Анатолий Августович Гуницкий РАССКАЗЫ О САШКЕ
САШКА
Сашка родился 29 мая. Или 30-го. Точную дату его рождения не знал никто, даже родители. Они всегда её путали. Вот и Сашка тоже точно не знал, когда родился. В общем-то, ему было всё равно – он жил себе и жил, пока жилось. Пока не умер совсем молодым, к удивлению многих. Он бы тоже, наверное, удивился – если бы не умер неожиданно, так и не узнав точную дату своего рождения.
ВОЛОДЯ
Наступило лето, холодное и мокрое. Мало даже на лето похожее. Но выбирать, как всегда, не приходилось. Никто и не выбирал. Володя тоже не выбирал. Совсем недавно, в конце мая, умер его брат Сашка. Причина его смерти была никому неизвестна. Володя не понимал, что с Сашкой случилось. Но он, тем не менее, часто думал о том, что такое холодное лето точно не понравилось бы Сашке. Который умер недавно совсем молодым.
МОЛЧАНИЕ ТАТЬЯНЫ-МАРИНЫ
Отчего же умер Сашка? Этого никто не знал. Высказывались различные гипотезы: грипп, катаральная инфлюэнца и даже древняя болезнь Кильдеева. Но это были всего лишь предположения, точная же причина Сашкиной смерти оставалась никому неизвестной. Володя постепенно погрузился в сонное полубезразличие: как в детстве, на рыбалке, когда быстро пролетало время утреннего клёва, но полные окуни, и нервная плотва, и суетливые, циничные ерши так и не появлялись, предпочитая заниматься другими делами. Иногда Володе казалось, что Татьяна-Марина, его жена, знает что-то про причину Сашкиной смерти. Однако Татьяна-Марина молчала. Она вообще не любила разговаривать. Иногда целыми месяцами не произносила ни слова. Пётр Семёнович-Сергеевич, отец-отчим Татьяны-Марины, считал, что склонность к молчанию проявилась у неё давно, стала потребностью в детстве. Когда они ещё жили на Севере. Пытаясь разобраться в этом, Володя поехал на Север. Он довольно долго там находился, года два или три с половиной. Нет, ничего не смог выяснить.
Вернулся. Татьяна-Марина по-прежнему подолгу молчала.
УВОЛЬНЕНИЕ
Пётр Семёнович-Сергеевич был отчимом Татьяны-Марины, и в то же время её отцом. Ощущая явную противоречивость ситуации, он с фатальным упорством ничего не предпринимал. Не хотелось, да и некогда было. Работа отнимала много времени; иногда он даже не успевал с утра помыться, поесть, сходить в туалет. Часами сидел потом голодный, грязный, изнуряемый естественными потребностями. Работе это не мешало. Так продолжалось до той поры, пока не позвонили из Москвы и не сообщили, что он уволен. Пётр Семёнович-Сергеевич обрадовался, ведь ему давно уже надоела зависимость от розовощёких столичных чиновников, которых он никогда и не видел. Он снял пиджак. Развязал тугой узел старого итальянского галстука. Решил, наконец, разобраться, кем же он приходится Татьяне-Марине. Есть ему ничуть не хотелось.
СОН ВОЛОДИ
Однажды Володе приснился Сашка, его брат. Поскольку это был сон, то Володя не удивился, увидев Сашку, который недавно, в конце мая, умер совсем молодым. Володя, несмотря на сон, понимал, что Сашка умер. В тоже время он понимал, что это сон. Но всё-таки спросил у Сашки, отчего же тот умер. Сашка что-то пробурчал. Так невнятно, что Володя не разобрал ни слова. Володя повторил свой вопрос. Сашка продолжал бурчать. Володя стал ругаться и кричать на Сашку, чтобы тот отвечал более разборчиво; как старший брат, он нередко покрикивал на Сашку. Пока тот был жив и ещё не умер совсем молодым. Живой Сашка часто говорил неразборчиво, после смерти дикция у него не стала лучше. Даже в Володином сне.
Володя продолжал спрашивать у Сашки: отчего же он умер, ругался и кричал на него. Тот бормотал что-то в ответ. Потом Володя проснулся. Сашки не было. Володя негромко рассказал про сон Татьяне-Марине, жене своей. Она молчала. Видимо, спала. Хотя она почти всегда молчала, не только когда спала. Потом Володя понял: Татьяны-Марины рядом нет. Он повернулся, пошарил рукой, заглянул под одеяло… Да, Татьяны-Марины не было. Володя вспомнил, что Татьяна-Марина осталась дома, а он поехал на Север. Чтобы разобраться – чтобы врубиться – чтобы въехать – чтобы вникнуть, почему же у неё ещё в детстве, когда она жила на Севере, проявилась склонность к молчанию, ставшая потом постоянной потребностью. Прошло два или три года. Володя так ни в чём и не разобрался. Только спать ему ещё хотелось и он снова заснул. На этот раз не увидел во сне своего брата Сашку. Который недавно умер совсем молодым.
НА БЕРЕГУ РЕКИ
Володя стоял на берегу реки. Он не помнил, как называется эта река, забыл Володя её имя. Или и не знал никогда. Бывать же здесь почему-то любил. Тем более, что от его дома было недалеко совсем, не больше трёх – четырёх – девяти – пятнадцати с половиной километров. Отчего ему так нравилось здесь бывать, Володя не понимал: плавать он почти не умел, загорать не любил, рыбу ловить боялся. Да – yes – ok, Володя мог, конечно, если уж очень приспичит, пробарахтаться вдоль берега. И даже реку переплыть, как однажды у него случайно получилось. Только на другом берегу ему не понравилось. Люди там были недружелюбные, подозрительные, и когда Володя оказался на берегу другом, они сразу же стали делать ему разные мерзкие гадости. Пришлось в темпе, не раздеваясь, плыть назад.
Сашка, его брат, услышав Володин рассказ, не удивился ничуть.
– Они там все злые и завистливые, – сказал Сашка. – Всегда такие были. И будут.
Володя был поражён и даже шокирован. Оказывается, Сашка, младший его брат, уже успел побывать на том берегу!
– А ты-то когда там был ? – недовольно спросил он.
Сашка вздохнул, растерянно взглянул на Володю и развёл руками. Володя хотел сказать Сашке, что незачем ему таскаться на тот берег, что никто и никогда – ни он сам, ни мать, ни отец, ни бабушка, ни её молодой муж, одноглазый джазовый барабанщик – не советовал Сашке появляться на том берегу. Что это вообще не принято в их древнем и славном, в их старинном и знаменитом, в их легендарном и прославленном роду. Но Володя ничего не сказал Сашке. В тот день они вообще больше не разговаривали. Вскоре Сашка умер. Умер в конце мая, совсем молодым.
Тем не менее, Володя всё равно ходил на берег реки. Хотя не знал, как она называется. Иногда ему вновь хотелось переплыть на другой берег. Да, Володя почти не умел плавать, – и всё-таки чувствовал, что сможет, наверняка сможет опять это сделать, что у него хватит сил. Конечно, Сашка был прав, когда говорил ему, что они все там, на другом берегу, злые и завистливые. Володя сам успел это понять в тот раз, когда случайно переплыл реку и оказался среди недружелюбных людей, делавших ему разные гадости. Интересно, черт возьми, откуда же всё-таки Сашка знал, что они, на том берегу, всегда были такими злыми и такими завистливыми?
Ему кто-то рассказал?
Он читал об этом?
Успел побывать на другом берегу не один раз?
Только теперь этого не выяснить. Не было больше Сашки. Который умер в конце мая, умер совсем молодым.
Володя стоял на берегу реки. Да, ему здесь всё-таки нравилось. Неподалёку от него то ли ловили рыбу, то ли плясали незнакомые ему рыбаки. Что-то мешало им жить нормально. Володя не стал уточнять, что именно. Это совершенно его не интересовало.
РЕВНОСТЬ
В второй половине августа Володя несколько раз ощутил прилив острой ревности.
Противное и отвратительное чувство сильно мешало ему заниматься его обычными, традиционными, в меру бессмысленными делами. Ревновал же он не какую-нибудь модную, общедоступную красотку в истёртом до дыр декольте, ритмично, якобы непринужденно, покачивающую горячими бёдрами в общественном транспорте типа метро или трамвай. Свою жену Татьяну-Марину он ревновал, большую часть времени пребывающую в тотально-локальном молчании. Больше всего его раздражало, что ревновал он её, Татьяну-Марину, не к кому-либо из незнакомых усатых адептов спонтанного секса, а к своему брату Сашке. Который недавно умер совсем молодым. Если бы Сашка не умер, то Володина ревность могла бы не проявиться. Или она всё равно, наверное, проявилась бы, но не в такой остроизнурительной форме; Володя стал ревновать Татьяну-Марину не только днём, утром или ранним вечером, а и по ночам, причём нередко во время сна.
Он стал хуже спать. Вставал утром около половины шестого. Тоскливо курил натощак на кухне, терзаясь догадками и подозрениями. Иногда ему даже казалось: нет, умер не Сашка, а он сам. Тогда как Татьяна-Марина, молчаливая длинноволосая Татьяна-Марина, весело и без умолку болтает с Сашкой. Они вместе смеются над ним. Пьют, дурашливо хихикая, дешёвый цейлонский – индийский – японский –воробьиный – корейский – слоновий – африканский чай. Потом с дикой, нечеловеческой, коровьей яростью подолгу занимаются любовью; прямо на грязном полу, в прихожей, под его портретом в траурной рамке, сделанной из первосортного эстонского алюминия.
Татьяна-Марина и не думает молчать. Она бесстыдно кричит всё громче и громче, верещит, рычит, ухает, стонет, вопит, визжит, скрипит, воет, подвывает пронзительно. Сладострастно закручивает Сашку острыми, дрожащими, тёмно-жёлтыми каменистыми волосами; точно так же, кстати, поступали со своими слугами-барабанщиками пожилые и частично обмороженные сирены, совсем недавно, лет шесть – двенадцать – двадцать назад, обнаруженные заблудившимися чилийскими геологами в дремучей южной части Баренцева моря. Правда, у этих необычайно холодных сирен волосы были другого цвета, более светлые, стеклянные и не такие острые.
После подобных эмоциональных встрясок, властно выползающих из сбитого с толку и напрочь замороченного подсознания, Володя с трудом приходил в себя. Однажды утром, без четверти шесть, ему привиделось, как Сашка рассказывает Татьяне-Марине, что его брат Володя умер совсем молодым. Самое же, мол, удивительное, – тут Сашка в Володином полусне многозначительно поднимал указательный палец кверху, и поглядывал на грязный потолок, – причина его смерти совершенно никому не известна. А Татьяна-Марина, Володина жена Татьяна-Марина, смотрела на Сашку широко открытыми, доверчивыми и сияющими глазами, хотя на самом-то деле она, будучи Володиной женой около шести неполных лет, знала лучше многих, что умер не Володя, а Сашка, причём умер совсем молодым.
Володя почти перестал адекватно воспринимать реальное положение дел. Как тут же ещё и Пётр Семёнович-Сергеевич, отчим и отец Татьяны-Марины сообщил ему, что её тотальное молчание является следствием старой любовной драмы, которую ей пришлось пережить до отъезда их семьи на Север, когда в девятом классе «Б», в котором она чему-то училась, умер от карской пневмонии один одноклассник. Которого вроде как звали Сашкой… Татьяна-Марина якобы была в него влюблена, и его скоропостижная, никем не запланированная кончина сильно подействовала на хрупкую девичью психику.
– Ну уж не знаю, Пётр Семёнович, что там было в вашем девятом «Б» классе, – сердито сказал Володя.– Но вы точно что-то путаете. Сашкой звали и моего брата, который умер совсем молодым. И на портрете в прихожей должна быть не моя фотография, а Сашкина.
– Может быть, и так. Спорить не буду, – Пётр Семёнович-Сергеевич покачал кривой, обезображенной головой. – Может быть, и так.
Володя вскоре после этого невкусного разговора ушёл, только домой идти ему совсем не хотелось. Он боялся. Боялся, что когда откроет дверь в свою квартиру, то увидит как Татьяна-Марина с коровьей яростью занимается любовью на грязном полу в прихожей с его братом Сашкой. Который на самом-то деле недавно умер совсем молодым.
CНЫ И ДЕЛА
Володе редко снились сны. Раз в два-три года, не чаще. Зато в последнее время, вскоре после того как его брат Сашка умер совсем молодым, сны стали приходить к Володе регулярно. Сны свои Володя обычно не помнил. У него и без того хватало дел, выше крыши у него было разных самых дел. Правда, иногда ему казалось, что он сны не помнит не из-за того, что у него до хрена самых разных дел, а по какой-то другой причине. Скорее всего, так оно и было. Только причину эту Володя не знал.
Иногда ему хотелось запомнить и даже записать какой-нибудь из своих снов. Он купил толстый венгерский блокнот и красивый испанский фломастер. А потом и маленький, крошечный японский диктофончик, который гремучей булавкой прикрепил к одеялу, мало ли – подумал однажды Володя в начале ноября, – вдруг как не захочется пост – утром или ночью глубинной, часа в три, в четыре, или в четыре двадцать семь (невозможно ведь точно предугадать, когда именно приснится сон!) прикасаться испанским красивым к венгерскому толстому? Вот тут-то забавная дальневосточная игрушка как раз и пригодится…
Но из-за диктофона вот что однажды приключилось: Татьяна-Марина, Володина жена, известная своим тотальным молчанием, причём даже и за пределами их семьи, увидела прикреплённый к одеялу диктофон и испугалась. Она решила, что в ним в постель забралось какое-то неведомое ей крупное насекомое. Володя с трудом успокоил её. Он попытался объяснить ей, что диктофон ему нужен, чтобы фиксировать увиденные сны. Однако Татьяна-Марина никак не могла его понять. Она и ругалась, и недовольно ворчала, и что-то ещё говорила, чем страшно возбудила Володю, отвыкшего слышать хрипловатый, напоминающий предвечернее воронье пение, тембр её голоса. Володя снова объяснил, для чего же именно ему нужен диктофон. Она всё равно его не понимала и упрямо продолжала говорить разные, не очень уж ласковые слова; быть может, в другой ситуации Володя был бы не рад её высказываниям, ведь в том, что говорила Татьяна-Марина было немало обидного по отношению к нему, к его изначальной сущности, только сейчас это не имело значения. Гораздо важнее было, что она вообще хоть что-то говорила!
Володино возбуждение росло, нарастало, увеличиловалось, усиливалось, и в результате они с Татьяной-Мариной вскоре, минут через семьдесят пять, слились в так называемом любовном экстазе. Чего давненько не случалось. Примерно с тех самых пор, когда Сашка, Володин брат, умер в конце мая совсем молодым.
Приключившееся понравилось отвыкшему от честного семейного секса Володе гораздо больше записи и фиксации снов. Ни один из своих снов он так и не запомнил, так что и записывать в толстый венгерский, и уж тем более, наговаривать на красивый японский, было нечего. К тому же сны перестали наносить ему свои непрошенные визиты.
– Что ж, отлично, – радовался Володя. – Ведь и без этого хватает у меня разных дел. До фига у меня самых разных дел. Жалко вот только, что Сашка умер совсем молодым.
ДЕЛЬФИЯ, МЕДСЕСТРА ИЗ БАНКА
Дельфию многое возмущало. Очень многое. В первую очередь, Сашка. Дельфия, медсестра из банка, немало успела повидать на своём веку. Что из того, что её век, по мнению того же Сашки, был не очень долгим? Нет, слишком коротким он тоже не был!
В тайной глубине души Володя ей нравился больше, чем Сашка. Но Володя был женат на молчаливой Татьяне-Марине, и это частично препятствовало становлению – развитию – укреплению – пролонгации – росту – градации чувства Дельфии по отношению к нему. Смерть же Сашки прицельно выбила Дельфию из привычной, хорошо и густо унавоженной честным, сухим трудом жизненной колеи.
– Какого чёрта! Какого, спрашивается, чёрта, – нервно думала она, перевязывая эластичным свинцовым бинтом сломанные за выходные рёбра, берцовые кости и ключицы у сотрудников банка. – Взял и умер без всякого предупреждения!
И ведь прежде-то не болел никогда! Его мать, Таисья Викторовна, в свободное от основной работы время лет, примерно, тридцать подряд, занимающаяся коллекционированием болгарских обоев, сказала ей однажды по телефону, что в школьном возрасте Сашка никогда не простужался, не знал, что такое ангина, коклюш или брюшной тиф, и даже жесточайшая эпидемия старовологодского гриппа, унесшая далеко прочь немало мёртвых жизней, обошла его стороной!
– Да и Володя, конечно, тоже хорош, – Дельфия поставила холодный льняной компресс сломавшему на рыбалке ноготь одному из руководителей банка и победным финальным глотком опустошила изрядно проржавевшую банку с модным импортным пивом. – Для чего нужно было ему, Володе, всё время повторять, что Сашка умер совсем молодым? Нет, не так уж Сашка был и молод!
Словам и мыслям Дельфии, медсестры из банка, можно было верить. Ведь она столько повидала на своём не очень долгом и не слишком коротком веку! Ей казалось, что Сашкина смерть совсем даже не случайна, что за ней таились злобные происки недобрых желателей. Нет, конечно, не был, не был он таким уж совсем молодым…
Любила ли она его? Дельфия, медсестра из банка, не смогла бы на этот вопрос ответить. Володя, который в тайной глубине души нравился ей больше Сашки, никогда почему-то об этом её не спрашивал. Наверное, ему было всё равно. Хотя уж кто-кто, а уж он-то распрекрасно и расчудесно знал, как причудливо и утончённо развивались отношения между Дельфией, медсестрой из банка, и Сашкой. Который, по словам того же Володи, умер якобы совсем молодым.
Чёрт-те что! Модное импортное пиво оказалось кислым – горьким – твёрдым – жёстким – совсем невкусным, и поэтому Дельфию, медсестру из банка, чуть не вытошнило. Их контакты с Сашкой вписывались в причудливую номинацию «особстатья»; когда они познакомились на концерте английской группы The Wall, продолжавшемся 68 часов (или 45 секунд? история об этом почему-то до сих пор умалчивает), то он в тот же вечер совершенно зверски изнасиловал её в забитом пассажирами трамвае. Зато потом вёл себя сдержанно, корректно и деликатно, провожал от банка до дому, дарил гвоздики и ландыши, водил в кино на утренние сеансы. Читал ей по телефону Платонова, Гоголя и Дюрренматта. Руки целовал сквозь варежки. Слизывал зимой с её сапог дёготь, цинк и другую гадость. И вдруг – умер! Нет, не был он таким уж молодым, не был!
Так думала Дельфия. Но никому свои мысли не раскрывала – не поверяла – не выдавала – не выговаривала, в том числе и Володе. Ведь она, Дельфия, слава Богу, много чего повидала на своем непонятно сколько длившемся веку, и прекрасно знала – понимала – считала – думала, что если Володя, который в самом деле реально нравился ей в разы больше, чем спонтанно умерший Сашка, зацепится остатками мозга за какую-нибудь мысль, то уж ни за что и никогда с ней не расстанется. Также поступал – любил поступать – часто поступал – всегда поступал и покойный Сашка. Недаром они с Володей были братьями.
НАЦИОНАЛЬНЫЕ ПРОБЛЕМЫ
Однажды утром Володя понял, что если бы его брат Сашка не умер совсем молодым, то его, Володина, жизнь развернулась бы совсем в другом направлении. Жизнь Сашки тоже имела бы возможность наклониться в иную сторону, зацепить – как говорят иногда люди, приобщённые к рок-культуре – другой side. Володя знал, что нравится Дельфии. Ещё он предполагал, правда, в самых общих чертах, относительность её жизненных воззрений, по масштабу своих противоречий похожих на очередную вселенскую катастрофу. Но только всё равно не знала Дельфия, что Сашка, который 29-го или 30-го мая умер совсем молодым, очень хотел стать нацменом. Вроде тех сильных, низкорослых, черноволосых людей средних лет, в течение минувшего года умело, старательно и без спешки разрушавших здание средней школы в соседнем с чем-то дворе.
Увы, Сашке так и не довелось стать нацменом. И ему, Володе, тоже. Правда, он и не слишком хотел. Тогда как Дельфия, элегантная и крупная телом Дельфия, одутловато-изящная медсестра Дельфия из банка, неплохо известного на среднем Западе своей инвестиционной лояльностью, продолжала считать будто бы он, Володя, нравится ей больше Сашки. Который умер совсем молодым.
Как всё-таки непросто жить – fuck off! – в гулкой и просторной стране, где национальные проблемы по-прежнему, как и восемьсот – девятьсот – двести – сто – пятнадцать лет назад, никак не могут достичь уровня хотя бы приблизительного светского позитива!
Невозможно однако не добавить к изложенному выше вот что: после смерти жизнь Сашки, на свой, особенный лад, наклонилась в иную сторону и вместе с тем вполне зацепила другой side.
ЧАЕПИТИЕ
Володя часто думал про своего брата Сашку. Который умер совсем молодым, Так и не узнав точную дату своего рождения, Володя не знал, отчего умер Сашка. Никто этого не знал. Даже усталые, вечно замордованные медики из номерной городской больницы. Но им-то было всё равно, а Володе нет. Иногда ему казалось, что если бы его брат наверняка знал, когда он точно родился в самом конце мая – 29-го или 30-го или 31-го, то он бы, быть может, и не умер бы так рано.
Когда Володя поделился своими размышлениями с Петром Семёновичем-Сергеевичем, то отец и одновременно отчим его, в основном молчащей, жены, ничего внятного не сказал. Только ограничился, – как обычно, как всегда – многозначительным покачиванием своей кривой, обезображенной головы. Вообще-то Володе изрядно надоели частые родственные визиты Петра Семёновича-Сергеевича, которые особенно участились после того, как тому сообщили из Москвы, что он уволен. Володе не хотелось почему-то тратить время на изнурительные многочасовые чаепития; Пётр Семёнович-Сергеевич умудрялся за полтора-три часа своего пришествия сольно высосать ничуть не менее двух самоваров. Да ещё и постоянно предлагал разделить с ним компанию. В таких объемах даже самый изысканный, даже самый твёрдый, даже самый бретонский чай не был Володе интересен. Но поскольку тотально молчащая жена Володи Татьяна-Марина за стол не садилась, и всё время суетливо фланировала – перемещалась – передвигалась – ползала по квартире, вытирая пыль на отсутствующих серванте – секретере – журнально-газетном столике и этажерке, то Володе поневоле приходилось брать огонь общения и совместного чаепоглощения с Петром Семёновичем-Сергеевичем на себя. Его раздражало это. Ему это надоело.
Володе захотелось рассказать Петру Семёновичу-Сергеевичу, утомительно и однообразно покачивающему своей кривой, обезображенной головой, что-нибудь несуразное, нелепое, нескладное, абсолютно бессмысленное, и даже неприличное. Да, он уже готов был поступить именно так. Как вдруг подумал, что не только Сашка, который недавно умер совсем молодым, не знал точной даты своего рождения, но что и он, Володя, тоже точно не знает когда родился! Значит, и он может умереть! Пусть Володя был постарше Сашки, всё равно с ним могло случиться тоже самое, что и с его братом.
Отчего же их родители не знали точной даты рождения своих сыновей? Отчего? А?
