В. Солоухин Первое поручение
Рассказы Владимира Солоухина «Колокол» и «Первое поручение» опубликованы по-французски в выпущенном в этом году в Париже издательством «La Table Ronde» сборнике «La première mission et autres récits». По-русски публикуются впервые. — Ред.
Кто останавливался когда-нибудь в гостинице в незнакомом городе, тот поймет меня сразу. Поблагодаришь горничную за то, что проводила до номера, повернешь ключ изнутри (зачем это нужно, я не знаю, но хочется повернуть ключ — наверно, для того, чтобы еще лучше и прочнее почувствовать себя хозяином комнаты), осмотришься. Вешалка есть, умывальник, письменный стол… Впрочем, нет. Сначала вы обязательно подойдете к окну, отдернете занавеску, и вашему взгляду откроется гостиничный двор с грудой порожних ящиков, железная пожарная лестница, противоположное крыло гостиницы, а за ней, на фоне серого зимнего неба, либо фабричная труба, либо скелетообразная телевизионная мачта.
Но мне повезло. Вместо трубы и мачты поднимались вдали стройная, некогда пятиглавая, а теперь обезглавленная, церковь и аккуратная шатровая колокольня. И небо не серое, а чистое, синее. Солнце давно ушло из гостиничного двора, от порожних ящиков и железной пожарной лестницы. Оно освещало откуда-то издали, очевидно, поверх многочисленных городских крыш, только церковь да колоколенку. Стена гостиницы, над которой возвышались легкие, грациозные сооружения, казалась темно-серой, только что не черной, по контрасту с ярко освещенным золотистым пятном церквушки. Говорят, прекрасная архитектура прекрасна даже в руинах. А тут и всего-то сшиблены кресты да ободраны луковичные купола.
Но я слишком задержался у окна. Обычно хватает беглого мгновенного взгляда. Итак, вешалка, умывальник, стол. Телефон на столе… Вот здесь-то и появляется это странное чувство, которое мне хотелось бы отметить. Вы сразу вспомните, что в этом городе некому звонить и вам тоже никто не позвонит.
Вокруг большой город. На тротуарах бесконечные вереницы людей, в магазинах — толчея, кинотеатры переполнены, тысячи и тысячи окон зажигаются с наступлением сумерек. А позвонить некому.
Я уехал в этот город из Москвы предположительно на десять дней, чтобы в тишине закончить одну небольшую работу. Я нарочно попросил комнату с окнами во двор. Громыхание телевизора почти не доносилось до меня с дежурной площадки. Соседи справа и слева не злоупотребляли радиоточками, телефон молчал. Чего же больше? Но все же странно было видеть телефон, молчащий целыми сутками. Иногда, в особенности под вечер, даже хотелось, чтобы он вдруг зазвонил, хотя бы и по ошибке.
Однажды мне не работалось. Я ходил по своей маленькой тихой комнате, слегка хандрил. Безмолствовавший целыми днями телефон начал злить меня. Ну что ты за телефон, если никогда не звонишь? Зачем в тебе там внутри всевозможные проволочки, винтики, гаечки? После моих сердитых слов о винтиках и гаечках вдруг раздалось такое пронзительное верещание, что аппарат даже подпрыгнул на одном месте. Я схватил трубку, в которой послышалось:
— Хе, хе. Вы, конечно, не признаете. Давно не виделись, не разговаривали.
— Товарищ Милашкин, Петр Петрович, какими судьбами?
— Какими судьбами вы у нас? Догадываюсь, догадываюсь. Приехали поработать в тишине и спокойствии. А я вот и нарушил ваше инкогнито.
— Действительно, я старался. Удивительно, что вы меня обнаружили.
— Хо-хо. Я видел, как вы утром на базаре приценялись к соленым рыжикам. Хотел подойти сразу. Но, знаете, наша провинциальная стеснительность. Однако теперь вы у меня в руках. В случае чего выдам вас с головой местным пионерским организациям. Они вас возьмут за бока. — И он весело засмеялся, довольный своей действительно веселой выдумкой.
— В каком же случае, Петр Петрович, вы меня будете выдавать?
— Если не пожалуете ко мне на чашку чаю, ну, или там… покрепче. Мы ведь с рынка только картошку и мясо берем. Остальные припасы — грибки, брусничка, капустка с яблочками, огурчики с тмином, соленые помидорчики со смородиновым листом… так что, можно сказать, приказываю.
Признаться, я чуть ли не обрадовался неожиданному приглашению в гости. Эти разнообразные дары лесов и огородов… да и просто поговорить с человеком. Вот уж сколько дней я все молчу. Рот раскрываешь только за тем, чтобы заказать официантке щи из кислой капусты и котлеты с вермишелью. Ну там дежурный по этажу, скажешь десять слов, ну там на почте попросишь конверт, на базаре приценишься к бруснике или рыжикам.
У Петра Петровича оказалась двухкомнатная, по масштабам того города очень даже просторная квартира. Обставлена всем необходимым. Офанеренный светло-желтый шифоньер, круглый стол, под белой бумажной скатертью, диван, обтянутый темно-фиолетовой материей, зеркало до потолка, телевизор. Большая репродукция «Охотники на привале», в багете, вымазанном крупнопорошковой бронзой, два размывчатых, грубо заретушированных портрета, увеличенных с маленьких любительских карточек. Можно узнать, что это сам Петр Петрович и его супруга лет тридцать, а то и сорок назад. Однако я не сказал еще и двух слов — кто такой Петр Петрович.
