«Ладонь на плече»

328

Описание

отсутствует



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Ладонь на плече (fb2) - Ладонь на плече 154K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Анатолий Сергеевич Козлов

Анатоль КОЗЛОВ

ЛАДОНЬ НА ПЛЕЧЕ

Повесть

«Он воевал пятьдесят лет. Непрерывно. Ежедневно и еженощно вел войну полстолетия. Наступления сменялись позорным бегством и минутными замирениями, но проходили счастливые часы отдыха, и он снова бросался на темные уголки своей души. Да, Хотейко воевал сам с собой. До полного изнеможения и отравы в крови. Он уничтожал в себе маленького человечка: мелкого и мерзкого завистника, льстивого и трусливого муравья, гнусного клеветника и скаредного хвастуна. Одна­ко, несмотря на тщедушие маленького врага, который, казалось, вот-вот околеет в мощном теле, — пятьдесят лет ничего не получалось у Хотейко. Да и, Господи спаси, если бы кто-нибудь из враждующих сторон победил, получилась бы непоправимая трагедия с комическим финалом. Хотейко в таком случае был бы вынужден пойти на похоро­ны самого Хотейко. Не больше и не меньше. Поминки по самому себе не каждый способен выдержать и не спятить. Так зачем же Хотейко война? Непрестанная, каждодневная и бесконечная? Ответ до прими­тивного прост: Хотейко нужна война, чтобы жить. Жить в согласии с самим собой. Парадокс?.. Нет!»

Вирун оторвал взгляд от закопченной стены полуразрушенного строе­ния и присел в противоположном углу. Текст был написан обычным мелом. Почерк неизвестного автора был неторопливый и аккуратный. По-девичьи старательный. Только странноватым казалось то, что для прозаического опыта человек выбрал столь неподходящее место. Ну, пусть бы написал: «Вася + Катя = любовь», но неизвестный замахнулся на философское обобщение жизни некоего Хотейко. Что автор намеревался этим подчеркнуть? Да и вообще, зачем тратил мел и время в заброшенной и наполовину разрушенной двухэтажке на окраине Минска?

Вирун случайно забрел сюда осенним вечером. Поселившись в новом микрорайоне столицы, мужчина захотел узнать все окрестности, чтобы чув­ствовать себя более раскованно и привычно. Не чувствовать себя сиротой среди однообразных серых строений спального района ему помогала вечерняя про­гулка по лесным островкам, что по непонятной причине оставили строители, а также блуждание по старым, заброшенным баракам пригородного поселка. Что здесь находилось, Вирун и теперь не знает. Обычно, отработав полный день в своей конторе, добравшись на метро домой, он торопливо перекусывал и, переодевшись, отправлялся в путешествие. Пускай и в недальнее, даже примитивное, но — путешествие, на пару часов. Тут мужчина отдыхал от надоевшего многолюдия и городского шума. Блуждая по пригоркам пустырей и низинам, заглядывая в брошенные и расхристанные ветрами бараки, Вирун оттаивал душой и до боли в сердце понимал простую истину: все вокруг быстротечно и переменчиво. Ничего нет в природе, а тем более в жизни, постоянного, вечного. Каждый день — это оторванный лепесток от цветка жизни. Приближение к неизбежному. Когда-то он болезненно боялся таких мыслей, старался обходить их. Всяческими хитростями принуждал себя рас­кованно посмеиваться над самим собой. Мол, меньше думаешь — дольше живешь. Будучи по натуре одиноким, Вирун старался выглядеть для своего окружения законченным оптимистом. Правда, удавалось ли ему это, он точно не знал. Дважды женившись и дважды разведясь, мужчина решил: семейная жизнь не для него. Ему постоянно хотелось бескорыстной, искренней любви, а ему подворачивались властолюбивые и завистливые подружки... А может, ему так казалось? Однако и по сей день Вирун ни разу не пожалел, что тихо и мирно разошелся с ними. Не пришлось ему переживать и за детей: их не было ни от одной из жен. Зачем плодить нищих? Планета и так перенаселена! С ним не соглашались, спорили и приводили сотни доводов в пользу малых карапузов. Но Вирун оставался при своем мнении: никаких детей. Нет, у него самого было хорошее детство. Относительно этого никаких комплексов не должно существовать в его самосознании. Не хотел Вирун наследников — и все тут. Возможно, кто-то видел в этом причину разводов довольно привлека­тельного и ничем не обделенного Богом мужчины. Выше среднего роста, тем­новолосый и стройный мужчина часто ловил на себе взгляды изголодавшихся по ласке и теплу «сороковок». Особенно в метро, где хорошее освещение и плотное, порой слишком плотное соседство между пассажирами. Порой до неприличия плотное. Такое, что чувствуешь стук сердца соседа и запах про­работавшего целый день организма. Но, как говорят острословы: если не нравится общественный транспорт, езди на такси.

Вирун бездумно сидел в противоположном углу барака и невидящим взглядом упирался в закопченную стену с текстом. В некий момент ему пока­залось, что это он сам написал, поскольку согласен с каждым словом неиз­вестного автора. Хотя зачем эта война с собой, если человеку нужно так мало в жизни. Притом каждому. Ну, необходимы жилище, работа, здоровье... Для кого-то — семья. Кому-то, но не Вируну. К чему чрезмерные амбиции, от которых тесно и душе, и сердцу? Не нами ведь сказано, что на тот свет ничего не заберешь.

«Ну, ты и додумался! — улыбнулся мужчина. — С такими мыслями чело­вечество вернется обратно в пещеры. А почему бы и нет? Неплохо было бы, если бы мы, наконец, отрезвели от своего всесилия-бессилия.»

За проломами окон начал сеяться спорый дождь. Под порывами ветра тонко поскрипывали ветки сирени. Через дыры на коньке крыши капли падали в барак и беззвучно угасали в кучках мелкого мусора. Запахло оди­ночеством поздней осени: едва живой пожелтевшей травой, раздавленным шифером, ободранными обоями да и печалью низкого неба. Среди всех этих разнообразно-одинаковых запахов Вирун чувствовал себя уютно. Здесь жила тишина. Глубокая и всеобъемлющая. Медлительная и тягучая, как сахарный сироп, твердо-прозрачная, словно янтарь. Тишина, которой всегда не хватает человеку, чтобы чувствовать себя счастливым и защищенным, независимым и свободным не только в мыслях, но и в поступках. Потому что печаль-тишина очищает, вымывает из головы множество ненужной, но липкой, как смола, информации. Тишина дает возможность прислушаться и скрытым третьим глазом присмотреться к самому себе. Наконец, уравновесить желания и воз­можности. Тишина питает в глубине души зерно счастливого прошлого. Того прошлого, когда радовался даже дождевому червяку на обочине дороги, хлю­панью босых ног в лужицах футбольного поля. Она же, тишина, щемящей сладостью заполняет сердце при воспоминании о первом постижении взрос­лости... Вирун в эти минуты и наслаждался непривычной тишиной под стук капель в почерневшем бараке. Он по сути был счастлив. Усталый, расслабив­шийся и счастливый. Бездумно опустив веки, он задремал. Слух притуплялся, тело охватывало ленивое равнодушие, дыхание замедлялось, успокаивалось. Синичка, присевшая на разломанный подоконник, с любопытством взглянула на крючковатую фигуру человека у глухой стены и, скокнув раз-другой по почерневшему дереву, спрыгнула на кучу щебня посреди здания. Поверте­ла головкой, прислушалась: а нет ли где опасности? Перелетела еще ближе к заснувшему Вируну. Птичке хотелось узнать: зачем кто-то пришел в это глухое место? Что он тут делает? Кого ищет? Опасен он или нет? Выждав еще минуту и поняв птичьим разумом, что спящий человек ей не угрожает, синичка юркнула через пролом в потолке на чердак, к своему жилищу или временному пристанищу.

А Вируну снилось глубокое подземелье с отполированными блестя­щими полами и грубо отесанными каменными стенами, в которых яркими звездами, между пылающих факелов, сверкали в окне алмазы, а у стен, как галька, валялись золотые самородки. Безмерно огромный подземный зал был наполнен каким-то туманно-голубым светом. Сполохи живого огня факелов и призрачного света хорошо сочетались, не нарушали окружающей гармонии. Вирун заметил вдалеке прозрачные, в несколько десятков метров высотой сталактиты. Они грациозно опускались откуда-то с потолка помещения и стрельчато застывали у пола. От них веяло теплом. Мужчина чувствовал это лицом. Чтобы убедиться в том, что не ошибается, он протянул перед собой руки. Словно слепой, ищущий поддержки. Ладони охватило ощущение уюта, по кончикам пальцев, показалось, кто-то осторожно стреканул пучком крапи­вы. Вирун не отдернул руки, наоборот, сделал несколько шагов вперед, все еще держа их перед собой. Самое удивительное, что мужчине показалось, нет, он был убежден, что уже бывал в этом прекрасном месте. Он на ментальном уровне точно помнит, где находится это подземелье. Даже может показать на карте, потому что с самого детства, с той минуты, как, поскользнувшись, упал в полынью на озерце возле дома бабушки, он запомнил этот зал подземелья. Всем своим великолепием, неповторимостью и переменчивостью оно впеча­талось в мозг. Вирун помнил, как играл с тяжелыми самородками, перебрасы­вая из руки в руку тяжелые металлические гладыши. И теперь ему захотелось поднять пару темно-желтых самородков. Он помнил, что и они когда-то были не зябко-холодными, а будто согретыми яйцами в гнезде курицы-несушки. Вирун опустил правую руку и, шагнув к стене, нагнулся к самородкам.

— Не все то золото, что блестит, мой дорогой, — услышал он приглушен­ный голос.

Он тотчас выпрямился и огляделся по сторонам. Никого не увидев, муж­чина стал внимательно вглядываться в пространство зала. Но — никакого движения вокруг. «Странно, — прошептал сам себе. — Такое богатство кто- то должен охранять. Во всех сказках и преданиях так говорится».

— Это не сказка, дорогой Вирун. И не предание, — снова послышал­ся голос, — а реальность. Или, правильнее сказать, реальный соблазн для мелких душ. Для тех, кому в жизни всегда всего мало. Сколько бы и каким способом ни хватали, а все равно им кажется мало. Большинство таких людей рядом с тобой живет. Или я ошибаюсь?

— Кто ты? — произнес в пространство Вирун. — Я не могу говорить сам с собой! Покажись.

— Я и не прячусь. Пройди к центральным сталактитам и ты увидишь меня.

Мужчина уверенно пошел вперед. Он сделал добрую сотню шагов, пока дошел до прозрачно-ледяных, даже заскрипело на зубах, сталактитов. Пролез между плотно стоявшими двойниками и увидел деревянную, цвета топленого воска, лодку, просторную и надежную. Нет, скорее, это была ладья, на какой когда-то путешествовали викинги-завоеватели. В этой дои­сторической посудине можно было легко поместить человек тридцать. Но в лодке-ладье стояла одинокая стройная девушка. Белолицая, чернобровая, с ясно-зелеными глазами, с водопадом волос до бортика лодки, она с печалью глядела на гостя.

— Ну и зачем ты снова пришел ко мне? — вздохнула хозяйка ладьи. — Я же отпустила тебя в детстве. Радовалась, глядя, как ты живешь, что не ухо­дишь с избранного пути, что никогда не называешь белое черным, а черное белым. Дуракам говорил, что они дураки, обиженным подставлял плечо и протягивал руку. Что теперь бунтует в твоей душе? В чем ты усомнился? Что омрачает твои дни?