Пётр Семёнович-Сергеевич совершенно не представлялся больше Володе объектом, достойным доверия. Впрочем, так, в сущности, и прежде было. И уж тем более – теперь. А Пётр Семёнович-Сергеевич или, если угодно, Петр Сергеевич-Семёнович – да и не всё ли равно! – продолжал без устали пить твердый бретонский чай. И покачивал, покачивал, покачивал своей кривой, обезображенной головой. Кроме чаепития его ничего – похоже – явно – видимо – очевидно – не интересовало.
День подходил к концу.
Заканчивалось бабье лето.
Rolling Stones выложили в сети новый альбом.
Бретонский чай стал ещё более твёрдым, чем в прошлом году.
Сашка умер совсем молодым.
ВОКРУГ МУЗЫКИ
Когда Сашка ещё был жив, то однажды, незадолго до того, как он умер в конце мая совсем молодым, они с Володей решили вдвоём послушать музыку. Вообще-то и Сашка, и Володя не любили музыку. То есть, в некоей определенной мере они музыку как бы и любили, но и не очень-то уж любили они её. Так довольно часто бывает. Не только у Сашки с Володей. Некоторые экземпляры из многочисленного человеческого стада вовсе не знают, любят ли они музыку или нет. Иногда, в процессе так называемой жизни, отношение к музыке у многих экземпляров меняется, этому способствуют самые разнообразнейшие причины. Или нет, не меняется. Или никакие причины этим метаморфозам не способствуют. Или без самых разных причин что-то происходит. Только разобраться в генезисе и причин, и без причин не могут даже самые тёртые, самые ушлые гуру. Сашка, например, сначала музыку не любил. Потом он более-менее её полюбил. Потом же стал и любить её, и не любить одновременно. Сложно устроен человек, очень часто он и сам не знает, что он любит и чего он не любит. Володя, например, знал, что он не всю музыку любит. И ещё он знал, что не всю музыку не любит. Даже иногда мог попытаться объяснить почему. А вот Сашка не знал, что он любит. И, соответственно, не знал, чего не любит, и даже не пытался что-либо объяснить. Володе это не нравилось в Сашке, он настойчиво предлагал брату встать на путь духовного самоусовершенствования. Сашка вроде бы и не возражал, но совершенно не понимал – не знал – не предполагал – не предвидел – не чувствовал, каким же образом можно выползти – выкатиться – выкарабкаться – вывалиться на этот путь.
– Наверное, у него бы всё сложилось бы по этой части, – думал порой Володя, – если бы он не умер так внезапно в конце мая. Совсем молодым. И музыку мы с ним вдвоём тогда так и не послушали.
ПРОТИВОРЕЧИЕ
Немало есть слов, которые Володе не нравятся. Чересчур умными, слишком многозначительными они ему кажутся. Терпеть он их не может. Одним из таких неприятных словес – словечек – словец – слов для него, для Володи, для брата Сашки, который умер совсем молодым, для мужа молчаливейшей Татьяны-Марины, является слово «противоречие». Никогда не любил Володя «противоречие». Теперь тоже его не любит. Тем не менее, в последнее время, Володе часто приходится с этим словом сталкиваться.
Володя иногда до конца – до предела – до точки – до покрышки – до вспышки – до тени старого зонта – до набора блестящих латиноамериканских пуговиц, не знал, не понимал истинно и реально, как же зовут отчима-отца или отца-отчима такой неразговорчивой Татьяны-Марины – Пётр Семёнович или Пётр Сергеевич. Но как бы и не звали на самом деле этого не слишком молодого человека с кривой, обезображенной головой, обожающего выпивать за один присест несколько литров твёрдого бретонского чая, он весьма, и весьма, и весьма, нередко, и, даже до омерзения, до отвращения, до рвоты часто, употреблял в речи своей противное и несимпатичное Володе «противоречие». Не только ему, Володе, было оно, это словцо – словечко – словечечко неприятно-отвратительно-гадостно и противно. Сашка, который умер совсем молодым, тоже его вроде бы не жаловал, не признавал и не любил.
Пётр Семёнович-Сергеевич, преисполненный удовольствия от безразмерного чаепития, отдыхал. Он вспоминал свою единственную поездку в европейские страны, где несколько лет назад пришлось ему некоторое время для чего-то побывать. Насмотрелся там разного: чемоданчики на колёсах, сплошные улыбки, дискотеки на каждом углу, бумажные ботинки, сиреневые панамы, женщины с холёными телами, календари в окнах, много света и слишком уж чисто. Всё чужое. Не своё. Не родное. Петру Семёновичу-Сергеевичу заграница упорно и решительно не понравилась. Да, тут ещё немаловажно, что больше за кордоном Пётр Семёнович-Сергеевич так никогда и не появлялся, и ещё не менее значительно-принципиально-существенно, что особенно он намучился тогда, в эпоху своей разовой заграничной вылазки, в Варшаве, когда заблудился на железнодорожном вокзале и плутал по нему с пустым термосом дня два с половиной, не меньше.
– Послушай, Володя, – задумчиво сказал Пётр Семёнович-Сергеевич, – не пойму я отчего-то одной вещицы. Вот брат твой, Сашка, умер в конце мая, так? Но какого числа?
– Точно неизвестно. 29-го или 30-го. Или даже 31-го, – мрачно ответил Володя. Он не очень любил говорить про Сашкину смерть. Хотя помнил и думал про неё постоянно.
– Странно всё же как-то, – Пётр Сергеевич-Семёнович покачал своей кривой, обезображенной головой. – Неужели точно неизвестно? Так ведь не бывает.
Володе совершено не хотелось говорить про Сашкину смерть, но он знал, что Пётр Семёнович-Сергеевич всё равно не отвяжется; ведь несмотря на наличие кривой, обезображенной головы, любил отчим-отец Татьяны-Марины обстоятельные и пространные рассуждения.
– Согласись, – скушным, учительским голосом сказал Пётр Семёнович-Сергеевич, – что есть в отсутствии точной даты смерти твоего брата Сашки некоторое противоречие.
Опять противоречие! Опять он слышит это отвратительное слово! Володе не хотелось разговаривать про Сашкину смерть. Откровенно и радикально послать куда-нибудь подальше пожилого человека ему было неудобно. Тем более, что тот был как-никак его родственником. Не каким-нибудь неизмеримо дальним, а отцом и отчимом Татьяны-Марины, его жены.
– Ну, тут уж… – Володя почти развёл руками. – Теперь-то ничего не поделаешь.
– Конечно, конечно. К сожалению, – последовал очередной качок кривой, обезображенной головы. – Но мне вспоминается, что…
– Что?
– Вот в чём заключается ничуть не меньшее противоречие.
– Какое противоречие? Что ещё за противоречие? Опять это проклятое противоречие!
– Да, да! Именно! Именно противоречие! Насколько я помню… Мне это ещё Татьяна рассказывала…
– Что? Татьяна рассказывала? Но она так редко вообще что-нибудь говорит!
– Да, ты прав, – Пётр Семёнович-Сергеевич опять качнул своей кривой, обезображенной головой. – Но иногда всё-таки говорит. Разве нет? Но не в этом дело…
– А в чём? – растерянно спросил Володя, предчувствуя, что сейчас Пётр Семёнович-Сергеевич снова начнёт что-то говорить про противоречие. Он не ошибся. Тот в самом деле разразился длинной, нескончаемой тирадой, и ненавистное Володе слово «противоречие» повторялось в недрах этой петро-семёновической-сергеевической тирады несколько раз.
– Если я не ошибаюсь, – Петр Семёнович-Сергеевич страстно, решительно и даже дерзко взглянул на Володю, – Сашка родился 29 мая. Или 30-го. И никто, даже родители, не знали точную дату его рождения. И мало того, что не знали, так они ещё всегда её путали! А ему-то, Сашке, брату твоему, было всё равно. Он жил себе и жил. Пока жилось.
– Ну да, так всё и было, – хмуро ответил Володя. – Так и было всё.
Пётр Сергеевич-Семёнович отработанно качнул своей кривой, обезображенной головой, а потом с необычайно экспрессией воскликнул:
– Но ведь и точной даты его смерти никто не знает! И умер он тоже в конце мая!
– Да. 29-го, 30-го или даже 31-го.
– Но разве это не противоречие! – торжественно вскричал Пётр Семёнович-Сергеевич. – Я никогда не сталкивался с таким необычайным противоречием!
Их диалог продолжался ещё некоторое время, а потом неуловимо иссяк. Что очевидно не помешает ему когда-нибудь снова возродиться. Пётр Семёнович-Сергеевич, разумеется, вскоре, опять захотел выпить стаканчиков пять или шесть, или восемь твёрдого бретонского чайку. Он стал употреблять чай с потрясающей жадностью, как будто бы вообще ничего не пил и не ел несколько суток подряд.
Володя смотрел на это безудержное чаепитие, и на кривую, обезображенную голову Петра Семёновича-Сергеевича, и вновь, и вновь понимал удручённо, что его брат Сашка умер 29-го, 30-го или даже 31-го мая совсем молодым, и что родился он вроде бы примерно в те же сроки. Володя понимал также, что любитель бретонского чая и обладатель кривой, обезображенной головы был во многом прав, потому что трудно представить себе что-нибудь более противоречивое. Всё равно не любил – не выносил – не признавал – терпеть не мог Володя это скользкое, это прилипчивое, это змееподобное слово.
Пётр Сергеевич-Семёнович пил чай. Татьяна-Марина, жена Володи, полусидела неподалеку, в рыхлом древнем кресле. Она совершенно беззлобно молчала. В её молчании не было ни малейшего противоречия.
КОВЁР-САМОЛЁТ
Однажды, в тёплый зимний день, Володя и брат его Сашка, который умер совсем молодым, летели на ковре-самолёте. Нелишне иметь в виду вот что: Сашка потом умер совсем молодым, потому что будь он мёртвым, он бы на ковре вряд ли полетел, да и Володя едва ли стал бы путешествовать на ковре-самолёте с мёртвым Сашкой.
Летели они себе, летели, и сами не знали куда прилетят. Понимали, что наверняка куда-нибудь да прилетят. Лететь им нравилось. Володе, во всяком случае, нравилось. Что и не странно, ведь он постарше был Сашки, который даже и умер-то совсем молодым. Сашке полёт нравился чуть поменьше. Он то зевал, то недоуменно таращился на дольний мир, а иногда даже и поплёвывал на него, на мир дольний, сверху. Володя не слишком одобрял плевки брата своего. Поскольку Сашка был помладше его, то Володя относился к плевкам Сашкиным с юмором и с благодушной снисходительностью, понимая, что время всё перетрёт, в том числе и Сашкины поплёвывания. Как выяснилось позже чуть, он оказался прав, время воистину в самом деле всё перетёрло, и где-то в конце мая Сашка неожиданно умер совсем молодым.
Ну а летели-то Сашка с Володей на ковре – самолёте ничуть не в конце мая.
Совсем другое время года наблюдалось во время их полёта – зима, тёплая зима, горячая, жаркая местами зима, чем-то даже напоминавшая нежную, кокетливую, сладострастную зиму в отрогах каких-то не слишком высоких и зажравшихся южных гор.
– Смотри, Сашка, вот внизу, город наш, – вдумчиво сказал Володя, ощущая себя необычайно приподнято. – Вон и улица наша, и двор. И дом наш, и балкон даже видно.
Балкон квартиры на первом этаже в самом деле превосходно был виден сверху. Не очень уж высоко летели на ковре-самолёте Володя и Сашка, который потом, в конце мая, умер совсем молодым. Как раз в то время, когда Сашка и Володя пролетали над своим домом, на балкон вышел отец-отчим Татьяны-Марины, жены Володиной, Пётр Семёнович-Сергеевич, он держал в руках стакан – видимо, с твёрдым бретонским чаем, и благодушно покачивал своей кривой, обезображенной головой.
Сашка несколько раз плюнул вниз. Его плевки не долетели до балкона и до головы отчима-отца Татьяны-Марины, молчаливой жены его брата. Володя на этот раз ничего не сказал, он с каждой новой секундой всё больше убеждался в том, что время всё перетрёт. В том числе и Сашкины плевки. Так что если бы даже Сашкина слюна и коснулась кривой, обезображенной головы Петра Семенович-Сергеевича, то Володя никак не отреагировал бы на будто бы неадекватное поведение своего младшего брата.
– Чёрт, а я деньги забыл с собой взять. И документы, – вздохнул Сашка. – Сигареты теперь не смогу купить.
Володя не очень понимал, где же именно сейчас Сашка хочет купить сигареты и зачем для покупки сигарет нужны документы. Вновь ничего не сказал. Ковёр-самолёт медленно, полусонно покачиваясь, летел дальше. Неизвестно куда. Внизу расстилался дольний мир, на который время от времени лениво поплёвывал брат Володи, Сашка. Который ещё не и знал, что скоро, в конце мая, он умрёт совсем молодым.
ТЫ ТАК НЕ ДУМАЕШЬ?
Однажды, в конце сентября, Татьяна-Марина, жена Володи, сказала ему, что ей очень хочется купаться. Володя удивился. Во-первых, Татьяна-Марина, его молчаливая жена Татьяна-Марина, очень редко что-нибудь говорила, а во-вторых… Нет, Володя и сам не знал, что во-вторых, он думал сейчас о совершенно других материях. О каких именно?
Володя не смог бы этого никому объяснить; впрочем, его никто ни о чём и не спрашивал. Так бывает иногда, когда тот или иной человек ничего толком не может объяснить, хотя его никто и ни о чём не спрашивает. Вот и с Володей это произошло. Более того, с ним вообще нередко подобные игры – фокусы – тусовки духа приключались.
Итак, Володя был удивлён. Но он знал, он доподлинно знал, что купаться ему не хотелось.
– Тебе не хочется, а мне хочется, очень хочется купаться! – с вибрациями мелкой истерики повторила Татьяна-Марина.
– Так ведь конец сентября уже, – рассудительно произнёс Володя, – холодновато сейчас в воде.
– Хочу купаться, хочу купаться! – почти рыдала Татьяна-Марина...
– Холодновато, наверное, сейчас в воде-то, – ещё более рассудительно повторял Володя.
– Купаться! Купаться! Купаться!
Володя не слушал её, он глубоко погрузился в собственные мысли. Если бы сейчас его кто-нибудь бы спросил: о чём он думает, то тут уж он в карман за словом не полез! Только некому было сейчас у него что-нибудь спрашивать. Кроме Татьяны-Марины. Которая тоже ни о чём у него спрашивала, а кричала, что хочет купаться. Громко кричала и даже противно. Только Володя уже всецело погрузился в размышления и не обращал на вопли Татьяны-Марины ни малейшего внимания.
Он думал. Думал Володя на самом деле сейчас о том, что его брат Сашка, который умер совсем молодым, тоже любил купаться. На другой берег реки когда-то плавал. Да, было дело. Вот только не часто он, Сашка, купался. Стало быть, и не очень любил. Также Володя думал ещё и о том, что, возможно, Татьяна кричит с благословения своего отчима-отца Петра Сергеевича-Семёновича, постоянно покачивающего кривой, обезображенной головой и прославившегося воистину бездонной и безграничной страстью к употреблению твёрдого, бретонского чая. И ещё Володя думал о Дельфии, медсестре из банка. Она, в мутной глубине своей повидавшей виды души, считала, что он, Володя, нравится ей больше, чем Сашка. Скорее всего, Дельфия ошибалась.
Вот о чём думал Володя, решительно не обращая внимания на слова Татьяны-Марины.
– Купаться, купаться… – бормотала она. – Мне хочется купаться…
– Я тебе не запрещаю купаться, – очень рассудительно, не менее рассудительно, чем прежде, сказал, наконец, Володя. – Только ты имей в виду, что сейчас, в конце сентября, холодновато, наверное, в воде-то. Ты так не думаешь? Отчего же ты так не думаешь? Почему же ты так не думаешь? Совсем ведь не жарко в воде-то.
Татьяна ничего ему не ответила. Она хотела купаться, купаться, купаться, и именно сегодня, сейчас, в конце сентября. Больше она ничего не хотела.
– Холодновато, наверное, сейчас в воде-то, – с убийственной рассудительностью повторял Володя. – Ты так не думаешь? Не думаешь? В самом деле не думаешь? Точно не думаешь?
ПРО НЕЛЮБОВЬ
Сашка всё-таки музыку не любил. Прежде об этом никто не задумывался. Или почти никто. Но после того как Сашка умер совсем молодым, многие обратили внимание на его нелюбовь к музыке. В том числе и Володя. Он тоже не любил музыку; вернее, он не то чтобы совсем её не любил, но просто как-то и не очень любил. Володя предпочитал ей, музыке, совсем другие вещи. Если бы его спросили какие именно, он бы затруднился с ответом. Не нравились Володя подобные разговоры. Сашка, который умер совсем молодым, тоже не любил разговаривать на эти темы. Володя пытался иногда понять – кто же из них больше не любил музыку, он или Сашка; иногда ему казалось, что его нелюбовь к музыке была больше нелюбви Сашкиной, гораздо больше, сильнее и существенней, однако на этом он никогда не настаивал. Его раздражало, что никто прежде не обращал внимания на то, что Сашка не любил музыку. И что только после того, как Сашка умер, многие обратили не это внимание. В том числе и он сам. Последнее обстоятельство раздражало его немного поменьше, ведь в конце концов Сашка, который умер совсем молодым, был его младшим братом, и поэтому Володя, имел полное право не обращать ни малейшего внимания на Сашкину нелюбовь. Тем более, что и Сашка почти полностью игнорировал его, Володину, нелюбовь. Не только к музыке, кстати, но и к пельменям, и к малосольным огурцам, и к зубной пасте, и к серым носкам, и к полным блондинкам. Ну а Володя, в свою очередь, совершенно наплевательски относился к Сашкиной неприязни к худым брюнеткам – Сашка отчего-то считал их похожими на немецких крыс, к полузакрытым форточкам, к сметане, к отечественным презервативам, к свежему, немного подсушенному хлебу и к поэзии Валерия Брюсова.
Вообще-то пора уж проставить все точки над так называемым «и»; не ошибётся ничуть тот, кто рискнёт предположить, что и Сашка, и брат его Володя, не слишком любили друг друга. Даже после того, как Сашка отправился в своё последнее, безграничное путешествие, отношение Володи к брату почти не изменилось. Более того, он наверняка знал, что и Сашка не стал бы его любить крепче и больше, даже если бы не умер совсем молодым, а для чего-то продолжал жить. Или если бы умер не Сашка, а сам Володя. Взаимная не очень и не слишком любовь Сашки и Володи почти никак не проявлялась, ведь оба поневоле ощущали, что родственные узы обязывают их если и не к любви, то к чему-то вроде неё. Только вот как называется это вроде, не знали ни Володя, ни его брат Сашка. Ну а музыка… Володе казалось, что Сашка всё-таки не любил музыку больше, чем он. Иногда же Володя считал, что у него лучше, чем у Сашки, получалось не любить музыку, гораздо лучше, но обстоятельно и детально разобраться в этом, после того, как Сашка весной, в конце мая, умер совсем молодым, не было теперь ни малейшей возможности.
НЕ БОЛЕЕ ТОГО
Сашка упал неожиданно. В апреле или в марте, во время коды зимы. Падать Сашка не любил. Ну а ежели и падал иногда, то, как правило, заранее знал, что упадёт, заранее это чувствовал, и поэтому падать ему не очень было обидно. К тому же он понимал, падая; понимал, чувствовал и ощущал – насквозь, через всё, сверх всего – что поднимется он, что встанет, что всё преодолеет, что вновь обретёт тело его вертикальное положение. Изначальное предощущение падения как бы даровало ему своеобразную неуязвимость. Фактически получалось, что упал – и в тоже время как будто и не упал.
Но и не более того.
Володе же, брату старшему Сашкиному, подобное отношение к падению представлялось несерьёзным. Он и сам падал время от времени. Как и большинство людей в его городе. Нечасто, но падал Володя, падал. Ему это не очень-то нравилось. Он, Володя, большую часть времени своего экзистенциального преисполненный не слишком понятными самому себе размышлениями и заботами, стремился и мечтал – да, никто не знал об этом, но что из того! – вовсе не падать. Никогда и нигде. Надобно заметить, что Сашка, который впоследствии умер совсем молодым, тоже не любил собственные падения. Он понимал, что немного, весьма немного, в них было хорошего. Правда, предощущения падения, щедро ему дарованные матерью-природой, сами падения значительно облегчали.
Но и не более того.
Так долго продолжалось, не один год. Сашка и Володя падали время от времени – как и многие из тех, кто жил рядом и возле. Они падали – и потом вставали. Падали и вставали, падали и вставали, падали и вставали.
Но и не более того.
Однажды, когда братья приехали в один большой северный город, Сашка упал неожиданно. После чего всё же быстро встал. Это произошло на углу Свечного переулка и другой небольшой, не слишком просторной улицы. Вокруг густо пахло секвойей. Потом, когда они вернулись домой, Сашка с фальшивой и натужной гордостью рассказывал одной незнакомой девушке, которая частично отдалась ему в грузовом лифте, что ему удалось быстро встать, и что после падения на спазменном углу Свечного и пропахшей секвойей улочки, он сразу – точно сразу! – понял, что быстро встанет. Девушка эта незнакомая, местами юная, была выше Сашки примерно на полторы-две головы. Она ничего толком ему не ответила, даже плащ импортный датский не сняла, зато с заученной школярской прилежностью изгибалась в немыслимых любовных позах, неумело и не слишком грамотно, интерпретируя на свой лад КАМА-СУТРУ. Сашка, лениво-полусонно наслаждаясь её длинным, плотным, дрожащим и гибким телом, предложил поехать в большой северный город с улицей, пропахшей секвойей, и упасть как-нибудь вдвоём. А потом попробовать сразу же встать. Она же лишь что-то невнятное промычала в ответ.
Но и не более того.
Во время коды зимы Сашка снова упал. Неожиданно. Внезапно. Толком и неизвестно даже где. Потом же, вскоре, он умер совсем молодым. Володя, брат его, думал иногда, что если бы Сашка не упал тогда, совсем незадолго до смерти, то он, может быть, и не умер в конце мая. Таково было Володино предположение.
Но и не более того.
СКАМЕЙКА СИЛЬВИИ
В коридоре на улице, возле дома, вечером, часов в шесть или в девять, когда тусклое солнце не то куда-то для чего-то садилось, не то откуда-то зачем-то всходило, Сашка увидел кошку. Ему показалось, будто бы она что-то хочет сказать. До сей поры с кошками Сашке разговаривать ещё не доводилось. Он, в общем-то, был не прочь побеседовать с худенькой хвостатой красоткой, напомнившей ему сказку Борга про ливийскую рысь, которая могла в нужное для себя время превращаться в пуму или даже в гепарда, или даже – по свидётельству тувинских горных пастухов – в среднего калибра тигра; такие теперь, говорят, в изобилии живут и плодятся в южном Уэльсе. Правда, Сашка не знал, о чём кошка хочет ему рассказать. Если бы Сашка не умер совсем молодым, то он наверняка смог бы вникнуть в неожиданную дилемму, и разобраться что там и к чему. Ведь и учителя начальной школы, и продавцы из обувного ларька, и декан из народного университета, и милиционер из соседнего города, и косоглазый, но добрый и незлопамятный телеведущий – все отмечали Сашкину восприимчивость к новым веяниям. Только худенькая кошка оказалась слепой и безглазой. Как только Сашка сделал нерешительный шаг в её сторону, она фыркнула и прыгнула на крышу соседнего пятнадцатиэтажного дома. Сашка растерянно выругался и недовольно лёг на скамейку возле входа в его вечно загаженный подъезд. Однако на шаткой дореволюционной скамейке фиолетово-утробного цвета уже лежала леди Сильвия.
– Зачем же вы ругаетесь, когда ложитесь на скамейку, на которой я лежу уже три четверти часа? – спросила, приветливо улыбаясь, леди Сильвия.
Ей понравился этот нестарый ещё молодой человек, напоминающий чем-то стрелка из лука на серии гравюр Эскайла; многие, правда, считали голландского графика эпигоном и предпочитали посещать экспозиции других мастеров, пусть и менее известных, зато не столь скупых на проявление собственного дарования. Сашка растерянно почесал лоб. Ему почему-то захотелось о многом рассказать изящной полуодетой леди Сильвии: и о том, как он занимался частичной любовью с незнакомой девушкой в грузовом лифте, и что незнакомая ему возлюбленная в лифте была выше его примерно на две-три головы, и также о том, какими злыми и недобрыми оказались люди на другом берегу реки, и ещё про свою мать рассказать, про Таисию Викторовну, в течении тридцати лет подряд занимавшуюся в свободное от основной работы время коллекционированием болгарских обоев, и ещё о многом, и ещё о другом.
– Нет, не стоит мне ничего рассказывать, – смеясь сказала леди Сильвия. – Я ведь всё это знаю!
Она хотела было добавить, что известно ей и то, что Сашка умрёт совсем молодым, и тут же вспомнила, что Сашка, напомнивший ей стрелка из лука на серии гравюр Эскайла, преотлично знает о том же, о чём знала и она, и что ещё он знает и о том, что она, леди Сильвия, знает всё об этой ветви его знания. Поэтому вскоре они сменили тему так и не начавшегося разговора. Тоже происходило и в дальнейшем, во время их последующих встреч и бесед. До той самой злосчастной майской поры, когда Сашка умер совсем молодым.
И даже потом – надеюсь, это никому не покажется странным – всё продолжилось, только на несколько другом временном витке; уже скончалось лето, и почти голый октябрь прятался во тьме, и зимняя метель сварливо бушевала вокруг всего, и почти год прошёл – или два, или даже три – да и не всё ли равно сколько, ведь точно никто не знал и не считал никогда; и возле станции метро «Василеостровская» в большом северном городе по-прежнему, как в прошлом столетии, пахло пирожками с капустой и с мясом, и рваными газетами, а изящная полуодетая леди Сильвия и Сашка, который умер совсем молодым, всё продолжали и продолжали свои загадочные беседы. Начатые на дореволюционной скамейке фиолетово-утробного цвета. На той самой шаткой скамейке, на которой когда-то лежала леди Сильвия.
ИНЦЕСТ
Размышляя о непростых семейных раскладах, Володя неожиданно для себя обнаружил, что ситуация попахивает изощрённым и многоходовым инцестом. Его, Володю, с почти юношеских лет являвшегося внимательнейшим читателем Камю, Диккенса и Пруста (некоторые их романы он даже конспектировал), и хэммиловской «Новейшей Мемории о Мёртвых», ситуация с инцестом решительно не устаивала. Ещё бы! Ведь ежели Пётр Семёнович-Сергеевич и в самом деле приходился отцом-отчимом молчальницы Татьяны-Марины и мужем, пусть неважно каким по счёту, Таисьи Викторовны, то получалось тогда, что он, Володя, женат на двоюродной или троюродной, или даже на четвероюродной сестре своего брата Сашки, который умер совсем молодым.
Надо ли объяснять кому-нибудь дополнительно, что сестра Сашки являлась в точно таких же пропорциях и Володиной сестрой? Ежели Пётр Семёнович-Сергеевич был только отчимом Татьяны-Марины, то всё равно, и в этом варианте имелось немало неприятных, сомнительных нюансов. Даже и вне зависимости от преждевременной Сашкиной смерти. Володя фактически всё равно и прежде был, – так уж получалось! – и теперь по-прежнему оставался, связанным узами брака с достаточно близкой своей родственницей.
Или… По странному стечению обстоятельств, Пётр Семёнович-Сергеевич с кривой, обезображенной головой в самом деле был не только отчимом и отцом Татьяны-Марины, молчаливой жены Володи, но и третьим мужем Таисьи Викторовны, матери Сашки, успешно лет тридцать примерно подряд занимавшейся коллекционированием болгарских обоев в свободное от основной работы время. Поскольку Володя был братом Сашки, который в конце мая умер совсем молодым, то стало быть, Таисья Викторовна являлась и его, Володиной, матерью. Так, во всяком случае, считали некоторые и многие. Володя редко виделся с Таисьей Викторовной. Десять – пятнадцать, ну тридцать, ну пятьдесят раз в неделю…Только никак не больше. Поэтому он не был уверен, что именно она, погрязшая в болгарско-обойном собирательстве, и есть его мать. Сашка, когда Володя начинал разговор про скользкие семейные материи, отделывался совершенно неуместным в данном раскладе шутливым тремором нижней губы. Ему-то явно было всё равно. Наверное, если бы он не умер совсем молодым, то переменил бы со временем своё наплевательское отношение к неясным изгибам родственных связей на что-либо более конструктивное.
Диалог Володи с почтенным Петром Семёновичем-Сергеевичем также не дал осмысленных результатов. Во-первых, тот не знал и не помнил: каким он был по счету мужем Таисьи Викторовны – пятым, вторым или, на самом деле, третьим, а во-вторых, с нескрываемой гордостью считал, что безусловно приходится не слишком разговорчивой Татьяне и отчимом, и отцом. Володю это просто бесило! Он хотел в сердцах сказать Петру Семёновичу-Сергеевичу, что безостановочное употребление твёрдого бретонского чая плюс покачивание нон-стоп кривой, обезображенной головой не могут быть панацеей от бездонных бытийных проблем. Не могут, не могут! И никогда, чёрт подери, не могли!
Просчитать в полной мере степень кровосмесительности противоестественного родства у Володи не получалось, потому что ни Пётр Семёнович-Сергеевич, ни Таисья Викторовна, и уж ни Татьяна-Марина, безмятежно плавающая по-своему молчаливому морю, – никто, совсем никто, ни де-факто, ни де-юре не мог разрешить его кошмарные подозрения. Володе хотелось встать на четвереньки и завыть. Он так и сделал: вышел на балкон и протяжно, надсадно взвыл. Через некоторое время послышалось неодобрительное урчание соседей по дому. Им отчего-то не слишком понравились звуки, доносившиеся с Володиного балкона. Да и ему самому его взвывание ничуть не помогло.
– Вот только инцеста мне не хватало! – уныло говорил сам себе Володя. – Вот только инцеста… Вот только инцеста…
Где-то в горящем пригороде звучала музыка, нечто среднее между BEATLES, CREAM, SLADE и BIORK. Индифферентно наступал вечер. Вроде хотелось есть. Только вот толку ни от музыки, которую он больше не любил, чем любил, ни от безликого осенне-летнего вечера, ни от не менее безликого предстоящего ужина – сырые чилийские сардельки, варёный польский лук, толчёный китайский хлеб, немецкий жёлтый чай и красная украинская соль – не было никакого. Володя понял, что впервые, пожалуй, он завидует Сашке, который в конце мая умер совсем молодым.
ЯКОБСЕН LIFE 1
Однажды поздней осенью высшие и средние полицейские чины – вице-полковник, экстра-генерал, обер-сержант и прочие, поручили дознавателю Якобсену выяснить, таким ли уж молодым был Сашка. Который, как принято было считать, умер весной совсем молодым. Проблема заключалась не только в том, что по мнению многих людей, в частности, женщин разного возраста, покойный Сашка был не так уж и молод; кстати, такого типа информация просочилась и в прожорливо-бесприципные сферы масс-медиа. Это – во-первых. Вторым же аспектом, побудившим высшие – средние чины приступить к дознанию, стало ничуть не лишённое реальных оснований предположение о возможном негативном воздействии некоторых иерархических структур на отдельных индивидуумов. Было, было тут чем заняться.
Дознаватель Якобсен с решительным рвением взялся выполнять порученное ему задание. Он был не молод и не стар, работу свою любил, получал немного, однако денег попусту не расходовал. Экономил. Копил. Накопленное тратил, в основном, на лекарства, потому что часто болел. За последние годы Якобсен перенёс туляремию, желудочный грипп, гнойный гайморит, бруцеллёз, стоматит-прим с осложнением, а из острых и респираторных он практически не вылезал. Ещё где-то он умудрился подцепить так называемую «южную гонорею», хотя с женщинами общался редко, разве что только по производственной необходимости. Многие считали, что, судя по фамилии, Якобсен немец по национальности или швед, или эстонец, или, в крайнем случае, еврей. Они ошибались. Якобсен был португальцем. Женщины, об этом узнававшие, отчего-то иногда дико возбуждались, и порою хотели немедленно вступить с ним в похотливую интимную связь. Где угодно. Когда угодно. Так было, например, с начальницей отдела кадров полицейского офиса, где служил Якобсен, и ему с трудом удалось удрать из её кабинета, стены которого были густо увешаны репродукциями Левитана, открытками Сергеева и порнографическими постерами.
Дознание Якобсена продвигалось медленно. С трудом. Все действующие лица, с которыми он встречался, ничего полезного и значительного не могли ему сообщить. Или просто не хотели? Тем не менее, Якобсен не унывал и продолжал свой нелёгкий, в чем-то даже опасный труд. Да, нелегко было. Но он хорошо помнил накрепко заученную ещё с детских юных лет пословицу – «Не так живи, как хочется» – и работал. Жалко было только, что приближались его законные отпускные пять дней и отказываться от отпуска, как на протяжении предыдущих семнадцати лет, ему теперь не хотелось; Якобсен планировал во время отпуска подлечиться немного, пройти короткий, экстремальный и насыщенный курс локальной терапии, дабы окончательно избавиться от последствий венозной гематомы на правом бедре. Он собирался поехать в Бейстегуи. Там, в тёплом зарубежном городе, в столице Страны Грёз, очень качественно и круто было налажено медицинское дело, недаром ведь в уютных пансионатах Бейстегуи и окрестностей постоянно лечилось примерно около трёх миллионов человек из разных стран Земли.
Только вот поездка туда, похоже, и вовсе ему не светила. Ничего не поделаешь, работа. Якобсен уж встречался с Володей, но тот был мало расположен к разговорам о своем брате Сашке, который умер совсем молодым. Ничего полезного Володя не сообщил. Беседовал Якобсен и с Володиной женой Татьяной-Мариной, только она почти всё время молчала. Её отец-отчим Пётр Семёнович-Сергеевич, напротив, с воодушевлением и энтузиазмом отреагировал было на якобсеновское предложение о столь важном для дознания диалоге, однако ему неожиданно привезли накануне немаленькое количество новейшего сорта твёрдого бретонского чая, и он во время встречи с Якобсеном ухитрился выпить около четырнадцати с половиной стаканов этого – как он уверял, крайне полезного и вкуснейшего напитка, – а до всего остального ему, похоже, и вовсе дела не было. Ну да, разумеется, Пётр Семёнович-Сергеевич ещё беспрестанно покачивал во время встречи с Якобсеном своей кривой, обезображенной головой. Процессу дознания это помочь не могло. Другие ещё были другие встречи и беседы: с медсестрой Дельфией, с Романом Майсурадзе – хозяином ковра-самолёта, на котором Володя и его брат Сашка, который умер совсем молодым, иногда летали над городом, с изящной полуодетой леди Сильвией, и даже с незнакомой юной девушкой, частично отдавшейся Сашке в грузовом лифте. Ещё с кем-то. Ещё вроде бы с кем-то. Но всё равно, поезд дознания шёл куда-то не туда. Вернее, он вообще никуда не шёл.
ЯКОБСЕН LIFE 2
Едва ли не самой важной, и уж точно более чем значимой, должна была стать встреча дознавателя Якобсена с Таисьей Викторовной, матерью Сашки, который умер в конце мая совсем молодым. Встретились они. Сначала Таисья Викторовна долго переодевалась, причём в гостиной, на глазах у изумлённого и шокированного Якобсена. Она натягивала колготки, примеряла различные лифчики и даже спросила у него, смеясь, какой из них он советует ей надеть сейчас. Якобсен не знал, в самом дел не знал. Ему очень давно не доводилось видеть раздетых женщин, разве что на пляже, куда иногда приводила его витиеватая тропа дознавательской работы. Таисья Викторовна угостила Якобсена чаем, правда не твёрдым бретонским, а обычным, не очень вкусным, названным в честь какой-то мёртвой индийской принцессы, и они начали разговаривать о Сашке. В первую очередь, о том, сколько же ему было лет, когда он умер совсем молодым. Таисья Викторовна – она предложила Якобсену называть её просто Тасей – сказала, что точную дату Сашкиного рождения она не помнит, да и не знала её толком никогда, а что ей, Тасе, нет и сорока. Якобсен удивился. Получалось, что ежели Тасе (то есть, Таисье Викторовне; Якобсен не любил, терпеть не мог излишне фамильярного обращения) сейчас в самом деле лет тридцать семь-тридцать девять, то тогда Сашке, который умер совсем молодым, было в момент преждевременной его кончины не больше двадцати. А может быть, даже и не больше шестнадцати-семнадцати. Или девятнадцати. Тем не менее, все эти возрастные вариации запросто соответствовали характеристике «совсем молодой».
Сам же Якобсен был не стар и не молод, но постарше Таисьи Викторовны. Он хотел было спросить у неё о возрасте отца Сашки, однако тут она стала раскладывать на полу многочисленные рулоны с превосходными болгарскими обоями, сделанными вроде бы или из тёмного целлофана или из старой змеиной кожи. Якобсен прикинул: она сказала, что уже тридцать лет подряд в свободное от основной работы время занимается коллекционированием болгарских обоев, то, стало быть…
Нет, не складывалось! Пусть сейчас Таисье Викторовне около сорока лет – тридцать пять, тридцать восемь, неважно сколько, но тогда получалось, что собирать обои она стала, будучи маленькой девочкой, учащейся начальных классов. Кем же она могла в то время работать? Где? И кем, и где она работает сейчас? Неужели её основная работа не изменилась за тридцать долгих лет?
Забегая на несколько стадий вперёд, нельзя не заметить, что Тася не имела ни малейшего представления о португальском генезисе Якобсена. В отличии от тех женщин, с которыми он иногда пересекался на своей нелёгкой дознавательской службе. Нет, Таисья Викторовна ничего не знала об этом. Поэтому, несмотря на остро эротизированную примерку разнообразных лифчиков, она не возбудилась и отнюдь не намеревалась вступить с Якобсеном в интимную связь где-нибудь здесь, на территории своей просторной, заваленной болгарскими обоями гостиной. Или в других местах и пространствах.
ЯКОБСЕН LIFE 3
Якобсен запутался совершенно. Такого сложного дознания у него никогда ещё не было. Ещё два – два с половиной часа он провел у Таисьи Викторовны, но не продвинулся ни на шаг; Тася шуршала обоями, кокетливо смеялась, а потом резко и даже зло сказала, что ей уже пора идти на работу, и поэтому она решительно не видит никакого смысла в дальнейшей беседе. Что ж, он ушёл. Якобсен был хорошим, опытным, придирчивым дознавателем, но при этом совершенно неискушённым и по-детски наивным в тонких, извилистых вопросах плотского взаимоотношения полов, и к тому же он не имел ни малейшего представления о прелестях и достоинствах болгарских обоев.
Якобсен уныло брёл по кривому и грязному центральному проспекту – мимо весны, мимо осени, мимо офисов и обменников, мимо лысеющих старых рокеров и многочисленных аптек, в соответствии с последними зарубежными ноу-хау торгующих обувью и овощами. Иногда наблюдались и обратные процессы, то есть, при большом желании в обувных магазинах и ларьках, и на овощных развалах можно было достать некоторые лекарства. Только печального Якобсена это совершенно не интересовало. Он не знал, он впервые не понимал, куда же и как пойдёт дальше поезд дознания. Тупик, просто тупик какой-то! Ведь если Тасе, или Таисье Викторовне было в самом деле тридцать восемь или даже тридцать шесть, то её сыну Сашке, который умер совсем молодым, могло быть и пятнадцать, и даже тринадцать, и восемнадцать, и даже двадцать лет. Ну, в крайнем случае, двадцать два – двадцать четыре года. Но не больше. Потому что если бы ему было двадцать пять, то не было бы никаких оснований считать, что он умер таким уж совсем молодым, и Таисья Фёдоровна (тьфу, то есть, Викторовна!), тридцать лет занимающаяся коллекционированием болгарских обоев, никак не могла иметь сына, которому было бы больше двадцати трех. Иначе выходило, что Сашку она родила, когда ей самой было от двенадцати до четырнадцати. Теоретически это, разумеется, возможно. Но как же тогда быть с Володей? Ежели он в самом деле был старшим Сашкиным братом?
«Сомневаться в этом не приходится, с таким же успехом, – думал усталый Якобсен, – можно сомневаться в существовании Солнца, Луны и Земли. Пусть Володя был ненамного старше Сашки, лет эдак на пять-шесть, то получается, что его, Володьку, она родила, будучи десятилетней девочкой? Несколько маловато…»
Якобсен остановился. Попробовал мыслить последовательно. Итак, предположим, что Сашке, который умер совсем молодым, было девятнадцать лет. Хорошо. Это вписывается в категорию «совсем молодой». Далее. Володя был старше на пять, на шесть лет – значит, ему было в момент смерти Сашки двадцать четыре года. Или двадцать пять лет. Годится. Таисье же Викторовне, выходит, было в период Сашкиной смерти не более пятнадцати. Но если она уже тридцать лет занималась коллеционированием, то…
Якобсен даже и не заметил, как оказался в своём родном полицейском офисе, в коридоре возле главного дежурного ундерштаба, метрах в пяти от входа в кабинет генерала «Твою Мать». Вообще-то у экстра-генерала, возглавлявшего контору, в которой служил дознаватель Якобсен, была другая фамилия, более привычная. Однако на протяжении многих десятилетий доблестного экстра-генеральского руководства за ним как-то незаметно неуловимо закрепился лейбл «Твою Мать», поскольку именно эти два слова составляли основную содержательную линию его речевых высказываний.
Якобсен не собирался заходить к экстра-генералу, ведь докладывать ему не о чём было. Но в этот миг «Твою Мать» неожиданно вышел из кабинета.
– Якобсен, твою мать, – добродушно сказал он. – Ну что, твою мать, как там у тебя, твою мать, дела идут, твою мать, с этим, твою мать, Сашкой, который, твою мать, умер совсем молодым?
– Да идут как-то, – неуверенно ответил Якобсен. – Как-то идут, да…как-то…идут дела, идут…Да…
Генералу «Твою Мать» ответ дознавателя Якобсена не понравился.
– Твою мать, – недовольно прорычал «Твою Мать». – Я вот только, твою мать, домой, твою мать, собрался, а у тебя, твою мать, вроде бы как хреново дела идут, твою мать, а? Ну, заходи, заходи, твою мать, расскажешь, твою мать, что там ещё за проблемы, твою мать.
И дознаватель Якобсен с трепетом и страхом зашёл в просторный, как Дворцовая площадь, кабинет генерала «Твою Мать». Путаясь в прилагательных, в глаголах, в местоимениях с деепричастиями, он рассказал своему суровому начальнику всё, о чём думал, когда шёл мимо весны, мимо аптек, мимо всего, по грязному и кривому центральному проспекту. Рассказ Якобсена ничем не обрадовал «Твою Мать».
– Твою Мать! – ревел «Твою Мать». – Да что из того, твою мать, что эта блядовитая Таисья Викторовна, твою мать, родила Сашку или, твою мать, Володю, в двенадцать лет! Да хоть в десять, твою мать, хоть в пять!
– Да, конечно, – испуганно согласился Якобсен. – Но если учесть, что Володя старше Сашки, который умер совсем молодым лет на пять или шесть, то тогда ведь…
– Твою мать! – «Твою Мать» совсем рассвирепел. – Твою Мать! Твою Мать! Твою Мать!
Якобсен стоял перед генералом и дрожал. Если бы «Твою Мать» кричал хотя бы немного потише, то дрожащий и перепуганный дознаватель мог бы сказать ему, что если Тасе в самом деле было тридцать восемь или даже тридцать шесть лет, то тогда получается, что Сашку, который умер совсем молодым, она родила в двенадцать или даже в десять, а его старшего брата Володю в шесть… Незаметно для себя самого он вдруг стал громко кричать, он уже не слышал «Твою Мать», не обращал внимания на его рёв, ему уже всё равно было, знает ли «Твою Мать», что Тася в течении тридцати лет в свободное от основной работы время занимается коллекционированием болгарских обоев, и что она в течении пятнадцати минут примеряла у него на глазах свои лифчики, и что он, дознаватель Якобсен, никогда не был в Болгарии, и что он честный человек, и что плевать он хотел и на эту Болгарию, и на Румынию, и на Сербию, и на Грецию, и на прочие южные европейские страны, в которых тоже никогда не был, и что в отпуск он поедет только в Бейстегуи, только в Страну Грёз, в Страну Грёз, в Страну Грёз…
Потом Якобсен упал. Упал и захрипел. «Твою Мать» в каком-то священном ужасе смотрел на упавшего дознавателя. Изо рта Якобсена вытекла тоненькая струйка крови и, перерезав красной линией тщательно выбритую худенькую левую щёку, сползла на старый потрескавшийся линолеум.
– Твою Мать… – растерянно и тихо сказал «Твою Мать», а потом закричал. – Врача, врача надо, твою мать! «Скорую»! Твою мать!
Он подошёл к Якобсену, взял его руку, нащупал хрупкую, рвущуюся, угасающую веточку пульса. «Скорая» приехала довольно быстро, минут через девяносто, но бывалый экстра-генерал ещё до приезда врачей понял, что никакая помощь дознавателю Якобсену теперь уже не требуется.
Через два дня Якобсена похоронили. Немного было народу на его похоронах. «Твою Мать» хотел было проводить преданного службе дознавателя, но накануне запил горькую, и поэтому в день похорон никуда пойти не смог. Решили дать знать о смерти Якобсена его родным, только их адресов никто не знал, и даже в бездонной центральной картотеке не нашлось информации о якобсеновских родственниках. Получалось, что как бы и не было никогда дознавателя Якобсена, португальца по национальности. Компьютерщики сделали запросы через поисковые системы типа Яндекс, Рамблер, Апорт, но везде получили один скупой ответ: Error. Полный и сплошной Error.
Прошло некоторое время. Пять дней, две недели, три месяца, полтора года. Может быть, и больше. Иногда шёл дождь, иногда светило солнце. О дознавателе Якобсене забыли. Менялись политические партии и хит-парады. Ещё что-то менялось. Пин-код иногда не срабатывал. Однажды, трезво оценив происходящее и детально проанализировав гипотетическое негативное воздействие некоторых априори антиобщественных иерархических структур на постоянно выпадающих из общей колеи отдельных индивидуумов, высшие и средние полицейские чины вновь поручили разобраться другому, живому пока ещё дознавателю, в ситуации с Сашкой. Который умер весной, в конце мая, совсем молодым.
СНОВА СИЛЬВИЯ
Володя, брат Сашки, который умер совсем молодым, не был знаком с леди Сильвией. Что-то прежде рассказывал ему про неё Сашка, только не запомнил он его рассказ. Вернее, Володя думал, слушая путаные речи младшего своего брата, что Сашка опять, снова, как всегда, как обычно, говорит, несёт, гонит какую-то ерундовую несусветицу. Нередко, даже очень часто, так бывало.
Сначала Володя немного удивлялся рассказанным Сашкой историям. Но, как правило, не подавал вида. Потом поменьше стал удивляться. Ну и вида, соответственно, тоже не подавал, тем более, что для подачи вида всё меньше и меньше было оснований. К тому же изрядно надоело Володе слушать Сашкины рассказы про его мелкие амурные игрища. То в лифте кто-то частично ему отдастся, то он в трамвае кого-то изнасилует. Правда, о том, что Сашка изнасиловал Дельфию в забитом пассажирами трамвае, рассказывала Володе и сама Дельфия. Но он всё же мало ей доверял. Хотя и догадывался, что нравился Дельфии больше Сашки. Который умер совсем молодым.
А леди Сильвию Володя встретил в лифте. Изящная женщина, полуодетая. Да, конечно, Сашка многого не понимал, и многое делал неправильно, однако вкус у него, конечно, был. Только вот как же леди Сильвия не мёрзнет в таком одеянии? Сейчас ведь не жарко, осень. Или зима сейчас? Или лето? Или весна?
Володя запутался в карте времён года. Но он понимал, что в такой лёгкой одежде в любое время года можно простудиться по полной самой схеме. В общем, удивился, но вида не подал.
– Нет, я совсем не боюсь простудиться, – приветливо улыбаясь, сказала леди Сильвия. – Мне никогда не бывает холодно.
Володя внутренне удивился. Вида ни в коем случае не подал. Всякое ведь бывает. Лифт остановился, что-то загудело, заскрипело и затрещало. Володя вновь внутренне удивился. И опять не подал вида. Потом, содрогнувшись немножечко несколько раз, лифт снова поехал, правда не вниз – как, собственно, и нужно было Володе, а вверх. Володя снова внутренне удивился.
– Вы не беспокойтесь, – продолжала улыбаться изящная и полуодетая леди Сильвия.– Лифт в итоге поедет туда, куда вам нужно.
В самом деле, лифт снова остановился, опять раздались скрип и треск, потом их вновь сменило лёгкое содрогание и началось движение вниз, в изначально заданном Володей направлении. Володя ещё раз удивился внутренне. Снова вида не подал. Он хотел спросить у леди Сильвии о чём-то, и тут же понял, что не знает о чём говорить. Или знает, но не может. Или даже может, но всё-таки не знает. К тому же у него всё равно ничего не получалось, вместо слов выдавливались разные нелепые междометия.
Сильвия, леди Сильвия улыбалась. Володя, старший брат Сашки, который умер совсем молодым, вдруг осознал, что увидев изящную полуодетую леди Сильвию в лифте, он сразу понял, что её зовут леди Сильвия. Да, конечно, слышать-то он про неё слышал что-то от Сашки, но вот видел впервые. Володя по новой сильно удивился внутренне. Опять-таки вида ни капельки не подал.
– Вы хотели говорить о чём-то, – леди Сильвия смотрела прямо ему в глаза, но в тоже время и сквозь него. – Но вы не знаете, о чём говорить. Это очень часто бывает, даже и в Бейстегуи.
– Бейстегуи? Где это?
– Бейстегуи – это чудесный город в Стране Грёз.
– Страна Грёз? Что ещё за Страна Грёз такая? Где она находится, эта страна?
Но Сильвии, изящной, полуодетой леди Сильвии, уже не было в лифте. Володя автоматически не подал вида, хотя и удивлён был немало.
Кабина минут через одиннадцать, примерно, доехала до первого этажа. Володя ехал, удивлённый, упорно не подающий вида, и вертелся на месте, пытаясь понять, куда же подевалась эта странная, ни на кого не похожая женщина. Которую прежде он никогда не видел. Которая, тем не менее, всё вроде бы знала и про него, и про Сашку, который умер совсем молодым.
Где же она, Страна Грёз?
Как туда можно попасть?
Большая ли это страна?
Как найти в ней город Бейстегуи?
Володе никто ничего не ответил, ведь леди Сильвия исчезла. Он вышел из лифта. На улице, возле входа в его подъезд, догорала чья-то машина. «Волга» или «Рено»? Не понял. Не разобрался. Не удивился. Поэтому и вида не подал. Да и снова некому было подавать вид. Володя пошёл по радикально сужающемуся бульвару и постоянно, ничуть не поддавая при этом вида, оглядывался.
Никого. Нигде. Никто.
ССОРА
Володя, старший брат Сашки, который умер совсем молодым, часто вспоминал о том, как в прошлом году Сашка со всеми перессорился. Сашка сам Володе об этом рассказывал. Володя ему не верил. Сашка, однако, каким-то образом почувствовал Володино недоверие и потом поссорился и с Володей. Ссора братьев продолжалась около четырёх месяцев. Нельзя сказать, что они во время размолвки совсем не разговаривали. Нет, они разговаривали – и пурпурное пиво пили вместе, и синее вино, и сухую перцовку, и чёрную водку, и даже коньяк – красный, азербайджанский, семидесятипятизвёздочный – как-то перед завтраком «по чуть-чуть» отведали. Ходили зачем-то в кино. На концерт внежанровый однажды вместе пошли. Только всё равно их отношения были далеки от нормы.
Уже потом, гораздо позже, Володя часто вспоминал про эту ссору. Ему казалось, что её могло бы и не быть. Иногда Володя пытался вспомнить, с кем же тогда Сашка ещё поссорился. До того, как поссорился с ним. Нет, не мог вспомнить. Да, Сашка ему сам рассказывал, что перессорился со всеми, но с кем конкретно, он так и не сказал.
Может быть, не со всеми?
Может быть, ему только казалось, что со всеми?
Только выяснить теперь точно: со всеми ли тогда Сашка перессорился или не со всеми, уже невозможно. По ряду причин. Володя даже спрашивал об этом у общих с Сашкой знакомых, однако толком ему, увы, никто ничего не сказал. Тогда Володя пришёл к выводу, что странным, очень странным, человеком был его младший брат Сашка. Который умер совсем молодым.
ВОКРУГ КОВРА
Сашка, который умер совсем молодым, и Володя, его старший брат, летали иногда на ковре-самолёте. Нечасто. Но летали. Хозяином и единоличным владельцем самолётного коврика был Роман Майсурадзе – личность отчасти экзотическая, в меру темпераментная и как бы гостеприимная; никто, впрочем, никогда не был ещё у него в гостях, да и сам он не имел абстрактной гуманистической привычки кого-нибудь приглашать к себе в гости. Тем не менее, в кругах неких узких до сих пор бытует мнение, что Сашка, который умер совсем молодым, был не прочь зайти к Роману в гости, причём без приглашения, и побаловаться его же, романовским и майсурадзевским, сухим вином. Тогда как Володя, старший его брат, вваливаясь к тому же Р. Майсурадзе, по мнению всё тех же узких кругов, предпочитал употреблять более крепкие, и тоже не с собой принесённые, напитки. Однако вовсе не о том песня поётся…
В контексте разнообразнейших легенд, в натурально дионисийском изобилии бурливших вокруг Романа, – кстати, рост его едва ли превышал один метр сорок шесть или сорок восемь сантиметров, было как дважды два известно, что самолётный ковёр достался ему в наследство от независимого деда. Но был ли на самом деле Автандил Майсурадзе, Ромкин дед, таким ли уж априори независимым?
Похоже, что да.
Ведь он, Автандил Майсурадзе, в меру безбедно жил, да и по день сей живёт на склоне багряного холма, заколдованного кем-то из пришлых людей в ещё середине прошлого века. Заколдованный холм находится не в каких-нибудь заповедных и беспредельных горных лабиринтах, а в местах гораздо более доступных, приблизительно в ста двадцати трёх километрах к северу от Поти. Седоусый Автандил ничуть не уступает своему внуку в накале темперамента – это во-первых, а во-вторых, он, доподлинно, в самом деле как был, так и теперь остаётся супернезависимым. Потому что от него ничего уже не зависит. Осведомлённые узкие круги считают, что так было всегда.
МОРОЖЕНОЕ ПРОЗЕРПИНЫ
Не хотелось, совсем не хотелось Сашке умирать в конце мая. Нет, не хотелось! Он, которому так скоро, 29-го, 30-го или 31-го, предстояло посетить тот свет совсем молодым, бесцельно и вяло, и сгущено-уныло бродил по городу. У входа в кинотеатр «Убой» торговала мороженым стройная и коренастая Прозерпина. Пломбиры, трубочки, эскимо. Сашка учился с Прозерпиной в одном классе, и они уже тогда время от времени любовничали. То на переменке, то во время сбора макулатуры, а однажды даже во время контрольной по математике, которую они оба больше не знали, чем не любили. Как-то им даже удалось немножко полюбовничать в самом начале выпускного бала. А потом и в конце того же бала. Теперь же, после того как замшелый школьный бугор остался позади, они виделись пореже.
– Значит, и не надобно больше, – думала иногда, в основном, по ночам, Прозерпина. – Значит, и ни к чему. Значит, сколько есть, столько есть.
Негромко повторяя про себя вслух это мудрое выражение, Прозерпина неосознанно цитировала любимейшее высказывание своего отца, старшего инженера Дедикова, который энное количество лет назад нашёл себе жену, то есть, Прозерпинину мать, в Калифорнии и даже для чего-то вывез её оттуда сюда. Понимая, что Джейн Вольфбраун (это была её девичья фамилия, его жены, Дедиковой-то она стала потом, после брака) привыкла к более гармоничной и к более обеспеченной жизни, старший инженер трудился одновременно на восемнадцати работах, и постоянно, иногда причём без малейшей тени здравого смысла, повторял излюбленное своё выражение про «сколько есть».
Сашка подошёл к Прозерпине, легонько поцеловал её в затылок и ласково похлопал по элегантной, широкой спине. Пожевал трубочки и брикеты. Ничего… А вот эскимо ему сегодня не понравилось, и он его выплюнул. Случайно совершенно плевок попал прямо под ноги бегущим трусцой спортсменам, некоторые из них поскользнулись и упали. Один из упавших разбил голову, несильно полилась кровь. Однако Сашке, которого всё же немного, хмурой голодной крысой, подгрызала мысль, что скоро, в конце мая, он умрёт совсем молодым, падения любителей бега трусцой были безразличны.
– Дедиковой, что ли, рассказать, – подумал Сашка, – О том, что скоро, в конце мая, я умру совсем молодым… Так ведь всё равно не поверит.
Сашка не стал ничего Дедиковой рассказывать. Он, вместо этого, умело и сноровисто пристроился сзади и они с приятной слаженностью стали любовничать. Как ни странно – хотя, ничуть и не странно – торговля мороженным не стала от их любовничанья хуже или убыточнее; люди, одуревшие от просмотра очередного модного фильма «Свадьба сломанной вилки», с энтузиазмом подходили к Прозерпине и охотно покупали трубочки с брикетами. А вот эскимо уже не осталось, ведь Сашка, которому скоро как бы предстояло умереть молодым, уже частично употребил последнюю эскимосину и выплюнул её остаточные фрагменты под ноги разнополым любителям легкоатлетического тренинга.
День лениво подходил к концу. Экс-кинозрители и просто люди проходили мимо и покупали мороженое у стройной Дедиковой, немножко наклонённой из-за Сашки вперёд. Коренастая, стройная Прозерпина была довольна – и торговлей, и Сашкой. Сашке тоже было неплохо, на некоторое время он даже забыл о том, что скоро, в конце мая, он умрёт совсем молодым. Или, может быть, всё-таки не умрёт? Но выяснить – проверить – разобраться и уточнить это было совершенно не у кого.
ВНУШИТЕЛЬНЫЙ ДИПЛОМАТ
Роман Майсурадзе, внук седоусого и супернезависимого Автандила, родился в ветреной Гортелии. Непосредственно в Грузии он жил только в глубочайшем детстве, да и то не больше двух с тремя четвертями недель. Не сложилось, совсем не сложилось у Романа подольше и побольше побывать на своей исторической Родине. Винить в том некого, кроме Виндави Майсурадзе. Его, Ромкиного, отца.
Собственно, Виндави был бы и совсем не прочь отвезти сына в Грузию – в Сухуми, в Кутаис, к дедушке на холм, в Гордзи или хотя бы в патриархально-провинциальное Скляни. Да всё не получалось никак. Некогда было: дела, командировки, работа, рождение новых детей и прочие, прочие, прочие привычные и неизбежные бытовые реалии. Вот и приходилось юному Роману Майсурадзе вместе со своим папашей колесить по миру. Не ошибётся ничуть тот, кто заметит, что Виндави Майсурадзе был во всех отношениях видным и заметным дипломатом. Именно он способствовал в одно из предыдущих десятилетий канувшего в Лету столетия, быстрейшему разрешению острого пограничного конфликта между Зимбабве, Польшей и Норвегией. За что и был награждён парой-тройкой-пятёркой-десяткой натуральных золотых орденов.
Из-за своего внушительного веса, Бог знает для чего ему дарованного, Виндави Майсурадзе на ковре-самолёте ни разу не летал. Боялся, что автандиловский коврик не выдержит его, упадёт. Разумная предосторожность. Ведь вес Виндави Майсурадзе постоянно возрастал, увеличивался, приближался уже к четырём центнерам, а в конце мая, в тот самый день, когда Сашка умер совсем молодым, заметный, видный, знаменитый дипломат весил уже 401 килограмм и сто двадцать шесть грамм. Самое же удивительное в этом сегменте нашей истории, что ни Сашка, ни его брат Володя, никогда не видели Виндави, и даже не имели никакого представления о нелёгком земном пути внушительного дипломата. Он же, в свою очередь, тоже никогда не видел Сашку с Володей. Но ежели Володю он ещё мог когда-нибудь увидать – чисто теоретически, разумеется, то вот Сашку-то едва ли. Потому что Сашка, как известно, умер весной, причём умер он совсем молодым.
ГЕНЕРАЛ «ТВОЮ МАТЬ» И ЕГО ПРОБЛЕМЫ
Экстра-генерал «Твою Мать» многим был недоволен. И в целом, и по отдельности. Время, с присущим ему безразличным цинизмом, куда-то там шло, однако выяснить: был ли таким уж молодым Сашка, который якобы умер совсем молодым, пока ещё не удалось. Да и средние с высшими полицейские чины по-прежнему требовали разобраться с не лишённым резона предположением о возможном негативном воздействии некоторых иерархических структур на выпадение из общей колеи отдельных индивидуумов. Первая часть общей задачи, более конкретная, генералу «Твою Мать» нравилась, ведь именно пристальное, фундаментальное изучение-наблюдение, этот проницательный, абсолютный и тотальный контроль и составлял несгибаемый, нерушимый стержень его работы. Тогда как все эти, твою мать, выяснения о возможном, твою мать, и ещё о негативном воздействии на выпадение из общей, твою мать, колеи отдельных индивидуумов, твою мать…нет, тут генерал «Твою Мать» не совсем врубался, и даже совсем не врубался, что же нужно было делать.
Наблюдение, контроль, розыск – это понятно, это как бы дело святое. А вот всякие там теоретические выкладки, разные, твою мать, структуры, индивидуумы, негативные воздействия – это было для эстра-генерала делом чужеродным, заумным и неясным. Ну да, генерал «Твою Мать» понимал как бы, что эти, твою мать, теоретические мастурбации смогут стать реальными и убедительными после того, как розыскные, контрольные и дознавательные работы будут завершены. Но начальство-то высшее, и среднее, всё равно хотело и даже требовало, чтобы подразделение экстра-генерала не только занималось контролем и дознавательством, ещё хотело оно, высшее и среднее начальство, чтобы в среде контролёров-дознавателей проводились теоретические осмысления, потому что считало – подлинная теория становится по-настоящему убедительной только, твою мать, тогда, когда идёт, твою мать, под руку с практикой.
Генерал «Твою Мать» зашёл в грязный привокзальный ресторан, заказал что-то. То ли пиво, то ли водку. Он не помнил, он не знал, всё равно ему было.
– Мы в фортеции живём, – не то пропел, не то продекламировал генерал «Твою Мать»...
Генерал «Твою Мать» не знал и не любил ни песен, ни стихов, как-то преотлично удалось ему и без них прожить, и до экстрагенеральского звания дослужиться. Но вот эти строки, которые он то ли пробормотал, то ли пропел, генерал запомнил с детства. Запомнил отчего-то, что в повести Пушкина «Капитанская дочка» звучат слова:
Мы в фортеции живём
Хлеб едим и воду пьём
Много, много раз повторял генерал «Твою мать» эти строчки. Потом дальше пил – то ли водку, то ли пиво, то ли ещё что-то. Всё равно было ему, что пить!
Вновь и вновь напевал генерал про жизнь в фортеции, про хлеб и про воду. Надо было, надо было, обязательно выяснить, так ли уж был молод этот чёртов Сашка, который умер, твою мать, совсем молодым.
ДРАКИ НА ЕГО ЛИЦЕ
Романа Майсурадзе немало носило по свету. Он жил, он учился чему-то там, куда отца его посылали работать. Москва, большой северный город, Огайо, Сан-Франциско, Морн, Тель-Авив, Бахчисаранск, Нант, Зулу, Гимра, Контер и т.д. Столь частые перемещения по планете Земля испортили и даже изрядно развратили Романа. Отчасти поэтому в его облике внешнем стала проявляться очевидная двойственность. Очевидная и ощутимая. Правая половина его лица выделялась некоторым подобием интеллигентности, сдержанной деликатностью, тщательной выбритостью и частичным благообразием. Справа Романа Майсурадзе иногда можно было принять за конструктора, видеоинженера, индификатора или за системного программиста, или даже иногда за нечто среднее между бэк-дирижёром, главным вторым врачом и арт-писателем. Зато левая половина романовского фейса была грубой, диковатой, вульгарной, дичайше небритой, зверски недружелюбной, свидетельствующей о полнейшем духовном беспределе. Иногда, особенно с утра, часов в девять с небольшим, два куска лица Романа Майсурадзе, правая и левая половины, конфликтовали, ссорились и даже дрались между собой. Ежели кому-то доводилось случайно стать свидетелем подобной размолвки, то он в смущении и в ужасе убегал прочь. Что и говорить, не самое это было весёлое на свете зрелище…
А вот Сашка, который умер совсем молодым, наблюдал однажды схватку-драку-потасовку между двумя половинками романовского лица, и ничуть не был смущён.
СМУЩЕНИЕ САШКИ
Сашку вообще сложно и трудно было чем-нибудь смутить. Быть может, именно поэтому он и умер совсем молодым? Возможно. Вероятно. Не исключено. Вполне допустимая версия – гипотеза-вариация. Только вот что однажды с Сашкой случилось: где-то в середине мая, числа эдак 15-го – 18-го, он вдруг почувствовал, что скоро умрёт совсем молодым…
Сашка даже немного растерялся и не знал, что же теперь ему нужно делать. Рассказать, кому-нибудь об этом? Нет, не хотелось. Даже Володе, своему старшему брату, он ничего не стал рассказывать. Поздно вечером, 15-го, 16-го, 17-го или даже 18-го мая, он решил прогуляться. Пройтись. Прошвырнуться. Встряхнуться.
Уже стемнело. Недалеко от подъезда чистил пылесосом свой ковёр-самолёт не очень высокий Роман Майсурадзе. Несколько человек – один в тюбетейке, другой в пилотке, третий в ушанке, пятый в тирольской шляпе, четвёртый в фуражке военно-морской – выволокли из хромоногой фуры здоровенные запечатанные картонные коробки с твёрдым бретонским чаем; стало быть, у безостановочно покачивающего своей кривой, обезображенной головой Петра Семёновича-Сергеевича назревало очередное глобальное чаепитие.
Сашка бесцельно побрёл по поздне-вечернему городу. Спать не хотелось. Есть тоже. Вообще ничего не хотелось. Не очень, правда, было в охотку скоро, через десять-тринадцать дней, умирать совсем молодым. Сашка не понимал, стоит ли, нужно ли кому-нибудь рассказывать о посетившей и немножко смутившей его мысли – предчувствии собственной смерти в конце мая.
Володе рассказывать про это не хотелось.
Матери – тоже, пусть уж барахтается в своих рулонах с болгарскими обоями.
Дельфии, медсестре из банка? Можно… Только стоит ли?
Нет, конечно, Дельфия была дама приятная, не лишённая некоторых достоинств, и на самом-то деле Сашка даже жалел немножко иногда, что так зверски изнасиловал её в забитом пассажирами трамвае. Она, Дельфия, то верещала, то подвывала, то кудахтала тогда, а он, Сашка, на самом-то деле даже и не кончил толком. Так, в самых общих чертах. Не очень, не очень, очень не очень, удалось ему в тот раз расслабиться по полной.
Он, Сашка, ничего не имел против продолжить Дельфии чтение по телефону Пруста, Платонова или Камю – ведь сочинений разных немало вроде написано. Можно и Фолкнера, и Джойса почитать. Можно даже и в кино с Дельфией сходить, чего-нибудь там такое посмотреть или на какой-нибудь внежанровый концерт смотаться. Да, можно, можно. Сашке не хотелось обижать Дельфию, он знал, что он ей нравился, хотя знал и то, что в тайной глубине её души его брат Володя нравился ей больше, чем он, Сашка. Который скоро должен был, судя по тому, что сам недавно почувствовал, умереть в конце мая совсем молодым.
ОШИБКА ФЁДОРА ДЖОНА
После того как дознаватель Якобсен приказал долго жить, высшие и средние полицейские чины (плюс генерал «Твою Мать» – уж как без него обойтись!) поручили разобраться в ситуации с Сашкой, который умер совсем молодым, другому дознавателю. Он был не менее опытным и искушённым в нелёгкой дознавательской работе, чем его предшественник, и работал уже давно, лет на пять дольше покойного Якобсена. Звали его Фёдор Джон. Сначала многих, с кем по ходу дознавательской работы ему приходилось сталкиваться, его имя смущало. Также смущало оно и тех, кто иногда и зачем-то сталкивался с ним и пересекался не в рамках дознавательской деятельности, а просто так, по жизни. Самого же Фёдора Джона собственное имя тоже иногда смущало. Не слишком сильно, не тотально-радикально. Но смущало, смущало всё же малость. Потом, с годами, все смущения – и его собственные, и смущения у тех не слишком многих, пересекавшихся с ним просто по жизни, и, особенно, в первую самую очередь, у тех, кто сталкивался с ним в процессе дознавательских медитаций, уменьшились; нет, они не пропали совсем, не исчезли, не распались, не аннигилировались бесследно и безвозвратно, однако поджались, усохли, стали почти невидимыми, крохотулечными. Да, вот так вот всё и было.
Про историю Сашки, который умер совсем молодым, Фёдору Джону приходилось слышать и раньше. Был ли он уже тогда Фёдором Джоном? Был, без сомнения был. Кроме того, и покойник Якобсен что-то ему иногда рассказывал про умершего Сашку. В общем, с какой стороны ни возьми, куда ни взгляни, куда ни плюнь, а давно уж была у Фёдора Джона на слуху вся эта история с Сашкой, который умер в конце мая.
Можно делать пробежки по утрам или, напротив, в два часа ночи;
Можно на завтрак пить тройной чай;
Можно, проходя мимо больницы военной, купить горячий бутерброд неизвестно с чем;
Можно не узнавать знакомых или встречаться с незнакомыми;
Можно, в конце концов или в начале начал, предпочитать традиционному фри-джазу авангардный ультрасвинг B без второй сильной доли, или даже можно при желании вообще не включать телевизор, и никогда ни за что не перезаряжать прошлогодние батарейки.
Всё равно, всё равно, эта история с Сашкой, который умер совсем молодым, весной, в конце мая, Фёдору Джону чем-то не нравилась. Совсем не нравилась. Удивительно ли это? Вряд ли. Ведь многие, многие вещи – и люди, и лжефакты, и псевдоаргументы, и события, и даже старые ботинки, одним отчего-то нравятся, а неким другим они якобы вовсе не симпатичны.
Тем же другим, неким, ничуть неинтересны и несимпатичны лысые женщины, и колумбийские миньетчицы, и африканские голые колдуньи, а вот зато небезызвестным одним в наивысшей самой степени безразличны полные слепые киноактрисы, трехногие прыгуньи в высоту или даже первые посетительницы несостоявшегося вернисажа. Жизнь вопиюще загадочна и противоречива. Иначе она бы была и не жизнью вовсе, а каким-нибудь никому неизвестным или давно забытым, а то и вовсе ненаписанным ещё даже норвежским рок-н-роллом тысяча девятьсот пятьдесят шестого года рождения.
Пусть история с Сашкой Фёдору Джону не нравилась. Пусть. Однако когда дознаватель Якобсен преставился, то Фёдор Джон вскоре, однажды ночью, вдруг, сквозь крепчайший, почти наркотический сон, почувствовал, как влечёт, как притягивает, как тянет его к себе история с Сашкой, который умер совсем молодым. Притяжение оказалось очень сильным, он был не в силах ему противостоять. И это была первая ошибка дознавателя Фёдора Джона.
ВТОРАЯ ОШИБКА ФЁДОРА ДЖОНА
Аналогичное ощущение повторилось с Фёдором Джоном и вечером следующего дня, и послезавтра, и ещё два дня спустя, и ещё, и ещё. Да, по-прежнему притягивала его к себе отчего-то эта история с Сашкой. Поскольку Фёдор Джон, был тёртым калачом, перерывшим за годы своей дознавательской карьеры несметные груды житейской грязи, то притягивавшую его к себе историю с Сашкой, который умер совсем молодым, он стал воспринимать в образе некоего соблазнения. Будто бы он, дознаватель Фёдор Джон, на самом-то деле и не является дознавателем Фёдором Джоном, будто бы он некий подросток, абстрактный и среднеарифметический робкий юноша с другим именем (на самом-то деле в юности у Фёдора Джона была совсем другая фамилия), а история с Сашкой – это и не история вовсе, а соблазнительная и обольстительная взрослая женщина, которая идёт к нему, крадётся, лезет, стремится, ползёт, призывает его, искушает, притягивает и куда-то для чего-то заманивает.
Странные наплывы, почти тектонические вибрации и изнурительные призывы продолжались с Фёдором Джоном несколько дней. Он похудел, почти перестал бриться, у него расстроился стул, он с неимоверным трудом открывал ключом дверь в свою квартиру. Ему не хотелось есть. Вообще ничего не хотелось. Оставался только один выход, и через несколько дней после начала наваждения, связанного с историей Сашки, Фёдор Джон, спотыкаясь и чуть ли не падая, зашёл в кабинет генерала «Твою Мать» и самолично предложил свои дознавательские услуги. По делу Сашки, который умер совсем молодым.
И это была вторая ошибка дознавателя Фёдора Джона.
НЕ К ДОБРУ
Марки был не стар, но и не молод.
Бывает так, часто бывает.
Марки родился в России, и жил в России.
Бывает так, часто бывает.
Марки много кем доводилось работать. Он был и лектором – на самые разные, на любые темы он читал лекции; он был и писателем, хотя книг его никто ещё не читал; работал Марки и в театре, и в кино он вроде бы снимался, и ещё он преподавал историю и литературу в каком-то вузе, собирал спичечные коробки, подвизался в качестве бэк-вокалиста в одной хэви-металл группе, умел прыгать в длину, мог работать сторожем и реаниматором. В общем, и без лишних доказательств понятно – Марки жил интересной, насыщенной жизнью.
Так бывает, только всё же редко так бывает.
Реакция на происходящее вокруг у Марки была одноплановой, в основном. С вариациями, конечно, как уж без них. Но вариации эти друг от друга не сильно отличались.
Бывает так, часто бывает.
Что бы ни случилось, что бы ни произошло, Марки говорил: «Не к добру». Те, кто его знал, реагировали на короткую, на излюбленную Марки фразу спокойно, без истероидной встряски. А вот зато те, кто меньше был знаком с Марки, и уж тем более те, кто впервые видели его, начинали нервничать, пугаться и бояться.
Бывает так, часто бывает.
Некоторые из знакомых Марки считали, что когда он произносит «Не к добру», то ничего особенно жуткого и страшного в ввиду не имеет, а просто констатирует некий факт.
Бывает так, нередко бывает.
Как бы там ни было, но не так уж, пожалуй, и редко Марки произносил своё «Не к добру». Но не так уж и часто. Когда хотелось ему, когда для каких-то неведомых никому целей это нужно было, он и говорил «Не к добру».
«Не к добру», – флегматично сказал Марки, когда узнал, что в конце мая Сашка умер совсем молодым. Ошибся ли тогда Марки? Или нет, не ошибся? Возможны два ответа на этот вопрос. Бывает так, очень часто бывает.
ТРЕТЬЯ ОШИБКА ФЁДОРА ДЖОНА
У дознавателя Фёдора Джона в юности была совсем другая фамилия. Какая именно? Он уже и не помнил. Бывает так, часто бывает. Бывают такие в жизни нашей расклады, которые сами мы не выбираем. Которые никак не зависят о нашего желания, да и от нежелания нашего они тоже не зависят. Причём тоже никак. Пытливые грядущие исследователи уже установили, но не тогда, а позже, гораздо позже, лет восемьсот тридцать спустя, что несмотря на строгую доминанту выбираемых желаний или, наоборот, нежеланий, Фёдор Джон всё таки мог не менять свою фамилию. Да, мог. Да, безусловно, мог. Однако она, фамилия Фёдора Джона, изменилась не без его собственного, не такого уж, кстати, и сокрытого нежелания. Такова была уже третья ошибка Фёдора Джона. Или всё-таки вторая? Никто, никто теперь про это и не знает, и не помнит толком. Между прочим, и Сашка, который умер совсем молодым, в конце мая, тоже ничего об этом не знал. Как противоречив, как загадочен, как непрост бывает порой человек!
Бывает так, часто бывает.
Приближаясь на непрочной трепетной лодке к середине мёртвой реки, мы забываем иногда про очень многое. Потом только, когда неизвестно откуда на нас накатываются с противным рёвом холодные, мерзостные и злые ветры, мы начинаем что-то понимать. Но очень, очень редко мы при неожиданном и стрёмном накате противных и ревущих ветров понимаем, что же именно нам теперь довелось, наконец, понять.
Бывает так, очень часто так бывает.
ЗНАКОМСТВО ТАТЬЯНЫ И ВОЛОДИ
Володя, старший брат Сашки, который умер в конце мая совсем молодым, давно и случайно познакомился с Татьяной-Мариной. В момент их знакомства Татьяна-Марина предпочитала помалкивать. Иногда, правда, что-то чуть-чуть говорила, тотально молчать она стала гораздо позже. Познакомились же Татьяна-Марина и Володя, старший брат Сашки, который умер совсем молодым, во время праздника Горы.
В тот день была сумрачная погода. Лужи, грязь и всё такое. Само собой, – по сути, – де-факто, – разумеется, – естественно, – надо ли сомневаться, что зимний праздник Горы частично смахивал на летний праздник Горы? Ничем не напоминая осенние и весенние праздники всё той же Горы.
Володя хотел было зачем-то купить пива. Всё равно какого сорта. Но поскольку погода была сумрачная, – лужи, грязь и всё такое, – то Володя, старший брат Сашки, который умер совсем молодым, у входа в магазин поскользнулся и упал. В этот момент из магазина выходила Татьяна-Марина. Она тоже поскользнулась и, в свою очередь, тоже упала в грязь, в лужи и во всё такое.
Володя, брат Сашки, и Татьяна-Марина – дочь или приёмная дочь Петра Семёновича-Сергеевича, уже в те годы широко известного своей нешуточной страстью к твёрдому бретонскому чаю и безостановочным покачиванием кривой, обезображенной головы, внимательно оглядели друг друга. Володя вдруг, неожиданно для себя самого, прижался к Татьяне-Марине, и она тоже потянулась к нему. Они барахтались в луже, и яростно целовались. Совсем не мешали им ни сумрачная погода, ни лужи и ни грязь, и ни всё такое.
ТЁМНЫЙ НОЯБРЬ
В ноябре темнеет рано. В декабре – ещё раньше. Но на декабрьское темнение Володя, брат Сашки, который умер совсем молодым, реагировал менее негативно, чем на ноябрьское. Вообще-то, по счету большому, ему было всё равно. Он являлся в этом аспекте последователем старинной новгородской поговорки, гласящей, как известно, следующее: «Хоть светло, хоть темно – наплевать и всё равно».
Володя, брат Сашки, который умер совсем молодым, не имел ни малейшего представления об этой пословице. В Новгороде городе он никогда не был. Или был всё-таки когда-то? Нет, едва ли. Про это пока ещё абсолютно ни черта не известно. Более того, есть предположение, что грядущим историкам, которые наверняка станут в так называемом будущем для чего-то рыться и копаться в анналах якобы прошлого, едва ли удастся обнаружить хотя бы мало-мальски поверхностное упоминание, подтверждающее факт пребывания Володи на земле новгородской.
Володя вообще мало где был. Да, очень мало.
В Томске городе, например, он был однажды, да и то минут сорок пять, во время транзитной посадки самолёта, следовавшего до Хабаровска города. В Хабаровске городе у Володи были некие служебные дела; честно говоря, он даже и не знал какие именно, но пробыл всё же там, в Хабаровске городе, подольше, чем в Томске городе.
Только ни Томск город, ни Хабаровск город не понравились ему. Приходилось ещё Володе бывать в Кривом Роге городе, в большом северном городе, в Хельсинки городе он был пару раз – тоже по неким делам служебным; правда, если бы кому-нибудь пришло в голову спросить у него, у Володи, брата Сашки, который умер совсем молодым, в чём же, собственно, заключается корневой пафос этих неких дел, призвавших находиться его в столице страны Суоми, то он едва ли ответил бы что-нибудь связное. Не знал он. Нет, не знал. Ещё же Володя был, причём достаточно долго, на Севере, где пытался выяснить причину почти тотального молчания Татьяны-Марины, жены своей.
В общем, немного где был Володя. Но где бы он ни был, ему всюду и всегда не нравилось, и самым решительнейшим образом было несимпатичным, ранее ноябрьское темнение. Хотя из этого отнюдь не следует, что Володя побывал там, где ему довелось побывать, именно в ноябре. Нет, это не так. Тем не менее, Володя, бывалый, опытный, в чём-то даже и матёрый Володя, был до чрезвычайности удивлён, когда Сильвия, изящная полуодетая леди Сильвия, сказала ему однажды, что в Бейстегуи так не бывает вовсе, что там, в Стране Грёз, всё происходит совсем-совсем по-другому. Володя удивился. Весьма и очень. Он не знал, что сказать леди Сильвии в ответ на полученную от неё информацию, и поэтому ничего он ей, леди Сильвии, и не сказал. Подумал только, что она, леди Сильвия, видимо, имеет ввиду что-то другое. Что-то, пока ещё ему совершенно непонятное.
Да, рано, очень конечно, рано темнеет в ноябре. Но в декабре – ещё раньше.
ВОЛОДЯ ЗАДУМАЛСЯ
Однажды, в вечернее время суток, круто и серьёзно Володя задумался. Не на шутку, вовсе не на шутку, задумался он. Не следует, впрочем, думать, что он, Володя, редко задумывался; пусть Володя (как, кстати, и младший его брат Сашка, который недавно, весной, умер совсем молодым), не проводил в усерднейших размышлениях большую часть времени, отпущенного ему для проживания на планете Земля, всё равно ведь приходилось ему – больше или меньше, чаще или реже, осенью или летом, во время обеда или после третьего полдника, перед сном, на автобусной остановке, во время чистки зубов, в лифте, в очереди в рок-клуб или в музее им. Гоголя и даже во время очередного лунатического столбняка о чём-нибудь думать.
Да, конечно же, приходилось.
Как и многим, многим другим существам человеческого рода, его окружающим.
Естественно, само собой разумеется, безусловно, бесспорно, ясно дело, несомненно, нужно ли уточнять, что и не только людям, но также и собакам, и кошкам, и мышам, и попугаям, и лошадям, и птицам, и даже рыбам, немало иногда приходится о разной всячине задумываться. Хотят ли они или не хотят, рады они этому или не очень, получается ли у них совершенствовать свои ментальные качества или не слишком им сие удается, это уже совершенно другой аспект.
Не приходится спорить, – да, да, да, это так! – что homo sapiens далеко не всегда лучше или быстрее прочих выкатываются в таких гонках на лидирующие позиции. Ну а ежели и вовсе сузить круг рассматриваемых претендентов в этих состязаниях, то тот же Володя пусть и не входил в число несомненных лидеров, но и к аутсайдерам точно не относился.
Нельзя, однако, сказать, что Володя плохо умел думать – или даже, что он совсем не умел и даже не любил этого делать. В конце концов, Володя думал так, как у него получалось.
Не слишком уж простая мысль как-то вдруг однажды посетила его, Володю: задумался он о том, что называют-то его все Володей, а ведь он, в первую очередь, Владимир. Странно было ему и то, что и Сашку никто и никогда не называл Александром. А только Сашкой. Володя тоже не называл Сашку Александром, так было и прежде, и теперь тоже, хотя Сашка-то уже умер. Причём совсем молодым. Но если Володе это было в известном смысле простительно – ведь они с Сашкой были родными братьями, и поэтому вполне могли выйти за пределы совсем не нужных им официозных обращений друг к другу (и вполне удачно, кстати, порой выходили!), то все прочие вполне могли бы иногда называть Сашку Александром. Не сдохли бы, если бы так его, Сашку, так называли – и та же одутловато-изящная Дельфия, и молчаливая Татьяна-Марина, Володина жена, и Роман Майсурадзе, хозяин ковра-самолёта, и Пётр Семёнович-Сергеевич, безостановочно употребляющий многие литры твёрдого бретонского чая. И стройно-коренастая Прозерпина Дедикова. Ещё Володя подумал и о Таисье Викторовне, но ведь она вроде бы была матерью Сашки, и, стало быть, и его Володиной мамой… Да, конечно, очень, очень маловероятно, чтобы Таисья Викторовна, Тася, называла Володю – Владимиром, а Александром – Сашку. Который умер совсем молодым.
ВОЛОДЯ ПРОДОЛЖАЕТ ДУМАТЬ
Было бы, конечно, неплохо узнать, что думал по этому поводу сам Сашка. Хотел бы он, чтобы его хоть кто-нибудь называл Александром? Или ему было всё равно? Но спросить теперь об этом у Сашки было вроде бы несколько затруднительно. Потому что он умер в конце мая, умер совсем молодым.
– Похоже, – понял или подумал Володя, – никто не даст мне ответа на серию спонтанно возникших у меня вопросов. Может быть, мне что-нибудь подскажет изящная и полуодетая леди Сильвия?
Ведь ни медсестра же Дельфия, ни Пётр Семёнович-Сергеевич с его кривой, обезображенной головой, ни жена Татьяна-Марина, которая за несколько лет совместной с ним жизни так редко что-нибудь говорила, ни Роман Майсурадзе, хозяин ковра самолёта… Нет, нет, надеяться на кого-то из них столь же бессмысленно, как пытаться найти в заснеженном январско-февральском лесу смачные боровики, стройные и корявые подосиновики или игривые лисички.
Никто. Совсем никто. Нигде.
Можно, конечно, поговорить с Таисьей Викторовной, она ведь фактически была его матерью. Да, можно. Или нет, нельзя?
Володя шёл по радикально сужающемуся бульвару и постоянно оглядывался.
Никого. Нигде. Никто.
Если уж мать, несмотря на то, что он виделся с ней примерно пятьдесят раз в неделю, так и не смогла до сих пор ничего внятного рассказать Володе, например, про его отца, то едва ли ему удастся выяснить у неё – хотел бы Сашка, чтобы его называли Александром? Или хотел ли Сашка, который умер совсем молодым, чтобы его, Володю, называли Владимиром? Да и была ли она, Таисья Викторовна, на самом деле его матерью?
Иногда он сомневался в этом, хотя и виделся с ней нередко. Надо бы, надо бы окончательно спросить всё про Таисью Викторовну у отца! Или у неё спросить – узнать – уточнить что-нибудь про отца, поскольку Володя не очень-то уж ориентировался в ситуации с собственным отцом… Потому что этот мифический отец, вроде бы когда-то вместе с Таисьей Викторовной сотворивший и его, и Сашку, нечасто появлялся в городе, где они жили. Не было никакой надежды, что он, отец этот, неизвестно когда и неизвестно откуда сюда пожалует, в ближайшие десять – двадцать – двадцать пять лет. Или хотя бы его тень, что ли…
«А вдруг отец тоже живёт в Бейстегуи? – внезапно и пронзительно подумал Володя, – в Стране Грёз?»
Только и на этот неожиданный для него вопрос, который он задал себе сам, тоже никто не мог ответить. Пусть Сашка был преизряднейший балбес, только всё равно, иногда он мог хотя бы что-нибудь сказать! Но не было, не было Сашки. Умер он в конце мая, совсем молодым. Володя вновь понял, что ему никак не обойтись без изящной, без полуодетой леди Сильвии.
НЕ ОТДАЛ
Дед Романа Майсурадзе, Автандил Майсурадзе, от которого уже давным-давно совершенно ничего не зависело, когда-то, в былые годы, хотел куда-нибудь на своем ковре-самолёте слетать. Но потом – передумал. Да и война тогда началась, уже не до полётов было.
Его сыну, дипломату Виндави Майсурадзе, совершенно некогда было с ковром-самолётом развлекаться, и едва ли выдержал бы ковёр многопудовую тушу мастера международных дел. А вот Роман время от времени фамильной реликвией пользовался, летал иногда куда-то и зачем-то, и даже некоторым своим знакомым доверял; в число тех, кому он доверял ковёр-самолёт входили и Сашка, и Володя, старший его брат, повязанный тесными родственными узами с кошмарным Петром Семёновичем-Сергеевичем, готовым за какие-нибудь десять-двадцать литров твёрдого бретонского чая безостановочно покачивать своей кривой, обезображенной головой.
Отчего же Роман доверял вою фамильную реликвию Володе и брату его Сашке? Он и сам не знал. Бывает так, часто бывает. Бывает и наоборот. Тем не менее, когда Роман Майсурадзе узнал, что Сашка, брат младший Володи, умер в конце мая совсем молодым, то был очень недоволен. Очень рассержен.
– Вот ведь чёрт! А дринги? Дринги мои он мне так и не отдал! – с досадой и зло, и с неожиданным сильным восточно-грузинским акцентом сказал, чисто говоривший по-русски Роман, хозяин ковра-самолёта.
ДЕЛЬФИЯ ПОСЛЕ РАБОТЫ
В этот вечер Дельфия, медсестра из банка, поздно ушла из банка.
Много, много было работы: пара-тройка переломов шейки бедра, вывих стопы, отёк губы, немотивированный кашель и что-то ещё такого типа. Всегда, всегда было это самое что-то ещё… Проходя мимо дома, в котором жили Володя и Сашка, который в конце мая умер совсем молодым, Дельфия заглянула во двор. Нет, она не собиралась заходить в гости к Володе, который и в тайной, и даже в явной глубине души нравился ей больше, чем Сашка
Да и к Татьяне-Марине, молчаливой жене Володиной, Дельфия не хотела идти, особенно ведь с Татьяной-Мариной и не поговоришь; никому, пожалуй, даже и самому Володе, этого почти не удавалось сделать. И уже тем более не поговоришь с Петром Семёновичем-Сергеевичем, ведь он как начнет глушить нон-стоп твёрдый бретонский чай и при этом будет ещё как заведённый покачивать своей кривой, обезображенной головой, то тут уж совсем будет не до разговоров.
Зайдя во двор дома, в котором жили Володя и Сашка, одутловатоэлегантная Дельфия увидела Романа Майсурадзе. Не очень уж высокого хозяина ковра-самолёта. Дельфия, конечно, хотела иногда, что греха таить, на ковре-самолёте полетать. Но, с другой какой-то стороны, не очень-то она этого и хотела. Дельфия, одутловато-изящная Дельфия, медсестра из банка, знала доподлинно, что и Сашка и брат его Володя, на ковре-самолёте летали. Хотели – и летали. А она-то ведь хотела летать на ковре-самолёте редко, только иногда, больше не хотела, чем хотела. Коврово-самолётные забавы представлялись ей ненужными и надуманными, гораздо чаще её занимала мысль о том, что Сашка, который умер совсем молодым, был на самом-то деле не так уж и молод. Дельфия точно это знала! Однако её слова и мысли многими воспринимались как нечто чрезмерное и избыточное. С Романом же Майсурадзе она, Дельфия, она, одутловато-изящная, она элегантная и крупная телом, про эти деликатные материи ни разу не говорила, более того, ей, медсестре из банка, даже и в принципе не желалось с ним о чём-либо разговаривать.
Дельфия знала превосходно не только о том, что Сашка был не так уж и молод. О чём ещё знала она? О многом, в самом деле, о многом. О том, что Сашке хотя почти не приходилось болеть – ей, Дельфии об этом не раз, и не два рассказывала Сашкина мать, Таисья Петровна, Тася, по словам последней, даже зверская эпидемия вологодского гриппа обошла Сашку стороной. Ну а про полёты на ковре-самолёте Сашка сам ей, Дельфии, рассказывал. Не тогда, разумеется; когда после отвязного концерта английской группы The Wall он на удивление, на редкость зверски её изнасиловал в забитом пассажирами трамвае, то уж тогда-то ему некогда было про полёты рассказывать. Зато в другой раз, когда они пошли в кафе-мороженое, находившееся под центральной площадью, в подземном переходе, рядом со старой нефтяной скважиной, вот тогда-то Сашка немало ей интересного рассказал про полёты свои. Два или три раза он летал. Или четыре? Но не больше. Вот если бы Сашка не умер весной, совсем молодым, то он наверняка бы ещё смог полетать на ковре-самолёте. И ей бы, Дельфии, про эти полеты ещё чего-нибудь рассказал.
Вкусное мороженое они тогда с Сашкой в подземном кафе поели. Грибной пломбир с мармеладом. Потом, в дальнейшем, в будущем, ей, Дельфии, банковской медсестре, ни разу не доводилось такого чудесного, такого наивкуснейшего мороженого отведать. Вот был бы Сашка, то он бы уж точно сказал Дельфии, где можно обнаружить грибной пломбир с мармеладом. И сходил бы с ней, и они снова поели бы это восхитительное мороженое. Только вот умер, умер Сашка, в конце мая, умер совсем молодым. И пусть он был на самом-то деле не таким уж и молодым, только ведь всё равно он умер. А вот с Романом Майсурадзе, хозяином ковра-самолёта, Дельфия ни о чём говорить не хотела. Ну его!
СОВЕРШЕННО НЕКОМУ
Володя часто размышлял о том, что же думал и ощущал в момент смерти его брат Сашка. Который умер совсем молодым.
Было ли очень больно ему в этот миг?
Или боль была терпимой?
Понимал ли он, что умирает?
Или думал, что боль скоро пройдёт?
Успел ли он пожалеть о том, что не знал, когда родился?
Или ему было всё равно?
Немало вопросов было у Володи, но он в упор не знал кому их задать. Не задавать же эти вопросы жене Татьяне-Марине, которая большую часть своей жизни провела в угрюмо-недоуменном молчании.
«Нелепо спрашивать, – думал также Володя, – и у её отчима-отца Петра Семёновича-Сергеевича, умудряющегося любые проблемы разрешать покачиванием своей кривой, обезображенной головы».
И у музыкантов из группы без названия, денно и нощно репетирующих этажом выше, незачем о чём-либо спрашивать, потому что они круглосуточно, как и положено музыкантам, пребывали в выдуманном мире
Некому было задать Володе мучающие его вопросы. Совершенно некому. И ответить на эти вопросы тоже никто не мог. Лучше всего было бы поговорить об этом с Сашкой. Володя обязательно так бы и сделал, если бы его брат Сашка не умер совсем молодым.
ТАСЯ И ДЕЛЬФИЯ
Таисья Викторовна, мать Володи и Сашки, который умер совсем молодым, не слишком любила общаться с Дельфией, медсестрой из банка.
Не очень, точно не очень, любила Тася с ней, с Дельфией этой, общаться. Но с другой стороны – а ведь другая сторона всегда есть, всегда она, другая сторонка-то имеется, выбирать Таисье Викторовне было особенно и не из чего. Вернее, не из кого. Знакомых разных и всяких у неё, у Таси, вроде было и немало, но что, собственно, из того? Ведь всё больше и больше, и всё чаще и чаще, складывалось у Таисьи Викторовны предположение, рельефно и даже натурально граничащее с ощущением, что мало, совсем мало у неё знакомых, и что всё меньше – день ото дня, год от года, час от часа – их, этих знакомых становится.
И вовсе даже не оттого, что иногда некоторые из них умирают. Не в смерти тут дело. Нет, не в смерти. Нет, не только в смерти. Ну да, известно, Максим Горький сказал когда-то, что «смерть есть факт, подлежащий изучению», только едва ли он отдавал себе тогда реальный отчёт в смысле им самим сказанного. Скорее всего, не отдавал. Да и что, в сущности, не подлежит изучению? Всё, напрочь, бесповоротно всё – и смерть, и жизнь, и банка с тираспольской кабачковой икрой, и хит-парады журнала «The Shinn Moo Sky» за 1997-ой год, и обувь для чистки щётки, и даже сломанная шариковая ручка.
Тася считала: знакомых у неё становится всё меньше вовсе не потому, что некоторые из них в самом деле иногда зачем-то умирают, но и другим разным причинам; да, конечно; да, бесспорно; да, само собой; да, естественно; да, разумеется такое (типа смерти, то бишь) также нередко случалось.
Вот, например, – или к примеру, или кстати, или как раз, – Милена Игнатьевна недавно умерла. Никто и не говорил, и не станет, видимо, говорить про МИ, будто бы она умерла совсем молодой, как отчего-то и почему-то было принято говорить про Сашку. Таисья Викторовна даже и не была знакома толком с Миленой И. и почти ничего не знала про покойную, однако в то же время имела некоторое представление о том, что М. Игнатьевна была и не молодой, и не старой, а такой как бы средней по возрасту.
– Но нет! Стоп! Хватит! Довольно! Увольте! – могла бы запросто воскликнуть Тася. – Это ведь такая тонкая, деликатная, витиеватая, специфическая история!
Только ничего такого она вовсе не воскликнула, поскольку не любила Тася никогда на эти скользящие темы не то, чтобы говорить, но даже и просто думать. А тут ещё и Дельфия… Эта медсестра банковская, одутловато-элегантная и крупная, и немного даже массивная, ни с того, ни с сего повела разговор о чём-то другом. Время от времени в словах её мелькало имя Сашки. Тася не любила, когда Дельфия что-то рассказывала ей про Сашку. В то же время – в принципе, вообще-то, по сути, по большому счёту – ей всё равно как бы было. Однако только и не очень-то всё равно. Да, не очень. Взять хотя бы тот эпизод, когда Сашка, который умер совсем молодым, якобы изнасиловал Дельфию в забитом пассажирами трамвае.
Враньё, чистой воды враньё!
Более того, если уж всерьёз говорить об этом, то уж её, Таисью Викторовну, Тасю, несколько раз по бесформенному ходу жизни насиловали разные субъекты мужского полу, и уж она-то на своей, можно сказать, шкуре знала, что в любом насилии есть такой сладкий момент, когда грубое и мерзкое насилие радикально преобразуется в ненасилие. Кроме того, знала Тася и о том, что самый факт насилия требует от насилующего известного рода фантазии, свободы и изобретательности. Разве нет?
А ведь Сашка, её сын, обладал и изобретательностью определённой, и своего рода фантазией, и даже некоторой свободой, – правда, непонятно от чего. Только вот проявить все свои безусловные плюсы-достоинства Сашка едва ли смог тогда, в забитом пассажирами трамвае.
Ещё что-то говорила и говорила ей Дельфия, и с каждой вновь рождающейся секундой всё больше и больше надоедала Тасе сегодняшняя
беседа с медсестрой из банка. Как вдруг, в неадекватном потоке дельфийского бреда словесного, возникло слово «дринги»…
ОНА ИСЧЕЗЛА
Володя, старший брат Сашки, который умер совсем молодым, однажды – на днях – дня три-четыре назад – на прошлой неделе – недавно – в прошлом году – позавчера – снова встретил леди Сильвию. Она приветливо улыбалась. Володя хотел было сказать что-то приятное, приветственное и незначительное, но потом вдруг вспомнил, что говорить с леди Сильвией непросто, в том смысле непросто, что она и так, без слов, знает о чём он, Володя думает. Поэтому Володя молчал. Улыбался и молчал. Леди Cильвия тоже улыбалась и молчала.
Так прошло некоторое время. Пять, пятнадцать, сорок минут? Полтора-два дня? Неделя? Месяц?
Внезапно Володя утратил ощущение реального времени. Потом леди Сильвия исчезла. Неожиданно и незаметно. Так же, как и во время предыдущих её встреч с Володей. Или так же, как и во время предыдущих встреч Володи с ней. Вскоре, минут через шестьдесят восемь после того как Сильвия исчезла, Володя вдруг вроде бы понял, о чём же он хотел с ней поговорить. Но леди Сильвии уже не было.
ФЁДОР ДЖОН РАБОТАЕТ
Дознаватель Фёдор Джон немаленький экспириенс имел дознавательский. Генерал «Твою Мать» это знал и был вроде доволен, тем что Фёдор Джон взялся за дело. Экстра-генерала иногда немного смущала его фамилия, но ведь работал-то Фёдор Джон неплохо, и если не лучше других дознавателей, то и не хуже.
Но вот только не знал «Твою Мать», что Фёдор Джон совершил три ошибки. Да если бы он и знал об этом, то, несмотря на свой многопудовый служебный опыт, едва ли понял бы, в чём же, собственно, эти фёдорджоновские ошибки заключаются. Нет, тут и говорить не о чём. Конечно, он бы не понял. Сам Фёдор Джон этого тоже не понимал.
Фёдор Джон работал. Не покладая рук и прочих частей тела. Со стороны могло иногда показаться, что совсем не работает Фёдор Джон, что даже чужд он работе...
Стоп! Совсем не так это было!
Приступив к дознавательству в случае с Сашкой, который умер совсем молодым, Фёдор Джон, в первую очередь, обратил внимание на следующие моменты и нюансы:
а) что Сашка умер совсем молодым
б) что он умер в конце мая
в) что у него был брат старший Володя.
Имелись ещё некоторые немаловажные детали. Фёдор Джон не все из них был в состоянии истолковать и осмыслить, ведь более сложного случая в его дознавательской практике ещё не встречалось.
Однажды, в один то ли в холодный летний, то ли зимний тёплый день, Фёдор Джон снова отправился на встречу с Володей, со старшим братом Сашки. Фёдор Джон хотел выяснить некоторые детали прежней Сашкиной жизни. Жизни до того, как он умер в конце мая совсем молодым. Встретиться Фёдор Джон с Володей должны были неподалёку от центрального бульвара, метрах в ста – в ста пятидесяти от проезжей части. На бульваре центральном всегда, в любое время года, было до одурения грязновато, но Фёдор Джон решил, что это совсем не страшно, что зато ничто не будет отвлекать их с Володей от важного разговора. Володя же не очень любил центральный бульвар, а не любил он его потому, что отчего-то, там, на бульваре центральном, он обо что-то спотыкался и потом падал с размаху лицом в грязь. Всегда ему там не везло. Разве что в детстве не было унизительных и загрязнительных падений; правда, в детстве своём призрачном Володя на центральный бульвар никогда не ходил.
ФЁДОР ДЖОН В ЛАВКЕ
Фёдор Джон подошёл к месту встречи. Володи ещё не было. Фёдор Джон решил зайти в лавку неподалёку. Пока там подойдёт Володя, старший брат Сашки, который умер совсем молодым, можно и даже нужно чего-нибудь купить.
Например, сигарет – курить-то надо;
Можно пива купить или лимонада, или сока какого, или ряженки – пить-то надо;
Можно хлеба купить или сыра, или ветчины, или картошки, или печенья – есть-то надо;
Можно и книжку какую – читать-то надо;
Можно и авторучку, и блокнот – писать-то надо;
А можно и компакт-диск приобрести или кассету – музыку-то слушать надо;
Или радиоприёмник – радио-то слушать тоже надо;
Или холодильник – продукты-то хранить где-то надо;
Или сапожную щётку и крем типа гуталин – обувь-то чистить надо;
Или велосипед или мотоцикл – ездить-то на чём-то надо;
Или презерватив немецкий – предохраняться-то надо;
Или аспирин, или валидол, или мильгамму, или димедрол, или седуксен, или ампулы с новокаином – лечиться-то надо;
Или плащ, или пиджак, или шубу, или футболку – одеваться-то надо:
Или фонарик – светить-то в темноте надо;
Или жевательной резинки – жевать-то надо;
Или полотенце зелёное или салфетки чёрные – вытираться-то надо;
Или часы – время-то знать надо;
Или стационарный мобильный телефон – звонить-то надо.
Дознаватель Фёдор Джон подошёл к дверям лавки и зашёл внутрь. И упал.
Но на самом-то деле и не упал даже он вовсе, а продравшись боками, руками, носом и затылком о шершавые, твёрдые, липкие, скрипучие, рифлёные, холодные, грязные, тёплые, незаметные в темноте стенки люкового отверстия, куда-то полетел.
ОТЕЦ-ОТЧИМ И ДОЧЬ
Татьяна-Марина, жена Володи, брата Сашки, который умер совсем молодым, на самом деле мало говорила. Было так не всегда. Совсем не всегда. Далеко не всегда. Но как же именно дело обстояло с небольшой Таниной говорливостью, и почему, и отчего, или зачем, и с какой стати такой, и для какой надобности, и по какой причине мало говорила она, никто и не знал. Или кто-то, может быть, и знал, – правда, неизвестно кто. Знал, но только забыл. Татьяна-Марина и сама вроде бы не знала. Или – и это не исключено, совсем не исключено! – что она знала когда-то, а потом забыла. Бывает ведь так, часто бывает. Володя, муж Татьянин, вначале, в первой фазе своей совместной жизни с ней, пытался разобраться – врубиться – понять – познать – выяснить – въехать – осмыслить (можно вообще-то ещё кое-какие глаголы использовать, да нужно ли?), и даже с целью уточнительно-понимательной-познавательной уехал на Север. Где прежде Татьяна-Марина, жена его, некоторое время жила. Её отчим – отец Пётр Семёнович-Сергеевич уже в те далекие, в сущности, годы, совсем не брезговал твёрдым бретонским чайком и очень даже недурственно покачивал свой кривой, обезображенной головой.
Но, как известно, поездка на Север ничего Володе нового и познавательного вовсе не дала – совсем не дала – ничуть не дала, а Татьяна-Марина, когда он вернулся, больше говорить не стала. Одно время, недолгое совсем, Володя почти настойчиво пытался понять: кем же именно приходится Татьяне-Марине Пётр Семёнович-Сергеевич? Отчимом или отцом? Сама Татьяна-Марина в связи с этим ничего Володе толком не сказала, она всё больше по части молчания специализировалась, и никак не говорила, и не разговаривала, и даже вроде бы и не пыталась особенно этого сделать. С Петром Семёновичем-Сергеевичем Володя иногда беседовал на эту тему, только почтенный потребитель твёрдого бретонского и не менее почтенный покачиватель своей кривой и обезображенной, хоть и рассказывал Володе что-то, но и не очень уж он ему при этом что-либо конкретное рассказывал. Да, вот так вот всё как-то…
Знал что-то про эти непростые материи и Сашка, но Володя не знал толком, что Сашка именно знал или даже – или вернее – или впрочем – или на самом-то деле – не придавал должного внимания Сашкиному знанию. Теперь он, хоть и не слишком сильно, однако жалел о собственном незнании Сашкиного знания, и даже о том, что не придавал прежде ему внимания-значения. Только исправить ничего уже было нельзя. Потому что не было Сашки, умер Сашка. Володя был, Татьяна-Марина была, был и Пётр Семёнович-Сергеевич, и разные всякие другие тоже, а вот Сашки не было. Не было Сашки, который умер совсем молодым.
ПОЛЁТ ПОД ЗЕМЛЁЙ
Летел Фёдор Джон долго. Минуту, двенадцать минут, четырнадцать минут, полчаса, пять часов, восемнадцать часов или даже двадцать один час. Если в начале своего полёта, первые минуты и часы он, Фёдор Джон, время от времени задевал стенки ограничивающие пространство, в котором он летел, то потом всё происходило совершенно безболезненно и даже комфортно. Он засыпал, просыпался, и летел, летел, летел. Опять засыпал. Занимался во сне дознанием по части Сашки, который умер совсем молодым. Просыпался. Снова летел.
Потом Фёдор Джон, наконец, куда-то вылетел. Оглянулся. Всё чужое, незнакомое, не своё. Правда, тепло. Тепло и солнечно. Услышал голоса. Мужские, женские, звериные.
Пошёл к голосам.
Но хозяева и хозяйки голосов, услышанных дознавателем, а также и звери, и птицы, и даже рыбы, выглядели очень непривычно. Они что-то говорили на незнакомом дознавателю Фёдору Джону певучем языке, они не понимали его, и он не понимал их. Фёдор Джон пошёл к другим голосам, к другим птицам и рыбам, потом ещё к другим, и ещё к другим, только куда бы не пошёл, везде и всюду повторялось одно и тоже – его не понимал никто, и он не понимал никого.
Фёдор Джон, дознаватель Фёдор Джон ещё не знал, и узнал гораздо позже, что оказался на другом континенте, в Южной Америке, и потом узнал, что попал в заокеанские, в тёплые, в дальние, в чудные страны благодаря БКС.
КОМУННИКАЦИЯ КАНАЛИЗАЦИИ
БКС – это большая коммуникационная система. Или единая канализационная сеть. Или ЕКС. Спроектирована она была в середине шестидесятых годов прошлого века, но только в конце семидесятых началось её сооружение. Строили долго, лет двадцать пять. Поскольку БКС (ЕКС) требовала больших и солидных вложений, то не все страны смогли принять участие в строительстве единой канализационной сети, к тому же различные международные конфликты мешали немало. В середине восьмидесятых годов почти всё было готово, но тут в России началась так называемая перестройка, и стране стало уже совсем не до ЕКС. Потом так называемая перестройка закончилась. Началась антиперестройка. России стало ещё больше, чем прежде, не до ЕКС. И только к серединному концу девяностых годов, запутавшееся в перестройках и в антиперестройках, и немало от них уставшее государство российское, смогло, наконец, с помощью Всемирного банка, кое-как выправить ситуацию с ЕКС, только процесс создания единой всемирной канализационной всё равно сильно тормознулся – и уже не столько по вине России, своё негативное воздействие оказали новые международные политические игры, тусовки, спектакли и пасьянсы.
ЕКС не могла полноценно функционировать без люков. Но люков не хватало. Люков было совсем немного. Один их них находился в городе, где жили Сашка, который умер совсем молодым, а также его старший брат Володя, молчаливая Татьяна-Марина, Дельфия, Роман Майсурадзе и т.д., и, само собой, дознаватель Фёдор Джон. Прочие люки находились в Москве – рядом с Красной площадью, в Гавре, в Лондоне, в Натании, в Марбурге, в Шанхае, в Тунисе и в деревне под Сан-Франциско, которая назвалась Мосс Бич.
ДЕЛЬФИЯ И ДРИНГИ
Таисья Викторовна понятия не имела о том, что же есть такое эти дринги. Но и Дельфия, которая только что произнесла это странное и непривычное слово, также не знала, что именно оно означает. Вероятно, что-то знал про дринги Роман Майсурадзе, хозяин ковра-самолёта, из уст которого и вырвалась недовольственная тирада о пятидесяти дрингах, которые якобы не отдал ему Сашка. Дельфия случайно запомнила слова Романа, поскольку в тот самый момент, когда он их произнёс, она находилась неподалёку от него, во дворе дома, где жили Володя и его брат Сашка, который умер совсем молодым. Но поскольку Дельфия так и не узнала от Романа Майсурадзе, с которым ей совсем не хотелось разговаривать, что же такое дринги, которые якобы не отдал ему Сашка, то и Таисья Викторовна, Тася, услышав про дринги от Дельфии, медсестры из банка, не смогла не сказать ничего внятного...
Вообще-то отмалчиваться Тася не любила. Однако поскольку она нигде, и никогда, и ни от кого не слышала про «дринги»... Да, по словам Дельфии, Роман говорил про пятьдесят дрингов. Ну и что из того? Да хоть про сто, хоть про триста двадцать, хоть про пятьсот!
Даже ежели таким несуразным словом именовалась валюта в какой-нибудь западной, свинцовой, каменной, влажной, деревянной, восточной или даже южно-северной стране, то Тася всё равно ни про валюту такую, ни про страну эту никогда, ничего и нигде не слышала. Быть может, если бы Дельфия не произнесла слово «дринги», то тогда их общение с Тасей ещё имело бы некоторые хилые шансы вырулить в более-менее складную сторону, но уж после того как Дельфия сказала про дринги, их беседа немедленно закоротилась. Исчерпалась их беседа, свернулась их беседа, свинтилась, сдохла, улетучилась, истощилась, испарилась, аннигилировалась, пропала, исчезла, лопнула, разорвалась, треснула, скочевряжилась, иссякла, разложилась, гикнулась, и, более того, ежели в дальнейшем они ещё и разговаривали когда-нибудь и где-нибудь, то не больше десяти-пятнадцати-двенадцати-семи-четырёх раз. А то даже и меньше.
Странно ли, удивительно ли это? Едва ли. Ведь Тася, Таисья Викторовна, мать Володи и Сашки, который умер совсем молодым, не слишком любила общаться с Дельфией, медсестрой из банка.
ТЁПЛЫЙ МИР
Фёдор Джон с немалым интересом смотрел на окружающий его тёплый мир. Всё вокруг, решительно всё, насквозь всё, было незнакомым и непривычным. Что-то внутри – интуиция или природная смекалка, или дознавательская прозорливость, – Фёдор Джон и сам не понимал, что именно, подсказывало – говорило – утверждало – внушало – доказывало – что экстра-генерала «Твою Мать», злобного, рычащего, орущего, постоянно матерящегося, он здесь едва ли увидит. И заниматься дознанием по части Сашки, который умер совсем молодым, ему теперь не придётся. Нет, Фёдор Джон любил свою дознавательскую работу, знал в ней толк и был профи, настоящим профи, но всё тоже самое что-то, которое было – находилось – гнездилось – имелось – дышало – бурчало и шуршало у него внутри, опять же подсказывало ему, что здесь, в незнакомом и тёплом краю, он без труда малейшего сможет забыть о Сашке, который умер совсем молодым.
Совсем это его не огорчило. Вскоре – через полчаса, через час, через полтора часа, через три-четыре часа – Фёдор Джон уже что-то ел и что-то пил, и о чём-то весело разговаривал с жителями тёплого края. Правда, он не понимал о чём они говорят, а они не понимали, что говорит он, однако это им не мешало общаться. И пусть где-то там, впереди и вдалеке, за хмельной и сытной кисеёй настоящего, вырисовывались потихонечку-помаленечку-постепенно-неспешно и несуетно разнокалиберные здания грядущих проблем, Фёдор Джон, дознаватель (вернее, уже экс-дознаватель), не боялся к ним приблизиться – придвинуться – подойти – перекатиться и переместиться в их сторону. Ничего не напоминало больше ему про экстра-генерала, и про Сашку, который умер совсем молодым.
ПЕРВАЯ КОДА 1
Сашка пришёл в себя только через несколько дней после того, как умер в конце мая, умер совсем молодым. Посмотрел вокруг. Вроде бы ничего не изменилось. Всё вроде бы то же самое. Правда, ощущал себя Сашка уже несколько иначе, немного по-другому, не так как прежде. Сначала он не очень понимал, что с ним случилось. Однако потом понял, что, видимо, умер. Понял потому, что у него появились другие, непривычные ему ощущения. Раньше их не было. Сашке показалось, сначала – вначале – в первый момент – по первости, что ничего не изменилось. Он также как и раньше, ходил, всё видел и почти ощущал, только «почтиощущения» эти были не такими, как прежде. Как раньше. Как до этого.
ПЕРВАЯ КОДА 2
Не хотелось ему, например, курить. Сначала он, правда, закурил. Да, закурил. Нашёл в кармане старую смятую пачку с тремя сигаретами «Camel». Нашёл – и закурил. Зажигалку нашёл – там же, в кармане, зажигалку типа «Cricket», зелёную. Нашёл он все это – и зажигалку, и сигареты – и закурил. Сашка раньше всегда покупал только зажигалки типа «Cricket», зелёные или чёрные. Или, если не было зелёных или чёрных, то красные. Или коричневые. Или серые. Зажигалки другого цвета он не любил. Конечно, ежели не было зелёной или чёрной, или, в крайнем случае, красной, то Сашка мог прикурить и от зажигалки другого цвета. Да, мог, конечно, мог. И от жёлтой зажигалки мог прикурить, и от белой, и от сиреневой, и даже от бесцветной. Только сам бы себе он никогда и ни за что не купил бы коричневый или синий, сиреневый или белый «Cricket», да это уж точно-преточно, никогда бы, на за что бы не купил Сашка зажигалку таких цветов, которые ему не нравились.
Это Володя, старший брат Сашки, пользовался различными зажигалками разных цветов. Более того, ему даже было всё равно, «Cricket» это или не «Cricket», и какого же этот, «Cricket» – не «Cricket», цвета. К тому же Володя редко курил – мало курил – не любил курить – раз одиннадцать за год курил, но не больше – почти и не курил. А вот Сашке было не всё равно. Сашка много курил – любил курить – охотно курил – не любил не курить – не мог не курить. То есть, это раньше ему было не всё равно, пока он не умер совсем молодым. В конце мая.
Теперь-то Сашке уже курить не хотелось, и одна из трёх сигарет в старой смятой пачке «Camel», найденной в горящем кармане, и прикуренная от зелёной зажигалки типа «Cricket», найденной в том же сгоревшем кармане, стала последней. Ну а раз стала она последней, то понятно, наверное, что Сашка больше не курил. Не курилось ему. Не хотелось.
ПЕРВАЯ КОДА 3
Есть тоже не хотелось. Совсем не хотелось. Ничуть. То есть, сначала он стал вроде бы есть – грызть – жрать – поедать – хавать – употреблять – лопать пухлый и разваливающийся гамб, но не потому, что съесть ему персонально именно этот гамб захотелось, а просто понял, что давно ничего не ел. Да, вот так вот всё и вышло – сложилось – замесилось – образовалось – получилось: стал было Сашка потихоньку пытаться грызть – жрать – лопать – хавать этот чёрствоватый и рыхлый, и пухлый, и рассыпающийся, и разваливающийся гамб, из которого вываливались кусочки лука мутного цвета и ещё какая-то дрянь, а потом и ещё другая какая-то дрянь, и ещё, и ещё, и запивать всю эту дрянную гадкую дрянь чёрной жижей, которая почему-то называлась кофе, и вскоре – быстро – мгновенно – почти сразу – в темпе – безотлагательно – срочнёхонько – без промедления малейшего – вдруг – отчётливо понял, что ему есть ничуть даже и не хочется.
Сашка удивился. Ведь он давненько ничего не ел. Не жрал – не лопал и не хавал. Но потом, только потом, только потом, потом, потом, вовсе даже и не сразу, Сашка понял, что есть ему вообще не хочется. Да, и не есть, и не пить. Не грызть – не жрать – не хавать – не лопать. Некоторое время Сашка даже думал, так ли это на самом деле. Ничего отчего-то, совсем ничего не придумалось ему. Потом вдруг он почувствовал, что кто-то на него смотрит.
На Сашку смотрела Сильвия. Та самая леди Сильвия, которая когда-то, раньше, которая когда-то, прежде, лежала на скамейке, и на которую он, Сашка, сел. Или лёг. Или хотел лечь.
Сашка, который умер совсем молодым, не очень сейчас помнил, на скамейку он тогда хотел лечь или на леди Сильвию. Да и всё равно ему теперь было. Сашка помнил, однако, что и потом, после того как он хотел лечь то ли на скамейку, то ли на леди Сильвию, которая уже лежала на шаткой дореволюционной скамейке фиолетово-утробного цвета возле входа в его вечно загаженный подъезд, где он жил, ему уже приходилось встречаться и о чём-то разговаривать с изящной и полуодетой леди Сильвией, и что во время этих встреч-разговоров-бесед он обычно не произносил ни слова. И что леди Сильвия тоже молчала. Раньше Сашка бы удивился этому. А потом привык и уже не удивлялся, и даже понимал или осознавал или врубался, – без всякого понимания, осознания или вруба – что так и должно было быть. Неизвестно, правда, почему. Но должно.
Потом, через некоторое время – через десять минут, через три
часа, через несколько дней, через полторы недели, через шесть месяцев, через два года, через пять изогнутых веков или даже через несколько долбанных тысячелетий, Сашка понял, что… Нет, нет, он не понял, он не знал, что же именно он понял, и не было рядом с ним никого, кто бы мог это ему объяснить. Кто хотел бы это ему объяснить. Кто бы хотел и кто бы мог.
Никого. Нигде. Никто.
Сашка не знал, долго ли будет продолжаться это непонятное ему одиночество. Он ощущал, что это даже и не одиночество, а что-то похожее на одиночество. Что-то близкое и родственное одиночеству. Во время этого одиночества – не одиночества – полуодиночества – около одиночества – сверх одиночества – над одиночества – внутри одиночества снова продолжались и его беседы с леди Сильвией. О чём они говорили? О чём-то. О многом. Ни о чём.
Всего лишь о чём-то, о многом и ни о чём они говорили.
ПЕРВАЯ КОДА 4
Внезапно Сашке захотелось съесть яблоко. Есть-то ему не хотелось, нет – нет, не хотелось, но вот яблоко он бы, пожалуй, съел... Прежде – иногда – редко – случайно – спонтанно – нечасто – совсем нечасто – в исключительных случаях – эпизодически – изредка Сашка любил есть яблоки. Да, он любил яблоки. Отчасти даже и больше, чем горные бананы или морские мандарины. Груши фандоринские тоже любил. Сливы зернённые ещё Сашка любил, и ещё любил он и синие китайские абрикосы, и кислый румынский виноград, и розовые бресткие апельсины, и мятый карельский инжир, и рогатые московские дыни, и курагу липкую луговую неаполитанскую, и сладкие корявые стручки, но больше всего любил он пузатые и дырявые баклушинские яблоки. Когда Сашка, который умер совсем молодым, был совсем маленьким, лет эдак трёх – пяти – восьми – десяти – двенадцати – пятнадцати, он порою часто и с удовольствием немаленьким, ел баклушинские яблочки. Пузатые и дырявые.
Бывало
Часами
Случалось
Днями
Иногда
Неделями
Порою
Годами
Десятилетиями
Веками
Вернее сказать, даже и не яблоки, а какое-то одно яблоко, нельзя ведь сразу есть много яблок, единовременно можно есть одно, всего лишь только одно яблоко.
Даже обжорливый сосед Пафнутьев, который жил в той же парадной, что и Прозерпина, учившаяся с Сашкой в одном классе, и с которой Сашка охотно любовничал – то на переменке, то во время сбора макулатуры, а однажды даже во время выпускного экзамена по новой астрономии, и потом, не только уже в школе, а и где угодно, где получалось, где выходило; так вот, даже этот гиперобъедливый Пафнутьев нигде и никогда не ел единовременно больше одного – или, в крайнем раскладе, полутора яблок. Он был бы и рад, наверное, съесть сразу несколько яблок: два, три, четыре, девять, только не получалось это у него. Не выходило – не получалось – не складывалось – не закручивалось – не срубалось – не выгорало; Сашка точно-преточно знал о пафнутьевских неудачах по части одновременно-паралелльного сжирания-поедания сразу нескольких яблок, ему рассказала об этом Прозерпина во время одного из смачных любовничаний, произошедшего в такси, когда она и Сашка ехали куда-то в сторону Мёртвого Озера, где они хотели немножко искупаться после дневного ужина. И вот тогда-то, как раз именно тогда, в те самые ранние утренние – в ночные – в дневные – в полуденные – в поздние-дикие или в предварительные, в первичные полувечерние часы Прозерпина Дедикова очень многое Сашке про Пафнутьева рассказала.
Если бы Сашка не умер совсем молодым, то он, очевидно, был бы не слишком рад и не очень навзрыд доволен тем, что потом, после его смерти, Прозерпина вышла замуж за Пафнутьева. Хотя, скорее всего, ему было бы всё равно.
Да или нет?
Всё равно было бы Сашке?
Забить бы ему было?
Харк-харк бы было ему?
Или – либо – быть может – не исключено – возможно – думается – предположительно – видимо, не совсем харк-харк было бы Сашке? Только вот никто, совсем, увы, никто не знает ответа и на самый вопрос этот, и более того, даже и на его малую, гипотетическую, предположительную, условную видимость. И не только на вопрос оный, но и на легковесный, мелкий, невесомый, флуоресцентный, почти мифологический, нереальный, тончайший, никому почти и не заметный призрак видимости вопроса.
Ну а Прозерпина-то – она не то чтобы давно вынашивала свои брачные планы, ведь это занятие, как и многие-многие другие, случающиеся порой и происходящие во время так называемой жизни, вовсе не входило в её планы. Более того, у неё, у стройной и коренастой Прозерпины, вообще никаких планов не было никогда. Не нужны были они ей. Поэтому она, Прозерпина, – ежели уж говорить метафорическим, метафизическим, образным, старопоэтическим, троповым, не буквальным, не навязшим в рту, в ушах, в зубах, в руках и в подмышках языком, катилась, передвигалась, перемещалась и сублимировалась по просторам и коридорам Бытия вне каких-либо планов. Однако Пафнутьев, инженер Пафнутьев, ей чем-то нравился. Иногда. Непонятно чём. Сашка, впрочем, ей тоже нравился иногда. Также непонятно чём. Нравился не меньше, чем Пафнутьев, а где-то даже и побольше. Поэтому-то она и рассказала ему, Сашке, про обжорство Пафнутьева, когда они с ним ехали в сторону Мёртвого озера, чтобы искупаться. В самые ранние утренние часы. После ужина.
ПЕРВАЯ КОДА 5
Как знать, если бы Сашка не умер совсем молодым, то не исключено вовсе, что Прозерпина и не вышла бы замуж за инженера Пафнутьева. Хотя, что скрывать, и что таить – замалчивать – утаивать – недоговаривать, нравственные устои первых лет двадцать первого века вполне допускали очень многое безнравственное – безидейное – безлимитное – безустойное – безнужное, в том числе и прозерпиновское любовничанье с Сашкой – и в такси, и на грязном чердаке, и в мокром подвале, и на паркетно-линолеумном полу, и на перемене, и где угодно!.. И также её любовничанье и последующее бессмысленное – скучное – местами даже и тягостное – впрочем, обычное самое – совершенно заурядное – стандартное – рядовое – ничем не исключительное – не выдающееся ничем – брачевание с инженером Пафнутьевым, уныло и невесело, и бесцеремонно, и честно трудившимся старшим технологом в кирпичном, в зелёном, в сиренево-белом, в не до конца достроенном, в сгоревшем потом, в небольшом, в городском, в концертном, в зале.
Но яблоки – особенно баклушинские – Сашка всё равно иногда любил погрызть. Только не в буквальном смысле, погрызть, нет, боже сохрани! Сашка предпочитал употреблять яблоки с помощью маленького деревянного ножичка, хранившегося на кухне, в одном из восемнадцати ящиков, плотно набитых добротной кухонной утварью, кемто, когда-то и зачем-то привезённой ещё много лет назад с Южного Урала.
Так вот, яблоки он, Сашка, ел только с помощью маленького ножичка, ежели, конечно, находился дома, причём, яблоки он ел, преимущественно, во время просмотра всяческих телевизионных программ. Сашка был на пять – семь – двенадцать – пять лет младше своего брата Володи, и нередко, когда Сашка ел яблочко, в комнату входил Володя и, поскольку у них дома был один телевизор с экраном 597×742, то он, Володя, выключал его и начинал смотреть по видаку какую-нибудь очередную видеокассету с порнографическим фильмом. Тогда как Сашка, который ел своё яблочко с помощью маленького деревянного ножичка, вместе с остальной заиндевелой и добротной кухонной утварью привезённой когда-то, кем-то и зачем-то с Южного Урала, и наблюдал во время очередного своего яблокопоглощения похотливую кино – видео – порнопродукцию, которую смотрел Володя, его старший брат. Вне дома Сашка яблок никогда не ел. Телевизор тоже не смотрел. Деревянным южноуральским ножичком тоже, соответственно, не пользовался.
Сашка огляделся вокруг. Сильвия, леди Сильвия, леди леди Сильвия, всё ещё смотрела на него. Сашка, который умер совсем молодым, в той своей, в прошлой жизни, был далёк от тактичного отношения к женщинам. Как-то так само собой получилось, ещё со времён его бессистемных школьных случек с Прозерпиной Дедиковой. Поэтому потом уже, после окончания школы, он даже и не пытался нарушить собственные привычки. Только вот в случае с леди Сильвией они как бы сами немного нарушились. Чёрт знает отчего, но нарушились. И пришли им на смену длиннющие, бездонные, бесконечные, безмерные, тотальные, изнурительные, нескончаемые бессловесные, молчаливые разговоры. Вот и теперь леди Сильвия молчала.
Это было не просто молчание, а какое-то особенное, специальное молчание. Молчание – говорение. Татьяна, жена Володина, молчала как-то не так. Леди Сильвия по-прежнему была изящно полуодета, однако Сашке – как и раньше, как и прежде – ни капельки отчего-то не хотелось сделать с леди Сильвией что-либо из разряда того, что он любил обычно проделывать с особями женского пола. Странно всё это было. Очень странно.
Сашка опять оглянулся. Вокруг почти всё было обычным и привычно-никаким, только Сашка по-другому всё теперь ощущал. Он ощущал, что теперь очень многого не понимает, и даже не знал, сможет ли понять. Леди Сильвия всё смотрела на него, смотрела и улыбалась. Смотрела, улыбалась, молчала и говорила. Сашка автоматически улыбнулся в ответ, но потом вдруг понял, что сейчас ему не хочется больше смотреть на изящную, полуодетую Сильвию и видеть её улыбку, и слушать её молчаливые разговоры. Ему захотелось посмотреть на что-нибудь и на кого-нибудь ещё. Например, на Володю. Да, на Володю. На своего брата старшего, на Володю.
На Володю, на Володю.
А вот и Володя. Сашка, который умер совсем молодым теперь имел возможность очень быстро перемещаться. Не очень он понимал, даже и совсем он не понимал, отчего же теперь так быстро происходит у него перемещение. Надо было спросить об этом у леди Сильвии, ему казалось, что она уж точно могла бы ответить ему на этот вопрос. Да, конечно, наверняка она могла бы что-то ему рассказать. Да, могла бы, могла бы… Но тут Сашка уже оказался около Володи, около своего старшего брата Володи. Около Володи, около Володи. Ему вдруг резко бросилось в глаза растерянно-упёртое выражение Володиного лица. Слишком и явно тупоумное. Раньше он такого выражения у брата на лице как-то не замечал. Может быть, просто не обращал внимания?
ПЕРВАЯ КОДА 6
Володя сидел за пустым письменным столом. Ничего не писал. Он вообще редко что-нибудь писал, да и не нужно было ему по – жизни ничего писать, ну а раз не нужно было, то он и не писал. Володя вяло, уныло, угрюмо, угнетённо, подавленно, безнадёжно, однозначно, непроходимо и мрачно молчал. Сашке захотелось сказать Володе что-нибудь грубоватое и глуповатое, как это он нередко – часто – постоянно – регулярно – систематически делал прежде, когда ещё был живым и совсем молодым. Что-нибудь наглое, пакостное и нахальное, и даже преимущественно, в основном, по большей части, гадкое, противное, гнусное и мерзкое. Только ничего такого он, Сашка, Володе он не сказал.
Потому что подумал: «Даже ежели я что-то и скажу ему, то едва ли Володя меня услышит. А раз он меня не услышит, то, наверное, и не поймёт. Только с леди Сильвией я могу почему-то разговаривать, не произнося ни слова. Даже если я её не вижу. Даже если она не видит меня. Только ведь с леди Сильвией мне разговаривать не очень интересно, так было и раньше, пока я ещё не умер совсем молодым, но ведь и теперь, после смерти моей, тоже ничего не изменилось. Да, леди Сильвия всё так же изящна и всё так же полуодета. Что мне-то от того? Прежде мне тоже никакого толку не было от её полуодетости. И от её изящества. Не так уж на самом-то деле она изящна. И не так уж на самом-то деле она полуодета. Надо было мне трахнуть её, что ли, там, на скамейке возле входа в подъезд. Или в другом каком-нибудь местечке. Да, конечно, надо, надо было».
Так подумал Сашка. Лениво подумал, сонно, без малейшего воодушевления, без энтузиазма и увлечённости. Сейчас – сегодня – нынче – теперь – в данный момент – в настоящий момент, он и не хотел бы трахнуть – ухнуть леди Сильвию. Нет, не хотел бы. Как и не хотел он есть, пить и курить. Ничего вот такого он сейчас совсем не хотел. Не хотел и не мог.
Потом же Сашка, который ничего такого вот сейчас совсем и не хотел, и не мог, и который умер в конце мая совсем молодым, решил поглядеть на остальных своих знакомых. Не то, чтобы особенно – страшно – ужасно – бездонно – глубоко – убийственно – катастрофически – до чрезвычайности – категорически – неописуемо – несказанно по ним он соскучился и истосковался, но делать ему всё равно нечего было.
Не сразу, вовсе не сразу, ничуть не сразу, решил Сашка, на кого же он хочет посмотреть из своих знакомых. Ну да, на брата Володю он уже посмотрел… На Володю, на Володю, на брата – на брательника – на братана – на братца – на братика – на Володю. На брата своего старшего, на Володю.
Толку-то! Ничего нового всё равно не увидел.
Ну да, на леди Сильвию уже посмотрел. Или она сама на него посмотрела? Тоже толку никакого. Как была прежде леди Сильвия изящно-полуодетой, то и теперь такой же, полуодето-изящной, осталась. Нет, ничего интересного.
Можно, конечно, на Прозерпину взглянуть…
Сашке, который умер совсем молодым, в самом деле захотелось реально – доподлинно – всамделишно – буквально – в натуре – увидеть Прозерпину. Такую стройную. Такую коренастую. Сашка не очень-то уже помнил, чего же больше было в Прозерпине – стройности или коренастости. Да, как-то уже и не очень он помнил. Только повидать Прозерпину всё равно захотел. Так, хотя бы по-мелочи...
Он, Сашка, умер совсем молодым. В конце мая это произошло, весной. Всё равно вспоминались ему его любовничанья с Прозерпиной: и на переменках, и во время сбора макулатуры, и в самом начале выпускного бала (который, впрочем, настолько быстро закончился, что показалось даже, будто бы он и вовсе не начинался), и у входа в кинотеатр «Убой», и в такси, когда они ехали в сторону Мёртвого озера, чтобы искупаться утром – вечером – ночью – после дневного ужина. Другие, иные, прочие, всяческие любовничанья тоже вспоминались. Что-то ещё вот эдакое, в стержневой основе своей необычайно будоражащее и приятное, вспоминалось ему. Только вот ежели раньше, во время подобных воспоминаний у него начиналось сладкое, жёсткое, настойчивое, упрямое и беспокойное напряжение где-то внизу живота, то теперь, то сейчас, то нынче, ничего подобного с ним не происходило, и ничего его не будоражило, и ни внизу, и даже и ни вверху живота, ни хрена у него и вовсе не напрягалось. Поэтому он и не стал смотреть на Прозерпину. Мог бы. Да, конечно, мог бы. Но не стал. Но не захотел.
Потому ещё Сашка не захотел увидеть Прозерпину, так как уверен был, так как предполагал, так как думал, так как прикидывал, так как был убежден, что она, Прозерпина, теперь, после того как он, Сашка, умер совсем молодым, полностью погрязла – увязла – зависла – растворилась – размылась – разбавилась многократно в перманентном любовничаньи и в занудном брачевании с прожорливым инженером Пафнутьевым. По большому счёту, Сашке-то было всё равно, ведь он прежде, до смерти своей, никогда не был сторонником, проповедником, ревнителем и адептом моногамных отношений. Но всё-таки, уж тут-то…
Внезапно, неожиданно, вдруг, ни с того, ни с сего Сашке захотелось немного и местами увидеть юную, незнакомую девушку с длинным и гибким телом, которая однажды частично отдалась ему в грузовом лифте. Потом же подумал, что едва ли девушку узнает. Потому что не видел тогда её лица. Не смотрел он тогда на её лицо. Только помнил, что на правой щеке у неё вроде бы были две родинки. Или на левой? Или… Сашка точно не знал, не помнил. Не смотрел он тогда на щёки девушкины. Не до того ему было. Некогда ему было на её щёки смотреть. Совсем другими делами он занимался.
Татьяну-Марину, жену Володькину, Сашка тоже не хотел видеть. Молчит, всё молчит себе, небось. Ну и пусть молчит, ну и пусть, ему-то, Сашке, и прежде дела не было особенного – существенного – принципиального – никакого до её молчания, а уж теперь-то и вовсе забить, и вовсе наплевать, это уж пусть сам Володя разбирается. Да, пусть уж он сам. Думая так, Сашка распрекрасно знал, что Володе, брату старшему его Володе, разбираться тут как бы и не в чем, и что он, Володя, всё равно не станет, и не сможет ни в чём разобраться, и что от его, Володиных, желаний, или от его нежеланий Володиных, ничего, совсем ничего не зависело в тотальном молчании Татьяны-Марины. Видеть же её, Татьяну-Марину, жену Володькину, Сашка всё равно не хотел. Нет, не хотел.
Поглядеть на её отчима-отца? На Петра Семёновича-Сергеевича? В режиме крутейшего, офигительного нон-стопа покачивающего своей кривой, обезображенной головой? У Сашки тоже не было – не возникло – не появилось ни малейшего желания…
ПЕРВАЯ КОДА 6 a
Дельфия? Медсестра из банка? М-м-м…
Можно, конечно…
Можно как бы…
Можно типа…
Можно в принципе…
Можно в сущности…
Можно, можно.
Но, нет. Нет, нет, нет.
ПЕРВАЯ КОДА 7
Что, собственно, из того, что когда-то – однажды – случайно – спонтанно – неожиданно для себя самого и непреднамеренно даже, он, Сашка, зверски, жадно и грубо, и безапелляционно, и самонадеянно, и безостановочно, и тотально, и брутально, и самозабвенно, и отчасти даже и мрачно-страстно, и сочно, и сладко изнасиловал Дельфию после концерта английской группы The Wall? В трамвае, это приключилось – произошло – было – место имело, да, в трамвае, в забитом – спящими, пьяными, скучными, измусоленными, растерянными, истёртыми, стоптанными, раздробленными, полуживыми пассажирами трамвае. Зато после, но зато потом, но зато в дальнейшем, но зато в некотором не очень отдаленном и в не слишком продолжительном будущем, читал он ей, Дельфии, Дюрренматта и Гоголя…
Нет, не Гоголя, а Гинзбурга…
Нет, не Гинзбурга, а Сартра...
Нет, не Сартра, а Джойса…
Нет, не Джойса, а Монтеня…
Нет, не Монтеня, а Расина…
Нет, не Расина, а Шопенгауэра…
Нет, не Шопенгауэра, а Платини!
Ещё руки целовал сквозь варежки. Зимой. До дому от банка провожал. Грибным пломбиром с мармеладом угощал.
Да, провожал. Да, угощал. Да, изнасиловал. Да, читал. Да, было. Да, всё это было.
Только видеть Дельфию, только смотреть на Дельфию, только глядеть на Дельфию, только созерцать Дельфию, только таращиться на Дельфию, только пялиться на Дельфию, Сашке не хотелось. Совсем. А ведь он не привык поступать так, как ему не хочется. Никогда так не поступал. Когда живым был. Ну а теперь-то уж…
Что? На Таисью Викторовну посмотреть? Ну да. Ну понятно. Ну ясно. Ну само собой. Она вроде как бы мать ему. Да, вроде того. Да, типа мать. Да, что-то там такое... Да. Да. Только об этом они давно – если вообще не никогда – с ней не разговаривали. Не случайно, не специально, не автоматически, ни с утра, ни днем-вечером, ни под Новый Год. Зачем? Для чего? Ведь у всех, ведь у каждого – своя жизнь. Ну да, она вот мать. Мать вот она. Ну и что? У неё всё своё – и то, и сё, и болгарские обои, и ещё работа где-то там кем-то какая-то. А у Сашки – тоже своё разное мелкое было. Точно было. Разное было. Пока он не умер совсем молодым. У неё, у ТВ, своя жизнь осталась, а у него осталась только своя смерть. Его, персональная, личная, частная смерть. Его, Сашкина смерть. Ну да, умер он вроде бы, умер совсем вроде бы молодым. Ну да, умер. Ну и что же из того? Делать что-либо наперекор – вопреки – поперёк – вне – извне – за пределами своего желания, Сашка не собирался. Не хотелось ему на Дельфию глядеть. Так он и не глядел. И на Таисью Викторовну не хотелось глядеть, так он тоже не глядел. И на коврового владельца Ромку тоже глядеть Сашке не хотелось, так он и на него не глядел. Ни на кого он не глядел – не смотрел – не поглядывал – не посматривал.
Никого больше видеть ему не хотелось!
ВТОРАЯ КОДА 1
– Нет, ты не прав, – услышал Сашка голос леди Сильвии, – надо смотреть. Пока можешь.