Начну с того, что Петр Петрович очень хороший человек. В районе, где он работал и где мы с ним познакомились, он слыл именно очень хорошим человеком. Нет-нет, да и выскажет кто-нибудь из председателей колхоза:
— Этот — что! С этим жить можно. Петр Петрович-то? Где хочешь скажу: таких людей поискать.
Председатели колхозов и совхозов, рядовые колхозники никогда не говорили худого слова о Петре Петровиче. Кто работал с колхозниками, знает, просто ли это заслужить. Не потому это не просто, что колхозники будто бы неблагодарный народ и как для них ни старайся, все равно окажешься нехорош. Вовсе нет. Но ведь каждый, кто поставлен работать с колхозниками, то и дело вынужден входить в непосредственное, так сказать, соприкосновение с их личными интересами. На интересах же от каждого непосредственного соприкосновения остается след.
Хороший человек районный руководитель, но вдруг начинает призывать и настаивать, чтобы пятнадцать небольших и компактных колхозов слить в один неуклюжий укрупненный колхоз. Всякому видно, что ничего, кроме неудобства, от слияния не произойдет, что там, где потребовала бы жизнь, колхозники и сами бы догадались объединиться. Но нет. Укрупнение проводится сверху и сразу по всей подчиненной земле. Колхозники ко всему уже привыкли: надо, так надо. Начальство — ему виднее.
То вдруг район начнет призывать и настаивать, чтобы лучшие колхозные земли засеять кукурузой, причем весь навозишко, с грехом пополам накопленный за зиму, ввалить в подкукурузную землю. Кукуруза не вырастет. Земля, на которой уродились бы тысячи пудов овса, либо пшеницы, либо гречи, пропустует. Однако на следующий год районный руководитель опять заставит отвести под кукурузу лучшие земли. Теперь подумайте, просто ли при этом сохранить репутацию хорошего, а тем более очень хорошего, человека.
Ко многому призывал и на многом настаивал Петр Петрович. Почему же во всем районе, несмотря ни на что, его считали хорошим и даже очень хорошим человеком? Потому что он действительно им был! — чистосердечно отвечу я.
В народе понимают, что с Петра Петровича требуют ничуть не хуже. Возможно, даже сочувствуют. Знают люди, что ничего не может поделать Петр Петрович, кроме как потребовать с них. Но люди и видят, когда начальник требует только то, что спущено свыше на его плечи, а когда добавляет еще и от себя. Механика при этом простая, доступная пониманию каждого: постараешься, поусердствуешь, объединишь в один колхоз вместо восьми деревень двенадцать, займешь под кукурузу вместо семисот гектаров тысячу — похвалили наверху, откуда исходило и спускалось. Ослабишь, оставишь частицу давления на своих плечах — оценят ниже. «Этот — что. С этим жить можно. Петр Петрович-то? Где хочешь скажу — таких людей поискать».
Это мое представление о Петре Петровиче навело меня на мысль, что после района он пошел не на повышение, а, напротив, получил какую-нибудь незаметную должность, что-нибудь вроде рыбнадзора. Кроме того, мне всегда казалось, что есть какое-то несочетание очень твердого, воистину каменного имени-отчества с размагничивающей, расслабляющей воображение фамилией. Петр Петрович и вдруг — Милашкин.
Бывало, идешь к нему на прием, подтянешься, одернешься, приосанишься. Но как увидишь табличку на кожаной двери — пропадает запал и расслабленно опускаются плечи. И дела-то всего — Милашкин. Не Железов, не Гранатов, не Кирпичев. Нет, я давно знал, что с такой фамилией он далеко не пойдет.
Между тем, на столе заранее были расставлены закуски и рюмочки, и все как полагается, и сам Петр Петрович в коричневом, по старой привычке, кителе, потирая руки, оживленно говорил:
— Ну, давай. Отведаем, что нам припасла Антонина Поликарповна. Милости прошу.
Антонина Поликарповна припасла много. Соленые грузди она мелко порубила, смешала с рубленным луком и все это полила сметаной. Крупные соленые помидоры с листьями смородины, прилипшими к ним, сельдь, разделанная по-домашнему, — все это увиделось как-то в ином свете, все это зазвучало по-другому, когда в комнату внесли окутанное паром блюдо рассыпчатой картошки. Разломишь картофелину — на изломе как бы даже иней, а дотронуться нельзя — огонь. Но и сама картошка не звучала бы должным образом, если бы посреди стола не графинчик со светлой янтарной жидкостью и с лимонными корочками, плавающими в нем.
После второй рюмки я понял намерение Петра Петровича. О чем бы я ни заводил разговор, он все время сворачивал на свою биографию. Видимо, ему хотелось разжечь меня как человека пишущего, заинтересовать материально. Ведь нет-нет да и получишь откуда-нибудь то из Сибири, то с Кубани читательское письмо: «Товарищ писатель, имеется богатый материал из героического прошлого первой пятилетки (гражданской войны, коллективизации), желательна ваша обработка на пользу молодежи. Ввиду пенсионного возраста прошу приехать ко мне для личного ознакомления или могу изложить на бумаге и высылать партиями».
Некоторое время я не давал ходу Петру Петровичу, но потом, убедившись, что чем раньше начнется, тем раньше кончится, отпустил тормоза.
