«Безумец и его сыновья»

676

Описание

Бояшов выводит на свет архетипы русского подсознания. Он написал то, что должно быть написано. За что ему спасибо. П. Крусанов Текст Ильи Бояшова я определил бы как художественный образ русской идеи — в некотором смысле по своей убедительности этот образ превосходит многие философские выкладки, озвученные в спорах славянофилов и западников. А. Секацкий Бояшов был первым редактором Стогова. Прочитав «Безумца», я до сих пор в недоумении — почему Бояшов Стогова не убил? В. Назаров



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Безумец и его сыновья (fb2) - Безумец и его сыновья 965K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Илья Владимирович Бояшов

Илья Владимирович Бояшов Безумец и его сыновья

Былина и быль

Книга Ильи Бояшова оказывает странное воздействие на читателя. Итоговая картина восприятия складывается из разных временных волн: попадание в очередную волну может изменить оценку текста на противоположную. Обе вещи, включенные в книгу, выполнены в единой стилистике, и способ их воздействия на читателя в принципе аналогичен. Автор творит, не мудрствуя лукаво, и, если бы не исторические реалии, могло бы даже показаться, что в датировке текста допущена ошибка на пару столетий. Впрочем, к полной ясности прийти так и не удается: что перед нами — мастерство стилизации или единственно возможный для писателя Бояшова способ восприятия мира. Тем более что современная концепция восприятия текста провозглашает безразличие к способу достижения желаемого результата.

Повесть «Безумец и его сыновья» выстроена как притча — неспешность слога, отсутствие развернутых описаний, раз и навсегда определенные персонажи, выполняющие роль ходячих метафор. В некоторых отношениях текст напоминает волшебную сказку; об этом свидетельствуют чудесные предметы, принадлежащие главному герою: губная гармошка (своеобразные гусли-самогуды), заплечный «сидор», в котором помещается все необходимое, и главное — бездонная фляжка, наполненная напитком неиссякаемой силы.

Тем не менее морфология волшебных сказок, предложенная В. Я. Проппом, в данном случае не работает. И структура классической притчи оказывается нарушенной (и, следовательно, бесполезной), если ее применить к самобытной поэтике повести. Братья являются к своему отцу Безумцу не три раза, а шесть (отчетливость чисел, свойственная мифу и притче, принципиально отсутствует), смерть распределяется довольно случайным образом, повторы и неузнавания разбросаны по всему тексту, причудливая контаминация эстетических позиций (от принципов построения житийной литературы до раблезианских гипербол и телесных утопий) вызывает поначалу ощущение несуразности и, если угодно, дремучести. И все же прочитанное не дает покоя: возникает разновидность наваждения, которое очень трудно стряхнуть.

Остающийся от прочтения резонанс безошибочно свидетельствует, что перед нами нечто настоящее, и притом сделанное единственно возможным образом. Текст Ильи Бояшова я определил бы как художественный образ русской идеи — в некотором смысле по своей убедительности этот образ превосходит многие философские выкладки, озвученные в спорах славянофилов и западников. Русская философия вообще по большей части состоит из попыток осознания особой миссии России, и этот специфический для философии предмет уже два столетия определяет ее магистральную линию. Но в данном случае перед нами не очередная рефлексия на привычную тему, не попытка самоосознания, а образец самоощущения русской действительности в ее историко-мифологическом сжатии, причем образец вполне аутентичный и интуитивно достоверный.

При таком подходе многие странности книги встают на свои места — и смешение времен, и «недоразвитость» решающих коллизий, неотчетливость героев (кроме Безумца) и даже косноязычие стилизованной авторской речи. Ибо при любом масштабе рассмотрения как тело России, так и ее душа содержат в себе неустранимое митьковское «дык» и междометия вклиниваются в строй любой разумной речи, порождая диктатуру невразумительности, пресловутую неуловимость для «понимания умом». Тут, конечно, вспоминается Маяковский:

Улица корчилась безъязыкая — Ей нечем кричать и разговаривать…

Безъязыкие корчи, воспроизведенные Бояшовым, указывают на подлинность предъявленного образца самоощущения: все воплощенное сотворено не из застывшей глины, а из слипшегося пластилина — но именно поэтому ничто не развоплощается до конца. Характерен в этом отношений горизонт истории, определяющий внутреннее время повествования. Автор выступает как чуткий историк, что не удивительно с точки зрения его биографии; пора сказать о ней несколько слов.

Илья Бояшов родился в 1961 году в Ленинграде. Окончил исторический факультет пединститута имени Герцена, где занимался военно-морской историей России. Десять лет назад в Лениздате вышла книжка его рассказов «Играй свою мелодию», но особой известности автору она не принесла. Сегодня Бояшов преподает в Военно-морском училище, продолжая свои исторические изыскания и писательские опыты. Плодом этих неспешных вдумчивых занятий является и данная книга, произведение зрелого, самобытного писателя, имеющего свой взгляд на мир. Обратимся вновь к поэтике текста, скрывающего за внешней простотой тщательно продуманное содержание.

Действие первой повести формально разворачивается в послевоенные годы в безымянной русской деревне — сколько их таких было… Но в хронологическом времени повествования сходятся персонажи почти всех лихих лет России, прорастающие на всем протяжении истории всходы семени Безумца. Вот Беспалый, идейный антагонист главного героя — его привилегированное время осталось позади, в том хронотопе, где жил Макар Нагульнов и обитатели платоновского «Чевенгура». Деревушку населяют и пришельцы из других, куда более древних пластов — из эпохи раскола, иночества, монголо-татарского нашествия (кажется, оно периодически возобновлялось); два параллельных, равномощных времени (вечного язычества и вечного христианства) сплелись в тугой виток. В петле времени легко встречаются водители грузовиков, мчащиеся по автотрассе, и божьи странницы, Владимир Строитель и Владимир Пьяница являются братьями, американский джаз естественно перекрывается дикими звуками губной гармошки. Этнография местности и ее философия, в сущности, не имеют прямых пересечений, их связывает воедино нечто третье, источник великой силы.

Решающая роль принадлежит содержимому чудесной фляжки, напитку богов. Боги Вед вкушают сому и амриту, обитатели Олимпа вдыхают фимиам и что-то свое, особенное, пользует японский бог. Но чудотворец и заступник России (легко побеждающий «лжепророка» Беспалого) черпает свои жизненные силы из фляжки с водкой. Сила обретаемого одухотворения обладает дикой, непредсказуемой природой; в качестве чудотворного источника фляжка намного превосходит виноградные кисти Бахуса. Эликсир Безумца можно принимать безоговорочно, можно негодовать и клеймить, но с его притягательной мощью ничего поделать нельзя.

«Нужно было разъезжаться после похорон, но не успели братья. И словно какая-то сила проснулась в них и понесла их к знакомому проклятому месту. И не смогли объяснить себе, что сделалось с ними, что их толкало и заставляло идти — даже Строителя! То была неведомая, пугающая сила. Сам черт нес их — на закате поднялись они на Безумцев холм и оказались в саду. Отец их, как ни в чем не бывало, возлежал под яблоней в окружении последних трех своих псов…»

Эликсир не безопасен, но поколения сменяют поколения, чтобы испить эту горькую чашу. Таящаяся в субстанции опасность как раз и свидетельствует о сакральности источника. Не сам ли Иисус говорил, обращаясь к матери сыновей Зеведеевых: «Можете ли пить из той чаши, из которой я пью, и креститься тем крещением, которым я крещусь?» А коли не можете, то и не просите. Вообще говоря, содержимое фляжки не просто загадочно — речь идет об одной из важнейших тайн человеческой природы и российской истории. И надо признать, что писатель Бояшов подошел к тайне с должной мерой пристального внимания, отказавшись и от поверхностных проповедей и от столь же поверхностной иронии.

Одухотворение субстанцией фляжки не несет в себе ничего созидательного, но в то же время дает, как сказал бы Гельдерлин, «нечто спасительное». Не числится ли среди свойств этой жидкости и свойство спасать от бесконечно повторяющихся монголо-татарских нашествий?

Безумец развращает работников мира сего, но он же оказывается единственным, кто способен пригреть сирых и убогих — голодных детей, цыган, нищенок, собак. Помогает, чем и как может, пока старушки и Книжник ждут (всю жизнь) другого помощника… Здесь можно сказать лишь одно: пути заступников России столь же неисповедимы, как и пути Господни.

«Повесть о плуте и монахе» представляет собой вариацию излюбленной автором темы. Владимиры сменяются Алексеями, действие утрачивает привилегированный географический центр: монах и плут пребывают в непрерывном странствии. Пути их время от времени пересекаются в физическом измерении, но один стремится попасть в Святую Русь, а другой в страну Веселию. Оба проекта терпят полный крах: сколько ни ходи, вокруг все та же окаянная Россия.

При всем былинно-сказочном антураже повести Бояшова напрочь лишены однозначной морали. Алексей-монах, истинный избранник Божий, не находит святости в монастырях и храмах, но и его плутоватый тезка, великий скоморох, точно так же нигде не находит признания своему дарованию. И утешающий и увеселяющий равно изгоняемы отовсюду, да и третьему Алексею, царевичу, меньше страданий выпало лишь потому, что выпало меньше жизни. В сущности, ни один из героев не смог бы найти никаких посюсторонних оправданий для прожитой жизни. Ни добродетель, ни смирение, ни зло здесь не вознаграждаются. Единственная форма оправдания соответствует словам поэта:

Нам не пристали место или дата, Мы просто были — Где-то и когда-то. Но если мы от цели отступали, То не были нигде и никогда…

Оправданием служит сама сложенная песнь, повесть временных лет или былина непреходящих времен. Коли не выстрадал вдоволь, то и не будет о тебе никакой былины, а уж рассчитывать на что-то большее, прижизненно осязаемое и вовсе смешно — нечего тогда было рождаться на Святой Руси…

Хочется отдать должное проницательности Ильи Бояшова.

Александр Секацкий

Безумец и его сыновья

Дедам своим, Петру Васильевичу Арбузову и Терентию Демьяновичу Бояшову, посвящаю

Осенью злосчастного 1943 года по затерявшейся в болотах северной русской земли «одноколейке» шел поезд с эвакуированными детьми. На него налетел немецкий самолет, бомбы снесли рельсы и вздыбили паровоз. Пламя принялось греть холодное осеннее небо. А одинокий воздушный зверь развернулся и еще раз на бреющем пролетел вдоль загоревшегося состава, и поставил крест своей хищной тени на вагонах. Дети, белея рубашками, как горох, посыпались из «теплушек». Взрослые, которые ехали с ними, были убиты взрывами. Дети, оставшись без провожатых, заплакали и заметались по насыпи.

При виде посыпавшихся и разбегавшихся ребятишек даже у фашиста пропало желание жечь и громить — он не стал их расстреливать и исчез в облаках. И повсюду в прежде молчавших болотах теперь зазвенели детские голоса, и по мху, — по болотной жиже во все стороны потянулись следы.

Из всего эшелона осталась в живых лишь одна немая девочка; отбившись от остальных, она заблудилась, ушла в сторону и каким-то чудом наткнулась на одинокую землянку, в которой жила старуха-знахарка. Старуха приняла и отогрела ее. А остальные были обречены! До холодов они еще бродили по этой разоренной земле, глодали кору, пили из луж и спали в бомбовых воронках, прижавшись друг к другу и пытаясь хоть как-то согреться. Но вот пришли заморозки и следом за ними — верная смерть, ведь детишкам некуда было деваться, а они были очень маленькими.

На одном из холмов той земли раньше стояла деревня. Все ее избы сгорели. Оставшиеся в живых женщины возле пепелищ вырыли себе жалкие землянки и ютились в них со своими чахлыми ребятишками.

Некоторые дети из того, сгоревшего эшелона добрались до холма, стучались в землянки, умоляя дать им хоть какой-нибудь еды. Но женщины не могли впустить пришлых в своя тесные убогие норы и ничего из еды не могли им дать, им было не до пришельцев. Они тщетно пытались спасти своих детишек, но те умирали один за другим.

Однажды утром одна из обитательниц жалких землянок, Валентина, ссохшаяся, оглохшая и ослепшая от грохота и жара войны, увидела, что ее трехгодовалые сыновья мертвы. Близнецы умерли в одну ночь и лежали, обнявшись, словно не желали и после смерти расставаться друг с другом. Валентина взяла холстину и завернула в нее своих деток. Никто из соседок не выглянул из своих землянок на ее плач, лишь из ям на краю сожженной деревни, когда она поволокла холстину к кладбищу, вылезли маленькие пришельцы и заскулили, прося хлеба.

У Валентины не было сил дотащить до кладбища свою скорбную ношу, она добралась лишь до ближнего холма, сотворила лопатой вечную спаленку своим сынкам и, завалив ее землей, упала на холмик. И обратилась к Богу. Вот что она шептала:

— Я не могу больше жить! Возьми меня к себе, Господи, как взял моих бедных деток. Нет уже никаких сил оставаться на этой земле…

Чужие дети стояли в отдалении, не смея приближаться, они едва держались на ногах.

А Валентина все всматривалась в дождливое небо и просила и за себя, и за тех, кто еще был жив:

— Боженька, прекрати наши мучения! Сделай хоть что-нибудь, милосердный Боженька!

Ответом были лишь шорох дождя и поскуливание чужих детей. И, обессилев плакать, Валентина добрела до своего жилища. Она упала на лежанку, приготовившись к смерти, но вместо погибели к ней пришел сон, который длился всю долгую зиму; это было чудо, но она проспала до весны и осталась живой!

А детишки-пришельцы, когда выпал первый снег, все до одного замерзли в своих ямах.

Весной в сожженную деревню явилась старуха, ведя за руку спасенную девочку.

Оказалось, что, кроме Валентины, еще несколько женщин спаслось той зимой. Аглая (так звали знахарку) обнаружила их спящими. Знахарка поставила на поляне перед землянками котел; в нем варились молодая, только что пробившаяся крапива, болотные луковицы и целебные коренья. Едва остудив варево, старуха полезла в землянки, принялась будить спасшихся и вливать в них свое горькое лекарство.

— Бог не взял меня, — прошептала Валентина старухе. — Но нет моих сил, Аглая. Как жить мне без своих деток? Как мыкаться без дома?

Старуха заплакала. И, вытирая слезы, так сказала осиротевшей:

— Милая доча. Последние остались капли, последние наши слезыньки. Вот-вот переполнится чаша. Наступают уже Его времена. Пошлет Господь вперед себя вестника! Не может уже не послать. Скоро явится ангел. Перед его приходом будут знамения и чудеса. Не удивляйся им, молчи о том, доча! Жди и молчи! Не дано нам видеть Божий промысел, но знай — недолго уже терпеть…

— А как мне узнать ангела? — спрашивала Валентина. — Каков он из себя?

— Ты ли его не увидишь! — ответила старуха. — Неужели не отличить его от остальных людей, если даже он не будет лететь над землей, а явится простым человеком — глаза его выдадут, походка выдаст его, дела, которые он будет делать, сразу скажут, кто перед тобой.

Аглая поцеловала спасенную и поспешила к другим землянкам.

Убедившись, что жизнь в деревню возвращается, и напоив всех своим целебным отваром, она покинула холм. Безымянная девочка шла, цепко схватившись за ее сухую руку.

А женщины выползли из убежищ. Кроме Валентины, остались в живых Агриппа, Мария, рыжая Наталья и малая ростом Татьяна.

В болотах за землянками рябило озерцо — они пошли к нему. И на берегу сорвали с себя истлевшие ватники и ветхие платья. Они натирали друг друга глиной, расчесывали пальцами волосы и терли ссохшиеся упавшие груди, а затем купались в озерце.

За камышами, болотами и каменистыми северными холмами уже родился теплый ветер. Он ласково обдувал их. Повсюду: по берегам топкого озерца, в болотной тине возились лягушки. В каждой ямке, заполненной водой, дрожала их икра.

Голод был невыносимым. Женщины нагибались, хватали лягушек и насыщались их водянистым мясом, и ели их икру.

Наконец снег исчез везде, даже в низинах. Радостным синим небесам открылись дети забытого эшелона. Дети лежали в подлесках, в ямах и на холмах. Повсюду белели их рубахи, но мертвых не терзали ни животные, ни птицы, и от них не шло никакого духа.

— Господь приказал зверям не трогать безвинных! — решила Аглая.

Женщины в постиранных и заштопанных платьях, в наглухо повязанных платках сносили легких ребятишек туда, где еще с осени спали под едва заметными бугорками их родные детки.

Валентина за своей землянкой в бомбовой яме нашла маленьких пришельцев, которые на самом дне уткнулись личиками в мох. И заплакала:

— Я буду молиться за вас. Грех на мне — не обогрела тогда! Но видит Бог, не смогла!

Пока женщины копали братскую могилу, Аглая сложила у каждого страдальца на груди руки. И затеплились принесенные ею свечи. И ветер затих, словно боясь задуть их. А женщины иступленно работали день и еще ночь. Утром уже стоял на холме видный издалека крест. Обессилев, могильщицы упали в траву. Они беспробудно спали, а камни уже грели ящериц. И вдали вдруг послышалось звяканье колокольчиков!

На запах жилья неизвестно откуда пришло коровье стадо. Никто не знал, как оказались коровы в этой пустой заброшенной земле, где на многие километры никого из людей не осталось. Исхудавшие животные искололи бока репейником. Придя в себя, женщины ползали с ведрами под коровьими животами, а коровы благодарно мычали, ласковыми глазами разглядывая новых хозяек, крыши землянок и кусты ольшаника за ними, и поляну, на которой давно уже остыли угли того первого, живительного, разожженного знахаркой костра.

А потом стадо спустилось к озерцам и лягушкам и принялось насыщаться молодой травой, и позвякивание колокольчиков вселило в женщин тихую, спокойную уверенность в будущем.

В ведре отнесли они молоко к одинокой землянке Аглаи.

На звуки колокольчиков и мирный дым потянулись бродячие собаки. Тощие, ободранные псы, тоже неизвестно где и как выжившие, скуля, едва волочили к землянкам животы. Радостно встречали и их!

Первым послевоенным летом свершилось еще одно чудо: вернулся в деревню демобилизованный Валентинин муж.

Еще издалека, с дороги, заметил он в траве жилище Аглаи. И, весь в густой теплой пыли, подошел к едва выступавшей крыше. Напуганная живность со стрекотом разлеталась из-под его сапог. Засмеявшись, вернувшийся нагнулся к открытой двери. Спасенная девочка из темноты подняла на него испуганные глаза — он не замечал ее и силился разглядеть старуху. И разглядел, наконец.

— Что! — окликнул. — Жива еще, старая плесень. И ведь и я не подох!

Аглая знала ответ:

— Бог не хочет тебя брать!

Вернувшийся расхохотался:

— А ты ведь каркала — сгину.

Он поднес к губам трофейную гармонику и показал все ее звуки.

— Господь не берет тебя, — твердила старуха. — Не нужен ты небесам. И ангелам, и архангелам не нужен со своей беспутной жизнью.

— А что Сатана?

— Да не ты ли слуга самого Рогатого?! Что же о нем расспрашиваешь? В пекле место твое, после того как примет дьявол Гитлера со всей его сворой. До тебя не дошли еще руки!

— Отчего же?

— Больно мелка сошка!

Демобилизованный разозлился:

— Тебя, каргу, пропущу вперед себя, — пообещал. И, плюнув, зашагал прочь от землянки.

Вновь кузнечики избегали тяжелых солдатских «кирзачей», а поля и низины слушали гармонику. Он шагал по дороге, огибая болото, а старуха выползла и поспешила напрямик по известной только ей тропке. Острые иглы сухой травы кололи ее босые ступни.

Задыхаясь, прокричала Аглая встревожившимся было женщинам, которые копошились возле жилищ, о Безумцевом возвращении. Так вернулся отпетый гуляка и пьяница — война нисколько его не изменила!

Ночью Валентина гладила и ощупывала тело мужа: не было на нем ни одного шрама, ни единой царапины, и было оно свежим и сильным, будто он не с войны явился, а с прогулки — и лишь просоленная гимнастерка и пыльные стоптанные сапоги, и фуражка его со сломанным козырьком говорили о том, что много он походил по земле!

Плача, вспоминала Валентина детей: своих и тех, кого весной отнесла она к могильному холму, и шептала об этом — муж равнодушно слушал. На рассказ ее об ангеле, которого Господь должен послать вперед себя, рассмеялся: «Бабские бредни!»

Он соскучал по женским ласкам. Вот что он приговаривал:

— Давненько не леживал я на бабских сиськах! То-то, славные подушки — бабские титечки. Давненько не ласкал я их, не тискал, не голубил… Ай, да славно их приголубить, да приласкать!..

И так, приговаривая, делал свое дело, на которое был мастер. А утром, оставив за спиной обессилевшую жену, в одном исподнем возник на пороге землянки. И не беспокоился нисколько о том, что женщины увидят его таким! Он загудел в свою гармонику. А потом достал из «сидора» флягу, которая оказалась неиссякаемой, и вдоволь наглотался водки.

Собаки, сразу почувствовав в нем хозяина, подбежали и легли возле его ног целой стаей. И когда вновь он заиграл на гармонике, завыли, подняв морды к небу. Безумец хохотал и не отгонял псов — ему лень было их отгонять. Иногда он отрывался от гармоники, пил из своей чудесной фляги и вновь играл, и щурился на солнце, и шевелил босыми пальцами, которые впервые за много дней отдыхали от сапог.

Остальные женщины, когда он вот так вызывающе появился перед ними, ушли далеко за холм на дорогу и стояли там в безнадежном ожидании.

Безумец вновь скрылся в землянке, все еще неуспокоенный и ненасытный. А затем, к вечеру, вновь возник на пороге. Дремавшие возле жилища собаки вскочили от визга гармоники.

Ожидание женщин оказалось бесполезным! Первой очнулась Мария — она была самой спокойной и рассудительной. Она поняла — никому уже больше не суждено вернуться, и первой выплакала все свои слезы.

Был вечер, в озерцах прыгала за мошкой рыба, в камышах шлепали крыльями утки, закат лил на холмы тихий свет. Солнце послало на землю свою последнюю золотую дорожку и, возвращаясь, Мария смотрела на эту золотую лестницу, веря, что по ней поднялся в небо ее бедный муж. Позади трава вдруг подала непривычный шелест. Женщина оглянулась. Тут же лапа закрыла ей рот и на нее навалилось жаркое сильное тело. Мария увидела густую рыжую шерсть на груди вернувшегося беспутника. Ее понесли в траву, и больше она уже ничего не помнила.

А потом насильник приказал: «Молчи, дура!»

И хмыкнул, довольный.

Вслед за Марией устала ждать рыжая Наталья.

Несколько дней спустя, пробираясь с бельем к воде по топкому берегу, она кинула вперед себя две жердины. Подоткнув платье, осторожно ступала по ним, боясь поскользнуться. Вдруг из глубины озерца кругами пошла вода, жердины треснули, Наталья полетела, но цепкие руки, взявшиеся неизвестно откуда, подхватили и понесли охнувшую женщину. Отойдя от испуга, она увидела, кто ее держит, поотбивалась и даже укусила стервеца, но он только хохотал в ответ и нес ее в камыши. Не пришлось ему валить Наталью силой, она, страстная, сама разохотилась и не уступала Безумцу. И тоже оказалась ненасытной: до ночи катались они по глине, сминали камыши и плескались в озерце, но даже холодная вода не смогла их остудить.

Безумцу было мало и Натальи! Рябая маленькая Татьяна собирала в кривых болотных сосенках созревшую голубику. И охнуть не успела! Охотник был похотлив, и не было никаких сил от него отбиться. Когда Татьяна очнулась, вся одежда на ней была изодрана, а мох рядом с тем местом, где он повалил ее, весь был выдран клочьями — так трудился Безумец!

Лишь Агриппа осталась им нетронутой. Она дольше всех прождала на дороге и не притрагивалась к пище, которую приносили ей женщины. Ждала и в полуденном стрекотании кузнечиков, и в ночных шорохах мышей-полевок. Женщины с тревогой звали ее, опасаясь, что она повредилась в рассудке, но Агриппа словно окаменела.

Ночами вспыхивали светлячки. В поддень ветер гонял по пустой дороге пыль — но никто, кроме везучего бабника, больше не возвратился.

И Агриппа беззвучно плакала.

А Безумец, сделав дело, натешившись со всеми остальными до седьмого пота, весь остаток того лета забавлялся гармоникой. Верные собаки, вывалив языки от жары, лежали возле него. Фляга, всегда полная водкой, сколько бы он ни пил из нее, лежала возле.

Чудеса же пошли одно за другим! Так, на холме, на котором после бомбежек все было выжжено и пусто, повсюду вдруг начала пробиваться и вылезать из почерневшей земли густая трава. И росла она на глазах! За нею очнулись спаленные кусты и деревца, вчера еще скорчившиеся, мертвые и сухие, сейчас они вырастали, день ото дня набирая силу, покрываясь зеленью и уже пряча своей листвой крыши землянок. На ямах и воронках дружно поднялась мать-и-мачеха. А за сорняками потянулись ввысь от земли и яблоньки-дички. Все раскидывалось ветвями во все стороны, буйно цвело и наливалось соками. Вскоре прежде обожженный холм оказался покрыт травой и деревцами, а земля продолжала щедро выпускать на волю спрятанные в ней до поры до времени новые побеги. Женщины удивлялись на такое буйное цветение и были даже напуганы. Наконец зелень окончательно спрятала землянки, холм стал далеко виден в болотах, и солнце уже едва пробивало густую листву молодых яблонь. Живность лаяла и мычала в деревьях. Переступали Безумца коровы, пускающие слюни с морд: их колокольца радостно отзывались на гудение гармоники.

Лишь к осени Валентина решилась потревожить безмятежного мужа. Он лежал под молодыми деревцами и, полусонный, едва оживился на ее легкие шаги.

— Вот-вот польет дождь и придет голод, что будем есть? — спрашивала женщина то, что должна была спросить. — Мы пропадем!

Теплый день согревал бывшего солдата, собаки дремали возле его ног, и водка была неиссякаема. Ничего он так и не ответил. И продолжал валяться в траве, лишь вечерами вспоминая о жене. Но стоило только гаснуть последней звезде и в дверную щель начинать пробиваться первой полоске утреннего света, вылезал нежиться на солнышко. И запускал пальцы в густую собачью шерсть — ибо собаки всегда ждали его возле землянки.

Пошли по утрам туманы, низина заволакивалась ими, и казалось, холм плавает посреди облаков. Валентина вновь пристала к беспутному:

— Мы не сможем есть глину! Не сможем щипать листья. Нет наших сил, и будет погибель тому, что от тебя еще и народиться-то не успело.

Безумец пропустил мимо ушей ее тревожные слова.

В третий раз уже все женщины встали над ним в упрямом ожидании — только тогда он неохотно поднялся, натянул гимнастерку и галифе (а так все те дни в одном исподнем по холму расхаживал), схватил фуражку, Обмотал отдохнувшие ноги портянками и втиснул их в ненавистные тяжелые сапоги.

Сам дух его выветрился — будто и не приходил он вовсе!

А когда женщины окончательно уверились в том, что бездельник попросту сбежал от них и от такой беспросветной нищеты, и все, кроме Агриппы, принялись плакать — неожиданно он вернулся. По его виду было видно — он измучился дорогой. Он опустил на землю свой тяжелый мешок и повалился спать под яблоню. И пока он храпел, женщины, боясь поверить счастью, боясь потревожить его, не прикасались к «сидору». Лишь собаки отваживались подползать к спящему хозяину — и преданно лизали его руки.

Валентина терпеливо ожидала пробуждения. Ее согрешившие подруги стояли поодаль и прятали от нее взгляды. Нельзя было уже скрывать плоды летних утех — а понесли от Безумца все четверо. И все смотрели на мешок.

— Там отруби, — шептала Татьяна, не спуская глаз со спасительного «сидора» — отруби были бы для них счастьем!

— Сухари, — отзывалась Наталья.

— Он разделит все поровну, — твердила Мария.

Так ждали они, пока не пошел первый осенний дождь и не разбудил ходока. Очнулся он — и первым-делом потянулся за флягой — и уж вдоволь нахлебался! Затем ой схватил «сидор» и спустился в низину. Женщины, встревожившись, последовали за ним. А Безумец шагал и оглядывался по сторонам. Остановился он только возле холма, на котором зарастал травой-одинокий крест. И недолго раздумывал. Росла возле холма сто лет назад сосна и, развалившись, оставила после себя крепкую еще корягу. Безумец вырвал корягу из земли и на глазах изумленных женщин потянул ее за собой, взрыхляя ее сучьями неподатливую землю. Дерн разлетался во все стороны — такая была у сумасшедшего сила, так вспарывали землю острые сучья! Шатаясь, таскал пьянчуга свой плуг взад-вперед мимо ошеломленных женщин, и Валентина вскрикнула, не сдержав слез:

— Мы умрем! Господь решил так! Он допился — и пашет осенью!

А Безумец тем временем пахал и пахал. И, вспахав поле, развязал мешок — в нем оказалось зерно. Горстями он разбрасывал зерно во все стороны, ругань срывалась с его губ, он запускал в мешок надорванную руку, пока, наконец, не вытряхнул последние зерна.

— Мы не сможем есть глину! — вскричала рыжая Наталья, поняв, что они обречены на верный голод.

Вслед за остальными разрыдалась и спокойная прежде Мария. А надорвавшийся своей непосильной работой Безумец побрел домой — шаги давались ему с большим трудом.

Женщины думали, что он помрет!

Целыми днями лежал надорвавшийся в землянке, не прикасаясь ни к молоку, ни к моркови и репе — их единственной пище. Аглая сготовила травяной отвар, но Безумец отводил ее руку и лечился одной водкой.

После того, как Безумец засеял осеннее поле, помощи ждать оказалось неоткуда. Снарядили в поход Агриппу, и отправилась женщина в далекий областной центр — так власти впервые узнали, что в этой деревне после войны еще остались живые! Дали ей лишь мешок отрубей и просили продержаться зиму — хоть солому есть. По всей земле в тот год был великий голод.

И вновь вернулся снег, а женщины приготовились умирать! Одним утром Валентина с порога землянки безнадежно смотрела на запорошенные болота. В низине обреченно мычали коровы. Собаки, сбившись стаей, бегали возле жилищ и жалобно скулили, предчувствуя беду.

Вновь просила Валентина прощения у Бога за погибших деток. «Не смогла я уберечь их». И просила Господа за безумного мужа: «Прости его! Всю жизнь свою не ведал он, что и творил!» И еще она попросила Бога побыстрее забрать ее на небеса к деткам, которые ждали ее там. «Видно, не дождаться мне здесь Твоего ангела!» — вот что молвила со вздохом.

Бросив взгляд на поля, внезапно увидела она, что на том далеком поле, которое засеял ее беспутный муж, в снегу поднялась рожь! Сердце ее забилось.

— Знак! — вскричала Валентина. — Права Аглая! Знак! Знак Господень!

Женщины выбежали на ее крик. И радостно бросились к заколосившемуся полю. Все взялись за серпы. Еще недавно вспоротая целина дала обильное множество хлеба. Попискивали мыши, выскакивая из-под ног срезающих колосья жниц. Те относили снопы и возвращались за новыми. Рожь была убрана, открылась оголенная земля, которая тотчас была засыпана мелкой снежной крупой. И снег обильно повалил из опустившихся туч, а женщины, позабыв о заметно округлившихся животах, работали до седьмого пота, обтрясая снопы. И, наконец, заскрипели в землянках жернова — сладкой была скрипучая песня жерновов. Печи донесли снежному небу уже забытый им запах. Женщины перекликались, не находя себе места от радости. Они спрятали в землянках мешки с зерном и уже испекли первые хлеба. Так свершилось еще одно чудо!

Явилась зима, но она была уже не страшна!

А снег, выпадая в ту зиму на холм, мгновенно таял, словно под землей забили горячие ключи! Яблони так и не сбросили свою листву, и повсюду на холме продолжала расти сочная свежая трава, коровы вдоволь насыщались ею. Собаки лежали под деревьями, и теплая земля грела их животы. У подножия холма теперь постоянно поднимался пар, во все стороны лежала ледяная пустыня, но на маленьком островке, где уместились и землянки, и яблони, было тепло и сухо.

Изредка Агриппа, кутаясь во все отданные ей платки, спускалась к сугробам и насыпала снега в котелки и чашки. И относила в землянки к сонным женщинам, которые часто уже уставали и большей частью времени отдыхали на лежанках: животы их уже походили на маленькие круглые холмики.

А виновник подобных холмов дремал, слушая, как булькает на печке мучная похлебка.

Пришло время и его сыновей!

Первой разродилась Наталья. Агриппа, приняв младенца, объявила о рождении сына. Едва придя в себя, Наталья разыскала глазами скорбную Валентину, которая все глаза уже выплакала — и едва слышно просила прощения. Имя ребенку было дадено — Владимир (впоследствии он стал известен под именем Владимира Пьяницы; веселая водка, постоянно бродившая в отце, и буйный нрав матери сделали дело).

Хрупкая Татьяна не смогла разродиться.

В землянку, где над умершей склонились Агриппа с Валентиной, ввалилась Аглая, добравшаяся до селения по пояс в снегу. Лед еще висел у нее на клочьях волос. Аглая ощупывала живот успокоившейся роженицы, бормотала, пыхтела и, наконец, вытащила безжизненное тельце ребенка.

— Он тоже мертв! — горестно воскликнула Агриппа.

Но старуха, сунув младенца в уже остывшую воду котла, шлепала и трясла его. Он безжизненно болтался в ее руках. Рассердившись, Аглая еще сильнее затрясла младенца — и ответом был едва слышный писк. Тусклые глазки взглянули на седую бабку. Еще раз шлепнув по маленькой заднице ожившего мертвеца, Аглая отдала его изумленным женщинам. Так появился на свет слабенький Владимир Книжник. Его закутали в чистые тряпки и отнесли кормить к Наталье.

Агриппа из найденных досок сколотила гроб. Все собрались в яблонях возле покойницы, даже Безумец, до конца еще не пришедший в себя, выполз. И равнодушно взглянув на ту, виновником смерти которой он невольно был, поковылял обратно к теплой лежанке и заветной фляге. А старуха, обвязав гроб веревками, с помощью Агриппы потащила с холма скорбную ношу к дымящейся черте, за которой были снег, мороз и ледяное безмолвие. Там женщины положили гроб на санки и, проваливаясь в снегу, довезли усопшую к могильному холму и оставили до весны.

Смерть на том успокоилась. Вскоре у Марии благополучно родился еще один Безумцев сын — Степан (прозванный в будущем Руководителем).

А Валентина родила Владимира Строителя.

Вернувшаяся весна застала живыми всех сыновей.

Земля окончательно оттаяла, и женщины засобирались на похороны своей подруги. Виновник их недавних страданий, отойдя от болезни, развалился на поляне в тени окрепнувших яблонь, весь в их лепестках, и дул себе в гармонику.

Валентина упрекала мужа:

— Тебе дела нет до нас! Не виноват ты ни в чем!

Болтался привязанный платком к спине ее маленький сынок. Татьянин Владимир пищал у нее на руках. Рыжая Наталья позади нее подняла и показала отцу своего ребеночка — она вновь была здоровой, радостной женщиной, готовой рожать еще и еще.

— Хотя бы не играл на гармошке! — упрашивала Безумца Агриппа. — Нельзя сейчас веселиться!

Он лишь отмахнулся. А женщины спустились в низину и проложили в цветах и траве путь к гробу. Прежде чем взяться за скорбную работу, они постелили в траве платки и опустили на них детей. И Татьянин сынок, равнодушный к мертвой матери, ползал и орал там наравне со своими братьями.

Вскоре был поставлен на могильном холме еще один крест.

Время шло: все сыновья, кроме Книжника, обладали отменным аппетитом.

Ночами Агриппа слышала детское чмоканье в соседних землянках. Ей не спалось, часто выходила она ночами на порог своего жилища. И слезы текли помимо ее воли.

Однажды, когда луна закрыла собой половину неба, за землянкой послышался шорох. Агриппа поняла, кто крадется, и откликнулась:

— Убирайся!

— Никто уже не вернется, — подала темнота голос.

— Похабник! — ответила женщина. — Тебе мало жены. Татьяна погибла, но ты и слезы не пролил… И не помог нам. Твои близнецы померли от голода — оплакивал ты их на могилке?

Безумец разозлился и заскрипел зубами:

— Погоди-ка, чертова баба! Груди твои иссохнут, живот будет болтаться между колен. Кому станешь нужна?

— Не тебе, — твердила Агриппа.

И текли ее слезы.

Безумец еще походил вокруг да около, еще погрозился. Но вынужден был отступиться.

Однажды вечером, вернувшись с огорода, Валентина увидела, что из землянки исчезли «сидор», гармоника и фляга. Она все поняла, подхватила сопливых Книжника со Строителем и направилась к Натальиному жилью.

Собаки, уже перебежавшие туда вслед за хозяином, грелись на вечернем солнце. Угрожающе рыча, псы вскочили и разделили собой выглянувшего мужа и его жену.

— Что притащилась? — спросил как ни в чем не бывало Безумец.

Глаза Валентины светились слезами.

— Зачем ты мне? — почесывался он, разглядывая ее — измученную, сгорбленную, с двумя детьми на руках.

Агриппа, проходя мимо, не смогла промолчать.

— Возвращайся! — потребовала, взбешенная черствостью его сердца.

Безумец взбесился:

— Помолчи, сучка! Попомни о том, что сказал тебе тогда. Горько еще пожалеешь…

Готов он был пустить в ход кулаки, но Наталья увела перебежчика в свою землянку.

— Мне-то что делать? — обернулась к женщинам. — Коротать одной дни?

Заполучив свое счастье, гордо ходила рыжая по холму, полоскала белье, возилась в огороде и обстирывала, и ублажала Безумца, а он, как и прежде, валялся целыми днями под яблонями, а иногда искал ее, не в силах дотерпеть до ночи. Камыш возле озерца весь был смят и повален. И часто Наталья, уже надоив ведро, разливала молоко, когда он подкрадывался и внезапно подхватывал ее. Начинали они здесь же, на пойме, свои бесстыжие игры. И, обессилев, иногда не могли доползти до землянки и засыпали в камышах. Заходился тогда плачем Натальин сынок, заброшенный и забытый в землянке счастливой матерью.

Лишь однажды отец вспомнил о сыне — дал ему облизать палец, смоченный водкой из неиссякаемой фляги.

То жаркое лето повсюду выжгло траву и раскалило сухую землю. И женщинам все труднее было по зловонной жиже подбираться к высыхающим озерцам. Старый колодец был засыпан бомбой, о новом же Безумец и думать не трудился!

Детей не выносили из землянок — внутри жилищ еще оставалась прохлада.

Вялые мошки липли к горячим бокам коров. Подвывали собаки, не в силах выскочить из своих шкур. А пьяный ленивец грыз засохший хлеб. Он был доволен даже мутной водой из озерца. Женщины тщетно просили его о колодце — палец о палец не ударил.

Ангел же так и не приходил — напрасно ждала его Валентина. Напрасно выходила она в то лето к дороге. Лишь ветер гонял по ней пыль.

Под конец невыносимого лета душным вечером вдали принялись округляться и темнеть облака. Следом за пылью и летящей сухой травой, мрачнея на глазах, на холм надвигалась великая туча, и уже глухо забормотало и ярко заблистало над болотами.

Беспечный бабник при первых звуках грома полез было в землянку к Наталье. Но первым же порывом невиданного прежде ветра сорвало и сбросило доски с ветхой крыши. В клочья разорвалось небо — и хлынул настоящий потоп. Наталья, схватив сына, бросилась к выходу. Безумец, отплевываясь, по колено в воде двинулся следом. Все уже сидели на крышах, задыхаясь от дождя, ибо землянки были затоплены буйным ливнем. Матери как могли укрывали детей. Агриппа спасала иконы. Это была настоящая буря; пенящиеся реки огибали холм, подмывая его, и неслись дальше, в дождевой туман. Всю ночь вскипала вода, и сыновья Безумца устали плакать.

Утром по холму прозмеился глубокий овраг. Завязнув в глине, коровы бессильно вскидывали к небу скорбные морды, собаки поскуливали, все еще оглушенные громом. Яблони, согнутые ливнем до земли, упрямо распрямлялись и отряхивали ветви, а в полях уже вовсю стрекотала мелкая живность.

В Натальиной землянке так и осталась вода.

Добродушная Мария приютила у себя рыжую и ее сына. А Безумец, оставшись без крова, чесал затылок. Ни слова не молвив, вновь исчез с холма.

И когда женщины подумали, что покинуты им навсегда — вернулся.

Где-то достал он лошадку с телегой и на телеге принялся возить бревна. На холм явился запах соснового леса. Уже не удивлялись женщины той силе, которая вновь проявилась в нем (один он управлялся с тяжелыми бревнами, таская и сваливая их). А потом укатил на телеге и вернулся уже пешком. И вновь отдыхал под яблонями, раскидав в траве онемевшие руки — и вновь никто не посмел его будить. И матери с детьми стояли над спящим.

Проснувшись, схватился он за работу. Смола пятнала траву и щепной вихрь носился по всему холму — так споро орудовал он топором. И даже ночью, когда уставшие смотреть женщины разошлись, острое железо кланялось послушному дереву. И работал Безумец так, что гимнастерка его не успевала просохнуть.

Вскоре на холме появился первый сруб. Ветер уносил стружку к болотам. Безумец, разведя костер, колдовал над глиной, которую набирал возле озерец.

Помогли ему женщины только со стропилами. И вот настал день: печная труба пробила крышу и деревянный петушок уже сидел на коньке. С новеньких бревенчатых стен сбегала смола. Глина засыхала на вздувшихся руках плотника. Вновь он отправился за мхом и вновь топором помогал себе. Проконопатив жилище, сорвал дверь с Натальиной землянки и приладил ее к новому дому. И сколотил тяжелый и вечный стол. Были также сработаны им лавки и кровать, а затем и люлька для сына — это была единственная его забота о Владимире Пьянице.

Захватив из землянки утварь и тряпки, бросил все на пол новой избы.

Наталья гордо забралась в дом, неся сына, а Безумец отдыхал на пороге. Собаки окружили его и разлеглись на ступеньках соснового крыльца, готовые лизать сапоги.

Наталья стелила кровать и занавешивала икону. Бывший солдат, повернувшись к ней спиной, наблюдал закат. Рыжая ласково позвала его — он даже не шелохнулся.

— Что с тобой? — встревожилась.

Безумец взглянул на ту, с которой еще совсем недавно так ненасытно катался ночами.

— Крыша есть. Чего тебе еще надо?

Схватил флягу, гармонику и перебрался к Марии.

И не показывался из ее землянки, пока Наталья не устала проклинать его и рвать на себе волосы.

Он безбожно запил и без устали нежился с новой подругой. И развлекался так, пока не пролил подобный прежнему ливень и не пронеслась над холмом еще одна буря. Любовники остались без крыши.

Тогда вновь натащил бревен, схватился за топор, и заструилась щепа. И еще одна изба поднялась на холме, выступая высокой крышей из густой яблоневой зелени. Ловко сработал плотник еще одного деревянного петушка.

За холмом же вновь само по себе колосилось ржаное поле — хотя никто к земле в это лето и не прикасался!

А Безумцевы сыновья уже ползали в траве и пытались подняться с колен.

Тем же летом в один прекрасный день вдали показалось пыльное облако. Обогнув хлебное поле, на холм вскарабкался трактор и заглох под яблонями. С машины слез пришелец и расстегнул свою шинель. Был он длинным и худым, на его руках недоставало пальцев. Солдатские башмаки с обмотками дали скрип.

Напрасно обрадовалась было поначалу Валентина, напрасно застучало ее сердце — это тогдашняя власть, наконец, вспомнила о селении!

Жалость засветилась в скорбных глазах присланного Председателя, когда поглядел он на платья собравшихся женщин и на их помятые ведра:

— Здравствуйте!

Ему приветливо отвечали.

Тогда спросил:

— Нет ли у вас какого-нибудь жилья?

Ему показали на развалившуюся Натальину землянку.

Перетащил он туда нехитрые пожитки и бережно перенес сундучок с книгами.

В тот же вечер, дождавшись дойки, Беспалый (как тут же прозвали его женщины) сам взялся делить молоко. Заметив, что Мария, взяв себе и сыну, еще подставила огромную кружку, сощурился и глянул в свою записную тетрадь:

— Все у меня посчитаны.

— Не все, — замахали руками женщины. — Есть, как и ты — фронтовик!

— Почему не выходит?

— Спит, — вздыхала Мария. — Да пьет из фляги, будь она неладна!

— А работать будет?

— Нет, — отвечали уверенно дружным хором.

— Калека?

— Да здоров он как боров! — уверили Председателя.

Беспалый тогда отправился к избе, в которой валялся Безумец, но недолго он там пробыл. Появившись на крыльце, разгневанный, тут же приказал бездельнику ничего не отпускать.

Торжество загорелось в Натальиных глазах.

Беспалый принялся расхаживать по холму. Женщины ему поведали — зерна с Безумцева поля не только хватило на зиму, но еще остались излишки, и даже немного зерна погнило.

— Откуда зерно в такой недород? — недоумевал присланный.

Женщины откликались:

— Сами не знаем! Бездельник наш одним мешком засеял осеннее поле — и под самую зиму пошла рожь!

Беспалый уткнулся в привезенные книги:

— Не может и быть такого! Нет на свете никакой чертовщины! Все имеет свое объяснение.

Однако он напрасно листал Маркса.

Поразмыслив же, сказал:

— Как бы там ни было, зерно нам пригодится. Всюду голод. Давайте-ка сюда излишки!

Ему снесли в двух мешках излишки, а оставшееся зерно он разделил поровну между всеми. Узнав, что есть здесь и ребенок без матери, Валентине насыпал пайка побольше.

Агриппа, не выдержав, собрала зерна и ему, и постучала в землянку. В сыром жилище при свече Беспалый склонился над тетрадью, зажимая обрубками пальцев карандаш, и что-то чертил там.

— Странный вы! — сказала ласково Агриппа.

— Я сюда правдой прислан.

— Делаете, как Иисус хотел — все поделить, — пробормотала. — А себе хлеб почему не берете?

— Вам и детям нужнее. А я как-нибудь перебьюсь. Наша власть никого не оставит!

— Да хватит хлеба! И на другой год намолотим.

— Откуда? — вновь озадачился Беспалый.

— Да все от него, окаянного пьянчуги. Не иначе, сам черт помогает проклятому пьянице!

— Не может и быть такого, — твердил Председатель. — По всем законам не может.

Чертил он в тетради планы будущей жизни.

И задумав первым делом построить на краю холма коровник, принялся считать бревна, оставшиеся еще от Безумцева строительства. Он мучался своей беспалостью — руль тракторный еще мог обхватить и зажать карандаш, но вот топор был ему уже заказан. С горечью признался Беспалый Агриппе, что сам готов был бы все сложить и построить, и приблизить будущую жизнь, но вот только рубить коровник ему не под силу!

Председатель завел трактор, приладил к нему мешки с зерном и отправился за помощью в областной центр.

Трясся он на дребезжащем сидении по дорожному мху. Старуха со своей маленькой спутницей чуть было не оказались под колесами. Коммунист нагнулся с жесткого трона машины и сурово приказал:

— Впредь уходи от мотора. Или ты глухая?

— Божий глас слышу, шума твоего не слышу, — отвечала Аглая.

Он нахмурился:

— Не услышишь шума машины — сгинешь!

— Сгинешь ты! — отрезала старуха.

Председатель засмеялся:

— Жмись к обочине, старая. Вскоре повсюду будут моторы… Или не знаешь — навечно уже встала новая жизнь.

— Как встала, так и рассыпется! А безбожник при помощи черта вновь засеет поле. И пить будет, и валяться на холме… Не тебе прогнать его! То под силу лишь Божьему вестнику…

— В бараний рог скручу тунеядца, — пообещал Председатель. — И жизнь налажу такую, какой здесь еще не бывало.

Он похлопал по карману шинели, где была его тетрадь с планами.

— Один Бог может наладить такую жизнь! — упрямо отвечала старуха.

Председатель расхохотался:

— Триста лет, старая, ждать Его! И то не дождешься! Ступай прочь с дороги!

— Сгинешь, безбожный! — твердила знахарка. — Придет ангел! Что ответишь ему? Как оправдаешься?

— Но! — прикрикнул тогда Председатель. — Раскаркалась! Пропускай мотор!

Старуха, сплюнув, сошла на обочину. И жалась к знахарке спасенная девочка.

Беспалый вскоре вернулся в селение и привез с собой двух тщедушных пьянчужек. Шатались они с похмелья и работали плохо, а под вечер, опустошив весь запас припасенного для них Беспалым дешевого вина, вовсе спеклись. На вопрос Натальи Председатель со вздохом ответил: всех толковых работников повымела война, остались одни никудышные.

— Вроде нашего трутня, — завздыхали женщины.

А горе-плотники прохрапели возле начатого сруба всю ночь. Лишь они протерли глаза, Беспалый встал над ними, но пьянчужки на все его угрозы и уговоры только стонали и тряслись в ознобе. Женщины стыдили их, но все было без толку, жалобно и униженно просили работники достать им вина, готовы были ползать в ногах ради хоть одной живительной капли.

Взгляды женщин обратились на Марию — та все поняла и поспешила в свою избу. Безумец безмятежно посапывал на лежанке, чудесная фляга лежала у изголовья. Осторожно взяв ее и оглядываясь на спящего, Мария наполнила огромную кружку.

Для пропойц Безумцева водка оказалась истинной живой водой. Но кружкой дело не кончилось — тут же, даже не притронувшись к инструменту, поспешили они в избу Марии, а там проснувшийся бездельник им обрадовался и ни в чем не отказал! И никакие уговоры, никакие угрозы не помогали делу: оживали пьянчужки лишь при виде заветной фляги. С утра опохмелившись с Безумцем, кое-как принимались за строительство, но из рук вон плохо работали. А вечерами вновь гуляли со своим благодетелем.

Однако к осени, с грехом пополам, коровник все-таки был сколочен. Горе-плотники наконец отбыли восвояси, измученный борьбой с ними Беспалый торжествовал и показывал на строение:

— Вот первая ласточка будущей жизни!

Агриппа с преданностью смотрела на него и ловила каждое его слово. Дети попискивали на материнских руках. Женщины смотрели в рот удивительному человеку.

Когда наступили холода, лишь усмехнулся Председатель на рассказы о чудесном незамерзании холма. Он повелел завести животных в новый коровник. Звякнуло, стадо колокольцами, но безнадежно женщины пытались загнать коров — на все их понукания животные отвечали невиданным упрямством. Несмотря на окрики, ругань и хворостины коровы разбежались по всему холму, а когда женщины их оставили, наконец, в покое, сонно улеглись под яблонями.

— Ничего, — сказал на это Председатель. — Ударят морозы — холод сам погонит их под навес.

Но когда вернулась зима, холм по-прежнему продолжал оставаться незамерзающим.

— Быть не может такого, — бормотал Беспалый, своими глазами видя, как тает снег и поднимается внизу пар, и трава остается такой же свежей, как и весною. Он заглядывал в книги, но без толку. И вынужден был признаться:

— У Маркса про эту чертовщину ничего не сказано!

Неутомимый, продолжал он упрямо налаживать новую жизнь! И заглянул к отрешенной Валентине.

После того, как муж оставил ее с двумя ребятишками, все чаще и чаще задумывалась над тем несчастная женщина, что поведала ей тогда Аглая, — и ожидала ангела. Часто уже сходила она с холма к пустынной дороге. Женщины шептались между собой, что повредилась она в уме. Она твердила себе и подругам, что ангел должен прийти на землю, ведь есть предел любому терпению. И часто слезы показывались в ее глазах.

Навестив ее, Председатель сказал:

— Хочу помочь тебе. Своей властью прикажу бездельнику вернуться!

— Христос мужу судья, — ответила безучастно Валентина.

— Муж должен быть с тобой — тогда все глупые мысли твои исчезнут.

— Так Богу угодно. Я ни в чем его не виню.

— Бездельник твой во всем виноват! — отвечал Председатель упрямо, рассердившись на ее смирение. И решил действовать.

Безумец, увидев возникшего на пороге гостя, махнул своей новой жене — Мария подхватила маленького Степана и послушно исчезла.

А Беспалый сказал:

— Твоя жена измучилась одна с сыновьями. Вернись!

Усмехнувшись на это, хозяин протягивал гостю флягу. И Председатель взорвался:

— Не хочешь жить по-нашему и трудиться, как все — сгинешь! Вот тебе в этом мое слово.

Созвал он женщин:

— Да гнать его взашей! — крикнула обозленная изменой горячая Наталья.

— Сидеть в лагере тунеядцу! — вторила ей Агриппа.

— На нем Татьянина смерть! — вспомнили и многое принялись вспоминать еще из довоенного прошлого, и вспомнили вдруг, что появился Безумец неизвестно откуда и еще до войны так же кочевряжился, пил и дрался, и был завсегдатаем на всех гулянках — и уж вечно сбивал с пути их честных покойных мужей, а уж сейчас-то, вернувшись, вовсе потерял совесть!

И все удивлялись, как не посадили еще тогда пьяницу и тунеядца.

Председатель после их воспоминаний и жалоб держал речь:

— Погодите, бабоньки! Вскоре и места не будет подобным. Еще немного пройдет времени — и все сами увидите. Обойдемся мы без всяких ангелов и всякой чертовщины. И тунеядец уйдет в небытие вместе со всем отжившим. А мы останемся — да не в землянках, а в чистых светлых дворцах. И не жалкое его поле, а поля наши будут ломиться от хлеба. Даю вам, родные, в этом слово!

— А что с ним-то делать? — спрашивали. — Неужто оставить все как есть?!

— Вот что, — после раздумья отвечал Председатель. — Не буду я сажать его и трогать, хотя бы и мог употребить свою власть. Хочу показать вам, как сама жизнь его уничтожит! А сгинет он по всем ее законам непременно — и вы сами то увидите!

Жалкое поле тем временем само наколосило зерна и в ту осень.

Снег завалил землю вокруг холма, но холм по-прежнему был покрыт зеленью, и коровник, построенный с таким трудом и нервами, по-прежнему пустовал. Оставив коров в покое, Беспалый повелел собрать все зерно и в пустовавшей землянке Марии закрыл мешки, решив раздавать запас поровну между всеми.

По холму Беспалый вместе с Агриппой понавбивали колья, отмечая места будущих домов и главную улицу будущего селения. Принялся было вздыхать Председатель, что некому воплотить все его замыслы — и словно кто-то услышал его сетования! В деревню пожаловали нежданные гости.

Возле холма остановились сани, и были на траву перетащены пожитки. Посреди деревьев вырос шалаш. На вопрос Беспалого прибывший сюда с бабенкой и двумя малыми дочушками мужичок отвечал, что они прибыли издалека, погорельцы, и решили здесь как-нибудь переждать зиму.

И взвился дымок костра, а кобылка, едва дотащившая сани до холма, взялась нагуливать бока, пасясь вместе с коровами. Мужичок, назвавшийся Лисенком — и впрямь шустрый и маленький, — ощупывал яблони, трогал сочную траву, цокая от изумления языком.

Следом за ним, словно сговорившись, начали прибывать другие поселенцы, непонятно от кого прослышавшие о чудесном месте. И все прибывшие твердили Председателю, что убегают от голода и желают здесь, в тепле, отсидеться хотя бы зиму.

С собой натащили они бревен и досок и не мешкая взялись за топоры, пилы и рубанки, возводя временные жилища. Беспалый, придя в полное изумление от быстроты, с которой набежавшие на холм мужички строили и пилили, утешал одним и себя, и верную Агриппу: «Вот и руки для всех моих зачинаний».

Пришлось выдавать им из запасов зерно, и Председатель с тревогой ожидал, что запасы быстро закончатся — однако дряхлые, готовые порваться мешки были бездонны, и, сколько он ни черпал, зерна каким-то непонятным образом не убавлялось.

Зима была лютой, но вреда никому не причинила: все живое вскарабкалось на холм, чужой скот бродил в яблонях, новые собаки, прибежавшие с поселенцами, грызлись с Безумцевыми псами. И всем хватило и травы, и муки!

В ту зиму у Натальи родился еще один сын — Владимир Музыкант. Был он с рождения горластым, вопил не переставая и совершенно измучил свою мать.

Весной Безумца разбудили собачьи свадьбы — лай и грызня слышались то и дело, и собачья шерсть летела клочьями.

Хозяин впервые за все то время показался на пороге и лениво взглянул на изменившуюся жизнь — ибо повсюду уже сновали люди и животные. Стоял он босиком и шевелил босыми пальцами.

Повсюду был уже цвет яблонь, и лягушки в низинах орали так громко, что заглушали птичье пение.

А по всему холму стучали топоры и визжали пилы: поселенцы, и не думая покидать столь благодатное место, взялись за постройки. Но до тех пор неистово трудились мужички, пока не увидели наблюдающего за ними беспечного старожила. Заметив у него флягу, к которой он с удовольствием прикладывался, как-то все разом они сникли, и работа замедлилась.

Вскоре принялись прежде усердные работники поочередно заглядывать в избу Марии. Агриппа учуяла пьяных и донесла Председателю. Изба же, в которой отлеживался хозяин, загудела теперь с утра до ночи. Заливалась гармоника, а фляга не вычерпывалась. Работнички уже валились с его крыльца, их языки вязались. Завидев Беспалого, они прятали ковши и кружки. Забегали жены поселенцев, холм огласился женским плачем и руганью, жены таскали мужей за волосья — но без толку. А Мария теперь и не знала, куда деваться с малым Степаном — пили в избе не просыхая!

— Погубит он нам все зачинания! — сказала Агриппа Беспалому. — Какие там руки, какое там будущее… Споит чисто весь народ! Вот окаянный. Горя мало ему…

Беспалый после тех слов раздумывал недолго. Явился в избу и одним своим появлением успокоил гармонику. Сидящие возле Безумца собутыльники, увидев его свирепость, подались кто куда. Но сам хозяин безбоязненно щурился на представителя власти.

Был Председатель на сей раз беспощаден:

— Убирайся к чертовой матери, иначе сгниешь на нарах. Я тебе десять лет устрою — без права передачи!

Безумец, ни слова не сказав охнувшей Марии, побросал в «сидор» флягу и гармонику и спустился с крыльца.

Шагал он по холму, не замечая Беспалого — тот тоже старался его уже не замечать. Председатель разыскивал упавшие и затоптанные колья, которые переселенцы, обустраивая себя, как-то незаметно снесли и затоптали, и намеревался вновь разметить и места будущих домов, и главную улицу. Новые обитатели холма уставились на уходящего с нескрываемым сожалением, но молчали, побаиваясь власти.

