Дмитрий Львович Быков ГОНОРАР (маленькая повесть)
1
В конце ноября Ирка сказала Баринову, что устроила ему фатумолога. Они сидели в кухне за ужином и собирались жениться. Собственно, жениться они собирались уже месяца три, но тут Ирка сказала, что для очистки совести все-таки обязательно надо фатумолога.
Этих новых людей Баринов не любил. Иркина одноклассница, которая пошла к одному такому, узнала от него, что если она весь месяц будет носить зеленое, то двадцать пятого ей придет вызов из Парижа. Вместо этого весь их отдел услали на поля в Бородино убирать картошку, и слышно было до рассвета, как ликовал француз.
Фатумологи появились недавно, и, чем они занимались, толком не знал никто. Интервью с одним было в «Вечерке», но оно состояло из сплошных недоговоренностей. В заключение фатумолог пообещал всем желающим определить по абзацу текста, переписанного от руки, насколько они следуют своему предназначению. Один приятель Баринова, увлекавшийся последовательно йогой, христианством, буддизмом и каратэ, послал абзац из Золя, и ему ответили, что у него больное воображение и страсть к грязным подробностям, но детали выдают способности к программированию.
— Ирка, — сказал Баринов, — что за чушь!
Ирка обиделась, — она легко обижалась.
— Ну пусть чушь, — сказала она. — Ну тебе трудно?
— Да мне для тебя, девочка, ничего нетрудно, но к чему? Я бы лучше чего-нибудь сочинил, все деньги.
— Андрей, это очень хороший специалист. Я его с большим трудом достала.
— Доставала и молчала?
— К нему же очередь огромная. Он принимает раз в неделю.
— В дни полного затмения.
— Дурак ты! Если хочешь знать, он на Западе печатался.
— Ну и я на Западе печатался, хочешь, я тебе предскажу, что завтра ты не менее двух раз пойдешь в сортир?
— Очень смешно, — сказала Ирка и стала мыть посуду. Баринов оставил недопитый чай и подошел к ней сзади.
— Ты дитя мое! — оказал он проникновенно. — Когда у него этот приемный день?
— В среду.
— Ладно, — сказал Баринов. — Может быть, я у него интервьюху возьму, он прославится и сам мне приплатит. Сколько оне берут?
Ирка назвала некоторую сумму. Баринов свистнул.
— Я сама дам, — поспешно добавила Ирка. — Я все понимаю, но вдруг, Андрей? Вдруг?
— Оч-чень хорошо, — произнес Баринов и потянулся. — Будем считать, что я к нему пошел, и он сказал, что мы категорически несовместимы, и сын наш развяжет третью мировую войну. Что тогда?
Ирка хихикнула и мокрой рукой щелкнула Баринова по носу.
— Тогда, — сказала она, — я три раза проскачу вокруг тебя на одной ноге и подарю тебе «Сникерс».
— Обязательно, — сказал Баринов. — Молоко, орехи и тооооолстый слой шоколада. Съел — и порядок.
— Да, — вспомнила Ирка. — Главное. Никому ни слова, и никаких интервью.
— Это его условие?
— Нет. Мое. Но он серьезный специалист и вообще. Можешь считать, что это грубое суеверие и моя темнота.
— Так и запишем, — ответил Баринов. — Кончай с посудой, и пошли спать. Какое счастье — спать вдвоем. Если он скажет, что мне больше подходят блондинки, я заведу любовницу, рыжую, как хурма.
Дальше, по обыкновению, все было прекрасно.
К фатумологу можно было идти одному, без невесты, с автобиографиями обоих, писанными от руки, с бумажками, на которых значились даты и по возможности часы рождения, и почему-то с анализом крови. Баринов терпеть не мог сдавать кровь, но Ирка настаивала, и он, про себя матерясь, все сделал, как было велено.
Ехать предстояло на «Красные Ворота».
В метро Баринов остановился около безобразного идиота, который тряс головой и неумело крестился. Штанина его брюк была закатана, и все видели нагноение на грязной ноге.
Нищие мучили Баринова. Некоторые выглядели благополучными, — такие действительно могли зашибать в месяц больше, чем он сам, и таким он не подавал. Но этот явно был нищий. Он мог жить в одиночестве, в коммунальной комнатенке, вызывая у соседей брезгливость, сочувствие и ненависть одновременно. Баринов тоже сочувствовал и ненавидел. Он подал идиоту пять рублей, и тот что-то промычал.
Таяло, и назавтра обещали похолодание, но сегодня все было мягко и влажно. Стемнело уже час назад, и на рыхлом снегу во дворе большого серого дома, рядом с детским городком и песочницей, лежали желтые квадраты. Баринов любил такие дома и этот район. Он часто ходил сюда в кинотеатр «Встреча» смотреть ужасы по видаку.
Лифт работал, и Баринов поразился тому, как хорошо сохранился этот старый дом среди развала и грязи. Он доехал до четвертого этажа и позвонил в дверь. Ему было интересно.
Дверь открыл мужчина лет тридцати, в джинсах, свитере, полноватый, но крепкий, и даже щетина его говорила не о запущенности, но о намеренном поддержании гарлемского стиля.
Ничего не говоря, он пропустил Баринова в квартиру и кивнул на вешалку. Баринов стал разматывать шарф и заговорил улыбчиво и смущенно, как всегда говорил в подобных ситуациях:
— Добрый вечер. Я, знаете… вам, может быть, говорила Аня… — Аней звали Иркину подругу, высокую молчаливую девушку, голодавшую по системе Блаватской. — Я вот принес… вот тут.
Фатумолог спокойно кивал, и Баринов подивился тому, какой интеллигентный и симпатичный тип перед ним стоял. Предложены были шлепанцы.
— Кофе? — спросил фатумолог.
— Если можно.
— Отчего же нельзя? Вот сюда.
Они прошли в комнату, ничем не отличавшуюся от сотен комнат в сотнях интеллигентских квартир, с тем же набором книг, среди которых не было ни одного труда Папюса, что Баринова очень порадовало. Астрологический журнал служил подставкой горячему кофейнику. Прямо как знал он, подумал Баринов: уже и кофе у него готов горячий.
— Так-с, — сказал фатумолог. — Присаживайтесь. Значит, сразу хочу вас предупредить, что никаких точных прогнозов я не даю, гарантий тоже, и даже нет у меня такого льготного правила, чтобы платили только те, у кого сбылось. Я ничего не предсказываю, я даю приблизительную оценку ваших собственных ощущений и указываю на слишком уж явные опасности. Если вы на таких условиях согласны платить — мы будем работать, если нет — бесплатный кофе и бесплатный же разговор на общекультурные темы, и вы идете по своим делам. Договорились?
— Вполне, — сказал Баринов, искренне расположенный к фатумологу. — Но, если можно, мне бы хотелось знать, каковы принципы… и вообще.
— То есть чем я отличаюсь от первого же хироманта на Арбате? Это можно, — сказал фатумолог. — Это милое дело. У вас какое образование?
— Высшее гуманитарное. Вы боитесь, что я не пойму?
— Да что вы! Просто, будь у вас техническое, мне пришлось бы сделать акцент на других вещах. Сюда все входит. Я вам достаточно откровенно все поясню, и никакого секрета тут нет, но у меня одна просьба. Вы ведь, насколько мне известно, занимаетесь журналистикой?
То, что он не сказал просто «журналист», Баринову тоже понравилось, потому что журналистикой он зарабатывал и называться журналистом не любил.
— Я вас прошу не очень на эти темы распространяться. Шарлатанства, знаете, и без того много, и я не хочу во всем этом участвовать. Договорились?
Баринов кивнул и отпил кофе. Кофе, однако, был хорош.
— И печенье тоже берите. Ну так вот. Вы ведь историю зарубежной философии изучали? Ее, кажется, нормально ввели лет пять назад. Всякий Гуссерль, всякий Витгенштейн?
— Всегда терпеть не мог, — честно сказал Баринов.
— Это вам вкус отбила отечественная философия. Бердяев, Розанов — синтез кухонной беседы с литературной критикой. Философия — наука строгая. Так вот, есть такая теория имманентности. Вы о ней могли ничего не слышать, потому что эти рукописи Витгенштейна до сих пор не опубликованы, и потом — у него много последователей, которые или не печатаются, или тут не переводятся. В самом общем виде эта теория сводится к тому, что смысл жизни имманентен жизни. Он ей как бы изначально присущ, поэтому искать его в каких-то абстрактных сферах совершенно бессмысленно. Смысл каждой частной жизни, по этой теории, может быть тоже только частным.
— Смысл жизни — в жизни, в ней самой, — сказал Баринов. — В листве, с ее подвижной тьмой, что нашей смуте неподвластна…
— Вот-вот-вот, — удовлетворенно сказал фатумолог. — В волненье, в пенье за стеной, но это в юности неясно. И так далее. Отсюда, конечно, один шаг до примитивного гедонизма, но этот шаг делать необязательно. Так вот одним из прямых следствий теории имманентности является тот вывод — его сделал отечественный наш специалист Михайлов, — что судьба каждого человека имманентна его личности. Каковы сами, таковы и сани. Наша судьба предопределена нашими собственными качествами, воспитанием, детскими комплексами, личным опытом, порезом на левом мизинце, — понимаете?
— В принципе чего ж тут не понять? — сказал Баринов.
— Так что все очень просто. Фатумология — нормальный синтез нескольких наук, и занимается она тем, что пытается прогнозировать судьбу индивида, исходя из его личности. Вся грамота. В более общем случае фатумолог занимается судьбой человечества, поскольку, как учит нас та же теория, судьба человечества в целом имманентна человеческой природе. Люди ведь, в общем, все одинаковы, потому что одинаков биологический носитель, закон всемирного тяготения тоже действует на всех в равной степени, давит воздушный столб, светит общее солнышко, — условия заданы, а дальше уж личное дело каждого. Это понятно?
— Это-то понятно, — сказал Баринов. — Но ведь смешно говорить о том, что вы способны учесть каждую случайность, сообразить все обстоятельства…
Фатумолог очень обрадовался.
— Именно! — сказал он и пододвинул Баринову хорошие сигареты. — Именно так! Никто и не говорит о точном прогнозе! Речь идет о том, что на каждом шагу человек сталкивается с ситуацией выбора. Выбора между женой и любовницей, картошкой и макаронами, подать там нищему или не подать… Понимаете ли, раз каждая ситуация — это в принципе вопрос выбора, то почему бы их все не типизировать и не спрогнозировать ваше поведение в самых общих чертах, исходя из вашей собственной личности? Выбор — вообще ключевое понятие в имманентности. Потому что смотрите. Вот есть такой замечательный писатель — Житинский. Вы его знаете?
— Симпатичный писатель, — сказал Баринов.
— Для вас симпатичный, а для нас классик, — непонятно сказал фатумолог. — Есть у него такая повесть — «Часы с вариантами». Там у героя часы такие волшебные, позволяющие проигрывать одну и ту же ситуацию несколько раз. Например, идете вы на свидание с девушкой, и вам не нравится, как вы себя вели. Целовались слюняво, все такое. Вы переигрываете ситуацию и целуетесь правильно или вовсе не целуетесь, так что у вас есть неограниченное количество выборов. И вот у героя украли в школе его любимый кортик. Он переиграл, и кортик не украли, но девушка рядом со школой попала под машину. Представляете?
— Тришкин кафтан, — задумчиво сказал Баринов.
Фатумолог кивнул.
— Точно так-с. Этот термин, кстати, у нас принят, его ввел… ну, не важно. Короче говоря, мы тут подходим к главному принципу. Вы не устали?
— Что вы, очень интересно.
Фатумолог разлил еще кофе, и Баринов подумал, что этот кофе может входить в прейскурант. Все-таки ему было жаль денег.
— Дело, видите ли, в том, что из этого прямо вытекает принцип распределения. Раз род человеческий заселяет планету, то роду человеческому, в силу его свойств, на роду написано определенное количество бед и определенное же количество радости. Потому что если бы людям полагалось больше счастья и меньше проблем, то это, согласитесь, — фатумолог осклабился, — были бы уже не люди.
— Само собой.
— И, значит, вопрос о судьбе, — торжествующе вывел фатумолог, — это вопрос не о предопределении, а о распределении!
— И всякая моя удача — это чужая неудача, — подтвердил Баринов. — Тут я как раз никаких иллюзий не питаю.
— Следовательно, — кивнув, продолжал фатумолог, — задача прикладной фатумологии, которой я занимаюсь, — поиск золотой середины. Чтоб и вам хорошо, и другим не накладно. Фатумология тем и отличается от остальных наук о судьбе — всякого рода гаданий, — что исходит не из долженствований, а из данностей. Из того, что есть. Хотите менять свою судьбу — меняйте сами.
— Носите зеленое, — машинально съязвил Баринов.
— Да, и это тоже, — серьезно сказал фатумолог. — Все остальное — конкретика, технические тонкости. Надо учесть максимальное количество мелочей, узнать о каких-то принципиальных чертах вашего характера, — вам, конечно, они будут казаться ерундой, случайным подбором фактов, — и тогда складывается более-менее четкая картина. Конечно, если посмотреть на первое и последнее звенья цепочки, то результат ошеломительный. Например, вы опоздали на троллейбус, а в Парагвае произошел военный переворот. Но из таких вещей и складывается судьба.
— Значит, — медленно сказал Баринов, — если все это поставить на научную основу, можно влиять на судьбы мира?
— Почему же нет! — коротко ответил фатумолог.
— Но тогда — тогда почему обо всем этом заговорили только сейчас? Почему нет института, нет там, я не знаю…
Фатумолог засмеялся, но несколько искусственно, светски.
— Даже самый последний шарлатан никогда не разгласит некоторых вещей. Фатумология — это ведь наука, которая сама себя двигает, сама себе имманентна. Про нее абы кто не узнает. В фатумологи не идут — сюда судьба приводит. Если каждый начнет на судьбу ближнего влиять — представляете, какое пойдет веселье? То, что вы здесь сидите, — это ведь тоже не совсем случайно. Доверие к судьбе — первое правило фатумолога. Если кто-то на него вышел — с ним работают. Но ни рекламы, ни широкой огласки. Я к себе в жизни никого не заманю.
— Почему вам тогда вообще не отказаться от частной практики?
— Ну, видите ли, нам же надо как-то распространять свою литературу, ездить друг к другу, обмениваться опытом…
— Масонство прямо.
— Ну, друг мой, а что плохого в масонстве? — Фатумолог закурил с большим удовольствием. — Только это масонство будет на порядок повыше. Масоны только в одном ошибаются: они все хотят добро делать, а кто знает, что такое добро? Это уж насилие получается, вмешательство. А фатумолог — орудие судьбы: она сама его избирает. Самый большой вклад в общую фатумологию — знаете чей? Набокова. Всякого рода фантасты, писатели, предсказатели — они же исходят из чего-то? Мы просто это пытаемся поставить на научную основу, вывести алгоритм. Перспективы, сами понимаете, какие. И раз уж вас судьба сюда привела — можно надеяться, что она из вас не сделает трепача…
— Можно, — кивнул Баринов. — Я все-таки, понимаете, не так серьезно к этому отношусь, чтобы трепаться. Повод не тот.
— И отлично, — беззлобно оказал фатумолог. — Я вас и не заставляю все принимать всерьез. Есть Кассандра, и есть компьютер, а какой получится синтез — мы сами толком не знаем. Мое дело — обозначить ваш выбор, а ваше дело — решить, как перераспределить сумму происходящего, которая вам, простите за грубое слово, имманентна.
Поулыбались.
— А теперь, — сказал фатумолог, — попрошу вас заполнить анкету, к которой тоже не нужно относиться слишком всерьез.
— Я некоторым образом без невесты, — замялся Баринов.
— Достаточно кого-то одного. Вы же встретились? Встретились. Вот от этой точки и начнем плясать.
— Убедительно, — сказал Баринов.
— Расскажите, пожалуйста, как вы познакомились, — сказал фатумолог. — Без тех подробностей, которые считаете излишними. Как на приеме у сексопатолога, только наоборот.
— Это можно, — улыбнулся Баринов. Он любил об этом рассказывать. — Была такая, знаете, вечеринка, довольно заурядная — с водкой, с разговорами, с девушками хорошими. У меня был жуткий облом в личной жизни, я только что окончательно отпустил девушку одну, которая то уходила, то приходила, и это тянулось бесконечно. А мне тогда казалось, что она и есть та, единственная…
Фатумолог что-то пометил на листе бумаги.
— Да, и вот я ее наконец отпустил или послал, как мне тогда казалось, и много пил, и на кухнях исповедовался приятелям, а они мне кого-то подыскивали. И вот там я по пьяни стал читать стихи одной девочке замечательной, с которой мы вместе курили на лестнице и которая там тоже была достаточно, знаете, инородное тело. Потом танцы… Мне прямо казалось, что действительно судьба ее подкинула — именно тогда. И у нее тоже трудное было время — ее как раз бросил один из тех ребят, которые там выпивали. Она пришла-то с ним, но у них уже все треснуло. А я не знал, что они там вдвоем, так что все завязалось прямо у него на глазах. Он несколько прибалдел, и ее, надо сказать, это как-то подталкивало. Хотя, как вы понимаете, это было не главное.
Фатумолог коротко кивнул.
— Ну вот, — продолжал Баринов, — ушли мы оттуда вместе, и она поехала ко мне ночевать, но мне, хоть и пьяному, что-то подсказывало, что делать ничего не надо, все будет с отчаяния, со зла, и потом друг на друга смотреть не захочется. Всю ночь протрепались, неделю почти не расставались, сейчас, можно сказать, она ко мне уже переехала… в какой-то степени, — добавил Баринов, вспоминая, как долго Ирка не решалась перевезти вещи и как он сам, попросив друга подъехать на машине, перевез ее вместе со всей одеждой, обувью и косметикой. Ирка все равно почти каждый день заходила к матери, иногда Баринов тоже у них ночевал.
— Очень интересно, — сказал фатумолог. — Теперь анкета. Только думайте как следует и никуда не спешите.
Баринов придвинул было к себе анкету, но поднял глаза на фатумолога.
— Слушайте, я совсем забыл: деньги-то мне, наверное, с самого начала надо было отдать?
— Нет, после. — Фатумолог говорил о деньгах совершенно спокойно. — Вы, конечно, мне симпатичны, и вообще ко мне чаще всего приводят сильных людей. Я же говорю — судьба. Но деньги мне у вас все равно придется взять — во-первых, вы хорошо знаете, что такое гонорар, а мне тут на неделю работы, а во-вторых, из теории имманентности следует, что за все приходится платить. Если не отдадите денег, вы меня не послушаетесь. И потом, мы думаем о своем журнале, это я вам могу сказать как коллеге.
— Возьмете?
— В журнал? Нет, он будет совсем научный. Сами не захотите. А средства нужны — бумага, почта. Вы сидите заполняйте, я пойду в ту комнату статью писать. Как закончите, позовите. Игорь меня зовут. Фамилия — Малахов.
— Андрей, — коротко представился Баринов, закурил и углубился в анкету.
Это была действительно та еще анкета, размноженная на ксероксе, раскинувшаяся на шести листах. Сзади был подколот один пустой.
«Перечислите пять самых значительных событий в вашей жизни, желательно с точными датами».
Баринов задумался. Что за глупости! Он написал дату рождения, год, когда сочинил первые стишки, месяц возвращения из армии, день, когда впервые ударил человека по лицу за свинство и, подумав, день, когда на его глазах человек бросался под поезд. Это было в метро, и его удержали.
— Игорь! — крикнул он в другую комнату. — Можно шестую дату?
— Нежелательно, — ответил фатумолог. — Укажите в сноске.
Баринов сделал сноску «Нежелательная дата» и указал еще один день, но передумал и густо зачеркнул.
«Подробно опишите квартиру, в которой вы живете, а также лестницу, лифт и подъезд».
Ни фига себе, подумал Баринов. У Ахматовой он читал о том, что вернее всего забывается виденное ежедневно. Тем не менее он со скрипом нарисовал план квартиры, описал лифт с надписью «Кровь людская — не водица» и лестницу с невесть как вделанными в потолок спичками, вокруг которых чернели пятна копоти. Напрягшись, он вспомнил, что у лестницы, ведущей к лифту, была выщерблена предпоследняя ступенька.
Далее он ответил, какие качества больше всего ненавидит в себе и ценит в окружающих. Кое-что совпало.
«Как вы оцениваете свое здоровье?»
Свое здоровье Баринов оценивал хорошо. Он написал бы «отлично», но боялся сглазить.
«Какими ритуалами сопровождается ваш выход из дома и возвращение с работы?»
Ага, смекнул Баринов. Значит, это не у меня одного. Рядом с вопросом стояла звездочка.
— Игорь! — крикнул он. — Извините, что означает звездочка?
— Если не хотите, можете не разглашать.
— Ясно, — сказал Баринов и написал: «Перед ящиком с газетами всегда дотрагиваюсь до стены. Осталось от ожидания повестки». Еще кое- что он вспомнил, отвечая на другие вопросы, и дописал.
«Какие приметы (числа, сны, страхи) обычно сбывались?»
Баринов задумался. В снах его чаще всего пугали дети-дебилы, однажды ему приснилась целая армия из таких детей. Сны обычно не сбывались, но, если снилось что-то особенно хорошее, ощущение счастья было таким полным, что оставалось на весь день. Во сне он все переживал острее и написал об этом. Приметы тоже были, а счастливым числом он из чистого нонконформизма считал тринадцать.
На вопрос о страхах он ответил, что боится больше всего за семью и ближайших друзей, но составителя анкеты, видимо, интересовало не это. Разоткровенничавшись, он написал, что боится уродов, идиотов, болезней — своих и чужих, иногда — темноты, из вещей социальных — тюрьмы, еще боится одинокой старости и недовольства собой. Бессмысленности жизни. Тут он вспомнил, что по теории имманентности бессмысленной жизни не бывает, но зачеркивать не стал.
«Чего вам достаточно, чтобы перестать общаться с другим человеком?»
Бестактности, подумал Баринов. Фу, как тривиально. Повышенного внимания к чужим слабостям, но это ведь и мой грех. Игры на чужих слабостях — вот это будет вернее. Самоупоения. Заглазных разговоров. Если кто женщину ударит. Ну и еще кое-что, по мелочи.
«Случалось ли вам получать подтверждения своих предчувствий?»
Баринов хотел было воспользоваться звездочкой, но плюнул на суеверия и написал, что да, случалось. Он всегда предчувствовал свою болезнь, новое увлечение и разнос от начальства. В последнем иногда ошибался, ибо начальство было непредсказуемо.
«Перед кем вы чаще всего чувствуете себя виноватым?»
— Игорь! — крикнул Баринов. — Тут подозрительно мало вопросов о невесте. Простите, что отрываю, но, может, вы не ту анкету дали?
— Ради Бога, я не так уж занят, — сказал фатумолог из другой комнаты. — Анкета на всех одна.
Баринов написал, что чувствует себя виноватым перед всеми бездомными, перед одной девушкой, сделавшей от него аборт и до сих пор не вышедшей замуж, и перед нищими в метро. Еще он чувствовал вину перед всеми, кто обязан был подниматься на работу рано утром и работать от звонка до звонка, а также перед людьми физического труда.
«От каких своих качеств вы можете избавиться?»
Вот как, удивился Баринов. Не недостатков, а качеств, и не хотите, а можете. От всех, чуть не написал он, — если потребуется, все можно. Подумавши и снова закурив, он написал: «От лени, от сонливости, от чревоугодия и неспособности к большому бизнесу. От остальных — в зависимости от того, как припрет».
Давно он так интенсивно не работал головой. Анкета скакала от детских потрясений к описанию машины, которую Баринов хотел бы иметь, от даты знакомства с любимой (на данный момент) девушкой до просьбы описать занавески в рабочем кабинете. Через час, привыкнув к странностям анкеты, Баринов добрался до последнего пункта:
«С какими понятиями (вещами, запахами) чаще всего связывается ваше представление о счастье?»
Хватили, поморщился Баринов. Он стал перечислять: снежные сумерки с мягкой погодой, светло-синим свечением неба и горящими окнами, с детворой, катающейся на санках. Весенний вечер во дворе, опять же с детьми, играющими в классики, гоняющими ногой банку из-под гуталина. Теперь, кажется, таких банок нет. Жаркий летний день, опущенные голубые занавески, ландыши в майонезной банке на столе, стакан холодной воды, никуда не надо бежать. Все здоровы, он лежит на диване, за окном холодно, в комнате тепло, телевизор разговаривает, Ирка вяжет рядом. Опять же лето, он идет из булочной через дворы… Места на ответ — почти страница — едва хватало, и он вписал еще цветение сирени в огромном пустом парке, лес с грибами и пруд около дома с рыболовами, с детьми в колясках, с кормлением уток сладкой булкой из ближайшей булочной. Все это — при условии мирного времени и чистой совести.
На последнем листе было только:
«Какие пять вопросов вам НЕ задали? (Без ответов)».
Баринов хотел было схохмить (например: «Не хочется ли вам в сортир?» — а ему хотелось), но он вполне серьезно выписал пять вопросов, которые ожидал встретить и не нашел. Один был о любимой книге (фильме), но указывать «Уленшпигеля» он не стал, а с фильмом и сам затруднился.
— Все? — странно вовремя спросил Малахов из другой комнаты.
— В общем, да, — ответил Баринов. — А где бы тут у вас…
— Первая дверь налево, — сказал фатумолог.
Через десять минут он вышел к Баринову, который от нечего делать рассматривал книги. Конечно, если все так секретно, они свои книги на виду держать не будут. Интересно, что у него там в секретере? Секрет. Он успел заметить на полках почти полного Набокова, в том числе англоязычного, несколько работ Юнга и книжки по психиатрии.
— Написали? — спросил фатумолог.
Баринов резко отвернулся от полок.
— Извините, я тут книжки смотрю…
— Ради Бога, ради Бога, — сказал Малахов. — Можете что-то взять, тогда наверняка придете за ответом. Впрочем, вы и так придете. Через две недели буду ждать. В среду, в это же время.
— Слушайте, — осенило Баринова почти на пороге. — Вы все говорите о гонораре. Это не значит, что я чем-то заплачу уже за то, что к вам сходил? В ближайшие две недели?
Фатумолог подал пальто.
— Обязательно заплатите, мой друг. Вы тут, сидя у меня, хороший фильм по телевизору пропустили. Впрочем, судя по тому, что вы все-таки пришли, серьезного влияния на вашу жизнь он бы не оказал.
Ирке Баринов почти ничего не рассказал. Выйдя от фатумолога, он сам себе начал казаться ослом, а уж анкета и вовсе его веселила. Он смущался. Ирка не расспрашивала: ей казалось, что, если рассказать, что-то получится не так. Тем вечером она была особенно деликатна и нежна.
2
За две недели ничего особенного не произошло. Иногда Баринов мысленно дописывал что-то в анкету и рассказывал Малахову разные подробности своей жизни. Ему, пожалуй, он мог бы долго рассказывать о себе. Впрочем, у него были всякие другие дела.
В среду к ним на работу привезли видаки, которые купила редакция, и Славка Щербанов притащил «Калигулу», которого давно обещал показать широкому кругу коллег.
Баринову страшно хотелось посмотреть этот фильм, но пойти к Малахову было необходимо, и он разозлился. Славка его утешил, пообещав персонально прокатать фильм на другой день. Тем не менее Баринов все равно злился и на «Красные Ворота» ехал без всякой охоты. К тому же у него начинался насморк, который он всегда переносил тяжело, а на улице был холод собачий.
Фатумолог ему обрадовался.
— Проходите, проходите. Все готово и вас дожидается.
Баринов прошел в уже знакомую комнату, мимоходом отметив в ней некоторые перемены: торшер был передвинут в угол, к письменному столу, на котором аккуратной стопкой лежали исписанные листы бумаги. Фатумолог вошел следом, задернул отчего-то занавески, что создало уют, уселся сам и указал на кресло Баринову.
— Ну-с, что я вам могу сказать, — произнес он, закуривая. — Повторяю условия: никакой конкретики, просто ситуации выбора, которые для вас наиболее вероятны. Договорились? Тем более что случай у вас четкий, хоть в учебник.
У Баринова вспотели руки.
— Что-нибудь ужасное? — спросил он, пытаясь усмехнуться.
— Ничего ужасного, — сказал фатумолог. — Ну сами подумайте: откуда у вас что-то ужасное? Вы человек с чутьем, с головой. Стихийные бедствия, болезни и прочие подобные вещи в расчет не берутся.
— Само собой.
— Ну так вот. Как я понимаю, выбора как такового у вас на сегодня нет — вы твердо намерены жениться и интересуетесь прогнозом?
— Совершенно верно, — сказал Баринов, все еще напряженный.
— Все равно есть два варианта, — сказал фатумолог и взял со стола пачку листов. — Вы готовы слушать?
— Конечно, — сказал Баринов и про себя добавил: «Тянет, тянет…»
— Два варианта, — медленно повторил фатумолог, глядя в листки. — Первый: вы женитесь. Судя по анкете, почерку жены и ее автобиографии, это классический удачный брак, звезды благоприятствуют, то, се. Сколько я понимаю, это не было такое, знаете, духозахватывающее увлечение, чтобы сломать свою жизнь, уйти из семьи, десять раз сходиться-расходиться?
— Нет, — сказал Баринов. — Все было быстро, но довольно спокойно. Мы уже отбесились, кажется.
Фатумолог оглядел его и доброжелательно усмехнулся.
— От сойти с ума не зарекайся. Ну вот, и брак получается такой же — тихий, ровный, без особенных вспышек любви, без ссор, драк и битья посуды. Брак — товарищество с полным взаимопониманием и хорошей сексуальной совместимостью. Примерно года через два, — фатумолог поднял глаза на Баринова, — вы встречаете некую девушку, помладше вас, которая выглядит абсолютно для вас созданной. Бурное устремление навстречу друг другу, головокружительный роман, она не замужем, вы женаты, работаете в близких сферах, — у вас ведь жена технарь, вы гуманитарий, а тут будет полное совпадение. Появится чувство, что ничего более близкого и прекрасного вы никогда не встречали. Будете обожествлять ее взбалмошность, всякие такие штуки, своенравие. При скрытом вашем мазохизме — смотри анкету, пункт 13 — вам будут по сердцу все ваши с нею стычки, ее воля, сильный ум… Мазохизм, понятное дело, чисто психологический, так что не обижайтесь, это общеинтеллигентское у вас.
Баринов не смел вставить слова. Фатумолог просмотрел листы.
— Ну вот, кобылица молодая, честь кавказского тавра, притом вы у нее будете чуть ли не первая любовь, и будет она, кажется, коротко стриженная брюнетка, с прямыми волосами. В вас она влюбится страшно, до потери сознания, и каждое ваше душевное движение будет находить у нее мгновенный и с некоторым даже опережением ответ. Вы ничего не будете говорить жене, она все будет понимать; мучительные отношения с пиками жгучего счастья, кошмарное чувство вины, жену любите, любовницу тоже. (Нет ведь ничего хуже, чем любить жену и любовницу враз, верно?) С другой стороны, страшный творческий подъем, стихи горстями, публикации, так что и деньги будут на съездить вдвоем куда-нибудь… Короче говоря, вся эта прекрасная петрушка будет у вас тянуться года три — три с половиной, потом сойдет на нет, вы будете себя иногда за это покусывать, но в целом жизнь ваша с женой сложится настолько удачно, что вы простите себе компромисс. Вернетесь в семью, вскоре и ребенок — до этого вы же не собираетесь детей заводить, насколько я понимаю, во всяком случае, еще года четыре?
— Откуда? — проговорил Баринов.
— Откуда знаю? Анкета, пункт восьмой, вопрос о пирожках с яблоками.
— А тринадцатый?
— Пункт тринадцать? Это насчет мазохизма? Вот запали вы на него, честное слово… Это цвет волос первой возлюбленной. Рыжая, да?
Баринов кивнул. Во рту у него пересохло.
— Вы пейте чай. Кофе чего-то не идет сегодня, дай, думаю, чайку сделаю… Ну вот. Когда человек жалеет о прерванном романе, о сломанной якобы судьбе? Когда жизнь не удалась. Ему кажется, что, не вернись он тогда в семью, останься с любимой, — все бы встало на другие рельсы. На самом деле ничего подобного, так… предлог. Вот шишка, набитая в детстве, — это да, укус там осы или гнилая клубничина попалась… А это — нет, это еще не делает жизнь неудачной. Имманентность, третье следствие. Ладно, не буду томить: в общем, все нормально, вы даже будете судьбу благодарить за этот шаг, хотя поначалу, конечно, все будет болеть и так далее. Но вы и в детстве легко успокаивались, когда плакали, верно? Жену вы тоже любите, и, пожалуй, не меньше, а только иначе. Другой любовью. Она все простит, она у вас добрая, и будет замечательная жизнь, долгая, не скажу сколько, не знаю, но долгая, благополучная, со славой — умеренной, конечно, стойкое хорошее реноме, — и смерть в окружении домочадцев. О серьезных вещах говорим, правда? — Фатумолог улыбнулся. — Короче, все хорошо. Но при этом, видите ли… — Он снова поднял на Баринова глаза и поглядел в упор, долго. — Есть у вас такой друг — не друг, а приятель, человек не без способностей, довольно самолюбивый графоман с задатками, надоедливый, но добрый? Должен быть.
Баринов трудно глотнул.
— Есть.
— Как бы это вам сказать… Опять-таки: не принимайте слишком всерьез и, главное, не говорите ему.
Теперь Баринов вспотел весь.
— В общем… — Фатумолог замялся. — Умрет ваш друг.
Баринов не поверил и отвел глаза.
— Вы можете не верить, — поспешно сказал фатумолог, — но тут как раз очень большая вероятность. Он, правда, человек уже немолодой, но тут довольно четкая картинка, — он, похоже, умрет незадолго до того, как вы решите возвратиться в семью.
— Откуда это выводится? — хрипло спросил Баринов.
— Из вашей женитьбы, — ответил фатумолог. — Не из романа на стороне, а именно из женитьбы. Судьба — такая штука, я вам не могу и не хочу все рассказывать. Но это связано с тем, что после женитьбы у вас будет меньше возможностей его видеть, вы проморгаете его болезнь или депрессию, что-то связанное с творчеством, кажется мне…
Баринов молчал.
— Это не будет самоубийство? — спросил он наконец.
— Очень маловероятно.
— Так, — сказал Баринов и закурил. Из-за насморка у сигареты был особенный, насморочный запах и привкус. — А если мы расстанемся?
— Если вы расстанетесь, — сказал фатумолог, — совсем другая картина. Вы все равно встречаетесь с той женщиной, она вам на роду написана, но, конечно, роман уже не столь бурный, вернее, не столь остро переживаемый, потому что его уже не подогревает ваша… женатость. Жизнь острее в соседстве бездны, роман ярче в присутствии жены. Но все равно увлечение сильное и взаимное, полный восторг, почти немедленная женитьба, сложная семейная жизнь, пики счастья постоянно чередуются с размолвками, непониманием, тем более досадным и трагическим, чем острее и счастливей будут минуты близости. Частые скандалы, столь же частые всплески страсти, все типично. Дитя опять же, но чуть позже, вам будет где-то под тридцать. Очень неровная и беспокойная жизнь, постоянные стрессы, проживете чуть поменьше, но будут минуты изумительные. Правда, к сожалению, одинокая старость. Признание, само собой, но одиночество, приступы разочарования… Не слишком обеспеченный быт — всю жизнь. Не слишком уютный дом — тоже всю жизнь. И как следствие — ранняя седина.
— А он?
— Он останется жив, — сразу понял фатумолог. — Вы его все равно переживете, потому что он намного старше вас, но проживет он значительно дольше и, смею сказать, счастливее. Он, правда, не из тех людей, которые умеют быть счастливыми, свинья грязи везде найдет, и он себе всегда найдет толпу якобы завистников, затирающих его талант. Но в целом у него гораздо более радужная перспектива.
— Вы его знаете? — резко спросил Баринов.
Фатумолог улыбнулся.
— Вот все так. Нет, конечно. Я даже не знаю, о ком идет речь. Но кто-то подобный должен быть в вашей биографии. Я знаю только признаки. Атрибутирование — ваше дело.
Баринов снова помолчал.
— Но почему? — взорвался он вдруг. — Почему?! Объясните хоть что-нибудь! Почему вы вообще не можете все показать?!
— Потому что, — спокойно и медленно сказал фатумолог, — мы не частная лавочка, не компания шарлатанов и не базарные фокусники. Фатумологией могут и должны заниматься только те, кого к этому вывела судьба. Может вывести и вас. Карту составить недолго, этому можно за неделю научиться. Вы подите научитесь интуитивно находить главное. Например, один из существенных моментов тут — ваша любовь к калиткам.
Баринов вздрогнул.
— Автобиография, почерк, анкета — пункт десятый, ваше представление о рае, — не дожидаясь вопроса, сказал фатумолог. — Калитки, заросли, усадьбы, девятнадцатый век. Роса, кусты, беседки, огромные пустые парки. Большие старые деревья — то ли вязы, то ли липы. Помните, в одной книжке вашего детства сумасшедшая плакала и повторяла: «Хорошо, хорошо, хорошо под дубами»?
Баринов заплакал.
— Вы не плачьте, — сказал фатумолог. — Вы же любите все это, правда? Вам бы хотелось такого рая? Дубы, вязы, ясени, статуи в полутемных аллеях. Шепоты, шорохи, буйное цветение. Ленинские горы такие, только очень большие, безлюдные и желательно в Европе, веке так в восемнадцатом. И отсюда же — ваше частое желание исчезнуть, спрятаться, тенденция к эскапизму и любовь к уютным решениям. Согласитесь, тут напрашивается связь. Успокоились?
Баринов перестал хлюпать.
— Простите, — сказал он.
— Я вас вполне понимаю, — мягко сказал фатумолог. — Почти все плачут. Перераспределение.
Баринов внезапно озлился. Тоше мне провидец, подумал он. Смесь Кассандры с Порфирием Петровичем.
— Скажите, — произнес он, — есть какой-то шанс всего этого избежать?
— Есть очень большой шанс, что все это само вас избежит. Процентов пятнадцать. Более точных прогнозов никто не дает.
— Это ничтожная цифра, — самому себе сказал Баринов.
— Ну, не скажите, — загорелся Малахов, — тут, батенька, ничего нет ничтожного. Вторжение крошечной детальки все может изменить, да и потом — известная аберрация… Вы же в анкете не все правильно ответили, иногда форсили, кое-где подвирали, скрытничали… Правда ведь? Но это все тоже имманентно вашей личности и, значит, указывает на судьбу. Все, кстати, господин хороший, все в дело…
— Да, да, — бездумно повторил Баринов. У него болела голова, и он отпил большой глоток чаю, почти не почувствовав его запаха, хотя чай был хороший, крепкий.
— Видите ли, — все более увлекался фатумолог (а может, он хотел отвлечь Баринова, только и всего), — это все штука тонкая, очень тонкая. Возьмите две параллельные прямые на расстоянии, скажем, пяти сантиметров друг от друга. И допустите, что одна из них отклонится от параллельности на миллионную долю градуса. Так через миллион километров они уже ах как разойдутся! Каждая мелочь, поступок, проступок, особенно в детстве, дает нам в будущем отклонение на жуткое расстояние, совсем другой ориентир. Вот почему там столько вопросов о детстве. Чего боялись, каких книг, каких картинок и так далее. Понимаете?
Баринов кивнул. Он думал не об этом. Но вдруг его осенило, и в словах фатумолога он увидел намек.
— То есть крошечное отклонение сейчас может дать гигантские результаты в будущем? — спросил он быстро.
Фатумолог опять понял.
— Видите ли, — сказал он, опуская глаза, — два года — это не такое уж дальнее будущее. Это бы вам лет десять назад подумать.
— Мы тогда не были знакомы с… этим человеком.
— Я знаю.
Снова они замолчали.
— Я понимаю ваше огорчение, — заговорил фатумолог. — Но подумайте: это ведь не прогноз. Это предупреждение. И потом, я сказал вам очень много хорошего. Вы никогда не будете сидеть в тюрьме, а именно этого вы больше всего боитесь. У вас будет чистая совесть, вы никого не ограбите и не обманете, вы вполне реализуетесь, напишете много хороших книг, поможете многим людям, хорошим и разным… Вас будут любить.
— Ладно, — сказал Баринов. — Спасибо. Я обо всем подумаю. Но может быть… — Он замялся. — Как-то это можно проверить? Вероятность вашего прогноза, что ли…
— О, конечно, — заторопился фатумолог, — это предусмотрено. Если бы не это, вообще не имело бы смысла разговаривать. Есть один шанс проверить все. Я вам сразу же заготовил такой пример, я всем заготавливаю — просто чтобы самому посмотреть, насколько у человека тенденция к сбыванию, простите за квадратное выражение.
Баринов насторожился.
— У вас ведь есть правило подавать нищим?
Он кивнул.
— Что-то вроде такого откупания от судьбы, верно? Что вот, задобрена судьба, хотя покупка и груба. Всегда лучше отдать в малом. Так вот, если вы три дня не будете подавать нищим, то на четвертый чуть не попадете под трамвай. Эксперимент вполне безопасный, но по вашей карте — я ведь на вас карту составил — просто не видно более наглядного примера. Совершенно никакой опасности. Если б была, я бы вам не сказал.
Просто сумасшедший, с облегчением подумал Баринов.
— А другого способа нет? — на всякий случай спросил он.
— Много есть способов, но там будут более серьезные последствия. Это уже нарушение чистоты эксперимента.
— Слушайте, — неожиданно сказал Баринов, — а о загробной жизни вы ничего сказать не можете?
Фатумолог усмехнулся.
— Я серьезно, совершенно серьезно, — поспешно добавил Баринов.
— Я знаю, — сказал Малахов. — И знаю, что именно об этом вы сейчас думаете больше всего. Как, впрочем, и все нормальные люди. Так вот, про это я вам ничего не могу сказать. Фатумология этим не занимается. Наш отец-основатель Набоков — он с полным правом может так называться, — в «Прозрачных вещах» пишет, — там это один сумасшедший записывает герою в альбом: мы-то все по наивности думаем, будто тайна жизни и тайна загробного существования совпадают. Общий Вопрос Вопросов. Нравственность напрямую связана с загробным существованием, и так далее, и так далее. Но что, спрашивает он, если на самом деле эти две тайны совсем не совпадают или пересекаются только чуть-чуть? Фатумология занимается имманентностью. Ваша здешняя судьба вам имманентна, вам всему, целиком, то есть отчасти и вашему биологическому носителю. А чему будет имманентна ваша тамошняя судьба — кто знает? К трансцендентальным вопросам я никакого касательства не имею.
Под конец Баринов не слушал его. Слова распадались, таяли дымом, плыли кольцами, ничего не значили.
Фатумолог это почувствовал.
— Значит, договорились: вы три дня проверяете, на четвертый происходит небольшой инцидент с благополучной развязкой, а на пятый день прошу сюда. На этот раз уже с гонораром.
Господи, подумал Баринов, я же ему еще и заплачу.
— А вы не боитесь, — сказал он, вскидывая голову и не скрывая злости, — что своими предсказаниями лишите жизнь всех радостей? Вы понимаете, о чем я, — о неожиданностях, об азарте…
— Слушайте! — возмутился Малахов. — Это ни на что не похоже. Я вам хоть одно конкретное событие, с датой, с деталями, предсказал?
— Ну, вы же не Господь Бог и даже не Ванга…
— Вот именно. Я вам смоделировал наиболее типичный для вас выбор. И модель вашего поведения в обоих случаях.
— А вы не можете предсказать, как я поступлю?
— Этого даже вы предсказать не можете. Судя по некоторым намекам в анкете, вы будете искать компромисс. Если не отыщете, с равной вероятностью можете бросить невесту или пойти с нею под венец — вы человек сложный, кто вас знает. Тут уж не случай решит, а вы. Но погодите, погодите, три дня у нас на контрольный эксперимент, там и поговорим.
Баринов резко встал, в голове у него было пусто, гулко и жутко. Они прошли в прихожую, и фатумолог подал Баринову пальто. Взгляд его был непонятно тревожен, хотя улыбка мягка.
— А самоубийств после таких сеансов у вас тут не было? — вдруг спросил Баринов.
— Обижаете, друг мой, — сказал фатумолог, возясь с замком. — Если там маячит нечто, способное данного индивида выбить из колеи, — разве я скажу?
— А что тогда делать?
— Последний наш конгресс в Женеве разрешил в таких случаях лично вмешиваться. Устранять кое-что. Вот давеча ко мне девочка зашла: карта такая, что Господь не приведи. Светило ей через полтора года безумие на почве совести: любимый к другой уйдет, а она ему — какую-то кошмарную месть, то ли порчу, то ли кислоту в лицо, то ли скандал на службе, но что-то гаже некуда. И все из-за кошки, кошку она себе такую завела. Убрал я эту кошку — на карте, разумеется, — совсем другое дело: линии чистенькие, любимый при ней, психическое здоровье и двойня, если аборта не сделает. Пришла девочка, я у нее и выпросил кошку.
— И где она сейчас?
— Кошка-то? У товароведа одного. Если б не кошка эта, что я ему вовремя подсунул, сейчас бы в его делах три прокурора разбирались.
— А у меня — не можете вмешаться?
— Не могу, друг мой, не могу. Ваш случай замкнутый, сами видите. Ваш выбор.
— Ладно. До скорого. Насчет трамвая точно я жив буду?
— Слушайте, ей-богу, поссоримся!
— Ладно. Всего доброго.
Баринов медленно сошел по лестнице, но на лестничной площадке второго этажа развернулся и, задыхаясь, хлюпая носом, побежал назад.
Фатумолог стоял в открытых дверях, поджидая его. Баринов перепуганно отшатнулся. Он понял, что все всерьез.
— Нет, нет, — сказал фатумолог.
— Да подождите вы, черт! Вы же не знаете!
— Знаю, — печально кивнул Малахов. — Все знаю. Это не имеет значения.
— Этого вы знать не можете, — умоляюще сказал Баринов и высморкался. — Этого никто не знает, даже матери не говорил. Я забыл один факт. Я просто побоялся писать, закомплексовал, понимаете? Когда нас в десятом классе возили на стрельбище, меня капитально отлупили…
— Знаю, знаю, — сказал фатумолог, страдальчески морщась. — Военрук не следил, и однокласснички с товарищами из других школ резвились как могли. В детали не входите. Вы крепкий на вид человек, со стержнем, я не думал, что вас так развезет. Хотя предполагать мог, почему и жду. Успокойтесь, это дела не меняет. Вы об этом все равно проговорились.
— Где?! — закричал Баринов.
— Тсс, — сказал фатумолог, не приглашая его, однако, зайти. — В девятнадцатом пункте. С чего бы вы начали рисовать белку — помните? С носа. А если бы не эта история на стрельбище, вы бы ее рисовали с хвоста, потому что в семнадцатом пункте у вас первое пришедшее в голову число — восемнадцать.
Ведь вот сидишь, пишешь — и каждую секунду думаешь: а не слишком ли это я проговорился? можно ли туда залезать? может, эта тема — из числа тех, что мстят за контакт? Может быть, проговариваясь, я и сам на себя уже что-то навлекаю. Вздрагиваю от шорохов, осматриваюсь, трясусь. Ну да ладно. Авось.
Баринов надеялся, что сляжет и тогда автоматически не будет подавать нищим, потому что ему не придется выходить. Но судьба Евгения хранила, и к утру он чувствовал себя здоровым.
По дороге на работу Баринов увидел в подземном переходе женщину лет пятидесяти, раздувшуюся, водянистую, с бессмысленным лицом. Она сидела на картонке и заворачивала в целлофан красную гноящуюся ногу, покрытую чудовищными струпьями и пахнущую так, что прохожие старательно обходили эту нищую. Баринов и в другое время не подал бы ей, потому что побоялся подходить ближе и разглядеть больше. И лишь потом он задумался: в тот день ему попадались только те нищие, которым он скорее всего не подал бы и без эксперимента. Например, было много цыганок с детьми, а нищим с детьми он никогда не подавал, потому что часто за ними наблюдал и знал, что дети были каждый день разные, скорее всего ворованные или взятые напрокат, к тому же подозрительно апатичные и чаще всего спящие — видимо, под транквилизаторами.
Впоследствии он с трудом вспоминал эти три дня, потому что плохо воспринимал окружающее и думал только о прогнозе. Ирке он пока не рассказывал ничего, тем более что забыл спросить у фатумолога, можно ли. Мысль о том, что можно бросить Ирку, казалась ему невероятной. Он давно отказался от убеждения, что может существовать та самая, одна-единственная, и потому любил Ирку спокойной и ясной любовью. Африканских страстей не было — была обоюдная приязнь, привычка, сходство, и он совсем уже было смирился с тем, что ничего лучшего не бывает. Тоска мучила его. Иркины родители его любили. Иркина сестренка души в нем не чаяла, и он помогал ей писать сочинения. Ирку бросил бариновский предшественник, и прибавлять ей такого опыта мог только законченный подонок.
Собственно, перед ним стояло два выбора: один касался чужой жизни, другой — его собственной измены два года спустя, но тут, по сути, выбирать было не из чего: девушка была ему написана на роду, а раз написана на роду — значит, это действительно была его девушка. Он поторопился и будет за это платить. Но если бы не Ирка, он неизвестно как прожил бы два поганых года после того, как отпустил на все четыре стороны самую долгоиграющую кандидатку на роль единственной. Ирка спасла его и спаслась сама. Он не мыслил себя отдельно. К вечеру третьего дня он решил напиться и организовал в редакции грандиозную попойку за свой счет, благо выдали получку и уговаривать остальных не пришлось.
Он упился до того состояния, которое ненавидел, — до необъяснимой злобы, когда бесило все и мир плыл перед глазами. Славка Щербанов, опасаясь за его душевное здоровье и лежавшую в кармане зарплату, вызвался проводить Баринова и у него заночевать. Он вез Баринова на метро и потом на троллейбусе до дома. Когда вышли на остановке, Славка спросил:
— Отец, у тебя как насчет мелочи?
— Меньше трешки нету, — огрызнулся Баринов.
— Ладно, давай трешку. С получки можно.
— На хрена?
— Да вот видишь…
На тележке около остановки сидел безногий инвалид лет двадцати пяти, тоже пьяный в дугу, и рядом с ним была установлена жестянка с рублями и трешками.
Откуда здесь нищий, никогда тут нищих не было, поразился Баринов. Этот пророк хренов нарочно, что ли, с ними со всеми сговорился, чтобы два дня их было меньше обычного, а к концу третьего здесь сидел этот безногий?! Тоже мне: фатумолог — шеф московских нищих. Тут же Баринов устыдился.
— Ну вот и подай, — удовлетворенно сказал Славка, увидев, как Баринов достает из кармана трюндель.
— Нет уж, ты подай. — Сходя с ума от напряжения, но ничем себя не выдавая, Баринов протянул Щербанову бумажку. — Ты у нас жалеешь всех, ты идейный… подавай!
— Что за китайские церемонии! Сам, что ли, не можешь?
— Нельзя, — импровизировал Баринов, — по примете одной чувствую. — На самом деле он перепугался всерьез: около его дома отроду не бывало нищих.
Когда через полчаса Баринов выглянул в окно, он увидел, что пошел снег, что милиционер у посольства напротив прохаживается с воинственным видом и поднял воротник, но никакого нищего на остановке не было.
…Снилась какая-то дрянь, но, к счастью, невнятно. Страшно хотелось пить, и Баринов ходил среди ночи за водой, шарахаясь от малейшего шороха. Как всегда с похмелья, он проснулся очень рано и, пока сосед за стеной не включил радио, чувствовал себя всеми забытым, несчастным и так непоправимо одиноким, что про трамвай он толком припомнил только уже за завтраком: висело нечто над ним. Ни в коем случае, заорало все внутри, ни в коем случае! Пересидеть дома! И он совсем было склонился к этому варианту, но представил, что до завтра на неизбежное событие нарастут проценты, как нарастают пени на невыплаченный телефонный счет. За нищих надлежало расплатиться немедленно. Чтобы не попасть под поезд назавтра и не лишиться ноги послезавтра в столкновении с каким-нибудь совсем уж непредвиденным транспортным монстром вроде снегохода.
Он поехал вместе с Щербановым на работу, но схитрил и взял такси. До редакции они докатили вполне благополучно. Когда встал вопрос, кому ехать на пресс-конференцию, Баринов выкрутился и сел вместо этого сочинять подпись к фототеме. Как всегда, когда день проходил в кабинете, без перемещений и приключений, вечер наступил скучно и быстро. Окно стало отражать лампы дневного света, густая синева перешла в абсолютный мрак, в котором едва желтели окна напротив. Сеялась оттепельная морось, на тротуарах вода выступила поверх льда. Баринов глубоко вздохнул и пошел на остановку.
Он мог бы взять такси и до дома, но после того, как фатумолог пробил в его бюджете труднолатаемую брешь (сумма была уже отложена), две тачки в день выглядели роскошью непозволительной. Он работал далеко от дома. Кроме того, его страшили проценты.
Подавать нищим было уже можно, и Баринов с облегчением сунул молодому крепкому парню три рубля. Парень не поблагодарил и даже не кивнул. На переходе с «Краснопресненской» на «Баррикадную» одинокий саксофонист возносил под меловые своды вопль о бездарно прожитой жизни, и Баринов ему посочувствовал, но денег не дал. Невероятно высокая нота сопровождала его до самого поезда.
Сейчас он был бы не прочь заехать к какому-нибудь старому приятелю, из прежних и близких, и обсудить с ним невыносимое двойственное положение. Ему пришел в голову сюжет о человеке, который оказался перед выбором и раздвоился. Один должен был остаться с женой, другая ипостась отходила любовнице. В результате обе ипостаси передрались, пытаясь решить между собой, кому что. Один убил другого и очутился перед прежним выбором.
Он подумал, что из этого мог бы получиться рассказ и что лучше всего было бы сейчас не ехать в метро, конструируя сюжеты, а сидеть у друга, пить с ним что-нибудь легкое и рассказывать ситуацию, просто чтобы рассказать. Повествуя о своих горестях, человек видит их со стороны, сознает их невеликость и успокаивается. Интересно, что скажет фатумолог назавтра, когда не произойдет никакого трамвая. Не может быть, чтобы вчерашний нищий помешал.
Баринов вылез и тупо постоял на платформе, проводив свой поезд и Бог весть зачем дожидаясь следующего. Следующий выкатился из тоннеля, толкая впереди себя сноп воздуха, как поршень в шприце. Люстры под сводом тонко задребезжали.
…Он сам плохо понимал, как произошло все потом. С чувством странного и внезапного облегчения — до дома было два шага! — он взбежал по ступенькам, выскочил из метро, домчался до остановки, но автобус был переполнен, и он в него не влез. Он уже стоял на подножке, когда его выпихнули, но одна из тесемок его куртки, болтавшаяся на поясе, застряла в дверях. Автобус тронулся, и Баринов побежал за ним, словно на поводке, оскользаясь каждую секунду, при всех шансах упасть-таки и либо пропахать носом изрядное расстояние, либо сползти под колесо. Он слегка наддал, чтобы поравняться с дверями, и с силой дернул. Куртка трещала, натянувшаяся тесемка сдавила ему бока. Наконец он отцепился. Весь инцидент не занял четверти минуты, и Баринов нашел в себе довольно сил, чтобы улыбнуться обступившим его пассажирам, которые тоже не влезли в ушедший автобус.
— Мог бы упасть, — сказала ему женщина, из тех, что всегда говорят подобные вещи.
— Ничего, ничего, — сказал Баринов, растерянно улыбаясь, совершенно счастливый. Больше ничего с ним сегодня не должно было происходить. Только потом, идя домой пешком и непрерывно куря, благодаря Бога за то, что дешево отделался, он понял, что рука судьбы просвистела где-то совсем рядом, и он ощутил ее впервые, оказавшись частью цепочки. Таких вещей с ним не бывало, если не считать нескольких пустяшных проявлений интуиции в детстве и одного странного случая в юности, когда он тонул и здорово перепугался, но переменившийся ветер отнес его к вдавшейся в море скале. Опасность была несоизмерима, но рука чувствовалась прежняя, и всякое ее прикосновение было для Баринова жутко, будь оно даже самым ласковым. Все должно было делаться само собой. Сегодня он почувствовал, как его за шкирку вернули в русло. Для этого оказалось достаточно нарушить самую невинную и застарелую из привычек. Баринов понял, что из мечты отделаться от тысячи мелких ритуалов и условностей, висевших на нем гроздьями, никогда ничего не выйдет.
Когда он уже входил во двор, оттуда внезапно выехала иномарка, и Баринов едва успел отскочить в сторону. Второй транспортный инцидент не планировался. Чертов Щербанов, подумалось ему. Нашел кому вчера подавать. В лифте Баринова жестоко облаяла незнакомая черная собака, и это вогнало его в окончательную тоску, что по странному душевному свойству легко перешло в несколько истерическое веселье. Весь вечер он рассказывал Ирке о том, как все вокруг'ужасно и как вследствие этого стоит плюнуть, довериться ходу вещей и плыть по течению. Заснули они оба мгновенно, и Баринову снилась огромная река, по которой он должен был поплыть, но все опаздывал пароход.
3
Фатумолог был на этот раз хмур и не особенно приветлив, но для приличия поулыбался вымученной улыбкой.
— Денежки принесли? — спросил он, едва пригласив зайти в комнату.
— Вот. — Баринов протянул пакет. Фатумолог заметно подобрел.
— Вы садитесь, садитесь. Сейчас чайку. (Баринов подивился: все шло по нисходящей. В первый раз был заранее сварен кофе, во второй — чаек, в третий раз фатумолог не позаботился и о чайнике, но вскоре вернулся с пузатым заварником в синих с золотом цветах.)
— Почти все вышло, как вы сказали, — быстро выговорил Баринов.
— А и должно было выйти, — сказал фатумолог. — Я же говорю: у вас четкая карта. Решили для себя что-нибудь?
— Послушайте. — Баринов говорил спокойно и медленно, как с ребенком, но всякую минуту готов был сорваться. — Неужели ничего нельзя сделать?
— Милый друг, — сказал фатумолог усталым голосом. — Я вам по третьему разу объясняю: ваша судьба имманентна вашей личности. Вот представьте себе: мир — это огромный кусок воска. Вы в него вдавлены. Слепок с вас — это и есть ваша судьба. Стенка, которая возвращает брошенный вами мяч. Вы бросаете мяч. Я занимаюсь свойствами стенки.
— Это понятно, — еще спокойней сказал Баринов. — Что я должен в себе изменить, чтобы невинность соблюсти и капитал приобрести?
— Ничего у вас, молодой человек, не выйдет, — сказал Малахов. — Помните вопрос — от каких своих качеств вы можете отказаться? Вы там пишете, что от многих, разница в том, как припрет. Но в том-то и дело, что по всем пунктам у вас выходит: от самых невинных качеств. В остальном вас изменить никак нельзя.
— Ну а если там… — Баринов уставился в пол. — Извините за назойливость. Но если руку отрезать — я от балды говорю?
— Во-первых, — сказал фатумолог, — руку вы себе не отрежете. Не тот вы фрукт. Я и разговаривал с вами, как с нормальным. Будь вы способны руку себе отрезать, вы бы уже по первому рукопожатию были раскушены и отправлены отсюда восвояси с самым расплывчатым прогнозом. А во-вторых, будь у вас хоть самое идиотское, но явно спасительное ответвление, — я бы вам в первую голову сообщил.
— Но сбылось-то не совсем! Трамвай-то не сбылся!
— А нечего было надираться, батенька… Вы ведь почему были в безопасности? — потому что вы очень боитесь трамваев в частности и рельсового транспорта вообще. Даже когда по скользкому булыжнику переходите трамвайные пути, вам все равно кажется, что вас вот-вот собьет. И тут показалось бы. И у вас возникла бы стойкая уверенность, что прогноз сбылся. А с автобусом, в котором вы, судя по всему, застряли, судьба распорядилась без меня. Перераспределение, только и всего.
— Полный хаос, — сказал Баринов. — Шулерство и хаос.
— Хаос хаосом, — удовлетворенно сказал Малахов, закуривая и отхлебывая чай, — а все сбылось, как было сказано. Плюс-минус означенные пятнадцать процентов.
— А машина во дворе? — спросил Баринов.
— Какая еще машина? — встревожился фатумолог.
— Которая чуть не сбила меня.
— Не было никакой машины.
— Как не было, когда я еле отскочил?
— Это уж ваша собственная рассеянность. Слишком были потрясены и все такое, а оттого не смотрели по сторонам. По карте нет никакой машины.
— Нет, — упорно сказал Баринов. — Это тоже следствие того нищего.
— Какого еще нищего?
— Который подвернулся в конце третьего дня. Я ему сам не подал, но приятель положил мою трешку.
— Это несущественно.
— Нет, — твердо сказал Баринов. — Существенно все.
— Кто бы спорил, — примирительно сказал фатумолог. — Я же не все могу предусмотреть. Еще раз говорю: наше дело предупреждать, ваше — избегать рожна. Договорились?
— Договорились, — блекло сказал Баринов. — Я могу рассказать невесте о вашем прогнозе?
— Почему же нет? — Фатумолог пожал плечами. — Непонятно, как вы будете после этого уходить.
— А что с ней будет, если я ее брошу?
— Если сразу, в одночасье, то она, по всей вероятности, вскоре уедет в Париж. Будет такая возможность на работе в ближайшее время. Если будете тянуть, — продолжал фатумолог, — Париж пролетает, но через какое-то время появится перспектива брака. Правда, не очень удачного. Зато опять с заграницей, она ведь у вас мечтает о Париже, верно? Язык учила… (Этого в автобиографии у нее не было, вспомнил Баринов. Чертова Кассандра небритая.)
— И с мужем она уедет?
— Не исключено, что уедет. Или будет выезжать ненадолго — как получится. Отношения с вами сохранятся самые дружеские. Будет вам духи для жены из Парижа присылать.
«Похоже, он за меня решил», — подумал Баринов.
— А скажу я ей или не скажу — это как-то… влияет?
— Не влияет, — покачал головой фатумолог. — Она многое чувствует сама. Именно поэтому вы ее пять месяцев уговариваете жениться, а она тянет, тянет и наконец отправляет вас ко мне.
— Но ведь что-то я должен буду ей сказать!
— Это ваше дело. Вы человек пишущий, придумаете. Выбор остается, но помните, что Париж ей замаячит на работе очень скоро. Если она будет одна — отказываться грешно.
— А будет она… счастливее без меня?
— Это вопрос к Господу Богу, — сказал фатумолог. — Полагаю, что лучше, чем с вами, ей вряд ли будет с кем-то. Вы хорошая пара. Иначе не было бы распределения и самой ситуации выбора, при которой ваш друг подвергается такому риску.
— Логично, — после паузы сказал Баринов.
— Не без того, — согласился Малахов.
— Я должен вам сообщить о своем выборе? — вдруг решился спросить Баринов. Это был хитрый вопрос: фатумолог мог сказать, что о выборе уже знает, и постепенно из него можно было бы вытянуть остальное.
— Зачем? — Фатумолог снова пожал плечами и допил чай. — Вы можете мне звонить, телефон я оставлю. Но если бы каждый клиент стал меня держать в курсе своей биографии — у меня бы не осталось времени на чистую науку. Вы человек неглупый, вам я могу говорить нелицеприятные вещи.
Только тут Баринов понял и остро пожалел фатумолога, ибо представил себе, в каких ворохах чужой судьбы должен был тот копаться. Как чиста, холодна и стройна должна ему казаться чистая наука после пахучего, теплого, засасывающего болота чужих биографий, с коммунальными дрязгами, с застарелыми комплексами, с мелкими безумиями, неотличимыми от настоящих догадок. Как невыносима куча деталей, интимностей, ненужных подробностей, корявых почерков, сломанных жизней, безграмотно разыгранных комбинаций! Так, должно быть, чувствует себя врач, обходящий квартиры бедняков и возвращающийся потом в свою безупречную, хоть и бедную лабораторию, где нет ничего лишнего.
— Ладно, — сказал Баринов и встал. — Все, что могли, вы сделали. Спасибо. Может, и к лучшему.
— Почти все к лучшему, — сказал фатумолог, тоже вставая. — Теория имманентности снимает такие категории — «лучше», «хуже»… Лучше — в наших координатах — то, что совпадает с естественным ходом вещей, не насилует его.
— И Дахау совпадает? — спросил Баринов.
— Нет, — печально сказал фатумолог. — Дахау не совпадает. Такие вещи случаются. Это как землетрясение. Предсказать можно, мотивировать нельзя.
— Я пойду, — сказал Баринов.
— Больше, надеюсь, не увидимся, — серьезней обычного сказал фатумолог.
— Сильно достал вас?
— Не в том дело. — Фатумолог подал ему пальто. — Если все будет у вас хорошо, вам незачем будет сюда еще раз приходить.
— Это по карте?
— Это по логике вещей.
Дверь захлопнулась с подозрительной поспешностью, и дальше была дорога домой, смазавшаяся в одно снежное, оттепельное, расплывчатое пятно.
4
Дунский был человек-несчастье и обладал феноменальным даром разрушать все, к чему прикасался. Когда в начале их знакомства он звонил Баринову и предлагал напечатать подборку для альманаха, Баринов добросовестно печатал, отвозил, подолгу сидел у Дунского, слушая его стихи и рассказы о том, какой грандиозный будет альманах и какие великие люди (Даша, Маша, Коля) дали в него тексты. После чего альманах благополучно лопался, и залогом того было участие в нем Дунского.
Вокруг Дунского всегда вертелось невообразимое количество графоманов. Как меценат, состоятельный и вальяжный, принимает в своем доме орду бездомных, вечно голодных талантов, так Дунский, всегда полунищий и во всем нуждающийся, принимал у себя состоятельных, гладеньких юношей, писавших о том, как невыносимо ужасна их жизнь, и в каморке всеми гонимого Дунского они как бы причащались высокой нищеты. Там случались способные люди, к которым причислял себя Баринов, но подавляющее большинство гостей Дунского не обладали никакими достоинствами, кроме нонконформизма, а нонконформизм их заключался в неумении писать грамотно.
Сама по себе фатальная способность Дунского приносить несчастья — мелкие, тоже какие-то чмошные, типа закрытия журнала, лопнутия литературной студии или публичного облажания одного из питомцев — отнюдь не была его виной. Разумеется, иногда у него срывались и верные дела, в которых напортить могла только его уникальная неуживчивость: в подборке у него меняли порядок стихов, и он снимал из журнала подборку; в глухие времена Галича пели по квартирам тысячи, а милиция приходила к нему, потому что он орал на соседей по коммуналке, требуя, чтобы все вставали, когда он поет «Облака»; наконец, в благополучные годы, наступившие между двумя стагнациями, Дунский мог бы удержаться на плаву, как сотни его собратьев по андеграунду, но это разрушило бы его трагический имидж, и он продолжал гадить себе по мелочи — срывать выступления, запарывать верные заработки и гордо отказываться от литературной поденщины, предпочитая демонстрировать захожим иностранцам свою неизменную нищету. Про него говорили, что, если бы он уехал из коммуналки, имидж мог существенно пострадать, и он поселил бы к себе дюжину небритых, оборванных людей, с которыми тут же перессорился бы, но выгонять не стал, предпочитая выгородить себе закут в кухне и водить туда иностранцев, чтобы с неизменной горькой улыбкой предлагать им спитого чая и корку черствого бородинского.
Длинный, тощий, с выпирающим кадыком, который традиционно отличает неудачников и одиночек, Дунский пригревал все, что выглядело в его глазах борьбой с властями: баловал верлибристов, приветствовал дворовых бардов, восхищался любой туфтой, в которой пощипывалась система, не говоря уж о типично андеграундных примочках типа котельного постмодернизма; Дунский в кровь расцеловывал задницу любому мэтру с кепкой, на счету которого был плохонький коллаж. Вместе с тем у Дунского были зачатки вкуса, и собственные его творения, будь в них чуть меньше нонконформизма, выглядели бы вполне пристойно, а некоторые откровенно нравились Баринову. Тут бывал Волохов, тогда молодой художник. Однажды зашла Болотникова и сыграла что-то на гитаре, с ней уже ходил Владимирский, носившийся со своим невербальным кинематографом — и, надо сказать, носившийся весьма убедительно.
…Многое было бы милым чудачеством, вполне извинительным, если бы Дунский относился к своей катастрофической способности все рушить несколько иначе. Вместо того чтобы смиренно признать себя орудием судьбы, а судьбу — слепком с собственной личности, он ставил себе в заслугу каждый пролет, и постепенно пролет стал в его системе ценностей мерилом таланта. Чем крупнее был пролет, тем крупнее выглядел талант. Этот-то человек был в очередной раз избран орудием судьбы, потому что притягивал несчастья и уже выработал у себя соответствующую установку, и на этот раз он доигрался, потому что женитьба Баринова и его последующее благополучие чудовищным образом влекли смерть Дунского от неизвестной причины.
Баринову не нужно было долго примеривать характеристику, данную фатумологом обреченному приятелю. Такой приятель был один, больше таких вообще не было. Смешная эта личность, назойливый подпольный тип, которого мало кто принимал всерьез, должен был разрушить все, и тут уж было совсем не до смеха, потому что Баринов угрызался бы совестью всю жизнь, если бы хоть волос упал с головы Дунского по его, бариновской, вине.
Он был готов к чему угодно — к тому, что в опасности окажется бывший Иркин кавалер, или какая-нибудь мощная трагическая фигура, или печальный одиночка с незаурядным талантом, — все как-то больше гармонировало с явным трагизмом ситуации; но то, что все зависело от Дунского — чмошной личности, никогда не знавшей счастья и этим гордившейся, — окончательно выбивало Баринова из колеи.
— Ирка, — сказал Баринов за ужином, ковыряя стручковую фасоль. — Мы завтра идем к Дунскому.
Ирка Дунского не любила.
— Ну зачем? — спросила она тоскливо. — Опять ты будешь потом ругаться, что пропал выходной.
— Почему же? — сказал Баринов. — Я ему подборку обещал для газеты гуманитарного фонда.
— Да не хочу я к нему идти. Ты собирался писать…
— Сколько можно писать, я скоро совсем испишусь. Давай устроим роздых. Жратвы ему принесем, он, я думаю, соскучился по жратве…
— Ты же говорил, к нему приблудилась девочка хипповая. Она ему, наверное, что-то жарит…
— Что она ему может жарить? Вшей, какие покрупнее?
— В общем, ты иди, а я не пойду.
Но Баринову отчего-то казалось, что Ирку непременно надо вытащить с собой, что это многое изменит, он хотел посмотреть на Дунского вблизи, расспросить о чем-то — о здоровье, о грозящих опасностях, о каких-то, что ли, смутных его подозрениях… После окончательного выяснения обстоятельств он готов был думать, как ему быть, — создавать ситуацию, в которой Ирка бросила бы его сама, заставлять ее ревновать, а она это умела, или самому стремительно делать ноги, утешаясь сознанием, что так он спасает чужую жизнь.
Правда, тогда была одинокая старость. Одинокой старости он боялся безумно. Его преследовала картинка: глубоким стариком глубокой ночью он просыпается один, — как все старики, не помня, что было вчера, но с мучительной ясностью вспоминая какой-нибудь счастливый день полвека назад, и рассказать про этот счастливый день ему некому, потому что он пережил всех, а новым людям не нужен, и рядом не спит никто, а детей нет, или они далеко, и им не до него, потому что у них своя жизнь и до его рассказов им нет никакого дела. Ему было страшно оставаться один на один даже не с ужасом и унижением старости, а с прожитой жизнью, о которой теперь не с кем поговорить. Это видение являлось ему чаще всего, когда он, как недавно, просыпался ночью с похмелья и лежал с открытыми глазами до рассвета, — на рассвете дремота спасала его, а с утра все выглядело радостнее. Но представлять себе старость, отравленную мыслями о загубленном Дунском, было еще страшней, и лучше было просыпаться одному, чем ночью будить постаревшую бедную Ирку и доставать ее запоздалыми раскаяниями.
В последнее время его донимало ощущение нереальности происходящего, но Бог весть какое шестое чувство подсказывало ему, что все так, пожаловаться некому, спасения искать негде, — кто чего боится, то с тем и случится, он больше всего на свете боялся ситуации выбора, и именно от его выбора все зависело.
Он уломал Ирку, и в воскресенье они намылились к Дунскому, купив ему картошки и банку консервов, — все пищевые подношения он принимал как должное, с горькой улыбкой нищего гения, с какой встречал корреспондентов.
Дунский не догадывался, что притягивание несчастий сыграет с ним подобную шутку. Он радостно сообщил, что накануне к нему снова приходил мент и пытался выселить, — видимо, донес сосед-сталинист, но менту был прочитан верлибр, и Дунский с хиппозой были спасены. Хиппоза жила без прописки, но она тоже прочла менту верлибр, и мент якобы прослезился. Эта история, будучи поделена на десять, могла выглядеть так: мент действительно нагрянул — видимо, утихомиривать другую соседку Дунского, безнадежную алкоголичку, не имевшую никакого касательства к диссидентскому движению, — но попутно заглянул ко всем соседям и обнаружил Дунского с хиппозой. Хиппоза, вероятно, сжалась на диване, драпируя костлявую наготу, а Дунский пискливо сообщил, что это его родственница из Житомира, — хотя чем он может заниматься ночью на диване с родственницей из Житомира? Это пахло кровосмешением, но мент, очевидно, не знал таких слов и, снисходительно ухмыляясь, ушел.
Дунский разбудил кемарившую на продавленном диване хиппозу и подвел к ней Баринова.
— Старик, — сказал он тоном Некрасова, знакомящего Достоевского с Белинским, — ты видишь перед собой крупнейшего — крупнейшего! — поэта нашего времени. Мы с тобой большие, а это крупнейший.
Крупнейший поэт их времени зевнул и мутно осмотрел Баринова.
— Сова, — сказала она.
— Кто сова? — обиделся Баринов.
— Она Сова, — пояснил Дунский. — Ее зовут просто Сова.
— Ясно, — сказал Баринов. — А по батюшке?
Хиппоза посмотрела на него с выраженной неприязнью, а Дунский хлопнул по плечу.
— Зависть — сестра соревнования, следственно хорошего роду, — сказал он бодро. — Старик, ты просто Сальери.
У Дунского, как всегда, пахло почему-то нюхательным табаком, семечками и штукатуркой. В сумме это давало запах привычной нищеты, что сильно отличается от запаха нищеты просто. За стеной слышались рыдания.
— У Машки сожитель, — прошептал Дунский. — Надо тише.
— Все сожительствует? — без любопытства спросил Баринов.
Дунский хихикнул.
Ирка все это время стояла в дверях, привычно держа перед собой двумя руками сумку, полную картошки. Ей активно не нравилась Сова. Если бы Сову отмыть, слегка подстричь ее желтые лохмы, здоровым образом жизни согнать отеки с лица, немного откормить, регулярным физическим трудом выработать осанку и при помощи спорта отучить от половых излишеств, — к ней вполне можно было бы ревновать мальчика с фабричных окраин. Но такому самоедскому существу, как Ирка, хватало теперешнего состояния хиппозы.
— Старик, — восхищенным полушепотом сказал Дунский, — сегодня ко мне придут из «Голоса Америки» ее записывать.
— Может, они и меня запишут? — спросил Баринов.
Дунский выпрямился.
— Старик, — сказал он гордо, — ты печатался и еще напечатаешься, а у нее это впервые. Поэтов ее уровня здесь не будут печатать никогда. Это не та страна, старик, чтобы печатать поэтов такого уровня.
— Это точно, — искренне согласился Баринов.
— Если бы я так писал в семнадцать лет, — проникновенно сказал Дунский, — мне было бы, за что себя уважать сегодня. Впрочем, я себя могу уважать за то, что устроил ей первое публичное чтение. Грандиозный успех, старик. Здесь, у меня.
— Может, и мне что-то можно послушать?
— Ты же к нам не ходишь, — кольнул Дунский обиженно и, как всегда, жалко. — Ты все зарабатываешь, старик. В желтой прессе.
— Да, — сказал Баринов, едва сдерживаясь. — Я зарабатываю. Нам, бездарям, обязательно надо зарабатывать, потому что нас никто не кормит. Это грандиозные поэты могут себе позволить амброзией питаться, а я картошечку очень люблю. Ты ведь, Петя, сваришь нам картошечки? Грандиозного поэта мне просить неудобно, тем более что он, кажется, спит.
— Она всю ночь писала, — доверительно сообщил Дунский.
— Ааа, — уважительно сказал Баринов. — По ночам, по-моему, трахаться надо, а утром писать, на свежую голову.
— Андрей! — сказала Ирка от двери.
— Ухожу, ухожу, ухожу…
Картошку в результате пришлось варить Ирке. Пока она хлопотала на коммунальной кухне, выслушав получасовую инструкцию Дунского о том, как следует себя вести, если нагрянут соседи, и какими вещами можно пользоваться, а к каким притрагиваться нельзя, — в комнате шла беседа поэтов. Дунский курил, — Баринов дал ему «Сальве», которые недавно привез из Крыма, и начал зондировать почву.
— Петя, — спросил он, — как здоровье?
— Страна затягивает пояса, — мрачно сказал Дунский тоном похмельного пионера, с неохотой рапортующего съезду.
— Я не о том, — почти ласково перебил Баринов. — Я о жизни…
— Жизнь приобрела смысл, — сказал Дунский. — До очередного «фейсом об тейбл».
— Ладно тебе прибедняться. Вон тебя как бабы любят.
— Она забудет все, что я для нее сделал, — яростно сказал Дунский, — и правильно сделает. («Хотя чего он для нее особенного сделал? — подумал Баринов. — Все мы это делаем кому-нибудь, и довольно часто».)
— Если она тебя бросит, — вкрадчиво сказал Баринов, — это даже хорошо для здоровья. С поэтами спать вредно. — Он надеялся таким образом выйти на тему здоровья, но Дунский не поддержал шутки и продолжал изображать жертву.
— Петя, — напрямик спросил Баринов после того, как он в очередной раз посетовал на все, что движется. — Ты чисто физически в порядке?
— А что? — Дунский даже оскорбился. Он регулярно принимал холодный душ и очень гордился этим.
— У меня приятель может устроить в санаторий, — соврал Баринов, не задумываясь о последствиях. Ему сейчас главное было узнать все о Дунском.
— Мне ничего не надо, — сказал Дунский. — Я здесь и помру, на этом диване. Хорошие, однако, у тебя приятели.
«Правильно, — подумал Баринов, — сейчас он скажет, что я умею жить, выбился в люди и продался всем».
— Стой! — вскричал Дунский, проглотив заготовленную было речь. — Говоришь, санаторий? У Вовки Марфутина совершенно ни к черту дела с желудком! Язва или что там, я не знаю. Ты можешь устроить его туда?
Час от часу не легче, подумал Баринов. Даже в благотворительности своей Дунский был совершенно невыносим, и самые благие порывы у него обращались в нечто тягостное, непристойное, создававшее неудобства. Вовка Марфутин, которого предполагалось везти в несуществующий санаторий, был вечно немытый тип, который пропил все, включая желудок. Теперь он жестоко страдал животом после каждой попойки, но пил не меньше. Он играл на гуслях. Когда Дунский собирал свою тусовку и зазывал очередных критиков или корреспондентов, Марфутин наряжался в засаленный костюм стиля рюсс (непомерно широкие брюки, белая с красной вышивкой рубаха), выходил на середину комнаты и пел ужасным голосом: «Э-э-эиих, да мы ж калики перехожи-й-и-ия!!!»
Далее следовал довольно бредовый набор слов, в котором, по отзывам Дунского, дышала русская душа, истовая, неистовая, расхристанная.
Марфутин был гордостью Дунского, любимым детищем, проталкиваемым повсюду и явившимся однажды даже на телевидении, в сельской программе, где «Калики перехожия» исполнялись среди родных осин, в невыносимо грязном пейзаже, в котором Марфутин действительно смотрелся довольно органично. Он тряс невероятной длины сальными волосами (теоретически развеваемым ветром), ударял по гуслям и голосил: «Э-э- эииих, и кто ж каликам хлебца подаст?!»
— А у самого меня такое нездоровье, что никакой санаторий не поможет, — гордо сказал Дунский, и Баринов перепуганно стал расспрашивать, в чем дело. Выяснилось, что Дунский страдает на почве окружающей действительности, и тут на самом деле не мог помочь никакой санаторий да и никакая действительность. Баринов понял бесполезность своего визита. С этим выбором делать было нечего. Он подумал, что вот Ирка чистит Дунскому картошку и не знает, что ради спасения его бездарно используемой жизни ей придется оставаться одной, плакать в подушку (Ирка гордая, она на людях слезы не уронит), искать любого выхода, чтобы не свихнуться от резкости перепада. Фатумолог сказал, что бросать надо сразу. К чертям фатумолога.
Дунский между тем извлек из шкафа («Мой архив», — говорил он) лист бумаги, исписанный круглыми, прямыми детскими каракулями.
— Посмотри, старик, — сказал он торжественно. — Это пишет Сова. Вообще-то это песня, но я думаю, что и без гитары понятно…
Роковой инструмент — гитара, подумал Баринов. Взял, выучился играть — и можно писать песни. Он знал хипповые песни — они пелись всегда о плохой жизни, под сильные, громкие удары по струнам, без мелодии, какими-то выкриками, — и всегда о странном мире, в котором, кроме лжи, свалок, смрада, подлости наверху и низости внизу, ничего не было. Доминировал пейзаж помойки. В женской лирике такого рода преобладали сетования на мужчин, которым надо только одного. Предполагалось, что авторам нужно другое.
Он взял листок и стал разбирать текст.
Ты сидишь, скрестивши ноги, как шпаги,
И подняв глаза, как красные флаги.
Мир говно говно говно говно
— Очень интересно, — сказал Баринов, возвращая листок.
— Читай, читай, — приказал Дунский. Баринов перевернул листок.
Мне плохо как рыбе в воде как душе под душем
Мне плохо всегда и везде
Жирные лгут худые молчат
Борхес дает мне последний шанс
— Очень, очень хорошо, — сказал Баринов. — Мне только не совсем понятно, почему Борхес.
— Это ты спроси у автора, — ядовито сказал Дунский: — Но, по-моему, человек с твоим интеллектом сам может врубиться, почему тут Борхес.
Баринов прекрасно понимал, зачем тут Борхес. Девочка хотела дать понять, что она знает это слово. На факультете у него была знакомая, которая курила трубку, отдавалась по первому требованию, много странствовала по стране и любила начинать свои рассказы так:
— Я впервые поняла Кортасара, когда ехала на крыше товарняка «Сыктывкар — Кокчетав»…
Свиноград — Плюйск, подумал Баринов. Здешняя топонимика — самая откровенная в мире. Чисто по звуку.
— Это еще не лучшее, старик, — сказал Дунский. — Она сегодня почитает из поэмы.
— Как называется? — испуганно спросил Баринов.
— «Странствия Совы», — скромно сказал Дунский.
…Поспела картошка, к ней Дунский достал банку килек в томате с горохом, Сове положил килек, остальным — гороха.
— Ну, — спросил Дунский Ирку, — как ты живешь с этим? — Он залихватски подмигнул в сторону Баринова.
— Живу, — улыбнулась Ирка, пожимая плечами в своей манере — словно плечи слегка чешутся и она трется ими о спинку стула.
— Смотри, он страшный бабник! Страшный! Он не пропускает ни одной, но оправдание его только в том, что он каждую делает фактом высокой поэзии!
Вот и здесь лажанулся, спокойно подумал Баринов. Он хотел сказать ей и мне приятное. Он знает, что закомплексованные люди любят, когда их называют бабниками, хотя на самом деле они на фиг никому не нужны. Но Ирке говорить об этом нельзя, потому что она ревнует, потому что не любит слова «бабник», потому что ей плевать, становится это фактом высокой поэзии или нет. Дунский был рожден, чтобы все проделывать с точностью до наоборот.
— Петя, — спросил Баринов, весь похолодев и на секунду забыв, что можно и что нельзя, — как думаешь, мне не жениться?
Вдруг, вдруг! Вдруг какая-никакая интуиция подскажет Дунскому, что этот брак ему сулит кранты!..
Ирка посмотрела на Баринова укоризненно, а Дунский даже перестал жевать.
— Тебе? — спросил он с полным ртом. — Тебе, старик? На этом ангеле? Подумай о девушке!
Почувствовал, мелькнуло у Баринова.
— Ты же на ней через месяц живого места не оставишь! — подмигнул Дунский. — Знаете, — отнесся он к Ирке, — он однажды у меня немного выпил и одну поэтессу увлек на лестницу читать стихи. Через два дня она умоляла меня спасти ее от этого полового монстра!..
Спасти, положим, умолял я, подумал Баринов. Ей негде было жить, она переехала ко мне, родители в трансе, я тогда еще не разменялся. Она крала все, что могла, жрала, как бульдозер, трахать ее было ничего себе, но она орала невыносимо, ходила по комнате в чем мать родила и звонила по моему телефону на родину, в Кировакан, пока я не спохватился, а ведь это были еще вегетарианские времена, переговоры стоили в пределах нормы… Мать на третий день взмолилась: Андрей, убери свое чудовище, она потратила весь мой лак для ногтей! Поэтесса умоляла фиктивно жениться на ней, чтобы ей было где жить, и просила разрешения привести ночевать свою мать и сестру из Кировакана, — они собирались в Москву за покупками. Баринов выпер ее на лестницу, заставив себя забыть о порядочности и милосердии. С собой он дал ей сорок рублей — по тем временам большие деньги. Она вернулась к Дунскому и жила у него еще три дня, после чего переехала к басисту ансамбля «Пасмурный День».
— Он такой! — подмигивая, как в тике, нахваливал Дунский, как если бы испробовал Баринова в постели. — Он мигом! Старик, но как же ты, такой бонвиван, такой донжуан, решился наконец остановиться?
— Лета к простейшей позе клонят, — кратко ответил Баринов, не вдаваясь. Острота была так себе, к тому же чужая.
— Ну, если так, — торжественно сказал Дунский, — я буду счастлив! По годам-то давно пора, старик! Я в первый раз женился, когда мне было семнадцать!
А ей тридцать два, добавил мысленно Баринов, и она была разведенной женой майора, и тринадцатилетний майорский сын хотел тебе бить морду, но его отговорили. Господи, какая трата жизни! И сейчас…
— Старик, я буду на твоей свадьбе! — воскликнул Дунский. — Мы все придем тебя поздравить! Марфутин тебе споет русскую величальную! Сова почитает! Когда свадьба-то, старик? Где соберемся?
— Поглядим, — туманно сказал Баринов.
— Ооо, — увлекался Дунский все более, — мы все тебя поздравим! Мы придем и будем гудеть три дня и три ночи! Я подарю тебе свой последний сборник «Полит без просвета»!
Несмотря на всю серьезность Дунского и весь трагизм положения, Баринова начал разбирать неудержимый смех.
Дунский покосился подозрительно:
— Что-то не так?
— Нервное, старик, — сказал Баринов и снова толчками засмеялся. Он представил себе Дунского, политого без просвета, и напряжение прорвалось хохотом.
— Ловко ты, Петя… ловко… ай, ловко!
Ирка смотрела с недоумением, но примирительно улыбалась всем.
— Фу, — блаженно выдохнул Баринов. Ему было теперь все равно, он веселился. — Скажите, Сова, — обратился он к недоуменной, но по-прежнему сомнамбулической Сове. — Вам что ближе? Структурализм или додекафония?
— Суггестия, — злобно сказала Сова.
— О, суггестия! — Баринов обрадовался. — Это самое оно! А то еще есть слово «гермафродит»… — К счастью, это слово он почти проглотил, снова зашедшись смехом.
— Старик, возьми себя в руки, — сказал Дунский таким жалким голосом, с такой невозможной потугой на звон металла, что Ирка не выдержала и начала беззвучно смеяться вслед за Бариновым.
— А скажите, Сова, — не мог уняться Баринов, — вы когда пишете, вы кого перед собой видите? Абстрактного читателя, критика, Петю вон…
Этот вопрос он задал, уже просмеявшись, относительно серьезным тоном. Сова клюнула. Она вперила вдаль пустой взор и вяло произнесла:
— Прежде всего, конечно, Бога…
— Не продолжайте, не продолжайте, все ясно, — быстро выговорил Баринов и снова залился. — Сова, вы в натуре поэт! Давно это… тусуетесь давно?
Сова встала из-за стола и прошла на диван.
— Старик, ты в моем доме… — грозно начал Дунский.
Баринов был неостановим.
— Ой, Петя! Ой, давно я так не того! (А что, если поссориться с Дунским насовсем? — да нет, его спасет как раз мое присутствие.) Ой, Петя, пусть она почитает, или я сейчас умру! Я жажду стихоффф!
— Ты обидел девушку, — звонко сказал Дунский, и голос его сорвался.
— Я?! — закричал Баринов. — Твою девушку?! — Он резко отхлебнул чаю, стараясь погасить приступ. — Что ты, Петенька! Это не Гамлет, это его безумье! Твоя девушка, блин, твоя девушка — это же крупнейшая девушка нашей эпохи!
Он смеялся так, что Ирка забеспокоилась, Сова вгляделась с любопытством, а Дунский покраснел.
— Старик, — повторял он зло и заискивающе, — старик…
— Все, Петенька, извини меня, все. Это со мной случается в последнее время, — внезапно успокоившись, сказал Баринов. — Перегрузки, все такое. Ты же знаешь, я всегда был нервный, а сейчас все время денег нет.
— Ты предупреждай в следующий раз, — сказал Дунский, якобы остывая от гнева, но на самом деле безумно радуясь, что не придется доказывать свое мужчинство и лезть на рожон.
— Непременно, непременно. Извини, пусть девушка лучше почитает.
Сову уговаривали долго, это было частью ритуала, и наконец она встала, отошла к окну, тряхнула головой и принялась читать. Фрагмент «Странствий» назывался «Птица в клетку». Это была вязь сплетающихся и расплетающихся слов, Сову вели омонимы, смысл заботил мало, и за всем, что она говорила, стояло тошнотное, муторное неблагополучие и чудовищная пустота, которая еще не стала ей самой привычна и оттого мучила, но преодолеть ее было невозможно. Слушать Сову было трудно, скучно, ее было очень жалко, и Баринов раскаивался, что простебал несчастную девушку без будущего, тогда как у самого Баринова будущего даже больше, чем нужно, и он здесь сегодня вершитель судеб, который зашел посмотреть на потенциальную жертву, а Сова здесь — приживалка, и Баринов так остро почувствовал это, напрочь отключившись от стихов, что глаза у него покраснели и в носу защипало. Дунского это обрадовало.
…Когда казачья шашка выйдет в дамки
И нас безбожно подведет итог,—
дочитала Сова и, враз обессилев, вяло прошлепала к дивану.
— Превосходно, — машинально сказал Баринов, но вид у него при этом был столь печальный и виноватый, что Ирка перепугалась, а Дунский все ему простил. Сам он почти не пил, иначе при своем умении отдаваться любому делу давно бы спился, но Баринову он налил стакан плохого красного вина, которым, видимо, поддерживал Сову, и Баринов выпил, мгновенно захмелев. Прощался он еще вполне твердым голосом, но уже на лестнице (лифт не работал из-за бомжа, который жил на чердаке и не любил шума кабины, так что оборвал какие-то провода) ноги у него стали писать вензеля, и он оперся на Иркино плечо.
— Девочка моя, — сказал он, едва не плача. — Бедная моя девочка. Но какое чмо, Ирка, какое чмо!
— Мне очень его жаль, — сказала Ирка, жалевшая всех. Теперь ей ничего нельзя было рассказать. Теперь она кинулась бы прочь от Баринова, чтобы только спасти самого тухлого из всех наличных знакомых. Неисповедимы пути Господни!
По дороге Баринов изловчился уговорить Ирку на добавку, они взяли экспортной лимонной, и Баринов почти самостоятельно, при минимальной Иркиной помощи, выжрал эти четыреста грамм в красивой маленькой бутылочке.
Он заснул легко, почти сразу, как всегда после попойки, спал без снов, метался, едва не скинул Ирку на пол, зашлепал на кухню среди ночи пить воду — пересохла не только глотка, но, казалось, все тело, и краем сознания он порадовался, что смерть от жажды ему не уготована. Вылакав графин и допив еще заварку из чайника, он подошел к окну, выкурил сигарету, глядя на единственное горящее окно в доме напротив — это окно горело всегда, когда он поздно возвращался, и он его любил, потому что в той квартире могла не спать, мечтая о нем, его единственная, а мог сидеть поэт (какая чушь), а мог работать математик, и только недавно ему пришла мысль, что там сиделка могла ночами дежурить у постели паралитика, а мог жить просто псих, панически боящийся темноты. Все могло быть, чертова фатумология.
Он лег опять, Ирка мычала сонно, отвернувшись к стене, и Баринов долго ворочался, но наконец заснул и увидел сон.
Это был самый странный и счастливый сон в его жизни. Ему снилось, что он плывет на пароходе вдоль синих туманных берегов с полощущимися ивами, вдоль диких берегов с парками и садами, постепенно темнеющими, плывет поздним летним вечером — то ли его пригласили на какой-то фестиваль, проходящий по обыкновению на пароходе, то ли просто это была прогулка по реке некой артистической тусовки. Был там бар, шумели, пили, — Баринов однажды плавал на таком пароходе, — и рядом с ним была девушка, из коллег, что ли, с которой у него сразу обнаружились потрясающие совпадения во всем. Он с необыкновенной четкостью видел ее лицо, которое потом, сколько ни старался, не мог вспомнить. Она была невысока, стройна, улыбчива, темноглаза и все понимала без слов. Он нес чушь, и она улыбалась ему. Вместе они кого-то в чем-то убеждали, и она во всем была на стороне Баринова, хотя он плохо знал то, о чем говорил. Потом она куда-то ушла, и он вслед за ней, и она ждала его на корме, они разговаривали и целовались, и было чудо такого полного совпадения, такой невероятной, только во сне бывающей близости, что он почувствовал ничем не омраченное счастье, абсолютный покой, словно все в его жизни теперь было решено и ни от чего уже не могло испортиться. Они уговорились встретиться в Москве. Он весь день ходил по любимым улицам — между Кропоткинской и Октябрьской, и около Чистых Прудов, и по переулкам с прежними названиями, где-то в недрах Арбата, близ Сивцева Вражка; мимо прекрасных старых больших домов в переулках около улицы Горького, ныне Тверской, — и это было очень странное свидание, потому что только что перед ним везде побывала она. Так было условлено. Ему предстояло угадать следы ее присутствия, и он находил их повсюду, хохоча во сне, — вот она бросила ему ленту, вот написала его имя на стене в парадном, вот нарочно ступила туфелькой в грязь, и четко отпечатался узкий, прелестный, длинный след. И все это время странный, доброжелательный голос нашептывал ему в ухо: «Это ваш день, сегодня все для вас». Он всегда чувствовал себя втайне руководимым, опекаемым, — кто-то следит, кто-то ценит все его усилия, ведет его, предусматривает варианты, вот сейчас все устроится, — и этот кто-то подвел его наконец туда, куда ему надлежало прийти.
Дальше была продолжающаяся вереница смешных чудес, и он вернулся домой, где должен был выходить с ней на почти ежеминутную мысленную связь, и каждый раз в доказательство контакта в комнате начинал светиться веселым розовым светом какой-то предмет. Он посылал ей мысль — и она принимала ее, и гитара на стене светилась розовым под приятный мелодичный звон; снова посылал мысль — и светилась чернильница, подаренная когда-то ради символа; обращался к ней опять — и будильник под тот же ксилофонный смеющийся звон начинал отсвечивать, и это была игра, потому что он никогда не знал, какой на следующий раз засветится предмет. Он видел и ее: она сидела в своей комнате с подругой, которая смеялась вовсю и дивилась на эти чудеса, и так они переговаривались под скрытое и радостное одобрение всего мира.
Он проснулся поздно. Ирка уже встала и гремела чайником на кухне, идти на работу было не к спеху. Баринов подошел к окну.
Стоял мягкий, серый снежный день, и в его матовом свете дети в ярких курточках — красных, оранжевых, зеленых — играли на снегу в детском саду. Баринов жил на третьем этаже, и он слышал их смех, возню, крики. Воспитательница разгребала дорожки, и он пожалел ее, но и порадовался за нее. Дети везли санки, бегали, в обнимку скатывались с горы на розовых вращающихся круглых штуках, которые он называл сковородками. Какой-то мальчик плакал, не взятый в игру, но тут же его утешали, взяв в другую, и он, мгновенно развеселившись, вовлекался в движение.
В это бесконечно долгое, остановившееся мгновение Баринов понял, что вся его жизнь будет такова — исполнена безвыходных, счастливых и невыносимых ситуаций, невыполнимых условий, невозможных выборов, — и он принял эту жизнь. Он понял, что никогда не сможет бросить девушку, гремящую посудой на кухне, и никуда не уедет из квартиры на третьем этаже, и вечно будет мучиться и метаться, но жизнь его будет время от времени за все вознаграждать. Вся полнота жизни была внятна ему. Он понимал и то, что ему на роду написана та, другая, что после всего приснившегося ее не может не быть, но и Ирка написана ему на роду, и бросить ее он не в силах, и Дунского он спасет, примирив все, все приняв на себя, сделав для этого что угодно — занявшись фатумологией, найдя единственный ключик, все повернув, как надо, — ведь мир сиял такой мягкой, такой милосердной гармонией, что в нем не могло не существовать спасительного для всех решения.
Ирка пришла и позвала его завтракать.
5
— Ладно, — сказал старик, — все понятно.
Баринов молчал. Телефон старика ему достал Щербанов, всеми правдами-неправдами, через двадцать пятые руки, через коллег, любовниц и великую солидарность журналистов. Старик стоял у истоков фатумологии и, брезгуя прикладными делами, смыслил в теории.
— Вашим случаем я заниматься не буду, — быстро говорил старик, стоя спиной к Баринову и роясь в секретере. — Я слово себе дал не практиковать, потому что любое вмешательство в работу судьбы лично мне глубоко противно. Эти ребята играют с огнем, я их давно предупреждал, но ведь и насчет атомного ядра кто-то там предупреждал Резерфорда. В общем, практических советов я не даю, но литературу я вам дам, — просто потому, что никогда не начинаю первым, но раз они уже успели навредить, мой долг — посильно это исправить. У вас может получиться, может не получиться, но тогда это будет строго имманентно вашей судьбе, а пока идет игра втемную, фатумология заборного тона…
Старик был неопрятен, неприветлив, болтлив.
— Я не знаю и знать не хочу, с кем вы имели дело, — говорил он, расхаживая по комнатенке. — Видимо, школа Михайлова. Адрес вы, конечно, назвать откажетесь, да я и сам не захочу знать. Нагнали они на вас страху, нечего сказать, да и то — поди представь кого другого на вашем месте… В общем, берите. Принесете через неделю, вам должно хватить. Если вам покажется, что это все теория и к практике не имеет никакого отношения, — ничего не получится. Если сумеете сделать выводы — может быть, найдете варианты. Почему, кстати, вы не хотите еще раз пойти к нему?
— Он мне уже все сказал, — ответил Баринов. — Я думал, вы больше знаете.
— Конечно, знаю, — сказал старик. — Знаю, что судьба умнее нас, и она бы сама распорядилась. Имманентность — второе следствие, первый подпункт — предусматривает, что каждый получает столько, сколько может вынести. Тут, конечно, терминологические трудности, и я лично с этой формулировкой не согласен, — звучит жестоко, — но суть верна, и, ежели бы жизнь вашего друга была в настоящей опасности, вы могли бы почувствовать это заранее. Судьба, друг мой, она все предусматривает. Весьма возможно, что у вас было спасение, да он не заметил или говорить не захотел. Вы бы друга вашего отправили к тому специалисту, — он бы его, может, предупредил…
— Не могу, — сказал Баринов. — Как я ему объясню, что он должен туда пойти? Раскрою все? Он с ума сойдет, он такой…
— И покинуть эту вашу невесту вы никак не можете?
— Не могу. Это и меня добьет, и ей жизнь поломает.
— Вот ведь вы какой. Ладно. Через неделю я вам сам позвоню, чтобы забрать документы. Сюда вам больше приходить не следует. Тот ваш молодой объяснил бы как-нибудь уклончиво, а я прямо скажу: нельзя с вами сейчас много общаться. Аура у вас плохая, соприкосновение может все мои карты спутать. Квартира все это чувствует, так что на квартиру больше не приходите, еще заразите. Встретимся где-нибудь в метро или на работе вашей. Извините, мне пора укол делать, сейчас сестра придет. Давайте, давайте скоренько.
Баринов ушел, не спросив о гонораре. Старик бы и не взял, боясь заразиться, видимо, даже от его денег.
«…Судьба слагается из ситуаций выбора, жертвования одним ради другого. В этом смысле фатумология — наука об отказах и платах».
«Развернутые ответы на все четные вопросы анкеты прибавляют по пять очков к цифре, откладываемой на оси ординат; все краткие ответы на нечетные вопросы вычитают три очка из цифры на оси абсцисс».
«Наложение всех трех карт дает итоговый результат. Совпадающие точки и линии следует выделить, несовпавшие отмести как маловероятные».
«Лемма 16. Каждая линия имеет не менее трех вариантов развития, что следует из теоремы Бергсона».
Здесь Баринов вздрогнул.
…Была одна версия — так себе версия, правду сказать, с ничтожным процентом вероятности, но почему-то Баринов за нее ухватился, потому ли, что Малахов выбрал именно ее, потому ли, что и сам он; слушаясь шестого чувства, прослеживал ее с болезненным упорством. Именно по ней все у Дунского выходило особенно плохо. Болезнь, несчастный ли случай — обстоятельства не уточнялись, но кривая круто шла вниз, на нее наползало темное облако, и Дунский исчезал из карты — отчасти по собственной вине, потому что всю жизнь притягивал мелкие пакости и наконец их количество перешло в качество, отчасти из-за какого-то события, которое Баринов долго вычислял и наконец вычислил.
Дело было в том, что вскоре после женитьбы Баринова по дурацкой цепочке совпадений, уравновешиваний и выборов исчезала Сова. Она бросала Дунского через неделю после того, как Баринов возвращался с Иркой из свадебного круиза Москва — Тверь — Москва. С уходом Совы у Дунского начиналась темная полоса.
По другим версиям Дунский выправлялся, обрастал жирком, печатался. Но все пока шло по этой, третьей. Он уже позвонил Баринову с просьбой о деньгах, и Баринов, боясь новых контактов, отослал деньги с Иркой, хотя сам сидел без копья, потому что ради ученых занятий взял отпуск за свой счет.
Именно эта, третья версия почему-то работала исправнее всего, но и у нее должно было найтись спасительное ответвление, и Баринов это ответвление нашел.
Дело было ночью. Сами собою предполагались дым сигарет, больная голова, беспокойно спящая Ирка. Баринов сидел за столом, вычерчивая одну и ту же утомительную, неумолимую кривую, как вдруг забрезжила некая точка, спасительный поворот, робкое пересечение с еще одной невесть откуда взявшейся черточкой. Именно эта черточка меняла все дело: Дунский отделывался безденежьем, четко рисовавшимся на координатной сетке, Баринов оставался с Иркой, а через два года или около того, его, бариновская, линия пересекалась с жирной чертой, обозначенной на всех трех схемах, и сливалась с ней еще на два года, после чего шла себе ровненько, с периодическими вспышками творческой активности.
Баринов не поверил и снова выследил заветную точку, отложил ее на оси абсцисс, подставил цифру в уравнение Витгенштейна (вот ведь чем занимался, заумник, на старости лет) и посмотрел по толкователю расшифровку.
На языке цифр этот поворотный пункт назывался 16,8; в толкователе, дававшем значения до сотых, значились калоши.
Ничтожная эта фигня, идиотский, крошечный винтик выглядел так же чмошно, как и сам Дунский. Баринову, начиная с января будущего года, надлежало носить калоши, не снимая их зимой ни при какой погоде. Летом калоши были не обязательны (16, 81 уже давали непременные калоши в любое время года, не глядя на жару). Калош у Баринова не было, но достать их не составляло труда. Толкователь устарел, как и сами калоши, и Баринов порадовался, что ему не попался более крутой историзм, типа шкуры дикого вепря или рыцарских шпор. В новом толкователе, возможно, вместо калош был предусмотрен галстук особой расцветки или другая равноценная замена. Но в старом толкователе судьба Дунского зависела от калош с нового года, и судьба сработала четко: он успел впритык, на следующий день старик позвонил, и Баринов, рассыпаясь в благодарностях, вернул ему растрепанную кипу машинописи. Старик растворился в толпе на «Белорусской-кольцевой», а Баринов поехал к дядьке и взял у него калоши со старых валенок — вполне добротные, крепкие. На работе, конечно, засмеют. И пускай себе.
Двадцатого декабря он привез калоши домой, а двадцать первого поздним вечером раздался звонок в дверь. Баринов пошел открывать. На пороге стоял Малахов.
Он был небрит, но это была уже не та элегантная небритость в гарлемском стиле, которая только прибавляла ему шарма в былые времена. Глаза ввалились, лицо осунулось, он мял в руках шапку и робел.
— Вот не ждал, — сказал Баринов, отчего-то не испытав ни страха, ни удивления. — Входите.
— Можно, да? — жалобно сказал фатумолог. — Извините, что поздно. Я мог позвонить, но это не телефонный разговор. Надо повидаться.
Баринов провел его на кухню, поставил чайник и придвинул ему сигареты.
— Честно говоря, я ждал вашего звонка, — сказал Малахов, закуривая.
— Вы же говорили: будет все нормально — не свидимся.
— Да, я не знал наверняка. Были варианты.
— Нет, вы не подумайте, Игорь. Я не в обиде. Вы не все могли предусмотреть.
Малахов усмехнулся:
— Вы думали, я не просчитал вариант с калошами?
Баринов потрясенно отшатнулся. Если калоши не сработают, подумал он, все к черту. Неужели он это отмел как неработающее? Он профессионал, а я щенок…
— Я все просчитал, — продолжал Малахов, пуская дым кольцами. — Я одного не знал: начнете вы сами копаться или нет.
— Какая разница? — пролепетал Баринов.
— Принципиальная, к сожалению. Вы ведь знаете лемму о трех версиях? Не знаю только, кто вам дал. Есть много специалистов, которым не нравится наша частная практика. Я и сам понимаю, что это не совсем нравственное занятие. Но, во-первых, это действительно многим помогает, а во-вторых, деваться некуда, надо ставить дело на ноги. И кто-нибудь из стариков — верно ведь? — мог вам дать тексты…
— Мог, — сказал Баринов, твердо решивший не выдавать старика, как не выдал он Малахова.
— Я не спрашиваю, кто конкретно, — снова угадал фатумолог. — Я только говорю, что этого ведь могло не быть, понимаете? Вы могли ограничиться моими рекомендациями.
— И убить Дунского.
— Кого?
— Того приятеля.
— Правильно. Но вы бы его не убили, так? Вы бы ушли от невесты.
— Это невозможно.
— У нее без вас все было вовсе не так плохо.
— Это не имеет значения.
— Имеет, — тихо сказал фатумолог. — Дело в том, что третью версию я от вас… скрыл… Можете делать со мной что угодно. Я к вам пришел, потому что сейчас все зависит от вас. Не удивляйтесь ничему. Вариант с калошами действительно работает. Я мог бы вам соврать, придумать к нему какие-то жуткие последствия, но вы сейчас подкованы, и мы более-менее равны. Я ведь тоже всего два года этим занймаюсь. В общем, что бы я ни сказал, вы не поверите. И я говорю вам честно: если вы сейчас выберете этот вариант, друг ваш останется жив и невеста будет при вас. Но от меня уйдет жена и заберет ребенка.
Баринов долго молчал.
— Помните ту черточку? — снова заговорил фатумолог. — Там, где пересечение это калошное? Так это и есть я. Как видим, судьба вас ко мне не просто так привела. И устроила экзамен обоим.
— И ничего нельзя сделать?
— Четырех версий не бывает. Было бы можно — уверяю вас, я бы сказал. Вы мне верите?
— Верю, — хрипло сказал Баринов, — верю. Почему же нет?.. Но как вы могли?! Как вы поставили на карту жизнь незнакомого человека?
— Да не поставил я ее на карту! — отчаянно воскликнул фатумолог.
— Тише, тише, Ирка спит… Она рано легла сегодня.
— Простите… — Малахов понизил голос. — Ничего бы не случилось с вашим человеком! Там же, вы видите, выходит ваш совершенно четкий уход от невесты, процветание вашего друга… И встретили бы вы вашу эту… единственную…
— Встретить-то встретил бы, а одинокая старость? Одинокую мою старость вы забыли?
— Ну да, одинокая, но ведь благополучная, правда? Со славой, с деньгами… А у меня, если хотите знать, — Малахов стал рыться в портфеле, извлекать планшетку с приколотой картой, — у меня после ухода жены — полный тупик! Этого можно ожидать, потому что она для меня все. Она и мальчик. Я женат десять лет и себя без нее не мыслю. Через десять лет вы поймете. Если, конечно, будете так же любить жену, как люблю ее я.
— Но раз у вас такая любовь…
— То-то и оно. Она еще очень красива. Довольно молода, ей тридцать два. И вы можете нас развести, шевельнув калошами. Понимаете?
— Что же там за цепочка, — раздумчиво проговорил Баринов, то ли спрашивая, то ли восхищаясь.
— Невероятная цепочка. Но все действует на основе закона: вы сохраняете и приумножаете все — у меня убавляется. Так всегда: ваше счастье — чужое несчастье. Грубый дарвинизм, простой отбор. Но именно я оказался вашей парой. Такой вот сюжет.
— Странно, — произнес Баринов. — А до этого нас с вами ничего не объединяло?
— Как будто нет. Вы какую школу кончали?
— Семьдесят седьмую. В восемьдесят втором.
— А я девяносто третью. В семьдесят пятом.
— Очень, очень странно…
— Ну, не так уж и странно. Может быть, у вас способности к фатумологии. Даже наверняка. Я же говорил, к этому каждого приводят некие силы. Может быть, наша встреча и вся эта коллизия были только поводом, чтобы вы, новый гений, сами занялись этим. — Малахов жалко улыбнулся.
— Но согласитесь, что вы поступили очень плохо, Игорь.
— Не соглашусь, — тихо сказал фатумолог.
— Но вы же могли мне жизнь переломать! И невесте моей!
— Не так же, как вы сейчас переломаете мне. Потому что у меня, говорю вам, после этого полный швах. Верите, нет?
Малахов прочертил ногтем по планшетке, по жирной кривой, резко летевшей вниз, как поезд с откоса.
— Это конец, — сказал фатумолог. — С наукой вообще придется завязать. Впрочем, возможно, это тоже отбор — на место менее талантливого приходит более талантливый… Фатумология меняет любовников. Как Клеопатра.
Баринов молчал.
— И потом, — ровным голосом сказал Малахов. — Есть у меня одна собственная теория. Я не люблю вмешиваться в чужую жизнь. Только когда судьба заставляет, как вот — помните? — с кошкой. А на самом деле я эгоист. Принципиальный. Потому что рай на земле настанет только тогда, когда каждый будет сам за себя. Не будет лезть в чужую жизнь со своей помощью, не будет никого учить, не будет, наконец, вытаскивать из болота того, кто там живет. Никому не надо помогать. Все наше добро оборачивается против нас. Мы растрачиваем себя на других, а они наше добро гробят, потому что это добро только с нашей точки зрения. А потом в один прекрасный день вы обнаруживаете, что растратили себя по ничтожным мелочам, так ничего существенного и не сделали, а люди помнят о вас только плохое. Как вы ногу отдавили в троллейбусе тому, кому за день до этого жизнь спасли.
— Не лишено, — сказал Баринов.
— Но это не значит, конечно, что надо вырывать кусок изо рта соседа. Это значит, что нужно только брать идущее в руки и не раздавать направо-налево тем, кому оно ничего, кроме неприятностей, не принесет.
— Как со мной, — сказал Баринов.
— А вы как думали?! — взвился Малахов, но тут же понизил голос, вспомнив про Ирку: — Это моя жизнь, понимаете, моя! Моя судьба вас ко мне привела, нас столкнула! Может быть, только для того, чтобы обустроить вам тихую жизнь с вашей истинной возлюбленной!
— Я эту тоже люблю, — сказал Баринов. — Я ей многим обязан.
— Но у меня она, правда, единственная, — сказал Малахов. — Я знаю. Я из-за нашей встречи и начал задумываться о судьбе. Даже рассказывать не буду, как все произошло. Из суеверия.
— Ладно, не надо, — согласился Баринов. — Все равно я, хочу того или нет, уже руководствуюсь вашей теорией. Мне в руки плывет спасательный круг в виде калош. Я отпихиваю от него вас. Вы же своего не упустили, когда я к вам приходил, верно? Почему же я должен упускать свое?
— Фатумология — наука об отказе, — сказал фатумолог. — Вы можете отказаться от невесты. Можете! Если хотите, я просчитаю ей все, я три ночи не буду спать, но немедленно составлю ей карту. И очень точную. Хотите — вместе составим. И вы увидите, что там все и без вас нормально.
— Но со мной лучше. И совесть моя чище.
— Андрей, — умоляюще сказал фатумолог, — я все понимаю. Я перед вами свинья. Я не встаю на колени, я не предлагаю вам денег, не порю истерику. Но поймите: вы рубите меня под корень. Вы не знали этого, а я еще два года назад составил карту на жену и на себя. Вы там появляетесь, но я вас не узнал. Чертовы калоши эти… Понимаете, тут же был шанс, что вы вообще не займетесь фатумологией, если б не северный ветер.
— Какой ветер? — насторожился Баринов.
— Северный! Неделю назад… Был бы любой другой, хотя бы северо- восточный, — жизнь повернулась бы совершенно иначе! Это я уже потом просчитал…
— Неужели и это связано?
— Все, все связано, дорогой мой, все… Умоляю вас, подумайте, а? Все в ваших руках.
А Ирка спит и не знает, подумал Баринов.
— Нет, — сказал он, не глядя на Малахова. — Я вам уже заплатил.
— Да я верну, я принес, — заторопился Малахов. — Вот, и с поправкой на инфляцию…
— Да нет же, — досадливо сказал Баринов. — Игорь, вы все правильно говорили. В том и беда моя, что я не умею отказывать, берусь за все, трачусь по пустякам… Но здесь уж извините. Здесь я вам сам благодарен — Дунского вы все-таки спасли, калоши я носить буду, что бы там ни думали прохожие. Но судьба — вещь жестокая. Тут я сам должен твердо решить. Я вам твердо говорю: нет. С судьбой можно разговаривать только на ее языке. Гонорар, понимаете? За все — гонорар. Я вам заплатил. Теперь вы платите гонорар. Это не я, это судьба.
— Вы вполне фатумолог, — криво усмехнулся Малахов.
— Вполне. С кем поведешься. Извините меня. Но гонорар выплачен.
— Это окончательное решение?
— Окончательное.
— Ну ладно, — сказал Малахов и встал. — Извините и вы.
Молча Баринов подал ему пальто, открыл дверь и поймал последний его взгляд, — Малахов чуть обернулся.
— А времена-то теперь знаете какие? — уже с порога спросил фатумолог. — Такие времена, что все сдвинулось, поехало… Новью законы нужны, новые правила… Не так все просто. Одна система рушится, другая даже не строится… Сами понимаете, никто ни от чего не застрахован…
— Плюс-минус пятнадцать процентов, — пожал плечами Баринов.
— Ну-ну, — пробормотал фатумолог и быстро пошел к лестнице. Баринов посмотрел ему вслед и осторожно, чтобы не разбудить Ирку, закрыл дверь. Навесил цепочку. Зачем-то долго мыл руки.
Вошел в комнату. Кровать была разобрана, смята, Ирки не было.
У него подкосились ноги.
…Ирка сидела в шкафу. Она проснулась от плеска воды в ванной, и ей пришла мысль немного развлечься, как в начале их романа. Она выскользнула из-под одеяла, залезла в шкаф и стала ждать. Она слышала, как он открыл дверь комнаты, но, как сполз по стене, слышать не могла, поэтому, высунувшись наружу, страшно завизжала. Он очнулся, и тупо захлопал глазами, и хлопал ими еще долго, пока она не принесла ему пузырек нашатыря.
6
Потянулось странное время.
Два обещанных года — наступающий и следующий — разметали, растащили, развеяли всех, как в центрифуге. Ничего ужасного не случилось. Просто перестали сбываться простейшие законы, жизнь изменилась до неузнаваемости, произошло все, что предсказывали, и больше, и все все вынесли, смотри лемму насчет того, кому что посылается и кто что выдерживает.
Как-то все разбренчалось, раздухарилось. Система пропала, музыка растворилась в хаосе, линии сплелись в клубок. Какая уж там далекая возлюбленная. Брюки бы на ногах удержать, шляпу на голове, голову на плечах.
Собственно, ни тебе катаклизмов, ни драки. Постепенное, медленное осыпание. Нищих стало гораздо, гораздо больше, — больше, чем он мог себе когда-нибудь представить. Проза наша тоже разбренчалась, стала развинчиваться, как машина, в которой перед гонками поработал диверсант: все болты ослаблены, вон колесо отлетело, вон руль… Там вылетел эпитет, здесь авторское отступление воровато просунулось в сюжет. А вас вообще не звали, вы цитата из газеты «Трибучая борона». А кто меня заставит? Все же съехало. Захочу — перепишу алфавит и назову: роман.
Какие уж тут, казалось бы, законы судьбы.
Так и текло время нашего героя: прерывисто. Не поймешь, что было когда.
Вот он идет домой, к любимой жене, со встречи на частной квартире, где собирались фатумологи его поколения и круга. Один рассказывал, как съездил в Париж. Ну, съездил и съездил. Другой — как он не любит власти. Ну, не любит — и на здоровье. Третий женился. Дай вам Бог здоровья и генеральский чин. Заговорили о деньгах. Хуже, чем у Дунского. Тьфу ты, Господи, на что уходит жизнь!..
Дунский, кстати, процветает, хиппоза носит ребенка. Остепенилась, забыла слово «Борхес», может говорить только о том, какой хороший поэт Петенька-старший и как смешно толкается там, внутри, Петенька-младший. А что — и правильно, и дай вам Бог здоровья и генеральский чин…
Нищий на углу, молодой мужик с хитрыми глазками, клочковатой бородой.
— Подайте, ради Христа! — сильным, ясным голосом. Как не подать!
— Дай вам Бог здоровья и генеральский чин!
Герой возвращается с работы, все человеческое из него вытрясло в транспорте. «Даже во сне вы видите человека». Он испытывает отвращение к старухам, детям, военным, толстым, лысым. Он сильно изменился, хотя не слишком бедствует. По выходным он спит, пишет мало, для себя — почти ничего.
А вот он идет вдоль свалки, среди колдобин, то ли в гости, то ли на интервью, но вечер, вечер, ранний, зимний. Вы не находите, что в последнее время не успевает толком рассвести, как надо уже смеркаться?
Здесь следует пейзаж.
А не находите ли вы, что традиция такой рваной прозы у нас значительно лучше укоренилась, нежели нормальная изобразительность, надежная повествовательность? Ну, ясное дело. Эта проза не представляет труда. В паузах предполагаются такие бездны отчаяния, в умолчаниях — такие подтексты, что повествователю как бы и не очень обязательно повествовать. Он лепит себе коллажи, шуточки, намеки, а читатель дорисовывает, как хочет. Такие времена. Никто от тебя ничего не требует, никакая закономерность не просвечивает в происходящем. Так можно писать до бесконечности. Все ждешь кульминации, а тебя погребает сыпучая лавина эпизодов. Самое интересное, что и жить так можно долго.
Ниче-ниче… Бывает хуже…
Но ты мне объясни, объясни: есть в этом хоть какой-нибудь смысл? Есть закономерность или нет? Убери попов: попы — клопы, кровопийцы. Убери йогов: йоги — неудачники-мэнээсы. Убери политологов: политологи — скучные, мелкие люди, выводящие законы приливов из бури в стакане воды. Но скажи!
Друг наш болеет. Приливы озноба. Он лежит в жару, каждая волна возносит ртуть на новую высоту, доводя до отметки 38,9. Словно горячий пояс охватил его спину и живот, а ноги и руки мерзнут. Герой задает вечные вопросы…
А калоши, калоши! Как все потешались над ними! На работе косились. Друзья хватались за бока. В метро так крыли — батюшки мои! Жизнь вообще десакрализовалась. Курят, дерутся в метро, в кино, в троллейбусе…
Может, и нет ничего?
Подождем, подождем, недолго…
Ну, ладно. Поиграли — и довольно.
Прошло два года, за которые, как уже было сказано, ничего особенного не произошло, кроме того, что, согласно бессмертной метафоре из «Репетиции оркестра», каждый заиграл свое, мелодия стала хаосом и линии несколько запутались. Баринову все труднее было прослеживать свою, поэтому, кроме двух маленьких работ по фатумологии литературы, он так ничего и не опубликовал в «Вестнике», который был-таки создан на деньги, заработанные частной практикой. Сам он от частной практики бежал как от огня и зарабатывал исключительно поденщиной. О нем пошумели и забыли.
Через два года и неделю Баринова пригласили на какой-то круиз по Волге, на фестиваль видеоклипов. Фестиваль был дурной. Плыли вдоль синих, печальных берегов. Единственная была тут как тут. Правда, она была замужем, потому что Баринов не любил носить галстуки, но он ее легко развел, потому что, выходя из дома, всегда шмыгал носом, проверяя, насколько холодно и чем вообще пахнет.
И странное дело — как только их линии благополучно пересеклись, все как-то стало нормально, все обрело черты, зазвучало в унисон, обозначилась мелодия и вообще в судьбах мира стали видны новые закономерности, которые чрезвычайно обрадовали всех.
Пошло другое время, другое повествование.
Малахов спился.
Комментарии к книге «Гонорар», Дмитрий Львович Быков
Всего 0 комментариев