Петр Петрович рассказывал до одиннадцати часов. В его рассказе были и торфоразработки, и партийные чистки, и машинно-тракторные станции, и школы повышения квалификации. Если стенографировать, вероятно получилась бы пухлая папка, но мне больше всего запомнилось самое что ни на есть начало. Первые шаги моего гостеприимного хозяина и хорошего человека Петра Петровича. Наверно, потому мне запомнилось именно начало, что я еще не был так приутомлен однотонным рассказом (рассказывал Петр Петрович неважно, как-то слишком официально), да и графинчик был в начале нашей беседы гораздо полнее, чем к ее концу.
— Да… — протяжно выдыхал Петр Петрович (у него оказалась вдруг манера говорить через несколько фраз это «Да»). — Был я, значит, тогда комсомолец, и включили меня в бригаду из трех человек. Да… Старшим у нас был начальник ОГПУ, третьим — заводской человек — из рабочего, значит, класса. Да… Задание коротко и ясно: приехать в деревню Спасовку и организовать там колхоз. Да… Получил я под расписку наган, валенки у меня были свои — поехали. Дело зимнее. Пробирались на лошади в санях. Крестьянин, которого прислали за нами на станцию, привез и тулупы. Значит, встречали нас по-хорошему: едет власть.
Да… Приехали мы в деревню Спасовку. Деревенька небольшая, около тридцати дворов. Устроили нас на постой. Изба как изба. Четыре окна по улице. Бревна в горнице чистые, желтые, словно воск. Пол скобленный, домашние половички так и сяк. На кухне печка беленая, а на ней цветы нарисованы. Ну, думаю, хозяин — человек с игрой. Ишь как разукрасил. Печка, а словно невеста. Над челом у печки целая картина — Христос. Одно лицо дано крупно, и волосы по плечам. Наш старший — Василий Кузьмич — на этого Христа поморщился, но говорить ничего не стал.
Хозяин избы тоже к Василию Кузьмичу приглядывается. Борода у хозяина чуть ли не до глаз. Из ушей и то волосы торчат. Баба все больше руки под фартук и смотрит, словно знает про нас какое-то горе, а сказать не смеет. Больше на меня глядела. Так вот и говорят глаза: эх ты, горемыка несчастная, и ты туда же. А я приосанюсь, наган пощупаю, ничего…
Да… за чаем Василий Кузьмич начал расспрашивать у хозяина, как да что. Какова жизнь у крестьян.
— Ничего, не жалуемся. Хлеб да соль. Едим, да свой.
Между прочим запомнились мне по молодости пышки на столе. Белые, рассыпчатые. Сметана, как масло. Из стаканов тогда не знали. Поставила баба глиняное блюдо со сметаной, деревянными ложками все из одного блюда ели. К самому чаю… тогда еще сахар головами продавали, в синей бумаге. Кололи его мелко-мелко. Но во рту он держался очень долго, не как пиленый — от первого хлебка исчезает. Да… Ну это не к делу.
— А кто у вас богачи, кто бедняцкие, безлошадные хозяева? — спросил, как помню, Василий Кузьмич.
— Поглядеть, так у нас, товарищ начальник, деревня ровная. Нету, чтобы вовсе без лошади, нету, чтобы о трех конях. Бык Гамлет — обчественный, мирской. Содержим его всем миром, потому всякой корове нужен. Озорной бык. Около Успеньева дня жеребенка у Василия Захарьина закозырял. Хотим менять. На будущий год решим на сходке и поменяем.
Начальник Василий Кузьмич усмехнулся на эту будущую сходку…
Петр Петрович пошел было рассказывать дальше, а меня усмешка начальника вчуже, тридцать пять лет спустя, как огнем обожгла. Конечно, он-то видел вперед, он-то знал, что никакой сходки больше у мужиков никогда не будет. И мирского быка тоже больше не будет. И вообще всего, что было до сих пор привычного крестьянского, устоявшегося, всего уклада крестьянской жизни, больше не будет. Ну, озарился бы и сказал бы, что наступает светлая эра, без своей земли, без своих лошадей, без ярмарок, без мирских быков, без мирских сходок во всяком случае. Ведь, наверно, что-нибудь ему мерещилось из будущей жизни, если он приехал организовывать колхоз. Ну и озарился бы, и озарил бы других. А он вместо этого усмехнулся: дескать, вот погодите, мы вам покажем мирскую сходку да мирского быка.
Через эту усмешку я вдруг ясно и отчетливо понял, что на первом месте у него в голове сидело — сломать. Да оно и понятно. Он не собирался ведь оставаться в этом колхозе и строить с мужиками светлую эру. Его задача — организовать. Чтобы каждый мужик отвел свою лошадь на общий двор, отвез свои семена в общий сарай, присоединил свою землю к общему полю, отдал свою крестьянскую душу… Это, конечно, сложнее, потому что для души пока ни амбаров, ни сараев и даже какого-нибудь общего мешка. Ну да это уж десятое дело. На первом месте — тягловая сила, семена, инвентарь. Да и то начальнику не хранить, не беречь ни тягловой силы, ни инвентаря. Его задача — собрать. Но то, что мирской сходки на будущий год не будет, это он знал уж теперь, сидя за сметаной и чаем. Потому и усмехнулся на голубенькие мечты бородатого крестьянина обменять Гамлета на другого, более смирного мирского быка. Мало ли что выражала усмешка начальника, мало ли что могло содержаться в ней, легче догадаться, чего в ней не было: обыкновенной человеческой доброты. Заведомо враждебная масса, которую нужно победить, сломать, расточить. И он — начальник бригады, которому ломать поручено.