Перед тем, как навсегда покинуть холм, толкнул Безумец дверь Валентиновой землянки. Двое светловолосых его сыновей скребли ложками в котелке. Валентина отрешенно взглянула на беспутного мужа.

Ничего Безумец не молвил ей на прощание.

А ангел так и не появлялся.

Женщины, занятые повседневной суетой, недолго вздыхали по ушедшему любовнику — доставил он им больше слез, чем радости.

Они немного поплакали — и помирились друг с дружкой, и занялись огородами, стиркой да дойкой коров.

Беспалый собрал население возле Натальиной избы и обратился с крыльца:

— Даю вам лето на обустройство, а затем возьмемся за общую работу.

И показывал свои планы по переустройству жизни.

— Добро! — принялись кричать ему мужички. — А то, как не построить?!

Взревел трактор Беспалого, засыхали по краям вспаханных полей вырванные с корнями подлески, птицы заметались над распаханными полями. И первым делом Беспалый перепахал Безумцево поле!

Власть снабдила селение зерном. Охрипший, вышагивал Беспалый по своим полям, все чего-то измеряя, прикидывая и о чем-то мечтая. Агриппа превратилась в его верную тень — всюду теперь следовала за ним. Она сильно изменилась за то время: даже свои икону с Библией отдала Валентине.

И холм теперь изменился: повсюду в яблонях стояли сараи и белели новые срубы, поселенцы разводили огороды и вновь потихоньку выдергивали Беспаловы колья, возводя свои плетни и ограды. Пока Председатель был занят севом, нахватали они себе земли кто сколько мог, и бабы их постоянно друг с дружкой по этому поводу грызлись и лаялись не хуже собак.

А Безумцевы сыновья вместе с другими детишками беспечно носились по разросшейся деревне, не помня чужого им отца. Лишь его собаки всполошились после его ухода. Скуля, заметались по холму и после ночи тоскливого воя сбились в стаю и разом куда-то исчезли.

Жизнь пошла своим чередом.

Слабенький Книжник сильно в детстве болел. Когда стал он совсем плох, в селение явилась Аглая; в берестяном коробе за плечами принесла она собранные травы и принялась готовить лекарственное зелье.

Валентина сквозь слезы спросила ее, где ангел.

Сурово отвечала старуха:

— Терпи, доча. И жди!

Беспалый, узнав о приходе знахарки, тотчас заглянул в землянку и прогнал ее:

— Что суешь свои сорняки? Что, не найду я больному ребенку врача? Иди отсюда, и чтобы духом твоим больше здесь не пахло!

Он действительно в область отправился, но врача в областном центре не отыскал, зато местный фельдшер отсыпал ему горсть таблеток — с этой горстью Беспалый и прибыл назад, и хвастался:

— Никому не даст пропасть наша власть!

Агриппа с радостью ему поддакивала.

Удивительно, но Книжник выжил, и коммунист ликовал!

Однажды, из-за своей великой занятости, отправил он по делам в область вместо себя того самого первого поселенца Лисенка.

Вечером третьего дня вернулась кобылка с пустой телегой. Лисенковская баба взвыла, все встревожились и собрались было на поиски, но хозяин телеги вскоре явился следом. Женщины вынуждены были отвернуться от бесстыдного зрелища — был Лисенок в одном исподнем и за версту несло от него водкой.

Повинуясь строгому оклику Беспалого, посланец очнулся и, сбиваясь и путаясь, рассказал, наконец, в чем дело и почему до центра он так и не добрался. От Лисенка и узнал Беспалый, что его идейный враг ушел недалеко, за озерцо. Там Безумец на одном из холмов срубил себе избу, и уже раскинулся его сад, и неизвестно откуда появилось ржаное поле.

Лисенок также поведал, что на Безумцев костер поднимаются забредшие в эти края путники и шоферы случайных «полуторок», а хозяин встречает их под яблонями со своей проклятой флягой. И многие не в силах отказаться: пьют и гуляют, и падают там же, в траве, и валяются в саду целыми днями, и бродят между ними Безумцевы собаки. А сам бездельник пьян и доволен, и его водка не иссякает.

Беспалый смолчал на это, многому все-таки не поверив.

С надеждой он ждал своего урожая! Но на огромную область в тот год свалилась небывалая засуха, и повсюду словно пустыня пустила трещины. Не пролилось за все лето ни одного дождя, ветер поднимал лишь облака пыли.

С тревогой пропадал Беспалый на засеянных полях. А поселенцы тихо прирезали под свои огороды все новые куски земли, и их топоры не угомонялись — вырастали новые хлева и сарайчики. Довольные бабенки выглядывали из окон изб. И вот уже побежала к дороге улица, кривая и пыльная, огороженная плетнями и заборами, за которыми надрывались на привязи злые псы. И купались в дорожной пыли Безумцевы сыновья, целыми днями предоставленные сами себе.

Великая жара не спадала. Беспалый, ошалев от такой неожиданной и подлой природной напасти, начисто забыл о выгнанном тунеядце. И не вспоминал о нем, пока еще один мужик, отправленный Председателем в центр с поручением, не притащился в селение, напившись до поросячьего визга.

И на это еще смолчал Председатель — у него о другом болела голова. Но вскоре и остальные поселенцы принялись по ночам исчезать с холма, а обратно возвращались чуть ли не на четвереньках. Всем было известно, куда они бегали. Агриппа их стыдила, встревоженные жены задергали Председателя, умоляя его утихомирить разгулявшихся мужей и наказать пьяницу! И Беспалый не выдержал!

К вечеру выбрался он поглядеть на вражье логово. Трясся на своей неразлучной машине. Наконец впереди показались огни. Оставив трактор на краю дороги, коммунист решительно направился к холму. И замер; прямо перед ним действительно колосилось ржаное поле, да еще какое — колосок к колоску! Не веря своим глазам, Председатель рвал стебли и растирал зерно. Увидев, как много здесь в этот засушливый год непонятно почему народилось хлеба, и сразу обо всем позабыв, он заметался по полю.

А на холме высился Безумцев дом, и рядом был яблоневый сад. Когда, придя наконец в себя, Председатель поднялся к избе, молоденькие яблоньки-дички принялись цепляться ветвями за незваного гостя, словно не желая пускать его. Уже издалека слышал Беспалый голоса и конское ржание; оказалось, гостил на холме цыганский табор. Позвякивая уздечками, бродили лошади, трепетали на редком ветру распахнутые полотнища шатров. Сидящие возле костров цыгане оглядывались на чужака, блестело их золото, пестрели платьями их женщины. Потрясенный Беспалый переступал спящих прямо в траве цыганских детей. На крыльце посапывал во сне посаженный на цепь дряхлый облезлый медведь. Переступив и его, Председатель шагнул в сени, поразившись огромности избы и толщине бревен, из которых она была срублена.

Свечи и лучины трещали по углам избы и ярко освещали горницу… Молодая цыганка топила печь. Повсюду на полу лежали равнодушные к гостю собаки: они знали вошедшего и даже не подняли на него лохматые головы.

Безумец развалился на овчине в окружении верных псов и неприкрыто скалился:

— За хлебом приехал? — спросил. — Зимой забирай, когда от голода будете подыхать!..

Задохнувшийся от такой наглости Беспалый даже и не нашелся, что ответить. Не нашел он ничего лучшего, чем покинуть горницу и хлопнуть за собою дверью. Вновь он оказался на крыльце и сел на ступени рядом со спящим неопасным мишкой, вдруг как-то мгновенно обессилев. Оказалось, что ржаные стебли были еще зажаты в его кулаке, он их разглядывал и морщил лоб. Долго он просидел так, равнодушный к уже раскинувшемуся над холмом звездному небу, пока, наконец, не забылся и не заснул. Но даже во сне его не отпускали от себя ржаные колосья, стегали его, он бегал по полю и купался в зерне, которое сыпалось из облаков, подобно дождю.

Утром Председателя разбудило фырканье лошадей. Табор снялся с места: внизу под холмом уже слышались колесный скрип и визги ребятишек, хлопали кнуты, уходящий табор пятнал лоскутами повозок дорогу.

Беспалый тоже оставил чертов холм, так ничего и не предприняв.

А вернувшись, молвил верной Агриппе:

— Стоит руки о него марать! Рано или поздно сам с земли сгинет.

А поселенцевым женам поклялся:

— Мужичков от него сама жизнь отвернет! Да и что может предложить им поганец, кроме своего зелья? За нами будущее, за нами очищающий труд!

Бабы, тревожась, между тем спрашивали его:

— А что делать с недородом?

Он отвечал:

— Разве наша власть нас кинет в беде?

— Добро! — кивали ему тогда поселенцы. А меж собою говорили: «На таком-то месте мы я сами проживем любую напасть. Молоком прокормимся, а заедать его будем творожком и сметанкою!»

И беспечно поплевывали, ожидая первого снега, но той зимой холм обметался льдом, земля перестала его греть, и на него намело снега; пали коровы, не в силах добыть себе пропитание, а сена в тот год, уповая на прежнее зимнее тепло, и не думали запасать! В избах и землянках заскучали люди. Беспаловы поля так ничего и не дали, Председатель бросился в центр, но там в хлебе ему было отказано: голод вновь торжествовал уже повсюду. Мешков отрубей, которые все же привез он с собою, едва хватило до конца первого зимнего месяца.

Так, после трех лет нескончаемого изобилия, наступила полная бескормица. Женщины молились за своих детей, и даже Агриппа, отступив от своей новой веры в чудеса коммунизма, просила за Беспалого самого Христа.

Высохший, едва стоящий на ногах, запахивался Председатель в свою шинель и бродил по селению, слыша повсюду плач и жалобы. Однако ночами в продуваемом дряхлом жилище упрямо чертил свои планы и по-прежнему мечтал о будущем, представляя себе светлую улицу, просторные дома и трезвых людей, радостных от труда.

Действительность вскоре разбудила его от грез! Рыжая Наталья первой ворвалась к нему в землянку с криком, что нечем уже кормить детей. За нею принялась стонать Мария, ибо носила она уже под сердцем последнего из Безумцевых сыновей — Владимира Отказника. Даже Агриппа, как ни крепилась, как ни подбадривала других, наконец не выдержала — Председатель увидел в ее глазах слезы. Женщины, с ужасом вспоминая военные зимы, умоляли Председателя: «Возьми у беспутного хотя бы один мешок!»

Твердил он одно, как заведенный: «Поможет нам наша власть!»

Но власть не помогала. Прошло еще немного времени, и случилось страшное: поселенцы, рыдая, начали уже сколачивать первые гробы. В их избах один за другим умирали детишки — казалось, вернулся весь ужас той беспощадной войны. Смерть вновь принялась расхаживать по селению, забирая прежде всего малышей. (Удивительно только, что не умер ни один из сыновей Безумцевых, даже Книжник, от которого оставалась одна тень.)

— Спаси хотя бы его выродков! — умоляли женщины Беспалого. — Отвези к нему, хоть чем, хоть соломой пусть кормит их!

В ногах они готовы были ползать. Он еще, упрямился и ждал помощи, но после того, как понесли поселенцы хоронить еще одного маленького страдальца, все же не выдержал!

Собрали тогда ему Безумцевых сыновей, всех, кроме одного только крохотного Музыканта, который оставался со своей матерью. Привели Беспалому также двух лисенковских дочурок, Майку и Зойку. И усадили всех на сани. Единственная на все селение лошадка, чудом еще передвигая ноги, тронула сани с холма.

Первые воспоминания Владимира Книжника связаны были с тем днем. Помнил он, сидящий на краю саней, — пропало куда-то их печальное селение. И был путь, и был внезапный конец долгого пути. Из ледяной тьмы, в которой жили только далекие звезды, проступили земные огни.

Помнил Книжник выплывший холм и крышу огромной избы. Помнил, как вырос перед ними дом и ярко обозначились горящие окна. Сани стукнулись о крыльцо. Дети таращились на бревенчатую громадину, а Беспалый вытаскивал их и одного за другим заводил в сени.

Долго жались дети в сенях, а за дверью остались мороз и верная погибель.

Самым смелым оказался рыжий Натальин первенец, Владимир Пьяница. Он-то первым догадался толкнуть дверь в горницу и шагнул в тепло. Следом потянулись остальные. Вошедших встречала молодая цыганка, на ее руках и в ушах звенели кольца, платье подметало пол. В избе жарко дышала печь. Притихшие дети увидели на полу, на овчине своего развалившегося отца.

Удивительно, но мешки, полные зерна, уже были готовы: видно, здесь давно поджидали гостей! Пока Беспалый, ни слова не говоря, таскал мешки к саням, цыганка, раздев маленьких гостей, усадила их рядом с хозяином. Собаки бродили между ними, ласковыми шершавыми языками умывая их лица. Отгоняя собак, цыганка поставила перед каждым миски с хлебом и рыбой. Дети жадно рвали горячий еще хлеб и набивали им рты. А Безумец одобрительно разглядывал рыжего Пьяницу, который глотал в три горла.

Мгновенно забыли дети о том, кто привез их сюда. Когда они насытились, отвалились от еды и принялись засыпать, женщина поставила лестницу к чердачному лазу, одного за другим подняла спасенных и уложила на сеновале, на котором было тепло и сухо!

Утром в маленькое чердачное оконце бил солнечный луч. Измученные пришельцы посапывали, зарывшись в сено. Проснулся лишь Книжник. Выглянув в оконце, он обнаружил повсюду снежное пространство, окружившее отцовский холм, и снег и солнце слепили его.

Из лаза показалась голова цыганки: женщина разбудила детей и, шурша и звеня платьем, спустила их в горницу.

Солнце пронзало избу, во всех окнах искрился иней. Хозяин, уже насытившийся, сытно отрыгивал. У прожорливого Пьяницы вылезли глаза на обилие рыбы и хлебов. Набив, как и вчера, рот, он чуть не подавился от жадности; задохнулся и покатился по полу. Отец, сграбастав его и хорошенько стукнув по спине, расхохотался.

И вновь, наевшись, дети оттолкнули от себя миски, наполнив горницу сытыми вздохами и икотой.

В ковшах и кружках для них уже плескался квас.

Той безмятежной зимой со всех сторон окружало Безумцев холм ледяное безмолвие. Даже яблони занесло почти до верхушек! Но в избе было жарко и весело. Цыганка хлопотала с печью, пекла хлеб, а дети затевали шумные игры и задирали собак, которые вели себя с ними на удивление покорно. И прыгали через хозяина бесшабашные сыновья, и наползали кучей на его овчину. Пьяный, он сонно бормотал и поворачивался с одного бока на другой.

Возле крыльца на снегу замерзали детские струйки. В горнице все тряслось с утра до вечера от криков и топота. Цыганка, привыкшая к подобному визгу, редко покрикивала на ребятишек. А псы продолжали терпеть их даже тогда, когда они ездили на них верхом, погоняя пятками.

Слабенький Книжник не принимал участия в забавах, рос он странным и искал одиночества даже в том возрасте. Часто, забившись за печь, разглядывал кружево паутины в углу и следил за жучками-щелкухами, которые даже зимой не спали и точили потихоньку бревенчатую стену. Просыпался Книжник всегда раньше других и, подбираясь к маленькому чердачному оконцу, ладошкой водил по морозным отметинам, отогревая стекло.

Уже тогда получал он шлепки от своих братьев. Даже лисенковские дочки, Майка и Зойка, его частенько задирали. Покорно он терпел их щипки — и всех сторонился, и часто не засыпал по ночам.

Однажды цыганка забыла отставить лестницу — Книжник ночью осторожно слез. Внизу окна впустили луну, и ее светом была залита вся горница.

— Кого черт несет? — подал голос его отец. И Книжник испугался того, что увидел, а женщина рассмеялась. Не скрывая своей наготы, легко подхватила его и, подняв, уложила в сено. И долго ласкала его, шептала что-то на своем языке и убаюкивала, как мать.

И часто теперь укладывала несчастного ребенка: возилась с ним и не уходила с сеновала, пока он не засыпал. И только ему напевала свои тихие песни.

Одним утром чердачное оконце, прежде изрисованное морозцем, очистилось — оттепель согнала с окна лед: Книжник первым обнаружил весну.

Минуло еще недели две: примчался издалека теплый вечер, и в избу с открываемой дверью врывались запахи земли. Дети часто выбегали на крыльцо и с радостным удивлением наблюдали таяние сугробов. Вскоре образовались по всему холму прогалины, принялись расползаться, и побежала вниз вода: она капала и журчала теперь повсюду днем и ночью. И вот уже первые травяные иглы то здесь, то там прокалывали освобожденную землю на восторженных глазах ребятишек.

Книжник готов был часами пялиться на это чудо.

Солнце грело все сильнее, и время полетело совсем быстро. Ослепленные светом дети рассаживались на крыльце по всем его ступенькам и, зажмурившись, грелись. Загудели жуки, щелкая о лбы Безумцевых сыновей. Наконец собаки сбежали с холма и поспешили в селение на свои свадьбы. Целыми днями носился теперь в весеннем саду осыпаемый лепестками яблонь неугомонный Пьяница, первый затейник на забавы и проделки. А за ним с криками гонялись остальные.

Лишь Книжник, обхватив руками колени, оставался сидеть на крыльце. Громады облаков застывали над ним, словно горы, сверкая своими вершинами, и тотчас рассыпались и растаскивались ветром, а на их месте вырастали новые. До поздней ночи, завороженный, следил Книжник за шествием облаков по небу — и видел над собой иную землю с ее островами и заводями. Даже тогда, когда последние небесные горные хребты рушились и расползались, а над тонкой полоской вечерних облаков первая одинокая звезда принималась колоть небо, Книжник не уходил.

Цыганка, к весне ставшая неповоротливой, часто теперь уставала и время от времени щупала заметно поднявшийся живот. Лишь поздним вечером вспоминала она о любимце и сгоняла его с крыльца, и заставляла лезть на сеновал. Погрузив его в сено, убаюкивала и целовала на ночь. Но Книжник не засыпал. Ночами, подбираясь к оконцу, вновь разглядывал звездные небеса. Холодело его сердечко при виде множества миров, и принималась кружиться голова. И часто во сне пьяный отец, холм, яблоневый сад и изба оставались внизу, уплывали куда-то в бездну, а за спиной Книжника принимались свистеть могучие крылья: во сне он радовался и ужасался стремительному полету!

Однажды Книжник все-таки сбежал с холма; он пытался поймать жука.

Майский жук словно дразнил его, увлекая за собой все дальше и дальше в кустарник за полем. Жук забавлялся с мальчишкой; то полз по нагретой траве, то вновь показывал крылья и гудел в клейких листьях болотных березок.

Внезапно страшная седая бабка с берестяным коробом за плечами оказалась перед Книжником. Прежде чем он успел испугаться, старуха притянула его к себе, ощупала и оглядела со всех сторон.

— Узнаю его семя, — пробормотала.

Только тогда заметил Книжник стоящую рядом с Аглаей бледную тонкую девочку. Та смотрела на него широко раскрытыми глазами и переступала тоненькими босыми ножками. Она держалась за старухину руку,

А знахарка рассмеялась, увидев, как серьезно разглядывают они друг друга.

— Ступай, ступай. — Подтолкнула к холму Книжника. — Еще не время твое!

Не помня себя от сладкого ужаса, полетел Книжник обратно к отцовской избе.

Одним весенним утром цыганка растормошила детей ни свет ни заря — она вся светилась от радости! Издали уже были слышны скрип телег и людской гомон: на холм возвращался табор, и молодая женщина не могла скрыть своего счастья. Позвякивали привязанные к повозкам ведра. На месте прежних костров в яблонях задымили новые. Все еще живой медведь жаловался на свою беззубую дряхлость, тряс башкой, рычал и дергал вечной цепью. А по саду уже бегали оборванные цыганята.

Дети выскочили на крыльцо. Цыганка, всю зиму заменявшая им мать, позабыв о тяжелом животе, вертелась возле костров и подзывала к себе. И первым, конечно же, на ее зов поспешил Владимир Пьяница, нахальный и любопытный.

Три дня отдыхал на холме табор: взрослые пели, цыганята дрались и мирились, отпущенные на свободу лошади, забывая ужасы голодной зимы, насыщались травой. Потертый медведь с трудом плясал, зарабатывая себе на похлебку. А Безумцевы сыновья и лисенковские дочки крутились возле повозок. И, набегавшись, отсыпались в шатрах, зарываясь в ковры и тряпки. Цыганка не забывала их ласкать и защищать от своих маленьких соплеменников. Но чаще других привечала Владимира Книжника.

Наконец вертлявые женщины расселись по телегам, погонщики вскинули кнуты и прощально заревел мишка. Лошади выбирались на дорогу. И молодая цыганка, прислуживавшая Безумцу всю зиму, уезжала с табором. Когда последняя повозка заскрипела под холмом, расслышали забравшиеся на высокое крыльцо ребятишки ее прощальный голос.

Они недолго скучали — как и всякие дети!

Когда окончательно сделались проходимыми дороги в эту глухую сторону, вновь на холм потянулись проходящие мимо путники. Одни поднимались поклянчить еды, другие из любопытства. Третьи уже знали, чем их здесь встретят. Хозяин, развалившийся под яблонями на овчине, не отказывал никому — ни бродяжке, ни молодцу-шоферу. Кипел на костре котел. Гости насыщались мучной похлебкой и прикладывались к ковшам. А дети вертелись и крутились возле взрослых и по-прежнему занимались своими делами: седлали незлобливых псов, вдоволь наедались хлебом и бегали купаться на ближнее озерцо.

Вновь принялись заглядывать к Безумцу и старые его знакомые — поселенцы. Втайне от Беспалого, по ночам пробирались они на холм и стучались в окна, выпрашивая выпивки: фляга булькала, отмеривая каждому просителю его дозу. Под утро, чуть протрезвев, отправлялись мужички обратно.

Наконец и Лисенок пригнал за детьми лошадку. И плакал от радости, увидев своих дочек живыми-невредимыми. (Его жена в ту зиму от голода померла.)

Вместе с радостными матерями Беспалый встречал вернувшихся.

И гладил по вихрам спасенных ребятишек. Он любил их как будущих строителей коммунизма.

А на кладбищенском холме за селением стояли новые кресты. На месте же братской могилы дала рост невиданная трава. Поднявшийся плющ обвил собой крест и скрыл его под своей ядовитой зеленью, точно желая быстрее спрятать то, что было, и не оставить о прошедшем никакой памяти. Летом два братца, Строитель и Пьяница, бегая по кладбищу, наткнулись на покосившийся под тяжестью плюща крест. Из озорства глупые братья повалили знак беды, потоптались по нему и унеслись, и тут же о нем забыли.

Их неразумная шалость осталась незамеченной: измученным женщинам было не до прошлого. (Лишь на Троицу, проходя к холмикам, под которыми покоились их родные тетки, торопливо крестились они на братскую могилу, поминая безымянных.)

Ангел же так и не появился. Напрасно Валентина выходила к дороге, по которой уже часто проезжали телеги и грузовики и проходило много всякого народа: артельщиков, нищих, цыган. Напрасно с надеждой вглядывалась Валентина в лица проходящих и проезжающих! И стояла с утра до вечера. И впрямь что-то сделалось с ней! В селении считали ее уже за сумасшедшую. Валентина еще ухаживала за своими сыновьями, но все больше отстранялась от новой жизни и замыкалась в себе. Уже каждый день спускалась она с холма встречать Божьего вестника. Женщины шептались, что Аглая навела на нее настоящую порчу. Иногда так далеко уходила блаженная от селения, что возвращалась лишь к вечеру. Поселенцы, по своим делам покидавшие холм, встречали ее то стоящей возле далекого перекрестка, то бредущей по дороге, поднимающей пыль босыми ступнями. Напрасно приглашали они ее на свои телеги: она словно никого не слышала. И всматривалась в каждое новое лицо!

Беспалый был милосерден. Он приказал оставить сумасшедшую в покое. С яростной надеждой взялся он за сев. Вновь его трактор терзал поля. С утра до ночи мечтатель жил там, все удивляя своей решимостью наладить лучшее будущее.

Мужички-поселенцы помогали ему неохотно, больше озабоченные своими огородами, хотя исправно кричали «добро» на собраниях. А по ночам, несмотря на строгий запрет Председателя, бегали к Безумцу за озерцо.

Тем летом была новая засуха. С тревогой Беспалый наклонялся за сухими комьями. Вновь зачастил он в центр за помощью, боясь еще одного унижения.

Но вновь уже к середине зимы, пусть и не такой лютой, как прежняя, пришлось ему запрягать лошадку, сажать на сани «Безумцевых выродков» и готовить мешки под зерно. Безумец ухмылялся опозоренному гостю и как ни в чем не бывало отрыгивал на своей овчине. В ту зиму убиралась в его избе и ублажала его невесть откуда приблудившаяся баба, ленивая и неопрятная. Но худо-бедно, до весны все же прослужила она матерью Безумцевым сыновьям.

Еще в одно лето поля почти ничего не дали, и Беспалый вовсе измучился. На своем тарахтящем стареньком тракторе проезжал он в центр на бесконечные совещания. И торопился обратно — к недороду и женским упрекам. Когда всякий раз проезжал он проклятое место, с дороги было хорошо видно: возле Безумцева холма и в тот год, и в следующий как ни в чем не бывало трепетала рожь.

Подросшие братья горя не знали! Зимой отъедались и отсыпались они в отцовской избе, накормленные до того, что начинали уже от сытных похлебок отвисать у них щеки. А весной, возвращаясь к матерям на голодный холм, сбегали к озерцам за молодыми побегами болотного корня, сладкого, но опасного, ибо нельзя было его переедать. А там поспевала в огородах первая зелень, и были им уже брюква, горох, репа и молодая картошка.

Подросшие Музыкант с последним Безумцевым сынком — Владимиром Отказником, которого родила Мария, носились за старшими братьями, такие же толстощекие и крикливые. Лишь Книжник всем отличался от братьев: отцовская каша не шла ему впрок и по-прежнему сторонился он игр. Его задирали даже поселенцевы детишки, которые были младше, — все знали, он не ответит на обиду.

Прошло несколько лет.

Сидел однажды одинокий Книжник на краю селения. Беспалый, проходя мимо, наткнулся на Безумцева сынка. И спросил:

— Почему твоя мать меня избегает?..

— Мать тебя не любит, — честно ответил Книжник, отрываясь от привычного своего созерцания. — Ты против Бога.

— Отец-то твой тоже безбожник, — молвил Беспалый. И пристально взглянув на маленького собеседника, удивился его серьезности:

— О чем сейчас думаешь?

— О небесной лестнице!

Беспалый огорчился — он-то хотел, чтобы все, как и он, думали только о будущей жизни. С досадой он понял, что сумасшедшая мать задурила сыну голову. Но все-таки спросил:

— Что это за лестница такая?

— Как люди становятся здесь не нужны — оттуда Бог спускает им лестницу, — показал Книжник на облака, — а там, в небесах, иная земля… Оттуда явится ангел.

— Да какой такой ангел?! — не унимался Беспалый.

— Вестник, — охотно пояснил Книжник. — Он придет перед самым судом. Даст знак и заберет с собою туда всех праведных! А там счастье. Вон сколько по небесам гор… Хочешь, дядька, на облака?

Беспалый рассмеялся:

— Безбожников туда не пускают.

Книжник, подумав, кивнул:

— Мать сказала: тебя и моего отца не пустят туда. Она говорит, что легче всего подниматься по лестнице праведникам, таким, которых не отягощает ни один грех. А стоит прилипнуть хоть одному греху, пусть даже самому малому — он потянет вниз, как камень.

— Что же она тебе еще сказала? — поинтересовался Беспалый.

— Она говорит, что у вас с отцом столько камней, что они не позволят вам даже ненамного подняться…

Беспалый, наконец, прервал эти бредни.

— Вот что я скажу, малец! Нет никакой лестницы — да и небесные твои горы — одна вода. Никто оттуда никогда не приходит. И туда никто не возносится, заруби себе на носу.

Книжник слушал недоверчиво:

— А как же ангел?

— Вот заладил! Да где ты его видел? А поля мои — вон они, перед тобой!

Беспалый поднял худенького мальчишку — показать огромность своих полей, которые рано или поздно должны были накормить всех страждущих. Но только облака поверх головы беспалого Председателя и разглядывал упрямый Безумцев сын.

Председатель тогда сказал:

— Пора сажать вас за парты, чтобы не забивали вам матери головы всякой чушью.

И пообещал:

— К осени будет вам всем подарок.

Но Книжник получил подарок раньше!

Как-то раз, вернувшись из центра, Беспалый позвал маленького Владимира к себе в землянку — там протянул Книжнику большую коробку: в ней оказались деревянные кубики. На кубиках были нарисованы неизвестные пока еще Владимиру буквы. Председатель посидел немного с мальчишкой, объясняя ему азбуку.

Книжник, благодарный, убежал, едва удерживая коробку в руках. И забравшись к озерцу, в камыши, чтобы никто не нашел его там, позабыв о злой мошкаре, принялся складывать из кубиков слова.

Память его оказалась удивительной! За Агрипповой иконой, что стояла у них в землянке, отыскал он забытую Библию, сдул с нее пыль — и принялся за чтение, оправдывая свое будущее прозвище. Через пару недель усердных занятий он читал уже почти не запинаясь. И острой памятью принялся впитывать в себя неведомый прежде мир, упиваясь недоступным для остальных детей умением.

Мать его, в ожидании ангела, по-прежнему уходила далеко к дорожным перекресткам и вглядывалась в лица проходящих и проезжающих людей. Вечерами, усталая, возвращалась. Из жалости Мария с Натальей давали ей овощей со своих огородов и кормили ее сыновей. Застав однажды Книжника за чтением Давидовых псалмов — читал он сам себе вслух, нараспев, Валентина застыла, пораженная. С тех пор просила она почитать ей — и Книжник послушно исполнял ее просьбу и читал, не поднимая глаза на мать, — он боялся ее слез.

А поселенцы принялись рубить школу, но срубили совсем не то, что было Председателем задумано: никакого дворца не получилось! В планы, которые он чертил, мужики даже и не посмотрели. Заботясь о тепле, они сделали узкими окна, печь сложили в половину горницы, и потолки возведенной школы были такими низкими, что взрослые едва не задевали их головами. На возмущение Беспалого отвечали, наученные зимами: «Так-то оно так, насчет просторности, но не дай Бог, мороз нагрянет, подобно прежнему!»

Председатель просил в центре прислать учителя, но власть отказала. Было там ему приказано — если учитель не найдется из местных, пусть присылают ребятишек в областной интернат. Тогда, недолго думая, Председатель позвал Агриппу, зная — она единственная из всех женщин обучена грамоте.

Агриппа к тому времени вовсе изменилась: безнадежно влюбленная в Беспалого, во всем ему старалась подражать. Она остригла волосы и спрятала то, что осталось, под косынку, носила уже юбку и кирзовые сапоги — точь-в-точь как комиссарша. И тенью повсюду следовала за своей тайной любовью. Она-то слушалась Беспалого беспрекословно — тут же с пожитками перебралась в новую школу.

И занятия начались. С тоской заерзал на лавке беспечный Пьяница. И пока Агриппа объясняла детям первые азы, рыжий Натальин сынок вздыхал и беспрестанно вертелся, то и дело оглядываясь на дверь, за которой была прежняя вольница.

На следующий день он не появился. Строгая Агриппа разыскала Наталью. Уклоняющийся от знаний плут был нещадно выдран матерью и насильно приведен на учение. Агриппа целый день не спускала с него глаз.

Тогда Пьяница просто-напросто сбежал. Его недолго искали. Оказался рыжий бездельник на холме у своего беспутного отца и возвращаться наотрез отказался — не помогли ни крики, ни угрозы Натальины. Не раз и не два являлась она за ним: едва завидев мать, Пьяница прятался. А Безумец только посмеивался на Натальины слезы, живот свой почесывал, и, как и прежде, тени яблонь скрывали его от солнца, и фляга валялась возле. И было рыжего не оторвать от него. Плюнула Наталья и махнула, наконец, на беспутного сынка рукой — сошла с проклятого холма, чтобы больше там никогда не появиться!

Остальные детишки: среди них и Музыкант, и Отказник, Строитель и Степан, и насмешливые лисенковские дочурки, учились безропотно. Только Книжник скучал на уроках! Он знал уже азбуку. Часто задумывался он о чем-то своем, поглядывая в окно на небо, и даже одергивания новоявленной учительницы не выводили его из раздумий. Смеялись школяры над его отрешенностью и не упускали случая ущипнуть или толкнуть его — на их щипки и колотушки Книжник не отзывался.

А Беспалый привез бумаги и карандашей. Дело с урожаем так и не поправлялось, хотя власть в помощь пригнала трактора даже в эти отдаленные места, и были распаханы новые пустоши. Дождей в тот год пролилось столько, что вновь почти все было загублено! Председатель не сдавался и утешал, как мог, поселенцев, Безумец же по-прежнему не выходил у него из головы.

— Я или он, — твердил Агриппе. А когда удивлялась та, почему до сих пор не посажен бездельник, объяснял:

— Сама жизнь покажет, за кем будущее!

По-прежнему жили в селении скудно, аппетит же у детей был отменный, не могли их насытить ни брюква, ни репа. Школяры были постоянно голодными. Раздав им карандаши и бумагу, Председатель сказал:

— Разве в животе одном дело?! Учитесь! Пусть головы ваши забьются иной пищей — то-то она будет поважнее картошки с говядиной!

И твердил им беспрестанно:

— Сытое брюхо к ученью глухо!

И дети учились, выписывали неровные дрожащие буквы на драгоценных бумажных листах. Беспалый тому радовался и приговаривал:

— Есть вещи поважнее котелка с мучной похлебкой!

В ту осень все, вроде, успокоилось. Поселенцы, летом частенько навещавшие злополучный холм, угомонились с первой же распутицей, ибо дожди пошли такие, что напрочь размыло дорогу.

Школяры слушались, Беспалый тому радовался. Но однажды в окне школы показалась рыжая головенка. Явившийся Пьяница корчил детишкам рожицы и показывал им целый ржаной каравай!

Едва досидели ученики до конца уроков. Наконец ни о чем не подозревавшая Агриппа кивнула, завершая учебу, — и дети сорвались к двери. Следом за ними брел задумчивый Книжник. А Пьяница, встречая братьев у крыльца с мешком за плечами, зазывал за собой к озерцу. Там, в камышах, развязал «сидор».

Дети набросились на еду и набивали рты всем, что он с собой притащил. Рыжий пройдоха, отъевшийся за дни своей пропажи, подсмеивался над прожорливыми школярами. Затем, дождавшись, когда все насытятся, вытащил отцовскую флягу. Дети глотнули обжигающую отраву — и все им стало радостно, даже унылый дождь сделался веселым.

Пьяница их поманил за собой — они и пошли за ним!

Все матери, кроме Валентины, стояли перед Беспалым.

Старенький трактор непременно завяз бы в дорожной колее, поэтому машина так и осталась под навесом. Председатель, запахнувшись в шинель, сам принялся месить дорожную глину, с каждым своим шагом вытаскивая на башмаках до пуда земли. Следом за ним, выбиваясь из сил, поспешила верная его тень — Агриппа.

Наконец в дождевом тумане дрогнул слабый огонек. Беспалый поднялся к ненавистной избе. Шинель налипла на него, полы ее напитались водой. Скользила и падала за ним Агриппа. Оказались они возле крыльца.

— Иди, — подал Беспалый голос. — Мне не о чем с ним толковать.

Агриппа послушно вступила в сени. Дождь бессильно хлестал огромную крышу. Бледная и мокрая появилась Агриппа в жарко натопленной горнице.

Трещала печь. Безумец, как всегда, валялся. И сыновья валялись возле него. И лисенковские дочки, и поселенцевы дети были с ними. Их глаза, уставившиеся на разгневанную учительницу, были бессмысленны. От них шел проклятый, тут же узнаваемый ею запах.

Лишь Владимир Книжник, забившийся в угол, сразу узнал учительницу — остальные равнодушно отвернулись к мискам и котелкам.

— Налейте ей! — развеселился хозяин, увидев, кто пожаловал. — Согрейся, Агриппа! Мои сукины сыны согрелись! — так он хохотал, почесывая грудь.

Агриппа гневно ударила руку подскочившего Пьяницы, из ковша выплеснулась водка, и собаки, лежащие вместе с детьми, вскочили, угрожающе рыча.

— Ты есть зло, — с горечью сказала Агриппа. — Как ты еще живешь?

Оттолкнув Пьяницу, бросилась она к школярам, пытаясь поднять их. И заплакала от бессилия, когда повалился даже послушный прежде Степан. Однако сыновья потихоньку стали приходить в себя от ее криков.

Безумец на все это только ухмылялся, а Пьяница, кривляясь, безнаказанно прыгал перед ней и корчил ей самые гнусные рожи. Наконец школяры кое-как встали, построились и двинулись в сени, оставляя за собой запахи водки и собачьей шерсти. А когда они выползли на дождь, всем им стало плохо. Поддерживаемые Агриппой и Беспалым, беспрестанно падая, измазавшись глиной, спускались они с холма. Лисенковские дочки заплакали, мальчишки сопели, задыхаясь от еще более припустившей небесной воды.

Лишь к утру все прибыли в деревню, измученные размокшей дорогой. Селяне встречали их возле школы. Матери подскочили к детям — но Председатель их тут же остановил. И прежде всего обратился к рассвирепевшей, скорой на расправу Наталье с просьбой не наказывать Владимира Музыканта. Затем, показывая на потрепанных, дрожащих птенцов, спросил жителей:

— Неужели променяете будущее на сивуху и ругань?

Поселенцы, ужаснувшись жалкому виду ребятишек, кричали:

— Посадить его надо! Отчего же не применишь власть?

Беспалый остался непреклонен:

— Сама жизнь его уничтожит вместе с его сивухой!

И строго наказал:

— Завтра чтобы все ребята сидели за партами!

Матери погнали беглецов домой, и вскоре отчаянно завопил в Натальином доме Музыкант. Даже Мария не могла сдержаться — беспощадно принялась пороть Степана с Отказником. А Книжник с братом Строителем, вздыхая, побрели к своей землянке — и застали ее пустой.

Валентина все чаще оставляла сыновей. В селении шептались, что окончательно повредилась она в рассудке. Несмотря на дождливую осень уходила она далеко к дорожным перекресткам — даже тогда, когда из-за распутицы ни одна машина не могла проехать мимо нее, ни один путник не мог пройти.

Повзрослевшие братья отыскивали ее, брали под руки и отводили к землянке, и сами давали ей еды, которую приносили им другие женщины. Но однажды Валентина ушла так далеко, что Владимиры не смогли ее отыскать.

Долго бродила она в полях, огибала болотца, пока не набрела на жилище Аглаи. Над крышей, поросшей мхом, вился дымок, старуха варила свои коренья. Испугавшись внезапной гостьи, девочка вцепилась в старуху. Валентина горько сказала:

— Нет сил моих больше ждать. Думала — вот-вот Бог вспомнит о нас. Но, видно, не дождаться нам Его вестника… Кого угодно уже занесло! Один богохульник распахал всю землю, другой, все бросив, не просыхает на холме… И оба надсмехаются над Ним! Неужто забыл о нас Господь?»

Старуха рассердилась:

— Молчи! Наше ли дело знать о Милости?! Жди до конца дней своих, на коленах ползай, покройся струпьями, питайся травой — но жди! Как можешь ты сомневаться в Его Благодати?.. Знай одно: явится ангел. Недолго терпеть! Бог не простит, коли в Нем усомнишься. Не гневи Его, доча… Недолго быть богохульной власти. И твоему лохматому черту достанется!.. К сыновьям своим возвращайся и не ропщи. Не гневай Господа, ибо знает Он, что творит!

И Валентина послушалась.

С тоской сиживал Книжник на Агрипповых уроках. Вечерами его братья рыскали по селению в поисках пищи, и разговоры и думы их были лишь о еде. Он же, отрешенный, бродил по улице, подстерегая Беспалого, и просил хоть каких-нибудь книг. Но тот разводил руками, не решаясь еще давать ребенку Маркса:

— Подрасти немного, тогда поймешь его науку.

И вновь тогда Книжник брался за Библию: книга, от которой отреклась Агриппа, читалась им с утра до вечера. Он грезил палестинской пустыней и с надеждой взирал на небесные горы, которые каждый день возникали перед ним и рассыпались, подобно башням Иерихона. Но когда пробуждался от грез — повсюду, насколько видели его глаза, простирались серенькие болота, холмы и камни.

Остальные ученики читали по слогам, сбиваясь и путаясь. Агриппа, стремясь привлечь их к учению, готовила им скудный обед: варила в воде капусту. Нахлебавшись пустых щей, нестройно школяры повторяли за ней: «Мы не рабы, рабы не мы». И скребли по сосновой доске кусочками угля.

Председатель, не раз навещая их и видя, как продвигается учение, твердил, потирая руки:,

— Учитесь, о животе не думая! Будет крепко заботиться о вас наша Родина!

Они и учились, но в один недобрый день в окне школы вновь показалась рыжая голова. На свою беду Агриппа ее не заметила — а рыжий кривляка тряс перед школярами мешком, зазывая за собой в заснеженные камыши.

На этот раз ярость была всеобщей.

— Сажай его! — кричали бабы Беспалому. И дергали за рукав, требуя наказать растлителя. — Что же ты за власть? — кричали. — Пойдем с нами. Там же его и повяжем, и сдадим куда надо!

Женщины поволокли с собой и своих безвольных мужей — но Председатель на этот раз остался.

— Решайте сами, что с ним делать, — отвечал. — Как поступите, так тому и бывать.

— Повяжем его, — пообещала за всех Агриппа. — И сдадим…

Валентина стояла на краю селения, засыпаемая повалившим снегом, и уставшими, воспаленными своими глазами вглядывалась вдаль, не замечая уходящую на расправу с ее бывшим мужем толпу. В ту ночь Беспалый встал рядом с нею, ветер метал шинельные полы. Сказал он несчастной женщине:

— Вот и конец твоему бездельнику! Я не трогал его лишь потому, что знал — жизнь сама все равно его накажет. Сами люди его уберут!

Молчала, безучастная. И тогда он принялся ожидать рядом с нею возвращения масс.

И дождался!

Под вечер следующего дня в снежной пелене появились возвращающиеся. Уже издалека доносились до Председателя их песни: но брели все как-то странно, спотыкаясь, падая, точно слепцы держась друг за дружку. Было слышно, как вопил Лисенок — что-то кричали в ответ женщины и дети. Наконец все добрались до холма и оказались поголовно пьяны. Окружив Валентину с Беспалым, протягивали им кружки и ковши.

— Пейте! — безбоязненно умоляли.

Мелькал в толпе рыжий вихор пришедшего с ними Владимира Пьяницы. С отцовским «сидором» за плечами, то и дело Пьяница пускался вприсядку и, подскакивая к онемевшему Председателю, корчил ему рожи, какие только способен был корчить. И успевал развязывать мешок, наливая из уже всем знакомой фляги в протянутые ладони, стаканы и даже ведерца. И бросал в толпу хлеб. А толпа бессмысленно плясала. Лишь Агриппа, отделившись от нее, страдала в стороне, не смея даже взглянуть на Беспалого. И жался к ней растерянный Книжник.

Все понял Беспалый. Пошатнувшийся, он разлепил губы:

— С великим трудом пытался я вас поднять! Отчего вновь к нему потянулись? Что дал он вам?

Слова Беспалого, тяжелые и горькие, повисли в воздухе — в ответ были лишь песни и хохот. Тогда, раздвинув веселящихся, он зашагал прочь. Агриппа бросилась было за ним, но тотчас пристали к ней хмельные слюнявые женщины — и Пьяница подскочил со стаканчиком, и было от них не отбиться.

И смешались на холме песни и ругань. Повсюду поспевал рыжий дьяволенок, булькал за его спиной «сидор», по всему селению встречали Пьяницу с беспечной радостью.

— Ангел ты наш! — изливались с любовью. — Ангелочек!

Потеряв рассудок, матери вместе с детьми тянулись к его фляге. Три дня шло невиданное гуляние. Мужики, отоспавшись, кто в избе, кто на улице, вставали, опухшие, обнимались и дрались, пили, пока хватало сил, — и вновь валились.

Наконец рыжий маленький заводила исчез.

Поселенцы тяжело отходили от такого неожиданного и беспробудного пьянства. Дети и женщины расползались по домам и землянкам. Наталья стонала и охала, возле нее лежал бесчувственный Владимир Музыкант. За околицей подобрали почти бездыханного Лисенка. Одна бабенка, пившая меньше всех и быстрее других оправившаяся, перевернула страдальца на живот и взялась прыгать по мужичку. Из его глотки хлынул настоящий поток, и беспутный Лисенок остался жив.

Опомнившись, все устыдились и принялись искать Беспалого, но его нигде не было: ни в полях, ни возле трактора.

Тогда, сообразив, кинулись к его землянке и увидели — он умер.

Первое всеобщее потрясение прошло.

Женщины, пугая рыданиями и стонами ребятишек, теснились в землянке. Окаменела в ее углу Агриппа. А Наталья вместе с сострадательной Марией обмыли и обрядили покойника.

Лисенок сготовил добротный гроб и опустил в него колодку с подушечкой — для вечно теперь думающей головы. Все остальные пребывали в оцепенении, ибо внезапно остались без будущего. Безутешно заплакал Книжник, узнав о смерти того, кто хотел сделать для их пустой и нищей земли лучшее будущее, и растерянный Владимир Строитель не мог успокоить брата. Впрочем, плакал все те дни не только впечатлительный Книжник: по всему холму теперь лились слезы и слышались вздохи кающихся обитателей. Лишь Валентина продолжала уходить к дороге и словно не слышала о страшной вести.

На третий день гроб поставили в яблонях, и все пришли проститься. Приехали также из областного центра представители и привезли с собой обелиск. Родственников у покойного коммуниста не оказалось, жил он безродным, один как перст, и единственным близким ему человеком все считали Агриппу, хотя ничего между ними так и не произошло.

Поселенцы и власть толпились с непокрытыми головами. Взялся падать настоящий снег — не из тех, слякотных, которые, проморосив, тут же тают. Было холодно и пусто. Женщины, привыкшие за свою жизнь к большим и малым гробам, все же с ужасом вглядывались в лицо человека, который казался им вечным. Подняв его на руках, толпа со стенаниями и вздохами потекла мимо Валентиновой землянки. Внизу, у самой дороги встретила толпу блаженная и невидящими глазами пропустила мимо себя — она не заметила даже своих сыновей, бредущих за гробом.

Яма уже ждала. Беспалый безмолвствовал: положили к нему в гроб его записные тетради и драгоценного Маркса — и закрыли крышку, оставляя в вечном теперь размышлении. Кто-то вложил комок глины в Агриппову руку — все очень долго ждали и, наконец, услышали, как глухо стукнуло о крышку.

Быстро засыпав могилу сухими от холода комьями, поставили над нею деревянный обелиск с ярко даже в такой тусклый день блестевшей латунной звездой и возвратились в осиротевшее селение.

Агриппа с того страшного дня затворилась в своей землянке и сделалась настоящей отшельницей. Прошел слух и о ее помешательстве!

Некому стало учить Безумцевых сыновей! От греха подальше отвезли их из глухомани в областной городишко. Там встретили братьев разбитая церковь бывшего монастыря и унылые кельи, приспособленные под спальни и классы.

Жизнь в интернате оказалась суровой — в первый же день отняли у них нехитрые узелки. С тех пор побои не прекращались. Безответному Книжнику доставалось больше других. Спасался он в библиотеке: место для нее нашлось только в тесном подвальчике. Книгами там заправляла несчастная женщина — судьба ее обидела, наградив большим горбом. Книжник оказался одним из тех, кто не издевался над горбуньей.

Однажды, когда спускалась она в подвал, один из маленьких негодяев, которых здесь было предостаточно, запустил в нее камнем — от неожиданного удара женщина скатилась по ступеням.

Книжник, увидевший это, мгновенно оказался возле горбуньи и, движимый состраданием, помог ей подняться. И поведал несчастной:

— Моя мать говорит, что когда на нашей земле станет совсем невыносимо жить, Господь пришлет сюда своего ангела… Недолго осталось ждать. Ангел спустится по небесной лестнице. Он защитит всех, у кого горе. Он утешит их и укроет своими крыльями. У него такие могучие крылья, что под ними спрячется всякий, кто захочет утешиться. И ангел никого не забудет.

Горбунья смотрела на Книжника с нежностью.

— Я буду ждать его, — обещал самый странный Безумцев сын. — Я обязательно его встречу!

Горбунья, несмотря на боль, улыбнулась:

— Библиотека твоя, малыш! С этого дня вот твое прибежище! Пусть с виду оно тесно и убого, но здесь многое сохранено и запрятано. Пребывай в нем, пока не придет твой ангел… Пройдись-ка вдоль полок, всмотрись внимательно — перед тобою сокровища! Я чувствую, ты многое поймешь, ведь у тебя доброе сердце. Вот лампа и вот стол — твой корабль. Уплывай! А я покажу тебе путь, и запомни, многое значит тот, кто уже знает путь!

Ковыляя, подвела она Книжника к полкам:

— Ты услышишь все голоса мира и удивишься всем мыслям. И не пугайся такому множеству! — добавила, заметив, с каким испуганным восхищением Владимир смотрит на такое обилие книг. — Ты показал свое сострадание, я дам тебе то, мимо чего пробегают! И пока ты еще слаб, пребывай здесь, ибо место за этим столом — лучшее место на свете! Вот Уленшпигель с его Фландрией, а вот Рабле с Гаргантюа, вот там и необитаемый остров Крузо, а там сразу вместе Сократ, Диоген, Сенека. А в самом конце вон той самой дальней полки — чудак Дон Кихот. Возьми от чистого сердца!.. Ты дождешься ангела, я в это верю.

Книжник слушал ее, затаив дыхание.

— Я посвящаю тебя в великие тайны мира сего, — совершенно серьезно сказала горбунья, подавая ему ключ. — Бери бесценный дар. Владей им, пока не придет твой ангел. Храни и никому не отдавай!

— Я буду хранить, — кивнул Книжник. — И никогда никому его не отдам.

Он сдержал обещание — берег ключ пуще казенных карандашей, башмаков и рубах. А когда спальня засыпала, пробирался по ночам в подвал и закрывался там до утра, читая до пятен в подслеповатых глазах. На столе под лампой часто был припасен ему то хлебный ломоть, то кусочек желтого сахара, а горбунья находила все новые книги и доставала из тайников в стенах самые сокровенные, оставшиеся еще от монастырских времен: пожелтевшие, старинные, которые чудом уберегла.

Рассеянность Книжника стала доходить до опасных пределов. Когда выводили воспитанников на улицу, Книжник, думая о своем, спотыкался обо все, что только ни попадалось ему на пути. Однажды он встал, задумавшись, посреди дороги, и машина просто чудом остановилась возле самого его носа. Воспитатели ругались на него, учителя махнули на него рукой: одинокий, обособленный, жил он, никому не нужный, не отвечая на толчки и зуботычины. И постоянно засыпал на уроках.

Владимир Строитель от двух бесполезных вещей сразу же отказался: от собственных слез и от жалости. Принялся он махать кулаками, отвечая всякому, кто пытался его хоть как-то задеть. И взял себе за правило идти до конца и не бояться ни ножей, ни железных прутьев, смело лез на рожон, не спуская никому даже малейшей обиды. Подобное бесстрашие возымело действие — самые прожженные, самые хулиганистые начали его побаиваться и искать с ним дружбы.

Первым делом Строитель взял под защиту братьев (тотчас изменилось к ним отношение). С горечью видел Владимир — без жестокости не выжить там, где уважались лишь наглость и сила. Но понял также, что в будущем не могут ему пригодиться ни теперешняя власть, ни уважение негодяев. Смышленый, он схватился за знания, что худо-бедно, но все же давались здесь, — и вскоре выбился в первые ряды успевающих. Учителя стали поощрять его рвение!

Будущее Строителя было предопределено. Однажды, сидя в одиночестве в спальне и приготовляя уроки (товарищи слонялись по коридорам), он сломал карандаш и в поисках нового схватил мешок Книжника и вытряхнул из него деревянные кубики (они были сохранены Книжником — в память о Беспалом). Строитель не стал убирать их обратно в мешок, а сложил из них башню и засмеялся, довольный. Возле печки были свалены грудой чурбачки и дощечки. Мгновенно позабыв про уроки, Владимир предался новой игре.

Вернувшись в спальню, школяры с удивлением вынуждены были обходить внезапно возникшую крепость, боясь коснуться ее деревянных стен. Все они удивлялись сумасшествию Строителя. А он с упорством запасал и пускал в дело все новые чурбачки и взялся творить на полу деревянные города со стенами, домами и площадями.

Воспитатель, злобный инвалид, зачастую угощал школяров всем, что попадалось под единственную руку. Придя однажды в спальню в то время, когда Строитель сидел на уроках, сгреб дома и стены и отправил в печь. Впервые в спальне сделалось жарко.

Когда Строитель показался на пороге, догорали последние кубики. Владимир бросился на дремавшего возле печи обидчика, но был тут же отброшен. И впервые Владимир заплакал, не стесняясь товарищей. Но все они на удивление участливо отнеслись к его беде: когда воспитатель убрался, пытались выгрести из печи все, что осталось, и помогали заготовлять новые чурочки для будущих творений.

Музыкант все то время обитал на кухне с десятком подобных себе вечно голодных мальчишек. Поварихи иногда разрешали им кусочками хлеба вычищать котлы. Голодранцы водили хлебом по стенкам, соскребая жир и остатки каши. Так, до поры до времени, существовал Музыкант, не интересуясь ни чтением, ни строительством городов.

Часто воспитанники, сбиваясь в шайки, совершали набеги на сады и дома. Взялся бегать и Музыкант — урчащее от голода брюхо не давало ему покоя. Вместе с другими шалопаями бродил он и по железнодорожным насыпям, подбираясь к стоящим на запасных путях вагонам, проверяя на прочность засовы.

Однажды там его прихватили стрелочники: чудом увернувшись от погони, Музыкант оказался возле здания вокзала. Окно привокзального ресторанчика было распахнуто — мгновенно очутился Музыкант на кухне, ибо никого, кроме шипящих и булькающих котлов, там не было. С запрыгавшим сердцем, не веря удаче, воришка задвигал крышками. Обжигаясь, выхватил он кусок вареного мяса и, приплясывая, едва успел тот остыть, заглотал его, словно кот. Запихал он также за рубаху еще горячие булочки. И собрался прыгать обратно, но именно в этот самый момент в его жизнь вмешалась судьба! Будущее еще одного Безумцева сына также определилось. Услышал Владимир странные визгливые звуки. Осмелев, выглянул он в пустой коридор, пробежал его и оказался в полутемном зале. На крохотной эстраде немногих посетителей ресторана развлекал оркестрик. Впервые за всю свою жизнь увидев так близко живых музыкантов, был потрясен Владимир. Рот его не закрылся до конца представления. Никто не тронул мальчишку, слишком уж он был забавен своим неподдельным изумлением! Когда концерт был закончен, музыканты уложили в футляры источники существования. Владимир, сам не зная почему, побежал за нетрезвым саксофонистом, не отставая от него до самого его дома, — и был, наконец, замечен.

Стареющий и пьющий одинокий джазмен, прозябающий в этих медвежьих краях, зазвал мальчишку к себе. В тесной своей комнатушке дал ему попробовать пива и горько жаловался своему единственному искреннему почитателю на то, что не хотят понимать в этой нищей стране настоящего джаза. Вытащив затем саксофон, взялся выдувать мелодии, которые очаровали маленького оборванца. Владимир с тех пор не пропускал ни единого его слова, впервые узнав с радостным ужасом: за неведомым океаном раскинулся истинный рай, в котором дома поднимаются до облаков, в котором навалом пива, зерна и мяса. И только в том раю отовсюду льется чудесный, божественный джаз!

Рассказы джазмена упали на благодатную почву.

Еще один из братьев — младший Отказник — своей дорогой отправился в жизнь.

Справедливость пробудилась в нем. Он тотчас взялся менять весь мир — такой у него оказался характер! Не прошло и недели, как пробыли братья в этом несчастном месте, а кроха Отказник уже дошел до директора, пытаясь открыть ему глаза на то, что бьют их здесь вечерами.

Ответ чиновника был прост:

— Быть не может такого в советской школе!

Однако Отказник уже успел разглядеть поварих с выносимыми узлами и пьяного сторожа. Директор, поразившись такому, впервые им увиденному правдолюбцу, отмахнулся беспечно: «Разберусь во всем сам. Твое же дело — учиться!»

Но Отказник учиться как раз-то и не желал. Вскоре он вновь появился:

— Бьют нас по-прежнему. И воруют. Да вы и сами вчера…

До самого потолка подскочил директор, испугавшись того, что мальчишка мог увидеть вчера. И не сдержал благородного гнева:

— Ах, сукин ты сын! В карцере тебя сгною. Запорю так, что родная мать не узнает… если хоть слово…

— Правда жжет вам глаза, — вот что заявил в ответ крохотуля.

Стиснув зубы, с тех пор он во всем доходил до конца. Он и своего благодетеля-братца, благодаря кулакам которого оставался еще цел и невредим, обвинил в жестокости.

— Ты тоже есть зло! — объявил бесстрашно Строителю. — Раз, как и они, живешь за счет силы и страха!

На всяких собраниях ерзал он в первых рядах и не стеснялся вслух кричать о том, что видел. Он все подмечал и умудрился совершить то, чего ни до него, ни после не смог сделать никакой, даже самый распоследний школяр, — разжег к себе со стороны взрослых настоящую ненависть! Никогда он не улыбался, никогда не смеялся — с закушенной губой и горящим взором лез везде и повсюду.

Когда к весне побежал слух о комиссии, директор собрал у себя настоящий совет: решали, что делать с маленьким негодяем.

Отказник, каким-то образом узнав о проверке, весь воспылал! И когда комиссия заглянула в его спальню, уже приготовил настоящую речь.

С удивлением воззрились проверяющие на взъерошенного воробья.

— Вам все врут! Я все расскажу! Я вас там поведу, где не водили! — обещал им Отказник, но инспектора, посмеявшись над крохотным чудаком, все же ему отказали:

— Учись лучше во имя Советской Родины!

— Дрова-то наши воруют! — в отчаянии бросил им в спины Отказник, но инспектора уже спешили к столовой, где был им распахнут богатейший по тем временам стол. Директор, заранее предупредивший начальство о забавном оригинале, всех накормив и выпроводив, заглянул-таки к поверженному правдолюбцу:

— Теперь у меня держись!

Карцер стал вторым домом Безумцева сына.

Всех братьев бесповоротно обскакал Степан. Директор мгновенно выделил проходимца из общего унылого и серого строя, и уже вскоре уверенно распоряжался Степан мытьем полов на этаже и покрикивал на подчиненных. Добавляли ему уверенности надежные кулаки Строителя, но гнездился в честолюбивом сынке Марии и собственный гонор!