— Умирает у меня вера в людей. Не нахожу я чистоты помыслов и стрем­лений у моих соплеменников. Народ мой не живет, а проживает, не горят их души огнем чести и гордости за себя и своих близких. Нет народа, и нет меня вместе с ним. Я потерялся в безликой толпе. Я такой же потребитель, как миллионы. Я начал бояться. Понимаешь, бояться!

— Врешь! Ты никогда и никого не боялся. Еще в детстве ты мне сказал, что, кроме души, у человека ничего нельзя отнять. А все материальное — это пепел. Даже хуже — дерьмо. А душа неподвластна людям.

— Теперь я сомневаюсь в этом.

— Неправда, — не согласилась девушка. — Ты просто в возрастном раздрае. Так мне кажется. Вот посмотри: вокруг тебя безграничное богатство. Не измеримое никакими человеческими мерками. У тебя даже мысли не воз­никло что-нибудь прихватить с собой. Точнее, чтобы иметь хотя бы крупинку того, что видишь.

— Зачем? — равнодушно спросил Вирун.

— У меня вопросов больше нет.

Откуда-то подул ветер. Этакий своевольник. Весенний ветер-озорник. Он раскачал ладью, поиграл с волосами девушки, повернулся юлой вокруг двой­ников-сталактитов и затих на горке золотых самородков.

— За каждый наш поступок мы отвечаем перед самими собой. Так ты учила меня, — после минутного размышления заговорил мужчина. — Да и не только перед собой, а еще и перед той неизвестной Силой, которую не видим, но ежеминутно чувствуем и душой, и разумом. Так в идеале должно быть в человеческом обществе. А этого нет. Я не праведник. И никогда не стану им. Однако есть простейшие, не нами придуманные принципы, по которым стоит жить, чтобы чувствовать себя человеком, а не вороном на куче трупов. Я хорошо понимаю и то, что прежде чем создать, необходимо что-то раз­рушить. Воспитывая в себе сегодняшнего, я разрушаю вчерашнего. Под­нимаясь на ступеньку над собой, я в то же время опускаюсь на колени. Так мне кажется.

— Такая раздвоенность в мыслях наилучшим образом характеризует твой жизнесмертный возраст. Ты дошел до полувековой границы, дожил не слука­вив. или не так?

— Ох, разное было. Не подобрал котенка в кустах. Голодного и мокрого котенка. Бросил двух жен. Предал собаку, которая мне поверила. Поверила, как никто до сих пор. Это мой наибольший грех. Не могу себе простить и сегодня.

— Та собачка давно уже в лучшем мире. Не в вашем человеческом. И она простила тебе. Потому что ты человек.

— Почему же тогда при встрече с собакой, которую выгуливают, у меня болит сердце? Я виновато улыбаюсь каждой из них и совсем не замечаю, не помню их хозяев.

— Пока это не диагноз. Иди и живи. Отпускаю тебя и теперь. Могу пода­рить пригоршню самородков. А если не ленишься, то наковыряй себе горсть алмазов, — одними губами улыбнулась девушка. — Не стыдись.

— Спасибо, не надо.

* * *

Вирун резко пробудился от того, что огромный паук пытался залезть в его левую ноздрю. Волосистыми лапками он старался забраться в понравившееся место. Стряхнув членистоногую гадость затекшими пальцами, мужчина гром­ко чихнул. Только теперь он почувствовал, как безудержно стучит, колотится сердце в груди, а в ушах морским прибоем пульсирует кровь. Он глубоко вздохнул и задержал дыхание. Попытался успокоить сердцебиение. Выждав несколько секунд, он выдохнул и повторил этот способ лечения снова. Сердце понемногу успокаивалось.

«Ну, надо же так. Ай-яй-яй, — укорял себя Вирун. — Вот околел бы в разрушенном бараке, и никто бы не спохватился. За несколько дней собаки съели бы и косточек не оставили. Нельзя столько пить кофе и выкуривать по две пачки сигарет в день. Сердце у меня, оказывается, не железное, как и у всех».

Он не спеша, опираясь руками на стену, медленно поднялся. Отряхнул с брюк прилипший сор, разгладил легкую хлопчатобумажную куртку и взгля­нул в слепое окно на улицу. Там, за стенами барака, явно смеркалось. Воздух будто набряк густым и тягучим туманом. Дождь закончился, но влажность, казалось, заполнила весь простор, каждую щель. Вирун перевел взгляд от окна на стену и остолбенел. Рядом с предыдущим текстом он увидел новый. Написанный таким же ровным, аккуратным и неторопливым почерком. Невольно провел тыльной стороной ладони по глазам и шагнул вперед, чтобы лучше разглядеть текст, прищурился и начал читать.

«Скучно. Жить ему скучно, а умирать не хочется. Или еще рано? Слишком рано. Пока, слава Богу, не ушли в лучший мир родители. Не рождены (да и родятся ли?) дети. Его дети. Ага, сколько же их бродит по белу свету?.. Если бы он мог подсчитать. Точно знает, что с деся­ток есть, а остальные? Вспоминает иной раз тех девушек и женщин, которые, не сказав ни слова и опустив глаза, едва уловимо, машинально прикрывали животы, когда возлюбленный безжалостно оставлял их. Молча уходил. Искал счастья. Свое счастье, которое, казалось, здесь, рядом с очередной дочерью Евы, ему не суждено. Счастья просто не будет с Вероникой, Анжелой, Виолеттой, Надькой, Ириной... И он шел дальше. Забывал обо всем и обо всех. Потому что хотел своего счастья! Чувствовал его вкус, касание, дыхание и аромат там, за дверью кварти­ры. И срывался с места, стремглав мчался в неизвестность. Бежал от их тепла, от ласк и любви в дождливый вечер, в снежное утро и жаркий полдень. Мчался навстречу неизведанному, туманному, похотливому и переменчивому счастью... А почему бежал? Он и теперь бежит, правда, уже не с той скоростью и подъемом. Но бежит, бежит еще, хотя и становится скучно жить. Потому что изведано, познано многое. Но все ли? Если бы знать... Ему кажется, что человек и вообще не знает, чего хочет. Потому что по жизни каждый странник и искатель приключе­ний. Останавливаются только те, кто с рождения ленив или физиче­ски бессилен, искалечен. Или боится потерять те крошки «счастья», которые случайно подобрал во время предыдущего забега. Жиреет тело, заплывает жиром и стремление к поиску. Порой душа бунтует, но куда ей без рыхлого уже тела. Марафонец превращается в метателя молота. Молота желаний... С чего же нам начать? Знающие люди говорят, что с любого места. Необязательно с первого шага или поцелуя, или пио­нерского галстука на шее... Главное начать. Рассказ поведем не только о любви, верности или измене. Будем говорить о жизни конкретного человека, на определенном участке земли в ограниченном пространстве. Начнем мазками создавать картину. Или лучше сказать, писать образ. Что получится из этого? Возможно, пейзаж, а может, и абстракция или мозаика. Поживем — увидим».

Прочитал до последнего слова — и бросило в пот, взмокли ладони, увлаж­нились глаза. Мужчине показалось, что он выскочил из парной бани. Новый текст на стене был определенно о нем, или почти о нем. Кто-то невидимый будто бы заглянул в глубину его души и, внимательно посмотрев, увидел то, что мужчина прятал даже от себя. Не хотел проговаривать вслух. Потому что однажды произнесенное не даст покоя уже до смерти. Лучше пускай оно, больное, сидит занозой в теле и изредка покалывает. Главное, чтобы не вос­палилось, не сделалось гнойником. А когда превратится в фурункул, само же прорвется, незаметно очистится и затянется новой кожей. Молодой и глад­кой. Конечно, может образоваться шрам, но он вряд ли будет мешать. С ним можно жить, не обращая внимания на отметину. Разве мало их и на теле, и в душе? Да не сосчитать этих шрамов! Исполосован ими как внутренне, так и внешне каждый. Вирун тут не исключение. И ему тоже не чужда поговорка: жить как набежит. Он так же, как большинство, прячет от посторонних глаз некрасивые поступки, похотливые мысли, желания, мелочность стремлений. Вирун такой же, как все. Или почти такой. А может, и хуже человеческого большинства. Если бы знать, каков ты и кто ты есть на самом деле.

— Боже, я схожу с ума! Определенно шизанулся! — прошептал мужчина пересохшими губами.

На лбу его крупными каплями росы выступил пот, а губы пересохли, как почерневшая пижма среди зимы на лысом пригорке.

— Кто и когда мог написать на стене этот текст? Я же сидел напротив. Неужели не услышал, как кто-то вошел? Да и тот человек, который вошел, почему не увидел меня? Не мог он не увидеть другого в такой маленькой комнатке барака. Происходит что-то не то. А к чему, к какому событию непонятный сон? Пещера с невообразимым богатством, красавица в лодке...

И приснится же такое! Да где? В наполовину сгнившем бараке довелось уви­деть горы золота. Тексты, написанные неизвестно кем на закопченной стене. Белое на черном. Подземелье и вещунья среди богатства. — Вирун стоял ссутулившись и напоминал теперь старого коршуна, попавшего под пролив­ной дождь. Уголки губ на его лице опустились, подковой повисли над пря­моугольным массивным, как любят рисовать американцы на своих военных плакатах, подбородком. В глазах же застыла глубокая тоска и неприпрятанное недоумение или даже растерянность. По всему было видно, что человек запутался в своих переживаниях и мыслях. Он затих, будто муха, попавшая в паутину. Но через минуту, собравшись с силами, существо начнет сражаться за свободу, жизнь и полет по замкнутому кругу. По кругу, который называется так просто, но так значительно — жизнь. Однако пока неизвестно: хватит ли ловкости, навыков и способностей выпутаться из липких тенет? Выбраться из одного плена, чтобы попасть в новую ловушку. Может, и более опасную и угрожающую, чем предыдущая.

Эх ты, человек-муха, или муха-человек, все бежишь, летишь, нет време­ни остановиться и осмотреться, перевести дух и внимательно взглянуть под ноги, направо, налево, вверх, в конце концов — перед собой. Посмотреть и понять, каких усилий стоит твоя гонка. Гонка за более вкусным куском и при­влекательностью новой одежды. Потому что когда ты, наконец, остановишься и осмотришься, то поймешь, что твой желудок полон, а от одежды и других доброт уже нет силы почувствовать себя свободным.

Ну что, перевел дух? Беги дальше, иначе замерзнешь. В подсознании каж­дого антоновым огнем пульсирует мысль: движение — это жизнь. Только так и не иначе. Вот и беги, за горизонтом призрачной мечтой переливается всеми цветами радуги недосягаемая башня абсолютного счастья. Твоего счастья, удовлетворения и отчаяния.

Вирун всем существом чувствовал ирреальность ситуации. В его душе будто бы образовалась трещинка-разлом, через которую и хлещут теперь раздрайные мысли и чувства. Ну, первое: чего потянуло его в этот заброшенный, разваливающийся барак? Умный человек поостерегся бы и шаг ступить в такую халупу, а он, как обалделый, влез в самую середину, к тому же заснул тут, как счастливый еврей после базара. Во-вторых, увидел текст на стене, написанный будто про него и о нем. В-третьих, после сна рядом с первым текстом кто-то написал второй, а он, Вирун, не смог подкараулить писаку. Если всерьез задуматься над последовательностью таких происшествий, то приходит мысль: случайно все это или нарочно, специально кем-то? Тогда возникает следующий вопрос, даже два: кем и ради чего?

