Нил Шустерман Бездна Челленджера * Иллюстрации Брендана Шустермана Перевод Catherine de Froid Редактура: Анна Булычёва, sonate10
Посвящается доктору Роберту Вудсу
1. Фи-фай-фо-фам[1]
Ты знаешь две вещи. Первое — ты там был. И второе — тебя там быть не могло.
Чтобы удержать в голове эти два несовместимых факта, надо неплохо уметь жонглировать. Конечно, чтобы это выглядело красиво, жонглеру нужно три мячика. Третий — время, которое прыгает выше, чем всем нам хотелось бы.
Сейчас пять утра. На стене твоей спальни висят часы на батарейках, тикающие так громко, что тебе иногда приходится душить их подушкой. И все же где-то в Китае сейчас не пять утра, а пять вечера — в мировых масштабах несовместимые факты отлично ладят меж собой. Но ты уже запомнил, что направлять свои мысли в Китай не всегда разумно.
За стенкой спит твоя сестра, дальше — комната родителей. Папа храпит. Когда маме это надоест, она будет пихать его, пока он не перевернется набок. Тогда храп умолкнет, может быть, до самого рассвета. Все это нормально и привычно — какое же облегчение!
На другой стороне улицы на участке соседа включились поливалки, и их шипение заглушает тиканье часов. Водяную пыль можно учуять в окно — немножко хлорки и уйма фтора. Какая прелесть, у соседского газона будут здоровые зубы!
Это шипят поливалки, а не змеи.
И дельфины, нарисованные на стене у сестры, ничего не замышляют.
А пугало не наблюдает за тобой.
И все равно иногда ты не можешь спать по ночам, потому что сосредоточенно жонглируешь. А вдруг один из шариков упадет? Что тогда? Ты боишься себе представить. Потому что этого только и ждет Капитан. Он умеет терпеть. И он ждет. Вечно.
Даже когда еще не было корабля, Капитан уже был.
Странствие началось с него, и ты подозреваешь, что с ним и закончится. А все, что между, — не более чем мука между мельничных жерновов. Или это не мельницы, а великаны, мелющие кости на муку?
Крадись на цыпочках, не то потревожишь их покой.
2. Лететь целую вечность
— Нельзя сказать, какой она глубины, — произносит капитан. Его левый ус подергивается, как крысиный хвост. — Если упасть в эту бездонную пропасть, пройдет много дней, прежде чем вы достигнете дна.
— Но глубину впадины уже измерили, — осмеливаюсь вставить я. — Туда уже спускались. Так вышло, что я знаю ее точную глубину — шесть и восемь десятых мили.
— Знаешь? — передразнивает он. — Да что может знать дрожащий щенок-недокормыш вроде тебя? Ты не видишь ничего дальше кончика своего мокрого носа! — Он хохочет над тем, как описал меня. Проведя всю жизнь в море, капитан весь покрылся морщинами, хотя большая их часть скрыта под темной спутанной бородой. От смеха морщинки натягиваются, так что на шее проступают мышцы и сухожилия. — Верно: мореходы, заплывавшие в воды впадины, хвалились, будто видели дно, но они лгут. И их ложь расстилают ковром, и выбивают из нее пыль — и поделом.
Я уже перестал пытаться понять речи капитана, но они все равно действуют мне на нервы. Может, я что-то упускаю. Что-то очень важное и настолько обманчиво простое, что до меня дойдет не раньше, чем станет слишком поздно.
— Этот путь длится целую вечность, — продолжает капитан. — И не позволяйте никому разуверить вас.
3. Мы тебе поможем
Мне снится такой сон. Я лежу на столе в слишком ярко освещенной кухне, где все блистает белизной. Не то чтобы кухня новая — скорее, притворяется таковой. Пластик и немножко хрома — но в основном пластик.
Я не могу пошевелиться. Или не хочу. Или боюсь. Каждый раз, когда я вижу этот сон, все немножко по-другому. Вокруг меня люди, только это не люди, а замаскированные чудовища. Они залезли мне в голову, выдернули оттуда несколько образов и надели маски людей, которых я люблю. Но я знаю, что это просто обман.
Они смеются и обсуждают что-то непонятное, а я застыл среди этих масок, в самом центре внимания. Они любуются мной, но так, как обычно любуются тем, что скоро исчезнет.
— По-моему, ты рано его вынул, — говорит чудовище с лицом мамы. — Он еще не готов.
— Проверить можно только одним способом, — отвечает другое, притворяющееся моим отцом. Я чувствую, как вокруг меня все смеются. Смех исходит не из их ртов, потому что рты масок неподвижны. Смех — в их мыслях, летящих в меня из прорезей для глаз, словно отравленные дротики.
— Мы тебе поможем, — произносит одно из чудищ. Их животы урчат громче извержения вулкана. Монстры тянутся ко мне и когтями разрывают обед на кусочки.
4. Они до тебя доберутся
Я не помню, когда началось наше плавание. Кажется, я находился здесь вечно, хотя такого быть не могло, потому что до этого что-то было — на прошлой неделе, месяц назад или даже в том году. Впрочем, я практически уверен, что мне все еще пятнадцать. Даже если я плавал на этой древней деревянной посудине много лет, мне все равно пятнадцать. Время здесь устроено иначе. Оно движется не вперед, а вбок, как краб.
Я не знаком с большинством членов экипажа. Или же я их просто не запоминаю, для меня все они на одно лицо. Здесь есть старики, они, кажется, родились в море. Они корабельные офицеры, если можно так выразиться. Это просоленные пираты вроде капитана, с черными вставными зубами. Они, как и капитан, — хэллоуинские пираты с замазанными черной краской зубами, стучащиеся в ворота ада с криками «Сласти или напасти!». Я бы посмеялся над ними, если бы не боялся в глубине души, что они выковыряют мне глаза своими пластмассовыми крючьями.
Есть тут и мне подобные — совсем еще дети, за свои грехи выгнанные из теплых жилищ (или из холодных домов, или вообще с улицы) по тайному сговору родителей, чье недремлющее око видит все не хуже Большого Брата.
Мои товарищи, мальчики и девочки, занимаются своими делами и обращаются ко мне разве что с фразами вроде: «Посторонись!» или: «Руки прочь от моих вещей!». Как будто хоть у одного из нас есть что-то, что стоило бы красть. Иногда я пытаюсь в чем-нибудь им помочь, но они отворачиваются или отталкивают меня, оскорбленные уже тем, что я предложил помощь.
Мне все время мерещится, что на корабле плывет и моя младшая сестра, хотя я знаю, что ее тут нет. Раве я не должен сейчас помочь ей с математикой? В мыслях я вижу, что она ждет меня целую вечность, но я не знаю, где она. Я понимаю, что сегодня до нее не дойду. Как я могу так с ней поступать?
За всеми, кто плывет с нами, пристально наблюдает капитан, чье лицо отчасти знакомо, отчасти нет. Кажется, он знает обо мне все, хотя я о нем — ничего.
— Мое дело — запустить пальцы в самое сердце ваших дел, — сказал он однажды.
У капитана повязка на глазу и попугай. У попугая — тоже повязка на глазу и жетон сотрудника спецслужбы на шее.
— Я не должен тут находиться! — взываю я к капитану, гадая, не говорил ли этого раньше. — У меня контрольные на носу, рефераты не сданы и грязная одежда на полу валяется. А еще меня ждут друзья, много друзей.
Челюсть капитана не двигается — он не отвечает, но попугай произносит:
— Здесь у тебя тоже будет много-много друзей.
Какой-то парень шепчет мне на ухо:
— Ничего не рассказывай попугаю! А то они до тебя доберутся.
5. Я — компас
То, что я чувствую, нельзя выразить словами — или эти слова будут принадлежать языку, которого никто не поймет. Мое подсознание разговаривает на своем собственном наречье. Радость оборачивается злобой, та перетекает в страх, становящийся ироничным удивлением. Ощущение, как будто ты выпрыгиваешь из самолета, широко раскинув руки, без тени сомнения в том, что умеешь летать, потом понимаешь, что все-таки не умеешь, и летишь не только без парашюта, но еще и совершенно голым, а внизу собралась огромная толпа с биноклями, и все смеются, пока ты пулей летишь навстречу своей постыдной судьбе.
Штурман советует мне не волноваться. Он указывает на блокнот из пергаментной бумаги, где я часто рисую, чтобы убить время:
— Выплесни свои чувства в узор и краски, — говорит он. — Узор-позор-пугач-богач, настоящее твое богатство в твои рисунках — они хватают меня, кричат мне, заставляют меня смотреть. Мои карты указывают путь, но твое видение дает направление. Ты компас, Кейден Босх. Ты компас!
— Если я компас, то толку от меня мало, — замечаю я. — Я даже не знаю, где север.
— Еще как знаешь! — отвечает штурман. — Только в этих водах север постоянно гоняется за собственным хвостом.
Мне вспоминается один мой приятель, считавший, что север там, куда он встанет лицом. Пожалуй, в этом что-то было.
Штурман делит со мной каюту с тех пор, как мой прежний сосед, которого я уже с трудом помню, исчез в неизвестном направлении. Здесь мало места даже для одного, однако нас двое.
— Ты достойнейший из здешних недостойных обитателей, — говорит он мне. — Твое сердце еще не пропиталось морским холодом. А еще — у тебя есть дар. Дар-пар-парус-зависть, при виде твоего таланта весь корабль позеленеет от зависти, попомни мои слова!
Этот парень в плавании далеко не впервые. А еще он дальнозоркий. То есть, если он смотрит на кого-нибудь, то видит не его, а что-то позади, в бесконечно далеком другом измерении. Как правило он вообще не смотрит на людей, слишком занят своими навигационными картами. По крайней мере, так он их называет. Это нагромождения цифр, слов, стрелок и линий, соединяющих точки-звезды в незнакомые мне созвездия.
— Здесь другие небеса, — объясняет он. — Приходится видеть в звездах что-то новое. Новый-овен-домен-гномон. Нам нужно что-то вроде солнечных часов, чтобы определять, сколько времени прошло. Понимаешь?
— Нет.
— Над морем гроза, гроза-коза. Вот и ответ — коза. Она ест все вокруг, переваривает целый мир, пока он не станет частью ее самой, и изрыгает его обратно, помечая территорию. Территорию-историю-споры-разговоры, слушай, что я говорю. Коза — ключ к нашей цели. Все имеет значение. Ищи козу.
Штурман — гений. От его гениальных мыслей у меня голова раскалывается.
— Почему я здесь? — спрашиваю я. — Если все имеет значение, что я значу для этого корабля?
Он продолжает прокладывать курс — дописывает слова и дорисовывает стрелочки поверх старых записей. Там уже столько наслоений, что лишь он сам может что-нибудь разобрать.
— Значение-печенье-пирог-порог. Ты — порог, за которым лежит спасение мира.
— Я? Ты уверен?
— Не меньше, чем в том, что мы сели в этот поезд.
6. Так вредно
Порог-пирог-пингвин-дельфин, — дельфины скачут на обоях в комнате сестры, а я стою на пороге. Дельфинов ровно семь. Я сам их нарисовал, по одному на каждого из «Семи самураев» Куросавы, потому что мне хотелось, чтобы она любила их, и став постарше.
Сегодня дельфины сверлят меня злобными взглядами. Хотя у них нет противопоставленных больших пальцев, а значит, на мечах драться мы не будем, сегодня они какие-то необычно грозные.
Папа укладывает Маккензи спать. Для нее уже очень поздно, для меня — нет. Мне как раз исполнилось пятнадцать, ей скоро одиннадцать. Я лягу спать через несколько часов. Если вообще засну. Вряд ли сегодня мне это удастся.
Внизу мама разговаривает по телефону с бабушкой. Обсуждают погоду и термитов. Наш дом уже разгрызают на мелкие кусочки.
— …Но травить их — это же так вредно! — доносится до меня мамин голос. — Должен быть способ получше.
Папа целует Маккензи на ночь, поднимает голову и замечает меня: я стою не в комнате, но и не за дверью.
— Что случилось, Кейден?
— Ничего, просто… Не обращай внимания.
Папа встает на ноги, а сестра отворачивается к разрисованной дельфинами стене, показывая, что готова к отбытию в царство снов.
— Если что-то не так, ты всегда можешь мне рассказать, — произносит отец. — Ты и сам это знаешь.
Я стараюсь говорить тихо, чтобы Маккензи не слышала:
— Ну, просто… В школе один парень…
— Да?
— Конечно, я не могу знать наверняка…
— Ну?
— Мне кажется… Похоже, он хочет меня убить.
7. Бездна благотворительности
В торговом центре стоит ведро для пожертвований. Огромная желтая воронка для сбора средств на какую-то детскую благотворительность, о которой очень неприятно думать. Вроде «Помощи безногим детям — жертвам войн». Нужно сунуть монету в щель и отпустить. Она с минуту описывает круги по стенкам воронки, с ритмичным жужжанием, которое все нарастает по мере того, как монета приближается к дыре. Она вращается все быстрее, так что, когда всю ее кинетическую энергию наконец поглощает отверстие воронки, звук уже напоминает вой сирены. А потом монета исчезает в черной бездне ведра, и наступает тишина.
Я, как эта монета, скольжу вниз и ору во всю глотку. Ничто, кроме моей собственной скорости и центробежной силы, не мешает мне рухнуть в темноту.
8. Проверка реальности
— В каком смысле — он хочет тебя убить? — Папа выходит в коридор и закрывает дверь в комнату Маккензи. Из ванной за углом осторожно просачивается тусклый свет. — Кейден, это не шутки. Если кто-то из школы угрожает тебе, ты должен рассказать мне, что происходит.
Он стоит и ждет ответа, а я жалею, что вообще открыл рот. Мама все еще разговаривает с бабушкой внизу, и я ловлю себя на том, что сомневаюсь, бабушка ли это. Может, она притворяется, а на самом деле говорит с кем-то еще, возможно, обо мне, и, наверно, используя шифр. Но зачем бы ей это понадобилось? Глупость. Нет, она просто беседует с бабушкой. О термитах.
— Ты уже сказал учителям?
— Нет.
— Что конкретно он сделал? Угрожал тебе?
— Нет.
Папа глубоко вздыхает:
— Если он открыто тебе не угрожал, может, все не так плохо. Этот парень приносил в школу какое-либо оружие?
— Нет. Хотя… может быть. Да… Да, мне кажется, у него мог быть нож.
— Ты его видел?
— Нет, я просто знаю. По нему видно, что он ходит с ножом, понимаешь?
Папа снова глубоко вздыхает и запускает руку в редеющие волосы:
— Расскажи, что именно он тебе говорил. Постарайся вспомнить все по порядку.
Я пытаюсь подобрать слова, чтобы объяснить ситуацию, но мне не удается:
— Дело не в том, что он что-то сказал, а в том, чего он не говорил.
Мой папа бухгалтер — очень последовательный, мыслит левым полушарием мозга, так что я без удивления слышу его ответ:
— Я тебя не понимаю.
Я отворачиваюсь к стене и тереблю висящий на стене семейный портрет. Тот скособочивается. Это меня беспокоит, так что я спешу поправить его.
— Не обращай внимания. Это неважно. — С этими словами я пытаюсь сбежать по лестнице, потому что мне очень нужно подслушать мамин телефонный разговор, но папа осторожно ловит меня за локоть. Этого достаточно, чтобы я остался на месте.
— Погоди-ка, — просит он. — Если я правильно тебя понял, в одном классе с тобой учится какой-то парень, чье поведение кажется тебе угрожающим.
— Если честно, у нас с ним ни одного общего урока.
— Тогда откуда ты его знаешь?
— Я его не знаю. Но иногда он проходит мимо в коридоре.
Папа опускает глаза, что-то прикидывает в уме и снова переводит взгляд на меня:
— Кейден… Если вы не знакомы, он не угрожал тебе и просто несколько раз прошел мимо, почему ты вообще решил, что он желает тебе зла? Наверняка он тебя даже в лицо не помнит.
— Ты прав, я просто перенервничал.
— Ты, наверно, делаешь из мухи слона.
— Да, именно. Делаю из мухи слона. — Произнеся это вслух, я понял, как глупо звучали все мои гипотезы. Этот парень даже не знает о моем существовании. Я даже имени его не знаю!
— Старшая школа — очень сложный период, — продолжает папа. — Много поводов для беспокойства. Мне жаль, что ты держал в себе столько всего. Подумать только, подозревать такие вещи! Но всем нам иногда не помешает проверка реальности, не так ли?
— Ну да.
— Как, полегче стало?
— Да, спасибо.
Но я чувствую его пристальный взгляд — отец как будто почувствовал, что я соврал. Родители замечают, что в последнее время я какой-то беспокойный. Папа считает, что мне нужно заняться спортом, чтобы снять нервное напряжение. Мама думает, что мне нужна йога.
9. Не ты первый, не ты последний
Море простирается во все стороны, насколько хватает глаз: перед нами, сзади, по правому борту, по левому — и вниз, вниз, вниз. Мы плывем на галеоне, потрепанном в миллионе плаваний в еще более дремучие времена, чем сейчас.
— Лучше посудины не найти, — сказал мне однажды капитан. — Доверься моей старушке, и она пойдет, куда надо.
Это обнадеживает, потому что на моей памяти у руля никогда никто не стоял.
— У нее есть имя? — однажды спросил я.
— Назвать ее — все равно что потопить. Корабль с именем весит больше, чем вытесненная им морская вода. Спроси любую жертву крушения.
Над главным люком выжжена на дереве надпись: «Не ты первый, не ты последний». Она удивительным образом заставляет меня чувствовать себя незначительным и избранным одновременно.
— Это тебе о чем-нибудь говорит? — интересуется попугай. Он уселся на люк и следит за мной, просто глаз не сводит.
— Не то чтобы, — отзываюсь я.
— Если вдруг начнет — записывай каждое слово.
10. Кухня с ужасами
Белая Пластиковая Кухня снится мне почти каждую ночь. Детали каждый раз меняются ровно настолько, чтобы я не знал, чем все закончится. Если бы мне снилось одно и то же, я бы, по крайней мере, знал, чего ожидать, чтобы хоть как-то подготовиться к самому худшему.
Сегодня я прячусь. В кухне практически негде скрыться. Я сжался в комок внутри идеально чистого холодильника. Я дрожу и думаю о капитане — тот назвал меня дрожащим щенком. Кто-то открывает дверцу — эту маску я не могу вспомнить. Она качает головой:
— Бедняжка, ты, должно быть, замерз. — Она наливает кофе из кофейника, но вместо того, чтобы предложить мне чашку, протягивает руку прямо сквозь мой пупок и достает из-за моей спины молоко.
11. Нет худа без добра
Под главной палубой расположены каюты экипажа. Там гораздо просторнее, чем кажется снаружи. Невероятно просторно. Там есть длинный коридор, у которого, похоже, вовсе нет конца.
Щели между досками палуб и бортов законопачены тошнотворно пахнущей черной смолой. Внизу вонь острее всего. Запах такой, будто живые организмы, спрессованные временем в деготь, до сих пор разлагаются. Пахнет потом, немытым телом и грязью под ногтями.
— Запах жизни! — гордо объявил капитан, когда я однажды спросил, что это за вонь. — Может быть, перерождающейся, но все же жизни. Как солоноватый запах прилива — едкий, гнилой и все же освежающий. Когда волна накатит на берег и брызнет тебе в лицо, будешь ли ты проклинать ее вонь? Нет! Она напоминает, как сильно ты любишь море. Летний запах пляжа, пробуждающий что-то сокровенное в глубинах твоей души — всего лишь легкое дуновение морской гнили. — С этими словами он с наслаждением вдохнул смрадный воздух полной грудью. — Правду говорят, нет худа без добра.
12. Шопинг шизиков
Когда мы с друзьями были помладше и слонялись по торговому центру, изнемогая от скуки, мы придумали такую игру. Называлась она «Шопинг шизиков». Мы выбирали кого-нибудь из покупателей — иногда двоих или даже целую семью, хотя интереснее было следить за одиночкой. Потом придумывали историю о секретной цели нашей очередной жертвы. Обычно в истории фигурировал топор и/или цепная пила, а еще подвал и/или чердак. Однажды мы выбрали старушку, ковылявшую по торговому центру с такой целеустремленностью на лице, что из нее вышел бы прекрасный серийный убийца. Мы придумали, что она купит здесь что-нибудь слишком тяжелое и обратится в службу доставки. Затем она нападет на доставщика и убьет его тем самым предметом, который купила. У нее, должно быть, в подвале целая коллекция новеньких орудий убийства и мертвых парней из службы доставки. И на чердаке, наверно, тоже.
Мы ходили за ней минут двадцать, помирая со смеху… пока она не зашла в ножевой отдел и не выбрала огромный мясницкий нож. Тогда нам стало еще смешнее.
Но когда она выходила из магазина, я встретился с ней глазами — можно сказать, заставил себя. Мне определенно померещилось, но ее взгляд горел таким жестоким огнем, что я никогда его не забуду.
Последнее время ее глаза глядят на меня отовсюду.
13. Низа не существует
Я стою посреди гостиной, зарываясь пальцами ног в пушистый ковер бездушно-бежевого цвета.
— Что ты делаешь? — спрашивает вернувшаяся из школы Маккензи, швыряя рюкзак на диван. — Почему ты стоишь столбом?
— Я слушаю.
— Что слушаешь?
— Термитов.
— Ты слышишь термитов? — ужасается сестра.
— Может быть.
Она принимается крутить большие синие пуговицы своего желтого флисового пальто, как будто от термитов можно застегнуться, как от холода. Потом она настороженно прикладывает ухо к стене, видимо, сообразив, что так их будет слышно гораздо лучше, чем из середины комнаты. Она слушает несколько секунд и несколько сконфуженно признается:
— Я ничего не слышу.
— Не волнуйся. — Я стараюсь, чтобы мой голос звучал успокаивающе. — Термиты — это всего лишь термиты. — И хотя трудно себе представить более общую фразу, мне удается развеять все насекомогенные страхи, которые я успел внушить сестре. Удовлетворенная моим ответом, та отправляется на кухню перекусить.
Я стою, не шевелясь. Термитов не слышно, но я их чувствую. Чем больше я о них думаю, тем сильнее становится это ощущение, и это меня раздражает. Сегодня я вообще сильно раздражен. Не тем, что вижу вокруг себя, а тем, чего не могу видеть. Меня всегда болезненно интересовало то, что внутри стен, или то, что под ногами. Сегодня этот интерес вселился в меня и грызет, как древоточцы, неторопливо пожирающие наш дом.
Я говорю себе, что это хороший способ вынырнуть из пучины размышлений о неприятностях в школе, которые то ли есть, то ли нет. Так что пока что буду продолжать в том же духе.
Я закрываю глаза и направляю поток мыслей сквозь подошвы ног.
Я стою на твердой, надежной поверхности, но это всего лишь иллюзия. Дом принадлежит нам, так? Не совсем, потому что мы еще не все выплатили за него банку. Тогда что тут наше? Земля? Тоже нет. У нас, конечно, лежит договор, по которому участок принадлежит нам, но мы не имеем права добывать полезные ископаемые. А что такое полезные ископаемые? Все, что можно добыть из-под земли. То есть, она принадлежит нам, только если в ней нет ничего ценного, а если что-нибудь такое найдется, оно уже будет не наше.
Так что же у меня под ногами, кроме обманчивого ощущения, что все это наше? Сосредоточившись, я ощущаю, что там. Под ковром — бетонная плита, покоящаяся на земле, двадцать лет назад утрамбованной тяжелыми машинами. А под ней — потерянная жизнь, которой никто никогда не найдет. Там могут лежать руины цивилизаций, уничтоженных войной, или животными, или загадочными вирусами, взломавшими их иммунную систему. Я чувствую кости и панцири доисторических животных. Поднатужившись, я опускаюсь мыслью еще ниже, в коренную породу, где поднимаются наверх и лопаются пузырьки газа — у Земли расстройство кишечника, ей надо переварить слишком долгую и грустную историю собственного существования. Там, внизу, все твари божьи в конечном счете превращаются в темную жижу, которую мы потом выкачиваем из-под земли и сжигаем в машинах, превращая некогда живых существ в парниковые газы, — по-моему, это все же лучше, чем вечность в виде лужи грязи.
Еще глубже холодная почва сменяется раскаленной докрасна, а потом и добела магмой, текущей под невероятным давлением. Внешнее ядро, потом внутреннее ядро, наконец, самый центр тяжести — а потом притяжение начинает работать в обратную сторону. Жар и давление начинают уменьшаться. Лава твердеет. Я продираюсь сквозь гранит, нефть, кости, грязь, червей и термитов, пока не вырываюсь наружу на рисовом поле где-то в Китае, доказывая, что низа не существует, потому что в конце концов он оказывается верхом.
Я открываю глаза, почти удивляясь, что все еще стою в гостиной. Мне приходит в голову, что мой дом и Китай соединяет идеальная прямая линия и направлять вдоль этой линии свои мысли может быть небезопасно. Могли жар и давление усилить мои мысли до масштабов землетрясения?
Конечно, это просто шальная мысль, но теперь я каждое утро смотрю новости, боясь увидеть, что в Китае произошло землетрясение.
14. Туда отсюда не попасть
Хотя напуганные члены экипажа много раз отговаривали меня забредать в потаенные уголки корабля, я просто не могу удержаться. Что-то толкает меня на поиски того, о чем лучше не знать. И как же можно плыть на огромном галеоне и не обшарить каждый его закоулок?
Однажды с утра, вместо того чтобы отправляться на палубу для переклички, я встаю пораньше и решаю пройти по длинному, слабо освещенному коридору на нижней палубе. По пути я достаю блокнот и быстро зарисовываю свои впечатления.
— Простите, — обращаюсь я к притаившейся в своей мрачной каюте девушке, которую вижу впервые. У нее широко большие глаза с потеками туши и жемчужное ожерелье, грозящее ее задушить. — Куда идет этот коридор?
Она окидывает меня подозрительным взглядом:
— Никуда не идет, вот же он, на своем месте. — С этими словами она исчезает внутри и захлопывает дверь. Ее образ стоит у меня перед глазами, и я набрасываю в блокноте, как выглядело лицо девушки, когда она отступила в тень.
Я продолжаю свой путь, по дороге считая лестницы, чтобы хоть как-то отследить свое продвижение по бесконечному коридору. Одна, другая, третья… Я подхожу к десятой лестнице, а коридор все так же уходит вперед. Я сдаюсь, карабкаюсь по ступенькам и вылезаю на главную палубу из среднего люка. До меня доходит, что все лестницы, где бы они ни начинались, выводят к этому самому люку. Я двадцать минут брел по коридору и ничуточки не продвинулся.
Передо мной примостился на перилах попугай. Такое чувство, что он специально поджидал тут, чтобы поддразнить меня.
— А туда отсюда не добраться, — кричит он. — Не знал? Не знал?
15. Мы стоим на месте
Моя работа на корабле — держать равновесие. Не помню, с каких пор я этим занимаюсь, но отчетливо припоминаю, как капитан объяснял мне мои обязанности:
— Твоя задача — чувствовать, как корабль качается из стороны в сторону, и перемещаться в противовес этому движению от правого борта к левому.
Другими словами, как и большая часть команды, я день-деньской ношусь от борта к борту, пытаясь скомпенсировать качку. Совершенно бессмысленное занятие.
— Разве наш вес имеет какое-то значение для такого огромного корабля? — как-то раз спросил я капитана.
Тот уставился на меня налитым кровью глазом:
— Предпочел бы стать балластом?
Это заткнуло мне рот. Видел я этот «балласт». Моряков набили в трюм, как сардин, чтобы понизить центр тяжести галеона. Если тебе нет места наверху, ты становишься балластом. Мне еще грех жаловаться.
— Когда мы приблизимся к цели, — пообещал однажды капитан, — я отберу отдельную команду для выполнения нашей великой миссии. Работай от души и до седьмого пота — тогда, может, в ней найдется место и для твоей почти бесполезной задницы.
Я не уверен, что хотел бы этого, но вряд ли что-то может быть хуже, чем бессмысленно носиться по палубе. Однажды я спросил капитана, далеко ли до Марианской впадины: сколько бы мы ни плыли, море никак не менялось. Мы ни к чему не приближались и ни от чего не удалялись.
— В воде не ощущаешь, плывем мы или стоим на месте, — ответил тот. — Но мы узнаем, когда цель будет близка, по знакам и мрачным предзнаменованиям.
Я не осмелился спросить, каких-таких мрачных предзнаменований он ждет.
16. Уборщик
Когда море спокойно и мне не нужно бегать взад-вперед, я иногда остаюсь на палубе поболтать с Карлайлом. Наш корабельный уборщик — обладатель таких коротких ярко-красных волос, что они напоминают персиковый пушок, и самой дружелюбной улыбки на всем галеоне. Он далеко не мальчик — скорее, ровесник офицеров, но не один из них. Кажется, у него свое расписание и свои правила, мало совпадающие с приказами капитана, и он — единственный на корабле, у кого сохранилась хоть какая-то логика.
— Я сам выбрал себе работу, — говорил он мне. — Потому что она очень нужная. И потому что вы все такие неряхи.
Сегодня я замечаю, как крысы разбегаются во все стороны от его швабры и исчезают в укромных уголках.
— Проклятые создания! — Карлайл макает швабру в ведро с мутной водой и продолжает мыть палубу. — Никак от них не избавиться.
— На старых кораблях всегда водятся крысы, — замечаю я.
Карлайл поднимает бровь:
— Ты думаешь, это крысы? — При этом он не говорит, кем еще они могут быть. Если честно, животные так быстро бегают и так хорошо прячутся, что я никак не могу толком их разглядеть. Это беспокоит меня, и я решаю сменить тему:
— Расскажите мне что-нибудь про капитана!
— Он твой капитан. Ты должен уже сам знать о нем все, что следует.
Но уже по его тону я понимаю, что он в курсе многих вещей, известных лишь избранным. Но если я хочу получить ответ, мне следует лучше формулировать вопросы:
— Расскажите, как он потерял глаз.
Карлайл вздыхает, оглядывается по сторонам, убеждаясь, что никто не подслушает, и шепотом начинает:
— Я так понял, что попугай потерял его первым. Мне рассказывали так: попугай продал глаз ведьме, чтобы та сварила зелье, которое превратило бы его в орла. Но ведьма обманула его, выпила зелье сама и улетела. Тогда попугай выклевал глаз капитану, чтобы не одному ходить с повязкой.
— Враки! — ухмыляюсь я.
Карлайл с торжественным лицом разбрызгивает по палубе мыльную воду:
— Эта история правдива ровно настолько, насколько нужно. — Деготь между досками, кажется, пытается спастись от его потопа.
17. Заплатил бы, чтобы поглядеть
Штурман утверждает, что вид из вороньего гнезда принесет мне «просветление, успокоение и хорошее поведение».
Если это тест с выбором ответа, то я предпочел бы первое и второе, хотя учитывая, где я нахожусь, с тем же успехом можно жирно обвести третье.
Воронье гнездо — это маленькая бочка наверху грот-мачты. По виду туда влезает один, от силы два человека. Я нахожу это подходящим местом для того, чтобы остаться наедине с моими мыслями. Следовало бы уже запомнить, что моим мыслям не позволено такой роскоши.
Ранним вечером я взбираюсь по истрепанным тросам, окутавшим корабль, как паутина. На горизонте блекнут последние отблески заката, и на небе неохотно показываются незнакомые созвездия.
Ближе к вороньему гнезду сеть тросов суживается и кажется все более ненадежной. Наконец я переваливаюсь через борт насаженного на мачту бочонка и тут же обнаруживаю, что он совсем не такой маленький. Как и нижняя палуба, снаружи он кажется меньше, но внутри он футов сто в диаметре. Здесь, удобно откинувшись на бархатных креслах, сидят члены экипажа, потягивают переливающийся неоновым светом мартини, глядят перед собой отсутствующим взглядом и слушают джазовую группу.
— Ты один? Иди за мной, — приглашает официантка и ведет меня к свободному бархатному креслу, с которого открывается вид на пляшущий по воде лунный свет.
— Ты прыгун? — спрашивает бледный мужчина, сидящий рядом со мной. У него в стакане плещется что-то голубое и, похоже, радиоактивное. — Или пришел просто посмотреть?
— Я пришел прочистить голову.
— Угощайся, — предлагает он, указывая на свой искрящийся стакан. — Пока ты не нашел своего собственного коктейля, можешь попробовать мой. Здесь каждый находит свою смесь, а то на безрыбье придет рак и утащит за бочок. Так здесь заканчиваются все прибаутки. Даже те, которые не в рифму.
Я оглядываю собравшихся — дюжина человек впала в какой-то эйфорический транс:
— Не понимаю, как все это помещается в вороньем гнезде.
— Растяжимость — основной принцип восприятия, — отвечает мой собеседник. — Но если резинка трескается, полежав на солнце, то, мне кажется, воронье гнездо тоже однажды почувствует, что мы злоупотребляем его эластичностью и съежится до своего настоящего размера. Тогда всех, кто внутри, расплющит — кости, кровь, кишки просочатся сквозь щели в дереве. — Он поднимает свой стакан: — Заплатил бы, чтобы на это поглядеть!
В нескольких ярдах от нас матрос в синем комбинезоне вылезает на борт вороньего гнезда и прыгает, раскинув руки, навстречу верной смерти. Я не спускаю глаз с воды, но он исчез. Все собравшиеся вежливо аплодируют, а группа начинает играть «Оранжевое небо», хотя небо лиловое, как синяк.
— Почему вы все просто сидите? — кричу я. — Разве вы не видели, что случилось?
Мой собутыльник только руками разводит:
— Прыгуны совершают то, что совершают. Наше дело — похлопать в ладоши и почтить их память. — Он бросает взгляд за борт: — Здесь так высоко лететь, что даже не видно, как они расплющиваются. — Он залпом допивает коктейль: — Заплатил бы, чтобы на это поглядеть!
18. Загадочная пепельница
В школе никто не желает мне зла.
Я говорю себе это каждое утро после очередного выпуска новостей, где нет ничего про землетрясения в Китае. Я повторяю это, торопясь с урока на урок. Я напоминаю себе об этом, когда прохожу мимо парня, который хочет меня убить, но вряд ли знает, кто я такой.
— Ты делаешь из мухи слона, — сказал папа. Может, он и прав, но это значит, что все-таки была «муха». В минуты просветления мне хочется дать самому себе затрещину за то, что выдумал такую глупость. Что вы думаете о человеке, для которого желание себя поколотить — признак просветления?
— Тебе нужен внутренний центр, — сказала бы мама. Она по уши в медитациях и веганстве — видимо, потому, что ненавидит зарабатывать деньги тем, что вычищает кусочки мяса у людей между зубов.
С центровкой, однако, легче сказать, чем сделать. Это я понял, когда однажды сходил на урок лепки из глины. У учителя горшки выходили как-то сами собой, но на самом деле требовалась огромная точность и сноровка. Нужно вдавить шарик глины точно в центр гончарного круга, прижать его посередине большим пальцем и медленно, равномерно расплющивать. Каждый раз, когда я брался за дело, уже на этом этапе заготовка теряла равновесие и расползалась в разные стороны. От моих попыток что-то исправить становилось только хуже: края рвались, стенки проваливались вовнутрь, и очередная «загадочная пепельница», как называл мои потуги учитель, отправлялась обратно в ведро с глиной.
Что же происходит, когда твой мир теряет равновесие, а ты совершенно не умеешь возвращать его обратно? Остается только принять неравный бой и ждать, пока стенки провалятся и твоя жизнь станет одной большой загадочной пепельницей.
19. Заргон расплывается
Мы с друзьями, Максом и Шелби, иногда собираемся вместе по пятницам после школы. Мы верим, что пишем компьютерную игру, но это тянется уже два года безо всякого ощутимого прогресса. Наверно, дело в том, что каждый из нас постоянно совершенствуется в своей области и нам постоянно приходится начинать заново, потому что предыдущие наработки кажутся нам детскими и недостойными профессионалов.
Макс — наша движущая сила. Он сидит у меня дома гораздо дольше, чем мои родители готовы его терпеть, потому что, хотя он компьютерный гений, у него дома стоит никчемный кусок железа, который отключается, стоит лишь прошептать в метре от него слово «графика».
Шелби отвечает за сюжет.
— Кажется, я поняла, в чем проблема сюжета, — говорит она сегодня днем. Мы слышим это почти каждый раз, когда собираемся поработать над игрой. — По-моему, не надо давать персонажу столько биоинтегрированного оружия. А то каждая битва — просто огромное кровавое месиво, скукота полная.
— Что плохого в кровавом месиве? — недоумевает Макс. — Я лично его обожаю.
Шелби с мольбой смотрит на меня, но не на того напала.
— Если честно, мне оно тоже нравится. Наверно, это потому, что мы мальчики.
Подруга испепеляет меня взглядом и швыряет мне несколько страниц переработанных описаний персонажей:
— Просто нарисуй их и дай им доспехи попрочнее, чтобы не каждый удар был смертельным. Особенно позаботься о Заргоне, у меня на него большие планы.
Я раскрываю свой блокнот.
— Разве мы не обещали друг другу, что немедленно прекратим, если начнем разговаривать, как геймеры? По-моему, наша сегодняшняя беседа — прямое доказательство того, что этот момент настал.
— Я тебя умоляю! Момент настал еще год назад, — возражает Шелби. — Если ты настолько недоразвитый, что тебя волнует, как нас называют всякие идиоты, мы всегда можем найти другого художника.
Мне всегда нравилось, что Шелби говорит то, что думает. Нет, между нами не было и не будет ничего такого. Этот поезд не только ушел, но и сошел с рельсов где-то по дороге. Мы слишком друг друга ценим, чтобы начинать что-то плести. К тому же тройная дружба дает нам некоторые преимущества. Например, мы с Максом можем расспросить Шелби о девочках, которые нам нравятся, или рассказать что-нибудь про парней, которые нравятся ей. Эта схема слишком хорошо работает, чтобы что-то менять.
— Слушай, — продолжает Шелби, — это же не дело всей нашей жизни, а просто развлечение. Несколько дней в месяц можно себе позволить расслабиться. Не могу сказать, чтобы это как-то мешало мне жить.
— Да, — встревает Макс, — потому что тебе мешает жить множество других вещей.
Подруга толкает его так сильно, что беспроводная мышь вылетает у него из рук и летит через всю комнату.
— Эй! — возмущаюсь я. — Если вы что-нибудь сломаете, родители заставят меня за это платить. Они зациклены на ответственности за свои поступки.
Шелби бросает на меня холодный, почти злой взгляд:
— Что-то не вижу, чтобы ты рисовал.
— Может, я просто жду порыва вдохновения. — И все же, не дожидаясь, пока меня посетит муза, я делаю глубокий вздох и вчитываюсь в описания персонажей. Потом перевожу взгляд на пустой лист блокнота.
Мои занятия живописью начались с того, что я не выносил пустого пространства. Увижу коробку — надо ее чем-нибудь набить. А стоит мне увидеть чистую страницу — и она обречена. Пустые страницы, вереща, молят, чтобы я вылил на них помои из своей головы.
Все началось с каляк-маляк. Потом пошли наброски, эскизы, а теперь дело дошло до рисунков. Или «произведений», как говорят раздутые от собственной важности личности, вроде ребят из моей группы по рисованию, которые ходят в беретах, как будто их головы слишком творчески мыслят и их надо прикрывать чем-то особенным. Мои собственные «произведения» состоят, главным образом, из комиксов — ну знаете, манга и прочее. Хотя в последнее время я все больше склоняюсь к абстракции — кажется, линии ведут меня, а не я их. Теперь что-то внутри заставляет меня рисовать, чтобы узнать, куда это заведет.
Я прилежно тружусь над эскизами персонажей Шелби, но меня гложет нетерпение. Как только в моей руке оказывается цветной карандаш, мне уже хочется бросить его и схватить другой. Я вижу отдельные линии, но не всю картину. Я обожаю рисовать персонажей для игры, но сегодня мой энтузиазм все время бежит на пару шагов впереди моих мыслей и за ним не угнаться.
Наконец я показываю Шелби набросок Заргона — новую и улучшенную месивоустойчивую версию командира армии.
— Очень небрежно, — замечает она. — Если ты собираешься дурачиться…
— Сегодня это все, на что я способен, понимаешь? Иногда у меня получается, иногда нет. — И, не удержавшись, я добавляю: — Может, это у тебя небрежные описания, а я рисую, как могу?
— Просто соберись, — просит она. — Ты всегда рисовал так… четко.
Я пожимаю плечами:
— Да? Стилю свойственно развиваться. Посмотри на Пикассо.
— Ну-ну. Когда Пикассо разработает компьютерную игру, я дам тебе знать.
Конечно, мы всегда переругиваемся, иначе нам было бы скучно. Но сегодня все иначе, потому что в глубине души я знаю, что Шелби права. Моя манера письма не развивается, а расплывается, и я не понимаю, почему.
20. Попугаи всегда улыбаются
Капитан вызывает меня к себе, хотя я старался держаться тише воды ниже травы.
— Парень, ты попал, — говорит штурман, когда я выхожу из каюты. — Попал-копал-катал-глотал — про капитана говорят, что он не раз заглатывал матросов целиком.
Я вспоминаю свой сон о Белой Пластиковой Кухне, хотя капитан там пока не появлялся.
Кабинет капитана расположен у самой кормы. Он говорит, что там ничто не мешает ему размышлять. Сейчас он, однако, не занят размышлениями. Его вообще нет в кабинете. Только попугай примостился на насесте между захламленным столом и глобусом, на котором не нарисован правильно ни один континент.
— Молодец, что пришел, молодец, что пришел, — повторяет попугай. — Садись, садись.
Я сажусь и жду. Попугай прогуливается взад-вперед по своей жердочке.
— Зачем меня сюда позвали? — спрашиваю я наконец.
— Вот именно, — отвечает птица. — Зачем позвали? Или, может быть, зачем — тебя? И зачем — сюда?
Я начинаю терять терпение:
— Капитан скоро придет? Если нет…
— Тебя позвал не капитан. А я, а я. — С этими словами попугай указывает наклоном головы на лежащий на столе лист бумаги. — Заполни, пожалуйста, анкету.
— Чем? У меня нет ручки. — (Птица перелетает на стол, пытается разгрести кучу бумаг и, не найдя ручки, выдирает сине-зеленое перо у себя из хвоста. Оно опускается на стол.) — Оригинально. Только чернил все равно нет.
— Обмакни его в деготь между досками, — советует попугай. Я послушно тянусь к ближайшей стене и прикладываю перо к черной массе меж двух планок: пустой стержень пера всасывает что-то темное. Меня бросает в дрожь от одного взгляда на эту жидкость. Заполняя анкету, я стараюсь, чтобы эта гадость не попала на кожу.
— Все должны это заполнять?
— Все.
— Обязательно отвечать на все вопросы?
— Обязательно.
— Зачем это нужно?
— Нужно.
Когда я заканчиваю, мы долго рассматриваем друг друга. Мне приходит в голову, что всегда кажется, будто птица добродушно ухмыляется, примерно как дельфины, и нельзя понять, что у нее на уме. Дельфин может лелеять планы вырвать тебе сердце или забить тебя до смерти своим длинным носом, как они делают с акулами, но тебе все время будет казаться, что он твой друг. Я снова вспоминаю дельфинов, которых нарисовал у сестры в комнате. Знает ли Маккензи, что они, возможно, хотят ее убить? Или, может, они уже ее убили?
— Как отношения с командой, с командой? — спрашивает попугай.
Я пожимаю плечами:
— Вроде неплохо.
— Расскажи мне что-нибудь, что можно использовать против них.
— Зачем бы это?
Птица издает свист, похожий на вздох:
— Какие мы сегодня несговорчивые! — Осознав, что ничего от меня не добьется, попугай перелетает обратно на насест. — Ну ладно, хватит, хватит. Пора на обед. У нас кускус и махи-махи.
21. Анкета члена экипажа
Пожалуйста, оцените данные утверждения по следующей шкале:
1. Абсолютно согласен.
2. Полностью согласен.
3. Точнее быть не может.
4. Совершенно верно.
5. Откуда вы знаете?
Иногда я боюсь, что корабль затонет.
1 2 3 4 5
Другие матросы прячут биологическое оружие.
1 2 3 4 5
Глоток энергетика — и я могу летать.
1 2 3 4 5
Я Бог, а боги не заполняют анкет.
1 2 3 4 5
Я с удовольствием провожу время в компании птиц с ярким опереньем.
1 2 3 4 5
Смерть не насыщает меня.
1 2 3 4 5
Мои ботинки жмут, а сердце на два размера меньше нужного.
1 2 3 4 5
Я верю, что все ответы лежат на дне морском.
1 2 3 4 5
Меня часто окружают одни бездушные зомби.
1 2 3 4 5
Иногда я слышу голоса интернет-магазинов.
1 2 3 4 5
Я могу дышать под водой.
1 2 3 4 5
Меня посещают видения о параллельных и/или перпендикулярных мирах.
1 2 3 4 5
Мне нужно больше кофеина. И немедленно.
1 2 3 4 5
Я чую мертвецов.
1 2 3 4 5
22. Матрас его не спас
Пока у нас дома травят термитов, мы с семьей на два дня уезжаем в Лас-Вегас. Всю дорогу я рисую в блокноте, меня укачивает, и я с трудом сдерживаю тошноту. В этом смысле я похож на всех остальных обитателей Вегаса.
Наша гостиница построена в виде тридцатиэтажной пирамиды, и лифты в ней ходят по диагонали. Лифты — гордость Лас-Вегаса. Тут и стеклянные стенки, и зеркальные, и хрустальные люстры, которые так трясутся и звенят, будто каждый подъем и спуск — целое землетрясение. Гостиницы все соревнуются между собой, кто быстрее доставит клиента из номера в казино. В нашей лифты даже оборудованы игровыми автоматами для тех, кому совсем уж невмоготу ждать.
Я почему-то нервничаю.
— Тебе нужно поесть, — предлагает мама. После еды ощущение не проходит.
— Тебе нужно поспать, — советует папа, как будто я ребенок; но все мы знаем, что дело не во сне.
— Тебе надо преодолеть свою застенчивость, Кейден, — не раз повторяют они оба. Проблема в том, что раньше я никогда не страдал от застенчивости, всегда был уверен в себе и открыт к общению. Они не знают — даже я пока еще не знаю — что с этого начинается что-то более серьезное. Пока на свет показалась только верхушка огромной черной пирамиды.
Родители полдня играют в казино, пока не решают, что проиграли достаточно денег. Потом они начинают ругаться и сваливать вину друг на друга:
— Ты не умеешь играть в очко!
— Я же говорил, что предпочитаю рулетку!
Всем нужно на кого-то свалить ответственность. Семейные пары ругают друг друга. Так проще. Ситуацию усугубляет еще и то, что мама умудрилась сломать левый каблук своих любимых красных туфель и ей пришлось хромать до гостиницы, потому что шлепать по улицам Вегаса босиком было бы крайне неразумно. Ходить по раскаленным углям и то не так больно.
Пока родители ищут утешение в спа-салоне, мы с Маккензи отправляемся гулять по бульвару, любуясь танцующим фонтаном «Белладжо». Меня немного напрягает гулять с сестрой, потому что она сосет свой любимый ядовито-голубой леденец. С ним она выглядит гораздо младше своих неполных одиннадцати, и я чувствую себя нянькой. К тому же, идти рядом с кем-то, у кого весь рот перемазан синим, тоже довольно неловко.
По пути я беру рекламу эскорт-услуг у неопрятных парней, раздающих ее всем желающим. Я не собираюсь звонить по указанным на визитке номерам, просто у меня что-то вроде коллекции. Как некоторые собирают бейсбольные карточки. Только на моих карточках изображены девушки в нижнем белье. Одна такая стоит целой команды высшей лиги!
Я вспоминаю, что одно из зданий, мимо которых мы проходим, некогда было отелем “MGM Grand” и когда-то давным-давно пережило страшный пожар. Испугавшись дурной славы, компания продала дом какой-то другой сети отелей и построила новую гостиницу — огромное святилище азартных игр, изобильное, как страна Оз. Старое здание теперь скрывается под другим названием. В том пожаре погибло много народу. Какой-то парень выпрыгнул с верхнего этажа на матрас, чтобы не сгореть заживо. Матрас его не спас.
Потом я начинаю думать о нашей гостинице: а вдруг она тоже загорится? Как выбраться из объятой пламенем стеклянной пирамиды, если нельзя открыть окно? Мои мысли носятся, как ненормальные. А что если какой-нибудь из этих немытых парней решит, что хватит с него раздавать рекламу и настало время для небольшого поджога? Я всматриваюсь в одного из них и вижу что-то такое в его глазах, что сразу понятно: он на такое способен. Мной овладевает сильное предчувствие, внутренний голос повторяет, что нельзя возвращаться в гостиницу. Потому что за мной наблюдают. Может быть, все они за мной следят. Кто знает, вдруг все эти замызганные парни работают вместе? И я не могу вернуться в гостиницу, потому что тогда она точно загорится. Так что я убеждаю Маккензи, ноющую, что натерла ногу, идти дальше, хотя и не объясняю, почему. Мне вдруг начинает казаться, что мой долг — защитить ее от этих ненормальных.
— Давай заглянем во «Дворец Цезаря», — предлагаю я. — Там должно быть круто.
Войдя внутрь, я немного успокаиваюсь. Вход охраняют огромные каменные центурионы, в доспехах и с копьями. И хотя они стоят тут просто для украшения, мне кажется, что они защитят нас от любых коварных поджигателей.
Внутри, среди магазинчиков с духами, бриллиантами, кожей и норковыми пальто, в нише стоит еще одна статуя. Это отличная копия «Давида» Микеланджело. В Лас-Вегасе кругом — отличные копии: Эйфелева башня, Статуя Свободы, пол-Венеции… Они подделали целый мир для вашего развлечения.
— Фу, почему тот парень голый? — спрашивает Маккензи.
— Не тупи, это же «Давид»!
— А… — К счастью, сестра не спрашивает: «Какой еще Давид?». Вместо этого она интересуется: — А что у него в руке?
— Праща.
— Что еще за праща?
— Такое оружие. По Библии, из нее он убил Голиафа.
— А… — говорит Маккензи. — Пойдем отсюда?
— Сейчас. — Я не готов уйти, потому что прикован к месту каменными глазами Давида. Его тело расслаблено, как будто он уже завоевал свое царство, но лицо полно скрытого беспокойства. Мне приходит в голову, что Давид был вроде меня. Тоже видел повсюду чудовищ, на которых в мире не хватит пращей.
23. Восемь с половиной секунд
К концу нашего первого дня в Вегасе родители успели немножко выпить.
Спор о том, кто больше проиграл, закончен. Они решили стать выше этого. В буквальном смысле.
Понимаете, в каждом отеле Вегаса есть своя фишка, а самая большая фишка на весь город — Стратосферная башня, в которой, по слухам, сто тринадцать этажей (хотя я уверен, что они измеряют этажи лас-вегасскими дюймами, способными меняться в размерах по прихоти владельца). Ее круглая стеклянная корона, венчающая длинный гладкий бетонный шпиль, выглядит впечатляюще. Лифтер утверждает, что тут самый быстрый лифт западной цивилизации. В этом городе все помешаны на лифтах!
В четырехэтажной короне расположены вращающийся ресторан и бар с живой музыкой. Посетители сидят в бархатных креслах и потягивают отсвечивающие неоном коктейли, от которых, кажется, исходит радиация. А еще здесь оборудовано что-то вроде парка развлечений. Один из аттракционов предлагает вам прицепиться к тросу и пролететь сто восемь этажей практически в свободном падении, не прихватив с собой вниз даже матраса. Зато с вами едет камера и записывает вашу предполагаемую попытку самоубийства, чтобы вы могли потом пережить эти восемь с половиной секунд в уюте и безопасности своей гостиной.
— Как вы на это смотрите? — спрашивает папа. — И никакой очереди!
Сначала мне кажется, что это шутка, но у него слишком блестят глаза. Папа редко напивается, но уж тогда он становится ходячей рекламой любых бредовых идей.
— Нет, спасибо, — отвечаю я и пытаюсь незаметно убраться подальше, но папа хватает меня и заявляет, что это надо сделать всей семьей. У него даже скидочные купоны есть. Два по цене одного. Четыре по цене двух. Такой шанс!
— Расслабься, Кейден! — призывает отец. — Отдайся вселенной! — Мой папа не застал лихих шестидесятых, но выпивка превращает его из добропорядочного республиканца в бродящего по Вудстоку хиппи. — Чего ты боишься? Это же абсолютно безопасно!
Прямо перед нами кто-то в синем комбинезоне и страховочном поясе прыгает в пустоту и исчезает внизу с концами. Люди аплодируют, и у меня начинают неметь пальцы.
— Интересно, кто-нибудь разбивался? — спрашивает у инструкторов какой-то бледный придурок с неоновым коктейлем и гогочет со своими тупыми друзьями: — Заплатил бы, чтобы на это поглядеть!
— Или мы прыгаем всей семьей, или не прыгает никто, — объявляет папа. Маккензи тут же начинает действовать мне на нервы и жаловаться, что я всегда отравляю ей жизнь. Мама только хихикает, потому что от нескольких порций «маргариты» она становится двенадцатилеткой в сорокалетнем теле.
— Давай, Кейден, — призывает папа. — Живи настоящим, парень! Ты будешь помнить это до конца жизни!
Ага. Все восемь с половиной секунд.
Я сдаюсь, потому что их трое на одного. Встретившись с папой взглядом, я вижу то же выражение, что и на лице того ненормального разносчика рекламы, который хотел поджечь нашу гостиницу. Что я знаю о своем отце? А что, если он состоит в каком-нибудь тайном обществе? А что, если вся моя жизнь была такой же подделкой, как тутошняя пародия на Венецию, а на самом деле все затевалось, чтобы заманить меня сюда и столкнуть с небоскреба? Кто эти люди? И хотя часть моего сознания знает, как глупо все это звучит, другая все равно подкармливает эти ужасные «А что, если?». Та самая часть меня, которая всегда заглядывает под кровать в поисках монстров после хорошего ужастика.
Прежде чем я успеваю понять, что происходит, нас уже одели в синие комбинезоны, и мы стоим на мостике, будто экипаж космонавтов, и вот уже сестра прыгает первой, чтобы показать, кто самая храбрая девочка на этой планете, а потом к тросу прицепляют маму, и она летит, и ее хихиканье перерастает в стремительно удаляющийся визг, и вот уже папа стоит за моей спиной, чтобы я прыгал перед ним, потому что мы оба знаем, что иначе я спущусь на лифте.
— Вот увидишь, будет забавно, — говорит он.
Но ничего забавного не будет, потому что то крошечное облачко безумия, которое находит на меня, когда я ищу монстров под кроватью, разрослось и простирает надо мной свои крылья, как ангел смерти над первенцами египетскими.
Сквозь стеклянную стенку Стратосферной короны с интересом смотрят хорошо одетые люди, жующие улиток и попивающие радиоактивные жидкости, и я вдруг понимаю, что вхожу в развлекательную программу. Как в цирке, все в глубине души надеются, что кого-то расплющит.
Мой страх — не просто бабочки в животе. Не выброс адреналина на вершине американских горок. Я точно — совершенно точно — знаю: они только притворяются, что цепляют меня к тросу. Что я непременно на огромной скорости впечатаюсь в асфальт. Правду можно прочитать в их глазах. Осознание этого убивает меня куда мучительнее, чем убило бы падение, так что я прыгаю, просто чтобы все закончилось.
Я кричу, кричу и лечу в бездонную пропасть, которая просто не может мне мерещиться — и все-таки через восемь с половиной секунд мой полет замедляется и меня ловят у подножия башни. То, что я еще жив, настолько удивительно, что меня всего трясет. Летящего следом за мной папу по пути тошнит — единственная моя победа за вечер, — но меня все равно не покидает невыносимое чувство, что я все еще стою на краю чего-то немыслимого и оно вот-вот засосет меня, как черная дыра.
24. Не думай, что она только твоя
Корабельная качка пробуждает меня от ночного кошмара, которого я уже не помню. Свисающий с низкого потолка каюты фонарь бешено раскачивается, отбрасывая пляшущие тени, которые поднимаются и опадают совсем как волны. Весь корабль жалобно скрипит, доски сжимаются и растягиваются, и кажется даже, будто вонючий деготь, которым они скреплены, стонет от натуги.
Штурман свешивается с верхней полки и смотрит на меня, совершенно не заботясь о том, что бушующее море вот-вот разломает корабль в щепки.
— Плохой сон? — интересуется он.
— Ага, — тоненько пищу я.
— Попал в Кухню?
Вопрос застает меня врасплох. Я никогда не рассказывал ему этого сна:
— Ты… знаешь о ней?
— Все мы иногда попадаем в Белую Пластиковую Кухню, — отвечает штурман. — Не думай, что она только твоя.
Я выхожу в коридор и с грехом пополам добираюсь до туалета. Кажется, что мои ноги прикованы к полу, а руки — к стенам. Если добавить к этому страшную качку, ничего удивительного, что поход растягивается на четверть часа.
Когда я наконец возвращаюсь в каюту, штурман скидывает мне истрепанный листок бумаги, весь испещренный изогнутыми линиями и стрелками.
— Выход, пароход, паровой, пора домой, — говорит он. — В следующий раз, когда попадешь в Кухню, возьми его с собой. Он укажет путь к выходу.
— Как я могу взять лист бумаги с собой в сон? — замечаю я.
— Тогда, — отвечает обиженный штурман, — я тебе не завидую.
25. У тебя нет разрешения
— Нарисуй меня, — приказывает попугай, глядя на мой блокнот. — Нарисуй меня.
Я не смею отказаться.
— Прими какую-нибудь позу, — прошу я. Он садится на перила, гордо подняв голову и распушив перья. Я не тороплюсь. Закончив рисовать, я показываю ему плод своего труда — рисунок дымящейся кучки экскрементов.
Несколько секунд он изучает листок и заявляет:
— Больше похоже на моего брата. Конечно, после того, как его съел крокодил.
Ему удается заставить меня улыбнуться. Так что я делаю второй набросок: попугай во всей красе, даже с повязкой на глазу.
Однако за нами наблюдал капитан, и, когда довольный попугай улетает прочь, он отбирает у меня карандаш и блокнот. Что ж, по крайней мере, моя рука все еще при мне. По слухам, у некоторых тут деревянные ноги просто потому, что однажды их застукали за игрой в футбол на палубе.
— У тебя нет разрешения на талант, — объясняет капитан. — Чтобы не обижать тех матросов, у которых его нет.
И хотя дар приходит, не спрашивая, разрешено ему или нет, я склоняю голову и прошу:
— Пожалуйста, сэр… можно мне иметь талант к рисованию?
— Я подумаю над этим. — Он разглядывает портрет попугая, морщится и выкидывает его за борт. Потом он берет в руки рисунок с экскрементами: — Очень точное сходство. — С этими словами он бросает за борт и его.
26. Всякие гадости
Наутро бармен зовет меня в воронье гнездо, чтобы смешать мой собственный коктейль. Сегодня никто не прыгает, поэтому народу почти нет.
— Эта смесь твоя и только твоя. — Он долго смотрит мне в глаза, пока я не киваю. Бармен снимает со шкафа какие-то бутылки и пузырьки — при этом его руки мелькают так быстро, что кажется, что у него их больше двух — и смешивает все в ржавом шейкере для мартини.
— Что в нем намешано? — спрашиваю я.
Бармен смотрит на меня так, как будто я сказал какую-то глупость. Или как будто глупостью было надеяться на ответ.
— Пряности, сладости и прочие гадости, — произносит он.
— А конкретнее?
— Говяжий хрящ и позвоночник черного таракана.
— Но у тараканов нет позвоночника, — замечаю я. — Они беспозвоночные!
— Именно. Поэтому его так сложно достать.
Снизу прилетает, хлопая крыльями, попугай и садится на барную стойку. При виде ее я вспоминаю, что мне нечем платить, и сообщаю это бармену.
— Не проблема, — отзывается тот. — Страховка все покроет.
Он наполняет коктейлем фужер для шампанского и вручает мне. Жидкость пузырится красным и желтым, но цвета не смешиваются. У меня в руках лавовая лампа.
— Выпей, выпей, — подает голос попугай. Наклонив голову, он смотрит на меня здоровым глазом.
Я делаю глоток. Вкус горький, но не совсем неприятный. Чувствуется легкая нотка бананов и миндаля.
— Пью до дна! — С этими словами я опрокидываю фужер в один глоток и ставлю пустой сосуд на стойку.
Попугай удовлетворенно склоняет голову:
— Великолепно! Будешь подниматься сюда дважды в день.
— А если я не хочу лазать в воронье гнездо?
— Тогда оно само залезет к тебе, — подмигивает попугай.
27. Немытые массы
Много лет назад мы с семьей поехали в Нью-Йорк. Поскольку все подходящие гостиницы были либо заняты, либо требовали в уплату продать душу, мы свернули с проторенной туристской тропы.
Наш отель располагался где-то в Квинсе, у черта на куличках. Район назывался Флашинг — «Смывной бачок». Отцы-основатели Нью-Йорка, как и большинство его жителей, отличались тонким чувством иронии.
В общем, нам приходилось всюду добираться на метро, и каждый раз нас ждали приключения. По-моему, однажды мы доехали аж до самого Статен-Айленда, а туда метро даже не ведет. У нас постоянно кончались деньги на карточках, которые худели каждый раз, когда мы проходили через турникеты, и папа оплакивал золотые времена жетонов, которые можно было просто высыпать в ладонь и пересчитать, на сколько поездок еще хватает.
Мама строго следила за правилами поведения в метро: литрами лей на себя антибактериальный ополаскиватель и никогда не встречайся ни с кем глазами.
Мы прожили там неделю, и всю эту неделю я изучал людей, всю эту немытую и недезинфицированную толпу. Я обнаружил, например, что ньюйоркцы никогда не поднимают головы, чтобы полюбоваться величественными небоскребами. Они быстро и ловко лавируют в плотной толпе, так редко сталкиваясь, будто на них на всех тефлоновое покрытие. А в метро, где нужно стоять столбом, пока тряский поезд идет от станции к станции, люди не только не встречаются глазами — каждый существует в собственном тесном мирке, как будто все надели невидимые скафандры. Это чем-то напоминает езду по автостраде, только здесь ваше личное пространство кончается от силы в сантиметре от одежды. Меня изумляло, что люди могут сосуществовать так тесно — тысячи людей могут находиться буквально в полудюйме от тебя — и все же в полной изоляции друг от друга. Я не мог себе этого представить. Теперь могу.
28. Хоровод красок
И вот наш дом избавлен от термитов, и чудеса Города грехов можно забыть, как страшный сон. Но дома ничуть не легче. Меня снедает потребность бесцельно бродить взад-вперед. Когда я не слоняюсь по дому, я рисую, а если не рисую, то размышляю — что снова заставляет меня блуждать и рисовать. Может, это остатки пестицидов так действуют.
Я сижу в столовой. Передо мной на столе разложены цветные карандаши, пастель и уголь. Сегодня я рисую карандашами, но так крепко в них вцепляюсь и так сильно нажимаю, что они постоянно ломаются. И не только кончики — дерево так и трещит. Я бросаю обломки через плечо, не отрываясь от занятия.
— Ты похож на безумного ученого, — замечает мама.
Я слышу ее слова секунд через десять. Отвечать уже поздно, я и не заморачиваюсь. Все равно я слишком занят. Мне надо вылить кое-что из головы на бумагу, прежде чем оно перекрутит мне извилины. Пока разноцветные линии не войдут мне в мозг, как нож в масло. Мои рисунки потеряли всякую форму. Теперь это просто наброски и наметки, случайные штрихи карандаша — и все же исполненные смысла. Не знаю, увидит ли в них кто-нибудь то, что вижу я. Но рисунки ведь должны что-то значить? Иначе откуда они берутся? Иначе почему голос в моей голове так упорно требует выплеснуть их наружу?
Карандаш цвета фуксии ломается. Я бросаю его и берусь за киноварный.
— Мне не нравится, — замечает Маккензи, проходя мимо с ложкой арахисового масла, которую она лижет, как леденец. — Мурашки по коже.
— Я рисую только то, что нужно. — Меня вдруг озаряет вспышка вдохновения: я макаю палец в ее ложку и провожу через весь лист охристую дугу.
— Мама! — вопит сестра. — Кейден рисует моим арахисовым маслом!
— И поделом, — отзывается мама. — Нечего перебивать аппетит.
Но, когда она выглядывает и кухни и видит, что я рисую, я чувствую ее беспокойство, как тепло от батареи — что-то еле ощутимое, но постоянное.
29. Я дружу с тарабарами
Я обедаю с друзьями. И все же меня тут нет. То есть, конечно, вот он я, но я не чувствую, что сижу с ними. Раньше я всегда без труда вливался в любую компанию, с которой проводил время. Некоторым, чтобы чувствовать себя в безопасности, нужна кучка приятелей, этакий защитный дружеский пузырь, из которого они редко вылезают. Я таким никогда не был и всегда свободно бродил от стола к столу, от компании к компании. Качки, ботаны, хипстеры, рокеры, скейтеры… Все они считали меня своим, как будто я хамелеон. Тем более странно обнаружить, что я оказался наедине с собой, даже сидя с приятелями.
Друзья уплетают обед и смеются над чем-то, чего я не услышал. Не то чтобы я намеренно отгораживаюсь от них, мне просто никак не удается включиться в разговор. Их смех доносится издалека, как будто я заткнул уши ватой. Это случается все чаще и чаще. У меня такое ощущение, что они говорят даже не по-английски, а на каком-то своем тарабарском наречии. Все мои друзья — тарабары. Обычно я им подыгрываю и смеюсь вместе со всеми, чтобы казалось, что я один из них. Но сегодня у меня нет настроения прикидываться. Мой приятель Тейлор, чуть повнимательнее остальных, замечает мой отсутствующий вид и похлопывает меня по руке:
— Земля — Кейдену Босху. Парень, ты где?
— Вращаюсь вокруг Урана, — отзываюсь я. Все вокруг смеются и долго подкалывают меня по-тарабарски — я снова отключился.
30. Мушиный полет
Пока экипаж занят делом — беготней по палубе безо всякой видимой цели, капитан стоит у штурвала и смотрит на нас. Как проповедник, он кормит нас своим собственным сортом мудрости:
— Благословляйте судьбу, — учит капитан. — И горе вам, если она не благословит вас в ответ!
Попугай следит за командой: садится каждому на плечо или на макушку, сидит так несколько секунд и перелетает дальше. Интересно, что он задумал.
— Сжигайте мосты, — продолжает капитан. — Желательно, еще до того, как пройдете по ним.
Штурман сидит на протекающей бочке с какой-то дрянью: раньше там была еда, но, судя по запаху, она успела разложиться на составные элементы. Он прокладывает курс, наблюдая за роящимися вокруг бочки мухами.
— Их полет укажет путь еще точнее звезд, — объясняет он. — Потому что у навозных мух отличный слух и фасеточные глаза.
— И какой с них толк? — отваживаюсь спросить я. Штурман смотрит на меня так, как будто ответ очевиден:
— Глаза-фасетки обманут редко.
Кажется, я понял, почему они так хорошо ладят с капитаном.
Пока я слоняюсь по палубе, попугай садится мне на плечо:
— Матрос Босх! Держись, держись! — Он заглядывает мне в ухо своим единственным глазом и удовлетворенно кивает головой: — Еще на месте. Повезло, повезло.
Наверно, он про мой мозг.
Птица уже улетела проверять уши другого матроса. Я слышу низкий разочарованный свист: то, что попугай нашел или не нашел между ушами парня, его не радует.
— Бояться нужно только страха, — вещает капитан, — ну и людоедов иногда.
31. Это все, чего они стоят?
Хотя пестициды из дома уже выветрились, термиты не идут у меня из головы. Если говорят, что от антибактериального мыла появляются сверхбактерии, то почему бы у нас дома не завестись сверхтермитам? Я сижу с блокнотом в кресле-качалке стиля нью-эйдж, оставшемся с тех времен, когда мама кормила нас с Маккензи грудью. Должно быть, у меня с тех пор остались какие-то инстинкты, потому что, раскачиваясь в нем, я чувствую себя немного спокойнее и комфортнее — хотя, слава богу, воспоминание о грудном молоке затерялось где-то в потоке времени.
Сегодня я почему-то не могу успокоиться. У меня в голове копошатся какие-то все более противные создания. Я рисую их, надеясь таким образом выкинуть сверхтермитов из головы.
В какой-то момент я поднимаю глаза: рядом стоит мама и наблюдает за мной. Не знаю, сколько она уже здесь. Снова опустив взгляд, я вижу, что лист остался чистым. Я ничего не нарисовал. Я листаю блокнот, чтобы, быть может, отыскать свежий рисунок на предыдущей странице, но там его тоже нет. Термиты забрались ко мне в голову и просто так не вылезут.
Маму, должно быть, беспокоит выражение моего лица:
— Пенни за твои мысли!
Я не хочу делиться с ней своими мыслями и начинаю придираться к словам:
— А что, это все, чего они стоят? Пенни, не больше?
— Кейден, это просто так говорится, — вздыхает мама.
— Значит, узнай, кто это придумал, и сделай поправку на инфляцию.
Мама качает головой:
— Только ты на такое способен, Кейден. — И она оставляет меня наедине с мыслями, которые я не хочу так дешево продавать.
32. Меньше чем ничего
Я где-то читал, что пенни скоро вообще выведут из оборота, потому что на них не купить ничего, кроме чужих мыслей. Суммы на банковских счетах округлят до пятака. Фонтаны начнут выплевывать медяшки обратно. Издадут закон, по которому все цены будут оканчиваться на ноль или на пять — и никаких других цифр. Вот только эти цифры все равно существуют, даже если все это отрицают.
Мне вспоминаются жетоны метро, никому не нужные с тех пор, как Нью-Йорк решил перейти на магнитные карты. Никто не знал, что с ними делать. Жетонов было столько, что хватило бы на целую драконью сокровищницу, вот только такая гора олова не нужна даже невезучему младшему брату Смауга; а недвижимость в Нью-Йорке стоит столько, что потребовались бы астрономические суммы, чтобы хранить их на складе. Спорю на что угодно, что правительство просто заплатило мафии, чтобы та сбросила жетоны в Ист-Ривер вместе с телом менеджера, который решил, что магнитные карточки в метро — хорошая идея.
Если пенни совсем обесценится, выходит, наши мысли будут стоить даже меньше, чем ничего. Мне грустно думать о том, как миллионы медных кружочков пропадают в желтой воронке. Интересно, куда они отправятся потом. Мысли не могут исчезать просто так.
33. Слабость покидает тело
Я решаю попробовать записаться в команду по легкой атлетике, чтобы меньше предаваться праздным размышлениям и поддержать связь с остальным человечеством. Папа просто счастлив. Он явно про себя отмечает это как переломный момент моей жизни, конец трудного периода. По-моему, он так этого хочет, что не замечает, что мое поведение не стало менее странным — но когда папа верит, что мне лучше, я тоже начинаю в это верить. Забудьте о солнечных батареях — научиться бы добывать электричество из отказа признавать очевидное, и энергии хватит еще на много поколений.
— Ты всегда быстро бегал, — замечает отец. — С твоими длинными ногами легко освоишь бег с препятствиями.
Сам папа в мои годы играл в школьной сборной по теннису. У нас сохранились его фотографии: смешные обтягивающие адидасовские шорты и собранные повязкой длинные волосы, большую часть которых с тех пор смыло в канализацию.
— Тренер хочет, чтобы мы всюду ходили пешком или бегали, — говорю я родителям и начинаю ходить пешком в школу и обратно. На ногах появляются мозоли и болячки, все время ноют щиколотки.
— Это правильная боль, — говорит папа и цитирует какого-то знаменитого тренера: — Боль означает, что слабость покидает тело.
Мы отправляемся купить дорогие кроссовки и хорошие носки. Родители обещают прийти на мои первые соревнования, даже если им придется отпроситься с работы. Все это было бы прекрасно, если бы не одно «но». Я так и не вошел в команду.
Сначала я даже не врал. Я действительно ходил на тренировки, но всего три дня. Как бы ни старался, я просто не мог ощутить себя частью команды. В последнее время вокруг меня какая-то защитная воздушная прослойка, вроде как в метро. Когда мне приходится много взаимодействовать с другими людьми, как в команде, она становится только толще. Папа всегда учил меня не быть дезертиром, но покинуть что-то, чему никогда не принадлежал, — это же не дезертирство?
Теперь после школы я не бегаю, а хожу. Раньше ходьба была просто способом попасть из пункта А в пункт Б, теперь же она стала не только средством, но и целью. Точно так же, как меня всегда тянуло заполнить чистый лист рисунками, теперь я не могу смотреть на свободный тротуар и не заполнить его собой. Я хожу часами напролет, от этого все мозоли и ноющие мышцы. И я наблюдаю. Точнее, не столько наблюдаю, сколько чувствую. Цепочки связей между прохожими, между сидящими на деревьях птицами. Все это что-то значит, даже если я единственный, кто может разгадать это значение.
Однажды я заявляюсь домой, два часа пробродив под дождем, продрогший до костей и в насквозь мокрой толстовке.
— Я поговорю с этим вашим тренером, — решает мама, наливая мне горячего чаю. — Он не должен заставлять вас бегать в такой ливень.
— Мам, не надо! — прошу я. — Я не ребенок! Вся команда тренируется в любую погоду, мне не нужно особое отношение.
Интересно, когда я успел так хорошо научиться обманывать.
34. За ее спиной
— Кейден, — подзывает меня капитан, — тебе предстоит показать, из какого теста ты слеплен и подходишь ли для великой миссии. — Он кладет мне руку на плечо и до боли сжимает его, а потом показывает на нос корабля:
— Видишь бушприт? — Он указывает на торчащий вперед отросток вроде мачты, похожий на нос уже пару раз совравшего Пиноккио. — Солнце опалило его, а море просолило. Настало время его отполировать. — Он вручает мне тряпку и банку политуры. — За дело, парень! Если ты справишься и не погибнешь, то войдешь в круг избранных.
— Мне и вне его неплохо, — отзываюсь я.
— Ты не понял, — сурово произносит капитан. — У тебя нет выбора. — Видя, что я не спешу браться за дело, он рычит: — Ты поднимался в воронье гнездо! Ты совершал там гнусные возлияния! По глазам вижу! — Я встречаюсь взглядом с сидящим на его плече попугаем, и птица качает головой: мол, держи рот на замке. — Не лги мне, мальчишка!
Я и не вру. Вместо этого я замечаю:
— Сэр, если вы хотите, чтобы я все сделал как надо, дайте мне тряпку побольше и ведро поглубже.
Капитан еще секунду испепеляет меня взглядом, потом разражается громовым хохотом и приказывает другому матросу обеспечить меня всем необходимым.
К счастью, море спокойно. Нос только слегка покачивается в такт волнам. У меня нет ни веревки, ни какой-либо другой страховки. Мне предстоит залезть на самый кончик огромного бруса и полагаться только на собственную цепкость: одно неверное движение — и я свалюсь в воду, меня утянет под корабль и располосует о покрытое рыбами-прилипалами днище.
С тряпкой с одной руке и ведром в другой, я лезу вперед, обнимая бушприт ногами, чтобы не рухнуть в бездонную синеву. Единственный способ как-то справиться с задачей — начать с самого дальнего конца и постепенно двигаться назад, потому что полированная поверхность слишком скользкая, чтобы на ней удержаться. Так что я осторожно добираюсь до верхушки бруса и принимаюсь за работу, стараясь не думать о том, что ждет внизу. Руки ноют от тяжелой работы, ноги — от крепкой хватки. Кажется, это длится вечность, но вот наконец я у самого носа.
Я осторожно разворачиваюсь лицом к кораблю. Капитан широко улыбается:
— Сработано на совесть! Теперь спускайся, пока море или какое-нибудь его порождение не сожрало твою частично бесполезную задницу. — С этими словами он уходит, радуясь, что достаточно меня помучил.
То ли успех вскружил мне голову, то ли море злится, что не получило меня, но, когда я пытаюсь перебраться на нос, корабль неожиданно подбрасывает набежавшей волной. Я теряю равновесие и соскальзываю с бушприта.
Тут бы мне и конец пришел, но кто-то ловит меня, и я вишу на одной руке прямо над бушующими волнами.
Я поднимаю глаза, чтобы узнать, кто же спас мне жизнь. Держащая меня рука бурого цвета и совсем не похожа на живую плоть. Она какая-то пепельная, с грубыми, твердыми пальцами. Проследив глазами, откуда выходит рука, я вижу, что меня держит статуя — деревянная женщина, вырезанная на носу под бушпритом. Я не знаю, пугаться мне или благодарить судьбу — и вдруг перестаю бояться, осознав, как она прекрасна. Деревянные волны ее волос уходят в корабельные доски. Ее идеальное тело вырастает из носа галеона, как будто нет ничего естественнее. Ее лицо не столько знакомо мне, сколько напоминает девушек, которых я видел в своих потаенных фантазиях. Девушек, одна мысль о которых заставляет меня покраснеть.
Фигура изучает меня, висящего у нее в руке, темными, как красное дерево, глазами:
— Следовало бы тебя бросить, — произносит она. — Ты смотришь на меня, как на вещь.
— Но ты и есть вещь, — замечаю я. Если я хочу выжить, этого не следовало бы говорить.
— И что с того? Мне не нравится, когда ко мне относятся подобным образом.
— Спаси меня! Пожалуйста! — прошу я. Мне стыдно, что приходится умолять, но выбора нет.
— Я над этим думаю.
Фигура крепко меня держит: пока она думает, я точно не упаду.
— За моей спиной много всякого происходит, не правда ли? — спрашивает она. Поскольку весь корабль за ее спиной, я не могу этого отрицать. — Они плохо обо мне отзываются? Капитан и его птица? Матросы и их засевшие в трещинах чудовища?
— Они о тебе вообще не говорят, — отвечаю я. — По крайней мере, при мне.
Ей не нравится мой ответ:
— Воистину, с глаз долой — из сердца вон, — произносит она с липкой горечью дубового сока и продолжает рассматривать меня. — Я сохраню тебе жизнь, — произносит наконец статуя, — если ты пообещаешь рассказывать мне обо всем, что творится за моей спиной.
— Обещаю.
— Очень хорошо. — Она сжимает мою руку еще крепче — там будет огромный синяк, но мне все равно. — Тогда навещай меня, чтобы скрасить мое существование. — Она ухмыляется: — Может быть, однажды я позволю тебе полировать меня, а не только бушприт.
Она начинает раскачивать меня, как маятник, и наконец закидывает на нос. Я больно шлепаюсь на палубу.
Я оглядываюсь. Рядом никого нет. Каждый предается своей собственной одержимости. Я решаю сохранить нашу встречу в тайне. Может быть, деревянная статуя окажется союзником, когда мне понадобятся союзники.
35. Необычный круг подозреваемых
Команда, достойная великой миссии, наконец набрана. Мы, полдюжины человек, собираемся в картографической комнате — своего рода библиотеке, как и его кабинет, заваленной свитками карт, на части из которых успел уже отметиться штурман. Вокруг заляпанного чернилами стола — шесть стульев. Со мной сидят штурман и девочка в жемчужном ошейнике с гримасой ужаса на лице. Напротив расположились еще одна девушка с волосами синее моря на Таити, парень постарше с лицом неудачника, которое Бог забыл снабдить скулами, и непременный жиртрест.
Во главе стола стоит капитан. У него нет стула. Так и задумано. Он возвышается над нами. Мерцающая за спиной капитана лампа отбрасывает на стол его тень в виде дрожащей кляксы, более-менее повторяющей движения капитана. Попугай примостился на груде свитков, запустив когти в пергамент.
Карлайл, уборщик, тоже тут. Сидит на стуле в углу и обстругивает ручку своей швабры, как будто хочет превратить ее в очень тонкий тотемный столб. Он наблюдает за всеми, но первое время помалкивает.
— Мы качаемся на волнах, таящих неизведанное, — начинает капитан. — В темной, дробящей кости глубине скрываются горы загадок… Но все вы знаете, что нас больше занимают не горы, а долины. — На этих словах его единственный глаз уставился на меня. Я понимаю, что он смотрит на всех нас, но мне все равно кажется, что он источает всю эту пиратскую поэзию ради меня одного. — Да-да, долины и впадины. Особенно одна — Марианская. И то место в ее холодной глубине, которое называется Бездной Челленджера.
Попугай садится ему на плечо.
— Наблюдали за вами мы с капитаном, — произносит птица. Сегодня она говорит, как мастер Йода.
— Действительно, мы тщательно изучали вас, — подхватывает капитан, — и с гордостью убедились, что именно вы достойны играть важнейшую роль в нашей миссии.
Я закатываю глаза при виде его попыток косить под пирата. Наверняка он даже пишет все через тройное «р».
На мгновение все замолкают. Из угла, не прекращая обстругивать ручку швабры, подает голос Карлайл:
— Конечно, я всего лишь муха на стене, но, по-моему, вам шестерым не помешало бы поделиться своими мыслями.
— Говорите, — приказывает попугай. — Говорите, не томите, все, что знаете про впадину, скажите!
Капитан ничего не говорит. Похоже, его немного раздражает, что инициативу перехватили попугай и уборщик. Он гордо скрещивает руки на груди и ждет, пока кто-нибудь подаст голос.
— Ладно, я буду первой, — говорит девочка в жемчужном ошейнике. — Там глубоко, темно и страшно, а еще жуткие чудовища, о которых я даже говорить не хочу… — И она рассказывает о монстрах, про которых никто не хочет слышать, пока ее не перебивает вечный жиртрест:
— Нет! — возражает он. — Самые страшные чудища не на дне впадины, они охраняют подходы к ней! И растерзают тебя прежде, чем ты спустишься туда!
Девочка в ошейнике, которая раньше заявляла, что не хочет об этом говорить, очевидно, все же хотела об этом говорить, потому что теперь она страшно недовольна, что ее перебили. Всеобщее внимание обращается на толстого парня.
— Продолжай! — приказывает капитан. — А вы все слушайте.
— Ну… монстры не подпускают людей к впадине, убивая и поедая всех, кто подойдет поближе. Не съест один — значит, проглотит другой.
— Отлично! — произносит капитан. — Ты умеешь рассказывать предания.
— Сказителем! — кричит попугай. — Быть ему сказителем!
— Тут все ясно, — соглашается капитан. — Назначаю тебя знатоком преданий.
Толстячок напуган:
— Но я ничего в этом не смыслю! Я просто вспомнил ваши речи!
— Тогда учись. — Капитан снимает с полки, которой секунду назад там не было, фолиант размером с большой словарь и бросает на стол перед носом бедного парня.
— Спасибо, что поделились, — подает голос Карлайл, стряхивая с ножа опилки.
Капитан поворачивается к синеволосой девочке — ее очередь внести свою лепту. Говоря, она смотрит куда-то вбок, как будто нежелание смотреть в глаза — уже бунт против власти:
— Там должно быть затонувшее сокровище или что-нибудь такое. Иначе зачем мы туда вообще плывем?
— Это так, — подтверждает капитан. — Все затонувшие сокровища стремятся к самой низкой точке. Золото, бриллианты, изумруды и рубины, поглощенные жадным морем, влачатся затем его мокрыми щупальцами по дну и падают в Бездну Челленджера. Море собирает королевскую дань, не трудясь сначала выигрывать войну.
— Война-вина-визы-призмы-жизни, — подает голос штурман. — Во впадине живут неизвестные науке формы жизни и ждут своего исследователя.
— И кто же этот исследователь? — интересуется парень без скул.
Капитан поворачивается к нему:
— Ты задал вопрос — ты и предскажешь ответ. — Он обращается к попугаю: — Принеси ему кости.
Птица пересекает комнату и возвращается с кожаным мешочком в клюве.
— Мы назначим тебя пророком, и ты будешь гадать для нас по костям, — продолжает капитан.
— Вот, — объявляет попугай, — кости моего папаши.
— Мы съели его в одно прекрасное Рождество, — добавляет капитан, — когда никто не хотел быть индейкой.
Я сглатываю и вспоминаю Белую Пластиковую Кухню. Капитан поворачивается ко мне: оказывается, все остальные уже высказались. Я обдумываю услышанное и начинаю злиться. Единственный глаз капитана налился кровью, а попугай кивает головой в ожидании новой порции ерунды в добавление к тому, что он уже услышал.
— Марианская впадина, — начинаю я, — глубиной почти семь миль. Это самая глубокая точка Земли. Расположена к юго-западу от острова Гуам, которого даже нет на вашем глобусе.
Капитанский глаз открывается так широко, что кажется — там вовсе нет век.
— Продолжай.
— Впервые исследована Жаком Пикаром и лейтенантом Доном Уолшем в 1960 году на батискафе под названием «Триест». Они не нашли ни монстров, ни сокровищ. Даже если там что-то такое есть, вам дотуда не добраться без батискафа — огромного колокола из железа со стенками толщиной не меньше шести дюймов. Но это судно — просто старый парусник, поэтому я сильно сомневаюсь, что у нас на борту имеется такая техника. Так что все мы просто теряем время.
Капитан скрещивает руки:
— Да ты просто ходячий анахронизм. И почему ты во все это веришь?
— Потому что я делал об этом доклад. Заметьте, получил за него «А».
— Верится с трудом. — Он обращается к Карлайлу: — Уборщик! Этот матрос только что заработал «F». Приказываю выжечь ее у него на лбу.
Пророк хмыкает, сказитель стонет, а все остальные пытаются понять, пустая ли это угроза или сейчас будет весело.
— Все свободны, — произносит капитан, — кроме нашего наглого двоечника.
Все спешат наружу, штурман по пути кидает на меня сочувствующий взгляд. Карлайл куда-то убегает и тут же возвращается с клеймом, уже раскаленным докрасна, как будто кто-то предусмотрел все заранее. Два безымянных пирата прижимают меня к переборке, и мне никак не удается вырваться.
— Прости, парень, — говорит Карлайл с клеймом в руках. Я за два фута чувствую исходящий от нее жар.
Попугай улетает, не желая этого видеть, а капитан, прежде чем отдать приказ, наклоняется ко мне. Я чую запах его дыхания — несвежее мясо, вымоченное в роме.
— Это не тот мир, к которому ты привык, — говорит он.
— Тогда что это за мир? — спрашиваю я, не позволяя себе бояться.
— А ты не знаешь? «Мир смеха, мир слез». — Капитан приподнимает повязку на глазу — под ней зияет ужасная дыра, заткнутая персиковой косточкой. — По большей части слез.
И он делает Карлайлу знак поставить мне «F» за доклад.
36. Без нее мы погибнем
Заклеймив меня, капитан тут же становится мягким и деликатным. Похоже, ему даже стыдно, хотя прощения он не просит. Он сидит у моей постели и смачивает рану водой. Иногда заглядывают Карлайл и попугай — но ненадолго. Они удаляются, едва завидев капитана.
— Это все птица виновата, — говорит он. — А еще Карлайл. Они вдвоем забивают тебе голову всякой ерундой, стоит мне отлучиться.
— Вы никогда не отлучаетесь, — напоминаю я. Он никак не реагирует и снова смачивает мне лоб.
— Проклятые вылазки к вороньему гнезду тоже не идут тебе на пользу. Долой выпивку — за борт дьявольское зелье! Попомни мои слова, от этих чертовых смесей ты сгниешь изнутри!
Я не говорю ему, что это попугай настоял, чтобы я выпил.
— Ты поднимаешься туда, чтобы влиться в команду, — продолжает капитан. — Я тебя понимаю. Лучше всего выплескивай эту гадость за борт, когда никто не смотрит.
— Буду иметь в виду. — Я вспоминаю одинокую девушку, украшающую нос: она назначила меня своими глазами и ушами на корабле. Думается, если капитан хоть когда-нибудь отвечает на вопросы прямо, то сейчас самое время попробовать его расспросить, пока ему стыдно за пылающую отметину у меня на лбу. — Когда я лазал на бушприт, я нашел статую. Она очень красива.
— Подлинный шедевр, — кивает капитан.
— Моряки верят, что такие фигуры защищают корабль. Что вы об этом думаете?
Капитан глядит на меня с любопытством, но без подозрения:
— Это она тебе сказала?
— Она деревянная, — быстро говорю я. — Как она могла что-нибудь сказать?
— Ну да. — Капитан накручивает на палец бороду и произносит: — Она защитит нас от опасностей, которые начнутся, когда мы подплывем к впадине. От чудовищ, навстречу которым мы плывем.
— Она имеет над ними власть?
Капитан осторожно выбирает слова:
— Она наблюдает. Она видит то, чего никто больше не видит, ее видения гуляют по кораблю и помогают ему выдерживать атаки. Она — наш талисман, а ее взгляд способен зачаровать любое морское чудище.
— Хорошо, что мы под ее защитой, — замечаю я. Лучше больше не спрашивать, чтобы не вызвать подозрений.
— Без нее мы погибнем, — говорит капитан и поднимается на ноги. — Утром жду тебя на перекличке. И никаких жалоб! — С этими словами он покидает каюту, по пути кинув мокрую тряпку штурману, который явно не расположен со мной нянчиться.
37. Слепой на третий глаз
Голова раскалывается, как будто мой лоб прожгли насквозь. Я не могу сосредоточиться на домашнем задании или на чем-нибудь еще. Боль приходит и уходит, а потом возвращается снова и становится еще чуть сильнее. Чем больше я думаю, тем сильнее болит голова, а в последнее время мои мозги постоянно перегружены. Чтобы облегчить боль, я постоянно хожу принять душ — так поливают водой перегретый двигатель. После третьего или четвертого душа обычно становится полегче.
Сегодня, в очередной раз выйдя из душа, я спускаюсь к маме попросить аспирина.
— Ты ешь слишком много аспирина, — замечает она и протягивает мне баночку парацетамола.
— Гадость! — говорю я.
— Зато помогает при лихорадке.
— Меня не лихорадит. У меня на лбу растет чертов глаз!
Мама смотрит мне в лицо, пытаясь понять, серьезно ли я. Я не выдерживаю:
— Шутка, шутка.
— Ясное дело. — Мама отворачивается. — Я просто смотрела, как ты морщишь лоб. От этого голова и болит.
— Можно мне аспирина?
— Как насчет адвила?
— Давай. — Он обычно помогает, хотя, когда лекарство перестает действовать, я становлюсь дико раздражительным.
Я отправляюсь в ванную с бутылкой «Mountain Dew» и глотаю три таблетки, слишком злой, чтобы ограничиться положенными двумя. Я замечаю в зеркале складки на лбу, о которых говорила мама, пытаюсь их разгладить, но не могу. Мое отражение выглядит обеспокоенным. Беспокоюсь ли я? Вроде бы, нет, но мои эмоции стали такими жидкими, что спокойно перетекают друг в друга, а я и не замечаю. Теперь я понимаю, что все-таки беспокоюсь. О том, что я беспокоюсь.
38. А вот и хоботок!
Мне снится сон, в котором я свисаю с потолка. Мои ноги на несколько дюймов не достают до пола. Впрочем, поглядев вниз, я понимаю, что у меня нет ног. Мое туловище удлинилось, утончилось и извивается, как будто я червяк, подвешенный кем-то высоко над землей. На чем, кстати, меня подвесили? Похоже, я попал в какую-то сеть органического происхождения. В густую, липкую паутину. Меня передергивает при мысли о том, кто мог такое соткать.
Я могу шевелить руками, но сдвинуть их на дюйм — такое нечеловеческое усилие, что дело того не стоит. Кажется, я здесь не один, но остальные висят сзади, так что их не видно даже боковым зрением.
Вокруг темно — хотя точнее было бы сказать: бессветно. Как будто понятия света и тьмы еще не возникли и все вокруг равномерно окрашено темно-серым. Интересно, не так ли выглядела и вселенская пустота перед началом всего? В этом сне нет даже Белой Пластиковой Кухни.
Из бессветия вылетает попугай и с важным видом направляется ко мне. Здесь мы одного роста. Непривычно и страшно видеть птицу таких габаритов — пернатого динозавра с клювом, способного в один присест откусить мне голову. Он оглядывает меня со своей вечной ухмылкой и, похоже, доволен моим безвыходным положением.
— Как себя чувствуешь? — спрашивает он.
— Как будто я жду, чтобы кто-то высосал из меня кровь, — пытаюсь сказать я, но получается только: — Жду.
Попугай смотрит на что-то за моим плечом. Я пытаюсь обернуться, но не могу пошевелиться.
— А вот и хоботок! — произносит птица.
— Какой еще хоботок? — спрашиваю я, запоздало понимая, что лучше бы не знать.
— Он ужалит тебя. Ты почувствуешь только боль от укуса, а потом заснешь.
И правда — меня сильно и больно жалят. Я не могу сказать, куда именно — в спину? в бедро? в шею? Потом я понимаю: всюду одновременно.
— Ну вот, не так уж и больно, а?
Я даже не успеваю как следует испугаться, когда яд начинает действовать и мне становится наплевать. Вообще на все. Я вишу в абсолютной гармонии с миром, и меня медленно поглощают.
39. Созвездие «Скантрон»
У нас контрольная по естествознанию, к которой я впервые в жизни не готовился. Мне приходит в голову, что мне не надо ее писать, потому что я знаю больше учителя. Гораздо больше. Я знаю вещи, которых нет в учебнике. Мне понятно устройство любого организма вплоть до клеточного уровня. Потому что я до этого додумался. Я знаю, как устроена Вселенная. Меня распирает от знаний. Как можно держать столько всего в голове и не взорваться? Теперь-то понятно, откуда все эти головные боли. Я не могу описать словами свои знания. Слова бесполезны. Зато я могу нарисовать. Уже пробовал. Но нужно понимать, кому можно показывать, что я знаю, а кому нет. Не все хотят, чтобы знания распространялись.
— У вас сорок минут. Пожалуйста, рассчитывайте свое время.
Я хмыкаю. В словах учителя есть что-то смешное, но я не могу объяснить, что именно.
Едва получив бланк «Скантрон»[2] и пробежав его глазами, я понимаю, что на бумаге не настоящий тест. Истинное задание лежит где-то глубже. То, что я не могу сконцентрироваться на вопросах, ясно указывает, что нужно искать другой смысл.
Я беру карандаш и начинаю закрашивать кружочки на бланке — и мир исчезает. Время исчезает. Я нахожу в рядах одинаковых кружочков скрытые взаимосвязи. Вот он, ключ ко всему! И вдруг…
— Карандаши на стол! Время вышло. Сдавайте работы.
Сорок минут прошли незаметно. Я оглядываю обе стороны бланка и вижу невероятные созвездия, которых не найдешь на небесах и в которых больше смысла, чем в звездах нашего неба. Осталось только, чтобы кто-то соединил точки.
40. Ад на плаву
Девочку с голубыми волосами назначили хранительницей сокровищ и выдали ей сундук торговых деклараций с затонувших кораблей. Ее задача — читать их в поисках сведений об ожидающих нас сокровищах, отыскивая их в списках грузов. Кажется, не так уж и плохо, вот только все страницы разорваны на мелкие клочки и их надо еще склеить. Бедняжка трудится над этим день и ночь.
Пухлый парень, которого теперь все зовут сказителем, пытается почерпнуть хоть что-нибудь из огромного фолианта, который капитан ему всучил. Увы, вся книга написана рунами языка, который мне кажется либо мертвым, либо вымышленным.
— Это ад на земле! — заявляет расстроенный сказитель. Попугай, успевающий слышать что угодно чуть ли не до того, как это звучит вслух, поправляет: поскольку земли даже с вороньего гнезда не видно, лучше было бы назвать ситуацию «адом на плаву».
Девочка в ошейнике отвечает за поднятие боевого духа — что странно, сама-то она всегда мрачнее тучи:
— Мы все умрем, и это будет больно, — не раз повторяла она, хотя каждый раз ей удавалось подобрать новый синоним. Тоже мне боевой дух.
Парень с мешочком костей неплохо навострился предсказывать будущее. Он повсюду таскает останки попугайского папаши, готовый по первому слову капитана разложить их и выдать пророчество.
Повелитель костей признается мне, что большую часть предсказаний он выдумывает, но говорит достаточно туманно, чтобы ему поверил каждый, кому этого действительно хочется.
— Почему ты так уверен, что я тебя не выдам? — интересуюсь я.
Он улыбается:
— Я легко могу напророчить, что матрос, которому на роду написаны слава и богатство, швырнет тебя за борт.
После чего, конечно, дни мои сочтены. Должен признаться, этот парень не дурак.
Штурман занят тем же, чем и всегда. Прокладывает курсы и ищет, чему бы довериться, чтобы добраться до впадины и вернуться назад.
— На тебя у капитана особые планы, — говорит он мне. — Думаю, тебе понравится. — Потом он каким-то образом в четыре шага делает из «особых планов» «опухшие гланды» и начинает обеспокоенно ощупывать свое горло.
— Ты, мой дерзкий двоечник, — говорит мне капитан, — будешь нашим придворным художником. — (Одно упоминание оценки заставило мой лоб заболеть с новой силой. Хорошо, что на корабле нет ни одного зеркала, так что я хотя бы не вижу клейма.) — Твоя задача — вести бортовой журнал в картинках.
— Капитан предпочитает рисунки словам, — шепчет мне на ухо штурман, — потому что не умеет читать.
41. Ничего интересного
Я знаю, что должен ненавидеть капитана всей душой, и все-таки не могу. Не знаю, почему. Причины, должно быть, зарыты на глубине Марианской впадины — они явно скрываются там, куда свет-то попадает, только если принести его с собой, а у меня с ним сейчас туго.
Я стою у борта и вглядываюсь в морские глубины, гадая, какие загадки они таят. Поглядев на волны достаточно долго, я начинаю видеть в них узоры. Повсюду в воде глаза — изучают и судят меня.
Попугай тоже смотрит на волны. Он важно приближается ко мне по перилам.
— «Загляни в бездну, и она заглянет в тебя», — произносит птица. — Будем надеяться, что бездна не найдет ничего интересного.
Несмотря на неодобрение капитана, я исправно дважды в день поднимаюсь в воронье гнездо, пью свой коктейль и общаюсь с другими матросами — хотя, глотнув из стакана, они, как правило, становятся не очень-то разговорчивыми.
Сегодня море похоже на американские горки, разве что без петель и разворотов, и воронье гнездо раскачивается вместе с мачтой из стороны в сторону, как метроном. Как бы я ни старался держать коктейль покрепче, он плещется в стакане, изредка капая на пол и исчезая в щелях между досками.
— Знаешь, он ведь живой, — говорит артиллерист — ответственный за корабельную пушку обветренный матрос, чьи руки испещрены отвратительными татуировками. — Он живой и хочет есть. — Тут я понимаю, что голос исходит не изо рта матроса, а от одного из черепов на его руке. Того, что с игральными костями вместо глаз.
— Кто живой? — обращаюсь я к татуировке. — Корабль?
Череп качает головой:
— Деготь, на котором все держится.
— Им же просто конопатят щели! — удивляюсь я, и все черепа хохочут.
— Давай, успокаивай себя, — произносит обладатель игральных костей. — Но если ты как-нибудь с утра недосчитаешься пары пальцев на ноге, имей в виду: он попробовал тебя на вкус.
42. Дух битвы
Посреди ночи я пробираюсь на бушприт, стараясь не встретиться с несущими вахту матросами. На этот раз я специально соскальзываю с хорошо отполированного бруса, и прекрасная дева — корабельная статуя — ловит меня, как я и ожидал. Сначала она держит меня за запястья, потом подтягивает повыше и обнимает своими деревянными руками. Хотя ничто, кроме ее объятий, не отделяет меня от пучины морской, почему-то здесь мне гораздо спокойнее, чем на борту.
Сегодня море спокойно. Только редкая зыбь окутывает нас легким солоноватым туманом. Статуя обнимает меня, и я рассказываю ей все, что узнал:
— Капитан верит, что ты приносишь удачу и способна очаровать морских чудищ.
— Удачу? — фыркает она. — Я не очень-то удачлива, раз торчу на носу и сношу все удары, которые море на меня обрушивает! А чудовищ может очаровать только их собственное туго набитое брюхо, уж поверь мне.
— Я просто передаю тебе его слова.
Мы оседлали волну: корабль взмывает вверх и опадает. Дева сжимает меня так крепко, что мне не приходится держаться самому. Я провожу рукой по ее волосам из тикового дерева.
— У тебя есть имя? — спрашиваю я.
— Каллиопа. В честь музы поэзии. Мы не встречались, но, говорят, она прекрасна.
— Как и ты.
— Будь осторожен, — предостерегает статуя с легчайшим намеком на улыбку. — Лесть может заставить меня разжать руки — и что с тобой станет?
— Намочу штаны. И не только, — ухмыляюсь я в ответ.
— А у тебя имя есть? — спрашивает она.
— Кейден.
— Красивое имя.
— Обозначает «дух битвы», — замечаю я.
— А на каком языке?
— Понятия не имею.
Она смеется, я тоже. Кажется, сам океан улыбается, причем ни капельки не насмешливо.
— Согрей меня, Кейден, — шепчет Каллиопа. Ее голос похож на нежный скрип тоненькой веточки. — У меня нет собственного тепла, разве что от солнца — а солнце за полмира отсюда. Согрей меня.
Я зажмуриваюсь и источаю тепло. Мне так хорошо, что даже плевать на занозы.
43. Кабуки
— Ты знаешь, зачем тебя сюда вызвали? — спрашивает школьный психолог, мисс Сиссель. Все ученики обожают называть ее по фамилии, потому что она забавно звучит.
Я пожимаю плечами:
— Поговорить с вами?
Она вздыхает, понимая, что разговор будет долгим:
— Да, но ты понимаешь, почему тебе надо со мной поговорить?
Я храню молчание: чем меньше я скажу, тем больше у меня контроля над ситуацией. Хотя у меня так дергаются колени, что говорить о контроле просто смешно.
— Ты здесь из-за контрольной по естествознанию.
— А, это… — Я опускаю взгляд и тут же понимаю, что психологу нужно всегда смотреть в глаза, а то она найдет в этом какой-нибудь застарелый комплекс. Я снова гляжу ей в лицо.
Психолог открывает папку с моим именем. Откуда она в кабинете психолога? А у кого еще заведена на меня папка? Кто решает, что туда дописывать и что убирать? Как это отражается на моем личном деле? Что вообще такое — личное дело? До каких пор оно останется со мной? Не будет ли его призрак стоять за моей спиной до самой смерти?
Мисс Сиссель (да, мне тоже нравится, как это звучит) достает из папки мой бланк ответов, в котором закрашено гораздо больше кружочков, чем нужно.
— Очень… творческий подход, — замечает психолог.
— Спасибо.
— Можешь сказать, зачем ты это сделал?
В этой ситуации ответить можно только так:
— Мне показалось, что будет забавно.
Мисс Сиссель знала, что я это скажу, я знал, что она это знает, и она знала, что я знаю. Так что это было своего рода ритуалом. Вроде японского театра Кабуки. Мне уже жаль психолога за то, что ей приходится все это проговаривать.
— Мистер Гатри не единственный, кто за тебя беспокоится, — продолжает она самым заботливым тоном, на который способна. — Ты прогуливаешь уроки и не пытаешься сосредоточиться на задании. Тебе это не свойственно.
«Не свойственно»? Я что, животное, чтобы изучать мои повадки? Может, где-то пишут тесты обо мне? Интересно, за это ставят оценки или только зачет-незачет?
— Мы беспокоимся и хотим тебе помочь, если ты нам позволишь.
Теперь моя очередь тяжело вздыхать. Не выдержу я этого Кабуки.
— Давайте напрямик. Вы думаете, что я употребляю наркотики.
— Я этого не говорила.
— И я не говорил.
Психолог закрывает и откладывает папку — может быть, чтобы показать, что наша беседа будет конфиденциальной. Я не ведусь. Она подается вперед, хотя стол все равно разделяет нас, словно огромный пустырь, и произносит:
— Кейден, я знаю только, что что-то не так. Проблема может быть в чем угодно, в том числе и в наркотиках, но не обязательно в них. Я бы хотела услышать, что происходит, от тебя самого.
«Что происходит?! Я в последнем вагончике американских горок, поезд забрался на самую верхотуру, и передние вагончики уже рухнули вниз. Я слышу вопли их пассажиров и понимаю, что через пару секунд буду вопить точно так же. Я застрял в том мгновении, когда самолет приземляется с жутким скрежетом и здравый смысл еще не успевает убедить тебя, что так и должно быть. Я прыгаю с обрыва и понимаю, что могу летать… но некуда приземлиться, даже если лететь целую вечность. Вот что происходит!»
— Значит, ты не хочешь ничего говорить? — уточняет мисс Сиссель.
Я крепко прижимаю колени руками, чтобы они перестали ходить ходуном, и смотрю прямо в глаза психологу:
— Послушайте, у меня просто был тяжелый день, вот я и решил отыграться на контрольной. Я знаю, что это глупо, но мистер Гатри все равно не выставит мне двойку, так что это даже не отразится на моей успеваемости.
Мисс Сиссель откидывается на стуле и пытается крыть самодовольное выражение лица:
— Ты вспомнил об этом до или после того, как сдал контрольную?
Я никогда не играл в покер, но сейчас блефую, как заправский игрок:
— Да ладно, вы серьезно думаете, что я бы по доброй воле ухудшил себе успеваемость? Такая глупость мне не свойственна.
Психолог не до конца мне верит, но понимает, что допытываться дальше бесполезно.
— Спасибо за откровенность, — произносит она, но я знаю, что откровенностью тут и не пахнет.
44. Ключ босса
Потребность бродить снедает меня все сильнее. Я меряю комнату шагами, вместо того чтобы делать уроки. Я шатаюсь по гостиной, хотя пришел посмотреть телевизор.
Вместо обычных дневных передач идет прямая трансляция злоключений какого-то канзасского мальчика, свалившегося в заброшенный колодец. Показывают его рыдающих родителей, пожарных, спасателей и экспертов по колодцам (да-да, в наши дни есть эксперты вообще по всему). Изображение периодически переключается на съемку с вертолета, как будто идет автомобильная погоня, хотя парня в колодце никто не угонял.
Я брожу по гостиной, не в силах ни оторваться от новостей, ни спокойно посидеть.
— Кейден, если хочешь смотреть телевизор, сядь, — просит мама, похлопывая по дивану рядом с собой.
— Я весь день сидел в школе, — огрызаюсь я. — Могу я хоть дома расслабиться?
Чтобы ей не мешать, я отправляюсь в свою комнату и целых десять секунд лежу на кровати, потом поднимаюсь и иду в ванную, хотя мне туда не надо, затем спускаюсь на кухню попить воды, хотя пить мне не хочется, и снова поднимаюсь.
— Кейден, прекрати! — кричит Маккензи, когда я прохожу мимо примерно в десятый раз. — Ты меня нервируешь!
Маккензи плотно засела за видеоигру и не оторвется от нее, пока не дойдет до конца, что случится часов через сорок-пятьдесят игрового времени. Я в нее уже играл, но сейчас у меня не хватило бы на это терпения.
— Можешь помочь? — просит сестра. Я смотрю на экран. В клетке заперт большой сундук с сокровищами, и совершенно непонятно, как к нему подступиться. Сундук светится красно-золотым — значит, он непростой. Иногда приходится всю голову сломать, чтобы обнаружить в итоге пару вонючих рупий, но в красно-золотых сундуках хранятся настоящие сокровища. — В сундуке ключ босса, — продолжает Маккензи. — Я убила чертов час, чтобы его открыть, а теперь мне дотуда не добраться. — Забавно, что один ключ нужен, чтобы достать другой.
Сестра продолжает бегать вокруг клетки, как будто решетка может просто исчезнуть.
— Подними голову! — советую я.
Она слушается и видит тайный ход прямо над головой персонажа. Когда знаешь ответ, все становится легко.
— А как мне дотуда добраться?
— Просто выключи тяготение.
— Каким это образом?
— Разве ты еще не нашла рычаг?
Сестра яростно рычит:
— Показывай давай!
Но с меня хватит, потому что сила, срывающая меня с места, достигла апогея.
— Маккензи, я не могу все делать за тебя. Здесь как в математике — я могу помочь, но не дать тебе готовый ответ.
Сестра окидывает меня яростным взглядом:
— Видеоигры — это не математика, и не пытайся меня переубедить, а то я тебя возненавижу! — Сдавшись, она отправляется на поиски рычага антигравитации, а я выхожу — из комнаты, из дома. Хотя уже почти стемнело, а до ужина всего несколько минут, мне нужно идти. Пока Маккензи с высунутым языком бегает по храму, я брожу по району, поворачивая куда глаза глядят. Может быть, я ищу свой собственный ключ босса.
45. Глубиной в десяток могил
Насколько невезучим нужно быть, чтобы свалиться в заброшенный колодец? А меж тем такое случается сплошь и рядом. Какой-нибудь мальчик гуляет с собакой где-нибудь в полях, раз — и футов пятьдесят летит в никуда.
Если ребенку повезло и его собака не очень глупая, то люди вовремя принимают меры и отправляют какого-нибудь парня без ключиц вытащить ребенка наружу. Парень весь остаток жизни верит, что недаром родился таким узкоплечим, а спасенный мальчик получает возможность передать свой генетический материал будущим поколениям.
Если ребенку везет меньше, там он и умирает, и сказка имеет печальный конец.
Интересно, что ощущаешь, когда земля внезапно решает поглотить тебя и засосать на глубину почти десятка могил? Какие мысли мелькают в голове? «Черт, я влип» — вряд ли полная картина.
Иногда я чувствую себя, как вопящий от страха ребенок на дне колодца, чья собака решила сбегать поднять ногу на дерево, вместо того чтобы привести помощь.
46. Битва за еду
— В тебе только кожа да кости! — замечает мама назавтра за ужином.
— Ему нужно есть больше мяса! — немедленно решает папа, радуясь возможности воспротивиться маминому желанию нас веганифицировать. — Мышцы состоят из белков!
Папа не замечает, что я вожу куски еды по тарелке. Я всегда съедал все, что давали, вот он и воспринимает это как дыхание — как будто я это делаю. А вот маме приходится выбрасывать за мной объедки.
— Я ем! — отвечаю я. И это правда, разве что теперь совсем не столько, сколько раньше. Иногда у меня не хватает терпения, а иной раз — просто забываю.
— Тебе нужны пищевые добавки, — продолжает папа. — Я достану тебе белкового коктейля.
— Белковый коктейль? — повторяю я. — Хорошо.
Мой ответ, вроде бы, их удовлетворил, но теперь мои привычки в еде всплыли на поверхность, и родители вглядываются в мою тарелку, как будто это тикающая бомба.
47. У нас есть даже колокол!
За ночь все на корабле стало медным. Доски, моя койка, скудная мебель — все превратилось в тусклый металл цвета истершегося пенни.
— Что случилось? — думаю я вслух. Штурман отвечает:
— Ты сам сказал, что на таком старом корабле у нас ничего не получится. Твои слова здесь имеют вес. Вес-перевес-перевод-переворот. Ты перевернул тут весь ход вещей. А лучше бы оставил, как есть. Деревянный корабль мне нравился больше.
Я провожу пальцами по стене, ожидая ощутить гладкую металлическую поверхность. Но под рукой все те же доски, только тверже и другого цвета. Как будто дерево окаменело и стало медью. Нет ни болтов, ни заклепок — медные планки по-прежнему держатся на булькающей в щелях черной жиже.
Я поднимаюсь на палубу: и правда, весь корабль теперь сделан из меди, местами блестящей, но в основном тусклой и начинающей уже зеленеть по краям. Галеон остался собой, только теперь он медный. Полный стимпанк, только без пара и панков. Никогда не думал, что увижу столько меди одним махом.
Капитан ухмыляется при виде меня:
— Погляди, куда завели твои мысли! — во все горло кричит он, указывая на медную палубу. Он больше не одет по-пиратски. На нем какая-то пародия на капитанский мундир девятнадцатого века: синяя шерсть, огромные латунные пуговицы, золотые эполеты — и не менее гротескная шляпа.
Оглядев себя, я понимаю, что тоже одет, как мореход, хотя и в такие же обноски, как до этого. На мне шлепанцы из потертой лакированной кожи. Моя тельняшка похожа на выгоревшую на солнце вывеску цирюльника.
— Обдумав твое предложение, мы решили применить передовые технологии, — продолжает капитан, хотя ничего передового я на корабле не вижу. — У нас даже есть колокол для ныряния! — На палубе возвышается точная копия Колокола Свободы[3]. Сквозь отверстие в боку виден силуэт запертого внутри несчастного матроса. Я слышу, как бедняга стучит по металлу, умоляя, чтобы его выпустили.
— Видишь, что ты натворил? — подает голос сидящий на плече капитана попугай. — Видишь? Видишь?
Вся команда не сводит с меня взглядов, и я не могу определить, одобряют они перемены или нет.
48. Настолько одинока
Вечером того же дня я выбираюсь проведать Каллиопу: как она перенесла переплавку? Я соскальзываю к ней, и она обнимает меня как-то по-новому крепко. Можно сказать, в железных объятьях.
— Тебе не следовало доверять капитану столько своих мыслей, — замечает она. — Теперь так холодно! Мне так холодно! — И правда, даже само ее тело стало холоднее. А еще — глаже и тверже. — Согрей меня, Кейден! Обещаю, что не выроню тебя.
Под действием соляных брызг ее кожа уже начинает зеленеть, но Каллиопа выглядит только величественнее и благороднее.
— Теперь ты… как Статуя Свободы! — выдыхаю я, но ей это не нравится:
— Неужели я настолько одинока?
— Одинока?
— Эта бедная скорлупа от женщины обречена вечно держать свой факел, пока вокруг нее кипит жизнь, — грустно произносит Каллиопа. — Ты никогда не думал, как одиноко быть девой на пьедестале?
49. Гамбургер не желаете?
Я заполняю пустые окрестные улицы своим присутствием. Стоят весенние каникулы, и вдобавок сегодня суббота, так что у меня куча времени. После обеда мы с друзьями пойдем в кино, но все утро я могу бродить.
Сегодня я играю в такую игру: пусть надписи указывают мне, куда идти.
«Только левый поворот!»
Я поворачиваю налево и перехожу улицу.
«Стойте на месте!»
Я останавливаюсь и считаю до десяти, прежде чем идти дальше.
«Зона пятнадцатиминутного ожидания».
Я пятнадцать минут сижу на бордюре, проверяя, могу ли не двигаться с места все это время.
Дорожные знаки начинают повторяться, так что я решаю разнообразить игру. На автобусной остановке висит объявление: «Воппер не желаете?» Я не голоден, но все равно дохожу до ближайшего «Бургер-Кинга» и покупаю один. Не помню, съел я его или нет. Мог даже оставить на кассе.
«Устарела техника? Загляните в ближайший “Веризон”!»
До ближайшего идти и идти, но я все-таки тащусь и заставляю консультанта двадцать минут впаривать мне телефон, который я не собираюсь покупать.
Вокруг столько рекламы! Я брожу до самого заката. Кино обходится без меня.
Не помню, когда это перестало быть игрой.
Не помню, когда я поверил, что надписи действительно приказывают мне.
50. Вдовы в гараже
Не все пауки плетут симметричную паутину. Черные вдовы, например, — нет. Они живут у нас в гараже — или, по крайней мере, жили, пока у нас не потравили насекомых. Но даже в этом случае они вернутся раньше термитов. Опознать черную вдову легко — по красным песочным часам на брюшке. Покрытые жестким блестящим хитином, эти милые создания очень похожи на пластмассовых хэллоуинских пауков. Черные вдовы не так ядовиты, как принято думать. Без противоядия вы в худшем случае лишитесь конечности. Чтобы убить взрослого человека, понадобится три-четыре укуса. Вдобавок, они совсем не агрессивны и не кусаются, если им не мешают жить. А еще они очень замкнуты. Преследовать жертву и нападать любит другая порода, по иронии судьбы названная пауками-отшельниками. И их-то укус вполне себе смертелен.
Я понимаю, что в гараже живет черная вдова, когда вижу паутину. Рисунок неряшлив. Никакого узора. Как будто у паука в мозгу сломалась программа, отвечающая за красоту паутины. Черным вдовам не хватает инженерного таланта, чтобы сплести красивую и действенную паутину. Или они не хотят тратить на это время. Может, они преклоняются перед хаосом. Линии их паутины могут значить для них что-то, неведомое остальному паучьему миру.
Поэтому я с большим сочувствием, чем обычно, давлю их ногами.
51. Немного не в себе
— Не могу себя сдерживать, — говорю я Максу. Мы сидим в моей гостиной и делаем проект для школы.
— Что ты хочешь сказать? Типа ты счастлив? — Друг не отрывается от презентации, которую он делает на моем компьютере. Я ерзаю на стуле, безуспешно пытаясь устроиться поудобнее. Интересно, у меня правда счастливый вид или он просто страшно ненаблюдательный?
— Когда-нибудь испытывал клиническую смерть? — продолжаю я.
— Что ты курил?
— Я задал нормальный вопрос, неужели так сложно ответить?
— Нет, просто ты ведешь себя неадекватно.
— А может, со мной-то все нормально, а неадекватны все вокруг. Об этом ты не подумал?
— Как скажешь. — Наконец он поднимает на меня взгляд: — Слушай, ты собираешься мне помогать или мне придется все делать самому? Ты художник — тебе и презентацию делать!
— Я в цифровом формате не работаю, — отзываюсь я и в первый раз гляжу на экран: — Какая там у нас тема?
— Ты издеваешься, да?
— Естественно! — Но я серьезен, и это меня беспокоит.
Макс двигает мышью, как будто она живая (я уже почти верю, что так и есть), — щелкает, перетаскивает и вставляет. Он занят презентацией о вымышленном землетрясении в Майами. Наш проект по естествознанию. Теперь припоминаю. После той истории с контрольной мне лучше бы взяться за ум, но мое сознание куда-то уплывает. Мы выбрали Майами, потому что его небоскребы хорошо защищены от ураганов, но не от землетрясения. В нашей презентации стеклянные башни рушатся и разбиваются на кусочки. Эта мегаразруха стоит высшего балла!
Но я тут же вспоминаю землетрясение в Китае и начинаю бояться, что оно точно случится, потому что я вспомнил о нем еще раз.
— Как думаешь, семи с половиной баллов достаточно, чтобы все развалилось? — спрашивает Макс. Я наблюдаю, как он двигает мышью, но иногда мне кажется, что его рука принадлежит мне. Неприятное ощущение.
— Я немного не в себе, — вырывается у меня. Я не собирался произносить этого вслух.
— Хватит чушь пороть, ладно?
Но меня уже не остановить. Не знаю, хочу ли я сам остановиться:
— Я как будто… повсюду сразу. В компьютере. В стенах. — (Друг смотрит на меня, качая головой.) — Даже внутри тебя. Я знаю, о чем ты думаешь, потому что я больше не я. Часть меня у тебя в голове.
— И о чем я думаю?
— О мороженом, — мгновенно отвечаю я. — Ты хочешь мороженого. Если точно, то мятно-шоколадного.
— Не-а. Я представлял себе, как классно будет трястись задница Кейтлин Хик, если нагрянет землетрясение в семь с половиной баллов.
— Нет, ты путаешь. Это думал я, а потом засунул тебе в голову.
Через несколько минут Макс уходит, пятясь задом, как будто за ним бежит собака и непременно укусит его в пятую точку, если он повернется к ней спиной.
— Я сам все сделаю, — обещает он. — Не вопрос. Справлюсь один. — Он исчезает так быстро, что я даже не успеваю попрощаться.
52. Свидетельство честности
После ужина, который мне не хотелось есть, папа зовет меня тоном, означающим: «Нам надо поговорить». Меня так и тянет спастись бегством, но я держусь. Несмотря на жгучую потребность бродить по комнате, я сажусь на диван. Колени прыгают так, будто мне под ноги подложили две хорошие пружины.
— Я написал тренеру легкоатлетов — попросил расписание соревнований, — начинает папа. — Тот ответил, что никакого Кейдена Босха в команде нет.
Я знал, что это однажды случится.
— Да, и что?
Папа выдыхает с такой силой, что задул бы свечки на любом торте:
— Мало того что ты нам соврал… Но это другой разговор.
— Хорошо, могу я идти?
— Нет. Сначала ответь на мой вопрос. Зачем? И куда ты тогда пропадаешь после школы? Чем ты занимаешься?
— Это уже три вопроса.
— Не цепляйся к словам!
Я развожу руками и честно признаюсь:
— Хожу гулять.
— Куда?
— Просто по городу.
— Каждый день? По несколько часов?
— Ага. — Мозоли на ногах свидетельствуют о моей честности, но папа все еще недоволен.
Он нервно приглаживает рукой волосы, как будто там еще есть что приглаживать.
— Кейден, это на тебя не похоже.
Я встаю и вдруг начинаю орать — не специально, просто так получилось:
— С каких это пор сходить погулять — преступление?!
— Дело не в прогулках. Меня беспокоит твое поведение. Твои мысли.
— В чем ты меня обвиняешь?
— Ни в чем! Это не допрос с пристрастием!
— Я не прошел в команду, понимаешь? Меня не взяли, и я просто не хотел вас расстраивать, поэтому теперь я хожу гулять, ясно? Ты доволен?
— Речь не об этом!
Но речь как раз об этом. Я направляюсь к двери. В спину доносится:
— Куда ты?
— Гулять. Если я, конечно, не под домашним арестом за то, что вылетел из команды. — Прежде, чем он снова открывает рот, я выскакиваю за дверь.
53. Задний вид моих ног
Несколько лет назад, отвозя нас в школу, папа непривычно забеспокоился. Я хочу сказать, что обычно он волнуется так же предсказуемо, как налоговая декларация, а в тот день было что-то новое. Маккензи сидела на заднем сиденье, а я впереди. С самого начала отец был какой-то дерганый, как будто выпил слишком много кофе. Я уже решил, что виновата его работа, когда он растерянно произнес:
— Что-то не так.
Я не отвечал, ожидая, пока он сам все объяснит: папа никогда не бросает таких фраз на ветер без пояснений. А вот сестра не собиралась терпеливо ждать:
— И что же не так?
— Ничего, — ответил папа. — Я не знаю. — Он настолько разволновался, что пропустил желтый сигнал светофора и только вдавив тормоза смог не выехать на перекресток как раз к красному свету. Он нервно оглядел улицу и признался: — Просто сегодня мне как-то сложно вести машину.
Я уже начал переживать, не случится ли с ним сердечный приступ, удар или еще какая гадость. Только я собирался озвучить свои подозрения, как вдруг заметил что-то около моего рюкзака. Металлический предмет странной формы удивил меня только потому, что лежал в необычном месте. Я часто видел его в повседневной жизни, но не на полу. Только взяв предмет в руки, я понял, что это.
— Пап?
Отец обернулся ко мне, увидел предмет в моих руках и немедленно облегченно рассмеялся:
— Похоже, это все объясняет.
Маккензи подалась вперед:
— Что там такое?
Я подал ей находку:
— Зеркало заднего вида.
Папа припарковался на обочине, чтобы привыкнуть к мысли о вождении без возможности все время видеть, что за спиной.
Я, помнится, тогда поглядел на кусок клейкой ленты, мотающийся на месте зеркала, и удивился папиной бестолковости:
— Как же ты не заметил, что его нет?
Папа развел руками:
— Езжу на автомате. Вообще не думаю о таких вещах. Ощутил, что чего-то не хватает, а чего — поди найди..
Тогда я его не понял. Но потом я близко познакомился с ощущением, что что-то не так, но совершенно неясно, что. Разница в том, что у меня под носом не было простого ответа вроде отломанного зеркала.
54. Должная добросовестность
Я созерцаю гору домашнего задания, не в силах даже пальцем пошевелить, чтобы его выполнить. Такое ощущение, что ручка весит тысячу тонн. Или она под напряжением. Да, точно, так и есть, и я погибну, если дотронусь до нее. Или перережу бумагой артерию. Порезы от бумаги заживают хуже всего. Так что я имею полное право не делать уроки, потому что боюсь смерти. Но истинная причина в том, что мое сознание не хочет на это отвлекаться. Оно не здесь.
— Пап?
Близится «то самое время года», и папа засел с ноутбуком за кухонным столом, нервный и злой по поводу изменений в налоговом кодексе и беспорядочной кучи квитанций очередного клиента.
— Да, Кейден?
— Один парень из школы хочет меня убить.
Отец смотрит на меня, внутрь меня, сквозь меня. Ненавижу, когда он так делает. Он заглядывает в свой ноутбук и с глубоким вздохом закрывает его. Мне приходит в голову, что папа что-то от меня скрывает. Конечно, такого не может быть. Что он может скрывать? Это глупо. Но все же…
— Тот же, что и в прошлый раз?
— Нет, — отвечаю я, — это кто-то другой.
— Кто-то другой.
— Да.
— Другой парень.
— Ага.
— И ты думаешь, он хочет тебя убить.
— Верно, убить меня.
Отец снимает очки и чешет переносицу:
— Хорошо, давай поговорим об этом. Надо обсудить эти твои предчувствия…
— С чего ты взял, что это просто предчувствие? Что он еще ничего не успел сделать? Ничего ужасного?
Папа снова вздыхает:
— Что он натворил, Кейден?
Я повышаю голос и ничего не могу с этим поделать:
— Пусть он даже ничего пока не сделал — но собирается сделать! У него на лбу написано! Я чувствую, я знаю!
— Для начала успокойся.
— Ты меня вообще слушаешь?
Папа встает, наконец-то приняв меня всерьез:
— Кейден, мы с мамой беспокоимся.
— Вот и хорошо. Он ведь может и вас убить.
— Не из-за него. Из-за тебя, понимаешь?
Мама выходит у меня из-за спины, заставляя меня подпрыгнуть. С ней моя сестра.
Взгляды родителей пересекаются, как будто при телепатии. Я чувствую, как сквозь меня летают их мысли: от папы к маме, потом обратно. Подсознательный пинг-понг со мной вместо сетки.
Потом мама поворачивается к Маккензи:
— Поднимайся в свою комнату.
— Нет, я хочу остаться здесь! — ноет та, скорчив соответствующую гримасу, но мама стоит на своем:
— Не спорь со мной. Иди наверх!
Сестра опускает плечи и бежит по лестнице, громко топая ногами.
Теперь я один на один с родителями.
— Что случилось? — спрашивает мама.
— Помнишь, что я тебе говорил, про мальчика из школы? — напоминает папа. Мне становится ясно, что никому из них нельзя доверить тайну. Я объясняю маме ситуацию, и она воспринимает ее чуточку иначе:
— Может, нам стоит во всем этом разобраться. Узнать, что это за парень.
— Да-да, и я о том же! — Я чувствую легчайшее облегчение.
Папа открывает рот, как будто собираясь возразить, но, передумав, закрывает обратно.
— Ладно, — говорит он. — Я, конечно, за должную добросовестность, но… — Он так и не завершает фразы, а вместо этого идет в гостиную и опускается на корточки перед шкафом: — Где классный альбом за прошлый год? Давайте поглядим, о ком речь.
Теперь, когда оба они верят мне, я чувствую облегчение. Впрочем, не особо, потому что я знаю, что они мне не верят. Родители просто имитируют бурную деятельность, чтобы усыпить мою бдительность. Чтобы мне казалось, что они на моей стороне. На самом деле, они не лучше мисс Сиссель и всех типов, замышляющих что-то против меня. Как будто они мне не родители, а просто оболочка моих мамы с папой, а что внутри — неизвестно. Я знаю, что больше не могу им доверять.
55. Лучше бы это были крысы
Я наконец рассмотрел, что же бегает по нашей палубе. Лучше бы это были крысы.
— Как они мне надоели! — жалуется Карлайл, пытаясь выковырять их изо всех щелей и смыть с палубы. Они бегут от луж мыльной воды: не хотят быть мокрыми, а может — чистыми. — Только подумаешь, что разделался с ними, как появляются новые.
На некоторых кораблях живут крысы. На других — тараканы. Наш галеон наводнили разномастные мозги. Они разных размеров, от грецкого ореха до кулака.
— Чертова пакость выбирается из матросских голов, пока владельцы спят или отвлекаются на что-нибудь, и разгуливает на свободе! — Карлайл тыкает шваброй в кучку сгрудившихся вместе мозгов, и они разбегаются во все стороны на тоненьких фиолетовых ножках. — Когда настанет время нырять, — продолжает уборщик, — на палубе не должно остаться ни одного мозга. Они все испортят.
— Если это мозги матросов, почему они такие маленькие?
Карлайл горько вздыхает:
— Либо их мало используют и они атрофируются, либо используют слишком сильно — и они выгорают. — Он качает головой: — Такое добро пропадает!
Уборщик макает швабру в ведро с мыльной водой и плещет ей в темные углы, вымывая из закоулков невезучие мозги через сливные отверстия корабля прямо в море.
Один, совсем крошечный, ползет по швабре, и Карлайл стучит ею о борт.
— Конца-краю им нет! Но моя работа — выкидывать их с корабля, прежде чем начнут размножаться.
— А… что происходит с безмозглыми матросами? — спрашиваю я.
— Капитан набивает им чем-нибудь голову и отправляет дальше радоваться жизни.
Что-то не вижу я тут ничего радостного.
56. Звезды правы
Посреди ночи я стою на носу прямо над Каллиопой и меня гложет неприятное предчувствие. Что-то вроде ощущения, наступающего за пять минут до того, как вас начинает рвать.
На горизонте бушует гроза. Молния освещает тучи неровным зигзагом, но гром еще не дошел до нас. Сегодня море слишком неспокойно, чтобы я рискнул падать статуе в руки. Ей приходится перекрикивать шум волн, чтобы я услышал:
— Капитан не так уж и ошибается, считая, что мне подвластны чудеса, — признается Каллиопа. — Я вижу вещи, невидимые остальным.
— В море? — спрашиваю я. — То, что скрывают волны?
— Нет. Взгляд мой направлен к горизонту. Я читаю будущее по звездам. И не единственное будущее, а все возможности сразу, и не могу отличить истинное от ложного. Это проклятие — видеть, что может случиться, и никогда не знать, что все-таки произойдет.
— Как ты можешь видеть что-то по звездам? — недоумеваю я. — Здесь они даже расположены неправильно!
— Нет, — отвечает Каллиопа. — Звезды правы. Неправильно все вокруг.
57. Между нами лежат вещества
Макс и Шелби больше не приходят делать игру. Макс вообще ко мне не заходит, хотя до этого только что не ночевал у меня. Он даже избегает меня в школе.
Шелби, напротив, в школе изо всех сил старается поддерживать разговор, хотя я не очень понимаю, зачем. Если бы она правда хотела со мной разговаривать, это не звучало бы так натянуто. Что она задумала? Что она говорит обо мне Максу, когда меня нет рядом? Они наверняка нашли другого художника для игры и вот-вот огорошат меня этой новостью. Или вообще мне не скажут.
Шелби иногда загоняет меня в угол и пытается завести светскую беседу. Подруга всегда больше говорила, чем слушала, и меня это всегда устраивало, но в последнее время я разучился слушать. Я киваю, когда мне кажется, что настал подходящий момент, а если требуется ответить, я обычно спрашиваю: «Прости, что?»
Но сегодня Шелби не намерена это терпеть. Она усаживает меня в кафетерии и заставляет смотреть ей в глаза.
— Кейден, что с тобой происходит?
— Это уже, похоже, вопрос месяца. Может, это с тобой что-то происходит?
Подруга наклоняется к моему уху и понижает голос:
— Послушай, я разбираюсь в таких вещах. Мой брат начал напиваться в десятом классе, и это поломало ему всю жизнь. Я могла бы стать такой же, если бы не видела, что случилось с ним.
Я отстраняюсь:
— Ты знаешь, что я не пью. Ну разве что чуть-чуть пива на какой-нибудь вечеринке, но больше ничего. Я не напиваюсь.
— Что бы ты там ни употреблял, можешь рассказать мне. Я пойму. И Макс тоже, он просто не знает, как это выразить словами.
Вдруг я начинаю шипеть на Шелби:
— Все в порядке! Я ничего не употребляю! Не курю косяки, не нюхаю клей, не дышу веселящим газом и не колюсь!
— Как скажешь, — отвечает подруга, ни капли не веря моим словам. — Если захочешь об этом поговорить, я буду рядом.
58. На голову ушибленный
Во втором классе я знал одного мальчика. Разозлившись, он немедленно начинал биться головой об стол, стену или обо что угодно другое, лишь бы оно было поближе и попрочнее. Всех остальных это очень веселило, и мы старались злить его почаще, просто чтобы насладиться зрелищем. Я и сам в этом участвовал. Понимаете, учитель все время пересаживал его, пытаясь найти место поспокойнее. В итоге он оказался моим соседом. Помню, однажды на математике я отобрал у него карандаш и надавил на него ровно с такой силой, чтобы отломился кончик. Сосед рассердился, но недостаточно. Он злобно поглядел на меня и пошел точить карандаш. Когда он вернулся, я подождал, пока он начнет писать, и выдернул у него листок, так что карандаш оставил на бумаге длинный след. Он разозлился, но все еще не настолько. Так что я выждал еще, а затем так сильно пнул парту, что его учебник математики упал на пол. Это добило его. Сосед поглядел на меня безумными глазами, и, помнится, я сказал себе, что зашел слишком далеко: теперь он набросится на меня, и я вполне это заслужил. Но вместо этого он начал биться головой о парту. Весь класс засмеялся, а учителю пришлось обездвижить парня, чтобы тот остановился.
Штука в том, что мы никогда не видели в нем человека, одного из нас, только повод посмеяться. Потом я однажды увидел его на детской площадке. Мальчик играл сам с собой. Он был вполне доволен жизнью, и я понял, что его странное поведение лишило его друзей. Настолько, что он даже не знал, как может быть иначе.
Мне хотелось пойти и поиграть с ним, но я боялся. Не знаю, чего. Может, его битье головой было заразно. Или его отсутствие друзей. Хотелось бы мне знать, где он сейчас, чтобы я мог сказать ему, как я его понимаю. И как легко вдруг очутиться одному посреди детской площадки.
59. Как угорелые
Я ни разу не прогуливал уроки. За уход из школы без разрешения нарушителю грозит остаться после уроков или что похуже. Я никогда не нарываюсь на наказания. Но есть ли у меня выбор? Повсюду знаки. Они окружают меня. Я знаю: что-то случится. Что-то плохое. Не знаю, что это будет и откуда придет, но оно явно принесет с собой страх, боль и слезы. Ужасно. Просто ужасно. Теперь их полно — этих типов с плохими намерениями. Я постоянно натыкаюсь на них в коридорах. Сначала он был один, но зло распространяется, как заразная болезнь. Как плесень. На переменах они посылают друг другу тайные сигналы. Они что-то замышляют — а поскольку я их раскусил, я и стану жертвой. Первой из многих. Или, может, заговоры плетут не дети, а учителя. Нельзя сказать наверняка.
Но я знаю, что стоит мне выйти из центра событий, как все утихнет. Что бы они ни замышляли, этого не случится, если я уйду. Этим я спасу всех.
Звенит звонок. Я выбегаю из класса. Не знаю даже, что это был за урок. Учитель говорил по-тарабарски. Сегодня все голоса звучат глухо сквозь такую толщу жидкого страха, что никто даже не заметит, если я утону в ней и уйду на дно какой-нибудь бездонной впадины.
Мои ноги по привычке хотят идти на следующий урок, но другая, более могущественная сила направляет их к главному выходу. Мои мысли бегают, как угорелые.
— Эй! — кричит мне вслед учитель, но это растерянный, бессильный оклик. Я выберусь отсюда, и никто меня не остановит.
Я перебегаю улицу. Ревут клаксоны. Меня не собьют. Силой мысли я отодвигаю машины со своего пути. Слышите, как скрипят тормоза? Это все я!
Наискосок от школы стоит торговый центр. Рестораны, зоомагазин, забегаловка с пончиками. Я на свободе, и все же нет. Потому что за мной плывет кислотное облако. Что-то плохое. Плохое. Не в школе — о чем я думал? Это с самого начала не касалось школы. Нет, у меня дома! Вот где это случится. С мамой, папой, сестрой. Они задохнутся в дыму пожара. Их подстрелит снайпер. Машина потеряет управление и протаранит нашу гостиную. Только это не будет случайностью. Или будет. Я ничего не знаю наверняка, кроме того, что случится какая-то беда.
Нужно предупредить семью, пока не стало слишком поздно. Но в моем телефоне внезапно сел аккумулятор. Это они разрядили его! Они не хотят, чтобы я предупредил родителей.
Я мечусь из стороны в сторону, не зная, что делать, и вдруг обнаруживаю, что стою на перекрестке и умоляю каждого прохожего одолжить мне телефон. У меня все внутри промерзает от мертвых, пустых взглядов, которыми меня одаряют. Никто не реагирует, только некоторые ускоряют шаг — наверно, видят застрявшее в моей голове стальное копье страха, вонзившееся в самую душу.
60. Говорят
Моя тревога улеглась. Невыносимое ощущение, что случится что-то непоправимое, утихло, хотя и не исчезло совсем. Родители не знают, что я ушел из школы раньше времени. Нам пришло автоматическое голосовое сообщение о том, что некий «Ка-ден Бош» пропустил не меньше одного урока: программа не может правильно произнести мое имя. Сообщение я удалил.
Я лежу на кровати и пытаюсь как-нибудь упорядочить хаос, заглянуть в загадочную пепельницу с остатками моей жизни.
Не то чтобы я себя не контролирую. Не то чтобы я хочу думать эти мысли. Они просто со мной, как некрасивые и ненужные подарки ко дню рождения, которые нельзя отдать обратно.
В голове бегают мысли, непохожие на мои собственные. Почти голоса. Они что-то говорят мне. Когда я выглядываю в окно, голоса в голове утверждают, что водитель проезжающей машины желает мне зла. А сосед, возящийся с разбрызгивателем, вовсе не ищет протечку. На самом-то деле каждый шипящий шланг — замаскированная змея, и он собирается науськивать их на всех домашних животных округи — в этом даже есть какая-то извращенная логика, потому что я слышал, как он жаловался на собачий лай. Голоса в голове меня даже развлекают — ведь никогда непонятно, что они скажут дальше. Иногда я не удерживаюсь от смеха, и люди вокруг любопытствуют, над чем это я смеюсь, но я не хочу им говорить.
Голоса в голове требуют, чтобы я что-то сделал. «Оторви со шлангов разбрызгиватели — отруби змеям головы». Но я не слушаюсь. Не собираюсь портить чужое имущество. Я знаю, что это не змеи. «Помнишь водопроводчика с нашей улицы? — говорят голоса-мысли. — На самом деле он террорист и тайком собирает бомбы. Угони его фургончик и столкни с обрыва». Но я не буду этого делать. Голоса могут требовать чего угодно, но им не под силу заставить меня делать что-то, чего я не хочу. Что не мешает им капать мне на мозги, заставляя думать обо всяких гадостях.
— Кейден, ты еще не спишь?
Я поднимаю взгляд: на пороге стоит мама. За окном стемнело. Когда успела наступить ночь?
— Сколько времени?
— Почти полночь. Что ты делаешь так поздно?
— Просто думаю о разных вещах.
— Последнее время ты часто этим занимаешься.
Я пожимаю плечами:
— Много о чем надо думать.
Мама выключает свет:
— Поспи. Что бы ни творилось у тебя в голове, к утру все прояснится.
— Да, конечно. Прояснится, — повторяю я, хотя уверен, что наутро там будет все так же облачно.
Мама замирает на пороге. Я притворяюсь спящим, надеясь, что она уйдет. Она не уходит:
— Мы с папой думаем, что тебе не помешало бы кое с кем пообщаться.
— Не хочу ни с кем говорить!
— Знаю. Это часть проблемы. Может быть, было бы проще поговорить с кем-нибудь посторонним. Не со мной или папой. С кем-то новым.
— С мозгоправом?
— С психологом.
Я не поднимаю глаз. Не хочу это обсуждать:
— Ладно, хорошо, как скажешь.
61. Проверьте мозг
Автомобильный двигатель устроен совсем не сложно. Да, если ты в этом вообще не разбираешься, выглядит он непонятно — куча трубок, проводов и клапанов, — но, на самом деле, двигатель внутреннего сгорания не сильно изменился с тех пор, как его изобрели.
Папины проблемы с машиной не кончаются отваливающимся зеркалом заднего вида. Он не знает об автомобилях практически ничего. Он весь по уши в математике и числах, машины — это просто не его. Дайте ему калькулятор, и он перевернет мир, но каждый раз, когда ему надо чинить машину и мастер спрашивает, в чем именно проблема, папа отвечает: «Она сломалась».
В автомобильной индустрии обожают людей вроде моего папы, потому что благодаря им можно заработать кучу денег на ремонте, который может и не требоваться. Отца это невероятно раздражает, но он оправдывается: «Мы живем в эпоху развитой сферы услуг. Ее надо как-то кормить».
Промышленность тоже не сильно помогает. Логично было бы ожидать, что с современным уровнем технологии автомобили уже научились сами определять, в чем поломка. Но нет, все, что они могут — это зажигать дурацкую лампочку с надписью «Проверьте мотор», когда что-то не так. Это только доказывает, что автомобили органического происхождения куда в большей степени, чем принято думать. Их явно создавали по образу и подобию человеческого мозга.
Лампочка «Проверьте мозг» может гореть множеством разных цветов, но есть одна большая проблема: водитель ее не видит. Как будто ее встроили в держатель для бутылок на заднем сиденье, поставили сверху банку газировки и забыли на месяц. Так что видят ее только пассажиры, и то только если хорошо поищут. Ну или если лампочка загорится так ярко, что расплавит банку и подожжет машину.
62. Живее, чем ты думаешь
— Тебя нужно многому научить, — произносит капитан, прогуливаясь по медной палубе, сцепив руки за спиной. Новенький шерстяной мундир потихоньку начинает сидеть на нем так же естественно, как прежний пиратский наряд. Он даже держится теперь иначе. Более величественно. Одежда делает человека.
Обходя корабль, капитан следит, чтобы все занимались своим делом. Моя задача на сегодня — стать его тенью. Смотреть и учиться.
— Плавание в неизведанное требует не только навыков морехода, — учит капитан. — Нужна интуиция. Импульсивность. Порывы безумия и приступы веры. Чуешь, о чем я?
— Да, сэр.
— Неверно! — бросает он. — Лучше бы не чуять. Нетрудно и задохнуться. — Капитан запрыгивает на похожую на паутину веревочную лестницу, ведущую на грот-мачту. — Лезь за мной! — Он карабкается вверх, я ползу следом.
— Мы собираемся навестить воронье гнездо? — спрашиваю я.
— Ничего подобного! — возмущается капитан. — Нам нужны только паруса. — Мы добираемся до грота. — Я открою тебе тайну. — С этими словами капитан вынимает нож и проделывает в парусе дыру в добрый фут длиной. Сквозь разрез свистит ветер, раскрывая ткань, как будто это глаз.
— Зачем вы это сделали?
— Смотри.
Я наблюдаю, как разрезанный парус… медленно зарастает обратно. Парус затягивается, как кожа, пока наконец не остается только едва заметный шрам, чуть бледнее остального паруса.
— Корабль живее, чем ты думаешь, парень. Он чувствует боль. Его можно ранить, но он сам и залечит свои раны.
Я вишу на веревочной лестнице, и меня пробирает озноб, не имеющий ничего общего с ревущим ветром:
— Боль достается Каллиопе? — спрашиваю я.
Капитан смотрит на меня своим единственным глазом:
— Не знаю. А откуда тебе известно ее имя?
Я осознаю свою ошибку — но, может быть, это именно то безумие, которое капитан приветствует:
— Матросы болтают. — Нельзя сказать, чтобы я врал. Но капитан все равно что-то подозревает:
— Полезно было бы узнать, чувствует ли она боль корабля. Я буду рад ответу на этот вопрос.
— Буду иметь в виду, — отзываюсь я. Интересно, он только что разрешил мне разговаривать с Каллиопой или пытается меня подловить?
63. Незнакомые люди в далеких местах
— Я чувствую все, — рассказывает Каллиопа. Я вишу над спокойным морем в ее металлических объятиях. — Не только паруса, весь корабль. Не только корабль, но и море. Не только море, но и небо. Не только небо, но и звезды. Я чувствую все.
— Как это может быть?
— Я не жду, что ты поймешь.
И все же я понимаю.
— Я тоже ощущаю такие вещи. Иногда кажется, что я внутри кого-то. Мне кажется, что я знаю, о чем они думают — или хотя бы как они думают. Иногда я уверен, что связан с людьми по ту сторону земного шара, которых никогда в жизни не видел. Мои поступки влияют на них. Я иду налево — они направо. Я лезу вверх — они падают с крыши. Я знаю, что это все правда, но никогда не докажу, что такое действительно происходит с незнакомыми людьми в далеких местах.
— И что ты при этом чувствуешь?
— Могущество и вину одновременно.
Каллиопа наклоняет шею и смотрит в мои глаза, а не в море перед собой. Это дается ей тяжелее, чем обнимать меня. Я слышу скрип гнущейся меди.
— Тогда мы не такие уж и разные, — произносит статуя.
В этот момент я впервые понимаю, что она больше не одинока. Как и я сам.
64. Если бы улитки могли говорить
У врача степень по психологии из Американского университета — на мой взгляд, слишком расплывчатое название, чтобы быть настоящим. Диплом в рамочке гордо висит на стене приемной над горшком с фикусом, тоже слишком зеленым, чтобы не быть искусственным.
— Не стесняйся, говори со мной о чем угодно, — предлагает доктор-болтолог. Разговаривает он очень покойным тоном и намеренно растягивая слова, как улитка — если бы улитки могли говорить. — Все, что ты здесь скажешь или сделаешь, будет сохранено в тайне, если ты сам не захочешь обратного.
Звучит, как будто он зачитывает мне мои антигражданские права.
— Ага. В тайне. Понял.
Понял, но ни капельки не верю. Как можно доверять психологу, когда даже фикус в его приемной — фальшивка?
Где-то рядом с фикусом сейчас сидят мои родители, листают «Психологию сегодня» и «Семейное счастье» и разговаривают обо мне. Первые десять минут они сидели вместе со мной и болтологом. Я был уверен, что мама с папой выложат ему длинный список моих проблем, но им было явно неловко обсуждать меня с незнакомцем.
— Поведение Кейдена… — папа старался подбирать слова, — …отличается от общепринятого.
Когда врач попросил их выйти, оба с облегчением повиновались.
— Ну-с, — произнес болтолог, как только мы остались одни. — Отличается от общепринятого… Давай с этого и начнем.
Я понимаю, что не должен себя выдавать. Такое ощущение, что вся моя жизнь зависит от того, выдам ли я себя. Он меня не знает. Он не видит меня насквозь. Он получит только то, что я ему дам.
— Послушайте, — начинаю я, — родители желают мне добра и думают, что делают как лучше, но это их проблема, а не моя. Они слишком сильно за меня волнуются. Вы ведь их видели. Они так беспокоятся, что это беспокоит меня.
— Да, у тебя тревожный вид.
Я пытаюсь перестать разговаривать жестами и прижать пятки к полу. Мне удается только отчасти.
— Скажи мне, — продолжает врач, — были ли у тебя проблемы со сном?
— Нет. — И это правда. Проблем со сном у меня не было, я просто не хотел спать. От слова совсем.
— А как дела в школе?
— В школе как в школе.
Он слишком надолго замолкает. Я теряю терпение и начинаю вертеть в руках все, до чего могу дотянуться. Я беру со стола кактус, чтобы проверить, не поддельный ли и он тоже. Кактус оказывается настоящим, и я до крови укалываюсь. Болтолог протягивает мне салфетку.
— Почему бы нам не сделать несколько упражнений на релаксацию? — предлагает доктор, хотя это только звучит как предложение. — Откинься на спинку стула и закрой глаза.
— Зачем это?
— Я подожду, пока ты не будешь готов.
Я неохотно откидываюсь на стуле и заставляю свои веки закрыться.
— Скажи мне, Кейден, что ты видишь, когда закрываешь глаза?
Мои глаза снова раскрываются:
— Что еще за идиотский вопрос?
— Обычный вопрос.
— Что я должен видеть?
— Ничего особенного.
— Вот это я и вижу. Ничего особенного.
Я стою. Не помню, когда успел встать. Не помню, когда начал мерить комнату шагами.
Прием тянется мучительно долго — на самом деле, всего лишь двадцать минут. Мы так и не заканчиваем упражнений. Я отказываюсь отвечать на его вопрос. Я не закрываю глаз из страха, что тогда придется рассказывать ему — и себе — что вижу. Вместо этого мы играем в шашки, хотя у меня не хватает терпения продумывать ходы, так что я просто намеренно делаю самые неудачные, чтобы побыстрее закончить партию.
Когда мы уходим, болтолог рекомендует родителям записаться на еженедельную терапию — и, возможно, просто на всякий случай, еще сводить меня к кому-нибудь, кто имеет право выписывать рецепты. Я так и знал, что он просто фальшивка.
65. Абсолютный мрак
Что я вижу, закрывая глаза? Иногда передо мной встает абсолютный, невообразимый мрак. Иногда он так великолепен, что захватывает дыхание, иногда — ужасен, и я редко знаю заранее, чего ждать. Когда я чувствую его величие, мне хочется жить там, где звезды просто обозначают границы огромной недостижимой скорлупы, как верили в старину. Там, где небо — внутренняя поверхность огромного глазного века, за которым лежит бесконечная тьма. Только это вовсе не тьма. Наши глаза просто не способны различать такой свет. Если бы могли, он ослепил бы нас, так что веки дают нам защиту. Взамен незримого света мы видим звезды — всего лишь намек на дали, которых мы никогда не достигнем.
И все же я отправляюсь туда.
Я рвусь сквозь звезды к этому темному свету, и вы не можете себе представить, как это прекрасно. Бархат и лакрица ласкают каждый орган чувств, ощущения плавятся в жидкость, по которой можно плыть, и испаряются воздухом, которым можно дышать. И ты паришь! Тебе не нужны крылья, потому что воздух держит тебя по собственной воле — воле, совпадающей с твоей, — и ты понимаешь, что не только можешь все, что угодно: ты и есть все, что угодно. Абсолютно все. Ты летишь насквозь, и твое сердцебиение становится ритмом всего сущего разом, а паузы между ударами — это молчание неживой природы. Камня. Песка. Дождя. И ты понимаешь, что это тоже необходимо. Чтобы слышать удары, между ними должна быть тишина. Ты становишься двумя сразу — присутствием и отсутствием. И это знание столь великолепно, что ты не можешь удержать его в себе и должен с кем-то разделить — но не можешь подобрать слов, а без них, без возможности поделиться ощущением ты сломаешься, потому что в твою голову не влезет все, что ты пытался туда вместить…
…но бывает и совсем иначе.
Иногда в темноте нет никакого величия, это просто полное отсутствие света. Голодный, жадный деготь, затягивающий в свои пучины. Ты тонешь в нем и все же остаешься на поверхности. Он обращает тебя в свинец, и ты все быстрее опускаешься в вязкую пучину. Он отбирает у тебя надежду и даже самую память о ней. Ты начинаешь верить, что так было всегда и остался один путь — вниз, где деготь медленно и жадно переварит твою волю и вытопит из нее чистейшие ночные кошмары.
И ты знаком с абсолютным безнадежным мраком не хуже, чем с манящей высотой. Потому что во всех вселенных существует равновесие. Нельзя видеть только одно, без другого. Иногда тебе кажется, что ты выдержишь, потому что счастье стоит отчаяния, а иногда — что даже думать об этом невозможно. Все сплелось в танце: сила и слабость, уверенность и отчаяние.
Что я вижу, закрывая глаза? Я вижу необъятную тьму, уходящую и вниз, и вверх.
66. Твое пугающее величие
Но сейчас мои глаза открыты.
Я стою у входа в наш дом, не внутри и не снаружи, а точно между. Вспоминается, как я сказал Максу, что выхожу за пределы собственной сущности. Теперь все еще более странно. Я больше не могу сказать наверняка, что является частью меня, а что нет. Не знаю, как объяснить это ощущение. Я похож на электричество, бегущее по проводам внутри стен. Нет, больше того — я теку по всем высоковольтным линиям в окрестности. Я молниеносно пролетаю сквозь все на своем пути. И вдруг понимаю, что никакого «меня» больше нет. Только общее — «мы». У меня захватывает дыхание.
Знаете, каково это — быть свободным от себя и бояться этого? Ты чувствуешь себя одновременно непобедимым и одновременно под угрозой, как будто мир и вселенная не хотят, чтобы на тебя снисходило это опьяняющее озарение. И ты знаешь, что где-то там есть силы, желающие сокрушить твой дух, хотя он расширяется, как газ, и заполняет собою все вокруг. Теперь голоса в твоей голове орут, почти как мама, которая уже третий раз зовет тебя обедать. И ты знаешь, что это третий раз, хотя не помнишь, чтобы слышал первые два. И вообще не помнишь, когда успел зайти в свою комнату.
Так что ты сидишь за кухонным столом, ковыряешь еду ложкой и глотаешь что-нибудь, только если тебе напомнить, что ты ничего не ешь. Но ты жаждешь не еды. Может быть, дело в том, что и ты больше не ты, а всё вокруг. Теперь твое тело — пустая оболочка, так зачем же ее кормить? Тебя ждут более важные дела. Ты говоришь себе, что друзья избегают тебя, потому что боятся твоего величия. Почти так же сильно, как ты сам.
67. Самая сердцевина
На восходе капитан собирает нас в картографической комнате. Шторм все еще бушует на горизонте, не дальше и не ближе, чем раньше. Мы плывем к нему, а он удаляется.
Мы всегда обсуждаем нашу великую миссию одним и тем же составом: я, штурман, мальчик с костями, девочка с ошейником, синеволосая девочка и пухлый сказитель. Все мы изо всех сил стараемся преуспеть на доверенных нам постах. Нам со штурманом полегче: мои рисунки и его карты никто не отваживается критиковать. Остальным приходится изображать успех. Девочка в жемчугах, наш мрачный и испуганный борец за поддержание боевого духа, научилась, едва завидев капитана, отпускать фальшивые радостные замечания. Повелитель костей читает в брошенных костях все, что капитан хочет услышать, а по словам нашей синевласки выходит, что в затонувших кораблях найдется что угодно, от золотых дублонов до залежей бриллиантов.
А вот сказитель проявляет опасную честность:
— Не могу справиться! — жалуется он капитану на очередном собрании. — Я изучил вашу книгу от корки до корки и все равно не понимаю ни единой руны.
Капитан, кажется, разбухает, как губка в воде:
— Нас интересуют не корки, а только самая сердцевина! — Потом он поворачивается к Карлайлу, который, как обычно, затаился в углу: — Протащить его под килем!
Сказитель, часто дыша, принимается возражать. Вдруг из ниоткуда вылетает попугай и садится на плечо капитану:
— Прочистить пушку! — кричит он. — Заставьте его прочистить пушку! — Капитан отмахивается от птицы, на землю летит несколько ярких перышек, но попугай не сдается: — Пушку! Пушку!
— Прошу прощения, — подает голос Карлайл, — но, по-моему, птица права. Если парня протащить под килем, он либо помрет, либо останется калекой. А пушку давно надо почистить, нам еще с монстрами сражаться.
Налитый кровью глаз капитана злобно уставился на непрошеного советчика: какой-то уборщик оспаривает приказы! Но он сдержался и махнул рукой:
— Делай, как знаешь. Но парень должен быть наказан за свою нерадивость.
Попугай, примостившийся на висячей лампе, встречается со мной взглядом и грустно качает головой над репликой капитана. Я отворачиваюсь: кто знает, хорошо или плохо оказаться в центре внимания попугая и что скажет капитан.
Карлайл и еще два дюжих матроса выволакивают сказителя из кабинета. Тот упирается и верещит. Я пытаюсь понять, почему чистка пушки пугает его не меньше, чем протаскивание под килем. Когда за несчастным закрывается дверь, капитан возвращается к прерванному разговору:
— Сегодня воистину судьбоносный день, — произносит он, — потому что мы испытаем колокол и проверим познания Кейдена.
Меня начинает мутить, и это не имеет никакого отношения к качке.
— Но… это не тот колокол! — возражаю я, чувствуя себя маленьким и беспомощным.
— Надо было сначала думать, а потом предлагать! — раздраженно бросает синеволосая девочка.
— Мы обречены, — добавляет специалист по поддержанию боевого духа.
68. Червяк внутри
Оказывается, ты знаешь все ответы. Твоя голова так забита ими, что готова расколоться. В любой момент она взорвется и на всех обрушится убойная доза радиации. Места, где ты жил, на сотни лет объявят опасной зоной, если ты не ослабишь давление, открыв тому, кто будет готов слушать, известную тебе правду. Видимые одному тебе линии, связывающие все вокруг.
И тебе нужно кому-то рассказать.
Так что ты бродишь по улицам и загружаешь прохожих околесицей, смысл которой понятен тебе одному. Люди странно на тебя смотрят, и даже в их взглядах ты видишь взаимосвязь между ними, тобой и остальным миром.
— Я вижу, что у вас внутри, — говоришь ты женщине, выходящей из магазина с огромной сумкой. — Ваше сердце точит червь, но вы можете выгнать его.
Она смотрит на тебя, отворачивается и спешит к машине, боясь твоих слов. И тебе хорошо. Или нет.
Ты чувствуешь боль где-то внизу и глядишь на свои ноги. Ты вышел босиком. Ты так и разгуливал — ноги все в царапинах, мозолях и крови. Ты не помнишь, когда успел снять ботинки, но все же ты их снял. Это тоже недаром. Теперь твоя плоть касается земли и внушает ей притягивать и тебя, и всех остальных. И вдруг ты понимаешь, что стоит тебе обуться, как гравитация прекратит действовать и всех сдует в космос, а все из-за крошечного слоя резины, отделяющего твои ноги от земли. Ты выключатель для земного тяготения. Знать это совершенно здорово, но твоя власть не может тебя не пугать. К тому же, червь из сердца той женщины каким-то образом очутился в тебе. Ты слышишь не удары пульса, а то, как он прогрызает путь внутри тебя, и тебе никак от него не избавиться.
За супермаркетом расположен офис захудалой турфирмы, мужественно борющейся за существование в век, когда все билеты заказываются через интернет. Ты проталкиваешься через двери:
— Помогите мне! Червь! Червь! Он знает то же, что и я, и хочет меня убить.
Но женщина в спортивном костюме выталкивает тебя на улицу с криком:
— Убирайся отсюда, а то я позову полицию!
Почему-то ты начинаешь смеяться, а твои ноги кровоточат, и это тебя тоже смешит, а на парковке стоит «BMW» с разбитой фарой, и ты плачешь. Ты прислоняешься к стене, сползаешь по ней и выплакиваешь всю душу. Ты вспоминаешь Иону: тот, чудом не переваренный китом, разрыдался на вершине горы, когда червь сожрал укрывавшую его лозу. Тот же самый червь. Ты понимаешь его. Солнце жгло Ионе голову, а он так мучился, что хотел умереть.
— Пожалуйста! — говоришь ты всем вокруг. — Пожалуйста, пусть это закончится! Пусть это просто закончится! — Наконец над тобой наклоняется женщина из торгового центра — она куда добрее, чем ведьма из турфирмы:
— Мне куда-нибудь позвонить? — заботливо спрашивает она. Но при одной мысли о том, что она позвонит твоим родителям и попросит тебя забрать, ты поднимаешься на ноги.
— Нет, все хорошо, — говоришь ты и уходишь. Ты говоришь себе, что все будет хорошо, если ты только отыщешь дорогу домой. И никакой кит тебя не проглотит. То, что тебя гложет, работает изнутри.
69. Неважно, что ты имел в виду
Перекличка. Белое небо, серый горизонт искрится крошечными молниями — не только впереди, но и во всех направлениях. Капитан расхаживает по верхней палубе, поглядывая сверху вниз на матросов, и рассуждает о важности нашей миссии и сегодняшнего дня:
— Сегодня мы испытаем колокол морехода Кейдена и раз и навсегда выясним, как же мы спустимся на дно впадины. — От него исходит власть — в мундире синей шерсти с латунными пуговицами это заметно еще сильнее, но власть и здравый смысл — совершенно разные вещи.
— Это же не батискаф! — ору я. — Он не будет работать! Я другое имел в виду под колоколом для погружения!
— Уже неважно, что ты имел в виду.
Чтобы поднять ужасно отлитый колокол к борту, нужно больше дюжины матросов. Затем, по команде капитана, громадину сбрасывают в воду. Она тонет, как камень, а хорошо погрызенная одичавшими мозгами веревка рвется, и колокол отправляется в недостижимые глубины. На поверхность всплывает один-единственный пузырь — как будто морская отрыжка.
И капитан объявляет:
— Испытание прошло успешно!
— Что?! Где тут успех? — возмущаюсь я.
Капитан медленно направляется ко мне — его шаги стучат по медной палубе.
— Целью испытания, — объясняет он, — было опровергнуть твою теорию начет того, как достигнуть дна впадины. — Он кричит: — Ты ОШИБСЯ, парень! И чем быстрее ты признаешь свою огромную и непоправимую ошибку, тем скорее ты начнешь приносить пользу и мне, и общему делу. — Капитан удаляется, очень довольный собой.
Когда капитан скрывается из виду, на мое плечо — вот редкость! — садится попугай и произносит:
— Нужно поговорить.
70. Серебряная акула
Когда ты выходишь из дома, отец встает у тебя на пути:
— Куда это ты?
— Гулять.
— Снова? — В его тоне куда больше нажима, чем раньше, и он не спешит уступить тебе дорогу. — Кейден, у тебя все ноги в мозолях от этих прогулок.
— Значит, куплю ботинки получше. — Ты знаешь, что он не поймет, зачем тебе нужно ходить пешком. Движение сквозь мир помогает тебе не взорваться. Оно спасает мир. Успокаивает его. Теперь это не червь. Сегодня это осьминог с глазами вместо присосок на щупальцах. Он плавает у тебя в животе, меж внутренних органов, отчаянно пытаясь устроиться поудобнее. Но ты не станешь говорить об этом родителям. Они скажут, что тебя просто пучит.
— Я пойду с тобой, — говорит папа.
— Нет! Не надо! Тебе нельзя! — Ты отталкиваешь отца с дороги и выходишь на улицу. Сегодня ты в ботинках — и, оказывается, они совсем не мешают гравитации удерживать все на земле. Это глупость. Как можно было так думать? Но ты понимаешь, что, если бы ты никуда сегодня не пошел, непременно случилась бы какая-нибудь катастрофа и завтра ты увидел бы ее в новостях. Ты в этом даже не сомневаешься.
Пройдя три квартала, ты оборачиваешься и замечаешь папину машину. Она медленно следует за тобой, как серебряная акула. Ага! И у кого из вас паранойя? Если родителям приспичило следить за тобой, когда ты вышел погулять, у них точно не все дома.
Ты притворяешься, что не замечаешь машины. Просто гуляешь до глубокой ночи. Не останавливаясь, не обращаясь к людям. И позволяешь папе объехать с тобой все окрестности и вернуться домой.
71. Худший враг
Я просыпаюсь, вижу в изножье койки попугая и нервно сглатываю. Он перелетает поближе. Я чувствую на груди его острые когти. Но он не вонзает их в меня, а только осторожно шагает по драной простыне. Наконец его единственный здоровый глаз смотрит по очереди в оба моих.
— Капитан меня беспокоит, — произносит птица. — Беспокоит, беспокоит.
— Мое-то какое дело?
Штурман ворочается во сне. Попугай дожидается, пока тот затихнет, и наклоняется поближе. У него из клюва пахнет подсолнечными семечками.
— Меня беспокоит, что капитан заботится вовсе не о твоих интересах, — шепчет птица.
— С каких пор тебя заботят мои интересы?
— За кулисами, за кулисами я всегда был твоим главным защитником. Как, думаешь, ты попал в избранный кружок капитана? Или почему тебя не приковали к колоколу перед испытанием?
— Из-за тебя?
— Скажем так, у меня есть кое-какая власть.
Я не знаю, верить ли птице, но я допускаю мысль, что она — не враг. Или хотя бы не худший враг.
— Зачем ты мне это говоришь? — спрашиваю я.
— Может понадобиться… — Попугай начинает нервно трясти головой, так что она описывает восьмерки у меня перед глазами.
— Понадобиться — что?
Птица начинает мерить шагами мою грудную клетку. Щекотно.
— Грязное дело, грязное. — Попугай успокаивается и некоторое время молчит, а потом смотрит мне в левый глаз: — Если капитан не оправдает доверия команды, мне нужно знать, что я могу на тебя рассчитывать.
— Рассчитывать на меня в чем?
Птица подносит клюв к моему уху:
— В том, чтобы убить капитана, разумеется!
72. Наша единственная надежда
Ты лежишь в кровати. Без футболки. Твой мозг пожирает лихорадка, от которой не лихорадит. Снаружи льет так, будто настал всемирный потоп.
— Беда, — бормочешь ты. — В школе случится какая-то беда, потому что я не там.
Мама гладит тебя по спине, как будто ты снова ребенок:
— А когда ты был в школе, беда собиралась случиться здесь.
Она не понимает.
— Насчет дома я ошибся, — говоришь ты, — но на этот раз я прав. Я знаю. Я просто знаю.
Ты смотришь на маму. У нее красные глаза. Тебе хочется поверить, что это не от слез. Это от недосыпа. Она долго не спала. Как и папа. Как и ты. Ты не спал два дня. Может, три. Родители отпросились с работы и по очереди ухаживают за тобой. Ты хочешь остаться один, но боишься остаться один — и боишься не оставаться один. Тебя слушают, но тебя не слышат, и голоса в твоей голове считают, что родители — тоже часть проблемы. «Понимаешь, это ведь не твои родители, — говорят голоса. — Они притворяются. Твоих настоящих родителей съел носорог». Ты помнишь, что это из «Джеймса и гигантского персика» — книги, которую ты обожал в детстве. Но в голове у тебя такая каша, а голоса звучат так убедительно, что ты больше не знаешь, где правда, а где вымысел. Ты знаешь, что не слышишь их ушами, но они идут и не из головы. Кажется, они вещают из другого мира, куда ты ненароком залез, как из телефонной трубки, из которой вдруг полилась иностранная речь — и все же ты понимаешь каждое слово. Голоса живут где-то на задворках твоего сознания, как звуки, которые ты слышишь при пробуждении, пока мир сновидений еще не трещит под весом реальности. Как быть, если сон не прекращается, даже когда ты просыпаешься? Что делать, если ты перестаешь различать его границы?
Голоса не могут быть настоящими, но они хорошо умеют заставлять тебя об этом забыть.
— Они говорят мне, что наступит конец света, если я не предотвращу то, что собирается случиться.
— Кто говорит? — спрашивает мама.
Но ты не отвечаешь. Ты не хочешь, чтобы родители знали о голосах, так что ты просто тяжело вздыхаешь и вспоминаешь все фильмы, где только один человек может спасти мир. Там всегда говорят: «Ты — наша единственная надежда». Что было бы, если бы все эти герои не оправдали своего великого предназначения? Если бы они просто лежали в кровати и мамы гладили бы их по спине? Если бы они ничего не сделали? Что же это будет за фильм?
73. Высокая честь
Капитан вызывает меня в кабинет для разговора один на один. Даже попугая не видно. Последний раз я заметил его в камбузе: он перелетал с плеча на плечо, проверяя, на месте ли мозги. Теперь птица каждый раз подмигивает мне, напоминая о тайной беседе.
— Ты доверяешь мне, Кейден? — спрашивает капитан.
Если я совру, он поймет. Так что я отвечаю честно:
— Нет.
Он улыбается:
— Хороший мальчик. Значит, ты чему-то учишься. Я горжусь тобой. Сильнее, чем ты можешь себе представить.
У меня как будто выбили почву из-под ног:
— Я думал, вы меня ненавидите.
— Вовсе нет! Я подверг тебя всем этим испытаниям, чтобы ты очистился от мякины. Не соверши ошибки, мальчик, и ты будешь главной надеждой экспедиции. Я ставлю только на тебя.
Не знаю, что на это ответить. Я спрашиваю себя, говорит ли он это всем матросам, но каким-то образом чувствую, что он искренен.
— По правде сказать, меня беспокоит, что творится на корабле. Страшен не океан снаружи, а буря изнутри. — Он наклоняется поближе: — Я знаю, что Каллиопа разговаривает с тобой. Она рассказывает тебе вещи, которых никто больше не знает. Это значит, что ты особенный. Что ты избранный. — (Я ничего не говорю, пока не пойму, к чему он клонит.) — Если она что-то знает, то скажет об этом именно тебе.
Тут до меня доходит, что, может быть, именно сейчас у меня появилась капелька власти:
— Если она что-то мне рассказывает, это потому, что доверяет мне. Зачем мне предавать ее доверие и пересказывать все вам?
— Я твой капитан! — Я ничего не отвечаю, а он рычит и принимается бегать по палубе. — Или, может, ты подчиняешься птице? — Он стучит кулаком в перегородку. — Бунтарский комок перьев! Сеет семена непослушания, даже сидя у меня на плече! — Капитан хватает меня за плечи и смотрит на меня своим единственным глазом, как недавно попугай: — Каллиопа не говорит, что готовится мятеж? Что птица одержит верх?
Я сохраняю спокойствие:
— Я у нее спрошу.
— Хороший мальчик. Я знал, что ты мне предан, — облегченно произносит капитан и шепчет: — Когда настанет время, я доверю тебе высокую честь.
— Какую еще?
Капитан улыбается:
— Разумеется, убить попугая.
74. Взгляды с купюр
Когда я был помладше, мне всегда казалось, что Вашингтон с долларовой купюры злобно смотрит на меня. Это было забавно и немного страшно. Так вел себя не только Вашингтон. Гамильтон вечно ухмылялся, как будто взирал на меня свысока. Но хуже всего был Джексон, с его жутко высоким лбом и высокомерным взглядом — как будто он все время осуждал меня за неразумную трату денег. Только Франклин глядел по-дружески, но я не так уж часто его видел.
Может быть, это предвещало, что у меня с чердаком не в порядке. А может, всем приходят в голову такие странные глупые мыслишки. Я ведь не то чтобы верил, что они все на меня смотрят — просто иногда что-нибудь такое почему-то приходило мне в голову. Это никогда не мешало мне тратить деньги. По крайней мере, до недавнего времени.
Когда что-то идет не так, все мы вспоминаем упущенные из виду предзнаменования. Мы становимся детективами, которые пытаются раскрыть преступление — потому что выстроенная картина ситуации может дать нам власть над ней. Конечно, история не знает сослагательного наклонения, но, если набрать достаточно таких подсказок, можно убедить себя, что беду можно было предотвратить, будь мы только чуть поумнее. Мне кажется, лучше верить в собственную глупость, чем осознавать, что все предзнаменования в мире ничего бы не изменили.
75. Замки от детей
— Мы отправляемся в поездку, — говорит папа. Ты понимаешь, что он недавно плакал.
— Что за поездка? Круиз?
— Как хочешь, — отвечает он. — Но надо выезжать, корабль скоро отплывает.
Ты не помнишь, когда спал в последний раз. Это уже не бессонница. Это чистое отрицание сна, заразное настолько, что ты поднял бы мертвых, если бы оказался поблизости. Ты веришь, что так и будет. Ты боишься. Все приходящие тебе в голову мысли становятся страшной правдой.
Голоса по-прежнему не смолкают, но они тоже не спали и теперь просто бурчат какую-то ерунду. Сквозь это бормотание ты различаешь их чувства, и они тебе не нравятся. Они кишат предзнаменованиями, горькими предупреждениями и намеками на твою важность для мира.
Ты не хочешь никуда ехать. Тебе нужно остаться и защищать сестру. Сейчас она ушла к подругам. Но тебе нужно встретить ее, когда она вернется. А потом ты глядишь в воспаленные глаза родителей и понимаешь, что они тоже хотят защитить Маккензи. От тебя.
Теперь ты сидишь в машине. Родители разговаривают, но их слова понятны не больше, чем голоса в голове, и хотя ты знаешь, что едешь в старой доброй семейной «хонде», мама с папой на переднем сиденье начинают потихоньку отдаляться. Ты вдруг оказываешься на заднем сиденье лимузина, и кто-то откачивает из салона кислород. Тебе нечем дышать. Ты хочешь открыть дверцу и выпрыгнуть на шоссе, но она не поддается. Кто-то поставил эти дурацкие замки от детей. Ты орешь, проклинаешь все вокруг, говоришь всякие ужасные вещи. Что угодно, лишь бы они остановились и выпустили тебя. Родители пытаются тебя успокоить. Папа еле справляется с управлением, такую возню ты поднял. Может быть, все это время ты предчувствовал автомобильную аварию, в которой вы все погибнете, а теперь сам же ее и создаешь. Осознав это, ты прекращаешь попытки к побегу и закрываешь голову руками.
Вы спускаетесь с крутого склона. Вдруг машина из лимузина превращается в обитый войлоком лифт, и ты спускаешься вдоль наклонной стены черной пирамиды — в самые ее недра, глубоко-глубоко под землю.
Вы паркуетесь у подножия холма рядом с табличкой: «Приморская мемориальная больница». Табличка — ложь. Как и все остальное.
Пять минут спустя твои родители сидят за столом напротив женщины с бурундучьими щеками в слишком маленьких для нее очках. Они подписывают документы, но тебе наплевать, потому что ты не здесь. Ты смотришь с безопасного расстояния.
Чтобы не начать бродить, ты буравишь взглядом аквариум. Оазис в пустыне неудобных офисных стульев. Крылатка, рыба-клоун, анемон. Запертый в банке конденсат океана.
Какой-то ребенок стучит ладонью по стеклу. Рыбы шарахаются от него, стукаясь носами о невидимую границу своего мира. Ты знаешь, каково это, когда тебя мучит что-то не поддающееся пониманию и намного более огромное, чем ты сам. Ты знаешь, каково это: желать спастись, когда границы твоей собственной вселенной тебе этого не позволяют.
Мать зовет ребенка по-испански и, когда он не слушается, оттаскивает его от аквариума. Ты перестаешь понимать, где ты: снаружи или за стеклом? Потому что в твоей голове больше не работают понятия «здесь» и «там». Ты сливаешься с тем, что вокруг. Может быть, ты и в аквариуме. Рыбы могут быть чудовищами, а ты можешь плыть на обреченном судне — возможно, пиратском — и ничего не знать о том, что скрывает морская пучина. И ты держишься за эту мысль, как бы она ни страшила, потому что она лучше, чем другие. Ты знаешь, что можешь сделать пиратский корабль столь же настоящим, как и все остальное, потому что действительность больше не отличается от воображения.
76. Не остановить
Я по уши завяз в тайнах. С одной стороны, мы с попугаем замышляем мятеж. Мы особо не обсуждаем это, но обмениваемся взглядами. Киваем друг другу. Птица заговорщически подмигивает мне здоровым глазом. Мои рисунки сочатся тайными посланиями для попугая. По крайней мере, он так думает.
С другой стороны, мы планируем убить попугая. Капитан тоже подмигивает мне единственным глазом и украшает стены своей каюты тем, что называет «живописными портретами торжествующего капитана».
— Не открывай никому тайного смысла своих творений, — шепчет капитан. — Мы скормим пернатого гада морским чудищам, как ты и нарисовал, и концы в воду.
Я знаю, что эти два заговора столкнутся, как вещество и антивещество, и я взорвусь, — но не вижу выхода. Ничего уже нельзя остановить. Конец приближается, как голодные пасти тварей, охраняющих загадки бездны Челленджера.
77. Нефтяная пленка
Документы подписаны. Сделка с дьяволом заключена. Щекастая женщина в крошечных очках смотрит на тебя с неискренней, но умело подделанной добротой:
— Все будет хорошо, мой сладкий, — произносит она, и ты оглядываешься через плечо, надеясь, что она обращается к кому-то другому. Вас с родителями провожают в другое крыло больницы. В особое крыло. Твои родители так вцепились друг в друга, что слились в одно создание с четырьмя плачущими глазами.
Тебе кажется, что все нормально, потому что ты наблюдаешь со стороны, пока родители не направляются к двери. Тогда ты осознаешь, что никакого безопасного расстояния между вами нет, что ты здесь и тебя вот-вот оставят одного среди врагов. Тебя хотят протащить под килем. Все предчувствия оживают разом, и ты отчетливо осознаешь, что случится нечто ужасное — с тобой, с родителями, с сестрой, с твоими друзьями, — но в основном с тобой, потому что это тебя собираются здесь покинуть.
Ты впадаешь в панику. Ты никогда не проявлял жестокости, но сейчас вся твоя жизнь зависит от того, удастся ли тебе освободиться. Судьба всего мира зависит от того, выберешься ли ты отсюда.
Но они ловчее и хитрее. Из ниоткуда на тебя набрасываются верзилы в халатах пастельных цветов.
— Нет! — вопишь ты. — Я буду хорошим! Я больше не буду! — Ты даже не знаешь, чего именно «не будешь» делать, но ты готов на это, лишь бы тебя здесь не запирали.
Услышав твои мольбы, родители застывают у двери, будто собираясь передумать — но тут между ними и тобой встает сиделка в бледно-розовом халате:
— Чем дольше вы здесь задержитесь, — говорит она, — тем сложнее будет ему, и тем тяжелее нам будет работать.
— Они убивают меня! — орешь ты. — Они меня убьют! — При звуке собственных криков ты понимаешь, что это правда. Но родители пускаются в бегство сквозь череду дверей, которые открываются и закрываются, как шлюзы канала, и выходят в ночь, спустившуюся с ясного неба, кажется, всего мгновение назад. Теперь тебе кажется, что голоса были правы. Что это — не твои родители, а натянувшие их личины самозванцы.
Адреналин почти помогает тебе одолеть тех троих в пастельных халатах. Почти. В конце концов они загоняют тебя в комнату, бросают на кровать и чем-то колют в пятую точку. Ты оборачиваешься как раз вовремя, чтобы увидеть в руках у сиделки шприц, уже избавленный от своего смертоносного содержимого. Мгновения спустя твои руки и ноги уже зажаты в специальных манжетах, ты лежишь и чувствуешь, как укол начинает действовать.
— Отдохни, мой хороший, все будет в порядке, — говорит сиделка. — Мы тебе поможем.
Тут яд из твоей задницы проникает в мозг, и твое сознание растекается, как нефтяная пленка по морской поверхности.
И ты впервые узнаешь Белую Пластиковую Кухню. Ты частенько будешь ее навещать. Она — портал во все те места, куда ты не хочешь попадать.
78. Царство щадящего солнца
Мне снится сон. Я лежу на пляже в какой-то стране, где не говорят по-английски — а если и говорят, то только из-за множества американских туристов, приезжающих потратить деньги, которых у них нет, на вещи, которые им не нужны, и покраснеть, как раки, под нещадно палящим солнцем.
А вот меня солнце щадит. И вех нас — маму, папу, сестру. Оно дарит нам свет и тепло безо всяких дурных последствий. Даже крем от загара не нужен.
Вокруг царят радость и счастье. Слышится смех. Играют дети. Повсюду слышны голоса пляжных торговцев, с таким обаянием продающих блестящую ерунду, что никто не может устоять. Довольные туристы возвращаются с пляжа, все обвешанные золотыми и серебряными безделушками, звенящими при каждом шаге не хуже бубенцов.
Сестра играет в бирюзовом прибое и ищет ракушки. Море омывает ее ноги со звуком, похожим на нежный вздох, как будто наконец нашло покой.
Родители гуляют по пляжу, держась за руки. На папе его любимая белая соломенная шляпа: он носит ее только на море, потому что где угодно в другом месте она смотрится совершенно по-дурацки. Никто не говорит о счетах и налогах, ему не надо укрощать числа. Мама радостно ходит босиком, и, как бы ни грело солнце, песок остается прохладным. Сегодня ей не надо чистить ничьих зубов. Родители идут легкой походкой — им никуда не нужно.
А я сижу на песке и с наслаждением пропускаю его сквозь пальцы. У меня в руках высокий стакан с холодным напитком, и капли на его стенках преломляют солнечные лучи, как калейдоскоп. Я сижу посреди пляжа и совершенно ничего не делаю. Совершенно ни о чем не думаю. Мне хватает просто там быть.
Здесь нет кухни, если не считать мангалов, где жарят шашлыки из креветок. Мясной запах дразнит ноздри, как будто это — жертва богу вечных каникул.
Здесь нет ни единого корабля, кроме выплывающей из залива гоночной яхты. Ее паруса раздувает поднявшийся как по заказу ветерок, увлекающий судно в еще более чудесные дали.
Все хорошо, лучше и быть не может…
…Вот только я знаю, что это сон. Скоро он должен закончиться, и меня выбросит туда, где что-то разладилось или в мире, или во мне.
И я проклинаю райский пляж и холодную, утоляющую жажду жидкость, которая холодит мне руку сквозь стекло — и которую я никогда, никогда не смогу поднести к губам.
79. Представляю на ваш суд
Если тебя накачали психотропными препаратами, сознание — штука относительная. Нельзя сказать, включено оно или выключено. Граница между сном и явью как будто превратилась в черную дыру и поглощает все вокруг. Остается только ощущение, что ты где-то еще. Там, где время — не предсказуемая прямая линия, а скорее перепутавшиеся шнурки на детских ботинках. Там, где пространство пузырится и изгибается, как кривое зеркало в четырех измерениях, и все выглядят как страшные клоуны. Ты — крошечная безликая фигурка, летящая сквозь мир теней и вещества из заставки «Сумеречной зоны»; ватные мысли текут из твоей продолговатой головы.
Род Серлинг должен был крепко спятить, когда выдумал этот сериал.
80. Соленый слизняк
Иногда ты осознаешь, что лежишь на больничной койке. Иногда ты уверен, что это Белая Пластиковая Кухня. А бывают времена, когда ты уверен, что тебя пришили к развевающимся корабельным парусам. Морская болезнь, во всяком случае, совершенно настоящая. Некоторые лица — тоже, но желаю тебе удачи, если хочешь понять, какие именно и как они выглядят на самом деле. Тебе говорят, что ты был «обездвижен» только первую ночь, когда казался неуправляемым, но ощущение такое, как будто ты все еще привязан к качающейся кровати.
Люди приходят и уходят, некоторые обращаются к тебе, ты слышишь свои ответы, но не чувствуешь, как открываешь рот. Пальцев ты тоже не ощущаешь.
— Как себя чувствуешь?
Тебя часто об этом спрашивают. Или спросили один раз, а все остальное — просто эхо в твоей голове.
— Как соленая улитка, — раздается сквозь туман от лекарств твое бормотание. — Кажется, я описался.
— Не волнуйся. Мы об этом позаботимся.
Ты гадаешь, не засунут ли тебя во взрослый памперс, а потом понимаешь, что они могли давно уже это сделать, но ты ничего не чувствуешь и не желаешь знать ответа. Тебе хочется спрятаться в своей скорлупе и бегать по ее стенкам — но у тебя нет скорлупы. Ты скорее слизняк, чем улитка. У тебя нет никакой защиты.
Все это время голоса в голове продолжают говорить с тобой, но они слишком обколоты лекарствами, чтобы как-то на тебя влиять. Ты вдруг понимаешь, что не так уж это лечение отличается от химиотерапии. Тебя обстреливают всякими гадостями, надеясь, что они выбьют из тела болезнь и оставят на месте все остальное. Вопрос в том, погибнут голоса от отравления или просто очень сильно разозлятся.
81. Противоборство
— Сегодня, — объявляет капитан, пытаясь говорить, как командир, — я поведаю вам предание. Мне даже сказитель не нужен — эту легенду я знаю наизусть. — (Попугай осторожно отходит от него подальше, быть может, не желая иметь ничего общего с рассказом.) — История начинается с великого капитана по имени Ахав, а заканчивается другим, по имени Немо.
И хотя я понимаю, что это может стоить мне еще одного клейма на лбу или чего похуже, но не могу не заметить:
— Извините, но разве эти два вымышленных персонажа когда-либо встречались?
— Еще как, парень! — отвечает капитан гораздо терпеливее, чем я ожидал. — На самом деле, они успели подружиться, и это часть проблемы. Но легенда не столько о них, сколько об их великих врагах. На «Наутилус», легендарную подводную лодку, несшую Немо больше двадцати тысяч лиг, бесконечно нападал гигантский кальмар, задавшийся целью ее потопить. Спасаясь от кальмара, «Наутилус» повстречал «Пекод», на котором Ахав гнался за белым китом. Они столкнулись, и «Пекод» затонул. — Капитан поворачивается ко мне и ехидно замечает: — Ты сейчас скажешь, что это кит потопил корабль, но Мелвилл ошибался. Эту выдумку скормил ему Измаил, поклявшийся сохранить тайну.
Попугай только присвистывает, то ли в знак неодобрения, то ли восхищаясь гибкостью рассказа.
— Как бы то ни было, — продолжает капитан, — Немо вытащил Ахава из воды, они немедленно поняли, что сойдутся во взглядах, и плавали на подводной лодке, пока не доплыли до Зеленого моря, и жили долго и счастливо до конца дней своих. — Договорив, он делает паузу, ожидая аплодисментов, и, не получив их, продолжает: — А вот их чудища ничего такого друг в друге не нашли. — Капитан разводит руки в стороны и выпучивает глаз. — Они были огромны, белый кит и гигантский кальмар. Оба — ужасные капризы природы, но противоположные по духу. Импульсивен и странен был кальмар, окрашивавший воду морскую чернилами. Восьминогое порождение хаоса отвергало всякую логику. Кит, напротив, воплощал в себе разум и благопристойность. Его огромный мозг владел эхолокацией и мог измерять расстояние и размер. Он знал о мире все, что стоило знать, а кальмар ничего не видел дальше своего чернильного облака. Неудивительно, что они друг друга невзлюбили.
Капитан стучит кулаком по столу с такой силой, что все мы подпрыгиваем, а попугай заполошно хлопает крыльями, так что даже лишается нескольких перьев.
— Великие мореходы никогда не должны покидать своих чудовищ! Теперь из-за этой беззаботной парочки их враги обречены биться друг с другом до конца времен, с каждым годом ярясь все сильнее! — Капитан всматривается в каждого из нас по очереди и добавляет: — Есть вопросы?
Мы только переглядываемся. Конечно, вопросов у нас много, но никто не хочет их задавать. Наконец повелитель костей опасливо поднимает руку и произносит:
— И?
Капитан делает глубокий вдох и в изнеможении выдыхает — по каюте как будто проносится порыв ветра.
— Суть рассказа в том, что мы не должны искать свободы от наших чудовищ. Нет, мы должны освободиться от чего угодно, кроме них. Должны кормить их и в то же время бороться с ними, покорившись одиночеству и потеряв всякую надежду спастись.
Девочка в жемчужном ожерелье согласно кивает:
— Я поняла.
Но я настолько не могу с этим смириться, что вслух возражаю:
— Это не так!
Все взгляды устремляются на меня. Кажется, к оценке у меня на лбу скоро прибавится минус.
— Объяснись! — ревет капитан. Да, это предупреждение, но я не собираюсь ему следовать.
— Если два морехода смогли избавиться от своих врагов, значит, они достойны обретенного ими покоя, избавления. А монстры… достойны друг друга.
Никто не шевелится. Только попугай чистит перышки. Я осознаю, что он горд за меня. Меня раздражает, что я придаю этому значение.
Терпение капитана кончилось. Он похож на вулкан перед самым извержением.
— Матрос Босх, твоя дерзость уступает разве что твоей глупости!
Тут мне на помощь приходит штурман:
— Глупость-глобус-шнобель-Чернобыль. Сэр, не превращайтесь в атомную бомбу, команда не выдержит радиации!
Капитан задумывается над его словами и выпускает пар еще одним разрушительной силы выдохом:
— Личное мнение, матрос Босх, оно как наводнение, — говорит он. — На море ему не место. — Он щиплет меня за нос, как нашкодившего ребенка, и отпускает нас.
Как только мы выходим на палубу, штурман принимается упрекать меня:
— Когда ты уже научишься уму-разуму? Или ты идешь в ногу с капитаном, или ты идешь по доске. А она будет медная и даже не спружинит, если ты соберешься красиво прыгнуть в воду!
Мне приходит в голову, что я уже видел прыгунов, но ни разу не замечал той самой доски. Оглядев палубу, я замечаю: вот она, нагло торчит из борта, как средний палец. Я не удивляюсь, что доска появилась, как только о ней вспомнили. Я уже научился ничему здесь не удивляться.
Перед тем, как мы расходимся по каютам, ко мне подходит синеволосая девочка. Каждый раз, когда я возражаю капитану, она начинает уважать меня чуточку больше.
— Готова поспорить, у капитана тоже найдется свое чудовище! — говорит она. — Как думаешь, мы когда-нибудь с ним столкнемся?
Я поднимаю голову: попугай как раз летит на верхушку грот-мачты.
— По-моему, оно уже тут.
82. В глотке у провидения
Посреди ночи незнакомые мне матросы проникают к нам в каюту и тащат меня чистить пушку. Понятное дело, в наказание за споры с капитаном. Я пытаюсь вырваться, но все тело превратилось в резину, так же как корабль в медь. Мои конечности растягиваются и гнутся под неестественными углами, не давая мне ни стоять на ногах, ни защищаться. Я пытаюсь отбиваться, но руки болтаются, как лапша.
Через темный люк мы спускаемся туда, где ждет пушка.
— Каждый должен ее почистить хотя бы раз за плаванье, — говорят мне. — Ты будешь делать это, хочешь ты того или нет.
Здесь мрачно и воняет смазкой и порохом. Ядра лежат кучками, а в центре стоит пушка, настолько невозможно тяжелая, что под ее весом прогибаются медные доски. Ее черная пасть даже страшнее капитанского глаза.
— Красавица, а? — произносит артиллерист — тот самый седой, мускулистый, обветренный моряк с оскаленными черепами на руках.
Рядом с пушкой стоит ведерко политуры с тряпкой. Резиновыми руками я окунаю тряпку в ведро и начинаю размазывать его содержимое по пушечному стволу, но артиллерист хохочет:
— Не так, дурень, — и отрывает меня от земли: — Чистить нужно не снаружи.
К его смеху примешивается чей-то еще, и на мгновение мне кажется, что в комнате спрятались другие матросы. Но нет — смеются черепа-татуировки. Они на дюжину голосов каркают:
— Сунь его внутрь! Затолкни его туда! Впихни его в пушку!
— Нет! Хватит! — Но мои мольбы бесполезны. Меня головой вперед засовывают в жерло пушки, и я скольжу вниз по холодному ржавому желобу. Здесь темно и тесно. Я едва дышу и пытаюсь пошевелиться, но артиллерист кричит:
— Не двигайся, а то выстрелит!
— Как же я ее почищу, если нельзя шевелиться?
— Это уже твои проблемы! — Он и его чернильные друзья долго и громко смеются, потом настает затишье… И вдруг артиллерист принимается стучать по столу железной жердью, ритмично и так громко, что у меня голова раскалывается.
«Бум! Бум! Бум! Бум!»
— Не шевелись! — вопят черепа. — А то все начнется заново!
Кажется, вечность спустя стук меняет ритм:
«Бам-м! Бам-м! Бам-м!»
Он этой бесконечной симфонии для ударных моему мозгу хочется вылезти в ухо и сбежать. Тут я понимаю: ведь именно так это и происходит! Вот что выгоняет мозги из голов! Но я не хочу быть очередным безмозглым матросом. Не желаю, чтобы Карлайл смыл в море мой беглый мозг.
«Звяк-звяк! Бум! Звяк-звяк! Бум!»
Последовательность ритмов повторяется еще дважды, грохот становится все громче, пока я не перестаю воспринимать что-либо, кроме шума и стука собственных зубов. И я понимаю, что никто не собирается прекращать пытку. Я сижу в недрах пушки, и некому меня спасти.
83. Заводные роботы
Раз в день, когда впускают посетителей, приходят твои родители, как пара заводных роботов. Вы сидите в комнате отдыха, и ты каждый день умоляешь забрать тебя отсюда.
— Здесь собрались ненормальные! — говоришь ты вполголоса, чтобы не услышали те, кого ты имеешь в виду. — Я не один из них! Мне здесь не место!
Хотя они не произносят этого вслух, ты читаешь ответ у них в глазах: «Именно здесь тебе и место». И ты ненавидишь их за это.
— Это только на время, — говорит мама. — Пока тебе не станет лучше.
— Если бы тебя сюда не поместили, — настаивает папа, — все было бы гораздо хуже. Мы знаем, что тебе тяжело, но ты ведь сильный.
Ты не чувствуешь себя сильным и не доверяешь родителям настолько, чтобы полагаться на их слова.
— Хорошие новости, — говорят они. — У тебя хорошие результаты МРТ. То есть никакой опухоли мозга и прочей дряни.
До сих пор тебе не приходило в голову, что у тебя может быть что-нибудь в этом роде. А теперь ты не веришь результатам.
— Было не так уж и страшно? Ну, на МРТ?
— Было громко, — отзываешься ты. От одного воспоминания зубы стучат.
Мама с папой приходят и уходят, снова и снова. По их визитам ты считаешь дни. А еще родители говорят о тебе, когда думают, что ты не слышишь — как будто пострадал твой слух, а не рассудок. Но ты все еще можешь прекрасно расслышать, о чем они разговаривают на другом конце комнаты:
— У него появилось что-то новое в глазах. Не знаю, как это описать, но я не могу в них смотреть. — Тебя это смешит: знали бы они, что ты видишь в глазах у них. Да и у всех остальных. Ты видишь истину, которой не видит больше никто. Взаимосвязи и заговоры, перепутанные и липкие, как паутина черной вдовы. Ты видишь чудовищ в глазах мира, а мир видит бездну в твоих.
84. Утраченный пейзаж
Иногда ты не можешь попасть в собственную голову. Тебе ничто не мешает бродить вокруг нее или биться ею о стены, но внутрь тебе не залезть.
— Это не так уж плохо, — говорит доктор Пуаро. — Ведь сейчас то, что внутри, тебе только вредит, не так ли?
— Только вредит, — повторяешь ты. Или это он повторил за тобой? Ты никогда не знаешь наверняка, потому что причина и следствие перепутались не хуже, чем время.
У доктора Пуаро один глаз стеклянный. Ты знаешь это только потому, что тебе сказал сосед по палате, но теперь, присмотревшись, замечаешь, что он действительно меньше второго и зрачок не движется. Доктор Пуаро носит яркие гавайские рубашки. Он говорит, что так пациенты лучше себя чувствуют. Никто не может запомнить, как произносится его фамилия, и доктор рассказывает тебе: «Я однофамилец сыщика из романов Агаты Кристи[4]. Ты, наверно, слишком юн, чтобы понимать, о чем я. Времена меняются, времена меняются».
У доктора есть шпаргалка, в которой написано все про тебя. Даже то, чего ты сам не знаешь. Как можно даже думать о том, чтобы ему доверять?
— Забудь о проблемах внешнего мира. Сейчас твоя задача — отдыхать, — наставляет он, листая страницы твоей жизни.
— Моя задача — отдыхать, — эхом отзываешься ты и злишься на себя за то, что можешь только повторять, как попугай. Ты не знаешь, виноваты ли лекарства или твой барахлящий мозг.
— Сейчас твое сознание в гипсе, — объясняет врач. — Думай об этом с такой точки зрения. Оно сломалось и сейчас в гипсе.
Ты спрашиваешь, можно ли попросить родителей привезти тебе что-нибудь из дома, но не знаешь, что именно просить. Ты можешь носить свою одежду, но никаких ремней или украшений. Разрешены книги, но ни карандашей, ни шариковых ручек. Ничего такого, что можно использовать как оружие против других или себя. Письменными принадлежностями дозволяется пользоваться в комнате отдыха, но только под неусыпным оком пастельных халатов.
Тем же утром ты устраиваешь в комнате отдыха феерический рвотный салют из завтрака и утренних таблеток. Желудок, не предупреждая тебя, просто вывалил все свое содержимое на столик для пазлов, где оно разлилось, как море в прилив.
С девочкой, кажется, просидевшей за этим столиком полжизни, случается припадок:
— Ты сделал это нарочно! — вопит она. — Я знаю! — У нее синие волосы со светлыми корнями. Ты сильно подозреваешь, что по ним можно определить, сколько она уже здесь. Когда тебя стошнило на пазл, девочка бросилась на тебя и прижала к стене, а ты был слишком накачан лекарствами, чтобы защищаться. Теперь у тебя огромный синяк на локте, но чувство боли притупилось, как и все твои ощущения.
Пастельный халат оттаскивает любительницу пазлов, прежде чем она успевает выцарапать тебе глаза, а другой уводит тебя прочь. Здесь повсюду бродят люди в пастели, следя, чтобы ничто не выходило из-под контроля. На самый крайний случай есть одетые в черное охранники, но ты не думаешь, что им дают оружие, потому что кто-то достаточно отчаявшийся легко может его выхватить.
Уходя, ты слышишь плач девочки с пазлами. Тебе тоже хочется оплакать ее утраченный пейзаж, но вместо этого ты начинаешь смеяться. От этого тебе становится только хуже, и чем хуже тебе становится, тем громче ты смеешься.
85. Отличная отбивная
Ты снова в Белой Пластиковой Кухне. Тебя окружают силуэты — иногда ты узнаешь их, иногда нет. Монстры с дурными намерениями в переменчивых масках. Голоса сплетаются в бормочущий хор, и ты не знаешь, с какой стороны они идут и в каком измерении — одном из классических трех или каком-нибудь еще, достижимом только через твою постоянно трещащую голову.
Сегодня ты весь в поту. В кухне слишком жарко. От этого голова болит еще сильнее.
— У меня опухоль мозга, — обращаюсь я к бестелесной маске с зависшим в воздухе планшетом.
— Нет у тебя ничего, — отвечает маска.
— Она неоперабельная! — настаиваешь ты. Непонятно даже, какого пола твой собеседник. Возможно, они это нарочно делают.
— И МРТ, и рентген показали, что у тебя все в порядке, — произносит силуэт, сверяясь с планшетом, и ты соглашаешься, чтобы снова не угодить в жерло пушки.
У маски отрастают руки — или они просто только сейчас стали видимыми. Ты ощущаешь, как что-то сдавливает тебе руку чуть выше локтя, и обнаруживаешь, что твою руку положили под гильотину.
— Не шевелись, я просто меряю давление, — произносит бесполая маска.
Лезвие опускается. Твоя отрезанная рука бьется, как форель в лодке. Ты стонешь, и маска произносит:
— Слишком сильно. Я немного ослаблю. Дай-ка руку! — Она хватает твою руку и выкидывает в открытое окно, которого секунду назад не было. Но когда ты опускаешь глаза, оказывается, что рука по-прежнему прикреплена к твоему телу.
— Артериальное все еще повышено. Мы увеличим твою дозу клонидина, — произносит маска. — А если не сработает, твоя голова просто лопнет, как шарик — невелика беда!
Что-то из этого на самом деле звучит вслух. Что-то нет. Но ты все равно все это слышишь и не можешь понять, что маска произнесла, а что отправила тебе мысленно.
— Давай-ка посмотрим на твою руку. Сильно отбил? — Он-она глядит на лиловый кусок плоти, подаренный тебе синеволосой девочкой с пазлами. — Хм… Отличная отбивная! — говорит или не говорит маска. — Хорошо! Мясо нужно резать легко, как масло! — И тебя оставляют медленно тушиться в собственном соку.
86. Терапевтическое родео
Ты не знаешь, чем кормят в этих голых больничных стенах. Может, курицей? Или тушеной говядиной? Ты различаешь только желе. Его очень много. В красной прозрачной трясущейся массе плавают кусочки персика или ананаса. Ты чувствуешь с ними душевное родство. Особенно когда начинают действовать лекарства. Иногда весь мир вокруг превращается в желе и каждое крошечное движение требует такого напряжения воли, что игра не стоит свеч.
Ты живешь от еды до еды, хотя она для тебя ничего не значит, потому что ты не чувствуешь ни голода, ни вкуса. Это побочный эффект твоего волшебного лекарственного коктейля.
— Временно, — говорит доктор Пуаро, — это только временно.
Его слова мало что значат, потому что время больше не течет вперед. Вбок оно тоже больше не движется. Только кружится на месте, как маленький ребенок, пока у него не закружится голова.
Ты учишься считать дни по сеансам терапии.
Три раза в день всех вас на час усаживают в круг и заставляют слушать такие ужасы, что они не выходят у тебя из головы. Девочка в красочных подробностях расписывает, как ее многократно насиловал сводный брат и как она потом пыталась перерезать себе горло. Парень рассказывает шаг за шагом, каково сидеть на героине и торговать собой на улице, чтобы хватило на новую дозу. Всех их терзают кошмарные бесы, и тебе хочется отвернуться, убежать, заткнуть уши — но приходится все это выслушивать, потому что это «в лечебных целях». Интересно, какой идиот решил, что пытать загнанных в угол детей рассказами о чужих кошмарах наяву — хорошая идея?
Ты жалуешься родителям, и, к твоему удивлению, они в не меньшей ярости, чем ты:
— Моему сыну пятнадцать! — заявляет папа главному халату. — Вы пичкаете его ужасами, каких не должен знать ни один ребенок, а особенно больной, и называете это терапией?
Неплохое начало, пап. Вот и первый знак, что, может быть, он вовсе не чудовище под маской.
Жалобы родителей приносят плоды. В группу приходит новый куратор, чтобы взять все под контроль и не дать терапевтическому родео затоптать копытами юные впечатлительные умы.
— Я здесь не затем, чтобы промывать вам мозги, — объявляет он, — а чтобы помочь вам высказаться.
Его зовут Карлайл.
87. Все, ради чего мы трудились
— Твои сны меня беспокоят, — замечает капитан. — От них разит злобой и подрывными намерениями.
Мы вдвоем сидим в его кабинете. У него в зубах дымится трубка, набитая океанскими водорослями. Насест попугая пустует.
— Но сны приносят откровения, — возражаю я.
Капитан наклоняется ко мне — глаза застилает едким дымом из его трубки:
— Только не эти сны.
Я все жду, когда же выскажется попугай, забыв, что его здесь нет. Я так привык, что они с капитаном одна команда, что без птицы мне как-то неспокойно.
— Демоны в масках из белой кухни, которая тебе снится, грозят разрушить все, ради чего мы трудились, — продолжает капитан, — и наше путешествие пойдет насмарку.
Я гадаю, не постигла ли попугая судьба его отца — нежданный визит в камбуз, совсем не такой чистый и блестящий, как кухня из моих снов. Не познакомился ли он поближе колодой для рубки мяса? Мне часто казалось, что лучше бы попугай куда-нибудь исчез, но его отсутствие почему-то навевает дурные предчувствия.
Капитан не мог с ним разделаться, потому что мы сговорились на этот счет. Пока я играю главную роль в коварных планах их обоих, и птица, и капитан будут в полной безопасности, если я не решу выбрать одну сторону. Иногда мне хочется, чтобы оба остались живы. Иногда — чтобы оба погибли. Но я живу в вечном страхе, что выживет кто-то один.
— Слушай меня как следует, — наставляет капитан. — Ты не должен отправляться в Белую Кухню. Не дай ее яркому свету себя очаровать. Противься ей всеми фибрами души. Все пропало, если ты не останешься здесь, с нами. Со мной.
88. Ядовитая волна
Ты не столько спишь, сколько одалживаешь восемь часов у смерти. Когда лекарства действуют в полную силу, ты не можешь забраться к себе в голову, так что сны тебе тоже не снятся. Разве что ранним утром, перед самым подъемом, тебе удается проскользнуть в свое собственное расстроенное подсознание, но ты слишком скоро просыпаешься.
Ты уже выучил порядок химической атаки. Сначала — отупение, невозможность сосредоточиться; потом, когда лекарства проникают в кровь, — искусственное ощущение покоя; нарастающая паранойя и беспокойство, когда их действие слабеет. Чем тебе хуже, тем глубже ты можешь погрузиться в коварные глубины собственных мыслей. Чем внутри опаснее, тем сильнее ты стремишься нырнуть туда, как будто уже привык к этим ужасным щупальцам, стремящимся раздавить тебя в своем захвате.
Иногда ты понимаешь, зачем пьешь свой лекарственный коктейль. В другое время не можешь понять, как вообще такая мысль могла прийти тебе в голову. И волна продолжает накатывать и отступать, неся одновременно яд и исцеление.
Во время прилива ты веришь, что сидишь в четырех стенах. А потом наступает отлив и ты веришь чему-то другому.
— Когда твои мозги немного успокоятся, — говорит доктор Пуаро, — тебе станет яснее, что происходит наяву, а что тебе мерещится.
Ты не до конца уверен, что так будет лучше.
89. Зеленые от крови улицы
— Он сутками изучает карты, — говорит Карлайл, терапевт. — Мы зовем его штурманом.
Парень, сидящий за столом в углу комнаты отдыха, во все глаза пялится на карту Европы. Тебя распирает любопытство:
— Почему ты держишь ее вверх ногами?
От даже не поднимает глаз:
— Чтобы понять, что внутри, нужно сломать все шаблоны. — А в этом что-то есть! Ты сам такое проходил и можешь его понять.
Он уверенно проводит зеленым маркером линии между городами, как будто точно знает, что делает. Вся карта покрыта зеленой паутиной.
— Найди связь — найдешь все, — добавляет парень, и тебя пробирает холодок: ты узнаешь себя самого. Ты садишься напротив. Он постарше тебя — семнадцать или около того. У него отчаянно пытается отрасти козлиная бородка, но ей не хватает этак полугода до цели.
Наконец он поднимает голову и разглядывает тебя не менее пристально, чем только что изучал карту:
— Я Хэл. — И протягивает руку, но опускает быстрее, чем ты успеваешь ее пожать.
— Уменьшительное от «Халдола»[5]?
— Прикольно. Вообще-то, от Гарольда, но это родители так решили. Из меня такой же Гарольд, как и Сет, египетский бог хаоса. Хотя это мое второе имя.
Крутя маркер в ладонях, он бормочет рифмы к слову «имя» и как-то приходит к Вене:
— Моцарт! — восклицает он. — Очень любит играть на скрипке. Здесь он умер от бедности. — Хэл вдавливает маркер в значок города. Зеленые чернила текут в пригород. — Здесь все начнется. Я думал, что нашел начало вчера, но тогда я ошибся. На этот раз я прав.
— Что начнется? — спрашиваешь ты.
— Разве это важно? — Штурман бормочет: — Важно-пряжа-прятки-тряпки-шляпки — безумный Шляпник!
Он спрыгивает со стула и просит ближайший пастельный халат поставить «Алису в стране Чудес» — страшную версию с Джонни Деппом, — потому что в ней скрыто что-то важное и ему нужно немедленно это найти.
— У нас ее нет, — отвечает халат. — Диснеевский мультик подойдет?
Хэл презрительно отмахивается:
— Почему все вокруг настолько бесполезны? — Он переводит взгляд на тебя: — За исключением текущего собеседника.
То, что тебя раз в жизни исключили из числа «бесполезных», греет душу.
90. Карта ляжет
Хэла переводят к тебе в палату. Твоего предыдущего соседа, чье имя и лицо ты уже успел забыть, сегодня утром выписали. Не успевает кровать остыть, как появляется штурман.
— Похоже, ты у нас осваиваешься, — замечает пастельный халат. — Хэл был не в состоянии с кем-нибудь делить комнату, но ты ему понравился. Кто бы мог подумать.
Ты не знаешь, комплимент это или оскорбление.
Сосед приносит с собой туго набитую папку с картами, выдранными из атласов и путеводителей.
— Мама иногда приносит еще, — говорит он мне. — Каждая новая карта — шаг в правильном направлении.
Штурман провел между городами линии и покрыл их загадочными надписями. А еще он любит ни с того и с сего изрекать такие глубокие мысли, что ты бы записал их все и развесил по стенам — но пишущие принадлежности разрешены только в комнате отдыха.
— Человек часто теряется в технологическом, физиологическом и астрологическом отсутствии логики, в огромной пустоте, слегка разбавленной виски, — выдает Хэл. Ты мечтаешь запомнить это и пересказать родителям — показать им, что ты тоже можешь глубоко мыслить. Но в последнее время все не просто влетает в одно ухо и вылетает из другого, а телепортируется от уха к уху, минуя мозг.
Хэл рассуждает о математике, трактатах Евклида и золотом сечении. Ты рассказываешь ему о невидимых, но важных линиях, тянущихся от людей и сквозь них. Он увлекается твоими идеями, ты от этого увлекаешься еще сильнее.
— Ты понял! — радуется штурман. — Ты видишь всю картину! — И хотя ваши картины отличаются, они, кажется, идеально ложатся друг на друга, как музыкальные партии, ничего не говорящие непосвященным, пока не зазвучат инструменты.
— Твои рисунки — это карта, — говорит Хэл. — В линиях и изгибах — целые материки смысла, со всеми промышленными центрами и культурными столицами. Каждый завиток — дорога для торговцев и путешественников. — Он проводит пальцем вдоль линий твоей последней картины, висящей на стене.
— То, что мы создаем как искусство, вселенная создает как маршрут.
Маршрут куда, никто из вас не знает.
91. Вовсе не на Олимпиаде
Ты бездумно доедаешь обед. Когда твой взгляд падает на пустую тарелку, тебе на мгновение кажется, что ты участвуешь в Олимпийских играх. Что ты дискобол. Ты раскручиваешь снаряд, пытаясь пробить плотный от медикаментов воздух, и швыряешь свой диск в полной уверенности, что сейчас выиграешь золото. Тарелка врезается в стену, но не разбивается, потому что она из пластмассы. Тут ты осознаешь, что вовсе не на Олимпиаде. Какое разочарование! Тебя мгновенно окружают пастельные халаты, убежденные, что у тебя только что случилась вспышка агрессии и тебя надо обезвредить.
— Так ты стену не проломишь, — спокойно замечает с соседнего стола Хэл. — Окна тоже. Я пытался. Попытка — не пытка, плитка, нитка — у нас даже шнурки отнимают! Даже шнурки! Потому что они знают, как я ненавижу чертовы тапочки!
92. Глубже в неизвестность
С тех пор, как я выбрался из пушки почти невредимым, все собратья-мореходы глядят на меня с восхищением.
— Он особенный, — утверждает капитан.
— Еще как, еще как, — отзывается попугай.
Оба, лицедействуя, беседуют с напускным радушием, чтобы сделать грядущее предательство еще слаще. Хотя я ни одному из них не доверяю, в конце концов мне придется принять чью-то сторону.
— Будь моим вторым глазом, — предлагает капитан, — и тебя ждут великие богатства и невообразимые приключения.
— Будь моим вторым глазом, — предлагает попугай, — и я дам тебе то, чего капитан не может предложить. Шанс выбраться с корабля.
Я не знаю, что лучше, потому что меня слишком пугает неизвестность, что бы за ней ни стояло: морские похождения или жизнь на берегу.
Я пытаюсь попросить совета у Карлайла, но, не зная, кому он на самом деле симпатизирует, я стараюсь так объяснить дилемму, чтобы он ничего не заподозрил:
— Если на корабль одновременно с противоположных сторон нападут два одинаково опасных чудища, — спрашиваю я, — как мы решим, какое из них убить из нашей единственной пушки?
— Откуда мне знать? — отзывается Карлайл. — К счастью, решения здесь принимаю не я.
— А вдруг придется тебе?
Он перестает мыть палубу и задумывается над ответом:
— Если бы я здесь что-то решал, все было бы гораздо лучше. — Потом добавляет: — Или гораздо хуже.
Меня раздражает, что Карлайл не высказывает никакого мнения. Даже о себе.
— Если хочешь мудрого совета, ты сам знаешь, кого спросить, — замечает уборщик. В завершение мысли он взглядом указывает в сторону носа.
93. Выхода нет
Каллиопа не разрешает моей дилеммы о двух чудовищах:
— Я вижу будущее, а не выдуманные ситуации, — отвечает она, почти оскорбленная моим вопросом. — С ними разбирайся сам.
Я почти объясняю ей, в чем дело, но вдруг понимаю, что она права. Даже если я признаюсь, что речь идет о капитане и попугае, ответ не изменится. Решать могу только я. Другого выхода нет.
Шторм все еще рисуется на горизонте, но не приближается, и капитан начинает впадать в ярость.
— Океанское течение — как беговая дорожка у нас под килем, — говорит он. — Оно тянет нас назад с той же скоростью, с какой ветер толкает вперед. Мы плывем полным ходом и не движемся с места.
— Значит, нужен сильный ветер, — отвечаю я.
— Или легкий корабль, — отзывается он, прожигая меня злобным взглядом. Капитан все еще винит меня в постигшем корабль превращении. Потом он смягчается и кладет мне руку на плечо: — Зато теперь мы прочнее дерева, а медная прозелень почти сливается с морем и небом и защищает нас от острых глаз презренных морских тварей.
94. Критическая масса
Сегодня ты в больнице. По крайней мере, этим утром. В этот час. В эту минуту. Где ты будешь через три минуты, можно только гадать. Но ты начинаешь замечать, как с каждым днем слабеет ощущение, что ты вне себя. Душа достигла критической массы и теперь проваливается в саму себя. Ты снова в ковчеге своего тела.
Ты один. Просто ты. Просто личность.
Я.
Не знаю, когда это происходит. Как будто я — часовая стрелка, ползущая слишком медленно, чтобы видеть ее движение невооруженным глазом, но стоит ненадолго отвернуться — и вот она уже на следующей цифре.
Я в Пластиковой Кухне, только она совсем не такая белая, как раньше, и стол, на котором я лежу, перетек в кровать. Тело — как резина, мозги — жвачка. Свет режет глаза. Что всем так нужно увидеть, что тут столько света? И почему мне все еще кажется, что меня вот-вот съедят?
Никто не появляется и ничего не происходит — и так целую вечность. Потом я понимаю, что на противоположной стене есть выключатель. Я могу выключить свет. Могу — и не могу, потому что я кусочек ананаса в желе. Из кровати меня может вытащить только переполненный мочевой пузырь. Сейчас с ним все в порядке, поэтому я не могу пошевелиться. Видимо, Хэл тоже. Не знаю, спит ли он или вморожен в ту же порцию желе. Я засыпаю и просыпаюсь, не замечаю особой разницы. Потом пол подо мной начинает качаться, и я успокаиваюсь: скоро я буду в море, где я что-то значу, даже если бессмысленно все вокруг.
95. Мельница моего сознания
Как объяснить состояние, когда ты одновременно здесь и не здесь?
Что-то вроде того, как иногда воскрешаешь в памяти что-нибудь значительное. Может быть, тот раз, когда ты забил решающий гол. Или то, как ты ехал на велосипеде и тебя сбила машина. Хорошее воспоминание или плохое, оно иногда всплывает у тебя в голове, и иногда ты так погружаешься в него, что потом не можешь вернуться назад. Приходится напоминать себе, что это осталось в прошлом.
А теперь представьте себе, каково жить так все время, никогда не зная, очутишься ты сейчас в прошлом, настоящем, будущем или где-то между. Отличить явь от вымысла может только твое сознание… а что делать, если оно превратилось в патологического вруна?
В голове звучат голоса, а когда все совсем плохо, появляются галлюцинации, но быть не здесь — гораздо хуже, чем просто что-то видеть или слышать. Это значит — верить. Видеть один мир и верить, что он совсем другой.
Дон Кихот — сумасшедший из знаменитого романа — боролся с мельницами. Все думают, что на их месте ему мерещились великаны, но те, кто побывал в его шкуре, знают правду. Он видел мельницы, как и все нормальные люди, но верил, что это великаны. Самое страшное — никогда не знать, во что вдруг можешь поверить.
96. Бог-барыга
В один прекрасный день с родителями приходит моя подруга Шелби. Она медленно идет ко мне сквозь желе. Удивительно, как она вообще способна двигаться сквозь него.
— Я уже тебя навещала, помнишь? Ты знаешь, кто я такая?
Я хочу разозлиться на нее за такие вопросы, но не чувствую злости. И вообще ничего.
— Нет и да, — отвечаю я. — Нет, я не помню, но да, я знаю, кто ты такая.
— В прошлый раз ты был немного не в себе.
— А сейчас?
— Все относительно.
Я сижу и молчу. Ей явно неловко. Мне нет. Сейчас у меня бесконечное терпение. Я могу вечно ждать.
— Прости, — произносит подруга.
— Ладно.
— Прости, что я думала, что ты… ну, сам понимаешь.
— Думала, что я?..
— Что ты… под чем-то.
— А, это. — Я собираю по кусочкам наш последний разговор в школе. Кажется, с тех пор прошло несколько жизней. — Я ведь и был под чем-то. И наркотиками меня снабжал сам бог. — Шелби не понимает шутки. — Я торчал от собственной биохимии. Все вещества были уже внутри.
Подруга кивает, делая вид, что поняла, и меняет тему. Мне все равно.
— Так вот, мы с Максом продолжаем работать над игрой.
— Это хорошо.
— Когда тебя выпишут, мы покажем тебе, что у нас есть.
— Хорошо.
Со слезами на глазах подруга просит:
— Держись, Кейден!
— Хорошо, Шелби. Буду держаться.
Кажется, родители затевают с нами партию в «Яблоки к яблокам». Вряд ли это хорошая идея.
97. Могу ли я тебе доверять?
Девичий силуэт выделяется на фоне огромного, во всю стену, окна комнаты, носящей название «Панорамный холл». Ее устроили специально, чтобы дать пациентам ощущение свободы и открытого воздуха посреди законопаченной стерильности. Задумка не сработала.
Девочка почти отсюда не уходит. Она стоит, как памятник, и смотрит в окно. Темная фигура на фоне ярких красок внешнего мира, с вечно устремленным вперед взглядом.
Я почти боюсь к ней подойти. В первые разы, застав ее тут, я держался на расстоянии, но сейчас ощущение, что я кусок ананаса в желе, немного ослабло. Я здесь, а не где-нибудь «там» — и решаю этим воспользоваться. Невероятным усилием воли я трогаюсь с места и направляюсь к девочке. Вскоре я подхожу настолько близко, что она может видеть меня краем глаза.
Девочка не шевелится, никак не подает виду, что заметила меня. Я не могу определить ее национальности. У нее шелковистые каштановые волосы и кожа цвета мореного дуба. Ни разу не видел, чтобы кто-то так долго стоял не двигаясь. Интересно, это лекарства так действуют или она сама по себе такая? По-моему, это очаровательно.
— Что там? — осмеливаюсь я спросить.
— Все, что не здесь, — холодно отвечает девочка с легким акцентом. Судя по выговору, она или из Индии, или из Пакистана.
Из окна открывается вид на покатые холмы, застроенные в ряд сельскими домиками, которые по ночам светятся, как рождественская гирлянда. За холмами видно море.
— Я видела, как ястреб спикировал вниз и унес крольчонка, — рассказывает девочка.
— Да уж, — замечаю я, — такое не каждый день увидишь.
— Я ощутила, как бедняжка умер, — продолжает она и прикасается к тому месту, где должна быть ее печень. — Почувствовала здесь… — Девочка дотрагивается до своей шеи. — И здесь.
Мгновение мы молчим, а потом она произносит:
— Доктор Пуаро говорит, что я вижу то, чего нет. Что, когда поправлюсь, я сама это пойму. Ты ему веришь? Я — нет. — (Я не отвечаю, потому что не знаю, можно ли верить словам попугая.) — Ястреб был моей надеждой, крольчонок — душой.
— Очень поэтично.
Девочка наконец-то поворачивается ко мне. Ее черные глаза горят яростью.
— Это не поэзия, это правда! Ты ведь работаешь на Пуаро, да? Он послал тебя сюда. Ты один из его глаз.
— Пуаро пусть летит ко всем чертям, — отвечаю я. — Я здесь, потому что… — Я не могу собраться с силами и договорить, так что девочка завершает за меня:
— Потому что должен. Как и я.
— Да. Именно. — Наконец-то мы друг друга поняли. Это нельзя назвать нормальным разговором, но, по крайней мере, мне уже не так неловко.
— Другие обсуждают меня, да? — спрашивает девочка, снова устремляя взгляд вдаль. — Знаю, что обсуждают. Они говорят ужасные вещи у меня за спиной. Все и каждый.
Я развожу руками. Большинство здешних обитателей не замечает вообще ничего, если это что-то не нарушает их понятий о личном пространстве. Конечно, есть тут и такие, чье личное пространство не поместится между Землей и Луной.
— Ни разу ничего такого не слышал, — отвечаю я.
— А если услышишь, скажешь мне? Могу я тебе доверять?
— Я сам себе не могу доверять, — предупреждаешь ты.
Девочка улыбается:
— Раз ты честно признаешься, что сам себе не веришь, значит, ты точно достоин доверия. — Она снова оборачивается ко мне и всматривается в мое лицо: ее глаза движутся вверх-вниз, из стороны в сторону, как будто меряя расстояние между моими ушами. — Я Калли, — произносит она.
— Кейден.
Мы стоим и вместе смотрим в окно, ожидая, пока ястреб утащит еще одного крольчонка.
98. Растворяющийся потенциал
Раньше я боялся умереть. Теперь боюсь не жить. Разница есть. Все мы непрерывно строим планы на будущее, но иногда это будущее так и не настает. Я сейчас о будущем одного человека. Конкретно — о своем.
Иногда я представляю себе, как через десять лет мои знакомые вспомнят прошлое и скажут что-то вроде: «У него был такой потенциал!» или: «И все коту под хвост!»
Я думаю о том, что мог бы сделать и кем хотел бы стать. Культовым художником. Успешным предпринимателем. Прославленным разработчиком игр. «Ах, у него был такой потенциал!» — стенают призраки будущего, качая головами.
Страх не пожить — это глубокий, всепоглощающий ужас перед необходимостью наблюдать, как твой потенциал неизбежно растворяется в разочаровании, когда то, что должно быть, погибает, раздавленное тем, что есть. Иногда мне кажется, что лучше умереть, чем дожить до такого, потому что «могло бы случиться» ценится выше, чем «должно было случиться». Мертвым детям ставят памятники — психически больных детей прячут под ковриком.
99. Бегать по кольцам Сатурна
В офисе Пуаро висит мотивирующий плакат. На нем изображен бегун-олимпиец, рвущий грудью финишную ленточку. Подпись гласит: «Кем бы ты ни был: первым или последним — ты все равно пересечешь финишную черту». Я вспоминаю сборную по легкой атлетике, в которую так по-настоящему и не вошел. Плакат лжет. Ты никак не можешь добежать до финиша, если вылетел из команды еще до первого соревнования.
— Он тебе о чем-нибудь говорит? — спрашивает Пуаро, увидев, как я смотрю на плакат.
— Если я скажу, что да, вы мне пропишете что-нибудь посильнее, — отзываюсь я.
Врач хмыкает и интересуется, как мне здесь нравится. Я заявляю, что все хреново, и он извиняется за это, хотя не делает ничего, чтобы снизить общую хреновость.
Доктор заставляет меня заполнить более чем бессмысленную анкету.
— Это для страховой компании, — объясняет он. — Там обожают бумажную волокиту. — Судя по толщине лежащей перед Пуаро папки с моей историей болезни, он тоже поклоняется горам бумаги.
— Твои родители сказали, что ты художник.
— Вроде того.
— Я попросил их привезти тебе чего-нибудь для рисования. Конечно, мы не можем разрешить ничего опасного — персонал сам решит, чем тебе можно пользоваться. Но я уверен, что ты сможешь творчески самовыражаться.
— Я просто в восторге.
Доктор впитывает мое настроение, как будто принюхивается, и что-то записывает. Похоже, мой коктейль опять смешают заново. Сейчас, если не считать случайных уколов «Халдола», я пью по четыре таблетки два раза в день. Одну — чтобы отключить мысли, другую — чтобы предотвратить поступки. Третья устраняет побочные эффекты первых двух, а четвертая нужна, просто чтобы третьей было не так одиноко. Вместе они отправляют мой мозг вращаться вокруг Сатурна, где он никому не мешает. Особенно мне самому.
Почему-то мне кажется, что бегун, застрявший в глубоком космосе, вряд ли скоро достигнет финиша.
100. Ее замурованный зад
— Я пыталась сосредоточиться на своих ногах, — рассказывает Каллиопа, привычно держа меня над морем в своих холодных объятиях. Я уже весь в синяках от ее твердых рук, позеленевших еще сильнее, чем остальной корабль. То, что начиналось с крошечных следов окисления в уголках глаз и на локонах распущенных медных волос, поглотило ее целиком, и былой лоск превратился в покорность судьбе.
— У тебя нет ног, — напоминаю я.
— Теперь мне кажется, что есть. Икры и ступни, пальцы и ногти. Я сосредоточилась, и они появились. — Каллиопа шепчет: — Не говори никому, особенно капитану. Ему это не понравится.
— Он тебя боится, — возражаю я.
— Он боится всего, над чем не властен, и не погнушается отрубить мне ноги, если решит, что это помешает мне уйти от него. — Статуя ежится от одной мысли об этом, но не разжимает объятий. — Если у меня есть ступни, то они вмурованы в корабельный бак. Найди это место — оно прямо под главной палубой, там, где оба борта сходятся воедино. Найди и скажи, есть ли у меня ноги и как их освободить.
101. Кусочек неба
— Калли сидит у окна не потому, что ей так хочется. Она не может иначе.
Я узнаю это от синеволосой девочки с пазлами, готовой собственным телом защитить новенькие незапачканные детали будущего пейзажа. Она с удовольствием заговаривает со мной, но только чтобы сказать какую-нибудь гадость о других, как сейчас:
— Мы с ней соседки, и, поверь мне, она жутко странная. Ей кажется, что внешний мир исчезнет, если на него не смотреть.
Я молча наблюдаю, как синевласка пытается вставить деталь туда, куда она явно не подходит. Затем девочка дважды трогает свой нос, снова пытается засунуть деталь туда же и опять дважды трогает нос. Только повторив это трижды, она берется за следующую деталь.
— Она не думает, что мир исчезнет, — объясняю я. — Она этого боится. Разница есть. Она просто пытается избежать страха.
— Это все равно по-идиотски!
Мне хочется наброситься на нее. Сказать, что единственная идиотка тут она. Может, даже перевернуть ее столик, чтобы кусочки пазла разлетелись во все стороны. Но я сдерживаюсь — потому что речь сейчас не о глупости. Думаю, Калли — гений. И, может, синевласка тоже. Дело не в уме, а в том, что зеркало заднего вида упало на пол. Горит чертова лампочка «Проверьте двигатель», а единственный, кто сумел в нем разобраться, не может открыть капот.
Нет, я не бросаюсь на нее. Я только спрашиваю:
— Что случится, если ты забудешь дважды потрогать нос?
Девочка смотрит на меня так, будто ее ударили, но быстро понимает, что я не собираюсь ее дразнить. Что мне по-настоящему интересен ответ.
Она разглядывает пазл, не пытаясь дальше собирать его:
— Когда я его не трогаю, — тихо произносит она, — мне кажется, что я куда-то проваливаюсь. Сердце бьется так быстро, как будто сейчас выскочит из груди. Я не могу дышать, как будто из комнаты выкачали весь воздух. — Стыдясь собственной откровенности, она дважды касается своего носа и берет в руки очередную деталь.
— Я не считаю тебя странной, — шепчу я.
— Я и не говорю, что я странная.
Я собираюсь уйти, но девочка хватает меня за запястье и сжимает, пока я не раскрываю ладонь. Она кладет туда кусочек пазла — синюю частичку неба. Ни единого намека, куда именно на всем небе ее вставить. Найти ей место сложнее всего.
— Можешь взять ненадолго, — говорит девочка. — Только верни, когда я буду заканчивать. — Она добавляет: — Это мое имя. Скай, «небо». Глупое, да?
Хотя мне не нужна эта деталь, я принимаю подарок и благодарю. Дело ведь не в том, нужна ли она мне, а в том, что Скай решила мне ее отдать.
— Я сохраню ее.
Девочка кивает и возвращается к пазлу.
— Ты нравишься Калли, — замечает она. — Не будь гадом и не испорти все.
102. Хищные ногти
К Хэлу редко приходят посетители — только иногда мать. Это очень красивая женщина, слишком молодая на вид, чтобы быть матерью семнадцатилетки. Мне при каждой встрече кажется, что она только что из парикмахерской, но, думаю, она всегда так выглядит.
Мать Хэла не только выделяется на фоне остальных родителей, но и обособляется от них. Она окутывается защитной аурой, как невидимым бронежилетом. Это место не действует на нее. Дикая, больная логика сына ее не трогает.
Сейчас она жалуется на муху, которая, похоже, подсела на запах ее духов и никак не отвяжется.
— Мухи — тайная стража, пожирающая нас, словно мы падаль, — отвечает Хэл. — Наши мысли — это просто кожа.
Она невозмутимо потягивает свою диетическую колу и говорит о погоде. По ее словам, сейчас «холодно не по сезону». Я даже не помню, какое на дворе время года — видимо, не зима, потому что зимой как раз должно быть холодно.
Ногти у мамы Хэла слишком длинные, чтобы она могла работать руками, и всегда так тщательно накрашены, что почти отвлекают внимание от ее груди, над которой, как над скульптурами эпохи Возрождения, явно трудились корифеи.
Я однажды спросил Хэла, чем она зарабатывает на жизнь.
— Коллекционированием, — было все, что он мне ответил.
Мать не воспитывала Хэла. Он жил у дедушки с бабушкой, а после их смерти мотался по приемным родителям.
— Суд признал ее недостойной матерью, хотя достоинства-то ее всегда на виду, — сказал мне однажды Хэл. А еще он рассказал, что его одержимость началась с карты штата, где он соединил линиями все города, где жил. Узор захватил его.
Сидя с ним, мать разговаривает быстрыми, заученными очередями звуков. Она задает вопросы, как ведущая ток-шоу, и сообщает новости, как диктор. При этом она так яростно стучит ногтями по столу, что эти звуки разносятся на всю комнату отдыха и я вынужден оттуда уйти: мне мерещится, что ее ногти впиваются мне в мозг, потом я начинаю в это верить — и все, день испорчен.
Красавицам часто многое прощают — может быть, на этом она и строит свою жизнь, — вот только я ее никогда не прощу, а я ведь даже не знаю, сколько на ней грехов, кроме неумения быть матерью. Но больше всего меня в ней раздражает то, что из-за нее я начинаю выше ценить собственных родителей.
103. Чудо-мантры и лужи из латекса
У моего папы есть неприятная привычка каждый раз, когда что-то случается, повторять одно и то же: «И это пройдет». Меня раздражает, что он всегда оказывается прав. Но хуже всего, что, когда это действительно проходит, отец всегда напоминает мне: «Я же говорил!»
В последнее время он перестал это повторять: мама сказала, что это банальность. Наверно, так и есть, но теперь я начал говорить так сам себе. Как бы плохо мне ни было, я заставляю себя произносить эти слова, даже если не готов сам себе верить. «И это пройдет». Удивительно, какое значение могут иметь такие мелочи.
Мне вспоминается старая реклама «Найка»: «Просто сделай это». Мама любит рассказывать, как после рождения Маккензи она набрала столько лишнего веса, что ее пугала одна только мысль о том, чтобы заняться спортом. В итоге она только ела и толстела еще сильнее. В конце концов она начала говорить себе: «Просто сделай это», и эта фраза помогла ей начать регулярно тренироваться. Мама сбросила весь лишний вес, когда Маккензи не исполнилось еще и двух. С другой стороны, не стоит забывать ту секту ненормальных, совершившую массовое самоубийство в новеньких «найках» под вывернутым наизнанку девизом: «Просто сделай это».
Похоже, даже самый простой слоган можно заставить принять любую форму, как воздушные шарики, которые сворачивают в виде всевозможных зверей, и даже завязать его в скользящую петлю. В конце концов, мы — это форма наших воздушных шаров.
104. Бунтующий баран
Корабельная статуя может смотреть только вперед, а не внутрь судна, так что Каллиопа в состоянии лишь предполагать, как пробраться к ее замурованным ногам — если они вообще существуют. Она думает, что я могу попасть туда с нижней палубы, и ошибается. Единственный путь туда лежит через зарешеченное отверстие в главной палубе. Решетка заперта стальным замком, резко выделяющимся на фоне меди с прозеленью, покрывшей весь корабль. Я вглядываюсь в решетку, но вижу внизу только темноту.
— Что-то потерял, потерял?
Пронзительный крик попугая заставляет меня подпрыгнуть. Проследив, откуда идет звук, я замечаю птицу прямо на голове у Каллиопы. Статуя не пытается ни стряхнуть с себя непрошеного гостя, ни схватить его руками. Не знаю, догадывается ли попугай, что она живая. Может быть, она остается неподвижной, потому что хочет сохранить это в тайне.
— Ничего особенного, — отвечаю я, зная, что отделаюсь от него не раньше, чем придумаю убедительный ответ. Я снова опускаю взгляд на решетку: — Мне просто интересно, что там.
— Склад, — произносит птица. — Склад-кладовка-спад-готовка, — подражает она голосу штурмана и смеется, довольная собой.
Вышло, кстати, совсем непохоже. Тон, может, и такой, но не ритм. Ритм-Рим-роман-баран. Так гораздо лучше.
— Будь начеку! — напоминает попугай. — Помни: не все то золото, что блестит. И не забывай, что я говорил о капитане. Что может понадобиться.
— Баранина-мычание-молчание-отчаянно, — отвечаю я, посрамив его искусство подражания.
— Прекрасно, прекрасно! — произносит птица. — Я верю в тебя, матрос Босх. Верю, что ты поступишь правильно, когда нужно будет поступить правильно. — И улетает в сторону вороньего гнезда.
Вечером попугай включает баранину в меню, чтобы напомнить мне о нашем разговоре. Не знаю уж, откуда в море овцы — боюсь, как бы это не оказалось что-то совсем другое.
105. Вразрез
— Можно видеть мир по-разному, — рассказывает доктор Пуаро в один из дней, когда я способен переварить его слова, а не выплюнуть обратно ему в уши. — У всех есть свои иллюзии. Кто-то видит в мире только зло, кому-то он кажется довольно неплохим местом. Одни видят бога в каждой мелочи, другие видят на его месте пустоту. Где правда? Где ложь?
— Почему вы спрашиваете меня?
— Я просто напоминаю, что твои иллюзии идут вразрез с реальностью.
— А если меня они устраивают?
— Да, они могут быть очень, очень завлекательны. Но за жизнь вдали от реальности приходится дорого платить.
Доктор выдерживает паузу, дожидаясь, пока я проникнусь его словами. Только в последнее время слова не проникают в меня, а остаются на поверхности.
— Мы с твоими родителями, как и весь наш персонал, желаем тебе добра. Мы хотим помочь тебе выздороветь. Мне нужно знать, что ты нам веришь.
— Какая вам разница, кому и чему я верю? Вы все равно это сделаете.
Пуаро кивает и улыбается мне с чем-то вроде иронии, хотя противный голосок в голове твердит мне, что это зловещая улыбка. Голоса можно приглушить лекарствами, но до конца их не заткнешь.
— Я верю, что вы хотите мне помочь, — говорю я. — Но через пять минут, быть может, уже не поверю.
Такой ответ его устраивает:
— Твоя честность поможет в лечении, Кейден.
Я злюсь, потому что не заметил, что был честен.
Вернувшись в палату, я спрашиваю Хэла, верит ли он, что все здесь делается для нашего же блага.
Штурман долго не отвечает. С тех пор, как приходила его мать, он еще асоциальнее обычного. Видимо, здесь есть закономерность. Ему увеличили дозу антидепрессантов, и это, похоже, совсем не помогает от депрессии, но хотя бы дает о ней забыть.
— То, что они делают, не влияет на цену чая в Китае, — наконец отвечает он. — Или, если уж на то пошло, на цену китов в Индии.
— Или, — добавляю я, — на цену индейки в Дании.
Хэл строго смотрит на меня и грозит пальцем:
— Не впутывай сюда Данию, если не готов к последствиям.
Я не готов — и больше стран не называю.
106. Наша прежняя оболочка
Мы с Калли проходим терапию в разных группах. Я прошу, чтобы меня перевели к ней, но сомневаюсь, что тут выполняют такие просьбы.
— У вас наверняка все то же самое, — говорит она за завтраком. — Разве что наши все здесь не по первому разу. Может быть, мы чуть менее наивны. Раньше нам хватало самоуверенности думать, что больше мы в это место не попадем. Теперь мы не такие самонадеянные. Или сыты по горло. Или и то, и другое одновременно.
— Хэл здесь не впервые, а он ходит в мою группу, — замечаю я.
— Может, его и выписывали пару раз, — отвечает Калли, — но мне кажется, что его первый раз никогда толком не кончался.
Я вместе с ней смотрю в окно, когда могу. Когда мои ноги позволяют мне стоять на месте.
Сегодня Калли любуется миром, а я рисую в блокноте все, что в голову взбредет. В нарушение всех правил мне разрешили выносить фломастеры из комнаты отдыха. Думаю, это значит, что я начинаю выздоравливать. Хотя к карандашам меня по-прежнему не подпускают. Мягкими кончиками фломастеров можно нанести меньше вреда, как намеренно, так и случайно.
Иногда мы разговариваем, иногда молчим. Порой я беру ее за руку, хотя, по-хорошему, не должен. Прикосновения под запретом. Общаться здесь можно либо словами, либо вообще никак.
— Мне нравится, когда ты так делаешь, — говорит однажды Калли. — Это помогает мне не провалиться.
Я не спрашиваю, куда провалиться. Если захочет, сама расскажет.
У Калли холодные руки. Она говорит, что это просто особенность кровообращения:
— Это наследственное. У мамы то же самое. Она может охладить лимонад, пока несет его.
Я не против исходящего от нее холода. Мне обычно, наоборот, слишком жарко. И потом, ее рука быстро нагревается, когда я держу ее в своей. Мне нравится, что я так на нее действую.
— Я здесь третий раз, — признается Калли. — Уже третий эпизод.
— Эпизод?
— Так это называют.
— Уже на минисериал наберется.
Девочка улыбается, но не смеется. Я ни разу не слышал ее смеха, зато у нее очень искренняя улыбка.
— Мне сказали, что я смогу отправиться домой, когда буду готова отойти от окна.
— И как успехи? — спрашиваю я, эгоистично желая, что она ответит: «Плохо».
Вместо ответа Калли признается:
— Больше всего на свете я хочу выбраться отсюда… но иногда дома гораздо хуже, чем тут. Это как прыжок в холодное море в жаркий летний день. Ты очень хочешь нырнуть, но боишься очутиться в ледяной воде.
— А мне нравится.
Девочка с ухмылкой оборачивается и сжимает мою руку:
— Ты ненормальный! — Она снова принимается изучать вид за окном. Сегодня внешний мир неподвижен. Ни единому ястребу не пришло в голову поохотиться на кроликов.
— Дома все ждут, что ты вернешься здоровым, — объясняет Калли. — Они говорят, что понимают, но на самом деле понять тебя могут только те, кто тоже побывал здесь. Все равно как если бы мужчина утверждал, что понимает, каково это — рожать. — Она на мгновение оборачивается ко мне. — Тебе никогда этого не понять, так что даже не притворяйся.
— Я не притворяюсь. В смысле, не буду. Но я отчасти знаю, каково быть тобой.
— Верю. Но дома тебя не будет рядом. Только родители и сестры. Они все считают, что медицина всемогуща, и злятся на меня, когда это не так.
— Сочувствую.
— Но если мне удается это выдержать, — продолжает девочка, — я в конце концов привыкаю. Я нахожу себя-прошлую. Все мы это делаем — находим себя. Но с каждым разом это дается все сложнее. Проходят дни, недели, пока мы врастаем в нашу прежнюю оболочку. Мы собираем себя по частям, и все идет своим чередом.
Я вспоминаю Скай и частичку ее пазла. Я храню синюю деталь в кармане как напоминание, хотя не помню, о чем она должна напоминать.
107. Каморка на полубаке
Штурман, может, и гений, но я не рискую спрашивать его, как бы мне пробраться на бак, потому что он, вдобавок, слишком любопытный. Ему захочется узнать, что я задумал. Я не рассказывал ему о Каллиопе, потому что он не умеет хранить секреты. Он вдохновится моим рассказом, начнет говорить рифмами и ассоциациями, и весь корабль все поймет. Кроме того, сейчас у штурмана особенно плохое настроение. Он начал избегать меня так же, как избегает остальных. Говорит, что я вредный и подозрительный.
Вместо этого в полночь я отправляюсь искать Карлайла. Он моет палубу на корме, около бизань-мачты, очищая ее от грязи и приблудных мозгов.
— Бак? — переспрашивает он с видом морского волка. — Что ты там забыл?
— Просто интересно, что там.
Он разводит руками:
— Там хранятся швартовы. Хотя мы так долго не видели берега, что я бы не удивился, если бы канаты успели переродиться в разумные формы жизни.
— Если бы я захотел туда забраться, где можно найти ключ?
— Зачем тебе?
— Есть причины.
Уборщик вздыхает и оглядывается вокруг: не следят ли за нами? Он уважает мои секреты и больше не пристает с расспросами:
— От того замка есть только один ключ, и он у капитана.
— И где капитан его хранит?
— Тебе не понравится, — предупреждает Карлайл.
— Все равно скажите.
Мгновение уборщик разглядывает серые хлопья мыльной пены в ведре, потом произносит:
— За персиковой косточкой в его пустой глазнице.
108. Вверх или утонешь!
Каким бы логичным ни казался мир, никогда не знаешь, какая чертовщина поджидает на каждом шагу. Вот что я однажды видел в новостях.
Манхеттенская светская львица спускается на лифте из пентхауса в подземный гараж многоэтажки — это шестьдесят семь этажей, не считая нулевого, — чтобы залезть в свой «мерседес» и отправиться в галерею на Мэдисон-авеню, или как там манхеттенские светские львицы убивают время.
Вот только она не знает, что рядом с ее небоскребом несколько минут назад прорвало трубу. Так что лифт благополучно доезжает до подвала, двери начинают открываться, и внутрь врывается поток ледяной воды. Что ей прикажете делать? Никто даже инструкции для такой экстренной ситуации не написал, потому что не мог себе вообразить ничего подобного.
Через пять секунд вода доходит светской львице до талии, потом до шеи, и вот она уже тонет, так и не поняв, что за чертовщина происходит и как такой кошмар вообще возможен. Просто представьте себе — утонуть в лифте небоскреба. Это дурдом высотой в шестьдесят семь этажей, не считая нулевого.
Странное дело, но после таких историй я испытываю какие-то родственные чувства ко Всевышнему: у него тоже бывает не все в порядке с чердаком.
109. Чернила подают голос
Я отправляюсь в воронье гнездо, чтобы обдумать, как бы добыть этот «ключ босса» и чем это чревато. Пока что задача кажется невыполнимой. Я сижу у стойки, потягиваю коктейль и изливаю свои сомнения бармену, потому что бармены обычно дают хорошие советы, а еще я знаю, что здешний персонал не уважает капитана и не признает его власти. Я уже знаю нескольких здешних барменов. У них расписание со сдвигом, потому что воронье гнездо открыто круглые сутки. Сегодня за стойкой стройная женщина с глазами, слишком маленькими для ее лица. Она пытается исправить этот недостаток с помощью туши и лазурных теней, поэтому иногда кажется, что на ее лице красуются два павлиньих пера.
— Лучше забудь, — советует женщина. — Буквально. Чем реже ты о чем-то вспоминаешь, тем меньше оно для тебя значит и тем меньше ты беспокоишься.
— Я не хочу успокаиваться! — отвечаю я. — По крайней мере, пока не достану ключ.
Женщина вздыхает:
— Жаль, но ничем не могу помочь.
Кажется, ее немного раздражает, что я не следую ее совету. Или она раздражена тем, сколько я здесь торчу. Похоже, здешний персонал не любит, когда я у них засиживаюсь. Как и повсюду в сфере услуг, здесь любят быстро обслуживать и выпроваживать восвояси. Я же предпочитаю не торопиться.
На соседнем табурете расположился артиллерист. Он ничего не заказывает, а просто болтает с женщиной за стойкой. Похоже, его присутствие ее устраивает. Его татуировки скалятся на меня с чем угодно от любопытства до презрения. Потом череп со склонностью к популярной музыке затягивает «Хэлло, Долли» — кажется, так зовут барменшу. Остальные черепа начинают ворчать.
— Как вы терпите, что ваши чернила все время подают голос? — не выдерживаю я.
Мгновение артиллерист разглядывает меня так, будто я с Марса, потом медленно произносит:
— Я… просто… не обращаю внимания.
Видимо, ему приходится сильно стараться. Когда мои внутренние голоса выходят из-под контроля, они гомонят не хуже нью-йоркской биржи. Артиллерист хотя бы научился заглушать свои голоса длинными рукавами.
— Вы когда-нибудь видели здесь капитана? — спрашиваю я, но артиллерист, похоже, перестал меня замечать, так что я адресую вопрос черепу с розой в зубах — он, наверно, должен быть подобрее: — Капитан сюда вообще приходит?
— Никогда, — произносит череп сквозь зубы. — И он бы хотел, чтобы сюда никто не ходил. Чтобы только он мог управлять сознанием матросов.
— Тогда почему он просто не свернет всю лавочку? Он же капитан, значит, может делать, что хочет, так?
— Ха! — подает голос череп с кубиками вместо глаз. — Как же мало ты знаешь!
— Кое-что здесь неподвластно даже капитану, — произносит череп с розой.
— Что, например?
Череп со склонностью к театральным эффектам нараспев декламирует:
«На горизонте шторм гуляет, Сознанья кухня подчиняет; Еще гнездо, уборщик, птица — Вот что не даст ему забыться».Остальные черепа стонут, а я только улыбаюсь. Если капитан не всемогущ, быть может, мне все же удастся раздобыть ключ.
110. Сад неземных наслаждений
Мы с Хэлом сидим в комнате отдыха. Он поглощен своими картами, а я погружен в рисование и изо всех сил стараюсь находиться здесь, а не где-то еще.
— Я сочинил себе язык без правил, — рассказывает мне сосед. — Сплошные руны, сигналы, струны и цимбалы. Но он слишком беспорядочен, чтобы я мог его запомнить.
— Цимбалы нужны, чтобы останавливать тебя, когда ты занудствуешь? — невинно спрашиваю я.
Хэл наставляет на меня палец:
— Эй, не забывайся, а то я как-нибудь ночью отмечу тебя руной облысения и ты превратишься в собственного отца.
Насколько я помню из какого-то комикса про черную магию, руны — это средневековые магические символы тех времен, когда все были настолько безграмотны, что умение читать само по себе уже граничило с магией. Грамотных людей считали гениями. А тех, кто читал не разжимая губ, провозглашали либо пророками, либо посланниками дьявола, в зависимости от того, кто и зачем навешивал ярлыки.
Сегодня этим, как обычно, занимается Хэл:
— Знаки имеют власть! — объявляет он. — Ты видишь крест и что-то чувствуешь. Ты видишь свастику и ощущаешь что-то другое. Хотя в древней Индии свастика была пожеланием удачи, то есть, знаки тоже можно извратить. Поэтому я придумываю свои. Для меня они имеют смысл, а остальное неважно.
Сосед рисует спираль и протыкает ее синусоидой. Потом ставит два пересекающихся вопросительных знака. И правда, символы имеют власть. Он наделил их властью.
— И что они значат? — спрашиваю я.
— Говорю же, я забыл свой язык. — Хэл кидает взгляд ко мне в блокнот и видит, что я скопировал обе руны и дорисовал их до двух дерущихся фигур. Я извратил его знаки. Что он со мной сделает?
— Твоя фамилия Босх, — произносит он. — Ты не родственник?..
Думаю, он спрашивает, не в родстве ли я с Иеронимом Босхом, нарисовавшим кучу всякой жути, которая до чертиков пугала меня в детстве и до сих пор крутится в голове в трудные времена.
— Может быть. Не знаю.
Неясность устраивает Хэла, и он продолжает:
— Не зови меня в «Сад земных наслаждений», и я не буду рисовать руны у тебя на лбу.
Мы ударяем по рукам.
111. Я горячий
Посреди ночи я просыпаюсь в знакомом онемении: сознание еще не ожило, и вдобавок накачано лекарствами. Голова похожа на аэродром в нелетную погоду. Мысли застряли на земле. Но меня не покидает ощущение, что на меня кто-то смотрит. Я заставляю себя разогнать лекарственный туман и перевернуться на другой бок: у кровати кто-то стоит. В слабом луче света из коридора я могу разглядеть зеленую пижаму с узором из мультяшных морских коньков. Раздается какое-то клацанье, и я не сразу понимаю, что это стучат чьи-то зубы.
— Мне холодно, — говорит Калли. — А ты всегда такой теплый!
Она стоит и стучит зубами. Хэл раскатисто храпит у противоположной стены. Девочка ждет приглашения. Я откидываю одеяло. Это сойдет за пригласительный жест, так что Калли забирается ко мне.
У нее холодные не только руки и ноги, но и все тело. Я накрываю нас одеялом, и девочка ложится ко мне спиной, чтобы мне было удобнее обнимать ее и делиться своим теплом. Мы лежим рядом, как пара ложек. Ее позвонки касаются моей грудной клетки. Ее сердце бьется гораздо быстрее моего. Наши тела образуют руну, не менее могущественную, чем язык Хэла, и мне приходит в голову, что самые значительные символы должны напоминать об объятиях.
— Только ничего не подумай, — говорит Калли.
— Не подумаю, — сонно повторяю я. Даже если бы и хотел, все равно не подумал бы. В меня накачали столько разной химии, что сил ни на какие поползновения уже не осталось. Это даже хорошо — по крайней мере, сейчас, — потому что я ни на что не надеюсь и нисколько не смущаюсь. Я просто ее согреваю.
Но я беспокоюсь. Несколько пастельных халатов патрулируют комнаты по ночам. А еще повсюду камеры. Больница старается контролировать все сферы нашей жизни, но всегда находится место для человеческого фактора. То, что Калли пришла, — лишнее тому доказательство.
— А если нас увидят? — спрашиваю я.
— Что они сделают — выпишут нас, что ли?
И я осознаю: мне все равно, что они увидят, скажут и сделают. Что Пуаро, что халаты, что даже мои родители. Это их не касается. У них нет такого права.
Я обнимаю девочку крепче, так, что даже начинаю чуточку мерзнуть — значит, она берет часть моего тепла. Скоро зубы Калли перестают стучать. Мы лежим рядом и дышим в такт.
— Спасибо, — наконец произносит она.
— Приходи, когда тебе холодно, — отвечаю я. Мне хочется осторожно поцеловать ее в ухо, но вместо этого я придвигаюсь чуть поближе и шепчу: — Мне нравится, что ты считаешь меня горячим.
Только мгновение спустя до меня доходит двусмысленность фразы. Я делаю вид, что сказал так намеренно.
Девочка ничего не говорит. Ее дыхание замедляется, я тоже засыпаю, а открыв глаза, обнаруживаю, что лежу в кровати один. Было ли это на самом деле? Или сознание опять подшутило надо мной?
Утром я нахожу у кровати ее тапочек, забытый здесь не случайно, не по небрежности, а нарочно, из озорства.
Я принесу его с собой в столовую, опущусь перед Калли на колени и примерю тапок ей на ногу. И, как в сказке, он придется впору.
112. Лишенные смысла ломаные линии
Во время терапии Карлайл раздает нам бумагу и фломастеры:
— Давайте сегодня дадим нашим голосовым связкам отдохнуть, — предлагает он. — Есть и другие способы выразить свои мысли. Сегодня мы научимся делать это невербально.
Странный парень, которого все называют Костлявым, поворачивается к Скай и показывает ей абсолютно невербальный жест с явным сексуальным подтекстом. С ее стороны это влечет другой жест, связанный с неким пальцем. Костлявый хмыкает, а Карлайл делает вид, что ничего не заметил:
— Сегодня ваша задача — нарисовать то, что чувствуете. Необязательно воспринимать это буквально. И помните, нельзя нарисовать правильно или неправильно, плохо или хорошо.
— Ерунда для детсадовцев! — заявляет Алекса, девочка с гипсом на шее.
— Тебе решать, — отзывается Карлайл.
Некоторые смотрят на белый лист перед собой, как будто его зияющая белизна уже проникла в их хрупкое сознание. Другие оглядывают бледно-зеленые стены вокруг, как будто там лежит ответ. Костлявый злорадно ухмыляется и берется за дело. Я уже знаю, что он нарисует. Все мы знаем. А ведь сегодня мы даже не утверждаем, что умеем читать мысли.
Мне несложно выполнить задание. Я все равно здесь только этим и занимаюсь. Разве что иногда горячее и упорнее обычного. Карлайл это знает — может, потому и решил устроить урок рисования.
Через несколько минут мой лист превращается в зазубренную скалу с крутыми обрывами и глубокими расщелинами. Ни верха, ни низа, ни перспективы. Лишенные смысла ломаные линии. Мне нравится. И будет нравиться, пока не опротивеет.
Другие не так спешат.
— Не могу! — жалуется Скай. — Мои мозги отказываются переводить чувства в картинки.
— А ты попробуй, — мягко советует Карлайл. — Что бы ты ни нарисовала, все сгодится. Тебя никто не судит.
Девочка бросает последний взгляд на свой чистый лист и двигает его ко мне:
— Давай ты.
— Скай, смысл в том, чтобы… — начинает терапевт.
Я все же беру листок, оглядываю Скай и принимаюсь рисовать. У меня выходит нечто абстрактное, похожее на гибрид амебы и ската с глазами и ртами в самых неожиданных местах. Весь процесс занимает около минуты. Когда я откладываю фломастер, Скай смотрит на меня круглыми глазами. Я ожидаю снова увидеть жест из одного пальца, но вместо этого она спрашивает:
— Как ты это сделал?
— Что?
— Понятия не имею, что это за чертовщина, но именно так я себя сейчас и чувствую.
— Скай, — вмешивается Карлайл. — Я не думаю…
— Мне плевать, что вы там думаете! — заявляет девочка. — Он увидел меня насквозь!
— Я следующий! — подает голос Костлявый и переворачивает листок с нарисованным фаллическим символом, чтобы я смог работать на чистой стороне.
Я поднимаю взгляд на терапевта. Он поднимает брови и разводит руками:
— Валяй! — Мне нравится, что он качается на волнах, а не борется с ними. Хороший мореход.
На этот раз я рисую загогулину, из которой проступает дерзкая морда дикобраза. Увидев рисунок, Костлявый смеется:
— Парень, ты и правда читаешь в душах!
Остальные тоже хотят получить по рисунку. Даже члены экипажа, не имеющие к этому никакого отношения, смотрят на меня так, как будто от моих набросков зависит их жизнь.
— Хорошо, — произносит Карлайл, опираясь на позеленевшую медную переборку в картографической комнате. — Кейден может все нарисовать, но потом вы объясните друг другу, что это значит.
Команда закидывает меня кусками пергамента, и я лихорадочно выливаю их чувства в краски и узор. Сказителю достается нечто колючее и все в глазах. Алексе и ее жемчужному ошейнику — воздушный змей с щупальцами. Только штурман не обращается ко мне. Он молча рисует свою карту.
Все заявляют, что я докопался до самой сути. Пока они меряются своим внутренним миром, я, слегка обеспокоившись, спрашиваю уборщика:
— Как вы думаете, капитан это одобрит?
Карлайл вздыхает:
— Давай будем жить настоящим моментом, ладно?
Меня это нервирует, но я соглашаюсь попробовать.
113. Каковы они были
Винсент ван Гог отрезал себе ухо, послал его любимой женщине и в конце концов совершил самоубийство. Несмотря на художественное видение, столь новаторское, что его оценили лишь через много лет, искусство не помогло художнику спастись из пучины собственного измученного сознания. Вот вам ван Гог во всей красе.
Микеланджело, признанный величайшим скульптором всех времен, был так одержим созданием своего «Давида», что месяцами не мылся и совсем не следил за собой. Однажды он столько времени не снимал своей рабочей обуви, что, когда он наконец сделал это, вместе с ней отделилась и кожа его ног. Вот каков был Микеланджело.
Недавно я слышал историю про бездомного художника-шизофреника из Лос-Анджелеса. Он создавал великолепные абстрактные полотна, и его сравнивали с известнейшими мастерами. Теперь его картины продаются за десятки тысяч долларов, потому что какой-то богач позаботился направить прожектор средств массовой информации в его сторону. Художник пришел на открытие галереи в костюме и при галстуке, а потом отправился жить обратно на улицу, хотя перед ним были открыты все двери. Таков уж он был.
А я каков?
114. Стаканчик перед обедом
— Простите, я вас не понял.
— Я спросил, не заметил ли ты какой-нибудь перемены в своем самочувствии, Кейден.
— Перемены в самочувствии…
— Именно. Ты на что-нибудь обратил внимание?
У доктора Пуаро есть дурацкая привычка кивать, даже когда я ничего не говорю. Поэтому я иногда не понимаю, ответил ему или нет.
— На что я должен был обратить внимание?
Врач некоторое время задумчиво стучит ручкой по столу. Этот стук меня отвлекает, так что я не только теряю нить беседы, но и вообще забываю, о чем шла речь. Сегодня один из тех дней. Так о чем мы говорили? Может быть, об обеде?
— Баранина, — произношу я.
— Да, — подхватывает доктор, — что с бараниной?
— Я не могу знать наверняка, но, по-моему, мы едим безмозглых матросов.
Врач серьезно обдумывает мои слова, потом вытаскивает свой блокнотик и принимается выписывать мне новый рецепт:
— Я пропишу тебе еще дозу «риспердала», — объясняет он. — Думаю, это может помочь тебе чаще оставаться здесь, с нами.
— Почему бы вам не смешать «ативан», «риспердал», «серокель» и «депакот» в одну таблетку? — спрашиваю я. — Получится атирисперкеллакот.
Врач, хмыкнув, вырывает рецепт из блокнота, но не собирается протягивать его мне. Листок отправится в папку с моей историей болезни, где его найдут и отнесут в лабораторию пастельные халаты, и уже в моем предобеденном стаканчике появится новая таблетка.
115. С двойным упорством и трудом гори, огонь, кипи, котел
Таблетка процентов на девяносто девять состоит из всякой ерунды, не имеющей никакого отношения к ее эффекту. Это красители, оболочка и то, на чем все держится. Вещества вроде ксантановой камеди, которую добывают из бактерий, карбопола — акрилового красителя, и желатина, получаемого из коровьего хряща.
Мне видится, что в недрах «Пфайзера», «ГлаксоСмитКляйна» и других огромных фармацевтических фирм спрятана хорошо охраняемая темница, где три горбатых ведьмы мешают в огромном котле адское варево, о котором я ничего не хочу знать, хотя и принимаю его каждый день.
А то, что продается в аптеках, варят даже не настоящие ведьмы.
116. Грязный мартини
Это наконец случается.
Мозг выпадает из моей левой ноздри и вырывается на свободу.
Посреди ночи я вылетаю из своего тела и принимаюсь бегать по палубе. Корабль окутан туманом. Не видать ни звезд, ни того, что под нами — или мое внутреннее око просто страдает близорукостью. Другие мозги шипят, когда я пытаюсь подобраться поближе. Похоже, мы одиночки. Осторожные и подозрительные. С моим нынешним крошечным ростом я отлично вижу, как хлюпает между медными досками черная жижа. Она исходит коварными планами, о которых я не хочу ничего знать.
Мои лиловые сучковатые ножки похожи на корешки и искрятся умом — или это просто короткое замыкание. Лапки-дендриты вязнут в дегте, и он затягивает меня внутрь, как комара в янтарь. Если мне не удастся вырваться, смола засосет меня между досок и переварит. Невероятным усилием воли я высвобождаюсь.
Куда теперь?
Нельзя допустить, чтобы Каллиопа увидела меня таким. Отвратительное зрелище. Вместо этого я направляюсь к корме, карабкаюсь, как геккон, по переборкам к каюте капитана и, распластавшись по полу, проскальзываю под дверь. Если я действительно так важен для его великой задачи, он мне поможет. Уж он-то найдет выход.
Капитан сидит за столом и при свете наполовину истаявшей свечи ищет в каком-то моем рисунке тайные смыслы. Когда он замечает меня, его глаза начинают метать молнии.
— Уберите эту мерзость! — ревет он.
Капитан меня не узнает. Еще бы, он ведь видит перед собой просто безликого корабельного паразита. Я пытаюсь объясниться, но не могу. Ведь у меня нет рта.
Раздаются шаги. Дверь со скрипом распахивается, и руки, десятки, сотни рук пытаются схватить меня. Я мечусь и вырываюсь. Не дам им себя заполучить! Руки тянутся и хватают меня, но я высвобождаюсь, выбегаю из двери и слетаю по ступенькам… и вляпываюсь во что-то мокрое. Палуба залита мыльной водой, и Карлайл уже замахнулся на меня шваброй. Какая она огромная! Целая стена из грязных бурых змей. Швабра настигает меня, и я скольжу по мокрой палубе, отчаянно пытаясь за что-нибудь схватиться. Бесполезно. Прямо передо мной — дренажное отверстие, и спасения ждать неоткуда. Секунда — и я уже лечу. И исчезаю в холодных морских глубинах.
У меня все болит. Я знаю, что сейчас умру. Мое тело продолжит совершать привычные движения, но меня в нем уже не будет.
На пике паники я чувствую что-то огромное. Оно плывет подо мной. Твердая чешуя касается моих оголенных нервных окончаний. Это чудовище из рассказов капитана. Оно здесь, рядом, и оно существует. Я в ужасе отшатываюсь. Мгновение — и чудище уходит в глубину, но только чтобы набрать скорость и вынырнуть снова — с распахнутой пастью. Я лягаюсь, барахтаюсь и всплываю на поверхность.
Ничего не вижу. Ни корабля, ни моря. Только плотный, как вата, туман.
Поднимается волна: это чудовище плывет за мной.
Вдруг из ниоткуда, расставив крылья, пикирует попугай и погружает когти в мои извилины. Он выхватывает меня из волн, и мы взмываем вверх.
— Неожиданно, неожиданно, — бормочет птица. — Но поправимо.
Мы поднимаемся выше: позади и опасность, и густой туман. Из него торчит только грот-мачта с вороньим гнездом, но небо над нами ясное. Звезд столько, будто мы наблюдаем за Млечным Путем из космоса. В одно мгновение мой панический ужас сменяется благоговением.
— Я подарю тебе бесконечные просторы, — кричит птица, — если сделаешь то, что должно быть сделано. Время пришло. Разделайся с капитаном, и все, что ты видишь, станет твоим.
Мне хочется рассказать попугаю о морском чудище, только в теперешнем моем положении я вообще не могу выразить свои мысли. Хотелось бы надеяться, что птица прочтет их сама, но ей это неподвластно.
— Все хорошо, — произносит попугай. И бросает меня.
Я пулей лечу к отуманенному кораблю. Воронье гнездо растет и обволакивает меня — и вот я уже плещусь в какой-то горькой жидкости. Я беспомощно лежу на дне огромного стакана, как оливка в «Грязном мартини».
Повсюду глаза. Лица изучают меня, но сквозь фигурное стекло я никого не узнаю.
— Говорят, — раздается голос бармена, — мозг Эйнштейна поместили в банку с формальдегидом. Подошло ему — подойдет и тебе.
117. Пока тебя не было
— Такое время от времени случается, — произносит Карлайл. В этот раз он без швабры, так что я понимаю, где я. Судя по часам, терапия давно кончилась, но иногда врач приходит в столовую поговорить. Помочь.
— Такое случается, — повторяю я. Сегодня я на групповое лечение не ходил. Были проблемы поважнее.
— Все по-разному реагируют на таблетки. Поэтому Пуаро постоянно прописывает тебе что-то новое. Ему нужно найти идеальную смесь.
— Идеальную смесь, — отзываюсь я. Да, я снова повторяю за ним, но не могу остановиться. Мои мысли стали резиной, и все, что влетает внутрь, выскакивает наружу через рот.
У меня случилась аллергическая реакция на «риспердал». Ни Пуаро, ни пастельные халаты так и не объяснили мне, что это значит. Карлайл оказался разговорчивее:
— Мне не положено посвящать тебя в детали, но ты заслуживаешь того, чтобы знать, — начал он. — У тебя было быстрое сердцебиение и судороги. И твое сознание витало где-то еще. Знаю, звучит ужасно, но это на самом деле все было не так плохо, как можно подумать.
Ничего такого не помню. Я был в другом месте.
Карлайл подвигает ко мне тарелку, напоминая, что нужно поесть.
Я пытаюсь сосредоточиться на пережевывании и глотании, но мои мысли все равно блуждают где-то еще. Я вспоминаю, что уже несколько дней не видел Каллиопу. Нужно наведаться на нос. Я думаю о барменах: каких ядов они намешают мне на сей раз? Селезенку хамелеона, яички тарантула? Наконец я осознаю, что сижу с вилкой наперевес, а из уголка рта стекает слюна. У меня полное ощущение, что я просидел так несколько часов, но, видимо, нет, потому что Карлайл вряд ли терпел бы это дольше пары секунд. Он напоминает мне, что нужно жевать и глотать. Произошел откат назад. Мы оба это понимаем.
Терапевт вынимает ложку из моей руки и кладет на стол:
— Может быть, потом доешь, — замечает он, поняв, что сейчас от меня мало толку.
— Может быть, потом доем. — От моего внимания не укрылось, что вилка волшебным образом превратилась в ложку.
118. Проштая фижика
Корабль качается на волнах. Фонарь, свисающий с низкого потолка моей каюты, описывает широкие дуги. Тени приближаются и вновь отступают. Кажется, с каждым разом они подбираются все ближе.
Капитан лично руководит возвращением мозга ко мне в голову. В сравнении с этим засунуть зубную пасту обратно в тюбик легко и просто.
— Нужно шождать вакуум в шерепе, — объясняет корабельный врач. — Потом поднешти беглеца к левой нождре. Тогда его зашощёт внутрь, чтобы жаполнить дыру. Проштая фижика. — Врач, которого я никогда раньше не видел и больше не увижу, очень похож на Альберта Эйнштейна, чей мозг, по слухам, угодил в банку, и даже говорит так же. Когда операция подходит к концу, мне все еще кажется, что я где-то снаружи. Капитан оглядывает меня и разочарованно качает головой:
— С кем поведешься, с тем и наберешься, — неприязненно произносит он. Это выражение звучит чуть-чуть иначе, но я его понял. — Вот что бывает, если водиться с попугаем и этими проклятыми барменами. Верь в меня, парень, а не в их разъедающие мозг коктейли. Я думал, ты уже что-то да понял!
Капитан нависает надо мной, особенно огромный теперь, когда я ощущаю себя размером с мозг. Он собирается уходить, а мне этого не хочется. Штурмана и след простыл, а я не хочу сейчас оставаться один.
— Оно проплыло мимо меня… — подаю я голос.
Капитан медленно оборачивается и смотрит на меня:
— Что проплыло мимо тебя?
— Что-то огромное, со стальной чешуей. Потом оно ушло вглубь и вновь устремилось к поверхности. Я чувствовал его голод. Оно хотело поглотить меня! — Я не осмеливаюсь добавить, что это попугай меня от него спас.
Капитан садится на край моей койки:
— Это был, — произносит он, — Змей Бездны, грозный противник. Стоит ему положить на тебя глаз, и он будет следовать за тобой, пока кто-то из вас не исчезнет с лица земли. Он никогда не позволит тебе жить спокойно. — Хотя это довольно плохие новости, капитан улыбается: — То, что Змей Бездны удостоил тебя своего внимания, много о тебе говорит. Это значит, что в тебе кроется куда большее, чем кажется на первый взгляд.
Я отворачиваюсь к стене и стараюсь не думать о змее.
— Если вы не возражаете, от некоторых взглядов я бы лучше избавился.
119. Маленькая трещотка
Мое беспокойство снова на пике, и я брожу туда-сюда мимо комнаты сиделок, нервируя Долли, чья смена как раз настала.
— Дорогуша, разве у тебя сейчас не терапия?
— Сомневаюсь.
— Тогда у тебя, наверно, есть какое-нибудь более важное занятие?
— Сомневаюсь.
Она жалуется другой сиделке, что у пациентов не слишком строгое расписание. В конце концов они просят санитара с жутковатыми татуировками увести меня куда-нибудь.
— Почему бы тебе не пойти посмотреть телевизор в комнату отдыха? — предлагает он. — Твои друзья смотрят «Чарли и Шоколадную фабрику» — оригинальный фильм, а не ту жуть с Джонни Деппом.
Я тут же вскипаю:
— Во-первых, то, что у всех нас бегают по мозгам умпа-лумпы, не делает нас друзьями. А во-вторых, оригинальная версия называлась «Вилли Вонка и Шоколадная фабрика»… Хотя, вообще-то, нет, потому что началось все с книги, и там-то был Чарли, но вы все равно неправы.
Он хмыкает, чем раздражает меня еще сильнее:
— Мы сегодня ну просто маленькая трещотка, а?
Кем он себя вообразил, воспитателем будущих «Ангелов Ада»?
— Пусть ваши черепа съедят вас во сне, — желаю я. На сей раз он не смеется — я одержал маленькую победу.
120. Карты говорят иначе
Мама Хэла наносит очередной нежданный визит. На сей раз я не сижу с ними в комнате отдыха. Я не могу усидеть на месте даже столько, чтобы успеть что-то нарисовать. Мне снова нужно бродить по палубе взад-вперед в противовес качке. Если я попрошу, мне дадут еще «ативана», но я не буду. Бармен слишком много импровизирует с коктейлями, так что мысль о вороньем гнезде только еще сильнее беспокоит меня.
Когда мы возвращаемся в свою палату, Хэл рассказывает мне об очередных похождениях своей матери. Сегодня она задержалась дольше обычного. И даже поиграла с ним в шашки. Это плохой знак.
— Что случилось? — спрашиваю я.
— Она переезжает в Сиэтл, — сообщает Хэл. — Она очень рада и хотела мне сообщить.
— Почему именно туда?
— Она пытается заполучить себе в коллекцию нового мужа, а он живет там.
Я не вполне понимаю, что сосед об этом думает:
— Так это же хорошо, нет? Отмучаешься здесь — поедешь туда.
Хэл распластался на кровати и смотрит в потолок:
— Карты говорят иначе.
— Она не берет тебя с собой?
— Я не вижу пути к тихоокеанскому побережью. — После секундной паузы он признается: — Ее жених находит меня «неприятным».
Я собираюсь заметить, что мать не может просто так взять и бросить его на произвол судьбы, но вспоминаю, что Хэла уже забрали из-под ее опеки.
Сосед отворачивается к переборке. Я чувствую, как корабль качается, оседлав неторопливую, могучую волну.
— Все в порядке, — говорит Хэл. — У меня есть пристанища и получше.
121. Игры словами
На следующее утро в группе появляется пара новых лиц, зато исчезают кое-какие старые. Всех выписывают в разное время и постоянно куда-нибудь переводят. Иногда мы тепло прощаемся, иногда кто-то уходит незаметно. Все зависит от того, кто чего хочет.
— Они могут телепортировать нас туда-сюда, — говорит мне парень по имени Рауль. — Я сам видел. — У меня нет сил критиковать его картину мира, так что я просто отвечаю, что мне не разрешают разговаривать с теми, у кого в имени столько гласных подряд.
Сегодня Скай, чей пазл почти закончен, кажется чуть спокойнее:
— Всему этому есть причины, — произносит она во время групповой терапии и глядит на Карлайла в ожидании одобрения. — Мама говорит, Бог никогда не дает нам того, с чем мы не в силах справиться.
На что Хэл отвечает:
— Твоя мама чертова дура.
— Эй! — бросает терапевт, и Хэла выгоняют. Правило первое: в наказание за грубые реплики нарушитель уходит раньше срока. Иногда, конечно, кто-то на это и надеется, и тогда это вовсе не наказание, а очередной бонус грубости.
— Кейден, — обращается ко мне Карлайл, пытаясь нащупать меж двух крайностей золотую середину. — А ты что думаешь о словах Скай?
— Кто, я?
Я жду, что сейчас терапевт скажет что-то в духе: «Нет, Кейден, который сидит на потолке», но вместо этого он только кивает: «Да, ты», — как будто я не просто тянул время, а действительно думал, что где-то спрятался еще один Кейден. Иногда у Карлайла до обидного не хватает чувства юмора.
— Мне не кажется, что Бог дал нам это, маленьким детям — рак, а беднякам — счастливые лотерейные билеты, — говорю я. — Он мог дать нам только силу духа, чтобы все преодолеть.
— А как быть с теми, кто не сможет с этим справиться? — спрашивает Рауль.
— Все просто, — отвечаю я, глядя на него просветленным взглядом и сохраняя совершенно серьезное лицо. — Это те, кого Бог очень сильно ненавидит.
Я надеюсь, что за такое Карлайл выгонит и меня, но удача не на моей стороне.
122. Безумная история
Если подумать, общественное мнение насчет барахлящих мозгов само разнится не хуже симптомов психического расстройства.
Родись я давным-давно коренным американцем, и из меня мог бы выйти прославленный шаман. Люди верили бы, что голоса в моей голове принадлежат предкам, хранящим вековую мудрость. Передо мной бы благоговели, как перед чудом.
Застань я библейские времена, и меня приняли бы за пророка. Ведь (посмотрим правде в глаза) есть всего два варианта: или Бог на самом деле говорил с ними, или у них были проблемы с головой. Я уверен, объявись сейчас истинный пророк — и на его (или ее) долю досталось бы немало уколов «халдола», прежде чем небеса разверзлись бы и карающая десница Бога отлупила бы всех докторов.
В Средние века мои родители позвали бы экзорциста, потому что в меня явно вселился злой дух, если не сам дьявол.
Живи я в Англии времен Диккенса, меня бы бросили в Бедлам — тогда это было не просто слово, синоним сумасшествия. Так назывался сумасшедший дом, где безумцев содержали в совершенно нечеловеческих условиях.
В двадцать первом веке медицина шагнула далеко вперед, но мне иногда хочется пожить в какие-нибудь менее технологичные времена. Лучше слыть пророком, чем просто бедным больным мальчиком.
123. Бард и собака
Рауля, новичка, посещают мертвые знаменитости. В особенности — Шекспир. Никто так и не понял, призрак это или путешественник во времени.
— А что он тебе говорит? — спрашиваю я однажды, пока мы шатаемся вокруг поста сиделок. Рауль вдруг настораживается:
— Оставь меня в покое! — говорит он. — Ты собираешься сказать, что это все мне мерещится, но у меня есть свои гипотезы на этот счет, понял? У меня есть гипотезы!
Он бросается прочь, наверно, думая, что я стану над ним потешаться, но я не собираюсь этого делать. Я уже научился уважать чужие иллюзии и/или галлюцинации — не знаю, чем из этого страдает Рауль. Видит ли он великого барда? Или только слышит? Или разговаривает, скажем, со мной и думает, что я — это Шекспир?
Одно время, до того, как загреметь сюда, я считал такие вещи забавными. Тогда я принадлежал миру, а не этому месту. А миру очень нравится смеяться над абсурдом сумасшествия. Думаю, людей смешит то, как гротескно мы раздуваем что-то обычное и хорошо знакомое. Например, Раулю его много шума из ничего досталось от отца. Тот мечтал играть в пьесах Шекспира, но не преуспел и вместо этого основал театральный лагерь для детей из малообеспеченных семей.
Мне стыдно, что я был так резок с ним на терапии, и теперь мне страшно хочется помочь. А что может быть хуже, чем моя помощь? Я иду вслед за Раулем в комнату отдыха, где Скай увлеченно трудится над своим пазлом, а кучка других ребят смотрит мультик про говорящую собаку — как будто в наших головах мало путаницы, чтобы добавлять туда еще и говорящую собаку.
Рауль плюхается за стол, я сажусь напротив.
— Это трагедия или комедия? — спрашиваю я.
Парень разворачивает стул спинкой ко мне, но не уходит — значит, он просто выделывается. Ему интересно, что у меня на уме.
— Шекспир писал трагедии и комедии. На что из них похожи ваши разговоры? — На самом деле, он писал еще и сонеты о любви, но если барду приспичило зачитывать Раулю их, то это уже что-то из другой оперы.
— Я… не знаю, — отвечает парень.
— Если это трагедия, — продолжаю я, — напомни гостю, что он еще и в комедии знает толк. Потребуй тебя рассмешить!
— Оставь меня в покое! — Поскольку я никуда не ухожу, Рауль присоединяется к наблюдающим за собакой. Но я вижу, что он не следит за экраном, а обдумывает мои слова, чего я и добивался.
Я не Пуаро и даже не Карлайл. Не знаю, хороший ли совет я ему дал. Но мне кажется, что мы порой забредаем в столь непроглядную тьму, что любые попытки осветить ее идут во благо.
124. Горькая правда
Я успел привыкнуть к ужасам групповой терапии. Все эти красочные подробности, истеричные признания, яростные тирады слились в один белый шум. Карлайл мастер своего дела. Он старается отойти на второй план, чтобы мы могли поговорить друг с другом, советуя и направляя, только когда это действительно нужно.
Алекса все время занимается одним и тем же. Стоит ей выйти на ковер — и все, у нее монополия, особенно если в группе новичок. Она снова и снова пересказывает, что сотворил с ней сводный брат и каково было резать себе горло — разве что другими словами, чтобы все поверили, что на сей раз она придумала что-то новое.
Справедливо ли с моей стороны мечтать, чтобы она замолчала? Жестоко ли то, что мне хочется наорать на девочку, чтобы она наконец заткнулась и не рассказывала одно и то же в миллионный раз? Похоже, сегодня у меня в голове немного прояснилось. Я стал разговорчивее. Я могу думать словами. Не знаю, долго ли так еще будет, но я собираюсь выжать из этого все возможное.
В сегодняшней версии рассказа Алекса стоит перед зеркалом, смотрит в свои глаза и не находит там ничего, достойного жизни. Но не успевает она поднести к горлу швейцарский нож, как я выкрикиваю:
— Прости, но я уже видел это кино!
Все взгляды устремляются ко мне. Я продолжаю:
— Осторожно, спойлер. Девочка пытается покончить с собой, но остается жива, а ее подонок-брат исчезает в неизвестном направлении. Первые несколько раз отлично вышибало слезу, но теперь фильм устарел даже для телевидения.
— Кейден… — произносит Карлайл так осторожно, будто решает, какой провод обрезать, чтобы обезвредить бомбу. — Парень, ты слегка перегибаешь.
— Нет, я просто говорю правду, — отвечаю я. — Разве не за этим мы здесь? — Я перевожу взгляд на Алексу: она не сводит с меня глаз, быть может, боясь того, что последует. — Каждый раз, когда ты вспоминаешь об этом, — замечаю я, — все как будто повторяется снова и снова. Только теперь уже ты сама себя на это обрекаешь.
— Мне что, просто забыть это? — В глазах девочки стоят слезы, но сегодня во мне нет ни капли сочувствия.
— Нет, ни в коем случае не забывай. Просто перевари это и иди дальше. Живи своей жизнью, а то получится, что он заодно отнял и твое будущее.
— Ты злой! — выкрикивает Алекса. — Ненавижу тебя! — Она закрывает лицо руками и всхлипывает.
— Ну… по-моему, Кейден прав, — осторожно произносит Рауль. Хэл кивает в знак согласия, Скай отворачивается куда-то влево, как будто ей все равно. Остальные просто смотрят на Карлайла: то ли боятся, то ли слишком напичканы лекарствами, чтобы иметь собственное мнение.
Терапевт, все еще не решивший, какой провод перерезать, подает голос:
— Ну, Алекса имеет право чувствовать то, что чувствует…
— Спасибо, — произносит девочка.
— …Но, может быть, кое в чем Кейден и прав. — Потом он спрашивает каждого из нас, что для него значит «идти дальше», и спокойная беседа продолжается. Хотя я говорил от чистого сердца, все же хорошо, что он перерезал правильный провод.
В конце сеанса терапевт отзывает меня в сторону. Я уже знаю, о чем пойдет речь. Он будет отчитывать меня за неподобающее поведение. Может, даже пригрозит рассказать об этом Пуаро.
К моему изумлению, он произносит:
— На самом деле, ты сказал очень правильную вещь. — Заметив мое удивление, он продолжает: — Слушай, это заслуженная похвала. Может быть, ты выбрал не самую удачную формулировку, но Алексе надо было это услышать, сознает она это или нет.
— Да, а теперь она меня ненавидит.
— Не морочься, — отвечает Карлайл. — Все мы проклинаем тех, кто говорит горькую правду в глаза.
Затем он спрашивает, знаю ли я свой диагноз: ведь сообщать нам или нет — всегда дело родителей. Мама с папой проронили несколько научных словечек, но и только.
— Никто ничего не говорил, — признаюсь я под конец. — По крайней мере, мне в лицо.
— Да, сначала всегда так. В основном потому, что диагноз может меняться, а слова слишком много весят. Понимаешь, о чем я?
Прекрасно понимаю. Подслушал как-то разговор родителей с Пуаро. Он использовал слова «психоз» и «шизофрения» — те слова, которые почему-то боятся произносить вслух, разве что шепотом. Психические-Расстройства-Которые-Нельзя-Называть.
— Мои родители упоминали что-то биполярное, но, по-моему, им просто больше понравилось это слово.
Карлайл понимающе кивает:
— Хреново, а?
Я смеюсь. Очень точное определение.
— Да не, как сыр в масле катаюсь, — отвечаю я. — На раскаленной сковородке, понятное дело.
Теперь смеется он:
— Раз ты шутишь, значит, лекарства действуют.
— Из меня сегодня просто какой-то фонтан бьет.
— Со временем таких фонтанов будет больше, — ухмыляется Карлайл.
— Для этого нужно очень много китов, — замечаю я.
— Хватит с тебя и дельфинов, — отвечает терапевт.
У меня перед глазами немедленно встает стена спальни Маккензи. Интересно, не закрасили ли ее, чтобы оградить сестру от всех следов моей болезни? В конце концов, в дельфинах-самураях тоже есть что-то ненормальное.
125. Променад
Я сижу в панорамном холле и рисую, а Калли смотрит в окно. Так мы проводим наши крохи свободного времени. Сегодня мой живот бунтует. Колики, расстройство кишечника или еще что. Рядом с Калли я совершенно об этом забываю. Из огромного окна тепло как будто утекает наружу, так что в зале прохладно, но я не могу греть девочку среди бела дня, у всех на виду. Я фантазирую, как она приходит ко мне погреться каждую ночь — хотя, думаю, такое случилось всего один раз. В этот раз я предпочитаю отдаться на волю фантазии.
Из встроенных в потолок (чтобы мы, если что, не выдрали их с корнем) колонок играет пресная фоновая музыка. Приглушенные духовые сонно бурчат, как вечно недовольные родители Чарли Брауна. Даже музыка здесь как будто обколота лекарствами.
Калли рассматривает мои наброски:
— До болезни ты рисовал иначе, да?
Удивительно, как она угадала — хотя, может быть, это естественно. Иногда мне кажется, что мы знаем друг друга гораздо дольше, чем на самом деле.
— Сейчас я даже не рисую. Скорее выталкиваю что-то из головы.
Девочка улыбается:
— Надеюсь, под конец там что-нибудь останется.
— Я тоже надеюсь.
Калли осторожно берет меня за руку:
— Я хочу пройтись. Пойдешь со мной?
Это что-то новое. Обычно, если уж она обосновалась у окна, то не уходит, пока ее не заставят.
— Ты уверена? — спрашиваю я.
— Да. — И повторяет: — Да, уверена, — как будто убеждает саму себя.
Мы выходим в коридор и совершаем старомодный променад — рука в руке, игнорируя запрет на прикосновения. Никто нас не останавливает.
Коридор сделали овальным. Хэл сравнил его с жирным нулем и нашел в этом какой-то глубокий смысл. Здесь можно гулять, а не просто расхаживать из стороны в сторону, потому что никогда не упрешься в тупик. Сейчас я пытаюсь считать, сколько раз мы проходим мимо комнаты сиделок, но быстро сбиваюсь со счета.
— Не хочешь вернуться к окну? — спрашиваю я Калли. Не то чтобы мне так хотелось, просто мне думается, что этого хочет она.
— Нет, — отвечает девочка. — Сегодня там больше не на что смотреть.
— Но…
Она смотрит на меня и ждет продолжения. Только я и сам не знаю, что имел в виду. Так что мы идем в сторону ее комнаты.
— Закончи свой последний рисунок, — просит девочка. — Я хочу на него посмотреть.
Я просто набрасывал впечатления от музыки, так что готовый продукт нужнее ей, чем мне.
— Хорошо, — отвечаю я. — Покажу. — Нам никогда еще не было так неловко разговаривать. Даже когда мы молчим, и то лучше. Мой живот урчит и принимается болеть. Кажется, он тоже чувствует напряжение в воздухе. Наконец Калли подает голос:
— Я боюсь. Боюсь, что мы не сможем отпустить друг друга.
Я не уверен, что понимаю ее, но меня все равно беспокоят ее слова:
— Это не от нас зависит. Решения принимает доктор Пуаро.
Девочка качает головой:
— Пуаро просто подписывает бумаги.
Мы стоим у двери в ее комнату. Мимо проходят ухмыляющиеся черепа, не забыв кинуть на нас взгляд, означающий: «Я слежу за вами».
— Мы выйдем отсюда, — продолжает Калли, — но не вместе. Один из нас бросит другого.
Я не хочу об этом думать, но все-таки это правда. Жестокая действительность посреди жестокой недействительности.
— Мы должны пообещать, что отпустим друг друга, когда время придет, — произносит девочка. — Я обещаю. А ты?
— Да, — отвечаю я. — И я обещаю. — Но легче сказать, чем сделать. Если мысли стоят всего пенни, то обещания — и того меньше. Особенно те, которые наверняка нарушишь.
126. Хорошая боль
Мой живот — это море, которое бушует и пенится черной злобой и желудочным соком. Неприятные ощущения превратились в сущий ад. У меня в животе бурчит, и бурчанию вторит океан.
— Змей Бездны преследует нас! — восклицает штурман. — Кто-то чувствует дождь по боли в костях, а твой живот предсказывает, куда плывет это противное создание. — С этими словами он достает очередную карту вымышленного мира и берется за карандаш, который не должен был попасть в нашу каюту. — Скажи мне, где болит, и я проложу курс, который спасет нас от погони.
Я указываю, где именно живот болит и урчит, тужится и бурчит. Штурман переводит с языка моих взбесившихся внутренностей и рисует на карте тугой клубок линий — путь, снова и снова пересекающий сам себя. Потом он бежит с картой к капитану.
— Это хорошая боль, — уверяет тот, когда приходит справиться о моем самочувствии. — Слушай свое нутро, и оно никогда тебя не подведет.
127. А ты не думал, что они специально?
Сиделка говорит, что это не отравление, потому что никому больше не стало плохо. Подозреваю, что виноваты баклажаны с пармезаном, которые принесла мне мама. Нам вообще-то не разрешается принимать еду извне, поэтому она протащила их тайком, а я спрятал в шкафу, забыл о них и съел только на следующий день. Вот зачем нужны холодильники. Мне слишком стыдно, и я никому не рассказываю, что сам виноват в своем несчастье. Знает только Хэл, потому что я при нем прятал тарелку. Но он точно меня не заложит. Он больше ничего не говорит ни халатам, ни врачам, ни Карлайлу. От боли я едва могу пошевелиться, только мечусь на кровати. Халаты и лекарства ничем не могут мне помочь. Все их попытки похожи на тушение лесного пожара водяным пистолетом.
Услышав мои громкие стоны, Хэл поднимает голову от очередного размалеванного до неузнаваемости атласа и замечает:
— А ты не думал, что они специально? Может, родители тебя отравили.
— Вот уж спасибо, Хэл, только этого мне и не хватало.
Если честно, я об этом уже думал. Но теперь, после слов соседа, такая мысль кажется весомее. Меня это раздражает. Как будто у меня и без того мало страхов.
Хэл разводит руками:
— Этого тоже нельзя исключать-молчать-минуть-откинуть. Если откинешь копыта, я выпалю в твою честь из пушки, хотя пушку придется притащить твоим родителям.
128. Кишки в аренду
Я снова прикован к столу в кухне из белой пластмассы. Я достаточно ясно соображаю, чтобы понимать, что сплю. Чтобы чувствовать, что живот не дает мне покоя даже во сне.
Рядом со мной чудища в масках моих родителей, но теперь с ними еще одно, с лицом Маккензи. Эта маска выглядит как помесь лица моей сестры с «Криком» Эдварда Мунка: светлые волосы и разинутый в крике рот, хотя из-под маски доносится смех.
Все трое прикладывают заостренные эльфийские уши к моему вспученному животу, и он гортанно рычит на них, как будто сам Сатана взял мои кишки в аренду. Чудовища слушают, кивают и отвечают на том же кишечном языке.
— Мы понимаем, — говорят они. — Мы сделаем то, что должны.
Потом злобная тварь, живущая у меня внутри, принимается прогрызать себе путь наружу.
129. Против нас
Море спокойно катит свои волны. Я лежу на сырой постели. С бледно-зеленого медного потолка сочится вода.
Капитан смотрит на меня сверху вниз своим здоровым глазом, как будто оценивая.
— С возвращением, парень, — произносит он. — Мы уж думали, что потеряли тебя.
— Что случилось? — хриплю я.
— Тебя протащили под килем, — объясняет капитан. — Вытащили посреди ночи на палубу, вывернули наизнанку, обвязали веревкой и швырнули за борт.
Я не помнил ничего из этого, пока он мне не рассказал, как будто мои воспоминания живут в его словах.
— Кому-то надоело слушать, как ты жалуешься на живот, и он решил пару раз протащить тебя под корабельным днищем кишками наружу. Что бы ни мешало тебе жить, оно досталось прилипалам.
Он рассказывает, а я вдруг ощущаю прикосновение каждой рыбы. Мои легкие горят в борьбе за кислород, которого больше нет. Я беззвучно кричу, вдыхаю полные легкие морской воды и отключаюсь.
— Немало моряков после этого отдало концы, у многих что-то сломалось внутри, — продолжает капитан. — Но ты, похоже, остался цел и невредим.
— Я все еще вывернут наизнанку? — слабым голосом спрашиваю я.
— Навряд ли. Если, конечно, твой внутренний облик отличается от наружного.
— Это не вы отдали приказ?
Капитан, похоже, оскорблен:
— Будь это моя воля, ты бы видел мое лицо последним перед погружением и первым, когда всплыл. Я всегда отвечаю за собственную жестокость. Иначе это попросту трусость.
Он приказывает штурману, наблюдающему за нами со своей койки, принести мне воды. Как только тот покидает каюту, капитан опускается на колени и шепчет:
— Слушай меня хорошенько. Те, кто кажется твоими друзьями, притворяются. Все, что чем-то кажется, является чем-то другим. Голубое небо может оказаться оранжевым, верх притворяется низом, и кто-то всегда пытается тебя отравить. Чуешь, о чем я?
— Нет.
— Отлично. Ты делаешь успехи. — Он оглядывается, чтобы убедиться, что за нами никто не наблюдает. — Ты уже давно что-то такое подозревал, не так ли?
Я обнаруживаю, что киваю, хотя и не хочу в этом признаваться.
— Теперь я скажу тебе: твои страхи не беспочвенны. Все так и есть: за тобой непрестанно наблюдают некие силы и плетут заговоры против тебя. — Он хватает меня за руку: — Не верь никому на корабле. Не верь никому не на корабле.
— А как же вы? — спрашиваю я. — Вам-то я могу верить?
— Я же сказал — никому.
Штурман возвращается со стаканом воды, и капитан выливает ее на пол: под подозрением даже штурман.
130. Не поправляйся
Мой живот угомонился: значит, это были просто испортившиеся баклажаны. Пуаро назвал бы победой то, что я не подозреваю своих родителей. Что я понимаю: это была бы паранойя.
— Чем чаще ты не веришь в то, что внушает тебе твоя болезнь, тем скорее ты поправишься.
Он не понимает, что, хотя часть меня научилась отличать явь от вымысла, есть еще другая, способная только слепо всему верить. Сейчас мне не кажется, что меня отравили. Но завтра я могу начать вопить во всю глотку, что родители желают мне смерти, и буду верить в это не меньше, чем в то, что Земля круглая. А если мне вдруг придет в голову, что она плоская, то я поверю и в это.
Только Калли держит меня в равновесии, но она начинает меня беспокоить. Нет, ей не хуже — наоборот, она идет на поправку. Она уже меньше времени проводит у окна панорамного холла. Такой отказ от навязчивой идеи может подать доктору Пуаро идею отправить ее домой.
Этой ночью я произношу ужасную молитву. Если бы я во все это верил, меня ждало бы проклятье. Я то ли верю, то ли нет. Зависит от времени.
— Пожалуйста, не выздоравливай, Калли! — шепчу я. — Не поправляйся, пока не поправлюсь я!
Да, это эгоизм, но мне все равно. Не могу представить себе, каково будет больше не видеть ее улыбки. Больше не греть ее. Что бы я ей ни обещал, не представляю себе, как я без нее здесь выживу.
131. Картонные крепости
Родители впервые приводят с собой Маккензи. Я понимаю, почему они не делали этого раньше. Иногда я веду себя жутко. Может быть, не так, как дома, но на это все равно бывает страшно смотреть. А другие ведь не лучше меня. Маккензи храбрая девочка, но детская психиатрическая клиника — не место для детей.
Они предупредили меня, что возьмут ее с собой, невзирая на все опасения:
— Она уверена, что все гораздо хуже, чем есть на самом деле, — сказала мама. — Сам знаешь, какое у нее богатое воображение. Ну и вообще, вам хорошо бы повидаться. Доктор Пуаро не возражает.
Поэтому однажды в час посещений я замечаю ее за столом рядом с родителями.
Увидев сестру, я останавливаюсь: совсем забыл, что она придет. Я как будто боюсь навредить ей, подойдя слишком близко. Я не хочу причинять ей вред и не желаю, чтобы она видела меня в таком состоянии. Но наступило время визитов. От него не убежать. Я осторожно подхожу к родителям.
— Привет, Кейден!
— Привет, Маккензи!
— Хорошо выглядишь. Ну, не считая вороньего гнезда на голове.
— Ты тоже хорошо выглядишь.
Папа встает и отодвигает свободный стул:
— Присядь, Кейден.
Я послушно сажусь и стараюсь, чтобы колени не прыгали. Мне удается, только когда я полностью сосредотачиваюсь, а значит, теряю нить беседы. Я не хочу ее терять. Я хочу блистать перед сестрой. Я хочу показать ей, что все нормально. Не думаю, что у меня получается.
Губы Маккензи шевелятся, а глаза мечут молнии. До меня долетает обрывок фразы:
— …Так что Мамаши с Танцев едва не выклевали друг другу глаза, так что мама, которая точно не одна из них, нашла мне нормальный танцевальный кружок, где меня не окружают одни психи. — Тут она опускает глаза и слегка краснеет: — Ой, прости, я не специально!
Я сейчас мало что ощущаю, но мне бы наверняка было неловко за то, что неловко ей. Поэтому я отвечаю:
— Ну, есть психи и есть полные психи. Синдром Мамаши с Танцев ничем не лечится. Ну, разве что цианидом.
Сестра хихикает. Родителям совсем не весело:
— Маккензи, мы не произносим этого слова, — напоминает мама. — И слова на букву «ц» тоже.
— «Циклоп», — говорю я. — Потому что у врача всего один глаз.
Маккензи снова хихикает:
— Ты все выдумываешь!
— На самом деле, — вмешивается папа со странной гордостью в голосе, — это правда. Второй глаз стеклянный.
— Зато его крылья в порядке, — продолжаю я. — Только лететь-то ему некуда.
— Давайте сыграем во что-нибудь! — быстро произносит мама. Последний раз я играл в «Яблоко к яблоку», когда приходила Шелби. Или это был Макс? Нет, по-моему, это была Шелби. Хотя я знаю правила, тогда я не мог уловить смысла игры. Правила проcты до безобразия: на стол кладется карточка с прилагательным (например, «неуклюжий»), и все выбрасывают карты с наиболее подходящим существительным. Класть карточки наугад имеет смысл, только если ты расположен острить, а не просто переел таблеток. В последний раз я только всех расстроил.
Сегодня все посетители решили провести время за игрой, поэтому на шкафу осталась только злосчастная коробка «Яблоко к яблоку», которую сестра и ухватила, не зная печальной предыстории.
— У меня идея, — произносит мама, когда Маккензи возвращается с игрой. — Может быть, построим из всего этого карточный домик? — Сестра собирается возразить, но папа выразительно смотрит на нее: мол, потом объясним.
Я улыбаюсь при мысли о карточном домике, уловив иронию, которая не доходит до них. Попугай назвал бы это хорошим знаком. Он предложил бы все-таки попытаться сыграть в игру. Поэтому я не пытаюсь.
Папа начинает строить, сосредоточившись, как будто закладывает фундамент моста. Мы по очереди добавляем по карте. Не успеваем мы положить и десяти карточек, как домик рушится. У нас четыре попытки. В четвертый раз у нас получается чуть-чуть лучше, и мы успеваем построить второй этаж, прежде чем все обваливается.
— Не повезло, — замечает мама.
— Непростое занятие, даже когда море спокойно, — отзываюсь я.
Родители одновременно пытаются сменить тему, но сестра опережает их:
— Какое море?
— Какое еще море? — переспрашиваю я.
— Ты сказал, что море спокойно.
— Разве?
— Маккензи… — начинает папа, но мама осторожно берет его за плечо:
— Пусть Кейден сам ответит.
Мне вдруг становится очень, очень неловко. Невероятно стыдно, как будто я ковырял в носу во время свидания. Я отворачиваюсь и выглядываю в окно: передо мной покатые холмы, поросшие свежескошенной травой. Это возвращает меня на твердую землю, пусть даже ненадолго. Все равно капитан где-то неподалеку и слышит каждое мое слово.
— Со мной… иногда такой бывает, — говорю я сестре, чтобы не провалиться сквозь землю.
— Понимаю, — отвечает она.
Маккензи накрывает мою руку своей. Смотреть ей в глаза я по-прежнему не могу, так что гляжу на ее руку.
— Помнишь, как на Рождество мы строили крепости из картонных коробок? — спрашивает она.
Я улыбаюсь:
— Да. Было весело.
— Крепости были такими настоящими, и в то же время не были… Понимаешь?
Некоторое время мы все молчим.
— Сейчас Рождество? — спрашиваю я.
Папа вздыхает:
— Кейден, сейчас почти лето.
— А.
У мамы в глазах стоят слезы. Чем я так ее расстроил?
132. В полный голос
Ранний вечер. Скоро закат. Солнце уже приблизилось к линии горизонта и отбрасывает на поверхность моря гипнотические отблески. Ветер дует в наши паруса, и мы полным ходом идем на запад.
Я на палубе, с Карлайлом. Он дает мне швабру и позволяет немного поделать его грязную работу.
— Что-то мне не кажется, что капитан это бы одобрил, — замечаю я. — Или попугай.
О капитане уборщик, кажется, не думает вообще ничего, зато про попугая говорит:
— Птица видит все. Я давно перестал пытаться что-то от нее скрыть.
— Тогда… на чьей вы стороне?
Карлайл улыбается и выливает на палубу немного воды, чтобы я мыл дальше:
— На твоей. — Некоторое время он рассматривает меня и продолжает: — Ты напоминаешь мне меня самого, когда я был в твоей шкуре.
— Вы?
— Ага. — Он закрывает ноутбук, чтобы не отвлекаться от разговора. В комнате отдыха мы не одни, но большинство просто смотрит телевизор. Говорим только мы с ним. — Тебе повезло. Мне тоже было пятнадцать, когда случился мой первый эпизод, но я угодил в куда менее приятное местечко, чем это.
— Вы? — повторяю я.
— Сначала они нашли биполярное, но потом мне стало мерещиться что-то совсем уж несусветное, да еще добавились слуховые галлюцинации. Тогда они поменяли диагноз на шизоаффективное расстройство.
Он произносит эти слова в полный голос и без трагизма, который вкладывают в них люди извне. Мысль о том, что Карлайл один из нас, беспокоит меня: а вдруг он лжет? Вдруг он просто хочет запудрить мне мозги? Нет. Это просто паранойя. Так сказал бы Пуаро, и он был бы прав.
Терапевт объясняет, что шизоаффективное — это нечто среднее между биполярным расстройством и шизофренией:
— Следовало бы назвать его триполярным. Сначала накатывает мания величия и ты считаешь себя повелителем вселенной, потом ты уходишь в неизведанные дали: видишь и слышишь всякое — веришь в то, чего не бывает. А после спускаешься с небес на землю и впадаешь в депрессию, осознав, куда тебя занесло.
— И вам позволили здесь работать?
— Я в полном порядке, пока я на таблетках. До меня долго не доходило, но в итоге дошло. Ни одного эпизода за много лет. К тому же, официально я здесь не работаю, а просто помогаю в свободное время. Я подумал, раз уж у меня есть такой диагноз и магистерская степень по психологии, почему бы ими не воспользоваться?
Я не могу с ходу этого переварить:
— А чем вы занимаетесь, когда не отмываете грязь с наших мозгов?
Он указывает на ноутбук:
— Программированием. Разрабатываю игры.
— Быть того не может!
— Слушай, таблетки могут заварить нехилую кашу в твоем воображении, но оно продолжает работать.
Я приятно удивлен и даже польщен. Вокруг нас остальные матросы выполняют задания капитана или просто слоняются по палубе. Великолепный закат блистает всеми цветами.
Уборщик выжимает швабру и оглядывается вокруг, оценивая свою работу.
— В любом случае, — добавляет он, — если путешествие затянулось, это еще не значит, что оно будет длиться вечно.
Он спускается на нижнюю палубу, оставляя меня наедине с этой мыслью. Когда Карлайл исчезает из виду, я замечаю капитана. Он стоит на мостике, своем излюбленном наблюдательном посте. Сейчас его единственный глаз смотрит прямо на меня, и в его взгляде столько кислоты, что я могу раствориться.
133. Пролив Гребеньков
Когда мы наконец вплываем в долго убегавшие от нас штормовые воды, стихия, стихийна она или нет, обрушивается на нас со всей своей мощью. На смену вечному дню приходят густые сумерки, меж тем как корабль швыряет, будто щепку. Над нами вспыхивает молния. Не проходит и секунды, как гремит гром.
Я стою на палубе, не зная, куда себя деть. Надо мной паруса рвутся и зарастают, рвутся и зарастают снова — шрамы на ткани уже толще канатов. Сколько они еще продержатся? Капитан раздает приказы матросам, хлынувшим вдруг из главного люка, как муравьи из затопленного муравейника. По-моему, им лучше бы уйти назад: там их хотя бы не смоет. Но, похоже, гнев капитана страшит их больше, чем гнев небес.
— Убрать паруса! — звучат команды. — Привязать снасти! — Он пинает какого-то матроса под зад. — Быстрее! Хотите остаться без мачты?
Буря назревала больше недели — предостаточно времени на подготовку, но капитан предпочел ничего не предпринимать, придерживаясь собственной точки зрения:
— Предосторожности убивают импульсивные решения, — заявляет он. — Я предпочитаю доблесть посреди общего ужаса!
Ужаса он уже добился. Спасет ли нас доблесть, пока неизвестно.
Капитан видит, что я стою без дела:
— Иди на мостик, — говорит он, указывая в сторону верхней палубы. — Встань за штурвал. Держи нос на волну!
Я поражен, что он доверил мне штурвал:
— На волну? — переспрашиваю я, надеясь, что неправильно расслышал.
— Делай, что я говорю! — орет капитан в ответ. — Волны размером с дом. Если они ударят нас в борт, мы можем и перевернуться. А я предпочитаю плавать дном вниз.
Я со всех ног бегу к мостику, хватаюсь за штурвал и поднатуживаюсь, чтобы повернуть его. Мимо проносится попугай, что-то крича на лету, но его не слышно за громом и плеском волн.
Я наконец поворачиваю рулевое колесо, но слишком поздно. Волна врезается в нас под углом, вода заливается на палубу. Команду швыряет по палубе, матросы хватаются за все подряд, чтобы их не смыло.
Наконец корабль разворачивается. Нос ныряет вниз, и нас ударяет волна. Я невольно задаюсь вопросом: как-то там Каллиопа? Бьет ли ее водой, как нас? Что она чувствует, когда корабль только чудом не разваливается на части?
Пенная вода залила палубу и схлынула. Матросы судорожно пытаются вдохнуть. Не знаю, не смыло ли кого-нибудь в море.
Мое плечо пронзает резкая боль. Это попугай вонзил в меня свои когти, чтобы его не унесло ветром.
— Настало время, настало время, — произносит птица. — С капитаном должно быть покончено.
— Как, прямо посреди всего этого?
— Убей его! — настаивает попугай. — Брось его за борт! Потом мы объявим, что море поглотило его, и ты будешь свободен!
Но я еще не решил, чью сторону принять, а сейчас мне важнее спасти собственную жизнь, а не покушаться на чужую:
— Нет. Не могу!
— Он вызвал бурю! — вопит птица. — Он вырвал тебя из дома! Все начинается с него и им же кончается! Ты должен сделать это! Должен! — Порыв ветра сносит попугая прочь.
У меня нет времени думать, лжет он или говорит правду. Нас ударяет очередная волна. На этот раз меня смывает с мостика на палубу, и теперь я тоже барахтаюсь, стараясь удержаться и не рухнуть за борт.
Подняв голову, я замечаю первый дар моря. Со стороны грот-мачты на меня смотрит чудовище. У создания острая лошадиная морда с раздувающимися ноздрями и злые красные глаза. Это конь — но без крупа. У него вообще нет ног, только обвитый вокруг мачты хвост. Передо мной морской конек размером со взрослого мужчину, весь покрытый костяными иглами.
— Гребенек! — кричит кто-то.
Капитан бросается к созданию и одним движением перерезает ему горло. Тварь замертво падает к моим ногам, глаза ее темнеют.
— Следовало бы знать, — произносит капитан, — мы в проливе Гребеньков. — Он приказывает мне вернуться на мостик: — Разворачиваемся к волнам спиной.
— Бежим? — кричит штурман сквозь окно картографической каюты. — Карты говорят, что мы должны проплыть здесь!
— Я не говорил о бегстве! Это дуэль, а дуэли начинаются спина к спине.
Очутившись у штурвала, я поворачиваю колесо, а дальше действуют волны. Мы с легкостью разворачиваемся.
Я должен бы глядеть вперед, но не могу оторвать глаз от кормы. Вспышка молнии освещает очередную волну, и на ее гребне горит несметное множество алых глаз. Видимо, гребеньки не знают дуэльного кодекса.
Когда волна накрывает нас, я цепляюсь рукой за штурвал. Корма исчезает под водой, палуба залита, и бурный поток накрывает меня с головой. Я, кажется, навечно задерживаю дыхание, выгибаюсь под давлением воды и прижимаюсь к рулю. Мне думается, что мы уже утонули и идем на дно, но вдруг вода уходит, и я вдыхаю соленый воздух.
Когда мои глаза начинают что-то различать, им является зрелище, подобного которому не видал и ад. Палубу наводнили гребеньки с гибкими мартышечьими хвостами. Они обвиваются вокруг матросов, как змеи. Одно из чудищ вонзает акульи зубы в шею вопящей жертвы, а потом сбрасывает несчастного моряка за борт.
Гребенек бросается на меня. Я встречаю его ударом кулака, но создание обвивает хвостом мою руку и мгновение спустя снова дышит мне в лицо. Кажется, оно собирается одним махом откусить мне голову, но вместо этого тварь говорит:
«Мы пришли не за тобой. Но, если нужно, убьем и тебя».
Гребенек ударяет меня головой и оставляет лежать на палубе.
Тут я замечаю капитана. Он погребен под тремя гребеньками: двое на ногах, третий обвил грудь. Капитан держит третью тварь за шею, а та метит ему в лицо. Он пытается пронзить ее кинжалом, но чудище выбивает оружие у него из рук. Сталь звякает о палубу.
«Покончи с капитаном!» — приказала птица. Но, может быть, этого больше не нужно. Может быть, гребеньки сами справятся. Но, если они убьют его и утащат в море, что станет с Каллиопой? Без ключа ее не освободить.
Пока нас не залило снова, я подбираю кинжал и вонзаю его в затылок создания, готового прикончить капитана. Оно падает замертво, а я принимаюсь за тех, что висят у него на ногах. Еще одна тварь бросается на нас, но я сбиваю его наземь и давлю ногой.
Освободившись от гребеньков, капитан беспомощно пытается отдышаться. Сейчас он не может дать мне отпор. Я хватаю доску от сломанного ящика и ударяю его по затылку с такой силой, что персиковая косточка вылетает из-под повязки. Вместе с ней звякает о палубу маленький серебряный ключик. Капитан падает, так и не узнав, что же его ударило.
Над нами нависает еще одна волна — красные глаза горят, как поток лавы. Теперь пусть гребеньки кончают с капитаном. Я уже заполучил то, что хотел.
Прежде, чем нас заливает водой, я бросаюсь к запертой решетке и вставляю ключ в замок.
Я скорее чувствую, чем слышу, как волна ударяет в корму. Вода течет по палубе, но я не смотрю в ее сторону. Наконец замок с щелчком открывается. Я снимаю его, поднимаю крышку — в это мгновение волна поднимается на нос и смывает меня в каморку.
Я встаю на ноги. Вода доходит до груди — бак почти затопило. Вокруг меня валяются канаты. Прямо передо мной, в остром конце носа, из сумерек четко выступают две ноги. Каллиопа не ошиблась! Она не просто часть корабля — у нее есть ноги, хотя в этом затхлом помещении они все покрылись коррозией. Потом я замечаю, почему она не может освободиться: в ее поясницу вкручен болт. Я могу освободить ее!
— Каллиопа! Ты меня слышишь? — кричу я. В ответ она шевелит медной ногой. Я хватаюсь за болт, но не могу открутить его голыми руками и проклинаю строителей корабля, обрекших статую на страдания.
Из-за спины раздается голос:
— Возьми, пригодится.
Я оборачиваюсь: Карлайл держит гаечный ключ, как будто только меня и дожидался.
Я беру инструмент. Он как раз нужного размера — я знаю, что смогу открутить болт… но медлю.
Если я отвинчу его, что будет? Оторвать Каллиопу от корабля — значит утопить ее. Она сделана из меди, и пойдет ко дну, как камень. А если она не утонет? Вдруг она умеет плавать? Если я освобожу ее, возьмет ли она меня с собой? Или я поплыву дальше без нее?
— Поспеши, Кейден, — произносит Карлайл, — а то опоздаешь.
Наверху беснуются гребеньки, подо мной бушует море, а я поднимаю гаечный ключ и берусь за дело. Я давлю на него всем весом, и болт поддается. Я наваливаюсь сильнее и откручиваю его, пока он не падает к моим ногам.
Не успевает болт исчезнуть в темной воде, затопившей бак, как Каллиопа начинает высвобождать ноги из тесной дыры. Я почти вижу, как она отрывается от корабля, как будто рождаясь во второй раз. Сначала освобождаются бедра, потом колени — и вот она исчезает, оставляя за собой только отверстие размером с иллюминатор.
Я выглядываю в него: статуя не утонула, но и не плывет. Она бежит. Ее дух легче воздуха и медного тела, сильнее тяготения. Она бежит по воде! Из-за облаков выглядывает единственный солнечный луч и освещает Каллиопу. Ее ржавая, позеленевшая кожа отшелушивается, обнажая сияющую медь. Мне хочется плакать от счастья, но в это мгновение с корабля падает темная фигура, за ней еще одна, и еще… Гребеньки! Мгновение — и море уже кишит ими, как будто табун лошадей гонится за сияющей фигурой, исчезающей вдали.
«Мы пришли не за тобой. Но, если нужно, убьем и тебя».
Они охотились не за капитаном, а за статуей! Капитан должен был знать! Поэтому и приказал отвернуть ее от них подальше.
— Беги! — кричу я, хотя и знаю, что она меня не слышит. — Беги и не останавливайся!
Вот она уже похожа на крошечный всполох пламени на горизонте, а за ней льется поток гребеньков. Потом я вовсе теряю ее из виду и молюсь, чтобы ей хватило силы убежать.
Когда я вылезаю на палубу, буря уже утихла, будто кто-то щелкнул выключателем. Волны улеглись, облака начинают расходиться. Капитан стоит посреди корабля, скрестив руки и устремив на меня взгляд. Пустая глазница, кажется, тоже смотрит на меня.
— Меня протащат под килем? — спрашиваю я. — Или чего похуже?
— Тебе хватило наглости что-то у меня украсть! — отвечает он. Команда застывает в предвкушении приговора. — Ты набрался наглости, обокрал меня и спас нас всех! — Капитан хлопает меня по плечу: — Вот она, доблесть среди всеобщего ужаса!
К нему подходит штурман с косточкой в руках:
— Я нашел ее. Теперь я тоже герой? — Капитан молча забирает у него находку и вставляет обратно в глаз. Но повязку успело смыть волной. Глазницу больше нечем прикрыть.
— Разверни корабль, — приказывает капитан. — Мы снова держим путь на запад, Рулевой Кейден.
— Рулевой?
— Я только что повысил тебя в звании. Теперь нас ведет не ветер, — продолжает он. — Теперь это твоя забота.
134. По ту сторону стекла
Скай говорит мне, что Калли выписывают.
— Она в нашей комнате, собирает вещи, — произносит девочка, не отрываясь от пазла, на которым трудится уже целую вечность. Помнит ли она, что отдала мне детальку, и попросит ли ее назад? — Ты больше никогда ее не увидишь, бедняжка. — Кажется, Скай одновременно и жалеет меня, и злорадствует. — Жизнь — это сплошные страдания. Смирись.
Я не удостаиваю ее ответом и направляюсь прямо к комнате Калли. По дороге врезаюсь в Карлайла и по его сочувственному взгляду понимаю: это правда. Ее выписывают.
— Возьми, пригодится, — произносит терапевт и выдергивает розу из стоящей у стены цветочной композиции. Он протягивает мне цветок: — Поспеши, Кейден. А то опоздаешь.
В комнате Калли с родителями собирают ее немногочисленные пожитки. Я впервые вижу ее родителей. Когда они навещали ее, все трое забивались в уголок панорамного холла и тихо разговаривали, никого не пуская в свой тесный круг.
Увидев меня, Калли не улыбается. Похоже, ей больно меня видеть.
— Мам, пап, это Кейден, — говорит она родителям. Она что, собиралась уйти, не прощаясь? Или прощание настолько мучительно, что ей не хочется даже думать об этом?
С розой в руке я вдруг кажусь себе очень глупым. Поэтому я кладу цветок на кровать, а не вручаю его девочке.
— Привет, Кейден, — произносит ее отец с куда более заметным акцентом.
— Здравствуйте, — отвечаю я и снова обращаюсь к Калли: — Значит, тебя правда выписывают?
Вместо нее отвечает отец:
— Все документы уже подписаны. Сегодня наша дочь отправляется домой.
Несмотря на его попытки говорить за Калли, я обращаюсь к ней самой:
— Могла бы и предупредить меня.
— Я сама не знала до сегодняшнего утра. А потом все так завертелось…
У меня в голове все еще звучат слова Скай: «Ты больше никогда ее не увидишь». Я не согласен! Я выуживаю из мусорки мятый комок бумаги и прошу ручку у родителей Калли, потому что больше ее взять неоткуда.
Ее мать достает ручку из сумочки, и я пишу на клочке бумаги как можно разборчивее:
— Вот моя электронная почта. Пиши мне! — Здесь у нас нет доступа в интернет, но мои входящие никуда не денутся, если и когда я отсюда выберусь.
Калли берет бумажку и сжимает в кулаке, как сокровище. У нее на глазах слезы.
— Спасибо, Кейден!
— Может, и ты дашь мне свой адрес?
Девочка оглядывается на родителей. С ними она какая-то другая, такая подавленная, что я не знаю, что и думать.
Родители переглядываются, как будто я попросил о чем-то немыслимом.
И тут я понимаю, что не могу просить ее адрес. Не из-за родителей. Я обещал, что отпущу ее.
— Забудь, — произношу я небрежно, как будто это ничего не значит, хотя это значит все. — Ты ведь можешь написать мне первой. А я тогда отвечу.
Калли кивает и грустно, но искренне улыбается:
— Спасибо, Кейден.
Отец пытается взять у нее клочок бумаги, но она прижимает листок к груди, как будто все еще обнимает меня.
Я вспоминаю, какой была Калли в нашу первую встречу. Теперь она другая. Увереннее держит себя, яснее говорит. У нее другие глаза. Теперь она по ту сторону стекла, часть внешнего мира, на который так отчаянно взирала.
Мне хочется обнять ее, но не в присутствии родителей. На много миль вокруг них простирается зона подобающего поведения. Так что я пожимаю Калли руку. Она смотрит мне в глаза с удивлением и, быть может, разочарованием, но понимает. Как ни странно, сейчас я чувствую себя куда более неловко, чем когда грел ее под одеялом.
Должно быть, мы слишком долго не разжимаем руки, потому что ее отец произносит:
— Попрощайся с ним, Калли.
Но, как бы назло ему, девочка и не думает прощаться. Вместо этого она произносит:
— Кейден, я буду очень, очень скучать.
— Я всегда буду где-то на горизонте, — обещаю я.
С бесконечным сожалением Калли отвечает:
— Верю. Только я больше не выгляну из этого окна.
135. Что страшнее?
— Я хочу, чтобы меня выписали, — сообщаю я Пуаро на следующем осмотре.
— Выпишут, выпишут! Уверяю тебя.
Но его уверения ничего не значат.
— Что мне делать, чтобы выбраться отсюда?
Вместо ответа он достает из шкафчика один из моих последних рисунков. Как будто я сам отливаю пули, которые он всаживает мне в мозг.
— Зачем столько глаз? — спрашивает врач. — Рисуешь ты здорово, но зачем столько глаз?
— Я рисую то, что чувствую.
— И ты это чувствуешь?
— Я не обязан ничего вам говорить.
— Кейден, я за тебя беспокоюсь. И сильно. — Он задумчиво кивает головой. — Может быть, тебе нужны другие лекарства.
— Лекарства, лекарства, вы только и делаете, что прописываете мне лекарства!
Он спокойно смотрит на меня. Его глаза, и настоящий, и стеклянный, — на циферблате часов, на жизнеутверждающих плакатах. Они повсюду. Мне некуда бежать.
— Так положено, Кейден. Только так оно и работает. Да, медленнее, чем тебе бы хотелось. Но подожди немножко, и все будет так, как тебе нужно. Как ты хочешь. — Он начинает выписывать новый рецепт: — Давай попробуем «геодон».
Я молочу кулаками по подоконнику:
— Я злюсь! Почему вы не даете мне злиться? Зачем вы забиваете лекарствами все мои эмоции?
Он даже не поднимает на меня глаз:
— Сейчас злость не пойдет тебе на пользу.
— Но она настоящая. Злиться — это нормально! Посмотрите, где я и что со мной! Я имею полное право злиться!
Врач перестает писать и поднимает на меня свой здоровый глаз. Я вдруг спрашиваю себя: как он может оценивать мое состояние, если видит только плоскую картину? Мне кажется, что он сейчас позовет на помощь парня с черепушками или вколет мне дозу «халдола» — и здравствуй, кухня из белого пластика. Но доктор Пуаро ничего такого не делает. Он стучит ручкой по столу. Размышляет. Потом произносит:
— Это здравая мысль. Ты явно идешь на поправку. — Он откладывает в сторону свой блокнот: — Давай на неделю оставим все как есть, а там посмотрим.
Меня провожают обратно в палату. Мне гораздо хуже, чем до этого. Не знаю, что страшнее — то, что я застрял здесь еще на неделю, или то, что чертовы лекарства, может быть, и в самом деле действуют.
136. Стать созвездием
Со штурманом что-то неладно. Он как никогда погружен в себя и в свои лоции. Он отказывается смотреть на мои рисунки и, поскольку мой живот затих, больше не спрашивает у него совета. Он не в настроении, но это что-то большее. Его кожа стала бледнее, а руки покрылись сыпью, которая начинает шелушиться.
— Пойдем со мной в воронье гнездо, — просит он в одну из редких минут просветления. — Мне нужно полюбоваться видом.
Мы карабкаемся на грот-мачту. Как всегда, бочонок шириной в ярд распухает в десятки раз, стоит нам забраться внутрь. В этот час посетителей почти нет. Всего несколько матросов сидят и смотрят на прыгунов или перемигиваются с оливками в стаканах. Штурман заказывает свой коктейль. Мой еще не готов. Мне надо будет вернуться позже.
Его напиток искрится голубыми вспышками в мутном оранжевом рассоле.
— Я и так ничего не соображаю, — говорит штурман и медленно выливает жидкость на пол. Радиоактивный коктейль стекает вниз по медным доскам, но его тут же всасывает черная жижа. Кажется, деготь ежится и корчится, но это, должно быть, просто игра света. Бармен на другом конце помещения обслуживает кого-то еще и не видит, что сделал штурман.
— Это будет нашим секретом, — произносит он. — Чтобы доплыть до цели, понадобится весь мой талант. Я должен прокладывать курс без постороннего вмешательства. Вмешательство-помешательство-поток-бог. Я бог и скоро стану созвездием.
— Созвездия — это как правило полубоги, — замечаю я. — И они появились на небе только после смерти.
Штурман смеясь произносит:
— Смерть — крошечная цена за бессмертие.
137. Потерянный горизонт
Каллиопа ушла от нас, и ничто не рассеет мое одиночество.
— Живи одним днем, — говорит Карлайл, — и с каждым утром тебе будет все легче.
Но я не могу. Капитан ведет себя так, будто статуи никогда и не было. Для него не существует ни прошлого, ни памяти. «Живи мгновением и следующим мгновением, — сказал он однажды. — Только не предыдущим». В этом весь он.
Каллиопа следила за горизонтом, и без нее кажется, что он тоже исчез. Небо тонет в дымке, тающей в море. Непонятно, где кончается одно и начинается другое. Теперь небеса непредсказуемы, а море переменчиво. Из ниоткуда сгущаются зловещие облака, полные дурных намерений, а ясное голубое небо только служит лупой беспощадному солнцу. В волнах больше нет ритма, океан ничто не сдерживает. Гладкая и спокойная вода горного озера через мгновение уже катит на нас высокие гребни.
— Мы прошли точку невозврата, — говорит капитан. Я борюсь с рулем, чтобы корабль шнырял меж волнами короткими перебежками, как лазутчик. Плыть по прямой сейчас было бы самоубийством. Чтобы не наткнуться на чудовищ, кишащих в морской пучине, нужно быть непредсказуемым, как море и небо.
От руля мои руки покрылись мозолями и ссадинами. Ладони слегка позеленели: как и весь корабль, штурвал превратился в медь и крепко окислился на соленом морском воздухе.
— Была ли вообще точка возврата? — задумываюсь я вслух.
— В смысле? — переспрашивает капитан.
— Вы сказали, что мы прошли точку невозврата. То есть, было время, когда можно было повернуть обратно?
В ухмылке капитана мало теплоты.
— Теперь-то уж мы никогда не узнаем.
Я подозреваю, что вернуться нельзя было никогда. Путешествие было предначертано мне, еще когда я не ступил на палубу. С самого моего рождения.
Снизу прибегает штурман с очередной картой в руках. В переплетениях линий точно вымерены все лиги и градусы широты и долготы. Капитан рассматривает листок, кивает и отдает мне. Мы шныряем не вслепую. Вернее, если в нашем движении и есть случайность, вся она на совести штурмана.
Капитан с гордостью хлопает его по плечу:
— Теперь-то мы наверняка доплывем до цели!
Штурман сияет:
— Я уже включен в сеть — накрепко связан с морским дном. Дно-окно-оплот-живот, нутром чую, куда плыть. Мне не нужно другой пищи!
Капитан знает, что штурман давно уже обходится без коктейля. Наверняка поэтому так и гордится им:
— Бери с него пример, рулевой Кейден. Взгляд штурмана ясен. А твой?
Но с этой ясностью взгляда пришло и что-то другое. Лоции стали еще запутаннее обычного, и все же он настаивает, что без них мы не доплывем. Самое жуткое в том, что я ему верю.
— Отринь воронье гнездо — и познаешь просветление куда слаще, чем все его яды, — продолжает капитан. — Погляди на штурмана!
Но я боюсь, что это просветление еще опаснее, чем петарды в детских руках. Штурман глядит в бездну — что бездна говорит ему? Она явно не желает нам добра. Когда мой сосед куда-нибудь идет, черная жижа из щелей липнет к его ногам. Он дотрагивается до стены — и деготь тянется к его руке, как будто она притягивает темноту. Мне приходит в голову, что свет и тьма должны любить друг друга. И все же одно непременно убивает другое.
138. Стрелок на поле краски
Когда море успокаивается и небо проясняется, капитан достает откуда-то старинный пистолет. По-моему, такие называют кремневыми. Чем-то похожим Аарон Берр застрелил Александра Гамильтона на их позорной дуэли.
— Я слышал, ты искусный стрелок, — говорит капитан. Странно, ведь я за свою жизнь не выпустил ни одной пули.
— Кто вам сказал? — осторожно спрашиваю я, не торопясь опровергать это.
— Слухи ползут, — отвечает он. — Всем известно, что ты поразил немало противников на поле краски.
— А, так вы про пейнтбол!
— Меткость есть меткость, каким бы ни было оружие, и настала пора действовать. — Он вкладывает мне в руки пистолет, мешочек пороха и единственную свинцовую пулю. — Ты поразишь птицу с одного выстрела.
Я разглядываю пистолет, стараясь не выдавать испуга. Он тяжелый, гораздо тяжелее, чем кажется на вид. Я поднимаю взгляд к парусам, но не вижу попугая. С тех пор, как он перестал скрывать свое намерение убить капитана, его вообще не видно. Теперь он сидит на вантах и верхушках мачт. Настало время действовать, но я так и не решил, что же предпринять. Хотя мне нравится быть у руля и в милости у капитана.
— Может быть, вам будет приятнее сделать это самому? — предлагаю я.
Капитан качает головой:
— Даже без одного глаза этот крылатый змей не даст застигнуть себя врасплох. Это должен сделать тот, кому он доверяет и кому могу довериться я. — Он хватает меня за плечо с чем-то вроде гордости: — Вотрись ему в доверие и до последнего не вынимай оружия.
Я затыкаю пистолет за пояс и прикрываю рубашкой. Капитан одобрительно кивает.
— Когда мы избавимся от попугая, мы будем свободны.
Сделать выбор немыслимо. Как мне быть?
139. А дальше — тишина
Если вам не с кем поговорить о барахлящих извилинах, берите пример с Рауля. Поговорите с Шекспиром.
Читать его, конечно, полный вынос мозга, но наш учитель не принимал за оправдание переведенную на староанглийский фразу «Собака съела мою книгу» и все равно заставлял нас читать «Гамлета». Что удивительно, как следует вчитавшись, я даже проникся.
Перед злосчастным датским принцем стоит невозможный выбор. Призрак отца требует отомстить за его смерть и убить дядю. До конца пьесы Гамлета раздирают вопросы. Что делать? Убить дядю? Не слушать тень отца? Был ли призрак? Не спятил ли он сам? Если он не спятил, не стоит ли притвориться безумцем? Кончится ли все это, если покончить с собой? Будут ли ему сниться сны после смерти? И будут ли они лучше этого ночного кошмара, в котором отец требует убить дядю, который, кстати, теперь женат на матери? Он мучительно размышляет, колеблется и разговаривает сам с собой, пока не напарывается на отравленный клинок и терзающий его самоанализ не сменяется вечной тишиной.
Шекспир явно питал слабость к смерти. И ядам. И безумию. Возлюбленная Гамлета — Офелия — сходит с ума и тонет. Король Лир теряет рассудок — в наше время это назвали бы болезнью Альцгеймера. Макбета преследуют призраки и навязчивое видение нависшего кинжала — классические галлюцинации. Все настолько точно, что я начинаю гадать, не было ли у Шекспира богатого опыта по этой части.
Наверняка его тоже обвиняли в том, что он что-то употребляет.
140. Время слов закончилось
Мне еще предстоит выполнить приказ убить попугая. Мне еще предстоит внять наставлениям птицы и убить капитана. Я не способен ни на то, ни на другое.
Но все меняется, когда бездна наносит новый удар.
Слева по носу начинается волнение — что-то кроется под полоской пенящейся воды.
Капитан призывает к тишине на палубе — вот только заставить всех замолчать, когда тебе самому приходится шептать, довольно сложно, так что он посылает Карлайла сказать каждому матросу в отдельности, чтобы тот придержал язык и все остальные части тела, которыми обычно шумят.
— Двадцать градусов вправо! — шепчет капитан мне.
Я поворачиваю штурвал. Сегодня сильный попутный ветер, и корабль быстро уносит нас прочь от опасности.
— Что это было? — спрашиваю я.
— Тс-с, — шикает капитан. — Пока они нас не слышат, все будет хорошо.
По правому борту появляется пятнышко бурлящей воды — еще ближе к кораблю, чем в прошлый раз. Капитан с глубоким вздохом произносит:
— Лево руля!
Я выполняю команду, но слишком быстро поворачиваю колесо, и оно скрипит. Звук отражается, усиливаясь, от всего корабельного нутра, как грозные ноты виолончели. Капитан морщится.
Корабль поворачивает прочь от бурлящей воды, и мне на мгновение кажется, что опасность миновала, но тут море вспучивается прямо перед нами и я замечаю в нем нечто ужасное. Бледное, как труп, заросшее рыбами-прилипалами создание — и обхватившее его темное, жирное щупальце другого чудовища. Они скрываются в пучине, и вода успокаивается.
— Это были… те, о ком я думаю?
— Да, — отвечает капитан, — мы проплываем воды двух врагов.
Мы плывем в молчаливом ожидании. Вдруг кит, вокруг которого обвивается туша кальмара, выскакивает из воды едва ли в пятидесяти ярдах от правого борта. Создания огромны. Вдвоем они больше двух наших кораблей. Кит бьет хвостом по воздуху — щупальца кальмара выжимают из него все силы. Чудища вновь скрываются в пучине, поднимая огромную волну. Она бьет нас в борт, так что мы едва не переворачиваемся.
Мы скользим по кренящейся палубе, и только капитан не теряет равновесия. Когда корабль выравнивается, он хватает меня и ставит обратно за штурвал:
— Избегай этих созданий. Почувствуй их присутствие и избавь нас от него.
Хотя я чую под нами чью-то злобу, у нее нет четкого направления. Они как будто повсюду одновременно, и мне некуда свернуть.
— Они слишком поглощены друг другом, чтобы заметить нас, — продолжает капитан. — Зато если услышат нас, мы пропали. Иди верным путем, и мы уйдем невредимыми.
Я вспоминаю его рассказ о двух противниках:
— Если они враждуют друг с другом, на нас-то зачем нападать?
Капитан шепчет мне на ухо:
— Кит презирает хаос, кальмар ненавидит порядок. А наш корабль — побочное дитя обоих.
Я начинаю понимать. Хотя чудовища и могут найти в корабле частицу себя, они замечают лишь то, что презирают. Так что мы — смертельные враги двух смертельных врагов.
— Мы можем пережить поднятую ими бурю, — произносит капитан. — Но едва они заслышат нас, с нами покончено.
Новая опасность приходит с левого борта. На этот раз кит не выпрыгивает из воды целиком, так что удар слабее, чем раньше. И правда, кит нас не видит. Его глаза закатились и ничего не видят. Он мечется, бьется и кусает обхватившие его щупальца толщиной с хорошее бревно. Кальмар издает раздирающий уши визг. Я поворачиваю штурвал, чтобы убраться от них подальше — на сей раз медленно и бесшумно.
И тут сверху раздается истошный визг ничуть не тише кальмарьего:
— Мы тут! — вопит попугай. — Мы тут, тут, тут!
За мгновение до того, как исчезнуть под водой, глаза кита из невидяще-белых становятся блестящими и черными — и, клянусь, их взгляд направлен на меня.
Мы остались без защиты, и капитан изливает свою ярость на птицу:
— Пернатый дьявол скорее потопит корабль, чем согласится смотреть на мою победу! Разделайся с ним, Кейден! А то он разделается с нами первым!
Я нащупываю за поясом кремневый пистолет — но уже бесполезно заставлять птицу замолчать. Поздно. Чудовища уже заметили нас. Видя, что я не спешу бросаться в погоню за попугаем, капитан швыряет меня с мостика на палубу:
— Делай свою работу, парень! Если только не хочешь оказаться в брюхе одного из них.
Попугай сидит на верхушке фок-мачты и вопит куда громче, чем можно ждать от такой некрупной птицы. Я лезу к нему по вантам. При виде меня он улыбается. По крайней мере, мне кажется, что это улыбка. Сложно сказать наверняка.
— Погляди! Погляди! — кричит он мне. — Отсюда такой хороший вид!
Он не знает, что я пришел убить его. Я сам еще не знаю, смогу ли.
— Перспектива! Перспектива! — ухает птица. — Теперь понимаешь?
Сверху все видно куда яснее. Два создания отпустили друг друга и окружают корабль с двух сторон — противники объединились против общего врага.
— Тут и конец плаванию. Капитан пойдет ко дну с кораблем, — произносит попугай. — Как положено, как положено.
Тут щупальце кальмара выстреливает из воды и обхватывает палубу. Корабль кренится. Я вцепляюсь в веревки. Чернильно-темное чудовище обвивает вторым щупальцем бушприт и отрывает его от носа. Будь там Каллиопа, ее разорвало бы пополам.
Яростная тряска едва не отрывает меня от веревок. Это кит врезался нам в борт, почти прогнув его. Капитан приказывает артиллеристу выпалить из пушки, но кит уже скрылся в пучине. Кальмар целиком вылез на нос и черными лозами щупалец обвил фок-мачту. Нос накреняется под его весом, матросы вопят и цепляются за доски. Я карабкаюсь повыше, чтобы убежать от жадного щупальца.
Внизу Карлайл пытается ударить кальмара заостренной ручкой швабры, как будто это гарпун, но у чудовища слишком толстая кожа, чтобы это могло причинить ему особый ущерб.
— Хватайся за мои когти! — приказывает попугай. — Я унесу тебя отсюда.
— А остальные?
— Это их судьба, а не твоя.
— Мы слишком далеко от берега.
— У меня могучие крылья!
Его тон почти убеждает меня, но я все равно не могу поверить. Он маленький. Он кажется беспомощным в сравнении с капитаном.
— Верь мне! — требует птица. — Ты должен мне верить!
Но я не могу. Просто не могу.
Тут я замечаю штурмана. Он поднялся на палубу и бросился к капитану, не обращая внимания на бушующую битву. Даже отсюда я вижу, что ему гораздо хуже прежнего. Бледная кожа на ветру отваливается клочьями. Похожие на страницы ошметки падают на палубу, где их поглощает черная жижа. Он хватает один из клочков кожи и показывает капитану: новый курс! Капитан отталкивает штурмана — курс заботит его меньше всего.
Кит снова таранит нас в борт, и штурман наконец оглядывается по сторонам. От выражения его лица у меня мороз по коже. На нем написана железная целеустремленность. «Свиток-свита-сверить-жертва», — проносится у меня в голове. Я знаю, что будет дальше, еще до того, как он лезет на грот-мачту. Он поднимется в воронье гнездо. И спрыгнет.
— Плохо, — произносит наблюдающий за ним попугай. — Плохо, плохо, плохо.
— Если хочешь кого-нибудь спасти, спаси его!
— Слишком поздно. Наша наука — не из разряда точных, но мы делаем, что можем.
Я не собираюсь с этим мириться. Штурман залез уже до половины. В его сторону выстреливает щупальце, но промахивается и хватает листок его кожи. Штурман не сводит глаз с вороньего гнезда над головой. Я должен спасти его!
От фок-мачты до грот-мачты не допрыгнуть, а если я попытаюсь слезть, то угожу прямо в разверстый зев кальмара. Но есть же и другие способы!
— Отнеси меня к штурману! — требую я у попугая.
Тот качает головой:
— Лучше не надо.
И, хотя я не имею ни малейшего представления, на каком я сейчас положении в иерархии, я самым властным своим тоном рявкаю:
— Это приказ!
Попугай вздыхает, больно пронзает мои плечи когтями и, хлопая крыльями, взлетает с грот-мачты. Он сказал правду: даже с такими маленькими крылышками он выдерживает мой вес. Мы летим над битвой, и он сбрасывает меня в воронье гнездо через мгновение после того, как туда влезает штурман.
Мгновение спустя мои глаза привыкают к обманчивым размерам вороньего гнезда. Я оглядываюсь — никого. Только осколки стекла вокруг барной стойки. Наконец я вижу штурмана: он карабкается на планку для прыгунов. Я едва узнаю его, почти без кожи.
— Нет! — кричу я. — Прекрати! Не делай этого! — Я пытаюсь подбежать к нему, но мешают осколки под ногами.
Теперь на его лице смиренная улыбка.
— У тебя своя цель, у меня своя, — произносит он. Даже его голос шуршит, как бумага. — Цель, мель, мания… молчание. — И прежде, чем я могу что-нибудь сделать, он прыгает.
— Нет! — Я протягиваю руки, но слишком поздно. Он падает в море, и лоскутки кожи отрываются страница за страницей, пока он не исчезает совсем, так и не долетев до воды. Только тысячи страниц падают в море, кружась, как конфетти.
Я смотрю на танец пергамента на ветру, не веря, что штурман ушел навсегда. Попугай пытается крылом закрыть мне глаза:
— Не смотри, не смотри. — Я с отвращением отталкиваю птицу.
Кальмар, похоже, внезапно удовлетворил свою жажду разрушения. Он отпускает корабль и скользит обратно в воду. Кит, разогнавшийся для очередного толчка, ныряет под судно. Несколько мгновений спустя чудовища выныривают далеко от корабля, снова сплетясь в поединке и забыв о нас. Противники получили жертву. Корабль спасен.
— Неожиданно, — произносит птица. — Очень неожиданно.
Я в ярости оборачиваюсь:
— Ты мог остановить его! Мог его спасти!
Попугай наклоняет голову в шутовском поклоне и низко свистит:
— Мы делаем, что можем.
То, что я чувствую, не выразить словами. Мои ощущения снова разговаривают на неведомых наречиях. Но так и надо — время слов закончилось. Настало время действовать. Я даю право голоса слепой ярости и выхватываю пистолет. Он заряжен. Не помню, чтобы я его заряжал, но знаю, что это так. Я прижимаю его к груди попугая. Спускаю курок. Выстрел разносится, как пушечный залп. Единственный глаз попугая, изумленного предательством, прикован ко мне и я слышу его последнее слово:
— Ты видел капитана раньше. — Голос птицы слабеет с каждым словом. — Ты его раньше видел. Он… не то… что ты думаешь. — Попугай испускает последний вздох и застывает. Время слов закончилось для нас обоих. Я беру его неподвижное тельце и швыряю с вороньего гнезда. Оно описывает дугу, как пернатый снаряд, и исчезает в море.
141. Как будто его и не было
Мои родители вне себя от вестей про Хэла. Лучше бы им ничего не сообщали. Обсуждать это с ними — все равно что переживать заново. А я не Алекса и не люблю заново переживать свои худшие кошмары, когда можно без этого обойтись.
Я сижу в панорамном холле и гляжу в окно, как когда-то Калли. Мне не хочется находиться по эту сторону стекла, но не хочу я и наружу. Я цепенею и не могу ясно мыслить. Отчасти виноваты лекарства, но только отчасти.
— Это ужасно, — говорит мама.
— Хотел бы я знать, как это могло случиться! — возмущается отец. Они сидят по обе стороны от меня, пытаясь меня успокоить, но я уже закутан в толстый слой полиэтилена. Успокаивать меня бесполезно.
— Он стащил мою пластмассовую точилку, — объясняю я. — Выломал лезвие и перерезал себе вены.
— Я знаю, что произошло, — прерывает папа. Он принимается ходить по помещению, как это делаю я. — Но как они это допустили? Здесь повсюду камеры и просто туча сиделок! Что они там делают, чаи гоняют?
Шторм отступил, но волны не улеглись. Море еще нескоро успокоится.
— Помни, Кейден, что ты не виноват, — говорит папа. Почему-то я слышу только «ты» и «виноват». — Не будь у тебя точилки, он бы нашел что-нибудь еще.
— Пожалуй, — соглашаюсь я. Да, папа говорит с точки зрения здравого смысла, но мой собственный здравый смысл, похоже, все еще шныряет где-то под палубой.
Мама грустно качает головой и кусает губы:
— Только подумаю об этом бедном мальчике…
«Так не думай», — хочется мне сказать, но я молчу.
— Говорят, его мама планирует подать на больницу в суд.
— Его мама? Да он из-за нее это и сделал! — взрываюсь я. — Это больница должна ее засудить!
Родители не знают всех обстоятельств и ничего на это не отвечают.
— Что ж, — продолжает папа, — так или иначе, головы покатятся, попомни мое слово. Кто-то должен за это ответить.
Мама переводит разговор на танцевальное представление Маккензи, и мы коротаем остаток времени за менее мрачными разговорами.
Хэла нашел не я, а парень с черепами. Но я видел краем глаза, как выглядела ванная, когда его в спешке оттуда вывозили. Как будто там расчленили слона.
А теперь все вернулось на круги своя. Персонал натянул радушные улыбки и отказывается об этом говорить. Пациентов нельзя расстраивать. Лучше сделать вид, что ничего не случилось. Что Хэла никогда и не было.
Только у Карлайла достает человечности обсудить это в группе:
— Хорошо, что это случилось в больнице, — говорит он. — Его сразу отправили в реанимацию.
— Хэл умер? — спрашивает Скай.
— Он потерял много крови, — отвечает терапевт. — Лежит в реанимации.
— Вы хоть скажете нам, если он умрет? — интересуюсь я.
Карлайл отвечает не сразу:
— Это не в моей компетенции, — произносит он наконец.
Тут Алекса потирает шею и принимается сравнивать судьбу Хэла с собственной попыткой самоубийства. Вечно она переводит все на себя.
142. А ты когда-нибудь?.
Родители спрашивают, хотел ли я когда-нибудь покончить с собой. Спрашивают врачи и бесконечные анкеты для страхового фонда. Скажем так, я, конечно, не раз праздно размышлял на эту тему, особенно когда депрессия заедала. Но мог ли я когда-нибудь в самом деле шагнуть за грань? Не думаю. Даже если такие мысли одолевают — у меня, в конце концов, есть сестра. Маккензи страдала бы всю жизнь, если бы у нее был брат-самоубийца. Да, в моем нынешнем состоянии я могу сильно отравлять ей существование, но это меньшее из двух зол. Лучше жить с ненормальным братом, чем с воспоминаниями о брате, который был ненормальным.
Я все еще не понимаю, трусость это или отвага — наложить на себя руки. Не могу решить, себялюбие это или самоотверженность. Значит ли это раз и навсегда отпустить себя, или, наоборот, раз в жизни собой распорядиться? Говорят, каждая неудачная попытка суицида — это крик о помощи. Думаю, это правда, если преуспеть и не планировалось. По-моему, почти все такие неудачные самоубийства не очень-то искренни. Потому что, между нами, если человеку так уж хочется отбросить коньки, у него целая куча надежных способов.
Но если ты готов оказаться на волосок от смерти, просто чтобы позвать на помощь, — значит, что-то идет не так. Или ты не пробовал по-настоящему громко крикнуть, или вокруг тебя все слепы, глухи и тупы. Тогда, выходит, это не просто зов на помощь, но мольба: примите меня всерьез! Вопль: «Мне так больно, что мир должен раз в жизни притормозить ради меня!»
Вопрос в том, что дальше. Ну, остановится мир, взглянет, как ты лежишь, весь в бинтах или под капельницей, и скажет: «Хорошо, я тебя слушаю». Большинство не знает, что делать, когда добьешься своего. Так что цель явно не оправдывает средства. Особенно если попытка вдруг оказывается удачной.
143. Поражение
Хэл поточил карандаши в субботу. Доктор Пуаро наносит мне визит рано утром в понедельник. Он бы пришел раньше, но ездил на конференцию, чтобы уладить кое-какие дела… пока мой сосед улаживал свои собственные.
Когда врач входит ко мне, я в комнате один. Постель Хэла уже убрали, халаты утащили все его вещи. Пустота на его стороне комнаты похожа на живое существо. Ночью я слышу ее дыхание.
— Я очень сожалею о случившемся, очень сожалею, — произносит доктор. Его яркая гавайка издевается над мрачностью ситуации. Я лежу на спине, стараясь не смотреть в его сторону и вообще не подавать виду, что он в комнате.
— Я знаю, что вы с Гарольдом подружились. Должно быть, тебе сейчас особенно тяжело. — Я не произношу ни слова. — Ничего подобного… не должно было случиться.
Я не могу оставить это без ответа:
— То есть вы вините меня?
— Я этого не говорил.
— Тогда что это было только что?
Пуаро со вздохом отодвигает стул и садится.
— Сегодня у тебя появится новый сосед по комнате.
— Он мне не нужен!
— Ничего не могу поделать. Количество коек ограничено. К нам поступает новый мальчик, и разместить его можно только здесь.
Я все еще не поднимаю глаз:
— Заботиться о Хэле — это была ваша работа! Это вы должны были спасти его от всего — включая его самого!
— Да. Мы потерпели поражение. Мне очень жаль. — Пуаро оглядывает пустоту у противоположной стены. — Окажись я тогда здесь…
— Чтобы вы сделали? Влетели сюда и остановили его?
— Хочется думать, что я почувствовал бы глубину его отчаяния. А возможно и нет. Возможно, это все равно случилось бы.
Я наконец поднимаю взгляд:
— Он умер?
Пуаро сохраняет каменное лицо:
— У него серьезные раны. Он получает наилучшее возможное лечение.
— Вы скажете мне, если он умрет?
— Да. Если посчитаю, что ты переживешь это.
— А если вам покажется, что я не справлюсь?
Доктор медлит с ответом, и я никак не пойму, обманывает он или нет.
— Тебе придется верить мне на слово, — произносит он наконец.
Но я не верю. И не рассказываю, что Хэл перестал принимать лекарства. Он взял с меня клятву молчать. Жив он или мертв, я не предам его доверия. Конечно, донеси я, его бы так накачали препаратами, что он не смог бы сделать того, что сделал. Похоже, я виноват еще сильнее, чем думал. Я не хочу брать вину на себя.
— Вы должны были спасти его, — говорю я Пуаро. — И вы действительно потерпели поражение.
Доктор воспринимает это, как удар, но подставляет вторую щеку:
— Дела ждут, дела ждут, — произносит он. — Мне нужно навестить других пациентов. — Он встает: — Зайду попозже, хорошо?
Но я не отвечаю и решаю никогда больше с ним не разговаривать. Отныне Пуаро для меня все равно что мертв.
144. Другие места
— Кейден, мы тут подумали… — начинает мама на следующий день. Она бросает взгляд на папу. — После того, что случилось, может быть, тебе лучше отсюда уехать.
— Меня выпишут?
Папа ободряюще берет меня за локоть:
— Еще нет, но скоро. А пока что… есть и другие места.
Секунду спустя до меня доходит:
— Другие больницы?
— Где таких вещей не случается, — добавляет мама.
У меня вырывается смешок. Потому что «такие вещи» могут произойти где угодно. Даже если бы Хэлу выделили личного телохранителя, это не спасло бы его от самого себя. Я знаю, что есть и другие «заведения» вроде этого. Другие ребята рассказывали, где они были раньше. По их словам, там гораздо хуже. Приходится признать, что родители выбрали эту больницу, потому что она лучшая в окрестности. Похоже, так и есть.
— Нет, я остаюсь.
— Кейден, ты уверен? — Папа заглядывает мне в глаза. В его взгляде есть что-то такое, что я отворачиваюсь.
— Да, мне здесь нравится.
Родители изумлены. Я и сам изумлен.
— Тебе нравится?!
— Да, — отвечаю я. — То есть, нет. Но да.
— Может, еще подумаешь? — предлагает мама. Возможно, мое решение ее разочаровало. Но я не хочу об этом думать, как не хочу думать про Хэла. Здесь, конечно, ад, но я к нему уже привык. А известное зло всегда лучше неизвестного.
— Нет, я уверен, — отвечаю я.
Они принимают мое решение, но что-то в нем их не удовлетворяет.
— Мы просто хотели, чтобы у тебя бы выбор, — объясняет папа. Потом они рассказывают о Маккензи, о том, как она скучает и как они хотят привести ее сюда еще разок, — но, кажется, они просто уходят от темы. И вдруг я понимаю одну ужасную вещь. Нет, они не отравят меня. Они — не враги…
Но они беспомощны.
Они хотят сделать что-то — что угодно — чтобы мне помочь. Как-нибудь улучшить мое положение. Но они могут сделать не больше, чем я. Они вдвоем в спасательной шлюпке — совершенно одни. Много миль до берега — и еще дальше до меня. В лодке течь, и им обоим приходится вычерпывать воду, чтобы не утонуть. Как же это, должно быть, изматывает!
Вынести бремя этого осознания почти невозможно. Хотел бы я взять их на борт — но даже если они доплывут, капитан будет против.
Да, мне сейчас не позавидуешь — но до сих пор я не понимал, что они тоже достойны сочувствия.
145. Ключ к нашей цели
У меня появился новый сосед по каюте, которого я не знаю и не желаю знать. Очередной безликий матрос. Теперь мой черед быть старожилом, знатоком всех потайных троп и вантов — таким, каким казался мне в самом начале штурман. Мне не нравилось быть салагой, но чувствовать себя просоленным морским волком тоже не хочется.
Через несколько ночей после того, как штурмана развеяло над морем, капитан заходит ко мне. Он садится на краешек постели и разглядывает меня своим единственным зрячим глазом. Шаткая койка должна бы прогнуться под его весом, но не прогибается. Как будто он ничего не весит. Как будто он бесплотный дух.
— Я кое-что скажу тебе, парень, — осторожно произносит капитан, — но не повторю этого при свете дня. — Он делает эффектную паузу. — Ты — самый важный член команды. Ты душа нашей миссии, и, если ты преуспеешь, в чем я уверен, тебя ждет великая слава. Мы совершим много плаваний, ты и я. А потом ты обнаружишь, что сам стал капитаном.
Признаться, картину он нарисовал соблазнительную. Очень заманчиво — видеть впереди цель. К тому же я уже привык к кораблю и этим водам, так что, может, не откажусь и задержаться на палубе.
— Погружение может совершить только один член команды, — продолжает капитан. — И я выбрал тебя. Ты один достигнешь дна Бездны Челленджера и найдешь спрятанные там сокровища.
Мои мысли о такой перспективе темны и глубоки, как сама впадина:
— Но, сэр, без нужного оборудования меня просто-напросто раздавит толщей воды, и…
Капитан поднимает ладонь:
— Я знаю, что ты думаешь на этот счет, но здесь все иначе. Ты уже знаешь это и сам все видел. Не спорю, погружение опасно, но по другим причинам. — Он хлопает меня по плечу: — Верь в себя, Кейден, ибо я в тебя верю.
Я слышу это не впервые:
— Попугай тоже в меня верил.
У капитана только что волосы дыбом не встали:
— Ты жалеешь, что избавил нас от этого предателя?
— Нет…
— Попугай ни за что не дал бы нам доплыть до цели! — Он принимается расхаживать по каюте. — Будь его воля, наши приключения завершились бы раз и навсегда! — Он наставляет на меня скрюченный палец: — Ты предпочел бы быть калекой в его мире или героем в моем?
Он выходит, не дожидаясь ответа. Когда за ним закрывается дверь, меня посещает тень воспоминания. «Ты уже встречал капитана», — сказала птица. До меня доходит: так и было… Но искра озарения падает прочь, и вонючая жижа, на которой держится корабль, поглощает ее.
146. Подавляющее воздействие
С каждым днем я все сильнее чувствую присутствие Змея Бездны. Он следует за кораблем — за мной. Он не нападает, как гребеньки или два противника. Он просто крадется следом. Это еще хуже.
— Он никогда не оставит тебя в покое, парень, — говорит капитан, когда мы стоим на корме. Я не вижу чудовища, но знаю, что оно где-то рядом, плывет на глубине, достаточной, чтобы скрыться с моих глаз, но не из моего сердца.
— Он несомненно строит планы на твой счет, — продолжает капитан. — И в них явно участвует желудочный сок. Но, по-моему, ему по душе быть голодным. Он наслаждается преследованием не меньше, чем поеданием жертвы. В этом его слабость.
Когда капитан удаляется на пятичасовой чай, или что там люди вроде него делают в свободное время, я забираюсь в воронье гнездо, лишь бы оказаться подальше от змея.
Теперь я ненавижу это место почти так же сильно, как и капитан. Меня больше не удивляют здешние чудеса. Сейчас там катаются по полу, как перекати-поле, человеческие головы. Одна из них врезается в меня:
— Прости, — произносит она. — Это все качка. — Лицо кажется мне знакомым, но голова уже закатывается под кресло, где и застревает, так что я не успеваю толком разглядеть.
Сегодня за стойкой другая девушка. Никто к ней не подсаживается. От нее идут волны холодной неприступности, похожие на силовое поле. Я все-таки подхожу к ней, хотя бы из чувства противоречия:
— Где Долли?
Она показывает на одну из голов. Я тут же узнаю свою знакомую.
— Привет, Кейден, — произносит голова, подпрыгивая от накатившей волны. — Я бы помахала, если бы могла.
— Не повезло, — комментирует бармен. — Но после происшествия со штурманом надо было что-то менять.
Мимо катится еще одно черепно-мозговое недоразумение. У него короткие рыжие волосы. Я ловлю его и заглядываю в знакомые глаза:
— Карлайл!
— Мне очень жаль, Кейден, но я больше не могу руководить вашей группой.
Я лишился дара речи. Не могу осознать эту новость.
— Но… но…
— Не волнуйся, — продолжает он. — Днем придет кто-нибудь другой.
— Мы не хотим никого другого!
В коридоре больше ни души. Я загораживаю собой выход. Да, я знал, что из-за Хэла должны кому-нибудь надавать по шее и, может, кого-то уволить, но Карлайл-то при чем?
— Вы уж точно не виноваты! Вас здесь даже не было! — Я почти кричу. Новая строгая сиделка строго глядит на меня, прикидывая, стоит ли вмешаться.
— Им показалось, что моя терапия оказывала… подавляющее воздействие. По крайней мере, на Хэла.
— Сами-то вы в это верите?
— Неважно, во что я верю. Больнице нужно было кого-нибудь выпереть, а я просто удобная мишень. Так обычно и бывает.
Он нервно озирается, как будто ему может достаться за нашу беседу.
— Не волнуйся за меня. Не то чтобы мне нечем больше заняться. Я ведь просто волонтер, помнишь? — Он обходит меня и направляется к двери.
— Но… но… кто будет промывать ошалевшие мозги?
Он хмыкает:
— С этим тут и без меня справятся. Держись, Кейден. — Он прикладывает пропуск к считывающему устройству. Внутренняя дверь открывается, пропуская его в маленькую камеру, не позволяющую пациентам сбежать. Потом она закрывается, за ней распахивается дверь во внешний мир, и Карлайл исчезает из виду.
Я не знаю, как быть и на кого кричать. С барменом номер не пройдет. Артиллерист, конечно, поблизости, но они с черепами слишком довольны, что их головы не покатились следом за Долли и прочими.
Я спускаюсь на палубу и набрасываюсь на капитана с известием, что безжизненное тело Карлайла только что прошло по доске. Капитан невозмутим:
— Уборщики приходят и уходят, — отвечает он, зажав под мышками по голове. — Я собираюсь немного пометать шары. Не составишь компанию?
147. Генетическая Форма Жизни и Дисковая Операционная Система
— Что ж, доброе утро! Я Глэдис, ваш новый терапевт.
Комната настроена не менее воинственно, чем класс старшей школы для трудных подростков. А сегодня уроки ведет какой-то левый учитель.
— Первым делом давайте познакомимся.
Она не похожа на Глэдис. Хотя я не знаю, как должен выглядеть человек с таким именем, если не считать старых черно-белых комедий. Ей за тридцать, она блондинка, у нее химическая завивка и слегка асимметричное лицо — когда она улыбается, это становится заметнее.
— Почему бы нам не назвать свои имена?
— Мы знаем свои имена, — говорит кто-то.
— Что ж, я тоже хотела бы их узнать.
— И вы знаете, — говорит кто-то еще. — Я видел, как вы читали наши дела.
Она немного криво улыбается:
— Да, но было бы здорово привязать имена к лицам.
— Это, наверно, больно, — подаю голос я. Скай и еще несколько человек вежливо хмыкают, но этого слишком мало, чтобы продолжать подколки. Чтобы покончить с этим, я представляюсь: — Я Кейден Босх.
Все по очереди называют свои имена. Как ни странно, никто не называет имен вроде «Дик Херц» или «Джен Италия». Похоже, я подал хороший пример, назвав свое настоящее имя.
К нам присоединился мой новый сосед и какая-то незнакомая девочка. Пару ребят, чьи лица я уже забыл, на днях выписали. Лица меняются, программа остается, как в ток-шоу.
Сегодня мало кто настроен откровенно. Мне не хочется ничем делиться с Глэдис. Ни сейчас, ни когда-нибудь еще. Потом кто-то вполголоса называет ее «ГЛаДОС» — именем злобного компьютера из игры «Портал» — и если раньше-то творился хаос, то теперь мы стараемся изо всех сил. Несколько человек по очереди отпускают шуточки об игре, которых она не понимает. Какой-то парень спрашивает, будет ли в конце торт.
— Нет, — отвечает Глэдис с кривым замешательством на лице. — Я ничего об этом не слышала.
— То есть, — продолжает парень, — «торт — ложь»?
Хихикают даже те, кто не играл, потому что неважно, в теме ли они — главное, не в теме ГЛаДОС.
В нормальной ситуации я бы ее пожалел — но я уже слабо понимаю, что такое нормальная ситуация, и в любом случае не хочу сочувствовать ей. Да, она не виновата в уходе Карлайла, но она оказалась в роли боксерской груши, и я вовсе не прочь тоже нанести несколько ударов.
148. Как белка
Я лежу в постели и жду конца света.
Он должен когда-нибудь наступить, потому что я не представляю, как это может продолжаться. Череда серых дней в лекарственном тумане должна в конце концов окончиться.
Ни единой весточки от Калли. Впрочем, я ни на что и не рассчитывал: нам не разрешают пользоваться ни телефоном, ни компьютером, и вряд ли она напишет письмо. Я дошел до того, что попросил родителей проверять мою почту. Я дал им все пароли, потому что мои секреты больше ничего не значат. Пусть себе читают кучу спама — а кроме него и, может быть, чего-нибудь от Калли, мне сейчас ничего не приходит. Но она не пишет. По крайней мере, так говорят родители. Интересно, а если бы она мне написала, стали бы они сообщать мне? Я верю им ровно настолько, насколько верю тем, кто говорит, что Хэл еще жив. Если все внушили себе, что обманывать меня ради моего же блага нормально, как я могу верить чьим-то словам?
Правду ли они говорят, что я пробыл здесь шесть недель? Думаю, нет. Больше похоже на шесть месяцев. Туман в голове и однообразие мешают следить за течением времени. Хотя врачи называют это не однообразием, а привычкой. Она должна успокаивать. Мы генетически тяготеем ко всему проверенному временем — тому, что было проверено временем еще во времена первых позвоночных. К привычному и безопасному.
Но иногда они решают, что настало время перемен.
И подселяют ко мне нового соседа, с которым я не желаю разговаривать. И увольняют того единственного человека, который подарил мне тень надежды.
Я тихо проклинаю всех на свете, хотя в глубине души и понимаю, что виноват во всем я сам. Ничего этого не случилось бы, если бы я нарушил обещание и донес на Хэла.
— Если ты продолжишь идти на поправку, — сказала мне сиделка несколько часов назад, — через пару недель тебя вполне могут выписать. — Потом она добавила: — Но, если что, я этого не говорила.
Они должны отвечать за наши жизни, но не отвечают даже за собственные слова.
Я не понимаю, о какой поправке идет речь. Я настолько поглощен настоящим моментом, что уже не помню, каким был раньше. Если сейчас мне действительно лучше, чем тогда, то неужели это и ждет меня дома? Вечная рутина?
Сиделка заходит к нам с вечерней порцией таблеток. Сначала она подходит к моему соседу, потом ко мне. Я заглядываю в свой стаканчик-везунчик: сегодня вечером в моем волшебном коктейле три лекарства. Зеленая продолговатая таблетка, бело-голубая капсула и желтая пастилка, которая растворяется во рту, как безвкусная конфета. Я глотаю их по одной и запиваю водой из другого стакана, чуть побольше первого. Потом, по здешним порядкам, я открываю рот и пальцами развожу щеки в стороны, как будто корчу рожу — показываю, что действительно все проглотил.
Когда она уходит, я иду в туалет и выуживаю из-за щеки бело-голубую капсулу. Я, как белка, спрятал ее где-то за десной. Чтобы раскрыть обман, сиделке пришлось бы ощупать пальцами весь мой рот. Если ты раньше на этом попадался, такое действительно делают. Но я всегда был хорошим мальчиком. До сегодняшнего дня.
С желтой пастилкой я ничего не могу поделать, но, может быть, со временем мне удастся прятать и таблетку, и капсулу. Что бы Хэл ни чувствовал, когда сделал то, что сделал, по крайней мере, он чувствовал хоть что-то. Сейчас даже отчаяние было бы знаком победы. С этими мыслями я бросаю капсулу в унитаз, на всякий случай мочусь на нее и смываю: пусть туман в мозгах будет у всяких тварей из канализации, а не у меня.
Потом я ложусь обратно на кровать и жду конца света.
149. Период полураспада
Я знаю о психоактивных лекарствах больше, чем полезно для здоровья. Уже чувствую себя чем-то вроде наркоторговца, который попробовал все, что только можно, и может со знанием дела рассуждать о разных формах кайфа.
Большинство успокоительных действует быстро, делает свое дело, а потом попадает в печень — что-то вроде телесной полиции — и меньше чем через сутки исчезает из организма. «Ативан», если его колоть, укладывает почти мгновенно. Если глотать — то почти через час, зато и действовать будет дольше.
А вот у «геодона», «риспердала», «серокеля» и прочей тяжелой артиллерии период полураспада гораздо дольше. Кроме того, их эффект накапливается. Тебе приходится принимать их много дней или даже недель, прежде чем они начнут делать свою работу.
И, конечно, большая часть побочных эффектов включается куда быстрее, так что уже через час ты перестаешь чувствовать себя человеком. Если вдруг бросить пить лекарства и не умереть в муках на месте, через пару суток всякая гадость проходит. Лечебное действие держится дольше, как дольше и начиналось.
Другими словами, несколько волшебных дней ты чувствуешь себя нормальным, а потом очертя голову ныряешь в бездонный омут.
150. Последний герой
Утренний туман рассеивается, оставляя после себя множество белых, как вата, облаков. Они быстро летают по небу, пока день пульсирует между солнцем и тенью. Море гладкое, как стекло — в зеркальной глади отражается небо. Тучки сверху, тучки снизу. Между небесной высью и морской пучиной, кажется, стерлись все различия.
Даже неумолимому движению корабля — дует попутный ветер — не взбаламутить эту гладь. Кажется, мы катимся по ней, а не плывем. Я знаю, что где-то в глубине скрывается неотступно следующий за нами Змей, но, как и наш корабль, он не выдает себя ни единым всплеском.
По вороньему гнезду больше не катаются ничьи головы. Все его волшебство куда-то исчезло. Ни барной стойки, ни стульев, ни единого одурманенного посетителя с искрящимся коктейлем в руках. Теперь внутри все так же, как кажется снаружи: это просто бочонок шириной в три фута, в которой как раз достаточно места, чтобы стоять наверху и всматриваться в море.
— Как и любой орган, — замечает капитан, — оно атрофировалось за ненадобностью.
Теперь нет коктейля, чтобы забыться, и мое восприятие остро, как мясницкий нож. Оно прорезает плоть и кость, обнажая участки моего внутреннего мира, никогда не видевшие дневного света. Я будто бы очищаюсь изнутри и снаружи.
Остались только мы с капитаном. Команда исчезла. Может, все сбежали под покровом ночи, а может, их утащили за борт морские чудища. Или их утянула под медные планки и переварила черная жижа, на которой держится корабль. Я едва замечаю их отсутствие. Такое ощущение, как будто их здесь никогда и не было.
Капитан стоит на мостике и проповедует своему единственному прихожанину:
— Ад не знает дня и ночи, — говорит он. — Я сидел под палящим солнцем и каменными взглядами скучающего человечества. — Он касается медных перил кончиком пальца, как будто ища пыль. — Ты жаждешь жалкого медяка и отвергаешь его, когда он тебе достается. Ты следуешь за моей мыслью?
— Да.
Он сильно шлепает меня по затылку:
— Никогда не следуй. Всегда сам веди за собой!
Я потираю саднящее место:
— Каким образом? Здесь больше никого не осталось!
Капитан оглядывается, как будто впервые замечая, что мы остались одни:
— Твоя правда. В таком случае, упивайся тем, что ты — последний герой.
— Что мы ищем, сэр? — спрашиваю я, разглядывая облака, усеявшие верх и низ. — Как мы узнаем, что у цели?
— Не бойся, мы узнаем, — отвечает капитан.
Я по-прежнему стою у штурвала. Больше некому прокладывать курсы, и я кручу колесо, как прикажет внутренний голос и бог на душу положит. Капитан не осуждает моего выбора.
Потом что-то начинает маячить впереди. Сначала это просто пятно, но мы подплываем поближе и видим торчащий из воды шест. Я правлю к нему, мы приближаемся и оказывается, что это не просто шест, а крестовина с привязанной неподвижной фигурой.
Пугало.
Его руки широко раскинуты, а глаза устремлены к небу в вечной мольбе. Мне приходит в голову, что все пугала похожи на распятых мучеников. Может быть, именно это и отпугивает ворон.
Только в море нет ни ворон, ни чаек, ни альбатросов — вообще ни единой птицы. Даже попугая больше нет. Как и многое в мире капитана, пугало совершенно бесполезно.
— Это последний знак, — произносит он торжественным тоном. В не знающем страха человеке появляется намек на страх. — Пугало стоит в самой глубокой точке мира.
151. Повелитель всех судеб
Мы приближаемся к пугалу, и ветер, дувший так долго, что я уже перестал его замечать, внезапно утихает совсем, так что в наступившей тишине я слышу, как кровь пульсирует у меня в ушах. Паруса больше не раздуваются и безжизненно обвисают. Некоторое время мы дрейфуем, а потом капитан бросает якорь: цепь с грохотом исчезает в глубине и наконец натягивается. Ее длина, конечно, несравнима с глубиной моря, но загадка якоря в том, что ему вовсе не нужно достигать дна, чтобы приковать к месту огромнейшие из кораблей.
До пугала еще сотня ярдов по левому борту.
— Дальше плыть я не смею, парень, — произносит капитан. — Дальше — твой и только твой путь.
На палубе не видно ни батискафа, ни подводного колокола. Мне не в чем погружаться.
— Но как?..
Капитан поднимает ладонь, уже зная, что я хочу сказать:
— Не будь ты создан для этого, ты бы досюда не добрался. Способ сам представится.
Я ухмыляюсь:
— Способ среди сумасшествия?
Он не улыбается, а укоряет меня:
— О безумии говорил попугай. Для нас с тобой это наука.
— Наука, сэр?
Он кивает:
— Да, особая алхимия, способная превратить то, чего быть не может, в то, что есть. Попугай назвал это сумасшествием, но для меня все остальное — посредственность. — Он разглядывает меня с плохо скрываемым отчаянием: — Я тебе завидую. Всю жизнь я мечтал о сокровище, ждущем в недоступной глубине. Но достанешь его — ты. Ты набьешь наши трюмы невообразимыми богатствами.
Интересно, как это мне удастся вытащить сокровище из глубины? Но я уже знаю ответ: тут как с погружением, способ найдется сам собой.
Потом капитан спрашивает:
— Ты веришь мне, Кейден?
Я понимаю, что вопрос не праздный и даже не ради моего блага. Ему нужно, чтобы я верил, как будто от этого зависит его собственная жизнь. Тут я понимаю, что все поменялось: теперь не он ведет меня, а я. И не только его, но и весь этот мир. Я чувствую даже, как замер в бездне змей, нетерпеливо ждущий моего следующего шага. Меня пьянит и пугает быть повелителем всех судеб.
— Ты веришь мне, Кейден? — повторяет капитан.
— Да, верю.
— Ты отрекаешься от попугая и его лжи?
— Отрекаюсь.
Наконец он улыбается:
— Тогда настало время пройти крещение глубиной.
152. Пугало
Я сажусь в шлюпку, крохотную медную гребную лодчонку — судя по ее виду, она и сама-то на воде не удержится, а уж со мной точно пойдет ко дну. Капитан спускает ее на воду, и там не появляется ни единой морщинки. Я перегибаюсь через борт, но в зеркальной морской глади отражается только мое собственное лицо. Я знаю, что оно мое, но сам себя не узнаю.
Каждый раз, когда я кошусь за борт, мне кажется, что Змей вот-вот выпрыгнет из глубины, схватит меня за голову и утащит в пучину. Интересно, чего он ждет?
— Бог тебе в помощь! — произносит капитан. Я отвязываю шлюпку и отплываю.
Я гребу к пугалу под ритмичный скрип уключин. Я не выпускаю из виду корабля: грести положено спиной вперед. Судно быстро удаляется. Тяжеленная медная громадина кажется теперь игрушечной лодочкой. Капитана уже не разглядеть.
Наконец моя лодка подплывает к пугалу. Признаться, я ждал, что под ним окажется плавучий буек, но деревянный шест в самом деле уходит в глубину — возможно, до самого дна, почти на семь миль вниз. Еще ни одно дерево не выросло настолько, чтобы можно было из него вырубить такой шест. Торчащую из воды палку на фут облепили ракушки и прилипалы, едва не доставая до ботинок пугала. Его джинсы и клетчатая фланелевая рубашка явно не к месту в тропическом климате. Хотя о чем это я? Здесь все не на месте.
На нем соломенная шляпа моего папы, а вместо носа — сломанный каблук маминой красной туфли. Глаза ему заменяют огромные синие пуговицы с желтого пальто Маккензи. Ели снять пугало с шеста, пойдет ли оно по воде, как Каллиопа? Скрыто ли в нем что-то большее, чем ткань и набивка? Есть только один способ узнать это:
— Ты умеешь говорить, — спрашиваю я, — или ты все-таки просто пугало? — Оно не спешит с ответом, и я начинаю чувствовать себя дураком. Может быть, мне придется сидеть в тени этой распятой фигуры до скончания времен. Потом ее голова с тихим шелестом ткани поворачивается ко мне и синие пуговицы начинают медленно вращаться, как окуляры наводящегося на резкость бинокля.
— Ага, все же добрался, — произносит пугало, как будто знает меня и давно ждет. Его голос звучит глухо, но громко, соткан из множества оттенков, как хор шепотков.
Я пытаюсь унять стучащее сердце.
— Ну да, добрался. Что теперь?
— Ты хочешь достигнуть дна. Есть много способов. Можешь, например, привязать к ноге якорь — наверно, тоже утянет на самое дно.
— Но я же утону!
Пугало пожимает плечами, насколько ему это удается:
— Да, но на дне-то ты окажешься!
— Я бы предпочел добраться туда живым.
— А, — кивает пугало. — Тогда другое дело.
С этими словами оно замолкает и снова смотрит в никуда. Воцаряется неловкое молчание. Мне кажется, что фигура на шесте потеряла ко мне всякий интерес, но потом я понимаю, что она просто ждет моих действий, хотя и непонятно, что я должен делать. Чтобы предпринять хоть что-то, я подгребаю вплотную к пугалу и привязываю шлюпку к его шесту, давая понять, что не отступлю. Я тоже умею ждать. Из кармана его рубашки выползает маленький крабик, рассматривает меня и прячется обратно.
Пугало наклоняет голову. На ткани его лица появляется задумчивое выражение:
— Сейчас будет водоворот.
Я поднимаю взгляд: да, по небу плывут кучевые облака, но ничто не предвещает шторма.
— Ты уверено?
— Вполне.
Тут гладкое, как стекло, море приходит в движение.
Справа от меня начинается какое-то волнение: что-то выбралось на поверхность. Я вижу его только мельком: острая стальная чешуя, извивающееся змеиное тело. Я хорошо знаю это создание. Змей Бездны нарезает круги вокруг нас, и мне страшно. Он ускоряется, и, кажется, море повторяет его движения и тоже закручивается спиралью. Вокруг шеста появляется воронка, и веревка, которую я к нему привязал, натягивается. Под водяной спиралью я вижу алый пылающий глаз змея. Он порабощает, как глаз капитана. Видит все, как глаз попугая. Он — все глаза, которые наблюдали за моей жизнью и выносили суждение.
— Сейчас будет водоворот, — повторяет пугало. — Поищи, где укрыться.
Но укрыться негде, и оно прекрасно это знает. Змей ускоряется. В воронке вокруг шеста видно еще больше морских организмов, построивших на нем свой собственный вертикальный риф. Волны качают шлюпку, а веревка елозит о наслоения ракушек и начинает перетираться.
Когда шлюпка отрывается от шеста, я спрыгиваю с нее и цепляюсь за ноги пугала. Несчастную лодчонку затягивает в водоворот, и деготь, на котором она держится, вытекает из нее, как разлившаяся нефть. Шлюпка разваливается на медные доски. В воде плавает и кое-что еще. Я вижу кусочки промокшего пергамента и яркие перышки — вода перемешивает их с черной жижей, как ингредиенты какого-то нового коктейля.
Не отпуская ног пугала, я гляжу вниз, и меня охватывает головокружение. Воронка углубляется с пугающей скоростью, и водоворот уходит вглубь, пока подо мной не появляется бесконечный туннель. Вода ревет мне в уши, как товарняк. От соленых брызг уже мутит.
Пугало произносит:
— Если хочешь спуститься, тебе пора.
Все это время я думал только о том, как бы удержаться.
— Подожди, ты хочешь сказать…
— Если ты не передумал насчет якоря, конечно.
При одной мысли о том, чтобы рухнуть вглубь водоворота, я залезаю пугалу на плечи и вцепляюсь в него изо всех сил.
Если я решусь, ничего уже не изменить. Нет ни страховки, чтобы замедлить падение, ни камеры, чтобы хотя бы запечатлеть его. Никто не поймает меня у самого дна, чтобы отправить восвояси. Но я должен это сделать. Должен довериться силе тяготения. За этим я сюда и плыл. Я заполняю голову мыслями, которые до сих пор помогали мне идти вперед. Думаю о родителях и их пугающей беспомощности. Думаю о штурмане и его жертве. Думаю о сестре, понимающей, что крепости из картонных коробок могут стать слишком настоящими, и о капитане, который отравлял мне жизнь и все же готовил к этому моменту. Я пройду крещение глубиной. Конечно, попугай назвал бы это величайшим поражением. Ну что ж, если это провал из провалов, я готов провалиться с достоинством.
— Только не наткнись на шест, — наставляет пугало. — На этом прощай.
Я ныряю в воронку, готовый наконец познать неведомые глубины Бездны Челленджера.
153. Вечное «никогда»
Есть книги, которых я не дочитаю, игры, которых я не пройду, и фильмы, которых я не досмотрю. Никогда.
Бывает, что мы сталкиваемся с этим «никогда» нос к носу, и оно поглощает нас.
Однажды я попытался с ним бороться — когда понял, что вполне могу никогда больше не услышать некоторых песен из моего же собственного телефона. Я сел за компьютер и собрал все в один большой плейлист. Там было три тысячи шестьсот двадцать восемь песен — двести двадцать три и шесть десятых часа музыки. Я слушал его несколько дней, но потом потерял интерес.
А теперь я оплакиваю — песни, которым никогда больше не раздаться в моих ушах, слова и истории со страниц, которых я никогда не открою. Я оплакиваю свой шестнадцатый год жизни. Теперь, отныне и до конца времен, я не смогу прожить его так, как нужно. Отмотать и пережить заново, без капитана, попугая, таблеток и Белой Пластиковой Кухни, с ее урчащими животами без шнурков на ботинках. Звезды погаснут и Вселенная перестанет существовать, прежде чем я получу этот год назад.
Вот какая гиря прикована к моей ноге, и она куда тяжелее любого якоря. С этим-то вечным «никогда» мне и предстоит сразиться. Я до сих пор не знаю, исчезну ли в нем или найду способ спастись.
154. Бездна Челленджера
Я падаю в воронку глубиной почти семь миль. Я расправляю руки, как крылья, и отдаюсь падению. Вокруг бушует океан, не переставая закручиваться спиралью вокруг похожего на червоточину воздушного столба.
Сквозь стену воды я вижу, как бок о бок со мной плывет по спирали Змей Бездны — преследует меня, как раньше преследовал корабль. Я жду, что он бросится и поглотит меня, но он не спешит это делать. Небо и солнце превратились в крохотную точку над головой, и все вокруг окрашено в темно-голубые тона. Сколько еще я пролечу, прежде чем вода почернеет и я окажусь в полной темноте?
Чтобы долететь до дна впадины, нужно три с половиной минуты, но я падаю гораздо дольше. Кажется, уже много часов. Время измерять нечем, но, судя по тому, как у меня закладывает уши, давление растет. Сколько атмосфер давит на меня сверху? Ни один барометр не смог бы этого измерить.
— Все, кто хвалился, что видел дно, лгут, — сказал капитан. Теперь я понимаю, что это правда.
Потом внизу возникает ужасное зрелище — значит, дно близко. Из водяного туннеля торчат обломки кораблей. Я налетаю на кончик мачты, и он обламывается. Я проваливаюсь сквозь изорванные остатки парусов, которым не удается меня удержать, и наконец вязну в сером иле, которым устлано дно мира. Ил похож на старый добрый деготь, пришедший сюда умирать.
У меня все болит, но ничего не сломано. Паруса не поймали меня, но замедлили падение. Я поднимаюсь на ноги, стараясь, чтобы колени не подгибались.
Я сделал это! Я на дне!
Водоворот по-прежнему бушует, но в его сердце простирается мокрый лунный ландшафт ярдов в пятьдесят шириной. Я с изумлением замечаю разбросанные то тут, то там кучки золота и бриллиантов. Все сокровища стремятся на дно мира. Вот они, богатства Бездны Челленджера!
Я ошеломленно брожу из стороны в сторону, с трудом вытаскивая ноги из ила.
Раздается звон монет — за мной наблюдают. Кто-то маленький неловко пытается перелезть через горку сокровищ. Он размером с маленькую собачку, но ходит на двух лапах. Его туловище нездорово-розового цвета. У него маленькие ручки, но нет кистей. Я не узнаю, кто передо мной, пока он не произносит:
— Справедливое вознаграждение, справедливое вознаграждение… Чего же тут справедливого?
Это попугай, или его призрак, или его не нашедшие покоя останки, или что-нибудь еще в этом роде. Без единого пера он выглядит тощим и жалким, как цыплята из супермаркета. Из раны от пули что-то течет, но это не кровь. Мгновение спустя меня озаряет: это оранжевое желе. То самое, с кусочками ананаса.
Я приближаюсь к нему, собираясь немного позлорадствовать. Капитан был прав, птица — нет. Я сделал правильный выбор и имею право как следует покапать ему на мозги. Но попугай смотрит на меня своим единственным глазом с таким сожалением, как будто это я сделал ошибку.
— Я так и думал, — произносит он. — Можно подвести лошадь к водопою, можно даже заставить ее сделать глоток. Но пить ли дальше — уже ей выбирать, ей выбирать, и проиграть, и проиграть.
Он склевывает с торчащего из самого центра деревянного шеста крошечного моллюска. Теперь я замечаю повсюду и другие раковины, переливающиеся зловещим светом. Отблески танцуют на золоте и бриллиантах, делая сокровища еще величественнее.
— И все-таки я спустился во впадину и покорил Бездну Челленджера, — замечаю я. — Так что отправляйся-ка ты обратно в птичий ад или откуда ты там появился.
— Да, ты достиг дна, — соглашается попугай. — Но с каждым разом дно все глубже, сам знаешь.
У меня тянет в животе. Наверно, что-то себе все же повредил.
— Тогда возьми свое сокровище, — продолжает птица. — Забирай, забирай. Я уверен, что оно последует за тобой всюду, куда бы ты ни пошел.
Я наклоняюсь к ближайшей кучке и поднимаю один дублон. Он легче, чем я думал. Куда невесомее, чем полагается быть золотой монете. Тянущее чувство из живота поднимается до кончиков пальцев, держащих монету. Меня вот-вот осенит. Я не хочу озарений. Хочу остаться в блаженном неведении, но не могу. Поэтому я поддеваю ногтем ребро дублона и снимаю слой золотой фольги. Внутри монета темно-коричневая.
— Это же шоколад!
Попугай в своей манере ухмыляется:
— Да, тут его на всю жизнь хватит!
Я оглядываюсь по сторонам — на это раз внимательно — и замечаю, что ко всем бриллиантам прикреплены пластмассовые палочки. Да никакие это не бриллианты, а обычные леденцы! Они уже начинают растворяться в грязи.
— С первым апреля! — кричит попугай. — Хотя тут хватит и на май, и на июнь.
Теперь дурнота поднимается по позвоночнику к шее. У меня пылают щеки и уши. Я пытаюсь построить стену, чтобы не пустить гадкое ощущение в мозг, но знаю, что долго она не простоит.
— Приглядись-ка к дублону еще раз! — подначивает птица. — Слабо, слабо?
Я всматриваюсь в фольгу — и что это? На монете лицо капитана, но не то, к которому я привык. Оно куда отвратительнее. Куда реальнее. Где-то далеко кричит попугай, но я снова падаю. Падаю, хотя уже спустился на дно мира.
Дублон — фестон. Фестон — финал. Финал — фестиваль. А фестиваль — …
155. Вестибюль
Вестибюль заброшенного здания.
Мы на каникулах в Нью-Йорке. Мне десять. Дорожное движение перекрыли из-за какого-то уличного фестиваля, так что мы снова поехали на метро. И снова вылезли наружу где-то не там. В каком-то плохом месте. Там, куда лучше было бы, наверно, вовсе не попадать.
Мы остановились в Квинсе. А здесь не Квинс. Быть может, Бронкс. По крайней мере, так думает мама. Я не говорю этого вслух, но самому мне кажется, что мы угодили в район, которого нет ни на одной карте. Я нервничаю, а еще у меня побаливает живот. Только что мы были на Таймс-сквер, зашли в огромный магазин «Херши» и явно переборщили со съедобными сувенирами. Всю злополучную поездку в метро мы с Маккензи набивали животы.
Мама с папой ругаются. Папа настаивает, что метро — лучший способ доехать куда угодно. Мама требует вызвать такси.
Я оглядываюсь. Мы стоим в уголке рядом с бакалейной лавкой, окна которой закрыты изрисованными граффити листами железа. На тротуаре стоят переполненные картонные коробки с выброшенными овощами, которые могут не вывозить еще много дней. Капуста, картошка, морковь и брокколи — запах их гниения не по вкусу моему нахершированному животу.
Вдруг я замечаю человека, сидящего под аркой на входе в старый дом по соседству. Вестибюль, вот как это называется. Папа научил меня этому слову, когда мы проезжали Центральный вокзал. «В таком огромном здании, — сказал он, — входу нужно свое имя». Я повторял его снова и снова: мне нравилось перекатывать его на языке.
Этот вестибюль — арка — ведет в темное здание, которое явно давно забросили. На мужчине какие-то лохмотья, грязные настолько, что уже не определить, какого они некогда были цвета. Его окладистая борода перепутана. Мужчина сидит на самом солнцепеке, хотя день знойный. Ему бы подвинуться еще на фут — и он окажется в тени, но, похоже, он избегает тени, как будто она ядовита. И все-таки он пытается укрыться от солнца.
У него на голове коробка от хлопьев «Капитан Хруст».
Заметив это, Маккензи хохочет:
— Как думаешь, она полная или он сначала все съел?
Но я не вижу здесь ничего смешного. Не знаю, что я тут вижу, но только не что-то забавное.
Я гляжу на родителей: папа сдался и пытается поймать такси, а мама убеждает его, что надо делать это агрессивнее.
Я боюсь мужчины с коробкой от хлопьев на голове, но все же что-то в нем приковывает взгляд настолько, что хочется рассмотреть поближе.
Когда я оказываюсь в нескольких футах, он меня замечает. Один его глаз прищурен на солнце — но потом я понимаю, что он вовсе не щурится. Его глаз подбит и заплыл. Интересно, что случилось. Может быть, кому-то не понравилось, что бродяга разбил лагерь в вестибюле. Он смотрит на меня единственным зрячим глазом и явно боится меня не меньше, чем я его. Его глаз яркий и зоркий. Кажется, он всматривается пристальнее, чем нормальный человеческий глаз. Я слышал, это значит, что он «того». Или хуже, чем «того». Но я тут же замечаю, что цвет глаз бездомного очень похож на мой.
— Так это правда? — произносит он.
— Что правда? — переспрашиваю я слабым и дрожащим голосом.
— Про птиц. У них не бьется сердце. У крыс тоже. Сам знаешь, да?
Я не отвечаю. Он протягивает руку:
— Мелочи не найдется?
Я запускаю руку в карман. Там лежат только уже немножко подтаявшие шоколадные монетки из «Херши». Я высыпаю их все в протянутую ладонь.
Мужчина разглядывает их и хохочет.
Тут мама едва не вырывает мою руку из плеча:
— Кейден! Что ты делаешь!
Я не знаю, что ответить.
— Оставьте парня в покое! — произносит капитан. — Он хороший мальчик — да, сынок?
Мама закрывает меня собой и с беспокойством разглядывает бездомного в коробке от хлопьев. Потом она — та самая женщина, которая всегда утверждает, что попрошайки спускают все на выпивку, и непрестанно повторяет, что подавать — значит позволять им продолжать в том же духе, та самая женщина, которая жертвует на благотворительность только с помощью кредитки, — открывает кошелек и достает доллар. Было в это бездомном что-то такое, что заставило ее полезть за деньгами, привлекло ее внимание, как привлекло мое.
Папа, которому наконец удалось поймать такси, зовет нас с обочины, немного сбитый с толку нашим внезапным интересом к бездомному.
— Это вы правильно сделали, что взяли такси, — говорит нам «капитан», глядя своим здоровым глазом прямо на меня. — Сейчас в подземке тяжко. Этот путь длится целую вечность.
156. Чудес не бывает
Вестибюль, фестиваль, финал, фестон, дублон.
Я так сжимаю дублон, что он начинает таять.
— Ответ был у тебя в кармане, — замечает птица. — Забавно вышло.
Попугай смотрит куда-то за мою спину, и я оборачиваюсь. Сухое пространство вокруг нас быстро сужается. Горы поддельных сокровищ уносят ревущие волны. Водоворот затягивается.
Попугай присвистывает:
— Ну дела, ну дела. Озарения всегда неприятны, и, как правило, приходят слишком поздно. — Он не столько доволен собой, сколько просто от всего отрешился.
— Стой! Ты должен мне помочь!
Он разводит крыльями:
— Помогал. Помогаю. И помогу. Но чудес не бывает. Только скорость. Надеюсь, она будет направлена вверх.
Он перепрыгивает с одной горки фальшивого золота на другую и исчезает в ревущих волнах, оставляя меня в одиночестве на дне мира.
Воздушный туннель сужается, и горы «сокровищ» становятся мусором, крутящимся вместе с водой. Некого позвать на помощь, никто не придет. Нас осталось двое — я и Змей, который уже вне себя от предвкушения. Когда вода сомкнется вокруг меня, он наконец получит свою добычу, и никому, даже проклятому капитану, больше меня не найти.
Я цепляюсь за шест в самом центре смыкающегося кольца и пытаюсь вскарабкаться наверх, но он покрыт склизкими водорослями, и мне не удается даже толком ухватиться.
Если есть путь сюда, значит, должен быть и путь отсюда — вот только где он? Что я упускаю из виду?
Ответ приходит от Змея. Он говорит со мной. Не словами — ему неведом язык. Он говорит со мной чувствами и обрушивает на меня такую тяжелую безнадежность, какая подавила бы самый дух Божий.
«От судьбы не убежать, — говорит мое бессилие. — Ты был обречен с тех пор, как решил нырнуть. Я раскрою челюсти и возьму тебя себе. Но не буду глотать — это будет слишком просто. Я сжую тебя, как резинку, пока от Кейдена Босха не останется только черный деготь меж моих зубов. И ты навечно останешься там, у безумия в утробе».
Было бы так просто сдаться. Семь миль воды вот-вот обрушатся мне на голову, а в нескольких футах поджидает мой личный демон. Почему бы просто не прыгнуть ему в пасть? У Давида была хотя бы праща, чтобы противостоять Голиафу, а что есть у меня?
Что у меня вообще есть?
В последние мгновения, когда воронка смыкается вокруг меня со всех сторон, у меня в ушах звучат слова попугая: «Ответ был у тебя в кармане».
Я гляжу на дублон, который все еще сжимаю в руках. Мне казалось, птица говорила про шоколадные монетки из моих воспоминаний — вот только она-то их не видела! Попугаю известно многое, но не все.
Я лезу в карман другой рукой. Сначала мне кажется, что там пусто, но потом я нащупываю что-то. У вещицы странная форма, и я не понимаю, что это такое, пока не вынимаю ее наружу.
Это голубая деталь от пазла.
В точности того оттенка синего, что и крошечная точка неба у меня над головой.
И вдруг я чувствую, как змей съеживается.
Потому что осталась всего одна деталь, чтобы до конца собрать небо…
…А небо жаждет стать одним целым даже больше, чем змей жаждет заполучить меня.
Я гляжу на свою правую руку, держащую монетку, и на левую, в которой зажаты небеса. Да, я пал жертвой многих неподвластных мне сил — но здесь и сейчас я могу сделать выбор. «Чудес не бывает», — сказал попугай, но безвыходных положений не бывает тоже, что бы ни внушал мне змей. Всего можно избежать.
Когда от воронки остается меньше ярда, я бросаю монету, сжимаю в кулаке деталь пазла и поднимаю вверх кулак, предлагая далекому небу его последнюю частичку.
И вдруг я поднимаюсь.
Как будто кто-то тянет меня за руку, я лечу пущенным вверх снарядом, а подо мной ревет водоворот.
Вода бурлит у моих ног. В глубине слышен яростный вопль змея. Я чувствую, как пылает его алый глаз. Чудовище следует за мной по пятам, но всегда на дюйм отстает.
Кажется, моя рука скоро оторвется. Ускорение отдается в каждой клеточке тела — я лечу гораздо быстрее, чем падал. Быстрее, чем зовет земное притяжение. Быстрее, чем змей, не оставляющий попыток затопить мое сознание гимном безнадежности.
Голубой круг неба над головой растет и растет — и вот я уже проношусь мимо пугала и лечу куда-то вверх.
Синева растекается повсюду, и я проваливаюсь в объятья неба.
157. Что-то вроде религии
Я много чего не понимаю, но одно знаю точно: «правильного» диагноза не существует. Есть только симптомы и разные словечки, которыми называют некоторые их наборы.
Шизофрения, шизоаффективное расстройство, биполярное первого рода, второго рода, тяжелое депрессивное расстройство, психотическая депрессия, обсессивно-компульсивный невроз, и так далее, и тому подобное. Все эти ярлыки ничего не значат, потому что не бывает двух абсолютно одинаковых случаев. Каждый по-своему живет и по-своему реагирует на лекарства, так что ничего нельзя знать наверняка.
А мы все любим консервы. Нам все на свете подавай в баночках и коробочках, которые можно надписать. И пусть даже мы научились их надписывать — это еще не значит, что мы знаем, что внутри.
Здесь что-то вроде религии. Нас успокаивает вера в то, что мы придумали определение чему-то по своей природе неопределимому. А правильным оно окажется или нет — это уж вопрос веры.
158. Высокопоставленные идиоты
Улетев в небо, я приземляюсь во множестве мест, которых не помню, и это тянется несчетные дни, пока я наконец не попадаю туда, откуда начал свой путь. В освещенную лампами дневного света белую комнату, застрявшую в желе. Я чувствую, что дрожу, хотя мне не холодно. Виноваты лекарства — или те, которые я принимаю, или те, которых давно не пил.
Надо мной склоняется пастельный халат. Он тарабарит, я в ответ несу абракадабру. Я закрываю глаза, ночь становится днем — и вот передо мной стоит доктор Пуаро. Меня больше не трясет, а его речь начинает звучать по-английски, хотя и плохо синхронизирована с движениями губ.
— Ты знаешь, где находишься? — спрашивает врач.
«Да, — хочется мне сказать, — в Белой Пластиковой Кухне». Но я знаю, что он хочет услышать совсем не это. И, что важнее, я сам хочу верить во что-то другое.
— В Приморской мемориальной больнице, — отвечаю я. — В психиатрическом отделении для несовершеннолетних. — Когда я слышу свой собственный голос, становится немного легче самому в это верить.
— У тебя случился откат, — продолжает Пуаро.
— Вот черт.
— Да, но ты уже выкарабкался. В последние дни скорость выздоровления явно направлена вверх. То, что ты осознаешь, где находишься, хороший знак, очень хороший знак.
Он светит фонариком мне в оба глаза по очереди и смотрит в мою историю болезни. Тут бы ему и уйти или снова превратиться в сиделку, но вместо этого он отодвигает стул и садится рядом со мной:
— Твои анализы крови показывают резкий спад уровня лекарств в крови, начавшийся где-то неделю назад. Не знаешь, в чем может быть дело?
Я подумываю навешать ему лапши на уши, но что толку?
— Знаю, — отвечаю я с ходу. — Я прятал таблетки.
Врач, похоже, доволен собой. Он произносит что-то совсем неожиданное:
— Это хорошо.
Я озадаченно смотрю на него, пытаясь понять, правда ли он это сказал или это опять голоса у меня в голове.
— Что же тут хорошего? — спрашиваю я наконец.
— Тогда в этом было мало хорошего, да. Зато теперь ты видишь результат. Причина и следствие, причина и следствие. Теперь ты знаешь, как это бывает.
Мне хочется разозлиться на него или хотя бы почувствовать легкое раздражение, но я не могу. Может быть, сейчас я не возражаю против того, чтобы он оказался прав. Или это лекарства так действуют.
С Пуаро что-то не так. Сначала это маячило на задворках моего сознания, а теперь он подошел достаточно близко, чтобы я понял, в чем дело. Исчез его пестрый наряд. Теперь на нем бежевая рубашка и такой же скучный галстук.
— А как же гавайка?
Он вздыхает:
— Руководство посчитало, что она не отвечает должному уровню профессионализма.
— Они там все идиоты! — возмущаюсь я.
Он давится смешком:
— Ты еще поймешь, Кейден, что миром правят в основном высокопоставленные идиоты.
— Я был идиотом со своим собственным миром, — отвечаю я. — По-моему, реальность лучше.
Он улыбается мне. Это уже не совсем та приклеенная к лицу улыбка врача. Она теплее.
— Твои родители в комнате для посетителей. Время посещений уже прошло, но я дал им специальное разрешение. Если ты, конечно, хочешь их увидеть.
Я обдумываю предложение:
— Скажите-ка, на папе соломенная шляпа, а у мамы сломан каблук?
Пуаро поворачивает голову, чтобы рассмотреть меня своим здоровым глазом:
— Да вроде бы нет.
— Значит, они настоящие, так что да, хочу.
Кто угодно после таких слов подумал бы что-нибудь не то, но не Пуаро. Он уверен, что учиться проверять реальность — хорошо.
— Тогда я пойду позову их, — произносит он, потом еще мгновение рассматривает меня и произносит: — С возвращением, Кейден.
Он уходит, а я обещаю себе: если — когда — выберусь отсюда, непременно куплю ему дорогущий шелковый галстук с яркими тропическими птицами.
159. Три минуты одиннадцатого
Я хочу отдать Скай ее детальку, но никак не могу ее найти. Пазл так и лежит на столе, полностью собранный, если не считать этого кусочка. Никому не дозволяется его трогать, чтобы не попасть под горячую руку Скай. А потом ее выписывают, халаты разбирают пазл и убирают в коробку для будущих пациентов. По-моему, невероятно жестоко хранить пазл, где совершенно точно не хватает одной детали.
Хэл так и не вернулся, и никто так и не дал мне вразумительного ответа, жив он или умер. Да, однажды я получил письмо, сплошь покрытое странными обозначениями и каракулями, которые не смог разобрать. Это могло быть письмом от него, или жестокой шуткой какого-нибудь особенно противного пациента из числа уже выписавшихся, или, может, его написал кто-то, решивший держать меня в неведении ради моего же собственного блага — писали же когда-то родители ответы на письма деду Морозу. Я рассматриваю все предположения наравне.
От Калли по-прежнему ни весточки. Это нормально. Я и не ждал ничего другого. Надеюсь, жизнь уведет ее подальше от всего, что будет напоминать об этом месте. Если это значит — подальше от меня, что ж, пусть будет так. Она пошла по воде, а не утонула. Мне этого достаточно.
И вот наконец врачи определили, что я снова стал единым целым с реальным миром — или подошел к нему вплотную. Меня готовы вернуть в лоно любящей семьи.
Настал день «снятия гипса» с мозга, и я жду в своей комнате, упаковав вещи в желтые пластиковые пакеты, выданные больницей. Там только одежда — материалы для рисования я решил оставить товарищам по несчастью. Цветные карандаши сиделки под шумок унесли, остались только фломастеры и восковые мелки — то, что не надо точить.
Родители приезжают ровно в три минуты одиннадцатого и даже приводят с собой Маккензи. Им приходится подписать примерно столько же документов, как и когда меня помещали сюда — и все, дело сделано.
Я прошу их дать мне несколько минут, чтобы со всеми попрощаться, но это занимает куда меньше времени, чем я думал. Сиделки и халаты желают мне всего хорошего. Парень с черепами стукается со мной кулаками и добавляет: «Живи настоящим!» Хохмы не понять ни ему, ни его татуировкам. У ГЛаДОС идет сеанс терапии — я просовываю голову в дверь, чтобы попрощаться, и всем становится неловко. Теперь я понимаю, каково было Калли, когда выписывали ее. Ты оказываешься по ту сторону стекла еще до того, как выйдешь наружу.
Прежде, чем мы заходим во входной тамбур, папа мягко кладет мне руку на плечо:
— Все нормально, Кейден? — Теперь он вглядывается в меня, как никогда раньше. Как Шерлок Холмс с лупой.
— Да, все хорошо.
Он улыбается:
— Тогда давай убираться из этой дыры!
Мама предлагает зайти в мое любимое кафе-мороженое. Будет здорово поесть его чем-нибудь, кроме деревянной ложки.
— Надеюсь, вы ничего такого дома не откололи, — замечаю я. — Ну, вроде шариков и плакатов «Добро пожаловать домой».
Судя по неловкому молчанию, что-то они все же откололи.
— Всего один шарик, — отвечает наконец мама.
Маккензи смотрит в пол:
— Я купила тебе шарик. И что?
Теперь неловко уже мне:
— Ну… Он ведь не такой огромный, как на параде в честь дня Благодарения?
— Да нет.
— Тогда все в порядке.
Мы стоим перед выходом. Открывается внутренняя дверь, и мы заходим в тамбур. Мама обнимает меня за плечи, и я понимаю, что это нужно не только мне, но и ей. Ее успокаивает, что она наконец-то может успокоить меня, чего ей не удавалось уже столько времени.
Моя болезнь заставила всю семью пройти огонь, воду и медные трубы. И хотя моей трубой был Марианский желоб, родителям тоже не позавидуешь. Я никогда не забуду того, как они каждый день приходили в больницу, даже когда я явно витал в других мирах. Никогда не забуду, как сестра держала меня за руку и пыталась понять, каково там, где я сейчас.
Внутренняя дверь захлопывается у нас за спиной. Я задерживаю дыхание. Потом открывается выход, и я снова становлюсь частью разумного мира.
Час спустя, устроив безумно-упаднический пир и объевшись мороженым до упаду, мы подъезжаем к дому и с дальнего конца улицы замечаем шарик Маккензи. Он привязан к почтовому ящику и лениво раскачивается от легкого ветерка. Я громко хохочу, когда вижу, что это.
— Где ты только раскопала надувной мозг?
— В сети, — хмыкает сестра. — А еще там были печень и почки.
Я крепко обнимаю ее:
— Лучший в мире шарик!
Мы выходим из машины и, с разрешения Маккензи, я отвязываю наполненным гелием мозг, выпускаю его в небо и смотрю, как он исчезает в небе.
160. Вот как это работает
Девять недель. Вот сколько я провел в больнице. Я специально заглядываю в висящий на кухне календарь, потому что мне кажется, что это длилось куда дольше.
Уже настали летние каникулы, но я бы в любом случае не смог усидеть в классе и сосредоточиться на уроке. Моя концентрация и желание получать знания сейчас примерно как у морского огурца. Отчасти виновата болезнь, отчасти лекарства. Говорят, со временем станет лучше. Я им верю, но неохотно. «И это пройдет».
Моя судьба с осени подвешена в воздухе. Я могу сидеть дома до января и перепройти отучиться второй семестр. Я могу сменить школу и начать все заново. Я могу учиться дома, пока не догоню программу. Можно, в конце концов, просто перейти в сентябре в следующий класс, а программу нагнать на следующий год в летней школе. Даже в высшей математике меньше неизвестных, чем в моем образовании.
Мой врач советует не волноваться об этом. Мой новый врач — не Пуаро. Когда тебя выписывают, тебе нужен новый врач. Вот как это работает. Он нормальный парень. Проводит со мной больше времени, чем я ожидал. Прописывает мне лекарства. Я пью их. Ненавижу, но пью. Они отупляют, но не так, как раньше. Теперь желе больше похоже на взбитые сливки.
Нового врача зовут доктор Фишель — это подходит, потому что он лицом немножко напоминает форель. Посмотрим, что из этого выйдет.
161. К странным берегам
Мне снится сон. Мы с семьей идем по берегу моря. Где-то в Атлантик-сити или Санта-Монике. Маккензи тащит родителей к аттракционам — американские горки, гоночные машинки, все дела, — а я почему-то все время отстаю и не могу их догнать. Скоро они теряются в толпе. И тут я слышу голос:
— Эй, ты! Я тебя заждался!
Я поворачиваюсь на голос и вижу яхту. И не просто какое-то суденышко, а нечто королевских размеров. Нечто ярко-золотое с черными, как деготь, окнами. Там и джакузи, и бар, и команда, кажется, целиком состоящая из красоток в бикини. А у трапа стоит знакомая фигура. Да, он подстриг бороду и надел белый с золотом мундир. Но я все равно знаю, кто передо мной.
— Мы не можем отплыть без помощника капитана. А эту должность я приберег для тебя.
Я обнаруживаю, что уже наполовину поднялся по трапу, еще несколько шагов — и окажусь на яхте. Не помню, как я сюда попал.
— Я с радостью приму тебя на борт, — продолжает капитан.
— Куда плывем? — Мое любопытство сильнее, чем мне того хотелось бы.
— Карибский риф, — отвечает он. — Тот, которого не видел еще никто из смертных. Ты ведь опытный дайвер, а?
— Нет.
— Ничего, со мной ты наберешься опыта.
Он улыбается. Его здоровый глаз уставился на меня уже знакомым пристальным взглядом. Я так к нему привык, что мне уже почти нравится. На его втором глазу больше нет повязки, а вместо персиковой косточки вставлен блестящий на солнце бриллиант.
— Все на борт! — командует он.
Я медлю посреди трапа. Медлю. Еще медлю.
И отвечаю:
— Ну уж нет.
Он не пытается меня убедить, только с улыбкой кивает. А потом произносит тихим голосом, каким-то образом заглушающим гомон толпы:
— В конце концов ты поплывешь с нами. Ты и сам это знаешь, ведь правда? Рано или поздно мы со змеем возьмем свое.
Я думаю над его словами, и хотя от одной этой мысли у меня мороз по коже, это очень даже возможно.
— Может быть, — отвечаю я. Потом признаюсь: — Наверно. Но не сегодня.
Я разворачиваюсь и спускаюсь по трапу. Это не самый безопасный путь, но я делал вещи и рискованнее. Снова оказавшись на причале, я оборачиваюсь, чтобы поглядеть, не исчезла ли яхта, как свойственно видениям. Но нет, она на месте, и капитан по-прежнему ждет, уставившись на меня своим единственным глазом.
И я понимаю, что он будет ждать всегда. Он никуда не денется. И в свое время я стану первым помощником и, хочу я того или нет, отплыву к странным берегам, чтобы нырять в пучину снова и снова. И, быть может, однажды я нырну так глубоко, что меня поймает Змей Бездны и наверх я уже не выберусь. Нет смысла отрицать, что такое случается.
Но не сегодня — и это приносит мне огромное облегчение. Значит, до завтра все будет в порядке.
От автора
«Бездна Челленджера» — ни в коем случае не художественный вымысел. Кейден странствует по слишком уж настоящим мирам. Одну из трех американских семей посещает призрак психического расстройства. Я знаю точно, потому что мы — как раз такая семья. Мы прошли через многое из того, что ожидало семью Кейдена. Я смотрел, как близкий мне человек погружается в бездну, и не мог ничего поделать.
С помощью моего сына я постарался передать, на что похожа эта бездна. Впечатления от больниц, чувство страха, паранойя, одержимость и депрессия — все это настоящее, как и ощущение «желе» и онемения, наступающее после приема лекарств (это я прочувствовал на себе, когда разок съел две таблетки «серокеля», перепутав его с «экседрином»). Но и процесс выздоровления тоже настоящий. Душевное расстройство никогда не проходит полностью, но может наступить своего рода ремиссия. Как сказал доктор Пуаро, психиатрия — не точная наука, но другой нет — и она развивается с каждым днем, поскольку растет багаж знаний о мозге и сознании и появляются новые, более специализированные лекарства.
Двадцать лет назад мой самый близкий друг, страдавший от шизофрении, покончил с собой. С другой стороны, мой сын нашел свой кусочек неба и торжественно вознесся из бездны, став скорее Карлайлом, чем Кейденом. Все наброски и рисунки в книге принадлежат ему и нарисованы, пока он пребывал в бездне. Для меня это величайшая живопись в мире. Я также позаимствовал из его стихов часть рассуждений Хэла о жизни.
Мы надеемся, что «Бездна Челленджера» даст надежду тем, кто спускался в бездну — позволит им почувствовать, что они не одни. Мы также надеемся, что она поможет остальным проникнуться сочувствием и понять, каково это — плыть темными, непредсказуемыми водами душевной болезни.
И когда бездна заглянет в вас — а она заглянет, — вы стойко взглянете ей в глаза.
Нил Шустерман
Notes
1
Песенка великана из «Джека и Бобового стебля»
(обратно)2
«Скантрон» — бланки ответов (наверняка бланки для ЕГЭ создавались на их основе, очень уж велико сходство), проверяющиеся компьютером. Что интересно, «Скантрон» — также название компании, монополизировавшей их производство в США (обслуживает 98 % районов, где есть школы). Более того, по некоторым источникам, эта компания сама же и лоббировала введение тестовой системы (которое обычно и обвиняют в развале образования; чуете, как запахло теорией заговора?).
(обратно)3
Колокол Свободы — колокол, звон которого созвал жителей Филадельфии на оглашение Декларации независимости; символ независимости США от Великобритании.
(обратно)4
Как кто-то уже заметил, при переводе немножко потерялась игра слов “Poirot” и “parrot” («Пуаро» и «попугай»). Такой же каламбур имеется и в сериале про Эркюля Пуаро, в эпизоде, где сыщику доставляют попугая:
— Попугай для мистера Пойрота.
— Пу-а-ро. Произносится «Пу-а-ро».
— Хорошо. Пуаро для мистера Пойрота.
(обратно)5
У нас называется «галоперидол».
(обратно)
Комментарии к книге «Бездна Челленджера», Нил Шустерман
Всего 0 комментариев