Пока все это промелькнуло у меня в голове, Петр Петрович продвинулся в своем рассказе, и вот мы уж на первом собрании в школе в два часа дня.
— Да… Собрали мы мужиков к двум часам, начали проводить агитацию. Я молодой. Меня держали на подхвате. Василий Кузьмич взял главную тяжесть на себя. Вот хоть мы теперь и говорим — ОГПУ — и сразу определенные воспоминания, а я, когда вспоминаю, вижу, что Василий Кузьмич был очень хороший, душевный человек.
В этом месте я первый раз перебил рассказчика. Никак не мог успокоиться, чтобы слушать дальше и точно так же вникать, как до сих пор.
— Петр Петрович, вы сказали, что в молодости все хорошо запоминается. Как вы думаете, теперь, когда за вашими плечами такая большая и богатая жизнь, как вы думаете, что означала тогда усмешка Василия Кузьмича, о которой вы только что рассказали? Ведь запомнили же вы эту микроскопическую деталь. Ну, я понимаю, если бы покушение из обреза, если бы напали волки, если бы пожар. А то всего-то одна усмешка. А вот запомнилось. Мне было бы очень интересно ваше мнение на этот счет. Крестьянин говорит о будущей сходке, где-нибудь в удобном месте под липой или березой, и о том, что нужно заменить мирского быка Гамлета. Начальник усмехается. Как вы мыслите, почему?
— Как же не усмехнуться? Если, к примеру, хозяин дома собирается через месяц красить полы, а доподлинно известно, что завтра его дом сгорит.
— Петр Петрович, разве в этих случаях смеются? Нужно предупредить. Да нет, нужно принять совместные меры, чтобы дом не загорелся…
— Положим, с пожаром неудачное сравнение: это я для наглядности. В том смысле, что все решительно перевернется. Да нет, вы не подумайте, — вдруг разгадал мой вопрос Петр Петрович, — мы… вот я например, мы ведь хорошего желали. Мы от чистого сердца.
— Извините, что я перебил. Мы дошли до того, что Василий Кузьмич был замечательным и душевным человеком.
— Да… Вот и Василий Кузьмич. После собрания придем усталые, злые, махорочным дымом надышались. А он сейчас — анекдотец, шуточку, по плечу похлопает, какой-нибудь случай из гражданской войны расскажет, а то про дочку начнет говорить. Даже засветится весь, покраснеет, словно девица. Смотришь, и мы с товарищем рабочим голову подняли. И к хозяевам, где ночевали, тоже все мягко, вежливо.
— Да… Ну, а если на собрании кому строг показался, так ведь — дело. Оно, дело, своего требует, хоть ты золотой, хоть ты сахарный. Да… Собрали мы народ в школу к двум часам, начали агитировать. Василий Кузьмич первым речь держал. Потом рабочий товарищ Карпов. Потом мне предоставили. Да… Ну и я как полагается. Потом — какие будут вопросы? Должен вам сказать, что моя автобиография началась с больших трудностей. Знаете, как иногда обучают плавать: кинут в воду — плыви. Самый правильный способ.
— Какие же задавали вопросы?
— Да… Ну, первым делом тянутся уточнить: добровольное дело или все равно не минуешь. А как им растолковать, что оно называется добровольным, однако у нас строгое указание — из деревни не уезжать, пока не организуем колхозы.
— Я относительно методов и сроков. Вы, наверно, знаете, что еще до революции хотели переделать сельское хозяйство России, перевести его, так сказать, на другие рельсы, фермерский путь, отруба и прочее.
— Как же, отруба, это дело известное. У нас в деревне многие тогда на отруба пошли.
— Ну вот. Агитации никакой не проводилось. Но зато предоставили льготы. Желающим уйти из общины нарезались лучшие земли, давались ссуды. Крестьяне, как вы сами говорите, постепенно на это пошли. Реформа была рассчитана на много лет. Сельское хозяйство вроде дерева: как ни старайся, за один год не вырастет, дереву нужны годы или даже десятки лет. А за один год вырастает только трава.
— Им, царям, торопиться было некуда. Они до этого тысячу или там триста лет жили, и в дальнейшем надеялись. А мы получили твердое указание — за одну зиму обеспечить сплошную коллективизацию.
— За одну зиму дерево можно не вырастить, а только нарисовать или склеить его из папье-маше… Так, значит, какие же задавали вопросы?
— Да… Всякие спрашивали. И всерьез и насмех. Будут ли сводить в одно место кур, гусей, поросят. Будут ли обобществлять коров. А то нашелся шутник, спросил то же самое насчет баб.
— Вы, Петр Петрович, должно быть очень точно все запомнили. Возьмем хотя бы форму вопросов. Я тоже у вас хочу спросить: почему, начиная с первого собрания, крестьяне не спрашивали «будем ли мы обобществлять коров», но «будут ли обобществлять коров»? Как вы считаете, есть тут какая-нибудь заметная разница?
В ту же секунду, не успел Петр Петрович ничего ответить, передо мной возникла одна прошлогодняя сценка. В наш колхоз приехал крупный руководитель из области, то есть даже наикрупнейший руководитель — председатель облисполкома — глава советской власти. Человек он деловой, энергичный, в контору он и не зашел. Сразу проехал на поля, в бригады, поближе к рядовому колхознику. На берегу реки плотники строили свинарник. Угадали начальство — перекур. Собрались в кружок. Расселись на зеленой травке.
