказать ей свой сон.

— Вы уверены, что готовы говорить при вашей подруге? — скептическим тоном спросила психиатр.

Лично мне не очень-то хотелось это слушать, но моего мнения никто не спрашивал. Мне не терпелось вернуться домой, потому что обезболивающее начало действовать и меня клонило в сон, но, судя по всему, для Жюли мое присутствие имело большое значение, хотя я не понимала почему. Между врачом и пациенткой возникло напряжение, выдававшее какую-то скрытую борьбу, и Жюли повторила, что просит меня остаться.

— Это касается всех женщин, понимаете? — сказала она доктору Петтон с довольно вызывающей интонацией, появившейся в ее речи здесь, в больнице, но я, не первый день знакомая с Жюли, знала, что это ее нахальство носит временный характер и, скорее всего, объясняется передозировкой какого-нибудь лекарства.

Ей снилось, что она, голая, на четвереньках стояла на кровати и, похожая на римскую волчицу, кормила младенца. Ребенок жадно сосал ее грудь, причиняя ей нестерпимую боль, потому что у него во рту выросли огромные острые зубы. Впрочем, это был не вполне ребенок, а какое-то морское животное с длинными усами и клыками, как у вампира, принявшее обличье ребенка.

— Знаете, что меня больше всего огорчило в этом сне?

— Что же? — спросила врач.

— Что муж заметит, что я не успела сделать себе эпиляцию.

— Мы вас слушаем, — подбодрила ее психиатр.

— Мне кажется, — сказала Жюли, набрав полную грудь воздуха, — мне кажется, что волосы, равно как и естественные выделения, раньше были составной частью женской тайны. Но сегодня женщины стараются стать гладкими и ничем не пахнуть и ради этого не жалеют денег на дезодоранты и лучшую эпиляцию. Меня, — продолжала Жюли, — одна мысль о том, что муж увидит мои волосы, приводила каждый день в ужас, я боялась, что он почувствует ко мне отвращение. Это очень странно — ведь испокон веков женские волосы возбуждали мужчин. И вдруг все переменилось. Что же произошло? — Она повторила последнюю фразу три или четыре раза, переводя взгляд с врача на меня и обратно, словно это мы были во всем виноваты.

Потом она взяла с тумбочки блокнот, в котором, по ее словам, делала кое-какие записи. Доктор кивнула, из чего я поняла, что этот блокнот был частью их договоренностей.

Из поколения в поколение, — зачитала Жюли, — благодаря все более жестоким методам эпиляции, проникающей все дальше в пространство между ягодицами, не исключено, что наши волосы, измученные сизифовым трудом, окончательно исчезнут из женского ануса. Вслед за атрофией больших пальцев ног, вызванной ношением обуви, мы, возможно, выведем в будущем породу людей, абсолютно лишенных волосяного покрова. В то же время у мужчин снова входит в моду борода. Не значит ли это, что мы наблюдаем эффект сообщающихся сосудов?

Жюли читала как в трансе. Потом она умолкла, перевела дух и вгляделась в страницу блокнота, разбирая собственный почерк, который, кстати, совсем не походил на тот, каким она обычно писала. У Жюли всегда был аккуратный круглый почерк, красивый и ровный. Но сейчас все буквы у нее были разной величины и шатались как пьяные.

— Очень интересно, — сказала доктор Петтон. — Но вы, я вижу, немного устали, поэтому мы вас оставим. Отдыхайте. Попозже мы еще об этом поговорим. И продолжайте делать записи.

Доктор Петтон проводила меня к выходу, желая убедиться, что колено не помешает мне самостоятельно передвигаться и вести машину. Я расспросила ее о состоянии Жюли, и она меня успокоила. По ее мнению, Жюли больше всего страдала от физического истощения, на которое наложилось истощение психологическое. Она нуждалась в отдыхе, и ей следовало научиться беречь себя. Приступ бреда, который у нее случился, был связан с перенапряжением. Как только она восстановится физически, ее мысли снова придут в порядок.

— Знаете, — сказала доктор Петтон, — я в этой клинике перевидала много женщин, одержимых стремлением к идеалу. Некоторые из них чуть ли не убиться ради него готовы. У большинства — анорексия, хотя к Жюли это не относится. Но многие женщины и девушки вообще прекращают есть, надеясь обрести идеальное тело — идеальное, то есть не существующее в действительности. Я вижу тут три объяснения. Первая гипотеза: эти женщины хотят походить на девочек, какими они были до полового созревания и какими больше никогда не станут. Вторая гипотеза: они хотят быть похожими на мужчин, то есть мечтают о неосуществимом. Третья гипотеза: они стремятся стать похожими на трупы, и анорексия в самом деле может привести к смерти. Общее в этих трех гипотезах, — заключила врач, — это отказ от материнства. Мы существуем в обществе, которое ненавидит матерей, презирает изуродованное беременностью тело, с отвращением отворачивается от выпирающего живота, хотя этот живот дарит жизнь. Если вы хорошенько посмотрите вокруг, то убедитесь, что современная женщина старается как можно дальше отойти от образа матери. Ладно, сама не знаю, зачем я вам это говорю… Удачи вам! Если колено будет беспокоить, приходите еще, посмотрим.

Вернувшись домой, я подумала, что у меня есть прекрасный предлог первой позвонить Джорджии. Как говорится, не было бы счастья, да несчастье помогло: засветив по собственной дурости пленку, я получила возможность воспользоваться этим как поводом и договориться о новой фотосессии.

— Добрый день! Будьте добры, номер шестьсот тридцать девять.

— Извините, но гостья уже покинула этот номер.

— Да?.. Видите ли… Я оставляла ей записку…

— Если оставляли, значит, ей передали.

— А вы не могли бы сказать мне, как ее фамилия?

— Извините, но мы не сообщаем персональных данных наших гостей. Всего доброго, мадам. — Администратор повесил трубку.

Я долго сидела не шевелясь и тупо глядя на телефон, как будто ждала от него объяснений. Затем я попыталась себя урезонить. Джорджия наверняка скоро мне позвонит, ведь нам надо так много сказать друг другу. Я заставила себя выключить телефон, чтобы не мучиться напрасным ожиданием, но через пять минут снова включила его в ужасе, что пропустила звонок Джорджии. Я не чувствовала ни грусти, ни горя, ни боли. Но при одной мысли о том, что больше ее не увижу, на меня напала сонливость, бороться с которой я была бессильна.

Через несколько часов я проснулась, ощущая себя разбитой на тысячу осколков. На плечи давила страшная усталость. Я с трудом дотащилась от кровати до дивана, и этот поход был единственным за весь день проявлением моей активности. В любом случае предпринимать что-то не имело смысла. Пока Джорджия не позвонит, я буду предаваться любовной дури, перенесусь в страну идиотов, где царят сплошные клише, где тебя со всех сторон обступают, наполняя счастьем, стереотипы; я буду лежать в гостиной и пялиться в потолок, воображая, как в один прекрасный день ко мне придет Джорджия, как она своей мягкой рукой, пахнущей восьмичасовым кремом Elizabeth Arden, возьмет мою руку и отвезет меня на пляж Копакабаны пить во флуоресцентных купальниках двухцветные коктейли; мы будем лежать, вытянув ноги, и наши бедра покроются загаром, у нас отрастут волосы, и их кончики, напитанные морской водой, будут сочиться тяжелыми каплями у нас по спине, и мы, как две Бо Дерек, будем любить друг друга под бразильским солнцем ужасной, ни на что не похожей свободной любовью, слушая «Болеро» Равеля.

Через несколько часов сын с подругой нашли меня лежащей на диване с головой, накрытой подушкой.

— Мам, что с тобой? Ты на себя не похожа.

— Нет, со мной все нормально. Простудилась немножко.

Сильвен, которому исполнилось четырнадцать лет, учится в лицее Луи-ле-Гран. Последние три месяца он неразлучен со своей подружкой — стройной как тростинка и длиннющей Лизеттой. Вместе они составляют забавную пару, и я зову их Сильвен и Сильветта[5].

— Вам кто-нибудь говорил, что вы похожи на брата с сестрой?

— Мам, прекрати! Что ты к нам прицепилась?

— А вдруг твой отец спал с ее матерью? — Я сказала это, чтобы их посмешить.

Сильвен бросил на меня мрачный взгляд — похоже, ему моя шутка вовсе не показалась смешной. Тогда я предложила ему представить себе, как ему будет грустно в тот день, когда я умру, но и это его не развеселило.

— Слушай, хватит. И вообще, вставай, а то опоздаем, — с безмерной усталостью в голосе произнес мой сын.

Каждую первую пятницу месяца мы ездим в Орлеан, на ужин к отцу Сильвена. На этот раз предполагалось, что дети останутся у него на выходные.

Я познакомилась с Мишелем в день своего шестнадцатилетия. Он с женой и друзьями пришел посмотреть выступление моих родителей, гастролировавших в Орлеане. В свой день рождения я сидела в глубине зала кабаре и отчаянно скучала, не имея понятия, чем заняться и как отметить это событие. В жизни женщины шестнадцать лет — это важная дата, и я, чтобы развлечься и добавить в свое существование хоть немножко новизны, принялась подмигивать сидевшим в зале мужчинам; мне было весело и хотелось испробовать, что это такое — быть взрослой. Что-то должно было произойти. В перерыве между двумя номерами Мишель решил заказать еще пива, повернулся, отыскивая глазами сбившегося с ног официанта, и встретился с моим призывным взглядом. Я никогда не умела подмигивать, и Мишеля охватили сомнения: я и в самом деле делаю ему знаки или у меня проблема с контактными линзами? Чтобы он не сомневался, я высунула кончик языка. После представления, когда публика разошлась, артисты открыли в мою честь бутылку шипучки. Я как раз задувала убогие свечки на покупном кексе, когда в зал с растерянным видом вошел Мишель. Он объяснил нам, что оставил здесь свой бумажник — ту же ложь он скормил своей жене, чтобы иметь возможность вернуться на место преступления. Он выглядел таким расстроенным, что все дружно кинулись искать якобы оброненный бумажник. Пока мы на четвереньках ползали под столами, Мишель успел шепнуть мне, что мечтает со мной увидеться. Мне только исполнилось шестнадцать; ему было ровно вдвое больше. Несмотря на это, мои родители не моргнув глазом согласились назавтра отпустить меня с ним посмотреть Орлеан и посетить его новую аптеку. Может показаться странным, что мать с отцом проявили такую небрежность по отношению к родной дочери, но я должна упомянуть, что, озабоченные своей артистической карьерой, они всегда предоставляли мне свободу.

Мне было пять лет, когда в разгар Авиньонского фестиваля я удрала от них, надеясь привлечь к себе внимание, и спряталась в сундуке для костюмов, принадлежавшем любительской театральной труппе, которая снимала дом вместе с моими родителями. В то утро труппа возвращалась в Марсель; декорации, реквизит и сундук с костюмами они погрузили в фургончик. Прибыв на место, они начали разгружать фургон, и тут, как чертик из табакерки, из сундука выскочила я, вся в кружевах, — труппа ставила пьесы Мариво. Артисты позвонили моим родителям, уверенные, что те в панике бегают по площади Орлож и ищут пропавшего ребенка. На самом деле они даже не заметили, что меня нет. В другой раз я сбежала в двенадцать лет — из летнего лагеря, где родители выступали по вечерам. Но еще до захода солнца я пешком вернулась назад, поняв, что они обнаружат мое исчезновение в лучшем случае дня через три-четыре.

В то лето у меня вдруг мгновенно выросла грудь. Это внезапное вулканическое извержение плоти чрезвычайно развеселило моих родителей, окрестивших мою правую грудь Уинстоном Черчиллем, а левую — генералом де Голлем. Они без конца хохотали и отпускали всевозможные шуточки на тему сближения двух шишек с разных берегов Ла-Манша и успешного продвижения союзнических сил при их мощной поддержке. Одним словом, в свои шестнадцать, к моменту встречи с Мишелем, я была достаточно самостоятельной и физически развитой. Он уже несколько лет был женат, но детей у них не было. В его семье наша связь вызвала страшный скандал — в отличие от моей, воспринявшей случившееся чуть ли не с восторгом. Ну а мне в результате удалось отделаться от своих странных родителей. Эта рискованная история могла бы плохо кончиться, но мне повезло — Мишель оказался самым робким и самым деликатным в Орлеане мужчиной.

Несколько недель спустя я забеременела, как и бывшая жена Мишеля, поспешившая найти утешение в объятиях одного из друзей, присутствовавших на представлении в кабаре. Они до сих пор живут вместе, и у них трое детей — вот как простой поход в кабаре может перевернуть жизни многих людей. Так иногда бывает: ты заставляешь себя пойти туда, куда тебе совсем не хочется идти, думаешь, что это будет пытка, и готовишься вытерпеть смертельную скуку, а в итоге весело проводишь время. Постепенно ты смиряешься с нудными обязанностями и убеждаешь себя, что все не так страшно; к сожалению, чаще всего твоим надеждам не суждено оправдаться, а ты еще и злишься на себя за то, что в них поверил. Все это я объясняла Сильвену и его подружке, которые сидели рядышком на заднем сиденье, поделив на двоих одну пару наушников от старенького кассетного плеера и, созерцая проносившийся за окном пейзаж, покачивали головами.

— Иметь родителей-комиков — совсем не так весело, как может показаться, — заключила я, вспомнив, что за жизнь у меня была в их возрасте.

Наша поездка протекала скорее приятно. Я всю дорогу поглядывала в зеркало заднего вида на двух сидевших у меня за спиной подростков, поражаясь их физическому сходству: они выглядели родственниками, явившимися из других времен. Сын в первый раз вез подружку знакомить с отцом, и ситуация была не лишена торжественности.

Меня интриговали отношения Сильвена и Лизетты. Их объединял интерес к двадцатому веку, мне в этом виделось отторжение современности. Иногда у меня складывалось впечатление, что эта парочка принадлежит к другому миру, который намного старше их, и равнодушна к любой новизне. Они слушают «Битлз» и Франсуа де Рубэ на виниле, их любимый художник — Дэвид Хокни, они обожают Эрве Гибера и вешают на стены постеры группы Kraftwerk. Я пытаюсь объяснить им, что когда-то все это были новинки, следовательно, в своем стремлении быть cool они подражают тем, кто слушал эту музыку в восьмидесятые, тогда как лучше открывать что-то действительно оригинальное и соответствующее духу времени. Но им плевать на мои увещевания; они по-прежнему предпочитают покупать поношенную одежду, в которой когда-то ходили давно умершие люди. Я не настаиваю — они не сидят сутками в социальных сетях и не требуют смартфонов, так на что мне жаловаться? Как-то раз сын вполне серьезно заявил мне, что горюет по эпохе телефонных будок. В сущности, меня пугает только одно — их безоружность перед будущим. Они даже сами себе не современники, и я боюсь, что в тот день, когда что-то рядом с ними рухнет с оглушительным грохотом, они этого просто не заметят.

Мишель живет в районе Сен-Жак, в южной части города, в маленьком уродливом доме, похожем на чайник. Я терпеть не могу возвращаться в этот дом, где когда-то жила с ним, где витают прежние запахи, на полках стоят те же безделушки, а мебель тихо старится вместе с хозяином. Для поднятия духа я вспомнила, что на свете существует Джорджия, что она целовала меня и пустила к себе в постель, а значит, все остальное не имеет значения. И я вошла в дом с легким сердцем. Мишель был искренне рад нас видеть. Вскочив с зеленого, цвета бутылочного стекла дивана, в тон его шотландскому вельветовому костюму, он приветствовал нас так радостно, что у него задрожали усы. В ожидании нашего приезда он целый день провел у плиты.

— Попробуйте-ка, я привез их из Экса, — сказал он. — Желтенькие с анисом, а зелененькие — с тимьяном.

Мишель протянул мне коробку конфет, стоявшую на журнальном столике. Я заметила, что на мизинце у него красуется перстень-печатка, а запястье обхватывает кожаный плетеный браслет; выходит дело, и он поддался этому странному увлечению побрякушками, характерному для мужчин, приближающихся к пятидесятилетию.

— Я сейчас, только аперитив принесу, — сказал Мишель, явно взволнованный встречей с подружкой сына. Он говорил без умолку, посвящая нас в подробности своей поездки в Экс-ан-Прованс ради пополнения коллекции старинной посуды и деревянных фигурок, изображающих святых.

— Ты даже себе не представляешь, какие сокровища хранятся в музее Поля Арбо. Фаянс восемнадцатого века! Из Мустье, из Марселя, из Апта, из Авиньона! Что-то фантастическое!

Мишель не подозревал, до какой степени нам было плевать на его провансальские тарелки. Эта страсть зародилась в нем в результате того, что психологи называют переносом — его первая спутница жизни была помешана на посуде ручной работы. Через несколько месяцев после того, как они расстались, признавался мне Мишель, он понял, что тоскует не по их общему дому и не по комфорту семейной жизни, а по принадлежавшей жене коллекции провансальского фаянса. По вечерам, засыпая, он разглядывал эту посуду, успокаивался и видел хорошие сны. Я подсказала ему способ избавления от ощущения жестокой потери: самому стать коллекционером.

— Садись поудобнее, — сказал он мне. — И сними пальто, а то у тебя такой вид, будто ты уже убегаешь. Не очень-то красиво.

Я и правда осталась в пальто, чтобы в случае, если позвонит Джорджия, сразу услышать телефон.

— Мне холодно, — соврала я.

Мишель сказал, что собирается отвезти ребят на выходные в Шварцвальд и посетить замки с непроизносимыми названиями. Пока он расхваливал нам красоты Баварии, я представила себе Мишеля в нелепом кожаном комбинезоне, в шляпе с пером, шагающим под ручку с немолодой толстой тевтонкой — ее белокурые волосы заплетены в косицы, губы ярко накрашены красной помадой, детское платьице тесно обтягивает могучую фигуру; такой ничего не стоит обхватить своей лапищей мошонку Мишеля, словно пару колокольчиков, и слушать, как он запоет в манере йодля.

Что за каприз судьбы, подумалось мне, свел вместе таких разных людей, как Мишель и я. Потом я вспомнила, что мне, восьмилетней, рассказывала подруга моих родителей, игравшая в «Комеди Франсез». Еще до рождения ребенок выбирает семью, в которой хотел бы жить, а иногда даже устраивает так, чтобы два человека, выбранные им на роль родителей, познакомились и полюбили друг друга. Этот ее рассказ произвел на меня незабываемое впечатление.

Раздался звонок в дверь. Мы посмотрели на Мишеля — он кого-то ждет? Тот с воодушевлением сообщил, что пригласил к ужину свою помощницу Дженан.

Накануне мы разговаривали по телефону, уточняя время нашего приезда; он спросил, над чем я работаю, и, как всегда, пришел в восторг.

— Я как раз знаю идеальную женщину! — воскликнул он.

— Да ну? — чуть иронично спросила я.

— Ее зовут Дженан. Она со мной работает.

— И почему ты считаешь ее идеалом?

— Ну, я не знаю… У нее такие руки… Всегда в безупречном состоянии… Красный лак и все такое…

— А помимо маникюра?

— Она прекрасно управляется с аптекой. Я полностью ей доверяю. Еще мне нравятся ее духи. И как она одевается — просто, но в то же время красиво. Не слишком строго, но и не вызывающе.

— Иными словами, ты уверяешь меня, что идеальная женщина — это твоя помощница, которой ты… платишь зарплату?

— Ну зачем ты так? Конечно, ты художник, но это еще не повод ее презирать.

— Я презираю не ее, а твое отношение к женщинам.

— Наверное, я плохо объясняю. Но поверь мне, это удивительная женщина, не похожая на остальных…

Чтобы доказать мне это, он пригласил ее на ужин.

Мы увидели величественную брюнетку лет пятидесяти с пышной прической; от ее блестящих волос пахло лаком, и во всем ее облике было что-то старомодное, должно быть унаследованное от поколения ее матери. Она пришла в каракулевой шубе, под которой обнаружился розовый твидовый костюм. Ногти у нее и правда оказались ярко-красные, длинные, овальной формы, напоминающие капли крови.

Дженан родилась на юге Ливана, на Средиземном море, там, где когда-то располагалась Финикия. К ее появлению на свет родители выстроили виллу в Тире, посреди изумительной красоты холмов, поросших дубами, соснами, оливковыми деревьями и лавром. Отец выписал из Техаса чистокровного скакуна и преподнес в дар дочери. Для жены он заказал в Австралии пару розовых фламинго, каких больше не было ни у кого в Ливане.

Единственная и горячо любимая дочь своих родителей, Дженан играла со сверстниками на развалинах Тира, на каменистой земле, омываемой морем и освещенной солнцем, ласкающим своими лучами руины древних финикийских построек. Дженан была принцессой. Деревенские девчонки подносили ей ветки цветущего померанца, мальчишки ходили за ней по пятам. Когда они устраивали соревнования, кто быстрее пробежит через весь ипподром, судьей всегда выбирали Дженан — она поднимала или опускала большой палец, назначая победителя. Ее семья владела несколькими шикарными клубами на побережье. Они были истинными космополитами и ценили роскошь и красоту. К дверям клубов подкатывали кадиллаки, привозя клиентов, желающих провести пару дней на море.

А потом вспыхнула война.

