«Обычная женщина, обычный мужчина (сборник)»

156

Описание

Миллионы мужчин и женщин чувствуют себя несчастными, потому что считают, что совершили неверный выбор. Они живут с самыми обычными, заурядными «половинами», а ведь мечтали о прекрасном принце или красавице принцессе. И им даже не приходит в голову, что до счастья – совсем маленький шаг. Не бывает обычных женщин и обычных мужчин. Мы все в чем-то особенные. Надо просто присмотреться к человеку, с которым живешь. И, вполне возможно, выяснится, что прекрасный принц или красавица принцесса всю жизнь были рядом. Просто понадобилось время, чтобы это понять.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Обычная женщина, обычный мужчина (сборник) (fb2) - Обычная женщина, обычный мужчина (сборник) 1036K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Мария Метлицкая

Мария Метлицкая Обычная женщина, обычный мужчина (сборник)

© Метлицкая М., 2016

© Оформление. ООО «Издательство «Э», 2016

* * *

Обычная женщина, обычный мужчина

Он смотрел в окно. Как всегда, ожидая ее. Его женщину. Лину. Так было легче пережить эти невыносимые минуты ожидания. Она, разумеется, опаздывала – ну, женщина, что тут скажешь. Хотя… Смешная, маленькая аферистка и интриганка. Так, слегка. Она затягивала. Затягивала минуту встречи. Разумеется, для того, чтобы он…

Нервничал. Опасался. Дергался. Сомневался. Короче – страдал.

Для чего, спрашивается? Для того чтобы еще раз осознать, что она – немыслимый, невозможный подарок?

Да он это и так прекрасно осознавал. Просто пощекотать нервы? Разумеется.

Он, Лев, взрослый человек, относился к этому с пониманием и с легкой усмешкой – дурочка! Да разве он… хоть на минуту сомневался, что такое ОНА? Она в его жизни. В его судьбе.

Нет, интриганка, ей-богу! Он смотрел в окно. Такси подъехало к дому ровно в пять. Ровно! А она… Эта его красавица…

Посмотрела на часы, огляделась окрест и – направилась к палатке, стоящей на краю дороги.

Минут пять разглядывала скудную витрину. Потом протянула деньги и взамен получила какой-то предмет. Рассмотрела его не спеша. Развернула. Надкусила и – выбросила в урну.

Потом снова открыла кошелек и протянула в окошко деньги. На сей раз рука продавщицы показалась с бутылкой воды. Она открутила пластиковую крышку, сделала пару глотков и убрала бутылочку в сумку.

«Предусмотрительная моя! – подумал он. – Рачительная какая!» Ну не пропадать же добру, ей-богу.

Снова взгляд на часы, и – медленно пошла к подъезду. Медленно.

Ну, пять минут – да, мои: чего ж не потянуть?

Он отошел от окна. Вот! Наказать. Наказать и проучить. За все эти муки. Нет, негодяйка просто! Ведь эти пятнадцать минут – просто целая жизнь, вот что такое эти драгоценнейшие пятнадцать минут. Сколько раз можно обняться? А сколько поцеловаться? А просто прижать ее к сердцу и послушать ее дыхание и толчки в груди? Вдохнуть запах ее волос и ее духов? А поговорить? Поставить чайник и небрежно, не отворачиваясь от плиты, спросить: «Ну а как вообще? Скучала?»

И обернуться не сразу. Не сразу, потому что сразу она и не ответит.

А она… Теряет время, теряет. Палит, жжет. Не ценит, короче. А оно – такое драгоценное, такое невеликое – ИХ время. Такое неприлично короткое, торопливое. Словно кто-то специально подкручивает стрелки часов.

Чушь какая! Никто, разумеется, не подкручивает. Просто пролетает оно так стремительно, так невозможно и беспощадно быстро, что… Никогда его не хватает.

Как всегда не хватает времени для счастья.

А вот проучить! Не открыть сейчас дверь – типа нет его. Не приехал. Не смог. Даже позвонить не смог. Что-то случилось. Вот и пусть попсихует. Может, тогда поймет и откажется от своих дурацких бабских штучек.

Раздался звонок – их звонок. Три коротких, два длинных. Конспираторы, блин. Никто об этой квартире не знал – даже Димон, лучший друг. Так, на всякий случай.

Он стоял под дверью, затаив дыхание. Звонок нетерпеливо и настойчиво повторился. Он посмотрел в глазок – так, мобильный. Сейчас она наберет его, и его телефон зазвонит. И все – спалится за милую душу. Совсем глупо. Или? Да я заснул! Вырубился просто. Устал, знаешь ли. Работа, жена, ребенок. Уж прости, любовница. Прикинуться шлангом. Ты – любовница. Все. Совсем несложно.

Сложно – когда любимая. При всем перечисленном выше.

Запиликал его мобильник. Тихо – правильно, он в кармане куртки, куртка в комнате. Дверь в комнату закрыта. С лестничной площадки его не услышать. Славно.

Ну, и что дальше? Тишина. Думает. Вот пусть и подумает, как расточать время. Шоколадка, водица, неспешная походка. Отлично.

Он глянул в глазок. Она растерянно смотрела на телефон. На лице – недоумение и тревога. Тревога – точно. Точно?

Он распахнул дверь и встретился с ней глазами. Она упала ему на грудь и крепко обняла его за шею.

И тут он услышал – ее дыхание. Толчки в груди. Вдохнул запах ее волос и ее духов.

И – кончился мир. Кончилась жизнь, где есть работа, жена и ребенок. В этой – настоящей – жизни была только она. Ну и еще, разумеется, он.

И больше никого на свете. И ничего. Потому что им, собственно, все остальное было не нужно.

* * *

Минут через пять она отпрянула, открыла глаза, закинула голову и тихо сказала:

– Ты меня напугал. Почему? – она нахмурила брови.

Он не ответил. Бережно снял с нее плащ и спросил:

– Кофе будешь?

Она тоже не ответила – ясно, обиделась. Он пошел на кухню варить кофе. Она долго стояла в прихожей, снимала сапоги, ковырялась в сумке, потом отправилась в ванную, включила воду.

Когда зашла на кухню, кофе уже стоял на столе. В этой квартире не было ничего, кроме пачки хорошего кофе, жестяной банки с чаем и пачки каких-то древних, в бозе почивших сухарей.

Кофе она пила без сахара. Смешно! С ее-то цыплячьим весом.

– И? – спросила она.

Лина любила определенность. Странно, а жила в такой ситуации уже почти два года.

– В туалете был, – безмятежно ответил Лев.

Она понимающе кивнула. Дальнейшие вопросы отпадали. Бывает.

Он подошел к окну и закурил. «В игры играем, – подумал он. – Кровушку полируем. Как дети, ей-богу. А зачем? Зачем? Самые близкие на свете люди. А ведь хотим подергать за ниточки. Манипулируем друг другом. Прикидываемся и прикалываемся. Идиоты».

Он обернулся и посмотрел на Линин затылок.

Ничего. Ничего не надо, кроме того, чтобы подойти к ней и обнять. И поцеловать ее в этот самый затылок. Все.

Что, собственно, он и сделал. Через пару секунд.

Сумерки. Понятно, что, скорее всего, уже ближе к восьми. Он повернулся и посмотрел ей в глаза.

Темнота. Нет, чернота. Таких глаз он никогда не видел. Чтобы не были различимы зрачки. Такой вот цвет глаз. Называется – черные. Очи черные, в смысле. Не карие – нет, в карих видны зрачки. А именно черные. Как ночь. Мрак. Таинство. Как вся его «нонешняя» жизнь.

– Пора? – хрипло спросила она.

Он посмотрел на часы и мотнул головой.

– Не-а, еще минут сорок.

Лина потянулась за сигаретой.

– Ну, как вообще? – спросила она.

– Да так. Нормально вроде. Без эксцессов и перемен.

– Хорошо, – кивнула она.

– Да? – удивился Лев. – Ну, наверное.

– Определенно, – уверенно сказала она, – время перемен еще не настало.

– Тебе виднее, – обиженно сказал он.

Она сделала вид, что не заметила.

– А как Василиса?

– В порядке, – он слегка оживился, – танцы эти… Только танцы эти в голове. И все. Неправильно как-то.

– Правильно, – отозвалась Лина, – сосредоточиваться надо на чем-то одном. Если распыляться – не хватит сил. Им и так тяжело – такие нагрузки. У нас такого не было.

Лев кивнул.

– Не было, да.

Вспомнился двор, стая мальчишек, драный футбольный мяч, самодельные ворота. Киносеансы в девять утра. В воскресенье. Родители еще спали. А они встречались во дворе – он, Димон, Санька и Ирка, Санькина сестра, и бежали в киношку.

Славное время. Детство. Есть что вспомнить.

А его дочери? Василисе? В школу на машине с мамой. Встречает тоже мама. Бутерброды и термос в машине и… попилили по пробкам – танцы. Священная корова – эти танцы. Только и разговоров, что про конкурсы, костюмы по безбожной цене, интриги внутри – родители, сами танцоры, партнеры, учителя.

Словно на кон поставлена жизнь. Васька замученная, бледная. В постоянном ожидании плохих и коварных вестей. Бред!

А просто выйти во двор и потрепаться с девчонками? Сбегать к метро за мороженым и пирожками? Втихаря смотаться в зоопарк или на выставку? Нет всего этого.

И подружек нет. Есть соперницы. «Эта дура Волкова, эта идиотка Федоренко. Цветкова толстожопая, и туда же».

Не ребенок, а маленькая, уже обиженная и вредная женщина. Колготки, лосины, тени, блеск для губ. Жареного нельзя, печеного тоже: «Ты что, папа? В своем уме? Какие пиццы и пончики?» И презрительно скошенный рот. И еще – взгляд на маму: ну что он понимает? Этот…

А мама все поймет, тяжело вздохнет и понимающе посмотрит на дочку: да что с него возьмешь, милая? Все ж и так понятно! Вахлак.

У них с дочкой своя жизнь – свои шепотки, свои секретики. Свои разговорчики.

Он – сбоку. Нет, он, конечно, необходим – деньги, деньги, статус и статус. Муж, отец, хорошая должность. Семья. Господи! Какая там семья, когда… Когда он говорил с женой о жизни лет пять назад! А спал с ней… Ну нет, здесь срок, правда, покороче. И все равно. Они и он – вот такая семья. Они вместе, он поодаль. Отмахиваются, вздыхают, терпят. Все мужики, моя милая! Все как один!

Жизнь – это сплошной компромисс! А уж семейная…

Она умная, его жена. Все это знают. А она – лучше всех. И дочку плохому не научит – ни-ни.

Научит, как жить. Как правильно выйти замуж. Как построить карьеру. Как приноровиться. Как находить компромисс.

А как быть счастливой? Научит ли? Для этого надо быть счастливой самой.

А глядя ей в глаза… Сомнительно как-то.

Но! Никогда. И ни за что. Он. ЕЙ. Той, кто лежит сейчас рядом. На наволочке в розовый пошлый горошек. Чужой наволочке. Той, что дороже всей жизни, он никогда и ничего ЭТОГО не расскажет. А ведь если не ей, то кому?

И это называется – самые близкие на свете люди?

Странная жизнь, господи! Странная.

И как он устал от всех этих компромиссов! Кто бы это знал…

* * *

Лина смотрела на него и думала, что о такой любви она и не мечтала. Хотя влюбчивой была с самого детства. Мама говорила, еще в детском саду она объявила, что «женится с Мишкой Некрасовым». Мишка Некрасов был местным плейбоем. Кудрявый, черноволосый, с огромными голубыми глазами и девичьими ресницами. Даже воспитательницы умилялись Мишкиной красоте. За ним приходила мама – такая же неописуемая красотка с томным взглядом и капризно надутыми губами. Она шла по аллее, и все – от воспитательниц и нянечек до девчонок-соплюшек, – раскрыв рты, не могли отвести от нее глаз.

Лина тогда подумала: «Хочу быть такой! Такой же тонкой, томной, в белом пальто и высоких блестящих сапогах. Такой же неотразимой».

Мишка ей «изменил» – через полгода. Когда в старшую группу пришла девочка с красивым именем Лиана.

Она переживала – ей-богу, переживала. И плакала по ночам. Когда встревоженная мама поняла, в чем дело, она рассмеялась:

– Дурочка ты моя! Сколько будет у тебя этих Миш! Вагон и тележка. Но вообще про красавцев забудь – не нужны нам никакие красавцы. Хлопот с ними не оберешься.

– Почему? – удивилась она.

Мама вздохнула и терпеливо объяснила:

– Тебе нужен красавец? Да, нужен. И другим тоже нужен. Вот и подумай, как будешь его со всеми делить? Да и потом, разве в мужчине главное – красота?

Лина пожала плечами.

– В мужчине главное – ум, – сказала мама. – Ответственность. Чувство долга и чувство юмора. Поняла?

Лина кивнула, хотя поняла не очень. Но – записала. Она уже тогда умела писать – крупными кривоватыми печатными буквами.

А бумажечку эту нашла за день до своей скорой свадьбы – разбирала вещи, готовясь переехать на мужнину жилплощадь, и обнаружила сей манускрипт. Сначала посмеялась, а потом задумалась: а подходит ли ее жених под все эти критерии?

Ум, ответственность. Чувство долга и чувство юмора. Думала долго. Ум и юмор – наверное, да. А все остальное – ну, жизнь покажет. И, наверное, довольно скоро.

Жизнь показала – юмор с годами обмелел, ум… А вот что это значит? Ум – понятие, знаете ли, растяжимое. В работе – да, муж умен, прозорлив и, видимо, талантлив. А вот в обычной жизни… Тут все решала она. Впрочем, судя по опыту и окружению, это была участь всех сильных женщин. Хотя доходило до смешного – однажды вызвали сантехника и плотника. И те, два испитых красномордых и канючащих мужичка, по всем вопросам обращались именно к ней – безупречным чутьем разглядев именно в ней хозяйку. И хозяйку положения – в том числе.

Хотя они стояли на тесной кухоньке рядом – плечом к плечу, она и муж.

Ей стало смешно. А потом… Потом стало не до смеха. Все решала она – в какую школу отдать сына. Какой выбрать холодильник. Какой костюм купить мужу для защиты докторской. Продукты, магазины, гости, родители – все было на ней. Он только подчинялся. Иногда вдруг делался обиженным, мол, ты со мной не посоветовалась! И замолкал на несколько дней.

Она терялась и начинала оправдываться. И даже принималась извиняться. А потом задумалась: я так привыкла! Я привыкла принимать все решения сама! И отвечать за все. И вот отсюда и этот менторский тон, и безапелляционность, и уверенность в правильности решения. И мнение, мнение есть только одно – естественно, ее!

На его обиды она горячо возражала:

– Да тебе же так удобно. Ты сам добровольно отдал все бразды правления мне. И чего же ты хочешь? Ах, советоваться с тобой по любому вопросу? Ах, прислушиваться к твоему мнению? Ах, принимать решения коллегиально?! Ну что ж, посмотрим!

Тем более повод намечался – на родительском участке решили построить дом. Дом – не дачу, именно дом, чтобы приезжать туда на выходные, каникулы, праздники. Чтобы с удобствами, горячей водой, туалетом и всеми прочими благами.

– Рули, – благородно сказала она и отошла в тень.

Ну, он и «нарулил» – довольно скоро, уже на уровне фундамента. Терпения у Лины хватило ненадолго – просто денег и сил было жалко немыслимо, какие уж тут принципы!

Решила все одним днем: разогнала старую бригаду, наняла новую, та исправила все прежние косяки. И через три месяца дом стоял под крышей.

Муж ушел в глубокое подполье и в большой обиде объявил, что «ездить туда не намерен».

«Ну и черт с тобой», – решила она. И дом, разумеется, достроила.

И вот еще – насчет чувства ответственности и долга…

Никогда. Никогда он ни за что не отвечал. К его больным родителям в основном ездила она: «Ну, у тебя больше свободного времени. С твоим-то графиком, дорогая!»

Сыном занималась она, и только она. Не говоря про ее родителей – ну, это и так понятно. Даже с друзьями и врагами мужа налаживала отношения она. Врагов переводила в стан друзей, дружбу укрепляла верностью и вечной готовностью прийти на помощь – в любую минуту.

А в целом… В целом он был совсем неплох. Хорош собою, фактурен, интеллигентен, подтянут, всегда при хорошем костюме и отличной стрижке.

Словом, есть чем гордиться. К тому же – доктор наук, профессор. Довольно молодой профессор.

В быту он был неприхотлив, денег на семью не жалел. Они много путешествовали, обожали далекие, совсем не туристические маршруты. Сыном гордился, в компаниях острил.

Жизнь сложилась, получается? Да вроде так…

Но господи! Как же она устала! Как устала быть сильной, умной, несгибаемой. Устала принимать решения, брать на себя…

Как она хотела быть слабой, капризной, кокетливой, нерешительной, обидчивой. Как ей хотелось поныть, поканючить, потребовать жалости. Побыть «маленькой девочкой». Чтобы пожалели, да! Пожалели, и все.

Но – поздно! Имидж менять поздно, вот что! Личина приклеилась – не отодрать. Клеймо. На всю жизнь. Клеймо умной, сильной, могучей.

«Так и проживу, – думала она, – до конца жизни буду тащить эту декорацию на своем горбу».

И некогда было задуматься о любви – совсем некогда. Столько хлопот!

А когда задумалась… Стало так страшно, хоть в петлю! «И это – моя жизнь? Зачем, для чего, для кого? Для всех. А я? Что происходит со мной? И вообще – где оно, счастье? Где любовь? Где? Так и доживу – в суете и заботах? И больше ничего не будет? Ничего?»

И вот тогда она встретила его.

Мысли материальны. Правильно говорят. Только вот стало еще страшнее…

Потому что она словно раздвоилась. Одна Лина – на кухне, на телефоне, решающая семейные проблемы, в школе и в секциях сына, она, она, она… Твердая, крепкая, разумная. Но была и другая – кокетливая, капризная, сомневающаяся. Слегка утомленная и недовольная. Нежная. Трепетная. Сама страсть и отчаянье. Нерешительная. Ох, кто бы ее увидел – из знакомых или родни! Вот удивился бы! Просто не признали бы – ни за что. Она и сама себе удивлялась. Вот надо же, не женщина – хамелеон. Актриса бы получилась великая!

Да нет, не хамелеон и не актриса, она была везде – настоящая! И там, и там. Просто – другая. Разная. Диаметрально противоположная, но везде настоящая. Просто в разных обстоятельствах – и все.

А вот какой она нравилась себе больше… Вопрос!

Определенно – в старой шкуре ей было куда привычнее, куда комфортней.

А в новой… Теплее. Слаще. Волшебней. Приятней – наверняка.

И еще – ей, так привыкшей решать все быстро, предельно быстро, ставить точки над «i» твердо, без долгих раздумий, брать все на себя, почти не сомневаться, такой уверенной и четкой, здесь, в этой ситуации, в этом двусмысленном положении было так страшно…

Страшно даже подумать о том, что когда-нибудь (и наверняка в обозримом будущем, сколько же может все это тянуться и длиться, не бесконечно же!) ей предстоит принять решение. Сделать выбор. Поставить точку.

И – сломать, разрубить, порушить чьи-то жизни. Да не чьи-то, а вполне реальных людей! Жизни дорогих и близких, как ни крути. Родителей, мужа, сына.

И еще парочку жизней. Его жены и его дочери. Его родителей. Его самого, ее любимого. И самого дорогого человека.

Хороша же цена вопроса, а? А ведь есть за что ломать копья. Есть.

Только не копья – человеческие жизни. А это куда серьезнее. Хотела любви? Вот и получи! Возьми всю – охапкой, копной.

Удержишь ли? Рук-то хватит? Подумай. Подумай, девочка! На весы. И прикинь. Ты же умная, все так в тебя верят!

Только вот сама что-то растерялась. Потерялась сама. Как в глухом лесу – ау? Ау…

А пока… Усни на его плече… Поспи. Вдыхая его запах и чувствуя кожей его тепло.

Поспи. Побудь слабой и беззащитной. Любимой тоже побудь.

Хотя бы сорок минут. У вас же осталось – сорок минут, да? Спи.

Там – она ломала трагедь, а здесь – ломает комедь. Хороша штучка, а? Актриса погорелого театра. А они… Они не парятся – ни тот, ни этот. Гады, вообще-то… А еще говорит: «Я тебя защищу! От всех и всего! Я же Лев – царь зверей».

Парится, еще как парится. Вот только она не знает – он же мужчина! Сталь и гранит. Ну не ныть же, в самом деле. Ох, как я устал. Как все это сложно – просто раздвоение личности. Так недалеко и до шизофрении. Там – я отец и примерный (?) муж. Ну или просто приличный. (Интересно, а что думает по этому поводу моя жена? Нет, правда, жутко интересно.) А скорее всего, она просто не думает на эту тему. Зачем? В деньгах не нуждается, живут они сносно – хотя бы без мерзких и оскорбительных скандалов. Она вся в своей жизни – дом, магазины, дочь, школа, кружки, тряпки, ремонт, путевки на море.

Она – в своей жизни. Потому что их совместной жизни давно уже нет.

Он любил разглядывать семейные пары – ну, например, на пляже или в отеле. Или в экскурсионном автобусе. Их ровесники, около сорока. Люди одного социального круга, довольно успешные – поездки, одежда, аксессуары. Ухоженные и воспитанные дети.

Он смотрел на мужиков и пытался поймать в их глазах такую же тоску. Ловил. Почти у всех. Было видно, ну, или очевидно, что вся эта семейная кутерьма, все эти обязательные моменты им так же, как и ему, скучны и пресны.

Он завел разговор с Димоном. Тот, как всегда, постебался:

– А ты чего хотел? Неземной страсти на двенадцатом году жизни? Умирать от вида ее тела, касаясь пожухлой от родов груди? Нет, мой миленький. Так не бывает. Вот поэтому я и меняю своих бабс раз в пять лет. А то… – Димон брезгливо скривился, – до тошноты прям. Веришь?

Он верил. Но схема Димона была явно не для него.

– У меня сил не хватит, – усмехнулся он, – давление, знаешь ли, низкое. Гипотония.

– А у меня – гипертония, – обиженно пожаловался Димон, – это еще опаснее. Так что живи и не парься – все у тебя не так плохо. Галка – приличная тетка. Не достает, не ломается. Все вопросы решает сама. В доме чисто, обед на плите. Василиска в порядке. И какого тебе еще рожна, спрашивается?

– Да нет, не в этом дело! – махнул он рукой. – Понимаешь, – тут он задумался, – ну, «страстно желать» – это я понимаю. Но хотя бы… соскучиться, что ли. Ну нет меня неделю – командировка, скажем. И захотеть вернуться домой. Обнять ее просто, прижать к себе. Сесть поужинать и поболтать – не только о дочкиных отметках и о ценах на мясо, а просто за жизнь, понимаешь?

– Ну-уу! – протянул лучший друг. – Этого требовать от них просто нельзя. Нереально просто. Счас, размечтался, будет она с тобой говорить о жизни. Точнее, о глобальных человеческих проблемах. О том, что мучает тебя. У нее, блин, свои глобальные проблемы: Васькины отметки, то же мясо, акции в продуктовом и шмоточном. И ей кажется – вот уверяю тебя, – что важнее ее проблем нет ничего! А все твои измышления… Ну, это вообще бред собачий и полная хрень. Все оттого, что тебе нефига делать.

– Мне? – он задохнулся от возмущения. – Это мне-то нечего делать? Я, между прочим, работаю! И обеспечиваю – весьма неплохо, заметь, – семью. И тряпки они метут вагонами, и на курорты ездят. И не на оптовых рынках ошиваются, а в достаточно приличных магазинах. И домработница к ней приходит раз в неделю. И Ваську она возит по танцам и языкам на машине. А не в общественном транспорте потеет!

– Ну, ты у нас прям герой! Просто нет таких Бэтмэнов на всем белом свете. Только один ты – великий и ужасный. И еще – замечательный. А вот скажи, – тут Димон хитро прищурился, – а если бы без всего этого, ну, без того, что ты тут перечислял, она бы, ну, женщина такого уровня, таких внешних данных, такая жена, хозяйка и мать, жила бы с тобой? Положа руку на сердце?

Лев молчал.

– Вот, вот в чем вопрос, – оживился Димон. – И тут же ответ – какой, ты понимаешь. Так что ты не герой, уж прости. А обычный среднестатистический мужичок. И тебе, кстати, повезло ничуть не меньше, чем ей. Ее заслуги я уже перечислил.

Долго молчали. А потом он спросил:

– А как же любовь, Димон? И все тот же банальный секс?

Димон тяжело вздохнул.

– Любовь, Левка, понятие… растяжимое. Не хватает – поищи на стороне. И с любовницей, кстати, ну, если она не дура, можно с удовольствием потереть «за жизнь». И она будет делать вид, что все это ей жутко интересно. Ну, все твои жалкие бредни по поводу несовершенства, недовольства, все твои неразрешимые вопросы, короче, весь твой кризис среднего, блин, возраста ее будет «глубоко» волновать. Вроде бы. И еще – так, на всякий случай, – посмотрю я на тебя лет этак через пять, ну, если ты с этой теткой продержишься. Будешь ли ты так же страстно срывать с нее одежды и заваливать в ванной.

– Я про любовь, Дим, – напомнил он.

– Так и я про нее же! – удивился Димон. – Сначала волненье, потом наслажденье, потом… – ну, в песне, помнишь?

– Циник, – ответил он.

– А ты – дурень, – спокойно отпарировал друг, – и неизвестно, что хуже. Точнее – известно.

* * *

Она спала на его плече. И пахли медовым шампунем ее волосы, и почему-то мандарином – кожа. И дыхание ее было таким спокойным и теплым, что он думал только одно: ничего… ничего ему больше не надо, кроме этой тихо спящей женщины рядом. Точка. А все остальное – все слова, все размышления, все «за» и «против» – было такой ничтожной глупостью, что просто смешно. Смешно, потому что счастье. Вот все это – просто счастье.

И чего тут размышлять? Хотя бы эти сорок минут.

Он осторожно погладил ее плечо. Она чуть дернулась, поджала губы, втянула носом воздух и… открыла один глаз. Его всегда это смешило.

– А второй? – спросил он.

– Второй еще поспит. Минуты три, – тихо и чуть хрипло ответила она, – можно?

Он кивнул – пусть поспит! Можно.

Она облегченно вздохнула и закрыла второй.

Он выпростал руку из-под ее шеи и пошел на кухню. Странно, что эта полупустая, ободранная чужая квартира, с нищим и хромым комодом шестидесятых годов, с обвисшими и выгоревшими шторами, с трехрожковой пластиковой люстрой и грохочущим холодильником «Ангара», казалась ему милее и теплее его собственных трехкомнатных хором в новом доме – кухня пятнадцать метров, два санузла, спальня на заказ из Италии (ждали почти год) с дизайнерской плиткой и тангенционным паркетом – разумеется, дуб, – с плазмой во всю стену и черно-белым ковром из перуанской коровы; его небедный, со вкусом и тщательно обставленный дом был ему ЧУЖИМ. Просто чужим – как бывает чужим временное пристанище.

В которое, кстати, ему совсем не хочется возвращаться. Или он немного, совсем слегка, лукавит?

Он допил остатки остывшего чая, выкурил сигарету и посмотрел на часы.

– Пора, – вздохнул он, – вот теперь уже точно пора. Открывайся, глаз левый и глаз правый! Просыпайся, детка! Нас ждут великие дела.

Такая вот ужасающе глупая ирония. Такой вот сарказм.

Такая вот жизнь, милая.

Обычно Лев подвозил ее до соседней улицы. Ехали молча – только Линина рука лежала на его колене, и он иногда прикрывал ее своей ладонью.

Машина остановилась. Они крепко обнялись и замерли. Прошло минут десять. Или пять? Или полчаса?

Нет, все-таки десять или около того. Точно подал сигнал биологический будильник – они отпрянули друг от друга и посмотрели друг другу в глаза.

– Завтра, в одиннадцать? – спросила она.

– Как всегда.

В одиннадцать был их первый созвон. Потом в три, в шесть – когда он выходил из офиса и садился в машину. И самый последний – тайный, тихий, звонок на вибрации – из ванной в двенадцать.

Просто чтобы сказать «спокойной ночи». Или на крайний случай эсэмэс: «Лю. Це, ску».

Она мотнула головой, стряхивая оцепенение, улыбнулась краешком губ и чмокнула его в нос.

– Все. Пока. До завтра.

Вышла из машины и наклонилась в открытое окно – чтобы еще раз сказать «люблю» одними губами.

Лев, кашлянув от волнения, хрипло спросил:

– Как мы будем жить дальше, любимая?

Лина пожала плечом.

– Так же. Хорошо и весело. Счастливо, короче. Пока, Лев, царь зверей! – И бросилась наутек, чтобы он не услышал рыданий, которые уже готовы были вырваться из ее горла. Нет, не из горла и не из груди – из самого-самого сердца.

Лев посмотрел ей вслед и рванул с места.

Хорошо и весело – это про них. Именно так – особенно весело. Ведь так весело ждать четверга или пятницы, шести часов вечера – в четверг отпроситься на час, в пятницу короткий день, – ждать этих трех часов всю долгую, бесконечно долгую неделю, чтобы в четверг или в пятницу подъехать к этому облупленному дому, зайти в этот пропахший кошатиной подъезд, подняться на шестой этаж в квартиру Пелагеи Сергеевны, вредной и жадной квартирной хозяйки, портящей жизнь собственной дочери, бьющейся на двух работах, съехав к ней и сдавая свою «кватерку» за двадцать пять тысяч – на книжку, только на книжку ты мне, милок, переводи. А то эти… Все отберут, сволочи.

И там, открыв наконец коричневую дверь с драным дерматином, с таким облегчением войти в коридор, не замечая удушливых запахов старой мебели и пыльных гардин, сесть на кухонную табуретку и уставиться в окно – когда же там, моя милая, ты начнешь выпендриваться у продуктовой палатки, откусывая от шоколадки, попивая водичку без газа, поглядывая на часы.

Когда? Когда наступит этот волшебный момент, этот таинственный час, эти драгоценные, нет, даже бесценные минуты, когда ты наконец шагнешь в подъезд, поднимешься в узком и вонючем лифте, подойдешь к этой отвратительной бабкиной двери и нажмешь кнопку дурно визжащего, словно хозяйкин голос, звонка.

И в ту же минуту он откроет, распахнет дверь – в мир другой. Противоположный тому, что остался за этой дверью.

Распахнет и раскроет свои объятия, в которые ты упадешь. Рухнешь. Бросишься. Потонешь.

Когда же наступит это самое счастье, ради которого он живет все остальные дни недели?

Когда???

* * *

Лев открыл дверь своим ключом. Из гостиной слышался звонкий смех дочери и приглушенный, кудахчущий жены. Орал телевизор.

Включил свет в прихожей, и смех прекратился. Точнее – резко оборвался. Вышла жена. Посмотрела на часы, но ничего не сказала. Слегка усмехнулась, и только. Он сделал вид, что не заметил. Не до разборов полетов. Совсем не до них. Впрочем, супружница отношений выяснять не любила – тоже плюс, между прочим.

– Ужинать будешь? – вздохнув, спросила Галина.

– А что? – поинтересовался он, почувствовав внезапный голод.

– Еда, – с вызовом ответила жена.

Такие вопросы ее раздражали. Еще она любила прибавить, что меню обычно вывешивают в ресторанах.

– А поконкретнее? – вредничал он.

Галина взяла себя в руки и с расстановкой, почти по слогам, произнесла:

– Рыба. Жареная. Палтус. Пюре. Картофельное. На молоке. Салат из сезонных овощей. – И с вызовом посмотрела на него. – Подходит?

– Вполне, – удовлетворенно кивнул он и пошел в ванную мыть руки.

Когда он вошел на кухню, подогретый ужин стоял на столе. Жена села напротив и стала смотреть, как он ест.

– Вкусно? – спросила она.

– Вкусно, – кивнул он.

Было и вправду очень вкусно. Жена готовила неплохо, но… Любила всяческие кулинарные новости и, как ей казалось, изыски, почерпнутые на кулинарных сайтах, в программах и журналах.

Например, замысловатые лазаньи, мусаки, киши и прочее, к чему он совсем не привык. На его просьбы приготовить обычную человеческую еду – борщ, котлеты или тушеное мясо – жена обижалась и объявляла, что он плебей.

А ему не нравилась горькая руккола, жирная лазанья с непонятными специями и цыпленок по-валлийски – гораздо вкуснее родной табака. Честное слово!

Иногда она шла на уступки – как, например, сегодня. Ей, кстати, сказочно повезло – она умудрялась не поправляться ни на грамм без всяких там усилий в виде диет или спортивных тренажеров. Могла съесть подряд четыре пирожных, или полбагета с маслом, или полкило шоколадных конфет за вечер.

Знакомым Галина со смехом говорила:

– Ну хоть в этом все неплохо.

Он всегда удивлялся – это «хоть» его слегка задевало. «Хоть» в этом. А во всем остальном? Во всем остальном категорически нет?

В кухню заглянула дочь и протянула:

– Ну мам?

Жена махнула рукой.

– Выйди.

Дочь испарилась.

– Лев! – начала Галина. – Тут вот такое дело. – Она помолчала, не решаясь начать. – Словом, Васькин класс едет в Париж. На неделю. Ну, на зимние каникулы.

Он молчал и продолжал размеренно есть.

– Так вот, – вздохнула жена, – ей, понятное дело, тоже хочется. Ну, поехать. Гущина едет, Бутейко – все ее девочки. Марина, мама Веры Гущиной. Алена, мама Бутейко. – Жена опять замолчала.

– Ну? – кивнул он. – И что дальше?

Жена покраснела и разозлилась.

– Ну чего ты прикидываешься? Непонятно, что ли? Васька тоже хочет поехать. А что тут странного? Музеи, выставки. Языковая практика.

Он отложил вилку и посмотрел на жену.

– Практика, говоришь? Самой не смешно? За неделю – и практика, да, Галь? Музеи опять же. Знаю я твою Марину Гущину и эту Алену. Распродажи у них, а не выставки. Новогодние распродажи. И деньги им девать некуда – и одной, и второй. И, как я понял, ты бы тоже не возражала. Я прав? – он посмотрел на жену.

Она молчала, опустив голову.

– Так вот. Потакать вашим прихотям я не собираюсь. А это – именно прихоть. Ты уж мне поверь! В Париже мы были два года назад. И хочу тебе напомнить, что, по-моему, у нас были другие планы – новый забор на даче и мысли о новой машине для тебя. Или нет? Или я что-то путаю?

Галина, не поднимая головы, кивнула.

– Ну, – Лев встал со стула, – тут, я думаю, разговор можно и закончить. – И вышел из кухни.

В кухню проскочила дочь, и он услышал их с матерью жаркий шепот.

«Ну пусть языками почешут, – равнодушно подумал он, лег на кровать и положил телефон под подушку. Закрыл глаза. – А может, я зря? Зря вот так резко? Да пусть едут, в конце концов». Ведь, по сути, он виноват перед ними. И значит, вину надо заглаживать. Хотя в чем виноват? В том, что любит другую женщину? В том, что у них давно нет семьи? И в этом виноват только он, он один?

Да черт его знает, кто и как виноват. В какой мере. И ничего плохого для них он пока не сделал. Может, просто не успел? И каяться пока не в чем – как жили, так и живут. И никто их не притесняет. И в Греции на море были – в августе, пятнадцать дней. И на октябрьские в Праге неделю. Может, пора аппетиты и поунять? Он ведь, в конце концов, не олигарх и не владелец бизнеса. У него, да, прекрасная должность и очень неплохая зарплата. И все же…

«Наглость это, – вдруг разозлился он. – Хотя… Дурак! Целая неделя абсолютной свободы! Никого не видеть и не слышать. Попытаться разобраться в себе. Да просто отдохнуть по-холостяцки. Сходить с Димоном в Сандуны, напиться наконец – от вольного. В кабаке, под громкую музыку и танцы с незнакомыми и ненужными девочками. А потом завалиться домой, полчаса возясь с дверным замком, и – рухнуть в одежде и ботинках. В сладком беспамятстве рухнуть. И чтоб ни одного вопроса и ни одного попрека. Ни в ночь, ни наутро».

Он усмехнулся: боже, о чем он мечтает! Да, правильно, за все надо платить. Да черт с ними, пусть катятся в эти Парижи, Лондоны – куда угодно.

Он вздохнул и посмотрел на телефон – маньячные штуки в голове развиваются. Фобии, навязчивые состояния. Невроз, одним словом. Мама работала невропатологом, и он неплохо знал про нервные болезни.

Через пятнадцать минут сеанс связи. Телефон слабо очнется и затанцует свой короткий вибрирующий танец.

И тут в голову пришла довольно отвратная мысль: как он думает о них. «Черт с ними», «Пусть катятся»! Черт, собственно, с кем? С его женой? С которой прожил весьма неплохих четырнадцать лет? Да ладно бы с женой. Черт с ней, с Василисой? С его единственной и любимой дочерью? С ней тоже черт? И тоже – пусть катится?

«Сволочь, – подумал он, – какая же я отъявленная сволочь!»

Телефон дернулся и зашипел под подушкой. Он схватил его и открыл. Все как обычно, ничего нового: «Спок! Лю! Ску! До завтра. Твоя».

Как это – как обычно? Как это – ничего особенного? Это для вас, дорогие мои! А для меня!!! В каждом слове, точнее, полуслове, обрывке, куцем начале – ВСЕ. Все, что мне жизненно, просто жизненно необходимо.

Потому что – Лю. Ску. И самое главное – твоя.

Он ответил. Что может ответить влюбленный идиот сорока лет? Вот именно. Правильно. Можно не повторять – и так понятно.

Жена вошла в комнату, не включая света. Сняла халат и надела ночнушку. У зеркала застыла, с минуту разглядывая себя, тихо вздохнула и намазала лицо кремом. Уличный фонарь хорошо освещал ее сухую, поджарую, спортивную фигуру. Мышцы, мышцы… Откуда, спрашивается? Природа шалит. Спортсменка, блин, – четыре эклера и полкоробочки фундука в шоколаде. Везет же…

Он вздохнул и подумал о своем уже явно намечающемся животике.

Жена откинула одеяло и осторожно прилегла с краю.

«Деликатная моя», – с раздражением подумал он.

Пахнуло цветочным кремом. Он поморщился.

Господи, да разве это правильно? Чтобы – так? Чтобы тошнило от запаха французского крема? Чтобы хотелось откатиться на край или вообще скатиться на пол, укутаться с головой и – упасть в забытье?

Или рвануть со своим одеялом в гостиную, на неудобный, но очень брендовый, блин, кожаный диван!

И все это называется «вполне комфортная и счастливая, спокойная семейная жизнь»…

По мнению крайне умного и продвинутого лучшего друга Димона.

– Езжайте, – выдавил он сквозь зубы, – ну, раз так приспичило!

Галина, казалось, не очень и удивилась. Благородно и с достоинством проговорила:

– Спасибо.

Ерничать не стала – не к месту.

Он отвернулся, закутался с головой – как в детстве – в одеяло и попытался уснуть.

По спине прошлась ладонь Галины. Он дернулся.

– Не стоит благодарности, милая.

Она резко отодвинулась и обиженно сказала:

– Зря ты так. Зря. – И, всхлипнув, добавила: – И что я тебе плохого сделала, Левка?

Он не ответил. Потому что ответа у него не было. Точнее, был: «Ничего».

Ничего, правда. Только из всего этого «ничего» они и имели – ничего.

Такие дела.

Утром на кухне царило оживление – дочь, естественно, была уже в курсе. Она подбежала к нему и повисла на шее. Он чмокнул ее в нос и похлопал по узкой спине.

– Да ладно, Лисенок! Поедешь. Я ж не зверь тебе лесной, я ж тебе папка! – пошутил он, и даже жена хмуро усмехнулась.

Сели завтракать. Дочь продолжала верещать и на радостях даже не канючила про «мерзопакостную» овсянку.

Жена прикрикнула, и дочь бросилась к себе одеваться.

– Лев! – обратилась к нему жена. – Посудомойка барахлит. После «стирки» горчит посуда.

Он поднял от газеты глаза.

– Галь! А я что, мастер по бытовой технике? Позвони в сервис, обозначь проблему. Смешно, ей-богу.

Галина кивнула и присела на краешек стула.

– Да… Вот еще… Что-то в «пежонке» стучит. Не пойму, где-то сзади. Металлический какой-то звук. Как думаешь, опасно?

Теперь он вздохнул в полную силу и отложил газету.

– Галя! Ну ты, ей-богу… Нет, странная, честное слово! Я что – автомеханик? Езжай на станцию, к Петручио. Он специалист по диагнозам. Говорил тебе, не бери «Пежо». Так нет же – хорошенькая, кругленькая, маленькая. Машины, милая, должны быть из Германии или из Японии. Так, для надежности. А остальное – ваши, мадам, капризы. Вот и разруливай как умеешь. А я, извините, пошел. На работу. Чтобы оплачивать ваши капризы и прихоти, кстати. «Пежонки» ваши и Парижики. Блин. – Он недовольно мотнул головой и вышел в прихожую.

Хлопнула входная дверь. Галина вздрогнула и крикнула дочери:

– Вася, ты скоро?

Из комнаты дочери неслась громкая музыка. Галина поморщилась: «Господи, эту отправлю, и хотя бы пару часов покоя». Покоя и одиночества. Счастья, короче. Своего, личного, никем не захваченного пространства. Чистого, не сжатого от напряжения и отрицательной энергии воздуха.

«Добрый мой! Благородный! Просто дон, не иначе! Разрешил. Позволил. Выделил. Правда, все перед этим подсчитал и неблагородно припомнил… Да и черт с ним. Выделил, и ладно. И на том спасибо. Лев, царь зверей. Щедрый, сильный и благородный. Знаем, какой ты царь, Лев… Котенок… Или – котище. Так вернее».

А про поездку… по крайней мере, целая неделя свободного дыхания, отсутствия сердечных болей, спазмов в горле, неожиданностей, зависимости от его настроения. От его запоздалых приходов. От взгляда в никуда. Короче – покоя. А покой – это уже счастье! В ее случае – определенно.

Когда не осталось ничего больше. Ничего… А главное – любви.

Два года. Почти два года он с ней не спит. Потому что то, что происходит примерно раз в три месяца, назвать этим словом нельзя. Невозможно. Почему? Задавала ли она себе этот вопрос? Задавала, а как же! И себе, и своим близким подружкам – Янке и Инке. Те тоже в долгом браке, как в плаванье. Они над ней посмеялись: «А ты как хотела?»

«Как? Вот определенно не так, как раньше». – И тут ее подняли на смех. «Ну, ты, матушка, наивная чукотская девочка просто! Откуда? И у кого? Да ни у кого, ты уж нам поверь, не бывает?» – «Что, совсем и никогда?» – «Бывает. В сказках. Или в богатых фантазиях неисправимых врушек. «Как раньше»! Скажешь тоже. И мы не те, а уж они-то! Мозги направлены на одно – как вытянуть семью. И это у нормальных мужиков. Кстати. А у тех, у кого «как раньше», в доме пыль и мыши. И несчастные жены. Ты хотела бы так? Нет? Ну и молчи! Хватит силенок – заведи любовника. Не хватит – радуйся и молчи в тряпочку».

А любовь?

А вот это и есть любовь! Чтобы понимать близкого человека и не мешать ему.

Тогда последний вопрос: а кто поймет меня? Или это не в счет? В смысле – я? И ведь самое обидное, что его уже ничего не волнует – ну, по большому счету, конечно, не дай бог что! С дочкой, например – тьфу-тьфу!!! А так – сосед, приживал… Чужой человек. А про то, личное… Ничего нет обиднее, чем отвергнутая женщина. В смысле – ее тело и ее желание.

Желание? А вот здесь – минуточку. Остановка! Не ври хотя бы себе. А ты? Ты? По-прежнему страстно его «желаешь»?

Вот именно! Молчи. Вот и получается: семейная жизнь – одни обязанности. Кодексы, компромиссы. Пока терпишь и миришься – у тебя семья. А если бунт и протест – извините!

И кому от всего этого выгода? Уж точно не ей. Точнее, не им с Васькой.

Закрой рот и молчи.

* * *

Какое счастье, что никого нет дома! Просто подарок сказочный! Сын у приятеля, муж у маман. Или? Да бог с ним, какая разница. Хотя можно, конечно, набрать свекровин домашний и попросить сынулю – мобильный, мол, вне зоны доступа.

Только вот зачем? Ловить его на лжи она не собирается. Факты и аргументы ей не нужны. И интереса тоже никакого – вот абсолютно! У мамы, у папы… Или у чужой тети.

Она прошла в комнату и, не включая света, уселась с ногами в кресло. Комнату слабо, чуть голубоватым светом, освещала наружная реклама дома напротив. И это было очень красиво, кстати. В голубом нежном свете плыла ее мебель, и ковер, и прозрачные шторы, и книги в шкафу. И бабушкины фарфоровые пастушки, и фрейлины из далекой Саксонии тоже нежно заголубели, словно окутанные ночным туманом.

Дом. Родной дом. Гнездо. Она так ждала этот дом, так хотела его полюбить. Все подбирала с такой любовью, так тщательно. Ей хотелось гнезда. Где будут ворковать, курлыкать, нежно касаться друг друга, оберегать все его обитатели – ее маленькая семья.

А вышло… Дом был построен. И очень красив. А вот ворковать и оберегать друг друга – не получается.

Нет, не совсем так! Он – приличный муж и хороший отец. У них нет скандалов, криков, взаимных оскорблений, явных претензий. Они культурные и воспитанные люди.

И еще у них нет любви. Может, поэтому все так тихо и благостно? Многолетняя привычка, знаете ли…

Тоже из категории семейных ценностей. Нудно, скучно, однообразно. Невесело как-то. А ты хотела карнавального буйства? На тринадцатом году брака? Фейерверка? Ламбады? Фламенко?

Ну, тогда ты – полная дура! И что с такой разговаривать? Стабильность. Уверенность. Нормы приличия. Коды. Компания, друзья, выезды за город. Театры, музеи. Прекрасные познавательные поездки в Европу. Горы и моря. Шуба из блэкламы. Деньги на карточке – не контролируются. Сын в частной школе. У нее есть все – ну или почти все, – что может легко и быстро украсить жизнь женщины.

У нее даже есть любовь.

Правда, к чужому мужу. Но… Разве это отменяет ее значимость?

Нет. Только слегка меняет окрас. Ее счастья и всей ее жизни. Только и всего. И выходит – она зажравшаяся, наглая, отвратительная лгунья и обманщица. Средняя жена и средняя мать. И за все это у нее есть то, о чем и не мечтают миллионы прекрасных женщин. И еще – завидуют ей. Например, ее беспечности. Свободному времени. Возможности закрыть за собой дверь и уехать в Борисово. В раздолбанную квартиру бабки Пелагеи.

Чтобы там… На старом диване, на постельном белье в пошлый розовый горошек обнять его, прижаться к нему, вдохнуть его запах и…

Эти три часа – огромных, непомерных, колоссальных, мгновенных, незаметных…

Быть самой счастливой женщиной на свете.

Открылась входная дверь, и Лина услышала, как пришел муж Виктор.

– Ты дома? – крикнул он.

Она ответила, не вставая.

– А почему в темноте? – удивился он, зашел в комнату и включил свет.

– Голодный? – спросила Лина, вспомнив, что в холодильнике есть только две вчерашние котлеты. Хороша жена!

Он мотнул головой:

– У мамы поел.

Ну разумеется! Какая мама не накормит?

Он сел в кресло напротив и посмотрел на нее. Их взгляды столкнулись.

Он. Он хорош, кстати. Очень хорош! Подтянут, высок, никаких складок и лишних отложений. Два раза в неделю бассейн и тренажерный зал. Интересно, для кого старается? Неужто для себя? Да наверняка! Он любит погордиться собой и полюбоваться. Балдеет от себя просто.

А ведь хорош, правда! Чуть седоватые, достаточно густые волосы. Синие глаза, белые зубы. К тому же – профессор. Доктор наук. Вот уж, наверное, на кафедре хороводы вокруг него! Мечта, а не мужчина.

Только не ее – чужая. А она-то все про него знает. Рассказать всем этим соплюшкам – ни за что не поверят. Скажут – стерва баба. Такое про такого мужчину! И чего ей не хватает? Вот чего? В шоколаде с головы до ног – пусть и не блондинка.

Только она знает, чего ей не хватает… Только она. И так все просто, господи! До противного просто. Тепла не хватает. Поддержки. Нежности, ласки. Понимания – вот чего. Много? Наверное…

И вправду – стерва.

Виктор лег на свое «законное» место и блаженно вздохнул – это означало, что он очень устал.

Лина молчала. А требовалось, наверное, если не пожалеть, то хотя бы посочувствовать. А вот неохота.

– Гасим свет? – игриво спросил он.

Она не ответила и выключила ночник. Отвернулась. Он провел рукой по ее плечу. Она еле сдержалась, чтобы не дернуться. Только сжалась, как пружина.

– Линок! – жалобно произнес он. – Ну что ты, право слово! Как замерзшая!

Она повернулась к нему. Родной? Близкий? Знакомый до боли – во всем? Понятный и предсказуемый… Она доподлинно знает все, что сейчас будет. Все. А, кстати, что здесь плохого? В этом тоже есть своя, так сказать, прелесть. Прелесть давнего, устойчивого брака. Мужчина, приятный во всех отношениях. Мечта, можно сказать, теток от двадцати до семидесяти. А она пренебрегает.

Он придвинулся к ней, и она почувствовала его грудь и гладкий живот. Он привстал на локоть и наклонился над ней.

– Милая! – сказал он.

Она прыснула. Он отпрянул и лег на спину. Обиделся. А действительно, что тут, собственно, смешного?

Она ненавидела слово «милая». Она не терпела вопроса после «всего»: тебе было хорошо?

Вот ничего более идиотского спросить было невозможно.

Да и какая она «милая»? Не смешите, ей-богу!

Он повернулся спиной и обиженно засопел. «Ну и черт с тобой», – подумала она.

Главное – избежать этой каторги. Хотя бы сегодня.

Господи! Что я делаю со своей жизнью?

* * *

Утром, под мягкий и щадящий звонок японского будильника она встала и пошла будить сына. Эта история была еще та! Антон совершенно не поддавался на уговоры, посулы и угрозы. Поднять его было почти нереально. Ну не пускать же в дело чайник с холодной водой!

Она щекотала ему пятки, сдергивала одеяло, включала музыку. Он дергал ногами и мычал.

– Идите вы все!!!

– Куда? – спрашивала она.

А он уже снова дрых. Она распахнула окно – в комнату влетел прохладный ветер.

Отбросила одеяло подальше – чтобы никак не достать. И пошла на кухню готовить завтрак.

Муж вышел из ванной – свежевыбритый и пахнущий отличным парфюмом.

Молча сел на стул и взял газету. Не забыл! Обиделся. Он вообще любил обижаться. Да и бог с ним. Она налила ему кофе, положила на тарелку творог и рядом поставила плошку с медом.

Профессор следил за здоровьем и, как следствие, за питанием.

Наконец выполз замерзший сын. Все молчали. «Утро – тяжелое время», – подумала Лина. Пока все раскачаются, пока придут в себя. Слава богу, ей сегодня на работу к обеду. Впрочем, куда торопиться! Она может и вообще не пойти. Позвонит девчонкам и скажет, что придет завтра. С готовой работой. В принципе, она все может делать и дома – компьютер под боком, разумеется. Но сходить туда, в это чудесное место, пару раз в неделю можно. И даже – с удовольствием. Потрепаться с девчонками, посплетничать, попить кофейку.

Отвлечься, короче говоря. А это как раз то, что ей сейчас нужно было больше всего.

– Вить! – она обернулась от плиты. – Забыла сказать! Вчера звонил Петрович. Сказал, что опять что-то с камином и дымоходом. Ну нужно что-то решать.

– Лина! – откликнулся Виктор. – Ведь я не печник, если ты позабыла. И в дымоходах ни черта не понимаю – прости. И времени, знаешь ли… вот совсем нету. Сегодня кафедра, завтра у Преловского защита. Так что возьми такси и – к Петровичу. Разбирайтесь!

– Я, знаешь ли, тоже не печник! – возмутилась она. – И тоже не специалист по дымоходам. И к тому же, если ты забыл, женщина.

– Забыл, – словно обрадовался он, – а ты все забываешь напомнить. И к тому же ты, на мой взгляд, занята чуть меньше меня. Совсем чуть-чуть. Так что – вперед и с песнями. И удача не оставит тебя. Да. Кстати. Если ты не забыла. Дурацкая идея строительства дома принадлежала тебе.

«Хам, – подумала она, – обычный хам. А весь этот антураж… Для девочек с кафедры. Никогда и ни в чем он не был поддержкой. Все свалил, спихнул и отряхнул руки. Глава семьи!» Да на что она может рассчитывать, господи? И еще – мелкий и злопамятный… Мелочный. Ничего. На обиженных воду возят.

А с этим домом… вот сколько раз уже она об этом пожалела! Сколько раз! Как ругала себя, как корила, что влезла во всю эту историю. Тогда, три года назад, когда еще не было в ее жизни Льва, а семейная лодка уже билась и колотилась «о быт», ей казалось, что дом, вымечтанный и выпестованный в ее сознании, деревянный, теплый, уютный, спасет ее брак и ее семью. Ошиблась. Но как все же неблагородно напоминать ей об этом… не по-мужски как-то…

Сын вяло ковырялся в остывшей яичнице. Муж посмотрел на него с легкой брезгливостью. Она усмехнулась: вот мужики! Обижен на жену, а заодно и на сына – на всякий случай. Точнее – на весь мир.

– Пап! – заканючил Антон. – Мне нужны деньги! Четыре тысячи.

Виктор вскинул на него острый взгляд и грозно сдвинул брови.

– Интересно! А на что, позволь уточнить? Или мне это знать не положено? Мне дозволено только открывать портмоне?

Сын растерянно посмотрел на нее, явно прося помощи.

Она отвернулась к плите.

– На новую клюшку, пап! – тихо ответил он.

– А что, старая уже вышла из моды? – с сарказмом осведомился он.

Сын удрученно мотнул головой и замямлил:

– Нет, но… Гришкин отец привез ему две, из Штатов. Одна лишняя. Ну, и мы с мамой, – он глянул на мать, ища у нее поддержки, – и мы с мамой решили…

– Ну, раз «вы с мамой», – бодро ответил отец, вставая со стула и громко ставя на стол кофейную чашку, – тогда вы, что называется, с мамой!

И вышел из кухни.

– Я дам денег, Антон! – коротко бросила Лина.

Виктор снова возник в дверном проеме.

– Умница! – кивнул он. – Вот и давайте! Вместе! Вдвоем, без меня. – Он вышел в прихожую, Лина пошла за ним следом.

– Что ты завелся? – тихо спросила она. – Вот на ровном ведь месте!

Виктор, надевая пальто, повернулся к ней и медленно произнес:

– Я предполагал, что хотя бы уважения я заслуживаю. Не ласку, не любовь. Просто – уважение. Как-то принято считаться с главой семьи в приличных домах. Хотя бы номинально. А ты не так глупа, чтобы иногда делать вид, чтобы просто не унижать меня. Даже если ты в чем-то со мной не согласна.

– Вить! – жалобно проговорила она. – Ну, ты прав! Извини! Не подумала.

– Лина, – он тяжело вздохнул. – Ты иногда думай! Не так это сложно! Поверь! Тем более когда мозг практически в бессрочном отпуске. Тебе же будет лучше! И проще, честное слово!

– Нервы, – бросила она.

– А это не ко мне! Я, если ты помнишь, специалист в другой области. А за здоровыми нервами к невропатологу. – И, открыв входную дверь, обернулся: – Не устраивай из нашей жизни ад, милая! Никому лучше от этого не будет!

– А если будет? – выкрикнула она.

Ответа, разумеется, не было. Да и какой тут мог быть ответ?

Лина подошла к окну. Профессор Сомов вышел из подъезда. Красиво так вышел. Высок, строен, седовлас. Шикарно развеваются полы тонкого кашемирового пальто. Чмокнул замок сигнализации, и профессор элегантно уселся в салон новенькой, перламутровой, темно-вишневой «Вольво». Муж приоткрыл окно и мягко и интеллигентно, безо всяких понтов, тронулся с места. Лина задернула штору и опустилась на стул. Телефон привычно звякнул эсэмэской.

* * *

По пути в институт профессор Сомов, посмотрев на часы, решил заскочить к своему автомеханику Петручио – смешному парню, которому он всегда доверял свою «ласточку». Дел было на полчаса – поменять свечи. Петручио вышел гордый, независимый и очень важный. Выслушал жалобу, с достоинством кивнул и велел обождать – минут через сорок он закончит «с одной гражданочкой».

Молодая стройная женщина в светлых брюках и лиловой кожаной куртке на меху, сняв солнцезащитные очки, сидела на скамейке, задрав скуластое лицо кверху. Ловила ненадежные и редкие лучи зимнего солнца.

Виктор понял, что это и есть та самая «гражданочка», и присел рядом. Она чуть подвинулась и приветливо улыбнулась.

– Проблемы? – сочувственно спросил он.

Она снова улыбнулась, надела очки и кивнула. Минут через десять вышел важный Петручио и объявил «гражданочке», что ее «пежошку» придется оставить дня на два, определенно.

Женщина растерялась, разнервничалась и принялась дотошно расспрашивать механика.

Он, презрительно скривив губы, процедил:

– Галин Михалн! Ну вам все это надо?

Она снова засуетилась, объясняя, что машина в эти дни ей крайне необходима – просто до зарезу! «Потому что всякая куча сложных и неотложных дел, Петенька!»

Петенька, он же Петручио, вяло покуривая, процедил:

– Ну, постараюсь к завтрему. – И строго добавил: – К вечеру, не раньше! К девяти минимум!

Она была готова и на минимум, и на максимум – это было видно.

А потом спохватилась:

– Господи! А выбираться-то отсюда как?

Мастерская находилась в промзоне – вроде и не самые выселки, а автобусы не ходят, в такси, как говорится, не содют. Потому что нет этих самых такси. Ничего нет – только клиенты Петручио. А те на машинах. Или на машинах друзей или родственников, если машину придется оставить.

Петручио вяло пожал плечами – мол, мое-то дело какое!

– Не беспокойтесь! – любезно откликнулся импозантный мужчина на вишневой «Вольво». – Мои дела минут на двадцать, да, Петь? – он обратился к механику за поддержкой. – Да не больше, уверяю вас! А потом я вас подвезу! До метро вас устроит? – И он обворожительно улыбнулся.

Она обрадованно кивнула:

– Конечно! Спасибо, какое счастье! А то я уже за дочкой должна торопиться! – затараторила она. – На танцы везти, на другой конец города! А там у них строго.

– Пустяки! – успокоил ее мужчина. – Я вас не брошу! Такое же дело – дочку на танцы! Ну, не к метро, так к стоянке!

Она смущенно улыбнулась и сняла очки. Они посмотрели друг другу в глаза.

«Славная, – подумал он. – Потерянная такая. Беззащитная. Нежная, наверное. Непросто ей в этой жизни».

«Красавец! – подумала она. – Господи, какой красавец! А как галантен! Как воспитан! Как неподдельно участлив! Остались же на свете такие мужики! И повезло же кому-то…»

Ей взгрустнулось, и она присела на скамейку. Галантный красавец что-то обсуждал с наглым Петручио.

Наконец проблема была обозначена, и Петручио медленно поковылял в рабочий отсек. Мужчина подошел к ней и с улыбкой осведомился:

– Кофе?

Она растерянно пожала плечами.

– Аппарат, – объяснил он. – У Петьки стоит аппарат. Поставил, жмот, по просьбам трудящихся. Кофе, конечно, не ах, но… – Он озабоченно посмотрел на нее: – Вы, по-моему, здорово замерзли!

Она смущенно кивнула:

– Что есть, то есть. Такой сильный ветер!

Он улыбнулся:

– Капучино? Эспрессо? Латте?

И оба рассмеялись.

Он двинулся к ангару, а она внимательно смотрела ему вслед. Внимательно и грустно.

Есть же на свете… Есть! Надежные. Уверенные. Сильные. Берущие все на себя. Заботливые. Ответственные… За которыми как за стеной и с которыми ничего не страшно. Вот просто ничего! Не то что мой «царь зверей»!

Только всегда почему-то они достаются другим. Завидно? Обидно? Грустно?

И завидно, и обидно, и грустно! И вечный вопрос: «А почему? Почему?»

И ответа, как всегда, нет.

Общие песни

Обычно это начиналось так… Впрочем, нет, надо рассказывать с самого начала. Дня за четыре начинали закупать продукты – обстоятельно, по списку. Потом составляли другой список – собственно самих блюд. Они долго сидели на кухне напротив друг друга и что-то бесконечно уточняли, корректировали и даже спорили, но, как правило, всегда сходились во мнениях. Вообще, с годами их взгляды, представления или суждения о чем-либо практически на все совпадали.

Потом мать закатывала рукава – и начинала трудиться. Она вообще ко всему относилась либо очень серьезно, либо очень легко, середины не было. Потом она начинала тревожиться, что не застынет холодец или не поднимется тесто.

Накануне отец ставил в гостиной большой раскладной стол. Когда стол был уже накрыт, мать садилась на стул, тревожно оглядывала то, что на этом самом столе стояло, и трагически произносила:

– Я так и знала: еды мало. Может не хватить.

Отец подходил к столу, на минуту замирал, а потом растерянно, с сомнением спрашивал мать:

– Ты думаешь?

Мать медленно кивала головой. Сын, в который раз наблюдая эту сцену, крутил пальцем у виска, уходил к себе и раздраженно хлопал дверью. Вечное наследственное сумасшествие, страх, что гости останутся голодными.

– Ну, есть как есть! – вздыхала мать и уходила – переодеваться и наводить красоту.

Наконец раздавался первый звонок в дверь.

– Открывайте! – кричала из ванной мать, докрашивая глаза.

Отец, уже в рубашке и галстуке, распахивал дверь, а мать выбегала из ванной, тоже уже при полном параде. В узкой прихожей начинались радостные вопли и суета. Отец выдавал заранее приготовленные тапочки, а мать принимала конфеты и цветы. И, конечно, объятия и поцелуи. Гости отходили на шаг, придирчиво оглядывая друг друга и хозяев, хлопали по плечам, кокетливо поправляли перед зеркалом волосы, одергивали костюмы и платья. Потом шли на кухню перекурить и обменяться самыми свежими сплетнями. Наконец объявляли полный сбор, и все рассаживались по местам.

Гости оживленно оглядывали стол, просили передать друг другу то заливное, то оливье, подкладывали что-то соседу в тарелку, наливали женщинам в бокалы вина и, конечно же, хвалили мать:

– Ну, ты, Танька, как всегда!

Мать рдела и приговаривала:

– Кушайте, кушайте, мои дорогие!

А «дорогие» делали это с явным удовольствием и искренностью.

Потом опять раздавался звонок в дверь, и все хором кричали:

– Открыто!

Конечно, это приходила Лялька, мамина подружка еще школьных лет и героиня тайных грез ее сына в пубертатный период. У Ляльки и сейчас была талия пятьдесят восемь сантиметров. Опоздания ей прощались: она большой босс, директор рекламного агентства. Жизнь у Ляльки непростая, занята она по горло, и внизу, у подъезда, ее всегда ждал водитель.

Лялька грациозно присаживалась на стул, расправляла складки платья и объявляла, что голодна, как портовый грузчик. Мужики наперебой бросались за ней ухаживать. Она девушка хоть и холостая, но, понятное дело, не одинокая, однако в эту компанию всегда приходила соло.

– Ну их к чертям, – говорила Лялька про своих мужиков. – А то еще привыкнут к хорошему!

Мать гордилась Лялькой и радовалась, что та нашла время и приехала.

– А ты думаешь, я пропущу? Ну и где я еще поем такого холодца? – смеялась Лялька.

Дальше – опять звонок в дверь, и все дружно кричали:

– Гоша!

Действительно, появлялся Гоша, точнее, Георгий Владимирович Быстров, по прозвищу Быстрый, адвокат, владелец адвокатского бюро «Быстров и партнеры». Он, как всегда, был неотразим – костюм, ботинки, портфель, и пахло от него сигарами, дорогой кожей и горьковатым парфюмом. Рядом с Быстровым – очередная блондинка под метр восемьдесят, но на нее никто не обращал внимания. Все пили, закусывали, делились новостями и, конечно, сплетничали. Потом, утолив голод, немного расслаблялись – и наступал час икс.

Отец смотрел на мать, и она кивала: давай! Он вставал, шел в спальню и возвращался с гитарой, потом садился на стул, сосредоточивался и с гримасой на лице, чуть наклонив голову влево, начинал ее настраивать. Отец лукавил: гитара бывала настроена со вчерашнего дня, но ему самому надо было настроиться, и все прощали такое кокетство. Мать называла этот проигрыш «бесамемучас». Наконец он поднимал голову, смотрел на мать, у него темнели глаза и твердели скулы, а мать подтягивалась, выпрямляла спину и сцепляла руки в замок. Отец ей кивал – и она начинала петь. «Надежды маленький оркестрик». Все замирали и переставали есть и пить. Кто-то смотрел перед собой, кто-то – на соседа, кто-то тихо, совсем тихо подпевал. «В года разлук, в года смятений, когда свинцовые дожди лупили так по нашим спинам… – чисто выводит мать, и у всех влажнеют глаза. – И вечно в сговоре с людьми надежды маленький оркестрик под управлением любви».

Мать заканчивала песню, и все несколько минут молчали. Потом кто-то говорил «еще» – и мать начинала петь «Старый пиджак» и «Арбатский романс», потом вступала Лялька, и они вместе, на два голоса, пели «Ты у меня одна». А дальше гитару брал Гоша и, немного фальшивя, что неизбежно вызывало у отца ироничную усмешку, приятным баритоном начинал: «Клены выкрасили город колдовским каким-то цветом. Это значит, очень скоро бабье лето, бабье лето». И эту песню уже подхватывали все.

Потом все недолго грустили и кто-нибудь, вздыхая, предлагал выпить. Потом мать спохватывалась и начинала суетиться, вспомнив про горячее: беспокоилась, что пересушилась баранья нога. Нога торжественно вносилась на блюде в обрамлении картошки и маринованных слив. Большим охотничьим ножом отец начинал крушить эту красоту. Встрепенувшись, все опять оживлялись и наперебой протягивали ему тарелки.

– Нога нежнейшая, – выносил вердикт главный знаток и эксперт Гоша Быстрый, завсегдатай ресторанов.

Все опять с удовольствием ели и поднимали тост за мать.

– Ну что, чай? – спрашивала она, глядя на слегка осоловевших гостей.

– Подожди, Танюш, – останавливали материнский пыл собравшиеся.

Все притихали, отец опять брал гитару, и мать с Лялькой (это у них отлажено будь здоров) запевали на два голоса – мать чуть ниже, а Лялька чуть-чуть выше. Они выводили: «Ах, эта красная рябина среди осенней желтизны, я на тебя смотрю, любимый, из невозвратной стороны», – и все печально подхватывали, хор становился нестройным, что немного сбивало Ляльку и мать.

После песни все почему-то вздыхали и несколько минут молчали, а потом гитару снова брал Быстрый и, картавя, кривляясь и слегка перевирая слова, пел Вертинского: «Сегодня наш последний день в приморском ресторане, мы пригласили тишину на наш прощальный ужин».

– Гошка, ну ты враль! – смеялась мать, отбирала у него гитару и передавала отцу.

Тот, чуть подкрутив после Гоши колки, пел, глядя на мать: «Милая моя, солнышко лесное!» И все смущенно отводили глаза, понимая, что сейчас они одни в комнате – мать и отец.

А потом Гоша просил отца спеть про муравья. Отец кивал и, вздыхая, начинал: «Мне надо на кого-нибудь молиться. Подумайте, простому муравью вдруг захотелось в ноженьки валиться, поверить в очарованность свою».

И все видели, как темнеет у Быстрого взгляд, как он вздыхает и смотрит в одну точку, – и все отводили глаза, потому что как-то не очень привычно было видеть поникшего и потерянного Гошу, Георгия Быстрова по кличке Быстрый, владельца адвокатского бюро «Быстров и партнеры». Самого успешного из них.

Впрочем, о чем вы говорите? Кто считал в тот момент промахи и победы? Кто думал, на какой машине и в каком костюме кто приехал? Они тогда точно все были равны: успешные и не очень, на «Вольво» или на «Жигулях», одетые с оптового рынка или из бутика с Тверской. Сохранившие размер или расплывшиеся, потерявшие в жизненных боях свои некогда роскошные шевелюры или сохранившие их. Уверенные, что жизнь их прошла не зря, и сильно сомневающиеся в этом. Умеющие брать от жизни все и бредущие по ней тяжело, спотыкаясь и буксуя. Твердо знающие, чего они хотят в этой жизни, и растерянные и растерявшиеся. Они были равны – и они дружно, стройно и уверенно подхватывали:

Каждый выбирает по себе Женщину, религию, дорогу…

Они были в тот момент прекрасны – все до одного. И каждый из них твердо был уверен, что он точно, почти наверняка, что бы ни случалось в этой жизни, выбрал по себе. И они остались вместе – основной костяк, ядро, двенадцать человек. Было бы больше – но, увы, кто-то уехал в неблизкие края. Слава богу, еще никого не хоронили. Тьфу-тьфу, не приведи господи!

А мать уже хлопотала с чаем – и все женщины, включая томную длинноногую Гошину блондинку, помогали ей накрывать на стол и резать пирог. А мужчины курили на кухне и о чем-то громко спорили.

Он со стыдом вспоминает, как тогда, в его неустойчивые пятнадцать, даже шестнадцать лет его все это раздражало. Да что там раздражало – просто бесило. С кривой ухмылочкой он присаживался на край стула, заявляя этим сразу: «Я тут у вас ненадолго, и не надейтесь», половиня какой-нибудь пирожок или кусок ветчины, презрительно хмыкал и кривил морду, слушая их заунывные песни и отвечая на их вопросы, смущаясь, когда отец слишком пристально смотрел на мать, а мать как-то по-особенному улыбалась ему. Потом резко вставал, бросал с издевкой короткое «спасибо» и удалялся в свою комнату. Господи, как надоели все эти «сопли в сахаре»! Он громко хлопал дверью и громко, очень громко включал свою музыку. «Металлику», например. Или садился за самопальные барабаны и начинал одурело по ним колотить.

Мать с тревогой смотрела на отца, а тот, тяжело вздыхая, растерянно пожимал плечами.

– Протест! – успокаивал умный Гоша и призывал вспомнить себя.

Одурев от своих барабанов, он хватал с вешалки куртку и выскакивал во двор.

Лет в девятнадцать, когда у него появилась первая серьезная девочка и он впервые начал серьезно сходить с ума, ему захотелось привести ее в дом. Девочка помогала матери накрывать на стол, тонко и красиво нарезала хлеб, подрезала длиннющие стебли роскошных чайных роз, любимых маминых, которые принес, конечно же, Быстрый, Лялька тогда сказала ему, как всегда, со своими хохмочками:

– Верной дорогой идете, товарищ! – и похлопала его по плечу. А потом тихо и серьезно добавила: – А ты молодец! Девочку-то выбрал правильную!

Потом эта «правильная девочка» сидела вместе со всеми за столом и подпевала. Она, конечно, не знала слов, путалась и иногда сбивалась, но он тогда просто смотрел на ее лицо. Просто смотрел – и ему становилось все ясно.

А когда были спеты все песни и съедена баранья нога и когда его девочка, надев мамин передник, мыла на кухне посуду, а отец провожал в передней последних гостей, мать, улыбаясь, шепнула ему:

– Берем?

Он кивнул, почему-то совершенно счастливый.

Вскоре он женился – на этой самой «правильной девочке» – и ни разу об этом не пожалел. Жить они начали сразу отдельно, в квартире бабушки, которую родители немедленно забрали к себе. И он, удивляясь себе, почему-то стал остро скучать по своим. Иногда заезжал по будням, невзирая на пробки и усталость, – так, на полчаса, просто посидеть с матерью на кухне и поболтать обо всем и ни о чем. А уж в субботу они выбирались уже вместе с женой обязательно. Она никогда не возражала.

Своя компания у них как-то не сложилась. Так, пара институтских друзей, один друг школьный. Пара подруг у жены – в основном телефонный треп. Иногда встречались где-то в кафе выпить кофе или пива. Но в гости друг к другу не ходили – как-то не было заведено.

Он спросил однажды у матери, почему это так.

– Вы сейчас очень разобщены, да и жизнь такая – всем ни до кого и ни до чего, – пожала она плечами. – Мы жили, а вы выживаете. Ужасно, конечно, но это, увы, данность. Мы – другое поколение, и у нас все по-другому. Раньше были только кухни, где мы собирались, а теперь неограниченные возможности. Правда, по-моему, люди потеряли больше, чем нашли, но это сугубо мое мнение.

Теперь он спрашивал мать:

– Ну когда же вы соберетесь?

И смущенно добавлял, что успел соскучиться «по всем нашим».

Мать отвечала: «Да, да, конечно», но он видел, что с годами им это становилось все труднее и труднее. Оба работали – и мать, и отец, – оба уставали.

Теперь он вызвался закупать продукты – и мать протягивала ему объемный список. Он привозил продукты и молодую жену на подмогу. И опять все парилось, жарилось и пеклось в четверг и в пятницу, а в субботу они с отцом вытаскивали с балкона раздвижной стол, а его жена ставила на скатерть парадные столовые приборы. Мать опять садилась на краешек стула и опять тревожно осматривала содержимое стола, и складывала руки на груди, тяжело вздыхала и произносила сакраментальную фразу:

– По-моему, мало еды!

Отец подходил к столу, внимательно оглядывал его и задавал один и тот же вопрос:

– Ты думаешь?

И мать медленно и трагично кивала головой.

– Вы сумасшедшие! – кричал он, хватаясь за голову, а его жена смеялась и успокаивала мать.

И снова раздавался звонок в дверь, все хором кричали:

– Открыто!

И отец раздавал в прихожей тапки и развешивал в стенном шкафу пальто и куртки. Мать торопливо докрашивала глаза в ванной, а он на правах хозяина рассаживал гостей по местам.

Снова все с аппетитом ели и нахваливали угощения, и снова все поднимали тосты за мать и за их прекрасный и гостеприимный дом. А он сидел и глупо и счастливо улыбался, потому что имел к этому дому самое непосредственное отношение и очень гордился этим обстоятельством.

Конечно, как всегда, Лялька опаздывала, и, как всегда, Быстрый приходил в умопомрачительном костюме и с очередной умопомрачительной блондинкой, и, как всегда, всем было на нее наплевать. Снова все сплетничали – так, понемножку, – и хвастались фотографиями детей и внуков, и курили на кухне. Как всегда, отец резал тонкими ломтями баранину и спорил с Быстрым, кому достанется самое вкусное – косточка от бараньей ноги. Все вспоминали, кому она досталась в последний раз, и путались в показаниях. Выигрывал всегда Быстрый. Мать говорила, что он наглец, и тот радостно с этим соглашался.

И, конечно, отец брал гитару. Минут десять настраивал ее, а потом поднимал голову и внимательно смотрел на мать. Она вся подтягивалась и собиралась, и у нее взлетали вверх брови и светлели глаза – и она начинала петь. Она пела «Надежды маленький оркестрик», и все грустнели и хмурили брови, вспоминая свои «свинцовые дожди», лупившие по их спинам, но твердо знали, что снисхождение будет едва ли. Они это знали наверняка – потому что все уже знали про эту жизнь. И точно знали, что «снисхождения» не будет. А на последнем куплете их лица светлели, потому что они продолжали упрямо верить, что «вечно в сговоре с людьми надежды маленький оркестрик под управлением любви». Они подпевали, как всегда, нестройно и были прекрасны. И он гордился ими.

Потом брал гитару Быстрый и, как всегда, немного фальшивя, пел, глядя на свою блондинку: «Зачем мы перешли на «ты»? За это нам и перепало на грош любви и простоты, а что-то главное пропало». Но она вряд ли понимала, о чем пел неисправимый романтик и, несмотря ни на что, наивный простак Гоша Быстрый, все еще надеющийся на большую любовь.

Снова чистым и низким голосом подпевала матери одинокая красавица Лялька. После он, сын, немного смущаясь, брал в руки гитару и запевал, глядя на свою молодую жену, – а она улыбалась и проводила рукой по его волосам.

Он пел о любви – потому что он очень любил их всех: и своих родителей, и свою жену, и всех этих немолодых и родных людей, которых знал всю жизнь. Он пел о любви – потому что все песни, в конце концов, о любви. И еще, конечно, о дружбе, верности, надежде и чести. Собственно, обо всем том, чему учили его всю жизнь. И все они, все двенадцать человек – костяк, ядро, все, кто не пропал в житейских бурях, все те, кто по-прежнему вместе, теперь уже, ясное дело, навсегда, такие разные и в чем-то, безусловно, похожие, – дружно и нестройно подпевали ему.

Не родись красивой

Считалось, что Марго крупно повезло, просто вытащила счастливый билет. Пока ее старшие сестры нервно делили перину и две подушки, любовно набитые старенькой бабушкой нежнейшим утиным пухом, младшая, Марго, уже примеряла свадебное платье. Да и партия не из последних, студент последнего курса Академии Внешторга, а это значило – человек с большими перспективами.

Свадьбу играли в квартире Марго, жених был из приезжих. Две старших сестры Марго злобно шипели, утверждая, что жениху нужна исключительно московская прописка. Но это была неправда, жениху очень нравилась невеста.

На краю Москвы, в Гольянове, где еще стояли частные дома, в старом, но еще довольно крепком доме, доставшемся от деда-портного, три дня активно жарили, парили и пекли. Замученная хлопотами мать Марго бегала из погреба на кухню и обратно и вытирала слезы безутешным и завистливым старшим дочерям, которые до того уверенно считали, что последышу, самой некрасивой из трех сестер, уготована участь старой девы.

Творец и вправду был, скорее всего, не в духе, когда на свет появилась маленькая Марго. Девочка была нехороша – не по возрасту крупна, с большими кистями рук и разлапистыми, широкими ступнями, выдающимся носом и толстыми яркими губами. Хороши были только глаза – темные, любопытные, живые.

Росла Марго улыбчивой, неприхотливой и всегда готовой услужить. Безропотно донашивала обноски за сестрами, безропотно помогала вечно хлопотавшей на кухне матери и так же безропотно ухаживала за больным отцом-астматиком.

Так и осталась бы в вечных прислугах, но вмешалась судьба. С Николаем Марго познакомилась в поликлинике – пришла что-то выписать для вечно болевшего отца, а Николай проходил диспансеризацию – в академии требовали справку, что он «практически здоров», а это значит, что его вполне можно делегировать в иностранные державы. В очереди разговорились – и на улицу уже вышли вместе.

Маленький, полноватый, с ранней плешью Николай остолбенел от крупной и яркой Марго, она казалась ему героиней итальянских фильмов шестидесятых. Встречались недолго – гуляли два месяца в Сокольниках, а на третий он попросил ее руки.

Родители Марго от большого душевного волнения и от солидного вида жениха растерялись и обращались к нему исключительно по имени-отчеству. Так и повелось, даже Марго называла его Николай Иванович, с легкой иронией, правда.

Первое время молодые жили у родителей Марго, а спустя три года уехали в свою первую командировку. В Швейцарию, между прочим.

Отношения между молодыми были распрекрасными. Николай Иванович обожал Марго, а Марго обожала Николая Ивановича. Из Швейцарии Марго присылала родственникам мотки яркого мохера и горький швейцарский шоколад. Все было ладно и складно, только вот не давал бог детей.

Через год после Швейцарии уехали в Австрию. Прошло пять лет.

В Москве Марго пошла на обследование. Получила вердикт – абсолютно здорова.

– Ищите причину в муже, – посоветовала врачиха.

Марго была человеком деликатным и решила пощадить нервы мужа. За банку растворимого кофе уговорила сестричку из ведомственной поликлиники показать медицинскую карту мужа. Изучила, аккуратно на листочек переписала мужнины болезни. Показала знакомой докторше. Та быстро нашла самую вероятную из причин – перенесенная в юношеском возрасте тяжелая свинка.

– У вас два пути, – сказала умная докторша. – Первый – взять ребенка из детдома, а второй – решить эту проблему самой.

Причем подчеркнула, что второй способ – менее травматичный.

Марго была женщиной не только умной, но и практичной – и она решила твердо: дети должны быть только ее. И обязательно красивые.

Еще со школьных лет у Марго имелась единственная закадычная подруга Любочка Левина. Любочка была преподавательницей русского языка и старой девой одновременно. Только ей, Любочке, Марго могла доверить свой опасный план. Допоздна они сидели на маленькой Любочкиной кухне, и смеялись, и плакали, и жалели друг друга. Потом сосредоточились и занялись делом.

Ни о каких любовниках речи быть не могло: во-первых, это не нужно было самой Марго, она искренне любила Николая Ивановича, а во-вторых, любой адюльтер мог из тайного стать явным – и тогда прощай карьера Николая Ивановича. Этого допустить они не могли. К первому часу ночи Любочку осенило.

– Аркадий! – громко воскликнула она и тут же испуганно прикрыла рот ладонью.

Аркадий был Любочкин родной брат. Собственно, и для Марго он тоже уже стал практически братом. Старый холостяк, живший с сестрой в одной квартире, работал Аркадий в каком-то НИИ, был нелюдим и неприхотлив. Из своей комнаты почти не вылезал – читал книжки и вяло диссидентствовал, слушал на «Спидоле» вражьи голоса. Женщин чурался, хотя вполне был хорош собой, этакий рак-отшельник. Соблазнить его было делом довольно сложным. Но тут опять – его величество случай.

В январе с сезонным гриппом свалилась Любаша, а через три дня, катаясь на лыжах, Аркадий сильно растянул ногу.

Марго прибежала за ними ухаживать – что, впрочем, было вполне естественно. Сварила бульон, натушила мяса, вымыла полы и протерла пыль. Устала. Домой ехать было далеко. Любочка уговорила подругу остаться ночевать. Ложиться в комнате больной гриппом Любочки было бы полной глупостью. Бросили на пол надувной матрас в комнате Аркадия.

Ночью Марго жалобно сказала, что по полу сильно тянет. Аркадий по-дружески подвинулся к стенке и предложил Марго половину своего дивана. Утром Марго принесла Любочке чай и показала большой палец. Любочка облегченно вздохнула. План не провалился – теперь оставалось уповать на Господа Бога.

Через месяц Марго затошнило. А еще через восемь счастливый и гордый Николай Иванович отвозил Марго в ведомственный родильный дом. Марго родила чудесного мальчика – крупноглазого и черноволосого.

Радости Николая Ивановича не было предела. Теперь он обожал Марго еще больше: подарил ей кольцо с бриллиантом и норковый палантин. Через полгода въехали в новую трехкомнатную кооперативную квартиру, обустроились и еще через год опять упорхнули в командировку, на сей раз в Бельгию. В комнате у счастливой Любочки висела фотография горячо любимого племянника.

Марго с Николаем Ивановичем вернулись в Москву через два года. Купили на чеки серую «Волгу». Марго похорошела – нашла свой стиль. Черные кудри по плечам, яркая помада, крупные серьги в ушах. Женщина-праздник. С Николаем Ивановичем жили еще дружнее – в доме достаток, подрастает умница-сынок.

Любочка давала частные уроки студентам-иностранцам. Естественно, на дому. Однажды на пороге ее дома Марго столкнулась с молодым студентом – красавцем-кубинцем.

– Люба! – жарко сказала Марго. – Я так хочу девочку!

Бедная Любочка опешила и стала отговаривать подругу.

– Не испытывай судьбу, один раз сошло – благодари Бога.

Но Марго была непоколебима.

Студента-кубинца по имени Хосе пришлось соблазнять подольше. Марго пекла блины и щедро накладывала сверху горки красной и черной икры, варила борщ, жарила отбивные. Изголодавшийся без еды и женщин Хосе сломался через две недели. Любочка тактично ушла в кино на двухсерийный индийский фильм. Аркадий сплавлялся на байдарках по горной реке где-то в Карелии.

Блины и страстные объятия продолжались три месяца. Нет-нет, Марго совершенно не увлеклась, она по-прежнему любила только Николая Ивановича. Но надо было довести начатое до конца.

Через четыре месяца Марго затошнило. И опять Николай Иванович на светлой «Волге» гордо вез любимую жену в роддом. На сей раз родилась прелестная смуглая девочка с черными, словно нарисованными бровями и крупным ярким ртом.

– Вылитая Маргоша, – умилялся Николай Иванович.

А дальше жили-поживали и добро наживали, очень успешно, кстати.

В перестройку Николай Иванович не растерялся и открыл крупную фирму по торговле офисной техникой. В чем в чем, а в торговле с заграничными державами он был дока – что говорить.

Дети выросли и продолжали радовать родителей. Сын – умница и красавец – работал в фирме отца. Удачно женился и родил двух девочек-близняшек, хорошеньких, как фарфоровые куколки. Дочка, тоже умница и красавица, вышла замуж за французского бизнесмена и жила на Ривьере на большой вилле в мавританском стиле. Кстати, странно, но брат и сестра были очень похожи друг на друга.

– В красавицу-мамочку, – гордо говорил Николай Иванович, показывая партнерам яркие глянцевые фото.

С Николаем Ивановичем у Марго по-прежнему чудесные доверительные и близкие отношения. Теперь она еще и учредитель его компании и очень толковая помощница. Николай Иванович очень ценит ее и в этом качестве.

Живут они за городом, в большом и красивом доме с бассейном и прислугой.

К любимой подруге Любочке Марго исправно ездит каждый месяц. Привозит ей деньги и продукты. Скромная Любочка всегда отказывается от щедрых даров, расстраивается и даже плачет, но Марго неумолима. К приезду любимой подруги Любочка обязательно делает фаршированную рыбу и яичный паштет (три крутых яйца, жареный лук и куриные шкварки). И рыбу, и паштет Марго обожает.

Они выпивают немного сухого красного вина (у обеих гипертония) и бесконечно болтают. И нет ничего крепче и сильней их дружбы, проверенной годами и испытаниями, и нет ничего сильнее тайны, связывающей их судьбы.

Любочка не завидует Марго и ее богатой и сытой жизни – Любочка скромна, ей всего хватает. Не завидует тому, что у Марго прекрасный муж – Любочка обожает одиночество, и ей хорошо с самой собой. Любочка гордится своим племянником и его прелестными дочурками и безмерно счастлива, что они у нее есть. Словом, Любочка – настоящий и верный друг. В общем, жизнь Марго удалась, кто бы мог подумать?

Чем обделил ее Бог? Пожалуй, только красотой. Но, как говорится, не родись красивой… И жизнь это, кстати, частенько подтверждает.

Цена и плата

Этот сон давно перестал быть навязчивым кошмаром. Еще одно подтверждение тому, что человек ко всему привыкает. Проснувшись, она опять застонала: ну зачем? Сколько можно, господи! Столько лет! Но, видимо, на это срок давности не распространялся.

Все было как всегда: длинная и узкая, совсем без мебели комната с дощатым некрашеным полом. Тусклый свет, голая лампочка на потолке и серые цементные стены. Они стоят гуськом, друг за другом, низко опустив головы. На них – серые, холщовые, до пола рубашки, из-под которых выглядывают худые и босые ноги с плоскими и бледными ступнями. Руки закрыты рукавами рубашки. Лиц не видно. Они молчат – не тянут к ней руки, ничего не просят. А что просить, когда их лишили главного – жизни. Просто не позволили жить. Странные, словно инопланетные, существа. Эти трое – абсолютно безлики.

Чуть поодаль от них, на полу, стоит светлая деревянная колыбелька. В ней спит щекастый, румяный и кудрявый младенец с длинными ресницами и пухлыми ручками. Вполне осязаемый младенец. Его хочется поскорее взять на руки и прижать к себе, но дотянуться до него невозможно. Она старается изо всех сил – но ничего не выходит.

На этом месте она, совершенно обессиленная, просыпалась. Долго лежала в кровати с открытыми глазами – закрыть их было страшно. Потом вставала, шла в ванную, умывалась холодной водой и постепенно приходила в себя. Дела не ждали. И надо было жить дальше.

Однажды пошла к психологу. Та, умница, объяснила. Каждый нормальный человек, сказала она, живет с чувством вины и раскаяния, просто у всех – разный болевой порог. Кто-то относится к этому как к неизбежной и рядовой процедуре, а для кого-то это очень травматично. Вы относитесь ко вторым. Надо научиться уживаться со своими страхами, договариваться с ними – и станет легче.

Психолог оказалась права. Почти права. Со временем она даже к этому привыкла, научилась относиться как к неизбежному, к данности. И этот сон действительно стал приходить все реже и реже. Наверное, будь она человеком верующим, было бы легче. Верующим всегда легче – на все есть свои объяснения, можно пытаться отмолить. А так – своими словами. Но как было, так было. В общем, жизнь, как ей положено, продолжалась.

Первый раз это случилось по молодости и по глупости – как обычно это бывает. Скорее, претензии к партнеру – он был старше ее на десять лет. Но расхлебывала, как водится, она, женщина. Впрочем, какая там женщина? Девчонка, восемнадцать лет. Он, кстати, ни от чего не отказывался, даже предложил оставить. Она рассмеялась. Оставить? Ну так, для интереса, посмотреть, какой получится. У него, правда, уже было двое – от разных жен. Она посоветовала ему почаще общаться с уже имеющимися.

– Да и замуж я в ближайшее время не собираюсь, – добавила она. – По крайней мере за тебя.

Он, правда, все устроил – и больницу, и врача. Отвез рано утром, купил яблоки и сок, поцеловал, сказал, что завтра обязательно встретит. Она кивнула и пошла.

Там все было буднично и обычно – конвейер. Одни входили, другие выходили с пеленками между ног. Последнее, что она помнит перед уколом, – это лицо врачихи. В очках, с черными усами над верхней губой. Она наклонилась к ней и сказала:

– Первый раз? А знаешь, как опасно? Можешь потом не родить.

«Гадина, – подумала она. – Ведь только что положила мой полтинник в карман».

Замуж она, кстати, вышла через год, по большой любви. И родила дочку. Господи, девочка моя! Какое счастье! Вся жизнь теперь была в этом крохотном и бесценном комочке.

«Попалась» она снова через год, как часто бывает. Гуляла с дочкой на улице и вдруг до судорог захотелось жареной рыбы. Если сейчас же не съест – умрет. Зашла в какую-то зачуханную кулинарию и купила полкило жареной мойвы. Съела прямо на улице, в сквере. Отпустило. И сразу поняла, в чем дело.

Позвонила мужу – он тут же приехал. Пытались обсуждать, но она все время ревела, слушать ничего не хотела. За год не спала ни одной ночи – ходила тощая и бледная, как тень. Жуткие роды помнила, как вчера. А говорят, физическая боль быстро забывается. Фигушки! Она помнила весь этот ужас и спустя тридцать лет. (Правда, потом поняла, что бывает боль пострашнее физической. Но это будет позже, значительно позже, когда она натворит еще много бед и наделает еще целый ворох глупостей.)

Муж пытался ее отговорить, но она была непреклонна и, самое главное, абсолютно уверена в своей правоте. Он тогда тяжело вздохнул и сказал:

– Ну, как знаешь. Решать тебе.

Она и решила. Понятно как. Снова долго, по знакомым, искали «своего» врача, чтобы обязательно с обезболиванием. В плановом порядке, по направлению из поликлиники, обезболивание не предусматривалось – сойдет и так.

Больница находилась в каком-то странном, почти мистическом месте, словно на острове. Вокруг ничего – ни домов, ни дорог, только старый и страшноватый заброшенный парк. Древнее, разбитое и облупившееся здание – отбитое крыльцо, разрушенные колонны. Видимо, больница доживала свои последние дни.

Она вошла внутрь без тени сожаления и сомнений. Хотелось одного – чтобы все это поскорее закончилось. Выдали халат на пять размеров больше, чем нужно, и разношенные мужские тапки. Посадили на койку, застеленную серым сырым бельем, и велели ждать. В палате лежали три женщины с грелками со льдом на животах. Одна стонала сквозь сон, а две другие в полный голос общались – у них все было уже позади.

Скоро ее позвали. Врачиха оказалась вполне приветливой и милой, только от нее сильно пахло терпкими и душными духами. Замутило. «Но скоро все это кончится», – с облегчением подумала она. В палате она уснула и только почувствовала, как нянька положила ей на живот что-то холодное. «Лед», – догадалась она.

Проснулась от резкой боли внизу живота. Прежних товарок по палате уже не было – на их местах лежали другие. Подошла нянька и сурово скомандовала:

– Собирайся! Нечего разлеживаться. Дома отоспишься.

Она медленно оделась, собрала вещи и вышла на улицу. Уже стемнело, и было боязно идти через этот страшный парк, хотелось скорее выйти на дорогу и увидеть освещение, машины и дома. Она прибавила шагу. Из первого попавшегося автомата она позвонила домой. Услышала плач дочки и сказала мужу, что сейчас поймает такси. Хотелось скорее к дочке, ей казалось, что она не видела ее целую вечность. Торопила таксиста: ну, пожалуйста, быстрее! Ворвавшись в квартиру, она скинула пальто, схватила дочку на руки, прижала к себе – и громко, в голос, разревелась.

А дальше – дальше потекла обычная жизнь. С заботами и хлопотами, проблемами и тревогами. В общем, как у всех. Дочка росла и радовала родителей. Хорошая получилась девочка, беспроблемная. Мама говорила, что таких детей можно иметь десяток. А вот с мужем отношения разладились. Что-то сломалось – и они стали почти чужими людьми. Жили по инерции, без особой радости.

Когда дочка пошла в первый класс, у нее случился служебный роман. Сначала все было так, что называется «провести время». А потом закрутило будь здоров. Они сами не ожидали и даже растерялись. Выходные теперь стали каторгой. Ждала понедельника, скорее бы на работу. Он, ее возлюбленный, был уже два года как разведен. Ей было хуже, у нее какая-никакая, а семья, приходилось соблюдать приличия.

На тридцатилетие – праздновали, конечно, дома, семьей – сильно закружилась голова и затошнило. Сначала подумала: алкоголь. Дошло все дня через три. Конечно, ужаснулась. Знала точно, что не от мужа, – они уже давно спали в разных комнатах.

На следующий день рассказала любимому. Он растерялся, а потом с сомнением сказал:

– А может, оставить?

Она с удивлением посмотрела на него. Вроде планов на совместную жизнь они никогда не строили. Она почему-то была тогда твердо уверена, что, несмотря ни на что, от мужа не уйдет. Думала о дочке: сама росла без отца – а отцом ее муж был прекрасным. Это все и объясняло.

Мужу ничего объяснять, слава богу, не пришлось – было лето, и он жил на даче. Наступили другие времена, и нужды в знакомом докторе уже не было. Повсюду, как грибы, разрастались частные клиники. Отдельная палата – пожалуйста, обезболивание – на здоровье, только платите деньги.

Любимый отвез ее рано утром. Погода стояла чудесная, абсолютно оптимистическая погода. Путь был неблизкий, но ехали молча.

Потом он сказал:

– По-моему, мы что-то делаем не так.

Она отмахнулась:

– Да нет, все правильно. Рожать хорошему человеку чужого ребенка?

– А мне? – спросил он.

– А что, ты уже готов? – усмехнулась она.

Он ничего не ответил.

«Все правильно, – подумала она тогда. – Все я делаю правильно».

В клинике все прошло без сучка без задоринки – прекрасная палата, вежливые врачи. Никаких тебе нянечек с окриками и грязными тряпками.

Через три часа она вышла на улицу. Его машина стояла у подъезда.

– Ты что, не уезжал? – удивилась она.

Он покачал головой.

– Мне почему-то казалось, что ты можешь передумать, – ответил ее любимый.

– Это вряд ли, – жестко ответила она. – В конце концов, это тяжеловато – все брать на себя.

– А разве я от чего-то отказываюсь? – обиделся он.

– Просто кому-то из нас надо было бы быть порешительней, – ответила она.

Потом она часто думала, что надо было тогда уйти от мужа. Все и так катилось в тартарары, на что она тогда рассчитывала? Что все еще образуется? Ведь понимала, что вряд ли, что конец их семейной жизни был уже ясен. И тогда жизнь наверняка сложилась бы по-другому. Но что рассуждать? Как вышло, так вышло. Просто казалось, что впереди еще так много времени, и такая длинная жизнь, и что она еще точно все успеет. В этом она практически не сомневалась.

От мужа она ушла через год. Продолжать жить во вранье было невыносимо. Расходились муторно и тяжело. А разве бывает по-другому?

Новая жизнь сначала тоже складывалась непросто. Сошлись два взрослых состоявшихся человека, со своими «примочками» и «тараканами». Но все вывезла любовь. И скоро все ее сомнения, правильно ли она поступила, ушли. Правильно, безусловно, все правильно. По-другому просто и не могло быть.

Только с детьми больше не получалось. А как они хотели! Мальчика, непременно мальчика. Для полного комплекта, ведь девочка уже была. Конечно, ходили к врачам. Те разводили руками – вы оба определенно здоровы. В чем дело, не понимал никто. Оставалось только надеяться. Вот тогда она в первый раз подумала… Такой счастливый брак! И они так хотели общего ребенка! Нет, нет, отношения у дочки с отчимом сложились прекрасные. Да какой, право слово, отчим? Он стал ей прекрасным отцом, близким, родным человеком, родные отцы такими бывают нечасто. Но тогда еще было уйма сил, планов и здоровья – и так хотелось ребенка.

С годами они смирились. Ну что поделаешь, не получилось. Работали, путешествовали, принимали гостей. В общем, жили полной жизнью. Но все еще мечтали, что говорить, все еще надеялись!

Забеременела она через десять лет. Ей уже исполнилось сорок, а мужу – пятьдесят. Как они тогда растерялись! Уже практически и не надеялись. Да что там – уже просто перестали об этом думать, понимали, что немолоды и нездоровы. И их привычная размеренная жизнь обоим нравилась и обоих вполне устраивала. Врачи были категоричны. Во-первых, возраст, кстати, обоих родителей – а это уже проблемы с генетикой, совсем не шутки, это группа риска. Во-вторых, не все так гладко со здоровьем, причем у обоих. Это риск удваивало. Она тогда подумала о дочке, естественно. И еще о маме и муже. А если с ней что-нибудь случится? Ну, если, не дай бог, что? Имеет ли она право так рисковать? Конечно, бывали женщины с проблемами и посерьезней, которые плевали на разговоры про риски, не обращали внимания на уговоры врачей и шли напролом до конца. Но она, видимо, не входила в ту когорту смельчаков. А может, привыкла все продумывать и просчитывать. Или банально испугалась сложностей и оказалась трусихой. Ходила к врачам по кругу, как цирковая лошадь, и не знала, как быть.

Все решил разговор с дочкой. Та посмотрела испуганными глазами, прошептала:

– А если что, мамочка? Я же не смогу без тебя! – Уткнулась ей в руки и разревелась.

Тогда все и решилось. Она твердо сказала:

– Ничего не будет. Ты – это самое главное, что есть у меня в жизни.

В тот момент много что наложилось, как будто все было против них. У мужа начались проблемы с бизнесом, да еще какие, реальная угроза остаться без куска хлеба. Как следствие – микроинфаркт: надо было его вытаскивать. У дочки закрутился бестолковый роман со взрослым женатым человеком. Она совсем потеряла голову и сутки напролет рыдала у нее на плече. Попала в больницу свекровь. В общем, силы были на исходе. Возле всех надо было крутиться и принимать участие. Все ждали от нее помощи – впрочем, как всегда. И она поняла, что ей нужно делать. Какие сомнения?

Вот тогда ей досталось по полной программе! Как будто был заранее написан весь сценарий ее страданий и мук. Сначала ее не взял наркоз, хороший, качественный наркоз. Все – наживую. Врачи ничего не понимали. Все было сделано как надо. И она, обычно терпеливая, кричала в голос от боли. Слышала все звуки адской машины, выдиравшей из нее жизнь. Наверное, тогда вместе с куском плоти из нее вытащили и душу.

Муж сразу увез ее из больницы. Оставаться там было невозможно. В машине она мечтала: «Только бы скорее домой! Забраться под одеяло и выпить снотворное. И провалиться, и ни о чем не думать. Хотя бы сегодня, хотя бы сегодня». А как просыпаться назавтра и жить дальше, она пока не представляла. Хотя нет, наверное, догадывалась.

Назавтра она уже не встала. И через день – тоже. Родные забили тревогу через две недели. У нее ничего не болело – она просто лежала с закрытыми глазами и не хотела смотреть на этот мир.

Началась бесконечная череда врачей. Сначала – светил-профессоров, потом пошли экстрасенсы и биоэнергетики, кореец-иглотерапевт, травники и знахари. Напоследок муж привез из деревни какую-то бабку. А она все не вставала. Врачи разводили руками и назначали новые обследования. Муж выносил ее из машины на руках. Ничего плохого не подтверждалось, а она все равно не вставала. Муж и дочь ходили на цыпочках, говорили шепотом. В доме отчетливо пахло бедой.

Вот тогда она поняла, что бывает боль пострашнее физической, куда страшнее. И еще чувство вины – непреходящее, неизбывное. И она все поняла про свою болезнь. Светила не поняли, а она поняла.

Стало ясно, какой нужен врач. Нашли. И врач подтвердил ее предположения.

– Болезнь века? – слабо улыбнулась она.

Врач покачал головой.

– А знаете, почему Ван Гог отрезал себе ухо?

Она не знала.

– Для того чтобы физической болью заглушить душевную. Потому что физическую терпеть оказалось легче. Но теперь, слава богу, все значительно проще, есть препараты.

И началось лечение. Но еще около года из дома она не выходила – не было сил. И слезы лились беспрерывно, неиссякаемым потоком, который она никак не могла остановить.

Весной, в первые теплые дни, муж повез ее за город. Уже несмело пробивалась первая молодая трава, и даже появились маленькие желтые цветочки, названия которых она, конечно, не знала. Она сидела на раскладном стуле, глубоко дышала и смотрела на лес. Муж собирал хворост для костра. Потом сорвал две веточки вербы и протянул ей. Она поднесла вербу к лицу и закрыла глаза. Ветки пахли весной. Она вдруг подумала, что давно не ощущала никаких запахов, подставила лицо мягкому, еще не набравшему тепла солнцу и впервые за многие месяцы улыбнулась. Муж присел на корточки возле нее, взял ее руку и заплакал.

А потом они решили купить дачу. На последние деньги. Каждые выходные садились в машину, брали корзинку с бутербродами и термосом и мотались по Подмосковью.

Она точно знала, какая ей нужна дача: маленький домик с терраской и березки на участке. Им несказанно повезло – они нашли ровно то, о чем мечтали: совсем еще нестарый дом в три комнаты, с печкой и открытой террасой. На участке росли сосны и две большие березы, а рядом цвели незабудки.

Они сами покрасили рамы, поклеили свежие обои и купили на террасу большой круглый стол. Под окном она посадила незатейливые цветы – нарциссы, бархатцы и примулу. Повесили занавески на окна и фотографии на стены. Дом сразу стал живым и родным.

Тогда показалось, что все налаживается. Но именно тогда она начала видеть эти сны: ее нерожденные дети – трое совсем безликих, в сиротских, серых, словно из казенного дома, рубашках. С опущенными головами и босыми ступнями. Они, как всегда, стояли гуськом, друг за другом. И совсем ничего не просили и не тянули к ней рук. А чуть поодаль, на некрашеном деревянном полу, стояла колыбелька с румяным толстеньким младенцем. С тем, который обязательно должен был родиться. Она видела его так явственно, что даже во сне у нее начинало болеть сердце. Он, тихо посапывая, безмятежно спал, и на его пухлых щеках лежала тень от длинных и пушистых ресниц. Как же хотелось его взять на руки!

Она просыпалась и никому – ни мужу, ни дочке – не рассказывала про эти сны. Зачем? Это была только ее боль. У всех и так была непростая жизнь. Иногда помогало снотворное, но она понимала, что злоупотреблять им не стоит. Иногда думала: ну, может, хватит? разве она не расплатилась по всем квитанциям? Но, видимо, человеческая жизнь и человеческие страдания совсем не тождественны. Получалось, что так.

И не было Маргариты, которая умолила бы Воланда не подавать Фриде платок. Не было.

Потом она пошла работать – вспомнила о своем дипломе учителя младших классов. Работала много и тяжело, здорово уставала и, слава богу, почти не видела снов.

А потом выскочила замуж дочка – влюбилась по уши в хорошего парня, и через три месяца уже шили свадебное платье.

Очень хотелось внуков, просто до дрожи, и молодые не заставили долго ждать. Через девять месяцев после свадьбы дочка родила мальчика. Это был лучший младенец на свете – самый умный и самый красивый. С нежными, светлыми кудрями, длиннющими ресницами и ямочками на щеках. Каким счастьем было просто держать его на руках и прижимать к себе! Она поклялась, что будет самой лучшей бабушкой на свете. Впрочем, так оно и было.

Отражение

Сейчас она ненавидела это так же яростно, как когда-то любила. И все равно тянуло. Мазохистка. Дура. Всегда была дурой – жизнь показала. Пустая жизнь.

Где они, где эти бархатные брови, золотые волосы? Где эти сливовые глаза, тонкая шея? Сейчас, когда она присаживалась перед зеркалом, возникало два чувства – ненависть и стеснение.

Это раньше было – улыбка и кокетство с неодушевленным предметом:

– Свет мой, зеркальце, скажи!

Оно и говорило – всю правду. Как, впрочем, и сейчас, только сейчас беспощадно. С телом было еще хуже, еще печальней, совсем плохи дела. А этот дурак все любуется. Идиот. Всегда был идиотом.

– Ты – моя маленькая девочка.

Ни хрена себе девочка! Старуха. А он был слеп. Ничего не видел. И даже счастлив.

Потому что теперь – полная спокуха. Теперь она никому не нужна. Дождался своего часа. Высидел, как курица яйцо.

Всю жизнь – ни одного попрека. Словно не замечал ни ее пустых походов налево, ни судьбоносных романов. Лишь бы не ушла, лишь бы была рядом. Убожество. А может, просто умный? Делал вид. Ну уж нет! Тогда слишком умный – а этого не может быть.