— Какие будут вопросы?
— Да вот, — начал один, — вы ответьте нам прямо, вы подписали постановление, чтобы на приемных пунктах телят меньше ста тридцати килограммов не принимали? Нам сказали, что под этим постановлением стоит ваша подпись.
— Такое постановление действительно подписывал, и что же?
— А то же, что из-за этой вашей подписи у нас вчера сдох теленок.
— Расскажите, как было дело.
— Очень просто. Повезли мы его сдавать. От нас до станции тридцать километров. Жара. Тряска. На приемном пункте — очередь. Дождались мы своего часу к вечеру. Поставили теленка на весы, а в нем оказалось сто двадцать семь килограммов. Может, утром в нем и было сто тридцать, так ведь за целый день он похудел.
— И у вас его не приняли?
— Да, у нас его не приняли. Говорят, нужно сто тридцать. Есть постановление и ваша подпись. Пока обратно его волокли — издох.
— Так, так. А зачем вы его повезли сдавать?
— Председатель колхоза распорядился. Деньги понадобились. Трактористам на зарплату.
— В колхозе других денег не нашлось?
— Значит, не нашлось.
— Как вас зовут?
— Ну… Допустим, Иван Андреевич.
— Иван Андреевич, у вас свой теленок есть?
— Неуж?
— Где он?
— Да вон на веревочке пасется.
В оконце луговины, перед самым огородным тыном, действительно пасся крепенький широколобый бычок. Он поглядел на нас, как будто понял, что речь зашла о нем, потом снова начал щипать траву.
— Вам деньги нужны?
— Деньги нужны всегда и каждому. Или хотите дать?
— Не дать, а спросить. Почему вы не повезли своего теленка на приемный пункт? Отведите этого бычка — будут деньги. В нем на глаз видно — больше ста тридцати килограммов.
Иван Андреевич посмотрел на спрашивающего растерянно и недоуменно.
— Да что я, дурак? Вы меня за дурака принимаете? Только дурак в августе месяце будет нарушать теленка. Нет уж, товарищ председатель, я его как-нибудь дотяну до Рождества. Какой дурак теленка в августе нарушает.
— Однако колхозного вы повезли в августе, почему?
— Так ведь то… колхозный. Нам сказали, мы и везем. Наше дело маленькое. Не приняли — мы обратно. По делу надо бы там же на месте теленка зарезать и отвезти на базар. Опять не наше дело. Председатель колхоза должен распорядиться. Мы теленка поволокли обратно в колхоз. Он сдох. А вы хотели, чтобы я так-то вот своего? — Иван Андреевич искренне рассмеялся. За ним рассмеялись и все колхозники.
Эта сценка мгновенно воскресла у меня в памяти между моим вопросом и ответом Петра Петровича. Петр Петрович впервые за всю нашу беседу посмотрел на меня недоумевая. Он ведь вспомнил молодость: огневые годы, романтика, наган в кармане, а я его все на прозу да на прозу — есть ли разница между двумя выражениями: «будем ли обобществлять коров» и «будут ли обобществлять коров»? А не первая ли это трещинка, которая потом, с годами будет расти все шире и шире, вплоть до возгласа Ивана Андреевича в прошлом году: «Так ведь то колхозный! А вы хотели, чтобы я так вот своего?», и последующий, как бы даже торжественный, смех Ивана Андреевича — не ответ ли на ту загадочную усмешку Василия Кузьмича, которую мы столь тщательно обсудили с Петром Петровичем перед предыдущей рюмочкой лимонной настойки?
С этой точки зрения беседа приобрела весьма примечательную двойственность. Петр Петрович рассказывал мне о событиях так, как видел их он сам, вспоминая боевую молодость, начало большой и плодотворной жизни. Я воспринимал все с некоторыми внутренними поправками, потому что тоже ведь нагляделся за эти годы вокруг себя. Было время и подумать над всем увиденным.
— Значит, разные вопросы, и что же дальше?
— Продержали мы их до трех часов ночи. Агитировали и разъясняли. В три часа ночи — голосовать. Кто за колхоз? Ни-ко-го. Ну, конечно, темный народ. Тяжелы на подъем. Смотрят друг на друга. А все вместе косят глазами на какого-нибудь авторитетного мужичка. Если Иван Петров не идет, мы и подавно. Да… Делать нечего. Три часа ночи. Горько, до слез обидно, но пришлось собрание распустить. Предупредили: сходиться завтра опять в два часа дня в этой же самой школе.
С утра Василий Кузьмич принял некоторые меры. Он стал вызывать к себе на беседу то одного, то другого крестьянина. Перед собой на стол положил наган. Вроде бы так себе, предмет, мало ли. Положил, а убрать не успел. Тут же и тряпочки после чистки, частокольчик из патронов, шомпол. Значит, не то чтобы разговор под угрозой оружия. Однако оно лежит и стволом своим смотрит в сторону мужика. Я хоть и зелен был, но эту тактику Василия Кузьмича хорошо понял. Да он и сам не скрывал. Говорил — «психологический фактор».
Да… Продержали мы народ опять до позднего часу. Пора голосовать, а нас самих робость берет: ну как опять никто не проголосует. Василий Кузьмич поднялся бледный. На этот раз он собрание вел сам. Роль докладчика и чтобы на вопросы отвечать — кончилась. Говорит, а сам все словно ненароком за кобуру хватается.