– Пока могу? Ежели захочу, то, значит, и могу! – недовольно, раздражённо, немного даже злобно-грубовато ответил Сашка.
– Но так не всегда будет, – сказала леди Сильвия.
– Не всегда?
– Совсем не всегда, – повторила леди Сильвия.
– Отчего же не всегда?
– Ну, я не знаю отчего, – улыбаясь, ответила Сашке леди Сильвия. – Просто потом ты уйдёшь дальше. Наверное, уйдёшь. Наверх. Или вниз. Или ещё куда-то. Все уходят куда-то. А оттуда уже ничего ты не увидишь. Даже если захочешь.
– А ты? Ты тоже уйдёшь?
– Да, и я уйду. Скоро уйду.
– А я? Когда я уйду?
– А ты потом, позже. Все уходят.
– Куда же все уходят? Зачем?
– В Страну Грёз. В город Бейстегуи.
Леди Сильвия находилась рядом с Сашкой. Она не то, чтобы стояла рядом, но и не висела, и не сидела, и не лежала рядом с ним. Она просто была. Сашка немного удивился. Он не понимал: каким образом и где именно, и где конкретно, и как именно конкретно она находится рядом. Рядом с ним. Леди Сильвия была сейчас какой-то другой, по прежнему и изящной, и полуодетой, но всё равно другой, безусловно – точно – самоочевидно – реально другой. Только Сашка едва ли смог бы объяснить, – если бы, разумеется, его кто-нибудь спросил, в чём же, собственно, проявляется эта её «другость». Но Сашку никто про «другость» ледисильвиевскую не спрашивал, и, скорее всего, не собирался спрашивать. Похоже, что никого нисколько не интересовала её «другость», а, быть может, эту «другость» никто, кроме него, кроме Сашки, и не видел – и не замечал – и не фиксировал – и не просекал – и не обращал на неё никакого и ни малейшего внимания.
Мимо Сашки и мимо леди Сильвии, скорее уж изящной, чем полуодетой; а, быть может, впрочем, в большей степени полуодетой, нежели изящной, проходили, пролетали, проползали, перекатывались, пролезали, пропихивались, – и не только мимо, но сверху, снизу, сбоку, и сквозь них, какие-то люди, их много было, очень много, бездонно много, бесконечно много, и они все куда-то шли, ползли, стремились, направлялись. Куда-то им нужно было. Какая-то вроде бы цель у них была.
– Куда-то это все они идут? – спросил Сашка у леди Сильвии. – Зачем? Для чего? В Страну Грёз? В Бейстегуи?
ВТОРАЯ КОДА 2
Леди Сильвия молчала. Леди Сильвия долго молчала. Потом сказала, что все эти люди идут либо заниматься любовью, либо умирать. Ну а кое-кто идёт на концерт, слушать музыкальную группу N. Вроде бы Сашка слышал где-то и когда-то название этой команды. Но что из того? Ведь он музыку не любил, и поэтому не знал и не помнил никаких названий. Где-то там, немного поодаль от Сашки и леди Сильвии, находились музыканты, в самом деле что-то играли они, и это, похоже, кому-то было интересно, и многие из тех, кто шёл сверху, снизу, сбоку, над ними, сквозь них, смотрели туда, где что-то играл некий ансамбль N. Смотрели и слушали. Сашка даже удивился. Он не понимал, он никак не мог понять, что же так сильно привлекло внимание этих людей. Он ещё не знал, как можно отличить тех, кто идёт заниматься любовью, от тех, кто идёт умирать. Или от тех, кто идёт на концерт. Ничем, с точки зрения Сашки, друг от друга они не отличались. Леди Сильвия продолжала ещё что-то говорить и улыбалась. Можно было подумать, будто бы она говорила какие-нибудь ужасно весёлые или смешные вещи.
Тем не менее, Сашка вновь захотел ещё о чём-то спросить леди Сильвию. Да, точно. Да, что-то ещё Сашка собирался выяснить. Да, Сашка намеревался, и даже как бы планировал что-то там ещё уточнить. Но ничего так и не спросил. Не уточнил. Может быть, не хотел? Нет, хотел вроде бы, вроде бы точно хотел. Да, конечно, сначала Сашка хотел; конечно, хотел, бесспорно – безусловно – само собой – непреложно – само собой – разумеется – о чём-то, – о многом спросить он леди Сильвию хотел. О том, как отличить тех, кто идёт заниматься любовью, от тех, кто идёт умирать, и про ансамбль, руководитель которого считал, что его группа похожа на большое красивое животное, и про Страну Грёз, и про город Бейстегуи; захотелось ему выяснить, где же находятся этот город и эта страна, и какого черта он там забыл, в этой стране, и в городе этом, и ещё, и ещё, и ещё о чём-то хотел он спросить, но потом ему стало эдак привычно всё равно, так же точно как и прежде, как и до того, как умер он весной, в конце мая совсем молодым.
Нет, не стал Сашка у леди Сильвии ни о чём спрашивать. Ни про Страну Грёз, ни про город Бейстегуи, ни о тех, кто шёл в разные стороны с разными намерениями, и даже не про музыкантов, считавших, что будто бы вместе они в самом деле напоминают большое и красивое животное, и которые продолжали что-то там играть для кого-то. Многие смотрели на животное и слушали его, и считали, что здорово оно, это животное, играет. Может быть, но Сашка плохо разбирался в музыке, он не очень уж любил музыку. Только было немного непонятно ему, для кого же играют те, которые считают себя похожими на красивое и большое животное? Для тех, кто, прихрамывая, шагал заниматься любовью или для тех, кто бодро шёл умирать?
Ничего, совсем ничего Сашка у леди Сильвии не спросил. Даже уже и не собирался.
Не нужно ему это было. Забить. Всё равно Сашке стало. Наплевать. Насрать.
Кто хочет, тот пусть умирать идёт. А другие, ежели им охота, пусть тащатся любовью заниматься. Ну а животных, пусть даже и больших, и красивых, он, Сашка, который умер совсем молодым, никогда особенно не любил.
Всё равно. Забить. Всё равно. Насрать. Наплевать.
– Она, наверное, и сама-то толком ничего не знает, – подумал мёртвый Сашка, – эта улыбающаяся, молчаливо говорящая, изящная и полуодетая леди Сильвия.
На которую он почти что лёг, когда она сама уже лежала на шаткой дореволюционной скамейке фиолетово-утробного цвета возле входа в его вечно загаженный подъезд.
ЛИЦА 1
У большинства людей лица непроснувшиеся. Дремлющие, зевающие, тонущие, утонувшие в собственной зевоте.
Или просыпающиеся. Но ещё непроснувшиеся.
Или засыпающие. Но не суждено им проснуться.
Или не нужно им этого. Потому что и так им хорошо.
Потому что, не хотят, не хотят они просыпаться. Не хотят, не могут и не умеют.
Кривые, сбитые, отёчные, помятые лица.
Таких большинство. Может быть, это только кажется?
Всё равно ведь, всё равно, миллиард миллионов раз всё равно, большинство лиц какие-то не такие, – они заторможенные, они заглушённые, они загруженные, перекошенные, погашенные, искривившиеся, сшибленные, искривлённые, задавленные они тяжестью обычных, обыденных, рядовых, каждодневных, никому не нужных, важных, важнейших, идиотических, отвратительных, унылых, вялых, тоскливых, первостепенных, мнимых, несуществующих дел, дел – нелепостей. Спят они, эти лица, спят.
ЛИЦА 2
Один музыкант роковый даже песню про такие лица написал, в которой – в песне той, в песне в этой, в песне старой, в песне старинной, в песне дореволюционной, – такие строчки были: «Наши лица умерли, важное событие». Справедливости для следует – нужно – нельзя не отметить – логично заметить, что сама по себе эта песня была совсем – вовсе – ничуть – не то, чтобы ах или супер; так себе, песня как песня, не песеннее других песен – прочих песен – остальных песен – иных песен, но эти слова, эти строчки, эти бесхитростные конгломераты гласных и согласных, запятых, и прочих знаков препинаков, стоили многого.
Да, вот так вот получилось, вот так вот сложилось.
Вот так вот бывает, иногда так бывает, пусть и нечасто, но всё же бывает.
ЛИЦА 3
Лица, лица, лица, лица – и разные, и одинаковые, и похожие, и непохожие.
Лица умирающие. Лица мёртвые. Лица спящие. Лица кривые.
Лица сбитые, отечные и помятые.
Да, конечно, – да, бесспорно, – да, точно, – да, безусловно, – да, естественно, – да, само собой, – да, да, да; лица – они вот такие, они всегда такие, и все они разные, и все они в чём-то одинаковые.
И не похожие друг на друга, и похожие.
Сашка, который умер совсем молодым, был лицом своим и похож немножко, и всё же ничуть не похож на брата своего старшего, на Володю
Или на генерала «Твою Мать».
Или на мало, на почти даже никак нереализованного в бытийном полотне своем, покойного дознавателя Якобсена.
Или на коврового Ромку.
Или на Петра Семёновича-Сергеевича.
И на медсестру Дельфию уж точно не был Сашка похож. Не был, не был на элегантную и крупную, на одутловато-изящную Дельфию похож Сашка, который умер совсем молодым.
Тот, который однажды сладко, грубо и сочно, и жадно, и грубо изнасиловал её, Дельфию, на задней площадке трамвая.
Донельзя – до отвала – до крышки – до предела – до одури забитого трамвая .
А сие в час пик приключилось, – произошло, – вышло, – место имело, – когда многие people либо на работу ползли, либо отползали с работы.
Только следует – только нелишне – только полезно – только недурственно – только уместно ввиду иметь, что потом, позже, после трамвайного соития, – после изнасилования трамвайного, – после грубых и зверских фрикций на полу трамвайном, – после интротранспортного насилия над Дельфией, Сашка, который потом умер совсем молодым, читал ей либо по телефону, либо воочию, в изустном контакте, Ауэрбаха, Горвела, Дюма, Ибсена, Джойса, Кафку, Дюрренматта, Р.Ф. Шентера, и целовал руки сквозь варежки, и чем-то там таким вкусным однажды – как-то – пару – тройку раз – даже угощал.
Да, всё так, всё в полный самый рост так, только всё же не был Сашка и на Дельфию похож, – с её строгой, суховатой, приветливо неопределённой, казённо-светской улыбкой медицинского работника среднего звена, и с узким, тесным, скучным, немного стерильным лбом, и с зоркими, почти птичьими, с внимательными и с бесцветными глазами.
И в фас, и в профиль, и как угодно, и ничем, и никак не походил он на медсестру из банка.
ЛИЦА 4
Ещё у него, у Сашки – вот немаловажное, значительное, важнейшее, принциальное, квазисущественнейшее обстоятельство, – всегда была плохо выбрита левая щека. Правая-то щека у Сашки ещё туда-сюда была выбрита, умело и мастерски выскоблена чугунной витебской бритвою – нормально, классно, недурственно, качественно, почти ништяк, суперски, круто, а вот левая – плохо, скверно, отвратительно, мерзостно, гадостно, рвотно, и вечно на ней, на щеке на левой, торчали в разные стороны штук пять-семь рыжеватых волосков.
Да, именно рыжих! – хотя Сашка, который умер совсем молодым, был, скорее, светлым, блондинистым шатеном, а уж ни капельки не рыжим. Нос же у Сашки отличался необычной кривоватой прямизной, причём чуть-чуть в левую сторону и вверх. Тогда как у Володи, у брата Сашкиного, нос был круглым, вдавленным, коротким, будто бы немного обрубленным топором – шашкой – кинжалом – саблей – мечом жестокосердной Мойры, и придавившим ещё был Володин нос его же собственные короткие, густые и мятые усы. Володя и Сашка вообще-то мало походили друг на друга. Да, мало. Да, совсем немного. Так, посмотришь как-нибудь на них, на Сашку с Володей со стороны, случайно как бы вроде, так и не скажешь никогда и ни за что, будто бы они братья, нет, скорее уж покажется, что вовсе-то они даже и не братья никакие. У Володи, например, наблюдались иногда в лицевой части головы, в верхне-средней головной части, и таинственная полузагадочность, и загадочная псевдотаинственность, и скрытная значительность, и тайная незначительная скрытность, и даже очевидная интеллектуальная расплывчатость – или некоторая морально-этическая размытость, и жёсткая самоубеждённость неизвестно в чём или определённая расплывчатая определённость острых и частично – фрагментарных – обрывочных – рваных – эпизодических, немного притуплённо-изысканных чувствований, которая возникала – эта самая определённая неопределённость! – где-то в недрах кожных складок и усыпанных, бархатной, жемчужной перхотью, массивных бровей, и из-за этого всего казалось порой, будто бы он, Володя, предпочитает мрачные, таинственно-магические и медитативно-мистические жизненные вибрации, и при этом даже ещё далеко и ох, ох, ох как и не чужд, изощрённым и витиеватым, и извилистым, и духовным поискам в сфере поэтической.
Сашка же, напротив, имел лицо в большей степени открытое, почти приветливое, незлобивое, добродушное, весёлое, беззаботно пустое, и вот в этой-то продувной открытости несложно было уловить – различить – заметить классические проявления национального пофигизма.
У Сашки, как и у Володи, тоже имелись усы, усы тонкие и тощие, казалось даже иногда, будто бы у него под носом прилипла к лицу серая, грязная бумажка. Ещё из-за этих тощих усов чудилось зачастую, будто бы Сашка немножко зловеще улыбается.
Не всем женщинам это нравилось. И не всем мужчинам тоже.
ЛИЦА 5
Да, конечно, – да, напрочь, – да, само собой, – да, явно и да, ясно-понятно, что никак Сашка не походил и на бодро-улыбчивого, и, однако ещё и на строгого, сосредоточенного непонятно на чем, и постоянно подозрительно помаргивающего крошечными черными глазками – как сторожевой пес, который вдруг позабыл, что надобно ему охранять, Петра Семёновича-Сергеевича, почти начисто облысевшего, уже давным-давно, триста – двести семьдесят – двести пятьдесят – двести сорок восемь – сто двадцать пять – девяносто – тридцать пять – семьдесят шесть – девять лет тому назад.
Не очень уж был Сашка, который умер совсем молодым, похожим и на Таисью Викторовну. Последнее могло бы даже показаться кому-то странным, ибо имелось всё же немало зыбких оснований считать Тасю, истовую поклонницу-любительницу болгарской обойной продукции, матерью Сашкиной; тем не менее, людям, коим довелось когда-либо вблизи увидать Таисью Викторовну, сразу же бросались в глаза её розовые, багровые, алые, сочные, плотные, влажные, крепкие, жирные, мясистые, трепетные, алчные, сжатые, ненасытные, дрожащие, вибрирующие губы, жадные и изящные, нежные и хищные, пухлые и рельефные, тогда как Сашка со своими кривыми, жёсткими губами (нижняя – узкая и верхняя – широкая) – и с грязно-серой бумажкой усов, на Таисью Викторовну не очень-то был похож.
А вот у Татьяны-Марины, у молчальницы, у жены Володькиной, брата Сашки, умершего совсем молодым, вообще почти и не имелось особенных примет внешних, глаза у неё, правда, были тёмно-карие, приветственно и иногда ярко – глуповато звонкие, только слишком уж сморщенные, сдавленные, стиснутые и полузакрытые, будто бы она хотела, и будто бы пыталась она постоянно проснуться, но плохо – скверно – дурно – неудачно – худо-нескладно у неё это получалось. С трудом, тяжело, хило, никак почти и не получалось. Тут только добавить можно, в связи с Татьяной-Мариной-молчаливицей, что поскольку вообще у большинства людей лица априори и непроснувшиеся, и кривые, и покосившиеся, и измятые, и сбитые, и отёчные, и помятые, и распухшие, и усохшие, то Татьянин-Маринин face являлся чем-то вроде этакого псевдо – лже суперсимвола многих-многих женских лиц человеческих.
При этом волосы у неё, у Татьяны-Марины, у жены Володиной, брата того самого Сашки, который… Так вот, да, – точно, странно, забавно – волосы у Татьяны-Марины цвет имели и золотистый, и тёмно-каштановый, то есть, в разное время суток то один цвет преобладал, то другой, то золотистого больше было, то тёмного и каштанового. Какого же цвета было больше, какого меньше – никто разобраться не мог. Ну и Володя в том числе. Ещё иногда он не мог разобраться, круглое лицо у Татьяны-Марины или овальное, квадратное или треугольное, пирамидальное или втянутое, впалое или одновременно и в правую и в левую сторону вытянутое.
ЛИЦА 6
Но вас интересует, наверное, – очевидно, – вероятно, – похоже, – возможно, – может быть, – может статься, – видимо, в какой мере «непроснувшность» того или иного лица является адекватной кривизне, сбитости, отёчности и помятости? Да в самой наипрямой, в наипрямейшей самой мере! Поелику – поскольку – потому что – оттого что – вследствии того, что – в результате того как, «непроснувшность» в единый смысловой узелок завязана с той же отёчностью. И с кривизной. И даже со сбитостью. Ведь лицо проснувшееся не может – или, по меньшей мере, не должно быть отёчным.
Не так ли? Не правда ли? С чего же, собственно говоря, ему, полноценно и самодостаточно проснувшемуся лицу, нужно отекать?
Нет, не с чего ему отекать, если оно в самом деле проснулось полноценно. Кривым-то оно, конечно, ещё может быть, хотя кривизна может разный иметь генезис.
Да, самый разный. Да, самый неоднозначный. Но вот зато и сбитость, и помятость, и измятость лица, впрямую указывают на то, что нет, нет, не проснулось, ни фига не проснулось ещё это лицо, что кажется, что только мерещится ему, лицу этому, будто бы проснулось оно! Разве нет? Возможно ли вообще представить, дабы проснувшееся, энергичное, свежее и бодрое лицо было измятым, искривившимся или сбитым?
ЛИЦА 7
Подводя незначительную – небольшую – маленькую – не толстую – и не жирную, и даже почти что итоговую финальную чёрточку под размышлениями о лицах человечьих, погружаемся мы, проседаем, проваливаемся – с хлипом, с грохотом, со скрипом, с треском и даже с чавканьем некоторым в итоговый вывод: большинство лиц почти извечно пребывают в непроснувшемся состоянии. И поэтому лица и у Володи, и у Татьяны-Марины-молчальницы, и у Дельфии, и у Петра Семёновича-Сергеевича, и у экстра-генерала «Твою Мать», и у покойного дознавателя Якобсена, и у Романа коврового, и даже у Сашки, являлись непроснувшимися.
Вполне вероятно, что если бы Сашка не умер весной, в конце мая, то он бы мог внести в эти рассуждения некоторые частные коррективы: ему было бы, наверное, – вероятно – возможно, – очевидно, не так уж сложно прокомментировать, в какой же такой степени лица у леди Сильвии или у Прозерпины являлись непроснувшимися?
Быть может, вопрос о лице леди Сильвии, изящной и полуодетой, умеющей во время разговоров обходиться без слов, и в какой-то немалой очень даже мере безвозвратно сдвинутой – повёрнутой на Стране Грёз и на городе Бейстегуи, мог бы даже у светлого полушатена Сашки, с его плохо выбритой левой щекой, и с рыжими волосками на левой же щеке, и с иногда дерущимися между собой половинками лица, и с носом, отличавшимся кривоватой прямизной, вызвать некоторые мозговые затруднения.
Зато про Прозерпину он безусловно смог бы что-либо внятное рассказать. Наверняка.
Ведь Сашка, который умер совсем молодым, время от времени любовничал с Прозерпиной. Со сладких и глупых школьных лет это у них повелось. Поэтому уж он-то, с одной стороны, точно мог сказать, имелись ли у неё на лице ощутимые, буквальные, очевидные, заметные проявления помятости, отёчности, сбитости и кривизны.
Только едва ли и вряд ли у того же Сашки, со стороны nomber two, у полноправного и законного обладателя непроснувшегося лица, были реальные навыки оценивать другие – чужие – иные – прочие лица по наличию указанных выше признаков энд критериев.
А если всё-таки и были, и наличествовали они у него, такие навыки, или ежели Прозерпина Дедикова имела на лице своём эти воистину универсальные признаки-критерии, то ведь запросто могли они не присутствовать в своём корневом, классическом, правильном, строгом, типовом, стандартном, массово-традиционном варианте. Ведь категории помятости, отёчности, сбитости и кривизны, ни в коем случае не следует понимать – осмысливать – трактовать буквально и однозначно. Совсем это ни к чему. Совсем это сквозь варежки.
ГОЛУБЬ КРАУ
Однажды Володя, брат Сашки, который умер совсем молодым, поехал, якобы по неким делам, в большой северный город. Неких дел у него было не слишком много. Проходя бесцельно по Моховой, Володя решил выпить кофе. Он много и часто пил кофе, хотя и не любил его.
«В жизни часто приходится делать то, что не любишь», – думал Володя, прихлёбывая горячий кофе маленькими быстрыми обжигающими глотками.
За столиком напротив сидели студенты, они спорили, громко смеялись и тоже что-то пили. То, что они пили, не было похоже – не напоминало – не походило на кофе. Неожиданно раздался странный треск, будто бы наверху ломалась крыша. Треск нарастал и усиливался. Володя ещё раз зачем-то взял кофе.
– Это Голубь Крау прилетел, – сказал сидевший рядом с ним угрюмый мужчина средних лет с неявным выражением лица, – опять он наверху, на крыше резвится.
Мужчина пил пиво, а Володя, брат того самого Сашки, кофе.
– Чего же он хочет?
– Этого никто не знает, – последовал большой глоток, потом делатель глотка поморщился.
Похоже, он не очень любил пиво, хотя и пил его. Вот и ему приходилось делать то, что он не любил. Треск наверху продолжался. Студенты независимо смеялись и спорили о музыке Кнайфеля. Мужчина морщился и пил пиво.
– Говорят, что Голубь Крау в прошлой своей жизни жил именно в этом доме. Или в соседнем, – неприятным, скрипучим, сдавленным голосом сказал угрюмый мужчина с неявным выражением лица своего.
– Чего же он хочет? – вновь спросил Володя.
– Неизвестно. Похоже, он раньше в самом деле где-то здесь жил. Но с крышей ему всё равно не удастся справиться.
Володя не понимал, как, зачем и для чего Голубь Крау хочет справиться с крышей, но не стал спрашивать об этом угрюмого нелюбителя пива. Кофе он больше не хотел. Вскоре треск наверху прекратился.
Студенты продолжали спорить и громко смеяться. Володя вышел из кафе и взглянул наверх. На крыше никого не было, даже воробьев.
– Наверное, здоровенный он. Жаль, что я его не видел, – безразлично подумал Володя. – Вот и Сашка его никогда не видал. Но ежели я ещё смогу может быть случайно, когда-нибудь – где-нибудь – зачем-нибудь увидеть его, то Сашка уж точно никогда не сможет. Потому что умер Сашка. Умер весной совсем молодым.
Вскоре, когда Володя свернул на улицу Белинского и прошёл мимо громогласно рыдающей блондинки в староанглийских очках, случайно застрявшей в водосточной трубе, он уже почти забыл о Голубе Крау, которого никогда не видал. А Голубь Крау, размахивая гигантскими крыльями своими, летел над Невой, в сторону финской границы. Он не очень любил летать в этом направлении, и клевать крыши на Моховой ему было неинтересно, однако всем живым существам приходится иногда делать то, что им не нравится. В том числе и Голубю Крау.
2006
Комментарии к книге «Рассказы о Сашке», Анатолий («Джордж») Августович Гуницкий
Всего 0 комментариев