Стивен Роули Лили и осьминог
Посвящается Лили
Осьминог
Впервые я увидел его в четверг. Я точно помню, что это был именно четверг, потому что вечера по четвергам мы с моей собакой Лили отводим под разговоры о парнях, которых считаем симпатичными. Лили двенадцать реальных лет, то есть восемьдесят четыре года по собачьему исчислению. Мне сорок два, то есть двести девяносто четыре по собачьему возрасту, но мои двести девяносто четыре – в сущности, еще молодость, потому что я в неплохой форме и часто слышу от людей, что выгляжу не старше, чем на двести тридцать восемь лет, то есть на тридцать четыре человеческих года. Я рассказываю о нашем возрасте так подробно потому, что мы оба немного инфантильны и питаем слабость к людям моложе нас. Мы подолгу обсуждаем Райанов. Я за Гослинга, а Лили стоит горой за Рейнольдса, хоть и не в состоянии назвать ни единого фильма с ним, который смотрела хотя бы дважды. (Филлипи из списка мы вычеркнули еще несколько лет назад, потому что так и не смогли договориться, как произносить его фамилию, – Филлипи? Филлипай? – и вдобавок потому, что снимается он уже не так часто, как раньше). Потом мы переключаемся на Мэттов и Томов. И отдаем предпочтение то Бомеру, то Деймону, то Брэди, то Харди – смотря как прошла неделя. А потом наконец наступает очередь обоих Брэдли – Купера и Милтона, хотя, строго говоря, последний из них намного старше и давно умер, и я не знаю толком, почему моя собака постоянно вспоминает о нем – разве что из любви к настольным играм, в которые мы обычно играем по пятницам.
Так или иначе, в этот конкретный четверг мы обсуждаем Крисов – Хемсворта, Эванса и Пайна. Ни с того ни с сего Лили предлагает внести в список Криса Прэтта, и вот тут-то я и замечаю осьминога. Нечасто случается увидеть осьминога так близко, да еще у тебя в гостиной, и вдобавок восседающим на голове твоей собаки, словно праздничный колпак, так что это зрелище застает меня врасплох. Я прекрасно вижу его, поскольку мы с Лили сидим в противоположных концах дивана, каждый со своей подушкой: я – скрестив ноги по-турецки, она – в позе льва из заставки Metro-Goldwyn-Mayer.
– Лили!
– Включать Криса Прэтта в список нам совсем не обязательно, я просто предложила, – отзывается она.
– Да я не об этом! Что у тебя на голове? – спрашиваю я. Два щупальца осьминога тянутся к ее нижней челюсти, как подбородочный ремень шлема.
– Где?
– То есть как это «где»? Вон там. Повыше правого виска.
Лили молчит, глядя на меня. Наши взгляды встречаются. Она отводит глаза, только чтобы мельком посмотреть вверх, на осьминога.
– А-а, ты об этом.
– Да, о нем самом.
Я быстро выбрасываю вперед руку и хватаю ее за морду так, как делал раньше, когда она была еще щенком и слишком много лаяла, настолько взбудораженная самим фактом существования каждого нового для нее предмета, что просто не могла не выражать свой восторг звонким стаккато: ТЫ! ТОЛЬКО! ГЛЯНЬ! НИЧЕГО! ЛУЧШЕ! ЕЩЕ! НИКОГДА! НЕ! ВИДЕЛА! КАК! ЖЕ! ЗДОРОВО! ЧТО! Я! ЖИВУ! Когда мы только начали жить вместе, порой за то время, которое мне требовалось, чтобы принять душ, она успевала перетаскать всю мою обувь тринадцатого размера[1] вверх по лестнице, на расстояние трех комнат от прежнего места. А когда я спрашивал ее, зачем, убежденно отвечала: ЭТИМ! ШТУКАМ! КОТОРЫЕ! ТЫ! НОСИШЬ! НА! НОГАХ! САМОЕ! МЕСТО! ВОЗЛЕ! ЛЕСТНИЦЫ! Целое море идей и энтузиазма.
Я притягиваю ее к себе и поворачиваю ее голову вбок, чтобы осмотреть как следует, не спеша. Она отвечает мне самым неодобрительным взглядом, какой только может изобразить, скосив глаза, раздраженная как моим назойливым и нежелательным вниманием, так и бестактностью такого большого и глупого человеческого самца.
Осьминог держится цепко и сидит вплотную к ее глазу, прямо над ним. Я собираюсь с духом, для чего мне требуется минута, и наконец пробую его на ощупь. Он тверже, чем я предполагал. Не как воздушный шарик, наполненный водой, а скорее, как… кость. Он ощущается так, словно находится под кожей, и все-таки остается на виду. Я принимаюсь считать его щупальца, поворачивая голову Лили, и в самом деле насчитываю все восемь. Осьминог выглядит и сердитым, и вместе с тем инородным. Пожалуй, уместнее было бы назвать его «агрессивным». Как будто он заявляет о себе и требует потесниться. Не буду врать: я испуган и растерян. Однажды я смотрел видео, в котором осьминог так ловко маскировался на дне океана, что оставался совершенно невидимым, пока какой-нибудь незадачливый моллюск, краб или морской слизень не приближался вплотную, а потом с убийственной точностью наносил удар. Помню, как я перематывал видео обратно и просматривал его вновь, пытаясь высмотреть осьминога в его убежище. После бесчисленных повторов я наконец научился распознавать его присутствие, ощущать его энергию и угрозу, его намерение накинуться на жертву, хоть по-прежнему не мог отчетливо разглядеть его до броска. Однажды увидев, его уже невозможно «развидеть» – остается лишь восхищаться его способностью так искусно прятаться, находясь вроде бы на виду.
Вот так вот.
Теперь я увидел его, поэтому уже не могу «развидеть». Осьминог до неузнаваемости меняет лицо Лили. Лицо, которое всегда казалось мне таким красивым, – благородный и классический собачий профиль, лишь слегка подпорченный нелепым телом таксы. Но ее лицо! Идеальное в своей симметрии. Если отвести назад уши, оно напоминало по форме маленькую кеглю, покрытую нежнейшей шерсткой оттенка красного дерева. А сейчас она выглядит как потрепанная кегля уже не по форме, а по роду деятельности, – украсилась бугром, словно и впрямь побывала первой из расставленных десяти.
Лили дважды фыркает на меня, раздувая ноздри, и я спохватываюсь, заметив, что по-прежнему держу ее за морду. Я отпускаю ее, моим бесцеремонным обращением она возмущена до глубины души.
– Не хочу об этом говорить, – заявляет она, уткнувшись головой в собственный живот и что-то там выкусывая.
– А я хочу.
Мне хочется поговорить главным образом о том, как вышло, что прежде я не замечал осьминога. Как я мог нести ответственность за все, что касалось повседневной жизни и благополучия Лили – еду, воду, физическую нагрузку, игрушки, в том числе жевательные, внутреннее и внешнее состояние, лечение, выведение отходов, развлечения, уют, ласки, любовь, – и не заметил, что у нее сбоку на голове восседает осьминог, разрастаясь до угрожающих размеров. «Осьминог – мастер маскировки, – напоминаю я себе, – его задача – как следует спрятаться». Но произнося эти слова мысленно, я задумываюсь о том, почему так легко прощаю себе этот промах.
– Это больно?
Вздох. Выдох. Когда Лили была моложе, похожий звук она издавала во сне, обычно прямо перед тем, как начинала быстро-быстро сучить лапами, и это предвещало чудесный сон – погоню за белками или птичками, или беготню по теплому песку на бесконечном золотистом пляже. Не знаю, почему, но мне вдруг вспоминается, как Итан Хоук отвечал на вопросы традиционной анкеты Бернара Пиво, которыми заканчивался каждый выпуск передачи «В актерской студии»:
«Какой звук или шум вам нравится?»
«Когда вздыхают щенята», – ответил Итан.
ИМЕННО! Удивительное, чудесное сочетание – щенки и вздохи. Можно подумать, будто у теплых, сладко спящих щенков есть причины вздыхать – грустно, устало или раздраженно. И все-таки они постоянно вздыхают! Мило и невинно выдыхают воздух. Но на этот раз вздох другой. Еле уловимо иной. Неопытный слух не отличил бы его от прежних, но я знаю Лили так хорошо, как только вообще можно знать живое существо, потому замечаю перемену. В этом вздохе слышится тяжесть и скрипучесть. В мире Лили появились заботы, на ее плечи лег их груз.
Я снова спрашиваю:
– Это больно?
Она отвечает не сразу, а после долгой паузы, все тщательно обдумав.
– Иногда.
Лучшее в собаках – это их умение понять, когда они особенно нужны нам: тогда они бросают все свои дела, лишь бы посидеть с нами. Больше мне незачем расспрашивать Лили. Я могу сделать для нее то же, что она бесчисленное множество раз делала для меня – в горе, болезни, унынии, в дни общих волнений и недомоганий. Я могу молча сидеть с ней, соприкасаясь телами лишь настолько, чтобы излучать тепло, делиться энергией, вибрирующей во всех живых существах, – сидеть до тех пор, пока наше дыхание не замедлится и не войдет в согласованный ритм, как бывает всегда, когда мы сидим тихо-тихо.
Я беру ее за складку кожи на затылке – так, как, наверное, брала ее в щенячестве мать, когда переносила с места на место.
– Ветер крепчает, – говорю я ей. Глядя на осьминога так пристально, насколько мне хватает духу, я опасаюсь, что в моих словах больше истины, чем мне хотелось бы. Вообще-то я намекаю, что Лили пора выдать ее любимую реплику из фильма «Золотой век». Сам фильм мы с ней не смотрели, но пока его крутили в кинотеатрах, этот диалог так часто пускали в эфир в рекламных роликах, что мы оба чуть не лопались со смеху, едва услышав, как вопит Кейт Бланшетт в роли королевы-девственницы. Моя собака изображает Кейт Бланшетт лучше всех.
Лили немного оживляется и как по команде выпаливает:
– Я могу повелевать и ветром, сэр! Во мне бушует ураган, который опустошит Испанию, если вы осмелитесь испытать меня! Пусть приходят со всем воинством ада – они НЕ ПРОЙДУТ!
Ради меня Лили старается вовсю, попытка оказывается удачной. Но если говорить начистоту, не самой лучшей. Скорее всего, инстинктивно она уже знает то, что теперь стремительно доходит до меня: она – моллюск, она – краб, она – морской слизень.
А осьминог голоден.
И она достанется ему.
Маскировка
Пятница, день
В кабинете моего психотерапевта стены имеют оттенок несоленого сливочного масла. Сидя в нем на кушетке, которая из-за единственной лопнувшей пружины страшно раздражает неудобством, я часто представляю себе, как запихиваю эту комнату целиком в чашу миксера, вместе с коричневым сахаром, мукой, ванилью и шоколадной крошкой. Когда я раздражаюсь и когда мне кажется, что я лучше окружающих понимаю, что происходит, меня нестерпимо тянет на печенье. Хрустящее снаружи, вязкое внутри, свежевыпеченное печенье с шоколадной крошкой, только что вынутое из духовки – так, чтобы шоколад слегка подтаял, но не расплавился совсем. Не знаю, что следует из этого стремления утешаться лакомством, но в голове у меня навсегда застряли слова Коржика: «Сегодня моя жить одной минутой, но только если она приятная, а если нет, тогда съесть печеньку». И хотя далеко не все свои мантры я заимствую у пучеглазых и безграмотных синих монстров, эта привилась. В последнее время меня часто тянет на печенье.
Моего психотерапевта зовут Дженни, а смириться с тем, что так зовут психотерапевта, невозможно. Вообще. Гимнастку – еще куда ни шло. Жену Форреста Гампа – безусловно. Или продавщицу замороженного йогурта в кафе, где посетителю полагается самому надоить себе йогурта из аппарата, а задача продавцов – только взвешивать его и считать свою работу каторжной. Но не психотерапевта. По-моему, тех, кого зовут «Дженни», люди просто не воспринимают всерьез. Но Дженни ничего не имеет против моей страховки и принимает пациентов сравнительно недалеко от моего района (по лос-анджелесским меркам). Ее выводы всякий раз оказываются неверными, но я наловчился принимать ее тупые советы и фильтровать их, пропуская через мозги более проницательного воображаемого психотерапевта, чтобы получить необходимое мне представление о собственной жизни. Сам по себе способ выглядит неэффективным, но мне, как ни странно, помогает.
К психотерапевту я начал ходить после того, как закончились мои очередные отношения, продолжавшиеся шесть лет, – восемнадцать месяцев назад, и, вероятно, на два года позже, чем следовало бы. Начались они бурно. Мы познакомились в кинотеатре «Нью-Беверли», после показа «Квартиры» Билли Уайлдера, и долго спорили о достоинствах картины. Джеффри был умным, пугающе умным, и увлеченным. Когда я принялся оправдывать темы неверности и адюльтера в «Квартире», Джеффри вытянул из меня признание в любви к еще одному фильму Уайлдера, «Зуд седьмого года».
Поначалу его харизма вызывала наркотическую зависимость. Но со временем я понял, что это лишь маска, а в душе Джеффри живет ранимый мальчишка. Он вырос без отца, поэтому меня не удивляло его постоянное стремление самоутверждаться. Я считал его умилительным. Очеловечивающим. Пока он не стал потакать этому мальчишке. И начались истерики. Взбрыки. У него возникла потребность в контроле там, где он не имел никакого права на контроль. Однако он по-прежнему оставался все тем же мальчишкой, и я любил его, потому и считал, что все наладится. Пока однажды утром меня не разбудил очередной трубный глас жизни, возвестивший: я достоин лучшей участи. И тем же вечером я объявил, что ухожу.
После года воздержания от каких бы то ни было свиданий я наконец решил вернуться к тому, на чем остановился. Замочить ноги в давно знакомых водах, из которых, как мне казалось, я уже давно уплыл. Дженни принимается расспрашивать:
– И как все проходит?
– «Все»?
– Да.
– Вы про свидания?
– Угу.
Говорить об этом мне совсем не хочется. Осьминог вцепился в мою голову почти так же крепко, как в голову Лили. А я никак не могу заставить себя рассказать Дженни о нашем незваном госте. По крайней мере, пока. Нельзя раскрывать карты, признаваться, что осьминог внушает страх, и побуждать Дженни делать совершенно неверные выводы, как происходит с ней практически всегда. Дженни. Я не могу делать ее работу за нее – на этот раз нет. Я бы предпочел сделать ее работу без ее участия, а это значит, что пока придется кое-что утаить от нее.
Мне вообще не надо было приходить сюда, не следовало оставлять Лили наедине с осьминогом, но солнечный свет вливался в окна кухни именно так, как она любит, и длинные послеполуденные лучи обещали усердно согревать ее все время, пока она дремлет. Записаться на прием к ветеринару мне удалось лишь на понедельник, а в исцеляющую силу солнца я почему-то верил. Надеялся, что оно облучит нашего гостя, иссушит его, как рыбу, вытащенную из воды.
– А осьминоги – рыбы? – неожиданно для себя спрашиваю я вслух.
– Осьминоги… что?
– Рыбы? Они считаются рыбами?
– Нет. Кажется, головоногими.
Представляете, Дженни это знает. Наверное, в детстве мечтала стать морским биологом – пока не поступила в колледж и не влюбилась в будущего психолога с огромными мужскими ручищами и каким-нибудь этаким именем вроде Чед. Лучше бы я свернулся клубочком на залитом солнцем полу рядом с Лили. Лучше бы положил на нее ладонь, как делал, когда она была еще щенком, – чтобы она знала, что ей не о чем беспокоиться, пока я рядом. Вот где мое место, а не здесь.
– Так что насчет свиданий? – вопрос Дженни разом возвращает меня в реальность.
– Свиданий… Даже не знаю. Нормально. Без приключений. Дивергентно.
– Извращенно? – уточнила она.
– Не девиантно, – Господи, печеньку бы сейчас! – А дивергентно. В общем, муторно. И нудно.
– А почему нудно?
– Потому.
ПЕЧЕНЬКУ!
– Но ведь знакомиться с новыми людьми всегда интересно, разве нет? Ведь можно же так и воспринимать происходящее?
– Можно, – отвечаю я вызывающим тоном, ясно давая понять, что не хочу и не буду. Не знаю, во мне ли дело – может, я еще не готов к свиданиям. Или же дело в них – может, всех достойных уже расхватали. Или всему виной мой возраст. Лос-Анджелес – это Нигделандия для пропавших мальчиков, которые слишком часто прихорашиваются и разглагольствуют и слишком редко способны хоть на что-нибудь существенное. Я начал ходить на свидания с воодушевлением, стараясь показать себя с наилучшей стороны. Но вскоре обнаружил, что хожу на одно первое свидание за другим, рассказываю одни и те же байки и никак не могу припомнить, кому и когда именно их уже рассказывал. Опасаясь показаться занудой, я составил из своих лучших историй целую развлекательную программу, фейерверк острот, который исполнял снова и снова, пока он не осточертел мне самому.
Все это мне следовало бы высказать вслух – хотя бы потому, что сеанс терапии оплачивает моя страховая компания, а я плачу за страховку (между прочим, для писателя-фрилансера это нешуточные затраты), но я ограничиваюсь вялым: «Просто… не знаю».
– Расскажите, – упрашивает Дженни.
– Нет.
– Ну же, поракдуйте меня.
Мощные щупальцы осьминога со свистом проносятся мимо, мелькает нацеленный мне в лицо алчно разинутый клюв.
Я вздрагиваю и отмахиваюсь, чуть не задевая рукой собственный нос.
– Что вы сказали? – В этих словах слышится упрек.
Дженни озабоченно смотрит на меня. Наверняка заметила, как у меня на лбу проступает пот. Я лихорадочно оглядываюсь по сторонам, высматривая осьминога, но он уже исчез – так же стремительно, как и появился.
– Я сказала «порадуйте меня», – ее озабоченность тает, сменяясь улыбкой.
Так и сказала?
Моя тюрьма цвета сливочного масла уменьшается в размерах; казалось, стены теперь ближе ко мне, чем пять минут назад. Обычно это предвещает близкий приступ паники. Раньше они случались редко, но в последнее время участились. Лучший способ избежать полномасштабного срыва – сделать то, что мне совсем не хочется: рассказать о свиданиях. Вспомнить, что жизнь продолжается. Не поддаваться панике, что бы ее ни вызвало. И я сдаюсь.
– Есть один парень… Симпатичный. Умный. Веселый. Симпатичный… это я уже говорил, да? Ну, его внешность того стоит. Просто я понятия не имею, интересуется он или нет.
– Вами.
– Нет, искусством кукловода, – я скрещиваю руки на груди оборонительным жестом. – Конечно, мной. Мы договорились встретиться во второй раз. Было здорово.
Дурь какая. О чем мне надо поговорить, так это об осьминоге, но думать о нем нельзя. Чтобы не поддаваться панике.
– Но я так и не понял. Заинтересован он или нет. ВО МНЕ. И я решил дождаться момента, когда мы будем прощаться после второго свидания: если он попробует поцеловать меня – это знак. А если попытается обнять, я не стану отстраняться первым.
Довольный своим решением, я указываю на собственную голову, как будто она служит не просто вешалкой для шляп. Потом вдруг соображаю, что осьминог, возможно, прячется у меня на голове, ведь он почему-то предпочитает головы, и старательно ощупываю ее со всех сторон. Джейн наблюдает эту картину так, словно со мной приключился припадок слабоумия, но тем не менее продолжает:
– Умно. Таким способом можно определить, какого рода эти объятия – дружеские или романтические. И что же было дальше?
– Я отстранился первым.
Дженни разочарованно смотрит на меня.
Тоном оправдания:
– Ну, он ведь тоже не стал отстраняться первым, вот мы и стояли, прислонившись друг к другу, словно нас обоих хватил удар!
Стены уже сомкнулись настолько, что я гадаю, раздавят они меня или я вдавлюсь в их маслянистую мягкость, и после того, как захлебнусь в густых сливках, в них останется идеальный оттиск моего тела.
– Само по себе это должно было сказать вам кое-что, – Дженни черкает в своем блокноте, заштриховывает «ед» в моем имени под стать жирной «Т». Ей платят за то, чтобы она выслушивала меня, но даже она считает меня нудным. Впрочем, она не виновата. Меньше чем через двадцать четыре часа после появления нашего… головоногого гостя я уже замечаю у нас с ним кое-что общее: я тоже прячусь на самом видном месте. Иду по жизни невидимкой, пробираюсь крадучись, как неудачник, надеясь, что меня заметит как можно меньше народу. Так продолжается с тех пор, как между мной и Джеффри все разладилось.
– По-моему, вам следует учитывать то, что некоторым людям самовыражение дается с трудом, – бубнит Дженни.
Под «некоторыми людьми» Дженни обычно подразумевает меня. Но в своих выводах она опять-таки ошибается. Тот парень не испытывал никаких трудностей с самовыражением. И я тоже. Просто он не знал, нравлюсь я ему или нет, и это меня беспокоило. Хоть он не знал по моей вине. Хоть я и старался оставаться невидимкой.
«П – это печенье, печенье дайте мне! Печенье, печенье начинается с П».
Я фильтрую советы Дженни с помощью воображаемого и приоритетного психотерапевта и слышу кое-что более дельное: это всего лишь два свидания. Зачем мне вообще понадобилось выяснять, как этот парень ко мне относится? Для чего нужна эта определенность? А сам я разве знаю, нравится ли он мне? Мне было бы лучше жить в неведении.
И вдруг мне становится ясно: это не про свидания, а про осьминога. Мне было бы лучше жить в неведении.
Пятница, вечер
Июнь в Лос-Анджелесе – полная противоположность июню в любом другом месте. Здесь он означает лишь одно: мглу. Солнце скрывается за тучами, туманом, смогом и дымкой и не появляется неделями. Обычно мне это нравится. Как правило, я готов платить такую цену за то, что весь остальной год у нас светит солнце. Но сегодня не виден закат, и это меня тревожит.
Звонит Трент, предлагает поужинать вместе, я отказываюсь, но Трент не принимает отказы, поэтому я соглашаюсь, чтобы избавить нас обоих от двенадцати раундов борьбы с переменным успехом. Мне неловко оставлять Лили даже на лишний час, но вместе с тем я понимаю, что мне надо с кем-нибудь поговорить, и если не с Дженни, тогда с Трентом. Он умеет вразумить меня, ему всегда это удавалось – с тех пор, как мы познакомились в первый день учебы в Бостоне. Он шумный техасец, я – сдержанный уроженец штата Мэн, и его шарм южанина пленил меня так же мгновенно, как его – моя северная прохладца. Эта дружба возникла в тот самый момент, когда он постучался в дверь моей комнате в студенческом общежитии и спросил, не хочу ли я прогуляться в «7-11» за сигаретами; он стал Феррисом Бьюллером для моего Кэмерона Фрая[2].
С тех пор, как нам было по двадцать два или двадцать три года, Трент убеждал меня не париться. По его словам, все случится с нами, когда нам стукнет двадцать девять. Скандальный разрыв? Ну и черт с ним. Работа без перспектив? Все лучше, чем напрасная потеря времени. Любой другой стресс? Зачем уделять ему хоть одну лишнюю минуту – так или иначе все случится, когда нам будет двадцать девять. Поначалу я приставал к нему с расспросами. Почему двадцать девять? Почему не двадцать восемь? А потом запаниковал. А если со мной ничего не случится, пока мне не исполнится тридцать один? Я не умел материться до седьмого класса, не знал, что такое интернет, до 1995 года. Я боялся отстать. Но бравада этих слов и уверенность, с которой Трент произносил их, в конце концов обратили меня в его веру. Я так и не удосужился спросить, о чем речь, – что именно должно с нами случиться. По-моему, он и сам толком не знал.
А потом на излете двадцать девятого года моей жизни я нашел Лили. За день до моего тридцатилетия.
Когда я прибываю в ресторан, Трент уже сидит там. Это наше привычное место. Нам оно нравится тем, что когда заказываешь мартини, его приносят в замороженных бокалах, а потом, когда отопьешь примерно половину, тебе приносят новый замороженный бокал для остатков. И даже переливают за тебя и подают свежие оливки. Удивительно, правда? Сервис!
– Привет, дружище. Я тебе мартини заказал, – объявляет Трент.
– Спасибо. А еще кое-что найдется?
– Тедди! – отзывается он с упреком, удивляясь, как я только мог подумать, что он забыл. И выкладывает на стол «валиум». Я сую таблетку в рот, слегка жую и запихиваю под язык. Под языком эффект ощущается быстрее. Трент ждет минутку, чтобы подействовало.
– Так ты объяснишь мне, что стряслось?
Я поднимаю палец, призывая его подождать, и одновременно тщательно, до полного растворения рассасываю крошки таблетки между языком и нижней челюстью.
– У Лили осьминог, – слова имеют привкус сырого мела, они вылетают у меня прежде, чем я успеваю опомниться. Значит, мне и вправду настоятельно требуется поговорить об этом.
Трент озадачивается.
– Что?
– Осьминог. На голове. Над глазом, – подробное разъяснение ничего не дает. Он смотрит на меня растерянно и подозрительно. Поэтому я подытоживаю: – Вроде твоего.
Трент – единственный из моих знакомых, который имел дело с осьминогом не только, допустим, в своем салате. К нему осьминог явился в девяносто седьмом. В то время мы были соседями по квартире здесь, в Лос-Анджелесе. Однажды ночью я застал его на диване, в растерянности растирающим собственную икру. «У меня нога онемела», – сказал он.
Не знаю, то ли воображение срабатывает, то ли ожидание, когда подействует «валиум», но я делаю выдох и даю волю диазепамовым видениям: мы с Трентом, оба двадцатишестилетние, и наша старая, неопрятная квартира становятся для меня такими же реальными, как в то время, когда мы жили там.
Как выяснилось, левая сторона тела Трента немела уже несколько месяцев, и назначенная врачом МРТ выявила там еще совсем крошку-осьминога. Через несколько недель Тренту сделали операцию, и несмотря на всю травматичность события, выздоровление прошло быстро, и мы вскоре оправились. Позднее я гадал, почему он молчал так долго. Обычно мы часами обсуждали события жизни каждого из нас вплоть до мельчайших деталей – в тот раз мы подробно разбирали лесбийские кулачные бои. Какой должна быть плотность ткани для простыней, чем объясняются достоинства египетского хлопка. Сколько знаменитостей у нас есть шанс заманить на какую-нибудь из наших вечеринок. Почему у нас всегда пригорает овсянка. Нормально ли это – пригласить на свидание медбрата, с которым я познакомился на вечеринке «Вся выпивка – по пятьдесят центов» в баре «Апач». Зачем мы вообще зашли в бар под названием «Апач»? (За выпивкой по пятьдесят центов). Так что нам с избытком хватило бы времени все выяснить до того, как я застал растерянного Трента на диване.
Трент похлопывает меня по руке, и я отвечаю ему взглядом. Сегодня в ресторане оживленно, посетителей больше, чем обычно.
– Тебя унесло, – сообщает Трент. Должно быть, «валиум» уже подействовал. – Как это – «вроде моего»?
– Ну, не совсем как твой, потому что ты своего не видел, а у Лили он сидит на голове, на самом виду.
– Ее… осьминог?
– Да.
– У меня никогда не было осьминога.
– Да был же! А если не было, тогда, интересно, какого черта они вытащили из тебя в Сидарс, когда вскрыли тебе череп.
– Они вытащили о… – начинает он и запинается.
– А мы, по-твоему, о чем говорим, черт возьми?
– Я думал, об осьминоге.
– Вот именно.
Приносят наши мартини. По три оливки в каждом. В молчании мы пригубливаем бокалы. Водка прохладным бальзамом проливается мне в горло и наконец-то смывает привкус пыли, сохранившийся под языком. Я полощу ею рот, и она обжигает его.
– Закажем фаршированные яйца? – Не знаю, чем он вообще спрашивает – от фаршированных яиц я никогда не отказываюсь. Он подает знак официантке и делает заказ. Мне не понадобилось даже рта открывать. – Ветеринару звонил?
Я киваю.
– Ее посмотрят только в понедельник.
– А когда ты впервые заметил… э-э…
– Осьминога? Вчера вечером. Он взял и показался мне. Если он и раньше был там, я его не замечал. Хотя и странно. Он не шевелится, просто сидит, свесив щупальцы вдоль ее морды. По-моему, он… спит.
Трент вылавливает две оливки из своего бокала пальцами, а я зубами стаскиваю одну с зубочистки. И замечаю, как он мысленно производит подсчеты.
– Сколько уже Лили?
– Нет.
– Что?
– НЕТ, – я непреклонен. – Я же вижу, что ты делаешь, – оцениваешь и сравниваешь варианты, которые у меня есть. Во-первых, к ветеринару я еще не ходил, и не знаю, можно ли избавиться от осьминога, прицепившегося к голове, и каким образом.
Путем осьминогоэктомии.
– Во-вторых, этой твари Лили не достанется. Я не допущу.
Когда мне было чуть за двадцать, еще один дрянной психотерапевт (ох уж эти психотерапевты!) пришел к выводу: поскольку моя мать никогда не говорила «я тебя люблю» (по крайней мере, так, как делали другие матери), значит, моя способность испытывать любовь ограничена. Любить кого-то и быть любимым. Я ограничен. А потом наступил последний вечер третьего десятка лет моей жизни, я взял на руки своего нового щенка и разрыдался. Потому что влюбился. Не «как будто полюбил». Не «полюбил отчасти». Без каких-либо ограничений. Втрескался со всего разбега в существо, с которым провел вместе каких-то девять часов.
Помню, как Лили слизывала слезы с моих щек.
ДОЖДЬ! КОТОРЫЙ! ТЫ! ДЕЛАЕШЬ! ГЛАЗАМИ! ПОТРЯСАЮЩИЙ! КАК! ТЕБЕ! ЭТО! УДАЕТСЯ! ОБОЖАЮ! ЭТОТ! СОЛЕНЫЙ! ВКУС! ДЕЛАЙ! ТАК! КАЖДЫЙ! ДЕНЬ!
Ошеломляющее осознание – значит, со мной все в порядке! Моя способность испытывать чувства ничем не ограничена!
В точности, как предсказывал Трент, когда часы отмеряли последние минуты, случилось все и сразу – пока мне еще было двадцать девять лет.
Я ударяю кулаками по столу так, что приборы подпрыгивают, а водка всплескивается до самых краев наших бокалов, стискиваю зубы и даю свирепую клятву:
– Он ее не получит.
По спине Трента пробегает холодок. Я понимаю это, потому что такой же холодок пробегает и по моей спине. Трент накрывает рукой мои ладони, чтобы успокоить меня. У него тоже есть собака – бульдожка Уизи. Он любит ее так же, как я люблю Лили. Он понимает, что творится у меня на душе. Понимает меня. Принимает все близко к сердцу.
Официантка приносит наши фаршированные яйца и два свежезамороженных бокала, в которые переливает наши недопитые мартини. Потом смущенно улыбается и исчезает.
Я смотрю, как медленно сползает лед по стенке моего нового бокала.
Он.
Ее.
Не.
Получит.
Пятница, вечер
Вечер пятницы – мое излюбленное время. Вам, наверное, кажется, что двенадцатилетняя такса не сильна в «Монополии», но тут вы ошибаетесь. Она умеет скупать отели с одной стороны доски, как никто другой, и, как правило, не проявляет сочувствия к тем, кому не по карману ее завышенная арендная плата. А мне по душе другая сторона доски. Та, на которой недвижимость покрашена в густо-лиловый и светло-голубой цвет, а названия смутно-расистские, вроде Ориентал-авеню. В цветовой гамме этой стороны доски что-то успокаивает меня. Лили не различает цвета, потому и не принимает их во внимание, когда покупает недвижимость. И кроме того, я никогда не проявляю особой агрессивности, когда строю на этих участках отели, если уж мне повезло заполучить монополию. Арендная плата умеренная, народ обычно разбегается, стоит только дать сигнал старта. Видимо, мне просто недостает бойцовского характера.
Лили вечно потешается надо мной, когда я соглашаюсь играть тачкой или ботинком. Она считает, что эти фишки только для слабаков и лентяев. Сама она всегда выбирает пушку, или боевой корабль, или «стопку». (А мне не хватает духу объяснить ей, что эту фишку она переворачивает неправильно, вверх ногами, и что на самом деле это наперсток. Если она об этом узнает, то наверняка взбесится).
Сегодня душа у нас не лежит к игре, но так мы обычно проводим вечера в пятницу, потому решаем не нарушать традиции. Я мог бы предложить просто пропустить игру и выбрать занятие полегче – например, посмотреть кино (хотя кино мы обычно смотрим вечером в субботу), – если бы не чувствовал себя виноватым за то, что сегодня рано ушел на терапию, а потом – ужинать с Трентом. Как всегда, мне приходится бросать игральную кость, передвигать фишку Лили, совершать сделки, покупать ей дома и отели, выступать в роли банкира – потому что она, как-никак, собака.
Две четверки.
– Удвоение два раза подряд. Еще раз – и попадешь в тюрьму, – предупреждаю я. Лили наступает на один из зеленых объектов недвижимости. – Авеню Северная Каролина. Бесхозный участок. Покупаешь?
Она пожимает плечами. Моим верным партнером по «Монополии» она остается лишь внешне: ее мысли, как и мои, витают где-то далеко. Но если я старательно бодрюсь (может, благодаря водке и «валиуму»), то она просто присутствует. Я смотрю на нее. Как всегда, я положил на ее место подушку, чтобы она видела, что происходит на столе, но сегодня мне кажется, что она как будто стала ниже ростом. Может, она всегда была настолько невелика – по-моему, ее вес никогда не превышал семнадцати фунтов, – но в моей жизни занимала несоразмерно большое место.
– Не хочешь играть? Ну и не надо, играть нам не обязательно.
Она нюхает свою стопку денег. Когда она наклоняет голову, виден осьминог, поэтому я отвожу глаза. Я решил не замечать его, не смотреть на него, не говорить с ним, даже не признавать его существование, пока мы не побываем у ветеринара в понедельник.
Посмотрим, сколько это продлится.
– Расскажи еще раз про мою маму.
С этой просьбой Лили обращается ко мне время от времени. Раньше меня тревожило ее стремление узнать, откуда она взялась. Наверное, меня все время грызла совесть за то, что я вырвал Лили из ее таксячьей семьи, когда ей было всего двенадцать недель от роду, и унес от матери, отца, брата и сестер, которых позднее назвали Гарри, Келли и Рита. Но теперь мне даже нравится рассказывать эту историю. О том, как все начиналось, о наследии и нашем месте в большом мире.
– Твоя мама носила имя Черная Летунья, но люди прозвали ее Веник-Пук. А твоего папу звали Цезарь – в честь великого римского полководца. Я встречался с твоей мамой только однажды, в тот день, когда мы с тобой познакомились.
– Мою маму звали Веник-Пук?..
– День был чудесный, шла первая неделя мая. Весна! Несколько часов я просидел за рулем, пока наконец не доехал до фермы и старого белого дома, обшитого досками с шелушащейся на них краской. Всю дорогу сердце буквально выскакивало у меня из груди. Я так волновался! Мне хотелось тебе понравиться. Дом стоял в стороне от дороги, лужайка перед ним казалась почти желтой – той весной дожди шли редко, к счастью для тебя и к несчастью для всех остальных.
– Ненавижу дождь!
– И не только ты, но и все другие собаки… Так вот, на лужайке возле дома я увидел небольшой вольер, обнесенный сеткой, а в вольере – тебя, Гарри, Келли и Риту, и все вы играли, возились, прыгали друг на друга, бурлили, словно спагетти в кастрюльке с кипятком. Трудно было даже разглядеть, где заканчивается один из вас и начинается следующий – казалось, передо мной просто куча лап и хвостов. Тогда хозяйка принялась брать вас по одному и бережно ставить на траву. И вы, все четверо, засеменили, запрыгали, забегали, заковыляли передо мной, а я смотрел на вас и думал: Господи, как же выбрать только одного?
– И все-таки сумел. Ты выбрал меня!
Лили берет со стола маленький красный дощатый отель, жует, оставляя отметины нескольких зубов, и выплевывает его на железную дорогу. Обычно я не разрешаю ей, но она очень осторожна и жует только слегка.
– Нет. Не совсем так, – возражаю я, и она удивленно смотрит на меня.
Как любой добросовестный усыновитель, я постоянно пичкал ее бредовыми объяснениями: родным маме с папой, у которых появляется ребенок, приходится терпеть его любого, каким бы он ни был. А усыновители выбирают себе ребенка, поэтому любят его гораздо больше. Само собой, обычно это наглая ложь. Усыновителям приходится мчаться на зов, куда бы и когда бы их ни вызвали, в итоге ребенок достается им так же случайно, как родным родителям.
– Не совсем?! – обиженно повторяет Лили.
– Нет, – подтверждаю я, потому что это правда. И выдерживаю драматическую паузу. – Вообще-то это ты выбрала меня.
И вправду она. Пока Гарри, Келли и Рита затеяли игру, резвились и кувыркались, Лили отделилась от остальных и заковыляла туда, где стоял я, беседуя с хозяйкой, которая их вырастила.
– Мальчика я подумывала оставить себе – если, конечно, у вас нет на него планов. Он бойкий, но думаю, мы сможем подготовить его для выставок.
Я не задумывался, кого хочу – мальчика или девочку. И не хотел показаться сексистом и не понравиться женщине, от которой одной зависело, увезу я сегодня домой щенка или нет. Поэтому я сказал:
– Нет, я с удовольствием выберу одну из девочек.
Я повернулся к щенкам, высматривая среди них девочек, и понял, что не могу отличить их от мальчика. Конечно, можно было бы просто брать каждого на руки и осторожно определять на ощупь, но я решил, что показаться извращенцем – это еще хуже, чем сексистом.
И тут я заметил, как щенок, который вскоре стал Лили, грызет мой шнурок. Она отпустила его, перехватила с другой стороны и тянула, пока не развязала полностью.
– Привет… – я наклонился и сумел осмотреть ее, –..девочка.
– А, она у нас заморыш – вот эта самая, – бросила хозяйка почти пренебрежительно.
Я подхватил заморыша, и она уткнулась мне снизу в подбородок, а хвостик завилял, как маятник самых маленьких и хрупких в мире стоячих часов.
– Я Эдвард. Все зовут меня Тед, – прошептал я ей на ухо, прижавшись собственным ухом к ее макушке. И впервые услышал, как она говорит:
ВОТ! ТЕПЕРЬ! Я! ДОМА!
И это была правда.
– Я выбираю вот эту, – сказал я хозяйке.
– Можете выбрать любого щенка. Даже мальчика, если хотите. Мне кажется, эта для выставок не годится.
– Я и не собирался выставлять ее. Так что я сделал выбор.
На секунду я испугался, что она попытается отговорить меня брать этого щенка. Она посмотрела, как бережно я прижимаю к себе заморыша, и ее лицо вдруг смягчилось, на нем появилась улыбка. Я задумался: неужели это не просто облегчение оттого, что она отделалась от заморыша и теперь может поднять цену на остальной безупречный выводок?
– Похоже, это она вас выбрала, – она помолчала и добавила: – Так, наверное, и надо, – она договорила с кривоватой улыбкой автомобильного дилера, который только что сбыл клиенту ржавую колымагу почти по полной стоимости.
Сидя над доской для «Монополии», я рассказываю эту историю Лили, и она остается довольной. Даже растроганной. Я улыбаюсь ей, но смотрю при этом в сторону, чтобы не видеть осьминога. Лили трясет головой, ее уши хлопают, слышится знакомый звон ошейника и жетона на нем, от которого комната словно оживает. Только после того, как она успокаивается, я замечаю, что вцепился в свой стул побелевшими от напряжения пальцами. Наверное, надеялся, что такой яростной тряски осьминог не выдержит, разожмет щупальцы, пролетит через всю комнату, влепится в стену и мгновенно испустит дух.
Впервые за сегодня я смотрю на Лили в упор и вижу, что осьминог все на том же месте и держится крепко, как всегда, только вдобавок (я не шучу!) сукин сын ухмыляется мне.
Ах ты ж сволочь.
Лили недоуменно смотрит на меня.
– Что?
Я стараюсь взять себя в руки быстро, как только могу.
– Твой ход, – заявляю я, надеясь снова втянуть ее в игру.
– Нет, не мой.
– Твой. У тебя выпало две четверки, значит, тебе снова бросать кость. Хочешь, брошу за тебя?
– А разве похоже, что у меня вдруг выросли руки? – Сарказму она научилась у меня, и если раньше я этим гордился, то теперь он меня покоробил.
Я бросаю кость. Две двойки. Несколько долгих секунд мы с Лили смотрим друг на друга – мы оба знаем, что это означает. Я нехотя беру ее боевой корабль и переставляю его в тюрьму.
Суббота, конец дня
Бывает время, когда Лос-Анджелес кажется самым волшебным городом Земли. Когда ветер Санта-Ана проносится над ним и воздух становится теплым и немыслимо чистым. Когда на деревьях жакаранды распускаются удивительно яркие лилово-сиреневые цветы. Когда океан искрится теплым февральским днем, и чувствуешь скольжение мелких песчинок между босыми пальцами ног, пока вся остальная страна ежится под одеялами, шумно прихлебывая горячий суп. А в остальное время – например, когда с жакаранды призрачным лиловым дождем осыпаются увядшие бутоны, – Лос-Анджелес ощущается как мечта, которая сбылась лишь наполовину. Может, как город, основанный в начале семидесятых как торговый центр, и не имеющий реальной причины для существования. Запоздалая идея, пришедшая в голову архитектору другого города, получше. Место развлечения, предназначенное только для того, чтобы симпатичные люди ели там дорогущие салаты.
Я пролистываю все меню этих салатов, ошеломленный его абсурдностью. Хочу ли я зелень с заправкой и маринованной спаржевой фасолью? Пожалуй, мне бы лучше пассерованной свеклы с цикорием. Или уж отважиться на гватемальский салат из пятидесяти ингредиентов? Вот такой вот он – город, в котором я живу. Могу я хотя бы перечислить все пятьдесят ингредиентов в этом салате? Я в нерешительности поджимаю губы. Они пересохли.
– Кажется, я подсел на бальзам для губ, – я поднимаю голову. Неужели я произнес это вслух?
– Как можно подсесть на бальзам для губ? – спрашивает он, залпом допивая остатки своей порции. На лбу выступил пот, но вряд ли он нервничает. Просто из тех парней, которые обильно потеют.
– Однажды я слышал от кого-то, что в бальзам для губ добавляют незначительное количество молотого стекла. Так на него и подсаживаются. Эти мелкие осколки стекла образуют на губах сотни микроскопических порезов, от этого губы сохнут, в итоге тебе снова… требуется бальзам для губ. Однажды я тщательно изучил этикетку – думал, увижу, что вдобавок к 44 % вазелина, 1,5 % падимата, 1 % ланолина и 0,5 % цетилового спирта на ней значатся, допустим, 4,5 % битого стекла. Но не увидел.
Он ошеломленно глазеет на меня. Не зная, что еще предпринять, я продолжаю:
– Это прикрытие. Компания «Уайтхолл-Робинс Хэлскеа» из Мэдисона, Нью-Джерси, дистрибьютор бальзама для губ, скорее всего принадлежит «Алтриа Груп», а это вымышленное название, которым пользуется «Филип Моррис», чтобы их продукция не ассоциировалась с табачными изделиями, – и добавляю, чтобы сделать акцент: – Им много чего принадлежит.
Я тянусь за последним кусочком хикамы, которой мы закусываем, и пожимаю плечами. Внутренний голос настойчиво советовал мне отменить это свидание, а теперь, когда я все-таки пришел на него, я злюсь сам на себя за то, что не послушался. Надо было назначить очередное свидание с симпатичным любителем обнимашек. А я не додумался и теперь злюсь. Мы просто впустую тратим время. Я знаю это. Он знает. Но не говорит (и вообще отмалчивается), поэтому я несу чушь, чтобы хоть как-то заполнить паузы. И если честно, выставляю себя кретином. И немного конспирологом. И даже не забавным чудаком из тех, которые верят в зеленых человечков, а другим, из тех, что пишут манифесты и рассылают их срочной почтой вместе с взрывными устройствами. Ни за что не пошел бы на свидание сам с собой и ему бы не посоветовал.
В переписке по электронной почте проскочило довольно много флюидов – между этим новым типом и мной. Но при знакомствах в интернете такое случается. Несколько пикантных сообщений, вполне пристойная переписка, а что при личной встрече? Ничего. Ноль. Полный ноль. Давно пора научиться с первого взгляда определять такое, а я не могу. Результат по-прежнему непредсказуем. Вот почему больше пикантные сообщения и пристойная переписка меня не возбуждают. Они не обязательно означают желание увидеть этого человека раздетым. Такие детали, как чрезмерная потливость, на фотографиях обычно не бросаются в глаза – особенно на снимках, сделанных в моменты физической активности. Глядишь на них и думаешь: а, он такой потный потому, что идет туристическим маршрутом по Раньон-каньону или перебрасывается фрисби на пляже. И не представляешь себе, что можно так же потеть, сидя за столом над салатным меню.
– А у тебя есть какие-нибудь зависимости? – Я понимаю, что пора втянуть его в разговор – пока сам я не перешел к монологу о сиропе от кашля «Робитуссин».
– От секса.
Понятия не имею, шутит он или нет. Если да, то забавно. Если нет – мне, возможно, грозит изнасилование. Делаю вид, будто принял его слова за шутку, и продолжаю:
– Чем занимаешься по жизни?
– Я бортпроводник, но собираюсь уходить с этой работы, чтобы стать профессиональным выгуливателем собак.
Гребаный Л.А. Профессиональным выгуливателем собак. Что это вообще такое? А большинство тех, кто гуляет с собаками, значит, сохраняют статус любителей специально, чтобы участвовать в Олимпиаде по выгуливанию собак? Видимо, и я из таких. Выгуливатель-любитель. Именно этим мне и следовало бы сейчас заниматься. Вывести Лили на прогулку пораньше вечером. К пяти часам мгла рассеялась, свет стал мягким, гулять при таком – одно удовольствие. Возможно, больше солнца в ближайшие дни мы не увидим. И мне вдруг еще меньше хочется оставаться здесь.
– Выглядит как… – как бы это сформулировать повежливее? –..горизонтальное перемещение.
– На самом деле это что-то вроде шага вверх.
– Бортпроводникам остается лишь посочувствовать, – я поеживаюсь, представляя, как он подает мне имбирный эль своими потными лапищами.
– Ну, по крайней мере здесь это шаг вверх. В Лос-Анджелесе. Ради своих собак люди готовы платить сколько угодно. А у тебя питомцы есть?
– Нет.
Я пытаюсь вспомнить свой профиль на сайте знакомств (много ли там упоминаний о Лили?) и прикинуть шансы, что он в самом деле читал его и достаточно хорошо запомнил, чтобы понять, что я вру, а не просто просмотрел мои фотки, чтобы найти среди них одну, с голым торсом. Напрасно я заполнял профиль после выпитой бутылки отличного новозеландского белого, и уж конечно, совсем напрасно вывесил то фото без рубашки. Все беды от вина.
– И у меня нет. Но я не прочь. Завести какого-нибудь питомца.
Вот оно, самое интересное в нем (хотя, может, это шутливый намек на секс). Понятия не имею, что он имеет в виду – собаку, кошку, рептилию, птицу, какой-нибудь чирикающий брелок, с которыми вечно носятся японские дети, хомяка, рыбку, камень, – и тем не менее он не прочь кого-нибудь завести.
Я пытаюсь придумать какой-нибудь тактичный способ закруглиться. Если дело не движется (а точек соприкосновения здесь так мало, что даже секс не прельщает), должен же быть какой-нибудь социально приемлемый способ просто встать и уйти. Я имею в виду, если с собеседником внешне вроде бы все в порядке – он такой же, «как на рекламе», но по какой-либо причине никаких чувств не возбуждает, – должен быть способ прекратить свидание. Если с ним явно не все в порядке, можно так и сказать. Не этими же словами, а как-нибудь иначе: «Извини, но мне кажется, ничего не получится». Однажды я так и сказал – когда мне стало особенно жутко от одного только рукопожатия парня, с которым я встречался, а назначенное место оказалось недостаточно людным. В другой раз я пожалел, что не ушел сразу, когда маялся над димсамом, отвечая на вопросы вроде «как думаешь, ты смог бы в экстренном случае провести трахеотомию?» (Для справки: нет, не смог бы). Но если уж дотерпел до середины свидания, значит, ты вроде как обязан довести его до логического завершения. Мое первое свидание с Джеффри продолжалось два дня – нам так много требовалось обсудить! Наверное, оно и задало слишком высокую планку.
Когда я уходил, Лили спала, и я почувствовал себя одним из новоиспеченных родителей, которых тянет разбудить спящего младенца, только чтобы убедиться, что он еще жив. Но если обычно она спит на левом боку, то сегодня днем спала на правом, осьминогом вниз. Вот и хорошо. Может, он задохнется в складках ее пледа с рисунком из отпечатков лап. А в остальном она свернулась как обычно – за это я прозвал ее фасолинкой. Я уже с нетерпением жду, когда нескончаемое свидание все-таки закончится, и мы вместе с Лили посмотрим кино. Суббота – наш вечер кино. Надеюсь, Лили как следует выспится. Может, закажем индийскую еду; нут в томатно-имбирном соусе, который готовят неподалеку от нас, – это что-то с чем-то. И я снова думаю о том, как бы покончить с этой тягомотиной. «Ну, поскольку в реале ты оказался не настолько интересным, я, пожалуй, пойду». Если бы это было так просто! Стоило все-таки рискнуть и назначить третье свидание с любителем обнимашек. По крайней мере, он достаточно интересен мне, чтобы выяснить, интересен ли я ему. И зачем я только отстранился первым?
– А дети? – спрашиваю я. – Ты хочешь детей?
Вообще-то мне нравятся дети, у меня есть племянница, от которой я без ума. Но я уже не в том возрасте, чтобы становиться молодым отцом, а быть старым отцом меня как-то не тянет, и потом, я один, а такие вещи в одиночку не делаются. Нет у меня и особого желания менять семейное положение только ради того, чтобы обзавестись детьми, хоть я и сижу на сайте знакомств. Так что на самом деле дети в мои планы не входят.
– Нет. Ни в коем случае. Никаких детей.
– Ну, нет так нет! А я хочу детей. Мне обязательно нужны дети. Много-много детей. Мы станем музыкальной группой и отправимся на гастроли по второстепенным европейским городам вроде Дюссельдорфа.
Вот она, пожалуйста, – моя лазейка.
По дороге домой меня вдруг тянет на мороженое. Я останавливаюсь у магазина, направляюсь прямиком в отдел замороженных продуктов и выбираю пинту «Карамельной сутры» от «Бен и Джерри» и отдельно стаканчик ванильного для Лили – а что такого? Однажды, когда она была еще маленькой, мы куда-то ехали вместе на машине, я увидел кафе-мороженое с окошком выдачи прямо на улице и свернул к нему. Мы вышли из машины, пересекли гравийную стоянку, и я спросил рожок мятного мороженого с крошками шоколада, потому что мятное с крошками шоколада у них было зеленое, а мне всегда вкуснее, когда мороженое зеленое (хотя краситель, который в него добавляют, наверняка канцерогенный). Мы устроились за столом для пикников на какой-то лужайке, я посадил Лили к себе на колени.
ЧТО! ЭТО! ЗА! ОБЛАКО! КОТОРОЕ! ТЫ! ЛИЖЕШЬ! ОБОЖАЮ! ЛИЗАТЬ! ВСЕ! ПОДРЯД! А! ЭТО! МНЕ! МОЖНО! ЛИЗНУТЬ!?
Даже в лучшие дни я всегда жалел, что жизнь будоражит меня не так остро, как Лили. И я опустил рожок, чтобы она лизнула. Реакция последовала незамедлительно.
ЭТО! ЖЕ! ИЗУМИТЕЛЬНО! НАДО! ОБЯЗАТЕЛЬНО! ЛИЗАТЬ! ТАКИЕ! ШТУКИ! КАЖДЫЙ! ДЕНЬ!
Доесть остаток рожка стало попросту невозможно. Лили встала у меня на коленях, уперлась передними лапами мне в грудь и заработала хвостиком так быстро, как только могла. А потом ее задние лапы заскребли по моему животу в поисках опоры – какой угодно, лишь бы дотянуться до вожделенной мятной добычи.
– Эй, эй! – запротестовал я. – Сидеть!
Она послушалась, уперевшись обеими правыми лапами в мою левую ногу, а обеими левыми – в мою правую ногу и пытаясь сохранить подобие равновесия. Ее взгляд, полный обожания и предвкушения, был устремлен на меня.
Кто-то сказал: дайте собаке еду, крышу над головой и лакомства, и она будет считать вас божеством, а если обеспечить кошке то же самое, она решит, что божество – это она сама.
Остаток рожка с мороженым мы поделили по-братски, потому что я божество.
Воскресенье, утро, 4:37
У меня дергаются ноги – как бывает, когда в полусне мне кажется, что я падаю и сейчас ударюсь об землю. Я просыпаюсь в холодном поту, сажусь на постели, откидываю одеяло и одним быстрым движением дотягиваюсь до Лили.
Осьминог сотрясает постель. Его конечности ожили, все восемь, и теперь скользят и сплетаются вокруг Лили плавно, но целеустремленно, а я понимаю, что его спячке пришел конец.
Я кладу ладонь на грудь Лили. Ничего. Нажимаю сильнее, и мое сердце замирает. А потом я улавливаю знакомые подъемы и опадания ее мускулистой груди. Она еще со мной. Она в порядке. Щупальцы осьминога замедляют движение, потом останавливаются, острый ужас немного отступает, и все возвращается более-менее к тому состоянию, в каком оставалось с тех пор, как в четверг я впервые заметил осьминога.
Я пытаюсь вспомнить, видел ли что-нибудь во сне прямо перед тем, как проснулся. Кажется, там была какая-то лодка, я стоял в ней, и, по-моему, Лили рядом. А может, она была и там, и не там, – так, как во сне иногда события происходят в нескольких разных измерениях. Кажется, я за чем-то гнался. Не гнался – охотился. Не знаю даже, точно ли там была лодка и правда ли это был сон. Он казался не столько сном, сколько воспоминанием, хоть и ускользающим.
Грудь Лили опять поднимается и опадает. Дыхание глубокое и звучное.
Первые три месяца после того, как она стала моей, она спала не в постели, а в переноске рядом со мной. Поначалу переноска стояла в другом конце комнаты, но первые несколько ночей Лили скулила и хныкала – не могла согреться и уснуть без брата и сестер. И с каждой ночью я, от недосыпа утратив способность рассуждать здраво, переставлял ее переноску все ближе и ближе, пока наконец не смог, лежа в постели, просовывать палец между прутьями на дверце. Так мы и спали – бок о бок, я на кровати, она в переноске, иногда мой палец и ее лапа соприкасались, и это продолжалось, пока не пришло время стерилизовать ее. После операции по удалению матки она отказалась надевать защитный воротник, который помешал бы ей разлизывать швы: ВПЕРВЫЕ! ВИЖУ! ТАКУЮ! ДУРАЦКУЮ! ШТУКУ! НИ! ЗА! ЧТО! НЕ! НАДЕНУ! ЕЕ!
Без воротника она принималась зализывать рану всякий раз, когда меня не было рядом и я не мог ей помешать. Поэтому днем я повсюду таскал ее с собой, а ночью брал к себе в постель и спал, положив на нее руку. Не знаю, удалось ли мне физически помешать ей тревожить швы, но эмоциональная поддержка ей была обеспечена. По крайней мере, настолько, что она спала всю ночь напролет, и ей не мешал даже дискомфорт, который причиняли швы.
С тех пор она всегда спала со мной – за исключением случаев, когда мы расставались.
Когда швы сняли, а рана затянулась, я перестал класть во сне руку на Лили. Получив свободу перемещения по всему матрасу, она сразу же зарылась под одеяло в ногах кровати и устроилась спать вдоль моих ступней. Две ночи я сражался с ней, убежденный, что в своем туннеле она задохнется. Она рыла нору к ногам кровати, а я вытаскивал ее на воздух. И все повторялось: она опять рыла нору, а я ее вытаскивал. Так продолжалось часами, до посинения, и к концу второй ночи я не выдержал и сломался.
– Ладно. Хочешь спать там, в ногах? Тогда задохнешься. Не сможешь дышать, поскольку будет нечем. И последнее, о чем ты подумаешь в своей жизни, – что я был прав, а ты нет, и ты сойдешь в могилу, горько сожалея о том, что тебе достались мозги размером с грецкий орех.
Я поднял одеяло, уставился на нее, и насколько я мог разглядеть, она уставилась на меня в ответ. К тому моменту я практически потерял надежду переупрямить таксу – вот он, наглядный пример мартышкина труда. Я знал только одно: я устал и мне надо поспать. Труп Лили из-под одеяла можно откопать и утром.
И конечно, когда наступило утро, с ней все было в порядке. Она засеменила к краю одеяла, навстречу дневному свету, потянулась на передних лапах, изображая какую-то сложную позу из йоги, и зевнула, прогоняя сон.
Сегодня мне самому хочется зарыться под одеяло в ногах постели, найти местечко, где я стану маленьким, теплым и защищенным. Вдали от кошмара с осьминогом, вне досягаемости от его трясущихся конечностей, подальше от того, что, как я знал, случится дальше.
Воскресенье, вечер
По воскресеньям мы едим пиццу – этот наш с Лили ритуал произрастает прямиком из моего детства. Когда я был маленьким, в воскресенье на ужин всегда была пицца. Мы с моей сестрой Мередит по очереди помогали отцу готовить ее, и этим же вечером нам разрешалось выпить газировки. Так что нам было чего ждать с нетерпением, хоть выходные и заканчивались. Мама тоже была довольна: у нее появлялась возможность наконец-то отдохнуть от непрерывной череды наших кормлений, которые мы так и не оценили по-настоящему. (Правда, мама не привыкла бездельничать, поэтому в освободившееся время занималась другой неблагодарной работой – гладила наше постельное белье или с помощью хитроумных насадок пылесосила под плитой). А нам с сестрой нравилось чем-нибудь заниматься вместе с отцом. Половину удовольствия составляло само приготовление пиццы, и нам приходилось разыгрывать воскресенья на кухонном календаре, чтобы определить, когда чья очередь помогать укладывать ингредиенты. Эта дележка обычно происходила под аккомпанемент завершения трансляции футбольных матчей или привычную заставку «60 минут». («Я Майк Уоллес. Я Морли Сейфер. Я Гарри Ризонер. И я, Эд Брэдли. Все эти сюжеты, а также Энди Руни…»).
Мы с Лили продолжаем традицию, только обычно заказываем пиццу, чтобы Лили могла полаять на курьера, как обезумевший городской глашатай. По-моему, пиццу она всегда ждет с нетерпением, хоть выходные и заканчиваются, а вместе с ними заканчивается самое продолжительное время, которое мы проводим вместе, и начинается новая сумасшедшая неделя.
Я как раз спрашиваю Лили, что будем делать дальше – может, закажем пиццу, – когда осьминог сжимает свои мерзкие лапы и вызывает первые судороги. Я чувствую неладное почти сразу, как только на лице Лили отражается растерянность, и она вдруг начинает пятиться. А потом совершенно неожиданно шатается и кренится на бок, не может удержаться на ногах и просто опрокидывается, у нее сводит лапы, дыхание будто останавливается.
– Лили!
Ее лапы дергаются, тело трясется, она смотрит куда-то в даль, и я бросаюсь к ней, выронив меню пиццерии.
– Лили! – снова кричу я, но если она и слышит меня, то ответить не может. Я падаю рядом с ней на колени, глажу ее по шее, пытаюсь поддержать голову, чтобы она не билась об пол. Немного погодя она принимается перебирать почти негнущимися лапами, словно бежит, из пасти показывается пена. Все это продолжается от силы тридцать или сорок секунд, но кажется мне вечностью, и когда все наконец проходит, я замечаю, что сам весь в горячем поту.
– Ш-ш-ш… – еле выговариваю я, боясь, как бы она не попыталась вскочить слишком быстро. Я осторожно глажу ее, как обычно делаю, когда она спит тревожно, а я хочу успокоить и убаюкать ее. Наконец она смотрит на меня, и я изо всех сил стараюсь улыбнуться, чтобы лишний раз не волновать ее, но переигрываю, и улыбка получается похожей на кошмарный оскал.
– Вид у тебя жуткий, – говорит Лили.
Я помогаю ей встать, но не отпускаю, боясь, что она снова упадет. Она пытается шагнуть, и я чувствую себя встревоженным отцом, который учит ребенка кататься на велосипеде без страховочных колес, придерживая сзади за сиденье, пока он пошатывается, стараясь сохранять равновесие. Лили делает три шажка, заваливается на зад и садится враскоряку.
– Осторожнее, ладно?
Она мотает головой, хлопая ушами.
– Все было так… неожиданно.
– Ага, неожиданно.
Больше так не делай, хочется добавить мне, но я знаю, что это не она.
Это осьминог.
Неизвестно, кого случившееся больше потрясло – ее или меня. Я расправляю плед с рисунком из отпечатков лап, которым застелена ее лежанка, усаживаю Лили и чешу ей шейку так, как она любит, а потом пытаюсь уговорить ее вздремнуть.
– А как же пицца?
Она выглядит вымотанной, как боксер, который только что продержался двенадцать раундов, а не отправился в нокаут уже в первом.
– Ты поспи, я закажу пиццу, а когда ты проснешься, ты сразу почуешь ее запах, и она будет уже здесь.
Она зевает, челюсти скрипят, как ржавые дверные петли. Перед тем, как уснуть, она напоминает, что любит пиццу с сосисками. Как будто я хоть когда-нибудь забывал об этом.
– Знаю. Ты сама собака-сосиска.
Засыпает она быстро и крепко. Ее грудь и мягкое брюшко поднимаются и опадают с каждым приглушенным вздохом. Я сижу рядом с ней на полу, подтянув колени к груди и обхватив их руками, потом делаю дождь из глаз, как любит Лили, но не очень много. Не знаю, когда ярость впервые пустила корни в моем сердце, внутренностях, мозге и душе, но она исправно давала метастазы все четыре дня с тех пор, как осьминог впервые заявил о себе. Я смотрю ему прямо в глаз.
– Эй, ты, – я сам удивляюсь, насколько гортанно звучит мой голос.
Ответа нет.
– ЭЙ, ТЫ! – На этот раз я рычу нарочно.
Осьминог шевелится. Его щупальцы скользят вокруг головы спящей Лили, как прошлой ночью, он медленно открывает глаз. Ужаснувшись, я вдруг замечаю, что вжимаюсь в линолеум, словно для того, чтобы не сделать ни шагу назад. Охренеть. Что это вообще такое? Он сонно моргает, глядя, как я медленно наклоняюсь так близко, как только хватает духу. Мы оба стараемся не делать резких движений.
Он подает голос:
– Если ты с ней говоришь, то она спит.
Я отшатываюсь. Ожидал ли я ответа? Не знаю. Я встревожен, растерян, но совсем не удивлен тем, что он умеет говорить. Он? Скорее всего, он, – с таким-то голосом. Кажется, я догадывался, что к этому идет. Что одна глава заканчивается, а другая только начинается, и что настолько грозный враг позаботится о том, чтобы его услышали.
– Я говорю с тобой, – поскольку я впервые открыто обращаюсь к осьминогу, мне следовало бы сначала хорошенько обдумать свои слова. Но я действую по наитию и под влиянием эмоций, поэтому что думаю, то и говорю.
– Тебе что-нибудь нужно? – Тон скучающий, на грани раздражения.
– Чтоб ты пошел на хрен, вот что, – я не свожу с него взгляда, ожидая реакции.
Осьминог притворяется оскорбленным.
– Незачем так хамить.
Я по-прежнему смотрю на него.
– Убирайся.
Некоторое время осьминог словно обдумывает мой приказ. Его взгляд скользит по потолку, задерживается на нем на мгновение, потом снова падает на меня.
– Нет.
Я встаю, вытягиваюсь во все свои шесть футов и два дюйма роста и раскидываю руки в стороны, стараясь стать как можно больше и внушительнее. Кажется, так полагается делать при встрече с медведями и другими страшными тварями. Вдобавок я, чтобы подчеркнуть свое физическое превосходство, напыживаю грудь.
– Уходи. Прочь. СЕЙЧАС ЖЕ.
– К сожалению, не могу.
– Как пришел, так и уходи.
Тон разговора настолько ледяной, что температура в комнате разом снижается градусов на десять.
– Боюсь, это не так просто.
Его высокомерная манерность бесит меня. «К сожалению», «боюсь»… Как будто он и рад бы уйти, да не может, по независящим от него причинам.
– Я не дам тебе победить.
– Победить? В чем же?
– ТЫ НЕ ПРОЙДЕШЬ!
Если бы я мог задушить его, если бы мог обхватить руками все его восемь ног и оторвать его от черепа Лили, я бы так и сделал. Я бы выпотрошил его, разорвал его плоть, изрубил ее на мелкие кусочки и выпустил ему кишки. Но я не смею, не зная, насколько крепко он держится.
– А разве мы играем?
Я злюсь, потому что мне никак не удается вывести его из себя. От его бесстрастного тона во мне вскипает бешенство.
– Чего ты от меня хочешь? – ору я.
– Ничего.
Развернувшись, я бью кулаком по шкафу, в котором храню противни и формы для выпечки. Внутри звенит и лязгает.
– А чего хочешь от нее?
Пауза.
– Пожалуй, еще не решил.
– Я сделаю все, что в моих силах, чтобы остановить тебя.
– Ты разочаровал бы меня, если бы довольствовался меньшим.
В моем арсенале остались только слова Кейт Бланшетт, и я произношу их со всем пылом Елизаветы I, в полной боевой готовности встречающей наступление испанской Армады.
– Во мне бушует ураган, который опустошит Испанию, если вы осмелитесь испытать меня!
Осьминог вновь вяло моргает.
– Ты слышишь меня, осьминог? – Я скрежещу зубами, рычу и брызгаю слюной. Лицо разгорелось, кулаки сжались. – ВО МНЕ БУШУЕТ УРАГАН!
– Правда? – Осьминог явно не верит мне, и этим доводит до высшей точки кипения.
– Я не шучу, кретин. Утром мы идем к ветеринару, и я сделаю все, что понадобится, лишь бы остановить тебя. Вычерпаю полностью лимит по всем кредиткам, какие у меня есть. Буду умолять, занимать в долг и воровать. Испробую все тесты, все таблетки, все процедуры, все виды лечения.
Осьминог моргает, но не отступает. Скептически осведомляется:
– Точно?
Я обрушил бы на него стены дома, если бы он не держался так цепко за непрочный череп моей драгоценной любви. За всю свою жизнь я еще никогда так не злился.
В основном потому, что он прав.
Беспозвоночное (Пять лет назад)
Застряли
– Приезжай в Сан-Франциско!
Это моя сестра Мередит.
– Когда? – спрашиваю я.
– Послезавтра.
В суете аэропорта Кеннеди я разыскиваю взглядом Джеффри, который пытается поменять наши два билета на более ранний рейс. Я сижу в тридцати ярдах от него, на грязном полу терминала, наши телефоны подключены к единственной свободной станции зарядки. На Восточном побережье мы провели восемь дней – сначала встретили Рождество с его родными, потом несколько дней пробыли в городе только вдвоем, бродили по нему, исследовали его и ели. А теперь снегопад, который всего несколько дней назад был таким чудесным, вдруг стал усиливаться, и люди засуетились, принялись менять билеты, чтобы улететь пораньше, опередив надвигающуюся метель.
– Даже не знаю… Мы можем застрять.
– Тогда выбирайтесь скорее!
Обычно настойчивость Мередит не свойственна.
– А что ты делаешь в Сан-Франциско?
Аэропортовские динамики ревут, передавая какое-то объявление, но какое именно – я так и не могу разобрать.
– Ты где? Я тебя еле слышу, – говорит Мередит.
– В Нью-Йорке. Пытаюсь попасть на рейс домой. Так почему в Сан-Франциско?
В телефоне становится тихо.
– Мередит?..
– Я выхожу замуж!
У меня отвисает челюсть, и мальчишка, сидящий напротив меня и позабытый своей семьей, пялится на меня во все глаза. Мередит тем временем объясняет, что ее парень Франклин сделал ей предложение на Рождество, когда они гостили у его родителей в Сан-Франциско. И они вместе решили отказаться от помолвки и сразу связать себя узами брака в мэрии, а потом вернуться домой, в округ Колумбия. Строго говоря, свадьба у них тайная, но поскольку его родители из местных, они будут свидетелями, а поскольку я живу в Лос-Анджелесе, она хочет, чтобы мы с Джеффри были свидетелями с ее стороны. Договорив, Мередит как ни в чем не бывало спрашивает:
– Ну, как там Нью-Йорк?
– Здорово. Было здорово, – отвечаю я, но меня заглушает очередное объявление и семья, которая провозит мимо целую гору багажа на тележке с разболтанным и дребезжащим колесом. Даже я не могу определить по собственному голосу, вру я или говорю правду.
– Не слышу! – восклицает Мередит.
– А маму ты не пригласила? – спрашиваю я.
– Ты же знаешь маму.
– Да, мы знакомы.
Мальчишка напротив меня задирает двумя пальцами вверх собственный нос и высовывает язык. Я в ответ корчу рожу.
– Она не любительница церемоний. Наверное, даже на собственную свадьбу идти не хотела.
– Не уверен, – впрочем, мне остается лишь догадываться, какую свадьбу имеет в виду моя сестра: первую, с моим отцом (представить которую я себе не могу, потому что фотографий не сохранилось), или вторую, с маминым нынешним мужем, на которой присутствовали мы с Мередит и которая состоялась в их доме.
– Тед, так мы можем на тебя рассчитывать?
Снова шум.
– Конечно.
– Не слышу!
Я повышаю голос.
– Увидимся в Сан-Франциско.
Какая-то женщина, наряженная статуей Свободы, стоит посреди терминала, и мне становится любопытно, каким образом она прошла пост службы безопасности. Может, это та же самая статуя Свободы, которую мы не далее как вчера видели раздающей листовки, когда сгоряча встали в очередь к театральным кассам со скидками на Таймс-сквер. От того, что она рекламировала, мы отказались, и были вознаграждены местами в первом ряду на возобновленные бродвейские «Волосы». Когда дали занавес, первые несколько рядов позвали танцевать на сцене под «Пусть солнце светит» – наш бродвейский дебют. Тому, кто старается быть незаметным, кружит голову возможность постоять на сцене, почувствовать на лице горячий свет прожекторов, не видеть зрителей в темноте (но знать, что они все равно там) и размахивать в воздухе руками.
«Жизнь в тебе и повсюду, Пусть солнце светит, Солнечный свет впусти».Белый жар прожекторов я ощущал и после того, как мы покинули Гиршфельд-театр на Сорок пятой улице и вышли на Таймс-сквер. Я буквально видел этот солнечный свет, несмотря на то, что было темно, и снег начинал падать редкими, почти волшебными, как в кино, хлопьями. На улице продавали каштаны, бродячие музыканты стучали по железным бочкам, на бегущей строке высвечивались праздничные котировки, рабочие готовили Таймс-сквер к встрече Нового года – казалось, все озаряет свет. То есть все, кроме Джеффри. Джеффри накрыла его собственная, персональная туча, он был обеспокоен снегом и предсказанным усилением снегопада. Я уговаривал его перехватить со мной за компанию ломоть пиццы, и в итоге согласился, что мы съедим ее, когда вернемся в наш номер в отеле. Свою долю я сжевал, пристроившись на подоконнике и глядя на слегка припудренный снегом город. Джеффри вышагивал из угла в угол и то и дело проверял погоду. Пытался дозвониться в авиакомпанию, но прождав сорок пять минут, наконец сдался. Лечь в постель я уговорил его, только пообещав, что завтра мы с самого утра отправимся в аэропорт Кеннеди.
И вот мы здесь, мне не терпится вернуться домой. Я соскучился по Лили. Если мы попадем на этот рейс, возможно, мы даже успеем вернуться домой вовремя, забрать ее с передержки и отпраздновать Рождество в узком кругу. Дома у меня припасен для нее чулок с жевательными косточками, мягкой пищащей игрушкой и новеньким красным мячиком. Джеффри буквально вне себя. Только жаждет он не вернуться к Лили (хотя он тоже соскучился по ней, я точно знаю). Он жаждет определенности, плана, который можно осуществить; его растущая потребность держать под контролем каждую ситуацию зашкаливает. Наблюдать его борьбу в преддверии бури почти смешно – ну как, скажите, можно держать под контролем погоду? Да ладно тебе, Джеффри. Жизнь в тебе и повсюду. Солнечный свет впусти!
Мой телефон вибрирует на полу, я смотрю на экран, думая, что Джеффри прислал смску с вопросом, какой рейс выбрать. Но сообщения не вижу. Тогда я проверяю телефон Джеффри. На него пришло сообщение от его друга Клиффа.
«Когда вернешься? Хочу поиграть».
Клифф. Знаю ли я Клиффа? Кажется, это друг, с которым Джеффри познакомился, играя в интернете в покер. Я поворачиваюсь в сторону стойки авиакомпании, но Джеффри нигде не вижу. Смотрю туда-сюда – никаких следов. Я уже почти паникую, когда на меня вдруг падает тень. Джеффри держит два стакана кофе и улыбается.
– Победа!
Мы уже в воздухе, Джеффри достает из своего рюкзака наушники и вставляет их в гнездо ноутбука.
– Будешь смотреть что-нибудь? – спрашиваю я, зная, что перед полетом он всегда скачивает про запас несколько серий какого-нибудь сериала.
Наверное, мой вопрос звучит укоризненно, потому что Джеффри нехотя отвечает:
– Да, собирался.
Раньше мы почти не смотрели телевизор, зато часто обсуждали, как прошел день – жалели о том, что нас особенно беспокоило, и смеялись над тем, что казалось нам странным и смешным, – но с недавних пор телевизор стал нашим спасением. На вечеринке наша соседка сверху отвела меня в сторонку, чтобы сообщить, как радуется она, когда слышит смех из нашей спальни поздно ночью. Наверное, мы живем душа в душу. Я прикусил губу, чтобы не выпалить, что это Джеффри смотрит повторные показы «Фрейзера».
В угоду мне Джеффри закрывает ноутбук и кладет поверх него телефон.
– А ты хотел поговорить?
Я смотрю на его телефон, думая о смске, которую видел, и вдруг понимаю, что она мне не нравится. «Когда вернешься? Хочу поиграть». «Я хочу поиграть» – скорее всего, в покер. Вроде бы все безобидно. Но «когда вернешься?»? Зачем надо возвращаться, чтобы поиграть в онлайн-игру?
– Когда вернешься? – Лили задавала этот вопрос всегда, когда мне приходилось уезжать без нее. В первый раз это случилось месяца через четыре после того, как я привез ее домой. Как она оживилась, когда я вытащил чемоданы и сумки из глубокого встроенного шкафа во второй спальне! Едва я расстегнул молнию чемодана, Лили решительно забралась в него, уселась, и поскольку в то время она еще не выросла, кожа у нее на крупе собралась морщинками.
ЧТО! ЭТО! ЗА! УЮТНАЯ! КОРОБКА! ИЗ! НЕЕ! ПОЛУЧИТСЯ! ЧУДЕСНАЯ! ПОСТЕЛЬКА! ДЛЯ! МЕНЯ! ОБОЖАЮ! ЭТИ! БОРТИКИ! И! ОСОБЕННО! РЕЗИНОВЫЙ! РЕМЕШОК!
– Это чемодан. Мне надо сложить в него вещи, чтобы собраться в дорогу.
– Прекрасно! Я уже внутри, так что ты готов!
– К сожалению, взять тебя с собой я не могу. Чемодан для моей одежды, обуви и бритвенных принадлежностей.
– А мне почему нельзя? Я ведь тоже твоя!
Я присел возле чемодана и почесал Лили затылок между ушами.
– Вообще-то ты моя главная ценность, – она подняла нос и прищурилась. – Но ты останешься дома, тебя ждут другие приключения.
Лили уставилась на меня томными миндалевидными глазами.
– У нас будут разные приключения?
За мои сердечные струны она дергала так же, как в питомнике, в момент нашего знакомства, – за шнурки: неторопливо, но целеустремленно.
– Твое приключение будет веселым. Ты поедешь играть с другими щенками так, как раньше играла с братом и сестрами – с Гарри, Келли и Ритой.
– С Гарри, Келли и Ритой?
– Правильно. Не знаю, как зовут этих других щенков, но они наверняка такие же милые.
Собачья гостиница, которую я выбрал, находилась на некотором расстоянии от города, была чистенькой, приветливой и полной постояльцев. Собаки выходили наружу и снова заходили в дом, когда хотели, особый уголок был отведен собакам мелких пород и щенкам. Внутри пахло сосной.
Женщина, которая встретила нас, старалась держаться как можно приветливее, заметив, что мы с Лили насторожены.
– Это и есть Лили? Добро пожаловать, Лили! Мне кажется, тебе понравятся наши таксы. Их зовут Сэди, Софи и Софи-Ди.
Лили повернулась ко мне.
– Это они – те другие щенки, имен которых ты не знал?
– Правильно. А теперь знаю. Их зовут Сэди, Софи и Софи-Ди.
– Не Гарри, Келли и Рита?
– Нет, Сэди, Софи и Софи-Ди.
Лили подумала немного и добавила:
– А мою маму зовут Веник-Пук.
Я подхватил Лили и пристроил ее на своей руке.
– Об этом остальным знать не обязательно.
Женщина сняла с моего плеча холщовую сумку с пледом и едой Лили. Я перехватил Лили так, что передними лапами она уперлась в мое плечо, и зашептал ей на ухо:
– Я приеду за тобой через неделю. Ни в коем случае не думай, что я не приеду.
– А когда приедешь?
– Всего семь раз поспишь – и я заберу тебя.
Я поцеловал ее в макушку и спустил на землю. Потом вручил поводок женщине, так что теперь моей собакой управляла она.
– Ну, пойдем, – сказала она. – Я познакомлю тебя с Сэди, Софи и Софи-Ди, – она повернулась ко мне: – С ней все будет хорошо.
Я кивнул: я тоже так считал. И вместе с тем сомневался. А будет ли? Все ли будет хорошо? Лили остановилась, обернулась, чтобы посмотреть на меня, и мы оба судорожно проглотили вставший в горле ком.
Женщина открыла калитку, ведущую в вольер для мелких собак, и я успел заметить в нем еще трех такс. Две были длинношерстными, одна – короткошерстной, как Лили. Я решил, что короткошерстную зовут Сэди, потому что она пятнистая и выглядит не так, как другие две, которые с виду были вылитые Софи. Все трое приветствовали Лили, завиляв хвостами.
ПРИВЕТ! ПРИВЕТ! ПРИВЕТ! Я! СЭДИ! Я! СОФИ! Я! СОФИ-ДИ!
Лили помедлила, а потом тоже завиляла хвостом и вошла в вольер. Внутри она сразу растворилась в вихре лап, хвостов и ушей, калитка закрылась за ней. Последним, что я услышал, был ее характерный лай:
Я! ЛИЛИ!
Уже в машине я вдруг принялся по-дурацки всхлипывать.
Откуда ей знать, что я вернусь? Откуда ей знать, что я не бросил ее?
Просто она доверяет мне.
Как я должен доверять Джеффри. Для этой смски наверняка есть логичное объяснение. «Хочу поиграть» означает покер.
Поворачиваюсь к Джеффри и вижу, что его ноутбук снова открыт, а в ушах у него самого наушники. Я, наверное, отключился. Отвлек его от сериалов и тут же задумался о своем.
Глубоко вздохнув, я предпринимаю еще одну попытку – хлопаю его по плечу и вынимаю наушник из его левого уха.
– У нас обоих осталось несколько свободных дней до начала работы. Как смотришь на то, чтобы съездить в Сан-Франциско?
Я жду его реакции. Жду, что он физически отстранится, недовольный такой внезапностью. Жду, что он наотрез откажется впустить солнечный свет и начнет оправдываться, искать причины, по которым должен остаться в Лос-Анджелесе, – хоть что-нибудь, чтобы отвлечь внимание от своей «игры» с Клиффом.
Но вместо этого он просто улыбается и отвечает:
– Ладно.
Позвоночник
Мой мобильник выдает угрожающую, почти минорную трель, как обычно бывает, когда еще до того, как успеваешь ответить на звонок, уже догадываешься: что-то стряслось. Я замешкался, доставая его из кармана, и звонок чуть было не переключился на голосовую почту. Время для плохих вестей самое неподходящее – утром нам уезжать на свадьбу Мередит.
Звонит Джеффри.
– С Лили что-то неладное. Приезжай скорее.
Бросаю взгляд на часы. Четвертый час, я и без того уже на пути к дому. Только что я вышел из продуктового магазина и собирался покончить с последним делом в своем списке – забрать из химчистки рубашки, которые понадобятся нам на свадьбе.
– А нельзя подождать с этим еще полчаса?
Я пытаюсь представить себе все плохое, что только может случиться с Лили. Рвота. Понос. Неприятно, само собой, но еще не конец света. Объелась лакомств из своего рождественского чулка. Захромала? Однажды она засадила в лапу занозу, как в старой истории про Андрокла и льва. Понадобилось только одно: ласками уговорить Лили посидеть неподвижно, чтобы извлечь колючку. Кровотечение? Кровотечение – это просто, надо только надавить как следует. Джеффри такой паникер. Что бы это ни было, подождет еще немного.
– Она не может ходить. Приезжай сейчас же.
Дома я застаю Лили в ее лежанке в гостиной, рядом на полу сидит Джеффри. При моем появлении вид Лили становится недовольным и озабоченным, однако она не вскакивает и не виляет хвостом. Новенький красный мячик из рождественского чулка неподвижно валяется на полу. Я вижу, что она даже не встречает меня, как обычно, и у меня замирает сердце.
– Ну, что тут у вас?
Я почти не хочу слышать ответ. Через восемнадцать часов нам снова надо быть в самолете, мне сейчас не до трагедий.
– Сейчас покажу, – отзывается Джеффри.
Он вынимает Лили из ее лежанки преувеличенно бережно, как делал первые несколько месяцев, пока мы встречались – еще до того, как они подружились и он научился брать ее на руки как полагается. Джеффри ставит Лили на все четыре лапы, и задняя половина ее туловища сразу сникает, задние ноги вяло отъезжают в сторону. Они отказываются держать ее.
Мое сердце ухает в глубины, где обычно помещается желудок, сразу становится трудно думать и дышать.
Я опускаюсь на пол рядом с ними, беру Лили одной рукой под мускулистую грудь, другой – под мягкое брюшко. И снова ставлю ее, поддерживая обеими руками. Убирать руки мне страшно.
– Постой ради меня, Лили, – прошу я, как гипнотизер зрителя, которого он только что ввел в транс. Когда я наконец разрешаю себе убрать ладонь из-под живота Лили, ее когти скребут по твердым доскам пола и ноги снова подворачиваются вбок. – Ну же! – На этот раз я даже не прошу, а умоляю. – Постой ради меня, детка.
Но когда я убираю руку, снова раздается отвратительный скрежет когтей по дереву, и ноги опять отказываются держать Лили. На этот раз она чуть не заваливается на бок, я успеваю подхватить ее в последнюю секунду.
– Что случилось?
– Ничего, – отвечает Джеффри.
– Но что-то же все-таки случилось, – возражаю я и добавляю: – Что ты сделал?
– Я сделал? – Джеффри ошарашен.
Лили стала моей собакой задолго до того, как мы с Джеффри познакомились, и хотя потом, когда между нами возникли отношения, она стала и его собакой, это были совершенно другие узы. Он вел себя не настолько заботливо (или, если уж на то пошло, больше запрещал ей), а когда был недоволен ее поведением, то всегда устранялся от ответственности, как делают отчимы и мачехи, – разводил руками и называл Лили «эта твоя собака». Джеффри действительно ни в чем не виноват, но я все равно теряюсь в догадках.
– Ты меня в чем-то обвиняешь?
Я гляжу на Джеффри. Обвиняю ли я его в чем-то? Даже в этот момент я не знаю точно, к чему относится мой вопрос – к Лили или той самой смске. Понятия не имею. Но чувствую, как дрожит в моих руках Лили, и понимаю, что сейчас не время для этого разговора.
– Нет.
– Очень на это надеюсь.
– Не обвиняю, честно, – спешу задобрить его я и переношу Лили обратно на лежанку, где ее хотя бы окружают со всех сторон мягкие бортики. – Пожалуйста, побудь с ней, пока я позвоню ветеринару.
Только набрав номер нашего ветеринара и услышав голосовую почту, я спохватываюсь: сегодня канун Нового года и на часах уже четыре. Я сразу звоню в первую же ветеринарную больницу, какая находится в списке, хоть она и далеко от нас, в западной части города. Я объясняю, что случилось, и мне настоятельно рекомендуют привезти Лили к ним немедленно. Если они и в силах ей чем-нибудь помочь, то времени для этого есть совсем немного, и оно быстро истекает.
Я заканчиваю разговор, хватаю плед и кутаю в него мою девочку. Бережно подняв ее, я киваю Джеффри.
– Едем.
В машине, остановившись у светофора и понимая, что зеленый свет ждать придется долго, я разражаюсь рыданиями. Я уверен, что теперь либо моей собаке придется обзавестись колесами для задних лап, либо мне – попрощаться с ней. Без предупреждения, без попытки сменить позу, встать или присесть, Лили какает на плед, расстеленный у меня на коленях, и мои рыдания становятся еще горше. Она умирает, моя крошка. Прямо здесь, у меня на коленях.
Загорается зеленый. Я ору зазевавшемуся Джеффри «ГАЗУЙ!», он давит на газ, а я судорожно ищу в кармане куртки пакет для собачьих какашек, потому что такие пакеты распиханы по карманам всех моих курток – я панически боюсь, что в нужный момент под рукой не окажется ни одного. Кое-как отчистив плед, я сую запечатанный пакет в ноги. Я помню, что Джеффри это не нравится, но он молчит, и потом, что еще мне остается? Мы оба открываем окна, чтобы проветрить машину.
Джеффри показывает приличное время, промчавшись через весь город, а я, увидев первую же вывеску «Ветеринарная больница», велю ему тормозить, хоть адрес не соответствует тому, который я нацарапал на обороте чека из «Таргета». Наверное, в спешке я что-то перепутал.
В приемной тесно, жарко и суматошно, и я уже опасаюсь, что со мной случится приступ паники. Сестра вручает нам планшет с зажимом и бланками, но я отталкиваю его, заявив: «Нам сейчас не до бумажек!» Джеффри извиняется за мою резкость, чем злит меня, и сам берет планшет с ручкой. Свободно только одно место, он занимает его и начинает писать. Я приваливаюсь к дверному косяку и держу на руках Лили в ее потрепанном пледе. Вскоре выходит врач, и когда я объясняю, что случилось, она говорит, что нам нужна хирургическая больница на другой стороне улицы, двумя кварталами дальше. Тик-так, тик-так. Драгоценные минуты утекают одна за другой.
Когда мы уже поворачиваемся, чтобы уйти, какая-то женщина, похожая на даму с поленом из «Твин Пикс» (хотя это я держу полено в виде парализованной таксы), хватает меня за руку и восклицает: «Что бы ни сказали вам, не усыпляйте свою собаку». Только что мне хотелось послать ее подальше, но от этих слов я застываю как вкопанный, и по щекам вдруг катятся слезы.
– Она еще будет счастлива, если вы позволите ей, – добавляет незнакомка и мгновенно затмевает в моих глазах весь мир.
Я киваю, продолжая лить слезы, а Лили даже не пытается слизнуть их. Где-то в глубине души я понимаю, что нельзя терять и секунды, и это осознание возвращает мне способность двигаться. Я выскакиваю за дверь.
Джеффри влетает на стоянку перед хирургической больницей, подрезав по моему настоянию сразу несколько машин. Нас уже ждут, последнего из врачей вызвали специально для нас. Хирургическая сестра забирает у меня Лили и поспешно уносит ее за качающуюся на петлях дверь. Я и опомниться не успел, как она исчезла. Никто не дает нам заполнять никакие бланки. Никто не предлагает сесть. Никто не советует мне не усыплять мою собаку. Не зная, как быть, мы стоим посреди большого стерильного помещения, в окружении тревог и трагедий. Смотреть здесь не на что, кроме собственных ног. Бесплатный кофе есть, но наверняка омерзительный на вкус, и вообще, как можно пить черные помои, когда весь остальной мир потягивает золотистое новогоднее шампанское?
После недолгого, но бесконечного ожидания нас приглашают в отдельную смотровую. Лили там нет. Зато есть два стула, и мы садимся. И нервно ерзаем, пока не входит ветеринар – блондинка с добрым лицом, слишком спокойная для хирурга и вместе с тем настолько властная, словно отслужила в армии. На основании неврологических симптомов она подозревает у Лили повреждение межпозвоночного диска и собирается провести миелограмму, чтобы точнее определить место формирования грыжи.
Что такое миелограмма, я не знаю, и понимаю, что восполнять этот пробел некогда, но судя по всему, это слово означает некий вид обследования с целью выявления патологий позвоночника.
– А что потом?
– А потом, в зависимости от результатов миелограммы, больше всего шансов, что Лили снова сможет ходить, даст операция.
– Операция, – с этой мыслью я стараюсь свыкнуться так быстро, как только могу.
– Чем раньше, тем лучше.
Видимо, раздумывать вообще некогда.
– То есть понадобится операция или нет, будет известно после миелограммы?
– Честно говоря, я приняла бы решение прямо сейчас. Для миелограммы понадобится анестезия, и если окажется, что это действительно повреждение диска, то провести операцию лучше незамедлительно.
– Значит, вы хотите, чтобы мы решили сразу.
Врач смотрит на часы.
– Да.
Решения. В последнее время они даются мне с трудом. Вспоминаю недавние случаи, в которых я сам чувствовал себя практически парализованным нерешительностью. Стоит ли бросить работу и стать писателем-фрилансером, ни на что не отвлекаясь? Стоит ли поговорить с Джеффри о сомнениях, которые вызывают у меня наши отношения? О подозрительной смске, которую он получил? Сможем ли мы с Лили снова остаться одни и начать все заново?
– Во сколько обойдется операция на спине собаки, которая в основном состоит из спины?
Врач наклоняется ко мне и слегка улыбается. Ей незачем объяснять то, что я и так знаю: у каждой породы есть свое слабое место. Чистопородные собаки страдают от тех или иных медицинских проблем, поскольку основа их выведения для особой цели или выставок – генетические мутации.
– Итого, все вместе – анестезия, миелограмма, операция, послеоперационный период, – порядка шести тысяч долларов.
Вот теперь меня и впрямь парализовало. Шесть тысяч. Я переглядываюсь с Джеффри. Вспоминаю, как тают сбережения. Думаю о том, что я только что выплатил долги по всем кредиткам. Об отпусках, которые не состоятся, о пенсионных счетах, которые не пополнятся, о том, что мечты заняться писательством придется отодвинуть еще на год.
– Тебе решать, – говорит Джеффри. – Я не могу сделать это за тебя. Она твоя собака.
Твоя собака.
Мне хочется поколотить его. Поколотить всех, кроме, пожалуй, докторши, которая может спасти Лили.
– Я оставлю вас, а вы поговорите, хорошо? – Врач выпрямляется, но я опомниться не успеваю, как вцепляюсь в рукав ее халата.
– У нее есть мячик. Красный. Красный мячик. Она его любит. Часами играет с ним – подбрасывает, гоняется за ним, прячет, ищет. Играет часами, пока не запыхается, и даже потом уносит на свою лежанку, ложится сверху и спит. Когда она играет с этим мячиком, она живет. И если она…
Я не могу закончить. Джеффри кладет мне руку на плечо, и я снова рыдаю.
– Если она больше не сможет… играть с этим мячиком, не знаю, что ей останется в жизни.
Врач поворачивается ко мне. Не то чтобы она не растрогалась, просто и раньше видела, как люди принимают похожие решения, и мой случай для нее – такой же, как все остальные.
Я продолжаю, всхлипывая и хватая ртом воздух:
– Не хочу, чтобы вы считали меня негодяем. Который в такую минуту думает только о деньгах. Просто я не знаю, какой станет ее жизнь, если она не сможет играть с этим мячиком.
Взглядом я умоляю: почини ее! Спаси ее! Один краткий кивок – все, что мне требуется, и она, посмотрев на меня, кивает. Она меня услышала и попыталась что-то объяснить мне.
– Я подожду в коридоре.
Но уходить ей незачем.
– Вы сами будете делать операцию?
– Да, – еще один кивок. Она говорит, что Лили снова будет ходить. Говорит, что точно знает это, только не может заявить напрямик по нелепым причинам вроде страховки. И потому объясняет мне без слов – так, как заложники моргают, передавая в видеозаписи секретные сообщения незаметно для их тюремщиков.
Я смотрю на Джеффри, тот снова заявляет:
– Я не могу принять это решение за тебя, – но на этот раз добавляет: – Но поддержку тебя, что бы ты ни выбрал.
Я гляжу на врача. В ушах гулко стучит сердце. В смотровой жарко и пахнет лекарствами. Флюоресцентная лампа сердито мигает, требуя замены. У меня кружится голова, но не от ошеломляющих мыслей, а от адреналина. Прямо сейчас – вот когда я должен начать принимать решения. Пришло мое время.
Я вытягиваюсь во весь рост, опускаю руки по швам, и на этот раз сам властным тоном отдаю приказ:
– Оперируйте.
Еще поднимем чашу за счастье прежних дней
Мы уезжаем из ветеринарной больницы сразу же, как только я даю согласие на операцию. Об этом нас настойчиво просят. Наступает новогодняя ночь, в больнице не хватает персонала, тратить свои и без того скудные ресурсы, успокаивая впавшего в истерику клиента в приемной, они не хотят. Если операция пройдет успешно, им вовсе незачем слушать, как я требую впустить меня к Лили или разрешить побыть неподалеку, пока она не придет в себя. А я бы обязательно потребовал. Как Ширли Маклейн в «Языке нежности»: «Уже одиннадцатый час. Моей дочери больно. Не понимаю, почему она должна терпеть эту боль. Ей требовалось только продержаться до десяти, а сейчас УЖЕ ОДИННАДЦАТЫЙ ЧАС! Моей дочери больно, можете вы это понять или нет? СДЕЛАЙТЕ МОЕЙ ДОЧЕРИ УКОЛ!» А если операция окажется неудачной, видимо, им не хочется, чтобы в приемной разыгрался скандал.
И мы отправляемся домой. Джеффри останавливается у китайского ресторана, чтобы прихватить еды, я остаюсь в машине и звоню Тренту. Он уже где-то празднует Новый год, я не могу передать всю тяжесть случившегося, злюсь и отключаюсь. Один в машине, почти не задумываясь, я звоню маме. Пока в трубке звучат гудки, я думаю о том, что каждый разговор с ней кажется незавершенным. О том, как мы ходим вокруг да около, но никогда не переходим к сути. Получится ли завершенным этот разговор? Почему я до сих пор нуждаюсь в матери? Едва услышав ее голос, я заливаюсь слезами и ненавижу себя за это, потому что если даже от нее я не дождусь того, что мне нужно, зачем тогда вообще звонить, когда мне нужна поддержка.
– Ну конечно, ты расстроен, она ведь твоя малышка.
М-да? Меня удивляет не сочувствие, а вот это ее «конечно». В моем детстве у нас было четыре собаки. Не одновременно, а одна за другой, за более чем восемнадцать лет. И ни одна из них не была для моей матери малышкой: ей вполне хватало и двух человеческих детей. Это «конечно» – все, что мне требуется, меня сразу перестает мучать стыд. Конечно, я расстроен. Конечно, я растерян. Конечно, я сам не свой. Ведь она моя малышка. Даже моя мама это понимает.
Когда мы заканчиваем разговор, я звоню Мередит. Было непросто в разговоре с мамой не проболтаться, не объяснить, что отчасти мой стресс объясняется свадьбой, но я не выдал Мередит.
Мередит – воплощенное сочувствие.
– Мы поменяем вам рейс, будем ждать наготове, и вы вернетесь сразу после церемонии – только скажи, и мы сделаем все, что понадобится. И конечно, возместим вам все расходы, – я слушаю голос Мередит, и мне становится легче. – Но если возможность все-таки есть, пожалуйста, приезжайте.
Я вяло ковыряюсь в «курятине генерала Цзо» и паровых пельменях, но аппетит не возбуждает ничто, кроме водки. Мы собирались на вечеринку, которую устраивают наши соседи по дуплексу, живущие наверху; но теперь я отправляю Джеффри к ним, передать наши извинения. Глухой шум вечеринки не смолкает, временами отчетливо слышится смех, напоминая, что за пределами нашей тревоги жизнь продолжается, что часы отсчитывают секунды, отмечая конец старого года и начало нового.
А у нас в доме время остановилось. Кажется, работает телевизор, включен канал НВО. Но даже на нем сюжет разворачивается еле-еле.
Пока не звонит телефон.
Я даже не замечаю, как хватаю трубку, и спохватываюсь, лишь когда у меня в ухе слышится голос врача.
– Лили перенесла операцию нормально, – от облегчения меня чуть не вывернуло насухую. – Миелограмма показала спинальную компрессию в области десятого-двенадцатого грудного позвонков. Мы сделали операцию сразу же и провели гемиламинэктомию в этой области.
Я киваю, будто мне понятно, что именно все это означает. Киваю собеседнице, которая не видит меня, пытаюсь слушать и мысленно повторяю, что все прошло успешно. Потом силюсь повторить слово «гемиламинэктомия», и оно получается у меня, как у ребенка, впервые выговаривающего «алюминий»: «алю-ними-мини-ний».
– Если коротко, мы сделали разрез, чтобы открыть доступ к позвоночнику, обнажили его и извлекли межпозвоночную грыжу.
Извлекли – и что с ней было дальше?
– Лили перенесла операцию без осложнений и благополучно вышла из наркоза.
Благополучно. Как будто наркозы, миелограммы, обнажение позвоночника, и «алю-ними-мини-ниевые» операции – обычное житейское дело.
– А она может… операция пошла успешно?
Я вдруг понимаю, что стою навытяжку, будто врач вошла к нам в гостиную. Как я вставал, я не помню, но теперь я на ногах, не знаю, на что смотреть и куда девать свободную руку. Именно этих вестей я и ждал, но почему-то я холоден, как лед, тепло водки отхлынуло от моих конечностей.
– У животных, страдающих от повреждений такого типа, максимум неврологических улучшений наблюдается в первые три месяца после операции. Некоторые улучшения вы заметите сразу же, но не отчаивайтесь, если выздоровление Лили поначалу будет медленным. Лично мой прогноз – осторожно-оптимистический.
– Осторожно-оптимистический – это…
Сверху доносится взрыв смеха, и я кидаю в потолок убийственный взгляд.
– Осторожно-оптимистический – это значит, что она поправится.
– Полностью?
– Прогноз осторожно-оптимистический.
Хватит повторять одно и то же! ОНА БУДЕТ ХОДИТЬ?!
– Нам понадобится подержать ее у себя ближайшие семьдесят два часа, чтобы последить за первым этапом выздоровления и выяснить, нет ли признаков осложнений. Завтра мы закрываемся на Новый год, значит, вы можете навестить ее послезавтра, если пожелаете. Но ненадолго. Ей не стоит перевозбуждаться. Или можете приехать еще через день и сразу забрать ее домой.
– Спасибо, доктор.
– Работать с Лили было удовольствием для нас.
Она не понимает, что я пытаюсь выразить.
– Нет, – и я повторяю со значением: – Спасибо вам.
Повесив трубку, я обессиленно падаю на диван и передаю Джеффри все, что только что узнал – и когда можно проведать Лили, и когда можно забрать ее домой.
Он смотрит на меня, явно не зная, что сказать.
– Видимо, теперь мы едем на свадьбу.
Восемь случаев, когда я был трусом
1. Когда мне было пять лет, отец велел мне ходить, как полагается мужчинам, и мне сразу стало так стыдно, что я послушался.
2. Когда в седьмом классе тот всеобщий любимчик с французской фамилией назвал меня педиком, а я, вместо того, чтобы постоять за себя, думал о том, как это звучало бы по-французски («педИк» – с ударением на «и») и мечтал провалиться сквозь пол.
3. Когда мои родители развелись и кто-нибудь спрашивал меня об этом, а я притворялся, что рад.
4. Когда тот парень из старших классов сделал мне минет, а потом я сказал ему: это еще ничего не значит, и хоть он гей, мне моя гетеросексуальность не мешает.
5. Когда я решил выбрать специальностью не литературное творчество, а более масштабную и безликую «коммуникацию» – ради надежности.
6. Когда в конце одних отношений я держался так отчужденно и холодно, что после нескольких месяцев попыток достучаться до меня и выяснить, в чем дело, ему не осталось ничего другого, кроме как расстаться со мной.
7. Когда я не решился поговорить с Джеффри сразу же после того, как увидел ту смску.
8. Каждый раз, когда я не говорю маме, что люблю ее, только потому, что боюсь не услышать от нее тех же слов.
И один случай, когда я был храбрецом
1. Когда я уехал из Лос-Анджелеса на свадьбу моей сестры и оставил Лили выздоравливать в больнице, уверенный, что она поправится.
Ресторан «Тонга» и бар «Ураган»
Я смотрю, как низко висящее в небе утреннее солнце озаряет мерцанием воду, пока мы взлетаем над Тихим океаном; лететь до Сан-Франциско недолго, мы должны прибыть в первый день Нового года, как и планировали. Я спрашиваю у стюардессы имбирного эля, чтобы запить старую таблетку, которая завалялась в аптечке в ванной (надеюсь, что это «валиум», хотя скорее «викодин»), а в остальном все время молчу. Хорошо, что мне досталось место у окна. Обычно я довольствуюсь средним, поскольку Джеффри не желает сидеть нигде, кроме как у прохода, но на этот раз в Сан-Франциско мы летим маленьким самолетом, где по обе стороны от прохода всего по два кресла. Можно хотя бы глазеть вниз и ни с кем не встречаться глазами. Зрительный контакт опасен. Зрительный контакт – это триггер.
После посадки, когда я наконец включаю телефон, на нем два пропущенных звонка. Первый от Мередит, которая хочет узнать, успели ли мы на рейс, а второй – из ветеринарной больницы с сообщением, что Лили благополучно пережила ночь и что у нее по-прежнему неплохие показатели. Второе сообщение я прослушиваю четыре раза в поисках какого-нибудь намека на то, что мне врут или лакируют неприглядную правду, но не замечаю ничего подозрительного и в итоге решаю не перезванивать ветеринарам.
Мередит ждет нас у зоны выдачи багажа. Она встречает меня объятиями, в которые я буквально падаю.
– Ты в порядке? – шепчет она мне на ухо.
– Почти, – с ней можно не притворяться даже сегодня. Разница в возрасте между нами – восемнадцать месяцев, и хотя порой я шучу, что первые восемнадцать месяцев моей жизни были лучшими, доли правды в этой шутке нет. – Маме звонила?
– Мы ведь женимся тайком, ясно? Если бы мы пригласили всех и каждого и устроили пышное торжество, это была бы уже самая обычная свадьба.
Не знаю, почему, но после этих слов у меня возникает странное тянущее ощущение в животе. Разве мама – это «все»? Мне свойственно зацикливаться на всем, в чем наша мама похожа на всех остальных матерей – и на всем, чем она отличается от них. «Ладно». Пусть решает Мередит.
– Но я так рада, что вы здесь!
Она с Франклином и мы с Джеффри сумели перекусить в лапшевне в Чайнатауне и заселиться в наш номер в отеле «Фейрмонт», прежде чем я понял, что дольше не выдержу.
– Мне. Надо. Выпить.
На часах – почти пять (плюс-минус три часа), поэтому мы направляемся в бар отеля. Какой-то мудак играет на рояле противно плямкающий рэгтайм, но раздражение не отбивает мою жажду, и я заказываю двойную водку со льдом. Мередит соглашается на импровизированный девичник, отчасти по моему настоянию (девичник – отличный повод выпить), лишь бы ей не пришлось надевать диадему, свисток в виде пениса или еще что-нибудь этакое. Я извиняюсь перед Франклином (его не пригласили) и звоню моему другу Итану, который как раз в Сан-Франциско и с которым Мередит знакома еще с тех пор, когда все мы жили в Мэне. Он соглашается поддержать нашу попойку. Итого три гея и невеста.
Итан приезжает – симпатичный, как всегда (почему-то это утешает – есть еще в жизни красота), я посвящаю его в подробности ситуации с Лили и рассказываю об импровизированном характере свадьбы и этого девичника.
– Всем нам нужен праздник и веселье, – заключаю я. Бар в холле отеля для веселья не годится.
– Я знаю, куда мы поедем, – объявляет Итан и ведет нас к лифту.
– Мы и так на нижнем этаже, – подсказывает Мередит. – Выход вон там.
– Т-с-с! – Итан подмигивает и берет Мередит за руку. – Мы с тобой – и, надеюсь, остальные тоже, – поедем вниз, на уровень террасы, и расположимся в ресторане «Тонга» и баре «Ураган», предвкушая тропические грозы и «Сингапурские слинги».
Я удивляюсь: это что, стихи? Он как будто произносит слова из другого языка, на котором я обычно говорю, но теперь он звучит чуждо – благодаря двойной водке и эмоциональному истощению.
Лифт подает сигнал, Итан загоняет нас всех в кабину, жмет кнопку уровня террасы, и наши желудки ухают вниз, как только кабина начинает снижаться.
«Тонга» расположен прямо под отелем «Фейрмонт», а бар «Ураган», дивный уголок с полинезийским колоритом, – вокруг бывшего бассейна отеля, а ныне лагуны, впечатление от которой каждые полчаса дополняют грозы, как в джунглях. По лагуне курсирует лодка, на которой в перерывах между грозами играет оркестр. Мебель из ротанга и тростника и бамбуковые факелы создают безвкусную атмосферу тропиков.
Короче, идеальное место.
– Всем «Сингапурские слинги»! – объявляю я.
В ожидании коктейлей я не выпускаю из рук телефон – на случай, если позвонят из ветеринарной больницы. В батарее осталось всего 35 % заряда, сила сигнала снизилась до единственной полоски. До меня доходит, что сегодня все еще первый день Нового года, и больница закрыта для всех, кроме экстренных случаев, значит, звонить если и будут, то лишь при худшем раскладе, однако только после того, как Итан отбирает у меня телефон и кладет его экраном вниз на стол, я наконец понимаю: я не хочу, чтобы они позвонили. И вправду, отсутствие вестей – уже хорошая весть.
Подходит официантка, умело удерживая на руке поднос с нашими четырьмя «Сингапурскими слингами» цвета заката в тропиках – коктейлями на основе джина, украшенными ломтиками ананаса, двумя засахаренными вишенками и бумажным зонтиком. Мы не успеваем отпить даже по глотку, как я кричу официантке: «Еще четыре слинга!» таким тоном, словно требую на митинге переизбрать президента на новый срок. Мередит пытается было возразить, но я перебиваю ее:
– Или коктейли, или свисток-пенис, а еще я расскажу всем на той лодке, что завтра ты выходишь замуж.
Мередит понятливо кивает и подтверждает мой заказ официантке:
– Повторите, пожалуйста.
Официантка сочувственно улыбается моей сестре и шепчет: «Поздравляю!»
Потягивая наши первые слинги, мы с пристрастием допрашиваем Мередит: кто сделал предложение, когда, почему решили пожениться тайно. Мы из кожи вон лезем, чтобы она чувствовала себя в центре внимания. Хоть она и не носится со своим статусом невесты, это ее праздник, ее день, а не мой.
– Помнишь, как тебе было шесть, и ты однажды просунула голову между прутьями на спинке лавочки в парке и застряла, а мама с перепугу вызвала пожарных?
– Что? – удивляется Джеффри.
– А ты не слышал? Потом-то выяснилось, что она запросто могла высунуть ее так же, как засунула, но почему-то отказывалась наотрез и орала, пока двое пожарных не вытащили ее.
– А почему пожарные? – спрашивает Джеффри. – Где был ваш отец?
– Работал, – объясняю я. – Как всегда.
Мередит улыбается и розовеет под стать своему коктейлю.
– С чего ты вдруг об этом вспомнил?
Я понятия не имею, с чего.
– Влипла?
Это слово вылетает у меня прежде, чем я успеваю опомниться.
– Что?.. Ну и что это значит?
– Сам не знаю, – я перехожу на шепот. – Ты беременна?
Мередит чуть не давится коктейлем.
– Я торчу здесь с тобой и хлебаю это пойло, которое на вкус прямо как зерновой спирт. Только беременности мне не хватало.
– Да ладно, расслабься, – отмахиваюсь я, и Мередит больно пинает меня ногой под столом, как мы часто делали в детстве, когда родители велели нам прекратить ссориться. Я строю ей рожу, подавая знак, что теперь ее очередь гримасничать, и она снова смеется. Итан и Джеффри спрашивают что-то про свадебный наряд.
– А ничего, что Франклин китаец? – ляпаю я.
– А что такого?
– Ну, не знаю, – я стараюсь поддерживать разговор, не думать о Лили и жить настоящим. – А дети? Значит ли это, что воспитывать вы их будете по-особенному?
– Конечно, нет. Это значит в основном только то, что туфли на шпильках мне никогда не носить, – Мередит всегда стеснялась своего роста.
За вторыми слингами мы расспрашиваем Итана о том, как живется одинокому гею в Сан-Франциско, и ловим каждое слово, будто смотрим латиноамериканскую мыльную оперу: его истории удивляют и увлекают, и хоть мы в целом понимаем, что в них происходит, нам, состоящим в длительных отношениях, большинство этих идей чужды.
– Хочешь сказать, люди занимаются этим прямо на улицах? – перебивает Джеффри в самый разгар рассказа Итана о ярмарке Фолсом-стрит[3].
– То есть как это – голые? – подхватываю я. – Прямо совсем голые?
– А что такое «чапы»[4]?
Бедняжка Мередит.
К началу третьего слинга мы уже знаем, как надо действовать: избавляемся от ананасов, вишен и зонтиков и принимаемся за собственно джин. Два тропических ливня оросили лагуну, приближается третий, оркестр на лодке несколько раз проплыл мимо нас, играя то, что было заявлено как хиты из «Топ-40», а на самом деле – совсем не нынешние «Топ-40», разве что группа «Kool&the Gang» недавно пережила второе культурное рождение, а я не в курсе. Несколько пар натуралов отплясывают в лодке – не знаю, как они туда попали и можно ли им вообще туда.
Разговор переходит на Лили, Мередит с Итаном задают вопросы, я предоставляю Джеффри отвечать, а сам уткнулся в бокал и грызу соломинку. Через несколько минут моя соломинка изжевана настолько, что становится непригодной для питья, и я наконец вступаю в разговор.
– Когда Лили был год от роду, он слопала целый пакет гороха в глазури из васаби, – это звучит так забавно, что я смеюсь, но никто меня не поддерживает. – Как-то однажды она уже съела пакет голубики в шоколаде, который мне кто-то подарил, так что это мы проходили. Шоколад – отрава для собак, поэтому я позвонил ветеринару, и тот посоветовал дать ей перекись, чтобы вызвать рвоту – по одной чайной ложке на каждые десять фунтов ее веса, итого полторы чайных ложки. Действует безотказно. До сих пор не знаю, вреден ли горох с васаби собакам, но на всякий случай решил применить старую добрую перекись. Только на этот раз Лили уже знала, что будет дальше, и отказалась наотрез. Я схватил ее за морду и разжал челюсти. В последнюю секунду она дернулась влево, я – вправо, и перекись в итоге попала не в то горло. Лили не только не вырвало, но и к жжению от гороха с васаби в желудке прибавилось жжению от перекиси в трахее, и дышать она стала с жуткими хрипами. Я сразу потащил ее к ветеринару, и через несколько часов все прошло, как будто ничего и не было, но я до сих помню, как думал, что потеряю ее.
Я помню, как ненавидел себя тем вечером, как твердил: если у меня она и года не проживет, значит, я вообще ни на что не способен.
Пока я говорю, на лагуну снова обрушивается дождь, и шум капель по воде напоминает приглушенный барабанный бой. Я делаю паузу, вынимаю изжеванную соломинку из своего бокала и меняю ее на другую, из пустого. Даже не знаю, чей этот пустой бокал, ну и ладно.
– Не знаю, почему я вдруг об этом вспомнил.
Но на самом деле знаю. И снова ненавижу себя, как тем вечером. Живым существам, если они не морские желуди и не растения (впрочем, строго говоря, растения тоже поворачивают листья к солнцу), необходимо двигаться. А под моим присмотром Лили не сумела сохранить доставшуюся ей от рождения способность передвигаться самостоятельно. И хотя все получилось случайно и травмы такого рода типичны для такс – просто так уж вышло, – это все равно моя вина, как и все прочие неприятности с Лили – результат того, что я не сумел уберечь ее.
На столе, за подставкой с меню коктейлей, стоит миска со смесью всякой всячины, чтобы заедать спиртное. Я сую в нее пальцы, ковыряюсь в хрустящей мелочи, проверяя, нет ли среди нее случайно гороха с васаби.
Его там нет.
– ОХ! – Получив пинок под столом, я подскакиваю, звякают бокалы. Мередит ухмыляется от уха до уха.
Хватит плакаться.
– Ну все, берегись, – предупреждаю я Мередит.
– А я тут при чем? – она делает вид, будто ничего не понимает, но с трудом сдерживает смех.
Я хватаю за руки всех, до кого могу дотянуться, и тащу их из-за стола.
– Идем танцевать!
Дождь кончился, лодка снова поплыла по лагуне, на этот раз с нами на борту. Я размахиваю руками в воздухе, двигаясь в четком ритме под звуки оркестра, который играет «С тобой сбылись мои мечты» Холла и Оутса.
Клятва
Не знаю точно, как относятся китайские родители Франклина к тому, что их сын женится на высокой белой женщине, зато уверен: по их мнению, на свадьбе вполне можно было обойтись без двух гомосексуалистов ростом шесть с половиной футов. Тем не менее они кивают, улыбаются, стараются поддерживать вежливую беседу, и поскольку судья, проводящий церемонию – тоже китаец, это обстоятельство делает происходящее значительно более сносным.
Мэрия Сан-Франциско – поразительная комбинация мрамора, амбиций и архитектурного нахальства, правительственный монумент в стиле «боз-ар», прекрасный, как собор. После того, как Мередит и Франклин получили свидетельство о браке, мы ждем в похожем на грот вестибюле, у подножия огромной лестницы, когда придет их очередь расписаться. Пол мраморный, с мозаичным рисунком из кругов и квадратов, и я в смущении вожу по ним ногой. Мередит великолепна с обнаженной спиной, в простом кремовом свадебном платье от Джей Крю. Наряд в самый раз для ее фигуры и темперамента. Я никогда не пытался представить себе, какой будет свадьба моей сестры. Она не из тех девчонок, которые вырастают, мечтая о свадьбе или играя в невесту. Но теперь, глядя на нее, ослепительную в кремовом туалете на нарядном, но не броском фоне мэрии, я думаю, что свадьба Мередит должна была пройти именно так, и никак иначе.
Когда подходит наша очередь, мы поднимаемся по роскошной мраморной лестнице: Мередит с Франклином впереди, мы с Джеффри и родителями Франклина – в торжественном молчании за ними. Я поднимаю голову, чтобы взглянуть на купол. Он считается пятым по величине в мире, на это чудо стоит посмотреть. Наверху лестницы мы останавливаемся в круглом зале перед двумя двустворчатыми дверями. За ними кабинет, где мэр Сан-Франциско Джордж Москоне и член наблюдательного совета, а также один из лидеров гей-движения Харви Милк были убиты бывшим соратником в 1978 году. Вспомнив это, я передергиваюсь. Место с мрачной, но значительной историей.
Церемония проста: Мередит и Франклин, держась за руки, в присутствии судьи обмениваются кольцами и клятвами. Я умудряюсь сочетать роли свидетеля, фотографа, родственника невесты и ее подружки. Стараюсь отщелкать как можно больше снимков, и при этом не выглядеть назойливым, ведь остальным нашим родственникам захочется взглянуть на них. Словом, я делаю все возможное, чтобы подчеркнуть, что присутствую на свадьбе, хотя мысли мои далеко, на расстоянии трехсот восьмидесяти одной мили.
Пытаясь сосредоточиться, я думаю о собаках как свидетелях. О том, как они присутствуют рядом в самые личные моменты нашей жизни, хотя нам при этом кажется, что мы одни. Они становятся свидетелями наших ссор, наших слез, наших усилий, страхов и всех наших тайных поступков, которые нам приходится скрывать от нам подобных, людей. Собаки наблюдают все это, не вынося суждений. Была, помнится, книга о том, как человек пытался научить свою собаку говорить по-человечески, чтобы она помогла ему раскрыть убийство его жены. В ней говорилось: если бы собаки могли рассказать нам все, что они видят, все пробелы в нашей жизни восполнились бы как по волшебству. Вот я и стараюсь быть свидетелем момента так, как это сделала бы собака. Как следует вобрать его в себя. В жизни остальной моей семьи эта свадьба окажется пробелом, и мне понадобится сделать все возможное, чтобы восполнить его.
Церемония идеально подходит моей сестре и ее новоиспеченному мужу: серьезная, деловая, немногословная. Никаких упоминаний о невесте как собственности. Никто не отдает ее никому, не называет их мужем и женой, не упоминает христианского бога, в которого никто из нас не верит. Оба молодожена – адвокаты. Их церковь – закон. Сочетая их узами брака, судья объявляет: «Властью, данной мне штатом Калифорния, признаю вас супружеской парой». Вот и все: церемония закончилась так же быстро, как и началась.
Я направляюсь на третий этаж с балконами по всему периметру, чтобы сделать несколько снимков сверху. Но на самом деле мне требуется перевести дух. Хочется позвонить в ветеринарную больницу, но я удерживаюсь. Они все равно не согласятся сделать то, чего я от них хочу, – позвать Лили к телефону. Под действием наркоза, седативов и обезболивающих она вряд ли сможет поговорить со мной. Внизу Мередит и Франклин спускаются по центральному маршу лестницы, и мне удается сделать прелестный кадр, в котором они держатся за руки. Я успеваю щелкнуть и Джеффри, прислонившегося к мраморной колонне, умиротворенного и симпатичного.
После церемонии мы возвращаемся в «Фейрмонт», я извиняюсь и ухожу вниз, в бар. Там все тот же мудак наигрывает на все том же рояле. Я покупаю у бармена бутылку «Вдовы Клико» и прошу шесть бокалов. В номере у Мередит и Франклина мы хлопаем пробкой, я поднимаю тост за новобрачных, а затем Мередит принимается обзванивать наших родных, чтобы сообщить им радостную весть. Это происходит каждый раз по одному и тому же сценарию: все изумляются, потом рассыпаются в искренних поздравлениях, а дальше Мередит передает телефон мне. И я принимаю огонь на себя.
– А ты как узнал?
– И давно ты знаешь?
– Это ты ее подговорил?
– И мне не сказал?!
– А тебя она почему пригласила?
– Она беременна?
Все настолько потрясены, что забывают спросить о Лили. Мне только и остается, что потягивать шампанское и выкручиваться хоть как-нибудь. Но в глубине души я гадаю, почему в день свадьбы моей сестры никто не думает обо мне.
Звонок маме становится последним. Она чуть не плачет, я слышу это по голосу. Ей тоже хочется на свадьбу. По-моему, ее особенно обижает то, что родители Франклина попали в число приглашенных. С ее точки зрения, я, как представитель с нашей стороны, не могу считаться адекватной заменой. И она права. Мать не заменит никто.
– Мередит, по-моему, счастлива, – говорю я в трубку, пытаясь хоть чем-нибудь успокоить маму. Может, все-таки стоило настоять, чтобы Мередит пригласила ее?
– Я выпишу чек на тысячу долларов и пришлю его с почтой, – обещает мама. Я не понимаю, о чем речь.
– Что, прости?..
– За операцию Лили. Извини, что не могу дать больше.
Вот теперь чуть не плачу я сам.
– Это вовсе не… – начинаю я, но продолжить не могу. Жест удивительно щедрый, и мне следует не отказываться, а поблагодарить. – Спасибо, – я надеюсь, что она меня слышит.
После звонков я делаю еще несколько снимков новобрачных на фоне панорамного окна в их номере. С верхнего этажа открывается головокружительный вид на город и залив, я беру пару в кадр так, чтобы Алькатрас был виден вдалеке за ними, чуть выше плеча Мередит. Тем самым я без слов выражаю свое мнение о браке. А может, о моих собственных отношениях с Джеффри.
«Когда вернешься?»
Потом мы все набиваемся в такси, которые проносятся по знаменитым холмам города с совершенно недопустимой скоростью и привозят нас на Хауард-стрит, к ресторану «Ратуша» – идеальное завершение праздника, начавшегося в мэрии. «Ратуша» располагается в здании попроще, не мраморном, а кирпичном, с красными маркизами вместо купола. Солнце уже нырнуло за округлые холмы, воздух похолодал. А внутри обнаженная кирпичная кладка и современные светильники создают приветливый и уютный вид. Мне предлагают место между Джеффри и матерью Франклина.
– Прошу прощения за наш внешний вид. Перед отъездом я собирался забрать наши костюмы из химчистки, но мою собаку Лили пришлось срочно везти на операцию. На позвоночнике. Понимаете, ее частично парализовало, а после операции, надеюсь, она снова сможет ходить, хотя пока об этом судить еще слишком рано.
Не знаю, насколько хорошо мать Франклина говорит по-английски и понимает ли она хоть что-нибудь, поэтому хватаю свой бокал с водой и опустошаю его залпом. Новоиспеченная свекровь моей сестры кивает, и я принимаю этот жест за разрешение продолжать.
– Я весь на нервах. И, честно говоря, сильно напуган. Другой такой собаки я нигде не найду. Она такая забавная. Порой такое скажет, что я смеюсь до упаду. Шутить она умеет.
Мать Франклина слегка бледнеет, а я соображаю, действительно ли она понимает по-английски лучше, чем делает вид.
– В общем, завтра мы привезем ее домой, и я заранее беспокоюсь, сумею ли обеспечить ей уход, – я отвожу взгляд, несколько раз складываю салфетку на коленях и наконец понимаю, что затягивать этот тест на аудирование и понимание не стоит.
Мать Франклина отзывается тихим «уф» и тепло улыбается мне. Кажется, она меня все-таки поняла.
Странный повод для беспокойства на ужине по случаю свадьбы. Умение быть рядом. В богатстве и бедности. В болезни и здравии. Я никогда не произносил эти клятвы и не знал, произнесу ли когда-нибудь. Но я ощущал их иначе. Как обязанность перед Лили. Быть с ней в болезни, пока она не сможет снова встать на все четыре лапы.
После ужина мы с Мередит, Франклином и Джерри отправляемся в «Верхушку Марка» – бар на крыше напротив нашего отеля, по другую сторону Калифорния-стрит. В сумерках светящиеся окна зданий вокруг нас напоминают ночное небо; вдалеке виднеется мост Золотые Ворота в крошечных мерцающих огоньках фар. Мередит отводит меня к краю стойки, где потише.
– Ты счастлив?
– За тебя? – уточняю я. – Конечно!
В другом углу бара Франклин что-то воодушевленно рассказывает Джеффри.
– Нет. Ты сам счастлив?
Я медлю, не зная, как ответить ей правду.
– А почему ты спрашиваешь?
– Не знаю. Я наблюдала за тобой в эти выходные, – Мередит забирает у меня меню коктейлей и кладет его на стойку.
– Да я все думаю об этой смске. Никак не могу выкинуть ее из головы.
– От кого?
– Ни от кого.
– «Никто» прислал тебе смску?
– «Никто» прислал смску Джеффри.
Мередит с досадой глядит на меня.
– Это что, номер Эбботта и Костелло?
– Я тебе потом объясню. Как только немного уладятся дела у Лили.
– С Лили все будет в порядке. Я за тебя волнуюсь, – Мередит обнимает меня за плечи, но я молчу. – Не надо пренебрегать своим счастьем, делая вид, что беспокоишься за Лили.
– Ничего подобного, – возражаю я.
– Говори за себя.
– Я и говорю!
– А вот и нет. Мы же выросли вместе, забыл? Я знаю тебя лучше, чем тебе кажется.
– Да ну? – Я ухмыляюсь. – Скажи еще, ты заранее знала, что я сейчас сделаю! – Я даю ей быстрого пинка в голень. Вот тебе! Надеюсь, никто не видел и не подумал, что она вышла за тирана.
– Уф! Вообще-то да, знала, – Мередит хватается за голень, не сводя глаз с меня. – Надо заявлять о своих потребностях, чтобы добиться их удовлетворения. Вот и все, что я хотела сказать.
– Бармен!
Мередит ехидно усмехается.
– Да я не об этом.
– Знаю я, о чем ты.
Мы относим шампанское Франклину и Джеффри, я предлагаю последний тост:
– Желаю вам всех благ в совместной жизни!
Коротко. Просто. В точку. Я смотрю на Мередит, спокойную и раскованную в платье цвета слоновой кости. Моя сестра совсем взрослая. Я благодарен ей за то, что мы выросли вместе.
Когда мы возвращаемся в наш номер, на этот раз я предлагаю изменить планы и забронировать два места на первый же утренний рейс. Шикарного завтрака в компании новобрачных не будет – только кофе в аэропорту и то, что подадут в самолете. Если нам повезет, удастся еще наскоро попрощаться перед отъездом в аэропорт.
Я забираюсь в постель и сдаюсь накопившейся за день усталости. Но каким бы утомительным он ни был, этот день, во многих отношениях наше приключение в Сан-Франциско стало маленьким оазисом спокойствия. Я вспоминаю, как плыл на лодке в ресторане «Тонга» и покачивался в танце под Дэна Фогельберга, Шину Истон, и кто там еще считается популярным у них, в параллельном мире бара «Ураган».
Я выключаю свет.
Тьма.
Каторжный труд выздоровления начинается.
Выжатые
– Жми, – говорю я.
– Я и жму, – отвечает Джеффри.
– Сильнее жми.
– Жму так сильно, как только решаюсь.
– Ну, тогда, значит, ты неправильно жмешь.
– Хочешь, поменяемся? Легко тебе – только стой и держи фонарик.
– Ничего себе легко! Ты же все время вертишься.
Джеффри, разозлившись, бросает свое занятие. Выпрямляется и стукается головой о нависшую ветку дерева.
– Осторожно, ветка, – предупреждаю я, когда в этом уже нет никакой необходимости. Я знаю, что он взбесится, но считаю себя вправе говорить, что думаю, потому что мне страшно.
Я отдаю Джеффри фонарик и присаживаюсь на корточки рядом с Лили, дрожащей на гравии в лужице яркого света. Потом, как учил ветеринар, подсовываю ладони под ее живот с обеих сторон и принимаюсь массировать мягкий мочевой пузырь – вглубь и назад, вглубь и назад. Ничего. На свету блестят хирургические скобки у нее на спине. Лили зашнуровали, как футбольный мяч.
– Есть что-нибудь? – спрашивает Джеффри.
Я приподнимаю Лили и заглядываю под нее в поисках улик. Доказательств, что она пописала.
– Ничего, – я повторяю процедуру. – Врач сказал, что он на ощупь как воздушный шарик с водой?
– Да. Как шарик с водой. Размером примерно с маленький лимон.
На ощупь живот Лили – и вправду как шарик с водой. Мягкий и податливый. Вовсе не на выжимание ее мочевого пузыря я настраивался на обратном пути из Сан-Франциско. Мне казалось, мысленно я подготовился ко всему так хорошо, как мог. Пил кофе вместо спиртного. Бодрствовал вместо того, чтобы спать. Составил список всех необходимых нам покупок на салфетке: манежик, чтобы ограничить подвижность Лили, пледы, чтобы она не скользила на твердом дощатом полу, игрушки, чтобы ей было чем заняться, не переутомляясь физически. Лакомства – только полезные, чтобы она не растолстела, пока будет поправляться и мало двигаться. Лишние фунты – ненужная нагрузка для ее спины.
Но процедур выжимания собачьего мочевого пузыря в этом списке не значилось, хотя этот пункт кажется мне сейчас совершенно очевидным. Ветеринарша, которая выписывала нас из больницы, расстелила на холодном металлическом смотровом столе впитывающую пеленку и показала нам, как надо действовать. Это получилось у нее так легко, что мне показалось, будто я сразу усвоил урок. Но оказалось, ошибся. С самой выписки из больницы мы так и не смогли заставить Лили пописать.
– Бедная моя девочка. Какое унижение, – я поднимаю Лили футбольным захватом, как нам показывали, поддерживая ее задние ноги и стараясь не грохнуться головой о ветку. – Пойдем спать.
Джеффри раздраженно выключает фонарик. Да, наша неудача означает, что Лили обмочится во сне, в нашей постели, но тогда нам придется всего-навсего встать и сменить постельное белье. А не выжимать еще сильнее мочевой пузырь Лили.
В доме я ставлю Лили на плед, и ей удается устоять на ногах. Этот прогресс меня потрясает, хотя ходить она пока еще не в состоянии. Зато может стоять, пусть и не слишком уверенно, что само по себе – огромное достижение. Мне пока что хватает. Я еще раз перечитываю инструкции к лекарствам, прописанным Лили, выбираю «трамадол» от боли и «клавамокс» от инфекций и засовываю их в съедобный кармашек. Лили глотает лакомство.
– Мартышка, ты только посмотри! Ты стоишь!
– Меня зовут Лили.
– Знаю, – я кладу ладонь ей на макушку, и она устало моргает. Ей всего семь лет, но впервые в жизни она выглядит старой. Полоса выбритой кожи тянется вдоль спины, где блестят скобки. Без каштановой шерстки вид у нее плачевный.
– Так что с тобой случилось?
Лили сосредотачивается, припоминая.
– Не знаю. Проснулась, а идти не могу.
– Как ты меня напугала! – я обхватываю ее голову обеими руками, и она становится похожа на монахиню в апостольнике.
Она облизывается после съеденного кармашка.
– Ты прячешь в этих штучках лекарство, я знаю.
– А я знаю, что ты знаешь, – и я добавляю: – Это лекарство поможет тебе выздороветь.
Лили задумывается.
– А можно мне красный мячик?
Я осторожно поднимаю ее и осматриваю франкенштейнов шрам. Казалось, ее собрали из двух разных собак: щенка, всегда готового поиграть, и собаки-старушки, которой приходится помнить об осторожности. Я обещаю:
– Скоро будет можно.
Я кладу Лили на ее сторону кровати, поверх слоя полотенец, и обезболивающее вместе с дневной усталостью усыпляет ее за считанные минуты. Сон и ко мне приходит почти сразу. Почти не верится, что еще сегодня утром я проснулся в Сан-Франциско.
Мне снится пляж, по котором в мертвый сезон носилась Лили еще щенком. В моем сне она бежит, бежит и никак не может никуда прибежать. Рядом другие собаки, больше ее, ей хочется побегать поближе к ним, но не с ними: они немного пугают ее своими размерами и тем, как летит песок у них из-под лап. Ее тело, как сжатая пружина, на каждом шагу зависает в воздухе. Хлопающие уши взлетают, развеваются на ветру, иногда замирают, словно кто-то нажал на паузу. И я знаю, что когда она подбежит ко мне, уши будут завернуты назад, на затылок и шею. Я полжизни провел, возвращая собачьим ушам заводские настройки.
ЭТОТ! ПЕСОК! ТАКОЙ! РЫХЛЫЙ! ПОД! ЛАПАМИ! А! ОКЕАН! СМОТРИ! КАКОЙ! БОЛЬШОЙ! А! Я! БЕГУ! БЕЗ! ПОВОД…
Прежде чем она успевает договорить «без поводка», волна выплескивается на берег, опутывает ее маленькие лапки плетями скользких водорослей, и у Лили на лице отражается ужас.
ЗМЕЯ! ЗМЕЯ! ЗМЕЯ!
Развернувшись, она со всех ног бросается на сухой песок, к дюнам, где волнами колыхается последняя высокая трава. И вдруг чует запах дохлого краба. Оторвав ему клешню, она хватает ее и мчится вдаль, пока не превращается в точку на горизонте.
Утром мы с Джеффри быстро одеваемся и сразу выносим Лили на улицу. Мы ставим ее в траву, и она опять удерживается на ногах. И даже пытается сгоряча сделать шаг-другой, похожая на Бемби, только коротконогая, пока я не останавливаю ее, чтобы она не переутомилась:
– Ш-ш-ш, ш-ш-ш.
Джеффри хочет было вмешаться, но я отмахиваюсь. Это моя работа. Мой час. Я не струшу, не испугаюсь. Не окажусь тем, кто способен любить лишь отчасти. Тем, кто устраняется, если дело плохо. Никому не дам сделать за меня тяжелую и грязную работу. Не буду отвлекаться на смски. Выдавить мочу из любимой собаки – вот мой Эверест. Это мое дело.
Я подгибаю задние ноги Лили под нее, усаживаю, как она обычно сидит, слегка расставив ноги по-лягушачьи. Стоя за ее спиной, я дотягиваюсь до ее живота и нащупываю шарик с водой, мягкий и податливый, размером с лимон. А когда нахожу, делаю глубокий вдох, напрягаюсь и давлю. Вглубь и назад.
Не знаю, что изменилось при утреннем свете – наполненность мочевого пузыря Лили, ее готовность выполнить свою часть работы, мое бесстрашие, проснувшееся с новым днем, сон, в котором она бегала, желание вновь увидеть, как она бежит. Как бы там ни было, когда я сдавливаю ее живот, направляя давление вглубь и назад, ее хвост поднимается на привычные сорок пять градусов, придавая ей сходство с ракетой, готовой к запуску, и она начинает медленно мочиться.
– У нее получается! У тебя получается, Лили! – От волнения я чуть не перестаю давить ей на живот. Но все-таки не перестаю. И продолжаю давить.
Ощущения удивляют и радуют Лили. Джеффри вскидывает кулак и рывком опускает согнутую в локте руку, мы оба улыбаемся.
– Наконец-то! – с облегчением выговаривает Джеффри.
– Ха-ха! – Я торжествую.
Лили пытается встать, и я понимаю, что можно уже не давить. Я осторожно переношу ее через лужу, которую она напрудила.
– Ты справилась, фасолинка.
Перед этим достижением меркнут все остальные.
Таким счастливым я еще никогда не был.
Присоски
Понедельник
Осьминог сидит на том же месте, где обычно, когда мы с Лили отправляемся к ветеринару. Мы объезжаем стройку вокруг Музея искусств, потому что никто в Лос-Анджелесе толком не умеет менять ряд. Лили там же, где всегда, когда я за рулем, – сидит у меня на коленях, положив подбородок на сгиб моего левого локтя, и этой же рукой я с трудом рулю, пока переключаю передачи правой. Лили раздраженно поднимает на меня взгляд всякий раз, когда нам все-таки приходится делать поворот. Сегодня утром осьминог еще ничего не говорил. Ему и незачем, его голос до сих пор эхом звучит у меня в голове. Осьминог растет не по дням, а по часам.
В приемной ветеринарной клиники тесно и темно, бурый линолеум на полу загибается на уголках, все свободное место заставлено стеллажами, а на них – еда для домашних питомцев и добавки с названиями вроде «римадил» и «гликофлекс». Не знаю, почему я до сих пор не сменил ветеринара, разве что этот принимает близко к моему дому. Вот характерная особенность моей жизни, о которой стоит задуматься: психотерапевт Дженни, эта унылая ветеринарка. Правда, новые врачи здесь лучше предыдущих, которые вдруг исчезли после нескольких нелестных отзывов на сайте «Yelp».
Я нахожу свободное место на скамье из дерева и чугуна. От этого у меня ощущение, будто я жду трамвая. Стеллажи высятся над нами, а значит, в случае землетрясения мы обречены, но они же милосердно создают иллюзию уединения. Приемные ветеринаров – скопище эмоций. Кошки всегда перепуганы и в переносках, их хозяева тоже на нервах. Жизнерадостные собаки, которых привели по какому-нибудь несерьезному поводу вроде планового осмотра, вдохновенно изучают новую обстановку и с нетерпением предвкушают лакомство. Нервные собаки терпеть не могут любые визиты к ветеринару. Собаки с болезнями, травмами и раздражительными хозяевами способны облаять, броситься и укусить. Некоторые хозяева выходят одни, без питомцев, но под гнетом страшного известия. А еще в приемной есть такие же, как мы. Люди и собаки с осьминогами на голове. Мы, по-видимому, хуже всех. Мы обезображены, мы внушаем ужас, поэтому остальные стараются держаться от нас на расстоянии.
Немного погодя нас проводят в смотровую и просят подождать врача. Я ставлю Лили на стол, она вздрагивает, коснувшись подушечками лап холодного металла. Я глажу ее по спине, чтобы она не волновалась. В смотровой тоже тесно. На стене плакат, пропагандирующий гигиену полости рта животных с фотографиями собачьих зубов в разной степени разрушения. Обои здесь цвета пародонтитных десен – в этом чувствуется некий оттенок иронии.
Ветеринар входит с улыбкой на лице. Из нового персонала он самый симпатичный, мысленно я зову его Дуги, потому что он слишком молод для врача, даже ветеринара – возможно, срок обучения ветеринаров меньше (а может, и больше, кто их разберет). На его брюках цвета хаки заутюжены складки, и я всякий раз гадаю, стоит ли как-нибудь намекнуть ему, насколько немодными они выглядят, хотя, может, он носит их, чтобы выглядеть старше.
– По какому вы сегодня поводу?
Ошеломленный, я смотрю на него в упор. Если бы он в этот момент читал карту Лили или делал записи в ней – одно дело. Но он смотрит прямо на мою собаку и усмехается. Вот, наверное, что в первую очередь выдает его неопытность.
– Вы шутите? – только и удается с запинкой выговорить мне.
– Как дела у Лили?
Он приподнимает ей губы и осматривает зубы. Чего он там ищет? Мне известно, что они старые. Известно, что они портятся. Известно, что и зубы, и десны Лили страдают от моей халатности и финансовых затруднений. Но неужели же они хуже, чем то, что у нее на голове? Значит, вот что он имеет в виду? Откуда здесь вообще эта странная одержимость зубами?!
– Ну, начнем с того, что у нее на голове осьминог.
Ветеринар оставляет в покое челюсти Лили, осматривает ее голову и бледнеет.
– Ох.
Вот именно – «ох».
Ветеринар наклоняется, чтобы как следует осмотреть осьминога.
– И давно он здесь?
– Я впервые заметил его в конце прошлой недели.
Дуги берет Лили за морду и поворачивает ее голову, чтобы осмотреть со всех сторон.
– И вы называете это «осьминогом».
– А как бы назвали его вы?
Я начинаю осматриваться в поисках ветеринарного диплома в рамке на стене – он мог бы придать мне уверенности. Помню, как после предыдущего визита я искал Дуги в интернете, потому что он мне понравился внешне. Кажется, учился он в Пенсильвании, но не уверен. Эти его штаны, вдобавок туповатость… Может, он вообще купил диплом несуществующей школы медицины где-нибудь в Гуаме. Не буду больше искать его в интернете.
Дуги продолжает изучать осьминога. Ощупывает его, простукивает, потом берет пару марлевых салфеток и пытается сдавить его.
– Слово «осьминог» ничем не хуже других, – судя по тону, он пытается меня успокоить.
– Осторожнее, – предупреждаю я. – Вы его разозлите.
Он уже лапает осьминога обеими руками.
– По-моему, он уже разозлился, – Дуги выпрямляется, нажимает рычаг, чтобы поднять крышку металлического мусорного ведра с надписью «Для медицинских отходов», и выбрасывает марлю.
– Так что будем с ним делать?
– Сначала надо узнать о нем побольше. Я заберу Лили в процедурную, попробую ввести в него иглу и взять пробу жидкости. Затем отправлю ее на анализ, чтобы понять, с чем мы имеем дело.
Лили смотрит на меня, раздосадованная, как и я. От этого мое терпение лопается.
– Мы имеем дело с осьминогом!
Я краснею и чувствую, как на спине у меня выступает пот, хотя нервничать мне совсем не хочется. Лишь бы он не вздумал осматривать осьминогу зубы, Боже упаси.
– Понимаю. Но чем больше мы узнаем об этом осьминоге, тем лучше поймем, как с ним бороться.
В кои-то веки он заговорил разумно, поэтому я наклоняюсь и обращаюсь к Лили:
– Иди с доктором. Он хочет как следует посмотреть на осьминога. А я побуду здесь.
Дуги вызывает на подмогу ветфельдшера, и они вдвоем уносят Лили. Вернувшись в приемную, я листаю старый номер журнала для любителей собак. Попадаются статьи вроде «Пять знаменитых дворняжек» или «Знакомьтесь: английский спрингер-спаниель». Эти меня не интересуют. В отличие от «Спорных вопросов чистки зубов» – по крайней мере, интереса мне хватает, чтобы заложить эту страницу и надеяться, что она привлечет внимание хотя бы одного здравомыслящего человека в этой дыре.
Я достаю телефон и открываю фотоархив, чтобы просмотреть фотографии Лили, сделанные до того, как появился осьминог. Мы с ней на скалах над Санта-Барбарой – в тот раз мы прокатились по Тихоокеанскому шоссе. Лили спит на своем пледе с рисунком из отпечатков лап, солнце светит в окно, и ее рыжеватая шерсть отливает красным. Лили в ванне, мокрая и недовольная. Мы с ней делаем общее селфи, обмениваясь поцелуем в постели перед сном. Лили сидит на диване в позе Большого сфинкса в Гизе – я снял ее, потому что мне понравилось, как выглядит ее шерсть на фоне серой твидовой обивки. Еще селфи – на этот раз мы на заднем дворе, на Лили гирлянда «леи», которую я привез ей с Мауи. Последний снимок сделан всего несколько недель назад, но это счастливое время уже кажется далеким.
Фотография чем-то привлекает мое внимание. Двумя пальцами я увеличиваю ее, присматриваюсь к правому виску Лили – и вижу на обычном месте над правым глазом осьминога, только еще совсем маленького, молодого, не такого заметного. Как я мог не разглядеть его? Неужели он приехал со мной с Гавайев? Прокатился на этой гирлянде? Может, я подцепил его на пляже в тот день, когда гулял с Венд, Харланом и Джилл, и собирал окатанные морем стекляшки? Или когда купался в океане и забыл обо всем, в том числе об осторожности? Неужели это я навлек на нас беду тем, что мне понадобилось уехать вместе с друзьями? Или он выполз из Тихого океана в Санта-Моника-Бич, пока меня не было рядом, и я не мог его остановить? И прицепился к моей собаке, пока я потягивал ром на острове, на расстоянии тысячи миль от нее? Меня охватывает ужасающее, тошнотворное чувство вины. Всего-то пять ночей на Гавайях – и теперь платить за них такую чудовищную цену?
– Извините, дружочек… – крупная дама говорит по телефону и одновременно пытается достать с полки у моих ног несколько банок корма для собак-диабетиков. Я выпрямляюсь на стуле и поспешно убираю ноги в сторону. Она кряхтит, наклоняясь за банками.
Прячу телефон и снова берусь за собачий журнал, но не успеваю даже вникнуть в суть спора насчет чистки зубов, как слышу, что Дуги зовет меня по имени:
– Эдвард?..
Я возвращаюсь в смотровую. Лили ждет меня на столе. Судя по виду, ей больно.
– Ну, как?..
– Нам не удалось ввести иглу так глубоко в осьминога, как мне хотелось бы.
– Твердая тварь, – соглашаюсь я.
– Но мы все-таки сумели извлечь немного клеточного материала – будем надеяться, достаточно, чтобы определить, злокачественный этот осьминог или нет. Отправим их в лабораторию.
Я показываю Дуги фотографию Лили в гирлянде, с осьминогом в младенчестве. Рассказываю все, что знаю об осьминоге, и о припадке, который случился с Лили вчера вечером. Дуги кивает и делает еще несколько записей в карте. Лили молчит, но в этом нет ничего странного. У ветеринара она часто замыкается в себе.
– Как только мы получим результаты анализа из лаборатории, мы будем знать больше. Попробуем некоторые препараты, в том числе противосудорожные, но знаете, наилучший вариант, когда речь идет о…
– Об осьминоге.
Почему все вокруг такие тупые?
– …осьминоге – пожалуй, операция.
Я намеренно отвожу взгляд. Но окна в смотровой нет, смотреть некуда, и я опять упираюсь взглядом все в тот же стоматологический плакат. Потом думаю о журнале с закладкой, оставшемся в приемной, и от души надеюсь, что кто-нибудь из здешнего персонала наткнется на него.
– Сколько, говорите, лет Лили? – Ветеринар листает ее карту в поисках ответа.
– Двенадцать, – отвечаю я. – С половиной.
Он откладывает карту.
– Это больше оптимального возраста для инвазивной хирургии. Одна только анестезия представляет значительный риск для пожилых собак. Но подробнее мы обсудим возможные варианты в середине недели.
– Когда придут результаты из лаборатории, – мой голос звучит обессиленно. Я и чувствую себя так же, особенно когда меня просят уплатить двести восемьдесят пять долларов только за право подождать до среды, чтобы узнать возможные варианты, которые, в сущности, невозможны.
Мы садимся в машину, кто-то подмигивает поворотником, нацелившись на мое парковочное место, но я отмахиваюсь так отчаянно, словно они явились по мою душу, а не за квадратом парковки. И мы просто сидим в машине еще двенадцать минут, пока не истекает время по паркомату. Лили молча переползает с пассажирского сиденья на мои колени и сворачивается в тугой клубок. Потом тяжело вздыхает.
– Как ты, фасолинка?
– Мне в голову тыкали иголкой.
– Они тыкали иголкой в осьминога.
Лили смотрит на меня так, словно это одно и то же, и я вдруг задумываюсь: неужели она уже отчаялась? Я как будто сам проглотил пакет гороха с васаби – горло сначала жжет, потом перехватывает. Стараюсь сосредоточиться на чем-нибудь, на чем угодно, хотя бы на том, как пишется «васаби»: как странно, что я не помню, одна там «и» или две. Кажется, все-таки одна. Правильно? И в том, и в другом случае это слово представляется мне подчеркнутым волнистой красной линией, будто автоматическая проверка правописания у меня в голове твердит – правильного написания не существует. Может, «васаби» – имя собственное? И его надо писать с большой буквы? Нет, это ведь просто растение, так? Мне хочется вернуться к ветеринарам – пусть помогут мне так же, как помогли Лили много лет назад: вернут мне способность дышать. И, может, подскажут, как пишется «васаби». Уже не помню, когда я в последний раз делал вдох – протяжный, глубокий, настоящий вдох, каким учат на занятиях по методу Ламаза или в видеокурсах йоги. Кажется, на Гавайях. В отпуске. Когда был свободен от работы, графиков, свиданий и необходимости делать хоть что-нибудь, кроме как просто быть. А в последний раз, но уже дома? Без глотка «Маи Таи» для стимуляции кровообращения? Понятия не имею.
Меня вдруг охватывает острое желание забыть это утро, повернуть время вспять. Выблевать горох с васаби.
Снова дышать.
– Знаешь, что нам нужно? – спрашиваю я. И даже не жду, когда она догадается. Лили оживляется: по моему тону она понимает, что сейчас я чем-нибудь обрадую ее. – Мороженое.
На обратном пути мы останавливаемся возле зоомагазина на углу, недалеко от нашего дома, – возле того самого, который держит корейская семья. Я выбираю замороженный йогурт с арахисовой пастой, который делают специально для собак. И решаю даже не дожидаться, когда мы будем дома.
Осьминог моргает и спрашивает:
– Что это у вас?
Вряд ли я когда-нибудь привыкну слышать, как он говорит.
– Ничего, – отвечаю я. И держу пенопластовое корытце перед Лили прямо в машине, а она жадно лижет и лакает, пока не съедает все замороженное лакомство. А потом еще минуты три вылизывает пустое корытце, и у нее поднимается настроение.
Все это время осьминог не сводит с меня алчных глаз, но ему я ни капли не даю. Надеюсь, потом мне не придется дорого поплатиться за это.
Вторник
У нас с Лили нет постоянных планов на вечер вторника, поэтому когда Трент звонит и предлагает съездить на пляж и выпить, я соглашаюсь. Уже вечер, и меня сразу же берут сомнения – стоит ли тащиться в такую даль на пляж так поздно, когда и пляжа-то не в темноте не видно, – но Трент уже рядом, заканчивает деловой ужин, а пляж всегда ощущается как приют, убежище, возможность сбежать. Даже в темноте чувствуется запах соленой воды и прохладный океанский бриз, слышится шум прибоя. Раньше все это служило утешением, а теперь океан видится в основном как место, откуда выполз осьминог. Трент хочет знать, какие у ветеринара прогнозы насчет Лили, и поскольку к Дженни я попаду лишь в пятницу, мне, пожалуй, не помешает выговориться.
Трент впадает в ностальгию и предлагает тот гей-бар, где мы бывали в девяностых – по другую сторону Тихоокеанского шоссе от Уилл-Роджерс-Бич, а точнее – напротив облюбованной геями части Уилл-Роджерс-Бич, ласково прозванной «Джинджер Роджерс»[5]. С парковкой тут всегда кошмар, но мне везет: я почти сразу нахожу уютный уголок под разбитым уличным фонарем, в темноте незамеченный другими водителями. Но уголок настолько мал, что после пяти минут досадных и бесплодных попыток втиснуться туда я признаю поражение и нахожу новое место для парковки на расстоянии добрых четверти мили от первого.
Возвращаясь пешком к бару, я наступаю в лужу. Дождей не было уже несколько недель, так что повод для подозрения определенно есть. Пытаюсь отправить смску Тренту, но телефон зависает, приходится перезагрузить его. А когда я наконец добираюсь до бара, снаружи он выглядит как-то по-другому. Насколько помню, он и был отделан в морском стиле, и все же не так. Наверное, бар глядит в мое осунувшееся лицо и тоже не узнает меня.
Освещение тут приглушенное, но разглядеть Трента у стойки легко – он один из немногих посетителей. Я отодвигаю соседний табурет, машу рукой бармену и сажусь.
– С чего ты вдруг вспомнил про этот бар? – спрашиваю я.
– Ужинал с клиентом. Погряз в работе. Вот и вспомнились времена, когда жилось проще.
Подходит бармен, он красив, но не той представляющей угрозу красотой, какая обычно значится в списке требований, предъявляемых к барменам при приеме на работу в гей-бары. Я спрашиваю Трента, что он пьет, он отвечает, что водку с тоником, и я заказываю то же самое.
– Что сказал ветеринар? – спрашивает Трент. – Какие варианты?
Бармен пододвигает ко мне стакан, в последнюю секунду добавляя лайм. Я лезу за бумажником, Трент останавливает меня.
– Первым угощаю я.
Пробую свою выпивку: крепкая, как я люблю.
– Ей могут либо обеспечить комфорт с помощью обезболивающих и противосудорожных, либо взять под наркозом еще одну пробу осьминога, побольше, и разработать более интенсивный курс лечения.
– И что ты намерен выбрать?
Пожимаю плечами и делаю еще глоток.
– Не знаю. Надо поговорить с Лили.
– Но решать-то тебе.
– Да?
Я оглядываю почти пустой бар.
– А где все?
Трент оборачивается и вздрагивает, словно впервые замечает, как вокруг пусто.
– Не знаю. Наверное, попозже подойдут.
Бармен, наверное, подслушивает, потому что вставляет реплику:
– После одиннадцати посетителей прибавляется.
Я достаю телефон, чтобы посмотреть время, но он так и не перезагрузился, и я бросаю его на стойку.
– Отлично. Гребаные вторники.
– А что не так с вторниками? – спрашивает Трент.
– Да все. Понедельник – всегда понедельник, но это хотя бы начало чего-то нового. Среда – середина недели, четверг – почти пятница, а пятница – уже почти выходные. А вторник – ни то ни се.
Трент смотрит на меня и качает головой.
– Какая тебе вообще разница? Ты же работаешь дома.
– Я работаю из дома, – поправляю я, хотя сам не знаю, почему это так важно для меня. – Мой телефон сдох, для парковки не хватило места, я наступил… – я осмотрел свой ботинок, –..в мочу. И я не знаю, как быть с Лили. Продолжать или не надо?
Трент кладет руку мне на плечо.
– Тебе нужен секс.
Он снова оглядывает зал, но перспективы туманны.
– Уже был.
– Когда?
Тянусь за телефоном, чтобы посмотреть, какое сегодня число, но вспоминаю, что телефон сдох.
– Не помню. Недавно.
Значит, я все еще жив.
– Недавно? – скептически переспрашивает он.
– Да, недавно, – не выдержав, я признаюсь: – Мне так кажется.
В голове все перемешалось.
– Ну, значит, опять нужен. Хотя бы почмокаться без обязательств.
Так Трент называет случайные и незапланированные поцелуи.
– Может, после одиннадцати.
Откуда во мне эта ненависть к вторникам, да еще теперь, когда я фрилансер и работаю из дома? Трент в чем-то прав. Но если я терпеть не мог вторники за их однообразие, когда был частью большого мира, представителем более традиционной рабочей силы, и постоянно видел, что в них отсутствует хоть что-нибудь, что отличало бы их от остальных дней, разве не логично, что и сейчас я их не выношу? Каждое утро я встаю в восемь. Некоторое, но не слишком продолжительное время требуется, чтобы разбудить Лили. Я одеваюсь – обычно во что-нибудь спортивное, чтобы был стимул сходить в спортзал. Мы выходим из дома на первую за день прогулку. Утреннее солнце – в самый раз, не угнетает жарой. Я точно знаю это, потому что к моменту возвращения Лили начинает пыхтеть, но пары глотков воды ей хватает, чтобы отдышаться. Кормлю Лили завтраком и выпиваю одну (всегда одну) чашку кофе со стевией вместо сахара. Потом приношу ноутбук с письменного стола, где он стоит ночью на зарядке, и сажусь в кухне так, чтобы от света из окна не бликовал экран. Пишу час или два, потом насыпаю себе миску хлопьев и туда же режу половинку банана (вторая половинка отправляется в холодильник). А потом разрешаю себе предаться прокрастинации: читаю новости, спорю с какими-то кретинами на сайтах, выискиваю информацию о ком-нибудь в сети. Иногда и вправду иду в спортзал, но в последнее время нечасто. Днем стараюсь куда-нибудь выйти, но даже в этом случае замечаю единообразие дел и отвлекающих факторов. Припасы к ужину в продуктовом, кофе в Ларчмонте, какой-нибудь фильм в «Арклайте», смотреть который не особенно тянет. Сажусь в машину, паркую машину, выхожу из машины. Как веду машину и прибываю к месту назначения, помню не всегда. Мы с Лили выходим на вторую прогулку, вечернюю, любуемся нежной дымкой в небе – за исключением разгара лета, когда небо остается почти ясным, или периода зимнего солнцестояния, когда уже темно. Лили получает ужин и жевательную косточку. Я – бокал вина и тоже что-нибудь пожевать, обычно вяленые манго или курагу, только без сульфатов, от которых у меня мигрень. Какое-то время я пишу. Только вечерние занятия с Лили, настольные игры, кино и пицца отчасти спасают от скуки и однообразия. На ночь я переношу ноутбук обратно на письменный стол и кладу мобильник заряжаться. Мы с Лили в последний раз выходим прогуляться. Будильник я никогда не ставлю. Это ни к чему: мое нутро настроено на ту же монотонность, как и все остальное.
Кто-то занимает табурет по другую сторону от Трента и заговаривает с ним. Трент делает жест в мою сторону. Его собеседник выглядывает из-за Трента, смотрит на меня, потом вскидывает руку, как бы говоря «не интересуюсь». Трент поворачивается ко мне и пожимает плечами.
– И с кем же ты замутил?
Явная попытка продолжить разговор о моих победах.
– С массажистом. Который приходил ко мне на дом.
– Теодор! – укоризненно хмурится Трент. Он зовет меня Теодором вместо Эдварда, когда меняет тон на официальный, – ему известно, как проще всего задеть меня.
– Я не Теодор.
– Ты что же, расплачивался с ним таким способом?
– Нет, – это слово я произношу с четырьмя или пятью гласными вместо одной, – отчасти ради защиты моей репутации, отчасти чтобы защитить массажиста. – За массаж я заплатил. А потом мы разговорились, я предложил ему выпить, мы оба пропустили по несколько бокалов, пока болтали, он тоже писатель, либреттист…
– Либидистый?
– Нет. Ну и это тоже. Либреттист – то есть он пишет тексты для… В общем, оказалось, что у нас на редкость много общего, мы заговорились, а потом… – я многозначительно умолк. – Получилось как будто свидание. Только из одежды на мне было одно полотенце.
Трент смеется.
– Надо было мне сразу догадаться.
– А я не ожидал.
А может, и я должен был это предвидеть. По крайней мере, как возможность.
Предчувствие. Омен.
Слишком часто я их упускаю. А должен был догадаться заранее? И про осьминога тоже? И по каким же предзнаменованиям? «Окто». «Восемь» по-латински. Есть у меня знакомые латины? Сколько угодно. Это же Лос-Анджелес, в конце-то концов. А может, обратить внимание надо было не на латинские корни, а на восьмерку. Бармен наливает пиво. В галлоне восемь пинт. В стандартной коробке «Крайолы» восемь восковых мелков. В меноре восемь свечек. Восемь атомов чего-то в октане. Углерода? Углеродные соединения – основа всего живого, может, это он и есть? Знак «стоп» восьмиугольный: может, осьминог – это сигнал остановиться для меня? И если да, в чем именно остановиться?
Но ведь знаки предвещают не только плохое, но и хорошее. Если мне был дан знак появления осьминога, а я его пропустил, может, теперь надо высматривать знак выздоровления, того, что осьминог исчезнет? «Омен» – опять по-латински. Вернулись к тому, с чего начали.
Ум зашел за разум.
– Который час? – спрашиваю я.
Трент проверяет телефон.
– Одиннадцать пятнадцать.
И как по сигналу, открывается дверь и со смехом входят сразу несколько человек. Все они в черных брюках и белых рубашках. Я толкаю Трента локтем в бок, он одними губами выговаривает: «Жуть», присматривается к поздним посетителям и останавливает взгляд на одном из них, с ручкой за ухом.
– Как тебе этот? – Он все еще не теряет надежды обеспечить мне чмок без обязательств.
Я подаю знак бармену.
– Повторить? – спрашивает он.
– Можно дурацкий вопрос?
– Давайте, – отвечает он.
– Разве это не гей-бар?
Бармен смеется.
– Раньше был. Пока хозяева не продали. А теперь здесь бывают в основном официанты из местных ресторанов, когда у них заканчивается смена. Потому мы и ждем наплыва посетителей так поздно.
Я переглядываюсь с Трентом, тот лишь плечами пожимает.
Я ударяюсь лбом о стойку и говорю, уткнувшись в сгиб собственного локтя.
– Нам ничего не светит. Это ты виноват. Слишком долго ты был счастлив.
– Нет, ты. Ты слишком долго был несчастлив, – Трент изучает пустоту над моей головой.
– Ты что?
– Ищу тучу, которая сгустилась над тобой, – он шутливо толкает меня кулаком. Я плачу ему той же монетой, но уже не так шутливо.
– Еще раз то же самое, – говорит Трент бармену, тот кладет на стойку две свежих коктейльных салфетки и отходит за нашей выпивкой.
Пятница
– Как у вас прошла неделя?
Снова пятница, и значит, я опять в сливочно-масляном кабинете Дженни, а как прошли среда и четверг, почти не помню. Был еще один приступ судорог, не такой сильный, как первый, но не менее пугающий. Звонил ветеринар: клеточного материала из осьминога для анализов им все-таки не хватило; теперь Дуги хочет под наркозом взять образец побольше. Назначенное с любителем обнимашек очередное свидание я отменил, поскольку чувствовал себя жирным, уродливым и недостойным любви. Парадокс, но это скорее всего поможет ему разобраться в своих чувствах; мужчины охотники по натуре, им нравятся те, кто не облегчает, а усложняет охоту.
Но большую часть времени на этой неделе я провел, замкнувшись в себе.
Однако на сеансах терапии замыкаться в себе непросто, даже если это терапия у Дженни. И особенно трудно сегодня, когда Дженни сидит на своем стуле прямо, в новом приступе профессионального рвения. Как будто еще одному пациенту осточертело слушать чушь, которую она несет, он нажаловался на нее в какие-то органы, и теперь она старается, чтобы больше жалоб на нее не поступало. А может, она наконец-то преодолела ту двойственность, которая мешала ей втягиваться в процесс. Так или иначе, самое время возродиться, Дженни.
Отвечать на ее вопрос мне не хочется, а может, я просто не знаю, что сказать. Как прошла моя неделя? Визит к ветеринару был… досадным? Перепутать бар для натуралов с гей-баром было… унизительно? Я вдруг растерял все прилагательные и эпитеты, потому озадачился, сглотнул, вздохнул и заговорил о другом:
– Может, лучше рассказать вам про нашего гостя?
– Когда вы говорите «нашего»… – Дженни делает выжидательную паузу. На предыдущих сеансах она этого вопроса не задавала. Либо из контекста понимала, о чем речь, либо не удосуживалась поинтересоваться. Эта Дженни совершенно новая, мне она не нравится.
– Лили и я. И мне. И моего, – я не сразу сообразил, как правильно.
– Значит, речь о вас и Лили. Хорошо. Продолжайте.
«Продолжайте». Ой, неужели правда можно?
Дженни облизывает верхнюю губу, ей не терпится услышать продолжение.
– У нас с Лили осьминог, – я выдерживаю драматическую паузу, но удостаиваюсь только недоуменного взгляда. И пускаюсь во все тяжкие, как с Трентом и Дуги. Мой рассказ уже превращается в подобие той само коллекции анекдотов, которые я тщательно отобрал и выстроил, чтобы рассказывать на свиданиях, и в итоге надоел самому себе до отвращения. Дженни слушает, кивает, старательно поддерживает зрительный контакт. А я почти не знаю, кто она, эта женщина, которой я сейчас изливаю душу. Честно говоря, ее испытующий взгляд здорово нервирует.
– А под осьминогом вы подразумеваете?..
– Осьминога. Когда я говорю «мы», это значит «Лили и я», а «осьминог» значит «осьминог», – у Дженни неуверенный вид, и я достаю телефон и показываю снимок со мной и Лили в гирлянде. – Смотрите, вот здесь, справа. Только сейчас он крупнее, заметнее и злее.
Дженни изучает фотографию, пальцами увеличивает ее, чтобы рассмотреть осьминога. Уже одно это бесит меня, хоть я сам поступал точно так же: она как будто хочет сказать, что я делаю из мухи слона, и что целую неделю и один день прожил на грани истерики совершенно напрасно. Но я ведь только что объяснил ей, что теперь он крупнее. И злее. Наконец она поднимает голову, и я замечаю в ее глазах что-то вроде жалости. Уже не просто горестное понимание, но еще не сочувствие. А я не хочу ни ее жалости, ни подобия жалости. Я в них не нуждаюсь. Я все улажу. Одержу верх над осьминогом. Этот взгляд мне не нужен.
Дженни возвращает мне телефон.
– Вы были у ветеринара?
А то!
– В понедельник.
– И что она сказала? – Дженни по умолчанию говорит о незнакомых людях в женском роде, выражая свое мнение об обществе, в котором доминируют мужчины, – видимо, подцепила эту манеру еще в конце девяностых, на каких-нибудь курсах женских и гендерных исследований, а теперь она выглядит жалко и неестественно.
– Он, – я подчеркиваю это «он», – почти ничего не смог сказать. Взял материал для анализов, но их результаты оказались неопределенными. Теперь хочет взять у Лили под наркозом образец побольше.
– Как вы к этому относитесь?
Когда мне не хочется отвечать на чей-нибудь вопрос, я просто отвечаю на другой, невысказанный. Только сейчас я понимаю, как часто это происходит.
– Я заметил, что часто стал оставлять Лили одну, хоть и ненадолго. Я не хочу расставаться с ней, но быть с ней вместе означает также быть с ним, – я делаю паузу, Дженни кивает. – Вдобавок осьминог появился, когда меня не было дома, и почему-то мне верится, что я должен уехать, чтобы он исчез.
– А может, он не собирается исчезать.
В ответ я свирепо смотрю на нее.
– Может, осьминог и не собирается исчезать, а вы просто стремитесь к эмоциональному отчуждению от Лили.
На меня накатывает тошнота.
– Это оскорбительно. Вы меня оскорбляете.
– Я не хотела. Это естественная реакция на скорбь.
– Скорбь? – Я переспрашиваю сразу с тремя знаками вопроса – настолько врасплох застает меня это слово. – О чем вы вообще говорите? Я не скорблю.
Дженни поднимает брови, словно спрашивая: «Да неужели?»
– О чем мне скорбеть? Единственное, чего я добиваюсь, – чтобы осьминог ушел.
– А разве одно другому мешает? – спрашивает она.
Ну надо же, кто бы говорил.
Дженни продолжает:
– Почему нельзя стараться заставить осьминога уйти и в то же время готовиться к тому, что он, возможно, не уйдет?
– Уйдет.
– Вам и ветеринару, конечно, виднее. Но Лили немолода, вы сами говорили, что в своем выводке она была заморышем, у нее не раз возникали проблемы со здоровьем. Если в ближайшем будущем с вами не произойдет ничего катастрофического, скорее всего, Лили не станет раньше, чем вас, и в общем контексте вашей жизни это произойдет сравнительно скоро. Если ее не заберет осьминог, это в конце концов случится по другой причине. Из-за какого-нибудь носорога или жирафа.
– Из-за носорога или жи… да откуда же у собаки возьмется жираф?
Новая Дженни определенно съехала с катушек.
– Это естественно – начинать скорбеть о потере наших близких по мере того, как они стареют. Еще до того, как мы их теряем.
Я передал ее слова моему воображаемому терапевту, который с гарантией превращал халтурные советы Дженни во что-нибудь менее бездарное. Но на этот раз он был непривычно молчаливым; боюсь, потому, что не усматривал ничего плохого в ее диагнозе.
– И кстати, что такое «скорбь»? Что это вообще означает? – ощетиниваюсь я.
– Люди дают ей разные определения. Я бы сказала, что это временное психическое расстройство. По мнению Фрейда, это нечто вроде отхода от нормального отношения к жизни.
Я смотрю на Дженни в упор, чтобы она видела мое раздражение.
– Во-первых, это были риторические вопросы. Я знаю, что такое скорбь. Во-вторых, спасибо за то, что назвали меня психом.
Дженни улыбается, словно в попытке смягчить свое оскорбление.
– Скорбь – патологическое состояние. Просто в жизни с ней сталкивается столько людей, что нам и в голову не приходит считать ее таковым. Мы ждем, что люди окунутся в нее, выдержат ее и выйдут из нее как ни в чем не бывало.
Солнце льется в окна, ложится лужицей света под ноги Дженни. Она сбрасывает туфли и протягивает к солнцу голые пальцы. Мне вспоминается Лили, которая совсем как кошка ищет освещенные солнцем уголки, чтобы прикорнуть. Мне часто случается находить ее задними ногами на лежанке, а остальными телом – на согретом солнцем линолеуме.
Я думаю о «валиуме» и «викодине», которые порой становятся моим солнцем, и своем стремлении подползти поближе к их согревающим лучам.
– Ладно. Я скорблю. Может, выпишете мне рецепт?
Увы, Дженни знает о моей боязни впасть в зависимость (мы с ней подробно разбирали этот вопрос) и не клюет на крючок.
– Посмотрим.
Может, и мне осьминог нанес ущерб, и теперь у меня судороги разума. В последнее время мои мысли выглядят скорее детскими, чем принадлежащими взрослому мужчине: тут и магическая рационализация потребности куда-нибудь уехать, чтобы осьминог исчез, и стремление стать больше, внушительнее, чем я есть на самом деле, чтобы во мне разбушевался ураган, и необходимость в истериках как средстве самовыражения.
– С чем у вас ассоциируется скорбь? – спрашивает Дженни. Ее вопрос разом отрезвляет меня.
Я отвечаю не задумываясь:
– Наверное, с «Похоронным блюзом» У.Х.Одена. Кажется, все-таки Одена. Ничего оригинального.
– Я его не знаю.
– Это стихи.
– Я так и поняла.
– Просто поясняю. Не диск с блюзом.
Дженни пропускает мимо ушей мой выпад насчет ее интеллекта.
– А разве ваш ответ обязан быть оригинальным? И разве не для этого существует поэзия? Чтобы поэт выразил нечто настолько личное, что оно в конечном итоге оказывается всеобщим?
Я пожимаю плечами. Кто такая Дженни, даже Новая Дженни, чтобы рассуждать, для чего существует поэзия? И кто такой я, если уж на то пошло.
– Почему вам вспомнились именно эти стихи?
– «Останови часы, забудь про телефон. И дай собачке кость, чтобы не тявкала. Прикрой рояль; под барабана дробь и плачь теперь пусть гроб несут»[6], – я выучил их в колледже и помнил до сих пор.
Дженни пробует эти слова на вкус, как будто дегустирует вино, прежде чем говорит:
– Вполне уместно.
Тут-то и возвращается прежняя Дженни. С этого момента ее замечания становятся в корне неверными, а сама она превращается в кошмарного психотерапевта. Вот что неуместно. Вот что не вписывается в ситуацию и не заслуживает рассмотрения в ходе нашего разговора – в основном по одной вопиющей причине: собаку заставили молчать, бросив ей кость.
Во мне вскипает очередная истерика.
– Нет, неуместно – если скорбишь о собаке!
Воскресенье
Замороженная индейка с гулким стуком падает в раковину и будит Лили.
– Да тише ты! Ох…
Лили не выносит, когда ей мешают спать.
Я вовсе не собирался покупать замороженную индейку, или любую другую индейку, если уж на то пошло, но в июне свежей индейки не найти, а я отчаянно старался доказать, что не скорблю. А как еще продемонстрировать отсутствие у меня каких бы то ни было патологических состояний, если не устроить праздник, а именно – отпраздновать все, за что нам следует быть благодарными? А с благодарностью ничто не сочетается так, как индейка. И начинка. И подливка. И картофельное пюре. И кабачки. Только на кассе в магазине я заметил взгляд кассира и сообразил, что собираюсь готовить традиционный для Дня благодарения ужин в июне – в сущности, особая разновидность психического расстройства.
– Это тофундейка[7]? – Лили поднимается с лежанки, подходит и садится у моих ног.
– Да, она самая. Будем есть тофундейку, – несколько лет назад я заигрывал с вегетарианством и однажды даже зашел настолько далеко, что приготовил тофундейку на День благодарения. Когда Лили попросила индейки, я объяснил ей, что индейки нет, зато есть тофундейка, и она с тем же удовольствием умяла ее. Подливка была не совсем вегетарианской, и мы с Лили сошлись во мнении: блюдо, в котором достаточно начинки, картошки, сливочного масла и подливки, скорее всего окажется отменным на вкус. С тех пор Лили называла всех индеек тофундейками, и вид у нее при этом был настолько милым, что мне не хватало духу поправить ее.
– Сегодня устроим пир.
ОЙ! МАМОЧКИ! ТОФУНДЕЙКА! МОЕ! ЛЮБИМОЕ! Я! ГОТОВА! СЪЕСТЬ! ЕЕ! ЦЕЛИКОМ! АМ! И! НЕТУ!
Вот теперь Лили окончательно просыпается. И опирается лапами мне на ногу.
– Придумать бы только, как разморозить эту заразу.
Индейка едва помещается в раковину.
Лили искоса бросает взгляд на микроволновку, и я даже предпринимаю попытку затолкнуть проклятую тушку туда, но тут до меня доходит, что индейка весом 18 фунтов в стандартную конвекционную микроволновку ни за что не влезет.
ИЛИ! МОЖНО! СЪЕСТЬ! ЕЕ! ПРЯМО! ЗАМОРОЖЕННОЙ! КАК! МОРОЖЕНОЕ!
– Замороженные тофундейки не такие вкусные, как мороженое, – я смотрю на Лили сверху вниз, а она на меня – снизу вверх. Ей очень хочется, чтобы я что-нибудь придумал. – В таком случае – горячая ванна! – Лили начинает пятиться. – Для тофундейки, – объясняю я. – Не для тебя.
Она сразу возвращается на место.
ДА! ДАВАЙ!
Я затыкаю пробкой сток под индейкой и наливаю в раковину теплой воды. У меня есть «Иллюстрированный кулинарный журнал» со статьей под названием «Жарим гиганта», я нахожу его в стопке поваренных книг, в которые еще ни разу не заглядывал. Сам не знаю, зачем я его сохранил, но от названия статьи на меня несколько раз нападал ржач, как на подростка.
Пока размораживается индейка, мы с Лили накрываем на стол. В детстве меня всегда завораживали столы, которые накрывала к праздникам мама. У нее были припасены особые скатерти и для Дня благодарения, и для Рождества; в ноябре она откуда-то извлекала, как по волшебству, белую с золотыми ободками фарфоровую посуду. Зарождающийся во мне гей разглядывал тарелки, переворачивал их, впитывал чудесные слова – «Веджвуд», «костяной фарфор», «Англия». Однажды мама даже выставила на стол стеклянные чаши для ополаскивания пальцев на отдельных блюдцах, и мы с Мередит окунули в них пальцы после основного блюда и перед десертом. Вся эта сервировка казалась мне такой элегантной, что я гадал, нет ли среди моих предков по материнской линии особ королевской крови. Взглядом я умолял маму доверить мне тайну нашего происхождения (мне можно, я сохранил бы ее, если мы и вправду прятались от какого-нибудь злого царя или королевы!), но так ничего и не узнал. Помню, как я думал: вот так я буду ужинать каждый вечер, когда вырасту. Но несмотря на то, что ко мне перешел по наследству тетушкин фарфор, я, само собой, пользуюсь им редко.
Во время наших Дней благодарения Лили обычно сидит рядом с моим местом во главе стола и нетерпеливо облизывается. Только после того, как присутствующие двуногие получают по второй, а кое-кто и по третьей порции, Лили достается ее праздничный ужин, сервированный в миске на кухонном полу. При этом я всегда присаживаюсь рядом, отвожу ее уши назад и держу, чтобы не попадали в миску – совсем как отзывчивый студент придерживает волосы подружке из студенческого братства, пока она блюет. Это моя самая любимая часть праздничной программы, если не всего года. Я как будто впитываю чистый восторг, который излучает Лили. На этот раз я переставляю ее миску с пола на стол. Столовые приборы и полотняная салфетка возле ее места остаются нетронутыми, зато придают сервировке симметрию.
– А помнишь наш первый общий День благодарения? – спрашиваю я у Лили.
– Мы ели тофундейку? – уточняет Лили.
– Ты вообще объелась ею.
В тот год после ужина, пока остальные убирали посуду и уже после того, как с костей было срезано почти все мясо, я упаковал в два пакета то, что осталось от индейки, сложил ее вместе с остальным мусором у задней двери и принялся заново накрывать стол к десерту. Позднее тем же вечером я обнаружил, что оба пакеты прогрызены, а кости обглоданы дочиста. Пройдя по короткому следу из отпечатков жирных лап, я нашел под кухонным столом Лили, раздувшуюся чуть ли не вдвое. Она взглянула на меня, продолжая облизывать перепачканную жиром морду. ЕСЛИ! ХОЧЕШЬ! НАКАЖИ! МЕНЯ! Я! ВСЕ! РАВНО! НИ! О! ЧЕМ! НЕ! ЖАЛЕЮ!
Я рассказываю эту историю Лили, она смеется и говорит:
– Это мой самый любимый День благодарения.
– И твой самый нелюбимый следующий день после Дня благодарения.
Поразмыслив, Лили уныло отзывается: «М-да…». С тех пор я пускаю кости на бульон.
В статье «Жарим гиганта» рекомендуется готовить птицу грудкой вниз в течение одного часа при 425 градусах Фаренгейта, чтобы подрумянить кожицу и чтобы мясной сок не вытекал, а потом убавить температуру до 325 градусов, перевернуть птицу грудкой вверх и держать в духовке, пока термометр для мяса не покажет 165 градуса. Общее время приготовления – четыре-пять часов.
В этот и без того теплый летний день духовка исходит жаром, и мы с Лили забегаем на кухню лишь время от времени, чтобы полить наш будущий ужин подливкой. Других традиционных для Дня благодарения занятий не предвидится, поэтому я включаю фильм «Домой на праздники» с Холли Хантер в главной роли. Примерно на середине фильма пора начинать чистить овощи. Я оставляю Лили смотреть кино, а сам продолжаю готовить ужин.
Трент приезжает к пяти.
– Ух ты, как у вас здорово пахнет! А тыквенный хлеб приготовил?
– Нет, – раздраженно отзываюсь я. Из-за возни с индейкой, начинкой, картошкой, кабачками, подливкой и стручковой фасолью мне просто не хватило времени на тыквенный хлеб.
– Какой же День благодарения без тыквенного хлеба? – Трент дуется.
– Это вообще никакой не День благодарения.
Трент заглядывает в кастрюлю с пюре и сует в него палец. Загребает пальцем пюре, слизывает его и заявляет, что сливочного масла маловато.
– Отчего такой привкус?
– У картошки?
Он кивает.
– От мускатного ореха.
Это мой тайный ингредиент.
Трент лезет в холодильник и открывает себе банку пива.
– Можно мне взглянуть на осьминога?
– Лили в гостиной. Только… – я удерживаю Трента за локоть, –..давай сегодня больше не вспоминать о нем.
Я иду за Трентом, потому что он мой лучший друг, и я знаю: его реакция скажет мне все, что я должен знать. Он не станет молоть чушь и ходить вокруг да около, он скажет все как есть. Лили спит осьминогом вверх, он как раз на виду.
– Господи… – реакция Трента подтверждает то, что мне уже известно: это не шутки, а охренеть как серьезно. – Ты уже решил, что будешь делать?
– Я решил не говорить об этом в День благодарения.
Когда приходит время садиться за стол, я достаю три шляпы, которые купил на распродаже старых костюмов с киностудии. Для Трента и для меня – две высоких шляпы, как у английских колонистов, каждая со стильной пряжкой, и завязывающийся под подбородком капор, как у колонисток, – для Лили. (Понятия не имею, из какого они фильма). Трент упрямится, не хочет надевать шляпу, но я заявляю тоном, не допускающим возражений:
– Надевай.
Когда я собираюсь надеть на Лили капор, осьминог, который весь день с подозрительным видом наблюдал за нашей суетой, спрашивает:
– Ты чего? А вдруг мне понравится индейка. Или эта ваша тофундейка, – и он закатывает тот глаз, который виден мне.
– А тебя, увы, не приглашали, – я нахлобучиваю капор на Лили, пряча под ним осьминога. В кои-то веки она не сопротивляется попыткам что-нибудь надеть на нее. Я сажаю ее на отдельный стул с подушкой, откуда ей удобно обозревать весь стол. – Для начала скажем, за что мы благодарны, а я пока разрежу индейку.
– ТОФУНДЕЙКУ! – Лили неправа, поправляя меня.
Индейка выглядит так замечательно, что мне почти жаль резать ее: золотистая, хрустящая, сочная, аппетитная. Автор статьи «Жарим гиганта» знал, что писал. Но как только я делаю первый разрез, чтобы отделить ножку, запах, распространившийся по комнате, вызывает такие острые муки голода, что я вспоминаю: я же весь день не ел. И еле сдерживаюсь, чтобы не впиться в ножку зубами.
Трент начинает первым. Несмотря на отсутствие тыквенного хлеба и нежелание надевать шляпу, он уже проникся духом нашего праздника.
– Я благодарен за Мэтта и Уизи, – объявляет он, называя первыми своего бойфренда и бульдожку. – И конечно, благодарен за хороших друзей, – он поднимает бокал, глядя на нас с Лили. – А еще – за вкусную еду, дальнейший успех и взаимовыручку. И за «Далласских ковбоев».
Меня вдруг осеняет, чего недостает на нашем импровизированном празднике: шума футбольных трансляций и шествий.
– А ты что скажешь, Лили?
Я! БЛАГОДАРНА! ЗА! ТОФУНДЕЙКУ!
– А еще? – спрашиваю я.
ЭТО! ВСЕ! ТОФУНДЕЙКУ! МНЕ!
Она облизывается.
– Ладно, теперь я, – я кладу несколько ломтей индейки на тарелку Лили, потом на тарелку Трента и мою. – Я тоже благодарен за друзей и тофундейку. За сандвичи с остатками тофундейки и за День благодарения в июне. Благодарен за мою семью. Моя сестра Мередит звонила сообщить, что я снова буду дядей, а я обожаю быть дядей.
– Поздравляю! – восклицает Трент. Я поднимаю палец: я еще не закончил.
– Но больше всего я благодарен за Лили – с тех пор, как она вошла в мою жизнь, она научила меня всему, что я знаю, о терпении, доброте, о том, как твердо и с достоинством встречать превратности судьбы. Никто другой не смешит меня сильнее, никто не вызывает желание обнять его крепче. Ты полностью сдержала обещание стать лучшим другом человека.
Трент замахивается на меня вилкой: ему не нравится, когда я называю своим лучшим другом кого-нибудь, кроме его самого, но я отражаю удар и уточняю: в широком смысле. Лили недовольно смотрит на меня, в капоре тень, которую она отбрасывает, еще симпатичнее, чем обычно: по ее мнению, все эти восхваления – всего лишь отсрочка ужина.
Я заканчиваю раскладывать наш ужин по тарелкам (и мискам, в случае Лили) и сдабриваю его подливкой. Трудно сказать, кто из моих компаньонов – Трент или Лили, – набрасывается на еду яростнее. Я к своей не притрагиваюсь. Вместо этого я наблюдаю, как Лили смакует каждый кусок, как корчит странные гримасы, полощет завязки капора в подливке, а когда в миске уже не остается еды, с горя пытается облизывать их.
Черт бы тебя побрал, Дженни.
Я скорблю. Теперь это мне совершенно ясно. Вот он, узнаваемый отход от нормального отношения к жизни: индейка весом 18 фунтов как вполне приемлемый ужин на троих. Собачья миска на человеческом столе. Высокие шляпы колонистов как уместный наряд в июне. Моя собака может достаться осьминогу.
Ноября может и не быть.
Понедельник
После экспромтом отмеченного Дня благодарения до меня лишь после полудня доходит, что сегодня вовсе не Черная пятница. И вообще никакая не пятница, а понедельник, но я уже в торговом центре «Гроув», бессмысленно блуждаю по открытым торговым галереям в поисках распродаж. Прохожу мимо ряда магазинов, которые обычно интересуют меня, но на этот раз мысли витают где-то далеко. С каждым хорошим воспоминанием является и воспоминание об очередной ошибке. Параллельная память. Более мрачная и тягостная. Стоит мне вспомнить, как Лили в щенячестве перетаскала вверх по лестнице всю мою обувь, как это событие вызывает в памяти страшный случай, когда она свалилась все с той же лестницы только потому, что я не позаботился отгородить ее калиткой. Триумф с опорожнением ее мочевого пузыря после операции напоминает о другом эпизоде из прошлого, когда я разозлился, что она не желает писать, и дернул ее за поводок так, что она взвизгнула от боли. Думая о наших самых долгих разговорах, я вспоминаю и наши самые длинные периоды молчания, когда мы дулись друг на друга или когда на самом деле не дулись, но считали, что на нас дуются, а спросить, так ли это, не удосуживались.
Если я помню все хорошее, значит, мой долг – помнить и плохое? Если я помню, как мы упивались радостью в День благодарения, значит, должен помнить и то, как глотали яд, точнее, как я силком напоил Лили перекисью? Если чувствую, как бьется в груди ее сердце, когда по ночам она спит, прижавшись ко мне, значит, обязан слушать, как она хватает ртом воздух, когда все та же перекись попадает не в то горло?
Эти воспоминания превращаются в клещи. Моя голова застревает между их движущимися челюстями, а они, как гигантские витые раковины, создают белый океанский шум, и кто-то как будто орудует рукоятками этих клещей, чтобы они сжимались сильнее, шумели громче, действовали невыносимее, пока я силюсь вспомнить, зачем вообще я здесь. Ах, да, распродажа, – но распродажа чего? Что я собирался купить? Я тщетно ищу ориентиры, хоть территория вокруг не особо ошеломляет размерами и видом, и в целом знакома мне. Вагон с туристами проезжает мимо с невыносимым лязгом, одновременно глухим и пронзительным. Мне вспоминается каталка в приемной ветеринара – может, колеса вагона нашли там свое последнее пристанище? Люди выходят из магазинов и идут прямо на меня. Какой-то мужчина ведет на поводках двух такс, они целеустремленно рассекают толпу.
Когда они проходят мимо, меня выворачивает насухую.
Все в тумане, единственная мысль – надо как-нибудь выбраться отсюда. Моя машина на шестом уровне парковки, способность ориентироваться в которой я внезапно потерял. Удрать отсюда – значит проделать целую серию крутых правых поворотов по центральному головокружительному пандусу, и они лишат меня тех жалких осколков способности сохранять равновесие, которые у меня еще сохранились, не говоря уже о том, чтобы благополучно довести машину до дома. Пошатываясь, я ковыляю мимо двух ресторанов: оба настолько неприглядны и безлики, что даже в лучшие дни я гадал, кто вообще в них заходит. Я знаю, что эти рестораны – ориентир выхода из торгового центра, путь к гаражу, но не могу заставить себя свернуть в узкий проход между ними. Все мои мысли – только о человеке, который спрыгнул в крыши парковки и разбился насмерть у подножия эскалатора несколько месяцев назад. Точнее, не о нем самом, – об этом человеке я знаю только то, что сообщили в новостях. А о смерти.
О хрусте ломающихся костей.
О непоправимости.
Об удушье.
Об осьминоге.
Я бреду вперед, зная, что придется сделать еще один круг по восточному крылу торгового центра. Краем глаза вижу рекламный щит, обещающий «скорое открытие» магазина мужской одежды «Джей Крю». Мимоходом отмечаю, что надо бы зайти, если я вообще выберусь отсюда живым. И если мне хватит духу снова приехать сюда.
У лужайки, где в ноябре каждого года воздвигают елку высотой с небоскреб, почему-то обнаруживается стол, которого здесь не было бы, будь сейчас на самом деле Черная пятница. Я плюхаюсь на стул и опускаю голову. Стол в чем-то липком, но мне плевать. Не знаю даже, чей это стол. Наверное, полагается купить мороженое «Хаген-Дас» или мягкий крендель «Ветцель», чтобы получить право посидеть здесь. И я, пожалуй, так и сделаю, как только перестанет кружиться голова. Мне нужны такие мысли, чтобы не душили меня. Нужны хорошие эмоции, которые не вызывают плохие; я хочу, чтобы пропал оглушительный гул морских раковин.
Хочу, чтобы меня перестали терзать сомнения.
В голове по-прежнему стук, воздух густой, дышать им – все равно, что заварным кремом. Я взмок под рубашкой, она облепила мне спину, как пищевая пленка. Думаю о таблетках – конфетках радости и облегчения. Не помню, осталось ли дома хоть сколько-нибудь. Проклятая Дженни, больше не выписывает. Пытаюсь вообразить себе умиротворяющее воздействие «валиума». Нарастающую неуклюжесть по мере того, как сигналы мозга передаются все медленнее и медленнее. Успокаивающую радость. Теплые объятия. Может, удастся ввести себя в более спокойное состояние с помощью одной только мысли или воспоминания о таблетках.
Что-то белое и пушистое падает возле моей ноги. И еще такой же комок. Удивляюсь: снег? Не может быть, ведь в Лос-Анджелесе снега не бывает, разве что в «Гроув» на Рождество, когда с крыши кинотеатра стреляют искусственными снежными хлопьями из таких штуковин вроде больших пушек. Может, эти две снежинки парили на легком ветру полгода и только теперь наконец приземлились? Нет. Мать гонится за малышом, сдувающим пух с одуванчика. Надо было сразу догадаться. Невозможно держаться в подвешенном состоянии, по крайней мере, шесть месяцев.
Выглядывая из-под собственной подмышки, я снова вижу проходящих мимо такс. Вижу маленькие лапки, короткие ножки, всего восемь, как у осьминога, но мелькают они так быстро, что кажется, будто их больше, словно многоногие многоножки вышли на прогулку. Наблюдая, как ловко они обходят препятствия и ориентируются, несмотря на шум, я чувствую, как это зрелище вместе с мыслью о таблетках постепенно возвращает мне спокойствие.
Лили ни за что бы не выдержала поездку в «Гроув». Уже нет. С тех пор, как постарела. Ей бы не хватило сил сохранять спокойствие в толпе. Она жалась бы ко мне, опустив голову, пока я не нашел бы тихий уголок, где мы оба можем присесть. Сейчас она была бы совсем как я: беспомощная, растерянная и перепуганная.
Когда Лили постарела, ее реакция замедлилась, а зрение утратило остроту, ветеринар-предшественник Дуги предупредил меня, что у нее может развиться, как он выразился, «синдром замкнутого мирка». Я ответил, что о таком не слышал, – разве что о синдроме Нового Света (знакомство коренных народов с более современным, сидячим образом жизни, а заодно и с ожирением, диабетом и сердечно-сосудистыми заболеваниями: не стоит благодарности, индейцы). Не знаю, действительно ли этот «синдром замкнутого мирка» официально признан медициной, или же его выдумал мой ветеринар, а может, кто-то из официальных лиц, отвечающих за изобретение новых синдромов. Но Лили вскоре начала чувствовать себя свободно лишь в неуклонно сокращающемся пространстве с центром в нашем доме, и по случайному совпадению, то же самое происходило со мной. А может, старение Лили совпало с завершением моих отношений с Джеффри или с застоем в моей писательской карьере. «Как Джеффри?», «как тебе пишется?» – эти вопросы жутко бесили меня. Но не потому, что не имели права на существование, а потому, что ответов у меня не было. Как Джеффри? Мы с ним и двух дней не можем прожить, чтобы не поскандалить. Как мне пишется? За несколько месяцев не написал ни строчки. Проще стало избегать людей, чем объяснять им, с чем я столкнулся. Мой «синдром замкнутого мирка» проходил чуть легче, чем у Лили, главным образом в силу неизбежности, особенно когда я снова остался один. Лили одна не оставалась никогда.
С тех пор, как появился осьминог, я обнаружил, что опять плету вокруг себя все тот же кокон. Было невозможно говорить о том, что я никак не мог заставить себя произнести. Когда я встречался с друзьями в шумном баре или многолюдном ресторане, и кто-нибудь спрашивал: «Как Лили?», ну что я мог ответить?
– Вообще-то у нее осьминог на голове.
– Носорог на траве?
И разговор становился непредсказуемым.
Я медленно поднимаю голову и оглядываюсь. Возле «Аберкромби и Фитч» манекен с голым торсом. В «Нордстроме» меняют оформление витрин. «Крейт энд Баррел» активно рекламируют кричаще-яркие полосатые зонты для патио. Какой-то человек – может, Марк Руффало, а может, и не он, – устремляется прямиком к входу в «Киль». У меня в голове постепенно перестает стучать. Температура тела мало-помалу снижается, сердцебиение становится нормальным.
Вот если бы существовал способ увидеть с мобильника, что осьминог уже исчез! С помощью какой-нибудь программы и видеоняни с камерами в каждой комнате моего дома. Чтобы можно было взглянуть на Лили, спящую на своей лежанке, и убедиться, что ее голову уже не обременяет эта тварь, что она спит крепко и сладко. А может, даже к лучшему, что такой программы нет. Иначе у меня появилась бы еще одна причина для одержимости мобильником, стремления поминутно проверять его, забывать о настоящем, отвлекаться от жизни. Может, я расценил бы такую программу как разрешение держаться на расстоянии от Лили, воспринял бы ее как довод в пользу моего магического мышления, окончательно уверовал, что тогда осьминог исчезнет, хоть и понимал в глубине души: чтобы избавиться от него, слишком мало одной поездки в торговый центр.
Когда я возвращаюсь домой, осьминог все еще там. У меня падает сердце, хоть мозг и убеждает его, что это ни к чему. Я надеваю на Лили ее сбрую, беру поводок, и мы выходим на прогулку. На старую и привычную, вверх по тихой улице на холме. По той самой, где мы гуляли ежедневно, пока синдром не сделал нас отшельниками и наши вылазки не стали краткими, заканчивающимися обходом вокруг дома.
Мы проходим два квартала, сворачиваем за угол, поднимаемся на холм, откуда видна надпись «Голливуд», когда Лили вдруг привлекает какой-то запах в траве между тротуаром и проезжей частью. Я даю ей возможность принюхаться. Даже не собираюсь тащить ее за собой, дергая за шею. Пусть себе нюхает, сколько захочется. Чтобы я простил себя за все былые ошибки. За минуты злости. За то, как срывался и выходил из себя.
Воздух прохладен, дымка негуста. Последние лепестки жакаранды на тротуаре выглядят цветовым акцентом. Улицы безлюдны. Местные жители еще не вернулись домой с работы и не вывели на прогулку собак. На нас никто не глазеет и не посматривает косо. Никто не останавливается спросить, с какой это стати на моей собаке верхом разъезжает осьминог. Вдалеке невысокие горы и пологие холмы обозначают границу лос-анджелесской низменности. Воздух еле заметно пахнет солью – надо принюхаться, чтобы уловить этот запах, но он есть.
– О, смотрите-ка! Знак Голливуда!
Это осьминог. Лили перестает обнюхивать траву и поворачивается ко мне.
Я закатываю глаза.
– А он меньше, чем я думал.
– Это ты меньше, чем я думал.
Ответ не то чтобы очень находчивый, я даже сам не знаю, что я имел в виду, но другого нет. Видимо, в данном случае «меньше» означает «ничтожнее».
На кратчайший миг в голове у меня проносится мысль: может, осьминог просто хочет осмотреть достопримечательности. Знак Голливуда. Китайский театр Граумана. Венис-Бич. Здание, где снимали «Крепкий орешек». Вот он и принял Лили за маленький четвероногий автобус, вот и устроился на верхнем этаже, высматривая очередной удачный кадр.
Но я же знаю, что это неправда.
И все-таки нам важно выходить гулять почаще, думаю я, глядя вдаль. Не столько для того, чтобы осьминог исчез, сколько по той причине, что он, возможно, никуда не денется.
Вечер среды
Просыпаюсь, чувствую, что кровать трясется, и первым делом думаю, что это землетрясение. Заметных землетрясений у нас не случалось уже несколько лет, и в глубине души я готовился к ним.
Предчувствовал.
Ждал.
Я приподнимаюсь на локтях и таращусь в темноту. Что-то тут не так и не то. Нет обычного ощущения накатывающихся тектонических волн. В животе не екает так, как бывает, когда взберешься на самый верх «американских горок», за долю секунды до начала первого спуска. Нет спокойствия, которое обычно овладевает мной вопреки всем представлениям о том, какой должна быть реакция на землетрясение, – спокойствия, которое дает шанс вспомнить, где батарейки для фонарика, посчитать, сколько унций питьевой воды осталось во всех бутылках, хранящихся дома, работает ли транзисторный приемник, прилично ли ты будешь одет, когда твое тело выкопают из-под завалов.
Я кладу ладонь на Лили и понимаю, где находится источник этой сейсмической активности: ее скрутила очередная судорога. Поворачиваюсь на бок и крепко прижимаю ее к груди. Мои губы прямо за ее ухом и за осьминогом, и я зло шепчу:
– Отпусти ее. Отпусти ее. Отпусти! – А потом обращаюсь к Лили: – Я с тобой. Я здесь. Ш-ш!
Мысли уносятся далеко, мне представляется, что мы в полевом госпитале, где-то недалеко от поля боя. Воздух жаркий и душный, и Лили, раненый солдат, испытанный в боях и одурманенный морфием, вздрагивает, вновь видя перед собой ужасы войны. А я, любящая медсестра, стараюсь успокоить его, прошу не обращать внимания на далекие взрывы, не слушать стоны раненых товарищей, забыть про вонь обугленной плоти, погубленные жизни и мстительные крики злорадных сорок, предчувствующих смерть, и при этом не забываю вытирать ему лоб.
Лили содрогается, закатив глаза, и мой ужас порождает беспомощность и бездействие, я жду, когда судороги прекратятся. Одной рукой я придерживаю ее за подбородок, чтобы не моталась голова. Вдруг я понимаю, что она может укусить меня, непроизвольно, от страха, но мне все равно. Пусть кусает. Боли я буду только рад. Может, хоть она выведет меня из состояния полной бесполезности. Слезы наворачиваются на глаза, мне кажется, что осьминог сжимает мою голову, присасывается к моей коже всеми восемью щупальцами, сдавливает ее, как клещи моих приступов паники. Я чуть не убираю руку из-под подбородка Лили, чтобы убедиться, что осьминог не перескочил с ее головы на мою. Но все-таки не убираю. Потому что знаю: нет, не перескочил. Я по-прежнему вижу, как он крепко обхватил щупальцами голову Лили.
Судороги утихают, я замечаю, что подо становится горячо. Влажное пятно расплывается, как капля пищевого красителя в воде. И быстро остывает. Лили напрудила в постель, ее моча впиталась в простыню. Я не пытаюсь перенести Лили на сухое место и переползти сам, пока судорога не проходит, и даже после нее мы лежим неподвижно, пока мой будильник не отсчитывает еще несколько минут.
Мне вспоминаются все ночи, когда Лили отказывалась писать на прогулках перед сном. Каким это было стрессом для меня. Как трудно было в такие ночи уснуть и не просыпаться поминутно, с досадой думая, что в предрассветной темноте придется снова вести ее во двор. Сколько ссор вспыхивало между нами по этому поводу. Я всегда считал, что лучше знаю, когда ей надо пописать, но в сущности, до этой ночи она еще ни разу не мочилась в постель. И вот теперь напрудила, и мы лежали в луже, часы отсчитывали минуты, моя любовь к ней росла и мы оба продолжали жить и дышать.
Что в этом такого ужасного?
Зачем я всегда так злился?
Почему испытывал потребность быть правым? Выигрывать каждый спор с ней? Переупрямить собаку?
И вдруг вся злость улетучилась. Впиталась, как содержимое опорожненного мочевого пузыря, в мягкие хлопковые простыни, на влажной поверхности которых мы лежали.
Лили пытается дышать ровнее, но вскоре начинает задыхаться.
– Хочешь пить? Я дам тебе своей воды, – я указываю на стакан с водой, который всегда держу на тумбочке у кровати.
Лили отрицательно качает головой.
– Мне так совестно, – говорю я, – за все эти ночи.
– Почем-у-у?
Она все еще задыхается.
От этого меня опять бросает в слезы. Она понятия не имеет, сколько раз я ложился спать, злясь на нее. А может, когда-то знала, но забыла. Потому что собаки живут настоящим. Не держат зла. Избавляются от злости ежедневно и ежечасно, и не дают ей изводить их. Они отпускают грехи и прощают каждую минуту. Каждый поворот за угол – возможность начать с чистого листа. Каждый подскок мячика приносит радость и обещание новой погони.
Ей хочется понять, за что мне совестно. А я не хочу рассказывать ей, как я злился. Не хочу упасть в ее глазах. Только не сейчас. Когда нас слышит осьминог.
Поэтому я вру, когда отвечаю ей:
– Потому что теперь мне придется купать тебя.
Полный список прозвищ Лили
Глупышка. Рыжая попка.
Малышка. Чудачка.
Лил. Детка.
Мартышка. Кутенок.
Зайка. Гуппи.
Крольчишка. Старушка.
Мышка. Капризка.
Мышонок. Капризуля.
Гусенок. Врединка.
Глупая гусыня. Пискля.
Мангуста. Сквики Фромм.
Монстр. Тигра.
Монстр-точка-ком. Балда.
Орешек. Кашка.
Тянучка. Мякиш.
Пинокль. Хипстер.
Горошинка. Заморыш.
Скорлупка. Хитрюга.
Простофиля. Псинка.
Суббота
Солнце с самого утра светит на полную мощность – значит, июньская мгла уже позади, июль не за горами. Мы оба устали, были бы не прочь после утренней прогулки снова завалиться в постель, почитать, поспать, проснуться и снова задремать. Но солнце манит ослепительной противоположностью идеи: есть тьма, но есть и свет. Остаться в постели – значит выбрать тьму, судороги, осьминога. Выйти из дома – значит принять свет.
– Как насчет сходить куда-нибудь? – спрашиваю я за завтраком. Сухие гранулы для нее, сухие хлопья, по обыкновению, для меня.
Лили не отвечает, пока не закончит есть и не обнюхает кухонный пол, чтобы убедиться, что ни одна гранула не ускользнула из ее миски.
– Мне и дома хорошо.
– Знаю, что хорошо. Но, по-моему, нам стоит прокатиться и посмотреть на океан.
Лили думает о моем предложении, а я – о том, помнит ли она океан. Скучает ли по нему. Раньше мы часто бывали на побережье. Я надеюсь, что и осьминог скучает по нему, и когда снова увидит свою стихию, то уползет обратно в воду.
Утреннее солнце нагрело машину, я открываю люк в крыше. Просидев секунд тридцать на пассажирском сиденье, Лили перебирается на свое привычное место – мои колени. Она трижды поворачивается вокруг своей оси, а я жду у знака остановки, пока она не успокоится, потому что трудно вести машину, когда твоя собака топчется по чувствительным местам, куда ей не следовало бы наступать. Как всегда, она устраивается, положив голову на сгиб моего левого локтя, и мы сворачиваем на улицу, ведущую на запад.
Мы в два счета доезжаем до Тихоокеанского шоссе. А где же все? Как будто мгла и дымка настолько усыпила весь город, что его жители забыли о привычке рано вставать. Их потеря – наша удача. Солнце продолжает сиять, когда мы съезжаем с десятого шоссе через туннель, откуда в первый раз мельком видим Тихий океан. Гостям города трудно объяснить разницу в погоде между большей частью Лос-Анджелеса и океаном. Побережье – место, куда солнце заглядывает в последнюю очередь. Но не сегодня. Сегодня вода величественно искрится в лучах солнца.
Я включаю первую попавшуюся музыку на своем телефоне и прибавляю громкость, но Лили не в восторге – с виду можно подумать, что она переживает мучительное похмелье, а гулкие басы бьют ей прямо по ушам, поэтому я убавляю громкость так, чтобы музыка была едва слышна сквозь шум ветра за окнами и над люком в крыше. Мы проезжаем ряд привычных ориентиров: ресторан, где состоялось мое первое свидание с Джеффри; Парадайз-Коув, где я обедал с отцом во время его последнего приезда; супермаркет «Транкас», где в свои двадцать лет я обычно покупал воду в бутылках и что-нибудь пожевать, а потом спешил на пляж Малибу. Возле каждого из этих мест я вижу себя молодого и еле сдерживаюсь, чтобы не помахать. Интересно, что думают обо мне сейчас мои молодые версии? Узнали бы они меня, удосужились бы помахать в ответ?
Мы останавливаемся возле Эль-Матадор, в десяти милях к северу от Малибу – обычно берег здесь приносит утешение и проясняет мысли. Когда я только перебрался в город, порой я хватал полотенце, солнцезащитный крем, одного-двух друзей, мы приезжали сюда, на пляж, и утащить меня отсюда удавалось лишь на закате. А теперь дел всегда находится слишком много, чтобы позволить себе бездельничать целыми днями, но это, наверное, просто предлог. Какие еще дела?
Несмотря на ранний час, на крошечной парковке осталось всего три свободных места, и я занимаю одно из них. Остальные наверняка захватили серферы: их внутренние часы синхронизированы с графиком приливов. Парковка располагается на высоте, пожалуй, футов ста пятидесяти над пляжем, отсюда открывается потрясающий вид. Видны и другие бухточки с пляжами-карманами – Эль-Пескадор («рыбак) и Эль-Пьедра («скала»). Интересно, почему Эль-Матадор получил такое название. Участник боя быков. Может, из-за скал, выдающихся в море. Но, по-моему, они похожи не столько на быков, сколько на морские чудовища. Такие, как осьминог. Правда, название «Эль-Пульпо»[8] звучало бы менее заманчиво.
Мы с Лили выходим из машины и идем по верху, вдоль края скал. Я беру ее на руки, мы вместе смотрим в сторону горизонта.
– Так ты помнишь этот пляж?
– А это пляж? – спрашивает она.
– Да, да, – вон там, внизу.
Лили смотрит вниз.
– Помню, – и нерешительно добавляет: – А вниз мы пойдем?
– Сегодня – нет. Собакам на этот пляж нельзя.
Так сказано на табличке, но я подумываю нарушить правила. Ну и что будет? Кто-нибудь вызовет смотрителя? Полицию? Но Лили и без того довольна, а поблизости есть свободный стол для пикника, так что я решаю на всякий случай никого не злить.
– Пожалуй, мы могли бы просто посидеть здесь.
Лили соглашается, мы садимся к столу, слушаем океан, и шум прибоя, поскольку он доносится снизу, кажется более далеким, чем на самом деле. Приглушенный смех и болтовня купальщиков вместе с криками кружащихся над водой чаек дополняют симфонию.
– Нам надо кое-что решить, мартышка.
Подумав минутку над моими словами, Лили спрашивает:
– Почему ты зовешь меня так?
– Как – «так»?
– Мартышкой.
– Почему я зову тебя мартышкой?
– И другими словами.
– Это язык нежности.
– Не понимаю, – Лили щурится, глядя на солнце.
– «Язык нежности» – это слова или выражения, с которыми обращаешься к тем, к кому питаешь глубокие чувства.
Налетает ветер, некоторое время мы сидим молча.
– У тебя для меня много всяких слов, – замечает Лили.
– Это потому, что я к тебе неравнодушен, – и мне тут же приходит в голову запоздалая мысль: – А у тебя есть какие-нибудь ласковые прозвища для меня?
Лили задумывается.
– Обычно я называю тебя мысленно «этот парень».
Я мог бы расстроиться, но не стал. Наверное, язык нежности – сугубо человеческое понятие. И уж конечно, не собаки его выдумали. У них другие методы – к примеру, вилять хвостом. Для Лили я «этот парень». Парень.
Ее парень.
Внизу из воды выныривает стая дельфинов, и мы смотрим, как они появляются над поверхностью и набегающими волнами, а потом прыгают обратно в воду. У меня мелькает мысль: жаль, что мы так высоко на скалах, а то я поплыл бы к дельфинам, попросил их оторвать длинными носами осьминога от Лили и вернуть его в океанские глубины.
– Осьминог сейчас слышит нас? – спрашиваю я.
– Нет.
– А ты можешь отличить?
– Иногда. Ему часто становится скучно с нами, и он отключается.
– Если скучно, взял бы да свалил, – я почесываю Лили шею и пытаюсь проглотить обиду. Скучно с нами? Серьезно? Он, между прочим, тоже не блещет ни умом, ни остроумием. Кем, черт возьми, он себя возомнил?
Лили поднимает нос по ветру так, что сразу видно – почесывание ей приятно, поэтому я продолжаю. Теперь я ласкаю ее свободнее, зная, что осьминог вмешиваться не станет.
– Нам надо принять кое-какие решения, гусенок. Непростые решения. Насчет того, как отделаться от… – вместо того, чтобы произнести «осьминог», я молча указываю на него. Не хочу возбуждать его любопытство. – Честно говоря, все возможные варианты – херня.
Я продолжаю гладить Лили по спине. Не знаю, насколько она поняла меня. Херня для осьминога? Херня для нее? Херня для нас? Я думаю о том, что услышал от Дуги и прочел сам, когда собирал информацию – впрочем, поиски почти ничего не дали: если набрать в Гугле «осьминог у собак», выпадут в основном ссылки про то, как сделать осьминога из сосисок для хот-догов: разрезать нижние две трети вдоль на восемь частей, чтобы получились щупальцы, и оставить верхнюю треть, то есть конец сосиски, неразрезанным. Кажется, японцы кладут таких осьминогов в коробки с бенто для детей. А я был лучшего мнения о японцах.
– Один из них – операция, то есть его попытаются вырезать. Этот выход, пожалуй, самый очевидный. Но врачи поймут, можно ли вырезать его целиком или нет, только когда сделают тебе наркоз и посмотрят, как он держится, – заметив растерянный взгляд Лили, я напомнил: – Однажды тебе уже делали операцию – на спине.
Лили отшатывается, я чувствую, как она вздрагивает.
– Не люблю операции.
– Никто их не любит.
Разве что хирурги.
– А еще что?
Ее реакция подтверждает то, что я уже знаю, но операция была бы самым приемлемым решением по многим причинам. Я с таким злорадством представлял себе, как скальпель воткнется в осьминога и разрежет его, что почти был готов взяться за операцию сам. Принести ему смерть на остром лезвии ножа. Но даже самый увешанный регалиями хирург не смог бы сделать это, не вонзая скальпель в Лили. Ни я, ни она не собирались мириться с таким обращением, каким бы перспективным ни выглядел этот вариант.
– Еще химиотерапия и облучение.
– А что они сделают?
– Предположительно от них осьми… то есть он съежится.
Перед глазами возникает забавная картинка, почти карикатура. Осьминог становится все меньше и меньше прямо у нас на глазах и наконец пищит: «Я та-а-аю!», совсем как Злая Ведьма Запада.
– От них так же больно, как от операции?
Я пытаюсь представить себе Лили после этих процедур. Вообразить, как отразятся они на ее и без того подавленном настроении. Возможно, она лишится голоса. Не могу представить себе, что никогда не услышу ее лай: Я! ТОЛЬКО! ЧТО! С! ХИМИОТЕРАПИИ! И! ЭТО! ТАК! ЗДОРОВО! ДАВАЙ! ОБМАЖЕМСЯ! АРАХИСОВОЙ! ПАСТОЙ! И БУДЕМ! ЛИЗАТЬ! ПОКА! НЕ! СЪЕДИМ! ВСЕ!
Вообще не могу представить себе, что она больше никогда не будет лаять, как раньше.
– И та, и другая неприятны, – говорю я.
– Дальше, – нетерпеливо просит она.
– Тебе могут назначить стероиды, чтобы уменьшить осьминога в размерах таким способом – вернее, уменьшить отек, который он вызвал у тебя в мозге, и в то же время будут давать тебе противосудорожные лекарства, чтобы снизить частоту приступов судорог. Но и те, и другие препараты очень вредны для почек.
Лили уже прошла несколько курсов лечения стероидами, когда у нее в области позвоночника снова образовался отек. Раньше мне казалось забавным то, что она сидит на стероидах: я представлял себе, как однажды возвращаюсь домой и вижу в стене дыру в форме таксы, и половина машин в квартале перевернута, словно тут взбесился Халк. Но шутил я только потому, что был напуган. Поэтому старался думать, что стероиды делают из обычных пациентов сверхлюдей и сверхсобак. Значит, операцию на спине ей больше делать не придется. Стероиды обязаны быть сильнодействующими. Они должны помочь.
– Пфе, – фыркает Лили, выражая свое отношение ко всем возможным вариантам сразу.
Она не собирается помогать мне принимать решение. Она собака, у нее другие заботы, и вообще, что она в этом понимает? А может, она уже все решила, и от меня требуется лишь выслушать ее. Может, она знает, что говорит ветеринар, – очевидные вещи для любого, надо лишь вдуматься. Что лечения от осьминогов для собак не существует. Что его еще не открыли.
Лили встает у меня на коленях, поднимает одну переднюю лапу и застывает в своей самой эффектной позе сторожевой собаки.
СМОТРИ! ДЕЛЬФИНЫ! ВЕРНУЛИСЬ! ОНИ! СКАЧУТ! И! Я! ХОЧУ! СКАКАТЬ! В! ВОЛНАХ! КАК! ОНИ!
Поднимаю голову: стая и вправду вернулась, и дельфины действительно скачут, вылетают из воды, снова ныряют, играя в приливных волнах.
Но гораздо сильнее меня завораживает голос Лили. Тот самый, потерю которого я не вынесу. Он звучит уже не так молодо, ее восклицания стали не такими частыми и длинными. Щенячий энтузиазм сошел на нет. Но это все еще ее голос. Все еще она.
– Ты же не любишь мокнуть, – напоминаю я.
– Ах, да, – спохватывается Лили. И снова усаживается у меня на коленях.
– Но мысль отличная, мышка. Поплескаться в волнах.
Помолчав, Лили смотрит на меня.
– Иногда я мысленно называю тебя папой.
У меня перехватывает горло.
Других ласковых прозвищ мне не нужно.
Чернила
1.
Уже поздно, прошло время, когда я обычно иду разыскивать Лили и отношу ее в постель, но сегодня искать ее мне не приходится – она поднимает столько шума в коридоре, лает, рычит и никак не унимается. Когда я выхожу к ней, она таращится в угол между дверью спальни и ванной, стоит в угрожающей позе на полусогнутых задних ногах, с вставшей дыбом шерстью на загривке, явно напуганная и встревоженная.
– Гусенок? Гусенок! Мангуста! В чем дело?
Она и бровью не ведет, ничем не дает понять, что заметила меня. Только лает и лает на проклятый угол, словно оттуда на нее надвигается целый батальон врагов. Я уже наклоняюсь, чтобы взять ее на руки, как вдруг она заставляет меня замереть на месте.
ЭТО! ЛАМА! ПЛЯЖНЫЙ! МЯЧ! СЕМЬ! ПАРЛАМЕНТ! ЗАПЕКАНКА! АНТАРКТИДА! ПИЖАМА!
Что за?..
Застыв, мы оба глазеем друг на друга. Как в фильме ужасов, когда кто-то вдруг начинает нести околесицу, и в комнате воцаряется мертвая тишина. Ничуть не удивлюсь, если голова Лили повернется наоборот, как у совы, и ее начнет рвать гороховым супом. Но я знаю наверняка, что никакие демоны в нее не вселились – кроме одного, скользкого восьминогого мерзавца. Я подхватываю ее, крепко прижимаю к себе, чтобы успокоить, но она, рванувшись сначала влево, затем вправо, чуть не высвобождается из моих рук. Только после того, как она целую минуту проводит прижатая к моей груди, ей удается выйти из этого странного транса, и она начинает неудержимо дрожать.
– Гуппи, что это было?
Лили поворачивается от меня к окну, от окна – к двери столовой, от столовой – к спальне.
– Я не вижу, – говорит она.
Я пугаюсь.
– Чего не видишь?
Включаю свет в надежде, что это поможет.
После долгой паузы:
– Ничего.
Я смотрю на осьминога:
– Что ты натворил?
У осьминога раздраженный вид.
– А ты не заметил, какая закономерность прослеживается в этом доме? Любую вину сваливают на меня.
– ЧТО ТЫ НАТВОРИЛ?
– С ней?
Раньше я воздерживался от таких поступков, но поскольку Лили все равно сама не своя, я шлепаю по осьминогу. С силой. И сразу раскаиваюсь, но Лили как будто не замечает.
– Ай! – Одно их щупальцев хватается за место, куда пришелся шлепок. – Я выпустил содержимое чернильного мешка. Доволен?
– Она же ничего не видит!
– Для того и опорожняют чернильный мешок, – способность осьминога сохранять спокойствие при виде моей ярости бесит меня сильнее всего в нем.
– И ты еще удивляешься, почему тебя винят.
– А, слушай-ка, я и не подумал. Да, пожалуй, это и вправду я.
Терпеть не могу его признания.
Жаль, что нет способа поколотить его, с размаху дать ему в челюсть, но это и вправду невозможно. По крайней мере, не навредив Лили. И я вместо этого целую ее в шею – в дальнюю от осьминога сторону.
– Хоть бы постеснялся, – говорит осьминог.
Я представляю себе, как хватаю его за ногу, обматываю вокруг его шеи и душу, пока в нем есть хоть капля жизни – совсем как принцесса Лея Джаббу Хата, пока у него из пасти не свешивается мерзкий язык. Но ничего подобного я не делаю. Я ставлю Лили на пол и продолжаю гладить ее по спине, успокаивая нас обоих. Спустя минуту-другую она собирается с духом и делает три шажка вперед, двигаясь прямо на стену.
– Стоп! Осторожнее, мартышка.
Лили пятится, меняет курс, делает еще несколько шагов опять-таки в сторону стены, но на этот раз уже чуть ближе к кухонной двери.
– Где моя вода? – спрашивает Лили.
Я подхватываю ее поперек живота, осторожно направляю в дверь кухни и к ее воде. Но прежде чем успеваю остановить, она натыкается на свою миску, и вода выплескивается через край ей на ноги.
– Нашла, – говорит она, выходит из лужи и принимается жадно лакать остатки воды в миске.
– Тебе разве еще не пора, осьминог?
– Вроде бы нет, – отзывается он, пока Лили пьет. – А что?
– Ты опорожняешь чернильный мешок специально для того, чтобы сбежать. Для того тебе и нужно, чтобы вода стала мутной и чтобы хищник не увидел тебя.
Осьминог качает головой, отчего Лили слегка пошатывается, но быстро восстанавливает равновесие.
– С каких это пор из нас двоих знатоком осьминогов стал ты?
– А ты сомневался в том, что едва ты уснул, я бросился искать всю информацию о тебе подобных, чтобы выяснить, как тебя убить?
Мне, наверное, не следовало раскрывать карты, но поскольку Лили обычно сидит у меня на коленях, когда я ищу информацию в интернете, я рассудил, что осьминогу уже все известно.
Лили перестает пить и пытается отойти к своей лежанке, а я чуть было не ору на осьминога: «Не смей уходить, когда с тобой разговаривают!», но вспоминаю, что он всего лишь пассажир. Я хочу, чтобы Лили немного походила сама и освоилась. Она знает, в какой стороне от миски ее лежанка, и добирается до нее без приключений.
– Ну, я бы не назвал это существо «хищником», – замечает осьминог. Он с сожалением качает головой, когда Лили по привычке делает три оборота вокруг своей оси, прежде чем наконец ложится.
– А ты попробуй, сползи с ее головы, и посмотрим, долго ли ты продержишься в бою против этого существа.
Пожалуй, только в эту минуту меня ничуть не пугают охотничьи инстинкты Лили, ее умение потрошить плюшевую добычу, ее врожденная воинственность. Если бы только она могла вцепиться в мясистую плоть осьминога и встряхнуть его так, чтобы снаружи он украсился собственными внутренностями!
– Да ладно. Мне и тут неплохо, – он криво усмехается. Лили кладет подбородок на бортик лежанки. Пожалуй, для нее сейчас и вправду лучше поспать. Но в то же время мне хочется, чтобы она не поддавалась слепоте. Хочется, чтобы она неслась во весь опор, опустив голову, прямо в стену кухни, таранила ее осьминогом, чтобы он подавился своей спесью.
– Но если она не хищник, а ты никуда не удираешь, зачем выпустил чернила?
Осьминог закатывает глаза.
– А я думал, ты у нас специалист по осьминогам.
Мы смотрим друг на друга в упор, и я понимаю: никто из нас не отступит. Он знает это точно так же, как и я, поэтому я сам отвечаю на свой вопрос:
– Потому что иногда тебе скучно.
Осьминог удивлен, пожалуй, даже немного поражен, но быстро спохватывается.
– Похвально.
– И долго действуют чернила? Когда она сможет видеть?
Осьминог пожимает плечами. Не знаю, как ему это удается, потому что плеч у него, в сущности, нет, но именно это и происходит – он пожимает плечами.
– Без понятия, – он явно озадачен.
– Но почему? Почему ты не знаешь? Сколько они обычно действуют?
– Не знаю, потому что когда они рассеиваются, я уже далеко.
– Но ведь ты все еще здесь!
Я готов рвать на себе волосы.
– Знаешь, я, пожалуй, возьму свои слова обратно. Ты и вправду становишься экспертом.
Я отворачиваюсь и зажимаю себе рот ладонью, чтобы приглушить мучительный крик.
– И потом, я не знаю по той причине, что еще никогда не выпускал чернила прямо в чей-то мозг, – он надувает губы, они подрагивают, пока он озвучивает это правдоподобное предположение.
И тут я понимаю, что зрение к Лили не вернется никогда. Осьминог отнял его просто потому, что заскучал и смог это сделать. Сегодня она видела мое лицо и весь мир, ее мир, в последний раз. Теперь она слепая собака.
Мой колчан пуст, но я мысленно извлекаю одну из немногих оставшихся у меня стрел и тщательно прицеливаюсь.
– Между прочим, у осьминогов есть естественные враги.
Осьминог смеется.
– Ха-ха! Есть. Акулы! – Он оглядывает кухню. – Только акул здесь что-то не видать!
На этот раз я молчу. Не раскрываю свои карты, а прячу их. Не выдаю то, чему научили меня ночи тревог и чтения. Сейчас я на шаг опережаю его.
Все правильно, акулы. И да, акул здесь и впрямь нет. Но у меня есть причины воспрянуть духом.
Потому что естественных врагов у осьминогов два:
Акулы.
И человек.
2.
Солнце раскалено, оно жжет мне глаза, и чем крепче я жмурюсь, тем сильнее они зудят от жары и пота. Я напрягаю веки, затем расслабляю их; передо мной плывет калейдоскоп узоров и красок. Телевизионные статические помехи, турецкие огурцы, кометы с пушистыми хвостами, протуберанцы на Солнце, смерчи, ярость, спокойствие – все это происходит в темноте за моими закрытыми глазами. Я размышляю, видит ли Лили теперь, когда она ослепла, то же самое, чувствует ли свет, насыщена ли ее слепота красками и рисунками. Или это просто мрак, как будто осьминог закрасил ей глаза совершенно черными чернилами?
Я приподнимаюсь на локтях, медленно открываю глаза и вижу голубую воду в бассейне Трента. Смотрю на друга: он лежит на животе, очки сидят на носу криво. Не знаю, дремлет он или бодрствует. Тянусь за пластиковым стаканом под шезлонг, единственное место, где есть тень, но вместо него достаю флакон с солнцезащитным кремом. А когда наконец извлекаю стакан, вижу, что он пуст.
– Я сделаю нам еще по стаканчику? – голос Трента звучит тихо и вяло, а потом и вовсе тонет в дневном фоновом шуме.
Я оборачиваюсь к Тренту, который даже не шевельнулся.
– Я сам. Через минуту.
Мое тело словно вросло в шезлонг. Способа грациозно встать с него не существует, а сидеть на солнце очень приятно. Я почти расслабился впервые за много недель. Лили тоже понравилось бы здесь: теплый день, мягкая травка, тихий задний двор, полный запахов. Но с тех пор, как осьминог отнял у нее зрение, я стараюсь не подпускать ее к воде. Неспешная прогулка по двору вполне может закончиться неожиданным падением в бассейн.
Жизнь в домашней обстановке пришлось подкорректировать, но мы справились. В памяти Лили сохранилось расположение предметов, но порой она промахивается мимо двери на несколько дюймов. Наши старания напоминают мне бородатую шутку про Хелен Келлер[9]: как наказать Хелен Келлер? Сделать перестановку мебели.
Услышав о том, что Лили ослепла, ветеринар Дуги не удивился, хотя ни он, ни другие врачи ничем не могли вернуть ей зрение; имеющиеся у нас варианты, как обычно, удручали. Взамен лечения Дуги посоветовал выбрать в доме определенное место и назвать его «базой». Если Лили потеряет ориентацию, моя задача – поставить ее на это место, носом всегда в одном и том же направлении, и громко объявить: «База!» Это все равно что нажать кнопку перезагрузки, чтобы разом помочь ей сориентироваться. При этом я всегда чувствую себя глупо (Марко! Поло![10]), но метод, кажется, действует, Лили с благодарностью реагирует на помощь. Мало-помалу мы во всем разобрались.
Как Хелен Келлер познакомилась с мужем? На свидании вслепую. Почему у Хелен Келлер мокрая нога? Потому что собака у нее тоже слепая.
На траве у глубокого края бассейна Уизи треплет надувной пляжный мяч. Ее видно отовсюду в оранжевом спасательном жилете специально для собак. Английские бульдоги обычно не ассоциируются с плаванием, и смотрится Уизи у бассейна немного неуместно – как Уинстон Черчилль на пляже. Я поворачиваю голову как раз вовремя и вижу, как она спихивает мяч в бассейн. И разочарованно смотрит, как он медленно уплывает за пределы досягаемости. Уизи вываливает язык и тяжело дышит, словно упрашивая мяч подплыть поближе. Но мяч не подплывает, и это даже к лучшему. Стоит Уизи только вонзить в него зубы, как мячу придет конец.
– Где ты берешь игрушки для бассейна?
Трент стонет. Отворачивает голову, очки слетают с лица.
– Игрушки для бассейна. Где ты их покупаешь?
– Там, в Вентуре, – он переворачивается на спину. – А я думал, ты попить сделаешь.
– Как думаешь, там есть акулы?
– Акулы?!
– Надувные акулы.
Трент на минуту задумывается.
– Там есть… дельфины.
Я обдумываю ответ. Дельфины не годятся. На дельфинов осьминог не купится.
– Мне надо, чтобы у них был угрожающий вид. Чтобы они были акулами.
– Подрисуй им зубы.
– Не только зубы, но и дыхала.
– Зачем они тебе?
– Для осьминога.
Трент привстает на локтях, наощупь отыскивает темные очки и водружает их обратно на нос. И смотрит на меня.
– Ты этой твари еще подарки покупаешь?
– Не подарки. Помехи. Осьминоги боятся акул.
– Правда?
Трент трясет головой и дико машет руками в воздухе. Он боится пчел и часто отмахивается, даже когда я не вижу поблизости ни одной пчелы.
– Проехали. Схожу нам за выпивкой.
Я забираю его стакан вместе с моим и направляюсь на кухню. Бетонная площадка у бассейна раскалилась, я иду быстро, чтобы не обжечь ступни. Перед тем, как шагнуть через порог, я замечаю свое отражение в раздвижной застекленной двери и застываю, как вкопанный. Чувствую, как раскаленный бетон жжет подошвы, но мне все равно. Под действием солнца и алкоголя глаза воспринимают мое отражение как нечто туманное и расплывчатое. Но несмотря на нечеткость моего отраженного двойника, я замечаю явную резкость черт лица и общую всклокоченность вида. Прищуриваюсь и отступаю на шаг. Теперь отражение почти двоится. Вместо двух рук и двух ног у меня четыре руки и четыре ноги. Восемь.
Я сам себя не узнаю.
Я становлюсь жестче и злее, я дичаю.
Я превращаюсь в осьминога.
3.
Я засовываю руку в бумажный пакет с шестью печеньками и тремя салфетками, достаю печенье с карамельками и шоколадной крошкой и кусаю. Печенька теплая, потому что недавно вынута в булочной из духовки – или потому, что лежала у меня в машине на приборной доске, но мне без разницы. Я знаю только одно: если уж приходится проводить очередную пятницу в этом сливочно-масляном аду, буду есть печенье, и побольше.
Дженни я не угощаю.
– Что это? – я скептически таращусь на стопку довольно больших карточек в руках Дженни.
– Я тут подумала, что мы могли бы попробовать сегодня что-нибудь новое.
– Не люблю новое.
Не прямо сейчас и уж конечно, не в компании Дженни.
Она кивает, но продолжает стоять на своем. По размеру и форме ее карточки напоминают мне открытки, по которым мы с Мередит часто вышивали в детстве. Многие игрушки Мередит нравились мне гораздо больше собственных, особенно плюшевые зверята и всякое рукоделие. Однажды на Рождество ей подарили набор, чтобы делать пальчиковые куклы, и она просто отдала его мне. Сейчас мне не помешала бы одна из этих кукол – я не прочь показать один конкретный палец Дженни.
– Знаете тест Роршаха?
– Кто же его не знает?
– Это значит «да»?
Черт подери, Дженни. Я снова откусываю печенье, набиваю им полный рот.
– Чернильные кляксы.
– Вы когда-нибудь проходили его?
– Нет. И не понимаю, зачем мне его проходить сейчас.
– Он поможет мне разобраться в вашем эмоциональном функционировании, мыслительных процессах, внутренних конфликтах, понять, нет ли у вас каких-нибудь скрытых расстройств мышления…
– Вроде убежденности, что у моей собаки на голове осьминог? Таких расстройств мышления?
– Этого я не говорила.
– Это вы подразумевали.
– Нет, не подразумевала.
– Все потому, что я показал вам снимок!
Подавшись вперед на стуле, Дженни пытается развеять мое беспокойство бесхитростным жестом, но теряет равновесие и чуть не изображает нечто вроде преклонения колен.
– Я думала, это будет увлекательно.
Я отчетливо сознаю, что произношу следующие слова, как обладатель собственной формы «синдрома замкнутого мирка», и говорю их тому, кто это знает, но все-таки не могу удержаться:
– Вам бы почаще выходить в люди.
Дженни улыбается и довольно лихо стучит карточками об стол – таким жестом крупье в фильме с Джеймсом Бондом мог бы подравнивать колоду, прежде чем снять ее. Но Дженни колоду не снимает, просто протягивает мне верхнюю карту.
– Может, просто начнем?
Держа в зубах огрызок печенья, я стряхиваю с рук крошки, беру карточку, поворачиваю ее сначала влево, потом вправо. Пока что я не понял, с кем сегодня имею дело – со Старой Дженни или с Новой Дженни, – поэтому решаю не спорить. И буквально вижу, как мой воображаемый, более опытный терапевт одобряет мое решение.
«В конце концов, что ты теряешь?» – спрашивает он.
«А что приобретаю?» – парирую я.
Я разглядываю карточку. Изображение на ней выглядит в основном как чернильная клякса, но стоит только перевернуть карточку вверх ногами, как я наконец вижу его.
– Это осьминог, – выговариваю я сквозь печенье, и крошки сыплются на меня. И я вспоминаю, как один из друзей, когда-то работавший в Белом доме, рассказывал мне, что у журналистки Кэнди Кроули после еды всегда оставались на груди крошки. Не знаю, почему мне вспоминается эта история, разве что я чувствую себя репортером, который, находясь под обстрелом, пытается как можно точнее описать, что творится вокруг.
Дженни переворачивает карточку, чтобы посмотреть самой.
– Большинство людей видят здесь летучую мышь или бабочку.
Я вынимаю изо рта печенье.
– Значит, большинство ошибается. Это точно осьминог. То есть его вид сверху. Так он выглядит, когда смотришь на него сверху вниз, а обычно я так и делаю, поскольку он сидит сверху на таксе, а у такс короткие лапки.
Дженни скептически смотрит на меня, проверяя, не дразню ли я ее. Я вижу, как ей хочется спросить, воспринимаю ли я всерьез наше занятие. И решаю, что нам обоим пора успокоиться.
– Вы в курсе, что Герман Роршах был крут?
– Что, простите? – спрашивает она.
– Изобретатель вот этого теста, – моя реплика застает ее врасплох. И, пожалуй, отчасти меняет расстановку сил.
Дженни кладет первую карточку на стол между нами и откидывается на спинку стула.
– Нет, кто такой Герман Роршах, я знаю.
– А-а. Так вот, он был крут. По виду крутизны – как обалденный Брэд Питт следующего уровня. Однажды мне пришлось искать информацию о нем для текста, над которым я тогда работал. Оказывается, он умер в тридцать семь лет. От перитонита.
Дженни смотрит на меня и делает несколько пометок в своем блокноте. Возможно, эти мои знания говорят больше, чем то, что я увидел на карточке номер один. Или она записывает слово «перитонит», чтобы не забыть потом выяснить его значение. Я вот о чем: скорее всего, она знает это слово, но в том-то и заключается проблема тех, кого зовут Дженни. Люди вроде меня склонны считать их тупыми.
– Так вот… советую поискать в Гугле его фотографии, – я лезу в пакет за очередной печенькой. На этот раз – с сахаром и корицей. Обычно она не входит в число моих любимых, но сегодня меня тянет на нее.
– Давайте просто перейдем ко второй карточке, – Дженни вручает мне карточку, похожую на первую, только с четырьмя дополнительными красными кляксами. – Что вы видите?
На этот раз вглядываться ни к чему. Я и так все вижу.
– Это осьминог. С четырех его ног капает кровь.
Дженни поджимает губы.
– Откуда взялась кровь?
Отвечать на этот вопрос я отказываюсь. Только пожимаю плечами, стряхиваю излишки корицы с печенья себе на рубашку и вдруг проникаюсь сочувствием к Кэнди Кроули. Краем глаза замечаю, что Дженни опять что-то царапает в своем блокноте. Может, решает, выдавливать из меня подробности или не стоит. Если да, то ничего ей не светит.
– А вот на этой? – Она подает мне третью карточку, кляксы на ней тоже красные.
– Таракан.
– Не осьминог?
– Задавать наводящие вопросы вам не полагается. Это проекция того, кто проводит тест.
– Просто уточняю, – говорит Дженни.
– Здесь я вижу таракана, – делаю паузу, кусаю печенье и добавляю: – Известного в некоторых кругах под прозвищем «сухопутный осьминог».
Дженни раздраженно швыряет блокнот и подается вперед на стуле. Она подпирает подбородок ладонью, и ее ручка оставляет маленькую синюю метку на щеке.
– В каких именно кругах?
– В некоторых, – ответа я действительно не знаю. – Наверное, в среде энтомологов.
Дженни вздыхает.
– Слушайте, давайте я сэкономлю вам время, – я хватаю стопку оставшихся карточек. – Вот осьминог летит на дельтаплане. Вот это – осьминог после того, как я отодрал его от Лили и поджарил ему мозги электрошокером. А это – две феи Динь-Динь целуются, – после минутной паузы я подношу карточку поближе к глазам – нет, не ошибся. Теперь уже я делаю мысленные заметки. С долей беспокойства. Остальные карточки цветные. – Тут осьминог в океане бросается на какую-то незадачливую добычу, тут коралловый риф, где, наверное, обитает осьминог, а вот тут – два морских конька несут Эйфелеву башню, – я бросаю карточки на стол. – Возможно, я что-то пропустил.
Дженни не любит, когда я так умничаю, поэтому я открываю пакет и протягиваю ей:
– Печеньку?
Мгновение она гневно смотрит на меня в упор, потом ее лицо смягчается, она лезет в пакет и достает шоколадную печеньку с шоколадными же крошками.
– Какого черта?..
– Да ладно вам, Дженни. Вы не хуже меня знаете, что это лженаука.
Дженни откусывает печенье и кладет остальное на колени.
– Вкусные, – она тянется за брошенными карточками и складывает их по порядку. – Тест Роршаха не выдерживает критики, если применяется с определенными целями, и все-таки это неплохой инструмент для выявления тревожности, – она смотрит мне в глаза. – И враждебности.
– Он ослепил ее, – выпаливаю я. Это означает: само собой, я встревожен, конечно же, я настроен враждебно! Но стоило мне только открыть рот, как вырвалось то, что вырвалось.
– Лили? Кто «он»?
Я стучу пальцем по первой карточке в стопке.
– Мне надо действовать, и немедленно, а решений нет, по крайней мере, медицинских, и с каждым часом я все сильнее ненавижу себя за то, что я такой никчемный и беспомощный, и за то, что угодил, как в ловушку, в кокон, который сплел осьминог.
– А немедицинские решения у вас есть?
Я пожимаю плечами. Помню, как я готовился к этому вопросу, но ни один из возможных ответов меня не устроил. Любовь? Ароматизированные масла? Молитвы?
– Теоретически, – продолжает Дженни, – коконы не обязательно означают ловушки. Они могут быть олицетворением роста, преображения, метаморфозы.
Мне вспоминается собственное двойное отражение, которое я видел во дворе у Трента. Я лезу в пакет за очередным печеньем, но вытаскиваю пустую руку и вместо этого мну пакет, крошу оставшееся печенье в кулаке и бросаю всю эту мешанину на пол.
К чести Дженни надо отметить, что она и ухом не ведет.
– Может, переберем эти карточки еще раз? На этот раз вы скажете мне, что видите на самом деле, и мы попробуем разобраться в вашем эмоциональном функционировании и предпочтительных реакциях.
Не разрывая зрительного контакта, она тянется к стопке карточек. Мы решительно смотрим друг другу в глаза.
Я скажу Дженни все, что она хочет услышать; у меня больше нет времени, чтобы тратить его на споры с ней. Этот час мне нужен для других дел. Все мои часы нужны для других целей. Чтобы гнев пустил корни в моем коконе.
Может, эта метафора и стара, но сейчас ее главная мысль бесспорна:
Чтобы победить врага, я должен стать им.
Я смотрю на пакет с печеньем – он лопнул, на ковер высыпались крошки.
Грядут большие перемены.
4.
Я объезжаю четыре магазина, прежде чем нахожу надувных акул, которые меня устраивают. Покупаю шесть штук, хотя они и не совсем такие, как я себе представлял. По обе стороны от спинного плавника у них две ручки – наверное, чтобы детям было за что держаться, сидя у акулы на спине. Ротовые отверстия раскрашены красным – там, где полагается быть оскаленным зубам: видимо, это должно указывать, что они жаждут крови, но выглядят акулы так, словно накрасили губы помадой (если у них вообще есть губы). Зато размер у них подходящий, значит, для моей цели годятся.
Когда я возвращаюсь домой, Лили спит, поэтому я решаю надуть акул в заднем дворе. На жаре надувать их нелегко, одну я надуваю полностью, вторую – отчасти, и вдруг у меня кружится голова, нападает неуверенность и желание присесть. Я смотрю на акул: одна наготове, другая обмякла, как проблемная эрекция, или так, будто у нее паралич, и я вдруг думаю, что они очень понравились бы Лили в дни ее молодости. Она с удовольствием растерзала бы их, как терзала и в конечном счете уничтожала все свои игрушки, кроме красного мячика. Когда она была еще щенком, жена моего отца подарила ей плюшевую обезьянку с непомерно длинными оранжевыми руками. Однажды я заметил, что одна из этих рук бесследно исчезла. Я перерыл весь дом, искал повсюду, но руку так и не нашел. Лишь на следующий день, когда я выгуливал Лили в компании друга, состоялось эффектное возвращение руки.
– Господи, что с твоей собакой?!
Обернувшись, я увидел, что Лили сидит скорчившись, как она обычно делает, а оранжевая обезьянья кисть, а затем и вся рука выходят из нее, словно при зондировании наоборот.
– А-а. Бывает, – соврал я, наклоняясь, чтобы пластиковым пакетом выдернуть из нее остальное – как фокусник, показывающий самый противный в мире фокус с носовым платком.
В тесной подвальной кладовке я нахожу старый велосипедный насос, принадлежащий хозяину дома, и после нескольких неудачных попыток все-таки надуваю остальных акул. Закончив, я расставляю полукругом моих новых грозных друзей, как будто на самом странном чаепитии по эту сторону Страны чудес.
– Мест нет! Мест нет! – кричит одна из акул, изображая и Мартовского Зайца, и Болванщика. Конечно, она не права. Места сколько угодно, мы сидим в пустом дворе.
– Мы – одна команда, вы и я, – объясняю я акулам. – Обычно мы с вами враждуем, но сегодня охотимся на осьминога. Вместе.
– На осьминога? – восклицает другая акула, и все вместе они поднимают такой галдеж, что ни слова не разобрать.
– Так, народ! Говорите по одному, – я обвожу их взглядом: кому они поручат говорить за всех? Той, что справа от меня.
– Конечно. Поесть осьминогов мы не откажемся.
– Дело вот в чем… Теперь слушайте внимательно – это важно, – я оглядываю кружок акул, проверяю, есть ли у них уши, но их нет, по крайней мере, я их не вижу. – А уши-то у вас есть?
– У нас эндолимфатические поры, – объясняет акула, которая напротив меня. – Они как уши.
– Где?
Акулы исполняют что-то вроде поклона.
– Здесь, – говорит одна. – У нас на макушке.
Я вдруг чувствую себя всемогущим, ведь передо мной склоняются акулы. Эти так называемые поры я вижу возле того места, где приделаны пластиковые ручки.
– Отлично. Итак, слушайте. Осьминог этот прицепился к маленькой собачке.
– К собачке? – восклицают они и снова галдят все одновременно: – Собака! Дворняжка? Шавка!
– Народ!
Акула рядом со мной вспоминает, что ей доверили говорить за всех.
– Конечно, мы можем съесть какую-то собачку.
Рокот согласия и одобрения.
– СОБАЧКУ НЕ ЕСТЬ! – Я хлопаю в ладоши – громко, несколько раз, чтобы привлечь их внимание. Одна прикрывает свои поры, или что там у них, плавниками. Я жду, когда они наконец угомонятся. – Собаку не есть. Так я сказал. Можете съесть осьминога. Но я доверяю вам, так что собаку вы есть НЕ будете. Всем ясно?
Я обвожу их взглядом, и акулы согласно кивают.
Повторяю:
– ВСЕМ ЯСНО?
– Да!
– Да!
– Конечно!
– Да!
– Осьминога!
– Собаку.
– ТОЛЬКО НЕ СОБАКУ!
– Не собаку.
– Правильно!
Интересно, во что я ввязался?
На цыпочках вхожу в дом, перенося акул по две за раз, и расставляю их вокруг лежанки Лили, чтобы осьминог увидел их первыми, как только проснется. Зрелище ужасающее. Только представьте: просыпаешься и видишь красногубых акул, улыбающихся от уха до… ну ладно, не до уха. До эндо… как их там… в общем, до этих своих пор. Ладно, пример неудачный, но в целом ясно. Надеюсь, осьминог в буквальном смысле слова перепугается до смерти.
Наконец, все готово, и я бужу Лили резким свистом. Она поднимает голову, трясет ушами, а когда перестает, преспокойно смотрит сквозь акул. Она их не видит. Зато осьминог вопит:
– А-А-А-А-А!
И прикрывает глаза сразу двумя щупальцами.
От нетерпения я кусаю губы. Его хватит инфаркт? Он умрет от шока? И в глазах появятся крестики, как в мультфильмах, а рот раззявится сам собой?
– Да шучу я, шеф, – заявляет осьминог и снова хватается щупальцами за голову Лили. – Ничего игрушки.
– Это не игрушки, это акулы. Настоящие акулы! Правильно, народ?
Но вместо того, чтобы поддержать меня, все акулы молчат. Одна заваливается набок. Не особенно грозно. Увы, игра кончилась.
– Как ты догадался?
Осьминог качает головой. С недоверием и жалостью.
– От них же пахнет резинками.
– А откуда ты знаешь, как пахнут резинки?
– Да мы с Лили слазили в ящик, где ты их держишь. Ну, я и взял парочку на пробу.
Я перевожу взгляд на Лили: как ее угораздило стать его невольной сообщницей? Как она могла объединиться с этим чудовищем? Но она слепая, доверчивая и милая, а он, наверное, управляет ею, так что она ничего не может поделать. Словно в подтверждение новой реальности, Лили устремляет взгляд в пустоту.
– Кстати, в ящике оставалось всего девять, из них восемь я взял, так что…
– И ты их нюхал? – я не верю своим ушам.
– Обонятельные рецепторы у нас на кончиках щупальцев. Так что не мог не понюхать.
Я обвожу взглядом акул, вяло лежащих у моих ног. «Я могу повелевать и акулами, сэр!» Интересно, говорила так Кейт Бланшетт или нет? Акулам я кричу: «Взять его!» И указываю на осьминога. Никакого эффекта. Я так разъярен, что хватаю одну из акул прямо за ручки у нее на спине и швыряю в осьминога. И опять ору:
– ВЗЯТЬ ЕГО!
Брошенная акула попадает Лили по носу, и та по ошибке считает, что приказ отдали ей. Вскакивает, носится кругами, натыкается на надувных акул на каждом шагу. Вгрызается в хвостовой плавник одной из них, машет акулой, словно борец – противником, который ему не по росту. Остальные акулы служат буфером, пока она мечется, терзая злополучную акулу, и мне незачем беспокоиться, что она воткнется головой в плиту. Впервые с тех пор, как осьминог ослепил ее, ей так весело, и я не вмешиваюсь, не направляю постоянно в другую сторону, чтобы уберечь от травм.
В конце концов ей удается прогрызть зубами невезучую акулу, и та медленно начинает сдуваться. Некоторое время Лили ждет в засаде, а потом, когда почти весь воздух выходит из хвоста, бросается в атаку. Она прыгает на акулу, попадает прямо между ручками у нее на спине и своим весом медленно выжимает воздух из своей добычи. Жуткая красная улыбка акулы съеживается, превращается в плаксивую гримасу. До меня вдруг доходит: с точки зрения Лили надувные акулы пахнут вовсе не резинками. Они пахнут, как красный мячик, когда он был новым. Пахнут приключением. Пахнут весельем.
Осьминог хохочет, а я по-прежнему зол. Но и мне радостно видеть, как играет и резвится Лили. В ней еще осталась живость. Осталась ловкость, умение ликовать и щенячья восторженность.
Я сажусь, чтобы полюбоваться ее игривостью и глупыми выходками. Может, я вижу ее такой в последний раз. И в последний раз сам радуюсь этому.
Мы преображаемся оба.
5.
Лили зевает, потягивается, проснувшись после дневной дремоты, и пробует спуститься с моих коленей. Я осторожно ставлю ее на пол возле своих ног; вид у нее обеспокоенный, и я уже собираюсь отнести ее на базу («База!»), чтобы помочь сориентироваться, как вдруг она обхватывает лапами мою ногу и начинает делать такие движения, будто трахает ее. Такого раньше не случалось – ну, может раз или два, в щенячьем порыве, но на этот раз происходящее выглядит проявлением не столько сексуальности, сколько безудержного жизнелюбия. И оно смущает своей репродуктивной целеустремленностью.
– Лили, прекрати.
Я! ТРАХАЮ! ТВОЮ! НОГУ!
Она перехватывает мою ногу передними лапами покрепче и с удвоенной энергией продолжает наседать на нее.
– Лили, нет! Ты же девочка!
Мередит убила бы меня за приплетенный сюда гендерный вопрос. Почему это девочкам – черт! – женщинам нельзя кого-то трахать? Стараясь не слушать звучащий у меня в голове голос сестры, я отрываю Лили от моей ноги. Под таким углом делать это неудобно, но я обхватываю ее за грудь обеими руками и дергаю. Наконец передние лапы Лили отрываются от ноги, как застежка-липучка, и я снова сажаю ее к себе на колени.
– Что это сейчас было? – спрашиваю я.
Лили трясет головой, размахивая ушами, потом облизывается.
– А что-то было? – Она так же растеряна, как и я.
Осьминог открывает глаз и изрекает:
– Было стыдно.
– А тебя не спрашивают, – отзываюсь я как можно пренебрежительнее, надеясь, что он снова впадет в спячку.
Лили трижды поворачивается вокруг своей оси и со вздохом плюхается ко мне на колени.
Щенячьи вздохи.
– Она ничего не может с собой поделать. Фрейдизм.
– Фрейдизм?
– Зигмунд Фрейд. Он получил известность как основатель…
– Знаю я, кто такой Зигмунд Фрейд! – Только теперь я понимаю, какими оскорбительными были мои попытки объяснить Дженни, кто такой Герман Роршах. – Мы с ним родились в один и тот же день, – не знаю, зачем я это говорю, рискуя втянуть осьминога в разговор, но это правда, и она просто вырвалась у меня.
– Тельцы, – осьминог пожимает плечами.
Звонит мой телефон. Я слышу его, но не вижу.
– А вот почему ты знаешь, кто он такой, это уже другой вопрос.
Наконец я замечаю телефон, выглядывающий из-под декоративной подушки на диване, и собираюсь ответить – как раз в ту минуту, когда осьминог сообщает:
– На самом деле большинство осьминогов – юнгианцы.
Я взрываюсь.
– ХВАТИТ ДЕРЬМА! – и добавляю в трубку: – Алло?
– Я не вовремя?
Мама.
– Нет.
– С кем ты разговаривал?
– Если скажу, ты не поверишь.
Ясно, что моим ответом мама не удовлетворилась, а моя уклончивость – только помеха для разговора по душам.
– Верующие звонили в дверь. Свидетели Иеговы.
Объяснение выглядит убедительно, правда, мне никогда не хватило бы духу заявить свидетелям Иеговы, что их проповеди – дерьмо. Я слышал, что Принца, известного приверженца этой религии, видели в моем районе: он якобы обходил дом за домом и повсюду говорил о вере. Орать на Принца я не рискну.
– Жить бы тебе где-нибудь за городом. Так далеко они не добираются.
Лили выжидательно смотрит на меня, и я кладу красный мячик на пол у ее ног.
– Чего звонишь? – спрашиваю я и лишь потом понимаю, как грубо это прозвучало.
Мама вздыхает.
– Давно тебя не слышала. Хотела узнать, все ли с тобой в порядке.
– В полном, мама. Просто занят.
В сущности, это правда.
– Слышал, какие новости у Мередит?
– Что она беременна?
– Замечательно, правда?
– Она хорошая мать, – говорю я. Красный мячик закатывается под диван, я встаю на колени, чтобы достать его. Лили смотрит в противоположную стену, виляя хвостом.
– Ну и что это значит? Что Мередит – хорошая мать?
Судя по ее тону, она решила, что ее саму я хорошей матерью не считаю.
– Что значит? То, что она хорошая мать. И все. И она хорошая мать, и ты хорошая. Все хорошие матери.
– Ну, не все…
Повисает неловкая пауза: мы оба знаем, что ее мать хорошей не была. Интересно, как часто она добивалась расположения своей матери, пока я добивался ее расположения. Мне представляется, как мы оба бежим по кругу без начала и без конца.
– Раньше ты звонил мне, пока гулял с собакой. Примерно в это же время. А теперь не звонишь.
Я смотрю, как Лили принюхивается в поисках красного мячика, хотя я положил его прямо перед ней.
– Мы теперь почти не ходим на прогулки.
– Почему?
Осьминог глядит на меня с усмешкой.
– Да, почему? – повторяет он.
Я стискиваю кулак, делаю шаг вперед и замахиваюсь.
– А ты не лезь!
– Что, прости? – спрашивает мама.
– Это я не тебе. Не тебе, – уверяю я. В эту минуту мне больше, чем когда-либо, хочется убить осьминога.
– Тед, там у тебя кто-то есть?
– Лили ослепла, мама.
– Что?
– Потеряла зрение, – это объяснение кажется мне глупым, как будто оно еще может найтись.
– Как?
Я впиваюсь взглядом в осьминога. Какую часть правды я готов открыть?
– Просто состарилась.
Осьминог закатывает глаза.
– Мямля.
Я хлопаю ладонью по стопке журналов на столике, и «Путешествия и досуг» и «Еженедельник развлечений» соскальзывают на пол.
– Она стареет, и я не хочу об этом говорить. Но теперь мы редко выходим на прогулки.
– По-моему, тебе надо побывать дома.
– Нет, мама. Все хорошо.
– Не из-за… – мама не договаривает, и я заканчиваю за нее: «Лили». – В следующем месяце приезжает Мередит со всей семьей, а мы тебя уже давно не видели. Так что подумай и тоже приезжай.
Я говорю, что подумаю, но обещаний не даю, а когда заканчиваю разговор, пытаюсь сообразить, сколько времени я уже не бывал дома. Раньше мы с Джеффри ездили в Мэн каждое лето. Валялись на пляже, ели лобстеров, жарили мидии, я ходил на каяке с мамой, а Джеффри тем временем читал на берегу, а потом мы все усаживались возле маминого дома и пили «розе». Теперь кажется, будто все это было в другой жизни.
А когда мама в последний раз приезжала в гости? Мне вспоминается ее визит сразу после того, как мы с Джеффри расстались. Она приехала на выходные, практически сделала мне сюрприз. Для нее это нетипично. Не знаю, в чем дело, – то ли я слишком активно вытеснял ее приезд из памяти, то ли он забылся со временем. Но последние мамины слова по телефону прозвучали знакомо: «Знаю, ты думаешь, что я за тебя не беспокоюсь, но это не так».
Я оглядываюсь на Лили, осьминог смеется надо мной. Все еще веселится, вспоминая, как Лили трахала мою ногу.
– Юнгианец… Говнюк ты.
Я злюсь.
– Мы же просто беседовали.
– Мы никогда не беседуем просто так. Ты болтаешь, а замышляю убить тебя.
Осьминог хихикает.
– Ну и как, получается?
– ОТДАВАЙ МОЮ СОБАКУ!
Красный мячик укатывается в гостиную, Лили семенит за ним, унося с собой осьминога. Я думаю, на что намекает осьминог, перебираю основные идеи фрейдизма – свободные ассоциации, перенос, либидо, пока не останавливаюсь на эдиповом комплексе. Но с чего он взял, что Лили вдруг одолела жажда сексуального обладания родителем противоположного пола, да еще настолько сильная, чтобы трахать мою ногу? А этот звонок мамы, любви которой я добиваюсь, прямо в разгар нашего спора? Совпадение? Я откидываюсь на спинку дивана. Наверное, речь о слепоте Лили. Эдип ослепил сам себя, осьминог ослепил Лили. А если и я в чем-то слеп? Чего я не вижу?
Моей метаморфозе необходимо придать ускорение.
6.
В очереди передо мной стоит парень с самыми крутыми татуировками, какие я когда-либо видел на мужчине. Половина рукава – японские изображения воды в стиле Хокусая, которые, видимо, продолжаются и на плече, а на противоположном предплечье – изумительный тигр, с почти змеиной грацией стекающий с локтя до запястья. Описать это трудно, надо увидеть своими глазами, чтобы как следует прочувствовать.
– Можно вопрос?
Парень с улыбкой оборачивается. Если я и готов следовать чьей-либо рекомендации при выборе тату-мастера, то лишь рекомендации этого человека. Хотя он просто один из покупателей, который стоит в очереди к кассе супермаркета, чтобы расплатиться за соевые колбаски, манго, жидкость для розжига и крафтовое пиво.
– Манго я поджарю на гриле, – сообщает он, и его улыбка становится ироничной.
– Нет-нет… – я запинаюсь. – У кого делали наколку?
Интересно, как прозвучала эта моя «наколка» – круто или безнадежно глупо?
– Собираетесь что-нибудь набить? Тогда вам к Кэлу. У него философский подход.
Философский подход к чему? Развитие разговора в этом направлении выглядит естественно, но я только произношу: «Спасибо, дружище», когда он объясняет, как называется тату-салон Кэла. Потом мы расплачиваемся на кассе молча, попутно я стараюсь представить, как он выглядит без рубашки.
Так и не знаю, что означает философский подход в данном случае – философский подход к татуировкам в целом? К творческому процессу? К обезболиванию? Понятия не имею. Не представляю, что в этом притягательного, не могу даже разобраться, почему я хочу этого. Но хочу. И потому следую совету любителя манго на гриле, звоню, записываюсь на прием, – и вот я здесь, припарковался на улице перед витриной с впечатляющими образцами дизайна татуировок, сижу и боюсь выйти из машины.
Я сам не понимаю толком, зачем мне понадобился тату-салон, хоть я и был настроен настолько решительно, что отважился спросить совета у совершенно незнакомого человека. С тех пор, как осьминог ослепил Лили чернилами, меня преследует доходящее до одержимости стремление запятнать чернилами и самого себя, восстановить гармонию между нами. Назовите это сочувствием, единодушием или желанием возглавить братство, в котором состоим только мы с Лили, и лишить осьминога какого бы то ни было шанса вступить в него. Я и прежде вынашивал мысль сделать татуировку, только случай не подворачивался. Не то что теперь. Я чувствую себя солдатом, пожелавшим набить татуировку в военное время, – в сущности, исполнить ритуал видоизменения тела в знак солидарности со страной и группой. Это событие воспринимается как обряд посвящения, вот только в этой войне я сражаюсь не за свою страну и группы у меня нет – только единственный товарищ. Сначала я хотел набить дату рождения Лили, и, может быть, дату нашего знакомства – день, когда я полюбил, – но ряд цифр на руке слишком отчетливо ассоциируется с опять-таки военными татуировками, но уже другого рода: номерами военнопленных. Возможно, когда-нибудь эти цифры станут поводом для гордости, знаком выжившего, но моя война еще слишком далека от завершения, чтобы искушать судьбу. И все-таки, пока я жду назначенного времени и сеанса с тату-мастером по имени Кэл, обладателем философского подхода, мне кружит голову мысль о вступлении в одно и то же братство с Лили, и даже боли от иглы я жду с нетерпением.
Я рад, что у меня появится знак настоящего мужчины.
Делаю несколько глубоких вздохов, набираюсь храбрости, вылезаю из машины и вхожу в студию Кэла. Вестибюль выкрашен в цвет морской воды во время шторма и обставлен потертой черной кожаной мебелью, от которой до сих пор исходит пьянящий запах зверя. На стенах фотографии татуировок – полагаю, сделанных именно здесь. Стенда с предлагаемыми образцами нет. Заметив это, я убеждаюсь, что явился по адресу, что меня не изуродуют шаблонным образом, отчего моя попытка выделиться выйдет мне боком, будет восприниматься как окончательное свидетельство моей причастности к пролетариату. Администратор, которая похожа на Джанин Гарофало, только помоложе и подобрее, вводит меня в комнату за бархатным занавесом. Я на приеме у волшебника. Надеюсь, он не сочтет меня хапугой, если я попрошу и мозги, и сердце, и храбрость. Надеюсь, он не просто предсказатель, задуривший голову и мне, и всему этому крошечному Изумрудному городу.
Кэл скорее растатуирован сплошь, чем нет, и меня сразу же подкупает то, что его тело, впитавшее немыслимое количество чернил, не выглядит изуродованным, а буквально излучает властность. Он красив, чуть старше меня, с сединой на висках. Может, американский индеец? Нет, скорее, коренной канадец, инуит или эскимос. Мою смущенную попытку обменяться рукопожатием он пресекает, заключив меня в объятия.
– В инуктитуте нет слова «привет», – объясняет он. – Поэтому мы заменяем его рукопожатиями или объятиями.
– Объятия – это хорошо.
По крайней мере, после того, как он объяснил мне, что это значит.
Кэл жестом велит мне сесть на табурет. Клиентов сегодня мало, мы некоторое время беседуем о жизни, о природе, об отношениях – и мимолетных, и длительных. Я расспрашиваю о его татуировках, которые выглядят особенно интересными, и он рассказывает мне историю каждой. Он явно видит, что я тяну время, но, видимо, ничего не имеет против.
– Что вам особенно нравится в татуировках?
Вопрос дилетанта, какой мог бы задать третьеклассник на интервью для школьного доклада, хотя не представляю, в какой школе ученикам задают доклады по тату-мастерам. Разве что в независимой или в школе Монтессори.
– Их постоянство, – отвечает Кэл.
– Но сейчас их удаляют лазером.
Кэл пожимает плечами.
– Все равно остается след. Как тень. Призрак.
Так глубоко в меня уже давно никто не заглядывал.
– Но в конечном итоге мы умрем, а плоть сгниет.
Кэл улыбается мне, не прерывая зрительный контакт. Это нервирует, по крайней мере, меня.
– Понял: от людей тоже остаются призраки.
– Вам страшно. Для первого раза это нормально.
Не припомню, чтобы я объяснял, что это мой первый раз, к тому же я одет, так что не видно, есть у меня татуировки или нет, но он знает.
– Да, страшно. Но иголки, боль и сожаления тут ни при чем.
– Тогда что же?
– Увековечить того, кто еще жив. Признать, что я проиграл бой. Капитулировал, – буквально слышу, как Дженни спрашивает, что это значит. И развиваю мысль: – Видимо, это боязнь смерти. И, может, впервые за все время, – того, что и я смертен.
– Смерть – противник, уникальный тем, что он всегда побеждает, – Кэл еле заметно пожимает плечами, словно это почти не имеет значения. – Сдаться, когда приходит время прекратить борьбу, – это не позор.
– Обнадеживает, – это сарказм, но я не уверен, что Кэл понимает язык сарказмов.
– А как же иначе? – отзывается Кэл. Не думаю, что он начисто лишен чувства юмора, просто на этот раз совершенно серьезен. Я смеюсь, но нервозно, как бывает, когда не знаешь, что сказать. Кэл выдвигает ящик, достает полароидный снимок и подает мне.
– Что это?
– Последняя татуировка, которую я набил. Не люблю накалывать цитаты. Для меня, как художника, это слишком просто. Но эта мне понравилась, нам удалось оригинально оформить ее.
Я смотрю на снимок. Поперек грудной клетки какого-то парня вытатуированы слова: «Умереть – вот это настоящее приключение!»
Я узнаю их мгновенно.
– Питер Пэн.
– Дж. М.Барри, – поправляет Кэл. – Питер Пэн ненастоящий.
– Да? А я всегда думал, что Питер Пэн – это смерть. Ангел смерти, являющийся за детьми.
Кэл поднимает бровь.
– А вы мрачнее, чем я думал.
– Раньше был другим.
Я преображаюсь.
– Что есть смерть? Конец фотосинтеза, хемосинтеза, гомеостаза? – Кэлу бы стихи писать. – Последний удар пульса? Последнее деление клетки? Последний вздох?
– Возможно, все перечисленное.
У него и вправду философский подход.
– Но мы этого не знаем, правильно? Может, это точка перелома, момент жизни, когда ее исчезновение становится неизбежным.
– Если так, разве смерть – это не момент рождения?
– Или даже зачатия.
– Значит, в татуировках вам больше всего нравится то, чего не существует, – я смотрю себе под ноги. Мне почти стыдно обращать на это его внимание.
– Постоянство?
– Его же нет. Если все мы уже прошли точку перелома.
– Постоянство – растяжимое понятие.
Я улыбаюсь.
– И вообще, что такое постоянство?
Кэл тоже улыбается. Ему кажется, что я слишком уж разошелся.
– Не стоит забираться в такие дебри.
– Трудно удержаться.
Но он прав, так можно проговорить сутки напролет. Я смотрю на Кэла. В принципе, я не против.
– Если только и делать, что постоянно пытаться обхитрить смерть, времени на жизнь не останется, – он кладет ладонь на мое плечо, от нее исходит тепло. – Не бойтесь. Вот и все, что я хотел сказать.
Кэл прав. Я больше не боюсь. Обзавестись чернилами по примеру осьминога – последний этап моей метаморфозы.
– И потом, – добавляет Кэл, – я придумал кое-что получше.
– Что же?
Кэл открывает ящик, достает альбом для рисования, угольный карандаш и кладет их на чертежный стол.
– Давайте порисуем.
Я улыбаюсь, совсем как в детстве, когда мне дарили новую коробку с шестьюдесятью четырьмя разноцветными мелками, – широко, с неподдельной радостью. Я помню, как любил рисовать, и не понимаю, почему сейчас я больше не рисую. Наверное, потому, что пишу. Рисую словами. Но при виде альбома и карандаша Кэла меня вдруг осеняет: это не одно и то же.
С помощью слов, как моего карандаша, я объясняю Кэлу, чего хочу. Он делает набросок бегло, не стремясь к совершенству, лишь изредка прерываясь, чтобы растушевать штриховку пальцем или отряхнуть бумагу тыльной стороной ладони.
Он слушает меня, кивает и не перебивает, а когда я умолкаю, смотрит на рисунок и удивленно раскрывает глаза. Потом медленно поворачивает альбом ко мне, чтобы и я посмотрел.
У меня замирает сердце. И снова начинает биться.
– Да, – говорю я.
Рисунок идеальный, живой от обилия деталей и инуитской проникновенности, которую я даже вообразить себе не мог, пока сидел снаружи в машине. Мой страх улетучился. Кожу покалывает, словно в нее вонзается сразу тысяча иголок.
Я жив.
Кэл выбирает шприц для чернил, рассматривает, подняв к глазам. Он так же возбужден, как и я. Блестя глазами, он прищуривается, готовясь к работе.
– Ну что, начнем?
7.
Занеся пальцы над кнопкой вызова, я медлю так долго, что даже не замечаю, как нажимаю чертову кнопку. И вот теперь телефон звенит, а я все думаю, стоило ли набирать номер. Набирать номер. Почему мы до сих пор пользуемся этим выражением? Сколько времени прошло с тех пор, как люди в последний раз пользовались телефоном с наборным диском? Сейчас полночь, я измотан, и, кажется, брежу – может быть, не знаю. Набирать номер… Это выражение ассоциируется у меня скорее с химией, чем с телефонами. Или даже чем-нибудь более зловещим: «умрите-все»[11]! Но телефон звонит, и сам по себе этот звонок служит некоторым утешением. Обязательно должен быть номер, который можно набрать среди ночи, только чтобы послушать телефонный звон. Никто на него не ответит, но есть надежда, что кто-то там, далеко, выслушает тебя и все, что тебе надо высказать. Дзинь. Ну вот, теперь и это слово кажется странным. Как оно может означать и круги на древесном пне, и звуки, которые издает телефон[12]? Набрать номер… дзинь. Набрать номер… дзинь. Я отключаюсь в тот самый момент, когда слышу в трубке «Алло?»
Ах черт. Я, наверное, разбудил его – только для того, чтобы бесцеремонно отключиться. Придется перезванивать. На этот раз он отвечает после первого звонка.
– Эй, – это Трент.
– Эй.
Долгое молчание.
– Который час? – Значит, спал. И теперь пытается сориентироваться.
Я думаю, как выразить словами то, что хочу сказать.
– Я чокнутый?
– А?.. Погоди.
Я слышу, как он выбирается из постели – наверное, чтобы не разбудить Мэтта. Лили уткнулась мне в подмышку, я лежу поверх покрывала на постели. От Лили веет жаром, как от солнца, но если ей так удобно, я потерплю. Мой пот скрепляет нас вместе прочнее цемента. Почему-то меня успокаивает мысль об узах, соединяющих нас. Трент бредет в другую комнату, шаркая ногами. Я слышу, как скрипит дверь спальни, которую он закрывает за собой.
– Ну вот.
– Я хочу знать, чокнутый я или нет. «Чокнутый» – не значит тупой или чудаковатый. Как думаешь, можно признать меня душевнобольным?
Длинная пауза.
– По-моему, нет. А по-твоему?
На этот раз медлю с ответом я.
– Иногда можно.
– Ну, а мне так не кажется.
– Понимаешь, это все осьминог.
Пауза.
– Понимаю.
– Он забирает ее.
Трент вздыхает. Или зевает.
– И это тоже понятно.
Минуту мы сидим молча. Трент – единственный человек, общаясь с которым по телефону, я не чувствую необходимости говорить. Но мне вдруг становится стыдно за то, что я вытащил его из постели – его собственной постели, где он спит с бойфрендом и своей здоровой собакой, – только чтобы он поговорил со мной, пока я лежу в своей постели, в компании осьминога и моей собаки, и чувствую себя совершенно одиноким.
Мне вспоминается время, когда мы с Лили прожили вместе, кажется, всего полтора года. Шел ноябрь. В том году ожидался особенно эффектный метеорный поток Леониды, в следующий раз таким же зрелищным он обещал быть примерно в 2098 или в 2131 году, когда мы с Лили сами давным-давно превратимся в звездную пыль. И я разбудил нас обоих среди ночи, вынес из дома наши подушки и одеяло и разложил их на газоне за домом. Я прижал Лили к себе, и мы лежали, глядя на огненный дождь в небе, хотя она так и не поняла, зачем понадобилось вылезать из теплой и уютной постели ради странного ночного пикника на жесткой и холодной земле. По-моему, волшебством метеоров она так и не прониклась.
Поскольку я молчу, Трент подает голос:
– Не знаю, что со мной будет, если я потеряю Уизи. Даже думать об этом… немыслимо.
«Но Уизи ты все равно потеряешь», – чуть не выпаливаю я. В моем мире уже нет неопределенных «если».
Я думаю о Кэле и точке перелома – моменте, когда смерть становится неизбежной. Прав ли он? Действительно ли этот момент перелома – рождение, само начало жизни? Мы лишимся всего, что имеет значение, и все, что имеет значение, лишится нас. Это предопределено, такова сущность жизни. Но Тренту я об этом не говорю. Не вижу смысла вытаскивать друга из постели только для того, чтобы нагонять на него тоску.
– Раньше я думал о Лили то же самое.
– А теперь?
– Утрата теперь – не просто абстрактная мысль.
– Ты виделся с тем парнем по тому поводу?
– Кэл. Его зовут Кэл.
– Ну и как он тебе?
– Понравился.
– Красивый?
– Очень.
– И?..
– Сам увидишь. Я тебе покажу.
Лили зарывается головой глубже в мою подмышку, но так, как обычно делает, чтобы почесать об меня нос. При этом она подносит ко мне ближе осьминога – совсем чуть-чуть, но я вздрагиваю. Терпеть не могу до сих пор вздрагивать в его присутствии.
– Представить себе не могу, что потеряю Уизи.
– Не думай сейчас об этом.
Когда он ее потеряет, я буду рядом.
– Ты звонишь, чтобы узнать, считаю я тебя чокнутым или нет?
– Ага.
А еще – чтобы спастись от изнурительного одиночества.
– По-моему, тебе надо предпринять что-нибудь грандиозное. Заняться своей жизнью всерьез и встряхнуться. Перевернуть все вверх дном. Перестать плясать под дудку осьминога, – это в нем говорит Феррис Бьюллер. С годами Феррис присмирел; мне нравится, когда он опять прорывается наружу. – Знаешь, что мне кажется? По-моему, ты недостаточно чокнутый.
После того, как мы заканчиваем разговор, я некоторое время смотрю на телефон, как бывает, когда вдруг перестаешь принимать технику как данность и представить себе не можешь – как это, ведь здесь только что был голос, говорил с тобой, хоть и не вполне понимал тебя и то, что происходит в твоем мире. Теперь я чувствую себя более одиноким, чем до того, как позвонил. Хотя я не одинок. Уже нет. Я вижу, как во мне зарождается гнев, как он растет по экспоненте – вижу так отчетливо, словно смотрю на распечатку сонограммы. Трудно вообразить себе, где и как он вырвется наружу.
Я бережно поднимаю спящую Лили, беру из шкафа плед и выхожу на улицу. Одной рукой я кое-как расстилаю плед на траве. Сегодня метеорных потоков нет, смотреть не на что, поэтому я включаю древнюю гирлянду во дворе, которой обычно пользуюсь во время барбекю и вечеринок, – она придает двору за моим домом сходство с праздничными страницами каталога, на которых пластиковые люди ведут беззаботную жизнь. Потом ложусь на плед и смотрю на лампочки.
– Что мы делаем? – Лили зевает и снова тычется в меня. Ночной воздух неподвижный и теплый.
– Создаем воспоминания.
– Зачем?
Я не объясняю, зачем. Хотя мог бы ответить, что они нужны мне. Эти воспоминания мне понадобятся в том случае, если мой план не сработает и ее не станет.
– Потому что порой приятно иметь воспоминания. Разве у тебя нет в памяти любимых моментов?
Лили задумывается.
– Все моменты в моей памяти – любимые.
Это заявление изумляет меня.
– Даже плохие?
– Собаки не помнят плохое.
Я завистливо чешу ей бархатную грудку. Потрясающая жизнь!
– Однажды мы уже занимались тем же самым, когда ты была еще щенком. Мы вылезли из постели, вынесли одеяло во двор, лежали на траве и смотрели на звезды.
– Это звезды? – Лили поднимает голову к мигающим лампочкам гирлянды, и хотя она не видит, возможно, она слегка различает свет и может вообразить их себе.
– Да, – вру я. – Это звезды. Их свет перемещается в пространстве миллиарды лет. Они великолепны, правда?
Лили соглашается, потому что она маленькая, она собака, и ей любая мелочь, даже та, которую она не видит, кажется великолепной.
– Скоро пойдем домой.
Лили обдумывает мои слова.
– Нет, здесь хорошо.
– Я рад, что тебе нравятся звезды, скоро мы будем проводить под ними гораздо больше времени, – я делаю паузу, прежде чем рассказать ей о моем плане или хотя бы объяснить, что время для него пришло. Трент подтвердил это. – Скоро мы уедем, и я не знаю, вернемся ли мы сюда.
– Уедем отсюда? И куда мы поедем?
Я крепко прижимаю ее к себе, как делаю всегда, когда прошу мне довериться, последовать за мной прочь из единственного дома, который она помнит.
Может, ты недостаточно чокнутый.
– У нас будет настоящее большое приключение.
Смерть. Смерть – вот настоящее большое приключение. Но не на этот раз. Не это приключение. Величайшее из приключений, наше приключение, – это борьба за жизнь.
Я кладу ладонь поверх прозрачной пластиковой повязки, которая прикрывает мою татуировку. Мне следовало носить эту повязку всего пару часов, но я рассудил, что еще несколько не повредят. Заглядываю под нее и вижу, как тянутся на воздух восемь ног.
Мне надоело ждать. Надоело терпеть издевательства беспозвоночного непрошеного гостя. Я устал сражаться по его правилам. Трент прав. Я недостаточно чокнутый.
Был. Раньше.
Но теперь все в прошлом. Я чувствую в себе перемены – в моих нервах, моих органах, моих жилах.
Моя метаморфоза почти завершена.
8.
На улицах Чайнатауна я ориентируюсь сравнительно легко, полагаясь на свою память, хотя я не бывал здесь с тех пор, как закрыли «Императорский павильон», куда я часто заходил перехватить димсамов и поглазеть на знаменитостей. Я курсирую по улицам, стараясь угадать, где рыбный рынок, а где продуктовый магазин. Еле-еле ползу по внешней полосе, но никто не сигналит мне. Вдоль Бродвея и Норт-Спринг вижу целые ряды семейных магазинчиков, но поскольку вывески написаны на китайском (кроме одной, но это явно винная лавка), трудно разобраться, где тут что, и я захватываю место у паркомата на Спринг, чтобы продолжить ознакомительную экскурсию пешком.
Чайнатаун в Лос-Анджелесе не настолько хаотичный (и не настолько китайский), как Чайнатауны в Нью-Йорке и Сан-Франциско. Днем в будние дни здесь приятно бродить, заглядывать в лавки, глазеть на экзотический товар в них. На рыбном рынке, куда я захожу в первую очередь, единственная экзотика – лобстеры из Мэна и дандженесские крабы. Может, стоило бы спросить, не припрятано ли у них что-нибудь в подсобке, но боюсь, как бы мне не продали незаконный улов, вроде вымирающего морского ежа или ядовитого иглобрюха. Их мне и даром не надо. Я не настолько чокнутый.
Второе заведение, куда я захожу, на Бродвее, мне больше по вкусу. Оно выглядит менее туристским и более китайским. Осмотревшись, я не вижу на толстом слое колотого льда того, что ищу, но без смущения обращаюсь к продавцу с добрым морщинистым лицом:
– Я ищу осьминога.
На добром морщинистом лице отражается растерянность. Я стараюсь как можно лучше объяснить, чтобы он ненароком не продал мне какую-нибудь китайскую нечисть «могуай», как в фильме «Гремлины», от которой больше вреда, чем пользы. Но как по-китайски «осьминог», я не знаю, поэтому показываю восемь пальцев, потом переворачиваю ладони пальцами вниз и шевелю ими.
– А-а, чжанъюй[13]!
Он ведет меня к другому концу прилавка, и я вижу их – примерно полдюжины, неподвижно лежащие на льду. Мертвые, они совсем не выглядят опасными.
– Хм… – я делаю вид, будто изучаю их, высматривая нечто особенное. – А у вас нет чего-нибудь… побольше? – Для пущей убедительности я развожу руками.
Торговец рыбой поднимает указательный палец, прося меня подождать, и скрывается в холодильной камере. Кондиционеры здесь работают на полную мощность, повсюду слышен электрический гул. Окна прикрыты желтым целлофаном, отсвет которого придает всему, что есть вокруг, унылую желтизну. Несколько мух жужжат в дверях, но к рыбе не приближаются. Может, им не нравится лед? Пожилая китаянка осматривает емкости с устричным соусом. Наши взгляды встречаются, я улыбаюсь. Она смущенно отворачивается.
Торговец возвращается с крупным осьминогом – по-моему, этот будет в самый раз. Я киваю, он улыбается и заворачивает осьминога в вощеную бумагу. Когда он подает его мне, я говорю:
– Мне нужно кое-что еще.
Он выжидательно смотрит на меня. Я указываю на то, что находится у него за спиной. Он тычет пальцем в креветки. Я отрицательно качаю головой.
– Вот это.
Он растерянно водит взглядом, пока не находит то, на что я указываю: я хочу купить его широкий нож-секач. Торговец качает головой. Не то чтобы сердито, но почти. С явным упреком. Совсем как в «Гремлинах». Прямо слышу, как он заявляет: «Ты обращаешься с могуай так, как ваше общество поступает со всеми дарами природы. Ничего ты не понимаешь!» Только вместо «могуай» я слышу «осьминог». Сомневаюсь, что осьминог – дар, а если и так, я намерен во что бы то ни стало вернуть его.
Я снова указываю на нож, на этот раз настойчивее, и вытаскиваю из кармана небольшую пачку двадцаток. Он смотрит на деньги. И после некоторого замешательства вытаскивает секач из колоды.
Когда я возвращаюсь домой, Лили сидит в своей лежанке, уставившись в сторону плиты. Меня она не слышит – в отличие от осьминога. Бумажный пакет у меня под мышкой шуршит, когда я вхожу в кухню, ключи звякают, упав на стол. Я кладу пакет на большую разделочную доску возле раковины, потом поднимаю его вместе с доской и переношу на стол, чтобы осьминогу было лучше видно. Искоса бросаю взгляд на Лили, убеждаясь, что осьминог наблюдает за мной.
Да, наблюдает.
Минуту я вожусь с узлом на бечевке, которой перевязан пакет. С узлами у меня часто возникают сложности, но этот я распутываю медленно главным образом ради драматического эффекта, чтобы, повозившись, достать свой новенький секач и со стуком рассечь им бечевку у края пакета. Секач вонзается в доску. Жертвовать хорошей разделочной доской не хочется, но в целом впечатление потрясающее, ради такого даже доски не жалко.
Все равно скоро мы уедем отсюда.
– Что там, в пакете? – Осьминог заговорил. Получилось! Я пробудил в нем любопытство.
– О, сейчас увидишь.
Я аккуратно разворачиваю пакет, бумага противно хрустит и шуршит. Запах я чувствую еще до того, как разгибаю последнюю складку. До Лили он долетает наносекундой позже, она выходит из транса, принюхивается, подняв морду, бредет в мою сторону, натыкается на мои ноги и останавливается. Свою роль она исполняет идеально – длинный лимузин, который доставил на вечеринку почетного гостя.
– Нет, ну правда! – допытывается осьминог. – Что в пакете?
– Хочешь узнать? – Я скалю зубы в самой дьявольской из своих усмешек. – ВОТ ЧТО.
Я наконец высвобождаю из бумаги и поднимаю мертвого осьминога, взяв его за голову. С обмякших щупалец на пол срываются капли.
– Оп-па, – восклицает осьминог и прикрывает одним из щупальцев глаза. – Это то, о чем я думаю?
– Угу.
– Какое варварство!
Иронии осьминог не замечает.
– Угу, – снова соглашаюсь я.
– А запах! Кто это вообще?
Имени я не знаю, мне и в голову не пришло спросить о нем у торговца рыбой. Я смотрю на дохлого осьминога, вялого и серого. Он еле заметно отливает лиловым, оттенка увядающей фиалки. В сущности, только цвет и говорит о том, что некогда он был живым.
– Айрис, – отвечаю я. И смотрю на Лили, которая жадно слизывает с пола то, что накапало с осьминога. Мне всегда нравилось называть животных в честь цветов.
– Вот оно что. У меня есть тетя Айрис.
Услышав это, я усмехаюсь зло, как шекспировская ведьма.
– А теперь нет!
«Как только завершится бой победой стороны одной»[14].
Я смахиваю в сторону бумагу и швыряю дохлого осьминога на разделочную доску. Он шлепается, звучно и влажно хлюпнув. Хватаю секач и, рубанув по одной из конечностей, отсекаю добрых три дюйма.
Осьминог вскрикивает.
«Грань меж добром и злом, сотрись. Сквозь пар гнилой помчимся ввысь».
Я бросаю отсеченный кусок щупальца Лили, он плюхается на пол. Лили почти мгновенно находит его и глотает не жуя.
– Стой, стой, стой! Ты спятил?
Я вспоминаю мою новую мантру: «Недостаточно чокнутый!» Вытаскиваю из доски секач и отрубаю несколько дюймов другой конечности.
– ПРОКЛЯТЬЕ! – в ужасе булькает осьминог. Свежеотрубленный кусок дохлого осьминога я опять бросаю Лили, которой, похоже, происходящее доставляет не меньше удовольствия, чем мне.
– Извини, тебя что-то беспокоит? – спрашиваю я осьминога с притворным сочувствием.
– Конечно, беспокоит! Ох! Фу! Даже сквозь ее череп чувствую вкус… – осьминог зеленеет. – Кажется, меня сейчас вырвет.
Я пожимаю плечами.
– Радуйся, что это всего лишь твоя тетка.
Взмах ножа. ХРЯП. Еще кусок брошен Лили.
– О чем ты?
Я хватаю секач и присаживаюсь на корточки, чтобы заглянуть осьминогу в глаз. Лили усердно помогает мне, вылизывая пол там, где только что лежали куски осьминога. Ее голова наклонена, мы с осьминогом находимся лицом к лицу, смотрим глаза в глаза. Один на один. Я подношу секач на расстояние дюйма к его лицу.
– Имей в виду, осьминог: сегодня ты уйдешь. Уйдешь сегодня, или я арендую лодку и, клянусь всеми богами, буду прочесывать сетью весь гребаный океан, пока не выловлю всех, кто тебе дорог, – судя по виду, осьминог надеется, что я не посмею. – А потом вернусь сюда, изрублю их всех и скормлю моей собаке, и ты будешь давиться вкусом их вонючей плоти.
В подтверждение своих слов я выпрямляюсь и покрепче обхватываю рукоятку секача.
Р-РАЗ!
– Твою мать, – я кидаю кусок осьминога Лили, она ловит его на лету.
Р-РАЗ!
Еще кусок.
– Твоего отца, – этот шлепается на пол, но Лили вмиг его находит и съедает.
Р-РАЗ!
– Твоего брата!
– У меня нет братьев!
Я рычу.
Р-РАЗ!
– Твою сестру!
– Прекрати!
– А жена у тебя есть? Спешить мне некуда! Ну как, Лили, нравится тебе эта игра?
ДА! ЖЕВАТЬ! СЧАСТЬЕ! ЕЩЕ! СОЛЕНОГО! МЯСА! ЛИЛИ! ПОЖАЛУЙСТА!
– Ладно, ладно! Я понял тебя.
– Так ты уйдешь? – Я угрожающе потрясаю над ним секачом.
– Ты же сказал, что у меня есть время до вечера, – осьминог все такой же хитрый и ушлый.
Разве я так сказал? Не помню. Мне предстоит выяснить, на самом ли деле слепая, убийственная ярость, – естественная составляющая скорби. Нормально ли для меня на этой стадии стремиться причинить страдания моим врагам, или я зашел непоправимо далеко?
Я впиваюсь взглядом в осьминога и расстегиваю рукав рубашки.
– Что такое? – спрашивает он.
Я закатываю рукав, медленно обнажая свою татуировку. Восемь осьминожьих щупалец свисают с моего бицепса, я вижу, как округляются глаза осьминога. Поднимаю рукав еще выше, демонстрируя работу Кэла снизу вверх для пущего эффекта. Наконец рукав закатан почти до плеча, вся татуировка на виду: такса с торжествующим видом стоит у осьминога на голове.
– Так что прощай, сукин ты сын.
Я поигрываю мускулами, чтобы осьминог как следует проникся, а потом хватаю секач и вонзаю в доску с такой силой, что она раскалывается надвое.
– ТЕПЕРЬ Я – ОСЬМИНОГ!
Пелагиаль
Рыбачить не вредно
Я собирался и укладывался несколько дней подряд, педантично отмечая галочками предметы и задачи в полудюжине тщательно составленных списков. Лили еще спит, когда я застегиваю молнию на последней из наших сумок; они высятся возле двери спальни горой, рядом с которой выглядит карликом не только Лили, но и, пожалуй, даже я, и ждут, когда их перенесут сначала в машину, а потом – на судно. Наш багаж ошеломляет размерами, но с другой стороны, неизвестно, надолго ли мы уезжаем и насколько опасным окажется наше путешествие. Трент (несмотря на совет перестать плясать под дудку осьминога) предостерег, что я бегу от судьбы, и я понял, как он за нас беспокоится: затея и впрямь опасная. А я, наоборот, чувствую себя так, словно впервые с самого начала этого испытания держу ситуацию под контролем.
Я любуюсь моим милым гусенком, мирно спящим в пуховом гнездышке из одеяла на нашей постели. И чуть было не поддаюсь желанию пристроиться рядом. Осьминог ушел два дня назад. Без помпы, без громких речей и прощаний – просто удрал под покровом ночной тьмы. Исчез, как он и обещал, когда я приготовил для Лили зловещую трапезу. В отсутствие нашего непрошеного гостя мы чувствуем себя так, будто оказались посреди «глаза бури». Воды неподвижны, ветер утих, хрупкое спокойствие исполнено очарования, хотя и ясно, что вскоре шторм разбушуется вновь.
Спящая Лили, усатые щеки которой раздуваются с каждым вдохом, напоминает мне щенка, каким она была когда-то. Щенка, который видит сны о барсуках и берегах, о теплых коленях, веселой возне, солнце и охоте. Не знаю, в самом ли деле я напугал осьминога настолько, что он отступил навсегда, понятия не имею, куда он скрылся. Все это почти неважно.
Почти.
Ни Лили, ни я просто не могли сидеть сложа руки, в надежде, что он не вернется, возможно, на сей раз с подкреплением. У нас оставался лишь один выход. Я кладу ладонь на грудь Лили, она вздрагивает и разом просыпается.
– Ш-ш-ш, ш-ш-ш, – успокаиваю я.
Она смотрит на меня и зевает, ее челюсти скрипят, как петли двери, ноги вытягиваются параллельно земле, которой здесь нет. Она не сразу замечает потрепанные клеенчатые сумки, образовавшие горообразную скульптуру в углу. Теперь, когда осьминог исчез, она снова видит.
– Господи, что это? – спрашивает Лили.
Я снова вспоминаю, как щенком она забралась в мой чемодан, как только я вытащил его из шкафа, собираясь в поездку. А целая гора сумок наверняка вызывает у нее растерянность. В какую из них забраться первой?
– Это наши вещи.
– Наши вещи – для чего? – Она медленно садится на постели, вытряхивает остатки сна из головы, хлопая ушами, как крыльями.
– Для нашего приключения, – я чешу ее голову в том месте, где раньше сидел осьминог. Чешу осторожно, на случай, если ей все еще больно. Так приятно снова прикасаться к ее нежной шерстке. – Забыла? Я же тебе говорил. Нам предстоит настоящее большое приключение.
Лили вылизывается в неудобном месте, вывернув шею, потом спрашивает:
– Да, но где оно будет, это настоящее большое приключение?
Я смотрю ей прямо в глаза. Мне хочется уберечь ее или хотя бы не напугать. Но сглаживать впечатление бессмысленно, если ей предстоит стать в этом путешествии моим первым помощником.
– Мы едем охотиться на осьминога.
Еще не рассвело, когда Лили зубами стаскивает последнюю дорожную сумку с нескольких ступенек, ведущих от дома к тротуару. Я старательно гружу вещи в машину. В сумках – одежда для меня, чтобы защититься от непогоды (в том числе свитер с косами, который я надевал на Рождество еще на востоке, потому что в нем я похож на рыбака), пледы и спасательный жилет, как у Уизи, только подогнанный по размеру Лили, собачьи консервы и сухой корм, жевательные косточки, несколько книг о плаваниях и море, в том числе Хемингуэя, Мелвилла и несколько томов Патрика О'Брайана, рыболовные сети и гарпун, компас, запасы питьевой воды, спички, колода карт, красный мячик Лили, три бутылки «Гленливета» восемнадцатилетней выдержки и губная гармоника, хотя играть я не умею. Машина битком набита, мы прощаемся с домом. Это тяжело, моему плану в этой части недостает продуманности. Никто из нас не может с уверенностью сказать, когда мы снова увидим наш дом и увидим ли вообще.
Один час занимает дорога до Лонг-Бич. Несмотря на ранний час, на шоссе на удивление много машин, но недостаточно, чтобы создать затор. Мы едем в основном молча, в машине слышится только приглушенное чмоканье и чавканье – Лили продолжает вылизываться. Я пытаюсь припомнить, не забыл ли в суматохе обработать ее от блох. Но теперь ничего уже не поделаешь. Правда, море вряд ли кишит блохами, и это плюс. Солнце как раз показывается над горизонтом, когда мы подъезжаем к пристани, и я сворачиваю на единственное свободное место. Машину я ставлю прямо под знаком «НОЧНАЯ СТОЯНКА ЗАПРЕЩЕНА» и живо представляю себе, какая кипа штрафных талонов будет ждать нас, если мы когда-нибудь вернемся.
После длительных и бурных телефонных переговоров в последние два дня я договорился насчет траулера под названием «Рыбачить не вредно». Он стоит в конце причала, и как только поднимается утренний туман, я впервые вижу его. Судно совсем не шикарное, его не мешало бы покрасить, зато крепкое, и даже его легкая обшарпанность выглядит романтично, как у настоящего морского волка. У траулера есть носовая рубка, две мачты – грот-мачта и еще одна, вспомогательная, кормовая промысловая палуба и аутригеры с обеих сторон, выходящие за планшир. Срок нашей аренды не ограничен по времени.
– Это вы Тед?
Хозяин траулера – седой, просоленный ветром и морем, на нем точно такой же свитер, какой лежит в моем багаже, только весь дырявый. Вместо трубки он курит (точнее, вейпит) электронную сигарету, что удивляет меня – по-моему, выглядит это отвратительно и фальшиво. Не знаю, какое отношение здоровье его бедных легких имеет к успешному плаванию, но у меня в голове они неразрывно связаны.
– Это я. А это она[15]? – спрашиваю я, хлопая ладонью по крыше рубки.
– Она самая, – он помогает мне снести наш багаж под палубу, Лили главным образом сидит на причале и глазеет. Только ерзает, когда доски причала прогибаются под тяжестью наших сумок. Я не мешаю ей наслаждаться минутами затишья и привыкать к новой обстановке. Ей еще предстоит учиться стоять во время качки на всех четырех ногах, а мне – всего на двух.
– Не сказать, что вы налегке, – говорит хозяин рокочущим и хриплым от выпивки голосом.
– Да, сэр. Решили подготовиться как следует.
– Подготовиться к чему?
Я задумываюсь. Мне еще никогда не случалось охотиться на осьминога, и поскольку предвидеть все потенциальные опасности все равно невозможно, я ограничиваюсь осторожным ответом:
– Ко всякому.
– Вы же один, а такой мелюзге много не надо, – кивает он в сторону Лили.
– Мы, наверное, надолго.
Это правда.
– Куда путь держите? Это-то хоть можно узнать?
Я бросаю сумку, и мы оба кашляем от поднявшейся пыли. Хозяин глубоко затягивается своей сигаретой, облако пара из нее смешивается с пылью, а когда наконец оседает, я отвечаю:
– Туда, где живет осьминог.
Хозяин вскидывает голову и чуть не роняет сумку, которую несет, но в последнюю секунду подхватывает и аккуратно ставит ее. Я слышу звон стекла – это, наверное, сумка с виски. Его лицо становится настороженным, он выпрямляется и поворачивается, хрустя позвоночником, старый дырявый свитер обвисает на его теле.
– В водах, удаленных и от дна, и от поверхности, и от берегов.
– Пелагиаль, – я хорошо подкован в этом вопросе. – Вот куда лежит наш путь.
Хозяин кивает.
– То, что греки назвали бы открытым морем.
Мне плевать на греков, но я все равно улыбаюсь. Мне важно знать лишь одно:
– А «Рыбачить не вредно» выдержит?
Хозяин опять затягивается своей сигаретой с голубым наконечником и меряет меня взглядом. И выпускает пар в нашей тесной каюте, нашем общем пристанище.
– За это судно я спокоен.
Я смотрю поверх его плеча и замечаю, как Лили появляется на трапе, ведущем под палубу, где находимся мы. Она тихо садится и слушает. Интересно, уловила ли она тревогу моего собеседника.
– А о нас вам незачем беспокоиться, – заверяю я. – Мы – искатели приключений, она и я. Ничего особенного. Может, с виду мы и неказисты, зато сильны духом. И у нас есть цель. Открытые моря нас не пугают.
По крайней мере, пугают не так, как если бы пришлось просто сидеть дома и ждать, когда вернется осьминог или еще что-нибудь похуже. Полагаю, мы заключили сделку, своего рода перемирие, но поскольку я уверен, что свои обязательства он не выполнит, с какой стати я должен выполнять мои?
– В морях напастей не сосчитать, на силу духа им плевать, – даже в рифме чувствуется угроза.
– Вот как раз за одной из них мы и охотимся.
А когда поймаем, он у меня попляшет.
Траулер тихо покачивается у пристани. Где-то рядом сердитые чайки дерутся за объедки.
– Ну, дело ваше, – говорит хозяин. Он уже видит, что мы не передумаем.
– Мы доставим ее обратно в целости и сохранности, – обещаю я и стучу по стене каюты костяшками пальцев. Крепко сшитая посудина отзывается четким звуком.
Хозяин попыхивает сигаретой.
– В любом случае, ваш залог у меня, – напоминает он и разражается кашлем курильщика, булькающим и сиплым. Прежде чем уйти на палубу, он оборачивается. – Что нужно, чтобы защекотать осьминога до смеху?
Он что, шутит? Насколько я успел заметить, осьминоги – злобные и гадкие твари, не способные весело смеяться. Не зная, что еще сказать, я спрашиваю:
– А какая разница?
– Щуп… и пальцы, – хозяин разражается грубым гоготом, почти захлебывается им. Он наклоняется вперед, сгибается почти пополам, хватается за поручни. Я напрягаюсь: вдруг придется спасать его, делая искусственное дыхание, а приближаться к рту старого хрыча совсем не тянет. Постепенно отдышавшись, он выпрямляется и машет нам рукой.
– Да просто старая шутка.
По пути наверх он треплет Лили по голове и повторяет ей:
– Старая шутка, вот так-то.
Все это время Лили настороженно смотрит на меня.
Когда хозяин уходит, я делаю все возможное, чтобы отвлечь ее от тревожных мыслей:
– Не волнуйся, – заверяю я. – Я не забыл красный мячик.
Но судя по взгляду Лили, лучше бы забыл.
Старуха и море
В какую сторону ни глянь с нашего наблюдательного поста в рубке – нигде не видно ничего, кроме моря. Синее, серое, зеленое, всевозможных оттенков и сочетаний этих цветов, и горизонт почти не разглядеть. Я уже не знаю, где заканчивается вода и начинается бескрайнее облачное небо. Идет семнадцатый день нашего плавания, я понятия не имею, живы ли мы еще. Пелагиаль не сдается.
Поначалу нас с Лили подгонял азарт, мы рвались вперед, к приключениям. Но примерно на восьмой день поддались апатии морской жизни и ее монотонности. Наш мир ограничивался пределами рубки, дни растянулись, рубка раскалялась, как духовка, воздух в ней становился душным и затхлым от пота и поджаривающейся плоти. (Что я забыл уложить, так это солнцезащитный крем, и мы обгорали несколько дней, пока не покрылись загаром). Казалось, все, что есть на борту, покрыто сажей и солью. Делами мы занимались по очереди: мыли палубу, убирали посуду после еды, стояли у штурвала, высматривали осьминога. Готовил еду преимущественно я, в основном потому, что Лили не в состоянии удержаться и не съесть все, что видит, еще до того, как еда будет готова. По ночам мы несли вахту, спали по очереди, чтобы всегда кто-нибудь да следил за окрестными водами. Но продержавшись три ночи, мы выбились из сил и улеглись спать вместе – я свернулся клубком, она устроилась в уютной нише за моими коленями, как мы всегда спали дома. И нам обоим стало удобно и спокойно. Я вел журнал нашего плавания, подробно описывал события проходящих дней и то, как мы проводим время. По крайней мере, в начале плавания. Последняя запись получилась лаконичной: «День. Курс вест-зюйд, расстояние 65 морских миль. Ветер легкий».
На шестой день мы увидели молнии, поднялись волны, надвигался шторм. Самый его разгар мы переждали внизу, играя в «восьмерки», но игра живо напоминала мне об осьминоге и быстро надоела. Я дважды поддался Лили, а потом, тасуя колоду, предложил лучше поиграть в «пьяницу».
На девятый день я занялся плавником – деревом, которое мы выловили из моря. В одной книге я прочитал, что матросы с китобойных судов коротали время, занимаясь художественной резьбой по кости, бивням, а иногда – кокосам и черепашьим панцирям. Мой нож не годился, чтобы резать кость или бивень, я не знал, можно ли назвать то, что я делаю, художеством, но мне удалось вырезать из плавника довольно похожую таксу. Я объяснил Лили, что это ее мать, Веник-Пук, будет присматривать за нами и оберегать нас в пути.
– Мою маму звали Веник-Пук? – спросила она.
– Да, – подтвердил я. – Ты же знаешь.
Не прошло и двух недель, как я изменился до неузнаваемости. Мне отчаянно хотелось принять душ. Я оброс клочковатой жесткой щетиной, просоленной морем и ветром и имеющей оттенок соли с перцем. Кожа обгорела и обветрилась. Я мельком заметил свое отражение в окне рубки и не узнал себя. Думаю, и Лили не узнала бы, если бы не присутствовала при моем постепенном преображении.
– У тебя рыжеватая шерсть, – сказала мне Лили. – Как моя.
Теперь у нас у обоих седая щетина под подбородком.
На пятнадцатый день я подавил в себе страх и прыгнул с воду с носа траулера. Вода сначала вызвала шок, потом взбодрила. Мне представились подводные чудовища, осьминог, обвивший щупальцами мою ногу и утягивающий меня в глубину, представилось, как лопается моя голова, не выдержав давления воды, и как я тону. Но на кратчайший миг. Я чувствовал себя слишком живым, чтобы умирать. Понадобилось немало уговоров, но на закате я все-таки убедил Лили искупаться. Я крепко прижимал ее к себе обеими руками и греб ногами, чтобы удерживать нас обоих на плаву, и она старательно работала всеми лапами, в основном от страха.
– Я держу тебя, мартышка. И ни за что не отпущу.
Вместе мы покачивались на волнах, глядя в оранжевое небо и облака оттенка лавы из невидимого вулкана. Я погружал голову в воду по уши, и впервые за много дней слышал только тишину. Одним глазом я поглядывал на «Рыбачить не вредно», чтобы нас не отнесло слишком далеко, а об остальных бедах и заботах даже не вспоминал. Это было что-то вроде крещения. Едва мы погрузились в океан, как сразу оказались под его защитой. Теперь мы чисты.
И вот наступил семнадцатый день. Мы перестали выкладывать тунца на хлеб или тарелки, и теперь едим его прямо из банок. Так проще и мыть меньше посуды. Я смотрю на Лили, которая прикончила свою банку первой: она стоически отводит взгляд от моей доли. На свету видна седина у нее на шее и вокруг усов, и еще немного между глаз. Она уже не молода, она больше не моя малышка.
– Все думаю: как забавно, что ты взял консервированного тунца, собираясь в морское плавание, – говорит она с еле уловимым осуждением.
Я оглядываю сети, тралы и прочее снаряжение, которым увешана «Рыбачить не вредно».
– Забавно – в смысле «ха-ха»? Или в смысле «странно»?
Она не отвечает. Я заканчиваю есть и собираю пустые банки. В конце концов консервированный тунец у нас закончится, и тогда придется самим ловить рыбу в море. Об этом я Лили не говорю. Ни к чему играть на ее опасениях.
– А когда мы найдем осьминога, как мы об этом узнаем? – в очередной раз спрашивает она, изучая постоянно меняющиеся волны, которые разбегаются от траулера.
Ответ у меня лишь один, и я продолжаю повторять его каждый раз, когда она задает этот вопрос. Я чешу ее под подбородком, и жетон на ошейнике звякает.
– Узнаем.
Последние две с половиной недели, несмотря на скуку и монотонность нашей жизни, я мало о чем думал так же часто, как об осьминоге. Он не позволит нам заплыть далеко на его территорию, он не сумеет побороть в себе желание явиться нам. Наше присутствие в его родной стихии он воспримет как личное оскорбление, точно так же, как я воспринимал его присутствие в нашем доме.
По ночам, когда мне не спится, я готовлюсь к великой морской битве. Я представляю себе, как подводное чудовище обвивает мускулистыми щупальцами наше судно, пытаясь вонзить в его обшивку клюв, а мы с Лили отчаянно боремся, отражаем удары и пытаемся загарпунить его. Борьба с ним другими средствами мне никогда не снилось. Операцией, облучением и таблетками. Нынешняя борьба – двое против одного, и я все равно не уверен, что силы равны. В море у осьминога есть явное преимущество.
– Еще раз: зачем мы охотимся на него? – спрашивает Лили.
Я сверяюсь с судовым компасом и слегка подправляю курс, беру пятью градусами юго-западнее.
– Так у нас больше шансов остаться вместе.
Лили встает, трижды поворачивается вокруг своей оси и снова садится. Обычно так она делает, когда ей скучно.
– Хочешь, споем? – спрашиваю я.
– Не особенно, – отвечает она.
– Я мог бы еще раз попробовать сыграть на гармонике.
Лили морщится, но отказывается вежливо:
– Нет, спасибо.
– Мы обязательно найдем его, – уверяю я. – Просто океан слишком огромный.
– Лос-Анджелес тоже.
Наверное, с точки зрения таксы их размеры сопоставимы.
– Не настолько.
Я изучаю карты. Если я правильно понял, сейчас мы находимся над одним из особенно глубоких морских желобов. Что-то подсказывает мне, что осьминог близко.
Лили смотрит поверх борта и говорит:
– Странно, что он вообще бросил все это, чтобы пожить с нами.
Я никогда не задумывался о мотивах осьминога, причины его поступка казались несущественными. Но Лили права. Это странно.
– Надеюсь, то же самое осьминог подумает о нас – прямо перед тем, как мы подцепим его гарпуном за мясистую голову.
Лили бледнеет так, что я впервые задаюсь вопросом: неужели она испытывает нечто вроде сочувствия к этому паразиту? Стокгольмский синдром. Узы между тюремщиком и пленником. И как там еще его называют. Надеюсь, у Лили его все-таки нет. Я не хочу, чтобы мое предположение подтвердилось. Не хочу, чтобы она колебалась, когда придет время убить.
Солнце заходит. У нас появилась привычка смотреть, как оно скрывается за горизонтом, и сегодняшний день не исключение. Мы сидим на носу траулера: я – по-турецки, она – между моих ног, а солнце опускается за горизонт, пока я приговариваю: «Ниже, ниже, ниже… скрылось». И мы обычно загадываем какое-нибудь желание. Это мои самые любимые минуты дня.
– Что тебе хочется сделать в первую очередь, когда мы вернемся домой?
Лили медлит.
– Об этом я, кажется, еще не думала.
Неужели она знает что-то, чего не знаю я? Или это просто свойственная собакам способность жить исключительно настоящим? В глубине души я не желаю знать, что именно.
– Ну, не знаю, как ты, а я хочу принять горячий душ и надолго завалиться спать в нашу собственную постель. А еще – ломоть пиццы из «Деревенской пиццерии» с жареным красным перцем и черными оливками, и холодного пива «Сэм Адамс».
Мысль о возвращении домой возбуждает интерес Лили. Даже если она не совсем понимает, что происходит, даже если это всего лишь игра.
– А я бы хотела резиновую игрушку с арахисовой пастой внутри, обнюхать весь задний двор, уснуть у тебя на коленях, и чтобы не качало.
Качка на траулере измучала нас обоих.
– Отличный выбор! – воодушевляюсь я. Прохладный бриз проносится над палубой, издавая еле уловимый, почти призрачный свист.
– А еще хочу большую миску курятины с рисом, хоть я и не больна.
– Разве что морской болезнью, – подсказываю я.
– Болезнью от моря, – соглашается она.
Я киваю. Она говорит про курятину с рисом, которую я всегда готовлю ей, когда у нее расстроен желудок. Не знаю, почему я не балую ее чаще, ведь она так любит эту еду. Но здесь приготовить ее невозможно. Курятины у нас нет.
Внезапно появляются звезды, блестящие и мерцающие, во всей своей величественной красе.
– Можно сказать тебе еще кое-что?
– Всегда пожалуйста, – отвечает она.
Но я сразу иду на попятный:
– Неважно.
– Нет, ты скажи.
Напрасно я завел этот разговор. Я думаю о том, как Лили воспримет мои слова, как отнесется к будущему без нее, или, по крайней мере, к будущему уже без нас двоих. Но я по-дурацки открываю рот и не могу придумать хоть сколько-нибудь правдоподобного вранья, поэтому вынужден договорить:
– Я хотел бы снова полюбить.
Становится тихо, слышно только ритмичное гудение двигателя «Рыбачить не вредно». Мы так далеко от берега, что здесь даже не кричат пролетающие чайки. Я знаю, что Лили завидует и ревнует. Потому, что я хочу снова полюбить. Ей не нравится делить меня с кем-нибудь еще. Я никогда не говорю ей напрямую, что собаки живут не так долго, как люди. Интересно, что она успела узнать за время, проведенное вместе с осьминогом. Неужели последние несколько недель думала о смерти, как и я?
– Полюбишь, – говорит она. И словно спохватившись, добавляет: – Обещаю.
Падающая звезда мелькает в небе, я указываю на нее и кричу: «Смотри!», но Лили не успевает обернуться и не видит ее.
Бледный шрам, яркий шрам, первый, что увижу сам
Свет полной луны вливается в открытый люк, укрывает голубоватой пеленой каюту под палубой. Пожалуй, «пелена» – слишком громко сказано. Наверное, мое настроение объясняется виски, а не луной. Но я все-таки снова наполняю свой стакан на два пальца. Мне следовало расходовать выпивку экономнее, но сейчас меня тянет на этот целебный бальзам с дымным привкусом.
Я раздеваю Лили перед сном, то есть расстегиваю спасательный жилет, который по моему настоянию она носит постоянно с тех пор, как я впервые почуял поблизости осьминога. Подняв голову, Лили не сводит с меня пытливого взгляда.
– Ты что? – спрашиваю я.
– У тебя под подбородком пятнышко, где борода не растет.
Я щупаю у себя под подбородком. Он зарос буйной колючей щетиной, я развожу ее в стороны пальцами и нахожу место, о котором говорит Лили. Там кожа гладкая, без единого волоска.
– А, это. Это шрам.
Лили удовлетворяется моим ответом лишь на миг.
– Что такое шрам?
– То, что остается на месте зажившего пореза, ожога или раны.
Лили задумывается.
– Откуда он у тебя?
– Когда мне было пять лет, я толкнул мою сестру Мередит на журнальный столик, и она рассекла себе подбородок. Это был злой, легкомысленный и глупый поступок с моей стороны. Даже не помню, зачем я ее толкнул, но я часто обижал Мередит, потому что она была почти моей ровесницей и вдобавок просто попадалась под руку. Однажды я засунул ей в нос розовый восковой мелок и сломал его. Врачу пришлось доставать его пинцетом. В другой раз я уговорил ее втереть в голову целую банку вазелина. После этого ей пришлось носить уродливую стрижку.
– Но это не объясняет, откуда взялся шрам под подбородком у тебя, – замечает Лили.
Я думаю о том, что пытаюсь объяснить.
– Могу только сказать, что карма бывает тварью.
– Карма? Что это? – Лили правда хочется знать.
– Карма – это вера, что поступки человека в настоящем определяют его судьбу в будущем. Через неделю после того, как я толкнул Мередит на стол, я упал в ванне и рассек себе подбородок. Вот так и появился этот шрам.
Обдумав мои слова, Лили говорит:
– У меня есть сестра по имени Мередит.
– Нет, – поправляю я. – Это у меня есть сестра Мередит. А твоих сестер зовут Келли и Рита.
– А мою маму – Веник-Пук!
– Правильно, – я вынимаю талисман Веник-Пук из кармана и кладу его на нашу постель. Лили запрыгивает на матрас и обнюхивает его.
– И шрам у меня тоже есть, – Лили поворачивается на постели, показывая мне спину. И смотрит на меня страдальческими глазами.
– Да, есть. От операции, когда у тебя была травма двух дисков позвоночника. Как ты меня тогда напугала, – я часто гадаю, хорошо ли она помнит те события, или просто вытеснила их из памяти. Видимо, если она знает, откуда у нее шрам на спине, значит, шрамы остались и в других, менее заметных местах.
Я снимаю штаны, сворачиваю и откладываю в сторону. Одно и то же белье я ношу по три дня, чтобы не тратить времени на стирку.
– Видишь? – я вытягиваю голую ногу на койке. – Эти шрамы у меня на ноге – тоже от операции, когда врач разрезал мне ногу, чтобы вытащить несколько вен.
Лили кривится.
– Зачем он это сделал?
– Венозные клапаны перестали работать и не возвращали кровь в мое сердце. Врач выдернул вены, как птица выдергивает червяков из земли.
Лили моргает и наклоняет голову.
– А вот эта метка, у меня над глазом?
Я хватаю ее за морду и пригибаю голову еще ниже.
– Эта? Да так, пустяк. След удовольствия. Ты так увлеклась, гоняясь за своим красным мячиком, что врезалась головой в плиту.
Лили смеется, хоть и считает, что с ее стороны это было глупо. Инстинктивно она вскакивает, бросается в другой угол каюты и находит свой красный мячик под столиком, за которым мы иногда едим, когда нам надоедает глазеть на море. Она запрыгивает на койку и для надежности кладет мячик у своих ног.
Я вытягиваю указательный палец левой руки. Виски плещется у стенок моего стакана, как океан – у обшивки нашего судна. Повыше сустава, соединяющего палец с ладонью, видна отметина.
– А этот шрам я заработал, сражаясь с тобой.
– Со мной?
– Вот именно. Я раскладывал покупки, а ты выхватила колбасу чоризо у меня из рук, и при этом тяпнула меня за палец.
– Я?!
– Тебе так хотелось колбасы, что ты ни за что не соглашалась отпустить мой палец.
– А ты что?
– А я вмазал тебе по сопатке и уложил в капусту бокчой. Просто чтобы не лишиться пальца.
Лили пожимает плечами.
– Ну я же сама как колбаска.
– Знаю, знаю.
Лили изгибается.
– А вот это что выпирает у меня сбоку?
Я прикасаюсь к ее животу сбоку и нащупываю подвижное ребро.
– А, это. Когда ты была еще щенком, ты однажды свалилась с лестницы. Врач сказал, что ты сломала ребро. В то время я этого не знал, и оно, наверное, срослось не совсем так, как надо. Как ты меня напугала в тот раз! – Я поднял стакан, провозглашая тост: – Пью за твое подвижное ребро!
Лили спрыгивает с койки и бежит к своей миске с водой.
– А я выпью за твои, – она жадно лакает воду. Я не удосуживаюсь объяснить ей, что таких ребер у меня нет. Исхожу из того, что понятно ей.
Лили возвращается на койку и спрашивает:
– А еще какие-нибудь шрамы у тебя есть?
– Только на сердце. Но они, скорее, метафорические.
Судя по виду, Лили силится понять, что это значит. Долгие годы я пытался объяснить ей насчет Джеффри – растолковать, что он был рядом шесть лет, а потом вдруг его рядом не стало. И что любовь не должна быть скандалами, грустью, молчанием и обманом. Но даже сейчас я не уверен, что она поняла, о чем я.
Я пересаживаюсь к ней поближе и чешу ее за ушами.
– Осьминог пришел ко мне из-за кармы? – спрашивает она.
Вопрос застает меня врасплох, а когда я наконец понимаю, о чем она спрашивает, то как будто получаю мощный удар под дых.
– Нет! Конечно, нет.
– Но ты же сам сказал: поступки человека в настоящем…
Я перебиваю ее:
– Вот именно – человека. А собаки… у собак чистая душа. Посмотри на меня, – я беру ее за подбородок и смотрю ей прямо в глаза. – Собаки всегда хорошие, в них не иссякают запасы беззаветной любви. Это сгустки чистой радости, которые никогда, ни в коем случае не заслуживают ничего плохого. Особенно ты. С тех пор, как мы с тобой встретились, ты только и делала, что украшала мою жизнь, как только могла. Понимаешь? – Лили кивает. – Так что нет. Осьминог нашел тебя не из-за кармы.
Она снова кивает, я отпускаю ее подбородок. Залпом допиваю остатки виски и со стуком ставлю на пол пустой стакан.
– Ну что, спим? – Я ложусь на койку. Спиной чувствую какой-то бугор, лезу под одеяло и достаю красный мячик. И откладываю его на пол, к пустому стакану. Потом хлопаю по талисману Веник-Пук на счастье и тушу наш фонарь. Лили тихонько целует меня в нос, я целую ее в ложбинку между глазами.
Она не узнает, о чем я думал в самые мрачные моменты нашего испытания: а вдруг осьминог – это и вправду ее карма?
Только не за ее поступки.
Карма, но, возможно, за то, что натворил я.
Полночь
Я сижу на Лили верхом, бью ее в морду раз, другой, третий, и кричу: «СДОХНИ! СДОХНИ! СДОХНИ!» Слезы льются по щекам, костяшки пальцев саднит, воздух как огонь, от него горят легкие, сердце, – горит все. Ничего не помню, кроме предательства. Отчетливого осознания, что Лили и есть осьминог. Что все это время она обманывала меня. Я уже ничего не понимаю. Не знаю, где заканчивается траулер и начинается вода, где заканчивается вода и начинается небо, где заканчивается небо и начинается ближний космос, где заканчивается ближний космос и начинается мрак.
Или где мрак заканчивается.
Не знаю, перевернулся траулер или нет. Не знаю, на полу сейчас койка или на потолке, не лопнут ли иллюминаторы, не хлынет ли внутрь вода, не потонем ли мы. Не знаю, весь ли мир перевернут вверх ногами, или только мой. Ничего не знаю, кроме боли предательства, и продолжаю дубасить мою милую псину по морде.
И просыпаюсь, хватая ртом воздух.
Сразу поворачиваюсь к Лили, которая крепко спит. Ее лицо прекрасно, ничуть не изуродовано побоями. Она не осьминог. Она не могла предать меня. Это невозможно, на такое она не способна. Но сон был реальным, как тень предчувствия. Сейчас Лили прекрасна и спокойна. Стараясь избавиться от неприятного чувства, я шепчу: «Пожалуйста, никогда не умирай».
Просить об этом живое существо немыслимо.
Возле меня мокро, во мне разом вспыхивает страх, что это осьминог вернулся, но на этот раз виноват я – точнее, уже пустая бутылка виски, которую я нахожу у себя под боком. Пытаюсь протереть глаза, чтобы проснуться, но промахиваюсь и бью себя по носу.
Тут-то я и понимаю, что пьян.
Купайся каждое утро, вдоволь пей, но без жадности пей. Помни: для сна существуют дни, для охоты – прохлада ночей.Не знаю, что это за стихи, почему они засели у меня в голове, кто это сказал и где. Киплинг? Неважно. На меня давит ощущение, что я нарушаю правила. Законы. Предписания. То, чему полагается следовать. То, что нарушать нельзя. Раздражаю силы, терпение которых лучше не испытывать.
Луна прячется за тучу, и наша каюта погружается в полную темноту. Как и мы. За тучей. Мы потеряли из виду путь, забыли, зачем мы здесь. Мы же охотники, а ночь существует для охоты. А мы напились и спим. Если осьминог нанесет удар сейчас, мы станем для него легкой добычей. Жалкой. Уязвимой. Как это вышло? Как я это допустил?
Смотрю на мою спящую любовь и безмолвно умоляю простить меня. Во что я нас втянул? Ей это не нужно. Она этого не хочет. Не понимает саму суть отмщения. И хотя я предпочитаю считать наше плавание наступательным маневром, невозможно отрицать, что это оно и есть. Мщение. Ты снялся с якоря в наших водах, а теперь мы заплыли далеко в твои.
Я выбираюсь из постели так, как делают пьяные, – суетливо и неуклюже. Выпрямляюсь во весь рост слишком резко и ударяюсь головой о потолок. Спотыкаюсь, наткнувшись на пустую бутылку из-под виски, она громыхает, задев красный мячик, и тот скачет по полу. Я быстро подхватываю бутылку, чтобы стало тихо. Смотрю на Лили. Если что-то и разбудит ее, то скорее прыгающий по доскам пола красный мячик, оживший и готовый играть. Но Лили крепко спит, что доказывает: наши силы полностью истощены.
Я выбираюсь по трапу на палубу, подставляю тело ночному бризу. Глубоко вдыхаю его. Звезды, которые я вижу, исчисляются тысячами, и еще больше скрывается за тучами. Траулер качается на волнах, я чуть не теряю равновесие, поэтому ложусь на палубу навзничь и смотрю вверх. Я такой маленький. Физически маленький и вместе с тем ничтожный. Почему месть служит для меня более действенным стимулом, чем прощение?
Я думаю обо всех людях, которых должен простить.
Джеффри? Мы любили друг друга, но одной любви было недостаточно. Это он все испортил своей неосмотрительностью? Или я так и не смог настолько втянуться в эти отношения, чтобы ему и в голову не приходило посматривать на сторону? В конечном итоге, мы оба, вероятно, в равной степени не дорожили тем, что имели. Но почему вспыхнула такая злость, когда пришло время расстаться?
Мою маму – за то, что не говорила, что любит меня? Слишком часто мы виноваты в убежденности, что наши родители прибыли на эту планету в качестве полнофункциональных взрослых в тот же день, когда мы родились. Что у них нет собственного прошлого, предшествующего нашему рождению. Что отец не является также сыном, а мать – дочерью. У моей матери было непростое детство, она натерпелась всякого, а я об этом почти не знал. И тем не менее я постоянно обесценивал ее боль и преувеличивал значение моей. Этот нелепый эгоизм вдруг кажется мне забавным, я смеюсь, взрыв смеха получается неожиданным и удивительным. Я лежу неподвижно, а мой смех взмывает в небо, как ракета, достигает стратосферы, а потом тихо спускается на землю в виде цитаты, которую я где-то вычитал: «Твоя участь намного тяжелее, а моя – просто то, что происходит со мной». В эту минуту я скучаю по маме.
Осьминога? А заслужил он мое прощение? Ведь он делал то, что полагается осьминогам? Стоит ли винить львицу за то, что она сожрала газель? Или уж сразу экосистему? Мир, в котором плоть является едой?
Сильнее всего я обычно презирал и высмеивал себя. Но действительно ли я это заслужил? Позволил распасться отношениям? Допустил появление осьминога? Изнывал от депрессии, но не боролся? Утащил Лили за собой в море?
Мне вдруг хочется повернуть траулер обратно. Я стосковался по дому, горевал так, словно это он уехал. Но он на прежнем месте, просто остался позади. И ждет нас. А что мы? Мы плывем по воле волн черт знает где, и рано или поздно наши запасы провизии иссякнут – это лишь вопрос времени. Ну и зачем? Все, что от меня требуется, – повернуть наше судно. Так, чтобы плыть по компасу на восток, а не на запад. На глаза наворачиваются слезы. Я и хочу повернуть. Ради себя. Ради нас.
Но бездействую.
Есть то, что не прощают. Моя проблема противоположна проблеме человечества: я недостаточно часто вступал в борьбу, вел слишком мало войн. Я всегда уклонялся от конфликтов, пасовал перед трудностями чаще, чем принимал брошенный вызов. Ссоры всегда казались мне глупыми, на грани абсурда. Ведь война – то, что происходит с чужими тебе людьми где-то далеко. А не то, что спровоцировано восьминогим вторжением в твои рубежи.
Однако эти события с участием осьминога – это и есть война. Партизанская война. В ней нет места стеснению. Нельзя образумиться до того, как начнется битва. Теперь мы солдаты, нравится нам это или нет. И как подобает солдатам, мы должны бодрствовать, быть начеку, оставаться в состоянии полной боевой готовности. И продолжать двигаться на запад.
Все это здорово отрезвляет. Я встаю навстречу ночной тьме – на этот раз крепко держусь на ногах, не забывая слегка покачиваться в такт качке судна.
«Для охоты – прохлада ночей».
Я иду в рубку и включаю эхолот. Он оживает, принимается по моей команде передавать пульсирующие звуки. Усмехаюсь. Еще три недели назад я понятия не имел об этой технике, а сейчас работа с ней стала моей второй натурой. Я жду гидроакустических данных, свидетельствующих о том, что наша добыча близка, но сигналы отражает только глубокий желоб под нами.
Я знаю: осьминог где-то рядом. Подхожу к борту на корме судна.
– ТЫ МЕНЯ СЛЫШИШЬ? Я ЗНАЮ, ТЫ ТАМ! – кричу я. Голос тонет в угрюмой ночной темноте, единственное эхо – у меня в ушах.
Еще раз проверяю данные, прежде чем выключить эхолот. Ничего. Тогда нахожу в рубке ручку и бумагу и царапаю угрожающее послание: «Я ЗНАЮ, ЧТО ТЫ ТАМ». Клочок бумаги я засовываю в пустую бутылку из-под виски и крепко завинчиваю крышку. И со всей силы швыряю бутылку в темноту.
Шум ее падения я не слышу.
Шквал
Три дня спустя начинается шторм – внезапный, безжалостный и беспощадный. Я едва успеваю надеть на Лили поверх спасательного жилета шлейку и пристегнуть ее к штурвалу «Рыбачить не вредно», прежде чем на нас обрушивается шквал. Держать нос траулера против ветра непросто. Лили дважды рвет у дверей рубки, она просит курятины с рисом. Мне едва хватает времени объяснить, насколько это невозможно, пока я лихорадочно придавливаю грузом наши карты и бумаги, и делаю все, что могу, чтобы закрепить тралы. Небо чернеет так быстро, что я забываю, что сейчас не ночь; струи дождя острые, как ледорубы, каждая капля жалит кожу. Траулер дает течь, набирает в трюм воду, двигатели глохнут. Волны хлещут через палубу, Лили чудом не захлебывается в этом внезапном приливе на борту. Я пытаюсь вычерпывать воду ведром на веревке, но все мои усилия тщетны. Шторм усиливается.
Нам не остается ничего другого, как плыть по воле волн, но теперь, по крайней мере, я не держусь за штурвал, мои руки свободны, поэтому я в полную силу вычерпываю воду и не даю Лили захлебнуться. В голове мелькает мысль, что мы можем перевернуться, но выбора нет: приходится отмахнуться от нее. Выживание требует полной сосредоточенности.
Лили дрожит, сидя на привязи, я подползаю, вытаскиваю ее из воды и сажаю на какую-то низкую полку в рубке. На обычное место Лили, высокий табурет, ставить ее я не хочу: центр тяжести слишком высоко, я боюсь, как бы она не свалилась.
– Сиди здесь!
Она едва слышит меня сквозь завывания ветра, но понимающе кивает, и я продолжаю вычерпывать воду.
И тут как по команде начинается град, стучит по палубе с ритмичностью овации. Я думал, нет ничего хуже ливня, но как выяснилось, ошибся: вскоре кажется, будто мое тело сплошь покрыто синяками. Порывы ветра со скоростью сорок узлов гонят град и ливень во все мыслимые стороны, видимость падает до нулевой. Шатаясь, я с трудом добираюсь до рубки, чтобы оказаться под крышей, рядом с Лили.
МНЕ! НЕ! НРАВИТСЯ! ЭТОТ! ШТОРМ! Я! БОЮСЬ!
Я прижимаю ее к себе, чтобы согреть. Ветер завывает над палубой «Рыбачить не вредно», как стая разъяренных ведьм. Его порывы словно сглаживают волны, и качка утихает ровно настолько, чтобы не вырвало и меня. Вода все реже перехлестывает через борт, и мы дрейфуем при нескольких градусах курсового угла к ветру и волнам.
– Не люблю мокнуть, – Лили старательно встряхивается у меня в руках, извивается всем телом вплоть до кончика хвоста, будто изображает волны, пока не стряхивает с себя всю воду.
– Знаю, что не любишь, – и я рассказываю ей очередную историю, чтобы успокоить: – Когда ты была еще щенком, ты вообще отказывалась выходить из дому в дождь. Я купил тебе маленький дождевик и так далее, но ты не стала его носить. Однажды вечером начался проливной дождь, и я решил все-таки вывести тебя пописать. Не хотелось забираться в теплую и сухую постель только для того, чтобы в разгар дождливой ночи вновь вставать и выводить тебя. Но ты упрямо отказывалась писать, а я упрямо отказывался вести тебя домой, пока ты не сделаешь все свои дела, и так мы оба пытались переупрямить один другого.
– И как же мы договорились?
– Я нашел какой-то навес, под которым еще оставался сухой гравий, и ты наконец облегчилась, – я вспоминаю, как радовался победе, и какой краткой эта радость была в наших отношениях. – И это был первый и последний раз, когда ты уступила мне.
Лили, кажется, понравилась моя история, а за ту краткую минуту, пока мы говорим, шторм немного утихает. Но я боюсь, что во время этого затишья осьминог может нанести удар, передергиваюсь и поднимаюсь, чтобы посмотреть, где мы. Я так долго считал осьминога своим единственным врагом, что мне и в голову не приходило, что он способен объединиться против меня с таким могущественным противником, как море. Только теперь я понимаю, какая это глупость и наивность – недооценивать океан. В результате все может кончиться для нас обоих.
В эту минуту Лили указывает своим носом на нос судна, где из тьмы и тумана возникает тень.
СМОТРИ! СМОТРИ! СМОТРИ!
Тень обретает форму, становится кораблем, и надежда захлестывает меня так, как я даже представить себе не мог всего пару минут назад. Неужели мы здесь все-таки не одни? Я включаю сирену «Рыбачить не вредно», чтобы заявить о нашем присутствии. Главное, о чем я думаю, – лишь бы избежать столкновения. Я снова даю сигнал и повторяю его каждые десять секунд, пока нам не отвечает негромкий рев другого судна: оно находится ближе, чем можно подумать, услышав его сирену, но почти все звуки уносит ветер.
Это судно – океанская яхта, и по тому, как она приближается, неуклонно и целеустремленно, сразу ясно, что у нее целы оба двигателя. Я выскакиваю из рубки, отчаянно размахиваю руками, даю понять, что наш траулер потерял управление. Яхта близится медленно и уверенно, и в конце концов подходит к нам вплотную и глушит двигатели.
Через мгновение появляется какой-то человек с бухтой троса.
– Эй, на корабле! – кричит он.
– Эй, вы там! – отзываюсь я. Между бортами всплескивается вода, окатывает меня брызгами, но мне все равно – от радости и облегчения, потому что помощь явилась неизвестно откуда.
Незнакомец бросает трос, тот с глухим стуком падает к моим ногам. Я хватаю конец и притягиваю яхту к своему борту, привязываю трос к большой крепительной утке на палубе жалкой имитацией морского узла, в итоге мы сближаемся с яхтой, насколько позволяет боковой трал.
– Ну и шторм, – незнакомец выглядит не таким мокрым и более спокойным, чем, наверное, я сам, но и он потрепан погодой и неряшлив. Голова лысая и круглая, кожа посинела от холода. Судя по тому, насколько далеко мы находимся от берега, он довольно долго пробыл в море.
– Да, разбушевался, – соглашаюсь я, а потом спохватываюсь: – Думаете, худшее уже позади?
И беру себя в руки, готовясь услышать ответ. Если еще нет, не знаю, что будет с нами.
Незнакомец улыбается. Ветер доносит до нас лай собаки, я оглядываюсь на Лили, но она молчит и дрожит. Из-за рубки яхты выбегает золотистый ретривер, виляя хвостом.
– Двигатели сдохли, да? Может, перейдете к нам? Устроим, как говорят китобои, «повстречанье».
Я читал «Моби Дика», поэтому помню, что такое «повстречанье». Встречаясь в море, два судна бросают якорь, и вельботы курсируют от одного к другому, перевозя членов команды, чтобы они могли обменяться новостями и сплетнями. Я выжидательно смотрю на Лили. Она, кажется, нервничает – интересно, почему. Нетипичное для нее поведение в присутствии другой собаки.
– По-моему, было бы неплохо. А можно мне захватить моего первого помощника? – я киваю в сторону Лили.
– Голди тут у меня настаивает, – незнакомец треплет по голове свою собаку, я беру Лили на руку и прижимаю ее к себе, чтобы она не волновалась. И прихватываю последнюю бутылку виски из рубки, рассудив, что невежливо являться на борт чужого судна с пустыми руками. В бутылке осталась всего пара больших глотков, но и этого предостаточно.
На более устойчивом судне сразу кажется, что волны улеглись. Яхта называется «Оуту», она новее, чем «Рыбачить не вредно». В каюте тепло и уютно, и хоть она не ошеломляет размерами, наша рубка не выдерживает никакого сравнения с ней. Незнакомец достает из чулана полотенца и бросает их мне. Я избавляю Лили от спасательного жилета и насухо растираю ее. Пока я вытираюсь сам, она обнюхивается с Голди. В ответ Голди обнюхивает Лили с тыла, в сухости и тепле «Оуту» Лили расслабляется. От невероятного облегчения при виде живого человека и еще одной собаки на глаза наворачиваются слезы, хоть пока и не проливаются. Обезвоживание и шок слишком сильны, чтобы расплакаться.
– Голди, покажи подружке свой уголок, – незнакомец свистит, щелкает пальцами, Голди призывно смотрит на Лили, и они вдвоем скрываются за узкой дверью. – Каморка там тесная, вот я и отдал ее Голди. В бескрайнем море ей нравится иногда побыть в замкнутом пространстве. А мы, капитаны, потолкуем, пока я приготовлю нам что-нибудь перекусить.
Я показываю прихваченные с собой остатки виски. Незнакомец улыбается и выставляет два стакана.
Он подогревает рагу для нас и курятину с рисом для собак. Лили будет в восторге. Пока он хозяйничает, я рассказываю ему нашу историю: о появлении осьминога, диагнозе ветеринара, о том, через что мы прошли, как осьминог вдруг исчез, как мы арендовали «Рыбачить не вредно», как проходила наша охота. Он внимательно слушает, прерывая меня лишь дважды, чтобы кое-что уточнить. Когда я заканчиваю, минуту мы оба молчим.
– Как думаете, сможете вы убить этого осьминога?
Я отвечаю честно:
– С огромным удовольствием.
Мой ответ неловко повисает в воздухе.
– Знаете, слово «яхта» происходит из голландского языка. Буквально оно означает «охота».
Я киваю, словно для меня это не новость, хоть это и не так. Даже после трех недель, проведенных в море, о судах я мало что знаю. Незнакомец ставит на стол две миски горячего рагу, и в данный момент оно кажется мне самой вкусной едой, какую я когда-либо пробовал. Соленая рыба, помидоры, пастернак и другие корнеплоды. Курятину с рисом он раскладывает по двум мискам на полу и свистом подзывает собак, которые сразу же прибегают.
КУРЯТИНА! С! РИСОМ! СМОТРИ! У! МЕНЯ! КУРЯТИНА! С! РИСОМ!
У Лили как будто наступило Рождество. Она в восторге, как и я. Нерешительность, с которой она ступила на борт чужой яхты, бесследно улетучилась. Она не тратит времени, объясняя Голди, что курятина с рисом – ее любимое блюдо, она просто доказывает это делом, сунув морду в миску с теплым месивом.
– Мы так далеко в море. И больше вокруг не души. Значит, можно предположить, что и вы на охоте? – спрашиваю я.
Помедлив, незнакомец отвечает:
– Пожалуй.
– Можно узнать цель вашей охоты? – Незнакомец смотрит на меня так, словно я перешел границы, но я смело встречаю его взгляд. Пауза затягивается. – Если уж мы просто беседуем. Как капитан с капитаном.
– Просто беседуем, – подтверждает он и отвечает: – А какой может быть цель охоты? Покой. Утешение. Смысл, – и после паузы добавляет: – Трофеи.
– Трофеи? – Это слово кажется мне не совсем уместным. Вроде военных трофеев?
Незнакомец пожимает плечами.
Мы едим рагу, когда «Оуту» вдруг поднимается на большой волне, и мы оба хватаемся за край стола, опасаясь, что шквал снова повернул в нашу сторону. Но после минуты сравнительного затишья приходим к выводу, что это просто случайное отклонение волнового фронта.
– Знаете, я, кажется, видел вашего осьминога, – говорит незнакомец.
Я роняю вилку, ее зубцы лязгают об мою миску.
– Видели?
– Дня три назад, не больше. Мы с Голди любовались закатом, когда по правому борту в воде мелькнуло что-то, непохожее на просто отражение солнца. Я присмотрелся и был готов поклясться, что вижу глаз, наблюдающий за нами. Глаз моргнул, а потом Голди учуяла его и залаяла. Тварь подплыла поближе, разглядывая Голди, я схватил ее за ошейник и крепко держал на месте. Все продолжалось считанные секунды, но здорово потрепало мне нервы. Он подплыл к нашей яхте, потом ушел под воду, и больше я его не видел.
У меня волосы встают дыбом, мы оба хватаемся за свои стаканы. Чутье не подвело меня.
Мы и вправду рядом.
Тут я замечаю на полке возле стола «Волшебный шар № 8» – шар предсказаний. В детстве у меня был такой же. Я тянусь за ним.
– Можно?
Незнакомец согласно кивает. Я беру «восьмерку» в обе ладони и задаю вопрос вслух:
– Я когда-нибудь поймаю осьминога?
Потом как следует встряхиваю шар и переворачиваю.
«Знаки говорят – «да».
– Вот видите! – Незнакомец кривовато улыбается. – «Восьмерка» никогда не врет, – он убирает свою тарелку и берется за мою. – Добавки?
Но ответить я не успеваю: Лили вдруг начинает рычать. Я вскидываю голову, опасаясь, что любовь Лили к курятине и рису придала ей храбрости и побудила посягнуть на долю превосходящей ее по размерам Голди. Но миски пусты, а Голди нигде не видно.
Лили рычит на незнакомца.
– Лили! Это некрасиво. Он угостил тебя курятиной с рисом! А где Голди? Скажи «спасибо» хозяевам яхты!
ГОЛДИ! ЭТО! РЫБА!
– Что?.. Что ты несешь? Голди – собака, как и ты.
Она продолжает рычать, низко и хрипло. Такие звуки я слышал от нее лишь однажды, когда мы поздно вечером возвращались пешком домой, в Лос-Анджелес, и наш путь пересек койот.
Мне становится все тревожнее.
– Не волнуйтесь, – успокаивает незнакомец. – Это шторм ее растревожил. Хорошая у вас собака, – он ставит посуду возле раковины. – Жаль будет, если с ней что-нибудь случится.
Каждое слово незнакомца усугубляет положение, тревога быстро нарастает. Лили оскаливает все зубы, какие у нее остались, и припадает к полу, готовясь к атаке.
– Лили? – На этот раз я не упрекаю ее. Уже нет. На этот раз я доверяю своей собаке.
Я поворачиваюсь к незнакомцу.
– Откуда взялось название вашей яхты – «Оуту»?
Он отвечает не раздумывая:
– Я слишком многим обязан этому названию.
Многим обязан.
Лай Лили становится истерическим. Голди – рыба? Я ищу взглядом ретривера, но его нигде нет. От напряжения мне едва удается собраться с мыслями, а думать надо как можно быстрее.
«Оуту»[16].
Что ты видишь, Лили, и чего не вижу я?
«Оуту».
«О» и… и что?
«О, два». Бессмыслица!
О2?
Кислород.
Я едва дышу, сердце замирает. Думай, черт бы тебя побрал. Почти не слышу самого себя, лай Лили заглушает мысли. Собираясь с ними, я смотрю на свои ноги.
Кислород. Дыхание. Жизнь.
И вдруг до меня доходит.
Атомный номер кислорода – восемь. Кислород – восьмой элемент Периодической таблицы.
Восемь.
«Волшебный шар № 8».
Я медленно поднимаю голову и с нарастающим презрением смотрю на нашего спасителя. Его взгляд прикован к Лили.
– В ней бушует ураган, – он подмигивает мне медленно и многозначительно. – Верно?
Желчь подкатывает к горлу. Про ураган знают лишь трое.
Я сам.
Лили.
И осьминог.
Охота
Я рывком поворачиваюсь и встаю между Лили и осьминогом. Безотчетным движением хватаю пустую бутылку виски и грохаю ею об край стола. Она не бьется. Бью еще раз – ноль эффекта. Почему в фильмах заполучить зазубренное оружие так легко, а в моей бутылке даже трещин нет? Осьминог становится между нами и дверью, Голди по-прежнему нигде не видно.
– Это ведь ты, так?
– Кто?
– Тот, на кого мы охотимся, – я с размаху обрушиваю бутылку на край стола, на этот раз она разбивается и наружу вываливается бумажка с моими каракулями: «Я ЗНАЮ, ЧТО ТЫ ТАМ». Он нашел бутылку. Мою бутылку.
Осьминог вытирает слюну, стекающую из угла его человеческого рта.
– А я гадал, когда ты наконец узнаешь меня.
– Тебя сразу выдает уродливая мясистая башка, – я страшно зол на себя за то, что так легко поддался на обещание дружеского общения и еды. Надо было сразу заподозрить неладное. Он не синий от холода, он лиловый – потому, что он головоногое. Двадцать четыре дня, проведенных в море, изнурили меня, и я не сумел защитить Лили.
Я кидаюсь на осьминога с бутылочной «розочкой», но он хватает односторонний гарпун, стоявший в углу. Теперь мы оба вооружены, его оружие длиннее, к тому же у него есть еще семь конечностей, если он решит снова принять облик осьминога.
Я срываю со стены керосиновый фонарь.
– Клянусь, я спалю эту посудину дотла!
– До поверхности океана, – поправляет он. – Валяй. Ну-ка, кто из нас троих лучше плавает?
Я прекрасно понимаю, о чем он: спасательный жилет Лили бесполезно валяется в углу. Конечно, он прав. И его правота сводит с ума сильнее всего.
– Мартышка, – говорю я Лили, не сводя глаз с осьминога. Краем глаза я вижу, как она настораживает уши: – БЕГИ!
Лили стрелой проносится у него под ногами, он замахивается гарпуном. У меня сжимается сердце, но моя малышка проворна, она опережает острое лезвие на сотую долю секунды. Гарпун вонзается в пол каюты, и пока осьминог силится высвободить его, я наношу удар. Бью его по плечу зазубренной бутылкой, собравшись с силами всех моих двух сотен фунтов. Сразу брызжет кровь, и я проворачиваю бутылку в ране.
– Ну давай, оторви мне руку. У меня останется еще семь.
Да, но где они? Не понимаю, почему он выглядит, как человек. Глубина его коварства уму непостижима. Он бьет меня в нос, я отшатываюсь, а он вырывает бутылку из раны и разбивает ее вдребезги.
Я шатаюсь, но не падаю. Чувствую, как из носа льется кровь, боль неописуема. Пригнувшись, я перехожу в наступление. Мне еще никогда не случалось драться. Так, как сейчас, – ни разу. С такой несгибаемой решимостью нанести катастрофический ущерб. Отнять жизнь. Убить. Не успев понять, что происходит, я стремительно бросаюсь на него.
Мы ударяемся о стену с полками и падаем на пол. Одна из вертикальных опор ломается, на нас градом обрушиваются книги, пыль и морские карты. После мощного удара я целюсь ему в глаза большими пальцами, надеясь выдавить их. Ослепить его так, как он ослепил Лили. И вдруг слышу, как за моей спиной с шумом взметается пламя. Фонарь! Я выронил его, когда пошатнулся, и теперь занавески горят. Маленький аквариум падает с полки на руку осьминога, выплескивая воду вместе с единственной золотой рыбкой на половицы. Я вижу, как рыбка беспомощно бьется, открывая рот. И пытается упрыгать на нос, туда, где безопаснее.
Мгновенное озарение: ведь Лили предупреждала меня! Голди – это рыба.
– Голди?
Золотистый ретривер был уловкой, приманкой. Одна из подружек осьминога, рыбка, приняла облик собаки, чтобы усыпить нашу с Лили бдительность. Любой доверится человеку с собакой. Осьминог наступает ботинком на золотую рыбку и размазывает ее кишки по полу. Я морщусь. Его первая жертва за сегодня.
И последняя, если повезет.
Здоровая рука осьминога, та, что лежит в лужице воды из аквариума, подергивается, напрягается, меняет форму. Я не успеваю отскочить, как она становится щупальцем осьминога – скользким, лиловым и длинным. Оно обвивается вокруг меня, как удав, душит, присоски прилипают к коже. Получеловек-полуосьминог сжимает меня щупальцем так крепко, что это почти невыносимо, у меня начинает темнеть в глазах. Я рву ногтями и бью кулаками склизкое, как жаба, щупальце, но не могу вырваться из его мощного захвата, поле зрения сужается, становится туманным, и я думаю только о том, что это конец.
В дыму возникает Лили, волоча в зубах веревку. На одном конце веревки завязана петля. Не знаю, то ли она сама ее завязала, то ли петля была приготовлена специально для нас. Лили сует веревку мне в руку, и как только человек-осьминог поднимает голову, я накидываю веревку ему на шею. Лили тоже хватает конец и тянет. Она припадает к земле, шерсть у нее на загривке встает дыбом, зубы оскалены. Я десятки раз видел ее в такой позе, когда мы играли с ее канатом – игрушкой, чтобы грызть. Я знаю, как сильно она умеет тянуть.
Собравшись с силами, я изворачиваюсь и бью осьминога ногой снизу в подбородок, сворачивая ему челюсть в направлении, противоположному тому, куда тянет Лили. Петля сжимается, а щупальце на моей шее ослабевает.
– Бежим отсюда! – кричу я Лили, отрывая от шеи щупальце.
Теперь, когда петля затянута, Лили отпускает веревку и тут же вцепляется в рану, оставленную разбитой бутылкой. Вонзает зубы в плоть и яростно трясет головой, пока не выдирает кусок. Это я тоже видел, когда она играла с мягкими игрушками – вгрызалась в них, трясла так, что отрывались головы. Меня всегда немного беспокоило свойственное ее породе стремление убивать. Но теперь я только радуюсь ему. Осьминог отпускает меня, отшвыривает Лили, и она отлетает в другой угол вместе со здоровенным клоком все еще человеческой руки. Я хватаюсь за веревку, тяну, как могу, и лицо осьминога становится густо-лиловым. Он размахивает обеими руками, сбивая все, до чего может дотянуться, а в это время пламя продолжает пожирать угол каюты.
Там, куда отлетела Лили, две ножки стола уже охвачены пламенем.
– Лили, берегись!
Она оборачивается, видит огонь и выбирается из-под стола как раз в тот момент, когда один его край падает на пол. Взлетают искры, от них загораются подушки. Каюта быстро наполняется удушливым дымом.
Я тяну за веревку на шее осьминога. До палубы – три ступеньки. Он цепляется за веревку осьминожьим щупальцем, подсовывает под нее кончик, чтобы не задохнуться. Лили вцепляется ему в ахиллово сухожилие, и он корчится от боли. Я дергаю веревку, поднимаясь по трапу; я тащу за собой человека-осьминога, а человек-осьминог тащит за собой Лили.
– Попрощайся с этим миром, сукин ты сын.
– ГЛРЖКЛЛТ, – хрипло булькает осьминог и силится сделать вдох.
К планширу прихвачен ремнем топор, и прежде, чем я успеваю принять решение схватить его, рукоятка тяжело ложится мне в ладонь. Я обматываю веревку вокруг левой кисти, взмахиваю топором и яростно ору. Осьминог резко перекатывается по палубе, топор вонзается глубоко в доски.
– Лили!
Мне нужны обе руки, чтобы вытащить топор, поэтому веревку перехватывает Лили. Она тянет ее и обматывает вокруг крепительной утки, прикрученной к палубе. Я дергаю за рукоятку топора, вытаскиваю его из досок. Лили бегом возвращается к осьминогу, тащит его за штанину, снова затягивая петлю. Я снова вскидываю топор и примериваюсь. На этот раз я не промахиваюсь и с тошнотворным хлюпаньем отсекаю ему щупальце.
Осьминог визжит от боли.
Он пинает Лили, та отлетает к фальшборту. Веревка ослабела, поэтому он ухитряется подняться на ноги, а я тем временем опять вытаскиваю топор из палубных досок. Лили, ошеломленная и дрожащая, медленно встает. Осьминог ковыляет к правому борту и оборачивается, чтобы еще раз взглянуть на нас.
– До скорого, шеф, – говорит он, и как раз в ту секунду, когда топор снова оказывается в моей руке, преспокойно переваливается через борт.
Лили лает, мы оба бросаемся к борту, рассчитывая увидеть, как он со сломанной шеей безвольно повиснет на веревке. Но он хватает ртом воздух и кашляет, его ноги по колено в воде. Волны бурлят вокруг него, он бьет ногами, его окутывают клубы лилового дыма. Мы видим, как две его ноги превращаются в четыре, потом в пять, потом в шесть. Верхняя часть туловища теряет сходство с человеческой, он снова принимает облик осьминога, и последнее, что мы видим перед тем, как он становится беспозвоночным и выскальзывает из петли, – его полный ненависти и злобы взгляд.
Тонем
– Твою мать! – я лихорадочно оглядываюсь, не зная, как быть. Кто-то из нас перегруппируется первым, и я предпочел бы, чтобы это были мы. Ну давай же. СОБЕРИСЬ! Не для того мы приблизились к победе вплотную, чтобы так просто отступить и смириться с поражением. Однако осьминог воспользовался преимуществом родной стихии. Нам срочно требуется чудо. Я смотрю на то место, откуда взял топор, и вдруг что-то яркое привлекает мое внимание. К борту яхты привинчен какой-то оранжевый ящичек. Я бросаюсь к нему и сдергиваю с места. Кулаки сбиты, они мерзнут и ноют. Пальцы дрожат от страха и напряжения. Я с трудом открываю ящичек и вижу, что мои усилия были не напрасны. Внутри две ракетницы.
С левого борта слышен лай Лили. Вода бурлит, из нее выскакивает осьминог, рывком поворачивает яхту против часовой стрелки. Меня ужасают его размеры, способность этого чудовища разрастаться. Лили бесстрашно бросается на щупальце и отступает лишь тогда, когда второе разбивает стекло в окне каюты, и пламя выплескивается на палубу. Я хватаю ракетницы, целюсь в осьминога, а он пробивает дыру в боку яхты, и мы начинаем тонуть.
Наша единственная надежда – наше судно, где по крайней мере есть тралы. «Рыбачить не вредно» преспокойно покачивается в тридцати футах от нас, к счастью, вне досягаемости для огня. Перепрыгнуть на траулер мы не можем. Пройти по трапу – тоже. Единственный способ добраться до него – вплавь. Надо прыгнуть в воду, но сначала отвлечь осьминога.
Я свистом подзываю Лили, хлопаю ладонью по бедру. Она мгновенно прибегает, я наклоняюсь, подхватываю ее на руки; уже много лет она не двигалась так проворно. Ракетницу я откладываю лишь для того, чтобы отвязать «Рыбачить не вредно» от тонущей и горящей яхты. Потом прижимаю к себе Лили, хватаю одну из ракетниц и заявляю самым перепуганным и жалким голосом, на какой я способен:
– Слушай, осьминог, я сдаюсь! Тебе нужна она? Забирай! А я тонуть не желаю.
Осьминог пробыл с нами достаточно долго, чтобы удивиться, с чего это вдруг в трудную минуту я оказался настолько эгоистичным трусом. Он поднимает глаза, проверяя, не шучу ли я. Но вместо протянутой ему Лили видит ствол моего огненного оружия.
– Хрен тебе, кусок дерьма! – И я нажимаю спусковой крючок.
Осьминог уже уходит под воду, когда ракета попадает ему по макушке, сверкая, как молния. Шипя, словно целая куча змей, он продолжает погружаться. От жаркого пламени лопается еще одно окно каюты, осколки сыплются на палубу.
– Ну, пора. Р-РАЗ! – я бросаю ракетницу, крепко обнимаю Лили, и мы ныряем с правого борта, ближнего к «Рыбачить не вредно». Я старательно работаю ногами и стараюсь преодолеть как можно большее расстояние под водой. А когда выныриваю, яростно гребу одной рукой, и Лили тоже болтает в воде короткими ножками. Нам остается проплыть футов десять. Позади слышен взрыв на борту «Оуту»: пламя наконец добралось до двигателя.
Трос, который бросил осьминог ранее, заманивая нас к себе, свисает с борта нашего траулера. Я с силой дергаю за него. Он по-прежнему надежно закреплен на утке. Я хватаюсь за него, подтягиваюсь как можно выше, а затем подсаживаю Лили. Она успевает вскарабкаться на борт как раз в тот момент, когда осьминог обвивает щупальцем мою шею.
– Ли… кхи… – еле выговариваю я, прежде чем теряю способность говорить. Но Лили и этого достаточно: она слышит меня и выныривает из-под второго щупальца, ударившего по палубе «Рыбачить не вредно».
Когда мои пальцы уже белеют, и я не в силах держаться за борт, Лили появляется вновь, потрясая зубчатым разделочным ножом, который хранился у нас в рубке. Она вонзает его в щупальце, обвившее мне шею, зубцы почти касаются моей кожи, я чувствую острый кончик ножа краем челюсти. Осьминог отступает, и его минутного замешательства хватает мне, чтобы забраться на борт.
Я мчусь в рубку, приводить в движение лебедки, и с облегчением обнаруживаю, что шторм не повредил их. Боковой трал со скрипом оживает, я опускаю сетку по левому борту. Штанга сильно раскачивается, и мне страшно, как бы она не задела Лили. Я кричу, чтобы она пригнулась, она прибегает ко мне. Машинально я включаю эхолот и с замиранием сердца жду хоть каких-нибудь признаков жизни. Примерно через тридцать секунд осьминог подает их.
Блип.
– ТАМ!
Я завожу двигатель.
Блип. Блип.
– Ну давай же, давай…
Двигатель кашляет и задыхается.
– ДАВАЙ!
Блип. Блип. Блип.
Осьминог приближается.
Я ударяю обоими кулаками по панели управления, и вдруг двигатель оживает. Резко перекладываю штурвал влево, и «Рыбачить не вредно» делает крутой поворот.
Блип. Блип.
Мы проходим над осьминогом, но сенсоры сети не подают никаких сигналов. Лили хватает за ремень наше гарпунное ружье и бежит на корму. Там она устанавливает его и встает на задние лапы на поперечину.
Блип.
Осьминог удаляется.
Тишина.
«Рыбачить не вредно» завершает поворот, мы идем против волн. Я оглядываю океан перед нами, протираю запотевшие окна рубки рукавом. Молчание кажется напряженным и зловещим.
Я спешу на корму, к гарпунному ружью. Устанавливаю его на подставке так, чтобы оно было направлено на цель в водах за нами. Лили может поворачивать ружье носом, я показываю ей, как это делается. Потом рассказываю немногие секреты стрельбы, которые мне известны – как надо упереть приклад в плечо и прижаться щекой к ложе, как поражать движущуюся цель. Все это я узнал от маминого мужа, который прекрасно стреляет. Лили слушает и решительно кивает.
Блип. Блип.
Эхолот подает голос, обнаружив что-то у кормы. Я бегом возвращаюсь в рубку и кричу Лили:
– Он позади нас! Движется прямо на тебя! – Я вижу, как она кладет лапу на спусковой крючок ружья. Между осьминогом и нами – сорок футов. Тридцать. Двадцать. – Внимание! Внимание! Приготовься стрелять по моей команде!
Лили тщательно прицеливается.
– Помни, чему я тебя учил!
Бросаю взгляд на эхолот. Десять футов.
Лили в последний раз уточняет прицел, сдвигая дуло ружья на волосок.
НЕ! ТУДА! ГДЕ! ОСЬМИНОГ! СЕЙЧАС! А! ТУДА! ГДЕ! ОН! БУДЕТ!
– ПЛИ!
Она стреляет.
Гарпун, кажется, попал в цель, я торжествующе вскидываю и опускаю кулак. Лили сбивает ружье с поставки, как только трос натягивается. Ружье доезжает вслед за веревкой до борта и надежно застревает под ним. Я резко поворачиваю штурвал, на этот раз вправо, подводя сеть ближе к корме.
– Лили, подмени!
Лили мчится к месту у штурвала, а я – на корму. Высвобождаю ружье, сматываю трос, закрепленный на гарпуне. Потом еще раз дергаю за трос, как только вижу, что сеть широко открылась, и затаскиваю в нее осьминога, который еще не успел опомниться.
– Поднимай!
Лили стремительно несется толкать носом рычаг лебедки. Сеть захлопывается, стрела начинает подниматься, и вскоре сеть понемногу показывается из воды, провисшая под тяжестью чудовищного улова. Осьминог взлетает над океаном клювом вперед, семь его уцелевших конечностей закинуты за голову.
– Привет, осьминог, – бесстрастно говорю я. – Рад снова тебя видеть.
И я действительно рад видеть его – беспомощно повисшего в прочной веревочной тюрьме.
Лили семенит по палубе, подходит ко мне и садится.
– Выпустите меня отсюда! – вопит осьминог. Он часто дышит, его щупальцы прижаты сетью к телу, точнее – к его жабрам.
– Хочешь убить меня – можем договориться. Хочешь убить мою собаку – умрешь.
Лили тычется носом мне в икру, словно спрашивая, неужели это необходимо. Я смотрю на нее так, как когда прошу довериться мне – когда мы садимся в машину, но едем не к ветеринару, а развлекаться, когда идем незнакомым путем, а она упирается в тревоге, когда в разгар летней жары я ставлю ее в прохладную ванну, зная, что ей от этого полегчает. Точно так же я смотрел на нее, объясняя, что у нас впереди настоящее большое приключение.
– ТЫ МЕНЯ НЕ УБЬЕШЬ! НИ ЗА ЧТО НЕ УБЬЕШЬ! – Осьминог бьется, сеть начинает раскачиваться. Вместе с ней качается весь траулер, стрела скрипит и стонет. А потом осьминог ударяется о борт траулера, и трос, удерживающий сеть, соскакивает с блока. Сеть камнем падает в океан, трос стремительно разматывается. В последнюю секунду Лили хватает его зубами и упирается изо всех сил. Она едва успевает удержать самый кончик троса, ее когти глубоко вонзаются в доски палубы.
– ДЕРЖИСЬ! – Я мчусь в рубку, выправляю штурвал и пускаю двигатель на полную мощность. Траулер бросает вперед. Я бегу помогать Лили с тросом. Осьминог с такой силой тянет противоположный конец, что трос режет пальцы. Вдвоем с Лили нам удается удержать его, тем временем траулер набирает скорость, трос скользит вокруг кормы. Я знаю, что с жабрами, которые зажаты его собственными щупальцами, осьминог под водой долго не продержится, а поскольку клюв ему прикрыть нечем, нам надо лишь нестись вперед, чтобы он наглотался воды и захлебнулся.
Если только мы продержимся еще немного.
Чем сильнее рвется осьминог, тем отчаяннее упираемся мы. Даже если трос изрежет мне в лапшу все пальцы – плевать. Я упираюсь ступнями в борт, «Рыбачить не вредно» несется во весь опор. Я чувствую, как слабеет осьминог.
– Только бы нам продержаться еще секунд десять!
Лили кивает и собирается с силами.
Я начинаю обратный отсчет от десяти.
– ДЕСЯТЬ. ДЕВЯТЬ. ВОСЕМЬ.
Туго обвиваю трос вокруг своей левой руки и тяну.
– СЕМЬ. ШЕСТЬ. ПЯТЬ.
Последний резкий рывок из-под поверхности воды – и я слышу, как с оглушительным треском ломается мой палец.
И ору от боли.
Лили напрягается и продолжает мой отсчет, хоть ее пасть и занята тросом.
ЧЕТЫРЕ! ТРИ! ДВА!
Наши взгляды встречаются. Мы хором объявляем:
– ОДИН!
После этого остается лишь посчитать ноль; я не двигаюсь с места, вцепившись в трос мертвой хваткой, еще добрых тридцать секунд, пока до меня не доходит, что осьминог прекратил борьбу еще при счете «три».
Я смотрю на Лили.
– Кончено, – я с облегчением опускаю плечи и разжимаю пальцы. – Больше он нас не тронет.
Лили разжимает зубы и валит меня на палубу. Потом вскакивает ко мне на грудь, встает всеми четырьмя лапами по обе стороны грудины и принимается неистово вылизывать мне лицо. Может, для того, чтобы рассмешить осьминога, на самом деле нужны щуп и пальцы, но мне для этого достаточно, чтобы меня несколько раз лизнула собака. Мы осыпаем друг друга поцелуями и хохочем так, что чуть не захлебываемся смехом.
Счастье.
Когда мы наконец успокаиваемся, я смотрю на свой сломанный палец и трос, за который по-прежнему цепляюсь.
Мы торжественно заправляем трос обратно на блок лебедки, потом обматываем мой палец какой-то изолентой. Я снова поворачиваю «Рыбачить не вредно» так, что впервые за долгие недели мы направляемся к дому, туда, где встает солнце. В сторону нового начала. Мы с Лили устраиваемся в рубке и молча смотрим на восток и Калифорнию, а за нами в кильватере тащится дохлый осьминог.
Бесконечность
8:00
Ночь проходит беспокойно, заснуть удается лишь через несколько часов, после того, как мы улеглись, а когда мы наконец засыпаем, я вдруг пробуждаюсь рывком, обнаруживаю, что вся постель перепачкана, а Лили тяжело дышит, и почти сразу понимаю, что этот день для нас последний. Я смотрю на Лили: осьминог вернулся, он стал даже больше, чем мне запомнилось, держится он крепче, чем когда-либо, грозя задушить нас обоих. Комната кружится, или это кружится моя голова; словом, что-то кружится так, что все расплывается перед глазами. Нигде в комнате я не вижу нераспакованного багажа, нигде на собственном лице не чувствую клочковатой бороды, нигде на коже – загара или других признаков того, что мы несколько недель провели под палящим солнцем на борту «Рыбачить не вредно», а на руках нет ни мозолей, ни шрамов, ни переломов, напоминающих о морском сражении, выигранном с таким трудом. Для меня оно такое реальное, настолько насыщенное деталями, что сердце до сих пор торжествует нашу победу над осьминогом и его бесславную смерть, и тихо радуется нашему возвращению домой – мы вдвоем, как маленькая команда, наш траулер и открытые воды Тихого океана. Но тем не менее осьминог здесь.
От такой резкой смены нашей участи у меня падает сердце. И тошнит, а я не помню, когда в последний раз ел, что такое еда, что значит голод, и реален он или нет. Не знаю, способны ли собаки исполнять обязанности помощника капитана на рыболовном траулере или стрелять из гарпунных ружей, а осьминоги – превращаться в людей и обратно. Не знаю, живы мы или мертвы, и почему ликование нашей полной победы над осьминогом сменилось адскими муками поражения, а сам он вновь очутился в нашей постели. До меня доходит, что я просто больше ничего не понимаю, и в этот момент осьминог произносит: «Доброе утро».
– Пожалуйста, уходи, пожалуйста, уходи, пожалуйста, уходи, – произношу я, как заклинание. Впервые я сдаюсь на милость осьминога. Может, мне удастся воззвать к какому-нибудь чувству справедливости или честности в нем. Убедить, что Лили ни в чем не виновата, что она прелесть, а он выбрал не ту собаку. Но осьминог лишь хихикает.
– С! КАКОЙ! СТАТИ! МНЕ! УХОДИТЬ! ЕСЛИ! ЗДЕСЬ! У МЕНЯ! ЕСТЬ! ВСЕ! ЧТО! МНЕ! НУЖНО!
Вот тут-то я и понимаю: он полностью поглотил Лили. А тело, которое часто и мелко дышит рядом со мной на постели, – всего лишь оболочка моей любимой собаки. Ее больше нет почти во всех смыслах слова.
Я подхватываю Лили на руки. Ей не хватает сил даже поднять голову. Несколько раз прошептав: «Я люблю тебя», я ставлю ее на пол в надежде, что она удержится на ногах и снова найдет в себе силы бороться. Ее ноги подкашиваются, она с глухим стуком валится на бок, уставившись неподвижным взглядом в ближайший угол.
И начинает задыхаться.
Решение уже принято. Больше я не доставлю осьминогу уговорами ни капли удовольствия.
9:00
Углубившись примерно на треть в ящик с документами, под буквой С – «Собака», я нахожу папку, в которой храню все бумаги Лили. Сертификат Американского Кеннел-клуба, подтверждающий ее родословную, справки о прививках от бешенства, чеки на вещи, которые я купил, готовясь к ее первому приезду домой – на миску, лежанку, которую поставил в моем пустом доме вечером накануне нашего знакомства, на коврик с надписью «ГАВ», на который поставил миску, когда мы впервые ужинали вдвоем, на переноску, в которой она терпеть не могла спать. В папке я нахожу то, что искал. Бумаги об операции на ее спине. Обратиться к Дуги я не могу. Последним отчаянным усилием я должен отправиться к людям, которые в прошлый раз приняли ее, когда я уже думал, что она умирает. Вытаскиваю счет на шесть тысяч долларов. Неужели я и вправду заплатил шесть тысяч? Казалось, это было давным-давно. На счете два номера: один – для экстренных, другой для рядовых случаев. Счет я держу в руках минут пять, комкаю его, пропитываю потом с ладоней, но не могу решить, какой из номеров набрать.
Заглядываю в кухню из-за угла: Лили в своей лежанке, в своей базе, – лежит на боку, как я положил ее не меньше получаса назад. Отступаю в спальню, закрываю дверь и смотрю на счет еще пять минут. Тянусь за мобильником, который заряжается возле постели, и набираю номер для рядовых случаев. Кажется, с ним что-то не так, но набрать второй номер я никак не могу себя заставить. Цифры колют пальцы.
– Центр хирургической и экстренной ветеринарной помощи. У вас экстренный случай, или вы можете подождать?
Женский голос. Приветливый.
Я снова смотрю на счет и еще раз на телефон. А разве я набрал номер не для рядовых случаев? Вроде бы его.
– Могу подождать.
Чем дольше я жду, тем больше происходящее теряет сходство с реальностью. Я уже не могу облечь в слова цель моего звонка. Да, я могу подождать. Продержите меня в режиме ожидания вечно. Я поживу здесь, разобью лагерь в вашей телефонной компании. Все лучше, чем так. Везде лучше, чем там, где я сейчас.
Музыки в режиме ожидания нет. Только слабый, но почему-то оглушающий гул. Может, просто кровь у меня в ушах, раздувшиеся капилляры, питающие мои слуховые проходы.
– Спасибо за ожидание.
Мой язык прилипает к небу.
– Могу подождать.
Смутно понимаю: я говорю что-то не то.
Но на самом деле то, что надо.
– Чем могу помочь?
Я делаю вдох. Выдох.
– Насчет моей собаки. У нее… образование, – я не говорю «осьминог». – В мозге. От него судороги. Ее держат на таблетках. Операции не будет. Мы решили не соглашаться на операцию. Кажется, у нее деменция. Она даже стоять на ногах не может. По-моему, ее уже со мной нет. По-моему, это конец.
Я комкаю счет в потной ладони. И вспоминаю фокус, которому научила меня бабушка в детстве: надо скомкать бумажку, содранную с соломинки для питья, потом капнуть на нее воды и смотреть, как она расправляется, извиваясь, будто червяк. Я мог бы показать почти такой же фокус со скомканным счетом и собственным потом.
Почти.
Моей бабушки больше нет.
Моего детства больше нет.
Волшебства больше нет.
Я делаю вдох. Выдох. И еще раз.
Делаю две попытки заговорить, и каждый раз у меня срывается голос.
Слов у меня больше нет.
Я прикусываю язык и от боли наконец обретаю дар речи.
– С кем можно поговорить насчет усы?…
Замешательство на другом конце провода.
– Насчет усы?
Я поджимаю живот и выталкиваю из себя это слово:
– Усыпления.
10:00
Женщина на телефоне спросила, когда мы подъедем, и я сумел выговорить лишь «сегодня». Я сажусь на пол рядом с Лили и осторожно перекладываю ее к себе на колени.
– Чего бы тебе хотелось, мышонок? Если можно было бы выбирать, что угодно?
Лили старается подмигнуть, но все равно видно, что ей больно. После секундной паузы она неуверенно облизывается.
– Хочешь, наверное, курятины с рисом, – да, фасолинка? Но курятина с рисом – это когда ты болеешь, а ты не больна, с тобой все в полном порядке. Просто тебе больно, но боль скоро кончится, так что выбирай, что захочешь. Что-нибудь получше.
Лили кивает и кладет подбородок мне на колено.
– Что угодно. Только скажи.
На мои легкие давит тяжкий груз. Почти невозможно дышать. А когда я все-таки делаю вдох, кислород насыщен колючей болью.
– Знаю! – Я с трудом сдерживаю слезы. – Арахисовая паста. Хочешь пасты? Ты же так ее любишь.
Лили не возражает, поэтому я медленно встаю, несу ее к кухонному шкафу, достаю арахисовую пасту и сажусь к столу. Осторожно снимаю крышку. Банка только что начата, я держу ее под носом Лили. Проходит немало времени, прежде чем она наконец узнает сладкий запах арахиса, сахара и масла, и реагирует на него. Медленно поднимает голову. Лижет воздух. Я помогаю ей сунуть нос в банку, чтобы она сама добыла свое лакомство.
– Ешь, сколько захочешь. Хоть всю банку.
Она тычется в пасту, но от слабости почти не ест. Питается духом арахисовой пасты. Я набираю немного на палец и даю ей слизнуть. И вспоминаю прикосновения ее языка, когда она была еще молодой. Нежные и шершавые одновременно. Как она вылизывала мне руку, точно в трансе, и как это продолжалось бесконечно, пока я не отвлекал ее чем-нибудь, – словно перезагружал зависший компьютер.
Двенадцать с половиной лет назад.
Лили заканчивает слизывать пасту с моего пальца и снова сует нос в банку, где лижет, пока наконец не устает. Тогда она кладет голову на лапы и издает чмокающие звуки, но и они вскоре прекращаются.
– Умница, – говорю я.
Однажды мы с Дженни говорили о том, как мы умудряемся жить, хоть и знаем, что все мы умрем. Какой в этом смысл? Зачем трудиться, вставать по утрам, если все напрасно? Или это обещание смерти вдохновляет жить? В таком случае, надо хватать все, что можно, пока еще есть время. Разве не осознание того, что сегодняшний день может стать последним, заставляет нас шевелиться?
А если это и вправду тот самый день? И тот самый час?
Как тогда выстоять?
Как дышать?
Как не сдаваться?
11:00
Я одет так, как обычно никогда не одеваюсь, выходя из дома, но мне все равно. Закутываю Лили в плед – на случай, если у нее будет недержание. Мы стоим в кухне, я думаю, знает ли она, что видит ее в последний раз. Если и знает, если и понимает все, что происходит, трагедию из этого она не делает. А я так не могу. В этом доме она прожила десять из своих двенадцати с лишним лет.
Вон на полу ее пустая лежанка. Она застелена пледом с рисунком из отпечатков лап. Перед раковиной на полу – пятно утреннего солнца, в котором она так любит нежиться. Вот шкаф, в котором мы храним кастрюли и сковородки, тот самый, под который вечно укатывался красный мячик, а Лили застревала, пытаясь достать его, так что на виду оставались только задние ноги и виляющий хвост. Вот пластиковый уголок для завтрака, дублер ее лежанки на время полуденного сна. Вот дверца шкафа, за которой прячется мусорное ведро, – в эту дверцу она скреблась, когда я спешил выбросить еще приличную, на ее взгляд, еду. Вот ящик с ее игрушками, на который она выжидательно поглядывала, когда ей хотелось играть. Вот манеж, где она просидела двенадцать недель, постепенно оправляясь после операции. Вот жестяная банка с ее собачьим кормом, вот место на полу, куда дважды в день ставилась наполненная миска. Вот задняя дверь, которую она охраняла с грозным рыком немецкой овчарки, стоило кому-нибудь пройти мимо. Вот миксер – с его помощью я взбивал тесто, когда ко дню рождения собирался испечь ей домашнее печенье. Вот плита, об которую она в пылу игры стукалась так, что только искры летели из глаз. Вот угол, уткнувшись в который, она лаяла, когда у нее началась деменция.
Вот красный мячик лежит на полу.
Застывший.
Безжизненный.
Неподвижный.
12:00
Мы входим в ветеринарную больницу через раздвижные двери, здесь все не так, как мне запомнилось, женщина за стойкой, спрашивает, чем может нам помочь (но не спрашивает, можем ли мы подождать), и я с запинкой объясняю:
– Я недавно звонил…
Она кивает и останавливает проходящую мимо коллегу, удержав ее за плечо.
И что-то шепчет ей.
Вторая женщина ведет нас в смотровую и обещает, что врач сейчас подойдет. И оставляет нас, прикрыв дверь, заключив нас в комнате.
Я сажусь вместе с Лили на единственный стул. Он холодный.
На часах, висящих на стене, нет секундной стрелки, и мне кажется, проходит минуты три, прежде чем я вижу, как минутная стрелка сдвинулась на одно деление.
Здесь тихо. Мало что происходит в середине четверга.
Вечера по четвергам мы с моей собакой Лили отводим под разговоры о парнях, которых считаем симпатичными.
– Сегодня четверг, фасолинка. По четвергам мы обсуждаем парней.
Лили только и делает, что поднимает бровь, а в остальном сохраняет неподвижность.
– Может, кого-нибудь из старой гвардии – молодого Пола Ньюмана или молодого Пола Маккартни?
Лили вздыхает.
Вопрос: «Какой звук или шум вам нравится?»
Ответ: «Когда вздыхают щенята».
У меня срывается голос.
– Знаешь, что я тебе скажу? – Я запрокидываю голову, чтобы слезы не капали на Лили. – По-моему, по красоте с молодым Полом Ньюманом никто не сравнится.
Шаги за дверью. Пожалуйста, не входите. Прошу вас, идите себе, оставьте нас в покое. Уйдите навсегда, пожалуйста.
Шаги проходят мимо.
– «Бутч Кэссиди». «Хладнокровный Люк». Брик в «Кошке на раскаленной крыше».
Часы отсчитывают еще минуту. И еще несколько.
Мне хочется сбежать, но ноги вросли в цемент, приклеились к полу, нижнюю половину тела парализовало, как у Лили, когда мы в прошлый раз приехали в эту больницу.
Опять шаги. Эти останавливаются.
Дверная ручка поворачивается.
Дверь открывается.
Входит женщина в белом халате. Она улыбается – приветливо, но не чересчур. Ей уже известно, что сейчас будет.
– Кто у нас тут? – спрашивает она.
Я больно щиплю себя за палец.
– Это Лили.
Женщина выкатывает табурет из-под смотрового стола, подвозит к нам и садится.
– Что это у Лили на голове? – Она придерживает тремя пальцами подбородок Лили и поднимает ей голову – очень осторожно, чтобы осмотреть.
– Это осьми… – начинаю я, но осекаюсь. Все, хватит. – Это опухоль.
Ветеринар достает из кармана фонарик и светит Лили в глаза. Реакции нет.
– Она слепая?
– Да. Опухоль вызвала слепоту. И все остальное.
Она осторожно проводит рукой по опухоли и снова укладывает голову Лили ко мне на колени.
– У нее судороги. Сильные. И, кажется. деменция. Утром она посмотрела на меня так, будто ее уже… не стало, – вот и все, что мне удается сказать, прежде чем горло перехватывает, и каждое слово начинает даваться с трудом. – Я хочу, чтобы вы приняли ее. Приняли и починили. Чтобы сказали, что вы в состоянии все исправить. Убрать все это. А если нет, если вы этого не можете, если вам не под силу совершить чудо, скажите, что я принимаю правильное решение.
Приступ паники уже близок. Я чувствую это. Правильное решение. Неправильное решение. Счастливые воспоминания. Горестная реальность. Хорошее. Плохое. Вверх. Вниз. Победа. Поражение. Жизнь. Смерть.
Врач протягивает руки и закрывает уши Лили ладонями.
– Вы принимаете гуманное решение.
Чудес не будет.
Никакого завтра не будет.
Я киваю так, словно моя голова весит сотню фунтов, и издаю невнятный звук. Боль вперемешку с благодарностью и согласием.
И еще раз:
– Это гуманное решение.
Все расплывается перед глазами.
Я под водой.
«Рыбачить не вредно» опрокидывается.
Я тону.
– Как это… происходит?
Я уже понимаю, что не хочу знать ответ.
– Я заберу Лили, поставлю маленький катетер, чтобы было легко вводить препараты через вену на ее ноге. Препаратов будет два. Первый подействует, как наркоз. Она уснет, но будет еще жива. В это время вы сможете попрощаться с ней. А потом, когда вы скажете, мы введем второй препарат, вызывающий остановку сердца. После введения этого второго препарата все будет кончено в течение тридцати секунд.
– Два препарата, – повторяю я.
Женщина тянется за Лили, но я не отдаю ее.
– Сейчас наша задача – найти вену и поставить катетер, чтобы все прошло как можно менее болезненно.
Она снова тянется к Лили, и на этот раз я разжимаю руки. Женщина обещает вернуться через несколько минут.
Я один в комнате, впервые за все время я могу встать. Я обхожу три круга – Лили тоже всегда крутится трижды, прежде чем лечь. Только я не ложусь. Я бью себя по бокам кулаками.
Мне нужна боль. Физическая боль.
Я бью всей рукой по металлическому смотровому столу, чтобы хоть что-нибудь сломать. Боль пронзает руку до плеча, она приятна. Настолько, что я повторяю удар.
Но ломать что-нибудь мне незачем.
Мое сердце уже сломано.
Время замирает.
Время идет.
Женщина возвращается, на этот раз с помощницей. Та слегка улыбается, но в остальном старается быть незаметной.
Ветеринар кладет Лили на стол. Лили все еще завернута в мой плед. Лапа высунулась из-под него. Я вижу катетер. Он закреплен на месте пластырем.
Я встаю на колени перед Лили, чтобы наши лица были на одном уровне.
– Привет, мартышка. Привет, мышонок.
Лили делает несколько глубоких вдохов.
– Ветер крепчает, – с намеком говорю я.
Молчание.
Никакой Кейт Бланшетт. Нет реакции. Она больше не повелевает ветрами, сэр. В ней уже не бушует ураган.
Лили делает последнюю попытку встать, и тут я не выдерживаю.
Мы еще можем сбежать. Можем вырваться отсюда. Можем предпочесть жизнь.
Только какая она будет, эта жизнь?
И я осыпаю лицо Лили поцелуями.
– У нас было столько приключений. И мне нравились все до единого.
Лили опускает голову, я снова целую ее.
Ассистентка укладывает ее задние лапы, я придерживаю передние.
Киваю ветеринару.
– Хорошо. Начинаю вводить первый препарат. Это наркоз. Она просто уснет.
Спи спокойно, моя прекрасная хитрюга.
Анестезия действует быстро.
Несколько секунд ничего не происходит. Но потом глаза Лили широко открываются, словно она чувствует, как в нее поступает препарат. И тут же веки начинают тяжелеть.
Она моргает раз, другой.
Перестает вздрагивать.
Мы медленно отпускаем ее, она тихо засыпает, лежа на столе.
– Скажите мне, когда будете готовы, и я начну вводить второй препарат.
– ПОДОЖДИТЕ! – Я вздрагиваю.
Я еще не готов.
ГОСПОДИ, ЧТО Я НАДЕЛАЛ?
Почему так получилось?
Сегодня четверг.
Вечера по четвергам мы с моей собакой Лили отводим под разговоры о парнях, которых считаем симпатичными. Я смотрю на пластырь, который удерживает катетер на месте.
Сорви пластырь. Быстро. Это единственный шанс.
– Ладно, – я говорю так, будто меня рвет буквами.
Л.
А.
Д.
Н.
О.
Я вижу, как ветеринар вставляет шприц в катетер и вводит второй препарат. Будто открывает путь потоку приключений:
Питомник.
Осторожное развязывание шнурка.
ВОТ! ТЕПЕРЬ! Я! ДОМА!
Наша первая ночь вместе.
Беготня по пляжу.
Сэди, Софи и Софи-Ди.
Рожок с мороженым на двоих.
Дни благодарения.
Тофундейка.
Поездки в машине.
Смех.
Дождь из глаз.
Курятина с рисом.
Паралич.
Операция.
Рождество.
Прогулки.
Собачьи парки.
Погоня за белками.
Дневная дремота.
Объятия.
«Рыбачить не вредно».
Морские приключения.
Тихие поцелуи.
Страстные поцелуи.
Еще дождь из глаз.
Столько дождя из глаз.
Красный мячик.
Ветеринар прикладывает стетоскоп к груди Лили, слушая ее сердце.
Все псы попадают в рай.
– Твою маму зовут Веник-Пук, – я глажу Лили за ушами так, как всегда делал, чтобы успокоить. – Разыщи ее.
ТВОЮ МАТЬ КАК ЖЕ БОЛЬНО.
Я еле шепчу:
– Она о тебе позаботится.
Умоляюще смотрю на ветеринара: сделайте и мне инъекцию. Введите и мне эту отраву. Хотя бы немного, только чтобы сердце перестало разбиваться на куски. Что угодно. Только остановите его, пожалуйста.
Еще десять секунд, и ветеринар убирает стетоскоп. Объяснений не требуется.
Лили больше нет.
– Сочувствую вашей потере, – она кладет руку мне на плечо и кивает ассистентке. – Можете побыть с ней, сколько захотите.
Я даже не замечаю, как они выходят.
Время идет. Не знаю, сколько. Знаю, что я один в комнате с Лили, и это единственное, что я осознаю. Я целую ее в нос.
– Господи, прости меня, пожалуйста.
Сажусь на пол, подтянув колени к груди, и раскачиваюсь вперед-назад.
Во рту Лили виден самый кончик языка. Такой розовый. Такой неподвижный. Такой безжизненный.
Столько слез. Не помню, чтобы я когда-нибудь в жизни так плакал.
Это какая-то ошибка. Наверняка.
Я просовываю руку под плед, кладу ее на грудь Лили. Она еще теплая, но грудь уже не поднимается и опадает, как обычно даже в глубоком сне. Я не убираю руку, пока не убеждаюсь, но проходит время, и даже мне приходится признать, что ее сердце остановилось.
Наклоняю голову, всхлипываю, словно больше ничего не остается. Мозг абстрагировался от сердца и теперь рождает мысли независимо от него. Гадает, сколько мне следует пробыть здесь, чтобы меня не сочли черствым. Насколько задерживаться не следует, чтобы меня не сочли странным. Мозг велит мне запомнить все подробности. Очень важно систематизировать их. Этим я и занимаюсь.
Часы.
Белые стены.
Плед.
Холодный пустой стул и табурет на колесах.
Металлический стол.
Такой твердый пол.
Такое твердое на ощупь мое собственное лицо.
Лили.
Ее язык.
Осьминог.
Осьминог! Я смотрю на осьминога и вижу, что все его восемь конечностей безвольно обмякли, а один глаз, который виден, закатился, ушел в его глупую башку.
Это твоя работа. Ты мог уйти, но не ушел. Надеюсь, теперь ты сгниешь в аду.
Говорить об этом вслух бессмысленно. Он меня не услышит.
Осьминог тоже мертв.
Я накрываю голову Лили пледом, только чтобы спрятать осьминога, чтобы остались она и я, как всегда.
– Я буду любить тебя вечно. До конца своих дней и еще дольше.
В последний раз взглянув на нее, я накрываю ее пледом полностью. Мне требуется целая минута, чтобы встать, но когда я наконец поднимаюсь, я выхожу из комнаты и закрываю за собой дверь, не оглянувшись.
13:00
Долгое время я сижу в машине, не зная, что делать и куда ехать. Наконец достаю телефон и звоню Тренту.
– Лили умерла.
– Приезжай ко мне. Я уже ухожу с работы.
Кое-как довожу машину до дома Трента. Однажды в студенческие годы мне пришлось рулить из Бостона домой, в Мэн, во время приступа мигрени, и когда я наконец добрался, то совершенно не помнил, как мне это удалось. Так и сейчас. Только вместо мигрени – разбитое сердце и горе.
Трент встречает меня у дверей, притягивает к себе, мы оба плачем, я выговариваю «таблетки», и он сразу выкладывает их передо мной. Я рассасываю «валиум» под языком и встаю на колени, чтобы погладить Уизи. Милая, милая Уизи! Она просто хочет поиграть, а я не в силах.
Утешаюсь двумя стопками русской водки из бутылки, которую сам подарил Тренту на день рождения. Впервые мы попробовали эту водку в ресторане «Красное снадобье», новом вьетнамском заведении, куда мы заглянули, потому что в «Лос-Анджелес Таймс» его назвали «паршивой овцой» в стаде лос-анджелесских ресторанов. Водка пьется легко – и вправду снадобье. Лекарство. Не знаю, что подействовало первым, водка или «валиум», но тяжесть исчезает из моих легких ровно настолько, чтобы я снова мог дышать.
Трент спрашивает, как все прошло, я рассказываю, что могу, а могу я немного. Уизи вертится у меня под ногами, но я просто не в состоянии бросить ей веревку, как она просит, и в голове опять появляется ощущение ваты. Я падаю на диван Трента, он включает телевизор, мы оба смотрим его, но не успеваем опомниться, как я засыпаю.
14:00
Вода тихо плещется у бортов «Рыбачить не вредно», убаюкивает мерным ритмом. Как бы нам ни терпелось вернуться домой, я глушу двигатели, чтобы немного подрейфовать в тишине и полюбоваться удивительной красотой, которая нас окружает. Безоблачное небо голубеет под стать воде, воздух ласковый, солнце на востоке ложится на воду золотистой искрящейся дорожкой, указывая нам путь к дому. Вокруг совершенно тихо, только невысокая волна негромко чмокает, целуя обшивку судна. Едва мы остановились, осьминог ушел на дно, от веса его трупа нос судна немного приподнялся, и теперь кажется, что мы плывем в небеса, или, по крайней мере, куда там спешат Сенди и Дэнни, покидая школу Райделл в финале «Бриолина».
Лили рядом.
Я чуть не вздрагиваю при виде ее и плачу, и поскольку осьминог мертв, Лили похожа на себя прежнюю, молодую. Она так легко и проворно движется, и я, обхватив ладонями ее голову, чешу ее за ушами и приговариваю «ох, детка…»
– Ну, чего? – смущается Лили.
Я отвечаю единственное, что приходит в голову:
– Ты здесь.
Подхватываю ее на руки, снимая с привычного наблюдательного поста в рубке, мы бредем на нос и встаем у борта.
– Красиво, да?
– Да, – соглашается Лили.
Лили кладет передние лапы на борт и стоит на задних, чтобы лучше видеть. Хвостом она виляет точно в такт плещущей воде, ее внутренний метроном задает неспешный ритм, и я вспоминаю, как ощущается счастье.
Отступаю на шаг, чтобы охватить всю эту картину взглядом, упиться ею. Будь у меня возможность нажать кнопку, остановить время и вечно жить в одном мгновении, я выбрал бы именно это.
С северо-востока налетает бриз, уши Лили поднимаются на ветру, словно закрылки самолета при взлете.
– Что ты видишь, мартышка?
Лили вглядывается в пространство между нами и горизонтом. Всем краскам и очертаниям присуща мягкость, и на самом деле кажется, будто мы не плывем, а летим.
– Все, – отвечает она.
– Мы плывем домой. Возвращаемся в нашу жизнь. Как тебе это?
Лили молчит, завороженная отражением солнца в воде. Я еще немного медлю в ожидании ответа.
– Кутенок?..
Кажется, она кивает мне, но не отвечает, и это странно. Вопрос неловко повисает в воздухе, словно признание «я люблю тебя», на которое никто не ответил. Почему она считает, что не готова вернуться к нашей прежней жизни? К тихому постоянству и нашей повседневной близости? Может, она знает, что на берегу нас поджидают неприятности?
Вдруг красный мячик падает с неба и с оглушительным стуком ударяется о палубу. Мы с Лили вздрагиваем от неожиданности. Красный мячик отскакивает, описывает высокую дугу и снова падает на палубу, на этот раз ближе к рубке. Лили срывается с места и догоняет мячик, который прыгает в сторону кормы, снижая высоту дуги с каждым новым прыжком. Она ловит мячик зубами в тот самый момент, когда он уже готов перепрыгнуть через борт и упасть в воду, где якорем лежит осьминог. Со своей добычей Лили гордо семенит на нос и принимается играть у моих ног.
Теперь ясно, что ее отвлекло – она никогда не отвечает мне, если красный мячик близко. На душе у меня становится легче, я наблюдаю за ее возней, жизнь входит в нормальное русло. Идеальный момент. идеальный союз покоя и живости, красоты и гармонии, одиночества и единения. Красный мячик легко скользит по палубе «Рыбачить не вредно», Лили без труда догоняет его, а я чувствую себя спокойно, как никогда.
Но недолго.
Краем глаза я замечаю, что по небу в нашу сторону движется что-то светящееся, похожее на комету, и это что-то быстро приближается.
– Что за?.. – выговариваю я, а между тем комета все ближе.
Второй красный мячик звонко ударяется о палубу и отскакивает высоко в небо. Лили поворачивается, смотрит на него, не зная, как быть. Переводит взгляд с одного красного мячика, который придерживает лапой, на другой, который снова падает ближе к корме.
Я перехватываю растерянный взгляд Лили за мгновение до того, как с неба сваливаются третий и четвертый мячики. Тень падает на палубу, и мы, посмотрев на небо, видим, что туча из сотен красных мячиков заслоняет солнце. Они обрушиваются на нас дождем, с нарастающей яростью, издавая оглушительный грохот. Лили от страха словно окаменела, я тоже. Может, когда-то ей и снилось что-то подобное, но в действительности это событие наводит ужас.
Мы бросаемся под крышу рубки, но красные мячики сыплются слишком быстро, и я вскоре теряю Лили в куче резины. Я продираюсь к ней, разгребая мячики, пытаюсь вытащить ее из красного моря, но куча мячиков растет стремительно. Те из них, которые падают в воду, поднимают столбы брызг, и все они летят мне в лицо. Пока я смахиваю с глаз соленую влагу, мячики вокруг моей груди множатся, сдавливают ее, я уже не могу дышать. Последнее, что я помню – как кричу: «Лили!», и вокруг становится темно.
15:00
Рука Трента ложится на мое плечо, я смотрю на него и понимаю: боли нет, мой друг рядом. Долю секунды мне хорошо, а потом воспоминания возвращаются разом, словно кто-то обхватывает обеими руками мое сердце и начинает сжимать.
– Ты кричал, – говорит Трент.
– Я?
Да, помню.
– Ага.
Телевизор все еще включен, Трент смотрит «Огни ночной пятницы» – мой любимый сериал, которым я несколько лет пытался увлечь его, поскольку он из Техаса и обожает футбол. А я из Мэна и футбол ненавижу, но сериал мне нравится. Мы смотрим его вместе и молчим. Сериал отличный, лекарства все еще действуют, некая часть меня переносится в Западный Техас – но совсем ничтожная часть. Переизбыток боли придавливает остального меня к дивану Трента.
В конце первой серии, когда нападающий Джейсон Стрит получает чудовищный удар, тренер Тейлор произносит первую из своих коронных речей. Что-то насчет бренности жизни. О том, что все мы уязвимы. О том, как в какой-то момент жизни каждый из нас упадет. «Всех нас ждет падение».
Я никогда не играл ни в футбол, ни в какую-нибудь другую командную игру. Никогда не выслушивал мотивирующие речи тренера в перерыве между таймами. Никогда не присутствовал при попытках кого-либо вдохновить целую группу людей, чтобы изменить исход битвы. Но слушая речь тренера Тейлора, я приподнимаюсь на локтях. Мне сорок два. Первый тайм моей жизни завершен, моя команда проигрывает. Никогда еще мотивирующая речь не была мне нужна так, как сейчас.
Он продолжает – о том, что мы должны отдать все, что от нас требуется. Даже самое дорогое. Когда его отнимают, это испытание для нас.
Меня увлекла эта речь, и хотя я уже слышал ее, хотя весь сериал есть у меня на блюрей-дисках, я слушаю ее, как в первый раз. Эта боль – испытание для нас. Мне больно оттого, что у меня отняли самое дорогое, я заглядываю в себя, и мне не нравится то, что я там вижу: сломленного и одинокого человека. Я думаю о времени, которое мы с Лили провели вдвоем, только мы с ней – обсуждали парней, играли в «Монополию», смотрели кино, ели пиццу, – и гадаю, насколько реальны эти воспоминания. Собаки не едят пиццу, собаки не играют в «Монополию». На каком-то уровне я это понимаю, но мне все равно кажется, что это было на самом деле. В какой мере все, что мне помнится, я выдумал только ради прикрытия собственного одиночества? В какой мере я сочинил все это для того, чтобы убедить себя: попытки, которые я предпринимаю в реальной жизни – сеансы терапии, свидания, – не просто попытки?
В какой-то момент я вдруг перестал жить. Перестал пытаться. Сам не понимаю, почему. Я вроде бы делал все, как полагается. У меня была Лили. Был Джеффри. Была семья.
А потом не стало.
Не понимаю, как в моей жизни образовалась пустота, почему появился осьминог, почему все в конце концов покидают меня.
16:00
Трент заказывает пиццу, и когда ее приносят, я пытаюсь поесть, но после первого же глотка чувствую рвотные позывы, думаю, что меня сейчас вырвет, однако каким-то чудом сдерживаюсь, и пицца остается в желудке. Красный перец, помидоры, оливки и сыр вперемешку с желчью подкатывают к горлу, все кажется омерзительным на вкус. Но я продолжаю жевать. От каждого куска в желудке возникает боль – настолько резкая, что на прекрасную наносекунду она заглушает боль в сердце. Передо мной на журнальном столике выстроились три бутылки из-под пива «Пасифико», а я не помню, как и когда выпил его. Смотрю на Трента: похоже, он рад, что я ем. Мало приятного, если я загнусь от передоза прямо у него на диване (хотя от одного «валиума», двух стопок водки и трех бутылок «Пасифико» передоза не бывает).
– Вкусная пицца? – спрашивает он.
Я поднимаю клин пиццы так, словно провозглашаю тост.
Почему я не убежал? Почему не подхватил Лили вместе с пледом и не увез ее домой? Если бы я додумался, сейчас мы были бы все вместе. Этот вопрос я никак не могу выкинуть из головы. Почему? Я? Не? Убежал?
Уизи сидит в выжидательной позе перед Трентом, не сводит с него голодных глаз, и я опять забываю, едят собаки пиццу или нет.
– Не знаю, что со мной будет, когда придет срок Уизи, – признается Трент. Я понимаю: он говорит это, потому что отчасти чувствует мою боль – вместе с воображаемой своей болью, которую ему только предстоит испытать, – и пытается понять меня. Вдобавок не знает, что еще сказать, – как все мы, когда сталкиваемся с горем. Я ценю его старания, правда, ценю. Но срок Уизи еще не пришел. Она здесь. Невредима. Жива. Еще у Трента есть Мэтт. А у меня?
Утраты распределены несправедливо. Но я не хочу, чтобы он лишился Уизи. Не хочу, чтобы он лишился Мэтта. Я люблю своего друга и желаю ему счастья. Потому все мои рассуждения – лишь результат осознания. Стремление перераспределить утраты и восстановить справедливость тут ни при чем. Утраты распределены несправедливо. Так получилось. Так устроен мир. Никто их не распределял. Некому было позаботиться, чтобы все получили поровну.
У нас было столько приключений. И мне нравились все до единого.
Было. Нравились.
Прошедшее время.
Поняла ли это Лили, когда ее веки стали тяжелеть? Что все приключения кончены? Или не думала ни о чем, кроме тяжести сна как начала живительного отдыха, после которого она проснется свежей и устремится к новым приключениям? Что это было – предвкушение или ужас? Или она ничего не чувствовала?
Я вспоминаю Кэла и потираю татуировку у себя на руке. «Умереть – вот это настоящее приключение!» Но это же неправда. Настоящее приключение – жить. Когда внутри бушует ураган – вот настоящее приключение. Но мне вспоминается не Кейт Бланшетт в роли королевы Елизаветы I, а Мэл Гибсон в роли Уильяма Уоллеса. Все умирают. В сущности, не выживает никто. А потом – Мэл Гибсон в «Выкупе»: «ВЕРНИ МНЕ МОЕГО СЫНА!»
От пиццы на меня нападает апатия, я снова ложусь. В полусне замечаю, что Трент убирает мою тарелку, чтобы Уизи не сгрызла корку, к которой я не притронулся. Косточки от пиццы, как называл корки мой отец.
Кости.
Останки.
Прах к праху.
Пыль к пыли.
Пытаюсь думать о возвращении на «Рыбачить не вредно», к Лили, чтобы спасти ее от ливня красных мячиков. На этот раз я буду действовать решительнее и вытащу ее. Схвачу на руки, и мы убежим вместе. Неважно, что мы на лодке, окружены водой со всех сторон и бежать нам некуда. На этот раз мы убежим.
Но когда приходит сон, Лили в нем я не вижу.
17:00
– Что это? – Трент держит в руках буклеты.
– Не знаю, – я сажусь, опираясь на подушки. Впервые вижу их. В смысле, буклеты. Комната вроде бы вращается, по телевизору все еще идут «Огни ночной пятницы», и на этот раз мне не нужны напоминания: едва проснувшись, я уже знаю, что случилось.
Трент пролистывает буклеты большим пальцем, говорит «м-да» и кладет их на журнальный столик.
– Что такое?
– Ничего. Потом почитаешь.
Я наклоняюсь вперед, тянусь за буклетами, и мышцы пресса ноют, как бывает, когда перезанимаешься на тренажерах, вот только я не помню, когда в последний раз заглядывал в зал. Может, несколько недель назад. Едва взяв буклеты в руки, я жалею об этом. Некрологи для питомцев. Крематорий для питомцев. Кладбище для питомцев. Слова бросаются в глаза и режут их. Гуманное обращение. Индивидуальная кремация. Выбор урны. Помощь психолога. Качественная продукция. Сочувственное отношение. Каждая фраза – как удар ножом в сердце.
Трент отбирает у меня буклеты.
– Откуда они у тебя?
Я не спрашиваю – упрекаю.
– Лежали здесь, на столе.
Кто-то вложил их мне в руки перед выходом из ветеринарной больницы, а я не запомнил. Как же я вел машину с этой кипой в руках? Тоже совершенно не помню.
– Я их туда положу, вместе с письмом.
– Еще и письмо?
– Потом прочитаешь. Сейчас не надо.
«Уважаемый сэр,
мы все-таки сумели удалить осьминога. С Вашей собакой все в порядке. Пожалуйста, приезжайте за ней как можно быстрее, как Вам будет удобно. Ей не терпится увидеть Вас!
Ваши в науке,Ветеринарная больница».– Что там, – это не вопрос. Никаких «потом прочитаешь». Мне надо знать. Надо сейчас же выяснить, что в письме.
Трент вздыхает. Он вскрывает письмо, достает листок, сложенный втрое. Пробегает его глазами до конца.
– «У вас есть время до понедельника, чтобы подумать и решить, как вы хотите поступить с Лили», – и он зачитывает возможные варианты: если я выберу индивидуальную кремацию, я могу приобрести урну и привезти ее домой. Если совместную – прах захоронят без моего участия. Есть и другие предложения, касающиеся похорон. В том числе «оттиск в глине любимой лапки на долгую память».
Все это – испытание для моих убеждений. Я не верю в богов. Не верю в загробную жизнь. Я верю, что все живут и умирают. Верю, что смерть – вечное небытие. Верю, что тело – всего лишь оболочка. Верю, что Лили больше нет. Незачем решать, как поступить с Лили, – нет никакой Лили. Решить надо, как быть с ее трупом.
Все это меня не пугает.
Или пугает?
Мне не нужны останки Лили, чтобы помнить ее.
Не нужна урна, чтобы она напоминала о ее любви.
Не нужен «оттиск в глине любимой лапки», чтобы помнить, что жизнь бренна, преходяща, коротка.
Или все-таки нужны? Чтобы знать, что я любил ее? И что она меня любила? Не станет ли мне через несколько лет невыносима мысль о том, что я понятия не имею, что стало с ее телом?
«Часы останови, забудь про телефон. И бобику дай кость, чтобы не тявкал он».
До меня доходит.
Тело Лили лежит в каком-то холодильнике, вместе с телами других несчастных собак. Чтобы можно было сделать «оттиск в глине любимой лапки на долгую память».
Трент кладет буклеты вместе с моими ключами на стол в столовой.
Мне незачем читать их сейчас.
21:00
Мой телефон звонит, это Джеффри, а я не хочу отвечать. Перед тем, как сесть в машину, я отправил ему смску: «Лили скончалась. Я был с ней до конца. Не могу пока говорить об этом, но решил все-таки сообщить тебе». И вторую: «Спасибо за то, что занимал важное место в ее жизни».
Не могу пока говорить об этом.
Телефон звонит.
Это Джеффри.
Вцепившись обеими руками в руль, я сосредотачиваюсь на шоссе и на ряде передо мной. Вспоминаю наши отношения: как я ясно давал понять – поступая вот так, ты делаешь мне больно, и его удивительную способность все равно именно так и поступать. Не могу пока говорить об этом. От этих разговоров мне больно. Значит, как надо поступить, по мнению Джеффри? Позвонить мне, чтобы поговорить о случившемся.
И когда я уже решаю отказаться от разговора с ним, переключить звонок на голосовую почту и никогда не прослушивать оставленное сообщение, пальцы совершают предательство и жмут «Ответить».
– Привет.
– Привет, – давно уже я не слышал его голос. Звучит знакомо, но он все-таки чужой. – Ты за рулем?
– Еду домой. От Трента.
– Не стоило тебе возвращаться домой одному.
В этой машине есть блютус, появился уже после того, как мы расстались. Голос Джеффри льется из стереоколонок, окружает меня со всех сторон. Это… нервирует. После долгой пустой паузы я говорю:
– Спасибо, – и потом: – Ты сейчас где?
– Я дома.
Я смеюсь.
– Что тут смешного?
Что смешного?
– Я даже не знаю, где теперь твой дом.
Как вышло, что я не знаю, где он теперь живет? Я могу представить некоторые его вещи, которые когда-то были нашими. Но не могу вообразить пространство, в котором они находятся.
– Хочешь знать адрес?
Я мгновенно впадаю в панику: а вдруг он пригласит меня к себе?
– Да ладно. Я же за рулем.
Молчание.
– Она была хорошей.
Еще одна длинная пауза.
– Лучше всех, – соглашаюсь я.
Я проезжаю повороты на Вайнленд, Вентуру и Ланкершим, прежде чем разговор возобновляется.
– Что с нами стало? – спрашивает Джеффри.
Подходящий ли сейчас случай для откровенности? Ни для чего другого у меня не осталось сил.
– Ты не был настолько верным, как надо было мне.
Джеффри громко сглатывает.
– А ты никогда не проявлял полной заинтересованности, – ни злости, ни желания отомстить. Мы просто констатируем факты.
Над парком аттракционов студии «Юниверсал» вспыхивают фейерверки, последние искры сыплются на шоссе – совсем как наша констатация, гаснущие угольки давних жарких споров.
– Знаю.
Это моя вина.
Снова молчание – такое натянутое, что по нему можно провести грузовик.
– Какое-то время нам было по-настоящему хорошо, – говорит Джеффри.
– Вот и я так думаю.
Я перестраиваюсь вправо, готовясь повернуть на Хайленд, и говорю Джеффри, что мне пора прощаться.
– Береги себя, Тед, – он произносит эти слова так, что сразу ясно: мы с ним говорим в последний раз.
– Ты тоже, Джеффри.
Странно, что мы зовем друг друга по имени, – имена для тех, кто знаком не так близко, как мы. Палец медлит, замирает на кратчайший миг, и наконец я отключаюсь. Тед и Джеффри. Мы снова чужие.
Открываю люк в крыше, врубаю радио. Играет «Сесилия» Саймона и Гарфанкела, но с моей точки зрения, «Сесилия» звучит слишком похоже на «Лили», и я меняю станцию на что-нибудь другое, незначимое и неузнаваемое. На что-нибудь разозленное жизнью.
Поворот к дому – настолько привычное действие, что мне почти кажется, будто вчерашнего дня не было вовсе. Странно, что я вообще делал у Трента и зачем мне звонил Джеффри. С Лили все в порядке. В ожидании меня она спит на своей лежанке в кухне. Ей может понадобиться минута, чтобы проснуться, когда я войду. Последние несколько лет она, как сторожевой пес, никуда не годится. Но она обязательно проснется. Проснется и вскочит, когда я шагну через порог.
Пока я сижу в машине, это правда.
Как только войду в дом, станет неправдой.
Пока я сижу в машине, это правда.
Я так усердно убеждаю себя, что когда наконец набираюсь смелости и вхожу в дом, то стою в темноте, не решаясь включить свет или сделать хоть что-нибудь, способное разрушить иллюзию. Наконец, когда темнота становится оглушающе невыносимой, я шепчу:
– Лили?
Тишина.
Конечно, ответа нет.
Я выхожу из машины.
23:00
В морозильнике пустая бутылка из-под водки, и я понятия не имею, почему она там лежит и почему она пуста. Бросаю ее в мусорное ведро. Потом беру неоткупоренную бутылку водки из шкафа и последнее пиво из холодильника, сливаю их содержимое в раковину. Еще до того, как приступаю к скорбной задаче – начинаю убирать лежанку Лили с глаз долой в стенной шкаф. Беру ее плед с рисунком из отпечатков лап, подношу к лицу, глубоко вдыхаю, аккуратно сворачиваю и кладу на стопку белья, предназначенного для стирки. Поднимаю с пола ее миски для воды и корма. Даже не мою их, просто опорожняю и убираю в ящик. Под миской для еды обнаруживается завалявшаяся гранула корма.
Незаконченное дело.
Моя постель не заправлена. Посередине – гнездо из полотенец, в котором Лили провела свою последнюю ночь. Снимаю постельное белье и под полотенцами и простыней нахожу пустой пакет для мусора. Не помню ни как я его туда положил, ни как вообще до этого додумался. Переворачиваю матрас, хоть он и сухой, чтобы застелить постель чистым бельем.
Постепенно вымарываю события того дня.
Принимаю горячий душ, долго стою под струями воды. Отчетливо сознаю, что смываю ее с себя, с тех мест, которыми мы в последний раз соприкоснулись. Полностью отключаю холодную воду, пока горячая не становится обжигающей, и только когда боль уже нестерпима, поворачиваю холодный кран и снова делаю температуру воды умеренной.
Выхожу из душа, забыв даже вытереться, останавливаюсь у открытого окна на душном июльском воздухе и смотрю в темноту на заднем дворе дома. Завтра пятница – терапия у Дженни. Как я буду рассказывать ей об этом?
По пятницам мы играем в «Монополию».
Я нахожу на полу шорты, плюхаюсь на диван и включаю телевизор. Смотрю на свои ноги: они расставлены так, чтобы осталось уютное местечко для Лили – куда она обязательно наступила бы, повернулась три раза вокруг своей оси и завалилась спать, пристроив подбородок на моем согнутом колене. Вот и теперь я сижу так же. А раньше никогда не сидел. А теперь сижу. Лили меня перевоспитала.
Какой смысл скорбеть заранее? Вот о чем я спрошу у Дженни. Если смысл в том, чтобы смягчить скорбь, которую я чувствую сейчас, – сделать ее приемлемой, размазать более тонким слоем, чтобы с ней было проще справиться, – то скорбеть заранее было абсолютно бесполезно. Если бы я отдалился еще несколько недель назад, разве не было бы мне легче окончательно отдалиться сегодня?
Препаратов будет два.
Мне хочется вернуться в промежуток между ними. После первого, когда она перестала ощущать боль и просто парила на мирном облаке сна. И перед вторым, пока ее сердце еще билось, грудь поднималась и опадала, розовый язык был еще надежно спрятан между сомкнутых челюстей.
Надвигается полночь, мне хочется остановить часы. Завтра – первый день из тех, которые Лили никогда не увидит. Желание сбежать становится нестерпимым.
Осьминог явился, пока я был в отъезде. Все это время я терзался угрызениями совести, чувствовал себя виноватым, а теперь меня вдруг захлестывает волна злости на Лили. Раньше она лаяла на почтальона, лаяла на ветер и на каждую проезжающую мимо машину. Бросалась к входной двери, чтобы отпугнуть возможных врагов, ее нелепое вытянутое тело напрягалось от готовности к атаке, нос вжимался в щели деревянных жалюзи, чтобы учуять опасность, и лаяла она, как настоящий, большой сторожевой пес. Неслась к двери, стоило мне только переступить порог. Была такой бдительной, когда слышала в ночи какой-нибудь шум. И по ходу дела старела. Становилась старше, слышала хуже, ленилась, а может, слабела. Какими бы ни были причины, она расслабилась. И не сумела защитить нас.
Вот тогда-то и явился осьминог.
Это из-за нее.
Это она виновата.
А может, осьминог обманом подчинил ее себе. Он же был таким коварным. Он вполне мог явиться сюда подготовленным. Нагрянуть без предупреждения. Ведь осьминог – мастер маскировки.
Сосредоточить мою злость на чем-то одном невозможно.
С чего я взял, что мы будем вместе вечно? Лили никогда не давала таких обещаний. Собаки живут не так долго, как люди. Рассудком я понимал это. Но если бы заранее думал о том, что в конце концов наступит день, когда мы расстанемся, вся радость улетучилась бы из каждого дня, который мы провели вместе. День вдвоем на пляже. День вдвоем, с дремотой и прогулками. День вдвоем, с погоней за белками.
Мое тело сражается с разумом за отдых. Веки тяжелеют, но я почему-то борюсь со сном, сам не знаю, почему. Мне нужен сон. Отчаянно нужен. Может, я боюсь попасть на «Рыбачить не вредно» теперь, когда я знаю, что все закончилось совсем не так, как я надеялся. Что из этого плавания домой мы не вернемся.
Наконец я поднимаюсь с дивана и бесцельно блуждаю по дому, выключая свет везде, где он горит.
Зайдя на кухню, я вижу на линолеуме красный мячик, и на глаза снова наворачиваются слезы. Наклоняюсь за ним. Невероятно, но он вделан в пол, будто меч в камень. Требуется немало времени, чтобы поднять его, но как Артур, я совершаю этот подвиг и прячу мячик в тот же ящик, где хранится ее корм.
И выключаю свет на кухне.
Ей было двенадцать с половиной человеческих лет, или восемьдесят семь собачьих.
Мне сорок два или двести девяносто четыре года.
Вместе мы провели двенадцать великолепных лет. То есть восемьдесят четыре по собачьему счету.
Это целая жизнь, хоть собачьи годы и проходят слишком быстро.
Сердце судит не по тому, как сильно ты любишь, а по тому, как сильно любят тебя.
Препаратов будет два. От второго ее сердце остановится.
Спокойной ночи, мой милый кутенок.
Спокойной ночи, мартышка.
Спокойной ночи, глупая гусыня.
Спокойной ночи, мышонок.
Спокойной ночи, фасолинка.
Спокойной ночи, Лили.
Тебя любили всем сердцем.
Три сердца
Август
Я уже почти припарковался, и тут до меня доходит: я не знаю точно, на какой из двух «Старбаксов» мы договорились. Сейчас без двух минут три, назначенное время нашей встречи почти наступило, и мне, пожалуй, стоит надеяться, что речь шла о ближайшей из кофеен, хотя дальняя гораздо больше подходит для первого свидания. По крайней мере, там мы могли бы сесть на воздухе. Как так получилось, что два «Старбакса» находятся рядом? Один из них – в книжном «Барнс и Нобл», вот как. «Старбакс» вприкуску с книгами. Я быстро отправляю смску, а сам иду в направлении обоих «Старбаксов». В ответной смске он спрашивает: «Может, лучше замороженного йогурта?» Я отвечаю: «Давай» и шагаю к дальнему «Старбаксу», поскольку он ближе к замороженному йогурту, хотя теперь, похоже, с вопросом о месте встречи все окончательно запуталось.
Прошел месяц со дня смерти Лили.
До сих пор я держался молодцом. Принял мамино приглашение побывать дома. Согласовал поездку по времени с Мередит, и мы все вместе провели несколько ленивых дней, наслаждаясь летом в Мэне, и никто не требовал от меня участвовать в разговоре или смеяться, если мне не хотелось. После возвращения я с жаром взялся за дела – работу, тренировки (много занимался бегом – куда? от кого?), встречи с друзьями. Ну и свидания заодно. Их было несколько, все первые, ни одного второго – ввиду полного отсутствия интереса с моей стороны. (Все они проходили в дневное время, так что это обычное явление, когда я не пью). Все это не значит, что мрачных дней не было вовсе – были и они, и одинокие ночи, и ужасные кошмары, но я каким-то чудом прорвался и продолжал идти вперед. Казалось, это очень важно – вернуться в мир, вдали от которого я пробыл слишком долго.
Я боялся сегодняшнего дня, месяца со дня смерти Лили, но никак не ожидал, что он станет для меня настолько оглушающим ударом. Наверное, и свидание я назначил только потому, что пытался хоть чем-нибудь отвлечься. Не то чтобы мне не понравились его фотографии. Не то чтобы наша переписка не доставила мне удовольствия. Наверное, меня привлекло его имя: Байрон. Как у поэта. Романтичное. В последнее время я много читал о лорде Байроне; у него был ньюфаундленд по кличке Боцман, который вдохновил его на одно из самых известных произведений – «Эпитафия собаке». «Здесь покоятся останки того, кто обладал Красотой, а не Тщеславием, Силой, а не Наглостью, Отвагой, а не Свирепостью, и всеми добродетелями Человека, а не его Пороками». Видимо, Боцман был во многом похож на Лили.
По-моему, то, что человека, с которым я встречаюсь, зовут Байрон, – это некий знак. Он поймет меня и всю глубину моей боли. Будет говорить о стихах, настоящей волнующей поэзии, а не отделываться дежурными банальностями. А пока я сам не понимаю, что делаю, и продолжаю идти к дальнему из двух «Старбаксов», ближнему к замороженным йогуртам.
Видимо, живу. Дышу. Кажется, я почти готов начать заново. И не машинально, в силу привычки, а по-настоящему.
Зигзагами я прохожу насквозь знаменитый фермерский рынок Лос-Анджелеса (больше похожий на открытый фуд-корт), опаздываю уже на несколько минут, всюду толпы народу, до сих пор неизвестно толком, где мы встречаемся, а я вдруг смотрю на собственные ноги и обнаруживаю, что на мне желтые штаны. Желтые. Не может быть. Порой я сам не знаю, о чем думаю. Штанины подвернуты, сверху темно-синяя тенниска, и все вместе выглядит так, словно я только что подвел к причалу свою яхту, и теперь меня наверняка примут за мудака. Может, стоило бы отменить свидание или хотя бы отложить, чтобы я успел съездить домой переодеться, но неохота тратить силы, вдобавок это свидание главным образом чтобы отвлечься, и когда я обхожу последний прилавок (кто-то продает гигантские баклажаны, скорее круглые, чем удлиненные), я вижу его, небрежно прислонившегося к стене, и внутренний голос говорит: а вот и ты.
А вот и ты.
Я их не понимаю, эти слова, потому что они выглядят слишком глубокими и проникновенными для фермерского рынка, «Старбакса», замороженного йогурта и неразберихи с местом встречи. Эти слова – попытка дать определение чувству ошеломляющего покоя, которое окатывает меня так, будто шарик, полный воды, лопнул над моей головой в самый жаркий из летних дней. Колени не подкашиваются, сердце бьется ровно, но мне тепло и уютно, как в объятиях «валиума». Только «валиум» я не принимал. С тех самых пор, как умерла Лили. Но в этих уютных объятиях я понимаю: мне нечего опасаться с ним, с этим потенциальным поэтом Байроном, и я хочу, чтобы это ощущение исчезло. Чем бы оно ни было, реальным оно быть попросту не может, явной связи с реальностью тут нет. Просто человек, прислонившийся к стене возле ларька, где продают гигантские баклажаны. Но мне уже некогда беспокоиться о том, откуда эти ощущения, стоило ли мне приезжать сюда или нет, да еще в желтых штанах, потому что между моментом, когда я замечаю его, и моментом, когда он замечает меня, проходят три идеальных секунды. Ровно три, чтобы радоваться покою, который так долго ускользал от меня.
А вот и ты.
А потом он поднимает голову, поворачивается в мою сторону и ногой слегка отталкивается от стены, к которой прислонялся. Мы встречаемся взглядами, он узнает меня и улыбается с такой обезоруживающей добротой, что я вдруг шагаю ему навстречу.
– А вот и ты, – вырывается у меня неожиданно, и все, что мне остается, – придать этим словам более шутливый оттенок, чтобы он не уловил, как много смысла я в них на самом деле вкладываю. Кажется, у меня получается, но насколько я помню по времени, проведенному в море, большие суда поворачивают медленно.
Байрон усмехается, а потом вдруг вскидывает и опускает согнутую в локте руку.
– ДА! ВСЕ! ЭТО! ПРОИСХОДИТ! С НАМИ!
Мне хочется замереть, но я уже шагаю к нему, он шагает ко мне, и теплые приветственные объятия получаются искренними и настоящими.
Наверное, он чувствует, как крепко я цепляюсь за него, потому что спрашивает:
– Все хорошо?
– Нет. Да. Все замечательно. Просто… – я снова прокручиваю в голове его слова, вспоминаю, как именно он их сказал, и весь энтузиазм, которому всего месяц от роду, исчезает. – Просто ты напомнил мне кое-кого.
– Надеюсь, в хорошем смысле.
Я улыбаюсь, но отвечаю не сразу:
– В лучшем из всех возможных.
Отстраняюсь я не первым, а одновременно с ним. Уже прогресс. Дженни могла бы мной гордиться. Я смотрю ему в глаза, ожидая увидеть, что они карие, как у Лили, а они оказываются темно-синими, как вода, которая спокойно плещется у бортов «Рыбачить не вредно».
– Замороженный йогурт пойдет?
– Замороженный йогурт будет в самый раз.
Мы сидим друг напротив друга с нашим йогуртом – в августовскую жару он гораздо лучше кофе. У него без добавок, мой – с гранатом. Я удивлен: мой собеседник выглядит в точности как на его фотографиях, и вместе с тем ничуть на них не похож. То, как он двигается и улыбается, придает ему больше привлекательности, чем способна передать статичная фотография. Мы перебираем обычные темы для болтовни на первом свидании, я выдаю одну из своих баек, и хотя даже она имеет успех, мысленно я приказываю себе на этом и остановиться.
Ради него стоило явиться на свидание.
Он из Нового Орлеана. Раньше был репортером теленовостей в Лас-Вегасе, и я удивляюсь, узнав об этом, потому что волосы у него кудрявятся и развеваются на ветру, и вообще он похож на поэта, чье имя носит, и ни капельки – на репортера теленовостей, по крайней мере, с моей точки зрения. Он дядя, как и я. Близок со своей матерью, а с отцом – нет. Опечален смертью Уитни Хьюстон.
Обожает собак.
– Ты когда-нибудь бывал влюблен? – спрашивает Байрон.
Я молчу, думая о Лили, хоть и понимаю, что он не это имеет в виду. Потом отвечаю «да», потому что это правда, даже если бы не было Лили. Мне даже удается спрятать вспыхнувшую боль.
– А ты?
Он смущенно смотрит себе под ноги.
– Кажется, нет, – и он добавляет с надеждой: – Пока нет.
Я узнаю выражение у него на лице – он выглядит, как человек, повидавший немало… свиданий, и я восхищаюсь его способностью сохранять надежду.
– Долго продолжались твои предыдущие отношения? – спрашивает он.
– Шесть лет.
– Как они закончились?
Я отвечаю не сразу.
– Извини, что спросил.
– Ничего, – говорю я. – Их закончил я.
– Почему? – И он смущенно усмехается: – Мне свойственна прямолинейность.
Смотрю на него и оцениваю преимущества нескольких возможных реплик, а потом решаю, что на прямоту надо отвечать прямотой.
– Потому что я считал, что заслуживаю лучшего отношения.
– ТЫ! МОЛОДЕЦ!
Я оглядываюсь по сторонам, гадая, неужели кто-то устроил жестокий розыгрыш. Не знаю, что я рассчитываю увидеть, – может, осьминога в человеческом облике, сидящего на расстоянии пяти столиков от нас, потягивающего латте со льдом и салютующего мне щупальцем. Но осьминог мертв, я точно знаю. И вряд ли это розыгрыш – просто он такой, этот парень.
– Когда ты узнал, что все кончено? – спрашивает он.
– Перед выборами, когда решался вопрос насчет принятия закона о гомосексуальных браках в Калифорнии, он заговорил о женитьбе. Внутренне я был настолько против того, чтобы связать с ним свою жизнь, что уже подумывал отдать свой голос за признание браков между геями незаконными и за лишение гомосексуалистов всех основных гражданских прав, лишь бы избежать неловкого разговора у себя дома.
Байрон смеется.
– Видимо, тогда я и понял, что все кончено, – я накрываю ладонью его руку. Не знаю, зачем, – и этот жест выглядит не совсем естественным, хотя и неестественным его не назовешь, – разве что мне просто хочется дотронуться до его кожи. Она гладкая, слегка загорелая, от нее ощущения, как от лета, – знакомого, теплого и приятного. Такой была моя кожа в первые дни плавания на «Рыбачить не вредно», до того, как она просолилась, обгорела на солнце и начала шелушиться.
– Через три года после этого мы расстались.
Я откидываюсь на спинку стула и тонко улыбаюсь. Отношения – сложная штука, иногда объяснить их постороннему просто невозможно.
– Сам не верю, что взял и выложил тебе все разом.
– ДА! ТЫ! ЖИВЕШЬ! ПОЛНОЙ! ЖИЗНЬЮ!
Уже в третий раз. Нет, мне не померещилось.
А вот и ты.
На этот раз сердце сбивается с ритма. Я смотрю на наши руки, которые по-прежнему соприкасаются, и он не делает попытки убрать свою или отстраниться.
Все, что находится вокруг меня – стол из красного пластика, розовый йогурт, синее небо, зеленые овощи на рынке, – становится ярким, как в цветном кино, словно солнце выглянуло из-за тучи. Я живу полной жизнью.
– За честность во всем, – добавляет Байрон, поднимая свой стаканчик с йогуртом, будто произносит тост.
Я убираю руку, придвигаю ее ближе к себе, и мне сразу недостает тепла его руки, его тепла. Честность во всем. Надо положить руку на прежнее место. Туда, куда ее тянет. Этому научила меня Лили. Жить настоящим. Не скрывать внезапную симпатию.
Я вдруг понимаю, что уже некоторое время молчу.
– А ты знаешь, что у осьминога три сердца?
Едва я выпаливаю это, как понимаю, что выгляжу, как тот парнишка из «Джерри Магуайера». «А ты знаешь, что человеческая голова весит восемь фунтов?» Надеюсь, мой вопрос прозвучал хотя бы отчасти так же мило.
– Нет, – блеск в глазах Байрона выдает любопытство – по крайней мере, я рассчитываю, что это именно оно, но даже если нет, я слишком увлекся изложением любопытных фактов, чтобы остановиться.
– Да, три. Одно называется главным, или системным, и оно выполняет почти те же функции, что и левая сторона человеческого сердца – гонит кровь по всему телу. Два другие – поменьше размерами, жаберные, потому что расположены ближе к жабрам, и они действуют, как правая сторона нашего сердца, то есть перекачивают кровь обратно.
– Почему ты вдруг заговорил об этом?
Я улыбаюсь. Не совсем подходящий разговор для первого свидания, но зато собственные объяснения не вызывают у меня скуки. Я смотрю в чудесное августовское небо, синеву которого запятнал лишь след пролетающего реактивного самолета, да облачко на горизонте, смутно напоминающее силуэт таксы. Я не верю в судьбу. Не верю в любовь с первого взгляда. Не верю в ангелов. Не верю, что есть рай, и что наши близкие присматривают за нами оттуда. Но солнце такое теплое, бриз так освежает, мой собеседник настолько идеален и весь этот день опьяняет так, что нетрудно различить долетающий с ветром голос Лили:
МЕСЯЦ! ПОГОРЕВАЛ! И! ХВАТИТ!
Мне хочется возразить Лили: нет, одного месяца недостаточно. Но один человеческий месяц равен семи собачьим, а это больше двух сотен дней. Впрочем, все это неважно: для нее даже один день моей печали – уже слишком много. Я беру свою ложку, вожу ею по дну опустевшего стаканчика из-под йогурта, и снова вспоминаю стихи лорда Байрона. «А этот бедный пес, вернейший друг, усерднейший из всех усердных слуг…»[17]. Я сгоняю лужицу растаявшего гранатового йогурта в одну сторону ритмичными движениями ложки.
– Недавно я потерял того, кто был мне очень дорог, – еще несколько раз проведя ложкой в пустом стакане, я отставляю его в сторону и смотрю на Байрона в упор. – Даже не знаю, как сказать… но я чувствую, что сегодня она здесь. С нами. Ты, я, она – три сердца. Как у осьминога, – я пожимаю плечами.
На его месте я бы удрал. Надо же было ляпнуть такую нелепую и жуткую чушь. Я бросился бы наутек и успокоился бы, лишь забившись в постель у себя дома, с пинтой мороженого, предварительно удалив свой профиль со всех сайтов знакомств, на которых когда-либо регистрировался.
Может, дело в импровизации. Или в том, что это не просто чушь, а правда. Или же в том, что я наконец-то нашел его, своего близкого человека. Но Байрон встает и подает мне руку.
– Давай-ка пройдемся, и ты расскажешь мне о ней.
Осторожное развязывание шнурка.
Мне требуется целая минута, чтобы решить, смогу ли я, и наконец я решаю, что смогу, выбрасываю наши стаканчики из-под йогурта, вкладываю ладонь в его ладонь, и она такая мягкая и теплая, и вместо неловкой возни наши пальцы сплетаются разом, как магнит и металл, словно мы всю жизнь ходили за руку. Мы опять касаемся друг друга.
– Можно было бы прихватить что-нибудь попить вон там, впереди, – предлагаю я.
– Как насчет чая со льдом? – спрашивает Байрон. – Я вообще-то не пью.
Если бы он только знал, как это здорово!
– Чай со льдом будет в самый раз.
Байрон улыбается. Его глаза все еще синие, на этот раз – как небо. Небо с облачком-таксой. Я вспоминаю один из закатов, которыми любовался с борта «Рыбачить не вредно», когда нерешительно признался Лили, что хотел бы снова полюбить. Как эти слова вырвались у меня и вызвали чувство вины. Как сами по себе они говорили о том, что будет уже после Лили. И вспоминаю ее простой ответ.
– Полюбишь, – сказала Лили.
Мы идем.
Я начинаю рассказ.
– Мы познакомились на ферме за городом, когда ей было всего двенадцать недель от роду. Она была ласковой и доброй, а хозяйка считала ее заморышем. Ее отца звали Цезарь, а маму – Веник-Пук.
Байрон дважды пожимает мне руку: он ценит шутки.
Я начинаю историю Лили.
НАЧИНАЕШЬ! ИСТОРИЮ! ОБО! МНЕ!
Примечание автора
24 марта 2015 г.
Ночь выдалась долгой, ни один из нас не спал. Шел июль, было жарко, мы оба потели. Точнее, я потел, а она задыхалась, вывалив язык. В предрассветных сумерках моя собака Лили, которую я растил с двенадцати недельного возраста до момента появления седины под подбородком, посмотрела на меня и объявила, что сдается. Опухоль в мозге, которая вызывала у нее все более изнурительные судороги, победила.
А потом были шесть месяцев сдерживания чувств, злости и депрессии. Пока я рос, в моей семье сменилось пять собак. Все они умерли. Одни от старости, другие от болезней, одну сбила машина. Но ни одна из них так не мучалась. Друзья не скупились на утешения. Они старались как лучше, но их слова не действовали. Многие читали мне стихи про Радужный мост. «Это место в раю зовут «Радужный мост»… все питомцы, кто болен и стар уже был, поправляются там, снова полные сил…» Такая сентиментальщина. Автор неизвестен. Тем лучше – а то я бы не выдержал, сорвался и поколотил бы его. Не нужны мне все эти радуги и леденцы на палочках, мне требовалось разрешение скорбеть, а точнее – скорбеть по собаке.
Как раз в тот период работа перестала приносить мне удовлетворение. Моя карьера сценариста, когда-то многообещающая, застопорилась. Для того, чтобы зарабатывать на жизнь, я устроился в юридическую компанию, специализирующуюся на праве в сфере СМИ. Юридическую компанию я выбрал именно потому, что у меня НЕТ юридического образования. Я рассуждал так: работая там, где повышения не предвидится, я сосредоточусь на своей основной профессии и карьере писателя. Возможно, теоретически мысль была неплохой, но вскоре выяснилось, что меня она деморализует. Большую часть времени я тратил на составление и правку контрактов других творческих личностей, чьи мечты уже сбылись. И полностью бросил писать.
Через шесть месяцев после смерти Лили я сел и в попытке преодолеть писательский кризис набросал пару счастливых воспоминаний о моей собаке. О том, как мы ели вместе. Как дремали. Какие разговоры вели. Каких парней считали симпатичными. Глупые воспоминания. Странные воспоминания. Душераздирающие воспоминания. Они сложились в рассказ «Осьминог». Он был далек от совершенства, но по крайней мере, я снова писал. Я показал его человеку, с которым как раз начал встречаться. Он сказал: «Здорово! А теперь садись писать вторую главу».
Я писал ежедневно в течение сотни дней, показывая одни куски рукописи и утаивая другие. Моя цель была проста: стремление к эмоциональной истине во что бы то ни стало. Какими бы ни были повороты сюжета, какой бы странной (или осьминожной!) ни получилась моя история, каким бы ранимым и беспомощным я в ней ни выглядел. В итоге у меня появился черновик «Лили и осьминога».
Мой друг и коллега-писатель Кэтрин стала одним из первых читателей законченной рукописи. Она прислала мне записку: «Любовь, объединяющая вас с Лили, – частица достояния доброты, которая не исчезает никогда». Надеюсь, эта книга продлит наши отношения – любовь, утрату, скорбь, – и найдет отклик в душе всех, кого связывают подобные узы. Лучшее, что мы можем сделать в память о такой любви, – исцелиться и вновь избрать ее путь.
После смерти Лили я решил не оставлять себе ее прах – об этом решении я порой жалею. Но теперь, держа в руках экземпляр опубликованной книги, я знаю: наконец-то я привезу Лили домой.
Стивен РоулиСноски
1
Российский 46-й размер – Здесь и далее прим. пер.
(обратно)2
Герои фильма «Феррис Бьюллер берет выходной», 1986 г.
(обратно)3
Ежегодный БДСМ-фестиваль в Сан-Франциско.
(обратно)4
Кожаные штаны, оставляющие открытыми ягодицы, деталь костюма ковбоя-гомосексуалиста.
(обратно)5
Ginger – и жаргонное «гомосексуалист», и имя актрисы Джинджер Роджерс.
(обратно)6
Пер. А. Беломорской.
(обратно)7
Тофундейка (Tofurky, от англ. tofu и turkey – тофу и индейка) – «фальшивая индейка», вегетарианская запеканка преимущественно из тофу.
(обратно)8
El pulpo (исп.) – осьминог.
(обратно)9
Хелен Келлер (1880-1968 гг.) – слепоглухая американская писательница и политическая деятельница.
(обратно)10
Возглас участника в игре в «слепые прятки» в бассейне.
(обратно)11
Dial (англ.) – набирать номер, диальдегид и «die-all».
(обратно)12
Ring (англ.) – круг, звонок.
(обратно)13
章鱼 (zhangyu, кит.) – осьминог.
(обратно)14
У.Шекспир, «Макбет», здесь и далее – в пер. Ю.Корнеева.
(обратно)15
В английском языке принято называть суда в женском роде.
(обратно)16
Англ. owe too.
(обратно)17
Пер. И. Ивановского (прим. пер.).
(обратно)
Комментарии к книге «Лили и осьминог», Стивен Роули
Всего 0 комментариев