— Итак, голосуем. Подумайте о своей дальнейшей судьбе. Подумайте о своих детях. Кто за колхоз?..
Поднялось четыре руки. Я узнал этих мужиков. Из тех, что утром побывали на собеседовании у Василия Кузьмича. Ну, ладно. Записали мы четыре хозяйства в колхоз, начало сделали. Да… А вы думаете, что колхоз так себе — без труда, само собой все образовалось. Вон с чего начинали. С четырех хозяйств. Да и то две бабы из этих хозяйств прибежали к Василию Кузьмичу утром простоволосые: передумали, выпиши. Да… Нелегко! Нелегко создавалась новая жизнь.
Стали мы думать, что делать дальше. Если мы по два человека в сутки будем записывать в колхоз, на две недели растянется. Да и неизвестно еще… Я по молодости совсем растерялся. Но у нас был начальник.
— Ну! — сказал Василий Кузьмич на заседании нашей, так сказать, тройки. — Предлагаю четыре хозяйства раскулачить. Имущество описать, людей выслать. Это послужит примером. Давайте наметим кандидатур. Вот списки.
Товарищ Карпов, представитель рабочего класса, заикнулся, чтобы позвать кого-нибудь из местных, знающих, но Василий Кузьмич поморщился.
— Я сам изучил местное население. Имею полное представление и право. Предлагаю: Степан Васильевича Жеребцова, Иван Алексеевича Рябова, Петра Семеновича Кудряшова и… и… ну и Сергей Сергеевича Баринова.
Я после долгого терпеливого перерыва снова осмелился перебить Петра Петровича вопросом:
— Петр Петрович, помните, ваш бородатый хозяин, то есть где вы остановились на ночлег, говорил про свою деревню, будто она такова, что, с одной стороны, ни одного безлошадника, а с другой стороны, нет и трех лошадей. По какому же вы, так сказать, принципу? Не наобум же?
— Боже сохрани. Василий Кузьмич, оказывается, все продумал заранее. Степан Жеребцов подходил потому, что у него большая пасека. И правда, оказалось впоследствии двадцать ульев. Ивана Рябова наметили по избе.
— Как это по избе, Петр Петрович, объясните.
— А так. Изба у него очень уж выделялась из всей деревни. Во-первых, пятистенок: половина зимняя, половина летняя. Во-вторых, вся она, знаете ли, резными петухами, цветками, солнышками, зверями разукрашена. Витые столбики по сторонам окон, карнизы над каждым окном, что твои кокошники. Я уж сейчас всего не помню, но в глазах стоит, будто в какой сказке, точь-в-точь, как рисуют терема. Мало того, что резная, красками разукрашена. Я жизнь прожил, а таких изб больше не видел. Думаю, одна такая во всей губернии была. И в самой избе тоже. Стулья, шкаф, сундуки, — все резное да разрисованное. А на полу, как сейчас помню, — кленовый лист.
— То есть как же кленовый лист?
— А так. Будто бы Иван (он сам малярил) нарисовал на крашеном полу кленовый лист. Баба пришла, хочет лист веником замести, а он не заметается — нарисованный. Значит, был как живой. Уголки загнуты, прожилочки, только что не шуршит. Это я сам видел и хорошо помню.
— Значит, Рябова вы наметили по избе. А третьего, как его?
— Мне памятней других остался Сергей Сергеевич Баринов, потому что это и было мое первое поручение. Сергей Сергеевича мы наметили за то, что косами торговал.
— Какими такими косами?
— Обыкновенными литовками. Перед покосом он, оказывается, ездил в Москву и покупал там косы. Снабжал ими и свою деревню, и, можно сказать, всю округу.
— Значит, чтобы не всей округой за косами в Москву ездить, он один на себя брал эту обузу. Правильно я вас понял, Петр Петрович?
— Так-то так. Но продавал он их дороже, чем они в Москве стоили. Имел в этом деле материальную заинтересованность.
— Наверно, чтобы дорожные расходы окупить.
— Пойди разберись: дорогу он окупал или сверх того. Да… А лучше других он потому запомнился, что, как я уж сказал, на нем я получил первое самостоятельное поручение. Поручили мне идти к нему утром и произвести полную опись имущества.
Когда слушаешь, всегда получается так, что слова собеседника — это лишь камушки, бросаемые в воду. Но от них обязательно расходятся круги. Расходясь и колеблясь, они захватывают все новые и новые, уже устоявшиеся пространства памяти и души. И вот, дробясь и качаясь, наплывают разнообразные воспоминания. Так, например, я сразу вспомнил рассказы моего товарища, можно сказать приятеля, из большого приволжского села. У них будто было три волны. Первая волна унесла двух настоящих действительно богатеев. Потом пришла разверстка — раскулачить еще восемь хозяйств. Стали думать, скрести в затылках. Кое-как набрали, наметили мужиков поисправнее. О злостных здесь не было и речи. Ладно, увезли и эти восемь семейств. И старики, не слезавшие уж с печи, и младенцы из люлек, и девушки на выданье, и парни, и женщины, с заскорузлыми, от земли и воды, руками, все пошли в общие подводы, все канули в беспредельную метельную ночь. Но оказывается, на этом не кончилось. Вскоре поступила новая директива — дораскулачить еще одиннадцать крестьянских хозяйств. Правда, село большое. Но ведь два, да еще восемь, да еще одиннадцать… Всю ночь заседали, прочесывая списки вновь и вновь, ставя против иных фамилий зловещие, отливающие железом жирные галочки. Мой приятель был тогда в школьном возрасте, и все три волны могли прокатиться мимо него, либо над ним, остались бы в памяти лишь боязливые, шепотом, разговоры. Но дело в том, что школьников посылали ночью приколачивать к домам таблички. На фанерке намалевано короткое слово — «Бойкот».
