«С носом»

660

Описание

Микко Римминен (р. 1975) — один из наиболее талантливых современных финских прозаиков. В 2010 году его роман «С носом» был удостоен самой престижной в Финляндии литературной премии. Книга начинается с того, что главная героиня по ошибке звонит в дверь незнакомой квартиры — и, дабы выйти из неловкого положения, притворяется исследователем, проводящим социологический опрос. Так в голове у этой женщины — чудачки, робкой, искренней, смешной, порой наивной — рождается мысль, как можно преодолеть одиночество, которым насквозь пропитана ее жизнь… Но поиски человеческого тепла оборачиваются для нее неприятностями и тянут за собой череду трагикомических ситуаций. На русском языке роман издается впервые. Роман был удостоен премии «Финляндия», самой престижной литературной премии страны. Римминен создал великолепный роман, позволяющий снова поверить в человека. Самые обыкновенные, казалось бы, люди, которых он изображает, показывают нам, насколько героически способна сражаться с одиночеством и страхом простая человеческая дружба. «Хельсингин Саномат»



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

С носом (fb2) - С носом (пер. Анна Петровна Сидорова,Александра Беликова) 949K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Микко Римминен

Микко Римминен С НОСОМ

I

С самого начала я неверно услышала и сперва решила, что ее тоже зовут Ирма, и даже успела мысленно похихикать, что от такой тезкости могла бы выйти та еще путаница, но так как именно путаницы потом было более чем достаточно, может, и хорошо, что я была только одна Ирма. Ее же звали Ирья, а никакой Арьи тогда не было и в помине.

Она сидела напротив. Вокруг рта морщинки от смеха, вокруг головы каповые часы и кухня. Не самое плохое окружение для человека, как мне кажется.

На столе кофе с булкой, обычной, из супермаркета, вечносвежей, вечнонезасыхающей — даже хочется спросить, какой отравы они плеснули в тесто, чтобы булка так долго не портилась. Каповые часы за спиной у Ирьи жили своей собственной несинхронной жизнью, их было много, что-то около двух десятков, я слушала, как они тикают, и смотрела во двор на полыхающий в осеннем наряде клен, и даже на какую-то минуту задумалась о том, каково же жить на свете с таким количеством часов, надо ли их все время сверять и подводить, не сдают ли при этом нервы и когда же наконец наступает момент, после которого уже все равно, пусть идут себе, как вздумается.

Честно говоря, у них там в Кераве было довольно уютно, у этих Йокипалтио. Стояло раннее утро, этакое серое или, пожалуй, нагоняющее тоску, особенно на такую вот домохозяйку, как Ирья; насколько можно было судить по ее разговорам и другим признакам, муж работал в автомастерской в Корсо, дочь — школьница среднего звена, сын — почти выпускник, корпящий над учебниками перед экзаменами, все это я вспомнила уже по дороге домой.

И все-таки приятное местечко, что уж говорить. Каповые часы и разные мелкие безделушки, тюльпаны из дерева, стеклянные слоники, коньячная бутылка в виде Эйфелевой башни, ракушка, гладкий, отшлифованный морем камень и комнатные цветы, по которым было видно, что за ними хорошо ухаживают, возможно, с ними даже разговаривают; никакого бахвальства, а скорее что-то такое, что как бы само за себя говорит: в золоте здесь, конечно, не купаются, но ведь и обычный человек может чувствовать себя дома уютно и хорошо. Везде было чисто и аккуратно, приятно пахло, просто чистотой, а не новыми термоядерными моющими средствами, как в некоторых домах, отчего сразу подступают смутные сомнения. Да и места для семьи таких размеров было вполне достаточно.

Она и сама была очень приятной, эта Ирья. Совсем не было неловко сидеть в тишине, нам не надо было все время говорить, мы смотрели во двор, где под разукрасившимися деревьями копошились дети, одетые в разноцветные комбинезоны, словно морские змеи из передачи про природу, а потом совсем как-то незаметно перешли снова к разговору: Ох уж эти, А помните, Конечно, помню, Какие времена были, Помню-помню, Хотя, конечно, всему свое время, Да уж, Рукавицы-непромокашки и все такое, И не говорите, Что вы, Что, Я пошутила, В самом деле, Это, пожалуй, не очень хорошо, Да, я, наверное, что-то не так поняла.

— Вначале испереживаешься вся, боишься, что они голову разобьют о какой-нибудь шкаф, а потом уже боишься, что им ее разобьют на улице, — сказала Ирья. — Так никогда и не кончаются эти переживания.

— Да, никогда, — сказала я, хотя энергичного кивка наверняка было бы достаточно.

Но самым главным было то, что и спрашивалось, и отвечалось без всякого напряжения, сиделось и пилось кофе. Случайно это все произошло, вся эта история, я ведь вроде как в Кераву за монстерой ехала, там кто-то комнатные растения раздавать собирался в связи с переездом, в объявлении прочитала на стене, на рынке Хаканиеми, не знаю, почему именно там, совсем не ближний свет, да и мне не знаю с чего вдруг взбрело в голову ехать за растениями в эту Кераву, но ведь когда отдают даром, то и расстояние уже не беда. В итоге я, естественно, забрела совсем не в тот подъезд, а может, даже и не в тот дом, и, погрузившись в свои мысли, принялась терзать чей-то дверной звонок, то есть звонок Йокипалтио, почему-то тогда это казалось правильным, впрочем, и сейчас кажется, когда сидишь за столом, хотя уже на первой чашке стало понятно, что никакими монстерами тут не пахнет.

Даже не знаю, с чего бы это вдруг было так приятно, но как-то очень приятно было посидеть вот так с Ирьей, посудачить ни о чем, поболтать о ерунде и вообще. Даже тиканье часов обрело вдруг какой-то смысл, будто они тоже разговаривали. Так вот я и беседовала, болтала о том о сем, а потом решила-таки задать эти самые вопросы. Вроде даже по необходимости. Сын мой всегда говорит: уж что-что, а болтать-то ты, мать, умеешь. Так и говорит, за минуту до того как уйти.

Но ведь надо же было теперь придумать уважительную причину, чтоб объяснить свое вторжение, просто признаться, что ошиблась, было как-то совсем не с руки. И тут я вдруг обнаруживаю, что уже ставлю какие-то пометы на пустой страничке в календаре и бормочу что-то невнятное про исследования, опросы, рынки и все такое. В следующий момент я будто очнулась, это уже когда Ирья подливала мне кофе, неожиданно остановилась у меня за спиной и поглядела как бы искоса, с любопытством и в то же время по-дружески, улыбаясь одними ямочками на щеках. Я почувствовала, как мое лицо по самый лоб заливает краска, и, не придумав ничего более умного, я вперила взгляд в декоративную тарелку фабрики «Арабия», которая висела над вытяжкой и заставляла думать, что ее повесили в этом пылежиронакопительном месте исключительно для того, чтобы потом дважды в день обязательно протирать. Но когда и это средство не помогло остудить мое пылающее лицо, пришлось ткнуть пальцем в окно и крикнуть: «Эй, смотри! Ребенок песок жует!»

И почти сразу я оказалась у двери, рассыпая извинения, что сегодня у меня первый рабочий день и что я забыла необходимые бумаги дома, или в офисе, или черт знает где их я там забыла.

Раздался мерный щелчок, и дверь захлопнулась. По ту сторону осталась допивать свой кофе Ирья, у меня уже от него начинался мелкий тремор в руках, но отказаться от очередной чашки не могла ни я, ни Ирья. Во власти какого-то странного виноватого ощущения счастья я плавно плыла вниз по ступенькам, словно привидение из оперы. Лишь на лестничной площадке первого этажа, той, что с балкончиком, у меня хватило сил остановиться и перевести дух, прислонившись лбом к осеннему холоду стекла. Пестрые листья за окном пятнами осыпали автомобильную парковку.

— С вами все в порядке? — раздалось вдруг за спиной.

— Да, конечно, — успела я сказать прежде, чем повернулась посмотреть на спрашивающего. Я хотела, чтобы мой ответ прозвучал дуновением ласкового ветерка, но у меня получился скрип старой сварливой тетки. И когда я обернулась, с застывшим на лице выражением испуга от своих собственных слов, то сначала никого не увидела и лишь потом догадалась немного опустить взгляд. Чуть ниже на лестнице стоял парнишка лет тринадцати, чья прыщавая и почему-то оранжевая физиономия напоминала апельсин, сплошь утыканный гвоздиками к Рождеству. Глядя на лицо этого подростка и на приклеившуюся к нему мину, тут же представила, что кормили его, похоже, одной морковкой и, по всей вероятности, постоянно вдалбливали, что с пожилыми людьми надо быть вежливыми.

— Ааанутогдаладно, — пробурчал парень и в момент растворился где-то в верхних этажах.

— Приятно, что молодежь теперь такая вежливая, — прокричала я парню вслед, как-то чрезмерно повысив тон и совсем не с той интонацией, с какой хотелось, снова испугавшись наделанного мной шума. Последние метры по двору я преодолела так быстро, как только могла, и всю дорогу в руках и ногах, а еще в зубах потрескивало, бурлило и перекатывалось знакомое с детства чувство радости, к которому примешивался панический страх от совершенной проказы.

Низкое солнце ударило прямо в глаза, на какое-то мгновение совершенно меня ослепив. По пути к остановке я дважды поздоровалась, сначала с сосной во дворе, потом с самым настоящим прохожим. Осень затекала мне в легкие чем-то синим и пузырящимся.

*

Прошло несколько осенних дней цвета слоеного теста, во время которых, по сути, я ничего особенного не сделала, разве что передумала парочку меленьких мыслей. Так вот они, наверное, и проходят, дни у счастливых людей, думала я, довольных или обычных, нормальных, среднестатистически оптимистичных, короче, не знаю, таких, у кого в жизни есть какой-то смысл.

Не то чтобы при этом ощущалось какое-то особенное счастье, выходящее за рамки обычного, но было необычно легко и многослойно. Все вроде бы шло как обычно. Я просыпалась, шла на рынок Хаканиеми, выпивала чашку кофе на площади, возвращалась домой, готовила обед, обедала, листала газету, стирала, прогуливалась до Линнунлаулу и обратно, задремывала чуток перед телевизором и ложилась спать. В магазинах и кафе говорить особо не приходилось, да, честно говоря, не очень-то и хотелось болтать о пустяках, не то было настроение, в этом не возникало совершенно никакой потребности, сидеть в дальнем углу кафе и думать, что, может, надо подойти к хозяйке и сказать что-нибудь глубокомысленное о погоде.

Так вот и вышло, что просто ходила, сидела, смотрела вокруг, просто на что придется: на проходящих мимо людей и их всевозможные ноши, на вечного пьянчужку, который собирался навестить маму и изо дня в день выпрашивал деньги на автобус у прохожих; на большого огненно-рыжего торговца рыбой, который сам начинал торговаться, если покупатель не понимал, как это делается; на манящие сладким уютом формы продавщицы из кафе и на огромную бородавку у нее на носу; на худосочную даму из цветочного киоска, которая вязала невероятно искусные букеты, хотя на ее правой руке не было среднего и безымянного пальца. Временами я надолго погружалась в наблюдения за чайками и воробьями, оказывается, за их нехитрыми передвижениями можно наблюдать почти бесконечно, все равно что вполглаза смотреть в ночи автогонки или концерт. Прыгают, кружатся — вот и хорошо, вот и достаточно.

Однажды довелось долгих минут десять смотреть на прилипшую к мостовой и уже ставшую совсем черной жвачку и размышлять о том, сколько же лет она ждет тут своего отдиралу. Так вот и пришлось ее отковыривать. Пыталась вначале пластмассовой ложечкой, а потом, когда она сломалась, ключом. Наконец отскребла и выбросила в урну.

Только потом уже собралась домой. Купила куриной печени, картошка есть и для соуса все, что надо, лук репчатый да сливки, а больше ничего не нужно, хотелось уже есть и пить, много ли кофе напьешься, да и уходить уже вроде как пора было после жвачно-отдирательной операции. Шла к дому по набережной, и вдруг такая слабость напала, что пришлось сесть на скамейку. Море казалось жирным, даже каким-то кремообразным, и в нем отражалось небо. Из одинокого облака на поверхность воды вдруг вынырнула утка, словно небесная пелерина взяла и родила на свет такую вот совершенно не проникшуюся чудом своего рождения водную птицу.

— Свамивсевпорядке? — спросил кто-то.

Оторвала взгляд от песка, сообразив сразу, что именно на разглядывании его угрюмого многообразия я концентрируюсь уже некоторое время, стараясь отогнать мысли о плохом самочувствии. Передо мной стояли две перенакрашенные и недоодетые девочки-подростка, которые ворвались в мое сознание резким пятном кричащей розовости на фоне спокойной морской глади.

Некоторое время я собиралась с силами, чтобы что-нибудь сказать. Еще чуть-чуть, и я уже была почти готова изречь что-то вроде оды современной молодежи за удивительно внимательное отношение, но так и не смогла, порой просто невозможно донести до уст всю ту пену, что родится в голове. Но, сделав вдох-выдох, я все-таки смогла из себя выдавить, что все хорошо. Хотелось добавить еще в конце «спасибо», но звуки застряли в горле на полдороге.

Барышни уселись на мою скамейку и, забросив ногу на ногу, пустились в треп о своем о девичьем. Одна невразумительно объясняла второй что-то про некоего Макса и парочку других типов с невнятными кличками. Ну я не втыкаю, Ну вообще, И прикинь он ведь потом, И что, А потом он сказал что у меня супер клевые, Прикинь, А я типа да ты что, Чё, правда, А потом у меня подводка поплыла, О нет, Прикинь. Я сидела на своем конце скамейки, неподвижно, съежившись, и слушала какое-то время, а потом стала выпадать из разговора и будто проваливаться в бездумный туман, но в какой-то момент вдруг резко вернулась в ворвавшуюся в это кудахтанье тишину и повернула голову так осторожно, как только могла. Девицы сидели все в тех же позах, но смотрели теперь на воду, мечтательно, как старушки.

Потом та из них, что была ближе, повернулась ко мне, улыбнулась и выпустила из розовых губ три круглых приветливых слова, похожих на пузыри бубльгума:

— Хорошая сегодня погода.

Вежливая молодежь и эти тоже, если, конечно, не издеваются или, как сейчас обычно говорят, стебутся. Я подумала, что бы такое образное, может, даже сестринское, почему нет, завернуть о погоде.

Но сказала лишь, что да, вот именно.

Барышни смотрели на меня еще некоторое время, словно выжидая. Потом, очевидно решив, что многословнее я не стану, вторая — та, что сидела дальше от меня, — продолжила начатую тему:

— Да, осень как бы пока еще не чувствуется.

— Действительно, — подхватила я так быстро, что даже сама испугалась, но потом опять не нашлась, что сказать, и стала только потирать ладони. В свете яркого солнца они казались совсем прозрачными, руки — такие маленькие светлые емкости с жидкостью, в которой перекатывались узловатые вены и кусочки тонких косточек. Но барышни ни капли не смутились, и та, что была ближе, промычала в нос, что у нас щас физра и надо прыгать на оценку, и затем снова бросила мечтательный взгляд на залив.

— Замечательно, когда надо прыгать.

— Эх, вот бы еще чуть-чуть побыло лето, — сказала вторая. Потом она выглянула из-за спины той, что ближе, и, посмотрев мне прямо в глаза, спросила: — А у вас что, отпуск или вы уже на пенсии, или как там?

Я пристально посмотрела в ближайший ко мне глаз. Его обрамляла щедро наложенная, косматая и комковатая тушь, напоминающая колючие заросли. За головой девочки, на другом берегу залива, пригородный поезд медленно тянулся из города, он как будто нырнул в ее левое ухо, а выскользнул из правого.

Наконец я ответила:

— Нет.

— Ооокей, — сказала та, что ближе, растягивая слово, как жвачку.

— По правде сказать, — начала я, потому что мне вдруг показалось, что я была какой-то неприветливой и грубой. Но дальше ничего не придумалось. Через пару длинных-предлинных секунд я вынуждена была продолжить: — По правде сказать, у меня как бы неполный рабочий день.

— Да это же просто супер, — сказала та, что сидела на другом краю, голосом, в котором чувствовалось неподдельное восхищение. Обе заулыбались.

Они все сидели и улыбались, а я почему-то начала раздражаться. Я полезла в сумку и с нарочитым рвением и шуршанием стала теребить скользкий пакет с куриной печенью, нащупывать бумажник, телефон, календарь, а потом вытаскивать бумаги по нескольку сразу, прижимать их к груди и судорожно перелистывать, я их распечатала целую пачку пару дней назад. Наморщила лоб, стараясь сделать озабоченный вид. Послюнявила пальцы и вытащила новую страницу поверх остальных, потом глянула на соседок по скамейке и даже улыбнулась; они обе кивнули, синхронно, словно кто-то дернул их за веревочку.

Они тут же все поняли: важные бумаги, настоящая работа. Просто супер.

Я продолжала шуршать. Рядом вновь зажурчало увлеченное, слегка гнусавое перешептывание. Ветер гонял под ногами мусор, где-то высоко в районе Каллио взвизгнула пожарная машина и унеслась с причитаниями вдаль. На террасе ресторана «Юттутупа» продолжалось лето, какой-то пьянчужка завывал свою пьяную серенаду, перемежая ее непристойными словами. Где-то сзади, на проезжей части, мужской голос пожелал кому-то счастливо оставаться, подытожив свои слова громким хлопком двери автомобиля.

Вскоре я ничего уже не слышала. Смотрела на бумажки, яростно перелистывая страницы туда-сюда. Неприятная досада потекла от груди к пальцам всех четырех конечностей, как будто сердце перекачивало не кровь, а холодный, как лед, бензин.

Только сейчас я наконец осознала, какие беспорядочные вопросы задавала Ирье. В первую очередь касались они домашнего хозяйства, так оно, конечно, было привычнее начинать, но были и непонятно откуда взявшиеся, такие, как: едите ли вы йогурт? или: сколько раз в неделю вы ходите в сауну? ведь понятно же, что она один раз ходит, в неделю, Ирья, как и большинство людей, наверное. Но теперь я взглянула на эти вопросы другими глазами, и они казались не такими уж неубедительными. Услугами скольких телефонных операторов пользуются члены вашей семьи? Кто в вашей семье отвечает за приобретение чистящих средств? Где вы предпочитаете совершать покупки, в ближайшем магазине или в супермаркете? Если вы выберете при ответе несколько вариантов, это даже предпочтительно.

В конце концов за все предыдущие вопросы стало стыдно. В голове что-то явно перегрелось. И когда рядом послышался шелест удаляющейся ткани и позвякивание дешевой бижутерии, и еще что-то вроде «до свиданья» и «всего хорошего», я смогла ответить разве что только рассеянным и едва заметным кивком, невнятным горловым скрипом и попыткой улыбнуться — при этом улыбка напомнила, скорее, тот шокирующий оскал, который обычно демонстрируют все американцы, попадая в объектив фотоаппарата. Их, наверное, уже в детском саду учат скалить зубы напоказ, когда фотографируют.

Когда девицы скрылись из виду где-то за кустами, я засунула распечатки обратно в сумку и стала смотреть на неподвижное дно залива, на которое вскоре откуда-то сверху упала порция чайкиного помета. Медленно растворяясь в воде, он напоминал разбитое куриное яйцо, растекающееся по сковородке.

*

В автобусе села на свободное место у окна, прижала сумку к груди и как бы даже приобняла. Через пять секунд рядом плюхнулась весьма внушительных размеров дама, у которой сумка была больше, чем у меня, но держала она ее точно так же, как я. Локоть дамы уперся мне в ребро, а ведь там у меня никаких смягчающих прослоек.

У водителей была пересменка. Автобус сотрясался от работающего двигателя, и эта тряска привела к тому, что из всех частей тела, которые могут зудеть, у меня вдруг нестерпимо зачесался лоб. Но я сдерживалась. Водители все еще энергично обменивались словами и жестами, стоя на краю остановки, оба они были иностранцы, или, вернее сказать, — инофинны, так их теперь, кажется, следует называть, в любом случае оба из разных стран. Тот, что собирался уходить, был, скорее всего, турком, а тот, что выходил на рейс, — сомалийцем. Они никак не могли наговориться. На площади оранжевая поливальная машина намывала мостовую упругими водяными столбами, разгоняя как всякий мусор, человеческий и бумажный, так и голубей.

Водители наговорились вдоволь, обнялись на прощание и похлопали друг друга по спине. Я поджала губы, достала из сумки мобильный телефон и стала хаотично нажимать разные кнопки. Когда экран стал черным от непонятного скопления случайных знаков, мне надоело, и я закинула телефон обратно в сумку.

По улице Хямеентие ехали медленно и рывками, словно с одышкой. Люди тащили разноцветные пакеты. Перед магазином азиатских товаров пышная женщина в платке качала коляску. Еще трое карапузов, едва научившихся ходить, были привязаны к ней с помощью какого-то мудреного приспособления из трех ремней, где каждый ребенок крутился, как ему хотелось, в своей петле, не доставляя особых хлопот остальным и не рискуя угодить под машину. Перед зданием Службы занятости на улице Хаапаниеменкату стояли три пожарные машины и толпа зевак, но больше ничего разглядеть не удалось, автобус как раз прибавил ходу.

Потом был район Курви, спешное перемещение от светофора к светофору, тупое стояние праздной толпы посреди дороги, потом район Валлила и церковь Святого Павла, тянущаяся к небу из моря огненных кленов, потом Кумпула и Коскела. В начале Лахтинского шоссе я снова достала из сумки распечатки, надо было хоть что-то сделать с этим упирающимся мне в ребра чужим локтем. Не то чтобы я таким образом пыталась избежать человеческих прикосновений или что-то вроде того, мне уже просто стало больно.

— Простите, — пробормотала я, отодвигая вражескую конечность на ее половину и раскладывая на коленях бумаги. Соседка ничего не сказала, лишь улыбнулась. Я в ответ тоже улыбнулась и принялась изучать ответы Ирьи. Я перенесла их в компьютер, поскольку понять, что я там нацарапала в календаре как курица лапой, через некоторое время было бы даже мне не под силу. В таких вот простых бытовых вещах за ответами виден человек; суть его, конечно, не изменится, пользуйся он «Ветексом» или «Вильдом» для удаления с пола следов клюквенного соуса и кошачьей мочи, но выглядели они теперь гораздо более внушительно, эти распечатки, на первой странице значились адрес и телефон опрашиваемого, выискала в интернете — пригодился ведь и он, а думала сначала, что совсем бесполезная штука, не то чтобы я совсем упиралась и была категорически против, но это ведь, в сущности, самое одинокое место на свете — этот электроинтернет, как говорит мой сын, пожалуй, никогда прежде человечеству не удавалось вместить так много одиночества в такое маленькое пространство.

Вот об этом, собственно, я и размышляла, сидя в автобусе, а еще думала, кому же я это все про себя тут объясняю, о чем эта лекция и вообще. Снаружи пестрыми полосами проносилась осень, внутри в автобусе чихали, зевали, тихо беседовали или орали в телефон. Я потянулась, насколько это было возможно под гнетом моей обширной соседки, прислонила висок к прохладному окну и дала своей голове, так сказать, немного пошуметь.

А потом, как-то вдруг неожиданно скоро, приехали в Кераву. Я вышла, на улице накрапывал дождь, начавшийся еще на полдороге, но который был совершенно незаметен из окна, и подумала: ну и что же я здесь, скажите на милость, делаю. Постояла немного, опустив руки, на остановке посреди чего-то напоминающего маленькую площадь. Мимо проносились автобусы, проходили оцелофаненные и подзонтичные люди, казалось, все что-то несут, даже те, кому было совсем нечего нести. Решила пойти вперед. В районе вокзала было много красно-кирпичных стен и старых зданий, но пейзаж быстро сменился, и, хотя родной район Хаканиеми вряд ли можно было назвать самым уютным местом в мире, эта часть Керавы выглядела как-то уж совсем печально. Линяющий потихоньку под дождем бетон, стеклянные поверхности офисных помещений и какая-то повсеместная гладкость и плоскость навевали ужасную тоску. Оставалось только думать об Ирье. Как там она поживает?

Я направлялась в противоположную от центра сторону. Дома вначале стали пониже, но потом снова подросли. На асфальте подрагивала вода, шум воды под колесами перекрывал звук моторов. Навстречу стали попадаться ветровки, палки для ходьбы, собаки, мотоциклы. Неоново-желтая лыжная шапочка бегущего трусцой дедули, который, очевидно, совсем недавно вышел на пенсию, высветила вдруг тот факт, что от черной тучи вокруг стало совсем темно. Эта его шапочка, казалось, освещает все вокруг в радиусе километров десяти.

Вскоре я была уже в лесу неподалеку от дома Ирьи. Желтые и оранжевые листья светились так, словно кто-то подвел к ним электричество, или какой-то светодиод, или диосвет, или как они там называются. Я стояла около высокой прямой сосны и смотрела через двор на серый и немного тоскливый параллелепипед многоэтажного дома. Пахло мокрой корой и уходящей жизнью опавших листьев, и еще чем-то осенне-необъяснимым. Ноги стали мерзнуть, по телу пробежала мелкая дрожь, некоторые окна в доме были открыты, слышался детский плач, причитания взрослой женщины, жужжание пылесоса. Налетел ветер и принес с собой какой-то витиеватый запах непонятной еды, окатив меня целым градом огромных, до боли ледяных капель, сорвавшихся с дерева. Пришлось идти дальше.

Я пересекла двор, потом парковку и вскоре была уже у самого дома, с задней его стороны, там, где кухни. В какой-то момент сообразила, что шагаю слишком быстро, и что это, должно быть, выглядит не очень естественно, и что нет, собственно, никакого толку от этой суеты, ведь чем быстрее я иду, тем ближе становится дверь подъезда, в котором живет Ирья. А вот и подъезд «D» — и даже дверь оказалась еще не заперта. Последние метров десять, которые мне оставались до двери, я перебирала в голове множество рассыпавшихся округлых, полукруглых и бегущих по кругу мыслей, самой главной из которых, понятно, была: как же так, разве могу я пойти туда, ведь там, наверное, дома семья, и что я им скажу, ну что; а от такого лихорадочного перебирания мыслей, конечно, никто мудрее не становится, однако шаги мои еще больше ускорились, и вот я уже у дверей, просачиваюсь в подъезд.

*

Отступать было некуда, к тому же меня терзала мысль, а зачем, собственно, надо отступать. Один уточняющий вопрос, думала я, только один, я могу задать его в коридоре, вопрос, но какой вопрос? их, конечно, много на распечатке, но уж один-то, сильно меня тревоживший вопрос можно задать и без бумажки, однако именно сейчас, когда голове следовало соображать максимально исправно, на дне моего сознания ворочалось что-то сонное, вязкое и непонятное, и среди всего этого — лишь пара ни на что не пригодных вопросов типа: что вы предпочитаете смотреть, телевизор или радио, или: празднуете ли вы Рождество, или: сколько пальцев вы видите у себя и у других, или: любите ли вы куриную печень, да, я тоже, ой, извините, бумаги перепутались. И так далее и тому подобное, а потом я неожиданно для себя самой оказалась на третьем этаже, стою перед дверью и рассматриваю на ней табличку с фамилией, Йокипалтио, красивое имя, звучит благородно. Так я ей и скажу.

Но только я успела подумать, что вряд ли все-таки стоит начинать с того, что я притащилась в эту сонную деревню лишь из-за благородного звучания их фамилии, да, только я это подумала, вот эту самую мысль, за дверью, метрах в двух от меня, вдруг послышались шуршание и шум, кто-то явно собирался уходить, а точнее, выходить, сюда, в подъезд, туда, где я стояла, ошарашенная. Гнусавый голос девочки-подростка произнес «пока», в ответ раздалось другое «пока», и затем уже отчетливый, громкий и решительный голос Ирьи:

— Чтобы в десять домой.

Конечно, я могла броситься вниз по лестнице и просто-напросто убежать, но в голове заварилась какая-то мутная каша из мыслей. А потому я в нерешительности застряла на месте, пытаясь сдвинуться хоть в какую-нибудь сторону, потом пошатнулась, ткнулась лбом в соседскую дверь и нажала кнопку звонка. Мои немые мольбы, обращенные ко всем, кто только мог услышать, были лишь об одном: чтобы кто-нибудь успел открыть прежде, чем распахнется за моей спиной дверь Йокипалтио.

Там, за спиной, уже раздался скрип открываемой двери, в котором было столько решимости, поспешности и неистовства, сколько может быть лишь тогда, когда человеческое существо подросткового возраста собирается идти гулять. Дальнейшие события разворачивались сами собой: в ту же секунду, когда я услышала, как девичий шепот потек из квартиры в подъезд, и даже успела отметить про себя доносящийся из приоткрытой двери спортивно-канальный рокот, сквозь который донесся гром мужского голоса — слов не разобрать, но тон был явно приказной; в ту же самую секунду послышался осторожный поворот замка, после чего дверь неожиданно быстро приоткрылась, и я, недолго думая, тут же втиснулась во внезапно образовавшуюся, хотя и не слишком широкую, щель.

Прежде чем я до конца поняла, что стою в незнакомой прихожей в объятиях какой-то светловолосой испуганной женщины, я успела услышать, как легкие шаги заскакали по лестнице, словно мраморные шарики. Теперь настало время объясняться.

Я высвободилась из объятий и отступила на два шага. Теперь я вполне могла ее разглядеть, но смотреть в глаза не решалась, было стыдно, и тогда я стала смотреть мимо нее в коридор, который на сей раз ничем особенным не запомнился, разве только тем, что был узкий и совсем не такой, как у соседей, а вот на полу был точно такой же серый линолеум, что и за стеной, и тянулся длинный и узкий ковер с красно-черными квадратами. Свет попадал сюда только из подъезда и из дальней комнаты. Куртки и пальто на вешалке висели ровно и аккуратно, в ряд, все темные, кроме одного, и это единственное исключение — белый удлиненный плащ, он белел в сумрачном проеме, словно одинокий зуб в пасти чудовища.

— Извините, — выдавила я наконец.

— Ничего страшного, — сказала женщина ровным голосом, она быстро отошла от испуга, так часто бывает с молодыми мамашками, они могут выдержать что угодно, лишь бы это не угрожало ребенку.

— Кто там? — послышался мужской голос откуда-то из глубины.

— Честно говоря, я и сама не знаю, — сказала женщина, глядя на меня немигающими черными глазами.

Совсем незлые они были, эти глаза, но их обладательница точно знала свое место под солнцем. Мне не было страшно. Откровенно говоря, после всех этих событий мне стало вдруг как-то необъяснимо спокойно на душе. Да и чего вообще было бояться? Я ведь просто незваный гость, которого либо пригласят войти, либо выставят на улицу. Терять мне было нечего.

— Я всего лишь Ирма, — сказала я тихо.

— Кто там? — переспросил мужчина из комнаты.

— Всего лишь Ирма, — громче рявкнула я и с испугом посмотрела на женщину, вряд ли стоило так орать. — Экономические исследования. Исследовательский центр. То есть из. Центра. Простите.

Коротко объяснила, чем занимаюсь. Опрос населения. Потребительские привычки. Анкеты с вариантами ответов, дисконтные карты, близлежащие регионы. Аж вспотела, но все прошло на удивление гладко. В глубине квартире что-то скворчало на сковородке.

Не знаю почему, но я не стала ждать приглашения пройти, а сразу же начала снимать ботинки и продолжала твердить «простите». Вот, мол, приходится ходить по вечерам, беспокоить людей, стыдно даже, но ведь обычное трудоспособное население днем работает, поэтому наш график часто смещается на вечер, и каждый день надо опросить определенное количество людей, откуда я это придумала, словно причитания какие-то, но потом еще больше осмелела и продолжила, сказав, что сегодня выдался нелегкий день, и никого нет дома, и что случилось же вот еще споткнуться на пороге, вот ведь выдала-то, и откуда только такой словесный поток. А потом, когда женщина уже проводила меня на кухню, как бы немного опасаясь, что я в любую секунду могу упасть замертво, я все силилась вспомнить, а не произнесла ли я вслух свою последнюю мысль.

Мы оказались в кухне, практически в такой же, как у Ирьи, и там был мужчина. Он помешивал что-то шипящее в большой вок-сковороде и был по-кухонному расслаблен, как может быть расслаблен только мужчина. Даже легкие помешивания лопаткой он делал как бы от бедра. Женщины обычно готовят серьезно и с прямой спиной.

— Добрый вечер, — сказал он. Я кивнула и пожелала того же. С виду вполне обычный мужчина, хотя, возможно, чуть более здоровый, более накачанный и холеный, чем прочие; у него, как и у жены, были такие глаза, которые говорили, что он точно знает, что делает, но ничего сурового или тем более злого в его взгляде тоже не было.

— Это Ирма, ну Ирма, вот она, Ирма проводит какой-то опрос.

— О’кей, — сказал мужчина, а я все ждала, что он выставит меня за дверь. Но вдруг он перебросил деревянную лопатку жене и сказал как-то обезжиренно-сырно-весело, будто в рекламе:

— Присмотри-ка немного, я пойду взгляну, не проснулась ли Сини-Вирве.

Женщина подхватила лопатку практически на лету и стала помешивать ужин. Мне по-дружески кивнули, приглашая сесть за стол. Я подчинилась и вдруг неожиданно ощутила какую-то странную радость от слаженности действий этих двух самоуверенных существ, и уже почти было спросила, не по настоянию ли родственников они дали такое имя своему ребенку, ведь практически невозможно было поверить в то, что кто-то из этих двоих с искренним сердцем хотел испортить ребенка именем, которое вызывает ассоциации со шваброй и удочкой1. Но, к счастью, я сумела прикусить язык. Сидела, аккуратно сложив руки на краешке стола, старалась сдерживать улыбку и смотреть во двор. Та же окруженная соснами площадка виднелась из окна, что и у соседей.

Потом женщина сказала, что ее зовут Мари, и извинилась, что забыла представиться. Я ответила, что наше знакомство состоялось не совсем по заведенным правилам. Она в свою очередь предположила, что фамилию я, наверное, успела прочитать на двери или она уже заранее вписана в бумаги. Я ничего не ответила, но, когда она взглянула на меня, оторвавшись от сковороды, я немного игриво повела глазами, показывая, что мы, конечно, друг друга хорошо понимаем, а в душе тихо надеялась, что не выгляжу сейчас полной идиоткой. Попробовала воспроизвести в фотографической памяти вид двери снаружи. Однако в голову не приходило ничего, кроме фамилии Ялканен, и всей душой я желала, чтобы их звали как-нибудь иначе, подумала о несчастном ребенке, которому столько еще предстоит вынести в будущем, а уж с такой фамилией и подавно, ведь на ум, когда ее слышишь, приходит только что-то тренажернозалосмердящее2.

— Ну вот, — сказала Мари Надеюсь-не-Ялканен, правда, я не поняла, что она имела в виду, но прервать мои мысли ей, к счастью, удалось, а то я уже боялась, что засмеюсь.

Я оглядела кухню. По планировке она была зеркальным отражением кухни Йокипалтио, но другого сходства я не обнаружила. Здесь почти все было серое, или черное, или стальное, лишь кое-где вкрапления красного; непритязательно и стильно, и как бы даже ритмизованно. Но если изысканную скромность не считать чрезмерной, то единственным выбивающимся из знакомой картины элементом были огромные часы в стальной оправе, диаметром, наверное, метра полтора, они закрывали собой почти весь простенок, оставшийся между внешней стеной и блестяще-серыми посудными шкафами. Неожиданно я поняла, что точно в этом же месте, с другой стороны стены, ведут свою нервно-тикающую жизнь каповые часы Ирьи. Но представшее моим глазам мерило времени могло бы поглотить их все.

Я очнулась от своих мыслей, когда в кухню вошел мужчина.

— А меня зовут Яанис, — сказал он, резво направляясь ко мне и протягивая руку. Пожатие было крепким. Потом он, словно по щелчку, отошел в самый центр кухни на маленький круглый коврик из букле — этакий минималистский подиум для выдачи премий, и сказал: — Да, у вас были какие-то вопросы.

Именно так он и сказал, без вопросительной интонации, но в словах его все-таки было что-то вопрошающее, дружеское, будто он хотел воспрепятствовать возможной грубости, которая могла последовать. Ответила ему для начала, что я совсем не та персона, к которой следует обращаться на «вы», и в ту же секунду вдруг подумала совсем о другом, точнее, попыталась вспомнить, а как было с Ирьей, которая за стеной: мы были сразу на «ты» или сначала все-таки на «вы». Не помнила. Оба варианта имели свои плюсы, обращение на «ты», пожалуй, более приятельское, тогда как «вы» звучит слегка старомоднее и надежнее.

В тему углубиться не удалось, так как Мари спросила, не поворачивая головы, откуда-то из-под вытяжки стального цвета:

— Да, кстати, а за это что-то будет?

Я оторвала взгляд от сумки, которая лежала у меня на коленях и из которой во все стороны торчали углы распечаток. Не сумев ничего придумать, я просто смотрела в упор на женщину, которая уже повернулась и смотрела на меня своими мыщцеглазами. Голова словно чесалась изнутри, слышалось потрескивание и похрустывание.

— Да нет, я не к тому, — сказала она наконец. — Просто интересно.

Я все еще не могла ничего выдавить из себя. Сверлила взглядом часы на стене: секундная стрелка неуклонно, не вздрагивая, скользила вперед по циферблату. Я проклинала свою глупость, бестолковость, нелепость, необдуманность, туполобость и лоботупость. В голове промелькнуло даже слово «профнепригодность». Кожей ощущала, что они смотрят на меня с обеих сторон, и было такое чувство, словно по мне ползают муравьи.

— Да, конешшно, — сказала я, удлиняя шипящие, механическим и слегка напряженным голосом, так что, наверное, со стороны это было похоже на какой-нибудь заевший агрегат. — Конешшно, у нас есть призы, за это, за анкетирование, или, точнее, подарки, да, это подарки, это все связано с налогами, мы же не можем платить деньги, поэтому так лучше, для обеих сторон, когда подарки. Призы.

Я перевела дух и продолжила:

— Но сегодня я как бы только собираю людей для исследования, записываю основные сведения и так далее, а собственно интервью, оно будет потом, как бы позже. Целевая группа. Да, как бы целевая группа. Ее как бы надо сначала набрать.

Говорить стало сложнее, когда на третьем «как бы» я вдруг задумалась: сколько еще их можно поставить вот так друг за другом, чтобы речь продолжала казаться компетентной, и, пока я думала об этом, слова Мари пролетели как бы мимо меня. Она говорила что-то в духе: да нам совсем ничего как бы и не надо.

— Это сюрприз, — удалось мне наконец выкрикнуть с гордостью и непонятным напором в голосе.

— Нет, нам правда ничего не надо, — сказал в свою очередь мужчина, как там его звали, ах да, Яанис. — Приятно просто поговорить время от времени с кем-нибудь. А то теперь нечасто удается выходить в люди, ребенок и все такое, тут толком и не поговоришь.

— И такие приятные у вас соседи! — выпалила я прежде, чем хоть какой-то свет разума мелькнул в моей голове. Тут же пришлось объяснить, что я уже побывала у соседей, правда, там было другое исследование, но я успела познакомиться с хозяйкой, очень приятной женщиной, чудесной и замечательной.

Муж и жена посмотрели друг на друга с удивлением.

— Да мы как-то мало с ними общаемся, — вяло сказал мужчина. — Разве что здороваемся, конечно.

— Жаль, — сказала я, мне и в самом деле было жаль.

— Надо бы больше, — добавила Мари, торжественно снимая сковороду с плиты. Она отставила ее в сторону и уселась за стол. Муж тоже.

И вдруг что-то случилось: удивительное, едва ощущаемое взаимопонимание заполнило несколько последних мгновений в кухне и пространство за столом. Секундная стрелка скользила вперед так, словно рассекала Вселенную, в соседней комнате посапывал во сне ребенок, и было слышно, что он вполне доволен, из-за стены доносилось бряканье моющейся посуды, а в мокрых листьях кленов во дворе отражалось множество работающих телевизоров. Кипел рис, на сковороде томились овощи, мне стали предлагать присоединиться к трапезе, но я отказалась, возникло отчетливое ощущение, что пришло время уже отпустить их поужинать, да и самой пора домой, пока солнце высоко, как говорится, или пока что-нибудь снова не пошло наперекосяк. Записала адрес, место работы, возраст и прочее, пообещала вернуться в скором времени и начала собираться. Долго благодарила, опять за все извинялась, за беспокойство и доставленные неудобства, похвалила чудный дом, хотя видела только кухню, пожелала спокойной ночи и пошла в прихожую. Они не стали провожать меня до двери, так что открывала ее я сама, и, прежде чем выскользнуть в коридор, я еще раз прошептала так громко, как только могла: «Это будет замечательный сюрприз!»

Уже закрывая дверь, видела, как они стояли в проеме кухни, потом посмотрели друг на друга и улыбнулись. И было ясно, что в их улыбках не было ни капли натужности.

*

Когда добралась до дома, показалось, что уже утро, хотя времени было всего только десять. Даже невозможно вспомнить, когда я в последний раз была такой уставшей. Хотелось думать, что уставшая, но счастливая — конечно, не так, как спортсмены или именинники, а скорей как обычный человек, который вернулся домой после трудового дня.

Проспала двенадцать часов. Пробуждение было каким-то влажным. Солнце уже освещало стену дома напротив, и, когда там в окне показалась инженерша, я быстро юркнула за занавеску. Было стыдно разгуливать в ночной сорочке таким поздним утром. Я решила, что надо бы к ней как-нибудь зайти, волосы уже посеклись, стали электризоваться и выцвели, а она держала на дому парикмахерскую, инженерша, у нее когда-то была своя фирма тут неподалеку, но то ли муж потом заставил ее дома сидеть, то ли еще что стряслось, кто знает. Она стригла дешево и вполне сносно, но в процессе жутко кляла всех чиновников, коммунистов и прочих карьеристов, так что иногда даже возникала мысль, а не легче ли было зайти в другую парикмахерскую к кому-нибудь совсем незнакомому.

Сварила кофе и стала листать газету. Не нашлось ни одной статьи, которую можно было бы дочитать до конца. Огромные страницы летали справа налево, словно сухие, хрупкие, мертвые крылья, вздымая пылевые смерчи, от нее никогда толком не избавиться, от этой пыли, вытирай — не вытирай, она всегда откуда-то снова просачивается и оседает на прежнем месте. Стало грустно. Казалось, что часть дня уже бездарно растрачена. Настроение нисколько не улучшил вид забытой вчера в раковине и уже испортившейся куриной печени в прозрачном пакете.

Подумала, что пора бы сделать уборку. Потом подумала еще о чем-то, и вообще еще о многом, но об этом лучше промолчать, из дипломатических соображений, как сказал бы мой сын. Зато сходила в туалет и в душ, то есть сделала вещи, о которых тоже, наверное, стоило умолчать, потом вновь села за стол и подумала как бы чуть с иронией, что вот сяду-ка я сейчас за стол и подумаю-ка о своей жизни. А потом еще немного посидела и поудивлялась, откуда это вдруг такая театральность меня обуяла.

Сидела вот так, смотрела кругом, правда, и смотреть-то было особо не на что, жилой площади всего ничего — тридцать квадратных метров без одной доски, но много ли человеку надо свободного пространства вокруг себя. Да и какой вообще смысл жить одной, например, в огромном доме, где все время пришлось бы бояться, бояться тишины, звуков, то тишины, то звуков, то вода в трубах шумит, то ветер по углам гудит, то снова тишина после ветра, то ветки скребут по стене, то опять все стихнет. Слоняться в бессонной ночи из комнаты в комнату и проверять, нет ли там кого, и, удостоверившись, что нет, успокаиваться на какое-то время. И огорчаться, что никого там нет.

Так и с ума недолго съехать. Тридцать квадратных метров или чуть меньше — для человека в самый раз. Тем более свои, оставшиеся после всяких перипетий. Ну и все-таки два больших окна, угловая комната, на две стороны, две стены.

Вот так и сидела сама с собой. Все было на своих местах, это хорошо. Правда, как будто тесновато, поэтому кастрюли, сковородки, ковшики, венчики и другая утварь, какая другая, ну, деревянные лопатки там, ножи, щетки, чеснокодавилка, терка, нож с дырочкой, для раков, что это он, бедняга, тут один делает, итак, на чем я остановилась, ах да, на списке, ну вот, забыла блендер… И вдруг я подумала, а зачем их вообще понадобилось перечислять. Ну да ладно, суть в том, что все они были на виду, висели на стене, им не хватало места в шкафу. Но все они здесь смотрелись так на месте, такие практичные, необходимые, всегда под рукой. «Так и живем», — подумала я.

Пробили часы, небольшие заводные настенные часы, в которых трудно было найти что-то особенное или достойное внимания, кроме разве что гирь в виде шишек. Времени было уже около полудня. Вспомнились вдруг каповые часы Ирьи и гигантский часовой агрегат Ялканенов, надо же, между ними всего двадцать сантиметров стены, а каких два разных представления о красоте, а заодно наверняка о времени и вообще о мире. На ум пришло и много всего другого, они все время откуда-то берутся, эти мысли, но приходят и уходят, исчезают, как пена для мытья ковров в пылесосе, они разбухают, такие влажные и рыхлые, и, высыхая, превращаются в невесомую шуршащую пыль и улетают прочь. После того как я уже почти полностью растворилась во всепоглощающем мире бытовой химии, вдруг зазвонил телефон. Это был сын.

— Наконец-то, — сказал он.

— А что стряслось? — отозвалась я. С телефоном было что-то не то, я слышала свой голос в трубке с опозданием примерно в полсекунды, он был металлический и неживой, словно кто-то упорно от чего-то отказывался, нацепив на голову цинковое ведро.

— Я не мог до тебя дозвониться, — сказал сын.

— К чему ты это говоришь, ведь не пытался.

— Пытался, — сказал сын, голос у него был как будто обиженный, ну, у сына. Сыночка.

— Вряд ли, — возразила я и слегка удивилась, с чего это я вдруг на него набросилась. Посмотрела во двор, где в деловом костюме, словно памятник посреди газона, возвышался управдом, и, подбоченившись, как будто осматривал собственное поместье. Когда же он ни с того ни с сего вдруг поднял свое благородное лицо в круглых очках и взглянул прямо на меня, я интуитивно отскочила от окна и сжалась, ну дура дурой, ведь он наверняка успел заметить, нет, ну надо же было, надо же было вылезти.

— Алло! — кричал сын. — Ты слышишь меня?

— Мне некогда, — прошептала я. Сын спросил, почему я говорю шепотом. Не знала, но с удовольствием бы узнала. Прокашлялась, пытаясь вернуть связкам силу и тембр, и сказала: — Подруга должна прийти в гости.

И опять в телефоне я услышала свой чужой, сухой и дребезжащий голос с легким отставанием.

— Ну, пока, — сказала я.

Сын тоже ответил каким-то не своим голосом:

— Ладно, пока. — Потом он немного помолчал и спросил: — Ты еще тут? Слышно, как ты дышишь.

— Здесь, — сказала я.

Пришлось признаться, что я все еще на проводе, но чувствовала я себя так, словно меня погрузили в какое-то полусонно-полубодрствующее состояние.

— У меня вообще-то дело к тебе. Но давай потом тогда созвонимся.

— Да, пока, — прошептала я, отняла телефон от уха и нажала большим пальцем на кнопку с красной трубочкой. Но попала, видимо, не туда, и какое-то время в трубке еще слышались громыхание и шелест, возможно, у сына были такие же проблемы со звуком. Потом все стихло. Я смотрела на трубку, в которой медленно гас свет. Потом я снова выглянула во двор, где какой-то рано полысевший мужичишка, одетый в разноцветное тряпье, робко дергал запертые двери подъездов. Казалось, он за всю свою жизнь ни разу уверенно не зашел ни в одну дверь. Судя по внешнему виду, он пришел за милостью Божьей. Стало как-то грустно.

Удалившийся на время управдом возник подобно молнии на прежнем месте и выгнал попрошайку вон.

Я преобразовала мысли в действие и сделала уборку. Сходила на рынок, приготовила обед, потом настал вечер, который я убила бездумным просмотром телевизора. Пошла спать и всю ночь смотрела какие-то кучерявые сны, возможно, оттого, что наконец осознала необходимость посетить парикмахера; проснулась, прожила следующий, точно такой же день, третий, четвертый. Звонил сын, все пытался рассказать, что у него за дело, но как-то все не получалось, я старалась закончить разговор как можно скорее. Днем светило солнце, деревья становились все более красными, а за одну ветреную ночь резко поредели, похолодало, и я словно брела сквозь эти дни, пребывая в каком-то размягченном и немного даже вялом состоянии умиротворения. Не было ничего слишком хорошего, но и ничего особенно плохого; были еда, дни, похожие один на другой, два окна и дверь, чтобы выходить, вечерние прогулки, дразнящий ноздри запах осени, газеты, радио, телевизор, компьютер.

С последним из всего вышеупомянутого я находилась в разлуке уже довольно продолжительное время, пока вечером не села за него и не взялась за дело. Взялась основательно. Весь следующий день просидела либо за письменным, либо за обеденным столом, конечно же периодически преодолевая в обоих направлениях те немногие метры, что разделяли эти две крайние точки; сложно дать этому определение, но то ли фантомная боль, то ли постоянное присутствие чего-то нового поселилось в доме.

Вечер незаметно, как по щелчку, превратился в ночь. На улице собиралась гроза. Ветер дул порывисто, косые капли дождя стучали в окно. Похожий звук издавала клавиатура, по которой я так же порывисто стучала, набивая вопросы с вариантами ответов. Сначала стало тепло, потом жарко, раскаленные до предела блоки вопросов сталкивались в районе лба друг с другом, мучили, заставляли сосредоточиться, сконцентрироваться. Настала ночь, сгустилась и увлажнилась, комнату освещала лишь маленькая библиотечная лампа с зеленым абажуром, стаявшая на краю письменного стола, компьютер задумчиво пощелкивал и потрескивал, заполняя стол горячими вздохами. Принтер выплевывал в лоток листок за листком.

Я выключила компьютер и подняла взгляд, с темного экрана на меня смотрело испуганное, словно застигнутое врасплох лицо. Заставила себя лечь. Сон пришел лишь под утро и был так поеден молью, что сам собой расползся на лоскутки уже через несколько минут.

Утром проснулась от жужжания телефона на тумбочке, он упал с края как раз в тот момент, когда я протянула руку. С полу вибрации передались по ножке кровати на пружину, матрас, ноги и лоб. Разбитому телу было щекотно. Снова звонил сын. Мне редко приходилось стонать, особенно от телефонного звонка, но сейчас я удивила саму себя, застонав в полный голос и одновременно выключив телефон. Положила трубку обратно на тумбочку и, откинувшись на спину, натянула одеяло до подбородка и уставилась в потолок. Немного удивилась такому поведению и еще тому, что ни с того ни с сего вдруг стала избегать собственного сына. Ну он тоже хорош, умеет ведь быть назойливым, хотя все-таки родной сын, и всегда приятно поговорить с ним, хотя порой от забот голова идет кругом.

Выволокла себя из кровати, сварила кофе, съела бутерброд и маленький йогурт в стаканчике, похожем на шляпу-цилиндр. Почитала газету. Ничего там особо не тронуло, но читала долго. В конце концов отложила газетную простыню на другой конец стола и посмотрела в окно. Снова стало светло, но гроза порезвилась на славу. К мокрой стене дома напротив прилипла целая куча кленовых листьев, которые, видимо, взялись из другого двора, ведь у нас только асфальт. Снова задумалась, сидя за столом, и очнулась, только когда один из листьев вдруг стал отклеиваться. Наконец он оторвался и, дрожа, улетел в неизвестность.