Дженан пряталась у тетки, в горах неподалеку от Сайды. Это было странное время. Вместе со своими двоюродными братьями и сестрами она и радовалась, что не надо ходить в школу, и пугалась, слыша разговоры о войне.

В тот день, когда они вернулись домой, Дженан первым делом побежала к себе в комнату, проверить, целы ли ее игрушки. Все было на месте. Но из окна она заметила, что в бассейне плавает что-то темное, похожее на вздувшийся шар с наброшенным сверху черным покрывалом. Не спрашивая разрешения у родителей — за недели жизни в горах она осмелела, — Дженан побежала в сад, посмотреть, что это такое. Приблизившись к бассейну, она поняла, что в бассейне плавает труп ее скакуна. Конь, умирая от голода, объел живую изгородь вокруг своего стойла, выбрался через дыру и, мучимый жаждой, подошел к бассейну напиться, но упал в воду и утонул. Дженан до сих пор помнила обломанные, обгрызенные ветки изгороди.

Семья бежала во Францию, где сняла квартиру в шестнадцатом округе Парижа. Дженан жила с родителями. Много позже она чуть было не вышла замуж за одного своего бывшего товарища по детским играм на развалинах Тира.

— Но потом я подумала, что это глупо — выходить замуж в сорок лет. Кроме того, мне не хотелось бросать родителей. Они вышли на пенсию и переехали в Орлеан. Я поехала с ними.

Так Дженан стала помощницей Мишеля. На протяжении последних десяти лет он смотрел на нее со смешанным чувством гордости и страха, как на голливудскую звезду, согласившуюся на роль помощницы аптекаря. Но звезде в любой момент могла надоесть эта скромная роль, и ее могли переманить. Мишеля эта мысль приводила в трепет. Он не понимал, что соотношение сил складывается в его пользу — хотя бы потому, что он хозяин, а она работает у него по найму.

После ужина Мишель попросил меня отвезти Дженан домой. Я охотно согласилась. Вопреки тому, что я раньше говорила Мишелю, у меня возникло желание сфотографировать эту женщину, запечатлеть на пленке ее манеру говорить с полуулыбкой, никому специально не адресованной. Мне нравилось, как она убирает в сумочку пудреницу, как подставляет плечи, уверенная, что всегда найдется мужчина, чтобы накинуть на них манто.

По дороге я спросила, можно ли мне ее сфотографировать. Она опустила голову. Мишель рассказывал ей о моем проекте, призналась она, и это наверняка доставило бы ей удовольствие, но вот сейчас ей что-то не хочется. Я пыталась ее убедить: конечно, никто не любит фотографироваться, это нормально, но я дам ей возможность выбрать тот снимок, который ей понравится, и ни в чем не стану ее стеснять. Мы доехали до ее дома. Прежде чем выйти из машины, она сказала:

— Подождите, не уезжайте. Я хочу вам кое-что показать.

Она хлопнула дверцей, и в этот миг я заметила, что на полу под бардачком что-то лежит. Это был позолоченный браслет Ализе — цепочка, с которой свисала буква «А», украшенная фальшивыми бриллиантами. Наверное, сейчас будущая чемпионка вместе с подружками выделывает на своем скейтборде всякие зрелищные трюки. Я на нее не сердилась — ведь это благодаря ей я познакомилась с Джорджией. Я сжала в кулаке букву «А» и загадала, что она выведет меня на нужный путь.

Дженан вышла из дома, прижимая к груди большой фотоальбом. Сев в машину, она положила его себе на колени и попросила включить в салоне свет.

Она осторожно открыла альбом и пролистала первые страницы, куда были вклеены выцветшие от времени фотопортреты ее предков. Дальше шли групповые черно-белые снимки семейных сборищ в саду, перед очередным красивым домом. Затем стали появляться цветные фотографии из шестидесятых: женщины с сигаретой, в ярких платьях, выделяющихся на бумаге оранжевыми пятнами, с высоким начесом; парочки за столиком кафе. Попадались моментальные снимки поляроидом, запечатлевшие женщин в купальниках на борту яхты. Изредка мелькали пейзажные фото с видами гор, городских улиц или памятников. Вдруг их сменил толстощекий младенец, лежащий на подушке. Следующие страницы были посвящены одной-единственной девочке. Исчезли пейзажи и яхты, осталась только она, Дженан, прелестное дитя в белом платьице, то одна, то в окружении сверстников. И снова — смена декораций. На первом плане — по-прежнему Дженан, но вместо ливанского неба у нее над головой — парижское. Девочка превратилась в хорошенькую девушку; вот она в вечернем платье позирует рядом с родителями. Дженан ткнула пальцем в снимок, на котором ей, судя по всему, было лет шестнадцать. Тонкие черты лица, изящный разрез глаз, уголки которых как будто утопали в округлости скул, густоватые брови — свидетельство твердости характера, черные ресницы под красивым выпуклым лбом. Все в ней было восхитительным, нежным, изысканным и свежим — все, кроме крупного смеющегося рта, который мог бы служить признаком почти вульгарной чувственности, если бы не лежащий на лице отпечаток утонченности. Потрясающе красивая девушка.

— Знаете, — сказала она, правильно расшифровав мой взгляд, — когда в юности ты была такой красоткой, стареть как-то особенно унизительно.

В ее словах не было ни ехидства, ни печали — простая констатация факта. Я понимала, что бессмысленно убеждать ее, что она еще и сегодня хоть куда; ее лицо хранило следы целой прожитой жизни. Дженан улыбнулась мне, как бы говоря, что не желает выслушивать от меня рассуждения о преимуществах зрелого возраста; она не потерпела бы, чтобы я начала расхваливать глубину ее морщин и красоту слишком много повидавших глаз. Она не только не оценила бы наивные аргументы молодой умницы, которая годится ей в дочери, но и обиделась бы. Вместо этого я еще раз попросила разрешения сфотографировать ее, что, в сущности, звучало так же неуклюже.

— Не испытываю ни малейшего желания, — вздохнув, ответила она, — но если это доставит удовольствие Мишелю…

Я смутилась. Мне не хотелось, чтобы Дженан соглашалась на мое предложение исключительно ради того, чтобы избежать неприятностей от своего работодателя — от этого веяло каким-то средневековым угодничеством. Я извинилась и пообещала, что сумею объяснить Мишелю, почему мы передумали.

Мы сидели вдвоем в моей маленькой машине. В небе плыла луна, и в ее неярком свете у меня на запястье поблескивал браслет Ализе — мой боевой трофей. Я задумалась: как вышло, что такая красивая, добрая, умная женщина, как Дженан, живет одна? Наверное, она прочитала мои мысли.

— В один прекрасный день, — сказала она, — я поняла, что Бог любит мужчин, природу и животных, но не очень-то любит женщин. Какую религию ни возьми, женщин всегда унижают, наказывают, принуждают к молчанию; у них мало прав и много обязанностей. Но и это еще не все. Когда Господь хочет, чтобы девушка страдала больше других, он наделяет ее красотой. Странное благодеяние. Этот получаемый при рождении дар, о котором все мечтают почти так же, как о богатстве, на самом деле — дар отравленный. С красотой жить опасно, без красоты — мучительно, а лишиться красоты, которой обладала, и вовсе невыносимо. Хотелось бы мне, — добавила Дженан, — чтобы Бог дал мне поменьше красоты или уж вместе с красотой одарил бы меня способностью волновать людей, петь, например, или делать что-нибудь еще, не знаю, что именно, чтобы он наделил меня силой характера, вооружил для самозащиты, чтобы я могла отражать атаки мужчин и завистливых женщин. Красота притягивает больных мужчин, потому что они надеются, что она их спасет. Я слишком поздно поняла, что следует опасаться тех, кто ценит в женщине только красивое лицо, — на самом деле они ненавидят женщин, вы уж мне поверьте. Красивое лицо означает одинокую, печальную и холодную жизнь. Кому захочется прожить жизнь бриллианта? Какая скука. Какое безумие.

В старших классах школы у меня было мало подруг среди ровесниц. По нескольким причинам: во-первых, я была иностранка, хоть и христианской веры, хоть и говорила по-французски без малейшего акцента; во-вторых, у меня было слишком мало общего с одноклассницами — я не смотрела передачи, которые смотрели они, не слушала их любимые песни, а для подростков эти вещи значат очень много. В то время, куда бы я ни шла, везде встречала удивленные взгляды — люди поражались моей красоте. Мое собственное лицо стало преградой между мной и окружающим миром. Даже с учителями без конца возникали проблемы, потому что я отличалась от других учениц. Это лицо причиняло мне столько неприятностей, что я предпочитала одиночество.

Родителям я говорила, что не хочу обедать в школьной столовой. В столовой все собирались своими компаниями, и я чувствовала свое одиночество еще острее. Поэтому я уходила в маленькое бистро напротив школы. В этом скромном ресторанчике обедали служащие из расположенных поблизости контор. Одним из его завсегдатаев был известный психиатр, доктор С., кабинет которого находился на той же улице.

Пару раз он перебросился со мной несколькими словами, кроме того, я часто встречала его фотографию в молодежном журнале, который время от времени проглядывала. Он вел в этом издании рубрику сексологии и каждую неделю получал письма от девчонок, озабоченных трудностями в личной жизни. Журнал публиковал отрывок из письма и ответ доктора: «Дорогая Аньес! Ты задала очень интересный вопрос…»

Однажды мы оказались в этом ресторане за одним столом, и он со мной заговорил. Он не сказал ничего особенного, но я сразу почувствовала себя неуютно. Ему плохо удавалось скрыть похоть, которая читалась в каждом его взгляде. Я тогда не знала, как назвать то, что происходило, просто мне было неприятно находиться рядом с ним. Он болтал без умолку, предлагал мне вина, задавал бесчисленные нескромные вопросы и хвалил мои ответы, но тут же говорил мне что-то очень обидное; у него на все было свое мнение, он быстро и много ел, от его бороды плохо пахло, и он постоянно повторял, что он не просто психиатр, а в первую очередь врач; он считал себя божеством. Через несколько дней — отныне он всякий раз подсаживался за мой столик — он объяснил мне, что мы теперь друзья, а настоящие друзья, особенно с учетом того, что их у меня не так много, должны рассказывать друг другу абсолютно обо всем. На самом деле его интересовал только секс и сексуальность молоденьких девушек. Он засыпал меня вопросами о том, как я отношусь к мальчикам. Иногда он смеялся над моими ответами, и мне становилось стыдно, иногда слушал меня молча, глядя маслеными глазами. Если я вдруг отказывалась отвечать, он говорил, что, значит, я еще не доросла до обсуждения этих вопросов, а то и вовсе заявлял, что я, скорее всего, лесбиянка. Меня это страшно пугало, потому что я мечтала о нормальной жизни и замужестве. Он заставлял меня признаваться в самых интимных вещах, а потом использовал мои признания против меня; в его устах мои слова (им же мне внушенные, не будь его, я ни о чем подобном и не подумала бы) становились обидными для меня же. Он вцепился в меня мертвой хваткой. Я не отдавала себе отчета в том, какую власть имело над ним мое лицо; он впал от него в рабскую зависимость, и это настолько его бесило, что он мечтал мне отомстить. Несколько недель спустя он сказал, что мы должны пойти к нему в кабинет; он знал, что в тот день у меня после обеда нет уроков. Хватит его «динамить», сказал он. Он — мужчина, а с мужчиной так не поступают. Я должна пойти до конца. Повести себя как женщина, а не как маленькая девочка — если, конечно, я не лесбиянка. Мне было семнадцать, но я и правда была ребенком. Я пошла к нему в кабинет, расположенный по соседству с бистро, в котором мы обедали, потому что я его боялась и потому что он подчинил меня своей воле.

Его кабинет состоял из приемной, непосредственно кабинета, где был диван, на котором он принимал пациентов, и ванной комнаты. Именно в ней все и происходило. В ванной комнате. Иногда еще на диване.

В первый раз он пустил в ванну воду с пеной, не очень много, на самом донышке, и велел мне вымыться. Он тоже разделся и сел на край ванны. Затем он сказал, чтобы я вымыла его член мылом, а потом он вымоет им меня. Его возбуждало совместное мытье. Он настаивал на чистоте и время от времени награждал меня шлепками. Он брал меня в ванной или в кабинете на диване для пациентов. Я задыхалась; от его тела отвратительно пахло.

Он лишил меня девственности. Он говорил, что будет нежным и добрым. Я не могу сказать, что это было не так. Не могу сказать, что он меня насиловал. Я ведь сама к нему пошла. Один раз. Потом еще много раз. Но я также не могу сказать, что не чувствовала себя изнасилованной. Подумать только: он давал юным девушкам советы по сексуальному воспитанию, а за книгу, посвященную проблеме полового созревания, даже получил медаль, которой страшно гордился. Он называл себя моим рыцарем, а меня — своей принцессой.

У него была жена и дети, он был очень известным врачом. Мне было семнадцать лет, я была дочерью иммигрантов. Впоследствии он еще больше прославился и даже выступал по телевидению в некоторых программах, которые смотрели мои родители. Как только он появлялся на экране, я выходила из комнаты.

Потом он на некоторое время исчез. Когда он снова возник, я сказала, что больше не желаю его видеть. Он преследовал меня, ходил за мной по улице, поджидал возле школы, говорил, что хочет со мной пообедать. Просто пообедать. Поначалу он ничего не требовал, но постепенно перешел к уговорам вернуться к нему в кабинет. Он так настаивал, что иногда казался мне маленьким мальчиком, которого так легко обидеть. Еще он говорил мне гадости. Обо мне, о моей семье. Это меня огорчало. До слез. И мне уже было все равно, что он со мной сделает, лишь бы оставил меня в покое. Раз и навсегда. Я ходила с ним потому, что после каждого визита он пропадал хотя бы на несколько дней.

Я забеременела, но ему удалось договориться об аборте — он ведь был врач. Однажды днем он отвез меня в частную клинику. Помню свое странное ощущение от того, что я была с ним, но не в его кабинете и не в ресторане. Женщина, которая меня оперировала, явно привыкла оказывать доктору подобные услуги, помогая попавшим в трудную ситуацию девушкам. Они разговаривали в моем присутствии, но она не задала ни одного вопроса по поводу моей «проблемы»; судя по всему, она не сомневалась, что я обратилась к доктору через журнал. Очевидно, я была не первой, кого он сюда привел, но была ли я первой, кого он сам обрюхатил? Этого я не знаю. Через несколько часов после операции у меня вздулся и затвердел низ живота; было очень больно, поднялась высокая температура. Я не могла пожаловаться родителям, а обращаться к доктору не хотела. Я видеть его не могла.

Пару недель спустя он подкараулил меня возле школьных дверей и сказал, что мечтает еще раз со мной переспать.

— На прощание, понимаешь? Это очень важно.

— Не хочу.

— Не хочешь со мной попрощаться? То есть ты хочешь, чтобы мы и дальше встречались?

— Нет. Я больше не хочу тебя видеть. Даже за обедом.

— Пойми, обязательно должен быть последний раз.

— Почему?

— Потому что иначе мы не сможем окончательно расстаться.

— Прекрати. Я все скажу родителям.

— Ты об этом еще пожалеешь! Поверь мне.

Угрозы хватило, чтобы он исчез из моей жизни. Я сдала выпускные экзамены. Через несколько лет на приеме у гинеколога я узнала, что у меня никогда не будет детей: аборт вызвал осложнения, которые надо было лечить сразу, но я упустила время. Доктор, у которого к моменту нашего знакомства было двое детей, впоследствии стал отцом еще троих. Я узнала об этом, когда он умер, лет десять назад. О нем тогда писали во всех газетах.

Скончался знаменитый детский психиатр, человек, внесший неоценимый вклад в популяризацию психоанализа. Благодаря его трудам мы гораздо лучше понимаем современных подростков.

Захия

Подъезжая к Парижу, я застряла в пробке у Порт-д’Орлеан, и тут мне позвонил мой друг-перуанец Карлос, оператор «Франс Телевизьон». В юности он ездил стажером в Габон, где подхватил неизлечимую болезнь — что-то вроде хронической желтой лихорадки, которая теперь нападает на него раз или два в год. Во время приступа у него сводит судорогой мышцы, и приходится на несколько дней ложиться в больницу. Тогда он звонит мне и просит заменить его на срочной съемке, что я охотно делаю — во-первых, потому, что хорошо знакома с его аппаратурой и его стилем работы, а во-вторых, потому, что лишние деньги никому не мешают.

Карлос говорил умирающим голосом и умолял меня немедленно мчаться к его коллеге-журналисту, который только что заходил к нему, чтобы забрать камеру. Мы назначили встречу в бистро у Елисейских Полей, за дворцом Гран-Пале, стеклянный купол которого наводил на мысль о санатории для безнадежно больных туберкулезом.

Я села на банкетку, обитую красной искусственной кожей, рядом с парой актеров, репетировавших какую-то сцену. Они, как это принято говорить, «пробегали» текст, быстро обмениваясь репликами, просто чтобы удостовериться, что ничего не забыли. Речь шла о свадьбе, и они с полнейшей невозмутимостью осыпали друг друга оскорблениями, напомнив мне моих родителей, — те точно так же репетировали очередной скетч за ужином, на скорости бубня текст без всякого выражения. Я машинально бросила взгляд на телефон — не звонила ли Джорджия. Теперь я постоянно, по несколько раз в час, проверяла телефон, даже не замечая, что делаю, — так люди не замечают, что моргают. Тут я увидела Патриса — того самого журналиста, с которым у меня была назначена встреча. Он стоял возле стойки в своей потрепанной флисовой куртке, похожий на гигантского плюшевого медведя.

Я уже не первый раз имела дело с Патрисом. Мне нравилось с ним работать, он рассказывал мне истории из своей молодости. В восьмидесятых он был активным участником движения «Социализм и университет». Сделать политическую карьеру ему помешала природная сдержанность, и он стал журналистом — сначала в «Либерасьон», затем — в «Канар аншене»; преодолев двухлетнюю депрессию, мешавшую ему работать, он начал принимать лекарства и бросил пить. Во время ремиссии бывший коллега по работе в «Канар» помог ему устроиться на телевидение, но в коллективе он так и не стал своим: его считали старым ворчуном. Он снова начал прикладываться к бутылке — кстати, и сейчас пил пиво.

По тому, как коротко и чуть ли не грубо он со мной поздоровался, я поняла, что Патрис в дурном настроении. Виновата в этом была не я и даже не Карлос, а та особа, у которой нам предстояло взять интервью для восьмичасовых новостей. Бывшая девушка по вызову, которой едва исполнилось двадцать лет.

— Она теперь называется «дизайнер»! — фыркнул Патрис. — А я тогда кто? Звезда балета? — И, повернувшись к бармену, парню в галстуке-бабочке и с пирсингом на губе, добавил: — Еще одно пиво. И кофе.

— Да уж… — согласилась я, пригубив обжигающий кофе. — Звучит не слишком заманчиво.

Я сказала Патрису, что впервые слышу об этой девице и ничего не знаю про скандал с несовершеннолетней проституткой и футболистами. Телевизора у меня нет, и я не интересуюсь командными видами спорта, как, впрочем, и любыми другими.

— В Йемене возобновились бомбежки, а меня посылают снимать телку, которая рисует модели трусов!

— Горячо, — кивнула я, имея в виду и кофе, и ситуацию в целом.

Патрис пустился в путаные объяснения: дескать, он хотел отказаться от этой работы, но ему надо платить за учебу дочери, потому что он хочет, чтобы она была свободной и независимой в нашем ужасном мире, превратившем женское тело в предмет торга. Все так же бурча себе под нос, он заплатил за мой кофе и свое пиво, бросив на стойку несколько монет, и свернул себе сигарету.

Мы пошли вверх по Елисейским Полям. Патрис ругался, что лучшая в мире улица стала похожа на аэропорт — какой-то дьюти-фри под открытым небом. Меня это нисколько не смущало, даже наоборот: посреди толпы туристов в розовых спортивных костюмах я чувствовала себя как на каникулах. Да и вообще я радовалась всему, что отвлекало меня от мыслей о Джорджии, которая так мне и не позвонила. Каждая секунда, отрывающая меня от нее, приносила облегчение; каждая мелочь способствовала моему освобождению; какое счастье, что я смотрю на Триумфальную арку, а не валяюсь в постели, с тоской глядя на молчащий телефон; как хорошо, что я пробираюсь сквозь толпу туристов, а не сижу перед компьютером, разыскивая в Гугле информацию о сотрудничестве Франции и Индии в области текстильной промышленности.

Встречу нам назначили в белом холле торгового центра, напротив старого здания «Драгстора» на Елисейских Полях. Мы шли через выложенный мрамором зал, отполированный до такой степени, что в нем отражались светильники навесного потолка, и наши шаги гулко отдавались в тишине. Мы заплутали в безлюдных переходах между рассчитанными на туристов арт-галереями и роскошными кальян-барами, в этот час закрытыми; огни нигде не горели, и нам казалось, что мы идем через пустой парк аттракционов, в который еще не хлынули толпы посетителей. Вдруг за одним из поворотов нашему взору открылся, словно Лас-Вегас посреди пустыни, ярко-розовый чайный салон: он выскочил на нас чертиком из табакерки, распространяя сильный запах свежей краски. Нам навстречу вышла дама в черном костюме, прятавшая нервозность за излишне широкой улыбкой.

— Добро пожаловать в порхающий будуар Мадемуазель! — сказала она тоном, каким продавцы обычно пытаются впарить вам кофейные капсулы или обручальное кольцо. — Мадемуазель немного задерживается, но вы пока можете осмотреть наш чайный салон.

— О’кей, — кивнул Патрис. — Но имейте в виду, у нас не так много времени. — И он бросил красноречивый взгляд на свои часы.

Мы обошли эту бонбоньерку, декор которой представлял собой бессовестное смешение абсолютно несочетаемых стилей. Необарочные пилястры соседствовали с хрустальными витринами а-ля Людовик XIV, на обитых розовой тканью стенах висели кружевные стринги. Украшений здесь было столько, что это производило впечатление полнейшей какофонии — так бывает, когда оркестранты перед выступлением все одновременно настраивают инструменты. Но самым диссонирующим элементом на фоне этого базара выглядела крупная фигура Патриса во флисовой куртке цвета беж, который явно не был ее исходным цветом. Он с трудом протискивался между креслами в стиле Марии-Антуанетты и топтал своими грубыми башмаками кукольные коврики в цветочек, а его отражение, дробясь на тысячи осколков, повторялось в зеркалах в жемчужно-серых рамах, слизанных с зеркал Малого Трианона. Немытые волосы, борсетка на поясе, походные непромокаемые штаны — все это плохо сочеталось с английским фарфором.

Пиар-директор — молодой человек лет тридцати в обтягивающей майке с V-образным вырезом, фонтанирующий энтузиазмом, — при виде нас не сумел скрыть огорчения. Наверное, у него мгновенно появилось предчувствие, что дело не выгорит, а присланный «Франс Телевизьон» журналист не вдохновится розовыми подушками из алькантары и чашками с клеймом Royal Albert.

Тем не менее он ничем не выдал своего разочарования и попросил даму в черном костюме принести нам Sugar toys. Затем вдохнул поглубже и начал свою речь.

— У нас тут, — объяснял он, — все устроено в стиле очаровательного-и-экстравагантного-поп-ап-стора-где-поклонники-таланта-его-создательницы-смогут-открыть-для-себя-эксклюзивные-модели-из-коллекции-Сладостей-и-Леденцов.

— Нет-нет-нет! — воскликнул Патрис, хватая за руку готового упорхнуть молодого человека. — Со мной этот номер не пройдет! Извините, но я ничего не понял. Здесь у вас чайный салон, так?

— Да, но… Но это не чайный салон в «классическом» понимании, — сказал молодой человек, изобразив пальцами кавычки.

Затем он пригласил нас за стол — я заметила, что его торс гладко выбрит и смазан кремом, — и сделал знак белокурой девушке в платье с кружевным розовым фартучком, словно сошедшей с картины Вермеера.

— Давайте продегустируем наши новинки. Здесь вы сможете насладиться новыми чувственными лакомствами в виде прелестных вещичек, созданных из разноцветных леденцов…

— О’кей, — сказал Патрис на грани паники. — А можно просто чашку кофе?

У него на лбу выступили бисеринки пота. Он взял бледно-розовую салфетку и утер лоб, но на залысине остался прилипший крохотный клочок розовой бумаги. Мне казалось, что все сидящие за столом отдают себе отчет в абсурдности происходящего, но каждый продолжает упорно цепляться за мысль, что он «на работе»: если люди готовы платить нам за то, что мы делаем, значит, мы еще не окончательно сошли с ума. Пока пиар-директор шептал что-то касающееся нас в свой мобильник, я завороженно смотрела на клочок розовой бумаги, живущий на лбу Патриса своей жизнью. Нас окружали многократно повторенные изображения «Мадемуазель» разного размера, запечатлевшие ее изумительное строение от горла до линии бедер. Соответствующие рисунки украшали стаканы, соответствующие фигурки были вылеплены из сахарного теста, даже свечи воспроизводили линии ее тела: куда ни бросишь взгляд, повсюду наткнешься на «Мадемуазель». В центре зала стояла белая гипсовая скульптура в натуральную величину. Части ее тела — спина, ягодицы, грудь — были соединены каким-то странным образом, напомнив мне популярную в семидесятые настольную игру «Бадабум»: на коробке был изображен усатый дядька, сооружающий из деревянных элементов разной формы и величины башню, которая должна вот-вот обрушиться, но почему-то не падает. Пропорции отдельных фрагментов скульптуры были нарушены, в результате чего вся фигура целиком по анатомическому строению приближалась к уродству, но в силу каких-то необъяснимых причин производила гипнотическое впечатление красоты. Она притягивала к себе взгляд не хуже какого-нибудь тотема — ты смотришь на нее и не можешь оторваться.

Наскоро проглотив по кусочку от двух-трех тортов, выставленных под прозрачными колпаками, Патрис начал проявлять нетерпение. Мы торчали тут уже целый час. Патрис без конца смотрел на часы, бурчал что-то себе под нос, раскачивался на стуле, звонил кому-то по телефону, а то вскакивал и мерил шагами зал, натыкаясь на расставленные повсюду предметы. Дама в черном костюме предложила нам потрогать руками розовые кружевные стринги, и я заметила, что у Патриса даже борода отсырела от пота.

— Попробуйте, каковы на ощупь осыпанные сахарной пудрой леденцовые цветочки. Обратите внимание на роскошный эффект шоколадной глазури на этих кружевах и шелках…

— А их правда можно есть? — изумилась я.

— Разумеется, — ответила она. — Вот, можете потрогать комбишорты из тающего муслина, украшенного полупрозрачной глазурью.

Патрис вздохнул и достал из борсетки пакет табаку и упаковку бумаги для самокруток с оторванным кончиком. Столкновение с миром, в котором он не понимал ровным счетом ничего, выводило его из себя.

— Пойду фильтры куплю, — сказал он, поднимаясь.

От его шагов задрожали мелкой дрожью все окружающие предметы — коробочки, сахарницы, чашки, статуэтки, пирожные, зеркала, подушечки… Я решила, пока он ходит, подготовить аппаратуру: установила на штатив камеру Карлоса и попросила похожую на персонаж «Кружевницы» официантку включить поярче свет.

В этот момент появилась «Мадемуазель», ведя на поводке пару крохотных собачонок. Она семенила, прямая как палка, потому что узкое платье, как будто приросшее к телу, не позволяло сделать нормального шага. Мне она напомнила какое-то мелкое животное, вроде японской лани, превращенное феей в принцессу из манги. Она присела на диванчик «маркиза», не касаясь ни его мягкой спинки, ни обитых шелком подлокотников. Она изображала из себя аристократку, словно маленькая девочка, играющая в королеву, но делала это слишком старательно. С другой стороны, главы государств, соблюдающие правила этикета, порой выглядят не менее нелепо.

Пиарщик представил нас друг другу. Вместе с ним к нам подошел загадочный мужчина в черной футболке, с седоватой трехдневной щетиной, напомаженными волосами и гигантским животом, шествовавшим впереди него.

Девушка положила на стол свои миниатюрные ручки и, по-мультяшному хлопнув ресницами и уставившись в пол, вежливо извинилась за опоздание. В манере этого хрупкого создания было что-то такое, что вызывало желание ей покоряться.

— Э-э… Добрый день! — сказала я. — Вы не возражаете, если, пока ждем журналиста, я проверю аппаратуру?

Я внимательно посмотрела на нее в видоискатель камеры. Несмотря на пластмассовые волосы, фальшивые ресницы и силиконовые ногти, она не производила впечатления дурочки, над которой хочется посмеяться. Наверное, было бы банальностью сказать, что от нее исходило ощущение крайней ранимости, но это именно так и было. В глубине ее глаз застыла печаль.

— А как зовут ваших собак? — спросила я, чтобы дать ей возможность расслабиться.

— Шпиц Энцо и ши-тцу Миюки. Я всегда беру их с собой.

— Да? Здорово. Если вы не против, давайте проверим звук.

Мужчина с седоватой щетиной время от времени отрывался от трех своих мобильников и, приподнимая морщинистое слоновье веко, бросал на нас рассеянный взгляд.

— Похоже, вы очень любите розовый… — сказала я, чтобы услышать ее ответ. Но ей послышалось «вы очень любите розы».

— Да, розовые розы. Вот такие. — И она показала стоящий на столе цветок. — Но даже когда я смотрю на розы, мне грустно. Потому что они увянут.

— О’кей! — воскликнула я. — У меня все отлично! Сейчас скажу журналисту, что мы готовы.

Я нашла Патриса на улице. Он стоял на тротуаре и спокойно курил энную по счету самокрутку. Он больше не нервничал, и пот у него на лбу высох.

— Я не стану ее интервьюировать, — решительно сказал мне Патрис. — Дело не в моих убеждениях. Не в какой-то там идеологии. Это вопрос компетенции.

К нам подошел пиар-директор. Он был бледен. Взяв мои руки в свои, он легонько встряхнул их и, заглядывая мне в лицо, проговорил:

— А не могли бы вы это сделать?

— Точно, — вмешался Патрис. — Мы тебе доверяем. Ты справишься. — И он положил мне на затылок свою ладонь.

Я с удивлением смотрела на двух совершенно не похожих друг на друга мужчин, одинаково спасовавших перед маленькой женщиной. Согласно кивнув, я отправилась брать интервью у Мадемуазель.

— Какой женский образ вы представляете? — спросила я.

— Не знаю, — ответила она. — Не мне об этом судить. Но я пытаюсь быть свободной женщиной.

— Трудно сказать, что ваша «женщина-пирожное» олицетворяет идею свободы.

— Не соглашусь. Нужно любить представление о женщине, чтобы ее защитить.

— В смысле? Я вас не понимаю…

— Некоторые люди — из тех, что пытаются защищать женщин, — мыслят стереотипами. Но мне не нравятся стереотипы. Что не мешает мне защищать женщин.

— Говоря им: «Одевайтесь в кукольные платьица»? Странная защита…

— А что, разве для того, чтобы тебя воспринимали всерьез, обязательно коротко стричь волосы и носить штаны? Так, что ли? Какая же это защита? Я понимаю женщин, которые не желают одеваться так, как одеваюсь я; я понимаю их и уважаю их мнение. Но мне очень жаль. Я слишком люблю женщин, слишком горжусь своей женственностью, чтобы отстаивать право выглядеть как мальчишка.

Слова Захии пробудили во мне воспоминание об одной старой фотографии. На ней была запечатлена женщина с такими же, как у нее, накладными волосами, с такими же накрашенными а-ля Бардо глазами и такая же маленькая и хрупкая. Но что это была за фотография? Я никак не могла вспомнить, и меня это раздражало.

— Не люблю пропаганду, направленную против женственности, — окончательно добивая меня, добавила Захия. — Я свободна создавать тот образ женщины, который мне нравится. Это мой мир, и мне плевать, что о нем скажут другие.

Захия рассказала, что она очень хорошо училась в школе. Девочкой она обожала выдумывать разные истории. В одной из них действие разворачивалось в чайном салоне — «точно таком, как тот, в котором мы находимся», — так она выразилась. Когда ей исполнилось десять лет, ее родители развелись, и они с матерью и братом переехали во Францию, в Шампиньи-сюр-Марн. Она плохо говорила по-французски и, хотя была сильна в математике, в школе скатилась на двойки. Она никогда не забывала свою родину и гордилась арабской культурой. Она вспомнила пятидесятые, когда ее бабки и прабабки одевались как им нравилось и оставались верующими без принуждения.

— Я хотела бы показать экстремистам, что можно быть мусульманкой и жить нормальной жизнью. Сколько народов, у которых украли жизнь, право смеяться и смотреть на картины! Я думаю о них с грустью, — сказала она.

Через несколько лет после переезда во Францию, совсем юной девушкой, она познакомилась с не очень хорошими людьми. Она не стала скрывать причину, подтолкнувшую ее к этому шагу: причиной были деньги. Она нуждалась в деньгах, чтобы покупать разные вещи, потому что общество требует от нас, чтобы мы покупали вещи. Беспрестанно. Чтобы мы заполняли ими пустоту. От одного нехорошего знакомства к другому, такому же сомнительному, Захия начала встречаться — не бесплатно — с некоторыми футболистами французской сборной. В первый раз — ей только-только исполнилось семнадцать — ее отправили в Германию, в отель, где ей предстояло услаждать героев нации. Она стала сюрпризом для звезды отечественного спорта.

— С днем рождения!

Но она была несовершеннолетней, и разразился скандал, известный как «дело Захии». Футболистов вызвали в суд, но в конце концов оправдали, сняв с них все обвинения. А вот ей отмыться не удалось. В отличие от спортсменов ее имя отныне оказалось прочно связанным с проституцией.

— Знаете, это было ужасное унижение, — сказала она.

Она так смотрела на меня, что мне стало ясно: до сих пор я и понятия не имела о том, что значит унижение женщины; жесткость ее интонации подтвердила, что я и не представляла себе, что такое бесчестье. После того как случилось «все это», добавила она, отец вычеркнул ее из своей жизни. Ей пришлось «с этим жить». Надо было работать и добиваться того, чтобы отныне только от нее зависело, какой будет ее жизнь.

— Как вы думаете, вы можете служить образцом для девушек?

— Нет, вряд ли.

Это был мой последний вопрос. Я искренне поблагодарила ее за беседу, сложила аппаратуру и начала собирать свои вещи. Я закрывала молнию на чехле от микрофона, когда заметила, как мужчина с седой щетиной что-то втолковывает пиарщику. Первый был мрачен как туча, а второй — невероятно бледен. Судя по всему, у них возникла серьезная проблема. Впрочем, не прошло и минуты, как молодой пиарщик бросился к нам, зажав в руке две пары кружевных стрингов, и сказал, что интервью надо переделать. То, что мы только что записали, не может быть показано в восьмичасовых вечерних новостях. Надо рассказать о коллекции белья и чайном салоне. Он положил стринги на стол, и мы с Захией под бдительным оком небритого мужика ровно три минуты — следили по часам — поговорили о лифчиках, трусах и шоколадных пирожных.

Юко

Жюли уже в третий раз перевели в другую палату. Признаться, эти перемещения вызвали у нас с Тьер— ри немалое беспокойство. Меня отправили в незнакомый корпус и усадили в приемной, где абсолютно все, от стульев до плевательницы, было прикручено к полу. В стремлении к безопасности кто-то даже забрал все окна решетками — это на первом-то этаже! На полу сидела девочка-подросток и старательно выворачивала из ножек стула винты. Рядом с ней расположилась компания японцев. Их гид читал двуязычное издание «Шахматной новеллы» Стефана Цвейга.

— Вы здесь с экскурсией? — удивленно спросила я.

Никогда не подумала бы, что Святая Анна входит в число достопримечательностей наряду с Лувром и Эйфелевой башней.

— Нет-нет! — сказал мне гид и очень вежливо объяснил, что в Святой Анне есть отделение, специализирующееся на лечении так называемого «парижского синдрома», он же «пари сёкогун» — психического расстройства, затрагивающего исключительно японских туристов.

Их группа, состоящая из жителей Йокогамы, пришла навестить Юко Сакамото, девушку двадцати пяти лет, сотрудницу фирмы JVC, которая отказывала себе во всем, чтобы накопить деньги на поездку в Париж — город ее мечты.

Она три года работала без отпуска, и ей удалось приобрести недельный тур в столицу Франции. В воображении она видела Париж идеальным городом, населенным одинаково стройными женщинами, одетыми по последней моде, и элегантными мужчинами, отменно разбирающимися в кухне и демонстрирующими безупречные манеры. Но, едва прибыв в аэропорт, Юко обнаружила, что Франция совсем не такая, какой она себе представляла: ее встретили грязные туалеты, хамоватые официанты и хмурые парижане, а от вони в метро ее просто тошнило. В первые же часы на французской земле девушку охватило чувство безутешного горя. Юко с каждым днем все заметней нервничала, на ее губах застыла загадочная улыбка. Этим утром она сразу после завтрака заперлась у себя в номере — ей казалось, что за ней кто-то гонится. Она никому не желала открывать дверь, и пришлось вызывать службу спасения.

— В подобных случаях мы немедленно звоним в посольство Японии, а уж они организуют доставку заболевшего туриста в специализированное отделение клиники Святой Анны.

В эту секунду ко мне подошла медсестра, предложившая проводить меня в палату Жюли. Я поблагодарила гида и пожелала бедной Юко скорейшего выздоровления. Японцы вежливо наклонили головы, я сделала то же самое.

Моя подруга лежала на кровати. Ее отечное лицо напомнило мне детеныша морского льва. Она объяснила, что растолстела из-за лекарств, но я увидела у нее на тумбочке несколько коробок с пирожными.

— Мне уже лучше, — сказала она.

— Если честно, не похоже, — сказала я, не понимая, зачем мне ей врать.

— Правда лучше. Мы нашли причину расстройства. С психиатром. С венгром. Не с лысым. Лысый — ноль без палочки. — Жюли говорила какими-то странными рублеными фразами.

Я помнила доктора Петтон, которая лечила мне колено, но ни про «венгра», ни про «лысого» ни разу не слышала. Впрочем, я понимала, что сейчас не время вникать в такие подробности, а потому спросила напрямую:

— Ну и в чем же проблема?

— В кесаревом, — категорично ответила она. — Все из-за него.

Здесь мне придется вернуться назад и рассказать о том, как протекала беременность Жюли. За несколько месяцев до родов она прочитала горы литературы на соответствующую тему, включая «Беременность и послеродовой период в культуре туарегов из кланов кель-адаг», «Искалеченная промежность», «Воздушный шар доктора М. Годе», ну и для разнообразия «Деревенский акушер при Короле-Солнце. Трактат о родовспоможении Г. Моке де Ла Мота». Она посещала акушерские курсы при роддоме, ознакомилась с особенностями родов в воде и через интернет освоила методику самогипноза. Почти на все занятия она ходила с мужем, который подумывал даже открыть в сети онлайн-курс для будущих отцов и делиться с желающими всем, что успел узнать сам. Жюли и Тьерри подготовились к родам не хуже, чем к устному экзамену в Институте политических наук — тогда они тоже трудились вместе.

— Лично я всегда хорошо делала свою работу, — сказала Жюли.

— Знаю, — ответила я.

— Здесь о рожающей женщине принято говорить, что она «работает», — пояснила Жюли.

К назначенному дню Жюли подошла во всеоружии. Следует заметить, что в жизни ей удавалось абсолютно все. Она не завалила ни одного экзамена. У нее всегда получался майонез. Она ни разу не опоздала на поезд. Но проблемы начались, едва Жюли с мужем приехали в роддом. «Давление повышено… Альбумины понижены… Эклампсия… Поздний токсикоз…» — услышали они от врачей, которые, впрочем, поспешили их успокоить. Ничего страшного, говорили они, но необходимо ускорить процесс родов, чтобы ребенок быстрее появился на свет. Ей сделали укол, стимулирующий раскрытие шейки матки, в результате чего у нее начались болезненные схватки. Та функция в мозгу, которая вроде бы отвечает за стирание памяти о родах — иначе ни одна женщина не решилась бы рожать во второй раз, — у Жюли, судя по всему, не сработала.

— Тридцать шесть часов! Они заставили меня «работать» в течение полутора суток! А я улыбалась. Спрашивала, не надоело ли ждать моему мужу, одобряют ли мои родители выбор имени для ребенка, удобно ли родителям мужа в гостинице, справляются ли без меня коллеги. Эта мука продолжалась тридцать шесть часов!

С тех пор как Жюли достигла детородного возраста, она даже не рассматривала вероятность того, что не сможет родить сама. Никогда. Это может произойти с кем угодно, но только не с ней. Но процесс затягивался, и врачи решили, что пора делать ей кесарево сечение.

Дальнейшее случилось очень быстро. Операционный блок. Вскрытие брюшной полости. У Жюли было ощущение, что кто-то влез руками ей в живот и вытащил оттуда ребенка. Жюли охватило ужасное чувство провала. «Я как будто и не рожала», — говорила она, имея в виду, что ее словно бы лишили статуса матери. На протяжении последующих недель у нее в душе постепенно возникла какая-то пустота; все ее существо словно рассыпалось, распадалось на части; стоило кому-то спросить у нее, как прошли роды, и она впадала в тоску. Ею овладела бездонная печаль; порой она плакала над детской пеленкой, пытаясь сообразить, где у нее лицо, а где изнанка. Отмеряя капли долипрана, она паниковала: не отравится ли младенец? Если на улице ей навстречу попадалась беременная женщина, у нее учащался пульс. Она начала сомневаться в себе: раз она не смогла самостоятельно, без вмешательства хирурга, родить ребенка, как она его воспитает? Ее все чаще одолевал страх, особенно когда она оставалась с малышом одна; ей казалось, что она ни на что не способна и никогда не справится с ролью матери. Прошло немало времени, прежде чем она поняла, что медленно сходит с ума. Тревогу забил ее муж. Это было в тот день, когда она сказала ему:

— Надо съездить в Бельгию, сдать анализы на ДНК.

— Зачем? — испуганно спросил Тьерри; он чуть было не подумал, что жена ему изменила.

— Мы же не видели, какого ребенка они из меня достали, — они загородились ширмой. Откуда нам знать, что это наш ребенок?