Вирун вздохнул полной грудью и, проведя указательным пальцем правой руки по черной стене рядом с текстами, сделал, не оглядываясь, пару шагов назад. На том месте, где палец коснулся закоптелости, остался беловатый след. Извилистый, нервный, как и жизнь самого Вируна. Еще раз взглянув на текст, мужчина загадочно улыбнулся сам себе и, вплотную подойдя к стене, дохнул на ладонь, как на печать, приложил ее к стене.

— А это моя роспись, — громко сказал он. — Я согласен со всем, что здесь написано. Заверяю и соглашаюсь с изложенным здесь. Но скоро начнет темнеть. Надо шагать домой. Никогда не поверит Моника-Моня, когда рас­скажу ей о своих сегодняшних приключениях. Нет, не поверит. Она из тех женщин, которым надо не только услышать, но и попробовать на вкус, потро­гать, понюхать и отщипнуть крошку или щепоть. А пойти взглянуть самой и убедиться она не захочет. Слишком горда, чтобы болтаться по струхневшим, пропахшим гнилью и доживающим последни часы баракам. Выпестована она городом. Ей тишина не нужна. Подавайте Монике-Моне шум городских улиц, клацанье трамвайных колес о рельсы, шум бесконечных авто и толкотню люд­ского потока.

Пока говорил, мужчина успел уже выйти на вольный воздух. Он при­остановился на минуту у входного проема, через который ворвался в стро­ение утомленный за день ветер. Озорник, забравшись в барак, раз-другой ударился о стены и утих. Видно, наконец, нашел то место, которое искал. Тут ему никто мешать не станет до самого утра. Потому что и Вирун освободил барак, собрался в свою небольшую, но уютную квартиру. К молчаливой, хотя и с характером, ревниво-недоверчивой Монике-Моне. Конечно, она не бес­приютный ветер, которому нужно раздолье, широта, небесный простор, шум деревьев и невесомость облаков.

Монике-Моне достаточно голоса, его ненавязчивой заботы и приглушен­ных ковром в зале шагов, чтобы почувствовать свою защищенность и необхо­димость хозяину квартиры. Моника-Моня не любит долгих отлучек Вируна. Он усвоил это давно. Она нервничает и волнуется за него. Чутко вслушива­ется в жужжание лифта в подъезде, щелканье ключа в замочной скважине. Чаще это люди поднимаются в свои жилища, отмыкаются соседние квартиры. А Вирун все где-то задерживается, что-то ищет на краю города, в пустырях и ложбинах. Гоняется за призрачным успокоением души, а может, и тела. Но тело измучивается в таких путешествиях-поисках: начинает ныть спина, болят ноги. Мужчина после таких путешествий всегда жалуется Монике- Моне, а она равнодушно молчит. Мстит ему за вынужденное одиночество.

Вирун уже довольно далеко отошел от заброшенного барака. Узкая тро­пинка вилась меж невысоких взгорков, пряталась в переросшем высохшем разнотравье и терялась за тощими островками березнячков, до которых еще не успели добраться и уничтожить горожане. Через пару километров тропинка выскочит к мостику, что переброшен над шумной кольцевой доро­гой. Перейдя его, каждый вливается в неутомимый вихрь городской жизни. Той жизни, в которой от многолюдия тесно даже мыслям в головах, не то что телам. Вируну часто казалась дикой и ненатуральной жизнь городского люда. Он сомневался, что в такой городской толкотне, бестолковщине, анге­лы-хранители миллионов горожан устерегут своих избранников. Что они не заблудятся и не перепутаются, а смогут спокойно уберечь своего человека от неприглядного или рокового поступка. Несчастным ангелам-хранителям надо постоянно следить за ними, чтобы нечаянно, отвлекшись на минуту, не потеряться в гуще чужих тел. Может, поэтому столько несчастий случается в последнее время? Потому что ангелы-хранители, словно малые дети, теряют­ся, а люди без охранения своими крылатыми защитниками неосмотрительно попадают не в те места, где должны находиться.

«Интересно, а что случается с ангелами-хранителями, когда человек уми­рает? — Вирун от неожиданной мысли даже замедлил шаги. — Они же не могут умереть вместе с человеком. Наверно, эфирные создания становятся вольными, свободными, как небесные птицы. Тогда какой смысл ангелу-хранителю оберегать и защищать своего избранника? Получается, что человек для ангела-хранителя угнетатель, сатрап. Ух ты. — Вирун достал из кармана куртки сигареты. Щелкнул зажигалкой, закурил. — И надо же доду­маться до такой глупости. Но почему — глупости? Вполне логичный вопрос, хотя и кажется некрасивым и даже гнусным. Можно пойти еще дальше: как Всевышнему присмотреть за нынешней массой людей в мире? За семью миллиардами! Прости мне, Господи, такие мысли, но незавидное у тебя суще­ствование».

Сигаретный дым щекотал ноздри, выдыхался в вечерние сумерки. Под подошвами легко шуршал влажный песок. Кое-где приходилось обходить небольшие лужицы, что оставил недавний дождь. Брючины у Вируна намок­ли до самых колен. Это от травы, которая при его ходьбе стряхивала влагу на одежду.

«В самом деле, существуют вопросы, на которые невозможно ответить. Убедительно и доходчиво. Аргументированно и доказательно. Часто при­ходится чьи-то доводы и постулаты просто принимать на веру. Видимо, так получается и с нашими ангелами-хранителями. Они всегда и везде с нами. Так есть и, значит, так должно быть. Все очень просто и понятно». — Вирун улыбнулся. На душе стало легко и уютно, понятно и ясно. Будто после тяже­лого дня, когда закончена монотонная работа.

Вируну нравилось оставаться наедине с собой. Он часами мог блуждать по пустырям и луговинам пригорода. Заглядывать в ближайшие лесные мас­сивы. Искать летней порой первые капельки земляники, находить темно-фио­летовые россыпи черники, взбиваться на семейки лисичек или встречаться с важно сосредоточенными, замаскированными, гордыми боровиками или подосиновиками. Он совершал такие походы не пищи ради, а ради внутрен­него согласия. Такие походы он делал летом. Поздней же осенью бродил не так далеко от города, как хотелось бы. Причина одна: рано темнело. Пока доберется до своего нового спального района, перебросится парой слов с Моникой-Моней, перекусит, на прогулку останется не больше часа-полтора.

В конторе, где работал Вирун, не слишком ему надоедали коллеги с расспросами. Они знали, что мужчина неразговорчив, а потому после при­ветствия и пары банальных фраз умолкали, занимались своими делами и хлопотами. Случались дни, когда Вирун мог отработать всю смену и в конце дня, не прощаясь, уйти домой. К такому поведению Вируна коллеги привык­ли и не считали его чудаком. Мол, молчит человек, и пусть себе молчит. Кто знает, что у него на душе? Болтать языком сегодня все мастера. В каждом углу обсуждают телешоу, которое накануне просмотрели, лежа на диване. Молча­ливость в наши дни можно воспринимать как знак качества человека. Даже его избранности.

Вирун давно заметил, что окружающий мир постепенно тупеет, зарастает дешевым жиром, опускается ниже ватерлинии. Что некоторые обязательные человеческие качества, которые высоко ценились прежде, безвозвратно дегра­дируют, принижаются и вырождаются. Становятся ненужными в отноше­ниях. Их заменяют новые, неизвестно откуда возникшие, уродливые ценно­сти. Хотя, какие они ценности? Как говорится, свято место пусто не бывает. И вот на место доброты и сочувствия откуда-то выплывает и прочно обосновы­вается злая зависть. А для того, чтобы почувствовать себя человеком, именно Человеком, нужно унизить ближнего своего или даже вовсе незнакомого, случайного прохожего на улице, пассажира в транспорте. Потому что каж­дый хочет иметь больше свободного места. Расширить свою среду обитания, отобрав несколько вдохов вольного воздуха у соседа.

Может, поэтому Вирун с годами и превратился в молчуна, который больше слушает и наблюдает, нежели говорит. Шестой год ему хорошо, даже прекрасно, с Моникой-Моней... Не надоедая друг другу, они счастливо сосуществуют, порой даже делят одну постель. Это в те ночи, когда Вирун замечает, что его женщина загрустила, или в зимнее время, когда в комнате не слишком тепло. Морозы же в феврале порой достигают и минус тридца­ти. Вот тогда мужчина и забирает Монику-Моню из ее любимого кресла к себе в кровать. Греет озябшие руки, ноги, лицо. Успокаивает ее и обещает не оставлять вечерами в одиночестве, приходить домой пораньше, вместе гото­вить ужин и блуждать в интернете. Моника-Моня спокойно засыпает рядом с мужчиной. Они оба счастливы.

В миллионный раз Вирун готов повторить: как же мало надо человеку для счастья! Всего-то чувствовать себя здоровым, быть хоть кому-то нужным, иметь внутреннее согласие, какую-то крышу над головой, работу ради куска хлеба — и все!

«А так ли уж это мало? — задумался он, выходя на тротуар и вливаясь в городское течение. — По большому счету, это не много и не мало. Как раз чтобы понести, не ломая спину».

Как ни удивительно, но в последнее время Вирун редко, но вспоминает своих жен, былых возлюбленных. Возвращается в прошлое и понимает, что на сегодняшний день, с теперешним жизненным опытом, он многое изме­нил бы, сделал по-другому. Не был бы таким прямолинейным и безапел­ляционным. На некоторые вещи и поступки жен он закрывал бы глаза, не замечал, или правильнее сказать, не придавал бы значения. Ну никакая это не катастрофа, что Виолетта, где бы ни появилась, тотчас разводила грязь и неаккуратность. Да и измена Татьяны в туристической поездке — не такая уж трагедиия для семейной жизни. Конечно, научиться прощать другим их вину — сложная задача. Очень сложная. Она требует большого жизненного опыта, способности размышлять о причинах и результатах. Горячность моло­дости понятна, особенно когда любишь, когда веришь в вечную любовь, в неизменность семейных ценностей, веришь в святость отношений. Эх, моло­дость, молодость. Однако Вирун никогда не жалел о содеянном. Он давно уже простил всем своим женщинам и не один раз сам в мыслях просил у них прощения.

В некоторых окнах многоэтажек уже загорался свет. Снова пошел дождь, но не такой сильный, как прежде, тихий, спорый, скучно-долгий. По небу, густо обложенному облаками, можно предположить, что он будет длиться всю ночь и еще прихватит утро следующего дня. Чему удивляться? Осень, глубокая осень. Она как неторопливая старость человека. Вдумчивая, раз­мышляющая, но в то же время непредсказуемая: то неожиданно выглянет солнце, то, казалось бы, без причины и неведомо откуда нагонит занудливую и непроглядную морось. Тягучую, похожую на патологическую тоску, какая охватывает человека во время размышлений о тысячу раз обдуманных и пере­бранных в памяти днях, годах, десятилетиях. Осень, матушка-осень дается человеку для того, чтобы остановиться, продумать, взвесить и принять в свой опыт пройденные зиму, весну, лето.