Я собрала сумку, влезла в елово-зеленое пальто и нахлобучила на свою передвижную штаб-квартиру берет цвета ягодного мусса. Глянула на себя в зеркало. Выбившиеся волосы, свисающие до плеч, пришлось силовыми методами запихать под берет. Щеки были красными и горели, я смахивала на старуху. Вначале стало смешно, а потом, конечно, страшно, но я бы с удовольствием загнала эту мысль в дальний закоулок шапки до более спокойных времен.

По гранитным ступеням подъезда спускалась хорошо знакомой, протоптанной колеей. Самая что ни на есть настоящая старушка старушечьего возраста на втором этаже доверительно клацала замком, закрыв дверь; сама дверь выглядела так же, как моя, — ее можно было легко снять с петель или даже сдуть. Я кивнула, изобразила улыбку и выскользнула во двор, воздух был прозрачным, холодным и влажным, словно пропущен сквозь прозрачный родник, в небе виднелся лишь белый самолетный след и врезающаяся в него чайка. Заметив управдома, который дежурил в темной арке у ворот, наверняка чтобы опять собрать какие-нибудь подписи под петициями в администрацию или жалобами на соседей, я быстро приложила мобильник к уху и постаралась сделать вид, что ужасно занята. Проносясь мимо этой пышнотелой канальи, я даже успела нацепить на лицо дружескую улыбку и небрежно кивнуть мимоходом.

По дороге снова немного поудивлялась, на сей раз тому, сколько нетерпимости, оказывается, было у меня по отношению к управдому. Хотя, возможно, к этому примешивалось еще и что-то другое. Вряд ли стоило стоять дрожать в холодной арке у ворот и перетирать всякую чушь с человеком, при одной мысли о котором начинало трясти.

По набережной двинулась в сторону площади. Гроза пронеслась по улицам, и все тротуары, входы в подъезды и подворотни были завалены листьями, ветками и всяким бумажным мусором, даже разноцветный надувной шарик и тот одиноко, словно призрак, кружился над проезжей частью. На террасе ресторана «Юттутупа» не было больше ни посетителей, ни столиков, но по старой привычке я все равно, проходя мимо, ускорила шаг, будто опасаясь, что какое-нибудь пьяное привидение может что-то прокричать мне вслед.

Потом, сама того не заметив, дошла до светофора, и тут вдруг раз — бывает такой момент, когда понимаешь, что не знаешь, куда идти, а потом вдруг понимаешь, что тебе этого и знать-то совсем не хочется. Словно вдруг провалился в какую-то яму, и даже думать не хочется, как ты там очутился, так, по глупости. Надо просто упорно думать: ну очутился и очутился, что такого.

Машины гудели, тарахтели и неслись мимо. Заставила себя быстро перейти по переходу на другую сторону, к площади. Остановилась; множество людских форм и запахов кружили вокруг, словно ветер. Взяла курс налево. Остановку заполонило пешеходное стадо.

Подошел автобус. Но я решила пропустить его.

*

На рынке угрюмо торговали и робко попрошайничали, пахло каким-то очень домашним раем цветочной лавки, слышался звон ветряных колокольчиков и бряканье подвесок из оленьих рогов, клекот чаек. Мясная палатка испускала крепкий копченый дух, покупателей не было, сам мясник с мрачным и озабоченным видом рассматривал огромный свиной окорок и почесывал свой внушительный живот. Проходя мимо него, я подумала, неужели он вымазал в крови передник, прикрывавший его брюхо, только для пущей достоверности?

Села за столик в кафе, стала пить кофе, рассматривать ползущую мимо человеческую массу. И вдруг меня вновь охватило тревожное, лихорадочное состояние, где-то в левом боку пульсировала красная точка, Керава, из всех возможных мест мира и Финляндии — именно Керава. Я стала думать о непохожести жизней Йокипалтио и Ялканенов; о разности миров, которым принадлежат эти часы, кружки и кастрюли, об огромной толстой стене, которая разделяла две квартиры; думала, как они все там живут. А потом вдруг стало невыносимо тяжело удерживать эти мысли хоть в каких-то рамках. Пришлось встать. Встать и пойти.

Встать и пойти, да, пришлось в самом деле встать и пойти, только опять неизвестно куда и в какую сторону, но сторона как-то определилась сама собой, просто подальше от дома. Путь пролегал через рынок, я быстро шла вперед, ловко лавируя в толпе сумок и пакетов, плывшей в направлении станции метро, увернулась от непонятного мужичонки, похожего одновременно на эльфа и гнома и ростом не больше мусорного ведра, он размахивал кривой палкой перед закрытым сосисочным киоском. А потом уже на пешеходном переходе перепрыгивала с клавиши на клавишу по направлению к району Мерихака.

Взяла курс на улицу Вихерниеменкату и довольно быстро добралась до нее, прошла мимо шумно-желтого продуктового магазина на углу и зашагала дальше. Ничего особенного на улице не было, припаркованные машины, двери подъездов, букинистические магазины и еще какая-то непонятная контора широкого профиля, разместившаяся в одном офисе и предлагающая услуги прачечной, массажного кабинета и визового агентства, улица была не особенно длинной, и я остановилась где-то на полпути, в аккурат под часами с рекламой пепси. Там как раз в этом месте была ниша, ведущая к подъезду, на домофоне было множество фамилий и потертые черные бакелитовые кнопки, я стояла и смотрела на них, почему-то не на фамилии, а именно на кнопки. Сложно было придумать какое-то логическое обоснование для продолжения моего пути, равно как и для стояния под дверью, а потому я просто стояла, стояла и смотрела на дверь, со стеклянной поверхности которой на меня смотрела закутанная в пальто фигура, словно деревянный и неподвижный сувенир, завернутый в газету, и долго так стояла, пока в подъезде не вспыхнул свет и отражение не заполнилось чем-то шагающе-незнакомым.

В стекле промелькнула вся площадь Хаканиеми, когда дверь открылась. Из нее вышел мужчина столь неказистого вида, что сразу же возникло ощущение чего-то допотопно-древнего. Поспешила к двери и успела ухватиться за ручку прежде, чем дверь успела закрыться. Оглянулась: мужчина остановился и смотрел на меня с подозрением. Не придумав ничего более подходящего, я достала из сумки распечатки, многозначительно кивнула в сторону таблички с именами жильцов и поджала губы.

Мужчина продолжил путь, а я двинулась в сторону лифта, сжимая в руках бумажки с вопросами. В лифте возникли проблемы с внутренней дверью. Дело в том, что она задвинулась еще до того, как я успела закрыть внешнюю дверь, а когда я потом стала дергать их туда-сюда, все мои бумажки разлетелись по полу кабины. Кое-как я собрала распечатки в какое-то подобие кучи, крепко прижала к груди и нажала кнопку последнего этажа. Агрегат был такой старый, что его смело можно было бы назвать элеватором, но с поставленной задачей он справился как надо, и я быстро оказалась на шестом этаже, правда, в таком же растерянном состоянии, что была и на первом.

В старом лифте, вероятно, было какое-то суперсовременное устройство, которое тут же автоматически отправило лифт вниз. Когда он дошел до первого этажа, послышался тихий щелчок, после чего воцарилась абсолютно неестественная тишина. Я стояла на сером гранитном полу и почему-то старалась не дышать. Потом оглядела двери вокруг: на двух были металлические таблички с непонятным черным логотипом, потом шел Союз ремесленников — было почему-то похоже на студенческую шутку, да и сама табличка оказалась простой бумажкой, отпечатанной на домашнем принтере. Потом было слишком длинное имя фирмы, в которое удалось втиснуть и Импорт, и Трэйд, и Консалт, и Профешнл, и Супер, и даже одно шведское имя. Кто-то явно с манией величия играл в торговую империю.

Но вышло так, что когда я уже почти решилась подойти к двери и позвонить, но все еще сомневалась, потому что беспокоить работающих людей было бы более невежливо, чем тех, кто сидит дома, — в этот момент дверь фирмы с длинным и витиеватым, как кованый забор, названием вдруг распахнулась прямо перед моим носом. Не знаю, зачем нужно было так пугаться, но раз мне уже удалось драматично задержать дыхание, то почему бы этим не воспользоваться снова, и в тот же миг я ощутила, что мое тело взмыло в воздух. Одновременно изо рта вырвался визг, который мгновенно ринулся сквозь решетку в лифтовую шахту и, нагулявшись там вдоволь, вернулся обратно на шестой этаж приглушенным напоминанием дурацкого испуга.

— С вами все в порядке? — спросил женский голос.

Я посмотрела на женщину, стоящую на пороге, и увидела округлившиеся от ужаса глаза. На мгновение она, кажется, испугалась не меньше моего, эта женщина, но, придя в себя, стала медленно закрывать дверь.

— Да, — отозвалась я, прежде чем она успела закрыть ее до конца. — Бумаги, — пробормотала я. — Бумаги упали. Вот незадача.

Дверной проем успел сузиться до ширины лица, но движение замедлилось. Женщина наблюдала в щель и тихо перебирала звенья дверной цепочки. Я молча смотрела. Мы, наверное, примерно одного возраста. На ней были очки с оправой в стиле шестидесятых, с массивными дужками и сужающимися к вискам, как крылья, линзами, и красное с белыми шарами платье-футляр. Собственно говоря, она была похожа на какого-то киноперсонажа, этакий предмет обожания, но потом я вспомнила, в каком сложно выговариваемом месте она работает, и все мои ощущения показались мне просто ерундой, ведь вместо того чтобы сидеть и фигурно подпиливать ногти, создавать свой стиль, ей, бедолаге, скорее всего, приходится быть и секретарем, и женой, и мусорным ведром, и доделывать все то, что не успел сделать начальник. Сама такой была.

Захотелось сказать ей что-нибудь приятное и подбадривающее, но я не успела.

— Ну и хорошо, — сказала она вдруг и захлопнула дверь.

Я осталась на лестничной площадке перед немой дверью. Долго ждать не пришлось, дверь снова распахнулась, и секретарша выскочила на площадку так стремительно, словно в офисе был пожар, вся ее элегантность в момент улетучилась. Заметив меня, она наклонила голову и с удивленным и одновременно оценивающим видом прокудахтала: «A-а, вы все еще здесь». Потом торопливо и растерянно оглянулась, театрально приложила ладонь ко рту, напрягла свои карминно-красные, с молекулярной точностью подведенные губы и прошептала:

— Совсем забыла, куда шла.

Когда она опустила руку, я заметила, что этот театральный жест не прошел бесследно для тщательно подведенных губ этой бедняжки. От левого уголка губ протянулся грубый красный след, словно резаная рана. На секунду пришлось даже задуматься, кого она напоминает, но потом из глубин памяти вдруг вырвалось — Джокер, Джокер, был такой герой комикса, сын читал комиксы в свое время запоем, но почему-то это внезапное воспоминание не обрадовало, женщину стало как-то даже жаль. И тогда я натянула на свои бесцветные губы товарищескую улыбку, пожелала ей хорошего дня и, прошуршав прижатыми к груди бумагами, повернулась в сторону ведущих вниз ступенек. На самом краю повернулась и сказала:

— Со мной тоже случается.

Женщина упрямо смотрела в пол прямо перед собой, отрешенно кивнула, вид у нее был жалкий. Так я ее и оставила, а сама стала спускаться, размышляя о том, что надо бы как-нибудь зайти проверить, все ли у нее о’кей.

Хотя в каком-то отделе головы я чувствовала удовлетворение от того, что ушла, очень эффектно получилось, спуск все равно пошел не так, как хотелось бы. Когда я дошла до следующего этажа, даже успев прочитать таблички на дверях — преобладали организации культуры и просвещения, — на верхней площадке послышался нервный секретарский цокот, который, судя по всему, грозил иметь какое-то продолжение, потому что катился вниз. Не знаю почему, возможно, оттого, что хотелось уже оставить в покое этого истерзанного человека, я отступила в самый дальний угол площадки, к двери ОО «Правое крыло левых», в этом, наверное, был какой-то свой юмор, в названии организации, но проанализировать это как следует я не успела, секретарша приближалась, и мне пришлось вжаться в дверь.

Она прошла мимо. Я подождала еще мгновение и тихонько прокралась на четвертый этаж, где наконец-то между «Левой молодежью» и «Книжниками» нашлась дверь, на которой была просто фамилия.

«Каркку» — так там было написано.

Постояла некоторое время на площадке, пытаясь спроецировать, как сказал бы мой сын, возможного клиента. Судя по фамилии, это был плотный мужчина небольшого роста, волосатый с головы до ног, который умеет валить лес, дома и женщин и любит почесать спину о ствол ближайшей сосны.

Не знаю, откуда я это взяла, но картина получилась вполне убедительная. Я решительно нажала на кнопку звонка, и как-то потрясающе быстро дверь распахнулась, и сотворенная в моем мозгу картина тут же рассыпалась.

В дверном проеме, внезапно образовавшемся в стене, возникли крыши домов на другой стороне площади, кусок неба и ствол, который никак не вписывался в пейзаж. Мужчина, наверное, был ростом два двадцать или даже выше, если бы так сильно не сутулился. Все остальное составляли начинающиеся где-то на уровне моих глаз, одетые в белые джинсы кривые ноги, невероятно длинные руки, которые заканчивались огромными, похожими на орудия труда ладонями, и непропорционально большая, какая-то карапузья голова — ее и без того кричащую несуразность подчеркивали очки с толстыми, как бутылочные донышки, линзами и широкими дужками, какие можно теперь увидеть только в старых телепередачах.

Все это как-то удалось отметить про себя, хотя один вид этого существа навевал на меня холодный ужас, так что пришлось даже глядеть как бы мимо, будто высматривая, не появилось ли за окном, на другой стороне площади, чего-нибудь интересного. Там были дома.

— В чем дело? — спросил великан, не то чтобы грубо или недоброжелательно, а как-то даже заинтересованно, с чего это вдруг кто-то решил позвонить ему в дверь. Через толстые стекла казалось, что его глаза находятся невероятно далеко, словно смотришь в бинокль задом наперед.

Я немного откашлялась и произнесла:

— Добрый день.

— И правда, день, — сказал он. — А я и забыл. Добрый. Чем обязан?

— Я делаю экономику, — сказала я по-детски напористо, но потом в горле точно встала большая кость. Слова вдруг закончились, и, хотя в голове что-то крутилось, все сколько-нибудь вразумительное, что я пыталась направить в сторону рта, застревало на полдороге, натыкаясь на тропинки, заваленные буреломом, и увязая в склеротических сосудах.

— Надо же, — сказал Каркку-великан и нацепил огромную улыбку на свою ужасную голову. У него были ровные, идеально белые зубы, почти заводского производства. — Большая ответственность для одного человека, — продолжил он и снова улыбнулся. Он был очень доволен собой, даже как-то по-мальчишески, будто он вдруг понял, что можно поиграть в «смешную сцену в кино».

— Исследование, — выдавила я наконец. Пальцы в ботинках совершили нервное волнообразное движение торжества справа налево и обратно. — Исследование экономики, — уточнила я. — Делаю исследование, исследую, то есть опрашиваю. В общем, хотела бы. Минуту. Вашего времени. С вами. Провести. Исследование!

Последнее слово я почти выкрикнула. Состояние было ужасное, и отчаянно хотелось плакать: вроде я достигла того уровня, на котором уже умеешь ладить с людьми, но это, этот колосс, каприз природы или вообще не знаю что, страшил меня несообразностью как внешних форм, так и своим идущим откуда-то изнутри живым дружелюбием. Все казалось идиотским и злило, но в очень небольшой степени я все еще кое-что соображала. Вероятнее всего, какая-нибудь огромных размеров мысль развеселила его еще до того, как я нажала кнопку звонка. И вдруг именно это показалось самым ужасным: осознание того, что он совсем не хотел обидеть, впрочем, понравиться тоже, просто ничего не хотел.

— А я думал, вы продаете что-нибудь, — немного помедлив, сказал он задумчиво, и его маленькие глазки сделали где-то глубоко в глазницах какое-то движение. — По чем же вы будете спрашивать, ну или спрашиваете? И что за это дадут?

Я проигнорировала первый вопрос, а на второй буркнула только, что хорошее настроение. Невозможно даже представить, насколько ужасно лязгнул мой голос на выходе изо рта, но тут же я почувствовала, что от этого дурацкого упрямства мое лицо начало заливать густой краской. Хотелось успокоиться и объяснить все, но слова опять застряли где-то на уровне пазух носа. Я посмотрела мимо великана, за окном что-то происходило, но должно было пройти время, прежде чем я поняла, что на другой стороне площади на крыше дома устанавливают новую неоновую рекламу. Текст прочитать не удалось. В глазах было смятение, впрочем, как и во всем остальном.

А потом пришло оно, спасение, в виде телефонного звонка. В сумке задребезжало, и я вытащила телефон на свет — света, правда, в подъезде не было, — телефон жужжал и светился, и это был словно луч разума во тьме, сын, это снова он, молодец, какой же он молодец, как вовремя позвонил. Изо всех сил нажала на кнопку — хорошо хоть ноготь не сломала, приложила трубку к уху и закричала: «Алло!»

В трубке было так глухо, что я слышала только собственное сбивчивое дыхание. Я снова закричала «алло» и посмотрела на трубку, которая к тому времени уже перестала светиться, а потом и на давным-давно стоявшего в дверях гиганта, который нависал надо мной, склонив голову набок почти неуловимо, насколько это, конечно, было возможно с таким гипертрофированным телом. Я еще раз пролепетала в трубку еле слышное «алло» и затем вынуждена была убрать онемевший и погасший аппарат обратно в сумку.

Но боги телефонной связи — или кто-то там еще — дали мне еще один шанс. Теперь зазвонил телефон внутри квартиры, «Летка-енка», какая-то радостная мелодия, неподходящая для человека, который с легкостью мог бы сровнять с землей любой финский город средних размеров, об этом я успела подумать, но больше уже ни о чем, потому что после короткой паузы моя трубка вновь задребезжала, и словно ей в ответ из комнаты раздался крик, похожий на карканье большой страшной птицы. Каркку будто очнулся и сказал совсем беззлобно:

— Пожалуй, придется нам отложить это до следующего раза. Счастливо!

И закрыл дверь.

*

Я осталась стоять на лестничной площадке и ощущала после всего этого ужаса не только головокружение, но и боль, и обиду, и вялую досаду, грусть и безутешность. Было еще чувство брошенности. Но в то же время я успела подумать, что вот стою я уже в третий раз за короткое время на незнакомой лестничной площадке и смотрю на закрытую дверь; а ведь произошло много всего, а чего «всего» и почему, я не знаю. Но одно я все-таки знала: хочется чего-то еще, лучшего, приятного, спокойного, чего угодно, но непохожего на то, что случилось.

Чем себе помочь, я не знала. Стала спускаться по лестнице, но через несколько шагов на меня вдруг напала такая слабость, что пришлось присесть прямо на ступеньки между этажами. Во влажном воздухе кружилась пыль, сверху и снизу доносились из-за дверей приглушенные стуки. Я сидела и думала, что в этом подъезде живут, наверное, одни только школьники и неудачники, и успела еще задаться вопросом, а к какой группе счастливчиков отношусь я сама. И стало сиротливо-одиноко. Сразу же захотелось домой или хотя бы в Кераву, куда угодно из этого подъезда, хотя в то же самое время хотелось просто сидеть на месте, и все.

Но вышло ни то и ни другое, не сидела, но и не ушла.

Через несколько ступенек я была уже этажом ниже, по-моему, это был третий, быстро пробежалась взглядом по табличкам на дверях. Всевозможной солидарности и общественной деятельности хватало и здесь, поддержку оказывали детям, трудящимся матерям и дворникам. Про дворников поняла не сразу. Я так привыкла к дурацким названиям организаций, что надпись «Дворник Виртанен» тоже показалась мне поначалу легкой добродушной иронией.

И собственно, в течение этих нескольких забавных секундных обрывков, необходимых для полного понимания ситуации, я успела прочувствовать и проделать ужасно много: позвонить в дверь и, увидев, что она довольно быстро приоткрылась, схватиться за ее край, распахнуть, просочиться внутрь мимо чего-то мягкого и потного и закрыть ее за собой. И вот я уже стою в тесном темном коридоре, стены которого оклеены текстильными обоями, источающими духоту, а пол завален рекламными газетами и коробками из-под пиццы с сухими корками на дне.

Хозяин всего этого бедлама оказался позади меня, поэтому пришлось повернуться к нему лицом, чтобы в полной мере оценить безумие ситуации, в которой я, агрессор, оказалась. Я смотрела на мужчину, который, в свою очередь, уже схватился за ручку двери и готов был сию секунду дать деру из собственной квартиры. Он был явно в шоке от моего вторжения, и, хотя его замешательство, конечно, тронуло меня, оно придало мне смелости, и я, собрав в кулак расползавшуюся по швам волю, смогла задать свой вопрос, как это обычно делают телефонные продавцы: быстро, четко и без пауз. Диалога при таком разговоре не получается, и именно поэтому обе стороны часто остаются неудовлетворенными.

Когда существо наконец отреагировало на мою литанию, сначала невнятным «аа», а затем «ммм», я поняла, что пора сбавить скорость сооружения официальной башни, и сказала, что меня зовут Ирма, быстренько сунув ему приветственную руку. Он помедлил мгновение, но потом все-таки пожал ее. Сначала его ладонь была какая-то вялая и двигалась неохотно, но, схватившись за мою, начала то ли судорожно трястись, то ли пыталась каким-то хитрым способом меня прощупать. Ни то ни другое меня совершенно не вдохновляло.

Они встретились, но, к счастью, быстро расстались, руки, правда, мужчина по-прежнему ничего не говорил, только смотрел на свои босые ноги с какими-то индифферентно желтыми ногтями на пальцах. Я подумала, что снова допустила ошибку. Может, была слишком напористой? Или чересчур официальной? Или, наоборот, фамильярной? Бормотала невнятно и впопыхах, хотя самой вроде казалось, что проговаривала все четко и ясно? Пуститься в дальнейшие размышления я не осмелилась, а решила еще раз представиться. Снова касаться его руки не хотелось, даже сама мысль о контакте с этой конечностью, промелькнувшая в голове, вызывала противную судорогу где-то в руке и в боку.

— Ну вот, значит, Ирма, — удалось мне наконец выговорить. — Ирма из экономических исследований.

Тут же я сообразила, что не вставила никакой фамилии между именем и профессией. Это, конечно, довольно запанибратски, когда только имя, может, он испугался, клиент, такой безымянности и от этого стал подозрительным? Конечно, фамилия должна быть, думала я, но свою собственную назвать так и не решилась, надо было что-то придумать, придумывай давай что-то, ну же, придумывай. И не знаю, с чего вдруг, но после этого внутреннего монолога я выдала что-то шведское, скорей для солидности, из-за благородства звучания, и после того как я выкрутилась из ситуации, ничего более разумного в голову не приходило, ничего. Единственное сочетание звуков, которое я смогла выродить, было что-то вроде «Гюлленспаф», и произнесла я это так невнятно, что могло показаться, будто я пьяна.

— Присядем? — спросила я так вопросительно, как только смогла, но мой вопрос смахивал скорее на мольбу. — Это не займет много времени.

— Присядем, — согласился он как-то на удивление быстро, но не сделал при этом ни малейшего движения ни в одну сторону. Наконец, после того как я некоторое время простояла, пристально глядя на него не столько со злобой, сколько с удивлением, он пригласил пройти, но как-то остеопорозно и безучастно. Я прошла вперед, не снимая туфель. Хозяина такая бесцеремонность совсем не смутила, он плелся позади и издавал странные звуки, не то кашлял, не то рыгал.

Коридор, похожий на культю, делал в конце резкий поворот, за которым виднелось основное жилище. Это была однокомнатная квартира, и нельзя сказать, чтобы меня это удивило. Посреди комнаты не стоял, а скорее чахнул диван. Он был кривой со всех сторон и грозил вот-вот обрушиться вместе со всей своей засаленной зеленью и протертым до дыр вельветом. Вокруг дивана валялось все, что можно было бы назвать приметами асоциального существования: снова коробки из-под пиццы, пустые бутылки, переполненные пепельницы и приспособленные под то же самое жестяные банки, тарелки и вогнуто-выгрызенное яблоко. Мятые бумаги, газеты, чашки, стаканы, носки, жеваные футболки, дырявые пакеты и гнутые зажимы из-под них. В довершение всего на вывихнутом, а именно так он и выглядел, журнальном столике лежал разобранный будильник, все внутренности которого — зубчатые колесики, пружинки и прочее — явно подверглись внезапной трансформации или столкнулись с ужасной, тихой и невротической жестокостью.

Сил разглядывать остальное уже не было. Стало неловко, словно я увидела что-то очень интимное, человека на унитазе или нечто в этом роде. На хозяина смотреть совсем не хотелось, но пришлось, особенно после того, как он пригласил меня сесть за маленький столик, весь в кофейных пятнах, а сам плюхнулся, как мешок, с другой его стороны. Сердце сжималось при виде этого человека.

— А я как раз собирался уходить, — сказал он запылившимся и как будто даже залежавшимся голосом, какой обычно бывает, если его обладатель в течение многих дней ни с кем не говорил, я-то знаю. — Туда, — продолжил он и махнул рукой как-то весьма неопределенно. — Ну, когда вы пришли. Сюда. Вы.

Куда это он собрался босиком, успела я подумать, но все-таки сказала: простите, мол, что пришлось вас побеспокоить.

— Ничего, — промычал он в ответ, все еще не осмеливаясь поднять глаза. Само собой, он с похмелья, они ведь налицо, эти карикатурно классические симптомы, сразу вспомнились старые черно-белые комедии, и я чуть не улыбнулась. После этого я все-таки решилась посмотреть на него повнимательней, когда поняла, что это неопасно. У него было одутловатое лицо заядлого пьянчуги, одновременно бледное, красное и заросшее, а на затылке такая редкая и легкая растительность, что казалось, она становится дыбом от малейшего движения головой. Губы — плотно сжатые и темно-красные. Из видавшей виды майки торчали на удивление крепкие плечи, не такой уж он был и дохляк. Глаза, правда, не выражали ровным счетом ничего.

— В общем, у меня тут вопросы, — сказала я, достала из сумки распечатки и стала ими демонстративно шуршать, но, выглянув в окно, отвлеклась. Оно выходило во двор, большой, размером с целый квартал, удивительный оазис спокойствия в самом центре шумного и пыльного района Хаканиеми. Конечно, я тут бывала и раньше, но отсюда, сверху, открывался совсем другой вид. На мокром грязном газоне какое-то маленькое комбинезонное существо с остервенением крутило педали трехколесного велосипеда. А в пространстве междомового космоса кружил одинокий мыльный пузырь.

Очнулась оттого, что где-то послышалось «бип». Мельком взглянула на хозяина, но он явно ничего не заметил, уставился водянистыми глазами на двор, и, очевидно, тоже забыл, что осталось недоделанное дело. Я робко осмотрелась вокруг. В маленькой нише, приспособленной под кухню, на гору грязной посуды с объедками капала из крана вода, но капала беззвучно. Потом я подняла взгляд к потолку, и в этот момент снова что-то бипнуло — коробка пожарной сигнализации была похожа на паразита, присосавшегося возле одиноко болтающегося разъема для люстры.

Клиент, то есть Виртанен, даже ухом не повел. Кто знает, как давно он уже слушает эти бипы. Тоже мне дворник, подумала я, кран течет, а про то, что пора поменять батарейку в пожарной сигнализации, даже и шутить-то неловко. Хотя такие они, наверное, всегда были, эти дворники, с самого начала, как только появились на свет.

— А я-то думала, все дворники уже давно вымерли как вид, — сказала я, не придумав ничего более подходящего, чтобы прервать слегка затянувшееся молчание. Конечно, можно было бы и съязвить, но сработал предохранитель где-то в районе шеи. — Жаль те старые добрые времена, — добавила я.

Он повернул голову и впервые посмотрел мне в глаза. Я испугалась. Сложно было понять по его взгляду, что это было — похмелье или безумие, но еще труднее эта задача показалась бы ему самому, если, конечно, пришлось бы вот так выбирать.

— Да, пожалуй, — сказал он наконец еле слышно. У него были грустные глаза, как у какого-то копытного животного. У виска вилась в танце маленькая черная дрозофила, и нельзя было с уверенностью сказать, действительно ли там что-то движется на границе поля зрения или это злой водочный дух строит свои мелкие, но злые козни. — Да, — продолжил он, тяжело вздохнув. — Я ведь совсем не дворник, он умер полтора года назад, а табличка на двери осталась.

— Понятно, — сказала я. Было сложно сказать тут что-то еще, хотелось добавить что-нибудь приободряющее, а то у него даже капли пота на лбу выступили. Но почему-то слов не нашлось.

— В общем оно, конечно, заметно, что дворника нету, даже табличку они теперь сменить не могут. Кто «они»? Ну, кто там сейчас, наверное, какие-то управляющие. Фирма находится где-то в Кераве, и понятно, что на фиг им надо ехать оттуда, чтобы сменить табличку Виртанена.

Он упомянул Кераву, и в моей голове моментально разлилось не просто что-то теплое, а даже какое-то многоуровневое, с трудом объяснимое. Я взглянула в окно, одинокий мыльный пузырь летел в небо в вихре желтых листьев. Сигнализация опять сказала «бип». Перевела взгляд снова на мужчину, его лицо приняло вдруг странное выражение, застенчиво-виноватое и одновременно насмешливое, насколько это, конечно, было возможно при его разрушенной алкоголем совести. Я прекрасно знаю, что взрослые мужчины вполне могут выглядеть как мальчишки, и за четверть часа мне встретилось таких уже двое, притом в одном подъезде.

— Да, — продолжил он. — Я, конечно, тоже как бы Виртанен. Хотя и не дворник, просто Виртанен.

Я заметила, что смотрю на Виртанена немного исподлобья, а он, казалось, все больше походил на застигнутого врасплох шалуна. Я ответила что-то вроде «ну даа», с тремя «а» на конце, но он, Виртанен, похоже, не обиделся, продолжал рассказывать и говорил словно сам с собой, едва ли нуждаясь в моей благосклонной поддержке. Но вряд ли стоит по этому поводу переживать, Не стоит, Но старушки приходят и жалуются, Вот как, Обычно у них что-то с трубами, Ну да, Или с канализацией, Бывает, Или со светом, Да уж, Черт знает что, Простите, Это вы простите, Да ничего, Но иногда просто совсем достает, Ну да, Когда они там толпятся на пороге, Да уж непросто, То-то и оно, Ну да, Они ведь все ждут от меня чего-то надеются, Ну да, А я получается не могу.

И я снова сказала «ну да», вдруг захотелось, не знаю почему, выплеснуть наружу все, что накопилось, раз уж обоих так потянуло на разговор. Но тут сигнализация снова уронила свой «бип», словно холодную каплю, и мы оба посмотрели сначала на потолок, потом друг на друга, а потом хихикнули; правда, у Виртанена сначала вырвался совсем короткий смешок, так часто бывает при похмелье, а потом его вдруг словно прорвало, и было видно, что сдержаться у него никак не получается.

— Значит, ты просто Виртанен, — сказала я.

И не знаю, что, собственно, стало причиной этого смеха, поначалу похожего на бульканье, а потом хлынувшего прямо-таки фонтаном, меня пробрало не так сильно, а вот Виртанена — мама не горюй. Я успела заметить, что глаза у него выкатились, на лбу проступила вена, даже смотреть на это было тяжело, ему было одновременно и весело, и очень плохо, и я чувствовала, что вот-вот прысну, пришлось немалым усилием воли перевести взгляд на окно, там, правда, ничего любопытного не было, поэтому я попыталась переключить внимание на что-нибудь другое, но ничего не выходило. В результате всех этих попыток мне не удалось совсем ликвидировать симптомы подступившей истерики, но, по крайней мере, я затолкнула ее внутрь себя.

Неожиданно Виртанен встал, шагнул одним супердлинным шагом к холодильнику, а потом, исполнив какой-то удивительный трюк на другой ноге, вернулся на место. Ничего за эту пару секунд существенно не изменилось, если не брать в расчет коричневой бутылки лонг-дринка, возникшей у него в руке.

— Что-то мне паршиво, — сказал он и извинился улыбкой, которая обнажила изрядное количество проблем с гигиеной рта. — Надеюсь, это не помешает.

Я ничего не ответила, кивнула и даже улыбнулась, хотя, кажется, я и так улыбалась все это время. Было приятно сидеть с этим жутким мужиком и говорить ни о чем. Неожиданно я почувствовала, что между нами возникло какое-то подобие взаимопонимания: и больше мне ни до чего не было дела, хотя в уме, конечно, все равно мелькнула мысль, что, пожалуй, безнадежность положения Виртанена кажется мне глобальнее безнадежности моего собственного положения. И когда он потом добавил, что дворники вымерли не сами по себе, а от асбеста, я опять улыбнулась, щеки уже болели от этого улыбания, сверху снова послышалось одинокое «бип», которое помогло мне окончательно стереть следы улыбки со щек, я указала взглядом на потолок и сказала:

— Батарейку пора б заменить.

Он ответил, что знает, и сказал все так же жалостливо и одновременно по-мальчишески:

— Надо б электрика вызвать.

Потом немного помолчали, говорить было не о чем, да, собственно, и не было необходимости говорить. Во двор въехала ремонтная машина — как будто даже символично, захотелось об этом сразу сказать, я посмотрела на Виртанена: он явно успел уже сделать первый глоток спасительной жидкости, потому что взгляд его стал неопределенно-мечтательным, и я решила не звать его обратно в наш мир. Худой, замученный слесарь в огромном, увешанном ключами и другими тяжелыми инструментами комбинезоне пробрел в сторону соседнего подъезда, спустя некоторое время вернулся к машине, качая головой, затем направился снова к подъезду с коробкой инструментов и с таким видом, словно он готов запустить кому-нибудь в лицо клубком шипящих змей. Даже через двойное оконное стекло было слышно, как где-то что-то заколачивают изо всех сил и массивными инструментами.

— Да, у вас вроде были ко мне вопросы, — неожиданно спохватившись, почти вскрикнул Виртанен и сам, похоже, испугался такого внезапного возвращения в наш мир.

Я сказала, что мы вполне могли бы перейти на «ты», и принялась шуршать распечатками. Решение я уже приняла, но на всякий случай еще раз заглянула в инструкцию, прежде чем приступила:

— Ну, это еще как бы предварительный этап. У нас пока еще идет подбор группы респондентов, мы подбираем кандидатуры для исследования. На этом этапе.

— А-а, — робко протянул Виртанен, как будто опасаясь, что не подойдет.

— Так вот, на этом этапе моя задача как бы определить, насколько к клиенту применимо понятие… как бы это сказать, чтобы было понятно, ну, в общем, крупного секвенсора, то есть секвенции. То есть секвенции крупного клиента, секвента.

Мне вдруг стало жарко, и все тело зачесалось, казалось, что бедные клетки вот-вот полопаются. А вдруг Виртанен вовсе и не такой пьяный? Я ведь не смогу ни одного термина толком объяснить из всей этой каши, если он вдруг спросит, клиент.

Но Виртанена, который под воздействием живительного напитка медленно возвращался к действительности, заботило совсем другое.

— Я даже и не предложил тебе ничего, — сказал он и виновато уставился на свою бутылку.

— Ах, — сказала я, причем не ахнула, а именно сказала. — На этой работе приходится пить так много кофе, что к вечеру уже руки начинают трястись.

— У меня нет кофе, — сказал он и, неестественно извернувшись, взглянул на улицу с выражением печальной задумчивости. — И не было.

Он протяжно вздохнул и спросил:

— Тебе никогда не приходило в голову, что кофе очень одинокий напиток?

Я посмотрела на него. Сложно было поверить, что он действительно понимал, к кому обращается, вряд ли он вообще осознавал, что говорит вслух. Хотелось сказать, что да, приходило, но в ту же секунду поняла, что пора собираться. Не хотелось открывать этот сосуд, ведь он так хорошо тек, наш разговор. Я стала собирать бумажки в стопку, ровняя ее по краю стола. Они никак не хотели собираться, словно электричество какое-то мешало или еще что.

— Ну так вот, — сказала я. — По всем параметрам вы прекрасно нам подходите для исследования.

Мой голос шел словно откуда-то не оттуда, он был металлическим, и слова произносились с задержками, совсем как при недавнем разговоре с сыном, наверное, оттого, что я снова взяла официальный тон.

Виртанен встрепенулся:

— Мы же вроде на «ты» перешли? — спросил он. А потом вдруг уловил смысл остальных моих слов и затараторил: — Так, значит, вы еще придете, то есть ты придешь? Прости, запутался совсем. То есть я, как бы это сказать, подхожу?

Качнула головой, как подъемный кран, улыбнулась, как губная гармошка, и ощутила жуткую тоску от этой внезапно обрушившейся неестественности. Решила быстрее собраться и уйти, мои действия стали еще более механическими: сгребая бумаги и открывая сумку, я выглядела, вероятно, почти как банкомат. Прошла мимо дивана к двери, протянула хозяину руку и сказала:

— Ну что ж, до скорого свидания!

Свою ошибку я поняла слишком поздно, но отдергивать руку было уже неудобно. Удивительно, но пожатие Виртанена стало более уверенным и крепким, чем при встрече, может, лонг-дринк так подействовал, однако ладонь его все равно была потной и тестообразной, что не могло не вызвать у меня банального отвращения. Подумала, что, может быть, эта реакция стала следствием того, что к этому вдруг примешалось что-то хорошее. Одно только чувство омерзения — это ведь слишком тривиально.

И я ушла. В конце концов, это было проще простого. Виртанен не стал провожать меня до дверей, лишь выглянул довольно смело из-за угла и сказал:

— Ну, увидимся.

— Пока-пока, — ответила я. Виртанен еще раз попрощался. И так оно длилось и длилось, это странное, плохо пахнущее знакомство в ужасном коридоре. Я свяжусь с вами позднее, А когда, Как только получу в офисе необходимые бумаги, Понятно, Возможно на следующей неделе но в любом случае скоро, Хорошо, с такими делами не стоит затягивать, Да, А то потом забудется, Да, Можешь конечно позвонить когда будет время, Да, Хотя я почти все время здесь.

И вот я уже почти совсем ушла. Открывая дверь, я вдруг вспомнила про один вопрос, надо было вернуться и задать его, я очень надеялась, что благодаря своей культурной интуиции я, как бы это сказать, не попалась на крючок этого полуслепого Коломбо. Сложно сказать, что хотел Виртанен в тот момент, мне была видна только часть его плеча и величественный плод полупьяной головы.

— Да, — сказала я. — Еще один вопрос. Что вы больше всего любите? То есть ты.

Его висящая в сумраке голова размышляла довольно долго. Я слушала ее тяжелое и прерывистое дыхание и доносящийся с лестницы настырный и размеренный стук.

— Алкоголь, — еле-еле произнес наконец Виртанен, и казалось, что он сейчас заплачет от приступа такой честности и от всего остального тоже. Не знаю, как он, но я, по крайней мере, была почти готова расплакаться.

— Хорошо, — прошептала я в ответ и послала в другой конец коридора что-то вроде пожелания удачи и всего хорошего. Дальше я бы уже просто не выдержала, открыла дверь и, затворив ее за собой, оказалась на лестничной площадке, где чуть было не налетела на старушку, подпертую клюкой и торчавшую там, как можжевельник посреди поляны. Она была одета практически как я, только цветом побледнее да размером поменьше; казалось, все ее существо с годами постепенно утратило цвет, остались только глаза — маленькие, внимательные, черные и требовательные, такие умеют всегда настоять на своем и дождаться обещанного. И не требовалось никаких провидческих дарований, чтобы понять, что она шла к Виртанену, неся с собой глобальную проблему — со светом или с водопроводом, — к Виртанену, которого я уже и так в тот день успела основательно достать.

— Позвоните ремонтникам, — посоветовала я и двинулась к лестнице.

II

Дни скакали один за другим так же, как они скакали, когда жизнь была более-менее в порядке. И не было в них ничего сверхзапоминающегося, в днях, скорее, они пролетали незаметно, уже давным-давно время не нужно было считать, оно само шло под собственной тяжестью бок о бок с немного погрузневшей жизнью. Было такое чувство, как давным-давно в школе или в университете, когда начинался осенний семестр: жизнь была полна ожиданий и приятного волнения, слегка, правда, отравленного тяжкими мыслями о том, что снова предстоит много работы.

Осень продолжалась, двигалась вперед, роняла лист за листом и шуршала по ночам в закоулках двора. Дом был в порядке, тело тоже, покупки совершались на рынке, иногда звонил сын. Что-то не давало ему покоя, но я всегда заканчивала разговор, прежде чем он успевал перейти к делу.

В Кераву съездила только раз, в другой, в новый дом, как бы потренироваться. В прошлый раз, когда я оказалась у Ялканенов, мне просто стало страшно идти к Ирье, к Йокипалтио; и теперь я чувствовала, что надо хотя бы как-нибудь подготовиться к поездке.

Она была маленькая и круглая, но подтянутая, в спортивном костюме, эта женщина по фамилии Койранен, возможно, чуть моложе меня, этакий энергетический батончик. Был приятный и теплый вечер, хотя, конечно, не такой знаменательный, как тот первый вечер у Ирьи. Вопросы, ответы, кофе, разглядывание пейзажа за окном, разговоры о том о сем. Сколько раз в неделю вы ходите в магазин за продуктами, Практически каждый день, И по воскресеньям тоже, И по воскресеньям, конечно, когда получается, Ну да, Не всегда получается, Давайте тогда напишем, что в среднем шесть раз в неделю, Шесть с половиной, Хорошо, точность это правильно, В яблочко, А что вы думаете о работе магазинов по воскресеньям, Ну да, Вы за или против, За, хотя, конечно, не все так просто, Ну да, Но иногда просто нечем заняться, Ну да, И тогда можно приятно провести время, Точно, Купить что-нибудь себе, если какой-нибудь супермаркет открыт, Понимаю, Ну да, У нас тут таких мало, А где вы живете, Я на Хаканиеми, Там красиво, Да, но немного шумно, Но зато там много магазинов, Ну да, Все-таки столица, Ну да, ну да, но, Что но, Но сейчас как бы интереснее ваша жизнь, а не моя, можно задать еще один вопрос, Задавайте, конечно, Любите ли вы куриную печень, Ну да, люблю, конечно, Ой, это была не та бумажка, но я ее тоже люблю.

И перед тем как сесть в автобус, чтобы ехать домой, я успела заглянуть по пути еще в одну квартиру, но об этом и рассказывать-то, собственно, нечего, по дипломатическим причинам; что это была ошибка, я поняла сразу, как только вошла в прихожую на втором этаже. От визита в памяти не осталось ничего, кроме прерванной семейной драмы и враждебной атмосферы, удивительно, что здесь тоже были часы, коробка над дверью в кухню, этакий новодел, пластмассовая черная стрелка двигалась, громко отщелкивая секунды.

Однако спустя несколько дней я снова была на пути в Кераву. Пришлось ехать, ведь обещала Ирье, да и начатый опрос надо было закончить.

За окном светило солнце, но погода не улыбалась, залив Эляйнтарха казался сине-серым и походил на овощную терку с рифленой поверхностью. На пешеходном переходе я потуже затянула шарф и тут же чуть было не угодила под грузовик. Водитель засигналил и, покачав головой, улыбнулся. На трамвайной остановке пятеро контролеров в синей униформе собрались плотным кружком и о чем-то трещали. Похоже, у них было хорошее настроение. Они вовсе не казались мне монстрами, при виде которых аж целый вагон вздрагивает, как думает большинство людей. И потом, всего пару месяцев назад меня саму угораздило нарваться на штраф. Очень приветливая, приятная женщина, моложе меня, даже успели с ней перекинуться парой слов о погоде и пожаловаться на год от года слабеющую память, она тоже порой забывает купить билет. Так что у меня тоже вечно сплошные убытки, сказала она. Посмеялись вместе. Дома потом в течение еще нескольких часов было хорошее настроение от такого вежливого обслуживания и вообще от беседы, хотя, конечно, дороговато обходится оно, такое вот человеческое общение.

На светофоре перешла дорогу вместе с неритмично колышущейся людской пеной. Сварливого вида мужичок явно откуда-то из провинции регулировал бабий поток, но мне удалось обогнуть его и без лишних проблем пробраться к остановке. Автобус пришлось ждать минут пятнадцать, за это время я опять успела погрузиться в какое-то бездумное состояние, точнее, совершенно забыть, где нахожусь. К реальности вернулась только тогда, когда уже надо было доставать деньги на проезд перед кабиной водителя, но бумажник все никак не хотел находиться, испугалась, денег там было немного, но я с ним сроднилась, он был дорог мне как память, старый, страшный, с надписью «Сберегательный банк», но с ним удобнее, чем с бумажником, а может, я просто из разряда тех, кто предпочитает старые кошельки, да и куда мне этот многофункциональный бумажник с моими грошами и парой карточек.

Бумажник, слава Богу, нашелся, и я села на переднее сиденье, перевела дух. Дорога прошла в полудреме, позвонил сын, но я прошептала в трубку, что еду в автобусе и давай созвонимся позже. Пейзаж казался уже знакомым. В Кумпуле ветер сорвал с клена ворох желтых листьев, они были похожи на кувыркающихся в воздухе беспомощных канареек. На дороге, где были ямы и наезженные колеи, снимали асфальт, в глазах все рябило и расплывалось.

В Кераве погода была намного благожелательней, вечно ворчащее море отсюда далеко. Вышла из автобуса и постояла на привокзальной площади, глядя на колыхание листьев, голубей, людей. Закурила бы, если бы умела. Вот так вот села бы на скамейку и закурила. Но не села, не закурила. Просто стояла у бетонного цветочного корыта, словно гном. Цветы там осень уже изрядно повыщипала.

Долго так нельзя было оставаться. Пошла в направлении торговых центров, протискиваясь в щели между семьями, одиночками, подростками и прочими человечьими множествами.

Кружила по улицам. Торговые колоссы возникали то здесь, то там, и в конце концов меня засосало через одну из дверей внутрь. Навстречу хлынул поток запахов: моющих средств, пластмассы, гамбургеров, увлажняющего крема и принесенного на плащах уличного воздуха. Я влилась в поток людей, пробивающихся к центральным отделам. Большая часть направлялась в сторону продуктового маркета, а я оказалась на ступеньках эскалатора, ведущего на второй этаж, где были магазинчики поменьше. Долго ходить не пришлось, я быстро нашла что искала, это был такой особый отдел. Казалось, единственное, что объединяло все выставленные там товары, это то, что их существование нельзя было объяснить никакими разумными причинами, по крайней мере по таким ценам. Декоративные подушки, плафоны на лампы, разнообразные украшения, свечи, фонари, конфеты, мыло, гнущийся тростник и другие бездедушки; словом, все то, чем можно украсить или подсластить этот ужасный мир. И какое-то у магазина было самоироничное название, не то «Часы с кукушкой», не то «Музыка ветра» или что-то из разряда «Всякая всячина», точно не помню, но смысл был в любом случае такой: да, мы, женщины, порой смешные, но вообще все это весьма мило.

Сын сказал бы о такого рода магазинах, что мужчины туда заходят только в случае крайней необходимости или со спутницей.

Пофланировала минут пять между полок и вокруг всевозможных завалов, крутя головой во все стороны, хотя no-другому и не получается, когда много товаров и все разные. То, за чем я пришла, нашлось довольно быстро, вернее, я быстро поняла, что именно искала. Стала продвигаться к кассе, зажав вещь под мышкой, вокруг было как-то чересчур тихо. Стеклянная стена отталкивала гул торгового центра обратно в коридор, а в самом магазине бродила лишь горстка одиноких женщин да две подруги, но и те, обнаружив что-то безумно хорошенькое, восхищались лишь шепотом. Маленькие колонки под потолком перешептывали какой-то диск или радио, но так тихо, что было невозможно разобрать, была это какая-то говорильная программа или просто классическая музыка.

Я поспешила к кассе, где меня обслужила дама с чертами бывшей красавицы и улыбкой убийцы.

— Карта постоянного клиента есссть? — спросила она сквозь губы, которые двигались явно против ее желания, хотя она знала наверняка, что карты у меня нет. Я покачала головой, прошуршала маленьким полиэтиленовым пакетиком в ответ, сунула его в сумку и ушла. Мне стало так обидно, что я даже не заметила, как остановилась в нескольких метрах от кассы и начала мять маленькую декоративную подушечку в руках — их была целая полка на пути. Подушки меня совершенно не интересовали, они были розового поросячьего цвета и совершенно дурацкие, но меня вдруг охватило такое рассеянное отчаяние, и я так истово теребила пальцами эту подушку, что на ее поверхности образовалась заметная вмятина, похожая на… ну, как бы это сказать — кхе-кхе, — на кошачью задницу.

Стало вдруг смешно и одновременно стыдно, просто детский сад какой-то, надо было выходить из этой ситуации, попробовать посмотреть куда-нибудь в другую сторону, отвернуться от этих подушек, ставших вдруг такими неприличными. А подняв глаза, я чуть не лишилась чувств от испуга.

Мари, Мари Ялканен, Ялканен Мари из Керавы стояла буквально в трех метрах от меня.

Это перестало мне казаться такой уж большой неожиданностью, когда я вспомнила, что нахожусь в Кераве, но почему-то я все равно испугалась. Пригнулась чуть не к самому полу завязать невидимые шнурки на ботинках и стала слать куда-то наверх молитвы, чтобы только она не посмотрела вниз, Мари Ялканен. Она смотрела в другую сторону, хотелось в это верить, критически рассматривала длинную, сужающуюся кверху и, похоже, неустойчивую вазу.

На полке стопкой были сложены полотенца разно-зеленого цвета. Я принялась, все еще согнувшись, теребить их края, стараясь всем видом показать, что меня сильно заинтересовали именно полотенца. Такое иногда случается. Но поскольку дольше стоять скрючившись было уже невмоготу, просто физически тяжело, я в этой самой позе собирателя ягод, скрипя подошвами, переместилась к краю полки и выглянула оттуда. В поле зрения не было никого, кроме женщины за кассой; когда она увидела, как моя голова высунулась из-за полки на высоте полуметра от пола, ее длинные накладные ресницы дважды медленно хлопнули, а скучающий и безрадостный рот клацнул и распахнулся.

Дальше наблюдать ее кудахтанье не было возможности, надо было определить местонахождение Мари Ялканен. Мне не сразу удалось заметить ее, она была в дальнем углу магазина, на безопасном расстоянии, рылась в корзине с уцененными товарами. Я распрямилась, бросила бодрый, как мне хотелось думать, взгляд на продавщицу, поправила на плече сумку и вышла из магазина так торжественно, насколько это было возможно в ситуации, когда хотелось пуститься наутек.

Сойдя с эскалатора, я, не оглядываясь, выбежала на улицу прямо в накрапывающий дождь.

Всю дорогу мерзли ноги, а в намокшей от дождя голове роились разгоряченные мысли. Но ни одну из них выхватить из потока не удавалось, хотелось сесть где-нибудь, выпить кофе, выпустить лишний пар. Кафе поблизости не было, впрочем, я надеялась, что мне удастся выпить кофе уже на месте, но где-то на полпути возник продуктовый магазин, он уже закрывался, совсем, то есть ликвидировался, потому там была распродажа, скидки и зияющие пустотой полки. Мне удалось найти йогурт в бутылке, пришлось взять хотя бы его, ведь с завтрака прошло довольно много времени, ноги то и дело грозили подогнуться, а перед глазами время от времени вставала тонкая мутная пелена.

Дойдя до края нужного двора, я на секунду прислонилась к знакомой сосне, чтобы перевести дух и вытереть со лба пот. Через некоторое время направилась в сторону дома. Дворник на стоянке сдувал опавшие листья громким пылесосом-наоборот, гнал их перед собой, трудно сказать куда. Из второго подъезда вышел пожилой мужчина с кепкой на макушке и маленькой собачкой на поводке. У собачки была веселая красная повязка на обрубке хвоста. Казалось, она гордится своей травмой, эта собачка. Качнув кепкой и обрубком хвоста, они быстро скрылись за машинами.

На заднем дворе я совершила маленькую осторожную вылазку на край лужайки и взглянула на окна четвертого этажа. В окне кухни у Йокипалтио мелькнула тень.

Потихоньку зашла в подъезд. Пахло едой, какой именно, определить было невозможно, но стряпня точно была домашняя, ее запах ни с чем не спутаешь, из чего бы варево ни состояло. Стала подниматься по лестнице и вскоре была уже на втором этаже, там притормозила. Неожиданно меня одолели сомнения. Конечно, с одной стороны, я обещала подарок, пусть не Ирье, она и спрашивать бы про такое не стала, но подарок она, определенно, заслужила, хотя бы приз. Стало вдруг снова жарко. За ближайшей дверью, на которой была табличка «Еркофф», громыхала старая стиральная машина, и казалось, что она вот-вот выскочит на площадку.

Вскарабкалась выше.

Однако в дверь Йокипалтио, несмотря на минутную решимость, сил позвонить не оказалось. Неожиданно подступило такое чувство, что уже всё, пора наконец перестать беспокоить незнакомых людей. Я достала из сумки пакет, хотела повесить его на дверной звонок, он был такой старомодный, не электрический, по сторонам крылья, за которые можно было зацепить пакет с подарком. Но не вышло. Когда я пыталась приладить пакет к звонку, рука дернулась, пакет шлепнулся на пол, и тут же раздался звонок.

Меня охватила паника. Я подняла пакет кончиками пальцев, стараясь не думать о том, что стало с его содержимым, и принялась лихорадочно запихивать его в отверстие для почты на двери, а потом с силой вытаскивать обратно, потому что пакет никак не пролезал. Возникло жуткое зудящее ощущение, что меня сейчас застукают за очень, очень плохим занятием. Я пыталась то выдернуть, то снова затолкать пакет в щель, внизу в подъезде хлопнула дверь, и кто-то стал тяжело подниматься по лестнице, хотелось позвать на помощь, но только этого мне теперь не хватало. И тогда я решилась на последнюю отчаянную попытку и, засунув правую руку глубоко в отверстие для почты, ухватилась изо всех сил за пакет с той стороны двери, но в этот момент в коридоре раздались шаги. Затем дверь резко распахнулась.

— Боже мой, — успела я услышать Ирьин возглас, прежде чем почувствовала теплое шевеление в носу.

*

На какое-то время все будто слиплось и перепуталось. Сначала до меня дошло, что я стою у самой двери практически на коленях, точнее, вишу, так как обе руки оказались просунуты в почтовое отверстие, левая по-прежнему сжимала пакет, а правая просто застряла.

Кровь хлестала из носа, а я даже руку не могла подставить, ведь они обе были в плену, и изо всех сил я старалась направить поток куда-нибудь между ковриком перед дверью и собственной одеждой. Из глаз тоже текло, ноздри и рот были заполнены чем-то густым и сладковатым — невозможно было сказать, ощущала ли я запах или вкус.

— Господи, помилуй, что же это! — услышала я протяжный голос Ирьи, но потом у нее, наверное, закончились слова. Затем я почувствовала, как она по ту сторону двери стала отцеплять мои пальцы от пакета, который я все еще судорожно сжимала.

— Извини, извини, — твердила она. — Как же это я так, прости, вот ведь, Господи Боже.

Она высвободила пакет из моих рук. Ладонь осталась висеть в воздухе — как плошка, пустая и совершенно никчемная. Вскоре я почувствовала, как мое левое запястье поворачивают, а потом проталкивают обратно сквозь отверстие на свободу.

— Ох, Господи, — выдохнула я. На двери появились маленькие темно-красные точки.

— Ради Бога, ничего не говори, — прошептала Ирья, суетясь возле меня, и сзади, и вокруг, уже трудно было следить за ее перемещениями, глаза наполнились чем-то мутным и жгучим, вся голова была в каком-то мокром огне. — Не двигайся, сейчас принесем тебе бумагу, то есть не принесем, а принесу, оттуда, из кухни.

В ее причитании слышалось что-то знакомое, будто отзвуки моего собственного голоса. Снова вспомнился тот, с задержкой, телефонный разговор с сыном.

Ирья скрылась за дверью, я осталась стоять на коленях в подъезде, правая рука по-прежнему была в почтовом отверстии, она все не осмеливалась отцепиться, хотя в принципе была уже вольна делать все, что угодно. Тяжелые, словно мешки с песком, шаги забухали по лестнице, вот они все громче и наконец замерли где-то совсем рядом. Послышалось сопение, мужественный всхрап и зычное «свамивсевпорядке». Поблагодарила и сказала, что да, хотя, думаю, проглотить это было нелегко нам обоим. Потом этот некто, состоявший из одних только звуков, продолжил свой громоподобный путь, ни о чем больше не спросив, и вскоре совсем исчез вместе с хлопком двери, и плавно сменился Ирьей, которая, внезапно возникнув, стала прикладывать к моему лицу тройные бумажные салфетки с ватой и, может, даже еще и бинт. Одновременно она все повторяла свои «вот-ведь» и «какжетак».

— Вот ведь, — повторила я вслед за ней. Было так стыдно, что мой голос сорвался в какой-то невероятный писк. — Как же это я так…

Приказным и уверенным, но в то же время очень озабоченным тоном Ирья попросила закрыть рот и запрокинуть голову. Потом она быстро провела меня в квартиру, усадила за кухонный стол, велела сжать пальцами крылья носа и смотреть в потолок и сказала, что пойдет вытрет следы крови у двери. Я сидела и хотела умереть. Кровотечение прошло, в носу начала образовываться быстро густеющая каша, через которую пробивался запах кофе и булочек. Каповые часы отщелкивали на стене время. Холодильник издал глотающий звук. Дверь хлопнула, и через мгновение Ирья появилась в границах моего поля зрения, неся в руках тряпки с кровавыми разводами.

Было ужасно стыдно, дорогие микрофибротряпки наверняка были испорчены, и я стала бормотать идиотским зажав-пальцами-нос-голосом, что непременно куплю новые. Ирья сказала, вот еще, всегда постирать можно, ничего в крови страшного нет, спидом-то ведь, чай, не болеешь. Что-то теплое и доброе зашевелилось в груди от такого доверия, но я все равно сказала, что вряд ли их теперь можно использовать и что, конечно, я куплю новые, в доме всегда должны быть тряпки и салфетки, но почему-то именно их вечно забываешь купить в магазине, тряпки и салфетки, почему-то именно их. Ирья ответила: это точно, у нее тоже всегда так, и я добавила: жаль, у и меня вечно сплошные убытки, другого ничего не придумалось, кроме этой глупости, которая когда-то в трамвае показалась смешной, и я попыталась рассмеяться, но смеяться было больно, и из глаз снова брызнули слезы.

— Посиди немного, — сказала Ирья. — Пусть твой нос успокоится.

И она стала чем-то шуметь и греметь возле раковины.

— Пдидеца посидеть, — сказала я. Все эти «д» появились сами собой, вроде со мной не случилось ничего такого, отчего я бы вдруг начала гнусавить, но отчего-то мне вдруг очень захотелось слегка приукрасить свои страдания, это уводило мысли от неприятного инцидента.

— Молчи, а то опять потечет.

— Хадашо, де буду.

— Эй! — сердито сказала она, но тут же не выдержала и улыбнулась, мне тоже захотелось смеяться, но веселиться было еще рано — нос болел слишком сильно.

Она стала греметь посудой. Лимонный «Фэйри» пузырился, и его запах смешивался с ароматом кофе и булочек, не то чтобы это был однозначно приятный запах, отметила я про себя, но, безусловно, домашний, хотя лимоны, конечно, пахнут совсем иначе. На мгновение пришлось задуматься, может, что-то не так с обонянием или с другими рецепторами: я сидела в чужой кухне и анализировала запахи, которые мой забитый кровью нос различать был не должен, это же ясно как день. Следующая мысль была: какая, к черту, разница, стоит ли вообще об этом думать, и сразу появилось чувство вины, словно болтала без умолку, хотя на самом деле я не проронила ни слова, ведь мне было сказано сидеть тихо.

Жаль, что нельзя было говорить. А поболтать очень хотелось.

Попыталась выгнать из головы всю эту дребедень и глупости и не без труда взглянула во двор. Краем глаза успела заметить, как по стволу сосны взметнулась вверх огненно-красная белка. Потом пришлось опять смотреть прямо перед собой, так как любая попытка поменять направление взгляда доставляла правому глазу сильную боль. Оставалось довольствоваться упрямым круговоротом каповых часов и видом спины Ирьи, моющей посуду.

— Как же ты опять тут оказалась? — спросила Ирья, уверенно и энергично вытирая роскошный соусник «Рестранда», в сторону которого, по крайне мере в тот самый момент, я не осмелилась бы даже дышать. Ее вопрос меня испугал: может, она что-то подозревает? Я смотрела на нее из своего затруднительно-запрокинутого положения и наверняка выглядела весьма безумно, вид у меня был, очевидно, как у выпучившего глаза оленя, они так делают, когда отскакивают на обочину, чуть не врезавшись в автомобиль. Я сказала что-то типа «мнах».

— Ах да, твой нос.

— Да нет, я просто, — успела я начать, совсем не картавя. А потом голова вмиг опустела, и я стала тыкать бумажной салфеткой куда-то в область носа, другой рукой пытаясь сгрести свои вещи со стола обратно в сумку, которая печальной кляксой растеклась по моим коленям, словно забытый в миске испортившийся фрукт. И когда я все это делала, в голове вдруг всплыла субботняя телевизионная передача о природе, недельной, а то и больше давности, там была птица, которая называлась синезатылочная паротия, совершенно невероятная, словно бы слепленная человеком, маленькая, важная, сама вся черная, а на груди что-то яркое, разноцветное, и перья на голове, и гребешок, и хвост, и вот она там, значит, зовет кого-то в глубине тропических лесов, такая одинокая, выставляя напоказ все эти пестрые штучки-закорючки, и подметает лес, зажав в клюве пушистую ветку. Подметает лес! Уже тогда, сидя перед телевизором, я никак не могла решить, плакать над этим или смеяться, сложно было решить и сейчас, стало вдруг невыносимо сидеть с закрытым ртом, захотелось во что бы то ни стало рассказать Ирье об этом чудесном создании, о том, как странно оно выглядело и как важно расхаживало, о ярком оперенье, скорее похожем на витрину магазина с конфетами или на наряд чересчур активного птичьего рекламного агента.

Она внимательно слушала, Ирья, но по выражению ее лица было заметно, что мое выступление слишком путано, витиевато, суетливо и затянуто. Когда я наконец дошла до восхваления птичьих способностей подметать лес, Ирья взглянула на меня с некоторым недоверием, как смотрят на потенциального сумасшедшего, но тут же рассмеялась.

Мне тоже стало смешно, хоть и больно, но больше все-таки смешно и легко, оттого что Ирье было смешно, и мы вместе посмеялись — сложно сказать, над чем, но посмеялись, а потом, когда перевели дыхание, он продолжился сам собой, наш разговор. Но никто так и не пришел на ее зов. Ну уж конечно. Во всяком случае в передаче не показали. Да уж. Но как знать может потом и пришел кто. Дай-то Бог. Да уж. Страшно иногда смотреть. Что. Ну эти передачи. А да. Всегда с кем-нибудь что-то нехорошее случается. Это да ужасно. Кто-нибудь попадает в зубы хищнику или так вот. Так вот. Кричит в одиночестве. Как эта вот. Кто. Ну эта пародия. Паротия синезатылочная. Это ж надо так назваться. Да уж. От одного имени плакать хочется. Я даже не знаю толком самка это была или самец. Ну да. Или как там у них у птиц.

Ирья помолчала, а потом сказала только «ну да». И вдруг у нее появились совсем новые глаза, они смотрели вдаль, но как-то одновременно внутрь и наружу, по ту сторону леса, домов и этой минуты. Дворник уже успел дойти до сарая с мусорными баками. Из-за серых досок невзрачного сооружения взвились желтые листья, словно безмолвный крик.

— Ну, как там твой нос? — спросила Ирья.

Я ответила, что, учитывая обстоятельства, очень хорошо, и тут же снова потонула в невнятных извинениях, которые касались на самом деле целого ряда происшествий, но прежде всего, конечно, последнего. Сначала Ирья смиренно слушала, но потом сказала, что все чепуха, ведь это же я тебя ударила дверью; я, конечно, стала возражать, это совсем не она, Ирья, заставила меня засунуть руки в почтовое отверстие, я сама начала толкать туда пакет, как идиотка. И тогда она, естественно, вспомнила о пакете, ну зачем надо было вообще о нем говорить, этим я только подставила себя, и вот уже Ирья почти направилась в коридор, чтобы взять там пакет, но я не пускала ее и твердила, что содержимое наверняка разбилось, или испортилось, или еще что, и на некоторое время Ирья успокоилась, сказав, что потом посмотрим, сначала выпьем кофе и подлечим нос.

Какая она хорошая, подумала я, избавила меня от еще более глубокого стыда и смущения. И на душе стало теплее. Спешить было некуда.

Кофе был готов и даже разлит по чашкам. С булочками я промахнулась, это был запах пирога со смородиной, красной и черной вперемешку. Пирог уже был вынут из духовки и стоял на столе, а сама Ирья сидела за столом. Посмотрели немного во двор, там дворник, опустившись на колени посреди газона, пытался завести свой иерихонский агрегат, мы брякнули чашками и блюдцами, подули на горячий пирог и принялись его уплетать, почти не глядя друг на друга, хотя на меня, наверное, смотреть не особенно-то хотелось, я подумала, что надо бы сходить в ванную и посмотреть, насколько жутко он теперь выглядит, мой нос, но давай еще чуть-чуть посидим, пирог просто божественный.

— Божественный пирог, — сказала я, и снова началась беседа, из носа вроде перестало капать. Ничего в ней такого не было, вполне себе обычная, тихая, неспешная и сама собой текущая беседа. Ну хорошо если понравилось. Конечно понравилось. Свои ягоды с дачи. А где у вас дача? В Карьялохья, Там красиво, А то! Холмистая местность, немного, плодородная, ездить бы туда почаще, А что мешает? Семья, Ну да, Дети конечно в первую очередь подростки им там скучно, У них тут друзья и все такое, Но ведь и дома одних не оставишь, Молодежная среда теперь такая опасная, Да уж, Все эти выстрелы пожары и вообще, Просто ужас, Я не хотела напугать, Нет ничего мы здесь в курсе, Нет-нет все равно, Да ничего, Ну хорошо, Просто именно из-за всех этих ужасов и приходится сидеть дома, А это тяжело, Да пожалуй, Мне тоже иногда кажется что в мире сейчас все наперекосяк.

Так в разговор ворвалась настолько большая тема, что было просто необходимо немного помолчать, послушать пощелкивание часов, приглушенное попыхивание духовки и журчание в трубах, какое-то время это были единственные звуки на кухне, а может, даже и в целом доме. Но разговор на этом не иссяк, а снова потихоньку стал набирать силу в перерывах между отхлебыванием кофе и поеданием пирога, осторожно переходя к более легким темам, кратким репликам о том о сем, о кухне, доме, дворе, газоне, подшерсток которого опять ворошила жуткая дворничья машина. И вдруг снова пошли дальше, глубже, но без натуги, как-то очень по-хорошему, словно сестры, удивляясь странному нагромождению жизненных проблем; я рассказала немного о своем сыне — что все равно беспокоюсь, хотя давно уже стоит на ногах, а может, беспокоюсь как раз поэтому, и Ирья, конечно, была такого же мнения или почти такого же, как она сказала, и над этим опять посмеялись тепло и по-доброму. И я даже не знаю, с чего мы вдруг разговорились о семейной жизни, перешли к этой теме одновременно, Ирья вздохнула и посмотрела во двор, а потом сказала как-то совершенно безжизненно, что ее мужа отправили в бессрочный отпуск, внезапно, и это, конечно, была ужасная новость, и она казалась еще ужаснее, рассказанная вот так спокойно и сухо, меня охватило беспокойство, я не удержалась и спросила, как они будут справляться со всем этим, Ирья ответила, что, конечно, справятся. Ты уверена, Ну, на улицу нас никто не выгоняет, Уверена, Да-да, ну что ты, не стоит беспокоиться, Ну ладно, Меня, скорее, беспокоит, что мужик сидит целыми днями дома и злится, Мужчины такие, Да уж, Просто захотелось помочь, Я понимаю, Хотя, конечно, мы еще не очень хорошо знакомы, но все равно жалко, Что ты, это же хорошо, когда есть те, кому не безразлично, Нет, не безразлично, И это приятно, собственно, только этим и живем, Разумеется, мы же все-таки люди, Вот этим-то и живем, Я с тобой полностью согласна, Ну вот, теперь уже ты отвечаешь на мои вопросы, И правда, но я все равно согласна.

На этот раз не смеялись, но улыбнулись всепонимающей и чуть снисходительной улыбкой, к которой примешивалась щепотка грусти.

Ирья подлила кофе, хотя я сказала, что меня скоро начнет трясти от кофеина. Снова вернулись к кофейному разговору, я в очередной раз похвалила кофе, он и вправду был хорош, насыщенный и будто немного запретный, Ирья сказала, что в нем половина обычной обжарки, а половина французской, «Паризьен». А потом мне стало не по себе, когда она вдруг бросила серый и какой-то стальной взгляд прямо на меня и даже куда-то в глубь меня и сказала с таким напором, что меня пот прошиб:

— Ирма. Тебя ведь зовут Ирма?

Трусливое дрожание собственного голоса я услышала прежде, чем оно успело вырваться у меня изо рта.

— Да, — пролепетала я в ответ, но как-то мелко и округло, как ребенок, который решил признаться в шалости, которая кажется ему страшным проступком. И сразу же стала ждать чего-то ужасного, оно вот-вот случится, меня охватил панический страх быть пойманной на месте преступления, хотя за что меня, собственно, могли поймать, оставалось неясным, но все равно было страшно, что все вот так закончится, этот день, этот кофе, пирог, приятное ничегонеделанье. И я ждала, вся окаменев, ждала, что Ирья сейчас скажет что-то ужасное или, что еще хуже, о чем-нибудь спросит.

— Вид у тебя — просто кошмар, — сказала она наконец.

Прошло какое-то время, прежде чем я поняла, что уже можно перевести дух. А потом, когда мы уже дружно смеялись, между нами как будто открылись все возможные каналы. И хотя в глазах все еще стояла какая-то муть, я видела, что Ирья смеется не меньше меня, при этом ей удалось проводить меня в ванную, где я наконец встретилась с собственным лицом, источающим слезы и кровь, оно совсем не было смешным, но продолжало безумно смеяться даже один на один с зеркалом.

Пришлось там стоять долго. Нос выглядел настолько ужасно, что смотреть на него было невозможно, не то что думать о нем. Я умылась, припудрила все, что осталось, намазала ярко губы и вернулась в кухню. Ирья сидела за столом и вертела в руках телефон. Подняв голову и увидев меня, она поджала губы — непонятно, что она хотела этим выразить, — но ее глаза улыбались.

— Ну вот, теперь ты уже гораздо больше похожа на человека, — сказала она. — Разглядеть бы его еще только за этим носом.

Я села за стол и сказала «ха-ха» так театрально-холодно, как только могла. Она стала извиняться и говорить, что, наверное, это было бестактностью с ее стороны, я вспыхнула и фыркнула, она замолчала, и тогда я стала объяснять, что меня тоже весьма позабавили эти смазанные черты лица. Похоже, вышло не очень убедительно. Когда обязательная программа была исполнена, я согласилась еще на одну чашку кофе, и мы снова принялись с удовольствием болтать о том о сем, после чего от без меры выпитого кофе меня вдруг всю затрясло и повело.

— С тобой все в порядке? — спросила Ирья. Я поведала ей, что в последнее время меня об этом спрашивают с завидной регулярностью, и она снова заулыбалась, как-то грустно, и принялась вслух размышлять о том, что, возможно, мы просто стареем. Была во всем этом доля легкомыслия и кокетства, которым сразу же захотелось поддаться, ведь как хорошо было так сидеть, именно так, но я вдруг спохватилась и с беспокойством стала обследовать состояние своего носа, он вдруг вздыбился посреди лица, будто к нему прилипло какое-то животное. Но что тут поделаешь, внешнее уродство по-настоящему меня встревожило, ведь рано или поздно придется выйти на люди, и что они тогда подумают, люди, глядя на такое вот носатое страшилище, что я пьяница, или избил кто, или и то и другое вместе.

Но идти было надо, я понимала, не ночевать же тут, ради всего святого. Я начала приближаться к самому главному — так сказать, стала брать быка за рога, и сочинять что-то про подарок, про приз, якобы в прошлый раз я о нем забыла рассказать, ой-ой, что же с ним теперь, он, наверное, разбился на кусочки, прости, прости за неуклюжесть, со мной давно уже не случалось ничего подобного. Такой оплошности на работе. И вот, причитая, я стала потихоньку пробираться в коридор, где Ирья наконец прервала мое нытье, пробормотав что-то вроде: «Ну, будет, будет тебе», достала пакет с полки для шляп и протянула его мне с каким-то очень загадочным видом, совершенно бесшумно, у меня в руках пакет тут же начал хрустеть и звенеть. Я сказала, что, похоже, подарок разбился и на днях я непременно занесу новый, их вообще много, этих призов, и на самом деле, может, это был не лучший из вариантов, подобран наспех, я бы, скорее, подарила каповые часы, еще одни вполне поместились бы там, на стене в кухне, но кто я такая, чтобы указывать сильным мира сего, какие должны быть подарки, я человек маленький, и, по крайней мере, в прошлый раз каповых часов в офисе я найти не смогла.

Я прекрасно отдавала себе отчет в том, что болтаю лишнее, но мне никак не удавалось завершить свою речь, она все лилась. В конце концов Ирья прервала мое кудахтанье, положила руку мне на плечо и шепотом сказала:

— Эти часы нам достались от родителей мужа. Я эти часы терпеть не могу.

Мне стало одновременно и стыдно, и радостно от проявленного с ее стороны доверия. Да, собственно, больше ничего и не надо было, и я принялась натягивать на себя одежду. Под небольшим, низко висящим, роняющим стеклянные капли светильником в стиле модерн я облачилась в пальто и берет, снова став похожей на гриб, и пробралась к выходу. Уже взявшись за ручку входной двери, обернулась и поблагодарила от всего сердца, насколько сумела. Извини, хотелось добавить в конце, но отчего-то казалось, что нам обеим этот извинительный жанр уже наскучил.

Наконец я выбежала на улицу.

*

Во дворе напугала до полусмерти ребенка, по выражению его лица можно было решить, что он увидел сказочное чудовище. Стала лепетать ему: ничего страшного не случилось, все хорошо, все хорошо. Я и вправду надеялась, что все хорошо. И лишь потом заметила поблизости его мать, она сидела на скамейке и читала журнал «Мы — женщины». По какой-то необъяснимой причине я зашагала прямо к ней, копаясь в сумке, нашла там на дне бутылку йогурта и стала трясти ею перед лицом молодой рыжеволосой мамы.

— Возьми! — сказала я нарочито бодрым голосом. — Он вкусный, — добавила я, совершенно не понимая, что, наверное, выглядела со своим жутким носом, как настоящая ведьма, к тому же еще под мухой.

Она медленно, недоверчиво и неохотно протянула руку к бутылке, так, словно предполагала, что в ней может оказаться бомба. Однако она взяла йогурт, а я, бросив на прощание игривое «пока-пока», потрусила за угол на стоянку, а оттуда наискосок к опушке леса.

Потом я почувствовала жуткую усталость, пришлось на секунду прислониться к стволу сосны и отдышаться. Однако долго там оставаться я не осмелилась, боялась, вдруг кто-то за мной наблюдает, хотя впору было задаться вопросом, ну и что из этого следует, и, конечно, это была ошибка, этот вопрос, потому что стоило только начать задавать вопросы, как они посыпались и покатились друг за другом вместе со звенящими, дребезжащими, прыгающими и скачущими умозаключениями, словно конструкция, сооруженная из бутылок и банок, вдруг зашаталась, потеряла равновесие, и все с грохотом покатилось с горы.

Я отправилась пешком через лес по ковру влажных, упругих листьев. Нос саднило, но какое-то чуть испуганное тепло разливалось по щекам и груди. Села сначала в один автобус, потом в другой. Керава быстро растаяла в осеннем пейзаже, ее сменило Лахтинское шоссе. Сосновый бор, слегка кричащие цвета лиственных деревьев, машины, маленькие машинки, большие машины, разноцветные, всевозможные промышленные и торговые учреждения, и время от времени где-то далеко за деревьями — бетонные глыбы, полные жизни, любви, ссор и одиночества, семьи, лежащие кучей на диване, будущие семьи, сплетающиеся в узел на кровати, старики, или престарелые, или как бы их покорректнее назвать, ну да ладно, старики, уставившиеся из окна во двор и ожидающие чего-то или вообще чего угодно. В лесу у дороги мелькнула ватага мальчишек, строящих шалаш. Через пару километров промелькнул еще один шалаш, перед которым какой-то забулдыга, заросший кудрявой черной бородой, по-хозяйски подметал двор разлапистой веткой. На миг в голове снова всплыла синезатылочная паротия. Когда бородач остался далеко позади, на фоне темной зелени хвойного леса вспыхнули брызги красных, словно искусственных, ягод рябины, будто кто-то спрыснул лес багровой краской.

Лишь подъезжая к району Якомяки, я стала постепенно успокаиваться, но вдруг задребезжал телефон. Конечно, опять звонил сын, и я сначала даже подумала, ну о чем с ним сейчас разговаривать, когда и так болтала целый день, но неожиданно спохватилась: почему бы и нет, ведь уже все равно, ведь я просто трясусь в автобусе. Приложила трубку к уху и крикнула «алло». Взглянула в окно, на обочине проселочной дороги в тени открытого капота стоял, согнувшись, мужчина, внезапно он распрямился, швырнул шляпу на землю и стал ее пинать. Я даже не сразу сообразила, что такое вполне может быть в реальной жизни.

— Где ты? — спросил сын. — Что там у тебя так гудит?

— Я в автобусе, — прокричала я в трубку, как тысячи и тысячи людей делают в автобусе ежеминутно.

— Не надо кричать, — сказал мне сын, как ребенку. Голос его был далеким, словно ему пришлось блуждать где-то по телефонному кабелю под морями и над полями.

— Привет, — сказала я. Он тоже поздоровался. — Очень плохо слышно, — подхватила я его реплику.

— Да, у меня теперь два телефона, и в этом втором, в нем иногда какие-то помехи.

— Да, а почему? — спросила я, кажется, вполне к месту. Зачем ему два телефона? Он что, решил стать крутым?

— Алло! — прокричал сын. — Плохо слышно. Так ты где?

— В автобусе, — сказала я.

— Понятно, а где конкретно?

Сказала, что на шоссе, и ни с того ни с сего, какой-то бзик на меня нашел или шальная мысль стукнула в голову, добавила, что еду из Керавы. Сын спросил зачем. Рядом никого не было, но я все равно на всякий случай посмотрела на соседний ряд сидений, вдруг там какой-нибудь гражданин, недовольный тем, что в общественном транспорте так громко разговаривают. Но там никого не было. Лишь какой-то университетского вида маленький, тщедушный мужичонка — полноценным мужчиной его сложно было назвать — с жидкими усами и в шерстяном свитере что-то шептал в телефон, да так взволнованно, что его шепот был, пожалуй, даже еще более громоподобным, чем исступленный крик. Казалось, его странно реснитчатые, округлившиеся глаза за круглыми линзами очков сейчас лопнут.

— По работе ездила, — сказала я сыну. Теперь и мой голос звучал далеким и холодно-сдержанным, словно я по глупости залезла в большую жестяную бочку и, застряв там, пыталась сохранить достоинство и кричала всем: идите на фиг, у меня тут проект не закончен. Я успела поудивляться, откуда в моей голове взялась такая витиеватость мыслей, не знаю, может, оттого, что сын какое-то время ничего не говорил, потом еще помолчал, и еще, наконец выдавил «даа». Там на самом деле были почти три «а» и острая, недоверчивая «д» в начале.

Где-то в клетках тела вдруг возникло сильное желание рявкнуть что-нибудь, но я сдержалась.

— Ну да, тогда понятно, — сказал сын. Я ждала продолжения. Мы проехали Кумпулу, и вот уже церковь Святого Павла чуть не падает на голову. Небо неожиданно помрачнело, но клены вокруг церкви выглядели неестественно яркими, словно их сбрызнули светом.

— Мне скоро выходить, — сказала я, после того как сын снова надолго замолчал. Тягучее, тонкое, как леска, чувство, будто что-то сейчас оборвется, задергалось в конечностях, отдаваясь болью во лбу и в носу. — Ты что-то хотел сказать.

— Ээ, погоди, — начал он внезапно.

— Ой нет, пока-пока, я сейчас не могу, я скоро перезвоню, пока.

В трубке снова послышался царапающий звук, потом ужасный грохот, будто сын упал куда-то вместе с пустыми жестяными канистрами. А затем раздалось только «пиип-пиип». На улице сгущались сумерки, почему-то казалось, что это невозможно, не может быть, чтобы было уже так много времени, но в действительности его было немного — когда я взглянула на экран замолчавшего телефона, часы показывали около пяти. Посмотрела на небо: черные тучи грозно грудились над крышами домов по улице Хямеентие. Первые косые капли дождя ударили в окно ровно за мгновение до того, как я нажала перед остановкой желтую кнопку на поручне, я встала, покачиваясь, направилась к двери, это было нелегко, конец улицы Хямеентие и следующий поворот появились, как всегда, неожиданно, все время о нем забываю. Водитель решил во что бы то ни стало успеть проскочить на зеленый и даже успел, а я повалилась на пустое сиденье и зачем-то еще сказала ему: простите. Сидящий рядом тип в круглых очках что-то прошипел своим ботинкам, потом поднял взгляд и стал похож на облысевший вопросительный знак.

Вышла на остановке без приключений. Все спешили укрыться от падающих с нарастающей частотой больших, тяжелых, леденящих капель. Сумерки сгустились над пешеходной дорожкой, пролегавшей между невысокими липами с потрескавшейся корой, казалось, земля пытается натянуть на себя мрачный ковер из туч. Я направилась в сторону дома, решила, что в магазин зайду позже, почему-то вдруг ужасно захотелось домой, особенно с таким носом, подальше от посторонних глаз. Люди толпились в арках подъездов, пытаясь укрыться от внезапно хлынувшего дождя, меня же он совсем не беспокоил, холодная вода была даже приятной для моих разгоряченных щек, хоть и саднила, попадая на кончик носа. А потом сумку снова начал сотрясать телефон, похоже, сын сдержал слово и решил перезвонить.

Я успела дойти до угла улицы и оказалась напротив Круглого здания, которое тоже наполовину скрылось в мрачном облаке, упавшем с неба. Я зашла под крышу, там был навес или что-то вроде галереи с колоннами, прижалась к стене, спрятавшись за желтыми крыльями банкомата, и прошипела «привет» в телефон. Голос сына и в этот раз был далеким и хриплым и доносился до меня каким-то эхом из сточной трубы.

— Ну, в общем, это, извини, что прервали тогда, дела, — сказал он.

Я ответила, что все понимаю, но не знаю, замолчал ли сын после этого, раздумывая о чем-то своем, или его смутила моя лаконичность; в любом случае молчал он долго.

— Алло, алло! — закричала я. — Ты еще там? У тебя вроде какое-то дело, или как, я тогда просто была занята.

Сын сказал, что он все еще здесь, впрочем, где и был, а я продолжала стоять около банкомата, к нему уже выстроилась очередь, и все они смотрели на меня, эти люди, типа, что это она там встала, как истукан, и несет чепуху, они, конечно, в упор не смотрели, я видела, но ощущение было, что смотрят. В любом случае сын по-прежнему ждал на другом конце провода, и надо было сосредоточиться, он сказал: «Мам, послушай, у меня к тебе дело, правда, мам, давай поговорим».

— Черт с тобой, ну давай поговорим, — проворчала я, и было странно, почему так случилось, что пришлось рявкнуть на собственного сына, но откуда-то вдруг это прорвалось. И вот я стояла с этим «черт с тобой» и ждала ответа, нервы на пределе, а он все никак не перейдет к делу, нос болел, и очень хотелось домой, но не хватало сил на то, чтобы одновременно идти и говорить.

— Чего это у тебя голос такой злой? — спросил сын.

Хотела рыкнуть в ответ: я же вот только что тебе объяснила, но потом спохватилась, ведь это были одни лишь мысли, без вербальной коммуникации.

— Прости, — сказала я. — Был длинный, тяжелый день.

Сын снова замолчал на несколько щелчков секундной стрелки на циферблате. Рядом была стоянка, и, ожидая, пока к сыну вернется дар речи, я наблюдала, как девчонка, очевидно только-только получившая права, пыталась вписать в парковочный прямоугольник слишком большую для нее машину. От бедняжки были видны только брови, лоб и макушка. Втиснув наконец серебристо-серый мини-вэн между двумя другими машинами, она, судя по всему, решила поскорее выбраться из этого транспортного средства, внезапно ставшего для нее тесным, но притерла его так близко к соседней машине, что теперь, как ни старалась просунуть в щель свою узкую ногу, вылезти никак не могла. Поэтому ей пришлось сдать назад и заново втискивать машину обратно к соплеменникам.

— Ну так вот, — сказал наконец сын. — Я тут, в общем, пытался сказать, что у меня есть для тебя машина.

У меня изо рта вырвалось нечто похожее на «штотскзл», но я быстро привела в рабочее состояние голову и свой речевой аппарат и сказала если уж не совсем злостно, то, по крайней мере, гораздо холоднее, чем, возможно, хотела бы:

— А разве я об этом просила?

— Нет, не просила. Но вдруг тебе понадобится. Машина. У тебя ведь теперь работа и все такое.

— Ну да, — с трудом проговорила я.

— В Кераве. А что ты там, собственно, как бы делаешь? В Кераве. Тебе просто необходима машина, нельзя же на автобусе мотаться в такую даль. — Он помолчал, затем продолжил: — Конечно, можно и на электричке, но все-таки.

Электричка мне как-то даже в голову не приходила, но сейчас было не время об этом думать.

— Ох ты, Боже правый, — сказала я. — Машина. Зачем мне она? На что? Господи Боже!

Божилась я несколько усерднее, чем нужно, и, наверное, выглядела более праведной, чем была. Девушка-карлик все пыталась припарковать машину, на сей раз уже задом. Каким-то чудом ей удалось наконец впихнуть этот весьма и весьма раздавшийся, как она наверняка думала, зад автомобиля между двух других машин, но на большее она не осмелилась, вероятно боясь вновь оказаться запертой. Почему-то захотелось прийти ей на помощь или хотя бы посочувствовать, но что я в этой ситуации могла сделать, к тому же голос сына опять начал пробиваться в мое сознание откуда-то издалека, сын сказал что-то вроде «нет, ну правда».

— Мне надо съездить в одну, так сказать, командировку, — промычал он. — Ты возьмешь машину на время, это очень удобно. Удобно. Когда есть машина. Даже на время.

Я продолжала выслушивать, какие еще странные блага мне сулит это приобретение, но, когда у меня в ухе снова раздалось тяжелое и важное сопение, разговор снова вернулся к тому, с чего был начат: никакая машина мне не нужна.

— Я и водить-то не умею, — сказала я.

— Но я ведь помню, ты когда-то водила. Разве с тех пор что-то изменилось?

Вдруг полило с такой силой, что трудно было поверить, будто дождь состоит из отдельных капель, ветер разбушевался, и защитные свойства галереи с колоннами приобрели скорее номинальный характер. У бедняжки на парковке появился зритель — усатый прохвост, похожий на автомеханика, он остановился метрах в двух от нее и, сложив руки на груди, качал головой, наблюдая за женскими маневрами. Наконец она не выдержала, эта девчонка, и оставила машину прямо так посреди стоянки, капот выступал метра на два из общей линии, и, закусив губу, пошлепала по лужам прочь.

— Да, машина тебе определенно пригодилась бы, — снова пробормотал сын где-то вдалеке. Казалось, он что-то ищет и чем-то шуршит, и вообще весь какой-то рассеянный. Это шло сильно вразрез с его недавней страстной речью в пользу покупки автомобиля.

— Да, а что там у тебя за работа? — спросил он наконец.

— Какая работа? — переспросила я, не успев подумать.

— Ну, твоя работа или что там у тебя.

— Ничего особенного. Потом расскажу.

Было слышно, как он сглотнул, очень медленно, словно этот глоток тянули с обоих концов.

Я прислонилась к стеклянной двери, ведущей в контору по продаже недвижимости, неожиданно оттуда выскочил мужчина с портфелем, очень странного вида, с зеленой щетиной на щеках и темно-красными губами, как будто вырезанными ножом.

— Прошу прощения, — сказала я, когда это привидение скользнуло мимо, окинув меня внимательным взглядом.

— Да все в порядке, — отозвался сын.

— Я не тебе, — ответила я, но тут же пожалела о сказанном и продолжила: — А может, все-таки тебе.

— Ладно, мне пора, — вдруг заторопился он. Снова послышался странный грохот. Потом он перестал шуметь, сказал: ну ладно, я зайду завтра, посмотришь тогда на машину, пиип-пиип.

Я осталась стоять под козырьком, уставившись на экран телефона, который быстро погас, став частью помрачневшего из-за дождя мыса Хаканиеми. Порывы ветра секли дождем, доставая даже до банкомата. Я было решила, что это, наверное, шок, но на самом деле все обстояло не столь драматично, скорее состояние было похоже на сбитость с толку. Осталось какое-то детское ощущение обиды: сын отобрал у меня право нормально закончить разговор, все-таки это я, а не он мерзла под этим мерзким дождем и ветром в толпе таращившихся на меня людей и слушала его бредни.

Но когда мимо проковыляла соседка снизу — в коротком пальто, похожем на колокол, — и, взглянув на меня, пошла дальше без единого слова, я поняла три вещи.

Первое: я ворчала на сына без всякой видимой причины. Второе: я стояла недалеко от дома, где можно встретить много знакомых. Третье: мое лицо попало в серьезную переделку.

Меня охватила паника. Я буквально заставила себя двинуться в сторону дома, зажав в руке телефон и подняв его вверх, точно мне нужен был проводник, и когда я вышла из-под навеса на тротуар, то быстро поняла, что проводник в такую погоду и вправду не помешал бы. Я побрела по улице со своим носом, расцветшим пышным цветом и превратившимся в один большой комок нервных окончаний. Я одновременно чувствовала и облегчение, и панический ужас; облегчение в связи с тем, что соседка меня не узнала, а ужас оттого, что, судя по всему, теперь меня вообще трудно было узнать.

И когда, пробираясь сквозь стену дождя, я позволила себе на мгновение задуматься об этом длинном дне и его последствиях, прежде всего, конечно, об ужасных изменениях, произошедших с моим носом, по которому теперь безжалостно лупил дождь, холодил и обжигал, я вдруг поняла, что мне нужен перерыв, тайм-аут, передышка, отпуск, хоть что-нибудь. Я остановилась на больничном.

*

Следующая ночь была полна нечленораздельного бреда и вполне членораздельных кошмаров. Боль будила меня всякий раз, когда нос касался подушки или одеяла. Порой казалось, что он, нос, превратился в огромную ящероподобную массу, которая лежала рядом на подушке, мучилась и страдала и накачивала меня болью.

Так продолжалось несколько дней. И когда однажды утром я заставила себя встать с кровати, за окном по-прежнему шел дождь. По водостокам грохотало. Я сварила кофе, попробовала почитать газету. Однако ничего не вышло, нос, казалось, раздулся еще больше, читать было невозможно, он все заслонял. При каждом глотке кофе он упирался в край чашки, и вскоре глаза снова заволокло мутной, жгучей, горячей жидкостью.

Телефон звонил трижды. Сначала сын, я не ответила. Потом кто-то со скрытого номера, наверняка опять сын. На третьем звонке номер высветился, но в моей телефонной книжке такого не значилось.

Просидела пару часов, уставившись в газету и серое дождливое окно, пробовала морщить нос, но казалось, что он теперь и внутри весь болит. Расправила половики, вымыла зеркало в прихожей и взбила диванные подушки с какой-то притупленной яростью. К полудню в голове стало проясняться, что-то зашевелилось, но до полной ясности было еще далеко, это было нечто странное, я вдруг заметила, что уношусь мыслями куда-то вдаль, в Кераву, в кухню Ирьи, в обрывочные немые воспоминания, и хорошим в них было, наверное, то, что они помогали составить целостную картину. Возникло ощущение, что нос — это уже совершенно не важно, робко попробовала подумать о том, что, возможно, все это может перерасти даже в нечто похожее на дружбу, кто знает, конечно, у меня и раньше были друзья, но потом все куда-то рассосались, кто куда, и я вместе с ними, но не стоит тут об этом, из дипломатических соображений, и зазвонил телефон.

Это снова был сын. Сквозь листья растений на подоконнике я посмотрела во двор, хотя что там можно было увидеть, кроме моросящего дождя и сырой тоски, но в поле зрения все-таки попала соседка снизу, которая возвращалась с очередной прогулки — с пыхтением и с таким видом, словно уже не в силах была нести свое отяжелевшее от воды пальто. Я снова перевела взгляд на телефон, он пищал, вибрировал, полз по столу и, наткнувшись, наконец, на край газеты, застрял и стал шелестеть страницами. Некоторое время пыталась догнать, как сказал бы сын, стоит ли брать трубку, но потом все-таки взяла, поскольку жужжание все не прекращалось.

— Алло! — прокричал сын.

Я молчала. В голове вдруг стало всплывать все подряд, и было трудно ухватиться за какую-то конкретную мысль, казалось, что жужжание телефона ворвалось через ухо в голову и так и осталось там, ну как до такого можно было додуматься? — непонятно, пришлось тряхнуть головой и вернуться к окружающей действительности.

— Алло! Нуалложе! Ты еще там? Это я.

Я вздохнула, не вкладывая в это никакого особого смысла, иногда вздох — это просто вдох и выдох, особенно в отношениях матери и сына. Он, к счастью, не стал анализировать оттенки моего вздыхания и чем-то снова загремел, как будто совсем забыв про меня. Я, в свою очередь, крикнула «алло» и спросила:

— Где — здесь?

— Да здесь, черт подери, то есть сорри, то есть прости. Здесь, перед тобой. То есть не совсем перед тобой, а перед твоей дверью, то есть пока что перед домом.

Потом он опять чем-то загремел, а я сидела тихо-тихо и только слегка шуршала газетой как бы в противовес его грохотанию. Снова задумалась, что же это там у него за звуки, и, если он вправду стоит на улице перед домом, что же он такое странное делает со своей колымагой посреди телефонного разговора, хотя почему колымага, подумала я, что я знаю об этой машине; и в тот же момент я очнулась, подумав: «Господи Боже мой, поди, они все одинаковые, машины, так что все их со спокойной совестью можно назвать колымагами», и тогда только осознала, что снова думаю о чем-то совершенно постороннем.

Сказала: хорошо, сейчас спущусь. Сын ответил: ладно-ладно, я уже во дворе, и точно, я повернулась к окну и увидела сквозь денежное дерево энергично машущие конечности.

Я спешно бросилась одеваться, ведь через минуту он уже будет на пороге, так оно и случилось, хорошо хоть успела кофту набросить на плечи. Он конечно же позвонил в дверь, хотя прекрасно знал, что я и без того открою, но он, видите ли, решил потрезвонить, и трезвонил уже второй раз, вот паразит, и, чертыхаясь, я направилась открывать и потом уже пробубнила, в дверях, что обязательно, что ли, вот так трезвонить на всю округу, что-де подумают соседи. Вдруг в голове всплыли шумные и кровавые воспоминания о том, что произошло вчера у дверей Йокипалтио, и, конечно, после этого никаких пламенных речей произносить не хотелось, пришлось просто встретить сына в том виде, в каком я была.

И вот он стоял передо мной, сын, все такой же молодой, светлый, румяный и растрепанный, как всегда. Или почти всегда.

— И как только из красивого ребенка получился такой отвратительный мужик, — сказала я, как обычно, это была такая дружеская шутка между нами. — Ну иди, я тебя обниму.

Но он все стоял и стоял в темном подъезде, с кривой и какой-то подпорченной улыбкой, уставившись на мое лицо, и тогда я поняла, что с моим новым носярой точь-в-точь как у тролля было большой глупостью критиковать внешний вид других людей.

Улыбка на мгновение застыла у него на лице, потом искривилась и сползла вниз, словно расплавленный кусочек сыра. Сын, бедолага, не мог произнести ни слова, и стало понятно, что от этого неловко нам обоим. Я попыталась затащить его с лестничной площадки в дом, прошипела сквозь зубы, что нельзя же таращиться, как полоумный, кто-нибудь наблюдает, наверное, в глазок, и уже вызвали полицию. Упоминание об органах правопорядка несколько просветлило его сознание, и он медленно, словно в бреду, вошел в маленькую прихожую, а я торопливо стала тянуть его за рукав внутрь.

Войдя, он таки решился обнять меня, скованно, хотя от него слегка несло вчерашним вечером. Я прижалась к его потертой клетчатой фланелевой рубашке и пробубнила, что пора бы ему купить новую, сколько лет можно таскать одну и ту же. Я не пыталась освободиться из его объятий, и в конце концов ему ничего не оставалось, кроме как прорычать мне в волосы: что за хрень у тебя с лицом.

Наконец он меня отпустил. Сел за стол и продолжал рассматривать меня, слегка склонив голову и приоткрыв рот.

— Мам, — сказал он. — Ну правда. Что у тебя с лицом?

— Неужели настолько плохо, — проворчала я в ответ, — что даже собственный сын испугался, хотя вроде большой мальчик.

Я попыталась придать голосу уверенности и настроить горло на чуть более строгий и одновременно насмешливый тон, но даже в собственных ушах это было похоже скорее на простуженный ангинный голос, чем на иронию.

— Ну, просто небольшая травма на производстве.

Он надолго замолчал, сын. С улицы в комнату проникал пробирающий до костей скрежет и грохот мусорных баков, которые опустошал мусоровоз. Управдом стоял в дверях подъезда, сложив на груди руки, и пристально наблюдал за происходящим: а вдруг кто-нибудь из мусорщиков попытается прикарманить себе какой-нибудь особенно ценный хлам. Мне пришлось снова посмотреть на сына, который успел перевести дух и неожиданно — насмешливо и даже немного агрессивно — спросил:

— В какой такой мордобойне ты теперь работаешь?

— Ох, — сказала я. — Это была дверь. — И хотя не было в этих словах ни грамма лжи, но почему-то сразу же появилось такое чувство, будто я выложила только половину всей правды. Пришлось продолжать: — Не волнуйся, я не идиотка, которая не понимает, как все это выглядит, и все же это была просто дверь, обыкновенная дверь в обыкновенном доме, я теперь с ними работаю, с дверьми, хожу от двери к двери, провожу исследование. В дверях.

— То есть исследуешь двери.

— Да нет же, исследую людей. Их пристрастия. И привычки. Потребительские привычки. Просто задаю вопросы.

— А-а-а, — сказал он, протянув гласные. — Мам, скажи прямо, тебя кто-то ударил? Какой-нибудь мужик, да? Надеюсь, не отец? — Он выдержал короткую паузу, сглотнул и осторожно добавил: — Был?

— О твоем отце я даже говорить не желаю, и ты это прекрасно знаешь. Не надо думать, что я опустилась до общения с ним.

В уголках рта и на щеках у сына внезапно возникла какая-то странная дрожащая складчатость, и я поняла, что ему совестно, хотя это было непросто: щеки у него всегда были пунцовые, и отделить эту красноту от краски стыда можно было только по границе с белым волосяным покровом. В этот раз он даже попросил прощения, редко от него такое услышишь, но, услышав, я поняла, что говорит он от чистого сердца. Потом он робко и стыдливо посмотрел куда-то в ноги, и от этого стало совсем не по себе, в каких же ежовых рукавицах я его держу, если он так безропотно все воспринимает.

— Ну хорошо! — гаркнул он, быстро распрямился и хлопнул в ладоши. — Раз ты так говоришь. Да! Так да, на чем я остановился, ах да, на том, что, может, уже пойдем посмотрим машину.

Настала моя очередь взглянуть на него с удивлением. Откуда такая переменчивость во взглядах? Вдруг у него что-то с психикой? Стало одновременно страшно и тревожно, даже потянуло выругаться, но что тут можно было сделать, кроме как топать за ним, раз он уже пошел к двери, даже разуться не успев. Кофе, попыталась я сказать, кофе, давай сядем, выпьем кофе, но он не слушал, пропыхтел что-то тошнотное типа: а сейчас идем смотреть машину, хорошая машина и уже тут, хорошая, конечно, тебе нужна машина, вон и для работы, да и куда я ее дену, если все равно надо уезжать. А потом у него заряд резко кончился, буквально на последней «а», словно он внезапно понял, что сболтнул лишнего.

И он вышел, шаги раздавались уже на лестнице и эхом звенели в коридоре, мне пришлось спешно сунуть ноги в ботинки, набросить пальто и нахлобучить шапку. Завязывая платок на шею, случайно задела рукой нос, и тут же изо рта у меня вырвался крик. Он вылетел через открытую дверь на лестницу и заставил сына приостановить на мгновение свой топот, и через минуту оттуда, снизу и издалека, послышалось что-то вроде: «С тобой все в порядке?», он словно звал на помощь откуда-то из канализации.

— Ты там не натвори чего, — отозвалась я как можно более бодрым голосом, хотя нос болел так, что хотелось выть. — Я уже иду.

И я действительно шла, точнее, ковыляла и совсем скоро была во дворе. Теперь настал черед холодного воздуха ударить меня в нос, но я стерпела без лишних выкриков, ничего не оставалось, кроме как быстро и решительно идти вперед, к тому же чертов управдом все еще торчал во дворе, готовый зубами вцепиться в любую невинную жертву. На мгновение я успела задуматься о том, с чего бы это, интересно, такой жуткий образ вдруг возник в моем разгоряченном мозгу, не знаю, но в довершение всего, наперекор всяческому здравому смыслу я прокричала ему, управдому, что, мол, спешу, сына догоняю, что, вероятно, звучало как сжатая до двух слов история смертельной болезни, и это при том, что сын, совершенно целый и невредимый, секунду назад проскочил через двор. И тут проклятый телефон снова затрезвонил на дне сумки, и мне пришлось, не оценив ситуацию, ответить на звонок.

Это был тот же номер, что и утром, во всяком случае в памяти всплыли три последние цифры, семь семь семь. Гаркнула в трубку «алло», и откуда только эта привычка сразу кричать «алло», когда можно просто спокойно назвать свое имя, как люди делают.

— Алло, это Ирма? — спросил голос в телефоне. Я сразу узнала, кто это, хотя голос звучал странно, словно сигнал, который, прежде чем достигнуть моего уха, был пропущен через какую-то трубу. Но так как я не нашлась что ответить, в трубке снова послышалось: — Алло, алло. Ирма, это ты?

— Я, — услышала я свой собственный хрип. Мой голос, холодный и влажный, точно пещерные сталактиты, перекатывался в телефонной трубке, как под сводчатым арочным потолком у ворот дома.

— Это я, Ирья, — застрекотал телефон. — Ирья Йокипалтио. Из Керавы. Я тебя, случайно, не отвлекаю?