Он, не успев приехать, уже зашагал от Старосты спальни к Коридорному, мечтая добраться ко второму году проживания до чина Старосты этажа. Братья к такой карьере относились рассеянно: Книжник не показывался из подвальчика (всей душой, всем сердцем он уже был далеко), Строитель завалил чурбачками всю спальню и, раздобыв столярного клея и инструмент, смастерил, ко всеобщему восхищению, невиданную башню. Отказник грыз ногти в интернатской тюрьме. Музыкант же, никому не рассказывая о своей тайне, часто сбегал в заветную каморку к спивающемуся учителю.

Так, понемногу привыкли они к новой жизни — а тут и зима оборвалась и пролетела весна, а там в интернатском дворе появился Лисенок и уже запрягал для них лошадку, готовясь в обратный путь. Исхудавшие Майка с Зойкой, взятые отцом из подобного женского заведения, ожидали на телеге ребятишек.

Братья выскочили во двор — Лисенок усаживал их одного за другим. Все поместились: стриженные наголо, повзрослевшие, в новых казенных рубахах, штанах и башмаках. И вот скрылись полуразрушенные монастырские стены, испарились каменные дома, перестали быть слышны паровозные гудки. Дорога потянулась между бесконечных болот, редких холмов и перелесков, над которыми клубились облака-горы. Школяры болтали ногами, разглядывая бесконечную землю, и медленно тряслись целый день — Лисенок жалел лошадку. Вот впереди легла первая тень, и все принялся покрывать вечерний туман. Облака растворялись, засветила первая звезда, и вскоре целая звездная россыпь засверкала в небе. Заблистали здесь и там далекие миры, а уставшая кобылка пошла вовсе тихо. У детей слипались глаза. Засопел Степан, задремал Строитель, привалилась к его плечу уснувшая Майка. Принялись посвистывать носами остальные, сам возница клевал носом, сокрушаясь, что не поспел домой к ночи. Лишь Книжник благодарными глазами разглядывал распахнувшееся небо, пытаясь угадать далекую родину ангела.

В полной темноте лошадка едва нащупывала дорогу. Внезапно вдали проявился огонек, и Книжник растолкал уснувших братьев. Огонек приближался, и кобылка захрапела, почуяв близкое жилье.

— Тпрууу! — раздался неожиданный звонкий голос. Тотчас из темноты вынырнула знакомая рыжая головенка их беспутного братца. Пьяница, скалясь и подмигивая братьям, схватил лошаденку под узцы и повел на отцовский холм.

Как и прежде, на овчине лежал их батька! Как и прежде, бегали по саду его псы, узнавая ребятишек. Пьяница поддувал костер, и огонь со всех сторон облизывал огромный котел с кашей. Была тут же отвинчена крышка у фляги — и безвольный Лисенок, не в силах отказаться от ковша, попался на крючок рыжему бесененку.

Утром братьев разбудила отцовская гармоника. Перед каждым школяром уже стояли миски, доверху наполненные вареным картофелем, лежали вяленая и вареная рыба и огромные ломти хлеба — невиданное после скудной интернатской пищи богатство. При виде его даже Степан позабыл на время о своей недетской степенности.

И, как и прежде, на холм заглядывал всякий сброд: Безумец всех приходящих заливал водкой. Котел кипел и бурлил на костре, Пьяница беспрестанно подсыпал в него соль и крупу. А тех гостей, кто, напившись, хватался за ссоры, легко унимал. И так ведь услужливо и весело подносил спорщикам стаканчики «на мировую», что никто не мог ему отказать!

Как и прежде, пьянчуги глотали и пили до полного изнеможения, считая, что вечно здесь могут отъедаться и опиваться. Но даже самые стойкие долго такой гулянки не выдерживали и в конце концов уползали — посиневшие, измученные, забывая часто здесь свои узелки и торбы. Бывали силачи, которые по месяцу могли вытянуть, но и те рано или поздно пресыщались и рады были оставить хозяина.

Хозяин же, подбадривая собутыльников, выпивал за раз по ковшу — а таких ковшей в день у него было три раза по шесть, отчего и шептались некоторые, что Безумец прочно связан с самим чертом — ведь хоть бы что было ему от водки!

А всякой закуски к его знаменитой фляге было немерено: Пьяница, ставший верным слугой отцу, развел уже здесь огород и вдосталь заготовил капусты и репы, и сельдерея с петрушкой. Не удивились тому сыновья, что уже с весны буйно росло все это на Пьяницевых грядках. Врыты были в землю бочки с солеными огурцами, и любо-дорого было пьянчугам хрустеть такой закуской и запивать водку холодным рассолом. А еще Пьяница ставил силки на уток и заготовлял дичь во множестве; сразу на нескольких вертелах жарились утиные тушки. И еще ловил он рыбу сетями и мерёжами. Гости так ухрюкивались, что часто даже не в силах были заползти в избу, валились к ночи прямо на землю и спали беспробудно, не замечая ночного холода.

Вились на отцовском холме, словно мухи, вместе с мужичками и гулящие бабенки, которые не прочь были даже перед гостившими у отца сыновьями задрать юбки. Пьяница и их напаивал до беспамятства. По ночам повсюду: в горнице, на сеновале, под яблонями слышались храп и сопение. Кого-то выворачивало наизнанку в кустах, кто-то стонал, переев, — обычное дело! Вновь, как и прежде, слышали школяры по ночам и сладостные женские всхлипы — то их батька ворочался с потаскухами на овчине.

Наконец Лисенок, которого все то время Пьяница усердно напаивал, спохватился и протрезвел. Душной ночью он разбудил ребятишек.

Отдохнувшая лошадка была уже им запряжена. Протирая глаза, шатаясь спросонок, икая от переедания, переступали школяры сонных псов. Те, узнавая их, не поднимали тревогу и вновь успокаивали на лапах умные головы.

Провинившийся Лисенок не смел на своих дочек и глаз поднять: посадив всех, погнал с холма телегу! Неусыпный Пьяница заметил их поспешное бегство и катился еще какое-то время за беглецами, пытаясь еще поднести вознице «на посошок» — но все же отстал.

Вернувшись к матерям, школяры нашли изменившейся свою малую родину! Повсюду им встречались чужие люди, во многих дворах пищали младенцы, а топоры новых переселенцев без устали тесали новые срубы. Избы уже не могли уместиться на холме и строились внизу, вдоль дороги.

Бесхозную школу той зимой поселенцы разобрали себе на пристройки. Землянки, в которых жили Валентина с Агриппой-затворницей, совсем обвалились. С горечью убедились Строитель с Книжником в том, что еще больше заболела их мать. Всю прошедшую зиму ожидала она, когда сойдет снег — так не терпелось ей вновь уходить к дорожным перекресткам! И летом редко теперь она появлялась в селении. С утра до вечера стояла на дорожных обочинах, всматриваясь в лица проходящих и проезжающих — но ни с одного, ни старого, ни молодого лица ответно не взглянули на нее глаза ангела.

Возвращалась Валентина глубокими вечерами. Ночью Книжник с братом слышали ее тихие молитвы. Были они предоставлены сами себе, сердобольные Наталья с Марией кормили их вместе со своими сыновьями.

Все оставшееся лето ребятишки провели весело и шумно: носились гурьбой, купались, играли в «городки» и пятнашки. Майка и Зойка были постоянно вместе с Безумцевыми сыновьями. Один лишь Книжник все то время просидел под яблонями на своем излюбленном месте, поглядывая с края холма на дорогу, по которой уходила ранним утром его несчастная мать.

С тоской ожидали школяры неминуемого возвращения. И вот настал черный день, Лисенок запряг лошадку, и телега побежала обратно к областному центру. Проезжая мимо Безумцева холма, Лисенок нещадно подхлестывал кобылку. Дымил там костер, и надрывалась гармоника, но все обошлось — никто не загородил им путь.

Однако каждый год с тех пор на дороге ожидал Пьяница возвращения братьев, и не было случая, чтобы пропускал он мимо телегу! Днем ли, ночью, но обязательно выныривал, брал лошадь под узцы и вел ее на отцовский холм. Отощавшие за зиму ученики и Зойка с Майкой набрасывались на еду и, насытившись, затем отдыхали в саду, под деревьями, в пряном сене, зарываясь в него и прислушиваясь к довольному бурчанию своих животов. Низкие яблони опускали к ним свои ветви. Всхрапывала кобылка, насыщаясь сочной травой Безумцева сада. Отец иногда принимался реветь гармоникой — нравилось Безумцу извлекать дикие звуки, от которых впору было затыкать уши.

Он не жил бобылем: время от времени то одна, то другая подруга появлялись в его избе. В один год оказалась там толстуха необычайных размеров. Невозможно было обхватить ее одному, даже самому длиннорукому молодцу. Ее живот колыхался студнем, лицо заплыло, тряслось множество подбородков. Была она невероятно прожорлива и переедала хозяина. И пила толстуха так, что только она и могла одна составить Безумцу достойную пару. Безумец хохотал на ее прожорливость, а Пьяница не успевал наливать ей из фляги: она хлебала, пока водка не шла обратно горлом. Вот какой была потаскуха!

Однажды вознамерилась она в присутствии Безумцевых сыновей и гостей перепить самого хозяина. И тогда Пьяница притащил два ковша, и все те, кто развлекался в то время на беспутном холме, сгрудились возле овчины. Толстуха села напротив любовника, не спуская с него своих заплывших глазок, и как только выпивал хозяин ковш, тотчас опрокидывала и она. Все ждали, когда эта женщина наконец свалится и помрет, ибо знали — нельзя перепить Безумца! Толстуха же, как ни в чем не бывало, брала ковш за ковшом и лишь после четвертого закусила огурчиком, а после шестого понюхала хлебную корочку. Затем был ковш и седьмой, и восьмой, доза немыслимая даже для самого закоренелого бражника, и сам Безумец удивился на свою подругу. Другие же испугались и даже кричали, чтобы бросили они это занятие. Но хозяин был упрям, и женщина отличалась упрямством. По-прежнему не спуская глаз со своего дружка, выпивала она, как только выпивал он, и закусывала, как только он закусывал, — и выпито было уже столь много, что никто из присутствующих не верил глазам, — даже Пьяница смотрел на них с испугом. И если Безумца считали посланником черта, то способность женщины к дьявольскому пьянству была удивительна. Пошли ковши, которые перестали считать: хватило бы водки уже на целый полк, а два упрямца пили и пили напротив друг друга. Наконец, отбросив свой ковш, приказал Безумец найти котел и наполнить доверху: и когда принесли ему, выхлебал тот котел, словно пил воду. Когда же налили толстухе, она выпила лишь до половины — и повалилась, и захрапела. Все обрадовались такому концу!

И школяры видели все это своими глазами.

Повзрослевший Строитель, который отличался уже от сверстников рассудительностью и серьезностью, поглядел однажды на пьяного храпящего батьку — тот раскинулся на овчине и пускал тяжелые ветры, да такие, что рядом с ним никому нельзя было стоять.

Строитель молвил Книжнику:

— Он бросил нашу мать! Даже не построил ей избу, как другим. Разве это справедливо?.. Вот теперь сошелся с пьянчужкой. А наша мать забыта в убогости.

Книжник был занят своими думами.

— Эй, да очнись, наконец! — вновь окликнул Строитель брата. — Или тебе не жалко нашу несчастную матушку? Не из-за него ли она сошла с ума? Не из-за него ли стала юродивой и, неприкаянная, бродит по дорогам?

— Мать ждет ангела, — ответил Книжник. — Она уже все глаза проглядела.

Строитель горько усмехнулся:

— И каким же он явится, ангел?

Блаженный братец отвечал не задумываясь:

— Будет он светел ликом, и в руках его будут труба и меч. Он вострубит о своем пришествии, и всякий тотчас его узнает, потому что ангел сойдет в белых одеждах и за спиной его будут могучие крылья. И глаза его будут сиять, и когда он посмотрит на того или иного человека, то тот, кто нечист, тотчас будет сожжен его взглядом. Только чистый человек выдержит его взгляд!

— Ну, так всем нам гореть тогда! — воскликнул Строитель. — А нашему гулящему батьке — в первую очередь. Он и так уже пропитан водкой, спичку поднеси — вспыхнет синим пламенем… Недаром Аглая сказала: наш батька — слуга самого черта!

Книжник кивнул и продолжил:

— Слышал я от матери: перед самым приходом ангела Сатана также пришлет своих слуг на землю делать всякие чудеса, да так, чтобы люди поверили и прельстились их чудесами. Слуги эти рядятся в святые личины, нужно зорко смотреть, чтобы не обмануться, вот мать наша и смотрит зорко, и уходит к дороге ни свет ни заря…

— Да как ты тогда различишь их, если рядятся они под святых? — насмешливо восклицал Строитель. — И, кроме того, как узнать, когда придет настоящий ангел? И откуда? С Запада или с Востока? А, может, он уже пришел и среди нас?!

Музыкант вмешался в их рассуждения:

— И о чем вы только спорите! Вот что скажу вам: есть иная земля, которой ангелы не нужны: там автострады и дома такие, что даже когда задираешь голову, не видно их крыш — они уходят под самые облака… Там есть то, что вам, дуракам, и не снилось!

Братья замолчали.

Но вскоре продолжился их разговор.

Услышали гостившие на холме братья уже забытый ими скрип цыганских повозок. Мимо Безумцева холма проплывал табор: женщины звенели монистами и кольцами, младенцы ужинали, цепляясь ручонками за длинные худые груди своих матерей, тряслись пожитки, и звенела гитарка, вот только медведя не было за повозками, А может быть, это был другой табор! Школяры проводили глазами последнюю повозку с ее прыгающими ведрами. Пыль залепила их сжатые губы и запорошила глаза, напрасно они ожидали, что их окликнет знакомый, так и не забытый голос.

Когда пыль слегла на покой, Строитель спрашивал Книжника:

— А не может быть ангел цыганкой, которая заменила нам мать той зимой? А быть может, явится горбатым, как наша горбунья, но это не горб будет у него, а сложенные за спиной крылья? Может быть, он придет ребенком, или нищим, или еще кем-нибудь? Как разглядит его тогда наша несчастная матушка? А если на глазах ангела будут бельма, и будет он покрыт струпьями, и…

— Ангел есть ангел, — ответил Книжник. — Как не отличить его?

— Может, Беспалый был ангелом? — не унимался вредный Строитель. — Он тоже хотел всем добра и рая!

— Нет, он был безбожником, да и умер как все! — запротестовал Книжник. — Ангел не умирает, ангел возносится. Он взлетает, как птица!

— Ну и ну, — откликался умный и насмешливый брат, вздыхая и удивляясь, чем только может забивать Книжник свою бедную голову.

А тот, как и прежде, частенько вечерами забывался на отцовском крыльце. Над его головой качались удивительные закатные облака, а затем звезды кололи небо и проливался Млечный Путь. Все уже собирались возле котла с ложками, мечтателя окликали к ужину — но, весь в своих мыслях, он не отвечал братьям. Майка и Зойка, голенастые, вытянувшиеся девочки-подростки, дурачась, вечно щипали его и старались столкнуть со ступеней — конечно же, Книжник не обижался!

А холм вечерами плыл в туманах. Внизу на поле возле дороги буйно росла бесхозная рожь. Иногда подмигивали фары редких грузовиков — шоферы гудками приветствовали потаскуна.

И бродили по холму постаревшие собаки, зорко стерегущие своего хозяина.

После Строителя открыто возроптал на Безумца Отказник. Взялся брызгать ядовитой слюной:

— Всю жизнь готов он валяться и пить, и даже грязью доволен! Разве сойдет он с овчины? Из-за таких пребываем мы в рабстве!

Книжник осторожно спросил:

— В чем ты видишь несправедливость?

Отказник задохнулся от негодования:

— Глаза протрите! Кто правит нами, кто сел на шею народу?! А все из-за отцовской лени! С немцем воевал и побил самого немца, а здесь и пальцем не пошевелит. Вон, нищета повсюду и рабство, половина страны сидит в лагерях, а ему дела нет, забрался сюда, рыгает и пьет, словно лошадь…

Музыкант вмешался, услышав о рабстве:

— Я знаю, где есть свобода!

Книжник пытался их убедить, что без прихода ангела никто не станет счастливым, но Отказник и слышать его не хотел:

— Из селения его власти погнали — покорно убрался. Плевал на все, валяется, как свинья. Такая нам жизнь нужна?!

Степан Руководитель молчал. Его интернатская рубаха уже была отмечена нашивкой Старшего Коридорного, и по всему было видно, что это не являлось для него пределом. Когда Отказник нападал на Степана, тот лишь презрительно морщился.

Правда, сказал однажды брату:

— Разве можно идти против власти?

— До конца своей жизни буду с вами бороться, — поклялся Отказник.

— Недолго тогда тебе до конца, — несмешливо откликнулся Руководитель.

Все чаще они схватывались, и твердили каждый о своем.

За годы сидения в подвале монастыря Книжник сгорбился, вид его был тщедушным, глаза слезились, уставая от ночных чтений, и на уроках он либо спал, либо томился. На ночь же спускался в подвальчик, запирал дверь за собой, зажигал лампу и, поглощая заботливо оставляемый на столе хлеб, отправлялся в бесконечное плавание.

И однажды-таки осторожно дотронулся до горбуньи, проверяя, не крылья ли скрываются за ее спиной.

Впавший в детство Строитель собирал в спальне башни и стены и постоянно что-то чертил в тетрадях. Не на шутку пошла война между ним и Степаном, который, получив к тому времени чин Помощника Интернатского Старосты, рьяно боролся за внешний порядок. Он даже приставил к сумасшедшему брату Малого Коридорного. Малый Коридорный, слабенький мальчуган, знакомый с кулаками Строителя, боялся и подойти-то к нему. Тогда появлялся в спальне сам Степан со своим знаменитым журналом: заносил он в него все промахи и проступки. Против Строителя стояло уже там множество галочек. И напрасно набрасывался тот на братца-служаку! Неукоснительно требовал Степан порядка и упорно заставлял дежурных сгребать Владимировы города.

Однажды Строитель не выдержал и вытолкал Степана взашей. Тот, не меняя спокойного выражения лица, отступил. Но уже к вечеру бунтаря отправили в карцер, где и просидел Строитель в компании с завсегдатаем подобного места Отказником, злой и бессильный, целые сутки. А Степан тем временем похаживал как ни в чем не бывало. Встретил он освобожденного следующими словами:

— Не ходи никогда против меня. Напрасно это!

Строитель сгоряча то озвучил, о чем теперь некоторые боялись и подумать:

— Какая ты сволочь!

Степан только пожимал плечами. И отвечал все так же спокойно:

— Можешь что угодно передо мной выламывать, а пойдешь против — под замком насидишься!

Директор в Руководителе души не чаял. В старших классах назначен, наконец, был его любимчик Главным Старостой. И тут же вызвал Степан к себе на Совет отбившегося от рук Книжника:

— Что там высматриваешь на небесах? Почему сторонишься новой жизни? Бога нет и не будет. Плохо быть одному! Всем вместе нужно строить светлое будущее.

Книжник грустно смотрел на брата.

Степан на него обижался и оправдывался перед главным своим благодетелем:

— Ну и братья попались мне! Один лучше другого!

Тем временем Музыкант грезил одной лишь Америкой. Его учителя-саксофониста отовсюду позорно изгоняли; шло то время, когда боролись с джазом. Часто пьянчужка лишался куска хлеба — тогда Музыкант воровал для него хлеб в интернатской столовой. Часто оставался учитель без рюмки водки — тогда Владимир воровал для него водку. Потихоньку подросток начал разбираться и в будущем своем ремесле — у него оказались и слух, и способности. И когда учитель совсем уж напивался и засыпал, из футляра извлекал Владимир драгоценный инструмент — и усердно дул в саксофон!

А в Отказнике вовсю пылало неугасимое пламя. Принялся он спускаться в подвальчик к подслеповатому брату. Рядом теперь они просиживали ночными часами, читая каждый свое, и мыслями были бесконечно далеки друг от друга, хотя отламывали от одного куска хлеба, который оставляла им горбунья.

— Ангел не может быть иным! — убежденно сказал ему однажды Книжник, захлопывая очередную старинную книгу. — Его пришествие сразу станет известным — все услышат о нем, и многие увидят его! Не может он походить на людей, ведь он небесный посланник! И нечего больше думать об этом!

Отказник, отрываясь от Аристотеля, смотрел на Книжника с жалостью.

Степан часто пытался доказать, что бунт Отказника бесполезен.

— Ибо не можешь ты идти против всего народа, — здраво рассуждал Руководитель. — И против власти.

— Это не народная власть, — протестовал набравшийся ума брат. — Это власть таких, как и ты, проходимцев!

— Счастье твое, что помер Сталин! — отвечал Степан.

— Нынче не лучше, — в запальчивости накидывался на него Отказник. И угрожал: — Погодите, отольются вам слезы…

Степан утверждал:

— Жизнь есть подчинение нашим законам!

— Я не желаю по таким законам жить, — заявлял в ответ Отказник. Руководитель, пожимая плечами, вразумлял, что тогда бунтаря отнимут от общества. Отказник в ярости, в свою очередь, пророчил падение таких, как Степан: «Не сегодня-завтра распахнутся у всех глаза!»

Вот какими умными сделались братья! Друг друга они уже ненавидели.

Но на каникулах по-прежнему отправлялись все вместе домой.

Пьяница, как и полагается, радостно встречал их. И заворачивали они на холм! А там стены огромного Безумцева дома как и прежде истекали смолой, словно только недавно была срублена изба. И даже дранка на крыше не темнела от дождя и снега! И в горнице, как и в их детстве, пахло сосной, а на сеновале — свежим сеном.

Пьяница неутомимо скакал возле приезжавших, жарил, парил и подносил угощение, и дул на обожженные пальцы, и коптил над кострами рыжие, во все стороны космами торчащие волосы, ловко справляясь с разросшимся хозяйством. Помимо кружек, ковшей и стаканов, чугунков и мисок, завел он целое семейство котлов, за которым ухаживал со всеми своими усердием и сноровкой. Самый пузатый и большой казан Пьяница полюбовно называл «дедушкой». Кроме того, были у него еще и «бабушка», и «детки». И готов был с утра до вечера возиться с ними Пьяница: любовно чистил их глиной, надраивал песком, да так, что зеркалами горели они на солнце! Ловко он управлялся с веслами своей лодочки-долбленки, которая всегда покачивалась в камышах, и постоянно в его сетях и мережах трепыхалась рыба. Зерна было также вдосталь: будучи на все руки мастер, Пьяница собирал и молотил его, и растирал жерновами, и пек хлеба. И был счастлив, и ни за что не желал учиться!

Музыкант в гостях у Безумца времени зря не терял. Из бревен и досок, некогда брошенных беззаботным хозяином в кустах за садом, сбил сарайчик. Стены своего жилища оклеил невесть откуда появившимися у него открытками и вырезками; на них были и негры с выпученными, точно у раков, глазами, и белокурые девушки в коротких платьицах.

Музыкант пытался уже отпустить себе волосы (в интернате его идея беспощадно пресекалась Степаном), жевал смолу и, приезжая к отцу уже старшеклассником, в жестяной банке устраивал себе питье: посасывал из соломинки ядреную отцовскую водку. И без конца готов он был рассказывать братьям об одном и том же. Правда, слушали они его рассеянно, каждый был занят своими мыслями. Музыкант сокрушался и постоянно твердил им, показывая на холм, на избу и на отцовскую овчину:

— В Америке мощь и моторы, а здесь повсюду тоска и пахнет псиной!

Он не любил отцовских собак и отгонял их, когда старые, полуслепые, спасаясь от полуденной жары, они забредали к нему в сарайчик и тыкались в его колени лохматыми мордами.

Об отце Музыкант отзывался пренебрежительно:

— Какой это нам батька? Есть мы — он рад, но если нас и нет, ему все равно!

И клялся братьям:

— Дайте срок — только меня и увидите. Прочь свалю из этой страны. А вы ждите, дураки, до скончания века ангела! Как же, появится ангел здесь, держите карманы шире. Что ему тут делать? Сам Бог, если он только есть, давно эту землю проклял! Да оглянитесь — кругом тоска и болота!

Так распоясывался Музыкант. Степан его речи, которые год от года становились все более дерзкими, наматывал себе на ус. Но лишь усмехался. Но Строитель к подобным рассуждениям относился очень серьезно. И с тоской посматривал на отца. И темнел лицом, и все чаще задумывался.

Но все-таки проживали школяры на холме добрую половину лета. Медленно текли дни: полуденное солнце жарило землю, дрожал воздух над далекими болотами, все внизу страдало от наступающей жары, а там, где стояла Безумцева изба, повсюду была благодатная тень. Братья любили лежать в саду в то время: было душно и не хватало сил даже на споры. Пьяница подносил им котелки и ложки. Они приступали к трапезе и объедались до колик. Когда же наступало, наконец, тяжелое насыщение, вновь разваливались под яблонями. Каждый мечтал о своем: Отказник — о справедливом царстве (он штудировал греков и перечиркал карандашом Платона и Аристотеля). Степан даже здесь не снимал свою рубаху с нашивками. Книжник, по обыкновению, разглядывал небо. Лишь Музыкант удалялся в сарайчик, где доставал свою жестяную банку и опускал в нее соломинку.

По-прежнему с Безумцевыми сыновьями были Майка с Зойкой. Превратились они в длинноногих большеглазых насмешниц. И помогали Пьянице стряпать и убирать. Строитель глаз не мог поднять, когда, как бы ненароком, присаживалась рядом с ним насмешливая Майка. Ловила лисенковская дочка его тайные взгляда и загадочно при этом улыбалась: так, как могут улыбаться только девушки!

Владимир боялся признаться себе, что влюбился.

Встречал повзрослевших братьев и материнский холм, но все на нем с каждым их новым приездом становилось все более чужим. Переезжали туда новые и новые переселенцы, повсюду ставили свои глухие заборы и всю землю забирали под свои огороды. Даже возле ставших едва заметными могильных холмиков земля была поделена. За годы учебы братьев деревня превратилась в большое село, было в нем уже несколько улиц, и повсюду — и на самом холме, и вдоль дороги, на которой некогда ожидали женщины своих невернувшихся мужей, стояли теперь дома и домишки, и дымили баньки. А в низине бродили коровы и блеяли овцы. И валялось на обочине ржавое тракторное колесо — все, что осталось в память о Председателе.

Мария с Натальей, заметно постаревшие, дождаться не могли своих сынков и каждый раз ревели белугами, когда те поднимались на родное крыльцо. Чувствовали они, что их сыновья вот-вот уже разлетятся и им придется коротать в одиночестве свою старость. И Лисенок встречал своих вытянувшихся дочек — морщины давно уже набросили на него свою сеть.

Книжник со Строителем возвращались в дряхлую землянку к полубезумной матери, которая занята была одним лишь ожиданием! Не мог сдержать слез Строитель, когда видел ее взгляд, в котором светилась безнадежная надежда.

Обвинял он во всем отца:

— Бросил ее, не сказал ей ни единого доброго слова. Не из-за него ли повредилась она в рассудке?!

И, сжимая кулаки, вспоминал отцовскую лень и беспробудное пьянство и распутство, царящие на холме. И скрипел зубами, когда вспоминал потаскух, с которыми, никого не стесняясь, валялся их отец на овчине.

— Начинаю я ненавидеть батьку! — признавался Книжнику.

Никто, кроме Натальи с Марией, уже не вспоминал об Агриппе. Жила она после Беспаловой смерти, затворившись в землянке одна-одинешенька, и слыла еще одной сумасшедшей. Да и кому было до нее дело? По всему селению сновали теперь чужаки, которые и на школяров-то оглядывались с подозрением. Их жены вскармливали новых младенцев, и заливались злым лаем во всех дворах привязанные охранять добро их вечно голодные псы.

А Безумец так и не научился играть на гармонике, но ему по-прежнему нравилось реветь и визжать ею. Надуваясь, извлекал он самые истошные, самые дикие звуки, от которых шарахались и птицы, и люди. Одни его псы, облезлые, одряхлевшие, готовы были слушать безобразную музыку, вот только на то, чтобы подвывать, как прежде, сил у них больше не хватало.

— Выходит, мы бесенята, раз рождены от самой нечистой силы! — прислушиваясь к реву гармоники, с горькой усмешкой восклицал Строитель. — Не хочу я признать себя бесененком. Пусть батька наш трижды колдун, я за него не в ответе. Да и то — по нынешним книгам сказано — не может быть на земле ни ангелов, ни чертовщины.

Отказник со Степаном Руководителем в одном этом и соглашались и с ним, и друг с другом — никакой чертовщины и быть не могло на земле. Книжник же давно для всех них был тихим юродивым! Что же касается Музыканта — плевать ему было на ангелов и чертей. Приезжая на холм, он тотчас уединялся в сарайчике. Его учитель спился, саксофон достался ему в наследство. И все большую виртуозность показывал самоучка, все более удивительные выводил рулады, время от времени вдохновляясь отцовской водкой.

Вот сыновья незаметно выросли и закончили интернат; стало ясно, все они разойдутся по жизни!

Чемоданчик Руководителя был набит грамотами, и направляли Степана работать в местную власть (оттуда была ему прямая дорога и выше). Так что недолго пришлось ему шагать от интернатского крыльца — государственный дом с красным флагом был напротив.

Упрямый Строитель, набив свой чемодан чертежами и планами, подался в саму столицу, учиться дальше — из всех братьев он был самый способный к учебе.

Книги, которые надарила Книжнику горбунья-библиотекарша, не смогли уместиться в его чемоданчике, пришлось прихватить с собой и котомку.

Отказник же от всего, что школярам выдавалось, презрительно отказался — он ни с какой властью не желал иметь ничего общего — и вышел гол как сокол.

Музыкант, подхватив футляр, переместился к вокзальному ресторанчику — вопрос с его работой был тотчас решен.

На отцовский холм тем летом сыновья добирались уже каждый сам по себе. Степана, единственного, добросили на легковой машине — это был знак особого расположения партийных работников к будущему карьеристу. Он первым прибыл с шиком к беспутному батьке и важно поднялся к избе, не без ревности наблюдая — не видел ли кто из братьев его бесподобный приезд. К огорчению Руководителя, даже Пьяница куда-то именно в тот момент отлучился, и явление произошло незаметно!

Музыкант с собой повсюду таскал футляр — тут же он заперся в сарайчике. О чем он там думал, потягивая водку из жестяной банки и время от времени выводя рулады своим саксофоном, никого не интересовало.

Хоть и поклялся себе Строитель, что на этот раз минует он отцовский холм и попрощается лишь с несчастной матерью, но как только увидел издалека знакомую крышу — не мог удержаться. Тотчас неведомая сила понесла на холм Владимира, а там уже Майка ждала его, не могла дождаться!

Последними заявились Отказник с Книжником.

Безумец был верен себе и жил то лето с пьяной нищенкой. Безобразна была нищенка, по синему ее лицу и по дрожащим дряблым рукам было видно, что она совсем спилась, но их отца, как обычно, это не волновало — миловался с ней на виду у своих взрослых сыновей. И уж так пахло от обоих, что, кроме Пьяницы, никто и приблизиться-то не мог к ним, не зажимая носа.

И не выдержал Строитель, когда пьяная отцовская пассия, беззубая и слюнявая, попыталась обнять его. С отвращением оттолкнул безродную потаскушку. И встал над отцом:

— Щемит ли твое сердце из-за нашей матери? Болит твоя душа?

Тот лишь ухмылялся и тянулся за флягой.

— Уходим! — приказал тогда Строитель робкому Книжнику. — Глаза бы мои не видели его. Сошла с ума наша бедная мать — что будет с нею?

Оба брата спустились с холма и поспешили в селение.

Как обычно, не оказалось Валентины в землянке: принялись они тогда дожидаться ее возвращения и к вечеру дождались. И увидели, как она больна. Едва брела она вдоль чужих серых заборов, чужие ребятишки скопом бежали за ней, дразнили и осыпали насмешками — так всегда дразнят юродивых бессовестные дети! Иногда они даже швыряли в нее комками сухой земли. Она словно не слышала окриков. И Строитель в ярости бросился к ребятишкам, догнал и схватил одного из них, тот жалобно заверещал в его руках. Бешеная отцовская сила проснулась во Владимире, готов он был стереть в пыль обидчика. Другие ребятишки, перепугавшись, стали плакать и звать на помощь.

Подоспел Книжник и умолял брата не трогать мальчишку. И тогда очнулся Владимир, пелена спала с его глаз, он поставил на землю своего пленника.

Повели сыновья к землянке отрешенную мать; Валентина, едва узнав их, оставалась к ним равнодушна. Из-за заборов смотрели на них с сочувствием чужие бабы. Увидев такой свою матушку, впал Строитель в отчаяние. Книжник же всерьез прислушивался к ее бормотанию:

— Видно, ангелу не дойти досюда! — вот до чего догадался. — Видно, настолько велика наша земля, что ангел сюда не заглянет… Может быть, я повстречаю его в другом месте?!

Чуть не с кулаками бросился на брата Строитель:

— И о чем ты только болтаешь?! Мало мне бедной матери. И ты еще готов отправиться с сумой по дорогам.

И крепко задумался Строитель, присев на пороге материнской землянки. Всю ночь он раздумывал. И наконец решился.

— Раз бросил ее в нищете, пусть теперь даст хоть жилье и пищу! Вдосталь у него пищи! Пусть рыжий наш братец присмотрит за ней, пока не будет нас в этих краях…

Связав нехитрые Валентиновы пожитки в один узелок, оставили братья ветхое жилище, в котором родились и провели свое детство. Сыпалась там уже с потолка земля и прогнили стены, и готовы были завалиться дверь и крыша. Повели сыновья свою мать прочь из селения. Больная, измученная, на этот раз она покорно брела между ними.

Издалека слышались на Безумцевом холме вопли и рев гармоники, и огромный дом отца светился на закатном солнце.

Книжник на этот раз не смог успокоить брата — всех погнал с холма разгневанный Строитель. Крепкий, мускулистый не по годам, вызвал он страх у собравшихся забулдыжек. Даже ражие мужики, мгновенно протрезвев, разбежались, словно филистимляне. Строитель на том не успокоился и погнал за ними пьяную нищенку, выбросив из дома все её пожитки. Перепугалась потаскуха и побежала с холма вслед за остальными.

Безумец взирал на всю бурю со своей овчины совершенно спокойно. И даже когда выгнали его пассию, пальцем не пошевелил. Зевал, окруженный собаками.

А его решительный сын, очистив холм, завел в избу свою отрешенную матушку и, положив на топчан, укрыл одеялом, и набил ей подушку сеном. Принесли сыновья всякой еды, но ни к рыбе, ни к каше, приготовленной перепуганным решительностью брата Пьяницей, Валентина так и не притронулась. Книжник тем временем догадался приладить у ее изголовья икону, предусмотрительно взятую им из землянки, и положил рядом с нею единственную книгу своего детства. Ничего не сказала на это мать, и даже рассеянный Книжник понял, насколько она плоха.

А Строитель приказывал притихшему рыжему братцу:

— Будешь кормить и поить ее, пока не вернусь! И пусть только попробует батька завести себе новую бабу… Надо будет — его погоню с холма.

И сжимал свои внушительные кулаки. И перепуганный Пьяница обещал все исполнить.

Перед тем как уйти, зашли попрощаться Строитель с Книжником в избу — Валентина не видела и не слышала их. Попыталась она было встать — но не оказалось у нее сил даже подняться, и бессильно покатились ее слезы. Она зашептала:

— Как теперь мне встретить его?

Вот о чем думала и горевала! И Строитель страдал, когда слышал тот бред, но что он мог поделать? Только Книжник всерьез относился к ее словам. Он пообещал:

— Я встречу ангела! Видно, до этих мест ему не дойти — буду искать его в городах. Ведь он явится там, где много народа — должно его увидеть сразу великое множество людей! Христос ведь проповедовал там, где собирались толпы.

— Оставь свои разговоры! — вскричал Строитель. — Оставь свои бредни. Или не видишь, как она больна?!

Вновь схватив за шиворот рыжего Пьяницу, требовал:

— Если хоть волос упадет с ее головы, если будет она здесь некормлена, непоена, в пыль разотру весь батькин вертеп!

И ушли с холма братья. А Пьяница, закрывшись ладонью от вечернего солнца, смотрел им вслед.

Той же ночью Безумец поднялся в избу.

Придя ненадолго в рассудок, Валентина шепнула, узнав беспутного мужа:

— Не дождалась я Божьего вестника! А ты торжествуешь! Но недолго радоваться Сатане. Сгинут и его подпевалы!

Безумец, пьяный, покачивался над нею. И фляга была с ним неразлучна. Он ответил:

— Нашла чем пугать! Старая карга давно мне пророчила — сдохну и попаду в самый ад. А ты!.. Болталась всю жизнь по дорогам. Что там высмотрела, старая дура? Неужто бы дождалась?

Водка текла по его мохнатой груди:

— Слышал я, что с Агриппой. Ссохлись груди, и живот опустился ниже колен, кому теперь нужна, яловая корова? А хахаль ее — не жрал, не пил и подох, как дурак! Кто помнит о нем?.. А я — вот, перед тобою. Что мне проглядывать все глаза возле дороги? Какого черта верить в дурацкое завтра?.. И сегодня мне попадаются сладкие бабенки — не прочь потоптать я их. А брюхо мое набито кашей… Где же твой ангел? Дура! Дура! Старой карге поверила. Ведь и она не сегодня-завтра подохнет, ангела не дождавшись!..

И вот что вспомнил:

— Было вдосталь вам жратвы и питья, наплодил я вам выродков! Что же прогнали? Отчего вам не показался?

Но одно твердила Валентина на надсмешки:

— Помоги встать! Пойду ожидать Его!

— Все неймется тебе! Что же там высмотришь? На ногах не стоишь, а все лезешь… Что же, подниму тебя! — хохотал Безумец.

Он схватил и поднял ее:

— На, ступай! Ступай на свою дорогу. Там и зароют тебя, как сдохнувшую суку… То-то, дождешься.

И когда пошатнулась Валентина, богохульник вскричал:

— Если Он есть, пусть тогда тебя поддержит!

— Если Он есть, пусть возьмет, — успела выдохнуть Валентина. Сделала всего лишь шаг несчастная Безумцева жена. Она упала и умерла, никого не дождавшись. Безумец же пробурчал:

— Куда все бежала, старая дура?

Отхлебнул он из фляги и приказал появившемуся Пьянице готовить поминки.

Славными были те поминки!

О том рассказывал Пьяница вернувшимся на следующий год братьям, какой добротный гроб сготовил отец усопшей и какую глубокую могилу сам вырыл за садом, и какой крест поставлен был над ее могилой. И о том, какими были поминки, рассказывал Пьяница, с опаской поглядывая на окаменевшего Строителя. Поведал Пьяница, что по приказу отца сбегал он на дорогу и всех, кто попадался ему в те скорбные дни, вел с собою на холм и напаивал до беспамятства. Клялся рыжий пройдоха, что двое гуляк на тех поминках отдали черту души, так объелись и перепились. Безумцу же все было мало, и гулял он неделю, поминая жену, да так, как давно уже не гулял: котлами пил водку и по десятку раз за день уминал жареных уток, и блины поглощал целыми горами. Хлебов же ушло вовсе без счета. Никого не пропустил Пьяница мимо холма, никто не смог проскользнуть, не помянув, хотя бы полным ковшом или стаканом!

Ни слова не вымолвил совсем уже повзрослевший Строитель, руки его опустились. Ничего он не сделал ни отцу, ни брату, а побрел за яблоневый сад. Огромный сосновый крест стоял над могилой матери. Книжник встал рядом с Владимиром. Молчали они, а из сада доносились звуки гармоники.

Ел и пил отец, как ни в чем не бывало!

Однажды, далеко от его холма, за болотами проснулось зарево. Вскоре даже в Безумцевой избе стали слышны гудение, треск и прочий шум от невидимых тяжелых машин. Безумец не удосужился даже полюбопытствовать, что происходит за озерцом и перелесками. А там с дымом и лязгом насыпалась дорога, по великому плану проходящая по прежде пустой и забытой местности. Строительство подползало к холму. И вот настал денек; словно гигантские жуки, в ближайших кустах показались бульдозеры и, рыча, принялись мять и утюжить их. Следом урчали трактора, катились грейдеры и устрашающие всю окрестную живность, огромные катки. Все засыпалось песком, заливалось асфальтом, всюду, словно чумазые муравьи, сновали рабочие, вмиг земля была залита мазутом, искорежена и изрыта, перепачкана калом. И повсюду по сторонам строящегося полотна уже стояли рабочие вагончики.

Собаки впервые за последние годы разволновались и начали было поскуливать, но хозяин их успокоил окриком. И наказал рыжему сыну разводить побольше костров. Пьяница потащил к кострам все, что было у него в закромах, — началась прежде невиданная гульба!

Готовы были затоптать холм гости, казалось, места живого не оставят после себя, настолько много их поднималось теперь по вечерам на Пьяницево угощение. Огромный табор, шевелящийся, словно муравьиная куча, и гудящий, словно улей, вырастал на холме по ночам — не было уже никакой возможности накормить всех, но водка из неиссякаемого источника продолжала бить благословенным фонтаном, едва успевали ее выхлебывать и вновь, и вновь подставлять ковшы и стаканы. С собою прикатывали строители бочки и наполняли их доверху, приносили канистры — и канистры оказывались наполненными, а Безумец принялся за прежнюю работу: хлебал целыми котлами, приводя в ужас даже виды видавших. Падали гости здесь и там, подкошенные, и к утру полным-полно было под деревьями бесчувственных тел, словно прошлось по холму сражение. Грудами валялись возле крыльца и в яблонях, и во всех ближайших не выкорчеванных еще кустах. И только когда показывалось солнце, начиналось шевеление в грудах. Кто мог, тот спускался чуть ли не на четвереньках к своим тракторам. Бывали и такие, которые по нескольку дней не в силах были подняться. Пьяница сбивался с ног, но не хватало на всех рассола, бочки с огурцами и капустой были вычищены до дна!

Начальники, руководящие работой, поначалу пробовали было прекратить попойку и присылали к Безумцу нарочных, но напаивались нарочные. Тогда присылали секретарш и инженеров, но заливали и их! Тогда поднимались сами начальники — и наливали начальникам, и вообще, угощали всякую власть, какая только ни появлялась, и спаивали ее до положения риз. Многие из тех начальников, потеряв облик человеческий, растеряв свои портфели, на коленях уползали с холма и блеяли подобно овцам. Однако дорога при всем этом безобразии строилась словно сама собой — как-то незаметно обогнула Безумцев холм и продвигалась дальше. Когда наступила осень, исчезли с холма и ее строители, оставив после себя кучи мусора по обочинам трассы да поломанные пустые вагоны, да разлитые повсюду лужи солярки. Стояли долгое время, словно подбитые танки, брошенные трактора и катки — пока их не забрали трейлеры. Но не надолго воцарилось прежнее спокойствие для измученных дряхлых собак! Днем и ночью рядом с холмом задребезжали самосвалы и грузовики, и не стало никакого покоя от рева моторов!

Пьяница теперь тем забавлялся, что, поощряемый отцом, скатывался на дорогу с флягой и стаканчиком и тех, кто останавливался на такую приманку, зазывал за собой. А наверху отец принимал шоферов! И так их принимал, что по нескольку дней, а то и недель оставались забытыми их грузовики. Пришла зима, но и она не принесла успокоения бедным собакам: все так же выли моторы к сновали туда-сюда машины, и многие тормозили возле известного на всю округу места — пропустить с морозца стаканчик! В избе сделалось, словно в кабаке. Рыжий Безумцев слуга разводил костры возле дома с тем, чтобы не замерзали те, кто намертво валился с крыльца в сугробы.

Летом сыновья возвратились все до единого.

Они к тому времени оказались в столице (даже Степана послали туда учиться), но друг с другом там не встречались.

Руководителя вновь привезла легковая. Вылез он, сияющий, надувшийся от гордости, и важно отдал рыжему братцу чемоданчик, а сам за ним вальяжно последовал, покусывая травинку и снисходительно посматривая на то место, где он рос сопливым мальчишкой. На Степане сидел новенький, с иголочки, костюмчик, в котором он боялся даже к яблоне прислониться, а не то чтобы, как прежде, улечься на траве возле костерка!

Музыкант явился с неизменным презрением к царящей в глухомани бедности. Вытащив саксофон из футляра, принялся в него дуть, и здорово у него уже получалось! И тогда валяющийся по своему обыкновению отец схватил гармонику. От натуги и усердия головы, уши и шеи обоих раскалились. Музыкант заливался руладами, Безумец дул во все свои огроменные легкие, и гармоника визжала и стонала на всю округу так, как никогда еще не визжала и не стонала! Поднялись невообразимый вой, визг и хрип — Музыкант не уступал и старался передудеть отца. Только ничего у него не вышло! Задохнувшись, Музыкант наконец сдался — и побрел в свой сарайчик. А Безумец был этим очень доволен, весь светился от гордости и не скрывал самодовольства.

Отказник же прибыл нервным до крайности — все время оглядывался и прислушивался. Он всерьез готовился пострадать от властей и не удивился бы, если бы явились следом за ним на холм органы и повязали на виду у батьки и Степана. Полуподпольная жизнь его уже довела до ручки; сделался он вовсе желчным, невозможно было даже с ним заговорить — на всех накидывался, в каждом видел раба и холопа. Степана же не преминул лягнуть больнее всех — в первый же день, когда собрались все возле котла, заявил, что не может и находиться рядом с Иудой. И удалился хлебать кашу: в одиночестве. Но за ним так никто и не явился в эту тьмутаракань!

Строитель себя уверял, что остается он здесь лишь из-за приехавшей Майки. Сердце его замирало, когда видел ее. И, конечно, никуда он не мог уйти, пока рядом была девушка: мужественный и сильный, трепетал он, когда встречал ее, словно самый робкий мальчишка. И когда весь холм, все гнездо укладывалось спать, шептались они с Майкой при звездах и лиственном шелесте. Были Майкины поцелуи горячи и стыдливы. Совсем потерял Строитель голову.

Отказник в то лето совершенно замучил Книжника — тот единственный терпеливо мог его выслушивать и выносить.

Книжник спросил после всех зажигательных Отказниковых речей:

— Так в чем твоя правда?

— Свобода полнейшая. Твоя и моя.

— А как тогда быть со Степаном? Он говорит другое…

— Знаешь, кто Степан? — горячо взвился Отказник. — Паразит, который душит Отечество! Червь, ползущий по телу народа! Таких, как он, нужно быстрее долой. Еще Платон говорил — мудрецы должны управлять государством!

— Придут к власти твои мудрецы — такими же станут, как братец! — подал голос случайно услышавший их Строитель.

Отказник яростно запротестовал и вытаскивал из всех своих карманов тетрадочки — все было им уже продумано, все записано. Тыкал он в свои записи и цитировал Аристотеля. Он сделался за эти годы страшно умным, пожалуй, умнее всех остальных: знал Канта, почитывал Гегеля, а уж врага своего, Маркса, готов был разложить по полочкам — но вот беда, никто его здесь не слушал! И Книжник спорил-то с ним только из сострадания. И Отказника это бесило.

Книжник спросил:

— А что Беспалый?! Он не был таким, как Степан!

Диссидент взялся жарко доказывать — такие дураки, как покойный Председатель, в Степановых руках наиболее-то и опасны.

— Он был добрый, — не согласился Книжник. — Ведь он мог посадить отца… в порошок мог стереть… Но не сделал этого!

— Ворон ворону глаз не выклюет! Одного они поля ягоды! Раб и хозяин. Не может быть раба без хозяина…

— У Беспалого была своя правда, — не унимался Книжник. — И у тебя своя. Мать моя верила, что придет ангел… Во что верует наш отец? В бочонок с солеными огурцами?

Бунтующий брат задохнулся: уж когда речь заходила об отце, делался он сам не свой.

— Безгласный холоп — ни на что не поднимет свой голос, заливает лишь зенки. Погонят его — уйдет! Посадят — и будет сидеть! Он безмолвен и глух, и доволен даже дерьмом. Вот отец наш… Быдло! Быдло!

С нескрываемым презрением оглядывался на Безумцеву овчину!

Между тем, пока гостили они на холме, была выпито и съедено ими и забредающими гостями без счета утиных тушек и жареных зайцев (а также опустошили они с десяток бочек с грибами и квашеной капустой, и прочими соленьями), также съедались репа, брюква, горох, который вился там и сям по холму, не брезговал никто и рыбой, съедались баранина и говядина, которые попадали на холм благодаря шоферам, перевозящим овец и телят. Изжарена была в то лето на огромном костре и обглодана до последней косточки огромная свинья, настолько жирная, что даже у хозяина схватило после нее живот. Туша ее была величиной с бычью, а голова, которая красовалась какое-то время, насаженная на кол, внушала ужас своими размерами даже собакам. В распахнутую свиную пасть можно было засунуть человеческую голову, свиные уши (которые потом с таким аппетитом, макая в соль, съел Безумец) напоминали два огромных лопуха, в их тени можно было скрыться не одному путнику…

И все это сжарил, спарил, сварил и приготовил другими способами неусыпный Пьяница, с утра до вечера снующий между братьями и гостями. А уж драгоценная фляга вливала в жаждущие глотки целые водочные озера.

Таково было обычное лето. Раздражение сыновей на своего отца росло. Ропот их становился все громче. Ничто так не выводило их всех из себя, как отцовское рыгание и сочное обсасывание пальцев. Брезговали они уже смотреть, как он ест и пьет — было им всем противно! Весь вид его был им противен — а он по-прежнему почесывал живот, икал и проделывал прочие свои обычные дела.

Вот что случилось следующей весной: по дороге мимо Безумцевой избы покатился невиданный прежде в этих местах огромный, раскрашенный фургон, в кабине которого восседал за баранкой иноземец! А за ним принялись гонять взад-вперед тяжелые финские, немецкие и шведские автопоезда, их выхлопные трубы над кабинами выпускали облака дыма, в их кабинах бесился джаз. И днем, и ночью, светя огнями, гнали фины и шведы свои грузы. Моторы машин были всегда исправны, а скорость настолько большая, что, почти не снижая ее, огибали они холм и неслись дальше, не замечая Пьяницы, который не раз и не два останавливался возле обочины со стаканчиком. Попытки заманить хоть кого-нибудь были до поры до времени безнадежны.

Безумец рассердился на такое непочтение. В тот же самый день, когда он не на шутку рассердился, у первого, появившегося тяжелого шведского грузовика отказал мотор. Шофер, недоумевая, как могло и произойти такое в прежде безотказной машине, откатил свой огроменный фургон к обочине. Вылез он — здоровый, простоватый на вид белобрысый детина, и взялся копаться в моторе. Здесь-то Пьяница его и подловил! Поначалу швед отказывался и мотал лохматой своей башкой, но рыжий пройдоха крепко насел на него, всем видом давая понять, что не отпустит без шкалика.

Сам же Пьяница наборматывал себе под нос:

— Ах, ты, чухна белобрысая, белоглазая, я буду не я, если не отхлебнешь по первой!

Добился он-таки своего — и тотчас последовал второй стаканчик с обычной прибауткой:

— Где раз, там и два!

А затем Пьяница, приплясывая, молвил:

— Бог троицу любит.

А затем:

— Изба о четырех углах!

После:

— Звезда о пяти концах…

И т. д.

Затем шведа уже не надо было упрашивать, вся прежняя его спесивость улетучилась и, зачарованный, следом за Пьяницей он поднялся на холм. Он еще в состоянии был удивляться здешней бедности: бревенчатой избе, раскиданным там и сям тряпкам, кострам и котлам, почти уже не встававшим облезлым собакам и, наконец, Хозяину (поначалу разглядывал его шофер, словно дикого зверя). Когда же Безумец приказал своему рыжему сынку поднести «белоглазой чухне» полный котелок, последние крохи рассудка в иностранце еще этому воспротивились и, как мог энергичнее, он замахал руками. Но на беду (и шведа, и влюбленного Строителя) в тот год на холме оказались лисенковские дочки! Уже собравшийся вернуться к грузовику швед нос к носу столкнулся с Майкой. Свежая, нахальная Майка расхохоталась, а Безумец кивнул ей с овчины. Девушка, послушавшись, поднесла пришельцу целый, до краев котелок, да так поднесла, что, не спуская с нее ошалевших глаз, швед выхлебал все до дна. А девушка лукаво ему улыбалась, от распущенных ее волос чудо как пахло, глаза светились, губки подрагивали, соловьи, щеглы и сойки в кустах посвистывали, свиристели и щелкали на все лады. Иностранец мгновенно влюбился и, приняв еще котелок из сладостных Майкиных рук, срезался, словно убитый.

И уже забыв, куда и зачем ехал, ел и пил все, что подносила ему хохочущая Майка, был послушен, словно телок, и, начисто позабыв о родине, о фрахте и о работе, лепетал о чем-то непослушным языком и пытался распевать свои песенки. Его не раз и не два выворачивало в кустах. Майка подносила ему рассола и засовывала ему в рот своими сладкими пальчиками кислую капусту. Так что за три дня, которые пробыл швед на холме, заделался и он свинья свиньей. За Майкой же готов был, околдованный, ползать — жить без нее уже не мог!

И, кое-как протрезвев, умыкнул девку!

Украл он ее утром, когда холм еще спал. Помогло ему в этом его молодое здоровье. Подхватил ее на руки и вместе с нею сбежал с холма. Майка и охнуть не могла.

Пьяница, продрав глаза, катился следом — но было поздно. Швед уже занес Майку в кабину и так на нее глядел, и так лопотал, сбиваясь и путаясь, о своей невероятной любви, что девушка, поднявшая было руку, распознав смысл его невнятного лопотания, еще более похорошевшая, смягчилась. И, взглянув пристальнее на иностранца, ласково погладила его по щеке.

Тут же забыты были Строитель, сестра, отец, холм — все было забыто. Вот какая в ней проснулась любовь!

А Пьяница, запыхавшись, уже залезал на приступочку кабины.

Взревел мотор, дернулась машина, отбросив рыжего Безумцева любимца, и шофер, увозя невесту неизвестно в какие дали и в какую судьбу, погнал совершенно безрассудно. И ведь Майка не воспротивилась, не попыталась вылезти — бесследно исчезла вместе с ним, растворилась, словно ее никогда и не было!

Пьяница закрылся ладонью от солнца, вглядывался, да только напрасно — никогда здесь больше Майку не увидели.

Явившегося студента никто не успокаивал и не утешал. Строитель настолько был потрясен, узнав обо всем, что случилось, что даже как-то обессилел. Дрогнули обычные его сдержанность и мужество, слезы готовы были брызнуть. Сел он на холме, отвернувшись от всех, и на какое-то время словно окаменел.

Между тем появилась в то лето возле холма забытая было уже всеми Аглая. От времени скорчилась она уже так, словно несла на своем горбу огромный камень, глаза ее утопали в кожаных мешках, и дряхлая кожа свисала с ее лица — настолько она сделалась старой! Но при знахарке по-прежнему был короб, и рядом с нею тонкая немая девушка неслышно ступала босыми ногами.

Старуха искала коренья на прежних своих местах у озерца — и не могла найти — все оказалось погублено дорогой: лишь мазутные пятна были там, где прежде росли целебные травы.

И тогда Аглая пересекла ржаное поле и встала со своей приемной внучкой у подножия холма, и задрала седую голову на Безумцево логово. Космы ее развевал поднявшийся в тот день ветер… Безумец, словно почуяв что-то, поднялся со своей овчины. Так они и застыли. Девушка по-прежнему цепко держалась за высохшую руку старухи.

Братья все видели и слышали.

Старуха проскрипела:

— Еще не подох? Все бесишься! Черти еще не утащили тебя за собой в яму!

Безумец за словом в карман не полез — и он не мог скрыть удивления:

— Оглянись! Костлявая за тобой подбирает твои следы. Не первой ли загремишь?

Аглая продолжала задирать на холм голову:

— Недолго уже отплясывать и самому Сатане! Недолго жеребцу покрывать кобылиц.

— Ступай в ад, карга! — откликался с холма Безумец. — Какое твое дело до моих причиндалов? А я еще и помочусь на твой гроб!

— Чтоб оторвало у тебя мошонку! — грозилась старуха. И предрекала: — Недолго осталось тебе веселиться! Исчезнешь, бесовская сила, и дом твой провалится. Исчезнет, как его и не было!

Безумца прорвало. Разозленный, он продолжал орать:

— Не такой я и старый! Я еще и с твоей подпоркой побалуюсь! — показывал на поводыря. — Ступай-ка сюда, милая! — орал, подбоченясь, девушке. — Отсюда вижу, какие славные у тебя титечки — то-то их пощупаю! Стосковался я по таким вот сиськам, молоденьким, торчащим, что два стожка…

— На тебе смерть Татьянина! — отзывалась Аглая. — Не ты ли и жену довел до могилы?

И Безумец вовсе взбесился, когда услышал такое. Даже Строитель побледнел, ибо не видел своего ненавистного отца в таком бешенстве. Пьяница не знал, куда и спрятаться. Собаки, лежащие уже на смертном одре, завыли, яблони задрожали — вот каков был его гнев!

Рокотом прокатился по окрестностям его гневный голос:

— Не ты ли, проклятая, забила ей голову своими бреднями? Не ты ли замутила ее башку? Не от тебя ли сбрендила моя женка и поволокло ее по дорогам, и сделалась она посмешищем? Убирайся, пока не проломил твой поганый череп… За то мне смерть спасибо скажет! То-то устала бродить за тобой — дай хоть ей отдохнуть… Проваливай, гадина! Не тебе сковырнуть меня своими бормотаниями, беззубая змеюка. В другом месте подбирай свои корешки. И попомни: я еще попляшу на твоих костях!

Книжнику, заметив, с какой жалостью тот смотрит на немую, Безумец крикнул:

— Отчего пялишься на девку? Сбегай вниз, задери ее подол! Увидишь, что там, под подолом. Вон, сколько угодно кустов повсюду. Хватай ее, петухом наскакивай, топчи, пока она под тобой, и нечего пускать слюни, нечего пялиться без толку коровьими своими глазами!

И продолжал, подбоченясь:

— Разве петух упускает добычу? Разве жеребец не раздувает ноздри, когда замечает кобылку? А видел ли, что вытворяет с коровами выпущенный по весне бык? Сбегай с холма, сосунок. Вздохи и слюни оставляют с пустыми руками. Не всю жизнь тебе пялиться на облака — что толку в этом чертовом небе? Отсохнет твой корешок от таких бесполезных взглядов!

И, сказав так, насмешливо плюнул в сторону Аглаи — и пошел к своей овчине. Ярость его спадала мгновенно, как только он бросал взгляд на овчину. Вот каков был их отец! Вот каков был Безумец!

Бормотал он словно бы про себя:

— Попробую-ка девку… Славно потискать молодые титьки. Давненько не пробовал я девок.

Аглая крикнула Книжнику:

— Не слушайся сатану! Придет еще время твое! Когда останешься бос и наг, и ничего не будет для тебя больше на этой земле, когда отрыдаешь свое — тогда только разыщи ее! Сосцы ее уже томятся под платьем! Попомни, что сказала тебе!..

Сухими ломкими пальцами потискала старуха девичью грудь и вновь обращалась к хлюпкому Книжнику:

— Томятся ее сосцы! А теперь прощай!

И смотрел Книжник, как они уходят.

А Безумец слов на ветер не бросал — на следующий же день попытался покрыть Майкину сестру — худую, голенастую Зойку. Услышали братья визги и плач — то их отец волочил упирающуюся девушку — вот как еще хотелось ему девиц!

Братья бросились спасать девчонку, но как только глянул на них батька осатаневшими глазами, все они застыли на месте, дрожь прошла по ним, ужас сковал их. Сунься к нему — не пощадил бы никого! Чудом вырвалась сама Зойка, сумела она вывернуться, выскользнуть и пустилась бежать вниз с холма, плачущая, в разорванном платье. И вновь напрасно бежал следом Пьяница. Потный Безумец дышал, словно бык, он даже не удосужился подтянуть исподнее — болталась между ног его мотня, все видели его корень: был тот корень, словно ствол старого можжевельника, длинный и узловатый, и доходил ему чуть ли не до колен. Не успокоился еще тот можжевеловый ствол! И словно завороженные смотрели сыновья на то, что явилось причиной их жизни.

А Зойка сбежала на дорогу и остановила первый попавшийся грузовик. Шофер тотчас распахнул дверь — а кто не распахнет дверь девушке?! С ходу заскочила Зойка в кабину. Напрасно Пьяница пытался остановить ее. Зойка махала остолбеневшим Безумцевым сыновьям:

— Прощайте! На вас я не держу зла. Поклонитесь за меня отцу. Больше я не вернусь сюда!

Тут же взревела машина, увозя и ее.

И братья взбунтовались! Даже Степан Руководитель взорвался!

А Владимир Строитель воскликнул:

— Нужно всем нам уходить отсюда! Удивляюсь, как мы еще не спились, не скурвились… Да разве нужны мы батьке? Плевал он на нас: есть мы, нет, что ему? Противны мне были его лень и похоть, была мне отвратительна вся его жизнь! Теперь же я готов его проклинать. Не будет здесь больше моей ноги.

Поклонился он кресту, под которым лежала мать, и спустился. А Музыкант вытащил из футляра свой саксофон и на прощание сыграл и холму, и Безумцу мелодию, известную всем музыкантам. Состояла она из нескольких нот, на которые ложились следующие слова: «А пошел-ка ты на…» И саксофон послушно просифонил эту мелодию, после чего презрительный Музыкант исчез, будто бы его и не было.

Степан даже не стал дожидаться машины, которая должна была лично за ним прикатить: подхватил чемоданчик и приказал Пьянице его на сей раз не провожать.

Так, разгневанные, сыновья ушли. Бедный рыжий Пьяница понуро сидел на опустевшем холме, подперев руками голову.

Через год все в один и тот же день разом очутились возле холма, хотя для них отец был уже растлителем, бездельником, пьяницей, ничтожеством, психопатом, мерзавцем, рабом, бессовестником, колдуном, слугой черта, башибузуком. И это были еще далеко не все эпитеты, которыми они про себя и вслух уже награждали его!

Удивились братья силе, которая привела их сюда!

Ожидали они Пьяницу: как всегда, должен был он скатиться навстречу, но странно — в этот раз никто не закричал и никто не скатился. Все было тихо: не слышалось ни пьяных выкриков, ни ругани, ни другого шума. Ни единого звука не услышали братья, пока поднимались, — только чуть трепетали яблоневые листочки. И под деревьями было пусто, и на траве не было пролежней от вонючей отцовской овчины.

Не успели братья удивиться той непонятной, невероятной, немыслимой тишине, как показался Пьяница. Вырос он перед ними словно из-под земли: дрожало лицо непутевого Натальиного сынка, руки были опущены, и даже рыжие его волосы, так прежде весело горевшие, потускнели. Жизнь словно вышла из него. Все тогда поняли — что-то случилось.

Едва не плача, Пьяница поведал Безумцевым сыновьям — в ту зиму мало кто сюда заглядывал, все мимо дребезжало и дымило, а пеших людей почти не осталось — проносились одни машины! И собаки принялись одна за одной подыхать: уже закопал он шесть псов за яблоневым садом, а оставшиеся воротят от мисок морды. Отец же по весне, видя, что никто не заглядывает на разведенные костры, вот до чего додумался: приказал приготовить котелки и кружки, будто гости пришли к нему! И, появившись солнечным весенним деньком в саду, приказал сыну разложить также по кругу миски и ложки, словно бы это сидели перед ним гости. И, наполнив котелки водкой, взялся как бы с каждым невидимым гостем чокаться и за каждого выпивал, а затем, опустошив все кружки и котелки воображаемых гостей, приказал Пьянице поднести тот самый котел, который выпил он некогда, соревнуясь с толстухой. Но и этого показалось ему мало! И наказал тогда Безумец наполнить самый большой казан, который только есть в его хозяйстве. Чуть не плача, рассказывал Пьяница, как выкатил и принялся наполнять он самый большой котел — настолько огромным оказался тот котел, что начал из фляги наливать его Пьяница в обед, а закончил лишь к вечеру. И когда на закате котел наполнился, отец взялся его пить. Отговаривал Пьяница отца, да все без толку! Отхлебывал батька и отхлебывал, а, казалось, выпил-то совсем ничего. Едва держался батька на ногах, но упрямо продолжал приближать смерть свою, обхватив котел своими ручищами, и было его не оторвать — видно, загадал себе непременно выпить до дна. Но и котел казался заколдованным: к утру, когда солнце осветило это дикое соревнование пьянчуги с самим собой, оказалось — едва половина выпита. А ведь всю ночь глотал отец без продыху свою водку. Готов он был уже загореться, настолько проспиртовался! Пьяница клялся, что нельзя к нему было подойти ближе, чем на три шага, настолько густым сделался вокруг Безумца водочный дух. Можно было упасть замертво, лишь вдохнув того воздуха. И поклялся Пьяница, что уже тогда видел вокруг батьки и над ним синеватое сияние: настоящий синий нимб вырастал над головою отца! Затем покрылся отец весь сиянием, и побежали по нему язычки синего пламени, то здесь, то там вспыхивали на его раздувшемся теле, а батька все не отрывался. Клялся дрожащий Пьяница, что у батьки затем начала лопаться кожа, а из пор выступала не кровь, а чистая водка, и сочилась из него, и струилась по нему. Место под котлом оказалось все выжженным ею. А Безумец пил и пил, превращаясь на глазах своего перепуганного и изумленного сына в настоящий дух. И вот котел был выпит — и только тогда откинулся Безумец и упал, словно огромный качающийся пузырь. Пьяница с ужасом ожидал, что пузырь этот вот-вот лопнет и рассеется над холмом, как туман! Раздувшимся, безобразным лежал отец — трава, на которую он упал, тоже вся выгорела: водка продолжала сочиться из него. А синеватый нимб дрожал над его головой.

Три дня и три ночи пролежал отец на том месте. Оставшиеся собаки еще пытались к нему подползти, но те из них, кто подползали, тотчас задыхались от духа, который исходил от хозяина, — и роняли головы подле него, словно мертвые. Так он и лежал в окружении пьяных псов!

После такого самоубийства Безумец и начал сохнуть, вся влага вышла из него, и болезнь высушила его, он отдавал душу самому черту. Вот только рогатый боялся, видимо, приблизиться: ведь даже дьяволу трудно было подхватить такого грешника и при этом не запьянеть и не свалиться замертво возле, ибо, как утверждал Пьяница, дух спиртной, исходил от отца и спустя много дней!

Сейчас же батька лежит в избе, поведал Пьяница, и не может шевельнуть ни рукой, ни ногой, и только скрипит зубами!

Братья даже не решались поначалу заглянуть в избу и топтались на крыльце, пугаясь обитающей повсюду невиданной прежде тишине: даже в ушах у них потрескивало! И птицы не верещали, как прежде, а лишь тихонько посвистывали в ветвях.

Когда же сыновья решились и зашли робкой маленькой толпой, Безумец умирал. Вид его сделался страшен: никогда еще они не видели его таким. Испарина иссушила его, и лежал он на топчане, косил в сторону сыновей угасающие глаза. Исходил от него ужасный дух, который приняли они за дух смерти. И каждый из них понял — это конец, неожиданный и неотвратимый. И они этому не удивились — должен же был даже их отец наконец-то уйти после всех своих безобразий и выходок.

К вечеру высохший желтый батька закрыл глаза и больше не открывал; лицо его заострилось, губы обескровились, как и бывает с мертвецами, и почувствовали потрясенные сыновья, что отошел и он! Страшно им стало находиться в избе рядом с опившимся: они вышли, оставив у изголовья гармонику и проклятую флягу, которая его все-таки доконала.

Впервые за многие годы сели они на крыльце рядом друг с другом, даже язвительный и непримиримый Отказник опустился на ступени рядом со Степаном, и Музыкант на сей раз не чуждался никого из братьев, не говоря уже о Книжнике! И вот что обронил Строитель. Жестко рубил воздух ладонью:

— Должен же был он уйти когда-то! Разве может такое вынести печень? Желудок и кишки его давно разрушены. Не мог он за все эти годы не сгнить изнутри. Не по-человечески жил наш отец и не по-человечески пил. Что может сделаться с тем, кто выпил за жизнь целое озеро? Он же выпивал по озеру каждый день!

Братья выслушали его молча — а что они могли ответить? Обхватил голову руками безутешный Пьяница. Собаки, дряхлые, древние, холмиками лежали под яблонями и спали — видно, не было у них сил даже на прощальный вой: из-за старости не чуяли они даже смерти своего хозяина.

И тогда Строитель первым поднялся и первым делом найденным топором развалил Музыкантов сарайчик. Видя растерянность и даже испуг братьев, приказал решительный Строитель разводить костры: нужно было работать при свете. Очнувшись, братья послушались. Они стряхнули оцепенение, и затрещали в кострах поленья. Из груды досок были отобраны самые подходящие. Даже Степан скинул свой пиджак, и в руках его оказался рубанок — на тут же сколоченном грубом верстаке, пусть и неумело, строгал он доски, а Строитель с Книжником над тем уже задумались — ставить ли крест над могилой богохульника или сколотить ему обелиск, подобный Беспаловому. Лишь Пьяница на сей раз не принимал ни в чем участия: сидел съежившийся и скорченный. Братья ему сочувствовали и продолжали работать с еще большим рвением — все нужно было закончить достойно.

И никто из них даже не посмел той ночью заглянуть в избу, к страшному отцу. Вскоре был готов гроб, был он обит двойным рядом досок и был вместителен, можно было туда положить и гармонику, и столь любимый Безумцем и Пьяницей, оставшийся еще с войны «сидор», а в том, что и флягу нужно закапывать, Владимиры и Степан не сомневались. Был готов и огромный крест — его прислонили к крыльцу. Дело оставалось за могилой — к утру вырыли и ее, чернела она за яблоневым садом узкой глубокой ямой. Как только костры догорели, и занялась над холмами заря, сыновья повалились в траву под яблони и тотчас уснули.

Разбудили их крики Пьяницы.

Вопил рыжий чертенок так, что мгновенно повскакали братья. Их тяжелые сны улетучились. Продрали они глаза, шатаясь спросонок, не понимая причины дикого рева. А когда очнулись — увидели на крыльце изможденного батьку!

Пьяница же скакал возле крыльца, как полоумный.

Жива, оказывается, еще была отцовская печень, и желудок еще, видно, требовал себе пищи, да и прочая требуха в Безумце еще шевелилась. Услышали ошарашенные сыновья характерный звук — и тотчас вынуждены были зажимать свои носы. Отцовское нутро дало о себе знать по всему холму.

Собаки подняли головы: не было сил у них ни лаять, ни, тем более, ползти. Тихонько поскуливали псы, и слезились собачьи глаза.

А Безумец известно что сжимал — ненавистная, проклятая водка вновь текла по его подбородку, по груди, по распахнутой гимнастерке, затем поднес он было к своим проспиртованным губам гармонику — и замер.

Онемел Безумец: лежал перед крыльцом добротный тяжеленный гроб в ожидании своего жильца, и крест был тут же, рядом, прислонен к ступеням.

Все силы разом вернулись к воскресшему. Не было еще такой ярости, какой оказалась эта ярость! В один прыжок очутился внизу и, продавливая босыми пятками землю, схватил тот тяжеленный крест (который вдвоем могли нести Строитель с Отказником) — и весь двор мгновенно оказался забрызган щепками. С невероятной яростью колотил Безумец крестом обо все, что попадалось ему, — бил о крыльцо, о стены, о жалобно затрещавшие деревья: но этого было мало! С выступившей на губах пеной, в диком, исступленном танце принялся охаживать крестом землю, и самая грязная ругань срывалась с его губ и летела, как и пена, клочьями. Посинел он весь от бешенства и, разбив и расколотив, разнеся свой крест в щепки, взялся за саркофаг. Обеими руками поднял гроб над собой — и со всей силой, о которой сыновья даже и не подозревали, грохнул оземь. Все, над чем трудились они в поте лица целую ночь, разлетелось мгновенно!

Весь в испарине (по его лицу сбегали целые водопады), дыша тяжело, как бык, отец отбросил от себя далеко обломок доски, и так отбросил, что, пролетев дугой над холмом, воткнулся тот обломок на кромке ржаного поля.

Так вновь вернулся к жизни местный Осирис: бешенство вышло из него, словно пар. И тотчас, разумеется, потребовал батька к себе Владимира Пьяницу!

Пьяница покидал обломки в костерок и приплясывал возле того костерка. Пьяница волочил кадушки, выкатывал бочонки, открывал все свои тайники, вываливал все припасы: мгновенно миски были заполнены всякой снедью. Вспомнил Пьяница об огороде: рвал лук, укроп и петрушку, кидал в котлы картофель и, засучив рукава, испекал хлебы на угольях так, как мог испекать их только он. И казалось удивленным братьям, что все само собой вертится, носится, кувыркается и готовится у них на глазах. Опустились они на траву, тупо уставившись на отца: не было у них ни слов, ни мыслей, ничего они не понимали.

Безумец тем временем, заметив глубокую могилу, заглянул и в нее — братья похолодели. Он же закричал, осклабившись:

— Славную вырыли вы яму! Постучались в само пекло! Для старой карги вы ее отрыли. Жду не дождусь, когда закоснеет ее поганый язык, и она сама со своим горбом загремит туда, откуда до ада рукой подать!

И захохотал — скрутило сыновей от такого хохота.

Словно последний день после воскрешения и собирался прожить их отец! Пьяница то и дело слетал с холма, катился кубарем под колеса грузовиков и фургонов и самоотверженно их останавливал, чудом при этом не расплескивая полные стаканы. А затем тех, кто по глупости своей вылезал из кабин, тащил за собой. Он и милицейских притащил за собою, а те притащили и конвоируемого ими преступника в наручниках к поднявшим свои языки, точно знамена, кострам! И столько котлов понавыкатывал Пьяница, что можно было насмерть закормить из них целое войско. И успевал тасовать ложки и кружки и всех рассаживать. Половину мира укормить и упоить собирался в тот знаменательный день Безумец. Из самых скрытых и глубоких тайников Пьяницей все было до дна вычерпано и выставлено в тот день: так решил Безумец отпраздновать возвращение!

И были: горы картошки с укропом, горы соленых огурчиков, капуста в неисчислимых кадках, при одном виде которой текли слюнки, репа вареная и жареная, рыба вяленая и копченая. С испугом взирали взрослые сыновья на то, как невесть откуда заполнялись хлебами корзины и плошки. Раздавались по холму великое чавканье, хруст и сопение, слышно было, как работают челюсти. Гости, число которых постоянно пополнялось за счет вновь прибывших, расселись в яблонях, на крыльце, возле Безумцевой овчины, на перевернутых ведрах, кадушках, бочках, досках, которые остались от Безумцева гроба. Десятки машин внизу уткнулись в поле — о них, конечно все, забыли! А подъезжали все новые — Пьяница на дороге устроил настоящую запруду.

К вечеру не только батька, но и многочисленные гости готовы были вспыхнуть синим пламенем, сделался над холмом тяжелым даже воздух — своими глазами видели пораженные сыновья, как сойки и вороны, пролетающие над холмом, вдруг падали. Вся же живность на холме и вокруг него: кузнечики, муравьи и прочие букашки погибли от одного только духа!

С огромнейшим половником трудился над самым большим котлом отец и сопел так, что сопение его было слышно несмотря на шум и гам. Запуская половник в кашу, торопился насытиться, словно и жил-то последний день, и дал зарок себе не подступаться больше к еде.

И сколько же пищи было извергнуто впоследствии из желудков! Одни, у которых глаза разбегались от такого многообразия, насытившись, совали два пальца в рот — их рвало — и после этого забивали вновь свои утробы. Другие же, не в силах делать и этого, стали тупыми, словно закормленные скоты, только икали, ощупывая свои животы, третьи, послабже, давно валялись у всех под ногами, и их перекатывали, словно бревна.

Те, кто были еще поживее, затеяли перебирать ногами «комаринскую». Оказались между всеми еще и три бабенки. Так, напившись, кинулись за теми бабенками, схватили, визжащих, в охапку и потащили несмотря на весь визг и слезы в кусты — вмиг пристроилась к тем кустам настоящая очередь! Сыновья и охнуть не успели, как на их глазах совершилось насилие. Пришлось им смотреть на весь этот грех, стыд и срам и в который раз видеть, как ведут себя напоенные люди. Но и остановить их никому уже было не под силу, ибо вновь кружилась, скакала и безобразничала по всему холму неприкрытая чертовщина!

Пьяница же отбазаривал, постукивая ложками, похабные частушки.

Несчастных бабенок снасильничали на славу; они уже не орали, а хрипели — да, правда, без толку! Те, кто в состоянии были поглумиться над ними, поглумились, а затем насильно влили им Безумцевой водки и отпустили — растерзанных, искричавшихся до посинения. Кинули им их одежду, только напоенные бабенки одеться сами уже не могли, запутались в юбках и упали почти, бездыханными. И ничего не могли поделать растерянные сыновья! А их подлый батька на это гукал и хохотал, словно филин!

Ночью, когда доносились отовсюду хрипы да стоны и казалось, весь холм шевелится после славной битвы, братья держали угрюмый совет.

Степан Руководитель страшно одного испугался — как бы не опознали его, бывшего на холме рядом со своим отцом-вурдалаком этой проклятой ночью. Боялся Степан, что донесут куда следует о такой вакханалии и о том, что он лично на ней присутствовал. Отказник же, закусив удила, утверждал — выгодно власти, когда народ залит по самые уши вином и пивом. Из этого был непреложный вывод — отец есть пособник безбожного коммунизма.

Все братья сделались умными, разгорелся между ними яростный спор. Каждый твердил о своем: Музыкант, позабыв о презрительности, звал всех за собой в Америку. Он клялся и божился — никогда не будет на этой земле ангела, и нечего делать здесь. Так ему дураков братьев вдруг сделалось жалко, что он сам себя превзошел в описании чуда. Никогда еще он не был так красноречив, расписав им благодатнейшую страну. И сидя на холме посреди безбрежной равнины, рассказывал о мягкой вермонтской осени, о кораблях Миссисипи, о нью-орлеанских трубачах, о невиданных поездах и машинах. О сбивающей с ног пьянящей свободе пел Музыкант свою песню. — Бежать! — твердил. — Бежать, лететь, ползти на карачках, рыть под землею, словно кротам, подземный ход — лишь бы отсюда вырваться!

Вторили его песне жалобные стоны переблевавшихся. Под аккомпанемент несшихся отовсюду вздохов и причитаний перебивал брата ершистый Отказник:

— Подождите! И здесь придет еще время! Рухнет все то, что построено на костях! И папаша наш отойдет в прошлое — туда ему и дорога, как туда дорога и всякой нечисти. Не век торжествовать слепоте и невежеству! Не век народ будет топить себя в бескультурье. И вместе с отцом такие, как и братец наш, загремят. Тени-то исчезают в полдень!

Не выдержал Строитель:

— Да замолчите вы! Не с ума ли сами сходите? Один ошалел от карьеры, другой несет ахинею про кости! Третий молотит чушь — помешался на джазе! Не говорю уже о самом последнем, хоть он и молчит — а тоже готов свихнуться, пойти по пути моей бедной матери, то выискивать, чего нет и не было!.. Что делать с батькой?! Нельзя выносить такое дальше, нельзя смотреть на безумство!

От львиного рыка все разом заткнулись. И почтительно слушали брата, поглядывая на его кулаки.

— Словно камень он на наших ногах! — вот что за всех сказал Строитель. — Словно болото, затягивает он в тину, прилипает к нам, словно дурная болезнь, от которой никак не избавиться… Или мы уже не выросли, нет у нас глаз? Много на нем темного — а мы все, как малые дети, не пора ли очнуться?! Уйдем навсегда! Забудем о нем, как и не было этого прошлого! Пора кончать с ним. И сами мы хороши — не слабость ли наша — тянуться к его котлам и кружкам, валяться рядом с ним, подобно поросятам, терпеть его выходки. Хватит! Я ухожу навсегда, хоть здесь и могила матери. Клянусь — ноги моей больше не будет на этом проклятом месте!

Братья молчали.

— И вы убирайтесь, пока не поздно! — вот что сказал им Строитель. — Все равно уже разные наши дорожки. Терпеть друг друга не можем, готовы друг друга живьем загрызть. Не лучше ли навсегда разойтись и нам?

Молчали братья.

— А ты! — сказал, прежде чем уйти, Строитель Книжнику. — Ты, самый слабый и глупый мой брат! Куда денешься ты? Отправишься за своей химерой? Опомнись!.. Тысячи умников до тебя все глаза уже проглядели, да без толку! Ты самый безобидный, и мне тебя больше всех жаль. На что уйдет твоя жизнь? На ожидание дурацкого чуда!.. Глупый, глупый!..

Так он сказал с нежностью и печалью и поцеловал брата:

— Прощай!

И первым спустился с холма.

Остальные побрели следом, спотыкаясь о павших, переступая через бесчувственные тела, не внимая мольбам и стонам, — и каждый из сыновей думал о своем.

Пьяница сидел у подножия, вглядываясь в пустую в тот ранний час дорогу и поджидая новую жертву. Проходя мимо и прощаясь, они трепали его рыжую голову.

Через год всем пришлось возвратиться: Музыкант узнал о смерти матери. И остальные узнали скорбную весть — и не могли не приехать!

Прибыв из дальней дали, братья, включая Книжника и Степана, склонились над Натальиным гробом. И даже Строитель был с ними — ведь Наталья стала ему второй матерью! Не мог он не попрощаться с нею.

И не смогли братья узнать свое селение! На месте землянок стояли избы. И на кладбище затерялись среди новых крестов едва заметные в траве холмики. Сгнил заброшенный Беспалов обелиск, звезда его упала в траву и потерялась в ней — никто уже и не знал о Председателе. Лишь возле обелиска был холмик: подхоронили к обелиску забытую и скончавшуюся Агриппу. Оставались на холме из близких доживать свой век Лисенок и Мария — сгорбившись, брели они вместе с братьями за гробом. Недолго и им оставалось топтать эту землю.

Похоронили Наталью тихо и достойно, уже приготовлены были Марией кутья и блины. Родные покойнице люди опустили ее гроб и засыпали его, и постояли молча над могилой.

Нужно было разъезжаться после похорон, но не уезжали братья! И словно какая-то сила проснулась в них и понесла их к знакомому проклятому месту. И не смогли объяснить сами себе, что сделалось с ними, что их толкало и заставляло идти — даже Строителя! То была неведомая, пугающая сила. Сам черт нес их — на закате поднялись они на Безумцев холм и оказались в саду. Отец их, как ни в чем не бывало, возлежал под яблоней в окружении последних трех своих псов, с которых сползла шерсть; обнажились бока, и собачьи глаза уже не открывались и залеплены были мухами. С желтых клыков стекала слюна. Лишь подрагивание говорило, что они еще живы. Дремали собаки, точно верные сторожа, положив на одряхлевшие лапы свои тяжелые головы.

А перед Безумцем дымился котелок с кашей и лежал хлеб. Лениво он отломал им от своего хлеба и приглашал трапезничать.

Молча сыновья стояли перед овчиной. Слышалось лишь трепетание яблоневых листочков, и гудел высоко над ними заблудившийся одинокий шмель. Безумец же словно не замечал многозначности их молчания. Весело посматривал снизу вверх.

Удивительно, но Пьяница (раньше никогда такого не случалось с рыжим слугой) на сей раз был тих и спокоен. В тот закатный час навалилась на Пьяницу непонятная усталость: он тер глаза, улыбался виновато братьям, но не в силах был встать и, примостившись возле отцовской овчины, свернувшись, словно кошка, в клубок, заснул, подложив под огненную голову свой маленький кулачок. И закатное солнце освещало его головенку.

Тяжелым был в тот вечер закат, никогда не бывало еще такого заката. Солнце никак не хотело уходить, цеплялось за дальние холмы и перелески и все в округе заливало таинственным, густым своим светом. Безумцева изба, яблони, трава были залиты тем тяжелым солнцем и словно горели! И Книжник напрасно заслонялся ладонью от тяжести света, напрасно щурился — даже в тени яблонь не мог он спрятаться от заката, который не предвещал ничего хорошего. И тишина сделалась нехорошей, и каждый из братьев ощущал это и замирал в дурном, томящем предчувствии. А Безумец не замечал их настроения; дразнил их в тот вечер своим наплевательством. Знал он уже о смерти Натальи и знал, откуда они вернулись, но, по всему было видно, равнодушен был он к уходу своей прежней огненной и самой страстной любовницы. Он, видно, считал себя вечным. Нетерпеливо стучал ложкой о котелок и почесывал свое поросшее волосами пузо — закат золотил эти волосы, словно пробегала по животу отца огненная змейка. Как нарочно дразнил их отец! Потрепав по холкам рассыпающихся от дряхлости собак, обратился к сыновьям, да так обидно, что даже у Книжника перехватило дыхание — видно, что по-прежнему он их ни во что не ставил. Он вот что сказал, поднимая на них башку:

— Вот сукины дети! Вот засранцы!

И спрашивал их:

— Отчего не едите, не пьете?

И приказывал:

— Ешьте и пейте!

И скалился.

Музыкант впервые не сдержал тогда слез:

— На моих ладонях глина с могилы матери. Я пришел сюда — и вижу твое веселье! Повсюду разорение, нищета и развал, а ты не протрешь свои глаза, не слезешь с холма… Плачу над матерью — а ты, как всегда, смеешься!..

И не преминул добавить, напоминая не столько батьке, сколько братьям:

— Есть иная земля — уедем туда. Что здесь делать?

И не выдержал Строитель — обратился к отцу с целой речью. Гневной и страстной была его речь. Любой бы, кому бросались с таким надрывом такие слова, дрогнул, изменился бы в лице. Вот что кинул отцу в лицо Строитель:

— Ничто не разбудит тебя! Проклинаю тебя за равнодушие! Кто погубил наших матерей? Кто заливался водкой? Кто блудил все это время? Научил ты нас хоть чему? Хоть раз пригрел, пригладил? Тебе все равно — есть мы, нет нас — все лень и беспамятство. Тошно нам тебя видеть! Отец ты нам? Место тебе на нашей земле?

И если бы не рыгнул во время той страстной и гневной речи Безумец — возможно, все бы и обошлось! Но он рыгнул — вот в чем дело! Рыгнул, как всегда, как рыгал прежде миллионы раз. Изрыгнул он свое довольство в тот страшный и памятный день. И безумие мгновенно навалилось на всех его сыновей, даже на Книжника! (Уже после, через много-много лет, вспоминая, содрогались они тому внезапному бешенству и признавались себе, что никогда больше не случалось с ними такого приступа, никогда больше не душили их с такой силой гнев и ярость.) Разум помутился у всех, даже у Степана. Всех сыновей внезапно залило самой ужасной злобой, не смогли они противиться той злобе — и случилось то, что никогда, ни при каких обстоятельствах не должно было с ними случаться? Не сговариваясь, набросились они на отца, схватили и поволокли к вырытой в прошлом году для него же яме. Он хрипел, он вырывался — но его хрип и пузыри на его губах лишь прибавляли им безрассудной слепой ярости. Сами себя не помня, тащили они своего отца к открытой могиле. Безумец же цеплялся за каждое яблоневое деревце, которое попадалось: за ветви, за листву. И тогда с ненавистью сыновья отрывали его скрюченные пальцы от стволов и ветвей.

А Пьяница спал и ничего этого не видел.

Совсем немного оставалось до ямы — Безумец хватался за землю и ногтями бороздил по ней глубокие следы, но они толкали и толкали его к могиле, не слыша хрипа, не слыша его сдавленной матерщины. И куда только подевалась прежняя отцовская сила?! Видно, не осталось в нем прежней силы! Не мог он вырваться и разметать их, подобно тому как медведь раскидывает гончих своими могучими лапами. Сыновья стали запихивать его в узкую глубокую яму — он цеплялся за куст, что рос на ее краю, и хватал глину, из-под его ногтей выступила кровь и брызгала на траву, а сошедшие с ума сыновья отрывали его пальцы от последней надежды! И ни одного стона, ни одного крика не вырвалось у них, все сотворялось в молчании. Лишь их отец хрипел, и пена выступала на его губах. Уже повис он над ямой, уже оставалось чуть-чуть.

Первым очнулся Книжник.

И закричал, осознав, что свершается отцеубийство. Настолько был пронзительным, настолько диким был его крик, что все очнулись! И разжали пальцы и отпустили жертву. И впервые взглянули друг на друга и ужаснулись своей звериности. Сгрудились они над могилой, над хрипящим отцом. В глазах каждого еще горела ненависть.

— Что мы делаем! — кричал Книжник, хватаясь за голову.

— Прокляты мы, прокляты! — вот что кричал в отчаянии.

И только тогда поняли братья, что чуть было не сотворили. Дьявол, только что торжествовавший, в ту минуту отступил от них — и они затряслись в испуге от чуть было не содеянного!

Их истерзанный отец поднялся, поводя налитыми кровью глазами: гимнастерка его треснула по всем швам, его ветхие солдатские галифе были измазаны травой и глиной, босые руки и ноги кровоточили.

И перепугались они, вмиг обессилев, того, что сейчас он передушит, переломает их, точно щенят, ибо они теперь не смели и пошевелиться. Но ни слова не сказав, шатаясь, направился он к избе и вошел в избу.

Братья стояли, не смея взглянуть друг на друга.

А Пьяница спал и спал, сморенный непонятным сном, и ничто не смогло его разбудить: он улыбался во сне.

Только когда Безумец вновь показался на крыльце, очнулись его несчастные сыновья. Был он уже в невесть как сохранившихся тяжелых сапогах, была на нем та самая фуражка со сломанным козырьком, а за спиною «сидор». Ветхим, белым от времени стал его вещевой мешок! А сапоги, разбуженные от многолетнего сна, жаловались скрипучими голосами. Увидели братья в его руках гармонику, всю уже стертую и тусклую на вид. Фляга по-походному была приторочена к ремню. Тяжело прошагал отец мимо сыновей и спустился с холма к дороге, и белел за спиной «сидор».

Как завороженные смотрели они ему вслед, не в силах и шага сделать, слова застряли у них в горле.

А собаки поползли за хозяином, волоча животы по траве. Слепые, древние, не в силах последовать за ним, не в силах даже выть, они жалобно скулили. Не имея сил подняться, сползли собаки с холма — кожа на их животах сделалась от старости настолько тонкой, что порвалась, и следы крови потянулись за ними. У самой дорожной обочины издохли последние Безумцевы псы.

А батьки уже не было — дорога оказалась пустой. Быстро же он убрался!

Взвыл проснувшийся Пьяница, в ужасе заметался и побежал было к дороге, и вернулся. Что могли сказать ему братья, чем утешить?

Дом опустел. Потухли все костры, трещавшие раньше ярко и заманчиво. Между яблонями осталась зола пепелищ. Братья, отвернувшись друг от друга, долго еще сидели: кто на крыльце, кто в саду, кто на краю холма — и не вымолвили ни слова. Метался между ними и скулил, словно собака, осиротевший слуга, и хватался за голову, и, обессилев метаться, опускался на ступени, раскачиваясь из стороны в сторону и подвывая: все валилось у него из рук, его трясло. Так, до конца не мог поверить Пьяница, что все кончено.

Его же братьям нечего было теперь здесь делать.

Тяжело было у них на душе. Они удивлялись и ужасались той внезапной злобе, которая охватила тогда их всех, и по-прежнему отворачивались друг от друга. Никто из них не хотел ни с кем разговаривать. Так три дня просидели они, всматриваясь вдаль, слыша тоскливое поскуливание Пьяницы. Он же был безутешен, рыдал, тер слезившиеся глаза и то сбегал к дороге, то возвращался — да все без толку!

Что же, дело было сделано. Оставив рыжего братца, разошлись Безумцевы сыновья.

ЭПИЛОГ

С тех пор жили братья в столице.

Пьяница, прождав еще несколько лет, не мог больше прозябать в одиночестве — сбежал к братцам в город. Да только всем им было не до него! Никуда не мог приткнуться, ни к чему не мог приспособиться Пьяница и скатился мгновенно на дно: обитал он в подвалах, спал на люках, жил в канализации — спился, согнулся — не было ему больше жизни!

Травился он отходами с помоек, делил свой ночлег с крысами, и потускнели его глаза, и ничего в нем не осталось от прежнего; было уже не узнать Пьяницу, даже рыжая его шевелюра от грязи и подвальной копоти сделалась серой и поредела, лицо изрезалось морщинами, руки у спившегося дрожали, как у старика, пахло от него гнилью — так пропал, пропал любимый Безумцев сынок!

Книжник сделался сутулым, лысым и тоже жил в одиночестве. Устраивался работать то здесь, то там, то сторожем, то библиотекарем — и был погружен в себя. Никчемной казалась его жизнь! Мыкался он по углам, и общежитиям, пока чудом (то было истинное чудо!) не получил однокомнатную квартирку. Квартирка была в бетонном доме, да еще под самой крышей, и повсюду его окружал бетон, везде — внизу и вверху был бетон. А квартирка Книжника вся была забита книгами; книги стояли на полках, лежали на полу, теснились: в коридоре, на кухне, на подоконниках, на антресолях — возле убогой кровати были их целые горы. Здесь у него прописались все умы человечества: Платон, Толстой, Достоевский, Пушкин, Гоголь, Сенека, Цезарь, Аристотель, Цицерон, Спиноза, Декарт, Кант, Фейербах, Гегель, Гете, Ницше, Шопенгауэр, Рабле, Флобер, По, Шекспир, Сервантес, Лесков, Лакснесс, Майнринк, Овидий, Апулей, Плутарх, Марле, Ричард Бах, Сэлинджер, Борхес, Маркес, Булгаков, Платонов, Шергин, Шестов, Бердяев, Ренан, Стасов, Флоренский, Чехов, Ленин, Бунин, Дарвин, Рерих, Конан Дойль, Уэлс, Стейнбек, Хемингуэй, Гарсиа Лорка, Ремарк, Бальзак, Золя, Франс, Ломоносов, Ауробивдо, Вивекананда, Хайям, Соловьев, Вернадский, Киплинг, Станев, Лао Цзы, Конфуций, Успенский, Гурджиев, Леонтьев, Крусанов, Циолковский, Стивенсон, Гумилев, Лермонтов, Тагор, Секацкий, Шолохов, Леонов, Воробьев, Злобин, Ключевский, Носов, Кларк, Лем, Высоцкий, Уотс, Баркер, Назаров, Маяковский, Есенин, Тарле, Чаадаев, Державин, Жуковский, Кизи, Веселый, Гессе, Кортасар, Ларошфуко, Хейфман, Гофман, Цвейг, Гашек, Григорович, Кристи, Дюма, Станюкович, Эйнштейн, Пришвин, Ян, Филиппов, Стоунз, Федин, Твардовский, Паламарчук, Бэкфорд, Бернс, Мо Ди, Розанов, Чижевский, Одоевский, Сухово-Кобылин, Федоров, Умов, Муравьев, Горский, Сетницкий, Холодный, Купревич, Манеев, Бабель, Мандельштам, Фирдоуси, Чуковский, Битов, Солженицын, Костер, Бисмарк, Черчилль, Зайцев, Аввакум, Кент, Желязны, Рождественский, Ролан, Рылеев, Семенов, Эллиот, Уиолкокс, Дугин, Вольтер, Руссо, Мелье, Леонардо да Винчи, Данте, Дидро, Ерофеев, Бродский, Фадеев, Фон Гуттен, Торквато Тассо, Купер, Азимов, Снегов, Стругацкие, Крестовский, Чайковский, Шерер, Тойнби, Спасский, Кудрявцев, Некрасов, Морозов, Папиньон, Вулф, Иванов, Горин, Вознесенский, Филатов, Куприн, Станкевич, Быков, Айтматов, Гребенщиков, Зимин… и еще тысяча тысяч умов! Сделался Книжник мудрым. Да что оказалось в том толку? Ангел не появлялся!

Выбирался Книжник летними ночами в душные скверы: там корчились последние деревья, проседая под гарью и пылью — каждый лист их блестел, словно рубероид, от налипших автомобильных нечистот. И сидел он часами на скамье, неприметный, ненужный, и протирал очки, и прислушивался к редким шагам запоздавших прохожих — жизнь его, в ожидании ангела, шла даром — как и предупреждал когда-то суровый брат. Не было вестника в толпе, на перекрестках он не появлялся и ни в каком другом месте — тоже! И Книжник прозябал — он ничего больше не умел, кроме того, как думать и ждать.

Но только ему одному слал свои письма Отказник. Были конверты, словно коростой, покрыты иностранными штемпелями и марками!

К тому времени уже насиделся Отказник. Он был выпущен ненадолго и вновь посажен, и сидел он по всей Сибири, по всему Отечеству; устал он носить ватник и робу, годами валил деревья, в бараках дрожал от холода — но этим был счастлив! Сделался он героем — в психушке он насиделся, кожа его задубела от побоев и издевательств, были отравлены его внутренности — все вынес неутомимый Отказник и оказался в Америке! Но взялся бороться и там: он против мира восстал бесстрашно, повсюду сражался, невероятна была его энергия, невиданно упорство, по всему миру нажил он легион врагов и махал мечом в одиночестве.

Одному только Книжнику изливался Отказник, клеймя человечество за жадность, за скупость, за ненависть к ближнему, за жестокость, за малые и большие несправедливости — Агасфером заделался он, вечным жидом: жил в Лондоне, прозябал в Бонне, обитал в Париже, диссидентствовал в Мадриде, из Италии прогнали его прежние друзья — вот каким был Отказник, вот как не на шутку схватился с миром! Против прежних своих покровителей начал борьбу: смеялись над ним, злословили на него и ненавидели, но вновь и вновь кидался он в бурные волны. Открыл он великую истину: Степанов везде оказалось полно, что в Америке, что в Китае!

«И здесь, и там все погнило, — писал. — До меня дошли слухи, что у коммунистов все к черту разваливается. Вот, наконец-то сбывается, о чем я тогда вам кричал, о чем тогда мучился! Нельзя бесконечно над народом глумиться! Нельзя издеваться над личностью. Вот что я вам посоветую: из кабинетов и кресел всю эту напившуюся крови нечисть быстрее выкидывайте! А я сюда возвращусь!..»

(Грустно читал эти письма Книжник — думал он о другом; какое дело до власти было блаженному?!)

«Ты вопрошал еще, с кем бороться?! — изливал свою гневную душу Отказник. — Братец-то наш далеко шагает! Нет в нем ничего святого!.. — Свалится эта власть — не переметнулся бы он и другой?» — так вопрошал. Но какое дело было Книжнику до братца Степана! Что было том ему, куда он переметнется?!

Чужим, чужим был ему Степан!

Музыкант сделался знаменит. Музыкант сделался моден. Когда приезжал он в столицу, то почитатели битком набивались в залы, где выступал Музыкант! Видом своим он показывал наплевательство ко всему; вечно в джинсах и джинсовой рубахе, волосатый (волосья свисали чуть ли не до ягодиц), полупьяный, презрительный к тому, что его здесь встречало — он заделался гением саксофона!

Музыкант оттопыривал нижнюю губу, потягивал пиво из банки, дымил беспрестанно папиросками, знал только джаз, играл только джаз, думал только о джазе, Нью-Орлеан был его Меккой, не раз и не два уже похаживал он по тамошним мостовым. Америка вбилась в его голову, он бредил Америкой, жил Америкой, купался в Америке — и визжали на его концертах восторженные поклонники, и визжал его саксофон.

Он все позабыл о прошлом, то исчезая надолго за границей, то вновь выныривал из небытия — и вновь тогда пестрели афишки, говорящие о его возвращении. Купался Музыкант в своей разорванной жизни, напитываясь марихуаной к веселящей свободой. Законченным он сделался космополитом!

И возвышался над толпой, готовой слушать истошные вопли его саксофона, покачивался, нетрезвый, мерил сцену шагами, отпивал из банок и, срывая рубаху и крест, и все, что на нем было, бросал в зал, показывая всем, как он свободен!

Наплевать ему было на братьев, он забыл братьев, он и вспоминать о них не хотел — если бы кто из них попался сейчас ему навстречу, Музыкант прошел бы мимо — вот каким он заделался!

Трепетным к жизни, к людскому счастью оставался Строитель!

Всю жизнь Строитель учился, всю жизнь трудился неустанно, был уже главным инженером, сделался руководящим работником, специалистом, каких оказалось мало. Все, даже старшие, его уважали, все к нему прислушивались. Днями к ночами пропадал он на гигантских стройках. Там рылись котлованы, вбивались сваи, лепились балки и перекрытия, повсюду слепила сварка и копошились монтажники, каменщики, плотники, кровельщики, каминных и других дел мастера — среди них был Строитель!

И радовался он, когда видел: тянутся его дома к дымному городскому небу. Винты его вертолета секли воздух, а внизу, под ним, автострады секли землю узкими серыми лентами. Со страшной высоты наблюдал Строитель сбывающиеся мечты: по его планам горбились мосты, бурились туннели, обрастали плотью каркасы — и над всем этим движущимся, возводящимся властвовал Строитель, осматривая вое свое царство из вертолетной кабины.

И приказывал пилоту направлять вертолет туда, где были еще леса и болота, и мечтал, что и там поднимет к небу свои замыслы. И все чертил что-то в своих записных книжках. Всех людей — хоть квартиркой, хоть комнаткой, но мечтал он одарить — и был бескорыстен, честен и трудолюбив.

Жил он в постоянном труде, и было ему не до прошлого: сутками пропадал в кабинетах, рвал старые чертежи, трудился над новыми — повсюду окружали его сумасшедшие единомышленники, повсюду хрустели, лежали, громоздились проекты и планы, и по ночам продолжались бесконечные споры — только железный организм Строителя мог выдерживать подобную жизнь!

Все вокруг него до обмороков курили, спорили, за грудки хватали друг друга в азарте — и сам он был в постоянном сигаретном облаке, грозный, словно Зевс, когда, рассердившись, начинал метать вокруг себя молнии и громы, распекая подчиненных. Были у него уже и регалии: дачи, машины и квартира. Но редко появлялся он в своей квартире, а если и появлялся, то падал в изнеможении на диванчик, отсыпался и вновь исчезал. И было его огромное жилье пусто и безжиненно, и лишь тишину таили ненужные комнаты.

Пылал он, поглощенный работой, — и о братьях не вспоминал!

Степан в то время уже жил на небе! Его жизнь небожителя состояла из кабинетов, коридоров, «чаек», секретарей, лифтов, перелетов, заграниц, интриг, съездов, пленумов, банков, бань, охот, шоферов, поваров, прислуги, хрустальной посуды, подарков, телефонов, телетайпов, вычислительных машин, разносов, совещаний, выговоров, благодарностей, наград, парадов, приемов, фуршетов, Мидов, Домов Правительства, костюмов, галстуков, золотых запонок и прочего, прочего, прочего…

Видя, как прежняя власть зашаталась, заблаговременно и мудро перевел он в надежные места утаенные средства и расставил повсюду своих людей, и смотрел далеко вперед, как было ему и положено! В тиши особняков тянул нити заговоров, был в курсе всей тайной кухни, заделался одним из ее поваров, словно шахматист, рассчитал свою жизнь на годы, и шептались о нем со страхом и уважением. Нюх у него оказался такой, что завистники диву давались, как все успевал он обдумывать и предугадать.

Обкатан он был уже жизнью, словно камень-голыш!

И если бы даже захотел кто-нибудь из братьев пробиться к нему на прием, вряд ли принял бы его Руководитель — вот как далеко залетел он!

И жил он один, словно паук.

В одну осень дождь шел несколько недель и взбил мутной пеной весь город. Книжник бесцельно бродил по улицам.

Все вокруг него спасалось накидками и зонтами, машины шипели водяной пылью, которая попадала под колеса, пыльные стекла витрин умылись, и в них дрожало отражение сутулого Книжника.

Толпа цыганок, пестрых, чернявых, задевающих юбками мостовую, набежала на него у самого входа в туннель. Женщины надсадно вопили, как и полагается попрошайкам, и Книжник полез в карман пиджака за последними монетками.

Он рассеянно спускался в окружении молодых костлявых цыганок и все бы отдал им, но в полутьме вдруг наткнулся на сидящую на мокрых ступенях женщину и чуть было не полетел — молодухи вокруг него принялись хохотать, подметая юбками воду.

Дряхлая старуха, на которую он так неловко наткнулся, подняла на него голову и пристально всмотрелась в него — тепло пролилось из ее распахнувшихся глаз. Чуть было не вскрикнул Книжник, но, полуслепой, побоялся ошибиться. Старая цыганка словно пыталась признать стоящего перед нею сутулого грустного человека, продолжая глядеть на него со смутившей его любовью. Встревожившись не на шутку, он вложил монеты в ее дрожащую сморщенную руку.

Взгляд старой цыганки замутнился слезой, что-то силилась и она вспомнить, но, видно, не смогла и уронила голову на грудь — успокоилась в этой нищенке бессильная память.

Молодые цыганки смеялись, обшаривая его пустые карманы. И среди них была одна, самая вертлявая, самая наглая, с нехорошим взглядом и грубым хохотом, которая трясла Книжника усердней всех — вином пахло от нее, но ее глаза были знакомы ему — он перепугался и бросился бежать.

Прибежал он к брату Строителю. Чудом его брат оказался дома — и сильно обрадовался, притянув к себе Книжника. Так обрадовался Владимир Строитель, что хоть одна живая душа появилась у него, так возликовал, что Книжник явился из прошлого (с добрый десяток лет они не виделись), что звал жить здесь и выкладывал на стол все, что оказалось в огромном его холодильнике, и желал накормить и напоить непутевого братца. Не ожидал Строитель такого праздника, не ожидал такого появления и старался приободрить и успокоить взволнованного блаженного.

Книжник же не мог успокоиться: старая цыганка стояла у него перед глазами, вспоминал он знакомый взгляд молодухи. И как пронзило его!

Он заплакал, уткнувшись в плечо своего сурового брата. И вот что с болью твердил:

— Не дано, не дано понять нам, кто вестник! Ты был прав, как ты был прав, ты, не верящий в его появление!

— Он, светлый ликом, в белых одеждах, с ослепительными крыльями, с мечом и трубой, явившийся судить всех нас, грозный посланец, летящий над землею, не касающийся ее — он, вокруг которого ослепительное сияние?..

— Или незаметный старик, согнувшийся от годов и жизни, бредущий по дороге с потухшим взглядом, с узловатыми руками, босой, усталый, на которого никто не обратит внимания, незаметный, незаметный?!.

— Или та самая горбунья — несчастная горбунья, вся жизнь которой в подвальчике, среди книг ее, в которую бросались камнями, над уродством которой смеялись глупые мальчишки, та женщина, всю жизнь свою промучавшаяся, несчастная от уродливости?!

— Кто он? Всю жизнь проживший рядом с нами, евший, как все, пьющий, как все, радующийся и печалящийся; плотник, столяр, пахарь, шофер, кто? Повивальная бабка, а может, старый цыган с того табора, помнишь, тот цыган, что водил за собой дряхлого медведя? Кто он, дающий нам так, что мы не заметили, как он дает, ублажающий нас так, что мы не замечали ублажения?!

— Пьющий, сквернословящий, курящий, чешущийся, рыгающий, богохульный, пребывающий в праздности всю жизнь среди нас, давший то, чего не видим мы, чего не понимаем, ибо разве дано нам понять это?! Ты прав! Разве такого не может быть?! Может, может, как раз может быть и такое! Тысячу раз может быть такое!

— Кто он, сажающий сады, ублажающий поля, разводящий рыбу в прудах и озерах, строящий кров — кто же откроет нам на него глаза? Никто не откроет!

— Куда уходит он — в землю, в небо? Он, давший знак, который не поняли, показавший, как надо жить, хотя никто не будет жить так, оставивший сад, оставивший хлеб?!

— А кто мы?! Посмотри же, наконец, кто мы — оставшиеся без всего, нагие, одинокие, кто мы?.. Что есть за нами? Сухостой — вот кто мы! Затянувшееся болото, бесплодные смоковницы. Где наши жены? Нет наших жен! Где дети наши?.. И какое семя разлили мы? Где оно, наше семя? Что толку в уме, что толку в прочитанных книгах?

— Не горе ли нам?! Горе! Впору посыпать волоса пеплом! Оглянись вокруг — что подле нас? Одиночество! Кто утешит нас, кто возвеселит?

— И можем ли мы ругать, хулить, затаптывать, прогонять, избивать, отталкивать, подвергать осмеянию, осуждать, проклинать то, что было — и вот ушло безвозвратно, и чего больше не будет?! Горе! Горе!

Жаловался Книжник брату — а что мог ответить Строитель, чем утешить? Ничем он не мог его утешить. И защемило его суровое сердце, ощутил и он небывалую тоску, такую, что чуть было не вскрикнул от боли!

— Горе! Горе нам! — сокрушался Книжник. — Словно очнулся я — да поздно! Проснулся сейчас — да что в этом толку?! Как вернуть, где найти? Никак не вернуть! Нигде не найти!..

И, горько рыдая, ушел от потрясенного брата. Тот не стал ни останавливать его, ни предлагать ему денег или пищи — незачем было предлагать, без толку было останавливать — остался Строитель. На пороге своего пустого жилища.

А Книжник теперь уже не мог жить так, как жил. Он пребывал в постоянном ужасе. Однажды ночью, после короткого забытья очнулся весь в испарине — и почувствовал: грудь его разрывается, сердце готово выскочить из горла — вот как оно билось и вырывалось! И он поднялся, чтобы не умереть и, повинуясь своему окончательно нахлынувшему безумию, оделся. Повсюду возле него были книги, но они сказали все, что могли: и что они могли сказать ему сейчас, чем утешить? И он не мог обвинить их за оставшуюся недосказанность! Торопливо он попрощался со своей квартиркой: так мог прощаться только безумный — говорил всему тому, что оставлял «спасибо» и кланялся книжным полкам. Он побежал из своего временного пристанища, оставив жизни, которые были и которых не было. И побежал, побежал Книжник — поначалу по лестницам, а затем по улицам, и город тлел всеми своими фонарями за его спиной, всеми своими миллиардами окон. Едва проглядывались в том осеннем ночном тумане фонари и окна, весь мир был в том тумане. То был странный, фантастический, волшебный туман, который скрыл от него, спешащего, выбивающегося из сил, все и вся!

Ноги сами несли Книжника на вокзал, и давно он уже должен был погибнуть от разрыва жалкого, больного сердца, но не погибал — и бежал, бежал, а затем ехал все то провалившееся время, ни о чем уже не думая, подгоняя себя, боясь окончательно опоздать — да, так оно и было!

И когда поезд привез его и умчался, побежал Книжник по нескончаемой ночной дороге.

Оказался он — посреди родных болот и холмов и по-прежнему торопился — не было во рту его за все эти дни ни капли воды, ни корки хлеба, но не нужно было Книжнику ни воды, ни хлеба. Он вернулся на землю и бежал по ее дорогам! И был вечер, и в вечерней тиши, и в вечернем тумане вдруг послышались ему, спешащему, чьи-то голоса — жалобно звали они его! Словно бы дети стояли по краям дороги и просили приютить и обогреть их. Неведомые, призрачные, стояли они вдоль обочин и провожали его, бегущего, спотыкающегося — воздух был наполнен их тихими голосами — откуда взялись они, не знал Книжник, но он уже ничего не боялся и спешил к единственной цели.

И коровы выступили из ночного тумана: они были прозрачны, как облака, слышались звуки их колокольчиков — откуда и они появились, Книжник не знал. Повсюду уже слышались детские голоса, и отзывались на них печально коровьи колокольцы! Бежал Книжник — и все вокруг него наполнилось голосами, мычанием, собачьим поскуливанием, и услышал он — тарахтит где-то рядом знакомый трактор! Но не было в этом зове, в мычании и поскуливании знакомого хохота, не услышал он рева гармоники!

Закончился тысячеверстный путь: глубокой ночью, хватаясь за услужливые ветви разросшегося кустарника, вскарабкался Книжник на холм. И оказавшись в саду, боялся даже взглянуть на отцовскую избу, страшась тления в ней. Но его встречал прежний здоровый сосновый запах. Бревна сочили смолу, и ступени крыльца, свежие и чистые, были вымыты пробежавшим дождем. И крыша блестела под чистым, вымытым месяцем, и ничего не сделалось ее дранке. Книжник бросился в сени, с радостным ужасом предчувствуя, что встретит сейчас богохульного батьку, распахнул дверь со всей оставшейся своей силой, зная — ничему он сейчас не удивится и не испугается.

И остановился на пороге. Светлела горница; светлел дощатый пол, месяц вовсю разошелся и играл своим радостным светом, и ветер свободно проникал сквозь окна. Сидела в избе женщина — Книжник сразу узнал немую. Она заждалась его здесь — огромные глаза радостно взглянули на Книжника. Под платьем дрожали ее истосковавшиеся сосцы.

Вовремя они спустились с крыльца! Вовремя оставили таинственный этот дом, который хранил в себе детство Книжника и детство его братьев: все произошло вовремя, потому что раздался подземный гул. Этот гул разбудил весь холм, и задрожала земля под их ногами, какие-то неведомые большие птицы, дремавшие на ветвях яблонь, тяжело взмахивая крыльями, поднялись в ночное небо. И с замиранием сердца услышал Книжник, как изба выворачивается из земли всеми своими корнями, точно выкорчевываемое дерево — треск и шум пошел по холму. Словно завороженные смотрели немая и Книжник на чудо! Дрогнула изба от крыши до основания, словно живая, вздохнула, и стало слышно, как упала чердачная лестница — свалилась последняя тяжесть: началось вознесение дома!

Выворотившись всеми бревнами из земли, изба поднималась, медленно, а затем все быстрее и быстрее. Яблони зашатались и зашелестели, провожая ее. Возносился дом на глазах повергнутого на землю Книжника, уплывая в настоящую бездну, и месяц весело закачался, освещая ему дорогу.

И опрокинулось небо в глазах Книжника, и восстали великие горы детства — все выше к ним поднимался Безумцев дом!

Далекие зарницы освещали пустые его окна, и струился невиданный прежде свет месяца, нимбом окружая поднимающуюся избу, и видел Книжник, как открылась и закачалась ее дверь — но пропасть уже оборвалась за открывшейся дверью, и пропасть эта между ним, распростершимся в саду, и избой все увеличивалась.

И было слышно, как стены обвивал тугой воздух, и дом гудел, словно гармоника, всеми своими стенами.

Таков был неведомый знак!

И Книжник зарыдал, не зная, куда ушел отец их! И то безнадежно оплакивал, что не дано никогда понять ни ему, ни братьям, ни любому родившемуся и мучавшемуся человеку. Плакал, чувствуя свою немощность, и был бессилен даже ненамного, даже хоть на чуть-чуть ослабить свою великую боль.

Повесть о плуте и монахе

1

Шли три странника. Показалась одна деревня. Там, в крайней избе, бедной и запущенной, гулящая девка родила сына. Явились к девке подруги, и был в той избе дым коромыслом — младенец же лежал на столе кое-как спеленутый, ему обмазали губы вином да пивом, приговаривая:

— Знай с рождения веселое зелье! В груди твоей матки не молоко должно быть, а пиво с вином!

И смеялись пьяные блудницы:

— Сызмальства привыкай к нашей жизни!

Младенец отплевывался к плакал, требуя материнского молока.

Сказал тогда один странник его матери:

— Не Алексеем ли намереваешься наречь своего сына?

Та смеялась:

— Как узнал ты? Уж точно, Алешкою, как зовут нашего кривого кабатчика.

И сказал другой странник, поглядев на младенчика:

— Не быть ему кабацким гулякой, не быть безродным теребнем. Не цветок ли он на унавоженной почве? Праведник вырастет в вертепе!

Мать и ее подруги со смеху покатывались:

— Ах, быть ему праведником!

Третий странник попросил:

— Повесьте ему нашу ладанку.

Гулящая мать отвечала:

— Коли сами дарите, сами вешайте!

Не нашлось ни куска хлеба в той избе, но налили им вина в баклаги. Они кланялись, прощались, за винцо благодарили.

2

Пришли странники в село. И там рожала баба. Изба была богатой и хозяйство ладным. Когда родилось дите, мужик роженицы вспомнил о пришедших и вынес им хлеба. Они попросили взглянуть на младенца. И спросил мужика один странник:

— Не Алексеем ли задумал назвать сынка?

— Так и есть, — отвечал отец. — В честь Алексея, Божьего человека! Будет теперь кому умножать мое богатство, будет он мне помощником и отрадой!

Другой странник покачал головой:

— Не быть ему опорой, не быть благочестивым — вечным огорчением будет твой сын!

Младенец между тем от груди материнской отворачивался да морщился — а когда вином обмочили его губы — успокоился.

Третий странник вытащил ладанку:

— Повесьте-ка ее на младенца.

Богобоязненные родители его послушались и повесили младенцу маленькую ладанку.

С тем поклонились странники, попрощались.

3

Пришли они к царскому дворцу. Повсюду был праздник — царица родила сына. По городам и весям разнеслась весть о наследнике. В столице палили из пушек, вились знамена да флаги. Толпился народ, пьяный и веселый, кричал «ура». Приезжали во дворец кареты сановников, спешили вельможи поздравить государя. Ликовал сам венценосный отец — прежде рождались у них с царицей одни дочери. Приказывал государь:

— Громче, громче играть оркестрам. Веселее, веселее гулять моему народу! Есть у России будущее, есть наследник царского престола!

Стража странников не пропустила:

— Кто вы такие? Ну-ка, повертайте прочь, а то угостим прикладами и старость!

Один странник спросил:

— А что, служивые, не слышали, не Алексеем ли назовут царского сыночка?

Отвечали:

— Тебе какое дело, бродяга? Ступай вон от ограды, иначе будет несдобровать.

Другой же странник сказал:

— Неужто не допустят хоть глазком одним взглянуть на младенчика, предсказать ему судьбу?

Засмеялись гвардейцы:

— Эка взял! Да знаешь ли ты, кто это за младенчик? Венценосец будущий, сам царский сын! Ему уже на роду быть счастливым написано!

Третий странник достал ладанку:

— Ну, коли так, может, передадите наш подарок царскому наследнику?

Солдаты им сказали с укоризной:

— Да разве вы не знаете, убогие, что у младенчика уже есть крестики, ладанки, брильянтами осыпаны, на золотых цепочках, что же вы суете чумазую свою ладанку? Ну, не с ума выжившие? Кто будет и прикасаться к ней во дворце, кто ее и поднести-то посмеет царевичу?

Странники тогда поклонились и пошли.

Такова присказка.

А вот повесть о плуте и монахе.

ГЛАВА I

1

Потаскушкиного сына крестил пьяный поп в хлеву — церковь в тот год сгорела, в избе же шла гулянка. И когда несли его, то уронила мать младенца в лужу — мокрым стал ребенок еще до крещения. Но не заплакал.

Затем принялся поп над ним читать молитву, и запинался, и забывал ее. Взяв дите на дрожащие руки, уронил тут же в корыто, поставленное купелью. Младенчик и голоса не подал.

Отхлебывал поп из початой бутыли и обливал его водой в холодной купели — посинел младенец, но молчал. Поп же подумал:

— Все равно пропадет у потаскухи младенец, как помирали прежние.

И были: крестным отцом — пропойца кладбищенский сторож, а крестной матерью — старуха-сводница. Она, наклоняясь над младенчиком, чуть на него не падала. Не во что было завернуть дитя. Нашли дерюгу и завернули в дерюгу. Когда же выносили крещеного, то, о порог споткнувшись, свалился с младенцем крестный — в третий раз искупался малой — но не услышали даже писку. В избе стояли крик да топот, проминали полы сапогами подгулявшие кавалеры, звенели разбиваемые стаканы и наяривала гармошка. О крещеном забыли — взялись тут же крестины праздновать.

Младенец же заснул.

Назвали его Алексеем, в честь кривого кабатчика.

2

Понесли крестить своего сынка и благочестивые родители.

На паперти раскричался младенец и требовал всем своим видом, чтобы его распеленали. Когда же кроткая матушка его освободила — пустил длинную струйку. Отец, поглядев на это, обрадовался:

— Хорошо, что облегчился с паперти. Теперь окрестим его спокойно.

Но не прекращался надсадный крик. Затыкали уши приглашенные и покачивали головами:

— Эка раздувает он легкие, точно кузнец меха. Вот труба иерихонская!

Младенец орал точно резаный.

Когда же принялись опускать его в купель, окатил струйкой священника. Сказал тот, вытирая рясу:

— Не видывал я еще, чтобы младенцы, души безгрешные, пускали такую струю.

И зашептались стоящие:

— Откуда пролилось столько влаги на бедного нашего попа? Не иначе, пивной бочонок родился и нельзя завернуть ему краник.

Когда же понесли в алтарь младенчика, то едва его удерживали — вопил он и вырывался из рук. Приглашенные тихо говаривали:

— Ай да младенчик безгрешный, ай да ангельский голосок. Мог бы помолчать в церкви Божией!

От натуги младенец едва не лопался, и молвил огорченный отец, словно тот мог его понять:

— Негоже в доме святом надрываться, из рук выскакивать!

Но вертелся тот так, что сбил горящие свечи. Бросились его пеленать — пустил он третью струйку и окатил крестных отца с матерью. Священник же бормотал, вздыхая:

— В первый раз я вижу подобное крещение, чтоб так упирался младенец у входа в дом Божий, чтобы так брыкался, когда понесли его в алтарь. Не к добру такое упирание, не к добру такой надсадный крик.

Из церкви младенчика вынесли, он тотчас успокоился. Мать, не слушая пересудов за спиною, улыбалась своему сынку и запела тихо песенку — но не засыпал он, как ни старались, ни убаюкивали.

Записали и его Алексеем в честь Божьего человека.

3

Крестили и царского сына!

Сверкал великий собор во всей своей славе. Солнце било лучами по куполам и крестам, и звонили колокола.

Расстилали ковровые дорожки под ноги российской императрице — несла она драгоценное дитя, завернутое в кружевные пеленки, в парчовые одеялки. Мягко ступала по коврам ножка царицы — и множество рук готово было тотчас поддержать ее, если оступится она с венценосным младенцем.

Пели в самом соборе царевичу хоры поистине ангельские, он же мирно посапывал. Тесно было в огромном храме от князей и княгинь, мундиры и платья сверкали изумрудами да алмазами. На улицах повсюду стояли войска, пешие и конные, и оттесняли толпу, спешившую увидеть наследника.

В золотой купели плескалась благовонная вода.

Передавала царица первосвященнику младенца, как хрупкую драгоценность, как хрустальный сосуд.

Сиял рядом с нею отец — государь российский — не было человека счастливее его.

Народ же на улицах ликовал и теснился повсюду — с трудом удерживали его солдаты. Многие поднимали своих детей, чтобы увидели те будущего господина, но все видели лишь расшитые золотом мундиры да платья царской свиты. Вот тронулись кареты, поскакали ко дворцу трубачи и барабанщики с литаврами, а за ними — гвардейская стража, лейб-казаки. За мамками, няньками, пажами упрятали спящего младенчика, надежно укрывали его каретные двери, занавеси защищали от дурного глаза, от шума и слепящего солнца. Ждали царевича во дворце подарки; бриллиантовые крестики, золотые цепочки, а столы ломились от кушаний.

А священники пели:

— Многие лета Алексею Николаевичу!

4

Время шло: рос себе плут у благочестивых родителей. За него волновалась матушка:

— Не упал бы с крылечка, в яму бы не шагнул… Мостик бы его не свалил. Косяк бы дверной не ударил!

Как исполнилось малому пять годков — взялся он бегать с деревенским дурачком Телей. Завздыхала добрая мать:

— Ах, не пропал бы сынок, не потерялся бы с улицы. Защиплют его гуси, закусают собаки.

И болело ее сердце, когда не видела сынка под окнами.

Летом, когда ласточки принялись носиться над пыльной дорогой, скрепя сердце, сказала:

— Бери, Алешенька, узелок, ходи на дальнюю горку, там батька твой пашет — отнеси ему пообедать сальца да хлебушка! Отец наш еды дожидается.

Алешка убежал, кинул в траву узелок, а сам играл с дурачком, заставляя того скакать на четвереньках, — оседлав Телю, помахивал хворостинкой. Время к вечеру — Алешка вспомнил об узелке, содержимое съел, а губы дурачку салом намазал.

Возвратился голодный батюшка:

— Что, жена, не пришла сама, не прислала сынка на горку?

Плут тогда захныкал, принялся тереть глаза:

— Бежал я, бежал, дурачок меня толкнул в овраг, пока поднимался, Теля все съел — вон у него губы салом намазаны!

Мать взялась отцу ахать:

— Накажи дурачка, он сынка обидел.

Отец рассердился, закричал глупому Теле:

— Чтоб духу твоего здесь не было!

Тот испугался, со всех ног убежал.

На следующий день позвала мать сорванца:

— Ha-ко, сынок, отнеси еды отцу. Дурачка-то нет, батька его прогнал!

Алешка-плут побежал по деревне скакать — бегал, бегал, устал, проголодался. Из узелка все вытащил и отправил в рот. Потом поймал собаку соседскую, Жучку — морду ей оставшимся салом вымазал.

Плача побрел домой хитрец и жаловался матери:

— Я маленькой, я слабенькой, напала на меня собака, отняла, все съела — вот и морда у нее в сале.

Отец грозился собаке:

— Больше ей сюда не сунуться!

Вновь мать узелок повязала:

— Ты иди, Алешенька, не той дорогой, что по селу ведет, а той тройкой, что вдоль речки пробегает. Собаки там не ходят, дурачка там не видно.

Алешка кивнул и побежал играть. Вечером он поужинал и, выкинув узелок, взялся попричитывать, тереть глазенки:

— Напал на меня у реченьки медведь — я узелок-то ему кинул, а сам на дерево! Уж он терзал, выгребал еду батюшкину, я до вечера на березке сидел, спуститься не мог.

Отец на лгуна осерчал:

— Каков медведь-то был?

— А вот каков — пять лап да семь ноздрей, пар валит из трех ушей!

Облилось тут страхом на дерзкий ответ материнское сердце — но не дала сынка наказывать, собою прикрыла:

— Единственный он у нас!

5

Сидел как-то раз малой на крыльце, палку строгал, кур с петухом передразнивал.

Приехал в село купец — коробейник, заглянул во двор:

— Это что за малец, аккурат с мой меньшой палец? Кабы не споткнулся я, за порог не зацепился — не увидел бы тебя да не задивился!

— Это немудрено, — заметил Алешка. — С такими бутылями, что торчат у тебя из карманов, и блоху примешь за корову, а гору между ног пропустишь…

— Экий ты прыткий! — засмеялся купец. — А не скажешь ли тогда, как у вас живут на селе?

— У нас на селе подралась попадья с дьяконицей, маленько поноровя, черт треснул пономаря, поп не тужил и обедни не служил.

Купец спросил:

— Если ты такой спорый, угадай — отчего голова моя раньше бороды поседела?

— Как не знать! — с невозмутимым видом откликнулся малой. — Борода-то головы лет на двадцать моложе.

И убежал, хохоча.

6

Надоумил Алешка Телю, бестолкового дурачка:

— Теля, Теля, нужна твоя помощь! Сосед наш свинью палит. Свинья-то уже загорелась. Бери ведро, беги заливать. Он спасибо скажет тебе, благословит, даст пряничков.

За дураком долго бегали, награждая тумаками. Хохотал безжалостный плут.

— То-то, каковы прянички?

7

Забрался он под церковный алтарь и ждал, когда поп начнет проповедь.

Воскликнул тот:

— Господи! Очисти нас, грешных, и помилуй!

Был из-под самого алтаря голос:

— Не помилую!

Священник повторил:

— Очисти нас грешных! Помилуй!

— Не помилую!

В третий раз прокричал священник:

— За что, Господи, отвергаешь просьбы мои? Помилуй!

И, услышав ответ, проклинал про себя богохульника.

8

Суровый отец снял вожжи и дождался сына. Поймав его, как угорь юркого, и, зажав голову между ног, смахнул штаны и с огорчением ударил:

— Вот тебе, озорник, за Господа нашего, Вседержителя. Не богохульствуй, выполняй заветы Его, как и положено православному. Аминь!

И ударил второй раз, очень огорчаясь:

— Не задевай ни словом, ни делом священника, ибо он для веры сюда поставлен, для доброго напутствия — он крестил, он женить будет, он нас и схоронит — куда нам без попа? Вот тебе за Иисуса Христа. Аминь!

Третий раз сокрушенно ударил:

— За Святого Духа! Не потакай своему юродству, над людьми не смейся, грех обижать и умом обиженных. Аминь!

Так, выдрав, сидел печальный. И сказал жене:

— Чем прогневал я Бога? Чту законы Его и отношусь по-христиански к странникам. В церковь хожу чаще прочих и справляю все посты. Крепко мое хозяйство — оттого, что тружусь от зари до зари. В кого же тогда баловник и шельмец? Откуда набрался он бранных слов, непотребных выходок? Будоражит честных людей, и стыдно мне уже в глаза смотреть соседям. Что же будет, когда подрастет?

Зашлась в плаче матушка, кинулась искать любимого сынка — но не нашла нигде: ни во дворе, ни на улице. И плакала, возвратившись домой, о нем убивалась.

Беспутный же сынок как ни в чем не бывало бежал к дурачку Теле, который один слонялся за околицей. Дурачок дружку обрадовался.

Смастерил плут дудочку-свирельку и сидел под березой — далеко отсюда были видны леса и поля и убегала вдаль дорога.

Играл на дудочке расторопный Алешка, а дурачок отплясывал.

А малой пел:

— Батька пропил мою шубу, Я пропью его кафтан. Если мамка заругает, Я пропью и сарафан.

Горя ему было мало!

9

Зимою два слепца застучали в ворота Алешкиного дома. Били по воротам слепцы клюками:

— Подайте людям замерзшим, слепеньким да бедненьким.

Переговаривались, закатив невидящие глаза к небу:

— Чуем, спускается кто-то с крыльца. Спешит-поспешает добрый человек с хлебцем, с копеечкой. Стучит добренькое его сердечко, готов убогим подать на здоровье!

И еще прислушались:

— Не малое ли то дитятко? Не скрипят ли по снегу шаги самого ангелочка-херувимчика?

Плут отвечал утвердительно:

— Не иначе, спешит к вам херувимчик!

И захватил с собою две сосновые чурочки:

— Вот вам хлебушко, застывший с мороза. Ничего, разгрызете, зубы-то вам Господь еще оставил!

И совал им железку:

— А это рублик вам от нас с папашею.

Пошли те несолоно хлебавши — плут же над ними хохотал:

— Как вам хлебцы? Как рублик подаренный?

Узнал про то батюшка, накинулся на сына:

— За что обидел калик? За что смеялся над перехожими?

Алешка ответил:

— Уж больно они стонали, мне спать не давали! Да и то — отчего по моим воротам стучали клюками? Отчего на мой двор заходили убогие? Может, еще и в мою избу впустить оборванных? Уложить на полати? И то, батюшка, не много ли мошенников шляется, не многие ли убогими выставляются?

Вскричал тогда батюшка:

— В кого ты такой бессердешный, насмешливый? Благонравие должно быть в тебе! Иначе пойдешь кривой дорожкой, обрывистой тропкой… Разве благонравный отгоняет странников, смеется над убогими? Разве шастает с утра до вечера, огорчает родителей? Благонравие в тебя войти должно!

— Ах! — закричал тут сынок, хватаясь за горло.

Всполошилась матушка:

— Что с тобою, дитятко? Не поперхнулся ли? Не задавился?

— Нет! Не иначе в меня благонравие входит! Не проглотить сразу, вот я и поперхнулся! Вот теперь, чую, проскользнуло. Сидит теперь внутри меня благонравие…

И поднял ногу.

Вознегодовал отец. Объяснил ему непутевый сын:

— Благонравие-то в меня вошло, а дурости не осталось местечка. Вот она и выходит с треском!

Сокрушаясь, добавил:

— Видно, сильно дурость моя благонравию не понравилась!

Только его и видели.

10

Пришла масленница. Плут сказал:

— Хочу в город с папашею!

Охнула матушка:

— Куда тебе, малой тростиночке, в город? Затопчут тебя на ярмарке. Украдут цыгане! Потеряешься — не отыщем.

Отец же решил:

— Хватит ему бездельничать! Пусть попривыкнет к работе. Не век сидеть ему возле твоего подола.

И запрягал лошаденку.

Приехали в город, на площадь — всюду гуляла ярмарка. Отец наказал малому:

— Пока я товар раскладываю, никуда не отлучайся. Иль не слыхал, цыгане хватают малых? Иль не слыхал, как топчут детей в базарной толчее? Я же за послушание куплю тебе калач!

Не послушал сынок. Крутились неподалеку медведь с мужичком. Очертив круг по снегу, говаривал мужичок старому мишке:

— Ну-ка, Емельяныч, покажи нам, как солдатушки маршируют!

Косолапил мишка с палкой на косматом плече.

— А как девки в зеркало смотрятся?

Принимался медведь показывать девок, язык высовывая, жеманясь и прихорашиваясь.

Алешка пробрался под ногами глазеющих, прихватив с торговых рядов жгучего перца. Когда мишка на публику попятился задом, сыпанул ему незаметно под хвост. Поднялся Емельяныч на задние лапы, заревел и кинулся в толпу — сделалась великая толчея, все бросились на ряды, топча товары, смахивая лавки, — мчался медведь, опрокидывая барышень и городовых, — вмиг разбежалось гулянье.

11

Долго бродил безутешный отец, спрашивая приставов да околоточных — не видел ли кто мальчишку, шустрого и вихрастого. Перекрестясь, влезал в балаганы — не там ли он глазеет на представления. Надеялся и на каруселях сыскать сорванца. И горевал — как без сынка вернется домой, что скажет своей жене.

12

В то же самое время на другой площади зазывал, кривляясь, беспутный Алешка народ в палатку:

— Не пожалейте, господа, копеечку! Прокачу вас вокруг всего белого света!

Рядом стоял и хозяин палатки, старый цыган. Находились ротозеи — маленький плут хватал за руку любопытного, заводил в палатку, где было пусто, лишь на столе горела свечка. И обводил вокруг того стола. Посетитель оказывался на улице озадаченным. Алешка же вновь верещал, приманивая бездельников, звенели копеечки за пазухой у малого, цыган, между тем, потирал руки, время от времени принимался мальчишка напевать да приплясывать:

— Я гуляю, как мазурик, Пропаду, как сукин сын. Меня девки не помянут, Бабы скажут: «Жулик был».

Зрители толпились и, дивясь на его возраст, смеялись частушкам. Так, вместе с новоявленным товарищем-цыганом дурачил он народ!

13

А когда уже выплакала все глаза матушка, и отец, готов был пойти в церковь на помин души малого — плут появился. И щеголял, в сапожках, в поддевочке, в кулаке зажимал золотой, а в карманах звенели пятаки, свисала цепочка от серебряных часов. Где пропадал, матушке с отцом про то не сказывал. Кинулась к сынку обрадованная матушка, не дала своему мужу вымолвить и слова. Лучшее тащила на стол, приготавливая ненаглядному.

А нарадовавшись, сказала:

— Пусть грех то великий, такое желать своему сыночку, но нет моих сил более терпеть, ждать, где он, что с ним, с дитяткой! Ах, лучше был бы мой сыночек слабеньким да болезненным — всегда бы находился рядом! Я бы его укутала, кормила, поила, прижала к груди своей. Я бы его убаюкивала, пела бы ему песенки — никуда бы от себя не отпустила!

Но не удержать ей было пройдоху — стучал уже Теля-дурачок в окна, призывал Алешку бежать на болота, в подлески, к ивам, к орешнику.

И убежал Алешка к болотцам — за новой свирелькой.

14

Сынок же блудницы жил больше в трактире, чем в избе.

Был он с рождения слабенький да молчаливый — никто не слыхал его голоса. Те, кто смотрел на младенчика, говаривали с убеждением:

— И года не пройдет, похоронит потаскушка своего сына!

И добавляли:

— То еще будет ему избавлением!

Мать часто забывала сынка на трактирных столах. Лежал он посреди бутылей, в табачном дыму. Она и не спохватывалась! Когда приносили ей забытого младенца, так радовалась его появлению:

— Чтоб сдох ты, окаянный! Быстрее бы от тебя избавилась!

15

Один потаскушкин кавалер, взревновав ее, закричал:

— А любишь ли ты меня так, что выбросишь за порог своего выродка?!

Мать и выбросила сынка в сугроб. Проходили мимо люди, подобрали замерзшего — обратно внесли в избу. Думали, что точно он помрет. Пришла сводница-старуха, крестная мать, и одно прошамкала:

— Вот-вот кончится. Нет силы в нем даже на писк.

А малой не помер! Уже к лету он ходил, держась за стены — и не было ничего на нем, кроме драной рубахи. Когда же мать бросала его и уходила гулять, сосал плесневелые сухари, которые кидала она сыну, словно собаке. Ловил в избе тараканов и кормился ими.

Сердобольные соседи собрали ребетенку денег на одежку — но схватила те деньги мать и пропила.

Тогда одежонку старую собрали — но схватила ту одежонку и пропила.

Тем же, кто ее укорял, отвечала;

— Жду не дождусь, когда возьмут его черти!

16

Стал сын постарше, но все молчал, и думали — родился он немым. Ему уже тогда наливать пытались, ради потехи, праздные гуляки. Мать же, бывшая рядом, поддакивала:

— Пей, пей, может, раньше подохнешь от веселой водочки.

Сунули ему как-то стакан водки, он сбросил тот стакан на пол.

Таскала его тогда мать за волосья:

— Не смей стаканы полные скидывать!

Крестная молвила:

— Хорошо ему просить милостню. Такому будут подавать.

И взялась мать учить его просить милостню. Наставляла:

— Выпрастывай руку за подаянием, плачь, скули голоском тоненьким, чтоб разжалобился всякий проезжий купец!

И выгоняла на дорогу перед трактиром.

Он же от дороги отворачивался — и был нещадно таскан за волосья.

17

Сидел заморыш часто возле окна один-одинешенек. Все деревенские дети играли, он не шел к ним, не забавлялся в палочку, как многие, не прыгал по дороге, не лазил по яблоням.

Матери наказывали своим деткам:

— Пожалейте убогого. Подите, поднесите ему пряничков да орешков.

Дети приносили гостинцы и клали на подоконник. И зазывали играть:

— Пойдем, в рюхи поиграем, побегаем друг за дружкой.

Никуда он не ходил, не бегал.

18

Один нищий вечером зашел в избу. Ничего ему не сказал мальчишка. Тогда нищий стал искать хлеба, отыскал краюху и съел — молчал потаскушкин сын. Нищий полез на печь спать.

Наутро старик спросил:

— Что же ты, малой, ничего не скажешь на мой приход? Вот расхаживаю по твоим половицам и взял твоего хлеба, и на печь твою залез без всякого приглашения. Или ты в доме своем не хозяин?

Впервые подал голос пьянчужкин сын:

— Не мой это дом, дедушко! Ничего моего в избе нет. Ничего мне в ней не принадлежит. Вот сейчас живу здесь, а назавтра ты сможешь жить в ней!

Нищий, дивясь такому ответу, приласкал малого:

— Великую правду ты сказываешь. Не наше все, а Богово! Мы путники здесь случайные, твари нагие — вот посидели, поспали, ушли… Наше ли дело делить Божие? Истинно, малой, недетский ум в тебе, не ребячьи твои рассуждения. Скоро ли сошьешь себе дорожную суму? Скоро уйдешь бродить и искать Его?

— Да разве не видишь, дедушко, — отвечал ребенок. — Уйти можно, не уходя никуда. Видеть можно, не открывая глаза свои. Не сшит еще дорожный мешок, а я уже отсюда ушел — вот и нет меня здесь!

Странник его поцеловал:

— Поистине, ты уже далеко, малой.

19

Притащилась мать-пьянчужка:

— Как, не подох еще? Не взяли тебя черти?

И прогнала сына.

20

Царевич же с младенчества отдыхал во дворце на тюфяках, на перинах, спеленутый атласными одеялками, — толклись возле него мамки, и сама царица не отходила от венценосного чада. Зорко следила она за сыном.

Когда же царевич немного подрос и взялся бегать, караулили няньки шалуна по всем дворцовым залам — тряслись над ним, лоб ему щупали — не простыл ли, не застудился в царских покоях.

Все старался открыть игривый царевич дворцовые двери, сбежать по лестницам — ловили его, брали на руки, относили обратно в царские комнаты и не спускали глаз с маленького Алексея, помня, кого охраняют, за кем присматривают.

Гвардейцы же, стоявшие в карауле, усы подкручивая, вздыхали:

— На роду ему счастливая жизнь приготовлена — спать в палатах, вкушать сладкие кушанья, играть царскими куклами. Эх, нам бы, братцы, такую жизнь! Он же убегает еще, вырывается из дворца! Чудно!

21

Когда исполнилось царскому сыну три года, не усмотрели за ним няньки — побежал он к дверям — оказались распахнуты те двери. Круты были дворцовые лестницы — упал царевич и расшибся. Не могли остановить наследнику кровь! Послали за лучшими докторами — напрасно и они прикладывали бинты и пропитанную бальзамами вату, и давали пить лекарства — заходился криком царевич, корчился от боли. Заплакал государь на его мучения. Приказал он узнать, в чем дело; отчего от простого ушиба так мучается его сын. Собрались знаменитости возле будущего венценосца. Все видели, как страдает государь и ждет ответа, но не смогли сказать правду, и отворачивались, потупив глаза.

Решился, наконец, один из дворцовых лекарей:

— Ваше Величество! Болезнь царевича неизлечима. Нельзя ему бегать, как обычному ребенку, прикажите застелить полы мягкими коврами, обить все углы и двери материей — чтобы нигде не мог царевич ни ушибиться, ни пораниться — иначе не остановим кровь наследнику престола, не спасем его для трона!

И вздыхали доктора лейб-медики.

22

Был приказ — лучших дядек отдать царевичу Алексею.

Устлали коврами покои, обили углы материей, обернули ею все стулья и кресла — все было предусмотрено, чтоб ни на что не наткнулся несчастный ребенок.

Склонялась царица над любимым чадом — но и материнские обильные слезы и ласки не могли помочь. Рыдая, твердила царица:

— Все отдала бы я за то, чтоб здоровым убегал мой ребенок и шалил, подобно другим детям. И была бы счастлива, зная — пусть хоть где-то далеко, но бегает он! Лишь бы не сидеть возле его кроватки, не видеть, как мучается безвинный мой сынок!

23

Никуда с тех пор царевича не отпускали.

Следил царевич Алексей из дворцовых окон, как носятся его одногодки пажи. Купались они летом в прудах царского парка, зимою же скатывались с горок. Но не мог царевич, разбежавшись, нырнуть в пруд, не мог беспечно скатиться кубарем с горки. Не мог забавляться детскими забавами будущий венценосец — и горько плакал.

ГЛАВА II

1

А благочестивый батюшка плута не выдержал — отнял у сына и разломил дудочку-свирельку:

— Пора, бездельник, отдать тебя в учение, чтоб обучился хоть какому-нибудь мастерству и не позорил родителей.

Заплакала матушка:

— Будут бить его в учении, гонять за водкой. Будет он получать не ласки, а зуботычины. Сынок мой любимый, Алешенька! Ох, уйдешь от меня — кто же испечет тебе блинки, сготовит вареники? Кто попотчует тебя кваском да щами с убоинкой? Кто тебя поднимет не поленьем, а ласкою? Слезоньки прольешь по прежней вольготной жизни в отчем доме.

Так не хотелось ей расставаться с дитятей. Отец же был непреклонен.

Убивалась матушка, собирая Алешку:

— Вот тебе, ненаглядное мое дитятко, картошечка в узелке, нет ничего слаще родительской картошечки. Вот тебе сальца и хлебушка. Ан, не захватишь еще и соленых огурчиков? И квасца твоего любимого запасла я бутыль, и сапожки новые справила — к нам в них прибегать тебе по праздничкам. Ой, надолго ли уходишь?!

Суров сделался батюшка, сказал сыну:

— Не слушай ее причитаний. Баба плачет, что ливень шумит, — было и нет. К юбке ее не спеши возвращаться. Учись ремеслу, иначе быть тебе бродягой. Понесет тогда тебя до веселой жизни, отвернет от Господа Бога — и верная то будет пропажа!

Алешка же к матушке бросился, обнимал, целовал ее. И кричал:

— Как ты будешь теперь без меня, милая матушка! Кто обрадует тебя приветливым голоском? Кто будет стучать за столом ложкой, когда готовишь ты овсяную кашу, наливая в нее конопляное масло? Кому ты теперь сготовишь квасца холодного из самого ледника, да щей кислых с бараниной? Кому пожаришь шкварочки?

На это выступление хитрого своего сына батюшка молвил:

— Ступай к саням. Уже запряжена Каурая. Полно плакать, попричитывать — то-то отведаешь моих вожжей!

2

И отдал его в учение к кузнецу.

С первого дня заставил кузнец Алешку себе прислуживать. Слипались глаза малого, а кузнец спать не давал, будил затемно. Носил ему подмастерье воду, растапливал печь, а затем работал в кузнице. Кормил хозяин его впроголодь — давал хлеба кусок да пустые щи на обед, на ужин — хлеб с водою да картофелину.

Начал он приучать помощника к мастерству — тяжелая его рука оказалась щедра лишь на подзатыльники. Ученик дурачком прикинулся — понесет заготовки, их вывалит, побежит за углем — рассыпет. Все у него из рук валилось, кузнец же кричал:

— Ах ты, отродье бестолковое. Чудище безрукое!

И раздавал затрещины.

Как-то раз хозяин пошел встречать заказчика, непутевому приказал:

— Поддувай меха-то. Скиснет огонь!

У кузнеца висел в кузнице овчинный тулуп. Алешка взялся дуть на овчину и усердно так дул, пока кузнец не вернулся.

— Что ж ты делаешь, сукин сын?

— Меха поддуваю!

Огонь вовсе погас.

Кузнец его в шею выгнал:

— Чтоб духу твоего больше здесь не было!

3

Отдали плута к скорняку.

Шил пропойца-скорняк шапки да тулупы и сердился на ленивого парня — тоже охаживал тумаками.

Зимой приехал к мастеру барин:

— Слышал я, ты больно в шубах искусен! Поезжай-ка назавтра в мое имение — есть у меня медвежья шкура. Хочу из нее шубу себе выкроить. Сделаешь хорошо — одарю богато.

Алешка, про то услышав, раздобыл две пивные бутыли да четвертинку водки. В лес бросился и поймал там в силки зайца. Отнес беляка к реке, к проруби, бросил в мережку, а мережку ту опустил в воду. Затем на лесной дороге привязал пивные бутыли к дереву. И с четвертинкой вернулся к хозяину.

Мастер с утра уже набрался и, запрягая лошаденку, выделывал ногами кренделя. Достал Алешка четвертинку:

— Это, хозяин, сам Никола Угодник прислал вам, чтоб чтили его и вспоминали почаще!

Скорняк четвертинке обрадовался:

— Ай, да спасибо Николе Угоднику!

Поехали они к барину. Как в лес въехали, скорняку захотелось еще выпить, взялся он вздыхать и жаловаться. Алешка сказал:

— Знаю — растет возле дороги бутылочное дерево — там расцветают бутыли с распрекрасным пивом.

Пьяный скорняк, вспомнив о подарке Угодника, вскричал:

— Как не свернуть к тому дереву!

Висели и впрямь на дереве бутыли. Алешка их сорвал хозяину. И продолжил:

— Собрали мы урожай с бутылочного дерева, может, тогда и к речке заехать — найдется там и соленая рыбка.

Скорняк этому уже только кивал. Добрались до речки — плут потянул мережку и вытащил зайца. Себя скорняк ущипывал, Алешка же приплясывал:

— Ай, да добыча! Ты, хозяин, не знал, что зайцы у нас зимою в реке подо льдом плавают? Не попалась рыбка — возьмем беляка!

И положил на сани.

Добрались они до имения. Отдал барин скорняку медвежью шкуру. А затем приказал лакеям угостить мастера. Так напился скорняк, что уже ничего не видел, не чувствовал. Положили его в сани вместе со шкурой, он же взывал:

— Никола Угодник! Не прислал бы ты еще с моим мальчишкой бутылочку?

Барин, услыхав такие речи, удивлялся.

А плут на обратной дороге вытащил шкуру да и спрятал в лесу.

Наутро бросился мастер шкуру искать — Алешка твердил:

— Не знаю, не помню.

Взялся скорняк драть его за уши, колотить да возить, однако, плут стоял на своем. Тогда потащил его к заказчику. Барин, узнав о пропаже, пришел в ярость и вызвал самого урядника. Тот учинил скорняку допрос:

— Утверждаешь ли ты, что шкуру стащил твой ученик?

— А кто же еще? Поглядите, господин урядник, лишь на его рожу! Разве может честный человек быть с такой воровской харей?

Алешка твердил:

— Не видел. Не знаю.

Урядник потребовал от скорняка:

— Сказывай, как было дело!

Начал мастер:

— Собрались мы за шкурой, и принес мне распроклятый мальчишка четвертинку от самого Николы.

— От какого-такого Николы?

— От Угодника!

Встрял малолетний плут:

— Да разве не слышите вы, бредит, опившись! Разве можно такому верить, господин урядник?

Набросился мастер на ученика:

— Бесово отродье! А не ты ко мне прибежал с четвертинкой от самого Николы Угодника?

— Бредит, как есть, господин урядник! — вскричал плут.

А барин подтвердил — когда относили к саням упившегося мастера, упрашивал тот Николу принести ему еще бутылочку.

Урядник скорняка спрашивал:

— Что далее было, сказывай!

— А дальше поехали мы с этим бесовым сыном по лесу, он мне и говорит — не хочешь ли теперь, хозяин, пива с бутылочного дерева?

— Горячка у моего хозяина! — вопил слуга. — Помилуйте, господин урядник. Видели вы когда-нибудь бутылочное дерево?

Скорняк взвился:

— К самому дереву меня подвез, окаянный вор! Срывал, шельмец, с ветвей бутыли, чтоб меня еще больше подпоить!

— Господин урядник, — слезно молил Алешка, — где такое видано?

— А напоив меня тем пивом, повез к реке за соленой рыбой! — жаловался скорняк.

Урядник сам не выдержал:

— Да в своем ты уме, пьяная образина! Где на реке соленая рыба?

— В проруби, в мережке. Только обманщик вытянул мне не рыбу, а зайца!

Здесь урядник и записывать бросил. Алешка же охал, поддакивал:

— Где это видано, заяц в мережке?

Барин скорняку грозился:

— Коли не разыщешь шкуру, по миру пущу, в тюрьму засажу, растопчу!

Приказал лакеям, чтоб гнали со двора обоих. Плута два раза не надобно было упрашивать — припустил, только его и видели.

4

Спрашивал батюшка безутешную Алешкину мать:

— Не видно нашего бездельника? Не тащит ли с собой пустую котомку?

— Ах, нет, — отвечала матушка, заливаясь слезами. — Где он притулился в такой мороз, мое дитятко? Кто отогреет его в лютую стужу, кто даст покушать, на перинку уложит выспаться? Трещат морозы, ветра гуляют по полю — не замерзнет ли, не пригретый, не продует его, голодного, дорожный сквозняк?

И всматривалась в окошко — но лишь ветра похаживали по дороге, потрескивал мороз.

Пригрело весеннее солнце завалинку. А батюшка спрашивал:

— Не возвращается ли непослушный сынок, почесывая спину, ибо за выходки его мало кто из честных людей удержится, чтоб не огреть лентяя ремнем на прощание, а то и пройтись по его спине дубиной

— Нет, нет, — отвечала ему жена. — Не бредет сынок, не волочит свои уставшие ноженьки. Где оно, мое дитятко, проплакала я все глаза — хочу приласкать его и утешить, ибо кто его пожалеет еще на этом свете? Чую — плохо ему у чужих людей, холодно, голодно! Снилась мне — вот порвалась его рубашечка, вот обносились порточки — кто еще сошьет ему рубашечку, справит порты?!

Возле оконца сидела матушка летним вечером — летали высоко ласточки и перекликались с небес, и лепили под крышами гнезда.

— Ах! — вздыхала. — Где же ты, мой Алешенька?

5

Плут же, сгибаясь под тяжестью узла, в котором лежала медвежья шкура, был захвачен в поле дождем. Промокнув до нитки, вскричал с досадой:

— Отчего я не сам царский сын? Не гоняли бы меня, не мучили, не поднимали бы затемно ради ненавистного ремесла, проклятой поденщины! Сидел бы себе за теплыми стенами, да поедал сладкие кушанья, запивая их добрым пивом и винами. Заедал бы те вина перепелами, вволю бы макал в мед хлеба, досыта наглотался бы имбирных пряничков. Хорошо спать в палатах, под золотой крышей, а не мокнуть болотной лягухой!

И припустил к своему дому, сбежавший от учителей.

6

Потаскушкин сын, выгнанный из дому, отправился, чтобы не умереть с голоду, искать работу.

Увидел его трактирщик и сказал себе:

— Лицом и видом он скромен, точно невинная девица, хоть сам сызмальства посреди воров и пьяниц! Вот такого-то можно взять, обучить ремеслу. На него никогда не подумают!

Но Алеша, заделавшись прислугой, глядел с жалостью на кабацких завсегдатаев. Когда потребовали они от него вина, взялся их уговаривать:

— Не уйти ли отсюда вам подобру-поздорову, пока не залило вас водкой? Поспешите-ка к семьям и помолитесь Богу, чтоб отвратил Он вас от гиблого места! Вспомните о своих детках — вдоволь едят ли ваши детки? О несчастных ваших женах подумайте — будет ли радость в глазах у них, коли вновь привезут бесчувственных мужей и свалят в углу, подобно поленьям?

На такого полового уставились с удивлением.

Пьянчужкин же сын восклицал:

— Не мука ли адова ваша тяга к проклятому зелью? Не сам ли Сатана запускает свои когти в вашу душу, ею играя, — не гаснет ли последний ум, не просыпается ли зверь, когда плывет земля под вашими ногами?! Нет, не подойду к вам более, не налью вина в ваши стаканы!

Собрал он те деньги, которые ему совали, и обратно протянул:

— Оставьте деткам своим на краюху!

Тем же, кто упал, упившись, и не в силах был подняться, заправил вывороченные карманы и, выведя на улицу, на холодке укладывал.

Прознал про то трактирщик:

— Пошел вон с глаз моих! Не будет от тебя никакого толку!

7

Хозяин магазина его учил:

— Смотри перво-наперво, кто перед тобою — ежели из благородных — стелись, ибо нет никого дороже таких покупателей! Пол мети перед гостем таким, выкатывай товар не мешкая. Иное дело — чернь уличная, мужики лапотные, их бабы глупые — не стесняясь, на них покрикивай, бросай товар на весы без всякого смущения. Цену тверди им твердую, сам же гирьку незаметно подкладывай. В долг давай с тем, чтоб вернули втрое! Этих можно гнуть, то пыль завалящая, с них бери без всякой жалости.

И поставил малого за прилавок.

Пришла вдова и заплакала: у нее семеро сидят по лавкам, кушать просят. Стала вымаливать хоть зачерствелых крошек. Алеша дал ей муки, дал сахару, налил масла — денег же не спросил:

— Занесешь, когда будут.

И сказал вернувшемуся хозяину:

— Разве Христос не велел делиться со вдовами, с убогими? Разве убудет твоего товара? Набиты им доверху магазин и амбары!

Ответил хозяин после раздумья:

— Все это я не раз слыхал от нищих, от попов с монахами, от лентяев да лежебок. Одно мне неведомо — откуда ты, сын пропащей матери, никого кроме пьяниц да сводней не видевший, узнал про Иисуса Христа?

И вздохнул, сокрушаясь:

— Беда в том, что не место Христу за прилавком!

Мальчишка ответил:

— Поистине, место это — царство Рогатого!

Вздыхал хозяин, расставаясь с упрямым:

— Быть, быть тебе голодному.

8

Возвращался пьянчужкин сын, не найдя себе ни еды, ни работы. Непогода застала его в чистом поле. Обессилев, сел он и обращал к небу глаза:

— Вверяю себя тебе, Господи! Ведь истинно: раз Ты дал мне жизнь и наградил руками, ногами и головой — неужто не позаботишься и о пище телесной?

Пролился тут на малого холодный дождь и промочил до нитки. Он, не державший три дня во рту ни хлебной крошки, воскликнул, радуясь:

— Не знак ли это — вставать и; спешить далее? Ничто так не бодрит, не будит, как пролившийся дождь!

И благодарил Бога за дождь.

9

Сын же царский страдал в своей золотой кроватке. И так говорил с тоской, глядя из окон на то, как набегает туча и проливается дождь:

— Кабы мне бегать под тем дождем!

На столах у царевича лежало великое множество закусок; были там икра, балыки, селедка и канапе, и сосиски, и суп с волованчиками, пирожки к гренки с сыром, и различные овощи с приправами, фрукты и пирожные, торты, шербет и конфеты.

Приезжали во сверкающий царский дверец уральские казаки, привозили подарки из далекой Сибири. Бородатые кавалеры Георгия вносили блюда с осетрами, выкатывали бочонки с икрой свежайшего посола. Большая честь была для казаков свой первый улов на сибирских реках отдать царю и царевичу. Переливалась под хрустальными люстрами янтарная икра, и были почетными гостями белуга и семга невероятных размеров. Радовались здоровые, розовощекие сибирские казачки своим же подаркам и щедро наделяли всех икрою и рыбой — пудами везли казацкую добычу.

Потчевал и царь гостей-казаков — им выносили всякие угощения, наливали чистой водочки — пили они за здоровье царского дома и пели и плясали перед царевичем. Уговаривали самого царского сына подгулявшие казачки:

— Попробуйте рыбки нашей, отведайте икорочки! На всем свете не найдете такого лакомства.

Царевич же отворачивался.

Печальным сидел он за столом, и блюда оставались нетронуты.

Тогда начальник крымских виноградников наклонялся к самому государю:

— Не выпьет царевич для аппетита вкусного моего винца? Ах, моя «Массандра»! Она любого заставит покушать.

Предлагали вина царевичу — он со вздохом отказывался.

10

А плут, вернувшись к родителям, махнул рукой на всякую работу. Смастерил он себе новую дудочку. Не отходила от Алешки счастливая матушка, вся в слезах от радости:

— Не отпущу более от себя, не отдам кровиночку. Пусть рядом со мною ест, пьет Алешенька, пусть, пусть играет себе на дудочке!

Соседи, слыша с утра до вечера частушки, которые распевал мальчишка, жалели его родителей:

— Видать, на роду написано пропасть непослушному! Увело его с дороги прямой по колдобинам, по рытвинам. Что же будет потом с малым, коли сейчас разбойничает?

И сердились — просвистел он им все уши своего дудочкой. Лишь дурачок Теля радовался возвращению плута. Никуда он не отходил от товарища, глядел ему в рот да приплясывал.

11

Вернулся домой потаскушкин сын и застал пустой свою избу — куда его мать подалась, никому было неведомо.

Пожалели его в деревне. Сшили всем миром порты и рубаху, сплели лапти — и отдали прислуживать пастуху. Ранним утром пастух будил малого, гнали они стадо в поля, к густым подлескам. Разбредались коровы — и уходил в тень пастух, волоча за собою кнут. Малому же как-то сказал:

— Сделай себе дудочку. Славно слышать Пастухову свирельку.

Алеша сделал себе дудочку — но пела его свирелька печально, словно плакала.

Не выдержал пастух, погладил по вихрам мальчишку:

— Хочется слезы лить от твоих песен! Выводил бы веселую плясовую, от которой ноги бы сами бежали… Так нет! Не по годам серьезность твоя!

Доставал он хлеб, протягивал малому:

— Ешь, только не выводи так жалобно. Не береди душу.

12

Царевич же Алексей сидел во дворце возле открытых окон.

Услышал он одним вечером — далеко-далеко, за дворцовыми парками, за воротами играет детская дудочка.

Тошно стало царевичу. Слезно просил он мать-царицу:

— Отпусти меня в парк срезать веточку. Хочу сам себе сделать свирель…

Испугалась царица. И запретила сыну даже из окон выглядывать.

Дядькам строго наказывала:

— Как бы ни плакал царевич, как бы ни требовал — не давать ему ножей, не выпускать и на лестницы!

Принесли царевичу мягких лошадок, тряпичных кукол — лучшие мастера сработали игрушки царскому сыну. Как живые были ватные лошадки, куклы были сшиты с великим тщанием — не мог он зацепиться за них, пораниться. Но не притрагивался царевич к царским игрушкам. Желал сам смастерить себе простую дудку.

И не мог этого сделать!

ГЛАВА III

1

Прошло время: Алешка-плут, когда вырос, подался в кабак. Теля рядом с ним терся — таращил дурачок на друга восторженные глаза.

Трактир с утра до ночи плясал да дрался. И пел плут, увеселяя гуляк:

— Была кузница — сгорела. Была мельница — сплыла! Был сарайчик — батька пропил, А избушку пропил я…

Кормили Алешку курятинкой да свининой, блинами с икрою и расстегаями, смеясь над его проделками. Трактирные девки сажали Алешку с собою за стол, на него заглядывались, гладили его кудри и вздыхали по красавчику. И текло вино и пиво по столам из опрокинутых бутылей, валились под стол пьянчужки. Отплясывал Алешка, в одной руке зажимая жареную баранью ногу, в другой — масленый блин. Выучился он выделывать коленца на зависть любому плясуну — и славно выкомаривал, сам одетый в рубаху, в поддевочку, в красные шаровары да мягкие сапожки, розовощекий и пригожий. И млели от него трактирные девки, кормили, приголубливали, наливали водки да наливочки, пододвигали соленых огурчиков, грибков со сметаной.

Раз посадил он себе на колени смазливую девку.

Сказали подгулявшие мужички, выглядывая в трактирные окна:

— Батька твой прознал, где ты! Сюда идет. Ну-ка смотри, надерет тебе уши… Убегай, бесстыдник, прячься.

Алешка спел:

— Лошадка каренька, маленька Стоит у кабака. Не папаша ли приехал По меня, по дурака?

Девка с его колен спрыгнула, в окно заглянула и закричала:

— Мрачнее тучи идет твой родитель, несет с собой вожжи. Ой, убегай, дроля, ой, не сдобровать тебе, коли увидит здесь со мною…

Алешка спел:

— Не беда, коль порка будет. Я ничем не дорожу. Коли мне стручок отрубят, Я корягу привяжу…

Мастер он был частушки складывать.

И ничего уже не мог с ним поделать бедный родитель.

2

Сын же потаскушкин до поры до времени пас коров. Пришли в одну осень первые заморозки, трава покрылась инеем, запел в тишине колокол недалекого от тех мест монастыря.

Мать пастушка не объявилась. В деревне, как прежде, взялись было помочь ее сыну дровами, он сказал:

— Не трудитесь. Не идти зимой дыму из этой избы.

Когда же просыпал снег, заколотил избу и пошел к монастырским воротам. И поступил в монастырь послушником. Дали ему самую холодную келью и сказали, на свечу показывая, что теплилась возле иконки:

— Вот тебе печь, от нее согревайся, а вот и постелька твоя — лежать тебе на досках, кулак под голову подкладывать, пустым мешком укрываться. Молись Господу нашему, Иисусу Христу. Назавтра же еще затемно придем за тобой.

И покормили лишь пресной кашей.

Наутро спросил старый монах послушника:

— Сладко ли спать на постельке? Вкусна тебе монастырская каша?

— Сладка каша, и сон мой крепок, дедушка, — отвечал, кланяясь.

— Теперь всегда вставать тебе затемно, соблюдать посты и молиться, и трудиться во дворе. Посмотрим, крепка ли твоя вера, сдюжишь ли Божию жизнь…

Протянул ему старец одежду — из грубого сукна порты, рубаху, шапку и поношенный подрясник.

— Ни на мгновение не буду оставлять тебя без работы, без учения, не будет у тебя, — служка, ни минутки праздной, коли ты захочешь остаться служить Богу! Не многие то выдерживают…

Послушник новый поклонился и целовал монашью руку.

3

Затемно поднимался он с досок в холодной келье — зуб на зуб его не попадал. Покрывался в той келье пол инеем — он же молился Богу, благодарствуя за милость. Кормили его впроголодь — то вареною пресной рыбой, то кашей без соли и масла, и давали сухари подгнившие, и воду вместо чая — он принимал все с радостью и благодарил Бога.

Старец заставлял его повторять по многу раз молитвы, затем посылал мыть и чистить свою келенку, а затем бежал послушник во двор к колодцу за водой в кельи братии. Брал его старец с собой на заутреню. И следил строго за тем, как кладет крест малой, как повторяет поклоны, как монахам голоском своим подтягивает.

После трапезы мыл миски юный послушник вместе с другими мальчишками-служками. Пытались они ущипнуть и ударить его и часто над ним смеялись. Раз незаметно толкнули его, когда раздавал он монахам хлебцы, — упал и рассыпал хлебцы. Заметив озорство, строго спросил пономарь:

— Кто толкнул тебя?

— Попутал лукавый, сам полетел, — отвечал, смиренно кланяясь.

Служки как могли издевались над безответным товарищем. Не жалели его и старшие на всяких работах — в конюшне и во дворе. Когда падал он от усталости, говаривал монах, приставленный к нему самим старцем:

— Ничего! Встанешь с Божией помощью!

И никто не слышал от малого за все то время ни стона, ни жалобы. За любую работу он брался незамедлительно, не надо было его подгонять и подталкивать. За это и возненавидели его молодые служки. Попали однажды ему в лицо осколком льда. Он стер кровь и прошел мимо, поклонившись обидчикам. Выбили ему оконное стекло в келенке, снег падал на постель — он не роптал и молился.

4

Жарким и засушливым летом повелел старец мальчишкам поливать огород.

Стоило удалиться старцу, поспешили лентяи в тень. Один лишь новый послушник работал, не замечая насмешек и упреков товарищей. Они же поносили его бранными словами:

— Из-за тебя, смирненький, дерут нас как Сидоровых коз! Из-за тебя, убогий, гоняют с утра до ночи. Когда же ты надорвешься, не выдюжишь? И принесло тебя на нашу голову! Никогда еще не встречали мы такого блажного.

Он молчал, сгибаясь от тяжести ведер.

В конце лета загрохотала вдали гроза. Туча приближалась к монастырским угодьям.

Молчаливому сказали:

— Бросай свои ведра, святоша! Погляди на небо, или вовсе лишился ты ума? Так тебе и поверим, что трудишься во имя Господа! Не иначе, под нас подкапываешь. Не иначе, стремишься занять тепленькое местечко, понравиться самому настоятелю.

Он словно и не слышал. Они махнули рукой на блажного и беспечно купались. Увидев приближающегося наставника, подбежали к старцу, показывая на небо. Тот же сказал, словно не слыша грома:

— Отчего меня ослушались? Надобно поливать, как и прежде!

Пожали они плечами и, как только монах, ушел, бросили ведра: «Совсем рехнулся старец! Где это видано — поливать в дождь огороды?» И побежали под навес. Когда хлынул дождь, продолжал лишь один блажной поливать, как наказывал старый монах.

Когда дождь кончился, оглянувшись, увидел послушник старца. Пристыженные служки стояли рядом с монахом, не смея вымолвить ни слова в оправдание. Он же им кротко сказал:

— Правы вы. Стоит ли поливать землю, когда сам Господь взялся за дело? Нет, люди разумные в дождь не работают. Бегите в свои кельи.

И отпустил служек. Они за спиной старца смеялись над блажным и показывали ему языки.

Подойдя к оставшемуся, старец спросил:

— Не злость в тебе под смирением? Не гордыня, не хитрость, готовая показать жало?

Стоял послушник весь мокрый, вода еще стекала по нему — увидал монах в юных глазах радость.

И спросил:

— Не чувствуешь ли озноба в своем теле? Не застыл ты, исполняя мое повеление?

Отвечал Алеша:

— Не холод, не озноб, но огонь горит во мне!

Монах же сказал:

— Молчи, молчи другим об огне! Великая то тайна.

5

Кто-то из братии, видя, как старец одного лишь ученика не милует, а с остальными добр и ласков, спросил:

— Отчего не приласкаешь сироту, не пригреешь теплым словом? Разве то по-Божьему — всем прощать провинности, а его одного лишать и ласки, и доброго слова? Кто, как не ты, способен говорить утешающие слова, кто, как не ты, может ободрить и окрылить любого? Знаем, велик в тебе дар пастыря. Но его словно лишаешься, когда подходишь к послушнику. С ним обходишься, как с нелюбимым пасынком.

Засмеявшись, старец ответил:

— Добрый и честный брат мой! Певца, чей голос с рождения сладостен и прозрачен, кому Господь дал великую силу, не учат петь. Сам Бог вложил песни в уста его. Не учат летать пташку лесную, сама знает она, как ей трепыхаться, радостно напевая, над грешной землей. Что скажешь сказочнику, знающему наперечет тысячи сказок, — какую былину можно спеть ему, брат мой? Какую присказку молвить?

Добавил старец:

— Истинно, быть ему таким праведником, какого я еще не встречал в своей жизни. До самой глубокой глубины чист сей послушник и предан Господу!

6

Еще один монах спросил старца с некоторой обидой за себя и других:

— Откуда такое у потаскушкина сына?

Тот отвечал:

— Разве сам не знаешь?

Монах поклонился наставнику и больше его не спрашивал.

Пришло время — старец благословил любимого ученика. Остригли послушника, и стал он монахом.

7

А царевич сидел взаперти в покоях, обитых всякими мягкими тканями, — и не оставалось в дворцовых залах ни одного колющего и режущего предмета. Даже охрана, заступая на караул, оставляла в казармах штыки и сабли — лишь бы царевич не поранился.

Он же часто сидел возле открытых окон — точно больной птенец. Проезжали мимо царского дворца юнкера с барышнями, звенели юные голоски тех барышень, раздавался их смех, подобный колокольчикам. Торопились их веселые кавалеры в трактиры, рестораны — разбросать быстрее свои деньги на вино с закуской, на корзины цветов для своих невест.

И воскликнул царевич:

— Хочу, хочу к тем юнкерам, офицерам, желаю мчаться с ними в трактиры, погоняя коней!

Он страдал, оставшись.

Случились у дворца монахи, пели они слаженными голосами. Не поднимая голов, смиренно шли мимо дворцовых оград, мимо стражи и славили Господа, призывая воспарить в Горние миры. Царевич встрепенулся на ту песню и воскликнул:

— Ушел бы я вместе с монахами! Так сладостно за монастырскими стенами жить в светлой келье и славить Бога. Слышать лишь птиц да монастырский колокол.

И не находил себе места наследник российского трона.

ГЛАВА IV

1

А плут расстелил на трактирном полу медвежью шкуру и споро над ней орудовал, вспоминая со смехом беднягу скорняка. Вскоре было готово медвежье одеяние. Созвал он верного Телю и заставил залезть в шкуру — так дурачок сделался заправским медведем. Алешка остался доволен работой.

Вновь он взялся за ножницы, иголки и нитки — сшил полотнище и укрепил на шестах. К тому балагану присовокупил вскоре козью морду и нескольких кукол в колпаках и мундирах. И особо сготовил препохабнейшего Петрушку.

И, Телю позвав за собой, отправился в путь. Так говаривал дурачку:

— Пойдем, поспешим, Теля! Разве не отыщем себе приюта, когда засвистит ветер, не найдем печь, когда снег засыпет поля и завоют по дорогам волки? Разве не впустит нас погреться смазливая бабенка? Язык мой — гадюка опасная — крепко кусает мой язычок. Но когда надо, подобен он меду, сладоточив, а что еще нужно девкам да бабам?.. Ты же будешь не только медведем. Любят у нас слушать юродивых, а уж я истолкую им твои бредни. Поспешим же скорее! Отец плачет о моем будущем и видит меня в остроге — но разве посадят меня в острог? Самих купцов обводил я, словно малых ребят!

Была уже осень, молчали поля, и шепталась в перелесках листва, готовая упасть. Затрубили вдали охотничьи рожки. И сказал Алешка:

— Не они ли нас кличут к веселым огням кабацким? Спешим, спешим, Теля!

Той же ночью увели они из одной деревни старого мерина и, погрузив мешок на конягу, тянули за собой. Покорно брел Сивка. Когда же взошли на горочку и увидали перед собой город, закричал плут, приплясывая от радости:

— Ах, смотри, верный мой дурень! Сколько кабаков на Руси, сколько нумеров да карточных домов. Сколько блудливых девок ждут нас не дождутся! А уж простаков здесь и вовсе великое множество. Не иначе, живем мы в Веселии!

2

Проходя мимо церкви, плут заметил:

— Не заглянуть ли туда, откуда меня всегда прочь тянуло, как черта от ладана? Коли уж на базарных площадях толкутся олухи, то здесь-то их уже и вовсе немеряно! Разве попы без дураков обходятся?

Зашел — там было много молящихся. И взялся громко молиться Георгию Победоносцу, приговаривая:

— Святой Егорий, за победу над змием высоко чту тебя, изволь принять от меня свечку!

И выставил перед иконой.

Но тут же продолжил, обратись к поверженному змею:

— Тебе также ставлю, идолище поганое.

И взялся с самым озабоченным видом вторую свечку прилаживать. Бабы в той церкви возмутились и приступили к богохульнику. Алешка, не смутившись, рассказывал:

— Открою вам правду. Ставил я всегда одну лишь свечу — Егорию Победоносцу, а на змия плевал и говорил такие слова: «Чтоб вовсе исчезнуть тебе, аспид! Чтоб отвалилось гнусное жало твое и хвост твой, чтоб коростою покрылось все тело — мучиться бы тебе вечность, распроклятый ты гад». И так усердно молился, что однажды во сне явился он мне сам, как есть, с ужасной пастью и выкаченными глазами, и пригрозил: «Ах, вот как ты меня поливаешь? Погоди, ужо будет тебе на том свете!» Испугался я, а ну-ка встретит меня там да все припомнит?

Бабы, услышав такое, ахнули — многие из них так же проклинали нечистого. И, позабыв о странном богомольце, кинулись ставить и змию свечи. Священник тем временем, выйдя к ним и услышав подобные молитвы, ужаснулся. Обругал он глупых прихожанок, подбежал к Алешке-плуту — тот с самым серьезным видом бил поклоны.

— Прочь отсюда! Не смущай паству, вон я дьячка позову.

Плут убрался, напевая, оставив прихожанок в большом смущении.

3

Морочил Алешка ротозеев кривляньями да частушками. Одевал он Телю в медвежью шкуру и пускал по кругу с шапкой — сам же терзал гармонику.

И раскидывал балаган, выставляя кукол: кривлялся Петрушка, в тряпичных его лапах всегда оказывалась дубинка, которой крушил он тряпичных попа с цыганом.

Кукольник трудился до хрипоты.

— Петр Иванович! — вопрошал Петрушку. — Откуда гроши берете на свое житье-бытье?

Отвечал похабник:

— Тебе разве не видать кошели на ногах возле балагана?

— А как живешь-поживаешь, денежки пропиваешь?

— Живу — не тужу, по свету хожу. Иду — вижу кабак, калачом покрыт, пирогом заперт, я-то смел — пирог весь съел, вином запил, окосел да и закосолапил…

Алешка прибавлял, показываясь почтенной публике:

— Точно, живем мы богато, двор-то у нас кольцом, три жердины с концом, три кола забито, три хворостины завито, небом накрыто, а светом обгорожено!

Старый мерин мотал башкой, подтверждая слова Петрушкины.

Так вертелся плут на морозе, и скакали куклы в его руках — и чем сильнее подмораживало, тем больнее била по кукольным бокам Петрушкина дубинка.

Подсчитывая денежки, веселел розовощекий пройдоха:

— Ждет нас теплый угол, Теля, да горячие щи со свининой, да жареный гусь с яблоками. Достанется нашему Сивке овса! Не ждал, не ведал, что столько нам приволья на Руси кабацкой. Что дальше-то будет, если столько уже карасей набилось в наши сети? Неужто живем мы в стране Веселии?!

4

На постоялом дворе в рождественские морозы уплетали они с Телей овсяную кашу, заливая ее конопляным маслом, поглощали блины с икрою. Прислуживала им смазливая хозяйская дочка.

Насытившись, запел во все горло Алешка:

— Ах, топы, топы, топы К нам приехали попы. Завели кобылу в лес, Первым батюшка полез.

Теля, облизав деревянные ложки, рассыпался дробью по коленам. Дочка хозяйская их терпела, терпела, да, не выдержав, спела:

— Пели, пели петухи, Да запели курицы. Не пора ли уметаться Вам, ребята, с улицы?

Алешка продолжал, ухом не поведя:

— Парень, милка, я удалый, Вьются, вьются кудряша, Лишь глаза мои косые, Да не слышу ни шиша!

Девка, смеясь, ответила:

— Я тебе покажу косые глаза!

И треснула его по спине половником, на что парень, вывернувшись, попытался ее обнять да крепко прижал к себе, несмотря на то, что отбивалась она весьма усердно.

— Трещит, трещит морозец за окнами, и выкатились звездочки, сияют они, точно твои глазки, разлюбезная хозяюшка. Куда же хочешь спровадить нас от тепла своего, с которым поспорит любая печь? Ах, какие у тебя две грудки-подушечки — так и проспал бы на них, мягких и теплых, всю ночку!..

Дочка хозяйская сказала:

— Нет сладу с вами. Погляди-ка, растаращил свои глаза, масленые, точно блины!..

И хоть вырвалась из загребущих Алешкиных рук, но смеялась, довольная.

Сладко спалось ему в ту ночь на девичьих подушках.

5

Молодой монах попросился у старца:

— Дозволь мне, отче, походить по Руси, подивиться на храмы, помолиться в обителях, побывать в святых местах. Ибо разве не рожден я народом, которому сама Божья Матерь есть заступница? Хочу поглядеть, как народ-Богоносец Христу поклоняется, услышать, как славит Владычицу!

Старец отпустил его. Взял тогда уходящий котомку, взял в руки посох, поклонился наставнику. Помолившись, тотчас отправился. Его отговаривали:

— Куда ты? Уже поздняя осень, пропадешь от холода!

Монах отвечал:

— Огонь Божий согреет меня!

И пошел по лесам, по проселочкам.

Услышал он вдали охотничьи рожки и молвил:

— Не голоса ли ангельские призывают меня? Не звуки ли это самих хоров небесных?

Славно заливались рожки в осеннем воздухе, прозрачном и звонком. И поспешил монах далее. Поднялся он на одну гору и увидел город, услышал колокольный звон. Так вскричал в радости молодой монах:

— Поистине, вижу я Святую Русь! Сколько храмов, церквей стоят по ней — не страна ли Божия передо мною? Золотятся купола ее — и где бы я ни был, всюду слышу — колокола славят Господа!

6

Проходил молодой монах мимо придорожного трактира.

Увидев калику, кабацкие завсегдатаи окликнули его:

— Не побрезгуешь отведать с нами ужина? Накормим тебя, ибо видим по выпирающим ребрам — не часто ты встречаешься с ужинами! Хочешь, нальем и винца?

Насильно схватили монаха и повели в трактир. Там поставили перед ним всякие кушанья и говорили:

— Ешь, пей за наше здоровье.

Он, ни к чему не притронувшись, взял только ломоть хлеба.

Сказали ему:

— Сейчас нет поста! Отчего же не порадовать себя гусятинкой да жареной куропаткой? Отчего не усладить себя свининой, запивая ее пивом? Все за тебя заплатим — видим, что ты проголодался и идешь издалека, коли так прохудились твои сапоги. Неужели не хочешь и сладостей — когда еще поешь такого?!

Монах сказал на это:

— Привык я к скудной пище, к скромной еде. Раз поддавшись слабости своего живота, не поддамся ли другой и третий? А вслед за тем и пожалует леность — за нею и сон духовный! Трудно взбираться к Горнему миру, легко вниз побежать. Отвернусь от еды манящей — не она ли есть начало падения? Ибо разве не суть твари Божией, чтоб преодолевать и помнить всегда об Отце нашем Небесном? Есть Господь!

Тогда сказали ему:

— Может быть, выпьешь? Вино возвеселит твой дух, ибо ничто не веселит дух так, как оно! Посмотри — мы пьем и счастливы. Вот херес, а вот и водочка. Не желаешь хересу? Есть у нас сладкая мадера!

И ели, и пили.

Монах сказал:

— Дайте воды. Буду пить воду.

Одна красивая бабенка сказала, засмотревшись на него и вздыхая на его молодость:

— От переполненного живота появляется тяжесть. Можно угореть от еды. От вина же — дурь и немощь! Но я обещаю тебе вознесение истинное к Горнему миру и райские забавы. Многие бегут за мной лишь затем, чтоб от земли оторваться и вознестись на небеса, и признаются, что ни отчего более не испытывали блаженства столь неземного. Не хочешь ли попробовать? Даю тебе слово, монашек, — появятся и у тебя ангельские крылья, в самих облаках искупаешься и испытаешь блаженство! Не нужно молитв и постов — ступай лишь за мною!

Монаха подталкивали:

— Иди с нею. Истинно, испытаешь ли ты когда-нибудь от постов и молитв то, что подарит тебе та девка?

Монах ответил:

— Речь ее лжива. Никто так не повяжет, как она. Никто так не сможет обрезать крылья истинные! Она есть то, что не дает воспарить человеку! Горе тому, кто поверит ей, не в небеса он вознесется, а упадет в пропасть, и ни за что будет ему не выбраться. Чем слаще обещает она свет небесный, тем более тьма укутает того, кто ей поверил! Закует в цепи на самом дне и ни за что уже не выпустит. Вот какой это полет — в бездонную яму!

Гуляки, услышав такой ответ, захохотали над девицей.

И принялись целовать подружек. Девица, которая звала за собой монаха, все вздыхала.

Но сказал он:

— Есть Господь! Огонь жжет меня!

И пил воду, и ел хлеб.

7

Плут с Телей прибились по дороге к богомольцам. Бурчало в их пустых животах, и хитрец так рассудил, поглядев на мешки да на кружки, позвякивающие за спинами странников:

— Не иначе, набрали они милостни в деревнях предостаточно. Не помочь ли божьим людям в обеде?

Размечтался он о пирогах и булках. Спрашивал Алешка:

— Далеко держите путь, православные?

Ему отвечали богомольцы:

— С самой Печерской Лавры Киевской до Москвы.

И позвякивали привязанными кружками, словно колокольцами. Плут не спускал глаз с их мешков и глотал слюнку. Вовсе свело живот у парня. Наконец остановились богомольцы на привал и пригласили прибившихся. Алешка доставал уже из-за голенища ложку и, ее облизав, приготовился. Старшой среди богомольцев сказал:

— Возблагодарим Господа перед трапезой.

Опустились все тогда на снег и принялись горячо молиться. Встал на колени и плут. Шептал он с досадой:

— Чтоб было вам пусто! Мало самого Господа, так принялись и за Сына Его, а потом и за Богородицу! Как только не наскучили Матери Божией заунывные эти причитания? Ей-ей, будь я на месте святых — давно бы сбежал от подобного воя.

Сам же не терял надежды пообедать.

Кончили странники молиться и, усевшись кружком, принялись мешки развязывать. С нетерпением плут готовился приступить к трапезе. Однако доставали они четки да молитвенники, и так старшой приказывал:

— А теперь отведаем, братья, сестры, сладкой пищи духовной!

Взялись паломники петь хором, плут же, удивившись терпению их желудков, спрашивал одного:

— Когда же благословят нас на насыщение?

Тот удивился:

— Неужели ты, брат, уже не насытился?

Встали они и пошли, пообедав молитвами. Когда к вечеру показались монастырские стены, плут ног под собой не чуял.

Оказавшись в трапезной, готовился отведать монашьей еды и спрашивал, принюхиваясь:

— Не поднесут нам, убогим, хотя бы хлеба с рыбой, не нальют стаканчик доброго вина? Ведь слышал я, сам Господь не прочь был отведать рыбы, из воды же сам создавал для себя и других веселье!

Тогда принесли же пустой каши и поставили рядом с каждым кружку воды. Паломники с благодарностью принялись хлебать пустую кашу. Алешка горевал, засматриваясь в кружку с водой:

— Вот, поистине, хотел бы сейчас хоть немного побыть рядом с Христом!

Взялся было за кашу — но тут же выплюнул и воскликнул с досадой:

— Лучше слышать всю ночь пение своего брюха, чем насытиться такой бурдой! Не перепутали гостеприимные монахи, не принесли нам то, чем кормят своих свиней? Да и свиньи не будут есть такое! Посмотрим, что будет у них с крышей.

Отвели паломников после трапезы в холодные палаты, где лежали доски да сено, и оставили на ночь. Благодарили хозяев странники и улеглись, как ни в чем не бывало. Плут, всю ночь мучаясь на досках, прислушиваясь к недовольству живота, приговаривал:

— Хорошо, что еще Сивку накормили сеном, под крышу поставили — то-то не протянет — копыта.

И поклялся, вовсе замерзнув:

— Ноги моей не будет больше — в Божиих местах. Буду хорониться от странничков. Запомнил я их щедрость. Ах, не славно ли сейчас оказаться в теплом трактире? Не славно похлебать снетков, заедая киселем, и знать, что поднесут тебе не воды, а водочки? Не славно посапывать на перине рядом с лебедушкой?

Странники между тем храпели и посвистывали. — Слушал плут их храп с черной завистью. И твердил, стуча зубами:

— Все сделали служители Божии, чтоб я, грешный, теперь от любой рясы шарахался. Упаси меня Господь от щедрот слуг Твоих! Вот уж, поистине, славно отужинал, славно погрелся!

8

И, добравшись до самой Москвы, загулял.

На Тверской возле трактира увидел плут множество нищих, которые канючили заунывными голосами, спрашивая — копеечек, показывая горбы да бельма, суя — костыли и палки; были среди них старухи и вовсе малые — ребятишки. От церквей и кладбищ под вечер потянулись они сюда выпрашивать подаяние.

Подбоченившись, подмигивал нищим Алешка:

— Страдаете ли, убогие?

Завыл, заголосил ему хор:

— Страдаем, касатик! Извелись, милый!

— А много средь — вас больных, увечных? — спрашивал.

— Да почитай все, батюшка!

Сказал выглянувший трактирщик:

— Гнать вас надо в церкви, в богадельни. Знатные попы мастера на утешительные проповеди! Вылечат вас молитвами!

Алешка ему отвечал:

— Зачем? Вот перед тобой первейший лекарь!

И достав пригоршню денег, швырнул в дрожащую кучу. Поднялась великая свалка.

Лишь одна старуха, не исцелившись, отползла от кучи-малы и плакала.

— Эка! — заметил Алешка. — Видно, не на всех действует мое лекарство.

И протягивал деньги:

— Ha-ко тебе, бабушка, найди себе на них другого лекаря!

К выздоровевшим оборачиваясь, молвил:

— А теперь, господа нищие, милости прошу на мой пир, поистине царский, будут там утка да гуска, будут и танцы под закуску.

Заплатив онемевшему трактирщику, повел за собой скулящее и урчащее голодными животами братство в трактир. Там же, рассадив нищих за столами, потребовал блинов да кулебяк, да жаркое в подливках. И несли им кур и баранину. И насыщались они, обсасывая кости так, что стоял один лишь свист, и отрыгивали сытно, вылезали глаза уже у многих, но ели через силу. Прознав о таком угощении, стекались к трактиру со всей округи их собратья.

Вовсе сбились с ног половые.

Плут же орал, восседая посреди обжор:

— Здесь вам и залы, здесь и генералы, господа нищие! Кто ни разу не бывал на царском пиру, уминай балыки и икру!

Нищие разбрелись по всему трактиру и совали носы даже на кухню, торопя поваров. Те, не зная, что и делать, выскребали им из котлов оставшуюся кашу и давали вылизывать мясную подливку.

— Ах, танцуйте, господа нищие! — приговаривал Алешка, видя, как все больше в трактир набирается всякого сброда. Между тем, расхватали убогие под шумок скатерти и полотенца себе на портянки. На улице перед дверьми толпились несчастливцы, которые не успели попасть на пир, и с проклятиями стучали по окнам, грозясь их выбить, — хозяин был ни жив, ни мертв.

Взялись музыканты за плясовую. Веселились убогие — успели они уже приложиться в трактирном погребке к мадере, и появились на столах бутыли с водкой.

На улице же перед дверьми разгоралась драка — шли в ход палки да ножи. Плуту горя было мало:

— Ах, господа нищие! Ваши лохмотья — не платья ли диковинные, а вши, по вам ползающие, чем не драгоценности? Привыкли ваши босые ноги к снегу да глине — отчего не привыкнуть им к досчатым полам?

И огромную кружку надел на голову пьяной старухи.

— А вот вам и царица ваша, ибо какой бал без царицы?

Музыканты налегали на гармоники и бубны.

Привлеченные дракой у входа, набежали городовые и заработали плетьми, да так, что сразу все согрелись. Поднялся вой, полетели разбитые стекла и, спасаясь, посыпались нищие в разные стороны с бала, точно тараканы. Алешка умилялся вслед им, скоро бегущим:

— Ах, как славно я вас подлечил!

Тех, кого огрели уже плетью, парень спрашивал:

— Не согрелись вы, господа?

Отвечали ему, охая:

— Горячо, горячо нам.

Алешка добавил:

— Однако, и не скучно.

9

Монах, в крещенский мороз оказавшись на дороге, сунул руку в суму и не нашарил там никакой еды — раздал он еду убогим.

Возле самой дороги рос рябиновый куст, было на нем несколько веток, покрытых замерзшими ягодами. Нарвал тогда монах тех ягод и воскликнул с радостью:

— Ай да пир, поистине царский, мне рябиновые ягоды! Не уподобиться ли птицам Божьим, что не думают о завтрашней пище, а довольствуются зерном да ягодой и беспечно летают себе в небесах!

Ел он мороженую ягоду, да похваливал:

— Ай да вкусна пища Его!

Окреп мороз, потрескивал лес по сторонам дороги, все замерзло — поднимались лишь дымы из далеких труб. Монах же сказал:

— Огонь Его согревает меня.

10

Сверкал дворец государев.

Залит был огнями; зажжены были факелы и костры возле дворцовых ворот. Стояли повсюду в залах услужливые лакеи. Подкатывали на царский бал кареты, и струился по парадной лестнице поток придворных; были на том балу первые красавицы двора, графы и князья.

Были затянуты мягкими коврами мраморные ступени, и углы залов и комнат обтянуты тканями — все знали, почему.

И не примкнула стража штыков, а офицеры не носили палашей — и почему — все знали!

Отражалось в зеркалах великое множество драгоценностей; слепили бриллианты, пылали рубины, играли изумруды, горстями просыпанные на мундиры и платья. Были между мундирами бешметы кавказских князей — словно рыси, бесшумно в мягких своих сапогах поднимались кавказцы к государю. Скользили по паркетам княгини, шлейфы их тянулись за ними, подобно утреннему дымку, и шлейфы их были осыпаны бриллиантами, и затмевали они драгоценностями друг друга. Перебрасывали красавицы через плечо жемчужные и бриллиантовые цепи. И броши, и кольца, и браслеты красавиц усыпались драгоценными камнями. Словно виноградные гроздья, были на них сапфир, жемчуг, яхонт.

Застыли во всех залах огромные лейб-казаки, таращили глаза белозубые негры в тюрбанах и кафтанах. Церемониймейстер постукивал жезлом с шаром из слоновой кости, увенчанным двуглавым орлом.

Выходил государь — раскрывали перед ним двери арапы.

Раскланивался он и шествовал, как подобает царю, — но грустными оставались его глаза.

Сверкала царица, бесподобно было ее платье, жемчуг играл на ней, и жемчужное колье свешивалось до ее колен. Диадема, подобно звезде, сверкала на ее голове, изумруд излучал таинственный свет.

Но едва не плакала царица.

Начинались полонезы, гремел с хоров оркестр, и царь с царицей шли первой парой, а за ними — князья и послы с великими княгинями — светился, сиял, переливался царский бал невиданными огнями, и сами иностранные послы утверждали, что не встречали нигде ничего подобного.

И высились в залах на столах глыбы льда, сверкая и переливаясь, — в них утопали бутылки шампанского. Яства лежали на столах, украшены были столы цветами и пальмами — лишь для одного такого вечера выращивались в оранжереях нежные цветы.

Поднял на Александрийской колонне перед дворцом ангел свой крест, и золотой орел на воротах раскидал несокрушимые крылья.

Сделалось жарко в натопленных залах, но твердил государь:

— Зябко мне. Видно, сильные нынче морозы.

Отвечали ему придворные:

— Ваше Величество! Подошли вы близко к окнам, оттого вам и зябко.

И сказала царица:

— Что-то знобит меня — не сквозняки ли гуляют по дворцу?

Ее успокаивали:

— Закрыты все двери! Жарко здесь даже дамам в их воздушных платьях!

А царица дрожала, находясь посреди разгоряченных красавиц-фрейлин.

И не могли согреться царь с царицей — ибо страдал их сынок в царских покоях — и не мог встать и побежать в залы, веселиться в мазурках, засматриваться на юных княжен, подобно тому, как на них засматривались его пажи.

Мучился царевич.

11

А плут гулял вольно по Москве-городу!

Подловил, вороватый, вместе с цыганом возле церкви батюшку. Оба прикинулись спорщиками и затеяли на паперти такой шум, что, не вытерпев, спросил поп:

— Что вам, господа, нужно?

Тогда, бросившись к его ногам и разглядев хорошие сапоги, завопил плут:

— Батюшка! Поспорил я аж на триста рубликов со своим товарищем, не верящим, что у каждого священника на ноге по семь пальцев, по числу дней недельных, он смеется надо мной и только!

Цыган надрывался:

— Экой ты глупый! Даже у самого батюшки на ногах по пять пальцев на каждой, как у всякого смертного.

— Ах, батюшка! — приставал плут. — Разреши наш спор, чую, денежки моего товарища плакали, свечку поставлю за вас!

Цыган же кричал:

— Что там свечку! Я, батюшка, одарю вас сотенной, коль спор наш разрешите.

— А ведь проиграл ты, придурок, — сказал поп Алешке, тотчас согласившись. — У каждого сановного лица, пусть даже у архиерея, пять на каждой ноге пальцев!

Но на паперти показать свои пальцы отказался.

— Пойдем за алтарь.

Мошенники прошли за батюшкой, и как только уселся тот снимать сапог, плут тотчас помог ему стащить.

— Вот видишь! — обрадовался цыган. — Пять пальцев у служителя.

Да за второй сапог схватившись, и его сдернул. С тем и были таковы, оставив длинногривого умника — тот побоялся выбегать из церкви босым на мороз. Плут же, продав сапоги, с Телей да подобревшим Сивкой направился в Киев — поглядеть на шинки да базары, на самом Крещатике славу пропеть тамошним ротозеям.

12

В то же самое время молодой монах поклонялся святым мощам в Печерской обители. И крестясь на Софию, восклицал в умилении:

— Истинно, я на Святой Руси!

На улицах киевских потерял кто-то суму с деньгами. Он нашел ее и встал с нею. И стоял так долго, пока не увидал горько рыдающую бабу. Она причитала, обращаясь к уличным гулякам:

— Люди добрые, все-то было в суме мое достояние! Зазевалась я, глупая! Потеряла!

Ей отвечали:

— Ишь, чего ты удумала — вернуться туда, где давно вчерашний день. Да разве кто, найдя деньги такие, отдаст суму назад? Для того надобно быть праведником.

Баба ревела, как оглашенная, и таскала сама себя за волосы. Плелась она по улице, раскачивалась:

— Ой, горе какое, горюшко. Остались голодными, холодными мои деточки! Что скажу мужу своему, как его обрадую?

Так брела, ослепшая от слез. И все, кто попадался ей навстречу, ее выслушивая, только головами покачивали:

— Да разве в находке такой кто признается?

Монах вернул ей потерянное. И бросилась баба ему в ноги, обнимала, целовала и плакала:

— Как отблагодарить тебя?

Он сказал:

— Возьми из той сумы немного и дай нищим.

Те, кто все видел, шептались:

— Знаем мы монахов, которые стянут копеечку, не поморщатся, из-за рубля же удавятся. Этот стоял полдня с сумой, полной денег.

Подходили к нему набожные к спрашивали:

— Благослови нас. Видим мы праведника.

Монах ответил:

— Не смущайте меня, не искушайте своей похвалой. Истинный праведник безвестен. Я же стою перед вами.

Перекрестив собравшихся, ушел.

ГЛАВА V

1

Больному царевичу, чтоб развлечь его, привезли соболька из Сибири. Когда зверька выпустили из мешка — оживился царевич и засмеялся. И протянул к собольку руки — но не мог усидеть соболь, забегал, блестела его шубка, повсюду он взялся совать острую мордочку. Со смехом понеслись за собольком по залам пажи, стремясь поймать его и вновь принести царскому сыну. Но, увлекаясь погоней, забыли, к кому приставлены, развлекались сами.

Остался в кресле царевич Алексей. Звал соболька к себе наследник престола, но не прибегал к нему соболь.

И тогда заплакал царевич от обиды и звал пажей — но не прибегали они, далеко раздавался их смех.

Попытался он встать, чтобы побежать самому — боль его скорчила, упал и звал дядек, но отлучились дядьки, стараясь поймать подарок.

И царевич лежал на персидских коврах и в ладони прятал лицо.

А соболек кувыркался и носился по залам — носились следом пажи, горели их глаза, раскраснелись лица. И забыли они о наследнике!

В царских комнатах, где сами потолки были из золота, а стены из серебра, и стояли повсюду вазы с угощениями, задыхался царский сын, терзаемый ужасной болезнью, и просил, лежа на ковре, пряча мокрое лицо в ладонях:

— Принесите мне соболька.

Никто не нес соболька ему, и плакал он, несчастный.

2

Плут похаживал по смоленским, рязанским да тверским дорогам. Раз, когда отдыхал он возле разложенного костерка, подложив под голову кулак — само небо было ему крышей, — быстрая тонкая лиса прогрызла его мешок и, схватив жирную утку, которую предвкушал он уже приготовить себе на ужин, была такова. И несся за ней Алешка с проклятиями и вопил, обозленный:

— Чтоб ты сдохла, чтоб встала тебе кость в горле, проклятая воровка.

Вознегодовал мошенник на удачливого лесного разбойника и завелся на все лесное зверье:

— Что толку от вас, шныряющих под моими ногами? Лишь бы пронюхать, где остановится уставший путник. Пропадите вы пропадом, хорьки, ласки да мыши! Так бы извел вас, раздавил бы, словно последних гадин. Чтоб вам пусто было, проклятые лисы, что норовят стащить последнее! Да как же вам удается то, что еще никому не удавалось!

Так бесновался, оставшись без ужина тот, кто сам был ловок на всякие кражи.

3

Повстречались голодному плуту мужички на телеге. Дудели они в дудки, свесив ноги, пиликали на гармошке и весьма ловко ударяли в бубен.

Гулянка шла полным ходом. Ехали с ними и румяные, пригожие девки — стоял хохот и пелись песни. Время от времени то один, то другой мужик соскакивал с телеги и пускался в пляс, поднимая пыль. Выделывали ноги комаринскую. Были носы тех плясунов, что свеклы, и смекнул Алешка:

— Эге, выйдет здесь мне ужин! Или вовсе не знаю я кабацкую Русь. Неужто не обставлю безобидных гуляк?

Он запел:

— Ах, добрые люди, умные головы, Стою на дорожке, о вас печалуюсь, Ибо трудитесь вы от зари до зари, Калачи поедая, запивая их добрым пивом. Благословляю животы ваши, да боюсь за ваши утробы! Каково перемалывать сдобы да прянички, Каково принимать мясцо, капусту да репу!

И продолжал распевать:

— Печалуюсь также о ваших глотках: Каково им, бедненьким, петь, надсаживаться, Каково трудиться, когда ублажаете вы молодок частушками?

Мужички, остановив лошадей, спрашивали:

— Откуда ты, парень?

Зачастил Алешка:

— От великой горы, где живет Пахом, Там корыто стоит с преогромный дом, В корыте том девки купаются, Молоком по утрам обливаются. Одна заплетала косу, Расчесав волосья за версту. Я зацепился да замотался, На бабьей голове оказался. А там-то смотрю, со всех концов Уже намотано у нее молодцов. И все кричат: «Отпусти! Отпусти!» Девка не слышит, как ни проси. Тогда я добрался до уха, Крикнул так, что дошло до ее слуха. Меня распутала, отпустила, Да, неловко подхватив, чуть не задавила, Двумя пальцами зажав, как жука, До сини намяла мои бока. От нее я бежал три дня, А девка та шагнула — и вновь возле меня.

Мужички тогда переглянулись, засмеялись и сказали:

— Языком чесать ты мастер. А как работать, косить да пахать, да хлеб убирать?

Алешка запел:

— Я великий работник, ловкой, Всюду славлюсь своей сноровкой, Как меня запускают в печь — Нечего после меня стеречь. Не найду я гуся в печи, Обглодаю сами кирпичи. Так кошу я за столом ложкой, Остаются пустые плошки. Сам я сею после себя лишь кости, Вот и не приглашают меня в гости. Хлеб убирать я также горазд, Есть у меня для этого амбар, Вроде не велик, а исчезает в нем все Что на столе стоит! Туда заскочит — назад не появляется!

Разевал свою пасть и вытаскивал из-за голенища ложку. Мужички сказали с телеги:

— Ну, тогда нам подходишь. Садись.

Плут себя не заставил упрашивать. Сел да спросил:

— А кто вы будете, люди добрые? Не просты, как я погляжу! Кем надо быть на Руси, чтобы так едать в три горла, гулять да приплясывать?!

Переглянулись на то мужички, посмеялись да отвечали:

— Точно подметил, глазастый! Это нами и надо быть на Руси, чтоб так плясать да погуливать!.. А более нас не спрашивай. Ешь, веселись!

Плута не надо было упрашивать. Отпивал из поданной бутыли брагу и запивал ее кислыми щами, приготовленными для похмелья, а еще закусывал огурчиком. Одна молодка смотрела во все глаза на ражего парня, любуясь им да слушая Алешкины поговорки. Мужички вновь загудели, запиликали музыку и вперед лошадок бросались приплясывать, поднимая дорожную пыль, скрипя сапогами.

4

Доехали они до гостиницы и перемигнулись с трактирщиком. Заказали себе обильную трапезу. Алешку усадили с собою. Плут веселился и заглатывал все, что приносили им на стол. К Алешке взялись подсаживаться гулящие бабы. Та же молодка сидела тихой да печальной, не сводя глаз с парня.

Новые знакомые Алешку к бабам подталкивали:

— Выбирай себе любую голубку.

Хмельной Алешка сказал, хвастаясь:

— Со всеми мне будет ловко!

И приготовился выбрать себе, но наклонилась к нему, подгулявшему, печальная молодка:

— Возьми меня, сладкоголосый. Не пожалеешь.

Принялись его мужички отговаривать:

— На что тебе смурная? Холодно будет с нею — зальет тебя слезами.

Она же за собой повела веселого парня. Поднялись в гостиницу и проходили множество комнат, каждую с кроватью и пышной периной.

Молодка шепнула:

— Бери вон тот чулан, с окном, выходящим во двор.

Остались они в чулане. Спрашивал плут, удивляясь:

— Отчего ты, милица, печальна?

Прижалась к нему молодка, заплакала:

— Ясноглазенький мой соколок. Сидела я давеча на телеге вместе с подругами, пила да радовалась — и повстречалась нам бабушка, горбатая да кривая, едва брела, на клюку опиралась. Ой, и страшны были ее костлявые руки — захолодело мое сердечко.

— Что тебе до старой нищенки? — спрашивал плут беспечно. — Сама ты, словно сдобная пышечка.

Но вздыхала молодка:

— Была сума у той нищенки, а там лишь сухарь да кружка, глаз ее слезился, подобно собачьему, и не осталось зубов — разгрызть тот сухарь — она от бессильности плакала.

— Полно тебе, лебедушка, — отвечал парень. — Ручки твои пухлы и нежны, словно у младенчика, губки твои — две ягодки красные, налитые две вишенки — стоит тебе убиваться, печалиться?

Сказала ему молодка:

— Вот что шепнула мне бабушка: «Милая доченька, не прячь взгляда своего от меня, не отворачивайся. Была и я молодою, пила да гуляла, не тревожась дня завтрашнего, не зная о старости, — но вот ссохлись руки, и поднялся горб. Прогнали меня, и вот я безродная, не рожавшая, не вскормившая, сплю на земле, снегом укрываюсь, дождем умываюсь. Вот чем кончатся хмельные ночки, дитятко!» Разрыдалась я от горя и страха, с тех пор не ем и не пью, глаза затворю — вижу ту нищенку, слышу слова ее — ох, и страшно мне! Ох, горестно!

Развеселился плут:

— Стоит думать о старости, ласточка? Навстречался я многих побирушек-нищенок. Если б задумался, если б и испугался их! Радуюсь, гуляю днем одним! И беспечен, и весел, ибо не находилось еще того, кто мог бы меня испугать старостью. Не живу ли в самой стране Веселии?

Горько тогда молодка упрекала хвастливого парня:

— Поистине, можешь не печалиться о дне завтрашнем! Не видать тебе своих седых волос! Знай же — утром раненьким, когда сомкнешь свои глазки, поднимутся в комнаты лихие мои товарищи. Умеют они ступать на цыпочках. И умеют выпускать душу — ни крика, ни стона никто не услышит. Покромсают твое молодое тело, из мясца твоего пирожков наготовят да кулебяк, которые и распродаст трактирщик. Бойко идет его торговля, нет заминок со свежей убоинкой. Жалко стало мне тебя, глупого, несмышленого, жалко стало, что закроются твои бараньи глаза. А еще на груди твоей увидала ладанку — видно, повесила тебе ее матушка — убиваться ей по тебе, горевать. И могилки от дурака не останется — даже кости твои псам глодать выкинут!..

Так шептала, его целуя. Воскликнул плут:

— Вот она, какова плата за угощение. Нет, видно на роду мне должником остаться у благодетелей.

Молодка сказала:

— Ах, беги, глупой! Более умом своим не хвастайся. Не хвались страной Веселией. Вот оно — окошко!

Плут прыгнул тогда — и спасся.

5

Взялся он после того спасенья нахваливать себя:

— Никому не поймать меня — от любой беды вывернусь! Увертлив я, и проворны мои пальцы, заберутся, проскользнут за любой пиджак, за поддевочку. Долго мне еще простаков на базарах обхаживать! Многие уши распахнуты моим частушкам, многие накормлены моими побасенками. Самого черта заткну за пояс!

Но в Курске-городе словили мошенника!

Когда два огромных городовых приволокли на допрос Алешку, задрожал он, запричитал, напуганный:

— Отпустите меня, господа сыщики! Что же со мною, несчастным, сделается, когда закроют тюремные ворота и достанутся мне нары, а не купеческие кровати, не мягкие перины? Будет мне на досках жестко и колко! Не едать мне гусей, не глодать бараньи кости, не насладиться студнем, пиво долго не пить, долго не баловаться водочкой. Нет, не вынести мне разлуки!

Плакал он и вырывался:

— И девицы, бабоньки, готовые плакать над сладкой моей песней, долго теперь не приласкают меня, не прижмут к подушечкам своим, на которых так хорошо и сладостно было мне засыпать. Где же горячий сбитень, где веселые ярмарки — закрыты они от меня тюремными стенами!

Молил он следователя:

— Отпустите меня, господин следователь, — чую, не вынести мне разлуки, умру от горя за тюремными засовами!

И еще вопил, вырываясь:

— А что будет с тобою, бедный и верный Теля? Куда теперь податься тебе, кто тебя приютит, накормит? Ради юродивого отпустите меня — добрый я поводырь безумному!

От таких речей один городовой молвил другому:

— Никогда я не слышал, чтобы так убивались по воле. Стало мне жаль парня — видно, и дня ему не прожить на тюремной баланде.

Другой ответил:

— Никогда и я не слыхал, чтобы так жалобно плакали да причитывали — послушаешь и сам захочешь уйти по дорогам! Расписал он гусей и барышень — потекли мои слюнки!

Следователь был непреклонен:

— Вору тюрьма будет рада.

И закричал тогда плут:

— Горе! Горе! Был я глупцом, дураком немыслящим — выдумал себе Веселию. Есть на Руси тюремные нары, есть камеры да плети. Поделом мне, бестолковому чурбану. Помимо кабаков, здесь еще и остроги построены. Помимо глупцов, здесь еще и бывалые охотнички!

И рвал на себе волосы. Следователь сказал одно:

— Знатного мы поймали пройдоху!

6

А монах зашел в одну церковь и увидел пьяного священника, над которым подсмеивались прихожане. Дьячок, ему служивший, был еще краше — то носом клевал, то невпопад подпевал. В церкви попа не слушали и смеялись над служителями — у многих не было к службе никакого почтения, поклоны не клали, зевали и перемигивались меж собой.

И тогда, видя такое надсмехательство над таинством, возмутился монах. Сказал он прихожанам:

— Уходите из Божьего дома, ибо Рогатый замутил вашу веру. Разве стоят здесь с нечистыми помыслами? Не смущайте Божьи иконы. Плачут сами святые, слыша богохульные речи.

Прихожане откликнулись:

— Это кто такой? Проваливай отсюда, монашек! Будет нам еще читать проповедь, будет нам указывать!

И вытолкали его.

7

Монах разгневался:

— Неужто может быть такое у самого богоизбранного народа?

На пути его лежал женский монастырь. Постучал он в ворота, успокаивая себя:

— Тиха монастырская жизнь, здесь обитают благочестивые, жизнь свою посвятившие Господу, живут по Его законам.

Поклонившись монахине, сказал странствующий:

— Не найдется у вас, сестра, на ночь хоть сарая, хоть пристроечки, укрыться от непогоды?

Молоденькая монахиня кивнула с радостью, точно его ждала:

— Как не приютить нам калику?

И с готовностью повела за собой. Когда проходили они монастырский двор, многие монахини бросали работу и украдкой оглядывались на молодого монаха да посмеивались, перешептывались. Не успели еще дойти до монастырской гостиницы, прибежала посыльная:

— Сама мать-игуменья хочет видеть странничка.

Монах кланялся игуменье, она же, хоть и не молодая, но статная и видная собой, молвила:

— У нас в гостинице все комнаты заняты, но есть одна пустая келенка.

— Матушка! — восклицал монах, увидев ту келенку. — Страшно мне в ней останавливаться. Не привык я к такой палате, не привык к кроватям да перинам — привык спать на досках, кулак совать под голову.

Игуменья отвечала:

— Хоть раз выспись с дороги на мягких перинах — то Господом не возбраняется.

И приказала принести ужин. Тому ужину он удивился еще больше:

— Готов я сам пойти в трапезную и отведать того, что сестры отведывают, готов взять лишь воды и хлеба, не надо мне ничего более.

Отвечала игуменья ласково:

— Не обижай, смиренный брат, своих сестер — отведай хоть раз наших кушаний, не против будет Господь, коли полакомишься скоромной пищей и пригубишь нашего вина — доброе мы готовим вино.

И все вздыхала да на него поглядывала.

Монах отведал лишь хлеба и, помолившись, лег на пол в углу. Ночью открылась в келенке потаенная дверь, подкралась игуменья к молодому монаху и зашептала:

— Больно полюбился ты мне, ангелок мой, свели с ума твои глаза! Налила я тебе винца приворотного, посыпала кушанья любовной приправой, будешь крепко меня любить в эту ночку. Обними же скорее — хочется мне жаркой твоей ласки, такую ласку может дать только молодость. Хочется твоего поцелуя — чую, что пожар будет от губ твоих! Впору нам с тобою миловаться на перинах!

Монах, перекрестившись, сказал:

— Впору звонить в колокола! Впору криком кричать о грехе! Где ты, Русь Святая, коли уже пробрался Рогатый в саму обитель и скалится надо мной? Горе! Горе!

Угрожала отвергнутая игуменья:

— Позову сестер, укажу на тебя как на великого прелюбодея.

Монах отвечал:

— Господь знает правду, а более мне ничего не надобно.

Заскрежетала она зубами:

— Впервой вижу убогого, отказавшегося от вина да от моей ласки! Не то братия из ближнего монастыря. Те, молодцы, добры на вино и ласки.

Монах твердил:

— Горе! Горе!

И, подхватив суму, поспешил к монастырским воротам. Когда же пробегал мимо других келий, слышал не шепот молитвенный, а страстные вздохи — ходили по ночам к монашкам монахи ближнего монастыря.

Принялся он колотить в ворота. Инокиня, выпуская его, вздохнула:

— Убегаешь от вкусной похлебки, от горячих печей. Отчего задумал покинуть наш беспечальный монастырь?

— Узнал я ваши похлебки и печи, — ответил монах. — А в месте этом давно поселился нечистый, давно уже обитается между вами.

— Отчего же мы его не видели? — засмеялась тогда инокиня.

— Оттого, что надел он монашью одежду, прикрылся кротостью и благочестием.

— Ой, мне бы, монашек, его разглядеть! Сколько живу здесь, ни разу не зрела Рогатого! — всплеснула руками монахиня.

— Каждый день встречаешь его, сестрица, ему кланяешься, у него спрашиваешь благочестивых советов! Вот и к заутрене нынче выйдет во всем облачении!

8

Добравшись до мужского монастыря, не стал входить в него, а сел возле ворот и не сдвинулся с места. Когда остановились возле богомольцы и спросили:

— Отчего ты, Божий человек, сидишь здесь и не ступаешь к братии в храм обогреться? — ответил:

— Не вижу я храма, а вижу пустыню, где более нет Его!

Богомольцы удивились:

— Что ты говоришь такое? Горят в храме свечи, и идет богослужение, возносят хвалу Христу. Где, как не в монастыре, быть Ему?

Монах утверждал:

— Есть вой ветра в пустыне, есть смех Рогатого!

Богомольцы поспешили к игумену. И вот сам игумен вышел к воротам:

— Не ты ли несешь ересь, смущая паству? Да еще возле наших стен, на виду у храма Господня?

Монах твердил:

— Нет здесь монастырских стен, не вижу и храма!

— Ты слепой? — спрашивал игумен.

Гневно ответил сидящий:

— Не слепые ли меня спрашивают о том? Откуда же видеть вам самим, зряч человек или нет?

9

А царский сын все скучал возле дворцовых окон.

Желая отвлечь царевича, приказал отец-государь привести во дворец лучших певцов. Распевали наследнику в залах духовные хоры, служили священники, вымаливая у Бога прощения царскому сыну. Возносились песни к самому небу — невозможно было ими не заслушаться. Царевич же сидел грустный.

Упрекнул его государь:

— Дворец твой — несказанной красоты, нет ни у кого из смертных такого дворца. Для твоего увеселения собрал я лучших духовных певцов — ты же им не радуешься, не наслаждаешься божественными голосами.

— Отец мой, — отвечал царевич. — Все бы я отдал за то, чтобы не видеть потолки да стены. Не слышать бы мне ангельские хоры, а наслаждаться тишиной полей да шепотом ветра. Тошно от приносимых лакомств — хочется черного хлебца, подогретого на угольях. Хлебнул бы я и вина, которое пьют простолюдины, поглядел бы на крестьянские пляски… Ах, ничего мне не нужно более. Ходит счастье мимо меня с простой свирелькой — оно за холмами, за лесами.

И плакал.

ГЛАВА VI

1

Долго ли, коротко, выпустили плута из тюрьмы. Унося себя прочь от страшного места, Алешка воскликнул:

— Не нашел я Веселии! Поспешу-ка тогда к матушке с батюшкой. Вовсе забыл я о родителях! То-то славно жить с ними. Кормила, поила меня вдоволь матушка. Суров был батюшка, однако, доброе у него сердце!

Готовый на крыльях лететь к отчему дому, пустил в дело молодые ноги. Так по пути приговаривал, сделавшись провидцем:

— Вижу матушку. Вот как прежде в подпол полезла на сыновье возвращение, ставит на стол огурчики да нарезает лучка, да подкладывает капустки — такой нежной, хрупкой, что текут мои слюнки!

И еще более припускал:

— Парит, жарит в печи куреночка — много у нас кур во дворе, бывало, хаживало. Чувствую, как хрустят уже на моих зубах нежные косточки. А баранина с подливой, а свиные потроха и перченое сало? Поистине, соскучал я по дому!

2

По всем городам, деревням в то время стоял плач. Плут же твердил:

— Не слезу более со своей печи.

И, вспоминая вареники да блины с маслом, да студень с хреном и борщи, и приправы, подгонял сам себя.

Навстречу ему, поднимая пыль, двигались уже полки и надрывались запевалы, ехали на конях офицеры. Удивился Алешка:

— Что случилось, православные? Куда спешите, маршируете?

Отвечали ему из солдатских рядов:

— А то не знаешь — началась война с Германией!

И зазывали:

— Что, паря, не поменять ли тебе драную рубаху на ладную шинель, не махнуть ли стоптанные чувалы на добрые солдатские сапоги? Угостим тебя и пшенной кашей — что-то ты, видно, исхудал!

Плут, отшатнувшись, ответил надсмешникам:

— Легче бегать зимой в чем мать родила, чем примеривать ваши подарочки. Легче питаться травой придорожной, чем хлебать из котелка солдатскую кашу. Чур меня и от песен ваших, и от веселья!

И смеялись солдатики:

— А как же Вера, Царь и Отечество?

Он им ответил:

— Воля — вот мой Царь! Щи со сметаной — вот моя Вера! Отечество мне есть лежанка!

Солдаты кричали ему из рядов:

— Ну-ка словим тебя да с собой возьмем удобрять германские поля.

И хохотали:

— Мало выйдет из него навозу!

Сделали вид, что собираются поймать — прикрикнул на них строгий унтер. Обратившись же к парню, молвил:

— Всякому грибку свой черед. Погоди, соберу колосовики, придет время и грибков осенних!

Ответил на это спешащий:

— Разве собрать грибнику все опята лесные? Чур, чур меня от солдатчины!

— Погоди, паря. Пушки любят солдатское мясо — много им нынче понадобится убоины.

Поклялся Алешка:

— Никто не сгонит меня с лежанки.

3

Шла навстречу плуту на рысях конница, трепыхались значки на пиках и скакали впереди бравые есаулы.

Задирали плута и конные:

— Не взята ли тебе, детина, в руки шашку? Не надеть ли наши шаровары? Найдется для тебя пика! Много вскоре будет свободных коней для всадничка.

Он отвечал, кланялся:

— Ах, господа казаки, не любитель я конины. Управляться мне впору ложкой, а не казацкой пикой. Ожидает меня с окороком сражение. Грядет бой с домашними колбасами. Атакую я студень с блинами — им покажу свою беспощадность! Прощайте, господа казаки, — отправляюсь на битву с баранами да овцами — вдосталь их у моего отца.

И приплясывал, когда показалось родное село.

4

Решил и молодой монах:

— Не отыскал я Святой Руси! Вернусь к наставнику — старцу.

Поспешил он к монастырю.

Шли мимо него полки на войну. Кричали монаху солдаты:

— Отправляйся с нами! Не останешься ты без дела! Устанет рука твоя махать кадилом.

Он крестил солдат:

— Буду заступником вашим в келье.

Солдаты зазывали:

— Никак не справиться нам с отходной молитвой! Недосуг будет самих себя отпевать.

Монах обещал:

— Помолюсь за вас в затворе.

Его спросили:

— А как же Отечество?

И ответил Он:

— Отечество наше — Град небесный! Здесь мы твари пред Ним дрожащие, путники временные.

Смеялись тогда бравые солдатики:

— Завидуй нам, гривастый! Будем вперед тебя на небесах!

5

Царский сын смотрел из дворцовых окон на то, как маршируют полки. Сам государь готовился уйти на войну. Царевич же воскликнул:

— Ничего более не надо мне, кроме того, чтобы быть сейчас в солдатских рядах! Ради Отечества желал бы я уйти вместе с солдатами навстречу самой смерти. О, все отдал бы за это!..

Слезы показались на его лице, и обратился он к отцу с горячей мольбой:

— Лишь слово молви — и отправлюсь за тобою. Обливается кровью мое сердце, невыносимо мне быть здесь, когда сам ты устремишься на врагов! Радостно мне будет покинуть дворец. Нет сил моих метаться в клетке — ненавистны залы, кушанья и зимние сады…

Отказал ему государь, а слугам наказывал:

— Не спускайте глаз с наследника!

Кричал несчастный вслед государю:

— Лучше смерть на поле боя от германской шрапнели. Лучше мучения в лазаретах и холод, и голод, лучше сапоги и шинель. Горе мне, горе!

Так он восклицал и бился, и рыдал, как безумный, слыша полковые оркестры.

6

Вернулся плут в свое село, но встречали его тишина в родном дворе да закрытые ставни, заколоченная дверь.

Селяне Алешку приветствовали:

— Эка, вспомнил о родителях! На войну забрали твоего батюшку, а мать твоя умерла от горя и печали по пропавшему сыну.

Остался в пустой избе пройдоха — некому было его теперь накормить, напоить, к себе прижать, приголубить. Единственный, кто обнимал, целовал вернувшегося, был дурачок. Скакал Теля от счастья, что вновь встретил друга.

Плут, погоревав, рассудил:

— Много теперь по селу нецелованных девок. Много будет и вдовиц, истосковавшихся по ласке. Есть кому кормить, поить меня.

И завалился на печь. Взялись к нему бегать девки, все прибавлялось по селу вдовиц. Всякий раз, заслышав бабский вой, со своей лежанки говаривал он Теле:

— Видно, прибавится у меня работы! Ну, да ладно. Я до такой страды охочий. Отчего же не быть утешителем? Почище любого попа утешитель я для вдов!

7

Слух прошел — забирают и его на войну.

В селе тому старухи со стариками обрадовались:

— Не век коту масленица. Не все Алешке-вору расхаживать гоголем. Хватит жеребцу покрывать кобылиц! Как сыны да внуки наши, пусть потянет солдатчину.

А вдовы и девки, в один голос завыв, решили меж собой:

— Не можем и допустить такого, чтоб отняли от нас дролю! Соберем все, что за иконами припрятано, откупимся. Когда еще возвратятся с войны мужики, да и вернутся ли? Проживем мы без многого, без одного лишь нам не прожить.

Явился к плуту урядник, топал, показывал плетку:

— Как, такой-сякой, сукин сын, еще остался ты не забранным? Собирайся — построчена уже на тебя солдатская шинель.

Алешка урядника попотчевал водкой, поставил ему закусочки:

— Не ругайтесь, господин урядник. Запретил мне на войну ходить старый наш знакомый, Засуй Засуевич!

— Кто такой? Почему не знаю?

— Я напомню с радостью. Частенько остаются пусты мои карманы — отправляюсь я тогда совсем недалече отсюда, в село Богатово, что по сотенной дороженьке. Есть там наш общий родственничек, Засуй Засуевич. Не поверите — стоит к нему в избу заглянуть, тотчас к столу меня усаживает, вот как я вас, господин урядник. И пока сижу, попиваю бутылочку, наполняются мои карманы золотыми рубликами. И то — чистая правда! А ежели сомневаетесь, что угождают мне подобным образом, потрудитесь заглянуть в карманы свои, в свою фуражечку. Он и вам кланялся!

Проводил плут урядника и гулял с молодками пуще прежнего.

Урядник же, явившись к начальнику, начал дело:

— Был я у того парня оставшегося и вот что узнал — от службы отставлен он самим Засуем Засуевичем!

— Как?

— А вот так! Захаживает он по рублевому шляху в село Середнево, к тамошнему мужику, и как только к столу присядет, тотчас появляются пятаки да ассигнации — их забирает, домой отбывает. Тот Засуй Засуевич и вам ведь родней приходится.

— Что ты, подлец, такое городишь?

— Ан нет, ваше благородие, чистая правда. Привет вам от родственничка. Кланяется, спрашивает — не забыли ли его? На него не обиделись? Вот вам и от него подарочек!

Начальник тотчас вспомнил:

— Ай да Засуй Засуевич! Неужто жив еще?

На что урядник подхватил:

— Вечно будет жить Засуй Засуевич!

— Многие ему лета! Почаще бы парень тот к родне моей захаживал!

Урядник ответил:

— Не чаще, чем раз в полгода — уж больно далека сторонка! Обещался, однако, исправно передавать от него привет-подарочек!

Плут похвастался неразумному Теле:

— Никому меня из-за печи не вытянуть.

8

Явился и монах в свой монастырь.

Твердил сам себе, когда показались монастырские стены:

— Не старец ли выйдет встречать меня, блудного сына?

Но никто не вышел встречать его к воротам. И узнал вернувшийся — скончался наставник.

Монахи, по приходе его, взялись шептаться:

— Никого так не привечал старец, ни о ком так не отзывался, как о молодом монахе! Твердил всем — будто бы только он праведный! О нем лишь вспоминал до самой своей кончины. За какие такие заслуги?

Копили они на пришедшего злобу и пришли к отцу-настоятелю:

— Кто такой бывший послушник, чтобы к нему была Благодать? Не посланник самого Рогатого? Как появился он — исчезла прежняя мирная наша жизнь!

Настоятель воскликнул:

— Опомнитесь! Разве сказал вам брат ваш хоть одно худое слово? Разве сделал вам что-либо? Отчего на него говорите со злобой? Велик был старец и знал, кого себе оставить преемником! То бродит ваша зависть. То гордыня ваша не находит себе успокоения!

Возроптали монахи:

— Разве может юнец неоперившийся, без году неделя, быть уже праведным? Кто он такой, не хлебнувший еще лиха, не совершивший монашьего подвига?

Сказал игумен, с печалью поглядев на братию:

— Знаю, отчего ваша тревога! Тягостно жить рядом с истинной кротостью. Невыносимо пребывать рядом со светом — горячо, вот и обожглись вы. Старцев избранник — истинный агнец Божий. Не согрешил ничем в жизни своей и ничем не ответил на вашу хулу.

В ответ возопили:

— Вот как раз оттого, что всегда он безропотен, ничем не выдал себя и ничем не согрешил, утверждаем — не человек он, а посланник самого Рогатого, ибо не может человек не грешить. Смутил старца и явился смущать нас!

Возгорелся настоятель гневом:

— Закройте уста! Разойдитесь! Не там, где ищете, вам дьявола искать надобно. Загляните в сердца свои. Черным-черно сделалось от вашей злобы. Молитесь, согрешившие, кайтесь, пока не проявилась между вами во всей полноте мерзкая рожа нечистого! А посему, уйдите с глаз моих — невыносимо мне видеть торжество Сатаны!

И прогнал жалобщиков.

А молодой монах в келье готовился стать затворником.

Здесь и грянула Революция.

ГЛАВА VII

1

Явились комиссары в село, один из них заглянул в избу, где плут полеживал на печи, и удивился:

— Ты, паря, не вошь буржуйская, не холуй кулацкий, не мироед? Отчего дома сидишь, с бабой милуешься, когда разгорелся пожар по всей Руси?

Алешка отвечал, как, бывало, уряднику:

— Не вошь, не холуй, а родственник самого Засуя Засуевича — он и тебе привет шлет, вот там, в том тулупчике!

Но непреклонен был комиссар, похаживал по половицам, подкручивал усы:

— Как ты мог подумать, что поддамся я на деньги, на золото? Грядет новое царство, не будет там ни денег, ни золота. Собирайся-ка, пока не поцеловался с моей пулей, да вставай под наши знамена!

Плут оторвался от вдовицы и спрашивал, почесываясь:

— Что же это за царство новое, от которого не спасет и Засуй Засуевич?

Засмеялся суровый комиссар!

— Экий ты лапоть, разиня, недоросль! Спрятался от пожара за печкой. Не знаешь, какие великие ветра задули над Русью-матушкой? Слушай же — раздавим царя да его генералов — потекут тогда молочные реки, настанут кисельные берега. Смерть саму прогоним, никаких небес нам не будет нужно! Все неправедное богатство разделим между нищими.

Спрашивал плут, косясь на комиссаров наган:

— А коли не пойду с тобой, останусь миловаться с бабой?

Рассвирепел комиссар, затопал, закричал:

— Прихлопнем тебя, таракана запечного, на твою избу пустим красного петуха.

И поднимал уже наган — резво вскочил Алешка и запел, поторапливаясь:

— Любо, любо мне новое царство! Любо хлебать кисель с тех берегов, купаться в тех реках. Не грядет ли она, Веселия?

С этими словами живо оделся.

2

Явились и в монастырь комиссары — злы были солдаты, беспощаден их предводитель. Приказал он согнать монахов. Вломились в келью и погнали во двор вместе с братией и затворника, помышлявшего о Горнем мире. Комиссар, когда привели игумена, начал разговор:

— Отчего Богом так было устроено, что богатый до сего дня пировал в своих домах, а бедняк не мог подняться с колен? Отчего допустил ваш Господь сиротские слезы — вот и дети наши помирали от голода, а богатеи испускали дух, объедаясь? И почему погнал на войну народы? Нужен ли Он, все допускающий?

Стоящие рядом с комиссаром солдаты сжимали ружья. Смиренно ответил игумен:

— Ждет Господь ответной любви нашей. Разве Он, всесильный и всемогущий, не мог бы приказать дрожащей твари Своей не алкать, не жаждать крови, подобно волку? Но то будет приказ господина рабу своему! То будет занесенная плетка! Не таков Отец, чтоб быть плеткой над Своим же творением. Любит он творение Свое, потому-то и дал выбирать ему между добром и злом. Жаждет ответной любви Всевышний. Но не желает прийти к Отцу человече! Больно гордыней неразумное чадо.

Твердил комиссар, не слушая:

— Где была Его любовь к нам, в рубище валяющимся, подыхающим от нищеты? О, сколько времени мы терпели, слушая вас! Хватит терпеть…

Сжимали ружья солдаты.

Сказал настоятель:

— Вам, на Него возроптавшим, разве неизвестно, что душа бессмертна? Оттого-то так терпелив Отец. Безмерна Его мудрость — ибо не здесь, но там воздастся!

Вскричали солдаты:

— Ах, так! Ну, и поспешите тогда туда, где вам воздастся, а нам и здесь будет хорошо, без вас!

И наводили свои ружья. Многие монахи попадали на колени и молились, призывая Господа их спасти. Настоятель же стоял спокойно. Не дрогнул и молодой отшельник.

Комиссар остановил солдат:

— Хватит слушать поповские бредни. Что нам до сказок о небесах, никто еще не вернулся оттуда!

Сказал он, показывая на монастырь:

— Поселим здесь убогих да нищих, раздадим им монастырский хлеб. А этим хватит отъедать загривки!

И приказал гнать со двора монахов.

3

Окружили восставшие и царский дворец — сжимали ружья и сабли. Зарыдала царица в объятиях государя, ибо повсюду за дворцовой оградой жгли костры взбунтовавшиеся полки, сквозь прутья ограды солдаты грозились на дворцовую роскошь:

— От царей-кровопийц отнимем то, что нажито нашими слезами!

Был одинок государь: разбежались верные офицеры, исчезли плечистые гвардейцы, не осталось славных лейб-казаков. Дворцовые залы пришли в запустение, и вьюга врывалась в разбитые окна. Бесились бунтовщики, желая отнять царские драгоценности, разломать и расплавить серебряные стены, золотые потолки.

Возрадовался царевич:

— Неужели отпустят нас? Неужели из дворца выгонят? Пусть возьмут себе его стены, пусть разрушат дворцовые залы! Ах, отец, оставим все с радостью! Проси же скорее, чтоб нас выгнали!

Был счастлив больной царевич и, приподнимаясь в кровати, ждал в нетерпении, когда придут и погонят его.

Но восставшие решили: «Никуда душителей не отпустим. Пал трон тирана, но пусть он сам с семьею там останется, где прежде не знал ни горестей, ни печалей, пируя в роскоши! Пусть пуще прежнего охраняет его суровая стража!»

4

Плуту комиссары выдали винтовку. Дурачок Теля бежал следом — взяли с собой дурачка: «Нам для нового царства всякие надобны».

И развели костры, повар сварил солдатский гуляш. Как пахнуло горячей кашей с мясной подливкой, то порядком проголодавшийся плут кинулся рассуждать, наворачивая котелок:

— А не правду ли комиссары молвили, не грядет ли она, страна Веселия? Вот хорошо тогда с комиссарами! Угощают вкусной кашей, не жадничают подливки. Если придет то царство, где гуляш подадут, стоит лишь протянуть котелок — любо мне будет такое царство!

Повар же ворчал:

— Экого обжору мы взяли с собой защищать революцию.

И налил еще ему в дочиста вылизанный котелок водки, как всем наливал — согреться на великом ветру.

Выпив водки, совсем повеселел плут и приговаривал:

— Любо мне с комиссарами! Коли грядет царство такое, где лишь подставь кружку, тотчас наполнится она крепкой водкой, — горой стоять буду за такое царство.

Отойдя от походной кухни, по животу себя похлопывая, так размышлял:

— Ну, дождаться бы мне теперь того дня, когда начнут делить господское добро. Уж больно богаты были наши господа, неужто мне кусочка богатства того не достанется? Неужто не хватит сукна на господское пальто и кожи на сапоги, неужто не хватит денег для широких моих карманов? Неужто не попадутся мне перстеньки да колечки на подарки бабонькам-цыпонькам? Славно я поел, попил, буду ждать теперь выдачи-дележа.

5

Взялся красный отряд похаживать по городам. Не щадили богачей комиссары и так говаривали:

— Дочиста освободим землю от скверны.

Золотые цепи, перстни, диадемы бриллиантовые попирались солдатскими сапогами. И еще комиссары собирали господские наряды — даже жен господских раздели. Были платья господские попорчены кровью, но сказали новые хозяева:

— Отмоется! То-то пойдут нашим сестрам и женам.

И тащили господскую мебель, сукно, канделябры, хрусталь и фарфор. Плут увивался вокруг да около. И размечтался не на шутку:

— Взять бы мне того сукнеца. К нему бы в придачу те зашнурованные ботиночки. И захватить бы с собою горсть тех камушков — сияют, сверкают, слепят они мои глаза. Раздарю по камушку сладким бабенкам, суну по перстеньку пригожим девкам.

Пристал он к большевикам:

— Когда добычу поделим, как уговорено?

Комиссары отогнали его:

— Не пора еще делить между всеми господское добро. Не настало еще время дарить бабам своим драгоценности. Лишь когда изгоним всю нечисть с Руси, тогда-то, товарищ, настанет райская жизнь.

Встревожился плут:

— А что, много еще нечисти?

Отвечали ему:

— Ой, много! Хватит еще работы нашим шашкам и винтовкам! Зато тому, кто в живых останется после великого боя, будет поистине жить весело.

И приставили к добру часовых.

6

Принялся тогда плут сам пошаливать — и, высматривая поживу, успокаивал напуганных жителей:

— Разве вы не одарите того, кто положит живот свой за будущее счастье? Не обрадуете красного солдатика? Вам же, мякинам бородатым, тараканам запечным, жить в самой Веселии!

Поигрывал винтовочкой да шарил по закуткам и полкам у обывателей — и набрал уже порядочный куль.

Ободрял он лишившихся последнего:

— Что скулите, глупые? Зачем вам богатство в царстве новом? Там захотите поесть — лишь протянете котелок свой. Пить пожелаете — прольется вам вдоволь водки. А не верите — пойдите, комиссаров послушайте, они вам все поведают о новой жизни.

Побежали обобранные жители, напуганные старики к самим комиссарам:

— Ходит по нашим домам большевик-солдатик и заливается о новой жизни, отбирая последнее барахлишко, — дескать, нечего вам печалиться, ибо жить счастливо в новом царстве, сиживать на молочных речках. Но вот в чем беда — мы-то, старые, не дотянем, видно, до того времени. Уж под девяносто нам стукнуло — куда там кисель хлебать, куда нам без нажитого!

Рассердились комиссары, велели сыскать того красноармейца.

Плута давно след простыл.

7

В чистом поле поймал его казачий разъезд.

Сурово спрашивали Алешку:

— Кто такой и откуда?

Отвечал он чистую правду:

— Бегу от большевиков-комиссаров. Спасаю от них добро.

Сказали казаки:

— Отчего тогда не в нашем строю? Вставай тотчас в строй, иначе ознакомим тебя с плеткой да петлей.

Дали ему шинель, нацепили погоны. Вновь нашла плута винтовка, вновь принялся он портянки наматывать. Унтер поднес кулак к самому его носу:

— Ha-ко, понюхай!

Но принюхивался плут лишь к запахам походной кухни. И получил кашу — наваристой оказалась та каша, со свининой, с бараниной, и щедро была сдобрена маслом. Отойдя с полным котелком, доставая из-за голенища ложку, которой всегда готов был молиться, молвил с набитым ртом:

— Славный ужин у офицеров. Коль так кормят каждый день, отчего не послужить обозником, отчего повару не прислуживать?

Но взялся тут его поучать унтер, им командовать:

— Видно, ты, сукин сын, не нюхал еще солдатчины. Отчего кривишь свою рожу? Или цвет наш тебе не нравится?

Отвечал тот:

— Люб мне белый цвет. То цвет поварского колпака!

И еще про себя отметил:

— Видно, недолго погонам давить мои плечи!

8

И правда: привели вскоре беглеца лесные повстанцы к своему атаману.

Хмур был батька и грозен, но не смущался Алешка:

— Возьмите меня к себе, господа разбойники!

— Что ты умеешь-можешь?

— Могу через улицу ухватить сбежавшую курицу, на палец посадить, без горшка сварить. Могу съесть я каши котел, на еду я больно востер, чтоб никогда не дать плошку, ношу с собой любимую ложку.

Засмеялись ватажники, а плут продолжал:

— Еще слагаю стихи да частушки да девок сманиваю на опушки. В лесок, под сосенку уговорю любую бабенку. В карты также сразиться не прочь, будь то утро, будь сама ночь — известны мне три правила игры, кого угодно доведу до беды.

Сунулся ватажный пьяный поп:

— А во что веруешь? Не в Николашку царя? Не в комиссарскую звезду?

Алешка подхватывал:

— Верую в любого попа, с бородой и патлами до пупа, который, прежде чем крест поднимет, стакана три опрокинет, зажует во славу Бога полу, да еще после трех устоит на полу!

Засмеялись батькины есаулы. Алешка же твердил разбойникам:

— Но это еще не все мое умение. То я умею, что не всякому рубаке под силу, не всякому меткому стрелку. Без того моего умения и рубака не поднимет свою саблю, да и стрелок не выстрелит. Слово даю, вам будет не обойтись без того умения! Поважнее оно многих. Угадай-ка, батька!

Атаман угадал:

— Быть тебе в ватаге стряпуном!

9

Изгнанный монах остался на разоренных дорогах и сделался кожа да кости. Шатался он на ветру. Пришла зима, но негде было ему приткнуться. Вошел в одно село и в другое, и просил подаяние — хоть гнилых хлебцев, хоть заплесневелой муки. Не дали ему, ибо не осталось в избах ни муки, ни хлеба, а сами крестьяне ловили мышей — кошки да собаки давно были съедены.

И кряхтели в обезлюдевших деревнях одни старики, ползали одни ребятки малые. Во многих домах по лавкам лежали покойники. Монах читал над ними молитвы, их провожал в последний путь за горсть отрубей, за щепотку соли. Когда же вовсе подступал голод, и силы иссякали, твердил одно:

— Господь меня не оставит.

И ел древесную кору, и питался мхом, отыскивал в снегу корни и насыщался корнями.

В морозы развалились его сапоги, не в чем было продолжить путь — мертвецы, лежащие по сторонам дорог, были давно разуты.

Молвил тогда монах:

— Господь не оставит меня.

И шел в буран босым, в ветхом платье, с непокрытой головой, опираясь на посох, творя беспрестанно молитвы — не упал, не замерз, не был съеден волками, и твердил страшной дорогой:

— Господь даст мне силу.

Летали вокруг конные отряды, рубились саблями, гнали пленных и волокли добычу, жгли избы и грелись возле тех костров. Видел монах мучения людские и войну повсюду и так твердил:

— Господь милосерден!

И не сошел с ума.

10

Попался ему в пути разбойник, который тащил с собой награбленное. Злодей не тронул калику:

— Пойдем-ка вместе. Мне с тобой веселее будет.

Шли они по заснеженной равнине, никто им не встречался — стояли лишь трубы сожженных изб и попадались по обочинам могильные кресты.

Сказал, усмехаясь, тать:

— Эй, монашек! Смотрю на тебя и думаю — куда направляешься, что ищешь на этом свете? Не Бога ли разыскать стремишься? Пустое то дело — на Руси Бога отыскивать! Погляди на меня — знаю я путь свой, ведаю, куда спешить, наполняюсь радостью и весельем! Есть смысл в жизни моей — раздеть заблудившегося ротозея, побаловаться с девкой, стянуть поболее золотишка. На дорогах я и ранее пошаливал, забирая добро у купчишек, а ныне подавно весела моя жизнь! И не снилась раньше такая добыча! Не было ранее такой воли, какая сейчас повсюду. Вот одет, обут и желаю лишь, чтоб война шла поболее. А ты наг и бос, и сам не знаешь, доберешься ли еще до какой печи — даже я не польстился на рваное твое платье! Видишь, там огни на курганах? То ждут меня с добычей товарищи. А кто ждет тебя? Голодная степь уложит, волки приласкают, обгложут твои кости — да нет, и зверю ты не нужен, много нынче у зверя корма, сыт он человечиной! Бросай свою рясу — отправляйся гулять со мною. Знавал я попов, которые нынче кистенем не гнушаются!

Ответил монах разбойнику:

— Поистине, крохотен смысл твой, лихой человек. Мал для меня, мне большего надобно.

Посмеялся тогда вор над убогим и свернул к степным кострам. Монаха ждала голодная степь — пошел он в степь.

11

Попался ему раненый комиссар — замерзал на обочине, глаза его уже закатились. Спас монах большевика от верной смерти, дотащил до людского жилья, ухаживал, словно за своим братом, перевязывал раны, спасал от холода.

Когда отступила болезнь, принялся большевик упрашивать блаженного:

— Есть огонь в жизни моей — не страшна сама смерть, не страшны мучения… Но ты чего ждешь на земле? Куда бредешь, зачем? Отправляйся со мною — собирать оружие, кликать новых солдат Революции! Не гоже прозябать, когда возгорелась борьба. Знавал я бывших священников — заправские нынче они бойцы.

Монах же отвечал:

— Мал для меня твой смысл!

Ушел большевик, а монах твердил, питаясь корой и снегом:

— Поистине, крохотен смысл комиссаров!

12

А плут у разбойников отъедался.

Отправляясь вслед за молодцами по селам, по деревням, всегда он возвращался с добычей. Лежали в его телеге связанные поросята, кучами были навалены безголовые куры, вез также мешки с мукой и крупами. И наказывал новый повар товарищам разводить огромный костер да ставить котлы. Сам у тех котлов стряпал с утра до вечера: жарил на вертелах гусей, наваривал каши и поросят поливал их собственным жиром, приготовляя с подливками.

Возненавидели крестьяне нового повара: убегали со скотиной, прятали хлеб, заматывали платками поросячьи морды, чтоб в тайных местах те ненароком не хрюкнули. Лили слезы и проклинали обыватели прожорливого Алешку, слали на голову разбойника проклятия и заговоры — он же вел счет курам и уткам и был лишь тем озабочен, как уместить на своей телеге награбленное.

Отправились крестьяне к самому атаману и жаловались на душегуба:

— Не ты ли, батька, обещал от белых да красных спасать наши села? И за то согласны были кормить твоих молодцев. Но вот твой стряпун выгребает по избам последние крохи, выметает все до песчиночки, даже дерьмом не брезгует — вот уж страшен стал почище генералов, почище комиссарских отрядов!

Рассердился атаман, приказал привести стряпуна. Явился на суд Алешка; и в одной руке держал ощипанную утку, а в другой черпак, отвисала его рубаха от связок лука и чеснока, положил он впридачу за пазуху еще и капустный кочан, рот его был набит кашей.

И повалился в ноги:

— Не вели казнить, батька! Любят меня гуси-лебеди. Куры сами готовы ко мне бежать. Обожают меня поросятки — то-то поднимают ласковый визг, то-то похрюкивают, когда заскрипит вдали моя телега. Скажи, не был бы я так любим скотиною — разве возвращался бы в лес не с пустыми руками? Не знаю сам, что и поделать, когда отовсюду бегут да набиваются. Не могу пройти мимо такого кудахтанья, такого благодарного хрюканья! Как бы молвят: «А вот и меня возьми, утицу. И я, свинка, готова залезть в твою корзинку». И такой визг устраивают, что никакие платки, повязанные на морды, не могут их удержать.

Засмеялся атаман, сменил гнев на милость, но пригрозил: снимет шкуру со стряпуна, если далее будет он обижать крестьянина.

Алешке того и надо было.

Было много у атамана коней — но выбрал плут себе самую упрямую кобылу, с нравом бродливым и хитрым. Глядя на такого всадника, покатывались молодцы со смеху:

— Жердина на бочке красуется.

Не слушалась Алешку лошадка, и плут свирепо к ней обращался:

— Куда суешься по буреломам, колдобинам? Ужо я тебя, вислоухая мякина. Ужо окаянная беспутница, слепая безобразина, не миновать тебе, подлая, плетки…

Лошадка прядала ушами, пропуская ругань, — и шла туда, куда ей нравилось. Много раз брался плут охаживать ее плеткой.

Во время набегов позади всех трусил он на Каурой и все пришпоривал, стараясь поспеть к добыче, — но брыкалась Каурая и норовила свернуть в кусты да канавы.

Проклинал ее стряпун!

13

Когда же окружили повстанцев со всех сторон комиссары да казаки и прижали к лесам, к болотам, завел Алешка другие речи. Наклонясь к уху Каурой, взялся нашептывать:

— Не ты ли у меня умна, нетороплива да неходка, моя ласковая? Упитанные я позволил отгулять тебе бока! Разве буду мучить тебя, подстегивать, когда устремятся в атаку батькины отряды? То будет несправедливо — подставлять тебя, моя любимица! Спеши потише, езжай не торопясь — не ты разве любишь рыскать по зарослям, в буреломы самые заворачивать, пугаться пальбы да окриков? Не ты ли, милая, скачешь резво только в самую глушь?

Поглаживал он ласково Каурую по холке:

— Клянусь тебе, моя ушастая, — не буду перечить, коли тебе вдруг в кусты взбрыкнуть вздумается, коли понесет тебя по бездорожью.

И отпустил поводья.

14

Отпустили поводья и комиссары: ворвались в царские покои и расхаживали уже по залам, щелкали затворами, проверяли револьверы. Заплакала царица, затряслась от горя, и сам государь сделался бледен, а больной их сын обрадовался:

— Не иначе, явились прогнать нас из нашего дома. Снесут крышу, разломают стены да потолки… Быть мне на воле!

Просил царь к себе священника. И в то время, как пел священник дрожащим голосом, путаясь под суровым комиссарским оком, и роняла слезы царица, а государь молился, царевич твердил:

— Последний раз слышу службу в опостылевших стенах. Пора, пора в дорогу, хоть с котомкой, хоть босым изгнанником.

Шептал, сидя в своем кресле:

— Слаще ангельских голосов будет мне птичий гомон. Спасибо вам, господа заговорщики!

Слыша шепот своего сына, видя радость на его лице, крепился царь из последних сил.

В душную летнюю полночь разбудили царскую семью. Спрашивал царевич Алексей с забившимся сердцем:

— Неужели пора нам из наших комнат?

Не мог он идти, государь понес его. Царевич спрашивал, прижавшись к отцу:

— Не в саду мы? Чувствую я свежий ветер!

Спускались они в подвалы, и был могильный холод.

И твердил царевич, прижимаясь:

— Свободен! Свободен!

Его сердце сильно билось, и был он счастлив.

Зарядили бунтовщики револьверы и ружья. Вскричали комиссары:

— Смерть тирану!

И стреляли, и кололи штыками. Упав, мертвый государь сжимал в объятиях сына. Тот еще дышал. Решили палачи:

— Раздавлено змеиное гнездо! Не воскреснуть и змеенышу!

Набежали и закололи наследника.

ГЛАВА VIII

1

А плут с монахом повстречались на дорожном перекрестке.

Увидел голодный плут в руках монаха кусок засохшего хлеба и, подняв плетку, потребовал:

— Ах ты, подпевала поповская, ряса монашья, знаю вас, побирушек, — все бы вам шататься да смущать людей своими бреднями. Отдавай-ка сюда крестьянский хлеб, иначе будет тебе худо, бездельник! Лишу тебя тощего твоего живота.

Монах отдал хлеб. Собрался плут подстегнуть кобылку, но ограбленный молвил:

— Не скачи по той дороге. Вижу — едут навстречу веселые охотники. Комиссары в кожанках поигрывают саблями.

Повернул было Алешка назад, но тотчас сказал монах:

— Слышу, и там, за поворотом, поспешают всаднички. Заливаются казаки песней, посвистывают…

Плут пригляделся — и правда, разглядел вдали комиссаров. Прислушался — и услышал казацкую песню. Заметил он:

— Пора нам, божий человек, податься в перелесочек, веселая здесь будет встреча!

2

Спрятались они в лес, и сказал плут с завистью:

— Спас ты мне жизнь. Видно, зорки твои глаза, если видят они то, что еще за поворотом.

Путник откликнулся:

— Слепы мои глаза — не зрят Божьих дорог, раскинутых, словно радуги, не видят куполов небесного града. Сияние его храмов глазам моим недоступно. Не видать также ангелов и праведников, с высоты на нас взирающих, слезами умывающихся от скорби за нас, грешников! Поистине, я слеп — не увидел Святой Руси!

— Что же, — молвил спасшийся. — Тогда позавидую твоему слуху!

Покачал монах головой:

— Уши мои заложены — не слыхать мне отсюда ангельских хоров и звона колоколов Господних, призывающих к покаянию. Не слышу зова праведного — глух я, лихой человек, поистине глух.

Плут тотчас смекнул, с кем повстречался:

— Не поводырем ли прикинуться юродивому? Послушав такие речи, любой разжалобится. Будет мне ночлег с похлебкой.

3

Явились они в село. Увидав Божьего человека, потянулись к нему старики со старухами, женщины с малыми детьми. Обступили странника. Он же утешал:

— Видно, горячо перед престолом Всевышнего молится за нас Богородица, коли мы еще живы. Одно лишь скажу — ждите прихода Господня, о Нем думайте! Буду молиться за вас, за сирот, за невинных младенцев!

Плут тем временем, разнюхав, что все собрались возле праведника, взялся заглядывать в избы, шарить за образами. Принялся залезать в ледники да подполы. Скрутил он уже гусю любопытную шею, но успела шипнуть глупая птица — подняли крик ребятишки. Нашлись крестьяне, тотчас скрутили вора, поволокли на улицу, осыпая тумаками:

— Как смел уворовать у самих нищих, убогих, изо рта детишек наших вытаскивать последний кусок?

Женщины, отворотившись от монаха, бросились нещадно бить плута. Алешка был ни жив, ни мертв, поплыла земля из-под его ног, и звезды принялись сыпаться из глаз. Подняли уже над ним топоры и колья, но раздался голос монаха:

— Оставьте его. Ни в чем он не виновен. Я зачинщик проклятого дела.

Набросились крестьяне на монаха:

— Вот зачем ты пел нам сладкие песни, дурачил да водил за нос! Видно, не осталось на земле Божией Правды, если монахи уже разбойничают, на нас, горемычных, обиженных, наживаются.

И опустили на него колья, и топтали упавшего — славно прошлись, с душой поработали, забыв о плуте, — он отполз за околицу, в кустах отсиживался, не смея и носа высунуть. Когда оставили монаха лежать в пыли и разошлись по домам, проклиная свою жизнь, генералов, большевиков и подобных праведников, выполз Алешка из убежища, подвел кобылку, ожидающую их в леске, и, погрузив на нее товарища, бросился прочь.

4

Воскликнул он, когда открыл побитый глаза:

— Впервые вижу я истинного блаженного! Как же тебя отблагодарить, чем выслужить — вновь спас ты меня от смерти!

Прошептал монах:

— Не воруй более, добрых людей не обманывай, вот будет твоя благодарность.

Плут пообещал:

— Что же, попробую. Авось и на меня Благодать свалится.

Сам же про себя решил:

— Буду безумному поводырем.

5

Взялся монах по оставшимся деревням читать над покойниками. Алешка-плут копал могилы. И давали тогда путникам за честную их работу сала и ржаного хлеба, и пшена с собою. И еще подносили плуту скорбные старухи стопочку. Вздыхали, плакали, предрекая:

— Не на год один будет вам работы, путнички. Знамо — лишь вы и прокормитесь, лишь вы и не пропадете на пропащей Руси. Сколь ни идти на восток да на запад — без дела не останетесь. Знай себе, отпевай да сколачивай домовины.

Монах скорбел, плут радовался. Когда уходили они из очередного села, то он, насытившись, веселея от поднесенной стопки, потирая руки, ставшие мозолистыми от дружбы с топором да лопатой, удивлялся:

— Есть еще кому в деревнях подносить мне чарочку, есть кому горевать да плакать над погостами! Знать, много народилось на Руси народу, коли ты днем и ночью причитываешь над помершими да убиенными. Валим в могилы детишек малых, парней и девушек, и нет тому ни конца, ни края. Бьют народ комиссары, генералы порют да вешают — однако жизнь шевелится. Вот диво дивное!

И не хрипела уже Каурая, не шарахалась от мертвецов, лежащих по дорогам, и, хрипя да фыркая, проходила недалеко от волков. Звери не поворачивали даже своих морд, досыта напитавшись человечиной.

Кивал Алешка им, как старым знакомым:

— Всем нам работы хватит, подельщики. Не мешаем друг дружке, друг дружку не отталкиваем. Устанавливают комиссары свое царство — полетят еще с плеч головы!

Не расставался с лопатой пройдоха, похваляясь сноровкой и играючи, вырывал одну за другой ямы.

Монах, терзаясь людским несчастьем, сказал:

— Не могу есть еду, приносимую за нашу работу, — застревает в моем горле горький кусок.

И отказывался от еды, беря лишь немного хлеба, запивая его водой. И говорил с укоризной товарищу:

— Оставь им хоть немного из принесенного.

Алешка уплетал за обе щеки и рассуждал, прикидывая и посматривая:

— Не стоит нам уходить отсюда. Разве не видишь, непочатый край у нас с тобой работы!

Подходя же к новой деревне, к плачу там прислушиваясь, радовался:

— Валится еда нам, точно с неба!

6

Сделалась осень; задрожал возле костерка пройдоха. С завистью поглядывая на Каурую, сказал:

— Видно, теплая шкура у бестии. Не содрать ли ее на подстилку? В нее не зашиться?

И оборачивался к блаженному:

— Пора искать пристанище, неужто не отыщем сейчас пустой избы? Не погреем на печи застывшие кости? Или на юг подадимся — землица-то здесь вскоре станет каменной… И то, все меньше нам деревень попадается, в которых еще живые ползают, а что толку отпевать, хоронить покойничков без вознаграждения?

Монах сказал:

— Не добрались еще комиссары до северных монастырей. Не там ли ходит Господь со своими апостолами? Вот обрету слух — услышу тогда скрип посоха Его! Прозрею — увижу Его, странника!

Плут шептал горестно:

— Вовсе умом тронулся бедный монашек. Сбрендил от своих молитв. Что-то не слыхал я, грешный, о гуляющем Господе.

Обратился он с увещеваниями:

— Встречал я повсюду цыган, поденщиков, калек безногих-безруких, пьяниц, а также мнимых монахов и таких святош, которые кормят и себя, и других одними молитвами! Но вот что-то не попадались мне апостолы!

Монах ответил:

— Коли нет храмов, быть Ему на дорогах!

7

Пробирались они на Север.

Пошли навстречу леса, где росли лишь сырой ельник с осиной. Стучались путники в деревнях на ночлег — но никто в тех краях им дверь не распахивал, все хоронились за засовами, не было света в окнах.

— Странны места эти, — молвил плут товарищу. — Сам месяц сделался, словно разбойничий нож. Не пора нам назад заворачивать?

Монах же твердил:

— На Севере след Его.

Повстречалась одна деревня, вся светилась огнями. Алешка-плут обрадовался:

— Хоть в одном месте жильем повеяло!

Монах сказал:

— Пройдем ее! Недобрые это огни!

Но припустил пройдоха к ближней избе, стучал в нетерпении — отворила им бабка.

— Ан, не впустишь, старая, хотя бы в хлев, в сараюшку, дерюгой не прикроешь усталых путников, не вынесешь пусть сухаря да ковш воды?

Бабка им кланялась:

— Ступайте в избу, милые, ждет вас лежанка да стол с угощением.

Плут еще больше обрадовался:

— Давно уже нас не встречали кровом да ужином. А то все в краях здешних закрывают ставни при нашем-то приближении. Тушат всякий огонь — лишь бы не прибились мы на ночлег.

Монах заупрямился:

— Пойдем отсюда в ночной лес. Вижу открытые двери, но не вижу икон на стенах. Недоброе дело без Божиих икон!

— Да что ты! — вскричал товарищ. — Готов я печку делить с самим чертом, лишь бы хоть раз в тепле выспаться. Меня с лежанки веревкой не вытянешь! Какое до молитв дело, когда потянуло ужином?

Монах сказал:

— Чую — будешь ты рад ночному лесу, благословишь бесприютную дорогу.

Позвала их вечерять старуха и выставила невиданный ужин — полные плошки мяса и кружки с вином. Когда она вышла, сказал монах:

— Не ешь того мяса, не пей вина.

Плут взялся ругать товарища:

— Не у тебя живот прилип к самому хребту? А не готовились мы еще утром глодать осину, заедать ее кореньями?

Монах твердил:

— Уйдем, заночуем в лесу.

Возмутился плут:

— Вот-вот пометет метелью за окнами. Ешь, пей, да благодарствуй хозяюшку. Где ты найдешь еще мяса с вином?

Потянулся он к еде, но монах под стол выбросил мясо, вылил вино. Здесь и вернулась хозяйка:

— Все ли съели, выпили?

Плут, злясь на спутника, сказал:

— Славно отужинали.

А монах сказал:

— Не почитать на ночь Евангелие, не вспомнить само Писание?

Замахала старуха руками, затушила поспешно лучины, взялась уговаривать:

— Полезайте на печь, устали вы с дороги. А я здесь прикорну, на лавочке!

Легли они — плут захрапел. Но не спалось монаху. Вот кто-то ночью стукнул в окошко. Впустила старуха внучку. Стали они шепотком разговаривать:

— А что, бабушка, что, милая, спят наши овечки, посапывают?

— Спят, спят, внученька, не проснуться им от винца!

— А что, бабушка, готовы котлы и шкварни?

Старуха ответила:

— Зачем мне шкварни? Люблю пробавляться сырым мясцом, перегрызать сладки жилы зубами.

— Крепки, видно, твои зубы, бабушка, — с завистью сказала внучка.

— А это, милая, с человечьих жилок-прожилочек — будут от них зубы — кремни, как бывали еще у моего батюшки. От свежей-то крови с сырцом и румянец играет, и моложе делаешься…

И сказала бабушка, выпроваживая внучку:

— Ну, зови скорее едоков! Пусть несут с собой сковороды. Видно, крепко согрело вино овец. Я же приготовлю пока дровишек.

Как вышла старуха, монах плута разбудил да все тому рассказал. Проснулись у пройдохи зубы. Вскочил проверять котлы да бадьи за печкою — и увидал повсюду человечину. Сделался плут полотном:

— Не сняли с меня шкуру комиссары, не повесили казачки, видно, лишь для того, чтоб ободрали меня волколаки! Ох, и ловко нас, грешных, отделают!

Ответил монах:

— Встанем по обе стороны двери. Войдет ведьма с вязанкой, бежать бросимся — а там и Каурая. Господь нас не оставит!

Вернулась старуха, толкнул ее плут на котлы с чанами:

— Ишь, чего удумала, проклятая. Зубы свои человечиной оттачивать!

Завопила ведьма, возгорелись огни по деревне — спешили уже гости к ужину. Отвязал плут Каурую, сам на нее вскочил и дождался товарища. И так закричал, поддавая пятками ее бока:

— Выручай, ленивая! Не тебя ль жалели до поры до времени?

Подгонял он лошадку, целовал ее холку.

Монах же за спиною его читал молитвы.

8

Наутро попалась еще деревня: плут с монахом стучали в избы. Открыла одна старуха ветхую избенку. Плут набросился на старую:

— Нет ли у тебя кадок с человечиной? Не любишь свеженького сырца да студенька из человеческих косточек?

Зашамкала беззубая старуха:

— Мне помирать скоро, оттого и отворила безбоязненно. Мясо мое давно с костей слезло, немного вы его наскребете. Бояться мне нечего, жду не дождусь, когда предстану перед Христом!

В избе увидали они иконы. Шепнул монах:

— Здесь не будет подвоха.

Спрашивал плут бабушку:

— Отчего у вас от путничков прячутся? На все засовы запираются?

Та поведала:

— Оттого мы пугливые, что не стало никакого житья от нечисти. И в спокойные времена бывало разное — с этой же войны вовсе лютуют оборотни. Мы на кладбище не ходим уже давно, а кто помрет, сбиваемся кучей и хороним быстро, с опаской. Только часто наутро могилы вырыты, покойники достаны — видно, что не звери пируют над ними! А сейчас и вовсе худо стало! Взялись ходить оборотни по деревням, врываются в избы, как волки в овчарню, — с недавних пор и к нам повадились. И заведено у злодеев — как постучат кому ночью в избу, знай, на следующую ночку и пожалуют!

Поглядел на монаха плут:

— Не пора уносить ноги от здешних мест? Разве отыщется Бог посреди вурдалаков?

Монах его не слушал:

— Позови-ка всех, бабушка!

— Что ты надумал? — взъярился товарищ. — Ты ли не видел наполненные чаны? Не слышал, как клацают волколачьи зубы?

Отвечал монах:

— Негоже детей да вдов оставлять на съедение!

Побежала бабка звать народ, собрались стар и млад. Мужички здесь оказались хлипкими — кто без руки вернулся с войны, кто скрипел деревяшкой. Взвился плут:

— Не с ними пойдешь? Хороши будут помощники! Из трех молодцов едва соберем одного!

Монах спрашивал:

— К кому последней ночью стучались гости?

Вышла одна вдова. Наказал монах:

— Отправляйся нынче к соседям, а я в избе твоей заночую.

Не сдержался пройдоха:

— Куда же ты напрашиваешься? Не терпится пойти на холодец внучке да бабушке с родственничками? Да в уме ты, в полном здравии? Оставаться на верную гибель! Нет, такого я не выдержу, пойду запрягать Каурую. Подамся прочь, пока засветло!

Не слушал монах товарища, наказывал принести к себе все иконы и свечи.

А сам направился в избу.

Плут, увидав такое, бросил шапку оземь:

— Беги не беги, а суждено — везде подберет Костлявая! Однако, много одной молитвой сделаешь?

Подозвал он калек-мужичков:

— А что, сермяжные, не ставили вы на зверя капканы, не рыли ямы? Кто из вас на самого хозяина хаживал, загонял кабанов в западни? Несите-ка заступы! Не впервой мне разговаривать с землицей!

И тогда взялись покалеченные помогать. Плут возле порога избы, в которой молился монах, вырыл яму. Послал он баб за ветками и жердями, заложил ловушку досками, нащипал лучин, наготовил хворосту. А здесь и снег подоспел — заворошил ловушку.

9

Как свечерело, послышался в перелесочке вой. Воскликнул Алешка:

— То не гости долгожданные собираются отужинать?

Подал знак попрятавшимся мужикам. Сам же говаривал:

— Если бы верил я в поповские бредни, как мой несчастный монашек, искрестился бы весь, изошелся на причитания…

Улеглась метель, небо сделалось черным, и ждала приготовившаяся деревня. Послышался слабый шорох, хруст веток, и сказал себе Алешка:

— Точно, идут наши гости.

Подскочили волколаки к избе. Такой вели между собой разговор:

— Вот уже сбились овцы в овчарне, давно на них наточены ножи. Не голодать нам зимой.

Пробежали по укрытой яме и принялись скрябать дверь. И достали топоры и ножи. Плут, видя их близко, слыша их дыхание, едва держался, чтоб не выдать себя зубами.

Открылась дверь — заскочили в избу охотнички; горели там свечи, сияли перед иконами лампадки, монах осенял себя крестом. Растерялись злодеи — свет ударил им по глазам, завопил тогда Алешка:

— Ну-ка, мужики, не медлите!

И бросился разбирать доски. От истошного его крика, от молитвы да креста волколаки подались назад, в кромешную темень — и повалились в яму. Вопил плут что есть мочи:

— Не мешкайте, засыпайте ветками, хворостом, зажигайте лучины, готовьте колы!

Отовсюду уже бежали с хворостом. Посветил плут зажженной лучиной и разглядел в западне косматых татей, а с ними знакомых бабку да внученьку. Он вскричал:

— Попалась добыча! Задумали откушать и приготовили уже чаны, а самих поймала землица себе на пропитание!

Многие узнали пойманных:

— Вот кто покойников поедал, выкапывая! Вот кто утаскивал детей да невинных девушек!

Загудел огонь, и страшно завыли оборотни. Монах же творил молитву. Крестились жители, говоря:

— Волки пропадают в огне, нелюдей поглощает земля!

Плут не унимался, со всех сторон подкладывая дровишки:

— То-то отменное нынче приготовится жаркое.

Поднялся над западней огненный столб. Налегали женщины на лопаты, засыпая яму, малые дети, помогая им, споро кидали земляные комья.

Бросились затем все к избавителям и плакали от счастья. И тащили им последнее в благодарность. Алешка взялся за любимое дело: в узлы засыпал картошку и редьку, не брезговал отрубями и мочеными яблоками:

— Все сгодится путничкам.

Взялся он нагружать Каурую — кобыла упиралась и фыркала, плут же ее приветствовал:

— Что же ты, вражина, упрямишься? Посмотри на узлы — верный знак, что не пустим тебя под нож!

Так он мурлыкал. Монах, увидев это, укоризненно сказал:

— Негоже отбирать последнее у вдов, у детишек. Стоит нам о завтрашнем дне заботиться? Господь о нас позаботится!

Приказал взять лишь пару луковиц да немного пшена. И, благословив жителей, поспешил в дорогу. Мрачный товарищ со вздохом послушавшись, едва его догонял. И сокрушаясь, грозил Каурой:

— Нечего тебе радостно помахивать ушами! Не ты ли останешься без шкуры, когда позабудет про нас Господь!

ГЛАВА IX

1

Зимой добрались они до Архангельска.

Шагал монах, опираясь на посох, развевались его длинные волосы, и было ему не зябко в ветхом платье, в развалившихся сапогах. Следом плут приплясывал от холода.

Праведный твердил:

— Не дошли досюда безбожники! Остались монастыри и скиты.

Плут обрадовался концу путешествия:

— Стоять здесь должны нетронутыми деревни, богатыми села.

Но попались им навстречу испуганные горожане и обращались к пришедшим:

— Куда вы явились — прямо к черту в лапы! Подстрелят вас комиссары, как многих наших попов уже подстрелили. Попадетесь на глаза самим чекистам — обтянуты их барабаны кожей служителей Божиих. То-то разгуливают по городу молодцы, сшибают кресты с церквушек и сбрасывают колокола. Так они забавляются, хвастаются — кто более убьет да замучит священников. Один бьет пятерых, а другой за десятерых принимается!

Плут воскликнул:

— А что, люди добрые, есть ли еще место, куда не добрались большевики? Есть хоть один медвежий угол, где бы не трепыхались их флаги?

Вздыхали жители Архангельска:

— Одно знаем — от двух морей до третьего — все ими занято, вот уже повсюду строят новое царство!

Вскричал плут монаху:

— Где же ты отыщешь теперь своих странничков? Не пора тебе скидывать платье, стаскивать крест? Подстригай-ка гриву! Готов я послужить брадобреем!

2

Монах не слушал товарища.

Взялся по северным деревням расхаживать, словно не замечая повсюду комиссарские флаги.

И взывал к народу:

— Ищите Господа! По всем дорогам смотрите следы Его, припадайте к самой земле — не слышно шагов, не слышно посошного скрипа? Напрягайте глаза свои — не Его скрывает вьюга за околицей, не Он ли к нам возвращается?

И еще взывал:

— Ночами прислушайтесь — не Господь ли в зябкую ночь пройдет мимо ваших окон? Сам постучит обогреться — ждите Его и отпирайте немедля!

И твердил повсюду, бесстрашный:

— Того примите, не мешкая, кто будет молить о помощи, взывать к милосердию, чьи раны будут гнойны и ужасны. Истинно, Он испытует!

Возвещал повсюду:

— Ходит Господь по дорогам!

3

Старухи плакали:

— Прячьтесь, вон уже рыскают чекистские отряды. Неровен час, схватят вас комиссары. Видано дело — по безбожной Руси не прятаться монаху! Жгут уже храмы, топчут кресты Господни и плюют в само небо. Видно, нет сюда ходу и Господу!

Отвечал монах:

— Где Ему быть, как не здесь в окаянные дни?

Пророчили странникам бывалые люди:

— Умываться вам своей кровью в подвалах, захрустят ваши косточки, когда вздернут вас палачи на дыбу. И слова более не молвите — вырвут калеными щипцами ваши языки. На архангельских заборах головы священников с выколотыми глазами, с вырванными языками давно красуются.

Не слышал монах тех пророчеств:

— Истинно, ходит Господь по дорогам!

4

И взывал:

— Ищите Его! Не в писке ли пичужки малой даст знать о Себе? Не в луче солнечном, пробившем тучи? Не в радуге распахнутой, зовущей в небеса, подобно лестнице к самому Престолу? В дни, когда жарко от близости адова пекла, когда затоптаны сами святыни, — близок Господь, как никогда не был близок!

А что плут?

Хватался Алешка за голову!

5

И взбунтовался:

— Надоело глотать мне дождь вместо пива! Дрожать невмоготу ночами под износившейся шинелью. Ох, и соскучился я по винцу, по набитому пузу! Где она, милая отрыжечка, где бурчание сытого брюха, в котором разговор ведут гороховый суп со свининою?

Монах вспоминал о колоколе.

Плут на то отмахивался:

— Нет, брат! Сколько я ни мучился, сколько ни внимал твоему благочестию — видно, не втекать речке, извилистой и озорной, в застоялое озеро. Не летать звонкому жаворонку с ночной совой! Невыносимо мне слушать твои побасенки, когда строят мне глазки бабы и распускают в окошках косы сдобные девушки. Не в силах я поститься, когда пахнет жареной гусятиной. Вот-вот кабаки откроются, ибо куда без кабаков любой власти? Пришло комиссарово царство — но разве в нем бабенки повыведутся? Отменят там сладкую наливку? Исчезнут базары, где так много зевак, все готовых прохлопать своими ушами? Отчего же мне тогда тужить? Отчего хаживать за тобой?

6

Бросил он товарища, взялся за прежнее дело.

Война к тому времени кончилась, он на базар явился — там одни продавали последнее, другие покупали мелкое. Огорчился Алешка:

— Где же вы теперь, купчики, где лупоглазые кухарки с корзинами, полными всякой снеди? Где господа-баре? Что взять мне с нищих! Не у старух же вытаскивать гроши!

Но увидал торговцев-нэпманов с серебряными цепочками, с золотыми кольцами; щеголяли они в пиджаках, в сапогах, смазанных салом, их разодетые девки лузгали семечки. Отвешивали те торговцы крупу по крупинке нищему люду, крошили на мелкие кусочки сахарные головы — потекли слюнки у плута. Прибился к тем лавкам:

— Не дадите раненому солдату полизать хоть сахарной пыли?

Отмахивались новые богатеи:

— Какой ты раненый солдат? Солдаты покалеченные получают жалование. По приютам, по госпиталям их держит новая власть, дает им крупы и хлеба. Поди отсюда, пока не позвали милицию. Ступай, пока цел!

Загорелся плут:

— Ладно, новые хозяйчики!

Отыскал безродных детишек и спрашивал беспризорников:

— Не хотите вечером отведать хлеба со свиными ножками? Петуха жареного не желаете с горячей картошкой?

Взвыли оборванцы:

— Как достать нам еды, дяденька? Злы нынче, голодны людишки, бьют смертным боем за прошлогодний снег, волосы выдергивают, самых малых из нас не жалеючи. Давно гнилье подбираем за лавками и рады семечной шелухе! Не теряют нынче даже чесночину с луковицей! И щепотки пшена не допросишься! Пробовали мы рыскать по пиджакам, проверять кошели — так нет! Нынче все научены — держат одну руку на поясе, а другую-то — за пазухой!

Плут обещал:

— Будет вам славный ужин. Достаньте-ка мне трехрядку!

Отпустив беспризорников, улегся под лавкой, накрылся шинелью и спал себе преспокойно.

Нашли его запыхавшиеся беспризорники:

— Вот тебе, дядя, гармоника.

Поспешил тогда к богатым лавкам солдатик.

Заскакали его пальцы по кнопкам, завизжала гармошка:

— Играй, играй трехрядочка, Играй да не замай. Мою красну миленочку Бойчее развлекай.

На него уставились торговцы, подошли их девки в шалях, в праздничных юбках, поглядеть на бедового гармониста. Но руки свои держали новые купчики— одну на поясе, другую за пазухой. Зорко вокруг поглядывали.

Играл плут, поводил плечами, приплясывал:

— Но молвила мне милая, Хорошая така. Не выйду я, пригожая, За Ваньку-дурака.

Девки смеялись, все ближе протискиваясь, отвечая на его подмигивание раскрасневшимися щечками, заблестевшими глазками. Он же надрывался:

— Отчего я здесь умаялся, Отчего я так пою. Опустите хоть копеечку В фуражечку мою.

Но, увидав, что собираются расходиться от такой частушки, взмолился:

— Милые вы мои слушатели! Раз не дождаться от вас ни поднесенного стаканчика, ни горсти семечек, хоть одним отблагодарите, господа-товарищи — похлопайте на прощание! Слаще хлеба будут мне ваши хлопки. Не останусь голодным этой ночью, ежели услышу ваше признаньице!

Засмеялись новые купчики, богатые нэпманы:

— Ну, того дадим предостаточно. Отчего не постараться?

И взялись хлопать. Плут покрикивал:

— Громче, громче! Бойчее, господа-товарищи! Ох, не согреться мне от такого ленивого хлопанья, не накормлюсь на сегодняшнюю ночь, коли не подналяжете, не поднатужитесь!

Толпа взялась хлопать с новой силой. Кричал Алешка:

— Бойчее, бойчее благодарствуйте! Не наполнена еще фуражечка!

Беспризорники выскакивали в толпе то здесь, то там. Когда повеселели оборванщы, откланялся и Алешка:

— Ну, хватит. Сильно потрудили вы свои ладони — сыт и я буду сегодня вечером. Золотым дождем пролились ваши хлопки.

И, подхватив пустую фуражку, был таков.

Схватились за пояса хозяйчики, пошарили по карманам, полезли за пазухи — срезаны были пояса, пустыми остались карманы, как не бывало серебряных цепочек.

Пировал плут тем вечером с ворами, приговаривая:

— Думал я, перевели комиссары богатеев, выжгли каленым железом — ан, нет! Да разве когда сгинут жадные пузаны?

И смеялся над ротозеями.

7

Бойко торгуя мешочками со снадобьями от запоев и грыжи, в кабаке заметил он пьяного купчика — тот, сидя за столом, обливался слезами и бил себя в грудь. Спрашивал плут:

— Отчего ты плачешь?

Тот отвечал:

— Задушил меня грех. Мне бы очиститься, да храмов нынче нет, церкви позакрыты. И попов на Руси не осталось — всех, видно, вывели.

Алешка отвечал, его похлопывая:

— И стало отчего печалиться? Да я тебя очищу лучше всякого попа. Тащи-ка сюда бутылочку!

Заказал грешник четвертинку, стали они ее распивать, следом еще одна поехала. Плут успевал приговаривать:

— Очищу тебя так, как ты ни разу еще не чистился — за мной поспевай, меня слушайся!

Из одного кабака побрели в другой — и там грешный водку заказывал, деньги давал на закусочку:

— Ну, когда очищусь?

— Эка, что захотел! — отвечал Алешка. — Сразу так не делается. Погоди еще маненечко!

Наутро проснулся грешник в одном исподнем в канаве — даже сапоги его были сняты. Кинулся на базар — там плут на гармошке наигрывал.

Алешка, как ни в чем не бывало, ему подмигивал:

— Сдержал я слово! Да ты, дядя, нынче чист полностью, даже сапоги твои заложены!

Завыл тот, набежала милиция. Нашлись и свидетели:

— Ловите, ловите того гармониста, за хлопки играющего — золотыми оказываются те хлопки. Оплачиваем своими слезами его частушки!

Щедро наградили его тумаками, угостили и прикладами и волокли на допрос:

— Будет тебе нынче праздник, как предстанешь перед Самим! Небо с овчинку тебе, вору, покажется!

Взмолился плут:

— Кто такой Сам, коли им так пугаете? Не в пору ли мне готовиться к смерти?

Ему отвечали, ссужая подзатыльниками:

— Суров наш начальник, грозен, он рассудит, как с тобой, вором, поступать по справедливости. Прикажет повесить — вздернем играючи. А, может, помилует — считай, родился ты тогда в рубашке.

Горько пожалел обманщик:

— Зря сбежал я от монаха!

Один из чекистов сказал:

— Ты, вроде, на гармошечке наигрываешь? Любит наш комиссар гармошку. Был у него, сказывают, товарищ — бойкий гармонист — он по своему другу сильно сокрушается, слезы льет — сумеешь его разжалобить, может, тебя и помилует.

Привели пойманного в бывший господский дом, где проживал начальник. Алешка все расспрашивал:

— Скажите, каков он из себя? Не богатырского роста? А то возьмет одной ладонью, а другой и прихлопнет. Раздавит своими сапожищами, как давят запечных тараканов!

Караул на то только подсмеивался.

Совсем плут понурился, зная — не стоит шутить с комиссарами, не разбирают чекисты прибауток да россказней. И ввели тогда вора к Самому. Был грозный начальник вовсе маленького роста, щеголял в кожаной тужурке, в папахе, с шашкою. Алешку к нему подталкивали: «Вот каков он, Телентий Иванович! Трепещи, в ноги кланяйся!»

Плут же несказанно обрадовался. Бросился обманщик к тому комиссару и так вопил во все горло:

— Жив, жив дружок мой ласковый, потерянный товарищ!

Зашумели чекисты:

— Как он смеет обнимать начальника?

Сам же Теля, позабыв важность, спешил навстречу, полились его восторженные слезы. Плут, обнимая дружка, так раздумывал: «Далеко залетел мой помощник! Видно, большая нынче потребность в дураках!» И наказывал Теля караулу:

— Поднесите водки с закуской да оставьте нас с товарищем!

Остались они вдвоем, взялись попивать. Позавидовал Алешка глупому:

— Видно по тебе — сладка комиссарская власть! Ан, не выпишешь и мне мандата? Не справишь, Теля, справочку? Хочу и я покомиссарствовать. Набрала новая власть себе дураков, отчего ей не взять и пересмешников?

Велел дурак ни в чем другу своему не отказывать. Тотчас повели плута по складам, выискивая ему сапоги с тужуркой да фуражку со звездою.

8

Явился новый комиссар в глухую деревню.

Набежали мужики и бабы:

— Кто ты? Откуда?

— А то не видите? Встречайте, лапотные, свою власть! Подавайте избу с полатями да кринку молока, да чашку сметаны!

Проводили его в лучшую избу — были там полати с овчиной, поставили кринки с молоком и сметаной. Макал плут хлеб в те кринки, текла по щекам сметана, растянулся он на полатях: «Славно на Руси комиссарствовать».

И захрапел.

Но не долго пришлось ему пробавляться сном. Явились наутро жители, прилепились, как репейники:

— Ты, мил человек, новая власть, давай, налаживай нам жизнь! Опостылело нам прежнее житье при царях, помещиках. Хотим немедля счастья!

Плут сказал, почесав в затылке:

— Вот вам указ — пусть будут общими козы с коровами, овцы с баранами, плетни с огородами, горшки да ухвати, печи да погреба. Свезите-ка во двор моей избы все имущество!

И вновь повалился на полати, взялся чавкать сметаной.

Заголосили бабы — с каждой тряпкой горестно было им прощаться. Однако мужья на них цыкнули:

— Полно жалеть ломаные лавки! Полно печалиться о пустых горшках!

Взялись свозить во двор добро — дня не прошло, навели коров, пинками подгоняли упрямых коз, гнали блеющих овец, волокли собак и кошек и снесли жалкие пожитки, отбиваясь от безутешных жен. Сложив и пригнав все, звали плута. И так сказали:

— Вот, все собрали, как велено. Но что-то не чуем счастья!

Алешка не долго думал:

— Тащите теперь в общий котел все, что полезет в рот, — муку ли, хлеба или меда — сообща вам добром владеть, сообща и питаться будете.

Еще громче завыли бабы. На них мужья крикнули:

— Делайте, дуры, что велено.

И взялись скрести по сусекам, бросились по погребам, по амбарам, и то, что не вымела война, вымели. Развели во дворе костер и выставили преогромный котел. Собрались возле того котла с ложками.

Когда каша кончилась, бросились к начальнику, приставали да спрашивали:

— Что-то к нам не пожаловало счастье! Чего еще, может, надобно?

Алешка, оторванный от кринок, взъярился:

— Вот вам третье поручение. С этого дня объявляю всех ваших баб общими — кто захочет, может сходиться с каждой. Какое без баб полное счастье? Веди-ка жен во двор!

Тогда одни закричали:

— Правильно!

Другие сильно тому воспротивились. Поднялся по всей деревне бабский крик. Многие мужья, опечалясь, успокаивали своих жен:

— Вот на сей раз обещал комиссар полное счастье!

Привели баб и девок и приступили делить. Сделались шум да гомон между самими мужиками — никто не хотел рябую да старую, но все пожелали румяных и грудастых. Озлобились спорщики и были готовы, засучив рукава, схватиться стенка на стенку. Их плут успокоил, сдвинув набок фуражку, оправляя гимнастерку, подкручивая усы:

— Сам я займусь распределением.

Тотчас сунулся к бабам Алешка, схватился выбирать себе лебедушку. Взревели тогда немногие верные мужья:

— Что же это, братцы, за счастье, коли отдадим своих жен и дочерей косорылым соседям?

Те же, у кого были сварливые бабы, дружно отвечали:

— Отчего нам при новой власти женушками вашими не попользоваться? А вы забирайте наших — отдаем их с радостью.

Плут тем временем лез под женские юбки. Схватились верные мужья за колья:

— Не надобно нам такого счастья. Хотим в прежнем горе пребывать с любимыми женушками.

Вопили и те, кто не прочь был подвалиться к соседской жене:

— Делайте то, что новая власть приказывает! Насладились мы общим добром, поели из котла каши — подавай-ка теперь девок, как по справедливости.

Разодрались мужики, котел опрокинули, распутали овец с коровами. Бабы, кривые да кособокие, разозлившись, тягали за волосья своих мужей:

— Покажем вам, как подсовывать нас соседским кобелям.

Все в кровь дрались, валтузили друг дружку. И запустили красных петухов под многие крыши — полыхнула вся деревня, занялась и сгорела.

Горя мало было Алешке! Хохотал он над глупостью. Сам же только чуть подпалил себе усы!

Ласково встретил Теля вернувшегося, вновь наказал нести питье и всякую снедь. Притащили им в запотевших графинах водки, копченой, соленой рыбы и готов был поросенок с гречневой кашей.

Пировал плут в ту годину, когда жмыхом питались по деревням да селам, когда пухли повсюду от голода — за обе щеки уписывал поросенка. Да взялся вспоминать:

— Помнишь, бывало, Теля, мы с тобою хаживали по дорогам с Сивкою, раскидывали балаганчик? Сладко елось, пилось, сладко спалось нам на кроватях да сеновалах!

Теля тому поддакивал. Продолжал Алешка:

— Славные песни пели с тобой, товарищ! Ах, сколько сапог пришлось истоптать, сколько дождей мочило наши головы… Ах, Теля, сладостно было нам с тобою странствовать.

И тому Теля-комиссар поддакивал.

От сытой еды и водки распалившись, вовсе плут расчувствовался:

— Ах, верный дружка! Не бросить тебе шашку? Не расстаться со своею кожанкой? Вновь раскинем балаганчик, добра на тебе будет медвежья шкура! На Петрушку напялим «буденновку», вышьем ему красные галуны.

Мычал Теля от радости.

А чекисты, дежурившие за дверьми, услышав такие речи, сильно испугались. Когда отправился плут отдыхать на господских кроватях, на барских перинах — подскочили к нему с опаской:

— Об одном просим тебя, товарищ! Не уводи с собой комиссара!

Спрашивал хмельной Алешка:

— Отчего по глупому сохнете? Али не видите? Дружка-то мой — юродивый. Зачем взяли над собой дурака начальствовать?

Отвечали ему честно:

— Нет лучше нам начальника. Славно дураку прислуживать. Нужны ему лишь тужурочка, шашка со шпорами, да каракулевая папаха. С тех пор, как его над собой поставили, течет наша жизнь как по маслу!

Похвалил плут:

— Впрямь, есть разумность в ваших словах. Ни при ком не живется так легко и вольготно, как при истинном дураке! Мудро вы устроили. Нет, не уведу я вашего начальника. Ложитесь спать спокойно. Что наболтал я по пьяной голове, то утром улетучится! Хорош комиссар ваш в тужурочке, с шашкой, со шпорами! К лицу ему папаха!

Обрадовались чекисты:

— Уж мы в долгу не останемся!

— Нет, благодарствуйте! — отвечал плут поспешно. — Знаю, знаю ваш долг. Уже одним услугу окажете, коли больше не повстречаемся!

И, выспавшись, был таков.

ГЛАВА Х

1

А монах, обессилев ходить, опустился на обочину. Отросла его борода, разметались длинные волосы, и крест потемнел от дождей и снега. Пуста была его сума.

Люди, проходя и проезжая, удивлялись:

— Как не страшится чернец показываться в монашьем одеянии. Как не боится безбожной власти!

И замечали с жалостью:

— До чего ветха и истрепанна его одежда. Ноги его черны от пыли и запеклись на них раны. Страшно лицо, и сам он худ безмерно, видно, познал голод.

Спешили по той дороге мать с малым ребятеночком. Надвигалась гроза, гром наборматывал за лесом. Закричал сын, показав на сидящего:

— Вот кто там сидит, мамка? Что за человек? Есть у него изба, или польет его дождь, до нитки промочит?

Отвечала мамка:

— Всех монахов на Руси повывели, видать, остался последний. Горек удел бездомного — нет ни кельи у странника, ни пусть даже прохудившейся избы! Все носит с собой в суме. Пьет из болотной лужи, питается кореньями, несчастный и нагой! Замерзать ему на дороге, знать нужду — не всякий теперь отпустит хлеба монаху, не всякий впустит под крышу. Нет нынче жизни тому, кто бездомен!

Сказав так, торопила сына к домашним стенам, к теплой печи, ибо деревня была уже недалеко.

2

Когда монах проходил ту деревню, он завернул к избе, где жила женщина.

Вынесла она ему сухарей, налила молока. Сын стоял рядом с матерью, таращясь на калику. Сказал монах, насытившись, тому мальчишечке:

— Права твоя мать, сердцем сказала великую тайну. Горе тому, кто без дома останется, кого подхватит дорожный ветер.

Мальчишка ответил:

— Мне тебя, бездомного, жаль.

Засмеялся монах:

— Дом мой не согреть одною печкой, и крыша его настолько обширна, что случаются в ней прорехи… И настолько широк дом мой, что и стен его не видать, но есть и они.

Спросил малый:

— Неужто, можно дойти до края такого?

Отвечал:

— Ты же доходишь до порога избы!

Сказал мальчишечка:

— Боюсь я твоего дома — больно велик.

Воскликнул монах:

— Разве истинно велик и он? Нет, хоть и год идти до порога, и прорехи в его крыше, и дождь и град сыпятся в те прорехи — есть дома более обширные у Отца нашего! В малых домах проживаем мы с тобой, в тесных пристроечках.

И, поклонившись матери и ее сынку, пошел далее.

3

Болела в одной деревне девочка — уже готовились колотить ей домовину. Монах вошел в избу и стал читать над нею молитвы. На третий день она выздоровела. Родители со слезами бросились ему в ноги, пытались целовать руки:

— Спаситель наш! Врач исцеляющий! Чудо! Чудо!

Обронил тогда с горечью:

— Не смейтесь надо мною, неумелым подмастерьем.

4

Один безбожник взялся над ним издеваться:

— Скажи, бродяжка, многих ты вылечивал своими присказками?

Ответил калика смиренно:

— Больше знал смертей, чем поднявшихся жизней.

— А что, — надсмехался безбожник, — скажи, видел ли когда-нибудь душу, вылетающую и трепещущую над человеком?

— Нет! — отвечал. — Я и совесть-то видывал не у всех!

5

В одном селе распоясались богоборцы. Набросились на бродячего монаха с колами, с дубинами и поливали руганью:

— А не забить нам его, как забивают скотину? Не пустить кровь, как пускают поросенку? Несите сюда ножи, будем потрошить монашка.

Заставляли и своих малых детей бросаться землей и камнями. Молча отряхал он попадавшую землю, не уворачивался от камней. Сокрушались безбожники:

— Жаль, развалили мы колокольню — а то заболтался бы монашек заместо колокола. Звонили бы, дергая за высунутый язык, утреню и вечерню.

Нашелся один совестливый мужик, нагнал калику за околицей и совал хлеб, вздыхая да оглядываясь:

— Все повернулось на Руси. Воры, убивцы отпущены из тюрем, благочестивые христиане сидят заместо преступников. Тебя еще здесь ласково приветили — не опустили свои дубины, хоть и подняли, не воткнули ножи, хоть и натачивали. У нас еще не истинные безбожники. Впереди город, где чекисты лютуют, командуют. Посадят тебя там на кол, лишь увидят монашью одежду. Кожу снимут, лишь разглядят крест. Прячься! Ждет тебя там верная погибель!

Ответил гонимый:

— Видел ли ты, чтоб мертвецы причиняли живущему вред? Не Христос ли сказал — никогда не выйти мертвецам из своих гробов — для того надобно заново родиться!

И направился в город.

6

Чекисты не хотели его хватать:

— Не сажаем мы сумасшедших. Не обижаем юродивых. Скинь только свою монашью одежду да проваливай! Нам иных дел хватает с врагами народа, с бывшими барами.

Отвечал монах чекистам:

— Не одежда это, а сама моя кожа. Не могу содрать сам с себя кожу, что я без кожи?

Обозлились:

— Крест стаскивай!

— Крест мой есть жизнь, что я без жизни? Тело бездыханное!

Принялись увещевать его, образумливать:

— Погляди, какое время на дворе. Повсюду пробиваются ростки новые — строим иную жизнь. Поистине, убогий ты, слепой — протри глаза навстречу нашему солнцу. Вскоре не будет нужно рая на небесах — все на земле сбудется! Другой перед тобою народ!

Монах вскричал тогда:

— Вся печаль моя о народе таком! Все мои слезы!

7

Сорвали тогда с него крест, втолкнули в «теплушку» — и столько туда несчастных узников втиснули, что не могли опуститься стоящие. Тронулся поезд, заскрипели колеса. Закричали многие:

— Везут нас на погибель.

И задыхались осужденные, но падать было некуда — стояли мертвые вместе с живыми. Смешались день и ночь, взялся стоять в том вагоне непереносимый дух. Прижимались к монаху мертвецы, оскалив синие рты, он же молился, стиснутый самой смертью. Те, кто был еще жив в вагоне, посходили с ума — пели, смеялись, сами с собой разговаривали.

Проникал уже в щели северный холод и завыл ветер.

Когда остановился поезд, распахнули двери охранники, принялись выгружать мертвые тела и удивились живым.

Погнали выживших по лесам, по болотам — брели они, кровеня ноги о камни, подгоняли их холод и выстрелы. Тех, кто падал, загрызали свирепые псы. Охранники смеялись, показывая на кости по сторонам дороги:

— Вот истинные счастливчики. Не увидят того, что придется вам увидеть.

И работали плетьми, обещая:

— Вагоны вам раем покажутся.

Привели оставшихся на острова к монастырским стенам. Охранники сказали монаху:

— Вагон тебя не взял, дорога не убила — а как запоешь, монашек, когда отведем тебя к самому шутнику Хозяину? Неужто выдержишь его самого?

И был приведен он в подвалы; пол там был залит как бы водою. Вступил монах в ту воду и понял — не вода то, а кровь. Смеялся сам Хозяин, поглядывая на монаха, поигрывая плеткой — была плетка сделана из человеческой кости и обвита железными обручами. На конце ремня висела гирька — ею так комиссар наловчился бить узников, что с одного удара вышибал дух — то был великий шутник!

Начал он:

— Ты, гость дорогой, видно, голоден? Давно скоромным не лакомился? Я гостю рад, хорошо его потчую. Принесут нам сейчас парной телятинки.

Вынесли тогда охранники в корыте еще дымящееся мясо. Шутник-комиссар молвил:

— Будет тебе сейчас и монастырское вино.

И зачерпнул кружку крови.

Спросил он, как бы удивляясь:

— Что же не ешь, не пьешь, али сыт? Обижаешь меня, хозяина. Я-то сырятинкой потчуюсь с удовольствием.

Сказав, отрезал острым ножом кусок человечины и жевал, подмигивая монаху. И запивал из кружки человеческой кровью.

Поев, попив, хлопнул комиссар в ладоши:

— Видно, гость сыт. Хорошо — не сыграем ли тогда в шахматы? Славные у меня шахматы, из кости точеные. Ан, не полюбуешься?

И на то гость не ответил. Хозяин догадался:

— Видно, ты с дороги не выспался? Отведите-ка его в палаты, приготовленные для гостей — пусть отогреется.

Схватили монаха, поволокли в келью, где стояла печь, и, привязав к той печи, накидали в нее дров и запалили. Как только взялся потрескивать огонь, попрощались:

— Нынче выспишься на жаркой перине!

Готовился монах крепко заснуть — но пошел дождь, вода потекла ручьями с потолка и со стен — так и не смог огонь в печи наладиться.

Утром мучители удивились:

— Видно, монах, тебе сам Бог помогает. Готовься к новой встрече.

Вновь привели его к Хозяину. Ласково встречал шутник монаха.

— Как почивал гость дорогой, сладко ли нежился? Не душно было тебе, сердечному?

И наказал охранникам:

— Видно, гость смаялся с духоты. Отведите его в прохладное место, пусть теперь понежится в холодке.

Подхватили дорогого гостя, сволокли в глубокие погреба — там, на крючьях, подобно замороженным тушам, покачивались заиндевелые покойники. На оставшийся крюк подвесили за ребро монаха — и оставили покачиваться.

Явившись за узником на следующий день, удивленные, вскричали:

— Чем мы только не угощали, не потчевали странника — он же словно каменный. Нет у него нутра, не чувствует боли!

Взялся один охранник ножом водить во монашьей спине, намереваясь отрезать лоскут кожи:

— Быть не может, чтобы не заплакал монах, когда пласт его кожи отворю себе на ремень. От этого самые терпеливые заходятся криком.

Но схватил его за руку товарищ:

— Сам Хозяин гостя обихаживает. Он волен на шутки-забавы. А ну на тебя осерчает — верно, тогда не помилует!

Охранник при одном упоминании о Хозяине поспешно нож складывал — и поспешил донести комиссару о чуде. Его товарищ, отводя глаза от монаха, укрыл того шинелью. И сказал:

— Видно, ты каменный, раз сам Хозяин не мог из тебя ни слезинки выбить — а он мастер великий на проделки.

А монах заплакал.

Спросил удивленный охранник:

— Почему, когда накрыл я тебя шинелью, потекли твои слезы?

Впервые разжал измученный губы:

— Тому плачу, что посреди пекла у слуги самого сатаны сердце дрогнуло. Укрыл меня, пожалел приговоренного. Коли в звере пробудился Господь, воцарится ли ад, восторжествует?!

8

Вскричал шутник, увидев дорогого гостя:

— Быть не может того! — И сам себя ущипывал. Убедившись, что странничек жив, воскликнул:

— Таков обычай — на первый день гостя ублажай, на второй потчуй, на третий не скупись, но если дальше загостился, указывай на дверь, собирай в дорожку! Не хочешь попрощаться с Хозяином, не скажешь ему доброго слова?

Монах тогда и ответил:

— Думал я за всю свою жизнь отмолить перед Господом тысячу грешников. Однако обуян был гордыней — как начались но Руси убийства, думал — хоть сотню отмолить! А как походил но земле — дал обет отмолить хоть десяточек! И до того дня, как увидал тебя, уверен был — если Господь даст мне силы да жизни до ста лет — с утра до вечера буду отмаливать пятерых безбожников. Теперь же вижу — до скончания жизни столетней хватит мне одного лишь тебя отмаливать, не преклонив головы даже на сон малый! И то боюсь — успею ли!

Хозяин расхохотался и наказывал:

— То, что у меня гостил — еще присказка. Сказка будет впереди сказываться. А для того, чтобы не забывал меня, оставлю тебе подарочек на память.

И приложили к груди монаха раскаленный крест. Он кричал:

— Ах, спасибо тебе, хозяин! Поистине, драгоценен подарок твой. До самой смерти не снять теперь его с моей груди!

На дорогу отсыпали гостю плетей — струилась кровь со спины и свисала кожа клочьями. Монах же кричал:

— Дороже всего будет мне комиссаров подарок!

И горел крест на его груди.

Кричал он:

— Чую, чую огонь Господень!

9

По лесам, по болотам в тех краях прорывался канал к самому морю, гудела стройка на многие версты и высились повсюду горы выкопанной земли. На самое дно котлована загнали монаха:

— Поработай-ка на общую пользу ты, отъевшийся в монастыре, измучившийся от безделья! То-то, покопай землю, может, доберешься до ада.

Отвечал монах мучителям:

— Давно я уже добрался до самой преисподней!

10

Слух прошел — приедет на стройку большой начальник, знатный комиссар. Узнав о его приближении, забегали по лагерям охранники, наказывали каторжным:

— Сведут вас в баню, выдадут новую одежду, покормят да обогреют. Вы же улыбайтесь да радуйтесь! А не послушаете, броситесь с жалобами — изведем, замучаем, съедим заживо.

И еще, торопясь, наказывали:

— Вырывайте быстрее глубокие ямы, закапывайте мертвый народ, валяющийся без погребения.

Бросились копать могилы, но столь было много мертвого народа, что не успевали свозить — тогда положили доски на скрюченные тела, забросали их ветками.

Приехал начальник, пошел он по тем доскам и поморщился:

— Что за духом у вас припахивает?

Отвечали ему:

— Столько мы ловим рыбы, что не успевают съедать каторжные, объелись ею собаки, вот и приходится выкидывать.

Увидал тогда главный комиссар накиданные ветки:

— Что у вас повсюду ветки накиданы?

— То цветники спрятаны от северного ветра!

Взялся тогда начальник рассматривать узников, все поверху канала похаживал, приглядывался. Каторжные наклоняли головы — монах головы не опускал. Наказал начальник:

— Приведите того, кто не отводит своих глаз. Кто он, откуда попал сюда?

Охранники ответили:

— Монах здесь на перевоспитании.

Подвели монаха, спросил московский комиссар:

— Всем ли ты доволен, бывший служитель? Кормят, поят здесь, чай, не хуже, чем в твоем монастыре?

Монах молвил:

— Как не быть мне довольным? Не на всякого крест такой взваливает Господь!

Начальник воскликнул:

— Ах ты, рабья душа, все о своем поешь! Отправят тебя в вечные снега, в подземные шахты. Неужто и там запоешь про Господа? За северные ночи, за лютые морозы возблагодаришь своего Бога?

Монах сказал:

— Тому, кто носит ад с собою, не будет сна и в царских палатах!

— Ах, ты, упрямая башка! — закричал начальник. — На краю своей могилы еще и упрямишься. Видно, дурь твоя на северном ветру еще не выветрилась, камни соловецкие тебя ничему не научили!

Не стал смотреть на котлованы, отправился прочь с канала и шагал все но настланным досочкам — хрустели под ним каторжные кости. К монаху подбежала охрана. Скрутили его и обещали:

— Жить тебе чуть более минуты! А ну, тащите мешок да веревки, окунем его в само Белое море, пусть там рыбы помогут нести крест Господень!

И, нещадно избивая, поволокли его к лагерному начальнику. Огорчился тот, поглядев на обреченного. Начальника спрашивали:

— Что запечалился? Не жалеешь ли классового врага?

Начальник ответил:

— Оттого я загрустил, мои товарищи, что не ведаю, какую и казнь выдумать проклятому монаху! Надо такую отчебучить, какой еще на свете не было, какую еще никто не выкидывал — а так, все ему будет мало!

И наказал:

— Кто придумает монаху такую казнь — тому будет ведро водки, награжу того деньгами.

Напряглись охранники готовить смерть, какой еще не было. Ломали головы и бродили понурые, не могли придумать и к вечеру. Монах же, связанный, ждал. Распалился начальник и призывал охотников среди самих каторжных:

— Кто окажется самый умелец на выдумку и то сотворит, чего мы раньше не видывали, получит свободу!

Вызвались насильники, убийцы да палачи, прославившиеся еще при царях. Один из них играючи выдавливал жертвам глаза, другой любил отрезать пальцы, размалывать косточки, третий ловко снимал с несчастных кожу. Взялись воры умствовать — комиссар же на их подсказки лишь отмахивался да смеялся над бывалыми ворами, гнал их прочь:

— Какие вы душегубы, каторжники, если не сумели ничего нового выдумать? Все лишь игры, забавы и шалости. Тем нас не удивишь, то нами уже делано!

Пошли те, не солоно хлебавши, он им вдогонку покрикивал:

— Сосуны вы еще, в деле несмышленыши! Видно вам, ноздри драные, у нас, у чекистов, надобно поучиться! Не мы ли кресты жгли на спинах монашьих, не мы забивали колы им в глотки, наливали до краев мочой ненасытные их утробы? Не мы ли их за пятки подвешивали, лошадьми разрывали, на веревках растягивали? Не наши забавы топить монахами печи, наполнять ведра их вырванными глазами, кормить собак их отрезанными языками? Идите от греха, пока не погнал я вас плетью!..

И сказал начальник монаху:

— Жить тебе ровно до той поры, пока не удумаю казнь, какой еще не бывало.

Охранник, отведя монаха в лагерные подвалы, в каменные мешки, пробурчал одно:

— Видно, судьба тебе остаться живым!

ГЛАВА XI

1

А пройдоха в те годы забыл о товарище.

Подвернув ногу, прихрамывая, рассказывал по базарам и рынкам о своих страданиях, да так жалобно, что не одна кухарка пускала слезу, не одна девица принимаясь вздыхать, опускала в фуражку ассигнации, а то и зазывала, жалостливая, к себе пригожего мужика.

Однажды, когда собрал Алешка толпу и просил пожалеть покалеченного, один из прохожих, протиснувшись, вдруг спрашивал:

— А не тебя, мил человек, встречал я на вокзале Киевском? Не ты так управлялся там с картишками? Ловко убегал от обманутых торговцев, знатно перебирал вот этими ногами, мчал, словно ветер, прихватив подмышкой костыль?

На то, не изменившись в лице, вскричал Алешка:

— Точно так, ваше благородие! То-то попадался я вам, когда были вы важным господином, с тросточкой… Сиял мундир ваш, сверкали золотые погончики!

Смутился тот, отступая, бормотал, отнекивался:

— Да что ты мелешь такое, поганый дурень, что несешь — разве был я когда благородием? Самый я что ни на есть трудящийся!

Кричал вслед напуганному Алешка:

— Не иначе, вышла ошибочка!

Сочинил он и спел частушку:

— Богачи вы богачи, Аржаная каша. Поколейте, богачи, Будет воля наша…

Себе под нос заметил:

— Нынче можно быть вором лапотным, кабацким прощелыгой, неприкаянным гулякой. Спас Господь — не уродился я царским сыном!

Вновь отправился он за Веселией!

2

Бродил по деревням да селам, но куда ни совался, куда ни наведывался — видел одно: голод да заколоченные избы. Редко когда перепадал ему ржаной сухарь. Сокрушался Алешка:

— Рановато комиссары трубили о рае земном — то-то не сыскать и г…на по нынешней Руси!

Заглянув в одну деревню и мечтая об отрубях, увидал небывалое зрелище: повсюду там стояли столы да лавки, на столах дымились жареные курочки, свинина с телятиной. Ущипнул себя за ухо плут, укусил за палец, не в силах поверить. Ломал он голову, как присесть к тем столам. Однако с удивлением рассмотрел — лица сидящих мужиков были угрюмы и заплаканы.

Плут спросил:

— Скажите, мужички, отчего ваша тоска при таком изобилии? Если то поминки — никогда не встречал я таких обильных поминок. Не святой помер, не преставился угодник? А, может, видный безбожник приказал справить по себе угощение?

Отмахнулись безутешные мужики:

— Никто у нас пока не помер. Все, слава Богу, живы.

И при этом многие плакали. Возле лавок на животах лежали объевшиеся псы. Не мог больше сдержаться Алешка:

— Угостите странничка!

Ему отвечали:

— Нам все равно — присаживайся.

Набросился тот на еду и захрустел бараньими косточками, уписывал свининку, сопел так, что мужики на него оглядывались.

Глотал в три горла плут, не пережевывая, едва переводя дух, пододвигая к себе все новые миски. Ополовинив бутыль самогона, решил странник:

— Коль нет покойника, отчего не порадоваться мне такому обеду?

Откашлялся и готовился уже вытащить гармошку. Замахали руками скорбящие мужики, завопили бабы:

— Что же ты, сукин сын, не видишь, как капают наши слезы? Убирайся, покуда цел, окаянный насмешник — ишь, вылупился на людское горе, оскалил свою пасть.

Плут удивился:

— Мужички гостеприимные, поведайте, в чем ваше горе? Отчего плачете, поедая жареных поросят, запивая пивом телятину? Правду молвлю — сколько нынче ни бродил по Руси, нигде не встречал такого изобилия, попадались мне одни ломаные плетни, прошлогодняя солома! Неужто права комиссарская власть — есть-таки земной рай?!

Ответили ему:

— Слушай, бестолковщина. Да разве можно когда у нас на Руси едать в три горла от радости? От великого горя мы объедаемся, в большой печали выкатили последние бочки. Пройди по нашим дворам, по хлевам и сараям — не встретишь уже ни одной скотинки, нет никого, кроме мышей и кошек, кроме брехливых псов. Все вами заколото, зарезано, последних кур бабы дожаривают, последних утиц нам скармливают. Как узнали мы — забирают всю живность комиссары в колхозные хлева — решили — лучше съесть нажитое добро, чем отдать начальникам. Вот и объедаемся! Не вкушать нам так больше в жизни, не пивать так пива!

И продолжали мужики из последних сил заглатывать куски. У многих были уже навыкате глаза. Приносили им зареванные девки все новые кушанья. Ели они и, плача, приговаривали:

— Комиссаров не обманешь — коль спрячем что, все равно ими отыщется, так уж лучше один разок досыта нагуляться!

Завыл тогда и Алешка.

Его спросили:

— Отчего ты, глупой, льешь слезы? Тебе-то что, беспорточному? Ешь и радуйся!

Покаялся плут:

— Всех я дурю, обманываю, но есть то, что и мне обмануть никак невозможно!

— Что же это?

Похлопал Алешка по своему набитому животу:

— Вот что неподкупнее всех комиссаров! Как ни дури его, ни уговаривай, нынче успокоившийся, назавтра уже погонит меня на пропитание! Его-то не обмануть, не усовестить… И не набить впрок!

Так, уставившись на столы, ломящиеся от угощения, не в силах больше проглотить ни кусочка, ревел белугой.

3

Монах в то время оказался заживо погребен в черной яме — примерзал он к стенам, покрывался инеем. Вода при дождях доходила до горла узника. В том каменном мешке даже крысы бегать не отваживались.

Охранники наклонялись иногда над ямой:

— Сидеть тебе здесь до самого коммунизма!

От цинги шатались зубы монаха, пухли десны — но не слышно было от него ни стона, ни жалобы.

Один охранник слюбопытничал:

— О чем, монашек, думаешь? Что утаиваешь?

Монах отвечал:

— Не за телом моим немощным поставили тебя приглядывать? Карауль живот мой, но не душу! Душа — не забота тюремщиков. Ей разве прикажешь остаться подле костей?

4

А плуту на базаре повстречался торговец, поклявшийся бочонок пива выставить тому, кто скажет — что дороже всего на свете.

Собралась возле бочонка толпа. Выбрался из нее покалеченный красноармеец:

— Самое дорогое на свете — счастье простого люда! Не пожалел я самого себя ради этого счастья. Вот пробита голова, и нога прострелена, от руки осталась культя. Не дорога заплачена цена?

Вмешался тогда один нищий:

— А по мне, быть безногим, безруким, были бы великие деньги! Как большевики за счастье не сманивают, нет ничего дороже золотишка. На том земля держалась и держится!

Засмеявшись, Алешка сказал:

— Ну, это вопрос не заковыристый. Откупорьте бочонок — покажу вещь самую дорогую, дороже ее ничего нет!

— Где?

— Да вот, у меня за пазухой.

Стали его спрашивать:

— Какая она? Большая или малая?

Плут ответил:

— Лучше, если много ее, но и малая часть плоха не будет. Но, поистине, чем ее меньше, тем она дороже. Отдадут за эту вещь все монеты, все драгоценности. Готовы отдать за нее и великие дела! На ней до конца землица и держится!

— Что же это? Показывай! — закричали нетерпеливые.

Полез Алешка за пазуху и вытащил краюху хлеба:

— Вот за что готовы отдать сокровища. Видывал я — и душу за это отдавали без жалости!

Все радостно кинулись к бочонку, поддакивая вслед за плутом:

— Правда твоя! Нет ничего дороже того, что носишь ты за пазухой!

И полилось пиво в истосковавшиеся глотки.

5

Монаху в глубокую яму тюремщики бросили заплесневелый сухарь. Один сказал другому:

— Посмотрим, как вопьется в него. Будет грызть цинготными зубами, выпадут и последние.

Монах к подачке не притронулся.

Тогда сказал один охранник другому:

— Никак оставил бренный мир монашек и воспарил, как грозился? Не может быть такого, чтоб не набросился на еду. Пошевели-ка его палкой!

Опустили в яму палку и ткнули сидящего.

Из темноты, из тюремного смрада ответил яростно:

— Коли хлебом единым питался бы человек, возликовал бы Рогатый!

Ему кричали сверху:

— Жри — не ровен час, подохнешь!

Был непреклонен упрямец:

— Жив, жив иным человече!

6

Пока сидел праведник, Алешка-плут все колесом ходил! Был он уже ражим мужиком, и хоть волосы и курчавились, проглядывала уже на голове лысина, прятал он улыбку в рыжие усы, хмельные глаза его на все глядели с прищуром.

Прибыв в один город, удивился пройдоха песням да пляскам. И спрашивал кабацких завсегдатаев:

— Что у вас за веселье играется? Как ни иду по улицам, слышу частушки, как ни пройду площадь — заливаются гармоники!

Ему ответили:

— Ты что, не знаешь о том, что сама наша власть наказывает? Решено повсюду высушить слезы, хватит, наплакались! Идем к новой жизни с прибаутками, с песнями!

И правда — плясали повсюду обыватели. Оркестры по улицам нажаривали польку-бабочку, во всех дворах заливались гармоники, повсюду постукивали умельцы деревянными ложками, распевали во все горло частушки, присказки да приговорки голосили, повизгивали румяные девки:

— Пятилеточка не веточка, Нельзя ее сломать. Мы за эту пятилеточку Готовы воевать.

Вторили девкам приодетые, причесанные мужики:

— С неба звездочка упала, С высоты на самый низ. Мой товарищ — агитатор, Я — партейный коммунист!

Заливались хоры по тупикам и проулочкам:

— Говорят, в колхозе худо, А в колхозе — хорошо. Нынче выдали полпуда, А потом дадут еще.

Сам комиссар, местная власть, покрикивал, разъезжая повсюду:

— Давай, поспешай, ребятушки! Славим дружно новую жизнь, поем поприветливей, чтоб отсюда докатилось до самой Москвы наше молодечество! — И приказывал чаще ударять в ложки, бойчее поддавать гармоникам и балалайкам. Жители старались — и старухи дедам помогали, подхватывая:

— Мой миленок — коммунист, А я коммунарочка. Поглядите-ка на нас, Хорошая мы парочка!

Увидел плут, как хоронили в том городе покойников: впереди выкатывались ложечники с гармонистами, вприсядку пускаясь перед процессией, рассыпая удалую дробь по коленам до самого кладбища. Следом гуляли, распевая, провожатые, приказано было лепить румяна на самих усопших, с тем, чтобы даже их вид был праздничным. Сама же дорога на кладбище сделалась в городе самой развеселой — дня не бывало, чтоб не свистели по ней соловьями, не заливались жаворонками. Так все гремело и веселилось; кузнецы распевали, поколачивая долотами, бабы приплясывали за базарными прилавками.

Приплясывал и пройдоха:

— На что была на Руси удивительна прежняя жизнь, но такого и при царе не удумали — провожать покойничков под балалайки. Ай да Веселия — неужто до нее добрался?

Загулял и он нешуточно. Когда говорили ему, чтоб попридержал свой язык, отвечал со смехом:

— Где это видано, чтоб крутили чекисты руки у пьяного гуляки? Где видано, чтоб пьянчужке вырвали язык за его брехню? Бойтесь вы, сторонящиеся гулящих людей! Страшитесь вы, шарахающиеся от кабаков — они же место безопасное на Руси. Что возьмешь с бесштанного теребня — веселье на душе его, и забывает о грешной землице, все по небу перебирает ногами. Кто же с таким гулякой схватится? Всплакнет он лишь оттого, что опустел штофик, разбилась бутыль — об этом лишь и печалится! Любят у нас беспорточных гуляк — лишь их языки и развязаны. Не опора ли новой власти кабацкие гуляки? Проживет разве без них Веселия?

И напевал при этом, подмигивая:

— Калина — малина. Нет штанов у Сталина. Есть штаны у Рыкова, И те Петра Великого.

От него шарахались как от чумы. Лишь кабацкие завсегдатаи, беззубые бабы и мужички со сливовыми носами, подпевали и пускались в пляс. Был в кабаках дым коромыслом, сюда соглядатаи не заглядывали, здесь и так с утра до ночи шло веселье. Твердил плут, будоража спившихся людишек, прислушиваясь к песням по дороге на кладбище:

— Люба, люба мне Веселия!

7

Некий агитатор на площади собрал под знаменами толпу. Рассказывал он открывшим рты про заводы, которые такими строятся, что в начале недели можно войти и лишь к воскресенью достичь конца их! И захлебывался про железных чудищ, которые по земле ползут, подобно гусеницам, и каждое заменяет сто коней, тащит за собой преогромный плуг, за раз вспахивая целое поле! Поведал также про чудо-корабль — снарядом выпускает его пушка величиной с дом и несется тот снаряд за сто верст. Всякий раз агитатор прибавлял: «Вот какое чудо дивное нами делается! Чем мы нынче не удивительная страна?»

Плут, затесавшись в толпу, подначивал:

— У нас на Руси и собаки горчицу лижут!

Один не выдержал:

— Врешь, сукин сын, пьяная твоя рожа, надсмехаешься! Про пушки с заводами я слыхивал, а вот чтоб собаки горчицу жрали, не было такого никогда. Брешешь, язык распускаешь!

Плут поймал тут же дворняжку, вытащил горчицы, да и намазал ей под хвостом. Та закрутилась и принялась слизывать, плут же приговаривал:

— Жаль, нет под рукой перчика — поглядели бы, как собаки и перец нынче пробуют!

8

В другой раз принялся бегать, хвататься за голову:

— Ой, комок перьев, а под ним-то ужас!

Его спрашивали:

— Чего орешь?

Алешка указывал:

— Напугал меня воробей на крыше чекистского дома!

Тогда одни от плута шарахались, другие, посмелее, пророчили:

— По ребрам твоим будет погуливать плетка. Смотри, дурак, навсегда упекут под эту крышу за такие слова.

На что тот смеялся:

— Где это видано, чтобы дурака упекали под крыши? Не дураки здесь одни повсюду разгуливают, не сиживают умные за решеткой Закрывайте-ка свои уши, коли вы умники — подавайтесь от меня в стороны!

9

И взялся ночью безобразничать под комиссарскими окнами с ватагой собутыльников; орал попевки и терзал гармонику. Сам комиссар соскочил с кровати и вылез на балкон.

Пьяницы распевали песни столь громко, что невозможно было их слушать. Все дома в округе были разбужены. Так гудели и скакали ватажники, что не выдержал комиссар — приказал разошедшихся угомонить. Бросилась милиция на площадь — кого плетью протянули, кого успокоили зуботычиной. Все затихло, сам комиссар взялся разбираться и грозно спрашивал:

— Откуда такое к полуночи веселье?

Алешка выскочил вперед:

— Не ты наказал хоронить с песнями да частушечными вывертами? Не ты указывал — радостны должны быть в новой стране и похороны?

Воскликнул комиссар:

— Кого вы, сукины дети, хороните?

Плут ответил, не смущаясь:

— Ежели простых людишек принялись так провожать с музыкой, то мы, голытьба, подумали — как же тогда придется спроваживать знатных товарищей! Уж если на черни подзаборной вовсю наигрыши, и нет покоя балалайкам, то каков гром должен быть на настоящих проводах! Весь город должен тогда веселиться, отплясывать! Вот и решили заранее опробовать, чтоб не ударить лицом в грязь, когда помрет кто-нибудь из начальников! То-то его проводим, напляшемся!

— Ах, ты, — рассвирепел комиссар. И поднял было кулак — но вспомнил свой наказ и прикусил язык.

На следующий день поволоклись на кладбище горожане хоронить, как и прежде, с горестными воплями. Вылез из кабака беспутный гуляка и, узнав — отменен прежний указ, — искренне тому огорчился: «Надобно, чтоб в Веселии и умирали-то, приплясывая».

Сказали ему:

— Шел бы ты работать. Повсюду теперь новые порядки. С буржуями, кулаками управились, будут хватать бездельников! Добром не захочешь трудиться — поволокут силою.

На то возражал Алешка:

— Разве я, граждане, языком не работаю? Пляской я утруждаю свои ноги, а бедные мои пальцы вовсе стерлись на кнопках гармоники! Разве то не труд — каждый день терзать свою глотку? Семь потов стекает с меня, шатаюсь к вечеру от такой усталости не хуже последнего каменщика!

Ему сказали:

— Баламут! Шалаполка! Твой длинный язык завяжут узлом. Подвесят тебя, непутевого!

Алешка протестовал:

— Где это видано, чтоб непутевого подвешивали? У нас тех отлавливают, кто по путям-дорогам разгуливает!

10

Однако недолго он гоголем хаживал!

Отловили чекисты праздного гуляку:

— Отчего не трудишься на наших стройках? На какие такие доходы набиваешь себя хлебом, наливаешься вином?

И поволокли плута на суровый допрос. Как ни вырывался, ни отнекивался, железной была хватка стражников. Дали ему для начала пинков за бродяжничество, подбавили кулаками за безделие:

— Поглядите-ка на ражего мужика! Это он нам-то канючит, что увечный да раненый, а у самого отъевшаяся рожа.

Рыдал Алешка:

— Помилосердствуйте, товарищи! Не ведаю — отчего я попал в подвалы, ознакомился с кутузкой, происхождения я вовсе незнатного, славлю повсюду в кабаках новую жизнь! Рад я вашему царству! Отпустите меня на четыре стороны.

— Ах ты, сукин сын! — отвечали. — Затеяли мы фабрики-заводы, а ты прохлаждаешься. На тебе пахать да мешки возить надобно.

И направили плута зачинать заводы и фабрики, пригрозили — если попытается сбежать — осудят его со всей строгостью как врага и кулацкого пособника. Наградили нового работника тачкой, одарили его лопатой:

— Ты не рад ли очищающему труду?

С плачем поволокся Алешка на котлован и, рыдая, приговаривал:

— Страшнее адовой муки мне тачка с киркой. Пострашнее самого голода возить на спине кирпичи, ворочать глину да камни. Отпустите меня, товарищи!

Ему пригрозили:

— Из тебя самого сделаем глину!

И взялись погонять плута, присматривать за ним. Горестно он возопил:

— Поистине, нет Веселии на земле!

И тому убивался.

11

А в лагерь, где сидел монах, прибыл новый начальник. Принялся похаживать по подвалам, заглядывать в ямы и расспрашивал, кто сидит еще там и жив. Ему сказали:

— Монах один дожидается смерти. Сидит до той поры, пока не выдумают ему такую лютую казнь, какой еще никогда не было.

Заглянул начальник в ту яму и сказал:

— Сидение там хуже смерти! Отпустите его — отсидел он свое. Не верю, чтоб после этого не повредился в рассудке.

Исполнили приказ услужливые слуги, расковали монаха, из ямы подняли, пришептывая:

— Повезло тебе — новая метла метет по-новому. Убирайся, если сможешь ходить, отсюда подобру-поздорову.

Монах же не мог и шагу сделать. И не видели его глаза, отвыкшие от дневного света. Смеялись над ним:

— Вот брыкается, точно новорожденный телок. В пору ему ставить подпорки, дать поводыря на дорогу.

Монах сказал:

— Сам готов ползти с проклятого места.

Ему сказали:

— Тут сто верст до ближайшей дороги — куда тебе, слепому. Не сгинул чудом в яме, стоит лишь выйти за лагерные ворота — сгинешь. Уже осень, и повсюду волчьи стаи, и нет человеческого жилья.

Он сказал:

— Поставьте меня за воротами лицом на Восток.

Тогда поставили его, ослепшего. Охранники ему удивились, иные говорили:

— Растащут его кости волки.

Он же, упав от слабости, пополз. Сказал тогда новый начальник:

— Дайте провожатого монаху! Хотя он и враг, но достоин того, чтоб его вывели на дорогу.

И послали конного чекиста, который, не слезая с коня и особо себя не утруждая, накинул на ослепшего аркан и потянул за собой, лишь тогда останавливаясь, когда вовсе тот принимался волочиться по земле.

Отошли у монаха глаза и хоть наполнялись слезами, но вновь разлился перед ним свет. Он молился, благодаря Господа. Охранник, усмехаясь на молитвы, спросил:

— Раз ты такой благочестивый, и рай для тебя уже дожидается, не покажешь-ка мне дороги в ад?

Вздохнул изможденный:

— А разве можешь ты, будучи зверем, уразуметь эту тайну?

Чекист, рассвирепев, схватился за саблю и уже вытащил ее из ножен. Когда же замахнулся, воскликнул горько монах, показывая на саблю:

— Вот она, дорога туда прямешенька! Не быстро ли подобрался по ней к самой бездне русский народ?

Чекист, удивившись, спрятал оружие.

Вывел блаженного и отпустил, как было велено — тот пошел по дорогам с котомкой.

ГЛАВА XII

1

Долго ли, коротко — вновь товарищи повстречались!

Сбежал плут с великой стройки и побирался, прикинувшись слепцом. Монах же едва волочил ноги — брала при виде его жалость даже самого беспощадного чекиста.

Воскликнул плут:

— Неужто жив? Не содрали с тебя кожу, не посадили на кол, языком твоим не накормили собак? Едва узнал тебя: как постарел, и борода твоя уже седа! Ну, отыскал на дорогах Бога? Нет, видно только набрал старых подков себе на счастье!

Ответил монах, опираясь на клюку:

— Какова она-то, Веселия?

И смолчал хитрец, прежде резавший языком, точно бритвой. Увидали оба, как постарели, — некуда было им приткнуться.

2

Все стало серым в то время от солдатских шинелей, клубилась повсюду пыль, и вновь дороги были забиты пехотными полками. Запевалы надрывались «пташечкой».

А плут бранил монаха:

— На что потратил свою жизнь, блаженный? Отсидел в яме долгие годы! Сподобился видеть хоть одного святого? Хоть малого ангела? Что высмотрел в своих небесах? Ничего, кроме дождя и снега! Я-то хоть поел, попил всласть, потаскался за бабенками, а что тебе вспомнить, убогому? Хоть бы наградил Николай Угодник за такие страдания, вознес бы на небо — так нет! Все одно для грешника, праведника. Черви всех отведают с аппетитом. Самого венценосца-царя земля проглотила, не подавившись!

Монах воскликнул:

— На небесах мученик-венценосец!

Плут усмехался, притоптывая:

— Скорее ближе Он к Рогатому, чем к Петру с его ключами!

3

Оказались праведный с мошенником в толпе беженцев; тянули несчастные беглецы с собою скарб и плакали о разоренных жилищах. В небе, между тем, плыл тяжелый гул. Спрашивал плут товарища:

— Не спешат то твои ангелы?

Услышав насмешки пройдохи, накинулись на него заплаканные женщины:

— Или не знаешь ты, что гудит в небе?

— Ну, как не быть самим ангелам? — отвечал. — Вот и кресты раскинуты на их крыльях.

Затрясли кулаками беженцы перед его носом:

— Ты еще, побирушка, издеваешься? Началась война с самим Гитлером — и вновь нет нашему горю ни конца, ни края!

Захотели плута побить — да принялись с неба сыпаться бомбы. Разбежались все кто куда. Тянул и плут товарища к обочине:

— Вспомнил, видать, милосердный Господь о своем народе, коли наслал такие подарочки. Прячься! Смахнет благодать Господня твою голову — не помогут и молитвы!

Он боялся:

— Если наскочат на тебя Божьи подарки, то уж точно приласкают и меня, грешника.

4

И был ад — бомбы сыпались, точно горох! Гремели повсюду пушки, горели деревни да села. На полнеба поднимался огонь, вздымались его языки и лизали сами облака. Прибавлялось им толп, повсюду брели несчастные, все в один голос выли о горе! А плут бубнил упрямо:

— Видно, слабы твои молитвы! Не слышат их апостолы. Господу скучно пыль глотать, расхаживая по Руси. Куда нынче с тобой ни отправимся, все будет без толку.

Горел крест на груди монаха — и никто не мог уже сорвать его.

Твердил праведный:

— Быть Богу на дорогах.

Им кричали:

— О чем спорите? Пропадает сама страна. Многие уже побиты. Спасайтесь! Бегите!

А пройдоха все оборачивался к монаху:

— Куда девал ты трубу? В самый раз дудеть в нее, прочистить уши Михаилу Архангелу. Отчего не таскаешь с собой колокол?

Монах отвечал:

— Будет Он на дорогах.

Тот, кто встречал обоих в ту лихую годину, решал:

— Оба они выжили из ума!

5

Явились монах с плутом в Ленинград. Не успели вздохнуть — обложили тот город блокадой, не осталось в нем ни куска хлеба для калик. А там подоспела зима, какой раньше не видывали; промерзли реки до самого дна, затрещали морозы. И лежали по домам, улицам неубранные мертвецы, потянулись к вырытым ямам подводы, доверху было на тех подводах мертвого народа.

Монах, вспомнив старое, поковылял к могилам-ямам провожать, отпевать покойников. А там высились уже стены, выложенные из замороженных мертвецов — и все прибавлялось их! Не было уже числа свозимым.

И взялся он, как и прежде, читать над павшими, читал день и второй — и поднимались уже возле монаха горы из людских тел — не успевали могильщики их закапывать. На третий день монах зашатался от усталости, на четвертый пропал его голос, на пятый не слышно стало и шепота, а на шестой сам он свалился и едва дышал — а все подвозили и подносили покойников.

Могильщики его пожалели, подняли и сказали с укоризной:

— Иди отсюда подобру-поздорову, иначе закопаем тебя с твоей паствой. Хоть сыскать сто попов по всему городу, хоть тысячу, не отмолят, не проводят всех покойничков. Куда уж тебе, хилому?

Вернулся к товарищу монах. Тот приветствовал его:

— Утешил молитвами народ? Помогли твои причитания?

6

Шагали мимо них солдаты, звякая котелками. Их плут окликнул:

— Погодите-ка, служивые. Не прихватите частушечника-балагура? За котелок пшенной каши, за сухарь с водой с утра до ночи готов я петь песни, складывать прибаутки. Готов за вашими котлами присматривать, повозиться со всякой провизией.

Раздались из рядов голоса:

— Балагурит нам сама смерть, шутит шутки, запевает свои частушки! А к котлам никого не поставим — самим не хватает картофельной шелухи.

Вскричал в отчаянии плут:

— Так возьмите хотя бы монаха! Будет молиться за ваше возвращение, утешать, напутствовать — ему ничего не нужно, корой сыт, снегом талым накормлен. Захватите Божьего человека!

Отмахивались солдаты:

— Зачем нам монах? Мы в Бога не веруем. Нас и так отпоет шрапнель, снаряды нам сотворят молитву.

7

А пушки все грохотали, и тряслась земля, повсюду светило холодное зарево. Сели на снег калики. Плут сказал горько:

— Вон, надежда наша последняя ушла вместе с походной кухней.

А мороз все наворачивал.

Послышался скрип снега на мертвых улицах. Вздохнул монах из последних сил:

— То Господь идет к нам с Петром да Николой. Передаю душу свою в Его руки. Аминь!

Шептал ему безбожник костенеющим языком:

— Если кто и скрипит — то сама Костлявая. Уж скольких подкосила — чего ей стоит подгрести и наши кости?

И приготовился к смерти.

А это шли санитары, смотреть — есть ли оставшиеся в живых. Обходили дом за домом, улицу за улицей, а за ними двигались сани, туда ослабевших должны были складывать. Но не находили нигде живых, только ноги да руки торчали из-под снега. Увидали в сугробе обессилевших плута с монахом и воскликнули:

— Не чудо ли? Молодые да здоровые замерзли, умерли с голода. А эти еще шевелятся. Давайте, братцы, хоть их вывезем!

Подняли обоих, положили на сани. Укутали спасенных одеялами, дали горячего отвара. Той же ночью пошли сани по ладожскому льду — остались калики живы.

8

Вновь шатались они по дорогам.

Взошли как-то на холм посреди снежной равнины, по которой гулял ветер — и не было им никакого жилья, негде было согреться: виднелись повсюду лишь одни печные трубы, обожженные пожарами.

Вспомнил монах о царском сыне:

— От великих грехов наказание! Попрали с радостью Божьи законы, сами сгубили Его дома, сделав хлева да конюшни там, где пребывал Господь! Плясали возле костров из икон, попирали святые кресты. Убили самого помазанника. Обагрили руки невинной кровью…

Откликнулся плут:

— Не я завидовал царскому сынку? Не я желал дворца с золотыми стенами, вина да имбирных пряничков? Уж лучше рядом с тобою приплясывать от холода, чем сгинуть, как царский сын!

Вновь твердил он:

— Одному я рад — не родился царевичем.

Монах сказал:

— В небесах праведный о нас скорбит, молится!

Плут вздохнул:

— Черви быстро знают дело.

— Возле самого Престола царевич. Господи, упаси и помилуй!

— Вот что нас упасет и помилует, — и показывал плут две мороженые картофелины. И ворчал на спутника:

— Не пора спускаться с холма в укромное место, разводить хоть какой костерок. То-то все тебя, блаженный, тянет на горы — любишь хватать ветер да снег.

И все удивлялся тому, что гуляют они еще по белому свету.

9

Когда же пришла весна — занемог. Сделалось ему холодно. Лег пройдоха на землю и пожаловался:

— Стынут ноги, темень подобралась к самому сердцу.

Монах огорчился:

— Неужто уйдешь безбожником?

Взялся над ним молиться. А плут стонал:

— Не поднесут мне горькой водочки? Не согреться мне даже самими сладкими бреднями!

Не слушал больного товарищ, подняв глаза к небу. Отбивался плут из последних сил:

— Вот своего Николу кликаешь. На что мне Никола? Созывай с облаков хоть всех праведников — что толку от зова?

Пока он так говорил, поехали мимо подводы. Пожалели странников добрые люди, взяли с собой, отвезли к жилью.

Когда же плут поднялся, то не поверил, что остался жив. И удивлялся монаху:

— Видно, впрямь спасли меня твои причитания.

Но вот занемог и монах и лежал в забытьи. Когда приходил в себя, лились его слезы. Товарищ спросил:

— Отчего плачешь?

— Оттого, что не сможешь проводить меня молитвой.

Удивился тот.

— Ну, не блаженный? У самого гроба о чем сокрушается!

Взялся плут ходить по заброшенным полям, откапывать болотные луковицы. Отдирал ивовую кору, искал коренья, поил хвоей и травяным отваром спутника.

Когда тот открыл глаза, показал ему луковицы:

— Вот они, мои молитвы.

10

Решил он, оглядев монаха:

— Немного от тебя нынче толку. Народу-то не до Господа! Авось, получится у меня.

Прикинувшись слепым, отправился в ближний город. И жалобно попричитывал, волочась по улицам, умоляя встречавшихся подать хоть сухаря, хоть морковинки. Никогда ранее не молил он так слезно, но все отворачивались от него, шарахались от стенаний и плача. Нешуточно возопил слепой:

— Али украли у вас сердца? С каких пор сделались бессердечными? Отказали убогому, мыкающемуся в нужде по дорогам!

И скулил, стонал пуще прежнего, протягивая руку, постукивая палкой. Однако был ему один ответ:

— Не потеряны наши сердца! Но, видно, ты к нам еще не хаживал. С войны столько вернулось сюда слепцов, что бродят они по площадям да улицам толпами, да все просят подаяния. Нет у нас столько хлеба, сколько нынче слепцов. Все-то война, все-то горе-горюшко.

— Эге, — смекнул плут, услышав такую отповедь. — Есть у меня иное в припасочке.

Явившись в другой город, подворачивал ногу. И обратился к народу:

— Помогите изувеченному! Дайте отведать, хоть лучины, хоть чесночины!

Бабы взялись его пристыживать:

— Помолчал бы, бессовестный! Ты еще здоров, здоровехонек. Истинные-то калеки — с руками, ногами оторванными, истинные горемыки — вовсе обрубочки! Погляди, сколько их нынче по Руси! Не иначе, остались лишь покалеченные мужики! Не они ли взывают к милосердию? Не они повсюду ползают? Нет им ни хлеба, ни лучины. Что уж с тобой, здоровым, разговаривать?

И погнали его с улиц:

— Эка, выдумал покалеченность!

Не сдался плут, посмотрел на свои руки и молвил:

— А ну-ка десять братцев, не забыли вы прошлое ремесло? Вижу — не спасает меня глотка, выручайте хоть вы хозяина!

Пронырливые братцы вспомнили дело и ловко усердствовали — но ничего не принесли хозяину. Плут испугался:

— Неужели и вы добро не ущучили? Зря запускал вас в карманы, в корзины с баулами — что там осталось, кроме махорочной пыли, кроме семечной шелухи?

Воскликнул:

— Неужто, так обеднел народ! Не отыскалось ни гроша ни в одном кармане! Видно, правду мне молвили люди. Не помогают прежде проворные братцы, и язык, прежде золотой, меня не накормил!

И, пристыженный, возвратился к монаху.

11

Наклонившись над дождевой лужей, загоревал он:

— Что же со мной нынче сделалось? Седеет борода, спина сама собой сгибается… Ноги молят об отдыхе да все тянут на обочину.

Сказал, поглядев на монаха:

— И тебе, видно, брат, небо не помогает, сколько ни кланяйся ему!

И запнувшись уже непослушными ногами, молвил:

— Вот сынок-то царский в землю ушел молоденьким… Не успел стянуться морщинами, и старость его уже не подточит. Не согнулся, не скорчился.

Монах откликался:

— Возле Престола Господня царевич сияет своим юным ликом.

Отмахивался товарищ:

— Ах, остались от царевича кости с глиной!

12

Брели они, словно две тени. Озирался плут и, видя лишь разорение, сокрушался:

— Никогда не бывать Веселии. Где вольные кабаки, реки с молоком и медовые горы?

Монах молчал, сжимая посох, и отмеривал версту за верстой. Слезились его глаза, когда вглядывался он вдаль — клубилась там пылью дорога. Плут утверждал:

— То не твой Господь с апостолами, а солдатские полки.

Когда монах приникал к земле и прислушивался, плут его спрашивал:

— Что еще можно слышать по Руси, как не топот солдатских сапог?

13

Как-то вошли они в один город и оказались посреди ликующего народа. Окружили их бабы:

— Отчего не ликуете? Отчего вместе с нами не радуетесь? В такой день печалиться могут лишь безумные!

И подносили чарочки, наливали водку, щедро насыпали сухарей, одаривали хлебом, а сами веселились, танцевали и пели без устали. За долгое время впервые услышали странники, как терзаются гармошки, заливаются веселые голоса; оказались посреди такого праздника, который не чаяли уже и встретить. Тогда плут вскричал с забившимся сердцем:

— Не потекли молочные реки на нашу землю? Не открылись внезапно винные фонтаны? Не принялись в кабаках подносить бесплатно теребням стаканчики? А может, теперь гуляк дорожных досыта накормят пряниками и пирогами? Скажите мне, бабоньки, не воцарилась ли Веселия?

Монах восклицал:

— Не иначе, сошел на землю Господь, коль так светлы повсюду лица! Сам Христос спустился с Николой — тому лишь так радуются, ликуют и празднуют!

Им сказали:

— Да вы, поистине, умишком тронутые. Проснитесь, если сможете! Очнитесь, если не помрачен до конца ваш разум! Война победой закончилась — не будет больше слез, сирот и вдов!

Монах с плутом воскликнули:

— И только!

На них обоих набросились:

— Убирайтесь отсюда, безумные, если тому не рады, пока не надавали вам по шее натерпевшиеся бабы, пока на поколотили вас костылями своими покалеченные на фронте мужики, пока сироты не закидали вас камнями за такие слова, убирайтесь отсюда блаженные! Не посмотрим на вашу старость. Подите прочь!

Они и пошли.

Глава XIII

1

Плут вскричал:

— Вот уже мы и сгорбились. Кому нужен я? И кому ты сгодишься со своей святостью? Пуста Русь, сколько вдаль ни засматривай, все видно, как ветер гоняет пыль.

В который раз поливал их, неприкаянных, дождь. Проходили они, мокрые, озябшие, деревню: были там на месте сгоревших домов выкопаны землянки. На пороге одной землянки увидели монах с плутом мальчишечку, который сидел один-одинешенек. Вздохнул плут, промокший до нитки, измученный дорогой:

— Вот малой имеет хоть прохудившуюся, но крышу, не заливает его дождь, есть где спрятаться от мороза — хоть земляные стены, но спасают они от стужи.

Мальчишка, услышав это, взмолился:

— Не нужна мне крыша, возьмите меня с собою!

Странники его спросили:

— Как тебя зовут? Где твои родители?

Тот ответил:

— Зовут меня Алешкой. А откуда мамка с папкой и кто они, я не ведаю. Меня, сиротину, пригрели здешние люди, да и те померли этой весной.

Оставалось у калик в суме немного хлеба, дали сироте, он же все с ними просился:

— Готов идти с вами куда глаза глядят! Насиделся я под крышей! Тошно мне от стен!

Монах подумал:

— Хоть одного подниму, научу Божьему слову на безбожной земле.

Плут решил:

— Этот малой кого угодно разжалобит… Будет нам с ним хорошая милостня.

Решили, не сговариваясь:

— Не пропадать сироте, пока еще таскаем ноги. Возьмем кровинку.

Взяли — и повели с собой.

Тотчас взялся плут скулить, у добрых людей прося подаяние, выставляя вперед мальчишечку:

— Не нам надо еды, накормите хоть малую сиротинку!

Смотрели люди на малого, жалели его и делились, чем могли. Монах благословлял дающих, а плут шептал:

— Клад для нас с тобой выкопан — накормит, напоит досыта.

Алешка же приплясывал впереди их да все удивлялся на леса, на поля, радостно было ему разглядывать синее небо. Скакал по дороге без устали, срывал придорожные цветы, готов был таращиться на каждую травинку с былинкой. Калики тому удивлялись:

— Видно, впрямь насиделся ягненок!

2

Полегче обоим сделалось — раньше их нещадно выгоняли хозяева, но как теперь замечали малую сиротину — выносили последнее, делились, чем могли, жалея убогого да бедного ребенка:

— Пусть в его безрадостной жизни будет радость поесть, попить.

И одаривали, кто сухарем, кто луковицей.

Алеша радовался черному хлебу, простой воде.

Вздыхал на то праведный:

— Видно, никогда не едал сиротина пирог с конфетами, не знает, что есть еще мед с пряниками…

Плут между тем рассудил:

— Не его, несмышленого пострела, обучить мастерству да проделочкам? Молоды его пальчики, проворен ум — коль дам науку, буду жить весело!

Схватился учить Алешу карточной игре, присказкам да частушкам, показывать, как проворны могут быть пальчики за чужими поясами. Да вот только не желал тому учиться мальчишка! Спрашивал с досадой учитель:

— Не в темнице ты насиделся, раз на пустое никак не нарадуешься?! Что увидал в траве? Что разглядел на обочине? Ну, не проклятую пыль? Что без толку пялиться на облака с деревьями?!

Не слушал его малой!

Убеждал плут:

— От моего учения будет сытым твое брюхо, как сыр в масле покатишься! Вот тебе богатство сую в самые руки — возьмемся шустрить по базарам, вокзалам. Не останемся без пропитания!

Монах качал головой:

— Тюрьма в конце твоего учения!

Плут отвечал ему с усмешкой:

— То-то ты, праведный, не здоровался с ямами! Не вперед ли тот пропадет, кто тебя послушает? Со мной-то можно отыграться, вывернуться — а по твоим следам побежать — знаться наверняка с дыбой!

Монах между тем просил Алешу:

— Глаза твои молодые, зоркие, вперед нас разглядишь Господа! Смотри лишь внимательнее на дорогу, не идет кто навстречу?

Просил он бестолку! Алеша все не на то заглядывался, не было дела ему до монашьих просьб.

Вновь тогда плут принимался учить мальчишечку:

— Проси подаяние со слезой, с протянутой ручкой. В пояс кланяйся, плачь, приговаривай: «Некому пожалеть горемычного». Вдвое будет хлеба у нас в суме!

А монах сокрушался, слыша такие речи:

— Грех калечить лукавством неоперившуюся душу, безгрешного вводить в искушение!

3

Когда подходили к деревне, учил:

— Коли дадут, благодарствуй с достоинством! Приговаривай: «Помоги вам Господь». Коль откажут — скажи то же, без обиды, со смирением…

Плут шептал на другое ухо:

— Поглядывай, не распахнута где дверца в хлев с погребом. Шустри за всякую приоткрытую дверь, есть ли что, лежащее без присмотра.

Вошли они как-то в одну избу, увидал монах в углу икону. Опустился на колена перед Богородицей, так поучал Алешу:

— Вместе со мною молись Матушке, радуйся Заступнице! О тебе Она печалится!

Плут добавил:

— За иконы заглядывать надобно — часто прячут за ними денежки в тряпицах. Частенько, бывало, так меня одаривали Божья Матерь с Заступником!

4

И без конца упрекал монаха:

— Не от твоих молитв так скачет малой? Нет уже его сил тебя выслушивать!

Монах отвечал:

— От карт, от лукавства готов он бежать куда глаза глядят!

А малой нашел на дороге оброненную свирельку. И еще больше обрадовался:

— Никогда не играл я на дудочке!

Твердил ему плут:

— Хороши бывают тайники за иконами.

Опускал ему за пазуху колоду меченых карт:

— Не пригодятся тебе те карты?

А малой все показывал находку, от нее не мог отвести глаз:

— Хочу играть на дудочке.

Вперед убегал да подпрыгивал. Только и вздыхали калики на подобную прыть.

5

Долго они еще расхаживали вместе.

В селах и деревнях говорили люди монаху:

— Мы в Бога давно не веруем. Да и товарищ твой больно подозрителен — ступайте-ка подобру-поздорову. Дадим лишь сиротине.

Мало кто отказывал Алеше, как не пожалеть бедненького, убогого — ему выносили снетков и хлеба, наливали квасу, привечали ласками.

Плут мечтал:

— Уже дрожат мои пальцы, отказали хозяину, язык мой путается, нет прежней сметливости. А вот парень — иное дело! Остры глаза, шустры ноги, лишь ему дают подаяние. Отчего не приманить к себе мальчишку? Потечет моя жизнь тогда и в старости безбедно. Разве девки и бабы не любят удачливых? Пригож он собою, вырастет, растопит не одно сердце, опустошит не одну кубышку… Да и меня не обнесет, грешного!

Мальчишка тем временем бежал впереди с дудкой.

Монах вздыхал, любуясь им:

— Хорош будет он с Богом в сердце, с сумой да дорожным посохом!..

И утирал слезившиеся глаза.

А мальчишка знай себе перебирал впереди ногами.

6

Ночью одной, когда возле костерка заснул счастливый Алеша, схватились они над сиротиной.

Взъярился плут:

— Так и будешь твердить малому о прогулках Господних? Будешь натаскивать на апостолов?.. Сам жил хуже любого нищего и его отвернешь от жизни! Да кто еще накормлен был одними молитвами?! Кто напился одними причитаниями?! Все твердишь о Божьих странниках — где они, страннички? Да были ли? Ну, разве проживет с убогим мальчишка? Гонят тебя отовсюду взашей с твоей-то святостью — и его будут гнать, бедного! Не скопца ль сделаешь из того, о ком сохнуть должны бабы с девками? Ай, дурья твоя голова, бестолковая… И всю-то жизнь променял на бредни, на сказки да причитания! Погляди на себя, юродивый, едва стоишь, а все туда же — талдычишь о Господе! Не тошнит ли уже сейчас мальца от твоих наставлений? Да ему не на небе, а здесь поживать надобно, да миловаться с пухлыми девушками, едать прянички, запивать винами. Ему колесом ходить, радоваться! Нет, не отдам сиротину! Верная будет ему с тобою пропажа!

Мальчишечка тем временем сладко спал и во сне посапывал. А плут подступал к товарищу:

— Хоть со мной он поест, попьет, погуляет с гармоникой, переймет присказки, научится проделочкам! Всему научу приемыша!

Разгневался монах, потрясал посохом:

— Замолчи, безумный! Не с такою жизнью оказались мы на самом краю? Догулялись, допили! Не оттого сейчас корчимся, нищие, убогие, что отвернулись от Святой Правды? Да разве можно отдать тебе безгрешную душу? От гульбы да веселья давно потеряна твоя совесть! Не ты есть сама ложь?.. Познает он с грешником радость? Под силу будет ему истинная любовь? Пропадет, сгинет безвинная душа…

А мальчишка спал — уж больно умаялся за день.

Плут тогда не выдержал:

— Бродить с юродивым — хватать беду на свою голову! Пропади ты пропадом! Давно распрощались бы мы, если б не сиротина.

Воскликнул монах:

— Не потерпит Господь, коли с тобой оставлю малого! Разве будет мне после того прощение?

Сильно и он гневался.

Алеша спал, их не слыша, да все улыбался во сне.

7

Уцепились они с тех пор за мальчишку и не спускали глаз друг с друга. Как приходило время спать, посередке его укладывали, стараясь согреть высохшими своими телами. Читал сироте молитвы монах и просил Бога за его здоровье. А плут вспомнил старое: умыкнул где-то картузик, стащил детские сапожки — и тому несказанно радовался, как бежит, поспешает мальчишка в тех сапожках, в картузике. Всегда наготове была его карточная колода, а уж распевал пройдоха частушки так, как не пел и в молодости.

А праведник расспрашивал Алешку, не видно где впереди Петра с Николою. Готов был отдать ему последнее, саму ветхую одежу снять с себя и укрыть ею, если будет тому холодно. Когда засматривался тот по ночам на звезды, радовался монах, как малый ребенок, ликовало его сердце:

— То есть миры Отца нашего! Зорче гляди их, Алешенька. Согреет тебя их огонь!

Плут тому только злился да поддувал костерок, дрожа от холода. Но случалось им проходить мимо базарной толпы, мимо цыганских таборов, расцветал и он! Загорались Алешкины глазенки на ту толчею и сутолоку, на ученых медведей, которых тащили за собой цыгане.

Несказанно радовался плут и приговаривал, чуть ли не приплясывая:

— Чую, тянет мальчишку к толчее да песням, как меня, бывало, в детстве тянуло.

Да все подталкивал Алешку к лавкам. Накидывался на него монах, он говаривал невинно:

— Пусть малой поглядит на пляски, наигрыши. Пусть попривыкнет к вольнице!

Сам про себя думал:

— Недолго быть нам со святошей!

Друг с другом они теперь не заговаривали. Боялся на привалах сомкнуть глаза пройдоха, сделался хуже последнего купчика. Все просыпался да посматривал на монаха. И нешуточно подумывая:

— Сморюсь, засну, украдет юродивый малого, умыкнет почище цыгана!

Видя, что и монах бодрствует, спрашивал:

— Отчего не спишь, блаженный?

Отвечал тот, не скрывая отчаяния:

— Что ждать от тебя, коли вдов с сиротами обирать не стесняешься? Разве сомкнуть с тобою глаза?

И сторожил, опираясь на посох, — точно солдат на карауле.

А мальчишка спал как ни в чем не бывало.

И убегал далеко от них по дороге! Старались они, зевая от бессонницы, за ним поспеть, да без толку. Настолько оба выбились из сил, что сделались тенями. Перестал даже плут шутить свои шутки, стал бледен, зол, да все приглядывал за товарищем. Монах был чуть жив. Едва брели, не осталось у них сил на то, чтобы просить милостню. Часто малой, вперед забегая к жилью, сам выпрашивал хлеба да луковиц, И поджидал их, играя на свирели-дудочке. Вовсе оба измучились!

8

Оказались они с мальчишечкой в чистом поле. Расходились здесь две дороги. Не выдержал первым плут, сказал давно задуманное:

— Видно, и нам расходиться в стороны! Куда только денем приемного сына? Как разделим? Не разорвать нам его на две половины. Давай решим полюбовно, обдумаем по-хорошему — вон, вдали виднеются два холма. Пусть один из нас пойдет к одному, а другой — к другому, остановимся на тех холмах. И к кому побежит сиротина, того и будет наследником!

Сам с надеждой, втайне от монаха, подмигивал сироте. И вытащил истинное в то время богатство, припасенный кусок сахара, зная — всякий малой любит сладкое.

Монах подумал и сказал:

— Быть тому. Пусть решает Господь!

И направились каждый к своему холму.

Монах шел, не оглядываясь. Горел крест, выжженный на его груди! А плут показывал тайно малому сладость, все спотыкался да посматривал назад.

Встали они, как было уговорено, на далеких холмах и ждали — да только напрасно! Он, Алеша, ни к кому из них не пошел. Сел в дорожную пыль и заиграл дудочкой, засвистел своей свирелькой. Да все тому радовался, что поют птицы и ласкает солнце, стрекочут ему кузнецы в траве. Все ликовал — никак не мог надышаться свободой!

Шли мимо три странника — и его дудочкой заслушались. Так-то оно и было!

Оглавление

  • Былина и быль
  • Безумец и его сыновья
  • Повесть о плуте и монахе
  •   ГЛАВА I
  •   ГЛАВА II
  •   ГЛАВА III
  •   ГЛАВА IV
  •   ГЛАВА V
  •   ГЛАВА VI
  •   ГЛАВА VII
  •   ГЛАВА VIII
  •   ГЛАВА IX
  •   ГЛАВА Х
  •   ГЛАВА XI
  •   ГЛАВА XII
  •   Глава XIII Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Безумец и его сыновья», Илья Владимирович Бояшов

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!