Уверен я, что за всю тысячелетнюю историю в селе не слышали этого словечка. Все больше — хлеб, дождь, солома, пожар, да Бог, и вдруг написано на фанерке — бойкот. Как только возникнет галочка в списке, сейчас же и табличка на доме. Школьники приколачивали с энтузиазмом.
Вероятно, настоящий смысл слова так и остался не понятым приволжскими мужиками, но понятной оказалась его иная беспощадная суть. Табличка на доме — значит одевай потеплее детишек и одевайся сам. С собой придется взять только то, что на себе, все добро останется в доме, который теперь уж не твой, и все, что в нем теперь остается, не твое, и вся жизнь, прожитая в доме и тобой, и отцом, и дедом…
— Да… — продолжал между тем Петр Петрович, — дали мне это поручение, и я пошел. Метель, как сейчас помню, окончилась. Утро тихое, русяное, на деревьях иней, в носу пощипывает. — Петр Петрович вдруг расчувствовался. Я же говорил еще в самом начале, что он хороший, очень даже хороший человек.
— Да… Я, знаете ли, больше всего люблю в природе утро. Будь то зимой, будь то летом. Роса, значит, цветочки навстречу солнцу потихоньку раскрываются. Поднимается настроение. Скулы начинают играть. Хочется сделать для людей что-нибудь особенное, хорошее. Какое-нибудь добро.
— Петр Петрович, не вспомните ли: в то утро, морозное, с румяным инеем, у вас тоже было желание сделать для людей что-нибудь особенное или, как вы сказали, какое-нибудь добро?
— Неужели! Вы только представьте, молодой, комсомолец и первое самостоятельное поручение. Да я не шел, я летел на крыльях. Если бы какая преграда, зубами бы перегрыз.
Да… Вхожу я в избу, только что окончилось чаепитие. Меня не ждали, оно и понятно, все решено было этой ночью. Решали мы трое, прослышать неоткуда. Потом, в других случаях, прослышивали, заранее собирались. На детишек по три, по четыре одежки надевали. Знали, что с людей не снимаем.
— Разве были и другие случаи?
— Очень много. Я ведь рассказываю вам про самое первое поручение. Сколько было разных деревень и случаев!
Да… Вижу — не ждали. Хозяин отодвинулся от краешка стола, где чаевничал, дымит козьей ножкой. Жена со стола собирает, мальчонка в букварь уткнулся, а один ребеночек в зыбке. Вся семья.
Они мне тогда пожилыми, старыми показались, потому что сам очень молод был. А теперь я, выходит, стал старше их, перерос. Им лет по сорок было, а мне теперь все пятьдесят. Да… Мандатов тогда можно было не предъявлять. Говорю на словах: обязан произвести опись имущества, говорите, где что.
Хозяин ничего не сказал, только самокрутка в руке задрожала, а мать сразу к зыбке. У матерей закон, вроде инстинкта, какая беда — сразу к детенышу: заслонить. А что от меня заслонять, будто я зверь, будто я брошусь и съем? В зыбке я потом, правда, покопался, золотые искал, думал, спрятали.
Да… Думаю, если я сейчас буду на цыпочках, да пожалуйста говорить, они осмелеют, наберутся нахальства. Надо иначе. Поймите — первое поручение. Не ударить в грязь лицом. Подошел я к комоду, ящики один за другим выдернул и все барахло в кучу на пол. Вышитые полотенца, столешники, подзоры, скатерть по праздникам накрывать. Как сейчас помню, красными бабочками вышитая.
От вспомнившейся доблести, даже тридцать лет спустя, живо и молодо загорелись глаза Петра Петровича. Но я не удержался и перебил.
— Послушайте, Петр Петрович, вам теперь за пятьдесят, вы прожили жизнь. Как сейчас, с высоты прожитого, вы смотрите на это событие? Ну, в самом деле, взгляните со стороны: приходит юноша в чужой дом, без спроса выдвигает ящики комода, начинает все вываливать на пол.
— Н-ну, не только на пол, сначала-то я хотел все уложить на стул. Со стула начало съезжать. Комод набит битком. Все уложена по порядку, а когда начнешь растряхать, знаете, какой ворох получается. Да… В сундуке холсты. Много холстов в рулонах, все домотканное, своими руками. Начал я эти рулоны распускать, образовалась куча чуть ли не до потолка.
— Зачем же рулоны распускать? Если интересовал метраж, наверно хозяйка сказала бы.
— Нет, я все золотые искал. Меня Василий Кузьмич особо предупредил, чтобы я в первую очередь искал золотые. Да… Избу обшарил, перехожу в чулан. А на чулане — замок.
Петр Петрович не только рассказывал, а я не только слушал. Время от времени мы прерывались и выпивали по рюмочке. Постепенно стало накапливаться. Я заметил, что фразы Петра Петровича сделались короче, интонация отрывистей. Между прочим, незаметно он перешел на «ты».
— Ты понял мою задачу? Замок! Ключ хозяйка не дает: говорит, потеряла. Сорвать! Но насчет срывания замков мне Василий Кузьмич ничего не говорил. Ладно. Подождем. Но пока я хожу спрашивать у Василия Кузьмича, они оттуда все перепрячут.
— Да, действительно вы попали в тяжелое положение. Наверно, нашли остроумный выход.
Петр Петрович хлопнул по ляжке от восхищения.
— Именно. Для того и рассказываю. И Василий Кузьмич меня тогда похвалил.
— Наверно, пролезли в оконце.
— Не то.
— Разобрали потолок?
— Не то, — хохотал Петр Петрович. — Не то.
— Сделали подкоп?
— Не то, — совсем захлебнулся в смехе Петр Петрович.
— Сдаюсь. Моя фантазия иссякла, не томите душу.
— Да… Не догадался. Я, видишь ли… повесил на чулан свой замок. Я не могу войти, но чтобы и они…
— Остроумно! Однако я опять переспрошу. Сейчас-то, спустя тридцать лет, как вы на это смотрите? Допустим, я вот начну у вас все выбрасывать на пол, а на ванную комнату повешу замок. Наверное, вы обиделись бы. Стали бы протестовать. Если бы, конечно, поняли, что все это не шутка с моей стороны.
— А что мне было делать? Если бы я отлучился хоть на минуту, они бы сразу в чулан. При моей стратегии все прошло благополучно. Как только хозяйка увидела, что ее дело труба, сразу нашелся ключ.
— Что оказалось в чулане, целая бочка золотых?
— Не. Кое-какое барахло. Полушубок, тулуп, одеялишки. И один только золотой, да и тот — пятерка.
— Не много, значит, набарышничал он на косах.
— Не много. Однако дали мы ему срок, всю семью в эшелон, поминай как звали.
— И того, что с букварем?
— И того.
— А в зыбке?
— Куда его денешь? — Заткнула она его за пазуху, запахнула шубейкой. Ну, я так думаю, ребенок мучался недолго. Грудничок! Дорога же… Наверно, представляешь. Много по ней уехало, но никто не вернулся на старые дедовские места.
— Петр Петрович, все же я задам последний вопрос: подумайте и ответьте, за что вы наказали этого крестьянина и его семью?
— Как за что? Я сказал: за косы. Ездил в Москву, косами торговал.
— Но когда он торговал, это не считалось преступлением. Он не нарушал законов, не убивал, не воровал, не насиловал. Вот мы с вами сидим и пьем водку. Преступление или нет? А завтра скажут: все, кто пил водку, — в тюрьму либо на высылку. Я понимаю: человек совершил преступление, то есть преступил закон, его нужно наказывать. Вот я и спрашиваю: за что, за какое преступление вы наказали этого мужика и его семью, включая грудничка, качающегося в зыбке?
Петр Петрович впервые за весь вечер как-то странно забегал глазами то на полуопустевшие тарелки, то на свои руки, то на меня, то опять куда-то в сторону.
— Давай-ка лучше еще по одной дерябнем.
— Нет уж, Петр Петрович, ни пить, ни есть, ни разговаривать не буду, пока не ответите коротко и ясно — за что? Формулируйте. Вы же умеете формулировать.
Петр Петрович понял, что я решился не отступать. Он задумался, чтобы в самом деле сформулировать состав преступления.
— Нет, ты неправильно ставишь вопрос. Не его одного ведь. Сейчас стало известно: пять или шесть миллионов семейств. Как это — за что? Тогда об этом не разговаривали. В двадцать четыре часа…
— И все-таки. Я ведь с вас не слезу.
— Ну… За что, за что? За то, что он подошел под рубрику: ликвидация кулачества как класса, на базе сплошной коллективизации.
Этот ответ Петра Петровича может показаться неправдоподобным. Очень уж он по-школьному прозвучал. Как будто мне ответил не участник, не творец, не вершитель событий, а вот именно школьник на уроке. Он и выпалил эти слова как-то сердито, скороговоркой, чтобы только скорее удовлетворить въедливого упрямого собеседника.
— И вообще, дался вам этот мужик. Не он один. Говорю: пять или шесть миллионов. Если про каждого спрашивать — за что. Об этом никто никогда не спрашивал. Вернее спросить, зачем и ради чего.
— Ну и…
— Тут я могу сформулировать точно. Мы знали ради чего: ради цветущей колхозной жизни.
Целых полминуты мы просидели молча. Потом началось самое неприятное, утомительное для меня. Петр Петрович пустился рассказывать свою дальнейшую биографию. Она была длинна. Тянулись какие-то торфоразработки, кролиководство, ремонтные мастерские, курсы, борьба за урожай, борьба за надои, борьба за поголовье, заготовка веточных кормов, подвешивание коров на веревки, беспрерывная смена председателей, укрупнение, разукрупнение и вновь укрупнение колхозов, утечка рабочей силы из деревни, борьба с травопольной системой, торфяные горшочки, кукуруза… много там было всего.
Может, само по себе все это было очень интересно и назидательно, но мне почему-то казалось, что, проговори Петр Петрович хоть до самого утра, все равно интереснее того, что я услышал вначале, он уже никогда не расскажет.
Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg
Комментарии к книге «Первое поручение», Владимир Алексеевич Солоухин
Всего 0 комментариев