Вирун любил осень. И раннюю, и позднюю, даже с первыми зазимками, когда тонкий гладкий ледок прихватывает воду в лужицах, а серовато-чер­ную землю присыпают снежные крупинки. Обманутые природой голуби пытаются клевать этот просяной дар небес. Жаль, что так невозможно напол­нить зобы птиц, можно только остудить голодные клювы да разочарованно искать поживы на остановках общественного транспорта или в мусорницах у подъездов домов. Каждая осень была для него неповторимой. Именно осенью он подсчитывал прожитые годы, хотя и родился в начале лета. Но лето — легкомысленное, торопливое, бурлящее, нет в нем серьезности и глубины. Поэтому свой день рождения отмечал на второй день Воздвижения.

Когда, по народному поверью, все лесные гады залегают на зимнюю спячку. Накануне Вирун покупал бутылку хорошего вина, обязательно красного, и, сидя в последние годы с Моникой-Моней на кухне, неспешно выпивал. Пил, конечно, виновник торжества, а подруга молчаливо посматривала на повзрослевшего именинника и особенно загадочно, отстраненно улыбалась. Улыбка Мони всегда зачаровывала Вируна. Ему казалось, что в ней таится вся мудрость человечества. Он был убежден, что именно такие улыбки он видел в далеком детстве на лицах стареньких деревенских бабушек, в глазах которых застыла вечность, а сами они, их лица, будто бы светились едва уловимым, но таким явным и фантастическим светом, который можно было зачерпнуть при­горшнями и вылить на себя. Он и сегодня помнит те светлые и мудрые улыб­ки, от которых разбегались во все стороны его детские неприятности и обиды. У тех бабушек были легкие, как перышки, ладони, будто пушинки — пальцы. От прикосновений их невесомых рук мгновенно заживали сбитые колени и локти, затягивались царапины. Опадали опухоли от жгучей крапивы. И голо­са бабушек из детства всегда были ласковые, сердечные, искренние и довер­чивые. К ним не страшно было приходить с любой обидой и детской бедой. Бабушки умели, словно ветром, разогнать-развести по сторонам угрожающие тучи. Старые женщины учили детей улыбаться и радоваться каждому дню, помогали постигать простую мудрость существования. Они учили доброте и сочувствию слабые детские души. Помогали видеть окружающую красоту и неповторимость. Каждая ветка, каждое насекомое имели для них исключи­тельное значение.

И только когда вырос, повзрослел и полной мерой испытал прелести жизни, Вирун задумался о том, как могли необразованные деревенские бабушки быть настолько мудрыми, дальновидными и святыми? Святыми той святостью, какой сегодня не найдешь ни в университетах, ни в академическом институте, ни даже в церкви, среди служек Всевышнему.

Вирун миновал троллейбусную остановку, перешел перекресток и оста­новился неподалеку от универсама. Он вспомнил, что в холодильнике нет ни грамма молока к утреннему кофе, да и сахар заканчивается. Хорошо было бы прикупить и что-то мясное для бутербродов. На крыльце магазина он заметил привязанную собаку, преданно ожидавшую хозяина. Вирун невольно вспом­нил, как еще до встречи с Моникой-Моней он собирался приобрести щенка и вырастить четырехлапого друга, который никогда, ни при какой ситуации не предаст. В его подсознании и сознании гвоздем-десяткой застряли слова, которые однажды произнесла мать. В тот вечер она, когда Вирун пожаловал­ся на школьного друга Тодика, сказала, что если не хочешь иметь врагов, то никогда не заводи близких друзей. Потому что кто еще, кроме друга, знает твои самые больные места. Улыбнувшись и подмигнув заскучавшему лабра­дору, он вошел в магазин. Куртка промокла, и Вирун телом чувствовал ее влажность. Больших очередей не было, он быстро сделал покупки, сложил в пакет, который носил в кармане, и вышел на крыльцо. Собаки уже не было на прежнем месте. Дождался лопоухий своего хозяина, побежал в уютную квартиру. Будем так думать, что в уютную и гостеприимную. Должно ведь повезти в жизни и тем редким собакам, которых заводят не ради непонятных амбиций, а по зову души.

Почему-то сегодня Вируну виделось больше серых красок, нежели ярких. Его мозг, получив свободу, перескакивал на разные сентенции, рефлексии. Еще и комплексы. Без них, родных, тоже нет человека. А мечта каждого долж­на сбываться. Добрая и светлая мечта. У ребенка и взрослого.

«Жили бы мы, как мураши-путешественники, где нет иерархии, нет ни командиров, ни подчиненных, ни надзирателей. Все делается сообща, вместе. Каждый муравей задействован в жизни колонии-организма. У них существует только мать-королева. Такой муравейный организм — бессмер­тен. — Вирун перебросил пакет из одной руки в другую. Свободной рукой хлопнул по карману и понял, что не купил сигарет. А без них он как без воз­духа. — Ну и сравнение, — сделал досадливую гримасу. Хотя и далековато отошел от универсама, повернул обратно. — Так вот, о муравьях, — опять продолжил прерванную мысль. — Все муравьи равны. Нет лидеров, каждый и лидер, и исполнитель. Вот если бы случилось чудо, и муравьиные принци­пы прижились в нашей среде. Это было бы начало новой эры человечества. Если бы найти страну мира и справедливости. Мы постоянно ведем борьбу с собой, с соседом, знакомыми и совсем чужими людьми. Наши сердца и ранимы, и крепки. Но мы убеждены, что лучше быть мертвым, чем рабом. Так ради чего стремимся всю жизнь кого-то подчинить? Жена — мужа, отец — сыновей и дочек, начальник — подчиненного. Видно, каждый из нас слаб, а нам хочется силы за счет обессиливания других. Неудивительно, что в моем возрасте начинаешь оглядываться назад. Искать смысл прожитого. А где он, тот смысл? Как выглядит? Есть ли у него вкус, цвет, высота и ширина? Сколько длится в пространстве?»

Вирун вдруг вспомнил неожиданный разговор с сестрой на кухне. Он тогда приехал в районный центр, где обосновалась Нина, после довольно долгой разлуки. Выпив кофе да поев испеченного сестрой пирога, они говори­ли о родных и знакомых, делились новостями: что приобрели, что видели за минувшее время, куда ездили, какие чудеса случились. И вдруг неожиданно сестра спросила:

— Скажи, а ради чего мы вообще живем? Какой у жизни смысл?..

Его такие вопросы оглушили. Полностью. Потому что о смысле существо­вания его спрашивала Нина. Его младшая сестра, имевшая надежную семью, хорошего мужа и двух замечательных сыновей. Казалось, все у нее есть для счастья и радости. Но вот какой вопрос задала брату. Человеку, который в то время не имел ни жены, ни детей. Что он мог ответить Ниночке? Обычную банальщину, многослойную и пустую. Но он хорошо запомнил последнюю свою фразу: «Нинель, смысл жизни — в ее бессмысленности». На том и согласились. Потому что каждый из нас в одиночку ищет свой смысл жизни. Иной вопрос: находит ли, — остается открытым до последнего вздоха.

Вирун не заметил, как дошел до своего подъезда. На улице уже стемне­ло. Зажглись придорожные и дворовые фонари. Но их подслеповатый свет терялся в полумраке. Предметы потеряли четкие очертания и яркость. Воз­можно, так казалось из-за мелкого дождика, который уныло сеялся с низкого небесного пространства.

«Надо рассказать Монике-Моне про мои сегодняшние приключения. Не забыть про сон и письмена на почерневшей стене. Может, она что-то разгада­ет или подскажет. Говорят же, что женский ум более гибкий в разгадывании головоломок. — Вирун нажал на кнопку лифта, который, тяжело заскрипев, потащился с верхних этажей на первый. — И через пару дней надо выкроить минуту и опять навестить этот барак. Может, появится что-то новое на стене? Интересно было бы подкараулить неизвестного писателя, спросить, ради чего он практикуется в иезуитской прозе? Зачем, с какой целью выливает на закоп­ченную стену страдания своей души? В наше время для этого существует не только бумага, но и компьютеры, интернет. Выкладывай во всемирную пау­тину все, что наболело, что беспокоит и волнует сердце. Однако насколько созвучны размышления неизвестного создателя текстов моему теперешнему состоянию».

Лифт паралитически дернулся, щелкнул несколько раз и раскрыл вход­ные двери. Вирун вошел в глухой пенал подъемника и нажал на нужный этаж. Его глаза споткнулись, перескочили с одной надписи на другую, третью. Что только не написано на гладких стенках! Начиналось самодельной рекламой с номерами телефонов, а заканчивалось известными органами мужчин да и женщин. Молодое поколение хвасталось своими знаниями и моральной сво­бодой. Прежде Вирун как-то не обращал внимания на фломастерные надписи в лифте. Глаза глядели и не видели написанное, мозг переваривал дневные впечатления, был занят более важной работой, чем чтение текстов, которые писала голопузая молодежь. А вот нынешним вечером взгляд зацепился за разномастные надписи и неуклюжие рисунки, номера телефонов доступных похотливых девочек и мальчиков.

Вот и его этаж. Вирун не успел как следует поморализаторствовать на тему «времена и нравы». Двери распахнулись, и он оказался возле своей квар­тиры. Легкий поворот ключа, щелчок замка, и мужчина, наконец, в стенах своего жилища. Отгорожен от всех и всего. Дома чисто, сухо и уютно. Моника-Моня привычно сидела в мягком кресле и поглядывала в наполовину зана­вешенное окно. Не включая свет, Вирун видел лишь силуэт. Но вот вспыхну­ли бра в гостиной, и Вирун обнял теплым и ласковым взглядом утонченные черты лица своей женщины.

— Привет, Моника! Вот я и дома! Не очень скучала в одиночестве? Немного задержался, ты уж прости, милая. Прошелся по окрестностям. Знаешь, вокруг такая печальная красота, что сердце млеет от умиления. Не устану повторять, как я люблю осень с ее дождями, запахами прелой листвы и отцветших цветов. Осень заставляет думать о вечности и быстротекущей жизни, о неоправдавшихся надеждах, об одиночестве, которое каждый пря­чет в глубине своей души. Одиночество и человек — неразделимые понятия. Кто-то убегает от него в веселые болтливые компании с выпивкой и музыкой. Так обычно поступает неопытная молодежь. Они не понимают еще, что оди­ночество — необходимейшая часть жизни. От него нельзя избавиться, его надо принять в самом себе, даже полюбить. Иначе, если убегаешь, оно мстит больнее, загоняет в депрессию. Да что я болтаю тебе об одиночестве? Ты же сама, Моника, моя дорогая Моня, испытала это на себе. Знаешь, иной раз одиночество — лучший друг в безумном мире. Верный друг, советчик и помощник. Доброе и значительное всегда рождается в одиночестве и печали! Когда хлынет в душу просветление одиночества — ничто не пугает, никто не досаждает. Но разговорами сыт не будешь. Скоро сядем ужинать. Подожди десять минут, пока разогрею ужин. — Вирун за это время успел переодеть­ся в домашнее. Чувствовал, как мышцы ног и поясницы гудят от приятной усталости, к лицу в домашнем тепле прилила кровь, и щеки, лоб, подбородок порозовели, в них чувствовалось покалывание. Помыв руки, Вирун направил­ся в кухню, открыл холодильник, достал приготовленную пищу. Обычно он занимался приготовлением по субботам. На всю неделю жарил курицу или готовил котлеты, варил суп в большой эмалированной кастрюле, придумывал гарниры для других блюд. Его нисколько не напрягало это занятие. Ему даже нравилось экспериментировать с мясом. Иной раз он соединял при жарении свинину с очень, на первый взгляд, несочетающимися продуктами. И как ни удивительно, всегда получалось очень вкусно. Редкие гости не переставали удивляться кулинарному мастерству хозяина квартиры. Вот и теперь, бро­сив на сковороду пару котлет и тушеной спаржевой фасоли, Вирун щелкнул включателем ФМ-радио. Его любимый радиоканал — «Мелодии века». Ему нравился неспешный и ненавязчивый музыкальный фон, естественный, как воздух.

— Вот и все готово, — произнес Вирун из кухни. — Я тебе принесу, и будем ужинать. Только твой табурет поставлю удобнее, у стены. Нужно что- то получше придумать. Неудобно тебе, Моника, на таком сиденье. Не забыть бы присмотреть в мебельном магазине более уютный и удобный стульчик. Ты как думаешь? — Вирун, переворачивая котлеты, говорил в полный голос. — Я знаю, ты против не будешь. На следующей неделе, во время обеденного перерыва, загляну на Комаровку. Слышал, что там неплохой мебельный мага­зин. Вдруг повезет. — Вирун выключил конфорку на газовой плите. Порезал на блюдце два огурчика из банки, положил несколько кусочков хлеба, не забыл налить и стакан кефира. — Все. Все, дорогая, иду за тобой, — сказал он и, вытерев полотенцем, висевшим у раковины, руки, живо пошагал в залспаленку своей однокомнатной квартирки.

— Видишь, как быстро я все сделал? — похвалил сам себя Вирун. — А теперь подкрепимся. Очень я проголодался. Прогулка нагоняет аппетит. Жаль, что ты не хочешь присоединиться ко мне. Да, согласен, верно говоришь, необычно будет смотреться наша пара. Хотя какое нам дело, что подумают и скажут о нас встречные. Ни мы их не знаем, ни они нас. А если бы и знали, какая нам разница? — Он осторожно взял на руки Монику-Моню и, будто ребенка, понес на кухню. — Вот здесь осторожно около двери, — приговари­вал он. — Теперь повернемся бочком. Еще пара шагов, и мы на месте. Зря так близко к стене поставил табуреточку. Я ногой подвину. А то еще свалишься и грохнешься об пол. Нелепая будет картина. Конечно, ты не покалечишься, но царапины на теле могут остаться. Зачем нам лишние хлопоты и проблемы? Вот теперь садись. Давай прислонимся спиной к холодильнику. Так надежней будет. — Вирун посадил Монику за маленький столик. Поставил перед ней квадратную тарелку с геометрическими фигурами, рядом положил вилку. Себе взял тарелку с ложкой. Вирун, сколько помнил себя, никогда не поль­зовался вилками. Он ел ложкой. Неважно, где обедал или ужинал, но всегда оставлял ложку и для второго блюда. Так ему было удобнее и привычней. В ресторанах и на приемах тоже не отказывался от своей привычки. Никогда не обращал внимания на заинтересованно-удивленные взгляды. Ну и что, если кто-то хмыкнет. Дескать, вот и получили деревню с колхозом вместе.

— Говоришь, что не хочешь ужинать? — обратился Вирун к Монике- Моне. — Как хочешь, принуждать не стану. А я поем. Вкусные, скажу тебе, получились котлеты. Как будто по спецзаказу для почетных гостей. Но что нахваливать самого себя? Без ложной скромности скажу, что готовить я умею. От матери у меня это умение и от практических занятий с бывшими женами. Нет, не волнуйся. Не стану я перетряхивать свое прошлое. Пускай оно прес­суется под тяжестью исчезнувших лет. Я о другом хотел рассказать тебе, — он проглотил очередной кусок котлеты и запил жидковатым кефиром. — Гуляя в окрестностях города, забрался я в заброшенный и наполовину сгнивший барак. И так там почувствовал себя хорошо и по-домашнему уютно, что даже задремал. Но перед тем прочитал на стене странный текст. На первый взгляд, очень простенький, но почему-то важный для меня. Почувствовал это сердцем, нутром своим. Представляешь? Прочитал и уснул. Пригрезился мне ирреальный сон, в котором встретился то ли со смертью в образе красивой девушки, то ли со своим ангелом-хранителем среди неисчислимого богат­ства пещеры. Такого богатства, что не расскажешь. Не хватит слов. Это надо видеть, Моника. Разговаривал с этой красавицей, которая стояла в лодке, и все думал: а выберусь ли я из этой золотой пещеры, отпустит ли меня незна­комка. Слава Богу, отпустила. Правда, подленькое желание у меня возникло: прихватить с собой хотя бы один самородок. Но что-то остановило. Да и как принесешь из сна в реальность нечто материальное? Абсурд. Глупость. Наверно, я это понимал и во время сна. Так вот, когда проснулся, увидел на той же стене рядом с предыдущим текстом новый, свеженький! Я не услы­шал, кто и когда его написал. Загадка, скажу тебе, Моника. Парадокс какой- то. Ты что, не веришь мне? Правду говорю, без преувеличения. — Вирун хрустел огурчиком и внимательно всматривался в лицо своей собеседницы, которая выглядела не заинтригованной услышанным, а даже более равно­душной, нежели предлагала ситуация. — Я думаю, тексты на стене в бараке написаны не человеком, а кем-то бестелесным, каким-то фантомом, или, наконец, сами возникли, проступили сквозь копоть. Может такое быть, Моника? И ты не знаешь. Между прочим, текст этот что-то значит для меня, может быть, означает какой-то поворот в жизни, судьбе. Я так думаю. Толь­ко не пойму, к добру или не очень все эти неожиданные происшествия. Чего ждать от сна в бараке и текстов на закопченной стене? Завтра, после работы, хочу снова заглянуть туда. Конечно, если ты не против. Надо посмотреть, не приснилось ли мне увиденное сегодня. Порой ведь нам видится то, чего в реальности не существует. Ты сама знаешь, что бывают минуты, когда чело­век должен бояться самого себя, не доверять своим глазам и ушам. Правду, правду говорю тебе, Моника.

Из приемника спокойно, но раскатисто звучала песня начала девяностых прошлого века. Настенное бра над кухонным столом рассеивало по тесно­ватой комнате скупой желтый свет, напоминавший заход солнца за далекий горизонт, когда светило еще не поглотила покатость земного лба и щедрые последние лучи на прощание торопливо бросают печальные взгляды на мер­кнущие окрестности. Именно такое освещение царило в Вируновой кухне. Где самсунговский холодильник занимал весь угол до потолка, у обогрева­тельной батареи. Свет бра осторожно касался лица Моники с левой стороны, ласкал парик из синтетических волос, выхватывал кончик прямого носика и уголок подбородка. Вирун, оторвав взгляд от опустевшей тарелки, краем глаза взглянул на молчаливую Монику и в который раз залюбовался стройностью и изяществом своей возлюбленной.

— Знаешь, Моника, что я заметил в отношениях между людьми? Это может показаться странным, но в любом проявлении дружеских чувств, неважно, между мужчинами или женщинами, общество видит только сексу­альный подтекст, даже если это невинные объятия или касания. Все равно окружающие видят проявление сексуальности и ничего больше. Из-за этого боимся быть искренними и показывать свою дружбу. Нет, Моника-Моня, речь не о нас с тобой. Нам нечего опасаться, да и мы выше всех оскорбительных и осуждающих слов. Хотя зависти вокруг полным-полно, ненависть через уши льется, заполняет улицы и проспекты. Впрочем, нас это пока что не касается. Конечно, нелегко всегда оставаться выше общепринятого, так бы сказать, «нормального» уровня поведения и мышления, но все же, возможно, и надо. Иначе сольешься в безликое, неустойчивое, грязное болото, трясину, в бездонную прорву. Где ходят строем, носят одинаковое, думают стандартом, спать ложатся и поднимаются по команде. Даже зевают по взмаху руки. Так жизнь ли это, Моника? Ох, вижу, утомил я тебя своими разговорами. Нет? Ты не против еще послушать? Спасибо, терпеливая моя подруженька.

Так вот, гуляя за городом, я ненароком раздавил на тропинке улитку. Обычную темно-серую улитку. Не заметил. Сделал шаг и услышал хруст под подошвой. Поднял ногу и увидел сгусток, мешанину плоти и земли. То, что еще пару минут назад было живым, по моей вине превратилось в бесфор­менную массу. Бездумно, легко и просто Божье создание я уничтожил. Нет, я прекрасно понимаю, что мир от этого не перевернулся, даже не шелохнул­ся, — Вирун прикурил сигарету. — Но знаешь, дорогая Моника-Моня, меня в ту минуту охватило такое глубокое отчаяние, что едва не упал на колени и не завыл по улитке, как по самому родному и близкому существу. Нормально ли это, Моника? Молчишь. И ты не знаешь. Конечно, проще всего сказать: ста­реешь ты, Вирун. Смягчается душа, а наверх выбивается сентиментальность, хороня под собой мужской азарт охотника и добытчика. Если бы все было так просто в нашей, человеческой жизни.

А может, наоборот, ничего не стоит усложнять? Жить проще, не забивать мозги вопросами, на которые изначально нет ответов. Ну что такое для чело­вечества, планеты какая-то улитка или ласточка, заяц, косуля или человек? Это невидимая глазу дробинка, пылинка. Сколько об этом я читал в умных книжках! А вот сегодня в самом деле почувствовал, что осиротил мир на одно существо. Невольно стал убийцей.

Заговорил я тебя, Моника. Прости. Просто какое-то непонятное настрое­ние охватило вечером. Хочется выговориться, очиститься от грязи и мусора, что незаметно собирается десятилетиями в тайных закоулках сознания и под­сознания тоже. Что ж, будем ложиться спать. Наши предки говорили: утро вечера мудренее. Или по-нашему, по-белорусски: пераначуем — больш пачуем. Да и увидим, надеюсь.

***

Вирун заметил огромную толпу людей посреди селения. Хаты большой деревни раскинулись вольно и роскошно на нескольких лобастых взгорках. А десятка два крепких строений сбегали двумя рядами к ровной низинной проплешине. Здесь, на этом утоптанном и выезженном пятачке, и ютились поселяне. Мужчины, женщины и дети теснились в теньке могучих лип, под кроной которых можно было спрятаться от жарких лучей полуденного солнца. Стояла середина лета. Один из тех дней, когда небесное светило, взобравшись в зенит, щедро отогревало поселян лесных земель от студеной зимы и затяж­ной, не очень щедрой на тепло весны. Воздух вокруг, казалось, дрожал от солнечной щедрости. В деревне даже петухи не кукарекали, ленились драть глотку в такую жарищу. Они, неугомонные, сегодня лучше себя чувствуют в лозовых кустах у хат или в зарослях пижмы и полыни на межах хозяйских участков. Никто их не беспокоил, никто не кышкал на прожорливое куриное племя. Людям, как видим, было не до домашних птиц. Поселяне собрались на проплешине-пятачке у хаты Кузьмы. А что именно в этом аккуратном домике живет Кузьма, Вирун знает, хотя и не понимает, откуда это знание.

Люди разговаривали — одни парами, другие сливались в группки по несколько человек. Разговоры были неторопливые, с нотками сочувствия и жалости в голосах. Дети, как неугомонные воробьи, шастали между ног взрослых. Парни пробивались в передние ряды, девчата в опущенных на глаза косынках, наоборот, прятались за спины мужчин и женщин. Они стыдливо бросали взгляды одна на другую, переглядывались и, краснея, опускали глаза. Казалось, они чувствовали себя среди поселян, как нашкодившие кошки.

Вирун пробрался с краю, там, где солнце, не жалея лучей, выжигало помятую, стоптанную и едва живую траву, в середину толпы, в прохладную тень лип. На него, как ни удивительно, никто не обращал особенного внима­ния. Порой мужчины в годах и хлопцы с редкой еще щетиной на небритых щеках протягивали руки, здоровались. Он отвечал таким же пожатием руки. Пробравшись едва не в первые ряды, Вирун почувствовал чью-то ладонь на своем плече. Повернул голову и встретился взглядом с красивым черно­головым юношей. Конечно, юношей его можно было назвать лишь условно. Парню не сегодня и не вчера исполнилось лет двадцать, но и до тридцати на вид ему было далековато.

— Здоров, Вирун. Что оглядываешься, как вор? — Черноголовый широко улыбнулся, показав из-под не по-мужски ярких губ ровный ряд зубов.

«Вот кому повезло, — мелькнула мысль у Вируна, — до глубокой старо­сти стоматолога знать не будет».

— Ты что, не узнаешь меня? — растерялся парень. — Наблюдаю за тобой уже четверть часа и не могу понять: или ты с утра где-то бражки хлебнул, или вчера тебя где-то леший закрутил. Выглядишь прибитым и одурманенным. Так что, хлебнул хмельного?

— Что здесь происходит? Чего собрались люди? — вместо ответа поспешно спросил Вирун.

— Чудак, — на лице парня возникла растерянная гримаса. — Еще два дня назад староста объявил по всем окрестным деревням, что сегодня состоится казнь быком Матрунки Ничипоровой. Ты что, проспал неделю, что не слышал новость про эту гулящую? Ее Мартин застал в амбаре с Кожемякой из Присожья. А у нас спокон века тех баб, которые изменили мужу, карают быком. Ты в самом деле какой-то чудной. Может, заболел или память леший отнял? Незачем так часто на охоту ходить. Тетка Гриппина мне не раз говорила, что отбился ты от земли. Все по лесам да перелескам бродишь. Чего-то ищешь. Может, вчерашний день тебя не отпускает?

— Подожди, — попросил Вирун.— Кто такая тетка Гриппина? И кто ты сам?

— Вот завернул так завернул, — раскрыл рот красавчик. — Она твоя мать, а я — двоюродный брат. Совсем плохой ты стал. К шептухе надо идти, да поскорей, а то поздно будет.

— Да помню я все, — соврал Вирун. — Шутки у меня теперь такие. Память тренирую. Игра такая. Прикидываешься, что все забыл, и спраши­ваешь у друга, вот как я тебя, и ловишь его на неточностях, промахах, а сам запоминаешь каждую мелочь до конца дней. Вот так. — Вирун с облегчением вздохнул.

— Вот оно что, — удивленно поднял брови на гладком лбу парень. — Мудрый ты, Вирун. Недаром твой дед Кузьма уже целую вечность казнит неверное бабское племя быком. Я слышал, мужики говорили, что скоро Кузьма тебе передаст это дело в наследство. Будешь у нас следить за нравами да верностью. Честно говорю, Вирун, не завидую я тебе. Не захотят девки замуж за тебя идти. Будешь, как Кузьма, ждать самую выносливую бабу, что не помрет после казни.

— Что ты несешь какую-то ерунду? — разозлился Вирун и едва не толкнул его в грудь. Но тот уклонился поворотом туловища от дружеского тумака. — Бога нет на вас, поганцев. Придумали казнь быком! А сами, все мы, мужчины, святые? Зачем издеваться над беззащитными и бессильными женами своими и дочками?

— Ого заговорил так заговорил! — глаза у него, казалось, вот-вот выка­тятся из глазниц и повиснут у подбородка. — Не нами такой закон заведен и не нам его отменять, — проговорил он, осмыслив услышанное. — Женская доля такая: быть верной под небом высоким только одному мужчине. Она сама выбирает, с кем жить, и клянется на огне, что не оступится, никогда не позволит чужому, кроме своего мужчины, войти в живородную пещеру. Или не так я говорю, Вирун?

— Сплошное безумство. Я и в самом деле шизанулся, съехала крыша по полному, — быстро проговорил наследник Кузьмы.

— И что за слова странные, я их прежде от тебя не слышал? Чего рас­ходился, как молодое пиво? Ну, покарают Матрунку быком, что тут такого? Не она первая, не она последняя. На нашей с тобой памяти Матрунка уже шестая, которую поставят под быка. Если выживет, уйдет в другие края, а помрет — бросят в огонь.

— Зачем детей сюда привели? — схватил Вирун у своих ног мальца. — Зачем им такое зрелище? — Малыш ловко вывернулся из пятерни Вируна. — Кто приказал пацанов пускать на казнь?

— Как кто? Всегда староста приказывает. Да и это не просто зрелище, как ты говоришь, а наука для наших наследников. Нас с тобой в их возрасте тоже приводили. Или тебе мозги громом отбило? А, понял, — заулыбался черно­головый красавец. — Это ты все играешь, память тренируешь. Ну, давай, давай, совершенствуйся. Все равно не этим летом, так следующим заменишь Кузьму. Будешь выводить быка на распутниц. Доля у тебя такая, Вирун. От нее никуда не денешься. Сочувствую, конечно. Если не повезет тебе, то и помрешь бобылем. Ни разу не заглянешь в жаркую пещеру. Палач никог­да дурничку замужнюю не найдет, чтоб потешиться, а нетронутые девчата навряд ли выберут тебя для жизни. Вот оно как, Вирун, куда ни кинь, всюду клин. — Глядя на красавчика, нельзя было понять: сочувствует он другу или издевается.

Вдруг толпа оживилась, двинулась вперед. Мужчины отыскивали взгля­дом своих жен, молча подходили к ним, брали за руку и, поставив перед собой, легонько подталкивали, мол, гляди, милая, во все глаза, что и с тобой может случиться, если вдруг захочется попробовать плод с чужого дерева. Может, он и в самом деле более сочный да ядреный, но — чужой. Не забывай­ся, чтобы не оказаться на площади позора под напором сытого быка, который располовинит твою чесотку до самого пупка.

Вирун увидел, как со двора Кузьмы вывели молодую красивую женщину в длинной мешковатой одежде, как двое жилистых мужиков вынесли отку­да-то деревянный станок, поставили на возвышении площади, как содрали с простоволосой грешницы одежду и, поставив на станке на колени, крепко привязали кожаными путами за ноги и руки. Услышал Вирун и рык: глухой, похотливый, холодящий кровь рык могучего животного, которое предчув­ствует не свою кончину, а кончину человеческой души.

На минуту толпа притихла. Стало слышно, как гудят в воздухе оводы и слепни, которых солнце не загнало в прохладу листвы деревьев или в густое разнотравье.

«Нет, не могу я допустить издевательства над женщиной! Боже наш милосердный, какое же это варварство и дикость, какая бесчеловечность и зверство! Этого не может быть в природе. Не способны люди на такое извра­щение!»

Вирун изо всех сил пытался пробиться сквозь толпу к краю площади, на которой вот-вот должна была состояться экзекуция. Он протискивался между потными телами поселян, которые, казалось, нарочно не пропускали его, крепкой и нерушимой стеной отгораживали от места казни, места пре­ступления.

— Ну, куда, куда ты лезешь? — услышал он над самым ухом. — Охолоди свой пыл. Ничего сделать не сможешь. Бессилен ты перед приговором судь­бы. Ее не перепишешь заново. Твоя ниточка жизни уже вытащена из кудели и спрядена невидимыми силами и уже скручена на веретено. Ты, Вирун, посторонний наблюдатель. Не дано тебе вмешаться в ход событий. — Вирун одышливо повернулся на голос. Рядом стоял черноголовый красавец и улы­бался. Улыбка на его лице напоминала застывшую, окаменевшую маску.

— Успокойся. Ты и твои, если повезет, наследники все равно будут карать распутниц быком, — черноголовый, кажется, молчал, но Вирун слышал каж­дое не произнесенное им слово

— Кто ты? — он не мог сдержать себя. — Ради чего и зачем испытываешь меня? Чего добиваешься от моей изболевшейся души?

— Я твой двоюродный брат только и всего, — не переставал улыбаться черноголовый. — Поверь, ничего мне не надо от тебя. Я, как и ты, пришел посмотреть на казнь блудницы. По распоряженнию старосты. Как все они, — он неторопливо повел головой справа налево и в обратном порядке. — Все когда-то с чего-то начиналось. Верность, преданность, самопожертвование, чувство родовой принадлежности, все имеет свои корни. Объясняю простые истины. Однако на ком-то все должно и остановиться, получить свое логиче­ское завершение. Вот видишь, и я умею играть в твою игру забывчивости. Не надо похвал, просто — я хороший ученик, а ты — неплохой учитель.

— В чем смысл сегодняшнего действа? — не стал дослушивать собесед­ника Вирун. — Я не из вашей среды, даже не знаю здесь никого. Все эти люди чужие для меня, как и я для них.

— Неужели? Ошибаешься, дорогой, — перебил Вируна черноголовый. — Если у тебя хватит мозгов и немного терпения, то до всего дойдешь своим умом. Разберешься в примитивной головоломке. Нет, не в головоломке, а в задачке с одним неизвестным. Хотя все составляющие в задачке известны.

Вдруг окрестности сотряс нечеловеческий крик. Он достиг небес, отско­чил от прозрачной синевы, упал на разогретую землю и раскололся на мел­кие осколки, которые поглотились миллионами песчинок на крутолобых взгорках.

* * *

Утром у Вируна трещала от боли голова. Все мышцы и сухожилия тела были напряжены и обессилены, словно вконец изношены. Как у марафонца на дистанции длиною в жизнь. Горечь во рту не исчезла и после кофе с молоком и медом. Ему казалось, что его тело прошло ночью через некую молотилку, которая обессиливает не только физически, но отнимает и внутреннюю силу, ровновесие, уничтожает жажду жизни.

«Что-то со мной происходит не то. Кажется, все как обычно, и в то же время обычного и прежнего во мне не осталось. Что изнашиваюсь физически — это понятно. От прожитых лет никуда не убежишь, не спрячешься.

Они каждый день напоминают о себе потрескиванием в коленях, ломотой в плечах, одышкой да все большим и большим количеством выкуренных сига­рет. Тут все ясно как божий день. Но где прежняя радость от предчувствия неизвестности и ожидания ее в каждом следующим дне? — Вирун пригото­вил еще чашку кофе и прикурил не пятую ли сигарету. — Казалось, что вот- вот, завтра, ты обязательно узнаешь нечто такое, чего не удавалось прежде. Именно завтра будет твой самый счастливый день, который продолжится на многие бесконечные годы, десятилетия, а может, и столетие. Завтра придет твой день. Только твой и ничей больше! А что теперь? Не хочется утром под­ниматься, чтобы в очередной раз понять, что ничего сверхъестественного не произойдет. Что, как вчера и позавчера, ты побежишь по замкнутому кругу.

Однако, хочешь не хочешь, а на работу идти надо. Работа. От нее за годы так устаешь, что и самое любимое занятие превращается в мучительное испытание».

Вирун заметил в последние годы удивительную и не очень понятную закономерность в обществе. Сперва он списывал это на возрастную придир­чивость да чрезмерную въедливость. Но чем дальше, тем больше бросалось в глаза, что на большинство руководящих должностей приходят (назначаются) профаны, люди, далекие от специфики занятия. Не профессионалы, а люби­тели. Недалекость и примитивизм так называемых начальников невозможно было не заметить даже и тогда, когда прикрываешь глаза, они, как красная тряпка, трепетали на виду. Докатилась эта волна и до офиса Вируна. Он искренне, по-человечески жалел новую формацию своих руководителей. Они, бедолаги, поначалу пытались скрыть свою малограмотность, неподготовлен­ность, отсутствие божьего дара создавать за многословием, суетой, невыпол­нимостью и фантастичностью проектов, а в конце концов останавливались на опробованном и известном: наведении порядка. Что ж им еще оставалось? Дисциплина — тот кнут, который служит едва ли не с времен сотворения мира. Запугать подчиненного, вбить ему в голову, что он, твой начальник, распоряжается твоей судьбой. И только от него зависит, удастся ли тебе зав­тра пообедать и оплатить коммунальные услуги. Что он не Бог, а выше Бога. Конечно, не всех можно было прижать и сломать. Сильные личности говори­ли в лицо своим начальникам об их уровне и образованности, давали понять все их мизерное величие и уходили. в дворники, сторожа или грузчики. Так было и в среде Вируна.

Только же начальники не очень убивались да вздыхали, утирая мокрые глаза. Они в тот же день брали человека с улицы на освободившееся место и с еще большим остервенением руководили.

Да, меняется мир и меняются люди. От такой простой истины никуда не денешься. Вирун это прекрасно понимал, поэтому старался закрыться, забить­ся в свою, выстроенную по собственной схеме, среду. Пока что ему везло, никто особенно не мешал, не лез в душу. Как говорится, и на том спасибо. Дизайнерская фирма, в которой он работал, в последнее время превратилась в клуб запуганных женщин. Мужчины-руководители второго звена, толковые профессионалы, как-то незаметно и в то же время злобно были вытеснены или уволены с работы начальниками первого звена. (Ну, просто не фирма, а колхоз со своими председателями и звеньевыми.) На их место назначались женщины с ласковыми голосками, послушные и согласные исполнять самые идиотские приказы. Точно как в армии, где никогда не утратит актуальность лозунг: я начальник — ты дурак, а если ты начальник — я хожу в дураках. Одним словом — весело.

Вирун поглядывал на такие пертурбации сперва с печалью и болью в сердце, а позже — с интересом. Дескать, чем же все это закончится? Едва не каждую неделю менялись лица новых сотрудниц. Фирма трещала по швам, но пока держалась. Уже невозможно было определить: живой это организм или агонизирующий.

Вирун допил последний глоток кофе, сделал торопливую затяжку сига­ретой и потушил ее в привезенной из Барселоны пепельнице. Невеселые воспоминания о работе не добавили оптимизма и бодрости. Головная боль не проходила, а телесная ломота не успокаивалась. Он вытащил ящичек в кухонном столе, где хранил лекарства, достал таблетку анальгина. Бросил в рот, разжевал в однородную массу. (Такая привычка у него сохранилась с детства.) Брезгливо запил месиво минеральной водой и прислушался к себе. Будто через пару минут лекарство обязано подействовать.

«Наивный, — сказал сам себе. — Хорошо, что такие чудеса не видит Моника-Моня. А то подумала бы, что я совсем сбрендил.»

И тут Вирун вспомнил сон. Все до мелочей, до каждого штриха, детали, слова. Он будто одеревенел. В памяти сплошным панорамным планом про­мелькнуло виденное.

— Казнь быком, — невольно слетело с губ.

Вируну показалось, что эти слова ожили и превратились в слюдянистых стрекоз, прозрачные крылышки которых трепетали под потолком.

Он подошел к окну, глянул на улицу. Опять сеялся дождь. Сыро и влаж­но гляделись деревья, машины, тротуары и торопливые горожане. Какой-то сгорбленый старик без зонта выгуливал лохматую безродную собаку. Рыжая шерсть на животном набрякшими космами едва не касалась земли. Слабый старик и равнодушная ко всему собака создавали некий ирреальный тандем. Как Вируну показалось: эта особенная пара на сером газоне подчеркивала пустоту и безразличие жизни. Каждого в отдельности и всех вместе.

Не хотелось никуда выходить, а зарыться в постель с Моникой и забыться в бездумном сне, где нет ни звуков, ни красок, ни мыслей. Существует лишь бездонная и глухая пустота.

— Но хватит с меня снов! — сам себя остановил, отогнал желаемое Вирун. — Где найти силы, чтобы забыть эти загадочные сновидения? Все, которые выдал мозг. Боюсь, что реальность и сны сплетутся, сольются в еди­ное целое. И что тогда делать? Психушка обеспечена. А что будет с Моникой- Моней? — Он бездумно глядел в окно на густое низкое небо над крышами многоэтажек.

От размышлений его пробудил мобильный телефон. Настойчивая и заез­женная мелодия требовала взять трубку.

— Алло.

— Вирун? — спросил усталый и плаксивый женский голос.

— Да, я.

— Это Зоська звонит. Сестра Лилианны, — голос задрожал, стал тоньше и перешел на всхлип. — Нет больше нашей Лилианки. Разбилась сестричка моя. Ой, Боже мой, Боже, что ты наделал? Зачем она тебе так рано понадо­билась?..

Вирун слушал и пытался осмыслить информацию. При чем тут он к первой жене, которую не видел лет пятнадцать. Где родственники Лилианны нашли номер его телефона? И вообще, он чужой человек в их роду Покичей. С Лилианной прожили вместе не больше трех лет. Всего трех! И когда то было? Зачем он, Вирун, им нужен?

— Так ты приедешь на похороны, Вируночек? Навсегда простишься со своей любимой женщиной. Она же тебя каждый день с языка не спускала. Все говорила, какой ты замечательный, заботливый человек и муж. Какой добрый и достойный. Лилианна все эти годочки тобой жила. Никого не могла долго терпеть, потому что ты всегда оставался на первом месте. Выпивать и гулять она начала из-за тебя. Потому что ты заслонил ей Божий свет. Ты Лилианку в могилу свел. Чтоб ты провалился на ровном месте! — голос женщины сорвался на истерику. — Чтоб тебе около воды ходить и пить просить, чтоб ты белого дня не видел!

Вирун медленно отвел от уха телефон, нажал кнопку отключения.

— Вот и получай, — только и проговорил. Он снова присел на табуретку у кухонного стола. Закурил. Нужно было собираться на работу, но заставить себя что-то делать не мог. Не хватало ни физических, ни душевных сил. Звонок сестры Лилианны уничтожил то немногое, что еще оставалось после загадочного сна, после душевного опустошения, которое почувствовал вчера, когда прочитал на стене заброшенного барака таинственные письмена. Да и Моника-Моня не подавала голос. Как вечером посадил ее в мягкое кресло, так она до сих пор и вглядывается равнодушно на полки серванта с коллек­цией разномастных и разнокалиберных козлят. Вирун начал собирать их лет шесть назад. Как-то заглянул с друзьями на праздник города. И забрели они в торговые ряды, где народные умельцы продавали собственноручные изделия. Там он и высмотрел глиняный свисток в виде изящного привлекательного козлика. Вируну он так понравился, что не задумываясь купил. А кто-то из друзей подбросил идею: мол, а почему бы тебе не собирать из них коллек­цию? Сегодня коллекционирование очень в моде. Глядишь, и будет занятие для немолодого и очень уж серьезного мужчины. Тогда они все посмеялись над предложением, но через некоторое время Вирун заметил за собой стран­ную вещь: бывая в универмагах, в магазинах детских игрушек, он везде искал бородатых козликов. Не обязательно глиняных, а и фарфоровых, стеклянных, пластмассовых, даже шитых из тканей и искусственного меха. И вот теперь на широкой полке красовалось большое стадо козликов, которые ласкали глаза не только хозяину квартиры, а и гостям.

— Моника, я собираюсь на работу! — громко объявил из кухни Вирун. — Хотя она мне колом в горле стоит. — Это произнес вполголоса, скорее для самого себя. — В такую погоду только и кататься в троллейбусах и метро. Вот уж обделил Бог страной: то дожди кратковременные без перерыва, то метели неделями. Где же солнце и долгожданный зной? — Вирун не торопясь мыл в раковине оставленную с вечера посуду и чашку из-под кофе. Он недовольно ворчал себе под нос о погоде, что никак не установится с начала года, о рабо­те, от которой челюсти сводит, о женщинах, от которых уже устал.

— Что за несчастное наше племя мужское? На каждую понравившуюся дочь Евы мы смотрим в первую очередь как на потенциальную самку, объект сексуального удовольствия и удовлетворения. И только потом замечаем все их другие достоинства и качества. И ничего с этим не поделаешь. Хотя знаем, что новая встреча, знакомство, увлечение кроме радости и умиления принесет тьму проблем и мучений, разочарований и отчаяния. — Вирун переодевался в костюм, а мысли мелькали в голове вольно и свободно, как бы сами по себе, широко и независимо.

«Сколько уже за прожитые годы было таких встреч-расставаний? Да не сосчитать, как и у большинства мужчин и женщин моего возраста. А ты думаешь, что только мы, мужчины, глядим на женщин с сексуальным при­целом? — спросил себя Вирун. — Ну и дурак тогда. Женщины тоже глядят на нас в первую очередь как на жеребчиков, самцов. С прикидкой на выносли­вость и тяговитость. И пусть они хоть в тысячный раз обвинят меня в пустых наговорах, я останусь при своем мнении. Не касается это, может быть, только моей Моники-Мони. Да, она святая. Но и я не случайно выбрал именно ее в мой жизненный полдень. Не Аньку-Вальку, не Катерину-Регину, а именно Монику.»

— Не скучай без меня. Постараюсь сегодня пораньше освободиться и прийти домой, — с порога проговорил Вирун и щелкнул автоматическим замком.

«Вот тебе и Лилианна. Звонок из прошлого. Далекого и пустого. — Сде­лав невидимый зигзаг, мысль перескочила на другое. — Мы с первых дней не были счастливы. Юная гиперсексуальность и жизненная наивность свели, соединили нас. А какое может быть счастье, если, кроме секса, нас ничего не связывало? Голый секс, физическое удовлетворение и больше ничего. Три, четыре, шесть месяцев — и приходит насыщение телом. Хочется большего, значительного, высокого. А его нет. Страшно прожить жизнь в ожидании. Ожидании чего-то необычного, сказочного, неизвестного и счастливого. Ждать. Каждый час, день, месяц, год. Ждать и, возможно, не дождаться. Однако надежда трепещет в груди. И чтобы приблизить это неизвестное, но долгожданное, ты стараешься вечерами пораньше лечь спать. А если сон заплутал где-то в объятиях с другими счастливцами, хватаешь припрятанное снотворное. Только бы уснуть и приблизить час, день своего счастья, почув­ствовать себя ребенком, которому, наконец, дали вкусное угощение. Ждать изо дня в день, надеяться, что завтра будет обязательно твоим. Только твоим. И вот однажды, раскрыв глаза, осознаешь, понимаешь, что этот день, наконец, пришел. Так тебе кажется. Но и сегодня ты ошибся. Твой день обошел тебя, перепутал перекресток, улицу, дом, квартиру. Ничего, пусть будет счастлив кто-то другой. У тебя же остаются вера и надежда. Они ближайшие подруги, которые пока не изменяют. Хотя, если по правде, с годами становятся тощи­ми, неуклюже-хилыми, измученными. Но они есть, они пока еще с тобой.

Так я жил до сорока, сорока пяти, а затем надежда с верой исчезли. Облачком сигаретного дыма растворились в окрестностях, не оставив по себе и следа».

Вирун уже ехал в метро и, примостившись в правом углу вагона, не обращал внимания ни на пассажиров вокруг, ни на гул электрички в тоннеле. Он заранее знал, как пройдет сегодняшний день. Пустые и безрезультатные хлопоты на работе, банальная говорильня надоевших сотрудников, дежурные улыбки и рукопожатия. Каждый из коллег (про себя Вирун называл из — калек) будет прятать свою тоску, равнодушие ко всему за мониторами компьютеров, постоянно прихлебывая чай или кофе. Не жизнь, а сплошной, без выходных и праздников, день сурка. Оживить который может разве что воспоминание, выплывшее, вырвавшееся из подсознания уголком, осколком детства. Слад­кого и горьковатого, счастливого и обидчивого, бодрого и неутомимого, но с привкусом горчинки стручкового перца. Но все же завидно неповторимого и, как казалось, бесконечного. А «виновником» воспоминания могут оказать­ся несколько нот мелодии, или уловленный запах, или взгляд, зацепившийся за покрасневшие гроздья рябины. И воспоминание разбудит душу, заставит сердце быстрее гнать кровь по венам. И хотя воспоминание промелькнет двадцать пятым кадром в обыденности, но оно даст импульс осознанию, что не все так уж безнадежно утрачено. Морось с набрякшего неба — временная, грязная вода в Свислочи весной очистится, слом в душе пройдет и сменится на легкую радость. Вернутся и надежда с верой. Потому что депрессия — не возрастной показатель, а всего только измученность души в миллионной толпе себе подобных. Ты понимаешь, что жить приземленно не можешь. Заботы о хозяйстве, еде, одежде — не главное, хотя так жили и живут твои родные. Не смотреть на лес с восхищением и радостью, а высматривать хоро­шее дерево на дрова, — не твое предназначение. Не замечать красоты цветов и трав, а видеть только сено для животных, — так печально.

— Выходите на следующей остановке? — услышал Вирун вопрос за спи­ной. Он молча кивнул в знак согласия и подвинулся на шаг вперед. Толкотня в двери вагона, хрипловатый динамик с равнодушно-бесцветным голосом — настолько привычные явления, что уже и не представляешь жизни без них.

«Сколько же вас, мои милые и дорогие люди? И все мы бежим вместе и в то же время по отдельности. Спешим, гонимся за чем-то, а в конце концов понимаем, что не туда и не так бежали. Глядим под ноги, боимся поднять друг на друга глаза, просто улыбнуться, уступить дорогу более торопливому или нетерпеливому. Мы боимся потерять «свое место» в вагоне, на эскалаторе, в очереди в кафетерий, к билетным кассам. Но что изменится от вздохов и упреков безликой массе? Ни-че-го! А потому не занимайся пустым само­едством. Не укоряй монстра, который тебя не слышит и не услышит никог­да». — Вирун открыл входную дверь, вошел в офис. (Не любил это слово, но без него, офиса, сегодня — никуда. Каждый кабинет, комнатку величают этим словом.) На рабочем месте находились только три человека, остальные завис­ли или в пробках на дорогах, или в кроватях своих любовниц и любовников. Все и здесь как всегда.

— Привет, орлы и орлицы! — привычно поздоровался Вирун и прошел к своему столу. Так сказать, рабочему месту.

— Ты почему сегодня не в юморе? — выстрелила в него взглядом моло­денькая колежанка. — Что, ночь не удалась? — Она пресно улыбнулась и уставилась в монитор.

Вирун проигнорировал вопрос. Ему хотелось одного: наступления вече­ра, когда он с облегчением поднимется со стула и торопливо нырнет в под­земку. А оттуда домой, где его ждут верная Моника-Моня, старые кроссовки и поношенная куртка.

Ему вдруг так захотелось оказаться в том заброшенном бараке, что заче­сались пятки. Он только теперь понял, что именно там скрывается разгадка его внутреннего разлада. «Посижу до обеда, а там будет видно. Пожалуюсь на самочувствие и сбегу. Сил не хватает отсидеть целый день с видом занятого по маковку человека. Староват я для игр в прятки. Меня ожидают Моника, барак и письмена на стене. Все остальное не стоит внимания». На душе у Вируна стало легче, поскольку принял решение. Пусть и в ущерб рабочей дисциплине.

* * *

Во второй половине дня Вирун уже шагал по тропинке к заброшенному бараку. Дождь прекратился еще утром. На небе среди туч проблескивало солнце. Оно казалось запуганной и юркой девочкой, которая, преодолевая непосильные преграды, старается помочь слабому человеку выкарабкаться из осенней лужи на краешек сухой скамейки под навесом. И все же густота туч редела, а солнечные лучи с каждой минутой смелее и напористее грели промокшую землю, деревья, травы, кустарники. Обнадеживали людей тепло­той и лаской.

Вирун соврал Монике-Моне, когда, придя домой, сказал, что отлучится в магазин. Сам же, даже не переодеваясь, только переобулся, пошагал в сторо­ну кольцевой дороги, затем, свернув на тропинку, направился к наполовину разрушенному бараку. Его тянула туда неведомая сила. Подходя к строению, еще за добрую пару сотен метров он заметил около барака силуэт человека. Как раз напротив пролома в двери. Вирун немного замедлил шаг. Мелькнула мысль: а может, вернуться домой? Ему не хотелось видеть кого-то в этом без­людном месте. В месте, которое он по праву считал своим. Даже каким-то интимно-сакральным. И вот, пожалуйста, имеешь чужака в своих владениях.

Чтобы как-то собраться и решить, что делать, Вирун не спеша похлопал правой рукой по карманам в поисках сигарет. Наконец достал пачку, вытащил сигарету, щелкнул зажигалкой. Искоса глянул в сторону барака. Ему показа­лось, что неизвестный внимательно вглядывается в Вируна и кивками голо­вы, будто конь в жаркую погоду, зовет к себе. Вирун даже растерялся. Ему вдруг захотелось бежать отсюда со всех ног. Как можно быстрее и подальше от барака и неизвестного человека, который так по-приятельски, дружелюб­но приглашает его приблизиться. Однако в мозгу, как нарыв, пульсировала другая мысль: «Не бойся, иди смело. Ты же так хотел разобраться во всем. Понять себя и то, что с тобой происходит. Иди. Спеши!»

И Вирун ускорил шаг. Не глядел даже под ноги на извилистой стежке. Его тянуло, будто железную пластину к сильному магниту. Он лицом чувствовал вибрацию воздуха между ним и бараком, человеком, что стоял в проломе двери.

Когда их разделяли несколько десятков метров, Вирун узнал в незнакомце черноголового парня из вчерашнего сна. Та же улыбка на красивом лице, и даже одежда та же.

— Добрый день, братец! — первым поздоровался знакомый незнако­мец. — Долго же пришлось ждать тебя. Думал, не придешь сегодня. Но наде­ялся. Как вижу — не зря.

— Здоров, — просто отвечал Вирун, не протягивая руки. — И зачем я тебе так срочно понадобился? — Лицо его исказила растерянная усмеш­ка. — Кажется, столько лет прожили, не зная один другого, и вдруг возникла необходимость.

— Но счастливо ли ты прожил эти годы? — не согласился красавец.

— Никому не жаловался, — парировал Вирун.

— Ну конечно. За спиной только разводы, случайные встречи и посто­янный раздрай в душе. Поиски, поиски. Надежды, разочарования и снова поиски. А чего и кого? — черноголовый внимательно глядел на Вируна.

Вирун промолчал.

— Ты и сам этого не понял. Хорошо, что остановился на манекене. На Монике-Моне. Логическое завершение для наследника карающих быком. Только манекен и может быть с тобой.

— Да перестань нести глупости, — попросил Вирун. — То был просто кошмарный сон в уставшей голове. И ты, насколько понимаю, галлюцинация. Слышал, что такое случается с людьми от усталости и зашоренности жизнью. Достаточно протереть глаза и встряхнуть головой, и тебя нет.

— Попробуй, — поддержал незнакомец. — А вдруг и правда.

Вирун кулаком потер один глаз, другой и взглянул перед собой. Черно­головый красавец стоял на прежнем месте.

— Теперь убедился, что я реален? Как и во сне. А вообще, ты уверен, что это было сном? Всего только сном? Пошли в барак. Там я написал для тебя очередной текст. Рядом с отпечатком твоей ладони. Тебе ведь понравились мои предыдущие послания. Ты даже говорил о текстах своей игрушке-мане­кену Монике-Моне. Не ошибаюсь?

— Ну говорил. Что с того? — проворчал Вирун и пошагал следом за черноголовым.

— Читай, — не то приказал, не то попросил красавец. — Может, здесь и найдешь для себя кое-какие ответы. А мне время не позволяет больше оста­ваться рядом. Читай, — еще раз повторил он.

Вирун сделал несколько шагов к стене и впился глазами в ровный и кра­сивый текст.

«Как найти точные слова, чтобы описать боль, страдания, оди­ночество человеческой души? Сколько ни перебирай в памяти, как ни напрягай и ни морщи лоб, а все словесное богатство кажется каким-то легкомысленным, незначительными и паутинистым. Бледным, хлипким и неточным становится слово, поставленное рядом с болью. Затаскан­ным, выношенным, избитым... никаким становится слово и рядом со страданием. Что уж говорить об одиночестве. Одиночество и есть оди­ночество. Какими словами ни украшай и ни наряжай одиночество, оно остается один на один на всех распахнутых перекрестках дорог.

Одиночество — нищенка, одиночество — гордыня, одиночество — чванливость, одиночество — вседозволенность, одиночество — кра­сота, одиночество — царица. Никакое слово не смягчит, не улестит одиночество. Если уж оно вбилось в душу, то не спасут ни душистые летние луга, ни плеск нежных морских волн, ни даже экзотика Кат­манду, неуловимая ловушка любви не разрушит за мгновение годами воз­веденный замок одиночества. С болью разобраться проще... Но проще ли? Тяжело, невозможно человеку быть искренним и правдивым даже с самим собой, что уж говорить об искренности себе подобных в повсед­невности. Поэтому одиночество, боль, страдания любви прячутся под маской равнодушия на лицах и криводушной фразой: «Если мне больно и я страдаю в одиночестве — значит, я живу». А как живу и зачем? — это уже вопрос риторический. Недаром же в свое время кто-то заме­тил, что если человек начинает интересоваться смыслом жизни или ее ценностью, это означает, что он болен.

А больны мы все, только каждый по-своему: одним скучно жить, другим — тесно, а третьим — все равно, как жить, с кем и ради чего. Главное — жить, просто жить!..

Перевод с белорусского Олега ПУШКИНА.

Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

Комментарии к книге «Ладонь на плече», Анатолий Сергеевич Козлов

Всего 0 комментариев

Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства