Патрик Модиано Ночная трава
Перевод с французского Тимофея Петухова.
ВСЕ было, было взаправду. Порой я замечаю, как говорю это посреди улицы, но голос мой будто звучит со стороны. Звучит тускло, бесцветно. Всплывают имена, лица, отдельные черты. Но нет того, с кем можно говорить об этом. Должно быть, еще живы два-три свидетеля тех событий, но и они, верно, давно все позабыли. Порой начинаешь думать, что их никогда не существовало.
Но все и вправду было. И доказательством тому — черный блокнот для заметок, исписанный моей рукой. Когда идешь сквозь туман, ищешь твердую почву, потому я сверяю со словарем каждое важное слово: «Заметка — короткая запись с целью позднее напомнить о чем-либо». Листы блокнота пестрят именами, телефонами, датами встреч и набросками, из которых часть, возможно, даже литературного толка. Но как назвать их? Дневник? Разрозненные воспоминания? Среди прочего, около сотни объявлений, списанных из газет. Потерянные щенки. Меблированные комнаты. Вакансии и объявления о найме. Гадалки.
Некоторые отдаются в памяти громче других. Особенно когда вокруг — тишина. Телефон уже давно молчит. И никто не стукнет в дверь. Должно быть, все решили, что я мертв. Так сидишь один, напрягая внутренний слух, точно ловишь слабые звуки морзянки, которые шлет издалека неведомый собеседник. Часть их смешалась и смолкла навсегда — как ни старайся, уже не услышишь. Но отдельные имена вдруг проступают в тишине — и на белых листах блокнота.
Данни, Поль Шастанье, Агхамури, Дювельц, Жерар Марсиано, «Жорж», отель «Юник», улица Монпарнас… Помню, в этих кварталах мне всегда было не по себе. Я проходил там на днях, и у меня возникло странное чувство. Не оттого, что прошло много времени, нет, — мне вдруг показалось, что другой я, мой близнец, по-прежнему живет здесь; он все так же молод и день за днем продолжает жить так, как жил то недолгое время я, вплоть до мельчайших подробностей.
Отчего прежде мне было здесь не по себе? Неужели всему виной кладбище и вокзал — от них здешние улочки всегда стояли в тени? Теперь они кажутся безобидными. Фасады зданий перекрасили в светлые тона. Словом, ничего необычного. Нейтральные воды. Возможно ли, чтоб мой двойник до сих пор ходил этими улицами, следуя старому моему расписанию? Чтоб повторял без конца каждый случайный мой жест? Нет, здесь ничего не осталось от нас. Время зачистило доску. Передо мной — новый квартал, свежий и стерильный, будто выстроенный заново на месте прежнего разносчика заразы. И хоть большая часть домов сохранилась, на них глядишь, как на чучело собственного пса, которого любил, когда он был еще жив.
Я очень жалел, что не взял с собой черный блокнот, когда бродил здесь в то воскресенье, поэтому старался припомнить отдельные записи так. Во столько-то встреча с Данни. Телефон отеля «Юник». Имена тех, с кем виделся там. Шастанье, Дювельц, Жерар Марсиано. Телефон Агхамури в марокканском корпусе студенческого городка. Короткие очерки о разных уголках здешних кварталов, которые я планировал позже озаглавить «Замонпарнасье», пока не узнал, что некто Озер Варшавский уже использовал это заглавие.
Был октябрь, воскресенье, почти вечер, и ноги сами завели меня сюда — в любой другой день я обошел бы район стороной. Нет, тут не паломничество. Просто по воскресеньям, особенно под вечер, время часто дает брешь. Нужно только уметь скользнуть в нее. Чучело пса, которого любил прежде. Проходя мимо одиннадцатого дома по улице Одессы и глядя на его грязноватые бело-бежевые бока — а шел я по другой стороне, — я вдруг почувствовал, что брешь раскрылась предо мной: будто щелкнуло что-то. Какое-то время я молча смотрел на дом, с трех сторон обступивший маленький дворик. Здесь парковал машину Поль Шастанье, когда жил в отеле «Юник». Как-то раз я спросил, почему он не ставит ее перед отелем. Он смущенно улыбнулся и ответил: «На всякий случай».
Красная «ланчия». Конечно, она привлекала внимание. Но зачем же покупать такую модель, да еще такого цвета, если хочешь быть незаметным… Позже он объяснил мне, что в том доме живет его приятель, и он часто дает ему машину. Да, потому она там и стоит.
«На всякий случай» — вот его слова. Я довольно быстро понял, что у Поля Шастанье, тщательно следившего за собой сорокалетнего брюнета, которого я видел не иначе как в сером костюме или темно-синем пальто, нет определенной профессии. Иногда по вечерам, в отеле «Юник», я слышал, как он говорит по телефону, но стены там толстые, и уловить нить разговора я не мог. Слышен был только его значительный, а порой резкий голос. И долгие паузы. Я познакомился с Шастанье в отеле «Юник», тогда же, когда и с остальными: с Жераром Марсиано, с Дювельцем — забыл, как его звали… Их образы расплылись в моей памяти, а голоса смешались. Поль Шастанье вспоминается четче других из-за цвета: очень черные волосы, темно-синее пальто, красная машина. Думаю, он тоже сидел в тюрьме, как Марсиано и Дювельц. Он был старше их и наверняка уже давно умер. Вставал он поздно и встречи назначал довольно далеко, где-нибудь за товарной станцией — тот район я тоже знал неплохо: улицы Фалгьер, Альре и даже немного дальше, до улицы Фаворит… Он звал меня туда несколько раз, и мы сидели в каком-нибудь безлюдном кафе, где, как ему казалось, его точно не выследят. Меня часто подмывало спросить: может, ему запрещен въезд? — но я не смел и молчал. Опять же почему тогда он парковал свою красную «ланчию» прямо перед кафе? Ведь безопаснее было пойти пешком. Тогда я часто бывал в тех краях: район начинали сносить, и приходилось шагать вдоль пустырей, мимо низких домов с заделанными кирпичом окнами и гор строительного мусора — точно после бомбежки. И среди всего этого — красная машина, запах кожи в салоне — вот то яркое пятно, вокруг которого память… Память ли? Нет. В то воскресенье я окончательно убедился, что время — недвижно, и если скользнуть в брешь, то найдешь все нетронутым, на прежних местах. Хотя бы даже красную машину. Так я решил дойти до улицы Вандам. Там было кафе, где у нас с Шастанье состоялся самый откровенный разговор. Мне даже казалось, что еще немного, и он раскроется совсем. Намеками он предлагал мне «работать» на него. Я отвечал уклончиво. Он не настаивал. Я был тогда очень молод, но и очень осторожен. Позже я заходил в это кафе с Данни.
Уже стемнело, когда я добрался в то воскресенье до проспекта Мэн. Я пошел по четной стороне, вдоль новых высотных домов, идущих единым фасадом. Ни одного светлого окна. Нет, все ведь и вправду было. И улица Вандам выходила на проспект где-то здесь, но в этот вечер дома стояли плотно, единой стеной, и нигде не было даже зазора. Оставалось только смириться с фактом: улицы Вандам больше нет.
Я подошел к стеклянной двери одного из зданий, примерно там, где мы прежде сворачивали на улицу Вандам. Внутри — неоновый свет. Длинный и широкий коридор, а по бокам, за стеклянными стенами, — офисы. Может, какая-то часть улицы Вандам еще сохранилась там, внутри квартала, и теперь зажата меж новых высоток. Я подавил нервный смешок от этой мысли. Продолжая вглядываться вглубь коридора, я понял, что не вижу конца. От неона хотелось моргать. Вероятно, этот коридор просто повторяет русло улицы Вандам. Решив так, я закрыл глаза. Кафе находилось в самом ее конце, где она переходила в тупик, упираясь в стену вагоноремонтных мастерских. Там Поль Шастанье ставил свою машину — у самой черной стены. Прямо над кафе была гостиница «Персеваль» — так называлась одна улица неподалеку, — но теперь и она погребена под многоэтажными домами. В черном блокноте записано все.
Ближе к концу Данни стало «не по себе» в отеле «Юник», как выразился Поль Шастанье, и она сняла комнату здесь, в гостинице «Персеваль». Она явно избегала кого-то, но не хотела, чтоб я знал, кого именно: Шастанье? Дювельца? Жерара Марсиано? Чем чаще я думал об этом впоследствии, тем больше убеждался, что беспокойство стало в ней заметно после того, как за стойкой регистрации появился незнакомый мужчина, — Шастанье сказал мне тогда, что это управляющий отелем, некто Лахдар. В блокноте после его фамилии в скобках стоит: Давэн.
* * *
Я познакомился с ней в столовой университетского городка, куда часто ходил побыть один. Она жила в американском корпусе, и я не мог понять, с какой стати: ни американкой, ни студенткой она не была. Вскоре после нашей первой встречи она съехала. Дней через десять, наверное. Я боюсь писать здесь полностью ее имя и фамилию, как записал тогда в блокнот: Данни Р., американский корпус, бульвар Журдан, 15. Вдруг она еще жива и, сменив множество имен, вернулась к прежним — в таком случае я бы не хотел привлекать к ней внимание. Впрочем, прочти она в книге фамилию, некогда принадлежавшую ей, она, быть может, вспомнила бы обо мне и послала весточку. Но я не слишком обольщаюсь на этот счет.
При первой нашей встрече я записал ее имя как Дани, но она взяла у меня ручку и исправила на Данни, своей рукой, прямо у меня в блокноте. Позже я обнаружил, что так — Данни — называется стихотворение одного поэта, которого я тогда любил, — я даже видел пару раз, как он выходит из отеля «Таранн» на бульваре Сен-Жермен. Удивительно, какие бывают совпадения.
Она съезжала в воскресенье и попросила меня приехать помочь с вещами. Когда я подошел к американскому павильону, Данни уже ждала внизу с двумя дорожными сумками. Она сказала, что нашла недорогую комнату в отеле, где-то на Монпарнасе. Сумки оказались нетяжелыми, и я предложил дойти пешком.
Мы пошли по проспекту Мэн. Как и в то воскресенье много лет спустя, здесь не было ни души. Она сказала, что с комнатой ей помог друг из марокканского корпуса, тот самый Агхамури — она познакомила меня с ним еще в первую нашу встречу.
На перекрестке возле кладбища мы присели на скамейку. Данни порылась в сумках: проверить, все ли взяла. Потом двинулись дальше. Как она объяснила, у Агхамури была комната в том отеле, потому что хозяин — марокканец. Так почему тогда сам он живет в студенческом городке? Потому что он студент. К тому же у него в Париже есть и другое жилье. А она, что, тоже студентка? Агхамури помог записаться на факультет в Санзье[1]. Последние слова она произнесла нетвердо, едва шевеля губами. Хотя как-то раз я и правда ездил с ней до Санзье на метро, по прямой от Дюрок до Монж. Когда мы поднялись в город, накрапывал дождь, но нас это не испугало. Как и велел Агхамури, мы пошли по улице Монж и через какое-то время прибыли на место: перед нами была обширная площадь или, лучше сказать, пустырь, окруженный низкими полуразрушенными домами. Под ногами хлюпала глина и, так как уже темнело, приходилось особенно осторожно обходить лужи. На той стороне виднелось новое здание, очевидно, только недавно построенное — кое-где еще торчали леса… Агхамури ждал нас у входа, и свет из холла подсвечивал его со спины. Мне показалось, что взгляд его был спокойнее, чем обычно, будто само крыльцо корпуса Санзье придавало ему уверенности, несмотря на дождь и мрачный вид пустыря. Все это вспоминается вразброс, рывками, и то и дело гаснет, мерцая. Совсем другое — четкие записи в блокноте. Они нужны мне, чтоб заново склеить киноленту из разбежавшихся в стороны кадров. Но есть в блокноте и другие записи: они касаются исследования, которым я занимался тогда же, и предмет его уводит вглубь XIX, а то и XVIII столетия, как ни странно, они кажутся мне более понятными и прозрачными, хоть я и не жил во времена упомянутых в них событий. И даже имена тех персонажей — баронесса Бланш, Тристан Корбьер, Жанна Дюваль и еще Мари-Анн Леруа, казненная на гильотине 26 июля 1794 года в возрасте 22 лет, — звучат привычнее имен моих современников.
Уже вечерело, когда мы добрались тем воскресеньем до отеля «Юник». В холле Данни ждал Агхамури, в компании Дювельца и Жерара Марсиано. Тогда я и познакомился с ними. Они настояли, чтоб мы пошли смотреть сад, начинавшийся за отелем, где были расставлены столики с зонтиками от солнца. «Твои окна выходят на эту сторону», — сказал Агхамури, но Данни, казалось, было все равно. Дювельц. Марсиано. Я изо всех сил стараюсь воскресить их образы, нащупать что-то, что заставило бы их после стольких лет проявиться во всей полноте и жизни, чтоб я снова ощутил их присутствие. Даже не знаю… Запах? Дювельц всегда выглядел аккуратно: ровные светлые усы, галстук, серый костюм. Он пользовался одной и той же туалетной водой — много лет спустя я узнал ее название, когда нашел в гостиничном номере забытый кем-то флакон. «Pino Silvestre», «лесная сосна» по-итальянски. На пару секунд запах «Pino Silvestre» позволил мне увидеть со спины блондина, грузно шагавшего вниз по улице Монпарнас: это Дювельц. И — все исчезло. Так, проснувшись, мы часто не помним сна — остается лишь легкий отпечаток, который тает с приходом дня. Жерар Марсиано, напротив, был брюнетом с очень белой кожей, роста невысокого и с характерным взглядом: он смотрел как бы в глаза, но не видел собеседника. Лучше всех из них я знал Агхамури. Мы много раз сидели в кафе на площади Монж по вечерам, после его занятий в Санзье. И каждый раз мне казалось, что он хочет сообщить что-то важное — иначе зачем было звать меня сюда, подальше от остальных. Зимой по вечерам здесь было тихо, и мы засиживались одни в дальнем углу, будто в укрытии. Черный пудель смотрел на нас, положив морду на табурет, и моргал глазами. Бывает, отдельные моменты сопрягаются в моей памяти с какими-то строками, и после я подолгу ищу, кто их автор. Так, думая о вечернем кафе на площади Монж, я всегда вспоминаю строки: «Когтистые пуделя лапы царапали ночи гранит».
После мы шли пешком до Монпарнаса. По пути Агхамури рассказывал кое-что о себе, а это вообще случалось редко. Не так давно его выгнали из марокканского корпуса, но я так и не узнал, по политическим причинам или нет. Друзья устроили его в небольшой квартирке в Шестнадцатом округе, рядом с Домом радио, той круглой махиной. Но ему больше нравилось в отеле «Юник», где распорядитель, «приятель из Марокко», оставил ему комнату. Почему бы тогда не съехать с квартиры в Шестнадцатом округе? — «Там живет моя жена. Да, я женат». — Тут я почувствовал, что больше он не скажет ни слова. Впрочем, на расспросы он никогда не отвечал. То немногое, что он доверил мне — хотя доверием это назвать трудно, — говорилось по пути от площади Монж до Монпарнаса: мы подолгу шли молча, будто ходьба помогала ему собраться с духом, прежде чем что-то сказать.
Одно не давало мне покоя. Был ли он студентом на самом деле? Я как-то спросил, сколько ему лет, и он ответил: тридцать. Потом, кажется, пожалел, что сказал. Разве можно быть студентом в тридцать лет? Я не решился задать ему этот вопрос, боясь задеть. А Данни? Ей-то зачем хотелось в студентки? И неужели можно так вот запросто взять и записаться на этот факультет? Когда я смотрел на них обоих, в отеле «Юник», они совсем не походили на студентов, и мне порой казалось, что та огромная, недостроенная громада факультета у пустыря где-то рядом с Монж на самом деле стоит в другом городе, в другой стране, в другой жизни. Может, причиной тому Поль Шастанье, Дювельц, Марсиано и те люди за стойкой регистрации? Мне вечно было не по себе в здешних переулках. В самом деле, вид у них мрачноватый. Они вспоминаются мне всегда под дождем, хотя другие районы Парижа я представляю скорее залитыми солнцем. Мне кажется, после войны Монпарнас выцвел. «Ля Куполь» и «Ле Селект» еще сверкали редкими огнями на том конце бульвара, но квартал утратил свой дух. Душа и талант покинули здешние места.
Как-то в воскресенье под вечер я шел здесь с Данни — там, где кончается улица Одессы. На улице никого не было, начинался дождь. Прячась от него, мы забежали в кинотеатр «Монпарнас» и уселись в глубине зала. Мы попали в антракт, поэтому не знали, как называется фильм. В огромном полузаброшенном кинотеатре мне было так же неуютно, как и на здешних улицах. Пахло электричеством, как из отдушин метро. Среди зрителей попадались солдаты-отпускники — когда стемнеет, поезда повезут их в Бретань, Брест или, скажем, в Лорьян. По укромным углам ютились парочки, и, когда звук фильма затихал, были слышны их стоны, вздохи и все нарастающий скрип кресел… Я спросил Данни, надолго ли она решила остаться в этом районе. Нет. Ненадолго. Вообще, ей бы лучше снять комнату попросторнее, в Шестнадцатом округе. Там спокойно, и никто тебя не знает. И уж точно никто не найдет. «А тебе что, нужно скрываться?» — «Нет. Вовсе нет. А тебе как, нравится район?»
Ясно было, что она хочет уйти от неудобного вопроса. Что мне было отвечать? Нравится мне район или нет — это не имело значения. Мне теперь кажется, что я проживал тогда две жизни сразу: внутри одной, будничной, текла другая. Точнее, эта вторая, яркая, жизнь каким-то образом соединялась с повседневной, тусклой жизнью, придавая ей особое таинственное свечение, которого на самом деле в ней не было. Так бывает во сне, когда нам являются места, где мы бывали много лет назад: они вдруг принимают необычный вид, как та унылая улица Одессы или пахнущий метро кинотеатр.
В тот вечер я проводил ее до отеля «Юник». Там она встречалась с Агхамури. «Ты знакома с его женой?» — спросил я. Данни была очень удивлена, что я знаю о ее существовании. «Нет, — ответила она. — Они почти не видятся. Разошлись, или вроде того». То, что я так точно воспроизвел здесь ее слова, — не моя заслуга: они есть в блокноте, прямо под именем Агхамури. Ниже на той же странице идут записи, уже не имеющие никакого отношения ни к угрюмым кварталам Монпарнаса, ни к Данни, ни к Полю Шастанье и Агхамури. Они посвящены Тристану Корбьеру и еще Жанне Дюваль, любовнице Бодлера. Похоже, я узнал, где они жили, так как в блокноте написано: «Корбьер, ул. Фрошо, 10; Жанна Дюваль, ул. Соффруа, 17 — ок. 1878». А дальше — целые страницы исписаны заметками о них, из чего можно сделать вывод, что они оба играли в моей жизни гораздо более важную роль, чем те из моих современников, с кем я тогда пересекался.
В тот вечер я оставил Данни у дверей отеля. Я заметил, что Агхамури ждал ее посреди холла в бежевом плаще. И это я тоже записал в блокнот: «Агхамури, бежевый плащ». Наверное, чтобы потом иметь какую-то опору, ориентир для памяти, — в тот короткий, сумрачный период моей жизни я старался записать как можно больше таких случайных, незначительных деталей. «Ты знакома с его женой?» — «Нет, они почти не видятся. Разошлись, или вроде того». Обрывки разговора, какие слышишь мимоходом, посреди улицы. И никогда не узнаешь, о ком шла речь. Так поезд проезжает мимо станции быстрее, чем успеваешь прочесть название, — и тогда, опершись лбом о стекло, глядишь на мост через реку, на деревенскую часовню, на корову, замечтавшуюся под деревом на фоне далекого стада. Надеешься, что на следующей станции прочтешь табличку, и тогда станет ясно, в каких ты краях. Я больше никогда не видел тех, чьи имена остались в черном блокноте. Они, похоже, были чем-то мимолетным в моей жизни, и я едва вспоминаю даже, как их зовут. Обычные встречи, но неизвестно, случайные ли. Есть в жизни такое время, когда ты стоишь на перекрестке и пока еще можешь выбирать, куда идти. Время для встреч, как было написано на обложке одной книжицы, как-то попавшейся мне на набережной, на книжном развале. Вот и тогда, оставив Данни с Агхамури, я побрел, сам не знаю зачем, по набережной Сен-Мишель. Я снова прошел по бульвару, и он был так же мрачен, как Монпарнасский, — наверное, оттого, что в будни здесь почти не было прохожих и не горели окна в домах. Поднявшись до того места, где в него впадает улица Мсье-Ле-Пренс, после ступеней и железных перил, я заметил, что в кафе, террасой выходящем на ограду Люксембургского сада, ярко светится стеклянная задняя дверь. Во всем зале было темно, и только за этой дверью завсегдатаи, как обычно, допоздна засиживались вокруг полукруглой барной стойки. Но на этот раз, проходя мимо, я заметил среди них две знакомые фигуры: Агхамури — он стоял в своем бежевом плаще — и Данни, сидевшую на барном табурете.
Я подошел ближе. Можно было толкнуть дверь и войти, но я не стал, боясь оказаться лишним. Да и в то время я всегда держался в стороне, на положении зрителя, я бы даже сказал «Ночного зрителя»[2], как тот любимый мною писатель XVIII века, о котором в черном блокноте исписано столько страниц. Поль Шастанье заметил однажды, когда мы гуляли близ улицы Фалгьер или, может, улицы Фаворит: «Странно… Вы всегда слушаете очень внимательно… но вы где-то не здесь». В чересчур ярком неоновом свете за стеклом Данни казалась блондинкой, а не светло-русой, ее веснушчатая кожа была еще бледнее, чем обычно, — почти молочного цвета. Во всем баре сидела только она. Трое или четверо стояли с бокалами в руках прямо за ней и Агхамури. Агхамури, склонившись, шептал ей что-то. Потом поцеловал ее в шею. Она рассмеялась и отпила из бокала — судя по цвету, это был куантро, она всегда заказывала его, когда мы заходили с ней в кафе.
Я думал, сказать ли ей завтра: я видел вас с Агхамури вчера ночью, в кафе «Люксембург». Я не знал, в каких они отношениях. По крайней мере, в отеле «Юник» у них были разные комнаты. Я попытался разобраться, что объединяло их всех. Судя по всему, Жерар Марсиано и Агхамури — давние друзья, и последний познакомил друга с Данни, когда оба еще жили в студенческом городке. Поль Шастанье и Марсиано были на «ты», несмотря на разницу в годах. То же самое и Дювельц. Но ни Шастанье, ни Дювельц не были знакомы с Данни до ее переезда в отель «Юник». И, наконец, Агхамури явно был близко знаком с распорядителем отеля, уже упомянутым Лахдаром, — тот появлялся через день и сидел за стойкой регистрации. Часто в компании некоего Давэна. Оба они, казалось, давно знали и Поля Шастанье, и Марсиано, и Дювельца. Все это я расписал в блокноте, пока однажды днем дожидался Данни, — так, бывает, решаешь кроссворд или делаешь набросок.