Всю жизнь все ловились, как на крючок, на ее красоту. Глупые тупые рыбы с пустыми и обреченными глазами! Хотя им всем и всегда было нужно одно. Никому не была нужна она сама, ее душа. Впрочем, и ей до чужих душ… Пошли все к черту.

А тогда казалось, что жизнь – как песня. Детей не хотела. На черта? Видела у знакомых, подруг не было: сопли, свинки, ветрянки, сады и школы, внуки и невестки. Уже к тридцати – изношенные тела и лица. Она хоть продержалась.

Вспомнить, конечно, есть что. Что говорить? Один моряк чего стоил! Прилетал к ней на два часа, просто чтобы увидеть. Красивый мальчик. Наивный. Она тогда здорово увлеклась. А полковник? Сильный мужик, как сейчас сказали бы, брутальный. Хотел бросить семью, детей, на все был готов. А она как представила, что по гарнизонам… Увольте. Он тогда в Афган поехал. Поспешил к себе на похороны.

А хирург? Вскрывал ей гнойник на пальце – так, ерунда, мелочь. И глаза, полные слез. У него! А она смеялась.

– У тебя болевой порог низкий! – сказал он тогда. – Ты не чувствуешь боли!

Что есть, то есть. Хирург этот предлагал все бросить и свалить в Штаты.

– А муж? – она делала удивленные глаза.

– Не смеши, – отвечал он.

Она сделала вид, что обиделась. В общем, потом этот хирург в Штаты таки свалил. Слышала, что процветает. Ну и черт с ним.

Был еще архитектор. Писал стихи, хорошие, между прочим, стихи, она в них толк понимала. Хотел построить терем из розовых гладких бревен и увезти ее туда, в еловый темный лес. Она тогда смеялась: я – только во дворец. Он потом умер, кстати, быстро сгорел – за три месяца, от рака. Хорошо, что не заселились в терем.

Был еще и артист из театра оперетты. Это вообще смешно. Несерьезно. Но был красив как бог. Правда, с элементами голубизны. Черт и с ним. Это – из длительных. Ну, более-менее «по-сурьезу».

А так. Инженеришка из КБ. Резал вены – дурак, видел же, что не по Сеньке шапка. Водитель-дальнобойщик. Кулаки с ведро. Когда обнимал, от страха падало сердце, а потом было смешно – дикарь, в общем. Летчик себя тоже не оправдал. Думала: летчик, романтично. Форма, фуражка, голубая рубашка под цвет глаз, покоритель воздушного океана. А оказался слабак. Во всех смыслах. Ну, и так далее. Не о чем говорить.

К сорока вышла замуж – испугалась. Одиночества. По какой любви, о чем вы? Кто, как не она, знает, как быстро это проходит: вулканы страстей, пожары эмоций – а дальше труха, пепел. Воспоминания. Когда приятные, а когда не очень. Решила, что выйдет «по голове». Думала тогда, что это самое верное.

Выбирала долго. Выбрала. Если «по голове», то не прогадала. Чай, кофе в постель, домработница – «береги, любимая, свои прелестные ручки». Парикмахер, массажист – на дом, водитель – к подъезду. Дача в Малаховке – камин, зимний сад, квартира на Смоленке – четыре комнаты, потолки – четыре с половиной. Бронзовые люстры, персидские ковры, мейсенские сервизы. Спальня из карельской березы. Вдовец без детей. Куда лучше? А про то, что тошнит, знала только она.

Ушла в отдельную спальню. Он не возражал. Он вообще никогда ей не возражал. Слова грубого за всю жизнь, за все пятнадцать лет не услышала. Не жизнь, а рай.

Хочешь – читай, хочешь – смотри кино, хочешь – пой. Кстати, она когда-то неплохо пела. Говорили, у нее меццо-сопрано. Нужно было развивать, потенциал был. Она не стала.

Тогда у нее было много всяких дел, не до учебы. Пробовала вязать – бросала через полчаса. Занятие для идиоток. Вышивать на пяльцах? Извините. Однажды захотела рисовать – муж купил холсты, подрамник, краски. Постояла у мольберта два дня. Потом надоело. Один раз съездила в Третьяковку. Побродила по залам. Было хорошо. Больше не поехала.

Муж сутками на работе. Нет, это, конечно, хорошо, но одной тоже тоска. Звонить некому. Родственников нет, подруг, как известно, – тоже. С соседками не общалась – тупые наседки, в голове одни тряпки и дети, куда им с ней?

Она, конечно, тоже могла прошвырнуться по магазинам. Иногда ей это даже было в кайф. Кредитка неисчерпаема, иногда накупит платьев, туфель, сумок, дома померит, покрутится перед зеркалом – а потом все забросит. Куда носить?

Нет, конечно, бывали выходы-приемы, премьеры. Но и там от всех мутило. Разговоры неинтересные – мужики все по бизнесу, их жены в основном молодухи – старые на свалке. А смотреть на этих девок, свежих и длинноногих, на их упругую кожу, дельфиньи тела… Увольте. Зачем ей отрицательные эмоции.

Попробовала жить на даче. Стала разводить цветы. Неинтересно. Цветы у нее почему-то не приживались, гибли. Какой смысл?

Впрочем, на даче бывало неплохо. Сосны, в доме вкусно пахло деревом и камином. Можно было зажечь свечи, забраться в глубокое кресло и мелкими глоточками, согревая во рту, пить коньяк. Ну, это день, два. А от себя ведь никуда не деться. Себя всегда берешь с собой.

Иногда представляла, что у нее есть дети, например красавец-сын или красавица-дочь, и внуки. Нет, увольте! Она не лукавит: ни разу не пожалела, что не родила. Живут же люди без детей и не тужат, живут друг для друга, для себя. Друг для друга не хотелось, а для себя она жила всю жизнь. И что, ей от этого легче?

Однажды совсем очумела от тоски – нашла родственников, дальних, по отцу, поехала к ним в Апрелевку. Там домик дощатый на шести сотках, огород. Куча детей и внуков, все ей были вроде рады. А она сорвалась через два часа, хорошо, что водителя не отпустила. Посылала им раз в месяц какие-то деньги и больше ничего знать не желала.

Она встала и прошлась по комнате. В полумраке гостиной на стене поблескивали от света уличного фонаря ее фотографии. Девятнадцать, двадцать пять, тридцать лет. Дальше не надо. Она задержалась около них и усмехнулась. Потом подошла к окну и уткнулась лбом в холодное стекло.

В окне она опять увидела свое отражение. Зеркало разбить можно. А вот окно – полная глупость. Она же не идиотка.

Лет десять назад она увлеклась – ботокс, подтяжки, лифтинг, пилинг. Предлагали кучу всего – почуяли ее кошелек. Результат сначала вроде бы был, ей даже нравилось. Лицо стало гладким, как яйцо, неживое – брови не поднимались, уголки рта зависали. Потом увидела таких же, как она. Все на одно лицо, овал, глаза, губы… Все похожи на рыб, просто косяк из полудохлых рыб. Противно.

Ходить в фитнес? Там опять эти сопливые куклы. Смотрят на нее с усмешкой.

Муж считал, что у нее депрессия. Какая, к черту, депрессия? Просто она все про себя понимает. Все, до копеечки. Тогда была жизнь. А сейчас? Эта обвисшая грудь, складки на бедрах, волосы на расческе, пожелтевшие ногти.

Она усмехнулась. Никто из ее прежних любовников ее бы не узнал. Да и слава богу. Они, конечно, тоже не молодели, но они мужчины, это для них не трагедия.

А для нее это все – конец жизни. Ждать, когда будет еще хуже? Еще гнуснее? Чтобы тошнило уже от себя? Зачем это все, какой смысл? Завести молодого любовника? Запросто. Времени свободного уйма. Денег тоже. Ее никто не контролирует. Поехать с ним в Париж, в Ниццу, умирать от его гладкого смуглого тела, заглядывать ему в глаза, предлагать любые шмотки, купить машину. И знать, что он спит с тобой только потому, что ты – богатая и щедрая старуха. Знать, что он ненавидит тебя за это и себя заодно. Нет уж, увольте. Такого возвращения к жизни ей не надо. Сходить с ума от стыда и бессилия? Это не ее путь.

Муж предлагал любых врачей, любые лечебницы мира. Любые поездки. Бриллианты. Шубы. Зачем? Врачам она не доверяла. Тех стран, которые видела, хватило бы на три жизни. Шкафы и так ломятся. Все неинтересно. Все ни к чему. Все уже было, и не один раз.

Она опять подошла к ненавистному зеркалу. Внимательно разглядывая себя, провела пальцем по скуле и губам. Распустила волосы. Встряхнула головой – волосы разбежались по плечам. Открыла косметичку. Положила на кожу тон, румяна. Подвела глаза. Накрасила губы. Опять внимательно разглядывала себя. Потом пошла в спальню, надела лучшее белье и тончайший, состоящий из одних кружев, пеньюар. Легла на кровать поверх покрывала, потом вспомнила, быстро поднялась и босиком пошла на кухню. Налила в стакан воды и вернулась в спальню. Опять легла. Достала из тумбочки пачку снотворного и аккуратно стала выдавливать таблетки. Пять, восемь, пятнадцать – наверное, хватит. Медленно, тщательно запивая, выпила таблетки – все до одной. Для верности. Расправила на подушке волосы и сложила на груди руки. Красивая картина, если посмотреть со стороны. Да и выглядит она сегодня неплохо. Она усмехнулась и закрыла глаза.

Было совсем не страшно, и ничего не было жаль. Что толку жалеть о том, чего нет?

Она стала считать про себя. Двадцать, тридцать, пятьдесят. Черт его знает, когда все это закончится. Она была уверена, что поступила правильно. Через час придет домработница, откроет дверь своим ключом, войдет в спальню, закричит страшным голосом, бросится звонить хозяину. Он, конечно, тут же приедет. Вызовут «Скорую». Все будут в смятении и недоумении, будут обсуждать и осуждать. Чего ей, этой стерве, не хватало?

Никто не поймет, ведь никто не поймет, это точно. Муж, конечно, попытается сделать все шито-крыто. Не приведи бог потеря репутации, а это для него так важно! Придумает какой-нибудь сердечный приступ. Его дело. Ей уже будет все равно. Она уже будет далеко. Хорошо бы не в аду. Может быть, рай тоже не заслужила, но не в аду наверняка. Что и кому она в жизни сделала плохого? Правда, с хорошим тоже сложновато.

Ее наконец потянуло в сон. Она собралась с последними силами, с трудом встала с кровати и подошла к зеркалу. В комнате было темно. Она зажгла ночник и посмотрела на себя. При приглушенном розоватом свете ночника она была еще очень красива – свет падал мягко и щадяще. Она улыбнулась – и осталась вполне довольна. Она уйдет сейчас, сейчас, пока все еще не так ужасно, пока проклятая природа не завершила свое черное дело, пока все еще вполне терпимо. И все скажут, что она еще очень хороша. Наверняка.

Она снова легла на кровать и закрыла глаза. И даже слегка улыбнулась – она была собой очень довольна. И впервые за многие годы сумела понравиться себе.

Он и она

В глазах всей семьи она была разрушителем. Конаном-Варваром местного значения. Человеком, посягнувшим… Горем семьи. Большой, дружной, нерушимой, казалось бы, семьи. Оплота. Кто думал о том, что происходит с ней? А оказалось, что самое страшное на свете – кому-то сделать больно.

Муж сказал: «Тебе хочется, чтобы меня просто не было. Красиво начать новую жизнь. С белого листа. Страсть, любовь и много всего впереди. Но я есть. И есть двенадцать прожитых лет. Есть сын. Есть, извините, новая квартира, а в ней ремонт. Есть купленная в кредит новая машина. Есть недостроенная – как ты мечтала о ней! – дача. Есть, в конце концов, мои и твои мама и папа. А у них общий внук – естественно, обожаемый и единственный. Есть общие праздники, дни рождения, годовщины и Новый год. А ты… Ты хочешь одним махом выдернуть нижнее бревно, чтобы все рухнуло и осыпалось – в одночасье, в одну минуту».

В общем, преступница, что уж тут. Короче говоря, с одной стороны – все ужасно, трагично и невозможно, а с той, другой стороны – одно сплошное и тоже невозможное счастье.

Он подъезжал каждый вечер после работы к ее дому. Она набрасывала плащ и в тапочках сбегала по ступенькам вниз – ждать лифта не было сил. Она садилась в машину, и он брал ее за руку. Она клала голову на его плечо. Они просто молчали. Минут двадцать. Потом он целовал ее и говорил, что все будет хорошо. Она не верила и качала головой. «Хорошо» быть не могло. По причине того, что всем остальным было больно. И как прикажете с этим жить?

Она возвращалась домой. Чистила картошку. Делала с сыном уроки. Гладила белье. Умывалась. Ложилась спать. Не спала. Ну, в общем, понятно. За все приходится платить. Она и платила.

Он торопил – надо что-то решать. По куску резать больнее. Пожалей, в конце концов, себя. Посмотри, на кого ты похожа. Она раздвоилась. Была та, что честно выполняет свои обязанности: готовит обед, гладит рубашки. Но была еще и та, что на легких ногах бежала по ступенькам. С отрешенным и немного безумным лицом. У нее «той» все было не просто «хорошо», а прекрасно. Сказочно. Жизнь обещала, обещала…

Мама поджимала губы. Отец и вовсе делал вид, что ее не замечает. Демонстративно утыкался в газету. Словом, преступница без права на помилование.

Как-то приехала свекровь. Она не была классической злодейкой – нормальная, умная и доброжелательная тетка. Свекровь долго молчала и смотрела на нее. Молча пили чай. Потом свекровь сказала:

– Знаешь, у меня тоже было. Ну, или почти «было». А почему не получилось – совсем смешно. Он позвонил в дверь, а я, не дыша, стояла с другой стороны. Он звонил долго. Я не открыла потому, что у меня были не накрашены ресницы. Представляешь? Ну не могла я появиться перед ним в таком виде. Короче, я не открыла. Он ушел. Я смотрела из окна ему вслед. Сначала плакала. А потом засмеялась.

– У вас всегда было чувство юмора, – сказала она свекрови. И добавила: – А мне было бы наплевать на ресницы. Я бы открыла.

– А ты и открыла, – вздохнула свекровь. – Только кто от этого стал счастливее?

Это правда. Победителей в этой истории не было наверняка.

– А если я не могу видеть, как он жует, пьет чай, завязывает галстук? Если я не могу с ним ложиться в постель? Разве это не причины?

– Будь снисходительна, – ответила свекровь. – Он же, в конце концов, не виноват, что с тобой произошел несчастный случай. Или представь, что все могло быть наоборот. А ведь могло быть.

– Что мне делать? – спросила она.

Свекровь пожала плечами.

– Поставь на чашу весов, что с одной стороны и что с другой. Прикинь и подумай. Ты же умная девочка.

Никакой «умной девочки» не было и в помине.

В восемь вечера все повторялось. Она накидывала плащ и бросала мужу:

– Я к Ленке.

У мужа твердели скулы. Двадцати минут в машине вполне хватало, чтобы почувствовать себя самой счастливой на свете. И самой несчастной.

Потом был день рождения сына. Первый месяц весны. Конечно же, собралась вся семья. Все упорно «делали вид». Она исправно пекла пироги и резала салаты. Мама тревожно смотрела на нее. На кухне сказала:

– Ну, вот видишь, все же хорошо.

Действительно хорошо.

– Да? – рассеянно спросила она, и из ее рук выскользнула чашка.

– На счастье, – тяжело вздохнула мама.

За столом, перебивая друг друга, обсуждали насущные проблемы – в мае надо начинать достраивать дачу и ставить баню. Муж о чем-то спорил с ее отцом. Сын показывал бабушкам последние рисунки. Бабушки были твердо уверены в том, что это шедевры. Она стояла на кухне у окна, уткнувшись лбом в стекло. Муж подошел сзади и положил ей руку на плечо.

– Прости меня, – сказала она.

Он кивнул. Говорить не было сил.

Потом все долго и шумно прощались в коридоре, целовали внука и опять «делали вид».

Муж убирал со стола. Она мыла посуду. Сын смотрел мультики.

– Давай поедем куда-нибудь, – сказала она. Точнее, попросила. Муж кивнул. – Давай в Пушгоры? А?

В Пушгоры они ездили в самом начале их совместной жизни. Она тогда носила сына. Они гуляли по лесу и строили планы на дальнейшую жизнь. Мечтали о квартире. Придумывали имя сыну. Она читала ему стихи.

– Поедем, – сказал муж.

В следующую пятницу они выехали. Сын на заднем сиденье. Бутерброды. Термос. Муж поставил Визбора. Визбор пел о горах и о любви. Она заплакала.

Они шли по дороге, ведущей к дому поэта, и муж рассказывал сыну о том, как поэт жил, как творил и как любил.

Сын внимательно слушал отца и задавал вопросы.

Они шли, держа друг друга за руку. Двое мужчин – большой и маленький. Одинаковая походка, одинаковый разворот плеч.

«Никогда, – подумала она. – Никогда я не сделаю этого».

Вечером она побежала на почту. Звонить. Он долго не брал трубку.

– А, это ты, – сказал он. – Ну, как тебе отдыхается?

– Отлично, – сказала она.

– Рад за тебя, – ответил он. – Извини, я немного занят. – И повесил трубку.

Потом была весна. Как всегда, поздняя, снежная и мокрая. И очень тревожная. Она постаралась жить.

Выполнять свои обязанности – как всегда, четко. Только чашки и тарелки, словно издеваясь над ней, без конца выскакивали из рук. «На счастье», – усмехалась она. Столько уже перебила, что счастья должно быть целый вагон. Доверху.

Они ездили на дачу и спорили, каким цветом красить дом, какой высоты строить забор, где делать клумбы с цветами.

Она честно старалась. Честно пыталась.

Но, скорее всего, это была не совсем она.

Свекровь сказала:

– Молодец. Все – тяжелая работа. Но есть ради чего.

– Вы уверены? – спросила она.

– Все окупится, – ответила свекровь. – Все вернется сторицей. И ты еще будешь счастлива оттого, что поступила именно так.

– А если я не буду счастлива? – сказала она.

– Ну, сколько людей так живут. И вполне довольны. В конце концов, есть что-то важнее, чем собственное счастье. Это наверняка. Есть счастье ребенка, родных и покой семьи. – Свекровь говорила искренне. Она прожила жизнь и имела право об этом судить. – Иногда надо забыть о себе. Есть долг и ответственность перед близкими. А себя надо отодвинуть чуть-чуть назад.

В июле она уехала с сыном на дачу. Весь июль лил дождь. Она топила печку и смотрела на огонь. Дрова вспыхивали красными и синими звездами.

Муж приезжал в пятницу. Привозил продукты и подарки сыну. Она кормила мужа обедом и старалась не сталкиваться с ним взглядом.

Ночью они спали под разными одеялами и откатывались каждый к своему краю. А утром приходил сын и с разбегу плюхался между ними. Раскидывал руки и обнимал их обоих. Слева – папа, справа – мама. Сын рассказывал свои сны, и муж щекотал ему пятки. Сын смеялся и кричал:

– Ну, хватит, пап!

Она вставала и шла на кухню варить какао.

«Все пройдет, – говорила она себе. – Все правильно».

Муж и сын сидели напротив друг друга и ели сырники. Даже вилку и нож они держали одинаково.

В августе она вышла на работу. Телефона боялась, как огня. Обходила стороной. От каждого звонка вздрагивала – слишком большое искушение.

Он позвонил вечером и сказал, что подъедет, как всегда, в восемь.

Помолчав, она ответила, чтобы он не терял времени понапрасну.

Без десяти восемь она разложила гладильную доску и включила утюг.

В пять минут девятого накинула плащ и выскочила из квартиры. Как всегда, в тапочках. Она бежала по лестнице вниз. Пятнадцать этажей. Пятнадцать пролетов. Ждать лифта не было сил.

Между десятым и девятым этажом подвернула ногу, села на ступеньку и заплакала. Вспомнила про свекровь и ненакрашенные ресницы. Подумала о том, что все не просто так. Все не случайно.

Вызвала лифт. Лифт, крякнув, плавно пошел вверх. Открылась дверь. Она посмотрела на часы. Было двадцать минут девятого. Лодыжка опухла и болела. Она вздохнула и нажала на первый этаж. Загадала – если его не будет, значит, это всё. Значит, все правильно. Значит, так тому и быть. Лифт остановился на первом этаже.

«Не спеши», – сказала она себе. Да спешить и не получилось – хромая, она вышла на улицу. Завернула за угол дома. В торце дома стояла машина. Красные «Жигули». Она подошла ближе и увидела его. Он сидел с закрытыми глазами, откинув голову на подголовник. Она постучала в окно. Он открыл глаза и посмотрел на нее долгим внимательным взглядом.

Она открыла дверь и села в машину.

– Больно, – сказала она. Кивнула на ногу и заплакала: – Очень больно.

Он взял ее за руку.

– Я старалась, – сказала она. – Очень старалась. Честное слово!

Он молчал и стряхивал пепел в приоткрытую форточку.

– Я думала, что смогу. Понимаешь, смогу?

Он молча кивнул.

– Но ничего не получилось. – Она замолчала. – Это оказалось сильнее меня.

– Бывает, – сказал он и выбросил сигарету.

– И что же со всем этим делать? – спросила она.

Он глубоко вздохнул:

– Не бывает так, чтобы не было выхода. Не бывает. Мы что-нибудь обязательно придумаем, слышишь?

Она жалобно всхлипнула, закрыла глаза и положила голову ему на плечо.

Ей так хотелось поверить ему! Так хотелось! И еще она подумала о том, что нет на свете человека счастливее и несчастнее ее.

Наверное, так оно и было.

Счастье есть!

Всю жизнь она ненавидела эту Дуську. Всю жизнь. На сердце было черно. Понимала, что зависть. Но ничего с собой поделать не могла. Ненавидела так, что во рту появлялась горькая и едкая слюна.

А Дуське все по барабану. Пропорхала всю жизнь, как та стрекоза. Только стрекоза осталась ни с чем, а у этой – пожалуйста, все складно. Квартира от первого мужа – три комнаты, кирпичный дом, окна в Нескучный сад. Машина от второго, плюс гараж. Дача – от третьего, по Казанке, одной земли тридцать соток, на участке сосны, дом двухэтажный.

Если по пальцам – три мужа официальных, все покойники. Заслуженная вдова. А любовников – так вообще вагон.

Все на нее, как мухи на говно.

Всю жизнь пропела, проплясала.

А посмотреть – так ничего особенного. Маленькая, зад оттопырен. Личико мелкое, глазки, носик – все кукольное. Кудряшки. Ресницами хлоп-хлоп. Взгляд наивный. Хочется защитить, закрыть крепким плечом.

А у нее, у Тамары… Да что говорить.

Был один по молодости – еще в техникуме учились. Чуб, фикса золотая, папироска в углу рта. Сплевывал через зубы. Обнимал так, что сердце заходилось. Говорил, что, мол, Томка такая тощая! Хлопал по заду и ржал, как конь. Она тогда старалась: сметану банками ела с белым хлебом, масло сливочное – ну, ни грамма не прибавлялось. Мать говорила: счастливая ты, Тома, вся в отца, всю жизнь поджарой пробегаешь, на легких ногах.

А она уже тогда Дуське завидовала – у той пуговки на груди лопались.

Да, так этот, с фиксой, через полгода ее бросил. Взял парикмахершу с двумя детьми. Ну и черт с ним!

Потом, года через три, когда она уже в жилконторе работала, появился Владик. Ей казалось – красавец. Высокий, тонкий, плащ габардиновый, шляпа велюр. Усики мелкие, причесочка – волосок к волоску. Аккуратист – все время руки мыл и белым платком вытирал. Работал на базе, бухгалтером, но на торгаша не похож. Интеллигент. По театрам ходили, по Москве гуляли. Рассказывал, что жена бросила, алчная, дескать, была. Тамара его жалела. Правда, замуж не звал – говорил, жилищные условия сложные, жил с матерью в комнате на Кировской. Сел за растрату. Тамара тогда чуть с ума не сошла. Передачи носила, письма писала. А однажды он ответил: оставь меня в покое. Она ничего не поняла, но писать перестала.

А Дуська все время замуж выходила. С первым мужем, инженером, пять лет прожила, пока тот не умер в одночасье от инфаркта. Совсем молодой был.

Через год опять выскочила. За майора. Тот ее вообще на руках носил. Рыбной костью подавился – спасти не удалось. Нелепая смерть. Дуська тогда траур надела. Но надолго ее не хватило – через два года опять замуж выскочила.

Третий муж был академиком. Каких-то там естественных наук. Тихий, пожилой. Очки на кончике носа. Дуську звал Дульсинеей, смешно. Этот от старости умер. Через двенадцать лет. Разница в возрасте у них была большая.

Дуська звонила и докладывала. Про своих любовников. Всё. Один машину ей чинил. Слесарь, простота. Но Дуська смеялась и говорила: есть у него одно достоинство, большое-пребольшое. Потом спуталась с учеником своего академика, моложе себя лет на пятнадцать. Хороший, говорила, мальчик, но робкий, неопытный. Потом с врачом закрутила, с тем, что аппендицит ей резал. Был еще сосед из квартиры напротив, его жена Дуську пирогами угощала. Слушать все это было противно.

Каждый год ездили вдвоем в санаторий – Тамара печень лечить, а Дуська просто так, за компанию. Лечить ей было нечего, ни одной хронической болезни. А самой за пятьдесят!

Бегала только на ванны и на массаж. Короче, туда, где приятно.

Каждый вечер на танцы. А там от кавалеров отбоя нет. Просто очередь стоит. Она смеялась: пригласите мою подругу. Они бросали на Тамару взгляд и строили морды, как одолжение делали. У Тамары аж слезы от обиды. Уходила с танцев – зачем унижаться? Сидела в номере, не включая свет, и Дуську ненавидела. Та возвращалась довольная, с подробным докладом. Советовалась, на ком из кавалеров остановиться.

Ни совести, ни такта. Тамара брала книгу и к стене отворачивалась. А Дуська песни распевала под душем.

Тамара спрашивала:

– Не надоело хвостом крутить?

А подруга весело так:

– Не-а, не надоело. – И губы рисует перед зеркалом. Тщательно так рисует, в несколько слоев.

Потом появился этот Виктор Иванович. Вдовец, отставник, в военном училище преподает. Сам из Липецка. Живет с дочкой и ее семьей. Места мало, а хлопот много.

Летом на даче цветочки сажает. Парники поставил. Говорил, что там, в парниках, все прет – и огурцы, и помидоры, и перцы. В сентябре все закатывает. Сам. Погреб вырыл – тоже сам. Машину сам чинит, никому не доверяет. В общем, золотые руки. Спокойный, степенный, рассудительный. Алкоголь не уважает. Жениться хочет, десять лет вдовеет, устал, говорит, один.

Тамара его слушает, а у самой аж челюсти сводит. Чуть не застонала – еле сдержалась. Подумала: вот этот Виктор Иванович и ее судьба. Вот с кем стариться будет удовольствие. Все вместе, все пополам. И горе, и радости. А он на эту Дуську чертову смотрит, глаз не сводит.

– У вас, Евдокия Васильевна, глаза, как у ребенка.

Вот именно, как у ребенка. Избалованного и капризного. А Дуська загадочно улыбается и веточкой жасмина обмахивается. Ах, какой запах, какой запах!

В общем, отдых кончился – разъехались. Телефонами обменялись. В автобусе Тамара спросила:

– Ну что, как он тебе?

А подруга только отмахнулась:

– Да ну его, занудный. Видали мы и получше.

Дура. Ничего в жизни не понимает. Тамара от злости чуть не поперхнулась и отвернулась к окну.

Через месяц Дуська звонит и со смехом рассказывает, что приехал этот пень замшелый, Виктор Иванович, тягучий, как засохшая краска. Свататься приехал. Замуж, короче, зовет. Остановился у родни, билетов в театр набрал, культурно просвещается. А она не знает, как от него отделаться. Привязался, как репей.

– Может, ты за меня в театр сходишь, а, Томк? Ты же театры уважаешь. А мне там скукота. Я лучше дома телевизор посмотрю.

Тамара растерялась:

– Он же тебя позвал.

А та:

– Ну и что? Я скажу, что простудилась. Ну не пропадать же билетам! А вы, дескать, с Тамарой сходите. Она у нас большая театралка. Короче, выручай.

Тамара долго сомневалась. Сначала отказалась, а потом перезвонила Дуське и согласилась. Решила брать быка за рога – в конце концов, каждый сам кузнец своего счастья, хватит ждать милостей от природы.

Надела джерсовый костюм, синий в клеточку. Каракулевую шубу. Норковый берет. Сапожки на каблуках. Укладку сделала. Брови, ресницы покрасила – ну, обычное дело.

В половине седьмого стояла на Маяковке, у «Сатиры».

Виктор Иванович подошел через десять минут – солидный, в дубленке и норковой шапке, с букетом гвоздик. Поцеловал руку, сделал пару комплиментов. Вежливый мужчина, воспитанный. Правда, в глазах его Тамара прочла явное разочарование. Но ничего, посмотрим, чья возьмет. Тамара решила биться до конца.

В антракте пили кофе с пирожными и обсуждали актеров.

После спектакля вышли – на улице красота: снег медленно падает, сверкает под фонарями. Тамара надела перчатки и взяла Виктора Ивановича под руку. Предложила пройтись.

Шли по Садовому прогулочным шагом. Тамара предложила на следующий день пойти в Третьяковку. Виктор Иванович пожал плечами и сказал:

– Можно.

Тамара воодушевилась и плотнее прижалась к его плечу. Виктор Иванович посмотрел на часы и сказал, что ему пора – в доме у брата, где он остановился, рано ложатся спать. Пожал Тамаре руку, и они разъехались в метро по разным станциям.

«Не проводил – завтра проводит, – здраво расценила Тамара. – Уж я-то не отступлюсь». Это она решила точно.

Вечером позвонила Дуська. Интересовалась, как провели время, но больше трындела, как познакомилась с одним летчиком, моложе ее, конечно, но мужик – мечта. Красаве́ц! Дуська сделала ударение на последней гласной.

– Ну тебя, – сказала Тамара. – Иди к черту.

Но Дуська не обиделась, а опять рассмеялась.

В Третьяковку пошли в три часа дня. Тамара все рассчитала. Утром наготовила всего как на маланьину свадьбу – утка с яблоками, пирог с капустой, салатов штук пять – на выбор. Квартиру вылизала – ни пылинки.

По Третьяковке ходили часа два. Вышли на улицу.

– Может, кофе попьем? – предложил Виктор Иванович.

Тамара решительно замотала головой. Какой кофе, давно есть пора. Пригласила его к себе. Он согласился. Тамара смотрела в метро на отражение и думала: какая прекрасная пара – оба высокие, стройные, солидные! Приличные, зрелые люди, не то что некоторые.

А дома стол уже накрыт. Виктор Иванович удивился, но ничего не сказал. Тамара поставила греть утку.

Виктор Иванович открыл шампанское. Ел с аппетитом. Все нахваливал. Просил добавки.

Потом начал разговор. Неприятный, надо сказать. Про Дуську и про свои чувства. Про серьезные намерения. Про надвигающуюся старость.

Тамара слушала, опустив глаза, кивала. Потом глубоко вздохнула, положила свою руку на крупную кисть Виктора Ивановича и сказала:

– Вы мне очень симпатичны, Виктор Иванович. Очень. Чисто по-человечески. Поэтому я вас хочу предостеречь. Тоже, так сказать, чисто по-человечески. Ну, не пара она вам. Не пара. У нее всю жизнь ветер в голове. Все о гулянках да развлечениях думает. Весь жизненный опыт – коту под хвост. Жизнь для нее – сплошное удовольствие. От проблем бежит, от забот шарахается. Всю жизнь – только о себе, любимой. Разве вам такая жена на склоне лет нужна? Разве вы не заслужили женщины более достойной? Подумайте, дорогой! Сколько там осталось, этой жизни? Так надо прожить ее так… Ну, словом, знаете как. Мозги-то у вас на месте. А там – ни приготовить, ни прибрать. Коробка конфет – и у телевизора целый день. И это в лучшем случае.

Тамара закончила свою пламенную речь и, вздохнув, гордо откинула голову.

Виктор Иванович очень растерялся. Очень. Долго молчал, а потом осторожно сказал:

– Ну, это как-то странно, Тамарочка. Вы же все-таки подруги!

– И что? – возмутилась Тамара. – Смотреть, как хороший человек пропадает? Я, знаете ли, человек порядочный и честный. У меня, знаете ли, свои принципы.

Виктор Иванович рассеянно кивнул. Начал суетливо собираться к родне. Тамара его решительно остановила:

– Что вам в такое время, самый час пик! Народу в метро – не протолкнешься. Я вам в гостиной постелю. Там прекрасный диван.

Виктор Иванович пожал плечами и повесил дубленку на вешалку.

Тамара стелила постель. Виктор Иванович оглядывал квартиру. Везде чистота – не придерешься. Уютненько, хоть и небогато. Но чувствуется женская рука.

Потом пили чай с конфетами и смотрели телевизор.

Ночью Тамара зашла в его комнату. Села на диван. Виктор Иванович проснулся и испуганно посмотрел на Тамару. Она скинула халат и протянула к нему руки. Виктор Иванович осторожно подвинулся.

Утром пили кофе с сырниками, и Виктор Иванович почему-то боялся смотреть ей в глаза.

Потом открыл холодильник, по-хозяйски изучил содержимое и предложил Тамаре съездить на рынок – обновить, так сказать, картинку.

На улице Тамара опять взяла Виктора Ивановича под руку. Уверенно, как своего. Съездили на рынок. Купили продукты. Платил Виктор Иванович. Тамара сначала отнекивалась, спорила, но он ее остановил, мол, потом разберемся.

Дома Тамара сварила борщ с мозговой косточкой. Виктор Иванович сказал, что хочет вздремнуть после обеда. Он прилег на диван, и Тамара накрыла его пледом. Вышла тихо, на цыпочках. Прикрыла дверь.

Перед тем как заснуть, Виктор Иванович задумался. Человек он, надо сказать, был рассудительный и резонный. Да, не красавица, куда ей до Дуси. Но, как говорится, с лица воды не пить. Зато хозяйственная, хлопотунья. Готовит чисто и вкусно. В доме – порядок. Квартира хоть и не хоромы, но в хорошем районе. Опять же, до метро пять минут. Есть дача – шесть соток в Верее. Домик так себе, щитовой, но ведь можно и утеплить. Жить до ноября, ходить в лес за грибами. Виктор Иванович блаженно улыбнулся и через минуту уже громко храпел.

Тамара стояла под дверью, сложив на груди руки, слушала мощный храп Виктора Ивановича, и не было для нее слаще музыки.

Раздался звонок. Тамара бросилась к телефону. Конечно, Дуська. Кто же еще? Радостно заверещала про нового полюбовника – того самого летчика. С подробностями. Тамара ее остановила:

– Слушай, не до тебя. Надо блины для мужа на ужин испечь.

– Для кого? – переспросила Дуська.

– Для мужа! Что, со слухом плохо? – повторила Тамара.

– Дура, – сказала Дуська и почему-то заплакала.

– Сама дура, – ответила Тамара и положила трубку.

Улыбаясь, она замурлыкала какую-то мелодию, достала миксер и начала взбивать тесто для блинов.

«Главное, чтобы не было комочков, – подумала она. – Самое главное, чтобы не было комочков».

Она прикрыла кухонную дверь, чтобы звук миксера не разбудил Виктора Ивановича. Потом достала старую чугунную сковородку и поставила ее на огонь.

Блины, надо сказать, у нее всегда получались замечательные.

Фотограф

Он приезжал нечасто, примерно раз в полгода, а то и реже. Но Васильеву было вполне достаточно и этого – гостей он не любил, а уж гостей ночующих – тем более. Интроверт, молчун, одиночка. По сути и складу – типичный холостяк. А вот надо же – женился, удивив не только знакомых и приятелей, но даже мать. Удивив и обрадовав, конечно. Та мечтала о внуках – и нате! Через пару лет получила.

Катя с матерью не ужилась – а странно! Мать была женщиной тихой и несварливой, да и Катя не из вреднюг. А все равно выходило плохо. Не грызлись вроде, не скандалили, а в доме было тревожно и неспокойно. Скандал, так ни разу и не разразившийся, грозно висел в воздухе, под низким, два пятьдесят, потолком и не давал спокойно дышать.

Катя плакала, закрывшись в ванной, а мать уходила к себе, и оттуда доносились сдержанные всхлипы. Сначала он рвался – то в ванную, то в комнату матери, распахивал двери, кричал, призывая «пожалеть хотя бы его», помириться, но выходило еще хуже.

И делить им было вроде нечего, и он был вполне нормальный сын и муж, а все равно – плохо, плохо и плохо. Если он бежал утешать жену – обижалась мать. Ну и наоборот. Были попытки посадить их рядом, друг напротив друга, перечислить взаимные претензии, обиды. Называлось это – «как у цивилизованных людей». И снова нулевой результат.

А уж после рождения Варьки… Совсем все стало плохо.

Васильев возвращался с работы и видел одну и ту же сцену – Катя в их комнате, зареванная и замученная, мать у себя – лежит, отвернувшись к стене, и сильно пахнет валокордином.

А потом он бросил попытки их мирить – надоело. Не было сил. Варька орала ночи напролет, все бестолково мотались по квартире, сталкивались – в буквальном смысле – лбами, орали (нервы уже не выдерживали, и про интеллигентность все быстренько позабыли), вырывали друг у друга Варьку, отчего та заходилась еще сильнее.

В конце концов Васильев засыпал на диване в «гостиной» (проходная, тринадцать метров) с подушкой на голове. И уже не слышал ни мать, ни Катьку, ни даже горластую Варьку.

Про размен их трехкомнатного «рая» в шестьдесят два метра он разговор не поднимал – боялся реакции матери. А Катька нудила без остановки:

– Поговори, спроси, за спрос денег не берут. Ты что, так ее боишься?

Он взрывался:

– При чем тут боюсь? Она выстрадала эту квартиру, стояла в очереди тысячу лет. Сама делала ремонт, доставала мебель, ночуя в магазинах. Привыкла к району, соседкам, врачам. А тут – явилась Катя Нефедова из города Зажопинска и требует отдельную квартиру. Не жирно?

Жена сухо и по складам возражала:

– Из Но-во-си-бирс-ка, между прочим. Из города научной интеллигенции – это так, для справки, наглому и зажравшемуся москвичу.

Мать заговорила о размене первой, убив его фразой:

– Жалко тебя, сынок!

И начался размен. В ту сложную и беспокойную пору мать с невесткой почти не общались. Он бегал от одной к другой, тыча каждой в нос газетой с приемлемыми вариантами.

Мать изучала подчеркнутые красным карандашом строки и откладывала газету.

– Ну? – нервно спрашивал он. – Опять не подходит?

Мать снимала очки и поднимала на него глаза. Молчала.

И он молчал. Испытывая отчего-то немыслимый стыд и тоску. Всю жизнь они прожили с матерью. Всю! Отец умер рано, едва они въехали в эту долгожданную и выстраданную квартиру. И жили, надо сказать, прекрасно. Замечательно они с матерью жили! Мирно, тихо, не задевая интересов друг друга.

Вот тогда он начал злиться на Катьку, объявив ее виновницей происходящего. И дернул же его черт! Но уже была Варька… Куда деваться?

«Как же все это отвратительно, – думал он. – Тихая и покорная Катька стала невменяемой и склочной бабой. Смотреть противно…» И снова ему с удвоенной силой начинало казаться, что «зря так все сложилось». Глупо и никчемно. Да и он слабак – не смог разрулить ситуацию и поставить своих баб на место.

Квартиру разменяли – мать осталась в том же районе на соседней улице. И это было важно. Поликлиника, приятельницы, сквер.

А они уехали в Химки, к черту на кулички.

И – чудеса! Через полгода отношения наладились. Мать приезжала по субботам, гуляла с Варькой и отпускала их в кино или в гости – расслабиться. А когда они возвращались, уже было переглажено белье и испечен пирог с капустой – Катькин любимый. Они вызывали такси, и уставшая мать уезжала. Катька чмокала ее в щеку и всем рассказывала, что у нее лучшая в мире свекровь.

«Чудеса, – думал он, – вот бабы! Как будто не было пяти жутких, полных взаимной ненависти лет и угробленного здоровья».

Катька с удовольствием вила гнездо – шила занавески, перетянула старый диван и смастерила забавные колпачки на люстру. Свекрови она звонила ежедневно, обстоятельно докладывая про их дела и здоровье.

* * *

Итак, дядя Аркадий появлялся два раза в год. Статус – ближайший друг семьи. Хотя… Все это было не совсем так. Катька рассказывала (почему-то шепотом, как страшную тайну): дядя Аркадий – двоюродный брат отца. Родственник. Ближайший. Холостой, не бедный – имел свое фотоателье. Называл себя фотографом-художником. И, наверное, не без оснований: Катькин детский портрет – девочка с вишенкой на дачном крыльце – был и вправду искусен, изящен и необычен. Головка, склоненная набок. Подбородок – детский, сердечком, трогательный – подперла ладонью. Густая, косая челка закрывает один глаз. Второй удивленно смотрит на мир. Мир – за крыльцом, за калиткой. В углу рта на веточке – яркая, спелая вишня.

Фотография висела над письменным столом, и он с радостью замечал сходство с дочкой – тот же удивленный и задумчивый взгляд, та же густая темная челка, та же тонкая, словно нарисованная, черная бровь. Густые и короткие, щеточкой, ресницы, вздернутый нос, припухшая верхняя губа.

Дядя Аркадий приезжал обычно после отпуска, который всегда проводил в Одессе. И не с пустыми руками – сушеная тарань к пиву, огромные помидоры, пахучие маленькие дыньки, непременно – пакет черных промасленных семечек. А Варьке игрушку – куклу, красавицу заморскую, с одесской толкучки. Таких кукол у Варькиных подружек еще не было. И Катьку не обижал – духи, кофту-лапшу, джинсовую юбку с того же одесского толчка. Наверняка по бешеным ценам.

Катька отмахивалась:

– Не переживай! Аркаша – богач. Ни семьи, ни детей – мы у него одни.

Но было как-то неловко… И Васильев как-то поинтересовался:

– С чего вдруг такая щедрость?

Катька рассказала, что всю жизнь Аркаша любил ее мать. Оттого и не женился!

Васильев пожал плечами – странно как-то… Тещу он помнил плохо – видел всего-то пару раз. Один раз на собственной свадьбе, а второй – мимолетом на вокзале. Та ехала на юг и на пару часов зависла в столице, чему он несказанно порадовался. Встретили поезд, вышли на площади, пообедали в кафе и – обратно на вокзал.

Теща была невзрачная, мелкая, суховатая. Не по-старчески – от природы. И лицо незначительное, мелкое, блеклое, какое-то усредненное, глазки, ротик-оборотик – ничего примечательного. Воробьиной породы женщина. Он даже удивился – в кого Катька, жена? Брюнетка с яркими глазами, высокой грудью и длинными стройными ногами – на это он, собственно, и запал.

Жена объясняла – в отца. Тот был известный красавец и дамский угодник. Тетки сходили с ума. А он… В удовольствиях себе не отказывал, любовниц имел без числа. К тому же главный врач районной больницы: врачихи, медсестры, больные. А от матери – чудеса – не уходил. И семью, как ни странно, обожал. Дом был полная чаша: конфеты, цветы, коньяк. А сгорел за две недели – инфаркт, и привет. Нет человека.

– Допрыгался, короче, – недобро заключила жена.

И Васильев тогда понял, что в семье было все непросто. Катька остро переживала отцовские загулы. Любила отца и ненавидела одновременно. Что ж, бывает и так.

Дядя Аркадий, брат отца, вдову брата не бросил – Катька тогда уже пребывала в Москве. А когда мать заболела, все тяготы взял на себя, не ее, кстати, родственник. Оплачивал сиделку, приносил рыночные продукты, выгуливал ее в больничном дворе.

– Такая любовь! – грустно заключала Катька, тяжело вздыхая и закатывая глаза.

Дядя Аркадий был совсем небольшого росточка и очень «приличной», даже смешной комплекции. Этакий карикатурный пузан – сверкающая, вечно потная лысина с зачесом на правый бок, выпученные, словно испуганные, «рачьи» глаза, детский ротик бантиком и вздернутые домиком бровки.

Но самым смешным на его нелепом лице был нос. Не нос – бугристая, в крупных порах, с розовым оттенком «картофелина» – большая, словно с чужого лица.

Ручки – смешные, пухлые, с коротко остриженными крохотными ноготками. И ноги – размер тридцать шестой, не больше.

Брюки высоко держались на широком ремне, с трудом обнимающем объемное пузо.

Он был суетлив, но не болтлив и довольно тактичен – приезжал на пару дней и с утра старался убежать.

– По делам, – объяснял он.

По делам – ну и ладно. Главное – сегодня среда. А отчалит дальний родственник вечером в четверг. А значит, любимый пятничный вечер они будут одни. И в субботу, и в воскресенье! Вот что главное.

Дядя Аркаша без остановки щелкал непоседливую Варвару и обещал «бесподобные снимки». И вот в этом уж никто и не сомневался.

* * *

Жена не очень любила рассказывать про свою семью – видимо, на отца, балагура и гуляку, держала большую обиду. Хотя… Ему казалось, что отцом она при этом восхищается – глубоко в душе. И прячет это восхищение и безответную любовь даже от самой себя. Во всяком случае, фотографии отца – явно постановочные, то на фоне фонтана, то у ущелья, то у Царь-пушки, вечно в окружении счастливо улыбающихся молодых и красивых женщин – лежали у нее в прикроватной тумбочке.

Катя была точной копией отца – яркого брюнета, сверкавшего серыми очами и сдвигавшего к переносью густые и ровные черные брови.

А фотография матери – невзрачная, как и она сама, и, видимо, как и ее жизнь, лежала у нее в корочке паспорта, сбоку. С заломами и трещинами, черно-белая, совсем небольшая.

Теща мелькнула пару раз и на их свадебных фото – бесполой тенью, призраком. То за спиной какого-то трудно узнаваемого гостя, то у машины на улице.

Он тогда подумал: «Ни за что бы на улице ее не узнал! Просто прошел бы мимо. А если бы окликнула – напрягался бы, чтобы ее признать».

Детство свое жена тоже вспоминать не любила. Про отца – все ясно. Какой ребенок обрадуется тому, что «очаровун-папаша» распыляется на всех окружающих баб, а на свою дочь откровенно забивает. Ревность, понятно. Да еще и обида за мать. Страх потерять его, страх, что семья разобьется вдребезги. С такими бонвиванами всегда вечный напряг. Всегда тревожное ожидание какой-нибудь подлости. И все же – восхищение! Каков, а?

А к матери… Чувство легкого пренебрежения, брезгливости даже. Недоумения – как он мог на ней жениться? И наверняка оправдание его загулам – ну, все понятно. Она виновата.

Ну и дополнительное раздражение – хозяйкой мать была никакой. Катька злилась, когда у нее сгорали очередные котлеты или пирог: «Ну вот! Это она меня ничему не научила!»

Ни матери, ни отца давно не было на свете, а детские комплексы, наши верные спутники, оставались. Однажды вырвалось – после очередного отъезда дяди Аркадия:

– Вот ушла бы она к нему! И все бы встало на свои места. И у нее, и у отца. Все были бы счастливы.

– Ну не ушла же, – Васильев пожал плечами. – Чужая душа потемки. Не любила она твоего прекрасного дядюшку. Да и рядом с отцом он, прости… Не читается как-то. Куда ему до такого красавца.

Катя кивнула.

– Верно. Все ее упрямство.

Васильев возмутился:

– Да при чем тут упрямство! Одного любила, другого нет. Все просто, как мир. И так же старо.

Катька замотала головой:

– Упрямство? Действительно, при чем тут упрямство? Тупость, вот как это называется!

Он осуждающе покачал головой:

– Какая тупость, господи!

Жена взорвалась:

– Да что ты знаешь про нашу жизнь! У тебя всегда все было гладко и складно. Папа, мама. Друзья родителей. Дни рождения с шоколадным тортом. Пожарная машинка под елкой.

Он кивнул.

– Ага, все было здорово. Только папа ушел молодым. И мама пахала как лошадь. И гости все закончились – сил у нее не было. И пожарные машины с шоколадными зайцами тоже.

Катька расплакалась.

– Да разве я про это? Я про другое! Про грязь и сплошное вранье. – И, хлопнув дверью, вышла из комнаты.

Васильев думал иногда про свою семейную жизнь – в те моменты, когда отчего-то становилось особенно тоскливо и муторно. Вечный вопрос – зачем? Зачем он тогда поторопился? Тогда – когда не мог еще все ответственно и грамотно оценить. Зачем они столько лет вместе? Была ли любовь? Есть ли любовь? И если нет – то что их держит вместе? Дочь – и только? Убогая квартира в ненавистных и далеких Химках? Трусость, привычка, леность… Смог бы он жить без Кати? И если да – зачем тогда они вместе? Он заботится о ней, наверное, скучает. Волнуется. Переживает, когда она болеет или грустит. Он привык к ней, как привыкают друг к другу люди за долгие годы брака. Как привыкают к своей чашке, подушке или сорту сыра. Наверное, удачного брака… но… Почему эти вечные сомнения, вечная рефлексия, непреходящее недовольство? Кризис среднего возраста? Переоценка ценностей? Или просто его дурацкий характер – вечно и во всем сомневаться? И вечно искать причины для «тяжких дум»? Ведь и он не сахар – хмурый молчун, педант и зануда. Не слишком хороший добытчик. И Катька не мед – вечно сведенные брови, приступы гнева и тоски. Правда, о материальном – ни-ни. Ни одного попрека, что могли бы жить лучше.

Честная девочка, но – хмурая. Недаром остроумная дочь прозвала ее «мама-осень».

Васильев смотрел на незнакомых и чужих женщин, с интересом и удовольствием подмечая их прелести – неизвестное манило. Сравнивал с женой. Но – как-то несильно, не откровенно, слегка. Можно было бы. Если бы да кабы…

А можно и нет. Во всяком случае, никаких усилий он не делал. Ни разу! А о чем это говорит? Да ни о чем. Лентяй и не бабник по натуре – только и всего. Предложили бы – не отказался, а так….

Ну, и где эта любовь? Или – это нормально? После одиннадцати лет брака? А у кого по-другому?

В общем, жили… Иногда тужили – не без этого. А в целом….

Нормально в целом. Нор-маль-но!

* * *

Дядя Аркадий объявился внезапно – под Новый год, хотя обычно появлялся весной и осенью. А тут позвонил и объявил о приезде. Сказал – форс-мажор.

Катька забеспокоилась, заволновалась и поехала на вокзал.

Привезла его на такси и шепнула в дверях:

– Что-то не то. Точно. Еле добрались, одышка и бледность такая…

Васильев кинул взгляд на гостя:

– Устал. С дороги. Возраст, Кать. Ты что, не понимаешь? Возраст!

Та вздохнула и побежала хлопотать: чайник, обед, плед и подушку на диван – прилечь после дороги.

Дядя Аркадий прилег – что само по себе было необычно. Обычно он был легок, возбужден – по-хорошему болтлив и очень голоден.

А тут… лег и заснул. Катька смотрела на него и хлюпала носом, шептала:

– Посмотри, как он похудел! И цвет лица – просто пепельный какой-то. И нос… Посмотри – нос заострился!

Васильев махнул рукой.

– Не придумывай!

А все это было чистой правдой. Плох был дядя Аркадий, очень плох… Как говорится – на лице написано.

Потом, когда тот проснулся, они долго ужинали и даже выпили «по сто грамм», как всегда. Он по-прежнему шутил, остроумничал, заигрывал «с девочками», делая цветистые и неловкие комплименты, но довольно быстро сломался и, извинившись, смущенно «отпросился» на покой.

Катька, не зажигая света, стояла на кухне и задумчиво смотрела в окно.

– Плохи дела, Вов. Чувствую – очень плохи. А ведь он, – всхлипнула она, – единственное, что у меня осталось из той жизни! Понимаешь?

Васильев ободряюще погладил жену по плечу.

Утром поехали в институт Герцена – дядя Аркадий признался, что приехал по этому поводу. Диагноз поставили, разумеется, дома, в Одессе.

– Надежд почти не оставили, – он жалко улыбнулся и развел все еще пухлыми ручками, – но… попробовать-то надо! Да и деньги, слава богу, есть – грустно вздохнул он, – хотя… Даже жалко их тратить, – тут он улыбнулся, – на это. – Губы у него задрожали. – Ей-богу, жалко. Все бы – вам. И на дело! Квартиру бы поменяли, машину купили.

Катька заверещала и расплакалась. В общем, двинулись…

Все было плохо. И даже очень плохо. Пока Катька одевала дядьку, Васильев пошел в ординаторскую говорить с врачом. Тот был предельно краток, все подтвердил и определил сроки – месяца два от силы. Ну, если повезет, полгода. Пробовать что-то можно, но смысла нет – только мучить. Пусть доживает «красиво» – ест, пьет, ходит в театры и рестораны. Жаль – не лето. Можно было бы на море. Он, говорят, бывший одессит?

– Бывших одесситов не бывает, – глухо откликнулась Катька, возникшая на пороге ординаторской.

Дядю Аркадия забрали, разумеется, к себе. Варька была срочно отправлена к бабке. Катька взяла отпуск и неотлучно находилась при дяде. Все привозилось с рынка – свежайший творог, деревенские яйца, парная телятина, гранаты, помидоры.

А ему однажды захотелось селедки и пива… Катькину диетическую стряпню дядя Аркадий жевал обреченно – не хотел обижать хозяйку.

Один раз поехали в театр – на втором действии он уснул. Как-то раз отправились в ресторан – заказали улиток и лангустинов. Он ел, приговаривая, что раки и омуль – ни в какое сравнение.

Немного выпил белого вина. Включили телевизор – шел какой-то старый фильм. Дядя Аркадий смотрел и блаженно улыбался… Пока сон не победил его.

Он то и дело причитал, что «принес им столько хлопот, что совесть мучает». И зачем, мол, только «приперся, старый дурак»! Корил себя, просто уничтожал. Катька читала ему вслух О’Генри. А Васильев играл с ним в шахматы.

Дядя Аркадий плакал и смеялся. Каждый вечер спрашивал:

– Ну я молодцом? На троечку или выше?

Еще они подолгу разговаривали с Катькой, вспоминая «старую жизнь», Одессу, Новосибирск, родню. Он помнил все Катькины детские «примочки и прибамбасы». И еще… он все время говорил про Лилечку – Катькину мать и его, васильевскую, «малознакомую» тещу.

Катька держала дядю Аркадия за руку и смахивала слезы.

Как-то вечером он сказал:

– Завтра разбери баулы, Катюнь, – и кивнул на свой большой, дорогой светлой кожи неразобранный чемодан. – Завтра, – тихо повторил он и закрыл глаза.

Умер дядя Аркадий в два часа ночи. Так тихо, что они не заметили. По дороге в туалет Васильев подошел к его кровати и наклонился к нему. Было так тихо, что он сразу все понял. Измученную жену решил не будить до утра, до рассвета размышляя: а правильно ли он поступил? И вообще – можно так поступить? Или – ни в какие ворота?

Утром начались обычные хлопоты – врач, констатация, справки, похоронный агент.

После похорон они вспомнили про чемодан.

Жена долго не решалась его открыть. Открыли на десятый день. Книги, которые дядя Аркадий считал самыми ценными, – впрочем, так оно и было. Кое-какое золотишко – не много, но видно, что очень старинное. Катька сказала, что все это – от его матери. А еще жемчужные бусы, чуть мутные, розоватые, очень длинные. Пара серег с мелкими бриллиантами, кольцо с темным овальным изумрудом. Кошелечек, вышитый мелким, кое-где утерянным жемчугом по черному бархату. Золотая пудреница, еще сохранившая прелый цветочный запах. И серебряный портсигар с золоченым орнаментом и дарственной надписью, Катька сказала, что это – его отца, известного одесского фотографа Шпитцера. Еще был помутневший небольшой серебряный стаканчик с какими-то незнакомыми полустертыми буквами. Катька объяснила, что стакан ритуальный. Ну, то есть молитвенный.

– В каком смысле? – не понял Васильев.

Она принялась бестолково объяснять, что по пятницам в стакан наливали красное вино и что-то читали нараспев.

– Наверное, молитву, – предположила она.

Еще в чемодане обнаружились три сберкнижки на предъявителя – с такой суммой, что они растерянно уставились друг на друга и долго молчали. Там хватало на все: на просторную кооперативную квартиру, новую машину, на поездки и прочую приятную чепуху и не чепуху, которая способна украсить, освежить и облагородить человеческую жизнь.

Всё. Ах да! И два кожаных альбома с фотографиями. Катька села их рассматривать, а Васильев заспешил по делам. Да и что ему до чужих семейных портретов? Какое дело? Такое времяпрепровождение его никогда не привлекало. Про эти альбомы он вскоре забыл, а жена убрала их куда-то. Точнее, не «куда-то», а в ящик Варькиного письменного стола – другого места просто не было.

В ту зиму им вообще досталось – пневмония у Варьки, перелом ноги у мамы, неприятности на работе – новый шеф и новые правила. Васильев даже подумывал искать что-то другое, но – было не до того. Не до поисков работы уж точно. Да, кстати, Аркашины деньги они почему-то не тратили. Катька молчала, а Васильеву было и вовсе неловко даже спрашивать ее об этом.

Он поразился тогда своей, как он считал, неловкой жене. Она успевала все: с утра к Варьке в больницу с термосом супа, днем к маме. Там она вставала к плите, прибиралась и выводила маму на улицу. Вечером опять к дочери. Он, разумеется, помогал. Но какая там помощь от мужчины? Тем паче от такого неуклюжего, как он.

А от Кати – на удивление – ни жалобы, ни попрека. Даже задумчиво сказала однажды:

– А может, нам снова съехаться? Маме ведь теперь совсем тяжело будет…

Васильев пожал плечами.

– Ну это уж как вы сами решите. – И слегка сдрейфил, вспоминая былое.

Но мама шла на поправку, гипс сняли, и она постепенно приходила в себя. С Катькой они теперь ворковали часами. Причем жена с телефоном уединялась в комнате и, когда он входил, делала «страшные» глаза и махала рукой:

– Выйди!

Он качал головой и недоуменно вздыхал – новости! Впрочем, так оно точно лучше, чем по-другому. По-старому. Мать теперь называла невестку Катечкой и покупала с пенсии «по телевизору», в недавно появившихся «магазинах на диване» дурацкие, дорогие и ненужные подарки – паровую щетку или агрегат для мойки окон. Или нелепые в своей пошлости ювелирные украшения.

Аркашины альбомы он открыл спустя полтора года – когда наконец все устаканилось и они готовились к переезду в трехкомнатную квартиру в двух минутах ходьбы от матери.

Он паковал вещи и наткнулся на эти альбомы. И… «ушел» на несколько часов – благо никого не было дома.

То, что он увидел, потрясло его, проняло и придавило. На всех фотографиях была она. Его невзрачная теща. Та самая, воробьиной породы. Та, что не заметишь в толпе и не сразу признаешь при встрече. Но… Нет! Это была не она. От той сухонькой, бледной, серой «невзрачницы» не осталось и следа.

Там была женщина. Алмаз прекрасной и бесценной огранки. Звезда, княгиня, царица.

Грета Гарбо, Марлен Дитрих, Любовь Орлова. Звезда всех времен и – без времени. Она сидела, полулежала, стояла. На ней были шляпы, накидки, боа и меха. Она кокетничала, грустила, задумчиво смотрела в непонятный и таинственный, известный только ей мир. Внутрь себя. Вокруг – недоуменно. Почему я – здесь, рядом с вами? В этом жестоком и примитивном мире? И почему вы, простые смертные, рядом со мной? Имеете ли вы право на это? Она была загадочна, красива, нереальна и даже невозможна на этой бренной земле.

О таких мечтали подростки в липких и тревожных пубертатных снах. И немощные старики – наивно приукрашивая «свои все еще возможности» и питавшиеся только давними – сладкими, полустертыми – путаными воспоминаниями. На таких любовались и вполне зрелые и крепкие, полные сил и желаний мужчины.

Васильев был ошарашен и потрясен – неужели это она? Как же он, неловкий слепец, не сумел ее разглядеть? Сопляк, мальчишка.

Да нет, жена говорила, что мать никогда не считалась красавицей – никогда. Никогда и никто не посмотрел ей вслед, не покраснел и не присвистнул. Никто, включая отца, не отмечал ее прелести и привлекательности. Никто, кроме неповоротливого, неловкого, пучеглазого, смешного Аркаши.

Того, кто возвеличил ее, вознес, выдумал, сотворил и – облек в плоть! И еще любил – всю свою жизнь. Для него она была всегда единственной, недосягаемой и неповторимой. Прелестной, кокетливой, волнующей красавицей, мимо таких не проходят, ими восхищаются всю жизнь самые пылкие мужчины.

Выходит, он был пылким, этот смешной и кургузый толстячок? Смешно как-то… Но то, что он был романтик, восторженный Сирано, разухабистый Дон Жуан, одержимо верный Дон Кихот, – определенно. И еще – он был гений. Гений в своем деле. Художник, творец, сказочник. Он придумал ее, создал и поклонялся ей до самых последних дней.

Господи! Бред. Несчастный и одинокий, никому не нужный уродец. Хотя богат, известен – неужто бы не нашлось хоть одной, которая разделила бы с ним жизнь? Да наверняка! У безногих инвалидов есть жены и любовницы. А тут – кристалл, человек отменных качеств, достойный, порядочный, умный. Остряк и «смешила». Богач – по советским меркам.

Да хоровод бы плясал вокруг него, ей-богу! Хотя внешне, конечно… Страшила из «Изумрудного города» – так называла его маленькая и острая на язык Варька.

Да не во внешности дело. Чушь! Для мужика – уж тем более.

Васильев вспомнил соседа Витька – инвалида, одноногого пьяницу, к тому же с сухой рукой, с хитрым прищуренным глазом.

– Все бабы – мои! – уверял Витек, сплевывая густую табачную слюну. И правда – много лет за Витька бились жена и любовница, насмерть бились, до крови. А он стоял и лыбился, глядя, как две молодые, вполне симпатичные тетки молотят друг друга, вырывая клоки пергидрольных волос.

А дальше – больше. Витек ушел к третьей – в квартиру напротив, к поварихе Надежде. И бывшая жена с бывшей любовницей дружно объединились уже против «кобылы Надьки».

Теперь теряла свой пергидроль Надежда. Но оказалась стоиком и объявила, что Витька не отдаст – ни за какие коврижки.

* * *

А Васильев все переворачивал страницы альбома. И снова любовался той женщиной – теперь у него не поворачивался язык называть ее тещей. Она была женщиной.

Так и просидел до самого вечера, до прихода Катьки. Жена посмотрела на него и улыбнулась – каково, а?

– Я и сама обалдела, – честно призналась она.

Он спросил:

– Слушай, а может, я, молодой дурак, чего-нибудь не заметил?

Катька мотнула головой.

– Да нет, не думай! Не ты один. И я была слепа, как котенок. Ну да, знала – Аркаша «увлечен Лилечкой». Так всегда с иронией говорил отец. Ему всегда было смешно: его невзрачная Лилечка – и такие африканские страсти! Хотя проявлений страсти Аркаша себе не позволял – ни-ни. Только немая любовь и молчаливое поклонение. Все! Ни намека, ни звука. Взгляды и вздохи – это да! Отец посмеивался, а мать махала рукой, смущаясь и раздражаясь:

«Ну сколько можно, господи! Надоело, ей-богу!»

Иногда казалось, что Аркаша ее сильно нервирует, раздражает, и она давала ему это понять. Он исчезал, представляешь? На месяц, на два. Пока она сама ему не звонила и не начинала переживать. Все уговаривала его жениться – тут он мрачнел и тихо требовал, чтобы она оставила его в покое. Одна из ее подруг была совсем не прочь – ну, с ним, понимаешь? Правда, думаю, что там большую роль сыграли деньги. А начиналось все в Одессе, откуда приехали в Москву два брата – отец Аркаши и мой родной дед. Первый – богач, своя лавка с каким-то колониальным дерьмом. Хороший дом, добрая жена и единственный сын – Кадик. Так звали его родители. Внешностью ребенок не удался. А вот характером, нравом – вполне. Не знали проблем с маленьким Кадиком. Мальчик слушался маму и няню, ходил в школу и старательно учил уроки. В семье же моего деда сыночек – «звездонька любимая» – прикурить давал с первых же дней. Убегал из дома, учиться не желал, родителей не уважал. Зато был хорош собой, смешлив, остроумен и нравился окружающим. Дед с бабкой бились изо всех сил. Чего только не пробовали! Без толку. Папан с годами отрывался все круче. Да и у деда дела шли не ах – по совету брата он тоже занялся торговлей. Прогорел в первый же год. Жена стала болеть – ну, причины были: банкротство, нищета и загульный сынок. Дед вылавливал его то у гулящих баб, то на катранах – так назывались притоны, где играли в карты. У папаши и Кадика, разумеется, не было ничего общего – красавец и гуляка папаша смотрел на некрасивого и прилежного брата, как на придурка или на вошь. Да, еще важный момент. Кадику, прилежному и старательному, учеба давалась с трудом. А вот папаше бог насыпал щедрой рукой – книг не открывал, а учился легко и весело. И вот дед решил папашу «обженить». На достойной, разумеется, девушке. Скромной и из хорошей семьи. Папаша к тому времени заканчивал институт, куда поступил при своих талантах тоже на раз. Еще дед с бабкой тревожились – сынуля и звездонька прилип к «очень нехорошей женщине». Дневал и ночевал у Наташи Тихони – известной в округе шалавы. Невесту нашли – тихая Лилечка, дочка уважаемого человека, директора фабрики. Уж не знаю, как уговорили папашу жениться – некрасивая и тихая Лилечка была совсем не в его вкусе. Но – свадьба отгуляла, и молодые зажили вместе. Аркаша к тому времени работал в фотомастерской и жил небедно, но одиноко. Его тоже сватали – и он даже дал согласие. А потом отказался. В общем, был большой скандал – даже ресторан уже был оплачен. Но потом родители от Аркаши отстали. А он, оказывается, был влюблен в Лилечку. А мой беспечный папаша давным-давно свалил бы от скучной и некрасивой жены – если бы… Первый младенец у них умер. Мальчик. Потом они уехали в Новосибирск. А через два года там объявился Аркадий. Но понял, что лишний, в Москву не вернулся, уехал в Одессу.

Она замолчала. Молчали оба.

Потом он тихо закончил:

– И любил свою Лилечку всю свою жизнь.

Катька кивнула.

– И как! Не всякой женщине выпадает такое обожание и преклонение. Такая тихая нежность… Но вот смешно, – Катька усмехнулась, – все это ей оказалось совершенно не нужно. Даже когда отец гулял, пропадал на недели, и ведь она знала про все его «шалости». Однажды она заболела – операция и все прочее. А папашка развлекался с очередной пассией. В больнице сидел Аркаша, срочно прилетевший в Новосибирск. Днями, понимаешь? – Катька снова замолчала. – Ну вот и скажи. Есть ли у баб мозги? Прожить жизнь с человеком верным, небедным и приличным или?..

Он пожал плечами.

– Ну, знаешь ли… Есть еще такой фактор, как любовь. Немало, надо сказать, значащий.

Она пожала плечами.

– Ну да. В принципе… – И грустно добавила: – А папаша мой резвый так всю жизнь его и презирал. Посмеивался, подшучивал и держал за идиота. А мне он был ближе отца… Ему я могла рассказать все…

* * *

В ту ночь Васильев долго не мог уснуть. Мотался по квартире, курил, пил холодную воду, смотрел на темную улицу и думал, думал без конца. О чем? О жизни и о ее странностях! Раньше ему казалось, что любовь – это кипящий котел: страстей, скандалов, разборок, сладких перемирий. Ну и в постели, разумеется… Не так, как у них, – скучно…

Он был убежден, что ему в этой жизни всего этого недодали. Их ранний торопливый брак с Катькой был пресным и довольно обыденным. Покипели полгода в страстях и… Все закончилось быстро – началась собственно жизнь. Их размолвки и разборки были мелкими, бытовыми, частенько стыдными. После всего сказанного накануне он не представлял, как можно наутро смотреть друг другу в глаза и вместе пить чай. Оказалось, можно…

Они прожили вместе половину жизни – лучшую, надо сказать, половину. Вырастили дочь, обзавелись хозяйством. Друзьями, знакомыми. Но… Надо признаться – или хотя бы быть честным перед самим собой, – в душе, в самых ее потаенных закоулках, Васильев все же… надеялся. Что будет в его жизни еще страсть. Любовь. Сумасшедшие ночи. Слезы, восторг. Сумасшедшая нежность и невозможность прожить друг без друга.

Настоящие! Не тот суррогат, который подсунула ему жизнь.

Так он считал. И было немножко стыдно за эти нечастые мысли… Было.

В ту ночь в его голове все перевернулось. Все! Он понял, какая бывает любовь. Тихая, жертвенная. Незаметная. Ненавязчивая. И очень нежная, очень. Неторопливая, без суеты.

Совсем без тех атрибутов, которых, как ему казалось, ему не хватало.

Под утро он зашел в комнату к дочке. Та спала, как всегда, скинув одеяло на пол – до половины. Он поднял его, поправил, внимательно посмотрел на спящую дочь, провел ладонью по ее щеке и тихо вышел.

В спальне он сел на кровать и долго смотрел на спящую жену. Они были очень похожи – жена и дочь. Две его женщины. Та же линия лба, те же высокие скулы. Темные брови, волосы. Две его женщины. Самые дорогие на свете. Нет, конечно же, еще мама. Разумеется, мама.

Но сейчас речь не о ней. Две его женщины, с которыми прошла его жизнь. Ну, лучшая ее часть. И нет их родней и любимей. Они – его, и только его. Он за них отвечает – всей своей шкурой и всей своей жизнью. Потому что прожита жизнь. Потому что рожден общий ребенок. Потому, что все, что они пережили, они пережили вдвоем. И на двоих. И это самое главное. Важнее страстей, пылких поцелуев, громких обвинений, сладкого раскаяния и всей этой мути, называемой страстью.

Потому что жизнь, между прочим, состоит из более важных вещей.

И это то, что он понял сегодня ночью благодаря смешному и нелепому гениальному фотографу из Одессы.

Гениальному – точно! Как говорят? Волшебная сила искусства? А ведь да, между прочим. Так оно и есть. И не смешно. Совсем не смешно…

Немного грустно и еще – светло. Очень светло. Отчего-то.

Такова жизнь

Мы знаем друг друга сто лет. Или больше. Знаем друг про друга даже то, что, в общем-то, ни к чему.

Мы сидим на балконе в ее парижской квартире и пьем красное вино 2003 года. У нас есть тема: Катькина дочь Алька выходит замуж. Впрочем, темы у нас есть всегда.

Итак, Алька выходит замуж. Да еще за кого – за графа! Событие эпохальное, что говорить. Мы ждем Альку, а пока ее нет, обсуждаем жениха и будущих родственников. А там есть что обсудить. Граф-папа, графиня-мама. Родственники. Катька хрипловато смеется: семейка давно обеднела, но изо всех сил стараются держать «лицо» – семейный замок, балы, приемы… Заодно папа служит нотариусом, а мама держит свой магазин.

Сын, он же графский отпрыск и будущий муж, хорош собой (даже слишком, говорит Катька), прекрасно воспитан и изыскан. Все от него без ума, считается, что Альке крупно повезло.

Катька посмеивается, щурит от солнца свои прекрасные бирюзовые глаза, закидывает голову и смахивает рукой набежавшие на лицо волосы. Знакомые жесты. Я смотрю на Катьку и понимаю, что ближе человека на земле нет.

Распахивается входная дверь, и на пороге появляется Алька. Она бросается ко мне, и мы долго обнимаемся. Она целует меня по-парижски – три раза, не снимая пальто, плюхается в плетеное кресло и начинает громко верещать. Я смеюсь над ее акцентом и любуюсь ею.

Глядя на Альку, я постигаю каноны современной красоты. У Альки узкое лицо, высокие скулы, чуть узковатые и удлиненные к вискам глаза, широковатый короткий нос и крупный, слишком крупный, красивый рот. Из-за этого рта Катька называет дочь «Буратино». Алька очень высока и, конечно же, худа как щепка, словом, вылитый Тьерри, Катькин муж. Алька окончила Сорбонну и не раз побеждала на каких-то конкурсах красоты типа «Мадемуазель Сорбонна» и еще что-то там подобное. Она еще и модель, ее снимают для каких-то журналов, и на улицах Парижа висят постеры с Алькой, где она рекламирует коричное печенье.

Она смешно коверкает слова, пьет зеленый чай и ругает мать за то, что та много курит. Интересуется моей жизнью и моими детьми – и я вижу, что ей это действительно интересно.

Алька порывиста, и у нее немного резкие движения, и, несмотря на свои двадцать, она все еще немного напоминает подростка. Она показывает мне эскизы свадебного платья – что-то изысканное кремовое, тонкие кружева и атласные ленты. Мы бурно обсуждаем платье, спорим из-за всякой ерунды и даже слегка ругаемся. Потом Алька показывает фотографии своего Гийома – и я вижу прекрасное, тонкое и умное лицо ее жениха. Почему-то я плачу, и Алька нежно меня обнимает.

Так мы сидим час или два, и нашу идиллию прерывает пришедший Тьерри, Катькин муж и, соответственно, Алькин отец.

Алька бросается к отцу на шею, и они уходят в его кабинет. Катька загадочно и счастливо улыбается. Мы молчим и все понимаем.

Я думаю о том, что в жизни, слава богу, есть справедливость. Всеми своими бедами и горестями Катька давно расплатилась по счетам, даже с лихвой, и сейчас наконец может расслабиться и наслаждаться жизнью. Она замужем за прекрасным человеком, у нее чудная дочь, квартира в шестнадцатом округе и неплохой счет в банке.

– Алька чудесная, – говорю я.

Катька кивает.

– Знаешь, она такая искренняя и живая, – продолжаю я. – Настоящая, в общем.

Катька счастливо прикрывает глаза.

– А как у тебя с Тьерри? – спрашиваю я.

– Ты не поверишь, – отвечает она, – но все по-прежнему здорово. Словно не прожита жизнь длиною в двадцать лет. Я по-прежнему скучаю по нему. Представляешь?

Катька наклоняется ко мне и тихо шепчет:

– И там у нас тоже все здорово. Все еще интересно. Ты можешь себе такое представить?

Катька откидывается в кресле и смеется. И я вижу, что она действительно счастлива. Тьфу-тьфу-тьфу. Дай ей бог, она так этого заслужила!

Потом Катька уходит на кухню кормить мужа. Возвращается Алька. Она уже без пальто, но кутается в плед – на улице ранний октябрь, еще тепло, но к вечеру свежеет.

– Я такая мерзляка! – смеется Алька. Она берет мою руку в свои и кладет голову мне на плечо.

– Любишь его? – спрашиваю я.

Алька долго молчит. А потом пожимает плечом и тихо шепчет:

– Я не знаю.

Она опять молчит, а потом резко встает и тихо говорит:

– Понимаешь, я не знаю. Я вообще не знаю, что это. Или мне кажется, – сомневается она. – Он, конечно, хороший, нет, он прекрасный. Но, понимаешь, я не дрожу, когда он берет меня за руку.

Алька смотрит на меня и явно чего-то ждет.

Я осторожна. Боюсь навредить.

– А ведь должно быть так, чтобы я дрожала, а? Или нет? – сомневается она. – Ну, знаешь, как в книжках, ты меня понимаешь?

Я молча киваю.

– И иногда я думаю, что вот проживу с ним целую жизнь и ни разу, слышишь, ни разу меня не будет колотить от его прикосновений. Разве это правильно?

Она смотрит на меня во все глаза, и в них я вижу тревогу и сомнения. Что я могу сказать? Я бормочу что-то о том, что семейная жизнь – это совсем другое, как важны корни, устои, семья, традиции….

– Не ври! – строго говорит она. И я чувствую себя полной идиоткой.

Катька зовет нас ужинать. Стол накрыт в столовой. Темная старинная мебель, кое-где изъеденная жучками, камин, желтый шелк гардин, мягкие уютные кресла, торшеры с приглушенным светом. Стол накрыт по-русски: грибочки, пирожки, борщ, баранья нога.

Алька снова весела, Тьерри сдержан и любезен, а Катька подкладывает мне в тарелку утиный паштет и мажет хрупкий багет деревенским маслом.

– Боишься, что похудею? – смеюсь я.

Их семейке это точно не грозит.

Мы опять пьем вино, болтаем обо всем, а за окном живет своей жизнью лучший из городов – прекрасный Париж.

* * *

Все лето мы живем на даче. Нас привозят в мае, даже если еще не очень тепло и льют дожди. Дети должны дышать воздухом. Это незыблемо.

Наши семьи – соседи по даче. У нас общий забор. Я живу с бабушкой и дедушкой, Катька – тоже. Но по субботам ко мне приезжают родители, папа и мама. К Катьке не приезжает никто. Отца у нее нет – был, да сплыл, говорит Катькина бабушка, а мать «в бегах» – это тоже слова бабушки. Что такое «в бегах», я не очень понимаю, но по обрывкам подслушанных разговоров узнаю, что Катькина мать сбежала с «очередным хахалем». Куда-то далеко, на Север.

Катьку растят дед с бабкой. Живут бедно: что такое – две стариковские пенсии? А Катькина мать даже не пишет. «Стерва», – говорит моя бабушка. «Шалава», – добавляет Катькина.

Мы часто зовем Катьку на обед. Ее бабка целый день в огороде «кверху задом», а дед продает на станции огурцы и смородину. Моя бабушка читает книги и вяжет бесконечные свитера, а дед вечерами играет на скрипке – он скрипач и преподаватель в музыкальном училище.

Мы с Катькой висим на заборе и пристаем к прохожим с дурацкими вопросами. Нам очень весело. Мы варим кукольный суп из подорожника и рябины, шьем кукольные чепчики и строим шалаш. У нас прекрасная жизнь.

В субботу мы бежим на большак встречать моих родителей. Я вижу, как Катька грустит и в глазах у нее стоят слезы. Мне ее жалко, и я отдаю ей своего любимого мохнатого одноглазого медведя Мишу, с которым спала с двух лет. Это немного утешает Катьку, а мне до слез жалко Мишу. Я страдаю, и сердце мое рвется от жалости к Катьке и тоски по Мише.

Мы растем – и у нас появляются первые романтические истории. Сначала мы обе дружно влюблены в соседского мальчика Славу. Слава – из профессорской семьи, он умен, красив и прекрасно воспитан. До нас ему нет никакого дела. Мы важно прогуливаемся возле Славиного забора и нарочно громко смеемся – привлекаем к себе внимание. Слава читает на веранде и смотрит на нас как на идиоток. Впрочем, почему как?

Мы бегаем на станцию за мороженым, и я пытаюсь дозвониться маме. Катька отходит от автомата и что-то чертит босоножкой на песке. Я понимаю, что ей позвонить некому, – и мое сердце затопляют нежность и жалость.

Но кончается лето – и мы разъезжаемся по домам. В течение года мы обязательно созваниваемся каждую неделю, а на выходные иногда встречаемся, шляемся по центру, едим мороженое в кафе и, конечно, мечтаем о любви.

Я поступаю в институт – а Катьке не до учебы. У нее умирает дед и совсем слепнет бабка. С утра Катька разносит почту, а вечерами работает натурщицей в Строгановке. Видимся мы теперь реже. Я явственно чувствую разницу между нами. У меня – ни забот, ни хлопот. Институт, мальчики, подружки. Мне не надо думать о куске хлеба и тарелке супа, о новых туфлях или пальто – на это у меня есть родители. Катька заботится о слепой бабке и сама зарабатывает на жизнь.

Но нет, мы не теряем друг друга. Ближе подруги у меня по-прежнему нет. Просто жизнь немного развела нас – слишком она разная у нас, эта жизнь.

Теперь летом я на даче редкий гость – на каникулах я уезжаю на море; а Катька и вовсе дачу сдала – понятно, им очень нужны деньги.

Однажды Катька приезжает ко мне – и я не узнаю ее. И так тоненькая, она еще больше похудела, глаза горят, смолит одну сигарету за другой. Она очень измученная и нервная. И еще очень голодная.

Пока я грею обед, она съедает кастрюлю холодной гречки, стоящей на окне.

Она торопливо рассказывает, что у нее сумасшедший роман. Абсолютно сумасшедший. Он – скульптор, гений (кто бы сомневался?). Она почти все время проводит у него в мастерской – они просто не могут друг от друга оторваться. Она бы совсем перебралась к нему – но не может бросить бабку. Она рассказывает мне все в деталях и в подробностях, и я смущаюсь – такого опыта у меня еще нет. Что там мои свидания с мальчиками из соседней группы? Она называет его по фамилии, Ганецкий, говорит, что он сказочно красив, талантлив, нежен, без конца лепит ее портреты и называет своей музой.

Ну, в общем, все понятно. Я вижу, что Катька, моя бедная Катька, совсем потеряла голову.

Конечно же, она тащит меня в его мастерскую, в маленький пыльный подвал в районе Чистых прудов.

Там я вижу Катьку сидящую, лежащую, стоящую, обнаженную и в одежде – словом, Катька везде и всюду. Ганецкий хорош собой – крепко сбитый, с сильными руками ремесленника, синеглазый, с короткой русой бородой, рваные джинсы и растянутый вязаный свитер. Он заваривает нам чай, глубокомысленно курит трубку – и по всей мастерской витает запах вишневого листа. Он почти не обращает на нас внимания – рассеянно ходит по мастерской, переставляет работы, месит глину…

Мы с Катькой пьем чай и тихо, как мыши, перешептываемся.

– Ну, как тебе? – одними губами спрашивает Катька.

Я пожимаю плечами. Она обиженно машет рукой, мол, ничего ты не понимаешь.

Потом Катька надолго пропадает, да и у меня куча разных дел.

Через три месяца она появляется на пороге моей квартиры – и я пугаюсь ее вида. Она «черная лицом» – теперь я понимаю значение этого выражения. На исхудалом лице горят необыкновенные Катькины глаза. Покачиваясь, она садится на табуретку и просит кофе.

– Может, поешь? – предлагаю я.

Она мотает головой:

– Ничего не лезет.

И рассказывает, что Ганецкий выгнал ее, потому что, ясное дело, у него завелась баба. И еще что у нее, у Катьки, срок два с половиной месяца.

– Какой срок? – торможу я.

– Тот самый, – тихо говорит Катька.

– И что делать? – я пугаюсь.

– Не знаю, – плачет Катька. – Срок большой. А рожать я не буду.

Я долго увещеваю ее, что надо родить, ведь от любимого же, и говорю про то, как страшно делать первый аборт.

Катька неожиданно говорит:

– А жить вообще страшно. Ты не заметила?

– А что Ганецкий? – спрашиваю я.

– Умней вопроса на нашлось? – огрызается Катька. – Сказал, мои проблемы.

Мы, конечно, нашли врача, опытного. На большом сроке Катьке сделали аборт. В больнице она лежала тихая и бледная, не плакала, просто смотрела в одну точку.

В Строгановку она не вернулась, сказала, что «не может видеть всех этих». Пошла работать в ЦУМ, продавщицей, в отдел сувениров. Объяснила, что на людях ей легче.

Она ни с кем не встречалась, говорила, что все еще любит Ганецкого и что на сердце – одна сплошная кровавая рана.

Однажды неумело попыталась вскрыть вены – потом испугалась, и у нее хватило сил позвонить мне. Я прибежала одновременно со «Скорой».

Катьку положили в психушку с диагнозом «острая депрессия». Там она пробыла почти месяц, потом еще месяц провалялась на диване лицом к стене. Лекарства не помогали.

Спасла ее слепая бабушка – за ней надо было ходить, кормить, убирать. Пришлось подняться. Потихоньку ходила в магазин, в аптеку, готовила еду. Говорила почти шепотом, сильно дрожали руки и ноги, совсем не было сил. Ни о какой учебе и речи не шло – надо было кормить себя и слепую бабушку.

А через год она собралась замуж за Тьерри. Познакомилась с ним, понятное дело, на работе: он покупал какие-то сувениры – матрешки, самовары, встречались три дня, потом он прилетел через полгода и сделал предложение. Долго ждали всякие бумаги, собирали кучу справок – но, слава богу, поженились, и Катька укатила в Париж.

Из Парижа она писала восторженные письма: «Все клево, сказка, сказка, хожу по Елисейским Полям. Пью кофе на пляс Пигаль. Ездили в Ниццу. Загорали в Провансе. Отметились на фестивале в Каннах».

Через два года Катька благополучно родила Альку.

Впервые я приехала к ней в гости, когда Альке исполнилось два года. У Катьки было все: квартира в шикарном районе, дом в деревне (видели бы вы эту самую деревню!), серебристый «Пежо» в гараже. Тьерри ее обожал, его родители относились к ней терпимо, а это уже немало, Алька росла веселым и спокойным ребенком.

Как-то вечером мы сидели одни на кухне и пили чай.

– Ты счастлива, Катька? – спросила я ее, понимая всю глупость своего вопроса.

Она долго молчала, а потом ответила:

– Знаешь, теперь я точно знаю, как выглядит счастье. И несчастье. – Она опять замолчала. – Но не могу тебе сказать, когда я больше была счастлива: теперь, в счастье, или тогда, в нищете, убогом быте и унижении. Это страшно и дико, но теперь я понимаю, что тогда я тоже была счастлива. По-другому, понимаешь?

Я кивнула. Я все поняла.

В Москву Катька не приехала ни разу. За могилами деда и бабки ухаживаю я. И я раз в два года езжу к Катьке в Париж.

После ужина мы пьем итальянский ликер «Лимончелло». Потом Катька убирает посуду, Тьерри смотрит телевизор, а мы с Алькой шушукаемся у нее в комнате.

– Уговори родителей отпустить меня в Москву, – просит Алька. – Ну, пока я еще свободный человек. Понятно, что мой будущий муж не захочет ехать в Россию. Он говорит, что в мире столько прекрасных мест, жизни не хватит объехать. Наверное, он прав, но я ужасно хочу в Москву. Все хочу сама увидеть – и ваши дачи, где прошло ваше детство, и все-все. Понимаешь?

Я все понимаю, и Альку в том числе. Но затевать этот разговор с Катькой, честно говоря, боюсь. Вообще, на разговоры о Москве наложено табу. Катька постаралась забыть ту жизнь, и кто ее за это осудит? Слишком много горя и страданий осталось у нее там.

А Алька продолжает меня упрашивать. И, вздохнув, я обещаю ей поговорить с матерью.

Мы сидим с Катькой на балконе и, укутавшись в пледы, пьем вино. Я начинаю свой опасный разговор. Катька, конечно, заводится с полоборота.

– Ни за что, никогда, невозможно, забудь!

Я пытаюсь мягко ей втолковать, что ничего такого в этом нет. Жить Алька будет у меня, мы покажем ей город, поводим по музеям, походим по театрам. Да и вообще, Москва сейчас – центр Вселенной. Что там ваш Париж – деревня, стоячее болото.

– Ну, сделай ей подарок перед свадьбой – девочку можно понять. И даже порадоваться, что ее тянет туда, откуда ее корни. Пусть погуляет перед свадьбой, вдохнет глоток свободы, наберется впечатлений. И будет так тебе благодарна! И не затаит на тебя обиды!

– Мне наплевать, – жестко говорит Катька, – и на ее впечатления, и на ее обиды.

И прикрывает тему.

Приходит Алька. Я только развожу руками. Алька расстраивается, но надежды не теряет. Не было еще такого, чтобы она не вытянула из матери того, чего хочет. В конце концов, подтянет тяжелую артиллерию – отца. Уж он-то ей точно не сможет отказать.

Я уезжаю через неделю – ждут семья и дела. А еще через две звонит счастливая Алька и сообщает, что купила билет в Москву. Встречайте тогда-то.

Я звоню Катьке. Рассказываю, что готовим для Альки комнату – сын на время съедет к приятелю.

– Еще чего! – возмущается Катька. – Из-за блажи этой козы никто вас стеснять не собирается! Не сравнивай твою квартиру и мою! Жить эта стерва будет в отеле, в центре. Пусть шляется. Там все рядом. Метро вашего боюсь. И не напрягайтесь, вы все рабочие люди. Решила сама – вот и пусть сама, – раздраженно говорит подруга.

Я смеюсь.

– Ну да, бросим твою дочь, как же! – А потом серьезно говорю: – Не психуй, Катька. Этот город сейчас вполне безопасен. А вообще, что говорить, небезопасно сейчас везде. Не думай о плохом. Все будет кока-кола! Успокойся, Катюш!

Катька тяжело вздыхает.

Конечно, Альку мы встречаем всем семейством. Конечно, готовим праздничный обед, везем на машине показывать Москву. Естественно, я беру отпуск на неделю.

Ходим в «Современник» и в «Табакерку», в Пушкинский и в Третьяковку. Ездим в Абрамцево и в Кусково, гуляем в Архангельском. Покупаем сувениры в Измайлове. Обедаем в ресторанах с русской кухней. Алька – благодарнейший гость. Всему радуется, везде находит позитив. Восхищается Москвой, ненавязчива и корректна. Чудная девка!

Я звоню Катьке каждый вечер, докладываю в подробностях обстановку. Катька понемногу успокаивается.

Через неделю мы отпустили Альку в свободное плавание – всем надо было на работу. Она уже неплохо ориентировалась в пространстве. Разработали программу, и я велела Альке звонить ежевечерне – отчитываться матери и мне.

Первые четыре дня она исправно докладывает, а потом пропадает. Мобильный недоступен, в номере ее нет. Мы сходим с ума и бьем тревогу.

Наконец она объявляется. Я хватаю такси и мчусь в гостиницу.

Алька долго не открывает дверь. Выходит заспанная. В час дня. Я высказываюсь по полной программе. Алька плачет и извиняется.

– Где ты шлялась? – грозно вопрошаю я.

– Садись, умоляю, не кричи, пожалуйста. Сейчас я тебе все расскажу. Мне очень стыдно, но я ничего не могла поделать. Понимаешь, со мной случилось такое!

Алька закрывает глаза и замолкает, потом встает и начинает ходить по комнате.

Смешная, тоненькая девочка в пижаме с утятами. Растрепанные волосы, красное пятно от подушки на щеке. Босые детские ступни с розовыми пятками. Просит у меня сигарету и неумело пытается закурить, закашливается. Заказывает в номер кофе. Идет в ванную и умывается холодной водой.

Мечется по номеру, как птица в клетке. Потом начинает говорить, горячо и сбивчиво. Я сразу понимаю: ее жизнь катится в тартарары. Вся ее спокойная, размеренная и благополучная жизнь.

Алька влюбилась.

– Помнишь, – спрашивает она, глядя мне в глаза, – я говорила тебе, что не знаю, люблю ли я Гийома? Ну, ты еще спросила, а я не смогла тебе ответить, – напоминает Алька.

Я киваю:

– Что-то помню, да, что-то было.

– Так вот! – Алька останавливается, со стуком ставит на стеклянный столик чашку с кофе и торжественно объявляет: – Так вот! Я поняла: Гийома я не любила и не люблю!

Потом она садится на пол возле моего кресла, по-турецки складывает свои бесконечные ноги, берет мою руку и говорит тихо, печально и очень серьезно:

– Я влюбилась, Ната. Теперь я знаю, что такое, когда от любви колотит, когда стучат зубы, как от страха. Когда холодные руки – и ты ничем не можешь их согреть. Когда совершенно не спишь ночью – просто ни одной минуты. Когда любишь весь мир. И веришь, что жизнь необыкновенна, понимаешь?

Я киваю. Я все понимаю. Я вижу перед собой абсолютно потерянного, но счастливого человека. Я сама испытывала это не раз. Почему же она не имеет на это права? Я понимаю, что за славного Гийома Алька не выйдет никогда. Слишком тонка, правдива и чувственна эта девочка. Я понимаю, что сейчас она рушит свою благополучную жизнь, и понимаю, что она имеет на это полное право. Я думаю о том, что будет с Катькой и Тьерри, когда они узнают эту новость. Про их обязательства перед той семьей, про свадебное Алькино платье из тончайшего шелка и ручных кружев, про общественное мнение, про потерю реноме, про расходы и затраты.

Да наплевать! Наплевать на все это! Может быть, это счастье, что случилось так и сейчас и что не будет бракосочетания в мэрии и пышного ужина в родовом замке. Что не будет еще одного несчастного человека или даже двух. А Катька… Катька должна понять свою единственную дочь. Сначала, конечно, повопит, а потом поймет. Ведь это Катька. Моя Катька! Уж если не поймет она…

Я вижу перед собой горящие Алькины глаза – и я в полном смятении. Ругать ее? За что? Радоваться вместе с ней? Да, скорее всего. Но для начала хорошо бы прийти в себя.

А меж тем Алька рассказывает мне о своем любимом. Конечно же, он самый необыкновенный, самый красивый, самый умный, самый нежный, самый талантливый. Познакомились они в Манеже на выставке. У него своя галерея. Он богат и успешен. Он любит ее. Он хочет от нее ребенка. И вообще, готов с ней прожить всю жизнь.

– Ты не веришь, что так бывает? – испуганно спрашивает она.

– Наверное, – уклончиво отвечаю я. – Но когда все так быстро и сразу – возникают сомнения, понимаешь?

Она не хочет ничего понимать. Она боится разговора с матерью. Она одна в своем счастье и несчастье – и если я не поддержу ее сейчас, то я предам ее. Она умоляет меня поговорить с Катькой, уверяет, что все более чем серьезно. Переживает за то, что придется разрывать помолвку, – ведь ей безумно жалко бедного Гийома. Почти верит, что здесь у нее все получится. Почти. А даже если не получится, за Гийома она все равно не выйдет и будет всю жизнь благодарить Бога за то, что он дал ей все это испытать.

Она смеется и через минуту плачет. А мое сердце рвется от жалости к этому ребенку. Я не знаю, что делать и как отвечать ей. Я хочу ее поддержать и не уверена, что это правильно. Я боюсь разговора с Катькой. Боюсь, как ребенок, до ужаса. Чувствую свою вину. Глажу Альку по голове и реву вместе с ней.

Наревевшись, мы обнимаемся. Она целует меня и благодарит. За что? «Бедный ребенок!» – мелькает у меня в голове.

Потом она достает из бара бутылку вина. Мы пьем, и она говорит:

– За счастье!

Я глупо киваю и хочу поверить в то, что счастье обязательно будет. Очень хочу.

Потом мы долго лежим на кровати, и я глажу Алькины волосы, и ее голова у меня на плече. Она всхлипывает и засыпает, а я лежу в своих невеселых мыслях. Господи! Что же делать? Что делать, Господи, помоги! Во всяком случае, мне ясно одно: разговор с Катькой начну я, и я не смогу не поддержать этого ребенка. В конце концов, вся моя жизнь выстроена не по разуму, а по чувствам, и я ни разу не пожалела об этом. Всякое, конечно, бывало, но я твердо убеждена в одном: жить надо только с любимым человеком. Это, если хотите, мое кредо. Имею право.

Я тихонько встаю с кровати, укрываю спящую Альку пледом и иду в ванную курить. Кто-то стучит в дверь. Черт возьми, сейчас разбудят мою девочку – а ей так нужно поспать! Я подлетаю к двери и открываю.

Я узнаю его сразу. Сразу – хотя узнать его невозможно. Он стоит на пороге в белом костюме и с букетом ромашек. Он идеально выбрит, и у него прекрасная стрижка, ухоженные руки, и от него пахнет дорогим одеколоном. Он безупречен, белый костюм так идет к его загорелому лицу. Весь его внешний вид говорит об успешности и благополучии.

У него такие же яркие синие глаза. Совсем не выцветшие. На нем написано крупными буквами, что жизнь удалась.

Он хочет пройти, но я стою на его пути. Он улыбается и, конечно, меня не узнает.

– Это невозможно! – тихо говорю я.

Он удивленно вскидывает брови.

– Это невозможно, – повторяю я и бессильно припадаю к дверному косяку.

Он растерян и смотрит на меня с удивлением.

«Господи! – думаю я. – Ну неужели тебе было мало? Ну неужели тебе нужна еще одна жертва? Неужели ее мать не расплатилась за все сполна? Наперед! При чем тут этот ребенок и что теперь со всем этим делать? Бедная Катька, бедная Алька. Бедный Тьерри и Гийом. Бедная я! Как нам всем выбираться из всего этого? Как теперь с этим жить?»

Я закрываю глаза, и мне кажется, что меня больше нет.

Ему в конце концов надоедает этот безмолвный концерт, он делает шаг к прихожей. Я оглядываюсь в комнату и вижу, как безмятежно, свернувшись калачиком, со счастливой улыбкой на лице спит Алька.

Я снимаю с вешалки плащ и сумку и на дрожащих ногах выхожу в коридор. Я пока не знаю, что мне делать, но знаю одно: сейчас мне там места нет. Я выхожу на улицу и вижу, как не по-осеннему теплый ветер кружит в веселом танце желтые и красивые кленовые листья.

Я медленно иду по улице и пытаюсь прийти в себя. Мне это плохо удается. Я знаю только наверняка одно: Катька не должна узнать всю эту жуткую правду, не должна. А что с этим всем делать, я абсолютно не знаю. Первый раз в жизни я совершенно не понимаю, как поступить. Я, зрелая и разумная женщина, с о-го-го каким жизненным опытом. Впрочем, что там опыт, когда жизнь преподносит такие сюрпризы?

Я сажусь на лавочку и чувствую, как сильно я устала. Ну, просто совсем нет сил. Я вижу синее, чистое и ровное небо, неяркое осеннее солнце и идущих мимо меня людей. Я думаю о том, как в номере гостиницы сейчас проснулась бедная Алька и что нет человека на свете счастливей ее.

«Может, еще рассосется?» – с тоской думаю я, потому что думать о другом мне просто откровенно страшно. Ведь, несмотря ни на что, в душе я отчаянная трусиха. Наверное, как все мои сестры, которые все до одной хотят одного – быть счастливыми. Но получается это, увы, не у всех.

Удачный день

–Я не понимаю, что тебя так напрягает, – сказал Дементьев и затянулся сигаретой, искусно выпуская в потолок тоненькие колечки дыма и с любопытством наблюдая за ними.

– Ну, да, – ответила Светка. – Слушай, не строй из себя идиота! – зло добавила она, снимая с плечиков оставшиеся вещи и бросая их в чемодан.

– А по-моему, все по чесноку, – спокойно продолжал Дементьев.

– Что – «по чесноку»? – взвилась Светка. – То, что ты выгоняешь меня на улицу среди зимы, зная при этом, что мне совершенно некуда идти?

– Светунь, твои проблемы, – ласково отозвался он. – Уговор дороже денег.

– Какой уговор? – Светка от возмущения и обиды с размахом плюхнулась на диван. – И это ты называешь уговором? Выкидывать меня на улицу в девять часов вечера?

– Уговор, – уверенно кивнул Дементьев. – Конечно, уговор. И сволочью, кстати, я абсолютно себя не чувствую. Я предупредил тебя заранее. А ты что думала – рассосется?

– Заранее – это вчера, Витя. Это – очень даже заранее. Я не успела ни комнату снять, ни устроиться. Ты еще убеди меня, что это все по-человечески и гуманно. Просто у тебя так свербит, что ты даже не пытаешься сохранить лицо.

– Не так, – Дементьев мотнул головой. – Просто я не знал, что она приедет сегодня. Ты же сама видела телеграмму.

– Ну и что? – опять закипела Светка. – Ты бы мог, в конце концов, пару дней пожить с ней у приятелей. У Марка, например. А я бы ушла по-человечески. А не так – на вокзал.

– Не преувеличивай, – отмахнулся он. – Ну какой вокзал? Езжай к Аньке или к Лариске. Приютят.

– Ну, ты и гад, – тихо сказала она. – Ты же знаешь, что у Аньки маленький ребенок и комната в коммуналке. А Лариска сама в общаге на птичьих правах. Не сегодня завтра вылетит. Так что остается только вокзал. – И добавила: – А ты спи спокойно. Или не спокойно – пылай в огне страстей.

– Свет, плохо, когда человек не помнит добро, – сказал он. – Было джентльменское соглашение: ты живешь здесь до той поры, пока я не решу жениться. Не фиктивно – заметь. – И он поднял указательный палец. – Я же не мог предполагать, когда это случится, – обиженно заключил он. – Я объяснил Оле все как есть. Рассказал чистую правду – про наш уговор, про то, как я тебя выручил. Фактически спас. Про то, что брак фиктивный, и про то, что мы с тобой просто старинные институтские друзья!

– А ты не забыл сказать своей Оле, что ты четыре года спал со своей фиктивной женой и старинной подругой? Что вы делили последний полтинник на двоих и ставили друг другу горчичники во время болезни? Что твоя фиктивная жена стирала тебе трусы с носками и варила борщ? – почти выкрикнула она.

– Нечестно, – проговорил он. – И даже подло.

– А, это ты о подлости заговорил! – рассмеялась Света. – Правильный ты наш и честный! – Она с силой захлопнула крышку чемодана. – Да, кстати. У твоей невесты злые глаза. Злые и пустые. Так что смотри не влипни. Знаю я этих девочек-ромашек с косами до попы.

– Ревнуешь? – искренне удивился он.

– Предупреждаю, – усмехнулась она. – Знаешь, женская интуиция. И большой жизненный опыт.

– Это – да! – с иронией согласился он.

Света взяла чемодан и поволокла его в прихожую. Там она надела сапоги, накинула куртку и шарф и дернула входную дверь. Чемодан был тяжелый и громоздкий, она еле втащила его в лифт. На улице было минус пятнадцать и монотонно подвывала метель. Света вышла из подъезда, села на чемодан и разревелась. «Господи! Какая же я дура! – подумала она. – Как я могла на что-то рассчитывать и надеяться! Ведь все было ясно с первого дня. Ему просто так было удобно до поры до времени, только и всего. А сейчас эта пора и это время подошли к концу. Просто кончились. И вот итог. А теперь – пропадай, безмозглая дура, со своими надеждами и любовью. И пропадешь, не сомневайся. Кому ты нужна? Даже себе – не очень».

Она куталась в шарф и утирала горючие, злые слезы.

Дементьев пошел на кухню, поставил чайник и посмотрел на часы: до поезда оставалось два часа. Он сделал себе два бутерброда – с сыром и ветчиной, положил в кружку три чайные ложки сахара, медленно размешал его и начал пить. Чай был ароматным, сыр – свежайшим, ветчина – восхитительной, со «слезой». И надо сказать, от всего этого процесса он получил огромное удовольствие. Потом он убрал со стола, тщательно вымыл кружку и нож, заглянул в холодильник и удостоверился, что роскошный эксклюзивный шоколадный торт, сделанный к Олиному приезду на заказ, ждет своего часа в холодильнике. Напевая, он надел дубленку и шапочку-петушок, влез в «луноходы» и, насвистывая, вполне довольный, вышел из квартиры, чтобы поехать на вокзал. Совесть его не мучила.

Светка тоже поехала на вокзал – знакомый Курский: девять лет назад приехала на него из маленького городка на Азовском море. Решила, как говорила бабушка, ночь с бедой переспать. Короче говоря, утро вечера мудренее. Да и вообще, жизнь, судя по всему, кончаться на этом не собиралась.

Дементьев предусмотрительно купил у метро цветы – на вокзале они, разумеется, в разы дороже – и поехал на Киевский. Поезд с его невестой – а он твердо решил, что Оля станет его женой, – приходил именно на Киевский, через сорок минут. На метро – в самый раз. А уж домой придется ехать на такси – столичному жителю, а тем более жениху, нельзя терять лицо.

Света нашла место в зале ожидания, и это уже было счастье. Потом она купила стаканчик горячего кофе и булочку с изюмом, и все показалось ей не таким ужасным – она, в общем-то, была оптимисткой.

Ко времени Дементьев стоял на перроне с букетом бледно-розовых гвоздик и нервно поглядывал на часы. Наконец, как из преисподней, показался медленный, ворчащий поезд. Он подобрался и почувствовал какую-то несвойственную ему доселе тревогу. Поезд два раза дернулся и, фырча, остановился. Минут через пять он увидел Олю в окне – огромные, испуганные глаза вполлица, коса, перекинутая на грудь, и руки, нервно теребящие косынку. Он впрыгнул в вагон и бросился к ней. Она выскочила из купе и крепко прижалась к его груди. Они замерли, а люди, недовольно покрикивая, толкали их в спины. «Дура Светка, – подумал он. – Завистливая и злобная дура. Лучше Оли никого нет на свете. И я буду счастлив. Обязательно и непременно». Он взял ее в охапку, подхватил маленький чемодан, и они вышли из душного вагона. На стоянке такси, как всегда, была огромная очередь. Дементьев прошел немного вперед и поймал частника на раздолбанных «Жигулях». До дома долетели за полчаса. Он открыл дверь квартиры, и она замерла на пороге, боясь войти.

– Заходи, – засмеялся он.

Она замешкалась и робко переступила порог. Он снял с нее пальто и крепко обнял за плечи.

– Заходи, – повторил он. – Ты здесь хозяйка.

Она улыбнулась и заплакала.

– Давай попьем чаю, а потом будем обустраиваться, – предложил он.

Они прошли на кухню, он достал из холодильника роскошный торт. Она с прямой спиной села на табуретку и замерла.

– Ну, хорошо, – улыбнулся он. – Сегодня хозяйничаю я. А завтра, уж извини, приступишь ты. К своим прямым обязанностям.

Она сглотнула слюну и молча кивнула.

Они долго пили чай, и он умилялся, как она наливает его в блюдце и, вытянув губы трубочкой, осторожно дует, чтобы остыл.

Потом они разбирали ее вещи. Он освободил несколько полок в шкафу – и наткнулся на Светкин лифчик. Быстро сжав его в кулаке, со злостью выбросил в помойное ведро. «Ведь нарочно, гадина!» – подумал он.

Оля аккуратно развешивала свои немудреные наряды. Перехватив его взгляд, она покраснела.

– У вас, такое, наверное, уже не носят, – вздохнула она.

– Купим новое, не переживай, – улыбнулся он.

Она густо покраснела.

Наутро, когда он вышел из ванной, на столе стояли стопка блинов и стакан молока.

– За блины спасибо, – усмехнулся он. – Правда, я на завтрак пью только кофе с бутербродом. Так что ты особо не напрягайся.

Она села на стул и заплакала.

– Дурочка моя, – сказал он и чмокнул ее в макушку. – В общем, разбирайся. Хозяйничай. Вернусь вечером. И чтобы был ужин, – с шутливой строгостью добавил он.

Оля испуганно кивнула. Дементьев вышел из подъезда, немного постоял на крыльце и с шумом вдохнул острый, морозный воздух. Никогда он не чувствовал себя таким счастливым.

* * *

Со Светкой они учились в параллельных группах. Она пользовалась большим успехом у однокурсников: высокая, длинноногая, с густющей гривой роскошных пепельных волос. Картину немного портил острый и длинноватый нос, за это ее немилосердно прозвали «Буратино». Она вовсю крутила романы – поговаривали даже, что с замдекана факультета. Но, возможно, это все были сплетни. Светка считалась на факультете личностью одиозной. Кавалеров было море, а вот замуж никто брать не спешил. Был один потенциальный женишок – Славик Кулькин, хилый, очкастый «ботаник». Близилось распределение. Светка до обморока боялась оказаться в какой-нибудь глуши – с таким трудом выбралась из своего Мухосранска. Была согласна даже на Славика. И Славик повел ее в дом – знакомиться с матушкой. Матушка оказалась умнее великовозрастного сына и Светку раскусила моментально. Минут десять она наблюдала за тем, как Славик трепетно держит Светку за руку, а та вырывает руку и широко зевает. Умная маман предложила Светке покинуть помещение без всякой надежды на возврат. Светка с трудом пережила этот облом. Времени до распределения оставалось совсем мало. Дементьев увидел ее, рыдающую, в курилке. Она прикуривала одну сигарету от другой и громко сморкалась в большой клетчатый платок.

– Не прет? – сочувственно спросил он.

Светка посмотрела на Дементьева со злостью.

– Пойдем куда-нибудь посидим, – благородно предложил он. – Кофейку попьем или, там, винца. Ты только умойся, а то подумают, что я злодей, не хочу жениться на беременной девушке.

– А ты женись на небеременной, – невесело усмехнулась Светка.

– Да запросто, – в тон ей ответил Дементьев.

Светка внимательно посмотрела на него:

– Только имей в виду: денег у меня совсем мало. Мамка выслала все, что за лето с курортников собрала.

– Свои люди – сочтемся, – рассмеялся он.

О деньгах он как-то не подумал, но это явно подняло ему настроение.

Они пошли в кафе напротив института – любимое место всех студентов. Взяли бутылку сухого белого, две чашки кофе и бутерброды с сыром. Светка с жадностью набросилась на бутерброды. «Голодная», – с жалостью подумал Дементьев.

Ему всегда было жалко этих неприкаянных приезжих: жуткие условия в общаге, столовая-тошниловка, в комнатах ни телевизора, ни холодильника. Из душа течет тонкой струйкой ржавая вода. На этаже вечно засоренный сортир. На грязной кухне из трех плит работают две конфорки. Стирают в тазах, белье сушат на ржавых батареях в комнате. В общем, жизнь у этой бедной лимиты не сахар. Конечно, некоторые устраивались поприличнее – кому-то обеспеченные родители присылали денег на съем квартиры или хотя бы комнаты, кто-то успевал выйти замуж за москвича – из корысти или по большой любви. Возвращаться на историческую родину почему-то никому не хотелось. Все стремились зацепиться в Москве. Кому-то везло, а кому-то не очень. Светка была явно из последних.

Они сидели в кафе, пили винцо и трепались о жизни.

– Женись на мне, Дементьев, – жалобно попросила Светка. – Женись, а то я пропаду. И это будет на твоей совести. – Она жалко улыбнулась.

– А цена вопроса? – паясничал он.

Светка назвала сумму. Он прикинул: вполне хватит на подержанные «Жигули». В общем, ударили по рукам. Но договор был такой – деньги платятся за прописку. Жить можешь тоже – пока. Вдвоем выживать в этом мире проще: пополам квартплата, питание. Но до поры до времени, пока не случится судьбоносная встреча – у Дементьева, разумеется, – и он не решит привезти свою любимую к себе. То есть когда представится возможность брака не фиктивного, а эффективного. Тогда – извините. Все по-честному. Светка, конечно, согласилась. Можно подумать, у нее был выбор. Подали заявление, и она переехала к Дементьеву. Он спал на диване, она на раскладушке. Готовить Светка не любила, но сыграло роль южное воспитание – всплыли в памяти мамины борщи с толченым чесноком, салом и галушками, вареники с картошкой. Словом, старалась как могла. А Дементьеву все по кайфу – обед есть, продукты в холодильнике тоже. В квартире прибрано – не идеально, конечно, но ему идеально и не надо, сам порядочная свинья. «Жигули» купил, но через месяц разбил. Чинить было неохота, да и не на что. В общем, бросил во дворе и разрешил дворовым мальчишкам в них хозяйничать, чему они были, естественно, несказанно рады. Со Светкой жили в принципе дружно. Так, собачились по-мелкому, в основном по хозяйственным вопросам: кому мусор вынести, кому за хлебом сходить. У Дементьева не прекращались романы, и иногда он просил Светку перекантоваться у какой-нибудь подружки. Она вздыхала и нехотя уезжала на день-два. У самой Светки были все время какие-то трагические любовные истории – бурные, кратковременные и непременно дурацкие, из которых она выходила тяжело, с истериками и депрессиями. А однажды оба напились с горя и оказались в койке – обычная история. С той поры периодически Дементьев наклонялся к ее раскладушке, трепал ее, сонную, по плечу, и она, вздыхая, перебиралась к нему на диван. Спать с Дементьевым Светке нравилось: красивое, мускулистое тело, крепкие руки, никаких сантиментов – она не любила все эти нюни и сопли в сахаре. Дементьев был не против бурного и непродолжительного секса, но дальше дело не шло. Ни одного цветочка, ни шоколадки, ни тортика к Восьмому марта.

– Ты потребитель, Дементьев, – укоряла его Светка.

– А ты? – парировал он. – Появись у тебя сейчас какой-нибудь мужик с хатой, через пять минут меня бросишь и не вспомнишь, как звали.

Нет. Это была неправда. В Дементьева она была уже влюблена, если не сказать больше. Но признаться в этом ему – никогда, ни за какие коврижки. Светка была бедная, но гордая. И, как все женщины, надеялась на лучшее: придет он однажды домой, наденет тапки, вымоет руки, съест тарелку борща, поднимет на Светку глаза, задумается и увидит наконец, какая она прекрасная – и женщина, и хозяйка, и любовница, в конце концов. Просто – лучшая Светка на свете. Но ничего такого не происходило. Все было как всегда. И по-прежнему, правда, уже реже, он просил ее съехать на пару дней к подружкам в общежитие. Сволочь, в общем, та еще, что говорить. Но Светка его любила. Даже от любви и ревности хотела от него уйти, чтобы что-то до него дошло. Но не успела – Дементьев влюбился. Познакомился на Красной площади с приезжей девочкой. Девочка с очень серьезным лицом заняла очередь в Мавзолей. Дементьев встал за ней и тихо, но твердо объяснил, что в столице полно более интересных мест, которые непременно стоит увидеть. Жительница маленького городка под Новосибирском стояла насмерть. Дементьев тяжело вздохнул и продолжил маяться в очереди. Вышли из Мавзолея – она с торжественным и скорбным лицом и плотно сжатыми губами, он – с непонятными надеждами и полным недоумением и умилением. «Странная девочка, – думал он. – Неужели такие остались в наше время?»

Дементьев показал ей Москву, Арбат. Предложил пообедать в кафе – она отказалась, ограничились пирожками на улице. Довел ее до дома – она остановилась у родственников на «Войковской». Договорились, что встретятся завтра. Через два дня он проводил ее на вокзал. А еще через две недели улетел к ней, в ее богом забытый городишко, и сделал предложение. Она взяла сутки на раздумье. Эти сутки он валялся в замызганной гостинице и смотрел на часы. Она ровно через сутки позвонила и сказала, что согласна. Дементьев купил у бабульки на улице букет цветов и пошел просить ее руки.

Дверь открыла мама – такая же строгая, с поджатыми губами. Ужина не предложили, шампанского, что он принес, не открыли. Выпили чаю с печеньем «Юбилейное», и будущая теща строго принялась расспрашивать его про квартирные и материальные условия жизни ее дочери в Москве. Когда аудиенция закончилась, в прихожей Олина мать протянула ему свою руку.

Он склонился, чтобы ее поцеловать, а она с возмущением руку выдернула:

– Ну и замашки у вас! Я директор школы и член коммунистической партии!

Оля неодобрительно покачала головой. А он, бедный, совсем стушевался. В гостинице выпил полбутылки водки и даже слегка задумался: а стоит ли игра свеч? Но вспомнил Олины глаза, бездонные, как два холодных озера, ее косу, тонкие белые руки, талию в один обхват и подумал: нет, не зря. Таких девушек в современной Москве нет. Не в смысле внешности, конечно. Договорились, что Оля уволится из детского садика, где она работала методистом, и через месяц, если все будет по-прежнему, приедет в Москву. На вокзале он притянул ее к себе – она поддалась, но сильно покраснела. «Какая, господи!» – подумал он с восторгом и нежностью.

В Москве Светке он сразу ничего не сказал – решил, что успеет. Пусть живет пока. Она по-прежнему варила обеды и пылесосила квартиру, а он по-прежнему ночью торкал ее в плечо, если была нужда. Светка сначала понервничала, а потом успокоилась: все ведь шло своим чередом.

Оля с отъездом тянула: то мама заболела, то на работе подменить некому. Прошло почти три месяца. Он даже слегка успокоился – может быть, не судьба? Но тут пришла от нее телеграмма.

* * *

Выпив кофе, Светка устроилась поудобнее, вытянула свои длиннющие ноги, положила голову на сумку и постаралась уснуть. Назавтра было воскресенье, значит, надо было как-то убить день. Но ничего. В понедельник она пойдет к директрисе, и они разберутся. Директриса – баба неплохая, сама, говорят, горя помыкала. Тоже из приезжих. «Как-нибудь договоримся», – подумала Светка и почти совсем успокоилась.

Светка работала на косметической фабрике технологом. Зарплата маленькая. Многие уходили, не выдерживали – начиналась аллергия на отдушки. У Светки тоже иногда припухали глаза и покрывались мелкой красной сыпью руки. Ничего, выпивала супрастин и ходила целый день как сонная муха. А беременным девчонкам было совсем тяжело – так и бегали целый день в туалет, рвало их от запахов нещадно.

В воскресенье Светка сходила в «Баррикады» на мультики, потом пошаталась по зоопарку, съела в пельменной две порции пельменей со сметаной и вернулась на вокзал. Утром поехала на работу. Минуя цех, сразу к директрисе. Та сидела за столом и громко сморкалась в большой платок.

– Че, Зой Иванна? И у вас аллергия? – сочувственно поинтересовалась Светка.

Та мотнула головой – простужена. Внук из детского сада заразу приволок.

Светка без приглашения плюхнулась на стул и начала жаловаться на жизнь.

– Муж выгнал? – изумилась директриса. – А я-то думала, хотя бы у тебя все хорошо. За москвича вышла. Жилплощадь есть. – Она тяжело вздохнула. – Никого из нас, бабонек, судьба не обойдет. Пока граблями не причешет. – И видимо, вспоминая что-то свое, личное, она опять тяжело вздохнула: – Я ведь, Свет, с простой работницы начинала. Потом техникум химический закончила. Потом – институт, уже с дочкой на руках. В сорок лет в это кресло села. Зарплата приличная. Квартиру дали. Стенку полированную по записи. Гарнитур кухонный. Как я о нем мечтала! Вот, думала, сейчас поживу. Молодая еще, а всего сама добилась. Своим горбом. А тут муж от меня и ушел. К медсестричке молодой. Его радикулит прихватил, она ему уколы и делала – из поликлиники районной прибегала. Каждый день. Я на работе, а он ей свои ягодицы демонстрирует. Видно, ей понравилось. Как оклемался, так чемоданчик собрал – и к ней, любимой. Хотел еще квартиру разменять, но тут я насмерть встала: не ты получал, не тебе распоряжаться. А твой, значит, тоже помоложе нашел! Господи, ты ведь сама девчонка! От тебя-то бегать!

Светка рассмеялась:

– Моложе нашел, с косой до пояса. Глазки невинные. Но такое у меня чувство, Зой Иванна, что не так проста эта штучка, как кажется. Сердцем чую. А у него, дурака, совсем мозги заклинило – ничего вокруг себя не видит.

Светка тяжело вздохнула и закинула ногу на ногу.

– С общагой поможешь, Зой Иванна? – спросила Светка. – Может, в семейном, там потише?

– Какой потише! Ты что, Свет? Одиночки мужиков к себе водят, а в семейном – драки, пьянки, и дети малолетние орут по ночам. Я с комендантшей тетей Любой поговорю. Она сможет тебя пристроить, если захочет. Ты все-таки у нас не работница, а технолог. С образованием человек. Идет?

Светка кивнула:

– Спасибо тебе, Зой Иванна!

Надела халат, пошла, тяжело вздохнув, в цех.

Та тоже вздохнула и махнула рукой.

Под конец рабочего дня начальница вызвала Светку к себе. Радостная – договорилась. Комендантша сказала, что сдаст Светке комнату у себя в квартире. Квартирка была махонькой, с крохотной кухонькой, но двухкомнатная. Сын этой тети Любы служил где-то на Дальнем Востоке. Вечером, после смены, Светка поехала по новому адресу. Тетя Люба была женщиной суровой, без сантиментов. Встретила Светку неласково.

– Все в Москву претесь, женихов ловите. А сидела бы у себя на родине, в своей хате, да со своей мамкой! И замуж бы там по-людски вышла, и детенков нарожала. Где родишься – там и сгодишься, – гундосила она.

Светка сидела на табуретке в прихожей, опустив голову, и молчала. Начнешь перечить – пошлет к чертовой матери, иди тогда на вокзал. Тетка Люба, продолжая ворчать, прибиралась в «Светкиной» комнате. Бросила на диван подушку, одеяло и постельное белье. Показала, где умыться, и дала полотенце. Вскипятила чайник, насыпала сушек в плетенку и позвала Светку пить чай. Светка вышла после душа – отмытая и почти счастливая, накинулась на сушки и чай. Комендантша вздохнула, внимательно посмотрела на нее, достала белый хлеб и открытую банку сгущенки. Светка напилась чаю, раскраснелась и извинилась перед хозяйкой. Из последних сил застелила постель и рухнула как подкошенная.

Встала – как заново родилась. И сердце уже не так щемило – у нее появился пусть временный, но дом. И это уже счастье.

Вечером купила колбасы, сыру и торт «Прага».

– Будем пировать! – объявила она тетке Любе.

Та покачала головой:

– Так быстро в трубу вылетишь, девка. Обеды я как варила, так и буду варить. Привычка. А ты продукты покупай, идет?

Господи! Да, конечно, идет! Счастье какое – самой у плиты не стоять, а после работы поесть свежих щей или котлетку с пюре!

И зажили они с тетей Любой одним хозяйством. Когда у той подскакивало давление, хозяйничала Светка. В субботу драила квартиру: полы, плитку, унитаз. Хозяйка приговаривала, довольная: «Давно у меня не было такой чистоты, силы уже не те».

Ругаться они не ругались – так, бывало, поворчат друг на друга без злобы, от усталости. А в общем, были друг другом вполне довольны. На стене у тетки Любы висела большая фотография ее сына-лейтенанта. «Симпатичный парень, – вскользь подумала Светка. – На отца, наверное, похож. Точно не на мать-колоду».

А потом увидела в альбоме фотку молодой Любаши – и взяла свои слова обратно. Вот что время с людьми делает! И Светка с испугом посмотрела на себя в зеркало.

* * *

Оля пыталась вести хозяйство, но это получалось у нее крайне плохо – дома за нее все делала мама. Суп был жидкий и соленый, а мясо – жесткое, как подошва. Дементьев смеялся:

– Умница моя! Хозяюшка! Стараешься как!

Оля расстраивалась и начинала плакать. Дементьев брал ее на руки и нес в постель. Ему казалось, что там можно решить все вопросы. Но Олю этот аспект семейной жизни, похоже, не очень волновал. То есть, если честно, не волновал совсем. Ей хотелось, чтобы это все поскорее закончилось. А через три месяца она поняла, что залетела, и проплакала три дня – все глаза выплакала. Дементьев же радовался, как дитя. Истинный дурачок! Оля и Москвы-то толком не видела – в театры не походила, на выставки. Только продуктовый в соседнем доме и плита с кастрюлями. А теперь еще пеленки с распашонками прибавятся! И вот за всем этим она в Москву торопилась! Но не аборт же делать! Не приведи господи, потом и вовсе не родишь. И кому она будет нужна? Даже этот влюбленный дурачок Дементьев откажется от нее.

Мужа она так и не полюбила. А что такое любовь? Оля не знала и не понимала. Не всем же дано. А может, все впереди? Ну, в смысле любви? А может, вообще нет ее, этой любви. Все писатели и поэты выдумали, чтобы на хлеб себе зарабатывать. Вон, мама прожила без любви – и ничего, жива. Карьеру сделала. Человеком стала. А Дементьев этот все с поцелуями и нежностями лезет. Сю-сю и сю-сю. Честно говоря, утомляет, и это – мягко говоря. А про ребеночка услышал – чуть из штанов от счастья не выпрыгнул: «Теперь у нас будет полноценная семья». Как будто сейчас Оля неполноценная. Чушь собачья.

А тут токсикоз начался и все прочие прелести. От еды тошнит, от готовки тоже. От запаха стирального порошка выворачивает. Хочется лежать целый день и в стену смотреть. А тут еще муженек – и есть хочет, и, извините, всего остального. Пятки ей щекочет – веселится. Двинуть бы этой пяткой ему промеж ног!

Однажды так закричала «отстань!», что он опешил и три дня молчал. Дулся.

Счастливое было время. А потом опять – снова здорово. В общем, не жизнь, а каторга.

К родам мама приехала – помогать. Дементьев сопротивлялся, как мог. Но тещенька, мать ее, все равно явилась. Началась инспекция квартиры. Пошла по углам шарить. Здесь пыль, там паутина. Все претензии к нему, зятьку нерадивому.

Он ей:

– Пардон, мадам! Хозяйка здесь, так, между прочим, ваша дочь. А я, извините, деньги в дом приношу.

Мадам сказала:

– Ха! – Зычно, со вкусом. Всю свою душеньку вложила в это «ха». Типа что хозяйка – это и без тебя, дурака, понятно. А то, что деньги – это не просто «ха», а это целых два «ха-ха». Если не больше.

Короче, если жизнь и до того была не мед, то сейчас стала… Тошней не придумаешь.

Дементьев начал по вечерам после работы «зависать». То в кафешке с приятелями с работы – с пивком. То – у Борьки Шапиро на «флэту». Борькины родители свалили в Америчку – так нежно и слегка пренебрежительно называла страну неограниченных возможностей Борькина мама, тетя Хая. Борька, дурак, ехать отказался. Ему и здесь было неплохо: хата на Чистых прудах и дача в Удельной – спасибо деду Боруху, папаше тети Хаи, который честно и самозабвенно трудился всю свою нелегкую жизнь в «бытовке». Короче, был цеховиком. А тогда это были серьезные люди. «Честное слово» тогда еще было в почете, а Борькин дед – в авторитете. Дед Борух камстралил металлические остродефицитные пуговицы, чинил вязальные машинки «Северянка» и на раз разбирал и собирал лодочные моторы. Борька уважительно называл покойного деда «делаварь». Деда Борька не застал, знал только, что тот его рождения очень ждал. Зятя своего, Борькиного папашу, слегка презирал – тот был простым инженером. Из серии «чтоб ты жил на одну зарплату». Но любимой дочери, красавице Хае, уступил, вздохнув, что любовь, она, конечно, важнее. И с грустью и тяжелым вздохом вспомнил свою красавицу Раечку, мать его единственной, горячо обожаемой дочери, жизнь с которой была недолгой, но ох какой счастливой. А в Америчке тети-Хаины гены проснулись. Видно, она наконец поняла, что от любимого, но такого неловкого мужа, как и от природы, ждать милости придется долго. И тогда тетя Хая открыла в Бруклине русский ресторан – с борщами, блинами, икрой и цыганами. И бизнес не пошел – взлетел. Родители звали Борьку и по-плохому, и по-хорошему. Обещали райскую жизнь. Сулили любые блага и удовольствия: дом с видом на океан, машину на выбор – цена не имеет значения. Икру на завтрак и лобстеров на обед. Лас-Вегас, Атлантик-Сити. Играй в казино, купайся в океане, гоняй на машине. Встречайся с красивыми девушками. Самыми красивыми. Словом, живи в свое удовольствие. В полный рост, так сказать. А этот кретин съездил пару раз к маме и папе, послушал шальных цыган, попробовал лангустов и сказал, что дома лучше. Ему и вправду было особо ничего не нужно – джинсы, куртка, пара маек и свитеров. Лыжи зимой в Сокольниках, рыбалка летом на Ахтубе, хинкальная дяди Бесо и селедка с картошкой и квашеной капустой. Подружки у Борьки, конечно же, были. Как без них? Но это были какие-то худосочные, бледные и томные девицы, как правило, интеллектуалки или считающие себя таковыми, мало приспособленные к реальной жизни. Но их сближало одно – все они страстно и дружно хотели за Борьку замуж, но склонить его к этому делу было почти нереально. Особенно он утвердился в своей установке, посмотрев со стороны на семейную жизнь своего дружка Дементьева.

Пропадать у Борьки было почти счастьем – всегда было пожрать и выпить, спасибо тете Хае. Квартира в центре. Мозг никто не выносит. Жарили картошечку на огромной старой сковородке. Вспарывали банку балтийской килечки и разрезали на четыре части крепкую головку репчатого лука. Холодную водочку разливали в раритетные хрустальные стаканы девятнадцатого века, оставленные по неосторожности забывчивой тетей Хаей. Говорили о жизни. Дементьев восторгался Борькиным минимализмом и честно признавал, что он бы так не смог – давно бы грел задницу на Гавайях. Но, как известно, бодливой корове бог рога не дает. Борька сочувствовал Дементьеву сдержанно. Каждый человек – хозяин своей судьбы; но он искренне не понимал, что так долго и муторно можно расплачиваться за пару месяцев умиления и свежего секса. Иногда, когда было совсем тошно, Дементьев оставался у Борьки ночевать. Однажды, в минуту свирепой и отчаянной тоски, завис на три дня. Дверь в родной дом ему открыли спустя минут двадцать. Теща стояла на пороге, явно раздумывая: а стоит ли вообще его пускать? Дементьев отодвинул ее плечом и прошел в свою квартиру.

– Оля в роддоме, – злобно бросила теща. Что ж, у нее было право так с ним говорить.

– Родила? – вяло поинтересовался Дементьев.

– Скотина! – сквозь зубы бросила теща и пошла на кухню.

Он принял душ и завалился спать. Честно говоря, ему все было по барабану. К вечеру Оля родила мальчика.

– Собирайся! – гаркнула теща. – И морду свою опухшую помой! Еще не хватало, чтобы у нее пропало молоко! Урод недоделанный!

– Мадам! Вы же позиционируете себя как культурную женщину! – юродствовал он.

Оля выглянула в окошко – бледная и измученная. Написала записку, в которой обращалась исключительно к матери.

– Я лишний на вашем празднике жизни, – продолжал изгаляться Дементьев.

Теща не смотрела в его сторону. Жена тоже, даже не махнула рукой.

Домой ехали молча. Из дома он позвонил Борьке и сказал, что у него родился сын. Борька вздохнул:

– Ну, наверное, поздравляю.

– Философ, блин! – разозлился Дементьев и бросил трубку.

Хотя при чем тут Борька? Теща храпела на его диване. Он взял раскладушку и пошел на кухню. Раскладушка с трудом втиснулась в узкий кухонный проем. Ноги – на кухне, голова в коридоре. И так, похоже, придется провести остаток жизни.

Через три дня забрали Олю с мальчиком из роддома. И – началось! Если бы он только мог предположить! К ребенку его не подпускали – даже когда купали его в ванночке. Гуляла с мальчиком теща. Оля в это время спала. Обедать они садились вдвоем – Ольга и мамаша. Ему не предлагали. Периодически он уходил к Борьке и напивался. Несколько раз прогулял работу. Сделали последнее предупреждение. Он попробовал поговорить с женой. Умолял, чтобы та отправила мать домой. Убеждал, что все еще может наладиться. Просил, чтобы она доверила ему сына. Пытался убедить, что во всем виновата ее мать. Оля молчала, плотно сжав губы. А потом усмехнулась и сказала:

– На тебя надежды нет. Я тебе не верю. Ты деклассированный элемент. Пьяница и бездельник. И мама будет жить здесь, со мной. Это не обсуждается.

Вечером он собрал вещи и ушел из дома.

Он позвонил в Борькину дверь и услышал, как тот по-стариковски шаркает тапками по полу. Увидев Дементьева с чемоданом, Борька вздохнул и сказал:

– Проходи.

Вечером, когда разлили водку и порезали колбасу, Борька спросил:

– Ну а дальше?

– Гонишь? – усмехнулся Дементьев.

– Да нет, живи, – ответил Борька. И добавил: – Пока. А там видно будет.

И Дементьев забухал – а что, был повод.

Жалко было не развалившейся семьи – он понимал, что семьи, в общем-то, и не было. К сыну он прикипеть не успел – не дали. И в том нет его вины. Ольгу он уже не любил – по крайней мере, даже не скучал по ней. Да и любил ли вообще? Придумал себе сказку про белого бычка, а теперь глаза раскрылись. Не было там ничего такого, из-за чего стоило так лопатить свою жизнь. Жалко квартиру – единственное, что осталось у него после ухода мамы. Боже! Как они мечтали о ней! Говорили по ночам. Мама придумывала, какие сошьет занавески и где повесит фотографии. Брали деньги в долг – на первый взнос. Мама бегала по трем работам, чтобы этот долг отдавать. Он на первом курсе на все лето уехал строить коровники, чтобы отдать последнюю порцию долга. Отдал. После похорон мамы, хотя денег с него никто не требовал. Но он думал, что мама была бы им довольна. А теперь в его, в маминой, квартире живут две абсолютно чужие тетки. И пользуются ее полотенцами и чашками. Правда, там еще живет его сын… Но это осознавалось с трудом.

Борька наивно предположил, что, может быть, «дамочки», как он их называл, съедут обратно в свой Зажопинск, на родину, так сказать. В чистый воздух и неиспорченную экологию.

– Наивный! – рассмеялся Дементьев. – Кто же добровольно съедет из отдельной квартиры, с газом и горячей водой? Из Москвы, в конце концов? Таких дураков, как ты, Борька, кто от комфорта отказывается, на свете больше нет.

С работы его все-таки поперли. Сколько можно терпеть?

Жил он по-прежнему у Борьки. Дома тот бывал нечасто – то в Карелии на байдарках, то на машине с приятелями по Военно-Грузинской дороге, то на Алтае, то в монастыре в Улан-Удэ. Деньги есть, но человек свою жизнь не прожигает, а живет. С интересом и пользой для души и тела.

А Дементьев попивал. Считал, что жизнь не удалась – полная разруха. И вылезать из этого дерьма не было ни сил, ни желания. Борька приезжал, смотрел на него с жалостью и укоризной, тяжело вздыхал и говорил:

– Я, Витьк, тоже водочку люблю. Под настроение и хорошую закуску. Но я никогда не сопьюсь – гены. Еврей-алкоголик – нонсенс. Дед Борух в день выпивал два стакана водки – и так до конца жизни. А у тебя другие гены. И папаша был пьяницей. Так что край, Витька, близок. Еще пара шагов. Ты знаешь, я людям нотации не читаю – не в моих правилах. Каждый живет как хочет. Но мне, как другу, на это смотреть не просто. Сделай выводы.

– Мне уйти? – усмехался Дементьев. – Да я не в обиде. Ты и так мою опухшую рожу долго терпел. Понимаю – обрыдло. Я уйду, Борька. Уйду.

– Да живи! Ты мне жить не мешаешь. Только на работу попробуй устроиться. Может, меньше бухать будешь.

На работу не брали, во всяком случае на приличную. Оно и понятно. Борька устроил его в общество охотников и рыболовов охранником. Денег, понятное дело, копейки, но на колбасу и хлеб хватает. И на пузырь, кстати, тоже.

Однажды он поехал на свою квартиру. Дверь открыл толстый, лысый мужик с голым пузом и в растянутых трениках.

– Тебе кого? – неласково спросил мужик, почесывая волосатое пузо.

– Ольгу позови, – сказал Дементьев.

– А, понял! – Мужик крикнул: – Люлек, здесь твой бывший нарисовался.

В коридор выскочила Ольга – располневшая, с короткой стрижкой, в тесном и грязноватом халате.

– Чего явился? – спросила она.

– Ласковая моя! – усмехнулся Дементьев. И добавил резко: – Сына покажи!

Бывшая жена вскинула подбородок, поставила ноги на ширину плеч, руки, естественно, в боки.

– Сына, значит, – прошипела она. – А ты-то какое к нему имеешь отношение? Ты хоть на копейку ему конфетку за эти годы принес? Пару трусов купил? Алименты платил? А теперь о сыне вспомнил? – Ольга двинулась на него грудью.

Дементьев отступил на шаг к двери, однако хрипло повторил:

– Ваньку покажи.

– А нету Ваньки. В деревне он, с мамой. И был бы – не увидел.

– В общем, так, милая, – медленно проговорил Дементьев. – Квартирку придется разменять. В коммуналку поедешь. К соседям и тараканам. Маму можешь с собой прихватить и это чмо тоже. – Он кивнул на Ольгиного хахаля. – За Ваньку в суде буду бороться. Не сомневайся. Кончилась твоя вольготная жизнь, птица моя. – Он достал из пачки сигарету и закурил.

Пузан вынес ему из кухни пепельницу. Ольга стояла бледная как полотно. Все молчали. Потом Ольга пришла в себя.

– Значит, так, – спокойно сказала она. – Ваньку тебе не видать как своих ушей. За три года ни копейки алиментов. Ты безработный пьяница. Бомж. – Она улыбнулась. – А квартирку, – тут ее улыбка стала приторно-сладкой, – попробуй разменяй. Только я в суде докажу, что ты за все эти годы ни копейки не заплатил. И все соседи подтвердят, что ты меня бросил с грудным ребенком. И что с работы за пьянку вылетел. А потом, ты меня знаешь, Дементьев. – Она подошла к нему вплотную. – Ни пяди, слышишь. Ни пяди. Даже лучше не суйся. Не мешай жить. Съем и не подавлюсь. Ты же меня знаешь, – повторила она.

– Вещи отдай, – прохрипел Дементьев. – Мамины фотографии.

Ольга открыла шкаф и бросила к его ногам давно собранную сумку. Он поднял ее с пола и вышел прочь.

Через полгода, сильно смущаясь, Борька сказал, что в его жизни намечаются серьезные перемены. Он долго мямлил и наконец разродился. Дело было в том, что заядлый холостяк Борька влюбился и надумал жениться. Дамой его сердца оказалась тихая, серая мышка по имени Соня. Учительница музыки. Соня ждала ребенка.

– Понял, – сказал Дементьев. – Сколько времени на сборы?

Борька отчаянно замотал головой:

– О чем ты говоришь?

– Ну я же не полный дебил, Шапиро! Ты и так сделал для меня то, что родной отец не сделает. Уберусь в три дня, обещаю.

Борька сидел на диване, уронив голову в руки.

– Слушай, Витька, – наконец проговорил он. – Тут такая тема… – Он почесал косматый затылок. – Можешь жить, короче, на дачке в Удельной. – И Борька поднял глаза на друга. – Дачка небольшая, но теплая. Есть газ и голландская печь. Вода, правда, на улице и сортир тоже. Да, в полу щели. Утеплишь – в сарае валяются куски старого ковролина. Кастрюли, сковородки и всей кухонной дребедени там навалом. Одеяла и подушки тоже есть. Постельное белье возьмешь отсюда. У деда был огород, но сейчас все, конечно, в бурьяне. И огородник из тебя – как из говна пуля. Но захочешь выжить… Короче, все в твоих руках. – Борька встал, подошел к Дементьеву и похлопал его по плечу.

Дементьев сидел на стуле, опустив голову. Когда к нему подошел Борька, он встал и обнял его. Горло сжало спазмом.

– Спасибо тебе, брат. Не люблю сопли разводить, но ближе тебя у меня никого нет. Всю жизнь ты меня вытаскиваешь и спасаешь.

Они крепко, по-мужски, обнялись.

Через два дня Дементьев сошел не перрон станции Удельная. Присел на скамеечку, закурил и оглянулся вокруг. Синее небо, зеленые сосны. Тишина и благодать. Счастье, короче. Он легко поднялся со скамейки, подхватил чемодан и направился на поиски Борькиного дома. На ветхом от времени штакетнике висела проржавевшая табличка с номером дома. Из-за густого, заросшего сада дома почти не было видно. Он толкнул калитку, и она легко поддалась. К дому вела тропинка – узкая, заросшая и извилистая. Дом находился в самой глубине участка. Подойдя к нему, Дементьев остановился и присвистнул. Дом был небольшой, потемневший от времени, с разбитым и шатким крыльцом и большими окнами, с осыпавшейся краской на рамах. Он вставил большой старый ржавый ключ в замок и с трудом провернул его. Дверь, разбухшая от времени, поддалась с трудом. Он вошел в темный коридор и попытался нашарить кнопку выключателя. Под потолком неярко вспыхнула лампочка Ильича. Он огляделся: большой кованый сундук, заваленный газетами, несколько пар старых резиновых сапог, одни кирзачи, рваные плетеные корзины. Он прошел в комнату. Две железные кровати с панцирными сетками и свернутыми полосатыми матрасами. Дубовый круглый стол. Несколько венских стульев. Старый массивный гардероб с потемневшим зеркалом. Торшер с прожженным абажуром. Над столом – еще абажур, оранжевый, шелковый, с кистями. На окнах серые от времени и пыли занавески. Он прошел на кухню: пластиковый серый стол, три табуретки, маленький пузатый «Саратов». Газовая плита, полки с посудой. Еще одна узкая комнатка, видимо, спальня Борькиных родителей – с диваном и старым телевизором «Рекорд», наверняка не работающим. Он поднялся по узкой, шаткой лестнице на второй этаж: мансарда со скошенными стенами и круглым окном, кровать, письменный стол, железная дорога на полу, металлическая пожарная машина. Понятно – Борькины владения. Дементьев спустился на первый этаж и распахнул окна. В дом ворвался свежий ветерок. Он сел за стол, закурил и подумал, что абсолютно счастлив – давно забытое ощущение. Он расстелил пахнущий прелостью матрас, достал из шкафа подушку, одеяло и лег на кровать. Металлическая сетка жалобно скрипнула. «Все завтра, – подумал он. – Все завтра – и уборка, и обустройство». Дел было по горло, но его это не пугало, а, наоборот, почему-то радовало. Он вздохнул, перевернулся с боку на бок и моментально уснул.

Проснулся Дементьев среди ночи – замерз. Вышел на крыльцо, закурил сигарету. Небо было темным, почти черным, и очень низким. Казалось, что звезды совсем рядом – встань на цыпочки и протяни руки. Пахло какими-то пряными цветами, запах был густым и влажным. В доме напротив теплым, розоватым светом светило узкое окно. Тишина была такая, что тревожно замерло сердце. «Началась другая жизнь, – подумал он. – Непонятно, какая, но точно другая». Хотелось надеяться, что лучше предыдущей. Утром он почувствовал необыкновенный прилив сил и желание жить. Такого с ним не было уже давно. Сначала он принялся за дом – как матрос палубу, драил темные деревянные полы, мыл окна, стирал занавески, снимал паутину. Вынес на улицу матрас, подушки и одеяло. Перемыл с песком посуду и плиту. Потом взялся за участок. Нашел в сарае ржавую косу и кое-как, неумело покосил траву. Вырвал огромные кусты крапивы вдоль забора. Собрал ветки и шишки. Нашел в подполе огромный пузатый самовар, тоже отдраил его и поставил на крыльцо. Предстояло еще разобраться с этим нехитрым устройством. Потом он облился холодной водой из шланга и в изнеможении уселся на крыльцо. Хотелось спать, но еще больше – есть. Кряхтя, он поднялся со ступенек, оделся, запер дом и пошел на станцию. Там зашел в продуктовый магазинчик. За прилавком стояла молодая, сильно накрашенная пышногрудая бабенка в переднике и белой кружевной накрахмаленной наколке на пышных ярко-рыжих волосах. Продавщица с неподдельным интересом, в упор разглядывала Дементьева.

– Здрасти, – буркнул он.

– И вам не хворать, – весело ответила бабенка и со смешком спросила: – Выпить и закусить?

Он кивнул. Она бросила на весы колесико краковской колбасы, достала с полки банку сайры, два плавленых сырка «Дружба», банку маринованных огурчиков и батон хлеба.

– Пойдет? – поинтересовалась она.

Он кивнул:

– А вы знаток!

– Жизнь такая, – вздохнула она. – Опыт.

Он медленно складывал продукты в пакет. Потом, почему-то смущенно, опустив глаза, бросил:

– Бутылку добавь.

– Беленькой? – живо откликнулась она.

Он расплатился и уже направился к выходу, и тут она окликнула его:

– Дачник, что ли? Или сторожишь у кого?

– И то и другое, – бросил он и вышел на улицу.

Прямо у платформы был разбит маленький базар. Бабульки торговали всякой всячиной: крохотной молодой морковкой с кружевными зелеными хвостиками, мелкой картошкой, зеленью, семечками. Забулдыжного вида мужичок продавал разложенную на газете мелкую рыбку – плотву, карасиков. Дементьев сглотнул слюну. Он пересчитал деньги – хватало на два кило картошки, кучку рыбешки и пучок укропа.

В доме была красота. Пахло свежим и влажным деревом и скошенной травой. Он включил холодильник. Старенький «Саратов» недовольно заворчал и затрясся. Дементьев вышел на крыльцо, разложил газету и начал чистить рыбу, поставил варить картошку. Нашел старую тяжелую чугунную сковородку, налил масла и, когда оно зашипело, бросил туда почищенную рыбешку. На полке, в стеклянной банке, лежала крупная, серая, спекшаяся соль. Он мелко нарезал укроп и посыпал им уже сварившуюся картошку. На большом блюде разложил рыбу и картошку, открыл банку огурцов и тоже разложил их по краю блюда. Получилось красиво.

– Эстет, блин! – вслух сказал он. Сев за стол, открыл бутылку водки, налил полный граненый стакан и принялся пировать. Определенно, эта жизнь ему начинала нравиться…

Светка уже успела нафантазировать себе кучу всего: приезжает лейтенант Коля-Николаша, тети-Любин сын, и у них со Светкой начинается любовь, пылкая и страстная, как в лучших книгах. Они, конечно, женятся, рожают детей и живут душа в душу – ясное дело. Светка даже была готова уехать с ним в тмутаракань, в военный городок. Что ей эта Москва? Много она видела от нее радости? Ей очень хотелось почитать Николашины письма, но тетка Люба читала их одна за плотно закрытой дверью, а потом прятала у себя в комнате. «Ладно, разберемся, – думала Светка. – Ты только поскорее приезжай, лейтенант Коля-Николай».

Как-то вечером тетка Люба вызвала ее на кухню.

– Разговор есть, – почему-то смущенно сказала она и тяжело вздохнула.

Светка поудобнее пристроилась на табуретке.

– В общем, едет мой Николай в отпуск, – начала комендантша.

Светка, с трудом скрывая радость, кивнула.

Тетка Люба замолчала. Светка улыбнулась.

– Чему радуешься? – спросила хозяйка и, вздохнув, добавила: – Съехать тебе, девка, придется. Так что ищи жилье.

– А что, не разместимся? – удивилась Светка. – Я у тебя в комнате поночую. А там – кто знает, – рассмеялась она.

Тетка Люба внимательно посмотрела на нее и покачала головой:

– Дура. Я знаю. Жениться он едет. К невесте. Со школы он ее любит, Катерину свою. Она с ним в гарнизон ехать не захотела – в институт поступила. В медицинский. Потом замуж выскочила, дочку родила. Потом развелась. И написала ему, что любит только его и любила всю жизнь. И прощения в каждом письме просила. А он и простил. Никто, говорит, мне, мама, кроме нее, Катьки, не нужен. И дочку ее воспитаю, как свою. В общем, свадьбу будем играть. Такие вот, Светка, дела.

Светка молчала, опустив голову. В который раз жизнь надавала по морде. «В который раз, а все никак не привыкну», – подумала она и разревелась. Тетка Люба молча гладила ее по голове.

На следующий день Светка собрала вещи и съехала в общежитие. В комнате, кроме нее, жили еще три девчонки. Вечером после работы они, усталые, варили кастрюлю макарон, вываливали в нее банку тушенки, ставили на стол две бутылки портвейна и начинали «культурно отдыхать». За это время успевали десять раз поссориться, столько же помириться, предъявить друг другу возможные и невозможные претензии, упрекнуть друг друга, обозвать и даже оскорбить, что не мешало им после всего этого обниматься, целоваться и громко и надрывно петь жалостливые песни о любви – вместе, разумеется. Светка и пела вместе со всеми, и пила, но день ото дня ей становилось все тошнее и тошнее. А на фабрике был вообще полный бардак. Магазины заполонили и импортные духи, и мыло, и косметика, на этом фоне продукция не выдерживала никакой конкуренции. Говорили, что нужны новое оформление, упаковка, реклама. Нужен новый хозяин, со свежим взглядом. Настала другая эпоха. Зарплату задерживали на несколько месяцев, да и вообще это была не зарплата, а слезы. Жить на нее было нельзя. И Светка уволилась. Устроиться по специальности – смешно. Предприятия замерли, вся страна превратилась в большой рынок. Все торговали. И Светка пошла торговать. А куда деваться? Продавала в Лужниках сумки. Хозяин был жучила еще тот, все норовил недоплатить, хоть рубль, но скрысить. Светку, однако, побаивался. Знал, если что – откроет такой ротик, вся Лужа прислушается.

Вместе с напарницей Наташей, девочкой из Мариуполя, сняли однокомнатную квартиру – у черта на куличках, зато сами себе хозяйки. В общем, зажили вполне сносно. Наташа готовила обед, Светка драила квартиру. Жили мирно – так уставали, что не до претензий. Падали в кровати без задних ног. Деньги зарабатывали приличные, по крайней мере, и на квартиру хватало, и на еду, и на приодеться в родных Лужниках. Наташка крутила роман с хозяином – все надеялась, что он на ней женится. А Светке было не до романов. Ну их всех к чертям! Хотя предложения, конечно, поступали, особенно от пылких коллег – бывших жителей кавказских республик. Все было вроде бы и ничего: одета, обута, сыта, но почему-то временами было так тошно, хоть в удавку лезь!

В отпуск поехала домой, к маме. Все бывшие подружки уже отвели своих деток в школу. Все замужем. Кто лучше, кто хуже, но у всех семьи. Все, как говорится, «при делах». Одна Светка болтается, как… ну, в общем, понятно что. Ни ребенка, ни котенка. И на что двенадцать лет в Москве потратила?

Мать рыдала, умоляла остаться. Здесь – и квартира своя, и дачка. И всегда будет тарелка горячего супа, и своя кровать. И всегда будет кому пожалеть – родная мать рядом. Но она уже считала дни до отъезда в Москву. Наваждение какое-то. Наркотик. В родном Приморске ей уже было душно. А потом, кому охота возвращаться проигравшим? Светка была точно не из таких.

Однажды в магазине сперли две сумки – одни из самых дорогих. Ушлую Светку обвели вокруг пальца, как девочку. Работали профессионалы. Хозяин устроил дикий скандал и потребовал сразу все деньги. Сумма для нее была неподъемная – только из отпуска, оставила маме на новый холодильник и телевизор.

Светка попробовала договориться добром – отдавать деньги частями, но хозяин уперся. Короче, она плюнула и хлопнула дверью. Работу ей предложили тут же – только она вышла из магазинчика. Но она гордо прошла мимо, отрицательно покачав головой. Понимала, что в Луже не останется ни на минуту. «Будем поднимать статус!» – усмехнулась она и спустилась в метро.

Она вернулась в свою квартиру. Наташка открыла дверь и внимательно посмотрела на нее.

– Пропусти! – сказала Светка.

Наташка отступила. Светка сбросила туфли и прошла в комнату, легла на диван. Наташка подошла к ней и сказала:

– Надеюсь, ты понимаешь, что оставаться здесь больше не можешь?

– Да? – усмехнулась Светка. – А это еще почему?

– Ты еще спрашиваешь? – возмутилась Наташка. – Из магазина ты ушла, долг не вернула. Алику нахамила. Он будет против, чтобы ты тут жила.

– А мне насрать на твоего Алика. И на тебя, кстати, тоже. Еще за две недели у меня уплачено, а там я сама съеду. Противно смотреть на твою подобострастную рожу. А ты продолжай, валяйся под ним. Надейся, что женится.

– Мое дело, – отрезала Наташка. – У меня хоть мужик есть. А ты от голодухи совсем озверела.

Светка рассмеялась:

– Да если бы я захотела, у меня таких Аликов было бы каждый день по свежему. – И добавила со вздохом: – Дура ты, Наташка.

Два дня провалялась дома. Думала, что делать, куда бежать. В торговлю не хотелось, хоть убей. Ни под каких Аликов, Фазиков и Тимуров. А куда еще податься?

Как-то поехала на Арбат – прогуляться. Дома совсем тошно стало. Шла себе прогулочной походочкой, ела мороженое и глядела по сторонам. Ее окликнули – она обернулась. За шатким столиком со всякой сувенирной ерундой стояла Катька Лебедева, одногруппница из института. Разговорились, понятное дело. Катька рассказала, что торгует здесь уже пять лет. Бизнес идет неплохо, и даже очень. Предложила выпить кофейку в кафешке напротив.

– А прилавок? – удивилась Светка.

– Присмотрят, – махнула рукой Катерина. – Здесь у нас знаешь какая взаимовыручка? Все как братья и сестры. Кто не состоит, конечно, в более интимных отношениях. – И Катька рассмеялась.

Сели в кафе, заказали по салатику и кофе. Катьку здесь все знали – оно и понятно. Она рассказала, что вышла замуж, познакомились здесь, на Арбате. Парень хороший, москвич. Есть квартира в Чертанове, но к квартире прилагается свекровь, тетка до жути вредная. Правда, сидит с Катькиной дочкой – и за это спасибо. Муж – художник, рисует шаржи. Мечтают накопить на квартиру. Но, понятно – цены такие… Вряд ли получится. Катька тем не менее не горевала. Есть жилье, есть работа, есть дочка и любимый муж. Спросила, как дела у Светки. Та тяжело вздохнула и поведала подруге свою невеселую историю.

– Значит, так, – сказала Катька. – У меня еще в Измайлове прилавок есть – бусы, браслеты и серьги, все из янтаря. Делает это потрясающая тетка, самоучка. Но торговать сама она не хочет. А кого ни возьму – только в убыток. Пойдешь ко мне?

Светка молчала.

– Я поняла, – сказала Катерина. – В торговлю не хочешь. Но это не Лужа, да и не рынок. Атмосфера там творческая и дружеская. Ребята – либо художники, либо «при». Публика веселая и интеллигентная, и покупатели такие же. Иностранцев много. Не работа – удовольствие. Я бы сама там стояла, но боюсь потерять точку на Арбате, без меня тут все загнется. Платить буду за выход и проценты. Не волнуйся, не обижу, потому что понимаю, что и ты меня не обманешь. Комнату снимешь в тех краях, на первое время денег одолжу, потом отдашь. В общем, соглашайся, Светка! Не пожалеешь!

– А куда мне деваться? – вздохнула та.

– Ну, ты и нахалка! – рассмеялась Катерина.

Встретились на следующий день, поехали в Измайлово. Место было неплохое – на центральной аллее. За прилавком стояла молодая девица со скучающим видом и сигаретой в зубах.

– Курим, значит? – зашипела Катька.

Девица вздрогнула и бросила бычок.

– Ну, и какие успехи? – зловеще продолжила Катерина.

Девица хмыкнула носом и пожала плечами. Катька окинула цепким взглядом прилавок и сказала:

– Понятно. Собирай манатки и проваливай.

Девица начала суетливо собираться. Катька молчала и смотрела в сторону.

– До свидания! – прошелестела неудавшаяся продавщица.

Катька промолчала.

– Сурово ты с ней, – усмехнулась Светка.

– Одни убытки с этой дуры, – скривилась Катька. И бодро сказала: – Ну а теперь встаем.

– Прямо сейчас? – испугалась Светка.

– А чего время терять? Раз уж приехали.

Они зашли за прилавок, и Катька начала мастер-класс. Светка только диву давалась. За два часа подруга продала два браслета, трое бус и три пары серег. Подошла группка иностранцев.

– Это поляки, – прокомментировала Катька. – Ничего не купят. У них своего янтаря завались. Так что особо силы не трать. Эти из интереса лыбятся. А вот этот – наш клиент. Америкос. – И Катька начала кокетничать с выгодным покупателем – разумеется, на английском. Тут и шутки, и прибаутки. Впарила бусы – для престарелой матушки. А в подарок – маленькую матрешку. Американец пришел в восторг и прикупил еще браслет.

– Матушка будет счастлива, – убеждала его Катька, называя янтарь осколком солнца.

– Поняла? – под вечер спросила она Светку.

Светка печально вздохнула:

– Ты гений, Кать. У меня так вряд ли получится.

– Ха! – ответила довольная Катька. – Не боги горшки обжигают. В общем, завтра приступишь. – И научила некоторым премудростям: – Во-первых, улыбка до ушей. Во-вторых, в уши, на шею и пальцы – свой товар. В-третьих, в коробке – мелкие сувениры, для хороших покупателей и иностранцев. У тебя получится, я не сомневаюсь.

Светка вышла на работу через два дня, как только нашла комнату. Особо не привередничала – главное, чтобы было близко от работы. Взяла с собой бутерброды. Чай и кофе продавались на месте. Надела на себя кучу янтаря и встала за прилавок. Познакомилась с соседками. Та, что справа, Тоня, торговала фигурками из цветного стекла: птичками, бабочками, белочками, цветочками. Недорого и симпатично. Покупателей – лом. Левая, Рая, торговала вместе с мужем дымковской игрушкой. Этот товар тоже шел неплохо. И Рая, и Тоня помогали Светке – советами, разумеется, но все польза. Обстановка была и вправду вполне дружелюбная. Светка нервничала – ни одной продажи.

Товарки ее поддерживали: не все сразу. А к вечеру она продала целый комплект: серьги, бусы и браслет – симпатичной даме лет семидесяти. Та убеждала, что янтарь имеет целебные свойства: помогает от давления и головных болей. Светка взяла это на вооружение. В общем, недели через две дело пошло. Светка освоилась, стала побойчее. Катюха на нее не нарадовалась. Через три месяца Светка сняла однокомнатную квартирку – крохотную, плохонькую в хрущобе на первом этаже, но зато отдельную. Никто мозг не выносит. Приходишь домой – тишина. Пельмешек сваришь, чайку нальешь – и к телевизору. Через полгода вернисаж стал родным домом: всех знает, со многими приятельствует. Публика веселая, невредная. Да и покупатели – не лужниковские хабалки, которые за рубль готовы удавиться. Как-то сходили с Тоней в кино, пару раз посидели с Катюхой в кафешках. Жизнь была вроде бы и неплохая – грех жаловаться. Но одиночество… Как Светке хотелось семью – мужа, детишек! Смотрела на Катькину дочку, и сердце замирало.

А к весне у нее начался сумасшедший роман. Его звали Алан, и был он осетин: черные волосы, синие глаза. Красив, как бог. Алан возил из Таджикистана, Туркмении, Азербайджана, Турции ковры. Покупали их в основном иностранцы. Бизнес шел прекрасно. Через месяц Светка переехала к Алану – тот снимал прекрасную большую квартиру с хорошим ремонтом. А к лету она поняла, что беременна. Они расписались. Алан уговаривал ее сидеть на хозяйстве, и она с радостью согласилась. Денег на жизнь вполне хватало. В июне поехали в Турцию – Алан по делам, а Светка отдыхать. Целый день валялась на море, объедалась фруктами, а вечером приезжал муж, шли ужинать в ресторан. Светка была счастлива, наверное, впервые в жизни. Так счастлива и так спокойна, что даже становилось страшно – казалось, так не бывает. Вернулись в Москву. Светка целый день драила квартиру, готовила обед, пекла пироги. Впервые почувствовала себя женщиной, а не ломовой лошадью.

Алан, конечно же, как всякий кавказский мужчина, хотел мальчика. Тем более – первенец. Светка молила Бога, чтобы так и было – очень хотелось угодить мужу. На ультразвуке попросила, чтобы пол ребенка не говорили. Ровно в срок родила парня – крупного и крепенького, абсолютную копию отца. Муж был на седьмом небе от счастья. Из Владикавказа приехали мать и родная сестра Алана – помогать. Светка была еще очень слаба. Мать готовила обеды и пекла потрясающие осетинские пироги – с мясом, картошкой и сыром. Сестра Заира возилась с малышом. Светке не давали ничего делать: лежи, отдыхай. Восстанавливайся после родов. Алан каждый день приносил цветы. Через месяц свекровь и золовка уехали – у всех семьи, хозяйство. На смену им приехала Светкина мать. Алан был с тещей очень уважителен – на Кавказе принято с пиететом относиться к старшим. Мальчишку все обожали. Назвали Русланом. Светка просидела с ребенком до года, а потом захотела на работу. Алан был, конечно, недоволен, но жене не перечил – уважал. Из Осетии приехала его незамужняя младшая сестра, она и стала нянькой маленькому Русланчику. Светка пошла помогать мужу. Алан мотался за товаром, она торговала. Бизнес пошел еще лучше. Однажды Светка сказала мужу, что пора открывать свой магазин. Хватит на улице мокнуть под дождем и мерзнуть под снегом. Алан сомневался – потянем? Она уверяла, что не надо трусить, пришло время продвигаться вперед. Сняли помещение в хорошем месте, в раскрученном торговом центре. Дали рекламу. Вложили все деньги. Алан нервничал, но Светка была уверена, что все будет хорошо. Через полтора года расширились – взяли большую площадь, наняли продавцов. Бизнес Светка жестко контролировала – без этого никуда. Чуть отпустишь вожжи – пиши пропало. Через три года купили квартиру в новом доме, трехкомнатную, с огромной кухней-столовой. Не в центре, конечно, но в хорошем зеленом районе. На лето Русланчика отправляли к бабушке на море. А Светка опять ждала ребенка. На сей раз все хотели девочку. Светка работала до последнего дня. Алан говорил, что она родит в магазине, откусит пуповину, завернет ребенка и встанет за прилавок. Родилась девочка. В общем, теперь был полный комплект. Все были счастливы. Каждую ночь перед сном Светка молилась. Своими словами – никаких молитв она не знала. Она просила Господа оставить все как есть. Она не боялась трудностей: жизнь закалила – сколько всего нахлебалась! Не ложкой – половником. Только бы все были сыты и здоровы! А уж она приложит все усилия.

* * *

Дементьев сошелся с рыжей продавщицей Лидой. Она была разведенкой и жила с двумя детьми и старухой-матерью. Бывший муж, алкаш, разумеется, раз в неделю приходил к ней в магазин и требовал бутылку. Алиментов не платил ни копейки, нигде не работал. В общем, забулдыга забулдыгой. Лидка плакала и жаловалась, что он ее совсем достал. Дементьев с ним разобрался. Бывший муж сгинул, а Лидка Дементьева зауважала. Встречались они у него, но на ночь Лида не оставалась – мать устраивала скандалы. Лида забегала к нему после работы, готовила немудреный обед и убегала. С работы Дементьев уволился – надоело мотаться в Москву. Помогал Лидке разгружать товар, она ему за это подбрасывала немного денег. Летом продавал на базарчике то землянику, то чернику, собранные в лесу, или кукурузу и горох – ездил подальше, в поля, обкрадывал, так сказать, родное сельское хозяйство. А в августе начинались грибы. И это было самым прибыльным делом.

Конечно, пил. Лидка его не корила. Не алкоголик ведь – так, тихий пьяница. Не буянит, не скандалит. Руки не распускает. В доме чисто. Сам себе стирает и гладит. Копейку заработать не отказывается. А где взять другого? Чтобы совсем не пил? Лидка искренне считала, что таких вообще на свете не бывает. И еще она считала, что ей крупно, просто несказанно повезло. Сколько баб одиноких мается без всякой надежды на лучшую долю.

Редко – приблизительно раз в год – на дачу приезжал хозяин, Борька Шапиро. С хозяйским видом осматривал ухоженный участок и прибранный дом, оставался доволен и приговаривал: «Ну, ну». И каждый раз у Дементьева замирало сердце – вот сейчас Борька его попросит освободить помещение. Но этого не происходило. На лето Борькина жена Сонечка уезжала с ребенком к свекрам в Америку, там для нее и любимого внука снимали дом на океане.

Борька с Дементьевым выпивали: обычно Борька привозил хороший армянский коньяк. Долго молчали – говорить особенно было не о чем. Однажды Борька спросил:

– Так и собираешься жить дальше?

– Как? – резко спросил Дементьев.

– Да вот так, по течению, – объяснил приятель. – Неужели ничего не хочешь в жизни изменить?

– Не-а, меня все устраивает. Я даже, можно сказать, вполне счастлив.

Борька тяжело вздохнул.

– Не веришь, – усмехнулся Дементьев.

– Не верю, – подтвердил Борька.

– А вот это зря, – со злостью проговорил Дементев. – Я вполне счастливый человек. Живу, как хочу, никому ничего не должен, кроме тебя, разумеется. Хожу в лес, купаюсь в речке. Сплю, когда хочу. Когда хочу – есть теплая баба под бочок. Чем не жизнь?

– Ты же спиваешься, Витька, – грустно констатировал Борис. – Тихо и планомерно.

– Деградирую, в общем, – кивнул Дементьев. А потом разгорячился: – Куда мне податься, Борь? Скажи, куда? Квартиры нет. Ребенка не показывают. На работу по специальности я, как ты понимаешь, не устроюсь. Богатых родителей у меня – ты уж извини – нет. Родни – тоже. Никого у меня нет. И ничего. Есть простая русская баба. Иногда – простая до отрыжки. Но любит меня – это наверняка. Так, как никто не любил. И не предаст. – Он затушил сигарету, встал и подошел к окну.

– Тебя еще Светка любила, – тихо сказал Борька.

– Кто? – обернулся Дементьев и рассеянно протянул: – А, ну да.

Борька уехал, а он не спал всю ночь. Ком в горле, слезы дурацкие. Стыдно, ей-богу. Грех на жизнь жаловаться. А на судьбу… Так она у каждого своя. Дементьев был фаталистом.

* * *

Светка с мужем решили строить дом – опять ждали ребенка. Трое детей – квартира уже маловата. Да и вообще, дети должны жить на природе. Участок, конечно, искали в ближнем Подмосковье – быстрее добираться до работы. Светка хотела, чтобы он был большой и светлый: березы и сосны, кусты жасмина и сирени и – большая поляна. На поляне будут играть дети, а на березах будет висеть гамак. Светка станет лежать в гамаке и смотреть на детей. В тени можно поставить большой стол. Алан будет жарить шашлык, и по всему участку станет медленно расплываться теплый и вкусный дух семейного очага. Потом все сядут за стол, дети примутся уплетать мясо, а они с мужем выпьют по бокалу холодного красного сухого вина – друг за друга, за здоровье всех близких. За детей и еще – за любовь. И будут смотреть в глаза друг другу.

Дом надо строить деревянный – никакого кирпича – и светлый: деревянные стены и полы, высокие окна, камин, возле которого по вечерам сможет собираться семья. Светлая спальня – белые льняные шторы, теплый свет, цветы в высоких и прозрачных вазах.

«Все так и будет», – решила Светка и рьяно взялась за поиски участка. Узнала, что сосны – это Казанка. Почва там песчаная, никакие дожди не страшны, все тут же высыхает. К тому же старые поселки, приличные люди, а не нувориши с замками до небес.

Вечерами она сидела в Интернете, копалась в газетах, выписывала адреса, созванивалась с хозяевами и агентами. С утра начинала свои объезды. Оказалось, что дело это ох какое непростое: то ей не нравится, то цена кусается, то железную дорогу слышно. Однажды нашла подходящее – все хорошо, все устраивает. Запала. Мужа свозила – он тоже одобрил. Уже задаток повезла, а хозяева передумали. Жалко стало семейное гнездо. Светка упрашивала, умоляла. Цену подняла. Они ни в какую. А надо было торопиться, пока живот на нос не полез.

День был солнечный и теплый. На небе – ни тучки, сплошная беспредельная синева, какая бывает только в июле. А на дворе, между прочим, самый конец августа, последние летние денечки. Светка взяла с собой бутерброды и бутылку морковного сока. Есть ей хотелось постоянно. С дорогой тоже повезло – до самой Удельной проскочила почти без пробок. Нужный адрес нашла легко – почти не плутала. Зашла на участок и обмерла: это было абсолютно то, что она намечтала, как будто Боженька подсмотрел. Высокие, стройные сосны. Целый березовый подлесок. Огромная лужайка. У крыльца кусты жасмина. У забора – сирень. Узкая, извилистая дорожка вела к старому, ветхому дому в глубине участка. Хозяйка улыбнулась:

– Ну, дом, как я понимаю, вас не интересует.

Светка кивнула и несколько раз обошла участок. От потрясения молчала. Хозяйка предложила зайти в дом, отдохнуть и выпить чаю. Сели на маленькой кухоньке. Хозяйка рассказывала, что это дом бывших свекров. С их сыном она развелась еще в молодости, вышла второй раз замуж очень удачно, родила дочку и сына. Бывший муж так свою жизнь и не устроил. Долго болел, был совсем одинок. Она иногда приезжала к нему, привозила продукты. Когда он умер, вскрыли завещание, и оказалось, что дом и квартиру он завещал ей. Она была сильно удивлена и, конечно, счастлива. В квартире будет жить ее дочь, а она сама собирается переехать к сыну в Бельгию, так что деньги от продажи дачи пойдут ему, чтобы он мог купить нормальный дом или квартиру. К даче этой она совершенно не привязана, продавать ей ее совсем не больно. А бывшему мужу она поставила роскошный памятник из белого мрамора. Ходит туда часто и кланяется ему до земли. Светка даже не стала торговаться – боялась спугнуть такую удачу. Назавтра договорились встретиться у нотариуса и оформить задаток. На прощание хозяйка дала ей целую корзину крупных, крепких яблок с ярко-красными бочками. Светка еще раз обошла участок и у калитки глубоко вздохнула – уходить ей не хотелось. Она села в машину, закрыла глаза и откинула голову. Потом встряхнулась, посмотрела на часы и решительно завела мотор. У станции заметила небольшой базарчик: за деревянным прилавком стояли несколько бабулек и пара мужиков. «Остановлюсь, куплю свежей зелени и местной, с огорода, картошки». Она вышла из машины и подошла к торговцам. У маленькой, круглой, как колобок, бабульки купила укроп, петрушку, мелкую морковку и картошку – с шероховатой кожицей и фиолетовыми глазками.

– Синеглазка, – важно сказала бабулька. – Самая рассыпчатая и белая. Счас уже такую не содют.

У маргинального вида мужичка в надвинутой по самые брови старенькой кепчонке Светка увидела грибы и подошла поближе. Грибы – крепкие и мелкие беляки – были разложены по кучкам.

– Почем? – небрежно спросила она.

Мужик ответил.

Светка подняла на него глаза и сказала:

– Дороговато. А если сбросить?

– Сбрасывают с поезда, – хрипло ответил он.

– Дементьев, ты? – спросила она упавшим голосом.

Он крякнул, хмыкнул, поправил свою замусоленную кепчонку:

– Ну, допустим.

– Встретились, значит, – медленно произнесла Светка.

Он усмехнулся:

– Мы странно встретились и странно разойдемся.

А она все никак не могла прийти в себя.

– Живешь тут?

– Любопытная, – хмыкнул он. – А ты ничего. Хорошо сохранилась.

Она молчала.

– Ну что, хозяйка? Грибы будем брать? – продолжил он.

Светка машинально достала из сумки кошелек.

– Сколько? – спросил он.

– Все.

Дементьев удовлетворенно крякнул и начал деловито укладывать грибы в старый, замусоленный пакет. Светка стояла не шелохнувшись и во все глаза смотрела на него. Он уложил грибы и протянул темную, заскорузлую ладонь:

– Ну?

Пытаясь прийти в себя, она протянула ему деньги. Он деловито пересчитал, присвистнул и стал засовывать купюры в карман. А Светка все стояла и смотрела на него.

– Что, так понравился? – усмехнулся он.

– Как же ты так, Витя? – тихо спросила она.

Он не ответил и принялся торопливо собирать свои манатки. Она смотрела, как он, так и не подняв на нее глаза, складывает в корзину пакеты и старые газеты. Наконец, собравшись, он взглянул на нее.

– Ну, бывай, Воробьева. Живи и не скучай! – И неспешно, не оглядываясь, пошел своей дорогой.

Светка медленно побрела к машине. Она положила пакет с грибами на заднее сиденье, и тут же по салону разлился густой и сладкий грибной дух. Она завела мотор и повернула в сторону города. «Странная жизнь, – подумала Светка. – У человека было все. Все, для того чтобы состояться. И как он распорядился своей жизнью? Или жизнь распорядилась им? – Она грустно вздохнула. – А вот у меня не было ничего». Потом она решила, что грустить нет причин. Кто он ей, этот Дементьев? Призрак из не самого веселого прошлого. Стоит ли вспоминать? Ведь сегодня удивительно удачный день. Просто ее день. Она нашла то, о чем мечтала, и, дай бог, все сложится. Она построит дом для своей семьи, и они будут в нем счастливы. И еще она подумала, что сейчас приедет домой и поджарит грибы – обязательно с луком, – и отварит замечательную рассыпчатую картошку-синеглазку, которую «уже не содют». И они сядут ужинать, и она в подробностях расскажет мужу про сказочный участок, с соснами и березами, юркими белками и жасмином у крыльца. Светка улыбнулась и прибавила газу. Ей поскорее хотелось вернуться домой. «Надо же, успела до пробок, – удивилась она и еще раз подумала: – Какой удачный день!»

Дементьев обернулся и увидел, как отъехала ее машина. Он остановился и еще раз деловито пересчитал деньги. «Повезло, – подумал он. – Простоял всего-то полчаса. И сразу все забрали. Такое бывает нечасто».

Он прикинул, что денег вполне хватит на неделю. И еще подумал, что надо устроить Лидке банкет. Ну, все как положено: с цветами, шампанским и тортом. Много, что ли, радостей у нее в жизни? «Удачный день!» – пробормотал Дементьев и прибавил шагу.

Оранжево-красное солнце, похожее на апельсин, почти скатилось за острые макушки елей.

Удачный день подходил к концу.

Под небом голубым

Диктор пропела нежным голосом:

– Началась посадка на рейс номер триста пятнадцать. – Первый раз нежно, второй раз с угрозой: – Внимание!

Их призывали не опоздать. Жаров вытянул шею и покрутил головой, ища жену в разноцветной толпе. Впрочем, это было несложно – Рита была высока, почти на голову выше всех прочих женщин. К тому же женский пол в основном был представлен паломницами – сгорбленными и не очень бабульками в светлых платочках, испуганно оглядывающимися по сторонам, вздрагивающими от колокольчика, предваряющего объявления. Все им было незнакомо и вновь.

В кресле, прикрыв глаза, сидел крупный, полнотелый батюшка. Паломницы с надеждой бросали взгляды и на него – он-то не бросит, поддержит своих прихожанок.

Рита стояла, отвернувшись к взлетному полю. Лицо ее было напряжено, брови сведены к переносью, а взгляд, как всегда, в никуда…

Точнее – не как всегда, а как в последнее время.

Жаров с минуту разглядывал жену – очень прямая спина, высокомерно вскинутая голова, юбка почти до щиколоток, серая кофточка на мелких пуговичках, шелковая косынка на голове, замотанная наподобие тюрбана.

Ему показалось, что она шевелит губами, впрочем, к этому он тоже привык, и это было уже не так важно. Он вздохнул, откашлялся и выкрикнул:

– Рита!

Она обернулась, нашла его в толпе и слегка нахмурилась. Он сделал жест рукой, показывая ей, что пора на посадку.

Она медленно подошла к нему и, не говоря ни слова, посмотрела на него тяжелым взглядом.

– Пора! – снова вздохнул он. И, словно оправдываясь, добавил: – Объявили.

Она вздрогнула и пошла вперед – к стойке последней регистрации.

Он привычно двинулся следом.

Сзади них пристроились бабульки-паломницы, и Рита, обернувшись на них, вдруг скорчила недовольную мину.

– К Богу едешь, – тихо шепнул Жаров, – а вот ротик кривишь, – и он кивнул в сторону бабок.

Жена не повернула головы в его сторону.

Бабки и вправду суетились, нервничали и оттесняли Риту в сторону – вот и причина ее недовольства.

Наконец расселись в салоне. Рита у окна, он в середине. Рядом оставалось пустое место.

Паломницы, казалось, чуть успокоились – сели впереди них, и запахло вдруг ладаном, глаженым бельем и… старостью.

Сбоку сидела семейная пара – он был в светском, а она, его спутница, в длинном, до пола, шелковом платье и красивом, видимо праздничном, расшитом шелком, хиджабе.

Женщина была очень красива, но глаз не поднимала.

«Шехерезада, – подумал Жаров, – как хороша!»

Наконец появился молодой человек с длинными пейсами, закрученными в спиральку, и в черной шляпе с высокой тульей. Он вежливо и приветливо кивнул, расположился рядом и достал планшет. Жарову стало весело. Вот чудеса, боже правый! И вправду святой город. Всем там есть место – и тем, и другим. И как бы там ни было сложно, к своим богам люди все равно будут стремиться, невзирая на конфликты и войны. И всем хватит места наверняка!

Рита откинулась на спинку кресла и закрыла глаза. Жаров расслабился, вытянул ноги и достал из кармана газету. Когда разносили обед, он тронул жену за плечо. Не открывая глаз, она мотнула головой, а он с удовольствием начал расправляться с тушеным мясом и рисом – вполне себе, вполне! Хотя после чашки пустого утреннего кофе…

Иногда он бросал взгляд на жену – ему казалось, что она задремала. Ну и слава богу! Вот отдохнет и…

А что, собственно, «и»? Ничего не изменится. Ничего.

Он вздохнул, закрыл глаза и попытался уснуть.

Борька мотался с унылой мордой, ожидая не очень званых гостей. Впрочем, морда у Левина всегда тусклая и почти всегда недовольная.

Увидев Жаровых, Борька рванул к ним, и щербатая улыбка осветила его мятую физию. С Жаровым они обнялись, похлопывая друг друга по спине, внимательно посмотрели друг на друга, оценивая, и снова обнялись. Теперь было видно, что Борька рад старому приятелю. Рита стояла поодаль – отрешенно, словно не имела к этим двоим ни малейшего отношения.

– Что с ней? – шепнул Жарову Борька.

Жаров сморщил лицо и махнул рукой – потом, брат. Потом как-нибудь… После.

Мужчины подхватили чемоданы и двинулись к выходу.

Иерусалим жарко выдохнул им в лицо горячим дыханием и пряным южным запахом – нагретого асфальта, заморских цветов, восточных специй и… пыли.

Небо было таким ясным, чистым и таким неправдоподобно синим, что Жаров зажмурился. Пальмы чуть шевелили длинными, жесткими, растрепанными по краям листьями. Пыльные бугенвиллеи – всех цветов, от белого до малиново-красного, – вились по заборам стоящих вдоль дороги домов.

– Клево у вас. Просто рай, честное слово! – заерзал на сиденье Жаров и грустно добавил: – А у нас уже… Дожди и туманы… Октябрь, блин!

– Клево, – саркастически усмехнулся Борька и, тяжело вздохнув, добавил: – Хорошо, где нас нет! А потом, октябрь – самый хороший месяц. Только дышать начали. Тебя бы в июле… Вот когда чистая жесть!

Рита в разговор не вступала. Борька косился на нее удивленным взглядом, а потом снова вопросительно смотрел на приятеля. Жаров развел руками – что поделаешь, брат! Такая фигня!

Жаров крутил головой, пытаясь рассмотреть сразу и все.

Борька усмехнулся:

– Здесь, брат, двадцать лет проживешь и всего не увидишь! Такая страна…

На этой фразе он тяжело вздохнул, и было непонятно, восхищается он или сожалеет об этом.

Наконец въехали в Борькин район. Сразу стало как-то уныло – дома, похожие на московские хрущевки, отсутствие яркой зелени и хороших машин.

У подъездов, совсем по-московски, сидели старики и с интересом разглядывали редких прохожих и проезжающие машины.

– Приехали, – со вздохом констатировал Борька, – вот он, рай. Мать его за ногу!

Поднялись на третий этаж – лифта в доме не было, а лестница была узкой и неосвещенной.

– Экономия! – снова вздохнул Борька. – Здесь воду в сортире лишний раз не спустишь – счетчики, батенька!

– У нас тоже счетчики, – успокоил его Жаров, – правда, вот на сортирах мы еще не экономим – что правда, то правда! Но, – тут уже вздохнул Жаров, – наверное, скоро придется…

Рита шла позади мужчин и по-прежнему молчала.

Дверь в Борькину квартиру была картонной, необитой и сильно потрепанной.

После московских, практически «сейфовых», это тоже было смешно.

Прихожей не было, сразу начиналась комната – узкая, небольшая, с низким потолком. Пол был выложен кафельной плиткой – Борька тут же прокомментировал:

– На жару, блин! А что делать зимой…

– Теплые полы! – сообразил гость.

Хозяин посмотрел на него, как на умалишенного.

– А! Электричество! – дошло до него наконец.

– Ну а тогда – в валенках! – бодро посоветовал Жаров.

Борька кивнул.

– Да все так и делают! Впору открывать артель. По валенковалянию. Другое «валяние» здесь не пройдет, – и снова тяжко вздохнул.

Из комнаты-салона, как высокопарно обозначил его хозяин, вела дверь в восьмиметровую спаленку и крошечный туалет.

Жаров прошелся по квартире и присвистнул.

– И как мы тут? Все?

Левин пожал плечом.

– Не графья! Вам отдадим спальню, а сами с Наташкой – в салоне.

Рита стояла у окна. Жаров затащил чемодан в спальню, сел на кровать и задумался.

Господи! Какая же чушь! Припереться сюда, к Борьке. Упасть им с Наташкой на голову, стеснить близких людей… Нет! Надо в гостиницу. Непременно – в гостиницу! И что этот баран не сказал ему про свои «хоромы»? Они бы сразу все переиграли. И не было бы всей этой чуши… в тридцати метрах да с Ритой…

Наташка с ней никогда не ладила. Точнее – не могла найти общий язык. Впрочем, с коммуникацией у его жены всегда были проблемы… Не было у нее задушевных подруг – такой человек. А уж сейчас… Что говорить «про сейчас»?

На предложение снять гостиницу Борька ответил скептически.

– Это вряд ли, сейчас череда праздников, и с гостиницами в Иерусалиме сложности – с хорошей наверняка, а помойка вам не нужна, правильно? Да и цены здесь – мама не горюй!

В разговор вступила молчавшая до сей поры Рита:

– Меня все устраивает! – коротко бросила она и жалобно добавила: – А нельзя ли поспать?

Жаров оживился и обрадовался и начал застилать постель.

Борька по-прежнему смотрел на него с изумлением.

Рита наконец ушла в спальню, а они с Борькой вышли на балкон – покурить.

– Такие дела, Борька, – горько сказал Жаров, – такие дела… Подробности – письмом. Но ты мне поверь, – он посмотрел на Бориса страдающим взглядом. – Она имеет на это право. А я, – тут он усмехнулся, – а я, Борька, муж! И это, как говорится, и в горе, и в радости…

Он зашел в Борькину спальню, посмотрел на спящую Риту и прилег рядом. Минут через пять он уснул.

Наташка моталась по кухне как подорванная. Маленькая, росточком с сидящую собаку, как обидно шутили в их компании, крепенькая, наливное яблочко, круглая попка, большая грудь, кудряшки ореолом, словно нимб над головой, и – вечный стрекот! Наташка трещала всегда и всюду, в любой ситуации. Давно забылось, кто привел ее в их компанию, но она сразу прижилась, в один день. Тут же принялась хлопотать, опекать кого-то, возить заболевшим яблоки с апельсинами – словом, Наташка была «всешний» друг и соратник. Ее так и воспринимали – подружка. Можно было поплакать на Наташкином круглом и теплом плече, приложиться к мягкой груди и быть уверенным, что она все поймет. А главное – пожалеет! Вокруг кипели романы, бурлили страсти, кто-то кого-то безумно любил, потом, как водится, разлюбил. Все страдали, сгорали от любви, сходились-расходились, а она… Она по-прежнему была мамкой и нянькой.

Жаров помнил, как однажды, совсем среди ночи, будучи прилично бухим, он, не зажигая света, вслепую, на ощупь, набрал ее номер и хрипло выдохнул в трубку:

– Зотова, спаси!

И самое смешное, что, «выхаркав» свою боль, он тут же уснул, а через полчаса в дверь раздался звонок – на пороге стояла Наташка Зотова и встревоженно смотрела на него.

Ну, ночью тогда все и случилось – он помнил плохо, почти не помнил совсем, ему тогда это было просто необходимо, и она поняла. Вот только утром он почему-то смущенно извинился, а она, жаря яичницу, весело объявила:

– Да забыли, Жаров! Скорая помощь – и все дела! Тебе уже легче?

Наверное, стало легче… Черт его знает. Все давно стерлось, забылось, покрылось «пылью времен» – не о чем вспоминать. Наташка Зотова – и смех и грех! «Подруга дней его суровых».

Потом у Наташки образовалась свободная квартира – бабкина, что ли… ключи просили все попеременно, и Зотова никому не отказывала. Все знали, где лежит чистое белье и что в холодильнике всегда есть пельмени и яйца.

Когда Борька Левин объявил, что они с Зотовой вступают в законный брак, все удивились. А Жаров не очень – с бабами у Борьки не складывалось: Борька, смешной, носатый, унылый и занудливый, ценился исключительно как друг.

Было вполне логично, что они «спелись». И Жаров тогда порадовался за обоих.

Свадьба была шумная, сумбурная – оказалось, что у Борьки и Наташки целая куча родни, и Наташкина мать хотела все сделать «по правилам».

Бойкая она была бабенка, эта Наташкина мать, – все задирала тихую Лию Семеновну, Борькину матушку, а та вытирала глаза светлым платочком: Наташка ей, в принципе, нравилась, а вот новая родня…

– Это надо пережить, – посоветовал он в курилке вконец раскисшему Борьке, – в конце концов, родители имеют на это право!

Так он сказал, а вот думал иначе: после всей этой вакханалии – с тамадой, ансамблем, танцем молодых и пьяными родственниками – решил твердо: такого у него никогда не будет!

И вправду не было – с Ритой они расписались без помпы и тут же уехали в Таллин.

Рита… Он влюбился в нее сразу, в одну секунду – в эту странную, холодную, как казалось, и замкнутую женщину. Загадка… загадка она, и загадка его к ней любовь. Большая любовь, длиной в целую жизнь.

Ему никогда не было с ней просто. И все же… Он никого и представить не мог рядом – ни одну из его прежних и многочисленных пассий.

В компанию Риту не приняли – ни ребята, ни тем более девочки. Инка Земцова, большая умница, кстати, сказала ему тогда:

– Ты, Жаров, лопух! Или – слепой. Ты что, не видишь, что Маргарита твоя… Не нашего поля!

Он усмехнулся, в душе обидевшись, – не вашего? Ну, уж не твоего точно! А про мои «поля» не тебе, мать, судить!

Его, Жарова, мать тоже не приняла Риту – «после всех твоих девочек, Шурик!».

И началось перечисление: Мариночка, Света, Танюша.

Мать и вправду всегда находила с ними общий язык – общалась легко, пили чай на кухне, сплетничали и обсуждали его, Жарова.

– Снежная королева, – говорила мать про невестку подругам. И тихо, чтобы сын не услышал, добавляла: – Совершенно не о чем с ней говорить! Что бы я… Ты, Туся, меня хорошо знаешь!

А молодая жена никому не стремилась понравиться. И только он, Жаров, знал ее всю, до донышка, знал и любил.

Был уверен – она не предаст. Никогда! Никогда не скажет ни о ком дурно – даже о тех, кто явно не симпатизирует ей.

Никогда не осудит чужие проступки, только вздохнет:

– Все мы люди, Саша! И никто не знает, что нас ждет за углом.

Ее считали высокомерной, надменной, а она была просто… Скрытная, не очень «людимая», любящая уединение и тишину.

Она могла уйти гулять в парк одна и надолго – сначала он обижался, а потом привык.

В его компанию она ходила неохотно, но ходила.

– Я не могу лишать тебя обчества, – вздыхая, говорила она.

А в Новый год попросила:

– А давай вдвоем, только ты и я? Можно?

Жаров растерялся: уже были составлены списки покупок и меню – им, например, надлежало сделать салат из крабовых палочек и испечь лимонный пирог.

Он вздохнул.

– Хорошо… Раз ты хочешь…

И вправду, Новый год тогда удался. Они накрыли стол, зажгли свечи, загадали желания, выпили шампанского и пошли танцевать. А в час ночи, абсолютно игнорируя разрывающийся телефон, пошли в лес – благо лес располагался рядом, только перейти шумное шоссе.

В лесу они зажгли бенгальские огни, снова выпили остатки прихваченного шампанского – полбутылки и прямо из горла – и… раскинув руки, упали в сугроб!

Над головой низко висело темное небо, на котором, словно новогодние лампочки, горели мелкие и яркие звезды.

Она знала все звезды и все созвездия.

– Откуда? – удивился он.

Она объяснила:

– Да я все детство ошивалась в планетарии. Ездила туда по два раза в неделю. Там такая благодать, – сказала она задумчиво, – тишина и покой. И звезды на небе…

Он удивился:

– Одна? Ты ездила туда одна? Без подруг, без девчонок?

Теперь удивилась она:

– А кто мне был нужен? Там? Наверное, я сбегала туда от всех – от брата, родителей, школы… Только там я могла побыть… одна. Совсем одна, понимаешь?

Он тогда привстал на локте и, смахивая с варежки снег, как бы между прочим спросил:

– Рит! А тебе… Вообще… Ну, кто-нибудь нужен? В смысле – по жизни?

Она рассмеялась – это модное нынче «по жизни» они ненавидели оба.

А потом тихо сказала:

– Ты. Ты, Жаров, мне нужен по жизни. Чессно слово! А больше… – Тут она замолчала и продолжила: – А больше – никто!

Врала. Вот про это «никто» безбожно врала. О ребенке она мечтала. И как! Вслух это не обсуждалось, но… Он это знал.

И ничего не получалось. Проверились – оба здоровы. Совершенно здоровы. Ну, просто придраться не к чему. А вот не получалось, и все!

Господи, через какие муки она прошла! Ректальная температура, графики женских событий, календари для успешного зачатия. Четыре больницы. И – снова в «молоко».

Он уговаривал ее успокоиться. Господи! Ну, бывает и так. И что, жизнь заканчивается? Да ничего подобного. Продолжается жизнь! И чем она, скажи на милость, плоха? Чем плоха наша с тобой, моя дорогая, семейная жизнь?

Она замыкалась все больше и отвечала одними губами:

– Ничем. Ничем не плоха. А вот…

Путь был проторен – сначала врачи, потом знахарки, возил ее куда-то, чуть ли не в Белгородскую область к какой-то полусумасшедшей бабке. Ночевали в доме колхозника – сырость, холод, мышиный запах от влажного белья. Бабка дала пять бутылок мутной воды. Вода была выпита, бутылки валялись на балконе, и она почему-то все не давала их выбросить.

Пустое. А потом началась церковь. Она ходила туда пару раз в неделю – служба утренняя, служба вечерняя. Появились новые «подружки» – баба Валя и Соня. Первая – простая, обычная и душевная, одинокая бабка, а Соня эта… Он сразу понял – вот Сони не надо. Странная, молчаливая, тихая… А рядом с ней страшно. Ездили с Соней на богомолье. Он сказал: «Без меня!»

Потом Соня куда-то исчезла. Он пошутил:

– В монастырь?

Рита ответила – спокойно и буднично:

– Умерла.

Оказалось, та была страшно больна.

Он тогда устыдился:

– Ну, надо же. Но я ж не знал!

– А никто не знал, – откликнулась Рита, – даже я. Узнала все позже, постфактум.

Они тогда очень отдалились друг от друга. Он подчеркнуто не принимал ее жизнь, а ей, казалось, стала безразлична его.

Однажды взмолился:

– Рит! А как раньше не будет?

Она пожала плечом.

– Как раньше… – И честно сказала: – Не знаю. – А подумав, твердо добавила: – Этот путь я пройду до конца.

Потом она собралась в какой-то дацан – в Улан-Уде, что ли. С каким-то Николаем и его сестрой Таей. Те были буддистами. И что-то там сорвалось. Слава богу. Какие буддисты, какой дацан? Свихнуться можно. Еще стала почитывать какие-то брошюрки, пряча их в свою тумбочку. Однажды он вытащил их – очередная белиберда: адвентисты седьмого дня приглашали ее в свое «лоно».

Он порвал тогда эти писульки и выкинул. Она очень плакала, дурочка.

«Ясно», – кивнул тогда он и уехал на три дня на Волгу. Прийти в себя, порыбачить на даче сотрудника. Может, отойдет? Тоска отойдет, напряженка.

Отошло. Иногда думал: привязаны друг к другу толстенными канатами – не отвязать. Пятнадцать лет «общей» жизни. Вечность! Проросли друг в друга корнями – не разорвать. Только если рубить топором, по живому.

Он – молодой, по сути, мужик, сорок пять – тьфу, чепуха! Прожить две полноценные мужские жизни – да раз плюнуть! Завести молодую жену, родить пару-тройку детей…

С нуля, с чистого листа – без помарок.

А ее оставить в прошлой жизни. Почти наверняка – одну навсегда. С ее-то натурой… Вряд ли она сможет устроить личную жизнь – сорок два года для бабы… Ну, почти каюк, кранты. Редкий ведь случай. И не для нее, Риты!

И живо представил – сухонькая, одинокая, стареющая женщина. Одна во вселенной. Ну, может быть, с кошкой…

Старые, пожелтевшие газеты на тумбочке в коридоре, запах заваренной валерьянки и вареного хека для кошки. Десятилетней давности плащ на крючке и стоптанные ботиночки – почти мальчиковые, удобные, плоские – всесезонные.

Что она сможет еще позволить на жалованье учителя хореографии?

И будет она истончаться, стареть – медленно, но бесповоротно. И станет почти бесплотной старушкой, с трудом выходящей в полдень за хлебом. Вязаная шапочка из дешевой шерсти с оптового рынка. Суконная юбка, плешивая шубка.

Нет! Да пошли вы все к черту. Значит, так – как дадено Богом. Значит, вместе и до конца. Потому, что «проживать» он ту, другую, жизнь просто не сможет! Не может, потому что… Любит? Жалеет? Богом даденная жена? Да все вместе – наверное, так… И любит, и жалеет, и жена… Просто с годами все так трансформируется… Концов не найдешь – где любовь, а где жалость. И еще – где привычка!

Или он слишком хорошего мнения о себе? Понимает ведь, что жизнь их, семейная, личная, так сказать, интимная (Фу! Совсем противно!) закатилась в тупик. Стоит там, как ржавый, давно списанный паровоз, и ждет своей участи – то ли на металлолом, то ли так и сгниет в темном отстойнике сам по себе…

А тут, когда все вроде бы чуть успокоилось – ну, живут разной жизнью, каждый сам по себе, да такое ведь сплошь и рядом, – однажды сказала:

– А давай съездим в Иерусалим? Ну, просто еще раз попробуем… Мне кажется…

Тут он перебил ее, и довольно резко:

– Съездим! – И по складам: – Раз. Тебе. Ка-же-тся.

Сначала злился – задолбали его эти «кажется» и «а вдруг». А потом подумал – осень, есть десять дней отпуска. Море еще теплое. Ну, наконец, повидает друзей – Борьку, Наташку. Да и сам город – грех не увидеть. В общем, как ей откажешь – поехали!

Они проснулись, услышав звонкий голос Наташки – она бесцеремонно засунула кудрявую голову в комнату и улыбнулась.

– Вы что, идиоты? Спать, что ли, сюда приехали?

Жаров вскочил, наспех умылся и бросился в ее крепкие объятия. Наташка почти не менялась – те же кудри, те же объемная пятая точка и пышная грудь. Только везде прибавилось, разумеется. Она накрывала на стол и тараторила, тараторила…

Вышла Рита, и все наконец уселись. Попробовали местные специалитеты: пасту из гороха со стойким вкусом орехов, баклажаны пяти, наверное, видов – в майонезе, с орехами, морковью, чесноком и прочей чепухой. А дальше было все знакомо и привычно: картошка с соленой скумбрией, салат, курица из духовки. Пили пиво и по чуть-чуть водки.

Наташка рассказывала про работу, общих знакомых, сына Димку и хвалила страну.

Борька скептически усмехался и восторгов жены, похоже, не разделял.

Наташка вообще была из тех, кто видит одно хорошее – вот уж счастливая способность, что говорить! Квартира мала? Не на улице! А что, в Москве была больше? А в Москве мы бы жили с Борькиной мамой.

– Да, Борюсь?

«Борюсь» вяло пожимал плечами.

– Жарко? Это да! Но для меня это лучше, чем московская слякоть и снег. Тяжело работаем? Господи, да где же легко? Все сейчас пашут как проклятые! Все и везде. Зато море – это раз! Сели в машину – и через час на море. Продукты – это два! Молочко и фрукты – язык проглотишь! А медицина? – Наташка совсем распалилась. – Мама вот пишет, что у вас…

– Наташ! – перебил ее Жаров. – Да все хорошо. Ты не горячись так. И не уговаривай – мы сюда насовсем не собираемся. А что тебе тут прикольно, так мы очень рады! Правда, Ритуль?

Рита кивнула.

Димка, сын Наташки и Борьки, служил в армии и приходил домой на выходные, так что встреча с ним временно откладывалась.

Наташка накрыла чай и наконец притихла.

– А какие планы? Вообще? Что посмотреть хотите, куда съездить? Может, взять вам экскурсии?

Рита мотнула головой и посмотрела на мужа. Жаров отвел глаза.

– Мы сами, Наташ. Спасибо. Сами разберемся.

Наташка пожала плечами и стала убирать со стола. Жарову показалось, что она слегка обижена.

Утром проснулись от такого яркого солнца, от какого, конечно, не спасали легкие бамбуковые жалюзи.

Жаров подошел к окну, потянулся и стал глазеть на улицу. Улица была пуста, по ней проезжали лишь редкие машины.

Они выпили кофе, надели удобную обувь и заказали такси.

– Старый город, – коротко объяснил Жаров таксисту, похожему на индуса.

Таксист включил индийскую музыку.

– Откуда здесь индус? – удивленно пробормотал Жаров.

– Они везде, – объяснила жена, – индусы и китайцы. Везде, во всем мире.

Иерусалим переливался под солнцем – желто-белый, как сливочная помадка, яркий, несмотря на отсутствие красок. Одинаковый, но совсем не монотонный. Периодически, точно огни иллюминации, вспыхивали кусты бугенвиллей – красные, розовые, малиновые, оранжевые и белые.

А впереди уже показалась стена Старого города. Почему-то заныло сердце – тревожно и сладко.

Они вышли из машины и пошли пешком – дальше проезд был закрыт.

Узкие улочки перегораживали шумные толпы туристов. Звучала пестрая речь – английская, французская, испанская, итальянская. И, разумеется, родная русская.

Все одинаково задирали головы вверх, кивали, слушая экскурсовода, и наводили объективы камер и фотоаппаратов.

– Куда? – спросил он у Риты. – Сначала – куда?

Она как-то сжалась, напряглась, заглянула в блокнот, потом в карту и тихо сказала:

– Направо. К храму Гроба Господня.

Он вздохнул и кивнул – направо так направо. К Гробу так к Гробу.

Они долго шли сквозь арабский базар – шумный, грязноватый, назойливый, пахший подгнившими фруктами, специями и лежалым тряпьем. Вниз по ступенькам. Вверх. Снова вниз. Древний щербатый булыжник временами поливали водой. Где-то валялись раздавленные шкурки бананов. – Он взял ее под руку.

– Осторожно! Скользко.

Почувствовал, как напряжена ее рука. Она не оглядывалась на зазывал, не заглядывала в пестрые лавки.

Она шла так упорно, так прямо, словно знала дорогу. Ну и, естественно, заплутали. Монашка – совсем старенькая, в «ленноновских» очочках, в бежевом платье и белом островерхом чепце с накрахмаленными крыльями – вежливо вывела их на правильную дорогу.

Наконец вышли. В храм, туда и обратно, словно рекой с сильным течением, вносило и выносило людей.

– Пойдешь? – спросила жена.

Он мотнул головой:

– Здесь посижу.

Она кивнула и тут же влилась в толпу. И он сразу же потерял ее из виду.

Он сел на теплый камень – что-то вроде бордюра – и прикрыл глаза. Отовсюду раздавался приглушенный и монотонный шум. Солнце светило уже почти отчаянно – полдень, середина дня. И плевать, что осень и начало октября!

Он открыл глаза – мимо прошел высокий священник в черной рясе и высокой, узкой, как цилиндр без бортов, шапке. Дальше – стая монашек в голубом, совсем молодых, дружно щебечущих. Православный батюшка – ну, тут он узнал моментально. Серая ряса, непокрытая голова, волосы, собранные в хвост на затылке. Широкий крест. К нему поспешила одна из паломниц, похожая на ту, что летели тогда в самолете, он перекрестил ее, и она склонилась в поклоне.

Католический священник – в шелковой сутане и белой шапочке на голове. К нему обратилась женщина из толпы итальянских туристов. Священник подошел, начался шумный разговор, и все дружно смеялись. Потом он с поклоном простился.

Из переулка показалась яркая толпа иностранцев – они негромко пели псалмы и держались за руки. У входа в храм все притихли и внимательно слушали рекомендации руководителя.

Жаров посмотрел на часы – Рита отсутствовала уже сорок минут. Он вздохнул и снова закрыл глаза.

«Надо набраться терпения! – подумал он. – В конце концов, если ей так проще…»

Наконец показалась Рита. Он поднялся и пошел ей навстречу.

– Ну, как? – спросил он, понимая всю нелепость вопроса.

Она посмотрела на него и одними губами ответила:

– Все нормально.

Он снова вздохнул и взял ее под руку. У торговца сухофруктами спросили дорогу. Он говорил долго и громко, размахивал руками и предлагал попробовать сушеных персиков.

Двинулись. Снова по влажным ступенькам, мимо лавок, домов, крошечных молелен и мечетей.

На посту – две молоденькие девчонки в беретах и парни в форме хаки – прервали свой веселый треп, проверили их сумки и пропустили через детектор. Они пошли дальше, а молодежь снова громко загомонила на гортанном незнакомом языке.

Вышли на площадь. Она была огромна, эта площадь. Там, у стены, толпился народ. Слева мужчины, справа женщины. Кто-то сидел на пластиковых стульях, кто-то стоял.

Рита направилась к женской половине. Там среди пестрых одежд, ярких и темных головных платочков и шляпок он снова быстро потерял ее и, оглянувшись, уселся прямо на землю. Точнее – на каменную мостовую рядом с шумной компанией разновозрастной ребятни. Дети – кудрявые, глазастые, со смешными завитушками вокруг нежных лиц – пили воду, отбирали друг у друга конфеты, спорили и переругивались. К ним подошла женщина, скорее всего, мать – высокая, полная, с покрытой платком головой. Она цыкнула на них и отошла к подругам. На минуту дети притихли, а потом снова расшумелись и разошлись. Мать обернулась. Жаров столкнулся с ней взглядом, и она, широко улыбаясь, беспомощно развела руками.

Он увидел, что женщина беременна, и подумал: «Господи! Такая вот куча, а снова туда же! Да наши бы уже орали как резаные! А эта… цыкнула и махнула рукой. И снова треплется и улыбается… Чудеса».

Мимо проходили мужчины в странных одеждах – кафтаны, панталоны, огромные, словно надувные круги, шляпы, отороченные мехом. «Неужели это повседневная одежда? – с ужасом подумал он. – Это сейчас октябрь, а летом… Носить вот такую махину из меха!»

Он прислонился головой к каменной тумбе и продолжал рассматривать толпу. Мужчины молились, раскачивая туловищем. Кто-то был покрыт, как покрывалом, белым шарфом с синими полосами.

Малыш из соседней компании прислонился к ребенку постарше и сладко, приоткрыв рот, заснул. Брат, которому он явно мешал, чуть подпихивал его плечом, а тот снова заваливался и продолжал спать. Мать пригрозила старшему пальцем, и он, скорчив гримасу недовольства, замер как неживой. Сестра – девочка лет восьми – подошла к спящему ребенку и аккуратно засунула ему пустышку.

Наконец Жаров увидел Риту. Она шла медленно и плавно, и на ее губах чуть мерцала счастливая улыбка.

Он поднялся с земли, отряхнул джинсы и спросил:

– Ну, на сегодня – все?

Она пожала плечами.

– Да, наверное. Пойдем поедим, а? – добавила она жалобно.

И снова ступеньки и уже надоевшие запахи. Снова зазывные окрики торговцев. Раздавленные бананы, кожура граната. Ее рука, доверчиво вложенная в его ладонь.

Приземлились – прохладно, старый, очень старый дом, в распахнутую дверь видны столики кафе. Наструганное мясо, мелко порезанные овощи, лук кольцами, соленые огурцы, теплая лепешка. Вкусно! Запивали только что, прямо на глазах, выжатым гранатовым соком.

Ноги гудели, глаза слипались, хотелось рухнуть в неразобранную постель и уснуть.

Устали. Он заметил – жена ест с аппетитом. Жадно, отламывая руками лепешку, макая ее в густой кисловатый соус.

Ну и слава богу! Давно не видел, как она увлеченно ест. «Значит, уже не зря», – грустно подумал он.

Конечно, ко всей этой затее он относился скептически: ну, не получается. Что тут поделать! Бывает и так. Оглянись вокруг – куча людей живет и не парится. А тут… Вбила в голову – последний шанс, я почти уверена…

И все же нельзя лишать человека надежды. Никто не имеет на это права. Да понятно, что все это… глупость. В конце концов, лучше бы приехать сюда с другой целью – например, хорошая клиника. Но… Все уверяют, что они здоровы. Абсолютно здоровы. Значит, клиника, даже лучшая, тут ни при чем. А что же тогда? Судьба? Расположение звезд? Несовпадение светил? Сколько он, видя, как страдает жена, думал над этим…

А тут – помолодела, порозовела, лопает, как портовый грузчик. Только вот что будет потом… когда снова – и ничего?

Он перегнулся через стол и отер кетчуп с ее щеки. Она улыбнулась и перехватила его ладонь.

С минуту они смотрели друг другу в глаза. Потом, сглотнув в волнении комок, он бодро сказал:

– В магазин, а, мадам? Ну, что-нибудь там, из плотского? Из совсем низменного, например?

Она улыбнулась, кивнула и легко поднялась со скамейки.

А в магазине она быстро скисла, сказала, что устала, и попросилась «домой». Он вздохнул и кивнул – домой так домой.

В такси молчали. Она опять отвернулась к окну, словно отгородилась, отстранилась от него, и он снова почувствовал незримую, непробиваемую стену между ними.

Он взял ее за руку, но она высвободила свою ладонь.

Хозяева были на работе. Обед стоял в холодильнике – об этом сообщала Наташкина записка. Рита, не раздеваясь, легла на кровать.

Он открыл холодильник, вынул из пластикового контейнера холодную котлету, тут же сжевал и запил апельсиновым соком.

Потом сел в кресло и подумал: «А ведь достало все! Ой, как достало! Все эти закидоны, припадки, тихие истерики. Человеку нравится жить в своих страданиях! Просто кайф упиваться ими. Нет чтобы жить и радоваться – денег хватает, работа – ну, синекура, а не работа! Ходи в своей кружок «умелые ноги» три раза в неделю и пей кофеек. Вот нет же, вбила себе в башку!»

Он совсем расстроился, досадливо крякнул, достал из холодильника початую бутылку водки, налил полстакана и опрокинул в рот.

Потом улегся на диване в салоне, включил телевизор и не заметил, как уснул.

Разбудил его Борька – что-то грохнул на кухне. Жаров поприветствовал приятеля и заглянул в спальню – Рита читала какой-то журнал.

– Хочешь чего-нибудь? – спросил он.

Она кивнула: кофе.

Он обрадовался, побежал на кухню и стал варить кофе. Борька сидел на стуле и молча отслеживал его движения.

Вышли на балкон – перекур. Сначала смолили молча, а потом Жаров спросил:

– Ну а как тебе тут? Вообще?

Борька пожал плечами.

– Вообще… Вообще – хреново. Только… – тут он запнулся, – только не в стране дело. Страна тяжелая, правда. Но не тяжелее России. Не в стране дело – во мне. Мне везде хреново, понимаешь? Везде грустно, везде тоскливо. Ведь все от натуры… Вот Наташка, – тут он оживился, – русская баба, а в страну эту – необычную, очень необычную – влюблена! И все ей по кайфу: и климат дурацкий, невыносимый. И работа нелегкая. И квартирка эта… – Он замолчал, задумавшись. – Говорит, ненавидит мороз. Врет! Мороз она тоже любила. Она все любит, понимаешь? Или – все готова любить. Настрой у нее такой. Все любит, и ничего ее не раздражает. Даже я… А я бы себя на ее месте убил. Нытик, зануда, брюзга… Да если бы не она, – тут Борька крепко затянулся и сглотнул слюну, – если бы не Наташка… Меня бы вообще давно не было!

Жаров молчал, свесив локти на перила. Потом кивнул.

– Тебе повезло! Она всегда была… Мать Тереза. И все ее очень любили!

– Да никто ее не любил! – вдруг завелся Борька. – Только пользовались – ее добротой и ее безотказностью! И даже я… Даже я ее не любил! Ну, в смысле – не сгорал от страсти. Она же была пацанкой! Всеобщий дружбан! Позвони – прибежит, не задумается! А поженились… Она одна, и я один. Два неприкаянных. Вот и прибило к друг другу волной. От одиночества. И оба мы все понимали. А я был влюблен в Светку Беляеву. Ох, как страдал! Просто загибался от страсти. Ходил тогда с температурой под сорок. Мама к врачу отвела, а те ни хрена не понимают. Анализы нормальные, симптомов никаких. А я… не могу встать с кровати!

Они снова молчали, не поднимая глаз друг на друга.

– Вот что это? – горячо заговорил Борька. – Любовь? Я, честно, не понимаю! Никогда у нас не было ничего такого… Ну, чтобы крыша поехала. Наверное, я ее тогда пожалел и еще – себя. И у нее так же, я думаю. И что получилось? Потом эмиграция. Я ведь не очень хотел, а она вот хотела. Почему? Ей-то в спину ничего не шипели – вали отсюда, жидовская морда. Шипели мне – с моей-то внешностью. И она решила: все, хватит! Едем. Потому что не хочет, чтобы и сыну вот так же. Она ведь лезла драться в таких ситуациях. Представляешь, эта сопля, метр с кепкой – и на здорового мужика! Я ее отодрать от него не смог! И здесь, по приезде… Ничем не гнушалась, ничего не боялась, хваталась за все. И сортиры мыла, и бабок лежачих таскала. И все – с улыбкой! Ни разу не захныкала и не пожаловалась. В отличие от меня… – Борька посмотрел Жарову в глаза. – А получилось вот что – да я жить без нее не могу! Дышать не могу, понимаешь? Вот если прихожу с работы, а ее еще нет… Задыхаюсь. Как приступ астмы. И не потому что она сильная. Не потому что плечо и жилетка. Не потому что обнимет – и все, как рукой… А просто… И вот теперь объясни – что это? Любовь? Жалость? Привычка? Ты хоть что-нибудь понял про эту семейную жизнь? Ну, или про жизнь вообще? Лично я – нет! И могу тебе в этом признаться!

Жаров кивнул.

– И любовь, и привычка, и жалость. Все вместе, Борь! Такой вот микс из «много чего»! И злишься порой, и недоумеваешь – а что я делаю тут? С этой женщиной рядом? Она ведь мне так надоела, прости господи! И привычки ее раздражают – вот, пьет кофе и двумя пальцами крошит печенье. И крошки, крошки – по столу и на блюдце… И помада ее не нравится – ну, не идет ей коричневый цвет! А ведь упрямая – что ты понимаешь в женском мейк-апе! И брюки узкие не идут! Уже – не идут! Потому что не тридцать и потому что задница… И красное старит, и журналы читает дурацкие. И с мамашей своей треплется, закрывшись в сортире. Вот о чем? И почему при закрытых дверях? А, обо мне! Наверняка – обо мне! И храпеть стала во сне, представляешь? Ну, ладно – не храпеть, похрапывать. Но все равно – смешно! И морщит лицо, смешно так морщит, разглядывая морщины. Расстраивается! Гримаса такая на лице, что ухохочешься. И седину закрашивает, скрывает. А ты все видишь, и тебе смешно! Смешны все эти ухищрения, все эти уловки. И она… Смешная и… жалкая. Видишь, как стареет, видишь, как мучается. И хочется крикнуть – дурочка! Да разве в этом дело! Мы ведь с тобой такое прошли! Разве все это забудешь?

Опять помолчали. А потом Борька спросил:

– Слушай, Саш! А вот… все эти штуки… Ну, про приезд, про… Ты понял! Это что? Она всегда была странной, твоя Рита. А сейчас… Я вообще ничего не понимаю. Ты извини, если что не так. Ладно, Сань?

Жаров кивнул.

– Не парься. Все нормально. Спросил и спросил. Имеешь право. Я ничего не спрашиваю, Борь. Просто соглашаюсь, и все. Ей так легче – пожалуйста! Сначала храм Гроба, потом Стена Плача. Завтра пойдем в мечеть. Кстати, а баб туда вообще пускают?

Борька пожал плечами.

– Вот так решила. Говорит, попрошу у всех. У кого «у всех»? Не понимаю! Я вообще далек от всех этих… Штучек. Она говорит – последний шанс. Ну, хорошо. Пусть так. Если ей легче и она верит. А мне уже ничего не страшно – после буддизма, знахарок, гадалок и адвентистов каких-то.

Закурили по новой.

– А технологии новые? Ну, я не знаю – подсадка там, суррогатное материнство? Детдом, в конце концов? – осторожно спросил Борька.

Жаров досадливо махнул рукой и поморщился.

– Говорит, попробуем еще раз. В смысле – обычным способом. Естественным, в смысле. Вот иногда думаю, – продолжал Жаров, – надоело. Все надоело! Эта тоска, эта зацикленность. А потом вспоминаю… Все вспоминаю. Когда поженились – сразу, через полгода, – она залетела. А я тогда испугался! Куда нам ребенок? Ни кола ни двора. Оба студенты. Рухнуть с младенцем родителям на голову? Бред, не дай бог! Моя мать не любит ее, ее отец – солдафон. Привык всех в шеренгу. Не вариант. Две зарплаты – как две слезы. И куда вот сейчас? Уговорил подождать. Она очень плакала, очень. Обещала, что справится. А у меня командировка в Анголу. А там война. Вернусь – не вернусь. Кто знает… Уговорил. Отвез в больницу, назавтра забрал. Поплакала с неделю и успокоилась. Так мне казалось. Ну а потом кончилась Ангола, появились бабки на первый взнос в кооператив, появился этот кооператив, потом машина. Потом снова командировка. Жили не бедно. А вот детеныш не получился… Она все прошла – и Крым, и Рим. По полгода по больницам. Хрен! Потом деньги стал зарабатывать. Хорошие деньги! Ну, в девяностые. Легкие были деньги. Большие и легкие. Все обновили – квартиру, машину. Жизнь. Потом – бац, все накрылось. В два дня. Меня тогда в подвале пятеро суток продержали, пока не подписал. Пока не отдал все, что было. Вот часто думаю: как она прожила эти пятеро суток? Как не свихнулась? Говорила, что все двадцать четыре часа стояла у окна. Потом ложилась на пол. Поспит полчаса – и опять стоит. Ждет. Дождалась. Говорила, что верила – жив. А все остальное – труха. Пошла тогда убирать квартиры. Куда ее балетное образование? Правильно, в помойку. Брала с собой треники старые, косынку на голову, тапки. И – вперед! Я когда заглянул в этот пакетик со шмотками… Рыдал, словно баба. А потом… потом все наладилось. Поднялся. Как ванька-встанька. Ожил. Снова зажили по-человечески. Только в доме поселилась печаль. Вот часто думаю: а на черта? Ну, не хочет человек жить. Не хочет радоваться. Не хочет принять все, как есть. Капризы, капризы… Ну, пусть не капризы, пусть боль. И все равно! В чем трагедия? А потом вспоминаю… Для чего человеку память дана? А чтобы вспомнить, когда шальные мыслишки запрыгают и – по башке! По самой тыковке! Вспомнил? Ну, умница. И командировку в Анголу, и просьбы «чуть-чуть подождать». И что? Что теперь? Стряхнуть ее, как пепел с сигареты? Вот она была – и нету? И будет легче? Навряд ли… Мне точно – нет. И веселее не будет. Потому что однажды опять вспомню. Подвал и эти пять суток. И ее у окна. А ты говоришь – «что?». Да все! И привычка, и жалость. И любовь! Конечно, любовь! Пусть не дрожь в коленках при виде ее груди… А ощущение. Ощущение родного плеча. Тут – родинка, а тут след от прививки, оспинка. И вот за это неровное, рябое пятнышко… Жизни не жалко. Вот и думай…

Они долго молчали, два старых приятеля. Два молодых, в сущности, мужика. Ну, что за возраст для мужчины – сорок пять лет? Самая зрелость, самое то, как говорится…

А потом пришла Наташка, и все закрутилось, завертелось – ну, просто тайфун, а не тетка! Сели обедать. Или ужинать? Борщ – настоящий, «хохляцкий». Наташкина бабка была родом с Кубани. Водочка под чесночок, черный хлеб с горчичкой. Наташка рассказывала про сына – как служит, как гордится страной. А Борька смотрел на нее и… балдел Левин, балдел. И думал наверняка, как ему повезло.

А ведь повезло, кто спорит! Потом вспоминали молодость, общих друзей – кто, где и как. Вспоминали разные случаи из общей жизни, спорили, грустили, смеялись. Хороший был вечер. Жаров смотрел на жену – напряжение исчезло, и она тоже смеялась и тоже что-то рассказывала. От сердца чуть отлегло. Подумал – не зря. Не зря сюда приперлись. Как не хотел он ехать сюда, в Борькину тесную хату. Мотаться по всем этим святыням, видеть ее застывший взгляд. Трепаться со старым приятелем – о трудной жизни, тяготах эмиграции. Выслушивать Борькино нытье, бесконечное тарахтенье Наташки – он привык к женщине молчаливой. А ведь хотел на Мальдивы. Дайвинг, то-се. Чтобы никого не видеть и ничего не раздражало. Хороший отель, прозрачное, бирюзовое море. Вышколенная обслуга и – тишина. Он привык отдыхать именно так. Привык… И не стыдно, ребята! Заработал он на свою «дольче виту» тяжелым трудом. Не роскошная жизнь, а достойная. Долгие годы он вообще, кстати, не расслаблялся – не получалось просто. Спал со снотворным.

А вышло все складно. Тепло. Хорошо, что вырвались. И… дай бог, чтобы Рите стало полегче. Хотя бы чуть-чуть. А как славно выпили, как расслабились! Воспоминания – вот главная ценность жизни. И старые друзья – свидетели, так сказать, твоей молодости. Шальных планов. Влюбленностей, пылких и честных молодых отношений. Бескомпромиссность – вот чем гордились они тогда. Никаких отступлений от правил – честь гораздо важнее. Страсти – на разрыв, на разрыв! Ночные посиделки до первого тусклого проблеска света в окне – под шорох шин первых, нечастых тогда машин. Пепельницы, полные окурков, поиски заныканных сигарет по карманам – а вдруг? Поиски таксиста с крамольной и дорогущей водкой – как всегда не хватило, как всегда – на совсем пустой мостовой: три утра, совсем тихо, черные окна домов и – удача! Бежишь обратно, прижимая ее, родную, к самому сердцу, и нет ничего ценнее этого груза. А если водила откинет еще и пачку «Беломора» или две пачки «Примы» – вот уж приветствуют тебя ожидающие! Самыми громкими аплодисментами. И снова о жизни, снова о планах, и снова, конечно, о главном – о любви! И еще… Святая уверенность, непоколебимая… Все – слышите! – все у них сложится. И все будет отлично. И дружить они будут, конечно, всю жизнь. Всю свою долгую и очень счастливую жизнь – семьями, с женами и детьми, всю-всю… До конца.

В эту ночь Рита спала спокойно, а он не спал совсем – мысли в голове крутились, точно белье в стиральной машине – по кругу, по кругу. Вспоминалась и молодость, и их с Ритой жизнь – все вместе, все разом, все вперемешку. Пару раз вставал и выходил на балкон – перекурить и вдохнуть свежего воздуха. Было прохладно, и совсем не верилось, что утром снова объявится огромное белое солнце, совсем не октябрьское, и распалится к обеду, надышит горячим дыханием, прогреет булыжную мостовую, и снова будет сложно представить, что где-то за две тысячи километров, в родной Москве, уже совсем холодно и даже прошел первый снег.

И снова отправились в Старый город. Жаров уже узнавал узкие улочки, мечети, православные часовни и древние синагоги. Золотистым куполом сияла мечеть Омара…

У входа аккуратно стояла обувь – тапочки, сандалии, ботинки, кроссовки.

Жаров прислонился к каменному парапету и стал ждать.

Рита подошла к нему и взяла за руку.

– Очень хочется есть! – чуть улыбнулась она. – Найдем какую-нибудь харчевню, чтобы было много мяса. Много и разного. Бараньих ребрышек, стейков, каких-нибудь жирных купатов и картошки. Ужасно хочется жареной картошки… – И снова виновато улыбнулась.

Господи! Ей хочется картошки и мяса! Ей хочется есть – много и вкусно! Жарова залила горячая волна радости, почти счастья – жена была к еде почти равнодушна.

Они поймали такси и объяснили шоферу, что нужен мясной ресторан – и обязательно хороший мясной ресторан. Чтобы по высшему классу, брателло!

Мясной ресторан нашелся – и он оказался грузинским. Привычный интерьер – на стенах чеканка из советских времен, непонятно, как сохранившаяся, глиняные кувшины, папахи и рог для вина.

Вышел хозяин, обрадовался им, как своим родственникам, – грузины всегда так встречают гостей, – усадил за стол и принес меню. Рассказал, что ресторан держит совместно с братом жены, тот известный в Батуми повар, уговорили приехать сюда и открыть дело. Дело пошло – все родня, и никакого обмана. Жена Манана держит бухгалтерию, золовка на кухне – подмога мужу, теща дома лепит хинкали, и лучше ее их здесь (и в Батуми, разумеется!) не лепит никто. За официантов дочка Нино и сын брата Бесо. А вот сегодня молодежь отсутствует – праздники. И за подавальщика он, Давид, собственной персоной. Вечером будет аншлаг – и тогда подключатся все, вся семья. Придут Нино и Леван, невеста Левана и жених дочери. Ну, и дай Бог! Тьфу-тьфу, чтоб не сглазить.

Читали меню и глотали слюни: хачапури трех видов, пхали из свеклы, пхали из шпината, лобио зеленое и красное, сациви, солянка, харчо, собственно бабушкины хинкали (так и написано – хинкали от бабушки Тамар!), цыпленок табака, купаты на кеци и еще куча всего, скорее бы, только скорее!

Запивали домашним вином – и откуда оно здесь, чудеса! Ели так жадно и с таким аппетитом, что хозяин, сидевший за соседним столом с какими-то бумагами, только посмеивался, когда Жаров с набитым ртом поднимал кверху в восторге большой палец.

Пообещали, что придут сюда снова и приведут друзей.

Вышли на улицу и сели на лавочку. Рита положила голову ему на плечо и тихо пробормотала:

– Подремлю, а, Жаров? Идти не могу – так объелась, просто нет сил!

Жаров погладил ее по руке.

– Спи, милая! Спи. Куда торопиться? Правильно, некуда. Отпуск у нас. Вот и спи.

Она и вправду уснула. Он подивился – вот так, на улице – ну, чудеса! И это она, Рита, которая и в своей постели подолгу уснуть не могла! Какие-то успокоительные капли, таблетки валерьянки, ново-пасситы, старо-пасситы… И черт его знает что…

А здесь – дрыхнет посреди улицы, и хоть бы хны!

А потом гуляли по центру, пили кофе в кофейне, ели мороженое и снова бродили, бродили по старым улочкам, дивясь на прохожих – какая пестрая толпа! Как все смешалось в этом чу́дном городе! Какая невидимая сила собирает всех вместе тут, на этой земле? И всем хватает места, и все находят именно то, чего каждому так не хватало. Здесь, в этой шумной восточной пряной пестроте, в гаме разноголосой толпы, чего ищет здесь человек? Надежду? У Стены Плача, в мечети, в храме – о чем они просят Господа? Каждый о своем? Да, разумеется. Но, думается, их просьбы похожи и не сильно отличаются друг от друга.

Все просят здоровья – отчаянно просят! Спокойствия и покоя – чуть тише, наверное. Смущаясь слегка – жизни послаще и чуть посытнее. Родителям, детям и внукам. Друзьям.

Терпения просят и сил. На всех языках. Читая молитвы и своими словами. И снова надеясь, что Господь услышит.

Услышит, услышит – иначе зачем я здесь?

И просит его жена. И вдруг он поймал себя на мысли, что и ему, Жарову, хочется обратиться к нему. Впервые в жизни. И попросить. Не за себя – за нее, Риту. Просто попросить, чтобы он… Ей помог!

Он растерялся и смутился от этих мыслей – куда идти и как просить? Он, некрещеный, неверующий, не признающий всего этого. Этих обрядов, отправлений, ритуалов.

У кого спросить? У Риты? Смешно! Она и сама не ведает, что делает: мечется и просит «у всех». Наверное, так неправильно… Но если так легче…

А что делать ему? Борька далек от всего этого, Наташка тоже.

Он озирался по сторонам – все эти люди знали, куда идти. Все они знали, зачем приехали.

Только он приехал сюда «за компанию». Группа поддержки, приличный и виноватый, жалостливый супруг.

Благородный муж, пожертвовавший Мальдивами.

Ладно, поехали домой. Устали. А дома их ждал пивной вечер – море пива, соленая рыбка и креветки – по неподъемной, разумеется, для хозяев цене.

Ладно, разберемся, решил Жаров. Компенсируем, так сказать. Вот чем – здесь надо подумать.

И снова была нирвана – такая благость на душе, такое благолепие! Снова бесконечная трепотня, взрывы смеха и слезы умиления.

Назавтра был выходной, и решили ехать на море. Решали – а на какое? Поплавать – на Средиземное, а подивиться – так это на Мертвое. Там не поплаваешь, зато полежишь, как будто в шезлонге, на соленой и плотной поверхности, надышишься бромом, намазюкаешься целебной грязью и – как новенький! А вот на Красное – далековато. Тем более одним днем.

Экзотика, конечно же, только на Мертвое! Средиземное мы повидали, причем с разных сторон.

Ночью, когда все спали, словно подкошенные, Жаров осторожно, чтобы никого не разбудить, поднялся и вышел на балкон.

Сначала закурил сигарету, потом почему-то поспешно затушил и поднял глаза к небу.

Оно было очень темным, с просинью, с густыми и яркими звездами и желтой, как головка голландского сыра, большой и круглой луной.

Он закинул голову и зашептал:

– Прости меня, Господи! Я… Я не знаю, как к тебе обращаться! И не понимаю, как и о чем тебя просить! Потому… Потому что стесняюсь… И еще – не умею. Потому что не вспоминал о тебе никогда. Когда было плохо – вспоминал, прости, черта. А когда хорошо – никого. А надо было сказать тебе хотя бы спасибо! Тебя ведь редко вспоминают, когда хорошо. Редко благодарят. Такие, как я. А теперь… Теперь я прошу тебя! Помоги ей! У меня все нормально. Все хорошо у меня. Виноват я, а страдает она. Не наказывай ее, прошу тебя! Накажи лучше меня. Она ни при чем! И еще – прости меня. За что – знаем и ты, и я. И еще… Не сердись, если я прошу тебя слишком о многом. Я ведь не знаю, честное слово… Что можно, а чего нельзя. Ты ведь здесь, ну, рядом. Ближе, чем где-либо. Или я совсем дурак?

Он шептал это так горячо и так страстно, что не заметил, как по лицу потекли слезы – быстрые, горячие, торопливые.

Он снова смотрел на небо и снова что-то шептал. И ему казалось, что там, наверху (господи, а где там-то?), его внимательно, очень внимательно слушают…

И еще – ему верят….

Жаров, дрожа, вернулся в комнату, прижался к Ритиной спине, пытаясь согреться, долго не получалось, ему очень хотелось ее обнять, но боялся потревожить.

В голове было пусто, но странно легко. Словно он наконец сделал что-то такое, что принесло ему облегчение и какое-то знание. Какое – он совсем не понимал, да и не мучился этим.

Понимал, вернее чувствовал, он одно – этот разговор, эти просьбы там, на балконе, в синюю и прохладную ночь, были ему жизненно необходимы. И как, дурак, он не сделал этого раньше?

А в восемь утра Наташка протрубила подъем: «Хватит дрыхнуть, сейчас все рванут на море, и мы завязнем в пробках!»

Наспех перекусили, и Наташка начала стругать колбасу и сыр на бутерброды. Жаров ее остановил – перекусим в кафе, не морочься, мы приглашаем.

Рванули. Город еще спал – в легкой туманной дымке, чуть серебристой. Стены домов отсвечивали мягким золотом – город был тих и снова прекрасен.

Пробки москвичей рассмешили – и это после наших родных, бесконечных! И все же на шоссе машин прибавилось.

Ехали сквозь горные ущелья, пустыню, мимо шатров бедуинов, возле которых бродили ленивые и сонные верблюды. Рита привалилась к Жарову на плечо и задремала.

Они с Борькой вполголоса обсуждали новинки мирового автопрома – обычный мужской разговор. Наташка свернулась клубочком и тоже уснула.

И Жаров почувствовал, что его накрыло какое-то удивительное спокойствие, умиротворение, что ли… Он был так расслаблен и так спокоен, как не случалось уже много лет.

Этот однообразный и успокаивающий пейзаж за окном – желто-красные пески, небольшие островки зелени, низкие кустики какой-то пустынной травы, растущие вдоль дороги. Небо очистилось от утреннего тумана и жгло глаза ослепительной, почти неестественной синевой.

Они тихо переговаривались с Борисом, боясь потревожить своих женщин. Своих. И не было дороже вот этих самых минут, не было пронзительнее…

Они словно поняли друг друга и замолчали. Борька вел машину спокойно, а Жаров смотрел вперед, пытаясь справиться с непонятным сердечным волнением.

Первой проснулась Наташка и затребовала туалет и кофе. Припарковались у заправки. Взяли кофе и булочки, вышли на улицу и расположились на капоте машины. Пили молча, рассматривая окрестности и удивляясь тишине.

Подъехал экскурсионный автобус, и из него вывалилась толпа соотечественников – шумная, всклокоченная. Все рванули в туалет и кафе, а они поскорей свернулись и поехали дальше.

Наташка включила музыку – нежно запели Никитины, призывая, как всегда, помнить о том, что мы – люди.

Наконец показалось море – сероватое, словно застывшее – ни волн, ни прибоя. Кое-где у берега лежали белые островки соли, словно небольшие белоснежные сугробы.

Вышли, расположились. И осторожно зашли в воду, предварительно проинструктированные аборигенами. Не кувыркаться, переворачиваться осторожно, сесть, как на стул, и – балдеть!

Вода была такой странной, словно в ней растворили баржу с глицерином – жирная и плотная на ощупь. Концентрация соли – Жаров не удержался, лизнул – была невообразимой.

После воды побежали в душ – тело пощипывало, всюду чесалось. Потом намазались серой маслянистой грязью, естественно, сфотографировались, потом опять залезли под душ, посидели на песке, выпили прихваченный запасливой Наташкой чай из термоса и двинулись обратно.

На обед остановились в придорожном кафе – кебабы, салат, разумеется, хумус и много зеленого чая.

Вернулись домой и дружно рухнули спать – Борька дал этому научное объяснение: воздух на Мертвом насыщен йодом и бромом. Расслабон нереальный! Признался, что еле доехал – так клонило в сон.

Вечером гуляли по центру, заходили в сувенирные лавочки, скупали подарки по списку – Жарову на работу, девочкам, мальчикам, заму, бухгалтеру. Разумеется, матушкам, близкой родне. Ритиным девицам на работе. Домработнице, консьержке, косметичке, дачному сторожу, зорким оком оберегающему их владения от воров. Уф!

А вечером пошли к Давиду. Он встретил их как самую близкую родню. Шепнул Жарову:

– Меню не смотри, все сделаю как себе!

Жаров улыбнулся и кивнул. И снова было так вкусно, что они мычали от удовольствия, щурились, причмокивали, качали в изумлении головами и показывали поднятые кверху большие пальцы довольному хозяину.

Но надо было возвращаться – назавтра они улетали. Рейс был утренний, совсем ранний, и нужно было спешить, чтобы собрать чемодан.

Чемодан был собран, и они сели на кухне.

– Прощальный чай, – объявила Наташка.

Прощальный чай оказался грустным – всем было немножко не по себе. Отчего-то накрыла такая печаль… Печаль от расставания, от того, что закончился праздник, случившийся так неожиданно и внезапно, праздник, на который никто из них не рассчитывал. Печаль от того, что они вдруг снова ощутили себя такими родными и близкими, потому что нет родней и ближе свидетелей твоей молодости. Печаль от того, что приходится расставаться и, несмотря на возможности нового времени видеться, встречаться, общаться в скайпе, все понимали, что жизнь снова закрутит, завертит… И снова они будут откладывать, переносить… – до лучших времен, до лучших времен…

И разлука может обернуться долгими годами. А жизнь-то летит! Летит, как сверхзвуковой самолет. И годы летят – «наши годы, как птицы».

И они будут клятвенно обещать друг другу, что вот на следующий год – обязательно! А в этом не получилось, прости… Но на следующий год найдутся дела, и обнаружатся неразрешимые проблемы, и подведет здоровье, и не будет денег, или аврал на работе…

Обязательно найдется какая-нибудь мелкая или крупная помеха, не стоящая, в принципе, ничего. И они будут оправдывать себя и строить планы на будущее.

В зале аэропорта они встали кружком и говорили о какой-то ерунде. Жаров обнял Борьку и Наташку и, проглотив тугой комок в горле, хрипло сказал все, что держал в голове всю эту неделю. И про тепло их гостеприимства, и про них, таких родных, любимых и замечательных. И про Наташкины котлеты с борщом, и про их с Борькой ночные перекуры на узком балкончике. И еще про то – не очень внятно, скомканно, очень смущенно, про то… Ну, что они значат в его жизни.

– В следующем году в Иерусалиме! – выспренно заявил Левин.

Рита подошла к Наташке, и они обнялись. Борька, смущаясь, поцеловал Риту в затылок.

Пройдя регистрацию, они обернулись – долговязый силуэт Левина и маленькая, почти невидимая фигурка Наташки уже растворились в толпе.

В самолете Рита села у окна и прикрыла глаза. Жаров, как всегда, начал листать газету.

Самолет пошел на взлет, и Жаров почувствовал, как жена напряглась – она боялась посадок и взлетов, да и сам полет был для нее всегда стрессом и усилием над собой.

Он взял ее за руку, и она благодарно пожала его руку. Взлетели. Самолет стал выравниваться и набирать скорость. Зажглась табличка – можно расстегнуть ремни и посмотреть телевизор. Запустили старый штатовский боевик с неутомимым Дольфом Лундгреном. Жаров, как всякий мужик, любил такую ерунду, крепко и грамотно сбитую Голливудом.

Рита уснула, прислонившись головой к окну. Самолет слегка затрясся, запрыгал на облаках, и пилот объявил попадание в зону турбулентности. Зажглось табло, и стюардессы прошлись по рядам, призывая к порядку.

Он снова взял Риту за руку, и она крепко сжала его ладонь. Минут через пятнадцать все успокоилось, и самолет пошел плавно, гладко, будто выбрался из короткого шторма.

Погасла табличка, и стюарды засуетились с обедом.

– Слушай! – вдруг оживился Жаров. – А давай наконец заделаем баню! Поставим в углу, у забора, – места полно, на улице стол, скамейки. Нет, ты представь, – загорячился он, – зима, снег, сугробы. Напаришься и – на улицу, сразу в сугроб! А летом на столике чаи погонять, а, Рит? Мы же давно мечтали! Приедем – поставим сруб. За зиму он отстоится, и весной можно строить. А к лету все будет готово. И непременно – купель! Прямо на улице, чтоб сквозь ледок! А? Здорово, правда? Мы же так любим с тобой эти штуки!

Рита улыбнулась, взяла его за руку и, наклонившись, сказала чуть слышно, на ухо:

– Давай подождем с баней, а, Сань? Ну, не к спеху же. Столько ждали, еще подождем. Годик хотя бы…

Он не сразу въехал – мужик, что поделаешь! Реакции замедленные, надо признать…

А когда до него дошло то, что она имеет в виду, он откинулся на спинку кресла, расстегнул ворот рубашки, потому что вдруг ему стало душно, выдохнул, пытаясь дышать спокойно, и взял руку жены. Ритины теплые пальцы погладили его вспотевшую от волнения ладонь. Она положила голову ему на плечо, и он закрыл глаза.

– Господи! Да о чем ты? Столько лет не строили, и еще не построим… Тоже мне дело – баньку собрать! Будет надо – так ведь за месяц, не больше!

– А домой хочется, правда? – спросила она.

Он кивнул. Домой хочется всегда. Потому что домой.

Взлет, зона турбулентности, воздушные ямы и рытвины, посадка. Пристегнуть ремни и ослабить.

Собственно, как вся наша жизнь. Очень похоже.

И еще – надежда. Без нее никуда. Ни в полете, ни в жизни.

Нелогичная жизнь

Как там принято считать? По заслугам, по заслугам – а как же иначе? Умным и красивым – счастье. Добрым, сердечным, заботливым, хозяйственным, рукодельным – тоже.

Ничего подобного! Вот никакой логики! То есть – абсолютно.

Сколько мелькало перед глазами на долгом жизненном пути примеров! Вот эта – красавица, боже ж мой! Ну просто глаз не отвести! Ни на что создатель не поскупился, да и родители от души постарались. А умница какая! И книжки читает, и в живописи с музыкой разбирается! А вяжет, а шьет! И в доме такой уют! А какой вкус! Просто из ничего конфетку сделает! А разносолы! Про ее столы ходят легенды! А какая трепетная мать! И результат – детки чудные! Загляденье просто, а не детки. Все логично – у нее, у этой трудяги и умницы, просто не может быть по-другому, если вообще есть в жизни справедливость!

И вот у нее, у этой трудяги, умницы, верной и преданной жены и матери, нет счастья. Например – муж гуляет, да еще и внаглую, или денег не носит. А она бьется, как на Ледовом побоище, чтобы «у всех все было». И у детей, и у этого…

Или вообще ужас, потому что пьет. И как она с этим ни борется, все впустую.

Вот тогда понимаешь – нет в жизни справедливости!

Очень обидно становится от всей этой алогичности.

И, как говорится, наоборот – зеркальное, так сказать, отражение ситуации.

Вот есть женщина: слова доброго не скажешь, при всем желании.

Не красавица, мягко говоря, неопрятна, неумна, необразованна. Хозяйка нулевая. Бывает – нет способностей. Но ты хотя бы постарайся! Не надо многослойных тортов, сложных рулетов, тончайших блинов и банок с солеными помидорами и грибами. Есть же блюда простые, но вкусные. И книги кулинарные есть – всегда были.

Но – не хочет. Готовить не хочет даже для самых близких и любимых. И полы вымыть не хочет, и красивые шторы повесить. И накраситься, и похудеть неохота, и брови выщипать, и надеть новый халат – взамен старого и дырявого.

И книжки читать, в театры ходить лень – сериалы доступней. И гостей созывать хлопотно.

Ей даже путешествовать неохота.

И, кроме всех вышеперечисленных «достоинств», она еще и сплетница, злоязыкая, недобрая к людям. Завистливая. Жадноватая. Равнодушная к чужой беде. Плачет только во время бразильских сериалов. Одним словом, совсем неважный человек. Дети ее раздражают. Подруги и соседки – тоже. Свекровь… Ту вообще глаза бы ее не видели.

И у такой женщины – прекрасный, любящий, заботливый муж. Щедрый и непритязательный. А как бы иначе он смог с ней жить, спрашивается?

Или давно со всем смирился? Или? Просто любит?

Ох, нелогичная жизнь! Нелогичная.

* * *

Нет, здесь было все не так криминально. Неважных людей точно не было. А вот все остальное, увы, имелось.

Три женщины, о которых пойдет речь, были очень некрасивы… Ну, просто пугающе нехороши – так, что при встрече хотелось отвести глаза. И еще задать вопрос: ну почему? Почему так несправедливо, так жестоко обошлась с ними природа?

Конечно, они не виноваты! Разумеется. И все же… Был бы у них «изюм» какой-то. Не горсть – так, пара ягод. Обаяние хотя бы. Или какая-нибудь другая особенность: остроумие, тяга к знаниям, увлечение или хобби, рассудительность, женская премудрость, пылкое сердце.

Нет. Ничего этого не было. Все три, как на подбор, скучны, вялы, однобоки и пресны.

А еще все как из одного ларца – просто хромосомное извращение.

Бабка, мать и внучка. Аннета Ивановна, Изольда Александровна и Софья Вячеславовна.

Серые мыши, белые моли – что там еще?

Правда, дружны, ничего не скажешь. Прогуливаются «на променаде» рядком. В основном – молчат. Говорить не о чем. Книг не обсуждают – не читают. В кино не ходят, политикой не интересуются. Субботние ужины, когда собирается вся семья, не обсуждаются тоже…

Не оттого, что возвышенны, а оттого, что плохие хозяйки.

Моя бабушка их передразнивала: «Картошку сварим. Или макароны – с ними меньше хлопот. И откроем консерву. А чаек попьем с печеньем».

И это в самые яблочные годы, когда со всех участков разносились сладкие запахи яблочных пирогов, варенья и компотов.

А они яблок даже не собирали. Приходила деревенская молочница Дуся и уносила их ведрами – на радость своим кабанчикам.

В доме этих трех женщин (кстати, добротном и просторном) было «как в казарме» – тоже слова моей бабули: ни скатерки, ни покрывала, ни вазочки, самой простенькой, керамической, из местного сельпо, хотя бы с полевыми цветами.

Даже посуда у них была скучной – казенной, что ли. Как в дешевой столовке.

Соседки разводили георгины и розы, пускали по сетке разноцветный клематис, варили повидло из слив, закатывали банки с соленьями. Сушили на зиму мяту и зверобой – над печкой на нитке сладко пахли сухие грибы.

Нет. Ничего этого на восьмом участке, где проживали наши героини, не было. А что было? Сложно сказать.

Но зато эти три женщины – бабка, дочь и внучка, эти три «красавицы и хозяюшки», – были абсолютно счастливы в браках. Правда, и в их жизни однажды случилась некая проблема… По части мужской верности… Но – так, мимолетно. Все пережили. А в целом…

* * *

Впрочем, как соседи они были просто замечательны. Наши заборы граничили друг с другом. Редкий штакетник, сквозь который, как на ладони, была представлена вся соседская жизнь. Что-то вроде коммунальной квартиры.

Все знали, когда и кто выходит в огород, кто подрезает кустарники и стрижет траву, кто собирает смородину и крыжовник, кто развешивает свежевыстиранное белье и насколько хорошо оно выстирано. Кто и какой варит суп – от запахов никуда не денешься. Кто печет пирог. Кто и с кем скандалит и выясняет отношения. Как много сумок привезли молодые на выходные старикам и детям. Кто из бездельников валяется в гамаке или загорает на травке. К таким отношение было, мягко говоря… Ну, это понятно. Когда женщины разрываются между внуками, готовкой и посадками, что, кроме презрения и зависти, могут вызвать праздношатающиеся?

Бабушка моя, не сидевшая ни минуты без дела – обед, штопка, стирка, уборка, цветы и морковь, – бросала на соседний участок редкий взгляд. Брови ее сходились к переносице, и губы складывались в «бутон».

Она качала головой и громко вздыхала. От зависти или осуждения? Не думаю, что от первого. Она просто не могла усидеть без дела. Если присаживалась, то на пару минут, и сидела как-то неспокойно, ерзая и теребя бретельку старого, в горошек, фартука. Посидит, встанет и скажет виновато:

– Не сидится как-то!

А тем временем… Тем временем на восьмом участке по-прежнему ничего не происходило! Так, какое-то вялое перемещение, почти незаметное глазу. То Аннета – без отчества, так короче, – та, что бабка и мать, присаживалась в гамак, лениво обмахиваясь пожелтевшей газетой, то Изольда – Доля, – ее дочь, плюхалась в соломенное кресло и равнодушно оглядывала заросший бурьяном участок. То Софья – дочь и внучка – заторможенно полоскала в эмалированном тазу чашки от завтрака. А потом и она присаживалась. Например, на колченогий стул у крыльца. И засохшим лаком пыталась накрасить короткие неухоженные ногти.

Они негромко и довольно редко перебрасывались какими-то незначительными фразами.

– А не подшить ли мне голубой сарафан? – спрашивала Софья у Изольды.

Та кивала:

– Да, подшей.

Бабка Аннета похрапывала в гамаке.

– А может, поменять на нем пуговицы? – продолжала, позевывая, Софья.

– Поменяй! – кивала мать.

– А если сварить зеленые щи? – вдруг осеняло Изольду.

– Свари, – соглашалась дочь. – Хорошо бы! Со сметаной и яйцом!

– И еще – охладить! – Изольда мечтательно прикрывала глаза.

И все оставались на своих местах. Теперь уже подремывала и Изольда, Аннета внушительно похрапывала, а Софья зевала и рассматривала свеженакрашенные куцые ногти.

Потом, словно очнувшись, Изольда снова вступала в разговор:

– Покосить бы! А то по пояс уже!

Дочь вздыхала:

– Позвать надо Федьку-пьяницу.

Мать тоже вздыхала и произносила с нескрываемым огорчением:

– И коса тупая. Совсем.

– Поточит! – успокаивала ее дочь.

И все опять замолкали. Потом, словно очнувшись, воскресала бабуля.

Приходило время обеда. Изольда тяжело поднималась со стула и задавала один вопрос:

– Гречка или лапша?

Софья кривила губы:

– Надоело. Давай картошечку отварим.

Изольда скрывалась в доме. Минут через пять раздавался ее голос:

– Картошка пропала. Одна гниль. Сходи на станцию!

– Тогда – макароны, – обрывала дискуссию дочь.

– А хлеб черный есть? – оживала бабка. – Свеженького хочется, с маслом.

– Черный тебе вредно, – назидательно говорила внучка. – У тебя колит. А про масло я вообще не говорю! И свежий завозят с утра. Теперь наверняка расхватали.

Аннета смиренно замолкала.

После обеда они «отдыхали». Это святое. От чего, спрашивается?

Бабка опять ныряла в гамак. Бог с ней, со старухой. Хотя моя бабушка моложе была ненамного…

Изольда укладывалась на раскладушке под яблоней – со старым журналом. Шарила рукой по траве и выуживала пару-тройку побитых, вялых яблок – обтирала их об халат и принималась грызть. А Софья плелась в мансарду – там хоть и душно, зато тишина.

К пяти стекались опять. Долго пили чай, смотрели вечерние ток-шоу и наконец отправлялись «променадиться», как говорила моя бабушка.

Вот ей-то было не до этого – определенно.

И шли они, наши «красавицы», по песчаным дорожкам, обмахивались веточками от комаров и прочей нечисти, перебрасываясь редкими фразами. Видимо, совсем незначительными, судя по отсутствию эмоций на лицах. Раскланивались с соседями – вполне доброжелательно, что есть, то есть. И даже любовались богатыми палисадниками, с большим, надо сказать, удивлением.

Так они и прогуливались неспешно – три абсолютно нелепые и некрасивые женщины, похожие между собой так, словно их сорвали с одного обветшалого, непородистого сорнякового куста: тонконогие, широкоспинные, длиннорукие, безгрудые. Со стертыми, равнодушными лицами и бедными волосами, забранными в одинаковые старческие пучки.

С трудом верилось, что у трех этих женщин были образованные, успешные мужья. А еще – красивые, очень.

И что самое главное – любящие и заботливые.

* * *

– Боже! – пафосно восклицала Милка, моя красавица тетка, родная сестра мамы, заехавшая к нам на выходные после очередной неудачной попытки устроить свою личную жизнь. – Ну где справедливость? – Она бросала на себя в зеркало мимолетный, очень довольный взгляд и кивала на соседний участок, наблюдая тамошнюю жизнь. – Чтобы «этим»! И – так!

Бабушка поднимала глаза и жестко пресекала Милкин пафос:

– Мозги надо иметь! А у тебя вместо них – жопа. Правда, красивая, сказать нечего. – Она принималась ожесточенно крошить свеклу на винегрет.

Моя легкомысленная тетушка весело хохотала, поворачивалась к зеркалу спиной и радостно хлопала себя по совершенно идеальным бедрам.

Потом она хватала яблоко и прыгала в кресло.

Бабушка крутила пальцем у виска и многозначительно смотрела на меня.

Тетку я любила, восхищалась ее легкостью, оптимизмом, веселым нравом и – увы – полной безответственностью. Замужем она была три раза, и «все по любви», как говорила бабушка почему-то с явным осуждением.

– Разве по любви – это плохо? – удивлялась я.

– В третий раз – плохо! – уверенно отвечала бабушка. – И самое главное – на этом все не закончится!

Она, как всегда, была права. Но речь сейчас, в данный момент, не о моей шалопутной красавице тетке.

Речь о наших героинях, о тех, кто на соседнем участке.

* * *

Аннетка – так называла ее моя бабуля – происходила из приличной семьи земского доктора и акушерки. Жили небогато, но и не бедствовали. Только грустила Аннеткина мать, глядя на свою некрасивую дочь: «Ну почему в отца? Почему? Нет, он замечательный человек – душевный. Прекрасный доктор. Да, нехорош собою, но что это значит для мужчины? Ровным счетом – ничего. А вот для девицы…

Выдать удачно Аннетку – вряд ли получится. Просто бы выдать. Нет, разумеется, за приличного человека! О другом не может быть и речи! Но… Городок крошечный, все женихи на виду. А невест еще больше. И красавиц среди них, и богачек…» – переживала мать, заплетая в косу жидкие волосы дочери. Нужна хорошая специальность, чтобы рассчитывать только на себя, чтобы эта специальность всегда могла Аннетку прокормить, даже после их с отцом смерти. Ждать удачного брака – смешно и глупо.

Вот только способностей к чему бы то ни было у дочери не обнаруживалось. Отправлять в медицину – жалко: труд тяжелый и не для всех. Учительство – хлеб сухой и нелегкий. Рукодельницей Аннетка не была – не шила, не вязала, на пяльцах не вышивала.

Пока мать не спала ночей, в городе объявился молодой инженер. Приезжий, из Москвы. Командированный.

Приехал на три недели, жил в единственной гостинице на центральной улице. И тут неприятность – заболел, отравился: выпил холодного молока и прихватило живот. Да так прихватило, что понадобился доктор.

Аннеткин отец красавца инженера вылечил. И тот в знак благодарности нанес визит – с пирожными и букетом.

Вот что он увидел в бледной, невзрачной дочери доктора? Что разглядел? Он – красавец, умница, гордость семьи. Завидный жених даже в столице. Что? Что можно было увидеть в этом хилом растении? Ни красоты, ни блеска в глазах. Ни живости ума. Душу – скажете вы? Не знаю, не уверена. Хотя… Чужая душа – потемки.

А вот факты есть факты: инженер из столицы сделал Аннете предложение через неделю, освободив тем самым мать девушки от тяжелых раздумий.

Родители не верили своему счастью. А Аннетка… Она была по-прежнему бесстрастна и совсем равнодушна. Нет, ей нравился жених – ничего плохого про него сказать было нельзя. И умен, и воспитан, и галантен, и даже красив. Но головы она не теряла ни на минуту!

По-прежнему крепко спала, много ела и совершенно не нервничала – ни перед свадьбой, ни перед переездом в столицу.

Мать даже злилась и тормошила дочь:

– Какая-то ты, Аннетка, равнодушная, будто примороженная, право слово! Ведь как повезло! Каков жених! И впереди – Москва, столичная жизнь! Театры, синема, магазины, кафе. – Она горестно вздыхала, думая про свою почти прожитую и такую, в общем-то, серую, наполненную трудами и заботами жизнь.

Аннетка равнодушно пожимала плечами:

– Ну да, столица. Да, магазины. Да, жених вполне хорош. И что? Мне теперь от счастья помешаться?

Мать осуждала:

– Какая-то ты черствая, словно и радоваться не умеешь! Не понимаю я тебя, ей-богу! А может, ты его не любишь? – пугалась мать.

Аннетка опять пожимала плечом.

Земский доктор рассматривал свою дочь, видимо, не только с родительской позиции, но и с профессиональным интересом. Тяжело вздохнув, отец пришел к выводу: душевно черства, эмоционально глуха, интерес к жизни потерян. Хотя нет, не так – он, этот интерес, никуда не исчез, как часто случается при некоторых заболеваниях, его просто нет. И не было вовсе. Отца, конечно, этот вывод расстроил, ввел в недоумение: почему? Видимых причин он так и не нашел и, как водится, смирился. А что еще может бедный родитель?

Была слабая надежда, что после родов дочь наконец встрепенется, придет в себя, оживет, и проснется в ней женщина!

А пока – дай бог терпения ее прекрасному мужу!

Обустроились в Москве. Сняли квартиру, по воскресеньям ходили к родным мужа на обеды. Семья, состоявшая из матери (свекрови) и сестры (Лизы, незамужней, образованной, очень хорошенькой к тому же), приняла Аннету хорошо. Удивления своего не высказали ни взглядами, ни жестами – не те люди. Сестра Лиза предлагала освоить культурную столицу – с ее же помощью. Аннетка придумывала разные отговорки: то погода дождливая, то голова побаливает. Чуть оживала у витрин магазинов – так, на секунду – и, зевая, шла дальше. И в театре она зевала, на вернисажах у нее болели ноги, в гостях было шумно и скучно.

Муж позволил нанять кухарку и горничную. Претензий к ним Аннетка не высказывала, в хозяйство не лезла. Уже через месяц, разобравшись в ситуации, хитрая горничная плотно сидела у них на шее и манкировала прямыми обязанностями, а кухарка, будучи от природы женщиной честной, принялась понемногу приворовывать. Грех ведь не взять, когда учету нет!

Муж относился к молодой жене нежно и даже чувствовал свою вину – думал, что увез ее от родни, вот бедняжка и грустит. «Меланхолит», – говорил он.

Ничуть! Ничуть Аннетка не грустила, потому что, по сути, ничего в ее жизни не изменилось – так ей казалось. К мужу она относилась с уважением, понимала, что человек достойный. А вот любовь…

Если бы кто-то задал ей этот вопрос, она бы обязательно растерялась, потому что просто не знала, не ведала, что это за «зверь» такой – любовь.

Бедная, бедная Аннетка…

Знакомые и родня продолжали пребывать в недоумении, вели тихим шепотом разговоры. А потом, не найдя ответа, все пришли к выводу: семейная жизнь – потемки. Ее интимная часть скрыта от посторонних глаз. А значит… Ну взяла же эта женщина чем-то! Может, трепетностью души, покорностью нрава, глубиной чувств…

Ох, как бы посмеялся над последними предположениями молодой муж! Ничего похожего! Там, в той области семейных отношений, она была так же вяла, неинициативна и равнодушна. И он не обольщался, принимая это за стыд или неопытность.

И все же… Любил.

Интересно, кто наверху, в небесной канцелярии, ведает этим вопросом, составляя списки семейных пар, сводя людей на долгие годы брака? Или они там лодыри все? Неумехи? Откровенные непрофессионалы?

Или все для баланса, для равновесия? Сильной непременно достается слабый, сильному, словно в насмешку, – домашняя квочка, умной – дурак, умному – ох, ну и не повезло же! Красивой – неказистый, фактурному – бледная моль. Богатый берет бедную, чтобы знала – осчастливил!

Та, что с приданым, уверенная и смелая, влюбляется в нищего труса.

Ох, не знаю. И видимо – не только я. Там, наверху, они тоже, похоже, запутались.

* * *

Жили тихо и мирно, без скандалов. Муж предлагал жене купить наряды, та пожимала плечами. Он наблюдал – в магазине глаз ее не вспыхивал женским ведьминским огнем. На море Аннетка ежилась от свежего ветра и боялась заходить в воду. Любимых блюд в ресторане не требовала – ко всему была довольно равнодушна. Ну, если только сливочное мороженое…

Однажды сестра Лиза спросила его: как, за что и почему?

Покраснела и извинилась – говорить на подобные темы не принято. Просто недоумение ее, видно, было столь велико, что справиться стало уже сложновато. Он пожал плечами, закуривая сигарету:

– Странный вопрос!

– Дай странный ответ, – потребовала сестра.

Дал:

– Люблю. За что – себя не спрашивал. Да и как можно объяснить любовь? Да, она странновата, это так. Но знаю наверняка – никогда не предаст.

Господи! Ну конечно же, не предаст! От порядочности или отсутствия повода – другой вопрос.

Была у него одна история в далекой юности. Когда воздушная и белокурая Зиночка Изварова отказалась от его любви. Некрасиво отказалась – ушла к его лучшему другу Генику Шварцу.

Ох, как же он тогда страдал! Даже держал грешные мысли – принять яду. Но пожалел матушку и сестрицу. С тех пор стал сторониться хорошеньких женщин, игривых кокеток, приносящих с собой одни беды и страдания.

В общем – жили. Мирно, сытно и спокойно. До поры.

Ничто не обошло стороной – все то, что коснулось и всех остальных.

В тридцать восьмом инженера взяли. Среди ночи – ну, как обычно.

По счастью, не погиб – попал в «шарашку»: хорошие мозги отсеивали с точностью машины. Ему даже разрешали свидания. После одного из которых ни о чем не подозревающая Аннета ушла чуть-чуть беременная.

Началась война. «Шарашку» эвакуировали неизвестно куда. Писем не приходило. Аннетка с золовкой и свекровью тоже должны были уехать из Москвы. Лиза собрала и беспомощную невестку, и почти неходячую мать. Двинулись в Казахстан. В поезде у Аннетки начались роды. Сняли ее на станции, чуть-чуть не доехали до места. Лиза с матерью сойти не смогли – мать от слабости и истощения на ногах не держалась.

Родила Аннета девочку. В грязной сельской больничке, на рваных серых простынях под окрики нетрезвой фельдшерицы.

– Ой! – пьяно икнула та, рассмотрев младенца. – А девка-то вылитая ты! Такая же плоскомордая! Да, не повезло, что девка. Лучше бы хлопец родился. У них что ни урод – все в цене.

Аннетка громко разрыдалась.

Фельдшерица, испугавшись, принялась ее утешать:

– А еще выправится! Ты не горюй! Может, еще такой принцессой станет! Всех мужиков подожмет!

Аннета отвернулась к окну.

– Слухай! – всплеснула руками окрыленная фельдшерица. – А давай ей имя красивое дадим! Царское какое-нибудь! У такого имени не будет некрасивой хозяйки! – Потом она с сомнением посмотрела на мать и добавила: – Ну, или хоть имя у нее будет красивое. Уже – утеха.

Аннете было все равно. Она думала только об одном – как подняться на ноги и найти своих.

Фельдшерица носила ей из дома жидкий суп из пшена и картошку. Однажды принесла литровую банку молока. Потом обмолвилась, что за молоко снесла серебряные сережки – мужнин подарок.

Малышку вечно пьяненькая фельдшерица называла Изольдой. Изанькой. Нет, лучше – Долечкой. Нежнее. Так и записала ее в сельсовете. Аннете было все равно. К дочке по имени она не обращалась. Очень долго.

После больницы три месяца прожили у фельдшерицы.

Аннета смотрела на дочь и задавала себе вопрос: кто этот маленький человек? Зачем он ей? Как им вдвоем выживать? Как отыскать своих? Жив ли отец девочки? Господи, столько вопросов – и ни на один нет ответа.

Но все образовалось. До своих она добралась. Лиза малышку взяла на себя, старуха свекровь находилась в полузабытьи, сознание прорывалось к ней нечасто.

Лиза работала в совхозе учетчицей. Аннета следила за девочкой и за старухой и пыталась неумело вести хозяйство. Картошку чистила так… «Как и богатеи не чистят», – упрекала ее Лиза.

Свекровь схоронили на местном кладбище – степь, песок и ветер.

Наконец засобирались в Москву. Квартиру инженера давно отобрали. Поселились в двух комнатушках умершей свекрови. Работала Лиза – Аннета сидела с вечно болеющей дочкой. А через три года вернулся инженер – худой, седой, с дрожавшими руками и затравленным взглядом. Но живой!

Девочку свою с рук не спускал. Она плакала и вырывалась – никак не могла к нему привыкнуть. Поклонился сестре – за мать и за свою семью. Целовал руки жене – в благодарность за уход за больной матерью. Сказал, что будет это помнить всю жизнь.

Слово свое сдержал.

А потом жизнь постепенно наладилась. Инженеру дали квартиру. Доля пошла в школу, Аннета «вела хозяйство», как всегда – без огонька.

Муж приходил в субботу с цветами. Благодарил и нахваливал мясной бульон, заправленный вермишелью. (Мясо из бульона – на второе. Гарнир – все та же вермишель.)

Вставал из-за стола и целовал жену.

– Божественно, милая! Просто гастрономический кульбит!

Без тени иронии – как всегда, искренне и от души.

Доля влюбилась в девятом классе в главного красавца школы. Переписала письмо Татьяны и отправила предмету девичьих грез.

Белокурый и черноглазый красавец Фомин оглянулся на Долю, покрутил пальцем у виска и в голос заржал. Биологичка вызвала его к доске. От Доли он теперь шарахался, как от чумной. Надо сказать, что перемен, которые наивно пророчила фельдшерица в сельской больничке, не произошло. Доля по-прежнему была точной копией матери – ширококостная, угловатая, с тонкими ногами и большими руками, с плоским и невнятным лицом, на котором плохо читались глаза, брови и губы. Лидировал только нос. Ну, может быть, еще бросались в глаза зубы – мелкие, неровным заборчиком. Волосы – жидкие, непослушные – не поддавались никаким нововведениям вроде шестимесячной завивки и накрутки волос на бигуди и жидкое разливное пиво.

Доля поступила в педагогический и продолжала любить ветреного красавца Фомина.

Тот куражился недолго – в двадцать лет сел за пьяную драку.

Из тюрьмы вышел абсолютно другим человеком – сломленным, растерянным и совершенно не приспособленным к жизни. На работу устроиться не мог, только грузчиком в магазин. Начал спиваться. Прежние подружки от него отвернулись – кому нужен нищий и пьющий красавец?

Сошелся с продавщицей, женщиной сорока лет с двумя отвязными подростками. С парнями отношения не сложились. Пару раз возникали нешуточные стычки и даже драки. Ушлые пацаны грозили заявлением в милицию и как следствие – вторым сроком. Мамаша их понимала, что удержать молодого сожителя может только бутылкой.

И Фомин понимал – пропасть. Почти край. Еще шаг – и полет вниз. И оттуда – ни-ко-гда! Никогда!

Порывался уйти – возвращался. Родители умерли, в квартире сестра с тремя детьми и мужем-буяном. Тоже ад. Не лучше прежнего.

Короче, сдохнуть – и все дела. Такой вот единственный выход.

И тут в его жизни возникла Доля. Столкнулись на трамвайной остановке. Он узнал ее сразу – почти не изменилась, «красавица» еще та. Но! В своих белых носочках, крепдешиновом голубом платье, с белым бантом в жидкой косице и с портфелем в руках – она казалась ему призраком из той, прежней, жизни.

Доля пригляделась и тоже его признала. Покраснела как рак. Разговорились. Она смущалась и отводила глаза – от его рубашки с потертыми обшлагами, от разбитых ботинок, немытых кудрей, черных каемок под ногтями.

Почему-то Фомин рассказал Доле все. И про страшную тюремную жизнь, и про не менее страшную эту – уже вольную, если можно назвать ее таким словом.

Они шли по переулкам, и Фомин все говорил, говорил… А Доля молчала, иногда вспыхивая щеками, утирала слезы и боялась поднять на него глаза.

Через месяц они поженились.

Не без помощи новой родни молодожена устроили в вечерний строительный техникум. Помогли с работой – на одной из больших строек, подведомственных новоиспеченному тестю. Отмыли, приодели, заселили.

Он спал на чистых простынях, ел горячую еду, пил чай с отцом жены и разговаривал с ним, разговаривал – бесконечно. Удивляясь, как много знает и что пережил этот человек, несмотря на все сохранив себя и свое достоинство. Видел, как трепетно тесть относится к теще.

Удивлялся тому, что в этом доме никогда и никто не повышает друг на друга голос, все стараются друг друга не обидеть и считаются с чужим мнением.

Как все уважают друг друга.

В тестя, Александра Игнатьевича, он был почти влюблен. С нетерпением ждал его с работы – скорее бы налить крепкий чай в стаканы с серебряными подстаканниками и, позвякивая ложечками, начать неторопливый разговор: о политике, газетных заметках, новых открытиях в науке, о достижениях в медицине, о машинах, книгах, армянском коньяке и породистых собаках – обо всем на свете.

Женщины, теща и жена, смотрели в гостиной телевизор. Мужчинам никто не мешал.

Через полгода он стал приносить жене цветы – по субботам, как было заведено в этой семье. Его семье! И он был счастлив, потому что уже почти не вспоминал прежнюю жизнь. И это оказалась одна из составляющих его теперешнего, удивительного, устойчивого счастья. И еще потому, что закончились его ночные кошмары. Навсегда.

Через два года у них родилась дочка. Назвали Софьей.

* * *

В полгода маленькую Соню вывезли на дачу – любовно построенную заботливым дедом. Фомин, вспомнив про свои деревенские корни, засадил участок картошкой.

Вокруг девочки нестройно и неловко суетились бабка и мать, благо девочка была спокойной. Очень спокойной. И еще… очень некрасивой. Опять некрасивой! И опять – точная копия матери и бабки, словно в этом процессе ладные красавцы мужья снова участия не принимали. Не досталось бедной Соне ни карих, больших и глубоких отцовских глаз, ни буйных его золотистых кудрей, ни прямого, четкого носа, ни ярких, пухлых губ. Ничего! Опять – ничего!

Но, разумеется, это не помешало близким буквально боготворить малышку. Особенно умилялся дед, находя во внучке черты любимой жены и обожаемой дочки.

* * *

Из того, что я помню. Шестидесятые годы. Я – совсем кроха, но, надо сказать, очень понятливая. Внимательно ловлю слова взрослых, ушки, что называется, на макушке. Мне все интересно, особенно разговоры про знакомых. Не то чтобы сплетни (это у нас было не очень принято), а так, из серии обсуждений. Я уже в кровати, дверь приоткрыта – я боюсь темноты. Прислушиваюсь к голосам на веранде. Слышу раскатистый Милкин смех, строгий шепот мамы и возмущенный голос бабушки. Улавливаю – тетя уговаривает бабулю «согрешить хотя бы раз в жизни, чтобы было что вспомнить». Бабушка называет Милку беспринципной и мучается, в который раз, вопросом: «В кого она такая? Таких у нас в роду не было».

Мама тоже ругается с сестрой и предлагает ей «не мерить всех по себе».

И опять звонкий Милкин смех:

– Вы обе дуры! Так дурами и помрете!

Еще я помню, что инженер – дядя Саша, муж скучной Аннеты – приходит к нам ежевечерне: бабушка переводит ему статью с немецкого. Они сидят на веранде одни. Мама и Милка уходят к себе – не мешать. Чему? Разумеется, их работе. Тетя смеется над бабушкой, что та ворует у нее помаду и перед приходом соседа втихаря красит губы. А еще потихоньку душится Милкиными польскими духами «Быть может». Я тоже украдкой открываю золотую пробочку и, закрыв глаза, жадно вдыхаю волнующий сладкий запах. А вот душиться боюсь – был такой опыт, и Милка отстегала меня крапивой по заднице.

Перед приходом инженера бабушка печет лимонный пирог и бросает тревожные взгляды на калитку. Я ничего не понимаю – только отмечаю эти незначительные изменения.

Бабушка и дядя Саша долго вычитывают статью, что-то правят в рукописи, и потом бабуля предлагает соседу выпить чаю. Он не отказывается.

– Такие запахи с вашего участка, Мария Павловна! Такие запахи!

Они долго пьют чай из самовара и о чем-то беседуют. Я прислушиваюсь – ничего не слышно. Пытаюсь прорваться на веранду – мама резко хватает меня за руку и уводит на просеку «прогуляться».

Когда мы возвращаемся, инженера уже нет. А бабуля смотрит в одну точку, курит свои папиросы и молчит.

Я уже в кровати и слышу, как она рассказывает маме:

– Он, Таша, сказал: «Вы такая хозяйка, Марь Пална! Какие у вас пироги! А чай какой – аромат невозможный! И чистота такая! А от ваших флоксов просто кружится голова! Немыслимый запах!»

– А ты? – интересуется мама.

– А что я? – удивляется бабушка. – Я сказала, что в пирог просто кладу корицу, в чай – чабрец и мяту. А флоксы… Просто хорошие сорта. Элитные, с выставки…

– Понятно, – грустно вздыхает мама. – Все у тебя «просто». Как всегда. Так просто, что никаких вопросов.

– А ты что хотела, Таша? – удивляется бабушка. – Здесь и вправду все просто. Проще не бывает. Мало ли что кому показалось! Мне, тебе или… ему. Да и возраст такой – стыдно, ей-богу! Жизнь уже прожита, Таша. Хорошо ли, плохо ли, а как есть. Да и вообще – смешно говорить об этом. Смешно и как-то… Некомильфо. Ты ж не Милка, ты ведь со мной согласишься!

– Какой возраст, господи! Тебе всего пятьдесят три! Ты еще и не жила толком! С тридцати – вдова. И больше – никогда, ни разу!

– Хватит, Таша! – строго обрывает ее бабушка. – И как тебе не стыдно, право слово! Ты же не Милка, в конце концов! Да и потом… Смешно просто! Соседи. Через забор! Грязно даже говорить об этом! Неприлично думать – не то что обсуждать.

Смысл всего услышанного я поняла спустя много лет, когда произошла другая история. Некрасивая – и это мягко говоря. О ней – ниже. А про бабушку… Я потом поняла, что перевод с немецкого, и долгие чаепития с соседом, и, видимо, возникшая взаимная симпатия или даже – что-то больше… Все это было. Точно. Потому что еще помню – очень отчетливо, – как при встрече с бабушкой на улице или в магазине дядя Саша краснел и суетливо раскланивался, а бабушка моя, честная моя Марья Павловна, заливалась густой краской и стремительно проскакивала мимо.

Разумеется, поздоровавшись с соседом.

А та история, которая «некрасивая»… разумеется, связана с Милкой. Все, что из «некрасивого», – это точно от нее. И снова вопрос: «Ну в кого она такая?» И опять нет ответа.

Милка закрутила роман с Фоминым, мужем некрасивой бедной Доли.

– Такая у Доли доля! – развлекалась наша остроумица и красавица.

Роман случился между ее вторым и третьим браком, что называется, в период простоя. Милка скучала, денег на курорт не было, и она сидела в свой отпуск на даче, маялась бездельем. Фомин, по пояс голый, видя в окне красавицу соседку, яростно размахивал косой и боролся с сорняками, а еще, видимо, с искушением. Наша Милка точно была искушением. Да еще каким! Тетушка моя, расположив свои роскошные длинные ноги на подоконнике, курила сигареты через перламутровый мундштук и попивала полусладкое «Псоу». Фомина она разглядывала с интересом и без стеснения – последнее ей вообще было вряд ли знакомо.

Тот нервничал и оттирал со лба пот.

Нервничал не один Фомин. Вместе с ним нервничали и бабушка, и мама.

Бабушка гнала Милку от окна, а мама предлагала ей прогуляться в лес или на озеро.

– Только с ним! – усмехалась «позор семьи», не отрывая глаз от Фомина.

Бабушка и мама растерянно переглядывались.

«Прогулялись» Милка с Фоминым на озеро в ту же ночь. Все не спали и караулили Милку – и у нас, и у соседей горел свет на веранде.

Наша красавица явилась под утро: мокрая, пьяненькая и очень довольная. Я услышала звонкий звук пощечины и крик мамы. Милкин смех.

И еще слова:

– За вас, глупых, отдуваюсь! За обеих! Одна – всю жизнь покойнику верность хранила, а другая – пять лет после развода никак не отдышится. Все рыдает по ночам.

Это – про бабушку и маму. Я поняла. И еще поняла и почувствовала, что Милка сказала что-то ужасное. Страшное и невозможное.

Конечно, все все узнали. Ошалелый Фомин сидел на крыльце и смотрел на окно, из которого торчали бесконечные Милкины ноги. С покосом и сорняками было покончено. Любовники так обнаглели, что даже не особенно скрывались. Фомин – понятно. Потерять от моей тетушки голову было несложно – и не такие зубры горели. А вот Милка… Да, стерва была наша Милка, во все времена. Наплевать ей было и на мать, и на сестру. Что говорить про соседей? Милка развлекалась, и ей не было скучно, а «скука – главный враг человечества».

Милка поправляла здоровье – ее слова, – а Фомин… Он, похоже, подыхал от любви.

Бабушка из дома не выходила, даже собирать клубнику для обожаемой внучки. Мама уехала в Москву – «подальше от этого позора».

Мне было все равно, и я жила своей жизнью. А вот Сонька, моя подружка и соседка, приходить ко мне перестала. Видимо, ее не пускали в это «гнездо разврата». Ну и ладно. Сонька – скучная и занудливая. Мне интересней с Шурочкой и Анюткой. Без Соньки Фоминой мы не грустили.

Милкин отпуск подходил к концу. Бабушка пила валерьянку и не могла дождаться его окончания.

На соседнем участке тоже пахло сердечными каплями, и даже пару раз приезжала «Скорая» – «откачивать Дольку», как сказала соседка Нина Федоровна моей бабушке.

Рано утром у нашего участка раздался шум автомобильного мотора. Милка выскочила с собранной сумкой. В машине сидел ее бывший муж Вилен. Он чмокнул Милку в щеку и кивнул бабушке:

– Привет, Марь Пална! Как драгоценное?

Бабушка захлопнула окно. Вилена она не переносила.

Милка плюхнулась в машину и укатила. Бабушка перекрестилась и одновременно чертыхнулась.

– Избавились, слава те господи!

Фомин бросился за ворота и закричал:

– Мила! Вернись!

Машина скрылась за поворотом, Милка не обернулась.

Фомин, вдрабадан пьяный, пришел вечером к нам и, уронив буйну голову в ладони, спрашивал одно и то же:

– Как же так, Марья Пална? Как же так? А я уже разводиться надумал!

– Ну и дурак, – припечатала бабушка. – Иди к Изольде, прощение вымаливай. Она простит, не сомневайся! А ты кайся – с кем не бывает! И вали все на эту стерву!

Фомин заплакал.

А на следующий день уехал в город. Бабушка беспокоилась, что он бросится искать ее непутевую дочь. Но – нет. Фомин завербовался на Север. Вернулся через полтора года. Изольда его простила, разумеется. Никто и никогда не попрекнул Фомина ни единым словом: ни жена, ни теща, ни тесть. Маленькая Сонька ничего еще не понимала – папа в командировке, подумаешь!

Помирились соседи через пару лет. Бабушка и мама продолжали здороваться с потерпевшими, они кисло кивали в ответ. После возвращения Фомина ситуация стабилизировалась, и на Сонькин день рождения был принят из рук «злодеев» знаменитый бабушкин лимонный пирог.

Только своей дочери Милке бабушка приезжать на дачу запретила – в ближайшее десятилетие. Да та и не особенно рвалась: ее новый муж был из Абхазии, и отпускной сезон они проводили на берегу Черного моря, в Сухуми, у родственников. Так что Милка не горевала.

* * *

Софьино детство и юность прошли без особых потрясений – впрочем, как и у остальных детей, родившихся в начале шестидесятых: сад, школа, музыкалка. Институт – педагогический, по стопам матери. Соня была тихой, послушной и непритязательной. Американских джинсов не требовала, ногти голубым лаком не красила, в подъезде не курила и по дискотекам не моталась.

А вот на четвертом курсе тихоня Соня закрутила роман. С одногруппником из Ижевска. Парень был довольно видный – светлоглазый и темноволосый. Росту огромного, под два метра. Спортсмен. Учился он слабовато и постоянно был под угрозой вылета. Комсомольская ячейка постановила: взять на поруки студента Ильина. Поручили Соне – не как самой ответственной и толковой, а как той, которая не может отказать. Другим девчонкам было не до нерадивого великана. Тоже мне – жених! Койка в общаге и пустота в голове.

Занимались в общежитии. Вот только чем? Вопрос. Через четыре месяца тихушница Соня поняла, что попалась. Было так страшно и гнусно, что просто не хотелось жить. Она и представить себе не могла, как скажет обо всем этом ужасе родителям. Дедуля точно не переживет. А папа? Чтобы его любимая и приличная дочь Соня смогла совершить такое?

Нет, лучше не жить.

Пока она продумывала способы ухода из жизни и в перерывах блевала в туалете, виновник трагедии, великан Ильин, ни о чем не подозревал. Впереди маячило очередное отчисление. И, как следствие, отъезд на родину, в Ижевск.

А там маман с новым мужем и новым ребеночком. Плюс армия. А такого амбала сразу в стройбат. Или в десантуру. Или в Афган – еще не слаще. Но тут подоспела Сонина подружка в роли доброй вестницы. И объяснила ему ситуацию.

– Сонька беременная, ты козел, ума нет. Здоровый, но тупой. Эта дура хочет спрыгнуть с моста. А я на тебя покажу. Говорю честно. Чтобы знали, сволочи! А то все мы, бабы! – И она вытерла маленькой ладонью злые слезы.

Было понятно – подружка тоже из пострадавших.

Ильин прикинул: а, собственно, почему бы и нет? Девка тихая, спокойная. Гулять точно не будет – на ум пришли его непутевая мамаша и старшая сестра. Семья приличная, интеллигентная. А главное – прописка! Ильину не надо будет возвращаться в Ижевск к ненавистным родственникам.

Короче, пришел к этой дурочке с повинной, а она в рев – от счастья и от того, что самоубийство, судя по всему, отменялось.

Ильину ее стало жалко, и даже как-то сердце трепыхнулось. Он, как всякий большой и физически сильный человек, был из жалостливых и сентиментальных.

Сыграли свадьбу и подарили молодым однокомнатный кооператив в Черемушках. Ильин о таком и не мечтал. Тесть отдал ему старенькие «Жигули», Соня писала за него конспекты. Институт он окончил – с горем пополам. И еще с радостью. Потому что на свете уже была дочка Машка.

Абсолютная ильинская копия!

Так природа извинилась перед женской половиной этой семьи.

Машка была писаной красавицей с первых дней своей жизни и с каждым годом становилась все краше и лучше.

У нее были отцовские бездонные глаза, золотые кудри деда, элегантность и утонченность прадеда. У нее было все. Все, чем может одарить капризная природа в зависимости от своего настроения. А настроение у нее, природы, судя по результату, было в тот момент замечательное.

Ильин оказался неплохим мужем: не вредничал по пустякам, не занудствовал. Жалел – а мы помним, он из жалостливых – болеющую тещу и бегал в аптеку. Смастерил бабушке Аннете скамеечку под ноги, для удобства просматривания телепередач.

Помогал тестю с машиной – он был толковый в технических вопросах. Возил старика инженера в санаторий и навещал в больнице. Отвечал за продовольствие в голодные времена – «доставала» был из него ловкий.

К жене относился с почтением: видел, как относятся к женщинам в этой семье. Налево его не тянуло. Ну, было так, пару раз, и то – ерунда, не о чем говорить. Пить не любил, помнил своего пьющего папашу, никогда не забывал его отъявленного скотства.

А свою красавицу дочку обожал до сердечной дрожи! Просто до невменяемости и какой-то патологии, что ли.

* * *

Машка ходила по земле так, словно крутила фуэте – будто слегка парила.

Училась она шутя. Не то чтобы с интересом, а просто все ей давалось без усилий. Над уроками не корпела, на занятиях могла спокойно читать под партой любимую книгу, а поднимет озорницу учитель и задаст вопрос, чтобы застать врасплох, – не тут-то было. Машка затормозит всего лишь на секунду, чуть сдвинет свои соболиные брови, чуть прищурит небесные очи и… Выдаст ответ. Разумеется, правильный и предельно точный.

В танцевальном кружке она была примой. В театральном – ведущей актрисой. В хоре – солисткой. На всех концертах – ведущей. На уроках домоводства у нее получались самые вкусные торты и салаты, самая ровная строчка на фартуке. На физре – самый длинный прыжок. На литературе она демонстрировала самое глубокое знание русской поэзии. На математике удивляла тем, что писала контрольные за двадцать минут. Никто даже и не завидовал – ну, родилось такое вот чудо под названием Маша Ильина. Что с этим поделаешь?

К тому же она со всеми дружила. Ни одна даже самая заядлая сплетница и завистница не могла сказать про нее не то что гадость – дурное слово.

Ну а мальчишки… Что говорить о них? Несчастные создания, замученные ночными кошмарами и дурными снами. И главная героиня этих бдений – конечно же, Маша Ильина.

В пятнадцать лет девчонки начали эксперименты со своей внешностью. Маша тоже попробовала – ну, брови подщипать, ресницы подкрасить. Посмотрела на себя в зеркало и решила: а на фига? Мало что изменилось. И с попыткой преобразований было покончено.

Машка поступила в университет – легко и просто, как в кино сходила, а не на экзамены.

И так же легко училась: ни одного «хвоста».

В нее продолжали влюбляться – теперь уже и преподаватели, причем разных возрастов, и лучшие мальчики курса, потока, факультета. Лучшие мальчики с других факультетов.

А Машка все крутила свои фуэте, легко сбегала по лестнице, кивала направо и налево и…

Взгляд ни на ком не фиксировала. Смотрела поверх и сквозь.

Но… Так же не могло быть всегда. Это ведь противоречит законам природы, верно?

И на третьем курсе Машка Ильина влюбилась.

* * *

То, что мой сын был влюблен в Машку, я, конечно, знала с самого раннего его детства – как только они встретились в колясках на просеке. Сын смотрел на девочку не отрываясь. В песочнице всегда ее защищал от недругов. Твердо пообещал в шесть лет, что женится на соседке или в крайнем случае на мне – ну, если с Машкой не срастется. В подростковом возрасте писал стихи и дрался тоже из-за Машки. Тяжело вздыхал, не спал по ночам и высматривал ее из окна.

Первая любовь. Понятно. Машка взаимностью не ответила, но дружили они всерьез.

* * *

– Неземная она какая-то, – сказал однажды сын. – Нереальная.

– Правильно! – обрадовалась я. – Машка – мираж. Для первой любви подходит. А вот для жизни – вряд ли.

Сын кивнул. Я успокоилась и выдохнула. Забор, что ли, возвести трехметровый? Впрочем, соседи нам не докучали. Скорее, мы иногда вторгались в их спокойную жизнь.

А на первом курсе мой ребенок женился. Такой вот скоропалительный и, по счастью, удачный брак. Редкий случай.

А Машка влюбилась.

Не многовато ли тебе будет, Маша Ильина? Не слишком ли? Не подавишься ненароком?

И бог, что называется, послал…

Вот именно – каламбур. Ей послал и, как следствие, ее послал. Туда, где счастья нет и не будет. И радости не будет, и легкости, и веселья.

Возлюбленного Маши Ильиной звали Эдиком. Фамилия не лучше – Пугало. Эдуард Пугало. Ударение на букве «а». Он на этом настаивал. А все остальные предпочитали «ударять» на букве «у». Что вполне понятно. Не надо быть остроумным.

Пугало был внешне жидковат – невысокий, тощеватый. Лицо узкое, незначительное. Поведение развязное, выражение лица наглое и высокомерное. Изображал великого знатока женской природы и человека с большим опытом в этом же вопросе. О женщинах говорил цинично. Мужчинам явно завидовал. Из семьи был неблагополучной и бедной.

Стеснялся своих потертых башмаков и поддельных джинсов. В лютую стужу ходил в легонькой китайской куртяшке на рыбьем меху, сквозь неплотную ткань которой пробивалось куриное перо.

А Машка… Эта дурочка смотрела на него с такой любовью! И такой жалостью! Она носила ему бутерброды из дома, пирожки из буфета, наливала из термоса горячий чай. На день рождения подарила роскошный теплый свитер с оленями. На 23 февраля – французский одеколон.

Эдик Пугало смотрел на нее с усмешкой, но от подарков не отказывался, хотя принимал их с кислой мордой. А Маша продолжала его караулить у входа и отслеживать его передвижения.

Все наблюдали за этим с тихим ужасом и недоумением. Все – и студиозы и преподаватели.

Старший препод, доцент Усков, великолепный Усков, красавец и умница, мечта всех девчонок, приглашал Машку на свидания. Предлагал руку и сердце. Она отпрыгивала в сторону и отчаянно мотала своей красивой и, как оказалось, безумной головой.

Одногруппницы крутили пальцем у виска и пытались ее образумить. Маша смеялась тихим, немного безумным смехом.

Все тяжело вздыхали.

Короче, женила-таки Машка на себе этого – или это? – Пугало.

Женила. И так же отслеживала его передвижения, так же караулила у центрального входа. И еще… Страшно ревновала. Так ревновала, что это граничило с безумством.

После университета Машка родила Пугало сына Костю. Мальчик как две капли воды был похож на своего нерадивого папашу. Впрочем, когда и где мужику мешала «некрасивость»?..

Глядя на сына, Машка умилялась еще больше. Но разве дело в этом? Ах, если бы, если бы…

Пугало оказался неравнодушен к алкоголю, причем был вовсе не из тех, кто выпьет и тихо отправится в люлю. Нет и нет. Он напивался и гонял Машку по поселку – с граблями или солдатским ремнем.

Она пряталась у соседей. А если не успевала, этот гад ее… Вот он успевал – двинуть ей дубиной по голове или спине, или стегануть по лицу, или схватить за волосы.

Машкина родня жила в неописуемом ужасе. Сначала вызывали милицию. Милицейские предлагали Пугало посадить. Машка билась в истерике и кричала, что она покончит с собой. Например, бросится под поезд.

Заявление из ментовки срочно забирали. Все знали, что Машка просто так говорить не станет.

Пугало избивали не раз – какая-то шпана или тайные и справедливые мстители. Машка промывала ему раны, делала перевязки и кормила бульоном. Днем, бледная от бессонницы, она моталась с коляской по поселку и присаживалась на пеньке – подремать.

Пугало к тому же ей еще и изменял, например, с продавщицей местной лавки Тамаркой, даже поселился у той ненадолго. А Машка стояла у Тамаркиной калитки и трясла ожесточенно коляску с сыном Костиком.

Еще Пугало пропадал – на пару недель или на месяц. Домашние молили Всевышнего, чтобы «эта сволочь не возвратилась». Но он возвращался. Увы! И Машка была счастлива! Боже мой!

Бабка Аннета совсем слегла и вскоре умерла, вслед за мужем, который, по счастью, не успел увидеть этого ужаса. Изольда лечила безумную гипертонию. Софья пила антидепрессанты. Ильин с тестем попивали от горя водочку – втихаря, по вечерам.

А Машка… Машка пекла пироги для муженька. Вязала ему свитера – слаб здоровьем. Варила варенье – Эдик любит с чаем.

И любила его, любила… Любила.

Конечно, любила. А чем еще можно объяснить это безумие? Это затмение?

Грустно, конечно. Но, видя Машкины горящие глаза…

Нет. Все равно – грустно, как ни крути.

И объяснение всему – нелогичная жизнь. Нелогичная. Вот и все.

Такие истории. Такие встречи. Такая жизнь.

Такие люди. Разные, что говорить.

Они среди нас. И мы – среди них. «Свои» и «чужие». Как всегда и бывает.

Вечная любовь

В один год в нашем дворе оказались свободными одновременно трое мужчин вполне репродуктивного возраста.

Начнем по порядку. Жили у нас Иваньковы, Люся и Витя. И вот Люся умерла. Произошло это так стремительно, что все отказывались в случившееся поверить. Люся, веселая, жизнерадостная хохотушка, была полнотелая, с ярким румянцем во все немалые щеки, пышущая богатырским здоровьем. Никогда не болела даже сезонными простудами. Работала она старшим продавцом всеми любимого районного образцово-показательного гастронома, где даже в самое голодное безвременье можно было, отстояв, правда, многочасовую очередь, достать и масло, и колбасу, и сыр. Люся торговала за прилавком колбасного отдела – самого элитарного, – и ловко мелькали ее пышные руки, точным движением ножа отрезающие нужные двести, четыреста и восемьсот положенных граммов вареной или полукопченой. Копченая колбаса (в просторечье – сухая) на прилавок не попадала. Ее, вожделенную и торжественную, получить можно было только одним путем – дружить со всемогущей Люсей.

Витя Иваньков трудился слесарем на автобазе. Хилый – особенно на фоне мощной жены, – вечно раздраженный Витя любил поругать во всеуслышание родную власть, осудить империализм и капитализм, позабивать козла во дворе и зло и решительно нажраться в любые праздники – ноябрьские, новогодние, в женский день (святое!) и, конечно, на майские.

Жили они с Люсей… наверное, неплохо – в материальном смысле. И даже вполне себе хорошо. Денег хватало, пропитания тоже, да и какого!

Квартира была отдельная, двухкомнатная. Холодильник дефицитный, финский, до потолка. Ковер «Русская красавица» на стене в каждой комнате. В баре (а у них был бар!) рядком стояли разные фигуристые бутылки с иностранной выпивкой – Витя признавал только родную «беленькую». И гордость хозяев: цветной телевизор и полированная, с золотыми молдингами немецкая стенка, полная хрусталя и богемского стекла.

Правда, иногда бузотер Витек бил нещадно и хрусталь, и чешскую богемию. Ничего не жалел.

Между собой они нередко собачились. «Брехались», как говорила Люся. Такой уж паскудный был у Витька характер. Склочный. Люся выходила во двор пожаловаться и поплакать. А когда ее начинали жалеть – у нас это любят, особенно в глаза, – тут же начинала смеяться:

– Да ну вас, бабы! Мой Витек не хуже других! А кто не пьет? Покажите? Зато добрый он у меня. И нежадный.

Люся вытирала слезу и торопилась домой – муж заругает. Бабы ухмылялись вслед – «добрый»! Сказала тоже!

Сын Юрка, отслужив в армии, женился на местной девочке и остался в Пензе. Люся горевала, но признавала, что невестка хорошая – «порядочная и хозяйственная».

К детям ездили три раза в год, груженные, как вьючные мулы, – с продуктами в Пензе было еще хуже, чем в столице. Витя волок тяжеленные баулы и громко, во весь голос, материл свою жену и заботливую мать.

Иногда – впрочем, нечасто – он крепко запивал. Совсем крепко, недели на три, а то и на четыре. И это была беда. Жену свою, крупную и пышнотелую Люську, Витя мутузил так, что однажды ее увезли на «Скорой» с сотрясением мозга и переломанными ребрами. А так – просто фингалы. То справа, то слева. Или на обоих глазах разом.

Что правда, то правда – «добрый».

Люся замазывала синяки плотным слоем чешского «Дермакола» и грустно плелась на работу. Приходил участковый, предлагал потерпевшей мужа-буяна посадить.

Люся возмущалась:

– Да чтобы я, своими вот руками, – она трясла перед его носом пухлыми пальцами, унизанными золотыми кольцами с красными и розовыми камнями, – посадила кормильца и отца моих детей?!

Участковый вздыхал:

– Каких детей, Иванькова? Сын у тебя! Один! Забыла? И кто у вас кормилец – это надо еще посмотреть.

Однажды Витю отправили в ЛТП. Люся моталась туда раза по три в неделю. Пока соседки ей не открыли глаза – отдыхай, дура! Когда тебе еще такое счастье выпадет?

Люся задумалась – и ездить перестала. Сделала новую прическу, купила болгарскую дубленку – тетки подыхали от зависти. Съездила на экскурсию по Золотому кольцу. И даже отпраздновала свой день рождения в ресторане «Будапешт» – только «девочки» с работы. Никаких соседок: сплетен не оберешься.

«Девочки» крепко выпили, закусив икоркой и севрюгой с хреном, спели любимые песни («Зачем вы, девочки, красивых любите?» и «Миллион, миллион алых роз»), всплакнули, вспомнив себя молодых, погрустнели, вспомнив своих законных мужей. И совсем разнюнились, сообразив, что, скорее всего, ничего больше в их жизни не будет – ни любви к красивым, ни миллиона алых роз.

Таксист, везший разморенную и счастливую Люсю домой, молодой носатый кавказец, гладил ее по полной руке и уговаривал встретиться завтра в шесть вечера.

У подъезда она совсем расслабилась и почти задремала. Таксист предлагал ей руку и сердце, называл королевой, клялся в любви до гроба, наконец расстегнул неподатливые пуговки на Люсином платье и почти добрался до ее богатой груди.

Люся встрепенулась, пришла в себя, дала ему по носатой морде – той же пухлой и тяжелой рукой – и, не заплатив ни копейки (нанесено оскорбление!), гордо вывалилась из машины в сугроб, поднялась, отряхнулась, покачиваясь, доковыляла до подъезда и громко хлопнула входной дверью.

А вот наутро ей стало невыносимо стыдно. Старая дура! В Пензе внучок через два месяца должен народиться! Муж Витя в больнице на излечении! А она? Гуляет, блин! Отрывается! Совсем про стыд забыла. А если бы этот грузин отвез ее в лес и там бы… Черт с ней, с честью! Ведь и прибить бы мог!

После стыда и раскаяния оставалось одно: радоваться ненанесенному ущербу и срочно навестить больного мужа.

Витя, злой сильнее обычного, встретил жену неласково – не простил двухнедельного отсутствия. Унюхал запах вчерашнего алкоголя и заметил виноватые Люсины глаза.

– Нашлялась, курва драная, пока муж по больницам и госпиталям? – невежливо осведомился он. – Витин острый кадык напрягся и яростно задвигался. Он чувствовал себя героем, раненым бойцом, коварно брошенным неверной, ветреной женой.

Люся, мелко моргая, молила о пощаде. Пощады не предвещалось. Люся торопливо доставала из сумки и разворачивала сочные ломти буженины, тамбовского окорока «со слезой», сырокопченой колбасы и осетрины горячего копчения.

– Поешь, Витенька! – умоляюще прошептала она.

Муж недобро усмехнулся – чует кошка!

– Сама жри! – коротко бросил он и смачно сплюнул Люсе под ноги. – Курва! – повторил Витя и бодро зашагал к корпусу.

Люся села в сугроб и заплакала. Подошла здоровая серая, из местных, собака, подозрительно посмотрела на женщину и неторопливо начала жевать отвергнутую ее супругом буженину.

Витю выписывали через неделю. Люся отдраила квартиру, сварила кастрюлю борща и напекла пирогов.

Витя зашел мрачный и серьезный. На Люсино «здрасте» не ответил, только кивнул. Борщ съел молча, к пирогам не притронулся. Лег спать в зале, проигнорировав супружеское ложе. Вечером, когда Люся пришла с работы, Витя был смертельно пьян. Пил он на следующий день. И на следующий. И еще три недели подряд.

Люся умоляла мужа остановиться. Витя объяснил, что пьет с большого горя, потому как жена у него сволочь и шлюха и веры ей больше нет.

С тех пор все совсем разладилось. Окончательно и бесповоротно. С работы Витю выгнали, в ЛТП не брали, участковый махнул на него рукой. Бил теперь муж Люсю систематически – раза три в неделю. Она потухла, похудела, перестала красить волосы и губы.

Люсина дубленка – Болгария, цвет кофе с молоком – была изрезана Витей на мелкие кусочки. Точнее – в лапшу.

Жизнь покатилась в тартарары и стала совершенно бессмысленной. Через полгода Люся заболела. Через три недели после этого ее не стало. В четверг отвезли человека в больницу, а во вторник забирали из морга. Скоротечная онкология, сказали врачи.

Хоронили Люсю всем двором. Приехали сын и невестка. Почему-то она плакала больше, чем все кровные родственники. Сын с отцом не разговаривал – видимо, винил его в смерти матери. На поминках Витя, как и положено, нажрался и крикнул все еще горюющей снохе:

– Че ревешь? Гостинцы закончились? Ничего, с голоду не опухнешь! – Он громко цыкнул зубом.

Сын медленно поднялся со стула. Жена схватила его за рукав и умоляла остановиться. Так же медленно он снова опустился на стул. Вскоре молодые стали собираться в дорогу, с отцом не простились.

Витя вышел на лестницу и крикнул им вслед:

– Счастливого пути!

Мужики затащили его в квартиру.

Поминки сворачивались, и женщины торопливо убирали со стола посуду.

Витя, уронив буйну голову на руки, продолжал планомерно накачиваться остатками спиртного.

– Говнючий ты человек, Виктор! – со вздохом сказал ему участковый. И пригрозил: – Будешь и дальше тунеядствовать – посажу!

Витя, подняв на него мутные глаза, бросил:

– Да пошел ты!

Это первая часть истории. Вводная, так сказать.

* * *

Вторая история, потрясшая обитателей двора, – смерть Дарины Силковской, умницы и красавицы сорока двух лет.

Силковские в нашем дворе считались, как бы сейчас сказали, випами.

Владимир Сергеевич – декан известного столичного вуза. Профессор, само собой разумеется. Высокий, интересный, с прекрасной спортивной фигурой, серыми глазами, висками, тронутыми ранней сединой, и очаровательной ямочкой на мужественном подбородке – совсем как у Жана Маре. Вежливый, воспитанный, улыбчивый. Кланяется каждой уборщице и каждому дворнику. Словом, интеллигент.

Дарина Петровна, его любимая, обожаемая жена – видно невооруженным глазом, – была высокой и статной. Тонкая талия, стройные ноги. Чудные карие глаза, полные ума и доброты. Нежная шея, пухлый, чувствительный рот. Короткие темные густые волосы стрижены «под мальчика», что делало ее еще более трогательной и беззащитной.

Дарина (а ее называли именно так, без отчества) работала врачом. Да не просто врачом – оперирующим хирургом. Говорили – замечательным.

Трудно было представить нежную Дарину со скальпелем в руках. Конечно, она лечила всех соседей. Никому не отказывала, поднималась по первому зову даже по пустякам – померить давление занудной и капризной бабке Мишутиной.

А однажды и вовсе спасла человека: подростка Юру Смирнова. Тот маялся головными болями. Врачи лечили от мигрени, но бедному парню ничего не помогало. Кружилась и болела голова, тошнило и мотало от стенки к стенке. И Дарина, нахмурив брови, срочно положила парня к себе в отделение. Оказалось, опухоль мозга. Операция, которую сделал известный нейрохирург (Дарина ассистировала), прошла успешно. Парень жив и здоров и даже поступил в институт.

Силковские жили интересно и правильно: посещали музеи и театры, зимой катались на лыжах, а летом отправлялись в поход на байдарках.

Всегда вместе и всегда за руки. Супруг заботливо поправлял на любимой съехавший беретик и потуже затягивал шарф. Однажды весь двор наблюдал, как он завязывал ей шнурок на ботинке. Тетки впали в ступор.

Дарина погибла внезапно и страшно – в тихом переулке ее сбила машина. «Скорая» приехала не скоро. Дарина успела прошептать номер своей больницы. Через два часа были подняты на ноги лучшие нейрохирурги столицы, сделали трепанацию черепа. Дарина впала в кому. Все две недели Владимир Сергеевич не отходил от дверей реанимации. Сидел, закрыв лицо руками, и ни с кем не общался. Ночью дремал на той же банкетке. Медсестры поили его сладким чаем.

Через две недели в коридор вышел профессор, учитель Дарины, и сказал одно слово:

– Крепитесь.

Владимир Сергеевич схватился за сердце и упал в обморок. Сделали кардиограмму и положили в палату с подозрением на инфаркт.

На кладбище он умолял, чтобы гроб не закрывали. А когда все кончилось, громко, по-волчьи, завыл и осел на землю.

После похорон его по настоянию Дарининых коллег положили в клинику неврозов на два месяца.

* * *

Третья пара тоже считалась счастливой. Дуся и Вася Касаткины. Два голубка. Похожи друг на друга, как брат и сестра: маленькие, пухленькие, круглолицые и румяные. Ходили «под крендель». Все вместе, все на пару.

– Все вместе, – рассказывала Дуся соседкам и товаркам на работе. – Все напополам. Вася мой, – Дуся притворно вздыхала, – ну ниче мне делать одной не дает! Пироги печем вместе, щи варим вместе. Убираем квартиру – опять вместе. Газеты читаем вслух. Даже футбол я с ним смотрю, чтобы было что обсудить.

Бабы вздыхали и недоверчиво качали головами. Только вредная, острая на язык Валя Хохлова ехидно спрашивала:

– А в сортир? Тоже вместе?

– Завидуешь? – улыбалась находчивая Дуся.

И вправду, ей завидовали. Конечно, было чему! Восьмого марта утром Вася торопился домой с мимозой и тортом – поздравить Дусю. Три часа стоял в универмаге за лифчиками для любимой. Из командировок привозил дефицитные отрезы и обувь. Летом ездили в деревню. И там все вместе: огород, грибы, на речку.

Детей у них не было – жили «для себя». Дуся работала в ателье закройщицей, Вася – хозяйственником на фабрике. Денег хватало на хорошее питание и приличную одежду, а больше у них интересов не было. Ну и что? По-разному живут люди. Главное – никому не мешают. Ладно да дружно. Не всем же по театрам ходить!

Дуся была закройщицей экстра-класса. Конечно, соседи мечтали стать ее клиентками. В смысле – на дому, так как ателье было закрытое. Но Вася запрещал жене брать халтуру. Говорил, что им на все хватает, а Дусечке надо отдыхать.

Она обожала присесть на лавочку перед подъездом и похвалиться своим житьем-бытьем.

– А Вася мне сегодня делал педикюр, – доверительно сообщала Дуся. – Срезал мозоли и чистил пяточки.

«Пяточки» – Васино слово.

Или:

– А Василек мне сегодня сварил манную кашку.

Или:

– Васечек привез из Полтавы розовый кримплен. Красивый!

«Вася достал сумку», «Вася испек пирог», «Вася делает на ночь массаж ступней». «Вася», «Вася», «Вася»…

Тетки зверели. Просто наливались желчью. Их «Васи» пили, буянили, просаживали получку, гуляли на стороне и орали на детей. Как не возмутиться? Но долго на Дусю не злились. Называли дурой и страстно мечтали, чтобы «золотой Вася» наконец прокололся. К примеру, завел любовницу. Или крепко запил. Или – некрепко, а просто выпил и дал Дуське в морду.

Но не было им такого счастья. Не было. Вася по-прежнему делал педикюр и массаж, пек ватрушки и тащил на горбу новый телевизор. По-прежнему они выходили гулять – под ручку, Шерка с Машеркой. Дуся, в новой каракулевой шубе и высокой норковой шапке, победно оглядывала сидевших у подъезда теток и сильнее вцеплялась в мужнину руку.

Отдыхали супруги в санаториях. То лечили почки – болели они у них почему-то одновременно, – то пили водичку в Ессентуках, то принимали грязи на Мацесте. Рядком да ладком, как и положено.

Однажды совсем обнаглели и затеяли ремонт. Соседки наблюдали, как рабочие тащили голубую ванну и голубой же унитаз. Дуся сетовала, что обои удалось достать только югославские, а хотелось бы финские. Плитка вот чешская, а надо бы как раз югославскую. Добила всех мойка из нержавейки. Двухкамерная. С Дусей перестали разговаривать.

Ларисе из третьего подъезда сделалось плохо, когда грузчики распаковали синий бархатный диван. С двумя креслами, разумеется. А уж когда бессовестно обнажилась румынская стенка, Лариска разревелась и бросилась прочь со двора.

Теперь Дуся говорила, что пережить ремонт – это пережить два пожара. Жаловалась, что безумно устала от запахов клея, краски и бесцеремонности рабочих.

И ей никто не сочувствовал. Злые, черствые люди!

Дуся плакала и жаловалась мужу. Вася нежно гладил жену по голове и умолял не расстраиваться.

– На каждый роток… Да и черт с ними! Пусть в своем дерьме доживают! А у нас, Дусек, славная жизнь! И сколько еще впереди всего! Хочешь сырничков на ужин?

Дуся хотела. Поев сырников, она успокаивалась, и к тому же начинался показ любимого фильма – Штирлиц сражался против фашистской Германии. Было так интересно! И так страшно за Штирлица! Так страшно, что Дуся охала и ахала, крепко вцепившись в сильную руку спутника жизни.

После просмотра любимого фильма был еще чай с конфетами («подсластиться на ночь» – Васино выражение), а далее они укладывались баиньки (тоже Васины слова).

Белье индийское, мягкое, в веселый цветочек, пахнущее земляничным мылом (два куска в шкаф между стопками). Подушки – чистый утиный пух, одеяло из него же, атласное и стеганое. Дуся вздыхала: «Какие все злые и несправедливые!» Она укладывалась поудобнее на широкую пушистую Васину грудь и… засыпала. Все тревоги улетучивались в тот же момент.

И Дуся думала, какие они с мужем счастливые! Как же им повезло!

Через десять минут раздавался мощный храп. Храпели оба, в унисон. Как жили, так и храпели – сладко и дружно.

Беда пришла, как всегда, неожиданно. Дуся поехала к сестре в деревню, всего на три дня, пока Вася был в командировке. Стояло жаркое лето, и сестры решили искупаться в реке. Назавтра Дуся уезжала в Москву. Домой хотелось сильно – в свою чудесную, посвежевшую квартиру, на свой бархатный диван и в ванную с блестящей плиткой в салатовый цветочек.

Дуся села на расстеленное полотенце, закрыла глаза, подставив лицо теплому и приветливому солнышку. Сестра плескалась у берега и звала ее купаться. Дусе не хотелось, но – делать нечего: настырная сестра отвязываться не собиралась.

Она нехотя встала и пошла к реке. Вода была прозрачной и теплой. Не вода, а парное молоко. Дуся зажмурила глаза и медленно, по-собачьи, поплыла. Плавала она неплохо, да и речка была узкая и неглубокая. Но, как оказалось, – коварная: воронки, а в них били холодные ключи и водовороты.

Дусю начало крутить и затягивать вглубь. Несколько минут она боролась и пыталась вынырнуть, но вода затягивала все сильнее, а сил оставалось все меньше. Бедная Дуся так нахлебалась, что и крикнуть не смогла. Крик тонул вместе с Дусей, она захлебывалась водой и страхом.

Сестрица ничего не видела: побежала в кусты по малым делам.

Последнее, что успела прошептать выбившаяся из сил Дуся, – имя любимого мужа.

– Васечка! – булькнула она и погрузилась в пучину.

Вытащили утопленницу через три дня.

Вася сидел на кушетке и, не мигая, смотрел на беленую стену, украшенную плюшевым ковриком, – уточки, лебеди, бархатная речка. Осознав, что такая вот речка, тихая и спокойная, поглотила его любимую Дусю, он захрипел и упал. Прямо на пол, сильно стукнувшись головой.

Прибежала деревенская фельдшерица и закричала:

– Инсульт!

Но, по счастью, инсульта не было – лишь нарушение мозгового кровообращения. Васю увезли в больницу, однако на похороны жены отпустили. Вернее, его нельзя было удержать. Хоронили Дусю в родном селе, на деревенском погосте. Рядом лежали ее родители.

Опасались за Васино здоровье, очень. Накачали лекарствами. Вели одуревшего Васю под руки. Он шел медленно, покачиваясь, и молчал. Все время молчал. С Дусиной могилы увести его не могли. Вася сидел на кладбище неделю. Дусина сестра приносила ему поесть. Вася машинально открывал рот и проглатывал пищу. Потом послушно запивал ее молоком или чаем. И опять молчал. Наконец удалось увести его с кладбища. Сестра уложила беднягу в кровать, и Вася уснул. Спал он три дня, не просыпаясь. А когда проснулся, подскочил в кровати и закричал:

– Дуся! Она же там совсем одна! – И опрометью бросился на кладбище.

Потом понемногу стал приходить в себя. Ел за столом, помогал родне с покосом, кормил скотину. В Москву он не собирался.

– А как я оставлю Дусю? – удивлялся Вася.

Так и прижился в доме у Дусиной сестры. С деревенскими не общался, на лавочке за калиткой не сидел. Утром на кладбище, вечером на кладбище. На Дусиной могиле росли даже розы. Поставил витую оградку и покрасил ее серебрянкой. Дуся, веселая и улыбающаяся, смотрела на него с фотографии: совсем молодая, волосы с перманентом, яркая помада. Вася вел с ней многочасовые беседы. Рассказывал про деревенские новости и сестрино хозяйство. Дуся безмятежно улыбалась. Вася прощался и шел домой. Медленно, как дряхлый старик. Жизнь кончилась.

* * *

Двор буквально разбухал от слухов. Как такое возможно? Три смерти за год, три совсем молодые женщины. Появилась версия, что дом построили на месте старого кладбища – обычное дело. Далее при строительстве дома обвалились строительные леса и погибло много рабочих. Еще версия – на этом месте когда-то стоял купеческий дом, где ревнивый муженек зарезал красавицу жену. Нет? А почему такие проклятья сыплются на наш бедный дом? И резонный вопрос – кто же следующий? Особенно подозрительно поглядывали на женщин от тридцати до пятидесяти. Одна нервная дамочка даже поменяла квартиру.

Конечно, глупости. При чем тут кладбище и ревнивец-купец? Вы еще придумайте, что под фундаментом дома зарыт нечестный клад или ядерные отходы!

Просто трагическое совпадение, трагическое стечение обстоятельств. Онкология, авария, утопление. Года через два все облегченно вздохнули: больше никто не умирал, не травился, в реке не тонул и под машину не бросался.

– Пронесло, – облегченно вздохнули жители нашего дома. К тому же были опровергнуты предположения по поводу кладбищ, купцов и аварий на стройке. Все это оказалось полной ересью. Да и вообще, жители переключились на более интересные события – на те, от которых кровь стыла не меньше, чем от предыдущих трагедий. Хотя нет, глупость. Как можно вообще это сравнивать? Но тем не менее…

* * *

Владимир Сергеевич Силковский, убитый невероятным горем вдовец, оплакивающий свою безвременно ушедшую Дарину, женился повторно через три месяца. Точнее – через два с половиной. Свадьбы, разумеется, не было. Все по-тихому. Просто однажды он появился во дворе со спутницей – маленькой, невзрачной и худосочной девицей примерно двадцати лет от роду. Впрочем, возраст ее читался плохо – очень серенькая, очень невнятная, очень незначительная. Словом, с Дариной не сравнить, неприлично даже и сравнивать. В том, что это не просто знакомая, убедиться было несложно. Силковский так же поправлял на ее тонкой шейке шарфик и так же застегивал разъехавшуюся «молнию» на сапогах. Вечером так же прогуливались в сквере напротив. В пятницу Владимир Сергеевич спешил с работы с тортом и цветами (тот же трюфельный тортик и те же розовые гвоздики). Постоянный мужчина, сказать нечего.

В июне двор наблюдал, как Силковские грузили в машину походное снаряжение, а в декабре, облачившись в лыжные костюмы, с лыжами и палками торопились за город. По первому снежку, как говорится…

Владимир Сергеевич так же раскланивался с соседками – с полупоклоном, уважительно и учтиво.

Ему нехотя отвечали. Не могли простить скорую измену памяти всеми обожаемой Дарины. Сердцу не прикажешь!

Через год двор наблюдал такую картину: молодая жена, предположительно аспирантка Владимира Сергеевича, надвинув очочки на острый носик, аккуратно обходит лужи, бережно неся свой беременный живот, а муж так же аккуратно и бережно подхватывает ее за худой локоток. В положенный срок аспирантка родила. Силковский, с одуревшим от счастья лицом, катал по двору голубую коляску.

* * *

Вася Касаткин не появлялся в столице довольно долго, около шести месяцев. Сплетничали, что он парализован, другие утверждали, что госпитализирован в психиатрическую больницу с диагнозом «буйное помешательство». А вообще, скорее всего, лег на кладбище рядом с Дусей и наконец успокоился. Как у лебедей: один уходит за другим, потому что жить друг без друга не могут. В народе говорят – лебединая верность.

Больше всего бабки расстраивались, что «Дуська не пожила в новом ремонте».

Да, Дуся и вправду не пожила. Даже насладиться им не успела. Зато наслаждалась теперь… Дусина родная сестра.

Да-да! Именно так. Через полгода Вася Касаткин объявился. И не один. Рядом с ним стояла коренастая женщина с простым добродушным обветренным лицом. Вася проявил уважение и представил новую жену кумушкам и сплетницам, заседающим целый день на лавке у подъезда.

Так и сказал:

– Моя новая, заместо Дуси-покойницы. – И глаз его увлажнился. Спутница тоже, хрюкнув, крупной рабочей деревенской рукой оттерла скупую слезу.

Вася толкнул ее в бок, и она, вытерев руку о платье, заливаясь от смущения краской, пробормотала:

– Тоня. Тоня я. – И протянула руку Зинаиде Федоровне, пенсионерке и старожилу с лицом упрямым и суровым, похожим на лицо престарелой Родины-матери. Видно, чутье подсказало смущенной и растерянной «молодой», что баба Зина – объявленный лидер и непререкаемый авторитет в узких кругах.

Тоню приняли «на лавку». Без особого удовольствия, но с явным интересом. Всем было любопытно узнать, как и что в доме Касаткиных.

Сыграли и свадьбу – шумную, словно деревенскую, с баянистом, истерикой, Тониной, разумеется (что поделаешь – перепила баба, с кем не бывает? Радость ведь такая – невеста!), разборками, блюющими гостями и битой (на счастье?) посудой. Словом, как положено у приличных людей.

Тоня, в цветастом халате и тапках, широко раздвинув крепкие ноги, увитые от тяжелой физической работы синими жилами, лузгая семечки, любила, сидя на лавочке, с удовольствием рассказывать в мельчайших подробностях о своей с Васей счастливой жизни.

Вася так же пылесосил квартиру, так же мыл окна и стирал занавески, так же жарил сырники с изюмом. Все так же стоял в универмаге за чешскими сапожками и немецкими комбинациями. Так же получал путевки в санаторий – уже от другой работы, обувной фабрики, где тоже трудился снабженцем.

Тоню не полюбили: ленивая, трепливая, наглая.

– Что обед не готовишь, молодуха? – интересовались тетки.

– А! – махала рукой та. – Успею еще! – И добавляла: – Я за свою жизнь так наковырялась! Инвалидкой через это хозяйство сделалась! – И совала под нос соседкам узловатые красные артритные пальцы.

Бабы вздыхали:

– Дуська против Тоньки – чистая интеллигенция!

Тоня не работала: образование шесть классов, профессии нет. Сидела на лавочке и ходила в булочную и гастроном. В том же халате и домашних тапочках. С авоськой в руке.

Халат и тапочки были Дусины. Впрочем, как и все остальное: плащ, шуба, норковый берет и сапоги-аляски. А еще – арабские духи и мягкое душистое постельное белье в цветочек, чашка с васильками и бархатный диван.

Простодушная Тоня рассказывала, что о счастье таком и не мечтала. Всю жизнь сеструхе завидовала. И в столице, и с квартирой, и в шубе, и в кримплене. И с Васей! Да с каким Васей!

Тоня вздыхала и продолжала:

– Был у меня муж, – опять глубокий вздох, – да сплыл…

– Куда? – ехидно вопрошали соседки.

Тоня хлюпала носом и так же бесхитростно отвечала:

– А зарезали его по пьяни. Прямо на свадьбе.

И снова про свое нежданное и негаданное счастье: «Вася, Вася, Василек».

Под крендель ходили на прогулку. И так же обратно. У Тони изменилась вся жизнь. Кто бы мог представить? После сорока какие надежды? Все в деревне женатые – кто не помер, – и все пьют. Одна морока. Лучше бобылкой свой век доживать. Вся жизнь изменилась у Тони.

А вот у Васи не изменилась. Ну так, расстроилась на пару месяцев, засбоила, и он был по-прежнему счастлив. Так счастлив, что сердце замирало, когда думал, как хороша жизнь! И регулярно напевал, стоя под финским душем:

– Я люблю тебя, жизнь! И надеюсь, что это взаимно!

Взаимно, Вася. Не сомневайся! У тебя – точно взаимно! Жизнь, она любит бодряков и оптимистов. Доказано.

* * *

Витя Иваньков, пьяница, бузотер, драчун и гуляка, пил после смерти жены уже без остановки и светлых промежутков. Пил он теперь от большого горя. И тоски. От тоски по жене Люсе. Дела у него теперь было два: пить и ездить к Люсе на кладбище.

На кладбище – кто бы мог предположить? – он ездил три раза в неделю. Иногда чаще – по душевному порыву. Сажал цветы, красил ограду и… плакал, плакал…

Возле кровати поставил Люсин портрет. Разговаривал с ним. Укорял Люсю:

– Как же так, как ты могла? Стерва ты, Люська! И всегда была ею.

Говорил, что пить бы бросил непременно. И зажили бы они счастливо. Ох, как бы зажили!

– А счас, – всхлипывал он, – что, Люська, мне осталось вот сейчас? Тоска одна да водка. Вот вся моя жизнь! – И добавлял: – А какая это, Люська, жизнь? Мука одна. Не нужна мне, Люся, без тебя она, сука эта жизнь.

А потом долго рассказывал, как хорошо они жили. Как ладно и складно. Помнишь, Люська?

Жена смотрела с портрета недоверчиво, вроде как сильно сомневалась в Витиных словах.

А он пил и плакал. Плакал и пил.

Тетки решили Витю сосватать. Что мужик пропадает? Какой ни есть, а все равно добро при нынешнем-то дефиците. Нашлась и невеста – татарочка Ася: тихая, скромная, работящая. Без квартиры и с временной пропиской. В булочной на кассе сидела.

Сватать взялась все та же бабка Зина. Рассказала Вите, какие Ася печет беляши и какую варит лапшу. Витя ответил грубо. Очень грубо и нецензурно.

Баба Зина в долгу не осталась. Сказывался опыт рабочей-путейщицы.

Витя покрутил пальцем у виска и объяснил недогадливой соседке, что «после Люськи нет для него женщин на земле». И, покачиваясь, отправился за очередным шкаликом.

А через пару месяцев Витя Иваньков повесился. У себя в квартире.

Бабы говорили – от водки. А тихая хроменькая тетя Оля Полозкова, старая дева, одинокая, без всякой родни, тихо сказала:

– Не от водки. От тоски. – И, грустно вздохнув, печально посмотрела куда-то вдаль.

Оглавление

  • Обычная женщина, обычный мужчина
  • Общие песни
  • Не родись красивой
  • Цена и плата
  • Отражение
  • Он и она
  • Счастье есть!
  • Фотограф
  • Такова жизнь
  • Удачный день
  • Под небом голубым
  • Нелогичная жизнь
  • Вечная любовь Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Обычная женщина, обычный мужчина (сборник)», Мария Метлицкая

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства