«Старая ветошь»

330

Описание

Роман «Старая ветошь» и повесть «Веничек» объединены общей темой: серая, невзрачная жизнь, череда неприметных дней и заботы о хлебе насущном, однажды прерываются светлым поступком, и тогда человек возвышается над суетой открывается с неожиданной стороны, проявляет лучшие качества. И ещё: если всерьёз думать о любви, обязательно придёшь к Богу. Пожалуй, на сегодня это самая грустная книга Валерий Петкова.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Старая ветошь (fb2) - Старая ветошь 713K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Валерий Борисович Петков

Валерий Петков Старая ветошь

Старая ветошь

…«Начинается длинный путь борьбы за то, чтобы какими-то иными словами, иными делами раскрыть людям нормальным свою тайну. Часто в то время, виноватый перед всеми, думаешь, что они все умны, а сам сходишь с ума, и долго спустя, если удастся победить и сделать предназначаемое своей же природой дело, то представится уже наоборот: не было в них никакого особенного ума, стояли они на месте, а сам натыкался на них в своем тёмном беге, как на деревья в лесу. Но тайна, что же сталось, в конце концов, с тайной? Дорогой друг мой, это не тайна, это просто я сам в той своей части, которая не совпадает ни с кем из других. Вот почему никогда не будет конца рассказам о разных историях любви; как ни одна весна в днях своих не совпадает с прошлогодней весной, так никогда не будет исчерпан любовный запас.

Иным это очень рано отравляет душу, что старшие ничего не знают и что я, какой есть, я старший сам себе. Душа детей и художников отличается».

М. Пришвин, Дневники, 21 декабря 1924 года.
* * *

Церковь он увидел сразу, словно в один миг возвели перед изумлённым взором.

Белая, уютная, и Алексей мысленно окрестил её – Церковка.

Обнаружил неожиданно – летом. После похода в Третьяковку. Устал до изнеможения и, перенасыщенный впечатлениями, то есть когда уже и ноги не идут, и мысли никакие в голову не лезут, решил пройтись по улицам, восстановиться.

Выбрал теневую сторону, шёл не торопясь по узкому тротуару. И Церковка возникла словно бы ниоткуда в раздвинувшемся пространстве старинных зданий, в мареве узкой улочки старой Москвы, сбегающей вниз, к широкому проспекту.

Идти под уклон было необычно, уносило вперёд, словно другая воля подталкивала, торопила, заставляя непроизвольно ускорять шаг, но было это как бы исподволь, и невольно возникала улыбка от такого «насилия».

Он поднял голову. Невысокий купол, тускло блестящий в послеполуденном солнце, припылённый, как древняя монета, пролежавшая много времени в земле: прах въелся в позолоту и, кажется, его уже не вытравить. Но эта неказистость была благородного свойства, особого рода и вызывала восторженное уважение к чему-то давнему, хотя и неизвестному.

Храм словно врос в тесноту городского центра и слегка клонился на одну сторону, отчего казалось, что он присел и сейчас вот-вот плавно воспарит к городскому небу, блёклому от жаркого солнца, поднимаясь выше, пока, наконец, не исчезнет из поля зрения. Только капсула луковки, светящаяся благородным сусальным покрытием, изнутри заполненная множеством молитв во здравие и за упокой, будет лететь долго к далёким мирам. Там расшифруют эту информацию и очень удивятся тому, как много несуразностей у землян и какими мелочными молитвами досаждают они Творцу.

Алексей легко толкнул дверь, вошёл. В намоленной прохладе свет невесомо парил золотым и белым переливом, струился вверх, к скошенным квадратам оконцев под куполом. Он нёс умиротворение, притягивал, и уже невозможно было представить его другим, а именно таким и только таким – бесплотным и одухотворённым, насыщенная сладостным ароматом, физически осязаемая радость и такой вдруг – реальный полёт, в едином всплеске телесного и духовного на грани чуда. Он боялся, что этот миг так же быстро закончится, как и начался, жадно вдохнул, до лёгкого головокружения, словно пил до самой глубины, до бледных кругов перед глазами.

– Запах благовоний и фимиама, – подумал тогда. – Воскрешения градущих радостей. – И улыбнулся.

Он медленно огляделся по сторонам. Тёмные лики.

– Почему образов Матери с младенцем не меньше, чем икон Христа? Кажется, даже больше. Он – символ бессмертия духа, она – вечно нарождающейся жизни, но одно и другое произрастает из любви. Она – всем этим движет. Вот – Богородица держит младенца, а те, кто рядом, и даже дальние, переполнены любовью и радуются, потому что соприкоснулись с Божественным проявлением начала новой жизни, это сулит им важные открытия, надо лишь обернуться назад, поговорить с собой, по-новому взглянуть на давние события, оценить их иной мерой, через первородство, рождение.

Это прозрение обрадовало его, показалось важным и не случайным.

С некоторых пор он стал приходить сюда в двадцатых числах каждого месяца.

Только теперь мысленно он говорил – мой Храм, потому что церковь – это здание, а Храм – для души. Так он определил. Посещать Храм стало модно, Алексей же приходил сюда исполнить то, что обещал себе непременно осуществить, делал это неукоснительно.

Он стоял в сторонке, прислушивался к обрывкам молитв, доносившихся до него, вслух не поминая Бога, который присутствовал здесь, и это было всё равно что хвалить в глаза кого-то, кто и так об этом знает.

Тем более что молитв он толком не знал. Он складывал, как ему казалось – молитвы, а свободное пространство заполнял своими словами. Сложные же тексты на старославянском слушал почтительно, однако многое не понимал и принимал просто по звучанию, как хорошую песню о добре и любви на другом языке.

В прохладной гулкости Храма он вслушивался в музыку эха, в новые смыслы, которые зарождались в нём, в их звучание, они начинали приобретать цвет, объём, вкус – осязаемо, до лёгкого хруста, как нечто материальное, например, краска, нанесённая на холст и запечатлевшая это мгновение.

Что прорастало в нём в такие минуты? С чем можно сравнить это состояние? С лопающейся на солнце почкой дерева? дождём, безнаказанно заполняющим видимое глазу пространство? бодростью начинающегося летнего дня? или колким пощипыванием лёгкого морозца на щеках? Важное слово. Как начало снегопада, его движение и осмысление по-другому? Набежавшая тень лёгкой грустинки оттого, что лишь почувствовал, прикоснулся едва-едва и до конца не понял, что же это было в реальности, вокруг, но смутно, на зыбком краешке догадки. Как это важно, чтобы уверовать в то, что ты – человек и это свойственно только тебе.

Вот сейчас, позже лишь то состояние будет вспоминаться в какие-то минуты, а слова будут другие, потому что множество граней высветило стекло простой лампадки у иконы и едва приметное колебание медового потёка живого пламени свечи. Таинственные, нестрашные тени, неясные гулкие звуки долетающих молитв и взгляд на действо вокруг, будто изнутри, из центра происходящего. Где есть только он, и доступно понять, что в горизонтальной плоскости излучается больше синего, вертикально – красного, а мощная энергия не отпускает, держит крепко и спасительно, словно бурная вода в центре круговорота не даёт тёмным силам втянуть в глубь воронки. Затащить в чёрную, погибельную бездну безумной погони за несусветными благами, что в итоге окажутся они лишь чернильным, обманным облаком, за которым давно исчез неуловимый некто, заманивший в морок этой ловушки, перехитривший легко и ставший из добычи – охотником.

И всходил над Храмом старый месяц – вету́х, замирал ненадолго, а вскоре уже плыл юный – молоди́к. Они сменяли друг друга, и не было им дела до глупостей, гордыни и зависти, плодящихся на планете Земля, ставшей из зелёной и полной жизни – серой, закрытой губительным дымом труб и ядовитыми облаками взрывов бесконечных войн и смертельных экспериментов.

Алексей хоть и корил себя за невысказанные слова, ощущал происходящее в нём и вокруг тонко. Уходил из Храма просветлённым, понимая, как пронзительно хорошо сейчас. Так бывает, когда неожиданно найдёт осязаемое присутствие важной мысли, она притянет своей новизной, откровением, и возникнет острая жажда вернуться вновь.

Месяц пролетал в нетерпеливом ожидании посещения Храма.

Именно – жаждал он посетить его, словно речь шла о некоем напитке, необходимом жизненно, чтобы восстановиться и обрести силы думать, дышать полной грудью, радоваться звукам, краскам вокруг, испытывать потрясение от чего-то хорошего, самого простого, но истинно глубокого, в привычном ещё вчера, но неожиданно открытом заново, ставшем важной частью теперешней его жизни, и двигаться дальше в убийственной суете за старинными вратами.

Рассказами о Храме он ни с кем не делился.

Здесь он бывал по субботам, тайком от всех.

* * *

Итак, менеджер небольшой фирмы Алексей проснулся как обычно, без забойного звона будильника.

В полумраке громоздился в алькове шкаф, накренённый «пизанским образом», поэтому его надо было, прежде чем закрыть, слегка надавить сбоку, на скошенный угол, сместить на короткое время, будто по плечу приятеля похлопать, и в это краткое мгновение постараться зафиксировать дверь в проёме шкафа.

Происходило это с некоторым грохотом, потрескиванием сухого дерева, старых петель, поэтому самые необходимые вещи лежали рядом, на большой кровати, занимая всю видимую поверхность.

Остальное пространство от кровати до противоположного угла комнаты занимала низкая стенка, старенький «Шарп», ровесник начала перестройки. Дальше, во всю стену – окно.

Ближняя, большая его створка при сильном ветре приоткрывалась, и в такие «стихийные» дни Алексей спал в старом, бесформенном свитере, надеясь на скорый антициклон, перемену направления ветра и нормальный сон в обычной майке.

Зато в комнате всегда был свежий воздух, и даже при закрытой двери не застаивался уксусный, резкий дух утомлённого мужского тела. Известное дело – запах самца суров.

Он лежал на промятом диванчике, закинув руки за голову.

Неторопливо шлёпал шлицами пароходного колёсного хода будильник.

Разлепил глаза, ничего нового для себя не увидел. Мгновенно впрыгнул в поле зрения большой обеденный стол у окна. Под ним занимал много места, бугрился крышкой солидный кофр на молниевых застёжках, приподнятый с одного угла колёсиками средних размеров. Приоткрытый слегка, с напластованиями аккуратных пакетов с майками, трусами, носками, и приходилось нырять под стол, стараясь не поранить макушку о внутренность столешницы, всякий раз выкладывать их на диванчик в поисках нужной вещи, потом всё в обратном порядке складывать, и досадовать слегка, потому что было уж не так идеально и аккуратно, как он ни старался.

Он окинул «тридцать два квадратика» комнаты, люстру из пяти рожков в виде раскрывшихся в серой пыли цветков унылого ландыша, подумал в который раз:

– Надо бы купить запасную лампочку, не дай бог, перегорит – последняя! Включу однажды, бабахнет – и как собираться в темноте, если в прихожей уже нет лампочки?

С наслаждением, протяжно зевнул.

Выпутался из тёплой квашни пёстрой ветоши постели, умышленно высоко поднял ноги, крутил «педали», разгонял воздух.

Нагромождение книжных полок слева от диванчика слегка поколебалось, позвенело стеклянными вставками, затихло.

Книги Алексея лежали стопкой рядом. Достаточно было протянуть руку, взять с тумбочки очки, но перед этим встать и включить свет, потому что торшер капризничал, включался и выключался сам. Стоял в изголовье хозяйской кровати без толку на тяжёлом железном блине, на фоне обугленного торца комода. Видно, однажды старушка уснула и забыла его выключить.

Хозяйка квартиры, преклонных лет врач на пенсии, жила у дочери на Профсоюзной, квартиру сдавала, чтобы скопить деньги на свадьбу великовозрастному внуку, цинику и пофигисту, которому были её хлопоты безразличны.

Долетел слабый звук двигающегося лифта.

Алексей сидел, ёжился, словно размышляя – нырять ему в прорубь морозного утра или нет? Стыло и неуютно на лёгком сквозняке. Так бывает, когда быстро идёшь по улице, а ветерок попутный, в спину, ощутимо обдувает тело, согретое быстрой ходьбой. Захотелось вновь влезть под привычные тряпки, понежиться, может быть, ещё приспать коротко.

Всю рабочую неделю он хронически не высыпался.

Во рту пересохло. Алексей подвигал губами, нагоняя слюну, ощутил привкус металла, будто внутри него был железный каркас и за ночь он поржавел от пота, испарины, пропах окалиной. Он был уверен, что громко храпел, но сам не слышал забойного грохота звуков, потому что был в бесчувственном обмороке тяжкого сна: сильно устал накануне.

– Интересно, слышно ли было соседям? – подумал он так, словно смотрел фильм и нечаянно включил на полную громкость, а сам в наушниках этого не почувствовал.

Встряхнул двумя руками одеяло, заметил грустную ямку на том месте, где недавно ещё ворочалось неатлетическое тело в поисках уюта и тепла. Попытался равномерно распределить в пододеяльнике вытертое до белой основы одеяло, придать ему хотя бы видимость квадратности. Да так и кинул на мятую простыню, решив, что вечером, в свободное время он и подушку взобьёт, и жгут простынки раскрутит перед сном, а поскольку днём никто его ложа не увидит, не оценит его небрежность или наоборот – не похвалит опрятность, то сойдёт и так.

Возможно даже, он наберётся смелости, сходит за рассохшуюся хоккейную коробку в глубине двора и выбьет пыль.

Впрочем – приступы опрятности не случались даже и в выходные дни, но на это было другое объяснение – всё равно скоро спать, не перед кем выёживаться. Такое отношение примиряло его с безропотным раскладным диванчиком и гасило внутреннее недовольство своей слабохарактерностью перед кусачими бытовыми проблемами, упирающимися в бока прорвавшимися через ткань пружинами дивана.

Диванчик изначально не был «пушистым», а сейчас и вообще больше напоминал углубление в камне, и Алексей мысленно окрестил его «прокрустово ложе».

Он встал, потянулся.

– Отбой закончился! Подъём!

Шторы он открывал и закрывал только в выходные дни, потому что надо было обходить стол с торца, вставать на стул, всё это повторять дважды, да ещё и в обратном порядке, а поскольку на неделе дома днём не было никого, то и смысла открывать шторы тоже не было. К тому же между стёкол, в самой середине, висела и не падала большая, на полгоризонта, муха, с неразличимыми на фоне разводов немытого окна крыльями. Когда Алексей глядел на неё, вспоминал, что у Чехова часто встречаются в рассказах мухи, как символ вселенской скуки, и ему становилось грустно, но доставать муху зимой было не с руки, и он планировал это сделать погожим весенним днём, а может быть, и в тёплый летний месяц. Пока он не знал, в какой именно. Потом распахнуть широко окна, разъединить половинки и помыть – чисто, до ощущения полного отсутствия стёкол, словно нет их вовсе, руку протяни и коснёшься листвы высоченных тополей под окном.

Летом начиналась жара, и он всё откладывал мытьё, пока не налетали осенние дожди, и он опять успокаивался, глядел на мир сквозь пыльный полусумрак стекла.

Потом засыпал в сером, приглушённом свете немытых окон.

* * *

Он вышел в крохотный тамбур-коридорчик, высоко поднимая тощие волосатые ноги, потому что повсюду были протянуты провода удлинителей: проводку строители забыли спрятать в стены при ремонте, а хозяйка не напомнила.

Прикрыл за собой двери, промелькнул неясным призраком в мутном омуте старого зеркала, прошаркал засаленными, скособоченными тапками по бугристому линолеуму, кинутому прямо на бетон, отчего пол напоминал земляное покрытие в халабуде для отдыхающих где-нибудь на юге.

Заученным движением плеснул воды в чайник из большой бутыли с этикеткой «Гроза». Важно было на глазок определить «ватерлинию», не перелить, потому что чайник на уровне ладони пропускал воду при закипании, приходилось брать тряпку и вытирать кипяток.

Тряпка пахла кислым, липла стылым подсолнечным маслом к рукам, вызывала омерзение, желание вымыть руки душистым мылом. Однако он терпел, привык.

Постоял молча, почесал ногу об ногу, приподнял майку, поскрёб бок, длинно зевал. Глаза захлопывались сами, склеивались закисшей, болезненной желтизной.

– Тяжко всё-таки зимой подниматься.

Он вспомнил, как стремительно носился по студенческой общаге, пел или мурлыкал мелодию, и ничто не могло испортить ему настроение, светлое и весёлое с утра и до вечера. Долгие годы вообще не задумывался, отчего так происходит, а сейчас вдруг с грустью понял, что это уже в прошлом, но вспомнилось почему-то именно сейчас.

Кухня узкая, длинная, как штакетина из забора. Мойка в углу, вдоль стены типовой набор столиков, шкафчиков, которыми он по большей части не пользовался, и были они лишь саркофагами для невесомых тараканьих мумий, он же – доставал из решётки-сушилки несколько посудин по необходимости.

Газовая плита, холодильник «Минск-17», на нём кашпо с гуцульским орнаментом. Его занимала «восковка» с толстыми листьями. Большой куст разросся пышно, подпирал неопрятный потолок, и был Алексею неприятен, потому что напоминал кусты сирени на деревенском кладбище, где был похоронен отец.

А ещё он однажды подслушал разговор двух старушек в автобусе, одна из которых утверждала, что «восковка» может развить «раковую нутряную метастазу органов», потому что это растение-хищник отбирает жизненные соки у тех, кто постоянно находится в пределах трёх метров от горшка! От кресла же до улыбчивых «гуцулов» было явно меньше трёх, и в те редкие разы, когда он всё-таки в кресло опускался, старался не засиживаться.

Понятно, что это было полной ерундой, но как-то уж очень деловито, напористо внушала старуха товарке свою теорию. Это всплывало всякий раз при виде куста, породило устойчивый комплекс неприятия, а ещё больше напоминало, что не надо лезть в чужие глупые разговоры, даже и ненароком, а потом расстраиваться неизвестно из-за чего.

Тем не менее, Алексей исправно его поливал, но делал это без всякого удовольствия, словно нёс некую повинность, надеясь, что от таких его мыслей растение не совершит над ним плохого или вообще зачахнет. Однако оно становилось всё пышнее, словно назло, вероятно, стараясь переубедить его, а возможно, даже – подпитывалось его отрицательной энергией и антипатией.

Иногда он отстригал большими ножницами нижние пожелтевшие листья, толстые и крепкие, как негнущиеся пальцы. И снова становилось неприятно, словно попросили постричь ногти на ногах у кого-то.

Он мог бы сказать хозяйке, что цветок неожиданно завял, но лукавить не хотел и обрекал себя на эти маленькие трагедии.

Окно было прикрыто задымлённой занавеской, которая никогда не отодвигалась, на подоконнике лежала толстым слоем пыль. Здесь же стояло старое кресло, накрытое бордовым пледом. Алексей высокопарно называл это место «рекреация», «место для пленэра», но садился сюда очень редко, потому что было кресло шатким, ненадёжным.

Он плеснул бурливого, брызжущего колючками кипятка в кружку, коротко понаблюдал, как разворачиваются крупные листья на дне, окрашивают воду в густой коричневый цвет, понял, что очень хочет чая. Ему нравился крепкий чай. И листья. Так он убеждал себя, что чай настоящий.

– Ритуал немыслим без привычной чашки, кружки. Так вкусней. – Сглотнул слюну.

Он залил «скорострельные» серые лепёшечки геркулесовых хлопьев, кинул туда кусочек сливочного масла, столовую ложку клубничного варенья, чтоб уменьшить отвращение, пошёл в ванную чистить зубы и старательно бриться, потому что не любил седоватых, неаккуратных «нескошенных» кустиков на лице.

Здесь недавно был сделан ремонт. Новая плитка сизовато-белого цвета над ванной, прикрытой спереди сдвижными шторками, кафель пола тёмно-бурый, практичный, пыль на нём незаметна, шкафчик над маленькой раковиной. Полотенцесушитель остался старый, неудобный, потому что косо упирался одним краем в стену, ничего нельзя было развесить, а за его замену местный «техник-сан» потребовал немыслимые деньги. Поэтому новый «полотенчик» так и лежал в упаковке, под шкафом на кухне. Хромированный, блестящий, холодный и бесполезный.

В зеркале отразилось худощавое удлинённое лицо, небольшие брыли, лоб, кое-как прикрытый непокорными вихрами – «соль с перцем», вспаханный мыслями и заботами жизни, брови-запятушки, слегка вытянутый вниз тонкий нос, пышные усы, отчего мелкий подбородок был похож на кадык-выскочку, вспрыгнувший выше привычного предела, да так там и застрявший.

– Только глядя в зеркало чужой лысины, можно понять, что у меня неплохая шевелюра! – подумал он. – Всё-таки обычное зеркало привирает, льстит глазу. Или глаза вступают с ним в сговор? Нас созидает мнение других, и очень редко кто от этого по-настоящему свободен.

Впрочем, худощавость и густые волосы с лёгким налётом первой седины не давали точного ответа, сколько же ему лет. Обычно он с серьёзным лицом произносил заготовленную фразу:

– Вот в мои – семьдесят восемь лет!

Окружающие изумлялись, пристально вглядывались в лицо, не верили, особенно дамы, возражали, что ему от силы сорок два. Тогда он корректировал, говорил так же серьёзно, но тотчас же заглядывая в глаза:

– Да, вы правы – на самом деле восемьдесят четыре.

Дамы наигранно возмущались, он молчал, выдерживал «мхатовскую паузу» и только после этого говорил, что реально ему тридцать восемь, и, насладившись слегка эффектом, окончательно запутав собеседницу или собеседниц, переходил к делу, по которому пришёл. С мужчинами он этот фокус не практиковал, кокетничал же только с дамами около или за пятьдесят, особенно чутко воспринимающими всё, что связано с необъятным понятием – возраст, так и не развеяв сомнений относительно своих лет.

Сейчас же лёгкий туман горячих испарений покрывал зеркало, определить реальный возраст за влажной дымкой было невозможно, да и так ли уж это важно. Одним словом – мужчина в расцвете лет и на пороге увядания.

Он брился разовым станком, потому что электробритва вызывала раздражение. Покупал по акции шуршащую пачку «5+1», не ленился, наклеивал маленькую бумажку с датой начала бритья, много позже, выбрасывая последний станок, с удовольствием отмечал, что хоть станок и «разовый», но пользовался он им – месяц, а в сумме получалось полгода, и если разделить стоимость на шесть, выходило совсем уж экономно.

Лицо холерическое, подвижное и беспокойное, что подчёркивали и серые глаза, не казавшиеся пустыми из-за блеска. Живо, но насторожённо смотрели они на мир, близко посаженные, круглые и выпуклые, будто у краба на стерженьках.

В них всегда светился вопрос и ожидание в каждый следующий миг какой-то каверзы. То есть он себя к подвохам готовил постоянно, дисциплинировал, не давал расслабиться. Но бывали моменты краткого забытья, потери бдительности, мёртвая зона, как у станкового пулемёта, который может стрелять только в определённом перепаде градусов. И когда пули в этот сектор не долетали, наваливались неожиданные, незваные проблемы, брали его в плен, будто вражеские разведчики – ротозея-«языка». И ничуть это не было преувеличением, потому что поля жизни – это и поля брани, усеянные минами-подвохами, а на таких полях без брани не бывает. Во всех смыслах этого слова.

Шея нормальной длины, разве что тонкая, и родинка, крупная, коричневая, спелой ягодой крыжовника в ложбинке, аккуратно по центру, выглядывала в раскрытый ворот сорочки. Кадык небольшой, почти неприметный.

Одним словом, ничего героического во внешности и в биографии Алексея не было. Среднестатистический гражданин, каких много носится по стране в общественном и другом транспорте, зарабатывая себе на неказистую жизнь и туманную перспективу никчёмной пенсии, похожей размерами на фиговый листок, из-под которого по краям выбиваются такие же бесполезные, большие кольца лобковых волос.

– Так и хожу по жизни… Десять, двадцать, тридцать лет – спустя рукава! – укорил он себя.

После развода жена переехала к отцу. Ему стало безразлично место, где они жили вместе, и квартиру отобрал банк, за долги.

Поскольку жил он один, разговаривать в нерабочее время можно было только с собой да изредка по телефону. Мысленные беседы во время чтения книг в расчёт не шли.

Вот ещё! Уши – аккуратные, прижатые к голове, тонкие, слегка заострённые кончиками берёзовых листьев, как и нос, тихо росли всю жизнь, и жаль, что не росли какие-то более чуткие к размерам, не менее важные органы туловища. Но эту безнадёгу Алексей исправить не мог, поэтому принимал как есть, хотя и досадовал иногда.

Он наклонился над ванной в позе «марал у водопоя», вымыл шею, кустистые подмышки, повозился в закоулках ушных раковин. Вытерся небрежно, оставляя капли влаги, потому что ему нравилась свежесть, особенно если было вокруг тепло и комфортно. Она напоминала лето, хотя в ванной сифонил из решётки под потолком «стояковый вонизьм» утренней оправки с разных этажей многоэтажного бетонного барака. Его душили мощным напором ОВ, но Алексей попривык, хотя радости не испытывал. Терпел, надеясь, что плохое однажды закончится.

Он обильно протёр кудри подмышек сухим дезодорантом с тревожным запахом увядших кладбищенских цветов, как у дешёвого одеколона. Однако острый запах хлорки от воды не исчез и будоражил, напоминал солдатский полевой нужник, торопил поскорее уйти из ванной.

– Хорошо, что хвост не мешает. – Улыбнулся своим мыслям, но и возразил тотчас же себе: – У кого есть хвост, тому ванна не нужна!

Снял с плеча небольшое полотенце, окинул себя взглядом в белёсом тепле круглого зеркала.

– Душ кочевника.

Каждый четверг он парил ноги в тазу с горячей водой. Подсыпал туда столовую ложку зеленоватой морской соли из синей пачки с текстом на украинском языке. Процедура называлась «окопычивание кипятком» или «чистый четверг».

После этого, лёжа в постели, выпивал кружку кипятка с мёдом вприкуску, и спал крепко, без сновидений, ни разу не сбегав в туалет: так его «выключала» и освежала эта простая процедура.

Кроме того, он панически боялся сквозняков. Во всех видах. Даже летний ветерок в погожий день ввергал его в беспокойство, особенно если он потел, и возникало в нём сильное желание втиснуться в некое пространство, которое оберегло бы его от опасного дуновения и простудных заболеваний. К сквознякам из окна относился с опаской, но ничего с ними не делал, старался укутаться сильнее, поберечься.

Может быть, поэтому за всю сознательную жизнь он только однажды ободрал коленки, руки-ноги не ломал, «приводов в органы не имел».

Так незаметно скользил по жизни к шестому десятку лет. Не воспаряя на восходящих потоках к вершинам бизнеса или руководящим бугоркам бюрократических «возвышенностей», сулившим обеспеченную, спокойную старость, мелкие, но важные, заслуженные льготы в местной поликлинике и на транспорте.

Считал, что, как и всякий талант, умение «прибрать к рукам» – подарок свыше. Он называл это – «обтяпывать делишки» и, когда произносил вслух, представлял огородную тяпку с широким краем-полумесяцем белого, блестящего от постоянного трения о землю лезвия.

У него такой талант отсутствовал напрочь. Был он в этом уверен твёрдо, вдруг осознав, что нет у него «аппетита» и безразлична погоня за деньгами, лихорадка желания иметь их как можно больше для того, чтобы сделать из них ещё больше денег. Погоня за модной одеждой и сменой одного престижного авто на другое вгоняла его в тоску при одной только мысли, всё это казалось пресным, неинтересным и бессмысленным. Может быть, именно поэтому деньги, а тем более – большие деньги, обходили его стороной. С годами он примирился с этим и относился спокойно к такому положению. Даже гордился временами, особенно когда смотрел судебные процессы или репортажи «маски-шоу» с задержанными бизнесменами, а пуще того, если показывали труп убитого в разборках миллионщика.

Он считал, что необходимо иметь некий минимум, чтобы жить достойно и в меру комфортно, не унижаясь, получать от этого удовольствие и понимать, что это «вкусно», как свежая, ароматная булочка за утренней чашкой кофе у чистого окна, за уютным столиком, в погожий денёк.

Такую сцену он представлял, когда рассуждал о жизни умеренной и комфортной.

Деньги. Есть люди, для которых они – инструмент для дальнейшего пополнения «коллекции», но когда их много, они отдаляют от большинства людей, друзей, сужают их круг. Изолируют в силу того, что ты должен отдавать некую дань своему положению, платить этот «ясак» валютой и временем и соблюдать неписаные правила для уровня твоей значимости, при том, что в процессе добывания дензнаков думается ровно наоборот. Хотя – с другой стороны, если их нет, то и просто нечем угостить друзей. Но одиночество возникало в обоих случаях. Значит, должна была быть золотая серединка, вот и всё.

Он не считал себя неудачником, хотя бы потому, что работу находил легко. Но долго на очередном месте не засиживался.

Вполне возможно, что причина крылась в искажённой самооценке и неправильной оценке окружающих. Это и порождало эффект «неуживчивости» или ненужности его услуг в тот самый момент, когда он решал, что всё идет хорошо, успокаивался, и ему становилось попросту неинтересно оттого, что сложная задача стала рутиной, в ней умер элемент творчества, и осталась лишь скука.

Вместо вдохновения.

Так вот, в один прекрасный день он сказал себе: бизнес – это не моё. Спокойно относился к теме и видел себя лишь «наёмником» при чьём-то деле. Однако шлейф прежних попыток заработать на коммерции тянулся за ним. Начало шлейфа терялось за горизонтом ближайшей пятилетки, потому что он твёрдо решил отдать все долги, возникшие вопреки дерзким планам заработать в период всеобщего желания сделать то же самое, не имея ни связей, ни талантов соответствующих, не ощущая куража от ежедневной тягомотины «купи-продай», не… да мало ли каких ещё «не»! Вот только понял это не сразу, а потому и долги возникли. Увы!

Возвращать же их он считал обязательным, и если был должен – помнил об этом всегда. А если одолжил – забудь. Хотя он уже давно никому денег не одалживал, потому что их просто не водилось в «свободном остатке», но и сам в долги не влезал, понимая, что ещё не рассчитался с прежними и новые его просто погубят. У него хватило здравого смысла, чтобы однажды остановиться у этой черты.

Он реально представлял её, и тогда слово напоминало ему «чёрта», который вертелся совсем рядом, под локтем, и мог попутать в любой момент. Подталкивал, торопил совершить глупость, попасть в очередную кабалу, не имеющую цены, но Алексей в какой-то важный момент неожиданно для себя проявил удивительную твёрдость в этом вопросе.

Он не подгонял время, не «пришпоривал его быстрый бег», не досаждал своему воображению красочными сценами мести или расплаты с теми, кто подвёл или подставил его под этот «расчёт». Он помнил доброе, а ещё прочнее держал в памяти зло и насмешки над собой. И не потому что собирался непременно отомстить, но и спуску не дал бы при случае, не подставил бы с улыбкой другую щёку взамен этой, обожжённой горячей обидой звонкой пощёчины. Пусть даже и виртуальной.

– Значит, время ещё не пришло, – успокаивал он себя и верил, что оно придёт, но сильно на этом не зацикливался.

Он двигался, как заведённый, на одной скорости, понимая, что рывки ни к чему хорошему не приведут, только собьют дыхание и к финишу можно вообще не прийти. И терпеливо дожидался своего часа, чтобы расплатиться с теми, кто сотворил подлость, наивно полагаясь на вседозволенность и безнаказанность, считая, что правы, оказавшись на какой-то краткий миг в выигрышной ситуации.

Он словно смотрел поверх ствола, сносил неудобства стоически, принимая их как временные. А глянуть в перекрестье прицела, наклонить голову к правому плечу, плотно слиться с прикладом и плавно потянуть к себе спусковой крючок – секундное дело.

* * *

Он смахнул полотенцем неуступчивую влагу. В проталине зеркала отразилась «впалая грудь с дряблыми сосками», живот среднего размера, подретушированный дорожкой чёрных жёстких волос до пупка, подпирающий «шерстистость груди». Он встал в картинную позу, убрал живот, сдержал дыхание, оглядел не строго, скорее грустно-умудрённо, эту часть себя, сцепил крест-накрест ладони, напряг обвислость бицепсов, встряхнул и подтянул их, как культурист на подиуме.

– Жентельмен на пляже! – Приободрил взглядом канатики мышц, улыбнулся впервые после пробуждения.

Он глубоко вздохнул, прислушался к себе.

– Нет! Сердце в норме. И лёгкие, и «нелёгкие»!

Потом надел большие, серые в клетку, свободные трусы с планочкой и двумя пуговками спереди. Этакой изящной шириночкой, невидимой для других, но совпадающей с зиппером брюк и джинсов и удобной в быту, когда надо быстренько сделать «пур ле пти».

Плавки и тесные трусы не любил, потому что они подпирали «бока» и мешали по ходу дня.

Из длинной, изогнутой трубки крана что-то ещё вытекало, потом покапало и почти успокоилось. Неожиданно остатки воды, как текучие сопли начинающегося насморка, плюхнулись одномоментно в решётку слива, и ему явственно послышалось:

– Иди сюда… иди сюда.

Он вздрогнул, окончательно проснулся и бодро потопал к завтраку – склевать горсть утренних зёрен и обрести силу Геркулеса.

Сытный запах был приятен, он понял, что голоден, и маленькими порциями слизывал с ложки еду. В пустом животе громыхнули гулкие шары и укатились вниз, освобождая место душистой каше.

– Изнасилованный жизнью! – хмыкнул он, насыщаясь, не жуя, тёплой, густой массой. – Мы поцеловались с ней и изнасиловали друг друга! А сейчас я слизываю и слизываю – «слизняк» какой-то! Зато жевать не надо!

Изредка попадались в каше волглые чешуйки, липли к дёснам, зубам.

– Как плохие воспоминания, – подумал он, но не расстроился, просто откладывал на край тарелки колючие, назойливые и неуступчивые частички.

Вся неказистость жизни вокруг была фоном, вроде бы неприметным для него, но копилась в глубине души, и однажды невесть откуда наезжало тяжёлым катком угнетённое состояние. Он стремился преодолеть его, словно из-под толщи мутной воды выскочить на поверхность, чтобы не взорваться изнутри от долго сдерживаемого дыхания. Взлететь туда, где светло и радостно от вкусного кислорода и высокого неба, глотнуть его, становясь сильнее, и смело плыть дальше сажёнками, не боясь, что унесёт быстрым течением далеко от намеченной цели и сделает все усилия бесполезными.

Это состояние какое-то время гнуло его к земле, и с возрастом он стал понимать, что меняется давление, переменчива погода, а всё вместе стало так зыбко и зависимо одно от другого, и он уже зависим от того, что раньше вообще не замечал.

Нападал на него непредсказуемо «синдром вагонного попутчика», настойчиво тянуло пообщаться, хотелось поделиться с кем-то, рвалось неудержимо наружу «словесное недержание».

– Увидел человека в толпе, хочешь с ним поговорить – подойди и поговори, – вспоминал он слова Уитмена, примиряющие его с собственными сомнениями.

Он мог привести множество разных цитат, практически к любой ситуации, это иногда сильно выручало, если в компании просили произнести тост «по случаю».

Он вставал не спеша, видно было, что собирался с мыслями. Начинал издалека, плавно заводил речь о другом, старался не улыбаться, особенно если финал задумывался смешным, лишь глазами давая это понять, многие попадались на эту удочку, и тогда от его серьёза застольцам бывало ещё смешнее.

Был в нём скрытый артистизм, не выпяченный, а так, «под разговорец», настроение и компанию. Однако именно с людьми случайными, на пробеге, а таковых встречается больше всего, потому что придуманная им острота обыгрывалась многократно. Отшлифовывалась долгое время в частых повторах, приводя его в восторг своим неожиданным вторым смыслом, и повторы требовались постоянно, но знакомые не всегда разделяли такую оценку и, бывало, даже вслух говорили, не выдерживали:

– Алексей, ты же в сотый раз нам этот каламбур рассказываешь!

Чему он искренне, по-детски удивлялся и обижался молча, не помня предыдущих озвучиваний, досадуя такой «куриной слепоте». Хотя согласитесь, в таком отношении к слову был – «абсолютный слух» на слова, или что-то детское, когда ребёнок раз за разом просит поставить одну и ту же кассету с песней или сказкой. Что-то он там находит, неприметное взрослым, открывает или – «отрывает», достаёт из глубины и то, что было изначально, возвращает, отскабливая налипшую грязь с затёртого слова, ставшего привычным для взрослых ушей.

Была в нём и ещё одна черта – он мог до неприличия долго вглядываться в предмет или лицо, поразившее чем-то необычным, репродукцию, малую искорку на блестящем изгибе дверной ручки, подлокотнике кресла, завитушке рамы. Словно это был вход в загадочное пространство, чего другие не замечали, а для него было чрезвычайно важно, потому что он собирался это запечатлеть.

В такие моменты он испытывал лёгкое волнение, отключался от окружающей реальности. Отвечал невпопад, молча восторгаясь обнаруженным ненароком. Оно так увлекало воображение и манило его в невероятные лабиринты, что присутствующие даже ревновали к такому его «выпадению». Особенно если это было чьё-то лицо, а тем более – женское. Старались перефокусировать его внимание, говорили:

– В конце концов, Алексей, что ты так вперился – это неприлично! Дырку во лбу высверлишь!

Но он лишь странно улыбался и молчал.

Ничего особенного в этом он не усматривал и обид всерьёз не принимал, потому что никакого коварства не таил.

– Уметь примечать невидимое – значит быть мудрым, а учитывать это – значит быть благородным, – отговаривался он высказыванием китайских мудрецов, но ни мудрым, ни благородным, в смысле происхождения, не был, да и сам себя таковым не считал. Просто это была очередная цитата, он использовал её как неоспоримый аргумент. Но бывало, что какую-то свою мысль он выдавал за цитату, преподнося в виде восточной мудрости, и, если никто не возражал, начинал тихо радоваться в душе, понимая, что мысль получилась удачной и он словно принадлежит к всемирному сонму мудрецов.

Алексей не был болтлив, но иногда «вспыхивал», и тогда фонтанировал словесный протуберанец. Он с увлечением рассказывал, и весьма недурно, в лицах, с мизансценами, будто очнувшись от некоего внутреннего созерцания или захваченный оригинальной идеей, занятной информацией. К удивлению собеседника, отметившего такую метаморфозу, он смеялся, радовался нечаянному озарению.

Вечером, после работы, засыпая в неуютном овражке чужого диванчика, вспоминал о том, что «растопырился» перед непонятно кем, и жалел, что зря «растопырился», зря выплеснул идею, и импровизация осталась неоценённой. – Бисер метнул перед свинками, – досадуя думал он. Но именно «свинками», потому что ему казалось, что даже мысленно сказанное «свиньями» может обидеть.

Такую «пьеску» он мог отыграть и перед совсем незнакомым собеседником – на автобусной остановке, в метро, в очереди. Хотя и помнил булгаковское – «никогда не разговаривайте с неизвестными», он вёл себя как деревенский житель, провинциал, который обязательно должен поздороваться со всеми встречными, расспросить о здоровье близких, поговорить о себе, уловках заокеанских политиков, видах на урожай в Краснодарском крае и непрогнозируемых причудах сошедшей с ума природы.

Он мгновенно создавал оригинальную теорию применительно к какому-то незначительному предмету или событию, вызывая удивление таким напором и открытостью, был похож на чудака, городского сумасшедшего, но как только начинал понимать, что его принимают за чокнутого, мгновенно замыкался и торопился уйти.

Рассказы для незнакомых он называл «мои публикации» и, смеясь, говорил:

– Не все ведь сочинения должны быть напечатаны! Они летают, как паутинки осенью, что-то хорошее напомнят и вызовут восторг.

О том, что паутинки могут противно липнуть к лицу и рукам, он не думал. В этом не было романтики.

Некоторые опасливо сторонились, другие же охотно пытались поддерживать разговор. Вскоре Алексей определял, кто перед ним, что за человек. Ему становилось неинтересно с людьми недалёкими. Он замыкался, мрачнел, соглашался, угукал, как голубь весной на карнизе, но казнил себя за нечаянный каламбур и старался уйти, вызывая удивление таким неожиданным перепадом настроения.

Интеллигентные, воспитанные люди на его посулы не откликались, подчёркнуто дистанцировались.

Он понимал, что не нужен ни тем, ни другим, остро ощущая одиночество.

Удивительно было то, что он ни разу не попал в нехорошую историю по причине такой открытости с незнакомыми, случайными людьми, никто не накостылял ему ни разу, даже не одёрнул зло, не попенял обидным словом «болтун» или того хуже – «словоблуд».

Он иногда задумывался об этом, глядя криминальную хронику по «ящику», созерцая очередную поразительную историю человеческой глупости, добровольно сотворённую людьми, вот так же «задружившими» с незнакомцами и погибшими просто, а оттого ещё более необъяснимо и жутко, словно глупые птицы, завороженно летевшие в смертельное свое отражение в зеркальных стёклах высоченных небоскрёбов.

Это буквально бросалось в глаза. Он чётко видел надвигающую смерть, сидя по эту сторону экрана, и готов был даже закричать. Ведь – вот же она, за правым плечом… под локтем… у сердца. Они не заботились о том, что отступают от мещанской заповеди – не раскрывайся, не высовывайся из панциря, пусть и хрупкого, известкового, даже рожки-антеннки спрячь, хотя бы из элементарного чувства опасности, здесь лес пострашнее дремучей чащи, и твою мякоть слизнут, вытянут на раз из ненадёжного убежища, проглотят, не поперхнутся, а лишь облизнутся, забудут и не вспомнят через пяток минут и тотчас новую жертву наметят, кинутся ею завладеть.

– Чужая душа – потёмки! – дивился он вслух, переводил дух, переживал за пострадавших, расстраивался, но приходил к выводу, что его искренность обезоруживает, посылает флюиды добра, лишает природной злобы, помрачения и он надёжно защищён от гибельной глупости случайных, преступных людей.

Редко, но глотал таблетки «валсартана», чтобы понизить подскочившее после таких репортажей давление.

* * *

В детстве они переезжали всей семьёй из города в город. Один чемодан был в парусиновом чехле на пуговках, спереди. В чемодане «батюшка» хранил многолетнюю переписку со всякими инстанциями, на случай, «если его не станет, а какая-нибудь метрика понадобится». Чемодан стал со временем неподъёмным. Мама умоляла бросить его, отец не спорил, но таскал его по городам страны, обрывая руки. По первой специальности был он каллиграф, окончил педагогический техникум. Но ничтожный заработок учителя отринул его от школы.

Отец любил процесс «творения и созидания». Он относился к чистому листу не просто как к чему-то, что надо заполнить набором конструкций из букв и арматуры знаков препинания. Это был ритуал творчества, воплощения на бумаге последовательно излагаемых мыслей. То, что мешало их рождению, надлежало разрушить. Поэтому всё начиналось с тщательного обдумывания.

Отец не спеша готовился, раскладывал ручки, бумагу, думал, пристально и незряче глядя перед собой, примериваясь плавным движением руки, вызывая любопытство Алёши к предстоящему письму. Потом же начинал писать, скругляя плечики наклонённых вправо букв, отмечая верхней перекладиной «т», а нижней – «ш». Он был похож в эти минуты на писателя, который озабочен поиском одного верного слова, чтобы донести свою мысль и быть понятым единственно точно и безошибочно.

В такие минуты дома строго следили за тишиной, чтобы не мешать сосредоточенной собранности отца.

Потом отец с удовольствием зачитывал вслух своё творение. И надо сказать, что у него получалось всегда очень убедительно.

Всей семьёй сидели вокруг стола, сверху лился похожий на солнечный свет из-под большого жёлтого абажура с кистями, слегка помятого и растерявшего часть тонкой ручной росписи – китайского водопада – от частых переездов с одной стройки на другую.

Китайское было мечтой! Качественное, натуральное, недорогое, всегда в дефиците.

Отец, не видя неудобств временного пристанища, мысленно воспарив, неспешно, через улыбку проговаривал слова ёмким баритоном. И тогда они звучали необычно, раскрывали свою тайну присутствующим, передавали какой-то новый смысл, о котором Алёша прежде не догадывался. Приходя от этого в восторг, гордясь талантом отца, уважая его за это, понимая, что у других отцы так не могут и другие способности меркнут рядом с этим!

Царило – слово!

Он представлял, много позже, что именно так знаменитый писатель Томас Манн собирал вечером вокруг стола жену, шестерых детей и читал очередную главу бессмертной семейной саги о Будденброках.

Изредка Алексей отмечал, что внутренний восторг отца тихо изливался слёзкой из-под очков. Стёкла туманились, чтение замедлялось, чему Алексей немало дивился, не заметив ничего необычного в прозвучавшем предложении, но догадываясь о том, что были какие-то невидимые ему поводы к такой восторженности, о которых он ничего не знает. Некая семейная тайна, истоки которой ведают только родители и которую ему – не откроют. И только много лет спустя она вдруг обнажит перед ним истину, спрятанную в слове.

Телевизионные спектакли отец не пропускал, но в самых волнительных сценах выходил на кухню выкурить «цигарету»: от избытка чувств и чтобы домочадцы не видели слёзы в его глазах.

Любил отец отвечать на письма родных, они читали и восхищались его «литературным талантом». Отец окончил обычную сельскую школу, но был у него замечательный литератор, прошедший три войны, который писал стихи, по доносу был привлечён органами и в небольшой школе оказался вместо колымской или какой-то иной ссылки. Он-то и заронил такое трепетное отношение к слову.

Отец закончил педучилище, отработал три года и завербовался на большие заработки в мостостроители.

Получив письмо, он долго обдумывал ответ, бывало, не одну неделю, прежде чем садился к столу, разгладив скатерть, примеривался ручкой к листу, к началу, красной строке – «истоку» предложения, окидывал мысленным взором всё повествование, словно перо в чернильницу окунал, а уж потом только предстояло вывести первую фразу:

– Дорогие наши родные! Спешу сообщить, что письмо ваше мы получили.

Алексей смеялся, говорил:

– Ну как же – спешим! Письмо-то пришло вон когда!

Отец был заядлым книгочеем, несмотря на усталость, тяжёлую работу клепальщика, находил время сходить в библиотеку, обставить ритуал чтения как маленький праздник. Читал с удовольствием, выразительно, вдруг отвлекался от книги, если Алексей начинал вести себя невнимательно, непоседливо. Тогда он смотрел на него поверх очков, находясь ещё мысленно в магическом пространстве сюжетных перипетий, образа, и говорил какую-нибудь многозначительную фразу:

– Ты дикое растение улицы. От тебя пахнет асфальтом.

Хотя в рабочем посёлке мостостроителей пахло раскалённым железом, острым, удушливым настоем пропитанных креозотом шпал, гудрона, и асфальта не было в помине.

Отец ушёл рано.

Дом в деревне – большой пятистенок – присмотрела за зиму родня мамы. В сторону реки тянулись пристройки – кухня зимняя, с печкой и круглым чугунным котлом, вмазанным в неё для подогрева воды, дальше – летняя, поменьше, выгородка для птицы, сараюшка скотины – там жила коварная от природы коза Роза, которую Алексей окрестил «Роза-ностра», с чёрными щёлками поперёк серых навыкате глаз.

Отец подремонтировал дом, привёл в порядок просевший погреб: как без него в деревне, да ещё на юге. Мама быстро научилась печь хлебы в печи, завели небольшой огородик, управлялись с хозяйством умело и ловко, словно и не было многих лет другой, индустриальной жизни, на магазинном хлебе и продовольственных пайках.

Отец радовался садам, зелени, дивился простым вещам, от которых всю жизнь его отвлекало железо, ставшее делом взрослой жизни. Искренне и с любопытством входил в забытый мир живой природы. Радовался ему – по-детски, восторженно, замечая интересные мелочи вокруг: пение птиц, неброскую красоту бабочек-капустниц, гудение пчёл – и удивляя деревенских жителей, привыкших к местным «достопримечательностям», как говорила баба Тася, лишённым, по её мнению, какой бы то ни было внешней красивости.