Часом позже она пришла ко мне в одной майке без трусов и вручила мне малыша. Я не замечала, как к ней подкрадывается депрессия. Напротив, меня восхищало, что ей удается уделять столько внимания ребенку, одновременно оставаясь ухоженной и красивой. Я не знала, как она выматывается. Не видела, что она захлебывается от забот. И вот теперь она попала в больницу. Ее утомлял даже самый короткий разговор, и я собралась уходить, но она попросила меня побыть еще. Жюли хотела, чтобы я рассказала ей о жизни за пределами больницы, сообщила, что новенького у соседей, как поживают мой сын и Мишель, к которому она относилась с особенным теплом. Зная, какую скуку наводят на посторонних разговоры влюбленных, я не стала упоминать о Джорджии, от которой напрасно ждала звонка, и вместо этого поделилась впечатлениями о встрече с Захией.

В сущности, говорила я, Захия — наследница героини романа «Нана», а также всех куртизанок былых веков, биографии которых запоем читала моя мать. Мата Хари, Мессалина, Паива, Мари Дюплесси и Прекрасная Отеро — все мое детство прошло под обаянием этих экзотических имен, звучавших для меня именами каких-то дальних родственниц. Я хорошо помнила Анну, она же Нинон де Ланкло, которая еще ребенком цитировала Монтеня, а потом стала знаменитой куртизанкой и в возрасте восьмидесяти пяти лет продолжала следить за литературой и менять любовников. Свою богатейшую библиотеку она завещала юноше, который поразил ее своим редким умом, — впоследствии он прославился под именем Вольтера. Я помнила Иду Сент-Эльм, любовницу маршала Нея, напечатавшую «Воспоминания современницы», — ходили слухи, что их подлинным автором был один из ее поклонников. Ну конечно, разве женщина, тем более куртизанка, способна держать в руках перо? Это ведь не задницей крутить! Еще была Лола Монтес — исполнительница «экзотических танцев», в жилах которой текла креольская и ирландская кровь, любовница Ференца Листа и автора «Дамы с камелиями». Во время исполнения танцев она так высоко поднимала юбки, что изумленным зрителям на миг открывалась, мелькнув черной молнией, сокровенная часть ее тела. Номер назывался «Танец паука» и собирал толпы. Позже Лола Монтес стала любовницей Людвига I Баварского. Своим последним появлением на публике она обязана Максу Офюльсу, в 1955 году снявшему посвященный ей фильм.

Жюли слушала меня молча; по щекам у нее текли слезы. Я спросила, что ее так огорчает.

— Я скучаю по тебе, — ответила она. — Пообещай мне, что я отсюда выберусь.

И она улыбнулась мне светлой отмытой улыбкой. Я поняла, что должна дать ей отдохнуть. Она закрыла глаза, и я сунула ей в руку браслетик Ализе, который сняла у себя с запястья, — на счастье. Потом вышла, тихонько притворив за собой дверь, и побрела лабиринтом коридоров. Минуя приемную, заметила, что японские туристы по-прежнему сидят там, не проявляя ни малейших признаков нетерпения. Я подумала о девушке Юко, которую так жестоко разочаровал город ее мечты. И о Жюли, которая родила ребенка, но совсем не так, как ей это представлялось. Может, лучшее средство от иллюзий — вообще не ждать от жизни ничего хорошего?

Я шла через парк, когда у меня зазвонил телефон. Номер был незнакомый. В трубке раздался женский голос, и сердце чуть не выпрыгнуло у меня из груди.

— Алло! — сказала я, всеми силами стараясь не выдать охватившую меня бешеную радость.

— Добрый день. Это Мари.

— Мари? — разочарованно переспросила я и еще раз повторила, уже с ноткой тревоги в голосе: — Мари?

— Мари Вагнер. Жена пастора Вагнера. Видите ли, я сейчас в Париже… Я звоню с чужого телефона… Понимаете, у меня украли сумку, а там был телефон… И кошелек… Я хотела спросить… Нельзя ли приехать к вам? Мне больше не к кому обратиться.

Я продиктовала ей адрес, в душе проклиная ее за свою несбывшуюся надежду. Выходя за ворота, я злобно подумала, что была права: от жизни не приходится ждать ничего хорошего.

Потому что ничего хорошего в ней по большей части не происходит.

Мариам

При виде Мари, одиноко стоящей возле моего подъезда, в моем квартале, я растерялась. Нечто подобное я испытывала ребенком, случайно встретив в супермаркете преподавателя математики или обнаружив за соседним столиком в ресторане школьную учительницу, которая спокойно ужинала со своим мужем. В присутствии Мари посреди привычного пейзажа было что-то неправильное, сбивающее с толку. Приблизившись, я заметила, что она дрожит всем телом — ни дать ни взять куча листьев, поднятая в воздух порывом ветра.

— Что с вами случилось? — приветливо спросила я. Мне чудом удалось припарковаться рядом с домом, что мгновенно улучшило мое настроение.

Она не ответила — слишком сильно у нее стучали зубы, из чего я вывела, что она, скорее всего, жутко замерзла и умирает от голода.

— Как насчет франкфуртских сосисок с жареной картошкой? — предложила я, указав рукой на бистро. — Вот странная штука, я давно заметила, что по средам на меня нападает желание поесть сосисок, причем в одно и то же время.

Я пустилась в описание горчицы с тмином, уверенная, что она придаст сил нам обеим, но Мари не спешила разделить мой восторг; ей по-прежнему не удавалось выдавить из себя ни одного членораздельного звука.

— Я потеряла Жермена, — наконец с трудом произнесла она, так некоторые заики, чтобы договорить фразу до конца, переходят на крик.

— Какого Жермена? — не поняла я, совершенно забыв о существовании слепого парня.

— В метро! Пока звонила вам!

— Подождите, подождите… Вы же сказали, что у вас украли кошелек?

Мари издала громкий стон — она и правда была на пределе. Сосиски отступили на второй план, и я повела ее к себе. И очень пожалела, что Жюли нет дома — она, как никто другой, умела находить выход из подобных ситуаций, организуя поиск потерявшегося в метро слепого и одновременно занимаясь приготовлением вегетарианского ужина на десять персон и планируя завтрашнее утреннее совещание. Мне до нее далеко — я мечтала об одном: лечь в горячую ванну и предаться сладостным мыслям о Джорджии. Но в отсутствие Жюли приходилось взвалить заботу о ближнем на себя.

Дома я предложила Мари выпить, пока я приму душ и смою с себя треволнения дня. Но она отказалась наотрез. По ее мнению, я не осознала всей тяжести происшедшего; нам надо не дома сидеть, а мчаться в метро, звонить в полицию, в мэрию, вызывать пожарных и печатать объявление в газетах!

Ничто не наполняет меня таким ледяным спокойствием, как вид психующих людей.

Я оставила Мари волчком кружиться по ковру в гостиной и отправилась на кухню. Достала из морозилки бутылку зубровки, наполнила пару рюмок, вернулась в гостиную и объяснила Мари, что нам с ней просто необходимо немного выпить; мозги у нас прояснятся, и мы решим, что делать дальше. Она ничего не желала слушать и резким жестом смахнула на пол обе рюмки. Я очень не люблю, когда проливают водку — это одна из немногих вещей, способных пробудить во мне настоящую ярость. Мне хотелось, чтобы эта баба немедленно убралась вон из моего дома, и я приказала ей сесть на диван-футон и в строго хронологическом порядке рассказать мне, что произошло. Только так я могла надеяться, что помогу ей отыскать парня, после чего провожу ее на вокзал и навсегда избавлюсь от обоих.

Мари объяснила, что в поезд до Парижа они сели сегодня утром. Они ехали на встречу с директрисой Института слепых, чтобы обсудить возможность со следующего года записать Жермена на обучающий курс. Все прошло прекрасно, директриса их обнадежила. Простившись с ней, они спустились в метро на станции «Дюрок». Мари изучала схему метро, чтобы понять, как добраться до вокзала Монпарнас, и в это время у нее украли сумку, в которой лежали все ее вещи, включая мобильный телефон. Жермен, естественно, ничего не видел.

У нее не осталось ничего — ни обратных билетов на поезд, ни мобильника, ни денег на метро. Катастрофа. Мари побежала к окошку информации — служащий, коллекционер значков дзюдо, которыми был щедро усеян его жилет цвета бутылочного стекла, проявил к ней сочувствие, позволив позвонить со служебного телефона. Единственным парижским номером, которым она располагала, оказался мой — она записала его на клочке бумаги и каким-то чудом не убрала в сумку, а сунула в задний карман брюк. Пока она разговаривала со мной из служебного помещения, Жермен, оставшийся ждать ее снаружи, куда-то отошел и затерялся в толпе. Мари боялась, что он упал на рельсы или что с ним случилось еще что-нибудь столь же ужасное. Я заставила ее выпить рюмку ледяной водки, сказав, что иначе не стану ей помогать.

Мы прикончили бутылку. Мари совершенно опьянела и стала гораздо симпатичней. Глаза у нее плавали, как у слепого щенка.

— Я найду решение, — сказала я. Водка всегда придает мне веры в свои силы.

— Вы потрясающая женщина, — заплетающимся языком пролепетала она.

Я почувствовала прилив гордости. Эта миниатюрная женщина со своим остреньким носом и крохотной челюстью, эта коротышка, упившаяся в хлам у меня в гостиной, давала мне власть над своей жизнью: ее счастье — или несчастье — были в моих руках. Я еще ничего не сделала, но Мари уже смотрела на меня как на героиню.

— Мне надо побыть одной и хорошенько подумать, — рассудительно произнесла я.

И изложила ей свой план. Она вместо меня поедет к Карлосу и вернет ему аппаратуру, а я за это время разыщу ее Жермена.

— Замечательно! — воскликнула Мари, вытаращив глаза так, что они едва не вылезли из орбит.

Еще никогда в жизни я не испытывала такого ощущения власти над другим человеком. Но ей захотелось узнать, что именно я собираюсь предпринять.

— Доверься мне, — сказала я, не имея ни малейшего представления о своих дальнейших действиях.

Мари укатила на такси, а я напустила полную ванну, воспользовавшись украденными в отеле пузырьками с гелем; их запах безжалостно напомнил мне о ночи, проведенной с Джорджией. Я погружалась в горячую воду, широко открыв рот и дыша полной грудью. С момента расставания с Джорджией я существовала в безвоздушном пространстве. Почему она до сих пор мне не позвонила? Приходилось смириться с очевидным: у нее есть другая женщина.

Я смотрела на выступающие из пены большие пальцы своих ног — лак на них облупился, и проступили очертания вымышленных стран. Мир, отражаясь в хромированной поверхности кранов, представал передо мной в перевернутом виде, как в детстве, когда, лежа в ванне, я сочиняла истории; мой дух проникал в сифон и уплывал, как на плоту, по трубам, чтобы вырваться наружу, на солнце. Вот и сегодня я отдалась фантазиям, рисуя в воображении тысячу сценариев, в каждом из которых Джорджия выступала в роли роковой соблазнительницы, завоевывающей все новых поклонниц, чтобы затем потерять их навсегда. Признаюсь честно, все эти истории были банальны до пошлости, поскольку ревнивое воображение приводится в действие теми же примитивными пружинами, что и порнография; так, я видела Джорджию в черном смокинге, с сигариллой в руке, в галстуке, завязанном крупным узлом, и с зачесанными назад волосами а-ля Гари Купер. Она стояла, облокотившись о стойку бара — губы накрашены темной помадой, как в тот вечер, когда мы познакомились, — и поджидала очередную жертву. Я видела ее в Дели, в благоухающем черным кумином дворце: потягивая виски и плохо скрывая возбуждение, она наполняла бокал молодой женщины в сари цвета манговой пудры с бисеринками пота на гладком блестящем лице. При мысли о том, как Джорджия станет ее целовать, словно откусывая от сочного плода, меня тоже охватывало возбуждение.

К счастью, остывшая вода вернула меня к действительности; кожа у меня сморщилась, как у мандарина, — того и гляди, отделится от костей. Меня захлестнула ярость: как вышло, что это создание, с которым я общалась всего несколько часов, так завладело всеми моими помыслами? И превратило меня в полную дуру? На самом деле я провела в воспоминаниях о ней гораздо больше времени, чем мы были вместе. С этим следовало покончить, и немедленно. На свете был всего один человек, способный помочь мне найти Джорджию. Или забыть ее. Мари-Амели, для ее подопечных — Мариам. Я выскочила из ванны и, даже не вытираясь и оставляя за собой мокрые следы, бросилась в гостиную к телефону — Мариам не разрешала звонить ей с мобильного.

— Мне необходимо срочно с вами увидеться, — сказала я в трубку, напрочь забыв про Мари и свое обещание заняться в ее отсутствие поисками Жермена.

— Хорошо, — без всякого выражения ответила она. — Жду вас.

— Да? — удивилась я.

— Я слышу по вашему голосу. Приходите прямо сейчас.

Именно в эту минуту в квартиру вошли вернувшиеся из Орлеана сын и его подружка, обнаружив меня голой с телефонной трубкой в руке — под ногами у меня натекла небольшая лужица. Пока Сильвен не начал стыдить меня за то, что расхаживаю перед посторонними в чем мать родила, я объяснила детям, что сейчас не до хороших манер, поскольку дело серьезное. Я рассказала им о Мари и о том, что она нуждается в срочной помощи. Как ни удивительно, дети приняли историю потерявшегося слепого близко к сердцу. Сильвен еще маленьким постоянно вырезал из коробок с хлопьями купоны и заставлял меня заполнять чеки для помощи брошенным животным; он сам старательно надписывал на конвертах адреса благотворительных организаций — разумеется, я никогда не опускала эти письма в почтовый ящик.

Сильвен и Сильветта решили уделить час своего времени, предназначенного для приготовления уроков, поискам заблудившегося в столице слепца. У них родилось множество идей, которые я предложила им немедленно реализовать: позвонить в комиссариат седьмого округа и в справочную службу метрополитена, разместить объявление в социальных сетях.

— Прекрасно! Продолжайте в том же духе! Я уверена, что вы придумаете что-нибудь еще. А у меня срочная встреча по работе, — соврала я, чтобы не отчитываться перед ними, почему сбегаю из дому.

Мари-Амели Руссель — женщина лет пятидесяти, с надменно-равнодушными манерами, в прошлом адвокат. Посетителей она принимает в кабинете, который не менялся с прошлого века. На стене у нее за спиной по-прежнему висит диплом, выданный Парижской коллегией адвокатов, и тихо желтеет в своей пыльной рамке по соседству с латунной табличкой с ее именем и номером телефона, поверх которых выгравирован силуэт Дворца правосудия. На полках громоздятся папки в зеленых или оранжевых обложках с фамилиями клиентов: я помню их наизусть, поскольку провела, созерцая их, долгие часы: Делонуа-Сосэ, Тас-Мюрно, Брандинский-Шабер и так далее. Мариам оставила адвокатскую карьеру лет пятнадцать назад, но сохранила за собой звание советника. Кстати, именно это значится на ее визитках: «М.-А. Руссель. Советник».

Она принимает тебя, сидя за столом, в любую погоду одетая одинаково: бежевый тренч, солнечные очки, на голове — шарф. Она никогда не снимает ни пальто, ни очки, даже если в кабинете жарко, в частности зимой — из-за системы «теплый пол» родом из семидесятых, от которой тяжелеют ноги и в воздухе скапливается статическое электричество. Мариам в больших количествах курит синий «Ротманс», поэтому в кабинете всегда плавает дым — атмосфера здесь такая, словно время остановилось в предыдущей эпохе. Тому, кто ни разу не был у Мариам, трудно объяснить, чем она занимается. Я бы назвала ее «конкретным психоаналитиком», который высказывает посетителям свое мнение о тех или иных вещах. Мой сын именует ее колдуньей, Мишель утверждает, что она целительница, мои родители считают ее ненормальной, а Жюли — мошенницей экстра-класса. Лично я говорю, что она дает мне советы. Это очень приятно; у нее на все есть своя точка зрения, четко сформулированное мнение о каждом твоем поступке и не менее категоричное — о поступках окружающих тебя людей. Она внимательно слушает тебя, размышляет и предлагает выход из мучительной для тебя ситуации; она разрабатывает целый поэтапный план, позволяющий уладить конфликт или поставить на место человека, причиняющего тебе зло. Иногда ей не удается найти решение сразу, и тогда она перезванивает тебе в течение дня.

Правила, установленные Мари-Амели, выглядят следующим образом: оплата консультаций поминутная, как за парковку. Она, как врач, выписывает рецепт; выполнять ее предписания обязательно, иначе больше она тебя не примет. Она дает советы разного рода: практические, философские, касающиеся питания или образа жизни. Все зависит от конкретного случая. Она может потребовать от тебя самых неожиданных вещей: поменяться с мужем местами в постели; выключать мобильник в восемь вечера; спросить у матери, от чего на самом деле умер твой отец; прекратить критиковать чужие недостатки; совершить смелый или благородный поступок; позвонить брату — просто так, без причины; повысить зарплату приходящей уборщице; составить список того, что ты не можешь сделать, и сделать записанное в последнем пункте; запретить себе произносить фразу «Мне очень жаль»; пить больше воды; переселиться на один день в шкуру лучшего друга: говорить его словами и действовать так, как, по твоему мнению, действовал бы он; познакомиться с новыми соседями; поменять в квартире что-нибудь из мебели; приготовить родителям ужин; неделю не включать у себя дома свет; провести выходные на берегу озера; на протяжении десяти дней ежедневно заниматься любовью, а потом сделать паузу на пять дней; сделать вместе с человеком, который тебе нравится, что-то такое, что тебе не нравится; попросить у отца выписать тебе чек на сумму, в которую он оценивает свою любовь к тебе, и не предъявлять этот чек к оплате; стараться точнее формулировать проблемы; выстраивать систему приоритетов; прекратить употребление в пищу красных продуктов, и так далее.

Разумеется, кому-то это все может показаться бредом. Что до меня, то я не понимаю, чем это хуже лежания на диване и пересказывания своих снов мужику, который отказывается с тобой разговаривать. Мариам очень мне помогла. Благодаря ей я избавилась от страха перед чемоданами и сегодня могу почти нормально выговорить слово «чемодан» вслух. Кстати, я знаю людей, обязанных ей жизнью.

Мариам излучает какую-то глубоко запрятанную печаль, и это оказывает на ее пациентов животворящее воздействие. Она живет одна, детей у нее нет, она никогда не снимает темных очков, а в своем пальто и повязанном вокруг головы шарфе похожа на вдову, выходящую с кладбища. Когда я пришла к ней в первый раз, она напомнила мне Софи Калль. Поначалу это мне понравилось — я как будто встретила хорошую знакомую, которой могла доверять. Но через несколько сеансов я почувствовала растерянность. Потому что решила, что передо мной — настоящая Софи Калль. И что мы с ней вместе работаем над ее новым проектом. Вскоре эта мысль целиком захватила меня, превратившись в наваждение, но поделиться с ней своими догадками я по разным причинам не могла. Во-первых, от злости: я ведь доверилась ей, как доверяются врачу. Во-вторых, признаюсь честно, из какой-то извращенной гордости: я с юности восхищалась ее талантом, и меня приводила в восторг мысль о причастности к ее творчеству. Наконец, из страха. Если я скажу, что раскрыла ее обман, это ведь может погубить весь эксперимент?

На протяжении нескольких следующих сеансов я делала всяческие намеки на Софи Калль, пытаясь показать ей, что я все поняла и обо всем догадалась, но согласна и дальше притворяться, чтобы не навредить ее замыслу. Мариам не реагировала на расставленные мною ловушки. Через некоторое время, устав от этой игры, я решила действовать иначе.

— У меня такое впечатление, — набравшись храбрости, заявила я ей, — что кое-кто меня обманывает.

— Как именно?

— Мне кажется, что один человек выдает себя за другого.

— Спросите его об этом в лоб, — посоветовала Мариам.

— Хорошо, — сказала я, глядя ей в глаза. — Я вас спрашиваю.

— Простите?

— Я спрашиваю вас в лоб.

И я объяснила ей, что узнала ее, что с первого дня поняла, что участвую в осуществлении ее нового творческого проекта, и это мне льстит, но по зрелом размышлении пришла к выводу, что обязана сказать ей правду — в конце концов, я тоже художник. Мариам немного помолчала, потом взяла лист бумаги и стала писать рецепт. Но прежде чем протянуть листок мне, спросила:

— Вы ничего особенного не заметили?

— В каком смысле? — пробормотала я.

— Посмотрите на меня хорошенько.

— Смотрю.

— Я черная, — выговаривая каждый слог, произнесла она.

— И?.. — обиженно спросила я.

Это был единственный раз, когда Мариам говорила со мной о себе, словно хотела убедить меня, что она не устраивает передо мной маскарад. Она рассказала о своем детстве в Бретани, о своих приемных родителях, владельцах колбасной лавки, которые удочерили ее младенцем. Родилась она в городе Фор-де-Франс, на Мартинике, и не имела ни малейшего отношения к Софи Калль. Затем она дала мне рецепт, на котором было написано: «Сходить на прием к психиатру».

— Но я хочу, чтобы меня консультировали вы! — воскликнула я.

— Мне кажется, вам требуется лечение по классической схеме.

— Это просто стечение обстоятельств! — возразила я. — Обещаю, что больше со мной такого не повторится! Честное слово, я не параноик! Даже наоборот! У меня пронойя!

— Что-что?

— Пронойя — это явление, обратное паранойе. Можно сказать, что это своего рода философия или невроз с противоположным эффектом, основанный на вере в позитивную конспирологию. У меня, например, часто возникает ощущение, что, вопреки видимости, стихии объединяются не против меня, а в мою пользу. Если, скажем, я опаздываю на поезд, я говорю себе, что и не должна была на нем ехать, потому что в дороге со мной случилось бы что-нибудь нехорошее. Или если меня не пригласили на какое-нибудь мероприятие — я уверена, что там была бы скука смертная, и мне надо радоваться, что я туда не попала.

Она засмеялась. Я почувствовала, что она смягчается, и продолжила чуть ли не на коленях умолять ее не бросать меня. Мне совсем не хотелось снова очутиться один на один с молчаливым психоаналитиком, который никогда не даст мне ни одного совета. Я нуждалась в ней, она не имела права бросать меня под тем предлогом, что я немного ошиблась. В конце сеанса Мариам разрешила мне приходить к ней — при условии, что я буду держаться в рамках. Я дала обещание, что больше никогда не стану принимать ее за кого-то другого, и осталась ее пациенткой. Я хожу к ней уже больше четырех лет.

— Как поживаешь? — спросила Мариам серьезно, но не напористо, тоном, каким обычно разговаривают с близкими.

— Ужасно, — ответила я и рухнула в кресло.

Пересказывая ей свое приключение с Джорджией, я вдруг осознала, что в последние два дня моя жизнь приняла странный оборот. События наползали одно на другое, складываясь в вектор, который явно куда-то вел, но вот куда?

Мариам задала мне массу вопросов, на которые я старалась отвечать с максимальной точностью. В результате она пришла к выводу, что, если я хочу снова увидеться с Джорджией, вариантов у меня не так много. Мне следует еще раз сходить в тот отель, где мы с ней познакомились, — судя по всему, она регулярно в нем останавливается. Надо написать еще одну записку со своими координатами — если первая потерялась, вряд ли потеряется и вторая, или это будет уж какое-то невероятное невезение. Мариам посоветовала мне поговорить с Франсуа, барменом, открыться ему и попытаться привлечь его на свою сторону. Не исключено, что он сообщит мне фамилию Джорджии.

— Потом останется только ждать, — заключила она.

— Понимаю, — протянула я, не скрывая от Мариам разочарования.

— Подумай еще. Может, вспомнишь какую-нибудь деталь, по которой сумеешь ее найти?

— Ну конечно! Она же рассказывала мне! У нее есть подруга, которая держит в Венеции ресторан.

— Свяжись с ней. Она наверняка даст тебе номер ее телефона.

Сердце у меня забилось чаще, и я почувствовала, что снова оживаю. Оказывается, ключ с самого начала был у меня в руках, а я о нем забыла. Я воспринимала эту самую Веронику как врага, а на самом деле она была моей союзницей. Мариам права, и странно, что я сама не додумалась до такой простой вещи. Она выписала мне рецепт и сказала, что я должна ей тридцать евро наличными. Мы поговорили полчаса. На листке, который она мне протянула, я прочитала: «Есть рыбу. Не приходить ко мне, пока не найдешь Джорджию».

— А если я никогда ее не найду? — растерянно спросила я.

— Значит, это наша последняя встреча, — веско произнесла Мариам.

Жесткость ее последнего заявления ввергла меня в замешательство. Может, она меня проверяет? Хочет убедиться в моей искренности? Подчеркнуть важность наших отношений? Или дает мне понять, что моя затея глупа и бессмысленна?

— Ты знаешь правила, — выпроваживая меня, сказала Мариам.

Мне оставалось только попрощаться.

Когда я вернулась домой, дети предоставили мне подробный отчет о предпринятых ими — напрасных — усилиях по поискам Жермена. Я похвалила их за бурную деятельность, хотя мне было глубоко наплевать на всю эту историю; мне не терпелось сесть за компьютер и начать в интернете собственные поиски ресторана, кроме того, мне хотелось отдохнуть, а потому я предложила детям выпить по стаканчику хорошего вина и подождать Мари; они отказались под тем предлогом, что им надо делать уроки. Лично я в тринадцать лет пила за столом вино и курила при родителях, а вот Сильвен в том же возрасте волнуется о последствиях пассивного курения — вдруг через сорок лет он облысеет? Тем не менее я открыла бутылку и буквально вырвала у них из рук компьютер. Уже через несколько секунд я попала на сайт венецианского ресторана «Иль Франчезе». Сайт состоял из единственной страницы; последнее обновление, судя по всему, относилось к началу двухтысячных. Я рассмотрела фотографию пресловутой Вероники — самая заурядная, блеклая внешность; про таких говорят «никакая». С другой стороны, если тебе повязать фартук, поневоле будешь выглядеть затюканной. Какой тайной, каким секретом владела эта женщина, если сумела так привязать к себе Джорджию? Я набрала номер, указанный в разделе «Контакты», и долго слушала длинные гудки. Трубку никто не снимал. Не слышат, решила я. Ну да, у них там сейчас как раз вечерний наплыв посетителей.

И тут в квартире зазвонил домофон.

На пороге появилась Мари. Она сияла, как новобрачная. Под руку она держала Жермена. Они стояли, скромно потупившись, прекрасные и торжественные, словно собирались войти в храм. Дети захлопали в ладоши и закричали: «Ура!» Мари с королевским достоинством уселась на диван в гостиной и приступила к рассказу о счастливой развязке своей истории.

Жермена заметил в толпе преподаватель Института незрячих, включающего коллеж и лицей. Этот человек привык помогать своим ученикам находить дорогу к зданию института, который располагался как раз напротив метро. Он отвел Жермена к директрисе лицея; та позвонила Мари на домашний телефон; трубку снял ее сын. Мари со своей стороны тоже решила позвонить Андре и описать ситуацию, что и сделала с телефона Карлоса. В результате все, кто потерялся, вновь обрели друг друга.

Встреча была бурной. Первым делом мы отправились к Тьерри, у которого был телевизор, чтобы посмотреть восьмичасовой выпуск новостей. Репортаж о Захии длился почти три минуты, но из моего интервью в него вошла всего одна фраза. В остальном это были кадры ее дефиле, на которых манекенщицы демонстрировали белье. Впрочем, диктор за кадром, представляя репортаж, все же назвал и меня, и все дружно зааплодировали. Странное это было ощущение — слышать по телевизору свою фамилию. Вернувшись ко мне, мы решили оставить гостей ночевать на диване в гостиной, а утром проводить на поезд, одолжив денег на билеты. Всех охватило какое-то воодушевление, как будто мы стояли на пороге радостного события, пока непонятно какого, но точно радостного. Все в том же приподнятом настроении мы приготовили ужин и постелили постели. Я огорчалась, что с нами нет Жюли — в кои-то веки у меня были гости. Ей бы понравился наш импровизированный ужин; она испекла бы нам домашний хлеб с кунжутом, наполнив всю лестничную клетку божественным ароматом, и торт с белым шоколадом. Она с удовольствием послушала бы Жермена, который рассказывал нам, каково это — быть незрячим (директриса института объяснила им, что следует избегать термина «слепой» как более грубого). Жермену было не всегда легко говорить вслух, иногда его голос прерывался посреди слова — так у человека, долго пролежавшего без движения, подкашиваются ноги. Зато мыслил он на удивление точно и ясно. Он вызывал у нас любопытство, даже если поначалу мы стеснялись расспрашивать его в лоб. Он сам поощрял нас задавать ему вопросы, которые жгли нам язык. Лично меня больше всего интересовала проблема цвета. Я спросила, как он воспринимает разные цвета. Жермен сказал, что более или менее отчетливо ощущает красный — благодаря рождающимся в мозгу ассоциациям; так, когда он краснеет, то чувствует, что у него начинают пылать щеки, поэтому красный цвет связан для него с идеей тепла. Потом Жермен объяснил, что в его представлении глаза действуют примерно так же, как руки, то есть зрение для него равнозначно осязанию. Так же, как ладонь, обхватывая предмет, входит в контакт с его поверхностью, полагал он, взгляд охватывает предмет в его целостности. Жермену не верилось, что можно одновременно видеть какие-то части предмета, но не видеть остальных; в особое замешательство его приводило понятие горизонта.

Но труднее всего ему было вообразить вещи, которых он не мог коснуться. Однажды, признался он, он страшно удивился, когда почувствовал на коже мгновенные колющие уколы, как будто на него налетели стаи каких-то мелких жалящих существ. На самом деле он попал под снегопад: снежинки кружились под порывами ветра и, словно мелкие насекомые, кусали его в лицо, после чего опускались на землю, где быстро таяли. Он пытался поймать их рукой, но это было невозможно. Для него это стало настоящей загадкой; кто-то объяснил ему, что снег — это такая белая штука, которая падает с неба, стирает из пейзажа все далекие предметы и все краски, оставляя всего одну. Но Жермен не понимал ни что такое белый цвет, ни что такое небо, представлявшееся ему светящейся полусферой, скорлупой, накрывающей наши жилища и нависающей у нас над головами крышкой, хотя иногда ему говорили, что небо — плоское и напоминает перевернутое море, но порой у него меняется настроение, и тогда оно разражается грозами; его поверхность, как и поверхность воды, бывает то бурной, то спокойной.

Жермен рассказал нам о ночи. Рассказал о наших походках, о наших запахах. О наших голосах, у каждого из которых есть свои очертания. Он объяснил, почему любит разговаривать по телефону: его собеседник превращается в такого же незрячего, как и он, и тоже вынужден на том конце провода конструировать окружающий мир.

— Если хотите представить себе, каких усилий нам стоит конструирование мира, — говорил он, — вспомните, что вы делаете, когда разговариваете по телефону. При телефонных разговорах мы все незрячие; мы обращаем внимание на шумы, на интонации, на строй каждой фразы, на выбор слов и на основании этих данных пытаемся представить себе, как выглядит наш собеседник и сколько ему лет.

Прежде чем убрать со стола, я пошла за своим поляроидом, чтобы сфотографировать нас всех впятером. Жермен спросил, в чем заключается процесс фиксации картинок и какой в нем смысл. Я рассказала ему, как происходит проявление снимка на фотобумаге, и предложила потрогать карточку пальцами. Сначала на ней возникли только тени, только смутные пятна в ореоле света — мне казалось, что они, если верить словам Жермена, соответствуют «зрению» слепого. Затем показались наши силуэты, которые с каждой секундой делались все отчетливее, пока не стало очевидно, что нас на кухне пятеро. Первыми проявились фигуры тех, кто был одет во что-то светлое, затем стал виден стол, накрытый белой скатертью, и наконец — пять наших улыбающихся лиц.

Представьте себе, что кто-то показывает вам изображение и говорит, что это ваша фотография, которая будет сделана через несколько дней. Вы возьмете снимок. Вы внимательно его рассмотрите. Но вы не поймете, какое событие на нем запечатлено. Для меня настал в жизни тот самый момент. Если бы мне, какой я была еще несколько дней назад, кто-нибудь показал эту сделанную поляроидом фотографию, я поднесла бы ее поближе к носу и принялась изучать. Я испытала бы огромное удивление. Разумеется, я сразу узнала бы своего сына и его подружку. Потом я спросила бы: «А кто эти двое? Почему они ужинают у меня на кухне?» Но что поразило бы меня больше всего, и не просто поразило, а потрясло бы своей неожиданностью, это не присутствие в моем доме незнакомого юноши в темных очках, а то, что мой сын положил руку мне на плечи и, обнимая меня, улыбался.

Виктория

Часы тянулись медленно, потому что ничего не происходило. Время от времени я набирала номер ресторана «Иль Франчезе», но телефон по-прежнему звонил в пустоте. Я пробовала еще и еще, потом говорила себе, что у них наверняка сменился номер или вообще сломан телефон. Но чуть погодя предпринимала еще одну попытку. У меня болел живот — острая боль сменялась тупой и ноющей, но до конца не проходила. Хуже всего было по ночам.

Я последовала совету Мариам. Съездила в отель. К сожалению, швейцар прекрасно меня запомнил. Он поклялся, что передал мою записку лично в руки Джорджии. Больше мне ничего не удалось узнать, потому что Франсуа в тот день не работал. Домой я вернулась в растрепанных чувствах. Меня угнетало не столько отсутствие Джорджии — я ведь ее почти не знала и не успела к ней привыкнуть, — сколько необходимость расстаться с мыслями о ней. Ее образ наполнял мою жизнь новым содержанием, она стала скрытой пружиной каждого моего поступка и каждого побуждения. Ради нее я хотела выиграть этот конкурс, сделать самые лучшие фотографии, бросить унизительную работу ради куска хлеба, отремонтировать квартиру и разобрать свои бумаги. Ради нее я была готова проводить больше времени со своим сыном. Ради нее и благодаря ей я должна была стать лучше. Джорджия придавала мне смелости, вдохновляла на новые свершения. С тех пор как мы познакомились, я проживала каждый миг, обращаясь к ней. Без Джорджии мне даже чистить зубы не хотелось. Зачем, в самом деле?

К счастью, в дверь позвонил Тьерри и сообщил мне радостную весть: Жюли выписывают из больницы. Врачи решили, что ее состояние значительно улучшилось и для полного восстановления ей теперь требуется только солнце, тепло и прогулки по марсельским каланкам[6]. Тьерри сказал, что на несколько дней отвезет жену в Марсель, где он снял для нее номер в отеле, а мне предложил на прощание в последний раз навестить ее в клинике.

— Должен тебя предупредить. Ей прописали новое лекарство, из-за него она стала немножко агрессивной. Кстати, отвези ей книжек, — добавил Тьерри. — Ей будет приятно.

Я так обрадовалась, что сразу бросилась к своему книжному шкафу. Это напомнило мне времена, когда я тщательно выбирала, что почитать сыну на ночь, чтобы он уснул. Я придавала огромное значение выбору самых увлекательных историй, которые давали бы пищу его детскому воображению. Но в один прекрасный день я осознала, что самое большое впечатление на него производили те сказки и рассказы, где действовали исключительно герои-мужчины. Только они. Я поняла, что сама внушала ему мысль о том, что женщины героинями быть не могут и от них никогда ничего не зависит.

Второе совершенное мною открытие заключалось в том, что я читала ему по вечерам те же книги, какие взрослые читали в детстве мне самой. Мне нравилось быть матерью потому, что это позволяло вернуться в те давние годы, почувствовать во рту вкус тех слов, что я девочкой слышала от родителей. Тогда же мне стало ясно, что и мое воображение сформировали исключительно мужские персонажи. Рыцари Круглого стола, древнегреческие боги, библейские герои, герои бретонских или японских сказок — все эти вымышленные истории заставляли меня ощущать себя представительницей не того пола, к которому я принадлежала, а противоположного. Потому что вопреки распространенным представлениям пятилетняя девочка, которой читают про Одиссея, воображает себя вовсе не Пенелопой; ей совершенно не интересно по ночам распускать то, что она соткала днем, — вот скучища! О нет, девочки мечтают быть Одиссеем. Они тоже хотят сражаться с чудовищами и изобретать хитрости, чтобы послушать, как поют сирены. Наш формирующийся мозг питается той же пищей и следует тем же моделям, что и мозг мужчин. Без всяких на то оснований мы причисляем себя к славной семье героев и усваиваем ценности рыцарства, дружбы и чести. А потом, довольно скоро, наступает день, когда нам говорят, что мы должны быть еще и женщинами. А это значит — никаких приключений. И тогда некоторых из нас охватывает глубокая печаль. Другие, к счастью, испытывают радость. Но и тем и другим очевидно, что перед ними лежит какой-то новый путь. Их ждет новое странствие. Все наше детство мы отождествляли себя с мужчинами и вдруг должны переметнуться на сторону женщин. Подобная метаморфоза происходит с каждой девочкой, которая открывает для себя новые пейзажи и иные ценности — нежность, хрупкость, скромность, спокойствие и элегантность. Большинство мальчиков были бы не способны на подобный переход.

Приехав в больницу с полной сумкой книг, я узнала, что Жюли опять перевели в другую палату, на другом этаже. Она показалась мне какой-то усохшей, как будто из нее откачали лишнюю воду, особенно с лица. Но я не успела сказать ей об этом, потому что Жюли немедленно принялась ругаться. К ней только что приходила коллега с работы, некая Виктория, и Жюли страшно на нее разозлилась.

— Она специально явилась трепать мне нервы! — бросила она.

И пояснила, что Виктория руководит у них в компании отделом из десяти человек и у нее четверо детей, причем их всех, уточнила Жюли, она родила сама. Дети беспрекословно ее слушаются, потому что ослушаться ее нельзя по нескольким причинам: Виктория по воскресеньям играет в теннис; Виктория носит кашемировые пуловеры, в вырезе которых иногда мелькает лямка шелкового бюстгальтера; у Виктории потрясающая грудь, а говорит она с акцентом, заставляющим мужчин терять голову, потому что она испанка.

— Лично я предпочитаю итальянский акцент, — осмелилась вставить я, чтобы дать Жюли передохнуть.

— Но разумеется, — сказала она, — как бы я ни старалась, тут я ничего не могу поделать.

— С чем поделать?

— С испанским акцентом! Единственный выход — переехать в другую страну, чтобы мой французский акцент воспринимался как экзотика. А что, бросить все и сбежать в Испанию! — сказала она, намазывая маслом ломтик хлеба — я пришла во время завтрака. Потом она презрительно посмотрела на свой бутерброд и натужно рассмеялась: — Ха-ха-ха!

— Ты что, хочешь, чтобы я встретилась с этой твоей Викторией и сфотографировала ее для конкурса? — спросила я.

— Если ты это сделаешь, я тебя убью! — ответила Жюли и ткнула в мою сторону тупым ножом.

Я объяснила, что пошутила. В любом случае я больше слышать не желала об этом конкурсе.

— Всегда у тебя так. За все хватаешься и ничего не доводишь до конца.

— Разве это я виновата? Ни одна идеальная женщина не соглашается фотографироваться.

— Ты просто не умеешь найти к ним подход.

— И камера у меня сломалась.

— Она у тебя не единственная.

— На цифровую так не снимешь.

— Кстати, о твоем конкурсе. У меня гениальная идея, — гордо произнесла она. — Ручаюсь, что первое место у тебя в кармане.

По мнению Жюли, мне следовало сделать фотомонтаж из снимков, опубликованных в журнале «Пари-Матч». Взять фото моделей и актрис на отдыхе, в купальниках, в свои сорок пять демонстрирующих юное, как у девушек, тело, не изуродованное беременностью. Картинки, на которых мать держит младенца одной рукой, как будто лет ей не больше, чем ее бебиситтерам. Еще надо вырезать фотографии женщин, превозносящих зрелый возраст, с лицами, отретушированными на компьютере. И вставить отрывки из интервью с женщинами — политиками или директорами предприятий, которые в первый раз беременеют в пятьдесят лет и уверяют читательниц, что благодаря прогрессу современной медицины нашему телу неведомы прежние ограничения. Иначе говоря, изображения женщин, навязываемых нам в качестве образцов для подражания, хотя в лучшем случае они представляют собой редкое исключение из правила, а чаще всего просто врут.

— Сделай из них коллаж, а потом попрыскай сверху красной краской, как будто это брызги крови. Это будет образ глухого и непрерывного женского страдания, — с довольным видом заключила Жюли.

— Ерунда! — решительно ответила я. — С этим не выиграешь.

Жюли рассмотрела обложки принесенных мною книг и презрительно скривилась. Я отобрала для нее биографии выдающихся женщин, посвятивших себя искусству, — мне хотелось ее подбодрить, внушить ей желание бороться. Но Жюли закатила глаза и сказала:

— Ты считаешь себя выше других, потому что ты типа «художник». Ты веришь, что ты свободная женщина последнего образца в нашем современном мире. Но ты не понимаешь, что мы живем в условиях диктатуры этого вашего искусства. Машинам дают имена художников. Поваров называют виртуозами кулинарии, садовников — мастерами пейзажа, рекламу — креативом… Нет ни одного мальчишки, который не мечтал бы выразить свою ненависть к миру в песне, и ни одной девчонки, которая не грезила бы о карьере кинозвезды. Родители их поддерживают. А как же иначе? Нельзя же сказать, что твоя дочь мечтает стать зубным врачом, — стыда не оберешься.

— Я не называю себя художником, — уточнила я. — Я просто фотограф. Это моя профессия.

— Думаешь, повесила на плечо камеру и всех перехитрила? Но какая-нибудь мадам Дюшмоль, которая постит свои фотки в соцсетях, фотографирует лучше тебя! Знаешь, кто в наше время является подлинным маргиналом? Тот, про кого не ведает Гугл. Тот, кто не лезет всем на глаза. Например, Мишель — вот он и есть настоящий маргинал, со своими вельветовыми пиджаками, коллекцией фарфора и аптекарскими мечтами. Именно он оторван от общества. У него нет мобильного телефона, потому что его не волнует, что кто-то не сможет ему дозвониться. Современное общество отторгает его и считает старомодным; он не так одевается, не сидит в интернете, не трахается со всеми подряд и не старается никому понравиться. Но как раз он и есть истинный герой современности. Вот увидишь, недалек тот день, когда мы будем прославлять таких людей, как он. Сегодня каждый выставляет свою жизнь напоказ, каждый озабочен одним — чтобы его фотки были круче, чем у других. Предыдущие поколения занимались примерно тем же и лезли из кожи вон, лишь бы их жизнь со стороны выглядела «прилично». Мы просто перешли от диктата хорошего вкуса к диктату дурного хорошего вкуса. Но суть-то не изменилась. К свободе все это не имеет никакого отношения. Свободен только тот, кому наплевать, что о нем подумают другие.

Я была довольна. Жюли вернулась в мир нормальных людей. Я сказала ей, что она, пожалуй, малость сгущает краски, но Тьерри меня предупредил. А сейчас пусть поскорее окончательно поправляется, не то я приеду в Марсель, возьму ее за жопу и приволоку назад в парижский смог. Прежде чем в палату зашла медсестра, Жюли успела напоследок сообщить мне, что за несколько дней в больнице поняла, что такое безумие.

— Безумие, — сказала она, — это стремление делать одни и те же вещи, каждый раз надеясь, что результат будет другим.

Мод

Три часа спустя я вошла в аптеку на площади Шатле — самую большую в Орлеане и на протяжении почти двадцати лет принадлежавшую Мишелю. Перед вами бесшумно раздвигаются стеклянные, всегда сияющие чистотой двери, с надписью «Аптека Шатле», украшенной величественным изображением кадуцея. На входе вас встречают два телевизионных экрана, с которых посетителям рассказывают, как быстрее всего избавиться от вшей и как не попасть в зависимость от табакокурения. Экраны установлены таким образом, что расслышать их бубнеж невозможно, но Мишель объяснил мне, что это сделано специально: экраны должны привлекать внимание не тех, кто находится в помещении, а тех, кто проходит по улице мимо; такой привычный и привлекательный предмет, как телевизор, внушает людям желание заглянуть в аптеку. А больше от них ничего и не требуется. Миновав раздвижные двери и телеэкраны, посетитель наконец открывает для себя аптеку «Шатле», белоснежные стены и плиточный пол которой контрастируют с яркими упаковками товаров на полках. В центре стоит открытая витрина с мылом, выложенным красиво, как фрукты в супермаркете, распространяя по всему магазину успокаивающий аромат лаванды. Вокруг тянутся бесконечные полки, ориентироваться среди них помогает особая система выкладки товара, основанная на цвете упаковки. Сочная зелень и яркая синева отсылают покупателя к шампуням, тюбики желтого цвета предлагают солнцезащитные кремы, тюбики белого цвета с бледной полоской — лечебные кремы, и так далее. Я провела в этой аптеке так много времени, что наизусть помнила расположение лекарств и даже их дозировку, так что если в один прекрасный день я брошу фотографировать тружеников на рабочих местах, то могу рассчитывать на место ассистента провизора и, по теории Жюли, стать настоящим маргиналом.

Увидев меня в очереди покупателей, Мишель удивился.

— Тебе что-нибудь нужно? — спросил он, показывая мне недавно выпущенный набор солнцезащитных кремов.

— Пятьсот евро, — шепотом, чтобы не услышала Дженан, сказала я.

— А для чего? — поинтересовался Мишель и тоже перегнулся через прилавок.

— Мне надо съездить в Венецию, — ответила я. — Срочно.

— Может, лучше возьмешь пару кремов?

— Мишель, я не шучу. Это очень важно.

Мишель попросил Дженан сесть вместо него за кассу и повел меня в подсобку, уставленную большими серыми коробками с медикаментами, рассортированными в алфавитном порядке. Пока Дженан занималась покупателями, Мишель присел на ступеньку пластмассовой стремянки и приготовился меня выслушать.

Я рассказала ему все. Про встречу с Джорджией, про ночь, которую мы провели вместе, про швейцара, отказавшегося сообщить мне ее фамилию, про мои попытки отыскать ее след через интернет, про неотвечающий телефон ресторана «Иль Франчезе»… Мишель выслушал меня молча и пришел к тому же выводу, какой сделала и я, — что мне надо немедленно ехать в Венецию. Пока я окончательно не спятила.

— А все-таки почему ты так хочешь найти эту Джорджию? — вдруг с озадаченным видом спросил меня Мишель.

— Я скажу тебе абсолютно точно, потому что задавала себе тот же самый вопрос. Во-первых, я думаю, что благодаря ей смогу выиграть конкурс. Ты спросишь: почему? Отвечу. Я считаю, что люди имеют довольно ясное представление о том, как должен выглядеть их успех. Они говорят себе: если бы мне удалось купить этот дом! Или написать эту книгу. Или пробежать эту дистанцию. Так вот, с того момента, когда я познакомилась с этой женщиной, у меня возник четкий образ моего жизненного успеха, и этот образ — фотография, на которой будем изображены мы с Джорджией. Я убеждена, что если сумею ее разыскать, то сделаю уникальную фотографию. И эта фотография поможет мне изменить всю мою жизнь.

Мишель встал и, ни слова не говоря, направился в глубину подсобки. Он снял с шеи ключ и открыл большой железный сейф. Достал пачку купюр по сто евро и старательно их пересчитал.

— Да мне столько не надо! — воскликнула я.

— Я еду с тобой, — безапелляционным тоном заявил Мишель.

Так я вместе с отцом моего сына оказалась в машине, мчащейся в аэропорт Орли. Мишель поручил Дженан самой закрыть аптеку. Мы объяснили ей ситуацию, и мне показалось, что в смущенном взгляде, который Дженан бросила на Мишеля, мелькнуло что-то вроде уважения, если не восхищения. С дороги мы позвонили Сильвену и сказали, что на два дня уезжаем в Италию. Мишель говорил об этом с такой торжественностью, что я, не сдержавшись, отняла у него свой мобильник и добавила:

— Это по работе. Твои родители не собираются снова жить вместе.

Мишель посмотрел на меня с ужасом. Я объяснила, что дети разведенных родителей всегда надеются, что мама с папой все-таки помирятся, поэтому не следует давать им пищу для подобных иллюзий. По прибытии в аэропорт я осознала, как мне повезло, что я путешествую с Мишелем, который один способен заменить собой целое турбюро. Он наделен выдающимся организаторским талантом и может щелчком пальцев снять номер в отеле, зарезервировать столик в лучшем ресторане и достать билеты в музей Пегги Гуггенхайм.

Багажа у нас не было, и мы быстро купили билеты на ближайший рейс до Венеции, что позволяло нам попасть в ресторан «Иль Франчезе» как раз перед закрытием. В любом случае мы не собирались там ужинать; все, что нам требовалось, это информация о владелице. В аэропорту было много народу, все-таки был вечер пятницы, и, пока мы ждали начала регистрации, Мишелю захотелось сравнить цены в аптеках аэропорта со своими. Осматриваясь, я зацепилась взглядом за мужчину, очевидно итальянца, который, жестикулируя, разговаривал по телефону. На нем был шерстяной гранатовый костюм с розовым кармашком, в тон не костюму, а ремню алого, почти лососевого цвета. На ногах у него были бордовые мокасины, сшитые из мягчайшей кожи, наводящей на мысли о гимнастической гибкости. Мне стало интересно, о чем он говорит, но приблизиться к нему я не смогла, потому что вернулся Мишель с кипой журналов и путеводителей по Венеции, хотя я предупреждала его, что нам будет не до посещения достопримечательностей.

— Ты, детка, как хочешь, но лично я обязательно поеду посмотреть на муранское стекло.

Мужчина в гранатовом костюме исчез в толпе японских туристов, и мне вспомнилась Юко. Потом я решила почитать женский журнал, купленный для меня Мишелем. Девушка на обложке была одета в целомудренную белую блузку, доходившую ей до бедер. При этом ниже на ней ничего не было. На первый взгляд казалось, что она просто забыла надеть брюки — как во сне, когда едешь в метро и вдруг понимаешь, что ты без лифчика. Но подпись под фотографией гласила: «Пятьдесят женщин, одетых лучше всех в мире». Заинтригованная, я листала страницу за страницей, все больше убеждаясь, что эти якобы прекрасно одетые женщины производят впечатление ненормальных, настолько кошмарные на них шмотки и настолько ужасно они на них сидят. На обложке вполне можно было написать: «Пятьдесят городских сумасшедших», и никто не удивился бы.

— Ты ничего не замечаешь? — спросила я Мишеля и показала ему несколько страниц.

— Реклама как реклама.

— Тебе не кажется, что в этих картинках есть что-то странное?

— Да вроде нет.

— Девушки рекламируют автомобили или шампунь, но посмотри, они же не умеют нормально улыбаться.

— Что ты называешь нормальной улыбкой?

— Если мне нравятся новые колготки или попадется особенно вкусный кусок грюйера, разве я так улыбаюсь?

— Надо сказать, что ты вообще нечасто улыбаешься.

— Мишель, прошу тебя, сосредоточься. Вот, приоткрытые губы. Полузакрытые глаза. Слегка раздутые ноздри. Это тебе ничего не напоминает?

— Нет. — Мишель все еще не понимал, к чему я клоню.

— Да смотри же, — сказала я, сделала губки бантиком и приставила к щеке указательный палец.

— У тебя что, зуб болит? — забеспокоился Мишель.

— Да нет же! Я изображаю женщину, испытывающую наслаждение. Взгляни вот на это фото. Неужели ты веришь, что у женщины, которая душится, может быть такое выражение лица? Реклама требует, чтобы модели показывали себя читательницам в момент оргазма, то есть заставляют их демонстрировать всему миру то, что должно оставаться сокровенным.

— Что ты на меня кричишь? — возмутился Мишель. — Я, что ли, в этом виноват?

— Если задуматься, у нас на каждой улице висят щиты с изображением женского оргазма.

— Не преувеличивай.

— А теперь хотя бы на полминуты представь себе обратную ситуацию. Такой же рекламный щит, но на нем изображен мужчина: с вздувшимися на шее жилами, перекошенным ртом и выпученными глазами. Он настолько счастлив примерить новые джинсы, что того и гляди кончит. Тебя не затошнило бы? Только честно?

— Терпеть не могу, когда ты говоришь пошлости, — сказал Мишель, глядя на меня печальным взглядом.

Возможно, он уже пожалел о своем решении ехать вместе со мной в Венецию. И сейчас задавался вопросом, не свихнулась ли я окончательно.

— Ты же знаешь, я очень рад, что ты со мной, — примирительно сказал он и ласково накрыл своей ладонью мою.

— Пассажиров рейса Эр-Франс шестьсот тридцать четыре, вылетающих в Венецию, просят пройти на посадку, — проворковал женский голос.

У меня сильнее забилось сердце, как будто я знала, что в самолете меня ждет Джорджия. Проходя в салон, я заметила в первом ряду мужчину в гранатовом костюме. Словно сошедший со страниц романа венецианский аристократ — чуть блестящее лицо, благоухающее кремом на травах (аромат тимьяна, должно быть, проник даже в пилотскую кабину), гладкая, чисто выбритая кожа (мне представилось, какой мягкой она должна быть на ощупь), очки с дымчатыми стеклами на восхитительном орлином носу — он выглядел лет на десять моложе своего истинного возраста, хотя я затруднилась бы сказать, сколько ему лет. Мы с Мишелем заняли свои места в хвосте самолета. Это было странно, снова оказаться рядом, как будто мы вернулись на много лет назад, в те времена, когда были мужем и женой. Я залпом осушила крохотную бутылочку виски и закрыла глаза с намерением не открывать их до самого приземления. Но Мишелю хотелось поболтать, а мне, учитывая обстоятельства, было неудобно просить его помолчать. В конце концов, он выступал моим спонсором. Пришлось мне сделать над собой усилие, особенно вначале, потому что Мишель относится к той категории людей, которые боятся взлета.

— Хочешь, расскажу тебе, как я впервые в жизни испытала оргазм? — предложила я, немного обиженная тем, что он не распознал моей недавней имитации.

— Не особенно, но давай, валяй, — ответил Мишель. — Хоть отвлекусь.

Должно быть, я говорила слишком громко, потому что сидевшая впереди дама повернула к нам голову. Я изобразила извиняющийся жест и перешла на шепот.

— Мои родители, — начала я, — принимали участие в большом шоу, посвященном Европе. Несколько последних представлений проходили в античном театре в Дельфах. После этого они решили провести каникулы в Греции, на одном из Кикладских островов, и сняли там белый домик, абсолютно пустой, пустой в буквальном смысле слова — там не было ничего, ни посуды, ни столовых приборов, ни мыла, ни свечей, ни полотенец. Зато в моей комнате нашелся французский словарь, который я листала по вечерам перед сном — он действовал на меня усыпляюще. Это был иллюстрированный «Малый Ларусс» в синей кожаной обложке, с изящной буквой L в виде позолоченной ленты. Однажды вечером я совершенно случайно наткнулась на статью «Мастурбация», которая увлекла меня гораздо больше, чем соседние статьи «Мастерок» и «Мастика». Я несколько раз подряд перечитала определение, а потом разыскала статьи «Стимуляция» и «Половые органы» — я мало что в них поняла, но меня посетило предчувствие, что это должно быть крайне интересно.

Я заметила, что табло «Пристегните ремни» у нас над головой погасло; значит, самолет набрал высоту и скорость.

— Ну вот, продолжение ты и сам знаешь, — сказала я Мишелю.

— Не слишком захватывающе, — бросил он, накрыл лицо своим вельветовым пиджаком и прислонился головой к иллюминатору, собираясь поспать.

За весь полет он больше не сказал мне ни слова, давая возможность чуточку отдохнуть. Два часа спустя меня разбудила банда придурков, встретивших приземление громкими аплодисментами.

Выйдя из здания аэропорта, мы последовали за толпой туристов, которые, словно крабы, ползли по направлению к морю, таща за собой чемоданы на колесиках. На улице стемнело, в воздухе веяло холодной сыростью, и до остановки вапоретто нам пришлось прошагать несколько километров. Я впервые попала в Венецию вечером, когда из всего окружающего пейзажа видно только море, похожее на любое ночное море. Но все это не имело никакого значения. У меня колотилось сердце при мысли, что еще до того как уснуть, я узнаю фамилию Джорджии, а может быть, даже получу номер ее телефона и через несколько часов услышу ее голос, звук которого почти успела забыть. Этого было достаточно, чтобы наполнить меня радостью.

Вапоретто качало, пассажиров прижимало друг к другу, и мы с Мишелем развлекались, пытаясь по одежде определить национальность туристов. Мы делали остановки на островках, и никто толком не понимал, где мы в данный момент находимся. Люди вздрагивали, когда судно причаливало к берегу, и спокойно ждали: куда-нибудь да приплывем. Вапоретто снова отчаливал и продолжал свой путь сквозь немного пугающую водную тьму.

Мы прибыли на станцию Пьяццале Рома. Едва ступив на сушу, я почувствовала острый запах морепродуктов, окутывающий город: впечатление было такое, будто мы в знойный день приземлились в помойном контейнере рыбной лавки. Как могло случиться, что этот город стал символом романтики? А главное, как мне выдержать целые сутки в этой вони? Я посмотрела на Мишеля и с изумлением поняла, что я единственная, кого ужасала эта перспектива: остальные туристы не морщились, не жаловались и не просили увезти их обратно. Судя по всему, Мишеля тоже ничуть не смущали мощные волны смрада, достойного разлагающегося вивария.

— Ты опять преувеличиваешь, — сказал он, беря мой чемодан. — Если и пахнет, то совсем чуть-чуть.

Нас высадили где-то в северной части Венеции. По счастью, оказалось, что ресторан «Иль Франчезе» расположен совсем неподалеку. Мишель наотрез отказался воспользоваться моим телефоном и повел нас, сверяя маршрут по бумажной карте. Я с беспокойством озиралась, уверенная, что мы потеряемся в лабиринте незнакомых улочек. Они наползали одна на другую, сужались, пробирались между каналами, связанные крохотными горбатыми мостиками. Складывалось впечатление, что какой-то великан взял в кулак этот город и хорошенько его сжал. Наконец после долгих блужданий Мишель вывел нас на улицу, где находился ресторан.

Сердце у меня забилось так часто, что я едва устояла на ногах; я задыхалась; воображение уже нарисовало передо мной картину: вот я вхожу в ресторан и вижу Джорджию, она сидит и улыбается мне. Я чувствовала, что она где-то здесь, в этом городе, и я точно знала, что обязательно ее найду. Но чем дальше мы шли по улочке, тем темнее становилось вокруг. Мы остановились перед дверью ресторана. Он был закрыт. Надпись на надорванной картонке сообщала: «Ремонт». Меня замутило. Не только из-за разочарования, не только из-за того, что мне было жаль напрасно потраченных денег, но и из-за того, что нам на головы полился грязный дождь, принеся с собой тошнотворный запах тухлятины. Я чувствовала себя такой же ободранной, как окружавшие нас пористые камни.

— Закрыто, — огорченно произнес Мишель. — Ремонт.

Во мне вспыхнула злоба. В ту секунду я ненавидела его всеми фибрами души, как будто это он был во всем виноват. Если до сих пор его присутствие меня успокаивало и даже веселило, то теперь оно сделалось невыносимым — таким же невыносимым, как в тот день, когда я решила от него уйти; все всколыхнулось и поднялось на поверхность, все мое раздражение против бедняги Мишеля, который был тут вообще ни при чем и стремился мне помочь и доставить удовольствие. Даже не извинившись, я сказала, что дальше буду действовать одна. Мне срочно надо было выпить.

— Куда ты пойдешь? — вежливо поинтересовался он.

— Прекрати со мной разговаривать, — выдавила я и пошла прочь.

В горле застрял мучительный ком, я чувствовала себя побитой собакой, мне требовалось выпить чего-нибудь покрепче, чтобы унять боль. Единственным известным мне местом в городе был бар «Гарри». Я никогда там не была, но знала, что он точно существует, и пошла бродить по улицам в поисках Эрнеста Хемингуэя и Орсона Уэллса; я спрашивала дорогу у туристов, таких же беспомощных, как я; обращалась к нелюбезным официантам в ресторанах, посылавшим меня не туда, куда нужно. Но я держалась, потому что знала: несмотря на дождь, который продолжал лить с неба, как будто оно превратилось в огромную половую тряпку, я обязательно встречу бармена, способного меня выслушать, налить мне стаканчик и прийти на помощь. Шагая вдоль каналов, этих буйно ветвящихся капилляров города-монстра, я не могла избавиться от впечатления, что поверх морской пены, среди водорослей и мусора, плавает чья-то гигантская шевелюра. Меня пугал плеск воды в ночной тиши. Я хотела вернуться в Париж. Хотела, чтобы исчез тяжелый дух немытого секса, к которому примешивался запах соли, словно кто-то пытался окуривать окружающую вонь. Я уже жалела, что сбежала от Мишеля, но гордость мешала мне отправиться прямиком в заказанный им отель.

Примерно через полчаса я вышла к небольшой деревянной двери с вставками из матового стекла — я видела похожие в австрийских кабачках. Я ступила в узкий прямоугольный зал с блеклыми серыми стенами, не более уютный, чем обувная коробка. За столиками сидело несколько парочек, сутулясь над бокалами коктейля или молча и без всякого аппетита поедая авокадо с креветками. Я направилась в глубь помещения, надеясь, что здесь есть второй этаж, а там — гостиная с кожаными диванами. Поднявшись по ступенькам лестницы, я уперлась в дверь туалета. Пришлось спуститься, признав очевидное: это убожество и есть бар «Гарри». Ничто здесь не соответствовало выдуманному образу того кафе, в котором изобрели и нарекли именами художников блюдо из сырого мяса и персиковый коктейль. Я с трудом верила своим глазам: этот зальчик без окон был абсолютно никакой; если в нем и угадывался хоть какой-то лоск, то разве что в костюмах официантов. Тем не менее я решилась присесть у стойки — подальше от туристов, одетых так, словно они у себя на диване смотрят телевизор, — выпить виски и привести в порядок мысли.

Цены на блюда и напитки окончательно выбили меня из колеи. Я уже собралась уходить, когда деревянная дверь открылась, пропуская мужчину, которого я заметила еще в аэропорту и заинтриговавшего меня своим одеянием. По тому, как с ним поздоровались официанты, я поняла, что он здесь завсегдатай; он присел возле бара рядом со мной. Он успел переодеться, сменив гранатовый костюм на горчичного цвета жилет, возможно самый красивый в мире, если допустить, что к жилетам применимы эстетические оценки. Рукава сорочки он закатал, оголив тонкие, как щиколотки чистокровного скакуна, запястья. Он ужинал в одиночестве, с непринужденностью человека, для которого одинокая трапеза — не признак унижения, а редкая роскошь, счастливая возможность обойтись без собеседников.

С дерзостью пессимиста, которому нечего больше терять, я на своем приблизительном английском обратилась к нему и спросила, хорошо ли он знает город.

— И да и нет. Это зависит от того, что вы имеете в виду под «хорошим знанием города», — сказал он, четко выговаривая каждый слог и подчеркнуто выделяя «да» и «нет».

Он ответил мне по-французски, даже не посмотрев в мою сторону, полностью уверенный в себе. Я узнала, что его зовут Жерар Рамбер. Он занимался продажей картин и приехал навестить знакомую художницу, чья мастерская находилась на острове Лидо. Я представилась как профессиональный фотограф, но ему, судя по всему, это было малоинтересно. Тогда, чтобы добавить себе весу и пробудить его любопытство, я сказала, что летом собираюсь выставляться в Арле — разумеется, я не стала уточнять, что вопрос моего участия в выставке носит чисто гипотетический характер, — и что мой проект называется «Идеальная женщина».

— Желаю удачи, — хохотнул он и дружески похлопал меня по плечу, что означало: он сильно сомневается в успехе моего предприятия.

Кроме того, Жерар Рамбер давал мне понять, что обмен любезностями завершен и он желает спокойно закончить свой ужин. Официант как раз поставил перед ним блюдо скампи в соусе «термидор», и он опустил в них свой выдающийся нос. Его реакция меня не просто обидела, но и обескуражила; я увидела в ней верный знак того, что никогда не найду Джорджию. Так же как Мари Вагнер считала, что меня послал ей Господь, чтобы было перед кем покаяться в своих грехах, я поверила, что Жерар Рамбер послан мне судьбой, чтобы отвратить от дальнейших поисков Джорджии. Однако я довольно неуклюже попыталась продолжить разговор:

— Вы и правда думаете, что идеальных женщин не существует?

— Честно говоря, мне на это глубоко плевать, — ответил он и сделал официанту знак принести ему корзинку с хлебом.

Но я не намеревалась так легко сдаваться.

— Неужели вам за всю жизнь ни разу не попалась женщина, про которую можно сказать, что она — почти совершенство?

Не отрывая глаз от тарелки, Жерар Рамбер молча промокнул салфеткой уголки губ. Судя по его виду, он безмолвно обращался к неким высшим сущностям, которые требовали, чтобы он уделил пару минут своего времени этой назойливой незнакомке. Смирившись с неизбежным, он вздохнул, положил салфетку на колени, выпрямился, разогнул свои бесконечные ноги и сообщил, что когда-то знал одну женщину по имени Мод.

— Я буду краток, — сказал он, — потому что люблю ужинать в тишине. — И, глядя мне прямо в глаза, добавил: — Мод — единственная в мире женщина, которая никогда не просила меня сделать то, чего я сделать не мог. Понимаете? В этом, если хорошенько подумать, и заключается идея совершенства отношений между мужчиной и женщиной. Больше мне нечего сказать. Я не знаю, существует ли идеальная женщина, а если и существует, не уверен, что хотел бы с ней встретиться. Зато я знаю, что такое совершенная любовь.

Мод была старше Жерара. Она не могла похвастать красивыми ногами — они у нее отекали, свои седые волосы она закалывала в пучок, носила юбки ниже колена и никогда не ходила в брюках; Мод не обладала внешней привлекательностью, зато точно знала, что ей идет, а что нет. Впрочем, если верить Жерару Рамберу, всю свою жизнь она встречала поклонение и любовь, а мужчины ее просто обожали.

— Мне она напоминала ирландского сеттера, — сказал он, — и это было прекрасно.

Мод и Жерар провели вместе первую ночь, а потом не расставались на протяжении десяти лет. Друзья говорили, что они неразлучны. Однажды кто-то спросил:

— Если вам удается та-а-а-к ладить между собой, почему вы не поженитесь?

Мод засмеялась и ответила:

— Жерар не может быть мужем! Он — антракт. Долгий антракт, но уж точно не муж.

На самом деле ее звали не Мод. Жерар не знал ни ее настоящего имени, ни фамилии, только ту, что она позаимствовала у страстно влюбленного в нее архитектора с востока Франции.

— Послушай, — сказала она архитектору. — Я не выйду за тебя замуж, но, если хочешь, буду всю жизнь носить твою фамилию.

Так она и поступила. Жерар так никогда и не узнал ее девичьей фамилии, он знал лишь, что ее отец — корсиканец. В тринадцать лет Мод заявила родителям: «Я никогда не выйду замуж, и у меня не будет детей». Почему она так решила, она не объяснила. Тридцать лет спустя она сказала им, что Жерар — человек, олицетворяющий все то, что она искала в мужчине. Он никогда не задавался вопросом, как доставить ей удовольствие, потому что все, что он делал, доставляло Мод удовольствие. Все.

Но однажды, после десяти лет совместной жизни, Мод сказала Жерару, что они должны немного отдалиться друг от друга. И вдруг добавила:

— Я хочу, чтобы начиная с сегодняшнего дня мы больше не виделись. Будем общаться только по телефону.

Мод принадлежала к категории женщин, чьи решения не обсуждаются. Спрашивать у нее «почему?» было бесполезно. Правда, Жерару казалось странным, что она подолгу не подходит к телефону — он хорошо знал ее квартиру, которая была не так уж велика. А потом настал день, когда Мод вообще не ответила на его звонок. Жерар подумал, что она встретила другого мужчину.

— Я был рад за них, понимаешь?

Но несколько дней спустя Жерару позвонил его отец, Абель, в одиннадцать часов вечера, чего раньше не делал никогда.

— Сынок, — сказал он, — хорошо бы ты к нам приехал. Прямо сейчас.

Жерар приехал к родителям около полуночи. Абель сидел на диване в своих вечных очках в черепаховой оправе и в подтяжках. Он с печальным видом протянул ему конверт. В конверте лежало письмо матери Мод, которая сообщала отцу Жерара, что ее дочь умерла от рака костей; она ничего не говорила ему про свою болезнь, чтобы его не расстраивать.

— Если это не доказательство любви, то я не знаю, что такое любовь, — заключил Жерар и махнул официанту, требуя счет.

У меня на глаза навернулись слезы, но Жерар нахмурился, давая мне понять, что в его присутствии плакать нежелательно. Тогда я открыла ему истинную причину своего приезда в Венецию и рассказала все: про Джорджию, про закрытый ресторан, про то, что не знаю даже ее фамилии… В глазах Жерара мелькнуло то же смятение, какое я испытала сама при виде Мари Вагнер, терпеливо ждущей меня возле подъезда. Он не испытывал ни малейшего желания возиться со мной, но что-то вроде морального долга перед разлученными влюбленными растопило его сердце. Жерар Рамбер не мог мне не помочь — я не оставила ему выбора. Он сказал, что завтра чета парижских архитекторов устраивает прием на острове Лидо. Туда соберутся все венецианские французы, возможно, там окажется и пресловутая Вероника или хотя бы кто-нибудь, кто знает, что с ее рестораном. Затем Жерар Рамбер проводил меня до отеля, заказанного Мишелем. Ему было не по пути, но он не хотел, чтобы я заблудилась в городе. Мы договорились увидеться завтра вечером, в семь часов, в баре «Гарри», откуда он отвезет нас с Мишелем на Лидо.

Никогда еще я так не радовалась встрече с Мишелем. Я постучала к нему в номер, точно зная, что он давно спит.

— Извини, я не думала, что ты уже лег, — соврала я.

Я рассказала ему, что случилось в баре «Гарри», рассказала про знакомство с Жераром и прием у французских архитекторов. Мишель слушал меня внимательно. Он был счастлив, что нас пригласили на светское мероприятие, и не скрывал своего восхищения.

— Понятия не имею, как ты это делаешь, — сказал он, — но ты умеешь оказаться в нужное время в нужном месте. Потрясающая способность.

Я знала, что это неправда. Но мысль о том, что кто-то, пусть хотя бы Мишель, верит в это, приносила мне облегчение. В этом человеке была такая бездна благородства и доброты! Я спросила, нельзя ли мне поспать с ним — просто поспать, а не переспать.

— Ты что, правда думаешь, что я хочу с тобой переспать? — удивился он.

— Ну да, — уверенно заявила я.

— Ты ошибаешься, — сказал он.

Я сняла брюки и скользнула к нему под одеяло.

— Значит, ты в меня больше не влюблен? — с вызовом спросила я, прижимаясь своими ледяными ногами к его — теплым и волосатым.

— Нет. Я люблю другую женщину, — серьезно ответил он.

— Расскажешь про нее?

Я и так знала, что это Дженан.

— Нет, — отрезал он и выключил свет. — Спокойной ночи.

Нана

Я предложила Мишелю, чтобы днем каждый занимался своими делами, а вечером мы встретимся в баре «Гарри», куда придет и Жерар Рамбер. Мишель составил себе такую плотную программу, что в ней не оставалось места даже для обеда.

— Съем сэндвич на вапоретто, когда буду возвращаться с Мурано, — сказал он.

Таким образом, мне предстояло убить день до вечера, и я предчувствовала, что сделать это будет нелегко. Приходилось притворяться перед самой собой, что я верю в этот последний шанс, хотя в душе я уже рассталась с надеждой, что увижу Веронику — чтобы заранее смягчить тяжесть разочарования. Я простилась с Джорджией. И даже с мыслями о Джорджии. Мне надо было спасать свою шкуру. Я решила просто побродить по городу — не зря же приехала в Венецию.

Начала я с площади Святого Марка, и она совсем мне не понравилась. Я смотрела на нее взглядом, испорченным множеством виденных ранее изображений — фотографий в залах ожидания, постеров в съемных квартирах, репродукций в третьесортных отелях, картинок с поздравительных открыток, — и не находила никаких особенных красот. Вроде бы площадь Святого Марка должна свидетельствовать о былом величии, но на меня она произвела обратное впечатление, заставив сосредоточиться на убожестве современности — кошмарно одетых туристах, сувенирных лавках, торгующих пластмассовым мусором, нищих продавцах игрушек. Как и все, я заглянула в кафе «Флориан». Вместе со мной там были две японки, несколько американских пенсионеров и большое немецкое семейство. Кроме меня и официанта, все без исключения сидели уткнувшись в экраны мобильников, и я почувствовала себя в картинной галерее, где на всех портретах изображены только лбы. Впрочем, вскоре и я присоединилась к их компании, потому что зазвонил мой телефон. Номер не определился. У меня забилось сердце. Вот всегда так, подумала я. Стоило мне выбросить из головы Джорджию, заглушить в себе тоску по ней, и она наконец мне звонит. Когда я подносила аппарат к уху, рука у меня дрожала.

— Алло! — сказала я, старательно изображая непринужденность.

— Да? Это мама, — услышала я, испытав очередной приступ разочарования.

Моя мать намеренно шифрует свой номер, и делает это по нескольким причинам. Во-первых, из тщеславия — ей кажется, что это добавляет ей оригинальности; она как будто ездит в машине с тонированными стеклами. Во-вторых, из гордыни: ей непереносима мысль, что тот, кому она звонит, может, увидев, что это она, не ответить на вызов, так что она заранее страхуется от возможного унижения. В-третьих, по глупости: она не понимает, что своим дурацким звонком дает тебе ложную надежду и тем самым причиняет боль. Она хотела поговорить со мной о своем брате, который раньше служил в торговом флоте, а теперь жил в хижине в Бретани, в галльской деревне Плёмёр-Боду (еще один музей под открытым небом, хотя совершенно не похожий на Венецию). Ее интересовало, оформила ли я для него возврат потраченных на лечение средств. Мой дядя страдает своего рода душевной болезнью, не позволяющей ему заполнять официальные документы, связанные с налогами, счетами и прочей хренью, у него на них аллергия в буквальном смысле слова. Я тут же набрала его номер.

— Дядя, — сказала я ему вместо приветствия, — продиктуй мне номер своей карты социального страхования.

— Об этом не может быть и речи, — сказал он и повесил трубку.

Несколькими часами раньше я только улыбнулась бы словам дяди, потому что надежда на встречу с Джорджией работала как мощный фильтр, смягчая все жизненные неприятности. Но перед закрытой дверью ресторана «Иль Франчезе» чары развеялись, и под готическими аркадами Дворца дожей стало ясно, что король — голый. Я решила пройтись вдоль Большого канала, но, дойдя до моста Вздохов, повернула назад — этот кишащий муравьями яблочный огрызок вызвал во мне отвращение. Аналогичное впечатление произвел на меня мост Риальто, плотно уставленный сувенирными лавками — ни дать ни взять пиявки, присосавшиеся к локтю. Карнавальные маски в блестках, кричащих цветов футбольные майки, фартуки с пошлыми картинками заставляли меня опускать глаза и ускорять шаг. Я стыдилась уродства, порождаемого современным туризмом, как будто я тоже несла за это ответственность. Почему, думала я, отправляясь в путешествие, люди переодеваются в туристов. Неужели нельзя потребовать, чтобы они одевались нормально? Все-таки выглядели бы менее отвратительно. Даже стайки рыб в лагуне казались группами экскурсантов. Мне стало жалко гондольеров, наряженных гондольерами: честные труженики, которых вынуждают на работе носить нелепые костюмы. Они частично компенсировали это унижение подчеркнуто презрительным отношением к клиентам.

Венеция — это бывшая королева красоты, не сумевшая достойно состариться. Шел век за веком, и она делалась все уродливее и злее. Ей еще наносят визиты, но все ее посетители — или идиоты, или меланхолики. Венеция понимает, что ее будуар влечет одних дураков, и с удовольствием приглашает их поваляться на ее влажных простынях. Площадь Святого Марка, мост Риальто, мост Вздохов, Галерея Академии… Престарелая красотка, Венеция унизала себе пальцы кольцами, чтобы блеск драгоценных камней отвлекал внимание от ее дряблой, в коричневых пятнах, кожи. Даже гондолы, эти изумительные сооружения почти египетского изящества, наводили меня на мысль о гробах, в которых навечно упокоились надежда и красота.

Я решила, что не пойду на встречу с Жераром Рамбером. Зачем? Пора остановить ход вещей, из-за которого я попала в эту абсурдную ситуацию. Для чего мне идти на чужой прием? В пустой надежде найти женщину, которая, возможно, сообщит мне фамилию Джорджии? Да еще со своим бывшим мужем. Внезапно собственное существование представилось мне чередой бесконечных тоскливых дней. Я вспомнила, как развивались события, в результате которых я оказалась на венецианской площади с четвертушкой остывшей пиццы «Маргарита». Как в фильме «Ход вещей» наполненная водой пластиковая бутылка привела в движение металлический цилиндр, который скатился по деревянной доске и толкнул пакет с водой, мгновенно сдувшийся, как воздушный шар. Сидя на скамейке посреди Венеции, чуждая царящей вокруг каникулярной атмосфере, я представляла себя именно таким сдувшимся шариком. Все было бессмысленно. Надо возвращаться домой, прекращать всякую связь с Мишелем, заниматься сыном, навести в своей жизни порядок, найти настоящую работу. Я казалась себе нелепой карикатурой на самое себя. Я искала у себя в душе несуществующие сильные эмоции и пыталась шокировать Мишеля головокружительными авантюрами — это его-то, способного прийти в экстаз от фарфоровой тарелки! Я изображала из себя художника, не имея таланта. И пыталась выглядеть маргиналом — как все остальные. Жюли была права.

Я смотрела на шагающих мимо людей и ждала наступления вечера; скорей бы сон унес меня подальше от Венеции, подальше от этой тоски. Завтра утром самолет вернет меня на прямую дорогу. Мимо меня прошла пара туристов-итальянцев — он был маленький, с густой шапкой волос на голове, она, напротив, — крупная, белокурая, с квадратной челюстью и решительным подбородком; мне сразу вспомнилась Захия. Глупо было думать о ней, сидя на этой скамейке. Но с тех пор как я с ней познакомилась, я знала, что где-то в глубинах моей памяти хранится образ похожей на нее женщины. Я несколько дней бродила мыслями вокруг да около и даже ошибочно сравнила ее с героиней романа Золя «Нана», тогда как на самом деле «Мадемуазель» была похожа на женщину с фотографии Кристера Стрёмхольма. Творчество Кристера Стрёмхольма я открыла для себя благодаря Карлосу, своему другу-оператору; именно он показал мне работы шведского фотографа, умершего в 2002 году в возрасте восьмидесяти трех лет.

Первым я увидела сделанный им портрет, но на нем была изображена не Нана, а его подруга Джеки. Кожаная куртка, забранные вверх волосы, открывающие уши, в которых висели позолоченные серьги-креолы. Она улыбалась в объектив. Эта женщина была так красива, что я увидела в ней свой идеал: в жизни мне хотелось стать такой, как Джеки. Вторая фотография была портретом Сони. Коротко стриженные, вытравленные пергидролем волосы с явственно черными корнями — какой-то двойник Кейт Мосс. Такие же обведенные черным глаза, такие же четко прорисованные губы, та же манера выставлять напоказ, как в стриптизе, шею. С третьей фотографии на зрителя смотрела Белинда — на угольно-черных веках у нее поблескивали крошечные стразы. Она лежала на кровати обнаженная, прикрытая мехом. Крашеная блондинка с огромными миндалевидными глазами, подведенными жирными линиями, с невероятно длинными стрелками в уголках, и губами, накрашенными светлой помадой — скорее всего, розовой, но может быть, и бежевой. Именно это фото Белинды и напомнила мне Захия. Та же прическа, тот же макияж, та же манера смотреть в объектив. Все портреты Кристера Стрёмхольма — изумительные, тонкие, влекущие — выражали идею вечной женственности.

— Какие они все красавицы, — подумала я вслух, разглядывая их.

— Дорогуша, это все мужики, — с улыбкой сказал мне Карлос.

Я не могла поверить своим ушам. Эти люди, родившиеся мужчинами, сумели перехитрить природу и стать не просто женщинами, но образцами женственности, более женственными, чем сами женщины. Карлос объяснил мне, что все эти фотографии художник сделал в районе «Мулен-Руж». В годы правления генерала де Голля трансвестизм был запрещен. Если этих людей задерживали на улице, на них составляли полицейский протокол, в котором писали: «Мужчина, переодетый женщиной не в период карнавала». И вот в это время, на рубеже шестидесятых, швед Кристер Стрёмхольм фотографировал своей «лейкой» трансвеститов и транссексуалов. Ради этого он решился разделить с ними их жизнь: селился в одном из редких дешевых отелей, соглашавшихся сдавать номера этим странным созданиям, и вместе с ними трясся от страха, когда вокруг рыскала полиция. Кристер, Нана, Белинда и Джеки существовали в перевернутом мире: они просыпались, когда парижские труженики шагали к метро, возвращаясь с работы, и в пять часов дня, надев темные очки, садились завтракать. Кристер Стрёмхольм был с ними неразлучен, он долгими часами наблюдал, как они одеваются, бреются, сооружают себе прически и наносят макияж. Фотографии Стрёмхольма бесконечно далеки от Парижа с глянцевых снимков Дуано, потому что шведский художник видел особое достоинство в прославлении маргинальности, которую общество не желает замечать. Там была еще Жану — в детстве родители подвергли ее лечению электрошоком, потому что сочли, что она ведет себя слишком женоподобно. Была Кобра, которую прежде звали Лотос; она сменила имя, когда в супермаркетах появилась туалетная бумага с таким названием. «Раз они говорят, что у меня змеиный язык, пусть меня и зовут Коброй!» Была Мари-Жозе — во время Второй мировой войны ее депортировали, и по возвращении из лагеря она решила стать женщиной. Наконец, была восхитительная Джеки, любившая цыган и кино тридцатых. И ее лучшая подруга, красавица Нана, уроженка Орана.

Тонкие браслеты, подчеркивающие изящество запястий; крупные серьги, повторяющие рисунок подбородка; пуловер, надетый на голое тело, дабы подчеркнуть фактуру кожи, — разглядывая фотографии этих мужчин-проституток, я училась искусству макияжа. На свете не было никого более женственного, чем эти мужчины, которые показывали мне, каким жестом касаться рукой плеча, как красить глаза, какую позу принимать, ложась в постель. Почему? Потому что они задавались тем же вопросом, что и я: «Как стать женщиной?» Самый важный, ключевой вопрос.

Так вышло, что Нана, Белинда, Джеки и Кобра вдруг оказались рядом со мной на скамейке, словно добрые феи из старинной сказки, спешащие на помощь тому, кто попал в беду. Мы сидели вместе на площади в Венеции и ели четвертушку остывшей пиццы. Феи склонились надо мной и шепнули, что это и правда глупо — идти на вечеринку и надеяться, что из этого что-нибудь получится.

— Но тебя никто не осудит, потому что никому нет до тебя дела, — сказала Нана. — Как часто люди не позволяют себе сделать то или другое только из-за того, что кто-то якобы косо на них посмотрит.

— Полный идиотизм, — подтвердила Джеки. — Но в идиотизме главное — идти до конца. Тогда он оборачивается отвагой. А все эти уроды, которые мешают нам жить, потому что мы боимся, как бы они не подняли нас на смех, в могилу вместо нас не лягут. Мало того, они даже на наши похороны не придут.

— Дорогуша, — сказала Белинда. — Твоя любовь — это карикатура.

— А твое упорство нелепо, — добавила Джеки.

— Но надо верить в красоту и в героизм нелепости, — подбодрила меня Нана.

— Потому что люди «хорошего тона», — заключила Кобра, — смертельно скучны, а скука заразительна.

Вероника

В назначенный час Жерар Рамбер пришел за нами в бар «Гарри». На нем был костюм из сирсакера цвета яичной скорлупы, переходящего в цвет сливочного масла, под мышкой он держал номер «Репубблики». Под пиджаком угадывалась тонкая льняная сорочка, темно-синяя и слегка помятая. На ноги он надел ярко-оранжевые галоши, чтобы обезопасить свои мокасины на случай аква альта. Он вел себя как человек, которому все равно, что подумают о нем окружающие, и его пренебрежительное отношение к тому, нравится он кому-то или нет, делало его неотразимым. Я познакомила его с Мишелем. Они тепло пожали друг другу руки. Затем Жерар подтвердил, что ресторан «Иль Франчезе» пользовался в Венеции большой популярностью, следовательно, шансы, что Вероника придет на вечеринку, довольно высоки.

Перед баром «Гарри» нас ждало водное такси — мотоскаф лакированного дерева; в кабине стояли обтянутые белой кожей банкетки и витали ароматы женских духов, масла моноя и ванильного крема. По дороге Жерар объяснил нам, что сам едет на прием потому, что должен, но надолго не останется, так как тамошняя публика его не воодушевляет.

— Работа есть работа, — вздохнул он.

Вдалеке показались огоньки гирлянд, развешанных в саду вокруг виллы, стоящей на берегу Лидо.

В последних лучах вечернего солнца пепельно-розовый фасад как будто фосфоресцировал. Гости, приехавшие раньше, весело болтая, встречали вновь прибывших восклицаниями «Ах!» и «О!». Со всех сторон раздавался смех, с террасы, увитой диким виноградом, доносились обрывки разговоров — казалось, протяни руку, и ухватишь пару-тройку реплик из радостно журчащей светской беседы. Дама в платье бирюзового цвета с обесцвеченными волосами рассказывала, как она ездила кататься на лыжах с чрезвычайно деловым типом. Ее соседка ответила, что нельзя считать себя любимой, пока не раскроешь эротический потенциал партнера. Чуть дальше низенький мужчина в адмиральском кителе с серьезным видом сообщал высокой женщине в матроске:

— В детстве я был развит не по годам. В три с половиной года у меня уже был кариес.

По гостям было видно, что они понимают собственную исключительность — баловни судьбы, спокойные перед наступлением будущего, как и перед опускающейся на них ночной темнотой. Они знали, что прекрасно проведут время и еще несколько дней будут вспоминать эту вечеринку. Только Мишель чувствовал себя неловко. Стесняясь того, что мы явились без официального приглашения, он держался особняком и не позволял себе расслабиться, словно просил прощения за то, что он здесь оказался. Жерар куда-то исчез. Я нырнула в пеструю толпу, женщин в которой было больше, чем мужчин. Справедливое время все расставило по своим местам: бывшие красавицы немало потрудились, чтобы стать уродинами — их накачанные губы напоминали вздувшиеся геморроидальные вены. Бывшие уродины тоже постарались и стали красавицами: спортивные фигуры, грациозное кокетство и живой огонек в глазах — так и хотелось подкараулить одну из них под сводами увитой зеленью беседки и поцеловать в благоухающее духами плечико. Одеты они все были одинаково. Те, что пришли в платьях, накинули сверху широкие кашемировые шарфы. У тех, что предпочли брюки, поверх белой блузки висели этнические бусы. Блузки были расстегнуты, платья все с глубоким вырезом. На груди изысканное дорогое белье компенсировало разрушительную работу солнца. Различия между женщинами сводились к выбору украшений. Одни демонстрировали вкус к изделиям берберских мастеров, другие скорее склонялись к фольклору Черной Африки; те, в ком снобизм проявлялся сильнее всего, носили ожерелья из красных кораллов. Очевидно, в одну из групп новых дожей затесалась и Вероника, и я не сомневалась, что, лавируя между ними, рано или поздно на нее наткнусь. Я вошла в дом и заметила Мишеля; он одиноко стоял возле витрины со стеклянной посудой и с ощутимым волнением изучал вопиюще безобразные стаканы, бутылки и тарелки. Я оставила его предаваться экстазу и отправилась на поиски выпивки.

Вскоре мне на пути попался официант, разносивший бокалы с коктейлем «Беллини». Рядом беседовала группка гостей, выстроившихся в кружок, словно разложенные на блюде сыры. Здесь была невысокая и превосходно сложенная рыжеволосая женщина в шелковом оранжевом платье, туго обтянувшем ее круглый зад. Была высокая блондинка в бархатном камзоле для верховой езды, с перстнем на мизинце. Был мужчина, косивший под Ива Сен-Лорана, подчеркнуто старообразный, с явно крашеными волосами, зачесанными назад, и белоснежным цветком в бутоньерке. Был молодой человек из хорошей семьи — из тех, кто обречен вечно оставаться юношей, — одетый в шерстяную рубашку поло с каймой, повторяющей цвета французского флага, а из выреза выглядывало его кукольное личико. В общем, рокфор, мимолет, грюйер и шевр.

— Она постоянно выставляет напоказ свою увеличенную грудь, — вздохнула высокая блондинка.

— А что ей остается? У нее слишком заурядная внешность, — объяснила рыженькая.

— Когда она была девочкой, ее часто с кем-нибудь путали… — доверительным тоном сообщил старикан.

Юноша из хорошей семьи одобрительно улыбнулся.

Я набралась смелости и прервала их разговор вопросом, знают ли они Веронику, владелицу ресторана французской кухни в северной части Венеции. Их лица просветлели. Разумеется, они знают ее и даже лично с ней знакомы. Рыженькая сказала, что она обязательно должна сегодня прийти, юноша ее пока не видел, старичок минуту назад разговаривал с ее мужем. Я сделала глубокий вдох, для храбрости опрокинула бокал коктейля «Спритц», протянутый мне мальчиком в ливрее, и продолжила фланировать между гостями, чувствуя себя как в детской игре «холодно — горячо»: чем дальше от сада и ближе к столу с напитками, тем ощутимее становилось «тепло». Вероника явно была где-то рядом. В толпе мелькнул Мишель: он что-то горячо обсуждал с хозяевами дома — хозяйка сидела в инвалидной коляске. Как я поняла, он приносил им извинения за то, что непрошеным явился на прием. Они убеждали его, что он вполне достоин присутствовать на вечеринке и быть в числе их друзей. Тут появился Жерар Рамбер и с озабоченным видом сказал мне, что не нашел человека, с которым собирался увидеться, а потому уходит домой — здешняя публика наводит на него тоску. Внезапно в саду стало не протолкнуться, как будто люди возникали прямо из-под земли. Я заметила вдалеке мужчину в стеганой жилетке и кислотно-зеленых, в желтизну, джинсах, похожего на известного фотографа; впрочем, я могла ошибаться. Дабы развеять свои сомнения, я решила подойти к нему поближе. Он разговаривал с каким-то типом, явно пьяным в стельку; несмотря на то, что уже стемнело, тип так и не снял темные очки; вокруг головы у него была на японский манер повязана бандана. Они обсуждали кого-то из общих знакомых.

— Он тогда был лысый, — сказал один.

— Не понимаю, зачем он якшался с этими уродами, — добавил второй, тот, что был навеселе.

Оба засмеялись, вероятно вспоминая какую-то давнюю историю. Потом они вдруг повернулись ко мне, очевидно приняв меня за кого-то другого.

— Привет! Как дела? — И оба по очереди чмокнули меня в щеки.

Мужик в жилетке воспользовался моим появлением как предлогом и смылся, а парень в бандане пустился в бесконечный монолог о бросившей его подружке. Эта женщина, утверждал он, в момент оргазма закрывала лицо, что свидетельствовало не в ее пользу, кроме того, она наотрез отказывалась пить, потому что боялась, опьянев, утратить над собой контроль. Он рассказал, что ее звали Наташа, но он назло называл ее Наташеттой, что у нее щель между зубами, которая по примете должна приносить счастье, но ей почему-то не приносила, что она ела сэндвичи с огурцами и с грибами, что левая грудь у нее больше правой и что больше всего на свете она любила глотать таблетки и принимала кучу лекарств: для роста волос и для крепости ногтей, а еще мочегонное, а еще — каждое утро — аспирин для профилактики рака, наконец, она завела манеру роскошествовать и требовала водить ее на ужин в пятизвездочные отели, то в «Гритти», то в «Даньели», то в «Бауэр». Но однажды он увидел, как она плачет, и это так ему понравилось, что он испугался. Рассказывая мне все это, он без конца подзывал официанта и требовал джин-тоник без тоника. За компанию с ним пила и я, так что очень скоро мы оба прилично набрались. Когда он умолк, я воспользовалась образовавшейся паузой и сказала, что ищу одну повариху по имени Вероника, но он повернулся ко мне спиной и, отправляясь на поиски очередной жертвы, бросил мне:

— Я очень боюсь, что граница между самопознанием и чистым нарциссизмом у тебя совершенно стерта.

Я сильно опьянела. Мне казалось, на меня со всех сторон наваливается небо. Я хотела найти в толпе Мишеля, но опасалась сделать хоть шаг. В ушах вдруг возник громкий гул, как будто все гости одновременно принялись кричать. Я словно очутилась в гигантской разноцветной ванне и не понимала, почему вокруг так шумно. Может, в саду заиграл оркестр? Сердце заколотилось быстро-быстро, наливаясь радостью и кровью; мое большое наивное сердце, которое я носила в себе как слишком яркую драгоценность, мое тяжелое сердце готово было уйти в пятки, потому что издалека на меня смотрела женщина с бесконечной шеей и андрогинной фигурой, женщина с телом саламандры, коричневато-золотистым, как картина Климта, одетая в брюки от Оззи Кларка и жилет в блестках. Из-за ее внезапного появления все перепуталось у меня в голове, словно случилось какое-то происшествие, непонятно, хорошее или плохое, зато я точно знала, что я — живая, потому что она улыбалась мне, эта женщина, воплотившая в себе всех женщин мира, протягивала ко мне руку и звала меня к себе сквозь толпу, чтобы поцеловать. Этой женщиной была Джорджия.

Джорджия

Фестиваль фотографии проходит в Арле каждое лето, с июля по сентябрь. В этом году я выставляю на нем свои работы, потому что я выиграла первый приз на конкурсе молодых талантов; вместе с ним мне досталась стипендия и снятый для меня на целый месяц номер в отеле «Вольтер», расположенном сразу за аренами. Мои фотографии вывесили в Центре Ван Гона, где в этом году в честь фотографа Джулии Маргарет Камерон организована ретроспектива «Женские портреты».

Джулия Маргарет Камерон родилась в Индии в 1815 году в семье французской аристократки с романтическим именем Аделина де л’Этан и чиновника Ост-Индской компании. Она выросла во Франции, познакомилась со своим будущим мужем в Кейптауне и вышла за него замуж в Калькутте. Чарльз был старше ее на двадцать лет, и его семья владела кофейными плантациями на Цейлоне. Супруги поселились в Лондоне, где жили очень скромно. Вскоре Чарльз решил выйти в отставку и перебраться на остров Уайт, где жизнь была дешевле. Джулия Маргарет Камерон немного скучала, и на сорок восьмой день рождения старшая дочь подарила ей фотоаппарат — камеру с выдвижным объективом, линзами французской фирмы «Жамен», диафрагмой f3.6 и фокусным расстоянием около двенадцати дюймов. По тем временам это была диковина, ведь фотография только-только появилась на свет.

Но мало иметь фотоаппарат, надо еще научиться проявлять и печатать снимки. В девятнадцатом веке для этого требовалась целая химическая лаборатория, оборудовать которую на острове было совсем не просто. Джулия Маргарет реквизировала угольный подвал и самостоятельно освоила технику работы с коллодием — желеобразным веществом, состоящим из спирта, эфира и нитроцеллюлозы, которое наносили на стеклянные пластины. В сухом виде это взрывоопасная смесь, выделяющая в процессе горения значительные количества горячего газа.

Я пыталась представить себе, как начинающий фотограф в платье с широкими закатанными рукавами, ослабив шнуровку корсета, в полной темноте готовит свои пластинки, смешивает вонючие ядовитые химикаты и на ощупь вставляет пластинки в светонепроницаемые кассеты. Как только пластинка была готова, Джулия Маргарет бежала в бывший курятник, что-то вроде заросшей сорняками теплицы, где ей позировали ее модели. Чаще других в этой роли выступала ее служанка Мэри, переодетая то Девой Марией, то лесной царицей, то библейской героиней. Джулия Маргарет также много фотографировала свою племянницу Джулию Принсеп, считавшуюся одной из красивейших женщин тогдашнего английского общества, и ее дочь, писательницу Вирджинию Вульф. Но вообще-то она снимала всех подряд — родню, детей, сестер, слуг, друзей, поэта Генри Тейлора в костюме Рембрандта или, например, Чарльза Дарвина, на ее портрете похожего на обезьяну, и даже Алису Лидделл, изображающую богиню Помону, — ту самую Алису, что несколькими годами ранее вдохновила Льюиса Кэрролла.

Портреты Камерон не всегда четки, потому что время выдержки в то время занимало от трех до семи минут, и понятно, что модели, особенно дети, не могли не пошевельнуться. Закончив съемку, Джулия заворачивала пластинку и опять бегом, чтобы успеть проявить снимок, пока коллодий не застыл, мчалась в лабораторию. Это надо себе представить — как она в длинном платье и туфлях на каблуках бежит через сад, от теплицы к подвалу, словно персонаж романа Джейн Остин, прижимая к груди стеклянную пластинку. Постепенно платья Джулии Маргарет покрылись пятнами и чуть ли не дырами от химических растворов, ее повсюду сопровождал резкий нитратный запах. В лаборатории она немедленно приступала к проявлению негатива и опускала пластинку в цианид для закрепления изображения и удаления неэкспонированных солей серебра. The cyanide of potassium is the most nervous part of the whole process to me. It is such a deadly poison[7], говорила Джулия Маргарет Камерон.

С появлением первых работ Джулии Маргарет Камерон в газетах она стала объектом насмешек; ее упрекали в недостаточном владении техникой. Тогдашние специалисты не понимали, как эта женщина смеет показывать фотографии с пятнами, трещинами на негативах, иногда даже со следами пальцев. Ее снимки называли «грязными». На самом деле они были живыми. Некоторые торговцы, почуявшие в ней талант, предлагали ей свои услуги, но даже они отказывались признавать в ней «профессионального фотографа». Камерон это мало беспокоило. Женщина, которая изобрела современный жанр фотопортрета, соглашалась именоваться любителем. Ей было на все это плевать, она знала себе цену, кроме того, ничто не мешало ей писать на обороте своих снимков: «Это мой шедевр». Шокированные торговцы впадали в замешательство: с какой стати женщина заявляет о своем таланте? Женщина обязана быть скромной. Если ей и позволено продвигаться вперед, то маленькими шажками, ей не следует слишком собой гордиться, она должна заявлять не о своей силе, а о своей слабости. Женщинам и правда пришлось долго ждать, пока история снизойдет до признания их заслуг. Сколько художниц уже никогда не потрясут нас своими картинами, брошенными в печку их отцами? Сколько романов могли бы перевернуть нашу жизнь, но так и остались запертыми в ящике стола, ключ от которого хранился у ревнивого мужа? Сколько произведений искусства не родились или были похоронены в подвалах под стопками старых газет? Сколько шедевров, созданных женщинами, потеряны для нас навсегда? Но даже когда они появляются, выставляются, искусствоведы предпочитают о них умалчивать. Кто сегодня помнит Катерину ван Хемессен, фламандскую художницу, которая в двадцать лет первой в истории написала автопортрет живописца перед мольбертом? Кто помнит Софонисбу Ангвиссолу, чьи работы бессовестно копировал Рубенс? Кто помнит Лавинию Фонтану — первую женщину, писавшую обнаженных мужчин? Кто помнит Барбару Лонги, вызывавшую восхищение величайших мастеров своего времени за уникальное свечение красок? Кто помнит Артемизию Джентилески, предвосхитившую возникновение барокко? Изнасилованная уважаемым художником, она была вынуждена унизительно оправдываться перед судом, состоявшим из одних стариков. Кто помнит Клару Петерс, Юдит Лейстер, Элизабетту Сирани, Марию Сибиллу Мериан, Рахель Рёйс, Розальбу Каррьеру, Джулию Лама, Анну Доротею Тербуш, Ангелику Кауфман, Аделаиду Лабиль-Жиар, Элизабет Виже-Лебрен, Маргерит Жерар, Констанс Майер, Еву Гонсалес, Сесилию Бо и Элизабет АрмстронгФорбс?

Миновав залы, посвященные искусству Джулии Маргарет Камерон, и прежде чем нырнуть из прохлады музея на раскаленные, как сковородка, городские улицы, посетители попадают в большой зал, в котором выставлены мои работы.

Они объединены общим названием «Идеальная женщина» и повествуют о пяти днях, проведенных мною с Джорджией в номере «Гритти». По большей части это ее портреты, хотя есть также несколько моих и пара-тройка натюрмортов.

Когда мы с Джорджией увидели друг друга на ночной вечеринке на Лидо, мы не бросились сразу целоваться. Как в сказке, которую ей рассказывала тетя Зельда, лишь ранним утром, когда над ступенями собора Санта-Мария-делла-Салюте занялась заря, наши губы сомкнулись, и в тот же миг Венеция показалась мне самым прекрасным городом на Земле.

Для начала Джорджия сообщила мне свои правила: мы будем любить друг друга так, словно намерены быть вместе до последнего вздоха, но через пять дней расстанемся. Джорджия сразу задала рамки нашей любви: географические (ее номер в отеле «Гритти») и временные (назначила срок, когда она исчезнет из моей жизни). Она не захотела объяснять мне почему, но я поняла, что у нее есть и другая жизнь, возможно, есть дети, жена или муж, и для меня в этой жизни места нет.

Я согласилась, но взамен потребовала, чтобы и она выполнила мое правило и на то время, которое мы проведем вместе, стала моей моделью. Я фотографировала Джорджию в разные часы дня и ночи, в ванной и в нашей постели, обнаженной и одетой, со спины, издалека и крупным планом, с искусственным светом, в насыщенных цветах или накрытой простыней в полумраке нашей комнаты с зашторенными окнами.

Мне хотелось показать всему миру, какой я вижу Джорджию. Мне удалось остановить мгновение невероятной любви и запечатлеть на бумаге наши лица, помятые, как постель после бурной ночи.

Я вся превратилась в сверхчувствительную поверхность. Для меня больше не существовало прошлого, истории, друзей, семьи, срочных дел, правил, законов, случайностей, глубин — осталась лишь поверхность моей кожи, восприимчивой к свету, излучаемому Джорджией. Я купалась в нашей любви как в солнечных лучах.

Наша комната с серовато-голубыми стенами и постоянно задернутыми занавесками на эти дни превратилась в камеру-обскуру, ставшую приютом мимолетной любви. Весь мир сжался до размеров нашей постели. Я записала в своем дневнике впечатления от этих сладостных дней, на протяжении которых мы курили, разговаривали, дремали и ели, чтобы восстановить силы. Делая в дневнике записи, я заметила, что писать и фотографировать — это не просто разные, а прямо противоположные вещи; когда ты пишешь, ты освещаешь темную комнату лучом света, а когда фотографируешь, с головой погружаешься в тотальную тьму мира, оставляя освещенной лишь крохотную его часть, которую и переносишь на фотобумагу.

Я пережила несколько часов великой любви, которых хватило бы, чтобы заполнить всю дальнейшую жизнь. Мы могли бы пожениться, родить и вырастить детей и состариться вместе. Но Джорджия подарила мне всего несколько дней в Венеции. Она знала, что это лучшее, что могло с нами произойти.

Сегодня эти фотографии служат доказательством того, что исходящий от ее тела свет действует на окружающие предметы точно так же, как на фотобумагу, проявляя красоту любви и вызывая благодарную нежность к миру. Кроме того, они показывают мне, что с каждым днем я все больше отдаляюсь от тогдашних событий. Дистанция между нами увеличивается, мы живем разной жизнью, занимаемся разными делами. Но эти фотографии помогают мне, потому что я каждый день могу по десять, сто или тысяче раз смотреть на то, что случилось один-единственный раз и длилось краткий миг. Мне еще предстоит примириться с пропастью между тридцатью годами моей жизни, на протяжении которых я даже не знала о ее существовании, и теми тридцатью годами, которые проживу без нее. К счастью, время приглушает тоску, хотя полностью от нее не излечивает. Но между первым и вторым были эти несколько дней, на память о которых у меня остались эти фотографии.

Вернисаж прошел приятно и весело. Народу было много. Разумеется, мои родители, быстренько пробежавшись по залу, направились к столу с угощением.

— Под таким названием, — сказали они, — ты могла бы выставить фотографию какой-нибудь красивой девушки…

— И то правда. Смотреть было бы приятнее.

Слова благодарности

Благодарю за помощь и советы Улисса Королицки, Жерара Рамбера, Оливье Нора, Поля-Анри Бизона, Присциллу д’Оржеваль, Лисбет Прэ и Стефана Манеля за помощь и советы.

Отдельное спасибо — Мартине Саада.

Примечания

1

Олимпия де Гуж — французская писательница, журналистка, политический деятель, автор «Декларации прав женщины и гражданки» (1791). (Здесь и далее — прим. перев.)

(обратно)

2

От фр. leroux — рыжий.

(обратно)

3

Отсылка к знаменитому афоризму мадам де Сталь «Для женщины слава — лишь блистательный траур по счастью».

(обратно)

4

Милая (англ.).

(обратно)

5

Сильвен и Сильветта — персонажи французских детских комиксов.

(обратно)

6

Каланки — узкие прибрежные ущелья, частично заполненные водой, на Средиземноморском побережье Франции.

(обратно)

7

Страшнее всего работать с цианистым калием. Это смертельный яд (англ.).

(обратно)

Оглавление

  • Жюли
  • Мари
  • Ализе
  • Франческа
  • Зельда
  • Дженан
  • Захия
  • Юко
  • Мариам
  • Виктория
  • Мод
  • Нана
  • Вероника
  • Джорджия
  • Слова благодарности Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Требуется идеальная женщина», Анна Берест

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства