Наталья Костина Билет в одну сторону
© Костина-Кассанелли Н., 2015
© Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга», 2015
Предисловие автора
Эта книга является романом – то есть художественным вымыслом автора. Но одновременно это – документальное свидетельство той войны, которой ни мы, ни наши дети не предвидели, но в которой нам всем пришлось жить. И реалии этой странной и парадоксальной войны, которые послужили канвой для сюжета романа, порой настолько чудовищны, трагичны и одновременно бессмысленны и похожи на фарс, что даже человеку с богатой фантазией было бы сложно выдумать более страшные и алогичные события, чем те, что происходили на наших глазах. Совершались вещи, которые не укладываются ни в какие законы чести и логики, поэтому даже мне, автору многих детективных романов и человеку с несомненно богатой фантазией, временами было трудно, а иногда даже невозможно представить, что настоящее, с которым я как в жизни, так и в процессе написания романа сталкивалась каждый день, окажется еще более жестоким, жертвенным и героическим, чем выдуманные события.
Я говорю спасибо многим людям, бывшим рядом со мной и помогавшим мне пережить тяжелые минуты этого года: моим замечательным друзьям и единомышленникам – и тем, с кем дружу много лет, и тем, с которыми познакомилась относительно недавно и еще никогда не виделась вживую, друзьям реальным и виртуальным. Я низко кланяюсь людям, помогающим раненым и беженцам, волонтерам всех стран и тем, кто хоть однажды принес передачу в госпиталь или перечислил деньги в фонд помощи армии. Спасибо вам всем за поддержку, добрые дела и за то, что просто не остались равнодушны. Слава Украине! Героям слава!
Мой мир сошел с ума. Город, область, мои соотечественники, друзья, коллеги, обезумев, разрывая криком свой собственный рот, доказывали свою правду нам, гражданам Украины, вдруг ставшим инакомыслящими. Они прикладами вбивали в нас свою веру и мечту, а нам казалось, что эта русская мечта вползала в этот перекошенный безумием рот черной степной гадюкой.
Олена Степова. Дорога в ГуковоСамые жаркие уголки в Аду оставлены для тех, кто во времена величайших нравственных переломов сохранял нейтралитет.
Данте АлигьериОй ти, дівчино, з горіха зерня, Чом твоє серденько – колюче терня? Чом твої устонька – тиха молитва, А твоє слово гостре, як бритва? Чом твої очі сяють тим жаром, Що то запалює серце пожаром?
Іван ФранкoАня
– Вот ты мне объясни, ради бога – для чего все это? Что, нормальной работы нельзя было найти с ее красным дипломом?
– Рит, давай не будем сейчас, а?
– Я что, поговорить с дочерью даже не могу? Мы тут ее кормим, а она опять со своими закидонами! Сколько предложений уже пропустила! А нервов мне сколько извела! Как будто мало нам было одного ее Майдана!..
– Ритуль, ну давай мы ее еще немного потерпим и покормим, а? Смотри, она совсем худющая стала… – Папа деликатно загораживает меня спиной, переводя стрелки с наболевшего на актуальное сейчас.
Но от ма буквально летят искры, и сбить ее с намеченной цели так же невозможно, как загнать в безопасный тупик тяжелый, разогнавшийся с горки товарняк, у которого отказали тормоза. Крушение будет неминуемым и страшным.
Я, на свою беду, как раз ем. В меню домашнего благотворительного ужина сегодня макароны с котлетой, политые соусом, и салат. Еда, уютно сервированная и невинно дожидающаяся меня на столе, разумеется, была лишь вкусно пахнущей приманкой в капкане. И вот теперь я давлюсь всем этим наспех, по-птичьи заглатывая огромные куски, чтобы побыстрее покончить с приемом пищи и удрать к себе.
– Да мне-то что! Одну дармоедку кое-как прокормить смогу! Пусть хоть до конца жизни сидит на нашей шее! Пока мозоли не натрет! Неблагодарная!
Неблагодарная – это, разумеется, я, продолжающая молча жевать, не отрывая глаз от тарелки. Все, наверное, очень вкусно, как всегда – мама умеет готовить. Но сейчас я просто механически кладу пищу в рот, делаю несколько судорожных жевательных движений и глотаю. Я не чувствую вкуса. И даже не потому, что мне стыдно или от огромной, просто переполняющей меня усталости, а потому, что все еще ощущаю тот страшный, больничный запах, которым насквозь пропитано отделение. Весь этаж. Госпиталь. Мне кажется, что этим запахом наполнен не только он, но и весь город, – хотя я знаю, что это не так. В городе исход лета. Цветут на клумбах петунии, источая пряный аромат августа, но для меня даже они изливают запах хлорамина, присохших кровавых бинтов и разлагающейся плоти. Страшный запах войны.
Ма, в этот раз так и не сумев пробить мою глухую оборону, покидает кухню, напоследок выразительно хлопнув дверью. Папа вздыхает и зажигает под чайником газ.
– Ну что, Мурзик, – чай, кофе?
Уйти к себе и упасть лицом в подушку хочется настолько, что я игнорирую заманчивое предложение, равно как и свое милое детское прозвище, и наливаю кружку воды прямо из-под крана. Там же, у мойки, водой, пахнущей все тем же хлорамином, я поспешно заливаю макароны и прочее.
Я не поворачиваюсь, потому что снова боюсь увидеть свою родительницу, готовую выплеснуть очередную порцию наболевшего – того, что она думает о моем поведении. А я… Я понимаю, что, наверное, где-то была неправа, где-то перегнула, а местами даже не оправдала, но… Сегодня я отчаянно не желаю продолжать этот разговор, потому что о госпитале, красном дипломе и моей более чем странной позиции можно, оказывается, рассуждать бесконечно. Слава богу, хотя бы не каждый день или каждый вечер – а только когда я своим нелогичным поведением совсем достану мамулю. Но… я не могу измениться, и она – тоже. Менять поведение и привычки сложнее, чем кажется. Тем более когда твоя всю жизнь послушная доченька начинает выкидывать такие коленца. Поэтому я ее понимаю. И знаю, что долго она не выдержит. Она снова поведет атаку – может быть, не напрямую, как сейчас, а пользуясь иными словами и методами, метя не в лоб, но все равно при этом попадая туда, куда целила, – так, чтобы я непременно почувствовала себя взрослой неблагодарной скотиной, неправедно сожравшей ужин, в который не вложила ни копейки. Спагетти, котлета и грибная подлива лежат у меня в желудке тяжелым камнем – может быть, это и не еда была вовсе, а моя совесть, к которой родители не первый месяц тщетно взывают?
Я давлюсь водой, и… неожиданно папа меня обнимает. Это случается так внезапно, что я с грохотом роняю кружку, порывисто поворачиваюсь – и тоже обнимаю его. Оказывается, я могу сколько угодно выносить попреки, но родительской любви я не выдерживаю. Слезы мгновенно заливают лицо – наверное, они брызжут так, как у клоуна в цирке, – потому что я очень долго, просто вечность их сдерживала. И теперь они прорвались и текут, размывая во мне какие-то мной же возведенные плотины.
Оказывается, это так приятно – плакать, когда тебя обнимают… Я утыкаюсь лицом прямо в папину футболку, которая – слава богу! – пахнет не больничным коридором, а таким родным, что влага из моих глаз, льющаяся неиссякаемым потоком, тут же промачивает ее насквозь. Папа молча гладит меня по голове, совсем как маленькую, а затем осторожно усаживает на мое излюбленное место печалей – в тесный закуток за пеналом. Я уже плохо помещаюсь здесь, но все равно еще втискиваюсь – потому что от природы я ужасно худая. Тонкая-звонкая, как говорит па. Еще всхлипывая, я опираюсь спиной о холодную кафельную стену, подтягиваю колени и охватываю их руками, стараясь не соскользнуть со старого квадратного пуфа с облезлым, потрескавшимся, но все еще мягким дерматиновым сиденьем – хотя, собственно говоря, падать здесь, в этой узкой щели, совершенно некуда.
– И что ж ты воду-то сырую хлещешь? Мы вот сейчас чайку с лимончиком…
Пить чай в пространстве, куда и кошка поместилась бы с трудом, да еще и в позе эмбриона невозможно, поэтому я вытягиваю ноги – как раз до середины кухни – и принимаю чашку, исходящую паром.
– Анют, а хочешь, я у себя в отделении поговорю?
Я опускаю глаза. Протестовать и объяснять – почему я делаю то, что делаю, и как долго это со мной будет происходить – сегодня у меня уже нет сил. Хуже всего то, что я не упряма и никогда такой не была. Просто… просто так получилось. И все. Я сама не знаю, как это растолковать.
– Нет, в общем и целом я тебя как раз понимаю… Не обижайся, знаешь, это у меня уже по инерции вырвалось. – Папа с покаянным видом пожимает плечами. – Печеньку хочешь?
В этот раз плечами пожимаю я. Чашка клонится, и чай проливается на джинсы. Он еще горячий, поэтому я дергаюсь и обливаюсь еще больше. Орать нельзя – иначе на кухню сразу же ворвется утихомирившаяся ма и начнется снова-здорово: что жить так дальше нельзя и все прочее – короче, типа того, что нужно бросить глупости и найти настоящую работу. Что они меня растили-кормили-одевали. Что когда у меня будут свои дети, я ее наконец пойму… Во избежание всего вышеперечисленного я только утробно сиплю, выпучив глаза. Па с ловкостью детского врача с тридцатилетнем стажем, привыкшего переворачивать младенцев с животика на спинку, даже не разбудив, вынимает чашку из моих покрасневших пальцев, одновременно промокая полотенцем все, что в этом нуждается: мои застиранные штаны, руки и лицо – мокрое не от чая, а все еще от слез.
Печеньки вкусные, мои любимые и куплены явно для меня той самой ма, которая так бушевала в кухне десять минут назад. В госпитале я до сих пор ничего не ем, поэтому вечером, несмотря ни на что, аппетит у меня зверский.
Организм желает восполнить потерянные калории, совершенно не считаясь с тем, что личность внутри него протестует: личности не до еды, не до парка с петуниями, не до книг, подруг, свиданий… хотя Макс сегодня снова звонил не меньше пяти раз.
На второй печеньке я, кажется, засыпаю, потому что в следующий проблеск сознания обнаруживаю себя уже в кровати, без джинсов и футболки. «Оказывается, мой родитель ловок не только с младенцами», – успеваю подумать я и мгновенно проваливаюсь в черноту – без прелюдий и, слава богу, в этот раз без сновидений.
Утро. Я привычно переодеваюсь в больничную робу, открываю кладовку и вытаскиваю оттуда «свои» ведро и тряпку. Надеваю перчатки и, соблюдая заведенный порядок, начинаю с дальнего конца коридора. Говорят, физическая работа не оставляет места для размышлений. Какой дурак это придумал? Наоборот, когда руки заняты, голова начинает работать в особо продуктивном режиме.
Я остервенело шваркаю тяжеленной, налитой грязной водой тряпкой по полу, затем сдвигаю скамейки – на них всегда сидят люди, с глазами, полными боли, – и еложу шваброй вдоль стен. Мне легче, чем им – этим покорно стоящим и ждущим, пока я делаю свое дело, потому что здесь, за наглухо закрытой дверью реанимации, помещаются те, кто им дороги. А я… я просто мою пол и молюсь. Чтобы сегодня там, за этой дверью, никого не прибавилось.
Я не знаю, есть ли во Вселенной тот, кого верующие называют Богом. Вполне возможно, что он, этот всемогущий разум, создавший ради собственного развлечения из конструктора имени периодической системы Менделеева все на свете, включая гангрену, столбняк и прочие радости, существует. Но очень глупо надеяться на то, что он исполняет просьбы и желания, потому что это – вообще не его работа. Для нас он сделал максимум возможного: очистил планету от динозавров, которых, наверное, сотворил исключительно затем, чтобы они сожрали заполонившие все пространство гигантские хвощи и удобрили Землю под будущие леса и пажити. А затем Бог опрометчиво заселил планету нами. Неблагодарными. Которые тут же пожелали петуний соседа своего и начхали на мирное сосуществование друг с другом. Мы, несомненно, куда хуже динозавров, убивавших исключительно пропитания ради. Мы загадили свой мир той самой таблицей Менделеева, с которой так и не смогли разобраться культурно. Заполонили океаны мусором и вырубили леса. Мы непоследовательно истребляем животных, а затем так же непоследовательно пытаемся их восстановить. Из остатков других животных, которых случайно недоистребили. И при этом мы постоянно что-то клянчим у Бога. Нет, мы даже не просим – мы требуем, как я час назад. Но разве в его силах остановить войну, которую развязали люди? Мы сами? Почему он должен исправлять НАШИ ошибки?
Я тоскливо прислушиваюсь к дальнему завыванию сирен «скорой» и упрямо твержу про себя: «Только не к нам, только не к нам…» И одновременно знаю, что это бесполезно. Оглушительный вой обрывается под самыми окнами, и в то же мгновение раздается грохот колес тех каталок, которые рысью ввозят в приемное отделение.
Я зачем-то бросаю недомытые полы и больничное имущество и тоже бегу по коридору. А «скорые» все причаливают и причаливают – сколько же их сегодня?! Я не хочу их считать, я не хочу смотреть на лица людей, сидящих под отделением реанимации, я не хочу видеть тех, кто лежит в этом отделении… кажется, я ничего больше не хочу. Кроме одного – чтобы война закончилась. И ни в одного человека больше не стреляли. Никогда.
Егор
Я приехал сюда воевать за правое дело. Бить украинско-фашистских гадов и освобождать ни в чем не повинных русских людей, которые будут бросать цветы на броню наших танков и плакать от радости. Да, и танки, и броня, и все прочее здесь если не в избытке, то в количестве, вполне достаточном для того, чтобы поддерживать уверенность в нашей силе хотя бы в нас самих. Тех, кто говорит исключительно по-русски, тут тоже навалом – совсем как в каком-нибудь Тамбове или Пскове.
Вот только я пока никак не могу взять в толк: кто и каким образом запрещал им пользоваться языком – хотя бы потому, что все школы тут почти исключительно русские, и речь вокруг тоже русская, и даже вывески на магазинах? Попадается, конечно, что-то придурочное, типа «Ковбаси» или «Квіти» – какие такие «квіти»? Я знаю выражение «теперь мы квиты» – но к магазинчику, по обгоревшей витрине которого теперь уже не понять, чем тут торговали до того, как внутри разорвался снаряд, это вроде бы не имело никакого отношения.
Несколько раз со мной даже случалось дежавю – когда ноги заносили меня вглубь районов, как две капли воды похожих на тот, в котором жил я сам. И, расслабившись, покуривая на какой-нибудь лавочке, я внезапно ощущал себя дома… и даже слышал, как у подъезда переговариваются мамочки с колясками. Однако вскоре прогуливающиеся с колясками стали исчезать со дворов и улиц – теперь они или беженцы, или отсиживаются в подвалах. А плач младенцев сменил минометный вой и постоянная канонада. Город начали раз…бошивать в хлам.
– Ну с…уки, укры… по своим же палят, п…расы гр…баные!.. Дойдем до Киева – зубами рвать буду! – орал, бешено брызгая слюной, в первые дни обстрелов тот самый Псих, с которым я кантовался в ростовской учебке.
Били действительно по жилым кварталам. Часами, методично разбивая дом за домом. Бетонные конструкции не обрушивались, как в тех домах, которые показывали по телику после терактов; да будь они прокляты, и эти фашисты, и гр…баные мусульмане-фанатики, которые после Чечни никак не могли успокоиться.
Мирные многоэтажки спальных районов, куда меня по приезде почему-то постоянно тянуло, еще недавно весело пестревшие занавесками, увешанные по балконам бельем и спутниковыми антеннами, сегодня производили жуткое впечатление своей беспомощностью и заброшенностью. Чьи-то вещи, и по сей день сиротливо болтающиеся на провисших веревках – то вереница детских ползунков, то спортивки вперемешку с женским бельем – забытые впопыхах или же оставленные за ненадобностью – много ли унесешь в руках? – только усиливали впечатление разора и неприкаянности.
Кондиционеры, спутниковые антенны, пластиковые окна – все эти свидетельства некогда налаженного быта и даже достатка соседствовали с ужасающими закопченными дырами. Местами вместо стен остались только груды бетонного крошева с обнажившимся скелетом арматуры. Жутко было смотреть на брошенные детские кроватки, игрушки, серый от пыли и копоти тюль, трепавшийся на ветру, как флаги капитуляции… позорной капитуляции счастья.
Трясясь в грузовике с поста в казарму, я буквально скрежетал зубами: мерзавцы, нелюди, что наделали! Мне, как Психу, вдруг тоже захотелось орать, лупить ногами, схватить за шиворот первого попавшегося, подозреваемого в сочувствии к проклятым украм, сбросить на грязный пол мордой вниз и бить, бить, бить… убивать. Если бы передо мной в тот момент поставили шеренгу пленных и дали команду, я без всяких угрызений совести положил бы их всех. Уже не за обещанные деньги – а за само унижение: как же они посмели вот так – только за то, что люди выбрали не тот язык?! Сволочи, трусливые, поганые сволочи… салоеды. Вместо того чтобы, по законам логики, лупить, скажем, по нам или по значимым объектам, которые мы контролировали, – тому же аэропорту, электростанции, вокзалу, они шмаляли по беззащитным жилым кварталам.
Я зажмурился, представив лишь на секунду, что снаряд попадает в нашу с мамой квартиру: одно мгновение – и нет больше ни жилья, ни того, что привык называть домом: вечного бардака в моей комнате, педантичного порядка в маминой, вкусного запаха из кухни, миски кота на полу… И фотографий на стенах тоже больше нет. Старых фотографий, где мой прапрадед в кубанской папахе, с саблей на боку, стоит, гордо демонстрируя два Георгия, а дождавшаяся его с фронта жена, видимо, больше свыкшаяся с другой обстановкой, нежели в ателье фотостудии, напряженно сидит на краешке непривычного кресла. Прадед, также с орденами во всю грудь – но уже после другой войны.
Воевали… все в нашей семье воевали! – неожиданно понимаю я. И отец служит – только по-своему – всю жизнь пашет в какой-то секретке. Одному мне приспичило податься в актеры… пользы от этого никакой. Лучше б действительно выучился если не на инженера-компьютерщика, как папашка советовал, – с математикой я не дружу с детства, – то окончил хотя бы военное училище. И работа была бы, и пенсия.
Россия-матушка воевать горазда! И, судя по генам предков, вояка из меня мог бы получиться неплохой. Не зря инструктор в Ростове хвалил меня – по его словам, я прирожденный снайпер. Только здесь мои способности еще никак не пригодились. Настоящих вылазок пока не было – так, держим районы, патрулируем…
Полноценные бойцы – это, конечно, наемники – в основном кавказцы. На них тут все и стоит – да еще на тех, в которых, несмотря на почти актерский прикид, с первого взгляда угадываются кадровики. Они смотрят на нас пренебрежительно-свысока – и к тому же меня запихнули в бригаду к этому Венику… да еще и вместе с Психом!
Но это ничего… главное – принести пользу этим несчастным людям, избавить их от нависшего кошмара захвата города бандами нациков и правосеков, насилующих беременных женщин, убивающих детей и оставляющих после себя выжженную пустыню. «Не бойтесь, – хочется мне сказать людям, которые иногда буквально шарахаются от нас на улице. – Это мы – ваши защитники из России, а не бандиты. Мы вас не бросим».
Аня
Сегодня Макс меня поймал. Наверное, его таки достало мое постоянное «сегодня никак не смогу, давай завтра, а?». Когда я вышла на улицу, в невозможный, мирный и идиллический летний вечер – с томным закатом, смолистым запахом разогретой за день тополиной листвы и праздничным ором воробьев, устроивших бои без правил за покрошенную за чье-то здоровье булку, – я словно бы выпала в другой мир. Мир без боли. Без сквозных ранений легких. Без ожогов восьмидесяти процентов тела. Без мяса, срезанного с ноги осколком так, что хоть анатомию изучай – все ткани до самой кости видны послойно. Прямо на живом человеке, который, когда ты моешь пол и случайно задеваешь шваброй ножку кровати, старается даже не морщиться. Тут начинался мир без трубок, торчащих из всех частей тела, и без перевязок, от которых зачастую падают в обморок не раненые, а сами сестрички.
Этот мир, несомненно, был лицом. Тот же, оставшийся за моей спиной, – изнанкой. На изнанке все далеко не так ярко и гладко, но именно на той стороне упрятано все важное: там все скреплено, сшито, там важные узелки и там же бирки – что из чего сделано, где и кем.
Одних, согласно их изнанке или нутру – называйте, как больше нравится, – можно стирать, вываривать, прессовать горячим утюгом – они все стерпят, выдюжат; с лохмотьями, оставшимися от ноги, доползут до своих да еще и доволокут на себе напарника. Для других, не обладающим таким запасом прочности, показана только сухая чистка. При вываривании и глажке – сиречь в бою, они паникуют и если не погибают от собственной оплошности в первых же рядах, то потом стараются не высовываться…
Впрочем, я, наверное, все же плохо представляю себе тот ад, из которого они все возвратились. Я только знаю, что существуют и третьи – вовсе одноразовые, бутафорские, как бумажные карнавальные костюмы. Они-то и составляют основное, самое многочисленное войско страны – сидящее в теплом углу и усердно строчащее комменты в сетях. От них также бывает польза, и временами большая: от диванной сотни периодически отпочковываются волонтеры и даже иногда добровольцы – в основном из тех, которые во время оно картинно подкуривали сигареты повестками из военкомата. Сейчас же они идут на передовую сами – все-таки, что ни говори, а Великий Предводитель Стерхов, он же теперь кратко, но весьма емко именуемый просто Х…йлом, сделал свое дело – мы не разбежались с воплями по кустам, а сплотились воедино так, как и сами даже не ожидали. Тем более не предвидели такого эффекта те, кто посылают к нам невидимые и не существующие ни в каких отчетах войска, которым – невидимым, но вполне существующим – мы, украинцы, дали неожиданный отпор. Вот только воевать бы научиться с меньшими потерями…
Те, кто остался за моей спиной – в другом мире, для которого был неважен ни с чем не сравнимый аромат вечерней листвы, ни тоненький серпик молодого месяца, скромно соседствующий на небе с оранжево-спелым, вальяжно валящимся за горизонт солнцем, несомненно, принадлежали к первому сорту.
Они все были настоящими бойцами – и раненые, которых язык не поворачивался именовать словом «больные», и врачи… все, до последней санитарки, перемывающей банки для анализов.
Я очень надеялась, что тоже смогу так называться – и не только называться. Что я смогу состояться. Что меня не вышвырнет навсегда на глянцевую лицевую сторону, где царствует гламур, он же непреходящее и вечное мещанское счастье. Я чувствовала себя не городской сумасшедшей с высшим образованием, бесплатно делающей самую черную работу, и даже не волонтером – нет, я была иголкой, сшивающей миры в единое целое, и никак иначе – но как объяснить это другим? И главное – как убедить себя, что не нужно ежедневно и ежечасно оглядываться на этих самых других, оправдываться и объясняться?
Макс стоял, надежно подпирая стену приемного отделения, которая, впрочем, не завалилась бы и без него. Наверное, он торчал тут уже вечность и настолько прикинулся ветошью, что даже воробьи не обращали на него ни малейшего внимания, бесстрашно утаскивая булку прямо из-под ног. Я хотела было состроить недовольную мину – устала, кроме того, вчера ясно дала понять, что на этой неделе не желаю никаких встреч – ни с ним, ни с кем-либо еще. Но то ли луч предзакатного солнца упал по-особенному, то ли мне сегодня было слишком скверно после десяти часов упражнений с половой тряпкой, утками и огромными мусорными мешками, полными пустых упаковок от лекарств, кровавой ваты, шприцев, использованных систем – всего того, что сопутствует ежедневной и ежечасной госпитальной борьбе, – что я взглянула на своего настойчивого поклонника иначе.
Внезапно я поняла, кто крошил тут булку и почему галдящие пернатые разбойники так нахально выхватывают оставшиеся крошки. Пока я мыла, чистила, скребла, подтирала, он терпеливо ждал, находя мирное применение своей бурлящей энергии – в данном случае мой боевой товарищ решил облагодетельствовать городских летунов.
– Привет!
Я разрушила идиллию, недовольные попрошайки порскнули во все стороны, но вот их кормилец, похоже, только обрадовался.
– Привет. Я тут мимо проходил, подумал – может, ты еще здесь?
– Пицца, пирожки с мясом, булочки с корицей… что это было? – Я кивнула на останки пиршества.
– Обыкновенный батон, Мурзик, всего лишь батон! – рассмеялся Макс. – Получил море удовольствия так сказать по дешевке. Все равно как сходил в цирк и зоопарк одновременно. Ну а ты сама чего хотела бы? Пиццу, булочку с кофе? Пирожков в парке, в конце концов?
– Богатый выбор. Подумать можно?
– Анька, ты ужасно худая и еле на ногах стоишь, – вдруг сказал он.
И тут я заметила, что Макс уже не улыбается. Что лицо у него такое же мрачное и сосредоточенное, как тогда, когда мы в четыре руки разбирали брусчатку в киевских переулках или, как бурлаки на Волге, волокли к Майдану старые покрышки, связав их веревкой. Тогда он точно так же ни к селу ни к городу обнаруживал, что у меня в кровь содраны пальцы или промокли ноги – хотя ТОГДА у всех у нас были мокрые ноги и израненные руки, полные заноз от деревянных щитов, ящиков, поддонов, но это никого не волновало. Только Макса и только в отношении меня. Может быть, это и есть любовь? Настоящая, а не та, когда имеет место только оздоровительный пятнадцатиминутный секс, а потом двое снова разбегаются и сидят пусть и в одной комнате, но каждый у своего компа.
Я ведь знаю, что Макс относится к той категории, перед которой сама я благоговею – к самой высшей, не признающей компромиссов с собственной совестью. Я, к сожалению, оказалась на это не способна. А Макс… Он был рядом, когда я готова была отступить и уступить, когда мне показалось, что все кончено… пускай на какой-то паршивый миг – но все же показалось. Не потому ли я сейчас так упорствую в своей поломоечной епитимье? Не я ли сама наложила на себя это наказание в виде неприятной, неквалифицированной работы, причем совершенно бесплатной? Да, я из тех принципиальных дур, которые не то что деньги – шоколадку не могут взять! Как раз сегодня мама одного из раненых пыталась сунуть ее мне в карман – разумеется, не для того чтобы я лишний раз шваркнула тряпкой у кровати, а просто так… Но я закусила губу и молча выложила подношение на тумбочку – хотя я сама из семьи потомственных медиков и к «барашкам в бумажке» отношусь совершенно спокойно, но… ее мальчику или ей самой это сейчас было нужнее.
На практике мне не раз приходилось наблюдать, как родственники, смущаясь, заталкивают деньги в карманы врачебных халатов – но я, выросшая в семье, где периодически то мама, то папа выкладывали на стол коробки конфет с засунутыми под целлофан аккуратными бумажными конвертами, в отличие от многих, всегда считала это чем-то само собой разумеющимся. Человеческой благодарностью, дополнительной оплатой, бонусом за качественно проделанную работу, премией по результату – назовите это как угодно, но не взяткой.
Настоящие взятки и откаты, как и весь наш многоэтажный, уходящий корнями в незапамятные времена, необъятный институт взяточничества, я просто ненавижу лютой ненавистью. Все общественные надстройки у нас прочно стоят на фундаментах под названиями: «не подмажешь – не поедешь», «сухая ложка горло дерет», «с переднего крыльца отказ, а с заднего – милости просим!». И медикам, как и юристам, устроиться на престижную и денежную работу без огромной взятки просто невозможно – каким бы хорошим специалистом ты не был.
Моя подруга Ника, окончившая в прошлом году с красным дипломом юрфак, до сих пор мыкается по случайным заработкам. Сейчас она ведет документацию в одной хилой конторе, а ее сокурсница, знаниями отнюдь не блиставшая, уже помощник судьи и раскатывает на собственном авто. Вот поэтому я и не переношу никаких леваков – даже в виде невинной шоколадки. Разве не в борьбе за это мы вышли всей страной на Майдан? Мы стояли под ледяными струями брандспойтов, а потом и под пулями ради того, чтобы никто больше не смел воровать и брать то, что ему не принадлежит, – даже по мелочи. Чтобы власть исполняла свои обещания. Чтобы огромный корабль коррупции наконец дал течь и затонул вместе с грязными политическими крысами. Вот почему я сегодня не взяла этой шоколадной плитки, положенной мне в карман от чистого сердца…
Я бреду рядом с Максом и мрачно размышляю: выжили бы мои родители, родившие меня в голодные девяностые, не приноси папа домой после операций деньги? Эти несколько купюр, которые, смущаясь, клали ему на стол родители больных детей, от которых уже отказались другие врачи, символизировали не взятку – какая может быть взятка за жизнь ребенка! – но простую человеческую благодарность. Да, возможно, он не брал бы их, этих подношений в мятых конвертах, не будь постоянных задержек в зарплате, маминого декрета и меня – которой нужно было и качественное питание, и фрукты, и детский велосипед… У нас испокон веку принято благодарить врачей чем бог послал – в сельской местности бытовал обычай отдариваться натурой, в городе же врачу клали на стол конверт. Да уж… выходит, я склонна оправдывать издержки собственной профессии, называя их «традицией», и при этом нетерпимо осуждать других? Стоит ли после этого удивляться тому, что те, другие, поступают точно так же, как и мы, мыслящие иначе? Нет, но это действительно свинство – давать деньги за то, чтобы юриста устроили на хлебное место, а он, в свою очередь, создавал бы вокруг себя клан оправдывающих или осуждающих за деньги – и так от самого верха до самого низа – вот это и есть самая сущность, гнилая сердцевина взятки! Это – взятка с большой буквы, взятка в квадрате! Да, хорошо было бы обсудить все это с Максом, только, боюсь, он…
– Эй, о чем так задумалась? Ужин проворонишь!
Все мои рассуждения о правых и виноватых тут же испарились из моей головы – так вкусно пахло там, куда меня, двигающуюся как сомнамбула, приволок мой друг. И не только приволок, но даже усадил в весьма удобное кресло! Значит, все-таки не какие-нибудь студенческие пирожки в парке, а пицца в приличном кафе.
Он сидел напротив – красивый молодой мужчина, мой друг, любовник и соратник в одном лице – и нетерпеливо вертел в руках салфетку.
– Ну что, Мурзик, поведаешь мне, почему у тебя все время такой вид, как будто ты… – Макс пощелкал пальцами и радостно выдал нужное определение: – зависаешь!
Да, наверное, я зависаю… точно. Не могу ни на чем сосредоточиться. В таком состоянии я действительно не врач, а так… работник ведра и швабры. Ладно, это мы как-нибудь преодолеем… но вот скажите вы мне, отчего это нашим самым близким людям, которые знают нас как облупленных, иногда может до чесотки приспичить узнать ход чужих мыслей? Для чего им это нужно? Бесцеремонно влезть на охраняемую территорию? Забраться в самое что ни на есть личное – все равно как в комод женщины, которую видишь в первый раз в жизни, и рассматривать там ее нижнее белье. Я сама никогда не задаю таких вопросов – жду, когда человек просто созреет для откровений, а вот Макс терпением отнюдь не обладает. Очень хочется вот так, по ходу отбояриться от него замечательно прокатывающей формулой: «Да ни о чем я не думаю. Просто сижу». Но… Пусть он не слишком деликатен, но кому, как не Максу, можно рассказать все? Лишь ему, не знающему сомнений и умеющему отличать белое от черного и плевелы от семян разумного, доброго, вечного, я могу поверять свои сумбурные мысли. И почему, почему я так от него отгораживаюсь, хотя совершенно точно знаю, что меня поймет только он? Не потому ли, что Макс – это моя совесть… а от совести мы предпочитаем прятаться. Не давать ей воли, потому как совесть – это такая штука: только выпусти ее на свободу – вмиг сгложет до костей. Да, стоит мне озвучить свои невеселые размышления, как прямодушный Макс, который всегда знает, как жить правильно, тут же даст мне указания, куда и каким курсом идти… После этого мне останется только одно – снова залечь на месяц на дно, потому что следовать советам Макса сегодня я не могу. Я упрямо сворачиваю с прямого шоссе на свою путаную и извилистую дорожку… которая меня пока никуда не привела. Только бурелом, трясина и шишки, валящиеся на мою несчастную голову. Может быть, действительно пора поменять ее на верный путь, а не то она и вовсе заведет меня в тупик? Но… иногда в тупиках открываются двери в иные миры и новые пространства. Только я не хочу сейчас обсуждать это все с Максом. Не хочу, и все. Баста. Край. Именно потому, что для него белое – это всегда белое, а черное – это тьма, Мордор, и нет никакой середины… Мой верный поклонник не мучится дурацкими, яйца выеденного не стоящими вопросами и ненужными рефлексиями – но почему же тогда он выбрал меня? Меня, способную плакать и смеяться одновременно, унаследовавшую взрывной характер матери и романтические стороны натуры отца – странную смесь, плохо совмещающуюся в одном флаконе даже при длительном взбалтывании. Холерический темперамент, астения, быстрое нервное истощение… это я сама, как дипломированный медик, предупреждаю его – но прежде всего себя. Удивительно, как при этом я еще так долго продержалась в госпитале! Да и на медицинский я, наверное, зря пошла…
Макс продолжает вопросительно смотреть, а официант – проклятье! – все не несет эту неизвестно зачем заказанную мной пиццу. Нет, сейчас я точно не способна все это озвучить, поэтому лишь пожимаю плечами:
– Сама не знаю. Просто усталость…
Ну вот, вполне удачно соврала. Вернее, решила затихариться. Отмазалась – хотя бы на время. Как всегда – не здесь, не сейчас. Но, как ни крути, объясняться все равно придется… хотя бы потому что уже наболело. Но где? У Макса? Он как будто слышит мои мысли:
– Давай сегодня ко мне, а, Мурзятина? А утром я тебя на работу на такси отправлю. С комфортом.
Если честно, очень заманчивое предложение. Расслабиться, знать, что, кроме нас двоих, в квартире никого нет. Что никто не постучит в комнату и не станет вести с тобой долгих и ненужных бесед… И можно молчать, сколько влезет… слушать музыку, заниматься сексом. Секс прекрасно снимает стресс… А не написать ли мне детские стишки на эту тему? Или даже недетские. Для папиного отделения младенческой хирургии это, пожалуй, слишком, а вот для поликлиники маман, пожалуй, вполне бы подошло. У них там до сих пор действует негласный закон о пропаганде здорового образа жизни, и главный постоянно спускает план на вывешивание плакатов: о пользе сырой морковки, о том, что надо остерегаться мух или незнакомых грибов в лесу.
Я тут же начинаю рифмовать: секс, кекс, лес… фекс, пекс, крекс! Я оживляюсь и, кажется, даже хихикаю – и Макс немедленно приписывает это своему удачному предложению:
– Ну что, после ужина ко мне, да?
Вариантов не остается, и я киваю, набив полный рот свежей, хрустящей, одуряюще пахнущей пиццей. Только сейчас я ощутила, как зверски хочу есть. Мои слюнные железы фонтанируют так, что едва на скатерть не течет. Наверное, со стороны я похожа на вампира, намертво вцепившегося в первую попавшуюся добычу после трехсот лет воздержания. Нужно остановиться, иначе я неприлично сожру все сама – и свое, и то, что лежит на Максовой тарелке.
– Ну что, классная пицца? Мурзик, я на днях весьма неплохо заработал, так что кроме пиццы можешь рассчитывать еще и на телятину под соусом. Хочешь?
Однако у меня уже пропал аппетит.
– Что-то меня не тянет на мясо, – бормочу я.
Меня не тянет не только на мясо. Меня вообще ни на что не тянет. Разве что секс… кекс, крекс, пекс… С лесом секс не рифмуется, это точно. В лесу темно, водятся волки, медведи, вампиры… Лес – это темное начало. Там безвозвратно пропадают Красные Шапочки и Спящие Красавицы – а потом ищи их в чужих животах или хрустальных гробах! И за сто лет не найдешь. Кроме того, в лесу разгуливают Серые волки и без толку бродят Принцы-которые-никого-не-спасут. Хотя, наверное, я несправедлива к лесу, потому что сейчас нужно остерегаться совсем другого – не Серых волков, а Зеленых человечков. Появляющихся повсюду – как в лесу, так и в городе. Крупном или мелком населенном пункте, поселке, деревне, переходящей из рук в руки под огнем из оружия, на которое даже смотреть страшно! – а оно лупит взрывной волной, огнем, стальными, острыми как бритва осколками, прошивающими непрочную человеческую плоть насквозь. Отрывающими от нее части. Части целого. Совершенного целого. А целое – пусть даже и несовершенное! – оно не может без своих частей. Совершенно, абсолютно не может! И смотреть на это, бывшее некогда единым и безукоризненным организмом, сделанным по образу и подобию, а потом безжалостно, бесповоротно искореженным, искромсанным, просто уже нет никаких сил. Но я все равно буду приходить каждый день и смотреть… потому что однажды я могла спасти. Уберечь. Вытащить. Нет, не вытащить – но ПРЕДОТВРАТИТЬ. Но почему-то я не сделала этого… И теперь мучаюсь каждый день. И не хочу ничего – ни телятины, ни теплого вечера с молодым месяцем, ни прогулок в парке у фонтана. Хотя, может быть, всему этому есть и другое, более прозаичное объяснение: я просто стерва, так сказать – стерва вульгарис, и Макс мне просто надоел? Он был вполне хорош, когда наши чувства подогревала опасность. Я сама первой тянулась к нему, рядом с ним я чувствовала себя защищенной, нужной и, несмотря на грязные волосы, ногти с траурной, невымывающейся каймой, неизменно желанной и единственной. Почему же теперь, когда мы оба вернулись домой, я его избегаю, мучаю, вожу за нос?
Макс не изменился – похоже, радикально изменилась только я. Почему, когда и как это произошло? Отчего я закрылась в своем мире, отгородилась ото всех, в том числе и от человека, которому, в отличие от родителей, всегда могла рассказать что угодно? Почему Макс до сих пор со мной откровенен, а я перестала платить ему той же полновесной монетой? Как получилось, что я стала насквозь фальшивой с ним? Да, вне всяких сомнений, это и называется неприятным, но весьма емким словом «стерва». Потому что сегодня я предпочла бы ужин не с Максом, а с кем угодно – пусть даже и вечер с сомнительным «продолжением». Только бы не сидеть в своей наглухо задраенной девятиметровой клетушке, где через стену явственно сочится мамино негодование – но, как ни странно, к Максу я сегодня тоже не хочу. Потому что мне больше нечего ему дать. Когда двое вместе, они должны не только брать, но и отдавать – без этого никакой союз не имеет смысла. А моя душа просто выгорела, осталась лишь оболочка… Впрочем, именно ее, эту оболочку, Макс сегодня вечером жаждет так, что у него даже пальцы подрагивают. Ну что ж! Пускай я стерва, но даже стерве нужно уметь быть благодарной. За все: за ужин, за его участие, за постоянные мысли обо мне, за трогательные эсэмэски, за ожидание у серой, шелушащейся стены, за воробьев, накормленных булкой, в конце концов… Плевать, что я уже ничего этого не хочу, – меня хочет Макс. И еще: раньше рядом с ним я легко выключалась на какое-то время, не думала, не боялась. Время останавливалось – и за те несколько часов, что мы проводили наедине, исступленно отдаваясь друг другу, казалось, никого больше не могли ранить или убить. Может быть, если сегодня я останусь у Макса, завтра к нам не причалит ни одна «скорая» и никого больше срочно не понадобится резать, шить и складывать по частям?
Егор
День не задался с самого утра: мой непосредственный начальник, Веник, он же местный конченый укурок с эпическим именем Вениамин, от дежурства отмазался – наверняка снова сейчас шныряет по городу, вынюхивает, где что плохо лежит, – поэтому едем на точку без него. На очередной выбоине я не выдерживаю и озвучиваю то, что наболело за эти дни:
– П…оры… Значит, по своим стрелять можно, а по военным, которые и ответить могут, – кишка тонка?
Псих, сидевший рядом, тут же встрепенулся – однако вместо того чтобы поддержать тему, вдруг окрысился на меня как на умственно отсталого:
– Ну ты, Грек, ваще! Не проснулся или среди шахтеров мозгами е…анулся?
Сегодняшний старший нашей сборной бригады, Веников дружбан Толик – такой же, как и наш сдернувший со службы начальничек, типичный нарк, только к тому же еще и женатый – двоих детей настрогать успел – снисходительно потрепал меня по плечу:
– Не, Грек, в натуре! Ты точно пальцем деланный! Тебе там, в твоем Тамбове, сидеть надо было. Вместе с волками. Гы-ы… Ты чё, совсем не врубаешься? Ты сколько уже здесь? Две недели? Месяц? Ну-у-у… мальчик из хорошей семьи, понимаю! – Толик раскрыл пасть и загоготал. – А мы тут все как один плохие мальчики! Зато хитрожопые. На войне иначе нельзя. Учись, сынок, а то вместо того, чтоб здесь бабки заколачивать, придется клоуном в цирк поступать! Га-га-га… Это ж наши… Допетрал, нет? Ох, ты, мать твою… по ходу фишку не рубит! Ты сам посуди: чем больше отсюда народу побежит, тем больше шороху! Врубился? Нам и не надо, чтоб они сами стреляли. У них, млять, снаряды кончились – а у нас нет! Подвоз свежий каждый день! А если никто стрелять не будет, за что, спрашивается, нам бабло отстегивать будут? За хрен собачий? Раскачивать, раскачивать регион надо! Это НАМ сейчас выгодно, чтоб укры стреляли по русским, понял, млять? Без этого на войне никак! А тут – хопа, журналюги с камерами наезжают снимать этот кошмар. Утром в Рассее-матушке только сядут кофий пить, а тут в новостях – блямс! Кровянка, бабы орут, кишки на гусеницах, укропы долбаные детей расстреливают! Бандерштат со всей дури е…ошит по мирному, млять, населению! А вечером нам опять бабло, танки, соляра, все что надо через границу! А ты как думал! Военная хитрость такая, понял? Нам, в натуре, надо, чтоб Путин сюда вошел. Быстро вошел. Спас нашу Новороссию. Не получилось у нас по-тихому, как в Крыму, получится по-другому, это я тебе обещаю! Теперь стрелять надо, план такой, сечешь? Пусть даже как в Чечне – расх…ячили все на хрен – зато потом такие небоскребы отгрохали – мама не горюй! Мы тут себе зону свободной торговли организуем – нам бы только от укров избавиться. Сами себе хозяева будем, млять! Своя валюта, свои законы – все свое! И как Россия твоя войдет, прикроет нас, так все станет хорошо! Усек? Ни стрельбы не будет, ничего. Мир, одним словом. А укры сюда не сунутся, у них и армии-то нет, х…йня у них, а не армия… А кого расхреначили, те поедут опять-таки в Россию. И там тоже расскажут на камеру, как их тут всего лишили! А обиженными не будут, сто пудов! А чё – всем беженцам по квартире обещали, в Москве, в Питере… я и сам своих отправлять собираюсь! А чё? Переберемся в белокаменную, помощь там получим эту… матерьяльную. На беженцев там столько обещали отстегивать, что даже работать не надо будет. А тут все равно работы ни хрена нет. Наши ездят в Гуково – ну, кто там ишачить по-черному в три смены может. А тут все позакрывают скоро совсем на хрен, убыточный регион, да. А ваш президент – он не дурак, он сечет фишку: пообещал всем кредиты простить! Даже если на миллион! Прикинь, круто? А чего ему не прощать – банки-то все равно укропские! Я, дурак, не успел ничего взять – ну, потому как безработный был… временно. А без справки с работы не давали. А у меня еще и баба с детьми, тоже не работает, в декрете сидит. Не знаешь, у вас там много на детей дают? Мы тут с Ленкой ничего так за второго получили, можем и третьего сообразить, если что…
Ехать было еще далеко, поэтому Толик поправил калаш и продолжил:
– А мог, млять, если б знал, справку эту гр…баную купить и тачку крутую в салоне оформить! Щас бы перегнал ее отсюда к куму – у них на хуторе тихо вроде пока. Я, млять, считаю – войной пользоваться надо. Другого такого момента, может, во всю жисть больше не будет. Нам с тобой, Грек, под пули не надо лезть – мы чего, помирать с тобой записались в это ополчение? Человек всегда ищет, где лучше… А ты говоришь – чего по нам не стреляют? Млять, чего нашим по своим-то бить? Не, по нам бить не надо… И мы всегда знаем загодя, куда сегодня долбать будут, нам всегда в другую сторонý…
Из полубессвязного монолога Толика, большей частью состоявшего из родного, отборного и крайне незатейливого русского мата, я пока сумел сделать только один, но весьма верный вывод: если опустить его постоянные вздохи об упущенных возможностях обогатиться за счет фиктивных кредитов, в остальном этот простой, как шахтерская вагонетка, любитель халявы был прав. У тех, кто задумал освобождение этих областей, был свой, может быть примитивный, но тем не менее весьма эффективный и четко работавший план. Беженцы действительно валили из опасного региона толпой. Я не военный, что и говорить… Меня просто захлестнули эмоции – а на войне им не место. Здесь всегда кровь, слезы, разруха – и все это настоящее. Это не съемочная площадка фильма, о котором я, уезжая, так вдохновенно врал матери. Это полновесная, пусть и небольшая война. Справедливая война. И, как говорит этот вечно обкуренный урод, на войне действительно хороши все средства. И мне ли, безработному актеру, судить – что правильно, а что – плохо? У войны свои законы. Вот победим – и люди вернутся. И город мы отстроим. Только вчера в новостях говорили: на Крым будут выделяться огромные средства – дадут и на это захолустье. Подумаешь, увидел в развалинах мишку с оторванной лапой – и сразу запаниковал. Да выехали эти люди! Собрали свои вещи и спокойно уехали. Наверное, сейчас даже рады, что из этой дыры выбрались. Найдут себе работу в Питере, Москве… да хоть бы и у нас, в Тамбове. Это только актерам с работой не везет, а тут все сплошь работяги, соль земли. Русские. И земля эта вся русская – от краю до краю. И Киев – испокон веку русский город был. Так и назывался – Киевская Русь. Русь! А Киевская она, или Московская – какая, к черту, разница! Русь – она и есть Русь. Великая. Непобедимая. Огромная. Собирательница земель.
Дневник женщины, оставшейся неизвестной
Оказывается, сидя в погребе, можно делать кучу разных полезных вещей: распускать старые свитера и вязать носки, перебирать крупу к ужину или щавель на закатку, учить ребенка писать-читать к школе… хотя я совсем не уверена, что Женька пойдет в этом году в первый класс. В конце концов, можно, никуда не торопясь, просто читать самой. Давно забытое прекрасное ощущение! В обычной жизни на это никогда не хватало времени: зимой отчеты, подготовка к урокам, проверка контрольных, летом – то заготовки, то огород, и в любое время года – посиделки с подружками вживую или же посиделки виртуальные, у компа – однако оттого не менее затяжные. Только и пользы, что не напиваешься с френдами по сайту домашней наливки, а голова наутро болит все равно – не от вина, так от недосыпа. Здесь же я успеваю и книгу прочесть, и даже записать свои мысли и некоторые размышления. Может, Женька вырастет и прочтет когда-нибудь… если мы, конечно, уцелеем.
Поначалу было очень страшно: вой мин и снарядов я до этого слыхала только в кино. В реале же у меня поперву просто ноги подкашивались, я орала благим матом, призывая непослушное дитё, и при первом же «ви-и-иу-ба-бах!» хватала Женьку в охапку и тащила в погреб, аж спотыкалась. Мы вначале даже настольную лампу не включали – боялись выдать свое местопребывание противнику! Зажигали тоненькую восковую свечку в самом углу и сидели тихо, как мыши, прижавшись друг к другу и прислушиваясь – не рванет ли прямо у нас над головой? И не обрушится ли наша капитальная крыша – со всеми тяжеленными балками, шифером и прочими частями незамысловатого строения, называемого в наших краях летней кухней? Я прикидывала, сколько тонн будут весить обломки и успеют ли нас с Женькой откопать, пока у нас не закончится воздух… хотя воздух, наверное, в погреб каким-то образом должен поступать? Вон, в потолке дырка, она же отверстие, а снаружи торчат трубы. Но если и они рухнут? Если рванет прямым попаданием, хлипкие жестянки завалятся как пить дать…
Мне, как чистому гуманитарию, сейчас отчаянно не хватает технических знаний и навыков. Даже электричество в наше импровизированное бомбоубежище я не смогла провести, как сделали на нашей улице почти все. Я же просто скинула туда несколько соединенных разом с помощью скотча удлинителей, пыхтя, затащила старые диванные подушки, потеснила банки с закатками – и теперь мы с Женькой располагались в подземелье даже с некоторым комфортом. И когда начинался обстрел, я делала, что называется, хорошую мину при плохой игре: открывала книгу и старалась погрузиться в нее как можно глубже, не думая ни о тоннах кирпича, дерева и железа над головой, ни о том, что вся наша улица составила планы дворов, на которых крестиками были помечены погреба, и наш с Женькой в том числе. Я с нехорошим чувством смотрела на эти жирно наведенные черным кресты и боялась сказать вслух – что кресты… кресты обычно на могилах ставят…
Однако понемногу страх развеивался, и Женьку при далеком тах-тах-тах или пиу-пиу частенько было и не найти. Дитё отмахивалось от меня, как от назойливой мухи, и упиралось руками и ногами, желая играть в дальнем углу сада или в своей комнате – но никак не в заросшем паутиной подвале, в котором к тому же, несмотря на мои мещанские ухищрения в виде старого коврика, криво прибитого на стену, неистребимо пахло сыростью и прошлогодней картошкой:
– Да ну… мам… Сама иди, если хочешь!
Мне тоже порой было неохота бросать полуготовые котлеты, или булькающие в выварке на плите банки с тушенкой из стремительно убывающего поголовья кур и уток, которую с маниакальной настойчивостью заготавливали все жители нашей почти сельской окраины, или Женькины любимые печеньки, только-только сунутые в духовку, но… страх, что снаряд шарахнет прямо сюда и мы будем долго и мучительно умирать под развалинами того, что когда-то было родным домом, постоянно брал надо мной верх. Я решительно совала фарш в холодильник, а печенье оставляла в духовке предоставленным самому себе – авось, когда очередной обстрел закончится, оно как раз и испечется. Пару раз мне все же пришлось выскакивать из погреба; я бежала, приседая от страха, чтобы спасти раскаленный лист с румяными песочно-рассыпчатыми коржиками. Ну а потом и муки, и сахара стало так мало, что о печенье можно было только мечтать. Остатки сахара я берегла, чтобы добавлять его по ложке в манную кашу – благо, соседская корова доилась, несмотря ни на какие «виу-у-у-у!!» или «тах-тах-тах-тах!!» И даже «ба-бах! – бах! – бах!!!» ее не слишком смущало.
Писать дневник я начала совершенно случайно: разбирая на чердаке старые книги (ну совершенно все, стоящее в книжном шкафу, в погребном заточении уже было перечитано!), я наткнулась на толстую и абсолютно чистую тетрадь в твердом переплете. Тут же и вспомнилось, что когда-то, покупая эту самую тетрадь с чудной звенящей витой пружинкой, кремовыми плотными листами и Эйфелевой башней на обложке, я мечтала о том, что буду описывать в ней все важнейшие события своей жизни. Каких только глупостей не приходит в голову в шестнадцать лет! В отличие от моей рухнувшей личной жизни, которую я так и не удосужилась живописать во всех душераздирающих подробностях, тетрадь замечательно сохранилась: и пружинка не поржавела, и тренькала все так же мелодично, и даже Эйфелева башня не померкла, несмотря ни на какие катаклизмы. Да и что ей, башне, сделается? Порывшись в пыльных сундуках своей памяти, я извлекла оттуда любопытный факт: сию самую узнаваемую и растиражированную архитектурную достопримечательность города Парижа французы оставили в живых по чистой случайности. Построили железного монстра, изящно расставившего огромные диплодочьи лапы, по случаю очередной Всемирной выставки в конце XIX века – и по окончании выставки собирались снести как нечто архитектурно чуждое и уродующее изысканное лицо столицы любителей молодого вина и абсента. Негодующие ценители прекрасного даже подписи собирали под петицией! Разрушить железную трехсотметровую дуру требовали такие столпы искусства, как Мопассан и Дюма-сын. Всего триста писателей и художников – выходит как раз по одному мэтру на каждый метр ненавистного сооружения (хи-хи! Кажется, эта занимательная арифметика мне первой в голову пришла!). Кстати, мсье де Мопассан сам регулярно приходил обедать в ресторан на башне. А когда его там засекли, он заявил, что это единственное место во всем Париже, откуда ее не видать! Вот так она и выстояла… Авось и мы как-то выживем, переживем… хотя не похоже, что эта странная война закончится хотя бы к осени. Что будет с нами зимой, даже думать не хочется. Вот и не буду думать. Буду просто открывать эту тетрадь, в которой я за двенадцать лет относительно спокойной жизни не написала ни строчки, щелкать ногтем по пружинке: тен-н-нь… И, за неимением более достойного занятия, стану описывать наше с Женькой военное и осадное житье-бытье.
Сегодня мои семейные перипетии, о которых мне раньше так хотелось рассказать сочувствующим, совершенно померкли – особенно на фоне того, что происходит в стране. Поэтому я лучше буду записывать просто свои рассуждения и мысли, а где-то – даже мечты и чаяния. И пусть эти слова прозвучат высокопарно, я все же надеюсь, что добро и разум победят. Несмотря ни на что. И что в мире больше хороших людей. Сейчас я достану с полки бутылочку вишневой наливки, которую делал еще мой папа, и, пока Женька тихо сопит под боком, выпью – и за хороших людей, и за сбычу всех их заветных мечт. Вот так и запишу – и буду упорствовать в своих заблуждениях до самой победы добра над злом, как некий Иешуа Га-Ноцри… хотя он, кажется, говорил, что плохих людей на свете и вовсе не бывает? Кстати, потрясающий же роман, нужно найти и перечитать!
Аня
Сегодня я впервые за месяц не пошла на работу. Вот так – просто взяла и забила на все свои высокие принципы: ни дня без дела, полезного обществу… Наверное, общество кое-как справилось и без меня, а скорее – даже не заметило моего отсутствия. Да и вообще, когда я проснулась, идти туда, куда я собиралась, было уже поздно – оставалось только валяться и цинично рассуждать о том, что мыть полы и выносить утки в госпитале сегодня будут без моего участия. К тому же я, наверное, все же заслужила один выходной за полтора месяца, пусть ни с кем и не согласованный?
Я периодически просыпалась, пинками загоняла совесть в самый дальний угол сознания – и тут же снова закрывала глаза. Вернее, веки мои падали сами, как у того гоголевского Вия, который без посторонней помощи был просто никуда. Вот так и я – сегодня я способна была только валяться куском вяло мыслящей протоплазмы, из которой местами периодически выпирали ложноножки долга, обязанности, стыда, вины… Не найдя должной опоры в виде моей немедленной реакции, эти блуждающие фантомы втягивались обратно – прямо в студенистую массу моих наработанных и врожденных комплексов. А я – я тут же снова проваливалась в продолжение странного состояния – полудремы-полубодрствования, в которое то и дело вклинивались сны с бесконечными лестницами – почему-то всю сегодняшнюю ночь я то поднималась, то летела вниз и бежала, бежала, бежала по нескончаемым ступеням…
Когда я в очередной раз очнулась – в кратком промежутке между обморочными засыпаниями-просыпаниями, было далеко за полдень. Утреннее солнце ушло, и ни оно, ни мой бойфренд мне уже не мешали. Макс, добрая душа, позаботился обо всем: тщательно завесил и законопатил от яростного светила все щели и перетащил свой комп в кухню, где бодро щелкал клавишами, негромко бубня, по привычке, что-то о своем сокровенном, айтишно-хакерском.
Удивительно, но на спартански твердом Максовом лежбище, устроенном прямо на полу, я почему-то высыпаюсь гораздо лучше, чем на своем уютном диване. Несомненно, в этот раз главные роли в моей полной отключке сыграли не секс и не чинзано, которое Макс держит в шкафу исключительно для меня. Я спала как убитая просто потому, что из-за стены за моей спиной в комнату не просачивались ни мамино явное недовольство, ни папино скрытое сочувствие. Именно эти эманации, которые дома я улавливала, как антеннами, остями позвонков, торчащими из моей худой спины, и не давали мне покоя на диване, даже когда я пыталась свернуться калачиком, приняв классическую позу эмбриона и натянув на голову одеяло.
Я пошарила по своим сброшенным рядом с матрасом штанам в надежде добыть оттуда мобильник и глянуть, который час, – но то ли Максово итальянское пойло меня так подкосило, то ли я действительно наконец смогла по-настоящему расслабиться – и потому я бросила это зряшное занятие, так и не поинтересовавшись течением времени, и предоставила ему делать что заблагорассудиться, пока без моего участия.
Наверное, я не меньше десяти раз проваливалась в то, что кто-то остроумно, но мрачно назвал «маленькой смертью»; мне же этот сон в душной Максовой конуре больше напоминал полет Алисы в кроличью нору – вот только я, в отличие от любимицы Льюиса Кэрролла, никак не могла достичь дна. Когда я окончательно разлепила глаза и выползла из комнаты, то обнаружила, что время скорее уже вечернее, а на кухне взъерошенный Макс с космической скоростью барабанит по клавишам ноутбука и одновременно прихлебывает из чашки.
– Кофе хочешь?
– Кто-то мне такси обещал… – неопределенно протянула я.
– И зачем тебе такси на ночь глядя? – деланно невинно поинтересовался он, отставляя в сторону свое пойло.
– А зачем мне кофе на ночь глядя? – проскрипела я сварливо.
Он не заслуживал ни такого тона, ни того, что я просто его использовала… Да, теперь, когда я встретилась с ним глазами, у меня не осталось в этом ни малейших сомнений. Мне стало стыдно.
– Ты так сладко спала, Мурзик… Только отъявленный негодяй посмел бы отправить тебя к швабрам и мусорным мешкам с меня размерами. Конечно, я не волшебная фея и не могу превратить тыкву в карету, а себя в принца, но ты хотя бы выспалась. Полноценный сон – основа душевного здоровья. Тебе ли, как медику, этого не знать?
Мой бойфренд, он же программист, он же препод в университете Соломона, он же надежда и опора моих родителей – в том смысле, что, как мне кажется, в своих полноценных и правильных снах они синхронно видят одну и ту же отрадную картинку: сбагрить свою дочь вместе с ее закидонами к Максу навечно, – скинул с соседнего табурета ворох каких-то бумаг и галантно подпихнул его ногой, сопроводив это действо предложением:
– Ну, если не хочешь кофе, можешь заварить чай. И сделать бутерброды. И мне тоже. Давно тут сидим! – многозначительно протянул он с интонацией персонажа «Белого солнца пустыни». – Сыр, колбаса в холодильнике. Черт, хлеба-то и нет! Когда работаю, у меня жуткий жор какой-то развивается…
– Тебе нужен специальный корм. Знаешь, такой, в пакетиках. «Для программистов крупных пород». Я тебе куплю сразу ящик. Там и витамины, и хорошее настроение, и шерсть прекрасно растет!
Легким трепом я попыталась сгладить возникшую между нами неловкость, растущее напряжение… или все это чувствовала я одна? Потому что Макс, как ни в чем не бывало, притянул меня к себе, ухватив за подол майки, в которой я и спала.
– Сгоняй за хлебцем, а, Мурзятина? – попросил он так жалобно, что я сдалась. Приникла к нему всем телом, совсем как когда-то… когда мы были единым целым. Но были ли? Или это мне лишь казалось? Нет, к черту все рассуждения… Если он этого хочет – то почему бы и нет? Выключить мозги, выключить все, кроме темных, первобытных желаний… зова тела. Если при этом еще полностью расслабиться, как это делают йоги, и закрыть глаза, то…
Умыться у меня получилось только тогда, когда Макс распахнул окна во всю ширь, впуская в накаленную за день комнату целительную вечернюю прохладу. Я плескалась под душем, сетуя, что никак не заведу здесь собственной зубной щетки… А может, и хорошо, что я до сих пор этого и не сделала? Потому что за ней непременно последовали бы тапки, любимая чашка, халат… потом я бы перетащила к Максу свой ноутбук, прокладки и плюшевого зверя неизвестной породы, чудом выигранного мной в автомате за пятерку и с тех пор считающегося моим талисманом. Моя косметика валялась бы у него на рабочем столе, лифчики – на книжных полках, и ему быстро перестало бы это нравиться. Расставаться нужно легко, а не начинать ждать, кому первому надоест груда грязной посуды в мойке и куча грязного белья в углу ванной.
Почему нам нужно распрощаться именно сегодня, я не додумала – и не потому что мой пессимизм внезапно иссяк, а оттого что внезапно обнаружила себя стоящей в ступоре посреди супермаркета. По-вечернему оживленная толпа обтекала меня, как камень, брошенный в ручей. Как у меня не умыкнули увесистый Максов бумажник, просто не знаю. Стащив со спины расстегнутый рюкзак и накрепко зажав его под мышкой, я наскоро накидала в тележку того самого обещанного корма для крупных пород гомо сапиенс – сыра, колбасы, молочки. Соблазнилась чипсами и крупной глянцевитой черешней – хотя сезон на нее уже давно прошел. Мне почему-то захотелось не любимых мною узбекских дынь с узорчатой, одуряющее пахучей кожурой, а именно этой, пластмассово-безупречной черешни. Шоколад, сгущенка, пельмени… Меня внезапно обуял приступ хозяйственности. У Макса вечно пусто, даже церковные мыши возмутились бы таким положением дел! И если в госпитале от меня все равно сегодня не было никакой пользы, то хотя бы для друга я постараюсь. Ну а завтра – завтра я снова буду бойцом веника и швабры и все наверстаю.
Пакет получился увесистый. Часть продуктов я свалила в рюкзак – но только добредя до кухни и вывалив все на стол, обнаружила, что хлеба – того, за чем, собственно, меня и посылали, – я не взяла. Растроганный тем, что я так о нем позаботилась, Макс натянул штаны и отправился в хлебобубличный ларек сам, оставив меня стряпать. Сдуру я заявила, что сейчас приготовлю такой ужин, какого Макс не пробовал никогда в жизни. Ужин действительно удался на славу: пока я сидела в комнате в наушниках, картошка сгорела вместе с кастрюлей. Салат же я нещадно пересолила. В результате единственным съедобным компонентом остался принесенный хозяином хлеб.
– Мурзик, ты явно влюбилась!
С Макса все было как с гуся вода: он отскреб и накрошил в салат пахнущей горелками картошки и умял эту адскую смесь за милую душу. Я же довольствовалась черешней – оказавшейся красивой только с виду. Я сидела на подоконнике и меланхолично пуляла в окно косточки. Затем повторился вчерашний ночной сценарий – только, пожалуй, уже без энтузиазма с моей стороны.
Несмотря на то что отношения исчерпали себя и нам явно пора было расставаться – так мне казалось, я все же прожила у Макса три дня. Вернее сказать, я не жила, а просто находилась на определенном для меня месте – совершенно как Максов пыльный кактус, который он держал на подоконнике для «защиты от вредного компьютерного излучения». Не знаю, была ли от кактуса реальная польза, кроме сомнительного украшения интерьера, но и ему от хозяина перепадало немногое: поливали несчастного только в том случае, когда в стакане неподалеку оставалось чуток воды, а не пересаживали, по-моему, никогда. Но кактус – растение живучее. Он вполне довольствовался редкими всплесками заботы, а уж колючки нарастил такие, что мама не горюй! Я точно так же не требовала от Макса ничего сверх того, что он мог мне дать; попросту пользуясь его жилплощадью, я, пока он мотался по своим трем работам, ела, пила и отсыпалась. Брала, что дают, а отдавала… С отдачей, честно говоря, было туго: если в госпитале я с утра до вечера блюла чистоту, то здесь даже не посмотрела в сторону тряпки или средства для мытья окон, хотя Максова берлога заросла грязью по самый потолок. Но меня не хватало даже на то, чтобы стереть пыль с книжных полок. Честно говоря, после своего единственного турне в гастроном я даже на балкон не выходила. Слава богу, Макс ничего особенного и не желал: незатейливые постельные упражнения, которые я также проделывала машинально, кажется, вполне его удовлетворяли.
Сидя на полу, на матрасе, с наушниками в ушах, я смотрела, как он работает, и понимала: Майдан отпустил Макса. Он все реже вспоминал о том, как мы стояли там зимой, в мороз, согреваемые изнутри каким-то бешеным нетерпением все изменить. Перевернуть старый замшелый мир, обнулиться, начать все сызнова… Макс понял одну непреложную истину: мир все равно остался прежним. Он почти не изменился, кредит не перекрыл убытки, на смену одним проблемам пришли другие плюс война и неопределенность. Этот мир по-прежнему принадлежит не нам. Только Макс смог принять это и пойти параллельным курсом, с удовольствием работая – для себя, над собой – и одновременно для мира. Он, в отличие от меня, которая быстро загорается и быстро разочаровывается, стайер. Макс хорошо понимает, что мир можно изменить только одним способом – радикально измениться самому. И если таких, как Макс, будет много, то мир… рано или поздно он прогнется. Только таких Максов – идеальных людей – должно быть очень много. Тысячи. Десятки тысяч. Миллионы. Наверное, мне было так плохо именно потому, что все это время я не могла принять эту истину. Или же попросту, как ребенок, ожидала чуда – что мир изменится только оттого, что мы очень этого хотим.
Уйдут плохие и придут хорошие, но… фокусник не достал зайца из шапки и голубя из рукава. Плохие никуда не делись – не сгинули, не растаяли, и они по-прежнему держат в своих руках почти всю полноту власти. А мы… мы разошлись по домам. Потому что стоять на Майдане уже не было смысла. Сегодня у каждого из нас свой Майдан, собственный и индивидуальный. Нам нужно работать и на войну, и против войны одновременно.
Макс сориентировался, пошел в нужном направлении, а я… Я чувствовала, что делаю что-то не то, скатываюсь в какой-то тупик, откуда потом в лучшем случае можно будет только сдать задним ходом, но у меня выключена эта опция – а может быть, и не была включена никогда. Наверное, я родилась ущербной, и, сколько бы Макс не твердил о моей какой-то исключительной способности сопереживать или о том, что ему хорошо, если я просто молча сижу рядом, скорее всего, он просто жалеет меня. Упрямую, стоящую на своем даже тогда, когда все понимают, что я не права. Все, и я в том числе. Такое упрямство обычно не доводит до добра – я это знала, но…
Я валялась на сбитой простыне на полу, с наушниками в ушах, и слушала все свое любимое: Вакарчука, «Скрябина», Чичерину, Земфиру, а затем снова то, что рвало сердце сильнее всего: «Люди як кораблі», «Пливе кача»… Я шевелила губами, повторяя: «А вона, а вона, сидітиме сумна… буде пити, не п’яніти від дешевого вина…» Я беззвучно пела, пила дешевое вино – потому что Максово качественное пойло давно закончилось, и плакала. Слезы лились сами. «На запасному колесі ще залишився сніг. Чи зможе хто довести мене до літа на ньому? Де я? В цьому світі… Вимкніть світло – вам не чути власних слів. А я так хочу випити трохи з дому вина, а не чужої водки, яка нам пахне лиш гасом»…
Потом я, наверно, уже ревела в голос, потому что Макс сел рядом, обнял меня за плечи, баюкая и приговаривая:
– Ну что ты, малыш… Не надо… Все хорошо. Давай вытрись. Нам нельзя плакать. Мы с тобой сильные. Мы с тобой можем все.
Он действительно мог все. А я… я просто держала его за руку – и знала, что уже завтра я предам все его ожидания.
Дневник женщины, оставшейся неизвестной
Я не написала ни строчки ни когда выходила замуж, ни после рождения Женьки… Все было недосуг: работа, декрет, праздники, семейная жизнь… Оказывается, война высвобождает кучу свободного времени: электричества скорее нет, чем есть, мобильная связь тоже практически отсутствует. Слава богу, вода у нас тут своя, и старый колодец в конце огорода мы не засыпали, даже когда пробили скважину. Так что хоть воды у нас с Женькой вдоволь. Не то что у моей свекрови, с которой мы до сих пор периодически общаемся. У них в городе с водой большие проблемы: и если на первых этажах Донецка живительная влага, без которой ни помыться, ни еду приготовить, худо-бедно идет самотеком, то на третий уже не поднимается. С продуктами плохо что у нас, что у них, то же самое и с электричеством. Однако больше всего напрягает даже не это, а то, что, когда вдруг начинает работать связь и телефон взрывается от звонков буквально каждые пять минут, нужно угадать, как правильно ответить на вопрос: «Не знаешь, это НАШИ стреляют?» По голосу и интонации надо безошибочно определить, кто звонит, и догадаться, кто для этого человека «наши» – мы, то есть те, кто считает себя украинцами, или носители черно-оранжевых колорадских ленточек и идей присоединения к матушке-России.
Когда я мечтала стать журналистом, то никогда не думала, что у этой профессии могут быть такие страшные издержки. И что, когда одни люди бьют других, третьи, хладнокровно выбирая выгодный план, деловито снимают это на камеру. При этом речь идет вовсе не об уличной потасовке или разборках футбольных фанатов и одни не просто бьют других для унижения или острастки. То, что с упоением снимается на камеру, – это не благородная пощечина или уничижительный подзатыльник. Нет, тут бьют смертным боем, тяжелым армейским ботинком в живот, так что дыхание вон и глаза из орбит. Бьют в живот, в лицо, в хрупкие виски, под ребра… даже с десяти безопасных операторских метров кажется, что слышен хруст ломаемых костей. Избиваемые выплевывают черную кровь прямо в пыль, под ноги снимающим крупный план. Осмелевшие акулы… нет, скорее гиены пера уже валят вперед всей толпой, а оттесненные в сторону ропщут: ракурс будет не столь удачен, как у более напористых коллег.
Как хорошо, что я все же не нашла полноценной журналистской работы здесь, в краю степей и терриконов, и стала просто учителем истории в маленьком городке на самой окраине! Хотя и историю здесь, похоже, вскоре начнут перекраивать – если начнут править те, которые бьют и снимают… а потом показывают в центральных новостях, как «народное ополчение» расправляется с «нациками» и «фашистами». Вся наша жизнь здесь в одночасье превратилась в сплошной бред, фарс. Нужно иметь очень здоровую психику и держать себя в ежовых рукавицах, чтобы не броситься на тех, кто бьет, да и на тех, кто снимает с криком: «Фашисты!» – потому как это, несомненно, они самые и есть…
Талант не то что не пропьешь, но, даже, размахнувшись, не выкинешь – как обручальное кольцо бывшего мужа – в степной ковыль, чтобы потом, ползая на коленях и плача, два часа кряду искать – но так и не найти. Словом, я как была журналистом где-то в глубине души, так, видимо, им и осталась, несмотря на всю свою тихую домашнюю и школьную деятельность. И сейчас все журналистское во мне восстало – я хочу писать как никогда. Писать об этой странной войне, которую некоторые упорно именуют гражданской. Я согласна с этим названием – но хочу вставить и свое лыко в строку: гражданская она потому, что к нам понаехало граждан других стран, больше всего, конечно, российских наемников и военных. Вот они-то и воюют на нашей «гражданской войне», за милую душу убивая тех, кого недавно называли «братским народом» и «добрыми соседями». Самое ужасное, что мы говорим на одном языке… поэтому не всегда сразу можно отличить друга от того, кого следует бояться. Язык мой – враг мой… и всеобщий враг. Потому что мы склонны слишком доверять тому, что говорят нам на этом, таком родном языке. Нам, живущим в этой части страны, зачастую даже украинский было выучить недосуг – да и зачем? Никто не требовал, новости, фильмы – все преимущественно шло по-русски. А теперь этот самый, родной с детства язык стал страшным и скрытым орудием войны. Иногда мне хочется кричать: да выключите же вы наконец российские каналы! Не слушайте! Не травите себя, своих близких ложью, не душите ненавистью, сочащейся из каждого кадра об Украине. Господи, и в самом жутком ночном кошмаре не приснится то, что транслируют каналы, гордо именуемые центральным российским телевидением. Факты перевираются, передергиваются, а то и откровенно фабрикуются. Сегодня нет ужасов из Украины – так не сиди, сделай их сам! Картинки, которые дают к сюжетам, и вовсе не выдерживают никакой критики. У меня профессиональная память хоть и не состоявшейся, но все же журналистки: вместо нашей родной Луганщины я вижу то Чечню, то горящую Югославию… потом идут постановочные кадры с «беженцами», размазывающими глицериновые слезы по откормленным физиономиям. Слишком правильный выговор, хорошо поставленная сценическая речь и выразительная мимика говорят сами за себя: в кадре пусть и невеликого пошиба, но все же профессиональные актеры. Кроме того, некоторые лица уже и примелькались, вот эту мордатую бабу я видела по крайней мере в трех душераздирающих сюжетах: она и несчастная солдатская мать, и пострадавшая от «правосеков» на Майдане, а теперь вот она же – «беженка с Данецка». Да уж, кризис типажей налицо… и что, никого другого, кроме этой толстомордой, нельзя было найти? Тоже мне, звезда экрана, пробы негде ставить – правда, рыдает она очень натурально! Но уж слишком рожа продувная и запоминающаяся…
Ну вот, обещала себе скрупулезно записывать нашу с Женькой жизнь, чтоб потом оставить ребенку роман о войне, а саму снова снесло в критику чужой работы. Но что поделаешь, если меня корежит и колбасит от вида чужого непрофессионализма, но больше от вранья – ежедневного и ежечасного, бесстыжего, откровенного вранья, от чудовищного потока грязи, ежедневно выливающегося на нашу страну!
– Слышь, Кистинтиновна, ты где? У меня к тебе, как говорится, предложение, от которого ты не сможешь отказаться…
Я вылезла из подвала, с непривычки щурясь на яркий дневной свет. Обстрел давно закончился, Женька незнамо где, а я так увлекалась своей писаниной, что продолжала сидеть в погребе и строчить!
Невидный, тщедушный мужичонка с соседней улицы, с которым я, пробегая в школу, на ходу раскланивалась, приседая от натуги, втащил в мой двор тачку, груженую какой-то зубастой штуковиной.
– Давай, Кистинтиновна, я тебе орех спилю! Орех твой старый и никуда не гожий – это первое. Пол-огорода тени дает – это как бы во-вторых, а в-третьих – я тебе вместо него вишняка по осени накопаю, будет твоему дитю ягода опять-таки ранняя!
Предложение было крайне неожиданным. Я крутила головой, глядя то на мужичка с его штукенцией, которая оказалась бензопилой и которую он тут же запустил, наполнив наш двор вонью и грохотом, то на орех. Орех и в самом деле был очень старым – но отнюдь не «никуда не гожим». В его глубокой тени мы с Женькой в самую жару обедали, тут же валялись игрушки, да и гамак так удобно цеплялся за его толстенные мощные ветки! И все эти несомненные плюсы дополнялись еще и несметным количеством орехов, которые мы просто не знали, куда девать по осени. Правда, под огромным деревом, напоминающим тропический баобаб, не выживали ни цветы, ни тем более овощи, зато и мух не водилось – не любили они терпкого орехового духа.
Между тем настойчивый сосед с пилой наперевес, имени которого я не помнила, но знала, что вся округа называет его почему-то Полканыч, подступил почти к самому стволу:
– Сымай свою снасть рыболовную и енто все скоренько прибирай, шоб ничё не подавило! Щас мы его заделаем… по-быстряку!
Я, словно бы под гипнозом, ошарашено потянулась к гамаку, однако, к счастью, снять его не успела: через забор перевесилась соседка, тетя Люба:
– Чего тут у вас завывает, а? У меня утки только спать полягали!
– Да вот! – Я пожала плечами и, стараясь перекричать нетерпеливо вздрагивающий в руках Полканыча агрегат, пояснила: – Говорит, орех надо спилить!
– А на кой? Мешает он тебе, что ли? Ты, Полканыч, чего по чужим дворам со своей пилой шастаешь?
Звук неожиданно затих, и я чуть не оглохла от собственного крика:
– Говорит, вишняка нам осенью накопает! И огород тут не растет, говорит!
– Щас! – Тетя Люба сняла проволочку с калитки в заборе, соединяющей наши дворы, и в позе «руки в боки» пошла на Полканыча грудью. – А ну, сепаратист хренов, забирай свою вонючую тарахтелку и иди, откуда пришел! У нас тут у самих вишняка как грязи! Ишь ты! У него дрова на зиму будут, а у учителки кукиш с маслом!
– Да ладно… чё орать-то? Я по-хорошему хотел… по-доброму!
– Ты по-доброму иди, а то я могу и по-плохому лопатой навернуть!
На зычный голос тети Любы уже стали собираться любопытные: кто у калитки тормознулся, кто перевесился через забор напротив.
– Что, Полканыч, копанку затопило, уголь воровать нельзя, так ты решил по чужим садкам? Правильно… угля не будет, так мы дровишками на халяву разживемся!
Невзрачный мужичок плюнул, кинул свое добро в тачку и поволок к калитке.
– Иди-иди! – напутствовала его тетя Люба. – Надо будет, и без тебя спилим!
– Спилят они, – бурчал Полканыч, цепляясь кладью за узкий проем. – Как же! Орать много ума не надо… А вот смерзнете зимой, как цуцики, сами позовете!
– У нас – газ! – гордо бросила моя спасительница, потому как газом у нас топили далеко не все.
У нас с Женькой в доме была и обычная печка, оставшаяся еще с тех времен, когда газа здесь и в помине не было. Я до сих пор люблю запах зимней печки, топящейся углем. Этот запах ассоциируется у меня с детством, бабушкой и дедушкой, жившими в этом доме, фиолетовыми январскими сумерками, крупитчатым снегом, каникулами и раскаленной верхней чугунной плитой беленой печки, которая грела сразу три комнаты и на концентрические круги которой бабушка ставила чайник. И даже вкус у этого чая был особый. Вечером я ложилась у разогретых кирпичей прямо на пол, на старый вытертый дедов тулуп, и зачарованно смотрела, как в поддувале растет горка мелких мерцающих угольков… Иногда я так и засыпала прямо там, на тулупе, убаюканная теплом и этим феерическим зрелищем. Отчего-то в самый момент перехода ко сну мне всегда представлялось, что это светит бесчисленными огнями далекий город на холме – и стоит этот город у моря. Казалось, стóит мне сделать еще одно усилие – и я войду в этот сказочный город, празднично освещенный фонарями и подвесными гирляндами, отражающимися в черной воде залива. Я пойду по набережной и услышу плеск мелких ласковых волн и запах кипарисов…
Слава богу, при косметическом ремонте, сделанном перед рождением Женьки, печку не тронули – и теперь, чем черт не шутит – возможно, зимой именно она будет нас согревать? Я еще помню, как правильно ее растапливать – сначала кирпичное нутро нужно прогреть дровами, а потом, прямо на толстые горящие поленья, сдвинув кочергой в сторону все тяжелые концентрические чугунки, высыпать полведра угля. Да, и уголь обязательно нужно полить водой! Странно – но так он горит сильнее и дольше. Полведра угля нам как раз хватит, чтобы до утра было тепло. Я и Женьке покажу этот фокус с мокрым углем – благо, в сарае его осталось еще много. Все эти годы уголь так и пролежал в огромном закроме, откуда покойный дед все грозился его выкинуть или соседям отдать – но к тому времени в нашем пригороде уже почти у всех был газ, и уголь так и остался на месте.
– Газ… – презрительно бубнил Полканыч, все никак не попадая огромной тачкой, явно предназначавшейся для перевозки частей нашего ореха, в узкий проем. – Ка-а-ак расхреначат бандеровцы к едрене фене газопровод, будет вам тут газ!
– А с чего бы они свой газопровод сами хреначили? – подозрительно спросила тетя Люба, с довольной усмешкой наблюдая мучения уходящего несолоно хлебавши Полканыча.
– Да потому что мозгов нету! – рассердился тот. – Вон, по телику вчера сказали, что они теракты кругом будут готовить!
– Да-а-а? – деланно удивилась моя соседка и наподдала тележку с пилой так, что та наконец вылетела на дорогу. – Я сама жидобандеровка с Одессы, и я тебе так по секрету скажу: никаких терактов тут у нас не будет! Если ты еще раз сюда не заявишься, конечно! А если надумаешь, то теракт, конечно, не обещаю – у меня здоровье не позволяет – но несчастный случай еще вполне могу! И даже с инвалидностью!
– Дура ты, прости господи! – не выдержал Полканыч. – Мозги куриные, что тут возьмешь!
– А у тебя гусиные, как я погляжу! И за Лугандон ты голосовал, как пить дать!
– Да, голосовал! – не выдержал Полканыч, тоже переходя на крик. – Голосовал! А ты тут пропаганду фашистскую разводишь! Я вот стукну куда надо, что у тебя во дворе «Правый сектор»! От тогда ты у меня закопошишься!
– Под одеялом у меня «Правый сектор»! Хто той «Правый сектор» видел, де те ребята? А ты, лугандонский недоносок, токо и делаешь, шо по чужим дворам шатаешься, а в ополчение чего не идешь? Больно-о-ой? – ядовито поинтересовалась тетя Люба, размахивая перед самым носом Полканыча Женькиным сачком для ловли бабочек. – Как уголь в копанке по ночам тырить, так оч-чень даже здоровый! Ты ж, кажись, самого призывного возраста, Полканыч! То бегал как скаженный, агитировал за свою Луганду… «Расея, Расея! Путин, приди! Путин, введи!» Ввели тебе? По самые помидоры! Работы нет, пенсии нет, воды нет, и ты ерзаешь – то с пилой, то с автогеном! Шо ж ты, гад, звал всех сюда, аж надрывался, а теперь прячешься? Дезертир! Я вот сама стукну! Сёдня прям и позвоню! Прямо щас! Они как раз списки составляют – и кто голосовал, все теперь должны служить! А ты как раз голосовал – весь лентами перевязанный, чисто колорадский жук, шлялся! На хер себе токо не прицепил – а может, и прицепил, не знаю – меня такая мелочь не интересует! Орал: «Услы-ы-ышьте Да-а-анецк»? Доорался? Услышали? По погребам все сидим, как мыши, шахта не работает, завод стал, пенсию свекрухе уже второй месяц не несут, в магазине шаром покати, хоть сдохни! Расея твоя нас кормить будет? Щас, разбежалась – шоб пинка тебе под твой тощий зад дать! Мы им нужны, как болячка во рту, они в крымнаш посуху попасть не могут, им железка наша нужна, чтоб ехать и тебе с окна платочком махать: мол, желаем тебе, Полканыч, счастья в личной жизни! А ты, если на то пошло, сейчас должен в армию идти, раз орал, а не ошиваться, где попало, и самогонку хлестать! Сёдни ж позвоню – пусть приезжают и заберут тебя, агитатор хренов!
Полканыч стал зеленее незрелых ореховых завязей, из которых тетя Люба варила вкуснейшее варенье. Проиграв ближний бой, он молча повернулся к противнику спиной и загрохотал по переулку.
Тетя Люба аккуратно прислонила сачок к забору и сплюнула:
– Вот же зараза такая! Так и смотри за ним. Он в прошлом году у меня со двора лестницу алюминиевую спер и пропил! Он во двор прошмыгнет – то молоток попросить, то десятку занять – а сам так по сторонам и зыркает. Аккурат после его визита лестница и пропала! И вечно кости вонючие в карманах таскает – чужих собак прикармливает, чтоб не гавкали. Вот и наша молчала.
– А действительно, чего это утки не орут? – поинтересовалась я. Обычно соседские утки при малейшем шуме начинали громко возмущаться, а тут и не слышно их.
– Я ж говорю – спать их положила! – Тетя Люба выразительно мне подмигнула. – Всех разом. А то уже и линять собрались – щипать их тогда не перещипать! Утенка возьмешь? Для Женьки стушишь.
– Денег нет, теть Люб. – Я вздохнула.
– Да так бери! – Соседка махнула рукой. – А я у тебя орехов возьму на варенье. Лады?
В соседском дворе возвышался точно такой же орех, да и варенье она явно варить не собиралась – все мы экономили и сахар, и лекарства, и скудные денежные средства: в наш банкомат у магазина денег больше месяца как не завозили, и надеяться на то, что ситуация изменится к лучшему, уже не приходилось. Чтобы снять с карточки остаток зарплаты, нужно было ехать туда, где люди с автоматами еще не появились, а деньги не пропали…
Я сидела, записывая разговор с тетей Любой и Полканычем, стараясь уловить все нюансы, оттенки речи, чтобы диалог вышел таким же живым, как и в жизни. Я даже похрюкивала от удовольствия, вспоминая, какое у Полканыча было лицо, когда он услыхал про ополчение.
Женьки до сих пор не было, но я не беспокоилась, потому что было совершенно тихо. Ощипанная утка уже томилась в казанке вместе с картошкой, луком и морковкой – словом, всем, что мог дать наш огородик, совсем даже не затененный орехом – потому как располагался он на задах участка и выходил прямо в степь. В двухстах метрах за огородами нашей окраины начиналась железная дорога – но Женьку она не манила – так что здесь я была спокойна. Внезапно мне пришло в голову: зачем я описываю в дневнике это происшествие, когда обещала себе писать только об эпохальном? О значимых, весомых событиях, в которые Полканыч с его бензопилой и полосатыми ленточками, навешанными в таком количестве, что издали он действительно напоминал жука, и утки за соседским забором не вписывались никак. Ответ пришел сам собой: когда все это закончится, я напишу книгу. А книга – это не только эпохальное. Не одно лишь «встретились-договорились-ввели санкции». Это и Полканыч, и соседское братство с крестиками на местах погребов, чтоб можно было раскопать и спасти, ежели что. Это и тетя Люба, тыкающая в нахала сачком для бабочек, и даже жирная наваристая утка, которой нам с Женькой хватит дня на три-четыре. Это вечерние посиделки в степи, у ставков – прудов, образовавшихся на месте провалов старых затопленных шахт, с неизменными шашлыками, домашней наливочкой, помидорами прямо с грядки, полевой кашей, пахнущей костром и щедро посыпанной укропом. Это полынь, ковыль и огромные степные звезды, высыпающие на черном бархате неба. Это маттиола, несмотря на войну, одуряющее пахнущая вечерами – никто ее не сеял, не до нее было – а она взяла и выросла! Это простые, ежедневные заботы, радость от того, что сегодня стреляли меньше и что наш дом до сих пор не пострадал, да и сам поселок в целом пока стоит без особых потерь. Это… долго перечислять. Кажется, все это и называется словом ЖИЗНЬ.
Егор
– Слышь, Грек, ты там как, не передумал бабла по-легкому накосить?
Спать хотелось ужасно. Я уже привык засыпать не тогда, когда положено, а когда выпадает возможность – поэтому отрубался и под заунывное пение под гитару, которым злоупотреблял Псих, и под дикие гортанные крики чеченов, каждый вечер до полусмерти избивавших кого-то в подвале, и под вопли их жертв… хотя привыкнуть к этому, скажу прямо, было непросто. Да, может, я и не привык. А просто научился выключаться. Облокачиваться, как выражался тот же Веник, который снова меня затеребил:
– Эй, Грек, ты чё, опять закемарил, что ли?
– Нет… я не сплю.
На самом деле мне снился дом, мама, Юлька, которые сидели почему-то в одной комнате, хотя они и знакомы не были. Тут же я вспомнил, что наврал маме. Уезжая сюда, я сказал, что подписался на проект в сериале, который будет все лето, а может, даже и осень сниматься на натуре в Сибири. «Мам, ну, сама понимаешь – иногда звонки оттуда не будут проходить. Так что ты не волнуйся. Я буду жив-здоров, к тому же мобилы на съемках просят выключать», – вдохновенно блестя глазами, фантазировал я.
Сейчас, во сне, я снова вспоминаю наш разговор и думаю: поверила она мне тогда или нет? А может быть, я ей просто надоел? Поэтому она меня и отпустила без обычных подробных расспросов? Ей набили оскомину мои вечные измышления, мой непростой характер, то, что я мог пропасть на несколько дней и не позвонить… Наше сосуществование в крохотной квартирке давно уже стало невыносимым, но неужели она вот так просто взяла и сказала про себя: «Знаешь, что – иди куда хочешь и живи как знаешь»? Ничего не почувствовала, ничего не спросила… Стоп, стоп, я же ей ничего не сказал, даже не намекнул! И потом, когда пару раз звонил, – ни словом не обмолвился ни про Ростов, ни про учебку, где меня, как человека сугубо штатского, не отличающего подствольного гранатомета от фауст-патрона времен Второй мировой, наспех научили стрелять. Показали, как ставить растяжки, и натаскали на простейшие приемы рукопашного боя, намекнув на то, что бои нам предстоят в основном уличные – так что нужно будет суметь воспользоваться любыми подручными средствами. Почему-то я представлял, что там нас будут гонять, как сержанты в американских фильмах гоняют новобранцев, но… Сначала вялая медкомиссия признала годными всех, включая даже тех, которых на выстрел нельзя было подпускать к оружию. Один из таких откровенно душевнобольных, заловив меня в первый же вечер в углу столовки, долго и сладострастно рассказывал, как он будет вырезать трезубы на спинах пленных, а потом насиловать трупы. Больше всего, если честно, я боялся не уличных боев и не зверствовавший «Правый сектор», результаты «работы» которого с мирным населением в порядке политинформации нам показывали каждый день, а спать рядом с этим придурком.
«Давайте я со стола приберу?» – говорит Юлька. Она почему-то вся в белом. Женимся мы с ней, что ли? Вполне может быть – потому что слышно, как совсем рядом оглушительно хлопают петарды. Наверное, это фейерверк в нашу честь. Мама улыбается. Я смотрю на Юльку в фате и недоумеваю, почему я при этом в трусах и майке. Тут же я вспоминаю, что это – всего лишь сон, я уехал на войну, а моя мама меня почему-то отпустила, хотя она женщина недоверчивая от природы. Не знаю, как она вверила самоё себя моему ветреному отцу, которого я, собственно, и не помню, но который сейчас тоже здесь, в нашей кухне. И как это мы все тут помещаемся? Точно, это он – тот, от которого я унаследовал все свои вредные привычки и дурные черты характера – так, во всяком случае, ма талдычит мне при каждом удобном случае. Однако и сама она постоянно подпадает под чужое влияние… О чем они там шепчутся с Юлькой? Чего прикупить – выгодно, полезно, недорого – нужное подчеркнуть? Мне холодно – блин, надо пойти одеться. Папаша в костюме с галстуком, но на поясе у него почему-то болтается противогаз, Юлька уже не в белом платье – успела переодеться. Теперь на ней камуфляж, местами заляпанный кровью. Мама чего-то говорит ей – очень громко… а-а, втолковывает, чтобы мы не тратили деньги, которые я привезу, куда попало, а подумали о здоровом питании… бу-бу-бу… мгновенном избавлении… бу-бу-бу… огромных дивидендах… Черт, да выключите же кто-нибудь рекламу!
– Так что, и по телику покажут? – сомневающимся, но уже смягченным голосом спрашивает мама.
– Ну! А зачем бы снимали?
– А у тебя какая роль?
– Да так… эпизодическая пока. Ну, в массовке может еще подзаработаю. Но вообще обещали платить хорошо.
– А кормить? – спохватывается она и почему-то смотрит на Юльку. Та что-то деловито помешивает на плите – я пытаюсь разглядеть что, но отсюда, от стола, мне не видно. А мама продолжает наседать: – Кормить будут?
– Трехразовое питание!
– Ты, ради бога, ешь там, что дают. А то знаю я тебя – манной каши тебе не вари, яичницей ты сыт по горло… будешь спускать денежки по кафешкам!
– Мам, ну какие в Сибири, в самой тайге, кафешки?
Веник, он же Вениамин, пихнул меня локтем в бок, и я проснулся окончательно. Ф-фу… ну и приснится же такое! Наш последний разговор с мамой неожиданно преобразовался в нечто странное, местами даже пугающее. И этот инструктор из Ростова, который вдруг стал моим отцом… Там, в Ростове, я впервые почувствовал себя белой вороной – потому что не вписывался ни в одну из группировок, сразу же возникших на нашем двухнедельном «курсе». Именно здесь красочная картинка моего поэтического «русского мира», который я всеми силами хотел защитить, спасти и отстоять – даже ценой собственной жизни – вот какой я был дурак! – впервые начала терять свои яркие краски. Другие ехали с вполне определенной целью, а я – теперь я вынужден в этом признаться себе самому – поперся сюда не в погоне за длинным баксом, а потому что как актер оказался никому не нужен.
Я был не востребован – даже на роли новогодних зайчиков меня не приглашали. И это после того, как в дипломном спектакле я блестяще сыграл Гамлета. Но… в Москве такого добра, как я, было навалом, а единственное, что мне после получения диплома предложил родной Тамбов, – это роль огромного банана на открытии супермаркета. Толстый, тяжелый поролоновый костюм, сверху крытый безумно нагревающейся на солнце синтетикой, и внутри я – потный, усталый и злой. Может быть, именно после этого унизительно-бананового дебюта в родных пенатах мне и захотелось побыть Защитником Отечества? Этаким Светлым Рыцарем, Джедаем и Дедом Мазаем в одном лице? Или же права была моя вечно озабоченная ма, утверждавшая, что я никак не вырасту из детства? Что я не живу, а именно играю, всегда и везде?
Однако даже здесь, в Ростове и далее, роли были распределены заранее, и Защитниками должны были стать те, с татуированными бицепсами, которым явно нужно было постоянно выплескивать адреналин. Они сбивались в кучки и, за неимением неприятеля, задирали друг друга. Они картинно подтягивались на турнике или отжимались на спор под одобрительный гогот казармы, они же первыми выходили против инструктора в рукопашном, а вечерами не сидели с электронной книжкой в руках – разве что мочили троллей на телефоне. И сейчас они где-то на передовой, а я, вечный лузер, трясусь в вонючем грузовике с местным полудурком Веником. Может быть, дело совсем не в бицепсах, которые у меня хотя и не были так показушно накачаны, но в общем и целом я выглядел ничем не хуже этих тестостероновых самцов? Скорее всего, проблема действительно было не в них – а в моем слишком неподходящем для военного дела выражении лица?
– Слышь, Грек… щас приедем и в кустики отойдем – как бы отлить. Перетереть надо окончательно – чего и как. Понял?
– Союз нерушимый! – доказывал кому-то тем временем закадычный Веников друг Толян, которого тот почему-то к мероприятию «бабла по-легкому накосить» привлекать не захотел. – Только так! А то придумали херню какую-то. Европу им подавай. От, млять, будет им, п…дарасам, гейропа по полной программе! Вместе с, млять, на хер, бородатыми бабами!
– А ты сам за бугром где был? – вяло поинтересовался я, чтобы поддержать разговор и снова не уснуть – хотя уснуть в машине, съехавшей с относительно целой городской магистрали на вдрызг раздолбанную боковую дорогу, было практически невозможно. Мы болтались по кузову, как горошины в высохшем стручке, машину бросало из стороны в сторону так, что даже Веник не выдержал – застучал в кабину:
– Эй, вы там… двухсотых, что ли, везете!
Толик между тем невозмутимо продолжал:
– Не, млять… не ездил. И чего лично мне там на хер делать, в этой с…аной гейропе? Оттянуться нехило и на Азове можно – девки там местные недорого, шашлыки… Да и море по колено – по пьяни не утонешь!
Веник загоготал, и поощренный им кореш подытожил:
– А ты – Европа какая-то там… У меня и загранпаспорта-то нет!
– Теперь ДНРовские получим! – хлопнул его по плечу напарник.
– Ага… с ними хоть на Луну, – саркастически заметил до этого всю дорогу молчавший незнакомый мне мужик. – Я вам, пацаны, вот что скажу: заныкайте пока укропские паспорта – вдруг пригодятся? Вон, из Крыма с русской ксивой вообще теперь не выехать! Ну, кроме как по России, конечно.
– А нам, дядя Вася, никуда и не надо. А к укропам вонючим мы тем более ездить не собираемся! – сплюнул Толян.
– Ну, как знаешь. Я сказал – ты слышал. А по мне, чем больше на руках документов, тем лучше. И ДНРовский можно получить – почему ж нет? Хотя с ним уж точно никуда… но получить никому не помешает. И российские, если давать будут. Только прописывать их тут не нужно, верный человек так намекнул. Потому что прописку – ее только в один ставить будут, – продолжал поучать незнакомый ополченец – солидный, уже в годах.
Присутствующие еще яро препирались на тему прописки, когда машина наконец остановилась, и Веник тут же потащил меня в кромешную темноту, спотыкаясь о сусличьи норы и на каждом шагу нещадно матерясь:
– Вышел в степь донецкую, млять… понарыли здесь, суки четвероногие, чуть ногу к е…еням не сломал!
Я брел следом, плохо понимая, чего он от меня хочет и зачем нужно уходить так далеко от лагеря.
– Слышь, я договорился – они без нас подежурят! Сегодня и провернем это дельце, дальше тянуть не хрен!
– А сейчас мы куда?
– Куда, куда… в ж…пу труда! Ты чего, Грек, обкурился на хрен совсем, что ли? В город нам надо! Где-то тут дорога должна быть…
– А зачем в город? Мы ж только оттуда? Не ехали бы…
– Ой, млять, точно, не надо было тебя с твоими мозгами брать! Знаешь такое слово – «алиби»? Мы тут, на блокпосту, были все вместе, если что! Да не свети ты фонариком, млять, сдурел?! Укры стрелять наловчились, п…дарасы… вместо бабла огребем с тобой очередь в башку! Ага! Есть!
Я тоже уже почувствовал под ногами не траву, а твердый асфальт.
– Та-а-ак… связи ни хрена нет! Где-то тут должен стоять…
В темноте внезапно вспыхнули и погасли огни, и Веник обрадовался:
– Ждет! Быстрее давай! К утру все обделать должны и опять сюда вернуться! Понял?
– А куда мы едем?
– Не кудыкай ты постоянно. Дорогу закудыкаешь… Надо спрашивать: далеко? И ваще, меньше знаешь – крепче спишь. Твое дело маленькое будет.
– Ну, знаешь… я на всякую херню не подписывался!
– Да не стремайся ты! Это как два пальца… если все путем пойдет. Сам говорил – бабки нужны. Нужны?
– Ну… само собой.
– Квартиру хотел там в кредит взять, жениться! Говорил?
– Да не темни ты! Чего мы сейчас – на мою квартиру зарабатывать едем?
– А то! – только и сказал Веник. Запихнул меня на заднее сиденье видавшей виды раздолбанной шестерки, и мы снова понеслись по ямам и выбоинам сквозь ночь – но на этот раз в обратном направлении.
Дневник женщины, оставшейся неизвестной
Как удивительно быстро расслоилось, разделилось по принципу «свой – чужой» все окружающее нас общество. Еще удивительнее то, что я, русская по рождению, выучившая первое украинское слово лишь в школе, считаю себя украинкой и не кем другим! Что со мной произошло и когда: виновата ли в этом степная наша земля, по которой веками меланхоличные волы влекли к солеварням огромные возы, небо или же просто воздух? Гены родной земли, веками просачивавшиеся в нас – тех, кто любит ее и любим ею, – прямо через почву, траву, опавший яблоневый цвет, попавшие внутрь через губы, глаза, ладони, уши… через босые ноги вместе с росой, песком, набивающимся между пальцами, когда, зажав босоножки под мышкой, стремительно сбегаешь вниз, к берегу бездонного провала ставка… Встроившиеся накрепко, намертво – как никотин встраивается в процесс обмена веществ курильщика, и сигарета становится частью жизни… как уголь, проникающий под кожу шахтера, привязывает его к себе крепче любых других пут. Очарование места, где я родилась и выросла, вкралось в меня вместе с вишневым соком, колодезной водой, пронзительно-прекрасной мелодией «Ой, там, на горі, та й женці жнуть», от звуков которой почему-то щипало в носу и слезы наворачивались на глаза. Я вдохнула вольный дух Украины вместе с полынной горечью, степным смешанным говором и душным дымом вечно горящих терриконов.
Земля здесь уже никогда не будет прежней, она изменилась после того, как из ее недр стали добывать «горючий камень» – сначала для местных кузниц, печей, ковки железа, обжига горшков и всякой нехитрой домашней керамики, тарелок, мисок, свистулек… Ветер посвистывал ночью в степи, полировал до алмазного блеска огромные здешние звезды, и ему вторил звук глиняной птички, вылепленной для внука ловкими руками деда. У Женьки в крови честная половина настоящих украинских генов, но не знаю, будет ли мой ребенок чувствовать эту землю своей так же полно, как я, – потому что я не знаю, от чего зависит это острое чувство Родины и почему именно во времена больших перемен оно вдруг возникает – кстати или некстати – жалящее прямо в сердце, колющее, как лезвие ножа, и одновременно сладкое, как степной мед, собранный из разнотравья.
Великое переселение народов… смешение, ассимиляция. Это началось еще три века назад, тогда, когда Петр Великий повелел «как на собственных, так и на чужих землях искать, копать, плавить, варить и чистить всякие металлы. И всякие руды земли, и каменья». Вот так здесь и повелось: плавили, варили… смешивали свою кровь с пришлой, получив в результате многосложный, многокомпонентный сплав – судеб, характеров, нравов. Земли угля, крови и железа… Свою лепту в формирование свободолюбивого, бесшабашного, упрямого и, прямо скажем, местами излишне доверчивого и катастрофически внушаемого степного люда внесли и беглые селяне, которые находили здесь тяжкую, но все же такую работу, за которую на руки давались живые деньги, а не «палочки»-трудодни, проставляемые химическим карандашом в колхозном табеле.
Кнутом ли, пряником ли загнанные в колхозы бывшие крепкие единоличники чувствовали себя ограбленными и обманутыми: если раньше, в неурожайный год, они могли взять в руки фанерный короб с инструментом и податься в город на заработки, то теперь они оказались заложниками самого настоящего крепостного права. Паспорта у колхозников отбирались, и перемещаться они имели право лишь в строго определенных начальством пределах. Но тут, на Донбассе, паспортов не требовалось: хочешь работать – надевай каску, бери кайло в руки и спускайся под землю. Наскоро рылись землянки, из подручных средств возводились мазанки. Устраивались, жили, рожали детей, гуляли свадьбы – до или после рождения первенца – это уж как карта ляжет. И надеялись на лучшую жизнь. Сейчас – почти то же самое. Тяжелая шахтерская доля, бесспорно, должна быть весомее. Все они – те, кто спускается под землю, – знают, что в один отнюдь не прекрасный день могут не вернуться домой живыми. Не из этого ли, глубоко упрятанного внутрь предчувствия беды и рождается постоянный надрыв: «Услышьте Донбасс»?
Кроме того, уголь становится нерентабельным. Если повысить зарплату да создать действительно человеческие условия труда, то добывать его можно будет лишь в порядке экстремального реалити-шоу. Всем желающим, купившим билет в ад, выдадут полное снаряжение. Через турникет – и вперед, обратного пути уже нет: тесно, как селедки, впихнуться в гремучую, раздолбанную клеть лифта, а потом, внизу, отработать все положенные восемь часов смены. Восемь, а то и десять, двенадцать – вот как он достается, уголек-то! В стоимость аттракциона кроме собственноручно добытого «черного золота», красивенько запакованного в сувенирное ведро, должно обязательно входить купание в облупленной душевой, где плитка отпала еще во времена Хрущева, и неизменные двести граммов «с устатку» – валящие с ног тех, кого шахта не смогла уходить с первого раза. Таким – респект, зачет, уважение и бутерброды – с салом или соленой килечкой – но это даже таким уже за отдельную стоимость. Ну а кто после дня забоя захочет еще раз – тот герой. Настоящий. Мужик с большой буквы, заслуживающий большего.
И вот этот-то самый мужик почему-то начал считать, что это большее отчего-то весомее, крупнее и слаще в другом государстве. Но не в Европе, нет – умная Европа и свои-то угольные шахты с половины позакрывала – там денежки считать хорошо умеют! Вся надежда шахтерская – на соседей. Эх, Россия, страна-через-дорожку! Что ж ты так замутила, смутила умы? Оно и понятно: рыбку – ее сподручнее ловить в мутной воде. Крым ты уже «отмутила», но наш Донбасс-то тебе зачем? Он же спокон веку дотационный – по крайней мере, на моей памяти. Что ты, великая держава, где и своего с лихвой хватает, с нашим Донбассом делать-то будешь? Его ж кормить, поить, за уши из болота тянуть надо, пенсии повышенные платить, инвалидов содержать! Или права соседка Люба – только сухопутный коридор в Крым их и интересует? Чтобы не мучиться с самолетами, паромами. Черное море неспокойное: помнится, мост через Керченский пролив однажды уже возвели. Просуществовал торжественно, с перерезанием красной ленточки и тушем, громогласно извергнутым из меди духовых, пущенный в эксплуатацию мост всего три месяца – хотя раньше и воровали меньше, и строили качественнее – знаменитый Карлов мост в Праге с четырнадцатого века стоит без единого капитального ремонта. Так что вряд ли россияне поедут в крымнаш по мосту – и не в этом году, это уж точно. Ну а мы… мы с Женькой теперь в Крым ни ногой. Потому что как бы мы не любили это место, но лазить по скалам Фороса и собирать обкатанные морем голыши в Коктебеле нас уже не соблазнишь. Что ж… будем открывать для себя новые горизонты! На учительскую зарплату не слишком разгонишься в Париж или ту же Прагу, которая меня очаровала на всю оставшуюся жизнь, но возить кровные людям, которые, оказывается, всю жизнь были «притесняемыми» и «несчастными» – нет уж… сидите без наших с Женькой сбережений! Обидчивые мы. Хотя, конечно, далеко не все крымчане ходили голосовать на этот дурацкий референдум – да и я больше чем на сто процентов уверена, что результаты его были сфабрикованы. Потому что никто и никогда не запрещал ни в Крыму, ни где бы то ни было в Украине русский язык. Половина страны говорит и пишет по-русски, да и школы в нашем регионе в большинстве своем русскоязычные. В том же Крыму на весь огромный полуостров функционировало всего семь школ с украинским языком обучения! После этого начинайте рассуждать о притеснениях, а мы посмеемся. Да и в Харькове, где я училась, за все пять лет чистую украинскую речь на улицах я также не слышала ни разу – разумеется, колоритный суржик, повсеместно звучащий повсюду, был не в счет. Моя бабушка, которая до замужества жила в «первой столице», рассказывала, что когда-то с певучим украинским языком здесь было куда лучше. Однако потом, после того как началась повальная русификация и русский язык насаждался «от Москвы до самых до окраин», украинский стал забываться, отошел на второй план и даже в семьях люди начали общаться уже только по-русски. Возможно, эта политика огромной империи под названием СССР была в чем-то и верной: ну как иначе могли поговорить чукчи с таджиками или жители Еврейского автономного округа с уроженцами Казани? Разумеется, верной она была только для самой империи, а от национального, родного, кровного во многих местах осталась лишь декоративная составляющая: ансамбли песни и пляски да два урока по сорок пять минут в неделю. Вот и получилось, что язык той половины страны, где я родилась и выросла, так и остался на втором месте. Я сама начала учить его лишь во втором классе общеобразовательной школы. Многие и сегодня выбирают «русские» классы, чтобы их детям было легче: потому как родители, учившие украинский на уровне факультатива, языком также не владеют, а помогать ребенку с уроками все же нужно. Потому-то и не хотят мамы-папы разбираться со всеми этими «шлунками» и «нирками», «лугом» и «кисенем», им легче, как и они учили, – желудок и почки, щелочь и кислород…. Позорище, как говорит наша директриса, слушая некоторых учителей, ведущих обязательные уроки на украинском и при этом безбожно коверкающих язык. Да что говорить об учителях, когда сам бывший премьер Азаров, которого за глаза называли не иначе как «Азиров», каждый божий день вещал с экранов на таком диалекте и с таким акцентом, что граждане родной страны не знали – смеяться им или плакать. Денежки из бюджета, впрочем, и он, и сбежавший в Ростов Янукович при этом воровали очень квалифицированно. Словом, в результате их слаженных действий и наступили те самые обещанные «покращення і стабільність». Нас стабильно обстреливают с территории соседней державы – наверное, для того, чтобы довести начатое сбежавшими к соседям же правителями «покращення» до логического конца и развалить все окончательно. Что-то я сегодня невеселая… А чему радоваться? Связи нет третий день, и даже неизвестно – живы ли те, с кем я общаюсь, не накрыло ли их дом при обстреле, не расстреляли ли их машину на дороге в город, куда все мы периодически выбираемся – потому как жить без некоторых привычных вещей оказалось трудно. У нас с Женькой уже не осталось ни шипучего аспирина, который так хорошо помогает от мигрени, ни любимых Женькиных шоколадных конфет – которые и для, и от. От хандры и для хорошего настроения. А у меня как раз хандра. Наверное, на сегодня буду заканчивать – засиделась далеко за полночь, а завтра будет тяжелый день: накануне прошел дождь, и самое время прополоть и окучить картошку. Может быть, как пессимистически утверждает моя соседка Люба, зимой нам придется надеяться только на собственный урожай.
Аня
– Дай сюда, безрукая!
На каталке, с лязгом въехавшей по пандусу, виднелось совсем уж пергаментное лицо. Нос заострился, скулы картонно торчали из-под желтой кожи, под глазами залегли тени, которые я про себя так и называла – смертные. Я уже перевидала десятки таких лиц, но именно это меня почему-то цепануло. И тут же бросилось в глаза еще одно: рядом с санитарами, которые стремительной рысью толкали носилки по коридору, семенила какая-то совсем уж нерасторопная квашня, которой полагалось нести пакет с физраствором. Эта, видимо только на днях выпеченная в недрах медучилища, сестра милосердия вела себя так, как будто никогда в жизни не видела ни больных, ни самого простого медицинского оборудования, да и под ноги тоже не смотрела – вот она зацепилась тапкой за перекладину больничной колесницы и в очередной раз так дернула капельницу за трубку, уходящую в вену того, кто умирал прямо сейчас, под ее нерасторопными руками, – что я не выдержала.
Отбросив в сторону свое извечное ведро и стряхнув в него перчатки, насквозь пропитавшиеся хлорамином, я буквально отпихнула от каталки существо в зеленой хирургической робе. Девица обиженно захлопала обильно накрашенными ресницами и что-то нечленораздельно пискнула – но мне уже было не до ее испорченного навек реноме. Одной рукой я перехватила пакет с жидкостью, которая была призвана заменить с каждой секундой утекающую из раненого кровь, а другой умудрилась подправить на место внутривенный катетер, который эта недоучка чуть не выдрала.
Два санитара и теперь уже я одной слаженной упряжкой мчались по коридору к заветной двери реанимации – когда я поняла, что уже поздно. Мы его не довезли. Он, державшийся на волоске, наверное, несколько суток, не дотянул до возможного спасения каких-то несчастных трех минут. Три минуты, которые улетучиваются неизвестно куда, когда ты пьешь кофе, рассеянно болтая ложечкой в чашке, или сидишь в парке, наблюдая, как толкутся и курлычут на весенних тропинках голуби; три минуты – бесцельно потраченные на треп или на сигарету на крыльце института… У него в жизни уже никогда не будет этих трех заветных минут, которые можно израсходовать на что угодно. Этот парень уже не потратит трех минут, чтобы обнять и поцеловать девушку, – потому что он очень устал. Он боролся до последнего – но не отыграл у войны всего три очка.
Я видела все – и последнее трепетание жизни под веками, слышала его последний, хриплый вдох. Все было, как в учебнике, – терминальное состояние завершилось клинической смертью. Его сердце остановилось. Но меня было уже не остановить. К черту учебники! Не дав двоим рядом со мной опомниться, я сделала последний рывок, который не смог сделать тот, чью кровь – вернее остатки крови – сердце уже не качало. Но мозг… Его мозг был еще жив! Он не умер и не умрет еще какое-то краткое время, питаясь запасом кислорода в клетках… Я не стала раздумывать дальше – передо мной и тем, кого почему-то непременно нужно было достать, вернуть с той дороги, откуда обычно уже нет возврата, с грохотом распахнулась последняя, заветная дверь.
– На раз-два-три перекладываем!! – заорала я.
Реанимационная бригада, похоже, нисколько не удивилась моему появлению – или же они видали здесь и не такие виды?
– Заряжаю, три тысячи, – деловито сказал кто-то рядом, и я скомандовала так, как будто вела беглый артиллерийский огонь:
– Разряд!
– Заряжаю, пять тысяч.
– Еще разряд!
– Есть. Бьется.
– Дышит самостоятельно! Давление шестьдесят на сорок!
Господи, это были голоса ангелов: и «есть, бьется» и «давление шестьдесят на сорок». Я сама едва дышала, как будто это у меня было шестьдесят на сорок, – ничего, нормально, даже у живых такое бывает! Что это я мелю – он и есть живой, он не умер, он смог, он вернулся! И теперь он будет жить долго! Очень долго!
Я рывком втянула в себя воздух – с усилием, так, как будто это мои легкие уже начали спадаться… Этот первый вдох после того, как сердце парня, который сейчас лежал на реанимационном столе, забилось, дался мне так же тяжело, как и ему, смертельно раненному, неизвестно как дожившему, дотянувшему до погрузки в аэропорту, до «скорой», несшейся с воем и мигалкой по проспекту и неистово трясшейся по переулкам. Так же непросто дается первый вздох и младенцам – только-только появившимся на свет. И он, беспомощно распростертый на реанимационном столе, сейчас сродни тем, кто впервые пробует жизнь на вкус – входящую в них с первым глотком воздуха планеты Земля. Я наклонилась над его лицом, вслушиваясь, как будто мне мало было показаний приборов. Теперь мы дышали синхронно, вместе. Живи же, живи! Не позволяй смерти снова взять над тобой верх! Ты родился во второй раз, ты должен! Должен!
Я так стиснула его руку – еще не отмытую от земли, копоти, крови, – что он на долю секунды приоткрыл глаза. Может быть, это мне показалось, но я могла бы поклясться, что все это было: и проблеск сознания, и новое видение мира – сквозь боль, сквозь предсмертную агонию, сквозь пространство, которое снова развернулось из точки во всю ширь Вселенной. Время снова затикало, пошло переливаться, пересыпаться, шуршать секундами. Мои пальцы подрагивали в его ладони, сердце бухало так, как будто я сама только что пробежала марафон, – потому как посланный мною мощный импульс желания снова вдохнуть жизнь в того, кому рано было умирать таким молодым, был сопоставим с теми тысячами вольт дефибриллятора, которые только что сотрясали его тело.
Но одного моего желания было мало. Я не Господь Бог, чтобы оживлять мертвых одним мановением руки. У нас, созданных по Его образу и подобию, но все же просто смертных, это далеко не так просто:
– Адреналин, глюконат кальция струйно! Готовьте атропин и верапамил!
Почему они все меня слушаются? Наверное, потому что лицо парня медленно розовело – вопреки всему! – потере крови, раздробленным костям, инфекции, которая для него не менее опасна, чем остановка сердца, и с которой мы тоже будем бороться, – это было уже лицом ЖИВОГО, а не мертвого. Он смог, и теперь он будет жить… наверное. Наверное? Нет, я не приемлю никаких сомнений! Он точно выживет. Потому что я ТАК ХОЧУ!
– Группа крови определена?
– Четвертая.
– Плазма, кровезаменитель, давайте что есть! Готовьте расширенную сердечно-легочную реанимацию.
– Ну, Швабра дает! – изумленно протянул кто-то у меня за спиной, и я опомнилась. Что я здесь делаю? По какому праву распоряжаюсь?
Из меня как будто выпустили воздух. Все, хватит. Наверное, я и так зашла слишком далеко. Дальше они все сделают без меня. Это их работа, да и вообще – кто впустил меня в стерильное отделение в этом халате технички?
Я отвернулась от стола, где бригада реаниматологов продолжала свой кропотливый труд. Они все сделают, как надо: и ЭКГ-диагностику, и анестезию, проверят венозный доступ и все прочее – по инструкции и без моего вмешательства и контроля. Мне же больше не было тут места. И как будто не стало больше и никакого дела – выживет ли тот, которого я только что держала за руку, передавая через эту – отнюдь не медицинскую манипуляцию – страстное желание жизни? Может быть, я заблуждаюсь – и не я перевела его через границу обратно, когда сердце уже не гнало остатки крови по его венам? Это сделал дефибриллятор – никакой магии, ничего запредельного, просто мощные электрические разряды…
Я вяло вышла за дверь – моего ухода как будто никто и не заметил. Мое личное, принесенное из дому ведро и сброшенные технические перчатки валялись там, где я их оставила, – прямо посреди коридора.
– Что, курсы первой помощи закончила? – насмешливо поинтересовался тяжелый, как и рука, властно взявшая меня за плечо, голос.
Однако мне уже было все равно.
– Мединститут, красный диплом! – огрызнулась я, разворачиваясь.
– Что, действительно красный? Нет, ну зачётно же дала джазу, Швабра! – Это снова тот, красивый, с наглой мордой, которого я сразу возненавидела за все: и за прозвище, которое ко мне наверняка прилепится, и за то, что он, скорее всего, большей частью занимается тем, что тискает сестричек по углам днем и трахает ночью. У меня просто зачесались руки заехать своим красным, как и мой без толку лежащий дома диплом, ведром прямо ему по физиономии – но тот, второй, что стоял рядом с ним, похоже, этого не заценит. Да и смотрит он на меня как-то слишком уж странно. Ладно, красавчику нужно, конечно, отдать должное – он был необыкновенно расторопен там, за закрывшейся за моей спиной тяжелой дверью реанимационного отделения. Дверью с тяжелым кодовым замком – и этот код мне, наверное, уже никогда не набирать… сейчас меня вытурят.
– Работаем! – рявкнул на красавчика грузный, с тяжелым голосом, в котором я уже признала самого завотделением. – Бегом ставим на ИВЛ!
Наглый испарился в одно мгновение, так, что я даже засомневалась – был ли он вообще? Не привиделся ли он мне, впрочем, как и все только что происшедшее?
Однако завотделением был более чем реален – наверное, он был всамделишнее, чем мои тряпка, ведро и мокрые перчатки, которые я уже выудила из грязной воды.
– Фамилия как? – не слишком вежливо осведомился он, хотя и имя, и фамилия были проставлены у меня на бейджике.
– Мурза. Анна Мурза.
– Действительно с красным дипломом или так – соврала для красного словца?
– С красным, – упрямо подтвердила я.
– Специальность какая? Не косметолог часом?
О, так мы и шутить умеем! Хотя мне пока не до шуток. Я все еще дрожу, как пружина, которой слишком долго не давали воли и которая вдруг вырвалась на свободу.
– Торакальная хирургия.
– О как! Подходяще. И реанимацию, я смотрю, хорошо знаешь. А полы чего моешь? Или зарезала уже кого?
– Волонтер, – бросила я сквозь зубы. – Веление сердца.
Мне уже хотелось уйти отсюда подальше, снова погрузиться в унылую, рутинную, но такую спасающую от чувства вины работу – однако главный все не отставал:
– Ага! Веление сердца – это прекрасно. А в реанимацию как – тоже оно, сердце? Как ты туда сегодня попала, а?
– Нечистый попутал. Больше не буду.
– Будешь, будешь… талант не пропьешь, даже если тряпкой каждый день махать. А Ваня Мурза тебе кем приходится, красна девица?
Я, наверное, действительно была уже цвета переспелой свеклы – к нашему разговору прислушивались любопытствующие, кто-то бросал откровенные взоры, кто-то просто остановился и смотрел в упор, радуясь бесплатному развлечению. Я нехотя буркнула:
– Анна Ивановна я.
– Ух ты! Анна Ивановна, значит? Ну, привет отцу передавай. Когда-то на одном потоке учились и даже за одной девушкой ухаживали! Так-то вот. Ты, Анна Ивановна, когда то, что тебе сердце велит, домоешь, зайди ко мне… часа через два, пожалуй. Тяжелых сегодня много. Поговорим с тобой за жизнь, покурим.
Ну что ж… покурим так покурим!
Егор
– Ты, млять, не выеживайся! Тебя, млять, в дело взять предложили, а ты, на хер, млять, благородного из себя строишь! Видали мы таких! Да кто ты такой ваще, млять!
Кто я такой, я действительно стал понимать только сейчас. И кто такие мы все – те, кого здесь называют народной армией, или ополченцами. К народу мы имеем весьма опосредованное отношение. Модное же слово «маргиналы», которое в последнее время стали часто употреблять по отношению к «защитникам Донбасса», подходит всем этим людям, да и мне самому так же, как корове седло. Никакие мы не маргиналы, больше всего мы, пожалуй, похожи на сомалийских пиратов. Отщепенцы, невероятный сброд: с миру – по романтику, с помойки – по отрыжке. Мы кое-как вооружены, наскоро обучены и представляем реальную угрозу только для мирного населения. Так же и с пиратами. Если им дают решительный вооруженный отпор, они, как правило, предпочитают искать более легкую добычу. Однако если не вникать глубоко и не судить строго, то наше, то есть ДНРовское ополчение некоторым может показаться настоящей армией. Не современной армией – до нее нам еще расти и расти – но той самой армией старого совкового типа, в которой мне так и не довелось послужить. Меня признали негодным к строевой по причине давнего компрессионного перелома, полученного еще в детстве, но который в призывном возрасте моя матушка постаралась раздуть до травмы, совершенно несовместимой – нет, не с жизнью, но с пребыванием в том месте, где люди, собранные злою волею военкома, по ее представлению, должны были два года драить унитазы собственными зубными щетками и строить генералам дачи.
Сюда, на Донбасс, мы, ополченцы, явились как бы добровольно. Больше всего, конечно, здесь авантюристов всех мастей, которые как раз спят и видят «бабла по-легкому накосить». Затем идут укушенные бешеной собакой романтики идиоты – и среди них я, ваш покорный слуга, Егор Греков. За романтиками обыкновенными, без особого прибабаха, следуют романтики, поведенные на какой-то одной, но несомненно великой идее: реконструкторы, толкиенисты, псевдоказаки, увешанные с ног до головы шашками, лампасами и жестяными медалями, и прочий двинутый на исторически-истерической почве люд, приехавший сюда в надежде вкусить настоящего – кому дубиной помахать, кому в белогвардейской папахе походить. Таких за версту можно заметить по театральному походняку и позам, принимаемым этими новоиспеченными колчаками-добрынями исключительно на публику. Ну а замыкают сей печальный список – или же, правильнее будет сказать, возглавляют его – настоящие профи. Именно они, циничные и немногословные, точно знают, за что здесь стоит идти под пули. Только за деньги, твердый тариф, прописанный в договоре и скрепленный печатью, – и больше никаких тебе «духовных скреп». Воевать, оказывается, нужно не за «святую Русь», «славянский мир» и прочие отруби, которыми плотно забиты наши головы, а только за лавэ: бабки, они же евро или баксы, рубли – это уж совсем на крайняк. Рисковать жизнью стоит только за твердую, конвертируемую валюту, потому что убивать – это профессия. Престижное, доходное ремесло – не то, что у меня. Однако и мои актерские навыки сейчас, оказывается, позарез кому-то нужны!
– Сто лет в обед ты нам сдался, чтоб с тобой делиться! Чистоплюй!
Действительно, сдался я им как раз сто лет в обед. Но и без меня они не могли. Потому как их, Веника с напарником – или же подельником – с их языком, повадками, жестами никак нельзя было принять не за кого иного, как за тех, кем они и являлись – попросту за бандитов. А расклад был такой: я должен был явиться домой к сыну одного местного нувориша и просто-напросто выманить его за ворота особняка, воспользовавшись темнотой, неразберихой и своим умением разговаривать «по-человечески». Достойная роль, что и говорить. Если бы эти двое выбрали мишенью обыкновенного человека, а не этого укро-фашистского подонка, клянусь, я просто развернулся и ушел бы обратно на блокпост. К тому же меня в самый последний момент обуяли какие-то не то сомнения, не то нехорошие предчувствия – и мое поведение злило Веника до пены на губах.
– Ладно, обещал – значит, сделаю, – нехотя буркнул я.
– За нами тоже не засохнет, – отрезал Веник. – Так, план такой: идешь, звонишь. Скажешь этому нацику недорезанному, что брата его ранили! Лекарства, бабки нужны! Он поедет! Ты его, главное, в «скорую» посади, а дальше – наша забота. И смотри, без этих твоих… вые…онов, как вчера!
– А если не поедет?
– Не, ну ты, млять, в натуре пипец какой тупой! Как, млять, он не поедет, если брат его в этой их майданутой нацгвардии? Скажешь – к нам в больницу его, брата то есть, только сейчас привезли, а он типа по быстряку адрес дал!
Я попытался объяснить этим придуркам всю щекотливость поручения:
– Ну, как же его в больницу положили – он же, выходит, если в нацгвардии, то, по идее, в их форме должен быть?
– Не, ну заманал совсем! Ты чего, действительно такой тупой или просто мозг выносишь? Уй, держите меня сорок человек, тридцать не удержат! У нас половина ихнюю форму надевает, когда стрелять на позиции едет! Сейчас ваще – не разбери поймешь, кто в чем! Хоть в папахе ходи, хоть в бурке, хоть в форме охраны Ватикана! Ты, Грек, или морозишься по-черному, или бабки тебе на хрен не нужны. Ты что, у себя в Тамбове типа крутой был, да? Сын Рокфеллера? У тебя счет в банке, да, и тачка «бентли» на стоянке для инвалидов? Тебе на голом месте двадцать кусков срубить предлагают – просто за не хрен делать – а у тебя, млять, очко играет!
– Да ничего у меня не играет! Просто… аморально это.
– О-о-о… какие мы слова знаем! Аморально! Ладно, Санёк, поехали без него… Как-нибудь сами. Не, ну обидно, млять, – этот бандерштат на нашей крови разжирел, сидит здесь – туда бабло отстегивает – а этот тут ручками разводит и рассуждает: морально, аморально! Крассава! Все мозги на хрен зас…ал! Щас пойду в Красный Крест запишусь и в этот… Армию спасения вот таких вот п…арасов! Вместо того чтобы бабло у него отобрать и по честняку поделить, мы ему под ворота гуманитарку подсунем и серенаду споем: «Я вас любил, любовь еще быть может!» Да военная хитрость это, если хочешь знать! Солдатская смекалка. На войне все средства хороши! Все, хватит языком трясти. Поехали, Саня. А он, млять, как приехал голяком, так и уедет на хрен в свой Тамбов к мамочке!
Я сглотнул набежавшую слюну. Да, все это я знал: и что ополченцы переодевались в украинскую форму, чтобы имитировать «нападение бандеровских фашистов», и, хотя я сам в таких акциях пока не участвовал, поскольку совершенно не владел украинским языком и мог, по выражению того же Веника, «попалить всех на хрен» – но я делал все остальное – что прикажут. Я стрелял, препровождал в комендатуру, готов был применить свои знания и поставить растяжки – прямо там, где ходили люди, или заминировать дорогу… Да – война есть война, и я знал, что на войне нечего оглядываться, а начинать думать, что стрелять в людей аморально, нужно было раньше… намного раньше. «Ты знал, зачем сюда ехал!» – напомнил я себе. Да, я приехал сюда бороться с такими, как тот, что сидел в своем особняке и под прикрытием своих немереных средств спонсировал нацистов. Все это так, но… но людей – людей похищать мне еще не приходилось. Ну а чем занимаются разведчики, когда отправляются в тыл врага и приводят оттуда связанного «языка»? И если поступать как хочется может тот, у которого мы задумали отобрать деньги, на которые фашисты творят свои ужасы: распинают детей, вырезают у людей органы – то почему мы или конкретно я не могу поступать по законам военного времени? Пусть аморально с точки зрения обывателя, но совершенно правильно с другой стороны? И, если захочу, потом могу свою часть пожертвовать… ну хоть на оборону Донецка, что ли…
Я все искал каких-то оправданий своим действиям – но не находил их. Железных, веских доводов. Таких, которые бы действительно убедили и оправдали. Да и времени на это, наверное, уже не было. Я мог бы рассуждать об этом всю жизнь – и не найти ответа. Может быть, все дело действительно в том, что я трус? Самый обыкновенный трус?
– У него вправду брат у укропов? – промямлил я.
– Ты, ёпсель, еще в десятый раз спроси! И брат, и батя в Киеве фашист еще тот, и вся семейка ихняя гнилая насквозь!
– Психа надо было в дело брать, я тебе с самого начала говорил. А не этого… сосунка. Актер погорелого театра! Брось его уговаривать как целку, Веня, поехали сами. Нечего резину тянуть. Время тикает. «Скорую» нам не навечно дали!
– Все, последний раз предлагаю – или с нами, или херачь обратно на блокпост пешком. А если стукнешь кому…
– Я не стукач.
Я действительно не стукач. Я актер – но даже не погорелого театра. Просто неудачник. Не сумевший отпихнуть, пнуть, переступить… не смогший прогнуться под кого надо в нужный момент. В Тамбове у меня мама, наша малогабаритка, Юлька, с которой мы встречались, как она говорила, «по-настоящему», а я… я просто плыл по течению. И если бы не было Юльки – то нашлась бы другая, которой захотелось бы «по-настоящему», и я бы ей подыграл. Красиво бы подыграл. Талантливо. На самом деле у меня в Тамбове была только мама… и никаких денежных и карьерных перспектив. А Юлька… она бы больше подошла этому Саньку или Венику… Потому что она ждала не меня, а деньги, которые я отсюда должен был привезти. И если я приеду пустой, то она просто повернется и пойдет предлагать свою молодость, нежную кожу, синие глаза тому, кто предложит больше, чем малогабаритка в спальном районе в придачу со свекровью. Тому, кто заплатит «по-настоящему». «На расстоянье» видится не только большое, как сказал мой любимый поэт. «На расстоянье» видится ВСЕ.
– Он бабки отстегивает на ихнюю армию, братану чуть не БТР персональный купил, чтоб он нас тут херачил! А в прошлом году пьяный на своем «лексусе» гр…баном девку на переходе сбил. И что? А ничего! Замяли дело – как будто она сама на красный под колеса выбежала. И свидетелей даже нашли. Да купили они всех! У меня сосед все своими глазами видел, так ему сказали – вали отсюда, пока цел. Ничё ты не видел, пьяный в стельку дома лежал, вот, и жена подтверждает! Вот так они с нами, с простым народом…
Я, кажется, читал про этот случай. Нет, точно читал: особо развлечься тут было нечем. Я не ходил на сомнительные «вечеринки» – с доступными девицами, кокаином и виагрой, которую каждый брал сколько хотел – чудодейственный препарат, после приема которого любой импотент мог куролесить ночь напролет, стоял в подвале штаба ящиками. «Давай, поднимай свой боевой дух! Виагра – это наши боевые сто грамм», – как цинично говорил все тот же Веник, рассовывая по карманам таблетки, которые он именовал «колесами», и презервативы. Я отнюдь не собирался блюсти рыцарскую верность той же Юльке, но… девки, которые вешались на шею нашим бойцам сами, были такого разбора, что только Веник бы ими не побрезговал. Интернетом нам пользоваться не разрешали, да его зачастую и в помине не было. Так что мне оставалось либо сидеть в казарме и слушать бесконечное заунывное пение Психа, либо читать все что под руку попадется – в том числе и подшивки местных газет. Собственно, газеты меня как раз интересовали больше всего. «Для того чтобы стать своим в доску и понять, чем живет страна ли, город ли, или захолустная английская деревня, нужно читать местную прессу!» – так говаривал мой любимый учитель – и он наверняка был прав.
– Поехали, – бросил хмурый Санёк, Веников то ли кум, то ли сват – в этом я плохо разбирался, и развернулся ко мне: – Вали по бетонке до окружной, потом налево, до блокпоста. И все: ты нас не видел, мы – тебя.
– Подождите… я с вами! – почему-то вырвалось у меня.
– Ну, крассава! – неподдельно обрадовался Веник. – Я знал, Грек, что ты, млять, не подведешь! Скидывай свое барахло и надевай гражданское, быстро! И халатик сверху! Опа! «Интернов» видал? Не, ну ты в халате чисто этот… в натуре, поп который! А я у тебя типа фершал буду! Га-га-га…
Я быстро облачился в цивильное, а поверх напялил белый халат. На шею мне для пущей важности повесили стетоскоп, а в кармане халата нашлась одноразовая голубая маска.
– Как к воротам подойдешь – наденешь маску. Нечего рожей светить – вдруг у него там камеры? А ты ваще меньше рот разевай, а то еще ляпнешь что-нибудь… не в тему! – велел Санёк «фельдшеру». – Да, на тебе вот это… – Старший нашей «бригады» сунул мне что-то, похожее на банковскую пластиковую карточку. – Ксива липовая, но фотка – настоящая. Кучу бабок за нее отвалил! Скажешь, брателло тебе дал. Вот, мобила его. Позвонишь, и все тип-топ, как договорились. Ну, давайте, давайте, в темпе! Нам его еще обрабатывать надо!
Это слово мне не понравилось. Однако еще больше мне не понравилось лицо на пластике: тяжелый наглый взгляд, выбритая голова, а посередине – этот их чуб, или «оселедець» – да, типичный бандерштат, тут Веник не соврал. Вот суки… И братец у него наверняка такой же – уверенный, что за деньги – они же бабло, капуста, зеленые, баксы – им все с рук сойдет. Ненависть к мажорам – сынкам, папаши которых готовы отмазать своих чад от всего, в том числе и от убийства, у меня, выросшего во дворе панельной многоэтажки на окраине Тамбова, вскипела в крови пьяными пузырьками. Не-е-ет, я пойду… и уговаривать больше не надо! Потому что ЭТИ еще и переворот в стране сделали в свою пользу, чтоб совсем сесть на голову народу. Тупому и одураченному народу. Так что никакое это не ограбление и похищение, а… «А что? – ехидно спросила где-то глубоко моя не до конца подавленная совесть. – Игра в Робин Гуда, благородного разбойника из Шервудского леса?» Я дал своей совести полновесного пенделя и загнал ее в самый темный угол – сиди и помалкивай, не твое собачье дело!
– Слишком чистая. – Я ткнул пальцем в удостоверение личности.
– Чего? – повернул голову от руля Санёк.
Я уже неплохо ориентировался в городе даже ночью – поэтому понял, что мы свернули с центральной магистрали и двигались куда-то в район парка Щербакова. Щербаковка, конечно, не Шервудский лес, но особняки в переулках вполне могли сойти за неприятельские замки.
– Говорю, штука эта слишком чистая!
– Так она ж пластиковая! – удивился Веник. – Чего ей станется?
– Ну, даже пластик трется… а это новье совсем. И потом – он же раненый. Хорошо было бы немного запачкать… для достоверности.
– Дело говорит!
Санёк тормознулся на обочине, забрал у меня из рук удостоверение, наскреб горсть дорожной пыли – с песком и мелкими камешками, высыпал это все на замасленную автомобильную ветошку и несколько раз, сильно прижимая ладонью, провез пластик по тряпке.
– Эй, полегче, мля, а то фотку не разобрать будет! – обеспокоенно посоветовал Веник.
Он подобрал валявшиеся в углу машины использованные бинты со следами присохшей крови, смачно харкнул на них и протер удостоверение еще и этим. Пластик на глазах утратил первоначальный блеск, но приобрел нечто гораздо более важное – достоверность. Бурые кровяные разводы поверх фото – эта фишка прокатила бы «на ура» даже в документальном, настоящем кино.
– Купится, – удовлетворенно кивнул Санёк. – Как с куста – купится! Донбасс порожняк не гонит!
Аня
Переступив порог родных пенатов, я оторопела: мама плакала. Горько, навзрыд, размазывая по щекам неснятую вовремя тушь и пудру. Сгоряча я подумала было, что причиной огорчения снова явилась моя персона – непутевая дочь, шляющаяся где попало и опять не отзвонившаяся вовремя домой. Наверное, в мамином воображении я сейчас не сижу у Макса или какой-нибудь подруги, а лежу на прозекторском столе холодная, покрытая трупными пятнами, а мое несчастное тело, еще недавно так исправно поглощавшее макароны, после небрежного вскрытия наспех прихвачено крупными стежками патологоанатома и накрыто нечистой морговской простыней.
Ожидая лавины упреков – а я действительно ни разу не позвонила домой во все три дня, что проваландалась у Макса, я хотела было юркнуть в свою комнатушку, чтобы оттянуть неприятности, но… уловив не слишком связные восклицания ма, вклинившиеся между двумя всхлипываниями, я поняла, что дело здесь отнюдь не во мне.
– Лена, она… она запретила мне… МНЕ! МНЕ!! Пользоваться русским языком! Не больше и не меньше! Общайся, говорит, на своей МОВЕ! Мне! Русской по рождению! И вычистила меня! Расфрендилась! В черный список занесла…
– Рита, да не принимай ты все так близко к сердцу!
Я тут же сунула в кухню свой любопытный нос и заняла свободный табурет:
– Здрассь, теть Лен! Мам, я у Макса…
– Анюточка, радость моя! И тебе не хворать! А мы тут с мамой, видишь ли, разговоры разговариваем! Прям на запрещенном к употреблению русском языке! – Мамина утешительница хрюкнула в стакан.
Беседы велись под бутылку «Мерло», которое пилось, судя по всему, на пустой желудок. Впрочем, соседка, приятельница и сочувствующая сторона, была дамой крепкого сложения – чего нельзя было сказать о моей ма, ни ростом, ни весом не переступившую среднюю планку.
– Экие вы, эскулапы, чувствительные! – басила дородная соседка, для пользы дела плеснув в стаканы еще пальца на два. – Подумаешь, подруга с ней расфрендилась! Меня вон родственники через день долбают, и то ничего. А какие слова говорят! Аж трубка плавится, сбеситься можно… И фашистка я, и бандеровка, и зомбированная, и детей на завтрак ем… и что бомбить нас надо, чтоб зараза дальше не перекинулась, а тут всего-то – русским языком запретили пользоваться. Глупость какая! Ну и слава богу, что расстались! Одной дурой в жизни меньше будет. Анюточка, выпьешь с нами?
– Нет, – всхлипнула мама. – Ребенку наливать не надо…
– Какой же она ребенок? – удивилась соседка Лена. – Замуж давно пора! Вполне зрелый индивид!
Я молча достала с полки стакан, и в него тут же были вытряхнуты остатки из бутылки.
– Ну, давайте, девки. Щоб у наших ворогів в горлі пір’я поросло! Пущай они сами рыдают от своей глупости, а мы не будем. А вообще обидно, да. В гости ездили, вроде как вполне себе братские народы – а тут такой облом. И кому оно все мешало? Что, из-за какого-то там говенного Таможенного союза с нами вот так? Фашистами объявить, херню всякую нести… Пардон за грубые слова. Я вам вот что скажу: союзы – они заключаются на небесах. А всякая грязная политика тут не мешайся! И что теперь? Это ж на сколько поколений вперед нас рассорили? И главное – врут-то как! Невозможно смотреть и слушать всю эту ересь. Я своим говорю: приезжайте, сами убедитесь – нет у нас никаких фашистов. Не хотят! Боятся они нас, что ли? Да ну, хватит плакать, сколько можно! Я тебе скажу по секрету – меня вчера в «Одноклассниках» мой одноклассник, с котором я на выпускном целовалась, сукой продажной назвал. Прям в комментах, прилюдно, да! Тоже обидно было… Я все терпела: и когда он «Крым наш! Крым наш!» орал, и говорил, что нет такого государства – Украина, а мы все из Москвы вышли, и пупкинские портреты вывешивал, и укропами нас называл – а когда я только одной ссылкой поделилась – и той из Википедии! – что Киев, он ихней Москвы в два раза старше, так что непонятно, кто откуда вышел и зачем, вот тут у него и взыграло. Вот такие сказочки, малята… Давай, Ритуль… выпей красненького за наш Киев! Когда он уже вовсю стоял, в ихнем московском болоте еще жабы квакали и мамонты ходили! Черт, вино кончилось! Анют, слетай живой мухой на уголок, а? Возьми еще бутылочку.
– Знаю секрет! – объявила я и жестом фокусника извлекла из дальнего угла пенала початую бутылку вермута «Букет Молдавии».
– Годится! – одобрила соседка. – Вот что значит кончила институт с красным дипломом! Отличное успокоительное… наливай! Ну чё, Ритуль… полегче тебе, а?
Однако районный терапевт Маргарита Мурза успокоилась лишь на минуту. Она отпила глоток вермута, а затем, не закусывая – поскольку закуски предложено не было, – набрала полную грудь воздуха и продолжила свое, наболевшее:
– Тридцать лет и три года! С самого первого класса! И теперь она меня… меня!! Мы ж вместе все! Все! И правильнописание зубрили! И мыло варили! И даже детей рожа-а-а-али…
Действительно, мы с сыном той самой ренегатки, маминой закадычной, неповторимой и единственной подруги, вышедшей замуж и уехавшей по этому поводу в славный город на Неве, родились в один день. Правда, я на три года позже – но факт остается фактом – действительно, родились в один день. Пресловутое же мыловарение, воняющее на весь дом, скорее можно было причислить к факторам отрицательным. Сомнительный результат этого процесса – мерзкого вида и запаха «натуральный продукт» валяется у нас везде – кроме ванной. Потому что хоть продукт этот и натуральный, но в мамином исполнении почему-то совершенно не мылится.
– Да, этот случáй всех злее… – покрутила головой крупная Лена, которую даже вермут не брал – ну, оно и понятно: в пересчете на кэгэ живого веса ей было нужно наливать раза в три больше, чем нам. – Угораздило ж вас в один день! А давайте-ка по этому поводу еще по чуть-чуть? Дураков, их, конечно, не сеют, не жнут – они сами родятся. Но все ж таки – чтоб их в нашей жизни как-то поменьше было. Правильно я говорю? Ушла – и все! Вычеркни эту дуру и живи спокойно дальше! Как там говорила Раневская: отпускайте клоунов из своей жизни на свободу? Точно! Цирк должен гастролировать! А ты развела здесь… плесень по углам.
– Что тут за плач и стенания?
Папа появился неожиданно, даже я не уловила щелчка входной двери. Он вошел в кухню и тут же оценил масштабы разрушений. Одно неуловимое движение – и мама вытирает слезы, мои коротко стриженые волосы взъерошены, и даже соседка Лена облагодетельствована: у нее в руках новая бутылка, потому как вермут тоже подевался неизвестно куда.
– Девки, я смотрю, вы уже давно сидите? А пожрать у вас ничего не найдется?
Я внезапно вижу, как он устал – должно быть, целый день провел на ногах в операционной.
– Я не готовила… – покаянно просипела севшим от слез голосом мама, а ее собутыльница-утешительница Елена тут же подхватилась:
– У меня котлеты есть!
– Зам-мечательно! Котлеты есть, а мартини пить! Только так. А то, я смотрю, вы тут всю эту микстуру Равкина употребляли исключительно на голодный желудок.
– Так, Вань, оно спонтанно получилось, – широко разводит руками соседка. – Я тут зашла соли перехватить, а Ритка так убивается, аж распухла вся! А чего плакать? Мои ваще говорят: у вас страны никакой нет, языка тоже нет… ваще ни хрена у вас, граждане дорогие, нет. А поскольку мы ваши старшие, блин, братья – то сидите и не рыпайтесь, а мы вам сделаем хорошо! Потому как у вас даже никакого президента нет, настоящий ваш президент – Янукович, а он как раз у нас! И мы его вам желаем отдать. Ничего, что вы его брать не хотите – мы тут лучше знаем, кто вами должен править и как. Во какие дела творятся, а мы и не в курсе! Что, например, у Порошенко под столом сидит советник Обамы и говорит, что ему подписывать, а чего – ни-ни! Или что нас бомбить будут. И что войска эшелонами у самой границы стоят, а от нас до границы всего каких-то сорок километров. И что через две недели они, если захотят, будут в Киеве. Я им и говорю – вы не через две недели, вы прям завтра приезжайте, а они…
Папа мгновенно рубит фишку:
– Убивается? Наверное, опять со своей ненаглядной поссорилась? Путин – наше солнце золотое? А ты опять не согласна? Не хочешь ссориться – говорите о котиках! Сто раз советовал!
– Пуйло он стопроцентное, а не солнце, – мрачно резюмирует Лена. – Пардон за определение, но оно уже как бы признанно-литературное!
– Насмерть разруга-а-лись, – снова начинает рыдать мама, раньше прекрасно беседовавшая со своей драгоценной подругой о котиках и цветочках, на крайняк – о моем плохом поведении, а сейчас, впрочем, как и большинство из нас, напрочь утерявшая это умение.
– Жрать хочу я, девки, как собака…
Сочувствующая сторона приподнимается, упираясь обеими руками в столешницу:
– Щас я… бегом. Только нажарила. Хотела салатик к ним – а посолить нечем. Я к Ритке – а тут такое дело…
Папа грузно садится к столу, одним махом опрокидывает в себя то, что еще плещется на дне маминого стакана, и я вижу, что он действительно очень устал.
– Сегодня двое тяжелых было, внеплановых, такая накладка… Так что давай, Лен, свои котлеты, а я воду на макароны поставлю. Лады?
Толстая Лена с трудом выбирается из кухни и бредет к двери – значит, выпивка на нее тоже подействовала. Кастрюлю на огонь ставлю я, и это трогает папу до слез.
– Мурзики вы мои! – восклицает он с чувством. – Любимые!
Вода кипит, и я бросаю в нее макароны – сразу всю пачку. Другой закуски все равно нет. Впрочем, тут возвращается Лена, нагруженная под завязку: у нее в руках и котлеты, и уже нарезанный салат, и даже банка оливок.
– Мартини под котлеты! – радуется па. – Смертельный номер! Беременных и нервных просим покинуть помещение! Впрочем, беременные могут остаться. Для них есть клубника со вкусом соленых огурцов.
– Я не беременная, – бурчу я, боясь, что допрос с пристрастием, где я пропадала трое суток, все же начнется. – И еще: меня взяли на работу!
– Так ты ж вроде работала? – недоумевает щедрая подательница котлет и промахивается консервным ножом мимо банки.
– Повысили в должности нашего Мурзика-младшего. Все зам-мечательно! – Папа отбирает у соседки нож и дергает банку за колечко в крышке, как партизан гранату. – Двойной праздник! Рита, тарелки в студию! Суперприз! Семья лишилась идиотки-подруги и приобрела наконец ценного работника! Дайте я вас всех расцелую! Нет, Ленка, не увиливай – и тебя тоже! Жена у меня не ревнивая.
Соседка с удовольствием подставляет обе щеки, а па, выполнив поцелуйный обряд, продолжает:
– Двойной праздник – двойные котлеты – двойной мартини! Гулять так гулять! – Он выуживает из сумки еще бутылку и сует ее в морозильник. – Анют, сбегаешь на уголок за тоником? А то в чистом виде оно как-то тяжело идет… И сырку прихвати, хорошо? А то котлеты котлетами, но нужно ж и совесть иметь.
Сыр имеет к совести довольно опосредованное отношение, но зато хорошо подходит к мартини. Кроме того, его можно положить на бутерброд и взять с собой на работу. Настоящую работу! Сегодня, кажется, все было хорошо и все к лучшему. И даже особо тяжелых к нам в отделение, кажется, не поступало. Поэтому я безропотно подхватываю рюкзак и пулей вылетаю «на уголок».
Егор
Особняк внушал почтение и трепет. Забор тоже – каменный, высотой метра в два с половиной. Подъезжать вплотную к частному владению Санёк не стал, скромно припарковав нашу фальшивую «скорую» в тени деревьев. Минуту мы стояли – изучали обстановку. Шел второй час ночи, сеял мелкий дождик, было тихо. Плановый обстрел должен был начаться в три, но здесь, в районе престижных коттеджей, разрушений пока не было.
– Ну, чё? – спросил Санёк, но даже по его непроницаемому и неподвижному, плоскому как блин лицу было видно, что он волнуется. – Начинаем, что ли?
– Я с улицы звонить буду. Мне… настроиться надо.
– Да как хотишь.
Я взял его телефон, на котором заранее был набран номер, и выбрался наружу. Мне действительно надо было настроиться… войти в образ, если хотите. Какая-никакая, но все же роль. После роли «добровольца, защитника и освободителя» амплуа похитителя брата матерого украинского фашиста – самое то. Считай, что пошел на повышение. Я покашлял и нажал кнопку вызова. Ответили удивительно быстро – то ли брат того, чубатого, еще не ложился, то ли проснулся перед обстрелом – сейчас у многих поменялся режим жизни. Да и у меня самого тоже.
– Андрей Ильич Жук? – осведомился я отстраненно-вежливо.
– Он самый.
– Я могу поговорить с вами… по поводу вашего брата?
– Кто вы? – в голосе говорящего явно послышалось напряжение. – Что с Лешкой?
– Я врач… с вашим братом все в порядке. Почти… в порядке.
Это неопределенное «в порядке» явно насторожило его:
– Он… жив? Не тяните – жив или нет?!
– Вы не могли бы выйти на улицу? Мы тут подъехали к вашему дому. На «скорой». Может быть, вам из окна видно?
Окна в доме уже не светились, но все равно мне показалось, что на втором этаже отодвинулась занавеска.
– Мне неудобно так говорить… и потом… нельзя его оставлять у нас, понимаете?
Повисло молчание, а затем вдруг пошли короткие гудки. Вначале я растерялся, но сразу же почувствовал что-то вроде облегчения: ну, не вышло, и черт с ним! Сейчас сяду обратно в «скорую» и скажу, что он меня раскусил. Или просто не поверил. Мы покатим на свой блокпост, и Веник оставит эту дурную затею…
Уйти от дома я не успел – неожиданно перед самым моим носом распахнулась калитка, утопленная глубоко в забор, и тут же вспыхнул свет. Я стоял, щурился и молчал.
– Это вы мне сейчас звонили?
– Да, я.
– Алексей… он жив? Скажите правду. Или вы… просто тело мне привезли?
– Жив. Жив. Но… – Я замялся, а потом достал из кармана удостоверение – то самое, которое мы измазали в дорожной пыли и протерли салфеткой с кровью неизвестно кого. – Вот.
Он хотел что-то сказать, но поперхнулся и молча спрятал подделку в карман.
– Деньги нужны?
– Желательно… Хирургу, анестезиологу. И еще… чтобы молчали, понимаете? Лекарства тоже нужны, в больнице почти ничего нет. Но главное – забрать его оттуда как можно скорее.
Я старался не частить, не бегать глазами и не делать никаких жестов, сопутствующих лжи, хотя вряд ли он специально изучал мимику вралей. Маску с лица я тоже сдернул – жест доброй воли и сочувствия. Я уже вошел во вкус и чувствовал прилив самого настоящего вдохновения – но дело чуть было не испортил сам Веник, вылезший из машины в самый неподходящий момент. Я переоделся полностью: под не слишком чистым и в меру измятым халатом на мне были обыкновенные, хотя и слегка коротковатые джинсы и ничем не примечательная футболка. Веник же ограничился тем, что просто накинул халат прямо на камуфляж. А поверх халата на самозваном медперсонале болтался… автомат! Да еще и с привязанной ленточкой! Я чуть не застонал сквозь зубы.
– Это кто? Фельдшер ваш? – сразу же насторожился тот, которого я должен был заманить в машину.
И здесь я каким-то седьмым, актерским чувством понял: вранье не проканает. Поэтому весьма натурально скривился:
– Какой там фельдшер! Это из этого их ополчения. Стали нам давать их на ночные смены – по городу теперь опасно. Толку, конечно, от них никакого, но с ними нас хотя бы не тормозят. Ну и защита… от них же самих.
– А-а-а… понятно. – На лице моего визави отчетливо читалось облегчение.
– Я ему сказал, что за другом заехать надо. У вас нет… выпить чего-нибудь? Для него.
– Ждите здесь, – быстро сказал Жук. – Я сейчас. Возьму деньги и водки… этому ублюдку.
Калитка хлопнула, свет погас. Слышно было, как человек по ту сторону забора сначала быстро пошел, а потом перешел на бег. С нашей же стороны ограды ко мне подскочил Веник:
– На хера ты его отпустил?!
– Спокойно… все должно быть достоверно. Он щас вернется. А вот ты на хера выперся из машины в своей форме и берцах? Еще и автомат прихватил! Чуть не спалил нас тут всех, млять, на хер! – окрысился я, не думая, что пять минут назад только и мечтал о том, чтобы наша операция сорвалась, и этот, да пусть он сто раз фашист и бандеровец, просто не вышел бы из своего трехэтажного особняка.
– Да, млять… не дотумкал, – сплюнул Веник. – Так чего – поедет он или как? Чего он опять домой похерачил?
– За баблом и за выпивкой. Деньги на лекарства и врачей, водка – для тебя, – зло сказал я. – Ты – ополченец. Врачи на «скорых» ночью ездят в сопровождении ополчения. Такой теперь порядок. Не знал?
– Ну, Грек, ты и здоров врать! – восхитился Веник и заржал.
– Все врут, – сказал я тоном доктора Хауса, вышедшего на поклон на красную дорожку. Я чувствовал, что свою часть работы выполнил хорошо. Свою роль я отыграл блестяще. Этот Андрей Жук сейчас выйдет и сядет в машину – сам, без каких-либо насильственных действий с нашей стороны. А дальше… о том, что будет дальше, думать не хотелось. Хотя что я действительно корчу из себя чистоплюя? Война есть война. Или мы их, или они нас. И здесь, как говорится, все средства хороши.
Дневник женщины, оставшейся неизвестной
– Эй, где вы тут? Встречайте гостью! Я Устинову принесла! Новую!
– Маруська, мы здесь! – изо всех сил заорала я, потому что было как раз три часа дня, вот-вот должно было начаться ежедневное «трах-бах-тарарах».
Именно по этому поводу мы с моей гостьей – Маруськиной тезкой Марьей Васильевной, нашей школьной «русичкой», и спустились в погреб, потеснив Женьку, увлеченно резавшую что-то из бумаги, и приготовились коротать три часа артобстрела.
Собственно, в нашем незавидном подвале пожилая и не приспособленная лазить по крутым лестницам Марья Васильевна оказалась совершенно случайно: героически преодолев своими отекшими артритными ногами километр от своего дома до моего, чтобы обсудить «некоторые аспекты педагогического процесса, потому как первое сентября – оно только кажется далеким, а на самом деле уже не за горами», моя престарелая коллега оказалась перед дилеммой – или преодолеть не внушающую доверия стремянку, первая ступенька которой, едва моя сослуживица на нее ступила, угрожающе скрипнула, или же пересидеть обстрел в кухне либо в доме. Разумеется, я предложила составить ей компанию, но Мария Васильевна, надевшая по случаю визита выходное платье с кружевным воротничком, гордо отказалась:
– Если вы, моя дорогая, не спуститесь и с вами или с Женюшей что-то, не дай бог, случится, я себе по гроб жизни не прощу!
Гроба жизни я не желала никому, тем более милейшей своей сотруднице, и поэтому она, пыхтя и стеная, преодолела все семь скользких и местами подгнивших перекладин и буквально кулем свалилась с последней прямо на тренькнувшие под ее массой подушки старой софы.
– Походной погреб надо было строить! Походной, как у меня! – горестно восклицает она, потирая ушибленную ногу.
Я согласно киваю:
– В следующий раз непременно так и сделаю!
На что Марья Васильевна с ужасом отмахивается:
– Да никакого следующего раза! И этого лета нам с лихвой хватает! Не приведи Господь!
Не успеваем мы достойно разместиться, как на голову обрушивается еще один персонаж:
– Привет всем!
Запыхавшаяся Маруська оглушительно бухает лядой и также хлопается на наш импровизированный диван.
– Дитям мороженое, бабам – роман!
Из кармана извлекается карамелька, неизвестно как дожившая у сладкоежки Маруськи до этого часа, и вручается Женьке, которая тут же алчно сдирает с нее обертку и сует за щеку. Почти сразу мой ребенок смущается и двумя пальцами извлекает угощение:
– Мам, хочешь? Тетя Маша, хотите?
– Кушай, деточка. – Наша филологиня совершенно растрогалась. – Какой ребенок воспитанный!
– Ничё, школа все поправит. – Маруська подмигивает Женьке и с победным видом шлепает на импровизированный стол – лист фанеры, приколоченный к старой бочке, – новый яркий томик формата покет-бук. – Не спрашивайте, как мне это досталось, но это был подвиг почище, чем мюнхаузеновский, когда он сам себя вытащил за волосы из болота!
– Я эту гадость не читаю принципиально. – Мария Васильевна пальчиком брезгливо тычет в книгу, не касаясь, впрочем, самой обложки.
– Почему? – искренне удивляется Маруська.
– Ну, во-первых, романы Устиновой устроены все одинаково: герои – невзрачная, бедная (читай – нищая), но умная женщина не первой молодости…
– Прям как мы с вами! – фыркает Маруська, а Марьвасильна невозмутимо продолжает:
– …и богатый, но некрасивый мужчина крайне неприятного поведения, который потом оказывается милым, воспитанным и вообще привлекательным героем. Впрочем, она также хорошеет к концу книги. Бывают вариации, но не выходящие за рамки концепции. Короче, любовь-морковь со множеством бытовых деталей и все такое при-и-иторное! Словом, конфетка, а не роман. Восточная сладость, рахат-лукум, посыпанный сахарной пудрой. Да, и все время что-то не то капает, не то падает с тихим приятным звуком.
– Я б сейчас не отказалась от приторного, да и от любови-моркови тоже, – пробормотала моя подруга. – И чтоб не ухало и бахало, а именно с тихим приятным звуком! И посыпанное сахарной пудрой. Да нормальное чтиво, Марьвасильна, чего там! Как раз оторваться и забыться. И чтоб никаких тебе ополченцев с расстрельными списками не голосовавших за их сраную республику, пьяных казаков в поисках самогона, мин в кукурузе и дамских литературных кружков по вонючим подвалам. Пардон, тебя это не касается. – Маруська повернулась ко мне и по-кошачьи сверкнула в полутьме глазами. – У тебя подвальчик очень даже ничего. Фиалками не пахнет, но и забродившей позапрошлогодней капусты, как у некоторых, в обонятельном поле не наблюдается. Эх, лечь бы сейчас нормально на диванчик да кофейку сварганить и читать… читать… Или в Инете зависнуть, и чтоб связь и свет не выключали! И чтоб, если в три часа ночи, как позавчера, стрельбы почему-то не случилось, никакая зараза тебе не звонила и не интересовалась: «А почему это вдруг не стреляют? Каждую ночь стреляют, а сегодня вдруг нет! Вы, как работник бюджетной сферы, обязаны знать!» Ой, блин… работник бюджетной сферы! Наверное, уже даже и не полусферы… Остался от нашего бюджета так, жалкий обгрызанный сектор. Интересно, школу-то хоть первого сентября откроют или как? – Маруська снова пронзила тьму своим строгим математическим взором и закончила: – Всей радости в жизни только и осталось – кукурузу варить и романы в погребе читать.
– Ну, сознаюсь честно, – Марья Васильевна привычным жестом ткнула в оправу сползающих на нос очков, – я тоже раньше этого автора с удовольствием э-э-э… почитывала. Пока не нарвалась на один такой опус, где действие происходило в Украине. Какой-то там знаменитый русский писатель, читай сама Устинова, приехал в гости в Киев, и вот там с ним и случился детектив.
– Помню, помню! – обрадовалась Маруся. – И не свежий романчик, а так… давно уже.
– А не заметили случайно, – едко продолжает русичка, – что в этом самом несвежем чтиве все украинцы, причем как бедные, так и богатые, как негодяи, так и вполне себе приличные люди, выставлены идиотами? Ну просто умственно отсталыми дебилами с явными признаками вырождения?
– Да нет, вроде…
– Ну значит, невнимательно читали! – отрезала наша строгая коллега. – Да, так вот, меня это просто поразило! И я немножко даже обиделась – за всех нас ин корпоре… в целом, так сказать! И перестала Устинову покупать! Из принципа.
– Ну, мало ли какие у людей комплексы. – Маруська развела руками так широко, насколько позволяло наше тесное узилище. – Может, у нее первый муж был украинец. И негодяй, – хихикнула она. – И к тому же идиот. У меня первый тоже был не чай с мармеладом… Как вспомню, так вздрогну!
– А зачем же за идиотов и негодяев замуж выходить?
– Ну… случается. Знаете, в гормональном угаре.
– Непорядочно это и нечистоплотно – даже в гормональном угаре писать вот такие книжки и выставлять в неприглядном свете целую нацию!
– Да ла-а-адно, – протянула Маруська. – Романчик еще вполне приличный был. Просто невинная детская шалость по сравнению с тем, что они сейчас все разом вытворяют. Каждый день по раштиви о нас такое говорят, что волосы дыбом сразу по всему телу! Ой, тут вчера баба одна – давно уж у них там подвизается – то она солдатская мать, то «изнасилованная беженка», то «пострадавшая от нацистов». И та-ак она рыдала, так вопила, даже следы от пыток показывала – шариковой ручкой нарисованные, не иначе. Говорит, пришел «Правый сектор», привел маленького мальчика, дал ей в руки топор и приказал борщ варить! А она два часа вокруг ходила – так и не смогла, хи-хи. И воет, и сопли по своей откормленной роже размазывает!
– Да вы что?! Ребенка зарубить?! – ахнула Марья Васильевна, уронила на пол очки, и они там как-то особо зловеще хрупнули – совсем даже не с тихим приятным звуком, а так, что я даже перепугалась.
Зная, что новыми очками сейчас не разжиться ни за какие коврижки, Маруська тут же плюхнулась на пол и стала шарить, звякая порожними банками и распугивая пауков.
– Вот! – Моя подруга торжествующе достала драгоценный артефакт. – Как новые! Кстати, там у тебя возле стенки банка битая и стекла до фига! Чуть не порезалась!
– Это я от крыс!
– Ну тогда пускай. Крысы – это просто бр-р-р-р!
– Спасибо, Машечка… да, а как же ребенок?
– Какой ребенок?
– Ну которого… топором? Чем все закончилось?
– А… Пришел «Правый сектор», назвал тетку дурой, забрал топор, нарубил дров, сварил борщ и всех накормил. Это я анекдот в тему ввернула! – заржала Маруська на весь подвал: смеяться деликатно она не умеет, но ее это не портит, если честно.
– О-о-о… – облегченно выдохнула Марья Васильевна, чья нежная душа, взращенная на бунинских «Темных аллеях» и тургеневских «Вешних водах», совершенно не понимала стёба. – А я уж думала…
– Если честно, не досмотрела я эту ересь. Меня вообще чуть там, прям в кресле, в этом самом их сепаратистском гадючнике не стошнило. Дома, понятное дело, мне и в голову не придет ТАКОЕ смотреть. Это я в Донецк по случаю моталась и, пока в этой самой идиотской парикмахерской сидела, всякого насмотрелась. Уже даже и стрижке с покраской не рада была…
– Маська, ты в Донецк ездила? – тут же уточнила я. – И мне не сказала?!
Мне чего только не было нужно, начиная с капель в нос и заканчивая сгущенкой, о которой Женька с тоскливыми вздохами вспоминала каждый вечер, перед тем как уснуть.
– Сама не знала, что поеду. В одну минуту все решилось. Просто прыгнула в машину в чем была – и понеслась. Даже денег сколько надо не взяла.
– В парикмахерскую, однако же, сходила! – Я завистливо, в тусклом свете издыхающего фонаря, который вчера позабыла воткнуть на зарядку, когда появилось электричество, оглядела свежую прическу подруги.
– Никакого удовольствия не получила, чес-слово! – виновато зачастила Маруська. – Хорошо еще, что я этой ихней простыней замотана была, не то точно запустила бы в телик чем-нибудь тяжелым! Уф-ф-ф… И сейчас даже мерзко! Зато книжкой для тебя разжилась и карамелек двести грамм купила – отстояла очередь два часа, а давали всего по двести на руки. Самые дешевые, которые раньше по тридцать гривень были, теперь по сто двадцать, и за те дерутся!
– А как вообще? – поинтересовалась Марья Васильевна. – Как настроение, так сказать, в массах?
– Наши молчат – оно и понятно. Какой дурак сейчас высовываться будет? Полные подвалы, говорят, и пытают… Люди пропадают прям среди бела дня, после трех вообще никто носа на улицу не кажет. Но, однако, в некоторых местах написано… не будь тут ребенка, я бы вам озвучила, что! А нарисовано – ваще отпад! Говорят, Мурзилка какой-то рисует. Они там от него все с ума сходят. Я в одном месте наткнулась – прям обомлела. Хотела на телефон сфотить, но побоялась. Говорят, не только за фотки, но даже за одну такую попытку могут сразу того…
– Расстрелять?! – вскинулась Марья Васильевна.
– И расстрелять тоже. Но сначала затащить в подвал и употребить по назначению. А у меня прическа новая. Может при этом растрепаться. Короче, не стала я… о чем теперь жалею. Все-таки надо было.
– А знаете, – неожиданно сказала я, – чего нам всем сейчас не хватает?
– Чтобы кончилась война! Вот так, враз: просыпаемся утром – а ее нет! – тут же выпалила Маруська. – Чтобы это был просто дурной сон.
– Стабильности, – высказалась и Марья Васильевна.
– Да, стабильности! И чтобы опять девчонки без оглядки замуж выходили, не думая, что жениха на войну заберут или, что еще хуже, убьют! Вы заметили, что даже свадеб сейчас гораздо меньше играют? А ведь это неправильно!
– Ну какие сейчас свадьбы… – начала было Марья Васильевна, но Маруська тут же ее перебила:
– Даже в Великую Отечественную были свадьбы – пусть самые скромные – но все же были. А у нас в последнее время совсем тихо. Да оно и верно: у нас народ привык гулять широко, дня по три, да чтоб все родичи приехали – а их никак меньше двухсот не бывает! И чтоб сначала в садочке, а потом всем колхозом на шашлыки на ставок, а тут какой интерес? Только все сядут, только закричат «Горько» – как начнет шарашить! И что – всех гостей по погребам? Слышали, как минометами похоронную процессию в Горловке накрыло? Кроме покойника еще пять человек в куски. А потом придумали: это «Правый сектор» в наступление со знаменами шел! Тут иной раз из дому страшно выходить.
– Мась, я вот думаю… – Я прокашлялась, чтобы как можно полнее донести мысль, которая давно уже вертелась у меня на языке, но все никак не находила слушателей. – Нам сейчас даже не праздники нужны и не наши степные разгульные свадьбы – хотя мы, конечно, все по ним ужасно соскучились. Я думаю, больше всего во время войны людям нужна просто любовь. Любовь как явление. Как внутреннее состояние души. Чтобы любили изо всех сил, без оглядки на общественный статус, на то, что убить могут… чтоб все – как в последний раз. И чтобы сердце замирало не от взрывов, а от «любит-не-любит»… Вот, честное слово, если бы было в кого, я бы хоть сегодня влюбилась. Просто для того, чтобы забыть обо всем этом. Чтобы не видеть этого кошмара. Чтобы просто его не замечать. Я думаю, только любовь нас всех и спасет в конце концов. Когда начнут целоваться под «Градами», не думая о том, что сейчас, сию минуту, должны будут умереть. Чтобы… чтобы было не все равно, чтобы не пересиживать – а ЖИТЬ. Кого-то ждать. И любить назло всему и всем…
Наверное, я говорила сбивчиво и произнесла не совсем то, что думала, просто не сумела высказать то, что хотела, – но все притихли. Даже Женька, которой до первой любви было еще расти и расти. И шебутная Маруська, дважды побывавшая замужем. И солидная Марьвасильна в синем платье с кружевным воротничком, которое она надевала по праздникам, в гости и просто, чтобы нравиться. Себе. Нам. Миру. Потому что, если ты перестаешь нравиться – хотя бы себе самой, тебе можно больше не прятаться в погреб. Ты УЖЕ умер. Погиб – но не смертью храбрых, которые любят и под пулями, а просто исчез. Растворился. Позволил рутине убить себя, свою душу. И возможно, ты еще много лет будешь выглядеть вполне живым: учить детей, щипать уток, окучивать картошку, петь, рассказывать дрянные анекдоты, даже выступать по телевизору, чтобы наставлять других, как правильно жить… но, если в том, что ты делаешь, нет той самой любви, которая и есть основа мира, – ты погиб. Окончательно. Безвозвратно.
Егор
– На, нюхни! – Веник ткнул мне в лицо маленький пластиковый пакетик с белым порошком внутри, и я послушно взял. Никогда этого не делал, не пробовал – но то, что случилось, нужно было как-то занюхать, запить, забыть, стереть из памяти.
– Зачистить теперь надо, – мрачно сказал Санёк, выходя из-за двери и вытирая руки.
Да, «зачистить» – вот верное слово. Правильное. Все, все надо зачистить. И начать нужно не с этих людей, а прежде всего с себя…
– Слышь, что я говорю, Грек?
Кокаин что-то сделал с моим мозгом – мир внезапно обрел небывалую ясность, обозначились контуры и границы одних вещей, а другие, не такие приятные, постоянно высверливающие мозг, наоборот, подернулись дымкой, ушли, притихли и уже не теребили меня ежесекундно, требуя ответов, которых у меня просто-напросто не было.
Этот Андрей Жук оказался крепким орешком: выбить из него просьбу о выкупе, да еще на камеру было непросто. Да, кокаин – великая вещь! Впервые за эти четыре дня я перестал чувствовать себя измазанным по уши в дерьме. Все стало легким, несущественным… Все, кроме перевязанной резинкой толстой денежной пачки. Двадцать тонн баксов. Моя доля за похищение, выбитые зубы, сломанные ребра и хриплое: «Папа, ты должен передать по указанному адресу шестьдесят тысяч долларов. Мелкими непомеченными купюрами. Пожалуйста, сделай это быстро. Иначе они меня убьют…» Нет, лично я его не бил. Хотя лучше бы бил – потому что я НАБЛЮДАЛ. Выбирал самый выгодный ракурс, когда те двое, хекая и примериваясь, пинали на полу скрюченное тело. Я не притронулся к этому Жуку пальцем, но был замаран больше, чем они, – хотя бы потому, что ПОНИМАЛ всю мерзость того, что мы сделали. Понимал – и ничего. Проглотил. Взял эти поганые деньги. Я стоял в углу с камерой и снимал только потому, что в этом у меня было больше опыта. Иначе я бы тоже бил – с носка, с оттяжкой, со зверским наслаждением садиста… Какой же я был дурак, когда думал, что мое участие во всем этом ограничится ролью врача «скорой»! Не-е-ет, такой оплаты за эпизодические роли не бывает!
– Чего, забрало? – усмехнулся Веник. – Словил приход? Чё ты там бормочешь? Смотри, мля, бабки не потеряй! А еще лучше – давай мне, я спрячу. У меня теперь такая хавира, мама не горюй! В натуре, шикарную хату отжал. Еще документы на нее выправлю, и все – законный владелец. Сказали, всем нашим будут ихнее барахло раздавать, ну, тех кто не вернется, конечно… гы-гы-гы! Млять, Санёк, можно подумать, они сюда за своим барахлом возвращаться станут! Да кто их, сук гр…баных, на порог пустит теперь? Бандерлоги вонючие… пусть теперь пиндосам[1] лижут. Не, ну хата, конечно, – закачаешься! В самом центре, четыре комнаты, с сейфом в стене даже! Ковры, шторки там эти самые, паркет, мебель-шмебель, на кухне полный фарш. А кровать! Просто сексодром какой-то. Лялька как вернется – обоссытся от счастья. А то загнали их в какой-то Ухрюпинск, живут в палатках, на детей ни хера не выплачивают! Прям хоть самому Путину пиши – чего ж, млять, беженцам не дают чего обещали? Даже по телефону домой позвонить – и то очередь. Две минуты в день – и будь здоров.
– Это все местные уроды, – мрачно прокомментировал Санёк. – Путин небось ничего и не знает. Я тоже теперь своих буду обратно вызывать. Говорили – в Москву поселят, в Питер… А дали барак какой-то в Карелии, глухое село, крыша в пяти местах течет, малой кашляет уже. В столовке кормят, только чтоб не сдохли, а местные – не, ну падлы, точно! – говорят, что наши у них еще и работу отбирают! Не, млять, мы за кого тут кровь проливаем? За русский мир или чего? Тогда заткните хлебало и давайте – пашите для победы, как все мы тут! А то обещают, обещают – и до сих пор войска не ввели. Я имею в виду официально, конечно. Объявили бы бандерштату полноценную войну, и все – вставай страна огромная! Через две недели были бы и в Киеве, и во Львове, и в Харькове, я тебе, млять, точно говорю! Вдарили бы сразу через весь фронт, к е…ням, а то телятся, телятся как г…доны, на хер…
– Да ладно. – Веник солидно покашлял. – Это дело государственное, не нам с тобой решать. А вообще видал, сколько нам техники каждую неделю перебрасывают? Укропам теперь крышка, зуб даю! Они, млять, и до сентября на хер не доживут! Вчера вертушку ихнюю сбили – пускай, млять, не летают в нашем небе, с…ки гр…баные! Рожденный ползать – летать не должен, гы-ы-ы…
– Да слыхал – хорошо, конечно! Теперь «Буков» этих навалом, шмаляй хоть по вертушкам, хоть по самолетам. Нам бы техники, техники побольше, а людей мы найдем… дурное дело нехитрое. Оно само наводится, кнопочки только нажимать! Слушай, – спохватился Санек и прервал свои излияния, – Грек, с этим-то что-то делать надо?
– С кем?
Во всем теле у меня стоял приятный звон, а в голове перемешались Веникова новая мебель, изрыгающие огонь «Буки», дурное дело, которое и впрямь оказалось нехитрым – выманить человека из дому, избить до полусмерти и записать на камеру: «Папа, приезжай… или они меня убьют!» Кнопочки, горящая вертушка, кухня-шмухля с полным фаршем, сейф, в который, конечно, хорошо было бы положить бабки – а то что мне с ними делать? Банков тут уже нет. Но таскать с собой котлету в двадцать тонн мелкими – это, я вам скажу, как-то придает уверенности в завтрашнем дне… или стремно? Я никак не мог разобраться в себе, а кокаин… Он, конечно, был хорош в своем роде, но совсем не облегчал выбор.
Веник сидел напротив и ухмылялся – должно быть, его веселил мой потерянный и одновременно расслабленный вид. Санёк хмурился. А что – нормальные ребята… Если бы еще не было за скрипучей подвальной дверью этого кровавого месива, полного фарша, бывшего когда-то человеком по имени Андрей Жук, все вообще было бы в полный кайф… Даже свет из заросшего пыльной паутиной подвального полуслепого окошка сейчас казался мне теплым и солнечным. Хотя я знал, что на улице снова льет как из ведра. Холодное лето две тыщи четырнадцатого… Хорошее название для фильма. Даже классное…
– Дай сюда!
Санёк легко отобрал у кореша остаток белого порошка, картинно достал из внутреннего кармана точно такую же, как у меня, пачку долларов, с треском выдрал оттуда две новенькие бумажки, на одной раскатал дорожки, вторую же, поплевав на пальцы, скрутил в тугую трубочку и со свистом втянул кокаин.
– Хорошо было бы и папашку его грохнуть, – мечтательно сказал он, послюнил палец, снял остатки наркотика с банкноты и втер себе в десны. – Но это уже безвозмездно, то есть даром!
Наш «старшой», как он сам себя называл, распахнул во всю ширь черную кариесную пасть и захохотал:
– Могли бы, конечно, и его легко взять – с Греком мы еще и не то провернем! – но кто ж нам за его вонючую укропскую шкуру заплатит?
– А выбить из него номер счета? – предложил Веник.
– От умный! Всраться и не жить! А получать как? Ни хрена нам в том же Киеве не снимут, даже по доверенности. Не канают теперь у них наши доверенности! – зло сказал Санёк. – Еще залетишь с ними, с Жуками этими. Он там у себя наверняка подстраховался, засветишься – и сразу на цугундер! Так что давайте… кончайте его – да и дело с концом. Он нас всех видел.
– Слышал, Грек? – толкнул меня в бок Веник. – Вывезешь его ночью подальше, в степь, кончишь и зароешь.
– Я?!
– Не, млять, я! – оскалился Веник. – Не, ну ты в натуре тормозишь по-черному! Мы и так, с этой п…расиной тут трое суток сидим, дежурство пропустили, знаешь, сколько бабок улетело, чтобы отмазаться? И тебя, между прочим, тоже это касается. Мы за тебя тоже, млять, долю внесли!
– Сколько?
– Пятьсот!
Веник явно врал, но я не стал спорить. Молча отсчитал нужные бумажки и ткнул ему в руки.
– Нам с Саньком сейчас заступать, а ты его вывезешь и грохнешь. Дальше тянуть некуда. И чтоб все чисто было. Мобилу его тоже зачистишь. Держи, я в этих айфонах-смартфонах не разбираюсь, я человек простой! Все проверишь: чтоб ни фоток никаких стремных, ничего. Если что – никто с нас ему не звонил, мы этого Жука не видели и знать не знаем! И еще: на крайняк, вдруг что – нас в городе не было, мы трое суток у моего кума в Горловке на днюхе сидели, квасили. Он подтвердит. На! – Он бросил мне ключи от машины, а я машинально поймал их. – То-то же, – сделал неожиданный вывод Веник. – Замазаться не хотел, а придется! Министр, б…, культуры и кинематографии, га-га-га! А придется! – повторил он. – Все у нас будут ихней жовто-блакытной кровью умываться! Только так с ними и надо! Они наших для своих бойцов на органы пускают, а что лишнее – пиндосам самолетами отправляют. Почки, и все остальное. А те берут – и не за спасибо. Продают они нас, за грязное пиндосье бабло продают! Слыхал – целый батальон негров уже воюет? Голубые береты на черных ж…пах, б…! А мы не ссым, нам тоже на днях десантуры подкинут, так что там видно будет, кто первым обосрется! Россию на колени не поставить! Отсосут, мать их… Ладно, мы двинули. Наручники с него потом снимешь, понял? Еще пригодятся. Лопата в багажнике.
Хлопнула подвальная дверь, и я остался один. Нет, не один: за моей спиной, в каморке непонятного назначения, среди ржавых, сочащихся влагой труб, был тот, которого мне предстояло ночью вывезти в степь и убить. Просто выстрелить в затылок, снять наручники, вырыть яму поглубже и похоронить. Похоронить точно так же, как мы хороним все свои неблаговидные поступки, гнусность, предательство и подлость – чтобы с глаз долой, больше не думать обо всем этом, не видеть и не вспоминать.
Дневник женщины, оставшейся неизвестной
– Ну вот скажи мне как учитель учителю – чего они от нас добиваются, а?
Мы уже изрядно нагрузились вишневой настойкой, запасы которой с каждым заседанием нашего клуба «детей и мам подземелья» неуклонно таяли. Судя по запыленности сегодняшней бутылки, продукт был весьма и весьма выдержанный – чего нельзя было сказать о нас да и о ситуации в целом.
Сегодня не стреляют – выходной у них там, что ли? Дождя тоже нет. Вчера еще лило как из ведра, а сегодня распогодилось, развёдрилось, как и не было ничего. Вот бы и с войной так! Встанешь – а она рассосалась, растворились в воздухе груды искореженного металла на полях, исчезли неразорвавшиеся снаряды, к которым и подходить даже страшно, мужики – да и бабы тоже – поснимали камуфляж, забросили в ставки автоматы, гранаты, ПЗРК и чего там еще есть, да и разошлись по своим делам. Кто обратно в шахту, кто – в техникум, поликлинику, на завод… мало ли прекрасных мест на свете по сравнению с окопами, блиндажами или блокпостами? И чтобы не было ни сгоревших домов, ни растяжек вдоль дорог, ни страшных отметин от стальных гусениц на асфальте, ни сожженных машин у обочин… Чтобы в магазин можно было пойти когда угодно, хоть в десять вечера, а не строго с восьми до десяти утра, когда не стреляют и не так страшно, чтобы банки работали; чтобы можно было нажать кнопочку и позвонить кому угодно – хоть в Харьков, хоть в Донецк, хоть во Львов или даже в Дрезден. Чтобы дети расчерчивали мелом на асфальте классики, а не сидели в темных комнатах – потому что окна загорожены железными ставнями от осколков. Чтобы знать, что первого сентября школа обязательно состоится – с толстоногими провинциальными астрами, обернутыми в целлофан, с первоклашками – новенькими, как и их портфельчики, банты и гольфы. Я не уверена, что в этом году их наберется хотя бы на один класс. Люди уезжают, уезжают, уезжают… И они правы. Почему я до сих пор не увезла отсюда Женьку? Чего я жду? Может быть, я надеюсь на какой-то цивилизованный исход всего происходящего? Или же просто боюсь бросить наше хоть и невеликое имущество, но все же свое, родное? Да и страшно пускаться по бурным водам неизвестности одинокой женщине с ребенком, если честно…
По поводу отсутствия обстрела мы сидим прямо на улице, за дощатым столом. Доски слегка влажные, на них разложено что бог послал: домашние яички вкрутую, малосольные огурчики – сплошь в укропных веточках, красота! Помидорки тоже свои, с грядки – крепкие, краснобокие. Сало теть Любиного посола, розовое, с тонкой, соломой просмоленной шкуркой, с аппетитными прорезями мясца. Хлеб тоже домашний, из хлебопечки. Ближайший магазин на прошлой неделе разнесло вдребезги – говорят, из-за блестящего петуха-флюгера на крыше. Блеск петушьего полированного бока с той стороны границы приняли, скорей всего, за оптику снайпера и удачным попаданием расхреначили нашу удобную продуктовую точку вдрызг.
– Я его предупреждала, – тетя Люба, в три укуса расправившись с бутербродом, пересказывает в лицах диалог с хозяином лавочки, местным купцом и одновременно депутатом по нашему округу, – не будет тебе добра от ворованного…
Когда грабили большой строительный магазин на Луганской окружной, наш депутатский торговец чего только из него не навез, благо и фура своя, и активное участие в создании так называемой ЛНР, или Лугандонии, как ядовито называет новообразование та же теть Люба, да и жадность немеряная. Краденого петуха хозяин тут же нацепил на высокий шпиль, и тот пошел вертеться, посверкивая коваными боками. Говорят, даже вывеска уже была заказана: «У Золотого Петушка» – да вот незадача, вешать ее теперь некуда.
– Грабь награбленное! Не успела пыль осесть, как соседи с тачками налетели и повыбирали, что осталось. За полчаса выгребли все подчистую, как воробьи в подсолнухах! Вот оно, преступление и наказание. Достоевский. Правильно я говорю?
– Совершенно верно, Любовь э…
– Да просто Люба!
– Нет, я так не могу…
Наша Марья Васильевна немножко выпила, но от наливки стала лишь чопорнее.
– А мы сейчас на брудершафт!
Соседка проворно наливает, но не только себе с Марьвасильной, но и нам с Маруськой. Однако же тянется со стопкой только к ней:
– От… давайте, давайте… до дна! Ох, хорошо! Будь здорова, Машенька!
Люба лоснящимися от сала губами смачно целует пожилую учительницу, которая проверяла тетради сначала ее сыновьям и – дай-то бог! – возможно, будет проверять их и внукам.
– И тебе не хворать, Любонька!
Все довольны – и мы с Маруськой, прилежно сидящие рядком, и даже вьющиеся по сетке забора самосеющиеся цветочки – у нас они называются «кручені паничі», по-научному, кажется, ипомея. К плохой погоде они всегда закрыты, но сегодня их шелковые сиреневые граммофончики доверчиво подставляют глаза солнцу.
– О политике – ни слова! – так в самом начале наших посиделок заявила все та же Марья Васильевна, выгрузившая из кошелки какие-то совсем редкостные помидоры – цвета шахтера, вылезшего из забоя. На разрезе они оказались совсем страшные, фиолетово-коричневые. Но на вкус… Ммммм…
– Боже… райское наслаждение! Как называются?
– Черный принц! – гордо ответствует преподавательница литературы.
– Легкие откатчика, – комментирует Люба. – Но вообще – смакота! Семян дашь?
Соседка обожает все необычное: то мочалку во дворе посадит, то тыкву фигурную вырастит.
Немного треплемся о семенах, выращивании рассады, о том, что у многих этим дождливым летом помидоры попропадали совсем. «А я говорю, подвязывать надо было!» – авторитетно заявляет наша литераторша. Рассуждаем о том, что дожди – это для пшеницы хорошо, и для подсолнечника, и для кукурузы. И в дождь опять-таки не стреляют. Почему? А бог его знает… А почему сегодня не стреляют? Задача с тремя неизвестными, как выражается Маруська: либо патроны кончились, либо у них, с той стороны, дождь идет, а у нас нет, либо все-таки возобладал здравый смысл… Хотя последнее вряд ли.
Незаметно с помидоров, зерновых и дождя все-таки съезжаем на политику, а куда сейчас без нее? Все разговоры, о чем бы они не велись – о пользе голодания для продления жизни, о том, что сериалов показывают кучу, а смотреть опять-таки нечего, и даже о том, что из зеленых помидор можно варить варенье – был бы сахар, которого нет, – рано или поздно возвращаются к политике:
– Я тебе как логик логику говорю – нет ни хрена смысла в том, что они тут вытворяют!
– Смысл, Марусь, в том, чтобы сухопутный коридор в Крым иметь – и на поезде, как раньше, ездить, и товары по железке возить, а не как сейчас… Едут и смеются, пряники жуют – это хорошо. А то они не как зайчики в трамвайчики, а больше как жаба на метле!
– А-а-а-а!!. Вот люблю я, как ты выражаешься! Тебе бы книжки писать. Ладно, про зайчиков в трамвайчике я и сама понимаю. Но они ж не это афишируют!
– Марусь, ну ты прям наивная. Что они так прямо и скажут: мы у вас тут немножко постреляем, а потом стыбзим, чего приглянется, и при этом свои порядки установим? И вы нас после всего любить будете и газ у нас покупать по пятьсот долларов! И не иначе. Потому что мы иначе обижаемся. Вы же наши друзья и братья – а братья завсегда в два раза дороже платят. На то они и братья. А после того как мы вам в рожу плюнем, вы с нами опять дружить будете. Потому как опять-таки родственники и обязаны. Ну, как-то так.
– Нет, самое смешное все-таки не это, а то, что они спасать нас пришли! От кого? У нас тут до них худо-бедно, но жизнь была. А сейчас что? Экономику они будут поднимать, как же! Они что, в наших убыточных шахтах алмазы добывать станут? На хрена они всю эту катавасию тут затеяли? Народу вон сколько положили, и еще хуже будет! У русских с логикой ваще кранты полные! Хочешь, пример приведу?
– Мы и сами с тобой русские.
– Ну, значит, не у русских, а у россиян. Эт-то, я тебе скажу, две большие разницы! Ой, да, нарежьте еще этих чудных помидорчиков… цвета тухлого мяса.
– Мась, ну не порти же аппетит!
– Слушай, о чем я хотела сказать?
– Пример из математической логики привести.
– Ага, точно! Щас.
– Подожди, я только налью.
Я щедрой рукой плещу наливку – она почему-то льется и в стопки, и мимо. Но это не беда – главное, сегодня мы сидим не в подвале, а как белые люди, на воздусях, чисто в райском саду. Женька, маленькая хитрюга, пока мы с Маруськой и остальными пьянствуем наливку, пользуясь моментом перерыва в стрельбе да и моим попустительством, гоняет по улице на велосипеде.
– Вы «Муму» помните? – внезапно спрашивает Маруська.
Не понимая, каким боком пристегнуть тургеневский шедевр к математике, я машинально киваю головой. Разумеется, я помню историю про глухонемого Герасима и его маленькую собачку… в общих чертах, конечно.
– Вот на кой ляд он ее, собачонку эту, утопил, ежели все равно от барыни собирался уходить? – вопрошает Маруська, она же учитель математики в нашей школе Мария Валерьевна, и с силой ставит стопку на стол, как будто хлопает линейкой в требовании тишины. Но мы и так все внимание.
– Ну? – не выдерживаю я.
– Баранки гну! Чего он утопил ее, Муму эту? Не мог барыне своей кукиш с маслом показать, взять животину подмышку и свалить? Типичная русская проблема: сначала тупо исполнить команду, а потом кафтан на себе рвать… Вот на чертей они у нас Крым забрали, а? Сдался он им сто лет! Никита, вишь ли, когда-то подарил! И не подарил вовсе, а…
– Обменял на равноценные по площади земли, – не выдерживаю и даю историческую справку я. – Это называлось «обмен территориями». РСФСР получила Таганрог и замечательные черноземы Курской, Смоленской, Воронежской и, по-моему, Белгородской областей. Черт, из-за этой наливки какие-то провалы в памяти прямо! Чего-то они как раз там строили… а-а-а, канал в этот самый Крым от Каховского водохранилища, вот! И желали, чтоб строительство оплачивала из своего кармана Украинская ССР.
– Ты и детям в школе так рассказываешь? – ехидно интересуется Маруська.
– Отстань. Если я детям буду такое рассказывать, меня уволят. Ну, кажись, если тут у власти останутся лэнэровцы, меня по-любому выпрут как вредный элемент.
– Да, это точно… чувствую, пойдем мы с тобой вдвоем искать лучшей доли… Ладно, то еще не скоро будет, а теперь опять про Крым, будь он неладен. Ладно, забрали под шумок, пользуясь неразберихой, а проще говоря – сперли, как норковую шубу у соседей при пожаре. А теперь носятся с ней: размер не тот да и вообще молью побита! То есть Крым как бы есть, но воды там своей нет, электричества тоже нет, а зимой ваще хоть ложись да помирай. Ежели зимой паром ходить не будет – а он по-любому по льду на коньках не поедет, как они, скажи на милость, туда продукты и то-се, пятое-десятое доставлять будут? Самолетами? Дирижаблями? На собаках?
– Это они хотели, чтобы мы в НАТО не вступали, – глубокомысленно изрекает соседка Люба. – И были к ним гм… того… поближе!
– Ближе некуда! – мрачно резюмирует Марья Васильевна.
– В результате этих загадочных манипуляций Украина прямым ходом придет в НАТО, и гораздо быстрее, чем они ожидали! А мы с вами с этим так называемым правительством к зиме будем в полной ж…пе. Связи не будет, Инета не будет, – горестно перечисляет Маруська. – Тепла тоже не будет…
– Спилим мой орех! – жизнерадостно предлагаю я, приятно согретая изнутри наливкой, которая к тому же способствует приливу житейского энтузиазма. – Тут дров на ползимы будет точно.
– Скоро не только твой баобаб, всю Лугандонию распилят и увезут, як тот орех, – вздыхает Люба. – Видали, что казачки эти самые пришлые творят? Все, что более-менее железное, режут на куски и фурами в Ростов везут, на металлолом. А чего – оно ж не ихнее! Мародеры… Говорят, уже вышки связи валить стали. Да еще и наши идиоты им помогают! Проводов уже с половины нет. Полканыч гасает по полям с автогеном – того и гляди, рельсы срезать начнут, когда танки кончатся!
– Даже если вышки и уцелеют, то связи все равно не будет, – горестно кивает Маруська. – Слыхали историю, как монтера из МТС расстреляли? Он приехал плату сгоревшую на вышке поменять, а казачки его схватили и во имя верховного бога помутнения рассудка Моторолы пустили в расход. Сказали, что он не плату, а такое шпионское оборудование хотел на вышку влепить, чтоб гениальные мысли их командования слушать. Бред собачий – нет у того никаких мыслей! Впрочем, их не только там нет. Я ж все-таки математик – простой, без выкрутасов, не какой-нибудь там университетский супермозг – но даже я подсчитала. Хотите озвучу?
Мы уже дошли до той кондиции, когда даже математика идет легко, тем более в Маруськином переложении. После ее объяснений даже полные ботаники щелкают уравнения как орехи.
– Дано: расстояние между населенными пунктами восемнадцать километров. Для тупых объясняю: мост такой длины, да еще по морю, Россия никогда не строила. Технологии нет, опыта нет. Строила Япония – у нее и опыт, и технологии, но она, узкоглазая капиталистка, дорого берет. И не ворует. Но зато она за Курильские острова обижается. И еще: за те деньги, что Раша на мост выделит, половину они точно планируют украсть. Планирование – оно дело тонкое, а менталитет, он никуда не девается. И сверх запланированного украдут, уже на месте. Воровали, воруют и воровать будут. Национальная идея такая. Ну, даже не в этом дело.
– А в чем? – дружно интересуемся мы, до крайней степени заинтригованные таким точным математическим изложением задачи.
– А в том, дорогие мои подруженьки, что строить это инженерное сооружение можно только в теплое время года. Теперь пишем пропорцию: при всем супер-пупер оборудовании и самом удачном финансировании – даже если ничего не украдут – в сутки можно построить двадцать метров. Двадцать метров! Разделили? Восемнадцать тысяч на двадцать – это сколько будет? Впечатляет результат? Даже если взять как теплые восемь месяцев из двенадцати, то все равно – строить его будут лет семь-восемь. И пока последнюю секцию достроят, первая уже развалится.
От обрисованной радужной перспективы мы сидим с отвисшими челюстями.
– Мась, ну откуда ты все знаешь? – не выдерживаю я.
– Это ты у нас историк, – бурчит Маруська. – Вот тебе и еще одна история!
– А говорили, за политику не будем, – запоздало напоминает Люба.
– Это не политика. Это голый расчет! Математика в действии. Хотела бы я знать еще и такое: сколько тут останется населения через год?
– Гекатомба, – внезапно изрекает Марья Васильевна. – Человеческие судьбы просто приносятся в жертву… просто приносят в жертву живых людей…
Она плачет, деликатно пошмыгивая носом и промокая лицо чистейшим батистовым платком. Светит солнце, чирикают воробьи, радостно визжит Женька. Ребенок наконец дорвался до улицы после нескольких недель заточения в погребе, в лучшем случае – во дворе, но меня все это уже не радует. Потому что, сколько бы мы не создавали себе маленьких радостей, мы все чувствуем себя именно приносимыми в жертву – неизвестно кем и неизвестно во имя какой высшей цели.
Аня
Я чувствую, как ото всех нас друг к другу тянутся какие-то ниточки. Где мы бы ни были, чем бы ни занимались, мы больше никогда не потеряем друзей. Тех, которые стояли на Майдане. В Киеве, Харькове, Мариуполе – все равно. Мы узнаем друг друга по лицам, выражению глаз, по каким-то неуловимым отпечаткам, оставленным Майданом. Наверное, нас можно назвать одним словом: неравнодушные. У таких, как мы, по-особенному блестят глаза, а день начинается и заканчивается сводкой новостей. Нам не интересно, почему в соседней стране больше пенсия, – нас волнует, как сделать так, чтобы в нашем собственном государстве люди наконец смогли жить достойно, независимо от того, придем ли в Европу или останемся сами по себе.
Я, как и миллионы таких как я, ненавижу ложь, коррупцию, ежедневный, ежечасный обман и то, как текут пресловутые денежные потоки, вымывая последние крохи из карманов одних и принося их на необозримые денежные отмели к тем, кто браконьерски поставил плотину. Ладно, в своей бесконечной внутренней полемике с неизвестным оппонентом я, кажется, уже начинаю повторяться. Но все равно, перед тем как закончить морализаторствовать и приступить наконец к своим новым обязанностям интерна в отделении реанимации, я скажу еще одно: нам всем, не только смертельно раненным, необходима реанимация. Подключение к ИВЛ – аппарату искусственного вентилирования. Потому что тот застой, что образовался в нашем общем, общественном организме, рано или поздно привел бы его к гибели. И неважно, что отдельные его части на вид казались совершенно здоровыми – они погибли бы вместе со всеми, от общей интоксикации. Мне очень хочется записать свои рассуждения на бумагу, а не ходить с потерянным видом, ведя постоянные внутренние диалоги, а временами и монологи. Кажется, похожей манией страдал и принц датский Гамлет, в королевстве которого тоже не все было ладно?
– Швабрам всех континентов пламенный привет!
– Иди в ж…пу! – грубо и топорно парирую я. – А когда прибудешь на место постоянной дислокации, не забудь отзвониться. А то я волноваться буду: дошел, не дошел…
– Ты чего такая?
– Какая?
– Зажатая. Агрессивная. Обидчивая.
– Во мне идет процесс объединения со швабрами всех стран. Мысленный. Иди и не мешай.
И чего он ко мне привязался? Я потихоньку начала закипать, но Красавчик, как я про себя назвала приставшего, как репей, нового сотрудника, и не думал ретироваться:
– Страдаешь избытком ума?
– Скорее, обыкновенным его наличием. И даже не страдаю. Он мне почему-то не давит.
– Кстати, так и не познакомились. Олег.
– Швабра.
– Красивое имя. Тебе идет.
– Мне все идет. И ты иди. Вот так: иди, иди, иди… и не оглядывайся. А то козленочком станешь.
– У тебя какая специализация?
– Космето-о-олог я-а-а… – протянула я томно и повела глазами, как эстрадная певичка во время течки.
Ситуация стала меня забавлять. То ли он кадрил меня, этот Олег-Красавчик, то ли просто хотел извиниться. Ну хотел – так и извиняйся. Чего голову-то морочить?
– Да? Я тоже удивился – чего наш в тебе нашел?
– Наверное, у него угри! У тебя, кстати, тоже.
Вот тут он смутился и даже, по-моему, растерялся:
– Где?..
– На бороде. А также на носу, где черти ели колбасу. Закупорка протоков салом говорит о том, что у тебя в организме повышенное количество мужских половых гормонов. От которых тебе постоянно хочется трахаться. Хотя угри можно вылечить и другим, более гуманным способом.
– Да меня и народные методы устраивают! – ухмыльнулся он. – Кстати, на тебя я не претендую.
– Не парься, я не обидчивая.
– Кофе будешь, не обидчивая?
– Без далеко идущих последствий буду.
– Остерегайтесь венерических заболеваний! – пафосно воскликнул он и ухмыльнулся.
– И мух. Особенно мух. Потому что диарея вкупе с сифилисом – это ваще атас.
– Я покорен. Нет, правда! Ты – что-то особенное. Куплю тебе к кофе бублик. А правда, что ты на Майдане стояла?
Я напряглась. Это-то ему зачем? Но все же буркнула:
– Правда.
– А я был в нашем ОДА, когда его титушня штурмовала, – неожиданно сказал он. – Фельдшерским пунктом заведовал.
– Били?
– Руку сломали, три ребра и нос.
– А как же Красный Крест?
– Имели они его… во все четыре перекладины! Ну, я тоже в долгу не остался, если честно.
– С поломанной рукой?
– Ну, так они ж мне ее не сразу сломали!
– А до этого ты успел запулять в них йодом и зеленкой? Хорошо, по голове не настучали.
– Настучали, – сказал он серьезно. – До сих пор плохо слышу… иногда. Контузия. Каска только и спасла. Настоящая, стальная. Жаль, пропала. Титушки нас знаешь как обшмонали! Профессионально. Действовали строго по инструкции: вывернули все карманы – ничего не осталось. А я как раз только-только телефон купил новый, классный. Хороший телефон был. Хотя каску мне все равно жальче. А еще ключи от квартиры забрали и паспорт. Маманя так ругалась! Ну, сначала она плакала – это когда приехала меня в травматологию забирать. Ну а потом уже ругалась.
– Моя тоже ругается. А плачет только тогда, когда ее в сетях обижают. Недавно казус был: ее лучшая подруга оказалось той еще дурой.
– Да моя тоже расстраивается. Хотя знаешь, как с ватой на форумах рубится! Насмерть. До полного разрыва шаблона!
Он улыбался, этот красавец с зажившими ребрами и немного кривовато сросшимся носом – это я только сейчас заметила. Улыбался, потому что я тоже была ТАМ. Да, братство Майдана – это, пожалуй, будет почище каких-нибудь скаутов или масонов. Я снова подумала о том же: что мы будем узнавать друг друга безоговорочно. В любой толпе, по прошествии какого угодно количества лет.
Это хорошо, что его спасла каска. Потому что некоторых и она не спасала. Там, в Киеве, где мы стояли единым многотысячным организмом, каски были далеко не у всех, и хорошо, если кому-то удавалось разжиться хотя бы строительной. От пули она не могла защитить, но от дубинок-«демократизаторов» помогала. Плохо было то, что потом, когда по нам начали прицельно бить снайперы, яркие каски служили прекрасными ориентирами. Нигоян, Жизневский, Устим Голоднюк… Голубая каска… Голубая каска Устима… миротворческая голубая каска! Я до сих пор плачу, когда вспоминаю о нем, убитом пулей в висок. И только сейчас я стала понимать своих родителей, которые как раз после гибели этого светлого мальчика примчались в столицу и разыскали меня. А вот его отец опоздал. Всего несколько часов… несколько миллиметров. Почему не случилось ветра, а лучше – урагана, тумана, почему снайперу не попала соринка в глаз, почему пуля просто не ушла в сторону?.. Бесконечные «почему, почему, почему»… И неужели все они – вся Небесная сотня и тысячи тех, которые сейчас лежат в госпиталях и из последних сил борются за свою жизнь, – неужели они будут напрасными жертвами? Нет, я в это не верю!
– Ты чего мрачная такая? – спросил тот, кто еще вчера активно мне не нравился. – Ну что, будем кофе пить или нет? Скоро заступать. Ну, пошли, Швабра. Я угощаю!
– Лучше зови меня Мурзик, – разрешила я.
Егор
– Идет охота на хохлов, идет охота! Свирепых хищников, матерых и щенков…
Псих пел с надрывом, на публику, картинно ударяя большими костлявыми пальцами по струнам гитары. Я сидел, сцепив зубы. С каждым днем мне все тяжелее было в этом ненастоящем мире, слишком похожем на наспех сколоченную декорацию к малобюджетному фильму – но что я мог поделать? Я был актером, массовкой, подписавшимся на то, что происходило. Все чаще я ловил себя на том, что здесь иная реальность – но я не знаю, КАК из нее выйти. Это был даже не тот случай, когда вход – рубль, а выход – два. Обратного пути просто не было. Его НЕ СУЩЕСТВОВАЛО. Это был билет в один конец. Станция назначения оказалась тупиком.
Неделю назад, ночью, я погрузил потерявшего сознание донецкого бизнесмена Андрея Жука в заляпанную грязью по самую крышу «шестерку» и вывез за город. Погрузил – не совсем правильное слово. Поднять я его не смог – мужик оказался здоровенный. Тогда я еще не знал, что люди без сознания гораздо тяжелее тех, кто может хоть как-то управлять своими мышцами. Поэтому я просто-напросто выволок его наружу, с трудом удерживая оседающее тело подмышки. Ботинки глухо стучали по ступеням, голова безвольно моталась на уровне моих колен. На улице было почти темно: тучи заволокли все небо, видимо, снова собирался дождь. Бесконечный дождь этого неприветливого лета. Я споткнулся и уронил его прямо в непросохшую лужу возле колес – и вот тогда он очнулся. Застонал, силясь подняться и нелепо загребая грязь скованными руками.
У меня самого дрожали пальцы, и я никак не мог попасть ключом в замок двери. За спиной лежал этот полутруп, а я лихорадочно скреб металлом о металл. Видеть нас здесь, на разоренной территории какого-то оставленного хозяевами склада, никто не мог – но я боялся ЕГО глаз. Засовывать, по совету Веника, человека в багажник я все же не стал. Потому что он был ЖИВОЙ. Пока живой. Пока я не пустил ему пулю в голову. И не зарыл в каменистую мокрую землю где-нибудь у дымящегося вечным огнем террикона.
– Попить… дай. Ну что… доктор… в госпиталь подлечиться едем?
Я поперхнулся и ничего не сказал. Только молча сунул к его распухшим, запекшимся губам бутылку. Он пил долго, обливаясь и захлебываясь, пока вода не кончилась. Потом я сел за руль и погнал за город. Больше всего в этот момент я боялся не того, что нас остановят, – мне, с моим удостоверением, российским паспортом и автоматом, похоже, вообще было некого опасаться в этом городе. Нет, меня бросало в холодный пот только от одного – страха того, что он заговорит. И, хотя он молчал, я все равно наугад крутанул ручку приемника и врубил громкость на полную катушку:
«Все эти повести родом из Луганской области, Жестокой местности с терриконами в окрестности, Где определяют цены моральным ценностям. Не доверяют честности, поклоняясь подлости, Где прорастают корни чрезмерной корысти – Там, где попрощались с совестью на своей должности, Там, где инстанции делят бабло с твоего бизнеса. Цифры не меняются от давления кризиса. Народ сильный духом, наполненный кредитами. На каждом квартале малолетними бандитами. Где сердце хочет оставаться чистым. Утром На смене в шахте. Потом таксистом. Здесь все твои взгляды ломают быстро…»
Милк, луганский талант, читал свой пронзительный, наверное, до конца понятный лишь тем, кто родился и вырос здесь, но оттого не менее скребущий и царапающий по сердцу рэп. Каждое слово било в точку, и из этих как будто острой иглой проколотых точек начинало сочиться. У кого-то наружу, у кого-то внутрь. Война – такое место, где из человека выдавливают то, чего у него больше всего. Я чувствовал, сколько грязи уже вылилось из меня, а сколько еще сидит, ждет своего часа?.. И какова цена моим моральным ценностям, если, конечно, они еще у меня есть? Несомненно лишь одно: то, что осталось, стремительно девальвирует. Мои акции не котируются даже на моей собственной бирже. «Здесь все твои взгляды ломают быстро». Это точно, особенно когда ты не сопротивляешься, а плывешь по течению, как кусок самого обыкновенного дерьма…
Дождь внезапно хлынул так, что старенькие дворники захлебнулись под его напором, и только радио, неподвластное стихии, по-прежнему гнуло свое:
«Черствые души, честные лица, Бабосы на счет и в путь за границу. И как же не сбиться с пути, что положен, Наверно, увы, почти невозможно. Я родом с Донбасса, из Луганской области. Я родом с Украины, читаю эти повести – Двадцать лет прожив, я не могу понять: Как можно власть делить и всю страну ломать».
Я вырулил к обочине. Меня реально ломало. От песни, от того, что я сделал и что мне еще предстоит. От людей рядом. И от тех, кто остался очень далеко. Это было, как душевная рвота. Из меня выворачивало все: мои запутанные отношения с матерью, непогашенные и неизвестно зачем набранные кредиты, вкрадчивый и бесстыжий шепот Юльки: «Вот вернешься – и сразу свою квартиру купим, машину. И будем жить сами, без всяких сопливых младенцев, в свое удовольствие, а не как некоторые – нищету плодить, чтоб на “материнский капитал” ипотеку выплачивать!» Я ощущал, как она, моя красивая девушка, не отягощенная никакими комплексами и не испытывающая к «сопливым младенцам» и их матерям ничего, кроме презрения, терлась о меня своей круглой, загорелой в салоне задницей с узкой полоской стрингов. Она стимулировала меня – чтобы я не сдернул, не передумал ехать сюда. Ей хотелось замуж, но не просто замуж, а так, чтобы подружки вздыхали. Наверное, ей, столь же красивой, сколь и недалекой, казалось, что она изловила в свои кружевные сети этакого супергероя-мачо-Рэмбо – с боевой раскраской на лице и автоматом наперевес, косящего укров-бандеровцев направо и налево. Да уж… Чего греха таить – еще совсем недавно мне и самому виделась та же раскрашенная, лубочная, завлекательная голливудская картинка. «Месяц боевых действий – пять тысяч баксов. Отдельные премиальные за убитых бойцов противника и уничтоженную боевую технику». В последний наш вечер мы не столько валялись в постели, сколько сидели на кухне, где под бюджетное игристое Юлька делово хмурила бровки.
– Три месяца, допустим… больше эти хреновы вояки не продержатся, – авторитетно заявляла та, что не видела никакой войны, кроме как в дешевых сериалах. Однако умножать в столбик она умела прекрасно. – Три месяца – это уже пятнадцать. Да премия! Да, допустим, военные трофеи…
Бирюзовые, нежные, славянские глаза моей девушки горели кровожадным огнем – может быть, это ее нужно было отправить сюда? За трофеями, скальпами, золотом Индианы Джонса и черной икрой, которую вчера наши начальнички грузовиками вывозили из разграбленного супермаркета вместе с дорогим алкоголем? Меня взяли в охрану, и я наблюдал за тем, чтобы местные любители халявы не путались под ногами. Впрочем, они тоже своего не упустили – деловито, не обращая внимания ни на что, кроме возможности безнаказанно пограбить, они набивали прицепы и багажники. Не имеющие машин тащили сахар, гречку, муку и стиральный порошок в свои норы прямо в магазинных тележках. Упорно пыхтя, толкали их в горку, несмотря на то что город обстреливали – частично «наши», а может, и «укропы», кто там разберет. Честно говоря, логикой в этой странной войне не пахнет.
– Какие трофеи, Юль? – вяло отбивался я, и дешевое шампанское, которое мы так и не допили, испускало последний дух в пыльном хрустале, вытащенном по такому случаю из родительского серванта. – Ты что, думаешь, я у покойников буду золотые зубы вырывать? Или мобилы из карманов выворачивать, чтобы в тамбовский ломбард сдать?
– Ну зачем же мобилы? – нетерпеливо постукивая о стол накладными когтями, рассуждала та, которую я когда-то так жаждал. – Ты, главное, не теряйся. Говорят, там по селам до сих пор старинные иконы, монеты, книги и серебро можно… купить. Или выменять. Ну, или – сам понимаешь, если хозяев нет – то почему не взять? Война же! И потом – они там все та-а-акие тупые! Выродки! Цены ничему не знают. Небось слово «антиквариат» и не слышали никогда. А ты как-никак человек искусства.
Некстати вспомнив, что я – человек искусства, до последнего времени крайне далекий от всего, связанного с войной, она спохватывалась и испуганно добавляла:
– Ну, тебя-то не убьют? И потом – ты, главное, береги себя. Ну, и следи, чтобы деньги вовремя на карточку сбрасывали. И все будет хорошо, нам и без ихнего барахла на все хватит, когда ты вернешься?..
Когда я вернусь… А вернусь ли я? Что-то сейчас мне слабо в это верится. Говорят, на любой войне выживают либо очень осторожные, либо совсем бесшабашные, которых и пуля не берет. А я так… ни рыба ни мясо… глупый пингвин. И если мне сейчас так хреново, то что ж говорить о том человеке, который лежал на полу между сиденьями за моей спиной? Что он чувствует – ведь знает, куда его везут и зачем…
Небо вспорола молния, еще одна, и грохнуло так, что заложило уши. Я больше не слышал ничего: ни своего сердца, ни этой музыки – да и не музыка это была, и не поэзия… даже не проза. Это был вопль обреченного на вечную муку непонимания другими… такими как я. Тот, за моей спиной, – он тоже был из местной, несгибаемой породы. Лучший из лучших… которых мы изведем, выкурим, выбьем отсюда, оставив здесь таких, как Веник… Псих… я. Которые меряют все тоннами – но не угля, а зелени, бесчестно срубленной, распиленной, выжатой, отжатой… Эта земля для нас – ничто, пустое место, полигон, точка разлома. Мы сами – перекати-поле, нам хорошо везде, где есть доступные девки и дешевое пиво, поэтому мы не верим им – иным, не похожим на нас. Мы не понимаем, не постигаем, как можно погибать за эту бесплодную, неприветливую, некрасивую землю, которая и прокормить-то не в состоянии… Родина? Она не моя. Это не та Россия, за которую я собирался умирать. Ее здесь никогда не было – это оказался миф, дешевая сказка на ночь для толпы жирных, глупых, ограниченных, одураченных… словом, для миллионов Егоров Грековых. Это место – Родина того, тяжело дышащего, молчащего, ждущего своей участи с таким достоинством, от которого у меня, его убийцы, мурашки идут по коже. Если бы он просил, выл, стонал, осыпал меня проклятиями, мне было бы легче.
Дождь все хлестал, барабанил по крыше – степная гроза, напряжение, выплескивающееся через край. Как будто военный конфликт, противостояние нас и тех, других, до предела зарядило грозовые батарейки. Небесное электричество раз за разом оглушительно обрушивалось на землю, а вода пыталась смыть с нее кровь, порох, пот, перегар…
– Эй, – грубо сказал я, доставая из кармана телефон, принадлежавший не мне, а тому, кто даже глаз на меня не поднял: много чести мне, наемнику, похитителю, поддельному доктору, фальшивому человеку… – Где здесь твой отец? Сможешь набрать?
– Зачем тебе еще и он?
– Мы же обещали тебя отпустить… Мы свое слово держим. Звони, пусть забирает.
Он ухмыльнулся – насколько позволяли разбитые губы:
– Нет уж… мало получили? Хватит с вас и меня. Ваше слово я хорошо усвоил. Пошел ты на хер!
Он отвернулся, насколько это было возможно, и закрыл глаза. Телефон так и остался в моей протянутой руке. А что я хотел? Чтобы он купился на это, как последний лох? Чтобы с его отцом случилось то же, что с ним самим, доверчиво севшим в нашу «скорую»: нетерпеливо вглядываясь в кромешную тьму за окном, он, несмотря на опасность, ехал спасать БРАТА. А попал к нам… Братья-славяне, братья по разуму… И теперь он принял единственно правильное решение: защитить того, кого любит. Защитить от нас – жадных и неразборчивых в средствах. Семьдесят процентов жертв похищений не выживают… такая статистика, брат. Интересно, он знает об этом? Или ему достаточно того, что довелось услышать, имитируя отключку? Он лежал неподвижно, закрыв глаза и почти не дыша не потому, что хотел подслушать наши тайны, нет. Все было гораздо проще и прозаичнее: человека без сознания бить не будут, попадая в то, что и без того болит нестерпимо. Он лежал без движения, потому что так легче было дышать. Короткий вздох сквозь сломанные ребра – это пытка, бесконечная пытка, потому что нельзя перестать дышать совсем. Саднит кожа на руках, содранная наручниками, и он лежит в луже собственной мочи с кровью – потому что били по почкам. Но им все мало – этим ублюдкам, – поэтому единственное, как можно избежать новых мучений, это выключиться. На самом деле или просто закрыть глаза и не шевелиться на грязном бетоне – теперь уже все равно…
Я ВИДЕЛ это – видел так же ясно, как будто смог проникнуть прямо в его сознание. Видел и, к сожалению, не мог выключить эту картинку. Наверное, до конца жизни мне придется жить с ней – и это будет мой собственный, личный ад. Пожизненный абонемент, который мне оплачен. Но не другими, нет. Я открыл его для себя сам.
Дневник женщины, оставшейся неизвестной
– Женюш, а что ты делаешь?
– Ампутацию, – хмуро объясняет Женька, деловито отпиливая невесть откуда взявшейся ножовкой половину кукольной ноги.
– Как же ее угораздило-то, а? – интересуется Маруська, подмигивая мне.
У голой куклы, распятой на садовом столе, на старой Женькиной пеленке, совершенно несчастный и беспомощный вид.
– Как, как… пошла без разрешения в зеленку пописать и на растяжку наступила! Чего было лазить по кустам без разрешения? Все знают, что больше чем на полметра нельзя от дороги отходить!
Лицо у Маруськи становится горестным.
– Что же это делается-то, а? – вопрошает она. – Наши дети играют в войну! Они ЗНАЮТ, что такое зеленка, растяжки и что больше чем на полметра от дороги нельзя отходить! Они отпиливают куклам ноги, потому что…
– Чтоб заражение дальше не пошло! – глядя исподлобья своим «фирменным» сердитым взглядом, поясняет Женька. – Ну, вы как маленькие с мамой, не понимаете ничего!
– Чего не понимаем, Женюш? – ласково спрашивает Маруська.
Собственных детей от двух мужей она так и не нажила, и в моей Женьке претворяется в жизнь ее нереализованный материнский инстинкт.
– Что, если ногу не отрезать, можно умереть! А если отрезать – будешь долго жить. И на войну больше не пойдешь!
– Значит, для твоей куклы война уже кончилась? Забыла только как ее зовут. Элла? Эльза?
– Она теперь мальчик, – надувшись, поясняет Женька, и тут мы замечаем, что гламурные куклины локоны обкромсаны под корень, так что местами сквозит твердая целлулоидная основа. – Мальчики ходят на войну, а девочки дома сидят! Я, когда вырасту, буду мальчиком, – заявляет она. – И волосы тоже не хочу!
– Женечка, у тебя такие волосики чудные! – Маруська пытается погладить Женьку по ее каштановой голове, в которой непонятным образом поселились такие крамольные мысли, но моя строптивая дочь выскальзывает из-под любящей длани, а ее толстенькие лоснящиеся косички – волосы у нее действительно на диво хороши, густые и блестящие, – от негодования даже растопыриваются.
– Девочкам можно медсестрами быть! – находит компромиссное решение Маруська. – Сестра милосердия! Звучит-то как!
– Нет! – отрезает Женька. – Я буду как Надежда Савченко! На самолете летать!
Я тихо охаю, но Маруська не теряет присутствия духа.
– У тебя так хорошо ампутация получилась, – вкрадчиво хвалит она Женькину работу.
Отпиленная пластмассовая конечность беспомощно валяется тут же. Вид у нее грустный. Впрочем, как и у прически бывшей Эльзы или Эммы. Кукла была дорогая и красивая, ее подарил Женьке на день варенья мой бывший. Впрочем, Женьке он никакой не бывший, а очень даже настоящий.
– А давай я тебя перевязки делать научу? Всамделишные! По всем правилам.
Женька кивает, сосредоточенно прикусив верхнюю губу, и тщательно замазывает останки кукольной ноги зеленым фломастером.
– Сейчас нам мама бинтик даст…
– По ж…пе мама сейчас вам даст! – не выдерживаю я. – Какую игрушку испортила! Красивую! Новую! Дорогую!
– Так война же. – Женька поднимает на меня свои огромные ореховые глазищи, в которых уже стоят слезы. – На войне много раненых.
– Много, – кивает Маруська. – Щас мама покричит немножко, совсем как раненая, а потом все-таки пойдет в дом и принесет нам кусочек бинтика. И мы все будем учиться. Я когда-то курсы первой помощи окончила и так хорошо усвоила материал, что до сих пор могу хоть забинтовать, хоть лубок наложить, хоть закрытый массаж сердца произвести. Вот!
– А как это – лубок наложить? – Любопытное дитё через образовавшуюся дырку в куклиной ноге пытается заглянуть внутрь, наверное, чтобы увидеть все прочие внутренности.
– Ну это типа гипс, когда чего-нибудь ломают. Руку, например. В руках у нас что? Кости, – сама себе отвечает моя подруга, увлекшаяся игрой в неотложную медицинскую помощь. – А когда кости ломаются, это очень больно.
Маруська поднимает с земли толстую ветку и р-раз! – с треском ломает ее пополам.
– Видишь? – демонстрирует она Женьке острые деревянные концы. – Так и кость внутри руки ломается, – просвещает она. – А чтобы она хорошо срослась, кости нужно что? Правильно совместить!
Моя неугомонная подруга пытается сложить половинки ветки в одно целое, но у нее это плохо получается. Тогда она тащит весь этот мусор прямо в кухню, где, как она знает, у меня хранится аптечка и можно разжиться бинтом, пластырем и даже маленькой клизмой. По пути Маруська увлеченно высматривает другие подручные средства, а заинтригованная Женька восторженно прыгает следом, волоча Эмму или Эльзу ампутированной конечностью прямо по земле. Сепсис несчастному пупсу при такой антисанитарии точно гарантирован – но я не вмешиваюсь. У моей лучшей подруги женские проблемы, а ребенка она хотела страстно, особенно от второго мужа. Куда только Маруська не ездила – и к врачам, и к шарлатанам, и даже по монастырям. Пока ничего не помогло, и поэтому она при каждом удобном случае сюсюкает с Женькой. Впрочем, слово «сюсюкает» плохо описывает отношения моей подруги с моей же дочерью – скорее, они общаются на равных. У меня не всегда так получается, и я иногда завидую Маруськиному таланту. Мне частенько элементарно не хватает терпения, я срываюсь, кричу и даже шлепаю ее… иной раз. Даже когда проступок того не стоит. Вот так и сейчас: прям руки чесались отшлепать ее за куклу – а зачем? Ну, изуродовала она дорогого пупса, ну и что? Мир от этого не обрушился! Я вот тоже много чего в своей жизни испортила… например, отношения с Женькиным отцом. Правда, он был тот еще фрукт – но ради нее можно было бы и потерпеть… Или нельзя? Во всяком случае, с Маруськой моей дочери сейчас куда интереснее, чем с моим бывшим. У того терпения было еще меньше, да и вообще ребенком он почти не интересовался.
– Во-о-от, а теперь берем пару щепочек, и вот та-а-ак… аккуратненько… приматываем! И конечность зафиксирована.
Пока я пребывала в плену у невеселых мыслей, Маруська, не найдя в аптечке ничего подходящего, стащила в прихожке мой веселенький шарфик и обмотала им конструкцию из ветки и двух, скажем прямо, не совсем чистых картонок, подобранных тут же, в кухне.
– Все, закрываем полковой лазарет! – командую я. – Расходные материалы на место. Кстати, это мой шарф, и я его еще надеваю, – с упреком говорю я, но, увидев, как сияют Маруськины глаза от общения с Женькой, машу рукой: – Ладно… делайте что хотите.
– В следующий раз я бинтик из дому принесу, – обещает моя подруга. – И книжку по первой помощи. С картинками!
– Сейчас! Сейчас пойдем!
Женька подпрыгивает и повисает на Маруське, обхватив ее руками и ногами. Я немного завидую, и в моем голосе проскальзывают ревнивые нотки:
– Женя, оставь тетю Марусю в покое! Никуда вы не пойдете. Мы сейчас все вместе кукурузу есть будем. С помидорами.
– А из помидор-рного сока мы сделаем кр-р-ровь! – плотоядно рычит Маруська. – Когда отрезают руки-ноги, кр-ровь просто так и хлещет!
– Да ну вас совсем с вашими глупостями! – Я сержусь уже всерьез. – Мало нам своих неприятностей, так вы еще помидорной крови захотели! Вот дам вам мясорубку, будете ее вертеть до вечера, томат варить и в банки закатывать.
– Не, – Маруська отрицательно мотает головой. – Мы так не договаривались! Мы по врачебной части, а томат варить – это пусть дежурный по кухне.
– Да? – едко осведомляюсь я. – Дежурный, говоришь? Вечный дежурный? А вы потом трескать, да?
– Ну зачем же трескать? Мы культурненько употребим… и даже руки перед едой помоем. Правда, Жень?
Женька измазана фломастерной зеленкой, землей, соседской шелковицей, ржавчиной от старой ножовки так, что и в корыте не отмоешь. Но лишь только я открываю рот, чтобы сказать ей, какая она поросятина, меня вдруг охватывает сразу несколько чувств: я ощущаю, как нестерпимо, невозможно люблю ее и как боюсь потерять – так же невозможно и нестерпимо. Я не хочу все это озвучивать – но Маруська, такая же невероятно впечатлительная от природы, тут же обо всем догадывается. Иначе зачем бы она крепко-крепко обняла меня, Женьку да и бывшую Эмму тоже?
Аня
В какое-то мгновение мне показалось, что он не дышит. У меня и самой сбилось дыхание, и я судорожно, рывком втянула воздух лишь тогда, когда заметила, что его грудь также вздымается. Еле заметно. Слабо. А я ведь едва не заорала: «Давайте реанимационную!!» – хорошо, вовремя спохватилась. Он, несомненно, был жив.
Я присела рядом, уговаривая и одновременно ругая себя: совсем сбрендила, ты же врач, а не какая-нибудь истеричная дамочка-мамочка-безутешная невеста! Почему же тогда рядом с ним, моим первым, вытащенным «оттуда», я чувствовала себя как… как… Не знаю, короче, как я себя чувствовала. Но меня тянуло к нему как магнитом – это и к бабке не ходи – видно было невооруженным глазом.
Мне постоянно хотелось провести ладонью по его выгоревшим волосам, посидеть рядом, подержать за руку… Это не имело ничего общего с медицинскими процедурами или, на худой конец, осмотром – мне просто хотелось быть близкой к нему. Чувствовать его тепло. Не давать этому теплу исчезнуть. Испариться. Уйти во Вселенную. У этой чертовой Вселенной и так хватает тепла! А его дыхание нужно ему самому… и… ему еще рано умирать. Каким-то шестым чувством я ощущала, что он проживет еще очень долго. И я буду смотреть на него вот так – будучи совсем рядом. Боже мой, какие глупые фантазии посещают мою голову! Все это потому, что я слишком эмоциональна. «Эй ты, врач, – сказала я самой себе, – раз заявилась, нужно хоть что-то сделать!»
Я встала со стула, придвинутого к самому краю его кровати, и со вздохом отставила его к окну. Затем сняла с шеи стетоскоп и решила выслушать его сердце. Лучше бы я приложила его к своему, но и без этого было понятно, что оно колотится раза в два чаще, чем это положено. Так… теперь пульс… тоже ничего. А вот температура явно повышена! Я проделывала все манипуляции, в которых совершенно не было нужды – с утра его осматривал палатный доктор, потом был обход заведующего, три раза в день температуру измеряли медсестры, а теперь вот… снова пришла я. Наверное, в десятый раз за сегодня.
– Эй, Швабра, домой идешь?
От неожиданности я чуть не подскочила и уронила градусник на пол.
– Напугал! Чуть казенное имущество не разбила!
– Я тебе подарю именной. С гравировкой: «Бойцу Швабре от командования Клизменным Корпусом. Вечно и навсегда».
Хоть я и разрешила называть себя Мурзиком, Олег предпочитал не то дразнить меня, не то выпендриваться перед остальными, а может, это он так ухаживал… Бог ты мой, да он что – втрескался в меня, что ли? Иначе как можно объяснить то, что он ходил за мной как привязанный, только что за косички не дергал. Наверное, не дергал лишь потому, что их у меня и в помине не было. И я его понимала – потому что сама не могла пройти мимо того, кто все еще находился в коме. Я постоянно торчала где-то поблизости, наверняка даже в ущерб своим обязанностям.
– Товарисч главнокомандующий, – изрекла я как можно язвительнее, – шли бы вы обратно в Клизменный Корпус, а?
– Отшиваешь, да? А я тебя в обед печенькой кормил!
– Печенькой попрекаешь? – огрызнулась я. – Сколько там той печеньки было, на два укуса! И вообще, отстань, не видишь – доктор занят!
– К тому же доктора уже ждут на улице, – печально сказал он.
– Ну и пусть ждут! – довольно легкомысленно отмахнулась я, и он тут же этим воспользовался:
– Значит, у меня есть шанс?
– У тебя есть печеньки. Разве тебе этого мало?
– Ну, малыш… печеньки – это не мечта. Каждый эскулап обязан иметь мечту. Некоторые даже две. И тут появляешься ты и говоришь: вот тебе твои печеньки, отстань! Эй, Малыш, оторвись ты наконец от него и посмотри на меня! Ну, разве я хуже собаки?!
– Лучше, гражданин Карлсон. Несомненно лучше, – пробормотала я, приподнимая простыню и осматривая швы.
– Это ты о чем? Об этом твоем любимом больном, обо мне или о наших отношениях?
– Нет у нас никаких отношений.
– Вот это и плохо. Между прочим, кто-то обещал лечить мои угри.
– Могу по-быстрому выдавить и зеленкой замазать.
– Боже мой… и это предлагает дипломированный специалист! Такое неквалифицированное лечение! Что ж, я по отделению так и буду зеленый ходить?
– Можешь не ходить, а ездить на каталке. Желающие толкать найдутся. Особенно с лестницы, – добавила я ехидно.
– Ты с этим, который внизу ждет, тоже так? – печально поинтересовался Олег.
– Примерно.
– Значит, у вас садо-мазо. Последний раз предлагаю: давай займемся сексом. Прямо сейчас и прямо тут. Знаешь, какой можно словить экстрим?
– Твои угри того не стоят. – Я небрежно поправила прядь волос, которая все время падала на глаза. Наверное, уже пора было постричься.
– И твой любимый больной сразу же выйдет из комы!
Черт возьми, значит, он заметил, что я каждую свободную минуту бегу сюда, недаром уже два раза сказал «твой любимый больной»! А если заметил Олег, то скоро об этом будут судачить во всем отделении.
– Олежка, у тебя язык без костей!
– Вот, и сразу не «Командир Клизма», и даже не «Карлсончик, дорогой», а «Олежка»! Что значит интенсивная терапия! Приятно слышать. Ну так что, пойдем вечером в кино? Раз уж ты не хочешь секса прямо тут, придется за тобой ухаживать.
– Нет. Не могу.
– Почему? Этот твой, который там внизу торчит, он что, ревнивый?
– Мы с ним спали на Майдане в одном спальнике. – Я решила сразу расставить все точки над і. – Он для меня… очень дорог.
– И поэтому ты решила его бросить. Но никак не можешь выбрать: или этот, которому ты уже в двадцатый раз меряешь температуру, или я.
– Ты что, ясновидящий, блин?
– Нет. – Олег притянул меня к себе за полу халата. – Я просто умею делать правильные выводы. Предлагаю тебе выбрать меня. Я прекрасный диагност, прекрасный друг и прекрасный любовник. А с угрями мы договоримся.
– Из вас троих я предпочитаю диагноста.
– Ты меня расстраиваешь.
Я ловко увернулась от его губ, но выбрала неправильное направление для отступления и вскоре оказалась прижатой к подоконнику.
– Слушай, мне правда не хочется с тобой целоваться. Да еще здесь.
– Дело во мне или все-таки в нем? – Олег кивнул на неподвижно лежавшего на койке парня.
– В вас обоих. Да и вообще, некрасиво быть такой сучкой.
– Ты очень сексуальная, Швабра, – сказал он грустно. – И тебе надо носить высокие каблуки.
– Сдурел? На работе?
– Ну не в резиновых же шлепках ходить всю жизнь? А после работы – в кроссовках. Ужасссс… Так и вижу тебя на шпильках и в мини-юбке, а не этом вечном зеленом, наводящим такую же зеленую тоску балахоне. У тебя красивые ноги, и грудь, и попка…
– Эй, эй, не заходи так далеко!
– Как скажешь. Но мне лично хватает и этого.
– А лицом ты не интересуешься? – спросила я, держа безопасную дистанцию.
– Вот с лицом у тебя беда. Ну просто огромная. Во-первых, у тебя проблемы с угрями…
– С какими еще угрями?!
– Не ори так, а то нас засекут. С моими угрями. Их тебе явно недостает. Ну а если честно… ты всегда какая-то очень грустная. А лицо у тебя что надо, не волнуйся. И даже твой чисто врачебный интерес к тяжелобольным его не портит. Сколько он уже дней в коме?
– Пять. – Я вздохнула.
– Откуда привезли?
– С «Дамбаса», будь он неладен!
– Да… жалко парня, если честно. Если в себя еще неделю не придет, то… сама понимаешь, надежды мало. Родным сообщили?
– При нем был только телефон – но совершенно разряженный, и стандартным пином не включается. Поэтому даже родных найти не можем. Одно и остается – ждать, пока в себя придет и сам позвонит кому надо… Да, еще рюкзак! Детский такой рюкзачок – в нем кукла без ноги и тетрадь. Наверное, по ошибке прихватили. Похоже, к нему это все никакого отношения не имеет.
– Ну, не имеет – и бог с ним. А я хочу иметь отношение к тебе. Ну что, давай решай: со мной в кино, с тем, который внизу, в спальнике, куда попало или остаешься здесь?
– Знаешь, я бы пошла в кино, но ты потом целоваться полезешь.
– Почему потом? – обиделся Олег. – Я сразу полезу!
Егор
– Да. Он здесь, в машине. Где мы стоим? На, скажи отцу, где мы находимся, я ж местности не знаю!
В конце концов он мне все-таки поверил. И еще – я снял с него наручники. Просто так, безо всяких объяснений, открыл дверь, отщелкнул эти проклятые штуки и забросил их в кусты. Я не думал, что у него хватит сил, но он тут же выкарабкался, вернее, вывалился наружу, сел, привалившись спиной к колесу, и запрокинул лицо навстречу хлещущим дождевым струям.
Я мог бы остаться внутри, но тоже зачем-то вышел и сел рядом, прямо на землю. Ливень мгновенно промочил нас до костей, везде были лужи, из которых стремительные капли, как пули, выбивали фонтанчики воды.
– Что, – наконец медленно выдавил он, как будто слова давались ему с большим трудом, хотя, скорее всего, так оно и было, – тяжело убить человека? Не можешь? Кишка тонка?
– Не могу, – согласился я. – Ты не враг. Это… нечестно.
– Нече-е-естно… – протянул он и криво ухмыльнулся разбитыми губами. – Ёпта, какие мы, оказывается, честные! Похитить и развести на бабки – это, стало быть, честно?
Неужели он не понимал, что его жизнь до сих пор висит на волоске? Зачем он пытался спорить со мной и злить меня? Но неужели же я буду таким подонком, что стану угрожать ему оружием только для того, чтобы он заткнулся?!
Однако он все-таки замолчал и долго ничего не говорил, может быть потому, что счел ниже своего достоинства говорить о чем-то со мной, бандитом и похитителем? Дождь все лил и лил, и я потихоньку стал замерзать. Открыл переднюю дверцу и перебрался на водительское место.
– Откуда ты? – неожиданно спросил он.
– Что?
– Ты не местный, я по выговору слышу. Да и говоришь больно правильно, не по-нашенски. Харьков? Одесса?
– Ну, из России я, допустим.
– О как! Чего ж тебе дома-то не сиделось?
– Ты в машину сел бы… – вместо ответа посоветовал я. – Замерзнешь. Простудишься…
– …и помрешь от пневмонии. А не от того, что какие-то ублюдки отбили тебе почки!
– Я… – только и сказал я и поперхнулся.
Что толку говорить, что я его не бил? И не похищал, да? И не снимал на камеру, когда это делали другие? И не получал тридцать сребреников за его жизнь, которую никто не собирался возвращать… Быть хорошим уже все равно не получится. Не проще ли тогда действительно… убить его? Закопать свой позор в землю? Его никто не найдет, но даже если и найдут – мало ли тут, в степи, сейчас валяется трупов? Могилы – совсем без имен, просто цифры на простых фанерных табличках. Это война. Его брат, этот чубатый нацгвардеец с наглыми глазами, точно так же, запросто, мог застрелить меня – и тогда я лежал бы сейчас тут, в донецкой степи, под жидким холмиком каменистой глины, и дождь смывал бы последнее «прости» с наспех приколоченной фанеры…
– Спасать нас приехал? Или за длинным рублем?
– И то и другое, – нехотя, вяло промямлил я.
К чему было притворяться? Потому что сейчас здесь и настал тот самый момент истины, о котором я так много читал в книгах. Который ловил жадными глазами в сценариях – вот бы сыграть! Ключевая сцена любого фильма, которая и показывает, насколько все профи: режиссер, сценарист, актеры… Оказывается, в жизни тоже так бывает! Мало же я знаю о жизни, я, неудавшийся актер, никакой вояка, хреновый похититель… Офицеры в фильмах всегда клялись честью. Вот только сегодня даже у них нет никакой чести – по крайней мере, у тех, с которыми я сталкивался здесь. Нет ни чести, ни знаков различия… да и что, собственно, они делают тут, на территории чужого государства, война-то ведь не объявлена?!
Эта мысль только сейчас резанула меня – и одновременно принесла облегчение. Если настоящие военные, техника и все прочее могут находиться здесь, при том что наше правительство упорно отрицает этот факт, – значит, это все-таки не война. Это просто пиратское проникновение. Узаконенная контрабанда. При которой каждый сам себе командир и начальник. Значит, я тоже могу делать что хочу – и плевать на подписанные бумажки, тем более на приказы какого-то там Веника! Захочу – и отпущу его… на все четыре стороны отпущу!
Вот тогда я и достал из кармана его телефон, и он набрал номер своего отца.
Дневник женщины, оставшейся неизвестной
Я снова поймала себя на нескончаемом внутреннем монологе, звучащем во мне этим холодным летом две тысячи четырнадцатого бесконечно – как закольцованная магнитофонная запись. «Крым Украине не подарили. Она получила эти сухие, неплодородные земли в обмен на…» Далее простирались скрупулезные, сто раз уточненные – и никому не нужные перечисления. Слушать меня было некому. Те, кто все это знал, были по нашу сторону баррикад, а те, кто не хотел знать, слушать и сеять вместо мин, снарядов и пуль на нашей земле разумное, доброе, вечное, заткнули уши намертво, вместе с сердцем. К ним было не достучаться.
Мои тягостные, никому конкретному не адресованные рассуждения прервала все такая же, как и прежде, жизнерадостная Маруська, ввалившаяся в летнюю кухню, где я с помощью поварешки совершала меланхолические, в такт своим печальным мыслям, пассы в огромной алюминиевой кастрюле.
– Это чего? – поинтересовалась моя подруга. – Аджика?
– Лечо с баклажанами.
– Ух ты! Дай попробовать!
– Не мешай… господи, а во сколько же оно закипело, а?
– Я пришла – уже вовсю кипело.
– Если не доварю – банки повзрываются. Переварю – баклажаны распадутся к чертовой матери в кашу!
– Я варю, – деликатно посоветовала Маруська – пока с перца шкурка не станет слазить. Тогда готово. Да и вообще – не тем ты, дорогая моя, занимаешься!
– А чем надо?
– Вот чем! – Маруська хлопнула о стол пачкой глянцевых журналов, которые неизвестно где раздобыла в такое время. – Оказывается, есть в нашей многострадальной стране такие места, где, представь себе, не стреляют. И вот там, где безмятежно обитают всякие гм… скажем так – феи, прямо среди бела дня можно ходить по улицам в брюликах… хотя это, оказывается, ужасный моветон. Я сегодня узнала, что бриллианты нужно надевать исключительно вечером. Это меня прямо в самое сердце поразило! А я-то, дура, ка-а-ак надену да ка-а-ак пойду!
Я хрюкнула, представив Маруську в бриллиантах размером с кулак, расхаживающую под вой минометного обстрела по нашей пыльной улице. Тем более что у моей подруги отродясь не было ничего ценнее двух гладких обручальных колец – от первого и второго брака, да такой же скромной цепочки с крестиком.
– А днем чего можно надевать? – поинтересовалась я, нервно тыкая поварешкой в свое пронзительно и аппетитно пахнущее месиво, бурно кипящее по краям и совершенно спокойное в середине. – Перемешать его, что ли?
– Можно и перемешать… Да, а днем… – Маруська мечтательно возвела дивные голубые очи к давно не беленому потолку моей летней кухни. – Днем хотя бы жемчуг с аметистами. – Моя подруга поучительно ткнула в глянцевый разворот. – Гляди. Во как надо, а не в стоптанных тапках на босу ногу! Простенько и со вкусом.
– Мои тапки при мне и останутся, а в Антраците, например, среди бела дня казаки – или как их там называют «кизяки» – с тебя не то что жемчуг с аметистами снимут, а и исподнее, – мрачно бросила я.
Что-то сегодня у меня не было настроения острить, хохмить… да и вообще.
– Слазит! – завопила Маруська. – Выключай!
– Прибирай свою лабуду от моих стерильных банок! – скомандовала я.
Маруська быстренько ретировалась на стул, и, пока я раскладывала свои заготовки и завинчивала крышки, она, смачно плюя на палец, с подвываниями зачитывала мне откровения звезд, звездочек, звездулек и див рангом помельче, но зато выдающихся по части экстерьера.
– А на ночь я избегаю лишних кало-о-орий и не ем ничего жи-и-ирного…. – присюсюкивала она. – На ужин можно приготовить семгу на пар-у-у-у с ру-у-укколой или же подать ее на листьях сала-а-ата. Калории нужно снижать постепе-е-енно. Сейчас я лично на ночь не ем ничего плотнее сму-у-узи…
– Чего она там ест на ночь? – подозрительно спросила я.
– Смузи.
– А это что?
– А я знаю?
Маруська двумя пальцами подхватила вывалившийся из поварешки на стол кусочек варева и похвалила:
– Супер! Остренько получилось.
– Не переварила?
– Не, в самый как раз.
Я перевернула банки, закутала их в старое одеяло, после чего плюхнулась рядом с Маруськой на дряхлый, с вылезшими пружинами диван, проживавший в летней кухне в компании такого же древнего холодильника, включаемого, когда возникали форс-мажорные обстоятельства: при засоле большого количества рыбы или мариновании шашлыков. У нас их редко маринуют меньше трех ведер за раз.
– Слушай, Марусь, ну чего они такие тупые картинки ставят, а? Вывалили свои сиськи на весь разворот, а что такое смузи или эта руккола, которая с лососем, – не показали.
– И Инета нет, – грустно говорит Маруська. – И мобильник не пашет. Живем, как при неразвитом феодализме. В Антраците казаки атамана выбрали. Так он теперь всех невест требует на первую ночь себе.
– Не свисти, – недоверчиво говорю я. – До этого даже кизяки не доходят.
– И если не девственница, брак не регистрируется!
В кухню, привлеченная запахом, вплывает моя соседка справа, тетя Люба.
– Закусь с баклажанов варишь? – спрашивает она. – Дай рецепт!
– Теть Люб, не знаете, что такое смузи? Или руккола?
– Где? – озадачивается видавшая виды бывшая одесситка.
– Вот. Чтобы похудеть, они на ночь употребляют лосося со смузи и рукколой.
– Чтобы иметь такие буфера, прости господи, – со знанием дела говорит теть Люба, – надо жрать сало с майонезом!
– Силикон, – утверждает Маруська. – При таких костях сиськи пятого размера…
– Смузи, смузи… чего-то знакомое! Дай бумажку, запишу, посмотрю дома, у меня ж большая советская энциклопедия есть. Да, и рецепт давай! А то не допросишься никогда. Баклажанов наросло в этом году – прорва. Крышек только для консервации нет. А ты где брала?
– А у меня с прошлого года остались, – отвечаю я. – Дешево были, я и купила сотню впрок.
– Эх, а я вот не додумалась. Теперь хоть выкинь их, баклажаны. А говорят, девки, в Антраците на рынке чего хошь можно достать, кизяки с России навезли. Раньше грабили, теперь грабить уже нечего, спекулируют. Только доехать как?
Мы сразу забываем про смузи, рукколу, даже про лосося, которого не пробовали очень давно. У нас другие проблемы: крышки для закатки, сахар, лекарства… да много чего!
– Автобусы-то кое-как ходят, – горестно вздыхает соседка. – Да не припрешь на автобусе сахара-то мешок, да соли, да крупы! Те же кизяки экспроприируют прям на дороге. Просто разбой какой-то, честно слово! Можно, конечно, и Вовку-сепаратиста попросить, он таксует, только сколько ж он запросит? Почем тот сахар выйдет? Небось цена на рынке на него такая, что мама не горюй…
– Даже если на троих разделить, – вздыхает Маруська, – все равно дорого ездить…
– Есть идея! – загадочно говорит тетя Люба. – А давайте поедем как по делам партии? Пускай Вовка-сепар нас свезет бесплатно!
– Какой партии? – ошалевает Маруська.
– Ихней партии. ЛНР.
– Это не партия, это как бы государство.
– Значит, скажем, что знаем дело государственной важности. Про шпиёнов, хотя б.
– Не проканает, – решительно говорит Маруська и трясет головой, которую месяца полтора назад ей так удачно покрасили и постригли в Донецке. – Нас тут знают как облупленных. Мы сами шпиёны. Разве что предложить нас арестовать, как социально вредный элемент, и повезти в тюрьму.
– А говорят, в Антраците гречку давали… – мечтательно говорит моя соседка, которая никак не может переключиться с темы товарного дефицита.
– Слушайте, меня страшно интересует такой вопрос, – задумчиво говорит Маруська. – Вы случайно не знаете, отчего, если какой-нибудь дурак хочет попасть во власть, он сразу начинает раздавать гречку? Ну почему именно гречку, а? – заводится она с пол-оборота. – Почему, скажем, не рис? Саго? Картофельный крахмал? Кофе в зернах? Я, например, эту самую гречку на дух не переношу!
– Гречка – символ селянского и вообще гражданского благополучия, – поясняю я сердитой Маруське. – Ее много не родит, как той же пшеницы, из нее варят вкусную кашу, пекут гречневые блины…
– Ты мне еще лекцию на тему о вкусной и здоровой пище прочитай! Нет, ну правда, как чего – так сразу гречка! На той неделе у нас этот зловредный слух прошел, что в Антраците бесплатную гречку выдают, – так полгорода, считай, туда ринулось. Прям гречкоклюи какие-то, блин!
– А остальные полгорода, которые безлошадные, или у которых ножки больные, либо просто здравый смысл заставляет дома сидеть, а не по заминированным дорогам шляться, где даже пописать в кустики нельзя отойти, теперь мучается вопросом: дают все-таки эту проклятую гречку или опять надули? Или же всем подряд, безо всяких там справок дают, а к ней и все остальное – сгущенку, пачку печенья, пять пакетиков чая на нитке и двести грамм мармелада с печатью «Химически чистый продукт, изготовлен на шахте им. Засядько». Счастливые получили, а остальным кукиш с маслом!
Теть Люба выразительно вздыхает: ну точно, сто пудов – давали все это под общим названием «гуманитарка»: и сгущенку, и мармелад, и главное – гречку! – а она дома сидела. Маруська же никак не хочет угомониться:
– Нет, я бы гречку запретила. Вообще. Да ну ее на фиг! Это просто какой-то символ коррупции, и все! Как кокаин в Колумбии, ей-богу!
– Ну, все может быть, – покладисто соглашаюсь я. – Недаром даже украинское выражение есть «ускочів у гречку».
– И что это означает?
– Ты когда-нибудь по гречневому полю пыталась бегать?
– А зачем мне? Я вообще бегать не люблю.
– Гречка – она такая. Очень цепкая. Если туда с разбегу вскочить, то больше метра не пробежишь, рухнешь. Невозможно по ней бегать, короче.
– О! – Маруська выразительно поднимает палец. – Самое оно! На всех наших продажных шкурах надо каленым железом выжигать: «Ускочів у гречку» – и этой гречки им полный рот! Сырой! И за шиворот! И коленями на нее. Прилюдно! На сутки! А лучше пожизненно.
– Мась, ты чё сегодня такой злой, а?
– Да ну. – Моя лучшая подруга нервно машет рукой. – Родственники вчера приезжали в гости.
– Ух ты! – реагирую я. – Гости теперь не каждый день в наших краях бывают.
– Это еще то «ух ты»! Сепаратюги махровые. У самих не стреляют, так они меня утешили: «Зато вы все тут теперь счастливые. Сможете жить и умереть в России!» Ёпсель-мопсель! Мне особенно понравилось «умереть»! Я прям аж зашлась. Предложила им поменяться, даже без доплаты. Тем более у меня хоромина-огромина, аж пол мазаного дома, комната и кухня, удобства во дворе. Да, веранду забыла, простите. Короче, была у лисы избушка ледяная, у зайца – лубяная. Дождь пошел, она сгорела. А у них, между прочим, в поселке на бережку моря шикарный домина. Но «не в России»! И «не в Крыму»! Ах ты боже ж мой, горе-то какое! Я их утешила, что у них тоже скоро заваруха начнется, всенепременно, насидятся еще по погребам. А может, и снаряд ненароком попадет – так одним разом два счастья случится. Они как раз крышу собирались поднимать, двух этажей им на троих почему-то мало. Так сразу все и сгоношат! Главное, чтоб прямой наводкой.
– Ой, ё! – соболезную Маруське я. – Прям так все и сказала? А они что?
– Обиделись. Можно даже сказать – расстроились. Они сюда по огромной просьбе моего двоюродного братца заехали, чтоб передать мне приглашение на день рождения – ну какие дни рождения сейчас? И как раз килограмм десять этой чертовой гречки приперли. И с чего он решил, что я ее теперь есть буду, если никогда не ела?
– Продай, – быстро вставила теть Люба. – Я возьму!
Но Маруське было не до коммерции – ей нужно было выговориться:
– Короче, они между нами, как родственниками, гуманитарный коридор решили создать. Доехать-то до двоюродного моего они доехали, но их по дороге кизяки обшмонали. Забрали тушенку, сахар, жареную куру, которую они с собой в дорогу брали, пирожки и прочее… водку, конечно, безоговорочно отняли – но мой братец на их слезы всучил им взамен эту проклятую гречку!
– Говорю я вам – значит точно, давали в Антраците гречку! – воздев кверху указательный палец, делает вывод соседка, а я интересуюсь:
– А как их духовные скрепы – от наших папахоносных не пошатнулись? «Русский мир» не рухнул? Не задавил?
– К сожалению, и то и другое устояло, – вздыхает Маська. – Они заявили, что во всем виновато наше шахтерское пьянство и мы этих несчастных казаков сами споили. А они несли нам свет, мир, прогресс и процветание.
– О как! Круто.
– Ночевать было даже оставались, но, когда узнали, что у меня раша-тиви нет, а если бы даже и было, я бы его им не включила, как-то личиками сразу поскучнели и объявили, что в гостях – оно хорошо, а дома, конечно, не в пример лучше. Хотя сезону в этом году нее-е-ет… ничего не зарабо-о-отали… народ не еде-е-ет… А самое интересное, знаешь что?
– Что?
– Они мне предложили дарственную на дом подписать.
У нас с теть Любой челюсти дружно отпали:
– …?
– Ну, я ж типа того… бездетная, близких родственников у меня тоже нет. А они в случае чего меня приютят. Такие вот пироги. С гречкой.
– Мась, – поражаюсь я, – а зачем им твоя халупа?
– Не халупа им нужна, а земля. По всем правилам приватизированная. У них слух прошел, что в нашей земле полным-полно сланцевого газа или еще какой хрени, чуть ли не кимберлитовых трубок.
– А это чего? – не врубается соседка.
– Алмазы.
– Чё, правда?! – поражается Люба.
– Такая же правда, как и все остальное, что по их телевидению брешут, – отрезает Маруська. – Вот. И это все как бы сразу после войны начнут срочно, стахановскими темпами добывать, а дивиденды будут выплачивать владельцам пропорционально квадратному метру. И у кого больше земли будет, тот самый длинный рубль и получит.
– Хрень собачья! – резюмирую я. – Даже если что найдут, все будет, как и раньше: олигархам – бабло, остальным – дулю с маслом.
Теть Люба выразительно вздыхает и согласно качает головой.
– Но верят же! Они и в распятых мальчиков, и в фосфорные бомбы, и в то, что в Киеве хунта, фашисты, а людей разбирают на органы и в Америку отправляют, – во все верят. Когда я им сказала, что у меня тут Киселев и иже с ним не вещают, у них прямо ломка началась! Не пойму, действительно зомбируют их там, что ли? Двадцать пятый кадр и все такое прочее… Я вот сугубый материалист, но тут поневоле задумываться начинаешь.
– Знаешь, Мась, и без двадцать пятого кадра все просто. Если людям круглые сутки вдалбливать в головы одни и те же мысли – они в конце концов будут думать, что так оно и есть. Телевидение очень сильная штука. Уж я-то знаю. Сама когда-то мечтала тележурналистом стать. Но, конечно, это все крайне некрасиво со стороны такой большой державы, как Россия…
– А большие – они такие… – грустно резюмирует Маруська. – Им еще больше хочется стать.
– Много тут всего намешано… как говорится «геополитический интерес»! – важно вставляет и свое лыко в строку соседка.
– И наши маленькие интересы – всем побоку. Что мы хотим спокойно жить, песни петь, детей рожать… к тому же морю в отпуск ездить…
Маруська неожиданно начинает плакать, и мы вдвоем не знаем, как ее утешить.
Аня
– Мурзик, оставайся у меня насовсем, а?
Черт, вот чего-то в этом роде я как раз и боялась.
– Макс, ты же знаешь, три дня – это все, на что я способна. Абсолютный рекорд для закрытых помещений.
– Ты меня больше не любишь?
Оказывается, боялась я совсем не того… Предстояло еще самое тягостное – объяснить, почему так получилось. Но если я даже себе не могу толком ничего растолковать, как же я найду слова для него?
– Макс…
– Извини. Я не хотел, просто само как-то вырвалось. Отвратительно, когда мужик клянчит, да?
– Нет. Ничего… – Я погладила его по щеке. – Отвратительно другое – когда ты стоишь и не знаешь, что ответить. Прости меня. Я… я виновата. Мне надо было еще раньше… понимаешь…
Да, это надо было рвать сразу, когда что-то ушло, сломалось, испарилось… а я тянула, тянула… и вот теперь будет гораздо хуже. И мне, и ему. Особенно ему. Черт, ну почему это так тяжело?!
Я отвернулась и пошла ко входной двери. Босоножки почему-то не надевались – хотя в конце концов я справилась и с ними. Но как было справиться с этими проклятыми слезами, которые стояли у меня в глазах?
– Ну, ты всегда знаешь, где меня найти, если что. Давай я тебя провожу? И посажу на такси. Не хочу, чтобы ты ходила одна в такую темень.
– Нет, не надо.
– Ну тогда хоть до метро? А?
Я стояла спиной к нему и глотала слезы. Это было ужасно больно. Но если ТАК больно было мне, то каково же сейчас ему?!
– Макс, я…
– Не нужно, Мурзик. Не унижай себя. Что ж… все проходит. А может быть, ты просто влюбилась? По-настоящему. Жаль, что это был не я… Зато тебе с ним интереснее. Будет о чем поговорить.
Я в недоумении обернулась: о ком это он?
– Ты что, думаешь?..
– Прости, малыш, но я не слепой. Это тот, что везде ходит за тобой как привязанный, да? Он даже сегодня смотрел на нас из окна, я видел. И потом – он тоже врач, у тебя с ним много общего… И кроме всего прочего – он действительно красив. Наверное, для женщины это важно.
Бедный, бедный Макс! Я вижу, как от обиды и ревности у него буквально дрожат губы. Господи, ну почему все так запутано… и так странно? Но я не хочу, чтобы он так страдал и к тому же обманывался насчет Олега, поэтому спешу его разуверить:
– Нет, нет, ты все неправильно понял! У меня ничего нет с ним… с Олегом! Мы просто… просто друзья, вот и все. Ну, может, он немного за мной и ухаживает, но это все так… пустое. Да и вообще – я не люблю слишком красивых мужчин, ты сам это знаешь.
– Почему же тогда?..
– Я… я не могу жить с тобой вместе. В одном доме. Спать в одной постели. Это… это значит обманывать. Прежде всего тебя, – выпаливаю я на одном дыхании и от ужаса даже закрываю глаза.
Я так давно носила в себе эту фразу… Я жду взрыва негодования, лавины упреков, обвинений в двуличности, лицемерии, фальши… Не можешь спать в одной постели – не трахайся, не пей мартини, не сиди на подоконнике полуголая, не обсуждай часами свои комплексы, для того чтобы от них избавиться! Не бери цветов, не склоняйся вместе с ним над одной книгой или у экрана, когда смешиваются в одно целое волосы, дыхание, взгляды, интересы… Не радуйся его появлению, когда у тебя отвратительно на душе, не броди с ним по парку, не слушай музыку, когда один наушник в ухе у тебя, а второй – у него. Не засыпай у него на плече, в конце концов, если не можешь спать с ним в одной постели! «Лживая, мерзкая тварь, ханжа!» – кричу я про себя. Если бы могла, я бы заехала себе по физиономии… Но, может быть, Макс сам это сделает и облегчит душу, а заодно и наше расставание? Однако то, что происходит дальше, повергает меня в ступор. Он улыбается. Слабенько, но все же улыбается – так, как умеет, наверное, один Макс – какими-то крохотными мимическими мышцами в самых уголках глаз. Ну, почему, почему я такая скотина?!!
– А я тебе даже колечко купил… давно уже. Еще когда мы только вернулись с Майдана. И почему тогда не отдал? Чего боялся? Тогда все было по-другому…
Я проглотила мелкие, дрянные, ненужные и ничего не значащие слова утешения и банальную фразу о том, что мы, в конце концов, сможем остаться друзьями… Все эти подленькие никчемности застряли где-то посередине моего организма, как комок старой сухой колкой травы.
– Ты не думай, – еще раз зачем-то сказала я. – У меня с ним… ничего.
– Пошли, – сказал он просто. – Все равно провожу тебя. Посажу в транспорт, а потом напьюсь. И пойду пьяный буянить. Меня поймают гопники и набьют мне рожу. Переломают руки-ноги, и я попаду в твое отделение. И ты будешь сидеть у меня на кровати, и вздыхать, и жалеть меня, и мерить мне температуру. И кормить с ложечки кефиром.
– Ты не попадешь ко мне в отделение, потому что никакие гопники не способны избить тебя до такого состояния. Насколько я тебя знаю, ты будешь сопротивляться. И сам наваляешь любой гопоте так, что наутро они пойдут записываться к Тимуру и его команде или в спасатели Малибу. Скорее последнее – потому что там полно девок с большими сиськами, а гопники без них никуда. И вообще, наш госпиталь только для военных. Так что, Макс, ты в него по-любому не попадешь! К тому же и кефир ты не очень любишь.
– Тогда и напиваться не буду! – уже совсем весело согласился он. – Зачем же делать то, чего не хочешь, если от этого все равно не будет никакого толку?
– Да, именно это я и хотела тебе сказать. От меня не будет никакого толку, Макс.
– Ну, это уж позволь мне решать, – ответил он довольно сухо, и мы вышли на улицу.
Было не жарко и не холодно – совсем как у нас с ним теперь. Но то, что хорошо для погоды, не годится для человеческих отношений. По крайне мере тогда, когда тебе двадцать три. Страсть схлынула, нежность… она тоже. И осталось только ровное, похожее на прямую линию горизонта, дружелюбие. Может быть, существовало еще что-то, но сейчас вот так, сходу, я не могла в себе разобраться. Только понимала: оставшегося слишком мало для того, чтобы нас связать. Связать так, как он хотел – и чего я не могла ему дать. Но все же это была линия горизонта, а не, скажем, та прямая на мониторе, которая означала, что сердце уже не бьется. Сказать ему об этом? Нет, лучше не подавать напрасных надежд. Он купил мне кольцо… Кто бы мог подумать?
Мы шли рядом, даже не держась за руки, – он не предложил, а я не посмела его об этом просить. Очень трудно отрываться… когда почти срослось. Неправильное совмещение – как при переломе. Черт, что ж меня все время сносит на медицину? Не потому ли я сейчас ухожу от Макса, что мне действительно не о чем с ним поговорить после работы? Нет, неправда! Нам всегда было интересно друг с другом. Просто кончилось… исчезло какое-то волшебство. Вышел весь газ из бутылки с колой, и волшебные пузыри тоже не вылетают целой радужной стаей – потому что в баночке закончилась жидкость. А заменять ее шампунем от перхоти мы не будем.
– Ты еще будешь пускать пузыри с балкона, Макс, – пробормотала я, и он удивленно взглянул на меня:
– Мурзик, это как?..
– Ничего… Вспомнила, как мы с тобой купили детские мыльные пузыри и выдували их с балкона, а они летели… тогда еще ветер был сильный, и они улетали далеко… А мы смеялись, и так хорошо было…
– Не надо.
Я хотела его утешить – а сделала только больнее, поэтому больше ничего не говорила.
В метро он вежливо придержал передо мной дверь, а потом безучастно смотрел через стекло, как я на платформе жду поезда. Было уже поздно, и ждать пришлось долго. Я то и дело поворачивала голову в его сторону – и, если честно, мне очень хотелось, чтобы он ушел. Но он все стоял и стоял, и поэтому, когда причалил ночной, уставший и пустой состав, я вздохнула с облегчением.
Когда я приехала домой, Макс мне позвонил. В этом не было ничего удивительного – он всегда звонил и проверял, благополучно ли я добралась. По его голосу я поняла, что он невозможно, просто мертвецки пьян. Спрашивать про гопников я, конечно, не стала.
Дневник женщины, оставшейся неизвестной
– Наше правительство пенсию учредило – шесть тысяч гривен. Во как! Не какие-то бандерштатские хухры-мухры!
– Да не бреши ты как кобель на привязи! Не шесть тыщ, а только три.
– Да все равно больше, чем раньше было, в два раза!
– А чем твоя Лэнээр ее платить будет, а?
– Ох, и дурная ты баба! Ну, не пиндосскими баксами, конечно. Гривнями будут платить, сам слыхал.
– Оно бы лучше баксами, конешно! А насчет ума я тебе так скажу: сам ты дурной, как самогон на дихлофосе. Где оно, правительство твое сраное, деньги возьмет? У него чего, золотой запас есть? Или, может, пенсионный фонд? Ничего у него нету, не было и никогда не будет! А может, оно, чтоб пенсию платить, на танки посидает и банки грабить поедет? Учредить чего хошь можно: я вот в собственном дворе завтра хоть десять тыщ учрежу! Продам золотые зубы и за месяц выплачу. А дальше ни зубов не будет, ни чего ими жрать. Картошка – сбеситься можно – пятнадцать гривен кило! Молока не купишь, масла сливочного уже сто лет не видели, автобусы не ходят – бензина тоже нет! А они пенсии учреждают! Полгорода с кравчучками шатается туда-сюда пешком, а энти бегают, лентами перевязанные, как укушенные в одно место!
– Точно. Як у нас кажуть: за шматком кішки сім кілометрів пішки!
– Вы того… чего разбушевались, бабы? А ну потише! А то и сдать куда надо могу!
– Та вы уже усе посдавали! И совесть тоже!
Мы с Маруськой все же выбрались в Антрацит: не за сахаром и консервными крышками, а больше людей посмотреть да и себя показать. Поехали мы, воспользовавшись многообещающей оказией. Тот самый дальний Маруськин родственник, который передал ей гречку – троюродный брат, что ли, – вдруг оказался крупной шишкой в ополчении. Поэтому мы временно спрятали свои убеждения в карман и ради того самого «шматка кішки» согласились приехать «в гости». Приглашалась, собственно, одна Маська, ну а меня она взяла для компании и чтоб, по ее собственному признанию, было не так страшно.
Выехали мы еще засветло – потому как в три часа и у нас, и в Антраците жизнь уже замирает. Сначала мы с грехом пополам сели в автобус до Ровенек, а оттуда нас уже забрала казенная машина Маруськиного брата – страшного вида джип, простреленный местах в пяти и с прикрученной проволокой бампером. Однако сие средство передвижения быстро и с успехом протряслось по всем ухабам рокады между Ровеньками и Антрацитом и укатило, оставив нас, ошеломленных скоростью доставки и незабываемыми впечатлениями.
Сам прием по случаю дня рождения намечается вечером, а пока мы бродим по городу. Города с гулькин нос, достопримечательности нас смотреть не тянет, но деваться все равно некуда. Денег у нас практически нет, правда, я захватила с собой золотое обручальное колечко – но вынимать и показывать его кому попало просто страшно. Везде, тряся бутафорскими медалями и свалявшимися бородами, шатаются казаки атамана Козицина – большей частью пьяные и опухшие, напоминающие не то ряженых после святочной недели, не то массовку на малобюджетных съемках. Говорят, что казаки ищут каких-то «диверсантов», – куда уж тут колечко продавать!
Заворачиваем на рынок, где и наблюдаем сцену, описанную выше. Антрацитовцы, видимо, уже не стесняются в выражениях, да и казаки, тащащие все, что плохо лежит, порядком достали город. Говорят, казачий блокпост ополченцы ЛНР даже обстреляли из танков. Казачки чего-то не поделили с местным ополчением, и те, не на шутку разобидясь, подогнали тяжелую технику и показали атаману Козицину, кто тут в городе будет главный. Правда, казаки уже успели учредить и свою собственную республику – внутри республики. Одним словом, получилась матрешка в камуфляже. По этому поводу КНР, или Казачья народная, и тащит к себе уголь и металл – это в порядке, так сказать, государственном. А в личное время, которого у них навалом, казачки попросту мародерствуют. Маруськин родственник нас даже предупредил, чтобы в случае чего и на выстрел к ним не подходили. Мы уже насмотрелись на опухших существ в папахах из окон автобуса, когда они за время пути до Ровенек несколько раз перетряхивали скудный багаж едущих, неизвестно что там ища, так что даже желания познакомиться с ними поближе у нас не возникает.
– Гляди, гляди! – толкает меня Маруська в бок.
Я смотрю на прилавок – и ошалеваю. Рядками, аккуратно, разложены гранаты, с виду очень даже боевые, поблескивают патроны в ящиках, возле мордатого дядьки-продавца стоят калаши и еще что-то, с виду очень неприятное – толстая зеленая труба, от одного взгляда на которую почему-то мурашки бегут по коже. Осторожно, как будто дядька сейчас начнет в нас палить, подходим и интересуемся:
– Это что… продается?
Дядьку, видимо, уже забодали такие вопросы, но Маруська так трогательно прижимает ручки к груди, что он оттаивает:
– Та вы сами откуда? Чего у вас, и базара нету?
– Есть. Но там такого не продают.
– Эх, провинция! – смеется мордатый. – Небось у вас и не стреляют?
– Стреляют…
Маруська смелеет, подходит вплотную и просит подержать гранату. Берет ее в руки и тихонько повизгивает. Дядька млеет. Глаза у Маруськи загораются, и она предлагает:
– Давай Сереге на день рождения купим?!
– Я думаю, у него этого есть, – резонно замечаю я.
– А Серега – это хто? – интересуется дядька.
Узнав фамилию и должность, он чуть ли не становится по стойке смирно и заверяет нас, что у Сереги этого есть точно, ну просто сто пудов. И даже большая зеленая зловещая труба, которую, оказывается, можно покупать не всем, а только по особому разрешению с печатью, у Маськиного братца имеется. Гранаты же и патроны отсюда можно нести просто сумками – были бы деньги. И камуфляж любой, и маскхалат можно купить, и берцы, и балаклаву – как простую, так и утепленную, – и пистолет, чтобы в дамский сумке носить для самообороны. А вот сала нет.
– Нету сала, – вздыхая, говорит продавец патронов и прочей милитаристской хрени. – Вже с полгода як нету. Ото перекрутить его, с чесночком, с петрушечкой, со всякой зеленью, и на хлебушек мазать… так нету. А магазинное – то не то. И вкусу в нем нет, и от отих консервантов оно такое… скользкое. Хляки, одним словом.
Я сглатываю слюну, так вкусно вдруг неизвестно откуда пахнуло салом «с чесночком, с петрушечкой, со всякой зеленью»… Вижу, что у Маруськи в животе тоже грянули походные марши, и утягиваю ее от прилавка с военными игрушками, хотя дядька уже и подобрел, и готов предоставить нам скидки «как родственникам», и даже продать зеленую трубу без справки.
Оставшееся до назначенного часа время просто тихо коротаем в скверике, стараясь не сильно отсвечивать. По магазинам ходить незачем: продуктов все равно нет, а где есть – они нереально дорогие. Промышленных же товаров – удочек, солнцезащитных очков, песцовых шапок из искусственного китайского меха и бельевой веревки, при виде которой в голову почему-то приходит не стирка, а слово «повеситься», – нам и даром не надо. Тем более что большинство антрацитовских лавочек, которые молодая республика обложила запредельным налогом, закрыты: налог платить не с чего, народу интересно только пшено, тушенка, подсолнечное масло, по крайности – овощи. Вещи, особенно дорогие, – ненужная в войну роскошь, к тому же привлекают грабителей. Говорят, в Луганске даже бутики открылись – под крылом правительства ЛНР, но нас с Маруськой и бутики сейчас прельщают не более, чем та же бельевая веревка.
Мы сидим, а мимо идут люди: кто с баллонами, прикрученными к тачке уже упомянутой веревкой (вот, оказывается, зачем она нужна!), едет в поход за водой – в городе ее сейчас практически нет, в частном секторе работают некоторые колонки и колодцы, к которым всегда очередь и куда местные чужих не пускают – воды и так не хватает. Идут куда-то «к танку» за хлебом – но его выдают не всем, а только многодетным и инвалидам, да по специальным справкам – одну буханку раз в неделю. Потом вдруг проносится целая толпа: прошел слух, что где-то привезли так называемую «гуманитарку».
– Беги бегом, кило риса дают, банку тушенки и консерву! – возбужденно кричит встрепанная женщина отстающей подруге.
В четыре, когда в скверике становится уже совсем пусто и где-то начинает зловеще погромыхивать, нас забирает все тот же лихой молодец на простреленном джипе и везет куда-то в частный сектор. Уже на подъезде к дому начинает ощущаться такой запах, что мы с сестрой виновника торжества по очереди сглатываем. Во дворе по-барски, сразу на пяти мангалах жарят шашлыки, а под огромным навесом накрыт стол. Маруська как-то сразу притихает и чуть не на цыпочках подходит к брату, чтобы вручить свой более чем скромный презент. Мои руки и вовсе пусты, поэтому я, безразлично отвернувшись, смотрю куда-то в пространство, делая вид «я сюда совершенно случайно попала». Однако прием более чем радушный – нас по очереди обнимают и целуют, церемонно провожают в специально выделенную для переодевания комнату, а потом усаживают за стол.
Родни очень мало, как утверждает Маська, – похоже, побоялись приехать. Сплошь какая-то братва в камуфляже, некоторые не то с женами, не то с боевыми подругами, «подпалченками», как их теперь называют. Много молчаливых кавказцев и тех самых казаков, которые даже здесь, умытые и причесанные, кажутся ряжеными. Последние напиваются особенно быстро и споро – наверное, сказывается привычка. Стол ломится, на нем буквально все – даже черная икра. От абсолютной нереальности происходящего мы сидим ошеломленные. Со стороны, думаю, мы кажемся чопорными и даже надутыми, как богатые невесты в присутствии сватов, поэтому Маськин брат то и дело поворачивается в нашу строну:
– Дивчата, та вы ж кушайте, кушайте! Лёха, ты ж им наливай!
Лёха наливает, и от выпивки мы становимся раскованнее и даже на время забываем «кило риса, банку тушенки и консерву», а также буханку хлеба на неделю для многодетных.
– Е…ическая сила! – шепчет сраженная наповал Маруська, забывшая от потрясения все приличные слова. – Блин, там в городе многодетным по буханке хлеба раздают, а тут, с…ки, пир во время чумы!
Я стараюсь не набрасываться на еду, как с голодного краю, и больше всего жалею о том, что Женька не съест того и этого… и вот это я бы тоже ей утащила, если бы могла. Сумку, что ли, потихоньку приволочь из комнаты, где мы переодевались, и спрятать под стол, а в нее бросать по кусочку?
Через пару часов застолья мне внезапно становится все равно: меня уже не тошнит от разговоров и тостов «за ЛНР», «за Россию-матушку», за «наше славное казачество». Я просто сижу и тупо ем, а что уже не могу съесть – просто пробую. Маруська тоже не теряет времени даром. От вина она очень похорошела: глазки сияют, щеки разрумянились. Рядом с ней восседает какой-то видный кавказец с орлиным профилем, явно очарованный ее светловолосой славянской красотой. Мне не нравятся его наглые маслянистые взгляды и то, что он постоянно подливает Маське в фужер, но… ко мне подсела ее невестка и расспрашивает, что у нас и как. Мир тесен: моя соседка Люба – родная сестра ее тетки по бывшему мужу. Шушукаемся о бывших мужьях, кто с кем и почему развелся и на ком потом женился. Громко играет музыка: «Ти ж мене підманула», «Владимирский централ», «Вышел в степь донецкую» – все вперемешку: Ротару и Билык, Лепс и Пугачева. Вокруг вообще какой-то сплошной сюр: странные люди обсуждают огромные зарплаты, которые получают неизвестно за что в несуществующем государстве, разговаривают они тоже, как в театре, – громко и на публику. Вывезенный из чьего-то разграбленного магазина дорогой алкоголь льется рекой, закусываемый крадеными же продуктами. Я оказываюсь как бы внутри спектакля и от каких-то неприятных предчувствий начинаю вертеть головой по сторонам, игнорируя вопросы хозяйки дома.
Вдруг у почетного края, где сидит хозяин, он же именинник, поднимается крик и мужчины хватаются за оружие.
– Какие вы казаки – вы козляки вонючие! – вопит краснорожий и злой сильно выпивший младший брат именинника. – Как где какая заваруха – вы тут же дёру даете! Вы ж позиции бросаете! Как же, «казак себя сберечь должен, а позицию он себе всегда найдет»!
Его пытаются урезонить, усадить, налить, но он отталкивает протягивающие полную стопку сочувствующие руки и упорно гнет свое, наболевшее:
– И окопы вам копать нельзя – казаку, млять, не положено! Мы за вас копаем! Вы ж тут целый голубой бордель развели! У вас одна позиция – раком! Вот это вам положено! – Он в неприличном жесте сильно бьет ладонью одной руки по сгибу локтя другой.
Половина гостей ржет, вторая половина возмущенно орет. Визжит и рвет на себе синий китель со звездами величиной в блюдце обиженный «козляк», но хозяйский брат, которого не вовремя допекло, мощным баритоном легко перекрывает пропитый, дребезжащий тенорок оппонента:
– Всевеликое войско Донское, б…! От вас, к е…ням, толку, как от козлов молока! Только по селам и шаритесь, п…доры, сюда на хромой кобыле приехали, отсюда каждый на «мерине» норовит!
Обвинения не совсем справедливы: дом, во дворе которого мы сидим, – новый, трехэтажный. Насколько я знаю, у Маруськиного брата, который до недавнего времени, чтобы содержать семью, ездил на заработки в российское Гуково, никакой такой собственности не наблюдалось. Жил, как все, – в многоэтажке, в тесной хрущевской «распашонке», с тещей в виде бонуса. Теперь же на мощеной площадке у гаражных ворот поблескивает дорогим лаком огромная, величиной с сарай машина, а что в самом гараже – остается только гадать, может, и персональный вертолет. Одни на этой войне пропадают без вести, другие же, как Маруськин братец, за полгода неслыханно поднимаются. Новый передел, «грабь награбленное», «живем один раз» и «война все спишет»…
Летит на землю посуда, крик, звон, с грохотом опрокидывают мангал, дворовая собака, огромный кавказец, не лает – научена войной при любой заварухе прятаться в будку. Будка такая же, как и кобель, – гигантская и капитальная – занята. В ней уже храпит еще один упившийся «козляк превеликого войска».
– Ишь, слюни развесил… Самое интересное пропустит, – презрительно кивает на спящего Маруськина невестка, предусмотрительно вытащившая меня из-за стола сюда, к гаражу и беседке. Собака плетется за нами и так и норовит укрыться за нашими спинами от зоны военный действий.
– Они умнее нас, – кивает хозяйка дома. – Знаешь, мы специально эксперимент провели: что этот дурак здоровый, что кошки – при выстрелах сразу прячутся.
– А из чего вы стреляли? – невинно интересуюсь я. – Мы тут сегодня на рынке чего только не видели! Пистолет можно совсем не задорого купить.
– Да нет, – машет рукой она. – Я их боюсь, ну их совсем к Аллаху! Хотя у нас многие бабы покупают – и те шалавы подпалченские, что на блокпостах ошиваются, и так просто… шоб було. Оно не помешает. Только я не хочу к нему и прикасаться. А вообще смешно, как они прячутся, – возвращается она к теме о братьях наших меньших. – Пакет надуешь и ка-а-ак хлопнешь! И они сразу врассыпную – кто под диван, кто куда! Вот нельзя было посидеть как люди, – вздыхает она, глядя на то, как конфликт не только не идет на убыль, но даже разгорается. – Как выпьют, так сразу давай отношения выяснять. Ну не нравятся тебе они – зачем тогда зовешь?
– Работа такая, – глубокомысленно замечаю я, а она кивает:
– Да лишь бы стрелять не начали!
Тут же кто-то палит очередью в воздух, собака скулит, ложится у моих ног, норовя засунуть голову под туфлю, и закрывает глаза.
– Ваш Козицын полная срань! – в наступившей после выстрела тишине спокойно резюмирует хозяин дома. – Князь, доктор экономических наук, б…! Пан атаман Грицьян Таврический! Его даже из надзирателей по статье вышибли! Двух слов связать не может! Клоун продажный!
Шум постепенно начинает нарастать по новой. Хозяйка скорбно поджимает губы и качает головой:
– Господи, когда-нибудь прямо тут друг дружку перестреляют… теперь долго не угомонятся. Понятно, какая свадьба без баяна, а именины без драки? Уплочено… А мы ж еще чаю с тортом не пили! В кухню пойдем?
Я, зачарованная забытым словом «торт», плетусь за ней следом, как крыса за дудочкой Гамельнского крысолова. Мы уходим очень вовремя – драка, как дрожжи из квашни, выплескивается за пределы деньрожденьевского шатра. Я вижу, как «козлячий» орденоносец, с которого все и началось, страшно пучит глаза и открывает рот, но, что он кричит, в общем шуме уже не разобрать. Называется, съездили в гости! Я все оборачиваюсь и ищу глазами Маруську – и не нахожу ее.
– В дом она пошла, я видела, – успокаивает меня бывшая жена двоюродного племянника нашей соседки, бывшая шахтерская «половинка», а теперь уважаемая супруга высшего командного состава ЛНР. Я очень хочу обсудить все эти перипетии судеб именно с Маруськой, но, видимо, этот вопрос придется отложить до более подходящего времени.
Аня
– Мам, ты когда-нибудь влюблялась в своих пациентов?
– Что?..
После того прискорбного случая с лучшей подругой ма пережила целую серию обид и разочарований, но… «что нас не убивает, то делает нас сильнее». Теперь ее волнения по поводу «она назвала меня майданутой, удалила из друзей и занесла в черный список» уже не так болезненны и горьки. Вакцина сработала, и появился иммунитет. На сегодняшний день она, моя дорогая мамуля, которая большую часть своего свободного времени отдает соцсетям, вполне весела и энергична, обросла новыми френдами и без сожаления рвет старые связи, уличенные в «крымнашестве» или, того хуже, в «божепутинахрани, пустьживетвечно». Сейчас мамуля, не обращая ни малейшего внимания на окружающий реальный мир, ожесточенно бьет по клавишам виртуала – не иначе, пишет убойный пост или, как выражается Олежка, «рвет вату на куски, до полного разрыва шаблонов».
– Вот, почитай!.. Нет, давай лучше я тебе почитаю! – отбарабанив последний, заключительный аккорд, восклицает она.
– А об чем собственно базар? – без особого интереса, но вежливо, чтобы не прослыть черствой, интересуюсь я.
– Преамбула такова. – Ма размахивает в воздухе хвостиком от яблока, и глаза у нее горят. – Зашла ко мне утречком одна… ну скажем хорошая русская женщина…
– Ага, – говорю я, инициируя ее к дальнейшему, и тоже тянусь за яблоком. Яблоки превкусные: сочные, кисло-сладкие, как раз такие, как я люблю. Я баюкаю яблоко в ладонях и думаю: «Если бы ОН вышел из комы, я принесла бы ему вот такое полосатое, бокастое, истекающее соком яблоко. И пусть бы это было похоже на соблазнение Адама Евой, я все равно дала бы ему яблоко. А потом сидела бы рядом и счастливо смотрела, как он ест… с хрустом откусывает… наслаждается возвращением мира, цвета, вкуса…»
– Ты меня слушаешь? – обиженно говорит ма, и я выныриваю из придуманного мира в настоящий. Хотя почему тот мир, где я сейчас была, придуманный? В нем все на месте: я, он, яблоки, небо, солнце… первые желтые листья в липах… До настоящей осени еще далеко, но золотые сердечки уже начали падать на тротуары.
– …вот, заявилась ко мне нежданно-негаданно и написала – прямо в личку, представляешь?
– Что написала?
Нет, придется-таки все выслушать: и что написала моей ма незнакомая тетка, и что она ей ответила.
– Из Новокузнецка, да? – спрашиваю я, проявляя осведомленность, а также намекая на то, что внимательно слушала все рассказанное.
– Угу! Вот. Нет, ты только посмотри на нее! – Ма тычет пальцем в экран.
Ну… тетка как тетка. В меру толстая, в меру немолодая. Фотки унылые, без выдумки или настроения, зато «со значением» – то тетка подбоченилась на фоне огромного телевизора, то привольно раскинулась на огромной же кровати. Демонстрация достатка – вот мы какие! Все у нас толстое, добротное, дорогое, самое лучшее! А может, это просторы Сибири так влияют на неразвитые умы, и поэтому все в кадре должно казаться больше обычной величины – от живота до телика в спальне? Взирайте, затаив дыхание: это у меня большой экран у большой кровати, на которой лежу большая я, заедая самый большой в мире балет Большого театра гигантской плиткой шоколада. Вот это жизнь! Мне на радость – другим на удивление. Заодно вставить фитиль тем, кто задирает нос где-нибудь в Питере или Москве, где все толкутся, как в муравейнике, друг у друга на голове – но зато ста-а-алица! У нас в Новокузнецке мы на кроватях одни валяемся, а не по семь человек в одной комнатушке, и телевизор весь наш, и грибы в лесу величиной с ведро!
– Красота! – делаю вывод я.
– Красота то, что она мне написала!
Ма открывает переписку и указывает на строку:
«блин ну у тебя и мнения!»
– Ну и что? – недоумеваю я.
– Как – ну и что? – в свою очередь недоумевает ма. – Она заявилась ко мне, совершенно незнакомому человеку, и такое выдала!
– Ничего особенного она не выдала… подумаешь! Это ты еще не видала, что мне всякие ни разу не знакомые уроды пишут. Даже обещали приехать и убить. Вот!
Мама давится яблоком:
– К-как это? За что это тебя… убить?
– Ну, за Майдан, за то что «блин у меня и мнение»… да мало ли за что? За то, что волосы направо зачесываю! Ладно, показывай, что ты ей написала, – говорю я, чтобы отвлечь родительницу, а в душе ругаю себя последними словами за неосмотрительность. Ма у меня чувствительная натура, и говорить ей можно далеко не все – тем более предъявлять рожи тех, кто периодически заходит на мою страничку «ВКонтакте» и ваяет такие комменты, что просто зашибись! Но я уже привыкла – в отличие от ма, которую даже медицина как следует не закалила… хотя меня, бывает, тоже еще есть чем пронять – даже и в медицине.
Ответ полностью в стиле приветствия:
«ну блин ты и дура. правда, фигура хорошая. не пропадешь»
– Чё ты так сразу ее дурой? – интересуюсь я.
– Ты дальше читай. Если б она не дура была, то так бы не писала.
«просто ты настроенна против русских хотя ей и являешься а фашизм приветствуешь. я тоже на половину как вы говорите украинка но я не делю на нацию я делю на людей и нелюдей»
– Ну, допустим не дура, а просто безграмотная тетка. Тем более мозги им все время промывают. Вон у нее телик какой огромный. Думаешь, легко ей всех этих киселевых с распятыми мальчиками каждый день смотреть? Тут и здоровый загнется. А у нее и так проблемы – лишний вес, одышка, климактерический сидром…
Ма хрюкает, но не сдается:
– У меня тоже здоровье слабое! Но я ж на людей не кидаюсь?
– А это что? Ты же ей отвечала? Ну, похерила бы сразу всю переписку, кинула бы ее в черный список, и дело с концом. Зачем ты вообще поддерживала эту беседу?
Ма надувается:
– Я не привыкла, чтобы со мной так обращались!
– Тогда не сиди в своих дурацких «Одноклассниках»! – советую я.
– Можно подумать твой «ВКонтакт» лучше! Такой же мусоросборник, если не хуже в сто раз. И вообще, тебя там, между прочим, убить обещали! – ядовито напоминает мне родная мать.
Я бегло читаю бессмертные строки дальше:
«ты, русская, писать хоть без ошибок научись!»
«я с суток мне простительно»
«с суток и без мозгов простительно!»
«зато я не сталкиваю народ лбами я за дружбу всех людей. вы там все такие нищие и тупые»
– Ну, так ты ее больше обидела, – говорю я. – Назвала дурой, а потом еще сказала, что у нее мозгов нет. А мозги у нее как раз есть. Просто она ими не пользуется. Это две большие разницы. Любой врач тебе это скажет, даже и не психиатр!
Ма снова хрюкает – настроение у нее, судя по всему, отличное. Она явно считает себя победительницей в борьбе умов, не понимая, что победителей тут, как правило, не бывает. Все равно каждый считает правым именно себя и всегда находит сочувствующих ему в этом деле. Тех, кому пофиг, как он пишет на родном языке – с ошибками или без. Главное, они все вместе.
Ма явно наслаждается тем, что произвела на меня впечатление: у нее, оказывается, такие мнения, что даже Новокузнецк на другом краю света проняло! Она улыбается и с новой силой вгрызается в яблоко. Я понимаю, что такими темпами витамины скоро улетучатся, и тут же хватаю самое краснощекое – про запас, съем у себя в комнате, спокойно (или неспокойно) проверяя почту и отвечая (или не отвечая) на такие же злобные выпады. А они появляются, увы, почти каждый день. А может, я не стану есть этот глянцевый, совершенный плод, а возьму его завтра на работу. Вдруг ОН придет в себя? Как раз в мое суточное дежурство? И это замечательно, что я завтра на сутках. Смогу посидеть с ним подольше. Говорят, с коматозниками нужно как можно больше разговаривать. Я нюхаю яблоко – запах у него изумительный, под стать внешнему виду. И откуда, интересно, оно взялось? Неужели вот так просто взяло и выросло на дереве? Как, оказывается, много в мире вопросов, о которых можно поговорить с тем, который лежит в коме…
Ма расценивает мое длительное молчание как неодобрение и тут же начинает доказывать, что была права.
– Да права, права, – соглашаюсь я. А как иначе? Если честно, мне бы тоже не пришлись по душе вот такие выпады. – И еще, – добавляю я. – Мне очень нравится ее последовательность. Она, подружка твоя, оказывается, за мир и дружбу всех людей. Хотя тут же пишет, какие мы нищие и тупые. Это же так великодушно – дружить именно с нищими и тупыми!
– Я с ней и не дружу. Говорю же тебе – она просто явилась как снег на голову – и давай писать! Даже здрасте не сказала! Ну, я ее прекрасно поставила на место, – удовлетворенно говорит ма и потирает руки.
– Да она и так на месте! На своем собственном – и весьма неплохо на нем устроилась. И в ус не дует – вон, гляди какая у нее тарелка с борщом! В два раза больше, чем она может съесть! А ватрушки! По килу творога на каждой. Ладно, колись скорее, что сделала – а то у тебя такой загадочный вид, что просто жалко смотреть.
– Ты тоже родной матери гадости говорить будешь?
– По мере своих слабых сил, – ухмыляюсь я.
– Я зашла к ней в личку, скопировала ее фотку и вывесила все это вместе с нашей перепиской!
– А еще человек гуманной профессии! Не стыдно? Она ж только с суток! Небось потом все твои друзья налетели на эту несчастную и заклевали ее до смерти. Один твой патологоанатом Тарнопольский чего стоит! Та еще ехидна!
Ма удовлетворенно хихикает. Настроение у нее явно повысилось. Яблоки уже кончились, и поэтому она говорит:
– Мне сегодня на вторую, так что пойду, кофейку сварганю и бутербродик сделаю!
– Я буду участвовать.
– Тогда пойди поставь чайник. И сгоняй за маслом и молоком. И сырку прихвати. Да, и кофе у нас тоже кончился!
– Из чего, интересно, ты тогда собиралась делать кофе и бутерброды? – интересуюсь я. – Из яблочных семечек и панировочных сухарей?
– Я только с суток, мне простительно! – патетически восклицает ма, и мы обе смеемся.
Мне на сутки только завтра, и я жду не дождусь этого момента, словно собираюсь на долгожданное свидание… и, собственно, это очень близко к правде. К тому же ма так и не ответила на мой вопрос, влюблялась ли она когда-нибудь в пациентов.
Дневник женщины, оставшейся неизвестной
Домой едем молча. Маруська как воды в рот набрала и почему-то прячет глаза – ну что она, виновата что ли, если у нее такой родственник? Как говорится, сын за отца не отвечает, тем более сестра – за троюродного брата. А может, Маська просто не хочет разговаривать при водителе, которого отрядили довезти нас до самого дома, – и что ни говори и как ни надувай щеки – это очень кстати.
Дорога ужасная. И дело даже не в том, что асфальтовое полотно все изрыто то гусеницами, то ямами от разорвавшихся мин – просто война тут ощущается куда острее, чем в городе. То и дело в некогда пышных, а теперь каких-то неприкаянных полях с черными, сожженными, скрюченными в предсмертной муке и так и не налившимися головками подсолнечников виднеется сгоревшая техника. Они тоже черные и обгоревшие – эти изувеченные военные монстры или того хуже – бывшие мирные автобусы и грузовики, сброшенные с дороги в кювет взрывами или просто выпихнутые танками или БТРами, чтоб не путались под ногами и не мешали. Сгоревший мир, сгоревшее лето, от огня не ставшее более теплым…
Сепаратистское ли угощение, но, скорее, собственное обжорство не пошло мне впрок: в животе то и дело схватывает и бурчит, и я не чаю, когда и доеду до родного сортира. Временами мне становится совсем невмоготу, и тогда я даже постанываю.
– Шо, трясет? – сочувственно спрашивает водитель.
В спасительные кустики мне спрятаться не светит: от дороги нельзя отходить дальше чем на полметра, а еще лучше – совсем ее не покидать. Поэтому я не могу представить, как присаживаюсь по большой надобности прямо на виду у проходящих машин. Я стискиваю зубы и считаю, сколько блокпостов еще осталось до дома. Хорошо еще, что у нашего водилы все переднее стекло залеплено разрешающими бумажками с такими подписями и печатями, что даже казачки не смеют приказывать нам выйти и открыть багажник. А в багажнике есть на что посмотреть: утром Маруськина невестка, причитая и уговаривая погостить еще хоть недельку, набила нам с собой огромное количество сумок и пакетов.
– От и не посидели как надо, по-родственному… Шо ж вы так – вчера только приехали, а с утра уже и удирать? Та хоч до воскресенья остались бы! Когда ж теперь опять свидимся, а?
– Да я бы осталась, правда, только у меня ребенок маленький дома. На соседку оставила, – оправдываюсь я.
Маруська молчит, застыв над чашкой кофе и безучастно глядя в окно. На дворе полный кинематографический погром, только что вспоротых перин не хватает. В тенечке под зелеными насаждениями храпят пьяные, собака лениво чавкает под разоренным столом, выбирая из валяющейся на земле снеди какие-то особо вкусные кусочки, сверху, тоже не чинясь, пасутся воробьи.
– Манюсь, может, ты хоть трошки погостишь? – продолжает жалобно тянуть Маськина родственница. – А то я тут одна уже и одича-а-ала…
– Не могу, – отрезает моя подруга. – Куры дома, утки…
Куры, утки и прочее хозяйство, которого у Маруськи отродясь не бывало, – для нашего человека святое. У моей подруги только кот – и тот приходит и уходит через форточку, ведя полудикий образ жизни. Я запихиваюсь «на дорожку», хотя, если честно, вчерашнее еще дня три будет перевариваться, пытаюсь разгадать загадку Маруськиной утренней необщительности и одновременно поддерживаю светскую беседу: о том, что первого сентября наши детки, скорее всего, в школу не пойдут, что Украина не выплачивает ни пособий, ни пенсий (а вот и неправда – выплачивает). Просто сюда деньги не завозят – и правильно делают: здесь их тут же, на полдороге к банкам – которые, кстати, тоже в гробу видали работать в таких условиях, – присваивают всякие бандформирования, совсем как во времена Гражданской войны и батьки Махно вкупе с Петлюрой. Однако свои исторические познания я временно прячу в карман, боясь подставить Маську еще больше.
– От, мамке пенсию и не дают! – жалуется хлебосольная Маруськина родственница.
Ну, допустим, при таком зяте никакой мамке с голоду помереть не светит. Но остальных пенсионеров, да и всех мирных граждан, волею судеб оказавшихся на территории войны – тех же нас с Маруськой, которым зарплату теперь будет выплачивать неизвестно кто и неизвестно чем, – ужасно жалко.
– Серега своих, кто на пенсии, даже отпускает: езжайте, говорит, в Харьков, в Мариуполь или даже в Киев – у кого там родичи, так вообще красота, остановиться есть где, – простодушно выдает нам военные тайны жена командующего, – и переоформляйте пенсии туда. А чего? Горбатились-горбатились на эту ихнюю Украину, а она нам пенсий не дает! А чего? Мы ж честно заработали!
Вот оно как, оказывается… Боевики, они же ополченцы, снимают форму, надевают цивильное – и честно едут просить свою пенсию в стан врага! Умно… Красивый финт ушами – особенно учитывая то, что пенсии у нас в стране выплачиваются из доли работающих. В более успешных странах есть специальные фонды – но у нас до этого еще не дошло. И пока ты работал, то содержал из своей зарплаты каких-то там пенсионеров – которые все равно были все свои, не важно откуда: из Луганска там, из Полтавы или из Коломыи. Теперь, когда ты доработал до пенсии и вышел на заслуженный отдых, тебя будут содержать другие работающие. Закавыка, правда, состоит именно в том, что кормить боевиков Лэнээр и Дэнээр будут их кровные враги – вкалывающие где-нибудь в Виннице, Львове или Сумах. А ополченцы родственника Сереги, которые, кстати, из-за вредного труда на шахтах и на пенсию выходят рано, желают свое оставшееся после забоев здоровье положить на алтарь неизвестно какого бога войны. Поэтому-то они, потратив полученный от боевого дежурства отпуск и благополучно переоформив пенсию в неприятельском логове и получив все причитающееся за нелегкий шахтерский труд, возвращаются сюда, снова надевают форму… и убивают детей тех, кто работает, чтобы им платили пенсию. Вот такой у нас тут театр абсурда…
Я не озвучиваю свои мысли и сомнения: незачем подставлять Маську, да и некого переубеждать. Свое мнение я спокойно могу положить к себе в карман, довезти домой, а там, если очень хочется, выложить на видное место и периодически стирать с него пыль. Очень плохо в нашей жизни только то, что тем, кто не встал под знамена «за святую Русь», кто не получает «ополченских» и кому действительно пенсия нужна как воздух, чтобы забрать ее, нужно доехать хотя бы до Харькова. Мало того, что на этой неспокойной дороге стреляют, поскольку там сплошь казачьи заставы, – так там, прямо под сенью знамен, цинично украшенных ликом Спасителя, казачки отбирают в свою пользу значительную часть полученного.
Маруськина невестка все жалуется и сокрушается о судьбах простых антрацитовских граждан, а я машинально киваю, совсем как ученая цирковая лошадь. Мне до смерти не хочется обижать Маськину родню, тем более после вчерашнего съедения тортика.
– Господи, а еды-то сколько осталось! – внезапно перейдя от темы голода в городе и новоиспеченном государстве в целом к собственному и насущному, спохватывается хозяйка. – Холодильников-то у нас всего два, да и не осилим мы. Манюсь, возьмете с собой?
Маруська мычит что-то невразумительное, а я особенно усиленно трясу гривой. Обрадованная родственница начинает сновать туда-сюда и трамбовать припасы в неподъемные кошелки. Я машу руками, но она не обращает никакого внимания на протесты:
– Спортится, спортится же все… собака столько не съест! И потом – не руками понесете, Сережечка приказал вас до самого дома довести, сейчас позвоню, чтоб машина подъезжала…
Она важно выговаривает «приказал» – совсем как настоящая генеральская жена. Да и утренний халат на ней атласный, яркий, «генеральский», с вышивкой и вездесущими стразами, которыми у нас любят украшать все – от детских бантов до погребальных саванов. Не генеральское у нее только лицо – не слишком ухоженное, наверняка не знающее ни дорогих кремов, ни услуг косметологов. Это простое лицо шахтерской жены, с ранними морщинами, нажитыми в те времена, когда «Сережечка» еще не имел ни этого дома, ни машины, ни огромной ленивой собачищи, игнорирующей миску, полную мяса, да и приказывать никому ничего не мог. Руки ее, с коротко обрезанными ногтями без маникюра, тоже не тянут на руки дамы света или хотя бы полусвета: эти руки еще хорошо помнят, как сажать картошку, мыть полы, отдраивать ведро после полевой каши – обязательного атрибута Дня молодежи, который у нас празднуют все – от четырех до восьмидесяти. Впрочем, что я к ней прицепилась? Баба как баба, с наивной шестимесячной завивкой и ранней сединой. Вот не дай бог, убьют ее мужа – что она тогда будет делать?
– Девки, вы хоть песни пойте, – неожиданно предлагает водитель. – А то я так и за рулем засну!
– Я петь не умею, – теряюсь я.
Маруська делает вид, что спит – но на самом деле она почему-то плачет. Слезы текут у нее из-под сомкнутых век. Мне неудобно расспрашивать при водителе, что случилось, и я начинаю и вовсе вертеться ужом. Да… съездили в гости! Брат – махровый сепаратюга, бандитствует, еще и дом у кого-то неправедно отжал – это уж как пить дать, даже к бабке не ходи. Если свои не пристрелят при дележе награбленного, то, когда Украина все-таки отвоюет собственные территории, его запросто посадят. Короче, стремно и так и этак. И жену его жалко. Хорошая у него жена. Вон нам сколько всего надавала!
Последний блокпост – и выходим на финишную прямую. Притихший было у меня в животе митинг снова принялся орать и размахивать флагами, поэтому я прошу свернуть сначала в наш переулок, мотивируя тем, что волнуюсь, как там Женька. Пулей влетаю в калитку и, вместо того чтобы забрать ребенка, несусь в дом. Водитель тяжело гупает по веранде – пристраивает хозяйские сумки – совсем не гламурные, не «генеральские», а обычные, клетчатые, клеенчатые, помнящие, наверное, походы на антрацитовский рынок, когда там, в рядах, где нынче патроны, еще продавали сало.
Егор
Сегодня наши «Грады» били не только по поселкам, многоэтажкам, аэропорту и местам, где предположительно засели те, кого я уже привычно называл укропами, – сегодня они выбивали огромные куски моего собственного сознания. Впрочем, мое сознание, вернее даже сказать, мироощущение, и само к нынешнему времени дало такие огромные трещины, что малейшего толчка оказалось достаточно, чтобы привычный мир – со всеми его иллюзиями, косностью, ханжеством, привычными уху и глазу банальностями – все с грохотом полетело в тартарары.
Когда пару месяцев назад я только ехал в Ростов, то, ворочаясь на верхней полке под немолчный, бессонный перестук колес, чувствовал себя чуть ли не Че Геварой. Еще бы, я ехал на борьбу с фашистской хунтой – не больше и не меньше! Я, молодой романтический идиот, видел себя настоящим героем в окружении опять-таки одних героев – и в какой заднице оказался теперь? Все, что здесь встретило меня после ростовской учебки, не тянуло не только на героический эпос – оно вообще ни на что не было похоже. Моя растерянность по прибытии на место только возросла. Я не мог уразуметь: кто эти недалекие, с совершенной кашей в голове, люди? Защитники отечества? Общество любителей русского языка – говорящее на каком-то невиданном, как тут называют этот диалект, «суржике»? Да ладно, бог с ней, с правильностью речи. Эти люди, как сказал классик, «академиев не кончали». Однако логики в их поступках от этого, увы, не прибавилось. И в их орущую, обвешанную лентами, портретами неизвестно кого и лозунгами «услышьте Донбасс!» толпу плохо вписываются восторженные идеалисты вроде меня. И то, что здесь таких, как я, абсолютное меньшинство, никак не возвышает меня в собственных глазах. Скорее, я чувствую себя той самой белой вороной, которую неизбежно отвергает всякая стая – даже такая разношерстная, как эта.
Большую часть местной военизированной тусовки составляют те самые простые и ограниченные индивиды, пустые ячейки в мозгах которых успешно заполняет истерический мусор, в изобилии сыплющийся из телевизора. Бывшие шахтеры и пенсионеры разбавлены немалым числом маргиналов и отщепенцев – из тех, кому все равно, где и по кому стрелять, если неплохо платят, и совсем уж полуграмотных недоучек, которых выперли за неуспеваемость даже из ПТУ. Теперь, несомненно, настал их звездный час: кухарка, оказывается, тоже может управлять государством – вот он, тот самый большой привет с Красной площади, от мумифицированных останков человека, который уж век тому манил и будоражил этой фразой бравый революционный пролетариат. Сто лет – немалый срок, но в мозгах так ничего и не поменялось, хотя все прекрасно знают, как закончился управленческо-кухарочный эксперимент, длившийся целых семь десятилетий – полновесную человеческую жизнь. Целая жизнь, пошедшая насмарку!
Я, не заставший «совка», должно быть, впитал отвращение к нему с молоком матери. Не поэтому ли мне и оказалось слишком сложно адаптироваться здесь, среди тех, кто все еще вздыхал о государстве под названием СССР? И неважно, что союз нерушимый закончился пшиком, – дуракам, как известно, закон не писан, да и любые эксперименты им нипочем. Дураков не сеют и не жнут – они родятся сами, причем в количествах, поражающих воображение. И эти самые восторженные дураки, желающие во что бы то ни стало управлять государствами, не только с упоением наступают на старые грабли, но и изобретают новые, еще более усовершенствованные модели, бьющие по лбу со страшной силой, причем десять раз кряду. Что же касается ностальгирующих по тому безвозвратно канувшему в Лету времени, когда курицу можно было не купить безо всяких очередей, а «достать» или же получить к державному празднику в продуктовом заказе вместе с ненужным яблочным повидлом в жестянке и пятью банками кабачковой икры, – таких индивидов здесь особенно много. Они не желают жить настоящим, их страшат любые перемены – от европейских стандартов на питьевую воду до автоматов, которые сами паяют, пакуют или пекут булки. Эти люди, каждый день вздыхающие: «Вот раньше была жизнь!..» – желают снова стоять у изношенных станков по двенадцать часов, пить воду, воняющую железом и хлоркой, и утаскивать домой краденые масло, сахар и муку. Они хватают первого попавшегося за пуговицу, чтобы рассказать душераздирающую эпическую историю, как в каком-то восемьдесят затертом году прошлого века ими была чудом оторвана горящая профсоюзная путевка в Гудауты (Карпаты, Ялту, Мисхор, нужное подчеркнуть). Заплатив в кассу каких-то двадцать рублей, осчастливленный индивид, поехавший по горящей курсовке вместо очень кстати сломавшего ногу профсоюзного босса третьего порядка, целых двадцать четыре дня плескался в море, жрал казенные котлеты в столовке и жил в комнате с еще четырьмя такими же баловнями судьбы. Я знаю, что и у нас полным-полно тех, кому не нравятся пляжи Турции, Греции или Испании, а уж про Америку при них лучше и не вспоминать. Эти люди существовали всегда и везде – просто раньше я, скажем прямо, не вращался в их обществе, и мне были похер их идеалы: вино по сорок копеек стакан из плохо вымытой квасной бочки и семечки в бумажном кульке, свернутом из газет «Труд», «Правда» и «Известия», – словом, коммунизм в действии. Они, захлебываясь сладкой слюной воспоминаний, все мусолят в памяти тот замечательный отпуск, обошедшийся меньше чем по рублю в день, и плевать, что котлеты на семьдесят процентов состояли из хлеба, соседи храпели, а на пляже единственными развлечениями являлись кидание камней в воду и преферанс, а единственным удобством – собственное полотенце. Плевать на все – потому что это была ХАЛЯВА! Эти люди, память которых почему-то работает исключительно избирательно, не желают помнить многочасовых очередей за маслом, молоком, сыром и того, что на машину, от которой их дети теперь с презрением отворачиваются, нужно было копить всю жизнь. Их не волнует, что в магазинах вместо двухсот сортов колбасы можно было купить только пять – и то, если повезет; но зато ТА колбаса была по два рубля двадцать копеек! Батоны по шестнадцать, сахар по семьдесят восемь, трамвай за три, троллейбус – за четыре копейки, а метро – вообще за пятак! Газировка в парке за копейку, правда, какая-то мразь постоянно тырит граненый стакан. Но и это не беда – главное, что партия или любой другой руководящий орган – всегда права. Эти одержимые люди, живущие исключительно прошлым, для которых сладка газировка за копейку, пусть даже без сиропа, желают снова получать сто двадцать зарплаты и десятку премии, не волноваться и не переживать по поводу того, что в Париже они не побывают никогда, а машину марки «мерседес» смогут увидеть только на картинке. Не беда – ведь все живут одинаково! Стенка за тыщу сто и двадцать пять сверху. Третья улица Строителей, второй подъезд, пятый этаж. Ты живешь точно так же, как твои соседи сверху и снизу, – вот главный кайф, вот тот сироп в граненом стакане! Эти люди до сих пор млеют от волшебного словосочетания – «командировка в Москву». Ведь именно там, если повезет, они находили все для них священное – от бережно сохраняемого трупа отца-основателя до всякого товарного дефицита, включая туалетную бумагу. Именно из столицы необъятной родины командировочные граждане, ошалевшие от счастья и успехов централизации, развозили по городам и весям страны, занимавшей шестую часть суши, копченую колбасу, мандарины, растворимый кофе и пипифакс. Спросите, откуда я все это так хорошо знаю? Обсуждалось при мне сотни раз, но тогда я так и не удосужился сделать из воспоминаний родни правильные выводы. Застольные рассказы моих родителей, бабушек-дедушек веселили меня – но и только.
И вот теперь я прямиком попал в самую сердцевину этих ностальгических чаяний – как будто поезд Тамбов – Ростов, а затем пригородные электрички перенесли меня не в другую страну, а прямиком в другое время. Меня выбросило в прошлое, где слово «СССР» было чем-то вроде пароля. Да, сюда съехались именно те, у которых дрожал голос и выступали слезы от заклинаний: «великое братство народов» и «деды воевали». Именно они, надсаживаясь, орали: «Отнять и поделить» – и мечтали о добром царе, который и сам будет жить на сто двадцать. Полно было тут и совсем дремучих, которых перло от «за Родину, за Сталина». Хотя вряд ли те, кто это кричал, слышали что-то о сталинских лагерях, о миллионах расстрелянных и невинно осужденных. Эти спали и видели, чтобы ими, да и всеми остальными кто-то руководил – пускай даже не «добрый царь-батюшка», которого, кстати, расстреляли по приказу того, другого, на гробницу которого и посейчас забирается руководство моей страны. Пускай этот новый руководящий будет даже тираном – не важно, главное, чтобы это был человек с «твердой рукой».
Твердая ли рука была у того, кто распорядился зверски расстрелять последнего русского царя – вместе со всеми домочадцами, детьми и прислугой? Судя по всему, да – не зря же главные площади и улицы России, многочисленные заводы и даже столичный метрополитен до сих пор носят его имя, имя убийцы. Логики тут никакой, но она нам и не нужна: и царь, и его погибшая семья были причислены к мученикам. Церкви, которые сейчас стоят в любом микрорайоне, соседствуют с памятниками тому самому убийце, чей приукрашенный труп каждый год бережно реставрируется на деньги налогоплательщиков. Да, логика – последняя из вещей, которые бывают необходимы в таких ситуациях. Она не нужна там, где набирает обороты страшная машина времени, захватывающая и выплевывающая людей в прошлый век. Этот безжалостный механизм не знает пощады, потому что его ручку вертят именно те, которые мечтают о деспотах с железными, ежовыми рукавицами. Эти люди до сих пор слышат победные марши, доносящиеся из громкоговорителей, и идут в ногу друг с другом под пионерские барабаны и жестяные звуки горнов. Равнение на трибуны! А на трибунах – царь ли, секретарь комитета комсомола, пионервожатая в сакральном красном галстуке или пресловутый Янукович в обнимку с не менее сакральным золотым батоном… Этим, которые не могут жить без «сильной руки» и кнута над головой, собственно, все равно.
Я не пытаюсь оправдаться даже перед самим собой: если у меня не хватило ума отсеять ложь от правды, если я не смог наступить на горло собственной жажде приключений, если не сумел прижать подспудное стремление быстрого обогащения путем убийства себе подобных – что ж, я получил все, чего желал. Даже с избытком. Я прекрасно вписался в тесные ряды не имеющих на плечах своей головы и живущих чужим умом – явившийся сюда с автоматом и утопически-кликушеской идеей: «Спасем русский народ, братья!»
Раз пошла такая пьянка, буду сегодня честен с самим собой: я оказался редкостным придурком и легко попался на удочку. Я сделал свой выбор: приехал сюда, чтобы убивать ради лжи. Потому что нет никаких фосфорных бомб, концентрационных лагерей, распятых фашистскими выродками детей – да и самих этих пресловутых «бандеровцев» мне как-то до сих пор не довелось повидать – если, конечно, не считать того несчастного, которого мы втроем похитили, а затем хладнокровно решили убить. Я не верю, что фашисты – это те люди, которыми сегодня полны подвалы. Которых пытают, вымогая деньги, или, как тут говорят, «пожертвования». Веник со своим дружком и со мной до кучи отдыхают: сегодня вымогательство и грабежи в Донецке уже поставлены на поток. Людей хватают только за подозрение в сочувствии, по доносам соседей и бывших друзей. Под запретом буквально все – украинская символика, книги, сайты… почему же тогда те, кто кричит о фашизме на Украине каждый день с экранов телевизоров, не борется с фашизмом у нас дома? Эти перепуганные люди, которых заставляют «добровольно» отдавать последнее или записываться в ополчение, рыть окопы или просто мести улицы, когда с них уже нечего взять, неужели все они фашисты? Или же они просто хотят чего-то большего? Я хорошо знаю, как выглядят настоящие бритоголовые ублюдки, затянутые в черную кожу, поклоняющиеся свастике и ненавидящие тех, кто не одной с ними крови. Может быть, настоящие фашисты засели именно в Киеве – так нам твердят каждый день, но большей частью я видел их именно у нас. Моя собственная кровь – чем она лучше той, что течет в жилах так называемых нацменьшинств? Меня давно уже воротит от Равшана и Джамшута, веселящих тупыми шутками таких же тупых уродов, которые с банкой пива гогочут у телика и гордятся тем, что они русские. Русские, мать их! Почему же русским позволено делать то, чего нельзя другим – тем, кто приезжает к нам строить, ремонтировать, мести и грести, то есть делать за нас всю черную работу? Именно они, коверкающие НЕ РОДНОЙ язык – герои анекдотов и круто смешных передач. Над ними смеются люди, которые сами не знают ни одного языка, кроме родного, и которые – окажись они на родине тех же Равшана и Джамшута – не связали бы на их языке и пары слов! Мы надуваемся от сознания того, что мы ТИТУЛЬНАЯ нация, хотя все наши титулы давно пора выкинуть на помойку. Все прогнило, от всего пахнет нафталином и несет мертвечиной.
Сегодня мой мозг уже перекормлен всей этой фигней, каждый день вдалбливаемой в голову. Меня заклинило. Я уже не могу адекватно воспринимать популистские кричалки, которыми так щедро кормит родное телевидение: «на войне все средства хороши», «отечество в опасности» и «нам нужна сильная рука». Как удобно, когда за тебя кто-то думает, решает и ведет тебя за руку! Можно расслабиться и попить винишка, трахнуть телку, нюхнуть на дискотеке белого порошка. Мы – сильные, поэтому мы правы. Нас много, поэтому мир должен прогибаться под нас. Должен? Нет, чуваки, мир, он, оказывается, много кому должен, только нам в последнюю очередь. Потому что единственную опасность для нашего отечества представляем мы сами. Именно мы – носители порочных идей о своем расовом и всяком ином превосходстве.
«Загадочная русская душа…» Да не более загадочная, чем всякая иная! Именно с «загадочной» непонятой души и начинается всякий фашизм. Кто не с нами – тот против нас. Почему мы явились сюда мутить воду? Почему не оставили все как есть – они бы и без нас разобрались! Не-е-ет, мы пришли сюда по праву «старшего брата», причем старшинство наше сегодня мне кажется весьма сомнительным. Именно мы, а не они – носители идей о превосходстве «русского мира» над всяким иным. Эти высосанные из пальца идеи распространяются нами же среди когда-то дружественного населения с быстротой чумы в средневековом порту. Зловредный вирус проникает в кровь через глаза и уши тех, кто говорит с нами на одном языке, кто вышел корнями из нашей среды, но не ушел вместе с нами дальше морального кодекса татаро-монгольского улуса. «Не отдадим ни пяди родной земли…» Что для каждого из нас родная земля? Тамбов? Питер? Озеро Байкал, которое большинство из нас никогда не увидит, предпочтя провести отпуск в Египте? Или Аляска, когда-то принадлежавшая индейцам Америки и до сих пор не дающая покоя истинно русской душе? Курилы, на которые претендует коренное население – японцы и которые мы НИКОГДА им не отдадим? Почему же Украина тогда нам всем ДОЛЖНА?
Когда у нас запретят наконец Интернет – а к этому все рано или поздно придет, ведь некоторые, несмотря ни на что, продолжают думать своими мозгами и искать первоисточники, – мы с полным правом будем называть Крым своим. Благополучно забыв при том, что эта земля – родина кого угодно: итальянцев, турок, татар, греков – но только не нас, русских, как бы мы не пыжились и не надували щеки. Да одни названия гор, рек и тех населенных пунктов, которые существовали в Крыму до того, как советская власть понатыкала там всяких «Задорных» и «Веселых», чего стоят! Они говорят на всех языках, кроме русского. Партенит – это же в переводе с греческого «Девичье»! Бахчисарай, Ак-Таш, Балаклава, Алушта, Казантип, Ялта… Этот список можно продолжать и продолжать. Да и в тот же Крым мы пришли как захватчики – расстреляли, выселили, сослали в Сибирь и Казахстан… По велению верховного сухорукого бога, страдающего паранойей, места расстрелянных и сосланных греков, татар, итальянцев, немцев, караимов и прочих «нерусских», «не славян» у теплого моря заняли другие. Сюда гнали целые эшелоны «правильных» людей: Крым заселили выходцами с Урала, поволжских степей, той же Украины, которая после раскулачивания и искусственно вызванного голода успела стать «правильной» и «советской», и пустые дома в вымерших деревнях заняли они – «коренные русские»… Мне, узнавшему все это только сейчас, мучительно больно и стыдно. Стыдно за то, что я, оказывается, стал просто-напросто винтиком, ячейкой в очередном витке уничтожения этой, не принадлежащей нам земли. Если не нам, то «не доставайся же ты никому!» – вот наш девиз…
«Союз нерушимый республик свободных» пал, но один из его одиозных лидеров успел-таки наворотить дел: по-барски распорядился Крымом, перекроил карту как захотел. Ладно – дело давнее, но почему всех нас волнует не судьба Белгорода или Таганрога, бывших спокон веку украинскими? Почему мы не рвемся вернуть их назад, а вместо этого так жаждем снова заполучить Крым – вместе с Кара-Дагом и Керчью, Коктебелем и Ласпи, Симеизом и горой Митридат. Мы копили и копили обиды, а потом наступил подходящий момент – и мы таки оттяпали лакомый кусок! Кусок, в котором все эти годы тикала бомба замедленного действия, заложенная в каждом потомке переселенцев, которые вошли в татарские дома и переделали их на свой лад. Мы забрали, отхватили, отжали свое, и все смеялись и хлопали, пели и пили, и петарды рвались в каждом дворе, совсем как на Новый год… А то, что называлось украинской армией, даже не стреляло и не пыталось сопротивляться – потому что мы для них всегда были «свои», «братья», «славяне»… Да, они не смогли перешагнуть через это, а мы… Мы сумели. Мы еще и не то сможем – как сказал наш великий поэт Блок, «да, скифы мы, да, азиаты мы – с раскосыми и жадными глазами», Когда-нибудь мы подавимся своим огромным куском пирога, а то, что проглотим, не сможем переварить. Потому что все это будет приправлено нестерпимой горечью от таких вот «побед».
Мы убиваем, без всякой жалости стреляем в тех, кто до сих пор считал нас братьями… кто веками смешивал свою кровь с нашей, не задумываясь о том, кто из нас скиф, а кто оттуда, с той стороны Днепра; что когда-нибудь мы, потомки кочевников, вернемся и ударим в спину. Мы только выгядели единым целым – оттого, что просто говорили на одном языке, – вот и все. Как оказалось, говорить и думать, пусть на одном и том же языке, – это совсем разные вещи. Да, мы до сих пор пляшем и кричим: «Крым наш, крымнаш, крымнаш, крымнаш…» – и нам не стыдно. Напротив, мы ГОРДИМСЯ тем, что стащили по-тихому ценную вещь. Стащили, когда хозяин дома спустился в подвал – за своими смешными горилкой и салом. Мы хохочем и подмигиваем друг другу – надо же, вот простак, не ожидал такого от родственника! По поводу успешной кражи раздали награды, устроили фейерверк, праздничную возню на ТВ, поставили оперу и даже балет. И я, как и все, кричал и радовался, пил пиво и орал, как будто закончилась Вторая мировая и мы действительно разбили фашистов. Мы все как будто клея нанюхались. Оп-па, крымнаш!! Может быть, мы снова надолго наложили лапу на эту землю – но потеряли мы уж точно неизмеримо больше.
Вы спросите: почему же я, русский, сейчас свидетельствую против самого себя? Да потому, что мне уж очень хотелось докопаться до правды. А правда – она не имеет национальности. И еще: оказалось, что правду на этой войне мне говорили лишь те, кто обучал меня стрелять, ставить растяжки, минировать и наносить удары ножом сзади, в спину. Только они честно и без обиняков сказали: не думай ни о чем, за тебя уже подумали. Просто убивай, или на этой войне убьют тебя.
Аня
В ординаторской веселились вовсю:
– Спермой Путина предлагают осеменять русских патриоток, чтобы те рожали от лидера правильных детей.
– А что до сих пор все дети неправильные были?
– А кто это предлагает, хотел бы я видеть?
– Депутатша одна – то ли Мизулина, то ли Козюлина… короче, страшная такая баба, я из-за нее и телик на русские каналы переключать боюсь!
– Ну и не включай на рашу, чего ты это смотришь, с ума сошел, что ли? Там один Жириновский чего стоит! Послушаешь – и оторопь берет: то ли ты с ума сошел, то ли все-таки он.
– Не, ну я чисто прикольнуться. Там что ни день – то новые примочки. А что от русских баб останется – то она предлагает по всему миру продавать. Задорого.
– Ой, боюсь, на всех желающих не хватит. Очередь соберется на десять лет вперед.
– Я тоже так думаю – от придурочных истеричек так просто не отмажешься. Придется ему, бедному, сидеть и д…чить целыми днями!
– Ф-фу-у, Олежка, как некрасиво…
– А чего красивого? Представляешь, Полина, заходят в Кремль, к примеру, иностранные послы, а он сидит с расстегнутой ширинкой, а вокруг все стены в порножурналах. Вот бедняга… тяжело, небось, в таком возрасте днями напролет. Замучаешься. Тут ботокс ничем не поможет. Так и вижу: сидит господин Пу с печальными глазами и пузыречком в руке, а иностранной делегации говорят: «Ждите. Сейчас пан президент удовлетворит Северную Корею и займется вами!»
– Да ну тебя! Такое придумал!
– Это не я. Это ихняя Мизулина. Вот скрестить бы ее с Пу и посмотреть, что получится?
– Не, вот этого не надо! Мы же все-таки люди гуманной профессии, мы тут раненых спасаем, а франкенштейнов всяких не нанимались в пробирках выращивать.
– Хватит ржать, обход скоро.
– Смех продлевает жизнь.
– Нечего смеяться над больными людьми. У них и так уже все запретили: продуктов половину, кеды и белье кружевное тоже, между прочим.
– Ой-ей-ей… трусы-то кружевные зачем?
– Негигиенично. Заботятся о здоровье нации. Чтоб в дырки не дай бог чужеродный генотип не просочился. Только правильный. Полинка, у тебя трусы кружевные?
– У меня стринги. Показать?
– Не надо, верю. Не дует?
– В жару в самый раз. Всем рекомендую. Интересно, а стринги тоже запретили?
– Ну, я думаю – стринги само собой. Это ж гейропа и прочие искушения, вроде сыра с плесенью и итальянской колбасы.
– Я колбасу не ем принципиально. Страшно подумать, из чего ее делают. Я б ее и сама запретила.
– Я удивляюсь: как при такой диете на тебе еще стринги держатся?
– Я их за тазовые кости так аккуратненько цепляю, тогда все окей.
– Нет, я все-таки не удержусь и посмотрю!
– Специально для тебя для наглядности сделаю рентген. А руками щупать нечего, я только штаны погладила!
Я тихонько выскользнула за дверь, пока Олегу не пришло в голову поинтересоваться, что ношу лично я – кружевные труселя или стринги. С него станется. До планерки оставалось не меньше получаса, а до обхода – и того больше. Я, конечно, успею.
– Здравствуй, мой хороший. Это я, – говорю я ЕМУ.
Разумеется, я не жду, что он мне ответит, – хотя нет, конечно, жду. Каждый день. Но… пока этого не случилось.
Я кладу на тумбочку пакет с тем, что принесла ему сегодня: немного свежевыжатого сока, кефир, протертое мясо… Недавно мы перевели его на самостоятельное питание: глотательный рефлекс был хороший, и мне казалось, что с того дня, как его, уже без сердцебиения, я, ворвавшаяся в реанимационное отделение прямо в халате уборщицы, собственноручно вернула к жизни, подвижки произошли колоссальные. Однако теперь – кома. Это наш общий враг – и его, и мой. Но я стараюсь быть оптимисткой:
– Ну и что такого, что кома? Подумаешь – кома! Большое дело… Мы с тобой и не такое видали. И потом – вдвоем – это все-таки не в одиночку, правда? Ты не волнуйся. Я никуда не денусь. Вот так и будем все время рядом. Я и ты. Вот сейчас планерка закончится, и я опять прибегу. Будем есть кефир. Я тебе и ложку принесла из дома, свою, серебряную. Мне ее бабушка подарила, когда у меня первый зуб прорезался. Представляешь меня с одним зубом? Смешно… у меня фотка где-то есть, я ее тебе потом покажу. Теперь у тебя будет своя ложка, а не казенная. Знаешь, как ею вкусно есть?
Я внезапно поймала себя на том, что говорю все это не про себя, а вслух – очень тихо, но все же вслух. Хотя что в этом плохого? Конечно, коматозники требуют полной тишины и спокойствия – но я же читала о том, что с больными в коме нужно общаться, как с нормальными. Семьдесят процентов из них все слышит и воспринимает.
Я присела рядом с койкой и ласково коснулась его волос. За эти недели он здорово изменился. Ранения прекрасно заживают, и местами уже сняли швы. Мне казалось, что он даже набрал немного веса: не то что раньше, буквально кожа и кости. Я вспомнила еще об одном подарке: плеер с наушниками. Я достала его из кармана и спрятала в ящик тумбочки. Как только освобожусь, я снова сюда приду. Только бы не было сегодня очень тяжелых… Я каждый день молюсь об этом, но…
– А сейчас мы немножко причешемся…
Интересно, это у меня материнский инстинкт, синдром «первого пациента» или все-таки нечто большее? Вчера я очень долго размышляла над этим – так долго, что даже уснуть толком не смогла. Почему мне кажется, что он – тот самый единственный, МОЙ человек, которого многие ищут и не находят всю жизнь? Почему я каждый день говорю себе и ему: «Не бойся, все будет хорошо, ведь я тебя нашла» – я же совсем ничего о нем не знаю? Кто он, откуда, чем занимался до того, как попал в эту кровавую мясорубку? Мне ведь даже имя его до сих пор неизвестно! Может быть, когда он наконец очнется, мы не найдем о чем и двух слов сказать? Нет, этого просто не может быть… Сейчас я даже думать об этом не хочу: от одного его вида у меня начинает быстрее колотиться сердце, а лицо его стало настолько родным, что даже снится по ночам.
У меня сладко дрожат руки, а внутри просто все обмирает, когда я, стараясь не дергать, расчесываю его густые волосы: ночь, по-видимому, прошла вполне благополучно, и они со вчера практически не спутались. Я слегка ерошу густые пряди и, наклоняясь, вдыхаю его запах – его собственный, родной аромат, который пробивается сквозь все больничное: дезинфекцию, пресный дух автоклавированного белья, синтетический запах памперсов и пеленок и резкий – присыпок с антибиотиками. Я провожу пальцами по его лицу, заросшему короткой русой бородкой, и думаю, что он все-таки чувствует, – я делаю это с любовью, и ему это приятно. Протираю его влажными салфетками, смотрю на руки – да, ногти здорово отросли, надо бы подстричь. Сразу после обхода придет штатный массажист – но положенных пятнадцати минут его мышцам уже явно мало. Я не хочу, чтобы, когда он начнет вставать, ноги его не слушались, поэтому выкрою час после работы на полноценный массаж. Я запускаю руку под одеяло, чтобы проверить, нет ли складок на простыне, и, конечно же, тут же обнаруживаю непорядок.
– А вот ты где! Я так и знал. Пошли, планерка вот-вот начнется.
– Успеем. Олег, помоги мне, а? Опять складку на простыне нашла!
– Интересно, если я вдруг вот так слягу, будешь ты за мной ухаживать или нет?
– Типун тебе на язык!
Олег сноровисто и аккуратно переворачивает на бок того, кто для него – просто пациент, а для меня – все на свете. Весь мир для меня вдруг почему-то сосредоточился в этом одном человеке. Весь наш огромный мир… И мне кажется, что в тот день, когда он очнется и впервые увидит меня, я сама от счастья впаду в кому…
– Доктор Швабра, что вы стоите как громом пораженная? Никогда не видели обнаженных мужчин? Или вспомнили, что забыли купить яйца?
– Ну какой же ты все-таки пошляк… и потом – он же в памперсах!
Олег, кажется, немного смущен – но все же его не так просто сконфузить, потому как он тут же находится:
– Я просто хотел тебя немного отвлечь от твоего драгоценного коматозника. Ты просто как наседка над ним, ей-богу! Да и складки никакой не было – ты постоянно видишь то, чего нет. И вообще, доктор Швабра, вас надо периодически поливать холодной водой, иначе вы совсем раскваситесь и отделению от вас не будет никакого толка. Да, а массажик нужно делать дополнительный…
Олег деловито щупает мышцы, а я расправляю злополучную складку – она все-таки была, и мне ничего не привиделось! Вот здесь уже надавило – еще немного, и был бы пролежень! Затем меняю пеленку на свежую, не дожидаясь, пока это сделает сестричка. Если честно, я бы все свободное время проводила рядом с ним, если бы это было возможно…
– Хочешь, я после смены ему массаж сделаю?
– Я тоже собиралась.
– Ну тогда давай в четыре руки.
– И ты ничего за это не попросишь? – Я подозрительно смотрю на Олежку, великодушно предложившего такой бонус.
– Ну, я, конечно, совершенный бессребреник, но ты сама натолкнула меня на эту мысль! Дискотека?
– Еще не хватало ногами дрыгать после службы! Я и так едва живая домой прихожу.
– Ну тогда на выбор: планетарий, зоопарк или карусели.
– Вы б, газели, не галдели, а на следующей неделе прискакали бы и сели на качели-карусели, – бормочу я.
– Нет, ну пошли сходим – в парке Горького классное колесо обозрения, – не отстает мой коллега. – Огромное! Тебе понравится.
– И что ж мы будем обозревать?
– Ночной город. Знаешь, как красиво – море огней…
– Неделя, – жестко требую я от этого романтика. – Неделя дополнительных массажей по часу!
– Сдурели вы что ли, доктор Швабра! Три дня! И то чисто по доброте душевной!
– Десять!
– И зоопарк! Будем кормить оленей, и я покатаю тебя на лошади.
– Еще и на лошади? Меньше чем за две недели я на это не пойду. У нее зубы, блохи, она воняет, и я высоты боюсь. И все, бросай торговаться – торг у одра больного вообще неуместен. А в планетарий я не пойду. Это скукотища для пятилеток.
– Тогда ночью будем просто смотреть на звезды. С моего балкона.
– Нет уж… меня продует. Я радикулита тоже боюсь… Ой, кажется, мы пропустили планерку!
– Ничего, болезненная ты моя. Если быстро бежать, то успеем.
Мы выскакиваем из палаты, но, прежде чем закрыть дверь, я все-таки успеваю оглянуться. Я готова поклясться, что ОН не спит, и мне кажется, все это время он напряженно вслушивался в наш разговор. Я знаю, что мимические мышцы не работают, однако лицо у него очень странное – как будто он недоволен… но не может этого сказать.
– Я вернусь, – очень тихо, одними губами говорю я. – Скоро. Мы будем слушать музыку. Вдвоем. И я не пойду к нему на балкон, не надо, не переживай!
Егор
– Сбили, сбили! Ёпсель, самолет сбили! А вот х…ли летать в нашем небе!
Псих ворвался в казарму, и его сразу же обступили:
– Откуда знаешь?
– Большой самолет?
– Наши или ополченцы?
– Млять, какие пополченцы? У них же руки из ж…пы растут… и техники такой нет. Наши сбили, конечно! Не, ну чёткие пацаны, а?! – ликовал Псих.
– А точно сбили? – спросил кто-то.
– Да сам Стрелков написал! – даже обиделся Псих. – Вот! – Он гордо ткнул пальцем в дорогущий планшет с интернет-подключением, который недавно с оказией получил из дома. Псих здесь был почему-то на особом счету: ему прощались даже такие выходки, за которые любой другой мигом загремел бы в карцер, а он не только всегда выходил сухим из воды, но еще и регулярно получал какие-то поощрения.
Я заглянул через его плечо: посередине действительно победно светилась страничка Игоря Стрелкова «ВКонтакте». В «Сводках от Стрелкова Игоря Ивановича» и впрямь было прописано: «В районе Тореза только что сбили самолет АН-26, валяется где-то за шахтой «Прогресс». Предупреждали же – не летать в нашем небе! А вот и видео – подтверждение очередного «птичкопада». «Птичка» упала за террикон, жилой сектор не зацепила. Мирные люди не пострадали».
– Вот! – Псих гордо поднял вверх указательный палец. – Мирные люди не пострадали! А вонючим укропам туда и дорога!
– Врубай, врубай видео! – заволновалась толпа. – А-а-а!! Ёпсель! Ух ты, как нае…нулся!! Х…ли летать над нами!
– На днях в Снежное «Бук» привезли, мы как раз принимали. Наверняка из него и распи…дячили!
– А чё, так с ними и надо! Побольше нам сюда «Буков»…
– Да всего надо до х…я! Техники там всякой, чтоб эти п…дарасы гр…баные и не совались! А то кинут пару танков раз в неделю – и все…
– Еще раз запусти! Ё-о-о, как пошел! Сердце радуется!
– Низко полетел. К дождю.
– Га-га-га! Четко высказался!
– Это уже второй!
– Дай бог не последний!
– Га-га-га! Надо накатить по такому случаю!
– Вот местным лафа! Одного металла сколько сдадут.
– Надо поехать посмотреть, пофоткаться. Я б своей послал!
Планшет ходил по рукам, Псих широко лыбился – он вместе с теми, кто сбил укропский борт, сегодня был именинником.
– Вонять теперь укропами будет, в этом Торезе…
– А тебе-то что? Нюхать их поедешь, что ли?
– Не, ребя, надо организовать поездочку! Точно, я б пофоткался! Когда еще такой случай! Слушай, Псих, попроси там транспорт, а? Тебе не откажут.
– А можем и сами рвануть.
– Не, ты придурок, в натуре. Сами! В подвал захотел, с украми на пару крыс кормить?
– Ты чё, заочковал, да? Поехали, пока расчешутся, там сейчас, наверное, и нет никого! А транспорт найдем. Лёгко. Я тебе за транспорт обещаю! Эй, Грек, ты с нами?
– Нет, – хмуро сказал я. – Мне сейчас в наряд заступать.
Фотографировать изуродованные, разбросанные по земле тела, даже если это тела твоих врагов, – это гнусно. Так… так делали только настоящие уроды – те, кто во Второй мировой, да и в любых других войнах и конфликтах по всему миру теряли человеческий облик и позволяли звериному началу взять над собой верх. Сбить вражеский самолет – это одно, но сниматься рядом с разбросанными взрывом и ударом о землю останками – это совсем другое. Я не буду в этом участвовать.
– Я щас тачку подсуечусь! – пообещал Веник и, протискиваясь мимо меня, вонючим шепотом свистнул мне в ухо: – Чё, Грек, опять мандраж бьет? Домой, домой, к мамочке…
– Да пошел ты! – Я, не стесняясь, отпихнул его, дышащего перегаром, от себя. – Ты еще за руль сядь обдолбанный и угробь всех к едрене фене!
– Ты чё, в натуре, пургу гонишь? – обиделся Веник и, по блатному приседая и растопырившись, начал теснить меня в угол.
– Ну вы даете… подеритесь еще в такой день! – Псих развел меня и хорохорящегося Веника в стороны. – Ладно, Вениамин, ты за точилом дуй, а за руль мы найдем кого посадить. Хотя бы Василия, он не пьющий.
– Нет, – молчавший до этого пожилой ополченец Василий подал наконец свой голос. – Я не поеду. Мне такие фотки даром не нужны. Да и смотреть там не на что. Мало я, что ли, на товарищей мертвых насмотрелся после завалов? Одно и то ж… Эх, бывало, сидишь в шахте и думаешь – не дай бог сегодня обвалится… а ты под землей. А жена там, наверху… Каждая шахтерская жена – она знает, что в любой момент вдовой может оказаться. Помню, засыпало нас… Три дня откапывали, уже и воздуха не осталось – все как снулые рыбы были… однако ж выжили, откопали… Да и нечего чужому горю радоваться, у тех тоже небось дома жены остались…
– Ну ты, старый хрен, и речугу толканул! – взвился Псих. – Сравнил! Заехал бы я тебе в рыло, но в такой день просто руки марать не хочу. Поехали без него, мля…
Я стоял, отвернувшись к стене: делал вид, что не слышу… Не вижу… Если бы еще можно было включить опцию «не думаю», я, кажется, был бы вполне счастлив. Как все они – те, кто сейчас ринулся в Торез. Радоваться трупам. Сниматься на память. В обнимку со смертью. С ЧУЖОЙ смертью.
Внезапно меня пронзила острая, как зазубренный металлический осколок, которыми уже была до предела нафарширована донецкая земля, мысль: может быть, они едут снимать чужую смерть в надежде, что это как-то отсрочит нашу собственную?
Дневник женщины, оставшейся неизвестной
– Тук-тук, есть кто дома?
Дверь была не заперта, а сама хозяйка – Маруська – почему-то лежала лицом в стену и даже не обернулась сначала на настоящий, а затем на мой условный, но весьма жизнерадостный стук. Вчера, когда мы скоропалительно расстались у моей калитки, я, прежде чем ринуться в сортир, прокричала, что завтра жду подругу у себя. Обычно Маська не разводит китайские церемонии и не заставляет себя дожидаться, но уже давно миновало время обеда, а ее все нет и нет. Связи тоже не было – впрочем, как и электричества, которое то появлялось, то так же внезапно исчезало.
Все утро я проносилась с подарками Маруськиной родственницы, как курица с яйцом: то, что можно было как-то сохранить подольше, ту же домашнюю колбасу, например, я еще раз обжарила, залила кипящим маслом и снесла в погреб. В холодильнике была, считай, уже такая температура, как на улице, – но я не растерялась и заглянула в морозилку: ага, она еще не оттаяла, и хорошо, что я, лентяйка, не мыла ее по крайней мере года два – в ней наросло такое количество льда, что и за неделю не сойдет. Я втиснула в этот импровизированный ледник почти все, что собиралась впихнуть в Женьку: всевозможные пирожки и тортики, рыбу и мясо – все друг на друга и вперемешку, лишь бы вошло. Затем я в надцатый раз уселась за стол, напротив собственного чада, и стала умильно наблюдать, как Женька большой ложкой метет деньрожденьевскую передачу – оливье из банки, периодически закусывая то сыром, то шпротами.
– Ма, а он сепаратист, да?
– Что? – буквально подскакиваю я. – Кто сепаратист?
– Ну, дядька этот, к которому вы ездили.
– А с чего это ты так решила? – подозрительно спрашиваю я. – Чтобы я больше от тебя этого слова не слыхала! Еще ляпнешь где-нибудь, потом неприятностей не оберешься! И вообще – мала ты еще о политике рассуждать!..
– А я и не рассуждаю, – гнет свое Женька. – Раз у него шофер сепаратист, так он и сам сепар! Вот!
Я всплескиваю руками: и где она, скажите, этого набралась? Впрочем, кажется, яблочко от яблони – оно недалеко падает. Но воспитательную работу все же нужно провести:
– Глазеть на посторонних, а тем более обсуждать их за глаза вообще некрасиво. Поэтому ешь и молчи.
Однако Женька не молчит, а продолжает с набитым ртом отстаивать свою точку зрения. Она ужасно упрямая – вся в своего отца.
– Я не глазела, а на сливе сидела, – бубнит она. – Мне Тетьлюб разрешила сливы рвать. А вы как раз подъехали. А дядька, который вас привез, он с лентами был. Что я слепая, что ли? И машина у него… такая.
– Какая?
– Такая… – супится Женька.
– Значит, ты сепаратистские конфеты есть не будешь? – задаю я провокационный вопрос.
Вместо ответа мой принципиальный ребенок звякает ложкой о уже почти опустошенную банку и отодвигает от себя плошку, в которую я, предвидя последствия, сравнимые с теми, которые вчера постигли меня, предусмотрительно выложила из огромного кулька лишь горстку.
– Никакой он не сепаратист. Нормальный мужик. Просто… не разобрался пока, – лепечу я, пытаясь как-то сгладить некрасивый момент: сама поперлась в эти гости, ела-пила, сумки вон какие домой притаранила, а ребенка конфеткой попрекаю!
– Давай к Маруське сходим? – предлагаю я и переставляю сладости поближе к родному чаду.
– Ага, давай! – Женька тут же идет на мировую. Она хоть упрямая и обидчивая, но отходчивая – эта черта в ней уже от меня.
– А может, ты дома останешься? Мы разговоры разговаривать станем, а тебе будет скучно. Только чур: во двор, а тем более на улицу – ни ногой.
– Нет, – отрезает Женька. – Меня Тетьлюба тоже все время взаперти держала. Мне свежим воздухом дышать нужно! Ты сама говорила, что я все время без свежего воздуха!
Вот хитрюга! Я восхищаюсь такой изворотливостью, но не могу не поддеть:
– А слива? На сливе скоко хошь было свежего воздуха!
– Один раз всего и залезла, – вздыхает дочь. – Тут вы и приехали! Так что с тобой пойду. Мне Маруся обещала дать бинт, йод и вату.
– Йод и вата не игрушки! – строго говорю я. – В аптеке вообще скоро ничего не купишь, а ты медикаменты переводишь.
На этом воспитательные моменты заканчиваются – просто потому, что Женька начинает деловито натягивать «выходные» майку и шорты, а мне приходится смириться с тем, что ходит она далеко не так быстро, как я. Но зато я буду знать, что она не встрянет ни во что подозрительное и не сверзится с той же сливы.
– Алё, Марусь, – тормошу я подругу. – Ты спишь с открытыми глазами, что ли? Да что с тобой? – уже пугаюсь я. – Живот? Мигрень?
– Мигрень, – вяло соглашается Маруська. – Действительно, так голова болит…
«Какие же мы дуры! – внезапно думаю я. – Всякого съестного натащили, пропадет ведь половина, а такой простой вещи, как анальгин, или парацетамол, или та же но-шпа, попросить не догадались! А ведь там все это наверняка было – Маськиного брата от похмелья небось через день лечить нужно…»
– Таблеточки никакой от головы нет? – все же интересуюсь я, заранее зная ответ. Регулярно страдая тяжелыми мигренями, Маруська давно извела все запасы. – Давай я тебе тряпочку мокрую принесу, а?
– Ну давай…
Я мчусь на кухню: холодильник, конечно же, не работает… а нет, работает! Ух ты, значит, электричество дали.
– Свет есть! – от счастья воплю я на весь дом и тут же хлопаю себя ладонью по губам: с ума сошла, разоралась – у Маруськи ж голова раскалывается! – Иди на улицу, – тут же распоряжаюсь я, выталкивая уже грюкающую чем-то Женьку за дверь. – В саду поиграй.
– Ну-у-у, мам… – тянет дитё, но я непреклонна.
– Иди-иди. У Маруси голова болит. Очень. Так что на качелях покачайся.
У Маруськи на дереве действительно висят качели – ее второй супруг отличался похвальной хозяйственностью. И почему они с Маськой разошлись? Ах, да, он же страстно хотел продолжения рода, а она, к сожалению… – вспоминаю я и вздыхаю. У меня самой, кроме Женьки, по большому счету, нет больше никого. И это, конечно, огромное счастье. «Да, – тут же спохватываюсь я, – я ж сюда не предаваться воспоминаниям пришла, а подруге помочь!» Я хватаю салфетку и осторожно, стараясь не пролить лишнего, мочу ее и сую в морозильник, чтобы остыла. Своего колодца у моей подруги нет, и за водой ей приходится ходить чуть ли не на край света – либо опять-таки к нам, либо на общественную колонку, почти за четыре километра. Мы с Женькой, конечно, притащили сколько смогли: я две баклажки, а ребенок двухлитровку от пепси, но и умыться ж нужно, и постирать кое-что…
– Ма, – просовывается Женька в кухню, – там на веранде коты из сумки колбасу жрут!
Я ахаю и выскакиваю на улицу. Из-под моих ног тут же порскают два здоровенных зверя: один Маруськин, а второй незнамо чей. В углу веранды виднеются знакомые клетчатые баулы, два из которых носят на себе явные следы кошачьего взлома. Вокруг недоеденные куски, колбасные ошметки, рыбий хвост, полиэтиленовые клочья… Я хватаю сумки и волоку в дом, по дороге причитая:
– Ма-ару-у-усь… что ж ты продукты на улице бросила?!
Наскоро, не особо разбирая, что уже протухло, а что еще годится в употребление, расталкиваю банки и свертки в холодильнике – благо он почти совершенно пустой. Ничего, ночи уже холодные, авось ничего не скисло. В запале выкидываю в миску на полу огромную копченую скумбрию, из которой вырван изрядный шмат, потом забираю ее оттуда, споласкиваю, обтираю газеткой, вырезаю испорченный кусок и с бормотаньем «Тебе, гад, и так много досталось!» в адрес Маруськиного домашнего питомца прячу остаток рыбины в холодильник. Отдуваюсь, скупо расходуя воду и мыло, мою руки, которые нестерпимо воняют копчёнкой и навевают мысли о свежем пиве, совершенно не совместимые ни с Маськиной мигренью, ни с нашими финансами.
– Ма-а-а-арусь! – снова ору я, желая, с одной стороны, попенять подруге на бесхозяйственность, а с другой – требуя законной похвалы – вон как мы и пришли вовремя, и с поставленной задачей справились на раз: Женька заметила непорядок, а я максимально быстро ликвидировала последствия. Правда, я дома изрядно натренировалась, но…
От кухни до комнаты буквально один шаг. Маруськино жилье не блещет простором и изысками планировки, и слышно все здесь тоже прекрасно – но моей лучшей подруги нет как нет. «Неужто так прикрутило? – думаю я и достаю из морозилки тряпку. – Ну, мы позавчера того… выпили изрядно. Особенно Маська. Она даже шампанское после водки употребляла, а это уж совсем никуда не годится с ее-то головой!» Тряпка не только охладилась, но местами уже и примерзла. Я с треском отдираю ее и иду в комнату.
– Цитрамона у тебя точно нет? – озабоченно спрашиваю я и щупаю подругин лоб. Он кажется мне горячим. – Слушай, да у тебя температура!
Наконец Маруська разжимает губы:
– Нет у меня никакой температуры… и мозгов тоже нет.
Я все еще не врубаюсь: что случилось? Робко протягиваю тряпку:
– Давай положим, а? Тебе всегда помогало… Я там, на кухне, все прибрала. Коты, сволочи, рыбу надкусили, так я кусок выкинула, а остальное спрятала…
Неожиданно Маська обхватывает меня руками и начинает бурно рыдать, повторяя всего лишь одно слово:
– Зачем?! Зачем, зачем, зачем…
У каждого из нас есть определенный запас прочности. Иногда мне кажется, что я тоже не выдержу, рухну прямо посреди нашей пыльной поселковой дороги и буду биться, как какая-нибудь кликуша, и орать, и закатывать глаза… Наверное, если бы я так сделала хоть раз, возможно, мне бы и полегчало. Но я только стискиваю зубы до боли в мышцах и говорю себе: «Нельзя. Ты не должна». А почему, спрашивается, не должна? И вообще – кому и что я должна? Разве что Женьке… она от меня зависит. А на остальных плевать.
– Ничего… – говорю я и глажу Маруськины спутанные волосы. – Рано или поздно все это закончится. Придут наши. Выбьют назад всю эту мразь. Никто больше не будет нас обстреливать, бегать с автоматами, грабить и насиловать…
– Я сама… – рыдает Маруся, – сама с ним пошла!.. Дура, какая же я дура…
Она хватает ледяную тряпку и утыкается в нее лицом. Я потрясенно замолкаю. На улице натужно скрипят качели – должно быть, Женька, пользуясь полной безнаказанность, взлетает выше дерева. Но мне сейчас не до нее.
– Он сказал: до комнаты прово-ожу-у-у-у… – воет Маруська и раскачивается.
– Кто? – спрашиваю я и внезапно все вспоминаю: смеющуюся Маську и красивого наглого чеченца рядом с ней, все подливающего и подливающего шампанское в ее фужер.
– Надо брату сказать! – брякаю я, не подумав.
Она внезапно перестает плакать, отнимает тряпку от лица – оно от холода становится нежно-розовое и очень привлекательное, даже несмотря на слезы.
– С ума сошла? Они же друг друга перестреляют! – шепотом кричит она, сверкая потемневшими глазами, которые сейчас уже даже не голубые, а ярко-синие, и трясет намокшими волосами.
Мы замолкаем и просто сидим, обнявшись и прижавшись друг к другу. Мы обе понимаем: идти и жаловаться некуда и некому… и даже если нас завтра не только изнасилуют, но и убьют, вряд ли кто-то будет искать виноватых.
– Все, проехали, – после долгого молчания вдруг говорит Маруся. – Больше не хочу об этом. Ну… случилось что случилось. И, знаешь, впервые в жизни я обрадовалась тому, что у меня никогда не будет детей…
Егор
Как легко они уже забыли то, что видели там, в Торезе: растерзанные, перекрученные огромным давлением воздуха тела, искореженные кресла и чемоданы и – мертвых детей, разбросанных по всему огромному полю… Веселые и яркие вещи отпускников, детские игрушки – обгоревшие, смятые, изорванные… Нет, я не завидую им, моим так называемым «сослуживцам». И не прошу у того, кто наделил меня, быть может мне же во вред, такой дурацкой чувствительностью, отобрать у меня это качество и дать взамен… нет, ничего того, что есть у НИХ, я не попрошу! Хотя, наверное, у них – тех, кого я так сторонюсь, – есть и что-то хорошее. Но мне НИЧЕГО не надо. Оно не приживется – так, как не приживаются чужеродные ткани. Я не могу сказать им, тем, кто рядом: «Мы с тобой одной крови – ты и я». Мы НЕ одной крови. Или все они одинаковые, только один я выродок? Хотя, может быть, все было бы по-другому, если бы сбитый из «Бука» борт оказался не «Боингом», летевшим в Малайзию, а действительно украинской «птичкой».
– Да укропы сбили, с…ки, конечно, они! – надрывался Псих, вернувшись сразу после поездки к сбитому самолету. – Лупанули, думали, это наш летит!
Записи Стрелкова в соцсетях уже больше не существовало – во всяком случае, в планшете Психа ее не было. Ее вычистил либо сам хозяин, либо тот, кто ДЕЙСТВИТЕЛЬНО отдавал приказы. После того как понял, как МЫ облажались. Облажался в любом случае не ОН, сам верховный бог Пу, или Шойгу, или еще кто, а именно МЫ. Рядовые исполнители. Те, кто перевозил, ставил, наводил, жал на кнопку…
– Путина хотели сбить, зуб даю! – орал Псих. – Он как раз в этот день из Кракова летел! Точно-точно!
– Да ладно… – попытался кто-то урезонить его, но Псих все тыкал пальцем в гугл-карту, доказывая, что самолет президента должен был пролететь почему-то как раз над Торезом.
Было ужасно жарко. Василий, готовящийся к вечернему дежурству, сидел у окна, на сквознячке, почти вплотную ко мне:
– Для бешеной собаки сорок верст не крюк…
Услышал его только я. Если бы эта фраза достигла ушей Психа – не миновать новой стычки. Они с Василием в последнее время были на ножах: рассудительность и спокойствие одного действовали на нервы другому. Впрочем, неуравновешенного и взрывного Психа бесило буквально все. Я же не мог принять чью-то сторону. Больше всего меня поразило именно то, что погибли мирные, ни к чему не причастные люди.
– Было бы об чем переживать: лес рубят – щепки летят! – ухмыльнулся Веник. – Сегодня, пошло оно все к …беням, опять в оцепление попрошусь!
– И не стыдно? – всем телом обернулся к нему Василий.
– А чего стыдно, дядя? Все равно, млять, все пропадет!
Веник, ни мало не тушуясь, показывал то, что приволок с дежурства в оцеплении вокруг сбитого самолета: золотые и серебряные украшения, бумажники, дорогую электронику… Этот мародер сокрушался только о том, что местные поорудовали там раньше, унеся все мало-мальски пригодное в хозяйстве, вплоть до набивки кресел. Да, еще жаловался, что мобильники, планшеты и ваще прочее, упав с высоты, сильно повредились. Раздражало его и то, что с электронных карточек погибших нельзя снять денег:
– Не, ну блин… нет, чтоб наличку везти. Доллары, например, там. Не десятку мелочью, а толково так, чтоб, млять, по-взрослому! Толку теперь с этих мани-х…ни?! Можно было б кое с кем договориться, и с карточек этих …бучих поспиливать, так банки эти укропские, к …еням, не работают! – Веник злобно сплевывал и сплевывал на пол, как будто его мучил сушняк.
Банки действительно не работали. В этом как раз не было ничего удивительного: банки – существа нежные. Они терпеть не могут, когда к ним прикасаются грубыми руками, сиречь цепляют бронированные банкоматы с толстыми пачками крупных купюр внутри стальным тросом, сдергивают их и увозят в неизвестном направлении. Банки не переносят стрельбы, людей в камуфляже без опознавательных знаков, которых невозможно причислить ни к какой армии, чтобы потом потребовать сатисфакции у государства-обидчика. Очень умно каждый день заявлять всему миру: «На украинской земле нет нашей армии, мы ни с кем не воюем!» А нет армии – нет и страны, некому предъявлять рекламации. «Это ваши внутренние проблемы», – разводит руками наш министр внутренних дел, а сам, небось, до ус. ача ржет за кулисами: его-то денежки, как и всей семейки, в надежных руках агрессивной молодой Америки или престарелой, дряхлеющей, но отнюдь не выжившей из ума Европы. Ему НЕ СТЫДНО. Хотя это именно НАША с ним страна поставляет сюда неопознанных «зеленых человечков», то бишь солдат российской армии. Той самой армии, которой принадлежит злополучный «Бук», сбивший гражданский самолет, в котором летело почти три сотни человек. Откуда, спросите, я это знаю? Утащил у Психа его планшет и ночью, под одеялом, залез в запрещенный Инет. То, что я прочел, потрясло меня даже больше, чем то, что Веник снимал с трупов – с трупов, разлагавшихся в нескольких десятках километров отсюда на тридцатиградусной жаре.
– Ты помойся пойди, – посоветовал Василий, брезгливо сторонясь и самого Веника, и его раздутой от трофеев сумки.
– Воды нет, потерпишь! Гляди, «нокия» какая! С такой высотищи …банулась и почти как новая! А вот какой айфончик, а? Не китайское фуфло. И не воняет, из чемодана потому что. Не дотумкал я сразу – перчатки надо было хоть в аптеке, что ли, взять…
Веник в который раз понюхал свои пальцы и снова сплюнул:
– Скоко там всего еще осталось – но они уже того… как кисель. Только в противогазе, мля, – и все равно аж выворачивает. И прикинь, мля, – черви уже завелись!
Меня замутило, но не от рассказа Веника, а от того, что НИКТО! – никто из них не понимал, что на самом деле произошло. Наверное, невозможно представить тот момент, когда самолет, летящий выше облаков, вдруг содрогается и разваливается на части. И люди, до этого безмятежно читавшие или спавшие в своих креслах, люди, возможно даже не знавшие, что внизу, под ними, одно государство незаконно переправляет свое смертоносное оружие на территорию другого, для того чтобы уничтожать там все, что не хочет подчиняться и желает поступать по-своему, – эти самые люди еще какое-то время ЖИВУТ. Живут несколько минут. Самых страшных минут в своей жизни. Они живы – живы до удара о землю. До того, как воздух, которого они привыкли не замечать, неожиданно становится твердым и острым, как стекло или сталь. И плотный, режущий поток кромсает их, словно ножом, бьет и выворачивает наизнанку тела. И никто уже ничего не может сделать: ни спастись сам, ни закрыть собой своего ребенка.
Я чуть не застонал вслух: передо мной зримо возник весь ужас неминуемой смерти от падения с огромной высоты. Восемьдесят детей, которых родители везли в отпуск. Их тела разбросаны на десятки километров вокруг! А теперь МЫ снова будем лгать, выкручиваться, сваливать вину на кого угодно – но только НЕ ПРИЗНАЕМСЯ. Этого мы просто НЕ УМЕЕМ.
– Слышь, Грек, – Веник потряс меня за плечо, и я чуть было не отпрянул с криком. – Слышь, тебе первому предлагаю! Бабе своей колечко купи? Или цепочку. Европейское качество, млять! Чистое золото! Дешево отдам. У тебя ж баксы есть, – напомнил он шепотом. – Берешь, да?
– Да пошел ты! На фиг надо…
У меня буквально руки зачесались, несмотря ни на что, набить ему рожу. Но рядом были Псих, Василий и остальные. Атмосфера казалась наэлектризованной до предела: одной искры было достаточно, чтобы вспыхнул нешуточный мордобой. Да и прикасаться к Венику, пропахшему трупным духом, вдруг перехотелось.
– Пожалеешь… – просипел он, унося свой мерзкий товар из казармы – дальше, на улицу – бог знает куда, может быть, скупщикам-чеченам. Я знал, что именно они «специализировались» в городе по краденому золоту. В дверях Веник еще раз оглянулся и сквозь зубы многозначительно процедил: – Пожалеешь, Грек! Ой, смотри, слезами умываться будешь. Я тебя, падлу двуличную, насквозь вижу…
Аня
– Макс, привет!
Наверное, он ужасно удивился. Мы не разговаривали, по крайней мере, месяц – с того самого вечера, когда он пошел меня провожать, а потом напился, как зонтик.
– Рад тебя слышать, – сухо сказал он. – По делу или просто так?
– По делу.
– Это хорошо! – почему-то обрадовался он. – Каждый человек должен заниматься своим делом.
– У меня к тебе огромная просьба. У нас в отделении лежит один гм… раненый. Он в коме. И никто его не ищет… почему-то.
– А я при чем? – отстраненно поинтересовался тот, кто когда-то считал себя самым близким мне человеком.
Впрочем, я сама от него ушла. Так чего теперь, спрашивается, выдавать на-гора претензии?
– Я думала, ты можешь помочь.
– Как?
Мы оба немного помолчали, а потом его голос смягчился:
– Ань, ты по делу говори, а? У меня тут клиент с минуты на минуту в скайпе объявится, так что давай без этих цирлих-манирлих.
Мне сразу полегчало: все-таки Макс замечательный.
– У него не было никаких документов, только телефон. Он разбит вдребезги – лежал в нагрудном кармане. В этот телефон как раз самый большой осколок и угодил. Если бы не он, то мы вряд ли вообще бы его спасли…
– Мурзик, я же сказал: давай по делу!
– Он не работает. Телефон.
– Блондинка, карточку в другой телефон вставить пробовала? – спросил он, видимо уже от души веселясь.
– Фу, какой ты злой! Конечно пробовала. Только она тоже того… не работает.
– И что с ней такое?
– А я знаю? Я руку могу починить, ногу, голову, в конце концов, хотя это не моя специальность. Сердце запустить. А карточки я реанимировать не умею!
– А от нее хоть что-то осталось?
– Осталось, – сказала я осторожно.
Вообще-то карточка тоже была в довольно плачевном состоянии. Но это был, можно сказать, мой последний шанс как-то повлиять на ситуацию. Тот, о котором я думала постоянно, он был чей-то сын, брат… может быть, даже муж… Хотя обручального кольца у него не было, но все возможно. Я на минуту представила, как я провожаю мужа на войну и… забываю о нем. Он не звонит месяц – а я не волнуюсь. Может такое быть? Вряд ли… хотя отношения у людей разные. И потом, вдруг ОНА – та, которой он дорог, – ищет того, кто так дорог МНЕ? Значит, мы должны действовать вместе, и нечего тут больше рассуждать – нужно, как говорится, трясти – и все. И, как ни крути, выходит, все равно я должна найти хоть кого-то: жену, сестру… любых родственников, которые тоже будут за него бороться. Потому что рано или поздно, если он не очнется, его захотят отключить от системы жизнеобеспечения. Каждый такой больной – это головняк для всего отделения…
– Ты чего молчишь? – спросил Макс, и я услышала в телефонной трубке, как он дышит, и узнала сухой треск его компьютерной клавы.
– Жду руководящих указаний: когда и куда.
– Куда ты и сама знаешь, а когда… допустим, вечером я совершенно свободен. Привози эту штуку, и будем думать.
– Спасибо.
– Одним спасибом не отделаешься, – вдруг сказал он, и трубка дрогнула у меня в руке. – Не боись, – тут же добавил Макс. – Кусать не буду. Это я так… пошутил. Я не ем девушек, особенно таких вот брюнеток, которые абсолютные блондинки. Хотя и в душé. И особенно на ночь. От них очень портится пищеварение!
– Пока, – сказала я осторожно. – До вечера.
Я задумчиво гладила пальцем нагревшуюся пластмассу. Хочу или не хочу я видеть Макса? И вообще… не сделаю ли я ему снова больно? «Раньше думать нужно было! – сердито сказал внутренний голос. – И вообще, у Олега можно было спросить, что и как. Наверняка он бы что-нибудь посоветовал…» – «Заткнись! – оборвала я непрошенного доброхота. – Это мое личное дело, и больше ничье! А Олег… Олег и так слишком много о себе возомнил: то ему на каруселях кататься, то оленей булкой кормить!» – «Это ты, голубушка, слишком высоко занеслась, – ехидно продолжал тот, которого я просто не в силах была заставить молчать. – Тебе хочется несбыточного: то людей с того света доставать, то спящих принцев будить!» – «Да, хочется. – Я вздохнула. – Честно скажу, очень хочется его разбудить. Кем бы он ни оказался: принцем ли, нищим, холостым или женатым… мне все равно». Внутренний голос больше ничего не сказал. То ли у него закончились доводы, то ли он просто от меня устал.
Квартира Макса выглядела так, как будто в ней не убирались, по меньшей мере, год.
– Привет, – сказал он еще раз. – Принесла?
Он не делал никаких лишних движений: ни тебе дружеских поцелуев в щечку, ни даже дежурной улыбки. Что ж… умерла так умерла. Это я о нашей прошлой любви, которой, увы, не суждено было стать дружбой… Или такого не происходит никогда, потому что это просто очередной миф художественной и околохудожественной литературы?
– Да, – ответила я так же деловито. – Вот.
В пластиковом пакетике болталось что-то маловразумительное. Макс взял это «что-то» в руки и присвистнул.
– Да, Мурзик… похоже, ты слишком высокого обо мне мнения. По этой штуке что, на танке катались?
– Попробуй, – настаивала я упрямо. – Ну, что тебе стоит?
– Посиди пока. – Мой бывший не слишком приветливо кивнул в сторону комнаты.
– Я телефон тоже захватила… на всякий случай.
Я ткнула Максу в руки второй пакет – побольше и повесомее, но выслушивать то, что он тут же захотел мне сказать по этому поводу, не стала, а, воровски спрятав глаза, шмыгнула в хорошо знакомое мне убежище. Господи… он что, специально развел тут такую грязь? Или это мне так кажется на контрасте с нашим сверхстерильным отделением?
– Макс, – заорала я, – где тут у тебя ведро и тряпка?
– Тебе что, этого в твоем госпитале мало? – удивился он.
– Ты забыл, что я теперь уже полы не мою? Я теперь как бы врач. Интерн, – поправилась я.
– А… действительно – забыл! – удивился он. – Столько всего навалилось…
– Я заметила. И навалилось, и сам навалил. Что тут у тебя за склад носков в углу? Воздух озонируешь?
– Слушай… – Макс поморщился. – Ты сюда по делу пришла? Или морали мне читать?
Я сникла.
– Я только хотела помочь, – пробормотала я.
В самом деле, чего я лезу без спросу в чужую жизнь? В жизнь, откуда сама же и ушла.
– Ведро пропало куда-то… черт знает куда, – примирительно сказал он. Видимо, его все же тронула моя растерянность. – А тряпка… Знаешь, Мурзик, как-то не до тряпок было. Ты посиди. Тут может работы надолго.
Кактус на окне выглядел таким же неприкаянным, как и все вокруг.
– Вот так… – сказала я ему. – Он тебя хоть поливает, интересно?
Кактус выставил мне навстречу все свои шипы – совсем как Макс сегодня – и словно бы говорил: «Нам тут и так хорошо. А ты, дорогая наша бывшая, не суйся не в свое дело!»
– Стой, где стоишь! – сказала я громко и презрительно дунула на его колючки. С них поднялось облачко пыли.
– Ты с кем там разговариваешь?
– С твоим кактусом. Он мне сказал, что нечего рассиживаться, пока ты работаешь!
Я услышала, как на кухне Макс удовлетворенно хмыкнул: ему определенно нравились мои разговоры с кактусами… да и вообще я ему еще нравилась. И он мне тоже. Неужели мы не можем просто дружить? Предложить ему попробовать? Наверное, все-таки не сейчас.
– Я в магазин, – объявила я от порога громко. – Взяла запасные ключи. Тебе чего-нибудь нужно?
– Ну… булку купи. Можно пачку масла…
– …пельменей, сыра, колбасы, сахара-соли-спичек!
Он засмеялся и вышел в коридор:
– Правда, Мурзик, очень мило с твоей стороны. Если не в лом, купи действительно чего-нить такого пожрать. Спичек не надо. Лучше зубную пасту. А то уже два дня забываю…
– Кофе-чай?
– Естессно!
– Лады. – Я привычным жестом закинула на спину рюкзак.
– Да, денег возьми.
– Я с тебя еще за доставку возьму! – пригрозила я.
У меня было такое чувство, как будто я ушла отсюда только вчера и… вечность назад. Макс совершенно не изменился – в этом не было никаких сомнений. Значит, изменилась я? Мытье полов, оказывается, замечательное занятие. Успеваешь не только чистоту навести, но и передумать кучу полезных вещей. Я купила в супермаркете через дорогу продукты, а к ним в довесок еще и новое ведро с тряпкой.
– Эй, ты там не сильно усердствуй! – периодически кричал Макс из кухни и даже совался ко мне, но я грозно шипела:
– А н-ну, куда по вымытому! – и он отступал обратно.
Зловредную колючку я тоже сняла с подоконника, промыла под струей теплой воды и брякнула обратно:
– Помни мою доброту!
– Опять с кактусами разговариваешь?
– Так больше не с кем. Куда?.. Да ладно, иди, высохло уже.
– Ну, ничего себе! – поразился Макс. – А носки куда подевались?
– В стиральную машинку запихнула.
– Пельмени будешь?
– Давай. Ну что, получилось хоть что-нибудь?
– Да как тебе сказать… с карточкой – ничего. Думаю, сам Господь Бог не смог бы вдохнуть в нее жизнь. – Мой друг – теперь я уже видела, что он мне не «бывший», а именно друг, – ловко отцедил пельмени. – А вот с телефоном кое-что вышло…
– Макс, не иезуитничай! Что именно ты нарыл?
– Я нашел владельца.
– Да?!. – Я так изумилась, что едва не поперхнулась горячим пельменем. – Как?!
– Довольно просто и… не совсем законно. У каждого телефона есть свой собственный номер…
– Но он же не работает и карточка тоже!
– Ты не просто чайник… – Макс снисходительно потрепал меня по руке. – Ты кофейник. Даже местами самовар. У телефонов есть личный код, а поскольку эта штучка очень дорогая, то логично было бы предположить, что владелец расплатился за него карточкой.
– И?..
– И я влез в банковскую систему, – спокойно сказал Макс. – Владелец – Андрей Жук. Живет предположительно в городе Донецке, где этот телефончик и был куплен. Правда, там всяких Жуков как собак нерезаных. Кроме того, учти, что мобила может быть и не его, а, например, краденой. Кроме того, как ты свяжешься с Донецком? Тут даже я тебе не помогу.
– Может быть, это его брат? Родственник? – предположила я. – Или у нас лежит сам Жук? И почему его тогда никто не ищет?
– Ань, а ты не подумала, что он может быть оттуда… с той стороны?
Взгляд Макса стал колючим. Я очень хорошо знала этот его взгляд.
– Нет, – отрезала я. – Он был в нашей форме.
– Да мало ли кто сейчас там в нашей форме?
– Он не такой! – Я почти кричала. – Он вынес другого нашего бойца! Тащил его на себе несколько километров! А потом их подобрали! Раненых, изорванных буквально в клочья! У него сердце остановилось! Я сама… сама его реанимировала…
– А что тот, второй? Которого он вынес? – спросил Макс тихо.
– Тоже без сознания долго был, многого не помнит – а того, кто его вынес, даже не знает. Говорит, ехали двумя машинами и попали под обстрел. Даже не помнит, как из машины выбрался… возможно, и не выбрался, а взрывом выкинуло.
Мы замолчали. Я безо всякого аппетита ковыряла вилкой в тарелке, Макс смотрел в темное стекло окна. На улице, оказывается, уже была ночь.
– Я завтра сделаю запрос насчет Андрея Жука.
– Я тебе хоть сейчас могу посмотреть.
– Влезть в компьютеры министерства обороны?
– Да все равно – кто туда только не лазит!
– Нет уж… хватит того, что ты незаконно проник в банковскую сеть!
– Но ты же просила!
– Мало ли о чем я попрошу? И что, ты все будешь исполнять, как золотая рыбка?
– Для тебя – буду, – упрямо сказал он, и я поняла, что – да, действительно будет. Поэтому лучше не просить.
Егор
На днях Псих приволок от своей девки скачанную из Инета песню «Никогда мы не будем братьями». Пел какой-то не то литовец, не то латыш. Псих, со своей вечной неугасимой любовью к гитаре и стремлением все переиначивать, перекраивать на свой лад и сочинять пародии, все крутил и крутил ее в своем углу, пока чуть не довел до припадка еще одного неуравновешенного из Ростовской учебки – того самого, который собирался резать трезубы на укропо-бандеровских спинах. Тот, в отличие от Психа, был совсем двинутый и уже успел прославиться на передовой. Он огромным самодельным тесаком отрубил руку пленного, на которой была татуировка «Слава Украине», и после этого его перебросили сюда, к нам. Теперь они с Психом сцепились, наскакивая друг на друга, как петухи, а потом так же неожиданно помирились и ушли в угол казармы, где Псих, как я уже знал, держал кокаин.
Если честно, я сам едва сдерживался, чтобы не заорать: «Выключи, выключи, выключи!!» Песня произвела на меня удручающее впечатление. Каждым словом она била по самым больным точкам. Мне было особенно тягостно – и я едва сдержался, чтобы тоже не попросить у Психа белого порошка. Теперь-то я точно знаю, что большинство из тех, кого мы пришли «спасать», ненавидят нас. И мы действительно никогда уже не будем братьями. Они не простят и не забудут. Что каждый день, когда наши войска остаются на ИХ земле, только будет расширять пропасть между народами. Что уже не помогут ни язык, ни огромный пласт общей культуры, не помогут даже связи между семьями. Все рухнет, все распадется. Потому что даже мне, у которого здесь нет ни родни, ни людей, дружбой которых я бы дорожил, от этих уничижительных слов нестерпимо больно.
Я поймал себя на том, что уже выучил все наизусть: «…что ж вы нам за “родня” незрячая?..» Неужели мы действительно не видим того, что совершенно тут не нужны? Оказывается, они, говоря на одном с нами языке, привыкли и думать, и поступать совершенно по-другому. Даже здесь, на дотационной земле Донбасса, люди были зажиточнее и раскованнее, чем в нашей глубинке, и совсем не такие зашоренные и запуганные, какими нам их представляли в новостях. А мы, «старшие братья», «старшесть» которых измеряется просто величиной территории, по большому счету, просто явились, как оккупанты, и плюнули этой гордой стране в душу. И единственное, что мы получили взамен всеобщего презрения, – это тот же сомнительный Крым, не признанный никакими цивилизованными странами, кроме одиозной Северной Кореи и еще парочки ей подобных. Но нас это не смущает – недаром мы даже пословицу придумали: «Хоть ссы в глаза – все божья роса!» Мы быстренько переделали карты, раздали паспорта и прикарманили украинскую собственность, не боясь комариных укусов дряхлой старухи Европы и огромной, но уж очень далекой Америки. Санкции? «Да положили мы болт на ваши санкции, подумаешь – нефть на рубль подешевеет! Русские не сдаются; шапками закидаем!»
Получилось, что я думал так же, как и вся страна. Я, как и миллионы обывателей, считал само собой разумеющимся, что к нашему «русскому миру» без возражений присоединятся огромные русскоязычные регионы, те города и веси, где украинский язык давно был в забросе и где, как казалось, нас только и ждут: Донецк и Луганск, Мариуполь, Харьков, Одесса… И тут случился первый крупный облом: если бы не войска, танки, «Грады» и «Буки», нам бы не досталось и этой мифической «Новороссии». Студенческий Харьков и ироничная Одесса попросту отвернулись, показав свою истинную сущность, а заодно и лицо украинской интеллигенции, которая, прекрасно говоря по-русски, оказалась все же Украиной, сплошь надевшей вышиванки и ломающей стереотипы тем, что этнические русские также объявляли себя украинцами! Даже здесь, где сейчас хозяевами были мы – именно МЫ, а не марионеточное правительство, которому мы только РАЗРЕШАЛИ существовать, – даже тут все еще сильно было это начало, место рождения которого, как я считал раньше, находилась далеко отсюда, там, на другой стороне Днепра.
Мы рассчитывали легко разбить Украину на две половины: пускай ненавидящие все русское западники живут по-своему, лезут на карачках в Европу – мы же приберем к рукам всю восточную часть. Но… они неожиданно оказались сильней и сплоченней, чем мы ожидали, а вот наш «русский мир» на поверку выявился фикцией – и это был удар под дых. Почему же нам показывали только раззявленные рты тех, которые орали «Путин, приди»? Почему не показывали проукраинские митинги, которых, оказывается, здесь, в Донецке и Луганске, тоже было более чем достаточно?
Каждый день я говорю себе: «Ты совершил ошибку. Ты САМ ее сделал и теперь САМ должен расхлебывать». Когда совсем худо, я твержу: «Делай что должно, и будь что будет». Но, увы, эта формула офицерской чести не работает ЗДЕСЬ, где каждый делает лишь то, что считает ВЫГОДНЫМ ДЛЯ СЕБЯ. Это делают все и каждый, и прежде всего – моя страна, которой, собственно, пофиг местные русские… Она, моя великая родина, пришла сюда не за тем, чтобы дать им большие пенсии, или работу, или что еще – это на раз просчитает человек, обладающий хоть каплей логики. Из обрывков разговоров тех же ополченцев, отправивших свои семьи в Россию, я уже знаю – им там не рады. У них нет ни приличной работы, ни жилья, ни обещанных пособий. С их заработков удерживают дополнительные налоги, и они – РУССКИЕ! – не могут ассимилироваться в той стране, куда так рвались. А что же мы? Что МЫ сделали для этих людей, кроме того, что лишили их жилья, работы, негласно ввели войска, дали убежище ненавидимому всеми вору, которого только мы еще считаем их президентом, и из небольшой искры раздули целый пожар?
Выходит, мы явились сюда только за тем, чтобы покрасоваться перед всем миром: вот мы какие большие и сильные, и никто нам не указ. Захотим – отдадим обратно, и то на собственных условиях, а не захотим – и вовсе никто ничего не получит. А президента вам посадим того, кого посчитаем нужным, – вы же, недорусское быдло, молчите в тряпочку и не рыпайтесь. Вот как-то так.
Получается, что в Украине нас встречали поцелуями взасос только те, кто хотел погреть руки на войне, кто жаждал новых 90-х, передела собственности, кто мечтал нажиться за счет откровенного грабежа и сделать состояние на крови. Были здесь еще и те, кто почему-то хотел переселиться в Россию, причем не выходя из собственного дома, – но таких я и вовсе не понимал. Стоило ли огород городить, разрушать целые поселки, дороги, заводы, коммуникации, устраивать Средневековье, если можно было просто продать здесь и купить в нашей глубинке? Тем более что цены на жилье до того, как мы пришли их «спасать», в Донецке были дай боже. Казалось бы – продай и спокойно переезжай в Тамбов, Тулу, Псков, Смоленск… Фантастически просто! Нет ведь никакого языкового барьера, покупай дом, меняй гражданство и – все. Я сам когда-то хотел уехать на заработки куда-нибудь в Италию или Испанию, а останавливал меня только пресловутый языковый барьер, ну, и еще профессия. Там не нужны актеры, но ведь шахтеры, горные инженеры, люди с рабочими руками – они пока еще нужны ВЕЗДЕ.
Однако эти люди не желали сниматься с места, их держали рабочие места, дачи-сады-огороды, сватья-кумовья, любовницы и просто привычка к месту, городу, магазину на углу. Но они желали получить недобранное у судьбы, и получить быстро: по моему хотению, по щучьему велению! Эти большие дети наивно поверили в сказочку об огромных пенсиях и фантастически высоком уровне жизни и в то, что все это они получат очень легко – стоит лишь попросить соседнего батюшку-царя. А царь добрый, он всех пригреет, заодно и своими мозгами думать не надо будет – он за всех сразу подумает, на то и царь!
Сидя на своей койке, я предаюсь грустным размышлениям: а где были МОИ собственные мозги? Почему я тоже не спешил ими пользоваться, а критически мыслить стал, когда меня припекло так, что верчусь здесь как уж на сковородке. Только деваться с этой сковородки все равно некуда! Я почти готов перейти на другую сторону баррикад – но ПОЧЕМУ? Потому ли, что мне просто опротивел обман, кликушество, подлость, грязь… и не окажется ли потом на той, ДРУГОЙ, стороне все еще хуже? Я хотел ПРАВДЫ, но мне не с кем поговорить здесь. Те, кто могли хоть что-то мне рассказать, сидели в подвалах – да и вряд ли они стали бы со мной разговаривать… Точно так же, как не захотел тот, у которого я по-прежнему каждый день мысленно прошу прощения.
Мне так больно именно потому, что я не предатель. Я люблю свою страну. Я там родился и вырос. Но именно ЗДЕСЬ я вдруг очень ясно увидел, куда мы катимся. Ну почему, скажите мне, почему мы так жаждем насадить везде свои порядки, свой язык, свою культуру? Почему в России, где живет немало иных народов, только один государственный язык – русский? Отчего же тогда в Украине должно быть иначе? Почему мы, так гордящиеся тем, что мы русские, не носим национальных костюмов? Почему насмехаемся над человеком в тюбетейке? Чем он хуже нас – продвинутых в вопросах морали и права, колесящих на машинах, которые сами же гордо называем «иномарками»? Почему западло ездить на «ладе-калине» и куда круче на «рено», «фольксвагене», не говоря уже о «мерсе»? Почему мы презираем то, что производим сами, – от пельменей до телевизоров? Пицца, хамон, рокфор, «самсунг», «нокиа» и это, стоящее запредельных бабок, америкосовское надкушенное яблоко – именно ЭТО приводит нас в экстаз, граничащий с оргазмом, а вовсе не гармонь и не валенки! Почему МЫ ничего этого не производим, а только потребляем, и для того чтобы купить все эти дорогостоящие штучки – да и не только их, а обыкновенные, но хорошо сделанные рубашки и сапоги – мы продаем свои нефть, газ, алмазы, уголь, лес? ЧТО будет с нами, когда все это начнет заканчиваться? Или когда вдруг упадут цены на нефть и газ? Мы привыкли, что у нас всего много. Мы привыкли так СЧИТАТЬ. Но при этом наша провинция живет в полной нищете – если даже не сопоставлять ее с презираемой нами лишь на словах Европой, а сравнивать с той же Москвой, одной из самых дорогих городов мира. Этим фактом мы тоже почему-то гордимся! Гордимся тем, что нам не по карману съесть салат в ресторане на Тверской и купить девушке босоножки в лавке рядом, гордо именующей себя бутиком…
Я никогда не перееду в Москву – мне не по карману снимать квартиру в столице, а уж купить я не могу и подавно, даже на самой занюханной окраине. Не потому ли я брызжу слюной и исхожу злобой – я, неудачник, актеришка, провинциальный лицедей? Или я просто трус, которому здесь, на войне совсем не место? Который даже человека убить не сумел и спит и видит сдернуть из этого чертового Донецкого региона, из Новороссии – государства, которого нет и никогда не будет и которому не светит стать даже вторым Крымом? Нашкрым – это иллюзия, огромный филиал Севастополя с фиктивным российским паспортом, а здесь… Здесь и того хуже.
Я запутался… и похоже, у меня на сегодня остались одни вопросы: вопросы, на которые нет ответов.
Дневник женщины, оставшейся неизвестной
– Женька где?!
На запыхавшейся Маруське лица не было.
– Что… что случилось?!
– Ты… ты того… сядь.
Однако вместо того чтобы сесть, я подхватилась с дивана, где меня часа два назад сморил тяжелый полуденный сон, и в чем была – халатике, накинутом прямо на голое тело, – ринулась на улицу.
– Же-е-енька! Же-е-еня!!
– Звала я ее уже по дороге! – задыхаясь, выпалила Маруська.
– Что…что?! Говори же, ну!
– Да может это и не она совсем! Постой… погоди, – выдавила моя подруга, дернула меня за руку и судорожно сглотнула. Она рыскала глазами по сторонам, может быть, хотела увидеть Женьку, но я, не выдержав больше, заорала на нее:
– Маруська, если ты сейчас ничего не скажешь, я!.. я!..
Сердце выпрыгивало из груди, а ноги внезапно стали ватными – если бы сейчас я и захотела бежать дальше, то не смогла бы.
– Говори как есть, – тяжело попросила я. – Что случилось? Все равно ведь узнаю.
– Змея они запускать пошли к терриконам… дети. Ну… и шарахнуло туда. Неизвестно за что того змея приняли… Короче… ты туда не ходи! – Маруська мертвой хваткой сжала мое плечо.
– Пусти!
Секунда – и все провалилось в какую-то черноту. Я схватилась рукой за глаза, с силой надавила на глазные яблоки и немного подождала, пока мир снова обрел очертания. «Вот оно, как оказывается, падают в обморок, – как-то слишком спокойно и отстранено подумала я. – Странно, что я об этом раньше не знала».
Да, я еще не знала многого: шантажа, пыток, которым подверглись многие из моих соотечественников, потери дома, имущества, близких… Но сегодня я не была готова к тому, что пришла и моя очередь. Оказывается, до сих пор я не догадывалась о самом страшном в жизни: нужно бояться не того, что изнасилуют или убьют тебя саму, но что могут убить и изнасиловать твоего РЕБЕНКА.
Должно быть, я все-таки побежала, потому как сзади тяжело топала Маруська и еще какие-то люди – я их не знала, но все они бежали в ту же сторону, что и я.
– Нет!! Не надо! – орала моя подруга, но догнать и остановить меня она так и не смогла.
Я мчалась к терриконам, не разбирая дороги, босиком, прямо по сто лет не чиненному асфальту, разбитым пивным бутылкам, по скорлупкам каштанов, только-только начавшим осыпаться… Я бежала и молилась: все мы молимся, только когда припечет… когда ничего другого уже не приходит в голову, кроме этого, мучительного: «Матерь Божья, за что? Спаси и сохрани рабу твою Женьку… Евгению! Пожалуйста… она у меня одна! О Господи! Святой Николай!» Я лихорадочно, наспех перебирала их всех: и самых главных, и второстепенных, тех, которые вспоминаются лишь при случае: «Святая Евгения… помоги…» Кто такая эта святая Евгения и почему она сейчас должна мне помогать? Только потому, что мне пришло в голову назвать дочь в честь своего деда Женькой? Ему тоже никто не помог в трудную минуту… «Мама, папа и ты, дед, да посмотрите вы на нас, хоть вы сжальтесь!»
Скрюченная, черная опора высоковольтной линии – какая же сила нужна и какое бесчеловечное оружие, чтобы вот так завернуть ее винтом?! Дорога пошла вниз, и бежать стало легче – но сил у меня уже не было. Ужас, прибывающий с каждой минутой, как вода в половодье, пробил во мне огромную дыру, куда вытекло все, все… кроме того, что я ДОЛЖНА сейчас быть там… где моя дочь. И еще: вдруг она еще жива?! Вдруг ее просто оглушило, отбросило, легко ранило – но не убило, не убило… не убило!!!
Надежда на несбыточное сорвала меня с обочины, и я снова полетела вперед – и вдруг остановилась, как будто ударилась о невидимую стену. Я УВИДЕЛА. ЭТО никогда не было детьми… это НЕ МОГЛО БЫТЬ НИКЕМ. Разбросанные, обугленные куски мяса. ЭТО не может принадлежать людям… Это не дети! Это не моя Женька!!!
Я завизжала, а сзади о меня всем телом ударилась Маруська, повалила в траву, черную, пахнущую паленым, выгоревшую бесформенными пятнами… То, что лежало там, дальше, в этой страшной траве, среди срубленных осколками метелок коровяка и иван-чая – этого не должен был видеть никто. Никакая бы мать этого не выдержала! Я уже не визжала. Я онемела. Но знала одно – я пойду. Потому что там, дальше, в этой траве лежит МОЙ РЕБЕНОК.
Я скребла пальцами по черному пятну, силясь встать, оттолкнуться, но земля держала меня крепко. А может быть, и не вставать? Умереть прямо здесь, в пыли, среди колких остей уцелевших трав, и меня тоже поднимут, понесут… и мы будем лежать рядом, вдвоем – я и Женька… как прежде… как раньше, когда мы с ней были одним нерасторжимым целым. А потом я зачем-то ее родила. Чтобы в один миг потерять. Навсегда. Какая счастливая все-таки Маруська – у нее никогда не будет детей…
– Никогда… никогда…
Я сипела сорванным горлом это «никогда», сама не понимая, что хотела сказать и кому, а потом мир все-таки милосердно меня отпустил – и все стало таким же черным, как и сгоревшая трава. Очнулась я оттого, что кто-то лил мне на лицо воду, а в ухо кричала Маруся:
– Нет! Нет! Ее там нет!
– Как? – тупо спросила я. – Почему нет?
– Мальчишки. Трое. С которыми ее видели. А Женьки там нет!
– Пусти!
Я грубо выдралась из цепких Маруськиных рук:
– Она ДОЛЖНА быть там! Что ты такое говоришь! Она! Должна! Там! Быть!
Кричала не я одна – все вокруг кричали и выли, сверху бежали еще и еще люди – но все это вдруг отодвинулось куда-то. Внезапно я ПОВЕРИЛА. Моей дочери ДЕЙСТВИТЕЛЬНО там нет. МНЕ можно было уходить, потому что ЗА МЕНЯ заступились. Почему-то только за меня одну – единственную из всех, которые ДОЛЖНЫ БЫЛИ ПОТЕРЯТЬ. Услышали? Или же… ее там просто никогда и не было? НАС не было в каких-то высших расстрельных списках; мы были в другой колонке – те, кого в последний момент помиловали. Мысль была как ожог: где же правда? И узнаю я ее хоть когда-нибудь?
Неожиданно я вспомнила тот случай, когда Женька была еще совсем маленькая – года три, не больше, и еще была жива моя мама, ушедшая вскоре вслед за отцом. Мы с ней и Женькой попали в грозу прямо посреди степи. Отсиживаться было негде, и мы пошли под проливным дождем: я впереди, а мама с Женькой за руку – сзади. Сначала был просто ливень, а затем стали бить молнии – частые и сильные, как это обыкновенно бывает у нас в степи. Я видела, как они лупят по полю, передвигаясь практически через равные промежутки по идеальной кривой и неотвратимо идя прямо на нас. Я шла и молилась: «Только бы не в маму и не в Женьку. Не в маму и не в Женьку. Не в маму и не в Женьку!» Я намеренно прибавила ходу, идя прямо навстречу разрядам, и тут молния ударила совсем рядом – расстояние было не больше метра; я ясно увидела ее, толстую, с основание хорошего дерева, всю перевитую ослепительными канатами огня. От ужаса я повалилась прямо лицом в грязь, а сзади истошно закричала мама, которая подумала, что меня убило… Может быть, она, идя сзади, также сильно и истово молилась обо мне? Почему я не спросила? И теперь уже никогда не спрошу…
– Пойдем! – тормошила меня Маруся. – Пойдем обратно!
Теперь только мы вдвоем шли против течения – и, если честно, я не знала, куда иду и ЧТО ИМЕНННО оставляю за спиной: чужое горе или свое внезапное, украденное у других счастье? «Ее там не было, не было… Я ни у кого ничего не украла!» – твердила я всю дорогу. Но душа онемела, и я знала, что не верю никому: ни Маруське, уведшей меня и, возможно, просто совравшей – для того чтобы она, моя девочка, оставалась живой еще хотя бы несколько часов. Для меня? Для нее? Для всех нас? Меня бросало, словно бы на гигантских качелях: вверх – вниз. Я верила – и не верила. Шаг – верю. Шаг – не верю.
Женька была дома. Сидела за столом и делала вид, что рисует: она всегда так поступала, когда считала себя провинившейся. Наверное, ее сегодняшний проступок не соответствовал выражению моего и маруськиного лиц, потому что, увидев нас, она не на шутку перепугалась.
– Мам… ты спала-спала… я хотела попроситься, правда. Нигде не стреляли… и я просто пошла погулять… немножко. А потом я пошла на улицу – потому что там змея запускали. Он был такой красивый, весь блестящий! – затараторила она виновато, потому что мы с Маруськой все стояли и смотрели, не говоря ни слова. – Я не хотела далеко идти, потому что ты не разрешаешь… а потом я поскользнулась и за камень зацепилась, и у меня порвался босоножек… нечая-а-анно-о-о…
Она все-таки заревела, а я повернула голову туда, куда указывал Женькин грязный палец, и увидела ее выходные босоножки, все в пыли, а один – с напрочь оторванной подошвой.
– …я боя-а-а-ала-ась… что ты руга-а-аться-я-а бу-у-удешь… и пошла к Верони-и-ике…
– Ничего, ничего, – сказала Маруська, которая опомнилась первая. – Мы просто долго тебя искали. Перепугались. Война все-таки.
Моя подруга прижала мою дочь к себе.
– Ничего, ничего, – все приговаривала она. – Мама не сердится. Она просто сильно испугалась.
– Я хотела домой идти, – Женька доверчиво подняла зареванное личико на Марусю, – а она говорит: давай еще поиграем! У нее такая игра… я забыла, как называется… – сбивчиво поясняла она. – Только мне все равно не очень понравилось. Там надо бросать такие стрелки острые и попадать… а я все время не попада-ала…
У меня уже не было сил ступить даже шагу, поэтому я села прямо на пол, рядом с этими грязными, разорванными, бесценными босоножками – сама такая же грязная, вся в пыли и золе от нашей сгоревшей земли… и чьей-то оборвавшейся жизни.
– У тебя все ноги в крови! – вдруг сказала Женька. – Ты что, тоже босоножки порвала?
И вот тогда я завыла, точно так же, как волчица, потерявшая детенышей. Сегодня я чудом не потеряла своего. Но я больше не хочу ТАК РИСКОВАТЬ. И поэтому мы уедем. Бросим все к чертовой матери – и уедем. Туда, где не стреляют. Где не бьют настоящей, смертоносной артиллерией по блестящей на солнце детской игрушке. Где не сворачиваются от жара металлические столбы. Где людей не разносит на части взрывом. Я устала ждать, когда все это закончится. Я устала от сумасшествия. От нереальности происходящей рядом жизни. И от отсутствия этой самой жизни устала тоже. И мне до сих пор было больно. Так больно, словно я только что похоронила кого-то. Да, они, мои близкие, пока все живы. Но я знала, что это только ПОКА.
Егор
Возможно, Псих не был бы таким раздражительным, если бы не страдал дислексией – невозможностью воспринимать текст в напечатанном виде. Именно поэтому он и крутил злосчастную песню «Никогда мы не будем братьями» раз за разом – пятый, десятый… Он воспринимал все исключительно на слух. Представляю, каким ужасным препятствием эта злосчастная особенность была для него в школе! Возможно, оттого Псих и вырос таким дерганым и ненавидящим буквально все живое. Я узнал о его недостатке совершенно случайно: спросил, нет ли чего почитать.
– Издеваешься? – мрачно спросил он, и я буквально почувствовал, как он сжался, словно пружина затвора, готовая выстрелить в любой момент.
Я заверил, что ничего не знал, и зачем-то добавил, что скучаю по книгам. Ничего хорошего к моей репутации чокнутого ботаника это, конечно, не добавило, но Псих мгновенно подобрел.
– Только аудио. И дома, – пояснил он. – Тут читать некогда. Больше музыку слушаю. Ну, и сам пишу, конечно…
Хотя передо мной не нужно было особо пушить перья, он все равно схватил гитару и с подъемом провыл свой последний хит, переделанный из «Идут по Украине солдаты группы “Центр”». К Высоцкому у него была особая любовь.
– Ну, как?
– Охренеть! – сказал я, не покривив душой.
Он расплылся, как масло на солнце.
– Старался…
Это было вчера, а сегодня он уже вывалил на мою койку груду потрепанных книженций в ярких обложках:
– На… у своей взял. Ну, про любовь-морковь не стал, а эти, Томка говорит, вроде ниче так…
Судя по картинкам, романы были сплошь низкопробными боевиками или детективами с обилием крови, трупов и всего того, о чем я в последнее время старался не думать. Тем не менее я искренне сказал:
– Спасибо! С меня причитается.
– Если надо, Томка еще притаранит.
Томка, Психова зазноба, появлялась в поле видимости довольно часто – то одна, то с такими же незамысловатыми подружками, стреляющими глазками и вешающимися на шею всякому, кто только этого пожелает. Наверное, их просто возбуждал сам вид увешанных оружием мужчин, а близкий запах опасности, исходящий от камуфляжа, действовал, как афродизиак.
В последнее время Томка приходила чуть ли не каждый день, и я молил бога, чтобы они шли куда-нибудь на свободную площадь потрахаться, иначе все заканчивалось неизменными, душераздирающими шлягерами, положенными преимущественно на четыре блатных аккорда.
Примечательнее всего в девице Психа была не ее наивная улыбка или готовность, широко распахнув глаза, вдохновенно внимать пересказу киселевских новостей, от которых воротило уже не только меня. Главным аттракционом была Томкина мамаша – крупная пергидрольная особь с тонкой душевной организацией, начинавшая плакать, молиться и причитать, стоило ей лишь увидеть, как мы заступали на пост с оружием, болтающимся за спиной. Томкина мать, обливаясь настоящими крупными слезами истово верующей, хваталась за все выступающие части наших тел, голосила и рьяно крестила все подряд, в том числе бездушную технику и наших ухмыляющихся чеченцев, исповедующих ислам. Впрочем, последние и не такие виды видывали, а потому особо не смущались. Впервые узрев фокус с паданьем на колени в грязь и осенение крестом миномета, я оторопел, но потом попривык и даже сподобился попробовать пирожков с капустой, испеченных специально для нас.
– Сыночки… спасители… Бог вас не оставит… убейте их всех… всех! – причитала сия впечатлительная матрона так, что даже неловко было откусывать. Впрочем, Психа это, кажется, и вовсе не напрягало, скорее, он воспринимал это как бонус. И еще он, похоже, всерьез запал на молчаливую дебелую Тамару с пышной грудью, толстыми щиколотками и бешеными сексуальными аппетитами, которые, возможно, были оборотной стороной мамашиной экзальтации, полученной ею по наследству.
С Психом мы более-менее ладили – мне даже комфортнее было находиться в его обществе, чем в компании вечно уколотого Веника, с которым меня намертво связывала общая, постыдная тайна. Он заметил это и держал меня в постоянном напряге, получая от этого своеобразное удовольствие – такое же, как и от наркотиков.
Нашу пеструю компанию защитников, захватанных грязными руками «духовных скреп» и «русского мира», приятно разбавляли пара-тройка местных бомжей, которые теперь гордо именовали себя ополченцами, синий от наколок качок с пирсингом и в тяжеленных гавнодавах, которые он не снимал даже на ночь, и пятеро молчаливых кадыровцев. Вот эти были настоящими бойцами и профи. Они явились сюда зарабатывать и явно брезговали как бомжами, так и мной, Веником, качком и остальными, предпочитая держаться особняком. Впрочем, меня это более чем устраивало – под их холодными взглядами, в которых так и читалось пренебрежение к нам, «любителям», не знавшим, с какого конца подойти к оружию, в то время как они брали винтовку в руки, как только начинали ходить. Для них, появлявшихся в поле зрения при звуках выстрелов, совсем как Саид в «Белом солнце пустыни», война была привычной; они с детства были готовы к тому, что мужчина добывает деньги на войне. И еще: они не любили нас – инстинктивно вжимающих голову в плечи при звуках обстрела, нас, которые так и не смогли изжить свою «великорусскость» и которые и в Тамбове, и в Москве, и даже здесь называли их «черными», «зверями», а то и вовсе «чернож…пыми». Возможно, именно поэтому они не спешили делиться с нами опытом. Кроме того, на любой войне у них был свой, шкурный интерес, а мы… Мы были конкурентами, к тому же постоянно путающимися под ногами и срывающими их планы.
Единственный человек, на ком отдыхал глаз, был шахтер-пенсионер Василий – немногословный, простой и славный мужик лет пятидесяти, в обществе которого можно было хоть немного расслабиться. В последнее время я старался попасть в наряд вместе с Василием, который не курил траву, не кололся, не нюхал – и мне не предлагал. Часто к нему на службу пробиралась жена с «тормозком»: домашними котлетами, блинчиками, огурцами, посыпанными крупной солью. Всем этим он со мной степенно делился, во время обеда совершенно по-детски рассуждая о том, что «Ахметка» хоть и обирал их, но все ж работа была и премиальные были, а что власть ворует – ну так все воруют! «И всегда воровали, и воровать будут, – вздыхал Василий. – Янык и сам бы ушел через год, чего ж было не подождать? И зачем американцы все это устроили – Майдан этот? Говорят, с Америки поездами шли наркотики, все уколотые стояли… Да оно и понятно – кто с тверёзых глаз в такую морозяку там торчать будет? И никаких Европ нам не надо, с ихним развратом, а русские нам братья… да я и сам русский. Съешь-ка, Егорушка, мне супруга яблочек передала». У меня на глаза наворачивались слезы от этого «Егорушка» – так меня называла только мама… и то давным-давно, пока я не вырос и не стал ей совершенно чужим. Может быть, чувство того, что я не оправдал надежд – ни маминых, ни своих собственных, помимо всего прочего и толкнуло меня поехать сюда? Что ж… здесь я, похоже, тоже не оправдываю ничьих чаяний – но, может, это и к лучшему?
Аня
– Анют, познакомься – это Варя из Москвы.
– Здрассьть…
За столом сидела приятная тетенька с круглым лицом и доверчиво-детскими голубыми глазами. Я уже хотела было без лишнего шума шмыгнуть в свою комнатушку, когда услышала:
– Варя привезла для наших ребят целокс. Не знаешь, кому можно передать, чтобы в надежные руки?
Я развернулась и посмотрела на тетеньку в вязанной кофте так, как будто передо мной было чудо морское, внезапно решившее заговорить человеческим языком.
– Целокс? – спросила я недоверчиво. – Из Москвы?
Папа улыбался во весь рот, мама хлопотала вокруг невидной и невиданной Вари, которая невозмутимо пила чай и задумчиво листала местную прессу.
Я протопала вслед за мамой в кухню и подозрительно зашептала:
– Откуда она взялась? Вы с ней когда познакомились? И что это еще за левый целокс? Его двадцать раз проверить надо, прежде чем на передовую бойцам отправлять!
Мама воззрилась на меня так же, как я три минуты назад на гостью, – оторопело и изумленно:
– Мурзик, да папа ее сто лет знает! Она жена Славки Корецкого, с которым они вместе с первого класса учились!
– Ну и что? Все с кем-то когда-то учились, а теперь стреляют друг в друга! И что-то я не видела у нас в доме этого Корецкого – аж ни разу. Вы документы ее смотрели?
Мама даже задохнулась:
– Знаешь что, иди-ка ты к себе! Ты в этом своем госпитале совсем черствой стала! Варя, можно сказать, жизнью там рискует! Она в Москве целую группу собрала сочувствующих нам, в пикетах с плакатами стоит, ночами не спит, и своей свободой – а может, и жизнью даже рискует, чтобы как можно больше людей узнало о том, что у нас тут происходит, а ты!..
Мы сидели за столом и больше разговаривали, чем ели. Внутри меня с хрустом обрушивались какие-то замшелые представления о том, что в России, а тем более в Москве, кроме Макаревича, Акунина, Ахеджаковой, Улицкой и еще двух-трех десятков таких же ярких представителей «пятой колонны», живут сплошь одни «ватники» и «крымнашевцы». И с каждым новым Вариным словом эта огромная куча разбитых в мелкое крошево иллюзий все росла и грозила намертво погрести меня под собой.
– Знаешь, Рит, – ласково говорила Варя, и ее легкое аканье теперь казалось мне прекрасной музыкой, – я их в свою мастерскую постоянно приглашаю. Чай накрываю, говорю-говорю, убеждаю-убеждаю – они слушают и соглашаются. И вроде как разумными становятся. А через неделю приходят – и снова здорово: глаза пустые и такое несут… И про младенцев распятых, и про органы, которые тут якобы изымают у беженцев. И даже про рабов – слыхали, наверное? Что у вас всем правосекам будут по два раба из Донбасса выдавать!
Она так мило выговаривает это «правосекам», что я не удивляюсь, а только смеюсь вместе со всеми.
– Нет, нам рабы на зиму глядя не нужны! – авторитетно заявляет па. – Разве что рабыни. Одну, помоложе, я бы взял. Ну не смотри ты на меня так, Рит! Чисто по кухне помочь…
– Варь, а вы по специальности кто? – вклиниваюсь я.
– Я? Я художник. Вон у вас на стене, я вижу, до сих пор моя работа висит. Лет двадцать ей, не меньше… Это еще когда мы со Славкой в горы ездили, я там на пленэре писала. Это Абхазия… До того как…
Она запинается, и по ее глазам я вижу, что ей – ЕЙ! – привезший нам препарат, стоящий баснословных денег, выходящей на площадь с плакатами за свободу Украины, – стыдно. Стыдно за тех, кто превратил некогда цветущий край в заброшенные руины, кто разрушил жизнь целого народа и теперь пытается проделать то же самое с нами. Нормальному человеку стыдно за нечистоплотных политиков, вороватых чиновников, за тех, кто перекраивает мир так, что в нем становится невозможно жить…
Синие горы в легкой дымке, солнечный свет празднично горит на промытой тропическим ливнем листве. Я всю свою жизнь смотрела на эту незамысловатую картинку на стене, а учась в школе, даже пыталась ее копировать. У меня, естественно, ничего не вышло: все было вроде на месте, но не получался тот самый искрящийся свет и не появлялся воздух – плотный, слоистый, который даже сейчас имел привкус морской соли и хвои, растущей в горах. Эта маленькая женщина, похожая на учительницу начальных классов, несомненно, умела творить волшебство…
– Вы и сейчас пишете картины? – почтительно спросила я.
– Конечно! Я ведь ничего больше и не умею. Разве что общаться. Только сейчас стало очень трудно общаться, понимаете? Телевизор вообще лучше не включать: сплошная помойка. Только и слышишь: хунта, фашизм, крымнаш, мы самые великие… А люди… Люди у нас очень хорошие! Очень хорошие! Раньше, когда я с плакатом стояла, они в меня раз по пять за день плевали, а последние две недели – ни разу! И полиция раньше просто смотрела и не вмешивалась, а теперь они нас даже защищают!
Я глядела на эту женщину с наивным, стянутым простой резинкой хвостиком, и во мне росло какое-то новое, небывалое чувство. Кто она: святая, блаженная? Или просто из породы тех, в ком произошел неизвестный пока генетический сбой, от которого люди теряют чувство опасности и приобретают другие черты – то ли ангельские, то ли те, которые проявятся у людей будущего. Проявятся через века, не раньше. Когда таких, как эта Варя, станет рождаться на порядок, а то и на два больше. Тех, которые не поддаются никакому внушению, не умеют врать и привозят в страну, которую считают несправедливо обиженной, лекарство, спасающее жизнь.
– Я хочу все увидеть своими глазами, – говорит Варя. – А потом приехать и рассказать. Я уже в Киеве была, видела там такое, от чего у меня буквально дыхание остановилось: вдоль тех улиц, где погибли люди, лежат цветы… очень толстым слоем, по колено и даже выше… сотни метров вот таких баррикад из букетов… бордюров… не знаю даже как это называется? И свечи. Очень много свечей…
– Наверное, это память?.. – тихо, одними губами, прошептала я, но она все равно услышала.
– Да, память… и благодарность. Я такого нигде не видела. И люди несут и несут. Я даже не думала, что в городе может быть такое количество цветов! И брусчатку укладывают новую. И такие лица! Главное – это лица! Жаль, я не портретист… От вас дальше поеду: Винница, Львов… Карпаты хочу посмотреть – может, все-таки найду этих бендеровцев, а?
Она перестает печалиться и заразительно смеется, и выговаривает по-своему: бЕндеровцев, а не бАндеровцев.
– Я тут на днях читала о Степана БЕндере, – говорит она, – очень интересно…
– БАндере, – машинально поправляю я.
– А, ну да, точно. Бандере. Хочу поехать на его родину. Знаете, памятник кому стоит там на вокзале?
– Неужели Путину? – недоверчиво спрашиваю я.
– Там стоит памятник Пушкину, – серьезно отвечает Варя. – Пушкину! Вот так. Это – навсегда. А Путину… боюсь, все эти заоблачные рейтинги – тот же мыльный пузырь. Красиво, переливается, а лопнет в один миг, как и не бывало. И еще: я вам по-хорошему завидую, что у вас был Майдан…
– Наша Анька стояла! – гордо говорит мама, и я снова не понимаю, что происходит. Не она ли каждый день кричала мне в трубку: «Немедленно уходи оттуда! Сейчас же приезжай домой!» Ну, возможно, когда у меня самой рано или поздно будут дети, я и это пойму.
– Правда?! – Глаза у жены папиного друга горят. – Господи! Страшно было?
Страшно? Страшно, наверное, когда ты стоишь одна, а в тебя плюют. А на Майдане мне не было страшно. Даже когда снайперы начали стрелять и погиб Негоян – самый первый из тех, кого потом назовут Небесной сотней, и я поняла, насколько мы все, находившиеся там, уязвимы и смертны, я не боялась. Может быть, не страшно было потому, что нас, единомышленников, думавших и чувствовавших, как одно целое, было очень много? Почти два с половиной миллиона людей на площади и прилегающих к ней улицах стояли плечом к плечу и ощущали друг друга, как единый организм. Наверное, так пчелы чувствуют себя роем – грозным, гудящим… От одной пчелы можно отмахнуться, но что делать, когда пчел миллионы? Против роя бессилен даже медведь. Сегодня наш рой рассыпался, распался на отдельные составляющие, но мы знаем, на что мы способны. Это осталось в нас навсегда. Я не знаю, как рассказать обо всем этом, – я не мастер говорить красиво, как тот же Олег. Поэтому я просто молчу.
– Нам было страшно, – мама вздыхает. – Поэтому Ванька за ней и поехал. Она сейчас в госпитале работает. А до этого волонтерила там же.
– Ой, – снова всплескивает руками Варя, и глаза у нее загораются, – правда?! Нет, ну вы однозначно правильного ребенка вырастили!
– Варюш, ну ты ж тоже в некотором роде волонтеришь, – польщенно гудит папа, подливая гостье чай. – Большое дело делаешь!
– Плохо, что пока нас немного, – грустно говорит московская художница. – Многие думают точно так же, но выходить боятся.
Спать гостью укладывают в моей комнате. Несмотря на ее протесты, я уступаю ей свой диванчик, а сама ложусь на раскладушке. Варя мгновенно засыпает доверчивым и беззвучным детским сном – светлая душа, человек будущего, великий мастер, который на плоском листе может вызвать к жизни целый мир, со светом и воздухом.
Я же ворочаюсь почти до утра. Мне не дают покоя и воспоминания, которые разбередились во мне сегодня, и чувство вины перед Максом, и то, что я внезапно поняла одну очень простую, но важную вещь: нет никаких национальностей… нет, они конечно же есть, но это в людях совсем не главное. Главное – это то, что одни из них ЛЮДИ, а вторые… вторые просто некие одушевленные особи… способ существования белковых тел.
Егор
Псих женился. Свадьбу гуляли пышно – с многочисленной казачьей родней невесты, беспрепятственно прибывшей по такому случаю через границу и увешанной брякающими шашками и медалями, с венчанием в церкви и одновременным преклонением колен у памятника Ленину, всячески истреблявшему эту самую церковь, – словом, все люксы. Жратвы было навалом, невеста щеголяла в платье, похожем на огромный торт. Подружки были как на подбор – аппетитно грудастые, видные, нацепившие ради такого случая высокие каблуки и платья с открытыми спинами и вызывающими декольте. Томка, с умыслом или без, взобралась на лакированные платформы сантиметров десять высотой и вышагивала на них, как на ходулях. Вкупе с этими штуками и со своей налаченной деревянной прической она была выше щуплого Психа ровно на голову, но это никого не смущало, а меньше всего – ее суженого-ряженого.
– Я тебя приглашаю быть моим свидетелем со стороны жениха! – не совсем складно, но пафосно изрек Псих ровно за неделю до события.
Если к нему в башку что-то вступало, спорить было бесполезно. У Психа не существовало никакого другого мнения, кроме единственно верного, принадлежащего лично ему, и легче было согласиться, чем доказывать иное. Но я все-таки попытался:
– Слушай, я ужасно польщен, но…
– Чего «но»? Это ты слушай! Мы с тобой, Грек, в этом городе, можно сказать, единственные рядовые, кто приехал сражаться за свободу этой земли от фашистской нечисти, а не бабло косить и грабить магазины!
Психа несло: в его переложении мне пришлось выслушать всю ту ежедневную ахинею, которой нас каждый день по горло пичкало телевидение и которой уже через верх были наполнены головы местных ополченцев, до сих пор гордо перевязывавших все возможные места полосатыми оранжево-черными ленточками.
Обычно Псих был склонен скорее изливать собственный яд, а не повторять чужие благоглупости типа: «Выберут Путина царем или только самодержцем всея Руси?» или «Вчера “Правый сектор” изнасиловал всех женщин села такого-то, включая грудных детей, а потом сварил из них борщ». Украинский борщ, кстати, как сообщили с родины, теперь запрещено даже поминать, а в ресторанах сие блюдо именовали не иначе, как «суп со свеклой».
Отвязаться от Психа под благовидным предлогом не представилось возможным: тем более что накануне мы с ним поучаствовали в вылазке на передовую. Не знаю, что на меня нашло, но я со всей дури пер на рожон, должно быть, подсознательно надеясь, что меня подстрелят и хотя бы так – пусть и искалеченным, я вернусь домой. Но, несмотря на то что я орал как идиот, размахивал руками и палил в белый свет как в копеечку, меня даже не оцарапало, а вот Психа ранило – легко, навылет, но рана все же была серьезной, с существенной кровопотерей. Перевязывал его тоже я. Как ни странно, это у меня получилось лучше всего – как будто всю жизнь этим занимался, а не прошел по-быстрому трехдневные курсы первой помощи.
Псих был ужасно горд ранением, таскал руку впереди себя на перевязи, как государственную премию, а Томка, вместо того чтобы готовиться к свадьбе, часами торчала рядом с ним на койке. Короче, битву я проиграл: против коалиции мне было не попереть. Псих натравил на меня невесту, потом ее подружку, потом мамашу – и это уже была полная капитуляция. Осененный со всех сторон крестными знамениями, я привел последний аргумент: у меня нет ни туфель, ни костюма.
– Какой костюм! – завопил Псих. – Костюм! Да на хер он тебе сдался? Даже я прямо в форме буду!
Тут уж крыть, как говориться, было нечем – я отдал запасной комплект в стирку и с некоторым беспокойством стал дожидаться дня «Ч».
На торжество ожидали самого Стрелкова, но он почему-то не приехал. Я видел, что Психа это серьезно задело, однако он старался не подавать виду и изо всех сил работал на публику: преклонял колени то перед знаменем ДНР, то перед иконами, одна из которых чуть не свалилась ему на голову – так рыдала державшая ее будущая теща, от волнения и счастья пошедшая фиолетовыми пятнами.
Сама свадьба произвела на меня тягостное впечатление: все было каким-то избыточным, театральным – и роспись в загсе, и родственники, нацепившие на себя по такому случаю по килограмму золотых украшений, и приехавшая с Кубани родня, неодобрительно-жадно смотревшая на ломившийся от дорогой еды стол и караван из роскошных авто, повезший молодых к их семейному счастью. Злосчастные оранжево-черные ленточки, из-за которых ехидные укры называли своих соперников колорадами, были везде: на машинах, оружии снайперов, которые призваны были охранять трогательную церемонию соединения «добровольца» и новоиспеченной «гражданки Новороссии», на женихе, на самой невесте, которую щедро перевязали подружки. Ленты были в ее волосах, в букете и даже приклеены к лакированным платформам свадебных туфель. Разумеется, тут уж увернуться не удалось: подружка невесты, явно строившая мне глазки, украсила ими мои рукава и шею, ловко соорудив мне галстук, а себе – бабочку. Затем, задрав подол вечернего платья, она перевязала лентой свою ногу гораздо выше колена, выставив напоказ модельную голяшку и украшенные камнями стринги – вероятно, все это предназначалось для меня, а не для Психа, который наводил перед зеркалом в спальне тещи окончательную красоту.
– Мне сказали, что ты такой сме-е-елый… – пропела Томкина подружка, прижимаясь ко мне горячим бедром в тесноте комнатушки, заставленной тяжелой темной мебелью.
Псих в зеркале ухмыльнулся: это явно была его работа – и реклама моей личности, и то, что подружка его будущей жены так откровенно меня кадрила.
Молодых, вышедших из загса, тут же обступила родня. Казаки, должно быть те, которых почитали в роду старшими, с поклоном подали Психу нагайку:
– Бери, сынок, и учи жену уму-разуму, чтоб знала, кто в доме хозяин!
Не знаю, было ли дальнейшее предусмотрено сценарием, но только что окольцованный муж взял нагайку и, взвесив ее в здоровой руке, неожиданно и, вероятно, очень больно хлестнул жену. Та пронзительно вскрикнула, а родня одобрительно загоготала:
– Так вот… как спокон веку положено!
– Молодца! По-нашему, по-казачьи!..
– Еще и простынь на балконе пусть вывесят – а мы посмотрим, какова невеста!
Мать живо прикрыла тут же вспухший на спине Тамары красный рубец, а Псих выкинул еще штуку – рухнул на асфальт на оба колена и стал целовать ноги жены. Томка оттаяла и промокнула выступившие на глазах слезы. Со всех сторон в молодых кидали все теми же лентами, мелочью – и российской, и украинской – карамелью, рисом и конфетти. Потом все расселись по машинам, для того чтобы ехать дальше, в церковь.
– Тормози! – вдруг пронзительно закричала невеста, следовавшая во главе кортежа вместе с мужем и нами – мной и своей подружкой.
От неожиданности водитель резко вдавил педаль в пол, и задняя машина едва не врезалась в нашу.
– Ты чего? – спросил Псих удивленно, отрываясь от лобызания пышной, еще и поднятой корсетом груди теперь уже вполне законной половины.
– Надо! – Тамара решительно пихнула Психа локтем и, путаясь в подоле, выскочила из машины.
Свадебный кортеж остановился прямо напротив чего-то непонятного. К столбу, высившемуся у дороги, скотчем была примотана какая-то фигура, обмотанная украинским флагом. Я двинулся было вслед за Тамарой, которая бодро рысила на своих убойных платформах, но меня опередил Псих:
– Томка, ты чё?!
Я с ужасом, как в замедленной съемке, наблюдал, как Тамара вначале плюнула в лицо несчастной, стоявшей у столба, – хрупкой светловолосой измученной женщине с интеллигентным лицом. Голову горемыки украшал издевательский обруч с двумя флажками страны, против которой мы воевали, а к груди был привешен плакат: «Она убивает наших детей. Агент карателей».
– С-с…ка! – звонко выкрикнула невеста и, задрав кружевной свадебный подол, с силой пнула своей огромной босоножкой привязанную.
Та уже не кричала: она просто висела кулем, поддерживаемым в вертикальном положении лишь одними липкими путами.
– Убей ее! – завизжала Томка, снова примериваясь ударить. – Пристрели! Прямо сейчас! Такие, как она, распинают наших детей! Наше будущее!
Сзади горохом сыпались из машин поддатые казачки, бежала охрана – свадьба здесь, в незапланированном месте, была вся как на ладони. Я видел, что Псих, нюхнувший на моих глазах в машине, уже неадекватен, а пистолет в кобуре под мышкой, с которым он не расставался никогда, говорил сам за себя. Я уже уловил движение, каким он потянулся за оружием, и понял: еще секунда – и случится непоправимое.
– Убей! Убей!!
– Нет! – Я схватил Психа за плечи. – Валера, не надо! Мы же в храм едем. – Я крупно перекрестился. – Не омрачай светлое торжество!
Я нарочно выражался так высокопарно – знал, что это на него действует.
– Да, ты прав, брат! Ты прав! В машину! – скомандовал Псих сквозь зубы жене. – Ну? Кому я сказал?! Ее Бог накажет. Поехали!
Тамара, еще памятуя плеть мужа, покорно повернулась, напоследок полоснув по сжавшемуся, ожидающему новых ударов телу острым как бритва взглядом. Машины, отчаливая друг за дружкой, двинулись дальше, к месту венчания.
Дорога была прямой, и в зеркало заднего вида я еще долго наблюдал концы шевелящегося под легким ветерком флага Украины, повязанного вокруг тела женщины. Жива ли она еще будет к вечеру? На душе у меня было так погано, как никогда в жизни. Я был уверен, что та, привязанная, никаких детей в жизни пальцем не тронула. Да и все эти басни насчет карателей, распятых младенцев, органов, изъятых нациками, – ничего этого и в помине не было. Это была пропаганда: злая, неумная, ограниченная, рассчитанная на таких вот, как Томка: злых, ограниченных и неумных. А фашисты… Мне и самому хотелось понять, кто здесь фашисты – уж не мы ли сами, привязавшие к позорному столбу беззащитную женщину, вся вина которой, скорее всего, заключалась в том, что она хранила у себя дома запрещенный желто-голубой флаг?
Мне хотелось выпрыгнуть из машины, отвязать эту несчастную, объяснить ей, что ее больше никто не станет мучить, что мы пришли сюда… Тут я в своем внутреннем монологе запнулся, потому что больше не мог сказать «мы пришли сюда с миром» – это было враньем. Мы не пришли сюда с миром, если не втискивать в это понятие пресловутый и затасканный за эти долгие месяцы, а вероятно, и годы «русский мир». Возможно, они примирились бы гораздо быстрее – и та сторона, и другая – если бы не вмешались мы. Еще с их Майдана – теперь я знал и об этом – да это и не было тайной. Но мы ПРИШЛИ. Как пришли в Чечню, Абхазию, Грузию, Приднестровье… Мы желали быть ВЕЛИКИМИ, а были просто большими. Брали по праву сильного – как второгодник-переросток забирает во дворе велосипед у очкарика-ботана…
– Купола в России кроют чистым золото-о-ом, – вальяжно напевал рядом Псих, по-хозяйски обняв свежеиспеченную жену, – чтобы ча-а-аще Господь замечал!
Аня
– Ма-а-а, за хлебом не надо сходить? – заорала я с порога, но вместо мамы появился папа, подмигнул и потащил у меня из рук рюкзак.
– За хлебом я и сам могу сходить, – загадочно сказал он. – У нас гости… к тебе пришли.
За столом в кухне сидел… Макс. Мама хлопотала у плиты, на которой что-то парилось-жарилось, и сияла как новая копейка.
– Анют, – проворковала она, – вазу для цветов достань, а?
На столе лежал просто шикарный букет – игольчатые хризантемы какого-то особенно нежного розово-пепельного оттенка вперемешку с воздушной гипсофилой. Все это великолепие было обернуто декоративной серебряной бумагой – словом, бездна вкуса и такая же бездна денег.
– Лучше бы госпиталю на лекарства пожертвовал, – пробурчала я, безжалостно сдирая дизайнерскую обертку.
Мама ахнула:
– Ну что ж ты такая грубая, а?
– Мы в госпиталь, – весело ответствовал Макс, – регулярно продукты возим. Вчера наша контора доставила упаковку кефира, две упаковки соков и стаканчики там к ним. Да, еще печеньки и сгущенку. Но ты ж теперь не волонтеришь, так что мы не встретились. К нам такие девчонки симпатичные вышли и все забрали.
– Спасибо… – Я растерялась.
– Ну, если нужно лекарства – ты свистни. Мы в лекарствах не разбираемся. Я лично только анальгин знаю и этот… уголь активированный. Ань, – с какой-то странной интонацией в голосе попросил Макс, – давай действительно за хлебом сходим, а?
Мне ужасно не хотелось снова влезать в мокрые кроссовки, тем более на улице лило как из ведра – но мама бросала на нас с Максом такие заинтересованные взоры, что поневоле пришлось согласиться:
– Ладно, пошли. Еще чего-нибудь купить?
– Ну… огурчиков-помидорчиков. И долго не бродите, а то все остынет!
– Ты зачем с букетом явился? – зашипела я, едва за мной и Максом захлопнулась дверь.
– Не волнуйся ты так – я не руки твоей просить, и тем более не сердца. Хотя и мог. Ай, Мурзик, да что ж ты щиплешься? А еще доктор!
– Это местное раздражение, – злорадно сказала я. – Как горчичники и банки. Вызывает прилив крови. Хотя за мозги я тебя, к сожалению, ущипнуть не могу!
– И не надо! Представляю, что бы ты там натворила… настоящие необратимые разрушения! Ты ко мне под зонт забирайся, а? А то промокнешь насквозь.
– Ничего, я в капюшоне… Цветы все-таки ты зачем приволок?
– Ну… – Макс пожал плечами. – Неудобно было просто так заявиться. У тебя дома мама… я позвонил, она взяла трубку. Захотелось сделать ей приятное.
– Сделал! Теперь разговоров не оберешься! А мне почему сначала не позвонил? Тоже сюрприз хотел устроить?
– Да у тебя телефон разряжен, наверное!
Максу, по всей видимости, надоело оправдываться, и он перешел в контрнаступление:
– Сто раз звонил! Ты трубу не берешь.
– Да?.. – Я удивленно вытащила мобильник из кармана и потыкала в него пальцем. Он был мертвее мертвого. В самом деле… ну конечно – я же не жду звонков практически ни от кого. И единственный, с кем я хотела бы говорить, – ОН не разговаривает, не слышит, не двигается… Предательские слезы защипали в носу, я шмыгнула и отвернулась. Впрочем, мой скоротечный насморк вполне можно было списать на осеннюю сырость и этот сентябрьский дождь.
– Я хотел тебе прямо в госпиталь занести, но не мог понять: ты там или уже ушла? Потому и позвонил домой. Ну… и решил сделать приятное хотя бы твоей маме, – пожал плечами Макс.
Я проигнорировала то, что он хотел обрадовать мою мутер, хотя, наверное, все же надо было сказать Максу спасибо. На такой поступок способен не каждый. Но меня сейчас интересовало совсем другое.
– Что занести? Ты сказал – хотел занести? Что? Цветы? Для мамы? Или что-то другое? Если ты сейчас не перестанешь темнить, то я… я…
– Мурзик, ты прямо как еж какой-то! Все колючки дыбом. Расслабься. Я тебе принес информацию. Важную. Тебя еще тот самый Андрей Жук, который из Донецка, интересует?
Я мигом выбросила из головы все: и цветы, и смутное ощущение, что Макс пытается вернуть мое расположение с помощью предков, – словом, я вся обратилась в слух да еще и нетерпеливо ткнула его локтем:
– Конечно! Ну, давай, говори!
Однако теперь уже пришла его очередь меня мучить и отвечать террором на террор:
– Хлеб какой брать?
– Бородинский и два батона.
– Помидоры эти мне не нравятся… – Макс подозрительно рассматривал овощи и даже нюхал их, смешно подергивая носом. – Давай лучше на рынок пройдемся, там домашние.
Я молча запихнула в один пакет обхаянные им томаты, в другой – пяток пупырчатых и очень воинственно выглядевших огурцов и по очереди брякнула все это на весы. Налепила стикеры, прихватила по дороге пучок зеленого лука и поволокла к кассе Макса, канючившего, что эти помидоры ничем не отличаются от обыкновенной травы ни вкусом, ни видом.
– Ты мне про Жука рассказывать будешь или тебя только салат интересует? – рявкнула я так, что кассирша испуганно на нас покосилась: должно быть, она решила, что Макс несчастный муж-подкаблучник, а я – та еще стерва. В общем, это было недалеко от истины – по части стервы, я имею в виду. Потому что я ухватила Макса за бок пальцами и весьма выразительно их сжала, обещая еще один нехилый сеанс местного раздражения.
– Ма-а-ам, – противно заныл Макс, пытаясь таким макаром шокировать всех и вывернуться из моих рук, – чупа-чупс мне купи! Ну ку-у-пи… ку-у-упи-и-и… по-а-ажа-а-алуйста!
– Это мой внук, – пояснила я кассирше, глаза которой едва не вываливались из орбит. – Он дебил. Никак не может уяснить разницу между словом «сын» и всем остальным. Дайте ему чупа-чупс, пожалуйста, пока он не описался. Мы забыли надеть памперсы.
– Да, еще пачку «Винстона» и зажигалку, – высокомерно бросил Макс. – Кстати, я хорошо знаю разницу между «сын» и «муж», если хочешь знать! И вообще, придем домой – я тебя выпорю!
– Ролевые игры? – наконец догадалась кассирша и бросила на прилавок вместо требуемого «Винстона» красно-белую пачку «Мальборо». Макс поморщился, но поправлять не стал.
Я, как буксир неповоротливую баржу, выволокла своего бывшего на улицу, прямо в осеннюю морось:
– Долго ты мне еще голову морочить будешь?
– Это кто кому? – возмутился Макс. – Кстати, мне очень понравился вот этот пассаж: «Это мой внук, он дебил!» Вот возьму обижусь и ничего тебе не скажу!
– А я тебе еще чупа-чупс купила! Неблагодарный!
Народ, косившийся на нас в магазине, теперь вывалился на улицу – явно в предвкушении продолжения спектакля.
– Уходим, быстро, – прошипела я, глубоко надвигая капюшон на лицо. – А то я теперь в эту лавочку и зайти не смогу!
– Как скажете, доктор. – Макс притворно вздохнул. – Кстати, я хотел еще чипсов!
Я так дернула его за рукав, что он промахнулся зажигалкой мимо сигареты и чуть не подпалил себе брови:
– Мурзик, ты совсем с ума сошла?!
– У меня человек лежит в отделении ни жив ни мертв! – заорала я, не обращая уже внимания ни на что. – В коме! И никого нет, чтобы помочь! Может, он на родственников будет реагировать! Я не знаю! Я тут… за любую соломинку уже хватаюсь, а ты… ты…
– А что – я? – сумрачно спросил Макс. – Я ради него… тебя… короче, не спрашивай меня, как я на него вышел, – это все сплошной хакерский криминал. Вот тебе координаты: это или родственник твоего искомого Жука, или он сам. Теперь живет в Киеве. Если спросят, где взяла, – неси любую ахинею: искала по телефонной книжке, во сне приснилось, под дверь подбросили… последнее лучше всего. А если проговоришься и меня посадят – будешь носить мне в камеру «Винстон». Поняла? «Винстон», а не «Мальборо»! И помидоры. Только настоящие, а не такую гадость, как ты только что купила…
Я выдернула у него из рук бумажку: на ней были заветные цифры мобильного телефона. Макс… Макс, оказывается, не забыл о моей просьбе. И сделал для меня все – и еще немножко. А я… я… Какая же я неблагодарная… просто скотина….
– Ну не плачь… – Мой друг вытащил из своего кармана платок и дал его мне.
Платок пах Максом: его сигаретами – которые «Винстон», а не «Мальборо», – его парфюмом, его кожей и волосами… запахом, который я так хорошо знала и который предала. Вот только он переступил через боль. Макс меня не предал. Не бросил, как я его. Он несет цветы моей маме, взламывает неведомо какие пароли и защиты только для того, чтобы тащить сейчас мой рюкзак с этими проклятыми помидорами и держать меня под локоть. Я уткнулась в платок лицом, а он вел меня по улице осторожно, как слепую. Мои слезы и мгновенно распухший красный нос были надежно спрятаны под куполом Максова огромного черного зонта. Но мне, если честно, было безразлично все, кроме одного, – заветной бумажки с цифрами, судорожно зажатой в кулаке.
Дневник женщины, оставшейся неизвестной
– На вас, уважаемая, жалоба поступила. И не одна. Занимаетесь агитацией, подрываете политический строй нашего нового государства…
– А вы уверены, что это государство? – дерзко спрашиваю я. – И ни что иное?
Наверное, не нужно себя так вести ЗДЕСЬ – но меня уже просто достало все: особенно этот сюр, бьющий по нервам, продолжающийся месяц за месяцем, жизнь на какой-то грани – или даже за гранью… А теперь еще меня вместе с директором и завучем школы зачем-то выдернули в СТОЛИЦУ! Вот так: не больше – не меньше. В великий город Луганск. Прямо в МИНИСТЕРСТВО ОБРАЗОВАНИЯ! Да, не больше, но и никак не меньше! А этот, который сидит за столом, наверное, сам министр и есть. Хотя нет – министр у них женщина… точно, женщина. Этим «У НИХ» я намеренно размежевываю себя и то, что происходит вокруг, потому что даже мысленно не хочу причислять себя к НИМ.
«А как же дети? – вдруг приходит мысль. – Кто же будет их учить? Говорить им ПРАВДУ? Как все ДЕЙСТВИТЕЛЬНО происходило? Ведь я тоже не беспристрастный свидетель – но все-таки не перевираю историю, не подделываю ее, не подгоняю факты под требования тех, кто во все времена приходит к власти и начинает перекраивать, перешивать, перекрашивать, перелицовывать ПОД СЕБЯ. Так кто же останется ЗДЕСЬ, если мы все замолчим, уедем или запремся в своих домах, в своих улиточьих ракушках?.. Ведь править-то будут как раз вот эти. Которые все поголовно в камуфляже и с полосатыми ленточками. Люди с холодными глазами убийц и истерические тетки в самом расцвете климакса. Они навешают здесь портретов, перед которыми оргазмируют сами, и вырастят новое поколение искалеченных, зашоренных и агрессивных детей. Просто сотворят их по своему образу и подобию».
Я не хочу в этом участвовать, понимаю я, но деваться пока некуда. Отсюда, из этого кабинета, в котором все на местах, все как полагается: портрет, триколор, герб – и МОЕ ДЕЛО, из которого мне сейчас зачитывают мои провинности перед НОВОЙ ВЛАСТЬЮ.
– А кто теперь министр образования? – стараясь раньше времени не выпустить на свободу вскипающие во мне пузырьки гнева и негодования, невинно интересуюсь я и делаю несколько глубоких вдохов подряд, пока он, прерванный прямо посередине очередного доноса, хлопает глазами. – Кажется, она проституцией раньше занималась? Ой, простите, наверное, я перепутала с министром культуры!
Директор шикает и дергает меня за рукав, завуч сидит красная как свекла и явно на грани обморока. Но грузный человек в камуфляже, кажется, и не такое видал-слыхал в этих стенах.
– …шпионите в пользу хунты, – монотонно, не обращая внимания на мою выходку, продолжает он. Взор у него мертвый, а голос шелестит точно так же, как бумага в руках. Наверное, моя участь предрешена, раз уж он избегает смотреть мне в глаза. Скорее всего, отсюда меня препроводят прямо в их знаменитый подвал. «А как же Женька?! – вдруг спохватываюсь я. – Женька!! Как я могла ТАК себя вести?! Глупо бравировать неизвестно перед кем! И для чего?! Не подумать о ребенке…»
– Свидетели показали, что такого-то и такого-то числа вы были там-то и там-то и говорили то-то и то-то… – продолжает некто из министерства образования, и его гляделки замороженного хека негодующе поблескивают.
Беру со стола листки, вчитываюсь сквозь некстати набежавшую на глаза влагу… господи, сколько, оказывается злобы и ненависти в хорошо знакомых людях!
– А вы пока, пожалуйста, ознакомьтесь с приказом об установлении ведомственного управления и осуществления контроля над всей сферой образования, науки, культуры и религии в Луганской народной республике! – торжественно чеканит толстяк с глазами снулой рыбы.
Завуч и директор робко берут бумаги с синими печатями. Директор читает задушенным шепотом, потому что завуч, поднятая с постели спозаранку, в спешке забыла дома очки:
– …и контроль за исполнением настоящего приказа оставляю за собой… министр Лаптева!
Завуч сбоку подслеповато вглядывается в бумажку и вздыхает.
– И еще! – строго говорит камуфлированный и раздает новые циркуляры. – Приказ о проведении апробации учебных планов!
Директриса прилежно бубнит вслух, и мне становится даже ее жалко: я знаю, что она вполне вменяема, но ее, даму пенсионного возраста, точно так же, как и многих других, очень и очень манили эти обещанные «повышенные российские пенсии». Она прилежно отмечалась на сходках «за присоединение к России», надеясь, что и ей что-нибудь отломится от длинного российского нефтерубля. Что ж… я ее понимаю. Может быть, я не ходила с ними именно потому, что мне до пенсии еще жить и жить? Или уже… не жить? Внезапно мне становится все равно.
– А что, диверсионную группу, которую я прятала у себя в погребе, так и не взяли? – с насмешкой спрашиваю я, хотя голос мой вдруг перестает мне повиноваться: он заметно подрагивает и даже срывается в фистулу.
Монотонное чтение директрисы тут же испуганно пресекается на самом интересном месте, а именно пункте пять-один: «систематически оказывать методическую помощь педагогам – участникам апробации учебных планов и учебной литературы».
Завуч в панике: она неодобрительно булькает что-то, состоящее из одних бессвязных восклицаний. Приказчик министерства образования гневно таращится через стол. Он еще не ответил на мой вопрос о диверсионной группе, а у меня буквально язык чешется задать следующий: нас что, будут использовать как подопытных кроликов? Испытывать на нас новые методы обучения во славу этой бандитской республики? Черт возьми, что же придется говорить детям мне – историку?! Какие ИСТОРИИ рассказывать? О победоносной Луганской армии? Или о тех, без знаков различия и принадлежности, тех самых, кого официально нет ни на одной такой дурацкой бумаге с синей печатью, но кто ежедневно и ежечасно попадается на глаза: чеченцы и казаки, наемники и профессиональные военные, террористы и испуганные мальчишки-первогодки, которые согласно бумагам с гербовыми печатями служат где-нибудь под Омском, а на деле уже давно переброшены сюда – стрелять по своим же братьям-славянам? Или – того хуже – уже похоронены, наспех зарыты где-нибудь в степи, а их мамы все ждут, когда же они позвонят! Неужели именно МНЕ предстоит рассказывать детям о наших СЛАВНЫХ ГЕРОЯХ, которые непременно войдут во все новейшие учебники этой мертворожденной страны, не признанной ни одним цивилизованным государством мира?
– Вы тут не умничайте! – Мороженый толстяк внезапно обретает голос. – Вы позорите имя учителя! Таким, как ВЫ, в школе вообще не место! Вас надо гнать поганой метлой!
– А как же первого сентября? – Завуч в ужасе втягивает голову в плечи. Она политически неактивна – ни рыба ни мясо. Никуда не ходила, ни в чем не участвовала… и даже ленточку, едучи сюда, не приколола! Какое упущение! Что, теперь ее тоже… поганой метлой? Накануне долгожданного пересчета пенсии? Она пытается отвлечь внимание высшего начальства и переключить его с моей персоны (а там ведь недалеко и до ее собственной!) на насущное. Она близоруко моргает и жалобно блеет: – Мы к первому сентября никак не успеем новые планы!
Директриса за ее спиной делает мне страшные глаза. Она всегда мне благоволила – что, впрочем, было, скорее, связано не с моим действительно невыносимым характером вечного правдолюбца, а с тем, что при случае я читала и обществоведение, и даже подменяла английский в младших классах.
– Дети в этом учебном году пойдут в школу не первого сентября, а первого октября! – рявкает хозяин кабинета. – Приказ номер такой-то!
– Понятно-понятно! – лепечет завуч.
– Свободны! А вы останьтесь!
Остаться – это конечно же мне? Нет, как ни странно, остаться требуют нашего директора. Мы с завучем вываливаемся в коридор «министерства», где она тут же набрасывается на меня:
– Как вам не стыдно! Вы же педагог! Занимаетесь грязными провокациями! О нас бы подумали! У Нелли Петровны слабое сердце!
У меня, кажется, уже совсем нет сердца. Вместо него лежит огромный холодный камень. Душа тоже замерзла – намертво, безвозвратно. Я отворачиваюсь от брызжущей слюной мне в лицо коллеги и безразлично смотрю в пыльное стекло. На улице стоит военная машина с какими-то чрезвычайно неприятными штуками на крыше, от которых идет мороз по коже. Значит, снова будут стрелять. Но нашим. Тем, которые считают Украину своей родиной. Внезапно на глаза наворачиваются слезы, еще минута – и я плачу. Нервы ни к черту, я закрываю лицо руками и содрогаюсь в рыданиях. Хочу остановиться – и не могу.
– Ну не надо… – Завуч в раскаянии, считая, что наговорила лишнего, касается моего плеча твердыми костяными старушечьими пальчиками. – Не плачьте… все знают, что это неправда… не прятали вы никаких террористов. Только надо же быть осторожнее! – страстно шепчет она. – Осторожнее! Так и работы недолго лишиться! На что тогда жить будете?
– Зарплату все равно не платят… – шепчу я, шмыгая носом.
Завуч роется в своей дерматиновой сумочке, купленной, наверное, в прошлом веке, и достает бумажную салфетку.
– Вытритесь! – приказывает она, и мне кажется, что на ее властный голос также поставили синюю печать ЛНР. – Ну, придется сентябрь за свой счет, наверное, – неопределенно пожимая плечами, говорит она. – А потом будут платить?
Непонятно, у кого она спрашивает – у меня, которая все равно ничего не может ответить, или у министра образования Лаптевой, подписывающей эти пространные приказы.
– И чем будут платить? Говорят, продуктовые пайки будут давать!
Из кабинета министра или его помощника вываливается директор нашей школы Нелли Петровна, еще более красная, чем раньше.
– А как же нам обратно? – растерянно спрашивает она у невидимого за дверью начальства, но то лишь презрительно бросает:
– Своим ходом! – и с треском отсекает нас, отработанный материал, от себя.
Все. Высочайшая аудиенция окончена. Мы ознакомлены с приказами, а я – еще и с тем, что являюсь нежелательным элементом в этом новообразовании. Это же подтверждает и директриса.
– Вы уволены… приказом, – горестно говорит она, созерцая мою зареванную физиономию, и, наверное, делает на этот счет не совсем верные выводы. – Раскаиваетесь? – спрашивает она и качает давно некрашеной, пегой от седины головой. – Раньше надо было думать! А вы, дорогая моя, еще и дразнили этого… этого! Как же мы домой-то доберемся? – внезапно озадачивается моя теперь уже бывшая шефиня. – Автобусы-то хоть ходят? Как вы думаете?
Завуч и директор удаляются, не оглянувшись. Я же до сих пор стою у окна, с бумажной, насквозь промокшей салфеткой в руке. До дому всего каких-то семьдесят километров, но неожиданно я решаю поехать в Донецк к бывшей свекрови. Это тоже недалеко – раньше на поезде можно было добраться часа за три – три с половиной, но теперь расстояния меряют по-другому. Я еще не совсем понимаю, зачем мне так срочно понадобилось в Донецк – не за тем ли, что бывший муж работает в России? А нам с Женькой нужно выбираться отсюда… любым способом. Тем более что работы теперь у меня нет. И министерство образования Луганской республики вряд ли допустит, чтобы такой ненадежный в политическом отношении элемент, как я, воздействовал на неокрепшие детские умы.
Мой собственный ребенок сидит в вестибюле: сбежать отсюда Женька не смогла бы, даже если б и захотела, – кругом охрана и турникет, открывающийся к пользованию из стеклянной будки, в которой сидит такой же мордатый камуфляж, как и в кабинете. «Хорошо, что я взяла ее с собой, а не оставила на Маруську», – думаю я, по пути вспоминая, что Женька очень давно не была у бабушки с дедушкой. Они ее любят и хотя бы поэтому обязаны помочь вывезти отсюда ребенка. Я-то бывшая невестка, но внуки – они бывшими не бывают. «Они нам помогут, они нам помогут», – как заклинание повторяю я. Непонятно, почему я решила, что не имеющие никаких связей и чинов пенсионеры могут нам помочь, но факт остается фактом: я объявляю, что мы едем к бабушке и дедушке. В Донецк. В соседнее государство, ДНР. Женька весело скачет рядом: для нее эта поездка «за границу» развлечение, а их в ее маленькой жизни сегодня совсем немного.
Егор
– Дядя, а это у вас настоящая шоколадка?
Девчонка была крохотная и ужасно забавная – курносый нос, внимательно-требовательные глаза, тонкие, удивленно поднятые бровки и две толстенькие косички-колбаски, заплетенные так туго, что не свисали на худенькие плечики малявки, а воинственно торчали в стороны.
– Конечно! Настоящий шоколад для маленьких граждан Новороссии. А не для каких-нибудь там бандеровцев. И даже с орехами. На!
Она протянула было грязную, исцарапанную лапку, но вдруг отдернула ее, как будто обжегшись. Ее смешные бровки сдвинулись, но она все еще не уходила. Сглотнула слюну и спрятала руки в карманы голубых джинсиков:
– Я не хочу.
– Ты чего? Испугалась?
Я присел на корточки перед хмурой пигалицей. Теперь наши глаза были на одном уровне. После свадьбы Психа у меня на душе было особенно муторно – и я пошел побродить один, хотя это и не приветствовалось. Меня тянуло в жилые кварталы, к НАСТОЯЩИМ людям. Детей на улице здесь можно было встретить нечасто. А эта девочка – она была совсем как глоток чистого воздуха. Но кто отпустил это чудо с косичками гулять в одиночестве? И вообще, есть ли у нее родители?
– Тебе сколько лет? Ты в школу ходишь? Или в садик?
– Я не буду с вами говорить, – упрямо двинула головой девчонка, и косички закачались, как на пружинках. – Мама говорит, нельзя разговаривать с кем попало. Садик не работает – я в него не хожу, – неожиданно призналась она. – Мы живем у дедушки. Только он умер. Он хотел поехать в другой город, и его застрелили. А машину забрали.
Я все сидел перед ней и не мог подняться. Шоколадка потихоньку таяла у меня в руках. Да, наши глаза были на одном уровне, мы пристально вглядывались друг в друга, словно силясь понять: кто повидал в своей жизни больше – эта девчонка, четырех или пяти лет от роду, или я – двадцатитрехлетний оболтус, безработный актер, шантажист, джентльмен удачи…
Я неловко начал стягивать с плеча рюкзак, чтобы достать оттуда кулек с шоколадом, печеньем, орешками в пакетиках – в магазинах здесь давно уже ничего такого не продавали; я знал, что местные дети даже леденцов не видели несколько месяцев. У нас же этого добра было навалом – в ежедневный паек входили и сладости, и «виагра», и сигареты. Я не успел нащупать лакомства, когда со спины на асфальт грохнулся автомат. Девочка отпрянула, поджала губы, а потом резко развернулась на пятках и пошла – полная достоинства, крохотный человеческий детеныш в городе, похожем на джунгли. Внезапно я увидел, что в косички у нее вплетены… желто-голубые бантики! Меня захлестнула злоба. Нет, я злился не на тех, кто противостоял нам, и не на тех, кто по ночам расписывал город проукраинскими лозунгами и антипутинскими карикатурами. Я понимал, что они – те, кто считал себя украинцами и жил веками на этой земле, – были в своем праве, в отличие от нас, пришельцев. И те, кто учил детей ничего не брать у чужих дядек с автоматами и в камуфляже, были также правы. Не прав был я, заведший разговор с чужим ребенком. Но кто позволил себе такую несусветную глупость: заплести косички провокационными лентами, а потом спокойно выпустить девчонку на улицу?! Какой дурак додумался вот так вырядить ребенка?
В три прыжка я догнал ее и схватил за плечо:
– Тебя кто причесывал сейчас?
– Бабушка.
Я дернул за левый бант – он легко развязался. Измазанными в шоколаде пальцами я стал быстро выплетать его из волос.
– Вы меня тоже убьете?
Вместо ответа я скрутил ленту в трубочку и принялся за вторую. Расчески у меня с собой не было, да и косички я никогда не плел – поэтому просто оставил все, как есть. Девочка в голубых джинсах стояла в ореоле наэлектризовавшихся от дешевой синтетики волнистых каштановых волос. Сквозь них искрами просвечивало солнце – и ее голова была окружена сиянием, как нимбом. Что это? Знак? И кто эта девочка? Живое существо? Видение? Сигнал свыше? Ангел, посланный мне прямо сюда? Или… или все просто: это маленькая девочка и ничего больше? А я в последнее время только и занимаюсь тем, что ищу знаки… знамения. Истину? Наверное, так. Но тогда этот ребенок, эта девочка – она встретилась мне неспроста?
Она все стояла, как будто чего-то ждала. Я силился сказать ей что-то очень важное, но вместо этого брякнул:
– Больше так не ходи.
– Почему? – Она взглянула на меня исподлобья.
– И бабушке своей скажи, чтобы она больше тебе таких бантов не завязывала! Поняла?
– Она все равно ничего не видит. У нее ка-та-рак-та! – по слогам произнесла трудное слово малявка, видимо гордясь тем, что смогла произнести его правильно. – А ленты я ей сама дала! Сама! Отдайте! Это мое! Мое!!
Девчонка подпрыгнула и попыталась цапнуть желто-голубую ленточку, зажатую у меня в руке. На ее напряженном личике было написано отчаяние: наверное, ТАКОГО у нее больше не осталось. Ну и слава богу! Я демонстративно засунул вторую ленту в карман куртки и застегнул его на пуговицу.
– Пошли. Я тебя домой отведу…
Но девчонка вырвала свои крохотные пальчики из моей руки и побежала. Я не стал ее догонять. Да и что бы я сказал ее семье? Ее бабушке, потерявшей мужа? Отдал бы жалкий пакет с шоколадом, карамельками и чипсами? Миротворец, блин… «Он хотел поехать в другой город, и его застрелили. А машину забрали». Вот так. Застрелили и забрали. Такие же как я. Нет, я еще хуже. Потому что те, которые отжали у ее деда машину, а его самого хладнокровно прикончили, просто сделали свое дело и уехали, не задумываясь – правильно ли они поступили. А я… я сначала граблю, стреляю и шантажирую на чужой земле, на территории другого государства, а потом сюсюкаю с чужими детьми и притворяюсь хорошим! Бантики из косичек выплетаю, чтобы, не дай бог, никто больше не увидел! Я в бешенстве запустил надкушенной плиткой шоколада в щербатую от осколков стену дома, но легче мне от этого не стало.
Аня
– Здравствуйте, мне нужен Андрей Жук.
– Андрюш, тебя! – куда-то в сторону сказал голос. – Сейчас, девушка…
– Да-да, я подожду.
У меня так сильно стукнуло сердце, что я на секунду оглохла, и поэтому неуверенно сказала в трубку:
– Простите?.. Алё…
Однако там, на дальнем конце мобильной связи, были слышны только какие-то приглушенные разговоры, стуки, шорохи… Офис? Квартира? И кто такой этот Жук, которого раскопал Макс? Тот ли самый? Или не имеющий к человеку, который сейчас лежал на койке у меня за спиной, никакого отношения? Я напряженно держала трубку у уха, а лбом прижималась к холодному стеклу окна. Честно говоря, кроме этого, так долго разыскиваемого нами Андрея Жука, у меня в активе сейчас никого не осталось. Почему-то я считала, что именно он, неведомый хозяин простреленного телефона, и есть та наша последняя надежда, та соломинка, которая способна была перетянуть чашу весов в сторону жизни.
– Да! – наконец сказал запыхавшийся голос. – Говорите!
– Андрей Жук? – осведомилась я. – Из Донецка?
Голос в трубке стал напряженным:
– А кто это спрашивает?
– Простите, не представилась. Меня зовут Анна Мурза, я врач. Работаю в военном госпитале.
– Знаете, – устало сказал голос, – два раза вы меня на эту удочку уже не поймаете. И не стыдно вам… э… Мурза, так кажется? Если это ваше настоящее имя. Или вас заставили мне позвонить?
– Что?.. – Я растерялась.
– Больше мне не звоните!
– Стойте, стойте!! – запаниковала я. – Не бросайте трубку! Вы меня, наверное, не так поняли! Это из Харькова, из военного госпиталя звонят!
– Откуда? – переспросил он.
– Отделение реанимации. Меня зовут Анна Мурза. Я врач. Вернее, интерн. Тут у нас парень лежит в коме, и у него в кармане формы нашли ваш телефон. Никого нет, – тараторила я, опасаясь, что он не станет слушать или скажет, что произошла какая-то ошибка. – То есть никто его не ищет. Мы не знаем, как его зовут. Может быть, вы бы нам помогли?..
Я выдохлась и больше не знала, что еще можно сказать. Внезапно я поняла, что этот самый телефон – никакая не зацепка, а… так. Он ничего не значит. Он мог просто потеряться, а потом случайно попал в зону боевых действий. На том конце связи снова замолчали.
– Простите, – прошептала я и повернулась к тому, ради которого это все затевалось. Показалось мне или нет, что лицо его из бесстрастного стало невероятно напряженным? Или это мои усилия, мои побелевшие пальцы, мертвой хваткой вцепившиеся в пластик мобилы, передались ему? И теперь ОН силился вспомнить… вынырнуть… заговорить с Жуком… Кто он ему? Как именно они связаны? Или мне снова все почудилось и я снова все придумала?
– Извините, – еще раз повторила я. – До свидания.
Все. Ничего не получилось. Я нажала на кнопку отбоя, села на стул рядом с кроватью и закрыла глаза. Я потратила на этот разговор столько душевных сил, словно непрерывно отдежурила трое суток подряд. Этот Жук нам не поможет. Он просто ни при чем. Или при чем: не зря же он сказал, что его уже нельзя поймать на ту же удочку? Значит, кто-то ему уже звонил? Просил? Макс? Нет, Макс не стал бы… Я чувствовала, что окончательно запуталась. Устала. Сломалась. Тяжело, когда рушатся надежды. Даже такие призрачные, как эта.
Телефон в моей руке внезапно ожил и завозился на виброрежиме, звук у него был выключен – у нас в отделении этого не полагалось.
– Ань, – позвал меня голос дежурной сестры. – К городскому подойти можешь? Тебе тут из Киева звонят!
Егор
Когда с тобой происходит вот такая внезапная переоценка ценностей и от взгляда какой-то крохотной пигалицы с желто-синими ленточками в волосах твои внутренние проржавевшие скрепы ломаются с отвратительным звуком упавшего на мостовую гнилого арбуза, ты внезапно понимаешь: правы не мы, кричавшие: «Я их ненавижу, я буду их убивать!» – а как раз эти. Это у них есть право УБИВАТЬ. Это они на своей земле. А ты размахиваешь у них под носом флагом чужой страны и участвуешь в этом нескончаемом непристойном спектакле, состоящем из вранья, запугиванья и снова вранья. Мы врем и этим, и своим: оказывается, если меня убьют, моя мама не получит за это ни копейки. Я пошел добровольцем, но если бы даже меня отправили сюда официально, то все равно – ничего, и точка! «Да вы чё, пацаны, вранье все это, не может быть!» – перешептывались новоприбывшие солдатики, которым строго-настрого было запрещено шарить в Инете в поисках ЛЮБОЙ ИНФОРМАЦИИ, связанной с этой войной. Вот так. Любой информации. То, что рассказывают по телику, – этого нам должно быть довольно.
За кого они нас держат, за тупое стадо? И мы сидим, играем в карты, травим байки, слушаем, как Псих тренькает на новой, подаренной на свадьбу гитаре, а по ночам перешептываемся. Нас уже хоронят сотнями, может быть, даже тысячами. Таких, как я, даже не везут обратно – их просто тихо прикапывают в донецкой степи. Небольшой холмик, хилый крест и табличка с номером. Без имени. Наспех накарябанные цифры размывает дождь, они выгорают под солнцем… от нас не остается НИЧЕГО. Тех, кого забирают в рефрижераторах грузом двести, хотя бы везут домой… но и там их хоронят втихомолку, не как погибших, а как просто умерших: от несчастного случая, от несуществующих взрывов на несуществующих складах, от утоплений в командировках, которых не было никогда…
Нас тасуют, словно колоду карт: один из новоприбывших, смурной малый с вечно играющими на скулах желваками от сжатых челюстей, рассказал мне, что его брата увезли отсюда двухсотым, а когда он из штаба тайком позвонил его жене, вместо нее ему ответила какая-то совершенно посторонняя девка и сказала, что Виталька вышел за хлебом и скоро вернется! Когда же он пытался дозвониться до матери, его прихватили. Выдворили сюда, к нам, – подальше от тех, кому он мог растрепать все, что узнал, и какие из всего этого сделал выводы. Этой войны НЕТ. Нас НЕТ. Виталька ушел за хлебом – и, наверное, попал под машину. А потом Витальку по-тихому зароют на окраинном кладбище Вятки, а сюда привезут еще десяток таких вот бессловесных, готовых на все виталек… Деталек. Шестеренок этой проклятой войны. «Мы не подписывались, – шептал мне в ухо брат погибшего. – За нас все документы подписал командир. Думаешь, нам хочется здесь умирать? Пускай воюют те, кто получает за это бабки, а нас отправят по домам!»
Что ж… те, кто «получает за это бабки», – люди с бесстрастными и презрительными лицами профессионалов прибыли сюда раньше всех. Когда я, трясущимися от праведного негодования и обиды за нас, русских, пальцами набивал очередной убийственный коммент в соцсетях, они уже были на киевском Майдане – и скрупулезно делали свою работу: учитывали поправку на ветер, мягко, между двумя редкими ударами собственного сердца нажимали на скобу, аккуратно и точно посылали пулю в место, не закрытое каской или броником. ОНИ знают, какой конец ждет их, если что-то пойдет не так. Ну а я? Если отбросить все наносное и добраться до сердцевины, до самой СУТИ, то выяснится, что я приехал сюда именно затем, чтобы бороться за СПРАВЕДЛИВОСТЬ. А она оказалась у другой стороны. То, что с нами после смерти обходятся так, как с отработанным шлаком, – просто сваливают в землю у терриконов – яснее ясного показывает, кто прав в этой войне… «В чем правда, брат?» Ох, если бы я точно знал – в чем она, эта самая правда, и как повернуть время вспять?! Чтобы я делал сейчас, останься дома? Искал бы работу? Целовался с Юлькой? Пел песни под гитару, как Псих? Или выходил бы в пикеты с плакатом «УКРАИНЦЫ, ПРОСТИТЕ НАС!»? Вряд ли… Для этого нужна смелость. Настоящая смелость. Не такая, как тут. Только здесь я понял, как уязвим человек. Уязвим не психически, морально или душевно – о, Достоевский и загадочная русская душа! Да хрен с ней, с этой душой, когда на твоих глазах человека разрывает на куски снарядом, тебе уже не до мышиной возни в пыльных закоулках сознания, не до того же замусоленного поколениями Достоевского или толстовского вегетарианства. Прежде чем перестать пожирать животных, людям следовало бы перестать уничтожать само человечество. Когда ты осознаешь, как уязвим не только противник, но и ты – ты сам! даже в каске и бронике, – то инстинктивно начинаешь вжиматься в землю, стараешься не подставиться шеей, боком, лицом…
«Молодец, – говорят мне те, кто отдают приказы, но не рвутся получить первую пулю. – Боец должен быть осторожным. Вы нам нужны живыми, а не мертвыми».
Да, блин, я и сам себе нужен живым! А не табличкой с номером на кресте, наспех сбитом из горбыля! Но, как говорится, только вход на этот аттракцион был бесплатным. Выход же все равно один, рано или поздно. Причем табличка с номером ждет только в лучшем случае. В худшем меня даже не присыплют землей. Я видел в бинокль, как в донецкой степи, между терриконами, бродят огромные стаи одичавших псов. Говорят, раньше они бросались на любую одинокую добычу – ну а сейчас еды у них даже больше чем достаточно. Иногда мне кажется, что, если это все продлится лет пять – восемь – а все к тому идет, здесь останутся одни одичавшие до состояния волков собаки. Собаки да груды искореженного металла: то ли разбившийся самолет, то ли расстрелянный танк – все, что так часто снится мне в последнее время. Хотя каждый день я надеюсь, что мне приснится родной дом и мама.
Дневник женщины, оставшейся неизвестной
– Валерьянка есть?
– Нет ни валерьянки, ни валидола, ни корвалола.
– А что есть успокоительного?
Аптекарша тяжело вздохнула и для проформы потыкала пальцем в клавиатуру.
– Из успокоительных серлифт только остался, – наконец сообщила она. – Антидепрессант. Двадцать восемь таблеток – шестьсот гривен.
Теперь пришла очередь вздыхать мне.
– Не надо. Дорого очень. А что, – не удержалась я, – по такой цене тоже покупают?
– Покупают, если совсем уж приперло, – кивает аптекарша. – А вам кому?
– Свекрови.
– Витаминки лучше возьмите. Сейчас всем надо витаминки. Только недавно завезли, и то случайно. Аскорбинка. Пожилым полезно. Хоть сколько съешь. А серлифт этот побочные действия имеет. При резкой отмене препарата у пациента могут возникнуть суицидальные порывы, – по-научному уведомила аптекарша и по-бабьи пригорюнилась: – Так-то вот… жизнь у нас… хоть вешайся.
– Сейчас у половины суицидальные порывы. Регулярно, – мрачно сказал кто-то из очереди.
– Давайте аскорбинку, возьму, конечно.
Я подумала не о свекрови, а о Женьке – она просто обожает эти желтые солнечные шарики. К тому же конфет сейчас днем с огнем не сыщешь.
– Что-нибудь еще?
– Уголь активированный есть?
– Нету угля… Воду грязную пьют, а потом понос. Разобрали и уголь, и фталазол, и левомецитин, и эстражеля тоже нет…
– У ребенка понос? – участливо поинтересовалась старушка из хвоста очереди. – Вы травкой не пробовали? Половина тысячелистника, половина зверобоя. Как рукой…
– Травки пока есть! – доложила аптекарша, снимая с верхней полки пыльные картонные коробки.
Я расплатилась и вышла на улицу. Собственно, нужна мне была одна лишь валерьянка для свекрови, но с аскорбинкой просто чертовски повезло. Ну, и зверобой с тысячелистником тоже пригодятся. Женька, как маленькая, тянет все в рот без разбору – а мыть толком не моет. Питьевая вода в основном привозная, в баклажках, а то, что иногда появляется в кране, и водой трудно назвать – толку ею мыть? Только большей заразы нахвататься…
Я брела по Донецку с тяжелым сердцем: зря я возлагала на этот вояж такие большие надежды – и на свидание с бывшими родичами, и на то, что бывший муж нам с Женькой хоть как-то поможет. Здесь было свое, огромное горе – и мой несвоевременный приезд, да еще и с ребенком, только разбередил свежую рану.
Две недели назад моего бывшего свекра застрелили прямо на улице. Нет, он не оказывал сопротивления новой власти – напротив, воспринял ее даже с энтузиазмом. Выходил на площадь по собственному почину, чтобы вместе с многотысячной толпой орать «Услышьте Донецк!». Хотел даже записаться в ополчение, но свекровь не пустила. Боялась. Хотела уберечь. Предчувствовала? Не знаю… Хотя она все время твердит: «Я чувствовала… я знала». И плачет. Все время плачет. Я оставила ее под присмотром Женьки, чтобы найти хоть какое-то успокоительное – но… в аптеках практически нет лекарств. Во всяком случае, валерьянку разобрали напрочь. А этот самый серлифт я купить не решилась. Да и денег на него точно бы не хватило.
Приехать-то мы приехали… а как теперь обратно? Ладно, транспорт найдется, но как быть со свекровью – одинокой, как-то сразу превратившейся в старуху в свои пятьдесят с небольшим хвостиком? Кроме того, у нее прогрессирующая катаракта, она почти ничего не видит. Лет пять назад она отказалась от операции, понадеявшись на какое-то чудодейственное лечение у местного знахаря, – и вот вам результат. Теперь же об операции, наверное, можно забыть. Мы с Женькой – неплохое подспорье, но что она будет делать, когда мы уедем? Соседки забегали поначалу поддержать после похорон. Бывший пробыл три дня и укатил обратно – иначе уволят с работы в Гуково. Обещал забрать мать к себе, но… они никогда не ладили, а теперь, после смерти мужа, характер у полуслепой свекрови испортился окончательно.
Я потыкала в замочную скважину ключом, который перед уходом сняла с гвоздика в прихожей, но замок почему-то не поворачивался. Тогда я нажала на ручку – и дверь открылась. Она оказалась незапертой.
– Женька?.. – неуверенно позвала я, но дочь так и не появилась.
Свекровь сидела у окна.
– Они просто его застрелили… Просто застрелили… Почему? Почему?! – все спрашивала она, даже не интересуясь, кто вошел.
– Потому что звери, – хмуро сказала я и брякнула на стол сумку с тем, что мне удалось купить в продуктовом.
Свекровь повернулась на звук и взглянула в мою сторону почти слепыми, мутными глазами:
– Почему он им сразу не отдал этот кусок железа?! Как я теперь без него?!
– Ничего… как-нибудь проживем, – пробормотала я.
Как гордился свекор новенькой «тойотой», которую его старший сын, брат моего бывшего, оставил на попечение отца на время работы в Канаде. Как пыжился отставной шахтер, выгоняя из гаража это японское чудо, занявшее место проржавевшего насквозь древнего «москвича»!
– Я во всем виновата. Во всем виновата! – все не может успокоиться свекровь. – Если бы не я, он бы не поехал!
Свекру кто-то сказал, что жену можно через Гуково отвезти прямо в Россию – и там операцию на ее глазах сделают бесплатно. Разумеется, ехать на своей машине было и проще, и дешевле – учитывая, что в гараже всегда хранился небольшой запас бензина. Да, и проще, и дешевле, только с одной оговоркой: если бы они поехали на том стареньком «москвиче», который за два года стояния на улице, под окнами их многоэтажки, сгнил окончательно. Но свекор гордо отпер двери гаража и выгнал сыто урчащий, сверкающий дорогим синим лаком агрегат на улицу. Однако проехать всего километр до дома, где у подъезда его уже ждала жена, в выходном платье и с собранными сумками, ему не было суждено: престижную машину с пенсионером за рулем тормознули двое с автоматами.
Соседи видели, как он отчаянно цеплялся за дверцу и кричал:
– Та мы ж свои, свои! Хлопцы, та вы шо! Мы ж за Путина! Та не стреляйте ж, сволочи!! Чтоб вы все сдохли, бандиты! А-а-а-а…
«Свои», «родненькие», «освободители», которые были посланы сюда тем самым Путиным, за которого он драл горло на площади, хладнокровно среди бела дня расстреляли упрямого, еще крепкого и полного сил мужика, отпихнули его оплывающее кровью тело с дороги, сели внутрь «тойоты» и уехали.
– Зачем он пошел? Зачем он пошел? – все твердила и твердила свекровь.
Дом, оставшийся без единственной пары зрячих глаз, уже нес на себе следы запустения: на полу было полно сора, стол, липкий от варенья – практически единственной, как я понимала, еды свекрови, с тех пор как не стало ее мужа, – облюбовали мухи. Я экономно смочила старую ветошку и протерла столешницу.
– Мама, кашу будете?
– Водички… с вареньем.
Потертый халат уже болтался на ней как на вешалке. Я торопливо откромсала кусок хлеба, густо намазала его сливовым, уже засахарившимся джемом:
– Лучше бутербродик… вот.
– Вы меня не бросите?
У меня перехватило горло: я осталась без работы, практически без денег и вот теперь еще с полуслепой, обезумевшей от горя женщиной на руках!
– Вот приедет Саша – там и решим, что и как… – неопределенно сказала я.
– Нет! – вскрикнула она. – Я не хочу к ним… теперь.
– А Женька? – вдруг спохватилась я. – Женька где?
– Я… я не знаю… – Свекровь беспомощно зашарила вокруг руками. – Я ее причесала… косички заплела… а то она вся растрепалась… кофточку я… мы… надели.
Я с ужасом сложила в одну картину все: и то, что дверь была открыта мною без ключа, и Женькину изворотливость, и ее всегдашнюю тягу совать свой нос куда попало. Женьке ничего не стоило выскользнуть за дверь и отправиться в тот самый двор, где недавно убили ее деда.
– Я ее поищу! – решительно сказала я, стараясь не давать воли эмоциям. – Заодно и ведро вынесу!
Я схватила пахнущее помойкой старенькое ведро, но выйти не успела. Дверь распахнулась, пропустив в квартиру, к моему огромному облегчению, исчезнувшее дитя. Женька была вся перемазана какой-то гадостью и растрепана. Ни о каких косичках, якобы заплетенных свекровью, и речи не было – ее каштановые волосы были спутаны и даже, похоже, с утра и не расчесывались.
– Ба, я тебе цветочков принесла, – набычившись и предчувствуя заслуженную трепку, произнесла она и вытащила из-за спины крохотный букетик, составленный большей частью из окрестных сорняков: сурепки, каких-то колосков и белых пыльных соцветий, какие мы в детстве именовали кашкой.
– Моя ж ты радость…
Моя бывшая свекровь прижала к себе мою дочь – вместе с цветами, оказавшимися как раз между ними. Именно тогда я и поняла: никакие мы с ней не бывшие… и что у меня, похоже, теперь появился еще один ребенок.
Аня
– Ань, тебя там на проходной спрашивают!
– Кто, не знаешь?
– Мужик какой-то… сказал – вызовите мне доктора Мурзу!
– Олежка, подменишь, если что?
Олег заинтересованно глянул в мою сторону, но смолчал и против обыкновения обошелся без скабрезных намеков. В последние дни даже он был мрачен, немногословен, и его всегдашняя беззаботная веселость сменилась недоуменной раздражительностью. Весь его вид как будто говорил: «Да когда ж это прекратится, а?» После Иловайска госпиталь был переполнен тяжелыми, и мы делали что могли. И что не могли порой тоже делали. Не потому ли Олег так хмуро сейчас на меня смотрит, что я ухожу на проходную неизвестно к кому – а тут, в отделении, помощь может понадобиться в любой момент? Правда, я никого не жду… Макс не пришел бы сюда в рабочее время – он знает, как я к этому отношусь.
– Вы Анна Мурза?
– Да…
– Я Жук. Андрей Жук. Вы мне звонили, помните?
У меня перехватило дыхание. Еще бы не помнить! Но я не думала, что этот Андрей Жук вот так возьмет и приедет. То есть я надеялась на это – но… Когда я описала ему лежащего в коме, он сказал, что даже приблизительно не догадывается, о ком может идти речь. И что среди его знакомых и друзей такого человека нет. Я решила – еще одна ниточка оборвалась… наверное, последняя. Потому что вся надежда была именно на этот телефон. Во всяком случае, у меня. А мобильник, по всей видимости, оказался в кармане раненого совершенно случайно.
– Ну вот… я и приехал. Решил сам посмотреть. На всякий случай, знаете…
– Спасибо вам огромное!
Он смутился:
– Ну что вы… а вы там работаете? В реанимации? И он что… до сих пор без сознания?
– Он очень давно без сознания. С самого начала. Кома, если вы понимаете, что это такое.
– Ну… так. В общих чертах. Вы меня проведете… к нему?
– Да. Только с позволения заведующего. Но, думаю, он разрешит. И еще: у нас все стерильно. Вы посидите здесь. – Я усадила Жука в том самом коридоре, плитки которого знала даже лучше, чем свои пять пальцев. – Я сейчас. Вынесу вам халат и бахилы.
– Нет… не знаю, – неуверенно сказал он, и я поняла, что он его точно знает.
– Попробуйте с ним поговорить. – Я отвернулась к окну, чтобы он не видел, как я кусаю губы.
– Зачем? – растерялся Жук. – Я же его не знаю… совсем.
– А хотите, я выйду? Чтобы вам не мешать?
– Хочу, – неожиданно согласился он. – А о чем с ним говорить?
– О чем хотите. Я буду здесь, рядом. Если понадобится что-то, то ординаторская налево по коридору. Мы проходили. Если зайдет сестричка переворачивать больного, вы просто постойте рядом, хорошо? Их, которые без сознания, переворачивают с боку на бок каждые полчаса, – зачем-то сказала я, хотя это ему, наверное, было неинтересно, и тут же добавила: – Чтобы не было пролежней. У нас в отделении ни у кого нет пролежней…
Наверное, от волнения у меня случился словесный понос: я все говорила и говорила, рассказывала вежливо слушающему Жуку, как нужно обращаться с лежачими больными, а он слушал и не перебивал. Только неотрывно смотрел в ЕГО лицо.
– Какого цвета у него глаза? – неожиданно спросил он, вклинившись в мою лекцию по санитарии.
Я поперхнулась и почему-то почувствовала себя на грани обморока.
– Я думаю, они у него серые, – едва-едва выдавила я.
– Он… он видит что-нибудь?
– Не думаю… не знаю. Он не открывает глаза. Но… я ЗНАЮ.
Я знала, какие у него глаза, пальцы на ногах и руках, форма ногтей… Я знала, что у него на лбу, под самыми волосами, шрам – может быть, в детстве упал, катаясь на велосипеде? Еще у него родинка на левом плече, а у локтя их целое созвездие – совсем как Большая Медведица. И что у него очень густые, жесткие и непослушные волосы. Они уже изрядно отросли, но мягче так и не стали. Но я уверена, что его волосы – прямая противоположность его характеру. Достаточно только взглянуть на его губы. И брови с детскими кисточками у основания. Он – мягкий, впечатлительный, очень добрый и одновременно очень смелый и мужественный… Конечно, я ни с кем не делилась своими, скажем так, предположениями или фантазиями – это уж как кому угодно. Я предпочитала не говорить об этом даже с Олегом, который и так догадывался слишком о многом. Я не смогла бы говорить об этом ни с Максом, ни даже с самым близким мне человеком – отцом. Тем более сейчас я не собиралась поверять все это случайному собеседнику, тому, которого совершенно не знала.
– Можете взять его за руку, – непослушными отчего-то губами сказала я. – С больными в коме нужно очень много разговаривать. Просто разговаривать. Я… я говорю с ним постоянно. Обо всем: что случилось за день, какие новости… я думаю, это ему интересно.
– Вы так считаете? – Жук изумленно воззрился на меня. – ЕМУ это интересно? То, что творится у НАС?
У него был такой странный вид, что я растерялась. Только и смогла сказать:
– Мне нужно к другим больным. У нас очень много тяжелых. Я зайду. Через час?
– Хорошо. – Он вздохнул. – Через час так через час.
Егор
– Ты хоть знаешь, что такое настоящая шахтерская уважуха? Респект?
– Это как? Когда туалет на улице, потолки в хрущевке два метра и кухня – четыре квадрата? Когда у тебя легкие такие же черные, как и белье на веревке? Вот это уважуха! Настоящий респект для вас – это когда настоящие хозяева жизни покупают тебя с потрохами за сто грамм водки и бутерброд с гнилой колбасой! Получается, ваша уважуха стоит всего-навсего поляну и поллитру!
– Да мы работали! Вкалывали! Как черти в аду! Мы хотели жить по-человечески!
– Ага, будете теперь жить по-человечески. Как хотели. Когда этот сраный Донецк расхерачат наконец до основания, а по соседству будет такая же прогрессивная Новая Луганда. Берег черной кости! А Донецк переименуют в Нью-Васюки! В твою честь и в честь таких, как ты! Шахтерских чертей! – продолжал наседать на Василия Псих, которому сегодня неизвестно какая вожжа попала под хвост. – Будут вам тогда и уважуха, и респект! А мы будем сюда на сафари ездить! Отстреливать тех, кто остался! Хи-ихи-ихи!..
Смеялся он, противно привизгивая. Я не успел даже глазом моргнуть, как всегда молчаливый Василий развернулся и врезал тщедушному Психу под дых. Тот, выпучив глаза и безнадежно хватая ртом воздух, упал на заплеванный пол.
– Ты чего, дядя? – Веник выпятил хилую грудь и попер на пятидесятилетнего, матерого ополченца. Весу в Василии было ровно в два раза больше, но Венику было пофиг – он был под свежим кайфом и желал прогнуть мир под себя. – Жить надоело, к …беням, да? На тот свет, млять, раньше времени захотел?
– Да все надоело! Особенно рожи ваши поганые! Иди проспись! – Ополченец легко отпихнул Веника ладонью.
– Да я т-тебя, с-сука! – Дар речи наконец вернулся к тому, кого не зря называли Психом: сейчас он поистине был страшен. Так, наверное, выглядели берсерки, которые, хлебнув настоя из мухоморов, в одних льняных рубахах шли на закованного в латы противника.
– Эй, эй… – начал было сунувшийся к нам на шум один из инструкторов, но было уже поздно. Псих выхватил из кобуры пистолет и, придвинувшись к Василию почти вплотную, разрядил в него всю обойму.
– Ты, придурок… – ошарашено протянул вмиг протрезвевший Веник, шарахнувшийся к стене. – Не, ну в натуре… у мужика ж жена, млять… дети…
– Он агент! – верещал Псих, бешено сверкая глазами. – Я понял! Давно понял! Он киевский агент!
– Вы чего, …банулись все? – почему-то шепотом спросил Толян. – Какой агент? Да он и в Киеве никогда не был!
– Молчи, сука, и тебя на хер убью! – заорал, разворачиваясь уже к нему, Псих.
Ворвавшийся на звуки выстрелов еще один инструктор молча сзади подскочил к Психу и заломил ему руку с пистолетом за спину, на удивление легко отобрав оружие. Впрочем, стрелять оно уже не могло: патроны кончились, затвор заклинило.
Веник стоял у стены белый, как меловая краска на ней. Челюсть у него тряслась. В воздухе висел кислый запах пороха. Вокруг тела Василия уже расплылось темное кровяное пятно. Насквозь пропиталась кровью рубаха на груди… Почему-то я запомнил, что кровь вначале била из ран пульсирующими фонтанчиками, а затем просто начала мерно изливаться… Оказывается, в человеке так много крови! И она все текла и текла по неровному полу, а потом начала просачиваться и капать куда-то вниз, в щель между досками. Я стоял, тупо смотрел и слушал эту страшную капель: кап-кап-кап… Я даже не наклонился, чтобы попробовать зажать раны или, как учили все в том же Ростове, сделать Василию искусственное дыхание. Я был ничуть не лучше того же Веника – ни солдат, ни боец, а так… тряпка. Я просто стоял и ничего не делал.
– Понаприсылают всякой х…еты! – зло выдохнул здоровенный мужик в камуфляже, без знаков различия, но даже и без этого было видно, что он никак не меньше чем майор. И что за плечами у него и Южная Осетия, и Абхазия, и Чечня, и видал он кое-что похлеще, чем остывающий труп какого-то шахтера на пенсии.
Профессиональным жестом он приложил два пальца к шее убитого, скривился и покачал головой. Для Василия эта война уже закончилась. Он уже никогда не увидит Донецка – ни старого, ни нового, – ни Киева, к агентуре которого совершенно облыжно причислил его Псих, ни своей расплывшейся, выглядевшей на все шестьдесят жены, которая приносила ему прямо на пост тормозок с горячей картошкой и домашними котлетами, нестерпимо вкусно пахнувшими чесноком и перцем.
– Этого под замок! – кивнул на Психа нескольким подоспевшим бойцам главный. – До выяснения обстоятельств. А этого… что случилось – то случилось. Отвезете на блокпост, положите недалечко, а утром будем посмотреть…
– А с утреца найдут и скажут, что правосеки сняли! – с идиотской ухмылкой, появившейся на его лице от осознания того, что остальным, похоже, никакой выволочки не будет, выпалил Веник. – И похороним, как героя, а вдове пенсию дадут!
– А вам – повышенный паек! Идиоты, мля, – устало сказал майор, оглядывая всех нас по очереди: меня, Толяна, Веника, Психа, все еще нервно подергивающего ртом и пальцами, которые словно до сих пор искали спусковую скобу и не могли ее найти. – Вот, мля, война… Кругом то придурки, то, разъ…бись, реконструкторы хреновы! Кизяки ряженые, наркоты и актеры погорелого театра! Ненавижу самодеятельность… – презрительно бросил он. – Партизаны! Делайте, как сказал… и чтобы тихо! И заверните его хоть в брезент, что ли, а то ума хватит тащить просто так…
Дневник женщины, оставшейся неизвестной
Когда мы с Женькой и свекровью, по-старушечьи сгибавшейся под тяжестью чемодана и сумки, завернули за угол, то поняли, что нашего дома больше нет. Несмотря на то что это даже отсюда было более чем очевидно, я все равно побежала, не размыкая рук и волоча Женьку за собой. Пыль уже улеглась, и все, что могло сгореть, – сгорело.
Дом соседки Любы по-прежнему был цел и невредим, как и те два дома, между которыми когда-то стоял наш. Впрочем, он рухнул не весь: две стены еще держались, и конструкция крыши, почти неповрежденная, просто съехала вниз. По обломкам того, что когда-то было уютными комнатами, кухней и верандой, деловито расхаживал Полканыч, высматривая неизвестно что.
– Потеряли чего? – спросила я отрывисто, сглатывая слюну, комом стоящую в горле.
– Вот не дала ты орех спилить, – ни к селу ни к городу изрек сосед, – а оно вишь как… получилось!
– Как?
– Да так! Один снаряд – вот и нет ничего! К чему он тебе теперь, орех-то? Зимовать все одно негде…
Свекровь уронила сумки прямо в пыль, а Женька вдруг заверещала и, вырвавшись вперед, кинулась к груде обломков, где из-под балки виднелась кукольная нога.
– Не смей туда идти, Женька! – заорала я.
– Да ла-а-адно, – протянул Полканыч. – Я вот хожу – и ничего. С краю-то можно ходить. Не завалится. Чего тебе? Вот это, что ль?
Он сильно дернул – и извлек из-под завалов куклу, ту самую, с отпиленной ножовкой ногой и культей, перебинтованной и замазанной зеленым фломастером.
– У меня-а-а еще карандаши-и-и там остали-и-ись… – горестно завыла Женька. – И кр-а-а-аски-и-и…. и уче-е-ебни-и-ики…
«И вилки-ложки, – мысленно перечисляла я. – И все постельное… и наши невеликие запасы крупы. И все кухонные принадлежности. Холодильник. Микроволновка. Мой новый махровый халат, который я еще ни разу не надевала. И куртки. И сапоги. И… и вся наша жизнь. Не больше и не меньше. Да, именно жизнь. Вот так…». Но ничего этого я не стала озвучивать вслух.
– Раскопаем, Жень! – притворно жизнерадостно пообещала я. – Обязательно раскопаем! И краски. И в первую очередь – учебники!
– И-эх! – надсадно крякнул у нас за спиной Полканыч, таща из-под обломков спинку никелированной железной кровати – той самой, на которой я планировала сегодня вечером уложить свекровь, и с лязгом бросая ее в кучу такого же искореженного металла.
Тут только я опомнилась:
– А что это вы здесь, у нас, делаете?
– У кого это – у нас? – ядовито осведомился сосед. – Тута теперь того… нету жилого строения! И докýментов у вас на него тоже нету!
– Докýменты у нас как раз есть! – выпалила я. – В погребе! Все есть – и книга домовая, и приватизация, и даже земельный налог уплачен!
– Да чего ж ты кричишь? Ну есть так есть. Только все одно разворуют! – упрямо талдычил сосед. – А так сдадим на металл, половину тебе честно отдам!
Он выудил из груды битого кирпича помятую алюминиевую кастрюльку, в которой я варила Женьке манную кашу, и радостно возопил:
– Люминий! А в проводке медь! Провода-то какие – старые еще! А може, и нержавейку найдем!
– А мы ехали и видели, что возле яра танк подбитый стоит, – неожиданно сказала Женька. – Тоже сгорел… уже.
– Где? – встрепенулся Полканыч, переставая тыкать тонким стальным щупом в то, что осталось от нашего дома.
– Там! – Женька ткнула пальцем в северо-западный угол горизонта.
– Надо бечь… – деловито пробормотал любитель дармового металла. – С кумом договориться, автоген взять…
– А где мы теперь жить будем? – вдруг с несказанным удивлением в голосе спросил мой ребенок. Свекровь стояла в стороне – молча, безучастно свесив руки вдоль платья, которое мешком висело на ее исхудавшей и ставшей костлявой фигуре.
– А зачем вообще – жить?.. – внезапно спросила она как бы саму себя страшным, свистящим шепотом.
Вот тогда я рухнула прямо на битые кирпичи и зарыдала.
Аня
– Вы его знаете! – уверенно сказала я.
– Знаю, – неохотно согласился Жук. – Только он не совсем то, что вы думаете.
– Это как?
– Как он попал сюда, в госпиталь? – вопросом на вопрос ответил он. – Что еще при нем было? Как он был одет? – продолжал спрашивать человек, неизвестно о чем разговаривавший в палате с тем, кто лежал там в коме.
– Я обязана отвечать?
– Если хотите, чтобы я рассказал о нем все, что знаю… хотя именно вам, я думаю, вряд ли захочется это узнать. – Он проницательно взглянул мне в лицо. Глаза у него были усталые.
– Почему?
Он упрямо молчал, и я сдалась:
– Тут нет никаких военных секретов. Он… наш пациент. Поступил в госпиталь с многочисленными осколочными ранениями. Огромная потеря крови, коллапс. Сердце остановилось. Реанимационные мероприятия вам, думаю, неинтересны. Форма, как и во многих подобных случаях, была совершенно непригодна – мы ее разрезали, сняли с него буквально по частям…
– Выбросили? – быстро спросил Жук.
– Да… наверняка. А что? Там могло быть что-то? Удостоверение личности? Но у нас все очень внимательно просматривают. Был тайник? Вы знали?
– Ничего я не знал! – отрезал он. – Просто… предположения. Еще что-нибудь при нем было?
– Детский рюкзак. В нем кукла без ноги и тетрадь. Дневник женщины откуда-то из-под Луганска. Но я его очень внимательно прочла. В нем ни слова о том, кем он может быть. Ребята говорят – рюкзак у него был надет на плечо, то есть это точно его вещь – зачем бы иначе он его нес? А в кармане нашли ваш телефон. Он, собственно, и спас ему жизнь. Осколок застрял в нем, как раз напротив сердца. Только кончиком вышел и задел. Просто царапина. Если бы не телефон, я думаю, он бы прошил его насквозь. Хороший корпус…
– Титановый… – процедил Жук сквозь зубы. – Рюкзак покажете?
– И куклу?
– И куклу. А те… которых с ним вместе привезли – они его знали?
– Вместе с ним был только один раненый – из другого батальона. Он наткнулся на него в степи, когда тот был уже совсем плох. Говорят, нес на себе до самого расположения наших…
– Наших, ваших…
– Простите, что?..
– Кого он нес? Я просто уточнить хочу?
– Слушайте, вы слишком много вопросов задаете…
– Этот ваш больной, – сказал Жук жестко, – был в Донецке вместе с сепаратистами. Которые меня выкрали.
– Как?! – ахнула я. – Нет… не может быть!
– Я его очень хорошо запомнил. Три дня сидел с ними в подвале, пока отец не привез за меня выкуп. Другие двое были совсем отмороженные ублюдки, а этот… он на «скорой» приехал, вызвал меня из дома, сказал, что брат в больнице, что ранен тяжело. Ну, я и поехал с ними. Вот такая история, милая доктор Аня.
Я сидела не в силах больше вымолвить ни слова. Выходит, тот, за которого я так долго боролась, ради которого просиживала здесь дни и ночи… в которого влюбилась, как последняя дура… да, как дура, черт побери! – он оказался сепаратистом? Врагом? Нет, а как же тот, которого он вынес с поля боя? Которому спас жизнь? С которым я тоже долго разговаривала? Он и сейчас пока здесь, в госпитале… И его слово может быть против слова Жука! Шантаж, похищение… Телефон, в конце концов…
– Я вижу – у вас шок.
– Вроде того. – Я тряхнула волосами, словно бы отгоняя от себя все только что сказанные слова. – Ваш телефон… он его у вас забрал, да?
– Не совсем… Эти двое… которые были с ним, они ему приказали вывезти меня в степь, застрелить и закопать…
Теперь это действительно был шок. Голова кружилась, в ушах стоял звон – верный признак надвигающегося обморока.
– Эй… – потряс меня за плечо Жук. – Водички хотите?
Я жадными глотками пила воду прямо из бутылки, а он сочувственно – да, именно сочувственно, а не насмешливо, как того можно было ожидать, – смотрел на меня.
– А что… что дальше? – хрипло спросила я.
– Он вывез меня из Донецка, позвонил отцу и предложил приехать забрать меня. Признаюсь, я не сразу ему поверил. Мы с ним долго… разговаривали. Мне тогда уже не о себе надо было думать, а попытаться отца уберечь, не дать попасть в ту же западню. Понимаете? У него слабое сердце. Он бы… не вынес того, что я.
– Вас били?
– Переломали ребра, пальцы на руках… ну и еще так, по мелочи.
– И он… тоже бил?
– Нет. Он не бил. Он это все снимал.
– Как?..
– Камерой. Чтобы послать видео моему отцу.
Наверное, слезы катились из моих глаз уже давно, потому что он вытащил из кармана очень чистый, идеально отглаженный носовой платок и протянул мне:
– Возьмите. И еще: он не стоит ваших слез. Хотя… он поступил со мной честно. Более того, он отдал моему отцу деньги. Выкуп. Не весь выкуп – а свою часть, я так понимаю. Двадцать тысяч долларов. Немалая сумма. Я думаю, в нем просто проснулась совесть… может быть, не вовремя. – Жук криво улыбнулся. – А то, что он вынес на себе раненого бойца… конечно, честь ему и хвала, но… предавший раз предаст снова, – сказал он, как припечатал.
– Значит, он из Донецка?
– Возможно, – как-то уклончиво сказал Жук. – Но я его раньше там не встречал. Город-то большой… был. Хотя… мне он сказал, что вроде бы из России приехал.
– Может быть, он понял… что его обманывают? Может быть, он сам – тоже жертва?..
Я еле шептала – силы окончательно покинули меня. Мои слезы уже насквозь промочили безупречный платок, но я все плакала и плакала.
– Я рассказал вам все, что знал. Мы же так договаривались, правда?
– Да… конечно. Спасибо. Теперь буду знать… где искать. Пойдемте, я вас провожу до проходной.
Я шла рядом с Жуком, старательно отворачиваясь в сторону, когда навстречу попадался кто-нибудь в белом халате. Хотя я и ополоснула лицо холодной водой у раковины в ординаторской, я все равно знала, что глаза у меня красные, а нос распух. Впрочем, слезами у нас никого не удивить. Плачут все: родственники, друзья, те, кто приносит волонтерскую помощь… плачут и врачи – от бессилия, от горя, от радости. Плачут даже сами бойцы – слабости присущи всем… а боль или тоска порой бывают невыносимы.
Через отмытые до блеска стекла стеклянной кабинки проходной я смотрела, как уходит Жук, но он не уносил с собой моего негодования, разочарования, нарастающего гнева. Это все ширилось и росло… как будто тот, что безмолвно лежал в палате, продолжал предавать, шантажировать, похищать…
– Ань, где ты целый день пропадаешь? Тебя главный искал…
Я на ходу отмахнулась от участливого тона Олега, даже не поинтересовавшись тем, что он меня наверняка отмазал. И сделал за меня мою работу. И, кроме того, он был МОЙ ДРУГ. И он был НАШ. Кто же тогда тот, кто лежит в палате? Кто?! И почему же мне так больно – как никогда в жизни?!
Я влетела в палату к НЕМУ, встала так, будто ОН мог меня видеть, и выпалила:
– Как ты мог?! Только скажи мне: как ТЫ мог?!!
Разумеется, он не открыл глаз. И ничего не ответил. Но то, что случилось дальше, потрясло меня даже больше, чем весь сегодняшний день, вместе с Жуком, его откровенным рассказом, нашими вопросами и ответами.
ОН плакал!! Из-под закрытых век катились слезы! Такие же слезы, как у меня час назад. Я стояла потрясенная и смотрела… а они скатывались прямо ему на шею и текли дальше – под одеяло.
Возможно, он не осознавал, что плачет, но я… Неужели Я не понимала, что со мной: как я теперь могу его ЛЮБИТЬ?? Но я, тут уж сомнений не оставалось, его любила: я ринулась к нему и прижала его голову к себе… баюкая, утешая, раскаиваясь в том, что только что сказала… что пустила к нему этого Жука, и одновременно радуясь, что произошел некий новый прорыв… Он плачет – значит, он чувствует! И он очнется! Очнется!
– Я не верю… – шептала я. – Слышишь? Я не верю… тебя тоже обманули… заставили. Ты не стал бы его убивать… никогда. Я же знаю. ЗНАЮ!
У меня в кармане настойчиво завозился телефон. Наверное, это разгневанный главный… Я машинально нажала на кнопку и ответила:
– Да?
Но это был все тот же Жук… И что ему не ехалось обратно?!
– Доктор Мурза? – зачем-то спросил он.
– Я самая.
– Знаете… я тут подумал. Он, выходит, мне тоже жизнь спас? Если бы он меня убил… никто вообще ничего бы не узнал. И деньги… Без них мы бы не выбрались обратно.
Я молчала – просто не знала, что ответить.
– Может быть, он все же жертва… обстоятельств? Почему… почему вы молчите?
Что я могла ему ответить? Однако было одно – то, о чем я НЕПРЕМЕННО хотела сказать ему, этому Андрею Жуку:
– Он плакал.
– Как?.. – опешил он.
– Плакал. Я пришла в палату, и он вдруг расплакался.
– Так он что, очнулся?!
– Нет. Все по-прежнему.
– Но он… очнется? – осторожно спросил Жук.
– Я не знаю, – откровенно ответила я.
Да, сегодня все по-честному: вопросы, ответы…
– Слезы – это, наверное, хорошо. Но я правда, не знаю. Это первая… первая кома в моей практике.
Первая кома в практике. Первая любовь. Настоящая. Горькая. Наверное, ненужная.
– Я позвонил потому, что забыл вам сказать, как его зовут. Это важно?
Я даже задохнулась.
– Да, – поспешно выпалила я в трубку. – Конечно!
– Эти двое называли его Грек. Может быть, это как-то поможет?
– Конечно, – еще раз сказала я. – Думаю, да. Спасибо.
– И еще: если будет нужно что-нибудь… для этого Грека. Позвоните. Хорошо? Все-таки он… он не подлый, понимаете? Он мог бы просто пристрелить меня и закопать. И никто бы не узнал, – еще раз повторился он.
– Вы его простили?
– Конечно, – легко сказал он. – Конечно… хотя это не сразу… до меня дошло.
– Скажите это ему, – попросила я. – Прямо сейчас!
– Как? – опешил Жук на том конце линии и, наверное, уже довольно далеко от госпиталя.
– Просто в телефон. Я подержу трубку.
Я прислонила трубку к его уху и держала так довольно долго. Я не слышала, что говорил ему Жук. Но я просто чувствовала, что так надо сделать. Что я – это единственное, что у НЕГО есть. Все, что у него осталось. Потом, может быть, у него появится целый мир. А сейчас есть только я. Как связь с этим миром. Как ниточка. Один раз я уже ощущала себя так… Нет, тогда я была иглой, сшивающей лицо и изнанку настоящего. Но игла – острый, колющий инструмент. Сейчас я не хочу колоть и ранить. Я просто нить. Удерживающая его. Вибрирующая. Не дающая упасть. Выпасть из времени. Из пространства. Перестать БЫТЬ.
Я услышала, как звуки в телефоне иссякли, и прислонила его к собственному уху. Он действительно молчал. Значит, они ПОГОВОРИЛИ. Да, именно так: поговорили. Слезы больше не текли из-под плотно сомкнутых век. И мне даже показалось, что эти веки дрогнули, но нет – мне все-таки показалось.
– Ты вернешься, – прошептала я. – И все мне расскажешь. Я знаю, что ты… ты не виноват.
Его веки снова дрогнули – теперь уже я могла бы в этом поклясться.
Дневник женщины, оставшейся неизвестной
– А если переехать в Донецк?
Мы сидим с Маруськой на кухне – ее кухне, потому что моей, вернее нашей с Женькой, больше нет. Есть, правда, старый сарайчик в саду, где я совсем недавно хлопотала над запасами на зиму, есть погреб – со всеми нашими документами, с консервацией и даже тушенкой. Есть сад, яблоки, начавшие растрескиваться и сыпаться орехи, зелено-ржавые, тяжелые, как камень, зимние груши грузно оттягивают ветки, но это все уже НЕ МОЕ. Я говорю себе: «У тебя, в конце концов, есть Маруська и Марья Васильевна!» Да, они наперебой предлагают нам свое жилье, помощь и все остальное, но… я не буду жить У ЧУЖИХ. И это, конечно, касается не моей подруги и не Марьвасильны – под чужими я разумею не их, нет, а тех пришельцев, которые сейчас правят на нашей земле свой страшный бал.
– Если говорить начистоту… – начинаю я свою пространную речь, а Маруська, подперши кулаком щеку, участливо внимает.
Да, сегодня ночь откровений, и мне давно хотелось именно этого: открыть какие-то душевные шлюзы – и пусть льется… Истекает наружу. Душу тоже нужно периодически очищать. Может быть, если вытечет чернота, которая в ней сейчас, то ее место займет что-то новое, светлое? И потом, меня уже давно преследует такое чувство, что я сижу с чемоданами на вокзале, но только вчера я поняла, почему. У меня пропало ощущение РОДНОГО ДОМА. Пропало давно – и совсем не на прошлой неделе, как можно было предположить, когда мы с Женькой и свекровью завернули на нашу улицу и увидели, что того места, где родилась моя мама, я, а потом и Женька, больше нет. Однако именно после этого шока я смогла признаться себе, что рано или поздно, даже если бы наш дом остался целехонек, и даже если бы меня не уволили, и даже платили зарплату этими самыми новоросскими рублями или лугандонскими угольными фунтами, – я бы все равно приняла такое же решение. Нужно уезжать. Просто на это у меня ушло бы немножко больше времени. Но уезжать нужно все равно, потому что невозможно жить, все время зажимая в себе крик, стискивая в кулаке свою совесть, свое чувство собственного достоинства, чувство справедливости и еще много чего. Невозможно постоянно существовать под прессом страха: за своих близких, за себя, друзей, единомышленников… Обливаться по ночам холодным потом, ждать стука в дверь, выстрелов в окно… Да, я очень крепко пустила корни в эту землю. Я взрослое дерево, но даже взрослые деревья как-то пересаживают. Копают огромную яму, подрубают корни, замораживают ком… Мне подрубили корни и заморозили душу.
– Может, еще обойдется? – неуверенно спрашивает Маруська.
– Нет, – отвечаю я ей. – Нет. Не обойдется. Я – в черном списке. И ИСТОРИЮ НОВОРОССИИ я им преподавать не буду. Кроме того, они мне этого не позволят.
Моя подруга еще слабо сопротивляется:
– Ну, мне кажется, еще немножко нужно потерпеть – и наши придут…
– Наши не придут, Мась… – печально улыбаюсь я и прихлебываю из чашки остывший чай. – Я не хочу говорить, что они нас бросили, но… слишком сильно, наверное, нужно полить кровью эту землю, чтобы забрать ее обратно. Она того не стоит…
В глубине души, которая буквально рвется на части, я кричу: «Она того стоит! Стоит!» – но логика – упрямая вещь. У Украины сейчас слишком мало сил, чтобы вести здесь полномасштабную, настоящую войну. И потом: как же ОНИ будут сбрасывать бомбы на НАС? Они не сделают этого – по той же причине, по какой не смогли дать отпор в Крыму. СВОИ в СВОИХ не стреляют. Даже если эти свои – абсолютно чужие… Сколько же нам еще понадобиться времени, чтобы наконец это понять?
Я отворачиваюсь, чтобы снова не заплакать; я уже достаточно плакала в последнее время. И даже не плакала, а ревела. Билась в истерике, потому что так и не смогла откопать в грудах кирпича и известки наш семейный альбом. Меня не беспокоило то, что, похоже, безвозвратно пропали наши с Женькой теплые вещи – просто как сквозь землю провалились. Я рыла и рыла в поисках другого: отбрасывала, сдирая ногти в кровь и загоняя занозы под кожу, но… Наши семейные фотографии – огромный, толстый альбом в изрытом оспой малиновом бархате, – так и не нашелся. Как больно, когда отрубают корни! Бабушка, дедушка… приклеенные к серому картону, и просто вложенные между страниц черно-белые, милые, бесхитростно-любительские снимки. Они до сих пор так и стоят у меня перед глазами: мама, беременная мной, в саду, среди цветущих вишен. Вся семья за дощатым столом – я уже родилась, но пока даже лица моего никому не показывают: занавесили кружевным уголком, и бабушка держит меня на руках – толстенькое поленце, перевязанное розовыми атласными лентами. Все они дороги мне одинаково: выцветшие от времени старики-соседи на незамысловатых самодельных лавочках, флоксы в палисадниках, улыбчивая мамина родня; тетки с папиной стороны, чинно стоящие рядом с мужьями, – мешковатые брюки, сарафаны домашнего пошива в мелкий цветочек, в горошек, клетку, в узбекские радужные зигзаги… Если напрячься, то можно вызвать в памяти солнечный свет того самого утра, когда флоксы пахли особенно пряно и сладко, а бабушке, сидящей за длинным, накрытым белыми скатертями, через весь сад протянувшимся столом, – ей исполнилось тридцать. Тридцать – совсем как мне сейчас! Кажется, это и называют генетической памятью… Так неужели это все будет потеряно: и бабушка, неуловимо похожая на меня сегодняшнюю, и солнечная рябь на столах – свет шестидесятилетней давности, изливающийся щедро и ярко, – надежно запертое, законсервированное время? И я уже никогда в жизни не сяду рядом с Женькой и не покажу ей их всех – тех, кто жил для того, чтобы родились мы, а потом тех, кто придет вслед за нами. Я не хочу, чтобы от них остался только прах, только мимолетное воспоминание; для меня были важны и нужны эти выцветшие глянцевые прямоугольники, распластанных на толстых серых страницах с фигурно прорезанными насквозь уголками. Все может исчезнуть, потеряться, но не это – свет, любовь, память…
Как же я уеду, не найдя всего этого?! Не забрав этого с собой? Оставив это здесь? Бросив своих родных? Правильно говорят: кровь не вода. Придут чужие люди, и разберут развалины, и вынесут на помойку попорченные дождями и ветром вещи – все то, что не сожгут зимой в печках и не сдадут на металл. Или даже не станут слишком себя утруждать – попросту выроют бульдозером огромную яму на задах участка, свалят туда остатки нашей с Женькой жизни и проедутся несколько раз по верху: туда-сюда, туда-сюда… Как и не было ничего. Но новое – оно всегда вырастает поверх чьего-то старого, и в земле, на которой начинается другая жизнь, всегда остается часть прежнего – так называемый культурный слой. Когда археологи, лет через пятьсот, выкопают обратно то, что уцелеет, они аккуратно склеят наши с Женькой чашки-плошки и выставят это на всеобщее обозрение в витрине: «Жизнь матери с ребенком, Луганская область, начало XXI века». И там же – ржавый, изъеденный столетиями автомат. Интересно, как они, наши потомки, назовут то, что сейчас здесь, у нас, происходит? «Украинско-российский конфликт»? «Луганский разлом»? «Время, когда дети играли на компьютерах в космические войны, а взрослые убивали друг друга из настоящего оружия»? Почему же никто из тех, кто сегодня заставляет нас покинуть нашу землю, не понимает, что, когда в тебя стреляют и ты падаешь, у тебя не остается в запасе еще четырех жизней, чтобы пройти этот проклятый уровень… этот чертов Луганский разлом…
– Заберешь из нашего погреба тушенку и остальное, – велю я Маруське.
– Ладно, – вяло соглашается она. – Заберу.
Свекровь вскрикивает во сне, а потом начинает что-то быстро-быстро бормотать. Женька спит рядом с ней на единственном Маруськином диване. Мы сидим на кухне, на двух застеленных раскладушках, съевших всю свободную площадь, и отмахиваемся от комаров.
– Математика – хорошая наука, – деланно жизнерадостно утешаю подругу я. – Никаких тебе крещений Руси богопротивными киевскими князьями и прочих укропо-бандеровских штучек!
Маруська хрюкает, а потом замечает:
– Доберутся и до математики. Лиха беда начало. Вот, например, какая мне сейчас пришла в голову замечательная задача, хочешь?
Я киваю, и Маруська специальным педагогическим голосом начинает излагать:
– Из Луганска и Донецка по одной и той же колее вышли навстречу друг другу два поезда. Первый шел со скоростью сорок километров в час, а второй – шестьдесят километров в час. Расстояние между городами… черт, не помню! Ну пусть будет двести километров, для ровного счета. Спрашивается в задаче: почему они не встретились?
– Рельсы на металлолом сдали? – предполагаю я.
– Не-а, – мотает отросшей гривой Маруська.
– Все взорвали к едрене фене?
– Опять мимо денег.
– Нет, ну почему, а?
– Просто не судьба. Вот не судьба, и все!
– Это уже не математика.
– А это уже и не жизнь. А поеду-ка я с вами, а? Вдруг судьба?
Поставленный Маськой чайник свистит в ночи, словно паровоз… и внезапно я слышу перестук железных колес по рельсам. Они упрямо выговаривают: «Не-судьба, не-судьба… несудьбанесудьбанесудьба…»
– Судьба… – возражаю я им шепотом.
Судьба?
Егор
– Какое там прекращение огня? Сдурел? Самое время дать укропам проср…ться! Живой мухой собрались – и на позицию!
Было объявлено перемирие и прекращение огня, но я уже слишком хорошо знал ЭТУ СТОРОНУ нашей войны, так что слишком не удивился. После жуткого случая с Василием, смерть которого я переживал до сих пор, нас всех разбросали по разным командам, а о происшествии на прощание было велено забыть. Так из центрального Донецка я попал в захолустье, на самую границу Луганской области.
– Переодевайся! – главный бросил мне в руки тюк с одеждой.
С удивлением я увидел, что это форма с украинскими знаками различия.
– Это что?
– В разведку пойдете…
Почему-то я всегда думал, что ходить в разведку могут только асы своего дела – лучшие из лучших. Что я буду делать на чужой территории, не зная ни одного украинского слова?
– Не твое дело! Приказы не обсуждаются! – отрезал мой начальник, когда я только заикнулся об этом. И чуть смягчась, добавил: – Чехи – тех вообще за версту, видать, млять, что не славяне. Ну кого мне посылать, а? Приказ сверху… Через час у КПП, сдадите оружие, и чтоб в карманах, млять, нечего к едрене фене не звякало и не звонило!
Я надел форму, практически ничем не отличавшуюся от той, которую носил до сих пор, но с желто-голубой, бросающейся в глаза нашивкой на рукаве. Видно было, что до меня ее никто не надевал. Похоже, камуфляж был специально несколько раз запачкан и затем простиран, чтобы выглядел поношенным. Только нашивки были какие-то слишком яркие, нарочитые.
– Слышь, не знаешь – зачем нас туда везут? – шепотом осторожно спросил молоденький парнишка, тоже доброволец. Я был в курсе, что он питерский, но познакомиться ближе нам пока не удавалось.
– Да вроде на разведку…
– В разведку обычно чехи ходят, и ночью.
– Ну, пока соберемся, доедем, наверное, ночь уже и будет.
– Куда доедем, до Киева, что ли? Тут все в получасе езды! А сейчас вообще девять утра.
Переодеваемся и ждем, сидя на койке рядышком, исподтишка оглядывая друг друга. Форма сидит идеально. Питерский нервно тискает в руках черную балаклаву – ему явно не по себе.
– Ты в боевых действиях уже участвовал? – тихо спрашивает он.
– Да, – нехотя отвечаю я. Болтать почему-то не хочется, но мой собеседник никак не желает угомониться:
– Ну… я тоже стрелял. Тебе сказали, чтобы ничего личного с собой не брал?
– А я и не беру.
– А у меня фотка… я ее всегда с собой ношу. На удачу.
– Сказали, чтоб не звякало и не звонило, а фотку можно, наверное. Это ж не паспорт…
Паспорт я все равно беру с собой: мало ли что. И потом… «Пускай они своим срочникам приказывают, – неожиданно зло думаю я, – а мы… мы приехали сюда добровольно. Только вот уехать обратно…»
Питерский осторожно извлекает из кармана и показывает мне фотку: на ней он снят вместе с девушкой, как я и думал. Они трогательно держатся за руки, стоя на мосту Влюбленных – есть в Питере такая мулька: приходить на этот мост, вешать на перила замок со своими именами, а ключ бросать в воду.
У меня самого тоже кое-что заныкано: во-первых, паспорт. Хотя, если вдруг карманы будут проверять, его лучше переложить в другое место. Выйдя в сортир, я быстро достаю документ и, расшнуровав берцы, засовываю его под стельку. Пускай идем на чужую территорию, все равно, потерять паспорт – та еще морока. Кроме того, приходит мне в голову гаденькая мыслишка: вот возьму и сдамся в подходящий момент! У нас в палатках по ночам уже украдкой шепчутся: укры совсем не такие людоеды, какими их выставляют, пленных даже не пытают, и условия вполне человеческие… даже лучше, чем тут, в этом угольном медвежьем углу. И очень быстро пленных отправляют по домам, особенно если доброволец. Хочу поделиться всем этим с питерским, но не успеваю. Возвращаюсь в палатку и застаю там почти полный сбор. Все в укропской форме, все немного нервничают – одни только чеченцы невозмутимо спокойны. Замечаю, что они до сих пор в своем. Или приказ отменили?
– Слышь – а чехи-то в нашей… – украдкой говорю питерскому. Тот немного раздумывает:
– Да какие из них укропы? И так все понятно…
Объяснение меня почему-то не успокаивает, наоборот – только настораживает. Однако питерский, которому, наверное, все это время не с кем было и словом перемолвится, снова пристает с расспросами:
– А правда, что где-то в Донецке сын того самого?
Он называет имя известного актера, а я лишь пожимаю плечами:
– Не знаю, не видел…
– Говорят, он такой… немного не в себе. Девчонку какую-то избил до полусмерти, его даже в психушку хотели засадить, а потом предложили – или на принудиловку, или сюда. Ну, он и подписался. Да и сам папаша тоже не всегда адекват, если честно…
В моей голове что-то щелкает: я вижу Психа, с садистским наслаждением бьющего Томку нагайкой по спине, Психа, всаживающего пулю за пулей в Василия… слышу его голос: «Идут по Украине солдаты группы “Центр”»… А он здорово похож на своего папашу, оказывается! Сказать или не сказать, что я с ним знаком? Если скажу, этот липучий тогда ни за что от меня не отстанет, пока не вытянет все, до последних деталей. Однако решить, что лучше – смолчать или нет, я не успеваю: нас гонят на улицу.
– Давай вместе держаться? – Питерский явно дрейфит. Уши у него пылают, руки дрожат.
– Не боись, – подбадриваю я его. – Умирать не страшно… если сразу.
Он смотрит на меня как на конченого придурка – то ли стебусь в такую минуту, то ли я и есть тот самый параноик, про которого он мне же сейчас рассказывал? «Все эти повести родом из Луганской области, – шепчу я про себя. – Жестокой местности с терриконами в окрестности… с терриконами в окрестности… с терриконами… в окрестности».
В нашей машине только переодетые в украинскую форму: в основном сопливое пацанье, типа меня и питерского, который жмется ко мне боком; несмотря на мое подозрительное бормотанье, наверное, все же со мной рядом ему спокойнее. За нами идет еще одна крытая машина, а на повороте я замечаю, что в последнем, замыкающем грузовике везут нечто знакомое – блин, да это же съемочная аппаратура!
– Не боись, – успокаиваю я питерского. – Кино снимать будут. Сто пудов: кинуху про войнуху!
– А зачем боевые патроны тогда выдали? – клацая зубами, интересуется он. – Я слышал, чехам боевые дали! А нам никаких! И оружие забрали!
– Ну, наверное, мы будем сниматься, а чечня – нас охранять. Да чё ты, в самом деле, так трясешься? Да и вообще: зачем на съемках боевое оружие? Чтоб ненароком кого подстрелить? Наверное, муляжи раздадут. Я уже в кино снимался, знаю. И потом: сейчас перемирие объявили. Никаких военных действий. Сечешь?
Он все еще никак не может успокоиться, мандражирует, как будто идет на позицию в первый раз. Да и не позиция это никакая, а так… развлечение для взрослых дядек с камерами, пока обе стороны не стреляют. «Будут снимать кино, – говорю про себя. – Кино. О жестокой местности с терриконами в окрестности».
Аня
– Ешь. Я знаю, что ты хороший…
– Что, опять своего сепара с ложечки кормишь?
Я вздрогнула и пролила протертый суп прямо ему на грудь. Он был не горячий, но я все равно почувствовала ЕГО кожей и услыхала ЕГО ушами.
– Ну… ты чего, Ань? Чего надулась как мышь на крупу? Я ж просто пошутил…
– А даже если вдруг сепаратист, я все равно буду… кормить.
– И кормить, и любить… что, так приперло неподеццки, да?
– Да! – с вызовом сказала я. – Приперло! Ты чего сюда заявился?
– Так… на посту сказали, что ты в палату к коматознику пошла, а я что? Поздороваться хотел с коллегой… с утра пораньше. Ну… и пошутил. Неудачно. Прости. А потом еще раз пошутил. И опять неудачно! Наверное, день такой…
– Ну привет, коллега… если опять не шутишь! – Я невольно смягчилась, глядя на Олежкино виноватое лицо.
День действительно был такой. Да и ночь не лучше: я совсем не спала, все думала о том, что рассказал мне Андрей Жук, и даже хотела ему позвонить, но потом опомнилась. Да и что бы я узнала нового? Поэтому вместо того, чтобы названивать посреди ночи малознакомому человеку, я залезла на территорию противника и принялась искать пропавших без вести так называемых «новороссов», но и там никакого Грека и близко не оказалось. Я открывала все новые и новые сайты и страницы и чуть не плакала: господи, сколько горя посеяла у нас эта война! И какие встречаются действительно хорошие лица, даже с ТОЙ стороны! Но какая же страшная вещь пропаганда… куда страшнее пуль и снарядов. И сколько еще пропадет без вести и будет похоронено – или даже не похоронено, а просто брошено на произвол судьбы? Скольких не дождутся матери, сестры, жены, дети?
Только утром мне стало полегче: в шесть я уже была на кухне, чтобы сварить ЕМУ суп. Простые хозяйственные хлопоты успокоили меня, и, кроме того, оказывается, я для себя уже давно решила: кем бы он ни был – он все равно МОЙ. Всю ночь я катала на языке: «Грек, Грек, Грек…», но так и не смогла к этому привыкнуть. ОН был для меня не «Греком»… лучше я буду называть его как прежде, просто ОН. Но почему те, которые похитили Жука, называли его так? По фамилии? Или просто первое прозвище, какое на ум пришло? Есть же у них Моторола, Сват, Сопля, Сутулый? Сопля, б-р-р… Грек – куда лучше…
– Ехал Грека через реку…
– Что ты там бормочешь? Сказки ему рассказываешь? Интересно, почему же он до сих пор не приходит в сознание, а? Смотри, рефлексы какие хорошие! Дышит сам, глотательный рефлекс в норме… эрекция даже!
– Какая еще эрекция?
– Да ладно… пошутил. Уже и пошутить нельзя? Хотел тебя отвлечь. А то ты совсем смурная в последнее время.
Я покраснела и отвернулась к окну. У Олега, похоже, действительно даже в мыслях не было смутить меня: он достал из кармана неврологический молоточек и всерьез принялся за обследование.
– Доктор Швабра, что вы опять стоите как засватанная! Ногу больному придержите, а? Вот так, хорошо… теперь локоточек… запястье… прекрасно! Просто прекрасно… и ничего хорошего.
– У коматозников рефлексы обычно даже повышенные, – тихо говорю я и осторожно укрываю его одеялом.
Однако Олежка так и брызжет оптимизмом:
– По-моему, он просто лентяй. Валяется, а вокруг него красивая девушка с компотом бегает. Какой у тебя сегодня компот? Господи, персиковый! Сейчас сам рядом лягу на свободную койку, чтоб ты мне персиковый компот носила! И за ручку держала. И причесывала…
– За ручку я тебя прямо щас подержать могу. Если ты отсюда выкатишься.
– Не стану я выкатываться. Я как врач пришел. Кстати, Ань, энцефалограмму давно делали?
– Вчера.
– Заключение есть? Дай посмотреть. Ну что ж… мозги работают!
Все наличествовало. Все работало. И… ничего не получалось. Значит, будем ждать. Ждать. Ждать.
– Ждать, – сказала я шепотом ему на ухо. – Ты знаешь, какая это противная штука – так долго ЖДАТЬ?
Дневник женщины, оставшейся неизвестной
«– Деньги, когда приедем. Вперед не беру. Плохая примета.
– А сколько? – поинтересовалась Маруська.
– Тысяча с человека.
– Что, и с малявки тоже? – Маська так и ахнула.
– Тоже. Даже если на руки возьмете. Ехать будем часов восемь – десять, не меньше. Все равно на руках не удержите. Да и спать ей захочется. Писять-какать. Короче, не люблю с дитями. Маета одна. Орать будут, плакать. Разговаривать всю дорогу. И без того нервы ни к черту.
На мой взгляд, у этого дядьки, водителя «буса», как он сам называл свое изрядно потрепанное средство передвижения, вообще не было нервов. Ездить туда-сюда через линию фронта с писающимися и орущими детьми, а временами и взрослыми, которые ведут себя еще хуже детей, с инвалидами, с женщинами в состоянии нервного срыва; останавливаться под дулами автоматов на каждом блокпосту – а блокпосты эти и свои, и чужие, причем свои и чужие для уезжающих по разным причинам из зоны бедствия они пятьдесят на пятьдесят. И сидят всю дорогу рядом те, которые в жизни по разную сторону баррикад, а трясутся все равно одинаково. Однако водителю – ему однозначно хуже всех: ехать под обстрелами – опять-таки, и с той и с другой стороны, рисковать жизнью… пускай не только своей, но и двумя десятками других, но своей рисковать КАЖДЫЙ раз!
Маруська все равно попробовала торговаться:
– Да нашей маляве и семи еще нет! На ручки возьмем, она молчаливая, спать всю дорогу будет, слово даю! Да и дорого ж – тысячу с человека! Не потянем мы. Последнее собрали, пожалейте нас!
– Ё-моё! – крякнул дядька. – А меня кто пожалеет? Дорого вам – а мне не дорого! Бензин, запчасти, этим дай, тем дай, половину сразу отстегнуть надо, чтоб просто отсюда выехать. А кизяки пристанут – тоже дай! Аптечка, огнетушителей купил аж пять штук – не дай бог, тушить вас придется! И не просите, дешевле не могу! И ребенка на руки тоже не могу. Потому как строго-настрого нам велено: скоко в машине сидячих мест, стоко и людей. Все! Потому как количество трупов строго должно соответствовать!
Маруська выкатила глаза и только пискнула.
– Ладно, – покивала я головой. – Деньги мы найдем. Давайте четыре места. Я, подруга, свекровь и моя дочка. У свекрови мужа убили. Забрали машину, считай, прямо под окнами. Она немножко… странная, но будет вести себя тихо. Я обещаю.
– Да все мы тут «немножко странные»! – Нервы у дядьки, похоже, все-таки имелись. – Не, вот суки, а? И не первый же случай! Машина хорошая у них была?
– «Тойота», – сказала я тихо.
Дядька сплюнул:
– Что ж он как маленький? Не знал, что ли? Да и никакая не стоит, чтоб за нее так… Угнали теперь вашу машину в Киев или в Россию, через Гуково. Искать бесполезно, не докажешь ничего. Вон, чистые документы какие хошь выправляют, в донецком ГАИ этих бланков завались. Оформили на кого надо – и вперед. За полцены аж зашуршит ваша «тойота»! Эх… жизнь теперь – копейка. Вы не думайте, дивчата… я не жадный. Я своих давно вывез, потому как дом накрылся. Только бус и остался. Я как раз на нем был. А своих из подвала два дня откапывал. Теперь надо жилье какое-никакое… вот и мотаюсь. Ну, вы пока готовьтесь… да, багажа, сразу предупреждаю, только сумка на человека. Чего хотите берите – хоть сочинения Карла-Марла, хоть кастрюли с вареньем, хоть шубы норковые, но только одна сумка. Вот так на вот так. – Водитель развел в стороны клешнястые руки, показывая габариты. – А то понабирают некоторые, КамАЗом не утянешь! Ну, с собой в салон дамскую сумочку можно, конечно, – водичка там, тормозок, – смягчился водила, глядя на наши озадаченные лица. – Долго ехать будем. Дитю леденцов возьмите кисленьких, чтоб не укачивало.
– А когда отбываем?
Дядька добыл из кармана потрепанный блокнот, долго его листал, бормотал что-то себе под нос, закатывал глаза и наконец объявил:
– Десятого.
– Что ж так долго? – Мы с Маськой переглянулись.
– Дак ведь четверо вас! За один раз хотите или как?
– Вместе, вместе, – дружно закивали мы головами.
– А четыре места сразу до десятого никак. И три есть, и два по два… а четыре – только десятого. Даже пять. Так что ежели хахаля с собой надумаете какого везти, звякните. Забронирую».
Все. На этом очередная глава дневника, который я держала в руках, заканчивалась. Я быстро перелистала остальные исписанные страницы – их оставалось три-четыре, не больше. И скорее всего, в них также не было ответа на вопрос – КАК эта тетрадка оказалась у него? Кто они ему – эти женщины и эта маленькая девочка? Кроме того, мне очень хотелось узнать, доехали ли они все туда, куда собирались? Живы ли они сейчас или?..
– Доктор есть? – громко позвали из коридора.
Я в спешке шлепнула тетрадку на подоконник: было мое суточное дежурство, и я была сейчас нужна в другом месте. Не было времени додумывать и гадать – что произошло с этими людьми дальше и не случилось ли с ними это самое «или»?.. Нет, я даже думать об этом не хочу!
Однако, делая свою работу, останавливая кровотечения, стабилизируя давление, обезболивая и инспектируя тяжелых, спящих обвальным медикаментозным сном, я, каждый день выкладывающаяся по полной в отделении реанимации военного госпиталя и старающаяся не думать о постороннем, – все равно не могла выбросить из своей головы трех женщин и одну маленькую девочку. Ехали ли они сюда или в другой город? И как детский рюкзак оказался у двух наших раненых? Внезапно я подумала, что его мог подобрать и тот, второй, которого на себе тащил Грек. «Грек, Грек…» – несколько раз повторила я про себя в ночной тишине дежурки. Нет, Грек однозначно больше подходит для другого человека. Грек – это такой дядька с большими черными усами, который переправляет всех в лодке через реку. Туда-сюда, сюда-туда. Ему скучно, и он зачем-то сует в эту реку руку. И за нее хватается еще один Грек – с такими же огромными усами. И руками-клешнями, как у того водителя, который так колоритно был описан в тетради.
Ночь уже уплывала мимо. Время текло с потрясающей быстротой… Нет, неправда. Время в последние несколько месяцев просто сошло с ума. Оно двигалось какими-то рывками – то мчась с сумасшедшей скоростью, то застывая, замораживаясь, как этой бесконечной ночью… когда рассвет никак не наступит. Утром уже совсем холодно – и я ежусь, ленясь встать и закрыть форточку, из которой тянет предрассветным волглым ветерком.
Завтра утром я прибегу на работу и дочитаю. Хотя что это мне даст? Удовлетворю собственное неуемное любопытство? Почему мне все время кажется, что эти женщины имеют какое-то отношение к НЕМУ? Что они как-то пересекались? Где? Когда? Виделись в Донецке, когда мать Женьки туда ездила? На именинах Маруськиного брата в Антраците? Мне остается только строить предположения и гадать. Потому что я НЕ ЗНАЮ. А «кажется» – это из другой области. Мне НЕ ДОЛЖНО ничего казаться. Потому что я врач. Давление, пульс, состояние кожных покровов, вес, рост, расчет лекарственных препаратов… Я не могу полагаться на «кажется». Потому что мне кажется слишком многое. А я хочу знать точно: скоро ОН очнется. Эти женщины выжили. Доехали. Нашли жилье. Девочка Женя пошла в школу. Что, снова просить Макса проверить, в какую школу в первый класс попала девочка Женя? Глупо. Смешно. Свалить на Макса огромную работу – наверняка первоклашек Жень в нашей стране десятки тысяч… Искать девочку Женю неделями и месяцами напролет только для того, чтобы вернуть потрепанный розовый рюкзачок с нарисованной на нем рыбкой Немо? Куклу без ноги? Тетрадь? Да, этот дневник, несомненно, был самой важной частью их багажа. В нем была жизнь, как она есть – без прикрас. В нем жило страшное лето этой войны, описанное просто – но эта безыскусная простота подкупала и порой действовала на читающего сильнее, чем пафосное изображение каких-нибудь битв. Потерянный дневник, потерянное лето… и неужели я тоже должна потерять того, кто мне дорог? Неужели КАЖДЫЙ из нас должен потерять самое дорогое?! Жизнь. Любовь. Веру. Кусок земли, бывший родным домом. Нет… я не хочу сейчас об этом. Но когда же об этом говорить? ЭТО нельзя откладывать на потом, авось само собой устроится, рассосется, исчезнет…
Я знаю, что еще не раз буду открывать эту тетрадь и читать. Потому что это было окно в другой мир – тот, которого я не знала. «Услышьте Донбасс!» Да, я увидела. Услыхала. Вот он какой, оказывается… он совсем не черный и даже не черно-белый, этот мир, где все разделилось, расслоилось, раздробилось на части. Он многоцветный, он слишком сложен, чтобы мы сразу смогли сложить его, разбившийся на миллионы мельчайших осколков, в единую картинку. И именно поэтому все мы сейчас находимся в коме. Потому что важная ЧАСТЬ нашего тела не функционирует. Пошла вразнос. Ее тянут, буквально раздирают в разные стороны. Ее атакуют по всему периметру. И от такой перегрузки он просто ВЫКЛЮЧИЛСЯ. И ОН, тот, который сейчас тоже, возможно, ждет рассвета, чтобы пришла я, коснулась его лба прохладными пальцами, – он тоже часть этой части. И одновременно – часть меня. В этом мире невероятно много связей между вещами, людьми, явлениями… Но Я и ОН – это уже одно целое. В этом я больше чем уверена. А если вдруг он так и не выйдет… Нет! Я не могу об этом даже думать. Я НЕ ХОЧУ об этом думать. И не должна. И я не думаю. Потому что живу надеждой. Каждый день. Каждый час. Еще недавно я сказала ему: «Знаешь, как это отвратительно – так долго ждать?» Какая же я была дура… Что, если он меня услышал? И понял, что мне все надоело. И что я просто устала ждать. Опустила руки. Отчаялась. Разуверилась. Разлюбила. И как, как теперь доказать ему, что это вовсе не так?!
Егор
Сзади взвыло и ахнуло так, что мы с питерским даже присели. Ничего себе: «поддержим огоньком»! Хоть нас и предупреждали, что «все будет, как на самом деле», но… Похоже, шмаляли из настоящего миномета.
– Да ну их на фиг! Идиот какой-то стреляет… накроет еще! Давай… короткими перебежками до тех развалин, – скомандовал я.
Рядом бежало с десяток таких же переодетых в украинскую форму, как мы. Пацаны неслись вперед, даже не пригибаясь, – может, им сразу сказали, что никакой липовой «разведки» не будет, а приезжие киношники хотят снять сюжет для новостей, поэтому первогодки, один из которых на бегу развернул флаг «Правого сектора», и мчали так лихо. Метрах в тридцати виднелась съемочная группа, и я подумал: интересно, сколько раз они будут заставлять нас бегать туда-сюда? Или снимут с первого дубля? Однако никаких команд не поступало – и мы перли вперед, прямо на свой же блокпост.
– Давай передохнем… осмотримся, – распорядился я. Питерский, похоже, легко согласился быть ведомым: он, не возражая и тяжело дыша, тут же повалился на землю.
Что здесь было до того, как постройку накрыло «Градами»? Баня? Водокачка? База отдыха с собственной водонапорной башней?
– Бронебойными, кажись, бьют! – испуганно прислушиваясь, сказал питерский. – Я их по звуку различаю! Я музыкант… был.
– Актер, – представился я хмуро. – Тоже… был.
Мы лежали на возвышенности, изрядно оторвавшись от основной группы условно атакующих условный блокпост. Наверное, мы с питерским с самого начала побежали не туда и теперь не попадем в кадр. «Ну, оно и к лучшему, – подумал я. – А то вдруг мамане придет в голову новости посмотреть, а тут вот он я. В полной красе. Хотя узнать меня в чужой форме, да еще и в балаклаве – задача не из простых. Но мамы, – я вдруг улыбнулся неизвестно чему, – они ведь такие!»
Над блокпостом ветер рвал наш, российский триколор, а с поля к нему бежали, размахивая оружием, атакующие. Залп! Споткнулся, как бы налетев на невидимую стену, первый нападавший и рухнул в траву. За ним упал еще один, и еще… Провыли мины – просто над нашими головами, взметнулась ввысь земля и трава совсем неподалеку. У меня заложило уши, но я все равно услышал, нет, скорее даже увидел, как, нелепо разевая рот, заорал питерский:
– Что они делают?! Что они делают?! По нашим бьют!
Он вдруг встал во весь рост и ринулся вниз – туда, в кровавое месиво из людей, железа, машин, методично превращаемых в решето бронебойными…
– Нет! – орал он и размахивал тощими руками музыканта, мальчика из приличной семьи, фанатично верившего, что добро всегда побеждает зло. Как в сказках, которые и мне, и ему в детстве читала мама. – Нет!!! Не надо!
Я уткнулся носом в битый кирпич, а когда поднял голову, все уже было кончено. Из блокпоста вырвалась наружу толпа людей, рукава которых были перевязаны оранжево-черными лентами, и ринулась к тем, которые еще корчились в траве. Мне хотелось выть, кричать, как только что надсаживался питерский: «Нет, нет, нет!!!» Но я не побежал. Я изо всех сил вжался в груду известки, через которую уже успели прорасти метровые прутья какой-то сорной травы, и молил кого-то там, наверху – того самого, который видел все, но ни во что не вмешивался, – чтобы меня не нашли. Не досчитались. Чтобы ДОБРО победило ДОБРО, минуя меня.
Я шевельнулся, и тут же совсем рядом зачмокали пули. Брызнул кирпич, метя в глаза, забарабанил сверху по балаклаве. «Черт, даже каску не дали… как же так? Зачем они так с нами?» Первый шок прошел, и заработал инстинкт самосохранения: я стал пятиться, осторожно сползая с просматриваемого места. Я двигался так, как будто всю жизнь только тем и занимался, что пытался спрятаться, укрыться, выжить…
В двух шагах от меня возвышалась та самая водонапорная башня: только бы доползти… Руку вдруг дернуло, и она как-то странно онемела. Я не чувствовал боли, хотя краем глаза видел, как намокает рукав… но мне было не до того. Нужно было втянуться в спасительную тень башни, прижаться к ее сквозящей дырами обшивке… Это лучше, чем ничего, лучше, чем поле, чем насквозь просматриваемый, иссушенный августовским солнцем бурьян. С другой стороны сооружения оказалась лестница – и я устремился вверх, как загнанный заяц… но зайцы не побегут по лестнице… Хотя что я знаю о зайцах?
В огромный резервуар башни – почти такой же, в каком в «Белом солнце пустыни» укрывались жены Абдуллы и товарищ Сухов, – наверняка вела еще одна лестница. «Почему мне в голову лезут какие-то идиотские зайцы, жены Абдуллы? Зачем я так упрямо карабкаюсь вверх, не думая ни о чем, просто как загнанная в ловушку крыса? Я не полезу внутрь… просто потому что не смогу открыть огромную, приржавевшую крышку – только в кино это делается легко и просто. И еще – там наверняка вода. Что лучше – быть пристреленным своими же или утонуть в затхлой воде брошенной водокачки?»
Никакой воды наверху не было. Местные умельцы уже успели располосовать бак автогеном. Я, словно в открытую дверь, ввалился в дыру, высотой в мой собственный рост, рухнул на пол и откатился к раскаленной на солнце внутренней стенке.
Аня
– Аня, мы не можем вечно держать его так…
Я прекрасно поняла это «так». Значит, того, к кому рвалось мое сердце, кто стал для меня всем – светом в окошке, весной в сердце, воздухом, которым я дышу, – собираются отключить от аппаратуры жизнеобеспечения. И для него кончится все: и воздух, и жизнь, и сегодняшнее начало бабьего лета, с его пронзительной синевой небес, летающими крохотными паутинками, золотом кленовой листвы… Всего этого он уже не увидит. Как не узнает и того, что я боролась за него все это время. Приходила сначала в свою смену, а потом и каждый день. Разговаривала. Делала массажи. Выдавливала апельсиновый сок и вливала ему по капле, надеясь, что яркий вкус пробудит в нем что-то… и возникнут какие-то новые связи взамен разрушенных. Какие-то заевшие колесики встанут на место, где-то щелкнет, и часы его жизни вновь пойдут, как ни в чем не бывало. Но этого не случилось. Что-то застряло намертво.
Я сидела на краешке стула, съежившись и опустив голову. Что я могла возразить? Внезапно внутри меня пузырьками вскипела злость: нет, не на главного… это проклятая война отняла его у меня – его, живого! Уже почти здорового, с зажившими ранами от осколков, сросшимися костями, восстановившейся, затянувшейся кожей… И он никогда не узнает, какого цвета у меня глаза, и что я так и не постриглась, и за это время волосы у меня успели отрасти чуть ли не до плеч. Мне приходится завязывать смешной куцый хвостик, но я из какого-то суеверия так и не пошла в парикмахерскую. Совсем как беременная женщина… говорят, беременным нельзя стричься, пока не родится ребенок. Я так долго ждала его второго рождения! Говорила себе: «Завтра он очнется, и я сделаю красивую прическу». У него теперь тоже волосы, и бородка с усами… и в своем коматозном спокойствии он чем-то похож на спящего Христа. Я не помню – изображал ли кто-нибудь спящего Христа или нет, но он, этот парень, имени которого мы, возможно, так никогда и не узнаем, несомненно, терпел те же муки на кресте этой войны…
– Да, я понимаю. Но он же практически здоров! И потом – как мы можем отключить его без согласия родных?
– Возможно, он сирота. Поэтому никто и не ищет.
– Давайте подождем еще немного, – упрямо попросила я. – Я знаю, он справится!
Заведующий вздохнул и поморщился так, как будто у него внезапно заболел зуб.
– Анечка, я знаю, что для тебя этот мальчик – особенный. Первый больной, которого ты вытащила ОТТУДА. Я сам через это прошел. Но… он уже не вернется. Я вижу. Рефлексы понемногу угасают, сосудистый тонус и температура тоже падают… возможно, ты не заметила – что такое какие-то десятые градуса! – но тенденция не обнадеживающая, поверь моему опыту. И потом, самое главное: мы не знаем, что творится у него в мозгу. Я не хочу тебя пугать, но, возможно, кислородное голодание во время клинической смерти все же сделало свое дело. Ты сама знаешь, насколько уязвимы нервные связи и клетки мозга. Скорее всего, пострадали не только верхние отделы, но и подкорка. Надеюсь, ты понимаешь, что это такое…
– Нет! Пожалуйста! Только одну неделю! Я очень прошу!
– Ну, хорошо… неделю, и ни днем дольше.
Я вышла из кабинета и поплелась по стерильному коридору отделения, шмыгая носом и глотая слезы. Но что толку плакать? Слезы – это последнее, что может помочь! При нем я НИКОГДА не плакала. Мне казалось, что если бы я заплакала, то этим подписала бы ему окончательный приговор. Я разговаривала с ним, читала стихи, рассказывала анекдоты, даже пела, хотя ни слухом, ни голосом природа меня не одарила. Я приносила ему ноутбук со своими любимыми фильмами. Я светила фонариком ему в глаза, посылая азбукой Морзе сигнал SOS. Я колола его пальцы иголкой. Я щекотала его лицо перышком, подобранным утром в парке. Я подносила к его носу цветы, фрукты, нашатырь, лак для ногтей, ватку, смоченную бензином, стараясь вызвать у него хоть какие-то ассоциации. А сколько я прочла за это время разной литературы! Я с уверенностью могла сказать, что знала о коме все… и почти ничего. Я, как и те, кто наблюдал коматозных больных в течение всей своей врачебной карьеры, не могла спрогнозировать, выйдет ли тот, о котором я сейчас думала, из полусна-полусмерти или же так и останется там навечно – там, в черных глубинах, без света, тепла, речи… где проплывают неясные мыслеобразы, совсем как рыбы, живущие в океане ниже тех уровней, куда пробивается солнце.
Я рванула на себя дверь ординаторской, прося лишь об одном: чтобы там никого не было. Однако в этот день меня, похоже, никто не слышал… да и кто, собственно, я такая, чтобы мои просьбы выполнялись? Я протиснулась в свой угол и раскрыла ноутбук. Ну давай же, грузись… грузись! Я не понимала, что хочу найти в Инете, зачем снова открываю все те же медицинские сайты, которые уже излазила вдоль и поперек. Я пялюсь в расплывающиеся перед глазами строчки в надежде увидеть нечто фантастическое, например «недавно найдено новое лекарство, которое в течение часа выводит из комы даже самых безнадежных больных» или «старые добрые горчичники показали себя с совершенно неожиданной стороны – если их поставить больному, находящемуся в коме, он в течение десяти минут придет в себя»…
Я читаю, едва разбирая расплывающиеся буквы, прячась за экраном, как за щитом, и знаю, что меня все равно видно. Я перескакиваю с одной странички на другую и украдкой вытираю слезы просто рукавом. Утром я так замечательно накрасила глаза, потому что подумала: вдруг ОН именно сегодня придет в себя? Теперь мой рукав уже весь черный. Моя прекрасная водостойкая тушь, может быть, и не смывается, но зато замечательно размазывается! В отражении экрана я смутно вижу свою странно полосатую, словно бы в камуфляжной краске, физиономию, но читаю, читаю… читаю, несмотря ни на что. Я хочу знать, что у НАС еще есть надежда! «В 2003 году американец Терри Уоллис пришел в себя после девятнадцати лет пребывания в коме, в которую он впал после травмы в автомобильной аварии. В 2005-м американский же пожарный Дон Херберт вышел из десятилетней комы, наступившей после его пребывания в завале без воздуха двенадцать минут». Я жадно впитываю эти строки, совсем как кислород, которого так не хватало пожарному Херберту. Я готова ждать десять лет – да что там, я готова… готова на все. Я знаю, что я его не отдам!
Слезы льются уже потоком, я не успеваю их смаргивать, и все куда-то исчезает: и статья, вместе с ее утешительным «китаянка Чжао Гуйхуа, пробывшая в коме тридцать лет, очнулась в ноябре 2008 года. Ее муж самоотверженно находился рядом с ее постелью и, помимо ухода за ней, поддерживал постоянный словесный контакт: рассказывал ей о последних событиях и говорил ласковые слова любви и поддержки», и пейзаж за окном, и мне уже все равно – увидит ли меня кто-то всю в слезах и соплях или нет.
– Ну, перестань, перестань… на вот тебе салфетку, утрись…
Оказывается, в комнате уже давно никого нет, кроме меня и Олега, который, видимо, только что вошел.
– У тебя что, работы нет? – Я огрызаюсь, агрессивно ссутулив плечи и не поворачивая головы.
– Всегда работа есть… вот, сейчас тебя утешать приходится. Что случилось? Ему что… хуже?
Я длинно всхлипываю, трясу головой и зарываюсь лицом в салфетку. Она такая же мокрая, как и я, но ее влажность – это чистота с приторным химическим запахом. Я прикладываю эту синтетическую тряпочку с бензиново-нарциссовым благоуханием к своему распухшему носу, к глазам – все равно от макияжа давно ничего не осталось, а затем трубно сморкаюсь. Олег – кто бы еще обо мне так заботился? – тут же вынимает из коробки новую.
– Отключают? – сочувственно спрашивает он, должно быть, понимая, что ТАК плакать я могу лишь об одном.
– Не-е-ет, – всхлипываю я. – Пока нет. Выпросила еще неде-е-елю.
– Дай-ка я сам тебя вытру. Ты только все сильнее размазываешь…
Я затихаю и сижу, запрокинув лицо, пока мой друг бережно и осторожно стирает с него остатки искусственной красоты – такой же бесполезной, как и слащавый аромат парфюмерной отдушки салфеток. ОН никогда меня не увидит. И я не смогу сидеть рядом с ним тридцать лет, потому что мне просто-напросто никто этого не позволит.
– Ну, дали неделю – и то хорошо. Неделю, потом еще неделю выпросим… что главный, зверь, что ли? Как миленький разрешит. А может, электрошок попробовать? – бормочет Олег.
Он дотрагивается до меня бережно-бережно – так же я сама касаюсь лица другого человека, когда прихожу с утра его умыть и причесать… и неважно, что это положено делать совсем не мне… Мне ХОЧЕТСЯ быть рядом с ним, притрагиваться к его коже, слышать, как потрескивают от статического электричества его волосы, трущиеся о гребенку. Он не просто лежит и существует – нет, он ЖИВЕТ! Я знаю, когда он спит, а когда бодрствует, и я уверена, что он меня слышит! Один раз мне показалось, что он сжал мои пальцы, и у меня перед лицом все поплыло… и теперь я знаю, как кружится голова от счастья. Возможно, он – недвижный и безмолвный – дает мне даже больше, чем я ему!
– Хватит с него электрошока! – сердито говорю я и выдергиваю очередную салфетку из пальцев друга.
Он послушно отдает мне ее.
– Ну что, доктор Швабра, по коням? – преувеличенно-оптимистически спрашивает Олег. – Я тут наткнулся недавно на одну методику, применяемую для больных в коме… Может, попробуем?
То, что он назвал меня Шваброй, – хороший знак. Значит, жалеть больше не будет. Я терпеть не могу, когда меня жалеют, – от этого я только больше расстраиваюсь. А сейчас не время плакать. Мои слезы ушли, а решимость, наоборот, вернулась. И мы еще посмотрим, кто кого! Однако удержать свое любопытство в узде я не могла, потому что мне всегда нужно знать ответы на все вопросы.
– Почему ты мне помогаешь? – откровенно спросила я.
– Вот только не надо этих пошлых намеков! – Он картинно приподнял одну бровь. – Это вовсе не из-за ваших прекрасных глаз, мадемуазель, кстати, ужасно красных от этой твоей дешевой косметики, а исключительно из врачебного интереса. Больных много, а такой у нас всего один.
– Ты сейчас ужасно похож на Голохвастова, – усмехнулась я. – Только фатовских усиков не хватает!
– И ты думала, шо то шкварчало мое серце, а то шкварчала моя сигаретка! – усмехнулся он.
– Папироска, – поправила я. – Шкварчать всегда папироски.
– Да без разницы! – Олег взбил воображаемый кок и состроил мне глазки. – Пошли, Швабра, пока нас никто не кинулся, попробуем разбудить твоего спящего принца. Я тут сегодня полночи думал, а потом такую композицию записал! Пошли. Может, и получится.
Егор
Как только я проваливался в темноту, которая, наверное, была признаком сильной потери крови, рядом со мной сразу появлялась она – та самая девчонка. С косичками, торчащими в разные стороны, завязанными желто-голубыми бантами.
– Подожди! – кричал я, когда она вдруг начинала растворяться туманом. – Не уходи!
Мне больше всего на свете хотелось остановить ее, не дать ей исчезнуть. Объяснить, что я не враг. Что я не стану выдергивать ленту из ее косы, не стану говорить, что это – «настоящий шоколад для граждан Новороссии, а не для каких-нибудь там бандеровцев». Что я просто хочу отдать ей эту шоколадку в слепящей глаза обертке. Отдать даже не потому, что она уже много месяцев не видела никаких сладостей. Отдать наконец для того, чтобы она избавила меня от этого странного сублимированного чувства вины. Палящего, сжигающего меня изнутри. Временами мне казалось, что я уже весь выгорел, но наступал новый провал, а за ним вновь наваливалось раскаяние. И оказывалось, что у меня снова есть чему гореть.
– Вы меня тоже убьете? Как того дядю? Отвезете за город, застрелите и закопаете?
Наверное, в беспамятстве можно кричать, но у меня крик застревал где-то посередине горла. Я очень хотел кричать – и не мог. Я не мог даже говорить. Мне очень хотелось рассказать, что я его не убил. Что он позвонил по телефону, и за ним приехал отец. Рассказать про дождь и про то, как мы сидели у машины – каждый у своего колеса. И как он мне не верил, а потом поверил. И как мне было стыдно за то, что я это сделал. Нет, не за то, что отпустил его – за другое. Стыдно с самого начала. С самого первого слова. Вначале было слово? Конечно, как я мог это забыть! И сейчас мне очень нужно найти это самое слово. И сказать его. И тогда я выйду отсюда, как Мальчик-с-пальчик из заколдованного леса. Не будет никакого Донбасса, не будет раскаленной солнцем водокачки, не будет никаких моих ОШИБОК… и я окажусь дома. Но есть ли у меня теперь дом? Нет, я никогда не найду выхода – я растерял все свои камушки, а мой хлеб склевали птицы. Огромные вороны с блестящими, черными, безжалостными глазами. Девочка-с-мизинчик, не уходи! Но она уже отвернулась от меня и пошла, потом побежала. Ее сандалики стучали о разбитый асфальт, а лента, оставшаяся в моей руке, вдруг стала огромной змеей и с шипением обвила мою занемевшую руку, подбираясь все выше, к ничем не защищенной шее. Я изо всех сил старался оторвать ее от себя, но у меня ничего не получалось. Змея раскрыла свою пасть прямо мне в лицо – и вдруг исчезла. У меня в руках снова была просто ленточка из косы. Яркая двухцветная лента. Я хотел свернуть ее и положить в карман, но мускулы не работали. Лента скользнула между пальцами и зазмеилась по асфальту, уходя в трещину. Мне нельзя было ее упускать, никак нельзя! Ее нужно было вернуть хозяйке! В последний момент я исхитрился ухватить ленту за самый кончик. Я тянул, тянул изо всех сил, но она не поддавалась. Я наклонился и заглянул в трещину – может быть, она там за что-нибудь зацепилась? Но как только я запустил руку и начал шарить, чтобы достать ее, земля стала крошиться, осыпаться, трещина начала стремительно расти – и вот я уже, оказывается, не внутри бака! Я стою на краю огромного обрыва. Почва подо мной колеблется, и я начинаю тихонько сползать вниз. Я знаю, что мне никак нельзя туда. Там – погибель, мрак, конец всего. А я не успел. Не объяснил. Не отдал. Не спас никого. И даже питерского я не удержал… Я оборачиваюсь и начинаю карабкаться наверх, но тщетно. Сколько бы я не проползал, на столько же обрыв съезжал подо мной. Хуже того, земля стала нагреваться, как будто где-то в глубине начался пожар. Я вспомнил, что терриконы часто загораются, наверное, я попал как раз на такой террикон! Я удвоил усилия, но толку не было никакого. Я только ободрался до крови – весь, с ног до головы. Но я все равно упорно ползу, а за мной тянется кровавая полоса. Внезапно, подняв глаза, я замечаю, что на самом краю террикона стоит она – девочка с одной заплетенной косичкой.
– Уходи отсюда! – кричу я изо всех сил. – Уходи!!!
Я уже не хочу отдать ей шоколадку. Наверное, ее уже у меня и нет, потому что земля подо мной становится все горячее и горячее. Шоколад давно должен был расплавиться.
– Уходи! Упадешь! Здесь очень опасно! У меня нечего тебе дать! У меня нет шоколадки! У меня уже ничего нет!
Но она все стоит, стоит на самом краю. Из-под ее ног утекают ручейки расплавленного асфальта, горячего и дымящегося. Ее лицо начинает колебаться в мареве нагретого воздуха, и я уже едва различаю его. Оно меняется, его черты становятся то взрослыми, то вдруг совсем старушечьими.
– Скажи бабушке, чтобы она больше не заплетала тебе эти ленты! – из последних сил кричу я.
Она поднимает руку к волосам и выдергивает из них вторую, последнюю ленту.
– Вот, – говорит она. – Вот. Возьмите!
Лента падает прямо ко мне, и я хватаюсь за нее обеими руками. Эта лента – моя последняя надежда. Мое спасение.
– Тяни! – кричу я.
Она тянет, но я не сдвигаюсь ни на миллиметр. Неожиданно я понимаю, что ей, такой маленькой и хрупкой, ни за что не поднять меня наверх. И если я буду продолжать цепляться за ленту, то в конце концов и ее сюда стащу. Я хочу бросить эту чертову ленту, но уже не могу. Она обвила меня по рукам и ногам, затянулась узлами – так, что я даже нож не могу достать, чтобы перерезать эти путы. Но зато под этой лентой я уже не чувствую жжения – наоборот, я как будто оказываюсь лежащим на прохладной траве. Все вокруг неожиданно расцветает маками, мелкими полевыми пахучими гвоздичками, васильками… Жара нет и в помине, только веет теплый степной ветерок и под ним волнами ходит ковыль. Мои волосы тоже становятся ковылем, на груди распускаются маки, через глазницы прорастают васильки… вот теперь я точно превратился в часть этой земли. Моей земли? Или земли девочки с блестящими каштановыми волосами? Мне хорошо быть землей, маками, васильками, ковылем… Я чувствую, как сверху сеет мелкий летний дождик, и мне приятны его прикосновения. Я понимаю, что это единственно правильно, – и в тот же момент вываливаюсь в какое-то другое пространство. Без времени. Без света. Без границ. Без теней и без звуков. Бесконечность. Вот, оказывается, как она выглядит. Ничего хорошего. Мир, где звук, свет и тепло не имеют границ, потому что здесь их просто нет. Но я выберусь отсюда. Я ДОЛЖЕН выбраться. Потому что я, оказывается, до сих пор держу в руке ленту. Которую непременно нужно отдать.
Аня
– Все, Аня, больше, пожалуйста, никаких отсрочек. Понимаешь, о чем я? Завтра. И… на работу можешь не приходить. Тебе совсем не обязательно при этом присутствовать. И на сегодня я тебя тоже отпускаю. Иди домой.
Да, я все понимаю. И я уже не плачу. Слезы кончились. И у нас была неделя. И еще неделя. И еще одна. Я практически переселилась в больницу – спала в одной комнате с НИМ, на соседней койке, предназначенной для ухаживающих родственников. У него не было родственников – только я. И вот теперь я его… предала?
Бабье лето кончилось. Октябрь оказался непривычно холодным – и вчера я принесла из дому еще одно одеяло. Он тоже был укрыт двумя одеялами, но ощущал ли он тепло или холод, радость или грусть?
Мы с Олегом перепробовали все: поколебавшись, я все же дала свое согласие, Олег надел ему на голову наушники и включил запись войны. НАСТОЯЩЕЙ войны. Включил на полную мощность. Возможно, это было неосторожно: барабанные перепонки едва могли выдержать звук. Я с ужасом прислушивалась к вою мин, жуткому уханью взрывов, глухому стуку осыпающейся земли, душераздирающим крикам людей. Я боялась, что для него это будет шоком, но… НИЧЕГО не произошло. Не было даже слез, которых я снова ожидала, как после визита Андрея Жука, когда, как мне казалось, все вот-вот должно было сдвинуться с мертвой точки.
– Выключи! – завизжала я, когда отчаянно завопил грудной ребенок, и Олег испуганно сдернул наушники.
– Ты-то чего так разволновалась, Швабра? – сочувственно спросил он. – Похоже, он не реагирует на войну.
– Н-не нужно больше… – прошептала я трясущимися губами.
– У тебя совсем с этим твоим… – Он на секунду замолчал, но закончил весьма решительно: – Нервы развинтились! Скоро тебя лечить придется.
– Не придется, – буркнула я.
– Ну, смотри… как знаешь!
Знаю… я все знаю. Я понимаю. Но я не принимаю этого, черт возьми! Я в который раз стиснула зубы: нет, нет, нет! Нельзя списывать живого человека! Не знаю, сколько я просидела в оцепенении – час, два, весь день? За окном уже стемнело. Октябрь, осень. Закат. Наверное, нужно было спуститься в буфет и поужинать, но мне ничего не хотелось. Я взяла в руки гребешок и тут же его отложила: ОН не вертел головой, и волосы лежали в полном порядке – так, как я недавно их причесала. Завтра… завтра ему уже ничего не понадобится – ни расческа, ни мой протертый суп… вообще НИЧЕГО.
Нет! Я НЕ ПОЗВОЛЮ! Однако где-то глубоко внутри гаденький голос сказал: «Позволишь. Будешь биться, кричать, цепляться за его кровать… В конце концов тебе, истеричке, просто сделают укол и уволокут на кушетку в ординаторскую. И запрут тебя там на ключ. И все. ВСЕ ЗАКОНЧИТСЯ. Потому что судьба распорядилась именно так. Не тебе спорить с судьбой. Ты все равно проиграешь. Так что смирись и не делай больше больно ни себе, ни ему».
Егор
Я очнулся оттого, что все мое тело затекло. Застонал и тут же заткнулся: вспомнил, где нахожусь. Кровь из руки уже не сочилась – оказывается, в полном беспамятстве я все-таки сделал, что требовалось: перетянул руку выше пулевого отверстия. Жгута у меня не было, и я воспользовался той самой лентой, которую таскал в кармане. Лентой из девчачьей косички. Желто-голубым символом украинцев… Я поймал себя на том, что говорю «украинцы», а не «укропы», «укры», «салоеды», «майданауты»… Я потянул за узел и тут же снова непроизвольно застонал – руку и бок прожгло, как огнем. Но узел все равно нужно было ослабить, иначе можно потерять руку совсем… «А ты что, собираешься выжить? – иронически спросил я себя. – Ну-ну… и куда же ты пойдешь? К СВОИМ? Которые как раз ждут не дождутся, когда ты материализуешься, чтобы предъявить для отчета командованию твой труп. Пока ты жив, Егор Греков, ты – только проблема!»
Солнце садилось, но тут, наверху, жарко не было. Было даже скорее холодно. Так холодно, что я даже застучал зубами. Коснулся здоровой рукой бака – он был теплый, даже горячий, и отдавал тепло совсем как печка. Значит, меня знобит не от вечерней прохлады? А, да… я же потерял кровь. Много крови. И… мне бы водички, которой здесь, в этой водонапорной башне, не было – да и не могло быть. Я боялся утонуть, но, похоже, погибать мне придется совсем от другого. Стоп, стоп, почему сразу – погибать? Я… я не хочу! А если не хочу – значит, нужно выбираться отсюда. Идти. Ноги-то целы! Ну подумаешь, руку зацепило… Подумаешь! Я здоров. У меня нормальный вес. И много крови. Ну вытек… стакан. Доноры больше сдают. Шок? Да… я мог представить себе все что угодно: съемки очередного пропагандистского ролика, оглушительное фиаско при разведке боем, но только не то, что произошло. Что нас, безоружных, погонят на свой же блокпост и будут хладнокровно расстреливать – с двух сторон. И спереди, и сзади. Они же садили из минометов совсем не по блокпосту, а по нам! Я заскрипел зубами: сволочи… сволочи… Они же еще и СНИМАЛИ это!!! Я словно увидел бегущую строчку в новостях: «Во время перемирия войска украинской хунты атакуют мирный блокпост Новороссии. К счастью, атака была отбита, мирные ополченцы не пострадали». И – крупным планом – трупы с желто-голубыми шевронами, уложенные рядком. Как возрадуется российский зритель! Бей их, гадов… мочи до победного! Деды воевали, и мы охулки на руку не положим!
Эта война – гибридная, как нам объясняли, – самая хитрая и самая эффективная. И чтобы на деле доказать ее хитрость и эффективность, выбрали и погнали на убой нас: лузеров, добровольцев-неудачников, бесполезных в военном смысле и убыточных в финансовом – мы же все подписали контракты! Я вспомнил вопрос питерского: «Ты тоже на три месяца подписал? Мне сказали – подписывай сразу на три, так выгоднее. За день боевых действий сто баксов. Не хило, а?» А много ли здесь было тех боевых действий, в которых мы участвовали? Я и не помню… И платили ли нам, когда этих самых боевых действий не было? На руки нам никаких документов не дали – они все остались там, где-то… очень далеко, в какой-то папке с тесемками, которую так легко бросить в огонь или просто в мусорный бак. Да и никаких денег мы не видели – все якобы шло на банковский счет, о котором никто, кроме нас и тех, кто его открывал, не знал! А нет человека – нет и счета… и проблем тоже нет. А деньги… как известно, деньги в этом мире не пропадают. Они просто меняют владельца.
Господи, о чем я думаю? Мне бы выбраться, а я рассуждаю о каких-то контрактах! Гибридная война… и чем меньше нас вернется домой – нас, сумасшедших добровольцев, которые могут рассказать всю правду об этой гибридной войне, – тем будет лучше. Лучше для всех. Для общества, которому нужны крепкие рабочие руки, а не такие, как я мечтатели, которые и себя-то прокормить не могут! Нет, не думать об этом… не сейчас. А почему «не думать»? Когда же думать, как не теперь, – и время замечательно выбрано, и место! Зверю, попавшему в капкан, тоже остается только думать… и ждать, когда его добьет пришедший охотник.
Но я не зверь. Я не дамся. Всего-то рука… ну и бок немножко.
Я заглянул под залитый кровью и уже успевший взяться коробом камуфляж. На боку была изрядная ссадина, сорван кусок кожи и все вокруг покраснело, как обваренное. Я дотронулся пальцем – и зашипел. Но дырки от пули не было. Бок формы был выдран клоком, значит, она просто меня зацепила… но не ранила и не убила.
Я зачем-то ощупал карманы, хотя знал наперед, что там ничего нет и быть не может: ни оружия, ни еды, ни воды. У меня оставался паспорт, еще одна ленточка и мобила Жука. Все. Это все. Три практически бесполезные вещи. Хотя – почему бесполезные? Лента, кажется, спасла мне жизнь! Мобильник… не знаю, за какой надобностью я таскал его с собой – он давным-давно был разряжен. Или я до сих пор надеюсь снова повстречаться с этим Жуком? Зачем? Что я могу ему сказать? Что теперь понимаю ВСЕ? Но кому это нужно ТЕПЕРЬ? Сегодня? Сейчас? Здесь? На полуразрушенной водокачке? Посреди палимой солнцем степи? У самого блокпоста, где только и ждут, наверное, что я объявлюсь? А может, уже не ждут – знают, что подстрелили и что я никуда не денусь. Не уйду далеко: без оружия, воды, пищи, компаса… Они знают, что мне попросту НЕКУДА идти.
Я поднялся на ноги: они заметно дрожали. Рука распухла и болела при каждом движении: хотя я перемотал ее разорванной на части футболкой, лучше от этого, кажется, не стало. Мне бы обезболивающего какого сейчас… хотя бы пару анальгина! Слюны во рту почти не было, и язык стал, как наждак. Я с трудом облизал им такие же сухие и потрескавшиеся губы и начал осторожно слезать вниз. Лестница, которую я днем преодолел буквально за считанные секунды, сейчас казалась бесконечной. Я нащупывал одной ногой скользкую от росы ступеньку, затем убеждался, что нога стоит крепко, и только затем спускал вторую. Держаться я мог только одной рукой – вторая была бесполезна: она только мешала и цеплялась за все, а боль в ней была такой, что мне казалось, будто ее попросту отпиливают прямо по живому.
Когда подо мной оказалась не очередная металлическая перекладина, а земля, от изнеможения я просто свалился кулем, не обращая внимания ни на что – ни на руку, ни на то, что я весь взмок от напряжения и от этого пить захотелось уже вовсе нестерпимо. Я лежал и хватал воздух открытым ртом – как будто пробежал, по меньшей мере, марафон. Не знаю, сколько я так валялся – наверное, очень долго, – пока не обнаружил, что вся трава вокруг намокла от росы. Я приник к этой влаге лицом, я водил по ней здоровой рукой и облизывал ладонь. Роса пахла полынью и донником, землей и железом, жизнью и смертью…
Я посмотрел вверх и увидел черный провал в боку бака, спасшего меня, – рваный прямоугольник на серебристой железной туше, подсвечиваемой луной. Значит, в той стороне, которая противоположна этому прямоугольнику, – наша база. А по правую руку блокпост. Главное – не сбиться, не пойти туда. А куда? Да все равно куда, только не к СВОИМ. Потому что свои ведут гибридную войну, свои стреляют по своим, по тем, кто уже не нужен, кто – отработанный материал. Им нужно победить. Подмять под себя. Утвердиться. Любой ценой. Только цену в этой войне пока что платят другие. «Тут граница совсем рядом», – вспоминаю я слова питерского музыканта, слова того, имени которого я так и не узнал… Что теперь будет с его девушкой? С той, которая будет годами проходить по мосту и так и не сможет снять с его перил замок: ключ брошен в воду, черную, непроницаемую воду Невы…
Я бреду в темноте по степи, как будто иду по колено в темной воде; иду – и оглядываюсь, стараясь не потерять из виду сияющий купол бака. Сегодня полная луна – и она мне помогает. Я засекаю направление: мне нужно туда, в тот угол горизонта, в точку между двумя терриконами. Я не знаю, сколько времени я уже двигаюсь, но луна все так же светит, а ноги как будто переставляются сами собой. «Если долго идти, – думаю я, – можно выйти в совсем, совсем другую жизнь… без войны… без обмана… без стрельбы. Да, без стрельбы!» – радуюсь я. И именно в этот момент снова начинают стрелять.
Дневник женщины, оставшейся неизвестной
Второй час сидим в реденькой, насквозь просматриваемой посадке у дороги и пережидаем бой. И это называется – ПЕРЕМИРИЕ? Нет никакого перемирия, иначе мы давно уже добрались бы до места назначения. Намеренно не пишу, куда мы едем, – боюсь сглазить. Свекровь сегодня получше, держится молодцом – не то что толстая неприятная тетка, которая сначала требовала себе место впереди, а часа полтора назад, когда водитель объявил, что нужно остановиться, иначе можем угодить под обстрел, с толстухой случилась настоящая истерика. И это при том, что из двадцати пассажиров пятеро – дети дошкольного возраста!
Женька ведет себя очень достойно, несмотря на то что ее, беднягу, укачало. Я всю дорогу потихоньку скармливала ей желтенькие аскорбинки из аптечной банки, но все равно пару раз пришлось останавливаться. Впрочем, и так едем не быстро.
Теперь Женька, несмотря на все приближающуюся канонаду, уснула прямо в машине, свернувшись калачиком на наших с Маруськой двух сиденьях, а мы залезли в тень, под акации. Маська грызет яблоко, выуженное из Женькиного рюкзачка с рыбкой Немо, который мы набили в дорогу всякой всячиной, и интересуется, что я строчу в тетради. Я смеюсь и говорю, что пишу роман.
– Рома-а-ан? – притворно удивляется Маруська. Она, конечно, не поражена – подруга давненько подозревала меня в склонности к бумагомарательству.
Мысли разбегаются, и писать складно не получается – но именно сейчас, сегодня, я поймала себя на том, что засмеялась в первый раз за много дней, наверное, от предчувствия того, что мы наконец выберемся на Большую Украину. Именно так – с острова на материк.
Мы с Маруськой в предчувствии отъезда словно обе ожили: строили грандиозные планы и даже покушались на личную жизнь. Маська то и дело хохотала, порхала птичкой по своему покидаемому дому и постоянно намекала, что мы – девицы хоть куда, и грозилась пристроить нас с Женькой в хорошие руки. Мне самой ужасно хочется перемен – но только сегодня я поняла, как СИЛЬНО мне этого хочется. И это касается скорее не личной жизни – бог с ней совсем, мне для счастья вполне хватает собственного ребенка, но Маруська, она не может одна, я же вижу.
Последний день прошел в полном сумбуре: Маська то и дело бросалась перебирать огромную сумку, которая, к моему ужасу, намного превышала габариты «вот так на вот так», однако моя подруга легкомысленно надеялась, что водитель не станет измерять ее рулеткой. У нас с Женькой вещей практически не было. Слава богу, документы уцелели, а остальное… остальное наживем. Наш багаж, для которого Маруська выделила такой же огромный, как у нее самой, клетчатый баул, большей частью состоял из ее собственного имущества – тех дорогих сердцу мелочей, которые она не желала бросать и которые никак не желали помещаться в ее собственную сумку. Я, так и не нашедшая наш семейный альбом, полностью разделяла Маруськино желание не оставлять здесь ничего этого, хотя и опасалась, что водитель заставит нас выбросить лишнее просто на дорогу. Однако все обошлось: он только вздохнул, покрутил носом, поцокал языком, но жалость, оказывается, свойственна даже водителям «бусов» – и наши пожитки были умяты в нутро машины. Я везла с собой и драгоценные подарки от Марьи Васильевны – пуховую подушку и одеяло для Женьки и книгу Улицкой – для меня.
– Для поддержания тела и духа! – объявила моя коллега.
Что ж… точнее не скажешь. Ярче могла выразиться только Маська, когда мы с ней вдвоем в ночь перед отъездом сидели посреди разоренной сборами комнаты:
– Как из сумасшедшего дома выпускают, честное слово!
– Но мы же вернемся, Марусь? – тревожно говорю я.
– А то! Конечно, вернемся! Пусть даже не надеются, что мы бросим тут остальных больных!
Маруська шутит, но глаза у нее печальные.
– И здоровых, Мась… их особенно жалко.
– Ничего, – хмурится Маруська. – Даст бог, переживем зиму и вернемся. Вместе с нашими и вернемся.
Мы вернемся. Обязательно. Потому что это – НАША земля. Родина. Украина.
Егор
– Не кидай мене, братику…
Это был незнакомый язык, но слова все были родные: «Нэ кыдай мэнэ, братыку…» Я понял их без перевода: «Не покинь меня, брат», – вот что он хотел сказать – тот, на которого я наткнулся уже ближе к утру.
Он был ранен куда сильнее меня: лицо в грязи и копоти, форма иссечена осколками, а вместо правой ноги – одно сплошное кровавое месиво.
– Водички… Пити…
Воды не было. Роса давно уже высохла. Я сел рядом с ним на землю:
– Потерпи, брат…
– Всіх… до одного. Тільки я один лишився…
– Идти сможешь?
Глупый вопрос… Он держался в сознании каким-то невероятным усилием воли – рядом с ним я, со своей простреленной навылет рукой и оцарапанным боком, показался себе совершенно здоровым. Я присел на корточки:
– Давай, хватайся за шею, а я попытаюсь встать. Только за левую руку не берись, хорошо?
Я приподнял его и попытался взвалить на спину. Это получилось не с первого раза – и у меня, и у него. Несколько раз он без сил соскальзывал, я тоже не смог сразу подняться на ноги. И даже потом, когда у нас наконец что-то получилось, я прополз с ним на спине всего несколько метров, но так и не смог встать. Ночь уходила, однако нарождающийся рассвет был настолько туманным, что я совершенно потерял ориентацию.
Очень быстро я понял, что долго ползти с раненым на спине не смогу: нужно придумать что-то, что поможет мне его нести; именно в этот момент я буквально носом наткнулся на разбитую вдребезги и перевернутую машину. Туман клубился вокруг, как случайно упавшее на землю облако… Может быть, мы с ним уже умерли и бредем теперь по небесам?
Влага оседала на металле капота крупными каплями, капли сливались в струйки и стекали вниз. «Кап-кап-кап…» У меня помутилось внутри: пить! Лечь на землю, подставить рот под эти капли… Глупости. Хватит поэзии: роса, капли… так и воробей не напьется! Кроме того, если есть машина, значит, есть и все остальное – какие-то вспомогательные средства, чтобы дотащить раненого; может быть, найдется и та же вода – не в виде тумана, а в количестве, достаточном, чтобы напоить нас двоих.
Я, стараясь быть осторожным, свалил раненого со своей спины на землю. Он уже был без сознания. «Нэ кыдай мэнэ, братыку…»
– Нет, не бойся… я не брошу тебя, – бормотал я, хотя он все равно меня не слышал.
Ковыляя на дрожащих ногах, я заглянул в кабину. В ее искореженном нутре было двое умерших, которых я не смог сдвинуть с места. Дверь я тоже не смог открыть. Сколько человек было в кузове? Может быть, кроме того, на которого я наткнулся, здесь еще был кто-то живой?
Я все-таки не удержался и подставил ладонь под капли, но они слишком медленно стекали. Я слизнул то, чего практически не было видно, и двинулся в туман: теперь я был не один, и мне нужно было достать что-то для раненого. Воды. Еды. Подручные средства для транспортировки. «Когда у тебя появляется определенная цель – не спасти все человечество в целом, а спасти хотя бы одного, конкретного человека, – становится легче… Легче? Это как сказать…» Я медленно, кругами бродил вокруг неясно видимой сквозь туман туши мертвого грузовика и смотрел под ноги.
Внезапно где-то рядом, в тумане, начал звонить мобильный. Я содрогнулся и почувствовал то, о чем раньше читал только в книгах: как волосы у меня на голове начали подниматься. Ноги отказываются идти дальше – и я становлюсь соляным столбом, хотя, наверное, нужно упасть на землю. Затаиться. Спрятаться. А телефон все звонит и звонит. Когда он замолкает, начинает звонить другой, в нескольких метрах от того, первого. Затем третий. И вдруг я понял самое страшное: телефоны звонят у МЕРТВЫХ.
Аня
Это была наша последняя ночь. Наверное, это нужно было как-то принять. Смириться. Понять, что ЗАВТРА в этой палате уже не будет никого. Или будет лежать другой человек, к которому я буду заходить, как и к любому другому раненому. Нет. Не нужно себя успокаивать. Потому что это будет не завтра. Это будет уже СЕГОДНЯ! И у нас остается все меньше и меньше времени, чтобы ПРОСТИТЬСЯ. Я подумала, что недаром слово «проститься» начинается с «прости».
– Прости меня… Если можешь, прости меня…
Слова были пустыми, как полова. Они его не трогали. Их для него просто не было. Между нами – мной и ИМ – было такое огромное расстояние, что эти пустые слова просто не могли его преодолеть. Он уходил. Он уходил, а я оставалась. Он уходил все дальше и дальше – и уже не мог расслышать моего голоса. А слова падали в огромную пропасть, что все ширилась и ширилась между нами, и пропадали там. Безвозвратно. Навсегда. Я так и не построила мост, чтобы в последний день пройти по нему, балансируя над бездной, так и не заполненной ничем – пустые слова не способны ничего заполнить.
Он дышал тихо и ровно. За окном была ночь – черная, безлунная и беззвездная, вязкая, как смола. Ничего не светило с небес, ничего не обещало и ничего не обнадеживало. Я даже не могла посмотреть через стекло и подумать: «Я буду вон той звездой, а ты – вот этой. И мы будем светить рядом – очень скоро, поверь мне… Потому что жизнь человеческая – это краткий миг».
Да, жизнь человеческая куда меньше, чем время, за которое свет от звезды, стремительный, мчащийся с невообразимой скоростью свет, достигает нашей планеты. Мы умираем раньше, вспыхнув, как искры в горячем дыхании костра, как пылинки, попавшие в пламя свечи. Но в это краткое время своего пребывания в белковом теле мы можем успеть очень многое: любить и быть любимыми, написать книгу, вырастить дерево, цветок или золотую рыбку, родить себе подобных или… или убить их. Убить даже не из оружия, а тем, что чего-то не сделали… не успели. Или просто не захотели. Поленились. Не пришли вовремя. Не зашли в палату. Не наклонились, не сказали, не коснулись руки – в тот миг, когда это надо было больше всего!
– Я все равно буду с тобой. Всегда.
Ты спал – и бог знает, в каких мирах ты пребывал. Я села на свою кровать, посмотрела сухими глазами на те вещи, которые завтра – нет, черт возьми, уже сегодня! уже через несколько часов! – будут не нужны ни тебе, ни мне: НАШИ чашка и ложка, крем для лица и для рук, влажные салфетки, расческа, бритва, мыло, дезодорант, плед… ПОТОМ придет Олег и милосердно сложит все это в пакет… Только я не стану его забирать. Я не могу представить, что буду укрываться тем же пледом, пить из той же чашки…
Я свернулась калачиком на койке в двух шагах от тебя, накрылась с головой и заскулила в многослойной, слепой темноте: темноте ночи, сознания, отупения, темноте зажмуренных накрепко глаз. Не видеть, не слышать, не знать… Но время шло: бежало, тикало, торопилось, ИСТЕКАЛО. Твое и мое время. Наше ОБЩЕЕ время. Которое скоро станет только моим и только твоим. Наступит другая точка отсчета, и мы разойдемся от нее в разные стороны. «Я не буду плакать, – говорю я себе. – Не буду! По крайней мере – сейчас. Я не буду оплакивать тебя сейчас и здесь, потому что ты жив. У меня еще будет на это время. Очень много времени. Вся оставшаяся жизнь».
Но пока ты ЗДЕСЬ, пока ты еще рядом, пока ты и я еще идем ВМЕСТЕ по нашему последнему отрезку пути, никто не посмеет указывать нам, что можно и что нельзя! Сейчас, в этой комнате, этой последней ночью я – не врач. К черту все медицинские процедуры, врачебную этику и сами приличия тоже к черту! Я буду сегодня делать то, что захочу. Если я не сделаю этого, я буду думать и жалеть об этом – всегда.
На тебе под одеялом ничего не было, кроме памперсов и этих дурацких трубок, но это мне не мешало. Я тоже сняла с себя все – чтобы почувствовать ТЕБЯ всей кожей. Я погасила свет и тихонько легла рядом. Простыня была холодной, а ты – таким теплым. Я провела ладонью по твоим отросшим волосам, тронула пальцами твое лицо – я знала его наизусть, но это была новая степень узнавания – наощупь, в темноте. Я провела линию от твоего лба вниз, к губам, и осторожно положила голову тебе на грудь. Я впервые услышала, как бьется твое сердце, – не через стетоскоп, а просто ухом… как слегка поскрипывают твои ключицы – моя голова давит на них и, наверное, мешает тебе дышать. Но нам осталось так мало, потерпи, пожалуйста, меня рядом, мой родной… Я положила свою ногу на твою, а свободной рукой обняла тебя – и представила, что мы с тобой занимались любовью и вот теперь ты уснул… а я не могу спать. Я хочу лежать рядом и слушать, как глухо и редко бьется твое сердце. Я буду лежать тихо, так, чтобы не разбудить тебя… не помешать тебе.
Ты пах единственным запахом на свете – запахом МОЕГО мужчины, и это тоже было открытием. И я знала точно: у тебя на всем белом свете тоже есть только одна я. Нет ни жены, ни невесты… никто не имеет права меня ни в чем упрекнуть… только я сама. Я сама! Эта мысль резанула меня так сильно, что я едва не вскрикнула, зажав рот ладонью. Я САМА во всем виновата. Я дала тебе второй шанс на жизнь. Я запустила твое сердце. Но сердце – это еще не все. Это только мотор, сильная мышца, перекачивающая кровь… Я мотала головой, плакала и вскрикивала:
– Нет… нет! Я не пущу тебя ТУДА! Не пущу!!! Ты не смеешь уходить! Не имеешь права!
Сердце – мое собственное сердце, которое лишь мышца для перекачивания крови, – болело и резало так, что перехватывало дыхание. Где же она помещается, эта проклятая человеческая душа, где же живет любовь, если не в сердце?! Я, наверное, сошла с ума – не глядя ни на какие трубки, датчики и приборы, я трясла тебя за плечи, я рыдала, я просила – нет, я требовала, чтобы ты сказал хоть слово, чтобы ответил мне, чтобы посмотрел на меня хотя бы сегодня:
– Хотя бы сегодня!! Сейчас! Один раз! Только взгляни на меня! Я люблю тебя! Я люблю тебя больше жизни!
Я бушевала, словно гроза, запертая в одной тесной комнатке. Наверное, я выплеснула столько энергии, что приборы зашкалило. Но даже грозы рано или поздно иссякают. И я понимала, что можно сколько угодно кричать, плакать, выть, рыдать… Можно просить и обещать выполнить все на свете, но все это будет бесполезно. Потому что никто не услышит, никто не придет на помощь. Но я все равно кричала и плакала. Отплакав, я принялась молиться. Я не знала ни одной церковной молитвы, хотя не все ли равно, какие слова ты говоришь и на каком языке, когда они идут из самого сердца? Из того места, которое не мышца, но вместилище бессмертной души. Которая будет той самой звездой – невидимой сегодня в черной, смоляной мгле.
Я обещала – и твердо знала, что МОГУ выполнить все, что от меня потребуют. Отдать тебе свою кровь, свое дыхание… всю себя целиком. Ждать тебя тридцать лет и три года или сколько потребуется. Истоптать семь пар железных сапог и изгрызть не только собственные губы, но и семь железных хлебов. В порошок. В звездную пыль. Потому что я уже была не врачом. Я была твоей женой, невестой, любимой… твоей второй половиной… Ты был целым, а я – твоей частью. Евой, вышедшей из твоего ребра. Я не могла тебя отпустить – тогда умерла бы и я сама. Потому что часть целого умирает вместе с самим целым. И меня не будет, если ТЫ умрешь… Вот так невзначай ко мне пришло главное знание: если ты умрешь, меня тоже не будет. Как же я раньше этого не поняла? Это было так просто и ясно, что я даже улыбнулась.
Егор
Даже во сне я снова шел все той же последней дорогой. Я проживал эту ночь снова и снова: кружил по туману, находил рядом с грузовиком разбитую снарядом «скорую», выволакивал оттуда носилки… Я поднял оранжевую коробку аптечки, отброшенную взрывной волной далеко от убитой женщины-фельдшера, и вколол обезболивающее – себе и ему – тому, кто до сих пор лежал без сознания у перевернутого, как огромная детская игрушка, грузовика. «Нэ кыдай мэнэ, братыку…» И вокруг то и дело пели телефоны у мертвых, которым хотел дозвониться кто-то живой. Я нашел бутылку воды. Рука не болела – ее как будто вовсе не было. Я словно перешел какой-то предел и начал существовать вне своего тела: мне больше не нужны была вода и еда, я хотел только одного – дойти сам и донести его. Живым. «Нэ кыдай мэнэ, братыку…» Не бойся, я тебя не брошу.
Я полил немного ему на лицо – он очнулся и стал жадно слизывать капли с губ.
– Не пей много…
К ручкам носилок я привязал ремень и осторожно перевалил на них раненого. Положил рядом с ним все, что нашел: воду и завернутые в пакет шприцы из аптечки. Я помню, как подумал и вколол себе и ему по полному шприцу антибиотика. Я ничего не понимал в медицине, но, наверное, это было правильно. Как и дорога, которую я выбрал. Только вперед. Потому что обратного пути просто не было.
Волокуша тряслась по неровностям почвы, он застонал. Друг мой, брат мой, терпи… Мы выйдем, мы выживем… Мы переживем эту войну. Внезапно я встал, как будто пораженный громом: телефоны! У НИХ – у убитых – были мобильники! Я могу позвонить кому-нибудь… живым на том конце связи. ТАМ знают, куда ехали эти люди! Нас найдут! Нас заберут… Сколько же я умудрился пройти, что потерял из виду все: и поле, окутанное туманом, и разбитые машины, и мертвую женщину-фельдшера со светлыми волосами, намокшими от тумана? Как я мог потерять из виду тех мертвых, у которых были телефоны с живыми голосами внутри?! Носилок тоже уже не было: наверное, они сломались. Или протерся брезент… да, точно, протерся и разорвался брезент. Но я все-таки сумел взвалить его на плечо. Значит, будем идти дальше. Без телефонов. Без звонков куда бы то ни было. Если найти дорогу, а потом идти по ней, то рано или поздно можно куда-нибудь прийти. Все дороги ведут в Рим. Или в рай… я точно не помню, да это, наверное, и не важно.
Я увидел ее издали: ярко-розовую точку под деревом. «Нэ кыдай мэнэ, братыку…» Он уже не стонал. Не мог. Часов у нас не было. Время перестало существовать. Но я знал, что нужно идти. По этому неровному полю – просматриваемому и простреливаемому от горизонта до горизонта. Позади нас остались километры длиною в жизнь. В вечность. Километры и пустые шприцы от обезболивающего.
Розовый детский рюкзак стоял, как будто видение. Мираж – в пустом поле не бывает детских розовых рюкзаков. Вертлявая рыбка на нем вдруг повернулась боком и плеснула хвостом: «Дядя, это у вас настоящая шоколадка?» Это мираж… фантом… галлюцинация. Нет, все настоящее: и бутылки с водой, и яблоки, и бутерброды с тушенкой… и даже желтые, солнечные шарики аскорбинки, словно вынырнувшие из моего детства. Мы просидели под деревом час, может быть, два, а может – десять минут… я не знаю.
– На, поешь…
– Тяжко тобі?
– Нет… не тяжело.
– Кинь мене тут. Йди сам.
«Нэ кыдай мэнэ, братыку…» Я помотал головой:
– Мы дойдем. Найдем наших… своих.
Как это у меня вырвалось? Наших? Наших тут нет. Наши стреляли в меня, они положили питерского в ряд с убитыми и снимали все это на камеру. Он лежал мертвый, вместе с такими же не нужными никому добровольцами, как и я… Мы – балласт, винтики, которые сломались. Мы захотели вклиниться в систему, и она поставила нас на место: хороший винтик – мертвый винтик. Наверное, я все-таки брежу…
– Водички… попить.
– Не пей много.
Кажется, я это уже говорил? Когда? Где? «Дядя, это у вас настоящая шоколадка?» Ленточка. Лента на моем рукаве была вся в крови. И я ее потерял. Но вторая – тут, в кармане. Кукла. Тетрадь. Лишний вес. Выбросить? Нет, нельзя… надо вернуть. Кому? Ленту, шоколадку… надо вернуть это все девочке с косичками. Кукла тоже ранена. У нее нет ноги. Дырка. Видно насквозь. Нора, в которую падала девочка Алиса. Или не Алиса? Как ее звали, девочку с косичками? Я же точно знаю, она говорила! «Вы нас тоже убьете?» Вход в другое пространство. Другое измерение. Другая страна. Другой мир. Я расту? Нет, просто я изменяюсь. Паспорт. Здесь этого нельзя. Найдут. Меня найдут свои, которые чужие. И положат рядом с питерским. Винтики все должны лежать в одной коробке. А паспорт пошлют маме: «Ничего не знаем, он приехал сюда сам. В отпуск». Это игра. Кто не выжил – тот не виноват. Актеры любят играть в игры. Зачем мы все здесь? Свернуть старый мир в трубочку. Бросить в нору. Надо идти. «Дядя, это у вас настоящая шоколадка?» «Нэ кыдай мэнэ, братыку…» Не бойтесь. Я никого не брошу. Сразу за розовым рюкзаком – дорога. В рай? По дороге легче идти. Мы дойдем. Ноги идут сами. Опять стреляют? Перемирие же… Между мирами. Пере-понка. Пере-рыв. Разрыв. Пере-звон. В ушах звенит. Кажется, в меня опять попало. Хорошо, что я положил тебя на землю. Брат мой. Я тебя не оставлю. Все дороги ведут… они никуда не ведут. Нет никаких дорог. Сколько крови! Рука… это было смешно. Теперь больно везде. Люди убивают людей. Шприцов не осталось. Наконец-то свет! Яркая звезда впереди. Опять идем по полю – почему по полю, ведь была же дорога, я помню! Очень много людей. Все теснее и теснее. Возьми меня за руку, брат! Девочка с косичками. У нее есть мама. Не отпускайте ее одну! Почему так тесно? Пространство стремительно сужается, совсем как в песочных часах. Нас куда-то несет – прямо на свет, который впереди. Дороги нет, и всего одна дверь. Все хотят войти – но впустят только меня. Я знаю.
Аня
– Не оборачивайся. Я знаю, какого цвета у тебя глаза. Они черные. А волосы раньше были короткими. Я помню. Но теперь они отросли.
– Ты? Ты?!
Он лежал на боку и улыбался. И я тоже смотрела на него – я все-таки обернулась. У него была самая лучшая улыбка на свете. И серые глаза. Я смотрела – и больше ничего сказать не могла. Наверное, я и так слишком много сказала сегодня ночью…
– Я ужасно хочу тебя обнять, – смущенно сказал он. – Можно?
– Можно…
Оказывается, этой ночью я выплакала еще не все слезы. Он осторожно целовал мои глаза, а обняла я его сама. Его руки пока слушались плохо.
– Аня… – пробовал он мое имя слишком долго молчавшими губами. – Мурзик… Ты самая красивая. Ты это знаешь?
– Молчи, ради бога… я прошу тебя – не разговаривай много!
От счастья я и плакала, и смеялась одновременно.
– Нет уж… сто лет не разговаривал! Это дождь идет или лето кончилось?
– Сегодня двадцатое октября, – сказала я тихо. – Лето давно кончилось. И дождь.
– О!..
Он выглядел потрясенным. Несколько месяцев напрочь испарились из его жизни.
– И все равно – сегодня самый лучший день на свете! – поспешила сказать я.
– Наверное.
Мне хотелось многих вещей разом: остаться здесь, с ним, и сидеть, прижавшись, не выпуская его пальцев из своих; побежать в дежурку и позвать оттуда заведующего; перебудить, несмотря на ранее утро, все отделение; позвонить домой… Максу… Олегу…
– Я… нужно позвать доктора.
– Ты сама доктор. Самый лучший доктор. Я знаю!
– Ты… ты не понимаешь. Они… – Я запнулась. Как сказать ему, что сегодня, именно сегодня, его собирались отключить? Или… он сам это знал? Как знал то, что меня зовут Аня и какие у меня раньше были волосы… И как называется то, что произошло этой ночью? Чудо? Усилие воли? Или организм наконец справился сам?
– Посиди со мной. Я не хочу тебя никуда отпускать.
– Ты не понимаешь… Может быть, тебе срочно нужны какие-нибудь процедуры! – выпалила я.
– Только не бегай по отделению в таком виде, – жалобно попросил он. – В конце концов, я ревную!
Я оглядела себя и покраснела: халат был накинут прямо на голое тело. Его глаза стали лукавыми.
– Как порядочный мужчина, теперь я просто обязан на тебе жениться! И еще: меня зовут Егор Греков. – Он внезапно помрачнел и добавил: – Я россиянин. Не украинец. Я так понимаю, это военный госпиталь? Так что, наверное, зови сюда вашего главного.
Егор
Я рассказал ей все – от начала и до конца. Начиная с мамы и Юльки. С самой первой глупости. И не важно, что никакой Юльки для меня давно не существовало, – ОНА должна была знать все. О том, что я стрелял… и не имело никакого значения то, что я, похоже, никого не убил. Я БЫЛ там. Я ХОТЕЛ убивать.
– Егор, не надо. Ты просто попался на крючок пропаганды!
– Нет, ты слушай. У меня не было мозгов, понимаешь? СВОИХ мозгов. А еще я похитил человека, – сказал я тихо, ожидая бури негодования, но она только кивнула:
– Я знаю. Он был здесь. Андрей Жук.
– Как?!
– Мы нашли его. По тому телефону, который был у тебя в кармане. Он спас тебе жизнь… мобильник Жука. Осколок застрял в нем. Иначе тебя бы уже не было.
– Они… они сказали, что он фашист. А его брат был в нацгвардии. Для меня тогда это звучало так, как будто они живьем ели младенцев…
– Не нужно оправдываться. Это все уже в прошлом.
– Нет. Никогда себе этого не прощу. Без прошлого нет никакого будущего. И я… не имею права… ни на что. И на тебя в том числе.
Сейчас я не врал. Мои слова не были позой. Я не хотел разжалобить ее, или выпросить прощение, или привязать ее к себе еще больше. Я любил ее всем сердцем, но… любовь не может быть оправданием. Ничему.
– Ты никого не убил, – сказала она твердо. – И… Жук не выдвигает никаких обвинений. Он еще сказал: «Обращайтесь, если понадобится что. По сути дела, этот парень спас мне жизнь». Это его собственные слова, я ничего не преувеличила!
Я отвернулся, глотая слезы. Тот, пытки которого я сам, своими руками записывал на камеру, поступил со мной более чем великодушно…
– Нужно отпустить прошлое, – тихо сказала Аня. – Егор, я прошу тебя… ОТПУСТИ его.
Отпустить прошлое? Может быть, она, моя любимая, и права. Возможно, я смогу это сделать. Ради нашего с ней будущего. Но сейчас… как забыть разбитые обстрелом многоэтажки, погибшего нелепой смертью Василия, несчастную в Донецке, примотанную скотчем к столбу? Девочку с косичками, в которые были вплетены желто-голубые ленты? Мертвую женщину-фельдшера, которая ехала спасать чью-то жизнь? Перемирие, в которое МЫ стреляли? Нет, теперь уже не мы. Я никогда больше не буду с НИМИ. И никогда не вернусь… ТУДА.
– Билет в один конец…
– Что?
– Ничего… это я так, – пробормотал я. – Аня, когда меня привезли, у меня ничего… не было?
– Ты об этом? – Она достала из шкафа потрепанный розовый рюкзачок с веселой рыбкой Немо, куклу с обкромсанными волосами и отпиленной культей и толстую общую тетрадь.
Значит, мне ничего не приснилось. Это все было – и бесконечный путь по полям, и рюкзак, спасший жизнь мне и тому, которого я нес… «Нэ кыдай мэнэ, братыку…» Нет. Теперь уж не брошу. Никогда. Я смотрю на ту, которая так упорно тянула меня сюда, на сторону жизни, на ту, которую люблю больше всего на свете, – и понимаю, что это тоже навсегда. И что дальше мы будем только вместе. Чего бы мне это не стоило.
Аня
Неделю назад приехала та самая потрясающая художница Варя и привезла с собой маму Егора. Испуганную. Удивленную. Безумно счастливую. Я так долго ждала этого дня – дня, когда они наконец встретятся, – и одновременно боялась. Вдруг она все-таки уговорит его ехать домой? Однако – хорошо или плохо это для Егора – так не случилось. Он считает, что его дом теперь здесь, у нас.
Мы знаем – впереди много трудностей: гражданство, наша свадьба (я его отговариваю – какие свадьбы во время войны? – но Егор настаивает, и мне, черт возьми, это приятно!), постоянная работа для него… После комы у него вдруг появились необычайные способности к языкам, к рисованию. Украинский он освоил играючи еще в госпитале и утверждает, что этот язык всегда был у него где-то внутри. Сейчас он учит одновременно английский, французский и итальянский – и у него получается! А еще у нас в комнате висит написанный им портрет – я с короткими, взъерошенными волосами. Я снова постриглась, но не это главное – он нарисовал его до того, как я снова остригла волосы, ПО ПАМЯТИ! Говорит, именно такой он увидел меня, когда я бежала по коридору рядом с его каталкой, – и это не похоже на выдумку, ведь даже мы, медики, не знаем о человеке всего. И еще: Егор много пишет в сетях. Реакция с ТОЙ стороны пока неоднозначная, но он не сдается – и говорит, что люди должны знать правду об этой войне. У него уже появились друзья – и мои, и его собственные, – потому что он теперь волонтер. Волонтерит не в госпитале, как я когда-то, Егор помогает беженцам с детьми. Говорит, что им, потерявшим свой дом, сейчас тяжелее всего. Я знаю: он надеется найти ту самую маленькую девочку, маме которой принадлежит дневник. И тетрадь, и пупса, из ноги которого мы исхитрились-таки, не ломая эту и так искалеченную кукольную конечность, достать ужасно помятый паспорт Егора, и старенький рюкзачок с рыбкой Немо он постоянно носит с собой: знает, что они – женщина с маленькой девочкой – могут встретиться на его пути в любой момент. Мы оба верим, что они не погибли там, на дороге, где Егор наткнулся на их вещи. Они где-то рядом, и мы найдем их! Обязательно найдем – ведь чудеса в нашей жизни случаются и сегодня. Нужно только очень любить. И ждать. И надеяться. И, конечно же, ВЕРИТЬ.
Примечания
1
Пиндосы (сленг) – американцы (примеч. автора)
(обратно) Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg
Комментарии к книге «Билет в одну сторону», Наталия Николаевна Костина-Кассанелли
Всего 0 комментариев