«Два рассказа»

750

Описание

Два рассказа польского прозаика, публициста и режиссера Петра Войцеховского (1938). Первый — «Одесса, все пляжи». Беспутный поляк выигрывает в телевикторине поездку в Одессу, где с ним происходит история, очень похожая на правду, как бывает только с талантливо выдуманными историями. Перевод Ксении Старосельской. Сюжет второго рассказа — «Пришли фото, черкни пару слов» — тоже необычный: одинокий пенсионер пытается возобновить знакомство с забытыми и полузабытыми людьми, дававшими ему некогда свои визитки. Но и здесь правда художественного вымысла берет свое. Перевод Ольги Чеховой.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Два рассказа (fb2) - Два рассказа (пер. Ксения Яковлевна Старосельская,Ольга Валерьевна Чехова) 318K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Петр Войцеховский

Петр Войцеховский

Одесса, все пляжи[1] © Перевод К. Старосельская

Арнольд упал в одном из переулков Молдаванки. Он знал, что сам виноват. Был пьян, зацепился ботинком за водосточную трубу, врезался головой в ставню. Над ним в седой дымке октябрьского рассвета, принесенной ветром из порта, сгрудились двухэтажные дома из белого одесского камня, из-за кривых заборов свешивались ветки, обсыпанные зрелыми сливами.

Придя в себя, почувствовал: дело плохо, он влип в неприятную историю. Что теперь будет. Обокрадут какие-нибудь жулики, а то и пристукнут.

Арнольду Ситашу было тридцать шесть лет, но выглядел он старше, возможно, из-за худобы. Густых серых волос с редкими серебряными нитками давно не касалась рука парикмахера. Одежда — бежевый плащ с погонами и уймой ненужных карманов, помятый костюм стального цвета, черная рубашка и черный шелковый шарфик, все пропотевшее, изжеванное, как у человека, который несколько дней спал не раздеваясь и отнюдь не в кровати. Хитрая носатая физиономия успела обрасти щетиной. Анфас — лицо как лицо, но профиль очень даже ничего.

Он лежал в переулке, и было ему очень худо.

Ну что бы судьбе смилостивиться, отсрочить приговор. Пусть бы кто-нибудь его пожалел, увидев разбитую в кровь голову, забрызганный грязью плащ, руки, измазанные собачьим дерьмом. И ноги. Пусть время повернет вспять, пусть она куда-нибудь денется, эта Одесса.

Пускай уплывет, как подхваченный ветром портовый мусор, думал Арнольд, еще не попытавшись встать. Со всеми своими дворцами, бульварами, рынками и пляжами. Вдруг кто-нибудь смотрит на него из-за линялых ситцевых занавесок? Упаси бог… Кто-то и вправду смотрел, или ему показалось? Его здесь знают?

Он ведь поселился где-то здесь, в Фонтанном переулке, у этой старухи. У племянницы Игоря Вехи из Мельника, адрес ему дали в Мельнике-над-Бугом. Старуха, разыскивающая Кору. Корина бабушка. Как Деметра — это ему сразу пришло в голову: в мифологии Арнольд собаку съел. Еще когда учился в лицее в Туробине, занял первое место на конкурсе имени Парандовского[2] и был награжден поездкой в Неборов[3]. Да и потом, если случались такого типа вопросы или слова в кроссвордах, все ему звонили. Ну и, наконец, недавно он выиграл в телевикторине кожаный чемодан, пухлый конверт с наличными и заграничную турпоездку — в пределах скольких-то там евро. В классической мифологии темных мест для него не было. И не он выбрал Одессу, а Одесса сама его давным-давно выбрала. Одесса — некогда, во времена Александра Македонского, Истрион. Одесса значилась в списке городов, куда предлагалось поехать, и он подумал: там и поговорить можно будет, вспомню русский… Он, когда еще был дальнобойщиком, возил в рефрижераторе кур в Калининград.

— Не встречалась тебе, сынок, Кора Борисовна? — этот вопрос прозвучал в первый же день, когда, отыскав нужный адрес в Фонтанном переулке, он получил принадлежавшую девушке комнатку в покосившейся двухэтажной пристройке к одноэтажному домишку над обрывом. — Не встречалась? Пошла на пляж и не вернулась. — И бабка показала фотокарточку — такую захватанную, что только глаза зацепили Арнольда.

Глаза Коры Борисовны Лафорж, которая существовала в реальности, была даже реальнее самого Арнольда. Ее преимущества — пол и молодость, к тому же она местная, здесь у себя дома. Была бы у себя дома — если б удалось ее найти.

Арнольд привстал на колени. Смитнов, он хорошо запомнил эту фамилию. Запомнил пузатого, коротко стриженного хамоватого малого в джинсовом костюме поверх матросской тельняшки. Долго его не забудет.

Арнольд нагнулся, чтобы кровь с головы не капала на плащ. Медленно, методично вытирал руки — сперва о бетонные плиты тротуара, потом листьями лопуха, вылезающими из щелястого забора. Поглядывал по сторонам. Окна темные, вряд ли его кто-нибудь видит. Хотя казалось, что кто-то смотрит.

Где-то неподалеку стучали два молотка, большой и маленький. Крышу починяют? В такую рань? Сейчас, когда в городе поутихло, люди разыскивают друг друга, пытаются залатать дырки от обстрела, снова собрать семью за кухонным столом. Неужели рядом с теми, кто латает и собирает, всегда будут такие, как он, вышибленные из седла, сбившиеся с пути, стучащиеся только в те двери, за которыми уже никого нет?

Что-то случилось с ногой — он не мог встать.

Попытался собраться. Думал, может, за вторым забором, за третьим перекрестком, под болтающейся на ветру, висящей на проводе лампой уже есть кто-то, кто подойдет, наклонится к нему и протянет руку навстречу его руке, от которой все еще разит собачьим дерьмом.

А может быть, с другой стороны, под серпом месяца, насилу пробивающимся сквозь клубящиеся тучи, спешит к Арнольду Черноморец в надвинутой на глаза бескозырке?

Так или иначе, он вроде уже и поднялся на колени, но вот опять лежит. Вспоминает, как ему надоело ждать приятелей, слишком долго покупавших хлеб, охотничьи колбаски, пахту и помидоры в магазине «У Ягуси» в Мельнике. Он прошел всего несколько шагов по пустой, залитой солнцем улочке и поддался на приглашение зайти, исходящее от круглой как луна, старческой небритой рожи. Рожа вылезла из-за гнилых штакетин. Над деревянной калиткой. Калитка закрыта на коровью цепь.

— Я только посмотреть хотел. На деревянный дом, — выкрутился Арнольд. В этой большой деревне, которая когда-то была одним из важнейших городов Великого княжества Литовского, в Мельнике-над-Бугом, он видел много старых деревянных домов, купленных горожанами, и много симпатичных домиков поновее, служивших приезжим летними дачами. Арнольд туда приехал на два дня с дружками из «Анонимных алкоголиков», и место ему понравилось. Они ходили, осматривали. Пока еще вместе.

Тот, за калиткой:

— Заходи, посмотришь. Давай, заходи, выпьем.

Нельзя было поддаваться. Старик в потрепанной рабочей одежде был отсюда, здешний. Толстый, плечистый, с ежиком седоватых волос. Местный — его мягкий выговор это подтверждал. Заходи. Из-за деревянной калитки: заходи, выпьем.

Как будто Арнольд был долгожданным посланцем. Заходи — ввел в свои владения. Арнольд вошел в калитку, поддерживая разговор ни о чем со стариком в замызганных рабочих портках с незастегнутой ширинкой. Вот, наверно, когда, сам еще того не зная, он покинул Мельник-над-Бугом, приятелей, Польшу. Уже тогда, в августе, жарким августовским днем, в его расписание судьбой была внесена Одесса. Он вошел в калитку, разговаривал, слушал и, незаметно для себя, превращался из слушателя в посланца, скитальца, странствующего рыцаря, заблудшую душу.

Тот дом не деревянный был. Каменный, но обросший деревянными пристройками с просевшими рубероидными крышами. Стоял посреди двора. Двор, превращаясь в луг, полого спускался к реке. Внизу то ли сарай, то ли гараж — новый, очень приличный.

Старик провел Арнольда через грязную кухню, заставленную тарелками с присохшими остатками пищи. «Черноморец? — бормотал себе под нос. — Знаю, скорый Киев — Одесса. Черноморец, название такое».

Арнольд был уверен, что сам он ни о каком Черноморце тогда даже не упоминал. Но слово запомнил. Там, в Мельнике-над-Бугом, он еще думать не думал об Одессе, пляже «Ланжерон», Аркадии, Малом Фонтане, Отраде, обо всех выметенных ветром октябрьских пляжах. Потом, в Одессе, ему на этих пляжах встречались только собиратели бутылок. Потом.

Он вошел во двор, зеленым травянистым склоном спускающийся к займищам на берегу Буга. Со двора в дом — по ступенькам в захламленные темноватые сенцы. Спотыкался о какие-то гремящие под ногой железные листы, прутья, мотки проволоки. Дальше был неосвещенный коридорчик, где пахло кислой капустой и кошками. Куда мы идем, хотел он спросить, но уже не было смысла. Потому что грязный щекастый старик привел его в неожиданно просторную мастерскую. Затянутые паутиной окна, голые лампочки на обросших пылью проводах. Под ногами кабели и рубильники, железные бруски, цепи. Здесь хозяин всю жизнь чинил всякую всячину: велосипеды, часы, сеялки. Долгая, видать, была эта жизнь: на усыпанных железными стружками, опилками либо измазанных солидолом столах громоздились горы инструментов, токарные станки, дрели, клещи, отвертки. Новые и заржавелые, некоторые такие старомодные, что в памяти всплыли иллюстрации вековой давности из немецкой технической энциклопедии с готическим шрифтом.

— Я не требую, чтобы мне платили. Сделаю и отдам. Но если кто не заплатит или пожадничает — конец. Может больше ко мне не приходить. Работу-то я возьму, грубить не стану. А потом не найду времени. На хамов горбатиться у меня времени нет. И без них работы хватает. Ко мне весь Мельник ходит. Из-за Буга, из Серпелице, приезжают, у них там такие колодцы — глубинные насосы забивает илом.

Под потолком в мастерской висели все поколения велосипедов последнего столетия — от велосипедов Карвацкого с деревянными ободьями, гэдээровских «диамантов» и русских «украин» до самых новых, с двухподвесом, с телескопическими амортизационными вилками. Эти новые тоже ломаются.

Открытые банки с солидолом, токарные и фрезерные станки, обросшие кудрявыми стальными и латунными стружками, деревянные ящики с гайками, шурупами, шайбами, неизвестными запчастями к неизвестным механизмам. Бездействующие кухонные комбайны, машины для нарезки мясных продуктов, выпотрошенные роторы. Толстяк вытер руки грязной тряпкой, высморкался в раковину и открыл дверь на веранду, где сквозь кружево деревянной резьбы просвечивало сентябрьское солнце. Августовские помидоры, домашняя колбаса, горчица, нарезанный толстыми ломтями ситный, в голубой миске остатки салата из помидоров и огурцов, сало и нож на разделочной доске, початая бутылка перцовки. Неловко было отказываться, хотя приятели наверняка уже покончили с покупками «У Ягуси».

Механик наполнил стопки. Украинская перцовка с ароматом смородины. «Остатки — свиньям», — заявил старик. Для Арнольда открыл новую, «Петровскую». Выпили, закусили салом, хозяин сказал, что от выкормленного дома подсвинка. Он все рассказал. Всю свою жизнь. Рассказал, что отца его убили бандиты, «обыкновенные бандиты». И как служил в армии — в Варшаве, где-то на Мокотове… он рассказывал, а Арнольд думал, что перед ним, вся целиком, раскрывается чужая жизнь или, может быть, придуманный специально для рассказа вариант… Старик гордился, что закончил унтер-офицерское училище, — так гордятся полученной на олимпиаде золотой медалью. Или победой в телевикторине. Перед Арнольдом открывалась пропасть глубиною в восемьдесят лет — а на вид старику больше шестидесяти с небольшим не дашь. Водка, наверно, привезена из России, а может, из Украины. Скорее всего, из Одессы — такова логика рассказа. Кто привез?

— Из Одессы привезли, — похвалился старик и снова налил. — Племянницы моей сын. Немецкую войну не помнит, он же кацап, на ихних новых войнах стрелял. В Афгане. Одно только, что и там банды были — как у нас. Пришли ночью, выманили из дома, бах, бах. Война была, человеческой жизни грош цена. Кто знает, чего они хотели. Денег, сала. Бабах — и нет человека. Я еще пацаном был.

Это тогда в первый раз прозвучало: Одесса. Не надо было ему тогда пить. Год с лишним был сухим алкоголиком[4]. Но не удержался, выпил. Вот и получай теперь. Ночью шел из парка Леси Украинки на Кавалерийскую площадь[5], потом вниз по улице без названия с церквями: Александра Невского, Свято-Троицкой и недостроенной Святой Параскевы. Свернул в сторону, потому что увидел человека в автомобиле, хотел спросить, как спуститься со скалистого обрыва на пляж. Он спал в раздевалках на пляже. Человек уехал, а Арнольд упал и лежит. Надо думать, ничего не сломал. Этого еще не хватало. Подтянул кверху штанину, пощупал кости, колено. Всюду больно. А в голове туман. Странный какой-то вкус во рту после удара об ставню.

Механик из Мельника говорил и пил, Арнольд тоже немного выпил. Слушал. Хозяин предложил поглядеть на лодки. Собирается сдавать напрокат.

— Да кто же их здесь будет брать? И зачем?

— Агротуризм. К соседям приезжают. Из Седльце, из Люблина, с удочками. Или так, как вы.

— А я сам не знаю, зачем приехал, — признался Арнольд. — Знакомые собрались, было свободное место в машине. Вот так.

— Значит, судьба.

Арнольд перехватил печальный взгляд старика. Подумал, что встретил хорошего человека. А может, просто несчастливого. По травянистому склону спустились к сараю с лодками.

— Погоди-ка, друг. Присядем.

Арнольд сел с ним рядом на лавочку из белых березовых жердочек, такие он видел на кладбищах, чтобы людям было на чем посидеть у могилки.

— Вы тут один живете? — спросил.

— Один. Жена давно на погосте, дети в городе.

— Как у меня, — кивнул Арнольд. — Только вот сынулю пришлось отдать. А вы все чего-то строите, хоть и один. Кому это нужно?

Старик усмехнулся.

— То-то и оно. Нужно. Еще как. Еще как нужно. Главное, мне, мне самому. Знак, что я могу тут жить, вообще могу жить.

— Глянь-ка! — он показал рукой в сторону городишка. — Я когда вернулся, папане нашему надгробье сделал на трех языках — тремя алфавитами. Одни говорили, убит за то, что торговал с немцами. Другие — потому что прятал евреев. Третьи — за то, что был проводником у русских парашютистов в Сарновском лесу. Ничего этого я писать не стал, написал только: Ян Вехта, бедный человек. Кириллицей, по-нашему и на древнееврейском. Говорят, потому папаню убили, что не было у него тех денег, на какие рассчитывали. А может, отомстить за что-то хотели, поди знай, вон сколько лет прошло.

Арнольд заколебался, встал. Надо идти, искать своих знакомых. Это однозначно. Время поджимает. Но не уходил, чувствовал, что должен рассказать свою жизнь. Всю ее должен открыть взгляду этих чужих, серых, не очень-то веселых глаз. Ясь у старухи Галушковой, потому что его, Арнольда, лишили родительских прав, а она по закону — приемная семья. Двоюродная бабушка. Забрали сынулю, потому что Арнольд пил и вылетал с работы. А пил с тех пор, как умерла Мася. Рак. Долгая смерть. Не справился он с этой смертью. Когда еще так не квасил, когда еще Мася была жива, работал в фирме, возил стройматериалы. За езду в нетрезвом виде отобрали права. Потом кладовщиком был, ночным сторожем в той же фирме. Решил забрать Яся у тещиной сестры, пошел лечиться, отучаться от зависимости, к «Анонимным». Собирался выдержать. Больше года был сухой. Год и четыре месяца.

Старик загляделся на медленно плывущий Буг; вполне мог бы сейчас послушать, но Арнольду стыдно было говорить, и он молчал.

— Про папаню нашего я вам уже рассказывал? — спросил старик.

— Что-то мельком.

— А нечего рассказывать, — быстро проговорил тот. Буг плыл, поблескивая на быстринах, течением качало камыши. — Нечего. Страшные вещи творились в войну, вас еще на свете не было. Если отца хотели наказать, если это было наказание, значит, и вина должна была быть — а сколько этой вины? Кто скажет сколько? А может, это был обыкновенный разбой — тогда нисколько. Но виноватые все равно были — коли кривда есть, стало быть, есть и вина. А были кривды, были, даже вы наверняка знаете…

— Я не об этом хотел, — перебил его Арнольд Ситаш. — Я жизнь рассказать хотел. Как она пустой становилась.

— Ох, милок, — вздохнул старик. — Ох ты, голубчик. Пошли в дом, я чай поставлю.

В доме неряха-механик достал из ящика кухонного стола обрывок газеты, на котором был нацарапан адрес.

— Гляди. Это адрес Бориса, который перцовку из Одессы привез. Возьми, спрячь. Бери, бери, может, пригодится. Я-то ведь в Одессу не соберусь.

Так был вынесен приговор.

Ребята из общества анонимных алкоголиков уговорили поучаствовать в телевикторине. Ну и он читал, готовился к разным подвохам, прошел отборочный тур, попал на прямую трансляцию. Арнольд Анонимный Алкоголик. Так он представлялся, возможно, это ему и помогло — вон сколько в Польше алкашей, которые должны лечиться. Если такой вот Арнольд в финале занимает первое место, для киряльщиков это стимул. Анонимный — самый лучший, всех обошел, надо же! Алкоголик, а знал, кто такая Евриклея[6]. И за это получает фирменный чемоданчик на колесиках, победителю — дорожный чемодан, конверт с наличными и заграничная турпоездка на выбор стоимостью сколько-то там евро. Он сразу, еще на передаче, сказал: в Одессу, — хотя на самом деле у Одессы нет ничего общего с Одиссеем, царем Итаки. Название взялось от французского «au dessus d’eau», что значит: над водой. Потому что строили город французы, недорезанные собственной революцией, аристократы. Арнольд Анонимный Алкоголик не мог ее не выбрать, ведь у него в кармане лежал клочок газеты с нацарапанным одесским адресом, который ему дал механик в Мельнике. Это из-за него он чуть не ударился в запой, там, на веранде.

Просто это случилось позже, и сейчас он лежит на улочке, названия которой толком даже не знает. Лежит, упав спьяну, потому что в оплаченной агентством турпоездке пошел своим путем. И — свернув в сторону, чтобы разыскать Бориса Смитнова, проиграл. Алкоголику судьба вечно расставляет ловушки, поэтому нельзя ему было на Восток. Европа — царевна, отыскавшаяся там, где суша уже исчезает в океане, то ли в Лиссабоне, то ли еще где на португальской земле. Наверно, оттуда царевну похитил Зевс, белый бык, — похитил с мыса Финистерре, чтобы овладеть ею на Крите. А в Одессе, там, где Европе следовало бы начинаться, она, едва начавшись, уже тонет. В перцовке, к примеру. Ничего плохого не случилось, когда он нашел Бориса. Тогда еще не случилось. Познакомились всухую, попрощались всухую, если не считать чая. Плохое началось, когда он взялся решать головоломку, когда поселился у бабки Смитновой.

Она ему встретилась первая. Он вошел во двор, усеянный консервными банками и картонными пакетами из-под сока. Морской ветер из повести Катаева «Белеет парус одинокий» вздувал белье на вкривь и вкось натянутых веревках. Зеленые вьюнки, оплетающие провода, колышущейся крышей нависали над клетушками в глубине двора. По уже подсохшим выщербленным бетонным дорожкам под стенами шныряли кошки. На табуретках сидели старухи. Одна чистила картошку.

Это она отозвалась, когда он спросил про Бориса Смитнова. Маленькая, седая, румяная бабка с быстрыми черными глазками. Глянула из-под белого, на колхозный манер повязанного платка, медленно вытерла краем фартука руки.

Да, живет, сейчас нету дома, когда придет неизвестно. Пошел за покупками. Небось, уехал. А что нужно-то? От Вехты из Польши? Ну так заходите, здесь Бориска. Он тут не живет, нет. На рыбалку ездил, поймал кой-чего, привез матери, хороший сын.

Борис — здоровяк в тесных джинсах, пузо выливается из-под армейского ремня, на плечи накинута куртка, тоже, конечно, джинсовая, под ней полосатая тельняшка. Седоватые волосы ежиком, наглая гладко выбритая рожа, нос картошкой, глаза быстрые, как у мамаши. Сразу пообещал, что все устроит. Никто его об этом не просил, но и тут еще плохого не было. Номер в шикарной гостинице «Отрада», правильно? Двести с лишним евро за ночь? Турагентство платит? Так они ж из Арнольдова выигрыша вычитают. Это разве по-честному? А почему бы ему не снять комнату здесь, у бабушки Смитновой, а там — аннулировать? Арнольд получит обратно по сотне за ночь, остальное пойдет нужным людям за труды, ну и Борису кое-что, по-родственному. Справедливо, а, пан Арнольд? Как вас по батюшке? Павлович? Ну что, нормально, Арнольд Павлович?

В комнате жила раньше девушка по имени Кора. Дочка Бориса и заразы этой, Соньки Лафорж. Сгинула она, верней, пропала. Диванчик удобный, чуть попахивает духами. Афиша польской рок-группы «Myslovitz» с надписью «Носферату: Симфония Ужаса». Золотые сапожки с жестяными шпорами, поношенные. Гуцульский платок. Красные бусы, неработающий радиоприемник и повсюду магнитофонные кассеты, диски CD. Любила легкую музыку. Шкаф до конца не закрывается, пестрые шмотки вылезают на ковер. На тумбочке около дивана иконка с Сердцем Иисуса и Эйфелева башня. Пластмассовая.

Деньги эти получить обратно оказалось не так-то просто. Борис исчез. В гостинице сказали: аннулировано, возврат, клиент расписался. То есть деньги Борис взял и расписался за него, это ясно. Пока в наличии была только комната. Комната Коры Лафорж. Теперь надо искать Смитнова и восемьсот евро. Бабка говорила: скоро вернется, Бориска своего не обидит. Вы ведь от Игоря Вехты. И разводила руками: не знает она, где его носит. Угощала чаем с пирожками. Хлопотала вокруг, пока он ел не спеша, спрашивала: вкусно? а может, варенья к чаю? Расспрашивала про Игоря Вехту, он всякий раз отвечал одно и то же: живет себе, в мастерской работает. Тепло становилось, по-домашнему. Он понимал: чужие они, наверняка мошенники. Но — было тепло, не то что в пустой однушке в Седльце. Бабка Смитнова о нем заботилась. Выйди во двор, Арнольд, вон какое солнышко. Сыграй с Федькой в шахматы, Бориска мой всегда с ним играет. Показала за окно: над шахматной доской сидел седой верзила в кожаной куртке. Ну Арнольд и сиживал на солнышке с Федькой, водителем ночных маршруток, возивших с Греческой площади — Грецька площа — в любой конец Одессы. Проигрывал партию за партией, но молчание Федьки, взгляд из-под нависших бровей согревали душу. Или бродил среди мусора и отходов по пляжам от Зеленого мыса аж до Ланжерона — бабка просила. Походи, вдруг найдешь Кору. Она как ночной мотылек к лампе — на пляж, только на пляж. Как ночной мотылек. Пошла на пляж и не вернулась. Километры грязных унылых пляжей. Кое-где горят костры, греются всякие. Этих он обходил стороной. А может, как раз там надо спрашивать? Чуть дальше качалка под открытым небом, широкоплечие юнцы ворочают тяжести, матерятся, смеются, отхлебывают пиво из банок, сгибаются-разгибаются на скамьях. Он останавливался посмотреть. Ветер с моря соленый, теплый. Аркадия, Малый Фонтан. И снова Отрада. Со скрипом раскачивались на ветру креслица канатной дороги. Кора. Повстречайся она ему, может, сказала бы, где искать отца, чтобы отдал деньги. Повстречайся ему, он бы, может, рассказал ей про сухого анонимного алкоголика. Про себя и про ребенка, которого у него забрали. Нет смысла тут ходить — пропавшего человека надо искать в толпе, молодых тянет в толпу, кому охота шляться по пустырям, кого прельстит эта приморская помойка, где только бумаги да пакеты летают… Если бы он ее встретил, если б узнал по глазам с фотокарточки… ничего бы он ей не сказал. И она не захотела бы слушать, что да почему, какой-то тип из Седльце, из Польши, анонимный алкоголик — чего тут понадобилось анонимному алкоголику? Ну, познакомился он с Игорем Вехтой в Мельнике — и что с того? Тут нужно пить, тут дешево, тут в два часа ночи на Мясоедовской, на Французском бульваре открывается оконце в покосившейся хибарке — стаканы с вином, стаканы с водкой выстроились, как солдаты, ждут… Старик в крымской тюбетейке сидит, протягивает руку, улыбается, как родному брату, — купи!

Он возвращался усталый, с головой, просквожённой ветром, с морем и кораблями на рейде в глазах. С рассказами о себе, которые некому было рассказать. С рассказами о пропавшей: коли не возвращается, значит, либо не хочет, либо не может. Ну а если, допустим, он ее найдет — и что? А ничего. Похитили ее в проститутки в Стамбул или Мюнхен, а то и сама, пройда, выбрала сладкую жизнь. Тут всегда торговали женщинами, Федька говорил, где-то в Нерубайском[7] есть туннели, как катакомбы, там этих женщин держали, потом под землей прямиком в порт — и на корабли. Шито-крыто. Кора… полжизни в подземном Гадесе, вроде бы, сходится. Он возвращался ни с чем, понятно было, что не найдет. Только каждый раз этот немой старухин вопрос… Бабка Смитнова ждала с чаем, с пирожками; бывала и рыба с капустой. Ставила на стол, смотрела в глаза. Так смотрела, будто он был свой.

Иногда в Фонтанный переулок приходили какие-то люди. Одни спрашивали Смитнова, других можно было спросить про Смитнова. Тут покупает, в Севастополе продает. Адрес? Телефон? Этого они сказать не могли, но говорили: Бориса знают в Севастополе, на базе российского Черноморского флота, в отделе снабжения. Поехать спросить?

Федя, сосед, когда-то туда ездил. И не советовал: «Ничего не добьешься, там все засекречено. Да и врут. Ты про кого-то спрашиваешь. Говорят, уехал. А он, может, в соседней комнате за компьютером сидит. Вот тебе и уехал». Федя, сосед, шофер, превосходный шахматист. Постоянно напевает: Я иду в этот город, которого нет… Однажды, после блестяще выигранной партии, разговорился. Про Кору. Это уже вторая пропавшая внучка, поэтому бабка Смитнова упорствует: ищи на пляжах. Была еще старшая сестра, Мира. Борис с Сонькой еще не разбежались. Жили в Сараево. Дочки с ними, хоть и война. В Сараево легко было делать дела: оружие для сербов, горючее для их танков. Город простреливался навылет, тут православные, там мусульмане, боснийцы. В этом простреливаемом городе случайную пулю схватить было проще простого. Убило восьмилетнюю Миру. Тогда они и расстались. Сонька Лафорж с маленькой Корой здесь, он остался там. Бизнес, но не только. Можно сказать, работа по партийно-военной линии. Об этом лучше помалкивать, верно? Потом Борис и Сонька еще сходились, но только ругались и по мордам лупили друг дружку. У Соньки рука тяжелая. Такая рука, что не приведи Господь.

Больше к этой теме не возвращались. Расставили фигуры, белые начинают.

Сколько было этих партий? Достаточно. Дождался-таки. Вернулся Бориска Смитнов — среди ночи, выпивши. Шик-блеск, костюм цвета морской волны, к желтой рубашке оранжевый галстук. Бабка постелила ему на полу в столовой, матрас стащила со своей койки, одеяла, подстилки повытаскивала из шкафа в комнате Коры. Арнольд проснулся, натянул штаны, босиком пошел на кухню, Подсел к столу, где Бориска, уже раздетый до пояса, пил чай под розовым абажуром.

Мигом и перед Арнольдом появился стакан. Деньги Борис сейчас не отдаст. Завтра. Должен получить у посредника, который работает в гостинице «Одесса» на Морском вокзале. Как раз завтра. Вранье, небось, но как проверишь? Арнольд завел разговор о Коре. Тоже врет — или ничего не знает. Кора осталась с матерью, так решил суд. Жена уехала, они уже давно не вместе. Жена, Сонька Лафорж. С кем сейчас живет, чем промышляет? Ее дело. А дочка, Кора, год назад сбежала от матери. Звонит ли отцу? А чего ради? Денег не получит, школу бросила. Жила здесь у бабки. Может, весь год и прожила, но не прописанная. Вернется, надо думать, у нее тут вещи. Хотя кто ее знает. Пошли спать, утром разберемся с этими евро. Они уже договорились с посредником встретиться в Аркадии. Завтра. Федя возьмет машину, отвезет.

Поехали. Федька напевал свое: …где наверняка / помнят и ждут, / день за днем, / то теряя, то путая след, / я иду в этот город, которого нет…

Проснулся. Лежал умытый, голый, под простыней и хлипким одеялом. За стеной, в кухне, Сонька ругалась с Настасьей Ивановной Смитновой, бывшей свекровью. Винила ее за свою жизнь с ненавистным Борисом, за Одессу и Севастополь — город русской славы, за Россию и Украину, за великий Черноморский флот, грязную посуду и никудышные завтраки, за каракулевую шапку… и в смерти Миры винила, и что сгубила Кору. Они к нему заглядывали, видели, что пришел в себя. Пили чай, ругались, ветер за окном теребил провода.

Он думал про то, что случилось с деньгами. Что случилось с жизнью. И с ногой.

Что случилось? Пил, упал.

Пил, пропивал восемь сотен, которые удалось выцыганить. Из кабака в Аркадии в «Итаку», ночной клуб, вчетвером — с Федькой, Борисом и посредником; везде пили. Клуб громадный, как вокзал, толпа народу, девицы в бикини порхают между столиками, танцуют на подиумах в грохоте музыки, под залпами разноцветных огней. Толпа — русские, турки, греки. Пили втроем, потому что посредника увел другой посредник, тоже бандитского вида. Арнольд пил с Борисом, пил с Федькой, целовался с обоими, в который раз рассказывал, как живется старику в Мельнике, Игорю Вехте. Пить пили, но Арнольдовым глазам невыносима была пытка мигающим светом, его оскорбляли и раздражали эти подпрыгивающие сиськи и задницы, мотающиеся из стороны в сторону длинные волосы. От рева музыки дрожали руки, но он пил, потом перестал, сцепился с Борисом, Федя разнимал, опять пили, потом он все-таки вырвал последние, около двухсот, казалось, хоть две сотни удалось спасти. Но его уже понесло. Они остались, а он ухнул в сверкающую бездну одесских улиц, в темень переулков, тупиков — и везде можно постучаться. Окошечко в древесно-стружечной или фанерной, с облупившейся краской, плите — а там всегда, как солдаты, стоят стаканы. Двести грамм — и вперед, может, повстречаю Кору Борисовну? Сколько дней он отсыпался в подворотнях, на лестницах, в раздевалках на пляже? Сколько ночей таскался по кабакам, барабанил в оконца? Думал, ему это спьяну примстилось — когда началась стрельба, когда фонари на больших бульварах пригасли, а по улицам понеслись пожарные машины и кареты «скорой помощи». Мигая огнями, как на дискотеке в «Итаке», воя, как Полифем, которому Одиссей выколол глаз. Когда все стихло, он уже не пил. Пытался найти спуск с обрыва на Среднем Фонтане, может, там и упал? Как он оказался в Фонтанном переулке? Лежал, а в голове крутилась Федькина припевка: День за днем, / то теряя, то путая след, / я иду в этот город, которого нет… Он лежал, а внутри нарастал страх, что нога сломана, что ветер пригонит кого-нибудь вроде посредника из гостиницы «Одесса», Черноморца, амбала в кожаном пиджаке, из тех, что ходят с битами. Почему он лежал в Фонтанном переулке? Кто его углядел из-за занавесок?

Ну и опять он оказался в Кориной комнате, у Настасьи Ивановны, у бабки Смитновой. И была тут еще мать Коры, Сонька Лафорж. Он спал, трезвел, слышал голоса в кухне, видел, как бабка и та, другая, крутятся в кухне, спал. Просыпался, зажигал свет. Огромные тараканы разбегались, слышно было шуршанье. А потом уже только отголоски города. Засыпал. Бабка выносила горшок, приносила чай или борщ. Наконец выяснилось, что Арнольд может доковылять до кухни. Нога не сломана. Брюки и кальсоны постираны, рубашка и жилетка тоже. Плаща и пиджака след простыл. В карманах там никаких денег уже не было. Паспорт есть, он лежал в кармане брюк. Ботинки есть, изгвазданные, но вот они, стоят. Арнольд чувствовал себя так, будто мир обрушился ему на голову, будто ногу переехало железным колесом. Глаза слезятся, рукой ложку не удержать. Только и хорошего, что паспорт на месте.

Бабка принесла борщ и рыбу. Сонька села напротив — ей тоже: борщ и рыбу. Хлеб между ними. Он присмотрелся к Соньке. Одесситка. Красивая, как все они здесь, не русская, но и на хохлушку не похожа. Крупная, смуглая, черноволосая. Розовая кофта с большими алыми розами — не парижский шик, но ей к лицу. На пальцах толстые кольца, в ушах золотые сердечки с болтающимися коралловыми слезками. Турецко-цыганские побрякушки.

Начала она с того, что ее Борис тоже обманул. И что бабкина вина тут есть: почему не предостерегла, не рассказала все начистоту. Когда-то не предостерегла Соньку, теперь не предостерегла Арнольда Павловича. И знаешь, что я тебе скажу?

Говорила Сонька по-польски, пожалуй, лучше, чем Арнольд по-русски.

— Бабка тебе напоет, что Борис — хороший мальчик. Хотел тебе добра, да не вышло.

Съели борщ, съели рыбу, съели пирожки с капустой. Потом проговорили целую ночь. Он все рассказал Соньке. Про Масю, про слишком долгое умирание, про сынулю Яся, которого у него отобрали и которому неплохо у старухи Галушковой. Неплохо, да, но нельзя, чтоб мальчик рос без отца. Без отца и без матери, добавила Сонька. Завел свое: он — алкоголик, Арнольд Анонимный Алкоголик… но Сонька его перебила: да знает она, давно знала. Давно? С каких таких пор?

Она его заговорила. Рассказывала, как в Кракове работала у жены хирурга, потом убиралась у другой докторской жены, у третьей, то ли в Бжеско, то ли в Явожно, готовила свадебный стол. Докторши ее любили, чаем всегда угощали, а когда она потом ездила в консульство во Львов продлевать визу, давали с собой во-от такие огромные сумки шмотья. Для себя хватало, и для Коры кое-что находилось, и на продажу.

После обеда Сонька исчезла, под вечер забежала, принесла из аптеки что-то для примочек, чтоб нога быстрей заживала. И тут же ускакала, хлопнув дверью, аж застонали в буфете стаканы.

— Такая вот она, Сонька, — сказала старуха Смитнова. — Змея подколодная. А захочет — слаще меда. Скидывай штаны, поставим компресс.

Он сидел на Кориной кровати, на Корином постельном белье, в одних кальсонах. Бабка Настя, присев на корточки, мыла ему ноги в облупленном эмалированном тазу, накладывала примочку, бинтовала, жаловалась на Соньку, мол, никогда она Бориса не уважала, замуж вышла, потому что у него деньги были, квартира в Киеве плюс отпуск в Крыму, и форма красивая. Вечно ей было мало, вечно норовила по-своему. Норов показывала — значит, не любила. Арнольд думал: три женщины. От одной кровать, от другой примочки, третья обихаживает. А что было в Седльце, если он не отправлялся на собрание к «Анонимным алкоголикам»? Ничего. Телевизор. Один, точно цепной пес. Как назывался кабак, где они пили? «Итака». Из Аркадии поехали в ночной клуб «Итака». Рев музыки. Свет режет глаза. Сотни, сотни танцующих. Оранжевая неоновая реклама на четырех ионических колоннах. Итака. Пенелопа, не устоявшая перед ухажерами. Старый пес, который должен был узнать возвратившегося царя, — как его звали?

Кто-то постучался.

В коридоре загрохотали шахматы в деревянной коробке, пришел Федя. Играли, пили чай. Арнольд проиграл и, когда расставляли фигуры для следующей партии, спросил про «Итаку».

— Борис велел ехать в город тебя искать, повсюду. Но я слишком много выпил. Позвонил сыну, он приехал, отвез нас домой, поставил машину в гараж.

— А меня кто нашел и сюда привез? Борис?

Федя молча сделал первый ход белой пешкой.

— Кто ответит мне, что судьбой дано, пусть об этом знать не суждено, — запел себе под нос, — может быть, за порогом растраченных лет я найду этот город, которого нет…

— А пса звали Аргос…

— Возможно, — буркнул Федя. — У Бориса был пес, немецкая овчарка. Но это давно было. Еще до Соньки.

Потом Арнольд спросил, что за стрельба была, что стряслось в Одессе. И услышал ту же припевку. Об этом знать не суждено…

Борис звонил, спрашивал, как здоровье. Через пару дней уже и ходить стало нетрудно. Побаливало немножко. Ближе к вечеру пришла Сонька. Поставила на Корину кровать набитую сумку. Ходила на Привоз, большущий базар за вокзалом, вот, купила Арнольду. И вытащила из сумки двубортный черный с золотыми пуговицами пиджак, прямо капитанский китель. И следом теплое пальто — серо-бурое в елочку, с бобровым воротником, почти новое. Примерь, ты уже здоров, а если в город пойдешь? Размер подошел, у пиджака рукава длинноваты, но бабка Смитнова схватила и побежала к соседке, которая шьет. Еще была в сумке черная трикотажная американская шапка с надписью «Georgetown University». Ну чисто выходной наряд. Женщины его одели, осмотрели со всех сторон, будто коня на продажу. И: пошли, Арнольд, в парикмахерскую, а то ты оброс, как леший.

Бабка подала ему начищенные до блеска ботинки, заштопанные носки. Идем, идем, парикмахер ждет. Сонька схватила за руку — он вспомнил, как Федя говорил: «У Соньки рука тяжелая». Рука у Соньки была маленькая, но крепкая. Шаг быстрый. Арнольд захлебнулся запахом моря, ветром. Темнота улочки была приветливая; пошли в сторону огней. Сонька оставила его на Преображенской в хорошей парикмахерской — зеркала до потолка, латунные дверные ручки и фурнитура, надраенные, как на корабле, французские песенки из динамиков. Сказала, что уплачено. Ушла, по своему обыкновению грохнув дверью, вернулась с известием, что Борис взял обратный билет в Польшу, на послезавтра. А завтра прощальная прогулка и адью. И снова: бабах! Кто ее учил так закрывать дверь?

Из зеркала на Арнольда смотрела пара усталых обведенных темными кругами глаз — АА — и восемь золотых пуговиц со звездой, якорем, серпом и молотом каждая. Приехал один человек, уезжает — другой. Полтора года проходил сухим — и все кошке под хвост: сорвался. Он и не он. Чужое все это, поганенькое, подозрительное, но хочется ли ему уезжать? Не его это место, но есть ли где-нибудь его место? Ясь, Ясек. Ясю наверняка понравятся пуговицы. Собирался купить ему подарок, сувенир из поездки. А на какие шиши? Все пропито, до последнего.

На следующий день Сонька пришла еще двенадцати не было, такая… вся из себя. Пунцовый жакет, джинсы с вышивкой; и она побывала у парикмахера, в черных волосах красные и желтые пряди. Бабка за свое: подите, миленькие, на пляж, может, повстречаете Кору.

— Ясное дело, на пляж. Будет солнце.

Ветер гнал по небу сизые облака, но время от времени приоткрывалось окошечко с черноморским сапфиром, может, и будет солнце.

На пляж пошли напрямик, по мостику над бульварами. Посреди мостика Сонька Лафорж остановилась. Внизу, на север, на юг — вереницы автомобилей: одни тарахтят, как старые жестянки, другие, сверкающие и шустрые, несутся наперегонки под вопли клаксонов. Сонька порылась в красной лакированной сумке. Достала маленький латунный замочек и вручила Арнольду. На, закрой. Только сейчас он заметил, что на поддерживающих перила железных балясинах висят замки и замочки — десятки, сотни. Небось, целая тонна металла. На некоторых что-то написано. Закрой, это на счастье. Ветер трепал ее волосы, мелькали цветные пряди. Он посмотрел ей в глаза, взял замочек, закрыл. У Коры на той фотокарточке глаза, как у матери. Точь-в-точь. Соня сняла с шеи пеструю косынку и повязала на голову. А где твоя шапка? Он вынул из кармана «Georgetown University» и натянул на уши. Спустились по лестнице на пляж, навстречу нарастающему шуму осенних волн. Пляж заливало; пена, бурунчики; буро-зеленая вода подхватывала мусор. Крысы убегали в заросли. Идти надо было по растрескавшейся бетонной дорожке. Сонька неожиданно заговорила по-русски, стала рассказывать про Сараево, про смерть старшей дочки. Ветер уносил слова. Она сказала, что боится этнических чисток, что эта недавняя стрельба — провокация крымских татар, но не исключено, что будет хуже. Скоро Украина должна получить обратно морскую базу в Севастополе, заканчивается контракт. А России только и нужен предлог, чтобы заварить бучу из-за Одессы, Севастополя и Крыма. Возьмут да натравят братьев на братьев, русских на украинцев. Нет, сперва украинцев на русских, надо же на кого-то свалить вину. Может дойти до этнических чисток, а хуже ничего нет. Она видела своими глазами. Сербы, мусульмане, хорваты… Наслушалась плача, сама обрыдалась. Ничего нет хуже. Надо бежать, пока не началось, потому что конца не будет. Русский флот — ржавые корыта, но ведь это черноморская легенда, черноморская слава. А кровь — смазка, политике легче ехать. Упаси Бог, но такое может случиться — здесь, в этом спокойном городе.

Он помалкивал. Пьян был в дымину. Той ночью, когда стреляли, — и ничего не знает.

Вдруг увидел, что она сходит с дорожки, бредет по песку к воде. Будто решила по Черному морю удрать из спокойной Одессы.

— Сонька, ты куда? — крикнул ей вслед. Она обернулась, по лицу текут слезы, но смеется. Он подошел. Она раскрыла ладонь, показала маленький золотой ключик — от замочка. Бросила в море. Волна залила их выше колен; не такая холодная, как он думал. Сонька протянула руку.

— А теперь ты, на счастье!

Он взял второй ключик и бросил в воду. Они молча вернулись на дорожку, но молчание продолжалось недолго: за кустами турецкой сирени их ждали. Повеяло древесным дымом, запахом жарящегося мяса.

Там был стол для пинг-понга: бетонная плита на железных ногах. Половина разбитая, обвалилась, но на другой половине — угощение. Сок в бутылках, хлеб черный и белый, икра, помидоры, мясо. Навстречу вышел высокий молодой человек в непромокаемой белой куртке с капюшоном и темных очках. Смуглый, черные дреды, нос крючком. На груди болтается фотоаппарат. Парень сверкнул белыми кривыми зубами.

— Хотел самоварчик принести, да рук не хватило. Прошу к столу!

Фотограф представился: Григор Блохер. Ели стоя, с завидным аппетитом. Из-за туч, как по заказу, вылезло солнце, и Блохер, фотокорреспондент газеты «Моряк», нащелкал прощальные снимки. В шапке, пожалста, теперь без шапки, улыбнитесь друг дружке, вот так. А потом попросил Арнольда снять пальто и снова фотографировал, уже не за столом, а около гриля. Сонька для очередных снимков тоже сняла жакет и осталась в черной кофте с большим вырезом.

Потом они помогли фотографу собрать посуду и отнести в припаркованную выше, на свалке строительного мусора, ржавую «ниву». Перед тем, как попрощаться, Сонька дала Григору деньги. Съемки закончились, солнце спряталось, похолодало. Но они пошли поверху, вдоль пляжа, под шум волн, к югу. Там всегда и вода, и песок чище. Молча шагали рядом.

— Как можно дальше, — заговорила Сонька, опять по-польски.

— Что — как можно дальше?

— Если здесь, не дай Бог, начнется. Убежала бы как можно дальше. Хоть в Лиссабон.

— От себя не убежишь, — вздохнул Арнольд и снова стал рассказывать про Яся, про «Анонимных алкоголиков», про то, что такое их двенадцать шагов и двенадцать традиций[8], которые они стараются соблюдать в Седльце и во всем мире. Он полтора года был сухой.

— Необязательно признаваться, что в Одессе ты развязал.

— Себя-то не обманешь. Зря я сюда приехал.

— А по-моему — совсем не зря. К примеру: замочек на счастье.

— Пусть будет тебе на счастье. Чтобы твоя Кора нашлась, — сказал Арнольд, и оба, как по команде, обернулись. Словно в надежде, что Кора идет за ними по пляжу. Видно было далеко, дальше Аркадии, но везде — пусто. В воздухе пелена мелких брызг. Даже бездомные собаки ушли в город. Ветер срывал пену с волн прибоя и обрушивал на них, с каждым разом все яростнее. Солнце низко. По первой же лестнице поднялись наверх, к трамваю.

Билет был — такой, как нужно. До Львова поездом: скорый, плацкартный вагон, удобно, пересадка в четыре утра, всего три часа подождать в Киеве. От Львова автобусом до Пшемысля, дальше — как хочешь. Через Люблин, наверно?

— Да, через Люблин, — подтвердил Арнольд Ситаш. Ему стыдно было признаться, что он не знает, как доберется до Люблина, до Седльце. На что? — у него нет ни гроша. Они с Борисом пили чай у бабки Смитновой, под розовым абажуром, — последний стакан перед отъездом. Со двора гудок: Федька подъехал на микроавтобусе.

— Я тебя провожу, — сказал Борис. — Попрощайся с матерью, она тебя полюбила.

Бабка его расцеловала.

— Не сердись на Борю, Арнольд, — попросила. — Он хороший, он тебе только добра хотел. Возвращайся побыстрее. В мае приезжай, в мае Одесса, как невеста, красоты неписаной.

В микроавтобусе Федька не пел про город, которого нет, поставил диск с одесскими цыганами, объяснял, почему их песни самые лучшие изо всех цыганских песен на свете. От него, когда прощались, Арнольд тоже услышал: приезжай в мае. Сыграем партию-другую под цветущими деревьями, в сладком майском воздухе.

Борис проводил Арнольда до самого поезда, сел напротив в пустом еще купе, поставил между колен два пластиковых пакета.

— Жаль, что с деньгами этими так получилось, — вздохнул. — Голодным, Арнольд Палыч, ты от нас не уедешь. Вон, гляди — будет, чем перекусить в дороге. Проводник чаю принесет, я договорился, чтоб за тобой приглядывал. Хлеб есть, фрукты, помидоры, рыбные консервы. А тут две бутылки. Перцовка — дяде, Игорю Ивановичу, который в Мельнике. Смотри не выпей, отдашь как есть, непочатую. В другой — напиток манго с апельсином, возьми в автобус, на границе могут долго продержать. А здесь кое-что для начала.

Борис полез в карман кожаного жилета, вытащил пачку купюр. Тут тысяча евро — задаток. Думаю, Сонька захочет польское гражданство. Когда оформите бумаги — после свадьбы то есть, — получишь еще девять тысяч, для ровного счета. Желаю счастья… и фотки пригодятся… Борис достал из кармана плаща желтый конверт с логотипом газеты «Моряк». Фотографии на пляже получились отлично: часть явно осенние, а те, что около гриля, — как будто летние. На обороте каждой штамп: на английском, украинском и русском, что снимал Григор Блохер и что ему принадлежат права.

Борис ткнул в фотокарточку Соньки в черной кофте с декольте.

— Классная женщина, — проговорил задумчиво. — Звезда.

— Это, выходит, за фиктивный брак? — спросил Арнольд и пересчитал деньги.

— Что там между вами, не мое дело, — ответил Борис. — Только сейчас очень проверяют. Вы в Шенгене, для вас вся Европа открыта, верно? Вот фотки и пригодятся. Спросят, как познакомились, — пожалуйста, снимки. Приехал в Одессу, познакомились в «Итаке» на танцах, влюбился на пляже, пристегнули замочек на мосту влюбленных — такая вот история. Проверяют, обязательно надо подготовиться. Не боись, Арнольд. Договоритесь с Сонькой, что втирать проверяльщикам. У нее котелок варит. С ней не пропадешь.

Арнольд задумался о своем одиночестве, о Ясе, о том, что придется сказать анонимным братьям на собрании в Седльце. Деньги держал в руке. Борис Смитнов внимательно за ним наблюдал.

— Если не устраивает, можешь вернуть, — сказал спокойно. — Отвезешь Игорю Ивановичу. В Мельник-над-Бугом. Он ведь мамин дядя.

Борис поднялся. Арнольд спрятал деньги во внутренний карман черного капитанского пиджака и тоже встал.

На прощанье обнялись и поцеловались — по-украински, в губы.

Борис опять полез в карман.

— Это тоже твое.

В руке у него был Арнольдов черный шелковый шарфик — с похорон Маси. Потерянный на Малом Фонтане, или в Фонтанном переулке, или еще где-то…

Арнольд шарфик не взял.

— Оставь себе на память, — сказал. — Конец трауру.

Пришли фото, черкни пару слов © Перевод О. Чехова

Принтер жужжал и выплевывал страницы, пока не кончилась бумага. Тогда Адриан взял стопку листов, перенес на стол. Выбрал фломастер из букета карандашей и авторучек, взял распечатки и пошел на кухню.

Адриану было около шестидесяти. Высокий, полноватый, с заметной лысиной, с заурядными, крупными и правильными чертами. Борода с легкой проседью немного старила его, но и придавала серьезности.

Посреди просторной запущенной кухни он остановился, посмотрел на стол, а потом сквозь щель между занавесками — на улицу. Кухонный стол был тщательно вымыт. За окном по Влостовицкой улице ползли трамваи, битком набитые возвращавшимися с работы людьми. Наступали ранние ноябрьские сумерки, и в городе просыпались фонари. Студенты Collegium Antropologicum в печеночного цвета беретах смешивались с прохожими, нагруженными покупками в пакетах с рекламой супермаркетов. Адриан еще раз протер столешницу рукавом, положил листы и принялся старательно подписывать каждый. Делать это приходилось на кухне, поскольку круглый стол в комнате был недостаточно освещен, а письменный загроможден компьютером, визитницей и картонными коробками с конвертами: в одной — с тщательно выведенным адресом и маркой, в другой — только со штампом, сообщающим домашний адрес Адриана.

Пенсия позволяла ему отправлять двести писем в месяц. В мае — начале июня он все закончит, и визитница опустеет.

Уважаемый господин или госпожа, дорогой друг или дорогая — так начиналось каждое письмо. Содержание отправляемых Адрианом посланий было одинаковым, разве что, помимо польского текста, он заготовил копии на русском, французском и английском.

В будущем году мне исполнится шестьдесят один год. Единственное, что у меня осталось от прошлой жизни, — ваши визитные карточки, которые я получил от вас при разнообразных обстоятельствах: в Торуни и Быдгощи, в Варшаве, во время отпусков, проведенных в Польше, и в моих заграничных командировках. Я пишу вам всем в надежде, что хотя бы часть адресов не изменилась.

И к каждой и каждому обращаюсь с одной и той же просьбой.

Вспомни Адриана Рогатко. Вспомни, когда и где мы встретились. Откликнись. Черкни хоть пару слов, пришли фотографию — свежую или старую. Можно через интернет — мой электронный адрес в шапке письма. Вспомни меня, а если окажешься неподалеку, обязательно заходи в гости.

Я одинок, но мне интересны люди. Что у тебя, как сложилась твоя жизнь? Я прожил хорошую жизнь, хуже стало только в последнее время. Два года назад меня покинула Рена, моя жена. Дети ушли с ней. Это нормально — они ведь не от меня, хотя дочка, Эля, несколько лет назад согласилась взять мою фамилию. Ярек остался Млыновичем, а она захотела стать Эльжбетой Рогатко. Моя жена Рена вернулась к Млыновичу — своему бывшему. С которым венчалась в церкви. Можно сказать, что это тоже нормально: вернулась к нему, когда узнала, что он очень болен. Когда он написал: «Я умираю». Опухоль, метастазы, химия, облучение. Он был болен, одинок и на самом деле умирал. А она ведь поклялась, что не оставит его до самой смерти. Когда-то поклялась. Вернулась к нему, мы обсуждали это и так и сяк. Он тоже клялся, что не оставит ее до самой смерти — оставил с двумя маленькими детьми, и пропал на двадцать с лишним лет. Ни разу не появился. Работа за границей, новая жена-голландка, новые дети — вроде какие-то дети там были. Бросил Рену — казалось бы, с чего ему ждать прощения?

Ему лучше. Теперь стало лучше. Это очень важно. Мне часто приходит в голову постыдная, глупая мысль. Я мог бы желать ему смерти, когда Рена уходила. Мог бы сказать, когда она уже собрала вещи и уехала: «Пусть Млынович умрет, тогда верну ее, и детей тоже». Я никогда не желал ему смерти. А глупая моя мысль такая: «Он выздоровел благодаря тому, что я ни секунды не желал ему зла».

Оставим в покое Млыновичей. Он поправляется, она о нем заботится; раскаяние и прощение. Ярек и Эля учатся в Гааге, у них все в порядке. Почти не дают о себе знать, да у них, наверное, и нет особых новостей. Грех мне жаловаться. Я их воспитывал, принял как родных — и почти двадцать лет они меня радовали. Они были хорошими детьми, и ко мне хорошо относились — я ими гордился.

Рена ушла два года назад. В прошлом году я тоже болел, тяжело. Но не настолько, чтобы она вынуждена была ко мне вернуться. Впрочем, я не афишировал свою болезнь, сам справился. Лишился сбережений, квартиру пришлось поменять на меньшую, но у меня приличная пенсия, и я умею вести хозяйство. Столько лет этим занимался, прежде чем встретил Рену.

Новая квартира ближе к центру, я в ней все устроил удобно — иначе не стал бы приглашать. Не разыскивал бы вас, дамы и господа, знакомые и коллеги, если бы не был уверен, что кому-то могу быть полезен. Я не больной, не слабый, не бедный. В начале письма сказал, что жизнь в последние годы складывается не слишком гладко. Но у меня есть кое-какой запас оптимизма, который еще упрочился бы, если бы я мог им поделиться.

Адриан с легкостью написал это письмо. Разумеется, за исключением последних двух предложений, над которыми он мучился почти две недели, придумывая бессчетные неудачные варианты. Пока не наступил установленный им самим для завершения письма срок, и тогда он выбрал первый попавшийся вариант, не сильно уступавший остальным.

Уже в декабре начали приходить ответы. Первой написала дочь близкого друга, с которым они вместе состояли в региональной ревизионной комиссии «Солидарности» и не виделись со времен интернирования в Висьниче[9]. Несколько лет созванивались, обменивались поздравительными открытками, но постепенно общение сошло на нет. Он забыл о Лёнеке, Лёнек забыл о нем. Теперь он узнал, как тот болел, как страдал, как трудно было доставать лекарства, как Лёнек умер и кто пришел на похороны. Еще не успел написать его дочери ответ с соболезнованиями, как глубокой ночью зазвонил телефон.

— Это я, Макс Сейка, послушай, Адриан, меня потрясло твое письмо. Моя тоже меня бросила. Сперва упрятала в клинику лечиться от алкоголизма, возвращаюсь — в двери новые замки…

— Кто это?

— Макс, Макс Сейка! Мы вместе были в Ровах… погоди, какой же это год? Ты учил сына плавать, а заодно и мою дочку… Помнишь забегаловку на пляже «У спасателя»? Красное вино и свинина на гриле, а?

— Э… помню… — отвечал Адриан неуверенно. Они были в Ровах один раз, Яреку тогда было двенадцать, а превосходно плавал он с восьми… Какой Сейка? Что еще за дочка?

Макс Сейка говорил долго, рассказывал историю своего развода, вступления в общество «Анонимных алкоголиков», выхода из Общества, возвращения в психотерапевтическую группу. Адриан терпеливо слушал, поддакивал. Я получил, что хотел. Я нужен. Надо пригласить алкоголика Макса.

Не пригласил. Но сказал:

— Ты — молодец, Макс. Позванивай мне, поболтаем. Звони, как только тебе понадоблюсь.

Вильма Макарич получила письмо Адриана в последний день года. Она приехала в Загреб сразу после Рождества проверить квартиру на Медимурской, которую с давних пор сдавала дантисту, дальнему родственнику мужа. Близость железной дороги и вокзала не смущали дантиста, платил он аккуратно, но на ремонт его приходилось уговаривать. Вильма уже собиралась уезжать, когда позвонил доктор Драго, тот дантист: «Тебе письмо». Она уже пятнадцать лет не жила на Медимурской — и вот те на, письмо.

Письмо из Польши. Кто такой этот Адриан Рогатко?

Прочитала и сразу вспомнила человека, который одалживал у Цирила парусную лодку. Полноватый бородач с женой-блондинкой намного младше него и милыми детишками. Все четверо, вся семья, ходили по Шибенику босиком. Как цыгане. Только вот ноги — не смуглые, а пугающе белые. «Отпуск — время свободы от обуви, — говорил Адриан. — Я хожу босиком, пью вино прямо из бутылки и не смотрю новости по телевизору». Они с Цирилом подружились, и, когда Цирил погиб, Вильма даже хотела сообщить поляку, но не нашла адреса.

Теперь адрес был. Она не стала убирать письмо в папку с документами от квартиры на Медимурской. Подумала, что пришло время наконец продать эту квартиру в Загребе, цены на недвижимость растут, но ведь так не будет продолжаться бесконечно? Она стояла на ковре в тесном номере гостиницы «Нова-Славия» с письмом в руке. В зеркале встретилась взглядом со своим отражением. Почему мне грустно? Спрятала письмо в кошелек. Решила, что, как только вернется к себе в Шибеник, напишет ответ. Что-нибудь ободряющее. Можно еще приложить фото, сделанное два года назад, она хорошо получилась на праздновании десятилетия издательства «Далма». Нет, пожалуй, фотография — это чересчур.

Адриан, стоя на коленях на полу, перебирал бумаги, вываленные из трех ящиков комода. Выкапывал ежедневники — карманные и настольные, телефонные книжки, читал какие-то слова о командировках и денежных операциях, какие-то адреса. Кто все эти люди? Что на самом деле означали давно минувшие сроки и темы переговоров? Он разбирался в химии фармацевтического сырья, знал это дело от и до: от складов, образцов, лабораторных экспериментов до переговоров за стендами на международных ярмарках и обивания порогов в Министерстве здравоохранения. Он разбирался в этом так хорошо, что мог содержать семью, путешествовать, кое-что откладывать. Семья его бросила, сбережения ушли на лечение, потом пришлось избавиться сначала от коллекции печатей, перстней-печаток, знаков отличия и цеховых эмблем, затем — продать прекрасную квартиру. Но комнаты на Влостовицкой, рядом с университетским кампусом и торговым центром, оказались удобными. Лучше прежних. Он знал: его опыт в области химии и в торговле больше не пригодится, — и это тоже было хорошо. Пройденный этап. Нужно осмотрительно распоряжаться тем, что есть. Пенсия, немного старой мебели, скромный запас одежды и обуви.

Хождение по антикварным лавкам было приятным, но бессмысленным. Все реже он заглядывал в магазины на Русской, Бялоскурничьей, Бужничьей. Вертел в руках красивые вещи, спрашивал цену. Но там знали: Рогатко больше не покупает. Ничего стыдного в этом не было, но заходил он туда все реже. Предпочитал воскресный блошиный рынок. В хорошую погоду. Именно там, среди продающих холодное оружие и воинские регалии, встретил знакомого. В первую минуту его не узнал. Худощавый высокий мужчина с узким костистым лицом и длинными, до плеч, светлыми волосами при виде Адриана вскочил со складного охотничьего стула. Расплылся в улыбке и протянул руки, словно хотел его обнять поверх патронташей, казачьих шашек и медалей на выцветших ленточках.

— Ой, пан Адриан, я получил ваше письмо! Хотел ответить, но вы сами меня нашли.

Рогатко пробурчал в ответ, что тоже очень рад. Рад, но не припоминает… И боится ошибиться.

— Ну да, — не унимался блондин. — В школе у меня была короткая стрижка, и я носил галстук. В выпускном классе у вашей Эли преподавал польский и французский. Гастон Хлебняк. Девчонки надо мной смеялись и называли на французский манер — Гастон де Хлеб-Няк.

— Если и Эля, то прошу за нее прощения.

Гастон замотал головой. Он умел открыто улыбаться.

— Нет, нет, Эля вела себя безупречно. Как у нее дела? Есть муж, дети?

Одно имя — и вдруг из прошлого выныривает настоящее.

— Эля учится в Гааге, я писал об этом в письме. Специальность — экономика туризма и отдыха. Вероятно, хочет стать менеджером отеля — я так думаю. Но она редко отзывается. С ней мать, брат.

Торговец штыками и саблями, видно, уловил грусть в голосе Адриана.

— Отзовется, чтобы пригласить на свадьбу. Молодые уходят в свою жизнь, в свой мир. В школе так было со всеми выпускниками. Я иногда надеялся, что они оглянутся назад. Но, пан Рогатко, глупо так думать.

У Хлебняка нарисовался клиент, заинтересовавшийся турецким ятаганом, и Адриан поспешно попрощался с бывшим учителем, пригласив его к себе. Тот обещал заглянуть и еще прокричал вдогонку, что придет обязательно и захватит бутылочку.

Не пришел. Адриан стал обходить стороной тот ряд рынка, над которым развевались вымпелы на кавалерийских пиках. Он не хотел навязываться. А теперь, копаясь в ящиках, наткнулся на фотографию Элиного класса. Пятилетней давности, сделанную за год до окончания школы. На переднем плане сидит на стуле законоучитель, монах, тучный, улыбающийся, с букетом сирени на коленях, две упитанные ученицы скалят зубы, пристроившись у его ног. За священником тесно, чтобы поместиться в кадр, сгрудилась молодежь, а из-за последнего ряда торчит остриженная ежиком голова Гастона Хлебняка, его руки обнимают Элю и ее подружку Аню Ёж. Аню, вроде бы, благодаря ее красоте взяли сниматься в кино. Эля, со своими двумя хвостиками, смотрит строго, между бровями пролегла морщинка — можно подумать, ревнует к той, второй, эффектной и сияющей. Кажется, тогда же она обрезала волосы.

Об этом учителе всегда хорошо отзывались. Почему он не преподает? Демографический спад? Да, в школах проводилась реорганизация, несколько закрыли. А может, невыносимо стало наблюдать, как они уходят, не оглядываясь?

С минуту руки блуждали среди бумаг и записок. Наконец он выхватил ежедневник с логотипом «Химфарма» на кожаной обложке вишневого цвета, где были заметки из поездок и адреса. Что он писал в тот год, когда военное положение застало его в Лозанне? Распихал как попало вещи с пола по ящикам и уселся за кухонный стол.

Запись от 24 декабря: «Звонил маме, поздравлял. У них был обыск. Ничего не нашли. Отец Лёнека сообщил, что сына взяли на вокзале — возвращался из Гданьска. На распродаже в „Stubai-Sport“ купил пуховик (произв. Исп.) за полцены, скидка, потому что одна молния испорчена. Она была не испорчена, только закапана чем-то черным, я счистил — и все в порядке. В куртке пошел через заснеженные виноградники к озеру. Мама говорит: не возвращайся. А Лёнек сидит. Я пошел на мой полуостров. Птицы — как будто не зима, со стороны Альп мчатся тучи. Заиндевелые яхты. Жалко, без капюшона».

Это о куртке, распоровшейся под мышкой, но еще сохранившейся.

Он вернулся и только в «интернате» порадовался, что вернулся. Встретились с Лёнеком, побеседовали, и он — на миг, всего на миг — пожалел, что вернулся. Позже уже стало понятно, что, останься он и отправься в Ла-Рошель с химичкой, с которой познакомился в лаборатории в Лозанне, никогда бы не встретил Рену, стоявшую в очереди за ветчиной в соседней лавке. Стояла на морозе с двумя детьми в коляске, хромающей на все четыре колеса. Потом. Потом до того. До того и после. Он не очень-то хорошо обошелся с девушкой из Ла-Рошели. Она могла бы стать его женой. Зато потом он делал все, чтобы было хорошо Рене, чужой жене. А потом Рена решила, что нужна больному Млыновичу, ее венчанному мужу, потому что до того… Ну а теперь, теперь, когда он один, отправил ли он письмо Ивонне из Ла-Рошели, из предпрошедшего времени брюнетке с острым взглядом птичьих глаз? Она пела что-то из репертуара Адамо — «Падает снег, безучастно кружась…» — прекрасный, прекрасный у нее был голос, и улыбка тоже милая. Как раз в ежедневнике, оправленном в вишневую кожу, должен быть ее адрес. Проверил — не было, из списка после календаря не хватало нескольких страниц. Как это вышло? Забыл. Сам вырвал, чтобы следователи не заполучили нежелательных адресов? Следователи вырвали, потому что им понадобились какие-то адреса?

— Да ведь восемьдесят первый закончился, и восемьдесят второй вот-вот закончится — зачем он вам? — шутил один из них в ответ на требование вернуть еженедельник. Но отдали. Без этих страниц. Без Ивонны, ведь приближалось время Рены, маленькой Эли, маленького Ярека. Он отдалился от ребят, от подпольной деятельности, обеспечил их химическим составом для печати на несколько лет вперед и ушел, потому что наступило время семьи.

Он встал, подошел к письменному столу и набрал в интернет-поисковике «Ивонна Ла-Рошель». Результат поиска выдал христианское сообщество в Ла-Рошели, они распределяли ночные дежурства в молитвенной акции против пыток, какая-то Ивонна была среди тех немногих, кто согласился молиться, по меньшей мере, пятнадцать минут между тремя и пятью утра. За мир без пыток.

С моря дул холодный ветер, несший с собой смесь запахов водорослей, отработанного дизеля, рыбной муки с предприятия «Рыбарски прогресс». С террасы были видны фонари в порту, узкий, как фьорд, залив с огнями прогулочных катеров и яхт. Поток света с маяка раз за разом обрушивался на белый каскад мраморных плит на старом венецианском кладбище высоко над портом. Вильма Макарич сидела с приятельницами из издательства и пила красное вино в кафе «Цицария». Они съели баранье рагу, а потом, вместо мороженого, заказали еще одну бутылку «домаче вино». Беседа текла так хорошо, что и расходиться не хотелось. Беба рассказывала о своем новом парне, который вернулся из Мюнхена и присматривал участок под строительство пансионата на побережье. Бисерка, дочь хозяев гостиницы из Ровиня, была специалистом — она знала, где туризм отмирает, а где есть перспективы. Острова войдут в моду. Это психология — на островах люди чувствуют себя в безопасности. Чем больше террористов, тем выше будет взлетать цена земли на островах.

Вильма достала письмо от Адриана и положила на красную скатерть. Накрыла его ладонью, словно козырную карту, благодаря которой сорвет банк.

— Что там у тебя? — поинтересовалась Беба и положила свою руку сверху. Сверкая бриллиантом в кольце, прибывшем из Мюнхена.

— Самое странное письмо в мире. Из Польши.

— Хотят приехать? Ищут место для отдыха?

Вильма усмехнулась.

— Холодно! Ни за что не догадаешься. Не хотят приехать и не ищут комнату у моря с ванной и телевизором. Не знаю, чего ищет этот поляк.

— Тебя, — сказала Бисерка. — Мужик ищет бабу. Как всегда.

— Не меня. Он даже не знает, что Цирила убили сербы. Цирил одалживал ему лодку. Сто лет назад.

— Кстати, а что с той лодкой? — спросила Беба. Мюнхенские деньги так вскружили ей голову, что она скупила бы весь мир.

— Продала за копейки. Зоран ее купил. Зоран, деверь. Плавает, возил меня как-то на Хвар.

Она помнит солнце, ветер, пахнущий лавандой, белые скалы на острове и цветущие поля над ними. В последний раз тогда плакала она по Цирилу.

— Вы меня не помните, а я вас знаю, — говорил молодой голос в телефонной трубке. — Номер дал мне ваш друг из Ровов, Макс Сейка. Вы с ним были в Ровах. У меня к вам дело, это не телефонный разговор. Зайдите в пиццерию «Сорренто», или я к вам загляну. Адрес у меня есть, Сейка дал.

Адриан согласился, тот не пришел. Но потом все же появился, опоздав на час.

На вид лет тридцати, коренастый, в длинном плаще, в студенческом берете вишневого цвета. Значок факультета ветеринарии на кармане пиджака от серого костюма. Принес бутылку молдавского красного.

Адриан чувствовал, как его распирает от радости. К нему пришли, и не кто-то там, а молодой, сильный, веселый. Он всматривался в темные глаза гостя, восхищался его широким лицом с грубыми чертами, носом картошкой и ямочкой на подбородке. Аккуратно подстрижен, тщательно выбрит, пахнет от него модным мужским парфюмом. Модест. Только имя свое назвал этот Модест, не дожидаясь приглашения открыл сервант, достал рюмки, откупорил бутылку штопором в швейцарском перочинном ноже, налил щедро, до краев. Макс Сейка говорил: Адриан любит красное сухое.

Они чокнулись, улыбнулись друг другу. Выпили. Молдавское было недурное. С диоксидом серы, но хорошее. Адриан предложил открыть банку фасоли и разогреть куриные тефтели.

Под вино неплохо что-нибудь съесть, время ужина. Он боялся, что гость вот-вот уйдет. Гость покачал головой. Сказал, что недавно обедал. Налил.

— Когда Макс Сейка сказал, что вы разбираетесь в химии, я решил, что вас мне Бог послал. Такой человек…

«Слишком часто наливает», — мелькнуло в голове у Адриана Рогатко. Слушал. Гость говорил. Производство маленькое, кустарное, а требует профессионала.

«Химия для меня — закрытая тема, нужно уметь обходиться тем, что есть», — напомнил он себе, когда услышал, что дело пустяковое, установка аппаратуры, а заработок больше, чем он может себе представить. Он и не представлял. Боялся. Перестал слушать. Было уже такое искушение после «интерната», когда сидели без работы и без гроша.

— Ну понятно, понятно, — покивал головой Рогатко и закашлялся. — Понятно, понятно, аппаратура. Я пошел.

— Куда? — заволновался Модест. — Выпейте.

Похоже было, что хозяин не слышит. Он отошел, неестественно склонив набок голову, подволакивая одну ногу. Но тут же вернулся и расставил пять глубоких тарелок.

— Зачем? Для кого это?

— Борс я варю из пакетика. Борч. Борщ, — поправился он. — Хвалит на пятерых. Макс Сейка с женой, вы с женой. А я — не, — старик говорил неразборчиво. — Понятно, понятно, я пошел.

Модест, обескураженный, ждал. Адриан вскоре вернулся. Светлые брюки спереди мокрые, из расстегнутой ширинки высовывается краешек рубашки. Он не садился, семенил вокруг стола на нетвердых ногах. Бормотал одеревеневшими, не смыкающимися губами.

— Тефтели к борсу подам, и фасоль к борсу подам, само собой. Вы работаете у Сейки? Ой, это же Максик! Он, он, Максик Сейка, понятно, понятно.

— Я пойду, — нерешительно сказал посетитель. — Еще зайду насчет этого дела.

— Подожди, конечно. Такое дело, понятно, понятно.

Хозяин навис над гостем, схватившись за стол, и опрокинул свою рюмку молдавского.

— Это Максик Сейка, он, он, — прошептал в ухо гостю, брызжа слюной. — Он твою жену того-этого, правда! Наш Максик!

Тот встал. Стер слюну со щеки и вино с брюк. Бормоча грубые ругательства, метнулся в прихожую.

— Где мой плащ?

— Какой пласт?

Гость подскочил к хозяину, дал ему по шее.

— Плащ!

— Понятно, понятно. Для химишной стирки. Вот он.

Любитель химии поднял свой плащ с пола в кухне. Яростно оттолкнул Адриана к вешалке в прихожей, матерясь, хлопнул дверью.

Адриан стянул брюки, бросил в ванную, сел за стол на кухне. Потирая шею, размышлял о демонах, которых так легко разбудить. Вряд ли на этом все закончится. Вряд ли тот купился на его спектакль. Нет сомнений, что его лицо запомнили. Здесь, вблизи кампуса, на торговцев наркотиками нет управы. И слава Богу, что Эля и Ярек не здесь, что они смогли уехать. Правда, от Гааги недалеко до Амстердама, и эти же демоны могут их заметить.

Он подошел к столу, электромонтажными плоскогубцами взял рюмку Модеста и осторожно поместил в большую банку. Как долго сохраняются на стекле отпечатки пальцев?

Написал на листке УБИЙЦА, прижал бумажку завинчивающейся крышкой. Поставил банку на самую верхнюю полку, надел рабочие брюки и принялся за уборку. Ему уже не хотелось ни тефтелей, ни фасоли.

Вильма Макарич позвонила из гостиницы «Соплицово»:

— Вы меня, наверное, не помните. Но парусную лодку «Вильма» из Шибеника помнить должны. Завтра у меня самолет в Киев, я лечу на конгресс переводчиков Бруно Шульца в Дрогобыч. Могу с вами встретиться или сейчас, или на обратном пути.

— Сейчас, буду очень рад.

Конечно, он помнил эту хорватку, потому что она говорила по-польски. Он брал лодку у ее мужа, Цирила. Красивая была пара: он — высокий, мускулистый, черный, как цыган, с резкими чертами лица, она — словно нарисована наимягчайшим карандашом В6, короткие вьющиеся волосы цвета послеполуденного солнца, и кожа на лице того же оттенка, но будто освещенная внутренним светом. Они принимали Адриана с семьей у себя, только Цирил и седовласый отец Вильмы сели за стол, хозяйка хлопотала, подавала блюда, переводила, когда не удавалось объясниться по-английски. Переводчица детских книжек, окончила славистику в Братиславе. Декламировала по памяти стишки, а Ярек и Эля прыскали со смеху, это были совсем другие книги для детей, не похожие на те, что они знали.

Потом Адриан, Цирил и старик сидели на террасе за бутылкой ракии и спорили о политике, а Вильма и Рена по-бабьи болтали, сперва моя посуду на кухне, затем — потягивая ореховый ликер в комнате.

Лодка, на которой поплыли к острову, называлась «Вильма», и ему, помимо воли, запомнилась смуглая кожа и отливающие золотом волосы женщины с тем же именем. Он вспоминал ее, хотя ему так хорошо было с Реной и детьми на каменистых пляжах.

В Адриане она нашла то спокойствие, которого ей всегда не хватало у Цирила.

Они съели приготовленный им обед, а после уже невозможно было оторваться от стола с компьютером. Когда доедали котлеты, она обмолвилась, что хочет, наконец, продать загребскую квартиру у вокзала, на Медимурской, покончить с не слишком выгодной сдачей внаем, вечными проблемами и тратами на ремонт. А он признался, что ему вдруг захотелось сбежать из центра, от соседства с кампусом и студенческими клубами. Он уже проложил в интернете подходящие маршруты в джунглях торговли недвижимостью, на сайтах ценовых прогнозов, оценок, кредитов. И они погрузились в киберпространство и помчались от таблицы к таблице, от предложения к предложению.

Нет, ничего не было сказано, это всего лишь сравнительные подсчеты, из которых однозначно следовало, что за квартиру в Загребе ничего не купишь на территории Евросоюза, в Европе. Но если продать квартиры в Загребе и Шибенике, добавить — считая чисто теоретически — деньги за квартиру на Влостовицкой, то в двух шагах отсюда наверняка есть дом в каком-нибудь чудесном районе среди старых садов и известковых холмов, полчаса на машине от центра, в каком-нибудь Изумрудном городе или Хогсмиде. А если чуточку повезет с курсом валют, хватит еще и на лодку с парусом, как та. Пусть стоит где-нибудь в Сплите или Трогире, пусть дожидается сезона отпусков.

Только разговорились, только успели выпить в молчании за солдатскую смерть Цирила, а Вильме уже пришла пора возвращаться в гостиницу — самолет во Львов был чуть свет. Она обещала, что задержится на обратном пути, уже не в гостинице. В самолете она думала об Адриане и его судьбе, о том, что он желал здоровья человеку, который отнял у него жену и детей, поскольку вбил себе в голову, будто это справедливо. Внешне он не сильно изменился — немного располнел, но она не помнила, чтобы тогда, в Шибенике, в нем чувствовалась такая сила и какая-то внутренняя тишина. Сейчас он — единоличный правитель в том маленьком мирке, где затворился.

Вильма появилась, когда стала ему нужна. Дело было не только в пустоте, в безлюдных днях. Прибавился страх. Он знал, что после истории с Модестом наркодельцы не оставят его в покое. Они искали химика, а он отказал. Что еще хуже, запомнил лицо посланца. Нельзя же все время прикидываться слабоумным дегенератом, нельзя ждать наступления темноты, чтобы выйти в магазин. Необходимо убраться с Влостовицкой как можно дальше, раствориться в загородной анонимности. Вильма оказалась ангелом-спасителем, от нее исходила энергия, вселяющая надежду. Крупная, сильная балканская женщина с далматским вкусом к жизни, с чувством юмора.

Он вынашивал план переезда в свой Изумрудный город, а то и дальше — в Амбер, когда объявился Гастон Хлебняк, продавец шашек и ринграфов. Пришел в один прекрасный день с кофе и пончиками. Они славно побеседовали и условились завтра же вместе пообедать. Адриан знал, что если хоть раз упомянуть Элю, то потом будут говорить только о ней, а это слишком тяжело. Она признала его отцом, согласилась взять его фамилию — дав тем самым негласное обещание — и тем не менее уехала. Обещание было нарушено, но говорить об этом нехорошо. И они не говорили о дочери, Хлебняк немного посплетничал о своих клиентах, легковерных снобах, о посредниках — тертых калачах и пройдохах, и о самых важных — знатоках с охотничьим инстинктом и святой верой в счастливый случай. Потом Адриан принялся вспоминать проданную коллекцию, поразил гостя фотографической памятью, зашифрованным в голове каталогом. Про Элю не говорили, она сама о себе напомнила. Торговец оружием вышел около полуночи, Эля позвонила из аэропорта в Познани в пятнадцать минут первого.

Сперва ему показалось, что она пьяна — такой торопливой, путаной была ее речь, прерываемая рыданиями. «Папа, у него не было шансов выжить… водитель фуры, который там проезжал, говорил, что полыхнуло в одну секунду, как будто цистерна взорвалась, цистерна с бензином взлетела на воздух. Его спасают, вытащили из клинической смерти, он на искусственном дыхании».

— Спокойно, Эля, подожди, ты о ком?

— Папа, приезжай, я ведь уже забыла, как это в Польше делается, с кем нужно разговаривать. У Ханка нет никаких документов, он вылетел с аэродрома Темпельхоф, спортивного, в Берлине. От комбинезона мало что осталось, мне показали — одни закопченные лохмотья.

— Ханк — это твой парень?

— Это парень Мирелли. Но она не может к нему, потому что получила работу в банке. Да и что она бы тут… Я знаю польский…

— А тебе удалось отпроситься с работы?

— Я сейчас на пособии. И все равно собиралась в рейс с Огги.

— Ты не учишься? Огги? Что это?

— Это мой мэн. Приезжай, мне, наверно, понадобятся деньги. Я все тебе расскажу, приезжай. Больница Иоанна Божьего, я там, наверное, буду ночевать, в холле, потому что должна быть с Ханком. Запиши: Ханк Крубе, диктую по буквам; реанимация, заведующий отделением доктор Капота.

Было уже очень поздно, но он позвонил Гастону Хлебняку. В двух словах рассказал о несчастном парне какой-то Мирелли, который на своем дельталете врезался в высоковольтную линию где-то между Голиной и Слупцей. Сказал, что поедет в Познань первым же скоростным поездом, а из Дрогобыча должна приехать Вильма Макарич. Нужно, чтобы кто-то передал ей ключи от квартиры и немного развлек. Например, показал бы библиотеку аббатства. «Ты меня учил, папа, что, когда друзья в беде, надо быть рядом». Неужели он правда учил этому Элю? Когда у него были проблемы — друзья оказывались поблизости? Иногда. Сейчас, по счастью, есть Хлебняк.

Утром он приехал на вокзал, взял ключи.

А потом — кошмарные, мучительные три дня: больницы, учреждения, факсы в посольство Нидерландов, звонки в Гаагу, поиски потерянных родственников семейства Рогатко, потому что дети тети Фемы из Пшеворска окончили медицинский в Познани и могли иметь выход на завотделением. Вертолет доставил рыжего Ханка в ожоговое отделение в Семяновице-Слёнске. Местные врачи говорили: и не таких на ноги ставим. В больничной аптеке встретил своего наставника из «Солидарности», из региональной ревизионной комиссии, пошли с ним и Элей обедать — хоть какая-то передышка в ссорах с дочерью. Вся пенсия улетучилась. Он чувствовал, что Эля — комок нервов, она ведь рассчитывала, что совместное путешествие с этим самым Огги станет переломом в их неопределенных отношениях. Только на обратном пути он кое-что узнал о мужике, которого она назвала «мой мэн». Садовник, владелец небольшого древесного питомника в Корнуолле, три раза она приезжала к нему на подработку в каникулы, прежде чем они поняли, что неравнодушны друг к другу. Рождество он провел у матери под Роттердамом, а сейчас они собирались в плаванье. К Скалам святого Павла, что-то в этом роде. Звонил с Атлантики — это нормально. Не мог понять, что Эля не поплыла с ним, поскольку помогает парню своей подруги, вот что обидно. Ему и в голову не пришло, этому корнуолльскому кретину, что он сам должен наплевать на оплаченное путешествие и быть здесь. Слов нет. А на фотографии выглядел прилично и казался добряком. Эля временами думала, что сможет привезти садовника в Польшу, и здесь все удастся совместить: ее отель и его магнолии, гинкго и ложноплатановые клены. И зря так думала — это было бы слишком хорошо.

Да они же пара, эти двое. Гастон Хлебняк и Вильма Макария. Адриан моментально это почувствовал, еще до того как они заговорили. Подумал, что теперь ему следует упасть и умереть от инфаркта. Предан, уничтожен, раздавлен. Разрушены надежды, дом в Изумрудном городе не для него, как и не для него — осень жизни с женщиной, сквозь смуглую кожу которой пробивались золотые лучи обещаний. Эля кинулась на шею Гастону: ой, пан учитель, какие кудри, в жизни бы не узнала, — а в глазах Вильмы сверкнула ревность. А у Адриана не случилось инфаркта. Он думал о том, что пенсия истрачена на переезды, ночлеги, на подношения врачам, а тут надо готовить ужин на четверых. Присмотрелся к Гастону: гибкий, широкоплечий, длинные волосы тщательно вымыты, стал выше ростом и как будто помолодел. Подумал, что тоже помолодел бы рядом с женщиной.

Слава Богу, у Гастона были какие-то деньги; они заказали пиццу. Гастон оживленно рассказывал, как они с Вильмой сразу нашли общий язык, Данил о Киш, Дубравка Угрешич — он засыпал ее именами, думал блеснуть, да что там — она влюблена в поэзию Ежи Либерта[10], а он чего только не выдумывал, чтобы увлечь Элю и ее подружек чтением стихов и писем Либерта, а Вильма: как же, ведь это время Бруно Шульца, нужно знать о нем все… И сразу ответила строфой: Помнишь, в деревне день, словно розу, / Прятала в книгу. / Бук — что ни час, то новая поза — / С тучей в обнимку.

Гастон отвечал ей: Здесь же: не небо — серая крышка; / Сердце ли ноет, / Ты ль свой тревожный полог, малышка, / Ткешь надо мною…

У него не случился инфаркт, он слушал, ел пиццу и пил украинскую перцовку, привезенную Вильмой из Дрогобыча. Его сердце должно бы ныть, а он как дурак радовался: за столом люди, Эля вернулась на время, рыжий поправляется в больнице, в сознании, дышит самостоятельно. Потом Гастон попросил Адриана показать завтра ему те маршруты в интернете, где были предложения и оценка недвижимости, и ушел, поцеловав Элю в щеку, Вильму в щеку.

Вильме досталась кровать в спальне, Эле Адриан постелил в другой комнате на диване, себе поставил на кухне брезентовую раскладушку. И хотя было удобно и тепло, понял, что не уснет. Крутился, ворочался с боку на бок, стыдясь, что думает о деньгах. Полная майская луна светила в окно, прогрохотал ночной трамвай.

— Не спишь? — спросила Эля. Ее разбудила скрипнувшая половица.

— Нет, я немного поспал в поезде. Мне тут нужно… кое-какие бумаги… из библиотеки. А ты спи. Может, хочешь подушку повыше?

Он увлекся разложенными на кухонном столе старыми записями и даже не заметил, что Эля стоит в дверях.

— Что там у тебя?

Повернулся к ней и подумал, что такой же высокой и худенькой была Рена, когда они познакомились.

— Ты помнишь тетю Фему? Мы как-то гостили у них в Пшеворске. Ты была маленькая, влюбилась в их пса, такой… лохматый. Тетя еще жива, я звонил ей из Познани. Так вот, у нее появилась идея… В Швейцарии, сто лет назад, я работал над красителями для смол, даже хотел кое-что запатентовать, но вместо этого угодил в «интернат» в Висьниче. У Феминой внучки, точнее ее мужа, в Розвадове небольшое предприятие, они красят гранулированный поликарбонат для кораблестроительной фирмы. Ну и я… можно было бы договориться. Я бы поехал туда на какое-то время… может, даже эту квартиру продал бы. Пенсия у меня не самая маленькая — и все равно… до первого еле дотягиваю… сама понимаешь.

— Ну да, понимаю. Понимаю, папа. Звонил Огги. Они плывут под полной луной. У него вахта за штурвалом.

— И что? Что с этим Огги?

— Похоже, все хорошо.

Примечания

1

На основе рассказа «Одесса, все пляжи» автором написан сценарий, по которому готовится к постановке фильм (совместное польско-украинское производство).

(обратно)

2

Ян Парандовский (1895–1978) — польский писатель; широкую известность приобрел благодаря своей книге «Мифология». (Здесь и далее — прим. перев.)

(обратно)

3

Музейный комплекс, в состав которого входят дворец Радзивиллов, парк в Неборове и романтический парк «Аркадия» Хелены Радзивилл.

(обратно)

4

В сообществах «Анонимные алкоголики», объединяющих людей, которые совместными усилиями стараются избавиться от алкоголизма, используется термин «сухой алкоголик», то есть человек, посещающий собрания АА и переставший пить, но еще не окончательно перестроивший сознание.

(обратно)

5

В данном абзаце автор использует вымышленные названия.

(обратно)

6

В греческой мифологии — кормилица Одиссея, нянька его сына Телемаха, верная служанка и советчица его жены Пенелопы.

(обратно)

7

В поселке Нерубайское Одесской области на глубине 12–14 м под землей находятся многокилометровые катакомбы, где добывали строительный камень-ракушечник; во время Великой Отечественной войны в катакомбах дислоцировался один из самых больших партизанских отрядов региона; сейчас там Музей партизанской славы.

(обратно)

8

В сообществах «Анонимные алкоголики» «12 шагов» — программа духовного переориентирования для зависимых от алкоголя; «12 традиций» — принципы, положенные в основу функционирования группы, способствующие ее развитию и доброжелательному общению ее членов.

(обратно)

9

«Солидарность» — польское объединение независимых профсоюзов, созданное в августе — сентябре 1980 г. на судоверфи имени Ленина в Гданьске. Официально легализовано 10 ноября 1980 г. Запрещено в январе 1982 г. С декабря 1981-го по май 1988 г. действовало в подполье. С целью подавить оппозицию в 1981–1983 гг. в Польше было введено военное положение, а лидеры «Солидарности» интернированы. Место интернирования иронически называли «интернат».

(обратно)

10

Ежи Либерт (1904–1931) — польский поэт, автор трех сборников стихотворений (1925, 1930, 1932). (Цитаты — в переводах Санджара Янышева.)

(обратно)

Оглавление

  • Одесса, все пляжи[1] © Перевод К. Старосельская
  • Пришли фото, черкни пару слов © Перевод О. Чехова Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Два рассказа», Петр Войцеховский

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства