«Тест на блондинку»

374

Описание

Каждая новая дама Васи – роковая брюнетка. Рыжая стерва всю жизнь мучает влюбленного Колю, а Ване повезло: у него жена шатенка, добрая, верная и заботливая. Петя обожает блондинок – это диагноз!.. Как мучаются мужчины, пытаясь разобраться в ярлыках, которые сами же на женщин навесили, наделив их по цвету волос, как по мастям, определенными качествами! А может, все не так? И на самом деле каждая женщина – это новая вселенная со своим неповторимым набором особенностей? Ответы на все эти вопросы ищите в нашем сборнике рассказов, авторы которых – исключительно мужчины!



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Тест на блондинку (fb2) - Тест на блондинку [антология] 1189K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Сергей Павлович Петров - Дмитрий Александрович Емец - Евгений Борисович Новиков - Олег Олегович Жданов - Родион Андреевич Белецкий

Тест на блондинку (сборник)

© Белецкий Р., 2017

© Матковский М., 2017

© Снегирёв А., 2017

© Гуреев М., 2017

© Харченко В., 2017

© Шамордин Н., 2017

© Чиж А., 2017

© Кузнецов Н., 2017

© Петров С., 2017

© Емец Д., 2017

© Новиков Е., 2017

© Жданов О., 2017

© Ильенков А., 2017

© Бирман Д., 2017

© Романов А., 2017

© Оформление. ООО «Издательство «Э», 2017

Родион Белецкий Мне нравятся блондинки

– Мне нравятся блондинки! — Шепнул поклонник Нинке, Не зная, что за год она Три раза перекрашена. – Мне нравятся брюнетки! — Шепнул поклонник Светке, Не зная, что за год она Три раза перекрашена. – Мне нравятся шатенки! — Шепнул поклонник Ленке, Не зная, что за год она Три раза перекрашена. Пример осеннего листа — Меняет женщина цвета. А платья и подавно, Не изменяясь в главном.

Максим Матковский Только бы не рыженькая!

У деда день рождения.

Всё семейство в сборе. Круглая дата. Девяносто лет. Что тут сказать? Дед есть дед, он как дуб, как гора и молния за горою. Руки деда вечно пахнут машинным маслом, пылью и дождём. В свои девяносто он и сплясать может, и анекдот забористый рассказать, и послать кого надо крепко может, если понадобится. Одним словом – дед наша гордость. Стержень семейства.

Дед знает всё. Он и войну прошёл, и писарем в секретном штабе работал, и инженером, и электриком, и на турбазе работал, и таксистом в девяностые приходилось подрабатывать, и в парке аттракционов он работал, и почтальоном, и даже диктором на телевидении. Чего он только не знает, где он только не был. И землю купил, и дом построил, и за машиной до сих пор собственноручно ухаживает, и скотину в чистоте держит, и сам огородом занимается, и по дому хлопочет: всё у него чинно, ладно. Крепкий хозяйственник, а слово скажет – хоть бери да записывай за ним. Афоризмами говорит.

Бабка от деда не отстаёт. Стол от еды ломится. Учтены все гастрономические предпочтения, приборы разложены в лучших королевских традициях, и салфетки белые под каждой тарелкой, и фужеры, и баранина, и курица, и свинина, свежие овощи с огорода, и картофель в мундирах, и картофель жареный, и икра из баклажанов, хлеб чёрный бородинский, и хлеб кукурузный домашний, и фасоль с луком, и вино у неё на столе.

Семейка наша весёлая собралась полным составом. Шумная весёлая компания. Даже тётка из Парижа приехала – она замуж за престарелого француза выскочила. Вот и он сидит – нос крючковатый, лысый, попивает домашнее сухое из стаканчика и удивлённо на родственников моих глазеет. Старики – дед с бабкой – дают молодым жару. Кричат громче всех за столом. Но громче всех, конечно, дед кричит. И не только потому – что он презирает слуховые аппараты. Счастлив он.

Я был самым молодым, и так уж получилось, что я был ещё и единственным наследником семейства. Род Матковских мог прерваться на мне, а мог и не прерваться, как знать, господи прости. Поймите, всё внимание было приковано не к деду и не к тётке, прибывшей прямиком из Парижа, но ко мне – ведь именно на мне лежала огромная ответственность.

И все переживали из-за меня.

Понять можно.

Ведь женщины у меня как не было, так и нет.

Не знаю, как так получилось.

Давайте, сейчас смейтесь надо мной и кидайте тухлые яйца.

Теперь об этом уже можно говорить: к тридцати годам я оставался девственником.

В наше время стремительных перемен это всё равно, как две головы иметь, или хвост, или рога. Чёрт меня знает, однако всю свою сознательную жизнь женщин я стеснялся. Сторонился.

Что сказать о моих отношениях с женщинами? Так, невинные поцелуи, разговоры ни о чём.

Я мог подставить плечо, чтобы женщина вдоволь выплакалась.

Я мог подставить уши, чтобы женщина вдоволь выговорилась.

Я мог разинуть рот и похохотать с женщиной над её не очень смешными шутками.

А если же дело доходило до чего-то более серьёзного, я дико смущался и убегал.

Естественно, когда мы собирались с друзьями и обсуждали любовные похождения, я выдумывал красочные истории, врал с три короба про своих несуществующих бывших, призрачных настоящих и фантомных будущих.

Теперь об этом уже можно говорить: я довольствовался порнографией. И порнография меня удовлетворяла. Точнее, я сам себя удовлетворял. Кидайте уже ваши камни, я вижу – вам не терпится.

Меня пугала ответственность и время, предположительно потраченное мною на отношения. Это же надо каждый день с женщиной куда-то ходить, в кино, в боулинг, слушать её истории, засыпать и просыпаться вместе. А быт? В быту я никчёмен и ужасен! Кому такой нужен? Я даже розетку не могу починить. А вдруг стиральная машина сломается или женщина, упаси бог, захочет какой-нибудь дорогой подарок?

Мне и с самим собой жить душно, чего уж говорить про другого человека. Нет, рядом с собой никого вообразить даже и близко я не мог.

Самое страшное – это дети. Если появится ребёнок – можешь ставить на жизни крест. Пиши – пропало. Купания, пелёнки, врачи, садики, школы… кто-то боится смерти, кто-то боится чудовищ из романов Лавкрафта, кто-то боится облысения – я же боюсь детей. Быть отцом, представлялось мне, всё равно, что в ад попасть, где тебя в котёл с кипящим маслом посадят. Я-то за собой с трудом следить могу, как же за кем-то ещё уследить?

Работа, дом, дом, работа. Ем что попало, пью что попало. По выходным – футбол, глуповатое кино, пиво и преферанс с друзьями.

С другой стороны, плохого-то я ничего не делал: не воровал, не убивал, не насиловал. Всё по закону. Но этого недостаточно.

Итак, семейка крепко выпила, и начались разговоры. Первым спросил дед:

– Ну, как у тебя на любовном фронте? Есть бабёнка?

Все замолчали и на меня уставились.

Я сделал вид, что поперхнулся и закашлялся.

Тётя была безжалостной:

– Я в твоём возрасте уже три раза развелась.

Мама вступилась за меня:

– У него другие дела, ему ещё рано!

Подвыпивший отец сказал:

– Ничего не рано.

Я извинился и вышел в прихожую, где меня подстерегали дальние родственники, чёрт его разберёшь по чьей линии.

Родственники перемигивались, хитро улыбались. Они спросили:

– А может, ты из этих?

– Из каких из этих? – спросил я, прекрасно понимая, о чём речь.

– Ну, из этих, которые задницами вертят! – Они расхохотались, будто только что была произнесена самая смешная шутка в мире.

Я одарил их презрительным взглядом.

И так весь вечер. Передохнуть практически не давали, каждый советовал свою подругу, или дочь подруги, или какую-то там знакомую очень хорошую, и обязательно очень хозяйственную, и непременно очень порядочную девочку, которая безо всяких там сомнений мне подойдёт. Ей богу, все так воодушевились, словно после вечера им деньги заплатят, словно они спор некий заключили.

Дошло уже до того, что они начали представлять моих детей от той или иной особи.

– Нет, дети получатся невысокого роста.

– Нет, с такими носами у ребёнка будет некрасивый нос. Посмотри, какой у него нос большой – и у неё большой, не подходит, значит, ему нужна с маленьким носом, желательно – курносая. Это уравновесит… Ага!

– Её зовут Женечка, она работает стоматологом, а какие блинчики делает!

– Люда сама шьёт и одежду продаёт, у неё фирма, понимать надо.

– У Наташки красный диплом. Юрист! Что там говорить, полезная профессия.

Причём я не сомневался, что все их разговоры были сплошным бахвальством. Наверняка у обговариваемых девушек есть парни и завязались крепкие отношения.

Они про них говорили так, вроде те сидели у окошка и покорно ждали, когда же я к ним подкачу.

Ага, держи карман шире.

Женить меня собрались на полном серьёзе. Чего уж там – будь я на их месте, тоже бы переживал за себя.

Мне хотелось поскорей уйти, я ёрзал на стуле, виновато улыбался и не мог найти повода.

Мама сказала:

– Посиди ещё немножко, имей совесть. У дедушки день рождения.

Сестра дедушки строго сказала мне:

– Максим! Женю!

И все расхохотались.

А после пиршества, когда я мыл посуду, дед подошёл ко мне и сказал успокаивающим голосом бога:

– Ты просто попробуй с кем-нибудь.

– Я не нравлюсь женщинам, – признался я.

– Чушь, – сказал дед. – Ты культурный, обходительный. Всё получится.

– Ну, дед… – промямлил я.

Он крепко хлопнул меня по плечу, достал вставные челюсти изо рта и подставил их под струю горячей воды.

Вскоре случилось следующее несчастье: у моей соседки умер муж.

Должен заметить, умер он по своей глупости. В собственной смерти виноват только он сам, и, возможно, ещё немного виновата та скотина, что украла люк по улице Черняховского. Сосед возвращался домой ночью со стадиона, где «Динамо» еле-еле свело матч на ничью, и провалился под землю. Естественно, он горлопанил клубные песни, естественно, в нём плескалось не менее пяти литров пива. И вот он провалился под землю, пролетел шесть метров (кто бы мог подумать, что там так глубоко!) и почил.

Что сказать? Был человек – и нет человека. Ты его видел буквально вчера, не мог и подумать, что больше не увидишь его никогда.

Я пытался утешить соседку чем только мог. И деньгами, и молитвой, и сопереживанием.

Она же зачастила ко мне. Приходила, садилась в кресло и беззвучно плакала, вытирая слёзы белым платочком. Я смотрел на её пышные рыжие волосы и представлял пожарища церквей, я представлял пламя геенны огненной, в котором сейчас купается её муженёк. Дурные мысли, разве эта несчастная женщина заслуживала подобные мысли?

Нет, я её утешал:

– Аня, всё хорошо. Всё будет хорошо.

Я подносил ей чай и заверял, что она всегда может на меня рассчитывать. В любом вопросе.

Она переспрашивала:

– Правда, в любом?

– Да, – уверял я.

Мне приходилось её обнимать, она прижималась ко мне огромной грудью, и я старался изо всех сил, лишь бы не выдать своей эрекции.

Забыл сказать – у неё был сын лет восьми. Пашка.

Аня иногда просила меня забрать его из школы, или к зубному отвести, или на родительское собрание сходить.

Я всё чаще начал бывать у них в гостях. Пашка почему-то сразу невзлюбил меня. Хотя я ему улыбался и сделал пару подарков в виде пластмассового самосвала и пластмассового пистолета.

Однажды Аня пришла ко мне вечером с жёлтой рубашкой. Она сказала:

– Я хочу отблагодарить тебя и подарить эту рубашку.

В тот вечер она красиво накрасилась, подвела глаза и проделала над своим лицом все эти коварные штучки, которые женщины пускают в ход, чтобы заполучить мужчину.

И, пожалуй, майка приходилась ей слегка тесноватой.

И, пожалуй, она много работала над своими ногами: выглядели они крепкими и стройными. Спортивный зал или домашние упражнения?

Ту рубашку я мигом вспомнил: видел в ней покойного на праздновании Нового года у нашего общего знакомого дома. Даже лиловое пятно от вина на ней осталось.

– Что это за рубашка? – спросил я Аню, прекрасно зная ответ.

– Купила тебе, – сказала Аня и снова прильнула ко мне грудью.

Боже, да она же была без лифчика, я видел её соски. Дыхание моё участилось, а сердце заметалось в грудной клетке, как бешеная горящая птица.

– У меня много рубашек, – соврал я.

– Пожалуйста, примерь, – сказала Аня.

– Не знаю, мне не нравится жёлтый цвет.

– Ну пожалуйста, тебе идёт жёлтый, я же вижу… так старалась, целый день, тебе подарок выбирала.

Она надула пухлые губки и едва не заплакала. Глаза синие-синие, волосы рыжие-рыжие, цвета планеты Марс из школьного учебника по астрономии.

Она была разбита горем, я не хотел обидеть её, а уж тем более ссориться из-за таких пустяков не хотел. Я стащил майку и надел жёлтую рубашку покойника.

Клянусь, она была будто на меня сшита.

Аня хлопнула в ладоши и сказала:

– Какой ты красивый!

– Спасибо! – ответил я.

От рубашки пахло покойником, пивом и потом рьяного футбольного болельщика.

Аня поцеловала меня в щёку, опасный поцелуй, она едва не коснулась моих губ. Аня сказала:

– Приходи завтра после работы к нам на ужин. Я приготовлю что-нибудь вкусненькое…

В книгах и кино про такие ситуации говорят: «Мертвец ещё остыть не успел, а ты уже с вдовой кувыркаешься».

Ну и что, подумалось мне тогда. Жизнь коротка, жизнь бессмысленна, и чёрт его разберёт – что есть любовь на самом деле. Может, это мой единственный шанс, и, кажется, рыжая бестия действительно меня любит или хочет… плевать… судя по всему, она способна преподать мне первый незабываемый урок любви… и в дальнейшем я уже не буду стесняться женщин. После таких пышных форм, после груди такой выдающейся я буду чувствовать себя раскованно с любой девочкой. Спасибо богу за подарок судьбы.

Дедушка будет мной доволен.

И бабушка.

И французская тётка.

И мама с папой.

Да что там: все родственники будут смотреть на меня не как на прокажённого, но как на достойного члена общества.

Да и сам я на себя взгляну по-другому после ночи любви.

Интересно, что чувствует мужчина, когда засовывает пенис во влагалище?

Интересно, что чувствует женщина, когда мужчина засовывает ей пенис во влагалище?

Вот же природа с нами фокус проделала! Подумать только, люди на Марс полетели, искусственный интеллект придумали, роботы уже среди нас бродят, и пришельцы, и на принтере теперь атомную бомбу можно напечатать, а люди всё равно глупостями занимаются. Обмен жидкостями, одним словом.

Теперь об этом уже можно говорить: к тридцати годам я продолжал оставаться девственником.

После работы я заскочил в супермаркет, купил бутылку вина и шоколад для маленького изверга. Не заходя домой, я отправился к Ане в гости. Она открыла дверь, крепко обняла меня, поцеловала едва не в губы и приняла кулёк. На столе было много пива, квашеная капуста и жареные колбаски.

Ну что за чудо-женщина эта Аня – настоящая красотка и знает, как с мужчиной обращаться, как можно было умудриться умереть и оставить её на белом свете?

Я пил пиво, ел колбаски, смотрел футбол, а Аня и слова мне не сказала. Лишь влюбленно поглядывала на меня. Всё это время её малой злобно зыркал на меня, он прятался за диваном, под столом и в шкафу. И где он только не прятался, как обезьянка, как зверёныш человеческий.

Его блестящие глаза скакали по комнате.

Вот что он мне говорил:

– Вы не мой папа.

– К счастью, да, – отвечал я.

– Если бы мой папа был жив, он бы вам в морду дал! – заявил Пашка.

Мне хотелось оттягать его за уши как следует. Или подзатыльник дать, или по заднице ремнём. Чего уж там, пиво медленно, однако уверенно делало своё дело, пробуждало в девственнике воинствующего мужчину.

– Пашка! – сказала Аня. – Как тебе не стыдно! Дядя к нам со всей добротой! Дядя нам помогает… а ты… иди спать бегом!

– Мой папа бы вам нос разбил, и у вас бы кровь фонтаном пошла! – сказал Пашка и спрятался за швейной машинкой.

Я злобно посмотрел в его сторону.

– Папа бы вам руку сломал! – выкрикнул слюнтяй из-за швейной машинки.

Внезапно Аня села ко мне на колени, погладила по волосам и сказала:

– Не обращай внимания, он на самом деле добрый мальчик. Просто тяжело переживает смерть отца…

– Как и мы все, Анюта, как и мы все…

Я набрался храбрости и обнял её за талию. Она впилась мокрыми горячими губами в мой рот и сказала:

– Валик, я хочу тебя!

Валик – так звали её покойного мужа. Я решил не делать замечания.

– Пошли в спальню? – робко прошептал я.

– Нет, Валик, пускай сын уснёт сначала.

– Хорошо, – сказал я, и она снова уселась на свой проклятый стул. Халат её распахнулся, и она безо всяких стеснений теперь мяла передо мной свои громадные груди, увенчанные прекрасными во всех отношениях сосками.

Маленький негодяй запустил в меня резиновым шлепанцем.

Аня сказала:

– Дай ему по заднице и отправь спать…

– Но как это… я не могу чужого ребёнка…

– Не чужого! – вскрикнула Аня, схватила Пашку за руку и подвела ко мне.

– Я не буду… – сказал я.

– Снимай ремень… быстро!

Она стянула с Пашки штаны, и в её взгляде появилось нечто злое от нечистого, нечто демоническое, что заставило меня снять ремень и пару раз дать молокососу по заднице.

– А теперь быстро спать, – скомандовал я, войдя в роль папашки.

Аня одобрительно улыбнулась. Я ждал, что она начнёт действовать первой, и решил ей во всём признаться. Что, мол, девственник и всё такое.

Однако она не торопилась. Она сказала:

– Ты бы волосы немного взлохматил.

– Зачем? – спросил я.

Тем временем второй тайм подходил к концу. И пятая бутылка пива подходила к концу. И колбаски я все съел.

– Ну, так просто, – ответила Аня.

Я взлохматил волосы, и тут до меня дошло, что покойник вечно ходил с взлохмаченными волосами.

Затем Аня попросила:

– А теперь скажи: «Закрой рот и дай мне досмотреть проклятый футбол, грымза, ухухухуху!»

Промолчав, я сделал вид, что этого не слышал. Эрекции как не бывало. Чертовщина начала происходить.

Аня сказала:

– А теперь скажи: «Ну, раз уж ты мне футбол не даёшь посмотреть, так пойду я мусор вынесу и от тебя отдохну, грымза… ухухухухуху!»

Аня принесла полупустое мусорное ведро и вручила его мне.

Из спальни я услышал детский плач. Пашка причитал:

– Папа, пожалуйста, не бей маму, папа!

Я взял мусорное ведро и вышел во двор. А ничего другого мне и не оставалось. Мусор я выкинул вместе с ведром и быстренько спрятался у себя дома. На звонки не отвечал, дверь не открывал. История вышла пренеприятная.

На протяжении недели я избегал встречи с Аней. Как-то вечером я решил проверить почту и увидел от неё письмо.

В письме она написала:

«Извини, тысячу раз извини. Не знаю, что на меня нашло. Сама была не своя. Это всё от горя и бессонных ночей. Больше такого не повторится, Максим, пожалуйста, давай останемся друзьями!»

Стоит ли говорить, что я сам мечтал остаться с Аней друзьями, а более же всего я по ночам, иногда и днём, мечтал о её грудях, о ногах её мечтал, неудивительно.

Более же всего облекитесь в любовь. Хорошо-хорошо.

И мы оставались друзьями, несколько раз вместе съездили за покупками, несколько раз сходили в кино, и ещё на прогулку в парк сходили. Пашка такой стал, хоть к ране прикладывай. Вежливый, грубить перестал. «Спасибо, пожалуйста». В парке я ему сахарную вату купил.

Иногда, конечно, Аня просила меня надеть жёлтую рубашку, иногда просила поковыряться в носу, почесать в паху, взлохматить немного волосы и ещё что-то странное просила. Однако я прощал ей эти мимолётные шалости, слабости, можно сказать. И то, что она частенько называла меня Валиком, я тоже старался не замечать. Ведь на кону стояли чудесные, самые прекрасные груди на земле и роскошные волосы цвета крови марсианина.

Как-то мне позвонила мать и сказала:

– Что-то ты давно не заходишь, не звонишь… у тебя всё нормально?

– Более чем, – ответил я.

– Что с твоим голосом? – спросила мать.

– Что с ним?

– У тебя наконец-то появилась девушка. Я так рада! Приходи к нам на ужин. Познакомимся. Мне нужна подружка.

– Хорошо, – пообещал я и, положив трубку, решил, что непременно женюсь на Ане.

Почему бы и нет? Она умная, хорошо готовит, разрешает смотреть футбол и пить пиво, добрая, красивая, грудастая, рыжая – всё как я люблю в своих фантазиях про несуществующих женщин. А Пашка? Ну что же, пусть будет Пашка. Его ещё можно перевоспитать. Да не такой уж он и плохой после ремня.

Я рассказал Ане про предстоящую встречу с родителями. Она очень обрадовалась.

– Надену чёрное платье и бусы, – сказала она. И каблуки.

В тот же вечер она отправила Пашку к своей сестре за город. Мы сидели у меня за ужином и футболом.

– Валик, – сказала она. – Пошли спать. Мне завтра рано вставать и ещё хочется кое-чем заняться…

Я взял её руку своей дрожащей рукой и повёл в спальню. Мы разделись при выключенном свете. И улеглись в кровать. Я целовал её груди и ласкал в заветном месте пальцем. Она стонала.

– Валик, – говорила она. – Валик, я так тебя люблю.

Вместо того, чтобы получать удовольствие, я улёгся на спину, закрыл глаза и представил Валика в гробу. Представил его лицо, над которым уже изрядно потрудились черви.

Я представил трупную вонь.

Боже, что же с телом его произошло?!

Я представил, что он лежит с нами в кровати.

– И не стыдно тебе? – спросил воображаемый Валик в моей голове.

Отстранив Аню, я повернулся на бок к окну.

– Что случилось, Валик, тебе нездоровится? – спросила Аня.

– Извини, просто устал, тяжёлый день, – ответил я.

– Хорошо, тогда завтра утром продолжим? – спросила Аня.

– Конечно, ответил я и поцеловал её в левый сосок.

Всю ночь я пролежал без сна, ворочался и размышлял над предстоящей встречей с родителями.

Кто бы мог подумать, что мама пригласит на ужин всё семейство, всю родню, и даже французская тётя со своим Жан Филиппом, как оказалось, ещё не уехали. Тем не менее ужин прошёл превосходно. Все на меня смотрели с восхищением, все тайно восторгались рыжей бестией, и завидовали мне, и поверить не могли, что такой неопытный по женской части мужчина смог привлечь такую выдающуюся женщину. И Аня вела себя выше всяких похвал. Помогала по столу, убирала посуду, смеялась там, где надо, качала головой там, где надо, молчала там, где надо.

И даже то, что она весь вечер называла меня Валиком, не испортило картины в целом.

Когда же Аня ушла на кухню с французской тёткой курить – родственники в лице моментально поменялись. Дед скривился, будто сто мёртвых жаб проглотил. Бабка поморщилась, словно у неё внезапно голова разболелась, а мама моя хорошая расплылась в блаженной улыбке.

– Рыжая! – сказал дед. – Она же рыжая! Ты что, не видишь?

– Вижу, дед, мне нравятся рыжие, – сказал я.

– Да все рыжие стервы! – сказал дед. – Вот на бабку свою посмотри – рыжая как сатана! Думаешь, легко я жизнь прожил? Отмучался с ней и до сих пор мучаюсь.

– Рыжие – женщины страстные, но довольно ветреные, – философски заметил мой дядя – талантливый обвальщик мяса.

– Рыжей может быть любовница на месяц, но никак не жена, – сказала дедова сестра.

Мама же сказала:

– Сынок, я так счастлива, сынок, она тебе подходит, такая умница, сразу видно – много умеет. Хозяюшка. И добрая. Сынок, главное, чтобы маме нравилось.

Отец высосал мякоть из бочкового помидора, осушил рюмку водки и наколол на вилку колбасу.

– Эх, девоньки-голубоньки, за что я вас люблю – за четыре губоньки, – молвил отец.

Бабушка решительно заявила:

– Она тебе не подходит.

– Почему? – спросил я.

– Никто никогда не поймёт, что у рыжих на уме, – сказала моя рыжая бабушка. – У них тыквенная каша в голове. Сегодня одно на уме – завтра другое. Нет, Максим, такая женщина не для тебя. Она слишком красива, а у тебя нос длинный… картошкой… дедов нос у тебя… и потом… ах, ладно…

Бабка махнула рукой, явно ожидая, что все попросят её продолжить.

– Продолжайте, бабушка, говорите, – не подвели все.

– Не буду, не за столом сказано, – притворно упиралась бабушка.

– Ну скажите! – просили все.

– Говори, бабуля, – попросил я.

– Она чёрная вдова! – сказала бабка, и все охнули. – Да у неё на лице написано. Веснушками на щеках выложено – губительница мужчин. Всех своих мужиков в могилу сводит. Кровопийца. Ужас-ужас!

– Чёрная вдова… чёрная вдова… как мы не заметили, – зашептались за столом.

У меня по спине холодок пошёл.

И правда, с тех пор, как я начал встречаться с Аней, чувствовал себя неважно: руки дрожали, в голове шумело, колени болели, что-то с мочевым пузырём было не так и зрение немного хуже стало. Чертовщина, бабка сразу заметила.

За столом началось голосование: все, кроме матери, проголосовали против, отец воздержался.

Мама сказала:

– Ну, что же, мне девочка нравится… хорошая девочка, Максим, но раз все против… тогда и ладно.

На том и порешили.

А когда Аня зашла в зал, все снова улыбались, много шутили и с удовольствием с ней чокались.

Больше с Аней я не встречался.

Мне ради этого пришлось снять квартиру в другом районе.

От знакомых я слышал, что у неё появился новый мужик. И мужик этот щеголял в жёлтой рубашке, и часто его можно увидеть у дома с мусорным ведром.

Потом мне сообщили, что зимой на темечко тому мужику упала большущая сосулька с крыши. И мужик умер на месте.

С тех пор рыжих я десятой дорогой обхожу.

Если увижу рыжую в магазине, то иду в другой магазин. Если рыжая в маршрутку зайдёт, то я прошу немедленно остановить и выхожу, например, к нам на работу наняли рыжую бухгалтершу – и мне пришлось перевестись в другой отдел. Что поделаешь?

После неудачной попытки с Аней я места себе не мог найти. Вроде парень нормальный – голова на плечах есть, не больной, не шизофреник, и руки, и ноги, не коротышка, не какой-то там пропойца, при работе приличной, могу себе пару раз в год позволить на море съездить, не красавец… да и не урод. Обычный я. Среднестатистический. Ну, может, нос чуть великоват. Так в чём же дело? Неужели в носе моём проклятом дело? Однако я видел ужасных мужчин с прекрасными женщинами, я наблюдал за их отношениями, пытаясь раскрыть секрет, но так ничего и не уразумел.

До конца года я дал себе обещание, поклялся: во что бы то ни стало найти женщину и переспать с ней. А иначе в монастырь пойду, буду там навоз лопатой шевелить, дрова колоть и кельи драить.

Первым делом я сдался на милость своей семейки и согласился встретиться с девушками, которых они мне настырно подсовывали.

– У моей подруги есть внучка, она в Киев переехала учиться, сейчас на четвёртом курсе в Институте филологии, – сказала бабушка. – Кровь с молоком. Тебе обязательно понравится.

Я позвонил ей, её звали Таня. Приятный мелодичный голос, мы много болтали – и так около месяца. Говорить с ней по телефону – одно удовольствие, иногда мы и до четырёх утра болтали – обо всём на свете. Я пытался найти её в социальных сетях, чтобы посмотреть фотографии. Но в её профиле фотографий не оказалось.

Я представлял, как мы лежим с Таней в кровати, я мыслил её худой миниатюрной блондинкой с выдающейся грудью чёрной вдовы Ани. Она гладила меня по спине и шептала:

– Максим, мне так хорошо с тобой. Спокойно, как за каменной стеной.

А я её спрашивал:

– Тебе понравилось?

Она отвечала:

– Это было нечто, никогда такого не испытывала.

Странное дело: несмотря на то, что мы быстро нашли общий язык по телефону и, можно сказать, сдружились (а впечатление складывалось, будто мы знали друг друга всю жизнь!), она постоянно избегала встречи со мной.

Наконец мне надоели телефонные разговоры, и я прямо заявил:

– Давай или встретимся, или я с тобой говорить больше не буду.

– Есть одно местечко, – сказала она. – Уютный ресторанчик на площади Льва Толстого. «Тургенев» называется.

Мы уговорились встретиться там вечером. Я надел свой лучший костюм, надушился лучшим одеколоном, побрил на всякий случай под мышками и в паху, и в паху тоже одеколоном прыснул. Знаете, всяко бывает, и лапти воду пропускают, мало ли, лучше уж быть подготовленным, чем потом опростоволоситься.

В ресторан я приехал на двадцать минут раньше. Сразу было видно – дорогущий ресторан, хоть внешне ничего собой не представлял, так, хлипкая пристройка к историческому дому на Большой Житомирской. И официанты тут как тут, мухи назойливые, чёрный низ, белый верх, молоденькие, бритые, настырные. «Вам что-нибудь подсказать? Может, что выпить сразу принести…» – и так далее и тому подобное. Я сел у окна и сказал им, чтоб отстали.

– У меня свидание с женщиной, – сказал я. – Она придёт, тогда и подходите.

Я сидел, ждал полчаса. В ресторане кроме меня сидели какие-то иностранцы и щебетали на своих иностранных языках. Неудивительно, в Киеве по сравнению с Евросоюзом цены представляются копеечными, они здесь на широкую ногу гуляли. И рыбу заказывали, и первое, и десятое, и вино какое-то дорогое, судя по бутылке, неплохо выпивали.

Как вдруг колокольчик прозвенел над дверью, и в зал вошла ослепительной красоты блондинка. Худенькая, невысокого роста, она поправила волосы, остановилась, и глаза её кого-то искали. И грудь у неё была точь-в-точь, как я и воображал бессонными ночами. Рот чувственный, губы пухлые, руки так и порхают над воображаемым пианино. А какие ресницы длинные…

О, мои бессонные ночи. О, королева моих ночных поллюций.

Я подхватился с места, взял букетик цветов и пошёл к Тане навстречу. Она глядела прямо на меня и улыбалась. Она глядела сквозь меня.

Ловко увернувшись от моего поцелуя в щёку, она нырнула мне под мышку и поцеловала высокого старика, который всё это время находился за моей спиной. Целовались они страстно, в губы. Разница в возрасте могла составлять лет пятьдесят, а то и больше! Какая мерзость, подумал я.

Я снова уселся за столик и попросил пива. Да, принесите мне проклятое пиво, господи прости, за семьдесят гривен, ну и дороговизна. Взглянув на часы, я понял, что сижу в ресторане уже около часа, и подумал: она не придёт. Она, наверное, узнала, что у меня длинный нос, и не придёт.

И вот, когда я уже ожидал счёт, в зал вбежала непомерно толстая женщина с кабаньим лицом. Толстая и усатая. Глаза её вращались, как глаза сумасшедшей.

– МААКСИИИИИМ! – проревела она на весь зал, как сирена.

Боже, подумал я, да она же настоящий слон.

Она, как товарняк, гружённый лесом, помчала ко мне, распихивая иностранцев, официантов, задевая столы и стулья.

Волосы у неё были фиолетовые.

– Прости! – сказала она. – Там такие пробки… давно сидишь?

– Нет, – соврал я.

Её пальцы-сосиски схватили меню, она подозвала официанта и заказала себе пять блюд.

– Наконец-то мы встретились! Я так рада! – громким голосом завопила она.

– И я рад… – соврал я.

Принесли еду, и это животное начало есть: оно впивалось в курицу, вгрызалось в свинину, громко жевало, много болтало, из его рта в меня летели ошмётки еды. Что она там болтала, я даже и не помню, потому что не слушал. Я смотрел не на неё, а на хрупкую блондинку, которая сидела со стариком. Блондинка довольствовалась лишь чаем и молчала, она слушала старика и улыбалась.

– Сейчас, извини, пойду покурю, – сказал я толстухе, снял куртку с вешалки, вышел из ресторана и помчал к такси напротив «Сiльпо».

Больше к родственникам я не обращался.

Мне звонил дядя.

Мне звонила тётя.

Все они мне звонили и предлагали познакомить с прекрасными девушками.

А я отвечал:

– Нет уж, спасибо, лучше я сам!

Бабуля же моя очень удивилась:

– Толстая? Как это толстая… ну и что, зато девушка в теле, зачем тебе чахлые, болезные?

– Бабушка, она больше, чем вселенная, – сказал я. – Больше всего, что только можно вообразить.

– У тебя просто нет вкуса, – ответила бабушка и кинула трубку.

Как-то мне позвонил старый добрый приятель Олег и предложил встретиться с ним в баре за кружкой пенного божества, поболтать да футбол посмотреть. Я с удовольствием принял его предложение, потому что Олег был настоящим знатоком по женской части.

Мы хлопнули по пиву, заказали ещё, а потом ещё, в перерыве между таймами я решил излить ему душу. Конечно, я не признался, что до сих пор хожу в девственниках. Ведь раньше я хвастался перед ним любовными похождениями! Я сказал, что сейчас мне не везёт и в чём причина – понять не могу.

Олег сразу перешёл к делу, он надел маску эксперта.

– С бабами вообще проблем быть не должно. Она баба – баба, ты мужик – мужик. У неё влагалище, у тебя пенис, сама природа благословляет тебя на секс, на любовь, на веселье. А кто против природы идёт – тот в дураках останется. Без вариантов. Подойди просто и скажи: привет, как дела? Ты хорошо выглядишь… какие у тебя красивые глаза… похвали её сумочку, платье, расскажи о книге, ты же книг много читаешь, ёпта, вот и напусти тумана, пофилософствуй немного. Кажется, ничего особенного, но бабы это любят. Бабы просто обожают, когда им воск в уши заливают. А серьезные отношения совсем про другое. Вот я, например, как понял, что жениться на своей Юле буду… сразу ей дал понять – спуску не дам. Строгим стал. Но и про нежность не забывай. Строгость и нежность. Смех и плач. Всё это называется гармония… Если надо, за волосы бабу оттягай и до слёз доведи, а потом подарок сделай – и повелевай, повелевай ею! Говори: я приказываю! Я повелеваю! Женщина – это лодка, а мужчина на вёслах сидит. Ну, давай, вон барышня за барной стойкой сама, скучает, пойди познакомься…

– Да не могу я просто так подойти познакомиться, – смутился я. – Она подумает, что я придурок… скажу я ей что?!

– Ничего! Спроси, как дела! – сказал Олег.

И так болтал он, речь же его напоминала цитаты из какой-то низкопробной брошюры про взаимоотношения полов, написанной грязным скользким старикашкой.

– Ну, смотри тогда, я иду знакомиться, учись!

И он направился к даме, скучающей за барной стойкой.

Я было подумал, что она тотчас отошьёт его, пошлёт куда подальше или орать на него начнёт. Не тут-то было! Она предложила ему сесть рядом, она кокетничала с ним, придерживала его за локоть, он же, нарушая интимное пространство, лез ей в лицо со своей смазливой улыбочкой.

Затем же случилась удивительная вещь: в бар зашла Юля – жена Олега, в руках она держала увесистую сковороду. Она заметила Олега, флиртующего с девушкой, подошла к нему и грохнула сковородой по спине.

– Олег! Быстро домой!

– Ой, – сказал Олег. – Дорогая, сейчас, второй тайм досмотрю и приду… можно?

– Быстро домой! – скомандовала Юля и замахнулась сковородой.

Мужики в баре от смеха чуть животы не надорвали.

Олег же, как провинившаяся собачонка, опустив голову, пошёл следом за женой.

Я досматривал второй тайм и вспоминал его слова:

– Главное – каблуком не стать, дружище, главное в каблука не превратиться. Вот я лучше разведусь, чем каблуком стану!

Однажды в социальных сетях я нашёл страничку своей одноклассницы. Выглядела она здорово, худенькая, подтянутая и, судя по фотографиям, без детей и мужчины. Мы начали переписываться, говорили о школе, вспоминали учителей, и я с порога задал ей вопрос: может, встретимся? Приезжай ко мне в гости. Вспомним былое!

С удовольствием, ответила она. И приехала на следующий день. Выглядела она так же здорово, как и на фотографиях. Мы пили вино, вместе приготовили омлет из яиц, цветной капусты, грибов, колбасок и сыра. Омлет на славу удался. Только вот гостья вела себя несколько странно. Вроде и со мной разговаривает, а вроде о чём другом думает. По сторонам постоянно смотрит. На шкаф, на тумбочки, на книжные полки, быстро так головой крутит. Улыбается натянуто.

Мы посидели и выпили ещё. Времени было что-то около часу ночи.

А потом я открыл глаза и понял, что уже день и лежу я на полу. Дверь настежь открыта. Голова раскалывается, словно меня всю ночь топором били. Я осмотрелся и понял, что пропали ваза, плед, телефон и деньги из кошелька.

Свою страницу в социальной сети одноклассница удалила. Я решил: ну его к чёрту, не хочу волокиты, пусть всё будет как есть. Урок мне, дураку такому.

И с женщинами я решил завязать.

Будто ведьма меня прокляла. Ну не везёт, и всё. Чего о бетонную стену лбом биться, скажите, пожалуйста?

Вернувшись к размеренной жизни по наработанной годами схеме – дом, работа, онанизм, карты, пиво и футбол, – я снова обрёл душевный покой и без всяких там зазрений совести рассказывал приятелям про свои воображаемые любовные похождения.

Короче, снова взялся за своё.

Онанист несчастный.

Следствием такого времяпрепровождения стало то, что я пристрастился к одной компьютерной игре под названием «Вормлайф». Страдая от бессонницы, я скачал её на планшет и играл каждый день перед сном. А иногда заигрывался до самого утра и сидел сонный на работе.

Игра эта здорово успокаивала нервы и умиротворяла.

Опишу суть игры: по полю ползают червяки, которыми управляют реальные люди в реальном времени. Червяки эти сначала появляются маленькими, а затем становятся всё больше и больше, всё толще и толще благодаря тому, что пожирают разноцветные шарики, которые появляются на поле в хаотичном порядке. Если ты врезался в другого червяка – ты умираешь и рассыпаешься на круглые шары, тебя жрут другие черви, если же кто-то врезался в тебя – то он умирает и ты можешь его съесть. Карма в действии. Поле ограждено красными лазерами, сунешь голову под лазер – и тебе крышка.

В чём смысл игры – не знаю, однако забавно. Как в жизни: по полю ползают маленькие черви и черви огромные, некоторые в клубки сворачиваются, некоторые намеренно подрезают жирных червей, чтоб те врезались в них и умерли, таких я называл подлецами. Другие же честные трудяги – собирают разноцветные шарики, растут себе, никого не трогают.

Я был честным трудягой, как и в жизни, собственно говоря.

Я заходил в одну и ту же комнату, где играли десять человек. Спустя месяц я уже знал, что это за люди. Знал повадки каждого червя, знал, что Виктор666 – редкостная гнида. Были ещё Ксюша Сатана и Романтика морга. Должен сказать, что в этой комнате у всех были какие-то странные ники. Ну, молодёжь, ничего не скажешь. Мозгов нет, ценностей нет, диалог между поколениями оборвался, и восстановить его ох как тяжко.

Для интереса я погулял по другим комнатам и нашёл ники, ничем не уступающие моей комнате: Кожаный убийца, Сексуальный Кактус и Пастырь-Электрик…

Каждую ночь я заходил в игру и принимался собирать шарики. Мысленно я со всеми здоровался: «Привет, Ксюша Сатана, привет, Романтика морга, привет Нарушенная заповедь, доброй ночи, Падший ангел, как дела, Огненный Провидец…» – и так далее, и тому подобное.

«А с тобой, Виктор666, здороваться не буду, и руки не пожму, можешь не вилять передо мной своим плешивым хвостиком, аферист».

Поймите, не червей я видел на экране, а людей, которые ими управляли. Они стали такими же моими приятелями, как и те, с которыми я в преферанс играю или пиво пью да футбол смотрю.

Более же всего мне нравилась Ксюша Сатана, и я бесился, когда черви её подрезали или мешали собрать разноцветные шарики. Я как мог оберегал Ксюшу, покровительствовал и, как я думал, обучал её различным тактическим хитростям. Мне хотелось поговорить с ней.

Я начал искать информацию об игре и забрёл на официальный сайт «Вормлайф». Оказалось, что это очень популярная игра и она имеет множество фанатов по всему миру. И на этом сайте у них есть чат, и фотографии игроки туда выкладывают, общаются друг с другом, полноценная социальная сеть, короче.

И я узнал, что Ксюша Сатана – активный пользователь сайта и что она часто в чате бывает. Так мы и познакомились.

Какой я ник для игры взял?

Догадайтесь. Нет, нет и нет.

Ладно, скажу, в игре я Дональд Трамп. Парам-па-пампам.

Я написал: «Привет, мне очень нравится играть с тобой».

Она написала: «Привет, Дональд, я давно слежу за тобой. Обожаю твой стиль игры».

Я написал: «А как ты относишься к Виктор666?»

Она написала: «О, это мой младший брат. Он такой вредный, такой невыносимый».

Я написал: «Мне нравятся твои фотографии, чем занимаешься?»

Она ответила: «У нас семейный бизнес, Дональд».

Я написал: «На самом деле меня зовут Максим».

Она написала: «Приятно познакомиться, Максик».

Максик! Она назвала меня Максик! Прямо зелёный свет для дальнейших действий.

Она тоже жила в Киеве. И мы договорились вместе сходить в кино. Правда, я нервничал, потому что пригласил её в кинотеатр «Ракурс», где показывали только ретрокино, классику мирового кинематографа. Обычно девушки такое не любят. Сейчас подавай зрителю истории про любовь с погоней, перестрелкой и кучей спецэффектов.

Однако опасения мои оказались напрасными, Ксюше понравилось кино, и мы ещё несколько раз ходили и много по городу гуляли. В кафе сидели, кофе пили.

Она была удивительной. Худенькая, волосы чёрные-чёрные, в носу – серебряное колечко, на руках татуировки, какие-то знаки, я не шибко секу в татуировках.

Как-то раз Ксюша заявила:

– Извини, но тебе придётся познакомиться с моими родителями. У нас в семье так принято. Если я с кем-то дружу, то обязательно знакомлю молодого человека с родителями. Может, слишком старомодно… не знаю… они милые, весёлые люди, тебе понравятся.

– Не поверишь! – обрадовался я. – Но я тоже консервативен в этом вопросе, ничего не утаиваю от семейки своей и всю дорогу с ними советуюсь по любому вопросу.

– Пойми, это вовсе не означает, что я нуждаюсь в одобрении родителей, просто мы так живём…

– Конечно-конечно, – согласился я. – Мне можешь не рассказывать, сам такой!

Ксюша жила с родителями в частном двухэтажном доме, несколько зловещем на вид. Я приехал на такси, прихватил с собой торт, бутылку вина, надел свой лучший костюм, на всякий случай побрил под мышками и в паху. Надушился лимонным одеколоном. И цветы, конечно же, купил. Куда в нашем многострадальном мире без цветов?!

В калитке меня встретил Ксюшин отец. Почтенный старик в строгом костюме, лысый, голова здоровенная, как купол цирковой. Где-то в саду разрывалась огромная псина.

– Проходи, не бойся, Израиль привязан.

Странное имечко для собаки, подумал я.

Мы пошли через сад, продираясь сквозь колючий высокий кустарник, и наконец зашли в дом. Вкусно пахло стряпнёй. В прихожей выстроилась Ксюшина родня. Два её брата-акробата: один старший, другой младший. Два бугая, шкафы, наверняка занимались борьбой или боксом. Мы крепко пожали руки.

Чёрт его знает, как человеческий мозг работает, порою что-то такое выдаст…

Ксюшина мать – типичная домохозяйка, седая женщина с добрыми глазами, стоит и добродушно кивает. На ней клетчатый фартук, в руках держит ухватки.

– Добро пожаловать, – говорит она.

– Ну, Максим, проходи.

И мы прошли в зал. Всё здесь было старомодным. Вычурные столовые приборы, громоздкие подсвечники, какие-то жуткие картины с разодранными телами в стиле Гойи, свет приглушённый. На полу валялась медвежья шкура. В камине потрескивали дровишки. Ну, вы поняли: старомодность не в смысле Советский Союз, а в смысле девятнадцатый век. Готика, что ли.

Мы уселись за стол, хорошенько отужинали и примолкли, Ксюша сидела рядом со мной и под столом держала меня за руку. Надо заметить, что вино на меня крепко подействовало и я излишне раскрепостился.

– Михаил, а чем вы занимаетесь? – спросил я отца Ксюши.

– У нас семейный бизнес, – ответила Ксюшина мать.

– Да, Ксюша мне говорила, а какой именно? – спросил я.

Два братца всё время злобно на меня посматривали, будто дырку во лбу хотели просверлить своими взглядами.

– Мы надеемся, что ты тоже будешь с нами работать, – сказал Михаил.

– Вообще-то у меня есть работа, и довольно неплохая, я занимаюсь…

– А давайте выпьем! – перебила меня внезапно Ксюша и подняла бокал. – Па, скажи тост!

Папа сказал:

– Хочу поднять этот бокал за торжество тёмных сил и падшего ангела нашего.

– За падшего ангела! – поддержали отца братцы-кирпичи.

Чепуха какая-то, подумалось мне, может, шутка?

Однако затем разговор вернулся в привычное для меня русло: мы говорили о политике, о футболе, о пиве, о ценах на бензин, газ и так далее и тому подобное.

Ксюшины родители постоянно пытались куда ни попадя вставить церковь, батюшек и попов.

– Вот же эти церковники… смешные люди!

– Знаете, что сказал монах монаху, когда они зашли вместе в кабинку туалета в стриптиз-клубе?!

– Животы себе отъели!

– Бог упадёт, и на лбу у него будет шишка!

– Бог такой старый, что с него песок сыпется, поэтому-то пустыня и ширится в наших сердцах, брат мой!

– Скажи, Макс, так и хочется все эти церкви взорвать? – спросила меня Ксюша, всё ещё крепко сжимая мою руку.

– Угу, – согласился я, хотя, убейте, не понимал, что за вакханалия начала тут происходить.

Потом братья достали увесистый том в чёрном кожаном переплёте и начали что-то читать на латыни, при этом Ксюша и её родители повторяли за братьями, прикрыв глаза.

– Старайся тоже повторять, – прошептала мне Ксюша.

Я выплеснул остатки вина себе в глотку и спросил:

– Вы сектанты, что ли?

Они дружно рассмеялись.

– А ты забавный, – сказал Михаил.

– Ты нам нравишься, – сказала Ксюшина мать.

– А давайте пойдём на кладбище и выкопаем мертвеца! – весело предложила Ксюша.

– Отличная идея! – сказал отец.

– Мы идём за лопатами, – обрадовались братья-кирпичи.

– Макс, одевайся, – сказала Ксюша.

– Знаешь, мне завтра рано вставать, поеду я, пожалуй, домой…

– Как – домой?! – расстроилась мать. – Мы же даже ещё кровь не пили…

– Какую кровь? – спросил я.

– Кровь чёрных кошек, – ответила Ксюша. – Ты разве никогда не пробовал… странно…

– Что странного? – спросил я.

– Ну, ты играл с нами в «Вормлайф», а в комнате, где мы играем, только члены общества…

– Какого общества? – Я задавал глупые вопросы и чувствовал себя деревенским дурачком, случайно забредшим на переговоры в штаб-квартиру ООН.

– Общества Чёрной Луны, – ответила Ксюша.

– Впервые слышу о таком… вы сатанисты, что ли? – спросил я.

Они странно переглянулись и опять дружно рассмеялись.

– А он шутник! – сказал Михаил. – Он мне определённо нравится!

Вооружившись лопатами, мы сели в минивэн и поехали к кладбищу. Мне досталась маленькая саперская лопатка. Всю дорогу они решали, кого же будут выкапывать: Красильникову или Никонишина. Сошлись на Красильниковой.

Мы подъехали к кладбищенскому забору и вышли из машины.

Братья-кирпичи подсадили родителей, и те плюхнулись в траву по ту сторону ограждения, затем братья прыгнули на забор и одним махом преодолели его. Я подсадил Ксюшу и передал ей свою лопату.

– Ты сможешь сам залезть? – спросил Ксюша.

– Конечно-конечно, – ответил я.

– Держи руку! – сказала она.

– Нет, – ответил я. – Не переживай, спускайся, я сам, сто раз так лазил…

За забором послышался утробный хохот, шлепки и удары лопат о землю.

– Хорошая ночь! – сказал Михаил.

Я же вышел к дороге, поднял руку и остановил «Жигули».

Мое семейство собралось в полном сборе. Родственники с грустными минами выслушали эту историю.

Отец сказал:

– Следующий раз возьми чеснок, осиновый кол и крест.

Мать сказала:

– Не знаю, мне Ксюша нравится, хорошая милая девочка, и родители у неё хорошие. Зря вы так… эх… из вас бы вышла хорошая пара, сынок, главное, чтобы маме нравилась… у тебя вообще своего мнения нет? Ты можешь хоть раз по-своему поступить?

И тогда, нарушая рамки дозволенного, я ответил матери:

– Тебе лишь бы меня какой угодно женщине сбагрить? Неужели ты меня так не любишь?

– Замолчи, – сказал дядя. – Не перечь матери!

– Извините, – ответил я.

Дедушка угрюмо смотрел на стакан с жидкостью, в которую были погружены его вставные челюсти.

– Брюнетка, значит…

Бабка сказала:

– Нельзя путаться с брюнетками… ты что!

– Почему? – спросил я.

– Все брюнетки коварные. Души у них чёрные, – сказал дедушка. – Вот на тётку свою посмотри. Сидит, вроде улыбается, разговор поддерживает, а сама про нас разные гадости думает!

– Думаю-думаю, – подтвердила тётка-француженка. – Ещё какие гадости.

– Брюнетки – это ведьмы, – сказал отец и перекрестился.

Жан Филипп, тёткин муж, зачем-то перекрестился вместе с ним.

– Блондинки, только блондинки, – сказал дедушка. – Неужели ты до сих пор не понял? Блондинка – как горный ручей. Чиста, свежа…

– В своих помыслах добра, – добавила бабушка.

– Хорошо, – сказал я. – Но хочу вам сообщить, дорогие мои родственнички, что скоро две тысячи семнадцатый год. Люди скоро на Марс полетят, а по улицам уже роботы бродят, и роботов скоро приравняют к человеку, права им дадут, паспорта, и искусственный интеллект, и на принтере теперь можно напечатать всё что угодно – дом… поезд, лес сосновый! И телепортация не за горами, и двигатели на простой воде уже работают, на воздухе работают… космонавты! Звёзды, человечество выросло из своих средневековых ползунков… понятно?! А вы тут сидите и о людях по цвету волос судите… деревенщины красномордые!

– Дааа, – сказал дядя. – Как был ты маленьким дурачком, так им и остался.

– Жизнь тебя ничему не учит, – сказала тётя. – Это печально.

– Найди себе блондинку и живи с ней. И дети у вас будут. И всё будет хорошо. Действуй, – сказал дед.

– Ладно, – нехотя ответил я.

Возможно, у вас назрел вопрос: в мире много интересных вещей, вещей болезненных, более достойных внимания. Война, голод, путешествия, разные там научные открытия и так далее, и тому подобное, а он тут сидит и про баб заливает.

Да, отвечу я вам. Сижу и пишу. У кого что болит, тот о том и говорит.

На какое-то время я прекратил поиски женщины и всецело погрузился в работу, в сон, в распитие пива, лицезрение футбола, а также я предавался карточным играм и онанизму.

Порнографические фильмы. Что может быть лучше? Страсть их героев никогда не угаснет, красивые мужи и красивые женщины, совокупляющиеся, как бессмертные боги.

И если кто скажет вам, что порнография – это низменно, это аморально и вообще недостойно упоминания, и если кто нос воротит от порнографии и напыщенно лик свой кривит – знайте, этот человек лжец. Лицемер. Нагло врёт он вам в лицо. Ведь всех интересует женский передок и как это происходит. Казалось бы, что там может происходить, всё одно и то же. Сверху, сбоку, задом – всего несколько комбинаций. Но волшебство случается, но волшебство порою действует в самых неожиданных местах.

Всё вроде бы одинаково происходит, а каждый раз по-разному.

О, длинные ночи без сна. О, воображаемые королевы моих ночных поллюций.

Как-то я задержался на работе, и мы разговорились с коллегой. Хороший парень, даром что лысеть начал на макушке. Я предложил ему пойти в бар и выпить там по кружке восхитительного божественного напитка. Однако он отказался и сказал, что сегодня идёт на «Мгновенные свидания».

– Что такое «Мгновенные свидания»? – спросил я.

– Это типа клуба, – ответил он. – Там собираются мужики и бабы. Они постоянно меняются друг с другом. Мужики подсаживаются к бабам за столики и две минуты говорят. Затем меняются. У каждого свой номерок. По окончании вечера ты выбираешь бабу под номерком, и если баба тоже выбрала тебя, то ведущий вам это сообщает и вы можете идти на свидание… Кстати, у меня есть лишний билет, не хочешь попробовать?

– Пожалуй, – ответил я. – А хмельному божеству в храме том поклоняются?

– Нет, – ответил коллега. – Это безалкогольная вечеринка. Я мусульманин, между прочим.

Ничего против мусульман я не имел, а в некоторых вопросах я даже их поддерживал, поэтому принял приглашение коллеги. И мы пошли.

Итальянский ресторанчик в полуподвальном помещении. Уютное местечко семейного типа. На столах – скатерти в красную клетку, мужчины и женщины одеты во всё красивое. Кучкуются. Мужики с мужиками, бабы с бабами, поглядывают друг на друга, как я понял, до начала соревнований с женщинами знакомиться не принято. И вот ведущий просвистел в свисток.

Началось.

Женщина номер один.

Спрашивает:

– Чем вы занимаетесь? Почему до сих пор не женились? Какое у вас хобби?

У неё лицо грустного мопсика, поэтому я сразу решил, что не выберу её.

Женщина номер два.

– Вы любите горные лыжи?

– Терпеть не могу! – ответил я.

– Следующий, – сказала она.

Женщина номер три.

Господи, да она же рыжая! Я даже к ней за столик не сел!

Женщина номер четыре.

Моя одноклассница. В упор не узнаёт меня, пьяная в дым, хохочет, как оголтелая лошадь, сбежавшая из горящего цирка.

– Где мой плед? – спрашиваю её.

Она мне говорит:

– Ох, хочешь травки покурить, малыш… двести гривен коробок. Изумительные шишки. Утончённый аромат. Идём выйдем, я тебя так накурю, что пылесосом станешь… а пыли в городе много! Аха-ха!

– Где моя ваза? – спрашиваю.

Она не понимает, ни черта эта дура с красным дипломом не соображает.

Женщина номер пять.

Блондинка, на ней зелёное платье, у неё серые глаза. Она меня стесняется, ёрзает на стуле.

– Я здесь первый раз, – сказала она.

– Меня зовут…

– Тише, – сказала она. – Нельзя сейчас имена произносить, только номерки.

– Я двадцать шестой…

– Вы здесь сколько раз бывали? – спросила она.

– Никогда не бывал и не приду сюда больше, – признался я.

– Я тоже, – сказала она.

– Вам нравится Арнольд Шварценеггер? – спросил я. Сакральный вопрос. У каждого должен быть подобный наборчик вопросов.

– Ага, – ответила она. – «Бегущий человек» – мой любимый фильм.

– Хорошо, – сказал я. – Вам нравится Кнут Гамсун?

– Ещё бы, – сказала она. – «Плоды земли» несколько раз перечитала.

– Вы любите большой теннис? – спросил я.

– А разве это не игра для дегенератов? – осторожно поинтересовалась она.

– Ну! – обрадовался я. – Последний вопрос…

– Нет, – прервала она. – Я тоже хочу спросить…

– Валяйте, сорок третий, – сказал я. – Спрашивайте.

Всё это время мы смотрели друг другу в глаза и улыбались. Между нами появилось настоящее, чёрт возьми, электричество. Феромоны, любовь с первого взгляда, верблюд мочится на собственный хвост и машет им, разбрызгивая капли мочи, дабы привлечь самку… называйте как хотите.

– Вам нравится жить в Киеве? – спросила она.

– Терпеть не могу, – ответил я.

– Почему? – спросила она.

– А что здесь хорошего, люди сошли с ума. Люди озверели, у людей, знаете ли, в головах пьяный дровосек вместо дров раритетную красную мебель рубит. А щепки летят…

– Ох как летят, – согласилась блондинка.

К нашему столику уже подошёл мужик. Он толкнул меня в плечо.

– Моя очередь, – сказал он.

– Пойдёмте отсюда, – предложил я.

– Идём, – сказала она, и мы ушли.

А ведущий кричал нам вслед:

– Это не по правилам! Не по правилам! Вы дисквалифицированы навсегда!

Мы спустились по улице Воровского, перешли по подземному переходу к универмагу «Украина», зашли в него, поднялись на четвёртый этаж и засели там в тихом баре у окна. Прекрасный вид на заснеженный Киев. Пожалуй, Киев может быть хорошим только под толстым слоем снега, подумалось мне.

Мы взяли по пиву, потом ещё по пиву и много говорили об Арнольде Шварценеггере, о великом человеке. А через неделю мы съехались, и тридцатого декабря я потерял девственность. Взрывайте уже ваши хлопушки!

И знаете что? Да ничего особенного… здорово, конечно, стать мужчиной, общество придаёт слишком много значения сексу. Видимо, маркетологи и здесь хорошо поработали над мозгами обывателей. Я бы мог наврать вам, что был потрясён и испытал удивительные ощущения и в голове моей космос взорвался к чертям собачьим. Но зачем? Кого я буду обманывать? К чему эта показуха?

Порнография – это искусство, а секс – это нищий, пытающийся догнать скоростной поезд сообщением Колыбель – Могила.

Новый год мы решили встретить с моей роднёй.

Я так и заявил:

– Приду с женщиной, и женщина эта – женой моей будет. И у нас родятся красивые дети, а позже ещё ребята.

Родня допытывалась:

– Брюнетка?

– Нет, – отвечал я.

– Блондинка?

– Нет, – отвечал я.

– Не дай бог… рыжая сука!

– Нет, – улыбался я.

31 декабря мы проснулись довольно поздно, сходили за подарками, пришли домой, немного отдохнули, и я спросил Сашеньку (так зовут мою жену, слава богу):

– Ты не против?

– Нет, – ответила она. – Забавно будет.

Я достал из ванного шкафчика машинку, постелил на край ванны полотенце, усадил на него Сашеньку и сбрил её чудесные светлые волосы наголо.

Александр Снегирёв Нефертити

Наконец я решился. Отринул сомнения и вооружился уверенностью. Я шел в солярий.

Вы спросите, чего я стеснялся? Как же чего… Стеснялся я многого: неопытности в деле ухода за собой, стеснялся прослыть педиком, короче, просто стеснялся. Так почему же я всё-таки шел в салон красоты, где находился солярий? Мне не хотелось быть бледным. Смущала ли меня эта бледность? Нет, бледность меня не смущала, бледность смущала мою маму. При каждой встрече мама спрашивала: «Почему ты такой бледный? Ты плохо питаешься! Ты не спишь по ночам! Ты совсем не следишь за здоровьем!» Я больше не мог слышать эти упрёки, но прекратить с ней общаться тоже не мог. Я люблю маму. Поразмыслив, я решил слегка подзагореть в солярии. Совсем чуть-чуть, только чтобы прикрыть бледность. Сильно загорать было нельзя, мама не одобряла загар. Если меня заносило на пляж или мои скулы темнели под городским солнцем, мама сразу же принималась упрекать меня в том, что я желаю заработать онкологию и тем самым свести её в могилу. Солярий, который мама называла «солярисом», в её пантеоне зла приравнивался к солнцу и бледности.

Я остановился перед сверкающими дверями салона красоты, потоптался немного, дёрнул дверь на себя, прочёл надпись «от себя», толкнул дверь и оказался внутри.

Повсюду царили роскошь и благоухание. Стены мерцали цветом тусклого серебра, в зеркалах, обрамленных золочёной резьбой, проплывали таинственные отражения, хрустальные люстры струили приглушенный таинственный свет. По этому чертогу порхали кокетливые нимфы в белом. За стойкой портье, больше похожей на колесницу царицы Нефертити, горделиво стояла девушка безупречных форм и размеров, качественно выкрашенная под платиновую блондинку. Девушка взглянула на меня с царственной иронией, не лишённой, однако, некоторой благосклонности.

– Я вас слушаю, молодой человек, – молвила Нефертити со своей колесницы.

– Я… э-э-э… у вас солярий есть? – просипел я.

– Вертикальный, горизонтальный, с орошением ароматическими маслами, – донеслось с колесницы.

– А чем отличается эээ… вертикальный от горизонтального?

– В вертикальном вы стоите и можете свободно двигаться, а в горизонтальном – лежите, и в точках соприкосновения тела с лампами загар может лечь неровно. Например, на ягодицах.

Последнее слово Нефертити произнесла с явным удовольствием. Внутри меня всё перевернулось. Я покраснел, представил себе упругий зад этой крашеной царственной особы, покраснел ещё больше, потупился, увидел отпечатки моих кед на сверкающем полу и смутился окончательно.

Взяв себя в руки, я поднял глаза. Мне в лоб смотрели два полушария цвета кофе с молоком. Полушария едва не выкатывались из кружевных чашек бюстгальтера, натягивающего белую рубашку. Видимо, Нефертити расстегнула лишнюю пуговку, пока я пялился себе под ноги. Египетская царица издевалась над смущённым неофитом.

Я огляделся как-то дико, грохнул о стойку ладонью с пятисотрублевой бумажкой и рявкнул:

– На все!

– На все получится двадцать минут, вы пережаритесь, – насмешливо пропела царица.

– Не пережарюсь.

– Вам будет плохо.

«Что настоящему мужику двадцать минут солярия!» – подумал я, лихо развернулся и пошёл.

– Я же вам не сказала, куда идти, – молвила Нефертити. – Вон в ту дверь.

Я двинулся в указанную сторону.

– Крем взять не желаете? – донеслось с колесницы.

– Давайте, – измученно ответил я.

– Будьте добры двести рублей.

– Так я же вам уже все отдал.

– А… у вас больше нет денег, извините…

«А…» Нефертити произнесла как восклицание после изнуряющих минут любви, «…у вас больше нет денег» – как благодарность любовнику, а «извините» прозвучало прощанием с нежным юношей, которого она только что высосала до последней капли.

В голове у меня помутилось. На подгибающихся ногах я доплёлся до двери и, оставшись один, бросился стаскивать с себя одежду. Неожиданно в дверь постучали.

– Забыла вам объяснить, как включить солярий, – донёсся из-за двери знакомый голос.

Я, чертыхаясь, натянул трусы на оттопырившуюся плоть, прикрылся свитером и отпер замок. Нефертити переступила через мои скомканные джинсы и подошла к прибору.

– Чтобы включить лампы, нажмите вот эту зелёную кнопочку с надписью «Старт». – Нефертити оглядела моё жмущееся в углу тельце. – Если станет горячо, нажмите красную, «Стоп».

Она вышла, играя бёдрами. Я с трудом владел собой. Вскочив в солярий и задвинув дверцы, я нажал «Старт». Мои глаза были закрыты. Сквозь веки просвечивала сиреневая накаляющаяся жара. Я ласкал себя, мысленно овладевая этой ведьмой, повелительницей красоты и загара. Я мял её груди, раздвигал ягодицы и всячески повелевал ею. Через считаные мгновения я застонал, но успел подставить салфетку, которую предусмотрительно прихватил с полочки. Салфетка намокла и отяжелела. Я понял, что салфетки в солярии разложены именно для таких нужд.

В оцепенении я сполз на дно кабины и застыл. Я не заметил, как прошли оплаченные минуты и как погасли лампы. Сколько я так просидел – неизвестно. Из транса меня вывел стук в дверь.

– У вас всё в порядке? – поинтересовался голос Нефертити.

– Д-да, уже выхожу, – заикаясь, ответил я и принялся спешно одеваться. Я не стал бросать салфетку в мусорное ведро. «Ничего она не увидит, не доставлю ей такой радости». Я обернул липкий комок другими салфетками и сунул в карман. Кожа немного зудела.

Зашнуровав кеды, я взглянул в зеркало. В полумраке комнаты цвета приобретали тёмные оттенки, мое лицо казалось шоколадным. Кожный зуд усилился. Обгорел, понял я. Лицо было не шоколадным, а тёмно-бурым. Мне стало страшно, я отпер дверь.

Нефертити смотрела испытующими глазами. Я попытался юркнуть мимо, но она окликнула меня:

– Ваша сдача.

– Я же просил на все…

– Я всё-таки поставила вам десять минут вместо двадцати… Хотя вижу, что и этого много…

Я молча сгрёб деньги, буркнул «спасибо» и вышел.

На улице я осмотрелся. До дому было минут пять пешком, и я не знал, как преодолеть это расстояние с пылающей красным физиономией. На всякий случай я принялся улыбаться прохожим. Сначала от меня отшатнулась бабушка с пакетиком, потом парень в спортивном костюме грубо хохотнул вслед, и сразу после этого я встретился глазами с милиционером.

Милиционер воспринял мою улыбку с подозрением. Впрочем, любой на месте милиционера воспринял бы с подозрением заискивающе улыбающегося юнца с лицом цвета варёно-копчёной колбасы. Милиционер спросил у меня паспорт. Паспорта при мне не оказалось. Тогда милиционер велел показать содержимое карманов. Я достал ключи, кошелёк, мелочь и… комок салфеток. Надо ли уточнять, что именно этот последний предмет вызвал у опытного стража живейший интерес. Его профессиональное чутьё подсказывало, что в салфетку непременно завернуто что-то запрещённое. Что-то пахнущее большими деньгами.

Милиционер принялся разворачивать салфетки с трепетом и волнением ребёнка, разворачивающего новогодний подарок.

Я пискнул:

– Не надо…

Мой страх милиционер принял за подтверждение своих догадок и принялся разворачивать каждую складку с каким-то совсем уж иезуитским наслаждением. Я наморщился, кожа горела кремлёвской звездой. Милиционер торжествующе приподнял последнюю складку. Я зажмурил глаза. Наступила гробовая тишина. Даже прилетевшие с юга грачи перестали трещать и уставились на нас.

– Это что? – глухо донеслось из самых недр милицейского организма.

Я раскрыл глаза. Милиционер рассматривал свои слипшиеся пальцы.

– Это… это крем для загара, – выпалил я. – Я часто загораю… – Я даже ткнул пальцем в своё лицо.

Милиционер дёрнул головой, моргнул, бросил салфетки на асфальт, отёр пальцы о китель, опомнившись, принялся тереть то место на кителе, о которое отёр пальцы. И какими-то рывками пошёл прочь.

На этот вечер у нас с мамой был запланирован поход в театр. Чтобы избежать катастрофы, я сказался больным и остался дома. Мама пошла в театр без меня. Пока я мазал физиономию кефиром, эффектный пожилой господин угощал маму шампанским в театральном буфете. Пожилой господин оказался доктором наук и после спектакля пригласил маму в кафе. Они подружились, и мама перестала уделять внимание моей бледности. Теперь в солярий ходить не нужно, разве что ради встречи с Нефертити.

Максим Гуреев Нино, или Синдром ленивого глаза

Нино стоит на остановке пятьдесят третьего автобуса, чтобы ехать на Инженерную улицу, где в панельной девятиэтажке она снимает однокомнатную квартиру у пенсионерки Александры Извековой, которая круглый год живёт на даче под Ногинском.

Тут, на берегу Клязьмы, баба Саня ходит в резиновых сапогах, шерстяных тренировочных штанах с вислыми, как древесные грибы чаги, коленями и свитере с подшитым к нему брезентовым фартуком, потому что постоянно копается на огороде. Своим видом она напоминает продавщицу из мясного отдела в гастрономе, что на углу Инженерной и Бегичева.

В этот гастроном, стены которого выложены пожелтевшим от времени кафелем, а лепнина на потолке напоминает бесформенные куски развесного творога, Нино заходит всякий раз, когда возвращается домой после работы.

Она медленно бредёт вдоль прилавков, где под стеклом покоятся окорочка и рыбы без головы, замороженные голени и говяжьи хрящи, а сидящий рядом с кассой в инвалидной коляске Серёженька провожает Нино долгим взглядом, чмокает и бормочет при этом себе под нос: «Косы рыжие густые, брови чёрные навзлёт, глазки синие, шальные, и танцует, и поёт».

Раскачивается на коляске, крепко вцепившись в обитые дерматином подлокотники.

Коляска при этом скрипит.

Наконец пятьдесят третий автобус приезжает.

Только что прошёл дождь, и поэтому автобус медленно выплывает из туманной предзакатной дымки начала октября, разворачивается, расчерчивает фарами киоски с шаурмой и обклеенный драными объявлениями бетонный забор «Автосервиса», выдыхает воздушным компрессором, как вздыхает, поднимая тем самым с земли облака тяжёлой мокрой пыли, и замирает на остановке.

Автобус напоминает сома, что долго таился в зарослях ракиты, в коряжнике, в подводной норе ли, а потом с наступлением темноты вышел на охоту.

Кстати, баба Саня, её так все звали в поселке, рассказывала, что однажды на Клязьме, недалеко от их садоводства, сом напал на человека и попытался утащить его на глубину, чтобы там заглотить.

Автобус заглатывает Нино и ещё нескольких пассажиров: молодую мать с девочкой, один глаз которой заклеен белым пластырем, старика в болоньевом плаще, двух таджиков и гренадёрского сложения мужчину с аккуратно подстриженной чёрной бородой и усами.

У отца Нино, главного инженера горнообогатительного комбината в Ткварчели, тоже были борода и усы, но только рыжие. Каждый день, прежде чем уйти на работу, он подолгу стоял перед зеркалом в ванной комнате, причесывал и подстригал бороду, затем усы, после чего натирал их специальным маслом, пахнущим касторкой, экстрактом розмарина и миндалём. А когда он выходил из ванной и в прихожей прощался с женой и дочкой, то от него приятно пахло этими самыми касторкой, экстрактом розмарина и миндалём.

Нино до сих пор помнит этот аромат, аромат отца, который погиб во время обстрела Ткварчели в январе 1993 года.

Осенью того же года мать и бабушка привезли Нино в Москву.

Остановились в Алтуфьеве у брата матери – тренера по волейболу, он тогда как раз развёлся с женой – тренером по синхронному плаванию и жил один в трёхкомнатной квартире.

Пил, конечно, а что ещё оставалось делать?

Сейчас Нино смотрит на девочку, сидящую в автобусе на соседнем сиденье. На вид девочке пять лет, не больше, столько же было и Нино, когда им удалось выехать из разрушенного Ткварчели и через Краснодар и Воронеж добраться до Москвы.

Девочка трогает указательным пальцем правой руки заклеенный белым пластырем левый глаз и не понимает, почему не может им смотреть, а должна мучиться, выворачивать голову и пытаться видеть больным глазом, по которому бегут тени, вспышки света, блики и отсветы.

Глаз косит, в поле его зрения попадает локоть правой руки, поручень, привинченный к полу и потолку, окно, за которым проносятся чёрные бесформенные деревья и освещённые жёлтым светом стены домов, а ещё молодая женщина с рыжими волосами попадает в поле зрения, она сидит совсем близко, на соседнем сиденье, и глаза её закрыты.

Тогда девочка следует её примеру и тоже закрывает свой больной глаз, сразу всё погружая в непроглядную темноту.

Бабушка Этери, мать отца, в последние годы жизни уже почти ничего не видела. Всякий раз она просила внучку рассказать, что происходит на улице.

Нино забиралась на подоконник и начинала свой рассказ:

– Идёт снег.

– Какой именно снег? – капризничала Этери. – Мокрый? Мелкий? Пушистый? С дождём? Говори подробней.

– Ба, идёт мокрый крупный снег. Видимо, он идёт с ночи, потому что деревья согнулись под его тяжестью, машин под ним уже не разобрать, а дворники с трудом двигают сугробы возле подъезда. Когда снег падает на асфальт, то быстро чернеет, но так как он валит безостановочно, то не успевает растаять и тяжёлым гнётом придавливает к земле листья и оторванные ветром ветки. Я помню, как ты мне рассказывала, ба, что в детстве у тебя в Кутаиси, когда выпадал снег, все выходили на улицу и строили крепость, лепили её из снега. Сначала из грубо скатанных комьев складывали основание крепости, затем стены, и наконец, это доверяли делать только братьям Чиковани, возводили башню, которую потом девочки из окрестных домов украшали разноцветными лентами. А помнишь, ба, как мы с тобой гуляли в Лианозовском парке и пошел точно такой же снег – мокрый, тяжёлый, хлопьями, заваливающийся за воротник?

В ответ тишина…

Нино поворачивается и видит, что Этери спит. Ей снится, как её, извалявшуюся в снегу, насквозь промочившую ноги, соседские мальчишки таскают за длинную, почти до пояса доходящую косу и обзываются.

Она плачет, и слёзы текут по щекам.

– Немедленно открой глаз! Ты слышишь, что я тебе говорю?

От этого резкого возгласа Нино вываливается из короткого забытья, что и сном-то назвать невозможно, и видит, как молодая мать тащит девочку к выходу из автобуса, а девочка упирается и косит ленивым глазом то на бородатого мужчину, то на старика в болоньевом плаще, то на мирно дремлющих таджиков, то на собственное отражение в лобовом стекле.

А ведь это и есть синдром ленивого глаза, хотя при двухстороннем косоглазии попеременно заклеивают оба глаза: больной закрывают на один день, а видящий здоровый – на два и больше, впрочем, длительность ношения повязок зависит от остроты зрения.

Острая боль под левой лопаткой.

Острый пронизывающий холод.

Острая, хорошо разведённая двуручная пила.

Острый топор в мясном отделе гастронома, что на углу Инженерной и Бегичева.

Наконец, острое желание поскорее доехать до дому, не раздеваясь, лечь на кровать, отвернувшись лицом к стене, и закрыть его ладонями, чтобы никого не видеть.

Нино попеременно закрывает и открывает глаза, добиваясь при этом стробоскопического эффекта, когда, уже стоя на остановке по ту сторону оконного стекла автобуса, девочка машет Нино рукой и бестолково при этом крутит головой, выворачивая подбородок к левой ключице. Но на самом же деле она стоит на месте неподвижно и, опустив голову, слушает мать, которая выговаривает ей, что если она ещё раз закроет ленивый глаз, то навсегда останется косой.

Вообще-то это Ольга Дмитриевна приняла решение отдать свою дочь в школу в шесть лет. Этери, конечно, сопротивлялась, говорила, что Нино ещё маленькая и ей лучше посидеть дома, но неожиданно сестру поддержал брат.

Хлопнул огромной ладонью по краю кухонного стола, словно вколотил мяч в «мёртвую зону», и провозгласил:

– Хватит Нинке дома сидеть, уж замуж скоро, пускай идёт учиться!

Так как дело происходило на кухне, то Этери сразу принялась ставить чайник. Это она всегда так делала, когда не соглашалась с чем-либо и начинала нервничать.

– Правильно-правильно, сейчас чайку в самый раз пару кружечек принять!

– Серёжа, помолчи, – абсолютно не повышая голоса, произносила мать, – пойди покури.

– Как скажешь. – Лицо тренера по волейболу вытягивалось и застывало в гримасе потрясённого недоумения вкупе со страхом и разочарованием – такими, какими их обычно изображает долговязый, с подведёнными сурьмой глазами рыжий клоун по прозвищу Желтухин.

Нино тут же начинала смеяться.

Переписываясь с кем-то невидимым, гренадёр с аккуратно подстриженной чёрной бородой и усами рассмеялся на весь автобус, но тут же спохватился, огляделся по сторонам, поймал на себе изумлённый взгляд старика в болоньевом плаще и смутился ещё больше.

Вот взъерошенный старик выглядывает из-за высоко поднятого воротника плаща, моргает белёсыми ресницами, насупливается лбом, прядёт косматыми бровями. Нино в эту минуту он напоминает птицу, которая ничего не видит в темноте, и потому все, громкий звук в том числе, пугает её и она тут же начинает метаться, бить крыльями и хрипло ухать, словно кашлять.

Старик закашлялся, выпустив порцию горячего воздуха внутрь плаща, покрутил головой, отбиваясь от сухости в горле. Хотя со стороны могло показаться, что он не верит в то, что такое в принципе возможно: болоньевый плащ, купленный ещё в середине семидесятых, сохранился, вот разве что пришлось подкладку поменять, потому как родная истлела совершенно.

Приняв образ змея, сом медленно отплыл от берега.

Какое-то время он ещё извивался, ещё был различим на поверхности чёрной воды бурунами, которые оставлял плавниками, созданными по образу и подобию покосившихся изгородей, а затем ушёл на глубину.

Нино хорошо запомнила висевшую на кухне в Алтуфьеве Дулёвскую фарфоровую тарелку с изображённой на ней нимфой, что сидела на берегу пруда и расчёсывала свои длинные рыжие волосы. Эту тарелку в своё время подарили жене Сергея, тренеру по синхронному плаванию. В том месте, где волосы нимфы уходили на глубину, а рыбы зачарованно смотрели на её огненные, густые, дышащие пряди, было выгравировано: «Светлане Пономаревой от центрального совета «Динамо», 8 марта 1989 года».

Приняв образ сома, пятьдесят третий автобус медленно отошёл от остановки, прочертив красными габаритными огнями параллельные траектории, покатился под откос и растворился в темноте Инженерной улицы.

Оказавшись одна на остановке, ничего не почувствовала – ни одиночества, ни страха, ни грусти, ни смертельной усталости, только острый пронизывающий холод подобрался. Поди ж ты, ещё только начало октября, а уже такое ощущение, что сейчас выпадет снег, причём колючий, мелкий, наждачный, льдистый, из тех, что на месте сквозняков оставляет за собой длинные серебристые языки-дюны.

Изо рта идёт пар.

Она укутывается шерстяным шарфом до самых глаз, прячется за него, как тот старик с птичьим лицом в автобусе прятался за воротник своего болоньевого плаща, который в фильме «Рокко и его братья» носил двадцатипятилетний Ален Делон.

Становится теплей, правда, ненадолго – на углу Инженерной и Бегичева ледяной ветер свирепствует, гоняет палую листву, сухие ветки, бьёт в лицо, раскачивает дорожные знаки, мечется в проходных дворах, пытается оторвать жёлтый фонарь, висящий над входом в гастроном.

Нино сразу же и вспомнила, как на первом курсе института она точно так же вечером стояла на ветру под окнами их квартиры в Алтуфьеве и понимала, что больше не может туда вернуться, больше не в силах выслушивать нотации матери и присутствовать при их с братом скандалах. Сергей тогда как раз познакомился со своей новой пассией, гимнасткой из ветеранской сборной ЦСКА, и стал приводить её домой.

– Какая красивая рыжая грузиночка, стерва, наверное, – смеялась широкоплечая, плоскогрудая, с мужским подбородком гимнастка, а потом примирительно добавляла: – Не обижайся, просто ты красивая, а я нет, хотя мужикам нравлюсь. Да, Серёж?

Лицо бывшего тренера по волейболу при этом вытягивалось и застывало в гримасе потрясённого недоумения вкупе со страхом и разочарованием – такими, какими их обычно изображает долговязый, с подведёнными сурьмой глазами рыжий клоун по прозвищу Желтухин.

Нино улыбалась в ответ.

Кстати, о Желтухине.

Он выступал в цирке шапито, что приезжал в Лианозовский парк каждую осень и стоял здесь до Нового года. Однажды во время представления Желтухин, на голове которого, а точнее сказать, в невообразимой копне рыжих волос которого сидел попугай по кличке Зорро, подошёл к Нино и предложил ей выйти с ним на манеж. Этери, бывшая рядом с внучкой, совершенно растерялась, поймав на себе умоляющий взгляд девочки.

– Не бойтесь, не бойтесь, не бойтесь доброго Желтухина! – хриплым простуженным голосом заголосил Зорро и принялся раскачиваться из стороны в сторону, словно приглашая зрителей поддержать его. Редкие, нестройные, жалостливые аплодисменты неожиданно переросли в бурную овацию, под которую Нино и вышла на манеж. Это было неведомое ранее чувство, когда голоса, смех, разноцветные огни, истошные вопли попугая Зорро и музыка превратились в мешанину, которая и была счастьем, достичь которого в обычной жизни не было никакой возможности. Ведь здесь, на манеже, не было ничего, что могло бы опечалить или испортить настроение, обидеть и заставить загрустить. Один раз насладившись такими счастьем, воистину никогда его не забудешь…

Итак, с видом полнейшего восхищения Желтухин церемонно поклонился Нино, причём сделал это так нарочито старательно, что Зорро не удержался у него на голове и под общий смех перелетел на плечо к девочке.

– Как тебя зовут?

– Нино.

– Какое прекрасное имя, Нино!

– А я – Желтухин, – уморительно изображая смущение и серьёзность одновременно, проговорил клоун и протянул девочке выбеленную тальком руку, – будем знакомы.

– Ты знаешь, почему меня зовут Желтухиным?

– Нет, – удивительно, но, казалось бы, в этой какофонии звуков она должна была растеряться, лишиться дара речи, не слышать и не видеть ничего, но этого не произошло, – нет, не знаю. – При этом Нино погладила сидевшего у неё на плече Зорро.

– Потому что я, деточка, рыжий клоун, я люблю апельсины, фанту и жёлтые воздушные шары.

– А я не люблю апельсины, потому что у меня от них диатез.

– Как же им не стыдно!

– Кому? – Нино округлила глаза, делая вид, что не понимает, кого стыдит долговязый, с подведёнными сурьмой глазами клоун.

– Апельсинам, Нино, апельсинам!

– Позор! Позор! Позор! – опять завопил Зорро и вновь принялся раскачиваться из стороны в сторону, приглашая зрителей поддержать шутку. В зале вновь раздались смех и аплодисменты.

– Милая Нино, я дарю тебе этот жёлтый воздушный шар, как самой солнечной девочке нашего представления, – с этими словами Желтухин, показывая, насколько тяжёл и неподъёмен подарок, пыхтя и едва передвигая ноги, с трудом протянул Нино светящуюся изнутри сферу, – держи его крепко и не отпускай, а то он улетит.

Ветер яростно летал, раскачивал висящий над входом в гастроном жёлтый стеклянный шар фонаря, казалось, что хотел оторвать его, металлический крюк скрипел, а по стенам, по оцинкованному профнастилу козырька, по цементным ступеням, по лицу Нино метались тени, вспышки света, блики и отсветы.

Подумалось, что те случайные попутчики в автобусе, которых она больше никогда не увидит, досужие разговоры, по большей части бессмысленные, но почему-то оставляющие в сердце глубокие раны, никуда не деваются, но продолжают жить какой-то своей особенной жизнью, продолжают раскачиваться, вызывая тошноту и озноб.

«Косы рыжие густые, брови чёрные навзлёт, глазки синие, шальные, и танцует, и поёт».

И не танцует она, и не поёт, но если об этом все говорят, значит, хотят её видеть такой, и постоянно сопротивляться этому уже нет сил.

И вновь подумалось: так или иначе мы просто заклеиваем белым пластырем, который со временем потемнеет, здоровый глаз, и он перестанет быть здоровым, вечно находясь в темноте неведения, а ленивый и шальной так и останется ленивым и шальным, приучив нас к тому, что всё, что он видит, и есть правда.

Нино остановилась перед стеклянной, забранной алюминиевыми решётками дверью магазина и сосредоточилась, задумалась, что надо купить домой. Это было очень важно, потому что, когда уже оказывалась внутри магазина, она сразу всё забывала и в медленном отупении бродила вдоль прилавков, где под стеклом были разложены окорочка и рыбы без головы, замороженные голени и говяжьи хрящи.

Нет, в мясном и рыбном ничего не надо. Надо в молочном что-нибудь на завтрак купить.

Конечно, это были уже не те завтраки, которые ей в детстве готовила Этери: яичница с помидорами, блинчики с абрикосовым вареньем, пшённая каша с тыквой и грецкими орехами.

Когда в конце первого курса Нино всё же ушла из дому и стала жить в институтской общаге, тут с завтраками всё обстояло куда как проще: варёное яйцо или что осталось после ужина. А если ничего не осталось после ужина, был просто чай и перекур на балконе.

Узнав о том, что её дочь теперь, как «лимитчица» – это были её слова, – живёт в общежитии, Ольга Дмитриевна закатила колоссальный скандал, она даже хотела пойти в ректорат, но брат её не пустил.

– Не лезь, Оля. – И со всей силы приложил своей огромной ладонью по подоконнику, словно загнал мяч «под кожу», ну то есть между сеткой и руками противника.

– Молодец девчонка, я же говорила: настоящая стерва!

Сначала эти слова гимнастки бесили мать, но потом всё как-то улеглось.

– На твою Нинку похожа, такая же красивая. – Гимнастка указывала на нимфу с Дулёвской фарфоровой тарелки, что висела над столом, и визгливо смеялась.

Оля улыбалась в ответ и мяла пальцем хлебный мякиш, что ей ещё оставалось делать?

А лепнина на потолке в гастрономе напоминает бесформенные куски развесного творога.

В молочном отделе работает добрая продавщица.

В рыбном отделе работает строгая продавщица.

В мясном – великодушная.

Творожная масса пахнет ванилью.

Под прилавком в фанерном ящике лежит несколько лопнувших пакетов из-под кефира.

Холодильник со сметаной и молоком монотонно гудит, как включенное радио.

Сидящий рядом с кассой в инвалидной коляске Серёженька крепко цепляется узловатыми пальцами за обитые дерматином подлокотники, будто его кто-то хочет украсть.

Он складывает губы дудочкой и дудит.

Этери рассказывала, что у них в семье все пели и играли на музыкальных инструментах. Отец – на аккордеоне, старший брат – на скрипке, младший – на зурне, а она с матерью и сестрой Кети пели. Одно время они даже выступали в самодеятельности при электромеханическом заводе, но после войны, с которой не вернулся старший брат, а отец тяжело заболел – сердце, «острая боль под левой лопаткой» не давала покоя, – выступали только перед родственниками и друзьями, которые собирались у них в доме на берегу Риони.

Нино помнила, как уже в Ткварчели отец и бабушка вдвоём пели какую-то грустную и очень красивую песню, а мать почему-то плакала, хотя и не понимала слов.

– Да не бойся ты, Серёженька, рыжая тебя не украдёт, – говорит кассирша и лениво поправляет белый халат на огромной, почти лежащей на клавишах кассового аппарата груди.

– Ту-ту-ту, ту-ту-ту, – отвечает Серёженька в крайнем волнении и едва слышно приговаривает: – а говорят, что у рыжих людей нет души.

На втором курсе института Нино зачем-то вышла замуж.

Это был её однокурсник – тихий, субтильного сложения Миша Ратгауз из интеллигентной московской еврейской семьи, которая жила в актёрском доме в Малом Власьевском переулке на Арбате. На родителей: папу, известного переводчика немецкой литературы XIХ века, и маму, преподавательницу сценречи в ГИТИСе, – Нино произвела самое благоприятное впечатление. Родители даже уступили молодоженам огромную трёхкомнатную квартиру, а сами переехали жить на дачу в Баковку. Однако довольно быстро выяснилось, что жалость, а других причин вступать в брак с человеком, на которого в техническом вузе все смотрели свысока, прошла, и на смену ей вдруг пришли буйство и жажда свободы, которые уже однажды в детстве, на манеже шапито в Лианозове, посетили Нино. Это было то самое неведомое ранее чувство, когда голоса, смех, разноцветные огни, истошные вопли попугая Зорро и музыка превращались в мешанину, которая и была счастьем, достичь которого в обычной жизни не было никакой возможности. Ведь здесь, на манеже, не было ничего, что могло бы опечалить или испортить настроение, обидеть и заставить загрустить. Значит, нужно было изменить эту обычную жизнь.

Трясла копной своих рыжих волос, закрывала ими глаза, запихивала в уши и в рот.

Сначала Нино не могла поверить в то, что пережитое так давно никуда не делось, что оно просто жило какой-то своей отдельной тайной жизнью, раскачивалось в глубине, плавало, как сом с усами, изредка вызывая приступы тошноты и озноба, при которых, однако, становилось радостно до истерики и хотелось плакать.

И она плакала и даже кричала, но никто не видел и не слышал этого.

В остальное же время, когда Нино смотрела на своё отражение в зеркале, то видела там устремлённый на неё надменный и тяжёлый взгляд, который вполне мог принадлежать какому-то совсем другому человеку.

Это была она и одновременно не она, могла любить, жалеть, быть ласковой, но в то же время проявляла жестокосердие, холодность, любила доставлять боль другому человеку. Ведь так и сказала своему Мише: «Ты мне надоел, и я от тебя ухожу».

И ушла.

Вышла из гастронома на улицу, и в лицо снова ударил пронизывающий ветер, а продавщицы, окорочка и рыбы без головы остались в безветренном пространстве.

– Нина, подожди, – донеслось вдруг сквозь незакрытую стеклянную, забранную алюминиевыми решётками дверь магазина.

Нино оглянулась: через зал к ней бежала добрая продавщица из молочного отдела, кажется, её звали Лида.

– Не в службу, а в дружбу: довези нашего Серёженьку до пятого дома, вам же в одну сторону, а то мы сейчас закрываемся, – Лида распахнула дверь гастронома, выпустив на волю дух костромского сыра и развесного творога, – а он там сам дальше. Да, Серёженька, доберёшься сам?

– Доберусь-доберусь, – забубнил инвалид, и коляска тут же заскрипела, словно острая, хорошо разведённая двуручная пила напоролась на гвоздь. Сдвинулась с места.

– Вот и славно, – суетилась продавщица из молочного, – спасибо тебе, дорогая, держи его крепче там, на спуске.

Нино тут же и вспомнила, как точно так же толкала перед собой каталку, на которой лежала Этери, а мать бежала сзади по бесконечной длины больничному коридору и кричала: «Держи её крепче!» – совершенно не думая о том, что её предостережение рождает желание поступить наоборот.

– Почему так? – Нино почувствовала лёгкое головокружение и откуда-то из глубины подступающую дурноту. Даже остановилась на какое-то мгновение, на глазах выступили слёзы. Растерла их кулаками по щекам.

Нино, конечно, знала ответ на этот вопрос, но боялась его произнести хотя бы и шёпотом.

Шарф съехал на грудь.

Губы высохли от встречного ветра.

Серёженька сгорбился и залез в приторно пахнущую дешёвым куревом нейлоновую куртку.

Улица резко пошла вниз после тринадцатого дома.

В шапито раздалась барабанная дробь.

Сом почувствовал добычу и выбрался из своей норы.

Ладони сами собой разжались и отпустили рукоятки инвалидной коляски, а ветер тут же и подхватил её, погнал в темноту.

Баба Саня положила в кошелёк полученные от Нино деньги за проживание, почесала подбородком левое плечо и проговорила едва слышно:

– Так и было у нас на Клязьме, утащил косого Игната сом на глубину, и больше его никто и не видел.

Вячеслав Харченко Ева

Ничего в Еве не было. Рыжая, худая, низенькая. Постоянно дымила. В детстве у Евы отец умер от врачебной ошибки. Думали, что язвенный колит, а оказался обыкновенный аппендицит. Когда прорвало, отца даже до больницы не довезли, так и отошёл в «Скорой помощи».

Закончив московский журфак, она вернулась в родной город и распределилась в местную газету. Город любил Еву, а Ева любила город. Она обожала ночной блеск сверкающих переливающихся огоньков, дневной рокот пыхтящих автомобилей, спокойный властный шаг полноводной широченной реки, пересекающей город, его жителей, неторопливых и вкрадчивых, бродячих кошек и собак, независимо разгуливающих по проспектам с видом полномочных и настоящих хозяев.

Отец часто снился Еве, и поэтому она писала статьи о врачебных ошибках. Много раз она, захватив с собой меня в качестве оператора, выезжала в какие-то заброшенные и запущенные больницы для проведения очередного журналистского расследования. Все эти желтолицые, скрюченные, измученные больные любили Еву, а администрация города и главный врач города Еву ненавидели, но её статьи печатали центральные газеты, её репортажи передавали по центральному радио и центральному телевидению, а однажды Ева получила всероссийскую премию, которую перечислила в городской детдом.

– Сядь, Ева, отдохни, – говорил я ей, когда она широкими шагами вбегала в редакцию, распахнув настежь дверь, но Ева только заразительно смеялась и, подбежав к компьютеру, включала его одним тычком, а потом наливала себе из кофемашины жгучий ароматный напиток и садилась за какой-нибудь злободневный репортаж.

Давид был моим другом. Давид любил Еву. Давид работал пожарным. Он приезжал на красной машине в блестящей каске и в брезентовом огнеупорном костюме к полыхающему зданию и вынимал белый гибкий шланг, который лихо разворачивал и прикручивал к водяному крану. Потом Давид направлял мощную вибрирующую струю в жаркое пламя, и через какое-то время усмирённая стихия сдавалась, а жители спасенного дома обнимали Давида и дарили ему цветы, которые он относил Еве.

Не то чтобы Ева была равнодушна к Давиду, но два одинаковых характера не могли ужиться – мощный, высокий, светловолосый и властный Давид и живая, настойчивая, одержимая Ева. Они часто ссорились, так и не сблизившись друг с другом, что не мешало Давиду считать Еву своей возлюбленной.

Частенько в выходной, а у Давида тоже были выходные, мы сидели с ним в кафе «Ласточка» и пили разливное жигулёвское пиво, закусывая его копчёным омулем, и Давид рассказывал о своих душевных мучениях, а мне казалось, что в таком железном человеке не может быть никаких внутренних сомнений, тем более на любовном поприще. Такой человек должен легко переживать душевные драмы, но Давид почему-то страдал и вздыхал, расспрашивая у меня все подробности о Еве. Но что я мог рассказать? Что Ева написала новую статью? Что мы с Евой ездили в тринадцатую больницу? Что её репортаж опять произвёл фурор?

Да, и ещё я забыл сказать, что Ева была старше меня. Старше меня на восемь лет, но это было незаметно. Возраст женщины не имеет никакого значения, если она энергична и уверена в себе, если она занята благородным делом и заботится о ближнем. В этом случае на её лице отображается какое-то божественное свечение, а морщинки незаметны, да и не было их тогда на ровном белом лбе Евы.

В тот вечер мы с Евой приехали в редакцию поздно, все столовые и рестораны были уже закрыты, а мы после очередного выезда были слишком голодны, но моя квартира находилась рядом, буквально в двух кварталах от редакции, и я пригласил Еву к себе. У меня в холодильнике оставались суточные щи, приготовленные моей мамой, а также завалялась бутылочка массандровского портвейна «Ливадия», и я, не имея за душой ничего плохого или гнусного, просто пригласил Евушку к себе, чтобы она могла покушать после трудного и длинного рабочего дня. Эх, знал бы я, чем всё это обернётся!

На кухне было уютно и радостно. Мирно и весело мурлыкало радио какой-то джазец, степенно и сипло шипел чайник, кот Джастин медленно бродил по полу и тёрся о наши ноги, и вот когда мы допивали по последней рюмке портвейна «Ливадия», Евушка провела своей тёплой ладонью по моей щеке, а я осторожно и бережно поцеловал её в губы, взял на руки и отнёс в спальню. И всё было бы хорошо, если бы наутро в мою квартиру в дверной звонок не позвонил Давид, ведь это была суббота, а мы по субботам ходим с ним в кафе «Ласточка» и пьём пиво.

Я не мог не открыть Давиду. Хотя, конечно, должен был его не пускать, но почему-то в тот момент захотелось его впустить. Какое дурацкое решение… Он увидел кожаную куртку Евы на вешалке и всё понял, а потом ещё и Ева спросила громко из спальни:

– Кто это?

– Это я, – ответил Давид.

Ева хорошо слышала его голос, а я просто стоял в прихожей и хлопал ресницами.

– Коля, как же это? – спросил Давид у меня и выскочил из квартиры, так громко хлопнув дверью, что посыпалась штукатурка.

Ева же встала с постели и, как была обнажённая, обняла меня со спины и поцеловала в чёрный затылок.

– Ты пахнешь жасмином, – сказала Ева и пошла в ванную принять душ.

Давида я потом долго не видел. Мы с ним перестали ходить в кафе «Ласточка». Мне говорили, что он ушёл из пожарных, потому что однажды не сумел потушить огонь. Приехал по вызову, пламя полыхает, а он стоит и плачет и не может развернуть белый гибкий шланг, чтобы по нему пустить воду в надвигающуюся стихию. Так и простоял заворожённо, пока его не увели сослуживцы. Ему даже потом спасённые жильцы дома цветов не вручили, и он ушёл из пожарных и, как мне говорили, устроился учителем физкультуры в школу. Учил старшеклассников, как прыгать через коня и висеть на кольцах.

Но, видимо, жизнь очень сложная и противоречивая штука, за всё в ней надо платить, ничего не бывает просто так и не остаётся без ответа, потому что буквально через год моя Евочка, мой цветочек аленький, заболела. Болезнь была самая ужасная и самая известная, смертельная и мучительная. Сгорела она за четыре месяца. И весь город, все люди, которым она сделала столько хорошего и прекрасного, буквально рыдали и страдали от такого невероятного и ужасного события. Была бы моя воля, я бы отдал себя вместо Евочки, но в жизни на самом деле ничего сделать невозможно, тем более если что-то уже сделано или не сделано до этого.

И вот на похоронах на Савельевском кладбище мы с Давидом и встретились, он стоял мрачный и потерянный, теребил в руках бейсболку, а когда гроб положили в землю, он подошёл ко мне и пожал мою вялую, потную и мягкую руку.

Потом мы пошли в кафе «Ласточка» и пили разливное жигулёвское пиво с копчёным омулем и просто молчали. Мы не чокались и молчали, и под конец мне показалось, что он простил нас с Евочкой и сказал, что надо поставить памятник, а у меня попросил фотографии Евы.

Я выбрал самую прекрасную и самую весёлую, где Евушка была в лыжной шапочке, но её так плохо обработали в агентстве, что я сам изучил специальные программы и отретушировал так, что Еве бы точно понравилось.

Теперь же после установки памятника прошло три года. Давид так и остался в школе физруком и даже на ком-то женился, на биологине, кажется. Я же ушёл из газеты и устроился в похоронное агентство обрабатывать фотографии. Тихая и спокойная жизнь.

Вячеслав Харченко Спокойная жизнь

1

В тот вечер мы долго бродили с моим другом Андреем по гранитным мускулистым набережным Москвы-реки и наблюдали, как протяжные плоскодонные баржи тянут свою незамысловатую поклажу по мутной коричневой воде. Я смотрел на Андрея и думал, что он хорошо устроился: преподаёт в коммерческом вузе, ведёт семейный образ жизни, жена красавица, дети, а я просто убиваю время и никак не могу никого не то чтобы полюбить, а просто заметить. Чтобы остановился взгляд, чтобы что-то полыхнуло или задело.

Первый мой брак был неудачный. Нет, я по-своему любил Свету, мы вместе учились в университете, вместе сдавали экзамены и зачёты, но через три года совместной жизни я вдруг понял, что Света – мужчина. Жёсткий, властный, гордый и непримиримый мужчина. Невозможно было представить, чтобы что-либо в доме делалось не так, как ей нравится, чтобы мы поехали отдыхать в Таиланд, а не провели сплав на байдарках по Карелии.

Иногда я просыпался среди ночи и внимательно вглядывался в её овальное, мягкое лицо и думал, как внешность может быть обманчива, как в этом небольшом и хрупком тельце скрывается столько воли и мужества. Я бережно и осторожно перебирал её тёмные каштановые волосы, горько проводил ладонью по нежной коже и думал, что, наверное, я просто ущербен, что мне нужна какая-то другая женщина, добрая и покладистая, которая будет смотреть мне в рот и выполнять мои маленькие мужские прихоти. Чтобы я входил в дом, медленно снимал ботинки, аккуратно мыл руки в ванной, торжественно садился за стол, а она бы в фартуке, улыбаясь, говорила мне: «Антон, ужин готов».

Но Света всегда была где-то там, далеко. Она вела в университете семинары, в отличие от меня защитила кандидатскую диссертацию, в нашей квартире постоянно толкались её ученики, пили чай и вино, до ненависти пели под гитару Высоцкого и Окуджаву, обсуждали научные проблемы, ругали власть, и мне стало казаться, что я живу не со Светой, а с каким-то необъяснимо огромным количеством незнакомых и неизвестных мне людей, которые мне не просто непонятны, но и неприятны.

А Света этого поначалу не замечала, но когда что-то стало во мне трещать и ломаться, всё это перенеслось в личную жизнь. Бывало, лежим в постели, Света склонится надо мной и спросит:

– Что с тобой, Антон? – а я молчу или отвернусь к стене.

– Всё хорошо, Светик, всё хорошо.

Но когда зашло совсем далеко, когда мы не были близки почти полтора года, Света собрала вещи и ушла. В никуда, ничего не сказав, не оставив никакой записки, даже не поговорив со мной по телефону. Когда я пытался ей писать, Света не отвечала, когда звонил – нажимала отбой.

2

– Что-то ты закис, старик. – Андрей положил мне руку на плечо.

Белая нудная чайка пролетела над головой. Её едкий и противный крик гулко разносился над водой.

«Странно, – думал я, – в Москве нет моря, а чайки есть. Что им здесь надо? Пусть летят в Крым или на Тихий океан. Чайкам здесь не место».

– А поехали к девкам! – сказал Андрей и голоснул такси.

Мне, честно говоря, было всё равно. Весёлый курчавый азиат как циркач вертел в руках баранку и с характерным акцентом рассказывал о своих московских приключениях, а я откинулся на заднем сиденье и ни о чём не думал.

В однокомнатной квартире, в которую меня привёл Андрей, было весело и накурено. По стеночкам и уголочкам жались мальчики и девочки, на кухне велись интеллектуальные разговоры о Сартре и Делезе, в ванной кто-то заперся и стонал, в туалете тоже горел свет.

Из колонок в центре гостиной доносился джаз, но никто не танцевал, кроме одной блондинки, причём танцевала она в полном одиночестве. Я присел в кресло и стал за ней наблюдать.

Она смотрела на меня, она извивалась, она хотела мне понравиться. Я давно не видел женщин, которые хотели мне понравиться. В последнее время мне даже не приходило в голову, что я могу кому-то нравиться, поэтому блондинка Рая (это мне Андрей сказал) стала мне интересна именно тем, что я был интересен ей.

Одета Рая была со вкусом, но вызывающе. Короткая узкая юбка, серебристая сверкающая блузка, натянутая на одно плечо, причёска с бритыми висками и торчащим набок коком, яркие розовые сандалеты, разноцветный маникюр – красный вперемешку с синим.

Я встал из кресла, подошёл вплотную к Рае и закружился с ней в танце. Я давно не танцевал, и поэтому со стороны танец выглядел комично, всё-таки Рая была красива и нежна, а я тяжёл, косолап и старомоден.

– Вы читали Мураками? – спросил я.

Услышав ответ, я обрадовался, взял Раю за руку, и мы пошли на улицу – в наше светлое завтра, в наше прекрасное будущее, в наш совместный и чудесный сон. Меня посетило такое счастье, что всю дорогу в метро я молчал и только крепко сжимал тонюсенькую Раину ладошку, тёплую и влажную.

«Как же долго я искал тебя», – думал я.

На улице ликовал май. Утки на Люблинском пруду ещё жили стаей и не разбились по парам. Мы купили два батона и стали их кормить. Зелёные голодные селезни, расталкивая бедных серо-коричневых самочек, бились у наших ног. «Ах, гормоны, гормоны», – думал я.

В ту ночь у нас ничего не было. Рая зачем-то вымыла всю посуду, подмела пол, перевесила занавески, постирала белье, приготовила борщ, и когда я наконец-то оттащил её от плиты, сил у нас ни на что не осталось. Мы просто сидели счастливые и смотрели друг другу в глаза. Когда я утром собрался на работу, то меня ждал крепкий кофе и нарезанные бутерброды с бужениной.

3

Что за удовольствие новая жизнь! Буквально через две недели после переезда Рая устроила мне ремонт. В первую очередь были выброшены старые еле живые книжные шкафы. На их место встал моднейший зеркальный шкаф-купе, и хотя после этого я не знал, куда мне поставить половину книг, я всё равно обрадовался, потому что в моей мучительной и размеренной жизни возникла живая струя, что не могло меня не удивлять.

Потом Рая пригласила юрких таджиков, которые создали в спальне чудо – подвесной потолок, столь милый и воздушный, что из комнаты не хотелось выходить. Мы могли часами лежать в кровати, уставившись вверх, просто из любви к искусству, так нам нравилось. Можно было даже не смотреть глубокомысленный артхаус, а просто наблюдать, как шаловливые мухи бродят по голубой глянцевой поверхности из стороны в сторону, словно чёрно-белые бурёнки на альпийском пастбище.

Затем Рая содрала обои и наклеила новые. Это были шикарные виниловые вздутые полосатые обои, от которых вся моя двухкомнатная квартира превратилась в музей, не хватало только мебели времен Людовика XIV, но её стремительно сменил итальянский новодел. Потом мы поехали в Турцию, где «всё включено».

В завершение всего в доме появился кот Масик: рыжий полосатый коротконогий заморыш, найденный на Люблинской помойке по случаю спасения всего живого. Он важно расхаживал по кухне и требовал еды громким пронзительным голосом, как муэдзин. Время от времени он занимал нашу широкую кровать и не хотел оттуда уходить даже под страхом раскаяния. Масик отличался тем, что мог иногда сходить мимо лотка, но это не останавливало нашей к нему любви.

А самое главное – мне всё нравилось. Нравились даже не перемены, а то, как они делались. Я в любой момент мог ударить кулаком по столу и сказать, что это и это мне не по душе, и Рая со мной полностью соглашалась и делала так, чтобы мне понравилось, хотя, если честно сказать, я ни разу так и не ударил по столу кулаком. Только один раз возмутился, что исчезли альбомы голландской живописи, но они быстро нашлись, Рая их случайно вынесла в коридор.

4

Как-то раз мы сидели с Андреем в кафе «Ласточка» и пили жигулёвское пиво, заедая его твердокаменной тресковой соломкой, сколь солёной, столь же и зубодробительной. Где-то в небе парил ястреб, сонный, но опасный, воробьи листиками шевелились в кустах и отчаянно чирикали, словно у них проходили думские прения. Из жидкокристаллического телевизионного дисплея устало вещал президент, и казалось, что жизнь удалась, но чувство необъяснимой досады не покидало меня.

– Как дела, старик? – спросил Андрей.

– Мне чего-то не хватает, – прошептал я.

– Как Рая?

– Желает получить высшее образование.

– Могу взять к себе. У нас недорого, а тройки натянем.

Я внимательно посмотрел в добродушное и открытое лицо Андрея. Я никогда не понимал, когда он шутит, а когда говорит серьезно. Вот и сейчас на его лице я ничего не прочитал и углубился в меню, хотя какое может быть меню в забегаловке возле метро? Шашлык-машлык, пельмени и гамбургеры.

Мне казалось, что за три года совместного жития с Раей я изучил её вдоль и поперёк, мне всё нравилось, я был доволен, как ведётся домашнее хозяйство, как Рая готовит, как присматривает за детьми, но я не мог уразуметь, зачем ей высшее образование. Даже более того, я понимал, что боюсь – если Рая образование получит, то от меня упорхнёт ненадёжное летучее эфемерное счастье, которого я добивался всю свою жизнь, которого мне так не хватало со Светой, без которого я просто не выживу в этом пропащем мире.

За окном пошёл дождь. Тяжелые, размеренные капли затукали по лобовому стеклу моей «Шкоды», припаркованной возле кафе. Дождевые слезинки скатывались как по маслу и утыкались в горизонтальные дворники, и мне вдруг захотелось все бросить и уехать к чертовой матери куда-нибудь, но я почему-то грустно посмотрел на Андрея и спросил, куда и когда Рая может принести документы.

Мой ответ Андрею понравился, он почему-то виновато улыбнулся и заказал ещё по кружке пива.

Дождь закончился. Откуда-то появились голуби. Они ходили, важные и горделивые, вокруг фонтана, а я сидел и думал, что проще быть голубем, чем человеком. Пришла лопоухая уличная собака и уставилась на нас. Мы купили ей беляш, а потом прогулялись с Андреем по бульвару. Все скамейки были заняты, почему-то хотелось плакать, но это ведь смешно – плакать, если ты мужчина.

5

Я стал ревниво следить за Раиными успехами в институте. Было непостижимо, как, одновременно обремененная хозяйственными заботами и детьми, она успевает учиться. Честно говоря, я пару раз пытался ей помочь и даже написал три контрольные работы, но Рая, скорее, возмутилась, чем обрадовалась.

– Антон, я сама, – говорила Рая и надувала прелестные пухлые губки.

Вначале по ночам я залазил в её домашнее задание и перепроверял его, но потом понадеялся на Андрея, он ведь был её научным руководителем.

Андрей ничего мне не говорил о Раиной учёбе. Я несколько раз пытался спросить у него, но он только снисходительно улыбался и хлопал меня по плечу:

– Старик, будет диплом, будет.

Я часто ловил себя на том, что чаще думаю не о детях, Олежеке и Леночке, а о Раиной учёбе. Я понимал, что дети – это, скорее всего, мои сторонники и помощники, они всегда, если захотят, могут оттащить Раю от ненужной и бесполезной науки и заставить заниматься мной. Даже более того, я стал специально как можно меньше интересоваться детьми, разве только ходил с Олежеком на футбол, а в довершение всего купил по егорьевскому направлению дачу, в надежде, что работа на земле отвлечет Раю от учёбы, но этого не произошло.

Рая приехала на участок, осмотрела каменный недостроенный домик, неровный запущенный участок, завалившийся заборчик, яблоню, древнюю и разлапистую, с янтарными пахучими плодами, и заявила, что садоводство – это, конечно, хорошо, но наука, наука – это её страсть.

«Господи, Господи, – думал я, – помоги мне. Дай мне силы, дай мне хитрости, дай мне изворотливости!»

В результате на даче поселилась тёща Мария Ивановна. Каждое первое мая я привозил её на машине на дачу вместе с котом Масиком, и она жила вплоть до октябрьских холодов. У меня же появились новые обязанности. В выходные я ездил косить траву, копать грядки. Привозил еду и забирал постельное бельё. Это были приятные и мучительные обязанности, потому что, несмотря на то что я купался в холодных ключевых озёрах, ловил рыбу и собирал хрупкие сыроежки и оранжевые подосиновики, я понимал, что мой план провалился.

6

Незаметно пролетело четыре года. Чем ближе был диплом, тем больше Рая расцветала. У неё появился необычайный одухотворённый радостный блеск в глазах, она часто рассказывала мне о своих успехах и как-то раз с гордостью показала свой диплом.

Диплом был как диплом, нормальный диплом, если бы я что-то помнил из курса литературы девятнадцатого века, то мог бы его оценить, а так я только бережно и растроганно обнял Раю и поцеловал.

Я отвёз детей, Олежку и Леночку, к тёще на дачу и пошёл с Раей на защиту, но в аудиторию меня не пустили, даже несмотря на то, что Андрей был председателем дипломной комиссии. Взволнованный, я вышел в институтский парк, присел на старенькую замусоленную лавочку и стал ждать. Ждать пришлось почти четыре часа, и дальнейшие события стали причиной всех моих теперешних злоключений.

Ровно в 16:00 из института выбежала растрёпанная и зарёванная Рая, и я еле её догнал. Я дёрнул её за руку, Рая обернулась, но мне показалось, что она меня не узнаёт. От слёз на её лице потекла тушь, щёки горели красным румянцем, руки дрожали.

– Они даже не стали меня слушать.

– Кто?

– Комиссия, Андрей сказал: «Этим пятерки, а этой тройку!» – и вышел, а комиссия даже не обсуждала.

– Почему?

– Спешил куда-то. Ты ведь с ним поговоришь?

– Да, да, конечно, это бред какой-то.

7

Но с Андреем я не поговорил, хотя сказал Рае, что беседа была. Впрочем, зачем мне было встречаться с Андреем, если сбылись все тайные мои желания, ведь Рая устроила чудовищный шум среди наших общих знакомых и во всех социальных сетях.

Долго бурлил Интернет, появились какие-то общества защиты Раи от произвола профессорского разгула, к нам приходили домой сопливые обшарпанные студенты и вели душеспасительные беседы, какой-то безголовый комитет провёл встречу с министром образования, у Раи появились защитники и поклонники, а сама Рая, находясь в состоянии какого-то дикого эгоцентричного аффекта, несмотря на сданные государственные экзамены, отказалась от диплома.

Считал ли я, что предал Раю? Нет, нисколько. Я просто боролся за наше семейное счастье, я просто хотел самое обыкновенное тихое семейное счастье, я не хотел новой Светы в своей постели, но мне кажется, что именно это и послужило точкой отсчёта нашей дальнейшей размолвки.

Нет, Рая не бросила варить борщи, её отношение к детям не поменялось, она так же готовила мне по утрам кофе и резала бутерброды, но я вдруг заметил, как что-то важное и эфемерное исчезло из наших отношений. Будто из узбекского плова вынули зиру. Единственно, чему я радовался, – что одной с детьми ей не выжить, Рае всё равно придётся меня терпеть, хотя жить в таком состоянии мне становилось всё тяжелее и тяжелее.

Однажды я пошёл вечером выносить мусор и потерял обручальное кольцо. Вернулся, искал в темноте, но ничего не нашёл. Это было простое, самое дешёвое золотое колечко. Я пришёл домой, сел у телевизора, включил футбол. Дети спали, Рая сидела на кухне. За окном ухал салют. Был День милиции, и я вдруг понял, что жизнь моя никчёмна.

И конечно, Рая ушла от меня вместе с Олежеком и Леночкой, а в довершение всего занялась продажей какой-то ерунды, и ей даже теперь не нужны мои алименты.

P. S.

Сегодня утром после шестилетнего перерыва Рая постучалась ко мне в «Фейсбук» и сказала, что умер Масик. Масик долго болел, у него слабые почки, у всех рыжих котов слабые почки, обычно они живут семь-восемь лет, но Масик прожил тринадцать. Я порывался приехать к Рае, но испугался.

Никита Шамордин Звёзды над Костромой

Накануне выходных общага привычно гудела, поэтому с утра по обыкновению у многих раскалывалась голова. Благо была суббота и в институте никто не ждал, хотелось подольше поваляться на пролёжанном литинститутском диване… Под руку попалась какая-то бесплатная рекламная газетёнка с прогнозами астролога и советами, как окрутить миллионера или завести роман с богатенькой вдовой. Антон хотел было уже зашвырнуть её в угол, но неожиданно взгляд его остановился на статейке «Женский характер и цвет волос». «А ну-ка!» – подумал он.

Неизвестный миру автор сообщал: «Нежные, уютные, излучающие тепло шатенки недооцениваются мужчинами. И зря! У большинства из них ровный, спокойный характер. Они коммуникабельны и приятны в общении, с удовольствием заводят новые знакомства, с ними не нужно долго и мучительно подбирать тему для разговора, непринуждённая беседа завязывается сама собой. Им свойственны уравновешенность и стрессоустойчивость».

Антону же вечно везло на взбалмошных блондинок и упёртых брюнеток. Шатенка в его жизни была всего одна. И он очень отчётливо помнил, как приехал первый раз в Кострому. Это был какой-то литературный фестиваль, какие-то поэты в жюри, имён которых он никогда не слышал, они ставили ему в конкурсной ведомости оценки: «отлично» (поэт по фамилии Кривулин), «хорошо», «удовлетворительно», какой-то дядя и вовсе поставил «два». Поначалу он хотел обидеться и не откликаться на предложение приехать, но потом передумал. Наверное, потому, что никогда не был в Костроме. Как ни странно, его встретили на вокзале и повезли в большом автобусе с другими участниками куда-то за город, через Волгу. И хотя ему было уже под тридцать, ситуация напомнила давнишнюю, детскую ещё, поездку в «Орлёнок», стало смешно. Расселяли в каком-то общежитии по три-четыре человека в комнату. Он сразу же возле автобуса, попыхивая сигареткой, познакомился с Лёшей из Рязани и Сашей из Воронежа, и они решили застолбить комнату на троих и сходить за пивом. Местные девочки, которые называли себя гордо «оргкомитет», суетились с какими-то регистрациями, программами и прочей ерундой. Среди них выделялась одна – симпатичная, невысокого роста, с каштановыми волосами до плеч и большими карими глазами. Когда она улыбалась или смеялась, её печальные глаза печально улыбались или смеялись вместе с ней. «Какая красивая каштанка!» – сразу подумал он.

Здравствуй, мой Итальянец!

Если бы я могла, то всё своё время (и свободное, и рабочее) посвящала тому, что писала бы тебе письма. Тем более, что заниматься чем-то ещё у меня нет никакого желания. Отсутствие этого самого желания сказывается на результатах моей работы: в этот номер у меня слетел материал, и я сижу на информациях, за которыми надо носиться по всему городу. Впрочем, дурное дело – не хитрое.

Совсем другое дело, когда крыша отъезжает от перрона. У меня-то её просто-напросто снесло. С трудом представляю, что со мной будет дальше, потому что каждый новый день без тебя – это страшно.

Целую тебя!

Лё.

Раньше он всегда влюблялся в блондинок – это был его профиль: в детском саду, в школе, в пионерских лагерях, в комсомольских дружинах. Брюнетки могли быть его подругами, этакими друзьями в юбке, он мог делиться с ними своими любовями и горестями, гулять и приглашать домой, но чтобы влюбляться – нет. Перелом случился после школы, когда, неожиданно для себя, он влюбился в настоящую брюнетку с иссиня-чёрным отливом волос, немного полноватую, но открытую и рассудительную, улыбчивую и – главное – талантливую, она была художницей. В шатенок он не влюблялся никогда. Видимо, их вообще мало в природе.

Каштанка из оргкомитета вышла на крыльцо фестивальной общаги, когда он курил в ожидании чуда.

– Привет, меня зовут Лё, – сказала она.

– А меня Антонио, – отозвался он.

– Ты итальянец? – улыбнулась она.

– Семейное предание гласит, что да.

Лё засмеялась, и смех её был полон маленьких звонких колокольцев, хороший смех, ему он понравился. И сама девушка Лё с её грустными смеющими глазами тоже ему понравилась. И он предложил ей пойти гулять по городу, потому он здесь никогда не был и потому что он влюбляется только в блондинок, а с остальными предпочитает дружить, гулять, пить чаи и вино и вести долгие осенние разговоры. Кстати, и листья вдруг стали желтеть, как будто и правда в Костроме наступила осень. Много-много кленовых листьев вдруг зацвели вокруг разными голосами.

– А пойдём! – сказала она. – Я только узнаю, не очень ли я нужна в ближайшее время.

И они пошли, и поехали на троллейбусе, на такси, на каких-то неведомых средствах передвижения в город и через город, в знаменитый Ипатьевский монастырь, и бродили по нему, почему-то целуясь и смущая монахов, и один даже подошёл и сделал внушение, и она засмущалась, и сказала: «Пойдём отсюда», и они пошли. Они бродили по старинным торговым рядам, и по опавшим сегодня ночью листьям, и по берегу Волги, и говорили-говорили-говорили не вспомнить о чём, но было так легко, так воздушно, так осенне и так радостно, как будто они знали друг друга в прошлых жизнях и вот встретились теперь в новом рождении и хотят успеть рассказать друг другу всё, что произошло с ними за эту вечность.

Здравствуй, мой милый Антонио!

Сегодня у меня отличное настроение, потому что я провела весёлые выходные в деревне. Свежий воздух и верховая езда пошли мне на пользу. Мы с Машуней (ты её должен помнить) собираемся продолжить прогулки верхом.

Я усердно работаю, и работаю, и работаю… И я ужасно соскучилась по твоим письмам и стихам. Проявись!

Целую тебя сладко.

Лё.

– Антоха, э, вставай! – энергично тряс его за плечо Ванька.

– Чего? Суббота же! Спать хочу! – противился он.

Но Ванька был настойчив.

Он продрал глаза и увидел Ваньку и Славика, неразлучных друганов, которые смотрели на него испуганно, а Славик при этом зачем-то лил воду на его диван.

– Эй, ты чего делаешь? – крикнул он Славику.

– Тушу пожар, – невозмутимо ответил тот.

Оказалось, он-таки заснул с непогашенной сигаретой.

В комнате надрывно пахло палёным диваном. Надо было срочно открыть окно.

– Водку будешь? – утвердительно спросил Ванька.

– Нет, – отрицательно подтвердил Антон. – Всё-таки лучше бы пиво.

– Эх, слабый ты человек, Антоха, раз водку по утрам не пьёшь! – хлопнул его по плечу Славик.

И был день, и солнце стреляло в окно своими наглыми глазищами, и были Ванька и Славик, и был портер и водка, и были разговоры по душам о том, кто чего хочет добиться, когда выйдет из этой общаги. И вот уже тени прошлых жильцов прошли по стенам его комнаты, тихо переговариваясь между собой, и наступила минута, в которую каждый понимает что-то очень важное, то единственное, что имеет сейчас значение, и он сказал:

– Блин, кажется, я и правда люблю её!

– Кого??? – в один голос закричали Ванька и Славик. Славик аж подскочил на стуле.

И он рассказал. Рассказал, как однажды поехал в славный город Кострому, и как встретил там славную девушку Лё, и фамилия у неё была какая-то ангельская, и сама она была какая-то ангельская, и потерял он от неё голову, и голова его лежит в Костроме, тоскует, а он здесь, пьёт с ними портер, ведёт пустые разговоры, а его ведь нет на самом деле, ибо кто человек без головы, как не труп.

Привет, милый!

У меня сегодня было море приключений. Мы с Машуней ходили по улицам города с плакатом и приставали к мирным прохожим с предложением вступить в Союз влюблённых сердец. Кто-то удивлялся, кто-то отмахивался, а кто-то хотел вступить. Причём некоторые хотели вступить в союз либо со мной, либо с Машей. Понятия не имею, что теперь делать со всеми этими телефонами, которые оставили желающие. А всё это я придумала, потому что – помнишь? – у меня болело сердце (от него отрывалась половинка, ты увёз её с собой).

Вчера, после работы, я села в холодный, пустой автобус, и мне невероятно захотелось, чтобы ты обнял меня. Представляешь, больше ничего от жизни не надо – только прижаться к тебе!

В последние дни я не ночевала в общежитии – позорно бегу от одиночества. Там теперь всё ассоциируется с тобой. А поскольку тебя там нет, то и мне там теперь не живётся.

Целую, милый Антонио (сегодня нежно).

Твоя Лё.

– Ну так поезжай к ней, идиот! – вскричали Ванька со Славкой. – Деньги-то у тебя есть? А то на такое дело и занять не грех, тебе любой одолжит ради такого дела! И вообще, ты чего это ещё не собираешься, а сидишь тут, как пень моржовый, сигаретку свою вонючую куришь, а девушка там страдает и мучается вся, ждёт тебя, ирода, не дождётся!

И собрал он мысли, и чувства, и финансовые ресурсы, и жизненные обстоятельства, проверил паспорт, и ключ от комнаты, и номер телефона её костромского, ибо как он найдёт её без телефона, он ведь даже адреса её не знает, только лицо помнит, такое всё ангельское, что невозможно жить дальше на этой земле без него.

И вдруг пошатнуло его ветром северным, из окна налетевшим, и почувствовал он, как силы вешние покидают его, и стоит он один на ветру, против ветра стоит, словно во поле, и летит на него ветра конница, и вот уже земля трясётся под ногами, и стрелы свистят возле уха, и жизнь его не стоит ломаного гроша, ну разве что самого ломаного, потому что упадёт он сейчас оземь, и обернётся лебедем белым, и полетит в дальние страны, где живут души всех павших героев отныне и во веки веков, вот так.

– Эээ, брат, да ты так не доедешь, пожалуй, – затянули Ванька со Славиком, – мы тебя проводим до вокзала-то Ярославского.

И отправились они в путь-дорогу дальнюю, запасясь кто чем в дороге обычно спасается: ему взяли бутылку портера неразбавленного, себе – водки вкусной тёплой без закуси. Всё чин по чину, в дорогу собрались мужики, дело серьёзное, подготовиться нужно основательно.

На Ярославском вокзале выпили, помолясь каждый своему, зашли в ларёк за добавкой. Портера тут не было, пришлось снизойти до аналога в виде грубой девятой «Балтики», что, конечно, оскорбительно для путника с чистыми намерениями, но уж что ж. Солнце меж тем уже показывало вагон-составу свою ослепительную корму. В кассах толпились снулые люди с неопределёнными намерениями уехать куда-нибудь. И вот, когда прибой людской грубости швырнул наконец его к окошку кассы дальнего следования, оказалось, а точнее, милая девушка с густым баритоном и усиками над верхней губой в окне показалась, а потом выяснилось, что поездов до Костромы нынешним днём более не будет, ибо все они ушли по расписанию, кто куда хотел, и более никуда они нынче не пойдут. Но – только по секрету и только для вас – есть ещё через полчаса отходящий последний поезд до самого Ярославля.

– Да от Ярославля до Костромы – рукой подать, чувак! – вскричали Ванька со Славиком, которые слышали наш секретный разговор с милой девушкой с усиками над верхней губой и даже не пытались скрыть эту бестактность.

И ему представилась прямая и скорая дорога от Ярославля до Костромы, вся в ярких огнях и с музыкой, сопровождающей всех влюблённых, желающих попасть сегодняшним вечером из Ярославля в Тверь, то есть, конечно, в Кострому, ну да там теперь всё рядом, как говорят друзья, поэтому какая разница, куда ехать, лишь бы ехать.

– Да, но нужно вначале позвонить ЕЙ! – озабоченно сказал он, будто она не ждёт его днём и ночью, будто она вообще не живёт только ради того, чтобы он вот так собрался и приехал к ней через Ярославль, Тверь, Тьмутаракань, Калугу прямо в её родную Кострому, в её костромские пенаты, в её костромской ковчег, в её костромской эдем.

– Ну что ж, звони, – разочарованно протянули друзья, – мы думали, ты сделаешь ей сюрприз!

И он позвонил. То есть он сначала нашёл бумажку с номером её сотового телефона, который она записала ему на обрывке тетрадного листа с лекции Юрия Поликарповича Кузнецова, а затем стал набирать телефонный номер, который никак не хотел набираться, да и вообще мобильный у него был первый, и пользовался он им всего неделю. И вдруг, неожиданно, откуда-то, словно с неба, раздался её голос, юный, звенящий, волнующийся:

– Аллё! Кто это?

Он хотел крикнуть: «Лёёёё, это я, я, я еду к тебе! Через Ярославль, Тверь, Тьмутаракань, Калугу, я еду к тебе, и обязательно приеду, сегодня, завтра, в этой жизни, в этом веке, даже ещё скорее, может быть, сегодня вечером или ночью, потому что я уже взял пиво и взял билет, и меня никто и ничто не остановит!»

Но он сказал так:

– Привет, Лё! Я ужасно соскучился по тебе! И я сегодня приеду. Я уже и билет взял.

Так они поговорили. И его провожатые загрустили. То ли оттого, что их миссия была окончена и он сейчас сядет в вагон и укатит в дальние дали, то ли оттого, что у них кончилось топливо, на котором работали их щедрые сердца, то ли от безграничной нестабильности мира, который надо вечно спасать.

А что значит ехать к любимой девушке в поезде, не имея возможности поговорить с друзьями, когда ехать целых пять часов и совершенно не хочется спать, а хочется курить в тамбуре, рассказывать девушкам анекдоты из своей жизни и ждать, когда же, когда же этот суперсверхмедленный поезд привезёт его к той, которую он любит, которая похожа на ангела обликом и фамилией, которая гладила его всю ночь по голове там, на корабле, где он напился и уснул и спал, уткнувшись ей в колени, а она не спала всю ночь, до самого голубого рассвета, с дымкой над тёмной водой, когда он открыл глаза и спросил: «Где мы?» – и она улыбнулась и ответила: «Здесь», и он спросил: «А почему качает?» – и она ответила: «Это корабль», и он решил, что они выкрали ночью корабль и плывут теперь в открытое море. Как он был счастлив в тот миг!

Они не выкрали корабль. Они украли что-то гораздо большее друг у друга. Они выпили слишком много шампанского в ресторане, где официанткой работала её подружка, и они заказали самые дорогие блюда, а потом ночью поехали на корабль, но все номера были заняты, и им за двойную плату дали каюту капитана, и он заснул как дурак у неё на коленях, а она гладила его всю ночь, не смыкая глаз…

Здравствуй, мой Итальянец!

Сегодня ты мне снился. Почему-то с бутылкой вина. А сейчас я нечаянно порезала указательный палец, и капля крови на нём такого же цвета, как помада на моих губах, а она такого же цвета, как твоё вино. Кстати, вино, которое мы тогда с таким трудом отыскали ночью, называлось «Медвежья кровь». Слишком много крови и вина, не находишь?

Знаешь, наш университет ведь расположен на самом берегу Волги. А окна нашей аудитории выходят прямо на тот самый кораблик. Я, конечно, об этом даже не догадывалась, когда садилась к самому окну на консультации. В итоге преподавателя я слушала только первые пятнадцать секунд, а потом лишь делала вид, что хоть что-нибудь понимаю. Помнишь, как он называется? «Корвет»! Но корвет – это, кажется, военный корабль…

Ты, конечно, понимаешь, что написать тебе я хотела совсем не об этом… Сон куда-то улетучился, а мне ужасно жаль, что ты не можешь пожелать мне сейчас спокойной ночи. Поэтому я сама себе пожелаю, чтобы ты снова мне приснился.

Дорогой мой, целую (сегодня страстно).

Лё.

Всё это он рассказывал в душном ярославском поезде в курительном тамбуре пятого вагона случайным попутчикам и попутчицам и в конце концов так им надоел, что они нажаловались проводницам и те вызвали милицию. Милиция добродушно разрешила курить до Ярославля, а там обещала задержать его для составления протокола. Тем временем поезд не спеша прибыл в промежуточный город Ярославль. Он подхватил сумку и, осторожно миновав проводницкое купе, вышел на пустынный перрон. Не было вообще никого. Он закурил и поспешил в Кострому.

Ванька и Славик наперебой убеждали его, что, как только приедешь в Ярославль, на перроне под парами будет стоять электричка до Костромы. Но Ярославль спал крепким сном младенца. Под парами стояли только офонаревшие от алкоголя мужики, ожидавшие на вокзале либо первых утренних электричек, либо второго пришествия. Он позвонил Лё и сообщил, что ищет в Ярославле попутный вертолёт.

На другом конце рассмеялись и посоветовали ловить простую попутку, без винтов.

– Стопник, что ли? Еду, только прямо сейчас. Если будешь докуривать – опоздаешь, – сообщил довольно мрачного вида дальнобойщик. – Ждать мне некогда. Прыгай в будку.

И он прыгнул.

Дальнобойщика звали Фёдор. Без шуток. Шутки Фёдор не любил, о чём предупредил прямо в лоб. Но поговорить любил, как любой дальнобойщик, поэтому развлекать его он был обязан всю дорогу.

– Чего в Костроме-то забыл, студент? – начал он издалека, чтобы как-то начать разговор.

– Девушка у меня там, любимая, – по-студенчески скромно ответил Антон и замолчал.

– А сам из Ярославля, что ли? – Фёдор продолжал раскачивать спутника на долгий обстоятельный путь с разговорами.

– Да не, сам из Калужской губернии, а щас еду из Москвы, ещё и от ментов скрываюсь, – честно признался он.

– От ментов? Наш человек! Ну, рассказывай! – оживился Фёдор.

И он рассказал.

В сумке у него была ещё пара пива, поэтому рассказывать он мог долго и убедительно, особенно после того, как Фёдор разрешил курить в окно.

Он рассказывал о своей девушке, девушке-осени, с каштановым отливом волос, с большими печальными глазами, с длинным тонким аристократическим носом и высоким разлётом бровей, рассказывал о том, что она любит лошадей, о том, что работает в газете и учится в универе, о том, что живёт в студенческом общежитии, что ей двадцать лет и о том, что у неё самый печальный и пронзительный взгляд на свете. Он рассказывал о Ваньке и Славике, о том, как они вначале спасли его, а потом провожали в Кострому на ярославском поезде, рассказывал о проводницах, о ментах, о том, как он сбежал на вокзале из поезда, и ещё о многом другом, о чём только может поведать ночью рассказчик благодарному слушателю.

В ночи мимо машины пробегали полные необъяснимого ужаса леса, дорогу не спеша перебегали дикие лоси и лисы, однажды под машину чуть было не бросился медведь, но, оценив габариты, неохотно отошёл на обочину.

Да и Фёдор оказался замечательным слушателем, лишь изредка бросавшим наводящие фразы: «ахренеть!», «ну ты показал ей своего пушкина?», «а я бы ему всю морду в салат нарезал!» – и прочую филологическую байду.

Мы практически подружились, породнились, по… что ещё там делают люди, когда долго едут в одном транспортном средстве и в одном направлении? Потому что в этом движении в никуда и в этих разговорах ни о чём рождается самое главное.

– В саму Кострому не поеду, нечего мне там делать, – неожиданно сказал Фёдор. – Сейчас будет заправка, я тебя высажу. Поймаешь фуру, которая идёт в Кострому, и доедешь. Тут рядом. Не ссы, студент, прорвёмся!

И завернул на заправку. Здесь они расстались. По-мужски, без объятий и слёз. Просто сказали друг другу: «К чёрту!» – и разошлись в стороны. Антон зашёл за кафешку по неотложным делам, а Фёдор дал по газам и скрылся из виду.

Антон набрал костромской номер:

– Лё, это я. Уже близко. Где-то между Ярославлем и Костромой. У меня тут пересадка. Скоро буду.

Здравствуй, хороший мой!

Скажи мне, пожалуйста: что ты со мной сделал? Я ложусь спать с мыслью: если завтра утром я не увижу рядом тебя, то просто-напросто умру. Приезжай как можно скорей!

Целую тебя, милый (в этот раз горько).

Твоя Лё.

На заправке стояла всего одна фура. В поисках водителя он забрёл в кафе, где сидели трое посетителей в облаке сигаретного дыма.

– А кто здесь водитель фуры? – решительно спросил Антон.

– Ну я, – встал самый здоровый тип, метра два росту и необъёмный в обхвате. Типичный дальнобойщик.

– Очень хорошо, – сказал Антон, – мне посоветовал к вам обратиться Фёдор на «Шторме». Мне нужно в Кострому.

– Федюня-медюня, ха! – ответил Большой. – Да пошёл он!

Он хлобыстнул стакан водки, который стоял перед ним уже готовый, подцепил кусок селёдки и картошки с тарелки, прожевал, урча, и поднял на Антона глаза.

– Чё надо?

– В Кострому, – повторил Антон. – Срочно.

– У тебя пожар, пацан? Срочно только в морге бывает. У тебя там олимпиада, что ли?

– Хуже, – покаялся он. – Любовь.

– Опля-а-а, – затянул Большой, – это хуже пожара. – Ты иди пока, придави. И я пойду. Утром подброшу.

Антон вышел на трассу перед заправкой в надежде поймать что угодно. Но, как назло, никто не хотел ехать в эту чёрную ночь. И тут к заправке подкатила милицейская «Волга». Вначале он подумал, что его всё-таки вычислили и проще сдаться с поличным, чем оказывать сопротивление при задержании. Но толстый майор двинулся совсем не в его направлении. Майор чинно дошёл до конца заправки, чинно достал свой маленький толстый член, чинно передёрнул его, как затвор, и чинно вдарил упругой струёй в окрестные лопухи. Затем так же чинно стряхнул лишние капли, чинно застегнулся и тут… увидел Антона. Вероятно, всё это время он был уверен, что его никто не видит, кроме водителя, молодого безусого лейтенанта, которого ещё учить и учить делать чинно всё, что приходится в жизни, в том числе и ссать на работе в кусты. Майор удивился встрече, и это был хороший знак – значит, Антона не искали. И тут его осенило.

– Товарищ майор, – кинулся он к нему чуть ли не в ноги, но всё-таки помня о приличиях, – товарищ майор, спасите русскую литературу!

– Кого? – охренел от посыла майор. – Какую литературу? Ты звезданулся, парень?

– Да нет, я серьёзно! Меня девушка ждёт в Костроме, поэтесса. Я тоже поэт, из Москвы. У нас любовь. А я доехать никак не могу. Один мужик на фуре высадил посреди ночи, и я не знаю, как в Кострому попасть. А она там что-нибудь нехорошее может с собой сделать. А потом я с собой. Бац – и нет сразу двух поэтов! Спасите, товарищ майор! Не нас, так литературу!

– Да что ты раскудахтался, поэт, любовь у них! Что я, любви не видел? Эх, паря! – романтично сказал майор.

В этот момент какая-то заблудшая душа на «мерсе» вынырнула из ночи и решила заправиться. Майор присвистнул, пукнул и махнул рукой, или жезлом, или чем-то ещё. Мужик на «мерсе» дал по тормозам. Майор подошёл, по-свойски открыл дверь и что-то втёр водителю, показывая рукой на Антона. Потом махнул:

– Иди сюда, поэт!

И уже водителю:

– Вот его доставишь до Костромы. И чтоб без базара!

– Да понял, командир! – За рулём был молодой парень лет двадцати пяти, которому не нужны были неприятности. – Садись, поэт! – это уже Антону.

– Аллё, Лё, я еду! – радостно кричал он в трубку Лё, ожидающей его где-то на другом берегу Волги. – Я едуууу!!! – и бутылка «девятки» подрагивала в его руке.

– Где будешь выходить? – Мужик на «мерсе» был явно недоволен полночным пассажиром. – Адрес знаешь?

– Адрес! Какой адрес? – кричал Антон в ночное небо, в ночную трубку телефона, и звёзды вторили эхом: «Ааад-рессс!!!»

Она пыталась диктовать адрес, называла какие-то слова и цифры, но все эти премудрости не задерживались в его голове и вылетали в открытое окно «мерса» вместе с сигаретным дымом. После нескольких попыток она вздохнула.

– Скажи водителю – на «сковородку», – сказала она.

– На «сковородку»! – обрадовался он, как первый астроном на земле, открывший существование Венеры.

Здравствуй, милый!

Хочу тебе признаться. Я боюсь любви. Потому что любовь для меня – это боль. Я прекрасно понимаю, что люблю тебя, но жутко боюсь себе в этом признаться. Страх испытывать любовь, а значит, и боль включает внутри дурацкий защитный механизм. Так что если и ты боишься любви, предлагаю бояться вместе (как в том старом смешном мультике, помнишь?).

А вообще-то Цветаева права: «Любовь – это когда всё в костёр…» Не важно, что будет завтра, и тем более, что было вчера.

Я ежедневно нуждаюсь в твоих взглядах и прикосновениях.

Скучаю без тебя. Целую (сегодня терпко).

Лё.

Что это за сковородка, почему она оказалась в Костроме и каково её предназначение – совершенно не интересовало Антона. Туда звала его любимая девушка. А за ней он был готов идти на какую угодно сковородку. Раз уж он не сгорел в общаге на своём диване, раз успел вскочить в последний поезд до Ярославля, раз уж ушёл от ментов, раз уж прокатился с дальнобойщиком Фёдором, раз сам товарищ майор посадил его ночью в чужой «мерс» – и всё это только-то за один божий день, и всё это ради неё!

– Приехали, – мрачно сказал водитель.

И он вышел, не попрощавшись. Нет, он вдохнул полной грудью свежий ночной костромской воздух, он раскинул руки, он запрокинул голову в небо и обернулся, чтобы сказать «спасибо». Но и водителя, и «мерса» давно уже след простыл.

Здравствуй, Антонио!

Наконец-то я получила твоё письмо. За последние дни это самая хорошая новость.

Вчера я попала в аварию, редакционная машина всмятку, а мы с водителем и фотографом почти не пострадали.

С каждым днём мне всё труднее дышать без тебя. Как будто воздух в Костроме стал твёрдым.

Измени что-нибудь в этом глупом мире.

Целую (хочется написать «вечно»).

Твоя Лё.

Вокруг Антона плыли созвездия не то машин, не то окрестных домов, не то каких-то фонарей, и все они кружились вокруг него спиралью, ввинчивая его внутрь, впуская его в свою тайну, и он чувствовал ветер, который обжигал его щёки, и холод, который был отсветом звёзд, и голос, который звал его.

Это был её голос. Голос внутри космической спирали вселенной. Он звал его откуда-то изнутри, вначале совсем тихо, затем чуть громче, затем он почувствовал прикосновение.

– Тони, – сказал голос. – Милый мой…

– Ты? Где ты? Где?

Он повернулся вокруг своей оси, точнее, это смерч повернул его, и он увидел её лицо, совсем рядом, будто бы наяву, и он обрадовался и подумал, что это ветер перенёс его прямо к ней, или её к нему, и они теперь будут вместе кружиться среди звёзд в ночном танце, как мотыльки, пока не прибьются к огромному злому ночному огню и не сгорят в нём, потому что все в нём сгорают, все мотыльки, для того и придуман огонь, и жизнь мотылька – это только поиск огня.

– Здравствуй… наконец-то! – сказала она и ткнулась в него холодным носом.

Привет, Антон!

Пишет тебе Маша по просьбе Лё. После аварии ей сделали неудачную операцию.

Я была у неё вчера. Она просила тебе передать, что очень скучает, шлёт огромный привет и целует.

А сегодня она умерла…

Вот, кажется, и всё, поручение выполнила…

Пока.

И тут кто-то выключил свет.

Антон Чиж Рыжая Шкурка

Сказка для хороших девочек не о том

Не знаешь эту сказку?

Ну так вот.

Однажды, давным-давно, не так, чтобы очень, жила-была себе Рыжая Шкурка…

Ой нет, не так. Надо по-другому. Расскажу про неё.

Аньку считали дурой. Особенно подруги. Мама говорила, что она далеко пойдёт. Потому что рыжая.

Из городка нашего уходить надо далеко. А если близко – воротишься. Вернуться хуже, чем остаться. Как выиграть в лотерею и билет потерять. Всю жизнь до конца себе не простишь.

Анька знала, что у неё всё будет по-другому. Только её никто не слушал. Смеялись между собой, а часто открыто. Говорю же, за дурочку держали.

Подруги умные себе жизнь потихоньку стелили на будущее, парней высматривали, отбивали друг у друга, какая уже и залетела удачно. А она в фантазиях пребывала, ни о чём себе не думала. Только рассказывала, как уедет и завоюет мир талантом. Как будто нужен миру талант. Но Анька не унималась, упрямая дура. Дескать, жизнь у неё начнётся всем на зависть, потому что артистическая. Артистки живут припеваючи.

Слушали её, слушали, за дуру держали, но завидовали. А вдруг. Что, если вдруг? Вот вдруг, и всё? У нас завидовать умели. Чего доброго нет, а в этом мастеров наберётся.

Анька назло сказки плела, какая она счастливая и гордая будет, вся в мехах и брильянтах, держись, чтоб не ослепнуть, со всех экранов блистать в главных ролях. И все мировые призы, ну, Оскары там всякие, ветви золотые пальмовые, у её ног валяться будут и даже умолять, чтобы согласилась их поднять. Про мужа богатого или знаменитого говорить нечего, это уж само в руки приплывёт, куда от них деваться. Только на родину после того, как слава и деньги на неё упадут, она уж ни ногой. Подарков не привезёт, не позвонит даже, подружки могут не рассчитывать. Пусть в своих тазах и пелёнках потопнут и локти себе обгрызут, какую звезду в юности пропустили, а ведь могли бы… Одну маму в большое счастье потом возьмёт. Когда на всех с высоты деньгами бессовестно сорить будет и славой ослеплять.

Народ наш добрый, но злой, слушал басни эти, у виска пальцем крутил, а в темноте душ мучался: вдруг у шальной девки всё выйдет, так, может, заранее приготовиться, глядишь, польза случится. Потому Аньку на всякий случай не трогали, хоть у подружек руки чесались. Так что ходила она гордая, не битая, даже пальто не порезали, не то что глаз синяком украсить. Вдруг потом со свету сживёт? От этих звёзд всего можно ожидать.

Парни Аньку обходили по десятому кругу. Никого она к себе не подпускала. Не того поля ягоды, чтобы об них ручки марать. Сухим поцелуем не баловала за расписанный асфальт на 8 Марта. Строго держала на расстоянии. И тех, кто попроще, и первого красавца. Этого каждая подружка себе бы оторвала, недаром у его папаши ларёк.

Какая разница, как его зовут? Исчез в тумане прошлого.

Мало, что Аньку в дуру зачислили, так шептали, что у неё ледяное сердце, никого, кроме себя, драгоценной крали, не любит. Такие вот плоды воспитания. Что было чистой неправдой. Анька любила маму больше себя. Слушала её как своё сердце.

Мама Аньку не баловала, не было таких средств, больше держала в строгости. Злу не учила, а учила, что от природы и своей кровушки наградила доченьку талантами непомерными. Только этого мало. Талант в рот не положишь и на хлеб не намажешь. Таланту надо продираться. Добиваться своего и никогда не отступать. Хоть тресни, хоть лопни, а не смей прогибаться под жизнь. Тогда ждут тебя икра в шампанском под фейерверком радуги.

Мама жизнь прожила как все, а дочке хотела только лучшее. Верила в то, что говорила. А когда веришь, это сила непобедимая. Анька слушала и на ус мотала, хоть уса у неё не было. Зачем ей ус? У нее волос рыжий в колечко.

Что слушала, намотала крепко. Поверила так, что никому с места не сдвинуть. Пропиталась окончательно. А чтобы сказка случилась в яви, оставалось немножко потерпеть. Отсидеть последние классы и экзамены сбросить.

Вот только под школьный звонок директор выдал аттестат, Анька тут же и подхватила чемоданчик. Мама собрала ей на дорожку что пригодится и немножко денег, сколько спрятала на чёрный день. Крепко обняла, как навсегда прощалась, долго наставляла на дорожку: не забывать, что между ними столько раз было говорено. Особо беречь то, что потерять легко, а не воротишь, не смотреть на подружек, кому от этого счастье привалило. Анька заветы обещала блюсти строго, плакала и просила дождаться дочь богатую, счастливую и знаменитую. И кинулась на вокзал. Чтобы успеть на поезд, который увозил её в даль ясную. Много таких, как она, ехало. Уж как водится. За счастьем всяк горазд за три моря тащиться, пока шею не сломит.

Что, не так разве? На себя посмотри…

Нет, на самолет денег не было. Не летают от нас самолеты. Далеко и незачем.

Долго ли, коротко ли, приехала Анька в столицу. Вышла, осмотрелась. Народ кругом бежит, энергия из земли бьёт, ветер счастья играет в волосах. Рыжие её локоны роскошные дерзко теребит. Вдохнула Анька воздух столицы, пьянящий всем возможным и невозможным, воздух сладкий и терпкий, как мёд. И почувствовала каждой клеточкой своего сердца, что будет у неё всё, о чем мечтала, и даже больше. Не зря мама столько сил положила. Праздник, жди, идут к тебе!

Анька пошла уверенно. Чего ей бояться?

Так вот оно и началось. Как по маслу, лучше не придумаешь. Словно и быть по-другому не могло.

Нашлись дальние родственники, чего в столице только не найдёшь. Родственники были добрыми, старыми, бездетными. То, что надо девушке с поезда дальнего следования. Анька получила в бесплатное пользование комнату, завтраки и ужины включены, ванной с чистыми полотенцами пользуйся, хоть залейся. Старикам – развлечение, у неё стартовая площадка. Высоко взлететь наметила, ракета. Пожирал запасы маминых копеек только городской транспорт.

Театральный институт Анька не выбирала, какая разница, где сверкать. Наметила в первый попавшийся. Главное, от метро недалеко. И пошла на первый тур.

Первый тур, как известно каждой девочке и мальчику, что спят и видят проснуться знаменитым, всё равно как большое сито. Чтоб лишний мусор не мешал мастеру курса заметить истинные брильянты. Поток просеивают ассистенты. Анька таких мелочей не знала. Она не знала ничего. Ни стишок, ни песенку, ни отрывок в прозе. Ни танец народов мира. Когда предстала перед комиссией, радостная и ждущая, комиссия спросила: чем удивлять будет? Анька не нашла в памяти другого, как рассказать мамину сказку. Мама на ночь рассказывала. Каждый день.

Ну, так вот.

Рыжая Шкурка была умной и хитрой, всех кур перетаскала. Долго ли, коротко ли, крестьянам это надоело. Решили они её изловить. Придумали силки хитрые, из которых нет спасения. И поставили как следует. Вот пришла Рыжая Шкурка за курочками и не заметила силков. Глядь – хвостик попался. Рвала-рвала, не отпускают силки. Видит Рыжая Шкурка, что конец ей пришёл, и говорит: «Лучше хвостик, чем Шурка!» Взяла и отгрызла себе хвостик. И была такова. Приходят утром крестьяне, а в силках рыжий хвостик. Осерчали пуще прежнего. И позвали кузнеца сколотить ловкий капкан.

Тут Аньку остановило «спасибо», иди, жди результаты. Анька пошла ждать. Как дура. Хоть бы поволновалась. Ушла недалеко. Во дворе нагнал молодой человек художественного вида. Анька хотела отшить его строгостью, но молодой человек оказался ассистентом мастера курса. То есть не последний человек для будущего счастья, хоть молодой. Выразил он восторг природному таланту и честно подсказал: на этом выехать можно только раз. На второй тур надо быть подкованной. Талант талантом, но правила никто не отменял. А Аня вписывается в курс. Он это наверняка видит. Если будет стараться, хоть немножко. Ассистент… да какая разница, как его зовут, дал совет, что читать на втором туре, чтобы глянуться мастеру. Анька обещала исправиться, но телефончик не дала. Не заслужил. Мелковат.

Вышло, как ассистент обещал. Анька нашла свою фамилию в списке второго тура. Ждать осталось недолго. Только выучить отрывок.

Вот пришёл день. В той же зале, за тем же столом сидел Мастер с большой буквы. Как живой сошёл с экрана. Анька ничего не боялась. Читала как дышала. Мастеру самородок понравился: девочка не умеет ничего, талантом отмечено лицо и фигура, волос жгучий, под стать характеру, провинциальная органика плещет через край, будет что огранить… Огранкой юных талантов Мастер любил заняться лично на даче. На что смотрели сквозь пальцы.

Второй тур пролетел перышком. Анька глянула в заветный список счастливцев, прорвавшихся к заветной черте. Увидела свою фамилию. Кое-то уже закреплял дружбу, предвкушая актёрское братство. От этого Анька держалась в стороне. Как полагается звезде. А тут ещё верный ассистент, потухший и скромный, передал личное пожелание Мастера, что прочитать. Незаметно сунул томик с закладкой и отчеркнутым монологом Джульетты.

Настал третий тур. Главное испытание в юной жизни. Порог, за которым всё или ничего. Рубеж между прошлым и будущим. Только не для Аньки. Она-то знала: формальность, ненужная, глупая, но необходимая. Будет что вспомнить в интервью.

Мастер за столом сидит добрый, кивает ей положительно, водичку с газом попивает. Комиссия не отстает: любуется абитуриенткой. Да и кому на ум пойдёт поперёк воли Мастера перечить.

Анька встала прямо, улыбается, по коже ветерок счастья шелестит, иголочками покалывает. Удовольствие одно, сказка. Только начала она: «Приди же, ночь, приди, Ромео», как перед ней вспыхнуло солнце, да такое яркое, что залило светом и комнату, и Аньку, и Мастера, и ассистента, что на табурете в углу печалился. Анька не испугалась, а упала в свет, мягкий, теплый, упругий. Так хорошо, так чисто и спокойно, ничего не надо больше. Не знала, что такое бывает.

И потухло. Анька увидела потолок и врача. Шевельнуться не может, руки и ноги кто-то держит. Во рту что-то торчит, языком не шевельнуть. Врач изо рта кляп вынул, спрашивает: часто с ней такое? Анька понять не может: что часто? Врач снова: в больницу поедете? Анька сердится: какая больница, третий тур же. Врач и говорит: про тур забыть, и про театр, и про кино с сериалами. С таким диагнозом себя надо беречь, жить тихонько, иначе добром не кончится. Анька упрямится: да какой ещё диагноз? Кроме насморка ничем не болела. Врач объяснил. Анька не поверила. Возражала, спорила, доказывала. Только все напрасно. Деваться некуда.

В больницу она не поехала.

Заметила в коридоре ассистента – и к нему. Он от неё глазами виляет, как неродной. Анька нагнала, объясняет: ей надо с Мастером потолковать с глазу на глаз, глупая чушь вышла, где его найти? Ассистент тут и отрезал: лучше домой возвращаться, она не прошла, всё кончилось. На следующий год тоже. И через год. И через-через год. В этом институте ей больше делать нечего. Никогда. Мастер её знать не хочет, не то что на курс брать. И никто с таким дефектом натуры в актрисы не возьмёт. Нет дураков. Зачем врала и молчала, что припадками страдает? Нет у него времени глупые разговоры плести. Счастья – и прощай.

Вышла Анька на улицу, тряхнула головой. Мозги вроде на месте, только гудят, и подташнивает. Вот какая внезапная ерунда приключилась. Пряталась до срока. И мама ничего не знала. А говорить ей нельзя.

Огляделась Анька, кто из ближних поможет. Кругом машины шныряют, люди по делам гуляют – Москва, одним словом, не просто так. А ей что делать, кто бы сказал. Счастье славы скукожилось сдутым шариком.

Слезы лить Анька не умела, бросилась по приёмным комиссиям заявления подавать. Во все театральные, какие нашлись. Только поздно. Везде третий тур начался, кое-где кончился. Так, что, девушка, до следующего года. Кстати, как ваша фамилия? Анька назвалась, не таясь. Комиссия в компьютер заглянула и спрашивают: это не с вами такое было, что… Анька отвечать не стала, выбежала вон. Пришла слава, какую не звали. Не отвяжется. Социальные сети, попала рыбка – не вырваться.

Вернулась Анька поздно, старики радуются: как успехи? Она улыбается: всё отлично. Её поздравляют, к обеду праздничному зовут. Тут мама звонит: прошла туры? Аньке духу не хватило расплакаться. Обрадовала: осталась ерунда, сочинение по русскому. Как семечки, не зря домашки писала. Мама поздравила и трубку положила. Аньке хоть вешайся. Никогда – значит никогда. И нигде. Про неё уже в каждом театральном знают, галочку поставили. Дальше первого тура не пройдёт, хоть залейся талантом. Кому нужны проблемы? Никому не нужны. Ни через год. Ни потом. Правильно, никогда.

Это все. Совсем всё. Конец, занавес. Вернуться нельзя – и остаться нельзя. Деться ей некуда. Это же Москва, куда тут денешься. Анька решила: поужинает для отвода глаз, старики спать лягут, она напьётся таблеток, чтоб больно не было, и не её проблема, что там дальше. Маму жалко, но так стыдно, что пусть лучше поплачет, чем правду узнает. Трагическая гибель юной актрисы. Может, в местной газете заметку с её портретом напишут. Жаль, Анька уже не узнает. И подружки заплачут. И то – вряд ли. У них своих проблем полные тазы.

Представила Анька личики подружек: ни слезинки, довольные, ухмыляются. Долеталась, птичка. Они знали же, что так будет.

Такая Аньку злость взяла: что же это, на их улицах праздник, а мама от стыда сгорит? Не будет им такого удовольствия. Сдохнет в этой Москве, но своего добьётся. Как там, в маминой сказке?

«Дёрнулась Рыжая Шкурка, туда-сюда, не пускает капкан. Совсем ей погибать. Тут она и говорит: “Лучше хвостик, чем Шкурка!” Повернулась, отгрызла хвост. И наутёк».

Анька смахнула слезу. И пошла ужинать в улыбке. Когда старики угомонились, подобралась к буфету, не скрипнув, выудила конвертик потаённый. Давно его приметила. А в нем плотная стопка купюр. Нечего им без дела лежать. Теперь как раз пригодятся. Старикам от них никакой пользы, а у неё дело всей жизни.

Наутро Анька первым делом отправилась в салон. Вышла из него другим человеком, то есть блондинкой с прямыми волосами. Просто глаз не оторвать. Пропали рыжие кудри, как не бывало. Даже старики её не узнали, когда вернулась с модными пакетами одёжки. У Аньки ответ готов: она теперь актриса, полагается яркость.

Ты не спешишь?

Ну, как знаешь. Мне торопиться некуда.

Анька простой расчёт вывела: раз актрисой не быть, остаётся богатство. А где богатство, там богатый муж. А богатый муж выбирает блондинок. Ничего личного, маму от позора спасать надо. Оставалось уточнить, где водятся богатые мужья. За это Анька взялась серьёзно. К дорогому клубу подъехала не просто на такси, на чём надо подъехала, не зря журналы про звёзд читала. Охрана перед роскошной блондинкой цепочку опустила. Анька фейс-контроль прошла и не заметила.

Внутри тоже весело: темнота в лучах лазера, девочки у шестов извиваются. От грохота себя не слышно, Анька даже бармена не услышала. Только кивнула. Он ей фужер разноцветной жидкости подкатил. Ничего так, вкусно. Нос щиплет. А вокруг полным полно богатых мужей. Кто их знает, кто тут чей ещё не муж. Не понять.

Гадать Аньке не пришлось. Всё само шло в руки. Раз слава оказалась сукой, так хоть богатство будет послушной девочкой. Это что-то такое в Анькиной голове проскочило, видно, коктейль креплёный. Ну, ничего, тут она не оплошает.

…Когда он ей улыбнулся и что-то заговорил, Анька разобрать не могла, но быстро оценила: подходит на богатого мужа из Москвы. Вот такой вот её подружкам никогда не светит. А ей – по зубам. Мужчина что-то приятное говорит, она только кивает. Вроде предложил поехать в тихое место. Чего же нет? Она согласилась. Он за её коктейль заплатил.

Хорошая у него была машина. Анька такие в кино видела. Кожа сидений пахнет настоящей жизнью. Стекла сами поднимаются, не выпрыгнешь.

Незачем тебе его имя знать.

Анька смогла забыть накрепко.

Она тот вечер из памяти начисто вычеркнула. Как будто не было. Ничего. Вернулась в квартиру под утро на метро. Долго стояла под душем. Струйки по носу стукали, как заслужила. Старики ни о чём не спросили: жизнь актёрская такая штука. Анька спать не могла. Сидела на кровати и в стену смотрела. Стена стеной. Сколько ни смотри.

Она ещё немного верила, что он позвонит. На то ведь надежда, чтобы верить. До самого вечера верила. А потом перестала. Чего ждать, когда ждать некого.

Урок Анька заучила. Накрепко. Недаром теперь блондинка. Только без пользы. Каждый новый раз так себе повторяла. И на следующий тоже. Пока не надоело учиться. Однообразно слишком.

К декабрю богатый муж растаял призраком. Окончательно. А ведь казалось – вот он, совсем рядом. Чистая победа блондинки нокаутом. Сразу можно маме всё рассказать. Она бы пожурила, но ведь главное – счастье. И счастье было бы в руках. Но нет, такое оно, скользкое. Выскользнуло, как не было. В чём тут дело?

Приходилось «поздно возвращаться домой с лекций», маме рассказывать, как дела на курсе и когда её имя уже будет на афишах всей Москвы. Тоскливо, но терпимо. Пока не припёрло.

В заговоры и проклятия Анька не верила, но тут пошатнулась. Нашла по красивому объявлению гадалку, пришла на святки, отдала из поредевших купюрок конверта столько, сколько та спросила. Тут Аньке глаз правды и открыли: масть у неё не та. Нельзя ей в блондинках ходить. Всё мимо проскочит. Во всём волос белый виноват. Погибель для неё, да и только. Анька честно поверила. Самой так казалось. Как глянет в зеркало – не то что-то. Ворожея тёмных сил запретила ей в рыжую вернуться. Тоже, говорит, не её масть. А жалко. Так хотелось снова распустить рыжие колечки на ветру. Может, всё бы и наладилось. Но нельзя.

Нельзя так нельзя. На остатки средств Анька пошла в салон. И обернулась брюнеткой. Черной, как ночь хищной птицы. Да вот только старики конверт заветный потеряли и никак найти не могли. На Аньку не грешили, но холодок пробежал. Терпели, терпели, пока не намекнули вежливо: студентке пора перебираться в общежитие. Там веселей, молодежь, и двух пенсий на троих не хватает. Анечка всегда желанный гость, если не часто, по большим праздникам.

Что тут поделать? Совсем нельзя маме правду сказать. Она денег присылала немного, сколько могла, к студенческой стипендии. Анька обдумала разное. Даже кончить старичков одним махом, в снегу закопать. Квартира московская вся её будет. Кому они нужны, кто их хватится? Жаль, дедок словно почуял, был настороже. Нож кухонный под рукой держал. Если что, без боя не сдастся. Злодейство, не из пьесы, настоящее, духу у Аньки не хватало.

Собрала Анька вещички, откланялась, пожелав старичкам долгих лет счастья, и особенно умереть в один день, чтоб сгнили в своей берлоге.

Тут чёрный волос выручать начал: подвернулся вариант с жильём. Недалеко, полчаса на электричке. Зато дёшево. Как раз за полкомнаты на первый месяц хватило. Анька поверила, что у неё всё получится. Сразу надо было в брюнетки залезть. Может, на собственной яхте уже б загорала. Нечего жалеть. Работу искать надо.

Опять вышла ей удача. В бесплатной газетёнке объявление бросилось: для съёмок сериала требуются девушки модельной внешности. Анька телефон набрала, вопросы задала. В самом деле – чудо. И гонорар хороший, и съёмки на год вперёд гарантированы. Она и поехала, не раздумывая.

Павильон засунули в старый дом под снос. Анька еле нашла. Встретили её хорошо, сразу режиссер. Осмотрел, говорит: годится на главную роль. Анька обрадовалась, хотела узнать, когда съёмки. Съёмки немедленно. Приглашают её пройти. Там большая кровать и никакой мебели. Анька сценарий просит почитать. Ей говорят: некогда читать, раздевайся. Анька с испугу не убежала сразу. А когда побежала, поздно было. Схватили. И держали крепко. Трое или четверо, она не помнила. Кричать она не могла, горло сдавили, только слёзы лились. Анька губу закусила, чтоб терпеть до конца. Только терпеть не пришлось. В глазах знакомое солнце блеснуло, и тепло, и покой, и лёгкость пришли. Глубоко нырнула.

…Пришла Анька в себя. Глаза тихонько приоткрыла. Про неё забыли, спиной повернулись. Обсуждают, что с девкой делать. А делать ничего не пришлось. Анька дотянулась до штатива с камерой, а дальше само пошло. Такое у неё настроение случилось, чтоб за всё, за всё, за всё рассчитаться сполна. И рассчиталась.

Когда полиция приехала, трое в собственных лужах плавали, а четвёртый под кровать забился, тоже не жилец. Аньку с пеной на губах взяли бережно, она сама руки подставила.

Дальше как полагается. Сам понимаешь.

На суде мама сидела белая как статуя. Аньке без сожаления впаяли два года, да и то смягчающим обстоятельством болезнь пошла, адвокат постарался. Аньку в колонию отправили. Адвокат обещал, что через год по досрочному выйдет, но мама не пережила. Не смогла с таким ярмом жить. В городке ей всё припомнили. Аньку проститься с мамой не отпустили. Она рвалась-рвалась и перестала.

Потом её два раза из петли вынимали, в больничке вены зашивали, резалась глубоко, надёжно. Ну и выпустили от греха подальше, как адвокат обещал. Напоследок подстриглась она под бокс, чтобы ёжик рыжий торчал. Волосы были ей теперь без надобности.

Анька в городок вернулась, чтобы у маминой оградки прощения попросить, всё равно плакать не могла. И сразу назад, в Москву. Как зачем? Здесь дома высокие. Видишь, как отсюда видно, какой вид открывается, и ветер чистый. В нашем городке таких высоток нет.

Понравилась тебе моя история? Наслушался досыта? Ну и что теперь делать будешь? Как меня спасать начнёшь? Скользну – за волосы не ухватишь. Да и незачем меня спасать. Ошибка это. Вон сколько внизу камер собралось. Ждут, когда прыгну. Всё-таки стану звездой экрана, и мама не увидит.

Ой, я же тебе главного не рассказала в маминой сказке. Ну, слушай напоследок.

Порешили крестьяне, что всё равно доберутся до Рыжей Шкурки. Пошли на хитрость: вымазали дёгтем весь курятник. И дверцу открыли. Вот пришла ночь. Рыжая Шкурка голоднющая, худющая, из последних сил добралась до деревни. Видит – а куртяник-то запереть забыли. Как тут устоять? Рыжая Шкурка и кинулась. Как кинулась, так и прилипла. Да не лапками, а всей шкуркой. Крепко дёготь держит. Куры закудахтали, в домах огни зажигаются. Теперь точно погибать. Вздохнула она и говорит: «Лучше шкурка, чем жизнь». Взяла и выпрыгнула из рыжей шкурки. И была такова. Прибегают крестьяне с факелами, а в дёготь рыжая шкурка влипла. Только пусто. Обманула, воровка.

Тут и сказочке конец, и истории моей. Молодец, что выслушал. Что, психолог эмчээсный, спасатель тренированный, интересно? Всё понял? Думаешь, выговорилась и полегчало? Передумаю? Как бы не так, милый.

Ты не кивай умными очками, я ведь тебя насквозь вижу. Не ты мне, а я тебе тут, на краю крыши, зубы заговаривала. Понял? То-то же… Замёрз, бедный. Иди к жене и детям, заждались тебя. Нету? Ничего, молодой, срастётся. Уходи, свою работу сделал, спасибо тебе. Мне одной напоследок надо побыть. Кто его знает, что там будет? Может, и словом обмолвиться не с кем.

Эй, ты чего… Ты чего придумал… А ну, кышь! Убери руки, говорю…

Отойди.

Не подходи.

Не приближайся. Я ведь прыгну… Честное слово – прыгну.

Приёмчики твои не помогут.

Не подходи, кому сказала… Пожалуйста, не подходи… Ну зачем тебе… Твой грех будет, если что… Вот, у меня нога соскользнула…

Ой… Что это… Зараза… Уцепиться… Падаю… Я не хочу…

Держи, держи меня!!!

Мамааааа

Знаешь, чем сказка кончилась?

А вот чем. Моя мама мне так рассказывала.

Через год крестьянских кур всех передушили. Уж ломали-ломали селяне голову, откуда такая напасть. Пока не приметили: в кустах красный огонёк вильнул. Глядь – а это Рыжая Шкурка. Цела и невредима. Шкурка её лучше прежнего: и богата, и пушиста, и рыжа. Ничего не берёт плутовку. На то она и рыжая.

А ты как думала, подруга? Жить надо весело.

Николай Кузнецов Елена непрекрасная

– Даже не пойму, почему мне так хочется рассказать тебе это. Неопределённая история. Почти без излишеств. Закончилась вот четыре дня назад… И уже четыре дня я не могу найти себе покоя…

Истекали свежим соком и пахучим подсолнечным маслом помидоры и огурцы в эмалированной усыпальнице-миске, пересыпанные шинкованным фиолетовым луком, посоленные и наперчённые. Ещё на кухонном столе был тёплый серый хлеб в пластмассовой плетёнке, два пустых мытых бокала, ложки и слегка запотевшая – только что из холодильника – бутылка хереса.

– Только ты прости: буду вспоминать кропотливо. И разноцветно. Как на душу легло…

За двойными стеклами окна, за ниспадающим потоком дикого винограда слева, за каштанами, вязами и редкими липами бульвара, за теннисными кортами и домами на той стороне садилось солнце, и ощутимо слабел доводящий до тихого помешательства зной середины июля. Между спичечным коробком с шоколадным исчерканным боком и крашеным бруском рамы притаилась на подоконнике бабочка-белянка.

– К концу третьего курса университета нервы мои сдали окончательно. Если первые два я закончил всего лишь с двумя «четвёрками», а все остальные оценки – «отлично», то на третьем у меня уже не было «пятёрок», и в весеннюю сессию появились две «удовлетворительно». Я перестал успевать нормально готовиться к сессиям. Привезённые из Анавары деньги сгорели в сберкассе в один день ещё в середине второго курса. Я давно уже не вахтерствовал беспечно, всё свободное от работы, еды и сна время посвящая добросовестному сидению над книгами, контрольными и курсовыми. Пришлось искать настоящую работу с нормальной зарплатой, поскольку денег стало не хватать даже на еду. Хорошо ещё за квартиру не нужно было платить: я жил у бездетной тетки-вдовы, довольно сварливой, но любящей меня.

Поначалу работал автослесарем в ПМК, а после через знакомого удалось устроиться завхозом в коммерческое издательство «Ифигения». Помогло то, что был я ещё не полным идиотом в электротехнике и хорошим радистом. Последняя специальность, конечно, не потребовалась. Впрочем, без Лёниной – так звали знакомого – протекции ни за что меня не взял бы к себе Александр Николаевич Бешуев, генеральный директор издательства, среднего роста, крепко сбитый и лысеющий теменем мужчина лет тридцати семи, с бородой «а ля геолог», бывший завотделом горкома КПСС, а ныне благодетель и подлец. Теперь приходилось работать не сутки через трое, а пять дней в неделю с 9 до 18. Свободное время резко уменьшилось, а списки произведений по зарубежной и русской литературе, самым объёмным и потому самым для меня тяжёлым предметам, выросли значительно. Достаточно сказать, что к весенней сессии третьего курса нужно было прочитать больше ста произведений; к сессии седьмого семестра их количество достигло 122. Я умел читать вдумчиво, однако так и не научился сканировать книги глазами.

К чисто учебным трудностям добавились проблемы иного плана. До сих пор я не решил твёрдо, кем буду после окончания университета, куда дену свои диплом и голову. Не было перед глазами чёткой цели, конкретной точки приложения сил в будущем. Учиться и жить становилось всё тяжелее. В контексте общей гибельной бессмыслицы наступивших времён моё личное грядущее казалось и вовсе туманным и неопределённым.

Неудивительно, что уже с начала третьего курса ни на один экзамен и даже зачёт я не шёл без удобненького для руки, благословенного пузырька tinctura valeriana. В мятом полиэтиленовом пакете рядом с шариковой ручкой с колпачком-пасынком, драгоценной зачёткой, стенографически исчерканными конспектами и листами чистой тетрадной бумаги всегда лежал одноразовый пластиковый стаканчик. Я набирал в него воды до половины, щедро закрашивал валерианкой и выпивал в три глотка где-нибудь в уголке, как курсистка, стараясь не обратить на себя внимания. Только после этого начинал утихать унизительный тремор рук, я мог заходить в аудиторию и тащить окаянный билет.

Осеннюю сессию четвёртого курса сдавал очень тяжело. Достаточно сказать, что ни к одному экзамену я не был готов больше, чем процентов на 80, а к отдельным – и вовсе на 2/3. Как разительно и неприятно отличалась эта картина от начала моей учёбы! Тогда я опасался 8 невыученных вопросов, теперь же их было в каждом предмете по 30, а то и по 40. К сожалению, не получалось из меня беспечного и самоуверенного студента-заочника, для которого главное – сдать, а не знать. Агрессивного равнодушия полузнайки я не приобрёл, а вот трусость во мне поселилась и росла теперь от семестра к семестру.

Всего сдавали шесть предметов. Я получил рекордное количество «троек» – 4, одну «четвёрку». Самый тяжёлый экзамен – зарубежная литература – был последним.

Стоял чудный октябрь. Совершенное безветрие. Взгляд тонул в бездонной и резкой над верхушками деревьев небесной синеве. Старчески щурилось сверху солнце, снисходительно дарило последнее в году настоящее тепло. Можно даже было подумать, что это конец августа, а вовсе никакая не осень, если б не обилие переставших бороться со смертью и устлавших дорожки парка листьев платанов песочного цвета и лимонного – тополей. Солнечные лучи больше не дробились в кронах на тысячи бликов. Проходили, свободные, и отражались, заставляли блестеть колкой искрой обёртку от сигаретной пачки, прозрачную и невидимую в выгоревшей траве. Умирающим завитком белого дымка пролетала прямо по синеве неведомо чем и куда несомая липкая паутина. Всеобщее увядание благоухало тонко и усыпляюще. В густой тени стены было ощутимо прохладно, и пришлось, переговариваясь с курящими однокашниками, застегнуть молнию спортивной куртки.

В корпусе нашего факультета, двухэтажном, жёлтом здании на отшибе – в парке, под шеренгой серебристых тополей, возле голубых елей-невест и бокастых туй-тёщ с тенями особенно вязкими и непроницаемыми, – затеяли срочный ремонт отопления. В вестибюле штабелем сложили чугунные радиаторы; между парами рабочие в известкованных и закрашенных робах демократично мешались в коридорах с толпами разношёрстно одетых студентов. Не хватало аудиторий, и низенькая, грудастая, широкоплечая и решительная, как таран, Лилька Иванова – наша староста, – выйдя из деканата с ведомостями в руках, тряхнула колечками обесцвеченных кудряшек: «Идем к “физикам”!»

Помню, я спешил в растянувшейся косяком группе «лириков», шагал по аллее – по длинной-длинной плитке нетающего цементного шоколада – к корпусу физического факультета; я догонял, меня нагоняли, жмурился на солнце, и не было сил ни думать, ни бояться. Наверное, у других было похожее настроение. Говорили очень мало и неохотно.

А когда пришли на место, всё как-то оживились. В этом коридоре с вовсе незнакомыми нам людьми, студиозусами и преподами, думающими и говорящими на непонятном большинству из нас, далёком языке технарей, мы были инородными телами, чувствовали это и даже держаться старались вместе, не расходились.

Наши предэкзаменационные страхи здесь казались не то чтобы несерьёзными, детскими, а иного качества. Никто здесь никогда не переживал, что ему не удалось дочитать Сент-Бёва, Бодлера, Жорж Санд или Шиллера с Гофманом, и оттого дрожь наших коленок не резонировала под высокими потолками. Постепенно появилась залихватская надежда, что выйдем отсюда скоро и без потерь, будто действительные инородные тела, благополучно отторгнутые чужой средой.

Заглянули в аудиторию. Совсем как кабинет физики в родной школе! Шкафы с нервически скрипящими дверцами, заставленные приборами и электродеталями. Я узнал амперметры и вольтметры, толстые керамические стержни реостатов, родные по радиоделу диод, триод и пентод. Холодная и плоская морда осциллографа в углу. Крадущийся вдоль плинтуса цвета варёной луковой шелухи кабель в резиновой чёрной оплётке. Торчащие из штукатурки металлические уголки-кронштейны, жирно замазанные салатной краской. Столы со светло-серым пластиковым покрытием и встроенными медными болтами-контактами, а вверх-вниз по красному золоту резьбы – эбонитовые гайки-зажимы. Портреты на стенах: Майкл Фарадей – вылитый Хулио Иглесиас в молодости, растрёпанный и с бакенбардами, и Галилео Галилей – герцог Альба, только без пышного жабо вокруг шеи. Почти стёртый рисунок мелом на доске, бодающаяся интегралами формула.

Всё было самодостаточно и чуждо нам, говорило, что в мире, кроме наших, есть и другие, не менее, а может, и более важные проблемы. Оттого противная моя слабость и безволие как-то присмирели и не развивались до удручающей степени. Я почти успокоился и без валерьяновых капель и поверил, что с облегчением и скоро выйду отсюда, под вечную нежность неба.

Скромные знания наши проверяла новый преподаватель Вера Юрьевна Максимова. Раньше её не было, мы ничего не знали о ней. Высокая и стройная, изящная в чёрном брючном костюме, с ухоженными русыми волосами, собранными в пышные легкие клубы вокруг головы, с резковатыми, но приятными чертами лица красавицы-прибалтийки, она пришла к нам только с общей тетрадью, приколотой к ней авторучкой – лаковой палочкой эбенового дерева – и конвертом с билетами. Зябко повела плечами под тканью пиджака, села за стол. С ловкостью гадалки худощаво-бледными руками в обвисающих белых раструбах манжет разложила перед собой пасьянс из бланков с вопросами. Попросила всех выйти и остаться только пятерым…

Бабочка на подоконнике ожила, затрепетала, разгоняя крылышками пыль. Пылинки пугливо шарахались в сторону от беспокойной соседки и выжидательно повисали в закатном солнечном луче. Капустница зигзагами перемещалась вдоль стекла, терлась о него головкой. Мельтешили чёрные пятнышки на крыльях, сверкнувшей струйкой пролилась с них пыльца. Посеребрившая пальцы, как в детстве, быть может, запахнет она приятно и тонко, лимоном. Бабочка неловко, боком опустилась опять на старое взлётное поле, рядом с коробком. Зашевелила сосредоточенно усиками. Где-то внизу, за раскрытой форточкой, по бульвару невидимо пронеслась машина, просигналила фиоритурно. На корте появились две фигурки в белых майках и расклешённых юбочках, заходили, застучали беззвучно ракетками о ладони.

Через два часа пятьдесят минут от славы нашей группы, как достаточно сильной и подготовленной, ничего не осталось. Тела после резни были раскиданы по всему коридору. Краснолицые, недобро возбуждённые, тела глухо негодовали… Из двадцати шести человек с первого захода экзамен сдали только трое самых прилежных девушек, сдали на «хорошо». Двадцать три студента получили «неуд».

Это был сильный и, главное, неожиданный удар. Ошеломление охватило всех. Пусть нет «отлично», пусть мало «хорошо», но не поставить ни одной такой желанной и необходимой многим «тройки» – это было непонятно! Тем более что большинство провалившихся, пожалуй, на «три» материал знало.

Возмущала и озадачивала манера опроса. Проходил он в жёстко заданном Верой Юрьевной темпе. Каждому уделялось в среднем минут шесть. Студент рассказывал неуверенно, «плавал», и тогда Максимова задавала наводящие вопросы или переходила к другой теме, словом, вроде бы «тащила» его. Человек приободрялся, разгибал спину, начинал мычать членораздельнее и сознательнее – и в конце этих минут, часто прерванный на полуслове, получал пустую зачётку и стандартную фразу в сопровождение: «Вы знаете предмет недостаточно. Придётся нам встретиться ещё. Всего доброго». Если же бедолага начинал говорить толково, Вера Юрьевна быстро переходила к другому вопросу, рыскала по всему курсу и, конечно же, без особого труда находила слабое место, пробел в знаниях. Место это она разрабатывала азартно, страстно даже, как старатель – золотоносную жилу. Результат был тот же. Фраза не редактировалась. Регламент не менялся.

Единственный, с кем он нарушился, был я. Сдавал я в последней «пятёрке» и уже наслушался стенаний и воплей в коридоре. Всё это совершалось так необычно и неприятно, страшно, противно, что я заходил в аудиторию тупо, как бык на бойню. Единственная мысль в голове: «Поскорей бы…» К тому же знал я предмет при самом благожелательном к себе отношении максимум на «4». Конечно, готовился я к зарубежке прилежней всего, но опять не успел прочитать добрых три десятка «единиц хранения». Так, пробежал только самые, на мой взгляд, важные из них, смешивая всё в кашу в голове, почти ничего не понимая и не запоминая.

Срезался я на «Пармской обители». Стендаль был первым вопросом. «Красное и чёрное» читал, достаточно хорошо помнил, поэтому рассказывать начал сносно. Максимова прервала меня: «Достаточно. Перечислите мне, пожалуйста, главных героев «Пармской обители».

Не читал я тогда этого романа. Только фильм смотрел, старый, французский. Помню, как герой Жерара Филипа, схватившись руками за толстые прутья решётки, смотрел из окна тюремной башни, помню, как любовь и болезненная нежность осветили его лицо, затмили на минуту выражение тоскливого отчаяния – он узнал внизу, в саду, свою возлюбленную: «Клелия!» Это было единственное твёрдо знакомое мне имя из романа, да ещё героя Филипа звали, кажется, Фабрицио дель Донго.

В комнате – почти тишина, только слева за спиной кто-то из готовящихся украдкой кашлянул и прошелестел бумагой. Я механически и глуповато раскрыл рот. Сработал условный студенческий рефлекс на неизвестный вопрос: готовился «лить воду». По фильму-то я помнил недалекого старика-генерала, отца Клелии, несчастную герцогиню, безответно влюблённую в рыцарственного Жерара Филипа, принца, главного мерзавца в маленьком Пармском государстве, которому отдалась герцогиня за освобождение Фабрицио. Вполне вероятно, что сценарий не во всём следовал сюжетной канве романа, однако три слова сказать было можно.

Три слова сказать было можно, если б на месте Веры Юрьевны сидел кто-нибудь другой! Я раскрыл рот и случайно бросил взгляд на её правую руку. Ломкие пальцы перестали отбивать такт на странице моей зачётки.

Я захлопнул варежку и посмотрел Максимовой прямо в глаза. Младенческой серой голубизны – два ледниковых озера под спокойствием неба в изменчивости песчаных светлых дюн с острыми гребнями, – они встретили меня такой непреклонностью, что я ударился о неё и сразу всё понял.

Секунду ещё я глядел на изысканно-нервное лицо, на долгие коралловые змейки губ, неподвижные пока. Мне приходилось раньше видеть так близко и даже ещё ближе привлекательные женские лица. Но никогда я не чувствовал так ясно враждебности за их красотой. Передо мной сидел даже не противник – враг: женщина лет двадцати восьми, с русой облачной пышностью над одухотворённой белизной лица и монашеской чернотой костюма, благородная и тонкая, как скрипичный гриф. Я мог бы одним ударом раскрытой ладони так влепить это длинное и невесомое в своей стройности тело в стену, что понадобилась бы вся бригада «Скорой помощи», чтобы отскрести и сложить его на носилки. Я мог бы выругаться в её адрес отчаянно и цинично, отводя душу, что, собственно, и сделал – про себя, конечно. Я мог бы… ничего я не мог. За этим столом с полированной тёмной поверхностью и фрагментами инкрустации из тонюсеньких пластинок-билетов цвета слоновой кости, с дешёвой пластмассово-абрикосовой вазой и охапкой горьких сиреневых хризантем в ней шло ристалище не в хамской силе. Здесь сражались интеллекты. К сожалению, враг оказался во много раз сильнее и гораздо беспощаднее, чем мы надеялись. Мы оказались разбиты наголову.

Я решительно протянул руку к своей зачётке и вытащил её из-под пальцев Веры Юрьевны, на секунду пугливо сжавшихся в маленький кулак. Поднялся.

– Я в другой раз приду, Вера Юрьевна.

В глазах её пролетела тень, будто ветром стылого февральского полдня несло над землёй газовую ткань с бельевой верёвки. Максимова улыбнулась, и зрачки её вновь окаменели.

– А что так? – с притворным сожалением спросила она. – Ведь вы неплохо начали. Есть определённые надежды. Дальше не попробуете?

– Нет. Не попробую.

Я не сдержался, не сдержался. Не надо было так ясно дать ей почувствовать свою антипатию. В глазах Веры Юрьевны снова мелькнула тень. Она не стала отбирать у меня пустую зачётку.

Я присоединился к своим обрыдавшимся собратьям.

Когда экзамен закончился и староста молча убрала цветы со стола, Максимова вышла в коридор, с искренней теплотой и доброжелательством улыбнулась всем.

– Жду вас ещё раз. До свидания.

И пошла к выходу, твердо цокая высокими каблуками. Несгибаемая. Таинственная.

Мы онемели. И только полный Борька Львов сложил наконец влажный от пота носовой платок и, пряча его в костюмный карман, покачал седеющей уже еврейской своей головой, вымолвил одышливо:

– Большей стервы я ещё не видел. Да, не видел.

Я с ним согласился. С ним согласились даже наши девчонки…

Солнце скатилось за беспорядочность деревьев, скучную железную разноцветность и шиферность крыш с обязательными чердачными окнами. Остаточно белело на западе небо. Теннисистки уже начали свою легковесную игру, и от порывистых движений разлетались их юбочки, доносились упругие звуки ударов. Вино приятно холодило горло и растекалось внутри нарастающей теплотой.

– Через десять дней после экзамена я сидел на своём рабочем месте в издательстве. На душе было скверно и пусто, как на дворе у погорельцев. Ты знаешь, в конце каждой сессии даётся дня три на пересдачу предметов. Были эти дни и для меня, но я не пошёл к Максимовой. Зачем? Ещё раз дать ей увидеть мой страх… Напоить её моим страхом и смущением – и вновь быть отброшенным, как опорожнённый кубок. «Жду вас ещё…» Благодарю покорно! Подобное легко переносится в двадцать, когда у тебя масса нерастраченных сил и веры в себя. В тридцать три на подобные вещи начинаешь смотреть как на личное оскорбление. Хотя, конечно, повод дал сам: предмета не выучил.

Одним словом, смалодушничало нас четверо. Все остальные пошли по второму кругу. Результат: ещё два «уда», семнадцать «неудов». Да и много ли можно прочитать за один-два дня, если не успел за пять месяцев? Кое-кто из этих семнадцати очертя голову кинулся в третью попытку, глупо рассчитывая взять Веру Юрьевну измором. Большинство же сдалось и смирилось с «хвостом». В деканате всех нас с традиционной мягкой твёрдостью предупредили: кто не ликвидирует академическую задолженность до весенней сессии, допущен к сессии не будет и встанет вопрос о его отчислении из университета.

Это был мой первый «хвост» за три с половиной года учёбы. Может, я и не расстроился бы так сильно из-за слов декана, всего лишь дани его долгу, если б сначала не трусость моя и трёх товарищей по несчастью – ведь всё-таки ещё две тройки она поставила, вдруг и я бы проскочил, знал-то на уровне со всеми, – а потом опять разгром группы, по второму разу. Мы поняли, что нарвались на сильного, не знающего жалости и, главное, непонятного противника. Если так пойдёт и дальше, четверть, а то и треть группы может быть отчислена. И это на четвёртом курсе! Зачем ей это?

«…Зачем мне это? Зачем мне все эти мучения? Учебники взял, методички, вопросы экзаменационные. Взял ведь только потому, что не хватило смелости самому забрать документы. На самоубийство тоже нужна смелость… Однако опять садиться за романы, когда всё так дьявольски, так по-настоящему плохо? Когда я не успеваю, как ни стараюсь, освоить материал. Когда не смог удержать высоту и в одну сессию скатился до окончательного, серого троечника. Да ещё такой экзаменатор теперь… А ведь, кроме учебы, у меня в жизни-то и нет ничего! И даже это единственное я не научился делать хорошо. Не сумел… И главное: зачем всё-таки эта учёба? Что даст мне она в будущем? Классный журнал под мышку, пальцы в мелу и скромный, но надёжный кусок хлеба? Мелко. Мелко в тридцать шесть лет!.. Даст надежду, что я никогда, никогда больше не вернусь к ненавидимым всей душой, осклизлым чёрным сугробам промасленной ветоши и холодным склепам автоям, не вернусь к косноязычным и похмельным работягам, к голубым солнцам наколок, восходящим сквозь мазут на их раздавленных и разбитых железом кистях, не вернусь к голодно бродящим по чахоточной траве ПМК собакам? Такая надежда есть. Но она – лишь отрицание плохого, но ещё не утверждение хорошего… А заберу я документы, что у меня останется? Что? …Всё постепенно рушится вокруг, рвётся… Как же я устал!! Как устал!..»

Меланхолично я разбирал неисправный телефон на своём столе, и пессимизм мой не был кокетством. Вот уже больше недели я жил в состоянии тупого и безвыходного недоумения. Пришла бессонница: засыпал не раньше двух пополуночи. Начинало чувствоваться сердце. К вечеру пульс мерно отдавался в сжатых висках: подскакивало давление. Самодельные каникулы кончились. Пора было идти в библиотеки, собирать литературу по списку, снова садиться за стол под лампу и читать, читать, читать. Но сама мысль об этом была мне невыносима. Пока, во всяком случае.

Хлопнула дверь на пружине. За порогом, уже в комнате, стоял человек.

– Здравствуйте! Я могу видеть Дмитрия Ильича?

Дмитрий Ильич Ионенков, кряжистый сорокапятилетний мужик с приятной и частой улыбкой, с умными серыми глазами и загорелой морщинистой шеей прораба, бывший вольник-любитель, а теперь вдохновенный куряга – это мой непосредственный начальник, зам Бешуева по административно-хозяйственной части. Помимо содержания арендуемых издательством помещений (что входило в мои прямые обязанности), он отвечал также за обеспечение бумагой, транспортом и горючим, контролировал печатание изданий в типографии, использование бартера по рекламе. Словом, если я иногда валял дурака за раскрытой книгой, то у него работы хватало. Мы с ним ладили. Дмитрий Ильич напоминал мне тех беспечных и незаносчивых ребят, которые иногда приезжали подзаработать после институтов.

Стол Ионенкова находился в нашей глухой, без окон, в торце второго этажа прорабской (его фольклор) рядом с моим. Сейчас он пустовал.

Я перестал вращать отвёрткой, обернулся на женский голос. Ботинки с круглыми замшевыми носками, постаревшие от стирок джинсы, длинная коричневая куртка под кожу – на улице моросило. Кожаная старенькая сумка через правое плечо. Настоящие, не крашеные волосы цвета вот-вот созреющей пшеницы, с изумительным серебристым отливом! И как жестокая и несправедливая точка в конце обвинительного приговора невиновной – бледно-розовая горошина лишнего, дикого мяса у самого крыла носа, слева. Она не так уж кидалась в чужой глаз, однако была заметна.

– Дмитрий Ильича нет сейчас. Обещал скоро прийти. Если хотите, подождите его здесь.

– Я подожду. Можно я тут сяду?

– Можно, конечно. Это его стол.

Я снова принялся за работу. За спиной отодвинули стул, положили на столешницу сумку, мягко захрустели курткой – сели. Глубокий вздох. И следом же – царапанье по коже сумочки, сосредоточенное копанье в бумажках. Стукнула пластмасса ручки о дерево столешницы.

Молчанова Лена. Я знал, как зовут девушку. Она работала рекламным агентом в нашей фирме. Раза два видел её на нашем этаже разговаривающей с Дмитрием Ильичом, озабоченную. Она, видимо, пыталась ему что-то объяснить, рисовала в воздухе руками, а он поедал её живыми и весёлыми глазами и увлечённо давал какие-то советы.

Молчанова Лена. Девушка с хорошим ростом и первоклассными ногами, с прямыми подстриженными волосами в виде мягкого шлема, золотого и лёгкого, как у греческих богинь, – и всё это нивелировано излишеством на лице. «Бедная Лена!» – вздохнул я параллельно с классиком и забыл про неё. До сессии тогда оставалось всего ничего, и мне было не до женщин.

Сейчас она сидела за моей спиной. Я наконец открутил последний болт и отложил отвёртку. Сзади вздохнули снова, листопадный бумажный шелест перелился в бормотанье: «Ничего не могу найти, такая растяпа, ничего…» И вкрадчивым, с сокрытой насмешкой голосом:

– Молодой человек, а вы не хотите со мной познакомиться?

Секунды я медлил: слишком неожиданно прозвучал вопрос. Потом пожал плечами:

– А почему бы и нет? Хочу!

И начал оборачиваться. Сотни раз я делал это в нашей прорабской. Мелькнула оспенная шелуха лопнувшей краски на стене, исцарапанный колпак настольной лампы, несгораемый серый шкаф с инструментами и электробарахлом, узкая полоска панели с размазанным подмёткой тараканом, дверной косяк с криво вдавленным поперёк шрамом, белые двери и воронёный, жирный, кольчатый червь пружины. Снова капустная зелень стены, пожелтевший плакат по технике безопасности. Снова желтизна и зелень сквозь прозрачные полоски скотча, распявшие плакат по углам, левый-правый край стола Ильича и уютно выгнувшееся дно сумочки. Смутный блеск кожи на рукаве под искусственно дневным светом стремится вверх, вверх и… Я замер. Улыбаясь, на меня смотрела сама Татьяна Веденеева…

Мелкими-мелкими глотками рассказчик отпил сразу половину бокала, со стуком поставил его на стол. Хозяин квартиры, средних лет, с крепкими волосатыми плечами, в шлепанцах и синих трико с белыми лампасами, в анилиново-яркой майке малинового цвета с трилистником «Адидаса», покуривал: высоко задирал стриженую круглую голову и осторожно, не расплескивая, выпускал туманные струи в направлении открытой форточки. Со стороны улицы в неё уже заглядывали сумерки, со змеиной ловкостью и беззвучием поднявшиеся по винограду. Солнца над невидимым горизонтом осталось, наверное, совсем чуть-чуть. Небо в том месте по-девичьи розовело. Теннисистки сражались с напором и страстью, коротко вскрикивали при подачах. Из-за расстояния крики и упругие звуки ударов запаздывали на доли секунды, из-за чего вся картина напоминала учебный фильм с заленившимся дубляжом.

– Ты помнишь эту красавицу – диктора и киноактрису из нашей юности? Помнишь?.. Собственно, основная её профессия, конечно, – телеведущая. На экране она мелькала до начала девяностых, пока какой-то новый теленачальник, скорее всего, плешивый и похотливый, критически не произнёс буквально следующее: «А Танюша-то постарела, постарела! Вон как шея сморщилась!» Об этом я читал в бульварной газете. Теперь её место прочно занято, и вряд ли мы её больше увидим.

В кино она играла немного. Я видел её в «Сержанте милиции» в роли Наташи, невесты умного такого, порядочного, невыносимо правильного и пресного сержанта, и, конечно же, в «Здравствуйте, я ваша тетя!». Там она сыграла воспитанницу или компаньонку – не знаю, как правильно – подлинной донны Розы Альвадорец – мисс Эллу Дэлей.

Есть в этой комедии один момент. Когда Калягин, переодетый в бразильскую тетушку, заканчивает свою «бразильскую народную песню на слова Роберта Бернса «Любовь и бедность», тарам-там-там, в комнате появляется Веденеева. И мне всегда казалось: она узнает в гаерствующей – и страдающей! – толстой бабе бродягу Баберслея. Того самого, полного и бедно одетого джентльмена из светской толпы, с восторгом приветствующей возвращение в Англию донны Розы, нестарой ещё и модной вдовы-миллионерши. Она узнает того самого невзрачного джентльмена, который посмотрел на неё полными любви и отчаяния глазами – и поразил в самое сердце! Поразил в самое сердце красивую и бедную девушку, живущую чужой милостью и снисхождением, пока не избавившуюся от инстинктивного страха перед огромным богатством покровительницы. Пока ещё по-настоящему добрую и по-хорошему романтичную, лучшую из всех героинь фильма – и оттого особенно уязвимую и чужую в мире трезвых расчетов и денег.

Весь фильм она грустна, трогательна, нелепа. И как же она преображается, когда переодетый теткой Баберслей внезапно в финале хмельной своей и искренней песни вновь награждает её взглядом страстно любящего существа, уводимого в неволю, в рабство! Зародившееся в глубине её глаз удивление постепенно вытесняет робость, она вся незаметно выпрямляется как-то, даже вырастает, не прибавляя при этом ни дюйма. И вот уже смущение и радость закипают в глазах, а губы только-только тронулись в несмелую, добрую, открытую – красивую-красивую улыбку! В глазах мисс Эллы уже плескалось и переливалось солнечное майское море, а рот был только приоткрыт слегка, беззвучен, слава богу, и как-то затруднительно неуверен: что прилично делать дальше?

Именно это несоответствие внутренней музыки внешнему аккомпанементу губ и превратило в ту минуту для меня безвестную Леночку Молчанову в недосягаемую Татьяну Веденееву, сроднило их моим восхищением. А как походили они типом лиц! Те же светлые волосы, такая же их длина. Без румянца, белая и плотная кожа. Быть может, того же цвета глаза у обеих – Ленино, серое с голубым: лужи на брусчатке после обвального летнего ливня и предвечернее ясное небо в них. Нормальные размеры и невызывающая белизна зубов. В то время меня ещё раздражали силикон в фигурах звёзд Голливуда и фарфоровый искусственный блеск их зубов, по-акульи многочисленных и хищных.

Итак, Леночка улыбалась. С веселой вкрадчивостью – глазами; нерешительно, подрагивая уголками, готовая в любой момент послать их вниз и скомкать улыбку – ртом. На несколько длиннейших мгновений мне пригрезилось, что в нашей прорабской, освещённой только подмаргивающей трубкой дневного света да настольной моей лампой, в прорабской, пахнущей масленым металлом, изолентой и немного – табачным дымом, вдруг стало светлее и теплей. Запахло разваренным луком, морковью и лавровым листом в горячем курином бульоне, шоколадом «Алёнка» в серебряной фольге, громыхающей отчаянно, когда воровски тащишь плитку из-под морозильника. Оранжево запахло мандаринами, зелено, смолисто и колюче – хвоей пушистой молодой сосенки, будущей нашей новогодней елки. Запахи не смешивались друг с другом, и каждый бередил память самостоятельно.

Мне почудилось, что сейчас не конец октября 93-го, а предновогодние слякотные дни середины 70-х, пятница последней в четверти полной учебной недели, и я – девятиклассник. Ещё жив отец, они с мамой обсуждают на кухне обширный список покупок на праздник. Отец записывает на тетрадный листок с бахромистой каймой, дальнозорко выпрямляет шею… У нас в семье пока всё в порядке. Старшая сестра сейчас в другом городе, учится в приборостроительном, ещё не вышла замуж и не развелась, имея двойню на руках. Младший брат ужинает с родителями. Он ещё не вырос, не закончил своего военно-политического, не служил и ещё не потерял веры и работы… У нас действительно всё хорошо. И мне пятнадцать лет, я снисходительно предвкушаю грядущий домашний праздник и каникулы и с особым чувством натянутой, тенькающей временами струны внутри – новогодний вечер в школе. Тайком отламываю и кладу в рот быстро и густо тающие на языке квадратики шоколада. Вообще-то у нас не положено сладкое перед едой, а я ещё не ужинал. Не хочется. Сижу один перед телевизором. Жду фильма. Впервые на экране – «Здравствуйте, я ваша тётя!». Неопределённое название.

И вот уже отбренчало с таперской развязностью пианино во вступлении, уже Бабс Баберслей с достоинством истого англичанина удрал от рослых бдительных бобби, и преодолен первый приступ смеха, и оставлен шоколад. Чудные звуки наполняют комнату. Они неотразимо нежны и мягки. Они заливают меня всего прозрачной согревающей влагой, подымают на невысоко и изящно обрисованный гребень и несут, несут почему-то только к школьному новогоднему балу – и никуда больше. (Лишь много позже я узнал, что это были аккорды из Вальса гаснущих свечей; вальс тоже из фильма – старого и знаменитого: «Мост Ватерлоо»).

Окончательно забыта «Алёнка». Я вонзаюсь глазами в экран. Чтобы разбиться об улыбку мисс Эллы в исполнении малоизвестной тогда Татьяны Веденеевой… Чтобы досмотреть замечательную тонкую комедию… Чтобы благополучно и скучно сходить на вечер… Чтобы закончить школу и надолго уехать из нашего городка… Чтобы постепенно всё забыть и прожить до сегодняшнего дня, не вспоминая.

Вальс гаснущих свечей беспечально оборвался полунотой. Будничный голос Лены занял его место.

– А мужчина представляется обычно первым.

– А меня Борисом зовут, Лена.

– А откуда вы знаете моё имя? – осторожное движение бровей.

– А мне Дмитрий Ильич сказал. Я видел его с вами в коридоре, спросил: что за девушка, Ильич, к которой ты так благорасположен?

– А-а, тогда… У меня в квартире колонка газовая сломалась. А он объяснял мне, как её можно починить. Но ничего не вышло. Пришлось вызывать мастера и платить деньги.

– А чем же занимался в то время муж такой порядочной и, главное, интересной женщины? – Я изобразил удивление на лице.

Лена помедлила.

– А тактично ли это: знакомясь с женщиной, стараться сразу узнать её семейное положение? – Улыбки её поубавилось, но в глазах явно мелькнуло удовольствие.

Вопрос обескураживал. Я запнулся и не нашёл ничего удачнее:

– А деликатно ли отрывать одинокого мужчину от зарабатывания куска хлеба в напряжении всех сил, самозабвенно навязываться ему в знакомые и тут же выражать сомнение в ценности этого знакомства?

Лена почти перестала улыбаться. Глаза её поскучнели.

– А вам не кажется, что вы врун? Когда это я самозабвенно хотела с вами познакомиться?

Так! Сходил в атаку!

– А…

– Бэ! – с робкой мстительностью повела она головой и демонстративно стала застёгивать сумку.

Я весь сжался и сморщился, не зная, что ответить. И вдруг рассмеялся от всей души над нашей игрой, получая необычное облегчение при этом.

Лена порозовела всем лицом. Всем: щеками, лбом, подбородком, умиляюще аккуратными ушами. Даже шеей. Она покончила с замком. И тоже засмеялась коротко, становясь опять милой и простой.

Только сейчас я снова обратил внимание на её недостаток. На протяжении всего разговора я не думал о нём и даже спокойно выпускал из поля зрения, как деталь совершенно малозначительную. Поразительно. Ведь пожалел я Лену впервые именно из-за досадной заметности дефекта. Поразительно!

Мы быстро перешли на «ты». Я рассказал, что мне тридцать три года, что здесь работаю пятый месяц, что учусь, недавно вот вымучил сессию.

Лена оказалась гораздо более словоохотливой и откровенной. Формально они разведены. Муж – рабочий, последнее место, где он регулярно получал зарплату, – литейный участок «Электромаша», но сейчас завод хронически простаивает, люди в отпусках за свой счёт, и Анатолий пытается «челночничать» между домом и Турцией. Получается плохо, едва окупает расходы. Главная же проблема в том, что он тоже очень любит дочь, не хочет с ней расставаться, и Лена никак на может выселить бывшего супруга из своей двухкомнатной на первом этаже в его однокомнатную на девятом того же дома. Между поездками он скрипит в беспокойном сне раскладушкой из соседней комнаты, иногда читает детективы, смотрит телевизор и бегает по всему городу, рассовывая товар по «комкам». Ещё они часто скандалят.

Сама Лена окончила училище культуры и медицинское, первое – с красным дипломом. Проработала библиотекарем и операционной сестрой в общей сложности десять лет. Потом пробовала себя в журналистике, теперь вот – рекламным агентом у нас.

Я быстро прикинул в уме.

– Постой, постой, Лена. Сколько же тебе лет сейчас?

– Тридцать два, почти как и тебе.

– Сколько-сколько? – Я настолько подался вперед, что чуть не свалился со стула – так велико было моё изумление. – Леночка, клянусь, я думал, тебе не больше двадцати шести!

И это была правда.

Она только улыбнулась в ответ на привычный, видимо, комплимент.

Дмитрия Ильича тогда Лена так и не дождалась. Мы договорились, что она будет захаживать в гости и ко мне.

На следующий вечер я впервые после сессии открыл книгу без особого отвращения…

Бабочка уже давно снова отчаянно билась о стекло: делала последнюю перед ночью попытку освободиться. Почти кончилось вино. Достали из холодильника ещё бутылку. В трудно остывающем воздухе знойного дня она тотчас же задышала испариной на столе. Хозяин молчаливо и осторожно прижал бабочку ладонью к стеклу, бережно сжал кулак и освободил её в форточке. Ошалевшая капустница пропала за подоконником. Теннисистки всё ещё играли, и в наплывающей неге сумерек их фигуры казались особенно белыми и подвижными. Разлили по бокалам вино. Отпили. Захрустели салатом. Он по-прежнему был недосолен.

– Наше издательство размещалось на первых двух этажах четырехэтажного здания. Выше – страховая компания и два частных нотариуса. Вкупе они глухо враждовали с Бешуевым из-за того, что их клиенты вынуждены подниматься и спускаться по лестницам, а мы, работающие только с бумагой, роскошествуем внизу.

На первом этаже – обширный вестибюль с плацкартными диванами у стен и двумя гарцующими под рукой пустыми журнальными столиками. Все четыре окна вестибюля – витражи из тёмно-зелёного, молочного, оранжевого и вишнёвого стекла. Окна уже и выше стандартных, с храмовым закруглённым верхом. Когда по утрам солнечные лучи пронзали осколочную абстрактную живопись витражей, картины на полу, на белых стенах получались изумительные. Ликерными тёплыми тонами они согревали душу в ветреные октябрьские дни, а летом несли сумрачную монастырскую прохладу. Ещё на первом этаже были помещения нашего рекламного агентства, часть компьютерной верстки и набора, приёмная и кабинет Бешуева. На втором сидели оставшиеся компьютерщики, были кладовые и наша с Дмитрием Ильичом прорабская.

Всего работало в фирме человек шестьдесят, и только четверть из них – мужчины. Женщины были разного возраста. Подавляющее большинство – разведены или не замужем. Были и мои ровесницы, и постарше. Разок-другой с ними вместе приятно было посетовать на несовершенство жизни. Но – не больше. Кобыльи крупы. Талии, на которых хула-хуп смотрится как бондарный обруч. Или наоборот: торчащие из стерильной чистоты манжетов куриные лапки рук. Безнадёжные, вялые стародевьи шеи. Обильная косметика на лицах. И немая, у кого – явная, у кого – скрытая, жалоба одиночества в глазах. Прошение, начертанное на оборотной стороне уже использованного бумажного листа… Почему женщины после тридцати так торопливо, так покорно превращаются в баб? Как они не поймут, что зачастую сами виноваты в своём одиночестве?

Наши менее степенные сотрудницы были в основном лет до двадцати шести – двадцати семи. У-у, в их числе встречались восхитительные создания! Лару Мельгунову или Олю Бабанину, секретаря шефа и одну из корректоров, не стыдно было выставить и на подиум. Смотреть на них, молодых и вовсе юных, сияющих персиковой свежей прелестью и, в сущности, беззаботностью, было одно удовольствие. Но: всё это были очень дорогие девушки, во всяком случае – для меня. Они всегда одевались по последней моде. Кстати, у них первых в городе я увидел только ещё входящие в обиход дамские сумочки-сундучки. Они сразу напомнили мне медицинские ёмкости для хранения пробирок с образцами крови… от разбитых сердец их поклонников. Девушки имели своих бойфрендов – счастливчиков или зрелых состоятельных ами (наверное, кое-кто – и тех, и других разом), которые подвозили их чуть не к самым витражным окнам. Три-четыре подруги и сами лихо парковали «Лады» и «Ибицы». Они были дорогими и, как мне тогда казалось, слишком недоступными для меня. Куда навязывать свои проблемы тугодумного студента с прочно залегшими морщинами у глаз им, привлекательным, весёлым и оптимистичным созданиям, закончившим или вот-вот заканчивающим институты и техникумы и рвущимся теперь наслаждаться жизнью! Смешно.

К тому же несколько близких и провальных предыдущих знакомств с подобного рода представительницами от партии Евы оставили во мне очень неприятный и настораживающий след. Они много болтали о романтике, но напрочь были лишены этого прекрасного свойства, голубого увеличительного стекла души! Они совершенно не умели удивляться! Они умели только радоваться, если их расчеты оправдывались и прагматичные комбинации им удавались.

Если возникала производственная проблема, например, гас плафон в корректорской или надо было разгрузить прибывшую машину, меня всегда вызывали по внутреннему телефону. Ни разу ни одна женщина, ни молодая, ни в годах, не пришла за мной в прорабскую лично. Все были слишком заняты. Они заскакивали к нам только в поисках Дмитрия Ильича, и то редко, второпях, отрываясь от каких-нибудь мнимо значительных для меня дел и к ним же через минуты возвращаясь.

Понимаешь теперь, чем стали для меня Ленины посещения? С первых же коротких полушутливых свиданий она в моих глазах свела воедино вполне приличный интеллект, возраст, предполагающий не меньшую моей жизненную опытность, – с истинно молодой привлекательностью женщины. Повторяю, я нисколько не льстил ей при первой встрече. Лена действительно выглядела много моложе своих лет. Или была такой, какой и должна быть ЖЕНЩИНА её возраста в идеале, – не знаю, как считать правильнее.

Ни единой морщинки на тщательной природной белизне лица. («Жить толстокожею хорошо во всех смыслах», – острил я мысленно.) Как у Моравиа – девочкоженщина: хрупкий торс и безукоризненной прямоты сильные ноги с объёмными, не сухонькими там какими-нибудь голенями. На таких ногах хорошо полнеть после родов: никогда не будешь выглядеть толстой до отвратности. Скорее всего, пополнела и Лена. Однако под одеждой ничего не проглядывалось. Выдавала её разве что мягкая складка под подбородком.

Но именно она, эта складка, вкупе с белокожей открытостью шеи в ребячески-нежных круговых морщинках, вместе с лёгкой косинкой – да-да, видишь, ещё один недостаток, на этот раз равный достоинству, – вместе с очаровательной налитостью рта с выступающей верхней губкой и приопущенными в улыбке уголками – то ли по привычке, то ли в жизнелюбивой скрытой иронии, – именно она вместе с радостными глазами и каким-то искренним и камерным, для одного лишь меня предназначенным оживлением во всегдашнем её обращении: «Здравствуй! Как твои дела, Борь?» (она всегда ударяла на «как») – наделяли Леночку просто редкостным супружеским обаянием и женственностью.

О-о! Женственность! Не было в нашей фирме той, кто могла оспорить у Лены пальму первенства в ней. Не было – и всё! Я не мог даже припомнить сразу, доводилось ли мне раньше встречать что-либо подобное. Ни одного угловатого или резкого движения. Шаг шпильковый, твёрдый, однако неширокий. Плавные, только плавные ускорения и торможения при ходьбе. Иногда казалось, что Леночка не ходит, а плывёт: лебедь в снежном оперении на сером зеркале пруда. Так же плыл и её голос: ни слишком высоких, ни слишком низких тонов, равномерное и приятное журчанье. Будто прозрачный ключ бьёт из-под обомшелого гранитного валуна, струится по каменистому руслу в неподвижность июльского дня, в горячий дух земляники и боровую дробь дятла. Прекрасно, знаешь ли, утоляют жажду такие ключи у усталых людей… Лена не курила. На праздновании дней рождения коллег только пригубляла шампанское. Она редко пользовалась в разговорах раздражёнными словами, и когда пару раз ей потребовалось передать мне чужую нецензурщину, без которой сам рассказ потеряет всю соль, извинялась долго и даже заискивающе.

А поговорить она любила! Пожалуй, с полным правом её можно было назвать болтушкой, или болтуньей, как угодно. Очередную встречу обычно начинала она с фразы: «Ой, мне надо тебе столько рассказать!..» – и высыпала ворох фирменных слухов и безобидных сплетен, в которых я ориентировался слабо по причине относительной духовной и пространственной удаленности от пульса коллектива. Лена всегда сама выбирала тему разговора. Много она рассказывала о супруге. В основном, конечно, нелестное о его плохом умении в быстро меняющихся к худшему условиях жизни содержать семью. «Почему, скажи, почему вот уже два года я верчусь, кормлю себя, Машку и Анатолия, хотя он давно никакой мне не муж? Не хочешь уходить – ладно. Всё равно когда-нибудь уйдёшь. Но приноси деньги на своё содержание! А он вцепился в свой завод, где платят копейки или вообще ничего месяцами, – и с места его не сдвинешь. Взялся за коммерцию – я обрадовалась. Оказалось, невыгодно… Так не сиди неделями дома, бегай по городу, ищи работу, где платят! Неужели не стыдно жить на деньги женщины?..» Умом я жалел Лену.

Ещё больше слышал я о милой её сердцу Марье Анатольевне Молчановой, льноволосой рассудительной особе четырёх с половиной лет и ста двух сантиметров роста: какая она не по годам умная и взрослая, какие каверзные вопросы задаёт иногда, «как мы ходили с ней в театр», «в каком платье красивом была она вчера» – и всё в этом же духе. Честно говоря, материнские восторги оставляли меня равнодушным, на что в конце концов я начал осторожно Лене намекать. «Ты ничего не понимаешь в детях, – она набожно глядела на фото малютки с ротиком кукольного Пьеро и милыми сдобными щеками, целовала его решительно. – Умница. Люблю!»

Лена сама выбирала тему, но надо отдать ей должное: она была весьма чутка и тактична. Если расслабленная улыбка на моём лице начинала остывать и становилась вежливой, Леночка мгновенно улавливала это:

– Тебе неинтересно, Борь? Неинтересно, да?

Или:

– Я тебя не обидела, Борь?

И в голосе её при этом всегда слышалась неподдельная тревога. И в глаза мои при равном росте она ухитрялась заглянуть как-то снизу вверх, так виновато, что вся моя только зарождающаяся досада сразу же проходила. Я протестовал охотно и бурно, и мы выбирали компромисс: обсуждали старый фильм (смотреть новые ни у меня, ни у неё зачастую не хватало времени) или памятную обоим книгу. Читала она в своё время достаточно, очень любила цитировать «Горе от ума» и «Онегина». «Героя нашего времени» перечитывала десять раз – так нравился ей этот роман!

Но чаще всё же мы сплетничали на внутрифирменные темы или вслух вспоминали прошлое: я – срочную службу в радиоцентре, посёлок газовиков на Таймыре, она – в основном девичество. Однажды Леночка рассказала, как десять лет назад во время летней практики в санатории после первого курса училища в неё влюбился до беспамятства зампрокурора из Львовской области. Хвалилась Лена скромно, даже недоумевая.

– Представляешь, на коленях передо мной стоял, такой старый для меня тогда. Лет тридцати шести, наверное. Море внизу шумит, а мы ночью, в парке… Фонарь над кипарисами раскалённый, белый, и толстые бабочки серые вьются… Упрашивал, умолял даже: «Поедем со мной! Квартиру помогу получить, в университет на любой факультет поступишь». Правда, честный был: сказал, что женат и что делать ему со мной, пока не знает, но влюбился так, как никогда не влюблялся, и вообще сошёл с ума… Обнял мне ноги, щекой прижался, клянётся, а я гляжу: у него макушка совсем голая! Думаю: «Какой он старый!» И ещё боялась, что увидит кто-нибудь. Мне бы тогда стыдно было…

На минуту Лена замолчала. Потом произнесла, задумчиво и без грусти:

– Всё воспитание мое виновато. Сейчас по-другому поступила бы.

– Как интересно ты взрослела! – балбесисто ахал я.

А через четыре года после этой истории ей в Москве сделали очень серьёзную операцию: установили искусственный митральный клапан. С ним живёт она и по сей час. А я и не подозревал ничего! Такая естественная жизнерадостность у человека!

Под наркозом она находилась в общей сложности двенадцать часов. Организм был так отравлен эфиром, что поседели волосы. Да-да, этот приковывающий взгляд серебристый отлив её причёски-шлема – обыкновенная седина. Она пронизывала всю светло-русую густоту, по всей голове.

Утренниковый иней в волосах. Просветлённость выпуклого лба, шеи и щёк. Стать и высокий рост. Добротные, ставшие частью естества, такие редкие сейчас манеры! Никогда Леночка не повышала голоса, не говорила через порог, не оставляла за собой распахнутой двери и не пила из бутылки молока, которое я покупал ей иногда, если она появлялась у нас во время обеда. Она требовала чашку, если же её не случалось под рукой, уходила искать у соседей – компьютерщиков. Возвращалась всегда с мокрыми, на весу руками: отмывала фаянс под краном. В сумочке её всегда лежала начатая пачка салфеток: для рук, для общепитовских ложек. И этот инстинкт чистоты у Лены или брезгливость – как угодно – был мне особенно приятен среди вечного электрического света, хаоса и захламления нашей прорабской, окаменевших в сухую глину хлебных крошек и тусклого блеска инструментов на столе. Среди слабо настоянных запахов технического масла, красок, сохнущей бумаги – и забивающего всё ядовитого аромата «Monte Carlo» Ильича. Среди грязных кефирных бутылок и яичной скорлупы за решётчатой пластмассой урны. Среди нескончаемой тараканьей беготни.

Иногда Леночка подолгу сидела у нас, но ни разу не укорила Ильича и меня беспорядком. И это мне тоже нравилось. Я давно уже питал отвращение ко всем прорабским мира. Но ещё больше я не любил наступательной – и потому высокомерной – добродетели. Стремление оставаться самим собой в любом окружении, не навязывая при этом никому собственной правильности, – вот одна из главных черт настоящей личности. Моя героиня в совершенстве владела умением не выходить за границы круга радиусом в свой шаг, всегда оставаться Молчановой Еленой Леонидовной, со всеми своими достоинствами и недостатками.

А недостатки у неё были. И самым слабым своим местом Леночка считала патологическую нерешительность и склонность к изнурительным колебаниям. Так и не смогла Лена определиться в юности, что же ей всё-таки подходит больше: сфера культуры или медицина, – и оттого не исполнила своей мечты: не получила полноценного, высшего образования (как знакома мне её печаль!). Вот уже третий год она не может решительно, если нужно – грубо сказать мужу: «Уходи. Убирайся!» – и он продолжает жить с ней в одной квартире, со смешным достоинством нести свою горстку медяков в совместный бюджет, продолжает изредка всхрапывать ночью, требовать внимания при хронических простудах зимой, жалобно связывать её с прошлым. Он продолжает обессиливать её и мешает начать новую, полностью самостоятельную жизнь.

Впрочем, если для Леночки неумение резко сказать «нет» всегда было бичом, то для всех встречных мужчин леди с такой слабостью представляла собой сущую находку. И бедствовала же Леночка от этого! Выигрышная в целом внешность, женственная скрупулезность движений, взгляд – всегда чуть в сторону, всегда чуть мимо глаз собеседника, – добрая и вместе с тем ироничная, будто поощряющая к продолжению разговора, усмешка. «Если вечером в автобусе есть хоть один подвыпивший, он непременно сядет или встанет рядом со мной, хотя вокруг полно других женщин, даже красивых. И начинает со мной говорить. Говорит-говорит. Достаёт… Дышит перегаром…» – жаловалась мне она без тени глупого в такие минуты, чисто бабского кокетства. Я смеялся и активно сострадал: «Бедная, бедная Лена!»

А в девятую примерно встречу не заметил и сам, как уже вкрадчиво разглагольствовал о длительности нашей дружбы и золотом гвозде, который пора в неё вбить. Вышло это неожиданно и оттого, надеюсь, не очень пошло. В тот день мне с Леной было особенно весело и беспечно, я увлёкся и перескочил границу всегдашнего нашего общения.

– Бо-о-оря, ты слишком многое себе позволяешь!

Она сидела, как обычно, у стола Дмитрия Ильича, в уголке, прижимаясь спиной к стенке. Нежно разгорался под кожей лица и шеи брусничный румянец. Захрустела куртка – оформлена рукой невесомость волос у абажурно полыхающей раковины уха.

Я гарцевал верхом на стуле прямо напротив неё. Я то трещал какими-то книжными остротами, то настраивал горло на интонации влюблённого кота. И упорно старался поймать её взгляд! Вот молоко белка с утонувшей и остывшей в нём паутинкой кровеносных сосудов. Вот идеально оформленная в кружок голубая дымка и лужистая серость под ней – раёк. Прозрачное тёмное напыление за его краем, на белках: контактные линзы. А зрачки – чёрные, блестящие – уходят, убегают от пристальности моих глаз. На секунды замирают, пойманные в прицел, и снова скачут в сторону, как оленята в кусты. Ленина косинка служила ей здесь добрую службу. Птичье движение головы – и лицо её оставалось почти на месте, не отворачивалось, зато глаза я терял. Они вырывались из плена моего взгляда в сторону. Мне приходилось менять положение, скрипеть стулом, перегибаться через спинку, тянуть неудобно шею, ловить их опять, чтоб возобновить свои усилия доморощенного гипнотизера. И так до следующего зачеркивающего движения Лениной головки.

Раскрыты губы: две дольки крупного мандарина, налитые малиновым соком. Вздрагивают и норовят всё время сорваться вниз – и срываются – их края. Влажная ровность разомкнутых зубов. Вдруг нарастающее часто-часто дыхание, переходящее в короткий смешок.

– Бо-оря, Бо-оря! Мне душа твоя нравится. И ум тоже! С тобой очень интересно общаться. Давай всё так и оставим. Давай просто дружить – и всё!

Я распалялся ещё пуще. Сатанел тихо и весело.

– Леночка, Леночка! Как это «просто дружить – и всё»? Ведь говаривал старик Моруа: «Дружба между мужчиной и женщиной возможна, если только она начало или конец любви». Святое, великое, воспетое чувство пока ещё не кружило нас в сказочных объятиях. Значит, наша дружба – начало его? Я так понимаю?

А ответ – улыбка только. И остывающая заря румянца. Стригущее движение узких, выщипанных в стрелки, светлых бровей. И смеющиеся глаза, окутанные редкостными ресницами: пушистыми, почти седыми у самых век, с загнутыми воронёными кончиками…

Хозяин зашоркал и застучал ложкой о дно миски: доедал салат. Сумерки сгустились настолько, что в домах за бульваром стали загораться окна: разными оттенками жёлтого цвета, бессистемно. Спортсменки давно зачехлили ракетки и ушли с корта. У соседей за стеной бормотало радио. Холодильник опять заработал.

– Зима в том году наступила внезапно. Свалилась на голову! В отвергнутый праздник, днём седьмого ноября, я бродил рассеянно по книжной ярмарке в джинсовом костюмчике нараспашку. Невысокое и яркое солнце светило вовсю. Стояла настоящая жара, и ворсистый лиственный ковёр под слоновыми ветвями платанов пах душисто и сухо. Помню, купил у торопливо собиравшегося парня «Улисса» Джойса – и долго потом вертел увесистый блок в руках, не мог понять, зачем мне эта усыпляющая книга. Пока не сообразил, что взял его в основном из-за суперобложки: глянцевой, чёрной, как спина скарабея, с обширными жёлтыми включениями. Рядом с прислонённой к грязно-белой стене книгой лежала на тротуаре лимонная осыпь клёнов.

Через день примчался северо-восточный ветер, начал спешно обрывать оставшуюся на тополях листву – не закончил, а потом сбросил на город груды морозного и мутного от снега воздуха. Всё замело сразу. Три недели не хотелось выходить из дому – холодно, ветрено, скользко и тоскливо – шумно: расстилается и бьётся бельё наверху, на балконе, или подвывает воздух в узком проходе между домами, громыхает оторванная кровельная жесть или по-стариковски скрипят вязы.

А когда ударила наконец оттепель и растаял последний в городе воздвигнутый грейдером сугроб – грязная и мокрая соль снега вперемешку со стираными листьями и набухшими водой чёрными обломками веток, – было уже начало декабря. На полтора месяца установилась сухая и тёплая погода.

В эти холода мы встречались с Леной часто. Дмитрий Ильич подолгу отсутствовал, мотаясь по издательским делам по всему городу и даже в соседние города. Я оставался в прорабской один, читал, ремонтировал настольные лампы или ладил какую-нибудь доску объявлений для пущей материализации гнева и милости Александра Николаевича Бешуева.

Лена всегда заходила неожиданно. С наступлением зимы наш коридор превратился в курилку, там постоянно толклись и разговаривали люди, и я не слышал её приближающихся шагов. Открывалась дверь, ступала Лена через порог. Всё тот же соевый шоколад куртки, только теперь – на свитере из пепельной ангорки; чёрные шерстяные гамаши вместо джинсов, зимние ботинки с высокими голенищами и каракулевая чёрная папаха на ангельских волосах. Сумочка всё та же.

– Здравствуй, Борь! – И, сбрасывая ремень сумочки с плеча, на полтона ниже, как умела спрашивать только она, Лена Молчанова, доверчиво и с ударением на первом слове: – Как твои дела?

На секунду рука её приветственно касалась тремя пальцами моего плеча или скользила полуматеринским-полуженским движением по затылку, бросая в блаженную слабость.

– Я позвоню по телефону, ладно? – Лена присаживалась к столу Дмитрия Ильича. Стандартная, несколько перегруженная фраза: по чему ещё можно звонить? Некий фирменный знак, клеймо узнавания. Долгожданный пароль… Рекламным агентам никак нельзя без телефона.

А я оправлялся через минуту от её невольного и нежного натиска и уже обрушивался на гостью, мешая её работе, со всеми теми серьёзностями, вольностями и скабрезностями, о которых говорил раньше.

Если Дмитрий Ильич находился в прорабской и у него сидели люди, Лена здоровалась кивком головы и, не заходя в комнату, приглашала меня выйти особенным движением пальцев левой руки – как на гитарном грифе. Я изображал на лице приличествующие занятому мужчине недовольство и озабоченность и выходил в коридор, внутренне вздрагивая от радости. Лена сама придерживала за мной дверь, чтобы не хлопнула.

– Здравствуй, Борь! А кто это, а кто это сидит у Дмитрия Ильича?

По мере своей осведомлённости я удовлетворял её любопытство.

И снова:

– Ой, Борь, мне столько надо тебе рассказать! Представляешь, что учудила моя Марья… – и она передавала мне, что сотворила её ненаглядная, или очередной промах супруга, или пятистепенной важности фирменную новость, или срочно пересказывала содержание вчерашнего фильма, которого я не видел по причине занятий. Так мы болтали минут двадцать-тридцать прямо в коридоре, как мне тогда казалось – от всех отъединённые и довольные свиданием. Не знаю… Во всяком случае, мне было хорошо.

С наступлением оттепели, в преддверии Нового года Лена стала работать больше. Она почти не поднималась на наш этаж. Чаще всего теперь она звонила мне снизу, из рекламного агентства, спрашивала, нет ли поблизости Миши, или Вадима, или Вени – её коллег, кого-нибудь из других сотрудников.

И в заключение короткого разговора:

– Борь, а ты не хочешь спуститься вниз? Поговорим…

И я, как влюбленный кадетик, слетал по лестнице вниз, на ходу застёгивая синюю рабочую куртку.

Мы устраивались в вестибюле, в уголке, на холодном по-вагонному диване. Прихожая работающего учреждения – не место для веселья, и здесь мы говорили вполголоса, почти всегда на серьёзные темы. Мельтешащие у входа люди в этом нам не мешали. Здесь Лена жаловалась на свою не очень удающуюся жизнь, иногда недоумевала печально и задавала мне свои бесчисленные «почему?» касательно мужской психологии вообще и её мужа – в частности. Как умел, с наивозможной искренностью я отвечал ей. Драгоценная мозаика витражей делала разбежавшееся вширь помещение компактнее, строже и выше. Застывшая в стекле немеркнущая яркость красок напоминала о храмах и исповедальнях.

Тогда я не обращал внимания на то, что постепенно Лена перестала заходить в прорабскую именно ко мне и просто так, что теперь она заглядывает между делом, а на второй этаж поднимается в основном к компьютерщикам, с которыми «лепит» рекламу. Я пропустил мимо глаз, что со временем Леночка и вовсе перестала посещать наш этаж. И теперь мы встречались только внизу, после её звонка, в котором предложение встретиться она почти всегда предваряла мелкой просьбой: позвать кого-нибудь к трубке, принести для агентства писчей бумаги, стержней с пастой или ленту для факса, лампу дневного света взамен перегоревшей. Болезненно отозвалось во мне лишь то, что свидания наши стали реже. За весь декабрь мы встретились хорошо если раз шесть. Я пока не задумывался, какое место я занимаю в жизни Лены, что у неё могут быть и другие исповедники и родственные души.

Тогда я не думал над всем этим. Прискорбна, конечно, редкость встреч. Но по-настоящему важным было другое: всё-таки эти встречи по-прежнему назначались и свершались! И в каждое свидание, даже самое короткое, я погружался в тёплые волны целебного озера несравненной женственности, истинного обаяния и пусть короткого, но пристального, заинтересованного внимания. И они, волны эти, уносили меня из уныло пережёвываемого время от времени прошлого с неудачным давним браком и из прострации настоящего.

Я опять занимался по вечерам! С девяти вечера до часу, до двух ночи – сидел и зубрил. Конечно, по продолжительности и интенсивности это было далеко не то, что на первых курсах. Однако мысль бросить университет уже не довлела надо мной. Она ещё оставалась, но отступила глубоко на дно сознания, утекла туда водой, увильнула скользким червем. Темень моего будущего тоже несколько просветлела, словно поводили иголкой по закопчённому начерно стеклу и подставили его солнцу.

После каждой встречи я возвращался в прорабскую, к своей работе. Через определённое время опять впадал в ипохондрию. На меня наваливались запахи, звуки и краски знакомого, однако нелюбимого дела. Со скрытым внутренним напряжением я ждал каждого прощального рукопожатия Дмитрия Ильича – снизу, от стола, сквозь пелену сигаретного дыма, над муравьиной жизнью на табло калькулятора, машинальное: «Счастливо, Боречка!.. Да, я посижу ещё немного…» Оно было таким крепким, что кисть буквально вяла и склеивались пальцы. Ильич и не думал ни о чём подобном, а его рука держала мою душу, тискала её и говорила всякий раз: «Никуда тебе, дорогой, не уйти от этих шелушащихся стен и резвых тараканов. Сгинешь ты навсегда, растворишься в копошении таких же прорабских, даже если отсюда уйдёшь. Удел твой таков». Мнительность, конечно. Глупо.

Легче дышалось только за стенами издательства. Я приходил домой, перебрасывался десятком отвлечённых фраз с тёткой за ужином. Бездумно читал газету после. Но когда приходила пора открывать книгу и меня привычно охватывала ненависть ко всем, кто пишет такие толстые тома (а я не успеваю их читать, не успеваю!), я сразу же вспоминал Лену. Какой-то час, проведённый с ней в абсолютно ином измерении, где есть место вскипающей радости и счастливому забытью, причем не эфемерной радости и не болезненному забытью, а вполне естественным, земного происхождения и с конкретным источником в лице женщины, – этот час превращал меня из постыдно дрожащего неврастеника в более-менее нормального человека. Лена была моим врачевателем в прямом смысле слова! Стоило вспомнить нашу увлечённую болтовню, как пятипалая, с роговыми шипами клешня отчаяния разжималась и освобожденное сердце билось ровнее и спокойнее. Утихли головные боли.

Леночка, сама о том не зная, озарила мне своим существованием будущее. Единственная среди окружающих людей и стен, оказавшаяся не равнодушной ко мне, единственная. Смелость и естественность её первого обращения, её растущая от недели к неделе привлекательность в моих глазах не совсем понятным образом переносились на всё, что ожидало меня в жизни впереди, и делали его не таким безнадёжным.

Я учился. Конечно, довольно много потрачено времени в удручающем умственном параличе после неравной схватки с интеллектом Веры Юрьевны, и со своей медлительностью мне нечего было рассчитывать, что успею подготовиться к следующей сессии достойнее, чем к предыдущей. Но всё-таки потихоньку я учился: тяжко, скучно. Читал через страницы, через главы. Однако систематически, и в голове кое-что оставалось…

Совсем стемнело, и кинжальные верхушки тополей той стороны бульвара раздвинули звёзды на чёрном небе. Хозяин хотел встать из-за стола.

– Не включай, пожалуйста, свет. Я скоро закончу. Мне так легче вспоминать.

На звук разлили последнее вино. У соседей наверху вещал телевизор. По лестнице поднимались, разговаривая, густо пролаяла собака: два раза и ещё раз. И опять потянулся монотонно, ниткой в потёмках, голос.

– А вот гуляли мы с Леной всего один раз. Это был понедельник, в двадцатых числах декабря. Час дня, обед. Ионенков на перерыв уехал домой, у него «девятка». Я выпил своё молоко и съел свою пару булок; сидел за книгой. Лена позвонила снизу и сразу же предложила пройтись по городу. Чудесная погода и всё такое. На этот раз предварительно ни о чем не просила. Нужно ли говорить, с какой охотой я согласился? Мы встретились внизу, под витражами. Она выглядела сонной и необычно молчаливой. Такой я её ещё не видел.

– Лена, Лена, что случилось? Ты такая грустная – ужас!

Она не подхватила предвкушающего моего бодрячества. Слабо мотнула рукой. И звонко:

– Да-а!..

А потом – много ниже, едва не шёпотом:

– В пятницу с Анатолием опять поругались. Не хочет уходить, и всё. Как можно быть таким бестолковым? Неужели он, взрослый, не понимает: нельзя жить с человеком, которого презираешь?

Лена неловко отвернула лицо.

– Все выходные пролежала, в стену проглядела. Не говорила ни с кем. Даже Машка притихла.

В это время мы спускались по ступенькам крыльца. Людей во дворе не было. Я обогнал спутницу и постарался заглянуть ей прямо в зрачки, по привычке и несколько игриво ещё. Запоздало и почти безразлично Леночка вскинула левую ладонь к виску, прикрываясь. Её глаза обволокла влага застоявшейся слезы. Они заблистали и засветились, и вся Лена ожила и удивительно похорошела. Она будто оторвалась от земли и шла не по усохшей грязи и городской пыли, а ступала по воздушному упругому покрывалу. Не думал, что слёзы могут так одухотворить и украсить женщину! Читал об этом, но сам до сих пор не видел. Другие плачут – шмыганье, набрякшие веки и красные носы; потерянная суета между сумочкой и карманами одежды, поиски спасительной промокашки платка. У Лены до плача не дошло. Выбившаяся у виска, золотая на кончике прядь, под вороным каракулем. Расцветающая через силу под моим взглядом улыбка – на несмываемой белизне лица. И наливающиеся горячим и отчаянным сверканьем глаза, набухающие хрустальной живой почкой, готовой вот-вот облегчённо прорваться прозрачными потоками, – глаза, так и оставшиеся невыплаканными.

– Боря, не смотри так. Мне неловко.

Лена улыбалась: по-детски, всей пятернёй вытерла слёзы с седой пушистости ресниц.

На минуты вся моя постоянная университетская задавленность отошла куда-то далеко-далеко, я даже забыл о ней. И мне стало искренне и глубоко жаль Леночку. Жаль совершенно бескорыстно! Я давно никому так не сопереживал. Давно.

– Лен, я могу для тебя что-нибудь сделать? Деньги тебе нужны?

Она смотрела уже веселее.

– Выгони моего бывшего мужа.

Я вздохнул и развёл руками. Даже если сказано это полусерьёзно… Сплеча лезть в отношения двух взрослых людей, между которыми стоит до безумия любимый обоими ребёнок?.. Тоска моя занимала своё привычное место.

Мы долго гуляли в тот день, Лена впервые держала меня под руку, быстро оживала, а я, усмехаясь внутренне, ощущал себя снисходительным и надёжным. Снова в привычной своей манере заболтала – заговорила о подруге, которой ещё хуже: у неё тоже девочка, только постарше Машки, ей некуда идти, и она – образованная, умница – живёт в одном доме с мужем – алкоголиком и прогоревшим бизнесменом, терпит все его выходки. Подошли к книжному лотку. «Зигмунд Фрейд», – вслух прочитал я надпись на самой просторной обложке.

– Ты читал его, читал? – накинулась Леночка на меня и тут же стала обстоятельно излагать основы теории психоанализа.

Погода для декабря была просто превосходная. Полная неподвижность воздуха. Ясная солнечность. Теплынь. Я расстегнул верхние пуговицы куртки. Спящие серые акации с очень живыми и интенсивно зелёными клубами омел в кронах – и целеустремлённо снующие под ними люди на дорожках парка, с розовой когда-то мраморной крошкой. Безразличные, мёртвые, омытые оттепелью и высушенные торопливым солнцем бурые листья на газонах, жёлтые останки трав – и слепо попирающая их человечья нога. Сыплются, скачут по гранитным ступенькам к реке радостные разноцветные горошины драже из лопнувшего пакетика – детский сад вывели на прогулку. Яркость сосновой и пихтовой хвои; голубые ели стоят как гостьи. Тени их особенно зябки. Качает хвостом белобокая сорока на ветке. Посреди деревьев, прямо на земле, застыл длинноклювый аист из серого цемента – скульптура малых форм. Качает хвостом сорока, вертит опущенной чёрной головкой: изучает рассыпанных цепью пятерых ворон, наступающих по шорохливой листве на одного аиста.

Мы вышли к набережной. Салгир на запруде монотонно взбивал пену. Интересно, ночью она такая же незамаранная?

– Лебеди! Смотри, смотри, лебеди!

На поверхности искусственного плёса в прямоугольной ванне с высокими бетонными стенками довольно далеко от нас плавали две белые птицы. Люди по обеим сторонам останавливались, глазели, тыкали восхищённо пальцами. Уже бросали сверху кусочки хлеба или булки, птицы подхватывали их из воды, с достоинством, но и без особой гордыни. Утки, быстрые и ловкие пловчихи, закрякали, устремились из-под моста к месту поживы. Каждая тянула за собой пару удлинявшихся водяных усов. Усы путались и сминали зеркало плёса в зыбкую рябь.

Я совсем растрогался. Расстегнул куртку до конца и неожиданно для себя самого признался Лене, что хочу бросить университет.

– Не смей! – Леночкино лицо оказалось в каких-нибудь двадцати сантиметрах от моего. Она стояла почти вплотную и опять глядела снизу вверх. Но взгляд был не искательным, как раньше, а небывало-строгим. Отчаянным даже.

– Не смей, Борис! – впервые полно произнесла Лена моё имя, и её кулачки ударили меня в грудь; я качнулся. – Если бы ты знал, как я жалею, что не получила высшего образования! Боря, не смей, слышишь? Я тогда тебя уважать перестану, слышишь? Разговаривать с тобой не буду! Если б ты знал… Как всё по-другому могло быть, если б я училась! Я и замуж бы просто так, от скуки, не пошла. Образованные люди – это совсем другой уровень. Интеллект… У Машки был бы другой отец!.. – Она вздохнула, перевела дух, прижала кулачки к моей груди. – Борь, ведь ты больше половины прошёл. Всё будет нормально! Сдашь ты эту сессию. Один ты, что ли, такой? Все дрожат, а сдавать идут. Что она, дура, ваша Максимова: полгруппы на четвёртом курсе заваливать?

Я вздрагивал от Леночкиных толчков, блаженно щурился на белёсую голубизну неба сквозь вознесённые верхушки тополей – просто стоял, запрокинув голову, – и впервые за два месяца в душу мою заглянуло мужество. Мужество и вера. Вера в то, что скоро наступит Новый год и всё действительно как-то сложится. Учёба когда-нибудь закончится, ведь не безразмерна же она! И будет дальше жизнь, но уже без страха и унижения. Будет дальше жизнь! И в ней у меня будет жена, обязательно похожая на Лену, только на Лену. Чем похожая – я тогда не сознавал. Думал: «похожая» – и видел рядом с собой пока только одну Лену.

После этой прогулки мы встречались ещё четыре раза, под витражами: один раз – до праздника и три – в январе уже. Кто как встретил Новый год, как отпраздновал Рождество, и все старые темы для болтовни. Всё как прежде.

Вот только прикоснуться к Леночкиной талии, когда пропускал её вперёд в раскрытую дверь, или сесть так, чтоб ощутить телом приятную тёплую плотность её бедра, я больше не старался. И не заикался больше про золотой гвоздь. Когда нечего было сказать, просто молча любовался Леной, по-прежнему охотился за её взглядом. Я наслаждался непритворным её смущением при этом, её нежной аурой и откровенно веселился, если удавалось заставить порозоветь Леночкины щёки. Вот странно: уже много раз я видел эту женщину, но каждого свидания ждал с нарастающим нетерпением. И нетерпение, и сами свидания с неизменным, состоящим из одного только оживления, вступлением: «Здравствуй, Борь! Как твои дела?.. Ой! Мне столько надо тебе рассказать!..» – и прощальным, лёгким, как майский пух тополей, скольжением её пальцев по моей блаженно растерянной, никогда не успевающей захлопнуться вовремя ладони – они так успешно противостояли моей тоске бесцельного и загнанного человека, что я учился уже всерьёз. Это было главное! Женщина-Лена нравилась мне всё больше и больше. Редкость, правда? Но склонять её к связи теперь, после прогулки по набережной, было всё равно что пытаться затащить в несвежую постель путеводную звезду. На звезде нужно только жениться. Делать её любовницей – значит, разрушать самого себя.

А вот о женитьбе на Лене у меня и мысли не шевельнулось. У Лены была её дочь, а у меня – давний опыт брачной жизни с женщиной по имени Галина, которая тоже была с ребёнком. Тщательно забытый опыт. Кроме резюме: все одинокие мамы требуют, в лучшем случае – хотят, чтобы их любили больше, чем они сами могут себе это позволить по отношению к вам. А подачки мне были не нужны.

В самом начале февраля Леночка позвонила снизу и сообщила, что ей срочно придётся уехать с мужем и Машкой к бывшей свекрови в Ижевск. Свекровь тяжело заболела, просила привезти внучку, а Лена не хотела отпускать девочку с отцом: боялась, что он увезёт её. Деньги на поездку свекровь прислала, осталось купить билеты, так что вся наша ласковая чепуха откладывается на месяц-полтора.

Я отпустил Леночку на удивление с лёгким сердцем. Пожелал ей счастливого пути. Работы в фирме было совсем мало. Я целыми днями сидел в прорабской за книгами, да ещё и деньги получал, небольшие, правда. Учёба моя набирала обороты.

До сессии оставалось меньше двух месяцев. Пора было заглянуть в альма-матер. Хвост по зарубежке висел за спиной. Помню, на свидание с Верой Юрьевной я решился поехать в отвратительную погоду. Последний настоящий натиск зимы. День был солнечный, но до того холодный, что носа на улицу высовывать не хотелось. Мороз на прощанье стоял градусов двенадцать, и серая грязь на грунтовке за воротами окаменела марсианскими рельефами, с каналами-колеями. Ровный и сильный восточный ветер переносил с места на место редкий снег. Снег всё время шевелился, переливался микроискрами на солнце, сбивался, отдыхая, в кучки у стен домов и стволов деревьев вместе с бумажками и жёлтыми сигаретными фильтрами и вновь завивался долгими змейками вдоль сухих тротуаров. Собака-горемыка, рыжая, с взбиваемой ветром шерстью, отрывала от земли у переполненных мусорных баков примерзшую сальную целлофановую дрянь. Растущие вдоль шоссе богатырские гледичии сцепились множеством щупалец с тысячами игл, тёрлись и боролись с треском и потерями: летели вниз мелкие ветки. Троллейбус четвёртого маршрута, с паром изо ртов, ледяными поручнями, с нехотя отворяющимися дверями и стёклами, заплывшими до середины мутной катарактой льда, классически напоминал карцер. Было много пустых сидений: при соприкосновении с ними седалища кровь в венах густела и приостанавливала свой бег. Двухэтажный корпус филфака непоколебимо высился среди мятущихся деревьев парка, изредка звенел сверкающей мембраной стекла и часто хлопал дверью: университетская жизнь продолжалась при любой погоде. Цоколь его с подветренной стороны по-рождественски заботливо был укутан снежной ватой.

Смелость моя умалялась всю дорогу в выстуженном теле, и в деканат, на второй этаж, я поднимался никакой. Опасное безразличие к собственной судьбе вновь овладевало мной. «Пусть не исполнится бессмысленная моя мечта, пусть я заберу документы или меня просто выгонят с четвёртого курса, как «не ликвидировавшего академической задолженности» – только бы не чувствовать рядом с собой сотрясающей равнодушной справедливости Максимовой и не видеть бестрепетной голубизны её глаз…» Так, в общем-то, позорно я думал. Однако ноги упрямо перешагивали вверх, через ступеньки: полз рядом по исцарапанной салатной панели солнечный отсвет совсем другого, безмятежного дня, совсем другие, сострадающие и суровые глаза кричали снизу вверх: «Боря, не смей!» – и тело моё покачивалось не от подъёма по крутой, едва окропленной пыльными окнами лестнице, а от ударов маленьких сжатых кулачков. В таком состоянии я добрался до деканата.

А там новенькая девушка-секретарь, с симпатичным круглым личиком и старательно припорошёнными пудрой розовыми прыщиками, сообщила, что кандидат филологических наук Вэ Ю Максимова больше не работает на факультете, что недавно она уехала к жениху в Киев и, вероятно, уже вышла там замуж. «Горько ей!» – буквально взревел я и был готов расцеловать клеёнчатые обои и милые прыщи несколько испуганной секретарши.

Хвост по зарубежке я и ещё четыре однокурсника-двоечника через неделю сдавали доценту Нинель Осиповне Шаховской, очень полной, среднего роста женщине преклонных лет, с непропорционально маленькой седой и кудрявой головкой. Она оказалась вполне добродушной сонной дамой. Я пересдал даже на «хорошо», вот ведь как получилось!

В начале марта меня вызвал к себе Бешуев. Он объявил мне соболезнующе и без обиняков: в связи с малой и нерегулярной загруженностью должность завхоза в целях экономии средств ликвидируется, мои обязанности переходят к Дмитрию Ильичу, а я увольняюсь по сокращению штатов. Я только рукой махнул. Это не было для меня тайной. Ильич, добрая душа, уже дня четыре усиленно советовал мне подыскивать новое место, говорил прямо: «Боря, шеф копает, шеф копает…» Конечно, потеря работы – сильный удар. Однако у меня уже были кое-какие реальные планы на будущее и небольшие сбережения. Их должно было хватить на месяц безработной жизни. Впереди – сессия, окончание четвёртого курса. Это – главное.

Я закрылся дома, никуда не выходил, только спал, ел и зубрил. Ещё иногда смотрел телевизор. Когда становилось совсем тошно и я переставал понимать читаемое, всегда вспоминал Леночку. И ещё думал о собственных перспективах. Повторяю, они не были эфемерными.

Апрельскую сессию я сдал неплохо. Из пяти экзаменов – две «тройки», остальные «четвёрки». Теперь и это было хорошо.

Денег мне, конечно, не хватило на всё время сессии, и обычно скуповатая и раздражительная, бородатая моя тётка кормила меня безропотно на свою пенсию, обстирывала и обихаживала без единого попрёка. Век ей этого не забуду!

Лену увидеть не удалось. После увольнения я заходил в издательство, но её не было на месте. В первый раз она ещё не вернулась из Ижевска, во второй – работала с кем-то из рекламодателей. Я не стал оставлять ей записки. Зачем? Кто я ей был? А кем была она мне, полузамужняя женщина? Во всяком случае, номер её рабочего телефона был мне известен.

В фирме за полтора месяца почти ничего не изменилось. Дмитрий Ильич все так же намертво тискал руку в пожатии. Бешуев солгал. Должность завхоза не упразднили. На моём месте, в моей синей куртке нараспашку шумно топал по коридорам, довольно развязно заигрывал с юными сослуживицами высокий двадцатилетний парнишка – выпускник техникума. «Родственник шефа, седьмая вода на киселе», – откинув руку с сигаретой и понизив голос, наклонился ко мне через стол Ильич.

До сих пор не знаю, пал ли я случайной жертвой непотизма или Бешуев уволил меня – именно меня – сознательно, под формальным предлогом. Впрочем, это не важно теперь.

Будоражащим запахом первой в ту весну мокрой сирени я наслаждался уже в городе Х. Так получилось, что во время пересдачи хвоста по зарубежке я близко познакомился с Витькой Сомовым, старостой соседней группы и почти ровесником – он старше меня на год. Сошлись мы, скорее всего, из-за возраста: были самыми старыми на курсе, два хрыча среди девчонок. По образованию инженер-полиграфист, любознательный интеллигент в третьем поколении, он получал ещё одно высшее, пока это ещё можно было сделать бесплатно. В Х. его ждали вторая, молоденькая, жена, двое сыновей, свой дом в пригороде с гаражом и машиной и своё дело: он был одним из учредителей и главным редактором коммерческой газеты объявлений с тридцатидвухтысячным тиражом. Зимой он подыскивал замену ответственному секретарю газеты, которого собирался уволить. Наверное, я приглянулся ему разделённой и бурной радостью по поводу бракосочетания Веры Юрьевны, выплеснувшейся за коньяком и мороженым в баре, где мы, двое мужиков и три девушки, праздновали пересдачу, своими рассказами об Анаваре – а рассказать мне было что – и едва прикрытым лохмотьями этой хмельной весёлости и нервной увлечённости одиночеством. Он предложил мне место. Предложил начать всё сначала. Я согласился без колебаний.

В Х. я уже два с лишним года. Виктор устроил мне прописку и отдельную бесплатную комнату в общежитии хлопчатобумажного комбината. Комбинат огромный, простаивает, общежитие пустует. Вахтёры постоянно смотрят телевизор в бывшей ленинской комнате. Наш четвёртый этаж, пожалуй, самый населённый. Я, два врача-ординатора, гинеколог с женой и крошечным сыном и хирург, три офицера милиции с жёнами и двумя девчонками-дошкольницами на шестерых и холостые прапорщик и старший лейтенант – танкисты. Все молодые, до тридцати. Общая кухня, туалет. Душ постоянно занят стирающими хозяйками. Летом – оба балкона на этаже, зимой – кухня заслонены от солнечного света сохнущим бельём. Свободно можно залепить себе лицо мокрыми ползунками. Длинный-длинный прямой коридор, где электричество горит только в концах, у лестничных спусков, и где девчонки с визгом играют в догонялки. Зимой зачастую едва тёплые батареи отопления, приходится наваливать поверх двух одеял ещё куртку и оставлять включённым на всю ночь мощный масляный обогреватель.

Но разве это главное?

Я себя нашёл в этом городе. Понимаешь? Себя! Я понял наконец, для чего же всё-таки мучился шесть лет в универе. Знаю, чем теперь буду заниматься. Всегда.

Первые месяца полтора я вроде как стажировался под руководством Виктора, потом начал работать уже полноправным ответсекретарём с окладом в полновесные пятьдесят долларов (летом 94-го это были неплохие деньги). Наша газета – многополосный еженедельник. Работы мне хватало, даже с лишком. Нужно было следить за прохождением материалов очередного номера через набор, организовать работу наборщиц, верстальщиков и корректоров – всего семи человек, постоянно быть в курсе работы дизайнера – изготовителя рекламы. Всю работу по макетированию номера Сомов, как главный редактор, вскоре облегчённо перебросил на мои плечи. Я постоянно вычитывал после корректоров полосы с рекламой. И всякие другие мелочи.

В сущности, работать секретарём нетрудно, если умеешь организовать себя и свой рабочий день. Здесь мои природные медлительность и въедливость сыграли добрую службу и пригодились как нельзя кстати. Двое моих предшественников были хорошими, толковыми журналистами, но никудышными администраторами. Виктор рассказывал, что у них нередко что-нибудь исчезало со столов и обнаруживалось потом бог знает где; нетворческие их искания вносили сумятицу в работу. Люди они были семейные, и лишний, ночной час работы за фиксированный оклад не прибавлял им энтузиазма. К тому же они постоянно пропускали ошибки в рекламе, и клиенты потом раздражённо обрывали телефон редактора. Да и должность эту считали ниже своих возможностей.

Я учёл все их промахи. К своему рабочему столу я не подпускал никого, даже Виктора. Каждой бумажке было отведено определённое место. На самом столе лежали только материалы, с которыми в данную минуту работал, и авторучка. Всё строго разложено по ящикам и папкам, и если надо было принести наборщице какую-нибудь рукопись или журнал для перепечатки, а мне было некогда, я всё равно ни разу не послал свободного человека: «Пойди, пожалуйста, возьми в большом ящике моего стола белую папку…» – всегда шёл и нёс наборщице всё сам. После этого бумажки пропадать перестали. А если всё-таки что-то терялось, я знал: это не у меня, и знал, с кого за это спросить.

Первое время я сидел в редакции столько, сколько нужно. В последний перед типографией день задерживался с верстальщиками допоздна, иногда до утра, если предварительно случалось какое-нибудь ЧП с программой компьютеров или выводом плёнок. Это бывало, не часто, но бывало. Одним словом, на часы я не посматривал, как предшественники, и в конце концов стал вполне разбираться в том, о чём раньше не имел ни малейшего представления: в компьютерных вёрстке и дизайне. Обмануть меня здесь стало почти невозможно.

Под свой личный контроль я взял прохождение через номер всей рекламы: от получения заявки с текстом и логотипом фирмы из рук редактора или рекламного менеджера до стола корректора. После корректоров каждую букву, каждый знак в тексте проверял сам. Вот они зачем были нужны, моя скрупулёзность и высшее образование!

Две старые подруги, сидящие на этой должности, работали корректорами лет по тридцать с лишним и были, несомненно, когда-то прекрасными специалистами. С каким достоинством, апломбом даже, называли они мне местную газету, орган областного Совета! Лариса Тимофеевна и Инна Петровна проработали в ней не один десяток лет и действительно могли гордиться: все издания подобного уровня блистали когда-то грамотностью и безупречностью стиля (особого, конечно, газетного). Но память о собственном профессионализме оказалась у них дольше, чем сам профессионализм. У старушек за годы работы сильно сдало зрение, они стали рассеянными. Однако Инна Петровна с Ларисой Тимофеевной не собирались брать на себя ответственность за каждый ляпсус в готовом номере, жарко, от всего сердца обличали наборщиц и верстальщиков: не внесли правок. Наверное, они были в чем-то и правы. Но сами бабушки пропускали ошибок недопустимо много. Я имел право так считать: специально проверял их несколько месяцев. А постоянные попытки перевести стрелки нервировали редакцию и отнюдь не способствовали полноценной дружной работе по строительству светлого капиталистического завтра.

Я настоял перед Сомовым на увольнении корректоров. Разговор вышел напряжённым, на повышенных тонах. Я поступал беспощадно, но знал, что прав. В конце концов своего добился: пенсионерки были уволены. Наверное, многое они бы сказали мне на прощание, если б захотел их выслушать. Но как профессионал я чувствовал себя всё более и более на своём месте. А что является лучшим признаком своего места под солнцем, как не уверенно брошенная на других тень?

Кандидатки на эту должность мною проверялись весьма придирчиво. В конце концов остались две девушки, двадцати восьми и двадцати пяти лет, бывшие учительницы русского языка и литературы. Люда, постарше, закончила местный пединститут с красным дипломом. С пышкой и милашкой Оксаной нас роднила одна «мать-кормилица»! Только вот она давно её закончила, и тоже на «отлично». Обе успели побывать замужем и развестись, у Люды рос сын-первоклассник.

Я лично внедрял им в сознание стратегию работы: ошибка, пропущенная в статье какого-нибудь Ференца Г. Листа о местном фешенебельном кабаке со стриптиз-шоу, позорна для их краснокорочного интеллекта. Однако ошибка, вкравшаяся в текст рекламы самого завалящего слободского магазинчика, торгующего карамелью и селёдкой, может обернуться для их жалованья не только драмой, но и трагедией: они потеряют место. В условиях нарастающего развала и хронических задержек зарплаты в школах это была серьёзная угроза. Девушки вняли, и клиенты потихоньку оттаяли сердцем.

Прошло около года, и Сомов, начальник жёсткий и умный, окончательно перестал клепать меня на планёрках, ограничиваясь теперь лишь экивоками иногда. Газета наша прибавила полос. Тираж вырос на три тысячи «экзов», мой оклад – на тридцать «баксов».

Всё складывалось хорошо. Давно я не был так спокоен за своё будущее! Теперь я твёрдо знал, что останусь в газетном деле. Это – надёжно. Вон, заводы и фабрики стоят, в больницах и школах людям денег не платят месяцами, а газета выходит, продаётся и приносит Сомову доход, а нам всем – зарплату. Наконец-то чистые руки, без въевшейся под ногти грязи. Запах «Single», свежий и естественный в комнатах, где на столах у женщин нередко стоят цветы. Мелочно досадная для холостяка и всё же приятная обязанность следить за чистотой воротничка рубашки. Сосредоточенный писк принтеров, лилипутий топот клавиатур – и никаких кувалд в углах и сальных телогреек на вешалках. Безусловно известное всем вокруг и безоговорочно уважаемое всеми слово «интеллект». Пиршество вежливости.

Именно на должности ответственного секретаря впервые появилась у меня ясная и осязаемая цель на ближайшее время: попробовать себя в журналистике. Что ни говори, а ежедневная взбалмошность и суетливая рутинность секретарской работы действовали на мою психику, хотя по качественному наполнению эти стрессы не шли ни в какое сравнение с университетскими. Я скоро понял разницу между «уметь делать» и «хотеть делать». Штатный журналист хорошего еженедельника, здесь или дома в С. – вот о чём мне теперь мечталось! Постоянный оклад плюс гонорары, работа максимум четыре дня в неделю, а всё остальное время можно за гонорары писать в другие издания. В том числе столичные, если способностей хватит. Чем чёрт не шутит, можно стать собкором какой-нибудь киевской газеты в области! Ежедневной свободы несравнимо больше, чем у ответсекретаря, а у доходов есть только нижний предел: твоя ставка по штату. Я знал, что Виктора очень трудно будет убедить поднять мне зарплату, его вполне устраивало сложившееся положение. Некоторые же известные мне теперь представители журналистской братии совершенно легально зарабатывали до четырёхсот долларов в месяц. И это во времена всеобщего экономического лупанария! С такими деньгами можно было думать о покупке квартиры. Пусть однокомнатной. Но своей.

«Вот закончу пятый курс, выйду на диплом – и обязательно попробую писать. – Я был странно уверен в себе и своём успехе. – Всё – на шестом курсе…»

Как проучился пятый год, спрашиваешь ты? А знаешь, спокойно! На осеннюю сессию ехал ещё с какой-то тревогой. Потом привычные мои страх и тоска пропали. Будто их выключили. Я понял наконец главное: кем конкретно я хочу быть в жизни и что мне нужно взять из университета для моего грядущего.

Жаль, не научился я, как хотел, быстро и памятливо читать. Однако талантливо писать университет тем более не научит. Это научиться писать можно, научить писать – нет. Поэтому на все предметы, кроме современной русской и зарубежной литературы, я теперь чуть ли не плевал. Заботился об одном: за пару дней перед экзаменом наскрести из учебника или взятого в платную аренду конспекта очника чужих мыслей и неудобоваримых терминов на «троечку». И мне всегда удавалось это.

По-прежнему добросовестно я старался только читать. Человеком хорошо пишущим может быть только человек, много читавший. Это – аксиома. Впрочем, на 5-м курсе мы проходили современную литературу, многое из гайзеров, драйзеров, стейнбеков, крониных, генрихов беллей и натали саррот я прочёл ещё до учёбы, бесконечными анаварскими ночами. Так что было существенно легче, чем раньше.

На сессии мы с Виктором ездили теперь вместе. Газета в это время оставалась на совести и на плечах умненькой Светки Приходько, зам редактора по рекламе. Она уже всё, что хотела, закончила, в отличие от меня, а в отличие от Сомова была не так любознательна и больше поступать никуда не собиралась. Виктор жил в гостинице, роскошно, в отдельном номере с телевизором и холодильником. Обедал чуть ли не в ресторанах. Как просветленно и расслабленно вещал мне иногда по утрам на консультациях: «Здесь я отдыхаю от ничтожной суеты и философского осознания бессмысленности жизни». Подозреваю, что и от семьи – тоже. В минуты таких откровений от него всегда грешно пахло вчерашним мускатом и нейтральностью чистоты. «И душ смывает все следы…» Но жену свою, славную, кудрявую Анечку, он, несомненно, уважал, поэтому на мою долю одни подозрения и остаются.

Я останавливался у тётки. Отношения между нами сложились окончательно и неплохо. Одинокая старуха была мне теперь шумно рада. Я не забывал про неё: каждые пару месяцев посылал сносный перевод, а приезжал всегда хотя бы с конфетами.

С Виктором мы учились теперь в одной группе. Благодать! За прямыми сомовскими плечами монолитной в скудоумии когортой мы смело наступали на какую-нибудь серенькую, как перепёлочка, старую деву в вязаном жилете, которая покашливала в сухой кулачок и пряталась за букетом, или на вдохновенного доцента-поэта. Если по какому-то предмету состояние наших знаний было особенно угрожающим, мы через старосту пытались просто купить преподавателя. Касалось это, правда, в основном зачетов и контрольных, но почти всегда удавалось: времена наступили циничные, а способнешие люди сидели без зарплаты. Раньше я никогда в подобном не участвовал. Теперь же мне вовсе не было стыдно. Просто я знал: этот предмет в будущем мне не понадобится. Зачем зря нервы трепать? Возжелаю – выучу, только времени дайте побольше. Хватит с меня третьего и четвёртого курсов через сплошное «не хочу».

А Вера Юрьевна наша вернулась! «Без мужа», – шептались кафедральные девчонки. Что она вытворяла на защите курсовых и экзаменах, что вытворяла – уму непостижимо! По три четверти в группах отправляла в отвал, пустой породой. Это на пятом-то курсе, из-за какого-нибудь параноика Кафки! Старые страхи всколыхнулись было во мне, едкой и мутной волной омыли душу. Но только всколыхнулись. Меня охватили презрение и жалость к этой образованной, красивой женщине, которая, оказывается, настолько ограниченна и жестока, что позволяет себе вымещать обиды от каких-то глубоко личных неудач на беззащитных и боящихся её людях. «Дрянь и стерва» – окончательно определил я для себя её статус.

Билет мне, помню, достался так себе: два вопроса знал нормально, третий туманно. Я смотрел прямо в голубые стекляшки Максимовой, излагал скудные знания по третьему вопросу (что-то по «Чуме» и «Постороннему» Камю, которого не любил) таким же неторопливым и громким голосом, как и начало билета. «Что ты мне можешь сделать? Что? Завалить? Пожалуйста! Предмет я твой учил, пересдачи не боюсь. Буду ходить к тебе, пока кого-нибудь из нас не стошнит. Бояться тебя? Боже упаси! У меня есть положение. Я не сижу без денег, как ты. У меня есть важная цель. Если меня благодаря тебе отчислят из университета, переведусь к нам в педагогический. Я всё равно получу диплом о высшем образовании. Получу именно потому, что сейчас он мне, по большому счёту, не очень-то и нужен, слышишь, ты!..» Может, Вера Юрьевна поняла по моим глазам, что я хотел ей сказать. Во всяком случае, пытать меня она не стала, и одним из немногих я сдал с первой попытки. Сомов ходил к ней ещё раз.

За год жизни в чужом городе Леночку я вспоминал десятки раз. У меня был её рабочий телефон, но звонить я не решался. Для чего? Похвастаться своими успехами, услышать: «Ах, какой ты молодец!» – и всё? Не видеть её улыбки, не ловить утекающего взгляда! Не растворяться блаженно в шёлковом колыхании голоса, не чувствовать, как исчезают кости ног и рук, и ты качаешься, качаешься бездумно на волне звуков, и никакая свинцовая тоска не способна утащить тебя на дно, потому что нет её больше, этой тоски! Разве могла всё это заменить мускусно разящая чужим потом и приторным горячим дезодорантом, отрешённо потрескивающая трубка телефона?

А встретиться во время сессии… нет, мы не встречались ни разу. Я не проявил инициативы. Понимаешь, недавно совсем осознал, чем мне претило это. Сессии всё-таки продолжали оставаться для меня изматывающим испытанием, несмотря на то, что теперь я относился к ним куда менее серьёзно. Может, я стал равнодушным, но никак не наглым студентом. Все три недели только и делал, что зубрил, разбирался с контрольными, сдавал зачёты и экзамены. Превращать долгожданную встречу с дорогим тебе человеком в десятиминутное беспорядочное столкновение похвальбы и грусти? Я хотел не этого. Меня устроило бы только спокойное, долгое свидание, без тайных взглядов на время, без улыбки, становящейся деланой и напряжённой. Как много, как сумбурно и смутно много мне нужно было ей сказать!..

Правда, два раза я всё-таки звонил Лене. Один раз было занято, а второй – она вела переговоры с рекламодателем где-то в городе.

Про шестой курс рассказывать особенно нечего. Секретарствовать я пока не бросил. Тему диплома выбирал с явным уклоном в журналистику: «Литературная газета» об основных проблемах современной русской литературы в материалах за 1991–1996 гг.». На кафедре с заученной увлеченностью в тысячу первый раз мне предлагали осветить Маяковского или Шолохова. Булгакова, Пастернака и Бродского тоже предлагали, но я настоял на своём. Владимир Дмитрич Рассохин, несколько замкнутый кандидат филологии лет тридцати, мой руководитель, махнул рукой – и она отразилась двумя мелькнувшими тенями в затемнённых толстых стёклах его очков: «Делайте что хотите. Сейчас такое время, что никто не знает толком, о чём писать».

Десять … да, десять дней назад, в прошлый вторник, я защитился на «отлично». В этот же день в «Киевских ведомостях» вышел мой третий, а всего четырнадцатый, считая местные газеты, журналистский материал…

Он надолго умолк. Молчал и хозяин. Серыми графитными мазками в слабом дуновении света из окон напротив рисовалось его лицо, шевелилась огненная темнота майки на груди: в задумчивости хозяин потихоньку вращал плечами, как на разминке.

Рассказчик сожалеюще поводил массивным дном бокала по столу: вино давно было допито.

– Солнечным утром прошлого воскресенья я проснулся в общежитии не один. Два моих матраца сложены рядышком на полу. На них, на скомканных простынях я и лежал – почти по диагонали. Наверное, часов около девяти было. На улице, под открытым окном тихо, как во всякий выходной. Я едва разлепил глаза. Обязательно заснул бы снова, если б не бродящая по комнате Ксюха, мой корректор. Хлопковые белые трусики – вот вся её одежда.

Со вторника, с самой защиты, мы с Виктором праздновали и расслаблялись. Сначала отметили со всей группой в ресторане. Продолжили уже дома, точнее, на работе. Два с половиной дня мы ходили мутноглазые и счастливые. С утра, закрывшись, выпивали у него в кабинете. Поводов было предостаточно: за долгожданный диплом, за процветание газеты, за мой отпуск с понедельника, за семью, за журналистику, вообще за счастье! Липкие коньячные круги от пузатых рюмок усеяли полировку стола, и незваная гостья-пчела упорно парашютировала сверху в центр самого свежего… Вечерами чинно пили в кругу его семьи. В пятницу после обеда на работу внезапно явилась Анечка и, застав Сомова опять беззаботным, лёгким и весёлым – он в этот знойный день опохмелялся со мной охлаждённым шампанским, – закатила ему скандал. Хорошо, что двери в кабинет были закрыты и я не попался ей под горячую руку. В общем, ничей авторитет не пострадал. Но мне тоже пора было заканчивать. Нужно утрясти перед отпуском дела, да и головная боль на такой жаре переносится особенно тяжело.

Однако настроение продолжало оставаться праздничным, и я обратился к любострастию. Смешливая Оксана! Мы давно симпатизировали друг другу. Сколько болтали вместе, сколько друг друга подкалывали! Это воскресное утро – результат моей решительной атаки, соблазнительная и яркая картинка в тонкой пока брошюре служебного романа.

Ксюшка нравилась мне. Нравилась лёгкостью характера, дразнящим острым языком. Полненькая, подвижная, кареглазая, с каштановыми короткими волосами, с глухим расплывчатым «гэ» в безупречной русской речи. Типичная хохлушка-южанка. Талия у неё точно могла быть поуже. Зато всё остальное безусловно укладывалось в норму: где нужно – прямо и ровно, где нужно – пышно и даже упруго, где нужно – смугловато, кругло и белозубо. Этой ночью оказалась она чрезмерно стеснительной поначалу, зато потом – страстной и ненасытной, чем приятно и здорово меня утомила. И почему-то слегка разочаровала полным подтверждением всех моих гипотез об истинном её, не искажённом одеждой и служебным этикетом, строении и темпераменте.

Оксанка медленно переходила от стула с одеждой на спинке к столу, потом к тумбочке, обежала глазами полки книжного шкафа за стеклом. На секунду задумалась и вернулась к стулу, зашуршала-зазвенела в карманах серых летних брючек. По-детски трогательно обрисовался при наклоне под натянутой кожей прерывистый стручок позвоночника, и левая грудь оформилась в захватывающе правильный и тёплый белый конус с нежным розовым пиком. Я сглотнул.

– Что вы ищете, Ксения? – насмешливо, голосом покровительственным, ловеласа в летах.

– Уже проснулся. – Вспыхнувший блеск зубов. Она оставила в покое брюки, подошла ко мне вплотную, торжественно вынула из шлёпанца ногу и легонько наступила мне на грудь. Ужимка, ах, какая радостная и нераздражающая ужимка на сморщенных губках! Какое мраморное круглое колено! Какое… всё!.. Умиротворённо закрываю глаза.

– Мы ищем свои часы, царь Борис! Вы не видели их?

Как стеклодув дорогую готовую вазу, обхватываю, не видя, её ногу под коленом.

– Ваши часы на подоконнике, Ксения. Среди газет. Вчера вы оцарапали мне ими руку.

– Ой, верно!

Оксана тут же вырвалась из моего рукосжатия, подхватила серебряный браслетик с часами, пошла вглубь комнаты, надевая их. Удаляющийся от меня, замирающе сулящий счастье силуэт. Что-то порвалось, что-то не связалось в этот миг в узелок. Очарование сценки померкло.

– Когда ты едешь домой? – Ксюха сидела уже на стуле, натягивая брюки.

– Завтра. Всё завтра. Сегодня я просто не в силах. – И отрепетированное падение головы набок, и задавленно вываленный язык – на тебе! Наш роман продолжается. Пушечно бухнула дверь в коридоре, выгнуло в окно бежевую штору пронзившим её сквозняком. Я задаю вопрос, заранее уверенный в ответе: – Надеюсь, мы проведём сегодняшний день вместе? Пошли на Днепр. – И, потягиваясь истомно и предвкушающе, бросаю последнюю свою бездумную и невесомую фразу этого утра, фразу, в общем-то, одинокой дамы, внезапно приглашённой на свидание: – Сто лет на пляже не был!

Ксюха просунула голову в ворот чёрного балахона-футболки.

– Конечно! – Она была радостна и беззаботна, как девчонка, эта двадцатишестилетняя женщина. – Конечно, мы сегодня будем вместе. Я только дома покажусь, а то родители беспокоятся. – Футболка упала наконец занавесом вдоль тела. Оксана замялась на секунду, глядя мне прямо в глаза. – И вообще… Я хотела тебе сказать… Боря, мы взрослые люди. – её голос понизился, стал шероховатым и нежным. – Взрослые люди… – Ксения стояла надо мной на коленях. Глаза её жили. – Может, будем вместе совсем? – В голосе остались только нежность и преданность. Длинный-длинный, благодарный поцелуй в мои не до конца раскрывшиеся губы. – Ты такой ласковый, такой ласковый!.. – Ксюха покачала головой в молчаливой улыбке, вспоминая. И тут же усмехнулась с едва уловимой, но другой – удовлетворительной – интонацией. – И перспективный!

Солнце всё так же нагревало шторы, ломилось в комнату сквозь открытую створку окна, сквозь пыльное стекло. Всё так же пыль лежала на подоконнике, старые газеты – в ней. Очень пыльный район. Мне приходится каждый день проходить по комнате с влажной тряпкой в руках. «И это четвёртый этаж! Ужасно много грязи! Ужасно много…»

Я стоял перед Ксюхой совершенно голый. С растрёпанными волосами и мятым лицом. С начинающим круглиться животом. Несвежий. Использованный. Наверное, очень смешной. Я не помню, как оказался на ногах. Мне показалось, что под спину скользнула по простыне гадюка.

«Перспективный!.. Хм, перспективный… Дурацкое обещающее слово. Нанесённое мне оскорбление… Перспективный! Теперь, конечно, чего скромничать: будущее есть… Она смеется, кажется?»

Оксана уже говорила что-то, но перед этим точно: коротко прыснула. «Да-да! Одеться! Нужно срочно одеться. Я смешон сейчас».

Вытащены из-под матраца и надеты трусы, ещё скорее натянуты брюки. Я застыл на краю ложа босиком, рассеянно выглядывая носки и рубашку.

Ксюха спрашивала тоном непонимания и зарождающейся обиды. О чём? Я не знаю. Будто молния ударила в мозг вслед за теми её словами, высветила все до последнего сухого листика на песке и его чёрной тени, до последней минуты моего прошлого – и вместе с громом ко мне пришло озарение. Я понял. Я всё понял!

«Вот, значит, как: перспективный. Не малодушный и отчаявшийся! Не слабый, психованный и добрый, не весёлый, толстеющий и умный, не седеющий и сентиментальный! Не симпатичный и талантливый даже! Перспективный. Могущий принести выгоду в будущем. Вот как! Ксения и дорогая моя журналисточка Танюша, как решительно рвётесь вы в моё будущее! Может, во мне действительно что-то новое появилось за эти два года, если женщины так охотно идут на сближение, так искренни и после первой же ночи начинают ворковать о совместной жизни?»

Оксана говорила. В глубине её мерцала неярким золотом коронка.

«Вот только почему вас, таких красивых, образованных, молодых и рассудительных, таких знающих себе цену, два года назад не было – в моём прошлом? Почему? А?!!»

Внезапно мне показалось: белые стены качнулись, и солнечный зайчик от лежащего на старых газетах карманного круглого зеркальца скакнул резвым эллипсом из математической школьной викторины. Махнуло люстрой, рассыпалось осколками света. Пол накренился – угрожающе, палубой тонущего корабля – и я уже отчаянно машу правой рукой, теряю равновесие, и нога катастрофически ползёт по гладкому буку паркета. И метит ринуться вниз несчастная моя голова, а за ней – всё тело, вниз: к тепличному декабрьскому понедельнику, серебрящему кору раздетых тополей солнцу и к голубизне неба, по-стариковски тусклой и бесполезно ласковой, как бабушкины глаза. К невидимо вращающимся в зеленоватой прозрачности реки красным лапам белых лебедей. К атакующему вскрякиванию селезня с фиолетовой резкой головкой над расколотым чёрным чугуном решёток и размолотой бетонной вертикалью русла в покривившемся зеркале плёса. Сейчас я упаду к пронизанным лучами волосам – из-под негритянской кучерявости каракуля, к своевольному и живому женскому рту, к изысканной седой густоте ресниц в бесконечности взмахов. «Здравствуй, Борь! Как поживаешь?..» Я промчусь одинокой кометой в своё прошлое, с бешеной силой и желанием расколюсь о плиты набережной, и ледяное ядро неисцелимой моей тоски разлетится наконец, растает чистой водой, растечётся у ног женщины, с которой началось моё возрождение и которая, в сущности, только и имеет право ступить в эту воду.

«Ленка-Ленка, на кого я тебя променял?!»

Я стиснул виски руками. Кажется, замычал даже. Сорняки седины в шевелюре, свежеиспеченный диплом с хрустящими ароматными корками, зарождающийся гастрит и открывающиеся горизонты в журналистике, бездомность и хорошая зарплата, хилость высохших над книгами мышц, глубокие морщины у глаз и определенно обозначившаяся полнота, спокойная уверенность в себе, исчезнувший страх перед жизнью и до этих минут непонятное, растущее из месяца в месяц подсознательное равнодушие ко всем красивым женщинам – коллегам – всё завертелось-закружилось, затолкалось и рассыпалось вдруг строго по ранжиру. Всё стало на свои места.

Я опустил руки. Оксана молча, полувопросительно, полувраждебно смотрела на меня. А я чувствовал лёгкость необычайную. Давненько её не было! Давненько! Последний раз – два с половиной года назад. Под витражами.

Вралось с вдохновением.

– Ксюшенька, родная! Прости, золотце, за такое поведение. Понимаешь, очень плохо себя почувствовал. У меня бывает так. Гипертонические кризы, знаешь ли, я не говорил тебе. Гемикрании сильнейшие! Врачи говорят: последствия чрезмерных психических нагрузок. Скоро всё пройдёт, но сейчас тебе лучше уйти, Ксюш. Мне надо принять лекарство и отлежаться. Ксюш, сегодня мы вряд ли ещё встретимся. Давай я вечерком завтра к тебе зайду. Договорились?

Заохала-заахала Оксана. Пыталась деятельно соболезновать, но я выпроводил её за дверь. «Милая. Какая милая Ксения! – растроганно и на скорую руку думал я, тщательно собираясь в душ. – «Здравствуй» и «до свидания», «привет» и «пока» – вот все слова, которыми отныне мы будем обмениваться. И только на работе, только на работе». И ложь, сознательно сделанная гадость этой, в общем-то, ни в чём не виноватой девушке доставили мне истинное наслаждение.

На автовокзале я был через два часа: после душа, после пятиглазой яичницы с колбасой, буйнощёкими помидорами и обжигающим какао. Время до отхода автобуса провёл бездумно: побродил по зданию с сумкой на плече, накупил газетной жёлтой ерунды. Посидел в баре за тающим розовым мороженым. Всё было решено; я улыбался, наверное, довольно глупо, водил глазами по сторонам. Люди косились на меня: кто – настороженно, кто – усмехаясь.

В автобусе навалились было сомнения. Пока красно-белый междугородный «Икарус» с тяжёлой плавностью крейсера в тесной гавани выбирался из города, притормаживал у светофоров, лавировал между троллейбусами и легковыми машинами неловко и солидно – рулевой сдержанно перекладывал штурвал, и долгая махина вписывалась в просвет между торопливо разбегающимися от неё эсминцами, – пока было на что поглазеть вокруг, мысли не трогали меня. Миновали окраины, одолели мост через Днепр. Водитель прибавил газу – судно легло на курс. Автобус полого занырял в килевой качке, понесся по пластилиново размягчённому шоссе под внезапно затянутым грозовыми тучами и переставшим быть знойным небом. По обе стороны дороги расстилалось плоское однообразие степи, с каждой секундой сокращалось расстояние до С., неизменное дотоле. В окно бил посвежевший ветер, трепал занавеску-замарашку, обдувал горячую мою голову.

«У неё же Марья Анатольевна, Борис. И тяжело больное сердце. Борька! Не удавка ли это?»

Тучи клубились в стороне, бесполезно: на дорогу не упало ни капли дождя. Край солнца выглядывал иногда над угрожающей пепельной взбитостью, слепил на минуту, прежде чем погрузиться опять и оставить упирающийся в чистое небо ореол прозрачного золота. Я прикрыл глаза, голову трясло мелкой дрожью на спинке сиденья. Заснуть было невозможно. Снова и снова передо мной раскручивались вся моя жизнь и шесть университетских лет. Два последних триумфальных года, отчаяние и безнадежность в начале, и Лена. Одна только Елена, и больше никого.

Я сросся с креслом и успокоился. Я готовил себя ко всему.

«Обязательно придётся говорить с мужем. Что ж, поговорим. Мне есть что сказать ему. Мое право на эту женщину для меня не подлежит сомнению, а вот ты, брат, своё давно утратил».

Зная Ленину нерешительность, я был уверен, что они по-прежнему живут под одной крышей.

«Не захочешь уйти по-хорошему, сам, – выкину. Главное, чтоб Марья не видела этого и чтоб здоровья хватило… По фотографии судить – мужик он долговязый, с длинными руками. Проклятая учёба! Я совсем стал никуда за книгами. По силе теперь вряд ли его превосхожу… У него все преимущества».

Как я жалел, что мало дрался в юности! Как бы теперь пригодились добротные знания жестокого искусства, все эти блоки и удары!

«Всё-таки кое-что я знаю. Всё-таки не зря в Анаваре и на срочной время провел… Ба-а! Да Ленка говорила, что у него желудок больной! Это на самый крайний случай: если буду проигрывать или мужик окажется окончательным истериком и кликушей, начнёт хвататься за разную подручную дрянь – буду молотить в брюхо. Другого выхода нет. Тут нельзя давать себя избить».

У водителя приглушенно играла музыка: монотонно разматывалась кассета, пела грустная Буланова – не для нас, вообще. Пассажиры сидели молча, многие неудобно дремали.

«…Пусть Машка, пусть! Она без ума от неё… замечательно! Я её тоже полюблю. Или станем просто друзьями. А то возьмём и ещё одного родим… Лена родит, если доктора позволят. Или можно из детдома взять, чтобы мой был, законный… Квартиру придётся продать или обменять. Жить переедем в Х.: туда, где платят деньги. А если не захочет переезжать, тогда я к ней перееду! Я на всё согласен. Только бы ей было хорошо, прекрасной Елене! Потому что мне тридцать шесть лет, тридцать шесть – и я больше не могу, не могу, не могу, не могу…» – Я готов был разрыдаться, сам не знаю отчего.

Двигатель гудел по-шмелиному. За стеклом, в сиреневой мгле вечера, тянулись вереницей огни, то прерываясь, то собираясь кучками, подбегали к шоссе и отскакивали вглубь, в непроглядную степь. Мы ехали уже по Крыму…

Внизу, в палисаднике, разом, дружно, но недружелюбно взвыли два кота. И не успел отзвучать первый приступ их неприязни, как яростный лай обрушился сверху в ответ. Собака была крупная, овчарка или дог. Она освобождённо, с наслаждением драла глотку и на громкую, сердитую команду: «Вальтер, молчать! Молчать!» – отреагировала не сразу, долго тявкала и, наверное, рычала. Задребезжала рама: окно этажом выше распахнулось шире – и лопнула внизу ручной гранатой пущенная от души пустая бутылка. Брызнули по стене дома, по остролистным ирисам осколки стекла. Сотряслись в шуршании малиновые заросли. Всё стихло.

– Как вы здесь живёте? – удивился он слабо.

– Так и живём, – усмехнулся хозяин. Усмешка его была невидима в темноте кухни.

С минуту помолчали. Потом рассказчик продолжил совсем остывшим голосом:

– В понедельник с утра рванулся сразу в издательство. Ничего не изменилось за прошедшее время. Троллейбусная остановка с той же плоской отполированной скамьей и осквернённым каменным цветком урны. Набалдашник гигантской трости – киоск «Союзпечати» под каштанами, прозрачный, в фестончатом фартуке из выгорающих газет, с варено ворочающейся внутри пожилой киоскёршей: она почему-то уже собирала с прилавка прессу в стопку, словно работала всю ночь, а теперь шла наконец домой спать. От киоска направо – гладкий тротуар и прокажённая кожа проезжей части. Узкий проход между слепыми торцами домов, и сам прямоугольник двора перед окнами фирмы, с круглой торфяной чернотой начисто выполотой клумбы. Тесно сбившиеся разномастные машины. Тугие чёрные ягоды старой шелковицы слева от крыльца усыпали заметённый сегодня пыльный асфальт; они гибли под колесами и подошвами, трагично и щедро пятнали бледно-серое горячей фиолетовой кровью, и полосатые грозные осы по-прежнему спешили на сладкое. Знакомо вскрикивали вверху стрижи, штриховали безоблачное небо, посверкивали быстрым металлическим блеском на солнце. Всё те же витражные окна.

На входе столкнулся с Бешуевым. Он предупредительно придержал дверь, уступил мне дорогу, безучастно и вежливо кивнул голым теменем цвета топлёного молока в ответ на моё оживлённое: «Здравствуйте, Александр Николаевич!» Кажется, он вовсе не обратил на меня внимания. Похудевший, даже ссутулившийся какой-то, медленно спустился по ступенькам и медленно пошёл к стоянке. Мельком подумалось, что два года назад шеф был и крепче, и страстней.

Вихрем взлетел на второй этаж. «Позвоню Лене из прорабской, добьюсь встречи, немедленной встречи, сегодня же. Сколько мне нужно ей рассказать! Но сначала зайти к Дмитрию Ильичу, разузнать обстановку. Вдруг она уже не работает в фирме? Тогда искать по всему городу. Не дай бог, не дай бог…» – так прикидывал я ещё в автобусе. Так соображал сейчас, а костяшки пальцев бились уже в чистую, крашенную новой – голубой – краской дверь, с новой для меня табличкой: «Начальник АХО Ионенков Д. И.».

Ильич не изменился! Он был один в прорабской, всё такой же хват, всё так же прост и радушен. Опять раздавил мне руку, приветствуя. Пока я морщился и тряс ею, отодвинул ведомости и калькулятор, достал свои «Monte Carlo» из стола, закурил, предвкушая, и забросал меня нетерпеливыми: «Ну, как ты? где ты? кем ты?»

Хорошо мы работали с Ильичом, и я с удовольствием, довольно подробно рассказал ему о последних двух годах и четырёх месяцах вдобавок. Что живу в другом городе. Работаю ответсекретарём в довольно солидной газете. Удачно попробовал себя в журналистике. О том, что хочу всецело заниматься ею дальше, не сказал только потому, что побоялся сглазить. Похвастал недавней защитой диплома.

Хороший человек и начальник – Дмитрий Ильич Ионенков, без иезуитства умный, добрый и сильный. Как старший брат. И расслабляюще приятна и дорога была мне его похвала: настоящая, мужская, без натяжек.

И вот первое, что он сказал мне, когда пришел его черёд:

– А у нас тут столько событий, Боря! Леночку Молчанову помнишь, конечно? Нет её больше.

– Как – нет? – Я ничего ещё не предчувствовал и улыбался, как дурак.

– Так – нет. Совсем. Умерла Лена. В сентябре прошлого года похоронили.

Самое интересное, что я поверил безропотно и сразу. Слишком всё было серьёзно и быстро сказано… Слишком огромное счастье сочинил я себе, слишком! Земля не выносит такого.

– Сердце? – Голос мой как обтрёпанный картон.

– Почему сердце? Нет, – удивился слегка Ильич. И уже побеждая искреннюю минутную скорбь и оживляясь, как обыкновенный, полно дышащий человек, ставший заочно свидетелем захватывающей чужой трагедии, Ионенков заувлекался, заторопился, заразмахивал окурком:

– Авария, Боря. Лена с Бешуевым возвращались из Николаевки в полседьмого утра, в понедельник: на работу торопились. Шоссе там прямое и пустынное, можно гнать. А тут навстречу колонна военных «Уралов» после ночного марша. Водитель одной машины в серёдке, парнишка совсем, девятнадцати ещё не было, видимо, задремал за рулём. «Урал» вильнул на встречную полосу. Немного выехал, не совсем полосу перекрыл, а то бы обоим конец. Александр Николаевич шёл за восемьдесят. Успел вывернуть руль, притормозил даже. Но всё равно, чиркнул своей стороной о бампер «Урала», сбил столбы ограждения – и пошёл по скату вниз кувыркаться! – Дмитрий Ильич волновался, мял неразгибающимися пальцами новую сигарету. Он тоже давно водил машину. – Шефа-то нашего ремень спас, он пристёгнут был. А Лена – нет. Её выбросило из салона. Головой о камень ударилась. Открытая черепно-мозговая травма. От неё Леночка и скончалась, прямо на месте.

Ионенков умолк и не стал больше закуривать, спрятал сигарету в пачку. И немного с другой, прощающей интонацией:

– Видел бы ты тот «Опель»! Как стоптанный тапок. Бешуева доставали – лом понадобился. Хорошо ещё, солярка не взорвалась. А переломов у него сколько, боже ты мой! На одних ногах – пять, а ещё тазовые кости, ребра! Сотрясение мозга тяжёлое. Только в апреле из больницы выписался. Вот так, Боречка.

«Бешуев, Бешуев! Всё время – Бешуев…»

– А при чём тут Бешуев? Что всё время Бешуев? Что вообще Лена с ним вместе делала? – мёртвым теперь голосом спросил я.

– А ты что, не знаешь ничего?

Как сейчас помню удивление в прозрачных серых глазах Дмитрия Ильича. Он посмотрел испытывающе: не разыгрываю ли мрачно? Наклонился и вполголоса: – Боря, они ведь любовниками были. Всё время, пока она здесь работала. У него же дача в Николаевке… Да ты что, не знал, что ли? Да вся фирма знала. Ну что ты, ей-богу, Боря!..

Ионенков ещё что-то говорил, говорил. Опять достал сигарету… Как я прощался, как вышел – ничего не помню. Киоск вот только, без газет и продавщицы. Полный солнца и раскалённой бумажной пыли…

Тишина надолго снизошла на кухню. Потом молча поднялся хозяин и, натыкаясь в темноте на стулья и шёпотом чертыхаясь, побрёл к выключателю.

Сергей Петров Первая и последняя

…—Я вот думаю про актрис. Интересно, они все безнравственные?

– Ничего подобного, – уверенно ответил многоопытный юноша, – эта девушка, например, безупречна, тут сразу видно.

Ф. С. Фицджеральд. «По эту сторону рая».

Моя душа широка и прозрачна, как Адриатическое море. Она отражает лучи их улыбок, она даже податлива их переменчивым ветрам. Но когда они начинают сгущать тучи, лить в неё черт знает что непонятно откуда, душа становится мутной и бушующей, она сносит все щиты и затопляет пляжи моего сознания.

…Блондинки. Хитрые и загадочные, они заходят в мою душу на восхитительных кораблях. Не на катерах каких-нибудь, кромсая с рёвом морскую гладь и создавая пену, исчезая так же молниеносно, как и появились, а именно на кораблях. На старых, восхитительных фрегатах. Величественно и надолго.

Первая блондинка посетила в конце восьмидесятых. Мне было тогда двенадцать лет. Я ждал её вечерами. Я сидел у телевизора и нервничал, потому что появление её нередко затягивалось. Причина – советская власть. Генеральный секретарь ЦК КПСС Михаил Сергеевич Горбачёв, этот говорливый чудак с пятном на лбу, посылая ладонями пассы и поправляя очки, любил затмить собой эфирное пространство, задвинуть куда подальше любой фильм, любую передачу, даже «Спокойной ночи, малыши», бессовестный. Он говорил и говорил. А я нервничал. Я пытался поймать в его речи кульминационный момент, за которым последует финал. Но финала всё не было. Было всё что угодно: перестройка, гласность, новое мышление, ускорение, но не было финала. Родители отправляли меня спать, и я превращался в антисоветчика и вруна, как и миллионы советских мальчишек, поколение, которое впоследствии назовут потерянным.

Оставьте меня спать в комнате с телевизором, ведь в детской спать невыносимо, душно в этой детской, пожалейте бедного ребёнка!

Я закрывал глаза, но не засыпал. В полудрёме я дожидался часа, когда море моё всколыхнёт ветер восторга. И вот наконец-то в уши врывалась Увертюра Дунаевского, и сонливость меня покидала. На экране появлялась она, актриса Тамара Акулова в роли леди Гленарван. Высокая, изящная блондинка, в элегантном платье.

Я много читал в детстве. И Жюля Верна, понятное дело, тоже читал. Мой друг Олег рассказывал, что в одной из книжек леди Гленарван изображена полуобнажённой, привязанной к столбу. На картинке к одной из последних глав, где вся эта бравая компания, желавшая отыскать сгинувшего в морях-океанах капитана-бомжа Гранта, была пленена новозеландскими аборигенами. Я обошёл все библиотеки города, все книжные магазины, но не нашёл, чего искал. Не было такой картинки ни в одной советской книжке, ни в одной советской детской книжке не было, мать её, и быть, разумеется, не могло. Меня это расстроило. Я не знал, что мне делать. Онанизмом я не занимался.

Но просто так кончиться это не могло. Ведь детская мечта – самая сильная мечта. И именно самая сильная мечта может материализоваться.

Я встретил её. Причём не спустя годы, нет. Я встретил её тем же летом. Она не была полуобнажена и даже не являлась Тамарой Акуловой. Но это была она – моя леди Гленарван! Кажется, её звали Тоней.

Встреча произошла, как и положено такой встрече, на море. На берегу Азовского моря, в пансионате «Утёс», вблизи города Жданова (ныне – Мариуполь), куда меня и моего брата Павлика десантировали на отдых в сопровождении бабушки. Брату, кстати, тоже нравилось кино «В поисках капитана Гранта». И героиню Тамары Акуловой он называл «самой клёвой». И хоть Павлик был младше меня на год, его мечты носили более конкретный характер. Будь мне лет пятнадцать, говорил он, я бы её трахнул.

Тоне было лет двадцать пять – тридцать. Тамаре Акуловой, наверное, тоже.

Она встретилась нам на одной из узеньких дорожек, изящная блондинка, в белом платье, приветливая, улыбающаяся.

– Как нам пройти в жилой корпус? – спросила бабушка.

– Прямо и направо, – ответила очаровательная леди.

…Мы искали с ней встречи везде. Тоня работала медсестрой в медпункте. И Павлик предложил симулировать какое-нибудь заболевание.

– Пусть, – сказал он, – нас положат в медпункт. Мы каждый день будем с ней встречаться и разговаривать.

Но я отверг этот план. Я видел, как от медпункта отъезжала карета «Скорой помощи». На ней заболевших дизентерией увозили в город.

– Никто нас не будет там держать, – сказал я, – увезут, так же как этих.

– А если просто, – предложил брат, – голова болит?

– Каждый день болит, что ли?

Брат согласился. План был плох.

И мы стали её выслеживать.

В столовой старались сесть ближе. На пляже – поближе лечь. Каждый вечер мы посещали танцплощадку. Почему-то именно это мероприятие мы считали ключевым, хотя пригласить её на танец мы бы не решились. Ни вместе, ни поодиночке.

За всё время нашей слежки мы не увидели улыбки на её лице и не услышали ни одного ласкового слова в наш адрес. Один-единственный раз, когда мы нарочито громко травили на пляже друг другу анекдоты, она приподнялась на локте, сняла солнцезащитные очки и томно-укоризненно произнесла:

– Мальчики. Нельзя ли вести себя потише?

Ей не понравились наши анекдоты! Это было чудовищно.

А потом, на дискотеке, на этом убогом мероприятии, мы увидели, как она танцевала с электриком пансионата Толей под балладу группы «Скорпионз». Весёлый матерщинник, полудебил и скорее всего экс-зэк (на обеих ногах его имелись наколки «Они не ходят», видели на пляже), Толян танцевал с нашей леди, и ладони его умело сползали по её спине.

– Блондинки – дуры! – заключил мой брат.

Я же, рефлексирующий отрок, пришёл к более философскому выводу: блондинки для меня недосягаемы. Так решил я. И презрел группу «Скорпионз», жалкий западногерманский ансамбль.

Год, наверное, не давала мне покоя недосягаемая леди Гленарван, равнодушная медработница Тоня. Она являлась мне во снах. То стояла на палубе в элегантном платье, то восседала на гарцующем белом коне, одетая в обтягивающие кожаные штаны и белую рубашку с расстёгнутыми верхними пуговицами, будоражила моё подростковое сознание, волнистые белые локоны ниспадали на её плечи. В одном из снов я увидел и себя. Одетый в казачью форму, фуражка заломлена на затылок, я рысачил за ней на чёрном коне, и встречный ветер разрывал мой чуб, а фуражка почему-то оставалась на месте. Степь, лесная чаща, потом и вовсе какие-то джунгли, она то появлялась, то исчезала, верный конь вынес меня к обрыву, за которым простиралось море и вдаль уходил корабль с белыми парусами. Всё. Он уплывал, увозя с собой и Тамару Акулову, и фильм «В поисках капитана Гранта», и Михаила Сергеевича Горбачёва, фильм смотреть мешавшего, и всё моё детство. Он исчезал с моих горизонтов и, как мне казалось, исчез навсегда.

– …О чём ты думаешь? Мне непонятно, о чём ты думаешь. Ночами ты сидишь на кухне. Пьёшь чай. Пьёшь вино. Смотришь в телевизор и ноутбук. О чём ты думаешь?

Так говорила мне жена-брюнетка, коварная собственница Вера, двадцать лет спустя. Её крайне будоражил этот вопрос.

– О чём?!

Её возмущал то факт, что я могу думать не о нашей с ней жизни, а о чём-то ещё.

– Эй! У тебя голова скоро квадратной станет!

Она ревновала меня к ноутбуку и писательству. Она ревновала к телевизору и его поселенцам в лице Володи Соловьёва и всей его свите (Вольфыч, Проханов, Сатановский). Но особенно сильно она ревновала меня к «Фейсбуку».

– Я не понимаю, что ты нашёл в этих соцсетях! Там дебилы одни сидят! Лично я ни в одной социальной сети не зарегистрирована!

Это было правдой. И это было зря. Для неё, разумеется. Кто знает, зарегистрировалась бы Вера в «Фейсбуке», может быть, и успела выставить вовремя патрульные катера и отпугнуть неторопливо возвращавшийся в бухту моей души величественный корабль с блондинкой на борту.

…Когда я увидел её впервые, то понял, что думаю не только о том, как же достала меня моя благоверная, а каким-то образом, как-то неосознанно (бывает ли?) я сквозь годы думаю о ней, о своей леди Гленарван.

Она совершенно не похожа на Тамару Акулову. Она красивее её в сотню раз. Младше лет на тридцать, и всё же она – это ОНА, та самая леди из моих снов. Загадочная блондинка по имени Лиза, которую связывало с Тамарой Акуловой одно – Лиза тоже актриса. Иногда мне кажется, что все они, блондинки, – актрисы.

Мой запрос о фейсбучной дружбе был принят ею сразу. Это меня вдохновило.

Сто шестьдесят восемь фотографий. Лиза вполоборота у пианино в саду, Лиза бежит куда-то в красном платье, Лиза стоит на склоне горы с фотокамерой, Лиза в образе донской казачки, Лиза в прикиде светской дамы, Лиза сидит в кожаной куртке и кожаных шортах на полу с телефонной трубкой, ноги у неё красивые и красивая грудь…

Конечно же, я развёлся не из-за неё. Были на то другие причины. Я развёлся и не думал, что когда-нибудь её встречу. Она не Шерон Стоун, не Анжелина Джоли, не Моника Белуччи. Но всё же Лиза – актриса, Лиза снимается в сериалах, а кто такой я? Радиоведущий, писатель. Не сталевар. Но и не Сева Новгородцев. Серёжа, сорок лет, но не Стиллавин. И не надо говорить о том, что начал я позже, поэтому и не стал таким же популярным, и про «всё впереди» тоже – не надо. Не думал, не предполагал. Но именно в нашем возрасте часто происходит то, о чём даже не мечтаешь, а уж не предполагаешь – тем более.

– Ты хорошо ведёшь программу, Сергей. А не хотел ли ты вести свою программу вдвоём с какой-нибудь красивой девушкой?

Хотел, конечно. Особенно с девушкой. Всегда хотел, ибо всегда хочу.

Мой друг Алексей в этом отношении друг всемогущий. Он – кинопродюсер. Из-под его пера выскакивают один за другим сценарии сериалов и полных метров. И у него много знакомых в киносреде.

Мы сидим в кафе, он показывает мне на айфоне фотографии актрис. Фотографии, способные исцелить импотента.

– Как тебе эта?

– Вышак!

– А эта?

– Ещё лучше!

– А на эту посмотри!

– О!

– А – эта…

Я едва не лишаюсь способности говорить. В горле моём пересыхает.

– Эта, – хриплю я, – превыше всех похвал…

– Тебе нравятся блондинки?

– Очень.

…Именно так я и заполучил в соведущие Лизу. Девушку-актрису, девушку-мечту, красивую блондинку из «Фейсбука», королеву цукербергского царства.

Эфиры с ней ведутся бойко. Мне есть перед кем петушиться или распушать хвост, как угодно.

На первом нашем эфире присутствует наш «сводник» Алексей.

– А кто он – мужчина актрисы? – спрашиваю я. – Кем он должен быть?

– Ну, – Лиза меланхолично улыбается, поправляя волосы, – он должен быть таким, чтобы с ним было интересно, что-то общее должно между нами быть…

– Сталевар, например! Может ли быть мужчина красивой актрисы – сталеваром?

– Сталевар, – задумывается Лиза, – может, и сталевар…

– Или, – подсказывает Алексей, – известный писатель…

Лиза смотрит на меня лукаво:

– Или писатель. Главное, чтобы было что-то общее…

А разве не может быть ничего общего между актрисой и писателем? Между ведущим и соведущей? Творческие же, мать их, люди.

Наше радио транслируется в ютьюбе, у нас не просто радио, у нас интернет-телевидение. Ведущих лишили наушников, и остаётся догадываться почему: или распродают последнее, или мы действительно – телевидение.

Она держится восхитительно. Она просто может сесть в кадр, улыбнуться, и тысячи мужиков не оторвутся от своих гаджетов и мониторов, они досмотрят программу до конца. Она смахнёт прядь белых волос со своего личика, и тысячи увидевших это женщин (если вместе с мужьями увидят), взревнуют своих мужей. Она посмотрит на меня взглядом своих зеленых глаз, и я забуду тему программы. Побоку гость в студии. Какой может быть гость, когда рядом с тобой такая красавица?

Я говорю с ней на эфире и после. Часто названиваю по поводу и без. Разговариваем о разном. Солирую. Лиза – тактичный собеседник. Слушает не перебивая. После пяти-шести таких разговоров она знает обо мне всё. У неё бы получилось работать разведчиком, она бы с ловкостью выведывала все секреты, даже не ложась с разрабатываемым в постель.

Скрывать что-либо от неё невозможно.

Общаясь с ней, я редко достаю телефон. Черный, омерзительный «Филипс», подаренный бывшей женой, экран его треснут, как и моё сердце. Если я достаю его, то кладу экраном вниз. Но ничего не утаить от этих внимательных зелёных глаз.

– Ты что, экран разбил?

– Давно уже, – говорю, – разбил.

Говорю и тут же понимаю, какую я сморозил глупость. Я признался в том, что давно хожу с разбитым телефоном, а следовательно… Следовательно, я – пофигист. Или, того хуже, – человек неопрятный. И совсем убийственно – небогатый.

– Почему ты не купишь себе айфон? Нет денег на «шестой», купи хотя бы «пятый».

Я пожимаю плечами и несу что-то про извечный свой анархизм, презрение ко всему, что модно, и к Соединённым Штатам Америки.

Она слушает меня и улыбается. Ей ясно, что моя финансовая форма далека от совершенства. Моя блондинка чертовски проницательна, и это меня порой раздражает.

Проницательность вкупе с моей финансовой несостоятельностью мешают ринуться в атаку. Она будто чувствует это, и когда я пытаюсь сделать нужный мне шаг, становится холодной. Мне кажется, что если я коснусь её, то окаменею навеки. Актриса Лиза. Съёмочный день – тридцать тысяч рублей минимум.

– Деньги – не главное, – вдруг ошарашивает она меня, – тебе известно, что женщине достаточно семи минут, чтобы определить: подходит ей мужчина или нет?

– Понять, – завожусь я, – не значит – сказать. Что толку?

– Он должен уловить это сам!

– Как уловить? Как её понять, если она ничего не говорит? По звёздам?

Лиза хохочет.

– Какие вы все, мужчины, одинаковые!

Словосочетание «вы все» меня заводит ещё больше. Я – все? Я один из них? Солдат из армии поклонников?

– А если ему непонятно? Если сигналы её не столь явные? Если он сомневается в том, что она его выбрала? Не решается, боится спугнуть?

– Значит, – режет по живому Лиза, – он дурак. Нерешительный дурак!

Блондинка начинает смахивать на Ленина.

Дурак для меня – не оскорбление. Идиот, дебил, кретин – пожалуйста! Я работал в райотделе милиции. Эти слова для меня так же привычны, как «гражданин начальник» и «товарищ капитан». Даже, как «молодой человек, передайте деньги на билетик». А вот «нерешительный». Ох, мать вашу. Это кто нерешительный? Это я нерешительный?

Да я решителен и непреклонен! И мне прекрасно известно, что решительный секс – он многим женщинам нравится, он – неожиданно найденная отмычка для самого секретного замка. Им нравится, когда грубо, внезапно, и даже в снегу московского двора ночью под тусклым светом фонаря в дорогой шубе.

Но передо мной ведь совсем другая блондинка. Царица Елизавета, леди Гленарван, недосягаемая и величественная. Я прямо сейчас готов положить ладони на плаху, пусть отрубит палач мне пальцы за то, что я осмелился набрать такое, пусть…

– …Пусто сейчас в моём сердце. Ни до кого мне нет дела, ни с кем я не хочу быть…

Я не смотрю на неё. Внимание моё отдыхает в бокале с вином. Мы сидим на хорошо освещённой веранде итальянского ресторана в центре Москвы. На часах около двенадцати ночи, столица готовится отойти ко сну, не шумит уже столица. На веранде пусто. Только мы, столики, бутылка белого сухого вина в ведёрке со льдом и два бокала. Натянут тент, в него ударяют капли ночного дождя. Иногда на веранде появляется официант. Толстый кудрявый брюнет, он начинает блуждать между столиков с видом туриста, впервые попавшего, скажем, в Неаполь. Он молчалив. Он будто чувствует, что одно только слово, им произнесённое, может всё испортить. Предельно корректен этот толстяк.

– Я, наверное, тоже.

Она опускает ладонь на мой кулак. Я поднимаю взгляд и смотрю в её красивое лицо, смотрю в её глаза. Что в них сейчас происходит?

…Моя душа широка и прозрачна, как Адриатическое море, она принимает все корабли.

Зачем только они туда заходят? Корабли под белыми парусами с высокими фигуристами блондинками за штурвалами? Они заходят в прогулочных и туристических целях? Им здесь комфортно, нравится солнце, что смотрит в моё море? Возможно. Возможно, им здесь хорошо. Они поплавают, полюбуются на виды, вдохнут мою душу полной грудью и, оставив чуточку, уведут корабли в свою гавань, уведут не прощаясь.

Вода в их гаванях мутнее, но так много роскошных судов вокруг! Так много яркого и сверкающего! На этих судах вечерами бахает шампанское, резвятся подвыпившие богатеи, в барах нюхают кокаин, на корме курят марихуану. Бывает, трахаются в каютах или туалетах. Но тепло сменяет прохлада, а затем и вовсе мерзкая пороша, и от воды изойдёт зловоние – вот тот момент, когда они вспомнят о моей бухте с прозрачной водой…

Приплывайте. Я рад дорогим гостям. Мы сядем в шезлонгах на морском берегу. Между нами будет стоять столик, на столике бутылка белого сухого вина и два бокала. Нам обязательно принесут лёд, ведь будет тепло, а может, даже жарко. Поставят вазочку с кусочками алого арбуза и сыр на тарелке. Мы будем смотреть на море, курить сигариллы, пить вино и разговаривать. Я буду решителен в своём спокойствии. Абсолютно. Ведь Вам нужны мои слова, верно? Их у меня много, прошу.

Не удивляйтесь только, когда вход в мою бухту перегородит другой фрегат. Такой же роскошный, как ваш, мало чем отличающийся. Просто стоять он будет не под парусом цвета снега, а под парусом цвета каштана, например.

Всякое бывает. Приплывайте.

Сергей Петров

Дмитрий Емец Невеста графа

(Пародия на дамский роман)

После того как мой бедный папочка оставил сей бренный мир, я осталась без средств к существованию и принуждена была наняться гувернанткой к племяннице графа П.

Наёмная карета довезла меня до роскошного загородного дома, принадлежащего графу. Я подошла к парадной двери из морёного дуба, на которой был герб графа П. – оскаленный лев на синем фоне, – и постучала. Дверь мне открыл высокий, стройный, элегантный мужчина, на красивом мускулистом лице которого читалось глубокое, хорошо скрываемое страдание. Я сразу поняла, что это сам граф П. Бюст мой дрогнул, повторяя движение сердца.

Граф скользнул по мне величественным взглядом, и в его прекрасных синих глазах мелькнул огонёк неподдельного интереса.

– С кем имею честь? – спросил он глубоким, хорошо поставленным баритоном.

– Миссис Джен Добкинс, ваша новая гувернантка. – Я склонила стройный стан в реверансе и застенчиво одёрнула бархатную юбку на своих красивых ногах. К слову сказать, мои ноги так хороши, что я часами могу любоваться ими в зеркало. Одета я была просто, недорого, но изящно. Моя бедная мама была француженка, и от неё мне передалось то неподражаемое обаяние, от которого любой мужчина теряет голову, если она у него есть, в две минуты.

Разумеется, граф влюбился в меня с первого взгляда. Он дарил мне всё, что попадалось под руку: цветы, бриллианты, столовое серебро.

Но я была непреклонна и из всех подарков принимала только бриллианты.

– Я честная девушка! – неизменно отвечала я на все его признания и одёргивала юбку на своих красивых ногах. Лицо графа бледнело от страсти, и он до крови прокусывал себе нижнюю губу.

Однажды вечером, когда я уже была в постели, мои белокурые локоны, ароматной волной струящиеся по плечам, разметались по подушке и шёлковые простыни ласкали моё тело (следует подробное описание тела, подушек и мебели на две страницы), в дверь властно постучали.

– Кто здесь? – робко воскликнула я, и в моём прекрасном голосе прозвучал неподдельный ужас.

Страшный удар потряс дом. Дверь из красного дерева с грохотом рухнула под ударом плеча. В комнату ворвался граф. Он был в розовых пижамных штанах, сквозь которые проглядывала его мускулистая волосатая грудь. Граф был небрит. Его синие глаза покраснели от слёз. Мне даже стало немного жаль его, когда я подумала, что всё это произошло от любви ко мне.

– Я люблю тебя! И ты будешь моей! – взвыл он своим хорошо поставленным голосом.

– Я честная девушка! – гордо ответила я, заворачиваясь в простыню. Но как ни поспешила я это сделать, граф успел-таки увидеть мою прекрасную белую ножку. На лице у графа П. отразились противоречивые чувства.

– Будь моей! Или я пущу себе пулю в лоб! – взмолился он.

– Ни за что! – отвечала я. Но тут – о небо! я не хотела этого! – одеяло соскользнуло с моего прекрасного белого плеча.

В глазах у графа П. зажглось нечто демоническое. Я вскрикнула, вскочила с постели и бросилась в коридор. Граф П. бегал за мной из комнаты в комнату и норовил прижать к своей мускулистой волосатой груди. Наконец он стиснул меня в объятиях так сильно, что во мне что-то хрустнуло и я упала без чувств.

В себя я пришла оттого, что кто-то бережно водил по моему лбу мокрым полотенцем. Я открыла глаза и увидела склонившегося над собой графа П.

– О, ты жива, моя дорогая, моя единственная! Я хотел пустить себе пулю в лоб, но мой пистолет дал осечку, – сказал граф и опять попытался прижать меня к своей груди.

– Ни за что! – прохрипела я, тщетно вырываясь из его страстных объятий. – Я честная девушка!

Граф П. демонически расхохотался.

– Не надо было падать в обморок! – произнёс он замогильным голосом.

Я вскрикнула и в порыве безотчетной страсти упала ему на грудь.

– Я женюсь на тебе, – пообещал граф, нежно похлопывая меня по спине. – Я обязательно на тебе женюсь.

В это мгновение я поняла, что всегда любила графа П.

Через два дня была наша свадьба. Во время свадебной церемонии мне показалось, что патер смотрит на нас как-то странно.

«Наверное, тоже в меня влюблён. Бедный, бедный, бедный!» – подумала я, осознавая неотразимость своих чар. О мама, как хорошо, что ты была француженкой!

Наш медовый месяц был как один непрерывный сон. Но потом я стала замечать в глазах супруга непонятную грусть, которая с каждым днём всё усиливалась.

– Поведай мне всё! О, я всё пойму! Клянусь! – взмолилась я однажды, вставая перед ним на колени и заламывая руки.

Мой супруг с тоской повернул ко мне искажённое страданием лицо. Мышцы его лба трагически вздувались, а подбородок отбрасывал на воротник благородную синеву.

– Дорогая, меня тяготит ужасная тайна. Я хотел рассказать тебе обо всём до свадьбы, но не решился, – сказал он. – Дело в том, что я не тот, за кого себя выдаю. Я не граф П., а его дворецкий. Граф П. с племянницей отдыхает на водах в Ницце, а меня оставил присматривать за домом.

Небо обрушилось в моих глазах мелкими осколками.

– Как? Ты не граф? А замок? А герб? – воскликнула я.

Загорелое мускулистое лицо моего супруга побагровело.

– Ты могла бы спросить, где твоя ученица. Ты не сделала этого ни разу! Завтра граф возвращается в свой замок. Я получил телеграмму, – произнёс он через силу. – Не могла бы ты вернуть бриллианты, которые я тебе подарил? Я украл их у графа.

– Мерзавец! Так обмануть скромную беззащитную девушку! – закричала я, едва смысл его слов дошёл до меня. – Прощай, несчастный! Я ухожу от тебя! Но не думай, ничтожество, что я верну тебе твои жалкие подарки!

Дорогой читатель, если вы случайно бездетный, неженатый граф и если вам зачем-нибудь нужна гувернантка, стройная, красивая и привлекательная, то не забудьте обо мне, умоляю вас. Но помните, чёрт возьми, что я честная девушка!!!

Евгений Новиков Прозерпина северного края

Многие считали Сергея Ильича Кузеванова человеком туповатым. А люди, не чуждые искусству, ходившие на выставки, время от времени открывавшиеся в городе, сидевшие в «Фейсбуке» и смотревшие по Интернету авторское кино и прочая, прочая, и вовсе говорили, что он дурак. Разумеется, не в лицо ему говорили, а между собой, когда развешивали тонконосые свои лица над вечерними столами, уставленными чашками с бледным чаем и вазончиками с вареньем из даров огородов и леса. Но ни туповатым, ни тем более дураком Кузеванов не был: мыла не ел, дорогу из дома на службу и со службы домой или ещё откуда-нибудь всегда умел находить. Даже если был крепко навеселе. А всякие там фейсбуки и интернеты Сергею Ильичу Кузеванову, заведовавшему жилищно-коммунальным хозяйством в городе, были и не нужны – когда требовалось отправить электронное письмо, он звал системного администратора и тот всё делал.

Для себя и своего семейства Кузеванов построил добротный, можно даже сказать, великолепный двухэтажный особняк с гаражом и обширным подвалом. Впрочем, всё его семейство давно уже состояло из одной только супруги – румяной и толстомясой особы. А дочь его, такая же румяная и толстомясая, только моложе и размерами поменьше, жила отдельно – с мужем и двумя добротнотелыми отпрысками.

Кузеванов с родственной нежностью относился к своей супруге, с душевной – к дочери, а в отпрысках её и вовсе души не чаял. Одаривал их подарками, а когда выпадал случай, вёл нравоучительные беседы и всегда смотрел на деток ласково. Для них в дальнем конце подвала своего дома, под самой лестницей, куда можно было добраться с большим трудом, он закопал контейнер с двумя мерными золотыми слитками 999-й пробы и весом килограмм каждый. А среди старых шин в гараже завёл особую, куда помещал надежно упакованные пачки с долларами и евро. Кузеванов надеялся, что если явятся когда в его дом воры или следователи, то не стукнет им в ум искать ценности в старой шине. А коли и найдут купюры, то уж золото – дудки!

Да, вовсе не дураком был Сергей Ильич Кузеванов, а очень даже умным и полезным для своего семейства человеком. И ошибались те, кто считал его ненасытным хапугой-коррупционером, плюнувшим ради личной выгоды на людей. Конечно же, не ради денег старался Кузеванов, а, как многие люди пенсионерского возраста, ради интонации близких. Ведь если нет у человека на склоне его дней ничего за душой – ни денег, ни недвижимости, – то какой интонации он может ждать от близких? «На тебе твой суп!» – грубым голосом скажет ему супруга. А то, пожалуй, и вовсе ничего не скажет, а только тягостно промолчит, метнув миску с варевом под нос бедолаге. И тогда такая тишина в доме настанет, какая бывает, когда проехавший по захолустной городской окраине поезд надолго опрокинет протяжным своим гудком все мелкие живые звуки.

Да, вот как умеет молчать супруга неимущего человека. Впрочем, что молчать… Она и супу, пожалуй, ему никакого не подаст.

А если есть у человека много чего хорошего, тогда все вокруг, а особенно, конечно, родственники, уши ему ласкают нежными гармоничными звуками, полными сладкого, как мед диких пчёл, смысла. И хорошо тогда человеку становится, радостно, светло, душевно. Вот и старается ради этой интонации пожилой человек нажиться – как только возможно.

Однако ж недолго довелось Кузеванову мирно наслаждаться плодами дел своих и ласковыми голосами: «Серёженька, я тебе супчик грибной приготовила, как раз такой, как ты любишь, со сметанкою», «папа, мы тебе из Испании свитер привезли», «дедушка, а купишь мне плейстейшн»?

Произошло то, чего никто от Кузеванова не ожидал. И сам он – тем более. Вероятно, всё-таки не так уж далеки были от истины тонконосые люди, утверждавшие, что Сергей Ильич сильно поражён в умственных способностях. А иначе не завёл бы он интрижку с бухгалтершей витаминной фабрики Жанной Лоскутовой, а потом не влюбился бы в неё по уши. Хоть и окостенели уже у него уши от возраста и были тверды, как грузди в холодном осеннем лесу.

А воспламенила любовь Кузеванова так. Однажды поехал он инспектировать, как лопнувшую теплотрассу ремонтируют. Вышел из машины, стал указания рабочим подавать. Тут к нему жильцы окрестных домов притекли с разными с претензиями. В основном, конечно, старухи притекли, но оказалась тогда среди них и Жанна Лоскутова, посланная хворой своей матерью «плюнуть в морду этому вору». Стоя среди своих соседей, Жанна не торопилась, а по правде сказать, и вовсе не собиралась исполнять волю своей матери – только внимательно смотрела на пожилого коррупционера и всё думала: вот умеют же люди в жизни устраиваться. Кузеванов этот внимательный взор молодой женщины приметил и истолковал по-своему.

О Жанне Лоскутовой следует сказать, что было ей чуть за тридцать и что она, как и большинство жителей этого городка, размеров была средних, ближе к мелким. Как утверждал местный чудак Василий, промышлявший тем, что сидел на главной городской площади и сочинял по заказу стихи к юбилеям и праздникам, люди здесь и не могли иметь большие размеры.

– Ведь люди как рыбы, – охотно изъяснял Василий всем желающим свою точку зрения. – Где река большая, там и рыбы большие, а где маленькая, там и рыбы маленькие. Вон в океане какие киты водятся, а в маленькой речушке – плотва с ладошку. Так и среди людей: город большой – и люди большие. А у нас городок м-а-а-аленький, и люди ему соответственные.

– Послушать тебя, так в Москве гиганты должны жить! – возражали Василию.

– Жили б… – Василий вдумчивыми движениями руки формировал белый клин своей бороды так, что тот превращался в острый конус. – Жили б, конечно, гиганты… Если б не был каждый второй в Москве приезжим. Из таких городов, как наш. А потому и в Москве люди невелики.

Странны были слова городского чудака, которого некоторые почитали юродивым, однако же, согласно статистическим данным, средний рост мужчины в том городке составлял 171 сантиметр, а женщины – 164. То есть люди там действительно росту были небольшого.

Невысок был и Кузеванов, а Лоскутова оказалось пониже его на полголовы. Вряд ли кто назвал бы её красивой, но и что она нехороша, тоже вряд ли бы кто сказал.

Поверхностный человек счел бы её брюнеткой. А неповерхностный, такой как чудак Василий, призадумался бы и сказал бы, что цвет её волос подобен цвету воды в колодце. А значит, не такая уж она и брюнетка, как это всем кажется. Ведь если признать, что вода в колодце чёрная, то отчего же тогда блестит опущенное в неё ведро? И отчего, когда эту воду достанут и начнут переливать из ведра в другую ёмкость, она бывает столь прозрачна, а порой и сияет? А если в небе в это время солнышко, то вокруг струи её даже мерцают полукружья радуг. Так что брюнеткой Жанну вдумчивый человек не назвал бы, а только повёл бы неопределённо плечами да странно поморщился бы, точно откусил от дотоле неведомого ему плода.

Впрочем, до цвета волос Жанны тогда никому и дела не было – все костерили весенние холода, рвущиеся трубы теплотрасс и начальство. И если и были среди этой негодующей толпы замерзлых жильцов вдумчивые наблюдатели, то и они нимало не задумывались, как точнее определить цвет волос Жанны Лоскутовой.

Что касается глаз её, то были они серые, с изумрудными искрами, как подтаявший и насытившийся водой весенний лёд на реке, когда щёлкает по нему солнышко, побуждая тронуться в путь. И хотя был Сергей Ильич Кузеванов человеком морально устойчивым, хоть и был он вполне доволен супругою своей, искорки эти в глазах Жанны он как-то сразу углядел. Вернее, не углядел даже, а словно где-то их у себя внутри обнаружил. И как-то удивительно ему от этого стало. Краем глаза заметил Сергей Ильич, что губы у Жанны чуть припухлые, как у человека, недавно отболевшего ангиной, и неровные, как, странно даже сказать, отвалы песка из вырытой экскаватором траншеи. Только цвета они были алого, наглого, будоражащего.

Что касается грудей Жанны, то и они были невелики, но при этом исполнены той же непреклонной решительностью, какая бывала в толпе местных мужиков, когда во времена борьбы с трезвостью штурмовали они винные магазины. Речь, конечно, не о том, что груди Жанны ходили ходуном, когда она смотрела на Кузеванова, но всё-таки чувствовалась в тайном расположении их под серым пальтишком некая мятежная решительность. Во всяком случае, так Сергею Ильичу чувствовалась. Точно так опытному охотнику, стоящему с ружьём у обложенной берлоги медведя, шестое чувство вдруг подсказывает: сейчас выскочит! И точно – сей же миг выскакивает мишка.

В общем, сразу понял Сергей Ильич, что даром не закончится для него встреча с этой женщиной, что лучше всего было бы развернуться немедля да уехать в свою администрацию. Но подвела Кузеванова самонадеянность – решил он, что слишком много повидал в жизни, что слишком опытен, чтоб попасться на зубок какой-то сероглазой бабёнке, каких в округе тысячи, и что, конечно же, хватит у него сил и разума расстаться с нею, когда это ему потребуется.

Дабы ближе познакомиться с Лоскутовой, он применил изобретательность – собственноручно составил список замерзающих домов и квартир и, разумеется, вписал в него квартиру Лоскутовой. И уже через пару деньков явился туда проверить – все ли теперь в порядке. Всё было в порядке, тепло рабочие подали, и мать Жанны, недавно ещё желавшая, чтоб дочь плюнула в лицо коррупционеру, теперь радушно предложила ему и чаю, и домашнего пирога.

А Жанна, хоть и была вдвое младше своей матери, но сразу поняла и цель визита большого начальника, и его цену. И смотрела на Кузеванова глазами полными нежности, точно принцесса на рыцаря, спасшего её от дракона холода.

Тут надобно рассказать, как прожила Жанна тот отрезок земной своей жизни до того, как встретила Кузеванова.

Росла она без отца. Мать говорила, что тот был геологом и пропал где-то в Казахстане. Но был ли её отец на самом деле геологом и пропал ли он в Казахстане, а не женился ли там на какой-нибудь казашке, Жанна не знала. Она прилежно училась в школе, а окончив её, поступила в колледж на бухгалтерское отделение. Уже на первом курсе она влюбилась в златокудрого красавца Костика, который жил в центре – так в городке называли несколько улиц, расположенных в его середине, – и очень скоро от него забеременела. Но возлюбленный её не пожелал становиться отцом – его вот-вот должны были забрать в армию.

– Когда отслужу, тогда и поженимся, тогда уж и детей заведём, – сказал Костик. – А сейчас ребёнок нам не нужен, надо самим сначала на ноги встать.

И мать её сказала: «Делай аборт, кому ты будешь с ребёнком-то нужна, и перед людями стыдно».

Жанна сделала аборт, а её возлюбленный отправился в армию. Жанна исправно писала ему письма, посылала эсэмэски со словами любви, а он ей отвечал. Но далеко не на каждое её письмо и сообщение, а лишь изредка, объясняя, что писать он не любит, да и служба к этому не располагает.

Неизвестно, завёл ли Костик, как это делают некоторые солдаты, календарик, чтобы вычёркивать из него каждый отслуженный день, но Жанна такой завела. Каждый вечер ставила она в этом календарике крестик и вздыхала, глядя, сколько ещё много незачёркнутых цифр оставалось.

О том, что он отслужил и возвращается, Костик Жанне не сообщил. Она узнала об этом случайно – шла по улице, и вдруг он ей навстречу с друзьями.

Жанна обомлела, а Костик только улыбнулся и помахал ей рукой – дескать, привет, привет, узнал тебя! И дальше с друзьями пошёл.

Свинцовоглазой вернулась Жанна домой и долго сидела на диване, а потом собрала все фотографии, на которых был её возлюбленный, взяла календарик, испещрённый крестиками, всё это порезала и сожгла в большой эмалированной миске.

Костика Жанна уже больше никогда не видела – тот, погуляв малость после службы, уехал в Питер на заработки. Так закончился первый, разбивший её сердце, любовный роман.

А второго романа у неё и не было, хоть и вышла она вскоре замуж, дабы избавиться от мучившей её тени первой любви. С мужем Жанна прожила два года, ни разу не забеременев: врачи говорили, что аборт был сделан неудачно и она теперь вообще, никогда, не сможет иметь детей. Потом муж уехал на заработки в Москву да там и пропал. Одни говорили, что его там убили, другие – что надолго посадили. Но никто, даже его родители, толком ничего Жанне не говорили. А может, просто не хотели говорить, оскорблённые тем, что их невестка, хоть и не распутничала напропалую, однако ж и жизнь монашки не вела. Впрочем, любовные связи волновали её тело, но не трогали её сердце.

Однажды Жанне нужно было вылечить зуб, а в муниципальной клинике заболел врач. Жанна отправилась к частнику. И после того как зуб её был просверлен и запломбирован молодым стоматологом, они – благо посетителей больше не было – как-то само собою предались страсти. Не в зубоврачебном кресле, а на стоявшем подле него столе. И столь бурная была та страсть, что на пол с весёлым звоном полетели и блестящие коробки со всякими щипцами, и какие-то склянки.

Конечно, Жанна и помыслить не могла, что забеременеет от врача, однако ж непостижимым образом забеременела, посрамив его коллег, дотоле утверждавших, что быть ей бездетной.

Родившуюся девочку она назвала Аней, и числилась та по документам Лоскутовой, дочерью того самого Лоскутова, который считался мужем Жанны, хотя и неизвестно где пребывал: то ли под солнцем, то ли – где-то под землёй. Что же до зубного врача, то коммерческая стоматологическая клиника разорилась ещё до того, как Жанна поняла, что забеременела. А потому бойкий врач уехал в областной центр и трудился там, даже не догадываясь о том, что у него в районном городке подрастает дочка.

А Жанна Лоскутова трудилась бухгалтером, растила дочку да время от времени встречалась с разными мужчинами. Так и с Кузевановым стала она встречаться.

Свидания с ним были, разумеется, тайные: чаще всего – за городом, на даче у кого-то из его друзей. А иногда он возил Жанну в областной центр, где они останавливались в хороших гостиницах. Разумеется, Сергей Ильич делал Жанне всяческие подарки: то сапоги зимние хорошие купит, то колечко золотое, то шубку. И не для того он эти подарки делал, чтоб завоевать расположение молодой своей любовницы, а от души.

В Кузеванове вовсю полыхало чувство, и он боролся с ним, как дачник, самонадеянно зажёгший траву вокруг своего участка, чтоб избавить земли от сушняка, и вдруг увидевший, что огонь ползёт уже повсюду и не будет от него спасения.

Иногда, смотря на Жанну, Кузеванов думал: «Вот скажет она – отдай мне всё своё: и деньги, и имущество своё, и душу свою… Ведь всё ей отдам». И даже хотелось Сергею Ильичу, чтобы возлюбленная его всего этого захотела. Но она ничего не требовала, подарки, правда, принимала как должное.

Городок, в котором они жили, был небольшой, и разумеется, скоро многим стало известно, что Кузеванов завёл себе любовницу. Первой всполошилась дочка Сергея Ильича, быстро сообразившая, что может лишиться наследства. Ведь молодая наглая баба, столь ловко окрутившая её отца, запросто его уговорит переписать на неё если и не всё, то хотя бы часть наследства. Дочь встретилась с Жанной и решительно потребовала, что та оставила отца в покое.

– А я-то тут при чём? – сказала Жанна. – Я его верёвкой, что ли, к себе привязала?

Дочь во второй раз встретилась с Жанной, кричала на неё, грозила, но и это не помогло. Жанна только гордо повела бровью, фыркнула и на этот раз даже разговаривать не стала.

Супруга же Сергея Ильича решила избавиться от молодой соперницы другим, радикальным способом. Она хорошенько накрасилась и отправилась к начальнику полиции, который когда-то ухаживал за нею, когда они в юные годы жили на одной улице и ходили в одну школу.

Поговорив для отвода глаз о том о сём, супруга Кузеванова предложила начальнику полиции посадить Жанну.

– За что же я её посажу? – удивился бывший ухажёр.

– Тебе лучше знать, за что, – усмехнулась супруга, – не мне же тебя учить.

– А муж твой что скажет, если я её посажу? – Полицейский прищурился, и глаз его стал едким, неприятным, как подгнившая луковица.

В общем, разговор не удался.

Сергей Ильич не догадывался о том, что делают за его спиной супруга и дочь: никакими разговорами о Жанне они ему не досаждали и даже намёков не делали, что им хоть что-то известно. Более того, супруга Сергея Ильича стала ласковее с ним, чем прежде, решительно во всём старалась ему угодить. И это обстоятельство его особенно мучило. Он считал себя перед супругою беспощадно виноватым, и если б она ругала его, если б была с ним неласкова, это бы хоть и в малой мере, но всё-таки искупало его вину и уменьшало его страдания.

А страдал Сергей Ильич сильно. Он стал ужасно чувствителен: завёл привычку по вечерам гулять по тихим окраинам или – выезжать «на природу», где в задумчивости прохаживался по лесочку или сидел над речкой. А дома, когда ночь заваливала городок чёрным своим хворостом и окошки домов горели смолистыми огнями, он уединялся в бильярдной на втором этаже своего особняка и заводил песни о любви. И те, что слышал ещё в молодости, и те, что были придуманы недавно. И непременно – песню «Широка река» в исполнении Кадышевой. «Постучалась в дом боль незваная, – с душевной тоской повторял он за певицей. – Вот она, любовь, окаянная».

Он выпивал коньяку, подходил к окну и смотрел в ночь.

«Коротаем мы ночи длинные, нелюбимые с нелюбимыми», – пела Кадышева за спиной, а он вытирал слёзы со щёк и встряхивал головой, как бы желая избавиться от некоего навалившегося на него морока.

Сергей Ильич похудел от любви, постройнел, а встречи с Жанной приносили ему всё большее блаженство. Но от этого только ещё тяжелее и горше становилось у Сергея Ильича на душе: он чувствовал себя предателем по отношению к супруге, к дочери, внукам, друзьям, ко всем и ко всему. Даже к родному своему городку, распятому меж столбом холода и комариного писка.

А Жанна, Жанна, Жанна… В минуты любовных утех она опрокидывала Кузеванова, и он становился точно старое блюдо, в которое с горкой насыпали садовой малины. Она была для Сергея Ильича точно Ласточка для Дюймовочки – уносила его в неведомые цветущие дали, и это было для него настолько же восхитительно, настолько и мучительно.

И однажды в банном приделе, утомлённый сладким вином и ласками Жанны, Кузеванов краем глаза вдруг увидел что-то продолговатое и белое со странной головой – то ли собаку, то ли овцу, то ли телёнка.

«А-а-а-а, это же совесть, это же моя совесть!» – подумал Сергей Ильич и захрипел.

Когда Жанна вошла, Кузеванов был уже бездыханным, с лиловым пятном, расползавшимся по его голой белой груди.

Поскольку при жизни он был человеком значительным, то и к трупу его отнеслись со всею серьёзностью: тщательно всё изучили и пришли к однозначному выводу – у Сергея Ильича лопнуло сердце. Само по себе лопнуло, а не потому, что Кузеванова «опаивала опасными для сердца возбуждающими снадобьями гражданка Лоскутова», как написала в заявлении вдова. К такому же мнению склонялись и многие горожане – конечно же, опаивала. А может, просто подсыпала ему клофелина за то, что не захотел переписать на неё имущество. Кто-то помянул бывшего возлюбленного Жанны, электрика Костика, который обратился в уголь в Питере, попав под высокое напряжение в трансформаторной будке. Но при чём тут был какой-то Костик, когда речь шла о таком значительном в городе человеке, как Сергей Ильич? В итоге большинство горожан склонилось к мнению, что в последнее время он стал много выпивать, и это для него плохо кончилось. А Лоскутова, хоть и виновата, конечно, в том, что охмурила чиновника, но всё ж таки его не травила.

И только городской чудак Василий высказал неожиданное соображение. Узнав о случившемся, он весь просиял и восторженно воскликнул:

– Убит Прозерпиной! На ложе любви! Какая красивая смерть, искупившая никчёмную жизнь чиновника!

Но эта версия не получила хождения в народе, поскольку никто не мог взять в толк, при чём тут никому не ведомая Прозерпина. А если бы кто и слышал в этом городке о ней, то и он лишь пожал бы плечами – какая может быть связь между богиней подземного царства и какой-то бухгалтершей витаминной фабрики? Вздор, вечный вздор молотит тронутый умом Василий!

Тем не менее Жанну Лоскутову многие в городке стали чураться, и спустя пару месяцев её уволили с работы, как бы по сокращению штатов. Но Жанна по этому поводу, похоже, не очень-то и загрустила. По вечерам, уложив дочь спать, она усаживалась за компьютер и заходила на сайт знакомств. Молодых парней и женатых, жаждавших немедленной любви с ней, она отправляла в чёрный список, а с мужчинами в возрасте вела оживлённую переписку. А более всего – с московским пенсионером Андреем Ефимовичем Изотовым, который был вдов и очень мечтал о женской ласке.

Олег Жданов Город не повторяется…

Я вырос в районе Москвы, который городом не считали даже его коренные жители. В лексике моего детства существовал призыв: «Поедем в город!» И мы ездили. Так я полюбил город, ограниченный Садовым кольцом и не ограниченный временем, количеством образов и героев. Вот и сегодня я решил поделить количество моих философских мыслей на количество пройденных переулков. Недаром результат в делении называется «частным», а значит, есть шанс получить только свой, частный вариант настроения и ответов на банальные вопросы бытия.

В городе всё реже сморкались, бросали окурки и жвачки. Кто-то запретил? Или это внутренний прогресс? Я шел по улочкам сошедших с ума. Дом Рябушинского, место жительства Блока, партийные дома. Сердце приятно вибрировало в такт мыслям о бренности, когда в кармане завибрировал телефон. Номер был неузнаваем. Дома это настораживает, а на улице кажется приключением.

– Добрый день, вас слушают, – не соврал в трубку я.

– Привет, Олег, это Лена, узнал меня? – Голос был прекрасным и звонким, однако статус личной жизни не открывал, как, впрочем, и не создавал ассоциаций с конкретным человеком, учитывая крайнюю редкость имени Лена.

– Конечно, ты не узнал, где уж мне! – Звонкий женский голос продолжал вещание, вполне обычно восприняв мужскую паузу за возможность поговорить сама с собой. Вот только обиды на моё «неузнавание», настоящей, не кокетливой, – в голосе не было, а это означало невакантность обладательницы этого прекрасного голоса.

– Привет, Леночка! Просто я хотел, чтобы ты ощутила, что станешь богатой. Иногда такого ощущения вполне достаточно, чтобы двигаться в нужном направлении с полным рюкзаком положительных эмоций. Хотя сейчас не говорят «с рюкзаком», это уже не всем понятно. Видимо, надо говорить: «с багажником».

Женщины не звонят мужчинам «просто так». Для поболтать у них есть кто-то другой. Это ощущение делало каждое мгновение этого пустого трепа всё более интригующим. Чего же хочет Лена, которую я так и не узнал?

– Олег, я хочу тебя пригласить на мастер-класс сегодня вечером. Как ты на это смотришь? – В моем положительном ответе Лена была явно уверена, без включения просительных интонаций, шантажа и иных приёмов успешной женской коммуникации с мужчинами.

Вот ведь, ёшкин кот, выбрался в город. В чем фишка-то? Ей нужна заполняемость зала, анализ эвента, мои деньги за её билет, компания или я должен стать частью какой-то более изощренной многоходовой конструкции? – Я и сам не заметил, как уже добрёл до Дома архитектора.

– Олег, ты ничего такого не подумай. Просто у меня есть сертификат на две персоны в центр мастер-классов. Мне немножко неудобно одной и чуть страшно, а с тобой будет не страшно и весело.

Охеренная у меня репутация. Ничего «такого» подумать нельзя, а вот смешить и держать за ручку – это пожалуйста. Нет, конечно, никто никого не использует. Это просто «звонок другу». Уверенность женского голоса стала меня раздражать, и я решил использовать логистический аспект, чтобы отвертеться.

– Леночка, я бы с радостью составил бы тебе компанию и развлекал бы тебя на протяжении всего мастер-класса, но пока я соберусь, доеду… Это вообще где?

– В Доме архитектора. Начало через двадцать минут, а ты разве не в городе?

За этим ответом я стал отчётливо видеть сценарий моего вечера, написанный и утверждённый самой судьбой. Сопротивление становилось суетливым, а этого я допустить не мог.

– Хорошо, я появлюсь. Как встретимся? – Я постарался придать себе благосклонно-вальяжное звучание.

– Ой, Олег, спасибо тебе огромное. Я уже здесь. В машине тебя подожду. Набери меня, когда подойдёшь, ладно? – Радости в голосе добавилось, и можно было поставить себе плюс в графе «Доставил женщине радость без прямого контакта».

– А на чём ты нынче колесишь по мастер-классам?

– Машина всё та же. Всё никак не соберусь заменить, – неинформативно ответил звонкий голос неизвестной мне Лены.

Ладно, собственно, найти машину с незнакомой-знакомой женщиной тоже интересная задачка. Хоть хорошо понятно, где искать. Понеслась!

Я угадал эту машину с пяти раз, но готов поклясться, что никогда раньше этой французской крохотули не видел. Ещё сложнее было с её хозяйкой. Когда я осторожно подошёл к машине сбоку и посмотрел на неё через стекло, мне показалось, что я её знаю. Я постучал в окошко, она обернулась, улыбнулась, обрела динамику и стала незнакомой. Яркая синеглазая блондинка небольшого роста, из тех, кто всё успевает, но хочет значительно большего. Всё ясно. Я знаю только статику. Значит – фото. Значит, социальные сети.

– Ну, привет, Лена. Ты не передумала? – зачем-то спросил я.

– Оле-е-ег. Как ты быстро! Ты был рядом? – Она смешно засуетилась, явно бессмысленно перебирая красными ногтями содержимое полураскрытой сумочки.

– Нет. Я прилетел на голубом вертолёте. Он, собственно, за углом.

Она чудесно улыбнулась, и мне стало всё равно, кто она. Так женщины входят в эстетический мир негрубых мужчин. Одна беда – в течение жизни приоритеты в эстетике могут меняться. У некоторых они меняются часто. Премьер-то много. Я приехал в город с романтикой переулков, в котором красною кистью рябина зажигалась и где мертвецы стояли в обнимку с особняками. А тут неожиданно появляется она на маленьком протесте французского автопрома против классических решений немецких магнатов. Очаровательная, инициативная и одновременно стеснительная блондинка с короткой стрижкой, вроде как самостоятельная и, конечно, упрямая. Сценарий вечера мне нравился безотносительно перспектив ужина и всего остального. Я пилот сбитый, такую женщину в фастфуд не поведу, а для остального ресурсов нет. Поэтому оставлю о себе память иным образом. Подарю коктейль из ирисов и тюльпанов, а потом растворюсь в московской ночи. А вот тема мастер-класса меня совершенно не интересовала, и уж тем более мне было непонятно, что в них может быть страшного. На этой волне мы в Дом архитектора и вошли.

На переносной ресепции нас встретила очень улыбчивая женщина. Она улыбалась так масштабно, что было ясно, что это не нам, а факту нахождения ей этой работы. Ну что ж. Радуйся, милая, коль всё так здорово. Лена чуть смущённо поздоровалась, поправила золотую прядь и протянула ей свой сертификат на два наших не столь улыбчивых лица. Принимающая сторона переключила в своей голове один скрипт на другой и восторженно обратилась к нам:

– Мы рады видеть вас на нашем мероприятии. Сегодня в этих стенах одновременно проходят три мастер-класса. Вы можете выбрать любой из них и провести этот вечер с пользой.

Она протянула Лене листовку, в которой даже издалека было видно презрение и ненависть директора по маркетингу к живым людям, а не к целевой аудитории. Лена почему-то взяла этот листочек как-то понуро, из чего я сделал вывод, что она уже знала о его содержимом, но раз мы были «вместе», именно в этот момент ей предстояло открыть темы вечера мне, а вот этого момента она почему-то стеснялась. Я стал чуть позади и трогательно через плечо моей незнакомой блондинки заглянул в листочек. На дизайне тоже экономили, но уверен, что не один час и день был потрачен на обсуждение вариантов этой безвкусицы. А потом я прочёл темы мастер-классов. Всех трёх. Потом ещё раз прочёл. Потом посмотрел на Лену. Она, затаив дыхание, стояла не поднимая головы. Я взял её под локоть и увлёк в сторону от слепящей и якобы продающей улыбки на ресепции.

– Лена. Лееееена. Тебе правда необходимо прослушать что-то из этих трёх, с позволения сказать, тем?

Она кивнула, как нашкодивший школьник.

– С подругой и с мужем стыдно и неудобно, а одной страшно? Решила взять заложника из Интернета?

Она резко подняла голову, и я увидел, как на «стрелках» вечерней раскраски повисли и уже были готовы сорваться две прекрасные слезинки. Лена смотрела мне в глаза своими «синими озёрами», и я почувствовал себя принимающим исповедь у блудницы, безусловно, ханжеским священником.

– Ну, тогда выбирай, какой тебе больше необходим, и пойдём. Надо же места поудобнее занять. – Я отчётливо ощущал, сколько смелости заложено в благородстве, и что подраться на улице, защищая женщину, значительно легче.

«Синие озёра» в обрамлении бело-золотых локонов смотрели на меня, как из-за коробки с долгожданной игрушкой в «Детском мире». Я взял у Лены листочек и ещё раз перечёл его содержимое:

СПЕЦИАЛЬНОЕ ВЕСЕННЕЕ ПРЕДЛОЖЕНИЕ!

ТРИ УДИВИТЕЛЬНЫХ МАСТЕР-КЛАССА В ОДИН ДЕНЬ, В ОДНО ВРЕМЯ, НА ОДНОЙ ЛОКАЦИИ, ПО ОДНОЙ ЦЕНЕ.

ТРИ ПРАКТИКИ, СПОСОБНЫХ В КОРНЕ ИЗМЕНИТЬ ВАШУ ЖИЗНЬ.

ОТКРОВЕНИЕ О СЧАСТЬЕ ДЛЯ ОДИНОКИХ МУЖЧИН, ЖЕНЩИН И ПОТЕРЯВШИХ РИТМ ЛЮБВИ ПАР.

ТОЛЬКО НА ПОРОГЕ ВЕСНЫ. ВЕСНА В ВАШЕМ СЕРДЦЕ ВСЕГО ЗА 275 О РУБЛЕЙ. ВЕРНИТЕ ЛЮБОВЬ В СВОЁ СЕРДЦЕ ВМЕСТЕ С НАШИМИ УДИВИТЕЛЬНЫМИ ПРЕПОДАВАТЕЛЯМИ:

ЭЛЬВИРА ЗОЛОТОХВОСТОВА, КОУЧ, ЛИЧНЫЙ ПСИХОЛОГ ГЕРМАНА ГРЕФА, ФИЛИППА КИРКОРОВА И ОСКАРА ВАЛЬДА.

УНИКАЛЬНЫЙ МАСТЕР-КЛАСС: ПОГРАНИЧНАЯ СЕКСУАЛЬНОСТЬ И ЕДИНСТВО ПОЛОВ В КУЛЬТУРНОЙ ТРАДИЦИИ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА. НОВОЕ ПРОЧТЕНИЕ ЛЕГЕНДЫ О САДОМЕ И ГАМОРРЕ.

ВИТАЛИН ПРОКТ, ДОКТОР МЕДИЦИНСКИХ НАУК РЕСПУБЛИКИ ТУВА, СОЗДАТЕЛЬ УНИКАЛЬНОЙ МЕТОДИКИ МАССАЖА, ЛИДЕР ОБЩЕСТВЕННОГО ДВИЖЕНИЯ «ЗДОРОВЬЕ НАДО ТРОГАТЬ. РУ».

ПРАКТИЧЕСКОЕ ЗАНЯТИЕ ДЛЯ СЕМЕЙНЫХ ПАР: ПОТРОГАЙ МНЕ ТО ЧТО ХОЧЕШЬ. РЕНЕССАНСНАЯ МЕТОДИКА ВОЗВРАЩЕНИЯ ДОВЕРИЯ В ОТНОШЕНИЯ.

СВЕТЛАНА ВОРОЖБА. ПСИХОЛОГ, ТЕРАПЕВТ, РАССТАНОВЩИК ВСЕГО.

ВОКАЛЬНЫЙ МАСТЕР-КЛАСС: ГАРМОНИЗАЦИЯ ЛИБИДО И ОТКРЫТИЕ МУЛЬТИОРГАЗМОВ С ПОМОЩЬЮ ВОКАЛЬНЫХ МАНДАЛ.

– Вообще недорого, конечно, за такой вот спектр удовольствий. Ты сама-то со мной в компании к чему готова? Потрогать за почти три тысячи или вместе песенку пиписькам споём? Про голубых-то всё известно. Это, наверное, самое скучное. Да и к практикам я по этой теме вот совсем не готов. Может, скажешь мне, в чём у тебя проблема, – и я тебе и так всё объясню. Без мультиоргазмов. Или это обязательно? У меня ещё вопрос. Ты дальше-то собираешься общаться с той, кто тебе этот сертификат подарил? Или она уже справедливо расчленена по пакетам для мусора?

– Олееег. Ну пожалуйста… Не надо так.

– А как надо? Выбирай. Вот тут отличные варианты досуга.

Лена опять чуть не заплакала. Я почувствовал себя очень нужным человеком, потому что и с мужем, и с подругой обсуждение этого вечера могло затянуться на месяцы, а может, и того больше. А со мной информационное поле этого бреда закончится спустя максимум пару часов после финала этой восхитительной мистерии. Мы пошли заглядывать в аудитории. Знаете что? Сразу, как мы закончим с алкоголизмом и наркоманией, надо приниматься за эту тему. Всё аудитории были даже не битком, а доверху.

Мы решили послушать сначала про пограничную сексуальность, а потом сделать вид, что опоздали, и чуток попеть кто чем может ради мульти.

Спустя три часа я вышел к гардеробу абсолютно мокрый. Немногим больше 180 минут я смеялся до слёз и других выделений. На меня шикали, нахмуренно смотрели, упрекали, но меня ничто не было в силах остановить. Это был восторг. Я шмыгал носом и утирался уже очень мокрым платочком возле стойки гардероба и уже было собрался с силами, чтобы перестать хлюпать и протянуть милой бабуле наши номерки, как услышал у себя за спиной восхитительную фразу:

– Маш, смотри – как на мужика очистительно подействовало. Стоит, рыдает. Это из него бесы выходят.

Я согнулся пополам. Все бесы разом выходили из меня слезами и соплями. Так я не смеялся просто никогда. Ещё через сорок минут мы сидели в Лениной машине на перекрестке у Никитских ворот. Одновременно снять приступ насморка и простатита мне раньше не удавалось, но этот вечер был действительно особенным. Лена смотрела на дорогу и улыбалась. Если бы я смотрел на неё в кино, то счёл бы, что она счастлива.

– Олег, спасибо тебе большое.

– Господи, да за что? Это тебе спасибо просто огромное. Я теперь такой осведомлённый и радостный. – Я уже просто боялся нового приступа хохота.

– Ты ни разу за вечер не назвал меня дурой и сумасшедшей. Ты постарался понять.

– Только не понял, если быть честным. Ты вот что получила от сегодняшнего вечера? – Я судорожно старался не потерять управление мышцами лица.

– Не знаю. Просто отлегло как-то.

– Прижмись-ка к обочине.

– Зачем?

– Не спорь с мужчиной, а то я твоему либидо мандалу спою. – Я вышел из машины и пошёл к цветочному ларьку.

Возвращался я уже со стороны водительского сиденья. Лена опустила стекло и ошарашенно посмотрела на меня. Я вручил ей три жалких синих ириса, разбавленных двумя жёлтыми тюльпанами.

– Леночка, я пошёл. Это тебе, и ещё огромное спасибо за вечер. Я теперь знаю секрет гомерического смеха. Ты это, бери меня с собой в следующий раз, если опять страшно будет. Я теперь и сам никого в мире не боюсь. После Содома-то, с Гоморрой.

– Может быть, тебя подвезти?

– Тихо-тихо-тихо. Не надо. Сохраним волну. Да и потом, если даже нам вдруг захочется поцеловаться, то ничем, кроме как хохотом, это не кончится, а это как-то в моём возрасте уже оскорбительно.

– Олег, я предлагаю тебя подвезти, а не поцеловаться.

– Знаю-знаю. Счастливо, Леночка. Я пошёл.

И я пошёл. Чуть всхлипывая. Шмыгая носом и улыбаясь. Почти пятьдесят лет я возвращаюсь из города счастливым, и надо сказать, что город очень изощрён в своих способах поднять мне настроение. Я знаю, что они бесконечны. Город не повторяется…

Андрей Ильенков Палочка чудесной крови

Тридцатого декабря 1991 года, в шесть часов по декретному времени, громко запел разбитый динамик. Студентка Лариса Макаревич смотрела в это время сон, который под влиянием гимна Советского Союза стал быстро изменяться в худшую сторону. Она некоторое время надеялась, что динамик вдруг сломается и замолчит, но ломаться в нём больше было нечему, он пел, пришлось подняться с постели и выдернуть вилку из розетки.

Пол был холодным, воздух тоже. Девчонки спали укутанными с головой и музыки не слышали. Лариса же, существо капризное, укрываться с головой не любила (путались косички), как не любила и спать в свитере (колется) и шерстяных носках (пальчикам душно). Поэтому она сразу стала стыть, а ещё пришлось закрыть на крючок дверь, которая за ночь открылась под действием сквозняка чуть не настежь. «Вот ночью ворвались бы пьяные насильники Гыча, Вача, Батя и Дуремар Петрович и всех четверых изнасиловали!» – злорадно подумала Лариса, гигиеническим коконом закручиваясь в ещё тёплое одеяло.

В одеяле стало так тепло и уютно, что она окончательно решила не ходить сегодня в институтку и, показав язык портрету мужчины-музыканта Джеггера, укоризненно смотревшего со стены своей страшной рожей, сладко сомкнула глаза. Всю бы комнату изнасиловали, и они все как забеременели! И сказали бы хором: «А мы будем рожать!» Ходили бы все четверо пузатые, потом одновременно легли в роддом. Заняли целую больничную палату, а пьяные насильники, тоже всей толпой, носили бы им передачи, стояли под окнами… Вот бы весело было!

Едва Лариса стала засыпать, как затрещали в разных комнатах будильники, завставали девчонки, зашуршали в шкафу полиэтиленами и застучали посудами. И, конечно, каждая лично подошла и спросила, собирается ли Лариса в школу. Начиная с третьего раза ей уже хотелось ругаться, но она воздерживалась. Ей было слишком хорошо, у неё как раз началась первая стадия всякого праздника – высыпание. К тому же в Рождество ругаться нехорошо. Конечно, строго говоря, не было никакого Рождества, а наступал Новый год, да и то завтра, но это детали.

Окончательно она проснулась около полудня. За пределами одеяла летали грозные ветры и сквозняки, и даже на подоконнике лежало немножко снежку. При свете дня хорошо были видны серые, пушистые, словно мышки, комочки пыли под шкафом. Она подмигнула Джеггеру и показала язык соседским картинкам – В. Кузьмину с гитарой «на-караул» и настоящим автографом около уха, А. Пугачевой с убитым тараканом между грудей, а также самому настоящему Аллену Делону, его повесила тоже противная женщина Наташка Савоськина, бывают же такие фамилии. На столе стояла грязная посуда, по всей видимости, чтобы Лариса её помыла. Там же лежала половинка кекса, чтобы утешиться после посудомойства. За обледеневшим окном искрилось розовое пятно солнца. Лежащие на тумбочке металлические бигуди тоже отливали розовым. Рядом, с краешку, свисал Танькин лифак. Он, судя по прикольной позе, скоро должен был упасть, и Лариса твёрдо решила подняться, как только это произойдёт.

Но тут в дверь постучали.

– Чё-ё! Я же голая! – громко закричала Лариса, но, опомнившись, со смехом спросила: – Кто это там ко мне стучится?

– Это я, Лариса, открой, – ответил хриплый женский голос.

Пришлось встать раньше намеченного срока и, содрогаясь от прикосновения ногами к полу, открыть дверь. На пороге стояла соседка Алёна в длинном теплом халате, свитере, штанах и с перевязанным горлом. Её светлые глаза слезились, а в руках был сопливый платочек с вышивкой.

– Привет, – удивилась Лариса, – Ты чё, заболела? Гриппер, да?

Алёна вошла и стала рассказывать о своих злоключениях. И там такое оказалось!

Лариса усадила её на табуретку посреди комнаты и, вполуха внимая повествованию, занялась своими делами. Она закинула постель, оделась, побрякала чайником, поискала в шкафу что-нибудь съедобное и помыла слюнями чернильное пятно на запястье.

Алёна рассказывала, как прожила сегодняшний день. Она встала в шесть часов…

– Я тоже, – легкомысленно сказала Лариса, чем ввергла Алёну в шок, потому что встала только что на её глазах. Пришлось объяснить, что встать-то встала, да не проснулась.

Ну ладно, а Алёна встала и проснулась, сварила кашу, умылась, наложила кашу в тарелку, съела её, померила температуру, обнаружила тридцать восемь градусов по Цельсию, выпила таблетку… но что это?! Полтаблетки!! Да, полтаблетки аспирина, взяла учебник…

– Представляешь, а сегодня захожу в туалет, а там окно завешано новой газетой и, прикинь, приколота бумажка с надписью: «Девушки! Имейте совесть газету не рвать она повешена не для ваших задов!!!»

– Правда? Так и написано? – восхитилась Лариса, оставив стакан, который просматривала на свет.

– Ага, представляешь?! Это староста этажа, я точно знаю, она такая хамка, один раз, представляешь…

Тут Лариса вспомнила, что хочет есть, и опять полезла в шкаф, и опять нашла там то же самое, то есть пятилитровую банку, на дне которой темнело варенье. Но снимать с неё крышку всегда звали мальчишек, притом всё равно уже с плесенью. Лариса взглянула на чайник и увидела, что он не закипит.

– Эй! – удивлённо вскрикнула она. – А чай-то у нас непоставленский!

Алёна испуганно посмотрела на неё. Этот возглас сбил плавное течение речи и перепутал её мысли. Лариса пообещала в другой раз без причин не кричать и села краситься, решив поесть потом.

Красится Лариса очень подолгу, может даже целый день. Вот она сидит рисует, вот, казалось бы, все нарисовала, но это только эскиз. Посмотрит на себя такую в зеркале, закатит глаза и всё сотрёт. Походит, построит всякие физиономии, поковыряет в носу и придумает новое. Сразу энергично как сделает набросок другого варианта! Встанет, отойдёт посмотреть в зеркало издали – не, не нравится… И так может продолжаться долго, если, конечно, некуда бежать.

И никто не понимает её порывов и позывов! Встанет над душой какая-нибудь дурочка: «Ну Лариииса, ну красииииво, ну хвааааааатит!» Красиво! Понятно, что красиво. Когда не красиво, так и краситься бесполезно. Но «красиво» бывают разные, да и смысл макияжа вообще не во внешности, а во внутренности, ради душевного комфорта и равновесия. Если ей невесело или не хочется жить – она красит себе рожу и другим советует.

Вот простой пример: ноябрь, на овощехранилище решили перебрать овощи, потому что в июле убрали, свалили, а они гниют, как ненормальные. Все людики едут ковырять морковки. Отделять их одну от другой. Перед отъездом Лариса обязательно сядет и будет краситься минут сорок, и наплевать на лысины ректора Ястребова, и даже если из-за этого она не успеет купить с собой еды, то зато у неё будет хорошее настроение, а потом, в крайнем случае, можно всё стереть, ну и уж накормят. И напоят.

Или просто все тебя бросили, зарезали на госэкзамене ни за что ни про что, просто потому, что ты красивая и глупая, а профессорша – чрезвычайно старая дева с бородавкой на щеке, притом умная, хотя и не особенно.

Или просто накатило вдохновение – вот она и сидит, малюет. И из зеркала на неё глядит то впервые накрасившаяся школьница, то она же, но уже на выпускном, то дама с шармом за прилавком попугаев, вобл и семечек, то ещё кто-нибудь.

И уж тем более это не для мужчин. Мужчины! Господи, что они-то могут понимать!

Правда, тут есть одна такая штучка, что от такого поведения может и косметический набор кончиться… Это, конечно, будет полная стрельба, но и эту пугающую мысль можно пока закрасить, а там авось кто-нибудь да подарит.

Алёна давно ушла, и на часиках было начало четвёртого, когда Лариса опомнилась. Сейчас должны были вернуться девчонки – собираться на вокзал, по домам. Ей ни капельки не нравилось присутствовать при хлопотах, разбивках посуды, поруганиях, помирениях, передаче приветов всем и вся, и она, собрав по карманам и тумбочке все наличные деньги, стала одеваться. Оделась, закрыла комнату и, разжав пальчики, уронила ключ в карман. Быстро простучав каблуками в темном коридоре, стала спускаться по лестнице.

Для всех нормальных людей день близился к концу. Явно ощущалось приближение праздника: на лестнице появились окурки относительно хороших сигарет и мандариновая кожура, многие комнаты опустели, а из других громче обычного доносилась музыка. На втором этаже около электрощита студент Коровин чинил ток. Он выворачивал все по очереди пробки, а издалека кричали: «Нету-у! И сейчас нету!»

На улице оказалось так морозно, что у Ларисы захватило дух, а уже через несколько секунд защипало нос. Под её осенними (зато модными!) сапогами снег скрипел так здорово, что она понесла с места в карьер, сообразив, что сапоги недолго сохранят тепло. По небу пролетела одна-единственная ворона. Торопливые прохожие закрывали варежками свои разные носы, и все варежки были белым-белы от инея, а кусты, под которыми притаился канализационный люк, казались снежными кораллами.

Дважды поскользнувшись, Лариса подбежала к автобусной остановке. Толпа волновалась, как море, и каждый думал о том, что ему нужно ехать на автобусе. Лариса попрыгивала на одной ноге и растирала ухи и нос. Подошел и первый автобус, но такой ужасно толстый, что влезать она и не пыталась. Автобус вместил в себя от силы пассажира два и отъехал, медленно стряхивая излишних людей, цепляющихся за разные его части. Начало смеркаться, и некоторые автомобили зажгли фары.

Откуда ни возьмись возник ещё один автобус. Лихо набирая скорость, он пронесся мимо остановки и, внезапно остановившись метров через тридцать, несмело открыл одну переднюю дверь. Толпа ахнула и рванула вперёд. Хрустнуло под сапогом какое-то стекло, и, поскользнувшись, Лариса упала. Быстро спрятав руки под себя, она вскочила на корточки, но сразу же была сбита вновь.

– Дураки, что ли?! – громко удивилась она и, встав на колени, оперлась руками о лёд, выбирая удачный момент для броска вверх. Перед глазами мельтешили валенки, возле ладони вдавились в лёд чьи-то раздавленные очки. Когда она вскочила, автобус ещё не отъехал. У его двери образовалась давка, похожая на вибрирующий вокруг улья рой медведей. Увидев, что автобус увяз в толпе и не может двигаться, вся остановка с новой силой бросилась на штурм.

Внезапно совсем рядом послышалось отчаянное оханье и причитание. Лариса оглянулась – какая-то хармсовая старуха, сбитая с ног, пыталась встать, но от каждого толчка снова летела на четвереньки. Ей бы следовала пока подобрать под себя конечности и притаиться, а она дура. Тут же какой-то зубастый дядька запнулся о старухин валенок, оступился и с размаху впечатал тяжёлый сапог в зелёную бабкинскую варежку. Не в смысле рот, а в настоящую варежку, на руке.

Лариса болезненно сморщилась, боясь услышать тихий отвратительный хруст, который она очень знала, но ничего такого не услышала из-за рева толпы и шума машин. А ведь он был, хруст-то, не мог не быть. Старуха тонко закричала. Зубастый дядька промчался вперёд. Автобус тронулся, люди отхлынули, бабка сидела на грязноватом льду и жалобно выла, выставив руку перед собственным лицом. Оно сжалось в кулачок, а обтянутый тёмной кожей оттопыренный подбородок, столь выдающийся, что слёзы капали прямо на него, противно дрожал.

Быстро образовался круг любопытных. Никто не смеялся. Не только добрая, но и находчивая Лариса догадалась помочь старухе встать. Несколько человек сразу захлопотали вокруг жертвы. Кто-то сдёрнул зелёную варежку и тут же нечаянно её потерял, а бабкино запястье на глазах распухало, наливаясь синюшным соком.

Лариса не стала досматривать – слишком тесно стало от сочувствующих, они толкались, а ей такая травма – фигня просто. Она не таких насмотрелась. Например, летом приходит в травмопункт бомжиха. Ещё не очень старая, то есть в полном расцвете сил, крепкая такая бабёшечка, загорелая, обдутая всеми ветрами, но страшно смущена тем самым, что она бомжиха со всеми возможными в этом состоянии наворотами. Тем более со страшного похмелья. Очи держит долу, между делом нюхает, не сильно ли она подванивает, а тем временем имеется открытый перелом большой берцовой кости. Зрелище торчащих костных обломков – ужасное, для немедика едва ли выносимое. Сама пациентка, кстати, не медик, поэтому для неё зрелище было невыносимо. Она плакала, дрожала крупной дрожью, и все дела. А Ларисе – хоть бы хны!

И нечего тут смеяться! Потому что впечатлительным людям чужое – не лучше своего. Вот у них в группе одна впечатлительная девочка потеряла сознание при виде снятия операционных швов, а пациент ничего такого не потерял, хотя больно было именно ему. И не то, чтобы он был какой-нибудь героический атаман, наоборот – худенький и лысенький, и страшно скулил и сучил ножками, пока хирург вытягивал из полузасохшего шва окровавленные нитки. А девочка на это смотрела, смотрела, потом побледнела, застонала – и хлоп на кафель. Хирург уложил её на кушетку, дал нюхнуть аммиака, а уж потом вернулся к больному и снова стал тянуть из него жилы.

Так что какое-то там запястье у старухи – фигня просто. Лариса только вообразила скользкую дорогу в травмопункт, причем визовский, стужу, не унимающую боли, и резкий окрик хирурга: «Ну разогни, кому говорят! Разогни, неправильно срастётся, ну!»

Но, впрочем, это происходило уже в автобусе, где Ларису неловко прижало к поручню поясницей, почти на излом. Рядом дышал густым алкоголем прямо в ухо симпатичный, несмотря на прыщавость, юноша в собачьей шапке. Его партизанская рука двигалась, а дыхание прерывалось. Ощутив робкое прикосновение к бёдрам, Лариса ловко двинула тазом в сторону соседа и ощутила крепость толчка, пришедшегося как раз. Юноша подавился и стал беспокойно переступать с ноги на ногу. Автобус шёл в центр.

Колготок, за которыми она, собственно, и ездила (просто это плохая примета – говорить куда, а то не получится), Лариса не купила. Попалась на глаза эта противная пластиночка, то есть она не противная, а замечательная, только из-за неё не осталось денег.

Лариса стояла в комнате спиной к батарее, прижав одну ногу к её горячим облупленным рёбрам. Комната, тускло освещенная слабой лампочкой на потолке, была чиста и пуста, на столе лежала записочка, желавшая ей хорошо встретить праздник и забрать в 39-й комнате Наташкины конспекты для Минзифы, потому что она будет рожать и хочет до этого сдать хоть часть экзаменов.

Когда сквозь дырочку в капроне стало жечь пятку, Лариса попыталась отойти от батареи, но не тут-то было, потому что пятка успела как-то застрять между рёбрами батареи, и она долго её вынимала разными обманными движениями ноги и успела обжечься. Подпрыгивая на одной ножке, стала расстегивать кнопки на пальто ещё плохо гнущимися пальцами.

До ночи было долго. Подружки разъехались. Новая пластинка радовала только отчасти – проигрывателя-то нету, а читать надписи скоро надоест, и всё равно будешь весь вечер слушать «Ласковый май» из-за стены, вот тебе и весь вечер трудного дня.

Лариса вздохнула и стала раздеваться дальше. На глаза ей попалось зеркало, откуда глянула черноглазая красотка с пылающими щеками. «Славная! – подумала она. – Снять лифак, что ль?» Сняв и убедившись, что с голыми-то сисечками ещё в сто раз красивее, она услышала, что дверь открылась.

На пороге стоял длинновязый студент Смычков и, быстро расплываясь в улыбке, спросил:

– К вам можно?

Лариса повернулась к нему спиной и, прикрыв млечные железы руками, ответила:

– Выйди вон, скотина.

Студент Смычков шумно плюхнулся на пол и, вытянув длинные ноги в разваливающихся тапочках, промурлыкал:

– Лариса, ведь ты сестрёнка мне, Оленька! И как же ты меня не любишь, не жалеешь?

– Серёженька, я тебя очень люблю и особенно очень жалею, но выйди из комнаты, а? Видишь, тут голая женщина… – сказала Лариса, глядя в чёрное окно, за которым прожекторы стадиона не могли развеять морозного тумана.

– Я мэн крутой, я круче всех мужчин! – заметил Смычков и зажёг окурок папиросы.

– Да уберёшься ты или нет?! – вспылила Лариса и, отняв руки от груди, подняла с пола тяжеленный второй том анатомического атласа Синельникова и угрозила им Смычкову, замахнувшись с намерением опустить на вражескую голову. Глаза её вспыхнули неземным светом, а тяжёлые круглые украшения всех женщин чарующе качнулись перед носом Смычкова. Он вскочил на ноги и, выбежав за дверь, со стуком её захлопнул.

– И не приходи больше никогда и нигде! – крикнула она вслед.

– Свят, свят, свят… – пробормотал за дверью студент и, пригласив её в гости, ушел восвояси.

Лариса подошла к зеркалу и снова замахнулась фолиантом. Получилось страшновато и красиво. Она бросила Синельникова на кровать и накинула халатик. Она присела и немножко почитала конверт пластинки – «Кэнт Бай Ми Лов», «Эни Тайм Эт Олл» – и вдруг подумала, что шут с ними, с колготками, а вот что-нибудь съедобное точно нужно было купить. В этот самый миг за стенкой включили – ну, что она говорила! – запись группы «Ласковый май». Он так любит целовать и гладить розы, что уже не может сдерживаться даже при посторонних. И так третий год подряд! Лариса выключила свет, запахнула халат и, шлёпая тапками по линолеуму, пошла к Алёне.

«Вот они, условия! Вот оно – Рождество Христово! Хоть бы Алёна, что ли, дома оказалась!»

Та оказалась. В компании незнакомой девочки в очках. Девочка вязала, а хозяйка болела. Работал телевизор, но звук был выключен, и на мелькающем экране первый и последний Президент СССР, как рыба, хватал ртом воздух, спасибо, что не вафлю. Ларисе налили горячего слабого чаю и дали вилку – на столе стояла сковородка с обжигающей разогретой лапшой.

– Представляешь, она мне говорит: «А что ещё там происходит?» Я говорю: «Воспаление». Она говорит: «Какое?» Я говорю: «Я же назвала». Она говорит: «Ну правильно, а ещё какое?» А какое, больше никакого, я специально потом в учебнике смотрела.

– Надо было так и сказать, – сказала очкастая подружка, кстати, очень хорошенькая, и почесала спицей в ухе.

– Ну да, скажешь ей! Она сразу: «Больше трёх я вам поставить не могу». Я говорю: «Вы знаете, я болела, у меня аднексит, и справка есть». Она говорит: «Ну так что же, учить не надо?» Я говорю: «Я учила». Она говорит: «Недостаточно учили».

Лариса неторопливо ела пищу и, с интересом поглядывая на президента, пыталась понять, как это глухие читают с губ, но не смогла, хотя смысл речи в общем был ясен. Алёна показывала девочке справку о своей болезни, та, не глядя, кивала головой. Лариса подумала, что, наверное, если бы Алёна показывала не справку, а непосредственно очаг воспаления, там, на экзамене… Тут она поперхнулась, обожглась чаем и перестала представлять глупости.

Это как один раз в клинике: был разговор об эндоскопии и повели группу смотреть на это чудо техники. Сидит, раздвинув толстые ляжки, пожилая тётка, ей в маленькую дырочку засунут эндоскоп, и всех студентов приглашают полюбоваться на внутренности тёткиного мочевого пузыря. И приглашают довольно настойчиво, потому что студенты конфузятся. А они конфузятся, потому что надо глазом прильнуть к окуляру эндоскопа, а он глубоко погружен в теткину лобковую шерсть, почему-то мокрую. То есть понятно почему, потому что тетка тщательно подмылась перед процедурой, и это похвально, но вот вытереться не догадалась. И как-то прильнуть к эндоскопу студентам неохота. Но ничего, на такой случай всегда есть пара отличниц, они-то всё сделают, что им скажут. А остальные студенты стояли у стеночки и воздерживались. И однако это им, разгильдяям, не помогло! Потому что скоро преподавательница вынула полезный прибор из подопытной тётки и стала рассказывать о перспективах эндоскопии. С большим энтузиазмом, взволнованно размахивая прибором, с которого во все стороны летела моча, и тщетно студенты уклонялись от брызг. Тоже весело было.

Алёна тем временем рассказала, как она в клинике потеряла номерок от раздевалки и из-за этого не пошла на лекцию, а та девочка сказала, что правильно сделала, потому что этот дурак всё равно бы не пустил.

На стенке висел календарь с котёнком в рюмке. Президент взывал. Девочка вязала.

– А часы-то у вас стоят! – заметила Лариса.

– Ой, правда! – встревожилась, взглянув на будильник, хозяйка и рассказала, как уже два с половиной раза из-за них проспала. Лариса ещё посидела и распрощалась с девочками. Хорошего понемножку.

Выходя от подружек, она почувствовала, что уже вполне созрела для посещения Смычкова, да и он, наверное, исправился за это время. Поэтому она спустилась на этаж ниже и подошла к двери комнаты «17», из-за которой доносились звуки известной ливерпульской песни «День триппера» и другой разнообразный шум. Лариса постучала три раза. Разнообразный шум прекратился. Лариса ещё постучала. «День триппера» также был остановлен.

– Кто там? – осторожно спросил Смычков.

– Ну открывай же! – капризно сказала Лариса.

– Свои! – приглушенно сообщил Смычков собутыльникам в комнате и заскрежетал замком.

Лариса вошла. На лице Смычкова горели красные пятна, изо рта торчал потухший окурок. От стола до лампочки стелился слоистый дым. Сидящие за столом студенты Подгузный и Коровин с облегчением выставляли из-за занавески бутылки и стаканы.

Комната представляла собою параллельный параллелепипед с четырьмя железными койками, две из которых стояли вплотную, составляя так называемый «сексодром» для испытания секс-бомб. Подоконник был забит посудой, в основном винной, и остатками пищи. На полу имелся магнитофон со здоровенными колонками. Столбиками, как золотые дукаты у старинных банкиров, лежали возле него магнитофонные кассеты. Из предметов роскоши здесь был только самодельный плакат «НЕ СПИ, ТЕБЯ СЛУШАЕТ ВРАГ!», в середине которого Смычков приклеил высохшее чёрное ухо из морга. Глуповато, конечно. В смысле – текст лозунга. По идее-то – спи себе, и пусть враг сколь угодно слушает твой храп. Но зато сделано собственными руками, и плюс, конечно, ухо мертвеца.

Смычков был мастер на такие дела. Он с первого курса был поражён в самое сердце известными байками из жизни студентов-медиков, их можно даже не приводить. Но с другой-то стороны, может быть, на белом свете остались ещё какие-нибудь люди, кроме медиков, так эти люди могли не слыхать, так лучше привести. Это все из жизни трупов, жмуров, то есть.

Вот точно такое же ухо мертвеца однажды в автобусе попросили передать на компостер вместо абонемента, и взявшая его подслеповатая женщина, когда ощутила в руке что-то неправильное, пригляделась и сошла с ума. (Любопытно, что все фигурирующие в этих байках жертвы студенческих шуток непременно лишаются рассудка, хотя с чего бы?) Также обезумел один сторож морга… нет, не один, а двое! Первый – оттого, что студенты рассадили жмуров за стол и всунули им в руки игральные карты, а сторож вошёл и увидел. Второй чокнулся вообще без помощи студентов, а все потому, что привезли замерзшего жмура с поднятой рукой, прислонили к стене, а сторож сел к нему спиной, а жмур оттаял, и его рука упала сторожу на плечо. Эта история вообще ниже всякой критики, её мог придумать только человек, никогда не бывавший в морге. Первую, кстати, тоже.

Большей внутренней культурой обладала байка, фигурировавшая в Свердловске под мрачным названием «Голова профессора Гвоздевича», причём ещё в те годы, когда сам Гвоздевич и доцентом-то не был, не то что профессором. В общем, там жил да был студент, который очень увлекался науками и решил, что не дело это – изучать столь сложный костный орган, как череп, по анатомическому атласу. Ну и вообще для эстетики, ведь вон Пушкин даже Дельвигу прислал череп, а уж медику, как говорится, сам черт велел. Конечно, в продаже имелись пластмассовые открывающиеся сверху черепушки, но это не стильно, да ещё денег стоят, а студент, может, был бедный. И вот он однажды засиделся на кафедре анатомии подольше и, воровато озираясь, прокрался в пустую (в том смысле, что живых там не было, а этих-то хоть пруд пруди) мацерационную. Выбрал себе жмура по вкусу, чтоб, главно, голова побольше была, и оную последнюю отпилил ржавым штыком, а потом бросил в авоську, да и был таков! Приходит домой, а жил на квартире у хозяйки (которая в финале и сошла с ума), положил голову в бельевую кастрюлю и поставил кипятить, чтобы, значит, разварить и отделить от костей ненужное ему мясо. Устал, перенервничал, прилёг на диван и моментально уснул, а она, конечно, работала гардеробщицей в театре, а театр сгорел, тут она и приди…

Смычков долго и жадно вслушивался в эти истории, а впоследствии и сам внёс свой непосильный вклад. Сначала отрезал тонкий пластик от самой жопки колбасного сыра, где всё оно такое сморщенное, высушил, носил в нагрудном кармане, а в столовой доставал и говорил, что это срез мозжечка. Некоторые девушки визжали, хотя с ума ни одна не сошла. Потом, будучи однажды сильно навеселе, он притащил в комнату целую руку. Но это оказалось чересчур: тут визжали не только девчонки, а даже видавшие виды соседи по комнате и тут же хотели его побить, но Смычков встал в фехтовальную позицию и стал защищаться жмуриной рукой. Получить этой рукой по морде никому не хотелось, и соседи, плюнув, ушли пить пиво в другую комнату. Однако через несколько часов оказалось, что эта обезьянья рука слишком смердит формалином, чтобы жить с ней в одной комнате, аж глаза слезятся, и ещё не протрезвевший толком владелец попросту выкинул её в форточку, приговаривая: «Вот так и рождаются нездоровые сенсации!» Окрестная стая бродячих собак скоро нашла препарат, обнюхала и пришла в ужас, однако расстаться с таким сокровищем им было жаль, и они ещё много недель таскали его по дворам в зубах, очевидно надеясь, что мясо как-нибудь проветрится.

– Лариса! – восхитился Смычков и попытался обцеловать её, но промахнулся. Она милостиво улыбнулась. Будущие доктора Подгузный и Коровин засуетились, освобождая табуретку от кассет.

– Штрафную! – придумал Смычков и налил водки в мутноватый стакан. Подгузный включил магнитофон. Лариса не хотела долгих упрашиваний и сделала глоток тёплой водки. Мальчики заулыбались и все трое стали говорить комплименты.

– Лариса! – элегантно заплетаясь языком, соврал Смычков, – вы – прелесть! Я имею честь впервые видеть вас за нашим столом!

Стол был покрыт изорванной газетой, прозрачной от жирных вобловых пятен. Лариса посмотрела на Подгузного. Тот сразу опрокинул кружку, и пиво потекло по газете. Он извинился и объяснил, что голова у него абсолютно ясная, а вот руки всегда перестают слушаться, особенно если с димедролом. Ларисе тоже предложили пару таблеток, но она ответила, что вот именно на антиаллергический димедрол у неё как раз аллергия.

Выпили по следующей. Коровин долго смотрел на Ларису и, мучаясь, сказал:

– Ларисанька! Вы думаете, может, что мы – пьяницы? Вы так думаете? Не-е-ет! – и он насилу засмеялся. Видно было, что он выстрадал это. – Не-е-ет! Мы пьяны, да… Это от безысходности. Потому что наша жизнь – это прозябание. Да, Ларисынька! Твоя жизнь – прозябание… Чем ты живёшь? – и он брезгливо поморщился. – Ты живёшь только суетой, потому что ты живёшь только похотью и мещанством… это у тебя от безысходности… А мы… – и он с изумлением обвёл глазами комнату, – а мы – просто пьяницы, простые русские пьяницы.

Лариса чудесно улыбалась и слушала. Но друзья вступились за гостьину и свою честь. Смычков сказал, что не позволит очернять самую лучшую девушку курса. Подгузный перекрутил пленку на начало триппера и закурил. Но сигарета была залита пивом, и он поджигал мокрую бумагу, пока не обжёг пальцы.

В животе у Ларисы зажглось солнышко. Разлили водку до конца. Она не стала больше пить, но никто этого уже не заметил. Магнитофон стал тянуть, но и это никого не заинтересовало, даже когда он совсем остановился.

Подгузный снова опрокинул пиво – на этот раз не меньше литра. Оно потекло по полу, залив Ларисины шлепанцы. Она сбросила их и поджала ноги под себя.

– Раз мне мой сосед говорит: «Вовка, к тебе сегодня этот приходил, с кафедры физиологии, препод наш!» Такой весь, бедняга, испуганный, наверно, решил, что его на дому экзаменовать пришли. Вы бы видели его рожу, когда этот препод через час на карачках возвращался из туалета! – с пафосом закончил Смычков.

Коровин жмурится и, будто невзначай, в четвертый раз трогает Ларису за коленку. Ей щекотно и смешно, но она не подаёт вида.

– Это его в тридцатой комнате накачали, – поясняет Подгузный. – Ох они и бухают! Я раз захожу – там – всё! Один под столом в простыне, другой сидит за столом и спит, уткнулся носом в учебник философии. У самого носа в учебник вбит гвоздь, и как он на него не напоролся, а это что, Смычков, ты спишь? Нет?.. Ну а третий, да? Третий совершенно голый на раскладушке, и причём на губах у него, прикинь, засохшие рвотные массы и осталась такая в ней маленькая дырочка, через которую он, понимаете, дышит…

И долго ещё они рассказывали про тридцатую комнату. Туда специально собрали остолопов, каждый из которых, будучи поселён с нормальными студентами, быстро сделает их ненормальными. Но это было ошибкой руководства. Собранные вместе, эти бурсацкие типы обрели критическую массу и сделали ненормальным всё общежитие.

Звали их Гыча, Вача, Батя и Дуремар Петрович.

Гыча был профсоюзным активистом. Он отличался тем, что не менял носков даже на водку, но само по себе это бы ещё ладно. На беду он оказался щёголем, вовсе не хотел, чтобы носки его воняли. Поэтому он регулярно плескал во всю имеющуюся у него обувь всё, что ни подворачивалось под руку пахучего: одеколоны, духи, туалетные воды, дезодоранты, освежители воздуха, а иногда даже душистые шампуни. Когда вы проходили мимо комнаты, вы ощущали сложный парфюмерный запах, пожалуй, даже приятный. Но в самой комнате он становился столь густ, что уже никто не назвал бы его приятным. Сверх того, поскольку всякий побывавший в комнате быстро им пропитывался, а потом повсюду разносил, все общежитие чрезвычайно странно пахло, и, хотя запах собственно носков в таком букете субъективно не ощущался, объективно он всё же был, и очень концентрированный, со всеми присущими ему феромонами. Не исключено, что именно поэтому студентки, здесь проживающие, в общем обладали большей сексуальной активностью, нежели в среднем по отрасли.

Гыча, кроме того, увлекался восточными единоборствами и самыми экстремальными видами йоги. Однажды он свернулся в столь сложную медитативную позу, что не смог самостоятельно развернуться. И это бы ещё пустяки, но свернулся он сидя на кровати, при попытках же развернуться с кровати упал и больно ушибся, но так и не развернулся. В этой позе и с шишкой на лбу его и обнаружили вернувшиеся сожители. А вернулись они поздно вечером, выпимши, и поэтому сначала долго смеялись над Гычей, потом сели пить и играть в карты, нарочно не оказывая ему никакой помощи до тех пор, пока он не посулил поставить ещё пива.

Кстати, об игре в карты. Вача был заядлым картёжником и быстро пристрастил к этому делу всю тридцатую комнату, которую, кстати, сами её обитатели не именовали иначе, как казино. Игра, как водится, шла до рассвета, число игравших достигало десятка, и, поскольку при этом выпивалось великое множество пива, а отрываться от ломберного стола никому не хотелось, в комнату обыкновенно ставился здоровенный эмалированный таз, куда всю ночь и мочились игроки. Самому Ваче обыкновенно не везло, и часто он проигрывался подчистую. Тогда он целыми днями бродил по общаге и орал: «Девки, жрать хочу!» Сердобольные девки его кормили. При этом он был одет в засаленный шлафрок и персидские туфли, а где их взял, неизвестно. Он вообще любил помещичий шик и, единственный из обитателей общежития, спал не на койке казенного образца, а на страшно ободранной оттоманке, которую однажды увидел на помойке, сбегал за приятелями и притащил в комнату. В отличие от Гычи, Вача пил как художник.

Батя тоже пил как художник, более того – он вообще не был студентом. То есть когда-то был, потом его отчислили, но он продолжал жить в казино. Это, конечно, было совершенно противу правил, но имелось два обстоятельства, благодаря которым легче было выселить всё общежитие, нежели его одного. Первое – это его исключительная физическая мощь, второе – то, что теперь он работал таксистом, по ночам приторговывая водкой, зарабатывал соответственно, притом был щедр на займы и тороват на угощение, равно товарищам и коменданту. Он легко мог бы снимать квартиру, но ему гораздо больше нравилась студенческая жизнь, притом именно такая, о которой только и может мечтать всякий студент: а) экзамены сдавать не надо; б) денег – как грязи.

Что же касается Дуремара Петровича, учившегося в одной группе с Ларисой, то на самом деле никто его так не называл, это были два совершенно независимых погоняла. Одни люди звали его Дуремаром, другие – Петровичем, вот и всё. Он отличался дуростью в смысле способностью попадать в самые дурацкие положения.

Например, все пошли в пивбар вместо лекции, к вечеру все одинаково напились, но только одному Дуремару Петровичу случилось, выйдя, упасть на снег и тут же почувствовать, что мочевой пузырь лопнет прямо сейчас, что даже встать не успеть. Петрович судорожно расстегнул ширинку и стал мочиться лёжа. Именно в это время мимо пивбара проходил декан факультета и усмотрел это безусловно омерзительное зрелище – будущего врача (а поскольку из-под дуремарского полушубка торчали полы белого халата, это видели все прохожие), который напился до того, что мочится под себя. А Петрович вовсе не собирался мочиться под себя, но он неудачно упал, в ямку, и только потом заметил, что всё стекало к нему обратно. Вот не везёт, значит, а так-то он был ничуть не пьяней остальных.

В другой раз зашёл разговор о «цыганском гипнозе», но Петрович ни в какой гипноз не верил, кричал, что просто не надо быть лопухами, что его, бывшего пограничника, никто не обманет, и, увидев на улице стайку цыганок, нарочно подошёл и попросил ему погадать. Ему погадали, и он лишился обручального кольца и всех денег, а как раз получил стипендию, причём не только свою, но ещё и за одного заболевшего товарища. Ну и тому подобные истории, однако Петрович никогда не унывал, а наоборот, всегда громко ржал, широко открывая рот, где по разным случаям не хватало многих зубов.

…Но свет всё тусклее, речи бессвязнее. Пиво и водка кончились. Подгузный отвалился на кровать и, хрипя, засыпает. Смычков спорит с воображаемым оппонентом о судьбах отечества и призывает Ларису ни за кого не голосовать. Коровин как-то странно хрюкает и припадает к вышеупомянутой коленке уже губами, но от резкого наклона ему делается плохо, и он, шатаясь, спешит в коридор, Смычков встаёт и, обняв Ларису, пытается ею овладеть. Она смеется и, нашарив мокрые шлёпанцы, покидает комнату.

Ей ещё что-то кричат и неуверенно машут руками.

* * *

Лариса вернулась к себе и сначала решила помыть шлёпки, липнущие от пива, и ноги заодно, но вспомнила, что по случаю Нового года воду в кранах выпили жиды. От этого захотелось плакать, и она села за косметический набор, поставив перед собой грустное зеркало.

А ведь она твёрдо рассчитывала никуда не ходить сегодня! Чем плохо сидеть дома? Тепло, светло и никаких неприятностей. Конечно, с другой стороны, сегодня просто некуда пойти, но это неважно. Важно, что человек сам хотел как лучше.

Она открыла косметичку и стала краситься по-уличному.

– Нельзя же так, дорогие товарищи! – сердито сказала она своему отражению, не задумываясь, почему нельзя и чего, собственно.

Лучше всего, наверное, было бы не валять дурака и, включив телевизор с приклеенным бумажным номером, залезть под одеяло, но она уже почти накрасилась, и жалко было этим не воспользоваться.

Решительно пройдя мимо спящего вахтера бабы Сони, Лариса открыла тяжёлую дверь и оказалась на улице.

Какой мороз! Градусов тридцать или даже все тридцать девять. Ясное чёрное небо с такими звёздами! Огромная луна окружена белым туманным ореолом. Сквозь сплетения чёрных веток просвечивают яркие фонари. Со всех сторон – огромные жилые коробки, похожие на костяшки домино с жёлтыми точками.

«Ох, как тяжко жить на свете, не усвоив междометий, ох, как тяжко…» – торопливо выскрипывал снег под её сапожками.

Лариса не выносила тяжести. Она терпеть не могла тяжёлых: одежды, рока, живота, мыслей и жизни. Бороться со всем этим было не под силу, потому что тяжёлый труд ей тоже был тошен.

Она свернула на небольшую улочку. Здесь было совсем темно и, кажется, ещё холоднее. Появилось чувство, что колготки примерзают к коже, хотя такого не может быть по физике. Лариса зашла в первый же подъезд и, поднявшись на площадку, положила руки на батарею. Часики показали ей половину одиннадцатого. Вверху хлопнула дверь, щёлкнул замок и какой-то людик стал спускаться вниз, но остановился у неё за спиной и так стоял.

Лариса повернулась, чтобы сказать, но черты этого молодого человека оказались не только прекрасными, но и очень знакомыми.

– Лариса, привет, что тут делаешь? – с улыбкой воскликнул он.

Лариса тоже улыбнулась: прямо как в сказке! Старый знакомый! В новогоднюю ночь! Когда она замерзает под окном! Как в сказке!

* * *

Он проснулся первым, потому что всякое может случиться. Позолоченная стрелка настенных часов приближалась к одиннадцати. Рядышком, положив руки под голову и приоткрыв губы, крепко спала девушка. Очень пригожая. Он улыбнулся.

На кресле висело её платье, хотя он точно помнил, что вчера одежда была просто сброшена на пол. Он удивился, потом встал и, с удовольствием почесывая спину, вышел из спальни. Опять улыбнулся: всё получилось как в сказке.

Ларису он видел третий раз в жизни, причём два раза она над ним подшучивала, а в третий – вот, полюбуйтесь! Обернулся, полюбовался. Женщины, пожалуй, действительно загадочные существа. И ласковые. Совсем другое дело, что не все это понимают. Не все родители. Они вернутся часам к двум, может, позже. К этому времени надо будет расстаться и намного прибраться.

Но главное дело-то в том, что – никто не поверит! – это было с ним впервые! И он был просто блестящ. Вы только подумайте – впервые! И даже многоопытная Лариса не догадалась! Каков ловкач! Он, конечно, читал специальную литературу, слышал много приятельских рассказов, смотрел порно по видику, но ведь это все теория, а тут практика. Он так правильно и грамотно обнимал её, целовал, как будто всю жизнь только и делал, что встречался с женщинами. С лёгким внутренним трепетом, но очень решительно раздел, уложил в кровать, разделся сам, и всё у него получилось! Уму непостижимо!

А впрочем, ничего непостижимого нет. Просто он очень крут, а теперь приобрёл опыт и будет ещё круче! Он засмеялся от радости и направился чистить зубы.

(И кстати: что мы всё «он» да «он», как будто секрет какой! Коля его зовут, Коля Басманов, студент теплофака УПИ, познакомились на демонстрации.)

Ларисе снилось что-то красное и мокрое, кажется, шёлк. Поэтому проснулась она с удовольствием, окинула взглядам приятный интерьер незнакомой квартиры, всё вспомнила и, потянувшись, свободно раскинула ноги и руки по широкой кровати. Перевела взгляд на платье и сразу увидела затяжку на самом видном месте. Ужас какой, когда она успела? Под креслом валялось нижнее белье, причём трусики были в очень некрасивой позиции, особенно при дневном освещении. Стоило, кстати, воспользоваться случаем и принять душ.

Но все эти мелочи бледнели перед великолепным ощущением лёгкости и даже какого-то головокружения. Она посмотрела в окно и чуть не вскрикнула от неожиданности: небо такое низкое и мохнатое, что трудно различить, где оно кончается и начинается уже просто снег. На фоне неба снежинки были чёрными, а на фоне домов – белыми, лёгкая метель заворачивалась в какие-то длинные улитки и коридоры между домами.

Она встала и, не одеваясь, подбежала к окну. Стрелочный термометр за стеклом невероятно показывал минус шесть. Снегопад, матовый его свет – всё навевало приятную слабость и истому. Лариса чихнула и чихнула ещё раз. В носу будто запел комарик, она содрогнулась всем телом и вновь оглушительно чихнула. Вдруг неприятно кольнуло в пояснице. «Еще не хватало почки вчера простудить!» – мелькнуло в голове. Она резко и досадливо нагнулась за трусиками, и тут внезапная боль пробила её от ног до шеи, как электрический удар. Лариса замерла. Отголоски боли пробежали по всему телу и притаились.

Ого! Нет, Лариса, никакие не почки, и это, с одной стороны, радует, но с другой-то…

Немного выпрямившись, она попыталась сделать шаг, но вскрикнула от нового, ещё сильнейшего удара. «Господи, да что это?!» – испугалась Лариса. По щекам сами собой потекли слёзы, а притихшая было боль вернулась и уже не проходила. Она криво прикусила нижнюю губу и, резко нагнувшись, повалилась на кровать. Она не слышала ни падения, ни своего голоса – в глазах потемнело…

…Она даже не сразу поняла, кто этот молодой человек с расширенными от страха и удивления глазами, стоящий рядом и что-то бестолково спрашивающий у неё.

– Мне больно. Я не могу… – отчаянно сказала ему девушка.

Человек согласно закивал, как будто такой ответ его устраивал, – но на самом деле он просто ничего не мог сообразить. Хотя, казалось бы, чего тут не сообразить: разбило человеку поясницу. Лежит и пошевелиться не может.

– Помоги, – сказала она.

Он очнулся, шагнул и, не зная, что делать, склонился над ней. Она сама опёрлась на его руки, со стоном легла чуть ровнее и немного развела колени – на несколько секунд стало свободнее. Лицо её было бледно, и на лбу появились капельки пота. Коля почувствовал мурашки под ложечкой – в этой же позе, колдовская и дразнящая, она была вчера, но сейчас это пугало и отчего-то казалось вызывающим. «Оттого, что шлюха полудохлая», – подсказал внутренний голос.

Руки у него стали дрожать, и начало мучить собственное молчание.

– Тебе принести воды? – спросил он первое, что пришло в голову.

Она подумала: «С какой стати? Пить совершенно не хочется», – но кивнула. Смотреть на него было жалко. Он, слава богу, ушёл и принялся ошеломлённо искать воду и посуду.

Впервые в жизни она почувствовала, каким чуждым и злым может стать тело, тело в третьем лице, перестав быть просто «я». Она, конечно, болела и раньше, но как-то это болела именно Лариса, а тут вдруг очень неприятное чувство: болеет тело, а Ларисаа из-за него страдает! Лариса представила себя сейчас – голую, тяжёлую и неподвижную. Почувствовала, что её подбородок задрожал, вспомнила вчерашнюю старуху и заплакала по-настоящему: от боли, бессилия и неожиданного стыда, даже не стыда, а простой стеснительности.

Пришел мальчик и принёс не только воды, но и таблетку анальгина. Пока Лариса пила, он кусал губы, не заметив даже, что она проливала воду на себя и на постель. Машинально поставив опустевшую чашку на столик, он вышел в прихожую и поднял телефонную трубку.

– Алло! Станция «Скорой помощи»? Тут у человека радикулит! Как что?! Она пошевелиться не может! Она-то? Она – это соседка, она сама позвонить не может, говорю же – не шевелится! Скорее приезжайте! Как зачем? Какого врача на дом? Её же увезти нужно! Да как это зачем, она же не шевелится! Какого врача вызывать, я вас вызываю!

Коля бросил трубку и с дрожащими губами вбежав в спальню, сел было в кресло, но там было платье, и он подскочил.

– Вот сволочи, врачи, называется! Представляешь, отказываются ехать! – с внезапной злобой крикнул он. – Ничего себе – какая разница, где лежать!

Она лежала здесь.

По-прежнему неподвижная, отвернувшись лицом к стене. «Шлюха полудохлая», – подумал он, и почему-то не столько с уместной в таком случае досадой, сколько с подкатывающим к горлу страхом.

Когда он крикнул, внутри у Ларисы что-то сжалось, а потом отошло. Исчез давешний сковывающий стыд – стало всё равно. Она вспомнила: то же самое, в том же возрасте впервые случилось с её мамой, время от времени повторялось. Но у мамы это случилось уже после первых родов, а у неё… И снова заплакала.

Коля, в свою очередь, был похож на человека, надевшего обувь, в которую нагадил кот. Он явственно представил родителей, вернувшихся домой в таком светлом праздничном настроении. Свой мучительный выход им навстречу. Даже доброжелательную улыбку папы: «Ты что, чудак, не в настроении?»

Да, но не дальше этого. Дальше он не мог вообразить. Ну ничего, скоро он узнает, как это будет выглядеть! Его передёрнуло: «Фу, прекрати!» А чего прекращать, так ведь именно и будет.

…Подташнивало. Стрелки бежали. Он не мог заставить себя войти туда. Он ходил по коридору.

«Кто она такая? Что с ней? Как она сюда попала? Почему она раздета?» – Он мысленно слышал эти вопросы, и его подташнивало. А она лежит поверх одеяла – даже не прикроешь! (Про любое другое одеяло или покрывало он почему-то не догадался.) Больше всего хотелось сейчас умереть. Ну, не умереть – потерять сознание дней на пять. Пускай тогда приходят, пусть они сами втроём расхлёбывают это.

Эта мысль была очень привлекательна, более того – это была бы спасительная мысль, если бы можно было её осуществить. Он стал мечтать… Потом на глаза попались часы – прошло ещё сорок минут – почти час!

Раздался её голос. «Выздоровела!» – нет, не подумал, а только захотел подумать он. Тяжело вздохнул и вошёл в спальню.

В спальне произошло такое, чего даже его мрачная фантазия вообразить не могла. Она сказала, что хочет в туалет.

– Как? – не понял он, но потом понял. – Я понял, – деревянным голосом сказал он и вышел. Зашел в санузел и посмотрел на унитаз. Потом пошёл на кухню и посмотрел на холодильник. Потом пошёл в свою комнату и посмотрел в зеркало.

– Мне нужно подкладное судно, – объяснил он себе и сел на стул. Отправился на кухню, взял двумя пальцами двухлитровую банку. Он чувствовал, что она сейчас выскользнет. Банка со звоном разбилась. Его исподволь, но с каждой секундой всё сильнее стали душить рыдания. Он надел сапоги, куртку и, открыв дверь, побежал вниз…

…Щёки горят. Наверное – хотя с чего бы? – у неё всё-таки температура. Как в детстве, когда она болела. Но в детстве – какая благодать!

…Урок математики. Какая-то невообразимая, долгая, сонная, распадающаяся на несвязные фрагменты, ватная задача. Все пишут, но Ларисе лень писать – ей ничего не хочется. Все пишут семь часов подряд. Одну строчку. Лариса свободна от задачи, но это её не радует – это так и должно быть. Татьяна Викторовна говорит: «Лариса, иди домой». Ей вовсе не хочется идти домой, но лень не слушаться. Она встаёт и, сопровождаемая завистливыми взглядами, выходит из класса.

…А вот уже дома, в кровати. Щёки горят, но холодно. Огромная папина кружка с противным горячим молоком, содой, мёдом, солью, перцем, горчицей, лекарствием, но вкуса всё равно нету. Важно работает телевизор, но там только подготовка к снегозадержанию. Семь часов подряд треск приятного глазу кинескопа. А вот и снегозадержание: вата в ушах и во рту. Приятные звуки: далёкий звонок, замок, щёлк, «ты знаешь, Лариска опять заболела», «ну, ёлки-палки». Гренки. Мёд.

Да, в детстве она часто болела. А вот тут как-то пересталось, хотя мама по-прежнему всякое письмо начинала вопросами о здоровье, а заканчивала профилактическими напутствиями. Но за два года обучения Лариса болела только дважды, оба раза на седьмое ноября, аккурат после демонстрации, да и то один раз гонореей, а гонорея – это не считово. Считово только ОРВИ или грипп, чтобы было, как тогда. Так что раз всего-то и поболелось по-человечески.

Это было на уроке стрельбы. Нет, не на военной кафедре, на микробке, просто было две пары подряд, и все стрелялись. И пришла она на стрельбу здоровой и полной сил, а ушла еле-еле. За какие-то три часика!

Но уже с самого начала в воздухе за окном вот так же протяжно, как сейчас, покачивались мириады снежных хлопьев, и Лариса чувствовала, обмирая, какую-то особенно глубокую нежность и грусть и была не смешливая, а ведь было по-прежнему смешно. Сначала делали смывы с друг дружкиных рук, микроскопировали, и была куча микробов. Потом стали изучать друг дружкину микрофлору рта, и Смычков сразу полез шпателем в рот к Ларисе, размазал по стеклышку, зафиксировал, окрасил по Граму, высушил и, глянув в микроскоп, немедленно обнаружил там море гонококков. Лариса даже подпрыгнула. Господи, да что за беда! Подошёл преподаватель по прозвищу «Грустная лошадь», долго крутил микровинт, глядя в окуляр, и наконец грустно сказал, что это не гонококки. Лариса как дала бы Смычкову по репе! Но не стала, и даже не обиделась.

Петрович, растапливая агар с выросшим посевом, грел на спиртовке пробирку, и она взорвалась, брызги стекла и вонючего бактериального желе полетели во все стороны, но в основном, конечно, на халат Петровича, а он тут же и порезал руки заражёнными осколками и, испуганно заржав, побежал в туалет мыться. Это у него коронный номер. Видимо, в школе начитался «Отцов и детей» про смерть Базарова, с тех пор так и пошло. На первом курсе кромсал щипцами жмуриный позвоночник, так мало того что до крови прищемил палец, он ещё сразу засунул его в рот, а понял свою оплошность только после того, как его напарник по жмуру воскликнул: «Ну ты даёшь, Петрович!» – и, зажимая рот ладонью, бросился в туалет. Тогда Петрович понял и тоже побежал блевать.

Петрович вернулся мокрый, и преподаватель по прозвищу «Грустная лошадь» обработал ему порез. Все посмеялись, а Лариса нет и думала, как Петровича жалко, и ведь доиграется же он однажды. Она уже, видимо, заболевала и когда через несколько дней, лежа в общаге с температурой, решила почитать свои записи с этого занятия, убедилась, что точно уже заболела, когда писала. Почерком, особенно размашистым и небрежным, был исполнен следующий ниже околонаучный опус.

«…Стеклянная пипетка изнутри пустая да стерильная с грушей красной РЕЗИНОВОЙ. Давить рукой изгнать воздух. Через каковое обстоятельство на место его начнёт поступать любая нужная жидкость под воздействием атмосферного воздуха сверху потомучто природа не терпит пустоты. Берут ещё пластмассовую (а то ещё есть стеклянные так они устарели потомучто бьются) чашку Петри с мясо-пептонным агаром с фоновой культурой микробов Стафилококков Окаянных или, что ли, Эйшерихий Коли 2–3 миллиметра фоновой культуры, в рамках которой и плавают означенные микроорганизмы, дыша всей поверхностью тела. Брать пипеткой, а чтобы не ошибиться, вот как Света Скрябина, жидкость поднимется до отметки «2 мм», и это будет видать невооруженным взглядом. Потом обспускать пластмассовую (а то ещё бывают стеклянные… а, да, я уже говорил) чашку Петри и растереть, пока вся поверхность не станет мокрая и блестеть. Остальное спустить в кружку где написано «ДЕЗ Р-Р» в котором микробы уже не могут жить а сразу околевают, потомучто ДЕЗ Р-Р очень едкий и вредный и его даже людям пить нельзя. Ну, так, пока микроорганизмы околеют, ждать не надо, а взять бумажные диски с антибиотиками и… а, перерыв. Ну, после перерыва».

Она писала это немного сонною рукой, почти не глядя в тетрадь, где строки наползали одна на другую, смотрела на снег, горела забытая спиртовка, лежала открытая книга, был такой фильм «Открытая книга», и обе книги про микробов. Не каких-нибудь там дебильных гонококков, а про прекрасных и яростных микробов Йерсиния Пестис, а ещё лучше – русских. Как хорош был Золотящийся Стафилококк! Она с тихим счастьем представила, что всё бросит и вступит в студенческое научное общество, она станет учёной, как та насквозь мокрая девочка из открытой книги. Ничего, что Лариса такая красивая и глупая, она купит очки и будет одеваться очень строго, и ведь, чтобы быть учёным средней руки, большого ума не надо. И там будет Золотящийся Стафилококк и вместе с ним самая прекрасная на курсе, – нет, в мире! – самая лучшая – Палочка Чудесной Крови!

Ларисе стало мерещиться, как Золотящийся Стафилококк спасает умирающую Палочку Чудесной Крови от какого-нибудь там Фурацилина, как потом они, взявшись за руки, уходят в закат по мокрой пашне, и написано «ТХЕ ЕНД»…

31 декабря. На улице так тепло, как только может быть зимой. Везде нетрезвые горожане. С юго-запада дует влажный ветер с мокрым снегом, залепляющим стёкла очков и автомобилей.

Наступают сумерки, и в окнах некоторых квартир можно видеть последние пробные пуски ёлочного освещения. На некоторых из окон задом наперёд нарисован номер наступающего года. По улице неведомо куда бежит молодой человек в распахнутой куртке.

Никогда! Никогда больше! Вот оно, возмездие за разврат! В монастырь! Верно говорил папа: быть блудником есть физическое состояние, подобное состоянию морфиниста, пьяницы, курильщика! И он стал блудником, и это-то и погубило его! Предполагается в теории, что любовь есть нечто идеальное, а на практике любовь ведь есть нечто мерзкое, свиное, про которое и говорить, и вспоминать мерзко и стыдно! Ведь недаром же природа сделала то, что это мерзко и стыдно! А если мерзко и стыдно, то так и надо понимать! А тут, напротив, люди делают вид, что мерзкое и стыдное прекрасно и возвышенно! Никогда больше и ни под каким предлогом!

Прошло время обеда, близился ужин (впрочем, какой уж там ужин 31-го числа), а он ещё ничего не ел. Его расстёгнутые сапоги полны снега. Он ни за что на свете не вернулся бы в свою жуткую квартиру, если бы не замёрз и не проголодался. Но он замёрз. И проголодался. Наш герой вдруг почувствовал, что в нём растёт парадоксальное, совершенно невероятное после всего сказанного желание – а вернуться домой, в тёплую квартиру! И ещё удивительнее было то, как быстро пришло очень простое и, как теперь казалось, совершенно очевидное решение.

Он позвонил из автомата в «Скорую помощь» и сообщил о том, что у бабушки плохо с сердцем. Он стал диктовать адрес и с ликованием вспомнил только теперь, что даже не закрыл дверь в квартиру! Вот покатило так покатило!

Ходить по улице пришлось ещё долго. Но вот «Скорая» подъехала к подъезду. У него захватило дыхание. Из предосторожности он отбежал от места действия, но впопыхах слишком далеко и не рассмотрел в точности, кого там вынесли. Теперь, когда машина уехала, он проклинал себя за чрезмерную осторожность, ведь нельзя быть уверенным, что приезжали именно за ней…

Нет творческих сил описать его терзания при подъёме на третий этаж. Но вот уже он перед своей дверью, она не заперта и чуть приоткрыта. Он долго с замиранием слушает, но из квартиры не доносится ни единого звука…

Тогда он решается сделать это… и квартира совершенно пуста. И кровать в спальне совершенно пуста.

«Боже мой! Пронесло, наваждение кончилось. Боже мой! Никого нет, ничего не было! Ничего такого больше никогда не случится. Только надо быть дома и ничего не делать… Нужно лечь и спать».

Он прошёл на кухню, плотно покушал и выпил бутылку пива для крепости сна. Затем заправил родительскую постель, роковым для себя образом умудрившись не заметить, что она мокрая, и лёг на диванчик в своей комнате. «Никогда в жизни не лягу и не присяду на ту кровать», – сладко поклялся он, закрывая усталые, измученные глаза.

И с того дня действительно исправился. Такой глубокий след в его душе оставило это происшествие, ставшее поучительным уроком на всю его жизнь. Никогда больше он не сидел на родительской кровати, не курил табака, не пил водки и не прелюбодействовал. Уж, во всяком случае, с женщинами. Потому что мерзко.

Звать её Лариса, а фамилия такова, что она не любит называть её без необходимости. Впрочем, не часто и спрашивают. Рядом лежат некоторые личные вещи, которые она не смогла надеть, так как чувствует себя плохо. Она не знает, что будет делать дальше, но, впрочем, хватит о гадостях.

И вот она слышит шаги. К ней подходят люди. Один из них, помоложе, открывает рот и говорит таковы слова: «Здравствуй, Лариса. Мне очень жаль, что ты заболела. Видишь, кто стоит рядом со мною? Это чудесный доктор Кашпировский. Он нечаянно прилетел в этот город и сейчас вылечит тебя».

И действительно, Лариса узнаёт чудесного доктора. Хотя никакой это не Кашпировский, а самый настоящий Фурацилин. Но всё равно он лечит её, и она выздоравливает.

«А теперь, – опять говорит первый мужчина, – вот тебе, Лариса, десять тысяч денег. Купи же себе теплую шубку, шапку и сапожки, чтобы больше не мёрзнуть и так не болеть». – «Спасибочки», – говорит Лариса. – «А теперь, Лариса, давай с тобою поцелуемся. Я твой муж. Я буду тебя любить и не дам более таскаться по мужикам. А зовут меня Андрей и я работаю музыкантом». – «Никакой ты мне не муж», – отвечает Лариса, и они целуются. На Спасской башне рабочий и колхозница бьют куранты.

Машина приехала через час. Доктора сопровождал студент Смычков, который подрабатывал на станции «Скорой помощи». Смычков, синий с похмелья весь, хотел выпить по дороге бутылочку пивка, но опытный врач строго-настрого это запретила. Она сказала, что, во-первых, надо меньше пить; во-вторых, что вполне помогает таблетка шипучего аспирина; а в-третьих, если уж совсем невмоготу, то надо было на станции накатить, как она, мензурку спирта, а пиво – через её труп! Потому что пиво – самый вонючий в мире напиток, и даже известный император Юлиан Отступник, не чуждый музам, когда в ходе войны с германцами впервые попробовал трофейного пива, немедленно под его воздействием написал следующие стихи о пиве же:

Что ты за Вакх и откуда? Клянусь настоящим я Вакхом, Ты мне неведом; один сын мне Кронида знаком. Нектаром пахнет он, ты же – козлом. Из колосьев, наверно, За неимением лоз делали немцы тебя. Не Дионисом тебя величать, а Деметрием надо, Или Дерьметрием лучше назвал бы тебя Юлиан.

Она также сказала, что, бывало, оприходуешь бутылку водки – и ничего, больные довольны, а выпьешь стакан пива – и звонят потом родственники, жалуются, врач-де приезжал пьяный. Так что Смычков был синий с похмелья весь, и поэтому, увидев в почему-то пустой квартире вместо бабки-сердечницы голенькую Ларису, сначала не поверил своим глазам. Докторша страшно возмутилась таким очковтирательством, но Смычков протёр глаза и, наконец поверив им, быстро всё уладил.

Лариса со следами страдания на лице и заплаканными глазами показалась ему хороша как никогда, несмотря даже на то, что лежала на неведомо чьём ложе, совершенно голая и вся обоссанная. Сердце Смычкова просто растаяло, он позабыл про муки похмелья, остатки скромности и нежно поцеловал Ларису прямо в аленькие губки, потом в голую сисечку, но тут врач истошно заорала, что, может, здесь вам не тут, а?!

Лариса рассказала о своих злоключениях, и врач, растрогавшись, всплакнула. Больную доставили из квартиры прямо в общежитие. Смычков хотел, чтобы её положили к нему в комнату, но девушка настояла всё-таки на своей, заметив, что девчонки всё равно разъехались и Смычков вполне может временно туда переселиться, чтобы ухаживать за ней днём и ночью.

Спаситель отпросился со смены и стал ухаживать. Первым делом он сбегал к завхозу и принёс пару досок, положил их поверх коечной сетки, чтобы было ровно, сверху бросил матрац и постелил простыню. Потом перенёс туда девушку, взбил ей подушки и укрыл одеялом. Затем он убежал на улицу, а вернулся с пятью литрами пива, больничной уткой для Ларисы и вяленым лещом. Потом в три приёма притащил снизу свой магнитофон с колонками и расставил аппаратуру.

И только после всех этих приготовлений они с Ларисой чокнулись полными пивом эмалированными кружками.

– За тебя, Серёженька! – потупившись, сказала Лариса.

– За нас, милая! – восхищённо глядя на неё абсолютно влюблёнными глазами, прошептал Смычков.

Они выпили, и Смычков, наклонившись над кроватью, нежно поцеловал её в губы. Поцелуй затянулся надолго и мог быть ещё дольше, но у Ларисы пошла пивная отрыжка, и она деликатно отвернулась.

– Не хочешь целоваться? – огорчился он.

– Да рыгнула я, – улыбнувшись, ответила она.

– Я тебя люблю.

Она хотела ответить «я знаю», но, оговорившись, произнесла «я тоже». Поправляться не стала.

Они пили пиво три дня и три ночи, и первые сутки немало пошатался по коридору с полной уткой пьяный Смычков, однажды даже расплескал, не дойдя до туалета. Это была чистая и целомудренная любовь девушки и её спасителя.

И даже когда уже Лариса поднялась с постели, их любовь ещё почти неделю оставалась столь же целомудренной, потому что одно дело – с постели, а другое – под возлюбленного. Впрочем, зачем же скромничать? Не под возлюбленного, а под жениха, потому что через полгода они поженились.

И я был на этой свадьбе, и пиво пил, и, бывши дружкою, уже надоумил Смычкова, что ему следует делать с новобрачною. И даже, сказать по правде, будучи к концу вечера слишком навеселе, просил обоих молодожёнов, чтобы они разрешили мне самому показать жениху, как это делается. Уж так хороша была невеста в свадебном наряде! Молодожёны посмеялись, но не разрешили, и я долго в одиночестве плакал, пока не уснул.

Лариса, правда, так и не стала выдающимся микробиологом, но зато жили они долго и счастливо – и сейчас живут, чего и нам с тобой желаю.

Дмитрий Бирман Путешествие

Я увидел их на пляже Нового Афона, когда одна успокаивала другую, горько рыдавшую.

Нет, не так.

…Моя щепетильная и болезненно порядочная мама умудрилась получить для меня в профкоме поликлиники, где она проработала без малого двадцать лет, туристическую путёвку.

Она вручила её мне, только что прибывшему с трехмесячных военных сборов (которые проходили после окончания вуза, получения диплома и заменяли двухгодичную армейскую повинность) с гордо поднятой головой:

– Вот, сынок, поедешь на неделю в Новый Афон, а потом по Грузии и Армении, ещё одна неделя!

– Здорово, мам, – сказал я, – спасибо, но мы с ребятами в Сочи хотели смотаться. Нам же стипендию за три месяца выдали!

– Почему всё всегда наперекор матери! – Она отвернулась и поджала губы. Когда я увидел слёзы на её глазах, то обнял и сказал:

– Ну конечно, ма, конечно, поеду! Ведь эта путёвка – прекрасная возможность посмотреть нашу огромную Родину (для тех, кто не помнит, Грузия и Армения тогда входили в состав СССР).

Мама расцвела, а я с грустью подумал о двух неделях тоскливых экскурсий в компании пожилых и толстых дядек и тётек.

Начало октября в Новом Афоне оказалось сказочным. Я каждый день ходил загорать и купаться, демонстрируя (подтянутое за три месяца сборов) тело молодого мужчины, ждущего сексуальных наслаждений.

В последний день пребывания в раю я увидел их.

Одна успокаивала другую, горько рыдавшую.

Конечно, я не мог пройти мимо. Включив всё своё обаяние и навыки, полученные в студенческом театре эстрадных миниатюр, мне удалось узнать, что же произошло.

Девушка Света (брюнетка) рассказала мне, прерываемая рыданиями девушки Лены (блондинка), что короткая любовь последней с юношей по имени Адгур закончилась его исчезновением. Вместе с золотой цепочкой и колечком, на которые Лена копила больше года.

Выяснилось, что девчонки из Комсомольска-на-Амуре, где работают продавщицами, и, кстати, тоже получили путёвки в своём профкоме, у них такой же, как и у меня, маршрут.

Адгур отдыхает в местном санатории, причём Лена при расставании сказала ему, что уезжает сегодня утром, хотя на самом деле уедут они только вечером.

– А зачем? – спросил я, предполагая некий тайный смысл.

– Да ну его, дурак и скотина! – Лена вытирала слёзы тыльной стороной ладони.

– Логично! – сказал я и добавил после небольшой паузы: – Ладно, в каком номере живет твой кумир?

– В триста двадцатом, – ответила Лена, – и не кумир он, а сволочь последняя!

– Только его нет целый день, – Света тяжело вздохнула, – а нам вечером уезжать!

– А мне завтра утром, – ответно вздохнул я, – но мы попробуем сегодня разобраться!

Я ушёл от них уверенной походкой Жан-Поля Бельмондо, блиставшего тогда на киноэкранах нашей страны.

– Мы в номере двести восемь, – крикнула Света мне вслед.

Не оборачиваясь, я помахал им рукой.

Был ли у меня план? Ха! Конечно!

Во-первых, я не сомневался: Адгур к вечеру вернётся, абсолютно уверенный в том, что девушки уехали. Тут мы его, тёпленького, с Колей и прихватим!

Коля (классный парень с Тульского завода металлических конструкций), двигаясь, так сказать, встречным маршрутом, уже осмотрел достопримечательности Армении и Грузии, завершая набор впечатлений красотами Нового Афона. Он делил со мной номер в доме отдыха и ежевечернюю покупку двух литров чудесного вина «Изабелла».

К тому же, я не сомневался, раз мы с девушками путешествуем по одному маршруту, значит, завтра должны увидеться в Тбилиси.

Во-вторых… Ну, про вторую часть моего плана я расскажу чуть позже.

После того как я поведал Коляну грустную историю и детали операции, мы, дождавшись десяти часов вечера, интеллигентно постучались в номер триста двадцать.

Адгур уверенно распахнул дверь, тут же получил с правой в голову и рухнул на пол. Он вскочил, не обращая внимания на кровь, которая активно покидала разбитый нос, и начал кричать, глядя на меня бешено вытаращенными глазами:

– Абхазский мужчина убивает за оскорбление!

– Нету воина храбрей, чем испуганный еврей! – гордо ответил ему я.

Адгур затих в мозолистых руках монтажника Николая и довольно быстро вернул колечко и цепочку.

Я чуть не проспал автобус, после того как мы выпили с Колей (за успех операции, за дружбу, за расставание) литра три нашего замечательного красного вина.

Дорога до Тбилиси, наверное, живописная, но меня так укачало, что единственным желанием было поскорее выбраться из душного автобуса.

В гостиницу мы приехали к ужину. Пока руководитель группы получал ключи от номеров, мы пошли в ресторан, который оказался огромным помещением, заполненным жующими людьми.

И вдруг, о чудо!

– Дима! Дима! – Две дивных феи махали мне руками (я посмотрел по сторонам и убедился, что именно мне) и улыбались. Я не сразу узнал Свету с Леной.

Эффектные брюнетка и блондинка, в вызывающе облегающих сарафанах (раньше говорили «в облипочку»), вопросительно смотрели на меня.

Я ответил взглядом (с добрым ленинским прищуром) поверх их голов, небрежно опустил руку в карман, достал колечко с цепочкой и протянул Лене.

– Кажется, твои? – спросил я с лёгкой улыбкой.

Мама дорогая! Что тут началось! И крики, и слёзы радости, и объяснение изумлённой публике, что вот он, настоящий герой!

Хотя, конечно, главным было то, что девушки повисли на мне, обнимая, целуя и прижимаясь своими горячими телами, пока ещё в сарафанах.

Я понял, что вторая часть моего плана тоже удастся.

Оставался сущий пустяк – нужно было купить вино. Имея достаточный опыт в этом вопросе, я подошёл к официантке и спросил у неё про любимую (до судорог) «Изабеллу».

– Нету, – ответила она, а потом мне на ухо: – Чача есть.

– Что такое «чача»? – задал наивный вопрос отпрыск советских псевдоинтеллигентов.

– Как ваша водка, только лучше, – ответила с улыбкой Джоконда с подносом.

Я доверчиво взял две бутылки.

О, если бы знать, какой коварный напиток был получен мной в подсобке из потных рук грузчика в обмен на три рубля (одной ассигнацией).

Крепкий, мягкий, с лёгким виноградным привкусом.

По дороге в номер моих фей я думал о том, что ни у кого из друзей не было сразу с двумя, а у меня вот-вот будет.

Мы начали пить весело и легко. Когда закончилось содержимое первой бутылки, наши настроение и желание достигли пика.

– Остановись! – сказал мне Ангел. – Пора!

– Ты что! – перебил его Бес. – Там ещё целая бутылка!

Что выпито было всё, я понял, когда проснулся от головной боли и дикой жажды. Я лежал посередине двух сдвинутых кроватей, левой рукой обнимая Свету, а правой Лену.

Я встал, пошёл в туалет и долго пил там воду из-под крана.

Ах, как бы могло быть хорошо… Однако то, что все участники оргии спали в одежде, говорило о моём полном фиаско.

Да, наша группа онемела, когда я вышел из гостиницы под руку с брюнеткой Светой (слева) и блондинкой Леной (справа).

Да, никто не пикнул, когда я сказал, что они поедут на экскурсию в нашем автобусе.

Да, мы шли по проспекту имени Шота Руставели, жадно пили повергшие нас в шок разноцветные воды Лахидзе, смачно ели сочные хинкали и ароматные хачапури.

Был яркий солнечный день моей молодости, когда радость жизни так осязаема, когда похмельное состояние абсолютного покоя дарит философские мысли о бренности плоти и торжестве духовного начала.

Пожалуй, одно из самых ярких впечатлений моей жизни – тот незабываемый день, а самое сильное желание – те две девушки, которые держат меня под руки, готовые на всё.

Увы! Вечерний автобус унёс их, не дав исполниться моим грёзам.

Мы никогда больше не встречались, но я храню в тайнике души то путешествие из уже закончившейся студенческой жизни в ещё не начавшуюся взрослую жизнь.

Дмитрий Бирман Бананы

Она была девушкой по вызову.

В свои двадцать пять лет успела стать призёром Всероссийского танцевального конкурса, два раза выйти замуж и родить двух дочерей.

Мы познакомились пошло-банально, хотя и достаточно забавно.

Когда она распахнула входную дверь приватного номера сауны с криком: «Стоять! Бояться!» – мой школьный товарищ (а ныне вице-мэр) Миша Купонов поднял руки вверх, не сразу поняв, что прибыл эскорт-сервис и какое-то время он ещё может побыть на свободе.

Она чем-то меня зацепила тогда. То ли необузданностью, то ли рассказом о том, что на панель пошла, чтобы покупать лекарство младшей дочке. У девочки была редкая болезнь, и медикаменты нужно было привозить из Германии. Я, конечно, не поверил её рассказу. Чего только не наслушаешься от «спецконтингента», но каждая история будет вариацией на тему «если бы только была другая возможность, я никогда бы здесь не оказалась». При этом нынешние Сонечки Мармеладовы хорошо одеты, снимают квартиры в престижном районе города, а на «встречи» приезжают на собственных автомобилях. В общем, так случилось, что мои походы в сауну стали заканчиваться в её профессиональных объятьях.

В тот период моей жизни всё пошло как-то наперекосяк.

Проблемы в бизнесе, постоянное нервное напряжение, которое я снимал «Хеннесси», а главное – отсутствие ощущения «тыла». Моя жена жила своей полугламурной жизнью, и её не очень интересовали мои (она так считала) проблемы, хотя с удовольствием тратила наши (она так считала) деньги.

Как-то вечером, когда особенно не хотелось возвращаться домой, я снял номер в гостинице и вызвал свою подружку.

Безусловно, она была с крепкой сумасшедшинкой в неокрепших мозгах.

– Ты мне очень нравишься, – сказала она, чуть отстранив от меня своё тренированное тело, – ты хороший!

– Конечно, – ответил я, разглядывая потолок, – не пьяный, не вонючий, деньги отдаю по-честному, в общем, приличный человек.

– Нет, дело не в этом. – Она подняла вверх свою стройную ногу и сделала какое-то па. – Ты… как бы это объяснить… ты банан!

– В смысле? – Я повернул голову и утонул в её глазах с лёгкой (хотя черт их разберёт, этих женщин) то ли грустью, то ли дурью. – Это твой любимый фрукт?

– Терпеть не могу бананы! – резко выдохнула она мне в лицо.

– Забавно! – сказал я, подумав, что сумасшествие заразно и надо валить.

– Ну, милый (тут я подумал, какому же количеству мужчин она говорила это слово!), понимаешь, я не люблю бананы, но обожаю всё банановое! Мыло, жевачку, йогурт, просто запах, понимаешь?

– Ага! – сказал я и потянулся к полотенцу, чтобы пойти в душ.

– Подожди, милый, я правда дурею от бананового вкуса!

– Понятно, понятно! – с улыбкой сказал я, всё же взяв полотенце.

– Господи, ну как тебе объяснить! – Она села на кровати, и соски её не увядших после родов грудей, как два ствола, нацелились в мою голову. – Я же не могу позволить себе влюбиться в клиента! Я должна ровно относиться к нему, а лучше вообще никак… ну, допустим, как к фаллоимитатору! Да ещё нужно имитировать эмоции, чтобы клиент остался доволен. Понимаешь?

Я заворожённо смотрел на её соски, ожидая пули.

– Я с тобой седьмой раз, – она улыбнулась и стала почти похожа на жену, которая растолковывает туповатому мужу банальные вещи, пока дети ещё спят, – и мне неправильно хорошо с тобой. Я не могу любить тебя, но наслаждаюсь твоим голосом, запахом… тобой. – Она прижалась ко мне и уткнулась лицом в грудь. Её рыжие волосы, от которых пахло летом и солнцем, были мягкими и… домашними.

Я представил, как играет эта волнистая медь, пропуская через себя солнечные лучи, когда она расчесывает волосы, стоя у окна…

Что я мог ей ответить?

Что мне тоже хорошо с ней и она каким-то невероятным, неправильным образом даёт мне то, чего я не могу получить дома? Что после второй встречи я неожиданно для самого себя подумал, что если бы она не была «девушкой по вызову», то может быть?.. Что я не представляю, как женщина может сохранить здоровую психику после хотя бы полугода пребывания в её профессии? Что всё же сумасшествие заразно и мне очень хочется взять её за руку и увести и защитить от неё самой? Что герой известной повести Куприна (сто лет тому назад) уже делал подобную попытку, которая завершилась полным фиаско?

Я лежал на спине, и когда она подняла голову, стал рассматривать её глаза, которые, как мне казалось, были разного цвета, из-за того что часть её волос была распущена и волной спускалась вниз, щекотно касаясь моей груди, а другая поднята наверх и заправлена за ухо.

– А ты вообще ела бананы? – спросил я её.

Тёмный глаз превратился в Марианскую впадину. Она сморщила нос и брезгливо процедила:

– Как можно есть эту скользкую, жирную гадость?! Они сначала похожи на опарышей, а потом, когда темнеют и покрываются пятнами, на детей пиявки, которую изнасиловал дождевой червяк!

– А запах нравится, да? – спросил я с ироничной улыбкой, пытаясь выкинуть из головы мерзкий образ, возникший после её слов.

Светлый глаз стал прозрачно-голубым и начал светиться.

– О да, милый! – она погладила меня по щеке прохладной ладонью, – это же запах свободы!

– Вот как? – Я усмехнулся. – Почему?

– Ну, это же так просто! – Она легла рядом, тесно прижавшись к моему плечу своим горячим плечом. – Они похожи на месяц, который в тёмной ночи светит тем, о ком забыл Бог, и пахнут звёздным ветром, который дарит надежду.

– На что же надеешься ты, милая? – Слово «милая» я произнёс врастяжку, предварительно сглотнув слюну и причмокнув.

Она приподнялась на локте, повернула голову, её глаза стали моего любимого цвета «нави».

Мне очень нравятся машины такого цвета, правда, в техническом паспорте почему-то пишут «тёмно-синий».

– Я надеюсь, что Дианка не уйдёт. Мне так хорошо с ней, и малая себя лучше стала чувствовать. От Дианки так пахнет бананом, что я схожу по ней с ума!

То, что моя подружка бисексуальна, было для меня новостью.

– А давай, милый, встретимся втроём? Два банана и я! – Видимо, эта идея её всё больше возбуждала. – Даже, может быть, уедем куда-нибудь на пару дней? Точно! Уедем в Москву, – в её глазах бушевал звёздный ветер, – и деньги ты только мне заплатишь, Дианка будет тебе подарком! – Она на минуту затихла.

Я почувствовал, что она задрожала, потом услышал, как она всхлипывает.

– Я не могу без денег, милый, – шептала она, – мне надо лекарства для дочери покупать! – Слёзы, стекая по её щекам, капали мне на плечо, прожигая его насквозь.

– Ну скажи мне что-нибудь, скажи!

Я сказал.

Я говорил ей, какая она хорошая, гладил по голове и что-то (увы!) обещал.

Она успокоилась и задремала…

Я быстро принял душ и тихо выскользнул из гостиничного номера…

Больше я её никогда не видел.

И кстати, с тех пор не ем бананы.

Андроник Романов Принцип неопределённости

Линия подбородка выдаёт вернее всего. Смотришь на своё отражение в тёмном стекле айфона и замечаешь всё то, что публично в себе ненавидишь, то, с чем на самом деле давно уже смирился: мрачное от хронического недосыпа, усталое лицо человека, продолжительное время не поднимавшего на регулярной основе ничего тяжелее чайника. Того, кому надо бы меньше жрать, начать-таки отжиматься, качать пресс, завести женщину. Обязательно уточняешь: для регулярных заплывов на долгие двух-трёхчасовые дистанции. Это – метафора. Хотя бассейн – тоже здравая мысль.

Идея покончить с одиночеством оформилась в июне, месяц тому назад, когда, плавно прокручивая ленту «Фейсбука», я увидел фото молодой парочки, странной даже для этого виртуального кладбища остатков веры в человечество. На юноше был светлый клетчатый пиджак, под ним – белая хлопковая сорочка с голубым шейным платком, а на голове – маленькая зелёная шляпа с короткими полями. Его подруга – вся в белом, усеянном мелкими синими цветочками сарафане, с неожиданной подростковой невидимкой в коротких стриженых волосах. Юноша был сыном моего старого приятеля, с которым мы водили дружбу ещё с институтских времен.

Парочка выделялась на фоне унылых перепостов своей вызывающей демонстрацией счастья, радостью, впечатанной в саму плоскость снимка, такой естественной и незамысловатой, какая бывает только у собак, влюблённых и идиотов. Я подумал странное: «Вот они – вместе». И от этого чужого слова стало вдруг как-то особенно грустно.

Я смотрел на них, а они на меня, и я пытался представить, какой он – этот двадцатипятилетний мерчендайзер, прорвавший каким-нибудь ранним утром причинно-следственную ткань своей незамысловатой жизни тем, что не выпил чашку приготовленного мамой какао, или тем, что решил выйти под дождь без зонта. И что он говорил этой смелой папиной дочке, каких детей кукурузы расписывал, чтобы она вот так ухватилась за его, как ей теперь кажется, мужеское плечо?

Я сохранил фото, открыл его в локальном альбоме, приблизил до оплывших от оптимизации пикселей, подвигал изображение пальцем. Мне стало скучно. Я выключил айфон и сунул его во внутренний карман пиджака. Это было в понедельник, на утренней летучке, месяц тому назад. Шеф, по обыкновению, вдохновлял нас обещаниями премий и грядущими августовскими отпусками. В обед я полез гуглить ближайший бассейн и зарегистрировался на сайте знакомств. Анкета получилась бодрой, наврано было немного, скорее, даже не наврано, а припорошено легкой многообещающей неопределённостью. Так, чтобы потом не краснеть, если дело дойдёт до отношений. О себе соорудил следующее: «Я никого не ищу, мне близка простая восточная мудрость: то, что моё, от меня не уйдёт, а то, что ушло, моим никогда и не было». Это сочетание отрицания и сопливой, протёртой до дыр профанации Дао должно было стать прекрасной наживкой для женщин, реагирующих на фокусы реверсивной психологии и при этом предрасположенных к элементарному абстрактному мышлению.

С фото пришлось повозиться. Подходящих не нашлось. Пошёл в пустую переговорку делать селфи. Гримасничал, подтягивая неестественной улыбкой наметившийся второй подбородок, расправлял плечи, старался выглядеть непринужденным. Пару раз чуть не попался, но дело сделал. Выбрал три довольно-таки приличных фотографии, прогнал их через фильтр Инстаграма, залил на сайт и уехал на встречу.

Ехать пришлось долго, через пробки и переулки, практически вслепую, ориентируясь исключительно на голос навигатора. Устал жутко, потому после, как оказалось, необязательного десятиминутного обмена любезностями и документами возвращаться в офис не стал, поехал сразу домой. На Белорусской площади привычно встал у светофора. Образовалась неизбежная пауза, одноимённая вакууму будничной вечерней усталости, в котором, как в покачивающемся проявителе, медленно проступили двое с фейсбуковского фото. Человек в полосатом пиджаке с голубым шейным платком и его подруга в белом сарафане. Я наморщил лоб, вспоминая, на фоне чего они были сфотографированы. Подумал, что хорошо бы, если бы это было у моря. Например, Ялта. Ялтинское побережье. Я хорошо помню контур этого места. Проверять не стал. Было лень доставать айфон. Мозг тут же по привычке выдал креативное оправдание: «Пока не вижу оригинал, – подумал я, – волен достраивать, перестраивать и толковать изображение как мне вздумается… Как с котом Шредингера… Например… Они гуляли по набережной… Он выпендрился, как это любят столичные мальчики, приезжая в провинцию: шляпа, пиджак, а она… Она живёт на Массандре – они ведь именно так и говорят: «на Массандре», – на улице Щорса…»

Я рассмеялся: «На Щорса? Серьёзно – на Щорса? Там, наверное, и улицы такой нет…» Сзади взвыл клаксон, я глянул на светофор и рванул вперёд, налево, на мост, ускоряясь, обходя ленивых и нерасторопных. Захотелось поскорее скинуть костюм, сорвать галстук, швырнуть в корзину с грязным бельём сорочку и – под прохладный, густой тропический душ.

* * *

Моя однушка – образец педантизма. Но отнюдь не потому, что я любитель подумать над горой мокрой посуды или нахожу медитативной траекторию движения швабры по поверхности керамического пола кухни, устроенной по американскому образцу. Это противоестественное для половозрелого мужчины стремление к порядку – результат двухлетней дрессуры моей бывшей недожены, при воспоминании о которой во рту появляется привкус, должный по логике напоминать какой-нибудь гадкий колдовской ингредиент. На самом деле всё не так уж и плохо. Мои красные полотенчики и фарфоровые – строго для чая – чашки магическим образом действуют на девушек, бывающих у меня исключительно транзитом, по дороге из клуба домой, к невыспавшимся расстроенным родителям.

В тот вечер я, мокрый и голый, вышел из душевой кабины и, не касаясь полотенца, оставляя следы на блестящем ламинате, побрёл в кухню открывать вино. Это было очень, очень неаккуратно. Я тянул время. В комнате меня ждал ноутбук, подключенный к Интернету, в котором дрейфовала гружённая отборными незамужними барышнями «Мамба» – сайт знакомств, в котором я днём разместил анкету. Интрига была не в том, чтобы кого-нибудь снять – с этим я справлялся неплохо и без чьей-либо помощи, – а в том, с какой целью затевалось это сомнительное знакомство. Захотелось с чистого листа и хотя бы месяц – только театры, прогулки и разговоры. Ничего больше. Мне самому всё это казалось маловероятной и абсолютно не нужной при моём стабильном образе жизни авантюрой. И не то чтобы я этому противился, но и не спешил, наливая в фужер рубиновое «Ламбруско», распаковывая кус пирога с мясом, купленный по дороге в универмаге.

Приблизительно через пятнадцать минут мне надоело гримасничать, я принёс из комнаты ноутбук, открыл его и запустил браузер.

За день в гостях у меня побывали двенадцать разнокалиберных кандидаток, которые оставили сообщения. Сразу читать их не стал, пошёл по анкетам, в основном смотреть фото. Через полчаса общая ситуация с местным контингентом мне была более или менее понятна.

Внизу пищевой цепочки располагались толстушки. На фото они разнообразными способами пытались скрыть свою избыточность. Но, увы, бока выглядывали отовсюду.

Далее шло колоритное разнообразие загадочных персонажей, так и не освоивших нехитрое искусство быть женщиной, в том смысле, в котором неизбежен доморощенный хэппи-энд под крики «горько», танцы и положенный в таких случаях мордобой. Здесь размещали фото в свадебных платьях с отпиленными бывшими, предпочитали естественный голубоватый цвет лица, фотографировались с синяками, явно искусственного происхождения, во взглядах периодически читался сдавленный обстоятельствами крик о помощи. В этой категории было всё: демонстрация увядающей плоти, отсутствие косметики – не только на лице модели, но и в мировом пространстве вообще, – компании странных мужиков с подписью «мои братишки» и много того, о чём стараешься забыть сразу, дабы не разочароваться окончательно в необходимости связи человека с человеком. В верхних слоях этого обложенного сервисами и платёжными системами виртуального водоема естественным образом обитали гламурные самки – эдакие паразитирующие на мужской похоти хищницы. Здесь было много селфи, фитнеса, силикона – и как следствие, у каждой своё культивируемое мужеское стадо. Отдельно и вполне себе честно появлялись и гасли уничтожаемые модераторами анкеты проституток. Эти выставляли себя на манер обитательниц улицы Красных Фонарей и сразу обозначали условия и тарифы.

Между самками, простушками и проститутками располагалось пространство вариантов, где можно было попытаться найти ту, которая по неопытности, уму или природной брезгливости не примкнула ни к тем, ни к другим, ни к третьим.

Напоследок я открыл раздел присланных сообщений. Третье было от Насти. «Мне кажется, мы с вами похожи, – писала она, – будете здесь, отзовитесь».

* * *

С самого начала она повела себя неправильно. Сразу поверила в моё респондентское сочинение и тут же отозвалась – «чтобы не потеряться». Её наивная откровенность и естественная природная привлекательность оказались сильнее моего лужёного цинизма. Я думал о ней весь следующий день. Вернее, не то чтобы думал – думать было не о чем, – она как бы присутствовала в окружающем пространстве. И это присутствие каким-то странным образом делало бессмысленным дальнейшее моё пребывание в «Мамбе».

Вечерняя проповедь шефа по случаю отбытия в Эмираты не показалась тупым упражнением в риторике только потому, что давала возможность всё обдумать. Вернувшись за компьютер, я открыл её анкету – она была в сети, – кликнул на кнопку и напечатал в открывшемся чате: «Привет. Как насчёт кофе?» Ответ появился тут же: «Да». И через минуту: «В 18:30 на Смоленской, у «Джон Булл Паба». Удобно?» Мне было удобно.

На Смоленке я был за полчаса до условленного времени. Припарковался у пассажа, нырнул в переход, вынырнул, зашёл в паб, сел за столик у окна и увидел её. Она стояла за стеклом, на площади перед выходом из метро, похожая на большинство своих фотографий. На ней была белая футболка с Бобом Марли и те самые дырявые голубые джинсы, в которых она была на фото из Амстердама. На запястье левой руки вместо ожидаемой фенечки переливались тонкие кольца серебряного браслета. Я смотрел, как она говорит по телефону, блуждает взглядом среди прохожих, высматривая меня, поправляет волосы, и думал, что её имя ей не подходит. Никак, ни с какой стороны. Она должна была быть Ленкой, Люськой, Алёнкой, но не Настей. Настя, Анастасия должна была быть – или стать в итоге – шатенкой с тонкими щиколотками и миндалевидными глазами, такая породистая дрель с потенциальным титулом в багаже. А эта была – воздушный шарик. Без царя в светловолосой голове. Так мне тогда показалось.

Будто почувствовав мой долгий взгляд, она обернулась и увидела меня. Секунды три мы смотрели друг на друга, она – сверяя оригинал со мной воображаемым, а я – наблюдая этот трогательный процесс. Наконец она растянула губы в неуверенной улыбке, ткнула пальцем в мою сторону, улыбнулась шире, веселее, я понял, что опознан, и помахал ей рукой. Она кивнула и тут же пропала из виду. Я подумал, что она забавная и вечер как минимум обещает быть нескучным.

– К вам можно?

Я оглянулся. Она уже была рядом, смотрела на меня, улыбаясь, открытая, красивая, успевшая поймать ресницами несколько капель неожиданного вечернего дождя.

– Да, пожалуйста, – ответил я.

– Спасибо! Я Настя, а вы Андрей?

– Я… Андрей.

– Очприятно, Андрей.

– И мне, – улыбнулся я, – не разделите ли со мной трапезу?

– Отчего же не разделить? – Она уселась напротив и, не сводя с меня глаз, подняла руку, подавая знак проходящему мимо официанту. – Можно меню?.. Вы, однако, рано. Пришли посмотреть на меня заранее?

– Вы, я вижу, тоже не припозднились, – улыбнулся я, глядя, как она мгновенно увлеклась цветными картинками в поданной ей карте вин. – А что было бы, если б я вам не понравился?

Она рассмеялась:

– Сделала бы вид, что не узнала, и быстренько бы смылась.

К нам подошла высокая красивая азиатка и спросила, готовы ли мы сделать заказ.

– Мне, пожалуйста, креветок с рисом и большой стакан томатного сока, – сказал я.

– Мне то же самое, – сказала Настя, закрывая и протягивая азиатке меню.

Та кивнула, забрала буклет, повернулась и, демонстрируя породистую грациозность, пошла к стойке бара. Секунду я любовался её густой конской гривой, зачёсанной в тугой узел на изящном затылке над белым кружевным воротничком.

Заметив мой взгляд, Настя сказала:

– Ну да, она очень хороша.

– Я разве что-то сказал? – с улыбкой отозвался я.

– По-моему, очевидно… Но ведь вы же понимаете? Это месть, – сказала Настя.

– Что? Кому и зачем?

– Всем нам, живущим в этом городе. На вашем месте я бы насторожилась. Это опасная привлекательность.

– По-моему, любая красивая женщина опасна. Такая сингулярность в подарочной упаковке, – сказал я. – Подойдёшь слишком близко – затянет так, что костей не соберёшь.

– А сингулярность – это, простите, что? – улыбнулась она.

– Чёрная дыра, – ответил я.

Настя расхохоталась:

– Что ж, весьма символично! Значит, я не ошиблась.

– В чём?

– С вашим буддизмом.

– Правда? Интересно. Значит, вы любите загадки? – улыбнулся я.

– А кто не любит?

– Я, например.

– Неудачный пример. Вы как раз самый главный загадочник.

– Ну да, в отдельно взятом углу этого ресторана.

– А хотя бы и так.

– Хорошо… Если вы так хотите.

– Ну вот видите! Вы слишком быстро согласились. Это неспроста…

Мне пришла в голову забавная, как мне показалось, идея.

– В шахматы играете? – спросил я.

– Не особо, – улыбнулась она.

Я достал из кармана айфон и положил его перед собой:

– Вот вам загадка. У меня в телефоне есть фото из Интернета. На нем – пара, парень с девушкой. Кто они, я не знаю. В принципе, это и не важно. Я придумываю им историю. Фишка в том, чтобы на них не смотреть. Я видел фото мельком, один раз. Точно не скажу, что на нём. До деталей не опишу. Для меня это история с плавающей точкой… Ну, чтобы понятнее было… Билет с открытой датой. Кот Шредингера. Слышали о таком? Был такой дядька…

Настя рассмеялась:

– Ну не до такой степени я блондинка! – и передразнивая меня: – «Был такой дядька…»

– Хорошо, – улыбнулся я, – был такой физик Эрвин Шредингер, создатель квантовой механики. Когда он рассказывал студентам о принципе неопределенности, он приводил пример с котом. Кота закрывают в металлическом ящике с… с отравленной едой. Мы никогда точно не знаем, жив он или нет, потому что нам неизвестно, притрагивался он к еде или нет. Получается, что в нашем воображении кот одновременно и жив, и мертв. Система выбирает одно из состояний в тот момент, когда происходит наблюдение. Понимаете?

Она отрицательно мотает головой.

– Ну, проще говоря, пока нам неизвестны детали, сюжет и персонажи вариативны. Можно придумать всё что угодно. Потом сравнить с оригиналом. Можем попробовать вместе, если хотите. Как вам идея?

– Можно попробовать.

– Что так неуверенно?

– Котика жалко.

– Какого котика?

– Который в коробке. И ещё я дико хочу сбежать от этой вашей гейши.

– Почему моей?

– Показывайте мне вашу парочку. А сколько нужно на них смотреть?

* * *

Душ за полночь – это отдельная тема. Ты вваливаешься в прихожую в низколетящем полуобморочном состоянии, похожий тупым упорством на бомбардировщик времён Второй мировой войны. У тебя одна цель и одна задача – дойти до кровати. Любой ценой. При этом – и это важно – без ущерба для собственного достоинства и окружающего пространства. Ощущаешь чёткую работу рефлексов, всё ещё помнишь, что в природе существует такое неотвратимое зло, как утреннее похмелье – неизбежное последствие не предусмотренного эволюцией агрегатного состояния человека. И уж коли коснулось, попал под молох, стараешься не усугублять последствиями временного отказа своей навигационной системы. Где-то на полпути из варварских варяг в цивилизованные греки, ухватившись за дверную ручку ванной, неожиданно поворачиваешь, на ходу избавляешься от одежды и… О, Господи! Какое блаженство!

Немного выше солнечного сплетения я чувствовал тепло какой-то внезапно заработавшей радиолампы. Что-то важное и пока ещё неосознанное происходило в моей жизни. Что-то, чему я был очарованный свидетель и непонятливый соучастник. Я улыбался. Той самой глупой улыбкой, какая бывает у собак, влюблённых и идиотов.

Мы расстались около полуночи подле её подъезда. Именно подле, а не возле, следуя этимологии этого забытого слова. Такая необходимость казалась верхом несправедливости, как, наверное, ей – мое странное нежелание целовать близкие, не потерявшие детского очертания губы, раскрывшиеся у самой моей щеки, когда мы стояли на эскалаторе. Желание было. Будь мне мои двадцать пять, я бы не бросил машину у метро, мы бы летели за сотню по Кутузовскому и стоял бы я в этом душе не один… Но чем больше я понимал её особенность, тем больше отстранялся, значительным усилием воли требуя от себя соблюдения предварительного условия – никакой физики в самом начале. Одного я не учёл. Всё моё опытное обаяние было в деле, и результат не соответствовал намерению. Сторона напротив стучала настойчивым осязаемым сердцем под приподнятым на сосках лицом Боба Марли, яростно требуя моих рук, зачем-то рисующих в воздухе какие-то каракули о моём прошлом, теперь уже бесцветном без неё. Ощущение было… как родиться глухим, долгую жизнь не знать, что такое звук, и вдруг услышать музыку. А это ведь и вправду была музыка, потому что, оторвавшись от меня, поднявшись по ступенькам, открывая подъездную дверь, она оглянулась, и не было в её взгляде ничего, кроме благодарной влюбленности.

С большим красным полотенцем на плечах я вышел из ванной, посмотрел на себя в зеркало и, удовлетворившись увиденным, пошёл в спальню. Дёрнул дверь на себя, зачем-то сильнее обычного, и хорошенько – до искр в глазах – прошёлся острым углом по мизинцу правой ноги. Боль была чудовищной. Я сморщился, но сдержался. «Вот она, зрелость, – подумал я вдруг. – Когда больно с размаху врезаешься в дверь и не мечтаешь её тут же испепелить, а ковыляешь мимо. Когда уже некого винить, кроме самого себя. А так иногда хочется!..»

Не включая свет, я повалился на охнувшую матрацем кровать, ухватил и подтащил под голову подушку. Ровное кружение пространства замедлилось. Подгоняемая ноющей болью, эйфория выветривалась вместе с остатками алкоголя. Я стал вспоминать и вслушиваться в то, что она говорила.

* * *

– Ну, давай, историю знакомства. Настя!

– Погоди.

Мы остановились на Крымском мосту над вечереющей рекой с прогулочным теплоходом посередине. Теплоход назывался «Юнга».

– Настя, у тебя есть комплексы?

– Погоди-погоди. – Она обняла меня и уткнулась лицом в расстёгнутую сорочку. – Текила была лишней.

– Да, – сказал я, и мы рассмеялись, она не поднимая головы, куда-то в район моего левого плеча.

– А почему ты спросил про комплексы?

– А вон видишь, Юнг поплыл. Карл Густав. – Я кивнул в сторону теплохода. – Это он их придумал. Коллективное бессознательное. Хорошее определение, актуальное.

– А ты либерал? – Она вскинула голову и с пьяным осуждением уставилась на меня.

– Я что? – спросил я. – А-а… Мне не нравятся хардкорные игры.

– Почему игры? Все очсерьёзно.

– Ну вот поэтому и не нравится. Ты не отвлекайся давай.

Она сделала шаг в сторону, раскинула руки и, перекрывая шум автомобильной толпы, заполонившей проезжую часть моста, запрокинув голову, закричала кому-то вверх:

– Россия, вперёд!

Я поймал её за руку и притянул к себе:

– Это нечестно! Давай свою историю. Иначе котик сдохнет.

– А котик ещё не сдох?.. – Она плаксиво выпятила нижнюю губу и, тут же без какого-либо перехода поменяв тон и выражение лица, серьёзно сказала: – Ну ладно, слушай…

Взяла меня под руку и повела дальше, к ЦДХ:

– А ты носишь боксеры или стринги?

– Настя!

– Ну хорошо-хорошо. Больше не буду. Может быть… Ладно… Представь себе море, дикий пляж, начинается дождь.

– Почему дождь?

– Не перебивай, пожалуйста, – сказала она, – я так хочу. Пусть будет дождь. Просто слушай.

– Хорошо.

– Да! Предложи имя.

– Настя.

– Нет! Настя занято. Пусть будет Лена. А его назовём – Антон. Не возражаешь?

* * *

Снаружи, за поверхностью воды, шелестел дождь. А здесь, под водой, была полная, безоговорочная тишина. Ленка подняла голову и увидела переливающиеся размытые пятна света. Она едва касалась дна – волнообразное движение воды заставляло постоянно корректировать положение тела – но воображение рисовало её стоящей на дне далёкого Южно-Китайского моря, в одном ряду с терракотовыми воинами императора Цинь Шихуанди. Воздуха хватало на полторы минуты. Потом резкий толчок вверх, несколько сильных ударов ногами – и она взлетает, поднимается почти по пояс над поверхностью кипящего от дождя моря. Ложится на воду, раскинув руки и ноги, подставляя себя каплям, закрыв глаза, слушая шелест слияния двух вод: небесной и земной, пресной – чистой, светлой – и солёной – тёмной, освоенной, опасной.

– Эй, вы там не тонете?

Ленка вздрогнула, открыла глаза, повернула голову и увидела на берегу человека с каким-то неестественно белым на фоне прибрежного ландшафта зонтом. Он стоял над её одеждой – шортами, футболкой, трусиками, прикрытыми целлофановым пакетом – и, судя по наглой физиономии, никуда не собирался уходить…

* * *

– А ничего, что терракотовых воинов закопали, а не утопили? – спросил я.

– Вот не мог промолчать? – рассердилась Настя. – Ты же сам сказал: если у истории нет живого свидетеля… Короче… Жила-была девочка – серая мышка, мечтала, училась на филологическом и вдруг встретила принца…

– …с белым зонтом.

– Почему с белым зонтом?

– Ну, по ходу нарисовалось.

– Пусть будет с белым зонтом. Они сделали сэлфи, выложили фотки на «Фейсбук» и жили долго и счастливо. Конец истории.

– Ну-у. Так не пойдет!

– Сам виноват… Обидел птичку.

– Начало – прям супер. Дождь, море… Не-не-не, это не конец… Слушай…

– Что?

– На сколько ты сама научилась задерживать дыхание?

– Догадался, да?.. Давай ты. Ну ее, эту выставку. Начинай!

– Историю знакомства? В смысле, про этих? Считаешь, это круче гиперреализма?

– Однозначно! Гиперреалисты никуда не денутся, в следующий раз сходим.

– Ты забавная, знаешь об этом? Кстати, за тобой рассказ о том, где ныряла ты, – улыбнулся я. – Пойдем в кафе. Нужно взять кофе. Ничего, если это будет другая парочка, например Роман и Катя? Ревновать не будешь?

– Буду. Однозначно.

Мы вошли в кафе, выбрали стол с видом на реку и заказали латте с банановым сиропом. Оба.

* * *

Огромный, в четыре человеческих роста, круглый металлический будильник с белым эмалированным циферблатом стоял на том месте, где должен был, по идее, стоять памятник Ленину, аккурат напротив причала. Чёрные стрелки показывали восемь. Минутная уже коснулась двенадцати и как будто ожидала неторопливую секундную, встреча с которой должна была освободить взведенную пружину зуммера. Роман смотрел на секундную стрелку и считал вполголоса: 51, 52, 53, 54, 55… Паузы между перещёлкиваниями стрелки росли, удваиваясь с каждым разом, оттягивая неизбежное… 56, 57, 58, 59… Последняя была самой длинной и самой страшной. Роман проснулся, посмотрел на нервно вибрирующий смартфон, взял его в руки, тут же переменился в лице и набрал номер:

– Дмитрий Владимирович! Алло! Вы звонили… Это Роман. Как в аэропорту? А который час? Вся труппа? В самолёте? Нет, не улетел я вчера. Кто это вам сказал? Алло! Дмитрий Владимирович, алло!.. А Виктор с вами? Рядом? А можете дать ему трубку?.. Вик? Что за долбаный розыгрыш?! Ну ты… Ну!.. В Москве поговорим!

В дверь постучали. Женский голос с той стороны поинтересовался:

– Номер сдавать будем? Уже двенадцать…

«Цирк уехал, клоуны остались», – пробубнил Роман, накинул халат и пошёл открывать дверь.

Через полчаса, выселенный из «Ореанды», он шёл по какой-то узенькой улочке в сторону, как ему казалось, канатной дороги. Воспользовавшись ореандовским халявным вай-фаем, он успел купить билет на ночной рейс. Перед тем как заказать такси на Симферополь, решил покататься на канатке, под которой проезжал каждое утро все время гастролей на служебном микроавтобусе. Рюкзак неприятно оттягивал плечо, желудок напоминал о необходимости позавтракать хотя бы в обеденное время. Денег оставалось в обрез, и потому из всех возможных достопримечательностей самой желанной могла оказаться какая-нибудь самая затрапезная «демократическая» столовка. Роман шёл, уставившись в асфальт, периодически поднимая глаза на равнодушно-живописные, не обещающие ничего доброго окрестности.

Вдруг на самой периферии поля зрения появилось алое пятно. Роман поднял голову и увидел девушку в красных лакированных туфлях. Она была в ярко-белой на фоне сочной зелени блузке с короткими рукавами. Тёмно-серая офисного вида юбка выгодно подчёркивала редкую пропорциональность её фигуры. Она стояла под большим узловатым деревом и говорила по телефону, периодически произнося название отеля, который, судя по буквам над входной группой, громоздился за её спиной тремя этажами дореволюционной архитектуры. Роман остановился. Бесцеремонно заглянул в бэйдж на её груди и, дождавшись, когда она прекратит разговор, спросил:

– А что, Светлана, есть места в вашей «Ставриде»? Кстати, прикольные туфли…

* * *

– А что, там есть такая гостиница? «Ставрида»? Действительно? А почему Светлана? Ты же собирался её назвать Катя? Кто такая Светлана? Это твоя бывшая девушка?

– Стоп-стоп-стоп! Слишком много вопросов! Остановись… Хорошо, пусть будет Катя… Есть такая «Таврида», дореволюционная гостиница в Ялте. Раньше называлась – «Россия». Я там останавливался… Слушай, а ты тоже фрукт! Без вопросов не можешь.

– Я же тебе писала: мы похожи, – улыбнулась Настя. – Что дальше?

– Дальше? Дальше я вижу в баре бутылочку «Куантро». Вот её мы и возьмём… И дорасскажем наши истории по очереди. Не перебивая друг друга. Как тебе такое?

– Я за!

– Будьте любезны… – повернулся я к официанту.

– В этот раз ты первый, – сказала Настя. – Начинай.

– Бутылку «Куантро», пожалуйста, – бросил я парню с записной книжкой и огрызком карандаша.

Он кивнул и удалился. А я закрыл на секунду глаза, представил девушку в белом сарафане и красных туфельках на тонких длинных шпильках, спускающуюся по неровному наждачному асфальту к морю.

* * *

Катя спускалась по петляющей улочке к узкой полоске набережной, то и дело показывающейся в просветах между разнокалиберными коробками домов. Дорога, бывшая и без того утомляюще крутой, теперь, с высоты десятисантиметровых каблуков, казалась просто отвесной. Спуск в таком положении напоминал ходьбу на ходулях: оступишься – и страшно подумать… Туфли были неудобными. Левая ещё с утра натёрла лопнувшую к обеду мозоль – пришлось подложить под пятку выуженный из принтерного лотка, сложенный в несколько раз лист бумаги, а на правой в районе носка была царапина. Может быть, и не очень заметная с высоты человеческого роста, но была.

Он подошёл, когда она говорила по телефону. Переманивали в мини-отель, условия были шикарными. Не прекращая разговор, она повернулась к нему. Он ей показался симпатичным. Стильный клетчатый пиджак, смешные кучеряшки. Нарочито громко сказав «я подумаю», она выключила телефон.

– Привет, – сказал Роман. – Прикольные туфли.

Через пять минут она знала, что он столичный артист, что выбирает отель и отказался от номера в «Ореанде», потому что там «слишком буржуазно», что ему необходимы воздух и вдохновение. Что деньги – не проблема, и она кинулась показывать ему люкс, вид с балкона на канатную дорогу, патио с крытой террасой.

Он был фокусником того самого цирка, афиши которого висели на улице Пушкина. Первым делом он ей предложил сбежать с работы. Но она отказалась. Условились встретиться через три часа на набережной у памятника Ленину. Его было так много, что, когда он ушёл, Катя подумала о том, что в гостинице слишком пусто, и она бы скучала в пустом холле с большими круглыми часами под высоким потолком, если бы не воображение, развернувшееся в полную цветастую мощь после неожиданного знакомства с Романом… Да, его звали Роман.

В четыре пришла добрейшая Вера Ивановна, работавшая в «Тавриде» ещё до рождения Кати, и Катя поспешила отпроситься, вызвала такси. Наверх она летела на тарахтящей шестерке. По Щорса на Войкова.

Дома – душ, новое бельё, белый в синих васильках сарафан и – другие туфли.

* * *

– Слышь, ты! Отошёл от шмоток! Чё надо?! – Ленка решила не церемониться. Её разозлило само явление этого зонтастого хмыря в такое неподходящее время. Как он вообще забрёл в эту глушь?! Очень не хотелось выслушивать дебильный трёп вроде: «Что делает такая красивая девушка в таком некрасивом месте».

– Да ничего мне от вас не нужно, девушка. Шторм начинается, дождь, а вы в воде…

– Вот и чеши отсюда! Чё встал?!

Выйти из воды Ленка не могла – здесь она обычно купалась нагишом, и эта неожиданная беспомощность злила её всё больше и больше. Вместо того чтобы нахамить в ответ и отчалить, хмырь рассмеялся:

– Пока не выйдете, не уйду. Начнёте тонуть, я хотя бы попытаюсь вас спасти.

– А ну пошёл отсюда, придурок! – заголосила Ленка, в сердцах ударила ладонями по воде, и её тут же – на вдохе, взахлёб – накрыло волной и перевернуло. Она неожиданно оказалась под водой и потеряла всякую ориентацию. Паники не было. Была досада. Интуитивно понимая, что спасение в непротивлении, она замерла, позволила воде приподнять её лёгкое тело и, уже почувствовав направление, рванулась в сторону, казавшуюся ей секунду назад низом.

Зонтастый бежал к ней. Без своего дурацкого зонта, снимая на ходу свой дурацкий клетчатый пиджак. Как был – в джинсах, туфлях, рубашке, – врезался в волну и поплыл. И это было кстати, потому что плавала Ленка не ахти.

* * *

– Что-то мне всё это напоминает, – сказал я. – Рассказ какой-то, что ли? Это ты сама придумываешь или пересказываешь кого-то?

– Это игра, ты сам сказал. Твоя очередь.

– Ладно, – сказал я. – Слушай. У памятника его не было. Она вспомнила, что забыла спросить, как его зовут…

– Ну, так не бывает! – перебила меня Настя. – Она бы его обязательно спросила. А потом окажется, что он Потап или какой-нибудь Филимон.

– Ты себя слышишь? – расхохотался я. – Филимон… У тебя самой – какой-то длинный чулок, Ленка-водолаз… Мы, кажется, договаривались!

– Ну, прости-прости…

– Ладно… В общем, она пришла на место встречи, а его там нет. Собралась уже уходить – и слышит…

* * *

– Граждане отдыхающие и обитатели Ялты! Последний день с гастролями! – услышала Катя знакомый голос, повернулась и увидела его выходящим из-за гранитного постамента. Рюкзака при нём не было, зато на курчавой макушке обосновалась маленькая зелёная шляпа с короткими полями. Такая, какими торгуют в рыночном павильоне у «Ореанды».

– Ну как тебе? – спросил он, приподняв шляпу и слегка по-чаплински поклонившись.

– Ничё так, тебе идёт, – улыбнулась Катя.

Что именно идёт – шляпа или эффектное появление, – Роман уточнять не стал. Взял Катю под руку – и они пошли по набережной, болтая каждый о своём. Он – о том, какими продойхами могут быть жонглеры, имея в виду своего приятеля Виктора, по милости которого он остался в Ялте; она – о том, что мечтает устроиться в питерский «Бельмонд Гранд Отель», и сколько там ресторанов, конференц-залов и какое оборудование в них установлено. У бывшего фонтана он взял её за руку и по тому, как она легко и охотно откликнулась на его прикосновение, понял, что не зря снял на сутки комнату на Маратовской. И подумал, что не скажет ей до последнего о том, что у него билет на ночной рейс, а потом пообещает позвонить и приехать. В общем, что-нибудь придумает.

Он остановился, вынул из кармана смартфон, ловко притянул улыбающуюся Катю к себе и сделал снимок. На фоне набережной с далёким ялтинским маяком на горизонте он – в светлом клетчатом пиджаке, в маленькой зелёной шляпе, и она – в белом, усеянном мелкими васильками сарафане. Счастливые, в свой первый и последний день вместе.

* * *

– Грустно, – сказала Настя.

– Зато правдиво, – сказал я. – Твоя очередь.

Настя запрокинула голову, закрыла глаза, обхватила лицо ладонями и шумно вдохнула:

– Так…

Потом выпрямилась, взяла со стола бокал, немного отпила и, глядя на меня сквозь покачивающееся померанцевое «Куантро», сказала:

– А мой Антон её спас, вытащил из воды. Сначала обхватил одной рукой за голову сзади, как полагается при спасении, а потом взял на руки…

* * *

Ленку била мелкая дрожь. Зонтастый выносил её из моря на руках. Страху было столько, что она не только не сопротивлялась, но даже, неожиданно для самой себя, не ощутила ни малейшего желания расстаться с его непонятным мужским запахом и – главное – новым для неё ощущением защищенности, источником которой был этот вуайерист.

– Я Антон, – сказал он, аккуратно опустил её на мокрую гальку, стащил с себя рубаху и накинул ей на плечи. Рубахи хватило, чтобы прикрыть всё то, чему следовало быть прикрытым на первом свидании.

Вместо того чтобы бежать в ближайший прибрежный ресторанчик отогреваться, они сидели под его зонтом, обнявшись и болтая о дожде, о терракотовых воинах и стилях плавания, о том, какие они, все эти «остальные», боящиеся большой воды и мелких неприятностей. Как давние друзья, неожиданно встретившиеся и распознавшие друг друга в новых телах этой новой, странной в своём потребительском цинизме, реальности.

* * *

Настя замолчала.

– Что было дальше? – спросил я.

– Не было, а будет, – улыбнулась она, – Что будет дальше, зависит от тебя, от нас обоих.

* * *

Алкоголь выветрился окончательно. Спать не хотелось. Нужно было понять, стоит ли пытаться в принципе ввязываться в эту историю с волшебной блондинкой. Мне хватало пережитого предательства жены, замутившей с моим бывшим партнёром по бизнесу. Нужно было с кем-нибудь поговорить, и я отправил Димону – приятелю и соседу – эсэмэску: «Спишь?» Он отозвался мгновенно: «Заходи».

Пару лет тому назад, когда я сам был шефом для пятидесяти раздолбаев в небольшой айти-компании, Димон работал у меня маркетологом. Не сказать, что он был моим постоянным советчиком – личное мы обсуждали редко. Я обычно пресекал попытки откровенничать дурацкими шуточками. Как-то он попытался пожаловаться на одиночество и тут же напоролся на моё:

– Тебя окружают три миллиона микробов, а ты говоришь о каком-то одиночестве.

Он тогда крепко болел сразу в трёх смыслах: его бросила девушка, он простыл и пытался лечить первое и второе алкоголем.

Честно говоря, сегодня мне было слегка приторно от обилия розовощёкой романтики и хотелось того, что я услышал, переступая порог его огромной холостяцкой берлоги.

– Здоров! Знаешь Василису с тринадцатого? Поднимаемся в лифте вместе, в грузовом. Она такая: «Какого ты пялишься на мой зад?!» А я ей: «Я пялюсь не на ваш зад, а на женский зад в принципе».

– Ты уже в кондиции? – спросил я, уловив пряный аромат алкоголя.

– Первая стадия, – отозвался Димон, швыряя мне под ноги стоптанные шлёпанцы, – пивка?

– Аск! – перешагнув через тапки и последовавшее за этим недовольство хозяина, я направился к холодильнику в кухню.

Холодильник у Димона был особенный. Около пятидесяти процентов двухсотлитрового пространства его «Боша» занимала постоянно обновляемая коллекция пива и пивоподобных напитков: всяческих элей, сидров, портеров и прочих бутилированных продуктов брожения. С некоторых пор Димон возглавлял отдел продаж одной профильной по части такого алкоголя компании и, естественно, этим пользовался с большим размахом и вполне себе даже легально. Я достал бутылку «Гролша», чпокнул крышкой и уселся в любимое Димкино кресло. Это уже был перебор. Но, к моему удивлению, Димон не отреагировал, взял себе «Гиннесса» и сел рядом на табурет.

– Твари они все, – смачно сказал он, открыл бутылку краем ножа и отпил большим глотком сразу треть. – Понимаешь? В прямом смысле. Ведут себя, как суки. Она мне говорит: «Ты меня не уважаешь». А за что мне её уважать, Андрюха? Я говорю: «За что тебя уважать?» Она мне: «За то, что я женщина». Прикинь! Я должен покупать ей тонны шмоток, кормить её, катать по курортам, терпеть её тупость, молчать, выслушивать и ещё, к чертям, уважать за то, что у неё дырка между ног. Прикинь! Не потому… Не за то, что, когда у меня проблемы, она как-то там поддержала или там поняла, когда мне херово. Нет! Она меня ещё и добила, тварь: типа, сам, дурак, виноват, что тебя дураком сделали потому, что ты придурок. Понимаешь? И я её должен уважать? За что? За то, что она женщина? Охренеть! Это женщина? Такая должна быть женщина, Андрюх? Может, я чего-то не понимаю? По-моему, это какой-то двуногий паразит!

– Что случилось-то?

– Ты у меня когда был в последний раз… В мае? Нет, в апреле. Точно! Ты ж не знаешь… В мае я девчонку увел у Васильева. Ну – ресторатор… У Гельдовича в Жуковке собирались. Алина Бельшина. Модель… В общем, сошлись. Вот, месяц пожили вместе. Вчера уехала к маме. Попробовал, нахер, семейной жизни… Секс так себе – визги и сопли, а больше ведь ничего, ни хера. Упёрлась с подругой в Крым на неделю – ничего мне не сказала. Потом приехала как ни в чём не бывало. Типа, так и надо. Пипец, короче! Главное, в начале столько песен было, прям котёнок. Потом чуть башку не откусила.

– Слушай, без обид, но, по-моему, ты как-то не там ищешь, – сказал я.

– А ты сам что такой загадочный?

– А я, кажись, тоже решил попробовать. Пришёл поговорить об этом, – сказал я несколько растерянно.

– Тебя я вообще не понимаю, – сказал Димон. – Тебе-то что нужно? К тебе подростки под дверь, как на концерт, ходят. Забыл прелести деструктивного поведения? Захотелось под каблук? Слишком спокойно живётся?

– Слушай, ну не все…

– Все. Именно так. В основе – биология вида, выживание. Выбор крепкого самца, который обеспечит, а она – на социал.

– Слушай… – Я понял, что нужно менять тему. – Ты же любитель потренировать мозг?

– Ну!

– Я тут игру придумал. У меня в телефоне есть фото из Интернета. На нём парочка. Такое счастье во все стороны. Смотришь на них, а потом рассказываешь, кто они, откуда, как познакомились. Типа твоя версия.

– Ну давай. Развлеки старика.

Я вытащил из кармана айфон, открыл фото и положил аппарат на стол перед Димоном. Секунды три Димон молча таращился в экран, потом ткнул в него пальцами, увеличил изображение.

– Откуда это у тебя? – хрипло спросил он.

– Я же сказал. Из «Фейсбука». Какая разница?

– Это моя Алинка… А это, значит, типа её крымская подруга… Это ведь вяхеревский сынок?

– А ты уверен, что это она?

– Это её любимый сарафан. Ну да, этого хмырёныша я в то утро видел… Во дворе…

– Так он совсем ещё пацан.

– А ты думаешь, сколько ей лет? Пацан… Ей самой двадцать один… Вчера, кстати, исполнилось… Вот тебе и история, брат.

Димон встал, шаркая шлёпанцами, дошёл до кухонного шкафа, открыл дверцу, достал бутылку виски и два бокала:

– Поехали в «16 тонн»! Счастье, брат, – это в конце концов обнаружить, что всю свою жизнь ты был женат на девушке своей мечты, а не жениться на девушке своей мечты, а потом, в конце, понять, что она никогда не была девушкой, а такой и родилась – тупой, жадной и похотливой бабой… Поехали, а?

– Сочувствую, но… Извини. Не сегодня. – Я поднялся, взял со стола айфон, сунул его в карман. – Слишком много событий для одного дня. Пойду. Держись.

* * *

Дожидаться лифта не стал, вышел на тёмную лестницу. На площадке между шестым и седьмым этажами было открыто окно. Я остановился. В небе над соседней девятиэтажкой висела полная луна. Какое-то необъяснимое разочарование до невозможности продолжения жизни настигло меня вдруг. Я заставил себя прикрыть окно, увидел своё лицо в отражении, подмигнул и криво усмехнулся:

– Вокруг семь с половиной миллиардов людей… А ты думаешь о каком-то там одиночестве.

В кармане зажужжало. Я нехотя достал телефон. Это была эсэмэска от Насти: «Я знаю, кто на фото. Ты не поверишь! Я оказалась права!»

Родион Белецкий Рыжая

Расскажу вам о выпускнице Актёрского факультета. Появилась в столице В начале лета. Одну из десятки «Бездарных дур» Отправили сразу На третий тур. Пела высоко, Танцевала в трико, Поступила легко. Виделась жизнь В розовом цвете. Слёзы на новеньком Студбилете. Роман с однокурсником Из Брянской области Для демонстрации Женской доблести. Мечтала о роли Офелии вслух. И о Джульетте даже. Играла всё больше весёлых старух И грустных, как мастер скажет. Бросила однокурсника Из-под Брянска Из женского упрямства. На последнем курсе Сбросила вес. Потеряла к театру Живой интерес. От других не было помощи. В себя не было веры. Не заладилось что-то В смысле карьеры. Не до престижа. Стала рыжая. В школе Центрального округа Преподавать его, Будь оно трижды проклято, Актёрское мастерство. Влюбилась в отца своей ученицы. Вызывала его два раза подряд. Болтала с ним. Трепетали ресницы. Оказалось, все о них говорят. Уходила из школы, девчонки рыдали. Подарили ей Табакова портрет… Её в Брянске видели, на вокзале, Перекрашенной в чёрный цвет.

Оглавление

  • Родион Белецкий Мне нравятся блондинки
  • Максим Матковский Только бы не рыженькая!
  • Александр Снегирёв Нефертити
  • Максим Гуреев Нино, или Синдром ленивого глаза
  • Вячеслав Харченко Ева
  • Вячеслав Харченко Спокойная жизнь
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  • Никита Шамордин Звёзды над Костромой
  • Антон Чиж Рыжая Шкурка
  • Николай Кузнецов Елена непрекрасная
  • Сергей Петров Первая и последняя
  • Дмитрий Емец Невеста графа
  • Евгений Новиков Прозерпина северного края
  • Олег Жданов Город не повторяется…
  • Андрей Ильенков Палочка чудесной крови
  • Дмитрий Бирман Путешествие
  • Дмитрий Бирман Бананы
  • Андроник Романов Принцип неопределённости
  • Родион Белецкий Рыжая Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Тест на блондинку», Сергей Павлович Петров

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!