«Убью кого хочу»

265

Описание

Ленинградская студентка Саша Романова, отличница, умница, всегда мечтала о любви. И вдруг на пятом курсе у нее случился настоящий роман! Кто же он, ее принц и герой?! Робкий очкарик, маменькин сынок… Да, искренне любящий! Но рядом его мамочка, готовая к любым битвам за свое сокровище. Что делать? Нужно удрать на Кавказ! Лето… Свобода… Его ладони, полные спелых вишен… И так хочется «тех самых слов», но он почему-то молчит. А тут еще этот красавец-чех… Неужели и он влюблен? Что ж, любовь – это всегда выбор…



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Убью кого хочу (fb2) - Убью кого хочу 1082K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Алексей Владимирович Тарновицкий

Алексей Тарновицкий Убью кого хочу

© А. Тарновицкий, 2015

© ООО «Издательство АСТ», 2015

1

Сначала я слышала только ходики. Вернее, нет, не так: сначала я сообразила, что в наступившей тишине слышу только ходики. Из этого можно было сделать осторожный вывод о том, что ко мне вернулась способность соображать. Почему осторожный? Потому что быть такого не может, чтобы в такой комнате такого дома, находящегося в таком районе, были бы средь бела дня слышны только ходики. Это просто неправдоподобно. Где, спрашивается, непрерывный бубнеж вечно включенной на кухне радиоточки? Где песня про «мой адрес – Советский Союз», доносящаяся сквозь стену из соседней квартиры справа? Где шум семейной ссоры из соседней квартиры слева через лестницу? Где дробная беготня по потолку из квартиры сверху и кошачьи вопли из подвала снизу? Где сложный шум двора за немытым окном: детский плач из песочницы, перебранка бабок на скамейке, стук доминошных костяшек и матерные выкрики подвыпивших подростков? Где все это?

Нет, размеренный гром ходиков заглушал все остальное. Они висели прямо передо мной – старые стенные часы с ржавой продолговатой гирей и круглым маятником, на который был прилеплен портрет кудрявого октябрятского Ленина. Ленин раскачивался взад-вперед и явно избегал встречаться со мной взглядом. Честно говоря, я его понимала. Я и сама побаивалась предстоящей встречи с зеркалом.

Отчаявшись установить зрительный контакт с вождем революции, я посмотрела вниз, под ноги. Лужа крови расползалась по полу, неумолимо подбираясь к моим туфлям. Что сказала бы в такой ситуации мама?

– Встряхнись, Сашка! – вот что сказала бы мама в такой ситуации. – Немедленно встряхнись и подбери сопли. У тебя еще уйма дел в этой жизни.

Да, у меня еще уйма дел. Я закрыла глаза, тряхнула головой и несколько раз глубоко вздохнула, стараясь выдыхать всё без остатка, так, чтобы живот прилипал к позвоночнику. Где-то я слышала, что от этого яснеет в мозгах. Хотя, какая может быть связь между мозгами и прилипшим к позвоночнику животом? Никакой. Тик! Так! Тик! Так! Назойливый гром ходиков по-прежнему долбил меня по макушке, но теперь к нему прибавилось еще и головокружение. Я поскорей открыла глаза. Кудряшка Ленин продолжал игнорировать меня, впустую болтаясь туда-сюда, как обезьянка на ветке.

«Тоже мне, вождь, – обиженно подумала я. – Вождь, а вождь… пожалуйста, выведи меня отсюда. Ну что тебе стоит?»

Последние слова я зачем-то решила произнести вслух, и это, к моему изумлению, помогло. Что-то щелкнуло в правом ухе, и, словно прорвав плотину, на меня нахлынул целый водопад, потоп, наводнение звуков. Оглушительно завопил соседский проигрыватель: «Колеса диктуют вагонные…» Одновременно встряла из кухни радиоточка, словно желая уточнить, что именно диктуют колеса: «…расскажут о трудовых успехах передовиков производства». Сверху по потолку звонко протопали чьи-то маленькие башмачки, а со двора донеслось, наконец, все то, что и должно доноситься оттуда в хороший майский денек в два часа пополудни. Может, так же вернется в норму и все прочее?

Я скосила глаза вниз, к полу. Нет, лужа крови как была, так и осталась – ну, разве что, приостановила наступление на мои туфли. Как это все получилось, почему, с чего вдруг? Уму непостижимо… Головокружение прошло, зато теперь в пустом пространстве между ушами запели – заговорили два соперничающих голоса. У меня так часто бывает: как будто я вдруг расщепляюсь внутри на два совершенно разных, но одинаково скандальных существа: на меня-умную и меня-дуру. Две этих крикуньи откровенно не переваривают друг дружку. Обычно они занимаются тем, что просто бранятся во все горло. Сейчас кричала в основном я-умная.

– Уму непостижимо?! – возопила она. – А чего непостижимо-то, чего непостижимо, дубина ты стоеросовая, ротозейная ряшка?! Ошиблась адресом, вот тебе и вся непостижимость. Катька тебе как сказала? Улица Партизана Кузькина, дом 7-а, квартира 31. Или 7-б?.. Наверно, все-таки, 7-б… А ты куда приперлась? Да черт его знает, куда, только уж не в Катькину квартиру, это стопудово. У Катьки разве возможен такой, с позволения сказать, ханыжный интерьер? Такие ходики с кудрявым октябренком на стене? Такой колченогий стол, уставленный грязными захватанными стаканами, заваленный клочками промасленной газеты вперемежку с обглоданными селедочными хребтами и пустыми консервными банками из-под рыбного «Завтрака туриста»? И вообще, Катька курит болгарские «Родопи» – в крайнем случае, «Аэрофлот», – но уж никак не «Беломор», чьи заломленные-закушенные бычки повыставляли тут свои рога из острозубых пастей всё тех же консервных банок…

Вывод? Вывод прост: никакая это не Катькина хата. Точка, конец сообщения, как сказал бы Анатолий Анатольевич Тимченко, наш убийственно сексапильный преподаватель по компьютерной связи. Ладно, тогда спрашивается: а что же это? Этот дурацкий вопрос, заданный мною-дурой мне-умной, окончательно вывел меня-умную из себя-умной.

– Ты что, совсем с дуба рухнула?! – мысленно заорала я-умная на себя-дуру. – Ну какая разница, что это? Важно, что тут лежат три трупа, свеженьких, как щечки октябренка с кудрявым значком. Важно, что мы обе – ни дура, ни умная – ни в жисть не сможем объяснить этот факт никому, особенно, милиции. Важно, что отсюда надо сматываться, и побыстрее, как из страшного сна, – сматываться, чтобы потом никогда и никому не признаваться, что этот сон тебе приснился. Поняла?!

Поняла. Я метнула быстрый взгляд влево и тут же отвела глаза. Ну и картина! Прямо Васнецов, «После побоища» – или как она там называется. Даже круче. До этого мне еще никогда не приходилось видеть мертвецов, но, тем не менее, я ни капельки не сомневалась в том, что тела на полу ничуть не живее картинных васнецовских витязей. Можно смело вызывать черного ворона или кто там над ними летает. Стараясь больше не смотреть в ту сторону, я осторожно присела на краешек дивана. Сматываться, конечно, надо, но только не в панике. Паника еще никому не помогала – ни дурам, ни умным. Нужно немедленно встряхнуться, подобрать сопли и всё хорошенько обдумать.

Начнем с начала. Как я дошла до жизни такой? Ну, это относительно просто. Мы с Катькой договорились заканчивать курсовую работу по деталям машин. Обычно мы всегда занимаемся у меня, но тут она вдруг заартачилась. Почему, мол, опять у тебя? Почему, мол, хотя бы разик не у меня? Вопрос, честно говоря, идиотский, ибо прямой ответ на него ясен даже самому тупому ежу. Мы с мамой живем на Крюковом канале, недалеко от института, пешком двадцать минут. А Катька с ейными предками – у черта на куличиках, не то в Дачном, не то в Лигово. «Дачное»… «Лигово»… – я и слов-то таких не знаю. На Байкале бывала, в Средней Азии, в Крыму, на Кавказе, а вот в Дачном и в Лигово – нет, не приходилось. Хотя, вроде как тоже Ленинград в географически-муниципальном смысле. Ладно, Ленинград. Но какой, спрашивается, смысл переться туда-обратно сорок минут на метро с пересадкой, потом еще столько же на двух автобусах и на закусочку – четверть часа пешедралом? Какой смысл проделывать это путешествие за три моря при наличии хаты на Крюковом? Никакого. Это раз.

Кроме того, у меня отдельная комната с хорошим кульманом и гостиная с большущим обеденным столом, на котором можно разложить все конспекты, учебники и чертежи, и никто даже не пикнет. Мама приходит только под вечер, но и тогда ходит вокруг на цыпочках и осмеливается побеспокоить наши сиятельные персоны лишь нижайшей просьбой откушать бульон с пирожками или хотя бы яблочко. А что наличествует у Катьки в ее запредельном Лигово, где некогда подстерегали врага героические партизаны Кузькины? У Катьки – трехкомнатная квартирка, где, помимо нее и предков, обитают малолетний хулиганистый брат Вадик, дед-в-обед-сто-лет и две бабушки-старушки с обеих родительских сторон. Там, по Катькиным же словам, не то что чертежи разложить – ногу поставить негде! Это два.

Но вот ведь, попала подруге вожжа под хвост. А уж если Катьке что под хвост попало, то вылетит – не поймаешь. Просто такой период у нее нервный выпал: поссорилась со своим Мишкой, братец Вадик вконец достал сестренку фирменной лиговской простотой, окончательно развалились любимые югославские сапоги, накопились неприятные хвосты по зачетам, и, вдобавок ко всему прочему, еще и нарисовалась угрожающая задержка с тем, что, по идее, должно работать, как часы, с отрадной ежемесячной регулярностью. По всему по этому я даже не стала спорить. Чего не сделаешь ради подруги…

Как видно, Катька не ожидала столь быстрого моего согласия и оттого даже предложила встретить меня на автобусной остановке. Мол, дома у нас одинаковые, особых примет нет, за исключением пивных ларьков, да и те растут только на углах, а идти-то надо внутрь, в глубь микрорайона, не заблудиться бы. Тут бы мне, дуре, и согласиться. К несчастью, моя убогая соображалка в тот момент глухо спала, опьяненная сознанием беспрецедентного благородства своей хозяйки.

– Не боись, Катерина! – уверенно отвечала я. – Как-нибудь доберусь. В крайнем случае, язык до Киева доведет.

– До Киева тебе не надо. Да и проще до него, до Киева. Ты адрес-то записала? – спросила Катька. – Там у меня во дворе холм. Особая примета. Запомнишь? Лучше запиши.

Ее уже явно мучили серьезные сомнения. Думаю, что если бы в ту минуту я слегка поднажала, то всё вернулось бы на круги своя, к темным водам Крюкова канала, большому обеденному столу и бульону с пирожками. Но я, повторяю, слишком тащилась тогда от ощущения собственной героической жертвенности.

– Я пока еще не сенильная, записывать. Так запомню. Выходить на следующей остановке после бульвара Неизвестного Солдата. Улица Партизана Кузькина, дом 7-а, квартира 31, на холме. Правильно?

– 7-б! – простонала Катька, закатывая глаза. – Не 7-а, а 7-б! Как говорит мой братец-ублюдок Вадик, в этом доме только «б» и живут. Шуточка такая – дурацкая, зато запоминающаяся. Только «б» и живут. Запомнишь?

– Аск! – беспечно заверила я на чистейшем аглицком языке. – Спрашиваешь!

Но день спустя, сойдя на углу улицы Партизана Кузькина и проспекта Отважных, я уже на все лады проклинала свою глупую беспечность. Проспект Отважных, так его растак… здесь, в краю партизан и неизвестных солдат, безусловно, могли выжить только самые отважные. У них-то наверняка все было рассчитано по минутам и по шагам: где следует залечь и затаиться, а где, наоборот, сделать короткую ударную перебежку к автобусу. Неудивительно, что в этих дальних краях, где, как в песне, кончаются рельсы метро, я выглядела совершеннейшей недотепой. Потратила уйму времени на то, чтобы найти нужную остановку. Опоздала ввинтиться в толпу, штурмующую заднюю дверь. Долго ждала следующего автобуса; они ходили так редко, как будто их всех пустил под откос партизан Кузькин. К моменту начала финального марш-броска от угла до двери Катькиной квартиры я уже провела в дороге без малого два с половиной часа и чувствовала себя совершенно измученной.

Угол Кузькина и Отважных был гол, безлюден и, наверно, хорошо простреливался в партизанские времена. Справа от меня уходило к горизонту серо-коричневое кочковатое пространство, поросшее редким невысоким кустарником и телеграфными столбами, вытянувшимися по стойке «смирно» вдоль железнодорожной насыпи. Зато сзади и спереди виднелись жилые микрорайоны. Издали, с остановки, они казались настоящими форпостами городской цивилизации. Вспомнив наставления Катьки, я покрепче прижала локтем тубус с чертежами и двинулась вслед за немногими сошедшими вместе со мной пассажирами.

Днем раньше над городом пролетел светлый весенний дождик – быстрый и приветливый, под стать ленинградскому маю. В центре города мостовые почти сразу подсохли, но здесь осенняя грязь решительно отказывалась сдаваться. От остановки к жилью вела широкая, вся в коричневых лужах, тропа, испещренная размазанными отпечатками обуви. Мне сразу припомнилось из летнего дачного детства: похожие следы оставляет коровье стадо на заливном лугу возле водопоя. Правда, мои попутчики, в отличие от деревенских коров, не ломились по лужам напрямик, а продвигались сложными зигзагами, норовя попасть ногой туда, где посуше. Судя по сдавленной ругани, которая слышалась тут и там, получалось далеко не у всех. Не вышло и у меня: до асфальта в проходе между крайними домами я добралась, перемазавшись едва ли не до колена.

Грязь была под стать партизанской глубинке: в этой липкой тяжелой глине с гарантией увяз бы любой иноземный захватчик. Убедившись в невозможности отчистить обувь в полевых условиях, я впервые подняла глаза от тропы и сразу осознала, что мое первое впечатление насчет форпоста цивилизации было не совсем верным. Микрорайон состоял из пятиэтажек постройки начала 60-х, именуемых в просторечии «хрущобами». Как объяснила мне Катька, двадцать лет назад предполагалось, что они представляют собой временное решение и должны простоять всего лишь до наступления коммунизма, то есть совсем недолго. Неудивительно, что отсрочка всеобщего благоденствия стала для Катькиного микрорайона полной неожиданностью. Видимо, это настолько опечалило многие дома, что их стены пошли крупными трещинами. Трещины латали битумом, отчего некогда беленькие пятиэтажки приобрели вычурную полосатость и напоминали сбившееся в кучу стадо зебр.

И вот теперь я, зажав под мышкой тубус с курсовой работой, бессильно влачилась меж этих зебр, как загнанная, перемазанная по самое брюхо антилопа. Влачилась, безуспешно пытаясь припомнить номер Катькиного дома. В самом деле: 7-а или 7-б?

– Ну что было не записать? – горько пеняла я-умная себе-дуре. – Ты ведь полная дура, тебе всё надо записывать!

– Вот и записала бы, если ты такая умная, – огрызалась я-дура.

– Но ты хоть что-нибудь помнишь? Хоть что-нибудь?

– По-моему, 7-б, – отвечала я-дура.

– Почему?

– Потому что Катькин дебильный братик дразнит ее этим «б». Мол, в этом доме одни «б» и проживают.

– Глупости, – фыркнула я-умная после минутного раздумья. – Если в доме проживают одни «б», то это распространяется и на братца. А обзывать самого себя не станет даже такой законченный дебил, как Катькин Вадик. Вывод? Катька живет в доме 7-а. Точка, конец сообщения.

– Да, но… – робко начала я-дура, но была немедленно и грубо оборвана мной-умной:

– Молчи, дура! Без тебя тошно!

Насчет квартиры сомнений не было: четвертая парадная, первый этаж направо. Большая часть пространства хрущобного Катькиного двора была занята огромным холмом странной формы. Холм напоминал слона, издохшего от тоски в недружественном окружении зебр.

– Может, там и впрямь кроется слон… или даже мамонт… – вяло фантазировала я-дура, разглядывая номера домов.

– Ерунда! Это всего лишь могильник строительного мусора, – отмахнулась я-умная. – Лень было вывозить, вот и осталось… ты номера смотри, номера!

– Я смотрю…

– Вот и смотри. Все равно больше ни на что не годишься.

Рядом со слоном высилась монументальная кирпичная помойка и серый железный гараж. С противоположной стороны холма стоял дощатый стол. Четверо мужиков в ватных телогрейках громко забивали «козла», еще столько же спортсменов «болели», ожидая своей очереди. Оставшееся место занимали несколько чахлых тополей, детская песочница и покосившаяся карусель, на чьих стальных прутьях примостилась стайка приблатненных подростков. Один из них тренькал по гитаре и орал: «Шиз годес! Шиз годес!». Остальные «шизы» подпевали или просто угрюмо молчали, свесив хмельные бедовые головы.

На лавочке у четвертой парадной плотно, бедро к бедру, восседали пять разномастных, разновозрастных, но при этом поразительно одинаковых женщин и что-то оживленно обсуждали, поминутно всплескивая руками. Увидев меня, они разом замолчали. Если бы взгляды могли сверлить, я точно превратилась бы в решето, еще не достигнув подъезда. Но к счастью, дрели работали вхолостую, и я поспешной антилопой проскользнула мимо, семеня постыдно грязными ногами и радуясь, что направляюсь в дом 7-а, а не 7-б. Такая грязная, да еще и в 7-«б» – это уже, знаете, слишком…

В парадняке витала стойкая смесь запахов привокзального сортира, продуктов кошачьей жизнедеятельности и горелых почтовых ящиков. Дверь в квартиру № 31 находилась аккурат справа от пепелища. Я еще раз потопала ногами в последней тщетной попытке стряхнуть с туфель налипшую глину и нажала на кнопку звонка. Звук был какой-то неприятный, с вывертом, сверлящий, как взгляды скамеечных теток. В квартире сразу что-то грохнуло и заскрежетало, но прошло еще минуты две, прежде чем послышались шаркающие шаги, и тень чьего-то глаза накрыла блестящую точку дверного глазка.

– Это к Кате, – бодро известила я.

Тень сдвинулась в сторону, звякнула цепочка, щелкнул замок, и дверь распахнулась. На пороге стоял неопрятный старикан в майке и трусах, обутый почему-то в высокие резиновые сапоги. Над вырезом майки, как над степным горизонтом, торчали многочисленные церковные маковки-купола. Как видно, на груди у старика был вытатуирован целый монастырь на несколько тыщ монахов с самим патриархом во главе.

– Ну и дед у Катерины… – поразилась я-дура.

– Сын за отца не отвечает! – возразила я-умная. – А внучка за деда и подавно.

– Это к Кате, – повторила я вслух.

Дед приветливо осклабился, обнажив полный рот стальных зубов. «Как в том школьном стихотворении, – мелькнуло у меня в голове. – Гвозди бы делать из этих людей…» В самом деле, если пустить дедову челюсть на переплавку, можно было бы как минимум набрать гвоздей на починку почтовых ящиков. Хотя, все равно ведь сожгут, так что ладно, пускай жует на здоровье…

– Это к Кате? – повторил старик и сделал шаг назад. – Ну, заходи, Это.

Я вошла в крохотную прихожую. Дверь за моей спиной захлопнулась, в обратном порядке звякнув замком и цепочкой.

– Проходь в горницу, слышь, – сказал старик, довольно бесцеремонно подталкивая меня вперед. – Гляньте, хлопцы, кто к нам пришел…

Убранство «горницы» характеризовалось подчеркнутым минимализмом – даже учитывая весьма скромные размеры хрущевских квартир. Пузырящиеся на стенах обои, пузырящийся на полу паркет, справа – немытое окно и диванчик с поролоновым сиденьем, из тех, на каких ждут своей очереди в коридоре поликлиники. Кроме диванчика, мебель «горницы» составляли шаткий пластиковый столик на железных ножках, два разнокалиберных табурета и зеленый ящик из-под бутылок.

За столом на ящике и табурете сидели двое: лысый круглолицый дядька и здоровенный полуголый парень лет двадцати. Они никак не могли сойти ни за Катькиного младшего братца, ни за ее же бабушек-старушек с обеих родительских сторон. Тут даже такая идиотка, как я-умная, должна была сообразить, что квартира не та. Я непроизвольно попятилась, наступив при этом на ногу стоявшего сзади старика.

– Ой, простите! Я, кажется, ошиблась адресом…

Парень с размаху хлопнул ладонью по колену и радостно заржал. Лысый тоже заулыбался.

– А ты сразу: участковый, участковый… – сквозь смех проговорил молодой. – А это телка. Участковый… ну ты даешь… участковый…

– А хоть бы и участковый, – шепеляво отозвался старик, проходя мимо меня к свободной табуретке. – Я бы ему, суке, без ордеров хрен открыл бы. Не те времена, слышь. Нынче народ права имеет. Банкуй, слышь.

Все еще посмеиваясь, парень взялся за бутылку – темную «бомбу» особо бормотушного портвейна.

– Участковый…

По-видимому, это слово оказывало на него такое же действие, как щекотка. Круглолицый с сомнением покачал лысиной:

– Права, права… Это вам права, а мне… – он ввернул матерное слово. – Ты, дед, пенсионер, с тебя и взятки гладки. А Серый вообще молодой. Молодые разве что понимают? А мне с начальником ссориться не с руки.

– Подумаешь, молодой! – возразил парень, ловко разливая по стаканам бурую пузырчатую жидкость. – Ты тоже не старый…

Он водрузил бутылку на стол с такой бережной осторожностью, как будто «бомба» и в самом деле могла взорваться.

– Хех! – весело закивал старик. – Верно говоришь, Димыч. Я вот свое уже отходил. У Серого еще все спереди, слышь. А ты вроде как посередке, на тебе и ездиют. Жисть… Ну, давайте…

Они выпили, синхронно двигая кадыками. Все трое вели себя так, как будто меня не было в комнате, и это пугало настолько, что я просто не могла сдвинуться с места.

– А телка-то ничего, – морщась от выпитого, проговорил парень. – Пухленькая. Есть за что подержаться.

Лысый весело подмигнул.

– Вот и подержишь, пока я драить буду.

Старик захихикал и, взяв со стола нож, принялся резать крупными ломтями кирпичик хлеба.

– Ну, Димыч, ну Димыч… – он покрутил головой. – Ты уж скажешь, так скажешь… Зачем держать-то, слышь? Будто она сама не согласная. Чай, сама пришла, никто силком не тащил. Ты ведь согласная, а, дочка?

За стеной кто-то включил магнитофон или проигрыватель. «Мой адрес не дом и не улица…» Актуально, что и говорить.

– Я пойду, ладно? – выдавила я, бочком-бочком продвигаясь к двери.

– Ку-уда?! – парень, не поднимаясь с места, вытянул руку, и одним движением отбросил меня назад. – Куда? Иди к окошку, телушка.

Выронив тубус, я отлетела к дивану.

– И то, – одобрил лысый Димыч. – У окошка светлей будет. Нехай глядит, где там правильный адрес… Твой адрес не дом и не улица, твой адрес вот этот диван…

– Хех, хех… – снова закудахтал старик.

– Вы что… – сдавленно пролепетала я. – Вы зачем… пустите… я пойду… мне надо…

– Ну что, – с деловым видом произнес лысый, – как будем? В порядке старшинства? Дед, ты как?

– Хех, хех… – старик хихикнул и задумчиво, словно вслушиваясь в себя, постучал по столу рукояткой ножа. – Не, хлопцы, я прежде на вас, молодых, посмотрю. А там, гляди, и у меня всхочет. Хех, хех… Давай первым ты, Серый. Молодым везде у нас дорога. Хех, хех…

Все трое, как по команде, обернулись и уставились на меня оценивающими взглядами, отвратительными, как липучка от мух. В сравнении с этими тремя мерзкими хряками даже чавкающая грязь на тропинке была вершиной небесной чистоты. Пластинка за стеной кончилась, и в наступившей тишине послышался дробный перестук чьих-то каблучков по паркету верхнего этажа.

– Это Валькин, что ли? – спросил лысый, переводя взгляд с меня на старика и кивая в сторону потолка.

– Дык, а чей же еще? – ответил старик, снова берясь за хлеб. – Валькин, само собой. Уже два месяца как бегаить, по балде стучить.

– Это у ней второй?

– Третий, – старик скорбно покачал головой. – Родют, как кошки. А зачем родют? Родют, родют – нищих плодют.

Словно в подтверждение его слов, снизу из подвала послышался кошачий вопль, и дед назидательно воздел перст.

– О, слышь? Я ж говорю, как кошки… Ну, чего сидите? Давай, Серый.

Серый снова ощупал меня липким взглядом.

– Не, сначала еще по стаканчику.

– Вот это по-нашему! – согласился лысый. – Первым делом, первым делом бормотуха, ну а девушки…

– …а девушки потом! – весело подхватил дед. – Хех, хех… ох, Димыч, Димыч, ты уж скажешь, так скажешь. Банкуй, молодежь!

За стеной снова завели ту же пластинку про адрес. Парень, ухмыляясь, взялся за бутылку.

– А вы как думали? – сказал он, тщательно отмеривая порции. – Думали, я на нее залезу, а вы тут под шумок винище добьете? Ну уж нет… я ведь тоже не пальцем деланный.

Я смотрела на них во все глаза, и мой чудовищный страх постепенно уступал место столь же чудовищной обиде. Эти три неандертальца не испытывали никаких сомнений относительно того, что намеревались сотворить со мной. Они видели во мне законную добычу, кусок теплого сладкого мяса, ходячую вагину, в которую всякий уважающий себя пещерный житель имеет право тыкать своим грязным дрючком. Но еще обиднее было то, что я сама ощущала полнейшую беспомощность. Никто во всем мире не мог меня защитить. Подонки точно знали, что никто их не накажет: ведь я действительно пришла сюда по своей воле. И тетки на скамейке перед подъездом охотно подтвердят этот факт.

Что делать? Кричать, звать на помощь? Словно в ответ, со стороны лестничной площадки донеслись крики – басовитый мужской и истошный женский. Слов было не разобрать – их перекрывали вагонные колеса, оглушительно выстукивающие «мой адрес Советский Союз».

– Смирновы? – осведомился лысый, ставя на место стакан и отламывая корочку от хлебного ломтя.

– Они, – подтвердил дед. – Что ни день собачатся. Хоть бы уже зарезал ее, слышь…

Парень мрачно кивнул:

– Я бы точно зарезал. Чтоб не борзела.

– У тебя еще все спереди, – хохотнул лысый. – Молодой. Еще и по первой не ходил. Дед, а дед, ты когда по первой пошел?

– Шешнадцати не было… лучок, что ли, покрошить?

Старик выудил из-под газет луковицу и снова взялся за нож.

Нет, звать на помощь было бесполезно: мне и «адрес-советский-союз» не перекричать, а уж Смирновых и подавно. Что же делать, что делать? И что со мной будет потом, когда эти твари измочалят меня и выкинут на лестницу? Куда я такая пойду, как доберусь домой? И мама… боже мой, каково придется маме?! Я-то как-нибудь справлюсь, выживу, но мама… у нее давление… у нее сердце…

– Ну чего, допили, пора и за дело, – сказал лысый. – Серый, если тебе в лом, давай я начну. У меня уже давно чешется.

Ухмыляясь, он принялся ощупывать меня пьяными бормотушными глазками.

– Ни-ни, – запротестовал молодой. – Сначала я. У тебя ж как у слона, все там раздолбаешь…

Парень громко рыгнул, сунул в пасть кусок хлеба и стал приподниматься, вытирая ладони о штаны. Я в тот момент уже могла думать только о маме. Ее потерянное опрокинутое лицо с посиневшими губами покачивалось перед моим мысленным взором. Теперь уже не страх и не обида, а лишь слепящая ненависть белой волной вскипала в моей груди, не давая ни вдохнуть, ни выдохнуть. Наверно, поэтому я видела все происходящее как в сильно замедленной съемке. Ненавистное полуголое тело в трех шагах от меня поднялось с ящика, выпрямилось и переступило с ноги на ногу.

«Выдохнуть… – пронеслось в моей голове. – Вдохнуть… выдохнуть… вдохнуть… сдохнуть… сдохнут! Пусть они все сдохнут! Прямо сейчас!»

По потолку снова дробно простучали каблучки. Сквозь «адрес-советский-союз» и вопли четы Смирновых я едва слышала собственный голос.

«Колеса диктуют вагонные…»

– Сдохни!

Это сказала я или надиктовали колеса?

– Сдохни! Сдохни! Сдохни!

Видимо, все-таки я… Дальнейшее заняло не больше десяти секунд, но в очень замедленной съемке растянулось бы на целую мотыльковую жизнь. Дед аккуратно отрезал от луковицы очередной ломтик и вдруг произвел быстрое круговое движение ножом.

– Кр-р-р… – произнес лысый.

Он разом перестал улыбаться и обеими руками схватился за горло. Из красной щели на его шее лилось и фонтанировало, как из прорвавшегося кухонного крана.

– Кр-р-р… – повторил лысый и с грохотом рухнул с табуретки.

Молодой, стоявший уже в шаге от меня, удивленно поднял брови и стал поворачиваться, чтобы посмотреть, что там упало. По лицу его продолжала размазываться идиотская слюнявая полуулыбка. Он не успел повернуться. Старик вскочил, приобнял молодого сзади за шею и резко дернул вниз, насаживая на нож. Парень упал навзничь и мелко-мелко застучал каблуками. Изо рта его потекла красная струйка, кончик хлебного ножа вылез наружу и торчал под левым соском. Я перевела взгляд на деда. Покачиваясь на полусогнутых ногах, он растерянно озирался вокруг, явно пораженный случившимся.

– Как же это, слышь? – недоуменно проговорил старик, поднимая на меня выцветшие безумные глаза.

– Сдохни! – скомандовала я прямо в его потерянное лицо с посиневшими губами. – Сдохни, кому говорят!

Дед еще раз качнулся, схватился за сердце, захрипел и повалился на затихшего к тому времени Серого.

«А они ведь и в самом деле сдохли, – равнодушно констатировала я. – Все трое. Я им сказала сдохнуть, и они сдохли…»

Тут-то я и сообразила, что в наступившей тишине слышу только ходики. Ходики на стене.

2

Остановив наступление на мои туфли, лужа на полу сразу поскучнела и принялась тускнеть. «Что теперь?» – думала я. Ясно, что нужно как-то выбираться, но как? Мысль о том, что придется еще раз миновать скамеечную рентгеноскопию при выходе из подъезда, приводила меня в трепет. Эти чертовы тетки наверняка обратят внимание на каждую деталь, даже самую мелкую. Например, такую как капли крови на одежде и обуви. Их ведь, сколько ни отмывай, все равно где-то что-то останется. Да и где тут отмыться? В здешний совместный санузел я не войду даже под угрозой смертной казни.

Кстати, угроза казни выглядела вполне реальной. Три трупа – это тебе не игрушки. Никто не посмотрит, что ты комсомолка и отличница. Высшая мера наказания как минимум.

– Как минимум… – передразнила умная-я. – Если высшая – минимум, то каков же тогда максимум?

– Знаешь что? – сердито ответила я-дура. – Ты бы лучше помалкивала. Кто меня сюда затащил? 7-а, 7-а… теперь довольна, умница?

– Сама виновата! – парировала эта нахалка. – Нечего чужим умом жить! Своей головой нужно думать!

– Это, между прочим, наша общая голова, – напомнила я. – И высшая мера относится ко всем, в том числе, и к умным. Так что, будь добра, оставь эти сарказмы при себе. Скажи лучше, как отсюда выйти?

– Как, как… через окно, кверху каком, вот как. Тут ведь первый этаж, помнишь?

Что ж, это, пожалуй, идея…

Я забралась с ногами на диван, дошла до самого краешка и стала высматривать чистый кусок пола, куда можно было бы спрыгнуть. Задача оказалась непростой: из этого лысого гада-шутника натекло море разливанное. Я покосилась в его сторону. Шутник лежал, как упал, – на боку, только руки уже не прижимались к горлу, а были праздно сложены рядом, ладонь к ладони, словно лысый собрался поаплодировать моей находчивости. В открытых глазах мертвеца теперь не было видно ни похоти, ни бормотушного тумана, а только… – черт его знает что – наверно, удивление. Мертвым лысый Димыч казался куда симпатичней живого лысого Димыча.

– Ну вот, – сказала умная-я. – Еще пожалей его, дура. Поинтересуйся: как дела, Димыч? Уже не чешется там, где чесалось?

Я снова обратилась к изучению пола. Так. Чистого участка не просматривалось. Но если встать деду на спину, а оттуда перешагнуть на табурет, то можно добраться до ящика. А там уже рукой подать до двери в смежную комнату.

– А если он жив?

– Кто?

– Дед. Ты на него встанешь, а он вдруг ка-ак схватит… В фильмах ужасов всегда так: думаешь, он уже всё, а он…

– Ма-а-алчать! – прикрикнула умная-я. – Вперед, дура! Они участкового ждали, помнишь? Если сейчас придет участковый, что тогда будет?!

Ухватившись за боковой поручень, я вытянула ногу и попробовала деда на живость. Отрицательно. Я осторожно перенесла центр тяжести на вытянутую ногу, то есть на дедову спину… то есть на них обеих. Вот только бы он не вздумал сейчас скатиться с Серого… То-то мы тогда поваляемся вчетвером в этой чертовой луже… Ага… Теперь на табуретку… В три приема я добралась до смежной комнаты и глубоко вздохнула, прежде чем заглянуть туда. К тому времени я уже ощущала себя Раскольниковым, зарубившим трех старушек-процентщиц, и мне вдруг пришло в голову, что в смежной комнате тоже может обнаружиться какая-нибудь ни в чем не повинная Лизавета.

К счастью, комнатушка была пуста, если не считать грязного топчана и кучи тряпья в углу. Не теряя времени, я распахнула окно и выглянула наружу. Метра два от земли… не так уж и высоко… Комната выходила в соседний двор – точный двойник предыдущего, только без дохлого слона: здешние мусорные кучи тянули разве что на бегемотов. Вдоль этой, тыльной стороны дома тянулось тощее болотце, безуспешно притворяющееся газоном. Подоконники в «хрущобах» отсутствовали – очевидно, предполагалось, что они должны наступить одновременно с коммунизмом. Я вскарабкалась на нижний край оконной рамы, примерилась и прыгнула.

Спортсменка из меня та еще, но обошлось без особенных потерь. Болотце-газон благотворно смягчило падение – благотворно, но не совсем бескорыстно. В качестве платы за услугу оно предъявило претензии на мою обувь: при приземлении ноги ушли по щиколотку в топь, и на свет божий я их вытянула в одних колготках. Пока я возилась, переступая босиком в холодной грязи и пытаясь нащупать утонувшие туфли, сверху из окна послышался звонок. О, я сразу узнала этот неприятный, сверлящий, с вывертом звук. Кто-то звонил в дверь квартиры, которую я только что покинула, в буквальном смысле ступая по трупам поверженных врагов!

– Участковый! – в панике возопила я-умная. – Что ты там копаешься, дуреха?! Скорее, скорее!

Отчаяние подстегнуло меня, и пропавшие было туфли сами прыгнули в мои дрожащие руки. Не тратя драгоценных секунд на обувание, я выскочила на более-менее твердую почву и бросилась бежать. Я неслась, не разбирая дороги, по грязи, по размокшим газонам, по твердому растрескавшемуся асфальту, и снова по грязи, и снова по лужам. Куда угодно, лишь бы подальше от этого кошмара! Не знаю, сколько времени продолжался этот антилопий забег меж хрущобных зебр, монументальных помоек и слоновьих могильников. Знаю только, что в какой-то момент я споткнулась, растянулась во весь рост и, подняв голову, обнаружила себя перед детской песочницей, под пристальным взглядом малыша лет шести с совком и ведерком.

– Тетя, тебе больно? – участливо поинтересовался он.

– Не очень, – соврала я.

– Тогда копай, – сказал малыш, протягивая мне совок. – Тетя, копай!

– Погоди, – сказала я и уселась на край песочницы. – Дай обуться и вообще. Кстати, не подскажешь ли мне, где я?

Малыш пожал плечами:

– Здесь. Ты здесь.

– Понятно, что здесь. Улица, как называется улица?

Он задумался, с недоумением наблюдая, как я натягиваю грязные туфли на мокрые ноги. Похоже, паренек всерьез сомневался, стоит ли доверить такой подозрительной особе столь важную партизанскую тайну.

– Это улица сапёа Кейзача, – проговорил он наконец, сильно картавя.

– Ага, улица сапера Кирзача, – отозвалась я, изо всех сил борясь с подступающим отчаянием. – И находится она «здесь». А ты, стало быть, минируешь песочницу? А где тут железная дорога, мой малолетний боевой друг? Что-то мне ужасно захотелось подорвать парочку-другую эшелонов…

– Доога там, – сказал малыш, указывая совком в проход между домами. – Тетя, копай!

Я не стала копать, да простят меня все отважные партизаны, саперы и неизвестные солдаты. Я добралась до железнодорожной станции и, кое-как отмыв туфли в относительно чистой луже, села в электричку, идущую до Балтийского вокзала. И там, в вагоне, почти согревшись и уже почувствовав себя в безопасности, я вдруг обнаружила, что мне чего-то не хватает. Тубус! Убегая из квартиры, я забыла там тубус! Тубус с чертежами курсовой работы! И главная проблема тут заключалась даже не в самих чертежах – их-то можно было восстановить за пару бессонных ночей. Главная проблема заключалась в штампах. Если кто не в курсе: штампом называется такая специальная таблица в углу чертежа, где, среди прочего, указывают имя и фамилию автора-исполнителя. В данном случае – фамилию автора-исполнителя резни в квартире № 31 дома 7-а… Или 7-б?.. – ладно, теперь уже не столь важно.

Был уже час пик, и трамваи от вокзала шли переполненными. Это означало, что мне неизбежно пришлось бы пачкать других пассажиров своим удручающе грязным плащом. Я немного постояла на остановке под косыми взглядами потенциальных попутчиков и решила идти пешком. Над Лермонтовским проспектом сгущались сумерки, зажглись фонари, начал накрапывать дождик. У входа в мясной угрюмо копошилась черная очередь. Люди возвращались с работы, поспешно разбегались по домам. Кому-то эта картина, возможно, показалась бы мрачной. Но мне в тот момент хотелось плакать от избытка нежности. Я наконец-то вернулась в свой город. В город с настоящими улицами и настоящими домами, похожими на дома, а не на стадо зебро-мутантов.

Впрочем, нежность нежностью, но устала я капитально и едва переставляла ноги. Колготки, само собой, приказали долго жить, а мокрые туфли жали, мяли и натирали. Честно говоря, на их месте я тоже непременно отомстила бы своей хозяйке за столь дурное обращение. Возле гостиницы «Советская» у меня задрожали коленки, и я прислонилась к фонарю, собирая силы для последнего рывка через Фонтанку. Рядом тут же притормозила одетая не по сезону старушка в черном потертом пальто и шерстяном платке.

– Что с тобой, девонька? – проговорила она, подслеповато моргая слезящимися глазами. – Или обидел кто?

Я кивнула, подтверждая ее догадку.

– Обидели, бабушка.

– Ах, супостаты! Это кто же?

– Партизан Кузькин, – пожаловалась я. – А также сапер Кирзач.

– Ах, супостаты! – повторила старушка, явно не расслышав моего ответа.

Она качнула головой, переложила кошелку из правой руки в левую и вдруг воздела вверх два перста на манер боярыни Морозовой.

– А ты не прощай! Никому не прощай, слышь? Пускай они все передохнут! Я вот прощала, а зачем? Тьфу, прости Господи! Никому не прощай, слышь? – старушка повернулась к близким куполам Троицкого собора и принялась интенсивно осенять себя крестным знамением. – Прости, Господи, прости, Господи, прости, Господи…

Я снова кивнула, хотя это старушкино «слышь» неприятно напомнило мне убиенного многокупольного деда. Но, в общем и целом, я не могла не признать историческую правоту боярыни Морозовой. Зачем прощать, если об этом всегда можно попросить Господа? Он и простит. Старушка тем временем уже семенила дальше, не прекращая при этом бормотать и креститься. О моем существовании она, скорее всего, забыла где-то между третьим и четвертым «прости, Господи». Полезная вещь склероз. Но пять теток на скамейке у подъезда дома № 7 с какой-то там буквой склерозом определенно не страдают. Можно не сомневаться, что они хорошо запомнили девушку с тубусом. И малыш с лопаткой запомнил. Но малыша никто не спросит, а теток еще как. Что будет, что будет, Господи? Прости, Господи, прости, Господи…

От страха мои коленки перестали дрожать, хотя, по идее, должны были бы отреагировать прямо противоположным образом. Спеша воспользоваться этим благоприятным моментом, я отлепилась от столба и рванулась на мост. Ну вот… теперь по набережной направо… второй поворот налево – мой. Родной Крюков канал, канальчик, каналья моя любимая… десять окон от угла, подворотня, двор… – и вверх по лестнице на третий этаж. С пятой попытки попав ключом в замок, я открыла дверь и не вошла, а впала в прихожую. Только бы мамы не было дома – тогда не придется ничего объяс…

– Сашенька?

Я сразу определила, что голос доносится с кровати в маминой комнате. Судя по тому, что мама сразу не вышла ко мне, она чувствовала себя не слишком хорошо. Наверно, опять что-то с давлением.

– Да, мамочка.

– Я тут прилегла… подожди, сейчас встану… покормить…

– Лежи! – поспешно крикнула я, скидывая туфли и плащ. – Лежи, я сама все сделаю.

– Тебе тут Катя названивает. Уже несколько раз. Вы что, разминулись?

– Сейчас я ей отзвоню. Ты только лежи, не вставай… Бима, отстань!

Последний призыв адресовался к третьей обитательнице нашей квартиры – собаке по имени Бима, она же Бимка, она же Сучка Беспородная, она же Лапушка Ненаглядная – всё в зависимости от настроения. Она, как и положено всякой правильной собаке, распознала мой приход еще до того, как я вошла во двор – по шагам в подворотне, и теперь волчком вертелась вокруг моих мокрых ног, всеми фибрами хвоста изображая безумную радость встречи. Но я-то знала, что одновременно эта хитрая зараза вынюхивает, где меня, собственно, черти носили, и в какую, собственно, беду я ухитрилась попасть.

– Отстань! – повторила я и добавила шепотом: – Потом все расскажу…

Если от мамы еще можно было что-то скрыть, то от этой хвостатой подруги – ничего и никогда. Бимка перестала крутить волчок, наклонила голову и укоризненно глянула на меня снизу вверх. Мама довольно точно называла этот собачий взгляд «взглядом поверх очков».

– Что ж, потом, так потом… всегда потом… Я у тебя всегда на последнем месте…

Конечно, Бима ничего не произнесла вслух, но на ее исполненной оскорбленного достоинства морде было крупными буквами написано именно это. Дабы усугубить мое чувство вины, чертова собаченция вздохнула с притворной печалью и, по инерции помахивая хвостом, отошла в угол, где и улеглась с демонстративным грохотом задницы об комод.

Обычно бездомных собак подбирают на улице, в скверах, в собачьих питомниках. Но мы с мамой даже не думали подбирать эту псину. Она подобрала нас сама, с безошибочной точностью выбрав время для предложения, от которого, как в книжке про мафию, мы просто не могли отказаться.

Дело было в декабре 77-го, пять лет назад. Я тогда училась на первом курсе, старые школьные дружбы уже подувяли, а новые институтские еще не успели расцвести. Поэтому я частенько сидела дома одна, что вообще говоря, мне не очень свойственно. И вот как-то вечером, вернувшись с работы, мама окинула взглядом мою понурую фигуру и скомандовала:

– Хватит киснуть, Сашка! Немедленно встряхнись и подбери сопли. У тебя еще уйма дел в этой жизни. А что бы нам не сходить в кино? По-моему, в «Рекорде» дают что-то новенькое.

«Что-то новенькое» называлось «Белый Бим – Черное Ухо». Ни до, ни после того мне не приходилось видеть, чтобы весь зрительный зал кинотеатра «Рекорд» рыдал с такой рекордной слезоточивой мощью. Слезы ручьями текли по полу, переполняли фойе и выплескивались на Садовую, в промозглую декабрьскую ночь. Декабрьские ночи вообще не бог весть что – хоть в Крыму, хоть в Паланге, но в Ленинграде они особенно депрессивны. Декабрьский ленинградский холод отвратителен, как трясучая ледяная трясина, как плевок Бабы-яги. Вода в каналах черна, а воздух напоминает мокрый подгнивший зельц и так же несъедобен. Ленинградский декабрь похож на старого тролля-людоеда, который молча ковыляет по улицам, подыскивая, кому бы вцепиться в горло своими крючковатыми когтистыми лапами. С ним нельзя справиться, от него можно только убежать – домой, в тепло, в объятия уютного шерстяного пледа, к маме под мышку.

Туда-то, домой, на Крюков канал, мы с мамой и спешили после сеанса, все в слезах и в соплях. Декабрь хватал нас за рукава, пытался забраться под воротник, а мы отпихивали его локтями и еще глубже утыкали носы в мохеровую броню шарфов. Но спокойно вздохнуть в декабре можно, лишь хлопнув дверью парадного. Мы так и поступили – хлопнули дверью, вынули носы из мохера, утерли последние слезы и стали подниматься к своей квартире с недвусмысленным намерением поскорее заварить крепкий чай с медом и лимоном, забраться с ногами на диван и тихо радоваться тому, что мы есть друг у дружки. Радоваться, что мы не Бим – Черное Ухо.

Мы поднялись на третий этаж и остолбенели. На коврике у нашей двери сидела большая гладкошерстная дворняга и смотрела на нас строгим оценивающим взором.

– Что будем делать, Сашуня? – тихо спросила мама.

– А что мы можем сделать? – так же тихо ответила я.

Собака одобрительно моргнула и кивнула в сторону двери. Мы покорно открыли. А что еще мы могли сделать в таком декабре и после такого кино? Хотя Белым Бимом – Черное ухо она не была, что называется, ни разу. Начать с того, что Бим был белым, а наша гостья имела окрас, который мама щедро определила как «неопределенный», хотя правильней было бы назвать его грязно-серым. Кроме этого, Бим был породистым кобелем с аристократической родословной, а подобравшая нас собака – беспородной беспаспортной сучкой – и по полу и, как выяснилось позже, по характеру.

Но в том декабре и после того кино эти различия казались сущими мелочами. Сама судьба навязала нам эту собаку, как и ее имя. Понятия не имею, как она ухитрилась пролезть в закрытый подъезд и почему выбрала именно наш этаж и нашу дверь. Хотя, на ее месте, я бы тоже не сомневалась в выборе. Во-первых, мы с мамой проживаем вдвоем в отдельной трехкомнатной квартире, что представляет собой чисто дореволюционную редкость. Как говорит мама, так получилось. Думаю, мы одни такие на весь район, а может, даже и на весь город. Так что Бима просто выбрала наилучшие жилищные условия. Поначалу я еще пробовала допытаться у нее, где именно она об этом пронюхала, но хитрая сучка так и не выдала свою страшную тайну. Не подавала же она запрос в ЖЭК или в Ленгорсправку?!

Во-вторых, подселившись в наши роскошные палаты, дальновидная собаченция обеспечила себе еще и бесплатное медицинское обслуживание. Дело в том, что моя мама ветеринар по профессии. То есть начинала-то мама учиться в медицинском. Хотела быть знаменитым хирургом, как ее мама, моя бабушка. Чтобы уж сразу закончить с этой темой: бабушкиным мужем, то есть маминым отцом и моим дедом был один из заместителей какого-то наркома – не то Серго Орджоникидзе, не то еще кого-то. Деда звали Борис Романов, и он руководил строительством боевых кораблей для Советской республики. Собственно, его высоким статусом и объясняется наша квартира на Крюковом канале. Как говорит мама, так получилось. Не будь этого, нас бы уже давно уплотнили.

Мама родилась в 34-м, а в 39-м деда забрали. Бабушку не тронули: она уже тогда была важным хирургом в Военно-медицинской академии. А может, не из-за этого. Может, просто руки не дошли: началась война, и органам стало не до жен бывших замнаркомов. Во время войны бабушка заведовала военно-полевым госпиталем, а маму таскала с собой по всем фронтам. И мама тоже решила стать хирургом, поступила в институт и даже отучилась один курс. Но в 53-м дошла очередь и до бабушки: ее тоже арестовали. И хотя бабушка провела в заключении совсем немного времени, этого хватило. На Крюков-то канал она вернулась, а вот восстановиться на работе не успела: инфаркт. Это у нас по женской линии – слабое сердце. Мама вот тоже страдает; наверно, и я буду, когда время придет. В общем, мама похоронила бабушку и ушла из института. Перевелась на ветеринарную специальность. Потому что, как она говорит, лечить животных и правильней, и безопасней, чем людей.

По-видимому, это-то и учуяла наша умная Бимуля. Мама говорит, что от ветеринаров, а значит, и от их жилья, всегда пахнет благодарностью вылеченных животных. У ветеринаров очень достойные и терпеливые пациенты – не то что у человеческих врачей. Те, кто лечит людей, пахнут, наверно, совсем иначе. Пахнут злобой, претензиями, клеветой. Видимо, это и убило мою бабушку – это, а вовсе не инфаркт. Наверно, она просто задохнулась от нестерпимой вони, которой накопилось вокруг нее ужасно много: ведь за два десятилетия хирургической практики бабушка спасла огромное количество двуногих неблагодарных.

Жаль, что я не успела познакомиться ни с нею, ни с дедом. Катьке в этом отношении сказочно повезло: она-то живет в одной квартире с дедом и обеими бабушками. И, хотя нельзя не отметить некоторые связанные с этим неудобства, еще неизвестно, что бы я предпочла: наши царские палаты без деда и бабушек или Катькину «хрущобу» с ними.

Так или иначе, Бимуля точно знала, у чьей двери она садится. Жили мы душа в душу, как три близкие подружки. Днем рождения Бимы было официально назначено 17-е декабря, дата ее пришествия в нашу жизнь. В честь этого праздника мама готовила вкусное баранье рагу с косточками, мы честно съедали его на троих и укладывались на диван в гостиной. За окнами бессильно чернел декабрь, уютно журчали батареи, бухтел телевизор, и всем нам троим хотелось плакать от невыразимой сладости бытия.

– Ну? Кто сказал, что без кобелей в этой жизни не обойтись? – говорила в такие моменты мама, ласково почесывая Биму за ухом.

Сучка благоразумно не вступала в спор на эту скользкую тему – лишь слегка приоткрывала лукавый глаз и бурчала в ответ что-то невразумительное. Первые два-три года мы порядком намучились с ее любовными похождениями. Перед наступлением течки эта зараза вела себя тише воды ниже травы, всеми способами демонстрируя послушание и умеренность. На прогулках даже самая наглая кошка не могла побудить ее отойти хотя бы на шаг от хозяйской ноги. Усыпив таким образом нашу бдительность, Бима внезапно исчезала, незаметно и бесшумно, словно растворяясь в пьянящем весеннем воздухе. Вот только что была здесь, у ноги. Только что стояла рядышком и безразлично зевала: мол, когда уже домой? И вдруг – нет, испарилась.

Поиски ни к чему не приводили. Гулена возвращалась лишь через несколько дней, похудевшая и довольная. Мы узнавали об этом по деликатному лаю у входной двери: до звонка Бима не доставала.

– Ну что? – спрашивала мама, открывая дверь. – Когда роды принимать будем?

К счастью, по линии маминой работы мы всегда как-то ухитрялись пристроить щенков.

– Чего вы ее не стерилизуете, Изабелла Борисовна? – недоумевала Катька. – Вы же по этому делу специалист. Чик-чирик – и никаких проблем!

– Ах, Катя, Катюша, как можно? – вздыхала мама. – Она ведь женщина, наша с Сашенькой подружка. А это ваше «чик-чирик» превратит ее в мягкую игрушку. Нужна нам мягкая игрушка, Саша?

Нет, мы определенно предпочитали подружку. Тем более что со временем любовный зуд нашей собаченции поутих, и вопрос отпал сам собой. Другое дело, что, войдя в пору зрелости, Бимуля вообразила себя умудренной жизнью матроной, которая вправе вмешиваться во все на свете. Иногда это забавляло, иногда поднимало настроение, но иногда определенно мешало. Вот и в тот момент, когда я, вернувшись из кровавой квартиры, судорожно закидывала в ванную измазанные глиной туфли и плащ, мне было совсем не до собачьих капризов.

– Мамуля, я приму душ! – крикнула я в сторону маминой комнаты, задвинула защелку, включила воду и без сил опустилась на край ванны.

Сквозь шум льющейся воды я слышала, как звонил телефон: наверно, снова Катька. Подруга беспокоилась, и ее можно было понять. Но теперь, когда я наконец-то осталась наедине с собой, вдали от полуголых жлобов, рентгеновских теток, брезгливых пассажиров и сумасшедших бабок с кошелками, никакая сила не могла заставить меня отодвинуть защелку. Пусть он весь хоть провалится, этот чертов враждебный мир… за исключением мамы, Бимули, Лоськи и Крюкова канала.

Отчистив туфли и замочив в тазике плащ, я встала под горячий душ и долго стояла так, в тщетной надежде смыть с себя не только липкую глину, но и холод, и страх, и самую память о сегодняшнем дне. Честное слово, я не выходила бы из ванной до самого утра, если бы мама не забеспокоилась и не постучала в дверь.

– Сашенька, у тебя все в порядке? Катя снова звонила…

– Да, мама, я уже выхожу…

Когда я вышла из ванной в халате и в обмотанном вокруг головы полотенце, Бимка все еще возлежала на своем главном наблюдательном пункте – в прихожей у комода. Оттуда лучше всего просматриваются наиболее важные стратегические объекты: входная дверь, кухня и коридор. Увидев меня, собаченция даже не подумала сдвинуться с места, компенсировав свою вопиющую лень преданным взором и частым постукиванием хвоста. Для понимающих собачью морзянку это означало: «Я по-прежнему беззаветно люблю тебя, невзирая на то, что ты предательски намочила волосы и теперь будешь сушить их как минимум час вместо того, чтобы немедленно отправиться со мной гулять. И, кстати, ты обещала рассказать, что такое с тобой стряслось, пока ты гуляла там без меня».

– Расскажу, расскажу… – по дороге в кухню я потрепала Бимулю по гладкому лбу. – Потерпи еще немного, вот сделаю пару звонков, и пойдем.

– Сашенька, поешь что-нибудь, – сказала мама из своей комнаты. – Я там сварила сосиски. У тебя все в порядке?

– В лучшем виде, мамуля. Замерзла немножко. Вроде бы май, а еще холодно. Ты как?

– Да ничего. Давление играет. Весна…

– Прими таблетку! – напомнила я, набирая Катькин номер.

– Приняла. Уже лучше. Ты там поешь, ладно?

Катька схватила трубку на втором звонке. Наверно, так и сидела возле телефона, охраняла его от своих многочисленных родных, чтобы не заняли.

– Алло, Катюня?

– Ты где, вообще, была?! – возмущенно заорала она, едва заслышав мой голос. – Я тут с ума схожу… Где тебя черти носили?

– Ой, Катька, не спрашивай, такая обсдача, хоть плачь, – быстро затараторила я, перехватывая инициативу. – Такая обсдача, такая обсдача…

– Да что ты заладила со своей обсдачей? Говори толком. Мы ведь договаривались…

– Ну да, – с готовностью подтвердила я. – Договаривались. Я и выехала где-то в десять, как штык. Раньше-то зачем? Раньше-то вообще час пик. Народу – толпы… Ну, ты знаешь, не мне тебе рассказывать. Вот я и выехала. В десять, как штык. Ну, может, не в десять, а в одиннадцать. Да, в одиннадцать. Но как штык.

Бывают такие ситуации, когда ты кругом виновата, но объяснить ничего не можешь. Объяснить ничего не можешь, а тебя при этом требуют к ответу. Причем, требует подруга, которую никак нельзя просто послать куда подальше. Что тут делать? Тут главное – успокоить. А как успокоить? А очень просто: повязать по рукам и ногам, обездвижить, утопить собеседницу в многословных детальных описаниях – желательно, никак не относящихся к делу. Эту линию обороны я и выбрала для предстоящего разговора.

– Какой штык, Саня?! – растерянно проговорила Катька уже на полтона ниже. – Какой штык? Какой пик? Что ты вообще несешь? Ты вообще, здорова?

– Вот именно! – подхватила я, для пущей невнятности засовывая в рот сосиску. – Я уже и не знаю, Катюнь. Такая обсдача, такая обсдача. Метро это чертово еще куда ни шло. А вот автобусы – это вообще гробы на колесах. Ну, ты знаешь, ты часто ездишь, не мне тебе рассказывать. Но я-то вообще почти не езжу, ты же знаешь, я не умею. С этой толпой – там же уметь надо, в ногу. В смысле – ходить в ногу. Там если в ногу не попадешь, то поди пройди. Такая обсдача, такая обсдача…

Я прикрыла дверь в кухню, чтобы мама не слышала моих всхлипываний. Катька потрясенно молчала на другом конце провода.

– Кать? – осторожно позвала я. – Ты тут?

– Я тут, – тихо сказала она. – Что случилось, Санечка? Я ведь тебя знаю, как облупленную. Ты мне сейчас зубы заговариваешь, потому что что-то такое случилось, это точно.

«Черт! – подумала я. – Похоже, чуток пережала. Сама себя перехитрила». Я поскорее прожевала и проглотила сосиску.

– Да нет, Катюня, сейчас уже все в порядке. Почти. Но ты должна мне обещать, что больше никогда – слышишь? – никогда не заставишь меня переться в свое Дачное.

– Лигово.

– …в свое Лигово. Я так намучилась, ты бы знала.

Мы помолчали.

– Слушай, Саня, – с каким-то смиренным отчаянием проговорила Катька. – Санечка моя дорогая, подружечка моя стоеросовая. Мы с тобой уже десять минут висим на телефоне, а я еще ничего не поняла. Ты можешь толком объяснить, что случилось? Поэтапно. Только, умоляю, без всех этих обсдач, штыков и пиков. Вот ты вышла из дому… и?.. ну, продолжай…

Теперь по плану следовало заплакать и повиниться. Я снова всхлипнула, на сей раз прерывисто, с влагой.

– Катюня, я его потеряла… ы-ы-ы… можешь себе представить? Потеряла, забыла, прошляпила… ы-ы-ы…

– Потеряла? – ошеломленно переспросила она. – Кого? Лоську?

– При чем тут Лоська? – удивилась я сквозь послушно подступившие слезы. – Типун тебе на язык! Ну при чем тут Лоська? Я потеряла тубус! Тубус с нашей курсовой!

Катька помолчала. Я еще раз всхлипнула.

– Так, – сказала она наконец. – Так. Ты потеряла нашу курсовую. Курсовую, над которой мы работали несколько дней.

– И ночей… – напомнила я.

– И ночей, – согласилась Катька. – Уж лучше бы ты и в самом деле потеряла своего лопоухого хахаля. Как же ты ухитрилась?

– В автобусе… у тебя там такие автобусы, Катюня. Там вообще кто ездит? Нормальные люди или только партизаны и саперы… как их?.. – Кузькины и Кулики?

– Кирзачи.

– Ага, Кирзачи. Меня там сразу затерли так, что дыхание сперло. Я… что я могла? Я только и думала, как бы мне выжить. Потом, слышу, вроде моя остановка, то есть твоя остановка, то есть промежуточная, где пересадка. Вылезла. Там надо на другую остановку. Пошла. Вся мятая, как бумажка в урне. На остановке опять народ. Автобус подходит опять набитый. Не влезть. Потом опять не влезть. Потом опять не влезть. Потом…

– Ты давай про тубус, про тубус… – сказала Катька.

– Да не знаю я, где он, этот тубус! – выкрикнула я, окончательно переходя на рев. – Я уже когда на твоем углу вылезла, смотрю – нет! Нет его! Ы-ы-ы… А где он пропал, в каком автобусе, на какой пересадке, никто не знает. Кроме, разве что, неизвестного солдата! Ы-ы-ы…

– Да ладно, не реви ты так, – испуганно выдохнула Катька. – Черт с ним, с тубусом. Черт с ней, с курсовой. Новую нарисуем.

Но меня уже несло по кочкам истерики. Начав ее из чисто тактических соображений, я вдруг осознала, что совершенно не владею собой. Что не я управляю своим якобы наигранным отчаянием, а оно мною. И, конечно, дело тут было вовсе не в тубусе. Меня трясло, будто я сидела не у себя на кухне, а на том проклятом диванчике, вынесенном не то из ЖЭКа, не то из поликлиники. Я буквально вибрировала от ужаса, от ненависти, от обиды. Красненькая клеенка на столе растекалась в моих глазах лужей дымящейся крови, а перевернутая кастрюля на плите казалась лысиной круглолицего шутника. «Кр-р-р… – слышала я его влажный булькающий хрип. – Кр-р-р…»

Катька что-то кричала в трубку, но я не слышала ничего, кроме звука чавкающей грязи под окном, кроме оглушительного звонка – неприятного, сверлящего, с вывертом. Не знаю, что было бы со мной дальше, если бы не собака. Бима молнией, скорой помощью влетела в кухню, бросилась мне на грудь, лихорадочно заработала языком – по лицу, по рукам, по шее: «Очнись, подруга, я здесь, я с тобою, всё вылижу, от всего очищу, от всего спасу… вот так… вот так…»

– Спасибо, Бимуля, – бормотала я, продавливая слова вместе с дыханием сквозь перехваченное спазмом горло, постепенно справляясь с истерикой, заталкивая рыдания назад в сердце – или откуда они там лезут… – Спасибо, девочка, спасибо милая… Да отстань ты уже, сучка невозможная, все лицо измусолила, хоть снова под душ…

Бима послушно уселась рядом, сунула голову мне в колени, уставилась сочувственно. Я глубоко вздохнула и осмотрелась. Трубка лежала на столе, издавая короткие тревожные гудки. Как видно, в какой-то момент я прервала разговор, нажав на рычаг. Бедная Катька – должно быть, перепугана насмерть. А мама? Вот будет номер, если она что-то слышала… На цыпочках я добралась до маминой комнаты: слава Богу, спит. Помогла таблетка.

Я умылась и вернулась в кухню. Надо перезвонить Катьке, успокоить.

– Надо позвонить Катьке, – сказала я вслух, пробуя голос на твердость.

Вроде в порядке, не прерывается, не замирает на полуслове, не взмывает в истерические выси. Я снова набрала номер.

– Катюня?

– Что с тобой, Санечка?

– Ты уж прости меня, дуру. Напугала тебя, да?

– Слушай, черт с ним, с курсовым, – твердо сказала Катька. – Не стоит он того. Это у тебя, наверно, время такое нервное. Нарисуем заново, не переживай.

– Конечно, Катюня. Черновики-то есть. Я до послезавтра все восстановлю, там не так уж и много.

– Зачем? – запротестовала она. – Вместе восстановим.

– Нет-нет, у тебя ведь еще зачеты… – теперь я уже чувствовала, что совсем успокоилась. – Я справлюсь, ерунда. Черчение полезно для нервов.

– Да что ты? – засмеялась Катька. – А меня вот наоборот нервирует… Слушай, давай я тебя отвлеку немножко. У нас тут во дворе такое… Я вот прямо сейчас в окно смотрю. Милиции нагнали видимо-невидимо. Одних ПМГ – раз, два… – целых шесть штук, и еще три «скорые помощи», представляешь? Оцепили в соседнем доме парадняк, никого не впускают, не выпускают. Народ стоит, смотрит. Прямо кино какое-то.

Пол поплыл у меня под ногами.

– А что там, неизвестно?

– Говорят, зарезали пятерых.

– Пятерых?

– Ага. Говорят, серийный убийца. В окно влез и всех порешил, топором. Представляешь? Там первый этаж, как у меня. Не знаю, как я теперь спать буду. Хотя нас-то в квартире семеро – пока он до меня со своим топором доберется, уже утро настанет. Ха-ха… Алло, Санька, ты куда пропала?

– Я здесь, Катюня, – вяло ответила я. – Ты меня прости, мне тут надо…

– Иди, иди, – заторопилась Катька. – Главное, отдохни и успокойся. Как-нибудь переживем. А лучше всего ложись спать. Утро вечера мудренее. Я вон вчера за задержку переживала, а сегодня – бац! – раскололась. Все чистенько и никаких щенков. Не то что твоя Бимуля. Ну, что ты молчишь? Могла бы и поздравить подругу.

– Поздравляю…

– Поздравляю… – передразнила она. – Ох, Санька, Санька… Ладно, иди спать. Завтра позвоню. Пока.

– Пока.

Я положила трубку. У ног шевельнулась Бимка, встала, с хрустом потянулась и о-о-чень про-о-отяжно-о-о зевнула. Это означало: «Алло, сколько можно ждать? Голова-то, небось, уже высохла…»

– Погоди, – сказала я. – Скоро восемь. Он вот-вот позвонит.

Бима с сомнением покачала головой.

– Ну почему ты вечно в нем сомневаешься, а, собака? Наверно, он уже звонил – просто у нас было все время занято. Ведь было занято, было?

Собаченция зевнула еще протяжней. Мои аргументы ее явно не убеждали. Бимуля вообще открыто недолюбливала Лоську, но я объясняла это элементарной ревностью.

– Вот что, – предложила я с наигранным энтузиазмом. – Давай договоримся так. Ждем до четверти девятого, идет? А потом отправляемся. Годится?

– Уу-у-у-у… – презрительно отвечала собака, из принципа глядя в сторону.

3

С Лоськой я познакомилась уже в институте. Он стал первым моим парнем. Первым и пока единственным. А может, даже и без «пока»: вообще единственным, на всю жизнь. Тут следует пояснить вот что: я из тех девушек, про которых говорят: «У нее хорошая улыбка»… или еще того хуже: «Зато у нее душа добрая». Не могу сказать, что я уродина какая-то, но большого количества кавалеров у меня никогда не было. И небольшого тоже. Мы с мамой очень похожи: обе маленькие, полные, с беспорядочными черными кудряшками и носом картошкой. Ни тебе узкой талии, ни тебе длинных ног, ни тебе копны овсяных волос, как у есенинских красавиц. «Со снопом волос твоих овсяных отоснилась ты мне навсегда…» Ни овсяных, ни пшеничных, ни соломенных. Такие, как я, поэтам не снятся, увы. Но, как говорит мама, в этой жизни вполне можно обойтись без кобелей – даже если они изображают из себя поэтов.

Трудно с этим не согласиться, когда темным декабрьским вечером лежишь под пледом на диване между мамой и Бимулей. Можно обойтись, еще как можно! Хотя, чего скрывать, бывают времена, особенно, в мае или в июне, когда в голову закрадываются совсем другие соображения. Но если у тебя нет узкой талии, длинных ног, снопа и копны, то поневоле привыкаешь справляться и с соображениями. Вот я и справлялась – причем, без особых проблем и усилий. Пока не появился Лоська.

Свою компанию в институте я нашла не сразу – примерно, к началу второго курса. Компания называлась «Команда» и состояла из десяти-двенадцати человек, в том числе – двух устойчивых пар, которые образовались практически сразу, еще на грядках первокурсного сентябрьского колхоза. Там, в колхозе, мы все и перезнакомились, причем, некоторые чрезвычайно близко, как, например, Катька со своим Мишкой. С Катькой я училась в одной группе, мы вместе делали лабораторные и курсовые, так и сошлись. Но эта обусловленная чисто рабочими отношениями дружба сама по себе никогда не привела бы меня в состав Команды, когда бы не одно немаловажное обстоятельство.

Это только принято думать, будто студенческая жизнь беззаботна. На самом же деле, любого студента постоянно одолевает масса разнообразных забот. И одна из самых насущных – это, без сомнения, забота о «хате». Хата для занятий, хата для выпивки, хата для встреч, хата для свиданий… Без хаты студенту как без рук. Что даже хуже, чем без узкой талии и длинных ног. Так я и попала в Команду – ведь трудно было придумать что-либо более подходящее на статус идеальной хаты, чем наша квартира на Крюковом канале. Ребята так и называли меня – Хозяйка. Сашка-Хозяйка. Ну и ладно. Я и не думала обижаться. Каждый приносит в компанию что-то свое. Кто-то – сноп овсяных волос, как моя подруга Катька, кто-то – шуточки-прибауточки, как ее возлюбленный Мишка, а кто-то – хату, как я.

Что приносил туда Лоська? Трудно сказать. Присоединившись к Команде на относительно поздней стадии, я долго гадала, что связывает его с этими бойкими остроумными ребятами, помимо совершенно случайных обстоятельств: Лоська был одноклассником Мишки. Но кроме этого – ровным счетом ничего интересного, малоприметная часть обстановки, как стул или полка. Да и за столом он мало чем отличался от стула. Большей частью, молчал, отделываясь улыбками и односложными фразами, на шутки в свой адрес отвечал искренним смехом, ел аккуратно, пил наравне со всеми парнями, но, в отличие от них, никогда не напивался по-черному, вусмерть, до состояния бревна или пьяной истерики, что, увы, время от времени случалось с другими. Если я и фантазировала насчет каких-то остросюжетных вещей, то персонажами этих романтических фантазий были кто угодно, только не Лоська. Я просто не воспринимала его как возможный объект внимания.

Звали его, конечно, не Лоська, а Константин. Константин Слепнев. А прозвище было изобретением Мишки-шутника. Как-то, в самом начале знакомства я спросила у Катьки, почему так. Спросила шепотом, но сидевший рядом Мишка услышал.

– Ты еще спрашиваешь, Хозяйка! – воскликнул он, ничуть не смущаясь присутствием самого Лоськи. – Посмотри на него внимательней, сама поймешь. Нет, не понятно? Ох ты, боже ты мой, все надо объяснять… Так-то он Константин, но какой из него Константин? Константин – это ведь великий император, так? Похож он на императора? Конечно, нет. Тогда получается, не Константин, а всего-навсего Коська, так? Так. Но вся проблема в том, что бедняга не дорос и до Коськи. Совсем немного, на одну букву алфавита, но не дотягивает. Не дотягивал бы на две, был бы Моська. А так на одну – что получается? Правильно, Лоська. Я прав, чувачок?

Лоська рассмеялся вместе со всеми.

Пару месяцев спустя мы отмечали старый Новый год – конечно же, у меня на хате. После застолья погасили свет, стали танцевать. Танцевала и я – у ребят Команды хватало вежливости не забывать про меня вовсе. В какой-то момент подошел и Лоська, что уже показалось мне странным, поскольку обычно он принимал участие только в быстрых танцах, дрыгаясь вместе со всеми в общем кругу. На нашей «Комете» стояла, как сейчас помню, бобина с записью диска битлов, и Лоська подошел как раз в тот момент, когда они зарядили свое заунывное «Ай вонт ю… ай вонт ю со бэд…»

Я сразу подумала, что получилось крайне неудачно. Как-то неловко топтаться в обнимку под такие откровенные тексты. «Я хочу тебя… я хочу тебя так сильно…», да еще и двадцать раз подряд – уж больно это звучало в лоб, на мой тогдашний вкус. В принципе, подобную неловкость можно сбить шуткой, хиханьками-хаханьками – так, посмеиваясь и подшучивая, я обычно танцевала с Катькиным Мишкой. Но это с Мишкой, а Лоська ведь в принципе не умеет подшучивать… – что же теперь, глухо и неловко топтаться целых четверть часа – или сколько там тянется это бесконечно тягучее «Ай вонт ю»?

После первого куплета я подняла к нему лицо и спросила:

– Лоська, ты уверен, что мы не ошиблись с танцем?

И в этот момент мой молчаливый партнер вдруг наклонился – а он был выше на целую голову – и поцеловал меня в губы.

– She’s so… – пробормотал в сторонке кто-то из битлов, мелодия замерла на долю секунды, а затем грохнула снова, обваливаясь в темноту мощным крутящимся водоворотом.

Вообще-то, я не из романтических натур. Скорее, я склонна к цинизму и при упоминании спящих красавиц обычно интересуюсь: «спящие с кем?» Кроме того, меня никак нельзя назвать красавицей даже в полной боевой раскраске. Да и Лоська, застрявший где-то между Моськой и Коськой, вряд ли сойдет за прекрасного принца из сказки. И тем не менее факт: когда я снова открыла глаза, мир уже выглядел совершенно иначе. Нет, вокруг ничего не изменилось: во мраке комнаты все так же покачивались тени ребят и девчонок из Команды, между оконными шторами мерцал дворовый фонарь, а огонек магнитофона «Комета» по-прежнему давал зеленый свет, как заткнувшийся на одном режиме светофор: вперед, водители, путь открыт, нынче всё дозволено… И песня – песня тоже была той же самой – длинной, тягучей, нескончаемой.

И в то же время всё это внезапно превратилось в фон – настолько незначительный, что им можно пренебречь без ущерба для общей картины. Главным теперь были глаза, поблескивавшие во тьме напротив моих глаз, и губы, и руки, и прикосновения, тягучие и томительные, как мелодия битлов. Когда песня закончилась, мы еще немного постояли, обнявшись. Когда Лоська опустил руки, я сказала: «Пойдем».

Мы вышли в коридор, я достала ключ и отперла мамину комнату. Тут нужно отметить, что территорией «хаты» являлись все помещения квартиры, за исключением этого. Таково было условие, которое ставила мама, когда уходила из дома в театр или в гости, чтобы, как она выражалась, «не мешать разгулу греха».

– Думаешь, я не знаю, чем вы занимаетесь, выключив свет? – говорила она. – Пожалуйста, на здоровье. Скажи своим друзьям, что они могут делать это где угодно – в гостиной, в твоей конуре, на кухне, в ванной, в туалете, на бимкином коврике… – везде, но только не в моей комнате.

«Скажи своим друзьям…» – ага, так бы они меня и послушали. Не доверяя словесным запретам, я предпочитала просто запирать дверь. Понятное дело, время от времени мне приходилось выслушивать упреки, уговоры и жалобы тех, кто не успели захватить ни одного из укромных уголков внутри квартиры и вынуждены были поэтому целоваться на лестничной площадке. Однажды Катька сгоряча даже обозвала меня собакой на сене. Но ничего не помогало: я стояла насмерть, охраняя нерушимую святость материнской обители.

Но в тот вечер я сама же и выступила в роли злостной нарушительницы маминого запрета. Мы с Лоськой заперлись в ее комнате и целовались так исступленно, что наутро у меня болели губы.

Следующий месяц я посвятила безуспешным попыткам понять, что же, собственно, произошло. Почему человек, на которого я прежде не обращала почти никакого внимания, вдруг превратился для меня в столь значительную фигуру? Я и в самом деле думала о нем, не переставая. О нем? Нет, не о нем. Не о молчаливом малоприметном парне, который с безропотностью святого Себастьяна сносил направленные на него стрелы шуток и издевок. Теперь, глядя на Лоську, я видела лишь блеск глаз в темной комнате, слышала наше общее прерывистое дыхание, ощущала его руки на своем теле. Я вспоминала согласное влажное скольжение наших языков, и во рту у меня пересыхало.

В этом было что-то унизительное. Как?! – говорила себе я. – Это ведь буквально первый встречный, который протянул к тебе руку. А как же любовь? Как же поиски того единственного человека, с которым тебе действительно хотелось бы разделить свою судьбу? Здесь ведь их не было и в помине, этих поисков. Здесь вообще не было ничего похожего на твой сознательный, добровольный выбор. Ты ведь ничего не выбирала! Тебя просто взяли обеими руками, прижали, и… и всё завертелось. И кто взял? Какой-то Лоська! Даже если забыть про его очевидную… гм… ладно, не будем использовать тут слово «никчемность»… но до Коськи он и в самом деле не очень-то дотягивает… – так вот, даже если забыть про это, речь ведь идет о совершенно случайном человеке.

Он случайно попал в Команду, потому что случайно оказался в одном классе с Катькиным Мишкой, потому что случайно жил в районе той же школы, потому что его военно-морского папашу случайно перевели в Питер из Владивостока, потому что… – и так далее, до бесконечности. Точно так же и я случайно попала в Катькины подружки, когда мы случайно сели за один стол на одной из первых лабораторных работ, а потом я случайно пригласила ее на свою роскошную хату, случайно доставшуюся маме от ее родителей, случайно попавших сначала в первые случайные ряды, а затем в случайную мясорубку, которая молола тогда многих, но все же не всех. Не слишком ли много случайностей? Где он, сознательный выбор?

Бима понимающе поглядывала на меня со своего наблюдательного поста у комода. Вот уж кто понимал цену настоящей случайности! Она тоже заранее не знала, когда ей удастся смыться, усыпив нашу бдительность. А потом, уже смывшись, она понятия не имела, кто встретится ей сегодня в поспешных поисках собачьей любви: полкан или тузик, породистый красавец сеттер или истеричный пинчерок на кривых подгибающихся ножках… А может, и вовсе не встретится никто? Случайность, случайность, случайность… И вот выясняется, что со мной, Биминой хозяйкой и человеком, происходит примерно то же самое, что и с моей собакой!

Когда я думала так, мне становилось нехорошо. Но уже в следующий момент, зайдя в мамину комнату и припомнив то, что происходило здесь в ночь на старый Новый год, я начисто забывала обо всех этих рассуждениях. Ладони мои теплели сами по себе, глаза начинали блестеть, кровь приливала к щекам, и мама обеспокоенно спрашивала:

– Сашенька, с тобой все в порядке? Ты не заболела?

Нет, я не заболела. Я влюбилась. Сначала я поняла это, а уже потом сделала другое, не менее важное открытие. Случайности и все прочие недоразумения существовали исключительно в видимом мире, на свету. Зато в темноте все обстояло совершенно иначе. Действительно, во мраке маминой комнаты мы практически не видели друг друга. Там, в темном ущелье поцелуев, было не до того, чтобы оценивать расстояние от Моськи до Коськи, а также длину ног, узость талии и овсяность волос. Имело значение лишь то, что шло изнутри, из тьмы: щемящее томление, восторг замирающего сердца, трепет настоящей, истинной жизни в удивленной, распахнутой до последнего закоулочка душе. Я поняла, что именно поэтому, целуясь, люди закрывают глаза: они хотят лучше видеть свою любовь.

Лоська же все это время вел себя так, как будто ничего не случилось. Поэтому мне пришлось взять дело в свои руки. Где-то в начале марта я улучила момент и подошла к нему на перемене между парами.

– Лоська, я вижу, ты хочешь мне что-то предложить.

– Да? – растерялся он.

– Да, – твердо сказала я. – Ты хочешь предложить мне погулять сегодня вечером. Я права?

– Э-э… – протянул он.

– Вот и славно, – заключила я. – Тогда приходи часикам к девяти. Будут только свои: ты, я и Бимуля.

Он позвонил в дверь ровно в девять. Я вывела на поводке недоумевающую Биму. Мы в полном молчании обогнули квартал и вошли во двор, где в относительно темном месте стояла заранее присмотренная мною скамеечка.

– Присядем?

Следующий час мы провели не менее результативно, чем в маминой комнате полтора месяца тому назад. И все закрутилось. Многоопытная Катька охотно просветила меня относительно следующих шагов. Завершив свою пространную лекцию, она помолчала и сказала с нескрываемой завистью:

– Мне бы такую хату, вот уж я бы оторвалась по полной… – потом еще немного помолчала и добавила: – Хотя, знаешь, нет, лучше не надо. С такой космо-халявой и залететь недолго…

Инициатива по-прежнему принадлежала почти исключительно мне, но тут уж ничего не поделаешь – Лоська есть Лоська. Да я, собственно, и не возражала: мне было абсолютно плевать на то, кто что подумает. Мысли, слова и выражение физиономий окружающих лиц относились к внешнему видимому миру, то есть не имели никакой связи с тем, что касалось меня и моей любви. Я довольно быстро научилась четко разделять свое отношение к этим двум не пересекающимся пространствам.

Если бы он еще научился почаще набирать номер моего телефона – это было бы чрезвычайно кстати, особенно, в такие дни, как сегодня…

Бимуля снова завозилась у моих ног, поднялась, потянулась, зевнула. В ее беглом взгляде в мою сторону читался откровенный упрек. Я посмотрела на часы: половина девятого. Лоська так и не позвонил.

– У-у-у… – запротестовала Бима, увидев, что моя рука тянется к диску телефона.

– Не твое дело, – огрызнулась я. – Во все тебе надо вмешаться, да? Как-нибудь без хвостатых обойдемся…

Гудки… гудки… Хоть бы только сам подошел. Сегодня у меня совсем нет сил на его звероподобную мамахен.

– Алло!

– Добрый вечер, Валентина Андреевна, – бодро протараторила я. – Можно Костю к телефону?

– Кто его спрашивает?

Эта крашеная гиена упорно делала вид, будто не узнает мой голос, хотя мы переговаривались как минимум несколько раз в неделю.

– Это Саша, Валентина Андреевна.

Сейчас переспросит: «Саша?», как будто понятия не имеет, какая это может быть Саша, затем выдержит длинную садистскую паузу и добавит: «Ах, Саша…» Тварь.

– Саша? – пауза. – Ах, Саша…

Лоськина квартира находилась не слишком далеко от нашей – на проспекте Декабристов. Мне уже приходилось бывать там, хотя и только в те моменты, когда Лоськины родители уезжали в отпуск. Папаша-Слепнев, капитан второго ранга, работал на военной кафедре в нашем же институте, а мамахен учительствовала в школе. Бедные дети… В квартире было три спаренных телефона: в гостиной, в комнате у Лоськи и в родительской военно-морской спальне. Поэтому я отчетливо представляла себе, как крашеная гиена, вся в крему, грудях и бигудях, кладет трубку на тумбочку рядом с кроватью в своей спальне, прежде чем завопить на всю квартиру: «Котя!»

– Ко-о-отя-я-я! Это тебя! Только недолго, тебе надо заниматься!

Лоська взял трубку.

– Алло.

– Привет.

– Привет.

Я сразу приободрилась. Кроме меня, вряд ли кто смог бы различить в голосе Лоськи следы радости. Но он явно был рад меня слышать. Уже что-то.

– Я тут на прогулку выхожу. Не хочешь присоединиться?

Он усмехнулся:

– Будут только свои: ты, я и Бимуля?

Это была наша общая, понятная только нам шутка. Крашеной гиене, которая наверняка подслушивает все наши разговоры, ни за что не понять. Но ей, гадине, и понимать не надо. Вот она снова вопит из спальни:

– Ко-о-отя-я-я! Тебе надо заниматься!

– У меня послезавтра зачет, Сань, – неловко проговорил Лоська. – Давай, может, после.

– Ладно, давай после, – тут же согласилась я. – Позвонишь?

– Ага.

– Ну, пока.

– Пока.

Ни фига он не позвонит, придется самой. Потому что Лоська есть Лоська, ничего не поделаешь. А уж Лоська во власти гиен – тем более. За что она так ненавидит меня?

Подошла Бимуля, ткнулась носом в колени: «Пойдем, а? Ну, пожалуйста. Ты уже пять раз обещала…»

– Ладно, – вздохнула я, сматывая с головы полотенце. – Пес с тобой, сучка. Порыли.

Собаченция взвизгнула и опрометью бросилась в коридор. Нашему выходу на прогулку всегда предшествует четкий, детально разработанный ритуал. Услышав мое «Порыли», Бимуля делает ровно шестнадцать пробежек вдоль коридора во всю его десятиметровую длину – от входа в квартиру до моей комнаты и обратно. Входная дверь обита дерматином, поэтому Бима безбоязненно атакует ее всем телом. Дверь вздрагивает, но выдерживает удар. Приземлившись на все четыре лапы, животное стремительно разворачивается и мчится в противоположную сторону. Дверь в другом конце коридора куда субтильней, и у Бимы хватает ума вовремя затормозить. Свистя когтями по паркету, она доезжает до конца, и весь процесс повторяется заново. Ба-бах! – во входную дверь… Фью-и-и-ть! – по паркету… Ба-бах! Фью-и-и-ть! Ба-бах! Фью-и-и-ть! И так ровно шестнадцать раз, восемь бабахов и восемь фьюитей. Вмешиваться в этот процесс бесполезно – легче остановить извержение вулкана.

Я оделась потеплей, и мы вышли.

– Пойдем на нашу скамеечку, Бимуля? Что скажешь?

Бима сдержанно шевельнула хвостом в знак согласия. Без сомнения, она предпочла бы более длинную прогулку, но в то же время не могла не принять во внимание и удручающее состояние хозяйки. Мы обогнули квартал. Вот и двор, а там и скамейка – та самая, на которую я когда-то привела своего ненаглядного Лоську. Я села и стала ждать, пока Бимуля проверит визитные карточки, оставленные во дворе окрестными дамами и джентльменами – как хвостатыми четвероногими, так и двуногими прямоходящими. Мне было просто необходимо поговорить с кем-нибудь родным. Мама, к сожалению, отпадала: нельзя взваливать на нее еще и эту тревогу. Сердечный друг в настоящий момент корчился бессильным червяком под пятой своей деспотичной мамаши. Оставалась только Бима. Биме можно доверить всё, что угодно. Эта подруга не выдаст, не обманет.

Наконец в темноте двора мелькнула тень «неопределенной окраски». Судя по довольной морде, собранная информация привела Бимулю в превосходное расположение духа. Она легко вспрыгнула на скамью и уселась рядышком, плечом к плечу. Обычно собаки смотрят на нас снизу вверх, что неправильно трактуется многими людьми как знак покорного униженного подчинения. На самом же деле, это просто такое устройство черепа: снизу намного лучше видно незащищенное горло. Но меня и маму Бимуля любит настолько беззаветно, что, презрев инстинкт хищника, предпочитает сидеть с нами на одном уровне, демонстрируя тем самым полное отсутствие агрессивных намерений. Над нами тремя оказывается в такие моменты только Господь Бог – ему-то в горло и направлен угрожающий Бимулин взгляд. Мол, только попробуй навредить этим двум недотепам, о Всемогущий Боже, – я тебе за них живо глотку выгрызу…

– Ох, собаченция, знала бы ты, какой у меня сегодня был день, – вздохнула я. – Всем дням денек…

Бима ободряюще подтолкнула меня плечом – мол, давай, рассказывай.

– Ты ведь слышала, что я Катьке по телефону наплела?

Собака фыркнула. И в самом деле – еще бы не слышать, такую истерику попробуй не услышь…

– Так вот, – тихо продолжила я. – Я ей наврала. Нет, не про автобусы – автобусы там и вправду жуткие. Наврала про тубус, который якобы забыла в автобусе. На самом-то деле я перепутала квартиру. Видишь, какая дура у тебя хозяйка?

Бимуля слегка наклонила голову и бросила на меня смущенный взгляд: мол, зачем же так преувеличивать? Мол, умом ты действительно не блещешь, но и дурой, вроде как, не назвать…

– Еще как, Бимуля, еще как назвать… – я сокрушенно покрутила головой. – В общем, я зашла в другую квартиру, а там… там эти трое. Алкаши такие, гады… мрази… сволочи…

Я почувствовала, что рыдания опять подступают к моему горлу. Бима укоряюще заурчала рядом. Это значило: «Сколько раз тебе говорить, чтоб не ходила гулять без меня? Только представь себе, что было бы, если б мы зашли туда вдвоем! Посмотрела бы я на того, кто посмел бы задрать на тебя хвост…»

– Ну, ты тоже, думай, что говоришь… – ответила я, быстро смахивая слезу. – Как бы я тебя взяла? Собак в метро не пускают…

Бима презрительно зевнула. Конечно, это была крайне неуклюжая отговорка. Факт: обратно я добралась другим путем, без всякого метро – пешком и электричкой.

– Ладно, – признала я. – Могла бы и взять. Но куда бы я тебя дела в Катькиной квартире? Она сама говорит, что там ногу негде поставить, а у тебя их четыре! Четыре!

Мы помолчали. В дальнем конце темного двора слегка покачивалась на проволоке тусклая лампочка под плоской металлической тарелкой. Кроме нас, здесь не было никого – ни кошек, ни собак, ни прохожих. А может, и были: я не могла разглядеть в темноте, а Бимуля самоотверженно уделяла все свое внимание мне, в ущерб охоте за кошками.

– В общем, я перепутала квартиру.

– У-у-у… – не поверила Бима.

– Честно. Просто перепутала квартиру. Там все дома одинаковые, как зебры в стаде.

Собака смотрела недоверчиво: это не укладывалось в ее понимании. Она словно говорила: «А понюхать? Ведь Катькина квартира пахнет Катькой. Как можно спутать такие вещи? Сказать тебе, чем пахнет от Катьки? Пожалуйста. От Катьки остро пахнет…»

– Стоп, стоп, Бимуля! – я решительно прервала собачьи откровения. – Я не желаю знать ничего такого. Во-первых, Катя моя подруга. Для меня она пахнет духами «Клема». А во-вторых, мне все равно не учуять всего того, что чуешь ты. У тебя нос вон какой. И усы. Ты видишь у меня усы?

Собаченция вздохнула с явным сожалением. Усов у меня действительно не было.

– Ну вот. Они там пили бормотуху. А потом… потом… – я взяла Биму за ухо и шепнула туда, чтобы не услышала ни одна другая живая душа. – Потом я их убила. Всех троих. Я в этом почти уверена.

Бима нетерпеливо дернула ухом. Думаю, в это мое сообщение она не поверила вовсе. Да и кто бы поверил? Сама-то я верила?

– Послушай, не сбивай меня с мысли, – сказала я, отстраняясь. – Понимаю, это звучит невероятно. Как может слабая перепуганная девчонка справиться с тремя здоровенными жлобами… Хотя нет, жлобов там было два, а третий – дед лет шестидесяти. Уголовный такой, весь в татуировках. Но он выглядел еще опасней тех двух. Вот с таким ножом… Но я приказала им сдохнуть, и они сдохли, все трое. Можешь себе такое представить?

Бимуля соскочила со скамьи и потянулась. Моя собака отказывалась мне верить! Вот ведь сучка! Видано ли такое?

– Ну, как хочешь, – сердито проговорила я. – Хочешь – верь, не хочешь – гуляй! Обойдемся без хвостатых.

Еще раз качнув ушастой башкой, Бима потрусила в глубь двора. Наверно, решила еще раз перепроверить результаты обследования фонарного столба. Обидно, что и говорить. А с другой стороны, могла ли я винить ее в проявленном недоверии? Ведь не исключено, что все это – плод моей буйной фантазии. Мама утверждает, что такой фантазерки, как я, свет не видывал. К примеру, только что я вообразила, что веду диалог с бестолковой псиной. А на каком основании, спрашивается? Разве она может ответить – ответить словами, человеческой речью, а не зевками, кивками, толчками, лаем, утробным урчанием, то есть всеми этими бессмысленными знаками, которые я сама же и истолковываю? Нет, не может. Значит, велика вероятность того, что я всё это нафантазировала, весь диалог от начала до конца. Так? Так. Точка, конец сообщения. Тогда, может, и с тремя трупами то же самое? Фантазия – и дело с концом, не о чем беспокоиться…

Секунду, секундочку… Что же – и квартиры не было? Нет, квартира была, точно была. А эти трое? И трое были. В чем же тогда фантазия?

Ну, например, в том, что это я их убила. Фактически-то всё выглядит совершенно иначе. Фактически – уголовный дедок перерезал горло лысому, а потом насадил на нож здоровенного. Правильно?

Правильно. Только одно непонятно: с какого такого перепугу он вдруг решил их зарезать? Память услужливо, без спроса, подкинула мне картинку, которую лучше было бы не вспоминать: дед в майке, трусах и резиновых сапогах, стоящий в луже крови над агонизирующим Серым. Я видела его явственно, как будто в темном дворе вдруг зажегся киноэкран на всю площадь стены противоположного дома. Я отчетливо различала церковные маковки, синеющие на бледной стариковской груди, красную морщинистую шею, подрагивающие тонкие ноги, руки, бессильно повисшие вдоль тела.

Но главное – лицо. Растерянное, полубезумное выражение лица, какое бывает у человека, который вдруг, внезапно очнулся от кошмарного наваждения и теперь с ужасом взирает на дело рук своих, недоумевая, как такое могло случиться. Он ведь тогда же спросил у меня что-то в этом духе? Сейчас… сейчас вспомню. А, вот:

– Как же это, слышь?

Да, именно так. «Как же это, слышь?..» – тот, кто заранее спланировал хладнокровное двойное убийство, не задает подобного вопроса. А в том, что убийство было хладнокровным, можно не сомневаться: дед орудовал хлебным ножом с поистине хирургической точностью. Развалил лысому горло так, что тот и дернуться не успел. Одним движением пробил насквозь высоченного молодого мужчину атлетического телосложения. Я мало что понимаю в анатомии, но такой удар должен быть очень силен. Все это плохо согласуется с дрожащими коленками и вяло повисшими руками.

А взгляд? Я снова всмотрелась в киноэкран: в устремленном на меня взгляде выцветших стариковских глаз читался панический страх – даже больше: удушающий ужас, с каким, должно быть, смотрели первобытные неандертальцы на огромного саблезубого тигра. Да-да: он смотрел на меня и видел неминуемую смерть, медленно приближающуюся к нему на мягких пружинистых лапах. Это у нее он спрашивал – у нее, не у меня:

– Как же это, слышь?

И что же он услышал в ответ?

– Сдохни! – вот что. – Сдохни, кому говорят!

И дед немедленно исполнил этот недвусмысленный приказ.

Я с усилием перевела дыхание. Воображаемый киноэкран погас. Рядом, вокруг да около, озадаченно поглядывая в мою сторону, бродила Бимуля. Ей уже хотелось домой, в тепло, к миске с едой. Я поднялась со скамейки и взяла собаку на поводок. Фантазии фантазиями, но то, что произошло в квартире № 31, не поддавалось простому объяснению. Да, между такими собутыльниками нередки пьяные драки с летальным исходом. Да, эта драка может начаться вдруг, без каких-либо видимых причин и даже без предварительной минимальной ссоры. Да, пожилого человека может настигнуть внезапный инфаркт. Но велика ли вероятность того, что все это случится одновременно с моим случайным приходом туда? Велика ли вероятность того, что три эти смерти никак не связаны с моим присутствием в комнате, с моими действиями, с моим приказом «сдохнуть»? Факт: я потребовала от них умереть. Факт: сразу после этого они умерли. Отчего бы не предположить, что два этих факта связаны, причем второй является следствием первого? Звучит тоже невероятно – но не более, чем «простое» объяснение. Можно назвать это фантазией, а можно и нет…

– А ты проверь, – вдруг посоветовала доселе смущенно помалкивавшая умная-я. – Если уж ты вообразила в себе такие убийственные способности, то испытай их еще разок. Если сработает, то…

Бимуля смирно шла рядом, время от времени, словно бы невзначай, подталкивая меня плечом под колено.

– Слышала, Бимочка? – сказала я. – Мне уже рекомендуют записаться в киллеры. А ты говоришь – фантазии…

Дома было тихо, мама спала. Я положила собаке поесть, налила себе чаю и легла. Не знаю как у кого, но у меня усталость бывает такой страшной, что отпугивает даже сон. Сначала я долго ворочалась, безуспешно пытаясь определить, что именно мешает мне уснуть. Жажда? Холод? Тепло? Потом поняла: часы – вернее, их тиканье. Тиканье часов в доме напоминало о ходиках с кудрявым Ильичом. Я встала, повынимала у всех часов батарейки и легла опять. Но проклятое тиканье слышалось по-прежнему, черт его знает откуда: то ли из соседней квартиры, то ли из моей собственной башки.

Уже после полуночи, окончательно осознав, что шансов заснуть нет, я достала ватман и стала чертить. Никогда – ни до, ни после – я не занималась скучным предметом «Детали приборов и машин» с таким изощренным удовольствием: вдумчиво, не торопясь, посвящая работе все силы и помыслы. К четырем утра курсовая была полностью восстановлена. Без прежних помарок, притирок и исправлений она выглядела как минимум на балл лучше утраченного варианта.

– Вот видишь? – победно сказала я-глупая себе-умной. – Все в этом мире поддается восстановлению. Все можно исправить. Вон он, курсовик, на столе, полюбуйся!

Умная благоразумно промолчала, что ей, вообще-то, несвойственно.

Я залезла под ватное одеяло, позвала Биму, прижала к ее теплому боку свои ледяные ноги и провалилась в сон.

4

Курсовую работу принимала доцент Куликова, известная также под злым и даже, можно сказать, гадким, но при этом удивительно точным прозвищем «Кулиса». Прозвище прилипло к этой пожилой тетке по трем причинам: созвучности с фамилией, тематической близости к преподаваемому предмету и, главное, благодаря походке. То ли вследствие врожденного порока, то ли из-за травмы правый тазобедренный сустав доцента Куликовой был сильно вывихнут вбок, отчего при ходьбе преподавательница постоянно раскачивалась туда-сюда, издавая при этом тихий, но явственный скрип – ну точь-в-точь кулиса из какого-нибудь плохо смазанного механизма.

Лоська подошел, когда мы с Катькой ждали своей очереди в коридоре, – подошел сам, без предварительного уговора или какой другой инициативы с моей стороны. Это выглядело настолько необычно, что я даже на минуту забыла о своих тревогах. В те дни я частенько тревожилась по разным пустякам, хотя с момента резни в квартире № 31 прошло больше недели, и моя паранойя могла бы уже и поутихнуть. Могла – но не утихала. Должен же был когда-то проявиться мой проклятый тубус, забытый в самом неподходящем месте!

И все же – неделя есть неделя, время лечит любые тревоги.

– Перестань трястись, – успокаивала саму себя я-умная. – Менты могли и не обратить внимания на какой-то тубус с чертежами. Да даже если и обратили – подумаешь, орудие преступления! Зачем им привлекать к расследованию этот посторонний предмет? Больше им заниматься нечем! Причина смертей ясна и без твоих дурацких чертежей: вот хлебный нож, вот инфаркт… По идее, милиция должна закрыть это дело, не открывая тубуса.

Но это – по идее. А на практике я всякий раз вздрагивала при виде человека в форме, а уж, заслышав милицейскую сирену, и вовсе впадала в ступор. Это заметила даже Катька, которая, как правило, настолько занята собой, что почти не смотрит на других.

– Какая-то ты напряженная, Санька… – говорила она. – Случилось что?

Я отмахивалась:

– Ерунда. Последняя сессия, вот и дергаюсь.

И вот – такой нежданный подарок… Мы с Лоськой вышли покурить на лестничную площадку. То есть курила я – ему мама не разрешает. Мы немного помолчали.

– Что новенького, Лоська? – спросила я, дойдя до середины сигареты.

– Да вот…

Произнеся эту содержательную речь, он замолчал и некоторое время собирался с мыслями. Я бы охотно помогла любимому, если бы имела хоть малейшее понятие, о чем он собирается поведать. Но я не имела.

– Вот? – переспросила я с максимальной осторожностью, чтобы не сбить мыслителя с панталыку. – И… что?..

– Валерка Купцов. Знаешь Купцова?

– Это кто-то с механического? Он еще какая-то шишка в профкоме…

– В спорткомитете, – поправил меня Лоська. – Вот.

Мы снова немного помолчали.

– Милый, ну говори что-нибудь, – не выдержала я. – Там у нас с Катькой очередь подходит. Ну, знаю я этого Валеру. Мельком, конечно. На субботнике метлы раздавал. А чего ты его вспомнил?

– Он стройотряд набирает, – сказал Лоська. – Поедем?

Я поперхнулась дымом.

– Ты чего, Лоська? Я – да в стройотряд? Ты как это себе представляешь? Туда ребята зарабатывать едут. Девчонок если и берут, то только поварихами, одну-две на весь отряд. И правильно – не фиг женщине кирпичи таскать.

Он помотал головой.

– Не, Саш. Тут другое. Интеротряд.

– Интер – в смысле с иностранцами? – удивилась я.

Лоська кивнул:

– Немцы, чехи, румыны…

– Немцы, чехи, румыны – в Коми? На севере? Ты серьезно? Там ведь это… повсюду лагеря натыканы, иностранцам на это смотреть…

– Не на север, – перебил меня Лоська. – На юг. На Кавказ. В город Минеральные Воды. Валерка говорит, работа не пыльная, на консервной фабрике. Говорит, этот отряд не для заработка, а для общения. Для укрепления международных связей. Так что девчонок берут много. Два месяца, Саш. Мы бы с тобой целых два месяца… вместе…

И тут до меня наконец дошла прекрасная суть Лоськиного замысла! В самом деле: два месяца вместе! На юге! Вдали от пристального наблюдения крашеной гиены, его мамаши! За все это время нам пока еще ни разу не удалось провести вместе хотя бы несколько дней. Катька с Мишкой по два-три раза в год катались то в Таллин, то в Ригу, то в Москву… Да и другие пары тоже то и дело оттягивались по полной. Нам же с Лоськой оставалось лишь завидовать: проклятая мамаша всегда находила причину не выпустить его из своих когтей. А тут – целых два месяца! С ума сойти!

– Ай!

Я так обрадовалась, что забыла про сигарету, и та, догорев до самого фильтра, обожгла мне пальцы.

– Что, тебе не нравится? – уныло осведомился Лоська.

– Ты что, милый?! Как это может не понравиться?! – выпалила я, хватая его за руки. – Роскошная идея! Конечно, поедем!

Его лицо прояснилось.

– Значит, я тебя запишу?

– Погоди. Ты уже говорил об этом с Валентиной Андреевной?

– Пока нет.

– Ну-у… – протянула я. – Тогда еще ничего не известно. Вот увидишь: она тебя снова никуда не отпустит.

– Отпустит, – возразил Лоська. – Я все продумал. Ты же знаешь: перед распределением нужны баллы по общественной работе. А для парней – хотя бы одна поездка в стройотряд.

– А у тебя еще нет ни одной, и это лето – последний шанс… Умница!

Лоська приосанился: такой похвалы он удостаивался нечасто. И ведь действительно, теперь гиене просто некуда деваться. Во-первых, сыну и в самом деле необходимы эти дурацкие общественные баллы. Во-вторых, она отпускает его не куда-нибудь в Коми, убиваться на бетонных работах, а на Кавказ, в почти люксовые условия. Что тут возразишь?

– Тогда, Саш… – он опять замялся. – Я хочу попросить… Мать, сама понимаешь… Ну, это…

– Проси чего хочешь, – милостиво разрешила я. – После таких новостей…

Меня переполняла радость. Такой подарок, такой подарок! Все прошлые тревоги отодвинулись далеко-далеко, жизнь внезапно обрела сияющую перспективу, рядом с которой любые неприятности казались незначительными мелочами.

– Давай не будем говорить ей, – сказал он, глядя в сторону.

– Как это? – не поняла я. – Как это не говорить? Ты ведь все равно должен известить Валентину Андреевну, так или иначе. Но, милый, бояться нечего: ты и в самом деле всё замечательно придумал. Баллы, распределение и прочее. Она точно согласится.

– Да нет, ты не поняла. Не будем говорить ей, что ты тоже едешь.

– Что?

Меня будто сбросили с небес на землю.

– Саш, ну пойми: это только усложнит, – заторопился Лоська. – Ты же знаешь, она не очень тебя… Ей и так будет трудно согласиться. Или что – лучше вообще не ехать?

– Нет, – отозвалась я. – Вообще не ехать, конечно, хуже. Ты снова прав. А я не права. Ей и так будет трудно согласиться.

– Не обижайся, ну пожалуйста…

Он стал торопливо сыпать словами – короткими рублеными предложениями, одно за другим, одно за другим. Я слушала и не слушала: какая разница? Все его аргументы понятны и известны заранее. Лоська есть Лоська. Точка, конец сообщения. Что не очень понятно, так это почему я так расстроилась? Ведь перспектива нашей поездки по-прежнему светит в не столь большом отдалении.

«Эй, хватит кукситься, дуреха! – сказала я-умная себе-глупой. – Он будет твоим на протяжении целых двух месяцев – твоим безраздельно. Это же счастье. Счастье, о котором ты еще полчаса назад и подумать не могла. Но тебе, дуре, всё мало. Тебе непременно понадобилось еще и благословение его паршивой мамаши. При том, что ты сама прекрасно знаешь, что она скорее сдохнет, чем согласится. Эта подлая крашеная гиена еще может отпустить сыночка в стройотряд, но только не с тобой. Она ни при каких условиях не позволит ему ехать с тобой куда бы то ни было – хоть в рай, хоть в ад, хоть в светлое будущее. Это так. Но разве это новость? Никакая это не новость. Так чего же ты придуриваешься? Унизительно? Ах, нам унизительно… Экие мы гордячки-аристократки, их императорские величества. Хватит молчать, дура! Хватит пугать бедного Лоську! Он ведь сейчас перепугается настолько, что и вовсе откажется от этой затеи…»

Я решительно тряхнула головой.

– Стоп! – скомандовала я Лоське, натягивая поводья, так что он послушно смолк и пошел в поводу. – Стоп, Лоська. Ты совершенно прав. Идея твоя замечательна, и мы никому не позволим ее испортить – ни богам, ни людям, ни обстоятельствам. И если для этого требуется немножко схитрить, то отчего бы этого не сделать?

– Вот я и говорю… – просиял он.

– Ты всё совершенно правильно говоришь, – заверила его я. – Но, насколько я знаю Валентину Андреевну, она трижды проверит и перепроверит каждую деталь. Поэтому легенда должна быть правдоподобной. Скажи матери, что я еду на лето в Крым… хотя, нет – Крым слишком близок к Кавказу… Пусть будет Паланга. Скажи ей, что я заказала путевку в Палангу, в дом отдыха.

– В Палангу, – повторил он.

– Да, в Палангу. И всем остальным нужно сказать то же самое. Всем – даже родным и друзьям. Потому что, ты меня, конечно, извини, но твоя мамочка вполне может позвонить им и сверить показания.

– Она может… – кивнул Лоська.

– Ну вот. Остается Валера Купцов. Ему скажи, что я обязательно поеду, но прошу пока не вносить меня в список. Пусть просто держит мне место, ладно?

– Он спросит почему…

– А ты скажи ему правду, – посоветовала я. – Объясни, что к чему. Насколько я знаю, парни обычно рады помочь друг другу в таких делах. Особенно, когда это им ничего не стоит. Договорились?

Он закивал с удвоенным энтузиазмом. Мы скрепили договор поцелуем, и я вернулась в коридор к Катьке. Удивительно, но решительный тон, которым я отдавала команды Лоське, подействовал и на меня саму. Теперь необходимость утаивать от его мамаши факт моего участия в стройотрядовской поездке на Кавказ уже не казалась мне такой унизительной. Напротив, я со злорадным наслаждением представляла себе момент, когда гиена узнает-таки истинное положение вещей. Узнает, но будет уже поздно что-либо изменить! Вот уж когда она свету божьего не взвидит, чертова кукла!

А у меня – у меня будут целых два месяца, чтобы оправдать все ее опасения на мой счет. Лоська мягкий, как пластилин, – неужели я не успею за это время обработать его так, чтобы он окончательно принял нужную форму? В декабре распределение – желательно подать заявление в ЗАГС по крайней мере за месяц до этого, чтобы потом не было неожиданностей.

И потом, если разобраться, то расстраиваться и в самом деле совершенно не из-за чего. Ведь я обиделась вовсе не на гиену: плевать я на нее хотела. Если что меня и задело, так это Лоськина бесхребетность, вот что. Но и это тоже не новость: я же сама только что рассуждала о том, какой он мягкий. Просто сейчас этот кусок пластилина большую часть времени находится в руках у мамаши, которая мнет и жмет его по своему усмотрению. И то, что Лоська все еще со мной, невзирая на эту постоянную враждебную обработку, говорит о многом. О чем? О том, что он без меня не может – вот о чем. Иначе мамаша уже давно оторвала бы его ко всем чертям.

И еще одна радость: весь этот проект – целиком и полностью Лоськина инициатива. Этот интеротряд придумал он сам, только он – без моего участия, моего подталкивания, намеков, звонков, уговоров. Сам! Нужно знать Лоську, чтобы представить себе, насколько это не похоже на него. Ведь Лоська есть Лоська – всегда теленок, всегда в поводу, всегда ни то ни се, где-то между Коськой и Моськой… И тут вдруг такое! Такое! Значит, я и в самом деле важна для него – может даже, очень важна…

– Чего это ты так сияешь? – поинтересовалась Катька, не поднимая головы от конспекта. – Не верь им, гадам.

– А я и не верю, – весело ответила я. – Все в наших руках, подруга. Ты учи, учи, не отвлекайся.

Я умирала от желания рассказать ей обо всем, но приходилось сдерживаться: успех предприятия зависел от соблюдения полной секретности. Чем дальше, тем больше я убеждалась в исключительной важности предстоящей поездки. В моем воображении постепенно выстроилась длинная цепочка событий, которая выглядела совершенно логичной и, главное, осуществимой. Она простиралась с момента нашего с Лоськой выхода на лестницу покурить и заканчивалась в глубокой-глубокой старости. Цепочка включала вожделенную поездку на Кавказ, предложение, которое Лоська, несомненно, сделает мне там, вдали от мамаши, быструю подачу заявления в ЗАГС, свадьбу под Новый год, счастливую семейную жизнь, а также, по меньшей мере, пятерых детей, многочисленных внуков и правнуков. Самое последнее звено, хотя и терялось в тумане далекого будущего, предусматривало опять же совместный безболезненный уход. Как в сказке: жили счастливо и умерли в один день.

По мере обдумывания цепочка крепла, тяжелела и примерно через полчаса уже опутывала всю мою счастливую душу. Но поразительно: при всей своей чугунной тяжести, она ничуть не давила на плечи, не пригибала к земле, а напротив, тянула меня в полет, как наполненный гелием невесомый воздушный шар. Мне хотелось петь, танцевать, потешно выбрасывая вперед ноги по образцу кафешантанного канкана. Меня до дрожи, до покалывания в пальцах подмывало вот прямо сейчас выкинуть какое-нибудь забавное коленце, отколоть какой-нибудь номер или просто завопить во все горло. Я едва сдерживалась.

Дверь в кабинет открылась, выпуская наружу предыдущую пару. Катька подхватила сумку и прикрикнула на меня:

– Санька, чего стоишь? Наша очередь… Ну, как прошло?

Последний вопрос адресовался уже не мне, а вышедшим парням. Один из них устало махнул рукой:

– Да никак. Незачет. Лютует Кулиса. Послала доделывать, – он окинул нас потусторонним взглядом умирающего мученика и добавил с неожиданным злорадством: – А вы заходите, заходите… Вас ждут. Кнуты сплетены, розги замочены. Поторопитесь, несчастные, а то у нее там дыба остывает…

Кулиса встретила нас настороженным взглядом. Как видно, наши предшественники настроили ее на боевой лад. Наверно, в другое время я бы испуганной мышкой замерла у порога – как, кстати, и повела себя Катька. Но в тот момент море было мне по колено, буквально. Воздушно-чугунная цепь счастья уверенно несла меня над всеми морями-океанами. Не дожидаясь приглашения, я бухнулась на стул перед Кулисой.

– Добрый день, Татьяна Антиповна! Как дела? – я обернулась к остолбеневшей Катьке. – Кать, ты чего встала? Садись!

– Как дела? – зловеще переспросила Кулиса и покосилась на свою прислоненную к стулу палку, как будто прикидывая: вмазать мне по спине прямо сейчас или немножко подождать. – Это вы мне? Романова, если не ошибаюсь?

– Точно, Романова Александра, – представилась я, лучась широченной улыбкой. – А эта перепуганная студентка – Расторгуева Екатерина. Но вы не думайте, Татьяна Антиповна, она сейчас оклемается.

Кулиса удивленно подняла брови.

– А позвольте спросить, уважаемая Романова Александра: в чем причина вашей, без преувеличения, буйной радости? Вы ведь пришли сдавать курсовую работу, так?

– Так, – весело подтвердила я. – Вот она, курсовая. А причина радости простая, Татьяна Антиповна. У меня все хорошо. Никогда так не было, а вот теперь – хорошо.

Доцент Куликова едва заметно улыбнулась.

– Ладно, разворачивайте, – сказала она. – Сейчас посмотрим, действительно ли у вас все хорошо. Может же такое быть, что кое-какие вещи представляют исключение из этого правила? Ну, например, курсовая по «Деталям машин»…

Я развернула чертеж. Справа над ухом прерывисто дышала Катька. По-моему, она пребывала на грани обморока.

– Гм… – Кулиса окинула беглым взглядом чертеж и подняла на меня глаза. – Что это он у вас такой чистенький? Совсем без исправлений.

– Это беловой вариант, Татьяна Антиповна! – пояснила я с гордостью. – Мы с Екатериной считаем, что чертеж обязательно должен быть красив, хотя он и изображает всего лишь червячную передачу. Она, хоть и червячная, но ползает не только по земле. Она еще и летает! И плавает! И вообще… даже червячная передача заслуживает счастья. И чистоты. Вот.

Преподавательница откинулась на спинку стула и вздохнула. На ее лице застыло странное выражение. Не сердитое, нет… но и не слишком веселое. Грусть? Наверно, грусть.

– Знаете что, девоньки? – задумчиво проговорила она. – Я вот смотрю на вас, и мне делается страшно. Страшно… ой, как страшно…

– П-п-почему? – запинаясь, пролепетала Катька у меня за спиной.

– Давайте зачетки! – сказала Кулиса, протягивая руку. – Не портить же вам жизнь, если у вас и в самом деле все хорошо. Давайте, давайте…

Доцент Куликова редко ставила кому-то выше четверки. Мы получили пять. Катька наверняка сочла это чудом, но я-то знала, что все дело в моей невидимой воздушно-чугунной цепи счастья. Попробуй-ка, сокруши кованую сцепку ее тяжеленных, ее невесомых звеньев! Мы с Катькой были уже у двери, когда Кулиса вдруг снова окликнула нас.

– Погодите, девочки! Я совсем забыла… меня ведь просили… Сейчас, сейчас… – она выудила из бумаг небольшой листок и вгляделась в него поверх очков. – Ну да, вот тут написано: Романова и Расторгуева. Вас просят зайти в деканат. В двенадцать. Сейчас сколько? Без четверти? Надо же, чуть не забыла… Вот был бы номер!

В коридоре Катька бросилась мне на шею.

– Ну, ты даешь, Саня! Нет, ты не Саня, ты Санища! Пять за курсовую – мне такое и не снилось. Я ведь чуть со страху не умерла, клянусь тебе. Всё думала: «Вот сейчас выгонит, вот сейчас выгонит!» А уж когда она сказала, что ей за нас страшно… О чем это, ты как поняла?

– Не знаю… – рассеянно отвечала я.

Честно говоря, мне было сейчас не до Катькиных восторгов. Мне хотелось поскорее увидеть Лоську, поговорить с ним или просто посидеть молча. Лучше даже второе: Лоська никогда не был мастером вести разговоры, зато молчал удивительно хорошо, спокойно и естественно. Но сначала нужно зайти в деканат.

– Зачем мы им понадобились, Катюня?

– Кому?

– Замдекану. Или его секретарше. Зачем?

Катька пожала плечами:

– Да ну, ерунда какая-нибудь, не бери в голову. Если б меня одну дернули, я бы еще беспокоилась. Но у тебя-то хвостов нет и прогулов тоже. Значит, что-то другое. Может, к распределению списки составляют. Анкету надо заполнить или еще что… – она вдруг снова принялась меня тормошить: – Но как ты Кулису-то уделала! Это ж любо-дорого! Ну, Санища! Ну, гений!

Дверь в приемную деканата была открыта. Секретарша Зоя разговаривала по телефону. Увидев нас, она указала рукой на стоящие вдоль стены стулья – мол, подождите, я сейчас освобожусь. Мы с Катькой послушно уселись рядом с другим посетителем – мужчиной средних лет, не похожим ни на студента, ни на преподавателя. Наконец Зоя положила трубку и вопросительно взглянула на нас.

– Куликова сказала зайти в деканат, – объяснила Катька. – Вызывали?

– Фамилия?

– Расторгуева и Романова.

Секретарша окинула нас любопытным взглядом.

– Ах, да, – она повернулась к мужчине. – Э-э… Извините, забыла ваше имя-отчество. Вот они, пожалуйста.

Наш сосед поспешно кивнул и поднялся со стула. На лице его застыла вежливая полуулыбка.

– Нам бы только помещеньице какое-нибудь немудрящее, если это вас не слишком затруднит. Был бы чрезвычайно благодарен за оказанную помощь. Потому что, видите ли, дело-то деликатное, личное в некотором роде, и мне совсем не хотелось бы привлекать…

– Конечно, конечно, ноу проблем, – бесцеремонно перебила его Зоя и, порывшись в ящике, вынула оттуда ключ. – Вот, третья дверь направо. Занимайте хоть на весь день. Будете уходить – ключ вернете.

– Обязательно, непременно вернем, даже не сомневайтесь, – горячо заверил ее мужчина. – Лично отвечаю, головой, можно сказать.

Он поднял с пола объемистый портфель и обратился к нам:

– Пойдемте, сударыни. Следуйте, пожалуйста, за мной. Это ненадолго, смею вас уверить. Совсем ненадолго.

Сердце мое сжалось от нехорошего предчувствия.

– Чего это вдруг за вами? – сердито сказала Катька. – Нас в деканат вызвали, по делу. А тут вдруг – за вами. Что за дела вообще?

Уголки губ мужчины слегка раздвинулись, что, видимо, должно было означать более широкую и, значит, более приветливую улыбку. Глаза его непроизвольно моргали, словно он то и дело кому-то подмигивал.

– Вот я вас и вызывал, дорогие мои голубушки. Посредством деканата. А как же иначе? Институт учреждение солидное, студенты, деканат… а как же иначе-то? Только через деканат, как положено. Вот я и вызвал. Так что, пройдемте, будьте любезны. Это ненадолго.

– Идите, девочки, идите, – поддержала его секретарша.

Она с неподдельным интересом наблюдала за разворачивающейся сценой.

– Да кто вы такой, чтобы нас вызывать-то? – не сдавалась Катька. – Зоя, кто это?

В водянистых глазах незнакомца под почти белыми ресницами вспыхнул и погас острый огонек.

– Видите ли, гражданка Расторгуева, я полагал, что нам имеет смысл представиться друг другу в более приватных, что ли, условиях, а не на глазах, что называется, у всего света. Потому что дело ведь действительно деликатное, совсем не для широкой публики… Хотя, как знать, как знать – может, будет и для широкой… Но это, разве что, со временем, а пока оно совершенно деликатное, вне всякого сомнения, можете мне поверить. Да, голубушка… но ежели вы так настаиваете, я могу назвать свое имя и должность прямо сейчас… – он сунул свободную руку за лацкан плаща. – Ну как? Сейчас? Или подождем, чтобы без посторонних… – поймите меня правильно, Зоя Васильевна, я ни в коем случае не намеревался вас обидеть или еще что.

Секретарша завороженно кивнула. Наверно, ее тоже, как и нас с Катькой, гипнотизировала эта странная манера говорить – быстрая, слитная и необычно многословная. Речь незнакомца опутывала собеседника, как липкая паутина.

– Ну, так что вы решили, Екатерина Сергеевна?

Катька нерешительно пожала плечами:

– Как хотите. Мне все равно.

– Ну и чудненько! Великолепно! – воскликнул он с преувеличенным энтузиазмом. – Вы приняли совершенно справедливое решение – разумное и взвешенное. Я просто счастлив, что мы начинаем наше общение в таком конструктивном ключе. Сотрудничество и понимание – вот основа правильного общения, дорогие мои сударыни! Пойдемте, пойдемте… Всего доброго, Зоя Васильевна! Ключик я непременно верну, даже не сомневайтесь. Всенепременно!

Меня едва не передернуло от этого старорежимного «всенепременно». Мужчина – то ли в шутку, то ли всерьез – обильно использовал слова и обороты, которые уже давно вышли из употребления. Не помню, чтобы раньше кто-нибудь называл меня голубушкой и сударыней… Зачем? С какой целью? Почему бы не говорить просто, как все? Если незнакомец поставил себе задачу с первых же минут испугать нас и сбить с толку, то он, несомненно, преуспел в своем намерении.

На выходе из приемной он, конечно же, церемонно пропустил нас вперед, слегка шаркнув ножкой и согнувшись в полупоклоне. Ростом мужчина был ненамного выше меня – пухлый, круглоголовый, с большим выпуклым затылком. В коридоре он мелкими шажками забежал вперед и, энергично щелкнув замком, распахнул перед нами дверь.

– Заходите, голубушки, заходите… вот так… замечательно, великолепно, просто чудесненько! Присаживайтесь, будьте любезны. Вот здесь было бы исключительно хорошо. Минуточку, дорогие мои сударыни, минуточку… Вот так, чтобы не мешали… – он запер дверь на два оборота ключа. – А то знаете, как это бывает: то один заглянет, то другой. Студентусы! Хе-хе-хе… сам таким был, помню во всех подробностях. Ну-с…

Кабинетик был маленький, семинарский, на девять столов. Незнакомец уселся напротив нас с Катькой, открыл портфель и вынул канцелярскую папку с завязками.

– Ну-с, – повторил он, хлопнув по папке обеими ладошками и весело окидывая нас взглядом водянистых глазок, – ну-с, вот и настало время для знакомства. Позвольте представиться, голубушки: капитан Знаменский Павел Петрович, оперуполномоченный управления внутренних дел по особо тяжким преступлениям. Вот, смотрите.

Оперуполномоченный вытащил из внутреннего кармана плаща удостоверение, раскрыл его и положил перед нами на стол рядом с папкой. Я послушно посмотрела. В животе у меня поднывала неприятная тянущая боль, а в голове было пусто и гулко – ни единой мысли, даже самой глупой, только два коротеньких слова прыгали там от стенки к стенке двумя звонко окающими шариками от пинг-понга: «Вот оно!.. Вот оно!.. Вот оно!..» Когда же я подняла глаза от красной книжечки капитана Знаменского, то вдруг обнаружила, что он тоже смотрит на меня, причем не так, как прежде – вскользь, по дороге на Катьку, а пристально, в упор, не мигая, как будто именно я являюсь тут не просто главным, но единственным фокусом всего происходящего.

– Особо тяжким… – недоуменно проговорила Катька. – Но при чем тут мы?

Опер неохотно оторвался от меня и перевел взгляд на Катьку.

– А позволительно ли мне поинтересоваться, где проживает уважаемая Екатерина Сергеевна?

Катька энергично кивнула. В отличие от меня, она уже оправилась от неожиданности и теперь не собиралась уступать инициативу без боя.

– Позволительно. Поинтересуйтесь.

Знаменский улыбнулся, будто Катькина наглость не задела, а напротив, умилила его.

– Итак, где же вы проживаете?

– Улица Партизана Кузькина, дом 7-б, квартира 31.

– Ну вот. Тогда вы должны быть наслышаны о тройном убийстве, которое произошло по соседству, в вашем дворе. Прямо перед вашим носом, можно сказать. И даже в такой же квартире с тем же самым номером, 31. Довольно странное совпадение, не находите ли, дражайшая Екатерина Сергеевна?

– В такой же квартире! – фыркнула Катька. – Вы там хоть раз бывали, в нашем районе? Там все «такое же». Все одинаковое – и дома, и квартиры, и люди в квартирах. Разве что номера домов разные, да и это поди разгляди. В общем, ничего странного, товарищ капитан.

– Ну что же вы так официально, голубушка? – расстроился опер. – Товарищ капитан… – мы ведь не на плацу, правда? Зовите меня просто Павел Петрович. Мы ведь сидим тут, беседуем, общаемся, можно сказать, к полному взаимному удовольствию. Значит, ничего странного, так и запомним. Обычное дело: троих человек убили – так, по-вашему?

Катька закусила губу.

– Что вы меня путаете? Ну что вы меня путаете? – обиженно выпалила она. – Я и сама запутаюсь. Я вам разве это говорила? Обычно – совпадение, а убийство… а убийство… это ужас какой-то. Мы до сих пор спать не можем. У нас в микрорайоне такого отродясь не было. Парни, бывает, дерутся, но чтоб такой ужастик…

Оперуполномоченный печально покивал – очевидно, в знак того, что целиком и полностью разделяет Катькины чувства.

– Значит, наслышаны, – констатировал он. – Так и запомним. А от кого наслышаны, позвольте спросить?

– От кого наслышана? – удивилась Катька. – В каком смысле?

– Ну, кто вам о сей ужасной трагедии рассказал? Кто, так сказать, поведал? Соседи по дому? Соседи по двору? Родные и близкие? А может, даже какие-нибудь подружки по институту? – Знаменский снова скользнул по моему лицу взглядом водянистых глаз, как будто мазнул кисточкой белесых ресниц.

– Ну, я уже не помню… все только об этом и говорили, весь двор… – Катька пожала плечами и задумалась. – Да там и без всяких рассказов: милиции целая туча понаехала, ПМГ, «скорые». Парадняк оцепили. Я же из окна все это видела.

– Ну а все-таки…

– А! Вот! – вспомнила Катька. – Тетя Тамара из соседней квартиры. Прибежала, говорит: пятерых зарезали, маньяк, мол… Сначала-то думали про пятерых… Я вот и Сане по телефону говорила: пятерых, мол. Значит, это от тети Тамары, точно. А от кого она услышала, без понятия, не знаю.

– Сане? По телефону? – заинтересованно переспросил опер. – Это какому же Сане?

– Не какому, а какой. Саня, подруга моя, вот она здесь же сидит. Саша Романова.

Знаменский несколько раз кивнул, проникновенно моргая глазками.

– Ну да, конечно! Как это я сразу не понял? Саня – это Саша. Александра Родионовна Романова, если по паспорту. Конечно, конечно… И что же, любезнейшая Екатерина Сергеевна, вы тут же всех своих подруг обзвонили с этой жуткой историей, или только Александру Родионовну посвятили, так сказать, в леденящие душу подробности?

– Зачем всех-то? Сане позвонила, и всё.

– Почему же только ей?

– Потому что я ей весь день названивала! – в голосе Катьки прозвенел отголосок давнего возмущения. – Потому что мы с ней договаривались у меня курсовик делать. Я ее к двенадцати ждала, максимум к часу. А она не приехала. Вот я и названивала, пока не прозвонилась. Беспокоилась потому что.

Опер озабоченно покачал головой:

– Действительно, вы совершенно правы. Я бы тоже на вашем месте ужасно беспокоился. Это же только себе представить: ваша подруга должна была приехать к часу дня в квартиру номер 31 дома 7-б по улице Партизана Кузькина, я вас правильно понял? Правильно. И вот, надо же такому случиться, что примерно в это же время в точно такой же квартире точно такого же дома по той же самой улице происходит зверское тройное убийство. Ну как же тут не забеспокоиться? Она ведь, страшно подумать, – он снова мазнул взглядом по моему лицу, – могла и перепутать…

Последнее слово Знаменский произнес свистящим шепотом.

– Перепутать… что? – не поняла Катька.

– Перепутать дома… – прошептал Знаменский. – Перепутать дом 7-б с домом 7-а. Вы же сами говорите, Екатерина Сергеевна, все дома у вас в районе одинаковые. И вот, представьте себе только на минуточку, заходит ваша дражайшая подруга Александра Родионовна в четвертую парадную от угла, звонит в дверь и попадает не к вам. То есть совсем-совсем не к вам, а прямиком во весь этот ужас, который там ровно в это же самое время и происходит. Представили?!

Они уставились друг на друга так, будто меня здесь не было вовсе. Потом Катька тряхнула головой.

– Ну, уж вы придумали историю, товарищ капитан…

– Павел Петрович.

– Павел Петрович… – поправилась Катька. – Только ничего этого быть не могло.

– Отчего же, Екатерина Сергеевна?

– Очень просто, – ответила Катька, вновь овладевая ситуацией. – Этого не могло быть по многим причинам. Во-первых, я Саньке… Александре Родионовне все четко объяснила, и адрес она записала…

– Записала? – переспросил Знаменский. – Почему это ей вдруг записывать понадобилось? Она что, до этого никогда у вас не бывала?

– Нет, – признала Катька, – не бывала. Ну и что? Она все равно не могла перепутать.

– Да почему же? Вы так и не объяснили.

– Я не объяснила потому, что вы все время меня перебиваете, – сердито сказала Катька. – Во-первых, она записала адрес. Во-вторых, попади она в руки к маньяку, так уже была бы мертва, а она вот она, туточки, здесь сидит и на нас с вами глядит. А в-третьих, и в-главных, она до нашего микрорайона вообще не доехала!

Выложив этот козырь, Катька победно посмотрела на опера. Тот удивленно всплеснул руками:

– Не доехала?! Вот это да! Ехала-ехала и не доехала. Ну, надо же… а что же ей помешало, любезнейшая Екатерина Сергеевна?

– Тубус! – Катька повернулась ко мне. – Саня, ну что ты всё молчишь? Объясни товарищу капитану. Павлу Петровичу.

– Я… – начала было я, но Знаменский остановил меня жестом. Он по-прежнему обращался только к Катьке.

– Тубус, Екатерина Сергеевна? Это какой же такой тубус, позвольте узнать? Должно быть, с вашей курсовой работой?

– Ну да! – воскликнула Катька. – Он самый. Я ж говорю: мы договорились заканчивать курсовик. И поэтому Саня ехала ко мне с курсовиком. В тубусе. И потеряла тубус в автобусе. Там две пересадки, и если с непривычки, то…

– Ай-я-яй… – сочувственно покачал головой оперуполномоченный. – Потеряла. Что же, совсем-совсем потеряла?

Катька покосилась на меня и тяжело вздохнула. Ей явно надоело отдуваться одной, но, похоже, она чувствовала, что должна мне после моего блестящего выступления у Кулисы. Там лидировала я, теперь ее очередь – всё справедливо.

– Совсем-совсем.

– Ай-я-яй… как же вы защитились-то? Защита-то, если не ошибаюсь, сегодня? Неужто пришлось заново чертить? Это ж сколько работы… обидно, наверно, а, Екатерина Сергеевна?

– Еще бы не обидно… – усмехнулась Катька. – Но Саня все сама восстановила. За одну ночь, представляете?

Оперуполномоченный далеко наклонился вперед, выпучил глаза и произнес с особенным нажимом:

– Представляю, Екатерина Сергеевна. Очень хорошо представляю. Жаль, очень жаль ваших молодых сил, растраченных на двойную работу. Эх, знал бы я раньше… – он сокрушенно покрутил головой. – Знал бы я раньше…

– Ну, знали бы, и что? – насмешливо проговорила Катька. – Чем бы вы помогли-то?

– Как это чем? – опер снова откинулся на спинку стула. – Разумеется, тубусом. Он ведь нашелся, дражайшая Екатерина Сергеевна. Да-да, не смотрите на меня так недоверчиво. Когда с вами говорит капитан Знаменский Павел Петрович, можно верить каждому его слову. Я никого и никогда не обманывал, на том стою. Повторяю: нашелся ваш тубус.

Катька удивленно вытаращила глаза.

– Нашелся? Это где же? В автобусе?

– Ну, зачем же в автобусе… – Знаменский в упор посмотрел на меня. – Куда принесли, там и нашелся. В квартире номер 31 дома 7-а по улице Партизана Кузькина. Прямо там и лежал себе в уголке, даже кровью не замазался. А уж крови там было видимо-невидимо, голубушка Екатерина Сергеевна…

Не знаю, на что он рассчитывал. В чем я теперь нисколько не сомневалась, так это в том, что передо мной сидит очень умный и расчетливый враг. Он вроде бы допрашивал Катьку, но целил определенно в меня. Его изощренная тактика преследовала вполне определенное намерение: выбить меня из равновесия, запугать, заставить паниковать. Наверно, он надеялся, что в этот решительный момент я не выдержу, зареву, ударюсь в истерику и так, в перерывах между рыданиями, выложу ему всю подноготную. Его водянистые глаза плескались вокруг меня, как меленькие воды Финского залива, и я брела к неведомому горизонту в их холодной и липкой влаге, зная и помня лишь одно: я должна уехать с Лоськой на Кавказ, я должна сделать это, я должна, я должна, я должна…

Сколько времени он выжидал – полминуты?.. минуту? Я не опускала глаз, ведь я должна была выдержать во что бы то ни стало, я должна, я должна… Наконец в водянистом тумане залива что-то дрогнуло – то ли облако, то ли берег; Павел Петрович удивленно качнул головой и опять перевел взгляд на Катьку. С трудом удержавшись от вздоха облегчения, я тоже посмотрела на подругу. Та сидела с открытым ртом, не зная, что сказать.

Знаменский взял со стола свое удостоверение и спрятал его во внутренний карман.

– Бывает, – задумчиво произнес он, обращаясь в пространство. – Если уж на старуху бывает проруха, то что же тогда сказать про старика?

– П-п-погодите, Павел Петрович, – выдавила из себя Катька. В минуты особенного волнения она начинала запинаться. – Как это в квартире? К-к-как это нашелся? Саня, да что же это? Павел Петрович?

Оперуполномоченный поморщился.

– Ох, сколько сразу вопросов, гражданка Расторгуева. Не слишком ли много? Нет, не слишком? В этом мы с вами удивительно похожи, любезная Екатерина Сергеевна. У меня вот тоже уйма вопросов… – он поднялся со стула и отпер дверь. – Можете идти.

Мы с Катькой вскочили, с грохотом отодвинув стулья. За открытой дверью кабинета маячил институтский коридор… – свобода, Лоська, Кавказ.

– Впрочем, Александра Родионовна, подождите минутку…

Катька вдруг прыснула, уже стоя в дверях:

– А вас, Штирлиц, я попрошу остаться!

Но опер не поддержал шутку – по-видимому, он был немало раздосадован тем, что беседа пошла не по плану.

– Не волнуйтесь, Екатерина Сергеевна, – проговорил он с кислой улыбкой. – Я скоро верну вам вашу забывчивую подругу. Всего несколько вопросов. До свидания, Екатерина Сергеевна.

Взяв Катьку под локоток, Знаменский выдворил ее за порог и снова запер дверь на ключ.

– Садитесь, Александра Родионовна, садитесь. Я вас не съем.

Он задумчиво прошелся взад-вперед по комнате, постоял у окна и, наконец, остановился передо мной.

– А вы крепкий орешек, гражданка Романова.

– Не понимаю, о чем вы, – ответила я как можно спокойней.

– Всё вы понимаете…

Он сел за стол, открыл папку и минуту-другую листал подшитые там документы.

– Романова… Романова… Хорошая фамилия, правительственная, можно сказать.

– Вы что-то имеете против моей фамилии?

– Нет-нет, что вы, голубушка. Против фамилии – ничего. Вы ведь ее унаследовали от деда по материнской линии, не так ли? А он от кого?

– От своего отца, нет?

Знаменский нехорошо усмехнулся.

– А вот и нет, любезная Александра Родионовна. Тогда ведь, знаете, многие выбирали себе фамилии по вкусу. Раскольников, Каменев, Литвинов, Романов… а если копнуть, оказывается какой-нибудь банальный Ильин, а то и вовсе что-то неудобоваримое… – он хихикнул. – Вот, к примеру, ваш дедуля…

– Вы меня в чем-то обвиняете? – перебила его я.

Оперуполномоченный пристально посмотрел на меня и пожал плечами. На сей раз я выдержала его взгляд без всякого труда. Теперь в нем уже не было и следа от того смертельного финско-заливного холода, который едва не задушил меня десять минут тому назад. Чего он хотел от меня сейчас? Наверно, пытался понять, как действовать дальше, на каком фундаменте следует построить новый план, где расставить силок, капкан, ловушку… Да-да, похоже, в тот момент он еще не решил, как со мной быть, и потому просто тянул время.

– Я? Обвиняю? Вы, наверно, шутите, дражайшая Александра Родионовна. Если бы я собирался вас в чем-то обвинить, то мы разговаривали бы не здесь, а совсем в другом месте.

– Тогда чего вы от меня хотите?

Он снова пожал плечами.

– Задать несколько вопросов, только и всего.

– Ну, так задавайте. И пожалуйста, оставьте в покое моего деда, он тут совершенно ни при чем.

– Хорошо, хорошо. Вы правы… – он вздохнул и посмотрел в окно. – Вопросов у меня всего два. Первый: как ваш тубус оказался на месте преступления?

Теперь настала моя очередь пожимать плечами.

– Понятия не имею. Я забыла тубус в автобусе. Наверно, кто-то подобрал его и принес в эту квартиру.

– Кто?

– Не знаю. Я просто высказываю предположение.

– Александра Родионовна, голубушка, – устало проговорил опер, по-прежнему глядя в окно. – Вы ведь видели этих алкашей. Ну зачем им ваш тубус – бутылки носить?

«Отчего же, молодому еще не поздно было и поучиться!» – едва не выпалила я, но вовремя опомнилась, заменив этот чреватый катастрофой ответ на правильный:

– С чего вы взяли, что я кого-то видела? Никого я не видела. Я забыла свой тубус в автобусе.

– Хорошо, хорошо. Как хотите. Никого вы не видели, ладно. Тогда второй вопрос, он же последний… – Знаменский смотрел на меня чуть ли не с мольбой. – Александра Родионовна, дорогая, помогите мне понять. Только проясните мне этот маленький моментик, и я обещаю, что больше никогда – слышите, никогда! – не нарушу вашего драгоценнейшего спокойствия. Ну, пожалуйста. Что вам стоит?

Он замолчал и с ожиданием уставился на меня.

– Да, но какой вопрос-то? Вы забыли задать вопрос, Павел Петрович, – напомнила я.

– Ах, да! – он всплеснул руками. – Видите? Эта проблема так меня мучает, что я сам не свой. Вопрос таков: отчего умер Алексей Иванович?

– Кто-кто? – опешила я.

– Алексей Иванович, – повторил оперуполномоченный. – Алексей Иванович Плотников, старик, хозяин квартиры. Что с ним случилось?

Он вдруг схватил меня за обе руки и сильно сжал их. Я не на шутку перепугалась.

– Пустите! Мне больно!

– Ну, пожалуйста, ну что вам стоит… – поспешно, словно в бреду, бормотал он. – Расскажи мне, ты ведь там была, ты видела… Ну, пожалуйста! Видишь, я прошу, не требую, не угрожаю. Отчего бы не рассказать, а?

К счастью, он был не так уж и силен, так что мне удалось вырваться и вскочить на ноги.

– Что вы делаете?! – выкрикнула я, отскакивая к двери. – Немедленно выпустите меня отсюда! Сейчас же!

Знаменский остался стоять на том же месте, зато глаза его блуждали, а круглое желтоватое лицо пошло красными пятнами. Он был страшен, просто страшен. Я принялась барабанить в дверь кулаками.

– Перестаньте, – проговорил он, глядя в сторону. – Я сейчас вас выпущу.

– Не сейчас, а сию секунду!

– Да-да, сию секунду… – он вынул ключ и положил его на край стола. – Вот, возьмите. Вы свободны.

Я схватила ключ. Руки мои дрожали, и оттого мне не сразу удалось просунуть его в замочную скважину.

– Вы думаете, это наш последний разговор, Александра Родионовна? – сказал капитан Знаменский, адресуясь к моей скрюченной спине. – Вы думаете, что я не соберу нужные улики? Не надейтесь, голубушка. Если понадобится, я приду к вам домой с обыском. То-то мама порадуется…

Ключ наконец-то попал в нужное место. Я распахнула дверь, выскочила в коридор и пустилась наутек. Перед моими глазами стояло простое широкое лицо доцента Татьяны Антиповны Куликовой, в ушах эхом отдавались сказанные ею слова: «Я смотрю на вас, девоньки, и мне делается страшно».

Теперь я понимала их смысл. В этом мире нельзя быть уверенным ни в чем, ни в чем, – вот что имела в виду наша Кулиса. Даже в тот момент, когда тебе кажется, что твоя жизнь наконец-то встала на нужные рельсы и неуклонно катится к счастливому будущему – даже тогда с тобой может случиться все, что угодно. Буквально. Все, что угодно.

5

Как-то нечувствительно закончился май – весь в зачетах и курсовых, в беготне и заботах о выходе на последнюю сессию. Я никогда не боялась сессий – ну, разве что, самая первая заставила меня немного поволноваться. Учеба давалась мне легко, да и экзамены тоже: редко когда я тратила на подготовку больше двух дней. Но этот мой студенческий июнь явно стоял особняком в ряду других таких же. Что бы я ни делала, чем бы ни занималась, я ни на минуту не оставалась одна. Рядом постоянно ощущалось присутствие двух мощных объектов космического масштаба: ожидание предстоящей поездки в стройотряд и страх перед угрозами оперуполномоченного Знаменского.

Путешествие вместе с Лоськой на Кавказ светило мне днем и ночью, как путеводная звезда, обещая так много счастья, что когда я думала об этом, мне становилось неловко перед другими людьми, родными и близкими – перед мамой, перед Катькой. В каком-то стихе есть такая строчка: «как скопидомкой-мильонершей средь голодающих сестер» – именно так я себя и ощущала, скопидомкой-мильонершей. Но, с другой стороны, что я могла с этим поделать? Ничего. Ведь счастье не пирог, который можно нарезать ломтями и раздать дорогим людям. Счастье заглатывают целиком, как шпагоглотатель – обоюдоострую шпагу, осторожно и тщательно, чтоб не пораниться.

Воспоминание о Знаменском тоже притягивало мои мысли, но уже не как звезда, а как роковая черная дыра, грозящая утянуть в свой омут самые лучшие планы и надежды. Стоило закрыть глаза, как передо мной всплывало его противное круглое лицо – желтоватое, пухлое, бабье. Я словно наяву видела его белесые реснички альбиноса, слышала его вкрадчивый голос: «Голубушка, сударыня, дражайшая Александра Родионовна…» Кем он себя воображал, этот странный капитан милиции? Эркюлем Пуаро? Комиссаром Мегрэ? Следователем из прошлых времен? Но зачем? И какую роль в этом дурацком костюмированном спектакле он отводил мне?

Самое же неприятное заключалось в том, что капитан Знаменский и без моего рассказа абсолютно точно представлял себе все, что произошло в квартире № 31 дома 7-а… – или 7-б?.. – по улице Партизана Кузькина. Водянистые глазки этого Порфирия… – или как его?.. – Павла Петровича видели меня насквозь. Насквозь, за исключением всего лишь одного, но крайне важного момента: я никоим образом не могла признаться ему в том, в чем отказывалась признаваться себе самой. Ну почему, ради всего святого, я должна была признаваться в преступлении, которого не совершала? Эй, товарищ капитан, посмотрите на календарь. Мы живем не в пятнадцатом веке, а в конце двадцатого! На дворе 1982 год! Пожалуйста, не заставляйте обычную советскую студентку разыгрывать из себя ведьму из сказочного сюжета! Это ведь только с очень большого перепугу можно всерьез поверить, будто слабая девушка в состоянии убить троих здоровенных мужиков при помощи одной только силы внушения. Оставьте меня в покое, слышите? Дайте спокойно жить…

Вот так – меж звездой и дырой – я и пробиралась сквозь эту последнюю сессию, подобно заблудившемуся звездолету в рассказе писателя-фантаста.

– А может, подобно ведьме на помеле? – издевательски спрашивал кто-то внутри меня голосом оперуполномоченного Знаменского.

– Заткнись! Заткнись! – кричала я, зажимая ладонями уши. – Оставьте меня в покое, слышите?! Я никого не убивала! Я обычная девушка, которая спит и видит уехать на Кавказ вместе со своим любимым! Уехать и лучше бы не возвращаться вовсе!

Наш план, между тем, реализовывался с обнадеживающей точностью. Лоськина мамаша поначалу и слышать не хотела о стройотряде, общественной нагрузке и прочих делах. Но когда аргументы Лоськи подтвердил отец, преподаватель военно-морской кафедры, крашеная гиена вынуждена была пойти на попятный. Однако и тогда, прежде чем дать свое окончательное согласие, она долго выясняла сопутствующие обстоятельства и условия поездки. Причем – и тут Лоська оказался совершенно прав – особенно тщательно проверялся вопрос моего участия – вернее, неучастия. Первые этапы проверки выглядели относительно нехитрыми, но изобиловали ловушками. Для начала Валентина Андреевна стала выяснять у сына, какую одежду и обувь следует собирать ему в поездку.

Лоська пожал плечами:

– Обычную, мама. Какое-нибудь старье.

– Но должны же быть какие-то рекомендации, – сказала мамаша. – Ты бы спросил у Саши – она наверняка знает.

К счастью, Лоська ожидал западни и был готов к ней – насколько Лоська вообще может быть готов к чему бы то ни было.

– Что ты, мама, – ответил он, поднимая на гиену невинные глаза. – Саша не едет. У нее путевка в Палангу с середины июля.

Мы заранее отрепетировали этот ответ, включая точный текст, мимику и интонацию. Тем не менее, Валентина Андреевна почуяла подвох.

В тот же вечер, когда я в очередной раз попала на нее по телефону, гиена не стала делать вид, будто не узнает моего голоса.

– Сашенька, здравствуйте, – проговорила она приторным голосом. – Как хорошо, что вы позвонили. Уж вы-то, наверно, знаете номер рейса?

– Какого рейса, Валентина Андреевна?

– Вашего, в Минводы, в стройотряд.

– Что вы, Валентина Андреевна, – рассмеялась я. – Стройотряды не для меня. И вообще, девочкам не обязательно, это парней заставляют. Так что я еду в Палангу, отдыхать. Как в этой песне про комсомольцев: дан приказ ему на Воды, ей в другую сторону… ха-ха-ха…

Мамашка тоже развеселилась, и какое-то время мы радовали телефонную сеть одинаково беззаботным смехом.

– Странно, Саша… – сказала она, отсмеявшись. – Костя говорил, что вы тоже летите. То есть сначала зачем-то отрицал, представьте себе, а потом признался. Вы же знаете, он совсем не умеет врать.

Я оценила ее ход – грубоватый, но сильный. В каком-то смысле, эта зараза не уступала Павлу Петровичу Знаменскому.

– Действительно, странно, Валентина Андреевна… – не на шутку озадачилась я. – Костя что-то напутал. Или не напутал, а просто хотел вас успокоить, что, мол, я тоже еду. Что, мол, если даже таких хилых девчонок берут, то работа будет совсем легкой. Чтобы вы не волновались. Наверно, так. А я вот его подвела, дурочка, не поддержала. Вы уж не говорите ему, что раскрыли его хитрость, хорошо?

– Хорошо, Саша.

По ее голосу я поняла, что на этом проверки не закончатся. Но к тому времени мы уже надежно окопались, а также прикрыли фланги и тыл. Не только моя мама, но и все друзья и знакомые были заранее оповещены о том, что я вот-вот выкуплю путевку в Палангу. О наших истинных планах знали, кроме нас с Лоськой, всего лишь двое: Валерка Купцов, который придерживал для меня место в списке под вымышленным именем, и Бима. В Бимуле я была уверена, как в самой себе: никакие пытки и посулы не могли бы заставить ее предать любимую хозяйку. Ну, разве что, полкило сосисок – но и это под сомнением. А что касается Валерки, то у него не было ни интереса, ни повода выдавать наш секрет.

Гиена еще подергалась с недельку: вызвонила Катьку, побеседовала с моей мамой и даже напоследок заслала муженька в комитет комсомола проверить списки интеротряда. Однако мы действительно были прикрыты со всех сторон, так что примерно к середине июня Лоська получил-таки окончательное согласие своей драгоценной – или, как сказал бы оперуполномоченный Знаменский, драгоценнейшей мамаши. И все же я не торопилась раскрывать карты: имея дело с любезнейшей Валентиной Андреевной, нельзя было считать окончательным ничего, кроме ее неприязни ко мне.

Самолет улетал во вторник 29-го; за неделю до этого Валеру обязали представить в аэропорт полный список отряда с номерами паспортов. Иными словами, в нашей защитной стене уже тогда появилась первая брешь. Оставалось надеяться на то, что гиена не пошлет мужа еще раз проверять уже проверенный список. Всех прочих – в том числе, и маму – я планировала поставить в известность не раньше понедельника. Объяснение предполагалось простое: в последний момент с путевкой обломилось – это случается, ничего не поделаешь. А в стройотряде, напротив, вдруг образовалось свободное место. Такое вот поразительное совпадение, не иначе – судьба.

Маму этот вариант должен был даже обрадовать. Идея отдыха в Паланге не нравилась ей изначально.

– Зачем тебе это балтийское взморье? – недоумевала она. – Дорого, холодно купаться, да и закрывает всего три недели. Где ты будешь валандаться оставшийся месяц? В городе, с Бимой?

А что касается гиены, то ее мы намеревались просто поставить перед фактом, когда уже будет поздно что-либо предпринимать. Сначала – перед фактом нашего совместного отъезда, а по возвращении – перед фактом нашей скорой свадьбы. Точка, конец сообщения, как говорил наш компьютерщик Анатолий Анатольевич Тимченко. Кстати, свой последний экзамен я должна была сдавать именно ему, причем очень поздно, в пятницу, всего за четыре дня до отъезда. Что само по себе нагляднейшим образом демонстрировало, насколько эта сессия не соответствовала моему обычному режиму. Я всегда сдавала экзамены досрочно и нередко заканчивала сессию, когда другие еще только-только начинали. А тут… Но можно ли ждать иного от бедного звездолета, заплутавшего в космическом холоде меж путеводной звездой и черной-пречерной дырищей?

Тем не менее, я и не думала паниковать. Неспроста ведь меня звали Сашкой-Хозяйкой. Всякая истинная хозяйка умеет справляться с уймой одновременных дел: и дом убрать, и обед сварить, и мужа ублажить, и о детях позаботиться, да при всем при том еще и про собственный макияж не забыть. Вот и я справлялась, хотя и не так быстро, как раньше. Факт: к последней неделе были подчищены практически все хвосты, причем, не только мои, но и Лоськины. О нем я беспокоилась значительно больше, чем о себе, зная, что уж я-то как-нибудь управлюсь, а вот Лоська имеет обыкновение регулярно заваливать как минимум один экзамен. А мы никак не могли себе позволить в ту сессию провала на экзамене. Потому что провал в июне означал переэкзаменовку в августе, то есть автоматически отменял поездку в интеротряд.

По этой причине мне приходилось постоянно держать руку на пульсе еще и Лоськиной сессии. Я доставала ему лучшие конспекты, готовила его к экзаменам, объясняла, проверяла, настраивала.

– Как это у тебя получается? – поражалась Катька, когда я, победно помахивая зачеткой с очередным «отлично», выходила из экзаменационного кабинета. – И сама на пять сдаешь, и Лоську на трояк вытягиваешь…

«Ах, подруга, подруга… – думала я. – Это еще что. Знала бы ты о других моих заботах…»

Последний экзамен у Лоськи был в среду – «Электронная оптика». Я позвонила ему в понедельник – узнать, как идет подготовка, и уже по его голосу определила, что дело худо.

– Не идет, – уныло сказал он. – Ни фига не понимаю. И вообще, он меня ненавидит.

– Кто тебя ненавидит?

– Калина. Он меня точно завалит. Так мне прямо сказал. Таким, сказал, специалистам, как вы, не место в народном хозяйстве.

– Лоська, возьми себя в руки, – попросила я. – Просто скажи себе: я должен сдать этот экзамен. Иначе все сорвется. Скажи себе так.

– Я пробовал. Все равно не понимаю. Одна надежда на шпору.

На шпору! Пользование шпаргалкой было в принципе противопоказано моему бедному Лоське. Во-первых, он не обладал необходимыми для этого хладнокровием и координацией. Во-вторых, преподаватели заранее подозревали его как плохого студента и потому следили за ним в оба глаза.

– Так. Бери конспекты и немедленно приезжай ко мне, – решительно скомандовала я. – Слышишь? Немедленно.

Электронную оптику на моей специализации не проходили вообще. Но что мне еще оставалось делать? Я не могла рисковать всем нашим будущим из-за какого-то профессора Калинина по прозвищу Калина. Оставшиеся двое суток мы с Лоськой вместе постигали предмет, равно незнакомый нам обоим. Думаю, что я бы сдала его на пять. Но, к сожалению, сдавать должна была не я.

В ночь на среду я почти не спала от волнения, а с утра поспешно выгуляла Бимулю и села у телефона. У телефона, хотя, по идее, должна была сидеть над конспектом по компьютерной связи, готовясь уже к своему последнему экзамену. Но биты, байты и протоколы наотрез отказывались лезть в мою голову – она была всецело занята мыслями о беззащитном Лоське, который корчился в эту минуту под враждебным профессорским взглядом. Честно говоря, нельзя было отказать Калине в объективности: специалист из Лоськи и в самом деле выходил тот еще. И все же Калина ошибался – ведь он оценивал одного только Лоську, не принимая в расчет меня, его Хозяйку. Я точно знала, что могу сделать из Лоськи кого угодно – хоть специалиста для народного хозяйства, хоть писателя, хоть квартирного агента. Он был пластилином в моих руках, этот Лоська.

Он позвонил в двадцать минут одиннадцатого. Я схватила трубку и уже по первому «Привет!» поняла, что мы проскочили. Мы победили! Мы едем! Лоськин голос звенел от сдерживаемой радости. Но я-то не собиралась сдерживаться.

– Сколько?! – заорала я в трубку. – Сколько он тебе поставил?!

– Четыре, – звонко ответил Лоська. – Он посадил меня на первый стол, прямо перед собой. Думал, что без шпоры мне никак. А когда я пошел отвечать, стал спрашивать вообще по другому билету. Был уверен, что я все-таки списал. А я все ответил. Вообще все.

Я была вне себя от радости.

– Ты молодец! Ты гений!

– Ага, – скромно согласился он. – Калина сказал, что поставил бы пять, но не хочет поощрять студента, который ничего не делает в течение всего семестра, а только готовится к экзамену. Даже если…

Лоська замолчал. Похоже, чувства переполняли его так, что он боялся захлебнуться.

– Даже если что? – переспросила я.

– Даже если он очень способный… – раздельно произнес Лоська, вслушиваясь в каждое свое слово, как делают люди, которые не слишком доверяют собственному слуху. – Саня, слышишь? Калина сказал «очень способный». Это он про меня, Саня…

– Он прав! – закричала я. – Ты действительно очень способный! Ты самый способный Лоська на свете! Поздравляю!

– Ага…

Он снова замолчал и только дышал в трубку, как радостный губастый лось. Мой радостный губастый лось. Я могла бы вечность слушать его дыхание.

– Саня, слушай, тут… это… – разродился он наконец. – Есть хата на целых две ночи. Мишкины предки в отпуске. А сам он с Катькой на Селигер едет, прямо сейчас, после Калины. Ну, я и подумал…

– Милый, – сказала я. – Милый, милый Лоська… у меня Тимченко в пятницу. Надо готовиться.

– А ты… это… возьми с собой конспект… – он вздохнул и продолжил с мечтательной интонацией: – Погуляем вдвоем по набережной. Белые ночи все-таки. Школьники там и вообще. А потом – хата ведь. Вся ночь наша. И никого. Когда еще такое будет.

«Действительно, – подумала я. – Белые ночи. И вся ночь наша, вдвоем – и больше никого, даже Бимы. А кроме того, это ведь снова его инициатива. И голос удивительно славный, мечтательный – такого Лоську и не упомнить, да и был ли такой вообще? У него сейчас праздник Победы. Обычно-то все вокруг держат его за неудачника, а он и привык, не возражает. И вот – на тебе: очень способный. И от кого – от самого Калины, который весь семестр об него ноги вытирал на лекциях».

– Ну, так что? – поторопил меня он с ответом. – Давай, Саня… ну, пожалуйста. Сдашь ты этот экзамен. Это ведь ты. Ты всегда сдаешь.

– А как же Валентина Андреевна? Отпустит тебя на целых две ночи?

– А я и спрашивать не стану. Оставлю записку: «Уехал за город на два дня. Буду в пятницу». Я уже совершеннолетний.

– Ну да, совершеннолетний. И очень способный, – напомнила я.

Он рассмеялся:

– Ага. Очень-очень.

Могла ли я отказать ему, такому? В конце концов, это ведь действительно я. А я всегда сдаю, сдам и сейчас.

– Хорошо, – сказала я. – Гулять, так гулять…

Какая погода лучше всего соответствует молодой любви, в кои веки вырвавшейся на свободу, не связанной временем, запретами, оговорками, смущением, боязнью «вот-вот-кто-то-придет»? Уж точно не дождь, не буря и не гром с молниями. Но и безоблачное небо тоже не совсем подходит: куда в таком случае отнести это странное, темное, тянущее томление, эту радость с острым привкусом тоски? Откуда в любви тоска? Наверно, от сознания того, что, возможно, твое счастье одноразово, что оно больше не повторится никогда – во всяком случае, не так, не в такой форме и не в таком виде. Есть ли подобная тоска в солнечном дне? Нет, и не ищите. Да и вообще – разве дневная многолюдная суета может сопутствовать таинству, совершаемому между двумя одиночествами? Тогда ночь? Ночь, конечно, получше, но тоже не идеальна, ведь радостное счастье всегда тяготеет к свету. На первый взгляд, кажется, что стопроцентно верного решения не существует вовсе. Но это не так – оно есть и называется «белые ночи».

Белые питерские ночи – это, без сомнения, самое подходящее время для настоящей любви. Только здесь можно найти все необходимые специи для этого горько-сладкого, острого, восхитительного блюда, которым невозможно насытиться – и свет, и ночь, и томление, и радость, и ощущение нереальности происходящего.

Мишка жил на Красной улице, в двух шагах от Невы. Поначалу я чувствовала себя неловко в гулкой от пустоты чужой квартире, но Лоська быстро заставил меня забыть о пустоте. Мы принесли с собой простыни, наволочки и две бутылки белого вина «Алазанская долина». Когда мы проснулись, было уже около полуночи; в окна струился молочный, полуобморочный свет. Он звал наружу, на улицу, и мы, конечно, послушались. По набережной, обнявшись, шли влюбленные парочки – почему-то все в одну сторону, вверх по течению. Парни в белых рубашках с закатанными рукавами, девушки в белых платьях – все сплошь одинаково укутанные в темные пиджаки своих спутников.

– Прямо первомайская демонстрация, – сказал Лоська.

– Перволюбовная, – поправила я. – Смотри, тут одни школьники. Я чувствую себя глубокой старухой.

Он тоже набросил мне на плечи пиджак и притянул к себе.

– Давай-ка, старуха, покажем им, как надо целоваться…

Не думаю, что кто-то тут нуждался в обучении, но на всякий случай мы время от времени проводили показательный класс. В белесом сумраке скользила к белесому морю белесая река; скользили по белесому асфальту белые платья и белые рубашки, и казалось, что побелевшие от времени стены старых дворцов и выбеленный крыльями чаек гранит набережной тоже скользят рядом с нами, подчиняясь одному и тому же поцелуйному томительному ритму любви, чувственному безумию белой, белесой, белеющей ночи. Мы присаживались на свободные скамейки, поначалу еще недоумевая, как это скамейка может оказаться свободной в такую ночь, но почти сразу же нами овладевало странное беспокойство – овладевало и снова выталкивало на танцевальную площадку набережной. Откуда она бралась, эта всеобщая потребность движения, скольжения, танца без музыки и без слов?

Мы вернулись на Красную улицу уже под утро, без сил, с губами, опухшими от поцелуев. Мы ушли с набережной вместе с белой ночью… Нет, не так: мы сами превратились в белую ночь, в безумную частичку ее белесого безумия и уже не желали становиться одной из обычных молекул обычного будничного дня. Мы рухнули на кровать, не раздеваясь, провалились в сон, и там, во сне, к нам снова вернулся томительный танец белой, белесой, белеющей ночи. Мы снова скользили по набережным, а рядом с нами телеграфной строкой скользили по реке невесомые баржи в открытых скобках вставших на дыбы мостов. Мы искали друг друга, не открывая глаз, и находили, и скользили по скользким от пота животам, как баржа по реке, и снова засыпали, на время насытившись своей ненасытной любовью.

А в полночь… – в полночь нас опять разбудил молочный мерцающий свет – привет и приказ нашей безумной белесой хозяйки, и мы поднялись с постели, и вышли на набережную, и все повторилось снова. Забыла ли я об экзамене? И да, и нет. Какая-то часть меня продолжала помнить и даже время от времени пробовала вмешаться в происходящее: мол, надо бы взять конспект, почитать, хотя бы немножко, для проформы. Но этот занудный тоненький голосок звучал очень тихо, почти неслышно по сравнению с трубным зовом безумной ночи. Да и вообще – всё то, что не скользило тогда вместе с нами вдоль белесой ночной набережной, казалось нам таким далеким, таким незначительным, забывалось с такой легкостью…

В результате, по-настоящему я вспомнила об экзамене лишь утром в пятницу, когда Лоська сказал, что нам надо выметаться из квартиры на Красной улице, потому что туда вот-вот должны вернуться Мишкины предки. Вспомнила и ужаснулась. Как можно было объяснить, чем оправдать идиотскую беспечность, которая ставила под угрозу все мои прежние усилия? Вариант с провалом на экзамене и отъездом в отряд мог стоить мне потери целого учебного года. Без переэкзаменовки не допускали к преддипломной практике, причем возможность такой переэкзаменовки предоставлялась лишь в начале августа. В сентябре молодые преподаватели – а Тимченко относился именно к этой категории – уезжали в колхоз, то есть шанс пересдать появлялся у меня только в октябре, когда уже было невозможно ввинтиться на практику. Нет практики – нет диплома… Уму непостижимо! Как можно быть такой дурой?!

И все же… все же эти две белые ночи стоили того. Да-да, вот вам и все объяснение вкупе с оправданием. Эти. Две. Ночи. Стоили. Того. Сидя в такси по дороге к институту, я то кляла себя последними словами, то вдруг расплывалась в дурацкой улыбке, когда белая, белесая, белеющая ночь напоминала о себе легким покалыванием в пальцах, поднывающим животом, неожиданно пускающимся вскачь сердцем.

«Ну и черт с ним, – думала я в такие минуты. – Черт с ним, с годом, и черт с ним, с Тимченкой. Пусть ставит свою двойку. Вернее, мою двойку. Я ее честно заработала на роскошном супружеском ложе Мишкиных предков. Бывает, девушкам платят наличными, а бывает – двойкой. Мне – двойкой. Одно несомненно: я скорее сдохну, чем откажусь от этого интеротряда. Точка, конец сообщения».

Точка точкой, но в этой чертовой катавасии обуревавших меня чувств присутствовала еще одна неприятность – не столь значительная, но все же заметная. Мне было стыдно провалиться именно на этом экзамене. Стыдно перед Тимченко. Рядом с другими институтскими преподавателями Анатолий Анатольевич казался фирменным диском «Лед Зеппелин» в окружении пластинок с «Песнярами» и «Веселыми ребятами». Начать хотя бы с того невероятного факта, что свою аспирантуру он делал не здесь, как все нормальные люди, а за границей, и не просто за границей, а на Западе. И не просто на Западе, а на таком западном Западе, где тот, все еще оставаясь Западом, перетекает в Восток, то есть в Японии. Уже одно это придавало облику Анатолия Анатольевича чрезвычайно экзотический колорит. А если прибавить сюда неизменные джинсы «ливайс», умопомрачительные пиджаки светлых расцветок и невиданную в наших краях обувь, то можно понять, отчего лекции по компьютерной связи пользовались неизменным успехом, по крайней мере, у женской половины аудитории.

Сам по себе Анатолий Анатольевич был тоже весьма и весьма привлекателен. Среднего роста, еще не слишком старый, хотя уже и за тридцать, он немного сутулился, что делало его похожим на Адриано Челентано в итальянской картине «Блеф». Видимо, Тимченко хорошо знал об этом, потому что и прическу носил челентановскую, а уж когда он обращал на тебя свой полный иронии взгляд, то сходство и вовсе казалось поразительным.

Не могу сказать, что на меня вовсе не действовали чары нашего итальянского японца, но я сызмальства привыкла трезво оценивать свои шансы, а потому мне и в голову не приходило присоединиться к компании тимченковских поклонниц. Я относилась к нему как к обычному лектору, не более того. Возможно, именно по этой причине он выделял меня среди других студентов. Могу себе представить, как, должно быть, утомляла его и томная готовность большинства девиц, и плохо скрытая зависть большинства парней. Вдобавок, меня угораздило несколько раз ответить впопад на вопросы, которые он задавал по ходу лекции. В итоге, Тимченко без всякого на то основания уверился в моих выдающихся способностях и нередко сопровождал свои объяснения замечаниями типа «Те, кому непонятно, – подойдите после лекции к Романовой, она вам всё растолкует». Я же в ответ лишь надувала щеки и напускала на себя умный вид.

А что мне еще оставалось делать? Признаться, что я понимаю не больше других? Глупо – тем более, что эта незаслуженная репутация позволяла мне безболезненно прогуливать семинары, которые вели ассистенты Анатолия Анатольевича. Западный облик лектора включал в себя и либеральный подход к посещаемости: как говорил Тимченко, семинары предназначены для тех, кто испытывает трудности с усвоением материала. Что, конечно же, никак не могло относиться к гениальной студентке Романовой Александре…

И вот, после всех этих неимоверных авансов гениальная студентка Романова заявляется на экзамен только для того, чтобы продемонстрировать, что она, попросту говоря, ни в зуб ногой? Позор, натуральный позор, стыдный и краснощекий…

Я подбежала к кабинету, когда первые студенты уже отстрелялись и щедро делились своими впечатлениями с теми, кому экзекуция еще только предстояла.

Галка Смирнова из параллельной группы посмотрела на меня с изумлением:

– Ты откуда это такая припухшая, Саня?

– Неважно, – торопливо пробормотала я. – Куприянов? Где Куприянов?

– Только что вошел. А зачем тебе?

– Неважно… – повторила я, прислоняясь к стене. – Все теперь неважно…

Доставать из сумки конспект не имело уже никакого смысла. Спасти меня мог только Куприянов, да и то под большим сомнением. Дело в том, что у Куприянова были Катькины «крокодилы». «Крокодилами» у нас именовался особый вид шпаргалок – самый трудоемкий, но в то же время и самый надежный. Для изготовления «крокодилов» сначала требовалось кровь из носу узнать содержимое всех билетов, включая их нумерацию. Затем на каждый билет писался развернутый ответ на отдельном двойном листочке. Эти листочки складывались по номерам, и вся стопка аккуратно засовывалась под подкладку. На экзамене требовалось улучить момент и, незаметно отсчитав нужный листок, вытащить его наружу. После чего у тебя на столе оказывался готовый ответ, написанный твоей же рукой и твоим же почерком – поди теперь докажи, когда ты заполнял этот листок – дома или здесь, на экзамене.

Катька была великим и признанным мастером этой системы. Компьютерную связь она сдавала тем же макаром – досрочно, еще до начала сессии и, сдав, пришла ко мне хвастаться полученной четверкой. Я живо припомнила этот разговор, когда ловила такси на Красной улице.

– Всё! – торжествующе сказала тогда Катька. – Тимченко сдан, теперь можно ехать с Мишкой на Селигер. Я тебе говорила, у него там тетка живет. Ох, побегаем по лугу голышом!

– Как прошло? – поинтересовалась я.

– В лучшем виде! – засмеялась Катька. – Вопросы-то я отбарабанила на пять, у меня ж «крокодилы». А вот с задачкой пришлось подергаться. Ну и черт с ним. Мне четверки хватает. И «крокодилы» теперь можно продать.

– Кому ты продашь? Там же твой почерк…

– Ну и что? – возразила Катька. – Я ведь сдала досрочно. А последний экзамен у Тимченки 25-го. Уж за три-то недели он забудет мои листочки, правда? Куприянову продам. Ему не впервой.

Куприянову не впервой… А мне? Я никогда в жизни не пользовалась крокодилами, и самый последний экзамен вряд ли представлял собой наилучшую возможность для освоения этого метода. Кроме того, Куприянов не зря выжидал три недели, прежде чем воспользоваться Катькиными листочками: экзаменаторы обладают достаточной профессиональной памятью, чтобы даже несколько дней спустя опознать уже виденный почерк, рисунки, манеру заполнять лист. Я же планировала запустить тот же самый набор «крокодилов» сразу, на том же самом экзамене! Это напоминало самоубийство. Но, с другой стороны, а был ли у меня выбор?

Куприянов вышел час спустя, когда в коридоре уже оставалась только я.

– Давай, – сказала я, требовательно протягивая руку.

– Чего? – не понял он.

– Не придуривайся, мне сейчас не до этого. Давай «крокодилы».

Он вгляделся в мое лицо, пожал плечами и полез за подкладку пиджака.

– Ладно, бери. Только как ты… он ведь только что видел…

– Не твое дело.

Я зашла в туалет и там зарядила «крокодилы», вспоров подкладку кофты маникюрными ножничками. Выйдя из кабинки, я изучила свое лицо в зеркале: мне вдруг стало интересно, почему Куприянов так сразу меня послушался, чего испугался? В конце концов, он ведь заплатил Катьке свои кровные, а тут вдруг «давай!» Лицо было бледным, решительным, хотя и, как справедливо отметила Галка, несколько припухшим, особенно губы и веки. Шею я предусмотрительно прикрыла шарфиком.

– А, Романова! – приветствовал меня Тимченко. – Что так поздно? Я уж думал, вы не придете. Берите билет.

Я положила на стол зачетку, взяла билет и села за дальний стол. Кроме меня и Тимченко, в комнате были еще пятеро. Я сделала вид, будто что-то пишу, готовлюсь. Наконец, кто-то пошел отвечать, и мне показалось, что это и есть искомый удобный момент. Моя правая рука скользнула под стол, и я принялась отсчитывать листы. Вот и нужный номер; я потянула листок наружу и со всеми предосторожностями вытащила его наверх. Сосредоточившись на этой операции, я ни разу не взглянула в сторону экзаменатора, и, как выяснилось, зря. Когда я снова подняла глаза на Тимченко, он смотрел на меня со странной смесью удивления и недоверия.

«Плевать, – пронеслось в моей голове. – Гореть, так гореть…» Я снова уткнулась в разложенные передо мной бумажки и тут обнаружила, что вытащила не тот листок! Мне нужен был номер восемнадцать, а разлегшийся на столе Катькин «крокодил» соответствовал девятнадцатому билету! Как такое могло получиться? Сжавшись в комок, я лихорадочно соображала, как поступить дальше. Ага! Меня вдруг осенило: это ведь Куприянов вынул один из листков! Вынул и, конечно же, не вернул, оставив его на столе у Тимченко. Значит, нужно, во-первых, отсчитать на один номер меньше, а, во-вторых, спрятать куда-нибудь лишнего «крокодила».

Я бросила взгляд на Тимченко – скучающе уставившись в окно, он слушал ответ экзаменуемого. Что же – вперед, надо исправлять ошибку. Собравшись с силами, я снова сунула руку под подкладку… В этот момент Тимченко оторвался от созерцания питерского неба и опять взглянул на меня. В глазах его отчетливо читалась насмешка. Так Адриано Челентано взирал в фильме «Блеф» на мошенников, которые надеялись его обдурить. Не став ждать, пока он отвернется, я вытянула из-под стола семнадцатого крокодила. Он оказался именно тем, который был нужен.

– Хватит! – вдруг громко произнес Тимченко.

Краска бросилась мне в лицо – я была уверена, что возглас относится ко мне. Но экзаменатор адресовался к отвечающему студенту.

– Хватит, довольно, – повторил он. – Давайте зачетку.

Я перевела дух. Возможно, это все игра моего воображения, и Тимченко ничего не заметил? Возможно, и так. Да нет, наверняка так. Иначе он уже давно выгнал бы меня из кабинета. Если я еще здесь, значит, все в порядке. Значит, нужно немедленно прекратить панику и внимательно прочитать свой «крокодил», чтоб хотя бы иметь какое-то представление о билете, на который мне предстоит отвечать.

– Романова, идите сюда, – сказал Тимченко, закрывая подписанную зачетку и протягивая ее счастливому студенту. – Идите, идите…

– Я еще не готова… – пролепетала я. – Я еще…

– Готовы, готовы, – заверил меня он. – Готовей все равно не будете. Идите сюда… и захватите с собой свои бумажки. Вот так… Садитесь.

На негнущихся ногах я подошла к его столу и села напротив. Тимченко взял из моих рук листок «крокодила».

– Да-а… – протянул он, качая головой. – Ну, вы понаписали, Романова. Прямо Лев Толстой, честное слово. И почерк знакомый… Где-то я его уже видел, наверно, в музее в Ясной Поляне. Вы бывали в Ясной Поляне, Романова?

– Нет, – едва слышно ответила я.

– А зря, – нравоучительно проговорил Тимченко. – Думаю, вам были бы близки этические воззрения великого графа.

Я молчала, глядя в стол и мечтая только о том, чтобы это скорее кончилось.

– Послушайте, – теперь он говорил очень тихо, так что его могла слышать только я. – Вам, должно быть, очень нужен этот экзамен, если вы пошли на такой позор. Ведь так?

Я нашла в себе силы посмотреть ему в глаза. Наверно, в Японии, где он был аспирантом, в такой ситуации люди делали себе харакири. Но я не собиралась в Японию. Мне нужно было на Кавказ.

– Так, – ответила я.

– Тогда выбирайте, – сказал Тимченко. – Либо тройка с позором, либо честная двойка. Точка, конец сообщения.

– Тройка, – так же тихо проговорила я, по-прежнему не отводя взгляда. – Тройка с чем угодно. Мне очень нужна эта тройка.

Он вздохнул, покачал головой и потянул к себе мою зачетку. Мою зачетку – мою путевку на Кавказ, в любовь, в жизнь. Я вышла из кабинета в коридор, и дальше – по коридору к лестнице, и дальше – в вестибюль и на улицу. Я добилась своего, но в моем сердце не было радости. Мама говорила, что позор, как ожог – жжет долго, и даже потом, когда перестает болеть, остается шрам.

6

Дома я, не раздеваясь, упала на кровать и тут же заснула. Сон был плохой, рваный и неглубокий. Я слышала, как вернулась с работы мама, слышала ее осторожные, чтоб не разбудить, шаги. Несколько раз звонил телефон – наверно, Лоська. Но я слишком устала, чтобы говорить сейчас с Лоськой. Даже самые сильные Хозяйки время от времени выбиваются из сил. В конце концов, всё уже на мази, никаких препятствий не осталось. Пятница уже, считай, кончилась. Суббота, воскресенье, понедельник, отлет во вторник утром. Три дня. Три дня он как-нибудь продержится и без меня. Хотя, как знать, как знать. Лоська есть Лоська.

Разбудила меня, конечно же, Бимуля. Сначала она шумно дышала над ухом, потом демонстративно принюхивалась, словно проверяя, жива ли я, а когда и это не помогло, принялась тыкать меня в бок холодным мокрым носом. Мол, хватит, сколько можно, пора и честь знать. Мол, у собак тоже имеются свои потребности. Точно, имеются.

Мы вышли на улицу, в белую, белесую, белеющую ночь. На Крюковом канале, без школьников и без Лоськи, она смотрелась совсем иначе, чем на набережной Невы: старше, глубже и, наверно, умнее. Мы с Бимулей дошли до Юсуповского сада, сели на скамеечку, прижались плечами, и я рассказала ей все по порядку. Собаченция слушала невнимательно, далеко высунув язык и скучающе посматривая по сторонам.

– Тебе, что, неинтересно, сучара ты этакая? – обиделась я.

Бима искоса взглянула на меня, словно говоря: «Ерунда все это. Напридумывала с три короба. Позор, шрамы… Позор – это когда лужу в прихожей сделаешь. Но бывает, что нет иного выхода, особенно если некоторые забывают вывести собаку погулять. А шрамы… Подумаешь, шрамы. Заживет как на собаке, еще и забудешь, отчего он, этот шрам – от позора или от геройства».

Я помолчала, обдумывая собачье мнение.

– Знаешь, Бимуля, – сказала я наконец. – Не обижайся, но твоя душевная организация оставляет желать много лучшего. Тебе трудно понять тонкие движения человеческой души.

Бима презрительно фыркнула.

– Да-да, трудно, очень трудно, – стояла на своем я. – Ведь твоя жизнь проста, как коврик за комодом. Она вся вертится вокруг сосиски и случайного кобеля. Ну, и еще немножко – вокруг нас с мамой. Твой позор – это лужа в коридоре. А у людей…

Бима фыркнула еще презрительней.

– Хотя, в чем-то ты, несомненно, права… – я потрепала ее по лбу. – Ерунда все это. Главное, что во вторник я улетаю с ним на Кавказ. Да и шрам-то не больно велик. Я просто очень устала, не выспалась, вот и сделала из мухи слона. Если посмотреть фактам в лицо, то это и не шрам вовсе. Так, царапина. В октябре-ноябре попрошу пересдачу. Эта тройка у меня единственная за все пять лет, так что деканат разрешит без проблем. Не портить же диплом с отличием. Подготовлюсь зверски, чтобы от зубов отскакивало, и все исправлю. Точка, конец сообщения. Правильно?

Утвердительно вильнув хвостом, Бимуля соскочила со скамейки. Ей бы психотерапевтом работать, этой собаке.

Назавтра была суббота, ленивый, спокойный день. Утром позвонил Лоська. Он сидел дома один: Валентина Андреевна и военно-морской папаша усвистали на дачу в Токсово, вернутся только вечером в воскресенье. Значит, все тихо-спокойно, не о чем волноваться.

– Может, приедешь? – спросил он.

– Не могу, надо маме помочь, – отказалась я. – Увидимся во вторник, потерпи. Ты, главное, паспорт не забудь. Иначе в самолет не пустят.

– Не забуду.

– Достань прямо сейчас и положи в прихожей на видном месте.

– Хорошо. Может, все-таки приедешь?

– До вторника, милый, – сказала я и повесила трубку.

Меньше всего мне хотелось сейчас ехать в его квартиру, где каждая мелочь пахла крашеной гиеной. Никакой радости, только страх, что поймают на месте преступления. С этой заразы еще станется внезапно нагрянуть с проверкой… Про экзамен Лоська даже не спросил. Видимо, он даже вообразить не мог, что у меня могут возникнуть с этим какие-то проблемы.

А вечером я пришла к маме в гостиную, и мы залегли на диване перед телевизором, как в лучшие времена. Над покрытым толстой вязаной скатертью столом светился приглушенным оранжевым светом старый абажур с кистями. Сейчас он выглядел просто большим, а когда-то казался мне огромным. Наверно, и маме тоже. Сколько ему лет – пятьдесят? Пятьдесят, не меньше. Сколько лет, сколько шрамов… Мама долго гладила меня по спине, прежде чем задать вопрос, который, как видно, мучил ее достаточно давно.

– У тебя что-то случилось, Сашенька?

– Все в порядке, мамуля. Ничего такого, с чем нельзя справиться. Просто устала. Сессия, Костя… все как-то сразу навалилось.

– Но это ведь кончилось, правда? У тебя ведь вчера был последний экзамен, так?

– Так. Все кончилось. Не волнуйся.

Мама выдержала паузу, знаменуя переход к следующему пункту повестки дня.

– Значит, теперь в Палангу? Но я что-то не помню, чтобы ты брала деньги выкупить путевку…

– Ах, да, я ведь тебе еще не сказала, – проговорила я, пряча лицо у нее на плече. – Путевка сорвалась.

– Как сорвалась?!

– Очень просто. Знаешь ведь, как там у них в этих профкомах: объявился кто-то блатной – и всё, привет морскому ветру.

– Но как же теперь…

– Все уже устроилось, мамочка. Я еду на Кавказ с Лоськиным интеротрядом. У них там как раз освободилось место.

Мама отодвинулась, чтобы получить возможность взять меня за плечи и встряхнуть.

– Так, Александра. Ты можешь мне толком объяснить, что происходит? Почему я узнаю о таких вещах в последнюю минуту? Когда вы уезжаете?

– Самолет утром во вторник.

– Господи, самолет! Во вторник! – охнула мама. – И ты сообщаешь мне об этом вечером в субботу! Саша! А если бы я не спросила?

– Ну, мамуля, мамулечка… – замурлыкала я, беря проверенный многими испытаниями тон. – Я и сама узнала только вчера после экзамена. Потом сразу заснула. А сегодня с утра мы с тобой обе бегали туда-сюда, не поговорить. Вот сейчас только и время, я и рассказываю. Можно сказать, сразу, при первой возможности.

– Ах, Сашка, Сашка… – моя мама просто не умела долго сердиться. – Ну как так можно?

– А что такое? Ты ведь сама говорила: «Зачем тебе эта холодная Паланга? Ехала бы лучше с Костей на Кавказ, там солнце, там фрукты…» Ведь говорила?

– Ну, говорила…

– Ну вот! – констатировала я. – Следовательно, я всего лишь исполнила родительский наказ. Как истинно послушная дочь.

Мама рассмеялась и снова привлекла меня к себе.

– Да уж, истинно послушная… Ах, Сашка, Сашка…

Какое-то время мы просто сидели так и молчали, радуясь субботнему вечеру.

– Мамуля, – сказала я. – Я тут с Бимой советовалась насчет ожогов…

– Каких ожогов? – всполошилась она.

– Да нет, чисто теоретически. Ты ведь как-то говорила, что позор, как ожог – долго жжет, а потом шрам остается…

– Ну?

– Так Бима с тобой не согласна. Шрамы, мол, всего лишь часть жизни – что от позора, что от геройства, все равно.

Мама пожала плечами.

– Наверно, Бима права. Если уже есть шрам, значит, рана зажила. Проблема, когда рана остается открытой. Так тоже бывает, девочка.

– Бывает?

– Бывает… – мама подавила вздох.

– И у тебя было?

Она не ответила.

– Мам, ну что ты молчишь? И у тебя было?

– Было и есть, – тихо проговорила она с такой интонацией, будто отвечала не мне, а самой себе. – Целых две. Первая – когда уводили отца. Мне тогда было пять лет. Конечно, я ничего не понимала, но дети ведь оценивают происходящее по реакции взрослых. А это самая безошибочная оценка. Я стояла в прихожей. Там все было почти так же, как сейчас. Комод, вешалка. Я стояла у входа в кухню, прямо у дверного косяка, стояла и ревела, потому что чувствовала их страх, их отчаяние. Папа был уже в пальто. Он наклонился ко мне и сказал: «Все будет в порядке, Белочка. Я скоро вернусь, вот увидишь…»

Я подняла голову и увидела, что мама плачет.

– Не надо, мамуля. Ну, я и дура! Прости меня… не надо… У тебя поднимется давление.

– А второй раз был, когда уводили маму, – сказала она, отстраняя меня. – Я уже училась в институте. И только потом поняла, что все было точно так же. Точно так же. Я так же стояла в прихожей, прислонившись к тому же самому косяку, и так же ревела, и мама так же обняла меня и сказала… сказала…

– Мама, не надо!

Она смахнула слезы.

– …и сказала то же самое. То же самое! Те же слова, что и отец четырнадцатью годами раньше. «Все будет в порядке. Я скоро вернусь, вот увидишь…»

Я не знала, что ответить маме и надо ли отвечать вообще. Если рана остается открытой столько времени, то разве слова помогут? Поэтому я просто обняла ее покрепче.

Воскресенье мы договорились провести вместе – пойти в кино или в Эрмитаж, как раньше. Когда я была маленькой, мама часто таскала меня в Эрмитаж – ненадолго, на час-полтора, пока не устану. Мы проснулись поздно и, не торопясь, слопали восхитительный завтрак: яичницу, хлеб с маслом и холодную картошку с селедкой. День начался замечательно и обещал быть еще лучше. Потом мама ушла одеваться. Я мыла посуду, когда в дверь позвонили. На пороге стояли два милиционера.

– Вы к кому? – удивленно спросила я.

Они сначала протиснулись внутрь, а потом уже открыли рот:

– Романова Александра Родионовна?

– Да, это я.

– Кто там, Сашенька? – крикнула мама из своей комнаты.

– Паспорт, пожалуйста, – вежливо проговорил старший с лычками сержанта.

Паспорт, согласно моей рекомендации Лоське, лежал здесь же, на комоде. Чтобы не забыть – иначе не улетишь. Сержант открыл паспорт, посмотрел на фото, потом на меня, потом снова на фото, закрыл и сунул во внутренний карман кителя.

– Вы должны пройти с нами.

– Зачем? – пролепетала я, чувствуя слабость в коленках.

– Пройдемте, пройдемте, там объяснят…

Он протянул руку и взял меня за локоть.

– Саша… – послышалось сзади. – Саша…

Я обернулась.

Мама стояла у входа в кухню, прислонясь к дверному косяку. Глаза ее были широко раскрыты, губы дрожали. Я бросилась к ней и обняла, чтобы не видеть ее лица.

– Все будет в порядке, – пробормотала я совершенно автоматически. – Я скоро вернусь, вот увидишь…

Немного позже, сидя в желтом милицейском «газике», который ждал нас во дворе, я вспомнила эти свои слова и только тогда осознала, что в точности повторила то, что мама уже слышала дважды. Осознала и, ужаснувшись, инстинктивно рванулась наружу.

– Куда? – обернулся мент с переднего сиденья. – Тебе что, браслеты надеть? Это можно, только попроси.

– Пожалуйста! – взмолилась я. – Мне очень надо… на минутку! Только войти и выйти! Выпустите меня на минуточку, я сразу же вернусь. Ну, пожалуйста!

– Езжай! – скомандовал шоферу сержант. – Надо ей, понимаешь ли… Приспичило, что ли? Потерпи, тут недалеко.

«Газик» дернулся и, переваливаясь на колдобинах, выехал из подворотни. Я успела заметить изумленное лицо нашей соседки по подъезду. Еще бы не изумиться! Арестованную Сашу Романову увозят на ПМГ в сопровождении двух ментов, как какую-нибудь опасную преступницу! Но в тот момент я не думала о себе – только о маме, о том, каково ей приходится сейчас. Думала?.. – правильней было бы сказать, что я сходила с ума от беспокойства.

Путь и в самом деле оказался недолог. С Крюкова канала мы свернули на Садовую, немного проехали вперед и почти сразу остановились на углу Большой Подьяческой, у старого здания с пожарной каланчой. Милиционер распахнул передо мной дверь «газика»:

– Выходи!

Я спрыгнула на тротуар. Голова моя кружилась, ноги казались ватными.

– Вперед!

Мент подтолкнул меня в спину. Мы вошли в подъезд, спустились по лестнице.

– Налево! Вперед!

Подгоняемая короткими, как щелчок хлыста, приказами, я шла по пустому полуподвальному коридору.

– Стой! Лицом к стене! – сержант зазвенел связкой ключей, выбирая нужный. – Заходи!

Он втолкнул меня внутрь и захлопнул дверь. Я осталась одна в пустой комнате, почти камере. Крашеные стены – пожелтевшая от времени побелка сверху, грязно-зеленая масляная краска внизу. Высоко от пола, так что не выглянуть – подвальное окошко с мутным стеклом и тенью наружной решетки. Голая лампочка, свисающая с сырого облупившегося потолка. Разводы плесени по углам. Из мебели – пятнистый от чернил конторский стол со стулом и табурет. Что делать теперь? Сесть? Остаться стоять? После серии команд-щелчков я пребывала в состоянии унизительной слабости, когда человек затрудняется самостоятельно принимать даже простейшие решения. Никто не приказывал мне сесть, а сама я не могла уже решиться ни на что.

Шло время – пять, десять, пятнадцать минут, – а я все стояла посреди камеры, боясь сдвинуться с места. Зачем они приволокли меня сюда? Для чего? Что ждет меня дальше? Коричневый табурет вдруг напомнил мне о другом, таком же, в квартире у старика… как его?.. – Алексея Ивановича, вот как. Алексея Ивановича Плотникова. Имя убиенного деда, слышанное мною от следователя месяц тому назад, всплыло в моей памяти с такой ясностью, будто я вспоминала о нем по нескольку раз в день.

– Погоди-погоди, – сказала я себе. – Какого-такого убиенного? Он умер сам, помнишь? И то, что это произошло у тебя на глазах, еще не означает, что ты убила его. Поняла?

– Поняла…

Обычно подобный диалог внутри меня ведут я-умная и я-не-очень, но в этот раз я понятия не имела, кто из них произносит какую реплику. Все смешалось в моей голове, как в чьем-то там доме… – в чьем? Ага, как в доме 7-а… – или 7-б?.. по улице Сапера Кузькина… – или он был партизаном? Я вновь посмотрела на старую табуретку и поскорее отвела взгляд – ну да, в точности такая… А вдруг это не случайно? Вдруг старикан вовсе не умер? Нынче ведь откачивают и после тяжелых инфарктов. Вдруг вот прямо сейчас откроется дверь, и войдет он, Алексей Иванович Плотников, в растянутой голубой майке, трусах, куполах и резиновых сапогах на босу ногу? Войдет – правая рука за спиною – глянет, ощерится стальной ухмылкой:

– Ты что же это наделала, девка?..

Мороз пробрал меня по коже, я попятилась к столу, вцепилась в его щербатый край. Шаги! Из коридора явственно слышались приближающиеся шаги! «А за спиной у него нож! – мелькнуло у меня в голове. – Тот самый, хлебный! Что делать? Что делать?» Когда дверь стала открываться, я была уже на грани помешательства и с трудом удерживалась от того, чтобы не завопить во все горло. К моей неописуемой радости, это был вовсе не дед с ножиком, а всего лишь оперуполномоченный капитан Знаменский с портфелем. Я перевела дух.

– Это ничего, что я без стука? – осведомился капитан, проходя к столу. – Тут, знаете ли, не принято…

Он сел, открыл свой пухлый портфель и принялся в нем копаться.

– Садитесь, голубушка Александра Родионовна, садитесь. В ногах правды нет. Правда, она туточки, в папочке… – Знаменский положил на стол знакомую папку с тесемками. – Узнаете? С тех пор, как вы ее видели, эта папочка сильно поправилась, правда? Скажу вам больше: она уже не одна. Папочки не любят одиночества…

Знаменский вытащил вторую папку, еще толще первой, и впервые поднял на меня глаза. Их я тоже узнала – водянистые, бесцветные глазки в лучиках белесых ресниц. Белесых, как белая ночь.

– Ну, что же вы не садитесь? Будьте любезны, голубушка. Вот табуретик. Он только на первый взгляд хиленький, а вообще-то и слона выдержит… – опер хихикнул. – Сиживал тут, знаете ли, один исторический персонаж по кличке Слон. Знаменитейший был гоп-стопник в свое время…

Я осторожно присела на табурет. Оказалось и в самом деле не так страшно.

– Ну вот… – Знаменский удовлетворенно прихлопнул обеими руками по своим папкам. – Теперь можно и поздороваться. С добрым утром, любезнейшая Александра Родионовна!

– Здравствуйте, – выдавила из себя я.

Оперуполномоченный расплылся в улыбке.

– Как вы поживали все это время, позвольте узнать? Я-то, честно говоря, с трудом перенес нашу разлуку. Если бы не работа… Работа она, знаете ли, лечит любые сердечные раны, дражайшая Александра Родионовна. А вы, насколько я осведомлен, тоже не сидели спустя рукава. Ведь так? Так? – он дробно рассмеялся, грозя мне пальцем. – Сессия, экзамены, само собой. Да и по молодому делу тоже ведь погулять хочется: белые ночи, такое настроение, хочешь – не хочешь, а действует… Да… Но меня-то другой вопрос интересует, голубушка. Подумали ли вы о нашем с вами совместном дельце? И если да, то что при этом решили? Неужели вам и теперь нечем со мной поделиться? А? Совсем-совсем нечем? Ну, что же вы молчите? Скажите что-нибудь. Не могу же я один отдуваться, поддерживать, так сказать, беседу…

– Зачем вы меня сюда притащили? – хрипло проговорила я. – Что вам от меня надо?

Знаменский всплеснул руками.

– Зачем сюда? – переспросил он. – Конечно, я мог бы привезти вас в другое место. Но уверяю вас, там намного, намного хуже. А тут и от дома вашего близехонько, и вообще. Здание-то историческое, голубушка Александра Родионовна, причем в высшей степени. А ну-ка проверим ваши, так сказать, краеведческие знания в рамках школьной программы: что тут помещалось, в этом интереснейшем доме с каланчой?

– Пожарники?

Капитан расхохотался.

– Пожарники… – повторил он, доставая из кармана платок, чтобы вытереть выступившие слезы. – Пожарники… Мы с вами находимся, дражайшая Александра Родионовна, в так называемом Съезжем доме, а попросту говоря, в полицейском участке. Да-да, представьте себе. Третья Адмиралтейская часть управления петербургского градоначальника и столичной полиции, прошу любить и жаловать. Сюда царские приставы преступников таскали на допросец. Воров, мошенников, а бывало, и убийц. Или, как тогда говорили, убивцев. Может, тут на вашем месте сам Родион Романович Раскольников сиживал, а на моем – сам Порфирий Петрович. Помните таких персонажей?

– Помню, – ответила я. – В школе проходили.

– Ну вот, – подхватил Знаменский. – Я-то, грешным делом, люблю исторические аналогии. Многому учат, знаете ли. А потому и место это чрезвычайно люблю.

Он доверительно наклонился вперед:

– Не все эту мою страстишку понимают, любезнейшая Александра Родионовна. Даже сослуживцы. Наверно, тоже, как и вы, в школе проходили, причем все больше мимо, мимо, мимо… – он снова рассмеялся. – Одно слово, пожарники… Пожарники, голубушка Александра Родионовна, это совсем не то, что вы имели в виду. «Пожарник» – значит самозванец. Тот, кто выдает себя за погорельца. Или еще того хуже – крадет из квартир во время пожара. Такая вот воровская специализация, представьте себе: сначала сам же и поджигает, а потом прикидывается, будто тушит. А сам, вообразите, по комодам шарит, за деньгами, да за камешками, да за рухлядью меховой… Да, под шумок… А вы хотели сказать – пожарные. Что ж, нынче тут только пожарные и остались. Но дом-то все равно казенный, вот я и пользуюсь по старой памяти, хе-хе…

– Товарищ капитан, – начала было я, но Знаменский тут же перебил, протестующе замахав руками:

– Павел Петрович… пожалуйста, зовите меня так, а то обижусь.

– Павел Петрович, – покорно повторила я. – Я вас очень прошу. У меня дома мама ужасно волнуется. И я тоже о ней ужасно волнуюсь. У нее давление и сердце… в общем, нельзя ли…

Я выразительно покрутила руками, но Знаменский притворился, что совсем не понимает ни моей мимики, ни моей жестикуляции. Он просто взирал на меня с выражением подчеркнуто доброжелательного внимания, взирал и ждал словесного объяснения.

– Нельзя ли ближе к делу, – продолжила я, пытаясь смягчить резкость вымученной улыбкой. – А то про пожарных и пожарников… – это, конечно, очень интересно, но мне сейчас как-то не до того. Вы бы уже задали мне свои вопросы, чтобы я могла…

Я снова крутанула руками и сделала паузу, ожидая ответа. Однако опер по-прежнему смотрел на меня, ловя каждое мое слово. Он в принципе не собирался приходить ко мне на помощь.

– Чтобы я могла уже пойти домой… – закончила я упавшим голосом.

В комнате повисла тишина. Знаменский покачал головой.

– Все? – спросил он. – Вы все сказали?

Я испуганно кивнула.

– Не слышу.

– Всё, – подтвердила я.

– Значит, всё.

Опер слегка прищурился, улыбка сползла с его лица, вокруг рта залегли жесткие складки, и весь его пухлый бабий облик вдруг приобрел совсем другой, пугающий характер. Я с нарастающей тревогой следила за этой странной метаморфозой.

– А с чего вы решили, что вы пойдете домой? – произнес он безразличным тоном. – Отвечайте!

Последнее слово Знаменский не проговорил, а выпалил, выстрелил мне в лицо.

– Как это? – растерялась я. – А куда же?

– В тюрьму, например. Под арест.

– В тюрьму? – пролепетала я. – За что?

Он помолчал, давая мне осознать всю глубину ямы, в которую я попала.

– За то, что вы врете следствию, гражданка Романова. Пока только за это. А потом и другие причины прибавятся.

– Я не вру…

– Не врете, да? Не врете… – он дернул за тесемки, раскрыл папку и выдернул оттуда несколько листков. – Вот протоколы опроса свидетелей. В то время, когда были совершены убийства, перед подъездом сидели на лавке женщины. Вы их видели, когда проходили мимо. Ведь видели?

Я молчала, глядя в пол.

– Вот и они вас видели, представьте себе, – проговорил Знаменский, не дождавшись ответа. – Видели – и единодушно опознали вас на фотографии. Они также уверены, что вы вошли именно в квартиру № 31. Эти женщины просиживают на своей скамейке по нескольку часов, причем каждый день. Уж они-то знают, в какой квартире хлопнула дверь – особенно, если эта квартира в десяти метрах от них, на первом этаже. Потому-то они вас и запомнили так хорошо, Александра Родионовна: странно ведь, когда такая девушка с тубусом заходит в квартиру к алкоголикам.

Он положил на стол снимки, хлопнул по ним ладонью.

– А это отпечатки обуви под окном квартиры с противоположной ее стороны. Это ведь ваши туфельки, гражданка Романова. Они и сейчас на вас, так? У вас что, другой пары нет? Не поджимайте ножки-то, не поджимайте. И после всего этого вы еще станете рассказывать мне сказки Пушкина, будто не были в этой квартире… Вы ведь не Арина Родионовна, голубушка, хотя отчество у вас то же. Так что, будем признаваться?

Я по-прежнему молчала. Оперуполномоченный вздохнул.

– Что ж, – сказал он. – Тогда сделаем так. Я сейчас вызываю наряд и отправляю вас в заключение до окончания следствия. Если, конечно, не передумаете. Ну?!

– Я была там, – еле слышно пробормотала я.

– Что? Не слышу. Говорите громче!

– Я была там, – повторила я, поднимая голову. – Ошиблась квартирой, вернее, домом. Надо было 7-а, а я пошла в 7-б…

– Наоборот, – поправил он. – Но это неважно, говорите, говорите…

– Они меня впустили… Я хотела уйти, но они не позволили…

Однажды во дворе я наблюдала за тем, как мальчишки охотились на голубей: подпирали палкой ящик, насыпали внутрь крупу, привязывали к палке веревку и ждали, пока голубь зайдет в ловушку. Сейчас Знаменский смотрел на меня точно такими же глазами, как на почти пойманного голубя: шаг, еще шаг… – еще немного, и можно будет дергать за веревку.

– Так… так… – вкрадчиво приговаривал он после каждой моей вымученной фразы. – Дальше, дальше…

– А дальше я вырвалась. Они перекрыли выход, я побежала в соседнюю комнату. Окно было открыто. Я выпрыгнула и убежала. Вот и все.

Знаменский сокрушенно покачал головой.

– Вот и все… – повторил он. – Вырвались, выпрыгнули и убежали. Очень просто. Что ж, хорошо, Александра Родионовна. Очень хорошо…

Оперуполномоченный помолчал и вдруг широко улыбнулся. Его лицо вновь обрело мягкие, почти бабьи черты.

– Ну, и зачем было врать, запираться? Отчего нельзя было сразу рассказать, как все было? Тогда вы сэкономили бы массу переживаний нам обоим, не так ли? Ну, что вы опять молчите?

– Я боялась. Боялась, что привлекут как свидетельницу, – сказала я. – А у меня столько дел. Я послезавтра на Кавказ уезжаю в стройотряд. Извините меня, Павел Петрович. Я не хотела доставлять вам столько хлопот. Я могу идти домой?

Он улыбнулся еще шире:

– Конечно. Подождите еще пару минуток, я все это запишу и сразу отпущу вас. Две минутки. Ну, может, три…

Меня захлестнула радость. Давно я уже не испытывала такого чувства облегчения. Знаменский вынул чистый лист и принялся писать.

– Одно меня мучает, – проговорил он словно про себя, не отрываясь от письма. – От чего он умер?

– Кто?

– Старик хозяин… Черт, ошибка! – Знаменский зачеркнул написанное слово, с досадой посмотрел на кончик пера и продолжил писать. – Просто места себе не нахожу…

– Наверно, инфаркт? – предположила я.

Он вдруг замер.

– Инфаркт, говорите? – оперуполномоченный отложил ручку.

Теперь он смотрел прямо на меня, и в его водянистых глазах читалось нескрываемое торжество.

– Вот я и поймал вас, любезнейшая Александра Родионовна. Ведь, согласно слухам, трое обитателей квартиры были зарезаны неизвестным маньяком. Все трое. Зарезаны. И только те, кто знакомы с материалами следствия, знают, что на самом деле всё обстояло не так. Что от ножа погибли только двое, а третий – третий умер иначе. Это известно очень немногим. Их буквально можно пересчитать по пальцам… – он откинулся на спинку стула и стал загибать пальцы. – Раз, два, три… – шести милиционерам, одному патологоанатому и… – сюрприз! – одной студентке. То есть вам, голубушка Александра Родионовна. Естественно, напрашивается вопрос: откуда вы можете знать столь пикантную деталь? Ну, не уходите же опять в глухую молчанку, это скучно, в конце-то концов! Александра Родионовна!

– Да?

Я вдруг ощутила бесконечную усталость – такую, что рукой не шевельнуть. Он-таки добился своего, этот чертов Порфирий Петрович – или как его там…

Знаменский сделал широкий приглашающий жест:

– Говорите, Александра Родионовна, говорите. Вы ведь были там до самого конца, правда?

– Правда, – ответила я. – До конца. Сначала старик убил двух других…

– Как именно? – быстро спросил он.

– Полоснул лысого ножом по горлу. А Серый в тот момент уже стоял к нему спиной. Потому что ко мне повернулся. Так они меня поделили. Первым Серый, а потом этот… Димыч.

– Дальше, дальше…

– А дальше дед встал и ударил Серого сзади, ножом, в спину. Насадил, вот так… – я показала как. – Серый упал. Навзничь, на рукоятку. Так что нож вышел наружу, вот на столько.

Я показала насколько. Опер кивал в такт каждому моему слову. По-моему, он испытывал нешуточное наслаждение, только что слюнки не текли.

– Дальше, дальше…

– Это все случилось очень быстро. Секунд за пять. Может, меньше. А потом старик сразу упал. На Серого. Тот еще каблуками стучать не закончил… – я глубоко вздохнула. – Вот. Теперь уже точно всё.

Он кивнул и потом долго молчал, барабаня пальцами по столу.

– Что? – не выдержала я. – Чего вы еще хотите? Я действительно рассказала вам всё.

Знаменский задумчиво пожал плечами.

– Нет, голубушка Александра Родионовна, не всё. Это я и так знал. Расскажите мне о том, чего я не знаю. Например, как вам это удалось.

– Удалось что? – не поняла я.

Он поднял на меня водянистые глаза и моргнул своими белесыми ресницами – раз, другой, третий.

– Как вам удалось одолеть этих трех человек. Расскажите мне об этом.

– Я вас не понимаю, – устало проговорила я. – Вы же сами только что подтвердили, что всё было именно так, как я рассказала. Посмотрите на меня, Павел Петрович. Мне и с мухой-то не справиться. Неужели вы всерьез полагаете, что я могла бы одолеть трех взрослых мужчин? Да, мне, слава богу, удалось сбежать. Чисто случайно удалось, а иначе мы бы тут с вами не разговаривали: они бы меня растерзали, эти алкаши. Но чтоб, как вы выразились, одолеть… – это уже, знаете, слишком…

Знаменский встал и принялся ходить по комнате.

– Попробуйте поставить себя в мое положение, дражайшая Александра Родионовна. Представьте, что вы опытный следователь, через чьи руки прошло не одно убийство по пьяному делу. Ведь пьяная драка – вещь в наших краях самая обыкновенная, случается по сто раз на дню едва ли не в каждом районе. И все эти пьяные драки похожи, как две капли бормотухи. Сначала громкий шум, ругань, звон битого стекла, звуки ударов, падений, крики, визг… И только потом убийство – как правило, случайное, глупое, без первоначального намерения. Но в нашем случае ничего этого не было и в помине. Я прав?

Я пожала плечами:

– Откуда мне знать? Может, они еще до моего прихода поссорились.

– Это вряд ли, – возразил он. – Как я уже сказал, ссора сопровождается шумом, а шум никем не зарегистрирован. Напротив, голубушка Александра Родионовна, все свидетели утверждают, что распитие проходило в образцовой тишине. Ни соседи, ни женщины на скамейке не слышали ровным счетом ничего. Даже громких возгласов не доносилось, во как! Тише воды, ниже травы. Какая уж тут драка… И вдруг – такое убийство. Что бы вы подумали на моем месте?

– Не знаю… – ответила я. – Я ведь не на вашем месте.

– А вы представьте, представьте…

– Ну что вы меня мучаете, Павел Петрович? Я в этом ничего не понимаю. Я вообще попала туда совершенно случайно. Была драка… не было драки… разве для убийства обязательно нужна драка?

Знаменский одобрительно покивал головой.

– Правильно мыслите. Драка вовсе необязательна. Вполне возможно и хладнокровное предварительное планирование. Но вот беда… – он сокрушенно развел руками: – этот вариант тоже не проходит.

– Почему?

– Сразу по нескольким причинам. Во-первых, нет никаких указаний на наличие хоть какого-нибудь мало-мальски приемлемого мотива. Свидетели, опять же, в один голос показывают, что покойные, что называется, тихо-мирно корешили на предмет совместного распития, а иных общих дел не имели. Зачем, спрашивается, гражданину Плотникову планировать убийство своих собутыльников? Незачем.

– Возможно, вы не все знаете… – угрюмо проговорила я.

Ему все-таки удалось втянуть меня в игру-угадайку. «Ладно, – думала я, – пусть потешится. Может, тогда быстрее отпустит…»

– Возможно, вполне возможно, – согласился опер. – Но есть и другие моменты, которые ставят под серьезное сомнение вашу версию о предварительном планировании.

– Мою версию?

– Ладно, ладно… – он потешно замахал руками. – Пусть будет «нашу версию». Ну почему вы так сразу ощетиниваетесь, любезнейшая Александра Родионовна? Мы ведь просто мило беседуем, советуемся…

– Это вы мило беседуете, – возразила я. – А у меня сейчас мама лежит в гипертоническом кризе. Мне не до бесед.

– Зачем ему было делать это при вас? – спросил Знаменский, пропуская мимо ушей мое последнее замечание.

– Кому? О чем вы?

– Да все о том же, об убийстве, о чем же еще… – с досадой произнес он. – Если Плотников планировал заранее, зачем он решил пойти на убийство в вашем присутствии? Ведь вы – лишняя свидетельница, то есть лишние хлопоты. Было бы куда логичней сначала выпроводить вас, а уже затем… Вам не кажется?

– Кажется, кажется. Поверьте, я совсем не возражала быть выпровоженной. Проблема в том, что они не давали мне уйти.

– Вот именно! – подхватил оперуполномоченный. – Вывод? Вывод ясен: рассматриваемое преступление не было спланированно заранее. А также, как мы с вами уже установили, не являлось результатом пьяной драки.

Он еще несколько раз прошелся по комнате и снова уселся за стол.

– Есть и еще один немаловажный моментик. Немаловажный и, прямо скажем, загадочный. Дело в том, дражайшая Александра Родионовна, что покойный Алексей Иванович Плотников был нашим давним клиентом. Да вы и сами видели – вся грудь в куполах, и каждый купол – тюремная ходка. Вы, наверно, скажете: вот вам и разгадка. Вор – значит, убийца. Но в данном случае ничего подобного это не значит. Работал покойник исключительно по сейфам. Медвежатник – тонкая профессия, такие мокрыми делами не занимаются. Да и в прошлом уже все его подвиги: восьмой десяток, руки дрожат, силенки не те, слух подводит… И вдруг – такое убийство, какое не всякий опытный профессионал провернет. Вы ведь и сами сказали, голубушка: пять секунд или даже меньше. Первый удар – молниеносный, точный, как у хирурга. Для второго тоже быстрота нужна, и точность немалая, а уж силища и вовсе немереная. Насквозь такого здоровяка проткнуть… – это, знаете ли…

Знаменский отрицательно покачал головой и снова уставился на меня:

– Это, знаете ли, дражайшая Александра Родионовна, старику совсем не под силу. Невозможно, просто невозможно. Чтобы семидесятитрехлетний старичок-сердечник с дрожащими руками и больной печенью, находясь в состоянии алкогольного опьянения, когда реакции замедлены, а движения неверны… – чтобы такой дедок смог провернуть столь высокопрофессиональную ликвидацию… – быть такого не может. Он просто не мог этого сделать! Согласны?

– А я, стало быть, могла? – откликнулась я со всем сарказмом, на который была способна. – Вы это хотите сказать?

– Но если не Плотников, то кто? – проговорил Знаменский, начисто проигнорировав мой сарказм. – Кроме вас и его, там никого не было. А в конечном счете, отдал богу душу и сам Алексей Иванович.

– От инфаркта, – напомнила я.

Знаменский кивнул:

– От инфаркта. Но больно уж вовремя. Не верю я в такие совпадения. Это куда больше смахивает на третью ликвидацию. Так что, нет, какой уж тут Плотников, голубушка Александра Родионовна, тут не Плотников…

– Так кто же убил? – спросила я, стараясь унять внезапно охватившую меня дрожь.

Павел Петрович откинулся на спинку стула, изображая сильнейшее изумление.

– Как кто убил? – переспросил он, будто не веря своим ушам. – Да вы убили, Александра Родионовна. Вы и убили…

Последние слова Знаменский произнес шепотом, с выражением страстной убежденности. Табурет качнулся подо мной, так что я невольно вскочила на ноги, постояла и снова села. Оперуполномоченный молча смотрел на меня и ждал, часто помаргивая белесыми ресничками. Нужно было срочно что-то ответить, но что?

– Это не я… не я…

Знаменский отрицательно замотал головой.

– Нет, это вы, Александра Родионовна, вы и некому больше, – с прежней убежденностью проговорил он.

Я помолчала, лихорадочно собираясь с мыслями. Ну, хорошо, он доказал, что я была в квартире во время убийства. Однако нет никаких сомнений и в том, что орудие преступления находилось в руках у старика, что старик зарезал своих собутыльников, а затем умер от инфаркта. Всё это не какие-то измышления, а факты, наверняка подкрепленные экспертизой. Да, есть некоторые вопросы, причем довольно логичные, но разве хоть что-то при этом указывает на меня, как на виновницу? Легко сказать «вы и убили», а попробуй-ка докажи…

– Что же вы молчите? – нарушил молчание Знаменский. – Или торопиться некуда? А еще недавно ведь домой спешили, к маме.

– А чего говорить? – откликнулась я, стараясь, чтобы голос звучал максимально твердо. – Всё это хрень полнейшая. Глупости. Приемчики милицейские. Доказательств у вас никаких, одна психология.

Он сожалеюще причмокнул:

– Грубо, любезнейшая Александра Родионовна, очень грубо. То, что вы крепкий орешек, я уже давно понял, с первой нашей встречи. Но грубить все равно не стоит. Не к лицу вам слова эти, поверьте, совсем не к лицу…

– К лицу… не к лицу… – презрительно повторила я. – Что мы тут, кофточки примеряем? Вот вам, Павел Петрович, к лицу были бы доказательства. Есть они у вас в гардеробе?

Знаменский погладил ладонями по папкам:

– Ах, голубушка Александра Родионовна, с каким удовольствием я ответил бы утвердительно на этот ваш каверзный вопрос…

– То есть, переводя с вашего витиеватого языка на человеческий: нет! – победно констатировала я. – Нет! У вас ничего нет, кроме этих…

Я прищелкнула пальцами, подбирая нужное слово.

– …кроме этих сказок Пушкина. Кто же из нас двоих тут Арина Родионовна?

Павел Петрович прокряхтел что-то невнятное. Похоже, я и впрямь задела его за живое. Он снова погладил свои чертовы папки.

– Что ж, вы правы, у меня и в самом деле пока нет доказательств. Обратите внимание на слово «пока». Я пока теряюсь в догадках. В нечистую силу не верю, остается что-то вроде гипноза…

Он метнул в меня острый взгляд. Этот опер и не думал сдаваться. Я парировала стрелу при помощи презрительной усмешки:

– Попробуйте еще вмешательство инопланетян. Чем не версия?

– Насмехаться изволите, дражайшая Александра Родионовна? – Знаменский открыл портфель и стал засовывать туда папки. – Не поможет, нет. У меня кожа слоновья, ее насмешки не берут. Вот и коллеги мои, знаете ли, посмеиваются, не понимают. Нож есть, убийца есть – закрывай дело, получай премию. А я вот так не могу, голубушка. Я привык до конца доводить. И вас доведу, даже не сомневайтесь. Вы у меня сядете, любезнейшая Александра Родионовна, сядете всерьез и надолго. За зверское убийство трех человек. Хотя, при условии явки с повинной, можно будет принять в расчет смягчающие обстоятельства. Например, самооборону. Как вы насчет такого предложения? Нет-нет, не отвечайте сейчас! Подумайте недельку-другую…

Он щелкнул замочками портфеля и вышел из-за стола.

– А пока, голубушка, можете идти домой к маме… – оперуполномоченный бледно улыбнулся. – И снова: обратите внимание на слово «пока». Сами найдете дорогу? В коридоре налево и дальше по указателям…

Я опомнилась, когда он уже взялся за ручку двери.

– Подождите, а паспорт?!

– Какой паспорт? – обернулся Знаменский. – Ах, этот…

Он сунул руку в боковой карман пиджака и вытащил оттуда мой бедный паспорт. Мой паспорт, приготовленный к отлету еще со вчерашнего вечера – чтоб не забыть. Мой паспорт, без которого не улететь.

– Нет-нет, голубушка, – проговорил опер, опуская документ обратно в карман, – ваш паспорт пока побудет у меня. Ох, опять это чертово «пока» – что-то оно стало слишком часто нам попадаться, вы не находите?

– Но… почему?..

Устремленные на меня водянистые глазки лучились садистическим наслаждением.

– Как это почему, дражайшая Александра Родионовна? А вы как думали? Мне – доказательства собирать, бегать, высунув язык, а вам – развлекаться? Несправедливо. Теперь мы с вами одной веревочкой повязаны: я бегаю, собираю, а вы думаете, переживаете. Такое вот разделение труда. Будьте здоровы, голубушка…

Я выскочила вслед за ним в коридор, схватила за рукав:

– Отдайте паспорт! Ну, пожалуйста, ну, Павел Петрович…

Он резко вырвал руку:

– Да что это с вами, голубушка? Руки-то не распускайте. Это уже совсем не смешно. Или вам на пятнадцать суток захотелось за оказание сопротивления должностному лицу? Нет? А то я вам устрою это удовольствие, прямо сейчас…

Он не шутил, я видела это по водянистым глазам за сеточкой отвратительных белесых ресниц. Я опустила руки и прислонилась к стене. Я молча смотрела, как он идет по коридору, унося в правом кармане пиджака мое счастье, мою любовь, мое будущее… Ненависть. Меня душила ненависть.

Знаменский уже скрылся за поворотом, а я все стояла, не в силах пошевелиться.

– Что же, ты так и будешь стоять?

Я оглянулась, не сразу осознав, что этот голос звучит в моей голове.

– Ты так и будешь стоять, глядя, как он уходит?

Меня будто подбросило. Я бегом миновала коридор, вприпрыжку одолела лестничный марш и выскочила на улицу. Где он? Неужели потеряла? В висках молоточками стучала кровь. Взгляд налево по Большой Подьяческой… – никого! Взгляд направо, через Садовую… – нет, вряд ли он успел бы перейти. Я выбежала на Садовую… – вот он! Вот она, спина в сером пиджаке! Человек в пиджаке со светло-коричневым портфелем в правой руке шел по Садовой улице в направлении проспекта Майорова. Я бросилась вдогонку.

– Эй, осторожней! – крикнул мне кто-то, кого я толкнула.

А может, это опять был тот голос? Голос, который предостерегал меня от ошибки. Эй, охотник, будь осторожней, не шуми, не высовывайся, не спугни ненароком ничего не подозревающую добычу. Добычу? Или жертву? Неважно, неважно…

– Извините! – на всякий случай отозвалась я – не глядя, не выпуская из вида серую спину и портфель.

Расстояние между нами быстро сокращалась. Зачем я бегу? Что я скажу ему? Какими словами уговорю? Я не знала ответа на эти вопросы. А может, притворялась, что не знаю. Скорее, второе.

Он остановился перед пешеходным переходом на углу Садовой и Майорова. Красный свет. Экий законопослушный баран – что ж, так быстрее догоним… Я была уже метрах в десяти от него, когда Знаменский вдруг обернулся, как будто почувствовав спиной мой цепкий охотничий взгляд. В его водянистых глазах под белесыми ресничками быстро промелькнула целая гамма чувств: вопрос, узнавание, недоумение, понимание… Они суетились там, эти чувства, в мелких лужицах глаз, как крошечные забавные рыбешки, – суетились, пока, наконец, не были выплеснуты прочь одной толстой слоновьей ногой ужаса. Опять это слово «пока», не правда ли, Павел Петрович?

В его устремленных на меня глазах полыхал парализующий ужас, смертный и непереносимый – в точности, как у того деда в квартире № 31 дома 7-а… – или 7-б?.. – по улице Партизана Кузькина. «Сдохни!» – прошептала я. Знаменский вскинул руку, будто защищаясь, распахнул беззвучную черную яму рта и отступил назад – на мостовую, прямиком под колеса громыхавшего к перекрестку грузовика.

Взвизгнули тормоза, истошно завопили люди. Когда я подошла, оперуполномоченный был еще жив. Правое переднее колесо «МАЗа» сплющило ему грудную клетку и проволокло раздавленного еще на два-три метра вперед. Теперь Знаменский уже ничего не боялся, а просто удивленно смотрел в небо, выдувая ртом кровавые пузыри, и ждал, что будет дальше. Обычно такой аккуратный, он наверняка переживал по поводу случившегося беспорядка: портфель отлетел в сторону, брючина порвалась, пиджак испачкан, редкие волосы разметались… «Какой-то он всклокоченный, опер-уполномоченный», – в рифму подумала я и сама удивилась своему приподнятому настроению. Мне хотелось вскинуть вверх обе руки и завопить, как это делают футболисты после забитого гола.

– Ой, гляди-ка, губы шевелятся, – проговорил рядом со мной мужчина в железнодорожной фуражке. – Наверно, сказать что-то хочет напоследок.

– Сейчас узнаем, – кивнула я и, встав на колени перед умирающим, склонилась к его лицу.

Удобнее момента трудно было придумать: даже два десятка самых зорких зевак не смогли бы уловить в этой суматохе, как я вытаскиваю свой паспорт из бокового кармана капитанского пиджака. Потом я приблизила губы к уху Павла Петровича и тихо шепнула:

– Вот оно, твое «пока». Теперь понял?

Водянистые глаза сфокусировались на моем лице и согласно моргнули, прежде чем застыть навсегда.

– Ну что, девушка? – поинтересовался железнодорожник. – Небось, про семью шептал? Чтоб позаботились?

– Ага, точно, – подтвердила я, стряхивая пыль с коленок. – Чтоб позаботились.

– Ну да, а как же, – удовлетворенно закивал он. – У нас на дороге то же самое. Как башмачника зашибет, так он непременно про семью лопочет. А кто же о ней позаботится-то, кроме него, сердечного? Ах ты, жизнь, мать твою…

Мужчина выругался и пошел дальше, вверх по улице Майорова.

7

Я не позволяла себе расслабиться до самого самолета. Расслабиться – в смысле – думать о случившемся. Прошедший месяц слишком часто подсовывал мне непредвиденные препятствия, и я не хотела, чтобы очередная неожиданность застигла меня врасплох. Сессия, слава богу, закончилась, но поди знай, что еще могла изобрести злодейка-судьба: отмену стройотряда, нелетную погоду, внезапное прозрение Лоськиной крашеной гиены, проблему с маминым здоровьем…

Последнее, кстати, едва не произошло в действительности. Когда я вернулась домой, в гостиной, заполняя бланк, сидел под присмотром Бимы знакомый врач из «неотложки». Увидев меня, он с облегчением вздохнул:

– Хорошо, что вы пришли. Объясните, пожалуйста, своей маме, что ей нельзя сейчас выходить. А то мне приходится силой удерживать ее в постели после укола. Порывается встать и бежать в милицию. Что у нее там такого срочного в этой милиции?

– Теперь уже ничего, Сергей Антонович, – ответила я. – Теперь уже все в порядке. Спасибо вам огромное.

– Саша! – крикнула мама из своей комнаты. – Это ты, Саша?! Я сейчас выйду…

– Лежи! – скомандовала я, устремляясь к ней. – Лежи, все в порядке. Вот она, я – живая, здоровая и довольная. Не веришь – можешь пощупать…

Я покрутилась перед тревожным маминым взором, всеми силами демонстрируя только что задекларированные жизнь, здоровье и довольство.

– Что это было, Саша? Куда тебя забирали? Зачем?

В гостиной бдительно тявкнула Бима, сигнализируя об изменении позиции наблюдаемого объекта.

– Сейчас, мамуля, – сказала я. – Только провожу доктора и вернусь…

История, заготовленная мною для мамы, выглядела довольно правдоподобной – хотя бы потому, что в некоторых своих частях была не слишком далека от реальности.

– Помнишь, месяц назад я ездила к Кате с курсовиком?

– Помню… – кивнула мама. – Ты еще вернулась сама не своя…

– Ну вот, – подхватила я. – Тогда-то все и случилось. Я тебе не стала рассказывать, чтобы не беспокоить. В общем, я ошиблась квартирой. Вернее, домом – они там все одинаковые, как стадо зебров.

– Зебр… – машинально поправила мама.

– И зебр тоже, – согласилась я. – Короче говоря, мне открыли какие-то другие люди. Ну, открыли, я увидела, что это не Катина квартира, и ушла. Ушла вообще.

– Как это вообще? – не поняла мама.

– Вообще, то есть домой. Не стала искать дальше.

– Ах, значит, она поэтому тебе названивала потом весь вечер… Но почему ты ушла? Вы же договорились… И при чем тут милиция? Или Катя заявила о твоей пропаже?

– Ну что ты, мама, – рассмеялась я. – Никуда Катька не заявляла. Почему я ушла… Потому, что адрес не записала, понадеялась на память. Потому, что измучилась к тому времени на метро с пересадкой и на двух автобусах, в которые не влезть. Потому, что грязища там непролазная, ноги мокрые и дома, как зебры. Потому, что тубус потеряла с курсовиком. Потому, что приключения надоели. Так надоели, что обратно я поехала на электричке. Достаточно причин?

– Не сердись, Сашенька, я просто хочу понять. А милиция?

– Милиция, – вздохнула я. – Милиция… Тут получилось такое совпадение, прямо как в кино. Иначе и не скажешь… Короче, в той квартире, куда я по ошибке залетела… – в смысле, позвонила… там потом произошла пьяная драка. С убийством.

– Боже, Саша! – ахнула мама.

– Ну вот, – заторопилась я, спеша проскочить скользкий момент. – А там у подъезда сидели бабки, видели, как я входила, как в дверь звонила. Там первый этаж, со скамейки всё видно. Короче, милиция меня притянула как свидетельницу. Вот и вся история. Ничего особенного.

– Ничего себе «ничего особенного»… – пробормотала мама. – Но почему так, с нарядом на дом? Почему тебя не вызвали повесткой, как нормального человека? Что это за методы… Или ты чего-то недоговариваешь?

Я стойко выдержала ее пристальный взгляд.

– Знаешь, мамуля, это уже слишком. Сначала милиция, а теперь еще ты. Хорошо, что следователь мне поверил… в отличие от родных и близких. Бимуля, на тебя-то я хотя бы могу рассчитывать?

Бима, возлежавшая здесь же на прикроватном коврике, лениво шевельнула хвостом. Она вообще не слишком уважала разговоры, не содержащие слов «гулять» и «кушать», справедливо расценивая их как пустое сотрясение воздуха.

– Что ты, Сашенька, – тихо проговорила мама. – Конечно, я тебе верю. Но пойми и ты меня. Когда они пришли… когда ты сказала, что скоро вернешься… это было, как… как…

Мама закрыла лицо руками, я поскорее обняла ее, и мы вместе всласть поплакали, дабы подвести черту под всей этой неприятной историей. Бимуля, сочувственно позевывая, повизгивая и подвывая, в меру своих сил и таланта помогала нам с коврика. В принципе, на этом можно было бы считать объяснение законченным, но я знала, что мама вряд ли успокоится: слишком много вопросов вызвал у нее мой короткий и, что греха таить, странноватый рассказ. Поэтому остаток воскресенья и весь понедельник я усиленно изображала полный флотский порядочек. Настолько усиленно, что поверила в него сама – насчет мамы я не уверена. Тем не менее, простые заботы по укладыванию рюкзака сделали свое дело: к моменту моего отъезда мамино давление пришло в норму.

Автобус в аэропорт уходил от нового здания института в девять утра; мама и Бимуля проводили меня до трамвая. Но чем ближе было время отлета, тем сильнее одолевало меня чувство тревоги. Я ждала подвоха буквально отовсюду: вот сейчас сломается трамвай, обрушится дом, разверзнется мостовая, упадет американская атомная бомба. Вот сейчас выяснится, что водитель автобуса в запое, что отменен авиарейс, что обледенела – это в июне-то! – взлетно-посадочная полоса. Вот сейчас мне скажут, что Лоська не приедет, что у него несчастье дома – мамаша имитировала инфаркт, или папаша удавился на своем флотском ремне, или еще какая-либо чума. Вот сейчас, вот сейчас, вот сейчас…

Но секунды напряженно отстукивали минуту за минутой, час за часом, сейчас за сейчасом, а всё шло своим чередом, без подвохов и катастроф. Трамвай не только не сломался, но привез меня к институту быстрее ожидаемого и отбыл, бодро прозвенев пожелание удачи. Стены домов стояли, хотя и ощутимо покачивались под моим подозрительным взглядом. Мостовая держала, водитель автобуса сиял трезвостью, как стекла отмытых от зимы майских окон, а американские империалисты на время отложили бомбежку Города-трех-революций. Потом приехал Лоська и на мой тревожный вопрос, все ли в порядке, ответил утвердительно и даже несколько недоуменно, как будто иначе и быть не могло. До Пулково мы доехали также без происшествий. Оставалось лишь преодолеть предполагаемое июньское обледенение взлетно-посадочной, что и было, к моему радостному изумлению, с легкостью проделано доблестными работниками аэродромных служб. Мы даже взлетели без опоздания!

– Что с тобой такое? – спросил Лоська.

Он сидел со мной рядом – в точности так, как я рисовала себе в мечтах все это время. Мы летели на Кавказ, чтобы провести вместе целых два месяца. Мы долго шли к этому моменту, преодолевая множество препятствий, которые многим показались бы непреодолимыми. Монструозная мамаша, сессия, необходимость повседневного вранья, а под конец еще и милицейское следствие. И вот – мы рядом в самолетных креслах!

– Со мной? – переспросила я. – Со мной ничего. Полный флотский порядочек. А что?

Лоська пожал плечами:

– Не знаю. Какая-то ты… не такая.

– Устала. Переволновалась. Ты лучше скажи, как Валентина Андреевна? Неужели так ничего не заподозрила?

– После стольких-то проверок… – усмехнулся Лоська и погладил меня по руке. – А ты поспи, Саня. Устала, так поспи. Лететь еще долго.

Я послушно откинула спинку кресла и смежила веки. Сна у меня не было ни в одном глазу, но еще меньше хотелось давать объяснения. В последнее время я только и делала, что давала объяснения.

Я закрыла глаза, и вот тут-то меня и накрыло. Как видно, все тревоги последних двух суток, реальные и надуманные, были всего лишь способом занять, загрузить, оглушить голову – чем угодно и как угодно, только бы не оставаться наедине с пугающими вопросами о себе самой. Что я наделала? Кто я теперь? Что все это значит? Два дня я всеми силами отодвигала мысли об этом, прятала их за действительным беспокойством о маме, за болтовней с Бимулей, за вовсе уж глупыми фантазиями о сломавшемся трамвае и еще черт знает где. Отодвигала и прятала, но проклятые мысли никуда не уходили, не испарялись, а напротив, сжимались в пружину, копили энергию и ждали своего часа. И вот теперь, когда тревожиться стало уже не о чем, когда осталось расслабиться и насладиться сбывшейся мечтой, они разом хлынули в мою опустевшую беззащитную черепушку и затопили ее по самую маковку.

Неужели это я склонялась над умирающим человеком, хладнокровно шарила по карманам, шептала на ухо издевательские слова? Неужели это я убила его – убила намеренно, прекрасно осознавая это свое намерение? Неужели это я испытала то странное чувство, от воспоминания о котором у меня и сейчас перехватывает дух и непроизвольно напрягаются мышцы, – чувство радости, чувство охотничьего торжества, счастье удачливого убийцы? Неужели это была я, Саша Романова?

После бойни в квартире № 31 я еще могла уговорить себя, еще могла поверить в то, что эти смерти не связаны напрямую со мной. Или, точнее, что алкашей убила не я. Да, я скомандовала этим троим сдохнуть, и они немедленно сдохли, но «после» еще не значит «из-за». Допустим, я скомандую солнцу скрыться вечером за горизонтом – что же, это делает меня причиной заката? Нет, объяснение происшедшему следовало искать совсем в другом месте – более естественном и простом. Люди не умирают от того, что кто-то мысленно приказал им умереть – такого не бывает даже в самых фантастических сказках. Хватит, довольно глупостей!

– Хватит! – говорила тогда я-умная своей глуповатой двойняшке. – Прекрати уже приписывать себе какие-то сверхъестественные способности. Глянь в зеркало: кого ты там видишь? Кругленькое личико в кудряшках, нос картошкой, в глуповатых карих глазах – растерянность и страх. Эта физиономия, по-твоему, похожа на облик могущественной ведьмы-колдуньи? Эти зрачки способны кого-то загипнотизировать? Этот голос способен командовать кем-то? Да твоих команд даже Бима не слушается, если они не подкреплены колбасой! А тут даже колбасы не было – вернее, бутылки. За бутылку-то эти ханыги еще, может, что-то сделали бы, но так, задарма…

– Отчего же они тогда умерли? – следовал робкий вопрос от меня-глуповатой. – Почти как в сказке: жили несчастливо и умерли в один день…

– Вот видишь?! – выходила из себя я-умная. – Видишь?! Ты ведь понятия не имеешь, как они жили. Не умеешь, а судишь: несчастливо! А может, они как раз были очень даже счастливы. Ну, по-своему, по-ханыжному… Не суди о том, чего не знаешь – слыхала о таком правиле? Вот и тут не суди. Отчего они умерли… Милиция разберется! У милиции сыщики, у милиции эксперты, как по телевизору. Следствие ведут знатоки. Ты, может, знаток? Да из тебя знаток, как из козы зебра. Вот и не лезь рассуждать о причинах. Поняла, дура?!

– Поняла.

Что ж, в этих доводах и в самом деле было много логики, так что неудивительно, что они меня убедили. Тем более, что вскоре мне стало не до того – в голове завертелись иные мысли, иные заботы: Кавказ, Лоська, сессия… Да-да, сейчас трудно представить, но в те дни я почти начисто забыла о квартире № 31. Даже первая встреча с Павлом Петровичем Знаменским не слишком сбила с меня эту странную забывчивость. Хотя, почему странную? Это ведь так естественно, что мне не хотелось возвращаться к тем событиям, заново переживать тот ужас… Вполне возможно, что если бы не последний допрос, я так бы ни разу и не вспомнила об этом. И вот… и вот случилось то, что случилось.

В то воскресное утро накануне отъезда на Кавказ оперуполномоченный Знаменский в пух и прах разбил мои «умные» доводы. Милиция таки разобралась – в точности, как я и предполагала. Были опрошены свидетели, призваны на помощь эксперты, подняты старые дела, составлены версии. Вот только результат оказался иным – не таким, какой мне хотелось бы видеть. Как там сказал покойный капитан? «Семидесятитрехлетний старик-сердечник с дрожащими руками и больной печенью, да еще и в состоянии алкогольного опьянения, не мог провернуть такую высокопрофессиональную ликвидацию…» – что-то в этом духе. Иными словами, у милиции не было того естественного и простого объяснения, на которое я рассчитывала. Но тогда какое же объяснение оставалось, помимо сверхъестественного? Никакого.

По сути, Знаменский доказал мне это, как дважды два. Вы и убили, Александра Родионовна, вы, и некому больше… Я, и некому больше.

Когда он сказал это, меня как громом ударило. Не потому, что я испугалась последствий, а потому, что теперь это было произнесено вслух, обозначено словами, а не текучей, неуловимой, ускользающей мыслью. А правда, обозначенная словами, становится фактом. Я – убийца.

Сейчас, сидя в самолетном кресле, я вновь и вновь прокручивала в памяти тот момент. Помню, я огрызалась в ответ на обвинения, которые продолжал выдвигать оперуполномоченный, даже, по-моему, хамила. Но я делала это, скорее, машинально, ведь моя голова была занята совсем другими мыслями. Помню, что какая-то моя часть – по-видимому, глупая – немало удивлялась тому равнодушию, с которым известие о моей преступной сущности было воспринято другой моей частью – по-видимому, умной.

– Я убийца? – недоуменно вопрошала я-глупая.

– Да, а что? – отвечала я-умница.

– Но почему тогда ты так убийственно спокойна?

– Почему убийственно? – ухмылялась она. – Потому, что мы с тобой убийцы…

– Ты что, все время знала об этом? Знала и молчала?

– Конечно. Не хотела пугать тебя, дурочку…

Но в том-то и дело, что я не чувствовала тогда никакого испуга, только удивление. Возможно, я удивлялась самой себе, тому, что только теперь осознала столь очевидную вещь: я – убийца. Если кто и испугался в той полуподвальной комнате, так это, наверно, Знаменский. Видимо, он рассчитывал потрясти меня этой фронтальной атакой, сбить с толку, вынудить к признанию. Меньше всего он ожидал, что я отвечу ему этим рассеянным хамством, почти невниманием. Хотя, если вдуматься – можно ли было ожидать иного? Охотник приложил массу усилий, чтобы доказать смертельно опасному зверю, что тот обнаружен. И вот зверь, признав доказательство верным, выбирается из своего укрытия и, не обращая внимания на охотника, начинает отряхиваться, разминаться, вытаскивать колючки из страшных своих лап. И тут охотник вдруг осознает, что роли поменялись. Что теперь охотником стал зверь, а он, со всеми своими папками и милицейскими «газиками» – жертва. Что пока на него еще не обратили внимания, но ключевое слово тут «пока»…

Думаю, поэтому Павел Петрович так спешно свернул допрос, убрал папки в портфель и стал уходить с моим паспортом в кармане. Он инстинктивно почувствовал исходящую от меня угрозу. Он убегал, спасался, хотя и не мог признаться в этом даже себе самому. Это его и сгубило – инерция прежнего статуса. Бедняга никак не мог смириться с тем, что теперь он уже не хозяин положения. Скорее всего, о паспорте он просто забыл, а иначе отдал бы его мне по своей инициативе. Но когда я бросилась за ним, когда стала упрашивать его, всем своим видом демонстрируя критическую важность этой своей просьбы, Знаменский забыл об опасности. Я снова была униженным просителем, жертвой, полусумасшедшим студентом Раскольниковым, а он – облеченным властью чиновником, охотником, царственным Порфирием Петровичем. Он видел в моем несчастном паспорте даже не паспорт, а шанс – шанс вернуть нас обоих в прежнюю, такую удобную для него ситуацию.

Ох, с каким низкопробным садистическим наслаждением смотрел он тогда на мое умоляющее лицо! Смотрел, не понимая, что я прошу не за себя, а за него. Что на весы брошена не моя, а его жизнь. На весы? На какие весы? Я и не думала ничего взвешивать. Мне ведь только что доказали, что я – убийца. Можно ли было рассчитывать на иной исход?

Наверно, Знаменский полагал, что всё будет, как в том школьном романе Достоевского. Не зря ведь он приволок меня именно в это старое здание… как его?.. Съезжий дом… Вероятно рассчитывал, что я, если и не признаюсь сразу, то уж точно прибегу потом на Сенную с повинной, как тот несчастный студентик из романа. Вот только меня не мучили никакие угрызения совести. Напротив, чем дальше я думала о случившемся, тем больше росло во мне ощущение силы и спокойной уверенности.

Перед тем, как закончить допрос, Знаменский проговорился. Как видно, покойный следователь казался странным не только мне, но и своим коллегам. Всем известно, что у милиции уйма дел, причем часть из них так и остаются нераскрытыми «висяками». Ну кто станет в такой ситуации тратить время на пьяное убийство, в котором исчерпывающим образом установлены и убийца, и способ, и орудие преступления? Кто станет докапываться до причины инфаркта, настигшего хозяина квартиры сразу после того, как тот зарезал двух своих собутыльников? Достаточно того, что причина смерти неопровержимо установлена при вскрытии. Акт подписан? Подписан. Чего же еще искать? Мотивов? Ах, оставьте. Мотивами пьяного уголовника пусть занимаются те, кому делать нечего…

По всему выходило, что после нелепой смерти Знаменского дело об убийстве в квартире № 31 просто закроют. Я – убийца, но абсолютно безнаказанная. Меня невозможно поймать, ведь я убиваю не топором, не ножом и не пулей. Я убиваю командой, произнесенной шепотом, а то и вовсе неслышно, не раскрывая губ. Я всесильна. Я могу убить, кого хочу. Вот, кто я такая. Со мной лучше не связываться, не вставать на моем пути. Точка, конец сообщения.

Мне вдруг остро захотелось Лоську. Захотелось почувствовать его в себе, прижаться животом к его животу, губами к губам. Я нащупала его руку и потянула к себе.

– Лоська, – сказала я, не раскрывая глаз. – Поцелуй меня, Лоська. Поцелуй меня в губы, взасос. Или лучше пойдем вдвоем в туалет. Я где-то слышала, что так делают.

– Что ты… – испуганно пролепетал он. – Что ты… тут такого нельзя… подожди до вечера… Я ж говорю, какая-то ты сегодня не такая.

Я сделала глубокий вдох и отвернулась к окну. Жаль, что он тоже не убийца. Лоська есть Лоська.

Из аэропорта Минеральные Воды нас доставили в город экскурсионным «Икарусом». Кресла в автобусе были такие же, как в самолете, и уже одно это навевало мысли о заграничных курортах и всякой немыслимой роскоши.

– Этак мы, чего доброго, привыкнем к красивой жизни, – пошутила я, глядя в широченное окно на кипарисы, близкую горную цепь и прочие южные красоты. – Совместимо ли это со званием советского инженера?

Моя смешливая соседка Олька Костырева с оптико-механического фыркнула, а сидевший впереди светловолосый парень в стройотрядовской куртке с множеством нашивок и значков обернулся.

– Отчего же не совместимо? – поинтересовался он, быстро ощупав взглядом весь мой немудреный облик. – Тебя как зовут?

– Саша.

– А фамилия?

– Романова.

– Миронов Николай, – церемонно представился парень. – Коля.

– Что-то не припомню тебя, Миронов-Николай-Коля, – прищурилась я. – Ты с какого факультета?

Миронов отвел глаза и загадочно покачал головой.

– Всему свое время.

– Это ж комиссар, – шепнула мне на ухо Олька. – Он вообще не из института. Прикомандирован от райкома. Ты с ним это… осторожней. Валерка-то свой, а этот… Пока еще непонятно, что за фрукт.

Жить предстояло в здании школы, недалеко от вокзала. Валерка Купцов собрал нас в актовом зале. Вид у него был озабоченный, как и положено командиру.

– Вот мы и на месте, с чем всех и поздравляю – сказал он. – Ребята, которые приехали до нас, подготовили комнаты. Койки собраны, матрацы лежат. Распределяйтесь сами: в большие классы по шесть, в маленькие – по четыре. Весь третий этаж наш. Второй для иностранцев. Их должны привезти послезавтра.

– Под конвоем?

Сама не знаю, почему я выпалила это. Обычно-то я всегда веду себя тихо-мирно, без шуточек и выкриков с мест. Но в тот момент меня еще не покинуло самолетное настроение, привезенное мною сюда в самолетных креслах «Икаруса». Я чувствовала себя так, будто продолжаю полет – как-то особенно весело, отвязно, свободно. Мне хотелось шутить и смеяться. Я ничего не боялась. Такие, как я, не боятся никого и ничего.

– Под каким конвоем, Саня? – оторопело переспросил Валерка. – Ты чего?

– Ну, ты сказал «привезут», – пояснила я, – как будто они арестованы.

Вместо ответа Валерка устало вздохнул и вытащил из кармана листок бумаги.

– Теперь по поводу работы. Как и предполагалось, почти все будут работать на консервном заводе, включая иностранцев, когда их… – он покосился в мою сторону и поправился: – когда они приедут. Будем закатывать огурцы в банки.

– Соленые? – спросил кто-то.

Валерка сморщился:

– Соленые, маринованные, какая разница? Работка не бей лежачего. Но и платят за нее, само собой, копейки. Вот… – командир отряда смущенно развел руками. – Что есть, то есть. Но если кто-то хочет еще и заработать, такая возможность имеется. В городе прокладывают ливневую канализацию. Платят неплохо, но и лопатой придется махать с утра до вечера по десять-двенадцать часов. Нужна бригада в шесть человек. Есть желающие?

Несколько парней – и среди них, к моему немалому удивлению, Лоська – подняли руки.

– Хорошо, – кивнул Валерка. – Потом подойдете ко мне. А сейчас слово имеет комиссар отряда Николай Миронов. Давай, Коля.

К столу подошел уже знакомый мне светловолосый парень.

– Товарищи! – Миронов говорил звучным хорошо поставленным голосом. – Многие тут меня не знают. И это неспроста, потому что я не из вашего института. Я прикомандирован к отряду по линии райкома комсомола. Почему райком решил именно так? Ведь можно было бы выбрать комиссара из ваших, так сказать, рядов. Вы все люди взрослые, без пяти минут инженеры, будущие командиры и комиссары производства. И тем не менее на райкоме было решено усилить, так сказать, по кадровой линии. Почему?

Он помолчал со значением и набрал в грудь воздух, готовясь поделиться с нами своим тайным райкомовским знанием. И снова будто бы черт толкнул меня в бок.

– Наверно, чтобы огурцы не разбежались? – предположила я. – Они ведь несознательные, соленые, с водкой дружат.

Комиссар поперхнулся.

– Да что с тобой, Саня? – недоуменно проговорил Валерка Купцов. – Оставь ты уже эти шуточки…

– Вот! – воскликнул Миронов, снова беря инициативу в свои руки. – Именно поэтому. Потому что не все еще, к сожалению, осознают важность текущего момента.

Он укоризненно взглянул на меня и покачал головой.

– Саша, правильно? Вот взять хоть Сашу и ее явно несерьезный настрой. Нельзя так, товарищи. Нельзя. Это ведь не простой стройотряд. Вы ведь избраны представлять лицо советской молодежи. И не просто лицо, но лицо, обращенное, так сказать, в сторону внешнего мира. Который в последнее время норовит повернуться к нам не самым благоприятным образом. Вы и сами это прекрасно знаете, смотрите телевизор, читаете газеты. Всего два года тому назад с огромным успехом прошла Олимпиада в Москве. Все тут помнят, какие усилия пришлось затратить партии, правительству и всему советскому народу для того, чтобы преодолеть несправедливый бойкот, который затеяли наши недоброжелатели. Мы продолжаем оказывать братскую помощь народам Афганистана и Анголы, Ближнего Востока и Индокитая. Товарищи! Далеко не всем за рубежом это нравится. И это всегда нужно учитывать при общении с нашими зарубежными гостями.

Комиссар обвел взглядом притихший зал и остановился на мне.

– Это понятно?

– Вы у меня спрашиваете? – невинно переспросила я.

– Давай на «ты», – поправил меня он. – Мы ведь все-таки в стройотряде, а не на разборе, так сказать, персонального дела. Во всяком случае, пока… Да, я спрашиваю, в том числе, и у тебя. Это понятно?

– Нет, – ответила я твердо. – Непонятно. Сюда что, шпионы едут? Под видом зарубежных гостей. Так сказать. Они что, будут тут Олимпиаду бойкотировать? Поясните, пожалуйста, товарищ комиссар. Только не надо меня пугать персональным делом, а то я вот прямо сейчас в обморок бухнусь.

– Давай на «ты», – повторил Миронов. – Никто тебя не пугает. Я просто прошу большей серьезности. Шпионов тут, надеюсь, не будет. По нашим сведениям, приедет восемь немцев из ГДР, и четверо ребят из Чехословакии. Планировались еще восемь наших друзей из Болгарии и Румынии, но не получилось. Всего будет двенадцать человек иностранцев. Повторяю, никаких шпионов. Страны братские, социалистического лагеря. Но все же, так сказать… все же… будьте серьезны. Не надо допускать шуточек. Иностранцы со знанием русского, отобраны только такие. Но все равно, чтобы понимать юмор на чужом языке, этого знания недостаточно. Могут понять не так. Такие случаи уже были, я же не просто так говорю. Лучше не шутить вовсе. Общайтесь коротко, ясно, по работе – так лучше всего. Если будут вопросы – обращайтесь ко мне. Саша, теперь ясно?

Я кивнула:

– Теперь ясно. Языковой барьер.

– Именно! – просиял комиссар. – Языковой барьер. Они, хоть и братские, а все же не свои. Многого не поймут. И последнее… – он замялся. – Давайте, чтоб без международных любовей. Люди мы тут все молодые, горячие, работа нетрудная, так что лишней энергии будет, так сказать, много. Давайте и с этим тоже серьезней. Хорошо? Говорю заранее: в райкоме просили подчеркнуть, что таких связей активно не одобряют. Я понимаю, что сердцу не прикажешь. Не прикажешь, но объяснить можно. Вот и объясните, так сказать, сердцу, что, в случае осложнений, виновные будут, так сказать, исключаться из отряда.

Валерка вдруг поднял голову.

– Да что ты, комиссар, все вокруг да около? – сердито проговорил он. – Скажи прямо, здесь все свои, поймут. Вот что, ребята, по-простому. Две вещи. Сухой закон – это раз! И никакого бардака – это два! Кого здесь, в здании школы, за этими делами поймаю, – друг, не друг – сразу билет на самолет в зубы и домой. Всё!

Купцов хлопнул ладонью по столу, словно ставя печать на резолюции.

– Именно! – радостно подхватил комиссар. – Никакого бардака! А международный бардак – это, так сказать, бардак в квадрате. Или даже в кубе. Так и будем расценивать, учтите. И еще учтите, товарищи: иностранцы тоже предупреждены о том же своими соответствующими, так сказать, инстанциями. В общем, серьезней, товарищи, серьезней. Это в ваших же интересах. Чтоб потом без персональных дел накануне диплома. И я пока никого не пугаю.

«Пока, – отметила я про себя. – Опять оно, это слово. Если бы этот гладкорылый райкомовец хотя бы примерно знал, что оно означает… У каждого тут есть только одно «пока»: пока жив. Пока кому-то – например, мне – не вздумалось прекратить этот весьма хрупкий процесс. Это ведь так же просто, как щелкнуть пальцами…»

Пока мы размещались по комнатам, снаружи стемнело. После ужина мы с Лоськой вышли на улицу, в южную черно-вельветовую ночь. Небо пестрело крупными звездами, четко очерченная половинка луны смотрела твердо, по-хозяйски. Предметы и люди выглядели здесь такими основательными, надежными, реально воплощенными в камне, в дереве, в теле, в луне, что мне вдруг стало неуютно. Где ты, белесая белая ночь моего привычного мира, где всё зыбко, всё текуче – даже линии тротуаров, даже карнизы домов, не говоря уже о воде каналов, о человеческих лицах, о словах и поступках…

Если бы не воздух, я бы совсем загрустила. Воздух был совершенно восхитителен: сухой и прохладный, он полнился смесью множества незнакомых запахов – хвойных, фруктовых, острых, горьких, сладковатых… Мы шли по тихим безлюдным улочкам, и я машинально запоминала направление, считала повороты – ведь искать дорогу назад предстояло именно мне: Лоська мог бы заблудиться даже в коридоре собственной квартиры.

– Саня, – вдруг сказал он, – зачем ты это…

– Это – что? – переспросила я, хотя прекрасно понимала, что он имеет в виду.

– Ну, это… с комиссаром. Зачем зря заводиться?

– Не знаю.

В самом деле, зачем? Раньше мне и в голову бы не пришло отпускать эти шуточки, возражать, вести себя вызывающе в ситуациях, которые вовсе не предполагали такого поведения. Мы все привыкли к определенной манере – так нас воспитала жизнь, родители, детсад, школа и улица. В нарушении этой манеры не было ровным счетом ничего хорошего – ведь тем самым нарушитель бросал вызов не какому-нибудь условному Миронову, а всем людям вокруг: ведь они-то продолжали жить по-прежнему. В этом и заключалась суть лоськиного вопроса «зачем?» Если все всё понимают, и тем не менее продолжают соблюдать согласованные правила игры, то зачем же впустую выпендриваться? Да, Миронов несет полнейшую хрень про «братскую помощь Афганистану» и про «зарубежных недоброжелателей», но эта хрень согласована. Причем, согласована не столько с его начальниками в райкоме, сколько со всеми нами: мы заранее согласны это слушать и кивать – вот в чем все дело. Это договор, подписанный всеми! И, значит, посмеиваясь над Мироновым, ты как бы обвиняешь в лживости и трусости всех остальных, а это уже не шутки.

Так что Лоська был совершенно прав в своем недоумении. Но что я могла ему ответить? Я и сама никак не ожидала, что стану откалывать эти крайне неуместные фортели. Я и сама до сих пор еще не поняла, с какого-такого перепугу из меня вдруг поперло то, чего никогда не замечалось за скромной и незаметной Сашей Романовой? Хотя… хотя, в принципе, можно было бы и догадаться. Свобода – вот причина. Я просто почувствовала себя свободной, только и всего. А свобода, как видно, не умеет врать, даже если хочется, даже если очень надо. Наверно, такова ее оборотная сторона: плевать она хотела на все и всяческие договоры, правила и согласования – и, в частности, согласования хрени. Ни в чем не повинный Миронов всего лишь случайно попал под раздачу – первым, но отнюдь не последним. Значит, теперь придется следить за собой в три глаза, держать язык на привязи, чтобы поселившаяся внутри меня свобода не ляпнула невзначай какую-нибудь очередную глупость…

– Ну, что ты молчишь? – настороженно проговорил Лоська. – Я что-то не так сделал?

– Все в порядке, милый, – успокоила его я. – Все пучком. Сама не знаю, что на меня нашло. Глупость какая-то. Не бери в голову. Ты лучше вот что скажи: на фига ты в эту ударно-стакановскую бригаду записался? Чтобы со мной вместе не работать, да?

От неожиданности Лоська встал столбом, так что мне пришлось возвращаться, чтобы лучше рассмотреть его обиженное лицо.

– Ты что?! – выпалил он. – Я наоборот! Чтоб деньги хоть какие-то были. Чтобы мы с тобой потом в Ригу поехали. Как Мишка с Катькой. Они-то каждый год ездят, а мы…

Я поскорее обняла его, своего бедного Лоську. Поднялась на цыпочки, обхватила за шею обеими руками, ткнулась носом в небритую щеку.

– Прости меня, милый, дуру непутевую. Конечно, ты прав. Поедем потом в Ригу, на взморье. Или даже в Палангу. Нужно же как-то легенду отработать, хоть постфактум.

– Ну да… – пробормотал он, мгновенно оттаивая из положения столба в свой привычный облик ласковой мягкой игрушки. – А видеться мы с тобой и так будем каждый вечер.

– Как сейчас, да? – я подставила ему губы и сразу перестала думать о свободе, а также о райкомовском комиссаре Николае Миронове, оперуполномоченном Павле Петровиче Знаменском, отставном уголовнике Алексее Ивановиче Плотникове и прочих малозначительных вещах.

Когда я на цыпочках, то и дело натыкаясь на разбросанные повсюду вещи, пробиралась к своей койке, мои соседки по комнате уже видели десятый сон. Во всяком случае, так это выглядело в темноте. Но стоило мне улечься и счастливо вздохнуть, как с ближней кровати послышался тихий настойчивый шепот:

– Саня… Саня…

– Оля? – удивилась я. – Ты почему не спишь?

– А ты почему?

Даже в темноте можно было понять, что она улыбается.

– Ну, у меня дела…

– Мне бы такие дела… – мечтательно прошелестела Олька. – Я в самолете дрыхла, теперь не заснуть.

– Я тоже.

– Пойдем, покурим?

Мы сунули ноги в тапки и вышли в коридор, к распахнутому в ночь торцовому окну.

– Завидую я тебе, Саня, – сказала Олька, выпуская дым через ноздри, как лошадка с рисунка в книжке «Русские сказки».

– Ты – мне? – фыркнула я. – Что за глупости… С твоими-то данными…

Ольга Костырева была известной в институте гуленой. Высокая, красивая, с пышной грудью и роскошной гривой – как та же сказочная лошадка – она постоянно пользовалась вниманием, как минимум, десятка разных кавалеров. Главная Ольгина проблема заключалась в том, что она никак не могла решить, кому из них отдать предпочтение, и поэтому благоволила ко всем одновременно. Нельзя сказать, что это способствовало выстраиванию мало-мальски пристойной репутации – даже в условиях студенческой свободы нравов. Сначала она лишь презрительно посмеивалась по этому поводу – сначала, но не сейчас, когда в преддверии распределения подружки стали одна за другой выскакивать замуж, в то время как продолжительность ее собственных романов все укорачивалась и укорачивалась. До стройотряда мы с ней близко не сталкивались, двух десятков слов не сказали, если не считать «привет-привет»: разные компании, разные интересы. А тут вдруг – соседние койки в одной комнате, один коридор, один подоконник, одна ночь на двоих.

– А что данные? – возразила она. – Парни не на данных женятся, а на… – а черт их знает, на ком они женятся. По крайней мере, у тебя вот есть этот твой Лоська, а у меня – шиш. Стадо одноразовых козлов… Слушай, а почему его Лоськой зовут?

– Потому что здоровый, как лось, – отшутилась я. – Но вообще-то, ты зря идеализируешь. Лоси такие же парнокопытные, как и козлы.

Мы обе засмеялись, глуша смех в ладонях.

– Все равно, хорошо тебе, – сказала Ольга.

– А ты что, одна приехала, без никого?

Она серьезно кивнула.

– Конечно. Я ведь сюда специально записалась, чтобы подальше от всего этого кобеляжа. В городе на лето не останешься – тоскливо. Да и телефон не отключишь. А куда-нибудь отдыхать тоже не поедешь – козлы прохода не дают.

– О-хо-хо… как трудно быть красивой. У меня прямо сердце от жалости разрывается… – поддела ее я.

Ольга усмехнулась:

– Ты вот смеешься, а зря. Лучше быть смелой. Если бы можно было выбирать, я бы это выбрала. Ты вот смелая. Валерка же ясно сказал: никаких романов. А ты – Лоську под мышку, и – ну скамейку искать…

– Валерка сказал: «в здании школы», – напомнила я. – Насчет скамеек речи не шло. Да если бы и шло… Еще будут они мне указывать, когда любить можно, а когда нет!

– Вот видишь, ты не боишься… – она вздохнула. – А я вот боюсь. Если меня еще и отсюда за аморалку вышлют, тогда вообще кранты.

– Да кто тебя вышлет? Валерка – свой парень.

– Валерка-то свой, – покачала головой Ольга, – а вот комиссар – тот еще кобелина. Нехороший он, из подленьких, попомни мое слово. Я таких козлов за версту чую. К несчастью, и они меня тоже. Сразу прилип своими глазками сальными, будто щупает, раздевает… тьфу, пакость!

Рука ее дернулась к груди, словно Ольке вдруг хотелось стряхнуть с себя грязные следы, оставленные глазами Миронова. Она глубоко затянулась сигаретой.

– Как это у тебя получается, Саня?

– Что?

– Ну, это… быть смелой? Я как-то раньше за тобой такого не замечала, просто не приходилось. А тут вдруг заметила. Ты ведь не боишься, да? Никого не боишься, по глазам видно.

– Точно, не боюсь, – улыбнулась я. – А чего их бояться? Пусть лучше они боятся.

– С чего это вдруг им тебя бояться? – усомнилась Ольга. – Взять хоть того же Миронова. Кто ты – и кто он… чего ты ему сделаешь?

– Убью, – ответила я, улыбнувшись еще шире. – Я их просто убиваю. А смерти каждый боится.

В разговоре по душам, когда хочешь обмануть, говори только чистую правду. Потому что, если юлить и уклоняться, то это сразу чувствуется. Услышав фальшь, собеседник обязательно решит, что ты что-то скрываешь, и запомнит это надолго. Зато чистой открытой правде не верят столь же чисто и открыто, а потому тут же забывают сказанное.

– Ну, разве что… – задумчиво кивнула Ольга, стряхивая пепел за подоконник. – Ах, подруга, подруга… Может, ты просто еще непуганая, оттого и не боишься? Хотя, кто у нас до таких лет непуганым доходит? Это за границей, говорят, край непуганых идиотов, а у нас вот даже идиоты запуганы.

– Интересно, какие они?

– Кто, идиоты?

– Нет, – засмеялась я, – иностранцы. В жизни не общалась с иностранцем. А ты?

– И я… – Ольга отщелкнула окурок, и тот описал в темноте огненную дугу. – А что там может быть такого особенного? Такие же козлы, вот увидишь… Ну что, айда спать?

8

Работа на консервном заводике была чиста, незамысловата и даже в чем-то приятна. Шесть девушек, включая меня и Ольгу, устилали дно трехлитровых банок листьями петрушки и веточками укропа, набивали их – сколько войдет – свежими огурцами, бросали туда же несколько долек чесноку и ставили на конвейерную ленту. Далее банки поступали в распоряжение чешской бригады. Чехов приехало четверо: две плечистых блондинки с одинаковым именем Юта и два парня – молчаливый флегматик Йонаш и его полная противоположность, весельчак и балагур, которого звали Сатек. Ольга, далеко не сразу избавившаяся от подозрительного отношения к зарубежным коллегам, поставила одноименных чешек перед собой, придирчиво осмотрела и постановила:

– Значит так. Чтобы не путать Юту с Ютой, придется дать вам удобные погоняла. Ты вот пониже, значит, так тебе и зваться – Пониже. Ну, а ты, соответственно, Повыше. Нет возражений?

Чешки, здоровенные, кровь с молоком, девахи непонимающе моргали и улыбались; как выяснилось, по-русски приехавшие иностранцы понимали совсем немного, а более-менее сносно разговаривать могли только Сатек и еще одна немка по имени Труди.

– Сань, ты только глянь на эти улыбки… – сердито проговорила Олька. – Ведь ни бельмеса не понимают!

Она шлепнула одну из Ют по мускулистой спине:

– Эй, Пониже! Ты теперь Пониже, ферштейн? Пониже! Я – Оля. А ты – Пониже!

– Пониже, – радостно закивала чешка. – Ты Оля, а я – Пониже…

– Ну, слава богу, врубилась… – Олька повернулась ко второй, еще более мускулистой Юте: – А ты – Повыше. Я Оля, она Пониже, а ты – Повыше.

– Повыше, Повыше…

Прозвища быстро прижились. Повыше и Пониже подставляли полученные от нас банки под краны с горячим рассолом, а потом запечатывали их, дергая за рычаг крышечного автомата. Сатек и Йонаш загружали уже готовый продукт в специальные металлические сетки, которые затем опускались в автоклав для последней термообработки.

Противоположный конец технологической цепочки, то есть подготовка банок и исходных ингредиентов, был прочно оккупирован немцами. Сначала в этой бригаде работали и наши, но уже на второй день Валерка Купцов счел за благо не смешивать принципиально разные подходы к социалистическому труду. Я сама слышала, как он ругался по этому поводу с местным бригадиром Копыловым.

– Они же сумасшедшие! – кричал Копылов. – Они же скребут щеткой каждый листик петрушки! А для банок им требуется непременно мыло и кипяток! Нет, чтоб сполоснуть теплой водичкой, как все люди… Скажи им, Валера! Меня эти фрицы не слушают, только глаза таращат.

– Во-первых, ты эти прозвища оставь! – хмурился Валерка. – Фрицы все под Сталинградом полегли. А здесь ты работаешь с представителями братского народа…

– Вот и скажи этим представителям, что они слишком много из себя представляют!

– Во-вторых, – не уступал командир, – чем они тебе мешают? Возьми газету – там что на первой странице написано, на самом верху? «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Вот и соединяйся. Пускай себе скребут эти листики. Что, у них производительность ниже?

Копылов в ответ лишь разевал рот – яростно, но беззвучно. Даже со всеми этими щетками и кипятком производительность немцев нисколько не уступала тому, что вырабатывали наши, советские, которые мыли овощи путем однократного окунания в тазик, а банки лишь слегка ополаскивали мутной грязноватой водичкой. Объяснялось это и задержками в подвозе огурцов, и перебоями в поставке зелени, но, главным образом, тем, что тупые немцы принципиально отказывались понимать глубинное значение исконно русского слова «перекур».

– Плевать я хотел на ихнюю производительность! – злобно шипел Копылов. – Они мне производственную мораль разрушают, ты это понимаешь? У народа, глядя на них, руки опускаются! А руки у народа всегда опускаются в одно и то же место – к бутылке! Ты что, хочешь получить тут массовый забег в массовый запой?! Ты этого хочешь?!

Нет, массового запоя Валерка не хотел. Для очистки совести он еще попробовал договориться с братьями по соцлагерю – вернее, с сестрой. Немецкую делегацию составляли семеро парней и девушка по имени Гертруда или, как они ее называли, Труди. Она-то и заправляла в этой группе всем и всеми без исключения. В иной ситуации было бы трудно не поддаться соблазну окрестить ее Белоснежкой, а парней – семью гномами, но Труди настолько не соответствовала образу нежной сказочной красавицы, что никому из наших даже в голову не пришла подобная аналогия. Ростом она была ниже среднего, узкобедрая и плоская, как конвейерная лента. Говорят, что в прусских школах учителя бьют детей по рукам деревянной линейкой; я никогда не видела такой линейки, но уверена, что она и Труди были похожи, как две капли немецкого скипидара.

С Валеркой Купцовым и комиссаром Мироновым Труди разговаривала почтительно, сильно понизив голос и вытянув руки по швам. Но когда она обращалась к своим подневольным гномам, голос ее напоминал лай концлагерной овчарки из какого-нибудь фильма про войну. Неудивительно, что когда мы звали бедняг на перекур, они лишь вжимали головы в плечи и принимались еще сильнее драить щетками пупырчатые бока огурцов.

На просьбу командира о смягчении лагерного режима Труди ответила оскорбленным молчанием. Я наблюдала эту сцену там же, во дворе нашего заводика, сразу после истерики, которую закатил Валерке доведенный до ручки бригадир Копылов.

– Труди, ты поняла все, что я сказал? – переспросил Валерка. – Вы, конечно, привыкли к…

– Я не поняла всё, – прервала его немецкая карательная линейка. – Я не поняла: мы плохо работать? Мы не делать норма?

– Что ты, что ты… – испугался Валерка. – Вы делать норма в лучшем виде. То есть хорошо. То есть очень хорошо.

Труди кивнула и вытянулась по стойке «смирно».

– Тогда я идти работать разрешите.

– Иди, – вздохнул Валерка, – разрешаю.

На следующий день бригада мойщиков была реорганизована по принципу полной национальной однородности и оставалась таковой до самого отъезда. И хорошо, что так, потому что иначе дело точно дошло бы до международного конфликта. Копылов ненавидел Гертруду всеми фибрами своей пролетарской души и на полном серьезе утверждал, что само ее имя происходит от сокращения слов «Герой Труда», как Вилор – от «Владимир Ильич Ленин Организатор Революции».

– С чего ты взял, Копылов? – пыталась вразумить его я. – Это старое немецкое имя. У Шекспира в пьесе «Гамлет» так зовут королеву-мать.

– Вот-вот, – угрюмо отвечал бригадир, перекидывая изжеванную «беломорину» из одного угла рта в другой. – Этот твой Шекспир, хоть и сам немец, а дело понимал. Такие сучки всегда норовят пролезть в королевы, мать их за ногу. Герой труда, видите ли! Ей, видите ли, звездочку на лацкан, а народу одни страдания. Вам-то, студентам, что. Вы-то уедете, а нам тут еще жить и работать.

Наш рабочий день начинался в восемь и продолжался до половины пятого, включая перерыв на обед. Впрочем, перерывов хватало и без обеда, потому что на завод вечно забывали что-нибудь подвезти – то банки, то петрушку, то огурцы. Но даже в тех случаях, когда всего было в достатке, нередко случалась какая-либо другая незадача, типа отключенного электричества, поломки конвейера или прорыва водопроводной трубы. Труди от всего этого приходила в ярость. Она просто органически не переносила состояния праздности – как своего, так и вверенных ей гномов. В такие моменты для Копылова наступал праздник: он садился на ящик где-нибудь в тенечке, неторопливо закуривал и с наслаждением наблюдал, как его врагиня мечется по двору, изобретая все новые и новые занятия для своей подневольной семерки. Я тоже присаживалась рядом с бригадиром – ведь всегда приятно разделить с человеком минуты его счастья.

– Нет, Сань, ты только глянь на эту героиню труда, – говорил Копылов, указывая папиросой на нашу взмыленную прусскую Белоснежку. – Королева, мать ее… ну что ей так неймется, а? Ты мне вот что скажи: ту королеву из Шекспира твоего свергли? Или уцелела?

– Отравили, – с удовольствием сообщала я, зная, что эта новость не может не порадовать бригадира. – Насмерть. Сыночек удружил, на пару с муженьком.

– О! – многозначительно кивал он. – Вот то-то и оно, Саня. Против народа не попрешь…

В самом деле, трудовой раж «героини» временами выглядел даже не чрезмерным, а болезненным. Знаток народной души Копылов полагал, что если руки советского народа опускаются, то непременно к водке. Но если судить по паническому страху, который одолевал Гертруду даже перед минимальной праздностью немцев, их руки должны были опускаться не просто к водке, а к каким-то и вовсе неимоверным ужасам.

Что касается самих семерых гномов, то они не выглядели ни угнетенными, ни недовольными: похоже, эти парни воспринимали происходящее как должное и не собирались бунтовать.

– Роботы, ну чисто роботы, заводные машинки! – удивлялся Копылов. – Известное дело, фрицы. Фрицу только направление покажи, а дальше он уже сам прет, без остановки. Так до самой Волги и допер. Хорошо, Россия большая, завод у ихней пружинки кончился. А то бы… фьють!..

Впрочем, внимательный наблюдатель мог обнаружить определенные слабости и среди заводных машинок. Из всей немецкой восьмерки меньше всего напоминал робота длинный нескладный парень по имени Райнхард, Райнеке. Он скоблил огурцы с не меньшим тщанием, чем его товарищи-геноссе, но в минуты редких перерывов, пока Труди еще не успевала придумать для своих подопечных какую-нибудь новую работу типа чистки ржавого забора или подметания двора, Райнеке погружался в совершенно несвойственную остальным мечтательную задумчивость. В такие моменты становилось ясно, что он иной, не похожий на других гномов, и тогда вдруг обретали особое значение и торчащие во все стороны черные вихры, и неловкость костлявых рук, и застенчивая улыбка.

Для такой улыбки не существует ни ключа, ни пружинки – неудивительно, что прочие заводные машинки относились к Райнеке с покровительственным пренебрежением. Еще бы: всякий уважающий себя робот точно знает, что даже минимальная мечтательность не может не мешать высокой производительности труда. Понятия не имею, скольких образцово вымытых листиков петрушки не досчитывалась из-за этого социалистическая действительность, но Труди-то наверняка знала это с достаточной степенью точности. Знала, но отчего-то воздерживалась от применения строгих карательных мер. Поэтому нам так и осталось неизвестным, что именно грозило длинному Райнеке за преступное несоответствие общему образцу – шпицрутены, тюрьма или прямая дорога в крематорий.

Кое-какое объяснение этому было получено в конце первой недели, когда нешуточное общественное давление вынудило Валерку дать разрешение на танцы. Понятно, что топтание в темноте в обнимку под медленную музыку ставило под угрозу провозглашенный командиром принцип «никакого бардака!», однако альтернатива выглядела еще хуже. Мы возвращались со своего заводика в пять вечера, полные сил и энергии, которая так или иначе требовала мало-мальски приемлемого выхода. Глупо было рассчитывать на то, что молодые, красивые, двадцатидвухлетние станут использовать оставшееся до отбоя время исключительно для игры в шашки-шахматы. Думаю, что не последнюю роль сыграл тут и аргумент Копылова насчет того, куда народ обычно опускает руки в минуту уныния. Так или иначе, но уже в пятницу после работы в актовом зале школы были объявлены танцы. Вероятно, Валерка надеялся, что народ удовлетворится одним вечером в неделю, однако этим надеждам почти сразу пришел конец. Народу понравилось опускать руки на талии подруг, а временами даже и ниже, так что танцы стали у нас ежедневным явлением.

Немцы при всем желании не могли манкировать общественным мероприятием – дисциплина не позволяла. Они приходили в актовый зал все вместе и честно старались соответствовать если не духу, то хотя бы форме данной общественной нагрузки. В основном, Гертрудины роботы танцевали быстрые танцы, но время от времени приглашали и кого-нибудь из девушек на медленный танец – то ли по разнарядке, то ли из-за сбоя в программе. Танцевать с ними было сущим мучением, примерно, как с негнущимся манекеном, только еще хуже. В каждом их движении ощущалось твердое намерение ни в коем случае не преступить строжайший запрет на внеуставные отношения – даже дальним намеком, даже по ошибке. Так что вскоре никакие соображения интернациональной солидарности не могли заставить наших девчонок кивнуть в ответ на галантный немецкий поклон. Мало кому улыбается танцевать с партнером, чьи помыслы направлены лишь на то, чтобы удерживать тебя на безопасной дистанции. Поэтому гномы приглашали либо свою плоскую Белоснежку, либо чешек: как выяснилось, Пониже и Повыше не испытывали никаких проблем ни с роботами, ни с манекенами – возможно, потому, что худо-бедно понимали по-немецки.

Зато Труди танцевала преимущественно с Райнеке. Сначала на это, конечно же, обратила внимание Ольга Костырева со своим более чем наметанным на такие вещи взглядом.

– Ты только глянь на Блонди, только глянь! – шепнула она мне на первом же вечере.

Блонди – так Олька за глаза именовала Гертруду, хотя жидкие стриженные под мальчика волосы той были, скорее, грязно-каштанового оттенка. Блонди, по имени любимой овчарки фюрера.

– А что такое? – не поняла я.

– Как что такое? Ты посмотри, как она танцует с этим… как его?.. – Райнеке? Похоже, у сучки течка. Влюблена – от коготков по самые клыки.

Что ж, такие вещи и в самом деле заметны, несмотря на то, что Труди делала всё для того, чтобы скрыть свои чувства. Только ведь всего не утаишь, за каждой мелочью не уследишь. Вот слегка вздрогнуло ее острое плечо от прикосновения руки партнера… Вот вскинулся к его лицу быстрый взгляд, задержался на губах и тут же испуганно скользнул вниз… Вот раздулись, затрепетали ноздри, поднялась в зажатом, подавленном вздохе плоская грудь… Точно! Не ошиблась опытная подружка Олька: влюблена, влюблена немецкая Белоснежка! Вот только, похоже, ловить ей здесь нечего: мечтательному Райнеке явно до лампочки знаки внимания со стороны группенфюрера…

Честно говоря, мне тоже было недосуг следить за производственным немецким романом. Лоська есть Лоська. Его бригада, в отличие от нашей огурцовой шарашки, вкалывала по-настоящему, полный световой день, по десять-одиннадцать часов, с одним выходным на три недели. Первое время ребята выматывались так, что на вечерние танцы не оставалось ни сил, ни желания – только бы добраться до постели. Потом немного попривыкли, но все равно я виделась с ним куда реже, чем хотелось бы.

Безраздельно мне принадлежал лишь час-полтора Лоськиного времени – после ужина. Отставив тарелки, мы перекидывались понимающим взглядом: ну, что, мол, теперь десерт? Мы выходили на безлюдные улицы спящего южного городка и неслышными шагами, чтобы не спугнуть пышнотелую, привольно раскинувшуюся ночь, крались к заранее намеченному месту. Вишня уже отходила; деревья в садах и на тротуарах были черным-черны от спелых ягод. Лезть в сады мы остерегались, зато пространство по эту сторону от хозяйского забора можно было с некоторой натяжкой рассматривать в качестве полноправных пешеходных угодий. Что мы и делали, хотя и весьма потихоньку, ибо с противоположной стороны забора вполне могло существовать противоположное мнение на этот счет.

Вишня обладала удивительным свойством не надоедать – подобно семечкам, ее можно было есть бесконечно. Мы с Лоськой погружались в ветви вишневого дерева, как пара осторожных китов – в теплое шуршащее море, и ягоды волшебным планктоном сами вплывали в наши жадно разверстые пасти. Вишневый сок окрашивал черным наши губы и языки, бурлил в наших венах, и мы целовались по ходу дела, передавая друг другу изо рта в рот пьянящую вишневую плоть, вишневую кровь, вишневое счастье.

Потом, устав стоять, мы садились на скамью где-нибудь поблизости и продолжали вкушать горьковато-сладкий вишневый вкус, смакуя его в каждом своем поцелуе. Мы любили друг друга и мы говорили, говорили и любили, говорили и тихо плыли в вишневом заплыве своей любви, огромные и нежные киты шуршащего ночного моря. Кто мог помешать нам, кто мог тронуть нас, таких больших и сильных, пропитанных упругой силой вишневого сока?

О чем мы говорили? Мы строили планы – фантастические и реальные, ближние и долгосрочные, практичные и захватывающие дух. Это увлекательное занятие появилось в наших отношениях совсем недавно. Сначала я удивлялась, отчего мы не уделяли ему достаточно времени прежде, но потом поняла, что это просто новый этап. Ведь когда любовь еще только зарождается и позже, когда она набирает силу и еще позже, когда становится ясно, что для нее уже нет ни границ, ни препятствий, – во все эти моменты влюбленным просто не до слов. Они так поражены происходящим, что буквально лишаются дара речи. Но вот это чувство проходит, и необходимо чем-то занять образовавшуюся пустоту.

Кто-то может испугаться, решив, что прошла любовь, но это не так: прошло всего лишь первоначальное изумление. Конечно, жаль и его – уж больно чистым и сверкающим лучом пронзало оно оцепеневшую от счастья душу, но ничего не поделаешь: когда-нибудь кончается подъем даже на самую высокую вершину. Если что-то и тревожит, так это пустота – тут-то на помощь и приходят слова. Так думала я, слушая обычно молчаливого Лоську: там, на укромных скамейках под черно-вишневым небом он демонстрировал настоящие чудеса красноречия. Такие мысли мелькали у меня в голове, когда я прислушивалась к неудержимым потокам слов, которые изливались из меня самой – до этого я тоже не замечала за собой склонности к строительству воздушных замков.

Мы подсчитывали еще не заработанные Лоськой деньги – не из-за самих денег: плевать нам было на все и всяческие деньги – а потому, что деньги символизировали нашу будущую поездку на взморье, вдвоем, как во французском кино. Мы обсуждали, у кого можно будет одолжить паспорта, чтобы получить номер в гостинице, – ведь неженатых не поселят в одну комнату. Мы прикидывали, что лучше – Юрмала или Паланга, Рига или Таллин, – а затем, так и не решив окончательно этого вопроса, переходили к выбору имени для нашего будущего ребенка.

Последнее автоматически предполагало свадьбу или, по крайней мере, подачу заявления в ЗАГС, поэтому, можно сказать, что мы вели себя так, будто речь идет о деле решенном. Несколько смущало меня лишь то, что я пока так и не услышала от Лоськи формального предложения выйти за него замуж. Пока. Ну да, опять «пока». Впрочем, я не сомневалась в том, что мой любимый немедленно произнесет нужные слова, как только я решу слегка надавить в этом направлении. Просто я пока не надавливала. Зачем? Нам было и без того хорошо в нашем вишневом говорливом раю, а лучшее – враг хорошего. Кроме того, до возвращения в Питер оставалась еще уйма времени. В общем, все обстоятельства складывались не в пользу того, чтобы излишне форсировать события.

И все же, все же… – что скрывать, я чувствовала бы себя намного лучше, если бы Лоська сел на крючок сам, без какой-либо предварительной подкормки, наживки, подсекания, вываживания на подсачник и прочих рыбацких хитростей с моей стороны. Но Лоська есть Лоська.

Олька Костырева, с которой я поделилась своими сомнениями, в ответ лишь замахала руками:

– Ну, ты даешь, подруга! Очнись и протри глаза. Не требуй от своего жеребчика невозможного. Мужчины, знаешь ли, меньше всего похожи на ополоумевших лещей, которые сами запрыгивают к тебе в лодку. В постель – пожалуйста, а в лодку – хрена лысого!

Я послушно кивнула. Уж кто-то, а Ольга имела немалое представление о предмете разговора.

– Я еще вот о чем думаю, Оль. Мы с ним как-то много стали разговаривать. Раньше такого не было. Это всегда так?

– Разговаривать? – удивилась она. – О чем?

– Обо всем. Ну, не обо всем вообще, а о обо всем, что нас с ним касается. Как потом в Юрмалу поедем, где жить будем… Даже как ребенка назовем.

Ольга смотрела на меня во все глаза.

– Ну и здорово. А что тебя смущает?

– Не знаю, – сказала я, пожимая плечами. – Потому и спрашиваю. Мне иногда кажется, что это такая стадия. Что сначала и слов не надо, а потом вот как сейчас, а дальше… – а черт его знает, как там дальше. Тут ведь вот что: если отношения не остаются, а все время меняются, то это ведь плохо. Или нет? Если всё меняется, то может ведь и вообще когда-то закончиться, правда? У тебя вот как с этим было?

Она помолчала, задумчиво качая головой. Мы сидели на ящиках в своем огуречном цеху. Вокруг в больших чанах громоздились чисто вымытые огурцы, сияли свежей зеленью укроп и петрушка, белели в картонных коробках головки прошлогоднего чеснока. Не завезли только банок. Обычная история. По этой причине все мирно покуривали, за исключением немцев, которые под руководством Труди перетаскивали кучу ботвы из одного конца двора в другой.

– Счастливая ты, Саня, – проговорила наконец Ольга.

– Чего это ты вдруг?

– Да ничего… – она махнула рукой. – Ты вот говоришь – стадии, этапы… А я никогда до этого не доходила – до разговоров этих. Со мной всё на первом этапе заканчивается, на бессловесном. Да и в этом уже никакой новизны. Когда-то волнение это было, а сейчас… ну их всех, гадов…

– Брось, – сказала я. – Уж тебе-то жаловаться…

Ольга придавила догоревшую до фильтра сигарету и тут же закурила новую.

– Кончай, Саня, ну сколько можно с этим «уж тебе-то»? Ко мне тут, знаешь, товарищ комиссар Миронов пристает. Перешел к активным боевым действиям… – Ольга горько усмехнулась. – Вчера вечером улучил момент, прижал на лестнице. Я из умывальной шла после душа. Пойдем, говорит, ко мне, у меня коньячок есть, шоколадка, музыку поставим… Неужели, говорит, никто тут не хочет комиссарского тела? Тьфу, козел! И руки свои тянет поганые прямо мне под халат. Пусти, говорю. Не пускает…

– Вот сволочь!

– Ага, – кивнула она. – Сволочь.

– Ну, а дальше?

– А что дальше? – пожала плечами Ольга. – Дальше – больше. Оттолкнула раз, оттолкнула другой. Потом кто-то внизу на площадку вышел, я и вырвалась. Иду к нам в комнату, а он следом, идет и шипит, так, чтобы только я слышала. Ты, шипит, из себя недотрогу-то не строй. Тут все знают, что ты даешь. И мне дашь, не переломишься. Лучше, говорит, добром иди… тебе понравится. Вот такие у меня, Санечка, разговоры. Такой этап…

– Хочешь, я его убью? – вдруг сказала я совершенно неожиданно для себя самой. – Прямо сегодня вечером. Хочешь?

Ольга посмотрела на меня и рассмеялась.

– Дурочка ты, дурочка, Сашка! Да разве этим поможешь? Ну, убьешь ты этого козла… – но они ведь все у нас такие! – она подмигнула. – Разве что, за исключением твоего парнокопытного. Ты мне лучше вот что скажи: что ты об этом задрыге думаешь?

– О каком задрыге? – не поняла я.

– Да вон, об этом… – Олька кивнула в сторону двора, где как раз нескладный длиннорукий Райнеке тащил на вилах копну увядшей ботвы. – Только не пялься на него, заметят!

– Кто заметит? – оторопело спросила я. – Что заметят? Зачем заметят?

Она снова рассмеялась и махнула рукой.

– Ладно, проехали. Не поняла и не надо.

– Ну уж нет! – решительно возразила я. – Давай-ка, колись. Я перед ней, можно сказать, сердце раскрываю, а она – «проехали». Давай, давай…

– Ну вот, и ты тоже – «давай», прямо как Миронов…

– Давай-давай, не увиливай.

– Да не о чем и колоться, – с несвойственным ей смущением проговорила Ольга. – Этот Райнеке… Райнхард… он ведь какой-то другой, тебе не кажется? Не такой, как наши козлы.

Я помолчала, обдумывая ответ. С моей непредвзятой точки зрения, Райнеке, если и отличался от остальных гномов, то совсем-совсем немного. Однако подруга явно была заинтересована в ином взгляде на вещи, и мне меньше всего хотелось ее разочаровывать.

– Наверно, другой. Неловкий. Смущенный. Взгляд у него какой-то… не знаю… ну, нездешний, что ли.

– Вот именно! – горячо зашептала Оля. – Нездешний! Это мне в нем и нравится! Если у нас тут вокруг одни козлы, то вовсе не обязательно, что и у них там так же, въезжаешь?

– Въезжаю, – неуверенно отвечала я.

– Ну вот! – она быстро огляделась по сторонам и продолжила уже совсем тихо, чтобы никто не услышал: – Санечка, помоги мне с этим, ладно?

– Конечно, конечно. Ты только скажи, как…

– Ты ж понимаешь, мне к нему прямо так не подойти, – прошептала Олька. – Там эта Блонди – всегда на стреме, сучка эсэсовская. Она его, знаешь, как сторожит – вдвое сильнее, чем остальных. Во-первых, как работника соцтруда, а во-вторых, виды на него имеет. Личные. Видишь, как нам с комиссарами повезло: наш Миронов на меня болт точит, а ихняя Блонди под Райнеке гайку нарезает…

Я только кивнула, пораженная наглядностью придуманного Олькой литературно-механического образа.

– Если бы Блонди в отдельной комнате жила, было бы намного проще, – она снова огляделась по сторонам. – Но в том-то и дело, что она спит вместе с парнями, только угол себе занавеской выгородила, я специально смотрела. И все равно: овчарки тоже спят, хотя и чутко. Нужно только дождаться, пока она отключится.

– Пока отключится… – эхом повторила я.

– В общем, я вот что придумала… Нужно ему записку передать. Мол, жду тебя в час ночи во дворе. Уж до часа-то она точно задрыхнет…

– До часа задрыхнет, – подтвердила я. – Но что я-то должна делать? Передать?

Олька нетерпеливо мотнула головой.

– Да погоди ты… в том-то и дело, что передавать пока нечего! Он ведь по-русски ни бельмеса! Писать нужно по-немецки, ферштейн?

– А ты умеешь?

– Ты что, совсем дурочка? – удивилась Ольга. – Откуда? Я и по-русски в сочинениях не ахти.

– Тогда как?

– Сатек, вот как!

– Наш чех?

– Ну да! – закивала она. – Он по-немецки точно маракует. И парень, вроде, надежный. В общем, подойди к нему…

– Погоди-погоди… почему я? Записка-то о тебе.

– Ну что ты меня все время перебиваешь? – недовольно пробормотала она. – Записка обо мне, но без подписи. И просить о ней должна не я, для секретности. А то еще, не дай бог, слухи пойдут.

– Слухи? О ком?

– Как это о ком? О Райнеке и обо мне.

– Ага, – ухмыльнулась я. – О тебе, значит, нельзя, а обо мне можно…

– Конечно, о тебе можно. У тебя Лоська, слухам о тебе все равно никто не поверит. А обо мне только намекни, сразу с три короба напридумывают. Разве не так?

Так. На это действительно было нечего возразить. О любовных приключениях Ольги Костыревой в институте ходили самые фантастические слухи.

– Хорошо, – сказала я. – Сделаю тебе твою записку без подписи. Только как он узнает, что это от тебя?

– Узнает, не волнуйся, – заверила меня Олька. – Мы с ним уже пару раз переглянулись. Этого хватит… Ну, ты еще здесь?

– А где я должна быть?

– Иди к чехам.

– Прямо сейчас?

– А чего ждать-то?

Я затушила сигарету и отправилась на поиски Сатека. Он нашелся в дальнем конце двора. Вдвоем с Йонашем они сидели на ящиках в тени забора и увлеченно играли в ножички. Йонаш увидел меня первым и что-то вполголоса сказал приятелю. Сатек обернулся; на его круглом лице играла широченная улыбка.

– Александра! Такая большая честь для двух простых чешских солдатов Швейков!

– Солдат, – поправила я, присаживаясь на соседний ящик. – Для двух солдат Швейков. И хватит звать меня Александра. Зови как все, Саша.

Сатек покачал головой:

– Никак не можно! Звать императорку Саша? Император Александер, императорка Александра. Так верно.

– Какая я тебе императорка?

– Такая, – твердо постановил Сатек. – От имперарии не отказываются. А я вообще не могу. Я потому что тоже император.

– Ты? Император?

– Конечно, – важно сказал он. – Ты не думай, что меня зовут Сатек. Сатек – это упростительное. Вообще я Сатурнин. Был такой император. Даже дважды. В первом веку и в третьем. Хотя и узурпаторы.

Сатек вздохнул и потешно развел руками.

– Так это ж давно, – заметила я, старательно соображая, как бы свернуть разговор на нужную мне тему.

Помимо всего прочего, меня смущало присутствие Йонаша, который, хотя и не понимал почти ничего, вполне мог бы и догадаться.

– Давно? – переспросил Сатек. – Смотри, ты уже важная какая. Александер был еще больше давно.

– Да ладно, ладно, – успокоила его я. – Император так император, я не против. Чем ты правил-то? Римом?

Сатек сокрушенно помотал кудлатой башкой:

– Нет, не успел. Голову срубили и на форум поставили. Мне еще до тридцати не было. Это в первом веку. И в третьем тоже.

– Что тоже?

– Тоже срубили. И опять до тридцати было, – грустно улыбнулся Сатек.

– Такой молодой? – ахнула я. – А сейчас тебе сколько?

– Двадцать семь.

– Ты вот что, Сатурнин, будь осторожней, – посоветовала я. – Особенно, голову береги. А то вдруг чего.

– Да, так оно, – согласился Сатек. – Правда.

– Слушай, – сказала я, – а может, ну ее на фиг, эту империю? Сам посуди, ну зачем она нам, если за это головы рубят? Какой тогда смысл быть узурпатором-императором?

Сатек тщательно обдумал мое предложение.

– Не быть императором? – повторил он, вслушиваясь в каждое слово. – А кем тогда быть?

– Ну, не знаю… – я пожала плечами. – Кем-нибудь…

– Святым? – предположил Сатек.

– Да хоть бы и святым.

Он горестно вздохнул и махнул рукой:

– Пробовал и это. Сатурнин из Тулуза, первый там епископ, третьего веку. Так то еще горше.

– Что… тоже голову? – спросила я.

– Хуже, – почти простонал Сатек. – Привязали к быку. И бык таскал его по улицам. Таскал-таскал, таскал-таскал, таскал-таскал…

– Что, так долго? – не выдержала я.

– Ага, – Сатек печально кивнул. – До смерти. Лучше уж голову срубить.

– Точно, – согласилась я. – Тогда уж лучше будь императором.

Мы немного помолчали. Потом Сатек что-то сказал Йонашу по-чешски, тот флегматично кивнул, сложил ножик и пошел в цех.

– Так нечестно, – обиделась я. – Ты ему что-то сказал, а я не поняла. Что это было?

Сатек рассмеялся.

– Я сказал, чтобы он уходил. Чтобы оставил нас двоих. Что ты пришла, потому что тебе что-то нужно, но ты не хочешь говорить, когда он здесь, и потому крутишь мне голову дурацким разговором.

Я аж задохнулась:

– Это я тебе голову морочу? Ну, ты нахал, Сатек! Можно подумать, что я эти сказки придумала про императоров и святых.

Он улыбнулся:

– Тебе хорошо сердиться. Красиво получаешься. Сердись еще.

Он смотрел на меня и улыбался, и в его глазах было нечто такое, от чего я совсем растерялась. На меня еще никто и никогда не смотрел так – во всяком случае, я не помнила ни одного подобного случая в прошлом. Возможно, Лоська… но ведь на Лоську я сама не обращала внимания, а потому могла и не заметить. Не смотрели на меня, но смотрели на других, так что, наблюдая со стороны, я научилась хорошо распознавать этот взгляд, представлять себе его значение, фантазировать по поводу его возможных последствий. А что мне еще оставалось, кроме этих фантазий? Я ведь не Ольга Костырева, на которую в любой момент устремлены несколько пар глаз. Я ведь некрасивая – почему же он сказал это «красиво получаешься»? Может, я просто не так поняла?

Он смотрел на меня, улыбался и видел меня насквозь – мои сомнения, удивление, замешательство. Светловолосый широкоплечий парень, красавец с сильными и, видимо, очень ласковыми руками – такие не могут, не должны смотреть на меня так. Это наверняка ошибка – если не моя, в понимании, то его – в оценке. Он почему-то принял меня за императрицу, а я ведь даже не святая…

– Сатек, перестань, – пробормотала я, опуская глаза и совершенно некстати утыкаясь взглядом в его губы.

Губы дрогнули, сжались и приоткрылись снова.

– Что перестать?

Я отвернулась и откашлялась, чтобы не хрипеть.

– Перестань глазеть, – сказала я, начиная сердиться. – У меня к тебе дело.

– Почему вы все так? – спросил он с досадой. – У нас вот мужчина идет по улице, видит девушку. Он улыбается, девушка улыбается, всем хорошо. Хорошо, когда улыбаются. А что у вас? У вас я улыбаюсь, а на меня смотрят так, как если я человека убил. А я никого не убил.

«Зато я убила, – подумала я, снова поднимая взгляд к его насмешливым серым глазам. – Я убила, потому-то вас всех ко мне и тянет. Как мотыльков на огонь. Раньше не тянуло, а теперь вот…»

– Не убил, а зря, – сказала я вслух. – Очень способствует взаимопониманию. Слушай, Сатек, шутки шутками, а я действительно по делу. Ты ведь немецкий знаешь?

– Конечно. Один из римских императоров Сатурнин являлся германец.

– Неважно, кому он там являлся, – отмахнулась я. – И вообще, отстань со своими императорами, надоело. Ты записку написать можешь? Только по-немецки, не по-римски. Можешь?

Он пожал плечами:

– Могу. Кому?

– Потом скажу… – я вытащила из кармана клочок бумаги и ручку. – Пиши. По-немецки, да?

– По-немецки, по-немецки… – нетерпеливо подтвердил Сатек. – Ну?

– Так. Пиши: «Жду тебя в час ночи…»

– Ни фига себе! – удивился он, отрывая ручку от бумаги.

– Пиши! – грозно приказала я. – «Жду тебя в час ночи во дворе». Точка, конец сообщения. Покажи!

Выхватив у Сатека бумажку, я вгляделась в незнакомые слова.

– Ва… варте уф дих… им хоф… Ни черта не понятно, дих, хоф, сплошной хенде хох… – я сложила записку. – Передашь ее сегодня же Райнхарду. Ну, знаешь, этот длинный, с вороньим гнездом на голове.

– Райнеке? – изумленно переспросил он.

– Точно, Райнеке.

Сатек помотал головой, как будто затруднялся поверить в происходящее.

– И что сказать?

– Скажи – от девушки. От поймет.

– Ну, ты, Александра… Ну, ты вообще… – проговорил он, вертя в руках записку. – Райнеке… Ну, ты, Александра… У тебя же есть… как его имя – Лыска?.. – он знает?

– Лоська, а не Лыска, – поправила я. – До Лыски ему еще далеко. А насчет «знает – не знает» – не твое дело. Твое дело передать. Только так, чтобы Труди не видела. И, понятно, никому не слова. Сможешь?

Четверть часа спустя мы с Ольгой наблюдали за тем, как Сатек вразвалочку подошел к Райнеке, который как раз закончил возвращать кучу ботвы на ее прежнее место и отдыхал, причем, не садясь, а опершись на вилы, дабы не привлекать внимания овчарки Блонди к своему преступному безделью. Та, кстати говоря, была занята в тот момент облаиванием другого своего гнома – по-видимому, за несвоевременную отлучку в туалет. Сатек приобнял немца, что-то шепнул ему на ухо и сунул в карман комбинезона многократно сложенный клочок бумаги. Со стороны это напоминало сценку из голливудского фильма – уличную сделку по продаже наркотиков. Когда Сатек отошел, Райнеке воровато огляделся, вытащил записку, глянул в нее и тут же сунул обратно в карман. Затем он некоторое время постоял, еще раз оглянулся на Труди и только потом посмотрел в нашу сторону. Этот быстрый, почти мимолетный взгляд был адресован непосредственно Ольке, и она ответила на него столь же быстрым, почти незаметным кивком.

– Есть контакт! – восхищенно воскликнула я.

– Тише! Услышит!

Она зашипела на меня, как целый клубок потревоженных змей, но никакое шипение не могло отменить отрадного факта: впервые за все это время я видела свою стройотрядовскую подружку по-настоящему счастливой.

9

Письма пришли одновременно, потому что почту доставляли в отряд централизованным порядком. За доставку отвечал комиссар Миронов – похоже, это было одной из его немногих полезных обязанностей. Когда перед ужином он выкрикнул мою фамилию, я мгновенно испытала угрызения совести, поскольку самым хамским образом забыла о данном маме обещании написать ей сразу по приезду сюда. Вслед за моей прозвучала и фамилия Лоськи – это означало, что он тоже получил письмо. В другое время я бы, конечно, уделила этому соответствующее внимание, но в тот момент меня слишком угнетало чувство вины перед мамой, а потому я оставила своего любимого наедине с цидулькой крашеной гиены. Это было неосмотрительно, я знаю. Парнокопытных следует пасти, даже когда они притворяются дикими и живут в лесу, а не в стойле.

Быстро проглотив гречку с тушенкой, я побежала в комнату, забралась с ногами на кровать и распечатала письмо.

«Дорогая моя доченька, – писала мама. – Мы с тобой расставались так редко, что у меня не накопилось никакого опыта в этой области, даже минимального. Наверно, поэтому я так сильно по тебе скучаю. Бима тоже смотрит крайне вопросительно, причем, насколько я понимаю собачий язык, вопросов задается сразу два. Первый – почему ты исчезла, и второй – когда ты вернешься. Я каждый раз говорю ей, что ответа на первый вопрос у меня нет, зато со вторым более-менее ясно: конец августа.

Бимуля вроде бы успокаивается, но на следующий день приходит снова с тем же озадаченным видом. Может, она не знает, что такое август? Ты уж, когда вернешься, расскажи ей про человеческий календарь, потому что ведь расставания это такая вещь: стоит им только начаться, как уже и конца-края не видно. Выросла моя девочка, ничего не попишешь. Говорила я тебе: «Не расти!» Почему не послушалась?

У нас тут все в порядке, без изменений. Я хожу на работу, Бимуля дрыхнет дома. Хотя, теперь в качестве спальни она предпочитает твою комнату: как видно, так реальней видеть тебя во сне. Когда я соскучусь еще больше, то, возможно, последую ее примеру. Особенно, если ты по-прежнему не будешь писать мне ни строчки, что, согласись, выглядит очень некрасиво с твоей стороны. Но ты ведь напишешь, правда, Сашенька?

Костя, как я понимаю, тоже не пишет, потому что вчера звонила его мама, Валентина Андреевна. Должна тебе сказать, что у нас получилась довольно странная беседа. Сначала мы поговорили о погоде – жара сейчас в городе ужасная, дышать нечем – а потом она спросила, не уехала ли ты.

Я говорю:

– Конечно, уехала…

А она:

– Как жаль, я думала узнать у нее, как там Костя. Уж Саше-то он наверняка пишет, не то что матери. Матерей они совсем не жалуют, эти молодые.

Я, честно говоря, удивилась ужасно.

– Валентина Андреевна, – говорю, – я вас прекрасно понимаю, потому что Саша мне тоже не пишет. Но зачем ей переписываться с Костей?

Тут уже она удивилась.

– Подождите, – говорит, – Изабелла Борисовна. Вы что, хотите сказать, что Костя и Саша поссорились? Что они расстались? Когда это случилось?

– Что вы, – говорю, – Валентина Андреевна. Насколько мне известно, они прекрасно ладят. Но зачем же им переписываться, когда они находятся в одном и том же месте? Ну, разве что, их отряд разбили на несколько частей и послали в разные города, но, по-моему…

И тут, Сашенька, она вдруг как закричит!

– ЧТО?!

Я это специально большими буквами написала, потому что крик был такой, что у меня чуть трубка не выпала.

– Что?! – кричит. – Что вы сказали?

Я говорю, уже начиная кое-то понимать:

– То, что вы слышали, Валентина Андреевна. Костя и Саша сейчас вместе, в одном стройотряде. Я думала, вы знали.

Она замолчала и молчала очень-очень долго, только дышала так тяжело, что я даже стала опасаться, не случилось бы там инсульта. Потому что, судя по дыханию, предрасположение имеется.

Я говорю:

– Валентина Андреевна, вы еще здесь?

И тут она отвечает таким ледяным голосом:

– Да, Изабелла Борисовна, я еще здесь. Я полагала, что Саша едет в Палангу. Что у Саши путевка в дом отдыха. Так мне было сказано моим сыном, вашей дочерью и, кстати, говоря, вами, Изабелла Борисовна.

– Ну да, – говорю, – так и предполагалось. Саша забронировала себе путевку в институте, но в самый последний момент кто-то перехватил. Я и сама узнала об этом только в последних числах июня. Путевку отдали кому-то другому, и Саша осталась ни с чем…

– Ага, – говорит она тем же ледяным голосом. – Саша осталась ни с чем. Ни с чем. Ага. Знаете, Изабелла Борисовна, ваша Саша меньше всего похожа на девушку, которая готова остаться ни с чем.

Сашенька, доченька, по-моему, эта женщина тебя ненавидит. Такое у меня создалось впечатление. Не буду тебе ничего советовать: я никогда не была замужем, а значит, и свекрови не имела. Но тут, по-моему, что-то очень неприятное, Саша. Даже не знаю, как и сказать.

– Валентина Андреевна, – говорю, – я вас не понимаю. Вам чем-то не нравится моя дочь?

– Все вы понимаете, – говорит она. – Хотя нет, не все. Зарубите себе на носу, и своей дочери передайте: это вам с рук не сойдет… не сойдет!

Последнее слово, Сашенька, она просто провизжала. Я в жизни не слышала, чтобы телефон издавал звук такой высоты. И Бимуля тоже, потому что в этот момент она выскочила из твоей комнаты и стала бегать по коридору из конца в конец и рычать. Наверно, собака решила, что мы с тобой нуждаемся в срочной защите. Как знать, возможно, она не так уж и неправа. Потом Валентина Андреевна просто швырнула трубку.

Вот такой разговор, доченька. Моей первой мыслью было скрыть его от тебя, чтобы не расстраивать. Но потом я поняла, что лучше все-таки дать тебе знать, причем как можно скорее: от этой женщины можно всего ожидать. Например, она может собраться и приехать к вам туда в Минводы. Или станет писать письма в какие-нибудь инстанции. Это ведь только кажется, что нет таких инстанций, потому что обвинить тебя и Костю не в чем. У нас так говорят: было бы письмо, а инстанция найдется. В общем, будь, пожалуйста, настороже. И напиши мне, как только сможешь.

Обо мне не тревожься: я чувствую себя великолепно, давление в порядке и сердце не беспокоит.

Целую, мама».

Я перечитала письмо трижды, вложила его назад в конверт и пошла искать Лоську. Его нигде не было – ни в столовке, ни в спальне, ни во дворе. Пришлось вернуться к себе, но в комнате не сиделось. Я еще пять раз просмотрела мамино письмо – выборочно и полностью, с начала до конца, а затем с конца до начала. Просмотрела и убедилась: как ни смотри, лучше оно не станет. Час спустя я снова вышла на поиски – и снова безрезультатно. В актовом зале начались танцы; несколько пар, презрев запреты, интенсивно обжимались под музыку в уютном полумраке. Самое освещенное место было занято танцующими Труди и Райнеке. Она, задрав вверх по-пролетарски непреклонный подбородок, честно выдерживала дистанцию в двадцать сантиметров между своей плоской грудью и вожделенным телом партнера. Он покорно переступал с ноги на ногу, как нескладный баран на стрижке. Со стороны все выглядело, как раньше, но я-то хорошо знала истинное положение вещей: Ольга Костырева вот уже две недели возвращалась в комнату едва ли не под утро. Отсыпалась она после работы, а то и прямо в цеху, пристроившись в уголке на ватничке. Не знаю, когда удавалось вздремнуть ее возлюбленному, и удавалось ли вообще. Впрочем, в тот вечер мне было не до чужих проблем.

Я обошла зал и хотела уже уходить, когда кто-то тронул меня за локоть:

– Александра…

Сатек. В другое время я с удовольствием поговорила бы с ним.

– Станцуем, Александра?

Не дожидаясь ответа, он подхватил меня и одним длинным движением вынес на середину зала. Я чувствовала его сильные руки на своей спине, его дыхание, прикосновения его тела. Не могу сказать, что это мне вовсе не нравилось, однако… Он словно ненароком прижал меня вплотную, и я секунду-другую безуспешно старалась восстановить прежний ход мыслей. Ах да, однако… – однако, я должна сейчас заниматься совсем-совсем другим. Или нет?

– Какое «нет», дурища?!! – возопила у меня в голове умная-я. – Немедленно отправляйся разыскивать Лоську! Сейчас же!

Закусив губу, дабы привести себя в чувство, я уперлась Сатеку в грудь обеими руками. Забавно, но какая-то другая моя часть – наверно, я-дура – попутно отметила в этом некую дополнительную приятность. Да-да, вот так, двумя руками на эту гладкую красивую грудь – сильно и тесно – о, в этом определенно что-то было. Что-то жаждущее продолжения…

– Немедленно!! – вопил умный голос, разрывая мне мозги.

– Подожди, Сатек! – сказала я вслух. – Я ведь уходила. Я не могу. У меня дела…

– Почему дела? – возразил он. – Давай потанцуем. Ты и так сюда никогда не приходишь. А я жду.

– Чего ты ждешь, Сатек? Глупости. Пусти, мне надо идти.

– Жду тебя.

– Глупости! – повторила я, не зная, сердиться мне или радоваться. – Пусти, пожалуйста. Мне очень надо.

– Тогда обещай, что придешь на танцы потом.

– Ладно, – согласилась я, – приду потом. А сейчас пусти.

– Потом сегодня? – не отставал он.

– Нет, потом… – я наконец высвободилась из его объятий.

– Потом завтра?

Я неопределенно махнула рукой:

– Потом потом…

Лоська сидел на кровати у себя в спальне и смотрел в пол. Я подошла и села рядом. Мы помолчали минут пять, прежде чем я решила попробовать для начала сыграть в «как-будто-ничего-не-случилось».

– Лоська, десерт?

Он все так же молча помотал головой из стороны в сторону. Плохо дело.

– Письмо? – спросила я. – От матери?

Лоська кивнул. Он по-прежнему не смотрел на меня.

– Покажешь? – осторожно предложила я. – Дашь почитать?

Голова снова мотнулась туда-сюда. Нет, не даст.

«Вот ведь черт, – подумала я. – Сама виновата: нельзя было бросать его одного. Лоська есть Лоська. Что же теперь делать-то?»

Я отдернула одеяло и положила руку ему на плечо.

– Ложись, поспи, милый. Ты просто очень устал. Ведь устал?

Кивок.

– Ну вот. Значит, надо поспать. Утром все покажется иным. Давай, милый, укладывайся… Вот так… вот так…

Он подчинился мне, покорно, как баран на стрижке. Как нескладный Райнеке в руках у своей эсэсовской Белоснежки. Сравнение было явно не из тех, которыми я могла бы гордиться, то тут уж ничего не попишешь. Мы не всегда похожи на самые лучшие образцы, бывает и намного хуже, чем хотелось бы. Я уложила Лоську в постель и укрыла одеялом, которое он немедленно натянул на лицо. Он не хотел смотреть на меня. Или так: он не хотел смотреть на весь этот гадкий мир – а я, как-никак, была неотъемлемой частью мира. Я еще с полчасика посидела рядом с ним на краю кровати. Лоська не шевелился. Спал? Не спал? Я не осмеливалась проверить. Потом стали возвращаться с танцев его соседи по комнате, и я ушла, чтобы не отвечать на вопросы и тем умножать сложности.

Улицы спящего городка смотрели удивленно, словно спрашивая, почему я одна. Вишня уже совсем перезрела – конец десерта, конец вишневого счастья, конец эпохи. Зато поспели абрикосы. Что это значит, Саня? Нет, что это значит, Александра? Мне вдруг вспомнился Сатек – вспомнился и уплыл, отброшенный к дальним берегам другими, давящими, плохими, сметающими все на своем пути мыслями, как парусник – штормовыми ветрами.

Что там могло быть такого в этом чертовом письме от гиены? Такого, что Лоська не смог показать его даже мне? Валентина Андреевна заправляла в этой семье всем; военно-морской папаша, невзирая на погоны кавторанга, был при ней то ли юнгой, то ли вовсе корабельным котом. Кем же тогда ощущал себя Лоська – малым мышонком? Чтобы подавить редкие проявления несогласия, ей обычно хватало одного взгляда – даже не приходилось повышать голос. Я знала это слишком хорошо из Лоськиных рассказов и собственных наблюдений. Всё так – но неужели, предлагая мне эту поездку, Лоська не понимал, что рано или поздно гиена пронюхает об этом? Да и возможно ли утаить такое?

Наверно, понимал – как же иначе? А значит, заранее должен был готовиться к этому моменту, к этой ярости, к этому письму. Впрочем, одно дело – готовиться к буре и совсем другое – встретить ее лицом к лицу. Реальный шторм всегда страшней, неожиданней и опасней, чем любые представления о нем. Неудивительно, что Лоська настолько потрясен. Но первое потрясение проходит вместе с первой волной. Нужно просто дать парню немножко времени, чтобы прийти в себя. И тогда, успокоившись, он припомнит свою подготовку, свои заранее составленные планы и сможет организовать отпор. Возможно, уже завтра утром Лоська посмотрит на меня совсем другими глазами… или, для начала, хотя бы не отведет взгляда. А не завтра, так послезавтра. Или через неделю. Так или иначе, не надо давить на человека. Отойти на время в сторонку, и просто быть готовой помочь, поддержать, приласкать…

Я вернулась необычно рано, в начале двенадцатого, когда Ольга еще только готовилась к своему очередному ночному выходу. Увидев меня, она обрадовалась. В последнее время нам почти не удавалось хорошенько поговорить: днем она клевала носом, вечерами я уходила «на десерт», а к моменту моего возвращения ее уже не было в комнате.

– Санечка, милая, пойдем, покурим!

Мы вышли в коридор, к торцовому окну, чья душа нараспашку была постоянным свидетелем наших ночных перекуров. Подругу явно распирало от желания поделиться со мной радостью, и я, на минуту забыв о своих проблемах, залюбовалась, глядя на нее: сейчас, накануне свидания, Олька светилась какой-то особенной, победительной красотой.

– Ну что, – сказала я, – выкладывай. Каковы они, заграничные козлы?

– Ты что! – она выпрямилась, изображая шуточный гнев. – Он совсем не козел. Санечка, Санечка… ох, если б ты знала, Санечка…

– Неужели так хорошо? – улыбнулась я.

Ольга округлила глаза.

– Даже лучше! У меня никогда так не было. Он такой нежный, как… как…

– Как манная каша? – предположила я.

Мы обе рассмеялись.

– Нежнее, – Ольга глубоко вздохнула и облокотилась на подоконник. – Намного нежнее. Веришь ли, сколько у меня парней было – не сосчитать, но только этот настоящий. Наверно, мне такой и нужен был. Нежный. Понимаешь, я просто не знала, как это – любить. А сейчас знаю. Даже самой не верится. За что мне такое счастье?

– Погоди, а как же вы разговариваете? Он по-русски ни бельмеса, да и ты по-немецки нихт ферштейн…

Ольга пренебрежительно фыркнула:

– Ну и что? Ты же сама мне когда-то говорила: на этом этапе слова вовсе не нужны. Помнишь? Так вот, считай, что я это на себе проверила: правильно, не нужны.

– А что потом, Олюня?

Было непривычно разыгрывать роль взрослой многоопытной женщины, но так уж поворачивался наш перекур. Я вдруг подумала, что Ольгу потому и распирает от желания поговорить, что ее любовь с Райнеке совершенно нема, немей немого кино, где хотя бы есть титры.

– Потом, потом… не знаю… – вздохнула она. – Не знаю, что потом. Выучусь говорить по-немецки, вот что. А ему русский учить не надо. Мы тут жить не будем. Я к нему уеду, в Дрезден. Потому что тут одни козлы. Мужики, в смысле. Въезжаешь, Саня? Все наши мужики – козлы. Уж я-то знаю, многих перепробовала, причем не самых худших. Ты думаешь, твой Лоська не козел? Сама ведь говорила: лоси – парнокопытные. Значит, тоже козел, только лесной. Невелика разница.

Возражать не хотелось. Настоящую проверку на козлиность мой Лоська и в самом деле еще не прошел.

– А что Блонди? – спросила я.

– А что Блонди… – отозвалась Ольга. – Ходит, сучка, кругами, вынюхивает.

– Еще не почуяла неладное?

Она пожала плечами:

– Если и да, то вида не показывает. Райни маскируется, как немецкий снайпер. По нему и не скажешь, что ночи не спит. Когда с завода возвращаемся, ложится будто бы с книжечкой, и тихонечко так кемарит. А Блонди и довольна: парень в комнате, под наблюдением.

– Значит, все в порядке?

Ольга вдруг поежилась:

– Если честно, то я Миронова куда больше боюсь. Уж не знаю, кажется мне или что, только он как-то странно на меня поглядывает.

– Поглядывает? – переспросила я. – Ну и пусть поглядывает. Наплюй ты на эту сволочь. Ты ничего противозаконного не делаешь. Весь отряд уже давно на пары разбился. Во дворе по ночам каждая скамейка стонет. А ты что – инвалид? Или обет безбрачия давала?

– Вот уж чего точно не было, – рассмеялась Олька. – Спасибо, Санечка.

– За что?

– За перекур. С тобой поговорила и вроде как-то дышать свободней.

– Свободней-то ладно, дыши. Главное, чтоб негромко, – посоветовала я. – А то Блонди разбудишь…

В ту ночь я долго не могла заснуть – ворочалась, скрипела пружинами панцирной койки, переживала за Лоську. Я еще никогда не видела его таким – по-настоящему потрясенным. Он ведь вообще казался со стороны этаким флегматиком, способным разве что на легкое беспокойство. Но я-то знала, каков он на самом деле: тонкокожий, ранимый лосенок в лесу, полном волков и медведей. Дорого бы я дала, чтобы взять на себя его нынешние тяготы: кому еще защищать моего милого, как не мне?

В пятом часу вернулась Олька, усталая от своего горячего счастья, молча залезла под одеяло и отключилась, едва донеся голову до подушки. Наверно, ее необоримая сонливость передалась и мне: я наконец задремала. По идее, мне должен был сниться Лоська – ведь именно о нем я думала, засыпая. Но поди пойми эти сны: приснился не он, а почему-то противный комиссар Миронов. Миронов бегал вокруг меня и вопил, потрясая смутно знакомой папкой с тесемками: «Не сносить головы! Не сносить головы!» Он бегал, а я все думала, откуда взялась эта папка – почему-то именно этот вопрос казался мне особенно важным. Ответ на него я вспомнила только тогда, когда Ольга сильно тряханула меня за плечо, чтобы разбудить.

– Из портфеля…

– Из какого портфеля? – недоуменно переспросила она. – Вставай, Саня, проспали. На завтрак уже не успеем.

Папка во сне была той самой, из портфеля обер… нет, «обер» – это из другой оперы, про эсэсовскую собаку Труди. Обер-штурм-бан… и так далее, а тут был «опер». Из портфеля оперуполномоченного Знаменского. Вот оно как, помнится до сих пор.

На работе мы с Ольгой одинаково клевали носом. К счастью, опять чего-то недопоставили – то ли огурцы, то ли чеснок. Олька расстелила в тенечке под стеной свой ватник и залегла. Попробовала задремать и я, но, увы, безуспешно. Пришлось закурить не помню уже какую по счету сигарету и сквозь плывущие перед глазами круги разглядывать заводской двор и семерых немецких гномов, которые под руководством своей трудолюбивой овчарки снова перетаскивали что-то со вчерашнего места на позавчерашнее.

– Смотри-ка, опять за ночь наработалась! – насмешливо произнес кто-то рядом.

Я обернулась. Мимо нас шел бригадир Копылов с двумя ребятами из стройотряда – Сергеевым и Потаниным. Эти двое работали в соседнем цеху на погрузке. Я так и не поняла, кому из них принадлежала услышанная мною реплика.

– А чего тут такого, парни? – ухмыльнулся бригадир, ощупывая взглядом спящую Ольгу. – Хороший станок в три смены работает.

– Да пусть себе работает, – отозвался Потанин. – Лишь бы токарь-фрезеровщик был наш, русский. А то ведь, бывает, повадится какая-нибудь немчура наши дырки фрезеровать… Правда, Райнеке?

Последние слова он прокричал через весь двор – так, чтобы услышали немцы. Райнхард распрямился и, улыбаясь, помахал в ответ рукой.

– О, – недобро процедил Сергеев. – Машет тебе, пидар мокрый. Улыбнись, ему, улыбнись, может, он заодно и тебя отфрезерует.

– Повадился, говоришь? – покачал головой бригадир Копылов. – Значит, отвадить надо. Это ведь как с лошадьми, парень…

Козлы прошли дальше, оставив меня в полной неизвестности, как именно «надо с лошадьми». Я оглянулась на спящую подругу. Олька безмятежно причмокивала во сне: она ничего не услышала, и слава богу. Но кое-что мне придется ей рассказать, когда проснется: о ее романе с немцем известно, похоже, всему отряду. Пусть знает. Хотя, что оно меняет, это знание? Я вдруг подумала, что, наверно, так же сомневалась моя мамуля, прежде чем написать о разговоре с Валентиной Андреевной. Подумала и переключилась с Ольгиных проблем на свои. Потом очень кстати подошел Сатек и принялся балагурить в своем фирменном стиле – не совсем правильно по-русски, и оттого еще более смешно. Это немного отвлекло меня от мыслей о Лоське. После обеда привезли-таки недостающий ингредиент, и мы честно работали целых два с половиной часа, пока не закончилось что-то другое.

Ужин я тоже проспала бы, если б не Ольга. Мы спустилась вниз, когда все уже заканчивали. Лоська был тут же, разговаривал с товарищами по бригаде и выглядел относительно нормально. Мне пришлось какое-то время ловить его взгляд, прежде чем он обнаружил мое присутствие в столовой. Секунду-другую мы смотрели друг на друга, потом он кивнул и продолжил разговор со своими ребятами. Что ж, это можно было рассматривать как определенный шаг вперед, но я не собиралась останавливаться на достигнутом. Когда Лоська встал из-за стола, я быстро запихнула в себя несколько ложек каши и двинулась за ним к выходу. Я была уже в нескольких шагах, когда на моем пути вдруг вырос Миронов.

– Романова, на пару слов.

– Коля, не сейчас, ладно?

Я попробовала обойти его, но комиссар стоял насмерть, как при обороне Царицына.

– Это ненадолго, успеешь.

Проклиная его назойливость, я подчинилась. Эти типы всегда хватают тебя за локоть в самый неподходящий момент. Впрочем, для них все моменты неподходящие.

– Ну, что?

На гладкой физиономии Миронова блуждала гаденькая ухмылка.

– Ты ведь с Костыревой дружишь, не так ли?

– Так, дружу. А что, нельзя?

Он ухмыльнулся еще шире.

– Можно, отчего же нельзя. Ты ей, наверно, и советы даешь… – Миронов умильно сложил руки ладошка к ладошке, словно аплодируя. – И правильно: на то и друзья, чтобы советами помогать. Я прав?

– Слушай, Миронов, – сказала я, борясь с подступающей тошнотой, – ты говори, чего хотел. Не надо вокруг да около. Нет у меня на это времени.

– Хочу, чтобы ты еще один совет ей дала. Хороший совет. Она, наверно, не в курсе, но народ недоволен. Даже можно сказать, сильно недоволен… – комиссар хихикнул. – Что-то типа революционной ситуации. Верхи терпеть не могут, когда низы не хотят…

– Какие низы, какие верхи, Коля? Что ты несешь?

– Какие-какие, обыкновенные… – неожиданно злобно проговорил Миронов. – Не разыгрывай из себя девочку, ладно? Это не шутки – то, чем она тут занимается. После войны, знаешь, что с такими шалавами делали?

Я тряхнула головой, не веря своим ушам. Подобного я не ожидала даже от комиссара Миронова.

– Какими шалавами? Ты сам-то себя слышишь?

– Шалавами, которые под немцев ложились… – прошипел он, склонившись к моему лицу. – Так и передай ей: пусть лучше за ум возьмется, а то ведь головы не сносить. И ей не сносить, и пидару ейному…

– Александра, есть проблема?

Краем глаза я увидела Сатека, который подошел и остановился рядом. Он обращался ко мне, но смотрел прямо на Миронова. Так смотрят, перед тем как ударить, примериваясь к челюсти или к подбородку.

– Никаких проблем, Сатек, – поспешно сказала я.

Не хватало только вмешивать сюда еще и его…

– Никаких проблем. Просто товарищ комиссар боится, что кому-то не сносить головы. А он ведь тут за каждую голову в ответе, правда, товарищ комиссар?

Миронов молчал, уставившись на меня своими свиными глазками.

– Как так не «сносить головы»? – не понял Сатек. – В каком смысле?

– В смысле – отрубят, – пояснила я. – Как твоим тезкам, несостоявшимся императорам Сатурнинам, первому и второму.

– Зачем?

– Вот и я говорю – зачем? А комиссар говорит: императоры, мол, терпеть не могут, когда их не хотят. Николай ведь тоже в императорах ходил, правда, Коля? Получается революционная ситуация. Вопрос в том, у кого тут больше шансов голову потерять.

– Ты что, Романова, угрожать мне вздумала? – прищурился Миронов.

– Ну что ты, Коля, – как можно мягче ответила я. – Кто я такая, чтоб тебе угрожать? Историю вспомнила, только и всего. Императоры ведь тоже часто голову теряют. Вот и Сатек подтвердит – у него это семейная императорская болезнь. Скажи, Сатек?

– Правильно, – с готовностью подтвердил чех. – Теряют.

По-моему, он поддержал бы меня в любом случае, даже если бы мне вздумалось назвать луну солнцем. Хороший парень этот Сатек. Миронов скривился, изображая многозначительную усмешку.

– Ладно, – сказал он. – Мое дело предупредить. Можешь быть свободна, Романова.

– Я и так свободна, Миронов, – улыбнулась я. – Так что твоего разрешения, в общем, не требуется.

Он дернул шеей, повернулся по-военному кругом и избавил нас от своего присутствия.

– Спасибо, Сатек, – сказала я. – Но лучше бы тебе с ним не связываться. Дерьмо-человек. Держись от него подальше.

– Романова это что? – вдруг спросил Сатек ни к селу, ни к городу.

– Романова это моя фамилия, – вздохнула я.

Он восторженно хлопнул в ладоши:

– Вот видишь?! Получаешься ты совсем императорка! Александра Романова!

– Императрица, Сатек, – поправила я. – Оставь ты уже эту тему, а? Очень прошу.

– Ты танцевать придешь? Обещала.

– Потом, – неожиданно для себя самой я подняла руку и погладила его по щеке. – Потом, Сатек.

– Потом сегодня?

– Потом, потом…

Лоську я нашла в его комнате. Мы спустились во двор и сели на скамейку.

– Что происходит, милый?

Он пожал плечами:

– Все нормально.

– Точно?

– Точно.

Мы помолчали минут пять.

– Ты ее не любишь, я знаю, – вдруг сказал он. – Тебе не понять.

– О чем ты, Лоська?

– Она вовсе не такая, как ты думаешь, – продолжил он, не давая мне вставить ни слова. – Для нее вся жизнь – это я. Так всегда было, с моего рождения. Она не умеет иначе. И я… я тоже не умею. Ты должна понять, что ее нельзя обижать. Она моя мать, другой нет, и не будет.

Судя по нехарактерной длительности этой тирады, Лоська репетировал ее как минимум сутки.

– Всё? – спросила я.

– Всё, – подтвердил он.

– Ну и чудненько, – сказала я. – Теперь, когда ты уже продекламировал все, что хотел, мы можем продолжать жить дальше. Точка, конец сообщения. Или нет?

Лоська вопросительно вздернул брови и некоторое время обдумывал мой вопрос. Лоська есть Лоська. По идее, он должен был ответить сразу примерно в таком порядке: вздохнуть, улыбнуться и притянуть меня к себе. Он и в самом деле вздохнул, но не улыбнулся, а уж о третьем пункте моей программы и вовсе речи не шло.

– Твоя мама зря ей нахамила, – проговорил он тусклым голосом.

– Что? – с превеликим трудом вымолвила я. – Что ты сказал? Повтори.

Лоська бросил на меня быстрый испуганный взгляд.

– Она написала, что Изабелла Борисовна накричала на нее. Угрожала. Обзывала разными словами. Зачем, Саня?

Я вскочила и прошлась вдоль скамейки туда и сюда. Я просто потеряла дар речи и, наверно, рассчитывала найти его на земле под ногами. К счастью, речь вернулась сама.

– Слушай сюда, Лоська, – сказала я. – Ты хорошо знаешь мою маму, потому что часто бывал у меня дома. В отличие от меня, которая в твоем доме – нежеланная гостья. Моя мама вообще никогда не кричит на людей – за исключением тех случаев, когда те бьют животных. Это факт. И он не перестанет быть фактом от того, что твоя…

Я прикусила губу и сделала еще несколько ходок вдоль скамейки – но на сей раз не от недостатка слов, а, напротив, от их трудно контролируемого прилива.

– …что твоя мама утверждает прямо противоположное. На простом человеческом языке это называется клеветой.

– Вот видишь, – Лоська вздохнул с грустным удовлетворением. – Когда дело касается твоей матери, ты сразу бросаешься на ее защиту. Пойми тогда и ты меня. Я не могу вовсе о ней не думать…

– А обо мне? – сказала я, останавливаясь перед ним. – Обо мне ты подумал? О наших с тобой планах? Обо всем, что между нами говорено? Или теперь это нужно забыть? От того, что твоя…

Я снова прикусила губу, чтобы не дать вырваться наружу, по крайней мере, десятку красочных эпитетов, самым мягким из которых была «бешеная сука».

– …от того, что твоя милая мамочка вздумала написать тебе письмецо. Одно письмо, и все наши планы собаке под хвост? Под хвост бешеной суке?! Да?! Ты это хочешь сказать?

Мне было трудно дышать; хорошо, что прорвавшаяся-таки на свободу «бешеная сука» принесла мне мгновенное, но, увы, кратковременное облегчение.

– Что ты… – испуганно пробормотал Лоська. – Ты что, Саня… все остается как было. Конечно. Как ты могла подумать… Я просто говорю, что мы должны принять мою маму во внимание. Не ставить ее перед фактом. Она должна привыкнуть к мысли о… – к мысли о нас. Иначе ничего не выйдет.

Он наклонился вперед и прошелестел едва слышно:

– Она написала, что убьет себя, Саня. Представляешь? Она написала, что мы уже почти убили ее этим твоим обманом. Представляешь?

– Моим обманом… – повторила я. – Моим обманом…

На меня вдруг снизошло поразительное спокойствие. Я словно увидела нас обоих со стороны. Вид сверху, камера опускается и медленно движется справа налево. Вот я, дура-дурой, даже в самой умной своей ипостаси – и это, пожалуй, самое примечательное, что можно сказать об этой невысокой женской фигурке, застывшей напротив скамейки. Вот он, типичный козел, ошибочно принятый мною за лося, но столь же парнокопытный – плавные черты лица, слабый безвольный рот, глупо моргающие глаза, столь привычные к выражению испуга и непонимания. Мягкая игрушка, а не мужик. Плюшевый козел.

Не говоря больше ни слова, я повернулась и пошла прочь, куда глаза глядят. Сзади слабо звякнуло, брякнуло, вякнуло:

– Саня… Саня…

Не ко мне, не ко мне. Где я, и где это вяканье, кряканье, блеянье… прочь, прочь! Быстрее, быстрее! Я бежала, не разбирая дороги. Куда угодно, лишь бы отсюда! Я забрела в какое-то дурное место, ошибочное, не то. Как можно было так заблудиться, так обмануться? Этот плюшевый козел был прав на все сто процентов. Обман ведь и в самом деле мой: я участвовала в нем с обеих сторон – и обманщицей и обманутой. Быть первой погано; быть второй глупо, но чувствовать себя обеими – это уже чересчур. Как же я ухитрилась вляпаться в такую грязищу? Совсем как тогда, под окнами квартиры № 31, когда ноги увязли по самые щиколотки… Ну да – точно то же самое ощущение опоганенной дуры, своей волей забредшей черт знает куда. Как я тогда спаслась? Бегством, вот как. Туфли – с ног, ноги – в руки, и бегом на поезд…

Я вдруг обнаружила себя на привокзальной площади. Поезд! Сесть прямо сейчас на поезд и ухлестать отсюда назад, к маме и Бимочке. То-то они обрадуются! Надо быть там, где тебе рады – вот оно, главное правило жизни. Быть там, где тебе рады, а не рваться в чужие монастыри, где тебя в лучшем случае будут едва терпеть, а скорее всего – сядут на шею, да еще и упрекнут, что плохо везешь.

В гулком зале ожидания дремали пять-шесть пассажиров. Окошко кассы было приоткрыто, сквозь щелочку пробивалась полоска света. Я деликатно постучала в створку:

– Добрый вечер… Вы работаете?

Дверца распахнулась; на меня поверх очков смотрел сухонький старичок с острой бородкой.

– Железная дорога, барышня моя, работает круглосуточно. Вам куда?

– В Ленинград.

– На какое число?

– Сейчас. Чем быстрее, тем лучше.

Старичок удивленно приподнял кустистые брови.

– Вот прямо так, немедленно?

– Да. А что вас удивляет?

Он аккуратно снял очки, сложил их и снова воззрился на меня.

– Вы мало похожи на пассажирку, барышня.

– Почему?

– Потому что пассажиры покупают билеты заранее. И одеты они иначе, в дорогу. А еще у них удобные туфли, а не вьетнамки на босу ногу. И самое главное, милая барышня: пассажиры держатся обеими руками за сумочку с деньгами и документами, да еще и тянут на себе рюкзаки, чемоданы и корзины с фруктами. А у вас, как я чувствую, ничего такого с собой не имеется. Ни багажа, ни сумочки.

– …ни денег, – уныло закончила за него я. – Вы правы, я выскочила без денег. Но я сейчас сбегаю, тут недалеко. Вы мне только скажите насчет билетов.

Кассир вздохнул.

– Вы будете смеяться, но билеты есть. Конец сезона только через две недели. Поезд проходит через час сорок четыре минуты. Если ваша сумочка лежит и в самом деле недалеко, то вы успеете. Но мой вам совет, милая барышня… подождите…

Он выдвинул ящик стола и стал копаться там, пыхтя и вздыхая. Я терпеливо ждала, гадая, что именно объявлено в розыск: билеты в Питер, железнодорожный компостер, кондукторский свисток или еще что-нибудь из той же оперы. Наконец старик вытащил маленькую шоколадку.

– Вот, возьмите, – сказал он. – Возьмите эту шоколадку вместе с советом пожилого, умудренного жизнью человека. Поезд может увезти вас из города. Но он не может увезти вас от проблем. В этом смысле бессильна даже железная дорога. Не торопитесь, милая барышня. Но если надумаете… поезд будет через час сорок одну минуту.

Я поблагодарила старого кассира за совет и за шоколадку. Она, кстати, была совсем маленькой – когда-то я получала такие же в подарочных кулечках, которые раздавались Дедом Морозом и Снегурочкой на детской елке. Шоколадки, карамельки, пастила, петушок-сосулька, морщинистые грецкие орехи и два мандарина. На обертке – вишенка и надпись: «шоколад Вишневый». Так вот откуда они взялись, так вот куда они перекочевали, мои счастливые вишни…

Но что же это я стою, теряю попусту время? Надо бежать собираться. Я рванула в сторону школы, на ходу припоминая, где что лежит. Почти все мои вещи хранились в комнате, в рюкзаке под кроватью. Разве что, одна кофточка одолжена соседке – ничего, вернет уже в городе. А то, что я брала у других, оставлю на Ольгу – она отдаст. Вряд ли кто-то обратит внимание на мой побег: все сейчас либо на танцах, либо во дворе, либо дрыхнут по спальням, так что коридоры пусты. А если все-таки кто-нибудь попадется навстречу, скажу… скажу… – что бы такое придумать? А, вот: скажу, что несу белье в стирку. Гениальная отговорка, что и говорить. Несу белье в стирку! И всё, взятки гладки.

Чрезвычайно довольная своей изобретательностью, я добежала до школы. Со стороны актового зала доносилась томительная тягучая музыка – быстрых танцев уже почти не ставили. В вестибюле, в коридорах и на лестнице действительно не было никого. Никого, кроме Сатека. Он стоял на лестничной площадке между первым и вторым этажами и как будто чего-то ждал.

– О, вот и Александра Романова, – сказал он, увидев меня. – Ты куда это?

– Несу белье в стирку! – выпалила я по инерции, забыв, что рюкзак пока еще не со мной.

– Что? – озадаченно переспросил Сатек. – Это что, поговорка такая? Говори проще, Александра.

– Ладно, – согласилась я. – Проще так проще. Я иду к себе в комнату. Так понятно?

Сатек помотал головой:

– Нет, не понятно. Ты обещала танцевать.

Я взглянула на часы. Поезд через полтора часа. От вокзала я добежала за десять минут, но это налегке. С рюкзаком будет раза в два дольше. Собрать вещи я могу максимум за четверть часа – причем, с запасом. Иными словами, у меня есть целых сорок свободных минут, которые некуда девать. Кроме того, Сатеку я действительно обещала. Значит…

– Ладно, – я махнула рукой. – Пойдем танцевать, Сатурнин. Только не вздумай разыгрывать из себя узурпатора. Меня устроит только святой.

Он широко улыбнулся:

– Нет проблем, императорка.

В зале было темным-темно: в последнее время взяли за моду еще и опускать шторы – так, чтобы за греховным топтанием в обнимку не подглядывали ни фонари с улицы, ни луна с неба. Сатек сразу взял меня в оборот, и я не стала возражать, потому что вдруг поняла, что именно это мне и нужно сейчас. Императорка так императорка: я обвила руками шею своего узурпатора и прижалась к нему всем телом.

– Мм-м… – прошептал он, щекоча мне ухо. – Ты пахнешь вишней…

«Чем же еще мне пахнуть, святой Сатурнин? – подумала я. – Не вокзальным же сортиром… А, собственно, на черта мне этот вокзал и на фига мне этот поезд? Ведь вот я, уже еду, раскачиваясь в своем мягком вагоне. Сатек теперь мой тепловоз, Сатек теперь мое купе, мой проводник, мой кондуктор и контролер. Давай, проводник, веди… Давай, контролер, контролируй…»

Я подняла к нему лицо, так, что его губам было просто некуда деваться от моих губ. Музыка гремела у меня в ушах, кондуктор не спешил, кондуктор, безусловно, очень многое понимал в своем ремесле. Не знаю, сколько времени мы раскачивались так, наплевав на всех, презрев посторонние взгляды, правила и запреты. Поезд на Питер наверняка давно ушел, но мне было наплевать и на это. Я расстегнула его рубашку и прижалась лицом к голой гладкой груди.

– Сатек, пойдем, а? Отведи меня куда-нибудь…

Он обнял меня за плечи, и мы вышли из зала, пошатываясь, как пьяные. Ребята на выходе расступались с глупыми улыбками; мы шли сквозь них, как две слившиеся воедино раскаленные кометы летят сквозь мерзлый метеоритный дождь, и ни у кого не было даже капли сомнения в том, что мы намереваемся делать, как только останемся вдвоем. Я шла, закрыв глаза, полностью доверившись своему умелому проводнику. Шла туда, куда он вел, туда, ку…

– Всё, пришли, Александра, – вдруг сказал он.

Мы стояли у двери в мою комнату. Вместо того, чтобы вести меня на чердак, в подвал или во двор на скамейку, этот тип попросту проводил меня домой!

– Сатек, – сказала я, – наверно, ты плохо понял…

– Я все понял хорошо, – серьезно кивнул он. – Я понял. С тобой случилось что-то плохое. Ты сейчас сумасшедшая. Ты сейчас слабая. Святой Сатурнин не пользуется в такие моменты. Я очень хочу пойти с тобой. Но не так. Потому что мы сейчас пойдем, а завтра ты будешь меня ненавидеть. А я не хочу, чтобы ты меня ненавидела. Иди спать. Ладно? Иди спать. Пойдем, пойдем.

Он завел меня в комнату, где уже дремали две девчонки, а Ольга Костырева прихорашивалась перед выходом в ночь. Он вел себя так, словно мы одни – не только в этой спальне, но вообще в целом свете. Он уложил меня в постель – так же, как я недавно укладывала плюшевого козла Лоську. Он укрыл меня одеялом и поцеловал в лоб. И я покорно заснула, потому что нужно слушаться проводников, кондукторов и контролеров – ведь иначе заедешь совсем не туда.

10

Святой Сатурнин был прав. На следующий день все выглядело совершенно иначе. Прежде всего, я уже не слишком понимала, почему так резко отреагировала на слова Лоськи. Разве я не представляла себе заранее, что его мамаша будет всеми правдами и неправдами бороться за своего козленка? Разве я не знала, что от самого Лоськи не следует ждать подмоги? Лоська есть Лоська – в этой войне он приз, а не союзник. Не союзник мне, но не союзник и Валентине Андреевне. Без сомнения, она понимает это не хуже меня. А значит, весь этот ход с намеренно гадким письмом был затеян ею для того, чтобы вызвать у меня именно такую реакцию. Чтобы я психанула, ушла от схватки, подняла руки, сдалась, оставила поле боя на милость победительницы. Поле боя с мирно пасущимся на нем Лоськой, плюшевым козлом.

И я ведь действительно психанула. Не встреть я тогда на лестнице Сатека… В этом случае я уже, наверно, подъезжала бы сейчас к Москве. По сути, он удержал меня от большой-пребольшой глупости. Причем, удержал дважды. Меня все утро бросало в жар от одной только мысли, что когда-то так или иначе придется посмотреть ему в глаза. Он не захотел воспользоваться моим состоянием – поистине святой Сатурнин… На этом благородном фоне мое поведение выглядело особенно некрасивым: ведь я вешалась на парня с конкретной целью использовать его в качестве салфетки для утирания собственных слез и соплей. Проводник… кондуктор… контролер… – господи, стыдоба-то какая – хорошо, мама с Бимой не видят…

К завтраку мы с Ольгой вышли последними, когда в столовой уже почти никого не было. Тем не менее, мне стоило больших усилий вести себя как обычно, не обращая внимания на обращенные в мою сторону взгляды. Люди смотрели так, будто увидели меня впервые. Потом я разглядела в глазах парней веселый интерес, а у девиц – осуждение и зависть, и это сразу подняло мне настроение.

– Не мандражируй, – шепнула опытная в таких ситуациях Олька. – Эти дуры много бы дали, чтобы оказаться на твоем месте. Сатек красавец, каких поискать. Не обижайся, подруга, но мне тоже не очень понятно, как тебе удалось захомутать такого жеребца…

– Никого я не хомутала. Да и не было ничего… – попробовала отговориться я. – Ты же сама видела.

– Не было, значит, будет, – хмыкнула она. – Он на тебя запал, это ясно. Странный народ мужики…

Мы допили компот и поплелись на работу, одолеваемые разными заботами: Ольга – где бы вздремнуть, я – где бы спрятаться. Наверно, это и помешало нам обеим сразу разглядеть, что вокруг происходит нечто странное, не характерное для обычного рабочего утра. Начать с того, что у заводских ворот нас встретил Миронов. Он так и сиял довольством, а увидев нас с Ольгой, и вовсе напыжился, как комиссар стаи павлинов.

– Как настроение, девочки? Мечты сбываются?

– Чего это ты такой счастливый? – поинтересовалась я.

Он усмехнулся, загадочно подмигнул и запел:

– Мечты сбываются… И не сбываются… Мечты сбываются… на-на-на-на…

Во дворе уже трудились гномы, но почему-то только шестеро: Райнеке отсутствовал, и лая Гертруды тоже нигде не слышалось.

Ольга пожала плечами:

– Наверно, заарканила Райни для какой-нибудь срочной халтурки. Круглое катать, плоское таскать… Она ведь всегда его выбирает, сучка. Саня, я прилягу, ладно? Толкнешь меня, если что?

Я не ответила. Что-то недоброе витало в воздухе – трудно определить что – и это неопределимое нечто постепенно наполняло меня дурным предчувствием. Миронов по-прежнему стоял у ворот, на манер Гамлета прислонясь к дверному косяку, стоял и поедал нас глазами, будто ждал чего-то. Шестеро гномов, низко опустив головы над корытом, скребли листья петрушки. Девчонки из нашей бригады не пели, не болтали, а молча запихивали в банки огурцы с таким сосредоточенным видом, как будто от этого дела зависело как минимум светлое коммунистическое будущее. Чешские красавицы Пониже и Повыше казались и вовсе мрачнее тучи. Пришел бригадир Копылов, глянул на спящую Ольку, но почему-то ничего не сказал, только хмыкнул, покачал головой и двинулся дальше.

Наконец я не выдержала и отправилась к автоклавам. Когда очень боишься чего-то неотвратимого, лучше бежать не от него, а навстречу. Например, как можно скорее объясниться с Сатеком, а заодно и выяснить у него, что, черт возьми, происходит. Увидев меня, Сатек вскочил:

– Ты здесь? Я был уверен, что…

– Подожди, Сатек, – поспешно прервала его я.

Если очень стыдно, полезно сразу забирать инициативу в свои руки.

– Сатек, прости меня, если можешь. Я сама не знаю, какая муха меня вчера укусила…

– Тебя укусила муха? – встревожился он. – Еще и так?

– Да нет, это просто так говорится. Когда человек ведет себя плохо. Просто ужасно себя ведет. Как я вчера. Прости, пожалуйста. Я больше так не буду.

На его обеспокоенном лице промелькнула улыбка.

– Будешь, – возразил он, – еще как будешь. Потом, когда поймешь, что к чему.

– Пойму что? – удивилась я. – Я уже все поняла. Мое вчерашнее поведение было совершенно…

– Поймешь, что он тебе не нужен, – убежденно проговорил Сатек. – Что он пигмей, а ты императорка. Императорке не нужен пигмей.

– Сатек, – начала я, но он отрицательно мотнул головой.

– Подожди, Александра, об этом будем говорить потом. Обязательно будем. Сейчас скажи, как она?

– Кто?

– Как кто? Оля. Как Оля?

Я пожала плечами, напрасно силясь понять, при чем тут Ольга.

– Как-как… – как обычно. Спит на ватнике. Во-он там, под колонной. А что?

– Так вы ничего не знаете? – воскликнул Сатек и потер ладонью лоб, словно внезапно осознав что-то. – Про Райнеке… ничего?

– Да что случилось? Говори толком…

– Утром Райнеке избили, – он положил руку мне на плечо. – Не бойся, не до смерти. Но сильно. Лицо в кровь, нос сломан. Зубы выбиты два. Ребра тоже треснуты.

– Кто избил? – зачем-то спросила я, хотя точно знала ответ.

– Неизвестно… – отвернувшись, пробормотал Сатек. – Он не видел. Ему мешок на голову поставили. Когда утром шел после двора. Там, у входа, который сзади…

– Миронов, сволочь… – выдохнула я. – Бедная Олька…

Перед моими глазами мелькали красные круги, обеспокоенное лицо Сатека дрожало и расплывалось, как в комнате кривых зеркал. Он придержал меня за локоть.

– Куда ты, Александра?

– К ней, к Оле. Надо ей как-то сказать. Лучше я, чем кто-то другой. Пусти…

Ольга спала совсем по-детски, подложив под щеку ладошку. Наверно, она почувствовала, что я наклонилась над ней, потому что слегка причмокнула и улыбнулась. Наверняка, сон был хорош, сладок, и я помедлила, прежде чем потрясти подругу за плечо. Ольга недовольно поморщилась, но глаз не открыла.

– Олюня, – тихо сказала я. – Вставай, Олюня.

– Спать хочу… – пробурчала она. – Ну их, твои огурцы…

Я потрясла немного сильнее.

– Олюня, вставай. Что-то случилось. Что-то плохое.

Ольга рывком села на ватнике.

– Что такое? Что? Райни? Что-то с ним?

– Райнеке… – кивнула я. – Сатек говорит, его избили. Как видно, под утро, когда он возвращался в школу. Во дворе.

– Где он?

Я пожала плечами. В самом деле, где он сейчас? Наверно, в больнице. У кого бы спросить?

Ольга вскочила на ноги.

– Куда ты, Олька?

– Как куда? – она посмотрела на меня сумасшедшими глазами. – К нему, куда же еще…

Мне было ясно, что нельзя отпускать ее одну в таком состоянии. Когда мы выбегали с заводского двора, Миронов отлепился от косяка и заступил нам дорогу. Мерзавец разве что штаны не обмочил от удовольствия: он наконец-то дождался желанного представления и теперь радовался вовсю.

– Что случилось, товарищи? Почему вы покидаете рабочее место в разгар трудовой смены? Есть освобождение?

– Где он? – спросила я, подходя вплотную.

– Кто? – свинячьи глазки исходили гадостным наслаждением, как помойка миазмами.

– Не играй со мной, Миронов. Где он, в больнице?

Он изобразил расстроенный вид:

– Ну вот, опять угрозы… Так и запишем. Зря ты в бутылку лезешь, Романова. Видишь же, за мной не заржавеет… А что до фрица этого, то зачем уж сразу в больничку? Ну, помяли немножко, харю расквасили, поучили, теперь умней будет… И кое-кому тут тоже пора поумнеть!

Последнюю фразу Миронов уже прокричал нам вслед.

– Не в больнице – значит, не так страшно, – проговорила я на бегу.

Ольга молчала, закусив губу и глядя перед собой все с тем же безумным выражением. Мы добежали до школы, взлетели вверх по лестнице и ворвались в комнату немцев.

– Господи, боже мой… – прошептала Ольга, останавливаясь в дверях.

Райнеке лежал на кровати, рядом, держа его за руку, сидела Труди. Лицо парня представляло собой одну сплошную гематому. Набрякшие синюшные веки, заплывшие глаза, нос, похожий на раздавленную сливу, расквашенный рот, кровавые ссадины на лбу и на щеках… Увидев нас, Труди поднялась на ноги. Она прикрыла собой тело своего любимого гнома и зарычала. Будь у нее шерсть на загривке и на спине, она, без сомнения, встала бы в тот момент дыбом. Будь у нее хвост, он вовсю хлестал бы по бокам, как у волчицы, почуявшей угрозу волчатам. Я уверена, что она вцепилась бы нам в горло, сделай мы еще хотя бы один шаг.

Она не говорила ни слова, просто рычала, но в этом рычании слышалось так много всего: обида, отчаяние, недоумение, ненависть – особенно, ненависть. «Ну что, добились своего? – кричала она всем своим видом. – Чего вам еще надо от нас, сволочи? Оставьте нас в покое! Прочь отсюда! Прочь! Прочь!»

– Райни… – пролепетала Ольга. – Райни…

Избитый пошевелился, поднял руку, помахал ею из стороны в сторону и отчетливо выговорил:

– Уйди.

Это было первое и последнее русское слово, которое я когда-либо слышала от Райнхарда. Затем он нащупал руку своей Белоснежки, своей верной и беззаветной защитницы – нащупал и потянул к себе. Не сводя с нас глаз, Труди отступила и снова села на краешек кровати.

Я взяла Ольгу за локоть.

– Пойдем, Олюня. Тут без нас справятся, ты же видишь…

– Но как же… – она повернула ко мне залитое слезами лицо.

– Пойдем, пойдем…

Они и в самом деле прекрасно управились без нас. Комиссар Миронов хорошо подготовился, так что задуманная им операция прошла «на ура». В тот же день приехала комиссия его двойников из зонального штаба строительных отрядов. «Зональный штаб»… – как видно, они никак не могли обойтись без этого красивого слова – «зона». Комиссия заслушала персональные дела Райнхарда Волингера и Гертруды Рафф.

Первый был найден виновным в серьезном нарушении внутреннего распорядка и всеобщего стройотрядовского устава, а также в аморальном поведении, несовместимом с высоким званием бойца трудового социалистического фронта. Согласно показаниям представленных Мироновым свидетелей, рядовой Волингер был неоднократно замечен в связях порочного характера с местными особами легкого поведения. Поскольку эти особы не имели прямого отношения к интеротряду, комиссия решила не заострять внимания на их участии в рассматриваемом деле. Позорное поведение Волингера имело следствием драку на почве ревности с городскими хулиганами, которым, видимо, не понравились его ночные похождения. Дабы не пятнать честное имя стройотрядовского движения, милицию привлекать не стали, но постановили немедленно отчислить Райнхарда Волингера из отряда и передать его личное дело по инстанции – в Центральный Штаб интеротрядов при ЦК ВЛКСМ и далее – в соответствующий отдел Центрального Совета Союза Свободной Немецкой Молодежи.

Труди попала под раздачу уже по ходу дела – за то, что оказалась единственной, кто осмелился встать на защиту бедного Райнеке. Остальные шесть гномов молчали из понятного страха за себя; да и что они могли поделать в чужом враждебном окружении, практически не зная языка, на котором судили их товарища? Думаю, единственной заботой немцев было вернуться из плена домой с минимальными потерями. А мы все помалкивали, чтобы не подвести Ольгу Костыреву. Расчет был прост: Райнеке погибал так или иначе – в Дрездене его ждало гарантированное исключение из института. Ольге – прозвучи на суде ее имя – пришлось бы заплатить тем же.

А вот Труди сражалась до конца, с пеной у рта оспаривая обвинения в аморальном поведении Райнхарда. В тот момент я не знала, почему она прямо не указала на Ольгу, а предпочла оговорить себя. Труди утверждала, что Райнеке проводил время только с ней, а потому обоснованными являются лишь утверждения в нарушении режима. На этом неправедном суде лжесвидетельствовали все – и свидетели обвинения, и свидетельница защиты. Конечно, при этом получалось, что нарушительницей оказывалась и сама Гертруда Рафф – со всеми вытекающими последствиями. В итоге, отчислили и ее; уже через день обоих посадили на самолет.

Они уезжали рано утром, перед завтраком, и весь отряд прильнул к окнам, чтобы посмотреть. Выражения лица Райнеке было не разобрать по причине отсутствия лица, зато свирепая физиономия Труди не оставляла сомнений в том, что она думает по поводу всей этой истории. Перед тем как сесть в такси, она обернулась к пестрящему нашими бесстыжими рожами фасаду школы и резким движением воздела вверх руку с отставленным средним пальцем. Вот так. Мы-то как только ее ни называли – и эсэсовской сучкой, и гитлеровской овчаркой Блонди… А она… – она оказалась достойнее многих, настоящей Белоснежкой. Что заставило ее поступить так – чувство долга?.. тяга к справедливости?.. любовь к Райнеке? Наверно, что-то из этого или все это вместе. Но, видимо, дело еще и в том, что она была женщиной. А женщинам трудно быть козлами – хотя бы потому, что они неподходящего пола.

Трудно было и Ольге. Я на время заставила себя забыть о своих проблемах и помогать подруге, чем могла – разговором, участием, просто присутствием. Отрядный врач без разговоров выписал ей больничный, и Ольга почти трое суток молча пролежала в постели, глядя в стену. Что она видела там, на этом грязно-белом экране? Крушение своих фантазий о переезде в Дрезден, о счастливой жизни с нежно любимым Райни? Или представляла себе сцену его зверского избиения в школьном дворе, спустя две минуты после их прощального поцелуя? А может, корила себя за то, что испугалась, отступила, оставила его в руках немецкой Белоснежки и тем предала любимого трусостью – еще до того, как и вовсе постыдно предала его молчанием, неспособностью заступиться.

Впрочем, можно ли было назвать это трусостью? Думаю, Ольга просто вдруг осознала, что она – не «своя» в этом раскладе. «Своя» – Труди. Что одно дело исступленно целоваться на дворовой скамейке, и совсем другое – пожертвовать собой. И дело тут даже не в готовности жертвовать – я уверена, что Ольга, не задумываясь, отдала бы себя на заклание. Дело в готовности принять эту жертву. Ведь целоваться можно с кем угодно, но жертвы принимают только от своих. Например, от Труди. А чужим говорят: «Уйди». Наверно, это мучило мою красавицу подружку больше всего.

На третий вечер, уже после отъезда мироновской комиссии и осужденных-отчисленных, в нашу комнату заявился сам пан победитель, комиссар Миронов. Остановился в дверях, посмотрел на Ольгину спину и скомандовал:

– Костырева, на выход!

– Ты что, Коля? – попробовала возразить я. – Она на больничном. Тебе справку показать?

– Я и сам чего хошь покажу, – хохотнул Миронов. – Давай, Костырева, поднимайся. Есть разговор.

– Никуда она не… – начала было я, но тут вдруг послышался сиплый от трехдневного неупотребления Ольгин голос.

– Не надо, Саня… – она села на кровати, протерла глаза, откашлялась и продолжила так, будто Миронов не стоял здесь же, в комнате, в трех метрах от нее: – Скажи ему, что я приду. Только переоденусь.

– Давно бы так, – важно кивнул комиссар. – Пятнадцать минут на сборы. И чтоб как штык…

Вернулась Олька после полуночи в облаке алкогольного перегара и сразу легла, не отвечая на расспросы. А утром проснулась вместе со всеми и стала одеваться, морщась от головной боли.

– Куда ты, Олюня? У тебя ведь освобождение…

Она только отмахнулась:

– Пойду. Тут еще хуже…

Именно в этот день всего было в достатке – и банок, и огурцов, и зелени. Ольгу это явно устраивало: в ответ на попытки завести разговор она либо отмалчивалась, либо огрызалась, и я решила оставить подругу в покое. Уже после обеда, около двух, когда я перекуривала во дворе, она вдруг вышла и села рядом. Я вытряхнула из пачки сигарету, Ольга взяла.

– Помнишь, ты удивлялась, почему Труди на меня не показала? – сказала она, тщательно разминая пальцами сигарету. – Теперь я знаю.

– Ну?

– Миронов. Пригрозил ей, что повесит на Райни изнасилование. Что я подам на него заяву в милицию. Въезжаешь? Что я. Подам. На Райни. За изнасилование. Неслабо, а?

Сигарета сломалась в ее пальцах.

– Что за чушь? – только и смогла сказать я. – Ты ведь в жизни этого не сделала бы…

Ольга усмехнулась:

– Конечно, не сделала бы. Но Труди-то этого не знала. Труди-то думала, что мы здесь все фашисты. А кто мы еще? Я-то точно собака фюрера. Блонди. Я, а не она, въезжаешь? Я и по цвету подхожу и по позиции. Он ведь меня и по-собачьи жарит, наш фюрер.

Я почувствовала, что глохну. Вернее, нет, не так: я хотела бы оглохнуть, лишь бы не слушать этого.

– Нет, – сказала я. – Замолчи.

Она снова усмехнулась той же нехорошей усмешкой.

– А ты как думала, подруга? Для чего он вчера меня вызвал – анкету заполнять? Расплачиваться вызвал. Он и про Труди рассказал – в перерыве между платежами. Там много накопилось. Он у нас неутомимый, фюрерок-то…

– За-чем… ты… – пробормотала я, насильно выдавливая из себя каждый слог. – Зачем?

– Да затем же. Выбирай, говорит. Либо ты вот прямо сейчас раздеваешься, либо я вот прямо сейчас пишу письмо. Комиссия, говорит, уехала, но ты не думай, что на этом все кончилось. На такую, говорит, мелкую пташку, как ты, комиссии не требуется. Пойдешь за аморалку по тому же делу. Выбирай, прямо сейчас. Я и выбрала.

– Заткнись! – крикнула я, вскакивая с места. – Заткнись, ты, паскуда!

– Точно, паскуда, – кивнула Ольга. – Но это ведь не новость. Я ведь всем даю. Известный факт биографии.

Мне казалось, что она не выговаривает слова, а выплевывает комья грязи. Я просто не могла этого слышать, видеть, дышать этой гадостью. Я бросилась прочь; в голове пульсировал густой красный туман, и я бежала, или мне казалось, что я бегу, пока кто-то не схватил меня сзади в охапку. Сатек? Ну, конечно, Сатек, мой надежный спаситель, святой и узурпатор…

– Что с тобой, Александра? Успокойся, девочка, шш-ш-ш… успокойся…

Но тут туман в голове сгустился еще больше и хлынул наружу словами.

– Ненавижу! – выкрикнула я. – Сволочь! Мразь! Пусть сдохнет! Сдохнет! Сдохнет…

– Шш-ш-ш… – шипел мне на ухо святой Сатурнин. – Шш-ш-ш… успокойся, милая… будет хорош-ш-шо… шш-ш-ш…

Он оглянулся на Ольгу, которая по-прежнему сидела в другом конце двора, задумчиво кроша в пальцах так и не закуренную сигарету.

– Что она тебе сказала? Как обидела?

Я глубоко вздохнула.

– Нет-нет, Сатек… Это не она. Она тут ни при чем. Пусти, я в порядке.

– Точно?

– Точно.

– Больше не полезешь на стену?

– Не полезу, Сатек. Пусти, хватит.

Он неохотно выпустил меня из своих объятий. Избегая встречаться взглядом с Ольгой, я вернулась на свое рабочее место. Она подошла спустя полминуты.

– Сань… ну, Сань…

Я повернулась и обняла ее как можно крепче.

– Прости меня, Олюня. Никакая ты не паскуда. Ты хорошая, чистая, а паскуды те, кто тебя топчет. Въезжаешь?

Она ответила вымученной улыбкой:

– Прости и ты меня, Санечка.

– За что же?

– За то, что гружу тебя своими проблемами. Но кого же мне еще грузить, как не тебя? – она быстро огляделась вокруг. – Хорошо, что его тут не было…

– Кого?

– Да гада этого, Миронова. А был бы, ты бы его точно кокнула…

– Это верно, – согласилась я. – Ладно, проехали…

Нет, не проехали. Комиссар отряда Миронов и в самом деле находился тогда на другом конце города, вместе с бригадой, занятой прокладкой ливневой канализации. Лоська и раньше рассказывал мне, что комиссар любит у них бывать. Этот ушлый жук изо всех сил стремился создать впечатление своего личного участия в работе – как видно, для того, чтобы претендовать не только на начальственную, но и на ударную премию. Миронов появлялся обычно под вечер, садился на краю траншеи и какое-то время наблюдал за рабочим процессом. Копали в основном экскаватором, но когда доходили до коммуникаций, приходилось вынимать землю вручную, лопатами, чтобы не повредить ковшом кабель или трубу.

Работа была тяжелая, грязная и небезопасная: глубина траншеи доходила к тому времени до четырех метров. К шести вечера движения землекопов замедлялись, колени начинали подрагивать, руки отказывались служить. Тут-то и вступал в дело Миронов. В какой-то момент он громко восклицал:

– Да кто ж так копает? А ну-ка, дай папе…

С этими словами он соскакивал вниз, в траншею и, подхватив самую большую лопату, принимался демонстрировать «как надо». Копать этот мерзавец действительно умел; со свежими силами он вгрызался в местный мягкий песок вдвое быстрей, чем уставшие за день рабочие. Полчаса спустя комиссар победно втыкал инструмент в землю и говорил:

– Поняли? То-то же… учитесь у папы…

На этом его непосредственное участие заканчивалось, но в школу Миронов возвращался вместе со всеми – таким же чумазым, как и они, с песком, скрипящим на зубах, грязью на комбинезоне и прочими признаками истинного работяги.

В тот день он пришел необычно рано. Лоська и его товарищи как раз укладывали в траншею очередную трубу – тяжеленную бетонную дурищу диаметром в один метр и длиной в десять. Двое ребят толкали подвешенный на стропах груз с широкого конца, третий направлял, стоя на предыдущей трубе.

Миронов подошел и встал, по своему обыкновению, у края траншеи.

– Коля, ты бы отошел, – сказал бригадир. – Мы как раз крепеж сняли – неровен час, обвалится.

Комиссар весело подмигнул. После удачной ночи у него весь день было превосходнейшее настроение.

– Не учи отца е…

Чему именно не следует учить отца Колю, потомки так и не узнали. Издав струнный изящный звон, стальная стропа вдруг лопнула и со свистом крутанулась вокруг крюка.

– Мать… – громко выругался крановщик.

– Мать… мать… – синхронно откликнулись из траншеи оба стропальщика, едва успевшие убрать ноги из-под внезапно осевшей трубы.

А сверху, пятная красным серую бетонную поверхность, скатилась к ним голова комиссара Миронова: светлые волосы, свинячьи глазки, разинутый в изумлении рот. Порвавшийся трос отделил ее от комиссарского тела с ловкостью бывалого палача. Само тело, фонтанируя кровью, лежало на краю траншеи.

– Аа-а! – завопил крановщик – его по чистой случайности тоже звали Колей – и так, продолжая вопить, соскочил с крана и бросился наутек, подобно сбежавшему из дурдома шизику, который вообразил себя «скорой помощью» с включенной сиреной. Все остальные сгрудились вокруг мертвого. С места не сдвинулся лишь очень бывалый бригадир Панин из здешнего СМУ, сидевший тут же в своей неизменной черно-белой, то есть некогда черной, а теперь выбеленной солнцем и потом рубашке. Он вынул изо рта самодельный мундштук с заряженной туда сигаретой «Прима», сплюнул и сказал, покачав головой:

– Всё. Накрылась премия.

Так или примерно так описывали случившееся за ужином очевидцы из ударной бригады. Расхождения, если и были, то касались лишь времени приезда милиции и местоположения скатившейся в траншею головы. Зато вопли крановщика и слова бригадира Панина почему-то помнили все, причем исключительно точно. Под конец ужина пришел серый от усталости и переживаний командир Валерка Купцов. Его состояние можно было понять. Наш интеротряд начинался так удачно, так мирно… И вот на тебе – такие неприятнейшие ЧП под самый конец.

– Ребята, – сказал Валерка. – Как вы знаете, сегодня погиб Коля Миронов, наш комиссар…

– Погиб! Сложил голову на трудовом посту! – вдруг крикнула Ольга, заходясь в истерическом смехе. – Слава герою!

Она продолжала выкрикивать эти слова между приступами неудержимого хохота и потом, когда мы вдвоем с Сатеком тащили ее из столовой наверх, чтобы напоить валерьянкой и уложить в постель. Под одеялом она неожиданно быстро успокоилась, блаженно зевнула и, поманив меня поближе, шепнула:

– Знаешь, о чем я жалею большего всего? Что не увижу его в открытом гробу. Я бы с таким удовольствием на него плюнула. Хотя, нет, нет. Я бы с таким удовольствием на него нас…

– Шш-ш, Олюня, – поспешно перебила я, зажимая ей рот. – Плевка, безусловно, хватило бы. Спи, подруга, спи…

В коридоре Сатек вдруг тронул меня за локоть.

– Погоди, Александра. Что это значит?

– О чем ты, Сатек?

– Это, с Мироновым и его головой…

– Ну, дорогой Сатурнин, – усмехнулась я, – тебе ли бояться отрубленных голов? Правда, башку этого подонка вряд ли выставят на форуме, как голову твоего прославленного тезки-узурпатора. Невелика фигура. На прощание в Колонном зале Дома союзов не наработал. Просто не успел. Хотя, если бы не этот порвавшийся трос… – как знать, как знать… – лет эдак через тридцать-сорок мог бы угодить и в Колонный. А так, видишь, даже в актовый зал школы не привезут…

Он схватил меня за плечи и развернул к себе.

– Ты мне зубы не говори, Александра! Такого, чтоб совпало, не бывает! Я все помню. И как ты кричала, и как мы с ним в столовке про голову не снести разговаривали…

Я спокойно смотрела в его требовательные, удивленные, испуганные глаза.

– Не кричи, Сатек, люди смотрят. Отпусти меня, а то как бы чего не подумали. Вот так.

– Ответь мне, – попросил он, взяв на два тона ниже, – пожалуйста. Скажи, что это не ты. Что не ты это сделала.

– Сатек, тебе надо подучить русские поговорки, – усмехнулась я. – Во-первых, зубы не говорят, а заговаривают. Во-вторых, «голову не снести» – неправильно. Правильно – «головы не сносить». Запомнил?

– Запомнил… – проговорил он совсем уже упавшим голосом.

– Ну вот. А что касается сдохшего мерзавца, то он сам напросился. Кто первым про отрубленные головы заговорил, если не он? Ты ведь слышал тот разговор своими ушами. При чем же тут я?

– Ты этого хотела. Ты это говорила…

– Ну, говорила, – согласилась я. – Ну, хотела. Но от этого ведь люди не умирают, правда?

Он не отвечал и не кивал – просто смотрел на меня все тем же удивленно-испуганным взглядом.

– Перестань, Сатек, – сказала я, начиная сердиться. – Ну, чего ты от меня хочешь? Когда ему снесло голову, я была в нашем цеховом дворе. Более того, ты самолично держал меня обеими руками, причем, очень крепко. Не скажу, что это было неприятно, но, тем не менее, факт. Согласись, что убить кого-либо в таком положении, да еще и на расстоянии в несколько километров довольно-таки трудно. Согласен?

Сатек отвел глаза.

– Ладно, – вздохнул он. – Не хочешь, не говори. Но меня интересует это: откуда ты знаешь про время?

– Про какое такое время?

– Откуда ты знаешь, что он умер в точное время, когда я держал тебя своими руками?

Я прикусила язык: в самом деле, откуда мне было знать об этом? Этот святой Сатурнин определенно обладал талантами детектива.

– Не знаю… – пожала плечами я. – Просто так, предположила. А что?

– Я ведь тогда посмотрел в часы, – сказал Сатек. – Ты была с истерикой. Я подумал, что нужно брать тебя домой прямо тогда, и посмотрел, чтобы знать, сколько до конца рабочего времени. В часах было два часа восемь минут.

– Ну и что?

– А то, что я спросил у ребят, когда… когда порвался трос. Так вот. Они никто в часы не смотрели. Но был бригадир, который посмотрел и потом милиции говорил в протокол. Было два часа десять минут.

– Сатек, – устало проговорила я. – Зачем ты меня мучаешь? Ты прямо, как следователь на допросе. Десять минут… восемь минут… Какая разница?

– Какая разница? Разница в две минуты, – убежденно проговорил он. – Ты крикнула: «Сдохни!», и он сдох после двух минут. Или сразу, если часы бригадира идут немного вперед.

– Или до того, как я крикнула, если часы бригадира идут немного назад… – передразнила я. – Кончай, Сатек. Хватит.

Он поднял на меня умоляющий взгляд:

– Только скажи: это ведь не ты? Или ты?

И тогда мне просто всё надоело. Надоело отпираться. Я не хотела врать. По крайней мере, не ему – моему святому Сатурнину. Он заслуживал как минимум правды. Я подняла на него взгляд, глаза в глаза.

– Я. Я. Теперь доволен? Я убила его, – сказала я тихо. – И если бы могла, убила бы его еще десять раз. Такая мразь не должна ходить по земле и портить людям жизнь. Единственное, о чем я жалею, так это о том, что не сделала этого раньше. Точка, конец сообщения.

Сатек молчал. Выждав еще секунду-другую, я отстранила его рукой и пошла дальше по коридору, чувствуя его взгляд на своей спине. Пускай себе смотрит, не споткнусь.

«Будет печально, если нашей дружбе придет конец, – думала я. – Но ты сам виноват, парень: я не навязывала тебе эту правду. Ты самолично вытащил ее из меня клещами, вот теперь и живи с ней. Не смотри на смерть, если не можешь выдержать ее ответного взгляда».

В вестибюле у дверей дежурил Лоська. С момента той памятной ссоры во дворе мы практически не общались. Сначала общения избегали мы оба, затем он стал все чаще и чаще как бы невзначай попадаться мне на пути. Задергался, бедный плюшевый козлик. Ничего, пусть немного понервничает. Не то чтобы все это время я вовсе не думала о нем, но держать фасон было существенно легче, когда вокруг происходили такие события…

– Саня… – жалобно проблеял он, когда я проходила мимо. – Саня, подожди.

– А, Лоська, как жизнь? – приветствовала его я. – Всё копаем, а? Главное, не стой под стрелой. Говорят, это опасно для головы.

– Ты мне будешь рассказывать… – важно кивнул он, радуясь подвернувшейся возможности. – Я это своими глазами видел. Он стоял примерно вон там, где колонна, а я…

– Неважно, Лоська, – прервала его я довольно бесцеремонно. – Я слышала этот рассказ как минимум трижды. Во всех подробностях. Бывай.

Он в панике схватил меня за плечо.

– Подожди, куда ты?

– Гулять, – сказала я. – Люблю гулять теплыми августовскими вечерами. Вишня, увы, отошла. Была и забыта. Нынче в ходу абрикосы. И пожалуйста, отпусти мое плечо.

– Абрикосы… – кивнул он. – Как же, слышал, слышал. Чешские…

– А хоть бы и чешские! – беспечно воскликнула я. – Мы ведь тут интернационалисты, нам любой абрикос по вкусу, без различия веры, национальности и цвета кожурки. Главное, чтоб не кислый. Попробуй и ты, мой тебе совет. Здесь всякие деревья имеются – пониже, повыше…

– Не нужны мне эти Пониже и Повыше, – мрачно ответствовал Лоська. – Мне ты нужна. Я без тебя не могу.

– Вот что, Константин, – мне стоило некоторого труда состроить по-настоящему серьезную мину. – Я девушка занятая, ответственная. Если ты хочешь сказать мне что-то очень важное, говори, выслушаю с интересом. Но только чтоб действительно важное, без этих вот глупостей. Без этих вот «нужна»… «не могу»… и так далее. Чтоб это было что-нибудь конкретно новенькое, чего я еще не слыхала. А пока таких текстов не звучит, нам с тобой и говорить-то не о чем. Вот так. А теперь извини, мне пора. Время абрикосы кушать. Мне мама велела больше фруктов потреблять. А маму слушать надо. Девок-то вокруг много, а вот мама у нас одна. Правда, Константин? Ну вот. А ты все-таки попробуй чешские абрикосы. За неимением вишни. Начни с той, которая пониже. На нее, наверно, и залезать легче. Бывай, дружок.

И я промаршировала мимо него в ночь, бодрая и веселая, как рота церемониальных барабанщиков по дороге в войсковой бордель. Что сказать? Этот день начинался плохо, но в итоге определенно удался. Конечно, жаль, что я не видела своими глазами, как башка этого подонка слетела в канализационную канаву – это зрелище наверняка доставило бы мне немалое удовольствие. Но, с другой стороны, совершенно неожиданно выяснилось, что мой таинственный дар действует даже на расстоянии.

Далее, подруга Олька теперь спасена от насильника-шантажиста и может безмятежно дрыхнуть в своей постели, не опасаясь, что ее вновь дернут в кабинет для комиссарских утех. Объяснение с Сатеком… – это тоже следует зачислить скорее в актив, чем в пассив. Даже если он ни разу больше не подойдет ко мне – все равно хорошо сознавать, что у тебя есть кто-то, кому можно сказать правду. Что, более того, правда сказана.

Но неужели он действительно будет избегать меня? И почему эта мысль настолько мне неприятна? До возвращения в Питер, а значит, и до прощания с Сатеком осталось всего ничего. Мы все равно больше никогда не увидимся – так о чем сейчас сожалеть? Наверно, меня напрягает что-то другое: не чувства конкретного святого Сатурнина, а отношение людей вообще. Их гипотетическое отношение к тому, что я сделала и, возможно, сделаю еще не раз в будущем. Ведь я убийца. Да-да, я убиваю людей, причем, не только откровенных подонков типа Миронова. Я убиваю людей в своих сугубо личных интересах, как, например, капитана Знаменского. Хуже того: убив опера, я получила удовольствие, подобно какому-нибудь психопату. Что испытывают, глядя на убийцу-психопата, другие, нормальные люди? Страх? Отвращение? Будет очень обидно, если Сатек думает сейчас обо мне со страхом и отвращением.

Ну и, наконец, Лоська. На этом фронте явно настала пора решительных действий. Я понимала, что если за оставшуюся до отъезда неделю у меня не получится добиться от него формального предложения о замужестве, то не получится уже никогда. Что ж, судя по нашему последнему разговору, клиент, что называется, созрел. Раньше в такой ситуации я непременно взяла бы его под уздцы, то есть хитростью и силой выманила бы нужные слова, причем так, что сам он пребывал бы в полной уверенности, что инициатива принадлежит исключительно ему, мужчине. Мужчине с большой буквы М.

Однако сейчас мне почему-то не хотелось заниматься этой простой, но в чем-то и унизительной процедурой. Если он не совсем плюшевый козел, то пусть пройдет эти несколько метров самостоятельно, без кнута и без пряника. А вдруг не пройдет? Неужели я сознательно оставлю столь важное дело на волю случая? Пожалуй, что так. И, между прочим, чей это голос: меня-умной или меня-глупой? Непонятно… Похоже, это был тот редкий случай, когда голосование дуры и умницы практически совпало. И, хотя мотивы их были наверняка разными, этот факт все же настораживал. Да хочу ли я на самом деле выходить за него замуж? Конечно, хочу. Я ведь за этим сюда приехала, разве нет?

Так, мучимая сомнениями и подбадриваемая радостью побед, я в одиночку то брела, то маршировала по спящим улицам Минеральных Вод – от угла к углу, от сомнения к радости, от радости к сомнению. Абрикосов, кстати, было в избытке, но я к ним не притрагивалась. Немытые фрукты опасны для живота.

На следующий день было объявлено о прекращении всех работ до приезда следственной комиссии – то ли из ВЛКСМ, то ли из ВЦСПС, то ли из какого-то другого цеце-цапцарап. Практически это означало, что отряд закончился на неделю раньше запланированного. Нас отправили бы домой немедленно, но, как видно, не нашлось такого количества свободных билетов. Чтобы как-то занять людей, а может, просто желая вывезти нас подальше из зоны ЧП, зональный штаб решил наградить отряд трехдневной экскурсией в Домбай и Теберду. Немцы и чехи должны были улетать сразу по возвращении оттуда; остальных отправляли в Питер спустя еще два дня. Кончилось лето.

Я знала Домбай только из песен Визбора, и в иных обстоятельствах с радостью поехала бы туда. Но только не сейчас, не с такими соседями. Мне, мягко говоря, не улыбалось сидеть в одном автобусе с Лоськой, который будет молча поедать меня глазами, и с Сатеком, который, напротив, будет всеми силами избегать любой возможности встретиться со мной взглядом. Меня тошнило от мысли, что придется хором исполнять «Вместе весело шагать по просторам» с теми, кто избивал Райнеке по приказу Миронова. Поэтому утром, когда пришла пора садиться в автобус, я без особых усилий сымитировала непреодолимый приступ тошноты.

– Скажи Валерке, что я остаюсь, – наказала я Ольге, когда та пришла вытаскивать меня из туалетной кабинки. – Жалко, конечно, но не ехать же по горным дорогам, когда тебя несет и выворачивает наизнанку. Наверно, переела абрикосов.

Это сработало: ни у кого не было сил, времени и желания проверять мое алиби. Когда автобус с отрядом наконец отвалил, я выбралась из своего убежища, не торопясь, приняла душ и уселась на кровати, размышляя, куда девать такую уйму свободного времени. Мне вдруг пришло в голову, что я никогда еще не оказывалась в такой ситуации – наедине с собой, совсем без других – близких и дальних, родных и чужих, милых и неприятных, сочувственных и равнодушных. Без других, от которых мне чего-то было бы нужно и которым чего-то было бы нужно от меня. Без дел – срочных и не очень, важных и незначительных. Без уроков, домашних заданий, лекций и экзаменов. Без ожиданий, без планов и надежд – во всяком случае, на ближайшие три дня.

Это было странно до неловкости. Что с ней теперь делать, с этой свободой? Опустевшее здание школы испытывало, похоже, такое же странное чувство. Синдром старого дома, внезапно покинутого всеми жильцами. Нет уже ни слитного гула многих голосов, ни стука каблучков по ступеням, ни детского топотка по паркету, ни скрипа подошв по кухонному линолеуму. Никто не шарахнет кулаком по столу, не вскрикнет, ударившись коленкой, не скрипнет, укладываясь спать, пружинами кровати… Где они теперь – вздохи влюбленных и охи стариков, вопли младенцев и тихое воркование матерей? Что ему остается, старому дому, как не обращаться к помощи призраков, как не вызывать их из небытия, чтобы хоть как-то заполнить образовавшуюся пустоту? Пускай теперь хотя бы они вздыхают и охают, шаркают и скрипят в гулком пространстве покинутого жилья.

Звуков и в самом деле хватало: по-видимому, старая школа прямо-таки кишела самыми разнообразными призраками. Я вдруг почувствовала себя как-то неуютно. Свобода свободой, но зачем же сразу так много? Этак ведь и захлебнуться недолго с непривычки. Да и не надо мне ее, если разобраться, этой свободы. Что я тут, за свободу боролась, что ли? Нет, конечно, я ж не Куба какая-нибудь. Я боролась за покой, вот за что. А что получила? Призраков! И как с ними, спрашивается, бороться, с призраками? Что делать, если сейчас, скажем, снова послышится скрип, и прямо вот из этой стены вылезет, стуча хребтиной, какой-нибудь здоровенный скелетище? Тут уже даже мой таинственный дар не поможет. Тут уже бесполезно кричать «Сдохни!», поскольку бывший обладатель скелета давно уже помер. Мне вдруг показалось, что кто-то поднимается по лестнице из вестибюля.

А если это не просто абы какой призрак, а вполне конкретный?! Допустим, дед из квартиры № 31… – как его?.. – Алексей Иванович, вот как. Или лысый Димыч с булькающим, разваленным надвое горлом. Или, еще того хуже – сволочь Миронов с отрубленной головой в руках: свинячьи глазки, гнусная ухмылка. Меня передернуло от внезапно нахлынувшего отвращения. Я уже не сомневалась, что на лестнице действительно кто-то есть – кто-то неторопливый, осторожный, словно бы сомневающийся, стоит ли ему идти дальше. Хорошо бы, чтоб это оказался просто случайный вор. Случайному вору нужны вещи, а не люди. А если все-таки призрак? Призраку вещи вовсе ни к чему, зато я очень даже сгожусь… Но откуда ему знать, что из всех комнат здания именно эта обитаема? Если затаиться и не издавать ни звука, есть шанс, что призрак пройдет мимо. Или вообще минует мой этаж… Почти не дыша, я вжалась в спинку кровати.

Нет! Он выбрал именно третий этаж! Он идет по коридору! Шаги звучат все ближе и ближе… Боже, милосердный Боже, сделай так, чтобы он прошел мимо! Моя психика не вынесет еще одного свидания с Мироновым или Знаменским… Звук шагов постепенно замедлился и наконец смолк прямо перед моей дверью. Я почувствовала, что волосы шевелятся у меня на голове, как змеи Медузы горгоны. Стук. Это в дверь? Да, это в дверь! Призрак постучал в дверь. А призраки вообще стучатся? А черт их знает, может, и стучатся – у них ведь костяшки всегда наготове. Что делать? Ответить? И если ответить, то как? «Не входите, я неодета?» Нет-нет, лучше молчать…

Стук повторился – теперь более настойчивый. Расширенными от ужаса глазами я смотрела на ручку, которая начала медленно поворачиваться. Дверь приоткрылась.

– Александра? Ты здесь?

На пороге стоял Сатек. Не призрак деда Алексея Ивановича, а мой любимый святой Сатурнин во плоти и крови. Меня словно подбросило: я вскочила с кровати и с разбега кинулась ему на шею. Я ведь ждала именно его – только его из всего многомиллионного населения планеты Земля: это стало исчерпывающе ясно, как только я увидела его лицо. Теперь мне уже казалось, что я не поехала в экскурсию с единственной целью, с единственной надеждой – пусть даже и не осознанной мною самой – что он поймет, что он останется тоже… что нам наконец удастся… что у нас наконец получится…

– Александра, – пробормотал он. – Я к тебе…

Я закрыла ему рот поцелуем.

Мы были одни в целом свете – все соглядатаи и свидетели, из которых, увы, преимущественно состоит этот мир, укатили прочь, неосмотрительно оставив нас наедине, и этот редкий восхитительный шанс нельзя было не использовать на всю катушку. Мы бросили на пол несколько матрасов, чтобы любить друг друга с удобствами. Нам принадлежали теперь не только все матрасы, но и все подоконники, все столы и кровати. Мы не стеснялись орать, когда хотелось орать, и смеяться, когда хотелось смеяться. Школа была нашим необитаемым островом, нашими джунглями, нашим шалашом, нашей голубой лагуной. Призраки? Ха! Чихать мы хотели на призраков – ведь они тоже слиняли на Домбай.

Сначала мы объяснялись только междометиями и смешками, и этого хватало с избытком. Слова вернулись лишь под вечер, когда, выйдя в город, мы накупили на ужин всякой сладкой всячины, бутылку кислого болгарского вина и ведро абрикосов. Я твердо намеревалась наесться абрикосами на всю оставшуюся жизнь. Тогда-то я и поинтересовалась у святого Сатурнина, как и почему он, собственно, возник на моем девичьем пороге. Надеюсь, мой вопрос прозвучал достаточно невинно. Сатек пожал плечами:

– Я не быстро понял, что ты не поехала. А потом…

Потом он стал требовать, чтобы его немедленно выпустили. Валерка Купцов не хотел останавливать «Икарус», и тогда Сатек сорвал пломбу с молоточка, которым надлежало пользоваться в случае пожара, и пригрозил, что перебьет все стекла. Он кричал, что не может уезжать из городка, потому что ждет срочную телеграмму, о которой вспомнил только сейчас. Что от этого зависит вся его жизнь и светлое будущее всего человечества. Что пожарным молоточком можно бить не только стекла, но и головы тех, кто осмелится встать на его пути. Последний аргумент убедил Валерку: еще одно ЧП прикончило бы его окончательно. Автобус остановили, и Сатек сошел. К тому времени они уже успели выехать за окраину, так что обратная дорога до школы, которую Сатек проделал пешком, оказалась достаточно долгой.

– Когда я выходил, твой Лыско так на меня смотрел… – сказал Сатек.

– Не Лыско, а Лоська, – поправила я.

– Он не годен для тебя. Он… как это?.. – никчемужество. Зачем тебе такой?

– Заткнись, – сказала я. – Мы не будем говорить о Лыско. Давай лучше есть абрикосы.

– Ой-ой-ой! – он схватился за сердце, изображая испуг. – С тобой шутить плохо. Ты ведь у нас убийца.

– Ага.

Мы сидели по-турецки на матрасах в чем мать родила и лопали абрикосы, запивая их кислым вином и заедая халвой.

– Сатек, я думала, ты ко мне больше не подойдешь.

– Почему?

– Я ведь у нас убийца.

– Ты убийца, которую я…

– Шш-ш! – остановила его я. – Не говори этого слова. Ты уезжаешь через два дня, и мы больше не увидимся никогда.

– Хорошо, – кивнул он, – не буду.

– На фига я вообще тебе сдалась? Тут все удивляются. Почему я? Почему не Ольга Костырева – она красивая, намного лучше меня. Почему не Пониже или Повыше?

Сатек рассмеялся:

– Пониже – Повыше не годится. Ты разве не поняла? Они парнями не интересуются.

– Как это? – изумилась я. – А чем же они интересуются? Учебой?

Он упал на матрас и хохотал минуты две без передыху.

– Чем-чем… Другом-другом… – сказал Сатек, отсмеявшись. – Все-таки, дикий вы народ, русские. Как Александер Блок говорил – скифо-сарматы. Хотя, нет: скифо-сарматы, на крайнем мере, знали, что такое амазонки. А вы и того не знаете…

Я вытаращила глаза:

– Погоди-погоди… ты хочешь сказать, что Пониже и Повыше живут друг с дружкой?

– Конечно. Они затем сюда и приехали. Дома родители мешают. А тут никто не мешает.

– А ты Сатек? Зачем приехал ты?

– Знаю говорить по-русски. Вообще-то многие знают. Но сюда не каждый хотел. Я хотел, вот и послали. Долго думали, сомневались, но другого не было.

– Почему сомневались?

– Я был диссидент, – Сатек усмехнулся. – Это у нас почти как убийца.

– Ты? Диссидент? Это как?

– Да вот… Так вышло. Сегодня какое число? Двадцать первое? Ровно четырнадцать лет назад…

Ровно четырнадцать лет назад Сатек стоял вместе с другими подростками на обочине шоссе и смотрел на грузовики с солдатами и на танки с жирной белой полосой, которые въезжали в Чехословакию из соседней Германии. Он жил тогда в маленьком богемском городке под названием Литомержице на реке Лабе.

– Вы зовете ее Эльба, – сказал он. – Вы и немцы. В тот август вы тоже были вместе с немцами, против нас.

Белая краска на танках была такой свежей, что Сатеку казалось, будто она светится. Потом выяснилось, что русские и немцы отметили так свои машины, чтобы отличать врагов от своих – ведь чешская армия имела на вооружении такие же танки. Но это потом, а тогда, в первый день вторжения мало кто понимал, что происходит. Думали, маневры. Но ближе к полудню все уже знали. Люди плакали. Дед Сатека сказал, что уже видел здесь немецкие танки тридцать лет тому назад. Он не верил, что его внуку приходится тоже смотреть на это. В середине дня, когда танки и грузовики уже прошли, их сменили цистерны с горючим, и кто-то бросил бутылку с зажигательной смесью. Началась стрельба, но, слава Богу, никого не убили. На памяти Сатека это был единственный случай сопротивления.

– Такие уж чехи, – усмехнулся он. – Бравые солдаты Швейки. Не любим войну. Когда враг вторгается, мы только шире расставляем ноги. Но это не значит, что мы любим изнасилование. Просто не любим боли.

Четыре года спустя Сатек приехал в Прагу, чтобы учиться в Карловом университете, на философском. Это факультет был в то время жутко популярен из-за студента Яна Палаха, который сжег себя на Вацлавской площади в знак протеста против вторжения. Молодежь относилась к Яну, как к герою; ходили на его могилу, пели песни, митинговали. Потом властям это надоело, и они решили перезахоронить Палаха – отправить его гроб подальше от Праги, в провинцию. Сатек тогда был на втором курсе – откуда его и выперли немедленно после того, как он подписал петицию против перезахоронения. Пять лет он проваландался на разных халтурах – водил грузовик, работал на стройке, в гараже… И все время пытался восстановиться в университете. Получилось только в семьдесят восьмом, да и то не на философский, а на лингвистику…

– И всё? – спросила я, когда он закончил свой рассказ. – Я так и не поняла, зачем ты согласился на этот интеротряд.

Сатек пожал плечами:

– Наверно, чтобы на вас посмотреть. Понять, кто в меня вторгался.

– Ну, если уже быть совсем точными, то, скорее, ты тут вторгаешься в меня… – усмехнулась я. – Разве не так?

Сатек молчал, никак не реагируя на мои слова.

– И вот, посмотрел.

– Ну и?

– От вас нужно держаться подальше, – серьезно проговорил он. – Рабы любят топтать. Топтать себя. Топтать других рабов. Топтать свободных. Главное – топтать. Вы такие.

Я прикинула, стоит мне обижаться или нет, и решила, что нет, не стоит. Нам предстояли еще две ночи и полтора дня, так что не было никакого смысла портить себе этот праздник. В конце концов, я сама вызвала его на откровенность своими расспросами.

– Что-то не похоже, что ты держишься подальше от меня… – сказала я, запуская пятерню в его шевелюру. – Наоборот, прижимаешься всем телом. Хотя и не всегда, что, честно говоря, разочаровывает.

Он улыбнулся и обнял меня.

– Ты другая, Александра. Ты не раб. Ты свободная, не похожая на них. Не знаю, почему. Наверно, потому, что ты убиваешь…

– И тебя это не пугает? Не отталкивает от меня?

– А что, я выгляжу, будто пугает? – прошептал Сатек, щекоча мне губы своим дыханием. – Будто отталкивает?

И действительно, то, что последовало затем, могло рассеять любые сомнения касательно ответа на этот вопрос…

В дальнейшем мы старались избегать серьезных разговоров. Зачем? Речь – источник недоразумений между… – между кем и кем? В самом деле, кем мы приходились друг другу?

Любовниками? Нет, это слово не подходило – ведь в нем присутствовал запретный корень, который мы договорились не произносить.

Друзьями? Нет – настоящих друзей связывают общие интересы и общее дело, а не самозабвенное траханье на необитаемом острове. И уж, конечно, история четырнадцатилетней давности никак не могла способствовать какой бы то ни было дружбе между нами. Назовем вещи своими именами: Сатек ненавидел мою страну и не скрывал этого.

Чужими? Скорее всего, так. Мы встретились совершенно случайно и должны были навсегда расстаться уже через три… два… один день. Я не имела ни малейшего понятия о Чехии. Сатек видел в русских насильников и оккупантов, а в русской культуре – менталитет агрессивных рабов. Он говорил на моем языке с ошибками – я не знала его языка вовсе. Чужие, конечно, чужие… Но разве чужие могут вжиматься друг в друга животами с таким неистовым и несомненным желанием слиться воедино?

У нас не было ответов на эти вопросы. Мы не считали, сколько времени нам осталось: иногда нам казалось, что беспокоиться нет причин и впереди еще годы; иногда нами овладевала лихорадочная спешка, как будто нас должны были оторвать друг от друга через несколько минут. Сладость халвы и поцелуев сменялась в наших ртах кислым привкусом вина и разлуки, горечью отчаяния и зеленых маслин. Когда спустя двое суток все тот же экскурсионный «Икарус» высадил на наш необитаемый остров шумную толпу пришельцев, мы были и готовы, и не готовы к этому – как к смерти, про которую точно известно, что она обязательно придет, но неизвестно когда. В итоге, мы и расстались без церемонии расставания – без прощальных поцелуев, долгих мелодраматических взглядов и взмахов платочка: просто отошли друг от друга на шаг, на десять, на километр, на тысячу, смешались с толпой, растворились молекулами в общем огромном море.

На следующий день чехов и немцев увозили в аэропорт.

– Что, не выйдешь проводить? – удивленно спросила Ольга. – Даже в окошко не посмотришь? Ну, ты даешь, подруга. Прямо железный Феликс.

Я только пожала плечами. Зачем выходить, на что смотреть? Его все равно уже не было здесь, со мной. Если кто и был, то Лоська.

О нем я совсем не думала все эти дни. То есть совсем. Поэтому я даже немного растерялась, когда он возник передо мной с этим своим видом потерявшегося козленка. Когда козлята совсем беспомощны, им недостаточна руководящая роль стада. Нужен еще и второй поводырь – индивидуальный. У сосунков это, как правило, мамаша, но когда козленок мужает и его место у сиськи занимают младшие братья, приходится подыскивать иного вождя и защитника. В случае Лоськи такой необходимости не было: его мамахен выражала безусловную готовность держать его возле своего вымени до скончания времен. Зачем же он тянется ко мне, за третьей уздой? Для страховки?

Это был самый последний день, двадцать седьмое число. После завтрака, уже увязав рюкзаки, отряд слонялся по коридорам в ожидании автобуса. Мы с Ольгой Костыревой курили у торцевого окна. Она уже совсем оправилась от недавних переживаний, шутила, похохатывала, строила новые планы. Мне бы так. Видимо, в этой жизни мало иметь крылья – они еще и должны быть жирными. Такие жирные-прежирные крылья, чтобы беда скатывалась, как с гуся вода. Фу, какой отврат… Я затягивалась сигаретой и вполуха слушала, как моя красавица-подруга хлопает своими жирными крыльями.

Тут-то он и подошел, слегка покачиваясь на тонких плюшевых ножках.

– Саня…

– Здорово, Константин, – приветствовала я своего бывшего-пребывшего. – Как живется-можется?

– Нормально…

– Молодец, – одобрила я и отвернулась к окну, поскольку тамошний вид был не в пример интересней.

– Саня…

– А, ты еще здесь? – не оборачиваясь, проговорила я. – Иди себе, Константин, иди. Похоже, автобус подают.

– Саня, надо поговорить. Оля, извини, пожалуйста…

– Ладно, так уж и быть…

Ольга неохотно загасила окурок и оставила нас вдвоем. Я продолжала разглядывать улицу, крытые шифером крыши домов, вишневые и абрикосовые деревья на тротуарах. Пожалуй, это будет вспоминаться хорошо.

– Саня… – снова проблеял Лоська и замолчал.

– Слушай, парень, – сказала я, резко повернувшись к нему и скорчив самую свирепую рожу. – Ты вот что. Либо говори, чего ты там хотел, либо гуляй отсюда. Не люблю, когда мне дышат в затылок.

Лоська жалобно смотрел на меня. Если бы он мог не дышать вовсе, то, без сомнения, так бы и поступил. Но он не мог и потому просил меня извинить за эту непозволительную вольность.

– Я хотел спросить: у тебя с этим чехом серьезно?

Я возмущенно фыркнула:

– Тебе не кажется, что это слишком личный вопрос? Ты-то тут при чем?

– При том, – произнес Лоська с несвойственной ему твердостью. – Очень даже при том. Пожалуйста, выходи за меня замуж.

11

Сентябрь проскочил в какой-то дурной бессмысленной суете. Учебные курсы закончились, а преддипломная практика все никак не начиналась. Нас то призывали на явно излишние лекции и собеседования, то гоняли на овощебазы, то отправляли на однодневные авралы в пригородных колхозах.

По городу гуляла осень – пока еще молоденькая, золотисто-рыжая, по-детски радующаяся собственной пестроте. Вода в каналах постепенно мрачнела, готовясь к листопаду, к мелким уколам занудного октябрьского дождя, к мокрому противному снегу ноября, к ледяным декабрьским коростам. В начале сентября, в празднике щедрого многоцветья эти ее приготовления казались не более чем больным предчувствием, необоснованным пессимизмом, мнительной ипохондрией природы. Но вода не вступала в споры. Да и зачем? Ведь она ничего не придумывала сама, а всего лишь честно отражала то, что заваривалось в меланхолически потупившемся питерском небе. Кому не нравится, пусть обращается туда, к Всевышнему.

Мы с Бимулей тихо брели по набережным и тротуарам, забираясь необычно далеко – аж до Галерного, а то и до Пряжки. Опасаясь незнакомого антуража, собаченция вела себя неуверенно, жалась к хозяйской ноге, но время от времени, не утерпев, бросалась обследовать какой-нибудь особенно информативный столбик. Насладившись знаниями, Бима обычно оборачивалась ко мне и делала приглашающее движение головой, словно говоря: «Нет, ну ты только понюхай, что тут происходит! Это же просто немыслимо!»

– Сама, сама разбирайся! – отмахивалась я. – У меня своих проблем хватает. Не до хвостатых…

Бимуля недоуменно пожимала плечами и мелкой трусцой бежала дальше, не переставая удивляться глупости рода человеческого: «Вот ведь уже нашли тебе, подвели к самому столбику, показали, рассказали… Пожалуйста, нюхай, не хочу… – так она, видите ли, и не хочет!»

Честно говоря, после моего возвращения наши отношения нуждались в некотором ремонте, пусть и косметическом, но все же. Едва войдя в квартиру, я для начала подверглась совершенно сумасшедшему нападению, когда казалось, что в мои колени, живот и бока тычутся одновременно сотни собачьих носов, и как минимум тысячи языков вылизывают мне лицо и шею. Но, наверно, эта манера поведения была слишком энергозатратной, поскольку, завершив экзекуцию, Бима почти сразу же сменила тактику. Она повернулась ко мне спиной и, вздыхая, залегла за комод, всем своим видом показывая, какие тяжкие страдания приходится переносить несчастным собакам, пока некоторые эгоистичные хозяйки развлекаются неведомо где и непонятно зачем. Даже милостиво принимая из моих рук кусочки колбасы, эта зараза напускала на себя такой скорбный вид, как будто делает из ряда вон выходящее одолжение – исключительно в память некогда крепкой, но давшей серьезную трещину дружбы. По-видимому, из чисто воспитательных соображений она намеревалась дуться на меня, сколько получится, – чтоб больше неповадно было.

С мамой, к счастью, получилось намного проще. Мы обнялись, и она сказала:

– Ты мне так и не написала, Сашенька.

– Извини, мамочка. Не получалось.

– Ладно, ничего страшного…

Взяв мое лицо в ладони, она отстранилась и с минуту рассматривала меня, как рассматривают в магазине абажур, или горшок под цветы, или даже арбуз.

– Ма, ну хватит… – неловко проговорила я. – Целая я, без трещинок…

Мама вздохнула:

– Потом увидим, с трещинками или без. Иди, смой с себя собачью слюну – и за стол. Проголодалась, наверно…

И всё. И больше никаких претензий, в отличие от этой сучки Бимы. А еще говорят, что собака друг человека. Друг человека – мама, вот кто.

За обедом я сказала:

– Костя сделал мне предложение.

– Предложение? – переспросила она, как будто не поняла, о чем идет речь.

– Ну да, предложение. Он хочет, чтобы мы поженились.

– Ага, – кивнула мама. – Еще картошки?

Я немного подождала, но другой реакции не последовало.

– Мама, ты меня слышала?

– Слышала…

Она собрала со стола тарелки и понесла их в раковину.

– Да оставь ты эту посуду! – не выдержала я. – Что ты думаешь по этому поводу?

– Это не так важно, – сказала мама, не оборачиваясь. – Важно, что думаешь ты. Ты согласилась?

– Сказала, что подумаю.

– Но ты ведь всегда этого хотела, я знаю… – она вытерла руки полотенцем, подошла и прижала к животу мою голову.

По случаю приезда дочери мама принарядилась: надела кухонный передник, который привезла ей в подарок из Риги одна из благодарных клиенток. На переднике был нарисован Домский собор – его шпиль приходился как раз напротив моей щеки. Собор пах домом, мамой и обидчивой собакой Бимой. Все-таки я ужасно по ним соскучилась, факт.

– Хотела… – сообщила я рижскому переднику. – А теперь вот не уверена. Потому и спрашиваю.

Мама вздохнула:

– Я в этом деле плохая советчица, Сашенька. Замуж не ходила, что это такое, не знаю. Я и мужчины-то в доме толком не видела. Когда папу забрали, мне еще пяти не было. Так что решай сама. И, главное, помни: что бы ты ни решила, я всегда поддержу. Хоть целый гарем заводи. Места у нас много, квартира большая, на четырех мужей хватит.

– Каких четырех, мама?! – с досадой сказала я. – Я насчет одного-то сомневаюсь…

Я и в самом деле сомневалась, хотя Лоська, по-видимому, принял мое «подумаю» за безоговорочное согласие. Наверно, все его душевные и физические силы ушли на то, чтобы отважиться сделать мне предложение. Неудивительно поэтому, что мой ответ парнишка пропустил мимо ушей.

Как-то само собой получилось, что о запланированной во времена вишневого счастья поездке на взморье мы даже не заговаривали. В первые две недели с момента возвращения мы вообще почти не общались: моего предполагаемого жениха сразу увезли на дачу в Мартышкино. Как Лоська объяснил мне по телефону, нужно было кровь из носу помочь папаше построить навес над верандой. Чтоб мартышки не мокли под осенним дождем. Позвонил, понятное дело, он сам: я больше не рисковала набирать номер телефона квартиры на проспекте Декабристов. Не то чтобы я боялась наткнуться на крашеную гиену – просто не больно-то и хотелось. Хотя и возможный разговор с ней был бы, конечно, не из самых приятных.

Очевидно, Валентина Андреевна задумала и подготовила свой мартышкинский проект заранее, снабдив его как хорошим предлогом – острой необходимостью помочь папе, – так и соответствующими средствами – избытком стройматериалов и больничными листами, которые обеспечили Лоське освобождение от колхозов, овощебаз, а заодно и от возможности приезжать в город для встречи со мной. Наверняка, у нее имелись в запасе и какие-нибудь экстраординарные меры на тот случай, если мне вздумается прибыть в Мартышкино собственной персоной. Уж не знаю, что именно меня ждало: отравленные самострелы, минные растяжки или наряд местной милиции, но вряд ли приходилось сомневаться в том, что я располагаю весьма немногими шансами добраться до Лоськи в целости и сохранности.

Чтобы позвонить мне в город, Лоська бегал на почту.

– Почему на почту? – спросила я. – Ведь у вас там есть линия.

– Что-то сломалось, – объяснил он. – Еще до моего приезда. Наверно, где-то обрыв. Вызвали техника, но они пока приедут…

– Понятно, – сказала я. – А позвонить от соседей тебе не дают.

– Откуда ты знаешь? – удивился он. – Там такая история… С Васильевыми мама поссорилась, а Пильские…

– Не надо, не рассказывай, – остановила его я. – Мне не хотелось бы узнать, что твоя мама вырезала из-за меня всю семью Пильских. Не хочу брать еще и этот грех на душу.

– Зачем ты так, Саня? – жалобно проговорил он после паузы. – Мама не такая. Ты, наверно, думаешь, что все это специально, да? Мартышкино, навес, телефон…

– Конечно, нет, милый! – хмыкнула я. – Да и кто бы мог такое подумать? Ежу понятно, что это просто случайное стечение обстоятельств.

Лоська горячо задышал в трубку.

– Я тебе точно говорю, Саня! Навес они давно планировали, только досок было не достать. Вагонка ведь дефицит. Ну вот. Батя сначала хотел вдвоем с Васильевым делать, но…

– …но с Васильевыми они поссорились, – закончила за него я. – Все понятно, не волнуйся.

– Ну вот.

Мы помолчали.

– Ладно, – сказал Лоська. – Время кончается. Я тебе завтра позвоню. Если дождя не будет. Почта у нас тут далеко.

– Не надо, – сказала я. – Еще простудишься. Ты маме-то о своих планах рассказал?

– О каких планах?

Мне вдруг стало весело.

– О матримониальных. Только не спрашивай, что это такое.

– А, о свадьбе… – догадался он. – Пока нет. Готовлю почву. Подвожу фундамент, укладываю коммуникации. Ты не думай, все будет в порядке.

– Ну-ну… – усмехнулась я. – Давай, укладывай, подводи…

Таких или примерно таких бесед у нас было ровно три. Три трехминутных разговора за две недели. В принципе, Лоська совершенно искренне стремился к ежедневному общению, но постоянно что-то не получалось: то дождь, то какая-нибудь срочная надобность, то почта закрыта по случаю переучета мартышек. Да и черт с ними, с мартышками. Не могу сказать, что я очень расстраивалась: если честно, то даже предоплаченных трех минут нам было многовато. Я просто не знала, о чем с ним говорить, а сам Лоська никогда не отличался разговорчивостью.

– Зачем же это нам, Бимуля? – спрашивала я собаку, когда мы меланхолично брели по набережной Фонтанки. – Ответь. Ты, наверно, знаешь. От мамы, как выяснилось, совета на этот счет не дождешься.

Собаченция едва заметно помахивала хвостом, сигнализируя, что вопрос слышала, но отвечать на него не собирается.

– Кончай сучиться, – сердилась я. – Сколько можно дуться? И вообще, на что ты обиделась, скажи на милость? Подумаешь, оставили ее на два месяца! Я же вернулась, нет?

Бима оборачивалась, смотрела на меня и, смилостивившись, подходила к ноге.

– Не сердись, – было написано на ее сочувственной морде, – ну, обижаюсь. Так это ведь всё от любви. Я ведь даже обижаюсь любя. Я все делаю любя. Чего никак нельзя сказать о твоем Лоське. Говорила я тебе с самого начала, что кобелей в дом не водят? Говорила. Ты меня слушала? Нет, не слушала. Хотя, видит бог, личного опыта с кобелями у меня всегда было намного больше, чем у тебя. Кобели хороши во дворе, на улице, в парке, в лесочке… – короче, там, где они нужны для непосредственного делового контакта. Но дома? Какой прок от кобеля дома, в условиях ограниченности мисок, сосисок и прочих насущных благ? В общем, если ты просишь совета от опытной сучки и твоей ближайшей подруги, то вот он: незачем. На фиг он тебе не нужен, этот Лоська. Точка, конец сообщения.

Так говорила Бима, опытная сучка и дорогая подруга. А я? Как поступала я? Уж никак не в соответствии с ее мудрой рекомендацией. Наверно, в моем поведении сказывалась инерция прежних времен. Ведь я так долго планировала свою счастливую жизнь с этим Лоськой! Я потратила на него годы… Хотя, нет, правильней будет сказать, что я потратила годы не на него, а именно на планирование своего будущего, неотъемлемой частью которого был он. Я так долго шла к этому моменту, к этому лету, к этой поездке на Кавказ, к этому разговору у подоконника в торце коридора, к этим словам: «Пожалуйста, выходи за меня замуж»… По сути, они были венцом, эти пять слов – венцом долгого и увлекательного процесса, составлявшего главное содержание моей жизни на протяжении трех лет. И что же теперь – просто взять, да и выкинуть этот венец собаке под хвост? Как-то рука не поднимается – даже когда эта собака – Бима, опытная сучка и дорогая подруга.

И вместе с тем, я не могла себя заставить предпринять хотя бы минимальные шаги в прежнем направлении. Еще весной я не оставляла без внимания ни единой детали, не пускала на самотек ни одной щепки, ни одного бумажного кораблика. Всё было под моим личным контролем, я ни на минуту не позволяла себе расслабиться и передоверить дело своего будущего каким-то другим рукам – даже самым надежным и дружественным. Отчего же сейчас, осенью, мною владело такое странное оцепенение, почти равнодушие?

Нет-нет, я нисколько не боялась крашеной гиены, ее самострелов и минных полей. Будь это еще в мае, я без колебаний села бы в электричку и отправилась в чертово Мартышкино за своим бесценным Лоськой. Однако в сентябре что-то мешало мне это сделать. Наверно, вкус абрикосов во рту…

– Немедленно оставь эти глупости! – вскидывалась моя умная половина. – Ты больше никогда не увидишь его, этого чеха с именем римских узурпаторов и католических святых. Вкус тебе мешает, дуреха? Что ж, пойди в магазин и купи лимон – может, полегчает. Да даже и без лимона – долго ли держится во рту даже самый устойчивый вкус?

Как всегда, с умницей трудно было не согласиться. И все же, все же…

Лоська вернулся в город во второй половине сентября. Он выглядел как-то иначе – довольным и уверенным в себе. Не знаю, что было тому причиной: то ли работа в ударной бригаде, то ли самодеятельное зодчество в Мартышкино, то ли сделанное мне предложение, но факт: парень просто излучал этакое солидное мужество. Мы встретились в институте, возле моего деканата, где я только что получила направление на преддипломную практику. Выбор, кстати, был небогат: между «почтовым ящиком» № 10876 и «почтовым ящиком» № 758. В ответ на мой робкий вопрос о содержании ящиков, секретарша Зоя пожала плечами:

– Тот, который подлиннее, вроде как, про подводные лодки. А тот, что покороче, и вовсе неизвестно… Мой вам совет, девочки: берите подлиннее.

– Само собой, – ухмыльнулась подруга Катька. – Записывайте!

Меня же почему-то потянуло к неизвестному коротышке. Возможно, потому, что подводные лодки прочно ассоциировались в моем сознании с Лоськиным военно-морским папашей.

– Кончай дурить, Саня, – сказала Катька. – Туда никто не идет. Будешь в гордом одиночестве.

Но я уже закусила удила. Глупо, конечно, но ничего не поделаешь: в то время мною владел чрезвычайно странный настрой – смесь созерцательного ступора с ослиным упрямством. Держа в руках направление и проклиная собственную тупость, я вышла в коридор и нос к носу столкнулась с Лоськой.

– Привет, – сказал он. – А я тебя жду.

– Ну вот, дождался. Что теперь? – довольно неприветливо ответила я.

Лоська пожал плечами:

– Не знаю. Пойдем куда-нибудь. В мороженицу.

– В рюмочную, – поправила я. – Отведи меня в рюмочную. В почтовый ящик № 362. Или сколько там – четыре двенадцать?

– Проснулась, – улыбнулся он. – Пять тридцать не хочешь?

– Плевать. Хоть тыща тридцать. Ты ведь теперь богатый, можешь сводить девушку. Не на взморье, так хоть в рюмочную.

Мы вышли на улицу.

– Зря ты это, про взморье, – сказал Лоська. – Нам теперь деньги понадобятся. На свадьбу, на первое время.

– Угм… – ответила я.

Мне совершенно не хотелось говорить. Я шла рядом со своим не то женихом, не то чужаком и размышляла о причинах постигшей меня немоты. Наверно, это такой новый этап в развитии отношений, вот что. Сначала молчишь от переизбытка чувств. Потом чувств становится меньше, и ты принимаешься безудержно болтать и строить планы, чтобы хоть чем-то заполнить образовавшиеся пустоты. Ну, а потом наболтанные слова и планы сталкиваются с реальностью, как оперуполномоченный Знаменский с грузовиком, и тут обнаруживается, что нет никакого «пока» – нет, не было, и не будет. Обнаруживается, что лучше было бы вовсе помалкивать – тогда, по крайней мере, не пришлось бы сейчас брести в рюмочную с поганым чувством на душе и с направлением в ящик за пазухой. Сыграла в ящик, нечего сказать…

– Где-то тут была рюмочная… – сказал Лоська. – А чего тебя именно в такое заведение потянуло? Можно взять бутылька, пойти к тебе. У тебя ведь сейчас никого? В смысле, мама на работе…

Мама-то на работе, да перед Бимой стыдно.

– Нет уж, – сказала я вслух. – Ты за кого меня держишь? Я девушка честная, до свадьбы ни-ни.

Лоська неопределенно хмыкнул.

– Ну, как хочешь. В рюмочную, так в рюмочную. Какая-то ты странная, Саня, в последнее время.

В самом деле, на черта мне эта рюмочная? Я ведь в жизни не бывала в рюмочной, не знаю, каково там – почему же именно туда? Наверно, все дело в слове. Слово такое поганое, а то, что под ним, – наверняка, еще поганей: грязные стопки, засохшие бутерброды, алкаши-матерщинники, последняя шваль, у которой на кабак не хватает, как у этого, как его…

– Как его звали, Лоська?

– Кого?

– Ну, чиновника этого, который все пропил?

– Какого чиновника? – удивился он.

– Неважно… неважно, какого.

На сердце щемило, непонятно отчего. Вот зачем она, рюмочная: там ведь с гарантией еще хуже, еще ниже, еще гаже, чем у тебя на душе. А значит, есть на что встать, от чего оттолкнуться. Есть дно. Уж если искать дно, то непременно там, в рюмочной. Как тот пьяница-чиновник. «Пресмыкаюсь втуне», – вот как он говорил. Втуне, в тунце то есть. В нынешней рюмочной, небось, пресмыкаются в кильках…

– Пришли, – сказал Лоська.

Мы спустились по стоптанным в округлые лунки ступенькам. Рюмочная оказалась небольшим полуподвальным помещением с десятком высоких столиков и буфетной стойкой. Лоська отвел меня к свободному столику.

– Жди здесь, я возьму. Тебе сколько?

– А по сколько здесь подают?

Он пожал плечами:

– Я без понятия. Ладно, жди.

Оставшись одна, я огляделась. В противоположность моим ожиданиям, здесь было довольно опрятно: чисто метеный пол, красно-белая клеенка, опрятная буфетчица, да и посетители за столиками не такие уж ханыги. Я повернулась к соседнему столику и обмерла. На меня, отложив газету и по-адриано-челентановски склонив лобастую голову, смотрел доцент Анатолий Анатольевич Тимченко собственной персоной.

– Романова, если не ошибаюсь? – проговорил он. – Не рановато ли вам для рюмочной?

Я посмотрела на часы.

– Первый час, Анатолий Анатольевич.

– Гм, и в самом деле, – согласился он. – Но я-то имел в виду, скорее, время жизни, нежели время дня. Впрочем, это ваше личное дело. Что я вам поставил – тройку?

– Я пересдам, – пообещала я. – Если позволите.

– Позволим, позволим, – кивнул Тимченко. – Нельзя допустить, чтобы такая способная девушка запила горькую из-за какой-то тройки…

Он подхватил газету, собираясь на выход.

– Анатолий Анатольевич, – сказала я. – Как его звали, того чиновника-алкаша? Который пресмыкался втуне…

– Мармеладов, – немедленно откликнулся Тимченко. – Титулярный советник Мармеладов Семен Захарович. Вы тоже его вспоминаете? Как же, как же… кого еще и вспоминать в таком месте. Рядом с Сенной, как же, как же…

– Но вы-то почему… – вдруг вырвалось у меня.

Тимченко высоко вскинул брови.

– Почему что?

– Почему вы вспоминаете?

Какое-то время мы смотрели друг другу в глаза. Не знаю, чье смятение металось между нами – его или мое.

– Вопрос не по предмету, Романова, – сказал наконец Тимченко, отводя взгляд и нащупывая молнию своей супермодной куртки. – Ваш кавалер возвращается. С трофеями, как и положено. Будьте здоровы и постарайтесь не напиваться.

Подошедший Лоська проводил его взглядом.

– Кто это? Похож на препода с вашего факультета… – он поставил на стол две большие граненые стопки с водкой. – Подожди, сейчас принесу закусь.

В качестве закуси к каждой стопке придавался вполне съедобный бутерброд с кругляшом сваренного вкрутую яйца и двумя килечками.

– Ну, давай! – я в три глотка влила в себя водку и схватилась за бутерброд, как утопающий за соломинку.

– За нас, с тобой, – запоздало предложил Лоська.

Потом мы молча пережевывали липнущее к зубам яйцо и смотрели в окно на торопливые ноги сограждан. Я почувствовала, что окосела не на шутку.

– Сколько там было, в этой рюмке? Поллитра?

– Пятьдесят грамм.

– Не может быть… Всего-то пятьдесят грамм, а сколько счастья.

– Зря ты про взморье, – сказал Лоська.

– Точно, – согласилась я. – Здесь лучше.

За окном все так же мелькали ноги. Мелькали-мармелькали. Забавно, когда не видишь лиц. Ответственных лиц, влиятельных лиц, значительных лиц, лиц такой-то национальности. Только ноги. Мармелькающие ноги всевозможных Мармеладовых. Все они тут Мармеладовы, даже когда канают под Адриано Челентано. Просто место такое. Рядом с Сенной, как же, как же…

– Да я не про то, – сказал кто-то рядом.

Кто это? Ах да, Лоська. Что он тут делает, этот Лоська?

– Лоська, я совсем окосела.

– Слушай, Саня, нам надо поговорить…

– Ну, говори. Ты говори, а я послушаю. Я, знаешь ли, совсем разучилась говорить в последнее время. Доктор, это серьезно?

– Я пока еще ничего не рассказал маме… – он вскинул на меня смущенный взгляд. – Но ты не думай, я расскажу.

Я подбодрила его благожелательным кивком: давай, мол, парень, валяй дальше. Лоська облегченно вздохнул. Как видно, приступая к разговору, он очень боялся именно этого сложного момента и теперь, миновав его, ощущал себя подобно лесному парнокопытному, который удачно выломился из чащи на просторную, поросшую свежей травкой поляну.

– План такой, – бодро проговорил он. – Мы сначала подаем заявление. Просто идем и подаем. Назначаем конкретную дату, чтобы уже было.

– Пог-годи! – остановила его я. – Я теряю ход твоей мысли. Мы назначаем, чтобы было. Чтобы что было?

Лоська с досадой цыкнул зубом. Тоже мне, вампир, зубом цыкать. Травоядные не бывают вампирами. Кровь проливаем только мы, хищники.

– Ну как это что, Саня? Ты что, действительно бухая? Чтобы была дата. Конкретная дата – это факт, понимаешь? Мы просто поставим ее перед фактом, как с поездкой на Кавказ. И все получится, как с Кавказом. Ну, поняла?

Я отрицательно покачала головой.

– Милый, дата – не факт. Дата – это всего лишь дата. Факт – это подача заявления…

Он снова цыкнул зубом. Плюшевый козлик, вообразивший себя медведем.

– Да нет! Ну как ты не понимаешь? – он сунул руку за пазуху и вытащил оттуда маленький календарик. – Смотри! Я тут прикинул по датам. Лучше всего назначать свадьбу на пятницу, чтобы людям было удобно с похмельем и все такое. Теперь, так. Октябрь-ноябрь не подходят: практика. А после Нового года начинается диплом. Значит, идеальное время в декабре: практика закончилась, а диплом еще не начался. Опять же, распределение. В общем, по всем показателям дата свадьбы выходит на десятое число. То есть на десятое декабря, пятницу. Десять – счастливое число. Чем плохо?

Лоська победно смотрел на меня. По-видимому, он был чрезвычайно горд своими расчетами. Я улыбнулась, чтобы не огорчать парня. Счастливое – так счастливое, спорить не стану. По мне так все числа одинаковы. Дом 7-а, дом 7-б… Имена – другое дело, а вот числа… Лоська продолжал тараторить у меня над ухом, и, честно говоря, это уже утомляло. Все-таки он стал ужасно болтлив. Неужели и я когда-то была такой же? Я на время отключилась, снова сосредоточившись на заоконных ногах, и очнулась только тогда, когда Лоська тронул меня за плечо.

– Саня! Ты меня слушаешь?

– Конечно, – соврала я.

– Значит, девятого, во вторник.

– Погоди, ты же говорил – десятого в пятницу…

Он возмущенно всплеснул руками:

– Ты вообще что-нибудь соображаешь, а? Десятого декабря свадьба. Свадьба, рюхаешь? А девятого ноября… – но-я-бря! – мы идем подавать заявление. Сразу после праздников, пока народ еще не протрезвел. Очереди не будет. И по срокам получается тютелька в тютельку. Потому что нужно подать заранее, за месяц до бракосочетания. Ну? Поняла или еще раз повторить, по буквам?

– Не надо по буквам, – попросила я. – Пойдем отсюда.

Хмель прошел, оставив после себя головную боль, и мне хотелось на воздух. Мы вышли и медленно побрели по сырым осенним улицам мимо сырых облупленных стен. Рядом с Сенной, как же, как же… Лоська тараторил, не переставая. Слушать его не было ни сил, ни желания, но, похоже, мое очевидное невнимание никак ему не мешало. По Майорова мы спустились к Садовой и остановились на переходе. Красный.

Вон там, на другом конце пешеходной зебры лежал, булькая раздавленной грудной клеткой, старший оперуполномоченный капитан Знаменский Павел Петрович. И тут зебра – только подумать! В самом деле: три других своих трупа я оставила в похожем на зебру доме 7-а… – или 7-б?.. – по улице не помню кого. Такое впечатление, что эти травоядные преследуют меня повсюду: зебры, лоси, козлы… Что вам от меня надо, парнокопытные? Смерти? Но разве я подряжалась на роль санитара ваших саванн, лугов и лесов?

Я что-то спросила его тогда… что-то насчет «пока». Ах, да: понял ли он, что такое «пока». И он долго собирал глаза в кучу, чтобы сфокусировать их на моем лице. Чтобы согласно моргнуть, перед тем как угаснуть навсегда. Что же он такого понял, капитан Знаменский? Наверно, что-то очень важное, а иначе не стоило бы тратить на это последние мгновения жизни. Я-то имела в виду достаточно простую вещь: Знаменский ведь сказал, что отпускает меня «пока», условно, и вот теперь он умирает, а я свободна без всяких «пока». Но умирающий явно понял мой последний вопрос как-то иначе. Что значил его ответ? С чем он беззвучно соглашался предсмертным движением век? Что всю жизнь бесплодно гонялся за недостижимым «пока»? Что это только кажется, будто «пока» находится в шаге от тебя, а на самом деле не наступает никогда? Что не надо заниматься чепухой, а просто дышать, «пока» дышится, «пока» не пришел за тобой ангел смерти в виде некрасивой девушки с черными кудряшками? Что она, эта девушка, будет теперь помнить его, «пока» не умрет?

Ангел смерти – тут я, конечно, хватила. Кстати говоря, вполне возможно, что мой таинственный дар отнюдь не так уникален, как кажется на первый взгляд. Логично предположить, что таких, как я, много. В самом деле, кто поручится, что все эти якобы случайные смерти на самом деле не являются результатом чьей-то воли, чьего-то приказа? Что сосулька упала с карниза, машина врезалась в столб, пьяница рухнул с моста, а старуху хватил удар не просто так, а вследствие чьего-то приказа, чьего-то едва слышного выкрика: «Умри! Сдохни! Сгинь!» Наверно, так всё и обстоит: мы тихо разгуливаем среди людей, как незаметные, сливающиеся с фоном хищники меж пасущихся зебр, разгуливаем, время от времени прореживая стадо, пока сами не попадаем в число прореженных. Пока? Я сказала «пока»? Возможно, его-то и имел в виду умирающий опер – это мое персональное «пока»… Возможно, что…

– Саня! Саня!

– Что? – очнулась я.

– Зеленый, переходим!

Лоська подхватил меня под руку, и мы трусцой форсировали проспект Майорова, по дороге наступив на отпечаток тела капитана Знаменского. Там я остановилась. Хорошенького понемножку.

– Все, Лоська. Спасибо, что проводил. Мне тут уже недалеко, а тебе на трамвай. Да вон он, по-моему, и подходит…

– Может, все-таки, к тебе? – неуверенно спросил он.

– Нет, милый, я очень устала.

– Тогда как же мы…

– Я позвоню, – пообещала я. – Завтра. Или послезавтра. В общем, скоро. Договорились?

В Лоськином взгляде разочарование сменилось смущением.

– Саня, давай лучше я…

– Что ты?

– Ну… – он отвел глаза. – Давай лучше звонить буду я. У нас ведь знаешь, какой телефон. Параллельный. Причем тот, который у меня в комнате…

– …сломался, – закончила за него я. – Лихо. Что мне нравится в твоей маме, так это жесткая предсказуемость ее действий. И больше, пожалуй, ничего. Ты уж не обижайся.

– Ничего, ничего, – заторопился Лоська. – Главное, что пока все идет по плану.

– Пока… – кивнула я.

– Ну да, пока. Пока нужно усыпить ее бдительность. Пусть думает, что я… что мы… – он замялся. – Но это всё неважно. Важно, что девятого ноября мы подаем заявление и ставим ее перед фактом. А потом уже будет намного легче. Конечно, придется пережить первую волну. Но волна пройдет, а факт останется. Моя мама все-таки человек практичный. Она смирится, вот увидишь.

– Понятно, – снова кивнула я. – Пока не звонить.

Он схватил меня за обе руки:

– Ну да, лучше не надо. Ради усыпления. Я сам тебе буду названивать, хорошо? С улицы, из автомата.

– Больно, – сказала я.

– Что?

– Больно! Отпусти руки, а то синяки останутся. Что ты вцепился в меня, как козел в брюкву?

– Извини… – виновато проговорил он, ослабляя хватку.

– Ничего. Ну, давай, звони.

На прощание я потрепала его по лицу. Хотя, нет – это у Бимули лицо, а у травоядных парнокопытных – морда.

Я шла по Садовой, и мне хотелось реветь. Именно так – не плакать, а реветь, выть, рычать от рыданий. Бывают же такие поганые дни… Я шла и думала, как это все-таки хорошо, что дома меня ждет Бима, опытная сучка и дорогая подруга. Вот уж кто не предаст ни за какую сосиску. Ну, разве что, за две.

12

«Почтовый ящик» № 758 находился в Мариинском проезде, недалеко от Таврического сада. Полуподвальное помещение, несколько стоптанных ступенек вниз, причем, не из подъезда, а прямо с улицы… – всё это поразительно напоминало ту рюмочную, куда мы с Лоськой зашли сразу после получения мною направления на преддипломную практику. Как видно, неспроста меня потянуло тогда именно под землю.

В молодые годы этого красивого особняка здесь, наверно, помещалась дворницкая и склады, предназначенные для хранения дров и инвентаря. Затем прежние хозяева переехали если не в Париж, то на небеса, а дворник с семьей – наверх, в господские покои. Как говорит моя мама, «кто был никем, тот стал всем, но о-о-очень ненадолго»: вскоре пришла пора уплотнений, и опустевший было полуподвал вновь принял жильцов в свои заплесневелые стены. Раньше тут явно была коммунальная квартира коридорного типа; ее серолицые обитатели непременно кашляли и чихали если не ежедневно, то большую часть времени, ибо трудно представить иное положение дел там, где болотная сырость и гнилые грунтовые воды без труда одолевают любое отопление.

Судя по тому, что в итоге коммуналку признали непригодной для жилья даже в ситуации острого квартирного дефицита, она действительно представляла собой натуральный гроб. Ну, а поскольку гроб – тоже в некотором роде ящик, то после выселения серолицых туберкулезо-бронхитников оставалось лишь присвоить этому ящику номер и превратить его, таким образом, в «почтовый». «Почтовый ящик» № 758, отдельная лаборатория при некоем номерном НИИ, известном в миру под именем «почтовый ящик» № 2045.

Эту душераздирающую историю рассказал мне сам заведующий лабораторией Грачев на предварительном инструктаже.

– Я неспроста сразу извещаю вас об этом, – сказал он с унылым выражением на лице. – Взгляните на меня, Саша. Я кажусь вам нездоровым человеком? Взгляните, взгляните…

Я с готовностью исполнила его просьбу. Передо мной сидел мужчина среднего роста, средних лет, средней полноты с зачесанными на боковой пробор жидкими прямыми волосами. Худощавое лицо пергаментного цвета – как видно, проблемы с печенью. Карие глаза с красными прожилками на белке, глубокие складки у рта, на лбу и вокруг глаз. Нос слегка заостренный, с красным кончиком… – ага, это может указывать на причину, по которой печень недовольна своим хозяином.

– Ну? – с некоторой тревогой поторопил меня Грачев.

– Что вы! – с чувством соврала я. – Вы кажетесь мне абсолютно здоровым.

– Ну, вот видите! – Грачев удовлетворенно откинулся на спинку кресла. – Здоровье. Загар. Аппетит. Высокая работоспособность. Хорошее настроение. Все это не очень-то вяжется с таким местом работы, не так ли? Отвечайте, Саша, не бойтесь. Смелее, смелее!

Я неуверенно пожала плечами.

– Не знаю…

– Позвольте объяснить вам причину этого вопиющего несоответствия, дорогая Сашенька… вы ведь позволите вас так называть?

– Пожалуйста, называйте…

Грачев широко улыбнулся, показав мелкие прокуренные зубы.

– Причина, Сашенька такова: мы стараемся бывать здесь как можно реже.

Я усилием воли подтянула на место отвисшую челюсть.

– Это как? У лаборатории есть еще помещение?

– В том-то и дело, что нет… – вздохнул он. – Но рядом имеется Таврический сад, кафе-мороженое, неплохой пивной бар… – правда, бар тоже в полуподвале, но, все-таки, не таком нездоровом. Работа здесь творческая, мыслительная. А где же и мыслить, как не на садовой скамье или за столиком кафе, не так ли? Смелее, смелее!

Я снова пожала плечами. Мыслить? Гм… Честно говоря, я сильно сомневалась, что к моей скромной персоне можно применить столь серьезный глагол. Мыслят основоположники… или, в крайнем случае, завлабы. Но вряд ли следует требовать того же от простой практикантки. Будет ужасно неудобно, если выяснится, что они ждут от меня каких-то научных открытий.

– Видите ли, э-э… – я замялась, потому что при знакомстве он назвал только свою фамилию, без имени-отчества.

– Грачев, – подсказал завлаб. – Зовите меня просто Грачев. Такая уж тут традиция, ничего не попишешь.

– Видите ли, товарищ Грачев…

– Грачев, – снова перебил он, – просто Грачев. Ну, смелее, смелее!

– Грачев… – осторожно повторила я. – Видите ли, Грачев, я едва окончила пятый курс и не уверена, что смогу… ээ-э… в полной мере соответствовать ожиданиям насчет… ээ-э… мыслительной работы.

Грачев замахал руками:

– Ерунда, Сашенька! Полнейшая ерунда! Вам непременно помогут! У нас здесь замечательный коллектив! Скоро вы и сами в этом убедитесь… – он вытянул шею в направлении распахнутой двери кабинета и принялся кричать: – Вера Пална!.. Вера Пална!.. Вера Пална!..

Невидимая Вера Пална откликнулась далеко не сразу, зато ее ответ был куда лаконичней начальничьего запроса:

– А?!

– Вера Пална! Покажи Сашеньке ее стол! – проорал завлаб.

– А где он? – донеслось из туманных глубин полуподвала.

– Вот ты и найди!

В лаборатории воцарилось молчание, затем из коридора послышался возмущенный перестук каблуков, и в кабинет влетела густо накрашенная деваха лет двадцати в мини-юбке и высоченных сапогах из разряда тех, какие моя подруга Катька именует «охотничьими», то есть предназначенными не для хождения, а сугубо для охоты на мужиков.

– Послушай, Грачев!

Она набрала в грудь воздуху и уже готова была разразиться гневной тирадой, но завлаб хладнокровно перехватил свою сотрудницу на полуслове, как опытный ловец бродячих животных перехватывает сачком дикую кошку:

– Душенька, Вера Пална, помоги человеку. Вот, знакомься: это Саша Романова, наша новая практикантка. Ее к нам прислали на три месяца. Сашенька, а это Вера Пална, секретарша лаборатории… – Грачев льстиво улыбнулся. – Она у нас тут за главную. Правда, Вера Пална?

Деваха взглянула на меня и смягчилась.

– В самом деле, молоденькая, – сказала она. – Ну ладно, так уж и быть. Пойдем, молоденькая.

Помимо уже знакомого мне кабинета Грачева, лаборатория включала в себя кухню, ванную, туалет, каморку разбитной кошки в охотничьих сапогах и два больших помещения со столами сотрудников. Сами сотрудники отсутствовали как класс, и я сразу вспомнила слова завлаба о здоровых принципах мыслительного процесса. Некоторые столы хранили на себе следы рабочего беспорядка, остальные были девственно чисты.

– Выбирай! – сказала Вера Пална, останавливаясь в дверях. – Хочешь – здесь, хочешь – в соседнем зале.

– В смысле? – не поняла я.

– В смысле – куда сядешь, то и твое, – пояснила секретарша. – Короче, добро пожаловать.

– Погоди, Вера…

– Вера Пална, – поправила она. – Зови меня, как все зовут, чтоб без путаницы. Порядок есть порядок. Я Вера Пална, а ты теперь – Сашенька.

– Понятно, – сказала я. – А где все?

Деваха фыркнула:

– Где-где… кто где. Мне-то почем знать? Я на телефоне.

Словно услышав ее, в секретарской каморке зазвонил телефон, и Вера Пална ретировалась, оставив меня наедине с пустыми комнатами. На часах было двадцать минут одиннадцатого. Я выбрала себе стол – такой, чтобы лицом к окну, села и стала ждать, глядя на ноги редких прохожих. В плане интенсивности движения Мариинский проезд явно уступал району Сенной площади. Спустя полчаса, одурев от безделья, я решилась побеспокоить по этому поводу начальство, но дверь грачевского кабинета оказалась заперта – как видно, завлаб уже ушел мыслить. Во всей лаборатории оставались теперь лишь мы вдвоем с Верой Палной – к ней-то я и отправилась за разъяснениями.

Секретарша разговаривала по телефону. Я прислушалась: обсуждался фасон кофточек. Это не могло не радовать: хоть что-то в этом странном заведении соответствовало ожидаемым стандартам. Дождавшись, пока Вера Пална закончит разговор, я встала в дверях каморки. Увидев меня, она вздрогнула и схватилась за сердце.

– Ох, как ты меня напугала! Что ты тут делаешь?

– Как это? – удивилась я.

Она покачала головой с тем выражением, какое напускают на себя, когда видят безнадежно больного или полного идиота.

– Ты стол выбрала?

– Выбрала, – кивнула я. – И что мне теперь делать?

– Да мне-то почем знать? – фыркнула Вера Пална. – Я на телефоне. У начальства спрашивай.

– Грачев ушел, – вздохнула я. – Кабинет заперт.

– Ушел? – Вера Пална отрицательно покачала головой. – К Васе.

Я помолчала, обдумывая смысл этого краткого загадочного сообщения. Если имелось в виду, что завлаб не ушел, то почему «к Васе»? Так ведь не говорят: «Не ушел к Васе»… А если ушел, то кто такой этот Вася?

Вера Пална протянула руку к телефону.

– Почему к Васе? – поспешно спросила я.

Секретарша вытаращила на меня густо подведенные глаза.

– Чего?

– Ну, ты сказала, что он ушел к Васе…

Вера Пална вдруг прикрыла рот ладонью, хрюкнула разок-другой и зашлась в истерическом смехе. Я терпеливо ждала, пока она отсмеется и вылезет из-под стола.

– К Васе… – повторила секретарша, утирая выступившие слезы. – Ну, ты даешь, Сашенька. Давно я так не ржала. Какой там Аркадий Райкин… К Васе… Не «к Васе», а «квасит»! Квасит твой Грачев, поняла? Похмеляется с утречка, вот дверь-то и запер. Фу-у…

Зазвонил телефон, Вера Пална схватила трубку.

– Алло! Нет, Грачев на совещании. Троепольский? Троепольский поехал в Институт. Передать что-нибудь? Хорошо, записываю…

Я вернулась на свое рабочее место.

К двенадцати стали подтягиваться сотрудники. Пришел солидный дядечка лет сорока, представившийся Димушкой. Наполнив комнату запахом дорогих французских духов, пришла пожилая женщина, элегантно одетая, с хорошей улыбкой. Ее следовало называть Зиночкой. Да-да, странности не кончались: чью-то в высшей степени интеллигентную бабушку здесь звали Зиночкой, солидного сорокалетнего мужчину – Димушкой, а едва выпорхнувшую из школьного класса пэтэушного вида деваху – Верой Павловной… Пришел и упомянутый ею Троепольский: низенький бородач с круглым лицом, волосатыми короткопалыми руками и масляными глазками неисправимого ловеласа. Знакомясь, он долго держал мою руку в ладонях, пожимал и так, и эдак, подмигивал, улыбался и вообще кокетничал, как мог.

– Троепольский, – сказал он, умильно посматривая на меня снизу вверх и ухитряясь при этом ощупать взглядом всю мою фигуру от коленок до плеч. – Троепольский, Сашенька, знаменитейшая фамилия…

– Да, у меня собаку Бимой зовут, – кивнула я.

Бородач разразился приятным смехом.

– Ах, нет, не то! Вы имеете в виду писателя, написавшего «Белый Бим Черное ухо»? Это просто однофамилец. А мой дедушка был довольно известным дипломатом, чрезвычайным и полномочным послом… Неужели не слышали? Троепольский. Нет? Ну, ничего, вот поедем ко мне на дачу в Зеленогорск, я покажу вам фотографии. Со Сталиным, с Черчиллем, с Литвиновым… У вас вообще-то какие планы?

– В каком смысле?

Он снова рассмеялся:

– Ну, не на вечер, конечно. Хотя, возможно, дойдет и до этого… Какие у вас планы на практику? Грачев вас уже озадачил?

– Н-нет…

Троепольский всплеснул руками:

– Ай-я-яй! Такую красавицу и не озадачить! Подождите…

Он мелкой рысцой побежал к кабинету Грачева.

– Сашенька, берегитесь, – улыбнулась Зиночка. – У внука чрезвычайного посла все женщины красавицы.

– Ага, – мрачно подтвердил Димушка. – Всех тут перетрахал. Присутствующие не в счет.

– Фу, Димушка, – сморщилась Зиночка. – Как вам не стыдно… Что за жаргон? В конце концов, тут молодая девушка. Сашенька еще подумает о нас черт знает что.

– И будет совершенно права, – кивнул Димушка, доставая из стола шахматную доску. – Ну, где этот Троепольский?

Троепольский вернулся спустя несколько минут. Круглое лицо его сияло.

– Сашенька, решено! Отныне вы в моей группе! Будете заниматься персептроном. Слыхали о таком звере? Нет? Ни о ком-то вы не слыхали – ни о после Троепольском, ни о персептроне… И чему только в нынешних институтах учат? Шучу, шучу… Не слыхали – и не беда, расскажем. Только не сейчас, потом, потом. Сейчас надо срочно отметить ваше вступление в замечательный коллектив «грачевцев». Или, как мы его называем с недавнего времени, «758-й сон Веры Палны». Ха-ха-ха… Секундочку…

– Троепольский, расставлено, – сказал Димушка, указывая на шахматы.

– Что ты, Димуля, как можно?! Такой повод, такой повод!

С этими словами Троепольский полез в портфель, вытащил оттуда бутылку портвейна и победным жестом водрузил ее на стол.

– Празднуем! Вера Пална!.. Вера Пална!..

– А!? – донеслось из коридора.

– Вера Пална! Тащи стаканы! Гуляем! Есть повод!..

Так началась моя преддипломная практика.

В последующие дни я уже более-менее знала, чего ожидать, а вскоре и вовсе приспособилась не хуже постоянного сотрудника. Слово «сотрудник» предполагает совместный труд, но о каком-либо труде в «почтовом ящике» № 758 говорить не приходилось. Здесь удерживались лишь те, кто умел жить, не трудясь вовсе. Впрочем, местный циник Димушка на полном серьезе уверял меня, что точно то же самое происходит, за редкими исключениями, повсюду от Бреста до Камчатки. Разница только в режиме содержания.

Вообще-то лаборатория была создана для того, чтобы заниматься нейронными сетями и дублировать работу американцев по созданию персептрона – вычислительной машины, способной обучаться по образцу человеческого мозга. Когда это решение принималось, многие в мире считали, что персептронам принадлежит будущее. Главным идеологом и творцом первой такой машины был некий Фрэнк Розенблат из какого-то американского университета. Но практически через год после того, как в Ленинграде был сколочен «почтовый ящик» № 758, Розенблат совершенно случайно погиб – аккурат в день своего рождения. Бедняге исполнилось всего сорок три. Случайно погиб… Ага. Расскажите кому-нибудь другому про такие случайности. Я слишком хорошо знаю, как именно они случаются…

По словам Троепольского, со смертью Розенблата постепенно захирела и его идея. Американцы переключились на другие направления, а наш 758-й номер остался. Как выяснилось, смастерить даже самый ненужный ящик во много раз легче, чем потом его разобрать.

– Фрэнк утонул в семьдесят первом, – сказал Троепольский. – Утонул, или утопился, или был утоплен… – потом ходили разные слухи. А сейчас у нас что? Сейчас у нас восемьдесят второй. Вот и считай. Одиннадцать лет интенсивного переливания пустоты из наперстка в наперсток.

Он водрузил на мой стол толстую пачку машинописных переводов статей из американских журналов.

– Вот, Сашенька. Хочешь – читай. Не хочешь – не читай. Все просто.

Этим я и занималась на своей преддипломной практике. Хотела – читала. Не хотела – не читала. Все просто.

В принципе, полтора десятка «грачевцев» могли бы приходить на работу всего два раза в месяц – за авансом и получкой. Но, по-видимому, всё же существовала некая граница, через которую нельзя было переступать. «Борзей – борзей, но не перебарзивай», – говорил Димушка. Этот негласный кодекс соблюдался неукоснительно. Каждый сотрудник непременно появлялся в Мариинском проезде хотя бы на полчаса, хотя бы под конец рабочего дня. Полное отсутствие допускалось, но должно было обязательно подкрепляться больничным или командировкой.

Что они делали в своем полуподвале, как проводили время? Трепались, обменивались книжками и рецептами, составляли календарные планы – столь же фиктивные, как и последующие календарные отчеты. Димушка и Троепольский гоняли блиц в шахматы – страстно, с воплями и шумом. Начинали они обычно мирно, даже задумчиво, приговаривая каждый свою фирменную фразу.

– А мы не бздим с Трезоркой на границе… – оптимистически замечал Троепольский, берясь за пешку.

– По-о-о-ловцы… много половцев… – тихо отвечал Димушка, хищным взглядом обозревая доску.

Затем темп убыстрялся. Трезорка и половцы уступали место более эмоциональным восклицаниям:

– Потрогал – женись!..

– Да что ж ты делаешь, гад?!

– Той же рукой!.. Той же рукой!!

– Рус, сдавайся!..

– Русские не сдаются!.. – гордо отвечал Димушка Либерман.

Последняя минута партии протекала под невообразимый треск: оба соперника что есть силы лупили по кнопкам старых деревянных часов, а шахматные солдаты летали по комнате, как японские самураи в фильме Куросавы. Наконец раздавалось торжествующее «Ну-у-у?!» победителя и смущенное «Да, тут я маханул…» побежденного.

– Проигравший расставляет!

Фигуры поспешно возвращались на место, часы переставлялись под правую руку черных, и все начиналось сызнова.

– А мы не бздим с Трезоркой на границе…

– По-о-о-ловцы… много половцев…

Еще в «почтовом ящике» № 758 пили.

Пили много и каждый раз по поводу.

– Знаешь, Сашенька, чем творческая интеллигенция отличается от передового пролетариата? – спрашивал Троепольский. – Тем, что у пролетариата роль ведущая, а у интеллигенции – ведомая. Рабочий класс и трудовое крестьянство ведут интеллигенцию за собой, как мерина в поводу. Что это значит, милая Сашенька? Что интеллигенции нужен повод. Это пролетарий может пить без повода, а вот интеллигент без повода не пьет никогда. Никогда! Итак, какой у нас сегодня повод?

Повод находился всегда. Праздник, получка, премия, день рождения – если не сотрудника лаборатории, то Карла Маркса, если не Карла Маркса, то Фридриха Энгельса, если не Фридриха Энгельса, то Александра Пушкина…

– Я готов пить за всех, кроме Мусоргского, – говорил Димушка. – За Мусоргского пить нельзя – Мусоргский алкоголик.

Начиналось обычно с одной бутылки портвейна. Вера Пална приносила стаканы. Завлаб выходил из начальственного кабинета и присоединялся к коллективу. Затем посылали гонцов в близлежащие лабазы. Покончив с добавкой, мужчины перемигивались и дружно устремляли свои взгляды на Грачева. Тот вздыхал: «Ну что с вами сделаешь?» – и, звеня связкой ключей, шел к сейфу, где хранилась огромная бутыль с медицинским спиртом. Лаборатория дважды в месяц получала по пятнадцать литров на неведомые научные нужды. Выпивалось все без остатка.

Вера Пална, заметно покачиваясь на потерявших привычную звонкость каблуках, приносила магнитофон. В комнатах гасили свет, и объявлялись танцы. Обычно в этот момент Зиночка вздыхала, собирала в единую гроздь сумки с накупленными за день продуктами и говорила:

– Пойдемте, Сашенька, рабочий день подошел к концу. То, что произойдет здесь дальше, оскорбительно для таких целомудренных натур, как мы с вами.

И мы уходили из грачевского полуподвала – без оглядки и без сожаления. Я помогала Зиночке дотащить сумки до автобуса. Как-то она сказала мне:

– Ну что, насмотрелись? А ведь когда-то они были такими же, как вы – молодыми и полными надежд. Ладно, не надежд – но хотя бы иллюзий. Ладно, не иллюзий – но хотя бы сил. Они были исполнены молодых сил и желания что-то делать – уж примерно так-то можно сказать, а? Можно? И что теперь? Чем они заняты теперь, на четвертом-пятом десятке? Разве это жизнь, Сашенька? Неужели вы хотите так жить?

Нет, не хотела. Я не хотела так жить. Мне было страшно подумать, что Димушка не врет, что так обстоит повсюду, во всех бесчисленных ящиках. Может, Фрэнк Розенблат действительно утопился? Ведь нет никакого смысла делать машину, похожую на человека, если этот человек – Димушка или Грачев…

Если что и радовало, так это то, что я родилась не мужчиной, а женщиной. У мужчин грачевского полуподвала не было ничего, никакого дела. Вообще ничего, кроме выпивки и «Трезорки на границе». Женщин, по крайней мере, спасала семья. Женщины были по горло заняты домом, детьми, а также, как выражалась Зиночка, «добычей бесполезных ископаемых». Ископаемых – потому что для того, чтобы хорошо накормить и одеть детей, нужно было добывать продукты едва ли не из-под земли; бесполезных – потому что кто из них потом вырастал, из этих детей – Троепольские?..

Октябрь быстро катился к ноябрю, облетал с деревьев последними листьями, тонул в серой воде каналов – подобно Фрэнку Розенблату, окончательно разочаровавшемуся в деле всей своей жизни. Время от времени звонил Лоська. Его преддипломная практика была не в пример строже моей: огромный завод со зверской проходной и лагерной дисциплиной. Впрочем, то, что они там делали, казалось вблизи не более осмысленным, чем мое полуподвальное безделье. Как тут было не вспомнить Димушкины слова о том, что разница – только в режиме содержания…

Странным образом это улучшило наши отношения: теперь мне было за что пожалеть Лоську. Ведь в происходящем не было его вины. Или была?

Он звонил с улицы из телефона-автомата возле заводской проходной:

– Я приду?

– Приходи, – отвечала я.

Звонок в дверь следовал только часа через полтора: завод находился в пригороде, так что дорога туда и обратно показалась бы долгой даже героям Гомера. Чувствуя себя Пенелопой, я сажала своего Одиссея за стол, наливала ему чаю, нарезала хлеб, ставила вариться сосиски. Бимуля осуждающе смотрела со своего наблюдательного поста за комодом: она все никак не могла взять в толк, как я могу переводить такое добро на посторонних уличных кобелей. Лоська сидел, сгорбившись, – он сильно уставал на этом заводе.

– Знаешь, – говорил он, – мы там, в основном, просто сидим. Выйти нельзя, ничего нельзя, надо сидеть. Или курить, но сколько можно курить? Рыть канаву было намного легче. Когда знаешь, зачем – это одно… а когда не знаешь, это ж такая вдруг усталость…

Ему было совсем не до любви, моему бедному Лоське. Он оживлялся только тогда, когда заговаривал о том, как мы пойдем подавать заявление. Девятое ноября, вторник, сразу после праздников. На заводе можно было заработать отгулы – овощебазами, сдачей крови, еще чем-то, и Лоська заранее высвободил себе этот день.

– Ты там у себя тоже реши этот вопрос, чтобы потом проблем не было…

Я успокаивала его:

– Не волнуйся. В Мариинском проезде проблем не бывает. Мы не бздим с Трезоркой на границе.

Лоська тяжело вздыхал и смотрел на часы:

– Ладно, мне пора. А то еще будет допытываться, где да что… Да, слушай, я тут еще раз подправил… – он протягивал мне запечатанное письмо. – Где предыдущая версия?

– Вот, пожалуйста.

Мы обменивались конвертами – как Маша с Дубровским, только что не через дупло. Валентина Андреевна по-прежнему пребывала в неведении относительно коварных намерений сына. «Ставить ее перед фактом» Лоська предполагал письмом. Он долго сочинял это судьбоносное послание, писал, переписывал, отказывался от первоначальных вариантов и вновь возвращался к ним. Мое участие в этом творческом процессе выражалось в хранении текущей версии. Прятать конверт дома Лоська не хотел, считая это неоправданным риском.

Согласно плану, я должна была принести Лоськино послание прямо к ЗАГСу девятого ноября в десять часов утра. Лоська будет там еще раньше на случай очереди. Подав заявление, мы отнесем письмо на проспект Декабристов – прямиком в почтовый ящик Лоськиной квартиры. Затем мой будущий муж позвонит Валентине Андреевне на работу и скажет, что не придет сегодня ночевать. Конечно, она начнет задавать вопросы, в ответ на которые он сошлется на письмо в почтовом ящике: мол, все объяснения там. Следующие несколько дней Лоська поживет у меня – пока не схлынет первая волна возмущения.

Сказать, что этот план казался мне трусливым, значит не сказать ничего. Будь я на месте Валентины Андреевны, меня больше всего возмутил бы не сам обман, а недостойное мужчины поведение сына, побоявшегося предстать перед ней лицом к лицу. Наверно, до знакомства с «грачевцами» возмутилась бы и я сама – на своем собственном месте. Но проведенный в полуподвале месяц октябрь научил меня жалеть этих несчастных мужчинок. Поэтому я предпочитала помалкивать, когда Лоська с гордостью посвящал меня в детали задуманной комбинации. Какое слово придумал для него святой Сатурнин? «Никчемужество»… – этакая забавная комбинация никчемности и ничтожества. Можно ли ждать мужества от никчемужества?

Я словно смотрела на все это со стороны – так, будто происходящее не очень-то меня и касалось. Возможно, поэтому девятое ноября пришло по мою душу так внезапно, врасплох. Праздники мы провели втроем с мамой и Бимулей, а вечером восьмого позвонил Лоська.

– Все в порядке? – он говорил взвинченно, в спешке.

– Конечно. А что может быть не в…

– Я тут выскочил на минутку, – прервал меня он. – Надо возвращаться. Звоню просто, чтобы напомнить. Последняя проверка. До старта нам осталось четырнадцать минут… Бр-р… Как в космос взлетаем…

– Лоська, – сказала я. – По-моему, ты как-то излишне…

– Значит, завтра в десять у ЗАГСа, – снова перебил Лоська. – Не забудь! Бр-р… До завтра!

Он повесил трубку, и только тут я вдруг по-настоящему сообразила: завтра. Завтра я иду подавать заявление. Ставлю себя перед фактом. Вот уж действительно бр-р… Что теперь делать?

– Во-первых, прекрати паниковать, – прозвучал в голове трезвый голос моей умной ипостаси. – А во-вторых, достань этот чертов конверт и положи его на комод, чтобы завтра не забыть.

Я послушно отправилась в свою комнату, вынула из ящика Лоськино послание, вернулась в коридор и стала пристраивать конверт на комоде.

– Что случилось, Сашенька? – спросила мама из кухни.

– Мамуля, – сказала я, – помнишь, ты говорила, что примешь любое мое решение?

– Ну… да… – в голосе мамы прозвучала тревога. – А что такое?

– Так вот. Завтра мы с Костей идем подавать заявление. А потом он поживет здесь у нас несколько дней.

Мама с облегчением вздохнула:

– Господи, а я-то испугалась. Конечно, Сашенька, пусть поживет. Надо же: моя дочь выходит замуж… – она потерла ладонью под сердцем. – Ох… Поздравляю, доченька.

– Лучше прими пока таблетку и приляг, – улыбнулась я. – Я сейчас тоже приду.

Мама пошла к себе за таблеткой и тут снова зазвонил телефон.

– Сашенька? С праздником тебя. Это Грачев.

– Грачев? – удивилась я. – Что случилось?

– Тут такое дело, – неловко проговорил он. – Мне самому только что позвонили, вот я всех и оповещаю. Завтра с утра к нам приезжает комиссия из института. Это иногда бывает. Примерно раз в два года. В общем, нужно быть на рабочих местах с утра, с восьми тридцати. Форс-мажор, да. Такая уж у нас система: если надо, значит, надо. Не так ли?

– Есть шанс, что они закончат до половины десятого?

– Скорее всего, так. Но уж никак не позже десяти… Значит, до завтра. Пожалуйста, не подведи.

Я повесила трубку и села на табурет, соображая, как быть. Это был ровно тот случай, когда свобода обязывает сильнее всякого режима. Мне в течение полутора месяцев позволяли гулять вообще без поводка и ошейника. В этой ситуации было бы совершенно непростительным свинством отказаться выполнить просьбу завлаба. Да и просьба-то не бог весть какая: всего лишь один раз прийти на работу вовремя!

Вот только что будет с Лоськой? Если комиссия очистит помещение до половины десятого, я как раз успею вызвать такси и успеть к ЗАГСу. А если нет? Парень и так взвинчен сверх всякой меры; любая неожиданность выбьет его из колеи.

Я сняла трубку и набрала номер Лоськиной квартиры.

– Алло!

– Добрый вечер, Валентина Андреевна, – я старалась говорить как можно спокойнее. – Можно Костю к телефону?

Лоськина мамаша молчала. Не было даже дежурного вопросца «А кто его спрашивает?».

– Валентина Андреевна?

Она наконец выдохнула. Судя по всему, отсутствие звука с той стороны было связано с тем, что, услышав мой голос, гиена едва не задохнулась.

– Ты… – выдавила из себя она. – И ты… ты…

Мне вдруг стало весело. Весело и легко.

– Валентина Андреевна, – сказала я. – Может, вы просто позовете Костю? Так будет лучше для всех – особенно для вашего здоровья.

– Ты набралась наглости позвонить в мой дом? – проговорила она. – Ты набралась… Костя, положи трубку!

На линии и в самом деле послышался щелчок: кто-то снял трубку параллельного телефона.

– Лоська, ты слушаешь? – бодро сказала я. – Очень кстати. Я звоню, чтобы сказать, что завтра могу немного задержаться. На полчасика, максимум на час. Так что, не волнуйся, милый.

– Замолчи! – завизжали на том конце линии. – Замолчи! Вы что, встречаетесь?! Вы встречаетесь?! Я сейчас умру! Я вот прямо сейчас умру!

«Ты даже не представляешь, сука, насколько ты близка к этому», – подумала я, изо всех сил сдерживая себя, чтобы не сформулировать известное пожелание. Вслух я произнесла совсем другое:

– Встречаемся, и еще как, Валентина Андреевна. Неужели Костя вам не рассказывал? Наверно, не хотел радовать раньше времени. Завтра мы подаем заявление, Валентина Андреевна. Радость-то какая, правда? Приходите и вы, ладно? Это районный ЗАГС на улице…

Она швырнула трубку.

– Саша, ты идешь? – позвала мама из своей комнаты.

– Иду, мамуля…

Мама ждала меня, лежа в постели. Глаза ее радостно блестели.

– Я так рада за тебя, так рада, – сказала она. – Расскажи мне побольше. Какие у вас планы?

Я наклонилась и поцеловала ее в горячий лоб.

– Завтра, мамулечка. Все завтра, ладно? А пока спи.

Наутро я приехала в Мариинский проезд раньше всех и минут десять ждала, пока придет Грачев с ключами от «ящика». Завлаб оценил мою лояльность:

– Молодец, я знал, что на тебя можно положиться…

Комиссия из института спустилась в полуподвал без четверти девять: надменный старец в коротких штанишках и два прихлебателя по бокам. Старец молча обозрел притихших грачевцев, десять минут просидел в кабинете завлаба и убыл восвояси.

– Отбой воздушной тревоги! – возвестил Грачев, выйдя к народу. – Начальство осталось довольно нашими трудовыми свершениями.

– О! – тут же вскочил Троепольский. – Есть повод!

К ЗАГСу я успела без всякого такси и тоже на десять минут раньше назначенного. Как Лоська и предсказывал, очереди там почти не было. Но не было и самого Лоськи. Я прождала до одиннадцати, ушла, вернулась и простояла еще целых полчаса. Как дура. Как чертова, чертова, чертова дура.

Я бы ждала еще, но тут мне пришло в голову, что, возможно, что-то случилось и Лоська пытается дозвониться ко мне домой или на работу. Он, бедный, звонит, вне себя от беспокойства, а я тут стою – опять же, как дура. Тут уже я схватила такси и торопила водителя всю дорогу. По двору и по лестнице я бежала бегом и перевела дух, только добравшись до телефона. Телефон молчал – в отличие от красноречивого Бимулиного взгляда.

– Заткнись, сучара! – сказала я собаке. – Заткнись, слышишь?! Только твоего «а я тебе говорила» мне сейчас и не хватает…

Бимуля ничуть не обиделась на грубость, а просто подошла и улеглась у моих ног. Потом пришла мама с работы и с порога спросила, почему я не раздеваюсь, и я только тут поняла, что уже вечер и что я так и просидела в прихожей несколько часов в пальто и шапке.

– Как прошло? – спросила мама, увидела мое лицо и охнула.

Потом я лежала на диване в гостиной и плакала в мамины колени, а мама гладила меня по голове и утешала. Со стороны это, наверно, выглядело натуральной мыльной оперой, классикой жанра. Ну, так и что? Мне было в высшей степени наплевать, как это выглядит.

– Мама, почему они все такие козлы и ничтожества? Почему?

– Шш-ш… – шептала мама, наклоняясь к моему уху. – Не расстраивайся. Я ведь тебе говорила: мы прекрасно жили без мужей, проживем и дальше. Вот и Бимочка скажет. Правда, Бимуля?

Снизу немедленно доносился согласный стук собачьего хвоста о паркет.

– А дети? – всхлипывала я. – Я хочу детей. Только не мальчиков, а девочек. Не хочу рожать козлов и никчемужествов…

– Кого-кого?

– Неважно… не хочу…

– Ну, чтобы иметь детей, не обязательно выходить замуж, – напоминала мама. – Некоторые удачные примеры известны тебе по личному опыту.

– Кем он был, мама?

– Кто?

– Мой отец. Кем он был, этот Родион? И куда он подевался?

Мама вздохнула:

– Никакой он не Родион. У него было совсем другое имя. Просто я называла его так – в шутку, в честь Родиона Раскольникова, персонажа из Достоевского. Когда ты родилась, мы уже расстались. Нужно было что-то в анкете написать, вот я и внесла: имя отца – Родион, фамилия неизвестна.

– Но почему? – спросила я, садясь на диване.

– Почему расстались?

– Почему Родион Раскольников? Он что, старушку зарубил?

Мама улыбнулась.

– Да бог его знает, кого он там зарубил. Мятущаяся натура, как в романе. Никак не мог понять, кто он и зачем. Разные странные вещи говорил – совсем как тот Раскольников.

– Какие?

– Странные… – неохотно повторила мама.

– А все-таки?

Она никогда не рассказывала мне об отце, и я знала, что нужно выжать ее внезапную откровенность до остатка. Если она не расскажет мне сейчас, то не получится уже никогда.

– Я ж говорю, странные… – мама пожала плечами. – Например, что может безнаказанно убить кого захочет. Что не знает, как справиться с такой ответственностью. Всякие пустые фантазии… Но расстались мы не поэтому. Он действительно не знал, куда себя деть. Как многие мужчины и тогда, и сейчас. Но я не уверена, что можно их винить за это. Такие времена, доченька, такая эпоха.

– Нельзя их винить? – переспросила я. – А кого же тогда винить? Кто ее делает, эту эпоху, если не они?

Мама снова вздохнула.

– Не все зависит от человека. Знаешь, часто сравнивают наш век с мясорубкой, которая смолола нас всех, несколько поколений, без разбора, в фарш. Но мне кажется, это неправильный образ. Я вот представляю себе щелкунчика…

– Щелкунчика? Как в балете?

– Ну, в балете он такой приятный игрушечный красавчик, – улыбнулась мама. – Но на самом-то деле щелкунчик – это такая машинка для колки орехов. Машинка с крепкими стальными зубами. Небезопасная, потому что может запросто откусить палец. Вставляешь в эти зубы орех, нажимаешь на рычаг – щелк! Так вот, наш век – это такой щелкунчик. Только не маленькая машинка, а огромная машинища с миллионом страшных зубов. И она берет людей не одной массой, как мясорубка, а поодиночке – судьба за судьбой, орех за орехом. Вставляет их в пасть и – щелк! – нет человека.

– Эпоха – щелкунчик… – сказала я, снова опуская голову на мамины колени. – Эпоха – щелкунчик…

– Знаешь что? – мама ласково погладила меня по волосам. – Тебе сейчас нужно выпить валерьянки и уснуть. И спать долго-долго. Давай-ка сделаем так. Завтра я позвоню в твою лабораторию, скажу, что ты заболела и не придешь. И сама тоже возьму отгул. Сварю куриный бульон с вермишелью. Буду кормить тебя с ложечки, как когда-то. А ты будешь есть бульон, пить валерьянку и спать. И к следующему вечеру гарантированно забудешь обо всей этой гадости. Как тебе такой вариант?

– Принимается.

Я выпила ведро валерьянки и действительно заснула. Под утро мне приснился кошмар: гигантский Щелкунчик, стоящий посреди огромного мертвого поля. У него не было ни ног, ни рук, ни головы – только зубастые челюсти, бесконечные ряды челюстей, сверкающие сталью зубы, черные провалы разинутых пастей. И орехи, миллионы орехов, хрустящих у него на зубах – щелк!.. щелк!.. щелк!.. И я стою на краю этого поля рядом со святым Сатурнином, и говорю:

– Сатек, зачем они сами прыгают к нему в пасть, эти орехи?

– Какие орехи? – говорит он. – Где ты видишь орехи?

И я смотрю снова, и вижу, что это и в самом деле вовсе не орехи, а головы, человеческие головы. Щелк!.. щелк!.. щелк!..

– Пойдем, – говорит Сатек. – Нам тоже туда, вместе со всеми…

И мы идем… нет, мы катимся туда, к бесчисленным щелкающим пастям – мы, две беспомощные хрупкие головы, две крошечные горошинки огромного человеческого потока. А страшные стальные зубы все ближе, все ближе…

– Нет! Нет!

Я пробудилась в поту и в ужасе. Слава богу, я была в своей комнате, в своей постели. Сквозь тюлевые занавески пробивался скупой свет ноябрьского ленинградского утра. Я перевела дух, но мое сердце было полно страха и ненависти. Я ненавидела этого мерзкого Щелкунчика, этот поганый век, эту гадкую эпоху, щелкающую человеческие судьбы и головы, превращающую мужчин в никчемные ничтожества, а женщин – в несчастные жертвы.

– Сдохни, сволочь! – прошипела я в утренний полумрак. – Сдохни! Сдохни! Сдохни!

Потом я снова бухнулась на подушку и проспала до полудня – уже без всяких кошмаров. Когда я снова открыла глаза, из кухни доносились уютные звуки дома и божественный запах куриного бульона плыл по вселенной, наполняя и облагораживая ее. Мы с мамой провели весь этот день в точности, как и было запланировано накануне, а на следующее утро я действительно чувствовала себя как новенькая. Мне снова хотелось жить, и даже полуподвал в Мариинском проезде манил меня своими до боли знакомыми чертами. Приехать, сесть за стол, положить перед собой размытую копию статьи американского утопленника, услышать шахматный диалог про Трезорку и половцев, перекинуться словечком-другим с интеллигентной Зиночкой, обсудить выкройку с Верой Палной… – что ни говори, а в этом есть определенная прелесть.

В автобусе были свободные места – полдень, такое время. Я села у окошка и впервые спокойно подумала о позавчерашних событиях. Зачем прикидываться дурочкой? Я ведь проделала это всё своими же руками. Этот звонок к Лоське на квартиру… – неужели его последствия не были ясны с самого начала? Не знаю, чего именно мне хотелось в ту минуту – испытать своего будущего мужа на прочность или сорвать всю затею с замужеством как раз тогда, когда она уже всерьез угрожала стать реальностью. Первое мало правдоподобно: от иллюзий относительно мужества своего плюшевого козла я избавилась довольно давно – да и были ли они когда-либо, подобные иллюзии? Значит, остается второе: я просто не хотела выходить за него замуж. Не хотела, но со свойственным мне инерционным упрямством продолжала держаться за человека, в которого вбухала столько сил и надежд.

По сути, последние месяцы наших отношений – вернее, моего отношения к этим отношениям – представляли собой непрерывный поединок упрямства с нежеланием.

– Ты не можешь выбросить на помойку плод своих трехлетних стараний – причем как раз тогда, когда он сам валится тебе в руки! – утверждало упрямство.

– На кой черт тебе сдалось это никчемужество? – отзывалось нежелание голосом святого Сатурнина. – Ты ведь уже давно не любишь его… впрочем, ты и не любила его никогда.

Что ж, надо отдать должное упрямству: оно почти победило. Хотя, честно говоря, у него было немного шансов на окончательную победу. Так или иначе, но нежелание нашло бы способ избавиться от Лоськи и его мамаши. А коли так, то о чем печалиться? Напротив, надо радоваться. Как сказал бы Троепольский, есть повод! Если уж о чем и надо задуматься всерьез, так это о словах мамы о моем таинственном родителе. О том, что она назвала его пустыми фантазиями…

Размышляя таким образом, я спустилась в полуподвал, кивнула Вере Палне и, здороваясь с прочими грачевцами, прошла к своему столу. Даже для такого позднего времени – а часы показывали уже четверть первого, сотрудников было необычно много. Что такое? Для аванса вроде бы поздно, для получки – рано… – может, внеплановая премия по итогам визита комиссии?

– Зиночка, что происходит?

– Как, вы ничего не слышали? – удивленно спросила она.

– Нет, а что?

– Конец эпохи! – послышался сзади торжественный голос Троепольского.

Он стоял в дверях комнаты со своим неизменным портфелем.

– Конец эпохи, дорогая Сашенька! Умер наш Брежнев, Леонид Ильич! Скоропостижно скончался. Так что, есть повод! – Троепольский прошел вперед и, щелкнув замочками, выставил на стол бутылку портвейна «Иверия». – Да-с, господа-товарищи сослуживцы. Целая эпоха приказала долго жить. Можно сказать, издохла. Есть повод!

– Когда? – только и смогла выговорить я.

– Вчера, под утро… – сказала Зиночка. – Но объявили только сегодня, в десять… Да не переживайте вы так, Сашенька. Это ведь как в том анекдоте: умер-шмумер, главное, чтоб был здоров.

– Вера Пална! – крикнул Троепольский. – Вера Пална!.. Вера Пална!..

– А?! – донеслось из коридора.

– Стаканы! И радио! Радио! Что же мы без радио-то? Вся страна, можно сказать, прильнула к радиоприемникам, а мы, как неродные… Где-то тут была розетка для радиоточки…

Стуча каблучками охотничьих сапожищ, прибежала Вера Пална со стаканами. Под мышкой она держала старенький, видавший виды репродуктор – черную тарелку послевоенных, а то и более ранних времен.

– О! Молодец! – одобрил Троепольский. – Димушка, врубай!

Димушка приладил репродуктор на крючок возле розетки и повернул регулятор громкости. Мороз пробрал меня до мозга костей. Из тарелки, заглушая все прочие звуки, затопляя собой комнату, город, мир, гремел торжествующий, всеобъемлющий, непобедимый Щелкунчик.

Бейт Арье,

октябрь – декабрь 2014

Оглавление

  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • 8
  • 9
  • 10
  • 11
  • 12 Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Убью кого хочу», Алексей Владимирович Тарновицкий

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!