* * *
Позже меня допрашивали о них. Мне вручили вызов в полицию за подписью некоего Ланглэ. В десять утра я пришел в отделение на набережной Жевр и долго прождал в кабинете. Я глядел в окно, на цветочный рынок и на фасад больницы Отель-Дье по ту сторону Сены. Стояло яркое осеннее утро, набережные были залиты солнцем. В кабинет вошел сам Ланглэ, он оказался шатеном, среднего роста и, несмотря на большие голубые глаза, сперва произвел на меня впечатление человека довольно черствого. Тут же, не здороваясь, он строгим тоном начал задавать мне вопросы. Но оттого, что я отвечал спокойно, он скоро смягчился, догадавшись, что я ни в чем не замешан. Я же думал, что, возможно, сижу сейчас в здании, построенном на том самом месте, где повесился Жерар де Нерваль[3]. И если спуститься в подвалы, в одном из них окажется кусок улицы Старого Фонаря. На многие вопросы Ланглэ я не мог ответить определенно. Он назвал имена Поля Шастанье, Жерара Марсиано, Дювельца и Агхамури и спросил, в каких отношениях с ними я состоял. Именно тогда я и понял: нет, все-таки особой роли в моей жизни они не сыграли. Роль третьего плана. Я думал о Нервале и об улице Старого Фонаря, на которой когда-то построили это здание, где мы сейчас сидим. Знает ли об этом Ланглэ? Я чуть было не спросил его. В ходе допроса он много раз упоминал некую Мирей Сампьерри, которая «часто бывала» в отеле «Юник», но я ее не знал. «Вы уверены, что ни разу не виделись с Мирей Сампьерри?» Это имя ни о чем мне не говорило. Должно быть, он понял, что я не лгу, и больше о ней не спрашивал. Тем же вечером я записал в блокноте: «Мирей Сампьерри», а ниже, на той же странице: «наб. Жевр, 14. Ланглэ. Нерваль. Улица Старого Фонаря». Я удивился, что во время допроса он ни разу не упомянул о Данни. Видимо, каким-то чудом в их деле не оказалось ее следов. Тем лучше для нее. Говорят же, иная рыба и из сети ускользнет — так, наверное, ушла и Данни, растворилась без следа. Той ночью, когда я смотрел на них с Агхамури сквозь стеклянную дверь кафе «Люксембург», я под конец уже не мог различить ее лица из-за резкого неонового света, и вся она слилась для меня в единое светящееся пятно, как на передержанном снимке. Белое пятно. Может, таким же образом она исчезла из поля зрения Ланглэ. Но нет, я ошибался. Как выяснилось на втором допросе, куда меня вызвали через неделю, он знал о ней более чем достаточно.
Как-то ночью, когда Данни еще жила в студенческом городке, я провожал ее до Люксембургского вокзала. Ей не хотелось идти одной от метро до американского корпуса, и она попросила меня проехаться с ней. Но едва мы спустились в метро, как последний поезд отъехал от платформы. Мы могли бы дойти пешком, но стоило мне представить бесконечную улицу Санте в этот час, а потом еще забор тюрьмы и ограду больницы Святой Анны, вдоль которых лежал путь, как по сердцу прошел холодок. Но тут Данни повела меня к устью улицы Мсье-Ле-Прэнс, и скоро мы оказались у той самой барной стойки в форме дуги, где другой ночью она была с Агхамури. Она сидела на табурете, а я стоял рядом, и со всех сторон на нас напирали, прижимая друг к другу, толпы посетителей. Свет был до того ярким, что я постоянно моргал, а от стоящего вокруг гомона мы не могли толком разговаривать. Потом все эти люди ушли, один за другим. Кроме нас, за стойкой остался единственный посетитель — он сидел, тяжело облокотившись на нее, так что нельзя было понять, спит он или настолько пьян. Свет был все таким же резким и белым, но теперь мне казалось, будто освещенное пространство сузилось и мы — в центре выхваченного прожектором круга. Когда мы вышли на воздух, тьма по контрасту показалась полной, как при светомаскировке, и я понял, как чувствует себя мотылек, который избежал манящего и гибельного света лампы.
Было где-то часа два или три. Она сказала, что часто опаздывает на метро, потому и приметила это кафе — она называла его «66» — близ Люксембургского вокзала, только оно и работает всю ночь. Как-то раз, поднимаясь поздним вечером по бульвару Сен-Мишель, уже после допроса у Ланглэ, я издали заметил полицейский фургон, припаркованный прямо перед тем кафе, — он заслонял идущий из стеклянной двери свет. Клиентов заводили внутрь фургона. Да, именно это я и предчувствовал, стоя рядом с Данни за барной стойкой. Мотыльки, прельстившись, слетелись на свет, но не разглядели западни. Мне кажется, когда мы вышли, я даже сказал ей на ухо: «западня» — и она улыбнулась.
В то время в ночном Париже было немало ярких огней, служивших приманкой, и я старался обходить их стороной. Когда же мне это не удавалось, я всегда был начеку и порой, заходя в бар, полный странного вида людей, сразу искал глазами пути к отступлению. «Ты не на Пигаль», — сказала Данни. И я удивился, как привычно прозвучало в ее устах название этого злачного района. Мы шли вдоль ограды Люксембургского сада. «Пигаль», — повторил я и прыснул со смеху. Она тоже. Вокруг было тихо, и мы слышали, как в темноте за оградой шелестят деревья. Вокзал был закрыт, первый поезд отходил только в шесть утра. Сзади, в кафе «66», погасили свет. Можно было пойти пешком — я уже был готов к встрече с длинной и зловещей улицей Санте, рука об руку с Данни.
По дороге мы решили срезать и заблудились в маленьких улочках, где-то около Валь-де-Грас. Тишина здесь была еще гуще, и мы слышали звук собственных шагов. Мне даже подумалось, что, может быть, мы не в Париже, а в одном из тех небольших провинциальных городков — Анже, Вандоме, Сомюре, — о которых я не знаю ничего, кроме названия, но чьи тихие улочки наверняка похожи на улицу Валь-де-Грас, с садовой оградой в конце.
Данни взяла меня под руку. Впереди показался свет, но не такой яркий, как в кафе «66», — он шел из первого этажа многоэтажного дома.
Гостиница. Застекленные двери были отворены наружу, и свет из холла, где прямо посередине спал пес, положив морду на плиточный пол, падал на тротуар. В глубине за стойкой регистрации стоял лысый мужчина — ночной портье — и листал журнал. Стоя перед распахнутыми дверьми, я понял, что уже не в состоянии идти вдоль тюрьмы, а потом больницы, и тем более не готов к улице Санте, у которой ночью не видно конца.
Не знаю, кто из нас двоих потянул другого внутрь. Мы перешагнули через пса в холле, не разбудив его. Пятый номер был свободен. Я запомнил цифру «5», хотя всегда забывал номера гостиничных комнат и какого цвета там стены, мебель или занавески, будто нужно было, чтобы та моя жизнь понемногу растворилась в памяти. Однако стены пятого номера я помню — на них были обои с бледно-голубым узором, а окно закрывали черные шторы из плотной ткани, не пропускавшие ни малейшего света, — как я позже узнал, они остались еще с войны и потому соответствовали всем требованиям «пассивной обороны».
Позже в ту ночь я почувствовал, что Данни хочет сказать мне что-то важное, но не решается. С чего вдруг студенческий городок, американский павильон, когда она не студентка и не американка? Хотя, наверное, настоящие встречи — это когда оба ничего не знают друг о друге, даже проводя ночь в одном гостиничном номере. «Странные посетители были сегодня в этом „66“, — сказал я ей. — Хорошо еще, обошлось без облавы». Правда, что забыли посреди ночи в тихом Латинском квартале все эти люди, шумевшие вокруг нас под ярким неоновым светом? «Слишком много вопросов», — ответила она шепотом. Часы били каждые пятнадцать минут. Где-то залаял пес. Мне снова подумалось, что мы далеко от Парижа, — я даже, казалось, слышал далекий стук копыт перед самым рассветом. Сомюр? Уже много лет спустя, когда я снова оказался в окрестностях улицы Валь-де-Грас, я попытался отыскать эту гостиницу. В тот раз я не записал ни ее адреса, ни названия, как не пишут о самом сокровенном, боясь, что, попав на бумагу, оно перестанет нам принадлежать.
Когда я снова оказался в кабинете Ланглэ на набережной Жевр, он спросил меня: «Вы снимали комнату в отеле „Юник“?» — Он сказал это небрежно, точно уже знал ответ, а от меня требовалось только его подтвердить. «Нет». — «А в кафе „66“ часто бывали?» На этот раз он смотрел мне прямо в глаза. Я удивился, что он сказал именно «66». До сих пор мне казалось, что так называла его только Данни. Мне и самому случалось давать каким-то кафе другие имена, например, брать старинные парижские названия и говорить: «Встречаемся у „Тортони“» или «В девять в „Роше де Канкаль“».
— Говорите, «66»? — Я сделал вид, будто пытаюсь припомнить. «Ты не на Пигаль», — глухо прозвучал в голове голос Данни.
— Это на Пигаль, да? — как бы задумчиво спросил я.
— Вовсе нет. Это кафе в Латинском квартале.
Может, и не стоило хитрить с ним.
— А, ну да… Кажется, заходил туда пару раз…
— Ночью?
Я медлил с ответом. Возможно, безопаснее было сказать: днем, когда работал основной зал и посетители сидели на террасе, глядя на решетку Люксембургского сада. Днем это кафе ничем не отличалось от прочих. Но зачем лгать?
— Да. Ночью.
Я вспомнил зал, погруженный во тьму, и узкое пространство света в глубине — тайное убежище после закрытия. И это название — «66» — из тех, что произносят шепотом, в кругу посвященных…
— Вы были один?
— Да. Один.
Он сверился с лежавшей на столе бумагой — как мне показалось, это был список имен. Я надеялся, что Данни там нет.
— И никого из завсегдатаев кафе «66» вы не знаете?
— Никого.
Он по-прежнему смотрел в список. Мне хотелось, чтоб он зачитал имена этих «завсегдатаев кафе „66“» и объяснил мне, что это за люди. Может, Данни и знала кого-то из них. Или Агхамури. Ни Жерар Марсиано, ни Дювельц, ни Поль Шастанье, по-видимому, не посещали это кафе. Хотя я уже ни в чем не был уверен.
— Думаю, это обычное студенческое кафе, таких в Латинском квартале много, — сказал я.
— Днем — да. Но не ночью.
Голос его теперь звучал строго, почти угрожающе.
— Знаете, — начал я самым мягким и примирительным тоном, на какой был способен, — ведь я никогда не был «завсегдатаем» ночного «66».
Он поднял на меня свои большие голубые глаза, и в них не было угрозы — это был усталый и, в общем, доброжелательный взгляд.
— Во всяком случае, в списке вас нет.
Через двадцать лет, когда благодаря этому самому Ланглэ мне в руки попала папка с делом — оказалось, он не забыл про меня; наверное, на всяком перекрестке в нашей жизни стоит свой часовой, — в ней обнаружился список «завсегдатаев кафе „66“», во главе с неким Вилли с улицы Гобелен. Я потом перепишу его, когда будет время. И перепишу другие материалы дела, потому что они дополняют и подкрепляют записи в моем черном блокноте. Буквально вчера я забрел в тот район, где было кафе «66», чтоб посмотреть, сохранилось ли оно. Я толкнул стеклянную дверь, вошел и сел за полукруглую барную стойку, ту самую, за которой мы сидели с Данни и за которой я видел ее с Агхамури, сквозь дверное стекло, в резком и белом неоновом свете. Был шестой час, и все посетители сидели на террасе, выходящей на Люксембургский сад. Бармен очень удивился, когда я заказал куантро, — я сделал это в память о Данни и чтобы выпить за неизвестного мне Вилли с улицы Гобелен, первого в списке.
— Вы все так же работаете допоздна? — спросил я у бармена.
Он нахмурил брови. Похоже, он не понял вопроса. Молодой парень, лет двадцати пяти.
— Мы закрываемся в девять, мсье. Каждый день.
— Это ведь кафе «66»? — спросил я загробным голосом. Он поглядел на меня с опаской.
— Почему «66»? Кафе называется «Люксембург», мсье.
Я подумал о списке, который еще как-нибудь перепишу. Но некоторые имена в тот вечер вспомнились, итак: Вилли с улицы Гобелен, Симон Ланжеле, Орфанудакис, доктор Лукашек, он же Доктор Жан, Жаклин Жилуп и та самая Мирей Сампьерри, о которой Ланглэ спрашивал на первом допросе.
На террасе и в большом зале за моей спиной сидели туристы и студенты. За соседним столиком что-то отмечала компания ребят из Горной школы, и я рассеянно слушал их разговор. Должно быть, праздновали начало каникул. То и дело фотографировали друг друга на айфоны при тусклом свете сегодняшнего дня. Самый обычный день, начало вечера. И на этом же самом месте мы сидели с Данни, и я моргал от резкого света, и мы едва слышали друг друга из-за гула разговоров, которые вели между собой Вилли с улицы Гобелен и другие обступившие нас тени со страниц списка, и смысл их слов утерян навсегда.
* * *
Если память меня не подводит, кафе «66» мало чем отличалось от отеля «Юник» или от других парижских мест, где я побывал в те годы. Повсюду в воздухе витала опасность, и это придавало жизни особый тон. Так было везде, даже за городом. Как-то раз Данни попросила съездить вместе с ней в загородный дом. В черном блокноте записано: «Загородный дом, с Данни». И больше ничего. А страницей раньше другая запись: «Данни, просп. Виктора Гюго, жилой дом с двумя выходами. В 19 ч. у заднего крыльца, с ул. Леонардо да Винчи».
Я ждал ее там несколько раз, всегда в одно время, всегда у заднего крыльца. Тогда мне виделась какая-то связь между жившей здесь дамой, которой Данни «наносила визит» — странно было слышать от нее этот старинный оборот, — и тем загородным домом. Да, если мне не изменяет память, она говорила, что дом принадлежит даме с проспекта Виктора Гюго.
«Загородный дом, с Данни». Я даже не записал, как называлась деревня. Когда я листаю черный блокнот, во мне встают два противоречивых чувства. Если я вдруг не нахожу каких-то деталей, мне думается, что просто в то время я был готов ко всему и ничто не казалось мне удивительным. Беспечность молодости? Но потом я перечитываю отдельные фразы, имена, заметки, и мне начинает казаться, будто это сигналы морзянки, которые я слал тогда себе в будущее. Да, будто я пытался делать засечки, метки чернилами на бумаге, которые позже выведут меня на нужный путь и помогут распутать и разъяснить все то, что я проживал тогда, не понимая. Точки и тире, посланные вслепую, в минуты глубочайшей растерянности. И пройдут годы, прежде чем я смогу их расшифровать.
На той же странице, где черными чернилами выведено «Загородный дом, с Данни», синей шариковой ручкой приписаны названия деревень, целый список, — уже лет десять как я пытаюсь отыскать тот самый «загородный дом». Где он, в пригородах Парижа или дальше, в сторону Солони? Не знаю, почему из всех названий я выбрал именно эти — должно быть, они звучат похоже на название той деревни, куда мы заезжали заправиться. Сен-Леже-дез-Обе. Вокуртуа. Дормель-на-Орвенне. Ормуа-ля-Ривьер. Лорре-ле-Бокаж. Шеври-ан-Серен. Буаземон. Ашер-ля-Форе. Ля Сель-ан-Эрмуа. Сен-Венсан-де-Буа.
Я даже купил дорожную карту Мишлен, на которой написано: «150 км от Парижа. Север — юг», — она у меня сохранилась. Потом купил подробную карту района Солонь, из Большого атласа Франции. Несколько вечеров я провел, согнувшись над картами, в попытках просчитать, каким маршрутом мы ехали тогда с Данни на машине, которую дал нам Поль Шастанье, — не на той красной «ланчии», а на другой, скромного серого цвета. Из Парижа мы выехали через Порт-де-Сен-Клу, по туннелю и на автомагистраль. И зачем было выезжать в западном направлении, если деревня где-то в Солони, на юге?
Позже я случайно обнаружил на странице с заметками о Тристане Корбьере втиснутую между строк карандашную запись «Фёйёз» и номер телефона. Вот так, название деревеньки чуть не затерялось навсегда среди убористых строк о Корбьере. Фёйёз. 437—41–10. Ну конечно, как-то раз я приезжал к ней, когда она была уже там, — вот откуда у меня телефон. Я сел тогда на междугородний автобус у Порт-де-Сен-Клу. Он привез меня в небольшую деревушку. Из кафе я позвонил по номеру, который дала мне Данни, и она приехала за мной — на той самой серой машине, которую одолжил нам Поль Шастанье. «Загородный дом» находился в двадцати километрах оттуда. Когда я нашел Фёйёз на карте, оказалось, что это вовсе не в Солони, а в Эр-и-Луар.
437—41–10. Гудки тянутся один за другим, и никто не берет трубку — я вообще был удивлен, что номер еще существует, спустя столько лет. Однажды вечером, когда я в очередной раз набрал 437—41–10, вместо гудков я услышал потрескивание и чьи-то далекие голоса. Наверное, эта линия уже давным-давно была заброшена, как и десятки других. И, возможно, какая-нибудь подпольная организация использует ее теперь для тайных разговоров? Наконец, я различил женский голос, с механической монотонностью говоривший что-то, чего нельзя было разобрать. Служба точного времени? Или, быть может, голос Данни дошел до меня сквозь годы из затерянного где-то загородного дома?
Я заглянул в телефонный справочник Эр-и-Луар, который отыскал на блошином рынке в Сент-Уан среди целого развала прочих. В Фёйёзе оказалось всего с десяток абонентов, в том числе и нужный мне номер, отворявший «Врата прошлого». Так назывался детективный роман, который я нашел на книжных полках того загородного дома, и мы с Данни оба прочли его. Фёйёз (Э. и Л.), кантон Сенонш, имение Барбери, мадам Дорм. 437—41–10. Кто такая эта мадам Дорм? Упоминала ли Данни при мне ее имя? Может, она еще жива. Тогда нужно как-то связаться с ней, она должна знать, что сталось с Данни.
Я позвонил в справочную и спросил, какой теперь номер в имении Барбери, коммуна Фёйёз в Эр-и-Луар. И снова голос мой зазвучал, будто из могилы, — как в тот раз, когда я говорил с барменом в кафе «Люксембург». «Фёйёз через „и“ краткое?» — Я повесил трубку. Что толку? За столько лет мадам Дорм наверняка исчезла из телефонных книг, да и дом не раз менял хозяев и перестраивался, так что я даже не узнаю его теперь, если увижу. Я разложил на столе карту пригородов Парижа, с досадой убирая карту Солони, над которой провел весь день. Благозвучное «Солонь» сбило меня с толку. И то, что рядом с домом были пруды, тоже наводило на мысли о том регионе. Но что мне до карты? В моей памяти загородный дом всегда будет стоять в несуществующем краю где-то в Солони.
Вчера вечером я сидел и водил пальцем по карте, следуя нашему тогдашнему маршруту из Парижа в Фёйёз. Я взбирался вверх по течению времени. Настоящее, где в тусклом свете один день сменяет другой, ничем не отличный от первого, так что начинает казаться, что уже пережил сам себя, — это настоящее было мне безразлично. Я верил, что вновь отыщу тот ровный ряд деревьев и белую ограду. И снова пес медленно пойдет мне навстречу по аллее. Я много раз думал о том, что, не считая нас с Данни, этот пес — единственный житель дома; может, даже единственный его хозяин. Перед каждым нашим отъездом в Париж я говорил Данни: «Надо бы взять его с собой». Он приходил и устраивался против машины, провожая нас. И едва мы садились, хлопали дверцами и заводили мотор, как он вставал и шел к сараю, где хранились дрова, — там он обычно спал в наше отсутствие. И всякий раз мне было жаль возвращаться в Париж. Я как-то спросил Данни: можем ли мы с ней пожить в этом доме какое-то время? «В принципе, да, — сказала она, — но только не сейчас». Я неправильно понял, та «дама», которую навещала Данни на улице Виктора Гюго, никак с этим домом не связана. Хозяйка дома — а это действительно женщина — сейчас за границей. Они познакомились в прошлом году, когда Данни искала работу. Правда, она не уточнила, какого рода «работу» искала. Ни Агхамури, ни остальные из «Монпарнасской шайки», как я ее окрестил — Поль Шастанье, Жерар Марсиано, Дювельц, — не знали о доме. «И к лучшему», — сказал я. Она улыбнулась. Она явно думала так же. Однажды вечером, когда мы разожгли камин и уселись перед ним на огромном диване, а пес лег у нас в ногах, Данни вдруг сказала, что напрасно мы взяли машину у Шастанье, и вообще, она больше не хочет иметь ничего общего с этой «кучкой тупиц». Меня удивил ее тон, и что она, обычно молчаливая и сдержанная в суждениях, выбрала именно такое слово. Но и в этот раз мне не хватило духу спросить, что же связывало ее с теми «тупицами» и почему она переехала в отель «Юник» под влиянием Агхамури. Да и, признаться, сидя так, в доме, скрытом от всех плотным рядом деревьев и белой изгородью, мне не хотелось задавать лишних вопросов.
Но вот однажды мы возвращались после прогулки, со стороны Этрельской мельницы — одно из тех названий, которые, казалось бы, давно позабыты или которые мы не произносим вслух, боясь расчувствоваться, но память послушно хранит их, пес бежал перед нами, в небе светило осеннее солнце. Только мы вошли в дом, послышался шум мотора. Звук приближался. Данни схватила меня за руку и повела в спальню, на второй этаж. Жестом она показала, чтоб я сел куда-нибудь, а сама прижалась к стене у окна. Снаружи заглушили мотор. Хлопнула дверца. Было слышно, как кто-то идет к крыльцу по усыпанной гравием аллее. «Кто это?» — спросил я шепотом. Данни не ответила. Тогда я тихо скользнул к другому окну. Снаружи стоял большой черный автомобиль какой-то американской марки, и мне показалось, что кто-то остался за рулем. Раздался звонок. Потом еще два. Еще три. Внизу залаял пес. Данни стояла, вцепившись рукой в занавеску, и не двигалась. «Есть тут кто-нибудь? Кто-нибудь дома? Вы меня слышите?» — Голос громкий, с едва заметным акцентом: бельгийским, швейцарским или общим акцентом тех людей, про которых не знаешь, какой язык считать их родным, — они и сами этого не знают. «Есть тут кто-нибудь?»
Пес лаял все громче. Он остался в прихожей, и, если дверь была закрыта неплотно, он легко откроет ее лапой. «Как думаешь, он может войти внутрь?» — прошептал я. Данни отрицательно покачала головой. Она присела на спинку кровати, скрестив руки на груди. На лице читалась скорее досада, чем страх, и она сидела не шевелясь, опустив голову. А я представлял себе, как тот тип сейчас войдет в дом и сядет ждать нас в гостиной, так что будет непросто выскользнуть незамеченными. Но я сохранял спокойствие. Мне не раз случалось избегать нежелательных встреч со знакомыми, когда я внезапно понимал, что у меня нет сейчас сил разговаривать с ними. Увидев впереди одного из них, я переходил на другую сторону или скрывался в первом попавшемся подъезде. Однажды мне даже пришлось вылезать через окно первого этажа, чтоб разминуться с приятелем, который неожиданно решил заглянуть ко мне. Я знал много домов с черными ходами, их адреса даже записаны в моем блокноте.
В дверь больше не звонили. Пес утих. В окно я увидел, как высокий брюнет в пальто с меховым воротником идет к машине, припаркованной напротив крыльца. Вот он нагибается и говорит что-то в опущенное стекло, но, кто за рулем, мне не видно. Потом садится, и машина отъезжает по аллее.
Вечером Данни сказала, что сегодня свет лучше не зажигать. Она задернула шторы в гостиной и в той комнате, где мы ели. Так что мы сидели при свечах. «Думаешь, они могут вернуться?» — спросил я. Она пожала плечами. Это, наверное, был один из друзей хозяйки. Она старалась держаться от них подальше, иначе «насядут, и не отвяжешься». Порой в ее безупречно чистую и грамотную речь закрадывались выраженьица вроде этого. В полутьме за плотно задернутыми шторами мне казалось, что мы воры, тайно проникшие в дом. Но, как ни странно, это совершенно меня не тревожило — видно, настолько притупилось во мне в то время чувство законности, знакомое каждому, кто вышел из добропорядочной семьи и твердо знает свое место в обществе. Мы сидели при свете единственной свечи, разговаривали шепотом, чтобы не было слышно снаружи, и нам обоим это казалось нормальным. Я почти ничего не знал о Данни, но чувствовал, что между нами есть что-то общее, что мы с ней — из одного мира. Но я едва ли смог бы сказать какого.
Дня два или три мы не включали электричество. Данни в двух словах объяснила мне, что на самом деле была здесь не совсем «по праву». Просто у нее остались ключи еще с прошлого года. И «хозяйка» не в курсе, что Данни решила немного пожить в доме. Нужно будет еще объясниться с садовником, который ухаживал за парком и должен был появиться здесь со дня на день. Да, дом не был брошен, как мне сперва показалось. Прошло несколько дней. Садовник не удивился нам, когда пришел. Невысокий седеющий мужчина, в охотничьей куртке и вельветовых брюках. Данни ничего ему не объясняла, а он ни о чем не спрашивал. Напротив, даже сказал, что, если нам что-нибудь нужно, он может привезти. Несколько раз он возил нас, вместе с псом, за покупками в Шатонеф-ан-Тимерэ. И поближе, в Майбуа и Дампьер-сюр-Блеви. Эти названия дремали где-то в моей памяти, но не исчезли совсем. А вчера вечером они вышли на поверхность. За пару дней до того, как мы поехали в Фёйёз, Данни снова решила наведаться к той даме с улицы Виктора Гюго. Но когда я дошел с ней до нужного дома, она попросила, чтоб на этот раз я подождал не на заднем крыльце, с улицы Леонардо да Винчи, а в кафе неподалеку, на площади, потому что она не знала, сколько пробудет там. Я ждал ее около часа. В кафе она вошла бледная. Тут же заказала куантро и выпила его залпом — чтоб «встряхнуться», как она выразилась. Расплатилась она купюрой в пятьсот франков, которую вытащила из перевязанной красной бумажной лентой пачки. На пути сюда этой пачки у нее не было — мы едва наскребли на два билета.
Барбери. Этрельская мельница. Фрамбуазьер. Слова проступают, нетронутые, как тела тех молодоженов, найденных в горах, в глыбе льда, — прошли сотни лет, а они все так же молоды. Барбери. Так назывался тот дом. Я до сих пор вижу его симметричный белый фасад за листвой аллеи. Три года назад я ехал в поезде и листал газету, пробегая глазами объявления; их теперь куда меньше, чем было раньше, когда я переписывал их на страницы черного блокнота. Нет больше вакансий, ни объявлений о найме. Нет пропавших собак. Нет гадалок. Ни одного загадочного сообщения, вроде: «Мартина! Позвони нам. Мы с Ивоном и Хуанитой очень волнуемся». Но одно объявление привлекло мое внимание. «Продается старинный особняк. Эр-и-Луар. Поселок между Шатонеф и Брезоль. Парк. Пруды. Конюшни. Тел. 02–07—33—71–22, агентство Паккарди». Мне казалось, я узнал тот дом. Я переписал объявление в черный блокнот, на последнюю странице внизу, как заключение. Правда, конюшен я припомнить не мог.
Пруды там точно были — вернее, прудики, в которых плескался пес во время наших прогулок. На самом деле, так: Барбери — назывался весь поселок, а не только дом — в прежние времена он явно был господской усадьбой. Поблизости сохранились обломки старых стен, погребенные под вьюнком, останки старинной часовенки, и, кто знает, может, там были и конюшни. Однажды, выгуливая пса, — это он вывел нас на эти развалины, как те собаки, обученные искать трюфели, — мы представляли, как все здесь восстановим, точно были хозяевами. А может, и правда предки Данни владели этой землей, но она боялась признаться мне, что в ней течет дворянская кровь Барбери, и теперь она тайно посещала имение, принадлежавшее некогда ее роду. По крайней мере, мне нравилось так думать.
Там, в Барбери, я забыл рукопись примерно в сто страниц — черновик работы, которую я писал по заметкам из черного блокнота. Или скорее я оставил ее в гостиной на столе, где работал, рассчитывая продолжить, когда вернемся через неделю. Но мы больше не вернулись в тот дом, так что и рукопись, и пес остались там навсегда.
Все эти годы я то и дело думал о рукописи, надеясь все же найти ее, как мы находим где-нибудь засушенный цветок, четырехлистный клевер и прочие памятные нам вещи. Но где стоит тот самый загородный дом, я уже не знал. А штудировать страницы блокнота было лень, да и стоило вспомнить, сколько времени я потратил, чтоб отыскать в нем втиснутое крошечными буквами название деревни и телефон, как я начинал глядеть на блокнот с опаской.
Но я больше не боюсь его открывать — листая черный блокнот, я склоняюсь над своим прошлым. Этот оборот вызывает у меня улыбку. «Человек над своим прошлым»[4] — так называлась книга, которую я нашел в гостиной Барбери, на стеллаже возле окна. Но прошлое ли это? Нет, не о прошлом я говорю, а о моментах того вневременного, чистого бытия, которое я страница за страницей извлекаю из плоского и тусклого настоящего, чтоб заиграли в нем свет и тени. Сегодня день, идет дождь, и все тонет в серых тонах, люди, вещи, — и я с нетерпеньем жду ночи, когда у предметов прорежутся грани, проступят в контрасте света и тени.
В другой день я ехал на машине по ночному Парижу, и многочисленные фонари вдоль проспектов и в углах улиц завораживали меня отсветами и тенями, будто тайными сигналами, посланными мне. Нечто похожее чувствуешь, глядя с улицы на освещенное окно: ты будто и там, и не там. В комнате за стеклом никого нет, но горит оставленная кем-то лампа. Для меня никогда не было прошлого и настоящего. Все сливалось, как в той пустой комнате, где забытая лампа горит ночами напролет. Мне часто снится, как я нахожу рукопись. Как вхожу в гостиную, иду по черно-белому плиточному полу к стеллажу с книгами и роюсь на нижних полках. Или как кто-то пересылает мне ее почтой, но я не могу разобрать имя в графе «отправитель». И на посылке стоит тот год, когда мы с Данни ездили в загородный дом. Но меня не удивляет, что посылка шла так долго. Определенно, не существует ни прошлого, ни настоящего. По записям в черном блокноте я могу восстановить из той работы несколько глав, где говорилось о баронессе Бланш, о Мари-Анн Леруа, погибшей на гильотине 26 июля 1794 года в возрасте 22 лет, о том, что представлял собой в годы Революции отель «Радзивиль», о Жанне Дюваль, о Тристане Корбьере и его друзьях: Рудольфе де Баттине и Эрминии Куччиани… Среди исписанных заметками страниц нет ни одной о XX веке, в котором я жил. Но стоит начать читать, как все те дни и ночи, когда я заполнял записями свой черный блокнот, оживают передо мной в красках, звуках, запахах. Судя по тому, что написано там об отеле «Радзивиль», он должен был напоминать отель «Юник» на улице Монпарнас: такое же сомнительное место. Мне теперь кажется, что и у Данни есть что-то общее с баронессой Бланш. Очень трудно было отыскать ее след, хотя пару раз она промелькнула на страницах дневника Казановы, который я читал тогда, да еще в отчетах полицейских инспекторов Людовика XV. Интересно, а они-то изменились с XVIII века? Однажды Дювельц и Жерар Марсиано шепотом сообщили мне, что отель «Юник» находится под прикрытием и одновременно под надзором одного инспектора из отдела нравов. И он наверняка тоже писал отчеты. А когда двадцать лет спустя Ланглэ передал мне ту папку, — я и правда очень удивился, что там есть что-то про меня, на что он улыбнулся: «Да-да, я следил за вами, только „издалека“», — среди прочих бумаг в ней нашелся детальный отчет о Данни, не уступавший по части подробностей тем, какие писали пару веков назад о баронессе Бланш.
В сущности, я не жалею, что потерял тогда рукопись. Если б она не пропала, я бы не сел писать эти строки. Время исчезло, и все теперь заново: в руке у меня все та же ручка, и снова я заполняю листы своим почерком, то и дело поглядывая в черный блокнот. Мне понадобилась почти вся моя жизнь, чтоб вернуться к тому, с чего начинал.
Прошлой ночью мне снова приснилось, что я иду на почту. Подав в окошко извещение на свое имя, я получаю бандероль и уже заранее знаю, что внутри. Но на этот раз мне удается прочесть имя «отправителя»: мадам Дорм. Барбери. Фёйёз. Эр-и-Луар. А на почтовой бумаге штамп: 1966 год. Пакет я вскрываю уже на улице, и внутри действительно рукопись. Я и забыл, что писал тогда на клетчатых листах, вырванных из блоков с рыжей обложкой фирмы «Rhodia». Чернила были холодного, голубого цвета, и это я тоже забыл. Девяносто девять страниц, последняя исписана не до конца. Почерк убористый, много помарок.
Я иду, никуда не сворачивая, и крепко держу рукопись под мышкой, боясь потерять. Летний вечер. Я иду все прямо по улице Конвента, в сторону больницы Бусико, ее темного фасада и железной ограды.
Проснувшись, я вспомнил, что именно в это отделение почты я часто ходил с Данни за компанию. Туда ей присылали письма. Я спросил, зачем она просит писать до востребования, в отделение на улице Конвента. Она ответила, что какое-то время жила неподалеку, а с тех пор постоянного места жительства у нее нет.
Писем она получала мало. Каждый раз это было одно-единственное письмо. Потом мы заходили в кафе у самого метро, на перекрестке с проспектом Феликса Фора, и она читала его при мне. Потом складывала и опускала в карман пальто. Когда мы сидели так в первый раз, она сказала: «Это от родственника из глубинки».
Мне казалось, она жалеет, что переехала отсюда. Как я понял с ее слов, — хотя порой она противоречила сама себе, видимо, не сохранив в памяти четкой хронологии событий, — здесь было первое ее пристанище по приезде в Париж. Она прожила тут недолго. Пару месяцев. Я чувствовал, что она нарочно не говорит, из какого города и края она приехала. В другой раз она сказала: «Когда я прибыла в Париж, на Лионский вокзал…» Эта фраза, видимо, так поразила меня, что я записал ее в черный блокнот. Такие точные сведения о себе она сообщала крайне редко. Это было в тот день, когда мы поехали на почту позже обычного. Уже темнело, и мы едва успели до закрытия. Потом мы сели в кафе, и официант, который, наверное, помнил ее еще с тех времен, когда она жила неподалеку, молча подал ей бокал куантро. Дочитав, она сунула письмо в карман.
«Когда я прибыла в Париж, на Лионский вокзал…» Она сказала, что села в тот день на метро и после кучи пересадок вышла здесь, на Бусико. Через стекло она указала на выход со станции. Сперва она, правда, запуталась, и уехала не туда — на Мишель-Анж-Отей. Я не перебивал ее, потому что знал, как она избегает вопросов: просто меняет тему, как будто задумалась о другом и не слышала, что сказал собеседник. И все же я вставил тогда: «И никто тебя не встречал на Лионском вокзале?» — «Нет. Никто». — Она договорилась о квартире, совсем рядом, на проспекте Феликса Фора. И прожила там несколько месяцев. Это еще до студенческого городка. Я молча кивал. Любое слово, просто пристальный взгляд мог сбить ее, и она бы замолчала. «Я покажу тебе дом, где жила». — Я удивился и самому предложению, и тому, каким печальным тоном она это сказала, будто корила себя за то, что съехала отсюда. Вдруг она ушла в свои мысли. Да, у нее был вид человека, который понял, что давно уже идет не той дорогой и хотел бы вернуться назад, на развилку. Она опустила письмо в карман. По сути, единственное, что связывало ее теперь с этим кварталом, — это почта на улице Конвента, отдел «до востребования».
В тот вечер мы пошли вниз по улице Конвента, к набережной Сены. Потом мы еще пару раз ходили тем же маршрутом, если Данни надо было встретиться с кем-то на проспекте Виктора Гюго, на правом берегу, после того как мы заберем ее письмо. По пути она показала мне церковь Святого Христофора в Жавель, куда часто ходила, когда жила здесь, чтобы, как она сказала, поставить свечку — не то чтоб она верила в Бога, скорее из суеверия. Так было в начале ее парижской жизни. Из-за этой детали старая кирпичная церковь чем-то трогала меня, когда я проходил мимо, и мне хотелось зайти внутрь и тоже поставить свечку. Вот только зачем?
В тот вечер мы не сели в метро на станции Жавель, как делали, когда нужно было на правый берег. Мы дали крюк и потом вернулись назад по улице Конвента. Данни твердо решила показать мне дом, в котором жила. Дойдя до кафе, мы свернули на проспект и пошли по правой стороне. Когда мы дошли до многоэтажного дома, Данни сказала: «Я покажу тебе квартиру… У меня остался ключ». Она явно продумала все это заранее — ключ был у нее с собой. Мельком глянув на темное окошко консьержки, она сказала: «В это время ее не бывает, но на лестнице не шуми». Свет в подъезде включался кнопкой на таймере, но Данни не стала ее нажимать. На первом этаже горела дежурная лампочка, и благодаря ее тусклому свету мы могли различать ступени. Данни крепко держала меня под руку, мы поднимались, прижавшись друг к другу. Мне вдруг вспомнилось выражение «Красться по-волчьи», и я чуть не прыснул. В темноте она открыла дверь и осторожно прикрыла ее за нами. Потом нашарила выключатель, и желтый свет полился в прихожую из плафона под потолком. Данни предупредила: говорить можно только шепотом и свет нигде больше не зажигать. Сразу направо была полуприкрытая дверь, как сказала Данни, — в ее бывшую комнату. Мы прошли дальше по освещенному коридору. В комнате слева стоял стол и буфет. Столовая? Справа был большой зал, «гостиная», судя по дивану и костяным фигуркам за стеклом в серванте. Так как шторы были задернуты, Данни включила лампу на круглом журнальном столике, и она дала такой же приглушенный, желтый свет, как и плафон в прихожей. За самой дальней дверью оказалась спальня: огромная кровать с медным решетчатым изголовьем, обои небесных тонов. На ночном столике с одной из сторон кровати стопкой лежало несколько книг. Мне вдруг стало страшно, что вот сейчас хлопнет входная дверь, и хозяин квартиры застанет нас здесь. Данни один за другим выдвигала ящики в столах и рылась в них. Время от времени она находила какую-то бумагу, и клала ее в карман пальто. А я стоял и смотрел на нее, весь в напряжении, и ждал, что хлопнет дверь. Она открыла зеркальную створку шкафа, стоявшего напротив кровати, но полки были пусты. Тогда она закрыла ее обратно. «А точно никто не придет сюда?» — спросил я шепотом. Данни пожала плечами. Она пробежала глазами заголовки книг на ночном столике. Затем взяла одну, в красной обложке, и книга тоже скользнула в карман пальто. Должно быть, она знакома с тем, кто здесь живет, раз замок не сменили. Данни погасила настольную лампу, и мы вышли из спальни. В гостиной и в прихожей все еще горел зажженный нами свет, и в его желтых лучах было особенно заметно, насколько все здесь старомодно: сервант темного дерева, костяные фигурки за стеклом, потертые ковры… «Ты знаешь тех, кто здесь живет?» — спросил я. Она не ответила. Это точно не родители — она ведь приехала не то из провинции, не то из-за границы: на Лионский вокзал. Кто-то, кто живет один, но сдавал ей комнату?
Она повела меня в ту комнату, налево, перед самой прихожей. Лампу зажигать не стала, но оставила дверь открытой настежь. Света из прихожей было достаточно, чтобы все разглядеть. Здесь тоже стояла кровать, но гораздо меньше, чем в дальней комнате, и без матраса, голая сетка. Шторы были опущены — те же черные шторы, что и в гостинице около Валь-де-Грас, куда мы случайно забрели. Слева у стены, прямо напротив кровати, на треногом столике стоял граммофон в кожаном чехле и лежала пара пластинок на 33 оборота. Рукавом она стерла с конверта слой пыли. Потом сказала: «Подожди, я сейчас». Я уселся на край кровати. Скоро она вернулась с большой хозяйственной сумкой, куда положила проигрыватель и пластинки. Потом села на кровать рядом со мной и задумалась, будто вспоминая, не забыла ли чего. «Жалко, — сказала она вдруг громче, — что мы не можем остаться в этой комнате». — И улыбнулась немного натянуто. В пустой квартире голос ее отдавался странно. Мы закрыли за собой дверь в комнату. Я нес сумку с граммофоном и пластинками. Когда, погасив свет в прихожей, мы отперли входную дверь, Данни сказала: «Консьержка, наверное, уже вернулась. Надо пройти мимо как можно быстрее». Спускаясь по темной лестнице, я все боялся задеть сумкой за ступени и споткнуться. Я шел впереди и первым проходил пролет. Вдруг зажегся подъездный свет, и мы замерли на площадке второго этажа. Хлопнула дверь. Данни прошептала мне на ухо, что это у консьержки. Мы стали спускаться дальше, уже при ярком свете, так резко отличавшемся от полумрака квартиры. Через стекло в двери привратницкой было видно, что там горит лампа. Теперь надо нажать кнопку, которая открывает подъездную дверь. А что, если дверь не откроется? Сумка у меня в руках была слишком большой и тяжелой, чтобы ее можно было спрятать, а с ней я походил на грабителя. Дверь не открывается, консьержка звонит в полицию, и вот нас с Данни загоняют в фургон. Да, никуда не деться от этого чувства собственной виновности, раз не приучили нас с детства наши честнейшие и достойнейшие родители в любой ситуации знать, что ты в своем праве, и держаться с превосходством. Оказавшись на улице, я не мог сдерживать шаг, и Данни шла рядом также быстро. Может, она боялась пересечься с хозяином.
Когда мы подошли к улице Конвента, я был уверен, что сейчас мы спустимся в метро, но Данни повела меня в то самое кафе, где мы обычно сидели после похода на почту. В такое время в кафе не было ни души. Мы сели за самый дальний столик. Официант принес ей куантро, и я подумал, что являться сюда сразу после нашего тайного визита в ту квартиру, было, наверное, не слишком разумно. Я спрятал сумку под столиком. Данни достала из карманов пальто книгу и прочие бумаги. Позже она говорила мне, что очень обрадовалась, когда нашла эту книгу в квартире, потому что она с ней уже много лет — подарили еще в детстве; она много раз теряла ее, но всегда потом отыскивала, как бывает с вещами, которые верны нам и не хотят нас покидать. Это был роман Энтони Хоупа «Месть Руперта», старое издание в потрепанной красной обложке. Среди бумаг на столе, которые она теперь просматривала, попадались письма, визитные карточки, старый паспорт… Было уже девять вечера, но официант, как и хозяин кафе, говоривший по телефону за стойкой, казалось, забыл о том, что мы сидим здесь. «Мы не погасили свет в гостиной, — вдруг сказала Данни. Но в ее голосе вместо тревоги звучала скорее грусть — возможно оттого, что она не может теперь спокойно вернуться домой даже для того, чтобы просто выключить свет. — Знала же, что что-то забыла… Надо было проверить шкаф в моей комнате — одежду забрать…» Я сказал ей, что, если, конечно, она доверит мне ключ, я могу вернуться и выключить свет, а заодно забрать ее вещи, какие она скажет. Но даже ключ мне, пожалуй, и не понадобится, ведь хозяин квартиры наверняка уже вернулся, так что я просто позвоню в дверь и объясню ему, что пришел от твоего имени. Я говорил так, будто это само собой разумеется, надеясь, что вызову ее на объяснения. Я уже понял, что ей нельзя задавать прямых вопросов. «Нет, так не выйдет, — сказала она спокойно. — Нужно, чтоб они думали, будто я умерла». — «Умерла?» — «Да… Ну, словом, исчезла…». — Она улыбнулась, чтоб как-то смягчить серьезный тон последних фраз. Я заметил, что, как бы то ни было, «они» явно заметят включенный свет и пропажу документов, книги, граммофона с пластинками… Она пожала плечами. «Они решат, что это мой призрак». — Она громко и коротко рассмеялась. Казалось, к ней наконец вернулась легкость после вспышки беспокойства, колебаний и грусти, так ей не свойственных. «Там живет старушка, у которой я снимала комнату, — сказала она. — Она бы не поняла, скажи я ей, что со дня на день съеду. А я не люблю рассусоливать. И долгих прощаний не люблю». — Я не мог понять, правда это или Данни просто решила успокоить меня и избежать расспросов. Почему же тогда, если речь шла о «старушке», она сперва сказала «они»? Да какая разница. Там, в кафе, я ни о чем не хотел ее спрашивать. Вместо того чтобы устраивать допросы людям, не лучше ли молча принять их, как есть. К тому же у меня было смутное предчувствие, что я еще спрошу ее обо всем, когда придет время. На самом деле, года три или четыре спустя я ехал на машине через кольцо на площади Мирабо, и прямо передо мной вдруг очутилась улица Конвента. Мне показалось, что стоит только оставить машину здесь, посреди пробки, и пойти пешком по той улице — и выйдешь на вольный воздух. Будто окажешься в невесомости. Я бы не спеша пошел по правой стороне улицы. По пути поставил бы свечку в церкви Святого Христофора. И вышел бы в итоге где-то между кафе и спуском в метро. Официант не удивился бы мне и сразу, не дожидаясь, пока я закажу, поставил бы два бокала куантро на стол, друг напротив друга. Я позвонил бы в дверь той квартиры, чтобы забрать ее одежду. Но беда в том, что я не помню номера дома, а в том квартале все дома по проспекту Феликса Фора на одно лицо, что фасады, что подъездные двери, так что мне никак не узнать нужную. Тогда же, вечером, мне показалось, что я слышу ее голос с легкой хрипотцой: «Старушка, у которой я снимала комнату», — голос звучал так близко… Старушка… Я открыл телефонный справочник по адресам, надеясь высчитать нужный номер. Я помню, как мы прошли мимо отеля и магазина с огромной витриной, где — я еще удивился — были выставлены целые ряды поблескивавших в полутьме телефонных аппаратов. Как-то раз, когда ей также надо было забрать почту, мы договорились встретиться в кафе, и я немного прошелся по проспекту Феликса Фора, в сторону того дома, куда мы с ней забрались, как воры, в прошлый раз. На тротуаре родители ждали после школы своих дочек. Справочник в точности подтвердил мои воспоминания. «Телефоны Бургундер.» «Отель „Авиация“»: это все раньше дома, я уверен. Ну а школа для девочек, номер 56? До или после? Во всяком случае, перекресток с улицей Дюрантон точно был уже после дома. Мне хотелось проверить все на месте. Но что толку? Все равно фасады слишком похожи. «Старушка, у которой я снимала комнату». Согласно справочнику, в доме 62 действительна жила некая мадам Боле.
Она протянула мне роман Энтони Хоупа, тот, в красной обложке, чтобы я убрал его в сумку к пластинкам и проигрывателю. Я спросил, прочла ли она его. Да, первый раз — в детстве, от корки до корки, не поняв ни слова. Потом читала отдельные главки, открывая наугад. Было почти девять вечера. Официант сообщил нам, что кафе закрывается. Мы оказались на улице, под дождем. У меня в руках была сумка, а у Данни карман пальто топорщился от бумаг. Спустившись в метро, мы долго ждали поезда, а потом снова ждали на пересадке, на Ля-Мотт-Пике. В этот час вагоны были безлюдны. Она стала рыться в кармане и достала оттуда карточки, которые я принял за визитные. Заметив, что я пристально смотрю на них, она улыбнулась: «Я все тебе покажу… Вот увидишь… ничего интересного…» Она явно была не рада тому, что скоро вернется к себе в комнату, на Монпарнас. В тот самый вечер она и упомянула в первый раз загородный дом, куда мы могли бы поехать, но я не должен говорить об этом остальным. Остальными были Агхамури и те, с кем я часто виделся: Дювельц, Марсиано, Шастанье… Я спросил у нее, знает ли Агхамури о том, что она когда-то жила в той квартире, на Феликса Фора. Нет-нет, он не знает. Они познакомились позже, уже в студенческом городке. И о существовании того загородного дома, о котором она только что мне поведала, он тоже не знал. Загородный дом, километрах в ста от Парижа, как она сказала. Нет, ни Агхамури, ни кто бы то ни было еще никогда не ездили с ней за почтой. «Выходит, я единственный, кто знает твои секреты?» — спросил я ее. Мы шли по бесконечному коридору станции Монпарнас, и кроме нас на лестницах не было никого. Она взяла меня под руку и положила голову мне на плечо. «Надеюсь, ты умеешь хранить секреты». Мы прошли по бульвару до кафе «Ле Дом», потом свернули и сделали крюк, шагая вдоль ограды кладбища. Данни явно тянула время, чтобы не пересечься в холле с Агхамури и остальными. Больше всего она опасалась встретить там Агхамури. Я едва не спросил, зачем ей вообще перед ним отчитываться, но, подумав, решил, что спрашивать бессмысленно. Видимо, тогда я уже понял, что никто не отвечает на расспросы. «Надо подождать, пока они погасят свет в холле, — сказал я как бы небрежно, — это как с домом, куда мы сейчас поднимались… Правда, ночной портье может нас увидеть». По мере того как мы приближались к отелю, ее беспокойство становилось все заметнее. Хоть бы в холле никого не было, думал я. Наконец, ее волнение передалось и мне. Я уже слышал, как Поль Шастанье спрашивает меня стальным голосом: «А что это у вас такое в сумке?» Перед поворотом на улицу, где стоит отель, Данни замешкалась. Было уже одиннадцать вечера. «Подождем еще немного?» — предложила она. Мы сели на скамейку, посреди бульвара Эдгар-Кине. Я поставил сумку рядом с собой. «Это ж надо было умудриться — оставить свет в гостиной!» — сказала она вдруг. Тогда я удивился, что она придает этому такое значение. Сегодня мне понятна внезапная грусть, проступившая в ее взгляде. Порой и на меня находит странное чувство, когда я думаю о непогашенных огнях, которые мы оставили там, куда уже не вернемся. В том нет нашей вины. Вечно нам нужно было уходить быстро и скрытно. Я уверен, и в том загородном доме найдется комната, где мы оставили свет. А может, это именно моя оплошность, и виной тому — моя рассеянность и забывчивость? Сегодня я думаю, что дело не в забывчивости и не в рассеянности, — я уверен, что оставил перед отъездом горящую лампу нарочно. Может, из суеверия — чтоб отвести беду, но скорее для того, чтобы от нас остался какой-то след, знак, что мы не совсем исчезли и что когда-нибудь еще вернемся сюда.
«Они все здесь», — Данни прошептала мне на ухо. Когда мы подошли к отелю вплотную, она решила идти впереди, чтобы посмотреть сквозь стекло, свободен ли путь — нет ли кого в холле. Она не хотела, чтоб сумка попадалась им на глаза. Мне тоже было не по себе с этой сумкой в руке, будто она выдавала в нас преступников, — сегодня подобные мысли мне кажутся странными. Откуда это вечное чувство неуверенности и вины? Да в чем нас обвинишь, если подумать? Я тоже посмотрел через стекло. Все они сидели в холле, Агхамури — на подлокотнике кресла Марсиано, а Поль Шатанье, Дювельц и тот, которого все звали просто Жорж, заняли оставшиеся кресла — старые, коричневой кожи. Все это походило на военный совет. Да, в чем же нас обвинишь? — спрашиваю я себя. И вообще, уж кому-кому, а этим людям точно не пристало учить нас морали. Я взял Данни под руку и решительно повел к двери. Первым нас заметил Жорж, — его круглое, бледное, как луна, лицо с глазами мечтателя так не подходит к коренастому, мощному телу, что не сразу замечаешь в лице то жестокое, что сквозит и в теле. Когда он жмет вам руку, по коже точно пробегает холод — как если бы через рукопожатие передались те самые «холодные флюиды». Когда мы приблизились к ним, стальной голос Поля Шастанье спросил:
— Это мы что же, с рынка идем?
Он пристально посмотрел на сумку, которую я нес в левой руке.
— Да-да… с рынка, — Данни ответила очень мягко, спокойно. Наверное, чтобы саму себя подбодрить. Меня удивило ее хладнокровие, особенно после внезапного приступа тревоги на подходе к отелю. Тот, кого называли Жорж, оглядывал нас обоих, и кожа на его лунном лице казалась до того бледной, что походила на грим. Из-за приподнятых бровей лицо его выражало и любопытство, и недоверие — так бывало всякий раз, когда он оказывался с кем-то лицом к лицу. Возможно, его-то Данни и боялась. Помню, когда я первый раз встретился с ним в холле, она представила его мне: «Жорж». Он ничего не сказал, только поднял брови. Жорж: в этом звучном имени есть что-то тревожное, замогильное, что очень сочетается с его лицом. Когда мы вышли из отеля, Данни сказала мне: «Этот тип, похоже, опасен», но не объяснила почему. Знает наверняка? По ее словам выходило, что Агхамури познакомился с ним в Марокко. Она улыбнулась и пожала плечами: «Ох, знаешь, лучше вообще не лезть в эти дела…»
— Выпьете с нами? — предложил Поль Шастанье.
— Уже поздновато, — ответила Данни, все так же мягко.
Агхамури, который по-прежнему сидел на подлокотнике кресла Жерара Марсиано, смотрел на нас пристально и удивленно. Мне показалось, что он побледнел.
— Жаль, что вы не присоединитесь к нам. А то бы рассказали, что купили на рынке.
На этот раз Поль Шастанье обращался ко мне. Сумка явно вызывала интерес.
— Вы мне поможете занести это в комнату? — Данни обернулась ко мне, внезапно перейдя на «вы», и указала на сумку. Похоже, она нарочно привлекала внимание к ней, как бы назло им.
Я пошел за ней в сторону лифта, но она свернула на лестницу. Данни поднималась впереди меня. На площадке первого этажа, где нас уже не могли видеть, она остановилась и сказала мне на ухо:
— Лучше уходи отсюда. Иначе у меня будут неприятности с Агхамури.
Я проводил ее до двери комнаты. Она взяла у меня сумку и сказала тихо, будто нас могли услышать:
— Завтра, в полдень, в «Белой Кошке».
Это было довольно унылое кафе на улице Одессы, где можно незаметно пройти в дальний зал, мимо нескольких игроков за бильярдом. Бретонцев в матросских фуражках.
Прежде чем закрыть дверь, она сказала мне, еще тише:
— Хорошо, если б нам удалось поехать в тот загородный дом, про который я тебе говорила.
Спуститься я решил на лифте. Не хотелось столкнуться с кем-то из них на лестнице. Особенно с Агхамури. Я боялся, что он начнет меня расспрашивать и требовать каких-то объяснений. Вновь я почувствовал ту робость или недостаточную уверенность в себе, которую заметил за мной Поль Шастанье — и даже сказал однажды, когда мы гуляли вместе по серым улицам Монпарнаса:
— Странно… такой чуткий и способный молодой человек, как вы… Почему вы всегда будто прячете взгляд?
В холле они все еще сидели в креслах. Чтоб дойти до двери, нужно было, увы, пройти мимо них, а я совсем не хотел с ними заговаривать. Агхамури поднял голову и посмотрел на меня холодно, совсем не так, как смотрел обычно. Возможно, он следил за дверьми лифта, чтобы узнать, останусь ли я в комнате Данни. Поль Шастанье, Дювельц и Жерар Марсиано наклонились к Жоржу и слушали его с таким вниманием, будто он давал им инструкции. Я скользнул к выходу, как бы не желая их прерывать. Я опасался, что Агхамури пойдет за мной. Но нет, он остался сидеть со всеми. Что ж, партия отложена — но не более, подумал я. Завтра он непременно потребует объяснений по поводу Данни — и это заранее тяготило меня. Мне нечего ему сказать. Нечего. Да я и никогда не умел отвечать на вопросы.
Оказавшись на улице, я не удержался и стал наблюдать за ними через стекло. И когда сегодня я пишу об этом, мне все кажется, что я по-прежнему стою на тротуаре, ни на шаг не сойдя с прежнего места, и смотрю на них. Но как я ни стараюсь вглядеться в Жоржа, о котором мне говорили, что он опасен, уже не чувствую тревоги, охватывавшей меня порой, когда я пересекался с ними в холле отеля «Юник». Поль Шастанье, Дювельц и Жерар Марсиано навечно пригнулись к Жоржу, обсуждая, как говорил Агхамури, «свои темные дела». Они плохо кончат — или в тюрьме, или сводя с кем-то счеты. Агхамури, сидя на подлокотнике, молчит и смотрит на них с беспокойством. Это он сказал мне однажды: «Берегитесь! Они могут завести вас на дурную дорожку. Я бы вам советовал порвать с ними скорее, пока еще возможно». В тот вечер он назначил мне встречу у входа в корпус Санзье. Он настоял, что нам «нужно объясниться», хотя я полагал, что он просто хочет запугать меня, чтоб я не виделся больше с Данни. И вот он тоже сидит там, за стеклом, навечно, и глаза его беспокойно глядят на остальных, заговорщически шепчущих что-то друг другу. И уже я хочу сказать ему: «Берегитесь!» Я же — не рисковал ничем. Но тогда я не осознавал этого до конца. Потребовались годы, чтобы понять. Но если память меня не подводит, я подспудно чувствовал уже тогда, что никто из них не заведет меня «на дурную дорожку». Когда Ланглэ допрашивал меня на набережной Жевр, он сказал: «Вы вращались среди очень странных людей». Но он ошибся — на тех, кто мне встречался тогда, я всегда смотрел со стороны, издалека. Я не помню, как долго я стоял в ту ночь перед стеклом, глядя на них с улицы. В какой-то момент Агхамури поднялся и пошел к окну. Он вот-вот должен был увидеть, что я стою на тротуаре и подсматриваю за ними через стекло. Я замер, стараясь не шелохнуться. Если он решит выйти к мне, то ничего не поделаешь. Но он смотрел в пустоту и не замечал меня. Тот, кого звали Жорж — по-видимому, самый опасный из всех — тоже поднялся с кресла и грузно подошел к окну, встав рядом с Агхамури. Оба были от меня в нескольких сантиметрах, но и его жесткие глаза на белом, как луна, лице смотрели мимо. Может, стекло было непрозрачным изнутри, как зеркало без амальгамы. Или же просто нас отделяли годы, десятки лет: они застыли в прошлом, посреди холла в отеле «Юник», и мы жили теперь в разных временах.
Я почти никогда не записывал в черный блокнот даты встреч. Я всякий раз боялся, что если заранее написать день и час, то человек не придет. Нельзя быть настолько уверенным в будущем. Как сказал Поль Шастанье, я «прятал взгляд». Мне казалось тогда, что я живу как бы подпольно, а когда живешь так, стараешься не оставлять следов и не писать черным по белому своих планов на день. И в то же время на одной из страниц я читаю: «Вторник. Агхамури. 19 часов. Санзье». До этой встречи мне не было дела, а потому ничего страшного, что она запечатлена чернилами на белой бумаге блокнота.
Это было дня через три после того, как мы с Данни пришли в отель «Юник» поздно вечером, и я нес сумку. Я очень удивился, когда получил от Агхамури записку на адрес, где снимал тогда комнату: улица Од, 28. Как он узнал, где я живу? От Данни? Я много раз приводил ее сюда, на улицу Од, но мне казалось, это было позже. Воспоминания у меня путаются. В письме Агхамури писал: «Никому не говорите о нашей встрече. Особенно Данни. Пусть это останется между нами. Вы поймете почему». Это «Вы поймете» меня беспокоило.
Уже стемнело. Я ждал, расхаживая взад-вперед по пустырю перед новым зданием факультета. В тот вечер я захватил с собой черный блокнот и, чтобы занять время, стал переписывать разные таблички, которые еще сохранились на некоторых домах и складах вокруг пустыря, подготовленных к сносу. Я читаю:
Братья Сомме — шкуры и кожа
Блюме (Б.) и сыновья — изделия из кожи на комиссию
Красильни Боженси
Кожевня А. Мартена — сыромятная кожа
Квасцовая дубильня Парижского кожевенного рынка
Чем больше я писал, тем сильнее нарастала тревога. Мне кажется, это заметно по почерку, неровному, почти нечитаемому под конец. Внизу я приписал, уже карандашом, убористо:
Пансион Ста Девиц
Это моя мания — вечное стремление знать, что было в таком-то месте Парижа на протяжении веков, в разные времена, слой за слоем. На этот раз мне казалось, что я чувствую муторный запах шкур и сырых кож. Мне вспоминается заголовок одного документального фильма, который я видел ребенком, намного раньше, чем следовало бы: «Кровь зверей». Прежде зверей убивали на Вожирар и на Ла Вилет, а их шкуры свозили сюда на продажу. Сотни, тысячи безымянных животных. И от всего этого остался лишь пустырь да десяток фамилий живодеров и убийц на стенах полуразрушенных зданий, которые здесь тоже ненадолго. И всех их я выписал в тот вечер в свой черный блокнот. Но зачем? Куда лучше было бы знать имена тех ста девиц из пансиона, которые отдыхали, лежа на этом пустыре задолго до кожевенного рынка.
— Вы очень бледны… Что-то случилось?
Агхамури стоял прямо передо мной. Я не видел, как он вышел из корпуса Санзье. Он был в своем бежевом пальто и с черным портфелем в руке. Я все еще был погружен в свои записи. Тогда он смущенно улыбнулся:
— Вы меня хотя бы узнаете?
Я готов был показать ему свои записи, но в то время я полагал, что, увидев, как ты что-то пишешь втихаря, люди начинают тебя остерегаться. Наверное, люди боятся, что у них украдут что-то — их слова, частичку их жизни.
— Интересно было на занятиях?
Сам я никогда не был студентом и потому представлял, как Агхамури заходит в класс вроде школьного, садится за парту, достает из-под крышки свой учебник, тетрадь для сочинений и макает перо в чернильницу. Мы пересекли пустырь, обходя лужи. Бежевое пальто и черный портфель подкрепляли мои подозрения: он никак не мог быть студентом. Скорее он выглядел так, будто шел на деловую встречу в холле гостиницы «Женева»… Я думал, что мы пойдем, как обычно, в кафе на площади Монж, но мы свернули в противоположную сторону, к Ботаническому саду.
— Вы не против немного прогуляться? Мы могли бы спокойно поговорить на ходу.
Его голос звучал непринужденно, по-дружески, но я почувствовал, что его что-то смущает, — как если бы он подыскивал нужные слова и ждал, когда мы окажемся подальше от мест, где можно наткнуться на кого-то из знакомых. И как раз перед нами возникла пустынная улица Кювье, где до самой Сены не было ни души.
— Я хотел предостеречь вас…
Он заговорил очень серьезно. И вдруг замолчал. Может, в последний момент побоялся раскрывать все подробности.
— От чего предостеречь?
Я задал вопрос слишком прямо. Надо было, как говорил Поль Шастанье, «прятать взгляд»… — никогда я не слушал чужих советов. Никогда. И всякий раз это ставило людей в тупик, и даже расстраивало — ведь я выслушивал их наставления очень внимательно, навострив уши, как прилежный ученик или как славный юноша. Мы шли вдоль низких домов, выстроенных по периметру Ботанического сада. Мне кажется, это была та его часть, где находился зверинец. Улица освещалась слабо, и каждую секунду из тишины и сумрака за оградой мог раздаться хищный рык.
— Нужно было раньше поговорить с вами об этом… Это касается Данни…
Я взглянул на него, но он по-прежнему держал голову прямо и смотрел вперед. Я не мог понять, избегает он моего взгляда или нет.
— Я познакомился с Данни в студенческом городке… Она искала кого-нибудь, кто мог бы сдать ей там комнату и к тому же одолжить студенческий билет…
Он говорил медленно, будто пытаясь по ходу рассказа распутать, насколько возможно, очень запутанную историю.
— Мне потом всегда казалось, что кто-то указал ей на меня… Потому что иначе ей бы никогда не пришла эта идея про студенческий городок…
Я тоже часто задавался вопросом, откуда девушка вроде Данни могла узнать о существовании этого городка. Как-то раз, провожая ее вечером до того отделения почты, я спросил об этом. «Знаешь, а я ведь приехала в Париж, чтобы учиться». — Да, но на кого учиться?
— Через одного приятеля из марокканского корпуса я раздобыл ей студенческий билет и карту резидента… на имя моей жены…
Но почему на имя жены? Он остановился.
— Она боялась пользоваться собственными документами… Когда я съехал из студенческого городка, она не захотела оставаться там. Я познакомил ее с остальными, в отеле «Монпарнас»… Судя по всему, через них она смогла раздобыть фальшивый паспорт…
Он схватил меня под руку и потянул на другую сторону. Я удивился, зачем ему вдруг понадобилось так резко переходить улицу. Мы стояли перед совсем небольшим домом, и, возможно, он боялся, что наш разговор слышен из окон. На другой же стороне бояться было нечего — мы шли теперь вдоль ограды винного рынка, тонувшего в сумраке, где было еще пустыннее и тише, чем на самой улице.
— А зачем, — спросил я тогда, — ей были нужны фальшивые документы?
У меня было чувство, будто я во сне. В то время со мной часто такое случалось, особенно когда стемнеет. Усталость? Или то странное ощущение дежавю, которое наваливается порой, если опять же долго недосыпал? Все вдруг мешается в душе, прошлое, будущее, настоящее, — как на кадре фотопленки, на который сняли несколько раз. И даже сегодня, думая об улице Кювье, я вижу ее среди проулков какого-то провинциального городка, а вовсе не в сетке парижских улиц, и мне с трудом верится, что шедший рядом со мной человек и правда существовал. Я слышу далекое эхо собственных слов: «Зачем ей были нужны фальшивые документы?»
— Но зовут-то ее хотя бы Данни? — спросил я Агхамури нарочито беспечным тоном, — у меня было дурное предчувствие, и я с опаской ждал продолжения.
— Думаю, да… — ответил он сухо, — а как в ее новом паспорте — не знаю. Но это не имеет большого значения… На документах, которые я дал ей в студгородке, стояло имя моей жены, Мишель Агхамури.
Тогда я задал вопрос, о котором тут же пожалел:
— А ваша жена знает об этом?
— Нет.
Он переменился, снова став таким, каким был незадолго до этого, — и до сих пор в воспоминаниях он мне видится таким: чем-то обеспокоен и всегда настороже.
— Все это останется между нами, верно?
— Знаете, я еще ребенком научился молчать.
Меня самого удивило, как торжественно прозвучали мои слова.
— Она совершила нечто серьезное, и с нее могут за это спросить, — проговорил он быстро. — Вот зачем ей новые документы.
— Нечто серьезное?
— Об этом спросите у нее. Правда, беда в том, что, если вы заговорите с ней об этом, она поймет, что вы узнали от меня…
Ворота винного рынка были приоткрыты, и Агхамури остановился перед ними.
— Мы можем здесь срезать. Я знаю одно кафе на улице Жюсьё. Вы еще не устали идти?
Я прошел в ворота следом за ним и оказался на широком дворе, окруженном полуразрушенными постройками, точь-в-точь как на том старом кожевенном рынке. И тот же полумрак, что на пустыре, где я совсем недавно ждал встречи… Фонарь в глубине освещал белым светом еще никем не тронутые склады, а на их стенах виднелись вывески того же рода, что и на развалинах кожевенного рынка.
Я глянул на Агхамури:
— Вы не против?
Из кармана куртки я достал свой черный блокнот, и вот сегодня я читаю на его листах торопливые пометки, которые делал на ходу, пока мы двигались в сторону улицы Жюсьё:
Мари Бризар и Роже
Холмы Жиронды
Добрые алжирские вина
Погреба Луары
Либо, Маржеран и Блонд
Монастырский дворик. Плодовые настойки. Подвалы Розария
— Вы часто это делаете? — спросил меня Агхамури.
В голосе слышалась досада, будто он боялся, что все, что он решился доверить мне, не слишком меня занимает, и у меня есть занятия поважнее. Но я ничего не мог с собой поделать — в то время я был настолько же, как и сейчас, чувствителен ко всему, что хрупко и скоро исчезнет: и к вещам, и к людям. Мы подошли к большому современному зданию: внутри, в вестибюле, горел свет, а над крыльцом виднелась надпись: «Факультет естественных наук».
Мы прошли вестибюль насквозь, вышли с другой стороны и, миновав еще один пустырь, оказались на улице Жюсьё.
— Пришли, — сказал Агхамури.
Он указал на кафе на другой стороне улицы, сразу за театром «Лютеция». На тротуаре толпились люди в ожидании спектакля.
Мы сели в углу, рядом со стойкой. Напротив нас, в другом конце зала, несколько посетителей ужинали за столиками, выстроенными в ряд.
Теперь была моя очередь начинать разговор. Иначе он бы скоро пожалел, что и так сказал мне слишком много.
— Вы только что упоминали нечто серьезное, касающееся Данни… Я бы очень просил вас объясниться.
Секунду он помедлил.
— У нее могут возникнуть очень серьезные проблемы с правоохранительными органами…
Он подыскивал точные слова, профессиональные, слова адвоката или полицейского.
— На данный момент она относительно в безопасности… Но может всплыть, что она замешана в грязную историю…
— Что вы имеете в виду под «грязной историей»?
— Об этом спрашивайте ее саму.
Возникло молчание. Даже какая-то неловкость. Я слышал, как рядом, в театре, дали третий звонок. Господи, как хотел я в тот вечер быть в зале вместе с ней, среди других зрителей, и чтобы она не была замешана ни в какие истории… Я не мог понять, почему Агхамури не договаривает, в чем заключалась та «грязная история».
— Мне кажется, вы в довольно близких отношениях с Данни… — сказал я.
Он посмотрел на меня, немного смутившись.
— Я видел вас как-то поздней ночью в «66».
Похоже, он не понял, что за «66». Тогда я уточнил, что говорю о кафе, вверх по бульвару Сен-Мишель, недалеко от Люксембургского вокзала.
— Да, может быть… Мы часто ходили туда, когда еще жили в студенческом городке.
Он улыбнулся, как бы желая увести разговор на более безопасную почву, но я, напротив, хотел вернуть его к основной теме. В конце концов, это он меня позвал. При мне было его письмо, в конверте с моим именем и адресом — ул. Од, 28. Я положил его между страницами черного блокнота. Я сохранил его там и перечел сегодня снова, прежде чем переписать, слово в слово, на лист писчей бумаги «Клерфонтен», на которой я пишу уже несколько дней.
— И вам не кажется, что стоит предупредить вашу жену о том, что Данни пользуется документами на ее имя?..
Я почувствовал, что он «раскололся» — еще никогда это жаргонное слово не казалось мне таким точным. Когда я вспоминаю сегодня тот миг, мне кажется даже, будто я вижу сеть мелких трещин на его лице. Он был так взволнован, что мне захотелось его успокоить. Нет, все это было решительно неважно.
— Если бы вы могли забрать у нее ту карту резидента, на имя моей жены, это бы мне сильно помогло…
Он знал прекрасно, что я не из шпаны. В конце концов, те два или три раза, когда мы встречались после его занятий у корпуса Санзье, мы говорили о литературе. У него были довольно глубокие познания о Бодлере, он даже попросил почитать ему мои заметки о Жанне Дюваль.
— Ей она в любом случае уже не нужна — ведь они сделали фальшивые документы… Только не говорите ей, что я вам об этом сказал…
Он был до того взволнован, что я решил оказать ему эту услугу, слабо представляя еще, каким образом. Копаться у нее в сумочке мне было как-то совестно. Раньше, когда я ходил с ней на почту, она показывала служащему в окошке какой-то документ. Была ли это карта резидента? На чье имя? На имя Мишель Агхамури? Или на то имя, что значилось в фальшивых бумагах, которые сделала ей эта банда из отеля «Юник»? И кто из них оказал ей такую услугу? Поль Шастанье, Дювельц, Жерар Марсиано? Я скорее думал на Жоржа, самого старшего из всех, человека с лунным лицом и «холодными флюидами», которого я опасался и о котором Поль Шастанье сказал, когда я спросил про него: «Знаете, вот уж кто точно не пай-мальчик…»
— Если не ошибаюсь, у вас с женой квартира недалеко от Дома радио?..
Я думал, что вопрос покажется ему слишком нескромным. Но нет. Он улыбнулся и, похоже, почувствовал облегчение, оттого что я перевел наш разговор на эту тему.
— Да, совсем небольшая квартирка… Я бы с удовольствием пригласил вас в гости, познакомиться с моей женой… но с тем условием, что вы забудете, что я часто вижусь с Данни и с остальными и что бываю в отеле «Юник», на то время, пока мы будем там…
Он произнес слово «там», точно имя далекой земли, укрытой от всех опасностей.
— В сущности, достаточно перейти Сену, чтобы забыть обо всем, что оставил на том берегу.
— Вы правда так думаете?
Я видел, что он ищет поддержки. Полагаю, он испытывал ко мне некое доверие… Всякий раз, когда мы сидели вдвоем или когда шли от площади Монж до Монпарнаса, мы говорили о литературе. С теми другими, из отеля «Юник», он явно не мог поговорить на эти темы. Слабо представляю, чтобы Поля Шастанье, или Дювельца, или Жоржа интересовала судьба Жанны Дюваль. Быть может, Марсиано? Однажды он сказал мне по секрету, что хотел заняться живописью и знает один «бар художников» на улице Деламбр: «Розовый бутон». Много лет спустя в папке, которую передал мне Ланглэ, я обнаружил ориентировку на Марсиано, с двумя антропометрическими снимками, в профиль и в фас, — «Розовый бутон» был упомянут там в списке мест, которые он часто посещал.
Агхамури поднял на меня взгляд.
— Я, увы, не верю, что достаточно перейти Сену…
Он снова улыбнулся той робкой улыбкой, готовой погаснуть через секунду.
— Да и не только Данни… Я тоже, Жан, угодил в ту еще переделку…
Он в первый раз назвал меня по имени, и я был тронут. Я не говорил ни слова, чтобы дать ему выговориться. Я боялся, что любое мое замечание сведет на нет его откровенность.
— Я боюсь возвращаться в Марокко… Там все будет в точности как в Париже… Однажды ступив в трясину, уже не вытащишь ногу…
О какой трясине он говорит? Тихо, почти шепотом и как только мог мягко, я все же задал вопрос, наудачу:
— Когда вы жили в студенческом городке, вы не чувствовали себя в безопасности?
Он нахмурил брови, как прилежный студент, решающий задачу, — наверняка он сидел так на занятиях в Санзье, стараясь убедить самого себя, что он всего-навсего обычный студент.
— Знаете, Жан, там была очень странная атмосфера, в марокканском корпусе… Постоянно полицейские проверки… За жильцами старались вести наблюдение, по политическим мотивам. Некоторые студенты были настроены оппозиционно к марокканскому правительству… и власти Марокко просили Францию установить за ними слежку… Вот так…
Судя по всему, он почувствовал облегчение, рассказав мне все это. Даже как будто переводил дух. Вот так. После такого вступления ему, конечно, будет легче перейти к главному.
— Если вкратце, мое положение было, так сказать, довольно щекотливым… Я оказался меж двух огней… Я виделся одновременно и с теми, и с другими… Можно было подумать, что я веду двойную игру… Но все гораздо сложнее… В сущности, двойной игры не бывает…
Он наверняка был прав — так убежденно и веско произнес он эти слова. Любопытно, что последняя фраза прочно запомнилась мне. И еще многие годы, когда я гулял, в основном по ночам, в отдельных уголках Парижа, — один раз это было прямо у Дома радио, — мне порой слышался далекий голос Агхамури: «В сущности, двойной игры не бывает».
— Я был недостаточно осмотрителен… Я позволил затянуть себя в одно скверное дело… Знаете, Жан, некоторые из тех, кто часто бывает в отеле «Юник», тесно связаны с Марокко…
Постепенно зал наполнялся людским гомоном, и за столиками напротив нас ужинало уже гораздо больше посетителей. Агхамури говорил тихо, и я не все мог расслышать из его слов. Да, отель «Юник» был точкой, где встречались определенные люди из Марокко и французы, имевшие с ними «дела»… Но что это были за «дела»? У того Жоржа с лунным лицом, о котором Поль Шастанье сказал, что он далеко не пай-мальчик, был в Марокко собственный отель… Поль Шастанье долгое время прожил в Касабланке… А Марсиано родом оттуда… А сам он, Агхамури, оказался среди этих людей благодаря другу из Марокко, который часто бывал в студенческом городке, хотя на самом деле занимал пост в посольстве — он был советником по вопросам безопасности…
Он говорил все быстрее, и мне было сложно улавливать нить в потоке все новых подробностей. Может, он хотел сбросить с себя бремя, секрет, который слишком долго носил в себе в одиночку. Вдруг он осекся:
— Прошу прощения… Вам, должно быть, кажется, что это все не имеет отношения…
Вовсе нет. Я умел выслушивать людей. И даже когда совершенно не понимал, о чем мне говорят, я продолжал смотреть на собеседника во все глаза, проницательным взглядом, так что он был уверен, что нашел во мне внимательнейшего слушателя. Я мог думать совсем о другом, но не переставал пристально смотреть в глаза, точно жадно ловлю каждое его слово. Но с Агхамури все было иначе. Поскольку он был из тех, кто окружал Данни, я старался понять все. И надеялся, что он обронит пару слов о той «грязной истории», в которую, как он сказал, замешана Данни.
— Вам повезло… Вам не приходится копаться в этой грязи, как нам… У вас еще чистые руки…
В его последних словах будто звучал укор. Что он хотел сказать этим «нам»? Ему и Данни? Я взглянул на его руки. Кисти были тонкие, гораздо тоньше моих. И очень белые. Помню, руки Данни тоже поразили меня своим изяществом. У нее были очень узкие запястья.
— Главное, остерегаться опасных встреч… Как бы нам ни казалось, что мы неуязвимы, всегда найдется брешь в броне… Всегда… Будьте осторожны, Жан!..
Можно было подумать, он завидует, что у меня «чистые руки», и ждет часа, когда я кончу тем, что тоже выпачкаю их. Его голос все отдалялся. И теперь, когда я пишу эти строки, доносится до меня так же слабо, как голос диктора по радио, пробивающийся поздней ночью сквозь ворох помех. Думаю, уже тогда у меня было это чувство. Мне кажется, в то время я видел их всех будто через стекло аквариума, разделявшее нас, их и меня. Так во сне вы видите, как остальные переживают неопределенность настоящего, но вы-то — вы знаете, что будет. И вот вы пытаетесь уговорить Мадам дю Барри не возвращаться во Францию, где ее ждет гильотина. Я решаю сесть на метро сегодня вечером и поехать до улицы Жюсьё. По мере того как будут пробегать мимо станции, время отмотает годы вспять. Я отыщу Агхамури за тем же столиком рядом со стойкой, в том же бежевом пальто и с черным портфелем, лежащим плашмя на столе, — я все время думал, правда ли в нем материалы к занятиям в Санзье: для экзамена по «пропедевтике», как он мне сказал. Я бы не удивился, достань он оттуда пачки банкнот, револьвер или собранный на кого-то компромат, который нужно передать тому марокканскому другу из студенческого городка, занимавшему, по его словам, пост «советника» в посольстве… Я поведу его на станцию Жюсьё, и мы вместе проделаем обратный путь во времени. Мы выйдем на другом конце ветки, на станции Эглиз д’Отёй. Вечер спокоен, площадь почти по-деревенски тиха. Я скажу ему: «Ну вот. Вы в современном Париже. Вам больше нечего бояться. Все, кто желали вам зла, давно умерли. Для них вы недосягаемы. Больше нет телефонных будок. Чтобы позвонить мне в любое время, используйте этот предмет». И протяну ему мобильный телефон.
— Да… Будьте осторожны, Жан… Я много раз видел, как вы говорили с Полем Шастанье, когда заходили в отель «Юник»… Смотрите, он и вас затянет в грязную историю…
Было уже поздно, зрители выходили из театра «Лютеция». За столиками напротив не осталось никого. Агхамури казался еще тревожнее, чем в самом начале нашей встречи. Такое чувство, что он боится выйти из кафе и просидит здесь до самого закрытия.
Я снова задал вопрос:
— А Данни?.. Вы и правда думаете, что та «грязная история», о которой вы говорите…
Он не дал мне закончить. Резким тоном он произнес:
— Это может ей дорого обойтись… Даже с фальшивыми документами они могут ее засечь… Не надо было мне приводить ее в отель «Юник», не надо было знакомить с остальными… Но я просто хотел дать ей передышку… А нужно было сразу уезжать из Парижа…
Он забыл обо мне и о моем присутствии. Наверное, каждую ночь он повторял одно и то же, в этот самый час, оставшись наедине с собой. Потом он тряхнул головой, как бы пробуждаясь от дурного сна.
— Я говорил вам о Поле Шастанье… Но самый опасный среди них все-таки Жорж… Это он достал Данни документы. У него мощные связи в Марокко и контакты с тем другом из посольства… Они хотят, чтобы я оказал им одну услугу…
Он чуть было не доверился мне полностью, но спохватился в последний момент.
— Я не понимаю, зачем искать их общества такому молодому человеку, как вы… У меня-то нет выбора. Но вы?
Я пожал плечами.
— Знаете, я и не ищу ничьего общества. Большинство людей мне безразличны. Кроме Ретифа де ла Бретонна, Тристана Корбьера, Жанны Дюваль и еще немногих других.
— В таком случае, вам повезло…
И как полицейский, желая выманить признание, заговорщически подмигивает подозреваемому, так и он сказал вдруг:
— А ведь признайтесь, это все из-за Данни, да? Если бы вы попросили совета, я бы сказал, что вам лучше порвать с этой девушкой…
— Я никогда не слушаюсь советов…
Я постарался улыбнуться, по возможности искренне.
— Будьте осторожны… Мы с Данни вроде зачумленных… общаясь с нами, вы рискуете подхватить чуму…
В общем, он хотел подчеркнуть, что между ними есть тесная связь, нечто сближающее их, что-то вроде сообщничества.
— Не беспокойтесь так из-за меня, — ответил я.
Когда мы вышли из кафе, была почти полночь. Он, в бежевом пальто и с портфелем в руке, держался очень прямо.
— Прошу прощения… Я сегодня наговорил много лишнего… Не принимайте это всерьез, и не обращайте на мои слова внимания… Это, должно быть, из-за сессии. Я не высыпаюсь… Через пару дней сдавать устный экзамен…
К нему вернулось его достоинство и серьезный студенческий тон.
— В устных дисциплинах я гораздо слабее, чем в письменных.
Он изобразил улыбку. Я предложил проводить его до станции Жюсьё.
— Вот я бестолочь! Даже забыл предложить вам поужинать!
Это был совершенно другой человек. Он снова полностью владел собой.
Мы перешли площадь спокойным шагом. До последнего поезда еще было время.
— Главное, не берите в голову то, что я говорил про Данни… Все не так уж серьезно… К тому же, когда кто-то тебе дорог, невольно принимаешь все близко к сердцу и только напрасно переживаешь по малейшему поводу…
Он говорил четко, с расстановкой, взвешивая каждое слово. Мне вспомнилось меткое выражение: он старался спрятать концы в воду.
Он уже подходил к эскалатору, чтоб спуститься на станцию. Я не удержался и спросил:
— Вы будете ночевать в отеле «Юник»?
Вопрос застал его врасплох. Он секунду помедлил:
— Не думаю… Вообще, мне снова дали комнату в студенческом городке… Там все-таки гораздо удобнее…
Затем пожал мне руку. Судя по тому, как быстро он спускался по эскалатору, он хотел уйти от меня поскорее. Уже сворачивая в переход, он оглянулся, будто боялся, что я пойду за ним следом. А мне хотелось. Я представлял, как мы сидим рядом на платформе, на скамье гранатового цвета, и ждем поезда, который долго не появляется из-за того, что час уже поздний. Он солгал мне, он ехал не в студгородок, иначе бы сел на другую ветку, ту, где станция Порт д’Итали. Он возвращался в отель «Юник». На Дюрок он сойдет. Я в очередной раз пытаюсь узнать, в какую «грязную историю» замешана Данни. Но он не отвечает мне. Здесь, в метро, на скамье, он даже делает вид, будто мы незнакомы. Он заходит в вагон, за ним закрываются двери, и, прислонившись лбом к стеклу, он глядит на меня потухшими глазами.
В ту ночь я пошел домой пешком. Путь до моей квартиры на улице Од был неблизкий, так что я легко мог блуждать в собственных мыслях. Если Данни приходила ко мне туда, то, как правило, около часу. Иногда она говорила: «Я заходила повидаться с братом» или: «Я была у своего ранелагского друга», не вдаваясь в подробности. Из того немногого, что я, казалось, уловил, выходило, что брат — она иногда называла его Пьер — в Париже не живет, но часто сюда наведывается. А «ранелагский друг» звался так потому, что жил где-то недалеко от сада Ранелаг. Если встретиться с братом она никогда не предлагала, то про «ранелагского друга» часто говорила, что как-нибудь познакомит нас. Дни все шли, но обещанья она не выполняла.
Может, Агхамури и не солгал мне, и, пока я шагаю по улице Од, он уже давно вернулся в свою комнату в студенческом городке. А Данни? Слова Агхамури до сих пор отдавались у меня в голове слабнущим эхом: «Она совершила нечто серьезное… У нее могут возникнуть серьезные проблемы…» И я боялся этой ночью прождать ее попусту. На самом деле, я часто ждал ее прихода ночами, но ни разу не был уверен, что она придет. А бывало, она приходила нежданно, под утро, часа в четыре. Я спал чутким сном и вдруг просыпался, разбуженный поворотом ключа в замочной скважине. Вечера, когда я не покидал своего квартала, ожидая ее, тянулись долго, но мне это казалось в порядке вещей. Я жалел тех, у кого каждый день расписан, так что некоторые встречи приходится планировать вперед за пару месяцев. У них все рассчитано и учтено, они никого не станут ждать. Им никогда не узнать, как время дрожит, ширится и потом вновь замирает, даруя ощущение праздности и вечности, которое иные ищут в наркотике, а я — нахожу в простом ожидании. В сущности, я был почти уверен, что ты придешь, рано или поздно. Где-то в восемь вечера я слышал, как соседка запирала дверь и как ее шаги затихали на лестнице. Она жила на этаж выше. У нее на двери была небольшая картонная табличка, где красными чернилами было выведено ее имя: Ким. Ей было примерно столько же, сколько нам. Она играла в какой-то пьесе и однажды призналась мне, что очень боится опоздать и прийти, когда уже поднимут занавес. Она подарила нам билеты, и мы с Данни сходили в один из тех театров на бульварах — теперь его уже нет. Каждый день — кроме понедельника — ее ждало такси: ровно в восемь, а по воскресеньям в два часа дня, перед домом номер 28 по улице Од. Я видел в окно, как она выходила, в куртке на меху, и, сев в автомобиль, хлопала дверцей. Шел январь, стоял жуткий мороз, потом еще всю улицу покрыло снегом, и несколько дней мы прожили вдали от Парижа, в альпийской деревушке. Я уже не помню ни названия спектакля, ни сюжета. Она появилась на сцене после антракта. В черный блокнот я записал одну из реплик ее героини и точное время — двадцать один час сорок пять минут, — когда она ее произнесла. Если бы меня тогда спросили, зачем, я думаю, что не смог бы внятно ответить. Но сегодня я понимаю: я делал засечки, мне нужны были ориентиры, названия станций метро, номера домов, родословные собак, будто я боялся, что все люди и вещи могут в любой миг пропасть из вида или исчезнуть и надо сохранить хотя бы свидетельство того, что они существовали.
Каждый вечер я знал, что где-то в двадцать один час сорок пять минут она скажет со сцены в зрительный зал:
«Как мало мы значили в жизни этого человека…»
И когда я пишу эту фразу теперь, полвека спустя — а то и век, я разучился считать годы, — чувство пустоты оставляет меня на какой-то миг. Такси ровно в восемь вечера, страх не успеть к занавесу, куртка на меху, потому что зима и снег, привычные, повседневные жесты, теперь забытые насовсем, пьеса, которую больше никто никогда не увидит, давно стихшие овации и смех, и сам театр, разрушенный уже давно… «Как мало мы значили в жизни этого человека…» В понедельник, когда она отдыхала, в ее окне вечерами тоже горел свет, и это меня успокаивало. В прочие дни я оставался один во всем доме. Порой у меня было чувство, что я теряю память и уже не понимаю, что здесь делаю. Пока не приходила Данни.
С ней мы гуляли по улицам, где прошло мое детство, по тем районам, которые сам я тогда обходил стороной из-за тягостных воспоминаний, — теперь же они не вызывают во мне никаких чувств, до того все в них переменилось. Мы прошли отель «Руаяль Сен-Жермен» и оказались у дверей гостиницы «Таранн». Я увидел, как из гостиницы вышел тот самый писатель, которым я тогда восхищался и у которого одно из стихотворений называлось «Данни». Кто-то за нашими спинами крикнул: Жак!.. — и он обернулся. Он удивленно посмотрел на меня, решив, что это я окликнул его по имени. Мне хотелось воспользоваться случаем, пойти ему навстречу и пожать руку. Я бы спросил его тогда, почему он назвал стихотворение «Данни», — может, он тоже знал девушку с таким именем. Но я не осмелился. Наконец другой мужчина подошел к нему, еще раз назвав его Жак… — и тогда он понял ошибку. Мне даже показалось, что он улыбнулся мне. Вдвоем они пошли перед нами вдоль бульвара, в сторону Сены.
— Ты должен пойти поздороваться с ним, — сказала мне Данни. Она даже предложила заговорить первой, вместо меня, но я ее удержал. Да и было уже поздно — они свернули налево, на бульвар Распай. Мы сделали крюк и снова вышли к гостинице «Таранн».
— Почему ты не напишешь ему письмо, не назначишь встречу? — спросила меня Данни.
Нет уж. В следующий раз я поборю свою скромность, подойду и пожму ему руку. Но — увы — я больше ни разу не видел его, а много лет спустя к тому же узнал от одного из его друзей, что, когда кто-то жал ему руку, он смотрел со скучающим видом и говорил: «Снова пять пальцев?». Да, порой жизнь монотонна и банальна, как сейчас, когда я пишу эти строки, стараясь найти бреши во времени, чтоб сбежать через них. Мы сидели вдвоем на скамейке, на аллее бульвара, между воротами гостиницы «Таранн» и стоянкой такси. Через год я узнаю, что на этом самом месте, прямо на тротуаре перед нами было совершено преступление. Марокканского политического деятеля посадили в машину — будто бы полицейскую — и увезли, сначала это проходило как похищение, затем как преступление. И имя Жоржа, так часто бывавшего в холле отеля «Юник», мелькало на страницах газет в качестве имени одного из действующих лиц, так что я ждал появления там же Поля Шастанье, Дювельца, Жерара Марсиано и Агхамури — я бы очень хотел узнать его мнение по поводу всего этого. Но мне было страшно, и я вспоминал, что он сказал мне тогда, в кафе у театра «Лютеция»: «Мы вроде зачумленных… Общаясь с нами, вы рискуете подхватить чуму…» Как-то раз, днем, я забрел далеко на запад, к самому Отёй, и зашел в телефонную будку. Расстояние придало мне смелости. Казалось, что отель «Юник» где-то в другом городе. Я набрал номер марокканского корпуса, который Агхамури дал мне еще при первой нашей встрече, вместе с Данни, — я записал его в блокнот: POR 58–17. Едва ли он все еще живет в той комнате. Я слышал, как глухо звучит мой собственный голос:
— Могу я поговорить с Гхали Агхамури?
На том конце молчали. Я чуть было не бросил трубку. У меня вдруг закружилась голова, как бывает с тем, кто хочет спрятаться, но вместо этого вдруг бежит навстречу опасности.
— А кто его спрашивает?
Вопрос был задан сухим тоном полицейского инспектора.
— Друг.
— Я спросил ваше имя, мсье.
Я чуть не поддался нахлынувшей слабости: сказать ему мое имя, фамилию, адрес… Я вовремя удержался.
— Тристан Корбьер.
Молчание. Должно быть, он записал.
— И зачем вам нужно говорить с Гхали Агхамури?
— Потому что я хочу поговорить с ним.
Я тоже взял твердый тон. Гораздо тверже его.
— Гхали Агхамури больше не живет в марокканском корпусе. Вы слышите меня, мсье? Вы слышите?
Теперь уже я молчал в трубку. И я почувствовал, как мой собеседник на том конце забеспокоился и даже встревожился из-за моего молчания. Я повесил трубку. Впоследствии я часто проходил мимо отеля «Руаяль Сен-Жермен» и гостиницы «Таранн», но ни того ни другого уже не было, будто кто-то нарочно старался убрать обстановку, в которой совершалось преступление, чтобы о нем забыли. Когда я шел там на прошлой неделе, то не было даже скамейки напротив стоянки такси, где мы с Данни сидели в тот вечер.
— Это глупо… Я могла прямо сейчас подойти и сказать ему, что меня зовут Данни, как его стихотворение.
Она рассмеялась. Судя по тому, что я читал у него, да и по его добродушному виду, он бы, конечно, уделил нам пару минут. Иногда, шагая по улице один, я читал вслух его строки:
Когда умру, пускай моя вдова Придет в Жавель, что близ пивной Ситрон…Церковь Святого Христофора в Жавель. Мы только что вернулись из того района, я, как всегда, ходил с Данни на почту. Всю дорогу я хотел рассказать ей о том, что мне говорил Агхамури, про упомянутую им «грязную историю», которая как-то должна касаться Данни, но я никак не мог подыскать нужных слов, а вернее, правильного тона, чтоб это звучало легко, почти в шутку, и не вспугнуло ее… Я боялся, что она «соскочит», как говорят в определенных кругах: вроде того, что собирается в отеле «Юник», — и потому в воздухе висела неловкость.
Мы уже дошли до поворота на улицу Ренн, ведущую прямо на Монпарнас. Но на самом пороге этой длинной печальной улицы, раздвинутой, как подзорная труба, до самого горизонта — черноватая громада Монпарнасской башни в ту пору еще не омрачала ее, — я на минуту замялся. Я спросил ее, так ли ей непременно нужно вернуться в отель «Юник».
— Нужно увидеться с Агхамури, — сказала она, — он должен передать мне кое-какие документы.
Вот и момент, чтобы наконец расставить все по местам. Еще пару секунд я медлил, а потом:
— А что за документы? На имя Мишель Агхамури?
Она глядела на меня, точно окаменев, стоя недвижно на тротуаре, напротив того места, где сейчас магазин «Монопри», а тогда был заброшенный парк, служивший прибежищем для сотен бездомных кошек.
— Это он тебе сказал?
— Да.
Лицо ее стало твердым, и я подумал об Агхамури. Если бы он стоял сейчас здесь, она задала бы ему трепку. Но потом она пожала плечами и заговорила, уже равнодушно:
— Да, это может показаться странным, но вообще все совершенно естественно… Мишель одолжила мне свой студенческий… Я потеряла все документы, а новые просто так не сделать, нужно сперва столько всяких формальностей пройти, чтоб получить свидетельство о рождении… Я же родилась в Касабланке…
Что это, совпадение? И она тоже связана с Марокко.
— Он еще объяснил мне, что кто-то сделал тебе фальшивые документы.
Я сказал «кто-то», потому что не знал, как по-настоящему зовут того человека с лунным лицом, которого все называли Жорж, и было непонятно, то ли это имя, то ли кличка, а может и вовсе фамилия.
— Да нет же, никакие они не фальшивые… Ты имеешь в виду Рошара? Того, который часто в холле сидит?
— Я про того, которого все зовут Жорж…
— Да, это он же, — сказала она, — Рошар… Он часто ездит в Марокко… У него гостиница в Касабланке… Ну и так как я там родилась, он смог мне оформить временные документы… Пока я не получу обычные…
Мы не пошли по улице Ренн. Может, и ей самой эта хмурая улица и перспектива вернуться в отель «Юник» внушали недоброе предчувствие.
Мы пошли в сторону Сены.
— Агхамури сказал, что тебе нужны были фальшивые документы, потому что ты оказалась втянута в грязную историю…
Мы теперь шли мимо школы изящных искусств. Ученики толпились на тротуаре. Они что-то праздновали. Некоторые были с музыкальными инструментами в руках, другие — в костюмах: мушкетеров, каторжников или просто с обнаженным торсом, изрисованным разными красками. На манер индейцев.
— Он так и сказал: «в грязную историю»?
Она смотрела на меня, нахмурив брови. Казалось, она не понимает. Студенты вокруг нас заиграли на инструментах, что-то выкрикивали… Я пожалел о словах, которые произнес: фальшивые документы, грязная история. А ведь мы могли бы быть совсем как эти славные ребята, которые обступили нас и не давали прохода. Они зазывали нас на свой бал, этой ночью. Бал Четырех Искусств. Мы с трудом пробрались сквозь толпу, и их крики и музыка постепенно затихли где-то позади.
— Агхамури еще и попросил, чтоб я забрал у тебя ту карту на имя жены, которую он тебе передал.
Она захохотала, и я не мог понять, притворяется она или нет.
— А потом вдобавок сказал, что я замешана в грязную историю? И ты всему поверил, Жан?
Мы шли вдоль набережной, и я был рад, что теперь не придется идти по угрюмой и тесной улице Ренн. Здесь, по крайней мере, было чем дышать, был простор. И совсем мало машин. Тишина. Мы слышали звук собственных шагов.
— Он что попало говорит… Это он, на самом деле, угодил в грязную историю… Он тебе не говорил?
— Нет.
Все это было неважно. Значение имело лишь то, что мы идем вдоль набережной, ни у кого не спрашиваясь и ничего не оставив позади. Мы можем перейти Сену и затеряться в чужих кварталах, и даже покинуть Париж, чтоб уехать к другим городам, к новой жизни.
— Они хотят его использовать, чтоб заманить в ловушку одного марокканца, который часто бывает в Париже. Он не то чтобы согласен; но уже увяз в этом… Он не может им отказать…
Я едва слушал, что она говорит. Мне хватало того, что мы идем рядом, по набережной, и того, как звучит ее голос. Персонажи третьего плана из отеля «Юник» на самом деле интересовали меня мало: Шастанье, Марсиано, Дювельц и тот, по имени Рошар, которого все звали Жорж, — я заставляю себя повторять их имена, чтоб они не стерлись из моей памяти окончательно.
— А ты? — спросил я. — Ты тоже вынуждена с ними встречаться?
— Вовсе нет… Это Агхамури меня познакомил с ними. А так я с ними ничего общего не имею.
— Даже с Рошаром?
Я заставил себя задать этот вопрос. Сам Рошар, которого называли Жорж, был мне так же безразличен, как и остальные.
— Я просто попросила его о небольшой услуге… и все…
— А там тебя тоже зовут Данни, на фальшивых документах?
— Не смейся надо мной, Жан…
Она взяла меня под руку, и мы пошли по Королевскому мосту. Не знаю почему, но мне всегда становилось легко, когда я шел по нему над Сеной, переходя на правый берег.
На середине моста она остановилась и сказала:
— Фальшивые они или нет, неужели ты правда считаешь, что это хоть что-то для нас меняет?
Нет. Ровно ничего. В то время я и сам не был уверен, кто я такой, почему же она должна знать о себе больше? Даже сегодня у меня есть сомнения, что мое свидетельство о рождении верно, и я до конца дней буду ждать, что кто-нибудь принесет мне некогда утерянные бумаги, в которых указаны мое настоящее имя, дата рождения и имена настоящих родителей, о которых я никогда и не слышал.
Она прильнула ко мне и прошептала на ухо:
— Опять задаешь слишком много вопросов…
Мне кажется, она была неправа. Это сегодня, десятилетия спустя, я пытаюсь расшифровать те сигналы морзянки, которые шлет мне из прошлого загадочный собеседник. А тогда я довольствовался тем, что жил сегодняшним днем, не ставя лишних вопросов. А те немногие, что я ей и задавал — всегда без особой настойчивости, — она оставляла без ответа. Лишь однажды вечером — да и то сказала полслова. Только спустя двадцать лет я узнал из папки, которую передал мне Ланглэ, в какую же «грязную историю», говоря словами Агхамури, она была замешана. Он уточнил тогда, что это «нечто серьезное». Да, это было серьезно. Речь даже шла о смерти человека.
Сегодня вечером я листал материалы из папки Ланглэ и снова наткнулся на тот листок из тонкой бумаги с детальным отчетом, который и переписываю: «На теле жертвы имеются следы от двух пуль. Один выстрел был произведен в упор, другой со среднего расстояния… Были найдены две гильзы, соответствующие обеим пулям…» У меня не хватает духа переписать до конца. Я еще вернусь к нему, в другой раз, когда за окном будет светлей, когда солнце и чистое синее небо разгонят тени.
Мы шли через Тюильри. Я вспоминаю время года. Сейчас, когда я пишу все это, мне кажется, что был январь. Я вижу полосы снега в саду Каррузель и даже на тротуаре, по которому мы идем, вдоль границы Тюильри. Впереди нас в темных арках улицы Риволи фонари укутаны светящимися облаками тумана. И все же я сомневаюсь: это могло быть и в начале осени. На деревьях в Тюильри еще были листья. Скоро они опадут, но осень для меня не связана с концом. Я думаю, что год начинается в октябре. Зима. Осень. Времена года путаются и подменяют друг друга в памяти, как если б они в течение года жили своей жизнью, как растения, и никогда бы не застывали мертвыми образами. Да, они то и дело мешаются между собой: зимние оттепели, бабье лето после первых осенних холодов… Когда мы подходили к аркам, зарядил дождь, очень сильный, скорее даже внезапный летний ливень.
— Ты правда считаешь, что я похожа на того, кто замешан в грязной истории?
Она повернулась ко мне лицом, чтоб я повнимательней рассмотрел его, и взглянула мне прямо в глаза, так искренне…
— Будь я замешана в грязной истории, я бы сказала тебе…
Я до сих пор слышу эти слова по ночам, когда не могу уснуть. Я записал их в черный блокнот. Видно, у меня все же было какое-то подозрение, раз я вывел их черным по белому. Почему она мне ничего не сказала? Только однажды, полунамеком, когда мы вечером выходили из Лионского вокзала, — тогда я не обратил внимания на ее слова. Может, она боялась испугать меня этим, но тогда она плохо меня знала. Уже не помню, у кого из писателей-моралистов, которых я читал во времена улицы Од, было сказано, что мы всегда должны принимать тех, кого любим, такими, какие они есть, и, в особенности, никогда не требовать у них отчета.
— Знаешь, — сказала она, — скоро я совсем порву с этой шантрапой из отеля «Юник».
Она очень следила за своей лексикой и даже за произношением, но порой у нее проскакивали такие жаргонные словечки, что некоторых я и сам не знал, и тогда я записывал в черный блокнот: халупа, скопытиться, легаши, чапать… Там же, на одной из страниц в черном блокноте, я нашел в скобках фразу: «Шантрапа из отеля „Юник“» — возможно, я тогда подумывал использовать ее в качестве названия для романа.
— Ты права, — сказал я, — если что, всегда есть те, кто пишет тебе до востребования.
Я сказал это с иронией, о чем тут же пожалел. Но в конце концов она первая произнесла «шантрапа из отеля „Юник“» с издевкой.
Внезапно она погрустнела.
— В основном это пишет мой брат… — проговорила она быстро, надтреснутым голосом, которого я раньше не слышал у нее, и в этом признании было столько искренности, что я тут же рассердился на себя, что прежде сомневался в существовании брата, с которым она никак не хотела меня знакомить.
Почта, отдел до востребования. В папке Ланглэ был листок белой бумаги, порядком испачканный, который напоминал карточку гражданского состояния. Сегодня вечером я снова разглядываю его в надежде, что мне откроется его тайна: на снимке из фотоавтомата, прикрепленном к нему с левого края, я узнаю Данни, только волосы у нее короче. Но при этом сама карточка выдана на имя Мирей Сампьерри, проживающей по адресу Париж, 9-й округ, ул. Бланш, дом 23. Выдана она в год перед нашим знакомством, и надпись на ней гласит: «Сертификат дает право на получение без дополнительных сборов писем и телеграмм в отделе до востребования». Но при этом здесь указано не отделение на улице Конвента, куда я часто ходил вместе с ней, а некое «почтовое отделение № 84», улица Баллю, 31, в Девятом округе. На сколько адресов приходили ей письма до востребования? И как эта карточка оказалась в руках Ланглэ или его сотрудников? Данни оставила где-нибудь? А это имя, Мирей Сампьерри, разве не его называл Ланглэ на первом моем допросе? Удивительно, как отдельные детали вашей собственной жизни, которых вы вовсе не замечали в свое время, вдруг всплывают лет двадцать спустя — так, разглядывая под лупой старую фотографию, вдруг натыкаешься на какой-то предмет или чье-то лицо, на которое прежде ни разу не обращал внимания…
Она потянула меня направо, под арки улицы Кастильон.
— Пойдем, я приглашаю тебя на ужин… Тут недалеко… Можем дойти пешком…
В тот час квартал был пуст, и гул наших шагов раздавался под сводами арок. Вокруг нас воцарилась такая плотная тишина, которую не мог нарушить шум автомобиля, — только стук лошадиных копыт и скрип повозки. Не знаю, тогда ли мне пришла эта мысль или только теперь, когда я пишу эти строки. Мы затерялись в ночном Париже Шарля Кро и его пса Сатэна, Тристана Корбьера, и даже Жанны Дюваль. У оперы ездили автомобили, и мы снова вернулись в Париж XX века, который теперь мне кажется таким далеким… Мы пошли по шоссе д’Антен, в конце которого была церковь с мрачным фасадом, — точно громадная птица присела отдохнуть.
— Мы почти пришли, — сказала она, — это на улице Бланш, в самом начале…
Прошлой ночью мне снилось, что мы идем тем самым путем, — наверное, из-за того, что я писал вечером. Я слышал ее голос: «Это на улице Бланш, в самом начале», и я повернулся к ней и сказал:
«В доме 23?»
Но она, казалось, не слышала. Мы шли обычным шагом, она держала меня под руку.
— Я знал одну девушку, по имени Мирей Сампьерри, и она жила на улице Бланш, в доме 23.
Ничто не дрогнуло в ее лице. Она продолжала молчать, как если бы я ничего не сказал или мой голос не мог преодолеть того времени, что нас разделяло.
Но в тот вечер я еще не знал этого имени, Мирей Сампьерри. Мы шли мимо сквера Троицы.
— Сейчас увидишь… Я очень люблю это место… Я сюда часто ходила, когда жила на улице Бланш…
Я помню, что мне тут же вспомнилась по ассоциации баронесса Бланш. За пару дней до этого я как раз делал записи о ней, переписывал в черный блокнот страницу из книги о Париже при Людовике XV: там был отчет, в котором приводилось то немногое, что мы знаем о беспорядочной и богатой на приключения жизни этой женщины.
— А знаешь, почему улица так называется? — спросил я ее. — В честь баронессы Бланш.
Накануне она поинтересовалась, что я пишу в блокноте, и я прочитал ей свои заметки об этой женщине.
— Выходит, я жила на улице баронессы Бланш? — улыбнулась она.
Ресторан находился на углу улицы Бланш и небольшого переулка, выходящего к церкви Троицы. Занавески на окнах, смотрящих на улицу, были задернуты. Она вошла первой, как входят в привычное место. В глубине зала располагался внушительный бар, справа и слева от него шли ряды круглых столиков с белыми скатертями. Стены были бордового цвета из-за приглушенного занавесками солнца. Посетителей в зале было только двое — мужчина и женщина — за столиком у самой стойки, за которой стоял брюнет лет сорока.
— О, это ты… — сказал он Данни, будто был удивлен ее приходом.
Она, казалось, немного смутилась.
— Меня все это время не было в Париже… — ответила она.
Он коротко кивнул мне в знак приветствия. Данни представила меня:
— Это друг.
Он проводил нас за столик ближе к дверям — может, чтобы мы чувствовали себя свободнее, подальше от той пары. Хотя они почти не говорили или говорили очень тихо.
— Здесь хорошо, — сказала она. — Надо было привести тебя сюда раньше…
В первый раз я видел ее такой — расслабленной, спокойной. Куда бы я ни провожал ее, в каком бы уголке Парижа она ни оказывалась, всегда в ее взгляде читалось затаенное беспокойство.
— Я жила немного выше по улице… в гостинице… когда съехала с квартиры на Феликса Фора…
Я пишу это сейчас, перечитывая ту карточку: «Мирей Сампьерри, проживает по адресу: Париж, 9-й округ, ул. Бланш, д. 23». Но в доме 23 нет гостиницы, я проверял. Зачем же она тогда сказала, что живет в гостинице? К чему эта ложь на пустом, казалось бы, месте? А имя: Мирей Сампьерри? Слишком поздно, ее уже не спросить — разве только в моих снах, где времена мешаются, и я могу задавать ей любые вопросы о том, что узнал из папки Ланглэ. Но только без толку. Она не слышит меня, и тогда приходит странное чувство разлуки, какое бывает, когда снятся умершие друзья — а здесь, во сне, вот они, рядом с тобой.
— И чем же ты занималась все это время?
Он стоял у нашего столика. Перед каждым из нас он поставил по рюмке куантро, видимо, решив, что у нас должны совпадать вкусы.
— Я искала работу…
Он иронично поглядел в мою сторону, как бы говоря: ну-ну, этим меня не проведешь — и призывая меня в свидетели.
— Она нас даже не познакомила: Андре Фальве…
Он пожал мне руку, по-прежнему улыбаясь.
— Жан, — пробормотал я.
Я всегда чувствовал себя неловко, когда нужно было представляться и входить в чью-то жизнь таким грубым способом, почти по-военному, — все равно что вытянуться и отдать честь. Чтобы это было не так официозно, я старался не называть фамилии.
— Ну и как, нашла себе работу?
В его взгляде и в том, как он обращался с ней, сквозила скорее не насмешка, а ирония: так говорят с малым ребенком.
— Да… в канцелярии… вот вместе с ним…
Она показала на меня.
— В канцелярии?
Он покачал головой, изображая, что впечатлен.
— Тут некоторые интересовались у меня, где ты и как живешь. Даже расспрашивали на твой счет, но можешь быть покойна… У меня рот на замке… Я сказал им, что ты отправилась за границу…
— Ты все правильно сделал.
Она огляделась вокруг — наверное, чтоб убедиться, что все осталось прежним. Потом повернулась ко мне:
— Здесь так спокойно…
Из-за плотных красных занавесок, скрывавших входную дверь, ощущение было, будто сидишь в стороне от всех, в пещере, куда никому больше нет входа. Пара за столиком в глубине куда-то исчезла, так что я даже не заметил, и теперь никогда уже не узнать, кто они.
— Спокойно, это уж точно, — сказал он, — ты забыла, что сегодня мы закрыты.
Он направился в сторону бара и, прежде чем открыть дверь, вероятно, ведущую на кухню, сказал:
— Я никого не ждал к ужину… поэтому сразу говорю — чем богаты…
Она наклонилась ко мне, так что наши головы соприкоснулись. И прошептала:
— Он очень добрый… Ничего общего с теми, из отеля «Юник»… Можешь доверять ему полностью…
Тогда я не мог понять, почему она решила заверить меня в этом. Его имя, Андре Фальве, упоминается в материалах дела, которые передал мне Ланглэ, и как же это странно всякий раз, когда что-то проясняется о человеке, с которым столкнулся двадцать лет назад… Наконец разгадываешь шифр благодаря секретному коду и узнаешь, что же ты прожил на самом деле, ничего не понимая в происходящем, в полном замешательстве… Едешь куда-то в машине, а кругом ночь, и погашены фары — сколько не жмись лбом к стеклу, глаз ничего не выхватит, ни единой зацепки. Да и станешь ли в самом деле на ночном перегоне задаваться вопросами, где конечный пункт? Спустя двадцать лет едешь той же дорогой, но днем, и вот уже видишь весь пейзаж в деталях. Только что толку? Поздно уже, никого больше нет. Андре Фальве, член группировки «Стефани». Направлен в центральную тюрьму Пуаси. Занимался разведением собак в Поршвилле. Управляющий в «Каррол’с Бич» на мысе Гаруп (Лазурный берег). Ресторан «След зверя», бульвар Гувьен-Сен-Сир. «Ле Севинье», ул. Бланш.
— Надо почаще приходить сюда, — сказала она мне.
Мы бывали здесь еще несколько раз. Зал больше не пустовал, как в первый вечер, все столики были заняты странными посетителями — может, просто живущие неподалеку, думал я, а может, и нет. Многие из них сидели за барной стойкой и разговаривали с тем, кто назвался Андре Фальве. Некоторые из них упомянуты в бумагах Ланглэ. Фамилии, просто фамилии, которые я непременно перепишу сюда, на всякий случай, но сейчас я не решусь. Сделаю это позже, для очистки совести. На всякий случай нужно слать сигналы, всегда. Свет был немного приглушенный, будто лампам не хватало мощности. Если, конечно, Фальве не решил нарочно сделать обстановку более камерной. Написав эту строку, я задумался. Такой же свет был в квартире на проспекте Феликса Фора, куда Данни привела меня как-то раз, и в загородном доме в Фёйёз, имении Барбери, когда стемнеет. Можно подумать, что лампы светят тусклее со временем. Но порой что-то щелкает. Вчера я был на улице один, и пелена прорвалась. Больше ни прошлого, ни настоящего, стоячее время. Все осветилось своим истинным светом. Было около восьми часов вечера, лето, и в конце улицы Бланш еще горело солнце. На тротуар перед рестораном вынесли пару столиков. Его двери были распахнуты настежь, и изнутри слышался гомон голосов. Мы сидели на улице, за одним из столиков, Данни и я. Мы моргали от низкого солнца.
— Я должна показать тебе гостиницу, в которой жила, это чуть выше по улице, — сказала она.
— В 23-м доме?
— Да. В 23-м.
И она не удивилась, что я знаю номер.
— Но ведь это не гостиница.
Она не отвечала, и это было совсем не важно. Она хотела, чтобы мы дошли до квартала раньше, чем сядет солнце. Но время было полностью в нашем распоряжении. Из-за того, что стояло лето и в десять было еще светло. Я даже подумал, что это белые ночи.
Я только что был в книжном магазине на улице Одеон. Уже стемнело. На полках с подержанными книгами я нашел роман в потрепанном красном переплете под названием «Конец мечтам». Едва продавец за прилавком положил книгу в белый пластиковый пакет и передал мне, как стеклянная дверь отворилась и в магазин вошла женщина. Она не стала закрывать дверь, как бы не собираясь здесь задерживаться. Мулатка, где-то моих лет, высокая, в плаще цвета ржавчины, с расстегнутым поясом. В руке она несла матерчатую сумку. Подойдя к нам, она положила сумку на прилавок.
— Вы покупаете книги?
Она задала вопрос резко, выговаривая так, как говорили в парижских предместьях века полтора назад.
— Смотря какие, — ответил продавец.
— Меня послала одна пожилая дама… Я работаю на нее…
Она принялась выкладывать содержимое сумки: книги по искусству, тома из собрания Плеяды… К одному из них прицепилось колье и брошь — она бросила их обратно в сумку. Она все делало резко, и пару раз вместе с книгой вылетала купюра, которую она тут же подбирала и совала в карман плаща.
— А эта дама живет где-то неподалеку? — спросил продавец.
— Нет… Нет… В Семнадцатом округе. Это моя хозяйка…
— Тогда оставьте, пожалуйста, ее адрес, — сказал он.
— Это зачем еще?
Она говорила грубо, с вызовом. Это колье, брошь, купюры вперемешку с книгами, — все напоминало ограбление, совершенное впопыхах. Книги стопками лежали на прилавке.
— Так вы не хотите их брать?
— Прямо сейчас — нет, — ответил продавец.
Она раздраженно покидала их по одной обратно в сумку. Продавец внимательно смотрел на переплеты, будто стараясь разглядеть на них следы крови. Может, он думал, что эта женщина убила пожилую даму, которую назвала «своей хозяйкой».
Она дернула плечом и вышла, не закрыв за собой дверь. Испугавшись, что упущу ее, я тут же пошел за ней следом.
Едва увидев ее в книжном магазине, я решил, что это перевоплощение Жанны Дюваль или даже сама Жанна Дюваль. Высокий рост, выговор, сумка, куда она скидывала без разбора украшения, книги, деньги, — все соответствовало тем немногим подробностям, которые я вычитал о ней и записал в свое время на страницах черного блокнота. Она шла впереди меня, метрах в десяти, слегка прихрамывая. Я мог бы легко догнать ее, но решил лучше идти следом, на расстоянии, чтоб убедиться, что это она. Пояс ее плаща болтался с обеих сторон, сумку она держала в левой руке, из-за ее тяжести отклоняясь телом направо. Фонари на фасадах домов не меняли с XIX века, и они горели тускло. Я боялся потерять ее из вида. На перекрестке с улицей Одеон она направилась к спуску в метро. Я ускорил шаг. В тот миг, когда она уже ступила на лестницу, я крикнул:
— Жанна…
Она обернулась. Взглянула на меня беспокойно, точно я застал ее с поличным. Какое-то время мы смотрели друг на друга, замерев на месте. Я хотел пойти ей навстречу и проводить до платформы, помочь донести сумку. Но немыслимо было пошевелиться. Ноги налились тяжестью, точно свинцом, как со мной часто бывает во сне. А затем она быстро спустилась вниз. Она, наверное, боялась, что я побегу за ней. Должно быть, приняла меня за полицейского в штатском. Все еще под впечатлением, я сел у подножия памятника Дантону. Она сказала продавцу из книжного, что «ее хозяйка» живет в Семнадцатом округе. Ну да, это совпадало с последними свидетельствами, которые я имел о ней. Дата ее смерти так и осталась неизвестной, так что я думал, может, она никогда и не умирала. Впрочем, дату ее рождения мы также не знаем. Ее присутствие по-прежнему ощутимо в отдельных районах Парижа. Последнее свидетельство о ней принадлежит ее соседу, показавшему, что она живет в Семнадцатом округе, на улице Софруа. Это в глубине 17-го округа. На метро путь неблизкий. От Одеон она поедет до Севр-Бабилон, где пересядет. Потом до Сен-Лазар. Сойдет на Брошан. Я пообещал себе, что съезжу однажды на улицу Софруа. По крайней мере, у меня есть хоть какая-то засечка. Чего не сказать о тех, кого я знал во времена куда менее отдаленные, чем эпоха Жанны Дюваль, и чьи имена тоже записаны на страницах черного блокнота. Я не знаю, что с ними теперь. Думаю, что те, кого Данни назвала «шантрапой из отеля „Юник“», уже умерли, по крайней мере Жорж, он же Рошар, и Поль Шастанье. Насчет Дювельца и Жерара Марсиано я не так уверен. От Агхамури я больше не получал вестей. И Данни исчезла совершенно. И все же я сделал на последней странице блокнота список тех подробностей, которые помнил и которые могли вывести меня на ее след. Потом я дописал туда то, чего сам не знал, но что нашел, просматривая папку Ланглэ. Однако мои изыскания оставались бесплодными, и через какое-то время я наконец забросил их. Я больше не строил иллюзий. Все это рано или поздно поглотит забвение.
***
С тех пор как я стал писать эти строки, мне кажется, что нашелся способ бороться с забвением. Нужно пойти в тот район Парижа, где не был уже тридцать, сорок лет, и провести там весь день, с обеда до вечера, но быть при этом настороже. Может, те, о ком мы думаем, вдруг покажутся на перекрестке, на дорожке парка или в дверях одного из домов, обступивших с трех сторон конец безлюдной улицы, образуя «сквер» или, что называется, «общий дворик». Они живут теперь потаенной жизнью, которая только и мыслима здесь, в тиши, вдали от центра. Хотя Данни я как раз-таки замечал в толпе, как мне пару раз казалось. Вечером, на Лионском вокзале, в толкотне уезжающих в отпуск, когда я сам должен был садиться на поезд. После полудня в субботу, на перекрестке, где шоссе д’Антен пересекает бульвар, а народ толпится у дверей магазинов. Но всякий раз я ошибался.
Однажды утром, двадцать лет назад, я выходил из здания мирового суда Тринадцатого округа, куда меня вызывали, — была зима, где-то одиннадцать часов, и я стоял на тротуаре у площади Италии. Я не появлялся здесь с весны 1964-го, когда часто бывал в этом районе. Вдруг я понял, что у меня совсем нет денег, чтоб добраться до дома, ни на такси, ни даже на метро. Я нашел банкомат в переулке за мэрией, но, когда набрал код, вместо купюр он выдал мне сообщение. Надпись гласила: «Извините, у вас недостаточно прав». Я заново набрал код, и снова получил сообщение с тем же текстом: «Извините, у вас недостаточно прав». Я обогнул мэрию и снова оказался на площади Италии.
Судьба желала, чтоб я задержался здесь, и с ней не следовало спорить. Быть может, я так и не смогу никогда покинуть этот район, потому что у меня недостаточно прав. От солнца и чистого январского неба было легко. Небоскребов в 1964-м еще не было, и они растворялись в прозрачном воздухе, чтобы уступить место кафе «Лунный свет» и низким домам бульвара де ля Гар. И я бы скользнул в параллельное время, где никто уже не достанет меня.
Площадь Италии в сиреневом цвете павловний… Я повторял это вслух, и, признаться, на глазах у меня проступали слезы — или это от холода? Словом, я вернулся к исходной точке, и если бы в 1964-м существовали банкоматы, то мне они выдавали бы то же сообщение: недостаточно прав. В то время у меня не было никаких прав, никаких оснований. Ни семьи, ни определенного класса. Я терялся в парижском воздухе.
Я пошел к тому, что теперь заменяло кафе «Лунный свет». Мы подолгу засиживались за столиками в глубине, рядом со сценой для музыкантов, ничего не заказывая. Я обошел площадь кругом. Нужно снять комнату в какой-нибудь небольшой гостинице, может, в «Койпель», если она еще существует, или в той, другой — я забыл ее название, — которая рядом со школой искусств Гобелен. Тем временем я дошел до угла с авеню Сёр-Розали и повернул назад к мэрии, спрашивая себя, сколько еще раз я буду возвращаться на площадь, будто меня тянет туда магнитом. Я остановился перед террасой какого-то кафе. За столиком сидел пожилой мужчина и смотрел на меня через стекло. Я тоже не сводил с него взгляда. Лицо его кого-то мне напоминало. Довольно правильные черты. Седые — или белые — волосы пострижены ёжиком, но не коротко. Он махнул мне, приглашая войти и присоединиться.
Когда я вошел, он встал мне навстречу и подал руку.
— Ланглэ. Вы признали меня?
Я на секунду задумался. Но, должно быть, его военная выправка и это «вы признали меня» помогли мне вспомнить. К тому же мы никогда не забываем лица тех, кто встретился нам в трудный период жизни.
— Набережная Жевр…
Он, казалось, был удивлен, что я сказал именно это:
— Вижу, у вас шикарная память…
Он сел и указал мне стул напротив, предлагая сесть.
— Все это время я следил за вами, на расстоянии, — сказал он. — Даже прочел вашу последнюю книгу об этой… Жанне Дюваль…
Я не знал, что сказать на это. Потому повторил:
— Вы за мной следили?
Он улыбнулся, и я вспомнил, что он проявил ко мне тогда определенное участие.
— Да… следил за вами… Как-никак это была моя работа…
Он посмотрел на меня, сдвинув брови, как в прошлом веке, на набережной Жевр. Если не считать седины и прически, он не сильно изменился. На террасе было довольно прохладно, и он сидел, не снимая габардиновое пальто, которое вполне могло сохраниться с тех самых лет, когда он допрашивал меня.
— Полагаю, вы живете в другом районе… иначе я бы вас как-нибудь встретил…
— Да, в другом, — сказал я, — и сюда я не возвращался уже целую вечность… со времен набережной Жевр…
— Выпьете что-нибудь?
Официант стоял у нашего столика. Я чуть было не заказал куантро в память о Данни, но в кармане у меня было пусто, а угощаться за чужой счет было неловко.
— Да нет… Я так посижу, — промямлил я.
— Ну что вы!.. Возьмите что-нибудь.
— Тогда эспрессо.
— Мне то же самое, — сказал Ланглэ.
Повисла пауза. И был мой черед нарушить ее:
— А вы живете здесь?
— Да. Всю жизнь.
— По молодости я тоже хорошо знал этот район… Вы помните «Лунный свет»?
— Конечно. А что вы делали в «Лунном свете»?
Он сказал это тем же тоном, каким прежде допрашивал меня. И улыбнулся.
— Отвечать вы не обязаны. Мы теперь не у меня в кабинете…
Сквозь стекла террасы я видел ту часть площади Италии, которая осталась прежней под ярким солнцем и синим небом. Мне казалось, будто он только вчера допрашивал меня. Я улыбнулся в ответ:
— И когда вы хотите продолжить допрос?
Уверен, и он чувствовал то же самое. Время исчезло. Между набережной Жевр и площадью Италии прошло не больше дня.
— Забавно, — сказал он, — я много раз думал снова встретиться с вами… Даже звонил однажды в ваше издательство, но они отказались дать мне ваш адрес.
Он наклонился ко мне и сказал с прищуром:
— Заметьте… я мог бы и сам узнать ваш адрес… Такова была моя работа…
Он снова говорил сухо, голосом с набережной Жевр. Я уже не понимал, шутит он или нет.
— Только я не хотел надоедать вам… и причинять неудобства своей выходкой.
Он тряхнул головой, будто не мог решить, стоит мне говорить или нет. Я ждал, скрестив руки. Мне вдруг показалось, что роли сменились, что теперь я сижу за его рабочим столом и вот-вот начну допрос.
— Ну вот… и когда я уходил на пенсию, я забрал пару старых дел, на память… в том числе и дело о тех, из-за кого вас вызывали на допрос ко мне в отделение, на набережную Жевр…
Он был смущен, даже робок, будто только что признался мне в чем-то недостойном, что должно было меня возмутить.
— Если вам интересно…
Я подумал, что все это во сне. Мужчина вошел на террасу и, усевшись за столик, стал набирать номер на мобильном телефоне. Этот предмет в его руке убедил меня, что я не сплю и что мы оба с Ланглэ находимся в настоящем, реальном мире.
— Разумеется, мне интересно, — сказал я.
— Вот почему я хотел узнать ваш адрес… Я думал послать вам его почтой…
— Странные мы люди, — сказал я ему. — Я часто об этом думал тогда…
Меня тянуло объяснить ему, почему это дело почти полувековой давности так меня занимало. Некоторое время вам довелось жить — день за днем, ни о чем не спрашивая — среди странных людей и в таких же странных обстоятельствах. И лишь много позже наконец возникает возможность понять, что же ты прожил и кто были на самом деле все эти люди — но только если тебе дадут ключ, чтоб распутать этот сложный шифр. Большинству людей это незнакомо: их воспоминания просты, прямы и самодостаточны, чтоб истолковать их, не нужны десятки лет.
— Я понимаю, — сказал он, будто прочтя мои мысли. — Эта папка будет для вас как бомба замедленного действия…
Он взглянул на чек. Мне было, правда, неловко, что я не мог угостить его сам. Но я не решался признаться, что этим утром у меня было недостаточно прав.
Выйдя на улицу, на площадь Италии, мы оба стояли молча, Ланглэ и я. Он явно не хотел, чтоб мы разошлись так сразу.
— Я могу отдать вам его прямо в руки… Незачем связываться с почтой… я живу в двух шагах…
— Это очень любезно с вашей стороны, — сказал я.
Мы обошли площадь кругом, и он указал мне на небоскреб на углу авеню Шуази.
— «Лунный свет» здесь находился, — сказал он, показывая на низ небоскреба. — Отец часто водил меня сюда… Они с хозяйкой были знакомы…
Мы пошли по авеню Шуази.
— Я живу чуть дальше… Не бойтесь… километры шагать не придется…
Впереди показался сквер Шуази. Я хорошо помнил этот сквер, скорее похожий на парк, большое здание красного кирпича, которое называли Стоматологическим институтом, и женский лицей, в глубине. По другую сторону авеню, за небоскребами, низенькие дома, такие же, какими я их помнил. Надолго ли? Ланглэ остановился у дома перед поворотом в тупик, на первом этаже которого располагался китайский ресторан.
— Зайти я вам не предлагаю… мне будет неловко… у меня страшный беспорядок… Я мигом…
Оставшись на тротуаре один, я стал рассматривать голые деревья сквера Шуази и красную громаду Стоматологического института за ними. Мне всегда казалось, что это здание смотрится очень необычно в парке. В моих воспоминаниях сквер Шуази был не зимним, а весенним или летним, когда зелень деревьев контрастно выделяется на темно-красном фоне института.
— О чем вы задумались?
Я не слышал, как он вернулся. В руке у него была желтая пластиковая папка. Он протянул ее мне:
— Держите… вот ваше дело… довольно тонкое, но, может, вам будет интересно…
Мы оба медлили прощаться, и он, и я. Мне хотелось пригласить его пообедать.
— Не сердитесь, что я не пригласил вас к себе… квартирка крохотная, еще моих родителей… одно хорошо — вид на деревья…
Он показал на вход в сквер Шуази.
— Мы сейчас говорили о «Лунном свете»… Хозяйку убили вон там, в парке… Видите… дом из красного кирпича… Стоматологический институт…
Его захватило тягостное воспоминание.
— Они подвели ее к институту… поставили к стене, и выстрелили в спину… А потом поняли, что обознались…
Он видел все из окна?
— Это было, когда освобождали Париж… Вся их команда обосновалась в институте… сопротивленцы якобы… и капитан Бернар, и капитан Маню… и этот лейтенант, забыл, как его звали….
Я не знал об этом, когда шел тогда, давно, через сквер, чтоб встретиться у ворот лицея с подругой детства…
— Не стоит лишний раз ворошить прошлое… Не знаю, правильно ли я сделал, что дал вам ту папку… Вы с тех пор виделись с той девушкой? С той, у которой было много имен?
Я не сразу понял, о ком он говорит.
— Из-за которой вас вызывали на набережную Жевр. Как вы ее звали?
— Данни.
— На самом деле ее имя — Доминик Роже. Но были и другие имена.
Доминик Роже. Может, на это имя ей приходили письма до востребования. Я ни разу не видел, что было написано на конверте. Она запихивала их в карман пальто, как только прочтет.
— Вы, наверное, знали ее под именем Мирей Сампьерри? — спросил Ланглэ.
— Нет.
Он развел руками и посмотрел на меня с сочувствием.
— Как вы думаете, она еще жива? — спросил я его.
— А вы правда хотите это знать?
Я никогда не спрашивал себя так прямо. И если быть совсем честным с собой, то я бы ответил: нет. На самом деле, нет.
— Зачем это вам? — сказал он. — Не надо торопить события. Может, однажды вы встретите ее на улице. Мы же с вами в итоге нашлись…
Я открыл желтую папку. На взгляд в ней было с дюжину листов.
— Вы это лучше посмотрите на свежую голову… Если возникнут вопросы, дайте мне знать.
Он поискал во внутреннем кармане и протянул мне совсем небольшого размера визитку, где было написано: Ланглэ, просп. Шуази, 159, и номер телефона.
Пройдя немного, я обернулся. Он не поднялся к себе. Он все стоял посреди тротуара и глядел мне вслед. Наверняка он провожал меня взглядом до самого конца проспекта. Должно быть, когда он еще работал, он так же следил за кем-нибудь зимними днями и даже ночами, сунув руки в карманы своего габардинового пальто.
«Не стоит лишний раз ворошить прошлое», — сказал Ланглэ, когда мы прощались, но тем зимним утром мне предстоял еще долгий путь до дома, на другой конец Парижа. Случайно ли я оказался на площади Италии спустя двадцать с лишним лет, и случайно ли банкомат выдал мне сообщение: «Извините, у вас недостаточно прав»? За что извиняться? Тем утром я был счастлив, и мне было легко. В карманах пусто. И этот долгий путь, размеренным шагом, с привалами на скамейках… Я жалел, что не взял с собой черный блокнот. Там я некогда составил перечень парижских скамеек, расположенных по разным маршрутам — с севера на юг, с востока на запад, — чтобы всегда знать, где можно присесть передохнуть и побыть в своих мыслях. Я уже не слишком различал прошлое и настоящее. Так я дошел до школы Гобелен. С самой юности, и даже с детства, я только и делал, что ходил пешком, всегда по одним и тем же улицам, так что время наконец стало просвечивать.
Я прошел насквозь Ботанический сад и сел на скамейку на главной аллее. Прохожих из-за холода было мало. Но солнце светило по-прежнему, и небо подтверждало своей синевой, что время остановилось. Если остаться здесь до темноты и всмотреться в небо, то можно будет разглядеть редкие звезды, которым я дал бы имена, не зная, так ли они называются на самом деле. И целые страницы приходили мне на ум из моей настольной книги времен улицы Од: «К вечности через звезды»[5]. Эта книга помогала мне ждать Данни. Было так же холодно, как здесь, на скамейке в Ботаническом саду, и улица Од стояла в снегу. Но, несмотря на холод, я листал страницы из желтой пластиковой папки. Там было вложено письмо за подписью Ланглэ, которое я не заметил, заглянув в папку первый раз, когда мы прощались с ним и он сказал мне: «Вы это лучше посмотрите на свежую голову». Письмо написано в спешке — едва можно разобрать, — когда он поднялся в квартиру, чтобы потом быстро спуститься ко мне с желтой папкой.
Дорогой мсье…
На пенсию я вышел десять лет назад, так что еще долго служил в отделении на набережной Жевр и на набережной Орфевр, в судебной полиции, пока Вы писали Ваши книги, которые я читал с неослабным вниманием.
Я, разумеется, помнил, как Вы пришли ко мне на допрос на набережную Жевр, когда были еще совсем юным. У меня память на лица. Надо мной часто подшучивали по этому поводу, что, мол, я могу узнать со спины человека, которого видел только однажды, десять лет назад, притом в толпе.
Когда я уходил окончательно, я позволил себе взять из архива бывшего отдела нравов несколько вещей на память, и среди них это неоконченное дело, касавшееся и Вас, которое я давно хотел Вам передать. Наконец, случай представился, благодаря нашей сегодняшней встрече.
Можете рассчитывать на мое молчание. Вы ведь, кажется, где-то писали, что все мы живем во власти чужого молчания.
Дружески Ваш,
ЛАНГЛЭ.
Р. S. Чтобы Вас полностью успокоить: следствие, часть материалов которого собрана здесь, было окончательно закрыто.
Просматривая содержимое папки, я натыкался на карточки гражданского состояния, отчеты, протоколы допросов. Взгляд выхватывал имена: «Агхамури, Гхали, студенческий городок, марокканский корпус, род. 6 июня 1938 в г. Фес. Называл себя „студент“, член марокканской службы безопасности. Посольство Марокко… Жорж Б., он же Рошар, шатен, волосы средней длины, нос прямой, подбородок выдается вперед. Для получения подробной информации просьба обращаться в Главную дирекцию, TURBIGO 92.00… Мною допрошен гражданин, ниже именуемый Дювельц, имя и прозвище: Пьер. Протокол предъявлен обвиняемому, прочитан и подписан… Шастанье, Поль Эмманюэль. Рост 1,80 м, пользуется автомобилем „ланчия“ № 1934 GD 75… Марсиано Жерар. Особые приметы: шрам длиной 2 см через левую бровь…» Я быстро листал страницы, стараясь не задерживать на них взгляд и боясь обнаружить какую-то новую деталь или документ, касающийся Данни. «Доминик Роже, она же Данни. Жила под именем Мирей Сампьерри (ул. Бланш, 23), также Мишель Агхамури, также Жанин де Шилло… Согласно показанием Давэна, комнату в отеле „Юник“ снимала на имя Жанин де Шилло, род. в Касабланке… г., получала почту до востребования, о чем свидетельствует приложенный сертификат абонента, выданный отделением 84 Парижской почты».
И внизу сцепленные канцелярской скрепкой листы:
«На теле жертвы имеются следы от двух пуль. Один выстрел был произведен в упор, другой со среднего расстояния… Были найдены две гильзы, соответствующие обеим пулям… Консьерж дома номер 46-бис на набережной Генриха IV…»
Однажды вечером мы с Данни вышли из поезда на Лионском вокзале. Наверное, возвращались из того загородного дома, имения Барбери. Мы были без багажа. На вокзале толпились люди, стояло лето — если не ошибаюсь, первый день каникул. Выйдя в город, мы не стали садиться в метро. В тот вечер она не хотела возвращаться в отель «Юник», и мы решили пойти ко мне, на улицу Од, пешком. Когда мы дошли до Сены, она сказала:
— Ничего, если мы сделаем крюк?
Она повела меня вдоль набережной, до острова Сен-Луи. Париж был пуст, как часто бывает летними вечерами, — совсем не похоже на людный Лионский вокзал. Почти нет машин. Все было легким и праздным. Последнее слово я записал в черный блокнот большими буквами, указав дату: «1 июля», тот самый день. Я даже уточнил его значение: «Праздный — ничем не занятый, свободный».
Мы шли по набережной Генриха IV, той самой, которая упоминалась в папке Ланглэ, внизу отчета, сообщавшего, что речь идет об убийстве. Напротив дома номер 46-бис она остановилась — в тот же день, как Ланглэ вручил мне папку двадцать лет спустя, я проверил: в отчете указан именно этот дом. Мне надо было лишь пройти по мосту за Ботаническим садом.
Она направилась к двери и секунду помедлила.
— Можешь сделать кое-что для меня?
Она говорила неуверенно, будто зашла туда, где ее могут застукать.
— Позвони в левую дверь на первом этаже и спроси мадам Дорм.
Она смотрела на окна первого этажа, закрытые железными ставнями. В щели между ставен проникал слабый свет.
— Ты видишь свет? — спросила она шепотом.
— Да.
— Если мадам Дорм будет дома, спроси у нее, когда Данни может ей позвонить.
Было заметно, что она напряжена, и, возможно, уже пожалела о своей задумке. Еще немного, и она удержала бы меня.
— Я буду ждать на мосту. Мне лучше не оставаться на крыльце.
И она показала на мост, пересекающий самый конец острова Сен-Луи.
Я вошел в подъезд и остановился у двойной двери из светлого дерева, слева на площадке. Позвонил. Никто не пошел открывать, за дверью не было слышно ни звука. И все же мы видели свет в щелях ставен. Таймер погасил подъездную лампу. Я позвонил снова, в темноте. Никого. Я стоял в темноте и ждал. Мне правда казалось, что кто-нибудь наконец придет и откроет дверь, прервав тишину и снова пустив на площадку свет. В какую-то секунду я даже постучал костяшками пальцев, но дерево оказалось таким плотным, что не дало ни малейшего звука. Правда ли я постучал тогда в дверь? Мне так часто снилась эта сцена, что сон и реальность в итоге смешались. Вчерашней ночью вокруг была кромешная тьма, ни одного ориентира, и я стучал костяшками в дверь, как если б меня закрыли. Я задыхался. И вдруг резко проснулся. Да, снова тот сон. Я старался припомнить, стучал ли я в дверь тем вечером, много лет назад. Во всяком случае, я еще много раз звонил, стоя в темноте, и меня удивил звук звонка: и звонкий, и вместе с тем дрожащий. Никого. Тишина.
На цыпочках я вышел из подъезда. Она ходила по мосту взад-вперед. Взяв меня под руку, она крепко сжала ее. Она смотрела на меня с явным облегчением, и я подумал, что, возможно, только что избежал опасности. Я сказал ей, что никто так и не открыл мне дверь.
— Не надо было посылать тебя туда, — сказала она. — Но порой со мной случается, что я думаю, будто все осталось как прежде…
— Прежде чего?
Она пожала плечами.
Мы миновали мост и пошли по набережной Турнель. Она молчала, и сейчас было не время задавать вопросы. Все вокруг было спокойным и уютным: старинные фасады домов, деревья, зажженные фонари, узкие улочки, выходившие на набережную и напоминавшие мне Ретифа де ля Бретона. Многие страницы черного блокнота были посвящены ему. Мне даже и не хотелось задавать ей вопросы. Мне было легко, я был беспечен и счастлив идти вместе с ней этим поздним вечером по набережной, повторяя про себя мягкие, таинственные созвучия имени Ретиф де ля Бретон.
— Жан… Я хочу тебя кое о чем спросить…
Мы шли, отдаляясь от набережной, вдоль той площади, на которой стоят столики и цветочные ящики, обозначая границу террасы кафе. В тот вечер к столам были приставлены зонтики от солнца. Летняя ночь в портовом городке где-то на юге. Кругом шепот разговоров.
— Жан… Что бы ты сказал, если б оказалось, что я совершила нечто очень серьезное?
Признаюсь, я не насторожился, услышав вопрос. Может, из-за того, что она произнесла это легко и отстраненно, будто слова знакомой песни или стихотворения. А еще из-за этого «Жан… Что бы ты сказал…» мне тут же вспомнился стих: «Блэз, скажи, мы с тобой далеко от Монмартра?»[6]
— Что бы ты сказал, если б оказалось, что я кого-то убила?
Я подумал, что она шутит или что это из-за детективных романов, которые она любит читать. Кроме них она вообще ничего не читала. Может, в одном из них героиня задавала такой вопрос своему жениху.
— Что бы сказал? Ничего.
И сегодня я бы ответил точно так же. Разве есть у нас право судить тех, кого любим? Если мы любим их, то это не просто так. И это «не просто так» запрещает нам их судить. Разве нет?
— Ну… А если я его не совсем убила… Если это был несчастный случай…
— Ты меня обнадежила.
Мой ответ, казалось, огорчил ее, и только спустя много лет я осознал, как сухо и неуместно иронично он прозвучал.
— Да… несчастный случай… будто само собой получилось.
— Так бывает, шальные пули не редкость, — сказал я.
Я сразу подумал про револьвер. И, видно, не ошибся, потому что она сказала:
— Ты прав… шальные пули…
Я рассмеялся. Она глянула на меня с упреком. Потом сжала мою руку.
— Не будем больше о плохом… Мне вчера приснился дурной сон… мне снилось, что я в чужой квартире и стреляю в какого-то типа, чтоб защититься… а он страшный, с тяжелыми веками…
— С тяжелыми веками?
— Да…
Похоже, она все еще переживала тот сон. Но я не беспокоился по этому поводу. Со мной часто бывало нечто подобное: порой сон — чаще кошмар, — который видел накануне ночью, весь день тянется за тобой. Он мешается с самыми обычными действиями, и пусть сидишь ты с друзьями на террасе кафе, и ярко светит солнце — он все равно здесь, липнет клочьями к твоей жизни или звучит как эхо, как помехи в эфире, от которых никак не избавиться. Иногда такое бывает, когда недосыпаешь. Я хотел сказать ей все это, чтоб приободрить. Мы уже дошли до церкви Святого Юлиана Бедного. Перед дверьми американской библиотеки были расставлены скамейки и стулья, как на террасе кафе, и человек десять сидело на них, слушая джаз, звучавший изнутри.
— Надо нам к ним подсесть, — сказал я, — тогда ты забудешь свой дурной сон.
— Ты думаешь?
Но мы пошли дальше, не помню, какой дорогой. Помню тихие проспекты со сводами из древесных крон, редкий свет в окнах домов и Бельфорского льва, несущего караул, глядя на юг. Она наконец вышла из того сна. Мы сидели на ступенях лестницы, круто ведущей на улицу Од. Я слышал, как где-то течет вода. Она склонилась ко мне, ее лицо было совсем близко:
— Не обращай внимания на то, что я сейчас наговорила… Ничего не изменилось… Все точно так, как было прежде…
Летняя ночь, плеск воды или невидимого фонтана, эти ступени, выдолбленные в высокой стене, откуда видны верхушки деревьев… Кругом было спокойно, и я был уверен, что для нас есть дороги в будущее.
* * *
Редко когда снова заходишь в южные кварталы. Так постепенно они стали жить только в воображении, вплоть до того, что удивляешься, когда встречаешь названия вроде Томб-Исуар, Гласьер, Монсури, замок королевы Бланш в реальности, на картах настоящего Парижа. Я никогда не возвращался на улицу Од. Только в снах. И там я вижу ее в разные времена года. Из окон моей старой комнаты она вся покрыта снегом, но если подниматься на нее по лестнице, с проспекта, то всегда будет лето.
А вот по набережной Генриха IV я часто проезжал на машине, когда ехал на Лионский вокзал. И всякий раз у меня что-то шевелилось внутри, как будто беспокойство. Как-то раз, взяв такси на выходе из вокзала, я попросил шофера остановиться у дома 46-бис, будто чтобы забрать кое-кого по пути. Я пристально смотрел на дверь подъезда. Тогда я отворил ее примерно в этот же час, первого июля. И сейчас тоже был июль. Я попытался подсчитать, сколько прошло лет. Спустя какое-то время шофер сказал мне:
— Вы уверены, что ваша знакомая выйдет?
Я попросил его подождать меня и вышел из такси. Подойдя к подъездной двери, я заметил справа от нее кодовый замок. Его не было раньше. Я наугад ткнул пальцем четыре цифры и кнопку D. Дверь не открылась. Я вернулся к такси.
— Забыли код, да? — сказал шофер. — Будем дальше ждать вашу знакомую?
— Нет.
Порой, во сне, я знаю код, и мне не приходится толкать подъездную дверь. Едва я наберу его и нажму кнопку D, как она открывается сама, автоматически, и закрывается у меня за спиной. Огромный подъезд наполнен светом, идущим сквозь большое стекло, по ту сторону коридора. Я стою перед дверью из плотного светлого дерева на первом этаже, той самой дверью, которую должна была открыть мне некая мадам Дорм, в тот июльский вечер вместе с Данни. Секунду я жду, прежде чем позвонить. На двери пятна света. Мне легко, да, я больше не чувствую вины, тех неясных угрызений. Все будет как прежде, а точнее, в наших жизнях никогда не было никакого после или прежде этого «нечто серьезного», этой трещины, излома, этого первородного греха — я пытаюсь отыскать точное слово, — этого бремени, которое мы несли в себе, несмотря на нашу молодость и беспечность. Я позвоню, и звук будет таким же звонким, как в первый вечер. Обе створки раскроются медленно, как дверь подъезда, и светловолосая женщина лет пятидесяти, с правильными чертами и элегантно одетая, скажет мне: «Данни ждет вас в гостиной». Эта дама и есть мадам Дорм? Я часто просыпаюсь на этом вопросе, но так и не знаю ответа. В папке Ланглэ ее часто упоминают, и есть некоторые, правда, несущественные, сведения. Ни одной фотографии…: «…она же мадам Дорм, сперва компаньонка Поля Милани, дом 4 по ул. Дуэ… Управляющая в буфете по адресу 48… и Этуаль-Йена… Пятнадцать лет назад скупила несколько скаковых лошадей… Вероятно, отправилась в Швейцарию, точная дата не установлена…» Женщина без лица, как тот убитый, которого они уложили в машину, припаркованную перед домом. Был где-то час ночи, судя по показаниям консьержа дома 46-бис. Он сам открыл подъездную дверь, чтобы они смогли пройти. Их было четверо. Он, консьерж, не знал, что мужчина был мертв, один из них сказал, что ему просто стало дурно, и они повезут его в больницу Ларибуазьер. Зачем в Ларибуазьер? Это же далеко, на другом конце Парижа. На самом деле, по сведениям, которые удалось собрать Ланглэ, они отвезли убитого «к нему домой», чтобы он смог официально умереть в собственной постели, и никто бы никогда не узнал, что это случилось в квартире на первом этаже дома номер 46-бис, на набережной Генриха IV. Консьерж заметил, что последние несколько месяцев где-то начиная с девяти вечера и в течение всей ночи постоянно приходили и выходили люди. Часто играла музыка, но в тот самый вечер в квартире не было слышно шума. Должно быть, ты была с тем, кого в бумагах называют «убитый», ни разу не упоминая имени. Только на одной странице, внизу, можно догадаться, что имя было напечатано на машинке и позже стерто. Остались две едва различимые буквы: С и В. Итак, ты была той ночью с этим неизвестным, остальными — круг их был «весьма ограничен», как сказано в протоколе, — и мадам Дорм. Ближе к полуночи консьерж услышал два выстрела. Минут через десять он увидел, как из квартиры вышли двое мужчин и две женщины, а также «молодая девушка», о которой он сообщает довольно много подробностей, потому что она уже несколько месяцев часто бывала в квартире, он даже заговаривал с ней пару раз, а еще она получала почту на имя Мирей Сампьерри. Это была ты. Остальные четверо вернулись примерно через час, чтобы забрать тело этого безымянного и безликого человека и увезти на машине, припаркованной перед домом. Один из тех, кто был там в тот вечер — некий Жан Террай, — свидетельствовал, что стреляла ты, но пистолет принадлежал тому неизвестному и что он угрожал им тебе «грубо и непристойно». Наверняка он выпил. Сам он этого уже не скажет. Его все равно что и не было никогда. Вероятно, ты смогла вырвать у него оружие и выстрелила или револьвер выстрелил «сам собой», оттого что ты дернула слишком резко. Две шальные пули? Они нашли две гильзы в квартире, когда производили осмотр. Но кто открыл им дверь? Мадам Дорм? О тебе в деле очень мало. Ты родилась не в Касабланке, как сказала мне в тот вечер, когда мы говорили об Агхамури и остальных из отеля «Юник», имевших «тесные связи» с Марокко. Ты попросту родилась в Париже, во время войны, на два года раньше меня. Родилась от неизвестного отца и женщины по имени Андре Лидия Роже, дом номер 7 по улице Нарсис-Диас, Шестнадцатый округ. Роддом Мирабо. Но после войны через какое-то время, как здесь сообщается, твоя мать Андре Лидия Роже проживала уже по адресу: ул. Витрюв, 16, в Двадцатом округе. Зачем это уточнение и этот резкий переезд из Шестнадцатого округа в старый квартал Шаронн? Может, ты и могла бы мне это объяснить. Совсем нет упоминаний про твоего брата Пьера, о котором ты мне часто говорила. Они знают, что ты жила на улице Бланш под именем Мирей Сампьерри, но не говорят, почему ты выбрала это имя. Ни слова о твоей комнате в студенческом городке или об американском корпусе. То же и про проспект Виктора Гюго. Хотя я часто ходил туда с тобой и ждал у дома с задним ходом. Ты всегда выходила с пачкой купюр, и я все думал, кто же дает тебе их, но они обо всем этом не знали. Также ничего нет ни про ту квартирку на проспекте Феликса Фора, ни про Барбери, загородный дом в Фёйёз. Они знают, что ты снимала комнату в отеле «Юник» из показаний Давэна, но они, похоже, не торопились тебя допрашивать, иначе им стоило лишь подождать тебя в холле или просто попросить Давэна позвонить им, когда ты будешь у себя. Они, должно быть, быстро свернули расследование, и, во всяком случае, когда меня вызывали к Ланглэ, ты уже «исчезла». Так написано в документах. Исчезла, как мадам Дорм, следов которой они не нашли в Швейцарии, если, конечно, искали.
Я не знаю, схалтурили они именно в этом деле или все их данные, которые хранятся у них на сотни тысяч людей, настолько же обрывочны, но, признаюсь тебе, они меня разочаровали. Раньше я был уверен, что они проникают в сердце и испытывают внутренности, что в их отчетах есть мельчайшие подробности о нашей жизни, все наши скудные секреты и что мы живем во власти их молчания. Но что они знают, в самом деле, о нас двоих, и о тебе, кроме этих двух шальных пуль и призрачного убитого? На допросе, протокол которого мне дали подписать под формулой «мною прочитан и подписан…», я почти ничего не сказал им о тебе. Как и о себе. Я сказал им, что мы познакомились недавно, благодаря одному марокканскому студенту из студгородка, и что сама ты тоже хотела записаться на факультет Санзье. И что мы виделись с тобой в течение трех месяцев, даже чуть меньше, в Латинском квартале и на Монпарнасе, в среде прилежных студентов и пожилых художников в вельветовых пиджаках, с длинными локонами, которые часто встречаются в этих местах. Ходили в кино. И в библиотеки. Я даже добавил, что мы много гуляли по Парижу и по Булонскому лесу. Отвечая на вопросы в кабинете на набережной Жевр, я слышал, как щелкают клавиши печатной машинки. Ланглэ печатал сам, двумя пальцами. Да, мы также ходили в кафе на бульваре Сен-Мишель, но так как денег у нас было немного, нам случалось обедать в столовой студенческого городка. И так как он задал вопрос: «Как вы проводили свободное время?», желая, как он пояснил, «лучше обрисовать наши характеры», я сообщил ему в итоге некоторые подробности: мы часто бывали в кинотеке на улице Ульм и даже чуть не записались в «Музыкальную молодежь Франции». Когда он начал спрашивать про Агхамури и отель «Юник», я почувствовал, что вступаю на скользкую почву. Мы с Агхамури познакомились в столовой студенческого городка. Да, я действительно решил, что он обычный студент. К тому же несколько раз я встречался с ним после его занятий у корпуса Санзье. Нет, я бы никогда не подумал, что он имеет отношение к «марокканским спецслужбам». Но, вообще, это нас не касалось. А отель «Юник»? Нет-нет, это не он нас туда привел. Я слышал, что там могут дать комнату, даже если вам еще нет двадцати одного, а мне как раз не хватало года до совершеннолетия. Вот почему мы с подругой время от времени снимали там комнату. Я заметил, что Ланглэ не стал это печатать, и, по-видимому, не придавал ни малейшего значения всем моим лживым ответам.
— Значит, если я вас правильно понял, Гхали Агхамури никогда не знакомил ни вас, ни вашу подругу с людьми по имени Дювельц, Марсиано, Шастанье и Жорж Б., он же Рошар?
— Нет… — сказал я.
Продолжая бить по клавишам указательными пальцами, он прочитал от моего имени: «Вышеупомянутый Агхамури Гхали никогда не знакомил меня с некими Дювельцем, Марсиано, Шастанье и Рошаром. Мы с моей знакомой только пересекались с ними в холле отеля». И он улыбнулся мне, пожав плечами. Может, он думал так же, как я: что, в сущности, все эти мелкие подробности нас не касались. Скоро они не будут значить в наших жизнях ничего. Он вдруг задумался и довольно долго сидел так за пишущей машинкой, скрестив руки и опустив голову, так что я подумал, что он забыл о моем присутствии. И вдруг сказал, очень мягко, не поднимая на меня глаз: «Вы в курсе, что ваша подруга два года назад сидела в тюрьме Птит-Рокетт?» И он снова улыбнулся мне. У меня екнуло сердце. «Не так уж это было и серьезно… Она провела там лишь восемь месяцев…». — И он протянул мне бумагу, которую я постарался спешно прочесть из его рук, боясь, как бы он не убрал ее раньше, чем я закончу. Строки, слова плясали перед глазами: «…кража с витрины из нескольких дорогих магазинов… была задержана на проспекте Виктора Гюго, при себе была сумка крокодиловой кожи… „Я входила в магазин без сумочки. Внутри я выбирала какую-нибудь и уходила с ней… то же и с пальто…“»
Я не успел прочесть все до конца, он вернул листок на свой рабочий стол. Ему будто было неловко, что он показал мне такой документ… «Не так это было и серьезно… — повторил он, — ребячество… вроде клептомании… Вы знаете, как объясняют клептоманию?» — Я удивился, что допрос как будто принимает форму простого разговора или даже дружеской беседы. — «Недостаток заботы… Крадут то, что никогда не получали от других. Ей недоставало заботы?» Он пристально смотрел мне в глаза своими голубыми глазами, и мне казалось, будто он старается прочесть мои мысли, и это ему удается.
— Конечно, на этот раз она замешана в гораздо более серьезном деле… Это случилось три месяца назад… как раз перед вашим знакомством… Речь идет о смерти человека.
Видимо, я сильно побледнел, потому что в его глазах, смотревших на меня в упор, явно появилось беспокойство. Он будто приглядывался ко мне…
— Конечно, это можно трактовать как несчастный случай… Две шальные пули…
Усталым жестом он вставил чистый лист в печатную машинку и спросил меня:
— Ваша подруга никогда не сообщала вам ничего про события, произошедшие прошлым сентябрем в квартире по адресу: Париж, набережная Генриха IV, 46-бис?
Я ответил отрицательно, и снова защелкала печатная машинка. Потом новый вопрос: «Ваша подруга объясняла вам, зачем она так часто меняет имена?» Я об этом не знал, но если бы и знал, то не слишком удивился бы. Я и сам сменил имя и изменил дату рождения, чтобы стать старше возраста совершеннолетия. Как бы то ни было, я знал ее только под именем Данни. Пока он печатал мой ответ, я еще раз повторил, по буквам, это имя, помня об ошибке, которую сделал сам при нашей первой встрече.
— Давала ли она о себе знать с тех пор, как исчезла, и есть ли у вас предположения, где она может находиться?
От этого вопроса мне сделалось так грустно, что я промолчал. Он сам ответил за меня, продолжая неспешно печатать на машинке указательными пальцами: «Моя подруга не давала о себе знать с тех пор, как исчезла, и я предполагаю, что она уехала из страны».
Он прервался:
— Она никогда не упоминала некую мадам Дорм?
— Нет.
Он подумал и продолжил вслух, продолжая печатать:
«…что она уехала из страны, возможно, вместе с некой Мерё Элен, она же мадам Дорм».
Он выдохнул, будто покончив с тяжелой работой. И протянул мне листок.
— Подпишите здесь.
Я и сам был рад закончить все это.
— Это рядовое дело, которое тянется уже несколько месяцев, — сказал он, как бы желая подбодрить меня, — его явно спустят на тормозах… Смерть эта, можно сказать, почти что нормальная смерть, в собственной постели. Надеюсь, для вас все на этом и кончится. Но мало ли что.
Мне хотелось сказать что-нибудь хорошее, прежде чем уйти.
— Показания вы тоже печатаете на машинке? — спросил я его. — Мне кажется, раньше все писалось от руки.
— Вы правы. И у инспекторов в те времена по большей части был превосходный почерк. И свои отчеты они составляли на прекрасном французском.
Он проводил меня по коридору, и мы вместе спустились по лестнице. Прежде чем проститься, он спросил меня уже в дверях, выходящих на набережную:
— Вы ведь тоже, насколько я понял, решили начать писать. От руки?
— Да. От руки.
* * *
Птит-Рокетт снесли. На ее месте сейчас сквер. Когда мне было около двадцати, я часто бывал у некоего Адольфо Камински, фотографа, который жил в одном из выстроенных вдоль улицы высотных домов, напротив тюрьмы. Его окна высились над зданием в форме шестигранника, с башнями по углам. Как раз в это время тебя посадили сюда, но я этого не знал. Прошлой ночью я ждал у тюремных ворот, напротив дома Камински, и меня впустили. Меня отвели в комнату для свиданий. Потом усадили перед стеклянным экраном, а по другую сторону сидела ты. Я говорил с тобой, и, судя по всему, ты понимала, прислонившись лбом к стеклу, но только напрасно двигались твои губы, я не слышал тебя. Я спрашивал: «Кто такая мадам Дорм? А тот призрачный убитый с набережной Генриха IV? И та, кому ты наносила визит, в доме с задним крыльцом, а я ждал тебя снаружи?» Я видел по твоим губам, что ты пытаешься ответить мне, но стекло между нами поглощало звуки. Тишина, как в аквариуме.
Я помню, что мы часто гуляли в Булонском лесу. Уже под вечер, в те дни, когда я должен был ждать во дворе дома на проспекте Виктора Гюго. Я так и не узнаю, почему она выходила через эту дверь, а не через парадный подъезд — будто боялась встретить там кого-то в этот час. Мы спускались по проспекту до Мюэт. И чем дальше мы заходили по дороге, ведущей к озерам, тем легче мне становилось — будто исчезало бремя. То же и с ней — она говорила, что хорошо было бы жить в одном из тех домов, рядком стоящих у самого края леса. Нейтральные воды, вдали от всего, и никого, кроме редких соседей, чей язык мы даже не поймем, а потому не придется ни говорить с ними, ни отвечать на вопросы. И никто уже не спросит с нас отчета. В конце концов, мы забудем о черных пятнах Парижа: об отеле «Юник», о Птит-Рокетт, о первом этаже дома на набережной с тем мертвецом, обо всех мрачных местах, из-за которых мы оба, и она, и я, прятали взгляд.
Был октябрь, воскресенье, поздний вечер, уже стемнело, и в воздухе пахло опавшими листьями, влажной землей и конюшней — мы прошли вдоль зоологического сада и вышли к пруду Сен-Жам. Там мы сели на скамейку. Я переживал из-за рукописи, которую забыл в загородном доме. Она сказала, что мы уже не сможем вернуться туда. Это было бы опасно. Она не уточнила, какого рода эта опасность. У нее остались ключи от того дома, как и от квартиры на проспекте Феликса Фора, хотя она уже давно должна была их вернуть. Я даже заподозрил, что она сделала дубликаты, не сказав хозяевам. Скорее всего, она боялась, что нас застукают как воров.
«Не бери в голову, Жан. Мы еще найдем твою рукопись». И еще она сказала, что я правда накручиваю себя на пустом месте. Надо только порыться на полках у букинистов, взять один из тех романов, немногие читатели которых уже давно мертвы, а из живущих сегодня никто не подозревает об их существовании. А затем просто переписать его. От руки. И сказаться автором.
— Ну как тебе моя идея, Жан?
Я не знал, что ответить. Я помню первую фразу из моей рукописи: «Мне следует вернуться к тем годам моей молодости, когда меня называли лжеграфом Уорвиком…» Я подумал, что благодаря записям в черном блокноте, я вполне могу воссоздать пропавшие листы. В сущности, она права. Для меня это все равно что переписать их. От руки. Сегодня я занимаюсь именно этим.
Она прижалась ко мне, и повторила шепотом: «Не бери в голову, Жан…»
Через какое-то время утром я нашел у себя под дверью конверт с письмом, который просунули в щель:
Жан,
я уезжаю, и на этот раз может статься, что мы не увидим друг друга еще очень долго. Я не говорю тебе, куда направляюсь, потому что и сама еще не знаю этого. Там, куда я еду, ты меня не найдешь. Я буду очень далеко, и, во всяком случае, не в Париже. Если я уезжаю так, то только потому, что не хочу навлекать на тебя неприятности…
Р. S. Я тебя немного обманула, и это меня тяготит. Мне не 21, как я сказала тебе. Мне 24. Как видишь, я скоро буду старой.
Она переписала это письмо из старого романа, который мы с ней купили, гуляя как-то вечером по набережным. Я все еще слышу, как она говорит мне: «Не бери в голову, Жан…» Лес, пустые проспекты, мрачные громады домов, одиноко горит окно, отчего кажется, будто забыл погасить за собой свет в другой жизни или что кто-то еще ждет там… Ты, конечно, скрываешься в этих кварталах. Под каким именем? Когда-нибудь я отыщу нужную улицу. Но каждый день время гонит вперед, и я откладываю на другой раз, каждый день.
Примечания
1
Речь идет о построенном в 1964 г. корпусе Новой Сорбонны (Париж III), где обучение производится по дисциплинам, в основном связанным с литературой и искусством. (Здесь и далее — прим. перев.)
(обратно)2
«Парижские ночи, или Ночной зритель» — книга очерков Никола Ретифа де ла Бретонна о жизни Парижа в предреволюционную и революционную эпоху, во многом основанная на автобиографическом материале.
(обратно)3
Поэт-романтик (р. 1808, Париж). 26 января 1855 г. был найден повешенным в небольшом переулке (ул. Старого Фонаря). Наиболее распространенная версия смерти — самоубийство, вызванное нуждой и психическим расстройством.
(обратно)4
Наиболее известный авантюрный роман Мориса Константэна-Вейера, за который он получил Гонкуровскую премию в 1928 г.
(обратно)5
Астрономическое сочинение Луи Огюста Бланки (1805–1881), где он изложил свою метафизическую теорию, согласно которой в бесконечной Вселенной все комбинации атомов, из которых мы состоим, повторяются множество раз, а значит, каждый имеет своего двойника.
(обратно)6
Строка-рефрен из поэмы франко-швейцарского писателя Блеза Сандрара «Проза о транссибирском экспрессе и маленькой Жанне французской» (1913).
(обратно) Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg
Комментарии к книге «Ночная трава», Патрик Модиано
Всего 0 комментариев