Тотчас же востроглазые и приметливые старухи определили в нём безобидного чудака и разговаривали негромко, ласково, но уважительно, потому что мог сладить руками по хозяйству и на просьбу подсобить откликался. Да и бутылку самогонки ставить не надо, так – «яблучком» или «грушкой» угостить, или абрикосами, что тут же оценили одинокие старушки, и отец иногда уходил утром и приходил к обеду, когда в жару уже никто не работал, а прятались, пережидали пекло, отсыпаясь в теньке в ожидании вечерней прохлады.

Алексей и не представлял прежде, что отец может быть – таким.

Починил старый велосипед, прихватывал прищепкой низ штанины, чтобы не попала между цепью и звёздочкой, и много ездил на нём, крутил педали не спеша. В старенькой, усохшей и выцветшей от стирок спецовке, кепке с «пролетарским заломом» был похож издалека на путешествующего китайца. Щуплого и немного сутулого от вечной физической работы, склонившегося к рулю. Может быть, из-за этого сочетания – велосипед плюс форменный френч, а может быть, в старости наступает такой возраст, когда люди становятся похожими друг на друга независимо от национальности, словно напоминая, что когда-то давно и не было такого понятия – национальность, а лишь потом разбрелись, отгородились Стенами. Великими и не очень.

Дружил с кошками и собаками, угощал их чем-то, а они быстро начали плодиться, выбегали навстречу, ждали. Следом налетали суетливые куры, отец отгонял их, драчливый белый красавец-петух, с налитым кровью гребешком, наскакивал на отца, отталкивался от его колена, клокотал гневом. Поднимался невообразимый шум. Потом вся ватага провожала отца до калитки, распевая и гомоня, требуя подачек. Вослед лаяли собаки, рвались с цепи.

Он смеялся, отмахивался, не сердился.

Ласточки сидели во «фраках» на проводах, голуби баюкали деревенскую тишину. Потом возвестили в один прекрасный миг – пора!

И отец вышел из Ковчега. И птицы, и скот, и кошки, и собаки возрадовались началу новой жизни вместе с ним. И всё в природе открылось и возликовало навстречу, к обоюдной радости, а мосты были далеко, соединяли высокие берега могучих рек, но уже ослабили свои железные объятья, отпустили помятого, но ещё живого отца – на все четыре стороны.

Совсем коротко отпустили – и двух лет не пожил в деревне.

Делал красное вино, разносолы в банки закатывали с мамой, как одержимые: этому они научились, выживая в долгих командировках, впрок, на полочку в погребе, как и положено у хороших хозяев, да и детей, внуков планировали угощать и с собой в дорогу им гостинцев в сумки положить.

Казалось, закончилась вечная неприкаянность, скудный скарб сменился всем необходимым для хозяйства: большой и светлый дом заполнился человеческими приметами, исчезла грязь, потрёпанный минимум вещей переселенческой, походной бедности, граничащей с нищетой или туристическим практичным минимализмом.

– Неприкаянность – отсутствие места, где можно покаяться, усмирить душевную смуту, – подумал Алексей. – Хотя, как утверждают гностики – Бог не тот, кто создал Землю, а тот, кому доступно духовное знание. Иуда распознал это в Иисусе на Тайной Вечере.

От таких мыслей у Алексея вдруг влажнели глаза, и он вспоминал отца за чтением книг под жёлтым абажуром.

Вечерами, когда мухи, утомлённые дневными полётами и ослепшие от темноты, засыпали там, где их настиг ночной мрак, они с отцом пили домашнее чёрное вино, едва различимое в темноте, больше молчали, отламывали маленькие кусочки свежей брынзы и просто сидели, не спешили уйти в жаркий, беспокойный сон, каждый со своими мыслями.

– Гремят цикады жестяными лепестками крыл, – говорил отец и улыбался, словно просил прощения за восторженную, не истреблённую временем несдержанность.

Алексей, будто через огромное увеличительное стекло, смотрел на отца. Старость пеленала родное лицо паутиной морщинок. Всё сильнее, плотнее пригибая к земле, не давая возможности распрямиться. Такое родное лицо. Он видел его так редко прежде. Был период, когда отец чаще был на газетных полосах, чем дома, за столом. Там, где гремели канонады рапортов вослед большим стройкам.

– Тебе есть чем гордиться, – говорил Алексей. – Столько построено, возведено, стоит только оглянуться назад.

– В словах «идол» и «идеал» много схожего, – отвечал отец.

Курил, прятался за облачком сигаретного дыма, отвлекая Алексея от грустных мыслей о бренности.

Выпустил облако, а сам скрылся в другом месте.

– Девяносто девять процентов моей жизни – это ошибки, а один процент… что осталось на этот процент? Был ли он, есть ещё или уже нет и этого процента? В масштабе обычной погрешности.

Алексей готовился слушать про «романтику», но этого не случалось, хотя, возможно, она и была вначале, но позабылась, превратилась в прах при дороге, убитая «громадьём планов», горячечным бредом его выполнения под страхом тюрьмы. Ведь была военная, жёсткая дисциплина, даже гауптвахта имелась в конце барака, в котором ютились по комнатам путейские рабочие. Всё-таки дорога – железная, стратегически важный объект, следовательно, и дисциплина должна быть – железной.

Курил отец много, кажется, что и не расставался с крепкой сигаретой.

Его «списали», потому что уже сводило судорогой ноги на высоте. Руки слегка тряслись, он ронял предметы, удивляясь и не веря тому, что он, такой сильный прежде, теперь не может удержать сущую ерунду.

Он расстраивался, мама незаметно возвращала всё на место и молча гладила его по спине, плечам, успокаивала, как ребёнка.

Она быстро научилась этому и мудро старалась не акцентировать.

Отец почти не болел – «сгорел» за пару недель. Не смог прокашляться, выплюнуть скопившуюся в лёгких за жизнь ржавчину.

Много лет он мужественно тратил себя в неустроенном быте, в погоне за второстепенным, как оказалось много позже, но отца уже похоронили. В этом была высшая справедливость – он ушёл, так и не узнав, что многое, аморальное прежде, стало нормой, а ненавистное слово «спекулянт» приобрело другой смысл, совсем не оскорбительный, а, скорее, в ореоле романтики успешности.

Родители. Они выдержали это испытание, но оно опустошило их, оставило утомлённых у обочины, превратив в привычку – быть вместе, как если бы два человека в тяжёлом переходе убедились, что ни один, ни второй не подведёт, и этого достаточно, чтобы продолжать жить вдвоём и дальше, уповая на порядочность и получая за это в награду новое продолжение в детях, внуках, отвлекаясь от усталости и старости.

Дома, в котором живут каждый день, годами, передавая его как эстафету новым членам семьи, наполняя смыслом и приметами основательного, не чемоданного уюта, в котором есть другие поколения, забота о них, общие радости и «болячки», его не было очень долго.

Выделили в Астрахани квартиру двухкомнатную, но радость длилась недолго. И они всё никак не могли в ней устроиться, прожили полгода, толком не распаковав узлы, и с каким-то бесшабашным весельем, привычно собрав пожитки, освободили жилплощадь, уехали в Казахстан – строить очередной мост, потому что срочно понадобилось перевозить нефть, найденную геологами в этом регионе.

Старики-родители мамы приезжали к ним очень редко, уже когда и сами родители были немолоды. Коричневые от загара, пугливые и трогательные в городской суете. Большие, заскорузлые, скрюченные от работы, словно клешни у краба, сильные, узловатые руки держали на коленях, стеснялись их. И много ели шоколадных конфет.

Родители их баловали, как детей, покупали разные сорта, с разновидной начинкой, в праздничных фантиках, золотой фольге, скрипучие от цветного целлофана. Они разглаживали их, складывали для чего-то стопками, словно готовились отчитаться, что всё съели, вздыхали. И очень скоро начинали обсуждать, как там Зина «брыкастую» козу будет «уговаривать» при дойке, и «не потаскал бы хорь куриц».

Было странно видеть их за столом, но Алексей был им рад и ему было приятно, что они есть, хотя и не говорил вслух – «родные».

Он жалел, что его детство прошло без этих стариков, что он был лишён дедушек и бабушек.

Большое удивление вызывало его невероятное внешнее сходство с дедом с отцовской стороны. Алексей даже решил, что перед ним его собственное фото. Прочитал «Портрет Дориана Грея» и подумал:

– Это моя старость наглядно наведалась.

Загаром и узловатостью старики вызывали у него в памяти слово «корни». Далёкие, где-то неведомо глубоко, раздвигали твердь земли, огибали камни, стараясь не пораниться, чтобы изойти нежностью к кроне, гармоничной и звонкой от зелёной листвы – там, высоко и далеко. А Алексей и родители ползли по рытвинам и бездорожью морщинистой коры, как гусеницы или вечные трудяги муравьи по бесконечному стволу, открытые ветрам и злым напастям. Внутри ствола, под ними, с бешеной скоростью неслись вкусные, живительные соки, а они надрывались от усилий, надеялись доползти, свить на недосягаемой злым стихиям кроне крепкое гнездо. И тоже вкусить этого блага, задохнуться от счастья высоты, от того, что все они – вместе, раскрываясь в звонких песнях, как поют птицы, потому что это их непридуманная жизнь.

Пока же глотали пыль на семи ветрах и тратили бесценную энергию жизни во имя пустой цели. Но они верили в успех и тогда так не думали.

В мостопоезде работали мужчины. В этом железном грохоте было совсем немного места женщинам. Кто-то умудрялся попасть в бухгалтерию, кто-то в кастелянши – выдавать спецовки, кладовщицы, инструментальщицы, в медсанчасть. Основная масса женщин жила заботами семейными. Делали друг для друга – кто во что горазд. Одна была хорошей закройщицей, другая – портнихой, третья – вязала добротные тёплые вещи, кто-то торты стряпал, как заправский кондитер, на заказ, кто-то вышивал целые картины красивыми нитками, шёлковыми или мулине. Женщины общались на уровне бытовом, а кто-то уже и породниться умудрялся за две-три многолетние стройки. Делили на всех общую непростую заботу: завозили грузовиками капусту, квасили бочками, помидоры, огурцы солили, картошку на зиму сортировали – мелкую скотине, домашней птице – на запарку с отрубями.

На новом месте строились сараи, надёжные погреба рыли первым делом для хранения припасов. Не было в стране изобилия, оно было намечено впереди, но отодвигалось новым партийным съездом и не очень уже убеждало, а потому надёжа была на себя, да таких же рядом, понимающих, что надо, чтобы выжить с семьями. И что толку роптать? Некогда – надо строить объект, страну поднимать из бесконечных руин.

Потому ещё и на облигации подписывали тут же, у окошка выдачи зарплаты.

Артельно и выживали, потому что хоть и платили хорошо, а где что купишь, если до ближайшего города вёрст немеряно, а ОРС – отдел рабочего снабжения не поспевал и только самое необходимое в лавку и столовую завозил, поэтому люди привыкли надеяться на себя, на помощь соседа и взаимовыручку.

Всё и все были на виду, не спрячешься за металлической дверью, в глазок не заценишь – открыть или затаиться, будто нет дома, не отгородишься притворством, вот он ты – весь тут, как на снимке рентгеновском, рядись не рядись в разные одёжки.

Нравы были простые, истины проверенные, отношения – чёрно-белые, как на фото.

Что это было? К чему отнести такой уклад? Деревня, город, добровольные поселя́? Рабочий посёлок, одна большая семья, где каждый знает, чего ожидать от соседа, как учатся его дети, чем славны хозяин и хозяйка. Костяк был постоянный, как-то притёрлись, приноровились друг к другу, а те, что не ко двору, с гонором и повышенным самомнением, командирскими замашками, долго не уживались, тихо исчезали вдалеке от очередного полустанка, растворялись в людском равнодушии городов.

Внутри этого сообщества образовывались компании по несколько семей, они уж точно относились друг к другу по-родственному – в гости ходили, праздники отмечали сообща, денег перехватить до получки, за детками присмотреть по очереди, если куда-то надо отлучиться ненадолго.

Любили – не афишировали это важное чувство, детей на ночь не целовали.

Ни город, ни деревня, а так – «единая общность – советский народ»!

«Дети разных народов, мы единою дружбой сильны»!

Какое время – такие и песни, такие и тосты.

Но и секреты мелкие тоже водились, конечно же – в каждом домушке, то есть вагончике – свои погремушки. Не страшные. Так, кто-нибудь чего-то не то ляпнет, на работе опростоволосится, пока эта глупость от уха к уху не налетается, не перемелется с одного языка на другой, в пыль пустую, да и улетит в степь, в ковыле запутается. Или за высокую скалу на берегу завалится. А может, и в лесок ближайший под кусток завернёт, в перегной превратится вместе с прошлогодним листом. И получалось, что секретов никаких нет в таком скученном пространстве, а лишь видимость.

Начальство было на виду, ему быстро оценку ставили, точную и безошибочную. И если проходил эту проверку, то мог смело «рулить народом», имея такой заслуженный авторитет. А нет – могли выйти на свежий воздух и кулаками доказать скоро свою правоту. Не насмерть, а так – поучить и разрядиться.

Мама вязала оренбургские пуховые платки. Приносили пух серый – персюк. Почему и где его так назвали, для Алексея было тайной. Казалось ему, что из Персии привозят, в тюках, между горбов величавых верблюдов.

– Ну что, Алёшенька? – смеялась мама, приобнимала за плечи. – Поможешь?

Он не мог отказать, краснел.

Чесал пух, делал его чистым, невесомым как дым. Втискивал ноги в основание деревянного треугольника – навершие спаяно из острых, крепких, длинных, блестящих зубьев в несколько рядов. Нанизывал посередине пучок на эту колкость, раскачивал влево-вправо, зажав между большим и указательным пальцами, продёргивал сквозь зубья несколько раз, пока не оставалась тонкая, плотная полоска мусора, каких-то мелких щепочек, тонких скруток, а то и просто грязи. Руки темнели, кожа трескались на сгибах пальцев, а пух светлел, стлался невесомый и нежно-тёплый под руками.

С трудом отмывал пальцы. Ныли плечи, затекали ноги от долгого сидения.

Потом мама пряла пряжу. Вязала не глядя, по памяти. Мелькали руки, помнили воздушное плетение «паутинки», и пела, высоким, чистым голосом, старинные песни.

Частушки и романсы не любила, а только песни – грустные, длинные, и от одинокого прозрачного голоса становилось жалостно до слёз, ему хотелось прижаться к ней, но она вязала, и Алёша боялся помешать, не лез под руки.

Через время этот голос звал его навестить маму, уже и отец умер, а они после его ухода ещё десять лет каждый год, как птицы, всей семьёй летели сюда, на юг, ставший родным, с утомительными пересадками, выстаивали в очередях у касс, в душном, битком забитом зале, надеясь купить обратные билеты.

Бывало, на это уходило дня три. Первым, шестичасовым автобусом он выезжал в райцентр, записывался у «сотского» в очередь. Если повезёт, к концу дня удавалось прикупить билеты, а нет – вставай на следующее утро, или ночуй на вокзале, чтобы списки не переписали в твоё отсутствие и не пропал бы ты в безвестности, да не пришлось бы всё начинать сначала.

Вся страна стремительно путешествовала, и дешёвых билетов катастрофически не хватало во все времена года.

Поезда были проходящие. Алексей пытался в предварительной продаже покупать билеты из областного центра, но в два часа ночи, к приходу поезда на станцию, выгнать пьяных, вонючих хохлов-шабашников из купе было невозможно. Даже начальник поезда разводил руками, и только какой-нибудь военный из соседнего купе, вызвавшийся ему помочь, или случайный доброхот просто выкидывали их, мычащих, одуревших от крепкого самогона на жаре, на перрон, и поезд трогался неспешно под дикие несуразные вопли. Сколько было маяты, но они словно бы и не замечали этих неудобств, чтобы повидаться с мамой, привезти дочь, которая потом долго говорила «ты шо», «так отож», суржик, словесный сорняк исчезал лишь к Новому году.

– Хорошо бы сейчас хоть одним глазком взглянуть на этот домик.

Так чудесно спалось в нём в разгар солнцепёка на улице. Алексей уходил в большую комнату, окна были плотно завешены. В полумраке укладывался на самотканый домашний половичок. Клал подушку под голову, наслаждаясь прохладой от чисто вымытого деревянного пола, и засыпал мгновенно, крепко, праведным сном, чтобы к вечеру пойти на хозяйственный двор и что-нибудь поделать руками: изгородь поправить, сараюшку для птицы, крышу покрасить. В своём хозяйстве никто норматив не устанавливает, а работа всегда найдётся, было бы желание. Он хотел помочь матери, а за целый год поднабиралось много мужской работы – и дров заготовить, и крышу подновить, и забор «на ноги поставить». И он неспешно растягивал эту работу на пару недель, на весь отпуск.

Осенью ушёл служить. Было ему двадцать лет.

В линейной части тоже освоился быстро. Была такая забава – в добротных зелёных ящиках с белоснежным нутром, в укромном уголке отыскивали бойцы адреса в/ч, где загружали снаряды. Эта была добыча «дембелей». Право первого письма укладчице, пославшей весточку «отличнику б/п подготовки», принадлежало им. Это неписаное правило выполнялось неукоснительно, появилось давно, командиры о нём знали, но смотрели сквозь пальцы: лишь бы не в «самоход» по ночам бойцы уходили в поисках приключений «на свою задницу».

Алексей как-то поддался на уговоры и помог Сяве, весёлому богатырю-белорусу, написать соискательнице вычурное «письмо-фонтан», полное стихов, намёков и авансов, и – переписка завертелась нешуточная.

Сява подарил Алексею банку сгущёнки из военторга части. На пятом письме всё заглохло, потому что надо было решать – ехать знакомиться бравому старшине на Алтай или нет! Так бурно закрутилась эта «мыльная опера». И Сява дал отбой. Однако вспоминал часто, с удовольствием, и это имело продолжение: молва разнеслась по части, и Алексей успешно эксплуатировал свои «литературные таланты» за скромные приношения от очередного «дедушки».

Бывало это обычно вечером, перед отбоем, после подшивки подворотничков. Он ложился на кровать без ремня, расстёгивал верхнюю пуговицу гимнастёрки, закладывал руки за голову. Увлекаясь, набирал хороший темп и сходу диктовал писарю Максу очередную любовную «пену», удивляясь про себя, что так легко можно завлечь чужих, далёких девиц, словно любопытных куриц, на эту глупость.

– Что не сделаешь от скуки! А уж тем более – армейской! – решил он однажды. – И напишешь, и прочтёшь, и вдохновишься, и ответишь. Глупость двигает людьми.

Почерк у Макса был каллиграфический, лёгкий и красивый, и он тоже получал своих «борзых щенков» от довольных дембелей. Потел от усердия, каплюшку с кончика носа смахивал и постоянно упрашивал:

– Лёха, слышь – не гони, а, не на марше! Тормозни чуток! Надо же красиво оформить! Я же не печатная машина!

Вокруг на табуретках сидели «заказчики», дальше толпились «салабоны», и было это похоже на современный вариант известной картины, только вместо запорожцев веселился от души личный состав, восхищаясь тем, как ловко и без малейшей «затыки» Алексей сходу складывает целые «поэмы».

Алексей основательно въехал в беспрерывный процесс «творчества», но писать письма домой уже не было ни сил, ни желания, хотя он и понимал, что надо это сделать. Пауза затянулась. Он получил строгое письмо от отца и лихо «навалял» ответ, полный всякой бездумной ерунды, скорее под впечатлением от повести «Поединок» Куприна.

Отец через неделю приехал его проведать.

Алексея отпустили в увольнение. Идти особенно было некуда. Они бродили по городку, отец присматривался к нему, много говорил, расспрашивал, собирается ли в вуз, тревожился, урезонивал:

– Учись, а то будешь как я – всю жизнь мантулить! Железяки двигать! Пока копыта не свинтят и на живодёрню не отправят.

Алексей возвращался в казарму в липком солидоле тёплого осеннего мрака, остро понимая, что впереди его ждут потери, это неизбежно, но простота такой формулы нагоняла тоску на фоне ветра и мелкого гаденького дождичка. Отец был рядом, но словно бы уже отдалялся, и Алексей вспоминал какие-то куски из детства, молчал.

– Думая об отце, я извлекаю корень квадратный из воспоминаний, а если ещё про деда, значит, это уже корень третьей степени, и чем дальше, тем сложнее это сделать навскидку, удержать в памяти результат, надо брать бумагу, ручку… Хотя лучше, наверное, будет сказать – «перо», потому что за этим словом появляется – «летописец». И почему так обидно мало рассказывал дед про свою жизнь, отец, и как сейчас обострённо я понимаю, что мне этого очень недостаёт, чтобы точнее осознать – кто же я? Из каких корней выросла эта ветвь? – спрашивал он себя, продолжая молча идти в неуютной осени рядом с отцом. – Знак корня, похожий на подбитое крыло неведомой птицы. Сверху, как голова, степень извлечения: вторая, третья… седьмая… осеняет и благословляет – пойди, познай, коснись корней…

Осень. Урожай созрел. Зрелость, и веет тоской от слёз с голых веток.

На КПП расстались. Отец потом заперся в номере маленькой гостинички аккуратного литовского городка, где была расквартирована часть, крепко выпил, а рано утром одиноко курил на станции, уехал в холодный ноябрь.

До сорока лет отец не пил.

Отцу что-то не понравилось в нём, это было видно, но он не написал ему об этом.

Отец был сильно подавлен, увидев Алексея в форме с чёрными погонами артиллериста. И оставалось отцу ровно десять лет жизни. И прошло уже двадцать, как он умер.

Спустя время Алексей понял, что отец любил его, но унёс с собой слово «люблю», так его и не озвучив. И это было самое грустное из того, что в нём убило железо.

Такие насыщенные годы в их семье, они много в себя вместили событий: институт, диплом, скорая женитьба на говорливой хохлушке Олесе, девушке спортивной, имевшей разряды по многим видам спорта, начиная с шахмат и заканчивая водными лыжами. Сейчас бы сказали – гиперактивной.

Познакомились в коридоре института. Она на ходу качнула бедром, и рикошет некстати попал ему в глаза. Просто так. Запросто, пошутил к месту, поехали вместе в стройотряд.

Так мило она шепелявила и смеялась. Ласковая, как беременная кошка, выгибала спинку навстречу его рукам. А через два месяца – свадьба. В кафе-полуподвале, словно прятались от пытливых глаз. Чьих? Кому нужна была эта пьянка! Ведь он уже понимал, что не любит, всё это ненадолго, но остановиться тогда не хватило духа.

– Два месяца – спустя! – отшучивался он после развода, придавая второй смысл этому слову. Злой и непорядочный.

Через год он застал её в постели с лабухом из местного кафе, мордастым жлобом-ударником с нагловато-сонным выражением, которого она называла «Малыш». Вернулся с рыбалки, поздно, но не позвонил с вокзала, как обычно, проявляя тактичность, а получился классический анекдотец-с, водевиль-с. Похабный и совсем для него не смешной.

Она суетилась, прятала сивые, неприметные без накладных ресниц и макияжа свинячьи глазки, вызывала жалость и отвращение одновременно, была чем-то неуловимо похожа на своего кабана-любовника. Смотреть на неё было невыразимо больно и невыносимо противно.

– …Я имею несчастье быть обманутым мужем, – растерянно произнес он классическую фразу, но стушевался от неожиданной, неуместной интеллигентности на фоне этого великолепного жлобства и прибавил со злостью: – Ну что, гадина, доигралась? – Спросил в затмении, готовый на любое безрассудство.

Хотя и понимал, что не любит эту бабу, но возмездия требовала подлость, а не поруганная, изнасилованная любовь, которой не было вовсе.

«Малыш» засопел:

– Ты… это – не горячись… аллё… дело житейское… чё там…

И выскользнул на улицу. Олеся метнулась следом, накинув куртку поверх ночной сорочки, голая под розовой синтетикой рюшек.

Он всё это лихорадочно отмечал, растравляя себя, доводя до исступления видением её тела, пахнущего истомлённой плотью и мягкого, как перезрелый банан, размазывающийся в руках.

Вернулась она утром. Он беспробудно спал, наглотавшись таблеток.

Она тормошила, плакала, пыталась разбудить – испугалась, увидев пустые облатки из-под лекарств.

Несколько дней страшно болела голова. Гудела басовитым колоколом, отдавалось гулко в затылке, пеленались желания.

Тупая заторможенность.

Он крепко выпил, а наутро понял, что голова звенит от колокольчиков, но уже с похмелья, а не от мощного, набатного колокола обиды.

Чем больше он пьянствовал, тем яснее понимал, что на это его толкает не ревность к бывшей, жену-то он точно не любил, даже и недели не наберётся, может быть, какая-то симпатия была скоротечная. В загул и тоску его вгоняла злость обманутого самца. Какая уж тут – ревность! Злость! Она топорщилась жёстким плавником, царапала, некстати кровенила, отвлекала и мешала, и подпитывалась постоянно мыслью: это – вероломство. Оно ввергало его в состояние тупого оцепенения и доводило до звериного желания стукнуть, ударить хлёстко, обидно, дать для начала пощёчину. Он и не подозревал прежде, что можно так ненавидеть женщину, не узнавал себя и останавливал, уговаривал не переступать этой последней черты, тоненькой грани. И уходил в очередную отупляющую пьянку, с каким-то мазохистским сладострастием, которого прежде в себе не замечал, заранее готовясь утром встретить ужасное рыло похмелья в мутном зеркале рождающегося дня.

Весь этот осиный рой однообразных мыслей кружился, хороводился в голове беспрестанно, отравлял нутро ядом свершившегося предательства.

Он впадал в оцепенение и, доходя до какого-то предела, говорил себе:

– Это должно пройти – безвозвратно! И по-другому не будет.

Но прошёл год, начался второй, а тряпьё это ветхое тлело, дымилось, вызывая резь в глазах, не давало вздохнуть полной грудью, отравляло ядовитой, удушающей гарью.

Нет, он не собирался мстить ей прямо или косвенно, через других. Вообще мстить женщинам, за то, что она – просто распутная бабёнка, успокаивая себя, что они – все такие. Бросая её, другую, очередную знакомую, доверившуюся ему. В момент, когда невинная жертва его обстоятельств начнёт радоваться первым признакам серьёзных отношений, сыграв на влюбчивости и привязчивости, а он – подличая, злорадствуя, наслаждаясь свершившейся местью к бывшей жене, оставлял в недоумении и обиде хорошего и, в общем, случайного человека.

Он прилетел из Карелии, где провёл два месяца на шеф-монтажных работах. Отдохнул – собирал грибы, ловил рыбу в свободное время. Загорел, огрубел голосом. Бородатый, этакий мужественный современник, может быть, геолог, вернувшийся с «поля». И с вокзала, с рюкзаком пришёл в ЗАГС в расхристанном свитере, пропитавшемся запахом лесной дикости, костра и речной свежести.

Было странно видеть её слёзы. Лживые и жалкие, как и вся она. В маленькой комнатёнке, тесной, словно на допросе в камере. Какие-то вопросы, для пустой, безумной статистики – гулко отскакивали от стен старинного, некогда красивого особняка, он что-то отвечал, не вникая особенно, надо было поскорее закончить и уйти.

– Нет! – в гневе заорал он, отмахиваясь руками, словно отгораживаясь. – Вы посмотрите на неё, – взорвался он, – всё ложь, фальшивое всё! Ресницы наклеены, парик напялила, косметика… щёки нарумянила… сплошные… ходули, протезы!!! Что я – урод? У меня нет рук, ног… глаз? Зачем?.. Прощать убийцу – значит убивать!

Закончил, уже окончательно напугав толстую тётку-регистраторшу словом «убивать».

Схватил ручку, паста словно иссохла от такого накала страстей, и он процарапал, прорвал бумагу, вылезая за рамочку бланка, повторил подпись, не обращая внимания на протестующие жесты, откуда-то сбоку услышал возмущённый голос регистраторши, приписал снизу дрожащим, пьяным почерком «исправленному верить», бросил ручку, она подпрыгнула издевательски, некстати, упала на пол.

Он сграбастал свидетельство о разводе на толстой, «несгибаемой» бумаге, серое, с коричневой широкой виньеткой, похожее на облигации трёхпроцентного займа.

Они лежали у родителей в большой коробке из-под обуви, копились годами, сберегались ради какого-то пока неясного благоденствия в стране.

Мчался, перебирал ногами в лёгком повороте лестницы со второго этажа. Вылетел вон, прогрохотал, стараясь не оступиться, на улицу, злясь на вспышку ненависти, казня себя за несдержанность и вопль, какой-то бабский, несерьёзный, за перехлёст эмоций.

На следующий день улетел в Магадан, подальше, в командировку. И почти две недели жил в общаге с продавщицей местного универмага, молчаливой, неулыбчивой, с прямыми чёрными волосами, похожей на индейца.

Он тогда изъездил всю страну вдоль и поперёк, словно копил впрок впечатления за счёт командировочных денег, и оказался прав, потому что после развала всего у него бы уже не получилось.

Он был лёгок на подъём тогда. Много позже оценил и решил, что поступал правильно.

– Великий лекарь – дорога! – говорил он тёткам в отделе кадров. – «Старость меня дома не застанет, я в дороге, я в пути».

Они кивали сочувственно и быстро выдавали документы в Якутск, Красноярск, Новосибирск, Магадан. И даже была мысль отправиться на ЗФИ – Землю Франца-Иосифа, где был у них испытательный стенд. Он отвлекался на долгие бездумные перелёты и переезды, засыпая, превращаясь в некий кокон, из которого что-то вылупится, выползет, но вот полетит ли – это вопрос.

Через много лет, по дороге на дачу с компанией, уже на выезде из города остановились кое-что докупить в небольшом магазинчике. За прилавком была Олеся. Нет – стояла тумба, толстая, краснощёкая от неумеренных возлияний тётка.

– Здрасьте вам! – прошепелявила она без всякого удивления.

Скорее, стравила воздух. Словно перед этим долго сдерживала дыхание, отчего лицо неумеренно покраснело, вмиг стало бурым. Вскинулась рисованными ниточками бровок, чёрных, блестящих, нахальных на голой припухлости надбровных дуг. Всколыхнулась губчатой рыхлостью лица, дробно, истерично захихикала, как заведённая, отклоняясь от прилавка назад, скрестив руки на груди – словно палач, перед тем как крепко, бесповоротно взять в руки топор.

– Здрасссссьте, – вновь стравила воздух. И он тоже задержал дыхание, покраснел от этого вдруг, опустил глаза, заметил короткий халат, толстые ноги в редких тёмных, «заблудившихся» в белизне тела волосках, тапки бесформенные и растоптанные, под стать фигуре. Покраснел ещё гуще и удивился этому, злясь на себя.

Молча кивнул, расплатился. Она всё хихикала, раздражала неестественностью.

Окинул себя мысленным взором: в светлых фирменных шортах, шлёпанцах на босу ногу, с лёгкой сединой в хорошей стрижке, на крепких мускулистых ногах, в меру волосатых. Но злорадства не испытал. Сложив это всё вместе, был рад, что промолчал, не влез в трясину расспросов.

– Не хочешь, чтобы соврали, не спрашивай.

И тела её не вспомнил, не почувствовал никаких угрызений, а уж мысли о том, что, может быть, и он виноват и был всему главной причиной, в нём и вовсе не встрепенулось. Встретил абсолютно чужого человека – и всё. Только непонятная досада портила настроение, а почему – никак не определить, и от этого ещё больше злился на себя, хотя и толком не понимая почему: то ли не так посмотрел, то ли не ту интонацию употребил, то ли резко слишком повернулся.

И долго ещё не отпускала, вилась вокруг, промелькивала в мыслях. Зудела, пока так же неожиданно, как и появилась, вдруг не исчезла, но это он почувствовал не сразу, а на каком-то извиве вообще других мыслей, и лишь удивился – как такая мелочь могла так долго досаждать.

Детей, слава богу, не было. Алексей даже был рад, что всё это случилось тогда, а не через несколько лет. Потом было бы ещё труднее. Оказалось, сойтись легче, чем разойтись.

Эта мещанская истина тоже его раздражала.

Он смотрел за окно, там мелькал ельник, словно причёсывал своими остриями, приводил в порядок взъерошенность его мыслей. Успокоился постепенно – скоро уж и поворачивать надо будет на лесную дорогу.

Вдруг опять вспомнил замызганный по краям карманов халат Олеси, дряблую смятость сухого, пожухлого листа в ямке приоткрытых грудей, обтянутых блёклой тканью. Всё – несвежее, усугубленное кислым запахом пролитого пива. Ясно понял, что она его тоже не любила, ни одного дня, а замуж – чего бы не сходить! Не убудет.

Но почему его так прочно пришпилила булавка предательства?

– И куда канули её многочисленные таланты, надежды, которые подавала?

Он был даже несколько рад, что встретил её именно за этим прилавком, в затрапезном виде, безликую, без возраста. Но не хвалил себя за то, что расстались, а по-прежнему корил за то, что совершил глупость… никчёмная свадьба его гнула в досаде и сейчас. Возможно, поэтому не было злорадства, что вот у него всё хорошо, а она обабилась, расплылась и прозябает в этом сарайчике.

Он поспешно женился тогда. Интуитивно боясь, что будущий ребёнок будет при живом отце – без отца. То есть того, что произошло с ним, хоть и по другой причине, производственной, при внешнем семейном благополучии, но от этого было не легче. И он не мог допустить, чтобы по его вине у ребёнка была неполная, неполноценная семья, и он как-то сразу решил жениться, только много позже поняв, как точно его вычислили и сыграли на этом, рассудив по-мещански – «стерпится-слюбится». Но получилось не так, как думалось, а он прозрел запоздало и впал в гневное ослепление. Благо повод формальный имелся, вот он и рубанул с плеча, потому ещё, что подлость была многократной: во-первых, не было беременности, во-вторых, измена – адюльтЭр, так он саркастически произносил это словцо. Будто крупную соль грыз зубами, ранил десны, они кровянили и болели оттого, что соль попадала на открытое, нежное мясо. А потом в ЗАГСЕ, при всех, как на базаре, ещё и цинично предлагалось начать всё заново, не разводиться, простить, перетерпеть – с кем не бывает, продолжать сосуществовать рядом, но словно бы поставить себя – к стенке, как на расстрел.

Не видя лица, спина к спине, как в палатке на привале. Лишь перекидываясь незначительными фразами, редкими словами. Не слыша, не слушая, не вслушиваясь. Думая при этом лихорадочно о чём-то совсем другом. И одеревенело не чувствовать, не ощущать того, что рядом пульсирует – боль. Ходить в гости, магазины. Куда-то двигаться бесцельно. Улыбаться фальшиво, втайне поджидая и приближая возможность отомстить с другой женщиной. Оживая, или натужно делая вид, что оживаешь в этой порочности, отвлекаясь и спасаясь в блуде, прячась за него и оттуда спокойно созерцая, что же делает женщина, которая живёт с тобой в одной квартире, двигается, что-то говорит, спит где-то рядом. Не терзаться угрызениями, а со временем, попривыкнув к такому ходу вещей, уже и не задумываться о пропасти между ними. Огромной, разрастающейся, всё более отдаляющей их друг от друга. Как весенние, отплывающие в разные стороны льдины. Ругаться обидными, злыми и хлёсткими словами, не щадя друг друга. Сладострастно злорадствуя в душе и втайне радуясь, что были другие женщины. Вот тебе – за то, что ты, такая дрянь, захомутала меня, наивного, хищница коварная. И однажды не выдержать, начать, отбросив приличия и стыд, откровенно оскорблять таким «причастием» бесовским, припоминая её измены, укоряя ими, словно оправдываясь за свои мерзости, и на последнем пределе – едва сдерживаясь, чтобы не схватить нож, пытаясь оправдать свою гнусность, как неизбежную расплату за её коварство, и ослепнув от нестерпимого желания взять грех на душу и разом остановить это безумие.

И укорачивать такую короткую жизнь ей, возненавидев себя, уродца с усохшим, морщинистым и пустым мешком… бурдюком сердца и увеличенным жёлчным пузырём, неестественно перекошенного и жалкого мужичонку – даже в собственных глазах, мысленно, со стороны.

Во имя этого стоило не уходить?

В бессвязной бредятине пьяного наркоза он даже допускал, что Олеся и не смогла бы забеременеть от него по причине нелюбви. Какой-то мудрый ген противился. Хотя и жили они, не оберегаясь. Не хотел, выгибался, круглился напористо, непробиваемо этот упорный ген. Ведь не телят решили завести, свинку, кота – человека. А она, должно быть, испугалась, поэтому и затащила в кровать другого, чтобы предъявить потом чужого, бастарда, как ребёнка Алексея, чтобы и внешне всё выглядело пристойно, и его при себе удержать, из простой бабьей, собственнической логики.

Мысль эта его держала в напряжённом поле ненависти, присутствовала почти всегда, временами очень угнетала и мучила, пока вторая жена не принесла «благую весть» о беременности.

Только тогда он успокоился, повеселел, сразу же, ещё заочно, не видя, полюбил будущего человечка. А дочь словно бы почувствовала его нетерпение и родилась раньше запланированного срока на целых десять дней. Преображая у них на глазах всё и вся вокруг, прежде всего их самих, потому что вместе с ней родилась надежда на искреннее, ясное, доброе будущее, понятное и тёплое от светлой радости, связанной с её появлением, и в этой беззащитной, полной доверчивости столько искреннего, настоящего, привлекательного. И нет ничего сильнее, чем это извечное людское стремление хотя бы прикоснуться таинств, вновь пойти, и вполне возможно – дойти, и внове почувствовать, как чудо, небывалый подъём духа от простой мысли, что с ними ЭТО произошло, по великой любви, чтобы стала она ещё большей любовью от этого.

И, встретившись с Олесей, он понял, что всё это нафантазировал себе, умозрительно готовясь к чему-то неизбежному, но без внутреннего света. Словно в тёмном, пустом и громком тоннеле, пытаясь оправдать слабохарактерность, пойдя на поводу глупых обстоятельств. С её стороны была просто распущенность, а он катился по инерции, и смелости не хватило остановить этот «колобок», не доводить дело до ЗАГСа, свадьбы, никчёмной суеты и хлопот родителей. Взаимного обмана.

Всеобщего – обмана!

* * *

Он переселился в съёмную квартиру на двоих – к коллеге по работе, тоже «дрейфующему» в разводе. Пару месяцев пил практически открыто, жалел себя спьяну, снова пил, заполняя образовавшуюся пустоту самым простым способом – вином и водкой.

Институт был закрытый, всесоюзного подчинения, порядки строгие, и на него уже стали коситься и намекать, что пора прекратить «страдания». Подробностей он не сообщил, заявил обычную формулировку – «не сошлись характерами», хотя слухи ползали тараканами за спиной, отвлекали, неприятно было это ощущать, но он старался не обращать внимания и на них, и на сочувственные взгляды пожилых сотрудниц. «Контора» была небольшая, выезды в колхозы, за клюквой и на природу сплотили коллектив, и многое переживалось сообща, многое было на виду.

Приходила «от профсоюза» предпенсионного возраста, с седым нелепым валиком на голове Серафима Иванна, проводила «ушещипательные» материнские беседы. Алексей кивал молча головой, пока однажды не оговорился в задумчивости, обращаясь к ней – «Хиросима Иванна».

После этого его оставили в покое, но досада донимала, особенно если они встречались нечаянно в гулких пещерах институтских коридоров, чопорно раскланивались и скоренько разбегались по своим итээровским отделам.

Много позже, когда всё прошло, словно и не было, он понял, что ему было стыдно перед родителями за эту скоропалительную свадьбу, необъяснимую торопливость, любование собой – вот мол, не будет ребёнок расти без отца. Ребёнка никакого и в помине не было. Стыд же всё сильнее временами настигал его при воспоминаниях, неожиданно нахлынувшей сценой со свадьбы – пьяный раздрай, «горько» – и тогда казалось, что внутри у него плотно осела рыжая ржавчина и тяжело дышать, потому что она осыпается, ещё больше уплотняется в лёгких, перекрывает доступ кислорода, но виноват в этом только он один.

Человек, в отличие от пауков, всегда оценивает нити, пряжу, добиваясь от них качества, стремясь к совершенству, превращая механическое действие ремесла в искусство, и радуется тому, как ткань искусно и прочно соткана и какой замечательный узор при этом получился.

* * *

Переезд родителей с Урала на юг, к тёплому, мутному от глинистых берегов и мелкому Азовскому морю ознаменовал сорок три года их семейной жизни. После многих лет яростных строек во всех концах страны – домны, железные дороги, мосты через великие реки, тоннели, комсомольские «стройки века».

Трубы оркестров, лозунги, выписанные по кумачу белым зубным порошком, разведённым водой и пахнущим свежей мятой, развеваются на ветру, который «дует в наши паруса».

В нечеловеческих условиях, с двумя детьми, потеряв по глупости третьего, старшего брата Алексея ещё в младенчестве, только потому, что поздно спохватились, а небольшая ранка оказалась смертельной – в балках, вагончиках, бивуаках временных построек, поселений вдалеке от цивилизации, кочевой «цыганский уют» на семи ветрах и «перекати-поле» семейного скарба налегке, когда гвоздь заменяет вешалку, доска – полочку, ящик из-под оборудования – шкаф, а дети играют железяками с очередного «объекта».

Убийственный каток, оставивший вместо чувства гордости на старости лет жуткую пустоту никчёмных идеалов, на которые положена единственная жизнь. Так ничего и не нажито, кроме профнепригодности, усталости, немощности, болячек и досады.

Алексей только теперь пытался додумать то, что могло волновать отца – тогда.

– Посмотри, мать – я начинаю жить! Только-только! Старый дурак – вот ведь это самое главное! К чертям собачьим все эти гибельные железяки, придавившие нашу жизнь!

И лучился морщинками, влажнел взглядом.

Август выстуживал дневное тепло, отпуск у Алексея заканчивался. Отец позвонил в октябре, слабым голосом что-то говорил, Алексей кричал в трубку, тот переспрашивал. Жадно, с интересом. Он знал, что прощается, Алексей только догадывался.

Алексей брёл с переговорного, понимал со страхом, что больше отца не услышит, и слёзы копились внутри оттого, что так обидно короток век у близкого человека, и никакие заслуги и «позлащённые» почётные грамоты со склонёнными знамёнами, рельефными, вычеканенными профилями вождей в зачёт не принимаются.

Невыплаканные слезы копились до похорон, ждали своей минуты. Он ушёл к реке, подальше, громко, в голос выл и плакал, давился слезами, огорчаясь оттого, что не был в последнюю минуту рядом с отцом, не держал его за руку. Стоял под серым, нудным дождиком, мок, не замечая этого, потому что боль была внутри, и всё, что было снаружи, не важно. Его трясло на холодном дожде.

Потом успокоился, вернулся к столу, поминкам.

Отца не стало в ноябре. В середине.

Алексей летел на похороны, попали в сильнейшую болтанку, долетели чудом, потому что самолёт был загружен матрицами партийных газет, утренний выпуск которых нельзя было сорвать ради спасения жизней пассажиров и экипажа.

Потом сорок километров на такси. Мрак в деревне, только в одном окне светился едва приметно огонёк. Он добирался один, брёл на него с ужасом, выдирая ноги из жирной грязи, не представляя отца – в гробу.

– Сиротливо как! – подумал Алексей. – А я ведь без отца – сирота. Взрослый сирота. Вот ведь как бывает.

И слово показалось чужеродным, потому что с детства он представлял сироту неким маленьким человеком, беззащитным, где-то в интернате, в ужасном круговороте окружающей жизни и коварных взрослых людей.

До утра он просидел на кухоньке, не заходя в большую комнату хаты-пятистенки, отодвигая момент последнего свидания с отцом в домовине.

Не веря, но боясь окончательно убедиться, что он – умер, слушал вой пса Букета, тоскуя от этого ещё сильнее и потеряв от потрясения сон, так и не сомкнув глаз, чувствуя глубоко внутри большой, подвижный, как шаровая молния, горячий ком невыплаканного горя.

Целый день ждали старшую сестру, лететь ей было далеко. Унылый дождичек то успокаивался, то припускался – мелкий, серый, тихий и обильный, как надоедливый говорун-собеседник, от которого не отмахнуться, и остаётся во спасение тихо задремать. Уже первые сумерки стали надвигаться, невнятные и долгие – осенние. Вдруг зашумели:

– Едут, едут!

Похоронили наспех. В середине кладбища буйно росли кусты сирени, двигаясь к краям метастазами забвения, плотной стеной, не оставляя ничего, что когда-то было могилками, ненасытно и равнодушно вбирая в себя бугорки, оградки, лавочки, какие-то грабельки, старые вазочки, обволакивая невозвратно, укутывая, словно щупальцами всеядной актинии по имени – ТЛЕН.

Сквозь плотные ветки нельзя было продраться, приходилось обходить. Дождь стих на время, с листьев падали увесистые капли и казались зелёными, потом красными и прозрачными, несъедобной волчьей ягодой, поблёскивающей на их фоне.

На короткое мгновение блеснул сквозь мрачную плотность низких облаков закатный луч, словно вспорол пухлое одеяло. Кто-то невидимый и сильный разорвал его одним мощным, беззвучным рывком, обнажились обугленные чёрные края, а там изнутри запылал горячий, живой и яркий, всепобеждающий свет.

Неожиданный и чудесный.

Кусты вспыхнули. Алексей увидел с другой стороны, сквозь плотную листву, группку людей. Они застыли в необычных позах, искристо и неравномерно оконтуренные сильным ёжиком оранжевого света, похожим на нимб.

Было это странно, вдруг, словно где-то наверху включили прожектора, запеленговали, убедились накоротке, что отец уже в могиле, и Алексей подумал:

– Куст горит, но не сгорает – неопалимая купина.

И тотчас всё угасло, потонуло в тёмном, ограниченном пространстве, через мгновение и ослепление исчезло, будто фольгу в рефлекторе золотистую убрали или выключили напряжение, обернули в густую ткань сумерек и знобкого холода, пахнущего дождём и унылой безысходностью.

Жирная грязь была везде. Огромные пласты налипали на резиновые сапоги, стреножили, не отпускали. Разрозненными небольшими группками добрели к дому провожавшие. По дороге кто-то отстал, на поминки не дошёл. Потом сидели у стола он, мама и сестра. Обречённо скрестив руки, не находя им места, словно больше и делать-то уже ничего не надо – главное сделано.

Нет сил встать, заняться обычными делами, разговорами, и чем дольше это тянется, тем больше хочется это сделать, а неприбранный стол уже раздражает и надо найти в себе силы подняться, двигаться, что-то делать, говорить слова.

* * *

Алексей не был на могиле отца много лет. После отъезда мамы из деревни. Простая могилка, даже без фотографии, отец сам так хотел.

Мама прожила здесь одна ещё пятнадцать лет, продала дом, и на вырученные копейки можно было через неделю купить в деревне разве что – пару валенок. Так «рухнул» рубль. Новое слово – дефолт. Алексей звал жить к себе, с женой они ладили, но мама переехала к сестре, на Урал.

Вернулась туда, где отец строил свой «последний» мост.

Они стояли на кладбище – сестра с мужем, племянники, Алексей. Мамы не стало.

…Роторным экскаватором было прорыто параллельно несколько длинных траншей, в которые укладывали грубоватые гробы. Присыпали, укорачивая ямины.

– Будто война на дворе. Не поспевают вручную могилы копать, едва-едва успевают укладывать мертвецов, – подумал с горечью. – Никакого уважения, как стреляные гильзы, брошенные в кучу!

Ровная степь, высоченные кресты из «каррарского мрамора» с бронзовыми распятиями – далеко видны пантеоны местных «авторитетов». Отдельная аллея – Славы, на холме, куда не добегает речка, бурно разливаясь весной.

– Хорошо живут, но мало! – показал в ту сторону муж сестры.

Голое степное пространство, кладбище новое, но уже большое, без растительности, ещё не успела она приняться и вырасти. Далеко видно – до горизонта. Оградки, холмики, пестрядина увядших и искусственных цветов, кое-где уже ободранных, выпирающих рыбьими некрасивыми каркасами. Кресты разные. По достатку. Больше деревянных, простых, в коричневых разводьях текстуры, обожжённой паяльной лампой, лаком промазанных на раз.

Помянули…

– Должно быть, уже мало кто остался из тех, что были на похоронах отца, – подумал Алексей. – Там уже разрослась, завоевала пространство сирень небытия, новые холмики. Надгробья покосились. Плотные, неживые листья, словно отштампованные прессом из тёмно-зелёной жести. Облитые толстым слоем прозрачного припылённого воска, чтобы дольше сохранились: до Пасхи, Родительской субботы, следующего поминального праздника, Троицы, Радуницы и просто посещения кладбища живыми.

– Они оба соединились в моём сердце, в памяти сестры, близких, – подумал Алексей, – а похоронены так далеко друг от друга. Для них это неважно, ведь они встретятся где-то там – теперь уже насовсем.

Он поднял голову. Так же кружат птицы, что они высматривают? Ждут, когда не станет людей? Терпеливо, миллионами лет…

* * *

Деревня. Пустой дом. Отец – ушёл.

Вороньё нахохлилось на деревьях по краю огорода, на меже. Ор громкий, что-то вещали провожатые в смерть. Это был единственный звук, казалось, будто Алексей в вакууме сейчас, и если бы не эти большие, жирные, как несуразные ошмётки грязи на сапогах, птицы, могло почудиться, что это сон.

Алексей мёрз от холода, это подтверждало материальность всего вокруг, и никуда улетать уже не хотелось. Словно столбняк на него напал, оцепенение. С усилием он заставил себя встать, начать двигаться, пересаживаться, узнавать расписания. Хотелось унять знобкий холод внутри, согреться, успокоиться и вздохнуть широко, во всю грудь, снять тяжесть, пригибающую плечи, отодвинуть в сторону, скинуть и распрямиться.

В Москве была задержка рейса – осень, непогода.

Мама дала Алексею в дорогу хлеба и брынзы, трёхлитровую банку вина.

Рейс откладывался несколько раз. Образовалась стихийная компания.

Он выпивал с соседями, грустил. Поставил пустую банку за серую мраморную колонну.

* * *

А дочь теперь далеко, у неё другая фамилия. Звонкая и длинная, как остров, на котором она живёт с мужем.

Зелёное и белое. Цвета плодородия и надежды, достатка и защищённости.

Людей не видно, но они где-то есть, присутствуют в домах, в сердцевине коттеджей, усадеб, за стенами, сложенными из камней, собранных в полях и призванных защищать от набегов грозных рыцарей, которых и нет уже давно. Ну, а их воинственный дух сберегается в массе народа, стал его частью, за что и не любят его остальные европейцы, и не только они.

Узкие, петляющие дороги, непривычное правостороннее движение. И куда ни глянь – овцы. Страна Овнов. И дочь – Овен, родилась в апреле, возможно, поэтому и приютил её этот остров, и он ей пришёлся по вкусу.

Близкое родство на далёком острове.

Высокий и статный будущий зять приехал, пригласил в ресторан – просить руки дочери. Потом они гуляли по городу, Алексей отстал немного, и так трогательно, совсем ещё по-детски, смотрелась дочь в светлом пальто: широкий хлястик, крупные пуговицы.

Они шли под руку, дочь прильнула к мужчине, и Алексей странно ощущал себя, словно со стороны глядя на них, на свое присутствие здесь. Узнавая вроде бы и незнакомое, но возникшее стремительно невесть откуда, из какой-то незначительной детали, мелочи, а он старается распознать её, чтобы восстановить всю картину – когда, из чего сложилось то, что он видит сейчас.

– Вялотекущая стремительность бытия. Она пластично извивается, словно ящерка скользит длинным, гибким хвостом, и если он останется в руках, предположим – мешают эти воспоминания, их отринут, вырвут, будет это мучительно или легко происходить, небрежно, одним коротким промельком мысли. Всё равно через короткое время он опять появится, отрастёт и заполнит прежнее пространство, займёт собственное место, будет удивлять новыми деталями, и ничего с этим не поделаешь, пока есть память и она не оцепенела в маразме за каменными костями черепа.

Впереди была неделя, но он уже грустил.

– Кто он? Ты выходишь замуж… за кого? – спросил её, когда вернулись домой.

– За любимого! – ответила дочь.

И его поразил ответ, потому что за этой краткостью таилось невероятно много, ясного, но и необъяснимого, и самого главного, с чего и должен начинаться фундамент будущей семьи.

– Это первый мужчина, которому я беспрекословно готова подчиняться!

Приобняла Алексея, заметила его растерянность, засмеялась:

– Конечно, кроме тебя – отец! – И закончила с лёгкой грустинкой: – Но если бы я точно знала – за что его люблю!

И не важны были – вероисповедание, какие-то житейские доводы и соображения – вот что было главным! Оно перевешивало значительно все остальные резоны и определяло от этой исходной черты дальнейшее, каким бы оно ни было и как бы ни складывалось потом, просто меркло перед этим, не шло ни в какое сравнение. Однако и не отпускало ощущение, что брак – это некая лотерея, в которой тоже могут быть и фарт, и невезение, и как уберечь родное дитя от ошибок? Но и не впасть в другую крайность – бытовое, назидательное мещанское жлобство.

И во всём этом единственная реальность – Бог. Остальное – наши попытки постигнуть её приметы, доступные лишь какими-то мелкими деталями, а в целом неподвластные своим размахом нашему уму, никчёмным по большей части мозгам, а словно небольшой приз на пути вечного познания – это лёгкое озарение при беглом взгляде на фрагмент и непостижимость всей громадности необъятного пространства внутри и снаружи, и захватывающая дух поразительная выпуклость, объёмность мира.

Ведь всё это было миллионы, миллиарды раз, столько людей в разные времена вот так же восхищались этим таинством, всякий раз по-новому пытались постичь его.

Алексей явственно сейчас представил её беременной.

– Лоно готово для младенца, – подумал он, ощутил волнение и грусть, потому что в такой важный для них всех момент он будет далеко, в другом углу Европы, скорее, на пороге Азии.

Неизбывно одинокий.

Он ощутил в себе тонкое звучание, унисон этому непроизвольному, возникшему из простого созерцания естественного движения дочери, поразившей его зоркости, сместившемуся именно под таким углом хрусталику, обрадовался этому и, вглядываясь сейчас в это новое, неведомое ещё до конца для него состояние, которое и могла подарить лишь только дочь, будущая мама, и как прозорливо в своё время, как он говорил сам – с первого движения мечтал именно о дочери.

Это было неожиданно и восхитило его настолько, что он не выдержал, вышел. Стоял, смотрел на деревья, птиц, такое обычное, но волнительное и радостное, уже другой, новый мир, по-новому сфокусированный через мгновение и глазами и всем своим существом, преизбыточной радостью, не найденными ещё точными определениями этого состояния, и надо было для начала просто уложить, освоиться в нём, нет, не привыкнуть, потому что оно пульсирует, видоизменяется во всякий следующий миг, отстраняясь от привычной, рутинной повседневности, и разве возможно к этому привыкнуть…

Нет! Реально всё будет по-другому. Не так романтично. Впереди будут долгие месяцы ожидания, а пока – удушающий токсикоз, мучительные спазмы, встряска всего организма, превращение его в инструмент для вынашивания, вскармливания. Сильное желание пройти этот путь во имя будущего ребёнка, всего смысла собственного существования. Его прикосновение к набухшей, тяжёлой от молока груди, чтобы раз и навсегда, с первых секунд полюбить это чудо жизни и освободить своё сердце во имя этого неповторимого, подчинить себя без остатка, заслонить от бед, проблем, болячек и ссадин это беззащитное пищащее существо, стремительно растущее, умнеющее, приобретающее свой собственный опыт.

– Человек – это колба с большим содержанием воды и множеством различных добавок.

– Такая большая девочка… – сказал он тихо сам себе.

И понял вдруг – как много он недополучил в своём детстве.

Сколь бесконечно, как мир вокруг, можно перечислять полярные и такие разные грани удивительного существа – женщины. Она пришла, чтобы соткать вечную нить жизни. Протянуть её во времени и взять любое из качеств, таких разных по силе и сути компонентов, и творческий экспериментатор – Природа смело смешает и растворит их в разных пропорциях, в огромном количестве первоосновы – влаги различной плотности, чтобы начать великое действо с нескольких неприметных капель, и только она знает, сколько их потребовалось – три? пять? семь? девять? И только она точно скажет себе, вначале наитием – вот они – первые, а нам же это не дано узнать, и в этом есть смысл, Таинство зарождения, потому что у него свой хронометр, бег, мера и отсчёт, начало и конец, старт всему и финиш всякому. Божественное и есть Великая Тайна для мозга земных существ, развиваемого за жизнь всего лишь на несколько жалких процентов от заложенной громады объёма и возможностей, потому что Жизнь – лишь мгновение, и нам спешить-то особенно некуда и некогда, это порождает леность мыслей и мозга, апатию. И лишь единицы спешат в будущее, для которого Бог собственно и припас такой огромный, невероятный объём серого вещества, возможностей мыслить и развиваться максимально. И называют этих избранных – Гении. Их единицы. Остальные – обычные люди. И те и другие хотят счастья, но по-разному его оценивают.

Он понимает, что очень выспренно и высокопарно думает сейчас, в такой необычный и важный день, стоя перед окном.

– Я потратил столько времени, чтобы сейчас понять это, будучи немолодым, имея жизненный опыт, шишки и синяки, что-то узнав и наблюдая жизнь и людей вокруг, читая разные книжки, насыщенные переживаниями других, тонким психологизмом, или обычные мелодрамы со счастливым финалом, всё зависело от таланта автора, но там, на страницах, чья-то рафинированная, придуманная жизнь, через тексты, хитросплетения сюжета, словно по мосткам и переходам, двигалась к финалу, приобретала важность, значительность, особый смысл, которые в обычной суете не всегда въявь обозначатся, а лишь промелькнут лёгоньким облачком, не успеешь и заметить, а возможно и наоборот – очень выпукло, объёмно: какая-то травинка вырастает на глазах в огромное дерево, и начинаешь сомневаться – а так ли это? Или это продолжение чьей-то фантазии, всплывшей под впечатлением сиюминутного прозрения, нечаянного гипноза, попадание в магическое поле заразительного обаяния талантливого писателя. Как полно, трепетно и насыщенно ощущаю я каждую пылинку и её полёт!

И вот это – самое главное!

Так думает он в это важное мгновение и понимает, что из всего серьёза жизни остались любовь и смерть. Остальное – либретто к неказистой оперетке, даже не сама она. Пустые хлопоты, и никакие «профессиональные навыки», заслуги не спасут. Лишь смогут уберечь от глупости, что, впрочем, тоже – не факт, а что действительно направит на здравый смысл простая мысль, что это так важно – уйти по-доброму в последний путь, хоть и скорбя, но с любовью обрядили бы прилично и проводили по-людски, скромно, но как положено, стало быть – правильно положили, погоревали в меру, каждый сам её определит. Взгрустнули бы немногословно, достойно и человека и памяти о нём, на таком святом месте – погосте, где все равны и обнажены, как в момент рождения, стесняясь расплескать в велеречивости хорошее, незамутнённое, хоть и небольшое, но из самой заветной глубины, из сути человеческого существования, в непрерывном вращении и чередовании времён.

Любовь нечаянная, случайная, как озарение, вспышка сверхновой звезды. Или колеблющаяся пламенем свечи, греющая и манящая в такие разные, долгие, непростые годы. Она едина и для тех, кто молится и зовёт её, упрашивает – приди, осени крылом, хотя бы на краткий миг, даже пляшущей пылинкой в жёлтом тепле солнечного столба из окна, снизойди, прильни ко мне, порадуй и согрей, просто потому, что я – человек, и не отдавая себе отчёта, противореча, отметая логику, не думая о том, кто и за что более всего достоин этого великого блага Творца, ища её прихоти, желая, зазывая, не замечая времени и раз за разом выходя навстречу и надеясь, даже и тогда, когда уже и не на что надеяться. Пусть даже и недочеловек, немтырь бессловесный, мычащий от пустоты, а не от увечья физического, возможно, и узнает, и не скажет, что же его так толкает внутри, заставляя учащённо биться взволнованное сердце, сбивая нормальный ритм дыхания. Всякая тварь божья по-своему встретит и ощутит этот миг. И будет вновь ожидать, и тянуться к его свету, поворачиваясь всем естеством в ту сторону, откуда снизошло на него, на унылую обыденность и рутину обычных дней прикосновение, так мгновенно и до конца земного существования преобразившее его до неузнаваемости в другое, светлое, счастливое создание.

Оказывается, в нём это было, но лишь дремало до поры, пока неведомая, но ожидаемая трепетно сила, торопливая и звонкая, преображающая после этого всё, что видно глазу, таится в самой глубине, и весь мир вокруг, такой несовершенный, и цвет, и запах, и люди, всё такое милое в своей несуразности и светлое, открытое, и совсем не злое, потому что он видит их глазами этого нового человека, вдруг поселившегося в нём, и выходит навстречу подарить радость этого великого, преобразующего открытия.

От такого накала любви он думает о смерти без надрыва, с некоторой грустью.

В комнате слышен смех, музыка. Завтра очень рано они улетят на свой далёкий остров в самом дальнем углу Европы, а он уедет вечером совсем в другую сторону. И будут короткие звонки, эсэмэски, письма, и ожидание встречи будет согревать его и приносить спокойствие в минуты усталости и отвлекать от суматохи большого города и безумия быстротечной жизни.

О чём писать дочери? Назидать и надоедать наставлениями? У неё твёрдый характер, и она крайне нетерпима к таким «урокам». До резкости. Ей важнее советы мамы, женщины, потому что семейная жизнь её только начинается, впереди дети, дом, жизнь, плотно состоящая из атомов чужеземного быта, а мама искренне подскажет и поможет. И ему хорошо оттого, что у дочери с мамой добрые отношения замечательных, так тонко понимающих – подружек.

Вот только он опять – сбоку, «в командировке», чужой на этом празднике, одинокий на старости лет.

Так он думает, волнуясь и раздражаясь ненадолго, когда нет от дочери вестей на его «почту» в интернете, много раз на дню залезает туда, понимает, что скучает невероятно, иногда и не отдавая себе отчёта.

– Мужчины и женщины! Мы из частичек одной муки, воды, соли, яиц, дрожжей, одним словом – из одного и того же теста, только вот начинка у этих пирогов – разная!

Ночные страхи меркнут при белом дне, растворяются вместе с сахаром в чашке чая, и Алексей в хорошем настроении идёт на работу, смотрит на фотографии в большой рамке на столе и думает с улыбкой, вздрагивая внутри:

– Темнота порождает немоту, черноту мыслей, можно в ней заблудиться и испугаться оттого, что куда ни глянь – мрак!

* * *

Должно быть, под впечатлением от опытов отца с «домашними читками», Алексей любил уроки литературы, давалась она ему легко и без принуждения. Он готов был помочь написать сочинение, сделать «разбор по образа́м» любому из класса, радовался этой возможности и не понимал, как можно засыпать на уроке, когда перед тобой безмерный океан разнообразной, завораживающей литературы.

Много позже он помогал «подтягивать» соседских ребятишек, но однажды, заметив, что сестрички Таня и Аня откровенно зевают, оскорбился и прекратил эти занятия, вновь, в который уже раз обозвав себя «идеалистом».

Иногда Алексей думает, лёжа на диване:

– А что, если попробовать, как мой отец? Может быть, мне передался его талант?

Ведь можно достать его архив, написать роман, закрутить лихой сюжет с неожиданным концом, или просто и последовательно, но интересно «отобразить», как продвигалась к финалу тяжба, наказаны плохие, а хорошие радуются маленькой победе, самоутверждаются и становятся заразительно добрее. Возможно, кого-то это сделает лучше… или заставит задуматься. Хотя бы на короткое время?

Он обдумывает события своей жизни. Находит в ней какое-нибудь едва приметное «пятнышко», но ему оно кажется незначительным для всеобщего «озвучения», публикации. Он припоминает, что расстраивался, понимая, что это особый дар – увидеть в малом, «в капле воды – инфузорию «туфельку»». Потом захватывающе описать не посвящённым её реснички, тельце, движения. Сделать ёмкое обобщение, может быть, даже изобрести термин, чтобы он вмещал в себя свойства совсем другого слова, внешне не относящийся к этому «месту», но приводящий в восторг будущих читателей точностью метафоры или прилагательного.

Собственно жизнь его была пёстрой, непостоянной, он переменил множество работ и должностей, и если повспоминать, можно было много о чём поведать на белом листе бумаги.

Он часто возвращался в детские воспоминания, когда любил смотреть перед сном на маленький коврик над кроватью. Там слон пробирался через джунгли, маленький погонщик сидел скорчившись за шишкастым возвышением большой головы, а сзади спускалась по лиане шкодливая обезьянка, и ей осталось совсем немного, чтобы оказаться на широкой спине слона и совершить какую-нибудь каверзу за спиной юного погонщика в красивом тюрбане.

Он представлял, что будет с ними со всеми потом, когда обезьянка всё-таки спрыгнет с лианы, что будет делать погонщик, как заревёт слон, заверещит стая вертлявых обезьян, которые затаились до поры и лишь высунули морды из густых зарослей зелёного бамбука. А потом кинутся опрометью сквозь ветки, по лианам, сопровождая путников.

Странно, но больше никогда в жизни ему не встречались маленькие коврики, да ещё со сказочной невероятностью реальной выдумки, выполненные столь искусно.

Но внимание его отвлекалось, и он вскоре забывал людей с остановок, чемодан отцовской переписки, досада промелькивала лёгким перистым облачком, уносилась бесследно, не обременяя, Алексей был уверен, что это не первый и не последний порыв, поэтому принимал этот «взбрык» как неотъемлемую часть своего «неповторимого эго». Но лёгкий укол досады всё же касался его, и только потом истончался, растворялся, как леденец луны во рту светлого дневного неба.

Он закончил технический вуз, и это для него самого было большой загадкой, потому что не был наделён аналитическим складом ума и пытливой скрупулёзностью технаря. И если он всё-таки получил диплом инженера, то лишь благодаря необъяснимой вредности, упёртости, возникавшей вроде бы ниоткуда, из простого ощущения, что этот предмет ему нравится, интересен. К тому же кипучая общественная работа тоже помогала должным образом, Алексей был личностью известной по институтским капустникам, публикациям в многотиражке небольших рассказов, и некоторые преподаватели, повертев разочарованно его зачётку, делали небольшое послабление, которого вполне хватало на «уд», а бывало, даже и «хор».

– «ПОСредственно», – говорил он, – Пока Остаюсь Студентом, – и громко захлопывал зачётку перед любопытными одногруппниками.

С возрастом он начал понимать, что в минуты принятия решения что-то стопорилось в нём. Восставало против уверенных и энергичных действий. Он успокаивал себя фатальной фразой – «значит, вот так сложилось», и спокойно двигался в другом направлении, которое ещё вчера могло показаться диким и несовместным с тем, что он делал. Но приняв решение, он смело врубался в новую тему, фонтанировал идеями, придумками, неожиданными новациями, к радости начальства. Однако вскоре ему становилось скучно, он явственно понимал тщету, обречённость и бессмысленность очередной «службы», начинал ею тяготиться, удивлялся, как это он прежде не замечал явной рутинности.

– Какие схожие слова – «глупь» и «глубь»… глупина и глубина.

Тогда он отыскивал другое занятие, при этом, находясь пока ещё на прежней работе, откровенно саботировал свои же придумки, безобразным манером оспаривал указания начальника, который только вчера ему казался умным и понимающим, а сейчас, потрясённый своей недальновидностью, Алексей дивился, как же он не смог разглядеть через слезливый идиллический туман псевдоинтеллигентности всё убожество того, чем он занимался, испытывал жалость к начальнику за то, что тот тратит свою жизнь на сущую ерунду, хотя начальник совершенно не нуждался в его тонком понимании и сочувствии.

– Русский интеллигент отличается от прочих тем, что он не согласен – ни с чем! – объяснял Алексей своё поведение сослуживцам, чувствуя их молчаливое осуждение. Но в том, что сам он – интеллигент, у него были большие сомнения именно в части поведения и толерантности, терпимости. Хотя образовательный свой уровень он оценивал весьма высоко, и, возможно, именно из-за этой оценки и начинал образовываться перекос в сторону неприятия и откровенного бунта.

Алексей, как он говорил сам, «поднимал чёрное знамя анархии и свободы и лез на баррикады»! Очертя голову, не боясь сломать шею.

В такие моменты он удивлялся, ему было непонятно, откуда и когда, в какой момент жизни, сна, работы в нём произошёл этот перекос? Ведь вот ещё только мгновение тому назад он тонко понимал, реагировал и сопереживал проблемам начальника, а вот сейчас – он даже видеть его не может. На дух не переносит. И всё, что с ним связано, вызывает в душе, во всём возмущённом непонятными «токами» организме стойкое неприятие, до отвращения. Возможно, он запоздало начинал понимать, что это – не его дело, что он ошибся, легко «подписавшись» на очередную авантюру. В нём поднимался до невиданных высот дух революционных преобразований, острая жажда «смены декораций».

Как удивлялся его знакомец, попав в автоаварию:

– Самое поразительное – ещё секунду назад я, как все нормальные люди, сидел за баранкой, а сейчас, как мудак, стою в кювете и любуюсь на гору смятого железа!

Алексей понимал это состояние. Он и сам словно комкал испещрённый до непонятности правками, нечитабельный черновик и радостно вглядывался в заманчивую белизну нового листа сверху ещё большой, как ему казалось, стопки бумаги.

И вскоре уходил с высоко поднятой головой, возмущаясь, что его толком не оценили, не дали возможности раскрыться и самореализоваться.

Обычно от старта до финиша проходило около двух лет. Как-то он нашёл в «паутине» мнение американских социологов, которые доказали, что максимальная отдача работника исчисляется двумя годами. Потом – стагнация, загнивание и регресс. Это его примирило и обрадовало, потому что он сам пришёл к формуле, которую где-то за океаном долго изыскивали высокооплачиваемые американцы.

По прошествии короткого времени он ясно понимал, что бывший начальник – хороший человек, руководитель тоже неплохой, и рад был бы снова начать общение, но отношения были уже испорчены окончательно. При встрече с «бывшим» он переходил на другую сторону улицы.

Со временем он понял также, что с первого момента знакомства на новой работе сам давал повод ко всему происходящему позже. Необъяснимая сверхтактичность, надежда на то, что всё понятно и так. Особенно то, что касается зарплаты, специально говорить о чём-то ещё даже не стоит. Всё это в итоге приводило к первым моментам непонимания и неправильно оценённых авансов, которые раздавал он и которые надеялся получить на новом месте, но не уточнил про них, дополнительно не поинтересовался, пускал на самотёк, отмахиваясь, словно оставляя это нудное занятие другой, начальственной стороне.

Он спохватывался, но уточнять вдогонку казалось неприличным «шумом». Этого он терпеть не мог и старался всячески избегать, но молча досадовал и копил в себе обиду, пока не начинало переполняться, проливаться за край, сначала в колких замечаниях, а позже уже в резких отповедях, возникающих вроде бы ни с чего.

Справедливости ради надо сказать, что иногда его всё же посещала лёгкая зависть к Грише, старинному приятелю, который после восьмого класса пришёл на обувную фабрику на лето, подработать, да так всю жизнь и «тачал обувь». Не ведая искушений, ни на йоту не сомневаясь в правильности избранного пути, искренне удивляясь, что можно что-то ещё делать, кроме «пар и колодок»!

– А не есть ли это искомое счастье? – спрашивал себя Алексей.

Потому что с «младых ногтей» была ясность в добывании хлеба, меньше времени и нервов требовалось для этого, и, возможно, это приносило ощущение счастья. Мы не знаем, с какой стороны может прийти к нам счастье – вот и крутимся всю жизнь.

Он думал об этом всякий раз, взглянув на обувь прохожих, а поскольку все вокруг не ходили босиком, он частенько вспоминал Григория и размышлял:

– Здесь отсутствует «элемент творчества». Но так ли уж он необходим в каждодневной рутине? Возможно, как раз рутина и рождает в какой-то момент желание создать что-то новое. Для этого не обязательно другое время и новое место работы. Почему не может быть это всё и сразу, и вместе? Ведь «повторы» могут подвигнуть на желание что-то изменить в этой череде. Возможно, они не такие кардинальные, как у меня.

Бывало и так, что ему казалось, будто он в другой, не родной стране, в глубоком тылу, в разведке, надо выполнить задание, перейти к более сложному. Это внешне не опасно, но всё равно сопряжено с риском, потому что хоть и говорят все вокруг на одном с ним языке, но это всего лишь средство общения, как меню в скромной столовой с названиями блюд, которые надо есть, чтобы выжить.

Он вдруг ощущал себя эмигрантом, но как уехать и куда – не знал.

Он словно бы уезжал в экспедицию, понимая, что с детства ему знакомо именно состояние «относительного покоя», внутренне собирался, концентрировался на конкретном, высматривая его далеко впереди, но проживал один день, как будто находясь внутри мякоти большого плода, понимая к вечеру, что сегодня «сердцевина» могла быть и помягче.

Его одиночество было особого рода – от необходимости питаться, одеваться, оплачивать квартиру, телефон, немного тратить на себя, совсем немного. При этом оставалась чуть-чуть денег и времени, чтобы – жить. Однако он говорил себе в такие минуты:

– Свобода – это самодостаточность. Это – моя жизнь. Моё детство прошло в одной большой командировке, которая никак не заканчивается. Пока?

Он понимал, что сторонится новых дружб, а из старых достаточно тех, что зародились в молодости, сполна давали возможность насладиться плодами проверенных отношений. Не перемывать уже известное, а делиться тем, что по-настоящему стало им всем дорого за эти долгие годы, передумано, ценить немногословную значительность разговоров. Знание же привычек, пристрастий, слабостей друг друга, дат и юбилеев оставляло возможность сделать приятное: прощать ненарочное и второстепенное, собираясь не часто, но в радость, по случаю важному, под крышей «виновника» и вспоминая только то, что приятно в этой компании, щадя чувства друзей и радуясь этому давнишнему, добровольному союзу.

– Память не должна мешать нам жить.

Он не боялся неудобств, трудностей быта и неуюта чужого города. И только мысль о том, что вот эта работа, дорога и каждодневная маята даст возможность честно заработать немного денег, хотя бы недолго, но «по-человечески», прибавляла ему сил, удерживала в какие-то мгновения от острого желания бросить всё и уехать кда глаза глядят.

* * *

Над столом висела карта Москвы, пожелтевшая, скрученная, как старинный папирус, по углам.

Москва была похожа на огромный блин неправильной формы, очерченный кольцевой автострадой. С оспинками отдельных строений, припёкшихся к большим массивам парковых пробелов, в которые жидкое тесто не попало, скатилось на горячей сковородке: должно быть, когда-то был вулкан, на нём всё это изжарилось, остыло, возникло поселение. Потом город с пятнами зелёной пустоты и условными знаками различных объектов – приметы его жизни, неопрятной деятельности, зашифрованные в разноцветных символах, сжатые жёсткими габаритами масштаба, закатанные в плоскость глянцевой бумаги.

Алексей любил их изучать, но мог увлечься и опоздать, поэтому смотрел в кружку и на чашку с плотным «алебастром» утренней каши, поэтому карта его радовала в ужин и в выходные дни. Он понимал, что его тяга к практической географии взросла на бесконечных переездах и открытых горизонтах, притягивающих взгляд с крылечек строительных вагончиков – ненадёжных и шатких, словно стоящих у края бесконечной свалки, которая возникает всегда там, где что-то спешно созидают или просто неопрятно и временно живут.

Он иногда проскакивал мимо таких «полустанков», едучи в очередную командировку. Видел в мельтешении за окном вагона знакомый убогий уют, худосочных, неприкаянных детишек, развлекающих себя тем, что находилось под ногами, задумывался, перебирал мысленно «фото» из семейного альбома.

Грязная окраина. Рыжая, словно ржавая окалина, жизнь, глядя на которую, он непроизвольно задерживал дыхание, словно воздух этот был заражён убийственным распадом живого. Всё вызывало тоску безысходности в безжизненном пространстве, облитом индустриальной кислотой, убившей даже растительность, а взамен – несуразные железные «цветы», уродливое порождение людей, питающих свою фантазию коррозией неживых железяк и этим её уничтожающих.

– «Убийственный напалм индустрии», потому что люди, работая с железом, перенимают некоторые его качества и свойства, но железными не становятся.

Это не казалось ему преувеличением. Он понял со временем двойственность своего состояния. С одной стороны, он был ребёнком, выросшим в железных пелёнках свалок, среди кранов, дрезин, «красот» промзоны. Выжженной, истерзанной и мёртвой земли. Надышался густым дурманом креозотной вони шпал. Но всё это странным образом манило его и притягивало. Хотя и было убогим, без фантазии, но, однако же, было родом из детства.

С другой же стороны, он хотел вырваться с этих мертвящих окраин, придумывая некий противовес нереального, книжного, невидимого глазу. Словно биолог в мощную лупу находит невидимые другим волоски, ворсинки на крыльях бабочки, испытывает настоящий восторг, ведомый только ему. Однако железо перетягивало, тащило обратно, отчего и была эта двойственность в жизни Алексея, внося много неопределённости.

* * *

Из семейных преданий он помнил рассказ мамы, которая сажала его на подоконник, отвлекала на действо за окном и кормила исподволь. По-другому принимать пищу Алёшенька отказывался наотрез, а когда обнаруживал, что его попросту обманули, начинал горько плакать. Но увидев что-то интересное, опять улыбался, осушая влагу слёз на щеках, как ни в чём не бывало, отвлекался от мелкой обиды, приходил в восторг от непридуманной жизни за окном и цветисто разукрашивал всевозможными фантазиями унылую щебёнку железнодорожной насыпи, пыльную, чахлую поросль кустиков, бараки, унылых людей, усталых от жизни, их тяжкую работу.

Фантазии ему нравились, они примиряли его с миром еды, он часто с явным удовольствием их озвучивал при малейшем поводе.

Ещё он любил рассказывать о том, как они с мамой шли по деревянному временному мосту под Астраханью. Зная, когда нет экстренных литерных эшелонов, поселковый люд переходил на другой берег в магазин большого рыболовецкого колхоза.

В тот день они возвращались обратно. Было жарко. Мама крепко сжимала в руке его ладошку, а он смотрел вперёд, потому что внизу страшная громада Волги ослепляла зеркальными бликами, голова кружилась, его слегка подташнивало.

Он смотрел только вперёд и вверх, высматривая маленьких птиц в выцветшем от жары небе, но взгляд притягивала далёкая, синевато-жёлтая вода, дыхание сбивалось, почти останавливалось, он не мог думать ни о чём другом, лишь о том, как бы поскорее преодолеть эту страшную невозможность.

Он вдруг почувствовал, что мост слегка раскачивается, вибрирует опасно под ногами, и подумал, что это от напора воды, бьющей в сваи. Или, может, это сом увидел снизу их с мамой, трётся спиной, раскачивает ненадёжную конструкцию, хочет, чтобы они упали в губительный водоворот ему на поживу, и даже усы привиделись в зазоре тёмных вертикальных брёвен – огромные, подвижные, как рукава сохнущих спецовок на ветру, на верёвках – постоянный пейзаж перед вагончиками.

Они с мамой разом оглянулась. В знойном мареве сзади приближался длинный состав с жёлтыми цистернами с чёрными потёками нефти у горловин. Мама крепче сжала его ладошку. Они побежали, задыхаясь от ужаса, стараясь попасть на середину скользких от тепла шпал, не оступиться на этой «лестнице», остро пахнущей дорогой, горячими до тошноты рельсами, блестящими на ярком солнце, подстёгиваемые надвигающейся жаркой махиной состава, тонким свистом тепловозного сигнала и пронзительным чувством опасности.

Вот уж и край шаткого ограждения. Они скатились кубарем, ранясь о щебёнку насыпи. Мама схватила его в охапку, прикрыла, заслонила собой, и он ужаснулся тому, как сильно стучит её сердце, не почувствовав стук своего, немного успокоился и только часто дышал. Боялся подсмотреть, как проносится мимо, грохочет беда, и старался не думать о том, что могло бы быть, если бы они не успели.

Больно саднило ободранные ноги. Мама порвала сбоку платье, но засмеялась, успокаивая его, и вдруг запела:

– Нам не страшен серый волк, серый волк, серый волк!

Потом через слёзы, уже тише, почти на ушко что-то шептала, но он не осознавал слов, а понимал лишь её желание успокоить, отгородить его от недавнего ужаса.

И мама – красивая, звонкий голос – как она замечательно пела, и охотно соглашалась в компании исполнить старинную песню, похожую на заплачку, с удовольствием, без ломучки, и отец смотрел на неё влажными глазами, а потом непроизвольно гладил по спине. Со стороны казалось, будто ладонь отца была очень мягкой. Он вздыхал, уходил курить. Алексей остро подмечал жесты и взгляды, находил в них важное для понимания двух самых дорогих ему людей и словно ощущал некое электричество, даже когда и не был рядом с ними…

Как он испугался за себя, но не подумал в то страшное мгновение о маме, а ведь она спасала его.

– Мама, – сказал он одними губами.

И засмеялся. Они вместе смеялись, долго, непрерывно, неожиданно мама заплакала, и он вместе с ней плакал и не стеснялся своих слёз.

Так они ещё долго сидели в обнимку, раскачивались и плакали. Усталые и опустошённые, никто их не видел, а они сидели, и мама успокаивала его, не замечая времени, а ему было приятно, хотя и маленьким себя уже тогда не считал…

Вечером, перед сном он вспомнил местную легенду о том, что у одной временной сваи оторвалось бревно, вода вымывает щебень из опоры, круговорот безжалостно затаскивает в эту пропасть незадачливых, зазевавшихся пловцов, а внутри поселился сом, выплыть оттуда уже не может, потому что вырос до гигантских размеров и питается утопленниками. Ему стало вдвойне страшно, бросило в жаркое пламя запоздалой мысли, как всё невероятно трагически могло сложиться в этом путешествии. Он понял, что есть отец, мама, сестра – и незримый глазу страх. За них, за себя, за всё, что ему дорого. Впервые так осязаемо, реально понял он, как опасен, непредсказуем и коварен мир вокруг, таит угрозу ему и родным людям.

Усталость свалила его в сон.

Он всю ночь страшно кричал, звал на помощь, не давая уснуть родителям…

Много позже, когда разбирали временный мост, водолазы после долгой борьбы одолели огромного сома. Он лежал на полуторке – чёрная плоская голова размером с большой таз. Безжизненные глаза, похожие на пуговицы от фуфайки, и впрямь длиннющие усы, истончающиеся на нет кончиками хлыста. Мягкое серое брюхо с тёмными «веснушками» отвалилось на сторону, хвост волочился по земле, пылил бахромой длинного плавника «на конус», грязнился, терял естественную, дикую привлекательность и блеск, опасность грозного речного хищника, окутанного легендами и тайной, превращаясь в неряшливую половую тряпку.

Туша блестела спиной, боками, но быстро высыхала, морщинилась на солнце, тускнела, и уже появились перламутрово-зелёные мухи-разведчики и рыжие осы – назойливые, агрессивные, большие любители рыбной свежатинки.

Каждый мог подойти, шлёпнуть ладошкой, потрогать чудо-великана, радуясь, что не попал в эту пасть, усеянную колючим многорядьем мелких зубов, из которых не вырваться, злорадствуя и не боясь поверженного гиганта.

«Танец пигмеев при виде добычи» – такое название придумал он позже, глотая книжки «Библиотеки приключений».

Толпа собралась, все ахали, дивились, а мама молча плакала, и окружающим было непонятно – отчего эти слёзы, жалеет, что ли? Нашла кого жалеть, людоеда, когда все вокруг радуются большой добыче и поверженному «киту усатому».

Алексей смотрел, начиная понимать, что за один раз сом человека не проглотит, что всё это легенды, придуманные людьми, а реально – будет съедать по кускам, откусывая сбоку, спереди, как от мягкого батона. Его обильно, резко вытошнило, и мама увела его домой.

В рабочей столовке готовить сома наотрез отказались, и добычу увезли в Астрахань, но уже разрубленную на куски. Чёрная шкура, розовое мясо, в больших варочных баках с корявым словом коричневой половой краской – «первое». Неаппетитные булыги, накрытые марлей, переложенные крапивой, потому что насекомые, как и люди, крапивы тоже боятся.

Так говорили пацаны потом, когда обсуждали на берегу Волги, в стороне от посёлка эту историю, делая «сигары» из пожухлых, длинных листьев ракитника.

Местные рыбаки приносили потрошёных осетров. Паюсную икру оставляли себе, а поселковым продавали большущих, на всю длину цинкового корыта рыбин. У них был странный, удлинённый нос, где-то снизу маленький, детский ротик, крепкие наросты-шишечки посередине туловища.

– Они ими слышат, – говорили пацаны постарше.

Хозяйки делали на зиму консервы. Тогда над посёлком пряно пахло томатной пастой, уксусом, удушливой вонью керогазов.

Ещё запомнилось, что было много верблюдов, к ним он подходить побаивался. А в прятки они играли в высоченных, душных зарослях конопли, и тогда это никого не удивляло.

* * *

Он был загорелый до черноты, его дразнили – «копчёный». Когда делали прививку под лопатку в душном вагончике медсанчасти мостопоезда, игла сломалась, медленно вползала в тело, сестра побелела от волнения и испуга, но не растерялась, схватила зубами до скрежета, вырвала обломок.

– Вот как загорел – кожу не проткнуть! – засмеялась она сквозь слёзы.

И Алексей засмеялся оттого, что она прикоснулась носом к его спине, стало щекотно, а потом он испугался вдруг и заплакал тоже, утирая крупные слёзы ладошками-дощечками, розовыми изнутри, как у негритёнка.

Сестра, мама и он смеялись радостно, плакали вдогонку, заражая друг друга странным весельем.

Когда бывало плохо, Алексей сжимался под одеялом в плотный комок, словно улитка, вползающая в хрупкую броню домика, и ему казалось, что мама крепко держит его ладошку, не даёт упасть раньше времени в крутые виражи панциря и оберегает. В каком-то возрасте он забыл об этом, но много позже – вернулось.

Он не говорил никому об этом сильном переживании, и это было его самое заповедное.

Позже ему попалось высказывание какого-то китайского мыслителя: «Где камни, там бог».

– Конечно, – думал он, – кому ещё под силу ворочать такие глыбы!

Он вспомнил, как «обожгла» щебёнка откоса, спасительно, но жёстко принимая их на себя, и засомневался в точности этой фразы. Хотя – камень, не щебёнка, но даже спустя много лет он испытывал волнение, принимаясь за этот рассказ, впадая в задумчивость, воспоминал, замирал в лабиринтах пауз, непроизвольно интригуя и завораживая слушателей неопределённостью финала.

* * *

Мама последние годы жила у старшей сестры, в духоте индустриального города.

Убедила зятя, работника Газпрома, взять садово-огородный участок и с весны до осени проводила там всё свободное время. Под её руками саженцы вырастали крупно, зелено и плодовито, она раздавала рассаду соседям, знакомым, радуясь, что им нравится.

Зять и дочь уговаривали отдохнуть, да и полно всего в магазинах, на базарах, а она возражала:

– Да я же на лавочке у дома через два часа захвораю! Без работы – нельзя!

Весной случился инсульт. На короткое время мама пришла в сознание. Спросила:

– Внучку поздравили?

Она умерла в день рождения внучки.

Сестра позвонила, Алексей срочно вылетел, хотел застать, увидеть маму. Просто взять молча за руку, посидеть рядом, а может быть – повиниться за то, что был не самым хорошим сыном, в суете мало внимания ей уделял…

Он спешил, меняя рейсы, но не успел. Простился, поцеловал в лоб, попросил прощения. Тихо, шёпотом, словно самый важный секрет маме сказал напоследок, уверенный, что она его слышит.

Смерть смогла разлучить маму с отцом…

В день их свадьбы одноклассник посадил во дворе розу. Потом началась страшная война, на этом месте стояла немецкая полевая кухня. Спустя много лет мама приехала на родину. Дикий, корявый ствол был цел, немыслимо изгибался, но цвёл.

Это так потрясло её, что она несколько дней пролежала с температурой.

Так она рассказывала, волнуясь всякий раз.

Через сорок три года смерть развела мать и отца по разным странам. Она сблизила их и уравняла, и освободила друг от друга в этой жизни.

Насколько это важнее материального вокруг. Того, чем мы живём и заполняем каждый свой день, такого невыразимо земного и казавшегося ему самым главным, но получается, что вот это и есть самое главное, потому что это – итог существования, стало быть – самое существенное, то, что составляет суть человека: жизнь – и смерть, венец на финише. Лавровый или терновый? Лишь любовь, если она придёт, озарит на краткое мгновение, как прожектор, сноп света из-за мрачных туч, оставит в памяти только твоё. Чтобы два этих самых главных дела всей жизни – рождение и смерть – не омрачались своей бескрайностью, от мига рождения, появления на свет, мгновенного включения убийственного земного времени и унылостью до безысходности неизбежного финала. Всегда новое, как в первый раз, в первый день творения, и такое разное, не похожее на то, как у других, и при такой внешней одинаковости. Именно это-то и придаёт смысл любви на пути между жизнью и смертью, любви приходящей как спасение от сумасшествия жизни, но сводящей по-своему с ума, необходимой как прививка для выработки иммунитета от другой болезни между многими годами событий, разделённых во времени. Забвения – всеядного и равнодушного.

После неудачных опытов вложения денег в прогорающие банки он подумал:

– Мы хотим быть чистыми, разбогатеть и при этом переложить грязную работу на других. При малейшей возможности сбрасываем своё безумие, порождаемое рутиной и опасностью, на тех, кто берёт за это процент и не несёт никакой моральной ответственности, но безумие догоняет их, уничтожает первыми. Только ли банков и фондов это касается? Ведь можно сойти с ума и оттого, что каждый день хватаешь щипцами раскалённые, огромные заклёпки, как делал отец. Всовываешь на пределе сил в отверстия разрозненных узлов моста, потом упираешься с обеих сторон, чтобы «смять» её, раскалённую, превратить в единое целое разрозненные части железа, чтобы оно стало – конструкцией, необходимой людям для преодоления ещё одной преграды!

Но если рождение есть лишь радостный факт нашего появления, начала пути, некая лёгкая, воздушная ленточка, которую перерезают перед нами, открывая линию старта перед забегом на дистанцию, то смерть – утомленье и опустошённость финиша, и какие уж тут могут быть улыбки. Достаточно одного взгляда на сурового судью, который заполняет скрупулёзно протокол, куда вписывает абсолютно точно только то, что ты содеял на этой дистанции. И в отдельной колоночке, справа, если прав, и слева, если не прав, оценки проставит за все изгибы, извивы, спрямления там, где не положено. Когда схитрить хотел и убыстрить достижение такой заманчивой цели, что, кажется, лишь бугорок обогни, протяни руки, и вот оно – искомое счастье, а оказалось – шарик воздушный. Лопнул – дух из него вон! Пшик! Пустота и горечь, уныние и тщета.

Мама лежала в скромной домовине. Слева и справа уходили далеко прорытые роторным экскаватором траншеи, соединяясь где-то впереди, на ровной поверхности степи, сливаясь на тёмном саване сумеречного дня в нечто единое под названием – земля, рассыпанная смертельным, тяжким пухом, ещё не совсем проснувшаяся в середине апреля…

* * *

Он остался на «девятины». Названивали одноклассники, предлагали встретиться, он отнекивался, ссылался на занятость, грустные хлопоты, словно пытался убежать от них и побыть в одиночестве.

Сколько школ он переменил, пока получил аттестат о среднем образовании! А для кого-то она – единственная, и они всю жизнь живут в этом городе, привыкнув, не замечая кособокости, вечной грязи весны-осени, летней пыли, сильных морозов. Непомерная гордость за всё, что касается этого места и опубликовано в центральной прессе, а это и есть – провинциальность, растворившись в ней и не замечая её, не пытаются прорваться ближе к свету, к поверхности, ведь желание вырваться из этого унылого круга требует большего мужества. Проще каждый день, изо дня в день, ходить по кругу, вращать барабан, чтобы крутился ворот и из глубины поступала в жёлоб вода. А вечером – пучок соломы, забытье сна, чтобы восстановить силы, и снова – отупляюще-однообразно – на круг.

Всю жизнь – на одном месте. Чем здесь заниматься? Кроме работы? Да и с работой не очень-то много вариантов.

Из-за этой вот «оседлости» одноклассников он не сильно стремился заводить дружбу с кем-то из них. Отдавать, привносить в это общее состояние частичку себя, даже самую малую, боясь получить больше, чем сможет отдать, да и попросту, привыкнув, растратив на это душевные силы, вдруг исчезнуть однажды тихо и бессловесно, не прийти в школу на урок, переехать к новому месту и мосту, который будет возводить отец.

– Много ли разнообразней, насыщенней и интересней твоя жизнь в коловращении вечных переездов? – спросил он себя и не смог однозначно ответить.

Ходил по городу своей юности. Посидел в кафе. Первое в его жизни посещение кафе в День Пионеров… Самостоятельно, один, впервые выпил кофе с молоком, съел мороженое, расплатился. Сладкое, приторное, буро-коричневый кофе, липкий бокал, пальцы потом склеивались, мешали, отвлекали и казались грязными от невозможности смыть пыль.

Покосившиеся купеческие домики центра, Театр драмы, музей с посмертной маской Пушкина.

Старушки выстроились рядком. Гомонят, зазывают, продают дикие тюльпаны на тонких, хрупких стеблях, блёклых и неустойчивых, как побеги в тёмном подвале. Иссиня-фиолетовые щепотки быстро раскрывающихся бутонов, словно худющая девочка-подросток с тёмными, бездонными глазами, или блестящий панцирь сложенных крыльев майского жука, а он вертикально воткнулся в стебель и замер, затих, не шевелится почему-то.

Каждую весну их привозили с военного полигона. И сейчас привозят. Есть ли полигон? Не важно. А тюльпаны – есть. Старушек стало побольше, это раньше было зазорно торговать с рук, а сейчас – «предпринимательство», мелкий бизнес.

Среди них – дедок, в старом «бумажном» костюме. Такие вечно пылились на вешалках убогих сельпо. Сорочка с тонкими длинными концами воротничка, протёртого на шее до белой матерчатой основы, застёгнутого на верхнюю пуговицу, но свободного, и видна коричневая, морщинистая шея, присыпанная грязной солью неаккуратной щетины, рытвин от каких-то давних нарывов. Скомканное беспокойством лицо.

Молча, с какой-то долей досады, что его заставили этим заниматься в унылом старушечьем ряду, протягивает букетик, обернув мокрые концы стеблей в обрывок старой газеты. Корявые, коричневые пальцы. Букетик распадается, как пряди чистых прямых волос от темени.

– Деньги – радость скупым и досада мудрым, – всплыла в памяти цитата.

Алексей вспомнил фото своего деда – по отцу.

Он загинул в урагане репрессий 37-го года. Вот такой же на нём был пиджак, на семейной фотографии.

Установить точно – где, не удалось. И всякий раз, читая об этом у других, он представлял его то на Колыме, то под Одессой, то на Соловках… На безбрежных просторах материка ГУЛАГ. И становилось жутко, потому что это было с родным человеком, хоть он и видел его только на фотографии. Одной-единственной, где дед, рядом миниатюрная бабушка с гладко зачёсанными волосами, с красивой косынкой на плечах, и трое сыновей вокруг. Круглоголовых, крепких, с озорными глазами, словно их остановили, отвлекли от уличной беготни, скоренько приодели в пиджачки, чтобы в кадре смотрелось «побогаче», с трудом усадили, а им уже невтерпёж – надо бежать на улицу, там важные дела и друзья-пацаны… Сыновья уже есть, и дед ещё не раскулачен.

…Вот он присаживается на телегу сзади, большой, сутуловатый от работы, телега проседает, двое конвоиров слева и справа, голубые погоны. Ноги висят почти у земли, не касаются, он теряет силу.

Заголосила жена, побледнел дед, цыкнули на неё служивые, сползла по забору, осела в пыль, дети смотрят испуганно через окно.

Если бы знать, что всё вернётся, успокоится через какое-то время. Но оттого, что всем, кто сейчас на это смотрит, чудовищно ясно – видятся в последний раз, только непонятно, почему, где скрыта главная причина – охватывает ужас неотвратимости происходящего.

Подводы пылят по деревне, село большое, трезвое, зажиточное. Через тоскливый шум и стенания прорывается заполошным клёкотом, криком фантастического существа – птицы, зверя ли – считалка блаженного звонаря маленькой церквушки, связанного крепко верёвками, сильного невероятно, по-звериному, с неопрятной, болезненной пеной у рта. Он бьётся смертельно, тонко, залисвисто вскрикивает, усугубляя своё ли безумие или страшную дикость происодящего.

– Стри-та-туй, стри-та-туй, стритатушечки татуй, – взвизгивает «враг народа».

Телесная худоба белеет через рванину бессменного рубища.

А потом вдруг прокаркал, как вещунья, странную фразу, которую передавали шепотком по деревне, и в ней был тайный смысл, намёк на неведомое простым смертным, потому что прокричал блаженный – божий избранник, бородёнку, жиденькую, неопрятную метёлочку в небо задирая, словно указывая на автора:

– Свершилось! Верховная – кровавая жатва!

* * *

Необъяснимо Алексей ощущал – почти физически, частью себя – отсутствие этого деда, словно бы хромоту или забинтованную руку, потому что коварно вырвали его из семьи, будущего, крестьянского труда и жизни до глубокой старости.

На общей фотографии он был ровесником Алексея теперешнего. Оттого и было Алексею особенно тяжело, как если бы в опасной драке того убила чья-то злая воля и рука, а Алексей ничего не смог сделать и остановить этот ужас. И всё это свершилось на глазах, прямо здесь и сейчас, в тишине чёрного вакуума ненаказанного преступления, в реальности, от которой сбивалось у него дыхание.

Он понимал, что вот так в нём отзывается внутреннее ощущение родства, что он заочно, вдогонку памяти, любит этого человека. Основательного, работящего крестьянина, своего деда. Хоть и не встречал его. Не прижимался к его широкой груди и не общался на особом языке пытливого мальчишеского любознайства. Дед, даже в молчании своём воспитывающий. В его обычном присутствии – на фотографии рядом, напротив – таилось что-то важное, и этому можно было верить и доверять, и стараться делать так же неторопливо, с достоинством, весомо, что так ценится в мужчинах и что собственно и есть уважение, авторитет.

– Крестьянин – от «крест-я-несу».

Где он, над какой могилкой, братской, безымянной, и есть ли над ним, крещёным – крест православный.

Война не окончена, пока не похоронен последний солдат, а репрессии? Когда кончаются они? Со смертью тирана? Нет, конечно, потому что образ тирана возвращается, долго живёт в угнетённых душах людей, превращённых в рабов. Порочный круг, из которого трудно вырваться сразу, необходимо много времени «ходить по пустыне», отыскивать могилы, упокоить прах, помолиться за них, безвинно убиенных.

От этой вариантности он ненавидел всё, что связано с культом, на каком-то генном уровне и не принимал никаких смягчающих оправданий чекистов. Но с конкретными из них при знакомстве не спорил, потому что уверен был – врут, спасаются, отползают от правды, меняя личины, примеривают их – лицемерят, их так учили с младых ногтей – вот это должно быть, не заморачивайтесь самокопаниями, эта ложь – во спасение. И они принимали эту индульгенцию с отпущением грехов, пытались спастись за границами своей страны, кто-то бездумно, кто-то спивался самоубийственно, сживал себя со света, оскотинивался, теряя человечье, кто-то терпел тяжкие болезни, во искупление, не подозревая даже, что это расплата, а кто-то искал лёгкий путь ухода и впрямь пускал в себя пулю…

Всех настигало возмездие, но от этой мысли не было у Алексея в душе злорадства.

Просто – презирал. И ничего с собой не мог поделать. И этот груз, тяжкая ноша была с ним всегда, не позволяя вступать в пустую, по его мнению, полемику о первичности и незыблемости интересов Страны, лжи во Имя и с его именем на устах, невозможности не выполнить приказа Верховного!

Никто его этому не учил, дома эта тема была закрытой, и он помнил долгие, тихие перешёптывания родителей, обсуждавших пункт анкеты – «были ли осуждены, репрессированы вы или ваши родственники». Надо было тонко обыграть этот момент, чтобы не навлечь подозрений. Тут нужна была особенная точность, но и возможность варианта на случай, если что-то привлечёт внимание многочисленных надзирающих за нравственностью идеологов власти.

Словно само пришло. Неосознанно, из глубины, когда и говорить-то об этом было опасно, и оставалось ещё долго, и он помнил эти коричневые, грубые, колючие от каких-то щепочек внутри большие листы, и как волновался отец, чтобы не испортить, и удивлялся напряжению, с которым это всё вписывалось в графки, хотя и надо-то было только точно соизмерить важность словца «судимый» или «осуждённый», а по большей части ответить – «да», «нет», «не был»…

В срочную службу «особняк» приглашал по очереди на собеседование в ленинскую комнату солдат и сержантов, но, очевидно, от Алексея исходило такое внутреннее неприятие, что тот ограничился общими вопросами и скоро отпустил. С некоторыми же беседовал долго, и Алексей после этого общался с ними насторожённо, хоть и не знал наверняка – «стукач» перед ним или нет.

И постоянно вспоминалось из Мандельштама:

– «Власть отвратительна, как руки брадобрея»…

* * *

Алексей долго ломал голову – почему называют именно 1937 год, когда говорят о репрессиях? Ведь начались они раньше и продолжались много лет. Чем он ярок и необычен в отличие от не менее тяжких, смертельно мрачных и долгих годов культа личности?

Однажды ему явилось откровение, он понял и составил для себя формулу. Нумерология получилась такая:

– 1+9 = 3+7, то есть 10 = 10. Одна человеческая единица в тех условиях – ничто, распыляемая щепка, переходящая в ноль, единую для всех – пустоту.

Огромную, как космос вокруг.

Дед ушёл в «космос», растворился в пространстве, не успев нарадоваться внукам, рассказать про своё детство, жизнь до них, из которой он и сам вышел…

Алексей вспомнил об этом, когда прах Индиры Ганди рассеивали с самолёта, на весь мир показывали по телевизору.

– Могила – вся Вселенная! Хотя где-то тлеют православные кости моего деда! Оттого, что я не знаю конкретного места, географической точки, я принимаю за исходное условие – Вселенную, а могилка – на зелёном, кособоком бугорке под названием Земля.

И грустно от этой глобальности, и одиноко.

Алексей редко доставал обширную, как контурная карта, фотографию некогда большой семьи, потом ещё разросшейся детьми от трёх сынов могучего деда. Внуками и первыми правнуками. Дед восседал за столом в центре, смотрел уверенно и прямо ему в глаза через ржавый налёт слоистой воды времени, в которой не смогли раствориться слова «справедливость», «реабилитация». Был лишь йод, разведённый водой слов, трепотнёй, массивом газетного текста, похожего на бурый кирпич, которым угрожают убить, и не пригодного, чтобы врачевать им раны. Это не примиряло его со всем происшедшим, оставалось болью, но он не особенно об этом распространялся.

Уходил и отмалчивался. Без широковещательных заявлений, не вступая в споры, даже с друзьями, в узком кругу, не уплывая со всеми на волне перестроечной мути, носил в себе и помнил до каждой чёрточки эту большую семейную фотографию с дедом в центре.

* * *

Коротко и быстро отцветают тюльпаны, потом город плавится в жаркой пыли и зное, источаемом стенами домов, асфальтом, и на день мало одной белой сорочки.

Высокий берег, памятник могучему Чкалову, куртка на богатырском плече, свитер под горло. Алексей был в выпускном классе, и тогда только входила в обиход водолазка, это была мечта многих – её «достать», купить было нельзя.

Позади Чкалова – крепость. Крохотная, и сейчас было непонятно, почему её так и не смог взять приступом Емельян Пугачёв, и слово «крепость» было, как надпись на поллитровке водки, такой масштаб, как нечто неосязаемое физически, но вполне возможное – пока сам не попробуешь.

Степь и небо. Параллельные плоскости. Знаменитое военное училище лётчиков. Несколько больших заводов, эвакуированных в Отечественную войну.

Сошёл к реке, в стороне от долгих ступеней спуска, по крутым уклонам берега. Мост, гордость отца, смотрелся мрачной громадиной, непропорциональной на сильно обмелевшей реке.

Выше в реку впадала другая, поменьше, но тоже обозначенная на карте. Вот в месте впадения он и поймал свою первую большую рыбу, судака почти на полтора кило.

С вечера снарядили, закинули донки, наживили жареными речными устрицами, побрызгав ландышевыми каплями. Одну он закрепил слабо, колышек вырвался и улетел в реку. Он на этом же месте поставил другую донку. Утром стали собираться домой, улов был слабый, в последнюю минуту вспомнил про эту донку, стал сматывать и примерно метрах в пяти от берега заметил, что шнур ведёт в сторону. Он стал энергично сматывать шнур – падали крупные капли воды – и сразу, мгновенно, увидел большую рыбу сквозь мелкую воду, рванул, выдернул на берег красивого, в бледно-серую полоску судака: тот взял наживку первой донки, но запутался в клубке шнура, а Алексей второй донкой клубок этот зацепил.

Судак мощно ударил хвостом по пологому бережку и в одно мгновение оказался почти у самой воды. Алексей в прыжке кинулся за ним, больно, до крови искололся об острый частокол спинного плавника. Подцепил его пальцами под жабры, истекая кровью, перепачканный влажным песком, не обращая на боль в исколотых пальцах, чувствуя, как внутри учащённо, с каким-то звериным восторгом дышит живое слово – добытчик, имя его пращура. Это было новое, прежде неведомое ощущение.

Много позже, читая в Библии о рыбах и рыбаках, он вспоминал того судака и своё неуёмное, страстное, почти бесконтрольное желание – схватить, поймать!

* * *

На выпускной вечер они загрузились на пароход, причалили к заросшему острову, развели костёр и пели всю ночь песни. Уже кто-то из девчонок нравился парням, и всякая ерунда была наполнена необыкновенной глубиной и смыслом, разочарования и горечь ждали на далёкой пристани, к которой они только отплыли.

Сейчас рядом празднично мелькали весёлые кабинки фуникулёра «из Европы в Азию», долетали обрывки музыки, мост казался старым, ненужным, громоздким, чёрным и мрачным – неуместным, но терпимым до поры комодом в светлой комнате новой квартиры.

– Пройтись бы сейчас по мосту, до середины, глянуть вниз.

Он почувствовал лёгкое подташнивание, словно сводило ногу от высоты, как, возможно, когда-то у отца. Мост охранял расхристанный на жаре вохровец, Алексею же нестерпимо захотелось глянуть вниз. До головокружения. Ступить в расплавленную чёрную слякоть на шпалах и… задохнуться знакомым с детства едким запахом. Жадно впитывать взглядом копоть на поверхности пролётов, разделяющих высокое синее небо на квадраты, прямоугольники, треугольники.

Испачкаться, но потрогать полусферы крупных выпуклых заклёпок, чётко припечатанных в многочисленных соединениях, мохнатых от несмываемой пыли и грязи, принесённой из других мест ветром пролетающих составов. Глянуть вниз на крутолобые, сиротливо обнажившиеся камни, посеревшие на солнце, и рядом – светло-коричневые, блестящие от влаги. Нагретые, источающие тепло вместо влажной прохлады широкой реки, больше похожей теперь отсюда, с берега, на журчащий ручеёк. Тихо гибнущий, не шумливый, словно прислушивающийся к чему-то умирающему в собственной глубине. Ненадолго вздрагивающий после зимы, в паводок, и вновь засыпающий, будто растративший последние силы и уже не верящий в возможность возродиться вновь…

Пройти по мосту, соединить вчера, сейчас, завтра. Но не пройдёшься на другую сторону, разве что скользнёшь воспоминаниями с берега на берег.

Он пронзительно остро захотел сейчас же взять такси и поехать на улицу, где они жили, туда, где он готовился к выпускным экзаменам, угловой дом – с обеих сторон № 13. И названия улиц – Жуковского и Достоевского, как особый знак, которым была отмечена любовь к русской литературе – отца, сестры, а потом и его.

Он мысленно представил, как туда ехать, на край города. Кособокая, неровная окраина. Ничего-то в ней нет – пыль и тлен. Жара и прах.

– Я уже не смогу жить в этом городе! – Он ясно он это понял сейчас.

И не поехал.

Журчала в каменном русле речушка, сиротливо, убогонько, а та, большая, норовистая река из детства, вызывающая восхищение, умерла.

– Вместе с отцом, – подумал он. – Не сразу, но, укрощённая, отползала, гибла незаметно для окружающих, приближалась к точке невозврата. Потом умрут некогда мускулистые родники, замолкнут источники, пересохнут моря, не наполняясь реками. Океаны переполнятся водой истаявших полярных ледников. Над ними будут низко, как перегруженные бомбардировщики, стлаться облака, заполненные не нужной теперь людям водой, и эта мрачная – бесчеловечная – красота не обрадует зверей и птиц, и что-то отомрёт невосполнимо, но появится новое, заполнит эту пустоту, однако будет другим. Нескончаемая череда перемен, метаний, умирания и рождения. Кто будет последним звеном этой громадной, умопомрачительной цепи?

Природа равнодушно и терпеливо, как фельдшер дурдома, сделает инъекцию внутривенно и выпустит из клеток, придуманных людьми, орды насекомых, зверей и птиц. Они переработают, пережуют, превратят в навоз то, что было «материальным» для людей, солнце, дожди и ветер перержавят в пыль и труху махины, домны и цеха, так ублажавшие некогда тщеславие и победную трескотню рапортов однодневок-идеологов, косноязычно наговоривших лозунгов к «дате», удобрят почву, и прорастут жирные кусты на том месте, где когда-то суетливые людишки-временщики строили «индустриальный фундамент» Страны Солнца, так трудно рождавшейся, не вставшей на рахитичные ноги, не научившейся правильно ходить, завалившейся за бугор, почившей в муках. Люди думают, что это их капитал, который сулит им обеспеченную старость, несут его в банк, уверенные, что возьмут сколько надо и когда надо, но то, что они считали своим – им уже не принадлежит, стало собственностью банка, а когда поймут, что неверно оценили, что это и как это, будет уже поздно. И подивятся своей безмерной глупости, доверчивости, верхоглядству, недалёкости, казня в душе непомерную гордыню.

И всё это произойдет намного быстрее, чем строилось, и расцветёт пышным цветом первозданности настолько неузнаваемо, что возможные пришельцы с огромным трудом смогут установить следы и отыскать подтверждение «кипучей» деятельности людей, потому что архивы без кондиционеров превратятся в слипшуюся массу, не подтвердят материальность прежнего бытия, а материальное сейчас – исчезнет так мгновенно, будто слизнёт его бесследно Природа и бесчисленные мычащие, орущие чада, сосущие безмерное лоно её.

И станут пришельцы искать умершую Атлантиду, а найдут куски оплавленных конструкций, бесформенных, непригодных, грязь, мразь, дерьмо засохшее, и попытаются сложить пазл ушедшей в небытиё кучки людей, которых от безграмотности и глупства амбиций цивилизацией-то не назовёшь.

– Кучка авантюристов, экспериментаторов за чужой счёт, погрязших, что означает – барахтающихся безвылазно в грязи, – подумал он.

Может, и получится у инопланетного разума, если они смогли добраться до зелёной планеты, возможно, интеллект у них повыше, «батарейки» мощнее, нервные окончания более гибкие и надёжные, чуткие к тому, что вокруг, и расцветёт новая, красивая планета.

Возможно, уже исподтишка наблюдают, онемев от удивления?

За оскотинивающимся человечеством.

Какое необъятное слово, внутри которого – отдельные «человеки». И я – тоже.

Эта общность породила огромное количество фетишей, навязала всем и каждому некую шкалу ценностей, но далеко не всем это нравится. Не всем нравится неприятие вплоть до военных конфликтов.

Земля – шар, обклееный кусочками разбившихся зеркал. Он вращается, разбрызгивая лучики света, а вокруг – пьяная, безумная, обдолбанная, визжащая ночная дискотека.

Вращается, ускоряясь, и как удержаться, чтобы не упасть, зная, что в любую секунду шар может превратиться в ничто. Горизонт исчезнет, небо и вода соединятся, земное станет космическим облаком пыли.

Исчезнут многие несуразности человеческой цивилизации.

От безумия отвлекает привычка жить. Как странно жили стада людей:

– пели, чтобы не спеть;

– врали, чтобы не соврать;

– говорили, чтобы не сказать;

– делали открытия, чтобы не открывать;

– верили, чтобы не верить;

– любили, чтобы ненавидеть;

– лечили, чтобы не лечить;

– творили, чтобы уничтожить;

– слушали, чтобы не слышать;

– видели, чтобы не видеть;

– строили, чтобы разрушить;

– дружили, чтобы разбомбить;

– узнавали, чтобы не знать;

– сажали, чтобы выкорчёвывать;

– рожали, чтобы уничтожить;

– берегли, чтобы убить;

– создавали оазисы, чтобы появилась пустыня;

– искали, чтобы потерять;

– наполняли, чтобы опустошить;

– ждали, чтобы не встретить;

– давали, чтобы отобрать;

– искали целое, чтобы расчленить;

– становились взрослыми, чтобы стать детьми;

– запрещали, чтобы разрешить;

– молились, чтобы материться;

– придумывали святых, чтобы святотатствовать;

– лукавили, чтобы поверили;

– исповедовались, чтобы научиться врать;

– отвергали ближних, чтобы завести кошку, собаку, рыбок;

– приручали диких животных, чтобы сдирать с них шкуру и есть мясо;

– боялись поскользнуться, чтобы гибнуть на бешеных скоростях в лимузинах, самолётах;

– женились, чтобы обрести одиночество;

– сходили с ума от веселья, чтобы не умереть от скуки;

– путешествовали, чтобы остаться дома;

– сидели часами у телевизоров и компьютеров, чтобы путешествовать;

– ели пиццу и чипсы, чтобы похудеть;

– болели, чтобы выздороветь;

– делали глупости, чтобы казаться умнее;

– улыбались, чтобы быть хмурыми;

– плавали, чтобы утонуть;

– стояли на месте, чтобы стремительно двигаться;

– работали, чтобы ничего не делать;

– беспокоились, чтобы не волноваться;

– учили других, чтобы не учиться самим;

– лгали, чтобы сказать правду;

– крали, чтобы не поймали;

– ласкали, чтобы ударить;

– боялись, чтобы не бояться;

– кричали, чтобы молчать;

– наполняли, чтобы опрокинуть;

– напрягались, чтобы расслабиться;

– сходили с ума, чтобы поумнеть;

– гребли, чтобы стоять на месте;

– летали во сне, чтобы разбиться наяву;

– сеяли, чтобы вытоптать урожай;

– наслаждались, чтобы хандрить;

– рождались мужчинами, чтобы трансформироваться в женщин, и наоборот;

– разузнавали о других, чтобы не знать о себе;

– рисовали карты, чтобы заблудиться;

– превращались в ничтожество, чтобы быть лучше;

– предпочитали горькое, чтобы убеждать других, что оно сладкое;

– обещали, чтобы не сделать;

– обзаводились роднёй, чтобы стало больше чужих рядом;

– обнимали, чтобы оттолкнуть;

– становились бухгалтерами, чтобы писать стихи;

– побеждали, чтобы узнать горечь поражения;

– брились, чтобы мечтать о бороде и усах;

– сбривали брови, чтобы нарисовать брови;

– прощали убийство, чтобы убивать;

– пили, чтобы не напиться;

– не спали, чтобы уснуть;

– сокращали, чтобы удлинить;

– восхищались, чтобы презирать;

– умирали рождаясь, чтобы жить долго;

– прятались в окопе, чтобы погибнуть;

– охотились, чтобы не поймать;

– рассказывали пошлые анекдоты, чтобы казаться умнее;

– ходили, чтобы побольше лежать;

– жили в одной стране, чтобы понять, что они эмигранты из другой страны;

– читали поваренные книги, чтобы стать философами; – стремились ввысь, чтобы упасть на дно ущелья;

– рыли яму ближним, чтобы сжечь их в крематории;

– придумали обувь, чтобы мучиться мозолями;

– стремились на вершину, чтобы удостовериться, что там лёд, камни, нет кислорода и жизни;

– испытывали судьбу, чтобы роптать на её переменчивость;

– дразнили собак, чтобы лечиться от бешенства;

– изучали космос, чтобы гибнуть от микробов;

– прятали голову в песок, чтобы получить пинком под зад;

– ненавидели, чтобы страстно любить;

– искали короткие пути, чтобы поскорее заблудиться;

– старели, чтобы мечтать о детстве;

– сажали себя в клетки квартир, чтобы любоваться птицами на ветках;

– придумывали одежды, чтобы подчеркнуть несовершенство природы;

– изощрялись в поблажках, чтобы казнить себя последними словами;

– тащили на себя хомут, чтобы возмущаться: «Я не лошадь!»;

– ходили строем, чтобы была мечта о самоволке;

– наслаждались красотой, чтобы мусорить где попало; – строили небоскрёбы, чтобы не помнить о землетрясениях;

– воспитывали в себе твёрдость, чтобы забыть, что состоят из воды;

– превращались в толпу, чтобы понять, как трагически одиноки;

– катали квадратное, чтобы понять целесообразность шара;

– писали книги, чтобы понять, что это никто не читает;

– прожили свои жизни, чтобы перед смертью понять, что они чужие;

– бомбили города, чтобы построить новые;

– создали мощный Интернет, чтобы деградировать;

– не любили себя, чтобы довериться роботам…

И так далее, и так далее…

До бесконечности.

Наука даёт возможность летать, душа дарит полёт и фантазии. Как их объединить в созидательное целое?

Ведь если полушарий головы – два, о каком единстве мыслей и дела может идти речь?

Если внутри нуля поставить точку и пристально вглядываться в неё долгое время, появится ощущение, что чей-то всевидящий глаз внимательно изучает нашу сущность.

Рыба маскируется под цвет воды, и тогда вода становится похожей на рыбу.

Мелеет река. Колыбель человека – вода. Если вода уходит, человек испытывает необъяснимую тревогу.

Живое гибнет.

У сухого дерева скучная тень.

Алексей смотрел на умирающую реку, грустил и удивлялся – как консервативна Природа и равнодушна к детям своим, стадам, стаям и прайдам, ограничившись лишь тем, что заложила в них изначально, а остальное – как сам сможешь.

* * *

За окном морозно, темно и тянет холодом оттуда.

Алексей стряхнул оцепенение, глубоко вздохнул, прикрыл дверь на кухню.

Ел не спеша, едва улавливая сладость, потому что ограничивал себя и клал в кашу одну ложку варенья, скорее для того, чтобы соскучиться, а не толстеть от калорийной пищи ещё больше.

Он вслух произнёс свою любимую формулу:

– Поменьше лежать, больше двигаться, не объедаться, а поддерживать жизненные силы! Голодным попадёшь в корзину с зерном, как мышь из притчи, сытым из неё не вылезешь, а чтобы в болоте не увязнуть – необходимо много двигаться, но без лишней суетливости. Спешить надо медленно, и тогда будет меньше шансов случайно наткнуться на хищника.

И – умеренность во всем, вот что главное.

Впрочем, слово «толстеть» было бы неуместным, потому что Алексей строго дисциплинировал себя в еде и свой рацион ограничивал ещё и по причине жёсткой экономии денег. Но возраст брал своё, и животик всё-таки выделялся под джемпером.

Его зарплата делилась на три неравные части – одну часть он отдавал за квартиру, другая шла на пропитание, а третья была на особые нужды.

Однако эту тайну знал только он сам, да и нам время ещё не приспело для извлечения её со дна глубокого и раскрытия плотно сжатых створок раковины, в которой, как в сейфе, хранилась жемчужина.

* * *

Он вынул из-под батареи ботинки, которые с вечера поставил подсушиться на рекламную газетку, чтобы не запачкать пол. Обработал бесцветным средством седые разводы спереди и над пяткой, однако граница «припухлости» осталась, исчез только цветной след, а в глубине химические ингредиенты продолжали разрушать кожу.

– Хватило бы до конца сезона! – подумал с досадой. – Две тысячи тратить некстати, до зарплаты не дотяну!

Он жил две недели, от зарплаты до аванса, на две тысячи рублей. Готовил сам, каким-то невероятным усилием умудрялся уложиться в эти жёсткие рамки. Но иногда очень хотелось разносолов: копчёного мясного рулета, или порции малосольной сёмги, сыра «рокфор», винограда, красивых пирожных. Чувствовал их тонкие, волнующие ароматы на расстоянии, слюноточа́ за плотно сжатыми губами, как охотничья собака, на грани бесшабашного желания махнуть рукой на скупой бюджет и побаловать «себя любимого» разок, но он жёстко подавлял намечающийся «бунт» и в большие супермаркеты не заходил. Словно бы их и не было вовсе на карте района. Да ведь их и не было во времена его детства! Так что привыкать поздно, да и не стоит!

Он оделся, перекинул ремень сумки поверх плотной куртки: через правое плечо на левое бедро.

– Как хомут или ярмо на шею.

Обшлага замаслились, края карманов поблескивали куском антрацита. Он с грустью подумал, что куртка, пожалуй, не выдержит ещё один сезон.

– Жаль, хорошая куртка, три года продержался. Сколько на новую надо будет денег? Это уже – летом, оплата коммунальных меньше вдвое, и на распродажах что-нибудь присмотрю.

За лето он мог забыть, какие зимние вещи у него висят в шкафу, и искренне удивлялся, когда извлекал на свет, был им рад, словно неожиданному подарку кстати.

* * *

Сумка чёрная, такие в переходах рублей двести стоят. В ней четыре бутерброда с самым дешёвым сыром, в плоском пластмассовом контейнере, уложенные с вечера. Книжка, очки, запасные пакеты для покупок, чтобы не платить три рубля на кассе. Спереди, в отдельном отсеке, записная книжка «на пружинке» сбоку, с ручкой, набор желудочно-сердечных лекарств в жёстких облатках и маленькая бутылочка минералки, чтобы при случае их запить. Он «заправлял» её из большой шестилитровой бутыли, чтобы не тратиться на дорогущую минералку из киоска, которая стоила, как бутылка пива в тоскливых развалах сетевых магазинов.

Сумка пригнана плотно, по бедру не хлопала: это важно, потому что добираться до работы не близко, руки должны быть свободными в дальней дороге, а ноша – не должна мешать.

Кепку надел в последнюю очередь. Потушил свет, вышел в коридор, но вспомнил, что забыл пакет с мусором, подготовленный накануне, вернулся.

Закрыл железную дверь, повернул ключ на два оборота и положил в левый карман, чтобы не путаться с «единым» проездным, уложенным в прозрачный кармашек.

Приёмник мусоропровода открылся легко, оттуда сильный сквозняк вынес в лицо облачко пыли и вонь протухшей рыбы.

– Омуль по-сибирски! С душком!

Поспешно сунул пакет, лязгнул крышкой затвора, завернул за угол к лифту и только теперь вдохнул затхлый тёплый воздух, который он ощутил, словно липкий дурман испарения, сочащийся сквозь краску стен, как через кожу ядовитого животного.

Стены блестели зелёным маслянистым глянцем в подрагивающем освещении «дневных» длинных ламп, кособоко торчавших под потолком и круглосуточно горевших не одно десятилетие.

Грузовой лифт вздохнул, распрямил ржавые суставы, потащил в механической утробе длинный хвост кабелей. Нехотя пополз вверх, долго осуществлял манёвр подъезда, фиксации и остановки. Скрипел, нехотя, натужно и опасливо двигался, медленно раздумывал – ехать или переориентироваться в колодезном пространстве шахты и пропустить пассажирский лифт, поменьше.

– Даже тупое железо может утомить однообразие жизни! – философски подумал Алексей.

Он шагнул внутрь кабины, опасливо встал по центру, боясь запачкаться или вступить во что-нибудь мерзкое на полу в полумраке.

Ему показалось, что глупость и хамство, написанные маркером по стенам, чудом уцелевшим двум секциям немытого зеркала, тоже источают отвратительную вонь, как пасть пьяницы пульсирует удушающей волной, даже если она закрыта. Алексей вновь придержал дыхание.

Он выбрал «чистое пространство» в мутной заводи зеркала, стал сверлить себя глазами, мысленно приговаривая:

– Всё хорошо! Всё хорошо!

Глаза заболели, «сломались» от напряжения, а тут уж и лифт дёрнулся припадочно, остановился, и Алексей прекратил «камлание» перед началом рабочего дня.

Он вышел на улицу, оглянулся на дом.

– Не дворянское гнездо, не помещичья усадьба, не мещанские апартаменты – бетонный барак!

До остановки от подъезда было метров тридцать. Столбы напротив дома. На них прикручены проволокой чёрные, разваливающиеся скворечники, давно покинутые, бесполезные, не заселяемые по весне даже воробьями.

Высокие, голые тополя. Заброшенное гнездо в ветвях. Раздёрганные за зиму ветрами, редкие прутья на фоне городского неба – бледного купола дня. Словно из плотной ткани выдернули нити основы, но не все, поэтому пока она ещё держится, непрочно и бесполезно, и птицы там не поселятся весной, не запищат бестолковые, неугомонные птенцы.

Большая площадка забита машинами, покрытыми плотным мехом грязи, с нечитаемыми номерами. Мелкая мраморная крошка впивается в истончившуюся подошву, он чувствует её так, будто идёт босиком.

Через стекло навеса маячила тётка из соседнего подъезда, медсестра.

– Сейчас начнёт рассказывать о своей безумной соседке с четвёртого этажа.

– Доброе утро, – заулыбалась квадратная, приземистая тётка: вязаный белый берет, капюшон с меховой оторочкой по «местной моде». Она лучилась блестящим лицом, умильно спрятав глазки в складках. Не дождавшись ответа, продолжила:

– Вы представляете, вчера эта шиза звонила и ругалась, что я стучу молотком, что-то прибиваю, а я ни сном ни духом! Все выходные насмарку! Она меня просто измучила!

Алексей промолчал, покивал вежливо головой.

Он пропустил её вперёд на входе и прошёл дальше, вглубь почти пустого салона, отыскивая место поудобней, под плафоном, чтобы хватило света для чтения, а рядом или сзади не подсел бы какой-нибудь маргинал в одуряющем облаке «выхлопа», с утренней бутылкой пива. «Вонизьм» этот Алексей терпеть не мог, а ещё больше его возмущало, когда перед посадкой в автобус курильщик лихорадочно затягивался несколько раз и уже в салоне выдыхал смрадное облако дыма.

Курить Алексей бросил несколько лет тому назад, после «планового» повышения цен на сигареты, когда подсчитал, во что обойдётся «вредная привычка».

Перед этим знакомый притащил его в анатомичку мединститута. Он увидел сизый, как угарный дым, осклизлый комок лёгкого многолетнего курильщика, испытал резкое отвращение, представил, что сейчас закурит и такая же масса внутри будет грязным комом разгонять отраву по организму, почувствовал рвотный спазм, пулей вылетел из тумана анотомички в ясную определённость светлого дня.

В одночасье он бросил курить, очень этим гордился, стойко не переносил сигаретный дым и чуял за версту множество его оттенков, как зверь, идущий по следу.

* * *

Он удачно нырнул в метро, потому что следующая электричка могла быть переполненной, а в этой ещё можно ухватиться за верхний поручень и почитать книжку.

У колонны стояла нищая, протягивая ладоньку-ямку для милостыни. Одета опрятно, сгорбленная, лицо сухое, глазки острые, цепкие, на лице напускная покорность, и возникало сложное чувство – послать её подальше и помочь одновременно.

Алексей вложил ей в ладонь пять рублей одной монетой.

– Что это вы мне дали? – спросила она с обидой.

– Милостыню.

– Что ж это такое? Смилостивились! Спасибочки! – в нарочитом полупоклоне.

– Деньги. Это – деньги.

– Какие это деньги?! Где вы видите деньги? Мне же не хватит на операцию. Мне надо на операцию, вы понимаете! Операция на глазах. Очень дорогая!

– Вы хотите, чтобы я оплатил всю операцию?

– Нет, но тут же совсем мало!

– Чем богат, – обиделся он, почувствовал неловкость от внимания окружающих и неожиданно для себя забрал из ладошки монетку, выцепил её из сухих морщинок, как птица зерно из ямки, оплетённой мелкими корешками.

На станцию уже влетел поезд, загрохотал, что-то говорить стало бессмысленно. Он вошёл в вагон, оглянулся. Старухи не было, но досада осталась.

Поезд загудел с подвывом, набрал скорость. Он стоял, читал книгу. Потом глянул за окно. Станция «Лубянка». На лавочке в вестибюле одиноко сидела пожилая женщина. Берет, пальто и чемодан на колёсиках были в тон – сиреневого цвета, как буйно цветущий куст.

– Посидеть на «Лубянке»! Какая многозначительная фраза, – подумал он.

Поезд снова взвыл, тронулся, лёгкая пыль мелькнула на перроне.

– Эта пыль никогда не станет мрамором или другой планетой. Какие глубокие мысли! – сыронизировал над собой. – Что значит с утра – свежие «батарейки». – И углубился в чтение книги.

Утро. Контраст между догуливающими вчерашний праздник и теми, кто спешит на работу. И те и другие словно укоряют молча друг друга.

Он глянул на часы – из расписания не выбился.

Из последнего вагона через две ступеньки он метнулся к выходу. Не потому что опаздывал, нет – он приходил на работу раньше на час-полтора. Просто боялся пропустить автобус, следующего ждать придётся очень долго, а на маршрутке ехать было не резон, имея дорогущий «единый» проездной.

Подошёл автобус, и Алексей поспешил к «своему» месту у окна, но книжку доставать не стал. Думал о работе, не обращая внимания на грохот и сильную вибрацию изношенного автобуса, насквозь провонявшего солярным выхлопом за долгую нервную службу на колдобинах московских улиц с толстыми, как генералы российского Генштаба, многочисленными «лежачими полицейскими».

Он вышел из автобуса на конечной. Прошёл подземным переходом на противоположную сторону. Рядом отпечатались собачьи следы, похожие на гирлянды молодых еловых шишек.

Пробежал мимо мелких лавочников, раскладывающих немудрящий товарец на колченогих быстросборных прилавках. Вдоль стен – торговые точки, складывающиеся в многоточие. В очередной раз подивился широкому выбору всевозможной ерунды, которая могла кого-то заинтересовать, поправил сумку, чтобы не хлопала по боку, и двинулся вдоль забора большого комбината. Потом пересёк железнодорожный путь.

Тропинка была бесхозная, ничья, никто её не посыпал ни песком, ни золой, она горбатилась причудливо, напоминая Страну Дураков, в которой наступила зима и деревяшка с нездешним именем Буратино Карлович подставляла коварно скользкую подножку. Частенько прохожие падали, матерясь вслух, но с упорством голодных насекомых двигались на свою делянку, и совсем не потому, что «труд победил», а одолело и доконало безденежье и отупляющая привычка.

Высились в стылой дымке подъёмные краны. Плавно двигались ажурные стрелы, припорошённые белым инеем в скудном свете зимнего утра.

Тропинка пошла вниз. Слева и справа – промзона, ставшая чьей-то частной собственностью. Мимо металлобазы, перед которой стояло десятка два фур и грузовиков с работающими двигателями, отчего воздух стлался сизыми слоями, смрадными, непригодными для дыхания. Машины занимали пространство, были здесь главными, а люди – второстепенными придатками. Люди протаптывали тонкие дорожки к своим конторкам, с некоторых пор именуемым благозвучно – офис, фирма.

Он промчался мимо, спотыкаясь, словно заражённую местность преодолевал, что, в общем-то, было недалеко от истины, вошёл в ворота. Справа покраска кузовов, автосервис, ещё одни ворота, внутренние, несколько автобусов с дагестанскими номерами, площадка переработки мусора, через железную дверь в заборе проход на другую базу, вперёд метров двести, налево, далее прямо – его работа.

На ночь калитку закрывали на ключ, и приходилось перелезать через забор. Опасные, заострённые прутья. Но бывало это редко, если охрана проспит и ворота утром вовремя не откроет.

Всего – минут пятнадцать нормальным шагом пропетлять-то надо было. Другой маршрут плавно огибал этот же забор с противоположной стороны, по времени было одинаково, но идти по шпалам и щебёнке, и Алексей не хотел рвать обувь.

Он неожиданно поймал себя на мысли, что весь этот индустриальный пейзаж, неласковый, железный, неуютный и даже враждебный для других – знакомый с детства для него самого, «малая родина», и его постоянно манит к ней. Он возвращается, ищет именно её запахи, приметы, набираясь сил от энергии рукотворного созидания и неуёмной и бесконечной жажды разрушения, скрытой в ней же, может быть, и не ведая до конца степень этой притягательности, но осознавая, что без неё уже не может.

– Дитя промзоны!

Он первым приходил на работу. Открывал офис, тщательно мыл руки с мылом после транспорта, посещал туалет. Снова мыл руки, заваривал кофе, включал компьютер, надевал очки, обнаруживал захватанные пальцами клавиши, всякий раз вспоминая, что надо бы их отскоблить, но влезал в Интернет, переключался, попадая в невидимую липкую ленту «мировой паутины», да так и не удосужился пока закатать рукава и взять салфетку в руки.

Ежедневный ритуал.

В углу под раковиной, почти у пола, паучок на тонких, членистых волосках ног покачивался в ожидании.

– Чего он ждёт? – подумал, вытирая руки. – Или кого? Может, просто спит? Кто сюда залетит в разгар зимы? Или он ждёт – чуда? Пылинки чуда! Этого достаточно. Ерунда! Сидит паук, включил инстинкты и сидит, ловит момент, и никакое чудо ему неведомо!

Он не стал сгонять паучка с его «насеста».

В это мгновение показался второй паучок, поизящней, они соприкоснулись лапками, словно поприветствовали друг дружку.

– Может быть – супруги?

Была среда. Приход на работу в среду утром означал, что половина «расстояния» до выходного уже пройдена, и остаток времени до вечера пятницы, по мере убывания, поднимал настроение. Алексей называл среду – «кляйн суббота». Маленькая суббота.

Собственно «офисом» был небольшой металлический ангар с шестью столами и уработанными компьютерами. «Заюзанными», как говорили москвичи. Небольшая выгородка кухоньки с холодильником, микроволновкой, раковина с краном и крохотный туалет.

Окна со стороны двора были под потолком, противоположная стена глухая, за ней, невдалеке, протаскивали маневровые составы, повизгивали тормоза, доносились громкие переговоры стрелочников, гулко вздыхал маневровый тепловоз, набирая скорость, офис колебался, и на столах слегка смещались предметы.

Такие знакомые с рождения звуки.

В офисе было жарко круглый год. Летом жесть раскалялась до температуры мартена, зимой же батареи топились нещадно, и никак невозможно было повлиять на этот неумеренный зной.

Он проверил почту, выкинул много спама. Наметил – куда будет звонить после девяти часов, заварил чёрный натуральный кофе, вдохнул аромат, взбодрился.

Улыбнулся хорошим мыслям.

Постепенно пришли остальные сотрудники. Директор, он же – хозяин фирмы, расспросил, кто и чем намерен сегодня заниматься, покивал головой, думая о своих бесконечных проблемах «малого бизнеса», и ушёл в цех.

Алексей же автономно занимался другим делом. Он по договору продавал через эту фирму – ветошь.

К этому занятию его «прибило», как всегда – негаданно, незапланированно. До этого он успел поторговать мандаринами из Азербайджана – надо было выручать однокашника, который получил по бартеру целый грузовой самолёт.

Мандарины «выдыхают» эфирные масла, теряют в весе до пяти процентов за десять дней. Но никто из них этого не знал, взаиморасчёты не сошлись через неполных два месяца реализации, на него «пригнали братка» для разборок. Он всё-таки смог убедить в своей правоте, но с однокашником не виделся после этого, хоть и прошло уже несколько лет.

Потом он занимался логистикой. «Управлением материальными потоками». Приходилось делать и подделывать много сопутствующих бумаг и сертификатов. Это было единственное место, где Алексей продержался пять лет! Без отпуска.

Правда, последний год был скандально-мучительный, потому что прибыли не стало, везли груз из Европы напрямую, по «зелёному коридору», предварительно декларируя. Алексею пообещали другую работу в той же фирме, приказали сдать дела «по-хорошему». Нашли «сменщика», тихого человечка, приходившего к начальнику, торчавшего у него в кабинете часами и ставшего только для Алексея неожиданно впоследствии – Генеральным директором.

– Без высшего образования, – затронул больную для себя тему начальник, – но работник – хороший. Не как некоторые, – глянул выразительно чёрными блестящими глазами, должно быть, ожидая возражения или скандала, – с верхним… образованием!

Перед этим был корпоративный междусобойчик, с выездом на озеро всей фирмой, там же проводились ролевые игры. Начальник вытянул Алексея в центр посиделок и уговорил вместе с социологом «раскрутить ситуацию», когда начальник принимает решение его сократить, а Алексей всё-таки должен убедить начальника не увольнять такого ценного работника. И сделать это следовало аргументированно.

Алексей с азартом стал при всех этим заниматься, словно это была встреча анонимных алкоголиков, когда каждый про себя рассказывает, какое он «говно на палочке», чтобы исправиться в недалёком будущем. Здесь же надо было доказать, что он «хороший», а все остальные, главное – начальник, должны были в это поверить.

Начальник подзадоривал, довольно потирал руки, улыбался, хвалил Алексея за сообразительность, ему очень понравилась «репетиция».

Остальные переглядывались, хитровато улыбались.

И смутная догадка терзала воображение Алексея, не давала покоя. Он скомкал финал, отговорился тем, что назавтра, по его сценарию, он зайдёт к начальнику с утра в кабинет и окончательно убедит его, чтобы увольнения не состоялось. Во «второй серии».

Потом была баня, застолье, крепко выпили и про «вторую серию» – забыли.

Только позже он понял, что это был изощрённый ход начальника. Иезуитский, хотя и был кандидат на место Алексея – баптистом. Тихонький, белобрысенький, «постный», непьющий, выглядевший моложе, чем на самом деле, с влажными ладонями.

Алексей всегда представлял эту публику – старцами и старухами. Особенно староверов и баптистов. Почему-то именно их, хотя ничего толком про них не знал.

Алексея очень разозлило это коварство, как ни пытался он себя дисциплинировать, «досчитать до десяти» и успокоиться, но не смог, кинулся в скандал очертя голову.

– У тебя что – климакс? – спросил взбешённый начальник, знавший его прежде как терпеливого, «толерантного» сотрудника.

– Вот с этим вопросом – обращайся к жене! – гневно ответил Алексей.

Начальник свалился с прострелом в спине, Алексей тоже отпросился на пару дней, сказавшись больным. Через день заболел баптист.

Наступило расстройство и упадок настроения, сознание померкло, сумеречный амок ещё некоторое время держал всех троих в напряжении, потом отпустил так же неожиданно, как и вспыхнул, особо «острое» вообще выпало из памяти, словно было не с ними, но о замирении не могло быть и речи.

Алексей получил отпускные – четыреста тридцать долларов, таков был его оклад. И только тогда окончательно понял, что его обманули, никто не собирался его оставлять на фирме. А он расстарался, передавая дела, хотя в глубине души и представлял такой финал, но отгонял почему-то прочь углублённое осмысление именно этого варианта, потому что кому он нужен для «перековки», а придраться при желании – можно всегда.

Однако корил себя недолго, потому что в эти последние его дни на фирме, что он ни делал, было из рук вон плохо, по мнению начальника, а всё от излишней задумчивости и впечатлительности – следствие «верхнего образования».

Алексей подсчитал дополнительную прибыль от «сервиса» по обработке грузов и получилось, что она перекрывала с лихвой всю его зарплату за пять лет и даже небольшой кредит, в который он влез, потому что зарплаты катастрофически не хватало. И в этом тоже стала ему со временем видеться хитрость начальника, который на первых порах, боясь «подсидки», назначил Алексею мизерную зарплату, а доплаты – из прибыли, которую он сам же и определял, всякий раз сумрачно сообщая, что «опять мы в минусе». Не без его, Алексея, помощи.

Поэтому Алексей сложил все эти соображения и «простил» свой кредит фирме.

Бывший начальник исходил криком по телефону, обзывал его вором, на что Алексей ответил, что только суд может определять, кто вор, а кто – нет, и пусть уж лучше он сам, начальник, прикинет, сколько украл у страны «на постирушке чужого бабла».

– Вор громче всех кричит – лови вора»! – такой была последняя фраза Алексея при расставании с бывшим начальником и бывшим местом работы.

Теперь он мог дома подолгу стоять у окна, но понимал, что не свободен, потому что нет денег.

Появлялись разные мысли, как если бы сейчас, в это самое мгновение, в окнах дома напротив произошло сразу несколько независимых друг от друга событий: кто-то раздвинул шторы, кто-то с телефонной трубкой картинно полюбовался своим отражением в тёмном стекле, почесал бы голову, улыбнулся невидимому собеседнику, кто-то промелькнул лёгкой тенью через холл в другую комнату, кто-то вышел покурить на лоджию. И всё это так естественно, без звуков, из одной кулисы в другую, схваченное мгновенным видением всех сразу, но только им одним из этой точки, чтобы позже прийти в память, на ум, только тогда явится попытка додумать картинку всю, но и в каждом окне воссоздав – отдельно, оживить мёртвый, тёмный от времени фасад типовой многоэтажки.

И он читал книжки. Потянуло на стихи. Они были лаконичней прозы, романов и повестей. Сейчас этого ему не хотелось. Он нашёл замечательное стихотворение:

Ах, были дни, когда у этих строк Твердили мне, что я – ни с чем пирог. А вот теперь все сходятся на том, Что мой пирог – с жемчужным осетром. И вот теперь само ложится в стих: А с чем пирог у недругов моих? Скажи вот ты, что гнул меня в рожок, – С каким дерьмом пекли тебя, дружок? А? Петя, Петя-голубарь! Подскажи, пузанчик: Почему ты секретарь, Почему – не банщик? Весь ты в масле, и крупе, И в меду, как муха. И прилипла на тебе Чья-то оплеуха. Николай Тряпкин «Два посвящения»
* * *

Он спал и ел, снова – ел и спал, три недели подряд, восстанавливаясь от нервотрёпки.

Сны – колодцы разной глубины.

Спал он беспокойно. Однажды во сне привиделось, что звонят в дверь. Он выскочил из спальни в коридор, распахнул широко двери, посреди ночи, не глядя в глазок, но на лестнице никого не было. А ему показалось, и так явственно, будто начальник пришёл в гости, чтобы учинить «мировую», а Алексей говорит решительно, глядя ему в глаза:

– Плох тот солдат, который не мечтает стать генералом. Рядовой делает на этом пути первый шаг – становится ефрейтором, тут карьерный рост неожиданно заканчивается, амбиции же – остаются, довлеют, затмевают разум, вот тогда ефрейтор, перешагнув через человеческое, становится диктатором и тираном.

Бывший же начальник молчит, смотрит удивлённо и словно не слышит. Потом устало отвечает:

– Ты же умней меня! На хер ты мне – такой!

Алексей закрыл входную дверь, окончательно проснулся, вернулся в спальню, долго лежал.

– Это ж надо, – удивлённо говорил он себе, – так достал за пять лет, что и во сне стал приходить! Каменный гость!

И странное дело – после этого напрочь забыл всю эту «мышью возню», стал много гулять, даже слегка поправился, побелел, и на лице появилась тень улыбки, чего давно не случалось. И однажды утром, проснувшись, сказал себе вслух:

– Всё-таки Х. – хороший человек! И П. хороший. Замечательные мужики! Высокоорганизованные, а всё потому, что без высшего образования! Так всё ловко обтяпали!

И засмеялся, избавляясь от этого груза, словно выписавшись из больницы после высокой температуры, повышенного давления и криза. Вспомнил интересный факт – в древнем Риме рабу давали пощёчину и… отпускали на волю! Потом пришёл на ум Кастанеда: «Если чувствуешь себя жертвой – обязательно появится тиран».

И больше они не вспоминались, не бередили.

* * *

Потом его втянули в растаможку-затаможку ветоши давние шапошные знакомцы. И вот уже несколько месяцев он занимался «продвижением нового брэнда на рынок столицы».

«Шкуры неубитых людей» – так он называл эти пакеты с остатками чужих одежд.

– Куски тряпок, некогда бывшие одеждой, уже никого не согреют и не введут в заблуждение: встречают-то по одёжке! Ложь людей распространяется и на одежду.

У животных и птиц – мимикрия, у людей – сезонные одежда и обувь.

Метафора – «скелеты в шкафу». Обычно там одежда, и про скелеты не всегда вспоминается. Вещи висят бестелесно на плечиках, лежат стопками. Новые и подержанные, цветные и чёрно-белые. Удобные, привычные. Любимые и просто – жаль выбрасывать. Чем-то и они всё-таки дороги хозяевам шкафа, к чему-то отсылают, к разным воспоминаниям. Или просто руки не доходят, духа не хватает – сложить в пакеты и выставить возле мусорника. Собственно, вся жизнь – это перемена одежд в разное время и для различных обстоятельств. От удачного выбора зависит качество и комфортность жизни.

«Не бывает плохой погоды, бывает неудачная одежда» – вспоминал он английскую поговорку.

Такая пёстрая – «материальная» жизнь.

Для человека непосвящённого ветошь – просто «тряпки», но они имеют чёткую классификацию, размер, маркировку, качество и предназначение, эти тонкости не всем ведомы. Наверное, и свою энергетику имеют, после соприкосновения с разными людьми и их судьбами. Но так далеко Алексей в «размышлизмах» не лез.

Прежде всего, они были из разного материала – бязи, хлопка, шерсти, нитяной «путанки», трикотажа, обрезков марли. Использовались в зависимости от сферы применения. Требование же было едино – гигроскопичность! Способность впитывать влагу, масло, суспензию. Поэтому отходы ткацкого и швейного производства, новые, волглые, не годились. Всё должно было быть хоть однажды простирано.

Годился переработанный на лоскутки определённого размера «сэконд-хэнд». Но в России народ в основной массе старался снашивать одёжку «в дым», да и практики сбора, системы использования ношеной одежды – не было.

Везли из-за границы. Сортировали там, что поновей, продавали на вес, а остальное резали на специальных машинах и в брикетах по десять килограмм в прозрачном толстом полиэтилене растаскивали в фурах и вагонах до Урала, Сибири, мечтая «взять под крыло» какой-нибудь завод-гигант или солидный сервисный автоцентр. Был большой спрос, вот и везли издалека, из Европы, Америки и даже – Канады!

Бумага обтирочная или синтетика многоразовая стоили дорого, опять же её надо было стирать для повторного применения, а это – невыгодно, и не все покупали. Реклама утверждала, что за этим – будущее, но не у всех оно пока есть.

Итак – Алексей в «Жёлтых страницах» отыскал несколько фирм, стал обзванивать и предлагать свой товар. День начинался как обычно.

Он определил, что на первом месте по потреблению находятся типографии, потом автосервисы, производства, и даже рекламщики, которые моют и протирают постеры на Кутузовском, все они «кушают» ветошь тоннами.

Некоторые не подозревали, что такое «ветошь», отговаривались наличием старых вещей у себя дома и у сотрудников. Некоторые с интересом слушали его рассказ, слегка торговались, но просили выслать рекламу, прайс-лист.

Алексей тут же переключался на факс, или вообще без разрешения цеплял к электронному адресу рекламную страничку. Отмечал у себя в «гроссбухе» адрес, число, реквизиты.

Уговаривать он умел. Мог ввернуть в разговоре цитату, выдержать паузу, «поиграть голосом». Ошарашенный собеседник, как правило, соглашался взять «на пробу сто кило». Тут же скидывались реквизиты для оплаты.

В душе он сам удивлялся такой доверчивости, потому что хоть и деньги невеликие – несколько тысяч рублей, но всё равно это были деньги! И поступил бы он сам вот так, не глядя, сомневался, хотя по доверчивости мог запросто влететь в крутую авантюру с большими деньгами, из которой долго потом выбирался.

Пока не потерял квартиру, а вместе с ней – жену.

Вскоре он обслужил десять фирм, свою минимальную дневную норму, и стал собираться в «извоз». Дело в том, что заказавшие сто и более килограмм обеспечивались доставкой «за те же деньги». Чем-то надо было выгодно отличаться от конкурентов!

У него «под рукой» был старенький, белый «каблучок»-«опель». «Кушал» дизельный двигатель немного, в среднем и рубля не выходило на единицу, даже при доставке ста кило, но Алексей подстраховывался и минимальный объём обозначал – двести, или просил на пару дней отсрочить доставку, чтобы объединить хотя бы несколько небольших заказов.

«Каблук» по техпаспорту должен был брать семьсот кило, но реально входило не более пятисот, да и то капот задирался, как у старой «Волги», только блестящего оленя в прыжке спереди не хватало.

К тому же зимой не хотел Алексей насиловать старенький «опель».

Сегодня предстояло ехать в самый центр, расчёт наличкой, то есть без вычета налога, выгоднее, чем обычно. После развозки он обычно в офис уже не возвращался, ехал домой, в спальный район, а утром секретарь передавала ему записочки с адресами звонивших. Клиенты «большие» по просьбе Алексея получали от неё номер его мобильника и связывались сразу, напрямую. Это те, кто не меньше двухсот кэгэ хотел быстро прикупить. Другой «сЭрвис».

Он втиснулся в кабину «каблука», завёл мотор, обжёг пальцы ледяным от мороза рулём. Стал прогревать салон, чтобы «обуютить» его. Пока же – сдал назад, но ворота склада открывать не стал, хватало узкой двери, чтобы вынести три десятка пакетов.

На небольшом складике отдельными штабелями на паллетах были сложены промаркированные пакеты. На угловых пакетах наклеены жёлтые листочки и выписано оставшееся количество по этой позиции.

Тряпицы весело пестрели разноцветьем, проглядывавшим через полиэтиленовую упаковку, и своим несерьёзным видом вызывали в памяти девчоночьи игры в кукол и «дочки-матери».

Может быть, оттого, что тряпки были привезены из-за границы, носили их прежде люди, не знакомые с рублями, ему они казались пёстрыми иностранными деньгами – солидными английскими фунтами или абстрактно-яркими евро, хотя вблизи их Алексей не видел ни разу и в руках не держал. Больше всего уходило трикотажа – «сорок на сорок» и х/б – «хренового белья». Одна большая типография запросила полторы тонны старых простыней, и сейчас он обдумывал, как лучше «скрутить» эту позицию. В каком-нибудь госпитале или клинике отыскать придётся, наверное, и «дать в жменю» – коменданту? кастелянше? Кто ж такое выгодное дело подарит просто так!

Он таскал скользкие пакеты, боком протискиваясь в дверной проём, влезал, сгибаясь, внутрь «каблука», укладывал, а сам продолжал думать об этом «дельце».

– Может, на обратном пути заскочить к Сёмке-жуку?

Сёмка был известный в «ветошных» кругах поставщик. Приехал из Донбасса в Москву, когда таких ещё называли «лимита», но в числе первых гастарбайтеров. Бегал мальчиком на подхвате, за три года дело перенял, встал на ноги, вошёл в долю с владельцем, расширил склад и наладил прямые поставки через «шустрых и трудолюбивых литовских товарищей», женился на дочке совладельца, купил хату и, несмотря на внешне несерьёзное занятие, стоял на ногах крепко, по-хозяйски.

После ухода тестя на пенсию завёл свои порядки.

Можно было у него перехватить, но там прибыль получится очень маленькая – «никакая», а суеты много. Поставщики Сёмкины были Алексею известны, он тайно встречался с их представителем в Москве, однако надо было бы брать всю фуру, в том числе и нитяной «путанки» почти две тонны, но она практически не покупалась клиентами Алексея, а замораживать такое количество на арендуемом складе – накладно.

Он подвигался, покланялся «каблуку-кормильцу», согрелся. В кабине снял кепку, распустил шарф, отдышался, выписал на подложке сам себе накладную, как частному лицу, перевозящему свой товар к себе домой. Достал карту Москвы, уточнил кое-что и выехал за шлагбаум.

Ночь ещё окончательно не отступила. В машине было тепло, но остатки морозного воздуха холодили ноги из углов. Стёкла оттаяли не полностью, боковые зеркала слепо мутнели в инее, заднее зеркало не работало, видимость была ограниченной. В тесноте кабины, укутанный в зимнюю одежду, он почувствовал себя пучком хлопка в жёсткой коробочке; улиткой с домиком на спине; лётчиком, идущим в белёсом московском небе по приборам; сторожем, оседлавшим конька-горбунка; человеком-жуком со сложенными за спиной железными крыльями дверных створок.

Он не чувствовал себя униженным, потому что двигался и делал дело. Пусть и не космического масштаба, но сулящее немного денег. При этом не надо было никому кланяться. Поэтому он был в согласии с собой.

Машин было мало. Где-то, словно тёмный ураган, скапливались пробки, но на «юшке», на Юго-Западе, пока можно было двигаться.

Город за ночь серьёзно засыпало снегом. Убрать, как всегда, не успели. Машины буксовали, месили снежную массу, превращали её в некую техническую субстанцию, вроде солидола или нигрола. Двигались медленно, нервно, но ему нравилось, потому что никто не мчался, не подрезал дорогу перед носом, и мелкие погрешности вождения, свойственные иногородним, можно было списать на неубранную дорогу.

Выскочил на кольцевую, удачно долетел до Варшавского шоссе, с него на Большую Тульскую, Люсиновскую. И вот она – Полянка. И номера чётные – справа, опять удачно, не надо крутиться при одностороннем движении или таскать пакеты через дорогу.

Алексей сейчас жил в Москве, но не в той, которую помнил с детства, с которой были связаны переезды, пересадки, и ни о каких достопримечательностях говорить не приходилось, а была она – столицей пяти морей и пятнадцати республик.

Он что-то читал, изредка выбирался на выставки – без особого трепета по поводу того, что живёт в мегаполисе, о котором многие мечтают, но не могут попасть, и, наверное, смог бы с большим или меньшим успехом прозябать, живя на небольшую зарплату, и у себя дома, но его тянуло в этот сумасшедший город.

Поначалу был простой интерес, привязанный по необходимости к густым веткам метро, познавательный процесс, изучение такой пёстрой и богатой географии неповторимого города. Позже, через усталость от немеренных дальних «углов», неизвестно откуда появилось желание доказать себе, что этот город его не сломает. И только после этого, не сказать уже – когда точно, в какой замечательный день и час, он с удивлением понял, что «завербован» им. И уже не сможет без этого шумного «муравейника».

Нахального, временами невыносимо жлобского, но и открытого, соседствующего с истинно настоящим, многовековым напластованием храмов, музеев, старинных домов и усадеб.

Притягательная энергетика шла от этого полярного многообразия, и такая мощная, словно руку сунул в аккумулятор, подзарядился сам. Мыслители, философы, огромное количество алчущих прославиться, взлететь, ухватить удачу за фалды. Бога за бороду. Успеть и быть не последним на кратком празднике жизни, в котором вращаются артисты, спортсмены, гастролёры, честолюбивая масса людей, по большей части случайных статистов, но на этом навозе взрастают яркие личности и всемирно известные люди, которых можешь запросто встретить в каком-нибудь переходе метро. Этот воздух, перенасыщенный выхлопом двигателей, безумием пробок, возникающих словно по мановению злого гения, ускользнувшего на ваших глазах за угол сталинской высотки на Садовом. Но и зелёные парки в самом центре переполненного и жителями, и приезжими со всего света, города, который невозможно представить без строительных лесов, и сирень, черёмуха, цветущие в похолодевшем вдруг, прозрачном воздухе окраины, скажем, в Марьино, Бирюлёво, или в великолепии ансамбля Царицыно, таинственно-магическом Коломенском. Про Кремль и говорить не будем…

И всем этим запросто «владеют» москвичи, от рождения понимающие – они особенные!

Мог бы, конечно, Алексей освежить свой английский и уехать… да хотя бы и в другой европейский город, с его размеренным ритмом, страховками всех, от всего и на всякий случай. Жить несуетно, может, и в деньгах выиграть, даже наверняка, но с некоторых пор у него и мыслей не было на этот счёт, так завлекла его Красавица – Москва.

* * *

В типографии его приезду обрадовались, на вопрос о документах замахали руками, отказались и вручили тысячные «билеты», приготовленные хозяином, с пришпиленной маленькой бумажкой – Алексею. День и впрямь начинался удачно.

Дальше предстояло вывернуть к проспекту Андропова, в автосервис под метромостом, но он проскочил поворот вправо, подосадовал на себя, осмотрелся – вроде бы гибэдэдэшников не видно. Включил аварийку, стал медленно сдавать назад, пятиться почти вслепую, непроизвольно вжавшись в сидение, словно это могло уменьшить габариты кузова.

Машины пролетали справа и слева, громко, возмущённо сигналили, кто-то не ленился наклониться к окну, пытаясь заглянуть в салон, отыскать водителя, а увидев кепку приезжего «чурки», покрутить пальцем у виска или выразительно постучать по лбу.

– Да знаю, знаю, – вслух отвечал Алексей, словно они могли сейчас его услышать, потом возмутился громко: –Можно подумать, с вами такого ни разу не бывало!

И вот уже спасительный разделительный треугольник, еле видный из-под снега. Чуть-чуть осталось, и можно плавно уйти вправо, вклиниться тихонько в поток, уйти вниз под мост, а там уже и движение спокойнее.

Слева остановилась машина с инспектором. Мигалка тихо вращалась на крыше, раздражала неживой голубизной бликов, а ещё больше тем, что инспектор-то – прав!

У Алексея настроение просто рухнуло с моста вниз, пропало, и искать его сейчас в грязном отвале химически агрессивного месива, бывшего некогда белым снегом, стало бессмысленно.

Сержант скороговоркой что-то протелеграфировал, глотая окончания, превращая слова в бессмысленную абракадабру, словно иностранец говорил на чужом языке. – Ваши документы.

Алексей подал права, техталон. Накладную подавать не стал, пока не попросили.

– Пройдёмте в служебную машину, – строго посмотрел сержант.

Алексей нехотя, злясь на себя всё больше, пересел на переднее сиденье, рядом с сержантом. Приторно пахла ванильная «ёлочка», подвешенная к зеркалу заднего вида.

– Что же это вы, – сержант заглянул в документы, – Алексей Петрович, – нарушаем! Нехорошо! Вам «кирпич» не упал на голову? Знак запрещающий.

– Снегом всё засыпало, как всегда – убрать не успели.

– А знаки на что? Для кого? Незнание закона не освобождает от ответственности! – возразил сержант.

– Чистосердечное признание облегчает вину, но удлиняет срок!

– Вот видите – такой бывалый мужчина, можно сказать – тёртый, а… Будем составлять протокол?! – утвердительно, но и вопросительно поинтересовался сержант. Он был спокоен – приезжий нарушитель был полностью в его власти.

Алексей мгновенно понял, что каламбурить дальше не стоит.

– Да вот, задумался, проскочил, – стал оправдываться, что-то мямлить униженно.

Руками развёл, заметил, что они грязные после погрузки-выгрузки ветоши, положил на колени. И злился на себя, потому что как-то «пригибаться» начал перед сержантом, а внутри всё протестовало против того, что его тащило на эту мель, хоть и упирался, но пересилить себя не мог.

Сержант молча смотрел на руки Алексея, искоса наблюдал эту пантомиму, слушал, давал выговориться, но говорить особенно было не о чем – да, виноват! И вновь посмотрел на его руки. Они слегка дрожали после скользкого полиэтилена, руля, были в каких-то мелких ссадинках. Набухшие вены выпирали голубовато и были словно чужие, сами по себе, что-то такое вытворяли, а досада внутри жила отдельно, самостоятельно.

– Предпосылки к ДТП, – сказал сержант, – к дорожно-транспортному происшествию.

– Да, это понятно! – с досадой согласился Алексей.

– Такой стаж у вас, – сержант опять глянул в права, – почти четверть века! Уважаемый Алексей Иваныч!

– И на старуху бывает проруха, – развёл руками Алексей и поправлять отчество – на «Петрович» – не стал.

– Нехорошо, – укорил сержант, задумчиво глядя вперёд, не обращая внимания на машины, несущиеся мимо с явным превышением скорости. Кто-то подрезал у кого-то перед носом. Обычное дорожное хамство в центре Москвы, где срабатывает правило курятника – «столкни ближнего, капни на нижнего».

Нет – Алексей не завидовал сейчас их безнаказанности. Он мысленно решал непростую задачку – что же предпринять, но на лице не дрогнул ни один мускул.

– Надо платить, – сказал он тихо, но понял, что слишком явно это прозвучало, и, чтобы смягчить остроту предложения, поправился: – За науку надо платить!

– Н-да! – протянул сержант, – век живи, век учись! Штраф будем выписывать? – произнёс нейтрально, развернулся бычьей шеей и кувалдой затылка.

– И дуриком помрёшь! – махнул рукой Алексей, уже понимая, что дело затеял хоть и опасное, но, похоже, выгорит, тихо начиная радоваться, что отвертелся, гасил в себе тонкий писк принципиальности, потонувший в радостном оре мелкого пакостника. Но вот сколько предложить – самый тонкий момент. Так, чтобы лишнего не «выкинуть» и солидно «отскочить от амбразуры».

В кармане у него были два стольника баксов, тысячные и пятисотки рублей. Он лихорадочно соображал:

– Баксы… Стольник – многовато, пятихатка – мало… «штука»… А попробую-ка я – тыщу! А вот как их наощупь определить в кармане? Растяпа! Надо было разложить в бумажнике по отделениям, а то сунул, как торгаш на базаре, в карман, и полетел сломя голову! Рискну!

Он сунул руку в нагрудный карман.

В это время подъехал ещё один экипаж, остановился рядом.

– Ну, счас начнутся «рамсы-разводы», – затосковал Алексей, – где капуста, там и козлы! Надо было шустрее мыслить!

Руку плавно переместил на коленку, глянул вниз, увидел тысячные билеты, сунул в боковой карман, а одну купюру сложил пальцами, изготовился достать незаметно, пока сержант отвлёкся на подъехавших.

– Чё у вас тама? – поинтересовались через открытое окно, зыркнули оценивающе на Алексея – профессионально, со знанием психологии. А иначе как же заработаешь наличку неучтённую.

– Да вот, разбираемся, – лениво ответствовал вполоборота сержант, шапку отогнал на затылок, чубчик сивый, короткий – высвободил.

– А ты чё один? Где Коляна бросил?

– В кафе, меня ждёт, обедать будем.

– Ну, бывай! – Рванули с места, коротко сирену включили, наперерез движению промчались, спутали его, притормозили. Наконец встроились и полетели.

Алексей достал тысячную купюру, спрятал её в ладошку. Сержант цепко глянул и, не меняя выражения лица, показал пальцем в ямку возле рычага переключения передач.

– Вот и вся прибыль от первой сделки – псу под хвост, – подумал вяло Алексей.

Он положил, куда показали. Сержант прикрыл планшеткой, которую держал на руле.

– И что вот с вами такими делать? – укоризненно, но устало спросил. – Ума не приложу.

Бесцветным голосом спросил, чтобы не взволновать, будто разговаривал с психически больным.

Алексей развёл руками, голову опустил виновато, «по-школьному».

– Ехайте, – протянул сержант документы, – и будьте внимательны, Алексей Семёнович, вы же взрослый человек! Обстановка непростая на дорогах столицы! – веско отчеканил он протокольную фразу. Проникся и сам от этого вдруг посуровел.

– Это верно! – согласился Алексей, не веря ещё окончательно, начиная радоваться. Скоренько выскользнул.

Дверью не хлопал, прикрыл аккуратно, стараясь не касаться стекла, чтобы не оставить отпечатков, а когда садился в «каблук», патрульной машины уже не было. Скрылась в забугорье моста, как и не было её.

Глянул на руки:

– Надо бы помыть. Снегом, что ли? Только грязный он тут.

И тронулся в путь.

* * *

В автосервисе хозяина не было – заболел. Телефон не брал, а его «подельник» разводил руками, отказывался от всей партии ветоши, просил оставить «трёх видов по два тючка», так он назвал пакеты.

Алексей попытался переубедить, говорил, что была предварительная договорённость, но всё было бесполезно. Взял наличку и поехал к Сёмке-жуку, в сторону метро «Автозаводская», к заброшенным корпусам ЗИЛа, хотя и понимал, что день окончательно пошёл вперекос.

– Так и бывает: когда с утра хорошее настроение, всегда найдётся какой-нибудь хмырь, чтобы его испортить. Лучше, когда оно плавно поднимается ближе к вечеру! – Такое правило он вывел давно, и сейчас опять убедился в его верности.

У склада грузил синий «Портер» тюками молодой, бандитского вида помощник – какая-то родня дальняя Сёмкина, с Украины, по слухам. Металлический ангар был поделён на ярусы и до потолка плотно забит всевозможной ветошью. Пахло старыми фуфайками, кислым тленом и грустной безнадёгой нищеты.

Сёмка сидел в жарко натопленной, тесной конторке, глазел в экран старенького компьютера, серого от пыли.

– Привет, Лёхаим, – натянуто улыбнулся навстречу, – как бизнесуешь? Что на душе, старьёвщик? Старый – старьёвщик! – Засмеялся, закрыл таблицу на экране.

Настоящий барыга, потому и принизил на всякий случай.

– Да вот – менты… поймали на сплошной, как из воздуха материализовались! – возмутился Алексей громко.

Обращение «старый-старьёвщик» ему не понравилось, но вида он не подал. Да и слово «материализовались» здесь тоже было некстати, и он уже жалел, что сказал об этом Сёмке, знал же, что тот начнёт умничать.

– На сколько опустили?

И посмотрел строго, будто сожалея, что такой взрослый мужик, а таких простых истин не знает.

– Штукарь!

– Э, брат, считай, половину с тебя взяли, по нормативу, за перескок на сплошной!

– Я, собственно, по делу.

– Ясный перец, – ответил Сёмка-жук. – Какая на хер лирика в разгар рабочей смены у станка!

– Простынки «хэбэ» интересуют. Тонны две взял бы. Не разрезанных, как есть, после стирки, бэушных, за наличку.

– Не один бы ты взял! Позиция живая! Но ты первый прилетел! Добре! – повеселел Сёмка-жук, – две дак я и привезу клиенту, куда скажешь! За те же деньги!

Однако Алексей на его предложение не купился – зачем давать адрес своего «жирного» клиента. Хотя и придётся повозиться с погрузкой-выгрузкой через свой склад.

– Цена вопроса?

– Не обидим! У меня счас на границе фура стоит, дам знать, «устаканим». – И задумчиво закончил: – Что-то всколыхнулся народ насчёт простынок? Надо будэ трошки пошукаты – с откуда ветерок трэмае! – Хитро блеснул масляными глазками, почуял поживу.

– А выгрузка у меня, на складе, – ответил Алексей, не замечая последней фразы, потому что Сёмка был действительно жук ещё тот, ему ничего не стоило вычислить и так перевести стрелки, что крайних искать будет без толку, а навар осядет у него. Ловкач! Одно слово – жук!

Сёмка посмотрел куда-то мимо Алексея, за спину. Плавно приложил палец к губам. Но в конторке было тихо, и Алексей молча наблюдал за этой пантомимой.

Сёмка медленно потянулся за «воздушкой», стоявшей справа от него, у полки с папками, так же плавно подтянул к груди, положил ствол Алексею на плечо, прикрываясь им, как террорист заложником, прицелился скоро – видать, не впервой этим занимался – наклонил голову набок и выстрелил.

Алексей сильно вздрогнул. Звонкое клацанье и громкий выстрел ударили по перепонкам, зазвенело тонко, слегка оглушило, и звон остался, раздражал, захотелось влезть пальцем в ухо, поскорее устранить этот надоедливый звук. Послышался тонкий, короткий писк, похожий на посвист суслика. Только страшный, на пронзительной последней ноте перед гибелью.

Сёмка убрал ружьё, засмеялся:

– Вот так шкурки на шубу и насбираем по трошечьку!

Алексей оглянулся. В углу возле дверного проёма неопрятной горкой лежала большая крыса. Голова в кровавой каше, стены, угол, двери – забрызганы тёмно-красным.

В последнюю секунду жизни она изошла каплей влаги и раскинула лапы, словно на скользком льду разъехалась в стороны. Бросался в глаза толстый, голый хвост. Длинный, враждебный, как прут небольшой арматуры, занесённой над головой прохожего.

Желе застывало, становилось бурым, темнело, странно блестели, топорщились усы.

– Так будет с каждым, кто позарится на хозяйское добро! – назидательно сказал Сёмка.

Сломал ствол, заглянул с прищуром внутрь, принюхался, зажмурился от удовольствия, закрыл, как ногу в коленке распрямил под молоточком невропатолога, отставил «воздушку» на прежнее место.

Взял со стола перочинный ножик и сделал насечку на деревянном подоконнике.

Насечек было много.

– Чисто! А лягух, знаешь, чем бить надо? Хлебом! Диаболкой всю изрешечешь, вражину, а она только пузырями вздувается через дырки и не дохнет! А мякишем ка-а-ак звезданёшь – кряк-хирак! Пипэцъ – отныряла своё, земнаводная!

Алексею стало неприятно до тошноты. Он почувствовал будоражащий запах убийства. Стал собираться, заторопился, стесняясь своей брезгливости, стараясь не смотреть в угол.

– Да ладно, посиди, давай побалакаем, – смеялся Сёмка белыми, красивыми зубами, – счас мой чоловик уберёт эту сранину! Чайкю увыппим! Нашёл, кого жалеть! – проницательно сказал Сёмка, поглаживая белый череп аппликации на груди, на чёрной куртке. Потом накинул на голову капюшон, руки сунул под мышки.

Короткая стрижка, бесцветные ресницы, припухлости у крыльев носа. От ощущения порочности не спасают даже голубые глаза. Они смотрятся чужеродно и неправдоподобно на этом лице, как разные по качеству лоскуты, попавшие в одну пачку.

Алексей решительно отказался, перешагнул через побуревшую лужицу крови, растерзанную диаболкой тушку, проскользнул за двери, в последнюю секунду вспомнил, бормотнул:

– Пока, Сёмен!

Поспешил к выходу и только на улице вдохнул полной грудью.

– Вона какие мы галантерейные! – брезгливо сказал вдогонку Сёмка, глянул на добычу: – Гарный пацюк выбежал! Так ему и надо! Сучара!

И загоготал.

– Звони, Лёха! Да – Вовчика там кликни, скажи, шеф вызывает! – И добавил совсем тихо, для себя: – Тоже мне… брезгает он… старая ветошь!

Алексей сел в «каблук», завёл мотор, послушал, как ровно он работает, успокоился.

– Диаболка… диаболка… Диабл – дъявол! – нашёл он слово и в подавленном настроении поехал домой, размышляя над произошедшим.

Он ясно понял, что такие, как Сёмка, лишённые чистоплюйства, всегда будут «в прибыля́х».

* * *

Сам Алексей сомневался всегда. Даже когда был твёрдо уверен в своей правоте, точно знал ответ на поставленный вопрос, что-то его останавливало, не давало бойко ответить на него. Он задумывался, погружался в размышления, а кто-то другой в этот момент «выстреливал», отвечал и становился первым.

В душе у Алексея возникала паника, он начинал переживать этот, в общем-то, пустяковый эпизод очень сильно, злясь на свою заторможенность. Его преследовала досада, делая всё более нерешительным. Она мягко, но болезненно разрасталась в нём, расползалась в стороны, как канидии – усики плесени, тлела не погашенной дрянью в мусорнике.

Алексей припарковался перед универсамом.

Людей было немного, основной поток с работы ещё не хлынул к прилавкам. Достал список, заготовленный заранее:

– сыр – на утро,

– морковка – 2 шт.,

– лук – 3 шт.,

– хлеб нарезанный – 2 батона,

– творог – 5 % – две пачки,

– сметана 20 % – 1 банка,

– капуста кваш. – 1 ведёрко,

– картошка – пакет,

– куриные желудочки,

– шоколадка.

– Карбонат из куриных шеек! Деликатес, – улыбнулся Алексей, разбирая свои каракули.

Он собирался варить щи и тушить в жаровне картошку с куриными желудочками. Первым он будет обеспечен на семь дней, вторым – на пять. Надо будет только хлеб подкупать, батон белого в синем пакете за шестнадцать рублей, творог – полпачки перед сном, и сметану. И постарается за «смету» не вылезать.

За ним стоял в очереди суетливый мужичок, перекладывал товар на ленте, устраивал его поудобнее, и видно было, проверял – не забыл ли чего. Потом не удержался, позвонил по мобильному. Громко стал выяснять, что ещё надо прикупить, по телефону уточнил. Убежал, предупредив сзади стоявших, что скоро вернётся, вот только печенюшек к чаю, мигом, сейчас.

Алексей подумал, что вот сейчас мужик придёт домой, там жена, дом, обычный уклад, привычный и налаженный, и слегка позавидовал мужичку, загрустил. Хотя сам мужичонка был неказистый, незавидный, но ему можно завидовать.

Алексей расплатился у кассы, пакет достал из сумки, сложил всё, чек забрал. Несколько раз было так, что товар оказывался просроченным. Он плёлся обратно в магазин, ему безропотно возвращали деньги, хотя он готовил себя к скандалу. И вот эта-то «тишина» убеждала его, что о просроченном товаре знали, втюхивали откровенно – на авось, а вдруг проскочит, и что-то наверняка проскакивало, но не с ним! Вон сколько полузрячих пенсионеров в «социальных магазинах шаговой доступности»!

Стоя у кассы, он чувствовал, что в нём встаёт в полный рост исполинская фигура борца за справедливость. Батон нарезанного хлеба был удобнее. Обычный сильно крошился при нарезке на второй день, и Алексей сгребал тряпкой на столе колючие, засохшие крохи, понимая, что не всё необходимое есть в этом батоне, если он распадается буквально «на атомы».

Припарковался под окном. Впереди была беспокойная ночь – не дай бог, что-то случится со служебной машиной, и Алексей, зная себя, заранее готовился к тому, что будет вставать и проверять несколько раз. Тем более, что в кузове находилось несколько пакетов нереализованной ветоши, а это тоже деньги! Поэтому припарковался так, чтобы «каблук» из окна можно было бы сразу отыскать, а заднюю дверь «подпёр» бампером соседней машины, чтобы нельзя было её открыть.

Здесь, в краю маргиналов, Москва была другой, провинциальной, и Алексей подумал, что зима своей суровой определённостью ему нравится больше, в отличие от дождя и слякоти вперемежку с солнцем, когда неясно, как одеваться, брать ли с собой зонт и таскаться с ним, «как с веслом на лошади».

Алексей ехал в лифте и «калькулировал»:

– Банка квашеной капусты стоит 76 рублей. Огурцы солёные – 49 рублей упаковка, полкило. Килограмм куриных окорочков по акции – 97 рублей! Как и килограмм солёных огурцов. Так что легче: вырастить курицу или огурец? Явный перекос и ненормальность в ценообразовании! Может быть, такие куры? – возмутился безадресно.

Он переоделся в домашнее, прошёл на кухню, поставил греть три черпака фасолевого супа в большой эмалированной миске.

Из морозилки достал куриные спинки, чисто промытые, подготовленные к варке, чтобы меньше пены было, уложил в трёхлитровую кастрюлю, поставил на большой огонь.

Название «варка» ему нравилось больше, чем «готовка», потому что в нём было что-то созидательное, таинство процесса, звенья технологии, а во втором слове представлялась казарма, личный состав, военные сборы, часовой «на изготовку»!

Суп он чередовал со щами, свекольник с рассольником, борщ – просто с бульоном, когда надоедали «наполнители».

Через неделю. Или как там выпадет. Лучше, конечно, под выходные, потому что в обычные дни он уставал. А тут ещё и готовить надо было, стоять у плиты.

Да и кастрюлю с приготовленным на плите оставлять на ночь нельзя – прокиснет, приходилось ставить её в холодильник горячей, белая внутренность холодильника покрывалась капельками испарины, и Алексей «жалел» холодильник, как хорошего помощника, которому он создал ненужные трудности.

– Почему в минуты тоски у меня получается вкуснее? Должно быть, творчество – спасение от «надлома», выход из ступора! Творчество – это тоже смесь компонентов, составленных в нужной пропорции и приготовленных на правильном огне, с точным набором специй и в определённой последовательности.

Достал кусок филе морского языка, поставленный с утра на разморозку. Большая селёдочница была под самый верх заполнена водой. Он аккуратно донёс до горшка с цветами, стараясь не расплескать, слил холодную жидкость, возмутился вслух:

– Совсем обнаглели – столько воды продавать по цене рыбы! Хоть фикусу польза!

Поставил филе вариться в маленькой кастрюльке. Рыба съёжилась, стала вообще крохотным кусочком, и Алексей расстроился, настолько маленькое «КПД на выходе» у этого блюда, хотя запах был не забойный, как у тушки минтая, которой он завонял на прошлой неделе весь подъезд.

Поразмышлял, картошку на гарнир варить не стал, решил только рыбу съесть, хоть и не так сытно, однако чувствовал, что устал, а ещё надо будет готовкой заниматься – назавтра после работы без первого блюда не наешься толком.

Он присел на стул рядом с плитой: чтобы не прозевать, когда закипит рыба, чтобы не убежала пена, убавить огонь, подсыпать приправу – «замутить» рыбную вонь ну или хотя бы немного её уменьшить, и прикрыть крышкой, ждать уже не так торопливо, легко перекусив супцом.

Делал, двигался, стараясь забыть унижение там, на мосту.

Быстро съел суп. Зубы слегка ныли – эмаль поистёрлась, но к врачу собраться всё не получалось. Мосты, вставленные три десятка лет тому назад, повылетали, оставив дырки между зубов, щёки сразу ввалились. Оставшиеся зубы надо было приводить в порядок. Срочно! Но – увы, денег сейчас не было. Откладывалось всё – на потом.

Миску вымыл, поставил в сушилку, смахнул парочку трупов тараканов в мойку. Невесомые, как дуновение или семена еловые, коричневые, лапками кверху.

Пока варилась рыба, достал картошку, высыпал в мойку. Картошка была основательно загваздана грязью, словно её перед тем, как положить в сетку, долго катали в грязи, подсушивали, снова валяли, и так несколько раз.

Когда-то давно, в юности, Алексей видел, как делают грузины чурчхелу – кашица из ржаной муки и виноградного сока, в неё опускают нанизанные на нитку половинки грецкого ореха. Дают высохнуть. И так много раз, пока орехи не скроются под жёлтой или красновато-коричневой бугристой коркой. Но он взял немытую картошку, потому что она стоила 15 рублей кило, а мытая – 50 рублей! То есть сделал это сознательно, обижаться было не на кого, хотя дно в мойке стало чёрным от грязи. Зато сэкономил он на трёх кэгэ, шутка сказать – стольник! Больше! Но если откинуть вес грязи, то стольник ополовинится. Всё равно – экономия. Он почистил картошку на заправку щей. На второе же отложил картошечку поменьше, такую обычно отсортировывают на корм живности, и он называл её – «поросячий размер». Завтра просто достанет кастрюльку, разрежет картофелины пополам и быстро сварит.

Морковь «заточил» специальной такой приспособой, всплакнул над луковицами. Уложил всё в воду в большую керамическую плошку и поставил обжариваться на средний огонь желудочки, сморщенные мускулом изнутри и с фиолетовой полоской снаружи, по краю утолщения.

Сковорода затрещала, влаги было много, мелкие, как устрицы, желудки плавали в красной воде. Тоже после разморозки. Торговля пировала, наживаясь на мороженой воде!

Тёплая духота нищеты – квашеная капуста, рыба, жареный лук – заполнила маленькую кухоньку очень быстро и надолго.

Рыба сварилась. Он вынул её лопаточкой, выложил на маленькую тарелку, присел к столу. Обжигаясь, съел. Снова почувствовал одеревеневшую, бесчувственную ко вкусу полость рта. Но запах подтверждал, что это рыба.

Хлеба поменьше, это с первым он съедал много хлеба.

– Нечего есть – бери больше хлеба! – золотое правило общаги.

Насытился быстро. Пришла апатия, захотелось прилечь, отдохнуть, но он заставил себя встать, вымыл посуду. Это уже был рефлекс – посуду мыть сразу, протирать насухо мойку, чтобы не плодить «усатых-полосатых», приползавших табуном на водопой.

– «Тело» дает «тень», это – рефлекс! Глядя на тень – вспоминаешь о теле.

Желудочки скукожились, зарумянились, он подсыпал нарезанный лучок, морковку, специй добавил, помешивая деревянной лопаточкой. Пластмассовая, купленная на распродаже лопаточка при нагревании воняла формальдегидом, и он купил деревянную, с «нулевой теплопроводностью».

* * *

Уменьшил огонь, снял в кастрюле пену, собрал бурые лохмотья ложкой, луковицу очищенную опустил для прозрачности. Подсолил слегка, потому что позже, когда заправит окончательно, можно будет досолить или оставить так как есть.

Картошку крупно нарезал, солью перетёр, чтобы не развалилась при тушении, высыпал в чугунную жаровню. Туда же ссыпал кругляшки усохших желудочков, развёл сметану водой, добавил специй, залил в сковородку, довёл до кипения, вылил в жаровню. Поставил тушиться на медленный огонь.

Капусту вывалил в кастрюлю, довёл до кипения, огонь уменьшил, чтобы томилась она вместе с куриным мясом, отдавала вкусность, и он уже предвкушал её на языке.

Пора было переходить к десерту. Творог был рыхлый, водянистый. Мягкая пачка плохо открывалась, из неё капала блёклая водица, масса липла к пальцам клейстером. Он брезгливо справился с ней, облизнул пальцы – кислый творог. Ополоснул водой руки.

Полпачки творога разбавил столовой ложкой сметаны, абрикосового варенья пару ложек, щепотку корицы. Размешал, превращая в коричневатую кашицу. Как писали на банке кабачковой икры – «гомогенизированная», то есть – однородная.

Прошёл в комнату, присел на тахту, не спеша съел маленькими порциями, тщательно счистил со стенок сладкие остатки, коричневые крупинки корицы на зубах растёр. Ложку облизнул до чистоты. Из зуба выдавил кончиком языка кусочек абрикоса, мягкий, сладкий, вкусный, разжевал, зажмурился, представил его янтарную текучесть в варенье.

Посидел немного, понял, что вкус еды перебил десертом, вернулся на кухню, вымыл глубокую чашку, чувствуя усталость, тепло и сонную осовелость от обильной еды, употреблённой в один присест.

Жаровню он выключит через сорок минут, а щи пусть настаиваются часа полтора. Потом он разберёт курятину, снимет мясо с косточек, заправит картошкой, а через четверть часа – пассерованным лучком и морковкой. И опять оставит настояться, попреть с полчаса. Косточки утром пятнистому Шарику в пакете отнесёт, в гаражи напротив.

Стал смотреть новости.

Премьер-министр, из «красных директоров», возмущённо вещал с экрана, лицо наливалось густым томатным соком негодования, очки сверкали, как молнии. Сверху нависали коромысла с мохнатыми микрофонами.

– Пенсия – три тысячи рублей! Разве можно жить на такую пенсию? – пытал он у прилавка универсама опрятную старушку.

– Так мы давно уже не живём! – встрепенулась она. – Только прикидываемся.

Премьер развернулся круто, начальственно, уже и не слышал ответа, продолжая громогласно вещать на весь мир:

– Мы услышали сигнал и будем принимать меры! Первый этап – повышение на двадцать (он сделал ударение на это слово) процентов! – И покраснел лицом, чёрные, красиво уложенные, крашеные волосы выделились явственней. Вскинул голову, поспешил вперёд, вся свита метнулась следом. Плотная масса зашевелилась, забурлила, переплелась клубком червей, пропала с экрана. Благостная дикторша профессионально улыбалась, вещала очередную позитивную новость.

– Должно быть, вчера, прямым рейсом с Марса опустился на Землю! – подумал Алексей. – Или на Кассиопее какой-нибудь завербовался! – Выключил телевизор.

Пока доходила в жаровне картошка с курятиной, можно было почитать. Он отломил два кубика шоколада, стал его рассасывать, радуясь приятной горчинке, понимая его пользу, особенно в зимнее время.

Лёг на тахту, с удовольствием вытянулся и понял, как гудят натруженные ноги. В боку сильно кололо. То ли поджелудочная, то ли ещё что-то.

– Надо зубами заняться! – в который раз сказал он себе. – Да и вообще, в кои-то веки сходить к врачам, провериться. Всё некогда, как на войне, в окопе – лучше не высовываться, иначе убьют! Или врачи добьют, или болезни доконают, если начнёшь о них много думать!

Майка пахла рыбой. Он встал, прошёл в ванную, положил в пакет в стиральной машине. Поплескался под краном, освежился. Лицо горело после еды и готовки у плиты. Надел чистую майку.

Он раскрыл книгу, «Колымские рассказы» Варлама Шаламова. Том был большой, под тысячу страниц, и такие книжки Алексей в дорогу не брал, держал для домашнего чтения.

Шаламова он ценил больше Солженицына, но об этом никому не говорил, потому что это было лично его мнение. Он прочёл «Один день Ивана Денисовича», «В круге первом» и «Раковый корпус», цепляясь глазами, спотыкаясь на оборотах речи, и в восторг не пришёл. «Архипелаг ГУЛАГ» осилить не смог.

– Может быть, это специально? Приём такой?

Рассказы Шаламова попадались в разных журналах на заре перестройки, а сейчас он «системно», смакуя, вчитывался в суровую правду страшных в безыскусной простоте рассказов. И понимал, какое чудо даровал людям Бог, уберегая Шаламова, и сопереживал, забывая о времени.

Это была гениальная литература, и он временами чувствовал слёзы, «подплывающие к глазам», щемящую горечь от вопиющей несправедливости происходящего на страницах.

– Наверное, наследственное! – подумал он, вспомнив отца, но как-то светло и легко.

«Достоверность – вот сила литературы будущего», – прочёл он в рассказе «Галстук». Задумался. Накрылся одеялом до подбородка, согрелся и незаметно задремал.

– Тепло помогает мне, и не так одиноко. Я и тепло – нас двое. Человек сам по себе – одинок. «Одиночество есть человек в квадрате», – вспомнил он фразу Бродского.

Как-то на канале «Культура», отходя ко сну, он посмотрел фильм о китайских каллиграфах и узнал, что некий Джен Сю написал много веков тому назад трактат «Излечение боли в желудке», но людей до сих пор восхищает не научная сторона трактата, а как высокохудожественно он поработал, и короткий резкий мазок кистью подчеркнул одиночество мастера-каллиграфа.

Открыл глаза. Оказывается, отключился почти на двадцать минут. Значит, долго будет засыпать, ворочаться, а утром трудно вставать. Завтра – пятница.

– «Страстная пятница». – Подумал и тотчас же укорил себя: – Не буди лихо!

И на удивление – сразу же уснул. После возни на кухне прилёг на левую руку и провалился в сон, как в тёплую яму.

Проснулся около трёх часов ночи. Во рту было сухо, язык деревянный, бесчувственный, царапал дёсны. Он увлажнил слюной рот.

– У деревянного языка нулевая теплопроводность… похоже, опять храпел-тарахтел во сне.

Лёг на спину, подумал:

– Как только человек повинится перед последним обиженным, жизнь потеряет смысл и привлекательность, человек утратит мотивацию двигаться и стремиться сделать себя лучше, и это будет последняя страница книги событий. Обложка захлопнется, и не достанет сил её поднять, потому что не станет пищи, воздуха, и уснёшь от бессилия и бесцельности, лишённый трудностей преодоления, перекосов, возникших на жизненном пути…

Сна не было. День предстоял длинный. С утра на работу. Потом отпроситься пораньше, забежать конвертнуть двести баксов, загасить очередной платёж. «Алименты», как в шутку называл он эти проплаты.

Это была авантюра семилетней давности. Сложились втроём, купили заброшенную лесопилку почти у границы, ленточную пилу, лес-кругляк, наладили производство досок и тарной дощечки из тонкомера.

Рванули лихо поначалу. Десять-двенадцать машин в месяц выгоняли – на экспорт.

Брали возвратные, пустые фуры-попутки, и получалось недорого, прибыльно.

Распределились: один отвечал за транспорт, другой за экспорт и расчёты, третий поселился при пилораме, ежедневно контролировал работу и боролся с пьяницами.

Для одного подельника Алексей призанял «пятёрку», чтобы лицензию тот выправил, второму у того же знакомого ещё «четвёрку» взял под клятвенное «мужское слово – вернуть через месяц».

Однако ответственный за производство загулял, увлёкся рыбалкой, благо озёр вокруг было много, махнул рукой на производство. Поставки стали в таможенной зоне жёстко выбраковывать из-за плохого качества, пошли убытки.

Дело погибло.

«У победы много родителей, поражение – сирота».

Долг был – девять тысяч, но сумма состояла из двух частей – пяти и четырёх тысяч.

Алексей предоставил отчёт, подельники его долго выверяли, согласились с цифрами, но денег не вернули. Хотя и подтвердили, что вложил он почти двадцать шесть тысяч «американских рублей», но денег это ему не добавило, а долг, висевший на нём каменным жёрновом, остался, тянул ко дну.

Один компаньон вообще как сгинул, лишь однажды мелькнул за лобовым стеклом джипа. Может быть, просто показалось от сильного желания Алексея его встретить? Тот, который «мужское слово» дал вернуть через месяц четыре тысячи баксов.

Второй же сказал, что он и так много вложил, и хоть «подмял» под свою сестру лесопилку, правильно оформив юридические закавыки обанкротившегося заводика, денег не давал. И ездил тоже на джипе, но открыто, не как первый.

Денег же по-прежнему не было.

Алексей потрепыхался, попытался словом убедить бывших компаньонов, но ничего не получилось из его затеи.

Расписки с них не взял, а с него – взяли. Написаны они были рукой Алексея. Естественно, с него и спрос был. При чем здесь какие-то компаньоны? Это же чистый перевод стрелок! Не по пацански это, как сказали бы на раёне!

Эх! Сколько таких историй может рассказать тот, кто на собственной шкуре пережил взлёты и падения на заре перестроечного «капитализма».

Он показал свои «доходы», вымолил рассрочку, теперь каждый месяц отдавал по двести баксов и был уже почти на полпути. Вот на это и уходила солидная часть его невеликой зарплаты.

И оставалось впереди ещё двадцать шесть таких вот – «месяцев».

Однако Алексей втянулся, приноровился к этому, как к неизбежному, и даже бывал доволен, отдав очередную порцию «алиментов», чувствовал подъём настроения, и весь этот день был подсвечен добрым светом хорошего дела.

Это не казалось ему странным или ненормальным.

Из воспоминаний Анны Григорьевны, жены Достоевского, он узнал, что Фёдор Михайлович почти всю жизнь отдавал долги незнакомым, ловким «господам пройдохам», не требуя расписок, к нему шли и даже за долгами его брата, которые и не всегда были в реальности, их – тоже отдавал.

Наверное, думал, что и те, другие, которые приходили, тоже страждущие христиане.

* * *

Спал плохо. Перепутал время на будильнике, наручные часы остановились. Встал на час раньше. Совершил обычный утренний круг – умылся, побрился, запарил геркулес на завтрак (пачка 23-50, четыреста грамм).

Первая неприятность случилось за завтраком. Мял во рту мягкую кашу, открывал рот, студил её, и неожиданно подломилась половинка коренного зуба. Встала поперёк десны, упёрлась изнутри острым концом в щёку. Боль вспыхнула коротко, белым светом озарила кухоньку, десна солоно закровянилась.

– Надо же – от каши! Видно, просто время пришло! – подумал он грустно. – Теряю остатки мудрости и впадаю в маразм.

Алексей сглотнул мягкий ком, не удержался – влез пальцем в рот, вставил осколок на место. Был он небольшой, едва держался на тонком мыске десны, но досаждал сильно.

Сполоснул рот в ванной. Левая сторона лица ныла, тревожила. Ещё больше его беспокоила мысль о предстоящем визите к врачу, «экзекуция» и самое главное – непредвиденная трата денег. Да и куда, конкретно, в «недешовой» Москве – бежать?

Погрустнел окончательно.

Надел новые джинсы, сорочку, пуловер, тонкий пиджак. Галстук надевать не стал.

Не спешил, однако всё равно до выхода к первому автобусу оставалось ещё сорок пять минут.

Была пятница, последний рабочий день недели. Он устал. В старом кресле потянуло в сон, но он отвлёкся на восковку: зацвела, заневестилась, распрямила острые стерженьки соцветий.

– Значит, ей неплохо в моём обществе! – с тревогой подумал он, вспомнил старушечью историю про восковку, таящую опасность онкологии в глубине толстых листьев.

Стало неуютно. Но если вернуться на тахту и покемарить, можно проспать, и день будет вялый, «тянучий». Однако и дремать в кресле тоже не дело.

– Ничего! – решил он. – Так скоро ей не удастся меня заарканить!

Он взял книжку молодого писателя, с вступительным словом почти известного писателя, выбрал короткий рассказ. Читал, борясь со сном, пытался понять, что же такого удивительного обнаружил автор в нашей вялотекущей жизни.

Рассказ был похож на милицейский протокол. И по форме, и по манере изложения.

«Я, Санина Анжелика Ярославовна, встретила Зуева Дениса Борисовича рано утром около подъезда своего дома, по адресу… и он предложил мне половое сожительство. Он мне нравился уже несколько дней. После этого мы пошли к нему. У него никого не было дома, и мы начали сожительствовать. После акта он позвонил Егору и Вадиму, пригласил их в себе. Они быстро пришли, стали смеяться, предлагали сожительствовать и с ними, но я отказалась, и они стали со мной по очереди сожительствовать, хотя я сопротивлялась, но была голая, Денис и Егор меня держали, а Вадим совершил обычный половой акт, а потом и Егор. Они пошли на кухню пить пиво, а я осталась лежать голая на кровати и подумала…»

Алексею стало тошно, он отложил тоненькую книжицу в яркой обложке, понимая, что больше к ней не вернётся, и пожалел истраченных, хоть и невеликих денег.

Сегодня предстояла встреча в Большом Доме, куда устроился его старинный знакомый и тянул его к себе на работу в качестве пресс-атташе: престижно, с приличным окладом, с проистекающими из этого места благами, включая не совсем ему понятное – «соцпакет».

Алексей немного волновался, но недосып притуплял остроту предстоящей встречи. Давно не ходил он по разным инстанциям, а тем более в поисках работы. Ездил по маршруту, не задумываясь о том, что в один прекрасный день эта работа может закончиться по разным причинам, а запасного варианта – нет.

Он мысленно прикидывал – о чём могли спросить. Он только мог предполагать и сейчас перебирал ответы, выстраивал в уме, как будет себя вести на таком серьёзном уровне.

– Говорить коротко, мало, только по делу! – приказал он себе. – Всё равно – на два года, так уж я «запрограммирован»! Увы!

* * *

Подошёл автобус, полупустой в это время. Алексей жестом предложил давешней габаритной соседке пройти в салон. Она смотрела под ноги и не двигалась.

– Проходите, что же вы? – спросил вежливо Алексей.

– Да вот – испужалась мороза, напялила пять штанов, ногу не могу согнуть, на ступеньку взойти! – засмеялась тётка и запыхтела вперевалку, по пингвиньи, двинулась в салон, бисеринками пота на лбу заискрилась под жарким навесом мехового берета.

Алексей выбрал место «под солнцем», посветлее. Книжку достал – обычную забаву и радость.

У метро вышел, словно в прорубь окунулся, после горячей печки под сидением и пуховика соседа слева.

Надломленный зуб постоянно отвлекал, «подлезал» под язык.

В офисе он застал секретаря Марину, которая примчалась пораньше и сейчас возбуждённо что-то объясняла по телефону: звонила на родину, в Чувашию, тарабарила русскими вроде словами, но непонятными для Алексея.

Кивнула головой, не прерывая разговора, но трубку почти сразу положила.

– Что случилось?

– Представляете, вчера я-то по ошибке зачислила на чужой мобильник сто рублей. Одну цифру неправильно сказала на кассе – «восемь» заместо «семь». Звоню на этот номер и говорю – верните-от мне назад эти деньги, а там мне говорят – счас не могу, в ванной нахожусь, но вы не волнуйтеся, как только вылезу, сразу перешлю. Смотрю через час – пришли деньги! И не сто, а пятьсот! Я давай снова-от звонить-то – теперь, говорю, вы ошиблися! А он мне грит – это специально так! Подарок, грит, вам. Как же, говорю, мы же даже и не знакомы вовсе – вот так-то, лично! Ничего, говорит, у меня денег-то много, хватит! Вы представляете? Я давай мамке звонить, чё делать-то? Ему перезвонила – успокаивает – мол, для меня это не деньги! Как это, не деньги! Скока-то можно питатца на полтыщи! Иль до дома – билет, доехать! От!

– Свидание не назначил? – хмуро спросил Алексей и подумал – куриная слепота, провинциальная доверчивость. Хотя человек – хороший.

– Нет! А сестра-то говорит – олигарх, видимо! Познакомса! Сходи-т-ко! А сегодня с утра смотрю – девять-то тыщ на мобильник кинул! Деньжищи каки-то несуразмерные, прям-от – огромные! От! И чё теперя делать-от? Я ему эсэмэску-то кинула, а он мне глупость каку-то выслал, стихи вроде, но каки-то несуразные. Пьяный, чё ли?

Марина волновалась, слова путала, глядела напряжённо чёрными навыкате глазами, зарумянилась от волнения.

– Мамка говорит – верни, не ровён-то час поставют на счётчик-то, не отвяжисса. А сестра своё заладила – иди на свиданку, знакомса! А вы-то чё думаете? Про ето всё?

– Везёт же дуре! – подумал Алексей без злобы. – Хороший подарок… триста баксов. – А вслух сказал солидно, неспешно: – Чужие деньги брать нехорошо! Может, и впрямь – злодейство кроется за этим, подвох, изощрённое преступление. Они же там… на нарах, времени полно, горазды выдумывать, как нас, фраеров, получше обобрать, а потом же и посмеяться! Может, он игрок и аферист.

И осколок зуба напомнил о себе, встал опять торчком, в щёку упёрся больно, язвить начал.

– Этт – чё, бандит, чё ли? – Марина уточнила слово «аферист».

Она училась на последнем курсе университета у себя на родине, но до сих пор не могла взять в толк, почему в километре тысяча метров, а десятичные дроби после перемножения на калькуляторе получаются странные, приходила уточнять к Алексею. Или вот ещё – как правильно писать: «шакалад» или «шикалад»?

– Я слегка шугаюсь, – извинялась она, и Алексей всякий раз собирался спросить: не связано ли это слово с фамилией Марины – Шугаева? Но всё никак не получалось, переключалось внимание на другое, а потом было некстати вспоминать, и опять отодвигался во времени вопрос.

Шеф возмущался такими «гримасами» современного образования, и Марина его побаивалась, суетилась, норовила кофе сварить, конфеток на блюдечке тиснуть, зная, что он сладкоежка, уточняла почти шёпотом, в отсутствие шефа жаловалась Алексею, что тот ей выговаривает чересчур сурово, «громче папки».

У Марины снова зазвонил телефон, она выскочила на улицу с непокрытой головой, стала что-то с жаром доказывать, поправляя на плечах большой платок.

Алексей не успел объяснить, кто такой аферист.

Зуб терзал и раздражал непрекращающейся, тягучей болью, тащил на себя левую половину лица.

– А я ведь ничего не умею делать! Стол, стул, ручка и бумага. Менеджер-универсал, всего понемногу, а руками толком – ничего! Пустота и фанаберия! Отец делал большое дело, своими руками, а я!

Слово вертелось в голове, но не вспоминалось, пряталось в сумерках отяжелевшей головы, и как его «позвать»?

Сам того не желая, он залез в рот, пошевелил осколок указательным пальцем и неожиданно для себя резко вывернул кверху. Понял, что оторвал от маленькой полоски, удерживающей его на десне. Боль ослепила вспышкой фиолетовой молнии, от затылка к пяткам пронзила позвоночник, ткнула в мышцы горячим жалом.

Тоненько звякнул колоколец где-то у затылка. Отозвалось, в ушах зазвенело протяжно. Посторонние звуки пропали, остался только этот, тонкий, почти исчезающий, переходящий в ультразвук.

Слабость подкатила. Бледный туман окутал голову, тошнота мягко покачивала чужое, тяжёлое и неуклюжее, как деревянная плаха, тело. Он покрылся испариной и сомлел на короткое мгновение.

Не сгибаясь, сполз на пол, стоя на коленях, прилип щекой к прохладной полировке стола. Потом подтянулся руками за край стола, сел. Одежду поправил тряскими руками, опёрся о подлокотники, не совсем понимая, то ли кресло зыбко покачивает на колёсиках, то ли он сам отплывает на волнах слабости.

Звуки появились, но были они как в пустом бубне, а по краю – маленькие литавры в прорези вставлены попарно, на один стерженёк нанизанные в серединке, позвякивают вперепляс друг об дружку, звучат.

Указательный и большой пальцы правой руки сжимали «обгрызенный» некогда бормашиной с одного края, коричневый осколок зуба, безобидный сейчас, похожий на камешек из ботинка. Алексей внимательно его изучал.

– Такая мелочь, а сколько неудобств! – подумал с досадой, сунул в боковой карман пиджака, заметил подрагивающие пальцы, обмусоленные розовым сиропом тягучей слюны.

– Надо кинуть мышке в норку, чтобы зубы больше не болели! Айболит хренов! Так и есть – мудрость ушла вместе с зубом, остались глупость и старческий маразм!

Достал платок, вытер пену с губ и скользкие, дрожащие пальцы.

– Хорошо крокодилу – по полсотни в день теряет и новые прорастают! – позавидовал он.

Алексей чувствовал солоноватую пустоту в том месте десны, где был зуб. Беспричинно тянуло тронуть кончиком языка, коснуться этого места. Оно казалось несоразмерно большим, боль делала его инородным, неуместным, рождая желание, как бы это всё быстрее, одним махом – прекратить.

– Что с вами? – Вернулась возбуждённая Марина. Спросила с порога.

– А что? – ответил вопросом на вопрос.

– Вы белый какой-то… как мукой обсыпанно́й! И глаза… искрятся, чё ли? Вам – худо? Ай нет?

– Это я от зависти, что вам такие денжища привалили! – сказал, проверяя, как у него получается без зуба разговаривать, подвигал щекой, пытаясь улыбнуться. – Му́ка, а не мука́! – только и подумал, а разговаривать особенно и не хотелось.

– Скажете тоже! – махнула рукой Марина. – Вы не такой!

– Так что решили? С деньгами? – сделал заинтересованное лицо, перевёл разговор Алексей, пытаясь вспомнить какое-то слово, которое надо было Марине растолковать.

– Так я-то номер-от поменяла у себя. А деньги раскинула мамке-папке и сестрёнке-то! Теперь надолго-от хватит-то – болтать! Больше же их никуда не пристроить!

– Кане-е-ешна! – вдруг согласился Алексей. – Следы заметаете! В составе организованной преступной группировки, по предварительному сговору! Только вот бесплатный сыр – в мышеловке! – И палец поднял, заметил, что он подрагивает, убрал сразу же. – А «бесплатно», между прочим, расшифровывается знаете как? Бесу – платить!

Марина глянула испуганно, замолчала. Подхватилась, выскочила опять на улицу, по мобильному затеяла долгие переговоры на морозе, налегке, не оберегаясь, откидывала беспрестанно со лба прямые, длинные волосы, хрустела громко сапогами по льду, ставила уверенно толстые деревенские ноги, не верила в свалившееся счастье, пытаясь его окончательно подмять под себя, но так, чтобы чего-нибудь при этом не порушить или в страшную историю не попасть.

– Вот какие страсти бывают от шальных денег! А только за всё надо платить! – подумал Алексей.

Как-то назидательно получилось и грустно. А сам как бы он поступил в этой ситуации?

Такого подарка надолго бы хватило.

– Безденежье страшнее богатства! Хотя и то и другое – развращает, трудно оставаться вне этого! – Без зависти подумал, немного высокопарно. – Это, должно быть, от пережитой боли, потрясения. Терпеливо сносить боль мужчина не приспособлен. Эта «радость» досталась женщинам!

Он заметил, что «окошко» на календаре не переместил, там был ещё четверг. Встал, сдвинул, подровнял.

Он заварил чай. Дожидался, пока остынет. Обычно к чаю он прикупал сухарики с изюмом, триста грамм. Пачку на три дня. Получалось по сто грамм на день, восемь рублей за раз. Весёлая такая пачка, с мышиными мордочками.

Вчера показывали по «новостям» – недалеко от Москвы крысы покусали двух малышей в роддоме, прямо в кроватках, и мышиные острые мордочки, усыпанные, должно быть, колкими проволоками усиков, были сейчас неприятны.

– Возможно, и не только мне! – подумал Алексей. Он медленно пил почти холодный чай, полоскал больное место, требующее постоянного внимания, сминал размякшие сухарики передними зубами, пока не прикусил щёку изнутри. Убрал сухари, достал другие, среднего размера: удобно в чашку опустить, размочить.

Эти были с маком, зёрнышки, как атомы, прятались во рту, жили самовольно где-то неведомо для него, вращались и двигались, появлялись вдруг, удлиняя сладость момента.

Он рассмотрел пачку, вспомнил, что они дешевле предыдущих на десять рублей, и решил, что впредь будет покупать только эти.

После чая он немного вспотел и почувствовал усталость. День только начинался, а уже столько новостей, и встал чуть свет, раньше положенного.

Было ещё напряжение, ожидание предстоящей встречи, разговора. Как-то он пройдёт, чем закончится? Неплохо бы оклад приподнять, чуток отползти от безденежья, а то уж совсем край. Но не было внутри предвкушения нечаянной радости или волнения от возможной неудачи.

Необъяснимо стыдно было перед шефом.

– Ну что такого! Рано или поздно я бы ушёл. Да, но сейчас – кризис, и уходить вот так, оголять «тылы», наверное, нехорошо. Да он всегда – кризис. По-другому на Руси не бывает. Даже у нефтяников-газовиков, при их немереных доходах! И на сколько ему назначат встречу?

Надо было ждать звонка. Неопределёнка – полнейшая.

Сегодня же ему надо было и двести баксов отдавать. Следовало продумать и совместить маршрут так, чтобы на пробеге скоренько рассчитаться.

Он был похож на маленького ослика, упрямо идущего в гору с большой поклажей, которая по мере подъёма убывает, на вершине уже легче, а уж потом, когда тропа начнёт петлять вниз, только тормози!

– Никакой ты не ослик с розовыми ушами, а настоящий осёл! Большой такой, измученный! С жёлтыми, стёртыми от жёсткой, сухой травы зубами, кривыми и некрасивыми. А местами уже без зубов! Постная солома, как каша – каждое утро. Да, но Игорь, кредитор, не виноват, что ты не разрулил ситуацию. Надо было взять расписки со своих подельников бывших, а потом плавно перевести стрелки на них, и это было бы справедливо.

Тем более – совсем не похоже, чтобы они бедствовали или напрягались из последних сил от безденежья.

Однако он не звонил ни одному, ни второму. Ждал. Чего он ждал? Что они образумятся, поймут своё заблуждение, устыдятся, решат в один прекрасный день, что у них уже сундук не запирается и можно поделиться? Кинут взгляд на иконку на торпеде джипа, кончат «джипендриваться» и прозреют. Покаются, склонят головы и прибегут, испугавшись высшего возмездия, воздевая руки и очи к небу, заливаясь слезами чистоты и непорочности мысли, воздавая хвалу Творцу за то, что надоумил незрячих. Пусть и запоздало, но так пронзительно чисто, восторженно, душевно, на грани катарсиса, горячих исповедальных слёз и ослепления от захватывающего чувства всеобщей, братской любви, тонкого взаимопонимания и сопереживания!

Алексей улыбнулся бесполезным мыслям:

– Должно быть, лёгкое потрясение мозга, зуб был коренной, с каким-нибудь нервным окончанием в полушарии, отвечающем за творчество. Левым или правым полушарием отмечено творчество? Зуб мудрости, которую ждут в старости, а я и это потерял, взамен остались глупость и суета… и мысль одна и та же вокруг утраченного зуба…

Всё-таки лёгкая эйфория присутствовала. Он даже сравнил себя с врачом, который удалил себе аппендикс на подводной лодке, в походе.

– Классическое самурайское сэппуку! – засмеялся вслух, рот растянул, щекой подвигал, уходящую боль ощутил с краю такой большой без зуба пустоты.

Прогудел маневровый тепловоз где-то недалеко.

Алексей вернулся в тот давнишний мир – его личное пространство. Непонятный и незнакомый теперешним людям, а ему это не кажется странным, и только он теперь понимает, что это два разных мира, и он – пришелец в одном из них. Как если бы нашли где-то в лесу осколок метеорита, но не смогли точно определить его состав, откуда, из какой дали закинуло и как притянуло к орбите этой планеты, одно известно точно, что материал этот – инопланетного происхождения, редких свойств и качеств необыкновенных.

Я – чужой здесь, где так много построил мой отец, но это заслуги его, а теперь я гражданин другого государства, у меня паспорт, в котором лишь имя и фамилия, вписанные латинскими буквами.

Жизнь осталось в том, другом отечестве, которое так тяжко, надрывая жилы, строил отец, так трудно вспахивали деды, и мои родители уверены были, что созидают будущее моё и страны – а его нет у меня, я чужой и в этой, и в соседней стране, и в любой другой.

Это моя сегодняшняя жизнь, какая есть, выросшая из такого прошлого и так и не ставшая светлым будущим, и я – убегаю от бедности, семеню ногами, машу ручонками, а она неспешно догоняет: беззубостью, разочарованиями, беспросветностью. Игра в догонялки, в которой известен финал.

Так расценив себя и свою жизнь, Алексей подвёл итог своим думам.

– Опять – при железной дороге, как паровоз, но с крыльями, разгоняюсь на всю мощь, КПД же такое малое, что крылья просто ни к чему! И не паровоз, и не самолёт! Нет – всё по-другому: я как Антей, прикоснулся к матери-Гее, мгновенно, самой малой точкой, невидимой другому глазу частичкой, и этого достаточно, чтобы набраться сил, воспрянуть, воспарить и возродиться. Прежде я не поверил бы, что этого мига достаточно, а сейчас вот – момент истины?

И взялся за телефон.

День набирал обороты, маховик крутился плавно. А звонка «оттуда», насчёт новой работы, не было. Он ждал, на часы поглядывал, забывая, что батарейка «сдохла», удивляясь тому, что показывал циферблат, вновь вспоминая об этом, досадуя, что так быстро забыл. А после обеда успокоился, перестал дёргаться и позвонил Игорю.

Однако трубку никто не брал. После третьего звонка он решил, что Игорь сам его найдёт, а то, что Алексей звонил, пытался «забить стрелку», было реальным оправданием и проверялось легко, по неотвеченным звонкам.

Он успокоился и решил ждать.

День тихо угасал. Алексей ощущал сильную усталость, всегдашнюю к концу недели, но усугубленную всеми переживаниями такой длинной «страстной пятницы».

Добирался домой, вспоминал, отвлекался от зубной пустоты.

Впридачу, как это и бывало частенько именно в пятницу, случилась пробка на проспекте, выходящем на кольцевую. Плотный поток стремился за город, на выходные. Автобус мучительно, натужно, останавливаясь через метр-полтора, двигался под мостом. Потом в горку взбирался, чадя чёрным дымом, проникающим в салон, норовя скатиться назад. На выезде на мост, как всегда – авария, кто-то кому-то не уступил дорогу, легковушку притёрли к столбу, мигала рубиновым аварийка, ждали полицию для составления протокола.

Прошёл уже час с четвертью вместо обычных двадцати минут. Алексей невероятно устал, отупел, чувствовал даже жжение в подошвах, так натрудил ноги, был на грани срыва, но возмущаться смысла не было, конечно, люди рядом раздражали, и тлела, занималась никчёмная тряпица глупой враждебности, неприятное чувство агрессии ко всему и ко всем, к ним, ни в чём не повинным, так же, как он, страдающим от всей этой несуразности, усталости, но оказавшимся по воле случая здесь и сейчас. И он гасил в себе это гадливенькое чувство, и досаду, и желание вспылить, возмутиться.

Уже перед самой дверью подъезда заметил лёгкий снежок, парящий в воздухе, прикрывающий неопрятность наледи, прозрачный и белый, как оренбургская «паутинка» на просвет.

Он поставил греться щи, забелил сметанкой.

– Щи – зимой хороши! – срифмовал вяло, безрадостно.

Пока они грелись на медленном огне, достал из холодильника кастрюльку с двумя большими картофелинами, приготовленными накануне, разрезал их пополам в длину, поставил вариться. Вода быстро закипела, забурлила, он посолил, огонь уменьшил, крышкой накрыл, чтобы скорее сварилось.

Щи разогрелись. Он присел сбоку стола, наблюдая, как кипит картошка. Не спеша, осторожно поел. Сполоснул миску, приготовил её для картошки. Посидел несколько минут, чувствуя лёгкую сытость и тепло, приливающее к щекам. Икнул громко, словно передачу переключил на тракторе и скрежетнул, поторопившись.

– Надо хлеб тщательней разжёвывать – неужовистый. Труднее будет без зуба сбоку.

Попробовал картошку, потыкал острым маленьким ножиком, доложил сам себе:

– Гото-о-ва.

Слил воду, уклоняясь от горячей волны пара из мойки. Вывалил четыре половинки в миску. Сверху выложил большую ложку сметаны. Она лежала белой горкой и не растекалась по горячей картошке, запаха не отдавала.

– Техническая смазка – сметанол! – сказал вслух.

Алексей не спешил. Во-первых, уже заморил червячка, во-вторых, знал, что картошка ещё очень горячая и остывает не быстро. Достал салат из морской капусты.

Попробовал, пожевал:

– Неплохо!

В прошлый раз салат был с песком, но он почему-то не взял против обыкновения чек и досадовал, что не может вернуть, хоть и стоил он тринадцать рублей баночка. Пришлось выкинуть, ожесточившись в очередной раз из-за мелкой глупости.

Сейчас салат ему понравился, хоть и присутствовал лёгкий йодистый привкус больничного свойства. Внутри белели ломтики кальмара и тонкие оранжевые полоски морковки оживляли тёмно-зелёную массу.

– Это точно от йода, капуста ведь – морская. – Зажмурился: – А полезно-то ка-а-ак!

Съел ровно половину, прикрыл крышкой, оставил на завтра, с утра к яишенке, «сложный гарнир подсластить».

Утром по субботам он делал яичницу.

Два года назад он весил почти сто семь килограмм, против сегодняшних восьмидесяти. Был доволен своей теперешней «стройностью», энергичен, лишь иногда просыпался под утро оттого, что громогласно ворчит пустой желудок, но с этим он тоже научился справляться: достаточно выпить стакан воды. Радовался, что не надо таскать лишние килограммы.

Он ощущал себя лёгкой щепкой, которую несёт по жизни, и к радости от такой лёгкости примешивалась гордость, что он смог этого добиться. В качестве назидания и предмета некоторого хвастовства перед друзьями, хранил в шкафу костюм, оставшийся от прежней, «тучной» жизни. Он слегка презирал рекламу похудения и человеческую слабость перед чревоугодием. Ему нравилось выражение «многоядение», которое он услыхал как-то в утренней субботней передаче «Библия для маленьких». Оно точно передавало суть того, что приводило к полноте.

По этой же причине не покупал шаурму, чебуреки, пирожки, хот-доги и прочий «мусор питательного свойства», считая, что это яд и «разрыхлитель тела» – как загашенная лимонным соком сода в тесте!

Настроение поднялось.

Он, в который уже раз, потрогал ямку в десне, но настроение себе не испортил и вдруг понял, что было ещё что-то важное и приятное в сегодняшнем дне, сознание этого вызревало подспудно, незаметно, неназойливым фоном, с того самого момента, как он увидел пушистый снежок у подъезда:

– Ба! Да ведь мне же не позвонили из Большого Дома!

И не надо было лукавить перед шефом, отпрашиваться на встречу, не называя настоящей причины.

– Но я же толком и не знаю, что мне предложат на новом месте! А вдруг – хорошая зарплата? Этот… соцпакет? Галстук, костюм, зарплата без перебоев – на бюджетных деньгах…

Но следом он подумал, что очень сомнительно, чтобы в Москве, перенасыщенной блатными связями, его, иногороднего, даже по протекции хорошего знакомого могли бы взять на приличное, хлебное место.

– Чего это я повёлся? Не подумал раньше об этих «резонах». Нафуфырился в новый «пенджик», одеколоном шею протёр, – корил он сейчас себя разными словами.

Он понял, что его раздражает слово «соцпакет».

Мобильник зазвонил. Знакомый словно услыхал его мысли. Извинился, сказал, что кто-то там, невидимый в горних бюрократических высях, улетел в зарубежье. Знакомый сообщит о встрече дополнительно, на неделе, по возвращении отца-руководителя, а без него «волевого решения никто не примет».

Алексей слушал, улыбался и в душе был рад этому, хотя и понимал, что встретиться всё равно придётся рано или поздно. Впрочем, это ещё тоже неизвестно, а вдруг переиграют. Штаты урежут, «единицу» отнимут у отдела или блатной свояк будет пристроен на это место, да и мало ли какое «цунами» административное порушит безоблачные планы чиновников.

Появилось умиротворение, он вытянулся с удовольствием под одеялом.

– Хорошо день заканчивается.

Взял пульт, включил телевизор.

Уже уплывая в усталое оцепенение сна под журчание телика, он сперва услышал, а потом и увидел на экране репортаж с места аварии.

Джип съезжал с моста, его занесло, правым боком ударило о столб, опрокинуло набок, занесло под колёса КамАЗа, гружённого щебнем, тяжёлого и летевшего по скользкой дороге, как неуправляемый снаряд. И вот – они сошлись насмерть в одной точке.

Алексей жадно ловил детали происшедшего, стряхнув остатки сна и цепенея от ужаса.

Водитель джипа, жена, их сын – погибли. Подушки безопасности не спасли.

– …Авария случилась днём, в разгар снегопада, в пятнадцать сорок четыре… виновного установит следствие… дело по факту – возбу́ждено, – отрапортовала яркая блондинка, «специалист по связям с общественностью».

– Почему они поголовно блондинки? И это режущее слух – «возбу́ждено»? Ладно бы простой постовой, но тут – пресса перед лицом общественности!

Скомканный, неузнаваемый джип, явственно, крупно – номер, регион.

Джип был Игоря. И семья… Алексей теперь ясно понял, почему никто не отвечал на его звонки.

– Какая дикая нелепость! – была первая мысль. А уж потом: – Та-а-ак! А как же теперь с баксами?

Огромная пустота чёрной дырой разверзлась у него внутри. Пришло на ум:

– Как там… старик Державин… «На смерть князя Мещерского»: – «Где стол был яств, там гроб стоит»…

Подумал грустно и даже представил фамилию князя в прежней транскрипции – МещерсКАГА.

Он прислушался к себе, понимая, что реальное горе пересиливает гадливенькие мыслишки о долгожданном освобождении от тяжкого бремени отдачи большой части невеликой зарплаты, о возможности жить с этого момента чуть-чуть «вкуснее». Да и не было глубины у этих мыслей. Так – мелькнули мимоходом.

– Что дальше-то? Обе расписки были у Игоря. Где они сейчас, к кому попадут? Стоп! А есть ли они вообще? Ведь Игорь их не принёс на встречу, когда потребовал возврата денег. И, может быть, поэтому Алексей гасил без процентов, небольшими суммами, растягивая отдачу на долгий строк. А если они – утеряны давно! Ведь история тянется несколько лет!

Всё было построено на «честном слове», на доверии, без бумажек, и расписок он с Игоря не брал после очередного возврата двухсот баксов. Так – отдавал с улыбкой, общались недолго, и он уходил ещё на месяц, легко, даже весело, до следующего раза.

Если бы он не был должен Игорю, сильнее было бы горе? Алексей не находил ответа, потому что, как ни странно, половинчатость, незавершённость того, что он наметил сделать во чтобы то ни стало, его не устраивала.

Вот так, просто отмахнувшись, в один миг устроить нечаянную радость… Какая же это – радость, когда горе. Будет ли это истинным праздником? Ведь обманули меня, я оказался последним… нет, не крайним, краёв два, последний один, вот он – я, а сейчас проверка на что? На жадность? Но я же выдержал её, согласился отдавать практически сразу, ничего и не потребовав толком.

И отдавал. И почти половину отдал! Да так ли уж из принципиальных соображений? Возможно, лень-матушка – куда-то идти, доказывать что-то людям неприятным, чистоплюйство, одним словом, в очередной раз – а теперь награда, «сладки плоды за все труды»… Но путь-то, который ты же и наметил, ещё не пройден, где-то посередине пути, а проверка-то настоящая только сейчас и началась. И что с того, если ты же её и отменишь. Да и стоит ли её так уж бояться? Ведь вполне возможно, что это лишь следствие холодных умствований, а не то высокое, на что замахнулся, которого жаждешь, придумываешь его и любуешься собой, своей бытовой, глупой епитимьёй, при том, что есть масса других проблем…

Сейчас он и не считал этих трат, не думал даже, что они неожиданно прекратились и это благо. Да и благо ли?

Он долго ворочался, вспоминал Игоря и понял, что главное его ощущение – великая горечь. Мысли пошли о тщете суетливой жизни, особенно в суматошной Москве, как ни в каком другом городе.

Забылся под утро, даже на будильник не глянул, чтобы совсем не расстраиваться оттого, что чересчур поздно и непонятно, то ли глубокая ночь, то ли раннее утро.

Свернулся калачиком, обхватил себя руками за плечи. Ноги поджал к груди, съёжился, словно втиснулся в скругления и изгибы витиеватого панциря, чтобы если рубанут, так только железо и покорёжится, а до него не достанет острое лезвие, и проспал почти до семи, необычных почти два часа прибавил ко сну, что бывало крайне редко. Решение пришло само.

* * *

Утром он поехал в Храм.

В Храме он не был месяц.

– И нарождается новый месяц – молоди́к, а Иванушка-дурачок превращается в Ивана-царевича, – вспомнил он сказку про Конька-горбунка.

И сейчас вдыхал густой аромат свечей и благовоний, тот примирял его с окружающим миром, дарил успокоение после тревожной ночи.

Алексей подумал сейчас о том, какими пустыми, незначительными и мелкими становятся проблемы любого калибра под высоким куполом, под пристальными взглядами святых ликов, следивших за ним со всех сторон, словно ожидая – что же он сделает?

Но – странно, ему стало покойно и уютно. Запах ладана нёс радость общения со всем огромным миром. И вспомнилось:

– Верь тому, кто ищет истину, а не тому, кто её нашёл.

Бабушка в косыночке, повязанной назад, вытирала жёлтый, потеющий маслом круглый подсвечник на мощной ноге, кидала в маленькое детское ведёрко ломкие наплывы и восковые слёзки огарков. Которые догорели до конца – выковыривала половинкой ножниц. Ловко, умело. Они падали с глуховатым, мягким стуком.

Людей было мало, своды гулко отталкивали звуки. Они медленно возвращались к пришедшим на утреннюю службу, тихо ступавшим с незажжёнными свечками от иконы к иконе, затеплившим фитильки, обозначавшим свой путь огоньками и молитвой.

Животворный огонь свечей. Кому-то это просто необходимо с утра, пораньше.

– Вот ведь и ты поспешил – воцерковляться, – явственно пришло к нему слово.

Служба вот-вот должна была начаться, и, как перед всяким добрым делом, царило негласно хорошее, несуетное возбуждение.

Он попросил старушку вызвать святого отца. Вскоре пришёл моложавый, энергичный батюшка, розовощёкий, с небольшим брюшком, выпиравшим через чёрную, до пят, рясу, грубоватые ботинки на толстой подошве выглядывали из-под рясы, поблёскивали круглыми носами – сильно начищенные и оттого ещё более древние.

Алексей отдал ему две сотенные бумажки с чужеродным, бородатым лицом американского президента, грубоватого, похожего на старателя с прииска, но в приличном костюме.

– Примите – вот, пожертвование.

– Может быть, какую-то требу желаете? – спросил батюшка, ничуть не удивившись, а сунув хрусткие, «громкие», как реклама, бумажки в боковой карман рясы.

Храм был столичный, здесь всякий люд бывает – нечему удивляться.

– Или на всеблагое, богоугодное дело, вспомоществование во спасение? – легко и привычно произнес он сложное словосочетание.

– За упокой.

– Крещёные, православные?

– Семья. Вся семья. Трое. – Алексей пожал плечами, расстроился от вопроса, потому что точно не знал, крещёны ли, все ли? Хотя иконку у Игоря видел в машине.

– Как их Господь к себе призвал?

– Авария. Погибли разом… трагическая нелепость… вчера. Вечером. После снегопада… в пятнадцать сорок четыре…

– Мученически, – сказал батюшка. – Тогда уж – сорокоуст, за упокой.

– Да, да – сорокоуст. Вот – сорокоуст! – Слово было Алексею знакомо, но он его не вспомнил вовремя и подсказке батюшки, пришедшейся кстати, искренне обрадовался.

Батюшка подошёл к прилавку, где продавали свечки разной длины и калибра: жёлтые – ярче, коричневые – темнее, – взял маленький кусочек бумажки, размером с листок из записной книжки, протянул:

– Имена впишите – столбиком. И сорок дней, трижды на дню – отслужим молебен.

Алексей написал «Игорь» и задумался. Он не знал имён жены и сына.

– А можно так – «Игорь с женой и сыном».

– Можно и так – раба божия Игоря с супругой и чадом. Хотя Бог и так всё видит, – сказал батюшка. – Может, ещё какие просьбы есть?

– Я буду приходить… потом, – сказал Алексей и протянул сложенные лодочкой ладони, похожие по форме на косточку чернослива.

Батюшка огладил их мягкими пальцами, принял, утвердительно встряхнул, забирая доверенную ему тайну в тёплую темноту ладоней, спрятал её, потом перекрестил Алексея троеперстием, пошептал и тихо произнёс, глядя в глаза:

– Благословляю чадо твое, Господи! Спаси и оборони и отжени от страстей и напастей, искушений помраченного ума, истинно блаженны нищие духом, ибо сказано в священном писании – последние станут первыми.

Алексей наклонился, слегка коснувшись волосами на затылке батюшкиной бороды, неожиданно для себя поцеловал тому руку – податливую, «не рабочую» – отметил про себя, знаком запечатал то, что спрятал давеча в его ладонях.

Вышел. Постоял немного, чувствуя, как долго сохраняется запах ладана, принимая его, радуясь начинающемуся, длинному, субботнему дню и воскресенью впереди, светлому в себе, добрым мыслям, нечаянной радости, затеплившейся ровным огоньком глубоко внутри.

И пошёл к метро.

Было ясно, морозно. Дышалось глубоко и удивительно легко. Так бывает, когда долго плачешь и вдруг понимаешь, что место для нового свободно и там прорастёт новое и хорошее. Уже сдвинулось, начало расти и обязательно прорастёт!

Он вздохнул, надел кепку.

Пустынная на удивление улица. Только редкие голые деревья впереди справа.

– Деревья на рисунках каллиграфов утверждают отсутствие человека, – вспомнил он давешнюю передачу на канале «Культура».

Москва-Рига

«Веничек» Повесть

В небольшом скверике на зелёной лавочке сидел пожилой мужчина.

Среднего роста, сутуловатый, полный, похожий из-за унылого носа на писателя Гоголя. Пышные седые усы подковкой. Выбритый неаккуратно – поспешно и сослепу. Седина редкими кустиками на остреньком, блестящем подбородке, изрытом то ли шрамом, то ли давнишними чирьями. Светлый костюм, рубашка в синюю с белым полоску, лёгкая кепочка.

По паспорту старик значился как Вениамин Иванович Павлов, но паспорт лежал дома, за стеклянной дверцей полированного комода, в кармашке на груди было лишь пенсионное удостоверение.

Редкие прохожие отмечали букет из пяти роз, «жениховскую» торжественность, угловатую чопорность и напряжённую позу, в которой сидел старик на лавочке, и то, как сосредоточенно и крепко сжимал он длинные стебли в блестящей прозрачности шумной упаковки.

Старик был основательно погружён в свои мысли, словно бы не от мира сего. Он хмурился и явно волновался.

Одного беглого взгляда было достаточно, чтобы определить – он кого-то ждёт.

Субботний день клонился к вечеру.

Странно и неуместно смотрелся этот старик на скамейке, у края песочницы, на фоне старых многоэтажек Замоскворечья.

* * *

Была осень. Тёплая и влажная, какая-то нездешняя, субтропическая.

Вениамин Иванович придремал с вечера.

Проснулся от тонкой, заунывной комариной песни над ухом, будто не один был источник звонкого пения, а гудел весь угол над тахтой, а может, и вся комнатка. Кожа лица, рук, выпростанных из-под одеяла, мгновенно напряглась в ожидании укуса, засвербила в предощущении, навстречу приближающемуся звуку. Однако он решил дождаться, когда комар присядет, щекотнёт лапками. Вот тут-то он его, вражину, и уничтожит.

Комар же тонко гудел почти у лица – куу-уммм. Вениамин Иванович решил выждать, чтобы прихлопнуть наверняка вероломного летуна, но не выдержал, дал себе звонкую пощёчину, понял, что промахнулся, замахал в темноте редкими граблями старческих рук, не поймал, естественно, очень огорчился неудаче.

Сон пропал, исчезло умиротворение, вновь накатило злое удушье.

– Куммар, куу-ммм! Хреновы кумовья, – передразнил вслух, – непрошеные, налетели, вражья стая. – И, слегка успокоившись: – А интересно, комары пьют хорошую кровь или порченую? Или как алкоголик – всё подряд, лишь бы напиться?

Он включил свет. На белом потолке едва различимыми серыми тенями тут и там притаились с десяток особей.

– А э-т-т-та что такое! – На стене, в изголовье отдыхало от полётов четверо. – Суки в ботах! Хорошо им… видишь ли! – возмутился он. – Предполётная подготовка!

Один алел брюшком над подушкой, видимо, перегрузился и до потолка не смог долететь, отсидеться решил.

Вениамин Иванович плавно дотянулся до газеты, чтобы не спугнуть, щёлкнул по нему с оттягом, впечатал с ненавистью.

Удар получился звонким, эхо по комнатке просыпалось. Давленая брусничка крови вспыхнула на бежевых обоях, по краям разбрызганного пятна тоненькими волосками отпечатались лапки, он разглядел их удовлетворённо вблизи, подробно, как биолог в лупу, улыбнулся:

– Напился, сволочь, камикадзе-неудачник, твою мать, пока я размышлял. Смертушко, подкрался, вместо кровоизлияния в мозг. Ну да! А мозга-то и нет, поэтому дохнут они по другой причине. Странная осень, и дом этот, словно на болоте. Под шкафом они размножаются?

Он думал о них одушевлённо, как о вражеском десанте или коварных шахидах-смертниках из новостной ленты.

Присел в кресло на кухне, закурил. Раскрытое окно не спасало от духоты.

Серпик луны истончился почти полностью, поистёрся о небесное полотно, накренился к земле, того гляди упадёт, пропадёт и место освободит – молодому, яркому, набирающему силу. Идущему в радостный рост.

– Надо ногти постричь на ногах, – неожиданно вспомнил Вениамин Иванович. Подвигал пальцами, ощутил неопрятную осклизлость в истёртой подкладке тапок.

Заметил, как сквозь пробелы тюлевого рисунка штор пробрался ещё один комар-удалец, облетел опасный фронт сигаретного дыма. Потом ещё один возник. Он внимательно наблюдал за ними, но газетка, свёрнутая в трубочку, осталась в комнате.

– Серые, вездесущие. Просачиваются, чтобы искусать мое беззащитное тело, – подумал с некоторым пафосом, будто из чужого некролога строку выхватил.

Попытался резким движением отловить насекомое, ладошку захлопнул и не поймал. Досадуя, на часы глянул – третий час. То ли спокойной ночи себе пожелать, то ли доброго утра.

– Да уж тут – и не доброе, и не спокойное! Эка я нынче разгулялся! Серость проникает везде, – подумал грустно.

Пошаркал в комнату.

Посмотрел на потолок, оценил расположение комариных засад.

Обследовал все углы, не заметил ни одного. Лёг на тахту, накрылся до подбородка, затаился, чувствуя, что согревается, но спокойствия не было.

Покряхтел, встал, тапки ногами нащупал, провонявшие от долгой носки и потерявшие природный цвет. Противные, но неизменные.

Включил свет, поплёлся в ванную руки мыть. В зеркало над раковиной глянул себе в лицо. Глаза очумелые, закисшие, туман недосыпа в них, белёсый и невыразительный. Но мысли были обострённые, лихорадочные от неурочного бдения.

– Надо купить «фумитокс» и пресечь разом эти ночные вылазки, бандитские налёты… бдения мои! А так я весь – как приманка в капкане – туловище, руки, ноги. Одна большая, сладкая для них приманка!

Спать расхотелось. Он присел на тахту, придвинул из-под стола, свисающих кистей скатерти коробку с жёлто-голубой рекламой бананов на английском.

У него накопился большой опыт по части переездов с места на место, и было очень удобно использовать многократно прочные, вместительные коробки.

Он потянул крышку вверх. На глаза сразу попалась пачка, перевязанная ветхой тесьмой. Это были армейские письма, они были дороги ему, каким-то чудом он их сберёг в перипетиях съездов и разводов. Спас от зоркого ока очередной – жены? сожительницы? Полюбовницы? – стремящейся навести полный порядок в соответствии со своим об этом представлением. Заодно и нос сунуть куда не просят.

– Почему их всех они так раздражали? – вдруг подумал он. – Может быть, это было территорией для них неподконтрольной? А такого быть не должно!

Что-то из прежней жизни, куда он убегал, а они ничего не могли с этим поделать? С этой заповедной рощей. Или просто хотели досадить, чтобы больше обращал на них внимание, или в силу дамской вредности, понимая, как это важно для него.

Он стал перебирать письма, вчитываться. Неожиданно попалось одно – от Надежды, с которой был у него бурный роман перед самым уходом на службу.

И всколыхнулось в нём вдруг явственно, сразу – давно вроде бы забытое, заискрилось из-под серой золы прошедшего простое и человеческое. Даже некоторое волнение испытал.

Читал, улыбался.

Город уже вовсю шумел за окном.

Он кинулся лихорадочно звонить. Кривой указательный палец не лез в отверстие телефонного диска. Он взял карандаш, с его помощью стал набирать номера.

Уточнял, перезванивал, устроил форменный поиск, но нашёл каким-то чудом телефон Нади.

Оказалось, что она без мужа, по лимиту устроилась в Москве и осела.

Новость эта оставила сложное чувство где-то внутри. И расстроила, и немного обрадовала. Хотя и не поверил мелькнувшей было мысли, что именно его-то она и прождала всю жизнь.

А то, что не одна, есть ещё незамужняя дочь Валентина и внучка Кристинка, настроило Вениамина Ивановича на некоторые догадки.

– Мою судьбу повторяет доча, – обронила она грустно, со вздохом, но немного игриво.

И засмеялась, а потом вдруг всхлипнула. Возникла долгая пауза.

Или ему хотелось услышать – именно это, именно так?

И что-то ещё говорила, обычное, чтобы скрыть лёгкое волнение, но он не сильно прислушивался, поддакивал из вежливости, гукал филином, а думал в этот момент о чём-то своём.

Фраза про дочку и внучку, произнесённая как будто вскользь, его насторожила, нарушая обычный ход мыслей. Он уточнил, сколько дочери лет, прикинул, и получилось не так-то всё просто, как пыталась убедить его Надя.

И мысль эта иголкой проигрывателя въехала в борозду старой пластинки, мелодия остановилась на одной ноте и не пускала дальше, думать о другом он уже не мог и возвращался к ней, пытался сопоставить и приложить к реальности для ясного созвучия в себе самом.

При том, что ничего конкретного, кроме письма с полунамёками, на руках не было.

Впрямую же спросить, да ещё и по телефону, посчитал нетактичным и уговорил Надю встретиться в субботу в скверике, поболтать, может, зайти куда-нибудь. А заодно и выведать, расспросить и – чем чёрт не шутит… а вдруг.

Благо и ехать-то было до неё пять остановок, по любым меркам недалеко, а уж по московским вообще – рядом, «через два двора на третий».

Новость была потрясающая. От волнения он забыл о комарах, ничего не купил. А они словно чувствовали это, навалились большим, чем прежде, числом, были вездесущими и ловкими, распоясались от безнаказанности. Он несколько раз вставал, прореживал полчища перекрученной газеткой, но кардинально это ничего не меняло.

Засветло забылся, только и успел подумать:

– Прямо со свету сживают, вот уж действительно не соседи, а «воронья слободка»!

* * *

Цветы Вениамин Иванович купил накануне. Бледно– розовые, крупные, на крепких стеблях. Пять штук. Долго ходил между рядов, приценивался, возвращался, наконец, решился, подумал устало – мог бы давно купить, не топтаться попусту.

Истратил много денег и очень опасался, чтобы цветы не поникли до момента встречи.

– На базаре два дурака: один продаёт, другой покупает.

Дома упаковал в газету и поставил в ведро, на дно ванны. Ему показалось, что так будет прохладней и цветы лучше сохранятся.

Утром вынул букет, подождал, пока стечёт вода с рыхлой от влаги газеты. Потом понюхал. Для чего?

Цветы отдалённо пахли сырыми семечками, были какие-то ненатуральные, словно вырезанные из цветной открытки, и восторга не вызывали.

Должно быть, продавщица семечки лузгала, поэтому они так пахнут.

Продолжал думать о цветах машинально, волновало сейчас совсем другое.

По телику показывали новости. Опять теракт.

– Страшно не то, что каждый день гибнут от рук сумасшедших не повинные ни в чём десятки, сотни людей, а то, что эта информация уже не потрясает жестокостью! Разве что в первое мгновение, когда отмечаешь огромное число людей, погибших в один краткий миг.

Так размышлял он, банально и пафосно одновременно, в тон говорящей голове на экране.

Телефон неторопливо проиграл мелодию, словно смычок канифолил кто-то невидимый. Ещё не зная, кто звонит, он интуитивно догадался, что опять какая-то рекламная компания по искусному отъёму денег у стариков, потому что ему звонить в такое время вряд ли кто станет.

Ему в последнее время почти никто и не звонил.

Он почувствовал раздражение, на грани злобного всплеска внутри, долго выжидал, проницательный безумец, но трубку снял.

– Креативный менеджер Кристина Опалько, – представились на том конце, – «Телеком»! – Торжественно, с хорошо отрепетированной радостью и гордостью за фирму. Натренированно выдержала паузу. – Скажите, пожалуйста, – приторным голосом, – кто у вас в основном пользуется Интернетом и кто ваш провайдер?

– Я отвечу вам в грубой, даже можно сказать – извращённой форме, реактивный менеджер! Какое ваше собачье дело? Не лезьте в мое личное время! Слышите, вы… Опанько… если надо, я вас сам отыщу! Вы меня поняли – доброхоты незваные! – Закричал возмущённо, словно кто-то подглядел за ним, за чем-то, только его касающимся. Влез некстати, увидел в старых, кособоких тапках, стёртых до дыр на коленках спортивках, отвлёк от плавного течения мыслей. И громкий свой голос в пустой комнате он воспринял как монолог постороннего или чью-то речь по телевизору.

Трубку с силой впечатал в безвинный телефон. Громкость телевизора уменьшил. Сидел и злился на свою неожиданную вспышку злобы, несдержанность, досадовал, говорил себе, что девица ни при чём, хлеб у неё не сладкий. И вновь его телефонный диалог закончился молчаливым монологом.

Достал чистую светлую рубаху, включил утюг, стал гладить.

Сложенный стол-«книжка», как необъезженный конь, норовил сбросить со своей узкой полированной спины зелёное вытертое одеяльце, сложенное в несколько раз. Вениамин Иванович намочил прозрачную от времени простыню.

Утюг угрожающе шипел, изрыгал белый, горячий пар. Как Вениамин Иванович ни старался, появились прищемлённые некстати складки, он с усилием пытался разгладить их утюгом, но следы оставались. Выглядело это небрежно. Всё вместе мешало ему сосредоточиться на предстоящей встрече, раздражало, и он вслух ругался в пустой комнате, вновь разговаривал с собой, прислушиваясь к лёгкому эху.

– Узнаю ли? – сомневался он. – Какая она сейчас? Толстая, стройная? Удобно ли будет привести её сюда, в свои хоромы? Куплю шампанское… зефир. Белый, мягкий – его жевать не обязательно… Не в кафе же вести – денег придётся много выложить, просто за кофе, а ведь и отметить же надо, в стаканы налить чего-нибудь! Вина, что ли?

Её лицо всплывало в памяти прежним, девчоночьим, улыбчивым и милым. Только в памяти, ведь фотографий не было. Глаза – тёмно-вишнёвые, на светлом лице сразу внимание притягивали. Сейчас, небось, толстая тётка, увалистая. Как её в кафе вести? Обабилась, наверняка. С обволакивающими телесами, раздражительная, властная, ничего не принимающая на веру и разочаровавшаяся в идеалах.

– А много ли осталось у тебя самого – идеалов? Такая плотная занавеска времени, что и не разглядеть. Светомаскировка! Смотришь на яркий свет, глаза начинают болеть. Раздражаешься, потому что толком не понял, а лишь причинил сам себе боль.

И не хотелось верить в то, что она именно такая сейчас.

Неожиданно где-то очень глубоко всколыхнулось в нём радостным волнением вроде бы забытое, растворившееся во времени до безразличия, накатило вновь невесть откуда, незваное, само. Он уж и думать-то забыл об этом, а тут на тебе, через тройной железобетонный накат жизненного опыта и равнодушия.

– Что ж это я? – Растерялся слегка, потом хмыкнул, плечами пожал. – Значит, ещё не все кладовые пусты! – Засмеялся: – Должно быть, во мне огромные, как ядерный щит страны, нерастраченные запасы любви, если после трёх жён и толпы невразумительных тёток-приживалок что-то осталось и даже слегка волнует!

И тотчас же одёрнул себя, помрачнел:

– Успокойся, старик! Какая на хрен – любовь! Остановись! – Пальцем по лбу постучал, засмеялся саркастически. – Сиди на жопе и грей бесполезные перепелиные яйца собственной старости! – грубо приказал себе.

Получилось резко, словно не он себя, а чужая рука, кто-то другой не рассчитал удара, и оказалось не на шутку больно.

– Может, и нет ничего, всё ты себе навыдумывал в звонкой пустоте теперешней жизни.

Он в который уже раз раздражённо поправил съехавшую со столешницы подкладку, оглядел критическим взглядом комнату.

Квартирка стала итогом судебных разбирательств с последней супругой, уроженкой Оренбурга. Он поверил ей, ласковой до поры, дал слабину, а она оказалась хваткой и прижимистой до жадности. Потом были сложные взаиморасчёты и многоходовые размены. В результате он после трёхкомнатной в Железнодорожном оказался в однокомнатной, в старом девятиэтажном панельном доме, под самой крышей. Дом был серый и мрачный, но в зелёной и экологически чистой зоне, как модно стало подчёркивать, а главное – в Москве, в черте, обозначенной кольцевой автодорогой. У самой черты.

Сейчас он жил на мизерную пенсию, пытался устроиться на работу, но как-то не очень активно, всякий раз находил причины отказаться, а с некоторых пор просто сетовал, что его не берут из-за возраста, хотя это было отчасти лукавством.

Работы предлагались известно какие – сторожа автостоянок, гаражных товариществ, да вахтёры. Он их сам терпеть не мог и поэтому отказывался. С молодости презирал, считал туповатыми, сонными байбаками, а сейчас, похоже, расплачивался за эту гордыню.

Более приличное место найти можно было молодым, блатным или по счастливой случайности. В рекламе же, даже если не прописана была «красная ленточка» – не старше сорока пяти, всё равно она читалась, а ему было уже шестьдесят два года.

«Черта оседлости» для пенсионеров, как шутил Вениамин Иванович.

Жил он скромно, и в результате постоянных расчётов и жёсткого контроля умудрялся сводить концы с концами.

– В нас много воды, поэтому трудно быть на плаву, а те, кто не тонет, уважения не вызывают, – подытоживал он свои размышлизмы.

* * *

Собака в квартире под ним, неопрятный дворовый пудель, залаяла, просилась на прогулку по своим делам.

Он закончил собираться. Уже уходя, оглядел пристально комнату. Стало вдруг тоскливо, словно сам с собой прощался.

Увидел в зеркале своё отражение – с букетом. Примерился так и сяк, головой повертел, сделал несколько телодвижений, то удаляя цветы от себя, то приближая, но всё равно остался недоволен.

– Вырядился, весь в белом! – упрекнул себя сурово. – Фраер… дешёвый.

Лысину бритую погладил ладошкой, кепочкой белой прикрыл. Отметил, что надо бы постирать, вон козырёк как захватан пальцами.

На встречу притопал намного раньше условленного времени.

Сидел на лавочке в сквере, недалеко от магазина, вспоминал. Какая-то сентиментальная, рваная несуразица перекатывалась утомительно в голове.

Сквозь дымку полусонного тумана брёл он, спотыкаясь, по дням прошедшим. Оцепенело, отрешённо, словно по привычке, и не было в этих мыслях раздражения. Они всплывали кусками, как коряги в половодье, плавно опускались на дно, укутывались в мягкий ил вялости, что-то уже и вовсе невозможно было вспомнить, он это отметил. И вдруг, на пороге сна и небытия, остро кольнуло в сердце.

Он с досадой вспомнил, что таблетки не переложил в костюм из повседневной курточки, но тут слегка отпустило.

Он успокоился, почувствовал себя бодрее. Облизнул с уголков губ серый налёт, глаза протёр, склеившиеся старческой слепотой, распрямил плечи.

Узнает ли он её? Наденьку, Надюшу. Голос, глаза. Конечно… Наверняка прибавилось морщинок – а как же!

И вновь стеснение в груди сжало плавно, но сильно, дыхание сбилось, подкатило к горлу.

– А если и моя… может, и моя дочка! Я же не Галилей, отказываться не стану! Только вот что я ей предложу?

Даже не зная наверняка, он всё-таки чувствовал некоторую вину перед Надей и незнакомой дочерью.

– Бедный я, бедный. А ведь что-то надо будет дать… подарить. Кто ж бескорыстно, вот так, на «энтуазизме», ни с того ни с сего – и полюбит! О! Серебряный кувшин и поднос с чеканкой подарю, который на юбилей всучили. Дорогой и бесполезный. Пыль собирает. На кой он мне! Ну, не квартиру же ей подарить! Бомжуй потом!

Он поднял голову. С одного края горизонта, на фоне серо-стальных туч, почти вертикально поднялась праздничная в своем великолепии радуга. Она переливалась яркими цветами, от оранжевого до едва уловимого зеленовато-голубого. Потом, неожиданно, на глазах, изогнулась волшебным образом, скруглилась, словно не смогла пробить свинцовую толщу туч. Да вдруг и упала на другой край неба, высвечиваясь весёлым, цветастым ободом колеса, наполовину застрявшего в земле.

Вениамин Иванович испытал краткий восторг, залюбовавшись мгновенными изменениями в природе, непрестанным движением облаков. Но моргнул два-три раза, а разноцветный небесный обод уже укатил вольно, дальше по просторам Земли, по разным городам, странам, сверкая яркими полосками, размытыми там, где были небольшие прорехи в тёмном покрывале фиолетовых облаков.

Он глубоко вздохнул, попытался вспомнить – бывают ли в это время года радуги? И не ведал. Время ли сейчас для них? Может, аномалия, а сезон уже закончился.

Он попросту не мог вспомнить, когда в последний раз так вот праздно сидел на лавочке, любовался окружающим и видел радугу, да ещё в таком великолепии.

Он перестал ворошить память и уже не задумывался обо всём суетном, пригодном скорее для сбивчивого рассказа кому-то. Сейчас он был искренне восхищён. Значит, приспела красота эта вовремя, как и то новое, необычное, что в нём так стремительно вызревало и копилось с момента звонка Надежде. В предвкушении, которое он трепетно и удивительно для себя ощущал, понимая, что новое время началось – пока ещё робко, лишь считанные минутки, часы – сорвалось, и теперь неслось стремительно, унося его на своей спине, всё более захватывая и вовлекая в волнительный водоворот неизвестности.

Боль отступила. Он глубоко, жадно и с наслаждением вздохнул, словно выпил густого целебного отвара жизни.

– Что-то меня сегодня как по волнам носит, то прижмёт, то отпустит. – Погладил левую сторону груди.

* * *

Он ушёл «на войну» с третьего курса. Что-то такое сместилось тогда во внешнем мире, хрусталик сразу это отметил той сумасшедшей весной. Он ещё по инерции сдавал зачёты, погнал упрямое тело на экзамены. К удивлению, сдавал, не открывая конспектов. Должно быть, уже опыт появился, умение выкручиваться, но он не удивился, не обрадовался, а равнодушно про себя факт этот отметил. Скорее всего, наглость пригасила обычные волнения.

Вот тут бы самое время поймать кураж и на этой волне точно рассчитать, за кем надо идти сдавать, прихватив для уверенности «шпоры».

Не тут-то было! Растопырилось в нём незнакомое доселе, что-то несговорчивое, чему название можно подыскать, а вот сладить – невозможно.

Несогласие прорастало в нём, набирая мощь, становилось неуправляемым, его поступки делались всё более противоречивыми, и от этого распадалось привычное на ненужные шаги, никчёмные эмоции.

Одним словом – взбрык!

Вместо сдачи зачёта поехал пить пиво на кольцо троллейбуса-«пятнашки», а потом, не слушая удивлённых воплей и поучений советчиков, демонстративно проспал экзамен. И даже не спал, а так, крутился беспокойно в серых простынках с казённым штампом, глаз не открывая, притворялся, что крепко спит, уже начиная понимать, что добром это не кончится. Удивлялся тому, что доброхотов и блюстителей успеваемости оказалось намного больше, чем списочного народа на курсе. И самыми ярыми поборниками высокой успеваемости были «хвостисты», те, кто больше других боялся вылететь.

Возможно, в его безвольном ничегонеделанье на скрипучей панцирной сетке общаги им мерещилось собственное будущее и они примеривали эту ситуацию на себя.

Тяжкой поступью Каменного гостя притопала староста курса, отличница. Основательная, как кнехт на причале. Родом из карельского городка. Голова круглая, большая, глазки маленькие – промельк синенькой блёклости, красная лицом. Протрубила над ухом:

– Вставай, Веньямин! Подумай о родителях! Это – безнравственно!

Потемнела лицом, развернулась и двинулась докладывать в деканат.

Он понимал, что попал уже на предметный столик деканатского «мелкоскопа». И сладострастно взращивал в себе этот непристойный нарыв, ожидая вызова, чтобы предстать пред строгие очи декана, мысленно проговаривал и репетировал целые монологи. Чувствовал, что побаивается серьёзного разговора, злился на себя: ведь аргументов против его решения уйти было более чем достаточно, он подытоживал свои одним странным словом:

– Остобрыдло мне у вас!

Но что делать, если разумных аргументов – нет! Да и нет нужды каждому объяснять, что надумал из технического вуза в гуманитарии податься.

Повздорил с деканом, назло. Кому?

Думать об этом было лень.

Написал заявление, что-то выдумал на ходу, глупость очередную.

Декан попытался отговорить. Старался перевести в шутку, упрекнул мягко, что видна слабая подготовка по истории, осталось-то всего за третий курс – зачёт не по профилю, да экзамен не бог весть какой, а там уж и «спецы» – занятия по специальности пойдут со следующего курса, куда как интересней, разнообразней, и до выпуска, глядишь, рукой подать.

Инженер – дипломированный!

Вениамина от таких слов начинал преследовать запах синей технической жидкости, бурно проливающейся из никелированного бачка в самолётном туалете.

Он, неожиданно для себя, решительно упёрся. Громко спорил, как бы глядя на себя со стороны, удивляясь этому другому, прежде незнакомому существу, пребывавшему в нём до поры и так подленько высунувшемуся сейчас. А декан долго смотрел на него усталыми глазами, держал очки за дужку, наотлёт. Хмурился, возможно, удивляясь не меньше, чем Вениамин, паузу затягивал, давая время одуматься. На просторах огромного стола что-то перекладывал. Сказал без злости, бесцветно, негромко, словно сам себе вслух произнёс, перескакивая с «ты» на «вы»:

– Сходи. Пыль из тебя в армии слегка повыбьют. Обходной лист у секретаря возьмите.

И нахмурился, поскучнел ещё больше, очки надел, снял, в окно стал глядеть устало. Пожилой человек.

Вениамин постоял и тихо вышел.

Обходной лист сунул в карман рубахи навыпуск, сказал слегка вызывающе, чуть громче, чем хотелось, но чтобы за дверью непременно услышали:

– Иван Семёныч… отец родной! Хороший человек.

И непонятно было, всерьёз ли говорит или ёрничает вслед непростому разговору под строгим взглядом декана.

Секретарь нахмурилась, комментировать не стала, только взглянула быстро и коротко, не веря в искренность прогульщика и упрямца.

Что декан – хороший человек, Вениамин понял уже в войсковой учёбке. Ещё до присяги, через месяц после прибытия в часть, потому что рота была караульная и присягу приняли ускоренно, пока другие обучались обычным порядком. Без присяги ни на кухню, ни на пост, ни на задание, а уж в бой и подавно – не пошлют!

Присяга – закон. И пока «белый билет» не выпишут, ты – в строю!

Другая ответственность и у армейского начальства, и у новобранца.

Но это – потом, а тогда он сходил в военкомат, встал на учёт и отпущен был на всё лето, дожидаться повестки с красной полосой по диагонали, чтобы по получении явиться срочно.

* * *

Чтобы время не терять и денег у родителей не просить, он устроился на вагоностроительный завод рабочим склада.

Выдавал перед сменой остывший за ночь, тяжёленький инструмент работягам, потом закрывал кладовку, устраивался на жёсткой лавке и до обеда читал, напрягая глаза в жёлтом свете слабосильной лампочки под высоким потолком.

Обедал в дешёвой столовке и в половине четвёртого принимал инструмент обратно. Уже согретый и отполированный руками, усталый и чуть скошенный от работы.

Но книжки пачкались какой-то чёрной копотью, невидимой пылью, которая носилась в кузовном цехе. И он вскоре забросил чтение.

Вениамин послонялся день, другой, оглядел высокие полки и стеллажи, прикинул, нарисовал схему выдачи инструментов. Переставил ящики так, чтобы тяжёлые были ближе к окошку выдачи, ну и ещё кое-что переместил, таблички развесил, номерами обозначил.

Два дня пыхтел.

И выдача пошла быстрее, работяги одобрили, почти без задержки стали получать всё, что надо, время экономили, без суеты и нервотрёпки с утра пораньше.

Стали хвалить, рассказали начальнику цеха.

Пришёл хмурый, небольшого роста, обстоятельный Александр Иванович Кузин, спросил:

– Ну, что тут у тебя за самоуправство? Показывай! Весь цех гудит.

Вениамин с удовольствием рассказал, небольшую экскурсию провёл по длинным закоулкам между стеллажами.

– Одним словом – приоритеты определил по степени важности, потому что «без научной организации труда не вынешь рыбку из пруда», – вот так и сформулировал.

– Толково, – похвалил уважительно начальник цеха. Опять нахмурился: – У нас тут глаз замылился, понимаешь. Вроде бы хреновина, мелочь, а – смотри ж ты! – И предложил: – Давай-ка, Вениамин… как тебя по батюшке-то?

– Иванычи мы! – засмеялся Вениамин.

– А вот что, Вениамин Иваныч, сделаем. Я рацуху оформлять не стану – бумаги и так мне хватает от шейки до хвоста, – провёл рукой по горлу. – Выпишем… обычную премию на пятнадцать рублей, но при вручении отметим, канешна, устно, значит. Тут ты порядок навёл, а чтоб не маялся от избытка времени, приставлю тебя к полуавтомату, болты нарезать из прута! За отдельную плату. Годится?

– Годится! – согласился Вениамин.

– Вот и славно! – повеселел Александр Иванович. – А у меня как раз и нет никого на это дело поставить! Замучили метизы, болты да гайки. Тема метизов, она непростая! Ну, как брюки без ремня! Сразу свалятся, понимаешь?

Молва быстро разнеслась по заводу, мужички народ говорливый, особенно похвастать горазды друг перед дружкой в обед и на перекурах, да и было несколько человек из цеха – таких, что никакого радио не надо. Через день весь завод знал про «учёного студента», и потянулись люди с расспросами, а кто и просто так – проходя мимо, заглядывал.

Даже утомлять начала такая неожиданная популярность, потому что от нарезки болтов приходилось отвлекаться и устраивать экскурсию по складу.

* * *

Однажды с утра пораньше уже дожидалась его смешливая девушка небольшого росточка, ладная, крепенькая, ямочки на щеках. А ещё глаза – большие, вишнёвые, светились и манили на светлом лице.

– Надя. Я по поручению Дмитрия Степановича.

– Веня.

– А полностью?

– Да ладно! Если хотите полностью – Вениамин Иваныч. Но для вас – исключительно – Веня!

Посмеялись, между стеллажей потискались друг об дружку, в глаза глядя, не нарошно, наэлектризовались. Он непроизвольно отметил упругую округлость попки в тугих джинсиках – как леденцы в коробочке. Лицо открытое, чистое. Маленькие уши, по-особенному прижатые к красивой голове. Что же в ней так его поразило? Скорее всего, она в один миг потрясла его тем, что всё в ней было мило глазу: одежда простая и опрятная, хоть и рабочая, но прекрасно на ней сидела и была к лицу. И вдруг лёгкое, такое искреннее касание мягкой руки, когда она что-то заинтересованно переспросила.

И затеплилось внутри, перекинулось, вспыхнуло между ними очень важное, и работа как-то в стороне осталась. Склад, полутёмный, пропахший маслом, утомлённым металлом, упорной работой, вдруг стал не таким мрачным.

И всё остальное мгновенно улетучилось, стало ненужным. Вот это стало – самым важным и значительным. Они оба покорились неведомой им прежде, новой и волнительной власти. Захватившей их в плен сразу и бесповоротно.

Скрывая лёгкое волнение, предложил он чайку попить после работы, и ещё бы много чего разговорами прояснили, и неизвестно, что бы ещё могло произойти с ними на волне этого стихийного, но радостного бедствия.

Но пришёл некстати Александр Иваныч, начальник цеха. И порушил идиллию, вежливо потребовав штангенциркуль – непонятно для чего, на его рабочем столе уже лежал один.

Твёрдо, но негромко урезонил при этом:

– Пахать, между прочим – подано! Сто сорок болтов, Вениамин Иванович, никто не отменял.

Надя вспыхнула малиновым румянцем на щеках, ушла.

Александр Иванович глянул скоро – мужчина ведь, и не удержался, похвалил сдержанно:

– Стеснительная. Хорошая девчонка – не шалашовка.

И Вениамину было приятно, словно она уже много лет его девушка и он гордится, что сильно ему повезло. Глянул ей вдогонку с лёгкой улыбкой собственника, хотя таковым не был. Такая мужская незатейливая пантомима – оценить и присвоить, и навыдумывать, даже прихвастнуть слегка, присочинить, чего и не было.

Хотя слово «шалашовка» услышал впервые и смысла истинного не знал, но заподозрил, что бранное словцо.

* * *

На свидание Вениамин пришёл с вязанкой баранок на шее, купил по дороге в булочной. Красивые, румяно-коричневые поверху, пахучие, свисают, как цветочная гирлянда у кришнаита.

Так у кафе и раскланялся:

– Это чтобы на весь вечер хватило, на все разговоры, да на трёхвёдерный самовар.

Шутка получилась какая-то ветхозаветная.

– Сними и не позорься! – покраснела Надя. Оглянулась по сторонам. Он понял, что ей низка баранок показалась неуместной или что-то напомнила, может, из детства, деревенского лета.

Или бабушку.

Погремел покаянно вязанкой, снял, сложил в портфель и впредь не позволял себе таких шуток.

Просидели в кафе незаметно весь вечер, потом в парке на лавочке – приобнял и всё говорил, говорил. Надя руку его не оттолкнула, украдкой, сбоку, нет-нет да и поглядывала, изучала. А он ловил этот взгляд, и теплело внутри. Вдруг уверенно себя почувствовал. И уже – не тушевался, как это бывает на первом свидании, а казался себе опытным, бывалым. Даже самому было удивительно, потому что возникло вроде бы из ничего, ниоткуда, просто оттого, что Надя взглянет, словно приободрит или ему, молодому мужчине, некий аванс выдаёт, но без глупого дамского жеманства и нарочитости.

Стало легко и ясно обоим. И от этого не было лишней суеты, движений ненужных, и всё было к месту – и шутки, и рассказы из студенческого житья-бытья, где каждая сессия рождает новые анекдоты и героев былин. Да что там – каждый день, прожитый в общаге, столько даёт эмоций и впечатлений!

– Такая вот большая артель, народа разного много отовсюду, только в лицо и упомнишь многих, здороваешься, а как зовут? И у каждого общага – своя! Хотя и живём вместе.

Рассказывал и ясно представлял вахту, стол, первый этаж – «заградительный», на котором поселены женатые аспиранты, второй – девчонки, а потом три этажа парнями заселены с двух факультетов. И это временное, шумное пристанище казалось ему сейчас уютным и по-своему приятным, даже гордость возникла, словно не всем и дано попасть в это замечательное сообщество.

Когда Вениамин при выходе из трамвая руку ей подал, тут уж окончательно уверился, что быть им вместе и всё стало на свои места.

Она же только глаза вскидывала драгоценными искорками, удивлялась, ямочки в сумерках казались загадочными серпиками, и такой огромный, бесконечный, как жизнь впереди, насыщенный, первый день их встречи стремительно завершался.

– Какая интересная, весёлая у студентов жизнь!

Он смотрел ей прямо в глаза, понимал, что это безобидная игра. И милое кокетство – спасение от смущения. При этом видел её всю, как если бы был на некотором расстоянии или смотрел на неё слегка отстранённо.

Понимал сладостно, что погибает. И всё, что было до этого, просто вдруг исчезло, вся история до неё, а сейчас только вот и начинается самое главное. Оно возникает от взгляда, жеста, касания нечаянного, но такого радостного и желанного. Откровенно залюбовался, да так, что она слегка покраснела от его восторженного взгляда.

Поняла, почему, но всё-таки спросила, защищаясь слабо, скорее, по инерции, потому что сил разумно сопротивляться уже не осталось. Беззащитная, в его власти, и одновременно понимая естеством свою над ним незримую власть, подчиняя молча. Зная, что с этого момента она сможет по-другому влиять на него, эта маленькая женщина, и, как всякая женщина, уже оценивала и примеривала, где надо усилить, а где ослабить, и незримо привязать к себе. Заполнить весь мир только им, отдав взамен себя безоглядно, без колебаний, чтобы стал он своим, родным, единственным её мужчиной, и это – на всю жизнь. А пока – крепко-крепко обнять, отгоняя ужас предстоящего расставания и уже сейчас улавливая лёгкую грустинку завтрашнего утра и целого рабочего дня, такого безмерно огромного, пустого без него рядом и долгого, тягучего, в томительном ожидании прихода дорогого ей человека.

– Ты чего? – просияла взглядом, лицом.

Вениамин улыбался, молчал, не к месту было сейчас пошлость сказать, глупость какую-то, лишь бы паузу заполнить, и он головой отрицательно покачал, мол, ничего, так, и порадовался, что смолчал.

Надя приехала из небольшого городка, не добрала баллов в политехнический институт. За трудовым стажем пришла на завод, работала кладовщицей в механическом цехе и вечерами готовилась к поступлению со второй попытки.

Общага была семейная, Надю подселили за тонкую переборку, разделившую большую комнату, к бездетной пока ещё паре молодоженов, кухня же была общая, у каждого свой стол.

Вот в эту-то комнату они тихонько и пробрались, догоняя свои тени, стараясь не шуметь, советуя друг другу, помогая бестолково, и, как это и бывает, достигали обратного эффекта.

В темноте разделись скоренько, рухнули в кровать. Сетка провисла мягко, гамаком, заскрипела подло, так некстати. Сминать стала тела, мешая принять горизонтальное положение. Зато руки в темноте сами знали, что делать.

Вдруг не к месту разобрал беспричинный смех и ещё более раскрепостил в общении, и без того каком-то изначально доверительном, без оглядки и хитрости.

Наверное, в жизни любого, мужчины или женщины, хоть однажды, но бывает такое. И вспоминается потом сладостно, независимо от того, стали ли они супругами, а чаще всего нет, потому что такая страсть сжигает всё вокруг и на семейную жизнь ничего уже не остаётся. А ещё – слишком высок уровень притязаний и требований друг к другу, исключительности и неповторимости встречи. От этого рушится мгновенно хрупкое нагромождение, возникшее из случайной встречи, стремительно развивающееся, властное и влекущее. Но именно в этот самый момент ни о какой семейной жизни никто из них не думает, а летят они вместе, до головокружения, в эту упоительную невесомость.

Такая вот незабываемая точка отсчёта в жизни людей разных возрастов.

Хотя волнения не было, а задор какой-то странный был, вздрагивал бесёнок радости внутри, щекотал невидимый, толкал на буйное, беспричинное веселье.

Отдыхали, улыбались в темноте закутка.

– Ты чего развеселился-то так, Веничек, – неожиданно строго спросила она, брови свела к переносице. И улыбнулась.

– Лежим, как два стручка или два банана в одной связке… Я вспомнил анекдот.

– Какой? Из жизни весёлых стручков?

– Вполне приличный, практически благопристойный.

– Расскажи. – Приобняла, прильнула, голову на плечо положила и смотрела снизу глазищами чёрными из полумрака, искушала и подталкивала.

– Слушай, мой маленький дружок! Приходит журналюга к заслуженному человеку, академику, почётному члену и доктору разных университетов, поздравляет с восьмидесятилетием, юбилеем. И говорит – вы светило науки, уважаемый человек, известный во всем мире специалист, – рукой на полки показывает, а там книги стоят, как Великая китайская стена – о чём вы сейчас думаете, в такой знаменательный день?

– А знаешь, сынок, – отвечает этот заслуженный человек, – в сорок третьем году мы – взвод разведчиков, остановились на ночь на хуторе. Все заночевали в избе, а я на сеновале. Ну и уговорил встретиться дочку лесника. Пришла она, а сено мягкое, попка-то у неё проваливается! И вот гляжу я сейчас на все эти книжные развалы и думаю – хорошо бы эту библиотеку было подложить ей тогда – под попку!

Смеялись без удержу, пока Вениамин, раскачавшись на коварной сетке, ненароком с кровати не вывалился на коврик, загремел локтями, коленками.

После этого сил не было успокоиться, соседи в переборку строго постучали, а они стали целоваться, рты друг другу в шутку запечатывать, да так до утра глаз не сомкнули. Только на кухню выходили на цыпочках. Он в плавках, почти уже и не стесняясь, вполне освоившись, не стыдясь того, что они не модные, не новые, слегка потёртые там, где бугрилось причинное место. Она в его рубашке, съехавшей на спину, с невпопад застёгнутыми пуговицами, мятой к утру, окружённая его запахами, и так странно и непривычно, но приятно и радостно, упруго дразнились грудки, подмигивали крепкими сосками, тёмными сквозь белую ткань, в полумраке кухни.

Он отмечал всё это мгновенным взглядом, заводился всё больше, удивлялся, как эта пигалица его встряхнула!

Курил, дым в окошко пускал, улыбался мягко.

Снова целовались, как сумасшедшие, распухшими губами. Валились без сил в кровать и миловались, любили друг друга, изголодавшись и соскучившись. Иссушая ненасытной, жаркой жаждой до боли, до лёгкого членовредительства, но и тогда не опадало, а разгоралось в нём всё сильнее горячее желание, словно собирался Вениамин и впрямь – на войну, на верную погибель, а не на срочную службу, и вот под окном требовательно сигналит фронтовая машина, его зовут и ждут однополчане. И надо спешить, жаль расставаться, мучительно хочется остаться любой ценой, потому что неизвестно – вернётся ли он, а если и так – то когда, и невредимый ли.

* * *

Чем ближе была осень, тем грустнее становилась Надя.

Замирала отрешённо, вроде бы без видимых причин, прислушивалась к чему-то в себе, не видя ничего и никого, пугала своим отсутствием здесь и сейчас. Невпопад, рассеянно отвечала, неожиданно принималась целовать его сильно, страстно, взахлёб. Обнимала крепко, дыхание сбивая, пряча влажнеющие глаза, настораживая и пугая вспышкой ласки, и тотчас же впадая в отрешённый ступор, бессмысленно созерцая какой-нибудь предмет, попавшийся ей на глаза.

Опускала обречённо руки, и словно бы не было минуту назад этого всплеска, а сидела тихая девочка, слегка ссутулившаяся и от этого совсем уж беззащитная, до слёз.

И так же неожиданно бросила курить, ходила, бледная, ссылалась на недосып, удивлялась:

– Я думала, что любви много не бывает, а сама, как муха осенняя, сколько ночей толком не спала.

Улыбалась виновато.

И у него ёкало внутри, сжималось от жалости, безысходности.

Он уже начинал понимать, что это страсть, а вовсе не любовь, но тешило его, что вот он какой – ухарь. Однако так он мог думать только про себя, а вот про Надю думать боялся. Жалел её, с собой же поделать ничего не мог.

Мысли эти отгонял, себя уговаривал, что два года впереди скрываются за плотной стеной непроходимого осеннего, ледяного тумана, и при всей его решимости уйти в армию пугают они именно неясностью и опасной из-за незнания новизной, и это ему казалось намного важней, чем то, что сейчас происходит с Надей.

– Да, странное нынче лето, – соглашался он, хмурился, отворачивался, смотрел в окно.

Надя смотрела на него долгим, проницательным взглядом, как на дитя несмышлёное, понимая всем естеством и стремительно мудрея от каждого взгляда, он ощущал их многозначительность, и у него пропадало желание каламбурить и отшучиваться, перехватывало внутри, словно под вздох резкий тычок получил.

– Нет! Не дождётся она меня! Два года, – думал он, словно оправдывался за то, что уже не любит её как прежде, а лишь во власти страстного увлечения, словно спекулирует её чувством или транжирит что-то важное без её на то разрешения. Взял с тумбочки кошелёк и…

Однако бацилла равнодушия разрушала его, он невесомой водомеркой скользил по поверхности, из дня сегодняшнего в новый день, поднимался, безропотно шёл, что-то делал, совершенно не заботясь, поверх чего он так ловко и преступно скользит и куда приведёт этот опасный путь.

От чего он убегал? От себя, жизни вокруг. От этой молодой женщины, доверившейся ему без оглядки, а он по-настоящему равнодушен, прикрывается уходом в армию, в которой ничего важного для себя не видит. Да и на потом, после дембеля – ничего не загадано, не задумано, а похоже лишь на такое же безумное движение, пируэты, лишённые реальности.

Планов на жизнь нет, а спешит он к чему-то выдуманному, якобы важному, но такому пустому, убегает в никуда, вглубь не заглядывая, созерцая лишь «себя любимого» в летучем зеркале витринных отражений, не ведая, что будет наказан за это верхоглядство жестоким одиночеством в старости.

Но именно – спешит, лапками перебирает, хотя и спешить-то некуда. Что впереди – старость и смерть?

Так хочется ему сейчас умереть, и это возможно на пике счастья.

Мысли об этом его не угнетают, потому что слишком он полон жизненной энергией, и от этого – эгоизм матереет с каждым днём. А он холит его, лелеет бессознательно, не отдавая по-настоящему отчёта, не казнясь, наоборот, пестует, удобряет куцыми доводами «за».

Какую-то философию подводит под это хлипкое строение, громоздя сверху никчёмные обрывки чужих мыслей. Забором высоким обнёс, чтобы не дай бог кто-то светлый, понятный до конца, искренний, как эта милая девочка рядом, не порушил бы невзначай, и тогда придётся напрягаться, думать и принимать какие-то решения. И, спасаясь от этого, он встал в позу ленивого созерцателя.

Так он ругал мысленно себя, но ничего переменить не хотел, отмахивался, не особенно распространяясь о том, что же с ним происходит, стал немногословен и замкнут.

Из-за его молчаливости другим казалось, что он человек неглупый, она была внешне похожа на некую многозначительность, глубину и оригинальность.

* * *

Подготовку к экзаменам Надя забросила, говорила, что потом займётся, когда он уйдёт на службу, а сейчас – душа не лежит, да и голова другим занята.

Вениамин старался значения не придавать её бледности, приписывал всё своим недюжинным мужским качествам и втайне даже гордился, когда при нём подружки Надю спрашивали со смехом, намекая – что это она, мол, такая замученная, поди, не высыпается?

Так вот лето и пролетело мгновенно.

Жил он в общаге, декан, добрый человек, дал указание не выселять до ухода в армию. Точнее, вещички его там в шкафу были развешены, сиротливо болтались на плечиках, да в тумбочке валялась немудрящая ерунда.

Он практически поселился у Нади. Лишь изредка приходил в свою общагу, нагретую солнцем, нежилую и гулкую, пыльную и уже чужую, но всем своим неуютом и пустотой вызывающую в памяти дни весёлых, бесшабашных посиделок, где было много хорошего, и прежде всего – однокашники, друзья, соседи по комнате.

Была привязанность, и трудно было с этим расстаться.

Он чувствовал себя предателем. И понял, что стремительно отдаляется от Нади.

Поэтому после работы он ещё немного бродил по городу, под благовидным предлогом отпрашивался у неё, хотелось побыть одному.

Он знал, что она ревнует его в такие дни, но не разубеждал.

Приходил к ней в общагу лишь поспать, поесть чего-нибудь. Посмотреть коротко телевизор в общей комнате на этаже, лечь спать – вставать надо рано, ехать через весь город.

Одинокий, неприкаянный в гулких коридорах вчерашних радостей.

Он уже начинал жалеть об уходе из института, содеянной глупости, но отступать не стал и смиренно ждал повестки, в каком-то полуобморочном, замедленном состоянии, ничего не загадывая, не строя никаких планов. Даже на день завтрашний. Желание стать гуманитарием, перевестись в другой институт отодвинулось, будто и не он выдумал эту скоропалительную идею. Теперь она казалась простой отговоркой под воздействием минуты, оправданием лени и инертности, нежеланием пошевелить мозгами, приложить немного труда, чтобы разобрать этот завал и спокойно, уверенно двигаться дальше, уважая себя, некоторые усилия, потраченные не напрасно, или хотя бы родителей пожалеть и причинять им поменьше волнений.

Он казнил себя в душе, кляня вдруг возникающую ненадолго показушную весёлость и бесшабашность. Это было отчаянием, оттого, что что-то изменить реально было теперь невозможно.

Уже тогда интуитивно понимал, предчувствовал он, не умея до поры сформулировать простую мысль, которая придет много позже, тяжко и мучительно.

Что вся эта пустота так и останется с ним, обернётся одиночеством.

И будет ранить, цеплять и расстраивать своей запоздалостью и невозможностью что-то переменить в дне сегодняшнем, стремительном, потому что только определённые поступки, в череде дел, могут сделать из оболтуса нормального, ответственного человека, серьёзного, авторитетного мужика.

– Как ты живёшь сейчас, так и будешь жить всегда. – Он вынес себе приговор.

Они почти никуда не ходили вместе. Постоянный круг, по которому двигались – работа, магазин, общага, кровать, жаркое, беспокойное забытьё в бледном размыве начинающегося дня, и снова – работа… и снова по кругу.

* * *

Как избавления, повестки ждал со дня на день.

Он проснулся в густом настое осеннего аромата. На тумбочке лежали краснобокие, большие яблоки. Много. Её родители передали с оказией. Что-то ещё вкусное, домашнее. Банки варенья в бумажных косынках, резиночных перевязках, кособокие надписи карандашом для памяти.

Яблоки лежали с вечера. Он задохнулся ароматом жизни, словно проглотил большую порцию вкусного напитка и, чтобы не поперхнуться, дыхание придержал. Подумал:

– Она сама, её кровать, это место, где меня пожалеют, приголубят, хотя я и не достоин, и уже не мальчик, так рано уехавший из своего пыльного промышленного городка, из дома, от родительской опеки. Я тянусь к этому, хоть и полувокзальному, общажному подобию уюта. И стесняюсь, понимаю, что она догадывается об этом. Видит и чувствует мою слабость и незащищённость именно здесь, а я от этого становлюсь жёстче и циничнее, злее, и хочется грубить чтобы избавиться от этой слабости при ней.

– Ты что? – услышала, как он сдержал дыхание.

– Она сама, её кровать, это место, где меня пожалеют, приголубят, хотя я и не достоин, и уже не мальчик, так рано уехавший из своего пыльного промышленного городка, из дома, от родительской опеки. Я тянусь к этому, хоть и полувокзальному, общажному подобию уюта. И стесняюсь, понимаю, что она догадывается об этом. Видит и чувствует мою слабость и незащищённость именно здесь, а я от этого становлюсь жёстче и циничнее, злее, и хочется грубить, чтобы избавиться.

Её родители передали с оказией, что-то вкусное, домашнее. Банки варенья в бумажных косынках, резиночных перевязках, кособокие надписи карандашом для памяти.

Яблоки лежали с вечера. Он задохнулся ароматом жизни, словно проглотил большую порцию вкусного напитка и, чтобы не поперхнуться, дыхание придержал.

– Ты что? – услышала, как он сдержал дыхание.

– Яблоки и женщина – библейский сюжет. Как пахнет яблоками. Мы лежим с тобой под древом познания. Будущие первые, вынужденные переселенцы. Голые, как тогда, но уже познавшие друг друга, и сколько вопросов сразу к себе, к тебе, к тому, что вокруг, что жизненно необходимо. Сколько всего бесполезного, даже учёные не могут точно сказать – зачем человеку смех, поцелуи, сны, суеверия… ковыряние в носу… волосы вот – на лобке. – Он коснулся ладошкой жёстких волос на бугорке Венеры. – Видишь – ты густо покраснела, даже в полумраке заметно, а зачем это всё дано людям? Детство – зачем… подростковое время тоже вот – зачем оно в бесконечной полосе детства?

Хитрил он, потому что с тоской думал, о другом, о том, что светлое озарение, вспыхнувшее в момент их знакомства, так же неожиданно сгорело, растворилось и исчезло невесть куда. Но резко встать и уйти он не смог.

Приобрёл ли он хоть крупицу счастья, испытав эти переживания, так терзающие его, ранящие, доводящие до настоящего страдания? Крупицу. Надина жертвенная любовь не привела его к любви к ней, а возможно, и ко всему человечеству, преобразив строй мыслей, мягко расставив их в доброй последовательности, без мятущегося сознания неизлечимости этого диагноза, с болью, но вырвав злые скрепы гордыни.

Куда всё это подевалось?

Тогда невдомёк ему было, что принял он запросто её любовь, как неизменную данность. Этого достаточно, и не надо всякий раз завоёвывать и убеждать, что ты достоин этого великого дара, потому что она рождается мгновенно. Но и умирает точно так же – от одного взгляда, пылинки, упавшей не на то плечо. Как только трепетность превращается в привычку – любовь перестаёт пульсировать плазмой, гаснет, исчезает её чудесный свет и волшебство этого электричества, озарившее по-другому такое обычное, повседневное. Неминуемо гибнет, потому что нет выхода чудодейственной энергии и она – умирает, и бессильна самая тонкая реанимация, и до ужаса невозможно восполнить эту утрату.

И остыл. Не сберёг.

Материя без температуры – ткань, обычная тряпка.

Но так невыразимо сладостно возвращаться к этому.

И горечь от этого – невыносимая.

Горше ли оттого, что любовь твоя недосягаема, или она была да вдруг исчезла, растворилась, и мучает своей зыбкостью, волнует неизъяснимо манящим непостоянством. И, оказывается, совсем она и не ушла, осталась где-то близко, но ещё ближе – утрата перевешивает. Терпкий, крепкий аромат говорит о присутствии любви и напоминает о себе, и тревожит, и заставляет искать тайные знаки. Даже такие краткие и простые, как междометия, и принимать их со всей важностью и серьёзом, значительностью, уверовав в то, что это аванс, а главное, конечно же, впереди, нет ему предела, и поддаваясь, подчиняясь добровольно и втайне всё-таки надеясь на то, что выйдешь из этого морока почти счастливым. И носить в себе это многосложное нагромождение, не умея полностью перед кем-то близким, понимающим – раскрыться, при этом мучительно осознавая, что невозможно быть искренним до конца.

И – таить, копить и мучиться, переполняясь ощущениями и неспособностью облечь их в связную речь, чтобы просто поплакаться родной душе, которая попытается тебя понять, и тактично успокоить, и поддержать в такое важное, сложное время.

От бессилия и невозможности вернуть и заново обрести это восхитительное, лёгкое в своей необычности, так ярко и мгновенно вспыхнувшее и так тяжко переживаемое им, поселяется в душе тоска, такая же огромная и мрачная, тёмная и чужая. И толкает на непредсказуемые поступки.

Так молча думал он, лёжа рядом с Надей.

Она тоже промолчала, отвернулась разочарованно, потому что не дождалась ответа.

– Я ищу лекарство, а оно – горькое наверняка, резкое до слёз, как полынь на спирту.

Улыбнулся впервые за много дней и заснул.

* * *

К концу августа стало прохладно спать с открытым окном, и потянулись с каникул уже бывшие однокашники.

Отмытые, ухоженные, с чемоданами наглаженного мамами белья, с обновками, загорелые, весёлые и при невеликих, но деньгах.

Уже другие, повзрослевшие и слегка чужие, вспомнившие свой местный говорок, который Вениамин сразу отлавливал, поскольку никуда не уезжал, а они этого говора не замечали. Он даже слегка ревновал к тому, чего и знать не мог – их дому, родителям, далёким друзьям. И ещё не накопившие проблем с учёбой и посещаемостью или какой-нибудь глупостью из-за молодой бестолковости и всеобщей зависимости от мнения окружающих, общажного коллективного разума.

Всё это происходило шумно, с распростёртыми объятьями, словно годы миновали, а не пара месяцев. И Вениамин чувствовал острые уколы зависти, хотя шутил вроде бы, как всегда, удачно, веселился, но было это скорее от отчаянья и на душе невидимые миру кошки скребли больно, коготки острые вонзали в красную мякоть глубоко внутри. Однако никто ничего и не заметил, потому что ходил он по общаге, как и прежде, плечи расправив, шутник и балагур, полноправный житель этой территории, симпатичный чувак Веничек.

Он стал реже бывать у Нади, ссылаясь на встречи с друзьями-однокашниками после долгих летних каникул.

Она молчала и смотрела грустными глазами, не перечила.

* * *

Кроме Вениамина в комнате жили трое. Он сам – с Южного Урала, школьный середнячок, попавший в институт непонятно каким образом. Собрался поступать в университет среднеазиатской республики. Прочитал объявление. Зашёл, проходя мимо, поступил. Видать, какой-то сбой в этот момент произошёл или наметился у выездной приёмной комиссии сильный недобор будущих региональных кадров.

Лёня – рыжий, вспыхивающий пунцовым румянцем от любого вопроса, добродушный, покладистый, из небольшой деревеньки в Смоленской области.

Кирилл Бархоткин, из Бобруйска. Волосы прямые, тщательно уложенные в причёску с пробором, синеглазый и неглупый, от сильной застенчивости немного грубоватый, но именно поэтому нравившийся многим девчонкам.

Вано Забахидзе. Грузин по отцу, какому-то важному начальнику в Тбилиси, а по маме – русский, но всячески подчёркивающий свою «грузинистость». Он часто и много рассуждал, кто больше похож на грузин – мингрелы или у которых фамилия оканчивается на «швили». Высокий, рукастый, глаза нагловатые, навыкате. Когда начинал что-то рассказывать, заводился и буйно привирал, смеялся. Его побаивались.

Учёба к этому времени плавно, но крепко взяла за руки даже самых развесёлых и бесшабашных прогульщиков.

Разговоры были о текущих студенческих проблемах, и Вениамин постепенно отдалялся от забот здешнего народа, старался незаметно приходить и уходить.

Он осунулся, ногти несмываемо оконтурились трауром. Руки загрубели и покрылись ссадинами, царапинами от физической работы. Запросы же сделались минимальными и сводились к тому, чтобы поесть и поспать. Дрёма настигала его в самых разных местах. Ему самому была удивительна эта странная, старческая сонливость. Ко многому из того, что было прежде интересно, он стал равнодушен, газет не читал, книги забросил, не стригся, в лице появилась бледность растения, выросшего в подвале.

Он замкнулся, стал молчалив, выглядел пугающе, и его начали сторониться.

Однажды пришла ему мысль о том, что Родиону Раскольникову был двадцать один год, почти как и ему сейчас. Долго и назойливо его преследовало это неожиданное открытие, вертелось в голове, пульсировало и раздражало.

– Беситься, значит дружить с бесами?

Принесли под роспись повестку. Красная полоса наискосок подводила временный итог, перечёркивала предыдущую, студенческую жизнь.

Начиналась новая полоса.

* * *

Наступил октябрь.

Промозглый, студёный, ветреный и неуютный, заканчивающийся на – б-р-р-р-р-ь.

Ощущение пустоты и тупой никчёмности усиливалось с каждым днём, и он стал всерьёз думать, что спасение от этого взвешенного состояния капельки в эмульсии – в армейской службе.

Он убегал от Нади, но и тянулся к ней, как к чему-то светлому, спасительному и дорогому. И не в силах был перебороть себя. Страсть тихо умирала. В душе было пусто, одиноко и гаденько. Он морочил ей голову, потому что так удобней, и резко менять что-то не было смысла – призыв в армию расставит всё по местам без ненужных сцен, и выяснение отношений прекратится само, как дождь или снег.

Родители его часто ссорились, и Вениамин с детства не любил выяснения отношений, побаивался, старался избегать.

С Надей он простился накануне, зная, что просто так из студенческой общаги ему скрыться не удастся, а скорее всего, там же он и упадёт до утра после «отвальной».

Получил расчёт на работе, оставил немного денег, остальное предусмотрительно отослал домой, так целей будут, если надо, попросит – вышлют, а на щётку зубную и прочую ерунду хватит карманной мелочи.

В цеху проставился, водки купил. Работяги подходили, по плечам похлопывали, говорили одинаковые слова, что парень без армии всего лишь половина мужчины, потом впали в свои бесконечные армейские воспоминания и забыли про него вообще. Вдруг решили добавить, скинулись рублишками, потому что к этому времени начальник цеха уже ушёл. Уходя, пожал жёстко руку, как клешнёй сдавил, пожелал хорошей службы, помолчал, неожиданно прибавил:

– Ты там не чуди, в армии таких не любют. Таких нигде не любют. Пропентер не изобретай. Служи по уставу – завоюешь честь и славу! Надумаешь – приходи, люди всегда нужны.

– Кто в армии служил, тот в цирке не смеётся! – пошутил Коля Юрков.

– Вы тут не шибко гулеваньте – завтра на работу! – глянул начальник цеха на именные наручные часы, нахмурился и ушёл.

Тотчас же встал Коля Юрков:

– От коллектива вручается нашему дорогому Вениамину Иванычу памятный сувенир, – пошуршал в бумаге обёрточной под столом, достал подарок – большой никелированный болт, криво вогнанный в сорванную резьбу, на толстом куске косо срезанного железа. – Это тебе, уважаемый Вениамин Иваныч – символический подарок, наказ от коллектива пролетариев нашего участка. Выражаем благодарность за самоотверженный труд на благо родины могучей, как наглядное пособие и руководство к действию! Короче: – на хер с резьбой – есть жопа с закоулками! А если и это не пройдёт – забей болт на все проблемы и не заметишь, как сквозанут два годочка да за соседний лесочек! Потому что дембель неизбежен, как крах капитализьма!

Коля любил говорить, готовил речи заранее, но мог поймать вдохновение и неплохо сымпровизировать «под стакан». На предложение начальства выступить по какому-либо поводу откликался охотно, заранее ссылаясь на свою беспартийность, намекая таким образом на некоторую несознательность и заранее отгораживаясь от возможных неприятностей по этой линии, потому что заносило его в разгар словолития и мог он сморозить что-то несусветное. Но на него за это не обижались – не со зла ведь, пролетарий.

Остальные разбегались врассыпную, как мыши по норкам, если предлагали выступить с трибуны. Колей же гордились, потому что он был один такой на весь большой завод. И главное – не парткомом навязанный, а свой, из народа.

Зашумели, развеселились, каждый вдруг почувствовал, что и он может двинуть речугу, осмелели, ещё и спиртиком у дежурной лаборантки разжились, потому что магазины уже закрылись. Громкий разговор пошёл, споры, разбились на группки, а там уж вообще какой-то маразм словесный напал по нетрезвому делу, и тихо расползлись по домам угрюмые под занавес застолья работяги.

* * *

Вениамин возвращался в общагу, нёс тяжеленную железяку в бурой бумаге. Ощущая её вес, чувствовал, как освобождается от тягомотины нудного, ежедневного, обязательного похода на работу. Не было грусти оттого, что покидает коллектив, а была радость и торжество от простой мысли, что этого не надо будет делать с завтрашнего дня. Главное же – ясно понимал он сейчас, что рабочего из него не получится, не интересно ему. Всё, чем они жили, что волновало их и заботило, его не трогало.

Он без сожаления перевернул эту страницу. Шёл, распрямив плечи, улыбался, и лишь подарок отягощал руки, напоминал о людях в цеху.

В общаге друганы суетились, поджидали его.

Первым делом принесли механическую машинку и под вопли присутствующих простригли борозду от лба до шеи. Пропахали! А со стороны и не заметно – волосы густые, длинные.

Конечно, выпили, отметили «первую борозду»!

Дальше попрактиковались несколько самых доверенных парней, прежде всего однокомнатники. Было весело, но больно, тупая машинка неохотно жевала длинные волосы, однако Вениамин вида не показывал – мужался, слёзы утирал, вскрикивал изредка:

– Вы же не борзейте, отупейные художники!

Взяли чистый оцинкованный таз, влили туда всё, что было: три бутылки водки, пять бутылок пива «Крепкое», литровую банку варенья из чёрной смородины, пузырёк одеколона «Осенний аромат».

– Пиво – жидкий хлеб, а это уже закуска, так что водка и пиво не противоречат друг другу и не вызывают антагонистичных отторжений в философии возлияния, – пояснил Виталя Жбанов.

Размешали коктейль суповым черпаком, по кружкам разлили.

Нарезали колбасу, хлеб толстыми ломтями, сырки в серебряной фольге уложили горкой. Принесли из кухни здоровенную сковородку аппетитной, с поджаристой «пенкой» картошки. Консервы открыли, стаканы, чашки и бокалы разнокалиберные насобирали из нескольких комнат.

– Прошу слова! – Виталик постучал вилкой с перекрученной ручкой по боку стакана.

За столом притихли.

– Веня! Мы провожаем тебя сегодня на защиту рубежей нашей необъятной родины. Победу куют отцы, их у победы много, гибнут они во множестве и превращаются в строку статистики. А пустую люльку конкретного горя нянчат одинокие матери. Ты береги себя и помни, что есть несколько человек, которые гордятся тем, что знают тебя с лучшей стороны, именно как достойного воина! Вот такой тебе наш наказ!

– Сам придумал? – прервал Лёня.

– Нет, конечно, а жаль. Смесь Гегеля с Бабелем. Коктейль.

– «Коктейль Молотова» – вот таким прожигали броню танкам Гудериана, – восхитился Кирилл Бархоткин, глотнул из бокала, слегка поперхнулся, вспыхнул тотчас лицом, – за такие разработки надо давать государственные премии!

– Премии сразу не дают, – вскинулся Жбанов, – в толковом словаре Даля – «кирза – верхний слой земли»! От так-то!

Встал Лёня, извлёк из-под подушки толстенный фолиант: – Это тебе на память от нас, Веня.

Книга была тяжеленная, и Вениамин, принимая, едва не выронил её на пол.

На благородной тёмно-коричневой коже обложки было красиво оттиснуто поистёртым золотом – «Половая жизнь графа де Грантье, с портретом автора и иллюстрациями в красках».

– Естессно, иллюстраций уже нет! – сказал Лёня. – Но книга хорошая, немного нудная, зато без матюков и откровенного разврата. В ленинской комнате положи на видное место, чтобы весь личный состав мог наслаждаться после отбоя.

– О чём она? – спросил Вениамин и стал перелистывать, пока не наткнулся на фразу – «… у всякага народа в разные времена существовал свой образчик прекраснага».

Отложил книгу в тумбочку.

Саньке Пахомкину показалось, что градусов на него не хватит, он накрошил в алюминиевую миску полбатона. Белый хлеб быстро расквасился, превратился в бурую кашу, но Санька громко хлюпал, глаза зажмуривал якобы от удовольствия. Картошку из сковородки цеплял исковерканной вилкой, глотал не жуя.

Вонь у пойла была невообразимая, над всем преобладал резкий запах одеколона. Приходилось во время питья сдерживать дыхание. Вениамина это отвлекало от беспробудной тоски, притаившейся под весёлой улыбкой, но плотно взявшей за диафрагму, да так, что и вздохнуть невозможно было без внутренней боли и дрожи.

Нестерпимо хотелось всю эту свистопляску закончить одним махом и рвануть к Наде. Сделать же решительное движеие мешал внутренний тормоз, пусть и не был он жёстким, как канат, наоборот, только вот эта-то мягкость бесформенная, нерешительность и держала крепко-крепко, связывала и раздражала одновременно, не давала сделать резкий разворот и уйти из-за стола.

Стало страшно от простой мысли, что больше они не встретятся уже никогда. Будет ли она его ждать и надо ли это ему – вопрос открытый. Да и нужен ли он ей на самом деле.

Он вспомнил вдруг, что слово «любовь» вслух никто из них ни разу не произнёс.

Это неожиданное открытие вызвало злость к тем, кто был сейчас рядом, может быть, чужим и беззаботным, равнодушным к его заботам и печалям. Словно дикарям, пришедшим исполнить некий ритуальный обряд, заполняя время словесной ерундой, убогим камланием, острячеством не лучшего пошиба, а в мыслях занятым своими делами, далёкими от этого застолья и буйного веселья, похожего на высокий куст чертополоха, через который невозможно продраться.

* * *

Злая энергия собиралась в нём в большую, разрушительную, мрачную тучу, свивалась убийственным смерчем, искала лишь повода за что-то зацепиться, жаждала жестокого выхода, выплеска, как помои из ведра в чьё-то лицо. Пьяная бесшабашность требовала именно бессмысленной и тупой, кровавой драки. От собственной никчёмности ему хотелось себя же и унизить.

Вениамин вышел на крыльцо.

Улица пустынна, неуютна. Никому до него не было дела.

Шёл нудный, серый дождь.

– Я – изгой! В тёплом хлеве общаги, в этой мутной жизни, среди всех этих людей вокруг! Нет – это не бунт. Это месть за мой нигилизм и равнодушие. Неосознанно, исподволь вызревший на уровне простом, обывательском, потому что нет никакой цели. Я как сорняк на краю красивой, чистой делянки, на которой произрастает уверенно и мощно нужное и полезное – и я понимаю такое положение, но не принимаю, именно из-за этой «правильности», в которой тоже кроется бесцельность, но другого толка. Она теряется вдалеке, становится в итоге такой же пустой, как и мои сомнения, поиски какой-то цели и неприятие этих чистеньких сынков и дочек преподавателей и начальников чего-то и над кем-то. Но это точно – не зависть плебея, озверевшего и разуверившегося, за которым нет ничего, даже нормального воспитания нет, а есть, как у всех – школа, учёба, и эта всеобщая колонна каких-то людей, бредущая куда-то в завтра, и последовательное её движение по жизни и прямиком в пустоту могилы, никчёмность.

За внешним вежливым проявлением дружеского, доброго – на самом деле равнодушие и отсутствие тёплого и человеческого, лицемерие и лукавство, неискренность, принятая всеми и удивляющая его, словно он один распознал этот всеобщий заговор, а остальные продолжают играть в ненужную игру.

Так он думал лихорадочно, озлобляясь на весь мир.

* * *

Захмелели участники застолья крепко, самоубийственно. Пойлом злым налились до гланд, руками стали махать, глупость несусветную друг другу доказывать, и со стороны заметить это было некому, потому что рядом такие же были поддатые.

Заспорили, появились две диаметральные точки зрения на какую-то чушь, но вскоре разговор иссяк.

Вано не пил, слегка пригубил, чистоплюйствовал, недаром кличка была – «князь». Да только какой он князь, из обычной пятиэтажки, фанфаронство одно.

Стал рассказывать, как в Тбилиси приехал на гастроли всемирно знаменитый московский танцевальный коллектив, и как они с друзьями половину солисток-танцовщиц отымели, и какие они совершали кульбиты с ними, и какие-то ещё физиологические подробности той свистопляски.

– Оргия – первая стадия у греков, потом начиналась вакханалия, – уточнил Вениамин, но получилось резко, словно оборвал он гладкий рассказ, сагу о половых гигантах, нарушил идиллический, назидательный финал, к которому приближался Вано, давясь от смеха в вежливой тишине.

Сказал бы он с весёлой интонацией, сошло бы за шутку, а так получилось мрачно, даже немного угрожающе.

– Попрошу не умничать! – наставив палец на Вениамина, как ствол нагана, строго оборвал его Вано. И посмотрел прямо, грозно, брови приподнял кустистые, сросшиеся на переносице – грузинские, от отца. Пауза возникла. Свинцовая и однозначная.

Вениамин чувствовал, что остальные Вано побаиваются, и разозлился.

– Врёшь ты всё! – неожиданно сказал.

Тихо, но твёрдо.

– Прикрути язык! – заорал Вано, уничтожая Вениамина взглядом, вскочил, кулаки сжал. Высокий, злой, серые глаза выкатились, налились кровью.

Лицо большое, вытянутое книзу, чёлка короткая, лошадиное что-то в лице, взгляд дикий – сейчас заржёт, закусит удила, пена на губах клочьями, собьёт с ног и понесёт вслепую, в полной темноте, дороги не разбирая от безумной ненависти.

– А чёй-то ты так напрягся, «князь», если это правда? – сделал ударение на слове «князь», напружинился Вениамин и, пока поднимался замедленно со стульчика колченогого, понял, что зря, не надо вставать, но было поздно. Он ещё и прибавил, успел, как плюнул в лицо, в глаза посмотрел, стеклянные и рябенькие от красных прожилок: – Слесарь-гинеколог! Ты – подлец, врун и фанфарон. И руки я тебе впредь – не подам, «князь»! Мараться об тебя. Не велика честь!

Вано с размаху ударил его правой рукой в глаз. Коротко, с оттягом.

Яркая вспышка выключила на мгновение сознание, но Вениамин устоял, хотя удар был приличный. Только отшатнулся назад, голова дёрнулась на сторону. Задохнулся от коварства Вано, отпрянул, в зеркало на двери напротив глянул машинально.

Могучий синяк грозовым сизо-лиловым наплывом заполз на левый глаз. Голова загудела, деревенея. И тотчас же отозвалось тонким колокольцем, отдалось в глубине уха и перешло в ультразвук. Звук запрыгал внутри черепной коробки от виска к виску, зазвенел оглушительно и зло.

Никто не стал заступаться, в драку не полез, тишина повисла в комнате.

Вениамин шарил руками, слепо поводил ими в пустоте, оглушённый ударом, униженный при всех несправедливостью, потому что было ясно, что Вано врёт, а Вениамин ответить не может, ничего не видит, кроме ярких сполохов тёмного, мгновенного ослепления и плохо соображает от обилия выпитого пойла.

Вениамин понимал, что руками не достать противника, расталкивая собутыльников, кинулся в угол, туда, где обычно стояла щётка, пол подметать дежурному по комнате. Поискал лихорадочно, но там её не оказалось, и это спьяну тоже показалось ему коварством.

Он вспомнил про табуретку, но её уже спрятали, схватили его за руки. А он и не трепыхался, какой смысл, только плечо правое высвободил и пальцем указательным погрозил Вано, сказал гневно, не боясь:

– Я тебя не уважаю, это факт, но запомни – Бог не фраер, он шельму метит! Так что рано радуешься, кацо!

Вано надел плащ и выскочил, хлопнув дверью, прошипел что-то на грузинском, непонятно, по-змеиному, приглушённо, однако тихо было в комнате, и послышалось:

– Шени… дэда…

– Бежали робкие грузины! – сказал Вениамин вдогонку. Хотя последнее слово осталось за ним, но он позорно проиграл, злость осталась и обида давила, ослепляла, потому что реально он никак не смог бы одолеть Вано, рукастого дылду, слишком разные категории, со спины же огреть дрыном он тоже не мог себе позволить.

Посчитал, что это не честно.

Подло это ему показалось, но вот эти-то доводы и были самыми едкими раздражителями, хотя ему было неприятно слушать чепуху, которую нёс Вано, и он возмутился, что столько парней молча глотает эту жвачку про половых Гераклов с берегов Куры. А ещё, спьяну, вдруг стало ему обидно за неведомых ему, совсем незнакомых танцовщиц знаменитого ансамбля, хотя он и на концерте их не был ни разу в жизни.

Нашлась бадяга, серый порошок в небольшой невзрачной коробочке, развели его подсолнечным маслом, приложили к глазу, сделали повязку, развеселились, выпили за «первые военные ранения».

– «Князь» счас шалаш строит. Ходит по крыше, в папахе, бурке, с кремнёвым ружжом, караулит тебя, Вениамин! – сказал Кирилл. – Ничего не ест, абрек, лишь камни грызёт. Пока не отомстит.

– Абреки – это горцы, отвергнувшие законы родства! Вот что я вам скажу, – вставил Виталя Жбанов. – Живут в горах, посылают всех на хер и промышляют разбоем.

– Жаль, автомат мне ещё не выдали! – сказал Вениамин.

– Да ладно, ты не переживай! Думай о хорошем, а там или ишак сдохнет, или падишах умрёт! – засмеялся, очками блеснул умница Виталик. – И взялся за черпак.

Виталий школу закончил в Туркмении, где служил его отец-пограничник.

Жидкость в тазу была цвета некрепкого чая, потому что к трём бутылкам водки туда долили тягучий сливовый пунш и решили погреть на газу – «такой блаа-аародный напиток надо пить исключительно горячим» – и поджечь сахар, чтобы капал он с шумом в бокалы: тогда это и будет – жжёнка, настоящее гусарство!

Вениамин тупо смотрел на радужные размывы пятен на поверхности таза, ощущал страшную пустоту, апатию и усталость внутри, понимая, что ведь он и сам хотел свары, драки – вот и выпросил.

И всё ещё сидела в нём колкой занозой злобная гадость, требовала выхода, верховодила, толкала в глупость.

Сахар жечь не стали, а таз слегка подогрели, и он исходил сизым ароматом сливы, осеннего влажного сада, пить было трудно, когда подносили ко рту, дыхание перехватывало, хотелось откашляться.

Так бывает на пороге простуды.

Пахомкин вновь разлил черпаком по бокалам и предложил назвать напиток – ликёр «Косточка».

* * *

Потом ходили по коридорам, орали дурными голосами военные песни, команды отдавали несусветные, якобы строевые.

Кто-то жалел его. Кто-то злорадствовал – нечего, мол, спорить, нашёл с кем – с деканом. Тоже мне – смельчак. А кто-то просто возмущался, потому что завтра на занятия с утра, день будний, а в этом бедламе не уснуть, хоть двумя подушками накройся.

Вениамин явственно почувствовал, что смертельно устал, его стало клонить ко сну.

В пьяном мозгу возникали мысли о том, как лицемерны люди, становилось жаль себя. Распухший глаз, казалось, разъехался на пол-лица, побаливал, напоминал ежесекундно о позоре. Давил чугунной крышкой на зыбкую пьяную голову.

Прибежал Санька Кудрицкий, старшекурсник.

– Ну что тебе сказать, Вениамин. Сегодня принято говорить тосты по военной тематике. Поскольку мне осталось всего ничего – несколько минут позора на защите и я практически инженер, то позволь обратиться к тебе, новобранцу, просто и по-отечески – сынок! – Не выдержал серьёза, засмеялся. Трясся несколько минут, все ждали окончания приступа смеха. – Прости, Веня, как гляну на твой «фонарь» – не могу! Но это ничего не значит! А вот я продолжу: ты запомни – оборона льёт воду на мельницу наступления, а главное в обороне – харчи! Вывод – держись поближе к кухне!

И опять засмеялся, мелко вздрагивая, вытирая слёзы ладошкой.

– Какая пронзительность в этих простых словах, – сказал Виталик Жбанов, – даже окуляры запотели! – Он снял очки, протёр носовым платком, всхлипнул.

* * *

Вениамин молча вышел, ни с кем не попрощавшись, мучительно пытаясь вспомнить, что же он делал во время провала памяти, долгим ли тот был, что он наговорил.

Пусто сделалось и безразлично в хмельной голове.

Он постоял в коридоре. Общага ненадолго забылась беспокойным сном. Он мысленно сказал:

– Прощай, родная общага! До встречи! Я тебе не изменю.

Незаметно выскользнул на улицу. Шёл сильный холодный дождь. – Черти женятся, – подумал грустно. – А Бог не Тришка, у него своя книжка, как говорится.

На глаза попалась клумба. Всё лето ходил мимо, не замечал, а сейчас будто кто её пододвинул – полюбуйся. Белые, красные, жёлтые астры роняли капли с острых тонких лепестков, плакали. Он полез, оскальзываясь по грязи, на клумбу.

Пытался сорвать, но стебли вылезали из пушистой, влажной земли с корнем, он откручивал гибкие, вязкие комли, получалось с трудом.

Он перепачкался, запыхался, промок в свитере насквозь, грязь налипла обильно на подошвы. Расслабил мыщцы и перестал сопротивляться холодной воде с неба.

Он подумал:

– Почему я спешу к ней, что так настойчиво гонит меня сейчас, в дождь и холод, на эту добровольную казнь, обоюдную неловкость, бессмысленную и ненужную, за которой нет продолжения? Ведь я распростился с ней накануне. Так трудно разорвать эту незримую ниточку. Канат! Но и нет никакой связующей нити, только постель и осталась. Для меня – точно, но вот она страдает, я вижу это, и не в силах изменить и исправить что-то, чтобы облегчить мучения невзаимности, и это теперь постоянно во мне топорщится, не отпускает, притягивает и возвращает.

К ней, к месту, где его пожалеют.

Его сильно влекло к этой маленькой женщине, как и любого мужчину – туда, где он себя показал мужчиной, он не мог с собой совладать, да и не особенно сопротивлялся, а в который уже раз плыл себе и плыл по течению.

Два дня назад он пришёл к Наде с цветами, шампанским, тихий и виноватый. Мялся, почти ничего не сказал, отделался какими-то общими, дежурными фразами. Это напоминало простой визит вежливости.

Он прятал глаза, казнил себя последними словами, и ничего не мог поделать, где-то внутри уговаривая – потерпи, сейчас это закончится. Впопыхах забыл отдать ей ключи и сейчас почему-то этому обрадовался: он мог тихо зайти, и повод был подходящий, чтобы вернуться накоротке.

Он остановил такси, долго уговаривал водителя, торговался. Вода стекала по стриженой голове, он сгонял её ладонью, мокрые короткие волосы стали мягкими от влаги. Вода свободно лилась с кончика носа, белая в свете фонаря у общаги. Он отплёвывал её, словно грёб навстречу зыбкой волне. Расслабил тело, отдав его холодному сильному дождю, коченея и понимая вдруг, что зубы стучат от холода.

Сунул водителю мокрые какие-то рубли. Несуразный букет мешал, отвлекал, а хотелось скорее в салон, в уютное нутро автомобиля, в тепло, его колотила крупная дрожь, и он медленно согревался, трезвел и ехал в другую общагу, к Наде.

Как вор, он крался по лестнице, в коридорчик, сдерживая дыхание, заглянул на кухню.

Стол соседей, идеально пустой и чистый, блестел новенькой клеёнкой с экзотическими плодами.

На столе Нади что-то было, накрытое белой салфеткой. Он приподнял её. Стояли приборы на двоих, тарелки.

Значит, ждала.

Заглянул в холодильник. В дверце стояла водка, но он взял квадратную посудину, тяжёленькую, с салатом, как оказалось – мясным, быстро, аккуратно его съел без хлеба, стараясь не звякнуть ложкой о край, боялся, что сейчас кто-нибудь войдёт, включит свет, испугается, застав его за этим воровским занятием, увидит лужу на полу, его отталкивающую внешность.

Согрелся от вкусной еды, даже слегка бросило в жар, но сразу зазнобило, стало корёжить, ломать усталое тело, словно перекручивая мышцы, делая их чужими и неуправляемыми.

Он стал икать, зажимая в себе звук, давясь им до сильной боли в мышцах груди, а потом показалось, что это сердце заболело от содроганий.

Он пил воду. Много воды. Стало тошнить от пресной безвкусности влаги.

Наконец буря внутри улеглась.

Вернул салфетку на место, сверху разбросал мокрые астры. Прохладные и влажные, местами темнеющие комочками чёрной земли, они топорщились упругими, как брызги разноцветного салюта, острыми лепестками из середины бутона. Он машинально понюхал белый цветок. Пахло осенним полем.

Он чувствовал себя отпетым мародёром.

Сразу же потянуло в сон. Он, раздевался быстро, путаясь в подлых брючинах, липкой и мокрой одежде.

Вымыл руки под краном, растёрся кухонным полотенцем, плохо видя, заторможенно соображая, двигаясь наощупь, по памяти, и улавливая, с подкатывающими приступами тошноты, запах еды. Наверное, от кухонного полотенца.

Задержал дыхание и лёг, не видя в темноте лицо Нади, боясь прикоснуться к ней.

* * *

Она спала лицом к стене, накрылась до горла простынёй, словно спасалась от вредных насекомых или замёрзла, ресницы вздрагивали, вялые руки, словно нехотя, машинально обнимали его, молча, куда-то пропали ямочки со щёк.

Вздрогнула и широко раскрыла глаза.

Он почувствовал солёную влагу на языке и ясно понял – слёзы.

Хмель улетучился, ему стало больно внутри, потому что пронзило мгновенно, каким-то нечеловеческим взглядом из глубины, он понял, что ей несравнимо хуже, хотя прежде думал, что плохо именно ему и жалеть надо его.

– Бедному жениться – ночь коротка.

– Я тебя ждала, но уснула. Ты голоден? – тихо спросила чуть хриплым спросонья голосом.

– Нет, я с ребятами… посидели… стихи читали… вспоминали разное… прощался. Распрощался.

– Какой ты холодный. У тебя отрицательная температура. Так отвратительно пахнешь. Объедками, дешёвым табаком. Мокрым собаком и блудом… Какое-то убийственное облако ты принёс, – с горечью сказала она. – Голый, холодный лягушонок, вынырнул из пелены дождя. Ты оставил вещи на том берегу? Какая странная голова, – провела рукой, – в буграх и шишках, словно поверхность Луны в кратерах. Ты – лунатик? Никогда прежде этого не замечала. Ты – Вениамин? Или тебя подменили злые люди, пока я спала?

– Я не царевна-лягушка, я – самец! Меня зовут Подмениамин!

И тотчас протрезвел, сказал, стараясь дышать в сторону:

– Я тот же, но другой. Из меня улетучиваются мёртвые бесы. Они пахнут болотом, палёной шерстью, горючей серой. Они же адские создания, а там нестерпимый для людей жар, пламя и смрад несусветный.

– Откуда они в тебе, зверюка?

– Они скопились за много лет и таились глубоко-глубоко во мне, внутри, не высовываясь. Мне ужасно много лет. Я старый, циничный и некрасивый, как волосатая бородавка на носу. Ты разве не разглядела тогда, при первой встрече?

– Они умерли? Бесы? Все?

– Да.

– Ты передвижное кладбище?

– Тлен бесам неведом. Я – компактная колонна-колумбарий. Среди осеннего мрака и дождя. Прах умерших скрывается во мне, в каменных сосудах, в клетках, как в ящиках комода, за блестящими табличками. Только земля под ногтями, а в ней спрятались до весны семена красивых, разноцветных астр, они прорастут в апреле, и я спрячусь в кустах. Потом прилетят пчёлы и будут нежно щекотать хоботками ворсинки моего тела, трудиться, собирая горькую пыльцу, чтобы превратить её в сладкий мёд. И начнут меня кусать, грешного, чтобы я одумался, стал человеком.

– Научи, старче, как навсегда избавиться от бесов?

– Я и сам ещё не всё понял, но, по-моему, надо в полнолуние начертить крест на своей фотографии, положить её незаметно в ноги, под саван покойника, потом трижды ополоснуть лицо в роднике, всякий раз приговаривая – изыди, нечисть, чур меня, чур.

– И как узнать, что они улетели и больше не вернутся?

– Почувствуешь запах чабреца и с восходом луны пошепчи над плошкой с водой трижды, наклоняясь пониже, чтобы вода ощутила твоё дыхание и вздрогнула, как живая, принимая твои слова, а ты всякий раз представляла бы, как поднимаешься из гроба – восстань с рассветом чистая, новая.

– Ужас! Выдумщик! – засмеялась Надя. – Даже мороз по коже пробежал! Ты ещё, в сущности, мальчик… Веничек. И ничегошеньки-то ты не знаешь, мальчик-злодей… Веничек. Только помнишь детские сказки… А как пахнет чабрец?

– Дурманом, пряно, пьяно. Терпко, и сладостно, и аппетитно. – Прижался к ней.

Она взяла его руку, прижалась щекой.

– И вправду – ты пахнешь травой. Наверное, так пахнут кузнечики. Маленькие кузнечики куют с восхода до заката своё хрупкое, как травинка, счастье. На одно лето. Потом засыпают усталые, а весной всё начинается сначала.

– Пряно улетучилось, осталось только пьяно.

Она легонько прикоснулась губами к его щеке:

– Ну, вот ты опять пушистый и горячий.

– Пушистый кипяток.

– Ток кипящий! Ты ощетинился электричеством, – пробормотала Надя. – Как ёжик иголками.

И плавно заскользила по его груди вниз, и тело упруго напряглось, откликнулось навстречу прикосновению прохладных губ, потом легла на спину, руки за голову, словно отрешилась от него, отказалась и скажет сейчас обыденную фразу равнодушным голосом – спокойной ночи! – и уснёт, как ни в чём не бывало, не ведая обид.

Он резко развернулся, навис над ней.

Она отвернулась в сторону, молча кусала губы и плакала беззвучно. Показалось ему – пронзительно. Стало нестерпимо больно. Сдерживался, закрыв глаза, отдавшись ритму и вместе с ним подчиняясь их совместному движению навстречу.

Он, как в первый раз, неистово и отчаянно и размеренно шагал и шагал, погружаясь в глубину её лона, восхитительного, как небосвод, и тесного, как каменный гроб. И метался между этими крайностями и погибал, воскресая, до самого рассвета.

Ненасытность обладания и упоение сменились усталостью и сильным голодом.

Пришла лёгкость, и в невесомости он сеял в неё, не думая о всходах, а лишь разбрасывая во множестве, бездумно, не заботясь, как попало, с отчаянием обречённого, любимого и не отвергнутого, сеял горячие семена бесценной малости, жизненной влаги.

Дождь шуршал по жестяному отливу, словно и впрямь кто-то продирался в высокой, плотной и тяжёлой от влаги траве. Слезоточил безостановочно. Наискось стекали по стёклам торопливыми пробежками юркие струйки, казалось, вода заполонила всё пространство вокруг. Весь мир погрузился в обволакивающую, неуютную, промозглую и бесполезную от избытка влажность. Только они, одни во всём свете, лежали, укрытые ненадёжной скорлупкой белой простыни, обнявшись, как перед гибельным шагом в пропасть. И были сейчас словно внутри большой капли, летящей навстречу неведомому препятствию, о которое разобьются, разлетятся на множество водяных точек, вспыхнут напоследок радужными атомами, обжигающе холодными и колючими, и станут другими, но уже внутри других капель.

И мир вокруг сразу изменится до неузнаваемости.

Лишь какая-то одна, случайная и непредсказуемая, едва различимая тёплая частичка, искорка, может быть, не ставшая счастьем, сохранит в этой хляби память о той большой, материнской капле, в которой они летели.

Сдерживая волнение, свивая незримые, яркие и ровные, трепетные ленточки тёплого дыхания в уютный, но хрупкий, ненадёжный кокон сна, радовались, что они вместе, не загадывая наперёд и не задумываясь про утро, чтобы не сойти с ума, ведь оно всё равно наступит, и не ведая, когда и где столкнутся с жёстким каркасом внешнего мира, грустили непроизвольно, потому что подспудно догадывались об этом, но не решались заглянуть за край, в бездонный провал мрачного предела надвигающейся безмерной тоски.

А может, быть, кто-то третий, невидимый и неявленный пока, но существующий и уже приблизившийся, нашептал им во сне будущие потрясения, а они не разобрали слов. Он же загадочно, с улыбкой глядел на них со стороны.

Ангел?

Стоило чуть-чуть приоткрыть ресницы, он бы исчез, и, чтобы не спугнуть эту странную явь, надо лежать, не открывая глаз, позволив лишь лёгкое касание, отдавшись памяти рук, чтобы удостовериться, что не один, и этого так безгранично много в огромной пустоте вокруг. Надо лишь слегка напрячься в темноте и отыскать глазами и удостовериться, что не ошибся.

Так странно и потусторонне звучала негромкая мелодия воды по отливу.

В который уже раз ему стало гадко и невесело, но в темноте она, усталая, мгновенно уснула и не видела его лица, постыдного синяка и горестных складок у края губ. Ему не было радостно от её неведенья. Скорее всего, она поняла, однако тактично промолчала.

Стало вдруг невыразимо горько от мысли о невосполнимой утрате, что надо встать и идти куда-то, словно она его покинула навсегда и уже не вернётся.

Он привстал, облокотился, едва коснулся маленького уха и сдержался, чтобы не поцеловать, не разбудить. Попытаться спрятаться от своего горького одиночества. Но остановился, потому что понял – оно станет только сильнее и ничуть не облегчит его страдания, и без того многочисленные по его же вине, но и причинит ненужное неудобство Наде.

Дождь пеленал в безвольную, бесформенную звучность и плавно усыплял, как анестезия. Только болела в сгибе правая рука, словно там и впрямь торчала из вены игла, застрявшая после инъекции безумия, и если её выдернуть, сразу проснёшься, и боль растечётся тогда по всему телу.

Он провалился в небытие, а проснулся оттого, что затекла, онемела бесчувственно правая рука, на которой спала Надя, нахмурив смешные бровки.

Он не знал, сколько прошло времени. Было раннее утро. Неуютное, промозглое, чужое.

Тихо встал, плеснул на кухне в лицо холодной воды, не умываясь, чувствуя, что весь он – одна сплошная гадость в том, что натворил вчера.

Лицо покрылось за ночь звонкой, густой, кабаньей щетиной, обильной и проросшей мгновенно, как у

покойника перед обряжением в саван.

Он задыхался от собственного перегара, и ещё больше страдал от глупости нечеловеческой, показушной, упёртости никому не нужной, от которой всем только больно и безрадостно, а поверх этой бесполезности, как сургуч на пакете, отправляемом без адреса в далёкие края, синяк, отдающий сиреневым свечением, поблёскивающий сильно натянутой кожей.

И что он весь – один распухший, никчёмный синяк! Безумный наплыв без внутренностей, чувств, ощущений. Одна сплошная запёкшаяся гуля, медуза, амёба, кусок кровяной колбасы, замотанной в бинт, и если его размотать, вся эта бурая, бордово-сизая, слипшаяся масса развалится, превратится в бесформенную, мерзкую осклизлость.

– Эта оплеуха – месть мне за двуличность и нелюбовь. Наказание за невозможность дать то, чего она ждёт и о чём мечтает – простую взаимность.

Оказывается, это так много.

– Неужели она так слепа в своей любви ко мне, что не видит всей моей искусственности и неправды, фальши, так мощно вдруг вызревшей во мне взамен первого чувства. К чему мы оба потянулись. Искреннего и ослепительного, между мной и ею. Того, что я теперь убиваю в ней. Уничтожаю своей равнодушной угрюмостью, низводя до уровня привычки, утоления страсти. А она принимает это как большое чувство. Или это отчаянье, желание продлить хоть и мучительное, но настоящее для неё. А я любуюсь собой и, преступая человеческие законы, краду, ночной грабитель, тать, не имея на то никакого права, даже не уговаривая себя тем, что не всякая встреча – любовь на всю жизнь и возможна ведь просто встреча, не омрачённая долгим и трудным расставанием.

Влюблённые и грабители выбирают ночь.

Вдруг показалось, что она стоит за спиной, он вздрогнул, прикрыл синяк полотенцем, оглянулся. Нет – показалось. И был рад этому, но тотчас снова загрустил.

– И страдание не оттого, что не люблю, а порвать и уйти не могу, характера не хватает, а скорее потому, что не могу оправдать её ожидание, от моей невзаимности. А уходя, надо уходить!

Погладил голову стриженую, укололся о короткие волосы, подивился шишкам каким-то, словно их и впрямь раньше не было вообще и они вспухли, взбугрились, пока он безумствовал вчера. Или пока спал. Теперь же они набрякнут, гулко раскроются ядовитые почки, и какая-нибудь гадость повылезает вурдалачья всем на удивление, до столбняка нездешняя, чудна́я. И разговор ночной про нечисть получит реальное продолжение.

– Какая башка несуразная… никчёмная! Пустая и некрасивая, будто котелок помятый! Да перед кем красоваться-то! Может, это мне вчера настучали по репке?

Он не помнил всего, что происходило вечера. Начало помнил, и всё! Резко выключили рубильник! Смутно всплывали придонной мутью из глубокого омута бессознания, из небытия – слова, речи, тосты, суета бесконечная и ненужная, глупая ссора с горячим Вано.

Хотя он и сейчас его не оправдывал.

Было обидно, непривычно, но он укорял себя, потому что, если честно – он и сам хотел этого дермеца приобщиться, и некому счёт выставлять, кроме себя. Вот, пожалуй, и вся честность – только в этом желании. Остальное – притворство и лицемерие.

Вернулся в комнату с пустой тяжёлой головой, не представляя, что сейчас скажет Наде.

Он хотел поцеловать её, наклонился, задержал дыхание. Она спала. Или делала вид, что спит? Едва приметные голубые облачка притаились в ложбинках, резко отчеркнули, обозначили под глазами мрак прошедшей ночи.

Он побоялся, что разбудит, ключи на столе оставил тихонько, чтобы не звякнуть ненароком, быстро спустился по лестнице, радуясь тому, что не пришлось мямлить и врать, и что не увидела она синяк на его лице.

Только позже оценил он, что Надя спасла его, и себя, наверное, тоже, тактично сделав вид, что спит.

* * *

Он бежал быстро, спасаясь от затяжного осеннего дождя. До самого призывного пункта.

Асфальт поблёскивал. В свете фонарей кружилась подвижная масса мелких капель, лоснящаяся поверхность тротуара, дороги, всё, что попадалось на глаза, было покрыто бесконечной влагой дождя, словно копошились мелкие, подвижные черви.

Вяло, отвратительно, лезли на глаза.

Он жарко вспотел от приступа тошноты. Выброшенной на льдину рыбой хватал ртом холодный, обжигающий воздух, задыхался от перегара, слабости.

Влажно дымился белым паром свитер, не успевший высохнуть за ночь. Мокрый воздух студил, и ему очень захотелось заболеть, прямо сейчас – мгновенно и неотвратимо, а когда придут его проведать, попросить прощения. Раскаяться, вновь попросить прощения, слёзно, у всех людей, абсолютно, без разбора. Встать на колени, сказать жаркие, очистительные слова – вслух. Исторгнуть их из себя, мучаясь и радуясь одновременно. Улыбнуться и умереть, но успеть сказать Наде, что лучше её никого не было у него. Однако он тотчас же возмутился своим несуразным детским мыслям, обидкам и поглуплению, приписав его разрушительному воздействию вчерашней пьяной оргии, водки нескончаемой и пойла под названием пустым и глупым – «Косточка».

У тоски тоже есть запах – мокрой псины. Собака это знает лучше.

Да, собственно, кто у него был до Нади! Глупости.

Какие-то потискивания на чёрной лестнице общежития, слюнявые поцелуйчики, ахи-охи-вздохи до одеревенелости туловища, беспокойный сон, неумелое, неловкое, оттого противное, как всё ненатуральное, скользкое до отвращения, нерадостное от глупости.

Совсем по-другому – с Надей!

Всё красиво… только синяк неприлично выпадал из этой картины.

Он развернулся и быстро зашагал к воротам призывного пункта, не обращая внимания на нудный дождь.

* * *

Он увидит её ещё один раз. Всего один. Мельком, из окна вагона. И запомнит эту сцену – на всю жизнь. Временами, уже во взрослой жизни, до спазма внутри будет возникать у него нестерпимое желание искать встречи и вспоминать эту скромницу с ямочками, подарившую ему нежданно-негаданно, по-царски щедро, бесценную уверенность, что он – мужчина. И это было так важно перед тем, как он попал на срочную службу.

И однажды он даже пойдёт на встречу, которая, увы – не состоится, но много позже…

Он проснулся другим, и это была новая точка отсчёта.

На присягу приехали Кирилл Бархоткин с большой, разношёрстной компанией подвыпивших однокурсников. Они стояли у КПП с плакатом: «Свободу Вене Павлову и Юрию Деточкину!».

Много смеялись, шутили, комментировали происходящее, местами весьма остроумно, отвлекая внимание собравшихся, ломая торжественность момента. Пока замполит части не подошёл, не урезонил строго, что «здесь вам – это не там у себя, в институте. Вот там и безобразьте!»

В увольнение Вениамина не отпустили, решили, что напьётся с друзьями.

Они распростились на КПП.

Обнимались нарочито крепко, по плечам хлопали друг друга, Венниамин передавал приветы всем подряд, благодарил за то, что не забывают «бойца». Проводы слегка затянулись.

– Ты держись, не расстраивайся! – успокаивали его уже хорошо поддатые товарищи. – Не ссы в тумане, как говорится!

Кое-как, ватагой вывалились в звонкую морозную стынь. Потопали сильно, чтобы согреться, двинулись с песнями на станцию, их ещё долго было слышно. И лихой посвист переливами рассыпался, осыпался и падал сломанной сосулькой.

Знобко в гимнастёрочке на морозе в пустыне зимней ночи.

Он возвращался в казарму, и гульбище бывших однокашников казалось ему сейчас искусственным, придуманным, какой-то всеобщей пустой игрой. Но было грустно не за товарищей. Он не осуждал их, он думал о себе, и ничего путного в голове не возникало.

Надо было лишь дождаться отбоя, завтра с подъёма продержаться ещё один день, потом ещё. Всё – просто. И не было в нём нетерпеливого желания поскорее завершить дни службы, чтобы вернуться на гражданку, начать новую, осмысленную жизнь. Интересную, насыщенную, полностью подчинённую светлой цели.

Ясной и мобилизующей на что-то хорошее.

Дни стояли стеной, такие непохожие и одинаковые, как лес за колючей оградой, как передовицы из окружной газеты, которые им пересказывал замполит, и не хотелось, лень было углубляться в дебри этого тоскливого леса. Он впал в некий анабиоз, затаился на какое-то время, уснул под снегом, чтобы проснуться уже в другом качестве.

Самое грустное было в том, что мозг – спал и главный мужской орган – голова – был сейчас бесполезен.

Вениамину представлялось, будто он находится в центре, а вокруг него нескончаемые дни – вереницей досок забора – крутятся, ускоряясь, беззвучно, пустой каруселью, и отдельные доски смазываются. Между ними исчезает зазор, они превращаются в бесконечную ленту, и гаснет желание что-то менять, отыскивать какие-то частности. Думать, анализировать, находить детали несущественные. И воля подавляется, усыпляет эта однообразность, а тело чужое, усталое, не успевает отдохнуть в кратком забытьи после отбоя. И в нём нет ничего, кроме внешних признаков – ни кровеносных сосудов, ни костей, ни нервов, ни ярких эмоций. Есть лишь только руки, ноги, мышцы, ноющие от усталости, которая отупляет, скапливается опасно где-то в глубине. И обрыдли одни те же лица, одна и та же безликая униформа, хочется тишины и одиночества, но оно только внутри, а вокруг все эти люди, случайно, по неведомой прихоти других людей оказавшиеся вместе. И нет ни единого пятачка, самого малого места, где бы смог побыть самим собой, и когда начинал он это явственно ощущать, от безысходности накатывал изнутри спазм тошноты. Вдруг появлялось странное желание – например, покушать в солдатской чайной копчёной колбасы и закусить её мятными пряниками.

И хочется заорать дурным голосом от этой дикости, убежать, куда глаза глядят, в озлоблении. Должно быть, это и есть главный итог воспитания воина – озлобление и чёткое его применение к врагу. Но нет врага. Есть лишь вероятный противник, и при всей чёткости отдаваемых команд, резких, грубых – полная неясность, но надо быть готовым встать по тревоге, пойти и убить. Однако прежде ты должен убить что-то важное в себе. И только после сможешь совершить это действие над другими. Теми, кого без тебя обозначили и записали во враги, и никто не спрашивает твоего согласия: принял присягу – иди, выполняй, рассуждать будешь потом.

Бессильно прикрывал он глаза, чтобы это мельтешение не видеть, и тотчас же клонило в сон, коротко, примиряя с окружающим миром, словно опытный, универсальный лекарь. Внутри же – застывшая глыба долгого ожидания конца этой круговерти, и будущее парадоксально трансформировалось, смещалось в сознании, вместо того чтобы приближаться, как у всех нормальных людей за забором части.

Утром перевёртыши возвращались, и всё повторялось снова.

* * *

– Срочная служба. Как она тяготила, а сейчас кажется, всё дальнейшее – ошибки. И так глупо расстроилась встреча с Надей, словно кто-то специально подстроил, чтобы её не было…

Он не выдержал, написал ей тогда, ответил на её письмо, указал примерный день переезда из учёбки в линейную часть и что на пересадку будет у них неполный час. А в уме прикидывал, успеет ли он в общагу, чтобы потом вернуться на вокзал. Если подхватить такси и скоренько…

Как он соскучился по женской ласке!

Спрыгнул с подножки, отпросился у лейтенанта, кинул в кучу рюкзак со скаткой шинели, помчался в подземный переход, на площадь, к часам, что-то напутал, понял, какой огромный город, он оглушил его своим шумом, движением после замкнутой армейской реальности, словно Вениамин долго жил в лесу, на далёкой заимке и в одну секунду, по неведомому волшебству, оказался в самом центре этого громкого человеческого прибоя.

За полгода многое вокруг странно изменилось. Он так давно не был здесь.

Дома, улицы, убегающие от вокзала, стали большими, незнакомыми. Что-то ремонтировали, что-то построили, открыли магазины в переходах. Он метался, будто никогда и не был в этом городе, где проучился три года. Вернулся на перрон, снова полетел по ступенькам в подземный переход, засомневался – и вдруг, как из-под земли, выпрыгнул перед ним дед, похожий на гнома, с жёлтыми лукавыми глазами пройдохи, отправил его совсем в другую сторону.

Он бегал, задыхаясь, предчувствуя неудачу. Время шло. Надю он увидел из окна уходящего поезда, в ослепительном майском закате. Она появилась в последнее мгновение на перроне.

Он вдруг отметил, как она беззащитна и какие у неё тонкие ноги в этой юбке колоколом.

Кинулся в тамбур, махал рукой, жадно отыскивая глазами её фигурку, стараясь запомнить сейчас всю её.

И защемило сердце от собственной глупости, неправоты, утраты и никчёмных мыслей, самокопания, когда надо было держать её обеими руками, и любить, и лелеять…

Не отпускать!

– Господи, ну почему я так поздно это понял! – в отчаянье спросил он себя.

Несколько безответных писем.

Но он ещё надеялся.

И вдруг – «она здесь больше не живёт, не пишите на этот адрес». Незнакомый почерк.

Его отгонит от двери суровая проводница, не разрешит стоять у открытой двери – запрещено!

Мрак за окном, дребезжит ложка в пустом стакане. Звонит по нему – колокольчик разлуки.

Из давнего небытия возник сейчас этот звук.

…Тонко, неизбежно, трагично и неотвратимо, как начинающийся слом, возникший сначала в глубине, неведомая сила, рвущаяся на поверхность. Звук алмазного резца. Он скользнул едва приметно. Лёгкий, гибельный вскрик стекла и хруст излома внутри звука, и стекло осыпается беззвучно.

Едва уловимый, но глубоко и так близко, в серединке сердечной мышцы.

Последнее и невозвратное приблизилось высокой нотой победной комариной песни. И тотчас унеслось, отдаляясь, так же мгновенно, предощущением грядущих неприятностей. Следом пришла невероятная лёгкость, какой давно не было, и отступила давящая, во всю грудь, боль. Сначала слабо, но разрастаясь – всё уверенней.

А он уже опасно сбегал по склону, не умея остановиться, слабея, задыхаясь от высоты, необъятного простора впереди и в вышине, там, где была недавно радуга, заваливаясь куда-то вниз по высокой траве изумрудно-зелёной горы.

– Так вот оно как?! – подумал коротко. – Закруглилось и встретилось – по дуге. Хвост въехал в пасть… оконцовка. А как же Надя? – спросил стройный паренёк Вениамин, так и не разгадавший главной тайны.

Он сполз со скамейки, захрипел, исторгая изо рта белёсую пену, забился коротко в конвульсиях.

Упал нелепо на бок, слабея, выронил никчёмный букет.

* * *

Чёрный, блестящий пакет.

Сержант полиции, моложавый, лицо озабоченное.

Ветер сдёрнул казённый саван.

Мужчина рядом со скамейкой. Кепочка слегка съехала набок. Лысина блестит. Нога неестественно подогнута. Будто подпрыгнул высоко, взмахнул руками, чтобы взмыть, улететь подальше. Забыл на миг о притяжении, а оно его безжалостно сдёрнуло вниз, и он рухнул неожиданно.

В белом помятом костюме, в пыль детской площадки.

Мимо прошмыгнули два пацана.

– Ты глянь, глянь, трупный мешок сдуло! – показал рукой тот, что повыше.

И слово было страшным – от невосполнимой простоты.

Сержант никак не мог справиться с упрямым мешком, наклонялся, пытаясь пристроить его, понадёжней закрыть тело от посторонних глаз, но тот снова и снова наполнялся лёгким ветерком, как купол большого парашюта, норовил улететь.

Папочка, скользкая, тоненькая, мешала сержанту, он подтискивал её беспрестанно под мышку кителя, а она соскальзывала, не слушалась.

Люди оборачивались тревожно, испуганно вскрикнула какая-то женщина у дверей магазина.

– Куда теперь этот веник? – подумал досадливо полицейский.

Положил букет на лавочку.

Оглавление

  • Старая ветошь
  • «Веничек» Повесть Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Старая ветошь», Валерий Борисович Петков

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!