— Нет! — крикнула я в гулкий туннель и сама так испугалась возникшего акустического эффекта, что стала в спешке открывать старые железные ворота, которые и без телефона в руках открывались с трудом, теперь же, с сумкой под мышкой, телефоном у уха и половиной свободной руки с каждой стороны, мне наверняка удалось дать понять абоненту, что звонок не совсем вовремя.

— У тебя там жуткий грохот, давай я перезвоню попозже, если тебе неудобно.

— Нет! — крикнула я в телефон, просачиваясь сквозь щель в воротах на улицу. Я испугалась, не слишком ли злобно это прозвучало. Сын стоял на другой стороне улицы между косо припаркованными машинами и удивленно вертел головой. — Нет, нет, — поспешила я прокурлыкать сразу после недавнего шума настолько весело, беззаботно и расслабленно, насколько это было возможно при двойном «нет». Стало неловко. Я чуть не задохнулась от своей напускной беспечности.

Ирья помолчала секунду и затем спросила:

— Как твой нос?

И хотя я совсем недавно беспокоилась, заметив резкие перемены в настроении сына, меня саму вдруг прорвало на притворный и, наверное, безумный смех. Просто обрадовалась знакомому голосу и Ирьиной манере говорить, но в то же время что-то в ее голосе меня напугало. Сын с удивлением смотрел с другой стороны улицы. Дождь внезапно перестал, ветер стих, и спокойный залив за спиной сына выглядел так, словно застыл на месте в ожидании заморозков. Деревья вокруг Городского театра, казалось, только что тайком пробрались на свои места. Их пылающие кроны множеством отражений повторялись в зеркале залива.

Очевидно, Ирья не услышала в моем смехе ничего особенного, лишь снова прокричала «алло». Я собрала себя в кучу и начала рассказывать ей о том, что нос все еще болит, но эта боль ничто по сравнению с тем страданием, которое я испытываю, глядя на себя в зеркало. Ирья сказала, что знает, каково это, но не объяснила, откуда ей это известно, я успела понадеяться, что, по крайней мере, не ее мужик тому причиной, хотя расспрашивать, конечно, не стала, тем более что с такой физиономией вряд ли стоило побрасываться поговорками типа «у меня вечно сплошные убытки».

Было слышно, как Ирья смеется вдалеке, и у себя на кухне, и одновременно где-то в странном бочкообразном эфире или каком-то ином промежуточном пространстве, которое, как мне теперь хорошо известно, искажает голоса при передаче их через телефон. Потом она внезапно замолчала, подышала в трубку и серьезно сказала:

— Вообще-то у меня к тебе дело.

Я затаила дыхание в ожидании.

— Ты еще на проводе? — спросила Ирья.

— Да, я тут, — ответила я тонким, как пленка, голосом, который так быстро порвался, что стал похож на заикание. Сын нетерпеливо шагал взад-вперед.

— Ну так вот, ты оставила у нас свой бумажник.

Сложно сказать почему, но именно в этом месте все анкеты у меня смешались, как сказал бы мой сын. Что-то меня испугало; организм стал сжиматься, съеживаться, словно хотел предотвратить возможное нападение; угол зрения сузился, все тело враз обмякло, и я почувствовала, будто скукоживаюсь прямо на месте. И все-таки к этому необъяснимому страху, который вызвала Ирья своим простым заявлением, примешивалось мерцающее где-то в темных закоулках организма чувство теплоты и благодарности за то, что обо мне заботятся и беспокоятся.

В телефон же пришлось прокричать: Ирьядорогая, извинипожалуйста, а потом еще: Божемойдавайятебеперезвонюпокапокапииппиип. «Пиип-пиип» я сказала, наверное, сама, о чем, конечно, пожалела, закончив разговор.

— Что ты там копаешься? — закричал сын с другой стороны улицы. — Иди лучше посмотри на эту красавицу.

Я поплелась к нему на ватных ногах. Раскрасневшийся и гордый, сын стоял рядом с машиной, которая по всем признакам была похожа на машину. Его плечи были в аккурат на уровне крон деревьев на другом берегу залива, и все это выглядело так, словно глупо-счастливое солнце — его лицо — опускалось за горизонт, но зацепилось за кроны и теперь болталось там от нечего делать.

— Вот это она, как бы, — сказал сын, когда я подошла к машине.

— Ясно.

— Ну посмотри же, — настаивал он, хорошо хоть не заставил потрогать. — Это, конечно, не «ягуар», но хорошая машина, для своих лет, в хорошем состоянии, я сам ее чинил с приятелем одним, он разбирается в таких вещах.

Потом он стал демонстрировать детали. Но во мне было так много чего-то обволакивающе-кашеобразного, что сын очень быстро провалился в туман со своими речами и жестикуляцией автопродавца. Сначала я просто смотрела на темную воду и отражающийся в ней город, на парк Хесперия, на башню Национального музея, на макушке которой мне с восьмидесятых годов мерещится звезда, на острые углы сахарных кубиков концертного зала «Финляндия». И лишь когда одинокий красный локомотив внезапно вспорол желто-черный пейзаж своим гудком, я очнулась, поняв, что надо хотя бы сделать вид, что я смотрю на машину, ведь болтовни сына я по-прежнему не слышала, разве что совсем чуть-чуть, какое-то далекое бормотание, будто сквозь толстое одеяло, кажется, он показывал двери и замки, и одной третью уха мне удалось уловить что-то про то, что это, конечно, немного сложно. В самой машине глаз по-прежнему ничто не привлекло, разве что дверь со стороны водителя, которая была светло-зеленой, тогда как вся остальная машина — синей, однако и после этого наблюдения я довольно быстро снова унеслась вдаль от всего происходящего, в какой-то легкий мысленный пух, словно попала в маленькую комнату, наполненную чем-то очень мягким. Наконец что-то стало потихоньку из него проступать.

— Ну, что скажешь? — с воодушевлением проговорил сын, улыбнулся и хлопнул в ладоши. Я посмотрела на него. Где он только научился таким жестам? Не помню, чтобы он когда-нибудь что-то продавал.

— И все-таки она мне не нужна, — сказала я. — Ты же сам прекрасно знаешь.

И добавила еще, что подвозить меня не нужно.

— Разве ты не на больничном или что там обычно выдается? — спросил сын и включил первую передачу. Проехали вокруг Круглого дома, сын повернул не туда и теперь все никак не мог выехать обратно на Хямеентие. Старая машина, наехав на лежачего полицейского перед пешеходным переходом, задребезжала и задергалась.

— Ну, как бы да, — по-детски промямлила я. — Надо уладить одно дело.

Даже не глядя на сына, я почувствовала, как его глаза недоверчиво расширились.

Стала смотреть в боковое стекло на магазины, бары, кафе, продуктовые лавочки, деревья, кусты, собак и их выгульщиков, голубей, чаек, на все, что попадалось на глаза, а потом меня вдруг словно кто-то выдернул из этой череды. Не хотелось надолго задерживаться ни на одной мысли. На пересечении улицы Портанинкату и Второй линии дама, с трудом держащаяся на ногах, везла в детской коляске спящего мужчину по самой середине проезжей части. Голова ее подопечного свесилась на грудь, а с нижней губы к торчащей между ног бутылке пива тянулась дрожащая нить слюны. Машины гудели, трамваи сигналили, люди кричали. Водитель такси открыл окно и погрозил кулаком, почти как представитель официальной власти, но не выдержал и разразился хохотом.

— Чё, типа уже Вторая? — спросил сын на Второй линии. С материнской настойчивостью поправила речевую ошибку и сказала, что на следующем перекрестке надо повернуть налево. Он сделал, как было сказано, но слишком уж торопливо и неловко, словно пытаясь залатать прохудившееся чувство собственного достоинства, для мужчин это необычайно важно, особенно когда они из-за собственной же глупости напортачат что-нибудь за рулем. Пустые банки и бутылки с грохотом перекатывались в багажнике. По какой-то неведомой причине у меня перед глазами вдруг возникла картина танцпола в ночном клубе на пароме во время грозы.

Был совсем не час пик, но хвост из машин на Хямеентие дрыгался и извивался и напоминал что-то безумно длинное и смертельно скучное, в общем, нечто. Сложно сказать, что еще может быть таким уныло длинным — змеи, или угри, или какие-нибудь растения, если их тоже брать в расчет, и чего только не придет в голову, но потом пришлось прервать все эти размышления, так как сын снова начал говорить.

— Ну правда, мам, — сказал он. — У тебя все в порядке?

Посмотрела в его сторону. Он не смотрел на меня, сосредоточившись на управлении, ведь именно в таком сосредоточенном управлении она и нуждалась, эта колымага, руль был перекошен, а коробка передач надрывно гудела, и вообще вся езда напоминала бесконечную, неуемную икоту.

— Откуда она у тебя? — спросила я. — Эта машина?

Вместо ответа сын резко, прыжками затормозил перед очередным затором, оказалось, что две полосы перекрыты — посреди дороги зияла огромная дымящаяся яма. Не дождавшись ответа, я продолжила:

— Не очень похоже, что она в хорошем состоянии.

— Зато она моя, — сказал сын, не отрывая взгляда от ползущего перед нами микроавтобуса. — Все бумаги на мое имя, техпаспорт, страховка и что там еще, в общем, все. Была бы у тебя хорошая машина на какое-то время.

— Откуда ты ее..? — спросила я. Вопрос повис в воздухе, у меня не хватило желания долепить его до конца.

— Она была сначала у одного знакомого, — сказал сын. — Доброго знакомого, да, он о ней хорошо заботился, знакомый, о ней. О машине. Пусть она у тебя побудет, мне надо съездить кой-куда.

— Кой-куда, — повторила я ледяным голосом, не специально, так получилось. Про голос почему-то вдруг пришло в голову, что он был как со дна канавы при первых ночных заморозках, хотя что я, собственно, знаю о канавах и о том, что происходит у них на дне во время заморозков по ночам?

— Ну, просто надо съездить, — процедил сын, почти не разжимая губ, и тут же попытался сменить тему: — Так куда тебя отвезти?

— Я же ясно сказала, в Кераву.

— А там куда? Она, поди, не маленькая, эта Керава.

— А сам-то ты куда собрался? И надолго ли?

— По работе, — ответил сын одновременно и сухо, и словно вспотев. Потом он свернул с Хямеентие на Мякелянкату, так резко и, видимо, не с той полосы, что сзади стали сигналить. — Ну так, просто по делам.

— Мне об этих «просто делах» ничего не известно, — сказала я и схватилась за ручку двери. — О твоих, по крайней мере.

— Все тебе известно, — ответил сын и дернул ручку коробки передач на себя. Послышался жуткий скрежет. — Чего только не приходиться делать, чтобы с голоду не помереть.

Посмотрела на него с недоверием. Я старалась напустить на себя вид строгой матери. Пожелтевшие дома района Валлилы подпрыгивали за силуэтом сына, как будто за окном кто-то рывками растягивал фоновые декорации, хотя понятно, что прыгали не дома, а машина, или водитель, или дергался мой собственный глаз, определить было сложно, да и мое состояние тоже вдруг стало трудноопределимым. Чтобы избежать дальнейших недоразумений, я сказала или, точнее, подтвердила, что действительно, чего только не приходится делать, а затем сразу же спросила, куда мы едем, потому что, по-моему, мы ехали совсем не туда.

— Надо заправиться, — сказал сын. — У меня тут один знакомый работает в Кяпюля на заправке «Эссо», или как она там сейчас называется, по-другому вроде, не знаю, ну да ладно, так вот, он мне продает бензин подешевле. Со скидкой.

Выехали на пересечение со Стуренкату, там трамвай врезался в бок машины «скорой помощи». Огни «скорой» все еще мигали, и сложно было сказать, что там за ситуация, умирает кто-то или нет, но выяснить не удалось, так как сын вдруг на бешеной скорости стал лавировать между наводнившими перекресток машинами и, промчавшись по тротуару, вырулил на пустую улицу Мякелянкату, по которой причудливым узором стелилась дорожка из липовых и кленовых листьев, сорванных внезапным порывом ветра.

— Там была авария, — сказала я. — Надо было остановиться и посмотреть.

— Так что у тебя за работа? — спросил сын. — Может, мне стоит позвонить твоему шефу, если, конечно, таковой имеется, что это на фиг за фирма такая, где не дают больничных. Ты, вообще, понимаешь, какой у тебя сейчас вид?

Неожиданно во мне вдруг вспыхнул какой-то совершенно первобытный гнев.

— Ты, вообще, слышишь? — закричала я. — Там могли быть раненые!

— Мама, это же «скорая».

— А работники «скорой» всегда, по-твоему, выживают? В любых ситуациях, да? — съязвила я, и опять у меня это вышло гораздо жестче, чем хотелось.

— Мама, что у тебя за работа? Что у тебя с лицом?

— Откуда у тебя машина?

Так вот сидели и разговаривали, с сыном, с родным сыном, с недоверием, с сомнением в голосе, подозревая друг друга Бог знает в чем. За окном мелькнул бассейн «Мякелянринне» и идущие к нему пестрыми стайками дети, а также энергичные взрослые, правда, чаще по одиночке, потом показался интернат «Софианлехто» и роддом, последний немало значил для нас обоих, но атмосфера в машине так накалилась, что воспоминания о невероятно теплом апрельском дне того года были совсем не к месту; а потом и роддом остался позади, сменившись шелестящей желтой полосой из берез, кленов, лип и дубов, которая, в свою очередь, уступила место мокрой и угрюмой каменной стене, которую метров через двести расцветили два движущихся существа в спортивных костюмах и еще комплект человек-собака-поводок, остановившийся, чтобы справить нужду.

Сын решил повернуть направо. Поворотники не тикали, как обычно бывает в машинах, а скрипели и щелкали абсолютно неритмично и невпопад. Прежде чем свернуть к заправке, не доезжая метров пяти до поворота, сын сказал: «Извини, мам».

— И ты извини, — сказала я.

Тем самым тема была исчерпана, по крайней мере на какое-то время. Дальше мы ехали молча, потом подрулили к заправке, не к «Эссо», конечно, к другой, со сложно запоминающейся аббревиатурой. Сыну удалось заправить машину не сразу. Вначале он подъехал не с той стороны, и ему пришлось снова объезжать всю заправку; потом он заметил, что шланг не достает до бака, и машину пришлось переставлять; а в довершение всего пистолет отказался работать — из него не удалось выдавить ни капли. В конце концов сын заметил на колонке какую-то кнопку, нажал на нее и залил бензина на двенадцать евро сорок центов, сумму я увидела на табло, денег у него, похоже, не было, как, впрочем, и у меня, так что помощи от матери ждать было нечего. От этого стало больно.

Хуже всего было то, что сама я вела бы себя на заправке в сто раз нелепее. Где-то в районе сердца что-то разрывалось и похрустывало, когда я глядела на бестолковую суету и безрезультатные мыкания сына.

Сын отправился оплачивать свою скромную покупку, а я осталась сидеть в машине, как пришитая. У соседней колонки тридцатилетняя пара вздумала ругаться, похоже, из-за платежной или какой-то другой пластиковой карты. Мужчина со стрижкой ежиком стал сначала размахивать руками, а потом буквально рвать волосы на голове, те, что, вероятно, забыл сбрить, а женщина от всего сердца смеялась над этим бесконечно жалким представлением. На переднем сиденье их автомобиля в детском кресле сидел ребенок, от которого был виден только затылок да пластмассовые дужки розовых, явно очень больших солнечных очков, похожих на два больших крыла.

Я снова погрузилась в какое-то безмысленное состояние и, сама того не осознавая, достала телефон и перезвонила Ирье. Она ответила после пятого гудка. «Привет, Ирма», — сказала она, и я на миг опешила оттого, что она сохранила мой номер в своем телефоне. Смотрела, моментально позабыв все слова, в окно, стоя на заправке, где сын даже еще в очередь встать не успел, а зачем-то бродил между полками, что-то мечтательно выискивая, что именно, сказать было сложно, то ли моторное масло, то ли пиво, то ли журнал с девочками. Но потом, когда я наконец смогла выдавить из себя «привет», разговор пошел сам собой. Решила вот перезвонить, Очень хорошо, Вот, А то я уж думала, не случилось ли чего, Да почему, Ну слышно было, что что-то не так, Ну да, с сыном немного повздорили, Да, с парнями нелегко, Но теперь мы уже в Кяпюля, Где-где, В Кяпюля, А почему там, Сын обещал подбросить до Керавы, А в Кераве что, А как думаешь, Ах да, бумажник, Ну да, Значит, сын подбросит, Что, Сын подбросит, Не поняла, а, водить, конечно, умеет, Да нет, я о том, что, у тебя разве нет машины, Нет, а что, Так ты на поезде сюда на работу ездишь, Ну да, то есть на автобусе, Ах да, Но вообще-то я тут уже присмотрела одну машину.

Не знаю, с чего вдруг я эту последнюю фразу решила добавить, просто захотелось вдруг с ней согласиться или почти согласиться, хотя я сразу, конечно, поняла, проговаривая эти слова, что за такую болтовню можно потом здорово поплатиться. Но в конце концов удалось все же присобачить что-то более расплывчатое типа: ну, там видно будет.

— Надеюсь, все получится, — сказала Ирья, как будто я стояла уже на парковке и заключала сделку. Хотя, если разобраться, не так далека от правды была вся эта ситуация, в конечном-то счете.

В окно было видно, что сын отстоял очередь и теперь пробирается на улицу. Столь простое действие обернулось сложным хореографическим па: в дверях он столкнулся с мужчиной небольшого роста, с грязной мордой и в рабочем комбинезоне. Ирья в телефоне спрашивала, когда вас тогда ждать, а между тем сыну только-только удалось выбрался на свободу. Он шел к машине с довольным видом, неся в мускулистых руках два крошечных рожка мороженого.

— Пока не знаю, — сказала я вдруг, сама не понимая, откуда вдруг полезло из меня это лукавство, почему-то вдруг показалось, что надо бы потянуть эту игру, на всякий случай. — Сын собирается еще куда-то заехать по пути.

— Хорошо-хорошо, а я пока тут подежурю, — сказала Ирья. — Как приедешь, так приедешь.

Мы попрощались. Хотелось еще сказать что-то типа: приятно было поболтать, но сын уже подошел к машине и начал втискиваться в салон прямо с мороженым, точно с двумя печальными маленькими маракасами. К тому же Ирья уже сказала «пиип-пиип».

Забравшись в машину, сын протянул мне рожок и сказал, что цветов не было и поэтому он купил мороженое. Потом он помолчал, застенчиво поджав губы, и сказал наконец:

— Ну что, мир?

Я осторожно взяла мороженое большим и указательным пальцем. Это была «Королевская трубочка», такая же, как много лет назад, когда я еще баловала себя с сыном всякими вкусностями. Но почему она стала вдвое меньше прежнего? Неужели закон о здоровом питании распространился теперь и на мороженое? Но когда я стала сдирать липкую обертку с уже местами подтаявшего мороженого, то заметила значок юбилейного года в обрамлении лавровых веток на картонке, которая закрывала самый верх трубочки, и поняла, что его раздавали бесплатно, это мороженое, с помощью которого бедняга сын искал теперь со мной примирения. Но несмотря на всю несуразность и неуклюжесть этого поступка, было в нем что-то милое и приятное. Даже слезы навернулись на глаза.

Захотелось сказать, хороший мальчик у меня вырос. Но вышло почему-то только: «Хороший мальчик». Как будто собаке сказала.

Сам он, правда, ничего не заметил, мальчик, только улыбнулся как будто куда-то внутрь себя и, зажав трубочку во рту, с риском уронить ее, стал выворачивать обратно на Макелянкату. Через несколько секунд белые струйки растаявшего мороженого побежали по уголкам его рта, но, несмотря на это, ему удалось-таки протиснуться между грузовиками и автобусами, и, слегка задев островок безопасности, он вырулил на центральную полосу, по которой мы довольно скоро добрались до трассы на Туусулу. Трассы было хоть отбавляй, а вот красивого пейзажа явно недостаточно, да и разговор не клеился, мы заключили перемирие, и переругиваться стало не из-за чего. Дочавкав мороженое, сын решил срезать часть пути и проехать через Корсо. На перекрестке мне на глаза попалась крохотная старая машинка, которая закончила свои дни, врезавшись в дорожный указатель, вокруг нее ветер трепал желтую полицейскую ленту, у машины были выбиты стекла, сняты зеркала и колеса, как, впрочем, и все остальное, что только можно было унести. На покореженном синем указателе белыми буквами было написано «Алакуломяки», что буквально означало «унылая возвышенность», и все это казалось таким естественным на фоне бездождливого, но при этом какого-то водянистого и тоскливого осеннего пейзажа, что захотелось развернуться и объехать это место.

Когда мы снова выехали на трассу, я успела заметить, что на пустынной автостоянке закрытого промышленного цеха вихрь закрутил из желтых листьев высокий, похожий на огромный камень, цилиндр. Потом природное явление ослабило силы, и внезапно возникшее лиственное сооружение сложилось пополам, словно человек, у которого прихватило живот и который рухнул на землю. А потом вдруг — даже не знаю, в какую бессознательность я снова на мгновение впала, — мы были уже в Кераве.

— И куда тебя теперь везти? — спросил сын, тормозя у перекрестка.

— А где мы сейчас? — в свою очередь спросила я. Будто я только что проснулась. Сын сказал, что мы уже как бы в Кераве, в его голосе опять слышалось раздражение. Он что, забыл про наше перемирие?

Я не стала ссориться снова, наверное, он тоже думал о чем-то своем. Сказала, чтобы ехал вперед. Он ответил, что мы и так все время едем вперед, а я решила больше не лезть к нему со своими комментариями, стала просто смотреть в тот самый «перед», где поочередно возникали мини-вэны, проплывала одноэтажная Керава и над всем этим распласталось бледное небо, вылинявшее, словно старая рубашка. У очередного перекрестка сын стал допытываться, Нижняя или Верхняя Керава мне нужна, но почем я знаю, меня вообще охватила тревога, я понимала, что должна кого-то защитить, то ли сына от Ирьи, то ли Ирью от сына, то ли всех ото всех; было какое-то странное ощущение ситуации, доведенной до предела, поэтому вряд ли стоило все запутывать, прежде чем, ну, прежде чем все само встанет на свои места, тогда можно и кофе попить с булочками, всем вместе, ну и вообще. Казалось, сына нельзя пока во все это вмешивать, хотя он вроде бы и хороший мальчик.

— Давай прямо, езжай вперед, — повторяла я, в то время как мы ехали вперед, и мы ехали и ехали, хотя уже сто раз надо было повернуть. Миновали центр и, свернув наконец направо, вырулили на дорогу, показавшуюся мне знакомой, и я заторопила сына, снова прямо, а потом направо, налево, и когда я уже думала, что заблудилась окончательно, заметила, что узнаю места; наверное, мы проехали по кругу и каким-то чудом оказались вдруг на той самой остановке, с которой по тропинке можно было дойти до стоянки во дворе дома Йокипалтио и Ялканенов, до знакомой сосны. И сразу захотелось прижаться к ней и вздохнуть с облегчением, но на остановке я выйти не решилась.

— Здесь! — крикнула я после того, как мы еще раз повернули налево и немного проехали вперед по улице, которая выглядела точь-в-точь как все остальные в многоэтажных микрорайонах Южной Финляндии. Вот автобусная остановка, а немного поодаль, за слегка потрепанными соснами бетонная коробка, ставшая уже до боли родной. Между деревьев кружили, но как-то не очень резво, малыши на велосипедах. Все в неоново-желтых жилетках, к тому же у многих из-за сидений торчали вверх длинные удилища с колышущимися на них ярко-оранжевыми треугольниками.

— Значит, здесь, — сказал сын скорее критически, чем оценивающе, и остановил машину. Его нижняя губа недовольно выпятилась вперед. — Долго ты там?

Я буркнула в ответ, что, может, и долго, сын спросил: ну хотя бы примерно. Я ответила, что надо решить один вопрос, а потом еще один, и ехал бы он лучше домой и забыл все, что видел и слышал, и сидел бы потом тихо, как мышь, договор двусторонний, я тоже не буду высовываться, вернусь домой на автобусе и затаюсь. Сын вылупился на меня водянистыми глазами и сказал только «ой», но по этому его ойканью сложно было понять, то ли он так хмуро согласился, то ли у него что-то болит.

— Эй, ты что, шуток не понимаешь? — сказала я как можно более непринужденно, похлопала его по плечу и вылезла из машины. Дверь, конечно, осталась открытой, и так как я, собственно, еще не знала, куда идти, то, притормозив на остановке, принялась деловито копаться в сумке, из которой извлекла телефон, и старалась выглядеть очень озабоченной, хотя сама только и ждала-ждала-ждала, когда же наконец до сына дойдет и он уедет.

Слава Богу, дошло.

— Созвонимся завтра, — гаркнул он с переднего сиденья нарочито бодро и с силой захлопнул старую тяжелую дверь. Несколько раз он чертыхнулся на чихающий мотор, затем развернулся и потарахтел прочь, оставив меня там, на остановке, в чужом городе, и я не знала, была ли это Нижняя, Верхняя или вообще Глубокая Керава, но казалось, она вся замерла в каком-то напряженном ожидании.

*

Не знаю, почему я не хотела подпускать сына к дому Ирьи, отчего-то не хотелось их друг с другом смешивать; в душе шевельнулось сомнение, что я могу с ним столкнуться, с мальчиком, что он где-то неподалеку со своей машиной, поэтому я не осмелилась сразу топать к Ирье, а направилась к ближайшему дому, чтобы потянуть время. Дом возвышался метрах в ста от меня и на первый взгляд казался заурядной серой квадратной коробкой, было сложно представить, что внутри этой бесконечной бесцветности и прямолинейной угрюмости вообще может теплиться жизнь.

Он стоял среди редкого соснового леса, четырехэтажный параллелепипед. Одинаковые черные окна составляли одинаково мрачные ряды. Я пошла по тропинке через небольшую, поросшую лесом горку, у подножия малыши яростно жали на педали велосипедов и громко голосили. Когда я уже практически подошла к ним, оставалось всего несколько метров, один из них вдруг потерял равновесие и шлепнулся. Он лежал на земле, поджав губешки, и смотрел на меня так, словно в этом была виновата именно я.

— Плохой дядя, — сказал он.

— Нет, хорошая тетя, — сказала я и подняла его с земли. Он пробурчал, что не больно, и я потрепала его по маленькой яйцеобразной голове. Потом он опять взобрался на свой велосипед, а я пошла дальше.

Дойдя до небольшой стоянки перед домом, я увидела, как на уровне четвертого этажа дом подал признаки жизни: открылось окно. Поудивлялась этому, стоя на краю автостоянки, так как ни с одной стороны дома не было видно входа. Впрочем, за углом дверь все же обнаружилась, немного странно, что со стороны леса, дверь. Между домом и лесом была втиснута маленькая детская площадка с песочницей, качелями и каруселью, которая тихо кружилась сама по себе, словно огромные пальцы только что сняли с нее крохотного человечка и унесли в небо. В песочнице валялось поломанное красное ведро и старый дуршлаг, эмалированная поверхность которого покрылась трещинами, а ручка изогнулась, как шея у лебедя.

Я шагнула к двери, которая в тот же момент вдруг открылась. Нос, похоже, хорошо помнил последнее несчастье с дверью и потому ко всем частям тела тут же отправил срочное, горячее, пунцовое предупреждение в виде острой боли. Из этого послания я поняла, что с таким шнобелем идти дальше или вообще куда бы то ни было вряд ли стоит. Из дома вышел худой, почти прозрачный подросток в толстовке с капюшоном, похожей на рясу. Я забыла про все и стала думать о том, есть ли у него вообще родители и что это за гетто, где так мучают детей, и, как водится, погрузившись в размышления, застыла на одном месте, так что мальчик даже посчитал необходимым вежливо покашлять. Вернувшись к действительности, я поняла, что он стоит, вытянувшись как жердь, и придерживает для меня дверь.

— Спасибо, — сказала я ему и благодарно улыбнулась. Он смело посмотрел мне прямо в лицо своими прозрачными, как и он сам, глазами — они были похожи на две капли воды, парящие в невесомости.

— Пожалуйста, — сказал мальчик.

Я проскользнула внутрь, не переставая удивляться всем этим вежливым детям и подросткам, которые нынче попадаются чуть ли не на каждом шагу, и в то же время была очень довольна, что этот последний не стал с-вами-все-в-порядничать. В подъезде было сумрачно, почти темно. Я нажала на теплившуюся оранжевым светом кнопку выключателя, который издал немного пугающий, электрически-трескучий звук, прежде чем вспыхнул свет. Никакого холла или коридора в подъезде не было, лестница начиналась практически сразу у двери. На первом этаже умудрилась испугаться собственного отражения в окне, нос выглядел чудовищно, этакая местами почерневшая картофелина сорта «розамунда», и, конечно, созерцание этого чудовища совсем не прибавило мне желания идти дальше, захотелось домой, и немедленно, но потом я вспомнила, по какой, собственно, причине я здесь оказалась: надо было дать сыну время уехать подальше, чтобы он не вздумал вмешаться в мои дела, так вот, и что же я делала, просто стояла, ведь с таким носом нечего было и мечтать, чтобы идти к людям, но потом я внезапно подумала: а что такого, могу просто постоять здесь в подъезде, пока сын уж точно не уедет прочь, почитаю фамилии на дверях, так, на будущее, их все равно всегда любопытно рассматривать, фамилии, и размышлять, какой, интересно, человек скрывается за этой вереницей букв.

Тем не менее я продолжала идти, будто меня кто-то тащил на веревке. На первом этаже пахло запеченной рыбой, и не просто привычным домашним лососем, а какой-то странной снедью с плавниками, как в столовой, так и представила, как она лежит в форме для запекания, окруженная бледным бульоном с масляными разводами. Протопала через зловонный второй этаж, там были двери, обитые березовым шпоном, а пол выложен серым камнем с редкими пестринками, и, конечно, имена, два Виртанена подряд, один Корхонен и один Ниеминен. Потом добралась до третьего этажа, там жили Лайне, Керосуо, Максимайнен и Вяхяля, и, наконец, на четвертом пробежала глазами по фамилиям Мерикоски, Мерикаллио и Мериканто и остановилась перед дверью, на почтовом ящике которой было написано «Хятиля».

Сложно сказать, то ли это имя на меня так повлияло, то ли еще что, но вдруг, напрочь забыв про нос и про все остальное, я подошла и позвонила в дверь.

Послышалось мягкое «пимпом», словно слишком громкоголосый колокольчик запрятали под толстое пуховое одеяло. Почтовое отверстие в двери было приоткрыто, из него прямо мне в лицо устремился поток воздуха с едва уловимым запахом горелого масла. Я успела на секунду задуматься, какой же он, этот Хятиля, — судя по фамилии, очень суетливый. И как-то вдруг стало мне весело от своей глупой шутки, с Ирьей на пару наверняка посмеялись бы беззаботно и от души, но тут, в подъезде, перед чужой дверью, мысль о том, чтобы расхохотаться ни с того ни с сего, с одной стороны, нагоняла страх, с другой стороны, вызывала еще больше смеха.

В приступ хохота, к счастью, это перейти не успело, за дверью послышались сперва звучные шлепки тапок по полу, а потом долгое ковыряние в замке. Дверь распахнулась.

Пожилой мужчина совсем не выглядел суетливым, даже отдаленно не напоминал суетливого, совсем не Хятиля. Он был ниже меня ростом, худой, как из концлагеря, и скрюченный, словно засохший сморщенный перчик чили. Глядя на его веки, все в морщинах, будто в червоточинах, невероятно медленно моргающие, я вспомнила про инопланетянина Е.Т. из одноименного фильма. У Хятиля были квадратные очки столетней давности с янтарными дужками, которые, казалось, являли собой еще одно проявление царившего во всем доме пристрастия ко всему квадратному; в оправу очков были втиснуты такие толстые линзы, а бедняга смотрел сквозь них столь невидящим взглядом, что уж в ком-в ком, а в нем-то уж точно не было никакой злобы, расчета и тем более ничего оценивающего. Мне тут же подумалось, что при таком плохом зрении ему приходится рассчитывать исключительно на человеческую доброту.

Захотелось обнять его, но я не успела.

— Проходите, — сказал он шуршащим голосом с каким-то странным эхом. Потом он приоткрыл дверь ровно настолько, чтобы мог протиснуться человек моего размера.

— Спасибо, — сказала я. К словам примешался легкий оттенок благодарности, как будто я долго скиталась по враждебно настроенной пустыне и наконец набрела на избушку, где меня готовы принять, несмотря на то что места и еды совсем не было. Откуда ни возьмись вдруг возникло чувство свободы, никого не нужно было кормить полуправдой, а можно было просто ворваться и все. Хотя сказать, что этот супермедлительный дядюшка мог «ворваться», было бы слишком сильно.

Тем не менее он довольно проворно указал мне жестом дорогу и, слегка придерживая меня за рукав, проводил в едва заметную маленькую прихожую, а из нее через короткий коридорчик на кухню.

— Ну что, — прохрипел он и ударил в ладоши, но так медленно, что когда ладони наконец встретились, то у меня уже не оставалось сомнений, что теперь они тестообразно растворятся друг в друге, — иначе быть не могло. — Показать, где тут все лежит?

Я закашлялась и сказала:

— Эээ.

Склонив голову на пару сантиметров влево, старик щурился на меня сквозь толстые очки, которые, казалось, были изготовлены специально, чтобы мешать зрению, словно кто-то сыграл хорошую, по его мнению, шутку и потом начисто о ней забыл, и вот бедняга-старик десятилетиями в одиночестве натыкается на стены.

— Ах да, — спохватился он и медленно протянул руку. — Забыл представиться.

Его рука казалась в моей руке кожаным мешочком с драже. Я встряхнула все эти отдельно болтающиеся внутри косточки с крайней осторожностью. Представилась и узнала, что мужчину зовут Илмари, и так как он, похоже, совсем не понял, по какому делу я тут нахожусь, я выдала ему почти на одном дыхании свою литургию, которая к тому моменту стала уже довольно складной, после чего уточнила, что была бы очень благодарна, если бы господин Хятиля уделил мне немного времени, совсем чуточку.

— А я думал, вы из центра услуг на дому, — сказал он неожиданно громко, обычным стариковским голосом. — Все вы такие похожие, такие привлекательные. — Он замолчал, потом посмотрел на меня невидящим взглядом и хрипло, с легкой грустью добавил: — Ну, то есть они.

Я не стала спорить, а решила пройти в кухню и усадила нас обоих за стол. И когда наконец почувствовала плетеный стул под задницей, то испытала одновременно огромное облегчение и чувство ужаса. С одной стороны, было приятно просто присесть, с другой стороны, я понятия не имела, как действовать дальше. Я ведь совсем не собиралась звонить в дверь, а теперь вот сижу на кухне за столом, со своим носом и все такое, и теперь уже сложно понять, как же это произошло.

Я продолжала сидеть и все. Старик на другом конце стола тяжело, но спокойно дышал, он как бы просто был. И поскольку спешить было действительно некуда, я принялась разглядывать очередную кухню в Кераве. Часов и здесь было предостаточно, по всей стене развешаны тарелки с видами разных городов и стран, располосованные минутными и секундными стрелками. Лондон, Париж, Мадрид и Касабланка, Мальта, Египет, Бразилия и что-то похожее на Китай, были тут и почти уже забытые, к примеру, Югославия, Чехословакия, еще Болгария. Поразмыслив немного, я вдруг, к своему стыду, обнаружила, что долгое время жила с представлением, будто последняя из вышеупомянутых пропала с карты где-то в начале девяностых.

Объединяло их, эти часы, то, что все они показывали разное время. И если я вообще что-то понимаю, дело было не в разных часовых поясах, а в беспорядочном ходе всех часовых и минутных стрелок.

Старик выдернул меня из потока мыслей.

— Хорошая ты девчушка, — сказал он вдруг совершенно ясным голосом, улыбнулся правым уголком рта и уставился своими закованными в толстые стекла глазами куда-то в направлении меня.

— Ну да, и вы тоже хороший, — сказала я, на более развернутый ответ меня не хватило, не осмелилась, но, правда, задумалась, что он еще такого мог бы понапридумывать, о чем мы здесь якобы с ним говорили. Или это у меня все из головы повыдувало? Что, если и впрямь мы уже обсудили погоду, политику, сериалы и все остальное, а мне казалось, мы только молча сидели за столом?

— Да уж, да уж, — сказал наконец старик. — Вполне может быть.

Я решилась рассмотреть его получше, зная, что он не видит. На унылом фоне порядком уже усохшего тела его слишком толстые, причмокивающие губы еле заметно улыбались. Лицо прорезали годовые круги морщин возле рта — как будто кто-то бросил камень прямо в центр озерной физиономии. На покрытый дюнными буграми лоб свешивались жидкие черные волосы, которых хватало ровно на то, чтобы уложить их с помощью мокрой расчески в тонкие ряды, прикрывающие покрытую пигментными пятнами макушку. Когда же я стала разглядывать его необычайно милую, потрепанную и застегнутую на все пуговицы рубашку в сине-зелено-черную клетку, то вдруг заметила движение в центре левой линзы.

Я даже не сразу поняла, что он мне подмигивает.

— Так вот, у меня тут вопросы, — поспешила сказать я, выпрямилась и поправила подол юбки. Щеки горели.

— Не пройдет и часа, как польет, — точно издалека донесся его голос, наверное, старик совсем забыл, где и с кем находится. — Свет меняется. Значит, будет дождь.

— Пожалуй, — быстро согласилась я.

Сложно сказать, был ли старик такой старый, или такой умный, или и то и другое. Не придумав ничего лучшего, я стала доставать из сумки бумаги. Но не успела вытащить и первой анкеты, куда вписывают личные данные и все такое, как старик продолжил каменным голосом, который вмиг утратил всю свою скрипучесть:

— Нынче так тихо.

Прошептала, что знаю. Почему вдруг показалось, что знаю?

Старик направил свои далекие, упрятанные за толстой стеклянной стеной глаза в сторону окна: ветер теребил ошметок ярко-зеленого воздушного шарика, зацепившегося за сосновую ветку.

— Почему-то, когда так тихо, начинаешь все чувствовать гораздо острее, — сказал он и улыбнулся, но как-то устало и грустно. А потом вдруг добавил, что дождь, именно дождь чувствуешь, и по его голосу было понятно, что где-то глубоко внутри он улыбается.

— Можно я сварю кофе? — спросила я.

— Конечно, варите, — ответил Хятиля.

И я сварила кофе. Долго возилась с кофеваркой, стараясь растянуть время и глазея по сторонам. Неожиданно мне стало не по себе. На ум пришел скверный детектив, где все время повторяли: что-то не так, что-то не так; а потом все эти размышления привели к тому, что я вспомнила про книги, которые забыла сдать в библиотеку. Но теперь уже ничего не поделаешь. Что-то не так.

Рассматривая вещи, рассредоточенные по кухне, — ароматизированные свечи, стеклянные висюльки, восточный светильник, карту звездного неба, тряпку с блестками, кусок горного хрусталя и груду камней-амулетов, сложенных на медной тарелке, — я подумала, что эта квартира не походила на жилище одинокого престарелого человека, каковым на первый взгляд показался мне хозяин. Хотелось спросить, а где же хозяйка, ясно, что не прячется, но, может, на работе, но потом вспомнила, что старик принял меня за девушку из центра домашнего обслуживания, так что вряд ли у него была жена, во всяком случае работающая, если, конечно, он не старый козел, который держит при себе молоденькую пташку, хотя в это мне верилось с трудом, что-то будто бы подсказывало мне, что он хороший человек, этот Илмари Хятиля, милый, добрый старичок.

— Послушайте, — начала я, вдруг захотелось о чем-нибудь спросить, из любопытства, конечно, но и заботу проявить, что ли. — Илмари Хятиля.

Он не отозвался. Оторвав взгляд от потрескавшейся раковины, я обернулась. Морщинистая пятнистая голова запрокинулась, словно кто-то резко дернул его за волосы и потянул назад. Веки были опущены, а рот приоткрыт, маленький темно-красный язык торчал между желтыми зубами, пока еще не покинувшими рот и все еще державшимися за десны. «Господи Боже», — пронеслось у меня в голове, которая вдруг резко наполнилась самыми разными церковными причитаниями, и откуда только они взялись в моем безбожном мозгу, все эти Господи, помилуй, цари небесные, Саваофы, жены Потифара; но тут и они позабылись, весь этот библейский запас, в голове застучала только одна мысль: только бы он не вздумал сейчас умереть, старик, что я с ним буду делать. А потом, еще через пару Господи-Боже-мой: как я все это смогу объяснить.

Он всхрапнул, причмокнул губами и засопел.

Мне пришлось даже опереться о стол, чтобы унять подступающие к горлу стенания и успокоить сердце, которое от испуга готово было выскочить из груди. Мне довольно быстро удалось собрать себя в кучу, хотя именно кучей еще минуту назад я себя и ощущала, бескостной массой, мешком приговоренных к уничтожению человеческих останков. Принялась греметь кружками в раковине, громко ставить их на стол и бормотать что-то невнятное про чудесный аромат кофе и замечательную погоду. Когда я наконец подошла к Хятиля, чтобы налить ему кофе, он вдруг резко выпрямился и звучно сказал:

— Замечательная! Да. Замечательная, замечательная. Хм. Замечательная, замечательная. Но скоро будет дождь.

И поскольку он сам никак не прокомментировал свою дрему и странное бормотание, а просто наклонился над кружкой, сложил губы трубочкой и втянул в себя кофе как ни в чем не бывало, я тоже решила расслабиться и села за стол. Так вот и кофейничали. Пили горячий напиток из кружек и с блюдец и хрустели батоном, который я откопала в холодильнике и быстренько разогрела в микроволновке, предварительно смахнув плесень с одного бока. Намечался хороший вечер, я почувствовала, что он будет действительно хорошим, недавний испуг сменился радостью, спокойной и размеренной, было приятно сидеть с этим чудным старичком, одновременно и вместе, и порознь.

Потом я решила, что пора уже потихоньку переходить к делу, снова запустила руку в сумку, будто искала там что-то и не нашла, с Хятиля распечатки не нужны, зачем понапрасну переводить бумагу, хотя, наверное, я все-таки зря так подумала, но мне не хотелось быть излишне официальной, просто хотелось быть, ну и речь, конечно, шла всего лишь о первом визите, о выявлении потенциальной группы информантов, привычная схема. Стало тихо, только часы отсчитывали свое время, а в каких-то городах и странах время и вовсе остановилось.

Перешла к вопросам, решила, что буду делать все как можно более непринужденно, однако не получилось, на простые вопросы я, конечно, получала ответы, но довольно сомнительные. Имя, Илмари Энсио Хятиля, ни разу не менял, Дата и место рождения, Местечко Йоройнен в году один-и-два, Так-так, Хи-хи, Семья, Нету, Гражданское состояние, Вдовец, Сожалею, Но зато есть дети, Сколько, Скажем так, не помню, Вот как, Угу, Тогда поговорим немного об образовании и профессии, Ну давай поговорим, То есть меня интересуют ваше образование и профессия, А я думал, мы поговорим, Наверное, я неясно выразилась, Да уж, выразились, ой, что это я к тебе на «вы», Да, не стоит, Не буду, Итак, ваше образование, Хм, аттестат получил, ну и кое-что сверху еще перепало, Хорошо, Учить приходилось как простых людей, так и школьников, Прекрасно, Разве, Ну, по-моему, это так, Что ж, ладно, Нравится ли вам куриная печень, Что-что, Нравится ли вам куриная печень, Не нравится, и что это за дурацкий вопрос.

Так все и шло, безумно и вместе с тем в полном взаимопонимании, как будто играючи. Оба понимали, что все это сплошная глупость, как выразился Хятиля, но приятно было просто так вот сидеть и болтать ни о чем.

— Ну, ты как? — спросил вдруг старик, после того как я снова забросала его всевозможными вопросами. — Как ваша, то есть твоя? Жизнь?

— Эээ, — протянула я и посмотрела в его левую линзу, в которой отразилась висящая на стене за моей спиной маска.

— Ладно, я понимаю.

— То есть как?

— Швыряет, как щепку в море.

— То есть как? — повторила я. Меня охватил ужас, а что, если старик видит гораздо больше, чем кажется. До состояния еще большего ужаса я дойти не успела, так как в коридоре раздался шум.

Кто-то явно пришел.

Дверь быстро открылась, потом послышалось, как кто-то раздраженно вешает одежду сначала на плечики, потом в шкаф. И хотя я с огромным удовольствием смотрела бы только в окно, на сосну, которая неожиданно стала для меня оплотом безопасности, рано или поздно все равно пришлось бы повернуться к действительности и обратить внимание на чье-то присутствие в кухне, особенно я ощущала его затылком и спиной, как будто в комнате вдруг появилось привидение.

Я взглянула на Хятиля, чьи маленькие глазки, казалось, вывернулись наизнанку, будто что-то разглядывая внутри тела. Помощи от него ждать было бессмысленно, пришлось собраться с духом и решиться наконец посмотреть на вошедшего, точнее, на вошедшую.

Она стояла посреди кухни у старого шкафа с посудой, подбоченившись, и напоминала сбежавшую из старых черно-белых фильмов разгневанную хозяйку. Правда, других хозяйских черт в ней не было. Высокая и в то же время пышная, со жгуче-черными волосами. Под носом у нее пролегала темная тень, отчего вдруг подумалось, что под мышками у нее наверняка непролазные заросли, и, когда эта шальная мысль пронеслась у меня в голове, вначале стало ужасно смешно и сразу за этим ужасно стыдно. Пришлось снова заставить себя взглянуть на нее. Она уставилась на меня гневным ледяным взором, который абсолютно не гармонировал с ее образом родины-матери, округлость которой была облачена в нарочито длинный, достающий до самых пяток желто-оранжевый пятнистый сарафан, а шея увешана целой россыпью восточных побрякушек. Ее ноздри широко раздувались и слегка подрагивали.

— Так-так, — сказала она наконец холодным и убедительным голосом, через мгновение это «так-так» повторилось снова.

А потом просто уставилась и не отводила взгляда. В ее гневе чувствовалось какое-то страшное обвинение, мне уже чуть ли не казалось, будто меня застали в постели с этим стариком, или что-то еще не менее ужасное, хотелось все объяснить, попросить прощения, но за что, что я такого сделала. Однако насладиться этим ужасом я толком не успела, старик наконец-то заметил гостью, почмокал губами, точно собирался произнести речь, но сказал только: ах да, это девушка из центра обслуживания на дому, простите, я забыл ваше имя, простите. Сложно сказать, кому именно было адресовано это его «простите», и он вдруг показался мне очень жалким, лицо его словно еще больше сжалось, стянулось к губам, и я с ужасом ждала, что он вот-вот расплачется.

А чуть погодя он снова стал самим собой, протянул вперед руку и указал на стоящую у шкафа женщину:

— Это вот моя дочь.

Тут пришла моя очередь сказать, что меня зовут Ирма и что я совсем не из центра обслуживания на дому, как предположил господин Хятиля. А потом рот переполнился словами, и оттуда ничего толкового не извлекалось, было необходимо что-то объяснить, что угодно, вырваться из-под обвинительного гнета этой огромной женщины, рассказать подробно и обстоятельно, по какой причине я здесь, что я провожу исследование и что это займет совсем немного времени, собственно, мы уже начали и почти закончили, так что спасибо. Однако до рта эти красивые мысли так и не дошли, все, что оттуда вырывалось, было похоже на отчаянное кудахтанье, казалось, что на пути у слов выросла сухая и неприятная преграда, стекловата или что-то в этом роде.

— Ну и что вы за женщина. — Она скорее утверждала, чем спрашивала.

Мне удалось прокряхтеть, что из исследовательского центра, исследую, то есть провожу опрос. Привычки. Потребительские. Опрос. Исследование.

— Так-так, — сказала она с довольной улыбкой, как-то даже излишне обрадовавшись, пододвинула стул и села. — Он ничего не потребляет, меня спрашивайте.

Я с ужасом смотрела на это одновременно угловатое и круглое лицо, под темно-бледной кожей которого полыхал красный огонь. Наверное, она вся состояла из противоречий, эта женщина, но размышлять было совершенно некогда, надо было срочно что-то говорить.

— Вот, — сглотнула я. — В общем, сначала мы выявляем потенциальную группу информантов, собственно, только для того чтобы. Чтобы. Выявить. Группу информантов.

— Ну давай же, спрашивай.

— Спозаранку кружится, — сказал Хятиля.

— Ну ты, там, — проворчала дама.

— Кружится, — сказал Хятиля. — Голова.

После этих довольно загадочных слов он снова посмотрел куда-то вдаль, таким взглядом, что сразу стало понятно: он видел там то, что простому смертному в этой дали не увидеть. Если, конечно, ты не был умирающим, а именно тем, кто стоит на пороге смерти, видя нечто такое, что недоступно тем, кто пусть даже одной ногой, но все же еще на стороне живых.

Холодильник за спиной у старика вздрогнул и испустил протяжный лошадиный хрип, после чего стал тихо что-то нашептывать в своем углу. Я сказала «вот» и продолжила после короткой театральной и восстанавливающей дыхание паузы:

— Тут есть небольшая сложность, так как начинать надо с основных сведений, с того, когда опрашиваемый родился, и когда, то есть где.

— В роддоме в Хельсинки пятого сентября тысяча девятьсот пятьдесят девятого, — отрапортовала дама. Если не брать во внимание ее горящие холодом глаза, то она выглядела почти счастливой.

— Это же прямо стихи! — воскликнул старик. А потом тихо добавил, словно бумагой прошелестел: — Как утро, так кружится. Как утро, утро, так кружится.

— Я даже не знаю, может, в следующий раз, у меня совсем скоро назначена встреча со следующим клиентом, мне надо идти, да и у вас, наверное. Всяких дел.

— Кру… жи…

Женщина смотрела на меня так, что я чувствовала непрерывную жгучую неловкость. Пришлось отвести взгляд, он упал на стену с часами, вид которой, до странности будничный, вступал в диссонанс со всем остальным кухонным хипповским скарбом. Я принялась рассматривать тарелку, посреди которой из острова Кипр торчали две застывшие на месте стрелки, словно разной длины усы на одном лице. Они утверждали, что уже без десяти четыре; я совсем потеряла ощущение времени среди этих идущих не в такт часов и стрессовых ситуаций. Что-то загудело в трубе. Старик Хятиля громко постучал по полу подошвой тапка.

— Папиных денежек захотелось? — обратилась ко мне эта ужасная женщина.

Онемев, я неотрывно смотрела на женщину, которая, словно победительница, нависла над столом. Старик же по-прежнему улыбался своей внутренней улыбкой и, похоже, ничего не слышал. Во дворе о чем-то спорили малыши, а холодильник снова весь затрясся от холода, но дольше за ним наблюдать не было возможности, женщина опять завела свою шарманку, у нее, наверное, так и в дипломе было написано — профессиональная мучительница; притворившись, что не задавала своего недавнего вопроса, она ловко перевела разговор в другое русло словами: ах да, ваши вопросы, у вас, наверное, какие-то бумаги с собой, давайте продолжим. Прошло какое-то время, прежде чем ко мне вернулся дар речи, и потом, когда слова наконец начали складываться в предложения, они соскакивали с губ и падали в комнату четкими и ясными; я сказала, что дело свое знаю хорошо и при необходимости могу задавать вопросы без всяких бумаг, правда, добавила, что, конечно, бумаги можно и достать, если мадам так хочет. И с важным видом я стала перебирать содержимое сумки, но очень быстро поняла, что, кроме пары старых, смешных и смятых, бумажек, там ничего нет, все новые остались дома.

Единственный более-менее относящийся к делу предмет, который я обнаружила в своей сумке, был ежедневник, и я принялась торопливо листать его. Но не обнаружила ничего дельного. Я отчаянно шелестела листочками маленькой книжицы, из горла рвался странный безмолвный крик, руки мелко задрожали. Наконец, ничего уже не понимая, я раскрыла ежедневник на странице «Для записей», куда когда-то в полусне записала совершенно безумный вопрос, полагая, что он может пригодиться мне в сложной ситуации. Помощи от него не было никакой.

«Кто в вашей семье чаще принимает решения при покупках, связанных с автотранспортом?»

Я оторвала взгляд от календаря и уже почти улыбнулась практически стопроцентной неуместности этого вопроса в данной ситуации, но потом наткнулась на черный взгляд ужасной женщины, в котором прочитывалось страстное желание меня изничтожить, она считала меня подлой обманщицей, дурой и, наверное, даже сумасшедшей. Последняя мысль заставила меня усомниться, произнесла я вслух свой вопрос или нет, и чем дольше тянулось гнетущее молчание, тем больше я склонялась к тому, что все-таки его задала.

Я попыталась найти поддержку в лице старика, с ним ведь было так мило и хорошо, несмотря на его потусторонность и мою некомпетентность, однако надеяться, что он придет мне на выручку, было бесполезно, он лишь улыбался чему-то неизвестному и, казалось, готов был рассмеяться, но не осмеливался. Я растерянно взглянула в окно. Пялиться все время на глупую сосну не хотелось, и мне пришлось даже привстать, чтобы увидеть с высоты четвертого этажа, что делается внизу. Маленький мальчик крутил на карусели красное ведро. Когда карусель разогналась и ведро со свистом вылетело, малыш поднял руки, стал размахивать ими, бегать, прыгать и скакать так, что даже наверху ощущалось тепло его бурной радости.

Но пора было возвращаться к действительности, к столу и, прежде всего, взглянуть на эту ужасную женщину.

— Исчезни, — сказала она.

*

Я исчезла, и исчезла довольно быстро, пробормотала скомканные «до свидания», и прежде чем успела сообразить, что происходит, уже стояла на парковке перед домом, хлопая на ветру полами не застегнутого в спешке пальто. Пробираясь между сосен обратно к остановке, услышала позади звонкий, как лед, голос маленького мальчика, который кричал: смотри, мама, это тот дядя, у которого нос смешной.

Протопав почти целый километр, я все еще была не в силах думать ни о чем другом, кроме как о том, чтобы поскорее скрыться от этой страшной женщины, вышла на перекресток и, хотя дома и деревья вокруг были похожи друг на друга до полной неразличимости, я смогла-таки понять, где нахожусь. Повернула направо, ехать домой и думать обо всех этих страшных обвинениях совершенно не хотелось, надо было зайти к Ирье, забрать бумажник, перебороть страх показаться людям на глаза, после всего этого прессинга состояние было такое, что еще чуть-чуть — и я свалюсь с ног.

И в этот момент сбылось меланхоличное предсказание старика Хятиля, мне на нос упала первая холодная капля. Казалось, что-то ледяное и острое погрузилось прямо в мозг. Вдалеке весело заиграла свою призывную мелодию машина с мороженым.

Еще одна капля. Я ускорила шаг настолько, насколько позволили мое трепещущее сердце и учащенное дыхание. Навстречу шли дома, многоэтажные, частные, дворовые сараи и одинокий приземистый торговый центр, перед которым мужчина в комбинезоне, очевидно с задержкой в развитии, тупо водил граблями по голому асфальту. Машина с мороженым продолжала зазывающе гудеть, а я продолжала идти, думая о странном, но очень милом старике, об ужасной женщине, и что только на нее нашло, что она так взъелась, как будто я действительно пришла ради денег ее отца или еще чего; стало даже интересно, что за сундуки эта злобная женщина стережет, над чем чахнет, может, она бедного старика держит в заключении и только и ждет, когда он наконец окочурится; как же ему нелегко, бедняге, под гнетом этого невыносимого существа, у него-то, у старика, сердце явно доброе, нельзя на него кричать, на такого милого дедушку.

Разволновавшись от таких мыслей, я прошла мимо остановки и нужной тропинки. Затормозила возле кричаще желтого ряда почтовых ящиков, облокотилась на них и перевела дыхание. В голову полезли разные цветовые определения, подумала, что цвет почтовых ящиков колеблется где-то между апельсиновым и цветом испортившегося масла, но потом мое внимание привлек движущийся объект — рядом прошел молодой человек, который мог бы носить на плечах свою голову как угодно, развернув ее в любую сторону, так как волосы росли у него равномерно — длинные, густые и вьющиеся. Он шагал в сторону автобусной остановки и смотрел на меня с таким видом, будто хотел спросить что-то вроде «с-вами-все-в-порядке», но мне, вероятно, удалось взглянуть на него со столь явным предостережением, что он в конце концов молча прошел мимо и скрылся за навесом автостоянки. Правда, никакого удовольствия от успешно разыгранного предостережения я не испытала, его пристальный взгляд прохожего в очередной раз доказывал, что мой вид далек от совершенства.

Постояла с минуту на месте, наблюдая за вылетевшим на дорогу и похожим на труп чайки полиэтиленовым пакетом, кусок которого вздымался, как крыло, всякий раз, когда мимо проезжала машина. Наконец я пошла дальше и так быстро оказалась у дверей Йокипалтио, словно совершила прыжок во времени. Что-то удерживало меня от того, чтобы позвонить в дверь, я опасалась, что все это плохо кончится, но я все-таки позвонила и натянула на лицо маску равнодушия.

Она быстро открылась, эта дверь, на пороге стояла Ирья. Ее волосы неожиданно стали короткими, они были блестящие, уложенные, свежепокрашенные, но в остальном она выглядела по-домашнему обыденно в серых спортивных брюках и темно-синей, растянувшейся с годами и похожей на палатку футболке. Только сейчас я заметила, что на тонких руках у нее было много маленьких, как веснушки, родинок.

— У тебя новая прическа, — сказала я как-то совсем бесцветно, так говорят, когда не знают, в каком ключе стоит начать разговор. С одной стороны, чувствовалось, что теперь я в безопасности, меня сюда звали, но, с другой стороны, было боязно, казалось, что я мешаю, вторгаюсь в чужой дом, доставляю людям беспокойство своей явной ошарашенностью и пришибленностью.

— Как тут не причесаться, — сказала Ирья. — Все-таки важные гости.

Повинуясь жестовому приказу и пробираясь на ощупь в прихожую, я все же осмелилась поинтересоваться, ходила ли она в парикмахерскую. Ирья ответила: да что ты, неужели так хорошо вышло, это все разрекламированная химия, хотя ты об этом уже спрашивала. Вон в ванной еще пар стоит.

— Хорошо получилось, — промычала я, стягивая сапоги. Пальто тоже надо было снять, но быстро не получилось, все было влажное от дождя, да и общая координация движений слегка нарушена. Ирья, однако, сразу пришла на помощь, по-дружески. И сказала, что нос выглядит совсем недурно.

— А, да, — сказала я плоским голосом, лишенным какой бы то ни было интонации, все еще не в силах определить, как настроена по отношению ко мне Ирья.

— Совсем недурно, — продолжила Ирья с каким-то немного отсутствующим видом. Потом она слабо улыбнулась, ничего другого не оставалось и мне, я тоже попыталась улыбнуться, хотя на мгновение холодный ветер обиды уже успел коснуться пальцев, почему-то именно пальцев, это было похоже на жуткий судорожный импульс. Этот ужас я тут же попыталась отогнать от себя. Потом, к счастью, мы двинулись дальше, к кухне, в коридоре наткнулись на дверь в гостиную, она была приоткрыта, и в гостиной бубнил телевизор. У Ирьи, видимо, что-то спуталось в голове, и она не стала представлять меня лежащему на диване в темной комнате мужу с экранно-голубым лицом, а только махнула как-то нехотя рукой в сторону гостиной, словно говоря: ну вот, он там. Я же стояла в дверях, как пришибленная, всматривалась в полумрак и ждала непонятно каких дальнейших указаний. В воздухе пахло недавней ссорой, ощущалось какое-то остаточное напряжение, его всегда можно почувствовать, стало ужасно неловко, словно в животе образовалось пустое пространство и толком не знаешь, то ли это от голода, то ли просто бездонная пустота, всепоглощающая, но возникшая не вовремя и не в том месте.

— Ну и видок у малявки, редкое дерьмо, — прорычал вдруг мужчина на диване. У него был водянистый взгляд и вид если не работяги, регулярно избивающего жену, то, по крайней мере, какого-то брюхоногого моллюска, в майке и спортивках с пузырящимися коленями. Белые носки валялись под стеклянным столиком.

Теперь и у меня, надо сказать, все в голове перепуталось. Меня охватил испуг. Словно неожиданно врезалась во что-то, хотя все время стояла на месте. Что он хотел этим сказать? Сразу подумала, что он, конечно, меня имел в виду, но тут же поняла, что это невозможно, хотя за каких-то неполных два часа меня успели обозвать и дядей, и девчушкой. Теперь же было такое ощущение, что я без конца роняла вазы, и фотографии, и что-то еще с комодов и столов, хотя все это время я просто стояла на месте. Оставалось только надеяться, что человек на диване не окажется чудовищем, это было бы уже слишком, особенно после той ужасной женщины у Хятиля. И чем больше я надеялась, что муж Ирьи окажется хорошим человеком, тем сильнее опасалась, что мои надежды всего лишь фикция.

Он, похоже, и не заметил, что в доме гости, и так как Ирья вдруг застопорилась, я решила изобразить что-то вроде громкого покашливания.

— Надо же, — промычал муж Ирьи и повернул угловатую щетинистую голову в сторону двери, заметив, что там кто-то стоит.

— Это Ирма, — сказала Ирья.

— Добрый день, — сказала я.

— Добрый. И простите, что я вот так, я не знал, что вы там стоите. Но вы только гляньте на него.

Он опять уткнулся взглядом в плоский телевизор, стоявший на бескнижной книжной полке. По-моему, ничего особенного там не было, ни в телевизоре, ни в программе, какого-то семи-восьмилетнего парнишку посадили за черный рояль, в глаза бросалась, пожалуй, только костюмная скованность его тела.

Мужчину же поведение этого парня явно раздражало, он продолжал на него смотреть и шипеть, а я стояла в полном недоумении. Но тут Ирья сказала: пойдем-ка сварим кофе, и я ошарашенно, но с благодарностью последовала за ней.

— Это был Рейно, — сказала Ирья, поставив кофейник на плиту и сев за стол. — Он сейчас в вынужденном отпуске.

— Ох! — вскрикнула я. За стеной у Ялканенов послышался приглушенный крик и грохот, от которого одни из каповых часов сдвинулись на сантиметр со своего места, и в голове промелькнуло: просто не может быть, чтобы и там были семейные разборки, у Ялканенов, у этих милых Ялканенов. — Совсем из головы вылетело, — сказала я Ирье, которая не обратила на шум за стеной никакого внимания. — Извини, я думала, он болен или еще что-то.

— Заболеешь тут, если привык всю жизнь работать.

— Да, нелегко это, — проговорила я натужно. — Сидеть целый день дома.

В последнее предложение закрался тон, который сын наверняка назвал бы дипломатичным, и я ужаснулась собственным словам, ведь это надо же было сморозить такую нелепость, наверное, я обидела ее, Ирью, ведь она как раз целыми днями дома и сидит. Тут не могло спасти даже то, что меня-то вообще можно было назвать профессором, или советчиком, или специалистом, или консультантом по домоседству, но Ирья, конечно, об этом не знала, и мне так хотелось поговорить с ней по душам обо всех этих длинных, пыльных, тихих и одиноких днях, проведенных дома, но я была для нее человеком занятым. Довольствовалась тем, что просто сгладила предыдущую фразу:

— Не то чтобы в этом было что-то предосудительное. В сидении дома. Конечно, если привыкнешь.

— Да, — вздохнула Ирья. Ее что-то тяготило, это было видно по взгляду, который рассеянно скользил по кухне.

— Оно, конечно, совсем другое дело, пока не привыкнешь. То есть что это я, право, совсем запуталась. Так вот. Хотела сказать, что не всегда оно комфортно, на работе. Иногда и дома очень хорошо. Да.

— Да.

— А мне кофе будет? — послышалось из гостиной.

— Будет! — вскрикнула в ответ Ирья так внезапно, что я даже вздрогнула. Где-то под сердцем пробежал холодок, как будто ледяная жидкость разлилась по телу.

— Ну конечно, кто-то ведь должен работать.

— Да, — снова сказала Ирья, и я испугалась еще больше, вдруг она обиделась, или опечалена чем-то, или просто не в настроении, потом она встала, налила кофе в кружку с божьими коровками и отнесла мужу, а у меня тем временем появилась секунда, чтобы как-то организовать и сдержать поток мыслей, и я была Ирье за это очень благодарна, я словно пыталась построить из сырых куриных яиц нечто цельное и прочное. Решила сосредоточиться на бытии, оказалось, что это в общем-то не так уж и сложно, слушала, как вздыхает кофейник, как тикают каповые часы, после недавних тарелок с городами они казались родными, хотя оставались при этом жутко уродливыми; мысль об уродстве я даже нашла забавной, ведь теперь я знала, что Ирья думала об этих часах; подумалось и о том, что, может быть, особенно сильно они раздражают ее сейчас, когда обстановка в доме напряженная.

Ирья совершенно беззвучно вернулась в кухню, вошла как раз у меня за спиной. Подливая кофе, она пробормотала что-то вроде: вообще-то он не плохой. Я даже не сразу сообразила, о чем она. Внезапно до меня дошло, кто этот «он», и понимание заволокло мой ум, как большая и жуткая подводная тень.

— Конечно! — вскрикнула я настолько пронзительно, что даже ушам стало больно.

Ирья никак не отреагировала на мой поросячий визг, она села за стол, отхлебнула кофе, посмотрела в окно и сказала:

— Хорошо, хоть не сильно пьет. Большинство из его друзей-работяг уже с пятницы в дым пьяные. Звонят из какого-нибудь кабака, типа «Не ждали», каждые полчаса и зовут туда.

Я попыталась оценить длительность запоя и пришла к выводу, что сегодня вторник. Не так уж и долго, насколько я понимаю, вот если бы прошло уже несколько недель отпускного пьянства, то тогда, конечно, другое дело, все это я поспешила облечь в слова, но застопорилась в первую же секунду, стараясь подобрать как можно более подходящую и мягкую форму, на том и скисла; вернувшись обратно к действительности, почувствовала, что в уголке правого глаза начинается какое-то невнятное подергивание. Перевела взгляд направо и заметила, как за окном по стволу дерева вверх шмыгнула шустрая белка. Было такое ощущение, что это именно она подергивала меня за край века.

— Ах да, твой бумажник, — сказала вдруг Ирья.

— Бумажник?

— Ну как же? — спросила Ирья, оторвав взгляд от темного и холодного стекла духовки, в которое она смотрела, явно тоже успев побывать где-то совсем далеко отсюда. И конечно, по всему этому было видно, как нелегко дается такое испытание их бюджету, несмотря на все ее прежние речи. Хотелось прекратить все это мое наступление и уйти, оставив их в покое, но все же я решила сначала вернуть ее к действительности, Ирью, напомнив, что речь шла о бумажнике, она ответила с грустью, что, похоже, у нее сегодня что-то с головой, а потом мы просто улыбнулись друг другу слабой, едва заметной улыбкой. Тем не менее у нее в руках вдруг оказался мой бумажник, не знаю уж, из-под какого стола она его достала, но он внезапно возник на столе, черный комочек, похожий на измученный внутренний орган, лежащий на вощеной скатерти «Маримекко» с крупными жидкими цветами, похожими на сырые яйца. Через несколько секунд после того, как Ирья положила его на стол, он сдулся и осел, словно принял более удобное положение.

Мы обе смотрели на бумажник. Предсказанный стариком Хятиля дождь отбивал бодрую барабанную дробь по стеклу. Я взяла свое деньгохранилище со стола и принялась изучать его содержимое, он был пуст, как и прежде, да и чему там было быть, водительские права, старый чек и прочая ерунда.

— Можно было с ним и не торопиться, — усмехнулась я, но без улыбки, конечно.

Ирья, вероятно, подумала, что я там чего-то недосчиталась и поспешила возразить, возможно, она подумала, что я смутилась из-за обнаруженной недостачи и худобы бумажника. Мне пришлось успокоить ее: пусть не вздумает волноваться, я ведь им совсем не пользуюсь, бумажником, я больше люблю кошельки, вот, смотри. И я достала из сумки свой сморщенный мешочек и позвенела им, как уличный музыкант, Ирья засмеялась и сказала: ты, значит, тоже, и достала свой. Это был кошелек Акционерного банка, не менее дряхлый, чем мой. Вот мы так сидели и звенели кошельками, словно победители, и смеялись — немного грустно, но все же вместе.

Потом мы долго молчали. Смотрели на ворону за окном на ветке клена, помешивали кофе и вздыхали. Рейно вошел за добавкой, но разговаривать не стал, в животе опять возникла пустота, так что пришлось взять кусочек булочки. Оказавшись внутри их натянутых отношений, я сразу ощутила на спине что-то липкое и неприятное, словно туда вылили что-то холодное и вязкое, вроде пюре.

А потом, когда молчание затянулось настолько, что надо было либо сказать что-то, либо уже уйти, зазвонил телефон. Звонил сын, и я была ему страшно благодарна, но не ответила, подумала, что это хороший предлог, чтобы встать и непринужденно уйти, телефон продолжал жужжать, я стала поспешно закапывать бумажник в сумку, пытаясь объяснить Ирье, что звонит сын, что он должен забрать меня, что он, пока я сидела у нее, ездил по делам и мы договорились, что он пустит звонок, когда будет подъезжать. Слова, казалось, застревали в горле, оно вдруг стало тесным, будто с колючками внутри, сначала оттуда вырывались только сухие, древесно-стружечные хрипы, но потом мне наконец удалось донести свою мысль до слушателя и начать пробираться к выходу.

Ирья стояла посреди кухни, терла полотенцем в красно-белую клетку внутренность кружки и со слегка начальственным видом смотрела на остывающий кофейник. Я стала продвигаться к прихожей. Ирья очнулась и отправилась провожать меня до двери. В гостиной на диване сидел ее муж, держал в руках пульт от телевизора и в оцепенении всматривался в темный экран. Стало жаль их обоих.

В дверях обнялись. Это произошло совершенно естественно, как бывает у друзей и хороших знакомых, без всяких жеманных хореографий.

На улице уже смеркалось. Дождь старика Хятиля зарядил сильнее, и все стало еще более хмурым, а когда я пересекла парковку, вообще перешел в мокрый снег. На маленьком кусочке газона между домом и машинами стала расти белая глазурь. Пока пробиралась к дороге, я не встретила ни души, но на остановке ошивалась троица детин подросткового возраста, явно затянувшегося. Когда они поняли, что приближается взрослый, а в его лице потенциальный источник общественного осуждения их поведения, они тут же стали демонстративно курить, плеваться и ругаться матом. В голове промелькнуло: как же хорошо, что, кроме супервежливых с-вами-все-в-порядке, есть еще и вполне нормальные молодые люди.

Я шла против ветра, мокрый снег бил в лицо. По такой погоде идти пришлось долго, но до вокзала я все же добралась. Застыла посреди людского потока, словно камень, народ обтекал меня с обеих сторон, мокрый снег лежал тяжелыми хлопьями на шапках, плечах, шарфах, ресницах. В углублении, похожем на вход в бар, похожий на бочонок пьянчужка потягивал намокшую сигарету и считал прохожих. Дойдя до десяти, он каждый раз сбивался и начинал заново. Его расстроенные чертыхания рассыпались в мокрых хлопьях, напоминая звук картонных трещоток, которые мальчишки, по крайней мере во времена, когда сын был маленький, крепили к спицам велосипедных колес, чтобы при движении получался звук, как у мотора.

Пройдя еще несколько десятков метров, я оказалась перед красивым деревянным зданием вокзала, железнодорожного, раньше я не замечала его здесь, рядом с автостанцией. То есть, наверное, на подсознательном уровне я его заметила, просто нельзя было не заметить, но, может быть, просто подумала, что они, например, идут в другую сторону или еще что-то, поезда. Но и в этот раз я направилась к автобусу.

Постояла минут десять на продуваемой всеми ветрами платформе с неясным ощущением внутри себя чего-то пустого и неприятного. От той ужасной женщины и от несчастья Йокипалтио в душе осталась какая-то бессильная злоба и чувство несправедливости этого мира, перед глазами все еще стояло то печальное выражение, которое было на лице Ирьи там, в дверях. Пришел автобус, я заснула почти сразу, как опустилась на сиденье, несмотря на шумную толпу школьников, наполнивших салон беспокойством и спертым запахом мокрой одежды. Проснулась уже в городе, на родной Хаканиеми, как раз перед своей остановкой, больно ударившись носом в стекло на повороте с улицы Хямеентие.

На улице дождь ударил в лицо холодно и резко, но это был всего лишь дождь, в Хельсинки стояло совсем другое время года. Площадь Хаканиеми показалась вдруг уродливой, люди были какие-то все погрузневшие и недовольные, даже законченные пьяницы и те куда-то спешили. Под козырьком банкомата стоял знакомый старик с палкой, походивший на эльфа, и тыкал прохожих в бок, денег не просил, а просто тыкал и что-то бормотал вслед. Я сбежала от него на тротуар, где чуть было не столкнулась с дамой из конторы на улице Вихерниеменкату, с внешностью киноактрисы, пришлось сделать неловкую попытку спрятаться за стволом хилой и скользкой от дождя липы.

Женщина прошла мимо, вытирая очки, и, думаю, не заметила бы меня, даже если бы я принялась ее щипать.

Я припустила в сторону дома. В лицо хлестал дождь, летели кленовые листья, и грязный полиэтиленовый пакет из-под фруктов угодил прямо в лоб. Во рту после автобусного сна чувствовался неприятный привкус. Я завернула в киоск купить жвачку. Очередь была длинной, как в голодные годы, но уходить я не стала, так как за мной уже тоже встали люди.

Когда я наконец-то добралась до прилавка, кассирша, выбивавшая мои покупки и похожая на старшеклассницу, спросила измученным голосом, слыхала ли я что-нибудь про День носа. Я поспешно ответила, что нет. Она оторвала взгляд от кассы и секунду ошарашенно смотрела мне прямо в лицо полуобморочным взглядом, потом покраснела и сморщилась, как будто проглотила что-то кислое, или острое, или сильно перченное. И я видела, что ей хочется извиниться, но делать этого было нельзя, это понятно даже ребенку, одним лишь словом невозможно было обратить в реальность то, что мы обе видели и чувствовали, да и я не могла прийти ей на помощь, ведь я же совсем не знала ни о каком чертовом Дне носа, знала лишь то, что нос мой ужасен, что он болит, что настроение и без того хуже не бывает.

В этой ситуации оставалось только пробормотать вымученные «спасибо-до-свидания» и протиснуться сквозь толпу на улицу в дождь.

III

Две недели прошли в каком-то раздрае. Погода была разной, солнце, ветер, дождь, мокрый снег и туман, который заполнил весь двор — даже в квартире, казалось, не повернуться. Я сидела дома, ходила на рынок и в магазин, страдала от боли в носу и мучилась от вида этого раздувшегося органа, поменявшего свой цвет на еще более мрачный. Приближался День носа, о котором трещали во всех магазинах, киосках, по радио и телевидению и в котором я не видела никакого смысла.

Настали тревожные, тяжелые дни, думалось только о печальных событиях в Кераве, о провальном визите к старику Хятиля, и в первую очередь, конечно, об Ирье и ее семье, о том, как они там и по-прежнему ли все сложно. С Ирьей мы даже обменялись парой эсэмэсок, но больных тем не касались: ни вынужденного отпуска ее мужа, ни моего носа, писали о погоде, и от этого на душе стало, с одной стороны, как будто немного легче, а с другой стороны, еще более тревожно.

Надо было бы сходить в больницу или на худой конец к медсестре какой-нибудь показать этот ужасный нос. Но я не пошла: судя по всему, нос сломан не был. Я подумала, что опухоль со временем спадет, если помогать ей старыми народными средствами, спитым чаем и обильным потреблением кофе. И вот наступил День носа. Нос по-прежнему горел, а по радио с самого утра только и делали, что твердили о проклятом Дне носа, о нем трещали без умолку, и даже я поняла, что речь идет о благотворительности, правда, не уловила, о какой именно; возможно, я с удовольствием приняла бы в этой акции участие, но мне было абсолютно неясно, кому и как все это могло помочь. Да и выяснять толком не хотелось, мне вполне было достаточно мыслей о моей бессильной, тупой обиде, все остальные думы сводились к тому, что старый и добрый День голода заменили на его пародию — День носа, думала я, это ж надо, до чего докатился современный мир, даже о голоде теперь было нельзя говорить, все вокруг теперь должно вызывать только положительные эмоции.

И когда эти воспаленные мысли были передуманы, стало почему-то стыдно. Но сделать что-то тут вряд ли было возможно, не говоря уже о том, чтобы, как все остальные, нацепить клоунский красный нос на свою раздавленную, но по-прежнему весьма заметную часть лица. А ведь когда-то, в прошлой жизни, некоторые даже называли эту мою часть тела благородной и аристократической.

И как я ни убеждала себя, что мне непременно нужно побыть дома на больничном, пришлось еще раз съездить в Кераву. Не отпускало чувство беспокойства за них, за Йокипалтио, хотелось подбодрить Ирью. Но в подъезде вдруг опять все застопорилось: нельзя вот так вваливаться без предупреждения, ведь у них там может быть какая угодно ситуация, даже самая крайняя, а что, если Ирья в магазине или еще где, а дома только муж, кто его знает, может, он нахамит или того хуже. Тем не менее захотелось дать им понять, что я приходила, уж не знаю почему показалось, что надо оставить Ирье весточку, пусть знает, что она не одна, что в мире еще осталось сопереживание. В сумке не нашлось ничего даже весьма условно подходящего для весточки, кроме старой почтовой открытки с потертыми углами, сын прислал ее еще летом, непонятно почему, он не входил в число любителей отправлять открытки. «Парк развлечений — это весело», — гласила открытка, на лицевой стороне были изображены визжащие на горках дети и большой плюшевый медведь. На обратной стороне сын нарисовал глаза и большую улыбку, а я приписала ниже: «Всего доброго, привет из отпуска, Ирма».

Идея с отпуском продолжала казаться удачной даже в тот момент, когда я бросала открытку в почтовое отверстие на входной двери, я думала, что это хорошая отговорка, я ведь давно у них не появлялась. И лишь во дворе, прислонившись к дереву, я случайно вспомнила про вынужденный отпуск ее мужа.

Сразу запретила себе думать об этом и решила нанести еще пару деловых визитов. В первой квартире скрюченная старушка захотела взглянуть на мои бумаги, которые я не осмелилась ей показать; от второй в памяти осталась только безмолвная двухдетная семья и злобное красноватое мерцание часов-радио, которые почему-то были единственным источником света в сером мраке трехкомнатной квартиры; от третьей запомнился лишь короткий разговор с мужчиной, разбиравшим телевизор на ворсистом ковре в гостиной. Любите ли вы куриную печень, Фу гадость, А мне кажется она хорошая и дешевая, Не вас ведь спрашивают, Что ж мне пора спасибо и до свидания. Вернулась домой на поезде, просто для разнообразия, думала, что даже такой опыт может быть полезен, но, когда я села в поезд, солнце уже тоже село, а потому всю дорогу не видела ничего, кроме собственного отражения в окне да невероятно толстого мужика, который развалился напротив, таращился на мой нос и противно облизывался, словно перед ним была не я, а соблазнительное клубничное мороженое.

В один из дней пришел сын, без предупреждения. При первом звонке я вздрогнула и автоматически собралась уже было пойти открыть, но, оторвавшись сантиметров на десять от стула, вдруг замерла, засмотревшись на дрожащее солнечное пятно, неожиданно появившееся посреди газетного разворота, как будто кто-то плеснул на бумагу густой желтой краской. Потом послышался стук закрывающегося окна и пятно исчезло, а звонок все звонил и звонил, а я еще с минуту сидела и думала, кто это там за дверью трезвонит, наверное, какой-нибудь террорист с анкетами типа меня. Когда я наконец поняла, что это никакое не хулиганство, как мне представлялось сначала, я встала.

Сын начал кричать за дверью: мааам, открой дверь, это яяяя. Распахнула дверь, втащила сына в прихожую и уже на грани закипания прошипела: какого хрена ты там разорался, соседи подумают, что здесь Бог знает что творится. Сын прошел внутрь, конфузясь, насколько это вообще возможно при таких внушительных габаритах, и бормоча обрывочные «спасибо». Я вмиг оттаяла и как будто даже размякла. Мы обнялись.

Сжала его раскрасневшееся, пухлое лицо в ладонях и потрепала по щеке. Знала, что он ненавидит, когда я так делаю, поэтому решила на этот раз не мучить его, дразня «гадким ребенком».

— Мама, — сказал он, и его левый глаз задергался. — Почему ты не берешь трубку? Я же волнуюсь.

— Кофе будешь?

— Мам, ты меня слышишь?

— Я как раз только что выпила, — сказала я. — Но мы еще сварим, — пробормотала я и пошла в кухню, чтобы вылить остатки старого и поставить новый. — Что-что, я не ослышалась? Неужели ты и вправду… волнуешься?

Сын как-то испуганно наблюдал за моими действиями и нервно теребил подбородок или, точнее, складку под подбородком, которая походила на автомобильную покрышку. Потом он вздохнул. Стало неудобно, стоило ли его упрекать, как будто он не имеет права волноваться о родной матери, которая не отвечает на звонки и обзаводится жутким по цвету носом. Я включила кофеварку и кивнула в сторону стола.

Он плюхнулся на стул, я села по другую сторону стола и вернулась к газете. Стала энергично шуршать страницами и сделала такое сморщенно-сосредоточенное выражение лица, по которому можно было предположить, что на огромной газетной простыне я наткнулась на необычайно интересную новость. Потом как можно более беззаботно спросила:

— Так отчего же ты, мой мальчик, так взволновался?

Теперь уже он, а не я смотрел в окно с таким видом, словно увидел там что-то-не-важно-что. В этой области, пожалуй, опыта у меня было побольше, чем у него, и я с уверенностью могла сказать, что ничего суперпотрясающего он за окном не увидел, но надо же было в конце концов и ему дать возможность потянуть время, поэтому я дала, а сама пока сосредоточилась на разглядывании газетного разворота с невероятным нагромождением типографских значков и картинок.

— Почему ты не отвечаешь на мои звонки? — спросил он, вдоволь насмотревшись на стену дома напротив.

— Отвечаю, когда могу, — сказала я, оторвав взгляд от газеты. Сын даже вздрогнул, как будто я ненароком задела его своим массивным носом. — Ты же знаешь, я теперь работаю.

— Может, тебе все же лучше дома побыть? — пробормотал он так тихо, что я едва могла различить слова в этом шепоте сквозь зубы. Потом он, наверное, понял, что сболтнул лишнего, но вместо того, чтобы попросить прощения, только еще больше залился краской. Когда мой ответ на этот выпад свелся лишь к тому, что я перелистнула страницу газеты и сосредоточилась на другом таком же аутистическом развороте, он продолжил: — Но вопрос по-прежнему без ответа. Точнее, не вопрос, проблема, я хотел сказать, что…

Потом он набрал в легкие воздуха, так что красные и черные клетки на его рубашке округлились и вздулись, как закипающая лава, и выпалил:

— Мам, мне просто надо куда-то деть эту машину.

Как только он это сказал, рубашечные пузыри сдулись. На улице кто-то злобно громыхнул крышкой мусорного бака, несколько испуганных голубей мелькнули за окном. Я посмотрела на сына. У него был такой взгляд, словно он что-то натворил, он не мог смотреть прямо, а все как будто норовил спрятать глаза внутрь глазного яблока с растрескавшимися сосудами. Он смахнул ладонью каплю пота под носом и вытер руку о джинсы. Только тут я заметила, что, бреясь, он явно думал не о бритье, — на свету стало заметно, что слева над верхней губой торчал недобритый, светлый одинокий ус. Не какой-то там волосок, а именно ус, то есть половина от настоящих усов. Ужасно захотелось по-матерински пожурить его за неаккуратность, но он выглядел таким измученным, что я не стала.

Его непонятная суета показалась мне подозрительной, хотя что я могла с этим поделать. Вопросы посыпались изо рта, как пули из пулеметной ленты, они и безвинного заставили бы почувствовать себя виноватым. Зачем ты пытаешься всучить мне эту машину? Разве нельзя, черт бы ее побрал, оставить ее где-нибудь на стоянке? И к чему такая спешка, совершенно непонятно, куда это ты вдруг собрался?

Отметила про себя с сухим удовлетворением, что, несмотря на все что мне довелось пережить за последнее время, я вполне способна на полноценную материнскую выволочку.

Сыну потребовалось некоторое время, чтобы взять себя в руки.

— Мама, — затараторил он. — Мама дорогая любимая мама я тебе уже говорил что должен на некоторое время уехать сколько раз можно повторять что это всего лишь командировка хорошая возможность ее нельзя упускать.

— У тебя какие-то проблемы? — перебила я сына, делая вид, что не замечаю его напора, он наверняка так и продолжал бы, пока не закончился бы воздух в легких. На это он ответил быстро и коротко «нет», а затем попытался возобновить наступление. Зачем мне эта машина, Просто постоит, Ах, постоит, Ну постоит ты поездишь, Ах вот как, Ну да.

— Не хочу показаться невежливой, — продолжила я. — Позволь только спросить, ее что, надо по головке гладить, эту машину, ее что, одну на улице нельзя оставить, взрослая вроде машина-то? — Слова вылетали изо рта, наполненные сарказмом и даже каким-то странным бюрократизмом, и на мгновение показалось, будто это говорю не я, а кто-то другой, какой-то хмурый мужик, который стоит у меня за спиной и выкрикивает слова совсем не того цвета и не той температуры, что надо.

— Стой, — сказал сын. — А теперь послушай!

И так тяжело, как гири, они ударили, эти слова, что я мгновенно замолчала и стала слушать.

— Мама. Я действительно уезжаю довольно надолго.

Успела сказать только: «Вот оно как», а он уже продолжил, даже, кажется, взмокнув при этом; вероятно, он не сможет приезжать, дорого и вообще, и плохо, если она будет стоять без присмотра, ведь могут начаться дорожные работы или беспорядки какие-нибудь, подростки напакостят или украдут что-то. Надо, чтобы приглядывали, а не то она пропадет тут совсем, бедолага, хорошая машина все-таки. И совсем необязательно тебе на ней ездить. Достаточно просто приглядывать.

— Вот оно что, — сказала я.

— Да и что там приглядывать, она сама по себе ведь не уедет, правда же? Делов-то.

— А что это у тебя за темные делишки, с кем ты опять связался?

На миг от раздражения он закатил глаза. Потом, к счастью, совладал с собой, и сказал тонко и сухо, что ни с кем, и посмотрел на улицу, где воздух был прозрачен и чист. И сразу все прояснилось, захотелось поскорее закончить этот разговор. Матери совершенно необязательно знать все подробности, она всегда должна пребывать в некотором волнении.

— Ты хороший мальчик, — сказала я и подумала, что в последнее время слишком часто повторяю эти слова, с чего бы вдруг. При этом подковырки тоже сыпались из меня, как из рога изобилия, слишком часто и какие-то слишком необычные.

— Да, я знаю, — продолжил сын если не устало, то как-то очень близко к тому. Его щеку пробороздили несколько морщин мучителя и мученика одновременно. Вдруг я осознала, что он ведь уже давно не подросток.

— Что с тобой происходит? — спросила я.

— Все в порядке, только вопрос с машиной надо решить поскорей.

— Ну ладно, а как Мирьям?

— Мирьям? — переспросил он, и было видно, что он совсем не слушает.

— Ну да, — пробормотала я и добавила еще, что это имя напоминает скорее название пряности, чем человечье имя.

— Ээ, что-что? — переспросил сын и почесал свой одинокий ус. Из почтовой щели в двери на пол прихожей высыпалась целая охапка рекламных газет, их приносили два раза в неделю в одно и то же время, ходил такой мужичонка, похожий на вечного, но печального бойскаута, который, со всей своей возвышенной отрешенностью, наверняка справился бы гораздо лучше с раздачей религиозной литературы. Сквозь шум прилившей к голове крови и хриплое дыхание сына я слышала, как невероятно тоскливо он вздохнул там, на лестнице, когда просовывал в почтовую щель очередную газетенку.

Пришла в себя от покашливания сына и спросила: ээ, что-что? В ответ сын тоже вопросительно-неопределенно заэкал, а затем после короткой паузы разговор снова перешел в полубодание или, точнее, полуфехтование. Ну так и что, Прости, задумалась, Да нет я спросил так что, Пожалуй именно так и спросил, Точнее я спросил ну так и что, Это уже в третий раз, Ну да, Да, Но почему, Что почему, Ну я же не знаю берешь ли ты машину или нет, Нет, Вот хрень, Не ругайся на меня, Ну да, Да, Ну может я как-то не так выразился, Определенно как-то не так, Что, Выразился, Ну да ну мам понимаешь, Что, Ну мне понимаешь очень-очень надо, Прям уж очень, Ну да очень, Вот оно что, Ну так можешь ты сказать возьмешь ты эту машину или нет.

— Да возьму, возьму, черт с тобой, — сказала я. — Вот заладил.

А потом я совершенно забыла, где и с кем нахожусь, и продолжила как ни в чем не бывало:

— Ладно, у тебя самого-то вообще как дела?

— Ты же уже спрашивала, — ответил он холодно.

— Да, но ответа я так и не услышала.

— Значит, так, — сказал он и стал рассказывать.

И рассказал, правда, по большей части, как я полагаю, наврал, но фильтровать все это почему-то не хотелось. Так вот сидела и слушала эту путаницу, тоскливо подробный и местами явно заранее продуманный рассказ о смене нескольких квартир, двух подружек, ни одна из которых не была готова к серьезным отношениям, о работе, которой так много, причем в самых разных областях, что всю ее и не переделать. Повествование о двух приятелях было более детальным, судя по всему, они были те еще мастаки обстряпывать дела, а потом, когда сын перешел к описаниям всяких невероятно изощренных комбинаций, как он сам выразился, я мгновенно провалилась в какое-то глухонемое состояние, напоминающее скорее некое путешествие, сначала смотрела на герань, трясущуюся в деревянной тюрьме на краю двора, затем мысленно перенеслась на берег залива Тееленлахти, и его словно отполированная водная гладь вынесла меня к железнодорожным путям, а они, в свою очередь, увели в сторону Мальми, Корсо и Керавы, однако там у меня защемило сердце, пришлось вырвать себя оттуда и вернуть к действительности, где сын все еще бубнил свой затянувшийся рапорт со скучными подробностями.

— И как сказал один мой добрый знакомый, было бы просто непростительно выбрасывать такую хорошую игрушку, мотор заменили, колеса вполне еще походят.

— Что? Кто?

Сын посмотрел на меня устало и произнес:

— Пойдем-ка лучше взглянем на машину. — И он стал натягивать шапку, непонятно даже, откуда она вдруг взялась у него в руке, насколько мне помнится, при входе ее не было, но вполне вероятно, что она просто каким-то странным образом оказалась точно такого же, то есть никакого, цвета, что и его волосы, то есть сына.

Я снова спросила:

— Что?

— Пойдем, посмотришь машину.

— Что?

— Пойдем, говорю, на машину посмотришь, — сказал он на сей раз тоном совершенно взрослого человека, так что, не будь он моим родным сыном, у меня волосы на голове буквально встали бы дыбом, как в плохих романах. Я взглянула на сына — он стоял передо мной, как раскрасневшаяся живая статуя. Выглянула на улицу — в окне дома напротив инженерша задернула занавески таким опереточным жестом, что было ясно наверняка: она уже давным-давно за нами шпионит.

Снова посмотрела на сына. Я практически ничего не знала о его жизни, но видела, что он сильно нервничает. Его ноги, зажатые в грязно-белые кроссовки, переминались с одной на другую и казались совсем тоненькими.

Ну как такому можно было отказать?

*

Так он и ушел, сын, заковылял по дорожке вдоль залива и вскоре превратился в маленький красный комочек посреди черно-белого пейзажа, а затем исчез в аккуратно вырезанной прорези Круглого дома. Сложно сказать, проявила я заботу о нем или нет, но самой себе я уж точно никак не помогла.

Постояла мгновение между похожим на густую масляную массу заливом, который вот-вот должна была стянуть ледяная корка, и отвратительной, смахивающей на старый ящик грудой железа, пытаясь найти всему происходящему разумное объяснение. Не удалось. Просто вышла за сыном к машине, не раздумывая и так быстро, что теперь не оставалось ничего другого, как таращиться на серое клубящееся небо и устало перебирать пальцами уныло звенящие ключи от машины.

Решила пройтись.

Перешла на противоположную от машины сторону улицы, набрала комбинацию цифр и по сиплому отклику кодового замка поняла, что попала внутрь, пошла домой, именно, просто домой, взбежала по потертым ступенькам наверх и вошла в квартиру, а что там, ничего, присела на стул, не снимая обуви, поняла, что не разулась, стянула ее и опять назад, забыла про обувь, оглядела дом, он всегда был для меня оплотом безопасности, села в самый лучший угол, за стол, так видны были сразу оба окна, светло, даже красиво, да, все словно сияло, все было в порядке, вот она, моя жизнь, и все в порядке, а когда еще включила радио, а там передавали сводку погоды на море, то и душа, и тело совсем успокоились, что в ней, интересно, такого было, в морской погоде, что она всегда как-то успокаивала, казалось, что мы с миром на «ты», хотя никогда никакого отношения к мореходству я сроду не имела.

Острова Куускаяскари, Кюлмяпихлая, Нахкиайнен и Валассаарет проплыли перед моими глазами и растаяли в тумане. Я еще какое-то время посидела, рассматривая белые кружки, забытые на красной вощеной скатерти, со дна которых на меня таращились два жирных кофейных глаза, потом сорвалась с места и через мгновение была уже в подъезде, во дворе, в арке, на улице, под ногами полуразложившиеся листья липы, на переходе, на углу дома и опять на переходе, на светофоре, на краю площади Хаканиеми. И как только сварливая толкотня улицы Хямеентие кое-как была преодолена, я сразу очутилась в самом сердце рынка, среди трепещущих подолов оранжевых палаток, под прицелом наперебой зазывающих продавцов, посреди многообразия запахов прохожих и лавочников, и он так же быстро кончился, как и начался, этот рынок, мне на удивление шустро удалось его проскочить, и вот я уже стою на улице Вихерниеменкату и наблюдаю, как в магазине на углу дама в пуховике взвешивает огурцы, очнулась в тот момент, когда дама, испугавшись моего пристального взгляда, в панике скрылась за полками.

Когда подходила к зеленому дому Виртанена, порыв ветра сорвал последние листья с кубикообразных лип в парке. Краем глаза заметила, как что-то прошмыгнуло почти у самой земли, но постфактум уже сложно было сказать, что это — собака, кошка, чайка или полиэтиленовый пакет. У входа я, особо не задумываясь, позвонила в домофон и вскоре стояла в теплом подъезде, где батарея, выкрашенная в бирюзовый цвет, журча и перешептываясь сама с собой, обдала волной тепла мой бок, когда я проходила мимо.

Лифт был не нужен. Решила не беспокоить ни кинодаму с верхнего этажа, ни гигантскую ошибку природы.

Прошлепала вверх по лестнице два этажа, именно прошлепала, на сей раз на ногах была «умная» обувь, белые кеды. Не раздумывая, позвонила в дверь. Звук ударился о стены подъезда громко и тягуче. Испугалась, но подскочить не успела, потому что дверь уже приоткрылась.

— Да? — еле слышно прошептал голос из-за двери. В густом сумраке удалось разглядеть влажный глаз.

— Привет, — сказала я.

— Привет, — прошептал глаз и дрогнул. — Кто там?

— Ирма.

Глаз с загробным голосом Виртанена немного помолчал, и казалось, будто он висит на фоне черного полотна. Лифт вызвали на верхние этажи, по спине пробежала холодная дрожь, словно кто-то стоял у меня за плечом и наблюдал.

— Ирма, которая с исследованием, — сказала я, заметив, что диалог с глазом Виртанена как-то не клеится. Похоже, Виртанен уже забыл, что я приходила.

— Ах да, — наконец сообразил он и открыл дверь. Я увидела его целиком. На нем были длинные черные кальсоны и серая, не по размеру большая футболка, которая хоть и прикрывала добрую половину его живота, но делала его еще внушительнее, чем он был на самом деле. У Виртанена был такой вид, как будто он пропустил какую-то очень важную встречу.

Он пригласил меня пройти, по своему обыкновению слегка дрожа. В одной-единственной комнате со времени моего предыдущего визита никаких глобальных изменений не произошло, лишь на всех горизонтальных поверхностях появился новый слой засыхающих отходов разных видов жизнедеятельности. Я остановилась посреди комнаты недалеко от дивана, сесть на него не решилась, он выглядел еще более хлипким, словно только и ждал последнего седока, чтобы наконец попрощаться с этим миром и переместиться на зеленые луга диванного рая, где можно припустить вприпрыжку на вновь обретенных четырех здоровых ногах. Виртанен проковылял мимо дивана и пригласил сесть за стол. За ним колыхался шлейф из смеси перегара и пенициллина.

— Так вот, — сказал он, тоже сев за стол и хорошенько тряхнув головой, дабы привести ее хотя бы в какое-нибудь функциональное состояние. Его колючие щеки тряслись. — Простите, ну это, всё. Я тут приболел. У нас с вами вроде было какое-то дело.

— Собственно говоря, не было, — сказала я.

Он посмотрел на меня с таким ужасом, с каким только может смотреть мужчина средних лет, находясь в глубоком похмелье и ожидая чего угодно. Из окна струился серый послеполуденный свет, стальной — казалось, даже с металлическим привкусом. В комнату проникал приглушенный шум — где-то за углом, на рынке, сгребали в большую кучу мусор. Я сидела, смотрела на Виртанена и удивлялась безразличной неразговорчивости, которая развилась во мне, начиная с того долгого дня, когда я побывала у Хятиля и у замученных Йокипалтио. Теперь хотелось какого-то тепла, и верилось, что из всех людей именно бедняга Виртанен сможет дать его. И совсем не хотелось грубить ему.

Через некоторое время Виртанен просипел что-то вроде «ага», и было видно, что он не решается ни о чем спросить. Я, в свою очередь, тоже ничего не говорила и не спрашивала, зубы буквально срослись. Гоняла через нос горячий свистящий воздух да теребила найденный на столе кассовый чек. Смяла его в комочек размером с булавочную головку, потом снова расправила. Все покупки были жидкостями: шестибаночная упаковка пива, уцененный в последний день реализации йогурт и литр «Мистера мускула» для прочистки труб. Колыхнулась надежда, что хотя бы последнее бедняга не залил в горло.

— Ну, точнее, не знаю, — сказала я наконец. Стоило бы, конечно, соблюдать некоторую дистанцию и вообще владеть ситуацией, но, с другой стороны, хотелось просто быть честной, было ощущение, что никакой особой необходимости опасаться Виртанена нет. — Правда, не знаю, — продолжила я и посмотрела на стол, где грязные следы от бутылок стали казаться олимпийскими кольцами. — Надо было домой. Я пошла. А теперь вот пришла сюда.

Он посмотрел на меня своими понимающими полупьяными коровьими глазами и слегка обескураженно сказал:

— Ай.

— У меня даже бумаг с собой никаких нет.

— Ээ, бумаг?

— Похоже, ты не очень помнишь, кто я?

Он почесал голову с пластами сальных волос. На плечи посыпалась перхоть.

— Ну да, — сказал он, встрепенувшись. — Но ведь все как бы не так уж плохо?

Невнятная вереница мыслей закружилась у меня в голове. Догадка, предположение, страх и надежда, и даже легкое удовлетворение оттого, что это был вопрос не про все-в-порядке. Но в то же время чувствовалось, что он, Виртанен, имел в виду именно меня.

— Ну, — сказала я. — Да. То есть нет. Нет, конечно.

Хотя Виртанен не подал ни малейшего вида, все-таки было понятно, что он чего-то ждал.

— Ну, или не знаю, — сказала я и поспешила продолжить: — Сын пригнал машину.

Сложно сказать, почему из всех проблем нужно было выложить именно эту, но ничего другого просто не пришло в голову, что-то там, в голове, давило и мешало, скорее всего, то, что каким-то запутанно-необъяснимым образом история с машиной была связана с Ирьей и ее мужем, и нельзя объяснить, почему эти полузнакомые люди стали мне вдруг так дороги, почему-то она меня тревожила, эта Керава, в голове клубилась непонятная темная пыль, что сродни дурному предчувствию. Но ведь невозможно же об этом вот так взять и рассказать, чтобы всем стало ясно.

— Ааа, — произнес Виртанен. — Ну а разве это плохо?

— Что? — спросила я. На секунду задумалась: неужели все-таки говорила вслух?

— Ну, машина. Что будет машина. Немного машины.

Он говорил совсем как сын, этот Виртанен, то есть как мой сын, а не просто по-мальчишечьи — я заметила это в прошлый раз, в это мгновение какое-то сомнение пронеслось у меня в голове, но потом я решила, что, возможно, это только кажется, что они говорят как мужчины, эти мужчины.

— Ну да, — сказала я. — Только вот ума не приложу, зачем мне она.

— Ну, — сказал он и почесал живот. — Можно, например, ездить.

— Ну да.

— Я, это, как бы пытаюсь поддержать разговор, — робко признался Виртанен. — Ну, или… В общем, я не знаю, стоит ли, или все-таки, ну просто поговорить. О чем-нибудь. Но ведь и не мешает же, я имею в виду машину.

Я снова промычала «ну да», хотя уже стало неловко из-за этого нудаканья, как-то оно само собой выходило, хотя я старалась избегать такого вот неприветливого мычания. Но даже одним таким «ну да» выигрывала несколько секунд на размышления, правда, обдумывать было нечего. И вообще, странное было состояние. Наконец добавила, что ведь надо на ней ездить, то есть на машине, но толком не знаю — куда.

— Ну, это да, конечно, — согласился Виртанен рассеянно, поднялся со стула, открыл холодильник и достал с полки голубую баночку лонг-дринка.

— Ничего, что я? — спросил он, открывая банку трясущейся рукой, потом поднес ее к потрескавшимся губам и забулькал спасительной жидкостью.

— Конечно, конечно, — сказала я.

Потом у него из глотки вырвался странный звук, похожий на «глыгр», думаю, он пытался сказать что-то совсем другое, но горло, вероятно, все еще было занято лонг-дринком. Он покурлыкал, а затем стал откашливаться и рычать, наконец протолкнул жидкость внутрь и заговорил хриплым голосом:

— Простите, не в то горло попала. Жидкость. Так что же я хотел сказать, ах да, а есть ли эта, как там ее, регистрация?

— Ммм? — простонала я, хотя это вполне можно было бы назвать и мычанием, если находиться в соответствующем для этого настроении. Стало не по себе, словно я сидела на приеме у чиновника, который вдруг заговорил непонятными словами; это, конечно, меня опечалило, ведь я пришла сюда, к Виртанену, в поисках чего-то простого и надежного, выбрав из всех людей на свете именно Виртанена.

— По месту жительства! — вскрикнул он неожиданно бодро, если учитывать его самочувствие. Он все стоял около холодильника и выглядел придурковато-радостным. Я пугалась еще больше, понимала все меньше и только и смогла пропищать «простите». Что означало это «простите» — просьбу извинить или же объяснить что-то, — сказать было сложно.

— По месту жительства! — закричал он снова. — Парковочное место! Талон!

— Понятно, — сказала я таким тоном, словно пыталась утихомирить разбуянившегося человека с ружьем.

— Зарезервированное место парковки по месту жительства!

Вдруг поняла: по крайней мере частично, Виртанен что-то осознал. Возможно, он понял, что хватил немного через край, кто знает, в любом случае как-то в нем все быстро переиначилось, словно внутри соскочила пружина, и он стал торопливо объяснять, сказал, что нельзя же машину держать на улице, можно ведь штраф заработать. Какой такой штраф, Ну штраф штраф за парковку штраф, Вот как, Тебе нужен талон, Ну да, Специальный талон для парковки, Где ж его взять, Так вот и я о том же у меня как раз такой есть, Ааа, Тут или вон там, Аааа, Понимаешь у меня есть машина, Надо же, То есть была машина, Ну да, А теперь нету, потому что ее увели, Боже мой, Но у меня остался этот номер, Зарегистрированное место для парковки, Я успел его забрать, когда понял, что скоро они придут, Они, Ну да то есть он, Прости не совсем понимаю, Ну, эти люди из комитета, Еще не легче, Ну из комитета по конфискации, Ааа, Месяца два тому назад, Бог ты мой, Но талон, он до конца года еще действителен, Что же ты так, Так что ты возьми талон-то, Спасибо, Мне-то он на что, Ну да, Тут он где-то надо только откопать.

И как бы Виртанен ни заверял, что хочет раскопать этот талон, ему все-таки сначала пришлось сесть и перевести дух, но его воодушевление было настолько велико, что, не просидев и добрых десяти секунд, он снова поднялся и отправился в коридор перебирать и перетряхивать вещи. Я же осталась сидеть за столом с ощущением какого-то странного тепла, было необычайно приятно, что он так хотел помочь, и, несмотря на все плохие предчувствия, неожиданно стало хорошо и спокойно, а именно этого мне так не хватало после всех неприятностей в Кераве. Бросила взгляд через стол в сторону раковины, где гора назойливо непарной посуды была сложена, несмотря на нерадивость ее хозяина, так основательно, что нельзя было не восхититься ее величием. Внезапно гора пошатнулась, и поначалу я даже решила, что это от одного только моего взгляда, хотя, скорее всего, причиной была коробка, которую Виртанен, вытащив в коридоре из шкафа, грохнул на пол. Искусно сложенная конструкция, державшаяся на основании из нескольких тарелок, опасно накренилась и выпустила на свободу стаю банановых мушек, и возникло вдруг чувство, будто ты увидел что-то такое, что ни разглядывать, ни тем более оценивать ты не вправе.

Тогда я стала смотреть во двор, но там не происходило ничего особенного, большие старые клены стояли черные и мрачные, с редкими озябшими листьями на ветвях. В доме напротив открылось окно, в котором возникла укутанная в платок женская голова и машущая рука, по движению которой сложно было сказать, зовет ли женщина кого или же, наоборот, пытается прогнать. Так же трудно было определить, в чью сторону направлен торчащий в небо средний палец маленького мальчика во дворе, на зовущую обедать мать или на незнакомую скандалящую тетку.

Потом, поскольку хозяин все еще продолжал свои поиски, я развернула газету, которую нашла на столе, и небрежно перелистнула несколько страниц. Там-то оно и было.

Именно там, в газете, на странице, я обнаружила то самое, чему сложно было подобрать название, этот кошмар, этот ужас, который за долю секунды перевернул с ног на голову и разрушил все вокруг.

Я неотрывно смотрела на страницу, напечатанные на ней буквы. Они тихо двигались навстречу друг другу и складывались во что-то черное, опасное и большое, что медленно росло прямо на глазах, превращаясь в гигантскую, холодную, мрачную башню, извивалось, опутывая глаза, и рот, и нос, и уши и тянулось к мозгу. Под беретом, который я забыла снять, забурлило что-то мокрое и теплое, окропляя лоб. Подошвы под стулом стали издавать пронзительный скрипящий звук.

— Откуда это у тебя? — простонала я, как только на другой стороне стола возникла, как в тумане, мужская фигура, размахивающая какой-то бумажкой.

— Что? — спросил Виртанен.

— Это. — Мой голос стал сдавленным, побитым, увлажненным плачем, который был уже всего в нескольких сантиметрах от того, чтобы вырваться наружу. Я схватила газету со стола и затрясла ею, словно пытаясь стряхнуть буквы на пол и смешать их с остальным мусором.

— А, — сказал мужчина испуганным и осипшим голосом. — Сестра заходила утром, она там живет. В Кераве. Что случилось? Что там? В газете?

— Мне надо идти, — прошептала я.

*

Хотя передвигалась я почти вслепую и вглухую, я благополучно миновала пешеходные переходы, проезжую часть, трамвайные пути и людскую толпу и вскоре была уже на родной прибрежной улице. Отметила про себя, что в Круглом доме, как раз когда я подошла к нему, на целом этаже погас свет. Проносились автобусы, бросая под ноги опавшие листья и человеческий мусор, люди таращились, и нельзя было их за это упрекать, ведь как не смотреть на испуганную женщину с искалеченным носом, которая скачет по улице, прижимая к груди смятую газету.

У ворот на мгновение меня как будто парализовало, только ноги как по инерции продолжали взволнованный бег на месте. Со стороны, наверное, казалось, что я нестерпимо хочу по малой нужде. Самый дальний угол мыслительного и эмоционально-чувственного отдела мозга приказывал идти домой, залезть под одеяло, зажать уши руками и завыть. И в то же время в другом отделе кто-то кричал: «Беги, Ирма, беги!»

Что-то надо было делать. Но когда я стала делать это что-то, а именно набирать код на металлическом щитке с пронумерованными кнопками, висящем у ворот, газета выскользнула из-под мышки и, упав на землю, раскрылась на той самой, точнее, на той, которой видеть не надо, странице.

ПОДОЗРИТЕЛЬНЫЙ ОПРОС ВЕДЕТСЯ В КЕРАВЕ

В полицию Керавы поступили звонки от обеспокоенных жителей, ставших объектом странного опроса. Звонившая в двери частных квартир женщина представлялась работником Центра экономических исследований. Однако, по данным полиции, ни одна исследовательская организации не проводит опроса в Кераве. Мотивы исследовательницы пока остаются неизвестными. По описаниям очевидцев это женщина среднего роста и среднего возраста. В квартирах она ведет себя вежливо, и, насколько известно, после ее посещений из квартир ничего не пропало. Полиция Керавы продолжает сбор сведений о перемещениях странной женщины.

Я смотрела на газету, застыв от ужаса и согнувшись в три погибели. Порыв ветра перелистнул несколько страниц.

Я подняла газету с земли, сунула ее опять под мышку и, перейдя дорогу, направилась к машине. Дрожащей рукой достала из сумочки ключи и стала пытаться вставить их в замок. Первая попытка была неудачной, на мшисто-зеленой двери появились мелкие царапины, и, хотя они вряд ли причинили вред этой изъеденной ржавчиной колымаге, от противного скрежета при встрече двух металлических предметов свело зубы, словно кто-то нарочно проскрипел вилкой по тарелке. Когда мне наконец-то удалось засунуть ключ в замок, он отказался поворачиваться в какую бы то ни было сторону, и лишь когда я уже в полном отчаянии стукнула кулаком по боковому стеклу, поняла, что можно попробовать открыть с другой стороны, через синюю дверь, благодаря чему я и попала внутрь.

Плюхнулась на переднее сиденье, прижимая к груди сумку и газету. Дверь устало захлопнулась, породив отвратительный протяжный скрип где-то в районе днища. Город вокруг был виден, но не слышен. Прошло мгновение, прежде чем я поняла, что, хотя и было очень тихо, маленький салон быстро заполнился моим прерывистым дыханием и громкими ударами сердца. На заливе что-то затарахтело, и вскоре гладкую поверхность воды вспорола маленькая моторная лодка, которая шла в открытое море, словно пыталась скрыться от надвигающегося льда.

Потом взгляд снова упал на эту ужасную газету, которая вызвала уже более слабый всплеск сложно сказать чего, ненависти, отчаяния или еще чего-то. Попыталась стряхнуть ее на пол, но в машине было так мало места, что газета осталась на коленях. Скомкала ее. За располосованным трещинами стеклом возник мужчина в вязаной шапочке, который, судя по ненасытному взгляду, с удовольствием пялился бы и дальше, но, к счастью, создание на другом конце поводка, оказалось на редкость напористым.

Ничего уже нельзя поделать, ничего. Но хотя бы что-то сделать все-таки надо было. Надо. Конечно, скупить все газеты в Кераве было невозможно. Но Ирья не должна ее увидеть, эту газету, нет, у них там проблем хватает, нельзя еще и этим пугать их, нет, это было бы слишком — узнать вдруг, что какая-то мошенница несколько недель кряду с тайным и коварным умыслом ходила к ним в дом. Этак ведь и перепугаться недолго, а у них ведь и без того никакой стабильности. Раз, и скандал: а что, если муж обвинит во всем Ирью? Она, мол, привечает первого встречного.

Нет, этого нельзя было допустить. Я быстро начала перебираться на водительское сиденье, и в этой стрессовой ситуации мне в голову не пришло, что я двадцать лет не сидела за рулем и что вождение в состоянии нервного потрясения чревато нарушением всех возможных правил дорожного движения; в памяти почему-то не всплыл усач-преподаватель, который без конца твердил, как опасно ездить не только в состоянии алкогольного опьянения, но и даже если вы просто возбуждены, добавляя, что в первую очередь это касается девушек — вы, женщины, так легко возбудимы. Но в тот момент мне было не до юношеских воспоминаний, мое внимание сосредоточилось, прежде всего, на перемещении с пассажирского сиденья на водительское, в юбке и пальто это было не так-то просто сделать; на ум пришла детская книжка, которую давным-давно я читала сыну, там были такие толстозадые существа, как они назывались, какие-то барбобабы или что-то в этом роде; в тесной машине, казалось, куда ни двинься, везде застрянешь, и, когда в конце концов край пальто зацепился за ручник, мне пришлось изрядно попотеть: оказавшись между двух сидений, я пыталась сунуть ноги то туда, то обратно; когда мне все же удалось пристроить свою попу на водительское место, перед окном, естественно, снова торчал тот тип в вязаной шапке, с жаждой зрелища в глазах.

Дальше без приключений тоже не обошлось. Когда я вставила ключ в замок зажигания и повернула, колымага тут же рванула вперед и с мерзким звуком ударилась в поребрик. Я вспомнила, что надо было снять с передачи, и попробовала завести мотор снова, но на сей раз раздались лишь судорожные хрипы, похожие на громкое кошачье чихание. Повернула ключ опять. Бедолага дернулась вперед, назад, ее даже в стороны бросало, она явно тужилась изо всех сил, и кое-чего мы все-таки добились — у меня запрыгало в глазах.

С пятой попытки эта штука наконец-то завелась. Я включила заднюю передачу, нажала на газ и попробовала задействовать педаль сцепления. От волнения нога соскочила, машина дернулась и заглохла, будто вздохнула. В зеркале заднего вида мелькнул грозящий кулаком велосипедист.

Я снова завела машину и поехала. Это, конечно, тоже было нелегко. Круглый дом стремительно приближался, казалось, что машина одновременно и несется к нему, и всячески упирается, думаю, дело было как в водителе, так и в самом средстве передвижения, я никак не могла поймать нужный ритм переключения передач и сладить со сцеплением и газом, а на машину всякий раз нападал приступ кашля, когда я пыталась установить с ней хоть какой-то контакт. Тем не менее я оказалась у перекрестка на углу Круглого дома, как бы абсурдно это ни звучало, и вот там мне пришлось с ним столкнуться, с дорожным движением, с несметным числом вариантов водительского решения, с правом приоритета, с пешеходами и велосипедистами, короче, со всем; и поскольку сделать единственно правильный выбор за один миг казалось невозможным, я нажала на тормоз, но намного резче, чем собиралась.

Они, конечно, работали очень странно, эти тормоза, и на переходе я чуть не задавила пешехода, и это конечно же был тот самый миссионер, который совсем недавно болтался во дворе; успев в последний момент выскочить из-под колес, бедняга всем своим видом давал понять, что вина лежала исключительно на нем. И хотя было жаль его, вылезать из машины и выяснять, все ли с ним в порядке, было некогда, к тому же эти вопросы в конечном счете все равно будут потом долго и упорно обсуждаться с Богом, так что я поехала дальше и, вырулив на середину перекрестка, на несколько секунд там остановилась, сзади тут же раздалось многоголосое гудение, и в окнах грозно замелькали кулаки.

Решила повернуть налево. Машина поехала рывками, ускакали прочь сальный морской залив и выстроенные в ряд клены на набережной. Около какого-то административного здания повернула направо, руль поворачивался невероятно тяжело, я из-за этого даже немного выехала на встречную полосу; к счастью, никто не ехал навстречу. Наверное, легко можно понять, почему все эти двадцать лет я избегала водить машину, чертовски нервное занятие, надо помнить одновременно о тысяче разных вещей и при этом справляться с волнением. Недалеко от «Арены» колымага снова заглохла посреди перекрестка, и мне: пришлось заводить ее под рев раздраженных сигналов, напомнивший мне почему-то большой спортивный праздник. Когда я наконец завелась, машина рванула с места так стремительно, что переходившая дорогу семья с детьми наверняка получила отличный повод написать возмущенную статью в раздел «Мнения наших читателей».

Еле-еле дотянула до следующего перекрестка и остановилась в ожидании зеленого. В сером небе вдруг распахнулась огромная золотая дыра — солнце выглянуло из-за туч, и его свет был таким ярким и нектарно-густым, что даже в ушах зазвенело. Я далеко не сразу сообразила, что звуки фанфар — не только результат светового явления, это мне опять гудели сзади.

Не видя толком ни светофора, ни тех, кто едет навстречу, я заставила машину с взвизгиванием повернуть налево, на Хямеентие, и лишь тогда поняла, что совсем забыла про поворотники, которые поспешно включила на десять секунд и пятьдесят метров позднее, чем нужно. В сумке запищал телефон, но я не осмелилась достать его, с одной стороны, из соображений безопасности, как выразился бы сын, с другой стороны, из страха, то ли еще будет, не иначе что-то плохое, ужасно-кошмарное. Вцепилась негнущимися руками в руль, сконцентрировалась на дороге и нажала на газ.

Хямеентие бежала или, точнее, подпрыгивала под машиной. Где я нахожусь, определить было довольно трудно, поскольку все внимание было направлено на то, чтобы избежать столкновения. Где-то после Кумпулы первый ужас водителя-новичка стал постепенно отступать, но, когда я съехала с первого кольца мимо чернеющего как уголь леса в направлении грязно-серых многоэтажек района Якомяки, от временного просветления не осталось и следа, и в голове вновь закишели всякие мрачные мысли; никакого толку от них, конечно, не было, просто вдруг стало понятно, что я обманывала ни в чем не повинных людей, втянула их черт знает во что.

Однако надо было выкинуть все это из головы хотя бы на время и сосредоточиться на управлении. До Керавы было еще ехать и ехать, но я уже выбралась на шоссе, где вроде бы не требовалось постоянно следить за светофорами и за теми, кто едет впереди, впрочем, последних, честно сказать, даже не было видно, так как я отважно ползла вперед со скоростью пятьдесят-шестьдесят. Машины неслись мимо, удивленные взгляды задерживались на мне на несколько мгновений, оставляя на коже смущенно-теплый след. Машина выла, руль дергался, коробка передач ревела, оттого что я вынуждена была все время держать ее на второй передаче. Третью я включить не смогла, а ехать на четвертой для моего скромного опыта было бы слишком быстро.

Потом опять задребезжал телефон. В этой гремящей машине я бы его нипочем не услышала, эту тихо вибрирующую трубку, но телефон выскользнул из сумки и, излучая синий свет, дрыгался на пассажирском сиденье. Я была неподалеку от Вантаа, вокруг лишь, обглоданный осенью лес, то тут, то там мелькали промышленные здания, да впереди в нескольких километрах мерцала длинной черточкой фура. Просчитав, что при моей скорости столкновение с ней может случиться только в случае, если фура объедет вокруг Земли и врежется в меня сзади, я стала нащупывать телефон на соседнем сиденье.

Мне надо было смотреть вперед на дорогу, поэтому прошло некоторое время, прежде чем я смогла взять трубку в руку. В голове проигрывались всевозможные кошмарные сценарии: это звонит Ирья, она прочитала газету и сердится или, что еще хуже, расстроена и чувствует себя обманутой, не кричит и не ругается, а только вздыхает, как же так, ведь я тебе верила. Успела и о муже ее подумать, а телефон уже был в руке, и оказалось, что всего лишь снова звонил сын. Ты сейчас где, В машине, Где, В машине, Ужасный шум, ничего не слышно, Я в машине, Что уже, А что нельзя что ли раз ты мне всучил, Да нет но, Что но, Но что там так гудит, Ну так машина и гудит, Прямо надрывается, Третья передача не работает, Так езжай на четвертой, Не могу, Почему, Слишком быстро, Вот как, Ну да, Но я в общем хотел сказать что, Алло не слышу тебя, Ну в общем, Алло алло ничего не слышно, Алло мам ты еще там, Не слышно и мне на дорогу смотреть надо.

— Пока! — прокричала я в трубку и положила телефон на сиденье, рядом с сумкой. Мимо проплывал Корсо и мокрые голые деревья, в небе продолжали рваться облака, проглядывали ярко-синие и солнечно-теплые пятна, прямо как в рекламе.

Откуда-то слышалось хриплое «алло».

Я невольно бросила взгляд на соседнее сиденье, естественно, там никого не было. Это сын продолжал кричать «алло» из невыключенного телефона. Я снова поднесла трубку к уху. Сын проорал свое «я-тут-в-общем-того», и после нескольких попыток ему удалось-таки произнести фразу целиком:

— Ну, это, я, значит, того, уезжаю завтра! Я еще позвоню!

— Ясно, — ответила я, потому что не знала, что еще сказать, слова сына не успели пока толком добраться до моего сознания. Потом повторила, что мне надо смотреть на дорогу.

— Ладно, пока!

Постаралась вздохнуть по-матерински озабоченно, при этом надо еще закатить глаза к потолку или к небу, но в любом случае ничего не получилось. Я могла смотреть только вперед: среди мелькающих машин показалось что-то неопределенное, и оно приближалось, да и вообще все мои риторические попытки были просто ничто на фоне той злополучной статьи в газете. Не покидало чувство, что где-то в организме может вдруг образоваться прореха и весь этот запутанный внутренний мир вырвется с ужасным ревом наружу.

Потом впереди совсем неожиданно, буквально метрах в десяти, откуда-то взялась фура.

— Бог мой! — закричала я в телефон и инстинктивно нажала ногой на педаль. Это была педаль газа. Машина рванула вперед — конечно, не так стремительно, как могла бы, но все же рванула, и это случилось именно в тот момент, когда надо было жать на тормоз. Вообще-то у меня вряд ли было время на размышления: вероятнее всего, пока говорила по телефону, я ехала на безумной скорости; потом, когда нога все-таки нашла нужную педаль тормоза и машину стало швырять из стороны в сторону, пока тормоза пытались сделать все, что в их силах, я вдруг поняла, что огромная фура просто стоит на правой полосе дороги и мигает аварийкой.

Сын, очевидно, не понял смысла моих слов; он продолжил бормотать что-то про дверь, и про бензин, и про бак или бензобак, но телефон пришлось бросить и обеими руками вцепиться в руль. Раздумывать было некогда: вильнула влево, не глядя в зеркало, слава Богу, поблизости не оказалось других машин, увернулась от прицепа фуры и поехала по левой полосе, но тут снова нажала на тормоз, просто для того чтобы перевести дух и успокоиться. И тут они снова набежали, эти машины, огромный хвост сзади сигналил и моргал.

Когда я во главе всей этой вереницы обогнула фуру и вернулась на правую полосу, то для верности ехала не больше сорока. Суставы на пальцах побелели и, казалось, даже онемели на руле, я так крепко в него вцепилась, что дрожь из пальцев перешла на все тело, и, прежде всего, зачем-то в правую ногу. Машина чихала и дергалась, но двигалась вперед. По левой полосе мимо неслись машины всевозможных размеров. Смотреть в их сторону я не отваживалась, но как будто нутром чуяла, что мне грозят кулаком, показывают выставленные вверх средние пальцы и сыплют ругательствами.

А потом вдруг раз — и вот она, Керава. Притормозила на мокрой развязке и покатилась под горку в сторону светофора, с очередной вереницей машин позади себя.

Наверное, можно вообще почитать за чудо то, что я справилась с дорогой в Кераве, которую знала гораздо хуже, чем родной город, да и то только с пассажирского места. Все время ехала не по той полосе, преграждала кому-то путь, или мешалась под колесами, или чуть не врезалась в кого-то или во что-то. И чем дальше в город, тем больше я нервничала; случайно нажав на клаксон на руле, умудрилась так перепугать аккуратную, выстроенную по парам группу дошколят, переходивших дорогу, что они стали сновать туда-сюда и устроили настоящую кашу-малу; и под конец, уже поворачивая на знакомую парковку и с тоской глядя на родную сосну, возле которой не раз приходилось стоять, налетела днищем на камень или что-то вроде того.

Мотор издавал протяжное, заунывное бормотание, когда я пыталась пристроиться между двух больших мини-вэнов. Когда я решила повернуть ключ и заглушить мотор, поняла, что он уже и сам заглох. Прошло некоторое время, прежде чем я смогла привыкнуть к тому, что машины и шум разом исчезли. Ветер шумел в уплотнителях дверей, в моторе что-то щелкало, перед окном вдруг вырос подросток неказистого вида, он вел на поводке что-то маленькое, но, видно, живое. Я втянула голову в плечи.

Вылезла из машины. Хотелось бы сказать, что просто вылезла, и все, но ведь это, конечно, совсем не так было, не так просто, сначала пришлось перелезть на сторону пассажира, к его, пассажирской, двери, которая, стоило мне открыть ее, тут же ударилась о соседнюю машину. И такой нелепой казалась мне вся эта чехарда, что я сразу же подумала об Ирье, лишь бы только она ничего этого не видела.

Однако долго размышлять мне не пришлось: сразу же после того, как я протиснулась между машинами, на меня набросился этот жуткий тип.

— Мнэ нада снаряд! — кричал он и взбивал воздух руками, покрытыми такой густой черной шерстью, что казалось, будто он в варежках. Я стояла в полной растерянности посреди автостоянки в одном из дворов Керавы, на холодном ветру, и вряд ли в тот момент можно было сделать что-то еще, кроме как стоять, уставившись на орущего мужика, и пытаться унять дрожь, которая опять накинулась на ноги, словно где-то внизу, под ними, вдруг начались дорожные работы.

— Мнэ нада снаряд, — бушевал он. — Снаряд!

— Простите, что? — взвизгнула я. От этого взвизга на выходе остался только жалкий остаток, скукожившийся до шепота.

— Очен нада снаряд, — продолжил мужик. — Очэн нада.

В подтверждение своих слов он начертил руками в воздухе какие-то дуги, которые, вероятно, должны были означать то, что ему нужно, но для меня эта грамота была непостижима.

— Простите, но я ничего не понимаю, — сказала я.

— Снаряд, — сказал мужик и развел руками.

Мне стало страшно. Но на раздумья времени не было, поскольку он продолжал объяснять:

— Снаряд. У тэбя машина, у мэня нэт машина. Нэт, машина у мэня ест. У мэня ест машина, моя машина, но машина нэ едэт. Моя нэ едэт. Твая едэт, снаряд, дай снаряд.

— А-а-а, заряд, — догадалась я.

— Да-да. Снаряд.

— Заряд.

— Я так и говорил, снаряд, — сказал он и повторил свою ужасную историю про снаряд еще раз.

Прошло какое-то время, прежде чем рассвет понимания забрезжил где-то на горизонте моего сознания; самым сильным потрясением, конечно, была эта ужасная история со снарядом, но все остальное тоже проносилось в мозгу — сине-серая Керава, мокрые машины, доносящиеся откуда-то издалека детские голоса, странный и немного замшелый городской дух. Ноги подгибались, голова кружилась, в глазах щипало. Хотелось просто нажать какую-нибудь кнопку, чтобы все эти мучения враз закончились. Но вряд ли помогло бы, нет.

— У тэбя ест кабэл? — спросил мужик. Смотрела на него в полном недоумении, все смотрела и смотрела, боялась смотреть ему в глаза и направляла взгляд чуть в сторону, всматриваясь в плоскую крышу соседнего дома, на углу которой висел обрывок некогда розового воздушного шарика; весьма поблекший за те два года, которые он, по-видимому, тут болтается. Эти останки не могли вызвать во мне ничего, кроме меланхолии. Лить когда мужчина опять заговорил, я поняла, что снова заплутала в своих мыслях.

— Кабэл? Ест кабэл?

Искренне и с надеждой в голосе, а потом, наверное, для того, чтобы еще раз подчеркнуть ставшую уже вполне очевидной чистоту своих намерений, он карикатурно высоко поднял похожую на лезвие ножа бровь, и сложилось впечатление, будто эта одинокая полоска волос сдвинула всю его шевелюру на затылок. Я не знала, как быть, просто покачала головой и позволила своим ногам делать все, что им вздумается, — они нервно подергивались, сами собой.

Из-за того, что случилось утром, я уже почти полдня чувствовала себя виноватой, вдобавок к этому я хоть и начала понимать, что страшное создание требовало не снаряд, а всего-навсего заряд, меня все-таки успел пробить озноб перед возможным преступлением, которое наверняка зрело в его голове. И конечно, в этом не было его вины, Боже мой, он ведь всего лишь иностранец, что в этом такого, иностранец как иностранец, откуда-то со Средиземного моря, судя по цвету кожи и усам-кисточкам; сын, наверное, назвал бы его ассирийцем, это слово появилось в его словаре после того, как я однажды отчитала его за слишком предвзятые суждения.

Успела, конечно, подумать: неужели каким-то необъяснимым, неестественным образом я переняла от сына предубеждение к иностранцам, сразу приняв одного из них за разбойника, однако времени на угрызения совести не осталось, так как мужчина заговорил опять. Теперь я понимала его гораздо лучше, может, он тоже чувствовал себя неловко, обращаясь к незнакомой тетке, кто знает, но сейчас он проговорил все очень внятно, и стало ясно, что ему позарез надо «прикурить» аккумулятор. Я наконец осмелела и даже взглянула на него. Если бы не история со снарядом, я бы тотчас заметила, что у него вполне дружелюбное лицо с веселыми глазами, внушительным и самодовольно подрагивающим во время речи двойным щетинистым подбородком и смешными густыми усами, которые пританцовывали под носом, даже когда он ничего не говорил. И все же, несмотря на все эти обстоятельства, я испытала невероятное облегчение, когда первая капля дождя упала мне на лоб. В сгущающихся сумерках она, казалось, возникла из концентрированного вечернего света.

— Дождь начинается, — сказала я накрахмаленным голосом и добавила, что нет ни кабеля, ни других проводов, нет заряда, вообще ничего. Да и аккумулятор, судя по всему, никудышный. Потом осмелела и, правда, с некоторым усилием над собой изобразила на лице сожаление, затем пробормотала, что желаю его машине долгих лет и что мне надо идти, надо идти. И через долю секунды я уже бодро шагала к Ирьиному дому и ощущала, как на плечи давит что-то странно тяжелое, омерзительное, с гнильцой.

— Удачный дэн тэбе! — прокричал он вслед как-то душераздирающе весело.

Я и сама, конечно, хотела, чтобы день стал более удачным, а свои ответные пожелания промычала в шарф уже почти скрывшись за углом. Остановилась на минуту перевести дух. В песочнице сидел угрюмый и безразличный ко всему бутуз, но времени на него совсем не было, к тому же я вдруг вспомнила, что очень спешу на верхние этажи, малыш вряд ли читал местную прессу. Зато ее читал столкнувшийся со мной в дверях подъезда мужчина, в кепке и с мусорным ведром, — я это сразу поняла по красноватого цвета сомнению в его карих глазах. Он явно неохотно, а потому неуклюже придержал мне дверь, и я проскользнула у него под рукой, как будто именно такой способ проникновения в подъезд мог вызвать меньше всего подозрений. Проходя через вторую подъездную дверь, успела ощутить запах мускулистой сухой подмышки шестидесятилетнего мужчины, с достоинством прожившего свою жизнь, подмышки, которая больше не потеет, а потому не нуждается в дезодоранте.

Вскоре я стояла перед дверью Йокипалтио и уговаривала себя нажать кнопку звонка раньше, чем меня охватит паника. И я тут же запаниковала.

Дверь распахнулась практически сразу, оставив мне ровно столько времени, чтобы отскочить сантиметров на двадцать назад. Появилась Ирья. На голове у нее был платок, а в руках, прорезиненных перчатками, половая тряпка. Смотрела она отсутствующим взглядом человека, который всерьез занимается уборкой. Я попыталась понять по ее глазам, читала она статью в газете или нет, но не поняла. Она не плевалась огнем и не изрыгала злобу, однако и обниматься тоже не стала, просто сказала: а, это ты, привет.

— Проходи, — пригласила она. — Я как раз все, ну вот.

Потом она встряхнула тряпкой, которая издала еле слышный мокрый хлопок.

Наконец она сказала: как хорошо, что ты зашла. Я растерялась. Невозможно было уловить по этой ее реплике, куда она клонит, Ирья, действительно рада, или сдержанно-холодна, или вообще безразлична. Может, она старается соблюдать дистанцию? Или так отвергает? Или просто настороженна? Опасается меня? Что она думает? Что я мошенница и что-то вынюхиваю? Положение дел оставалось непонятным. Ирья махнула тряпкой на мою открытку, лежащую на маленьком столике в прихожей, и сказала все тем же непроницаемым голосом, по которому ничего нельзя было понять: до чего же мрачное у тебя чувство юмора.

— Ну, здравствуй, — сказала я наконец.

Потом она предложила мне пройти, прямо так, в ботинках и в верхней одежде, и ее приглашение было таким настойчивым, что я стала ожидать допроса или страшных ругательств и обвинений. И как только мы прошли в кухню, мне было велено сесть за стол, но сама Ирья за стол не села, а стала наливать воду в кофейник, но как-то непривычно медленно и долго, словно тянула пальцами изо рта жевательную резинку, оставив меня томиться от нетерпения на стуле. Больше всего мне хотелось просто попросить прощения, но поскольку я так и не поняла, что у нее на уме, у Ирьи, то стала смотреть по сторонам, нет ли где газеты, то есть видела она вообще статью или нет; но единственное печатное издание, которое мне удалось обнаружить, лежало прямо передо мной на обеденном столе и называлось «Час пик», что, конечно, в другой ситуации показалось бы просто забавным, однако в ту минуту мне было совсем не до смеха.

А потом у меня появился новый повод для беспокойства — в туалете неожиданно раздался как-то по-славянски журчащий звук слива воды, затем дверь распахнулась, и в кухне возник муж Ирьи. Он стоял и смотрел на меня, задумчиво и бородато, словно у него в заднем кармане было припрятано ужасное обвинение, или где их там обычно прячут. Я старалась прочесть по лицам обоих, какая у них сейчас дома обстановка, по-прежнему ли они в ссоре, или поссорились заново, или еще что, но я ничего не смогла понять, кроме того, что у меня в голове снова стали разгораться уже было потухшие угли сомнений.

И в тот момент, когда я уже готова была разрыдаться перед этим человеком, он вдруг сказал: а здравствуй, повернулся на пятках и вышел.

Из-под мышки у него торчала газета.

Я чуть было не ринулась за ним следом, хотелось схватить его, прижать к стене в прихожей, вырвать из-под мышки газету и разорвать ее в мелкие клочья или вообще съесть, как счастливый билет. Однако все это безумие осталось лишь в мыслях, мужчина ушел и сменился Ирьей, которая присела наконец напротив меня, обрамив голову привычным ореолом каповых часов. У нас, видимо, уже утвердилось свое определенное расположение в пространстве. Попыталась заглянуть ей в глаза, она смотрела на меня прямо и без тени смущения, только за одно это можно было ее полюбить, она словно из железа, эта женщина, что, конечно, в этот момент не могло не внушать страх, но я ничего не могла с этим поделать, мне оставалось только сидеть и лихорадочно пытаться сообразить, почему она вот так тихо сидит с грустной полуулыбкой и смотрит в окно, что ей известно, и известно ли что, и как у нее вообще дела, по-прежнему ли не ладятся, и не подлила ли я своими визитами масла в огонь. Но ни на один вопрос ответить тогда было невозможно, только в животе урчало, да кофеварка поддакивала, страшной газеты нигде не видать, может, она там, у мужа, и он как раз читает ее, лежа на диване, читает заметку про меня, со злобной ухмылкой на давно не бритом лице, отпуск ведь, и думает: вот сейчас я посмеюсь над этой бабой.

— Как дела? — спросила Ирья.

— Мне надо в туалет, — пропищала я.

Не говоря больше ни слова, вышла, открыла кран и спустила ровно столько воды, сколько требовалось для совершения гигиенической процедуры. Не удержалась, чтобы не взглянуть на свою физиономию, которая таращилась на меня из зеркала над раковиной: нос постепенно начал утрачивать свои гигантские размеры и как будто сдуваться, словно все его содержимое вдруг улетучилось, а на носовом хряще остались лишь пустые кожаные мешки. К тому же все, что прежде было покрасневшим и потемневшим, стало, по крайней мере с левой стороны, приобретать жуткий зеленоватый оттенок. Глаза по обе стороны этого отростка выглядели маленькими и нездешними. Когда-то их называли красивыми и чарующими, и ведь даже не так давно.

Припудрила на носу то, что можно было, и, встряхнув головой, попыталась если уж не избавиться от него наяву, так хотя бы прогнать мысли о нем. В зеркале отражались четыре крючка для полотенец на стене. На каждом крючке висело по полотенцу, и вместе они составляли красивую цветовую гамму пастельных тонов. Под крючками были подписи: «ЯЙРИ», «ОНЙЕР», «ЭЛЛАК» и «АННА». Стало вдруг ужасно неловко. Если я когда-нибудь и слышала имена детей Ирьи, то это пролетело мимо ушей. И как же они тут, посреди всего этого.

А потом смекнула, что неприлично в чужой ванне вот так торчать часами, наводя красоту, и вытолкнула себя обратно в коридор, напротив ванной была дверь в гостиную.

Шторы в комнате были задернуты, он лежал на диване, муж, с синим отсветом телевизора на щеках. У него на груди лежала газета, но сложно сказать, какая именно. Страшно было что-то предпринимать, когда толком ничего о нем не знаешь, о муже, хотя Ирья вряд ли взяла бы себе в мужья чудовище. Правда, всякое случается. И поскольку муж, казалось, не смотрел толком ни в телевизор, ни в газету, я в порыве какого-то истерического отчаяния начала вдруг, согнувшись и скукожившись, красться к нему. Умудрилась задеть пальму, которая стояла на специальном пьедестале в углу за дверью, пальма предательски закачала листьями и обиженно зашелестела.

— Огого, — прохрипел муж Ирьи.

Надо было срочно что-то сказать, что-нибудь успокаивающее, прошептать, например, убаюкивающим голосом его имя, но оно, как назло, выскочило из головы, это имя, хотя ведь только что прочла его под крючком для полотенец.

— Ирма, — послышалось из кухни.

— Алло! — почему-то отозвалась я, а затем, не отрывая глаз от груди ее мужа, неожиданно для себя шепотом спросила: — Что там?

В кухне стало тихо, в комнате — тихо, казалось, что во всей Кераве вдруг стало тихо, и когда я задумалась об этой тишине, то поняла, насколько тихо действительно было вокруг. Возникло чувство, что за мной внимательно наблюдают, наконец я осмелилась поднять глаза: он и вправду таращился, муж Ирьи, и даже имя его вспомнилось, Рейно, — Рейно пристально смотрел на меня, о выражении его глаз сказать что-то определенное было сложно, поскольку в комнате царил полумрак. И одновременно я почувствовала на себе еще чей-то взгляд, детей с фотографий на книжной полке, телевизора, пальмы и Ирьи с порога комнаты.

Я прошептала: хотела взглянуть, что показывают по телевизору, и сделала пару робких шагов, чтобы увидеть газету. Рейно смотрел на меня так, словно я вот-вот наброшусь на него, он даже весь сжался, когда я, вместо того чтобы подойти к телевизору, наклонилась к газете, какие-то спортивные новости там были, совсем другая газета, не знаю, стало мне от этого легче или тяжелее, ведь источник моей тревоги все еще не был обнаружен. Теперь, когда задача в гостиной выполнена, я внезапно ощутила полную беспомощность: непонятно, как выпутываться из этой ситуации.

И когда Ирья крикнула с кухни, что кофе готов, я промычала что-то неразборчивое и пулей вылетела из комнаты.

В кухне Ирья гремела чашками и блюдцами, точнее, даже не гремела, а звенела ими, словно колокольчиками. Она стояла, повернувшись к раковине, и я, улучив минутку, пробежалась взглядом по углам, столу, полкам и подоконнику, я подумала, что она не заметила, как я вошла. Хотелось спросить, как она, но почему-то не решилась. А потом Ирья сказала немного задумчиво: ну садись же, мил человек, и я, конечно, села, в действительности даже раньше, чем она добралась до конца своей реплики. Казалось, что теперь надо быть паинькой и во всем ее слушаться.

И как только я наконец-то устроилась на стуле более или менее удобно, я вдруг увидела ее, полочку для газет, серую с металлическим отливом, прикрепленную к стене возле шкафа с посудой. Она была едва видна из-за висящего рядом красно-белого клетчатого передника.

И вот я там сидела, за столом, в бьющем из окна грубом и бесцеремонном осеннем свете, посреди непрерывного, висящего в воздухе тиканья каповых часов и приглушенной возни Ирьи, я смотрела на стену и на передник, за которым пряталась полочка для газет.

Мне надо было как-то к ней пробраться.

Новый повод для беспокойства появился довольно быстро, когда Ирья вдруг спросила, не отрываясь от процесса перекладывания булочек, правда, она почему-то делала это крайне медленно:

— О чем это вы там шептались?

В ее тоне не было ничего особенного, но именно это больше всего и пугало: в ее голосе сквозило безразличие, которое сразу представилось мне этакой холодностью, как в фильмах, и возникло такое чувство, словно я, сама того не желая, влезла в любовный треугольник, причем в роли главной злодейки. Некоторое время я не в силах была ничего сказать, только звучно сглатывала, будто там, под кожей на шее, терлись друг о друга каменные жернова, а потом Ирья неожиданно повернулась и посмотрела мне прямо в глаза, как-то отрешенно, и, хотя через мгновение в уголках ее глаз уже появилась знакомая и еле заметная улыбка, сказать о том, читала она заметку или нет, было мучительно сложно. И в ожидании приговора больше не было сил тихо сидеть на месте, хотелось что-то сказать, наполнить щеки и рот словами и выплюнуть их наружу, объяснить, что я просто пыталась немного поговорить с ним, так, ни о чем, пообщаться, по-приятельски, а то этот отпуск и все такое, — хотелось сказать что-нибудь невзначай, однако не получилось, я вообще не сильна в этом. Я не сразу поняла, что именно эти слова еще днем произнес Виртанен, правда, расположены они тогда были немного в другом порядке.

Слова лились изо рта неудержимым потоком, и это было сродни стихийному бедствию. На самом деле хотелось просто удариться лбом об стол и завыть, признаться во всем, рассказать всю историю, сказать, что она неожиданно стала для меня очень важна, она, Ирья, не история, конечно, и уж во всяком случае, не газетная история, ее я, наоборот, хотела бы поскорее забыть, ее и еще много чего другого. Я просто беспокоилась за нее, за Ирью. И все это вертелось на языке, но выговорить я ничего не могла, только нервно теребила блестящую вишенку на новой скатерти и смотрела на Ирью, точнее, куда-то в ее сторону, не в глаза, а как бы мимо, в глаза смотреть я не осмеливалась, глядела на ее серебристую сережку в виде капли, на выцветший платок с розами, на все это, а также на огромную, похожую на палатку голубую домашнюю футболку, на которой красовался муми-тролль с облезшей от времени и стирок мордой.

Когда я наконец прекратила это жалкое барахтанье и очнулась, Ирья, уже сидевшая напротив меня за столом, сказала, что как это мило с моей стороны, и в ту же секунду я поняла: она ничего не знает. Она не читала газету. И вдруг посреди воцарившейся и почти уже тягостной тишины неожиданно раздался звонок в дверь.

Ирья прошептала извинения и зашлепала в своих эргономических сандалиях к входной двери, а я бросилась к газетнице и к висящему поверх нее переднику, словно там, в углу, стояло какое-то существо в костюме уборщицы, которое надо было срочно куда-нибудь спрятать. В спешке я стала перебирать газетную кучу прямо сквозь передник, но когда он, к счастью, упал на пол, путь к прессе оказался открыт. Газеты торчали одна поверх другой из всех трех карманов, и, потянув за одну газетенку, я умудрилась вывалить на пол все остальные, я стала лихорадочно сгребать их в кучу, чтобы запихнуть обратно. Это оказалось нелегко. Там были разные глянцевые, скользкие и гладкие журналы — более чем достаточно и для домохозяйки, и для юных натуралистов, неприкаянных подростков и автолюбителей, стоило бы спокойно и сосредоточенно перебрать их все, но последняя надежда на это рухнула, когда в дверях раздался неясный стук и послышалась чья-то невнятная речь.

Однако теперь стало очевидно, что нужной газеты на полочке не было.

Еще раз оглядела кухню. Мне казалось, что мой взгляд прокатился по ней, как шары по дорожке в кегельбане. Из коридора в висок ударил поток воздуха, принеся с собой голоса, скрип двери, непонятный гул, шум телевизора в гостиной и шепот у входной двери.

Потом, протаращившись долгих две секунды на торчавшую из-под клетчатого полотенца свежеиспеченную булку, что лежала возле раковины, я вдруг заметила ее. Она валялась на полу под обеденным столом или, точнее, прямо под моим стулом, вероятно, упала, когда Ирья убиралась, не думаю, что она сама ее туда бросила, Ирья ведь была не из тех, кто бросает газеты на пол, но именно там она и лежала, газета, та самая газета, в этом не было никаких сомнений, на обложке все та же, похожая на плавленый сырок рожа премьер-министра, что была на столе у Виртанена. С тех пор, казалось, прошла уйма времени. Я бросилась под стол и потянулась к светящемуся там лицу и скрытым под ним, грозящим мне неприятностям, и уже схватила было газету за край, как вдруг услышала голос Ирьи из коридора. Она звала меня.

Застыв на месте, я совершенно четко понимала, что именно застывать мне как раз не следует. Однако двинуться я тоже не могла, просто стояла там под столом на коленях с задравшейся юбкой и старалась не дышать, ну дитя дитем или дура дурой. В ушах что-то клокотало, и красный шум, казалось, давил на глаза. Коленям было больно.

— Ирма! — снова послышалось из коридора.

Не придумав ничего более умного, я сунула газету под кофту. Стала потихоньку выползать из-под стола, пальто и юбка усиленно сопротивлялись, задираясь все выше и выше, сердце колотилось, оно, конечно, все время стучало, но сейчас за его ударами сложно было расслышать что-либо еще, только раскатистый грохот в висках. Не то чтобы их особенно хотелось слышать, эти другие звуки — протяжный треск рвущихся колготок, присвист собственного дыхания, — но менее всего, конечно, хотелось слышать приближающиеся шаги, этот звук должен раздаваться только вовремя.

И когда этот звук затих, а вместо него послышался грудной смех Ирьи, у меня возникло ясное осознание того, что возможные пути к отступлению закрыты: не остается ничего другого, как продолжать позировать попой кверху.

По идее, рассмейся — и из этой ситуации можно было бы благополучно выйти, но было не до смеха. Захотелось сморозить что-то вроде: «Ну что ты, это совсем не то, что ты подумала». Но изо рта вырывались лишь сопение и посвистывание. И когда в конце концов мне удалось выдавить из себя нечто членораздельное, мое бормотание, пропущенное сквозь вощеную ткань скатерти означало, что у меня якобы сережка упала, но потом по какой-то совершенно необъяснимой причине изменила показания и промямлила, что это не сережка, а носовой платок, после чего вылезать из-под стола совсем расхотелось.

— Что ты сказала? — спросила Ирья откуда-то оттуда и как будто хихикнула.

— Что? — переспросила я, издав нечто похожее то ли на вздох, то ли на стон, и стала выкарабкиваться, хотя больше всего мне хотелось упасть лицом прямо на чистый пол. Пальцы скользили по линолеуму, издавая неприятный скрип, газета под кофтой шуршала, колготки трещали, и опять ей, Ирье, стало смешно, а вот я не испытывала ничего, кроме ужаса. Стала сдавать задом вперед, потом кое-как встала на ноги, да так и осталась стоять, а она, Ирья, была прямо передо мной и явно старалась сделать вид, что все так, как и должно быть.

Я выпрямилась насколько смогла, засунула руки в карманы пальто и, сжав их в этом укрытии в кулаки, сказала:

— Носовой платок. Он. Платок. Он упал.

Ирья смотрела на меня, склонив голову набок, потом угукнула и сняла с моего рукава грязинку величиной с булавочную головку. И сказала как-то печально, словно оправдываясь, что пол не очень чистый:

— Ну да ладно. — И затем добавила: — Там Ялканены пришли.

Поначалу я не смогла сказать ничего, кроме «ну да». Затем в голове пронеслось, что с ними ведь то же самое, их ведь я тоже обманывала, и, может быть, там уже целый комитет создан для выяснения обстоятельств, вот же она сидит на кухне, та самая обманщица, давайте ее допросим. С этими мыслями я покорно проследовала в прихожую, ничего другого просто не оставалось, да я бы ни на что и не осмелилась; из телевизионно-голубого проема гостиной доносился доверительный голос ведущей новостей, я постаралась задержаться в коридоре, рассматривая какой-то миниатюрный, размером с почтовую марку, журнал про графику: на обложке была изображена то ли груша, то ли череп, сложно сказать; и хотя я успела подумать, что в любом случае речь идет об искусстве, будь это грушевый череп или черепная груша — сейчас все возможно, однако остаться и провести более обстоятельный анализ я не могла, как бы мне ни хотелось застыть на месте и продолжить развивать всякие дурацкие идеи.

Вот уже и входная дверь, прямо тут, за углом, я оказалась там буквально через секунду, забыв на миг про голову и позволив действовать ногам. Все четверо смотрели на меня, в первую очередь, конечно, Ирья, потом в коридор протиснулись и Ялканены, все выглядели очень озабоченными. Я не сразу поняла, что именно мой испуганный вид стал причиной их беспокойства.

Единственный, кто, казалось, смотрел на все это свысока, был младенец, сидевший на руках у матери. Он удивленно рассматривал блестящие украшения на абажуре под потолком и улыбался, как-то криво и как будто самому себе.

— А, здрасьте, — еле слышно пробормотала я.

— Здрасьте, — сказали взрослые Ялканены почти в один голос и, склонив головы набок, продолжили меня рассматривать. Я попыталась прочесть по их лицам, что же думают они, читали ли они заметку в газете, но их лица были непроницаемы, Ялканены просто стояли и смотрели. Их дочка вдруг запищала, потом закричала и, наконец, завыла, и все эти проявления чувств достигали по одному только уровню громкости такой мощи, что все мои внутренние переживания померкли и я не без восхищения подумала: ну надо же, сколько голоса умещается в таком крошечном существе.

Наконец Ирья решила нарушить затянувшуюся паузу и сказала:

— Ой-ой-ой, что же это ее так расстроило?

— Ой-ой-ой, — сказала и я, но едва слышно.

Мари, не обращая внимания на мое мычание, заметила:

— Не пора ли сменить подгузник нашей маленькой какашенции?

Она произнесла это с такой теплотой, на которую взрослый человек способен только в одном состоянии: будучи родителем. Мне в тот же миг захотелось погрузиться в свои собственные, скудные, но родительские воспоминания о какашках, однако сделать этого я так и не успела, потому что Ялканен-отец сказал: «Угу»; и хотя его ответ не имел с точки зрения смысловой наполненности абсолютно никакого реального веса, определенный импульс в этом простом междометии все-таки был.

Их намерение уйти вначале даже испугало меня, сама не знаю почему, возможно, потому, что я не понимала, зачем они вообще пришли и стояли там на лестничной площадке, или, наверно, просто потому, что они были так немногословны, эти Ялканены, однако вряд ли можно было их в этом обвинять, разве не имели они права удивиться тому, что незнакомая тетка, проводящая подозрительные опросы, вдруг объявляется в прихожей их соседей и ведет себя весьма и весьма странно. Ирья поспешила мне на помощь и стала объяснять, что у них сегодня праздник, и мне потребовалось какое-то время, чтобы понять, о чем она говорит и у кого праздник, наконец после нескольких глухих ударов сердца до меня дошло, что это у них, у Ялканенов праздник, и Ирья добавила: мы тут подумали, что, может быть, ты тоже не прочь к ним заглянуть, — ощущение было такое, словно у меня в голове порвалась вдруг какая-то жилка и все тело охватил слепой, всепоглощающий детский ужас.

Я посмотрела на них на всех, на каждого в отдельности, на Ирью, которая все еще была в платке и с тряпкой в руках, день уборки — это день уборки, что бы ни случилось, на Мари и ее мужа, склонивших головы друг к другу, словно голубки, на девочку, которая непонятным образом висела как бы между родителями, хотя на самом деле сидела только на руках у матери; ее плач заметно ослабел и превратился в тонкий писк, но по лицу было видно, что по-прежнему что-то не так, и мой нос, несмотря на всю его бесформенность, безошибочно чуял, с чем это связано.

Уже давно пора было что-то сказать, и, похоже, на этот раз особых сложностей с порождением речи у меня не возникло, слова ползли изо рта липкой, тягучей лентой карамели, сын играл с такой лентой в детстве, я бы ни за что не позволила, но его отец тайком приносил эту сладкую дрянь, невыносимо было смотреть на кривлянье ребенка; не знаю, как он это делал, но ему всегда удавалась запихнуть в себя невообразимое количество этой отравы, которую он потом театрально вытаскивал изо рта или из носа целыми километрами, как иногда казалось. Так вот, словесный поток вдруг зажурчал, этакое смахивающее на плач бормотание, в котором плачевная составляющая, я очень надеялась, осталась незамеченной, хотя, конечно, вряд ли, потому что именно на плач это больше всего и походило, на плач, на причитания, на стон сердца, да как же вы, люди добрые, да какие же вы добрые, да разве же я могу, ох-ох, разве я осмелюсь, чужой человек, вы уж простите, но не могу, не могу, Боже ж ты мой, да зачем же вы, добрые, добрые люди. И вначале они, естественно, ошарашенно на меня смотрели, а потом даже стали утешать, мы стояли в дверях и тянули и без того растянутые гласные, этакий словообмен с завыванием, который люди из вежливости готовы продолжать до бесконечности, будто бы торгуясь, но только наоборот.

Но я довольно быстро куда-то выпала из этого словесного варева: рот продолжал говорить, но мысли стали крутиться вокруг совсем другого, и, несмотря на всю эту дружескую трескотню, вызванную соседским приглашением, в голове бился панический страх, что у них, у Ялканенов, тоже наверняка есть дома эта проклятая газета, надо заполучить ее любой ценой, нельзя же пугать их, Ялканенов, глупой заметкой, ведь они такие хорошие люди, очень хорошие, очень.

И тогда я решила, по крайней мере со своей стороны, закончить все эти приветливые словесные поглаживания и, вздохнув, сказала: хорошие мои, конечно же я приду, приду обязательно, тем более у меня есть к вам дело, надо отдать одну бумагу, пойдемте скорее, я покажу эту бумагу, вон и ребенку уже совсем невмоготу. И я стала торопливо протискиваться на лестничную площадку. И разумеется, они тут же пошли за мной и стали суетиться у дверей, еще бы, раз странная тетка так торопится; и уж не знаю, моя ли настырность заставила нервничать Ялканена-отца, но ключи не один раз упали на пол, прежде чем он смог наконец-то открыть дверь. В тот момент, когда она открылась, я прошептала Ирье: «Увидимся» и уже совсем в другом душевном состоянии юркнула в прихожую Ялканенов вслед за хозяевами. Я думала о газете, я должна была заполучить ее, и надо же такому случиться, она валялась прямо у дверей, на коврике, премьер-министр одним глазом выглядывал из-под пятки белых спортивных тапочек Мари.

Так как необходимость идти дальше и беспокоить людей понапрасну отпала, надо было срочно придумать повод задержаться именно в этой части квартиры. Я принялась торопливо бормотать что-то невнятное про бумагу, и — конечно, по чистой случайности, ну или наполовину по чистой случайности — в тот же миг моя сумка упала на пол, а вслед за ней упала и я, на колени, и стала вытаскивать из сумки ежедневник, бумажник, пакетик с салмиачными леденцами, бумажные носовые платки, мятые распечатки и всю остальную пущенную в ход для отвода глаз требуху, не имеющую абсолютно никакого отношения к делу.

Одновременно я пробормотала: идите скорее домой, милые люди, то есть проходите вперед, ребенок ведь уже явно измучился, не обращайте на меня внимания, я просто сейчас найду эту бумагу и оставлю здесь, вот здесь, например, ничего в ней особенного нет, и куда я только могла ее деть. И хотя я прекрасно понимала, что с каждым мгновением проваливаюсь все глубже и глубже в ужасную пропасть, все складывалось вовсе не плохо, они уже прошли в комнату, вся семья Ялканенов, осторожными шажками, оно и понятно, так обычно бывает, когда незнакомый человек начинает командовать в вашем же доме, и, на секунду оставшись одна в прихожей, я успела быстро сунуть рожу премьер-министра, а вместе с ней и ужасную новость, на самое дно сумки.

Готово. Я подняла глаза и увидела свое отражение в массивной стеклянной узкогорлой посудине, которая стояла там же в прихожей, забитая зонтиками, палками для ходьбы и всякой другой коридорной всячиной. Она была там, в этой посудине, — раскорячившаяся на полу в чужой прихожей, испуганная женщина средних лет, с вылезшими из орбит глазами, и если о ней что-то и можно было сказать, то это могло быть все, что угодно, кроме того, что она была преисполнена решимости к каким-либо действиям.

Но прежде чем выбраться на лестничную площадку, а оттуда на улицу и в машину, я достала из сумки жалкую бумажку, встала, треща колготками, проковыляла на кухню, протянула листок одиноко стоящей там в верхней одежде и все еще ошарашенной Мари, вытащила еще одну улыбку из странного запасника последних признаков жизни, сказала: увидимся на празднике, и попятилась обратно в прихожую.

Уже у порога протрубила «до свидания», выскочила на лестничную площадку, засеменила вниз по лестнице лишь с одной мыслью в голове, с ужасной мыслью о бумаге, которую пришлось оставить Ялканенам, — крупными буквами на ней было напечатано три вопроса, три глупых, нелепых, по всем статьям идиотских вопроса о стиральном порошке, бумажных полотенцах и, подумать только, Господи Боже мой, орешках.

Проскочив мимо сирийца, радостно размахивавшего в воздухе проводом для подзарядки, я добралась до машины, и только тут поняла, что снова совершила нечто категорически недопустимое.

Что вы думаете об орешках?

Кто может ответить на подобный вопрос? Кто о них вообще думает?

*

Домой доехала без аварий и вообще без инцидентов, припарковала машину, забралась на свой этаж и первым делом искромсала ножницами все эти проклятые газеты. Глупо, конечно, дурацкая затея, но что же делать, когда из всех оконных стекол, зеркал и даже крышек кастрюль на тебя смотрят глаза лжеисследовательницы. Глаза мошенницы.

На улице что-то шумело — ветер, дождь, не знаю. Есть я не могла, заставила себя лечь. Живот и жизнь шли кувырком.

На следующий день меня охватила тревога. Я беспокоилась и о Йокипалтио с Ялканенами, и о себе, а еще о сыне, он ведь обещал позвонить, когда грозился, что уедет, и вот не позвонил, но может, и звонил, в общем, поводов для тревоги было выше крыши. Я стала звонить ему сама, сыну, и, пока звонила, случились две непонятные вещи: вначале телефон сказал, что абонент временно недоступен, а сразу вслед за этим, когда я попробовала еще раз набрать номер, тот же голос сообщил, что аппарат абонента выключен или находится вне зоны действия сети. Когда я сделала третью попытку, в трубке раздались короткие нервные гудки, от которых на душе стало не намного легче, чем от двух предыдущих сообщений.

Какое-то время я просто стояла, дрожа и всматриваясь в похожие на сироп дневные сумерки раннего декабря, в которых плавали сиротливые капельки снега, затем начала переставлять кастрюли с места на место и заправлять кофе в кофеварку; невозможно было просто стоять. А потом озлобленно громыхнула створка почтового ящика, и на пол что-то упало, я тотчас кинулась в прихожую и на коленях стала разбирать разлетевшиеся по полу рекламные газеты, в которых, как ни странно, не было ни слова о Кераве, хотя с чего бы ему там взяться, когда это были хельсинкские газеты.

Так он и прошел, целый день, в отчаянии, сидении, вздрагивании и бесцельном кружении по комнате. Время от времени звонил телефон, в ожидании вестей от сына я отвечала на все звонки, но именно сына так и не услышала, вначале ошиблись номером, потом мне пытались всучить журнал «Лошадники», затем с издевкой в голосе расспрашивали о моих потребительских пристрастиях; и, наконец, позвонил управдом, у него был вкрадчивый голос и абсолютно нелепый повод, он спросил, не теряла ли я ключей, и когда я, решительно отрицая этот факт, прокралась к окну и выглянула из-за занавески, он стоял там в своем идиотском графском облачении, держал телефон около уха и таращился прямо на мое окно.

«Прохвост, — подумала я. — Какой прохвост». А потом случилось нечто удивительное: внезапно напавшее на меня раздражение заставило на несколько секунд забыть обо всех тяжелых ползучих мыслях, и этот небольшой перерыв так благотворно сказался на организме, что я наконец поняла, что невероятно голодна. Достала из морозилки замороженный капустный суп и стала его разогревать. Там, в морозилке, чего только не было, но почему-то вдруг ужасно захотелось именно супа, настоящего, трижды подогретого, а потом замороженного, бедняцкого, такой фронтовой похлебки.

И настолько этот суп помог, и вкус у него был именно такой, каким должен быть у подобного незамысловатого варева, что он пусть и на мгновение, но каким-то образом заставил меня воспрянуть духом, да так, что хотелось чуть ли не кричать «эгегей» и «где наша не пропадала». Но суп был вычерпан, и вскоре я обнаружила, что сижу за столом и внимательно изучаю пористую поверхность стены соседнего подъезда, освещенной сгущающимися сумерками, пью кофе и после второй кружки становлюсь все более беспокойной, необъяснимая тревога снова начала заполнять мою голову. Так прошел вечер. Не придумав другого занятия, я стала через каждые пять минут набирать номер сына. Теперь уже отвечали отрешенно, что номер не обслуживается. Около восьми я переместилась в кровать. Сцепив пальцы на груди, принялась рассматривать вьющуюся по потолку трещину, которая верно повторяла юго-западную береговую линию Европы — в этом я убедилась, достав в одну из бессонных ночей атлас. Довольно точная загогулина, ровно как от Антверпена до Лиссабона. То еще расстояньице.

Потом моим вниманием вновь завладел телефон.

Вначале, когда он заверещал, я подумала, что это звонок, и даже приготовилась кричать туда, в дырочки, но оказалось — просто сообщение, там, в трубке. От Ирьи. Она беспокоилась из-за того, что я вчера внезапно уехала, и напомнила о празднике у Ялканенов. Когда я набирала ответ, одни кнопки щелкали, другие издавали приглушенное похрустывание, а четверка трещала так, словно дни ее сочтены. В итоге получилось, что я попросила прощения за скорый уход, объяснив его беспокойством о сыне, причем «беспокойство» я почему-то написала с заглавной буквы, потом добавила, что конечно же приду на праздник. Ну и напоследок пожелала спокойной ночи.

Утром я проснулась и обнаружила, что лежу прямо в одежде и с телефоном, почти выпавшим из руки; за окном было светло. Поначалу с этим оказалось трудно смириться, с собственным состоянием, даже невозможно смириться, не принято у нас просыпаться в одежде и с телефоном. Во рту ощущался неприятный привкус, на лице — словно маска.

Довольно скоро мне стало понятно, что завтра уже наступило. Час был более чем поздний, а точнее, когда я взглянула на часы, стрелки показывали ровно два, цифра, которая буквально пронзила мой мозг своей невыносимой точностью; что они там про время говорили, в дверях Йокипалтио, тогда, давным-давно, хотя нет, в действительности, конечно, совсем недавно.

Я опрометью кинулась в душ, оттуда в чистое белье и без лишних кофеварений — в подъезд, во двор, на улицу, и сидела теперь в машине, глядя на черную поверхность залива, который глотал редкие мокрые снежинки, тихо, торжественно и как-то даже цитоплазменно, словно это были клетки или какие-то простейшие организмы под микроскопом в научной программе. Я выдохнула и повернула ключ зажигания. Послышался предсмертный свист, похожий на зловещий хохот. С пятой или шестой попытки мотор ожил и заставил трепетать всю машину, но у меня не было ни времени, ни знаний, чтобы разобраться в данном явлении, так что вместо размышлений я включила заднюю передачу и вырулила с парковки на дорогу. Нажала на газ, отпустила сцепление, и машина рванула вперед.

Деревья на другой стороне залива были черными; пространство между ними затянула огромная белесая сеть, свесившаяся с серого неба. Редкие яркие пятна пейзажа мелькали в стеклах припаркованных машин. Я выехала на площадь Хаканиеми, кое-как миновала Круглый дом, и как только ему одному-единственному удается все время оказываться у меня на пути и вечно сбивать с толку, с какой бы стороны ты к нему ни приближался. Всю дорогу через район Каллио, вплоть до самого конца проспекта Хямеентие, я была словно в полусне, и лишь в темном коридоре района Курви в голове стали медленно всплывать воспоминания о ночных кошмарах, о бреде и пробуждении в холодном поту. Когда же по левую сторону появилась черная долина садовых участков Валлила, тело заныло от булавочных уколов необъяснимой паники, и при въезде на шоссе Лахдентие все мое существо уже готово было кричать и выть. И только в этот момент я осознала, что еду в Кераву, от которой по всем законам разума мне следовало держаться как можно дальше, и вот ведь, ни секунды не раздумывая, направилась именно туда.

Потом над головой мелькнула первая кольцевая, и пришлось снова сосредоточиться на управлении. Обнажившиеся деревья, утыканные частными домами районы и пригородные поселки проносились мимо — замедленное, призрачное мелькание, никакого лихачества, я не осмеливалась давить на газ, хотя определенную внутреннюю потребность в этом все же ощущала. Мокрый снег за окном повалил сильнее. Я двигалась со скоростью от силы километров пятьдесят, однако было ясно, что скоро мне придется столкнуться с очевидностью, с реальностью или с чем-то еще — с городом, мимо которого никак нельзя было проехать, хотя какой-то панический сгусток в моей голове приказывал мне проехать мимо, топливо почти закончилось, надо же, как они его теперь жадно поглощают, эти машины, впрочем, почему теперь, ведь машина-то старая, правда, я и раньше в автомобилях не очень-то разбиралась, ох-ох, но никакие охи помочь не могли, пришлось свернуть и нырнуть в Кераву, как в коричневый и вязкий, одновременно притягательный и отталкивающий шоколадный соус.

И уже было невозможно избежать всей этой Керавы, Керавского шоссе, кольца, ведущего в центр города, вокзального туннеля, густых перелесков с серыми коробками многоэтажек, последних поворотов. Я бы и дальше охотно перечисляла все эти разношерстные промежуточные объекты, но мое время вышло: вот я уже на месте.

Воткнула машину в пустую клеточку на парковке, вылезла, мокрый снег пошел сильнее, я направилась к двери подъезда, поднялась по ступенькам и неожиданно оказалась на лестничной площадке между квартирами Йокипалтио и Ялканенов. Вот тут-то все и началось.

Последний пролет я поднималась настолько погруженная в себя, что заметила всех этих людей только на самых последних ступеньках. Повернуть назад уже было невозможно, пришлось идти дальше. Праздник, думала я, праздник, черт, а я ничего не купила, никакого подарка, как же глупо, бессмысленно и до рези в животе неловко, и без того такая каша заварилась со всеми этими подарками, а теперь вот еще посреди кучи людей стоять, словно идиот, а ведь кого-то там надо будет поздравить, пожать руку и вручить этот проклятый подарок. Охватил даже секундный порыв просто достать из сумки что-нибудь, не важно что, вот вам подарочек.

Так я и проталкивалась сквозь людскую массу, без подарка, проталкивалась и проталкивалась, и казалось, что толканию этому не будет конца, и вот так, под грузом тихого, животного страха, я приблизилась к двери конечно же Ирьи. На самом деле людей на площадке собралось не больше десятка, часть из них дети, а из детей часть совсем груднички, но все равно это было ужасно, все это, когда никому не осмеливаешься смотреть в глаза и все равно киваешь туда-сюда, сопровождаешь кивками эти «здрасьте» и «пока-пока» и издаешь странные нечленораздельные звуки, вылетающие почему-то вместе со словами; и, даже заметив в дверях троицу головопреклоненных Ялканенов, я почувствовала, что мне невероятно тяжело повернуться в их сторону, без подарка и особенно в окружении нарядной, таращащейся толпы, да еще какой толпы, ах Матерь Божья, все в темном, напряженные и какие-то страшно серьезные.

А потом вдруг, не знаю даже как это и назвать, позднее зажигание, что ли, до меня наконец внезапно дошло, что события последних двадцати секунд я воспринимала категорически неправильно. Это был ни с чем не сравнимый ужас, кто знает, в который раз за столь короткий отрезок времени он парализовал меня, при этом все предыдущие ужасы никуда не делись, а только усугубили этот последний. Он был вызван теперь, поди знай, сколькими причинами, но прежде всего, конечно, тем, что здесь, у дверей Йокипалтио, застыв словно соляной столб, я вдруг поняла, что все эти люди вокруг в абсолютной, нереальной, невыносимо гробовой тишине и вовсе не таращатся, а напряженно смотрят — кто в потолок, кто на нос своего ботинка, а кто вообще неизвестно куда.

Под конец пришлось-таки признать, что я вовсе не пробиралась сквозь галдящую праздничную толпу, а столкнулась с чем-то весьма и весьма серьезным.

Одеты все и правда были очень торжественно, мужчины в костюмах, женщины — у одной маленькое черное платье, у другой более пышное и помпезное, а потом, все эти дети, особенно малышка Ялканен, она выглядывала у мамы из-под мышки, наряженная в кружевное платьице, однако вид у нее был такой же серьезный, как и у мамы. Где-то рядом с ними занозой в нижнем уголке глаза саднила белая голова — худой парнишка, одетый в большой не по росту свитер такого цвета, который больше напоминал острое воспаление, чем ягодный мусс. Я вспомнила, что видела его в этом же самом подъезде, вспомнился и вопрос: с вами все в порядке?

Нет, не в порядке. Ничего не в порядке. И откуда оно только взялось, это мучительное не-в-порядке, но вызвано оно было, скорее всего, тем, что остальные люди на площадке, эти темные фигуры, да, точно, тут нельзя ошибиться, были полицейские.

На секунду в глазах потемнело.

Странно, но первое, что я почувствовала, очнувшись от шока, вызванного присутствием полицейских, был витавший по подъезду запах моющего средства, настолько сильный, что казалось, будто он даже волнами отражается от стен. Не знаю, что особенного было в этом запахе и связан ли он со всякими гостиничными воспоминаниями или еще с чем, но какой-то отдел мозга тут же стал конструировать неимоверное количество кошмарных вариантов, относящихся как к ближайшему прошлому, так и к будущему, в то время как в другой части черепной коробки наперекор здравому смыслу рисовались безумные картины будущего, где я, например, лежу в шезлонге под лучами жаркого южного солнца, потягивая через соломинку сладкий и бархатистый напиток, переливающийся всеми цветами радуги, а вокруг меня бегают улыбающиеся друзья, Йокипалтио, Ялканены и все их потомство, и сын мой тоже там, под пальмой, с красным лицом и белым пузом, смакует толстую сигару и нашептывает что-то интригующее какой-то красотке и ее лукавой подружке.

Потом раздалось резкое «хлоп», словно лопнул мысленный пузырь. И когда я смогла наконец сфокусировать взгляд, то заметила на щеке у вежливого мальчика остатки жевательной резинки примерно такого же цвета, как его свитер.

Очень быстро в сознание вернулись и все остальные люди, серьезные, празднично одетые гости и полицейские, выделяющиеся на фоне толпы, как ягоды посреди поля. Их было двое, полицейских. Старший смотрел сурово из-под густых бровей, молодой, светленький, с ежиком на голове, был похож на печальную перевернутую грушу. И когда я услышала голос, доносившийся со стороны дверей Ялканенов, который был так привычно неузнаваем и до неузнаваемости привычен, что пробирал до самых костей, и поняла, что он определенно имеет отношение ко всему происходящему, то попыталась как можно быстрее, но с максимальным достоинством повернуться к двери Ирьи, однако умудрилась при этом очень неестественно вывернуть колени, после чего так и застыла в странной позе: лоб и колени оказались в дверном проеме, левая рука зависла на звонке.

— Эй, — сказал кто-то почти шепотом. Я повернулась на голос и оказалась к нему как бы в пол-оборота, глаза готовы выпрыгнуть из орбит. Они все уставились на меня, все эти люди вокруг, равнодушно, но в то же время как будто ошарашенно. Не зная, что делать, я попыталась взглянуть на них из своего неудобно вывернутого положения. Нос все еще мешал, но сейчас уже был не такой огромный и не загораживал от меня окружающий мир, но я заметила, что, как только я о нем вспоминала, он всегда оказывался в поле зрения.

— Неужели ты хочешь туда войти? — прошептала наконец Мари. Ее влажные глаза обрамляла краснота.

Я открыла рот, но извлечь из него ничего не сумела, хотя, если быть точной, там вообще ничего не родилось, ни на выходе, ни на входе, даже вздоха. Но я все равно пыталась что-то произнести, разевала рот, ведь надо было как-то объяснить свои намерения, сказать хоть что-нибудь, в вопросе Мари было столько удивления, конечно, ведь у них праздник, а мое топтание под соседской дверью выглядело, по меньшей мере, весьма странно, не иначе. И все смотрели на меня.

А потом, пока я пыталась выдавить из себя что-то вербализованное, моя рука нажала на кнопку дверного звонка, утопив ее буквально на четверть глубины, так что звонок издал несмелую, но в данных обстоятельствах похожую на церковный перезвон трель. И в тот же самый миг, когда звонок подал голос, за дверью послышался вначале грохот, а следом мужской рев, затем дверь резко распахнулась и на лестничную площадку выскочила, нет, скорее даже выпала Ирья, у которой было багровое лицо и изменившиеся до неузнаваемости глаза. Ничего не оставалось, как принять ее в объятия, Ирью, не думаю, что она искала именно моих объятий, просто я подвернулась первой на ее пути, и теперь она висела на мне, и было видно, что она явно не в себе, она ревела и взвизгивала, плотно сжав губы, и это было ужасно, это не укладывалось в голове, но попытаться понять все же стоило, и прежде всего я, конечно, подумала на мужа, что это он разбушевался, из-за вынужденного отпуска совсем сошел с ума и, может быть, даже ударил, что же еще. Но сначала надо было прижать к себе Ирью, казалось, она вот-вот упадет, вырубится, как сказал бы мой мальчик, и откуда только взялась эта мысль, не знаю, но как только я стиснула объятия еще крепче, она, едва смогла открыть рот, тоже произнесла «мой мальчик».

Еще она смогла выдохнуть что-то очень невнятное про несчастье, но потом силы ее покинули, и она осела у меня на руках точно так же, как я всего минуту назад припала к двери, то ли вися, то ли опираясь в своем бессилии. Я поддерживала ее, как могла, из последних сил, надо сказать, и в этот момент к нам подскочили, тяжело дыша и тихо причитая, соседи, знакомые, полицейские, и теперь уже поддерживали нас обеих. Когда молодой полицейский вцепился мне в руку, я на миг ощутила какой-то животный страх, вызывающий дрожь, но потом в заботах и волнениях страх куда-то улетучился, и, поскольку я по-прежнему не понимала, что происходит, из меня стали сыпаться вопросы: что такое, что случилось, какое несчастье, что за мальчик, и, когда я уже в пятый раз для верности переспросила, что за мальчик, Ирья, находившаяся до этого словно бы без сознания, а соответственно и не плакавшая, вдруг вздрогнула и снова сказала «мой мальчик».

А потом была сплошная толкотня. Отовсюду слышалось неразборчивое перешептывание и шевеление, кто-то пытался оторвать от меня Ирью или меня от нее, я, как уже случалось, провалилась куда-то в неизвестность, просто смотрела на изломанную трещинку на дверном косяке, на уровне замка, может, след от взлома — надеюсь, не недавнего, не дай Бог, и, что удивительно, эта трещина повторяла очертания западноевропейской береговой линии на моем потолке. Я очнулась от того, что Ирья стала вдруг вырываться, явно сама не понимая, чего хочет и кого ищет, но определенно намереваясь вернуться в квартиру, и в тот момент, когда я услышала, что вокруг меня поднялся шум, началась возня, и почувствовала, как они пытаются оттащить меня обратно к лестнице, я наконец заметила, что ремешок моей сумки зацепился за пуговицу на Ирьиной кофте; в результате всех этих растаскиваний, толкотни и брыканий я потеряла равновесие, покачнулась в сторону Ирьи и вместе с ней ввалилась в прихожую.

Однако оказалось, что я зацепилась не только за Ирью. Пока я пыталась удержать равновесие, совершая на цыпочках неуклюжие танцевальные па, заметила две важные вещи: прежде всего, мой рукав зацепился за ручку двери и тянул ее за собой, второе — то, что из быстро сужающегося дверного проема доносились беспокойные крики типа «что эта тетка там делает». Кричала конечно же та ужасная Хятиля.

Безусловно, я была совершенно не против, чтобы дверь захлопнулась как можно быстрее. Некоторое время глаза привыкали к полумраку, свет падал только от небольшой, мерцающей на столе лампы Тиффани, мозаичный плафон которой, набранный из разноцветных стеклышек, висел на хвосте чего-то бронзового и кошкоподобного, потом пришлось снова переключиться на Ирью. Несмотря на потасовку в дверях, ей тоже удалось удержаться на ногах — она стояла в углу у вешалки для верхней одежды и отрешенно смотрела на старинную посудину-маслобойку, из которой торчали зонтики, палки для ходьбы, хоккейные клюшки и совершенно не вяжущаяся с остальным скарбом трость с серебряным набалдашником. Ирья не плакала, но было видно, что за последнее время слез ею было пролито немало, ее глаза глубоко ввалились, оказавшись на самом дне глазниц, и напоминали два тлеющих метеорита.

— Что случилось? — снова спросила я, и мы обе вздрогнули от этого вопроса.

Ирья вдруг стала поспешно отцеплять мой узкий ремешок от пуговицы, но никак не могла справиться с узлом, только еще больше запутывала, пока не потеряла терпение и не стала рвать его вместе с пуговицей; тогда я решила, что самое время что-нибудь сказать, что угодно, лишь бы только сказать, правда, ничего подходящего в голову не шло, поэтому пришлось продолжить ту же песню, что и на лестничной площадке: какой мальчик, почему мальчик, какое такое несчастье, что случилось. Ирье наконец удалось отцепить ремешок от своей большой бирюзовой пуговицы, которая в сумеречном свете прихожей была точно такого же цвета, что и сама кофта, растянувшаяся и выцветшая от долгой носки, а потом она вдруг начала говорить, и выяснилось, что мальчик — это ее сын и случилось какое-то несчастье, но единственное, что я смогла для себя уяснить, так это то, что она, очевидно, решила, что уже обо всем мне рассказала, тем не менее даже этой обрывочной информации оказалось достаточно, чтобы начать переживать и волноваться, думать о том, стоило ли вчера вечером писать в эсэмэске какую-то белиберду о своем сыне, когда у людей тут самые настоящие проблемы с сыновьями.

Однако всколыхнувшемуся чувству вины пришлось отступить, так как Ирья снова стала объяснять, что стряслось, и на сей раз у нее это вышло гораздо более вразумительно, она рассказывала о случившемся вполне внятно, несмотря на периодические всхлипывания: он попал в аварию, их сын, там была полная машина таких же, как он, юнцов, — на этом месте рассказ Ирьи опять сбился, а у меня в горле встало что-то большое и острое, о Боже, нет, только бы он не умер, их сын, Калле, нет, этого не может быть, только не это, только этого не хватало, нет, нет.

Ирья продолжала говорить, а я слушала, на большее у меня не хватало духу, хотя мне очень хотелось чуть ли не задушить ее в объятиях сочувствия и утешения. На кухне заверещал таймер, а из гостиной опять донесся треск, грохот и приглушенные проклятия, конечно, в тот момент я должна была испугаться, предположив, что это ее муж там наедине с собой бушует, но все мои органы чувств были сейчас так сильно напряжены, что сосредоточиться на этой мысли должным образом мне не удалось, поэтому я стала слушать, как щелкают на кухне каповые часы, а потом снова ушла в себя. Тугой и вязкий комок страха из горла спустился к сердцу, которое, казалось, источает холод, словно решило запустить в головном мозге процесс заморозки, чтобы оградить его от надвигающихся потрясений, ужасов и страхов, боли, печали и другой убивающей его отравы; но в итоге конечно же ничего из этого не вышло, из этой криоконсервации, слезы стали отчаянно рваться наружу, а земля уходить из-под ног.

Только тут я поняла, что бормотание, и возня, и шум, и шевеление все это время так и были там, за дверью, я ведь рядом с ней стояла; я обратила на это внимание, только когда раздался звонок. Но Ирья сказала: не открывай, я уже не могу, и если я после пережитого кошмара еще была способна испытать чувство внутреннего удовлетворения, то только от того, что не надо открывать дверь, путаницы и смятения и так предостаточно, и я решила, что надо потихоньку двигаться вперед, дальше от порога. Лишь по пути в кухню я отметила про себя, что ситуацию усугубляла висевшая в прихожей кошмарная картина, которую я раньше почему-то совсем не замечала; на ней был изображен светловолосый мальчик лет десяти, но у художника, по всей видимости, на пол-пути иссякло вдохновение, взгляд мальчика был поразительно пустым и ничего не выражающим, спрашивать я, естественно, о нем не стала, но в памяти вдруг всплыла вся эта история, неразбериха, сын и авария, я снова принялась терзать Ирью расспросами о том, что случилось, и она остановилась, Ирья, перед дверью туалета, на которой висело измятое сердце из красной фольги, и наконец рассказала.

Их была целая машина юнцов, в этой аварии, возвращались с вечеринки, где-то около полуночи, тот, что сидел за рулем, только-только получил права, всего на прошлой неделе, очень знакомая по газетам история, даже ужас берет, и страшно, и стыдно, чувствуешь себя маленькой-премаленькой на фоне всех этих газетных новостей; но мои размышления прервала Ирья, которая опять залилась слезами, сказав, что Калле тоже должен был получить права на следующей неделе, их Калле, и конечно же получил бы. Я закивала, но по-прежнему не понимала, что же стало с Калле, Господи, жив ли он, и, не в силах больше терпеть неизвестность, я вцепилась в Ирью, стала трясти ее и выкрикивать имя ее сына, Калле, и невозможно описать словами, какая вдруг меня охватила тревога, казалось, что все страхи и волнения вдруг слились воедино, и за Калле, и за тех, других, кто был в той машине, и, конечно, за саму Ирью, и за собственного сына, который тоже куда-то пропал; словно один краткий миг вместил в себя всю несправедливость, случившуюся на земле, все заботы, все тревоги, всю боль; и это криком рвалось наружу, пока я трясла за плечи несчастную измученную женщину.

Судя по всему, без крика не обошлось. Так как неожиданно из дверей гостиной возникло круглое, натруженное, покрытое волосами плечо. Я до того перепугалась, что изо рта вырвалась новая порция крика. Ирья, казалось, ничего не замечала, а я с замиранием сердца смотрела, как вслед за рукой показалась белая майка и заросшая мужская голова, два глубоко посаженных глаза, а за ними наполненные резервуары слезного вещества, сдерживаемого из-за необходимости сохранять на людях самообладание, но сдержать которое были в состоянии только люди из племени отцов.

— Ну и что? — сердито пробурчал рядом с дверным косяком рот, обрамляемый беспокойным ворсом.

В моей голове промелькнула нелепая мысль, что вот как, оказывается, в действительности вырастает борода печали, прямо как в сериале «Дерзкие и красивые», где Ридж за время рекламы покрывается щетиной даже от самого незначительного переживания; вернувшись к действительности и не придумав ничего лучшего, тоже спросила: что еще?

— Ну и что? — взвыла Ирья, глядя на мужа с таким видом, словно боялась, что он опять принес какие-то ужасные новости.

Потом, вероятно, у всех одновременно лопнуло терпение. Я снова стала трясти Ирью и кричать. Скажи ради Бога, Что, Что, Что что, Про то, Про что, Про то, что случилось, Что, Авария, Но что с ним случилось, С кем, С Калле, с кем же еще, Разве Ирья не сказала, Нет, Ну так скажи, Ох-ох, Расскажи же ей, Расскажи ты, Да расскажите же наконец. И так далее и так далее еще долгое время, казалось, что все трясут друг друга, и кричат, и плачут, и машут руками, и повторяют «что» да «что», пока наконец Йокипалтио-отец не взял себя в руки и не расставил все точки над «i», пояснив, что один из ребят действительно погиб, водитель, а с Калле все в порядке, точнее, физически все в порядке, но это был его друг, они хорошо знали семью, жили здесь совсем неподалеку и…

Его слова, казалось, тонули в чем-то шумном и сером. Пронзительно-сером.

После очень длинного, невообразимо растянутого отрезка времени мужчина, стоявший рядом неподвижно, словно памятник, вдруг резко и как будто механически раскрыл объятия и заключил в них онемевшую Ирью. Трудно было представить, что он мог ей сделать что-то плохое, ее муж. Стало невыносимо жалко их, всю семью, казалось, что все это жутко несправедливо, ведь у них и прежде хватало неприятностей, хотя, конечно, слава Богу, Калле жив, ну надо же, и тем не менее. Стало нестерпимо стыдно за свое поведение, за тряски и крики, просто кошмар, хотелось как-то им помочь, но как — я не знала, поэтому я просто стояла беспомощно рядом и смотрела на никотиновый пластырь, впившийся в плечо Рейно, который, похоже, давным-давно о нем позабыл.

Чуть позже, когда уже стало казаться, что они перестали обращать на меня внимание, я встрепенулась, вновь вернувшись к действительности, и сказала, что неплохо бы выпить кофе. Ирья подняла голову откуда-то из-под мужниной подмышки и дала понять, что полностью согласна.

Кофе сварили и выпили. Рейно поплелся обратно к телевизору, а я осталась в кухне посмотреть, не нужна ли Ирье помощь. Она справилась сама, более-менее. Выпили еще кофе. Немного поплакали, теперь уже радуясь, что их сын выжил, конечно, сокрушались о его друге, которому, увы, не повезло. И еще о том, что в мире все так несправедливо. Когда же Ирья сказала, что уже более-менее пришла в себя и надо бы сходить к матери погибшего мальчика, я стала ее отговаривать, сомневаясь, что в ее состоянии можно одной идти по улице, упадет еще где-нибудь в кустах или угодит под машину. Пугать ее новым несчастным случаем было, пожалуй, не очень уместно, но она не обратила на мои слова никакого внимания, Ирья, и сказала только, что все равно надо сходить, посмотреть, как они там, и сложно было возразить, ведь я сама выступала в той же роли, а потому мне ничего не оставалось, как идти вместе с ней, хотя было страшно: что же там, за дверью, ожидает?

Но на лестничной площадке — никого. Мы быстро спустились по грязной от ног лестнице и немного постояли у машины; взглянув на нее, Ирья недоверчиво покачала головой. На лоб падали огромные, размером с ватные диски, хлопья мокрого снега, похожие на тающих бабочек.

Мы обнялись. И она пошла, прижимая к груди сумочку и напряженно шагая вперед, но выглядела она при этом такой подавленной, что сердце защемило. Когда ее сгорбившаяся и одновременно обмякшая за день спина скрылась за деревьями, я уже без сил почти вползла в машину.

*

Разумеется, выехав со двора, я от всех этих переживаний повернула совершенно не туда, что привело к известным последствиям, точнее, известными их можно назвать с натяжкой, ведь в тот момент я о них ничего еще не знала, правда, давно известно, что проблемы всегда возникают, если повернешь не туда. Так и случилось, хотя, конечно, было невозможно предсказать, во что выльется эта моя оплошность. Свою ошибку я поняла сразу, как только повернула, но исправить ее, дав задний ход, было уже нельзя, так как за мной выстроилась целая вереница машин. В результате я просто ехала вперед, не зная, куда приткнуться, дома то становились меньше, то снова вырастали, бетонные постройки сменились сначала кирпичными, потом деревянными и, наконец, снова замелькали бетонные, и повсюду открывалась угнетающая, пасмурная и мрачная картина: пограничное состояние между поздней осенью и ранней зимой, что никоим образом не способствовало поднятию и без того ужасного настроения. Я только тогда осознала, сколько всего пришлось им там пережить, от одной мысли об этой несправедливости, ставшей вдруг такой невыносимой, хотелось забиться в угол.

Долго катила по прямой, так что наверняка уже давно вообще уехала из Керавы. Никаких указателей не было, я решила повернуть назад. Дорога была широкая и пустая, и я попыталась развернуться прямо здесь, между двух автобусных остановок, попытка была так себе, машина два раза глохла от моих маневров, люди на остановке таращились, маленькая старушка показывала на меня пальцем и шептала что-то своей миленькой собачке. По какой-то необъяснимой причине я успела заметить стоящий рядом с остановкой киоск или даже скорее будку, служившую когда-то киоском, в котором, согласно сохранившейся вывеске, продавали цветы; теперь же на окнах виднелась лишь накопившаяся за годы влага, ничего живого внутри уже давным-давно не было, и почему-то представилось, что за серым стеклом, посреди роз, тюльпанов, нарциссов, рождественских звезд, шуршащей бумаги и ленточек стоит сгорбленная фигура мертвой, скорбно-высохшей цветочницы, чей последний вздох вечно влажным узором застыл на стекле закрытого на щеколду окошка.

Скорее всего, я просто пыталась зацепиться мыслью за что-нибудь, за что угодно, только бы не иметь дело с возникшими в действительности проблемами, однако пора было поворачивать назад, и как-то вдруг захотелось домой, забраться под одеяло прямо средь бела дня. А потом где-то посередине этого нового, но уже единожды преодоленного участка однообразного керавского бульвара, по обе стороны которого росли высокие корабельные сосны, а между соснами торчали многоэтажные дома — казалось, они сами устроили у себя под боком теплые площадки парковок, — так вот, где-то там, по правую сторону, я и увидела, точнее, всего лишь заметила краем глаза сгорбленную фигуру Ирьи.

Ирья как раз выходила из подъезда. Вдруг во мне снова сработал какой-то безумный спусковой механизм, и я, недолго думая, со всей силы нажала на тормоз. Других машин, к счастью, рядом не оказалось, а моя собственная тут же встала как вкопанная и заглохла, когда мне наконец удалось завести ее и тронуться, я увидела парковку перед зданием бывшего продуктового магазина. Там был какой-то дорожный знак, но что он означал, я не поняла.

Кряхтя, оторвала свое тело от сиденья, вылезла из машины и закрыла дверь. Продуктовый магазин сменился темным и каким-то словно из прошлого комиссионным магазином: за его пыльными витринами виднелись кучи всякого барахла и неестественно светящаяся кукла-манекен, у которой отсутствовали левая рука и правая ступня, а может, что-то еще. В голове мелькнула мысль: сколько же, интересно, прошло времени с покупки того несчастного йогурта, но ноги несли вперед, мимо здания, мимо перекрестка, и вот я уже у дома, из которого, я видела, выходила Ирья, но, чтобы добраться до цели, мне пришлось прокладывать себе путь сквозь плотную группу одетых в оранжево-черные комбинезоны маленьких японцев, которые сновали во всех направлениях, стрекотали камерами и то и дело причмокивали, покрякивали и подмяукивали, думая, будто попали в рождественскую сказку. Когда я наконец вырвалась из их оцепления, Ирья уже пропала из виду.

Я прибавила шагу. Тропинка зияла отсутствием людей, самая обычная тропинка, вьющаяся между редких, обычных сосен и ведущая во двор обыкновенного многоэтажного дома. Земля, в отличие от асфальта, мокрый снег не проглатывала. Я зашлепала по чьим-то следам к площадке, назвать которую двором можно было лишь с очень большой натяжкой, а оттуда к подъезду, из которого, как мне показалось, вышла Ирья; через стеклянную дверь был виден лишь темный лестничный пролет и мой взъерошенный автопортрет, так что я перескочила через пару луж и направилась за угол дома.

Вдруг я услышала какой-то голос, который сказал что-то вроде «о’кей» и «заезжай за мной потом хорошо о’кей до встречи пока».

Не знаю почему, но именно после этого меня охватил страх. Конечно, я остановила машину и пошла за ней, чтобы проверить, что все в порядке, но отчего-то у меня вдруг возникло ощущение, что все мои действия воспринимаются как преследование. Но ведь все произошло случайно, вся эта история, повернула не туда и чуть-чуть заблудилась, так зачем же было навешивать на Ирью эти мои заботы, когда она уже и так достаточно натерпелась. Поэтому я решительно развернулась, засеменила что было сил к ближайшему подъезду, именно к тому, из которого вышла Ирья, и схватилась за ручку двери.

Дверь, конечно, не открылась. Но потом я увидела, как в подъезде загорелся свет, спустилась светловолосая девушка, которая, правда, спросила вначале «все ли у вас в порядке?» и затем, получив утвердительный ответ, без лишних слов впустила меня внутрь. Через ничем не примечательный коридор я проскользнула в ничем не примечательный подъезд и стала подниматься по лестнице, несмотря на буквально сбивающий с ног, тошнотворный запах, похожий на запах основательно пригоревшей к дну кастрюли цветной капусты и с каждым шагом становящийся все более ядовитым; однако ничего другого не оставалось, кроме как подняться до самого верха, выше уже было никак нельзя, дорогу перегородила решетчатая металлическая дверь, которая была заперта. Я остановилась на площадке перевести дух и подумать, как теперь быть, что делать, что, но не прошло и секунды, как в голове уже возник новый вопрос: а какого черта я вообще тут делаю, в незнакомом подъезде еще одного незнакомого дома, но прокричать мне ответ было некому, напротив, подъезд, утопающий в удушливом запахе гари, накрыла гнетущая и даже несколько зловещая тишина, испугавшись которой и ни о чем особо не думая, скорее ища спасения, я повернула обратно.

Спустившись на два этажа, я вдруг услышала плач. Остановилась. Сначала в ушах был лишь монотонный стук моего собственного сердца. Потом снова раздался плач, откуда-то слева, из-за двери, обитой сосновым шпоном, точнее, сквозь дверь или через почтовое отверстие, большая заслонка которого оттопыривалась снизу и напоминала нижнюю губу полоумного, и взбредет же такое в голову, но именно оттуда он и доносился, этот плач, я подкралась поближе, ботинки издали такой высокочастотный скрип, что вряд ли его кто-то мог услышать, — примерно такой же звук издала бы землеройка, если бы попалась мне под ноги. Потом я набралась смелости и наклонилась к почтовому отверстию, из него жутко дуло, и весь этот воздушный поток был пропитан кошмарным смрадом, там, в квартире, явно случилось что-то ужасное, это было понятно и по плачу, бессильному и безутешному, мне на глаза тут же навернулись слезы, и я заплакала, почти припав к двери, над открытым почтовым отверстием с надписью «Мякиля», и очнулась только тогда, когда на крышку почтового отверстия с кончика носа упала крошечная капля.

И тут вдруг шаги, совсем близко. В одно мгновение я взлетела вверх по лестнице, заметив в пролете полоску светлых волос и заколку с муми-троллями, по которым сразу узнала ту самую девушку, которая впустила меня в этот наполненный гарью и плачем подъезд. И так как поднималась она все выше и выше, я вынуждена была вернуться обратно на площадку с зарешеченной дверью.

Сквозь свое прерывистое дыхание я слышала, как двумя этажами ниже сначала звякнули ключи, а потом дважды щелкнул замок. Сжала прутья решетки и постаралась отдышаться, правда, за эту минуту успела передумать миллион мыслей, большинство из которых загнала обратно в глубь себя, этакие всплывающие на поверхность морские водоросли, выскакивающие поплавки или что там еще бывает, всякие наполненные воздухом штуки в портах и бухтах и так далее. Лишь одна мысль по-прежнему билась в голове: было ужасно жалко ту женщину из квартиры Мякиля, хотя мы, конечно, и не встречались, разве что поплакали вместе по разные стороны входной двери. Сердце громко стучало, тело взмокло, руки тряслись, а мизинец на левой руке непонятно дергался. Что-то необъяснимое было во всем этом, постоянная суета с нервами на пределе, и лишь через несколько мгновений я поняла, что это не нервный тик, а судорожно мерцающая люминесцентная лампа под потолком.

Однако нервы мои уже больше не в силах были это выносить, и пришлось снова двинуться в путь. Спустилась двумя этажами ниже и, как дура, застыла у двери Мякиля. Меня снова стало трясти, потому что я не знала, как поступить, отправиться ли за Ирьей, а может, Рейно уже успел забрать ее оттуда, что-что-что делать, повторение этого вопроса не помогало найти на него ответ, так я и стояла у двери, из почтового отверстия которой рвался на площадку трагический, вымоченный в горе и печали запах горелого. Соседская дверь была тут же, совсем рядом, «Няатяля» — было написано на ней. За дверью какая-то женщина говорила по телефону так тихо, что слов поначалу было не разобрать, но потом она резко повысила голос и прокричала: «Не смеши меня», было совершенно непонятно, о чем речь, только откуда-то из запасников иррациональности почему-то вдруг выскочила мысль: надо же, как много на этом этаже «я», Мякиля, Няатяля и вот теперь еще «меня». И как только до моего сознания дошло, насколько глупо думать о таких вещах, стоя на пороге дома, в котором случилось горе, я решила вытряхнуть эти мысли из головы и заняться чем-нибудь очень полезным в эту минуту, но в эту же минуту я совершила очередную ошибку, позвонив в дверь.

Порыв этот был таким внезапным и мгновенным, как импульс, что я даже не успела заметить, в какую из дверей позвонила, хотя, пожалуй, в тот момент сложно было сказать, какой из вариантов лучше, а какой хуже; да и потом, это уже не имело никакого значения, ведь ошибка совершена, и одна из дверей вот-вот должна была открыться. И она открылась, та самая, правильная, то есть левая дверь, та, из которой потоком лилось горе.

Пол не то чтобы заскрипел, а скорее застонал, как старый линолеум. Затем дверь приоткрылась, и в проеме показалось красное, в тонких прожилках, утратившее от горя все свои черты, совершенно потерянное женское лицо, по которому можно было понять наверняка, что этот человек уже не в состоянии воспринимать что-либо, и только где-то в глубине глазниц все еще тлели два почти догоревших тусклых зрачка.

— Что вам? — спросил хрупкий голос. Он прозвучал так, словно что-то очень сухое и ветхое медленно раскрошилось и просыпалось на пол.

Я не знала, что сказать. Хотелось просто обнять это несчастное существо, прижать покрепче к груди и сказать, что все образуется, но я не осмелилась, да и едва ли я могла дать гарантию, что именно так оно и будет, может, оно и не образуется вовсе, у меня самой вон как дела запутались, и уж по крайней мере, я точно не могла вернуть ей сына. Поэтому я просто стояла, как столб, на месте и старалась хотя бы взглядом поддержать бедняжку, пусть ей хотя бы так передастся мое сочувствие. Но единственное, чем я сумела выразить это сочувствие, был легкий наклон головы.

— Что вам? — снова спросила она.

— Добрый день, — с тяжелым вздохом произнесла я. — Исследование. Провожу. Потребителей. Проводим, опрос. Я не вовремя. Да.

Было стыдно и страшно, все внутренности переворачивались, словно их там ворочали каким-то ужасным инструментом. Попыталась выдавить из себя хотя бы какое-нибудь объяснение своей вербальной хромоты, но ничего не вышло, рот отказывался слушаться, не оставалось ничего другого, как просто стоять и хлопать глазами. Она тоже стояла, не произнося ни слова, и смотрела на меня своими жуткими заплаканными глазами, и вроде бы даже дрожала. Наконец я — уже почти синтезированным, наверное, голосом — повторила самое важное из своей предыдущей речи и прибавила потом, что сейчас, пожалуй, не самое подходящее время, лучше я зайду позже или, может быть, совсем не зайду, последнее, правда, не увязывалось с моей должностью, но уж что сказала, то сказала; потом зачем-то стала говорить, что с нами конечно же можно связаться, и даже попыталась вытащить визитку из сумки, но, естественно, не нашла, в сумке вообще не было ничего подходящего, кроме нескольких мятых бумажек с черт знает какими идиотскими записями; но я все-таки пошуршала ими для важности, пробормотала что-то вроде «ну ладно», попросила извинения, и шло это от самого сердца, хотелось попросить прощения буквально за все, за свое присутствие прежде всего, а дальше я не знала, что делать, просто развела руками, взглянула напоследок в ее почти погасшие глаза и еще раз попросила прощения.

— Что вам? — переспросила госпожа Мякиля надтреснутым голосом, словно я только что появилась у ее двери.

— Мне… — начала было я, но слова опять не находились. Я собралась с духом, и тут, о нет, нет-нет, ну почему так, но это как-то само собой вырвалось, слетело с языка, глупо, грубо и в высшей степени нетактично: — Когда хоронить-то будут?

Мне очень хотелось втянуть эти слова обратно. Но у меня окончательно заплелся язык, губы исказила кислая гримаса, а щеки ввалились, и если бы я могла, то втянула бы внутрь вообще всю себя, прочь с этого проклятого места, вон из этой жуткой истории. Арья, так ее звали, так называла ее Ирья, если я правильно помнила, да, Арья, она смотрела на меня своими безумными, ввалившимися глазами, которые вряд ли могли что-либо видеть после выжегших их слез, и сначала я даже подумала, что она скажет что-то совершенно к делу не относящееся только ради того, чтобы уйти от этой темы, вроде «Надо же, какой снег», или «В подъезде-то опять не убрано», или «Вот ведь, не уследила за капустой». Капустная вонь и правда обтекала Арью густым, удушающим потоком, и на мгновенье мне действительно показалось, что, не в пример мне, это существо, доведенное до крайней степени изнеможения, способно каким-то удивительнейшим образом с честью выйти из такой жуткой ситуации, но потом Арья переменилась в лице, вздрогнула, словно что-то оборвалось на внутреннем душевном уровне, и стала в самом прямом смысле оседать на пол, и мне ничего не оставалось, как подхватить ее, повторяя, словно в каком-то безумном порыве, бесконечные «простите», похлопывая и поглаживая ее, будто она в чем-то испачкалась. Но вдруг в ее глазах снова зажегся свет, и она сказала на удивление ясным голосом, что не знает, и в тот момент, когда я наконец сообразила, о чем она говорит, дверь с шумом захлопнулась прямо перед моим носом.

— Если бы наша организация могла вам чем-то…! — закричала я в почтовое отверстие, однако на середине предложения разрыдалась, так все выглядело безнадежно, казалось, от меня никакой помощи, я все только запутываю и порчу, и все-таки, уже ни на что не надеясь, я прошептала в замкнутую дверь последнее слово «помочь», затем быстро спустилась по лестнице, а оттуда во двор, где успел сгуститься вечер и стало еще темнее, влажнее и холоднее.

Потом я все бежала и бежала, утирая слезы и стараясь не запускать руки в волосы, чтобы не рвать их на себе и не колотить эту глупую голову, которая раз за разом умудряется только усугублять любой кошмар; а потом я оказалась в машине и сразу за этим уже в центре, а потом на шоссе, глядела, как трепещет на лобовом стекле то ли квитанция о штрафе, то ли рекламная листовка, и слушала радио, неожиданно включившееся, когда я залезала в машину, передавали новости для иммигрантов на упрощенном финском, говорилось о событиях в мире и отдельно об аварии в Кераве — душераздирающе дотошно и въедливо, и я вдруг осознала ту беспроглядность, которая царила вокруг.

IV

И вот наступил последний и решающий эпизод во всей этой череде злоключений и неурядиц, но до него надо было пережить еще одну досадную неприятность.

Утром свет ударил в глаза и каким-то странным образом одновременно в нос, пробрав до самых костей. Дома все шло кувырком. Посуда выскальзывала из рук, стулья падали, заботы, тревоги, страхи и волнения сталкивались в голове. Как только невыносимая тоска из-за аварии на какое-то время отпускала, ее место тут же занимало чувство стыда за все это лицедейство, а следом и страх, вызванный статьей в газете, полицейскими и еще Бог знает чем. Стало тяжело находиться в собственном доме, который вдруг до отказа наполнился мрачными мыслями, которые давили со всех сторон, а на улице казалось, что из каждого угла за мной кто-то наблюдает.

От сына не было вестей. Попыталась позвонить ему на все известные мне номера, но в трубке по-прежнему раздавались только далекие тревожные гудки и сообщения о том, что обслуживание-абонента-временно-приостановлено.

Мне стоило больших усилий отправить Ирье вечером сообщение: «Держись. Ирма». Она не ответила. Я терпела довольно долго. Старалась сохранять хотя бы какое-то подобие душевного равновесия, заставляя себя сосредоточиться на непрерывной уборке, глажке, опасливых вылазках в магазин и тщетных попытках дозвониться до сына каждую четверть часа. А в голове все время стучало, что надо позвонить Ирье, раз уж она почему-то не ответила на сообщение.

Еще из головы никак не выходила госпожа Мякиля, из-за нее тоже я чувствовала себя ужасно, мне хотелось позвонить и ей, чтобы извиниться и тактично спросить о похоронах, не знаю, отчего я так зациклилась на вопросе погребения, но сердце подсказывало, что на похороны надо пойти, ради всех этих людей. Однако на похороны приглашать саму себя не принято, надо что-то придумать, только сложно сказать, что именно, ведь я даже не знала, когда будут хоронить, у госпожи Мякиля спрашивать бесполезно, а спросить у Ирьи я не решалась, казалось, она и так сама не своя, а тут еще я лезу с вопросами. В какой-то момент я даже думала позвонить им обеим и назваться чужим именем, но наверняка из этого ничего не вышло бы. Как бы я ни пыталась изменить голос, Ирья бы меня точно сразу узнала.

Мне явно нужно было чье-то плечо, не какое-нибудь там божественное вмешательство, а просто чтобы было с кем поделиться, но поблизости знакомых не было, все в Кераве, а их-то я как раз не хотела беспокоить. Попробовала опять позвонить сыну, но, как и в прошлый раз, безрезультатно. Решила пойти и постучаться к нему домой. Но, уже выйдя на улицу и пытаясь сориентироваться, я поняла, что совсем не помню, где он живет, пришлось вернуться домой, чтобы выудить откуда-нибудь его адрес. Когда я наконец снова вышла на улицу, страшная догадка обдала все мое тело холодным потом чувства запоздалой вины, который на легком морозе застыл ледяной коркой где-то между одеждой и кожей: я поняла, что вот уже почти десять лет не заглядывала ни в одно из его жилищ, хотя он порой до позднего вечера рассказывал мне об очередном переезде.

Улица Ваасанкату. У подъезда долго, с возмущением разглядывала застывшую на граните блевоту, похожую на омлет с ветчиной, было в ней что-то отвратительно-завораживающее. Наконец кто-то, выходивший на улицу, впустил меня в подъезд. На двери сына была табличка с чужой фамилией, мне никто не открыл. По дороге домой я задумалась, а что, если бы там, на пороге, появился совершенно незнакомый человек, о чем бы я стала его расспрашивать, о сыне или о потребительских пристрастиях, не знаю.

Домой я все-таки не пошла, вылезла из трамвая на площади Хаканиеми, направилась к рынку. Индикатор на рекламе пепси показывал шесть градусов мороза, это было заметно и по оживившейся рыночной жизни, люди разговаривали, облачка пара поднимались в воздух, словно пузыри с репликами в комиксах, наверное, именно легкий мороз заставил всех стряхнуть с себя слякотную хмурость, столь привычную в начале хельсинкской зимы. Направилась в сторону дома с рекламой пепси. Ждать на сей раз не пришлось, тут был домофон, я поднялась на второй этаж, Виртанен, открывая дверь, в которую мне, несмотря на решительное домофонное вторжение, пришлось звонить на удивление долго, выглядел каким-то изумленным и встревоженным. Но войти все-таки пригласил. Я прошла, не снимая обуви, в комнату, села за стол и прямо сказала, что рада встрече. Он с трудом опустился на стул и поднял на меня покрасневшие, водянистые глаза. По его блуждающему взгляду было заметно, что он спал, когда я звонила в домофон, и, вероятно, успел заснуть снова, пока я поднималась от парадной на второй этаж.

Рассказала ему всю историю. Неприятно было облекать то, что случилось, в слова: люди и вещи словно начинали жить совсем другой жизнью, но что поделаешь, кому-то надо было обо всем рассказать. Виртанен слушал, склонив голову, глаз у него подергивался; а потом он вдруг рассмеялся. Я посмотрела на него даже не могу сказать как, невозможно описать, какую ошеломляющую реакцию вызвал во мне его смех. От смущения он несколько напрягся, а потом снова расхохотался. Что-то теплое было в этом его смехе.

— Надо же, у меня, оказывается, голосовые связки пока что целы, — сказал он наконец и посерьезнел. — Так что.

Мне тоже хотелось посмеяться, но было не до смеха. Я смотрела в окно на широкий двор, меж домов кружился мелкий снег. Виртанен выкопал из кучи валявшихся на столе бумажек и всякого мусора телефон, потревожив тем самым трех испуганных фруктовых мушек, которые выпорхнули из спиралевидной мандариннокорковой тюрьмы. Я достала свой телефон из сумки и, нажав несколько кнопок, протянула Виртанену, номер я нашла в справочнике еще дома, терзаемая чувством вины, и Виртанен, несмотря на свою неуклюжесть, стал проворно набирать этот номер на своем весьма умеренно потрепанном допотопном мобильнике. Потом он поднес телефон к уху и хитро подмигнул мне, словно речь шла о какой-нибудь грандиозной шутке. Решила его не разочаровывать и сложила в ответ губы в подобие улыбки.

Надо сказать, что справился он с поставленной задачей очень хорошо. После привычных «алло» он дружелюбно, но уверенно и прямиком перешел к делу, сказал, что приходивший к вам в прошлую субботу представитель нашей организации, оказавшись в сложной ситуации, повел себя нетактично; приносим извинения, и позвольте от имени организации выразить вам свои соболезнования в виде скромного венка, и так далее; нет-нет, не в похоронное бюро, мы хотели бы привезти его прямо в капеллу, где будет отпевание, нет-нет, что вы, разве это беспокойство, напротив, конечно, да, мы тоже так думаем, да, спасибо, спасибо вам большое, еще раз простите за беспокойство и примите мои искренние соболезнования, сил вам и терпения, до свидания.

Он положил трубку и нацарапал что-то на краю газеты полузасохшей шариковой ручкой, похоже, это была все та же самая газета из Керавы с заметкой обо мне. Я смотрела на него несколько ошарашенно: в голове не укладывалось, как этот выпивоха мог оказаться таким красноречивым подлизой. Захотелось его прямо-таки обнять, но на нем явно была та же самая одежда, что и тогда, в мой первый визит много недель назад.

От всего сердца поблагодарила его.

— Да мне же в радость, — сказал Виртанен. Потом оторвал от края газеты кусочек и протянул мне, там были нацарапаны место, день и время — такие пляшущие значки вполне мог вывести изобретатель письменности в день своего озарения. Необычайно трогательным был этот его мальчишеский выплеск энергии.

Мы немного посидели, мило улыбаясь друг другу, и я ушла, а Виртанен остался стоять в дверях, с легкой грустью глядя мне вслед. Неудивительно, ведь он почувствовал себя нужным, однако он действительно был нужным; уходя, я сказала ему, что мы непременно скоро увидимся, и сказано это было от чистого сердца, он безусловно заслужил подарок, какой бы то ни было. А еще я подумала, что он теперь тоже стал другом — в некотором роде, важным человеком, ценным, таким, которого хочется поблагодарить за то, что он есть. И сложно сказать, почему я так спешила уйти, ведь из каракулей Виртанена следовало, что похороны будут только через два дня около полудня, но я вдруг ощутила прилив энергии и в этом порыве перескочила на другую сторону площади, пуская облачка пара, полные восклицательных знаков и стараясь не налететь на краснощеких прохожих, и тут позвонила Ирья.

Не знаю почему, может, я постоянно чувствовала вину и беспокоилась за госпожу Мякиля, но, увидев на экране телефона имя Ирьи, так перепугалась, что без промедления ответила на звонок. Алло, Алло, Алло это Ирма, Да я, Это Ирья звонит, Привет Ирья, Я звоню вот с чем, Прости не услышала тут трамвай рядом прошел, Я хотела сказать, Повтори, Хотела сказать спасибо за то что ты тогда пришла, A-а, Так что спасибо, Что ты это тебе спасибо, Ну да, То есть за что спасибо, И прости пожалуйста, Я к тому звоню что не хочешь ли ты прийти на похороны, Как я, Ну я просто подумала хотя конечно это немного странно, Что странно, Ну если бы ты пришла поддержать нас, Ладно, Просто ты как бы уже часть всего этого, Да брось, Нет правда, Что ты конечно я с удовольствием, Ладно, С радостью, Вот и хорошо, То есть конечно с какой такой радостью ужасное горе ведь, Да но, Что ты конечно я приду.

Беседуя с Ирьей, я дошла до ворот своего дома, над заливом Эляйнтархалахти стоял пар, и надо мной, очевидно, тоже, меня прошиб пот, я ведь оказалась совершенно не готова к этому разговору, Ирья, однако, тоже казалась слегка растерянной, не знаю, по какой причине, может быть, просто от горя.

— Хорошо, — сказала Ирья. — Тогда увидимся.

— Увидимся, — ответила я, и на этом разговор закончился.

Поднялась по ступенькам в приподнятом настроении и конечно же дома за это поплатилась. Остаток дня и половину следующего дня меня мучила совесть, оттого что я вообще позволила себе быть в хорошем настроении посреди общего горя; оттого что Ирья так любезно пригласила меня на похороны, тогда как я в некотором смысле все время пыталась обмануть ее; оттого что устроила вместе с Виртаненом весь этот спектакль со звонком госпоже Мякиля как раз перед тем, как позвонила Ирья; и даже оттого, что так внезапно и без всяких объяснений ушла от Виртанена. Было ощущение, что нельзя так играть с важными вещами, с людьми, с человеческим горем. С чувствами Ирьи, Арьи, Виртанена, да ни с чьими. Даже со своими собственными.

Так прошел день, но и на следующее утро лучше не стало. Окно всю ночь оставалось открытым, и, вылезая из кровати, я почувствовала, что сильно озябла, правда, вместо «озябла» нужно было подобрать другое слово, покрепче, когда я заметила, что морозом убило куст базилика в горшочке. А потом оно все-таки настало, послезавтра, хотя, конечно, в тот момент оно уже было совсем не послезавтра, а самое что ни на есть настоящее сегодня, морозное и ясное, со слепящим глаза утром, пора было облачаться в черное и отправляться в путь.

Так он и начался, своего рода заключительный акт пьесы, не знаю, почему мне вдруг вообще пришло в голову как-то его назвать, но в любом случае он начался, и вот я уже засеменила к машине, которую в прошлый раз пришлось оставить на краю площади, так как больше нигде парковочных мест не было, узкая юбка мешала идти, ботинки тоже не сильно способствовали нормальному передвижению в пространстве, падал легкий снег, хотя небо было ясное и даже почти голубое, наверное, он прилетел откуда-то издалека, весь этот снег, с моря или с материка, кто знает, но очень уж одиноким он казался, этот снег, хлопья медленно кружились, подгоняемые ветерком, — впрочем, для ветерка тоже не было абсолютно никаких оснований. Как будто тонкая вуаль грусти окутывала все вокруг. Навстречу шли люди, всевозможный народ в вязаных шапках, ядовито-желтых жилетках со светоотражателями, в пуховиках и шубах, одна дама в возрасте была одета в черное, как и я, поравнявшись со мной, она посмотрела мне в глаза, и я тоже посмотрела, и мы знали, с чем нам обеим придется или уже пришлось сегодня столкнуться.

В Кераву я ехала медленно и аккуратно, немного нервно, но без аварий, что, наверное, самое главное. Не хотелось доставлять лишних огорчений.

Миновав центр, отметила про себя, что дорога стала шире, снега меньше и он был коричневым, скорее всего, уже успели насыпать соли, а может, движение здесь более оживленное, кто знает, собственно, все это не слишком занимало меня, но такие маленькие отступления в размышлениях не давали погрузиться в мысли о предстоящем, впрочем, как и о настоящем: просто начни я думать о том, как вести машину, то наверняка окончательно запуталась бы в таких само собой разумеющихся вещах, как газ-тормоз и право-лево. В любом случае дорога по всем признакам вела именно на кладбище, я переживала, смогу ли вынести все это, невозможно всегда сохранять спокойствие, чьи бы похороны ни были, кого-то из твоих близких или совершенно постороннего человека, но вот у меня появился новый повод для размышлений, поскольку какой-то придурок решил меня обогнать, хотя ограничение было шестьдесят километров, уж не знаю, куда он так спешил, этот обгоняла, он пронесся мимо на безумной скорости, блестящая черная машина, и, не ограничившись поднятым средним пальцем, этот шумахер плюнул порядочной порцией вязкой коричневой жижи мне на лобовое стекло.

Где-то позади, я это ощущала, были еще вскинутые средние пальцы, обзывания коровой или похуже, за окном мелькала, а по мнению некоторых, еле-еле волоклась все та же Керава и, как и везде в этом районе, серые и белые блочные коробки вперемежку с сосновыми островками. А потом природа будто бы вздрогнула, пурга внезапно прекратилась, из-за облаков выглянуло солнце, на мгновение озарив все кругом ослепительным, холодным, белым золотом, но потом дорога нырнула в высокий ельник и пейзаж снова потемнел.

Деревья по краям дороги стали ниже, и в глаза ударил свет, я не сразу сообразила, где я и где мне нужно, собственно, быть, но тут как раз заметила указатель на кладбище. Я не успела собраться с мыслями и изо всех сил нажала на тормоз, после чего машина, конечно, остановилась, как обычно и случается, если нажимаешь на тормоз, но до этого мне пришлось безумно долго, не дыша от страха, сидеть в машине, сорвавшейся в занос, и надеяться на то, что она остановится более-менее нормально, а не кувырнется, например, через крышу в кювет.

Она остановилась. Впереди, словно незаслуженный подарок небес, появилась автобусная остановка, в которую машину и внесло, я ей нисколько не помогала, мне ничего другого не оставалось, как только висеть на руле и попискивать. И даже после того, как она остановилась, я еще долго сидела все в той же позе, слушая удары сердца и пялясь вперед, на открывшееся передо мной снежное поле, посреди которого торчал серый жестяной куб — трансформаторная будка или еще что, — в который кто-то уже въехал, покорежив одну из сторон, так что у сооружения образовались новые углы, и куб теперь напоминал покалеченную бураном юрту. На стенке кто-то написал черным распылителем, что завтра будет ужасным.

В конце концов я снова двинулась в путь и благополучно повернула в нужном месте налево. У поворота было два указателя, один под другим, на первом значилось «Керавское кладбище», а под ним «Туусульская коптильня». Коптильня встретилась раньше, и находилась она, по-моему, просто возмутительно близко к кладбищу; после нее надо было свернуть налево, и тут уже вот оно, кладбище, или, по крайней мере, стоянка. По правую сторону дороги лежал недавно поваленный лес, не знаю, хотели там просто расчистить площадку или еще что, но рядом с местом последнего приюта это выглядело кощунственно. Среди бревен, веток и сучьев бродил понурый священник в ярко-красной вязаной шапочке, и казалось, будто его специально туда поместили, чтобы он хоть как-то оживил хмурый пейзаж.

Так или иначе, оно было тут, место назначения, ничего не поделаешь, и я ужасно боялась, что снова что-то пойдет не так. Свернула вправо, к парковке — длинному, вдававшемуся в вырубленный лес прямоугольнику, на снежно-выбеленной поверхности которого стояло в ряд около двадцати машин, вид у них был тоже какой-то хмурый. Припарковалась между двумя громадными внедорожниками и осталась сидеть в машине. Передо мной открылось кладбище. Красивое, припорошенное снегом, оно искрилось в лучах солнца под голубым небом, которое вдруг очистилось от облаков и стало прозрачным и светлым, словно кто-то там наверху пожелал выразить свое уважение к предстоящей торжественной и печальной церемонии. Вдалеке еще кружился снег, как украшение этого скорбного дня, крупные снежинки медленно падали с ясного неба, точно легкий пепел.

Сидела так довольно долго. Блеклые синие цифры на часах приборной панели тихо-тихо отсчитывали время. В запасе было еще почти полчаса, но, когда тепло стало улетучиваться из машины, а очки запотевать, я заставила себя вылезти. Направилась к низкому офисному зданию у ворот, рядом в ним висела какая-то карта и план. Постояла, таращась на карту, ничего не понимая в ней и в ее изгибах. Снег, забившийся в низкие ботинки, обжигал пальцы, и вообще было такое состояние, которое заставляло меня принять какое-то решение или на худой конец хотя бы собраться с мыслями, причем срочно. Совсем не хотелось идти туда раньше времени.

Но я все же пошла. Снег под ногами издавал точно такой же звук, что и закоченевшие шея со спиной. В окне офисного здания женщина, очень офисная с виду, поливала огромный, до самого потолка, молочай и при этом пристально смотрела на меня. Я резво повернула направо, на дорожку, ведущую к могилам. Из-за яркого солнца, бившего прямо в глаза, невозможно было разглядеть, что там впереди, но все-таки я увидела, что в конце дорожки ярким пятном явно белело какое-то большое угловатое строение, узнать в нем часовню для отпевания не составило труда, других построек все равно вокруг не было.

А потом я вдруг вспомнила об одной вещи: там, в офисном окне, которое наполовину состояло из отражения, между женщиной и молочаем были часы, да, круглые часы с большими цифрами, такие часто встречаются в школах и разных учреждениях, часы, которые показывали совершенно неправильное время.

Я постояла на месте, дыша тяжело и с присвистом. Потом пришлось вернуться, буквально заставила себя это сделать, чтобы удостовериться, ну что тут поделаешь, надо было снова взглянуть на циферблат, который там час на самом деле. Медленно побрела назад каким-то странным двунаправленным шагом, ноги вроде бы сами несли меня вперед, но одновременно сопротивлялись и путались, правая нога, казалось, благоприятствовала движению, а левая, наоборот, сопротивлялась, может, разные доли мозга вступили в борьбу, не знаю, но вышла вот такая хромоногая походка, не то чтобы я боялась, что меня увидят люди, у них наверняка были занятия и поважнее, чем следить за моей иноходью, но стало вдруг страшно, как-то сразу из-за всего, в первую очередь, конечно, из-за времени, которое вдруг оказалось таким непредсказуемым; часы в офисе показывали четверть первого, часы в машине сына — без четверти двенадцать, а когда я посмотрела на свои собственные, на них было почти без пяти. Выяснять, какие же врут, времени не было.

Я побежала, точнее, пошла, но почти бегом, по кладбищу ведь особенно не побегаешь, но мне казалось, что я бежала, хотя, конечно, со стороны это больше походило на шаг. А потом вдруг оказалась у часовни — то, что передо мной часовня, стало понятно по огромному кресту на карикатурно выдающемся выступе, напоминавшем лоб и расположенном прямо над окнами. Притормозила, чтоб отдышаться, выпустив в воздух рыхлые облачка пара. Я на мгновение забылась и даже с каким-то умиротворением наблюдала, как они поднимаются к небу, пронзаемые то светящим из-за деревьев солнцем, то неизвестно откуда взявшимися снежинками, которые по-прежнему медленно кружились в небе.

Потом, в тот самый миг, когда я готова была снова сорваться с места, все решилось — во всяком случае, на какое-то время — само собой.

Позади раздался громкий снежный скрип шагов. И сложно сказать, откуда взялось предчувствие надвигающейся опасности: я тут же стала искать убежище, которым послужила небольшая ниша за углом часовни, в эту нишу я и вжалась, чтобы спрятаться. Когда я взглянула из этого укрытия на свои следы, которые дырами зияли на свежем снегу в лучах яркого солнца, я услышала тот ужасный голос, жуткий голос молодой хозяйки Хятиля, она что-то там шептала, я узнала ее даже по шепоту, настолько глубоко она впечаталась в мою память. Я была уверена, что она почуяла мое присутствие и только и выжидала момент, чтобы наброситься на меня.

Однако этого не случилось, по крайней мере тогда, зато случилось другое, намного более печальное и значительное событие. В дверях часовни показался гроб, его несли шестеро мужчин с выражением вселенской скорби на лицах, каждого из них можно было принять за отца, хотя двое из них оказались при ближайшем рассмотрении совсем юными; однажды на похоронах я услышала от отца, что самое большое несчастье в жизни мужчины — это похоронить собственного сына, и в это вполне можно было поверить, правда, думаю, в данном случае нет никакой разницы между отцами и сыновьями, матерями и дочерьми.

Они вышли из часовни, потом, когда за гробом потянулись Арья и, вероятно, ее родственники, а чуть позади Ирья, и ее муж, и дочь, и сын, так захотелось к ним подбежать, но разве это было возможно, упаси Бог, да никак, хорошо, хоть хватило разума остаться в укрытии, представляю, какая неразбериха могла бы выйти, если бы я ни с того ни с сего выскочила из ниши, чтобы в очередной раз все испортить. Глаза наполнились слезами, нет, я не плакала, слезы полились сами, просто все чувства смешались, было и тоскливо, и стыдно одновременно, что вот-де стою у задней стены часовни, но разве можно было что-то сделать в этой ситуации, кроме как продолжать прятаться, ведь нельзя же просто взять и выйти к ним, я почти никого не знала, не считая нескольких человек, так что пришлось стоять и ждать, пока они пройдут мимо, вся эта огромная толпа, наверное, половина города, все в черном, было очень красиво и торжественно.

Наконец вышли и Хятиля, старик плелся, держась за локоть усатого мужчины средних лет, дочь шествовала следом и даже здесь шепотом за что-то бранила отца. Странно, что у меня такая обостренная чувствительность, подумать только, я смогла услышать и разобрать слова той женщины, стоя далеко от нее, простой шепот, но все равно не пойдешь же и не спросишь у этого кошмарного существа, действительно ли она сейчас что-то сказала. И я никак не могла взять в толк, как они все умудряются в таком большом городе знать друг друга.

Потом все прошли, длинная колонна, скорбной и в то же время торжественно-черной лентой. Теперь мне оставалось лишь отправиться за ними.

Миновав две длинные аллеи, следы провожающих свернули направо. Я прошла еще немного вперед и стала смотреть, как люди собираются вокруг могилы. При этом мне, конечно, приходилось делать вид, будто я чем-то занята, и я старалась прикинуться этаким любителем кладбищ, который внимательно разглядывает могилы, склонив набок голову, словно любая деталь вызывает у него неподдельный интерес; надо признать, их и правда было очень много, этих деталей, и все так красиво в свете низкого солнца, в объятиях необычного, берущегося из ниоткуда снега, тишина стояла такая, какая возможна только на кладбищах, где даже обычные звуки — пение птиц, шелест ветра и неожиданное уханье падающих с деревьев снежных шапок — сплетаются в какую-то особенно тихую тишину. Казалось, можно услышать, как вокруг заиндевевших могил шепчутся свечи и цветы, чьи ледяные лепестки с едва слышным хрустом опадают на снег.

Но, несмотря на всю эту красоту, предаваться созерцанию было нельзя. Я взглянула в сторону провожавших. Часть из них продолжала переходить с места на место, что было довольно естественно в подобной ситуации, когда толком не знаешь, куда встать, и одновременно стараешься не привлекать лишнего внимания и никого не обидеть. Здесь были худые старики, и разнокалиберные люди средних лет, и очень много молодежи, наверное, половина школы, а потом еще и такие, чей возраст невозможно определить. Сыновья отличались от отцов костюмами не по росту, которые они совсем не умели носить. Всех объединяла скорбь. Это было видно даже по тому, как они стояли.

В мою сторону совсем не смотрели, даже мельком, и потому я вдруг осмелела и прошла немного вперед по дорожке. Имена усопших сменяли друг друга, как бегущая рекламная строка в телевизоре, ветер ронял снег с веток, солнце пробивалось сквозь деревья, словно рассыпая пучок стрел. Из-за поросшего мхом могильного камня некоего Суло Ялонена, почившего во время войны, выпорхнула большая ворона, словно чья-то опаленная душа, — не знаю, почему я вдруг решила, что она опаленная, возможно, военная дата навеяла, — и ворона меня здорово напугала, ничего хорошего это ее неожиданное появление не сулило.

А дальше все произошло само собой. До людей, собравшихся, словно рой пчел, вокруг могилы, оставалось меньше двадцати метров. Стараясь не передумывать своих недавних мыслей, а точнее, не думая вообще ни о чем, я проделала эти последние решающие шаги, отступать было невозможно, даже если бы кто-то меня заметил. И когда под ботинком хрустнула пластмассовая баночка от кладбищенской свечки — молодежь ли ее уронила с могилы или какое животное, — я, услышав этот звук, замерла на месте и стала с ужасом ждать, что вот сейчас они все обернутся, но никто не обернулся, как раз опускали цветы, так вот, на чем я остановилась, ах да, замерла на месте, замерла, и замерла, и замерла, и вдруг заметила можжевеловый куст высотой, наверное, метра четыре и очень густой, скорее всего, я не увидела его раньше потому, что рядом росла высокая сосна и оба дерева были всего в нескольких шагах от меня.

Проделала эти необходимые шаги. Сосна оказалась слишком тонкой, чтобы за ней спрятаться, но за густым кустом можжевельника я могла стоять практически незамеченной. Впереди ничего толком видно не было, кроме черных спин и уходящего к лесу клочка кладбища за ними. Сложно сказать, что происходило возле могилы, никакого окошка для сидящих в засаде не предусматривалось. А потом я разглядела в гуще толпы Ирью.

Она стояла довольно близко к внутреннему краю этого плотного, с неровными краями кольца людей, держа подле себя сына и дочь, и выглядела совершенно изможденной и даже прозрачной, но одновременно и невероятно сильной. Ее сына я видела впервые, и он был такой подавленный. Муж стоял чуть поодаль, держа в руках венок, и казался окаменевшим, так обычно выглядят мужчины, когда они в костюмах и со слезами на глазах. Хотелось подбежать, обнять их всех и сказать что-то вроде: все будет хорошо, мир еще жив и полон любви и забот, но потом какой-то мужчина посреди черной толпы вдруг разразился бессильным, разрывающим сердце плачем, у меня тоже сразу сдавило горло и диафрагму, защипало в слезных протоках, и потребовались колоссальные усилия, чтобы сдержаться и не закричать.

А потом настала их очередь, Йокипалтио, класть венок, и они пропали в короткой и быстрой очереди, толпа зашевелилась и уплотнилась, и больше уже ничего не было видно. Мне оставалось только стоять на месте, ощущая, как дрожь проходит через все тело и, просачиваясь сквозь тонкие подошвы, уходит куда-то в глубь земли. Я ничего не видела и не слышала.

Я ждала. Ждала, когда можно будет перестать ждать, ждала так терпеливо и долго, что все эти «ж» и «д» в ожидании стали тихонько подпрыгивать у меня в голове, словно кто-то, сидящий внутри черепа, постукивал по его стенке маленькой мягкой дубинкой, но в ту секунду, когда уже казалось, что я вот-вот осяду от всего это ожидания на землю, Йокипалтио выбрались из круга и оказались в нескольких метрах от меня.

Они встали в заднем ряду красивой семейной группкой, венка в руках у Рейно уже не было. Я смотрела на пушистую черную Ирьину спину, к которой прицепился сухой березовый лист, и пыталась понять, как она, Ирья. И вот, перебрав в голове все возможные варианты ее состояния, я вдруг совершенно случайно, непреднамеренно, не нарочно произнесла это слово — получилось глупо и нелепо, но для меня это было очень важно, — имя, которое я не могла не произнести; я должна была это сделать, просто-напросто должна, ничего не поделать. Я должна была как-то подать ей знак.

— Ирья, — прошептала я и сама испугалась своего изменившегося после долгого молчания голоса. Это был шепот, да, но прозвучал он так, будто все буквы в слове были заглавные: — Ирья.

Она не услышала.

Она не услышала, лишь еще глубже вжалась в плечо своего авторемонтного мужа, дети дрожали рядом. Я продолжала стоять там, на небольшой площадке между сосной и высоким можжевеловым кустом, и вытягивала вперед губы, не зная, что еще я могу сделать после своего неожиданного громкого выкрика. А потом она вдруг повернулась, Ирья, и дочь, у которой поплыл макияж, тоже повернулась, и сын с уложенными волосами, покрывшимися инеем, и муж с пластырем на подбородке, и все эти люди в черном тоже внезапно обернулись, повернули головы, и тогда я заметила, что их было очень много, тугих черных тел, на которых вдруг обнаружились бледно-румяные головы с красными глазами. И все они пошли на меня.

Когда мне стало ясно, что толпа пришла в движение от одного только шепота, я сунула руку в самую глубь можжевельника и лихорадочно нашарила тонкий бугристый ствол, за который можно было схватиться и в который я вцепилась изо всех сил, хотя понимала, что это меня не спасет, ведь они шли сюда, все эти люди, обычные, скорбные, страшные люди, их было много, и где-то среди них шла Ирья с семьей, я на мгновение потеряла ее из виду и стояла теперь одна-одинешенька, схватившись за это глупое дерево, которое, конечно, совсем не было глупым, а стало таковым лишь из-за того, что я за него держалась в поисках спасения. Я изо всех сил старалась с ним слиться, только бы меня не заметили. Выглядело это, наверное, весьма комично, если бы кто-нибудь посмотрел со стороны, но никто не смотрел.

Другого укрытия, кроме этого дерева, поблизости не было, и, когда я увидела, что Йокипалтио скоро пройдут всего в нескольких метрах от меня, чуть в стороне от процессии, не могла снова не зашептать: Ирья Ирья. И вот они уже совсем рядом, впереди сын, затем отец, потом дочь и последней Ирья, вокруг были и другие люди, но никого из них я не знала, толком даже и не видела, а Ирья непременно должна меня заметить, надо прекратить всю эту канитель. «Ирья», — прошептала я. Ирья, это я, я здесь, прости, я опоздала. Она неожиданно повернула голову и наконец увидела меня, Господи Боже мой, а я, как дура, стояла, обнявшись с можжевельником, и не знала, что делать, пыталась что-то изобразить, не знаю что, естественность какую-то, улыбнуться и начать говорить. Привет, Надо же Ирма, Да вот тут, Ты все-таки смогла приехать, Да вот да что ты говоришь, Что ты все-таки смогла приехать, Ах да, Что это ты там, Где, Ну там, А зацепилась, За что, За ветку, Боже мой как же это ты, Не знаю, Мама пойдем уже.

Потом услышала, как неподалеку сказали что-то громко и злобно, но все было словно в тумане, я попыталась разобрать те слова, но не успела, потому что все вдруг опять перепуталось.

Успела еще раз сказать Ирье, что ну вот, и это не было приветствием или, наоборот, прощанием, я просто хотела хоть как-то удержать ее внимание и объяснить, что собиралась всего лишь извиниться, сказать, что проблемы с сыном и пора идти, ведь надо выяснить, что там да как; но сын Ирьи стал тащить ее за руку, и теперь уже оба подростка смотрели на меня во все глаза, словно на какое-то чудо, и, прилипшая к можжевельнику, я, похоже, именно чудом и была; Рейно тоже смотрел, как смотрят я даже не знаю на что, на дохлую свинью или тухлую курицу. Хотелось зарыться поглубже в проклятый куст, но вряд ли это помогло бы, все и так ужасно запуталось, люди столпились вокруг черной массой, а я все пыталась прокричать что-то невразумительное Ирье, которую муж с детьми тащили в сторону; а потом я услышала злобные выкрики, что-то вроде «черт побери», даже не знаю, как это можно было расценить, разве допустимо на похоронах так выражаться, в то же время я заметила, что не одна я так считаю, а практически все вокруг: сразу стало очень тихо, прекратился едва слышный шелест одежды, люди словно замерли, а через минуту начал подниматься ропот, я и сама чуть было не присоединилась к шипящим голосам, но потом задумалась, кто же это, черт побери, так ругается, и еще крепче ухватилась за бугристый ствол можжевельника, словно лишь он один мог спасти меня в этой ситуации.

А потом вдруг началось, из-за куста невозможно было разобрать, кто говорит, но что именно говорят, было понятно. Кто это, Что значит кто, Кто это ругается, Господи Боже, Никакого уважения, Я не об этом что эта старуха тут делает, Перестаньте вы же на похоронах, Кого вы имеете в виду, Да вон ту тетку, Какую еще тетку, Вон ту, Там, Это просто дерево, Да нет же она за ним прячется, Кто, Ну та бабка, Какая бабка, Та что бегает за деньгами нашего старика, Ох-ох дочка что за глупости ты говоришь, Да нет же правда правда сказала что типа проводит какой-то там опрос, Кто, Да вон та бабка, Какой опрос, Я не знаю но документов у нее не было и я позвонила в полицию и сейчас тоже позвоню, Я по-прежнему никого там не вижу, Мам пойдем мне уже холодно, Да вон же она прячется об этом еще в газете писали, О чем, О лжеисследовательнице, Ах об исследовательнице, Ну да, Прости я что-то не то услышала, Что, Не важно, Так это та о которой писали в газетах, Господи давайте достойно закончим прощание, Да это она, Мам пойдем же, Ирма нам надо идти ты пойдешь с нами, Вон она где теперь и я вижу, Она и у нас тоже была, Ну что я говорила, Что она говорила, Что она и у нас тоже была, Так что она спрашивала-то, Где, Ну у вас, Ну что-то там спрашивала, Ну что-то там такое, Что-то про экономику, Может мы уже пойдем, Да подожди же ты об этом писали в газете ее полиция разыскивает, У нас она тоже была но полиция-то тут при чем, Кто там, Да тут одна, Нельзя ли более уважительно относиться к людям, Я ничего не вижу только дерево, Черт побери я звоню в полицию, Неужели обязательно ругаться, Обязательно какой там номер, Какой номер, Полиции идиот, Как вы можете так разговаривать со своим отцом, Да оставьте вы в покое ваш телефон, Почему это, Я полицейский.

Последние слова произнес сине-красный от слез бочкообразный мужчина, который вел под руку Арью, ставшую почти прозрачной от горя, и мальчишку-подростка, и выглядел он так, словно меньше всего на свете хотел бы в тот момент быть полицейским, точнее, меньше всего он хотел бы, конечно, быть отцом, который только что похоронил сына, но, вероятно, даже в скорби он полагал необходимым исполнять свой профессиональный долг, или, я не знаю, возможно, полицейский обязан быть полицейским независимо от того, где он и как себя чувствует, такие они, по крайней мере, в телевизоре, и я видела сквозь мохнатые лапы можжевельника, как он отвел в сторону семью и вдруг стал расти на глазах, превращаясь во что-то страшное и внушительное, и все люди вокруг него, включая Ирью, отошли на несколько шагов, словно намечалась драка.

— Ой-ой, — услышала я шепот Ирьи, прежде чем успела что-то предпринять.

Дочь Ирьи довольно настойчиво требовала, чтобы они уже шли, а я про себя отметила, что внутренне настроилась на то, что огромный полицейский вот-вот схватит меня, наденет мне наручники, или на что-то подобное. Пришлось бросить его, этот можжевельник. Я припустила наутек, и это оказалось очень просто, правда, сначала у меня не было ни направления, ни цели, а все потому, что в голове стучала только одна мысль: надо бежать, и я едва не угодила прямо в зияющую могилу, чуть не сбив с ног могильщика, который был раза в два выше меня и который, похоже, изрядно перепугался; слава Богу, ямы чудесным образом удалось избежать, и я помчалась через следующий ряд могил к другому проходу. Ах, сколько красивых цветов, и венков, и плачущих воском свечей я опрокинула на бегу, и если бы в охватившей меня панике можно было хоть о чем-то думать, то наверняка я подумала бы о том, что если на небесах есть Бог, то за такие танцы на могилах мне уже совершенно точно не избежать наказания.

Спасибо небу или какой другой высшей инстанции, что мне под ноги не попалось ни одного человека, каких обычно полно сидит на корточках у могил, и я очень быстро оказалась на дорожке, по которой припустила во весь дух, кстати, бежать теперь получалось быстрее, так как подол юбки порвался еще на старте, заметно прибавив длины моему шагу. Лишь один только раз я осмелилась оглянуться, но это было ошибкой, очень печальной ошибкой, я заметила, что они оказались гораздо ближе, чем я думала, все они, зияющая могила и обескураженный могильщик на ее краю, и толпа людей — метрах в тридцати, не больше; мое положение нисколько не облегчилось, когда я поняла, что кто-то из них побежал за мной вдогонку, темная фигура, и, конечно, нельзя было сразу понять, кто скрывается под этим черным одеянием, однако приближалась фигура очень быстро, так быстро, что казалось, еще миг — и она схватит меня за шиворот.

Самым разумным, наверное, было бы прекратить этот спектакль, и остановиться, и попытаться объяснить все, но приказ к бегству уже был отдан какой-то там частью головы, отвечающей за движение ног, и они никак не останавливались, эти ноги. Еще меньше им захотелось останавливаться, как только я повторила свою ошибку, вновь оглянувшись через плечо и увидев, к своему мимолетному облегчению, что полицейский остался стоять на месте и только достал телефон, но вместо него меня преследовала и уже успела почти наполовину сократить дистанцию между нами ужасная дочь старика Хятиля. Еще я успела заметить Ирью и ее побледневшее под черной шляпкой лицо: она выглядела испуганной, грустной, взволнованной и, что очень печально, сильно разочарованной, и на какое-то время я вдруг стала сама себе гнетуще омерзительна.

Как мне хотелось придумать какой-нибудь повод, чтобы броситься на землю, биться, плакать и попробовать все объяснить, но надо было бежать. С дерева вспорхнула целая стая пухлых птичек, в которых через несколько поспешных шагов я признала зеленушек, и чем только они здесь питаются, на кладбище, или подкармливает их кто, даже об этом успела подумать по дороге. А потом мир вокруг посветлел, птицы, конечно, тут были ни при чем, просто я наконец выбежала к стоянке, а поскольку рядом с ней находилась вырубка, то свет неожиданно ударил отовсюду, даже глазам стало больно. И хотя мимоходом я успела заметить эту удивительную красоту вокруг, косой яркий солнечный столб и тихо мерцающий в воздухе морозно-белый снег, остановиться и полюбоваться всем этим не было ни малейшей возможности, так как у меня за спиной опять послышались пыхтение и топот.

— Стой! — закричали сзади. — Стой, мать твою!

Уж не знаю, то ли упоминание матери, то ли еще что — скорее всего, просто страх — придало мне новых сил, хотя ноги, казалось, и подкашиваются, и одновременно деревенеют, да и асфальт на стоянке был под тающим снегом очень скользкий. Ослепленная светом, я пыталась отыскать свою машину и заодно понять, за что же она на меня так взъелась, эта женщина, но, конечно, на бегу взвешенно и рассудительно оценить ситуацию было сложно, тем более, ко всему прочему, надо было еще умудриться не угодить под машину.

Возможно, со стороны все это выглядело примерно следующим образом: я бежала прямо под машину, а машина ехала прямо на меня. Водителя я не видела, лобовое стекло было от края до края залито бледно-голубым зимним небом, которое с обеих сторон изящно обрамляли еловые ветки. Когда невидимый шофер нажал на тормоз и машину, со странным стуком мотора или еще чего-то, понесло, скованная новым внезапным страхом, я оцепенела и зажмурилась в ожидании этого удара судьбы, но, когда его не последовало, я открыла глаза так же быстро, как и закрыла, и увидела, что колесо прошло буквально в нескольких сантиметрах от моих ног. А когда я подняла голову, то заметила, что машина остановилась в нескольких метрах от меня, но двигатель продолжал работать, и из-за капота уже высунулась голова дочери Хятиля, глаза которой горели от ярости, а на щеках проступили круглые темно-красные пятна, похожие на бифштексы «по-шведски». Ее черные, выбившиеся из-под шляпки волосы безвольно мотылялись в клубах дыма, вылетавшего из выхлопной трубы.

Я снова рванула вперед. Позади меня дочь Хятиля шипела что-то желчное водителю машины и махала в воздухе кулаками. Но потом она, вероятно, решила, что, как бы ей ни хотелось придушить ни в чем не повинного бедолагу водителя, который путается под ногами вместе со своей машиной, разобраться со мной было сейчас гораздо важнее. А вот я запаниковала, да, дошло даже до такого, но, Боже мой, я ведь оказалась совсем не готова к погоням, ключи от машины наверняка валялись — или даже, скорее всего, нарочно спрятались — на самом дне сумки, хотя дело даже было совсем не в этом, просто это была другая сумка, нельзя же на похороны брать обычную клетчатую, поэтому в спешке я пересыпала все содержимое старой в эту, более подходящую к случаю, и теперь шарила и шарила, и в итоге почти до неузнаваемости измяла ее, сумку, а эта ужасная женщина тем временем приближалась все больше и больше, готовая вцепиться мне в волосы и упечь меня за решетку, или устроить надо мной суд, или что она там хотела, надеюсь, только не побить.

Где-то в недрах сумки кончики пальцев зацепили ключ, но тут же упустили его, нашли еще раз и вновь потеряли, наконец он попал ровно между указательным и средним пальцами. Руки так закоченели, что, достав ключ из сумки, я тут же чуть не уронила его на землю, а когда попыталась вставить в замок, куда ключ должен был, по всем законам справедливости, войти легко и непринужденно, то услышала только противный металлический скрежет: ключ царапался о дверь рядом с замком. Дочь Хятиля стремительно приближалась ко мне, неотвратимо и беззвучно, что, наверное, было страшнее, чем ее громкоголосая ярость. Я продолжала тыкать ключом в замок. Руки дрожали. Холодный, скрипящий и пробирающий до костей звук, который издавала заиндевевшая дверь, обжигающей и режущей болью перетекал вверх-вниз по позвоночнику и забирался глубоко в мозг.

И только потом, нет, ну надо же, ведь только потом где-то в глубине сознания, я это почувствовала, вдруг появился какой-то вырост размером с изюмину, где-то там, в небольшом отделе затылочной части мозга, заставивший меня спохватиться: это же водительская дверь, правая дверь, то есть левая, не та дверь, дверь, которая не открылась бы, даже попади я в замок с первой попытки.

Обежала машину огромными шагами. А потом случилось чудо, которое в данной ситуации, учитывая все мои неудачи и фатальное невезение, было именно самым настоящим чудом, так вот, случилось чудо, и ключ сразу попал в замок, и уже через секунду я сидела в машине, раз — и дверь закрыта, и еще через секунду заперта, полсекунды хватило на то, чтобы прийти в себя после случившегося чуда и нажать на пимпочку, торчащую около стекла на двери. И в эту же секунду в окне возникла раскрасневшаяся морда дочери Хятиля, которая кричала что-то совершенно тухлое; я не смела рассматривать ее внимательнее, только перелезла, не обращая внимания ни на ручник, ни на коробку передач, ни на другие, не менее мучительные, препятствия, на водительское сиденье и вставила ключ в замок зажигания.

В такие минуты в голову лезут безумные мысли; поворачивая ключ, я успела на миг задуматься о том, что если когда-нибудь буду об этом рассказывать, то, дойдя до этого места, непременно спрошу что-то вроде: и как думаешь, она завелась?

Так вот, не завелась. Я повернула ключ, но мотор издал лишь жалобное агонизирующее бормотание, в глазах заскакали мушки, а машина вдруг вся затряслась и запрыгала. На приборной панели, или как там она называется, был небольшой ящичек, на дне которого, когда я попробовала завести машину еще раз, задрожали и зазвенели горсть монет, две спички и гнутая скрепка. Отметила про себя, что они все иностранные, эти монеты, но дальше уже было просто опасно обращать внимание на такие малозначительные вещи, так как эта женщина за окном уже практически лежала на капоте и что-то кричала, что именно, через стекло разобрать сложно, но тон ее воплей не оставлял никаких сомнений в серьезности ее намерений. Она была вне себя, правда, причина ее ярости оставалась мне непонятной, и почему она вдруг ополчилась именно на меня, неужели она действительно думала, что я пыталась обмануть ее отца, или она просто такой человек, что ей необходимо излить свой гнев, и если последнее мое предположение верно, то даже злиться на нее бессмысленно, ее было просто жалко и все.

К счастью, я сидела внутри машины и не могла поверить в то, что эта взбешенная и внушительная, но на самом деле наверняка вполне нормальная и разумная женщина станет вдруг бить стекла и пытаться залезть в окно. Конечно, вместе с этой мыслью в голове всплыли и другие, и прежде всего о том, что хочется поскорее забыть о случившемся, отключиться и погрузиться в темное и безопасное неведение. Мотор чихал и визжал, а я все поворачивала и поворачивала ключ туда-сюда и чувствовала, как в машину пробирается едкий запах горелой проводки. С каждой последующей попыткой завестись звук двигателя становился все более слабым и усталым, наверное, аккумулятор постепенно разряжался, не знаю, но пришлось среди всей этой суеты взять паузу и, набравшись решимости, взглянуть на яростно орущую за окном женщину. Она явно кричала что-то вроде «Тебе не уйти», и ее голос сквозь стекло казался слабым и приглушенным, словно это ругались за стенкой соседи, однако выглядела она по-настоящему жутко, этого нельзя было не признать, как, впрочем, и того, что ее неистовство было самым что ни есть естественным, да плюс ко всему все это происходило буквально на расстоянии вытянутой руки.

А потом, скорее всего, с последней из возможных попыток она вдруг завелась, машина, и испустила громкий, слегка гнусавый рык.

Сдала назад и выехала из тени больших машин. На секунду показалось, что бурный конфликт с этой Хятиля еще не исчерпал себя, она ни в какую не хотела меня отпускать и висела сбоку, ухватившись за дворники, но, к счастью, не стала, например, влезать на капот или совершать какие-нибудь другие трюки, наоборот, довольно быстро разжала пальцы и замерла на краю стоянки в измятом, заснеженном черном пиджаке и, это было видно, громко шипела. Я не стала больше смотреть на нее, развернула машину и двинулась к воротам.

Навстречу шли люди, залитые ослепительным снежным светом, те, кто был на кладбище, я по-прежнему их всех боялась и ужаснулась при мысли, что ненароком могу кого-нибудь задавить; без сомнения, это была бы насмешка судьбы, последняя капля в чаше терпимости любого человека. Однако мне удалось вылавировать между смутными черными силуэтами, не признав среди них знакомых и никого не задавив, к выезду с территории кладбища, а оттуда на куцую после вырубки еловую аллею, где единственным признаком жизни оказалась промелькнувшая вдали серо-рыжая белка, цвета подпортившегося мяса.

На заснеженной дороге отпечатались следы только одной машины, скорее всего, той самой, под колеса которой я едва не угодила на стоянке. Когда я свернула с еловой аллеи направо, неподалеку от неудачно стоявшей коптильни чуть было не съехала в открытое поле, лишь тогда сообразив, насколько дорога скользкая, а для людей с моим уровнем вождения даже чересчур; каждый раз, когда я пыталась нажать на газ, колеса начинали проскальзывать и машина совсем не слушалась. Последний поворот у края поля, перед пересечением с широким шоссе, пришлось преодолевать практически ползком. Два мальчугана, пробегая мимо, показывали на меня пальцем и смеялись. Будь я на их месте, меня бы это тоже рассмешило. Я успела заметить, как они погрузились в солнце, низкое, но такое яркое, что ребятня просто растворилась в нем.

На перекрестке я заволновалась и окончательно все перепутала, совершив нечто крайне идиотское и совершенно непростительное. Нажала на газ и бросила сцепление. Машина резко рванула вперед. Другие машины, маленькие, и большие, и огромные ревущие фуры, приближались с обеих сторон на огромной скорости, я ни о чем толком не успела подумать, зажмурилась, резко повернула влево и надавила на газ. На последнее мое действие машина отреагировала тем, что просто заглохла. Хотелось закричать «только-не-это» и «избави-Боже» и прибавить несколько безбожностей или других грубостей, но, вместо того чтобы продолжить причитания, я почти интуитивно повернула ключ в зажигании, и она рванула вперед, машина, и если бы у меня было хоть мгновение на раздумья, то, конечно, я без труда поняла бы весь этот механизм, но тогда мне оставалось только радоваться, что хоть что-то сработало. Я сидела и поворачивала ключ в замке снова и снова, а потом машина вдруг взяла и выплюхнулась — другое слово для этого звука и движения трудно подобрать — через встречную полосу прямо на автобусную остановку, которая случайно оказалась у меня на пути, я не успела ее заметить, но, вспоминая об этом сейчас, думаю, что она была моим спасением и чудом, хотя само по себе наличие остановки неподалеку от перекрестка конечно же никакое не чудо.

Машины сигналили, с грохотом проносились мимо, а я сидела, вцепившись в руль от охватившего меня ужаса. И не хотелось ничего, кроме тишины и спокойствия, совсем чуть-чуть, только десять секунд, чтобы ткнуться лбом в леденящий сине-серый руль. Но я знала, что за мной могут гнаться, и вынуждена была ехать дальше, несмотря на дрожь по всему телу.

Взяла курс на Кераву и прибавила газу. Вдоль дороги отвесной стеной стояли высокие ели, казалось, это огромные мужчины выстроились в ряд, сложив руки на груди. В зеркало я видела, что со стороны кладбища на перекресток выехало сразу несколько машин, и так как впереди дорога была свободна, я осмелилась прибавить газу настолько, сколько смогла выдавить из моих закоченелых ступней в промокших ботинках. Но и это в конце концов ситуацию не спасло, а скорее усугубило, как я теперь, уже задним умом, понимаю, ведь машина, похоже, была еще на летней резине. Я опасалась соскользнуть в кювет или выехать на встречную, а между тем из неисчерпаемых запасов ситуационно-бессознательного безумия, которое в последнее время заполняло мою голову всевозможным, совершенно не относящимся к делу бредом вдруг всплыла мысль о сыне и о песне, какую он, только-только получив права, постоянно напевал, что-то там было про то, как охренительно скользить по встречной полосе. Помню, я выговаривала ему, во-первых, за ругань в общественном месте, а во-вторых, за то, что он таким образом накликает на свою голову беду.

Но погрузиться в воспоминания глубже я не успела, так как снова пришлось сосредоточиться на дороге. Я ехала медленно, но все же не настолько медленно, чтобы не замечать своего продвижения вперед: неожиданно еловые стены остались позади, а потом и вовсе исчезли из виду, и по обе стороны дороги открылась ослепительная белизна полей с грубоватыми вкраплениями человеческих поселений. И хотя знакомые пейзажи начинались дальше, за центром города, уже сейчас тоска и горечь зашевелились в животе от одной только мысли, что я вряд ли в ближайшее время вновь смогу приехать сюда, в Кераву. А потом незаметно для себя самой я оказалась на перекрестке, после которого дорога переходила в автостраду с четырьмя полосами; мимо стали проноситься машины, я даже не осмеливалась смотреть в их сторону, зная, что ничего, кроме проявлений злобы, от них ждать не приходится. Какая-то красная развалюха прогремела по соседней полосе, обогнав меня, но затем перестроилась вправо и поехала прямо передо мной, вздымая вихри снега. В заднем окне мелькнула круглая льняная головка, а рядом с ней крошечный кулачок, из которого торчал средний палец.

Длинный хвост выстроился за мной уже на съезде с автострады — я догадалась свернуть с нее в последний момент, вслед за той красной машиной. Поворот был такой крутой, что машина снова перестала слушаться, и мне пришлось сбросить скорость почти до тридцати, неудивительно, что позади меня опять скопились машины, съезд шел еще и в гору, колеса пробуксовывали, машину бросало из стороны в сторону. Новые заторы образовались, когда я наконец-то выехала на полосу ускорения, где якобы надо было ускоряться, чтобы стать частью этого идиотского бедлама, который состоял из тех, кто уже мчал по ней с бешеной скоростью, и тех, кто тащился за мной и горел желанием меня обогнать. И поскольку скорости я не прибавила, то довольно приличный кусок проехала по обочине, и только когда в потоке движения образовался подходящих размеров просвет, я осмелилась юркнуть туда, после чего конечно же последовали возмущенные гудки и средние пальцы, ведь остальные ехали вдвое быстрее.

Уже потом, когда я смогла спокойно ехать со своей скоростью, пропуская всех вперед, снежный пейзаж и теплая машина стали действовать на меня умиротворяюще. На какое-то время, пока я еще не начала обдумывать детали, мне даже показалось, что я умудрилась выпутаться из этой непростой ситуации.

Но когда в районе Корсо в зеркале заднего вида замерцали синие огоньки, я поняла, что теперь мне более чем необходима короткая передышка.

*

Они стремительно приближались, эти нервно трепещущие холодные огни, и, хотя я старалась сосредоточиться на дороге и на управлении машиной, все равно, даже если не вглядываться, было понятно, что речь идет не о странном световом явлении: за мной и в самом деле ехала настоящая полицейская машина.

Внимательно посмотрела вперед, там не было видно ничего, кроме прямой, обрамляемой лесом магистрали, по которой медленнее меня никто, по крайней мере теперь, не ехал, так что я осмелилась снова взглянуть в зеркало. Она приближалась, синяя пугалка, антисердечный стимулятор, или сердечный антистимулятор — в любом случае чрезвычайно опасная штука, и ехала она по соседней полосе одна-одинешенька, машины послушно уступали ей дорогу, перестраиваясь на ту полосу, по которой ехала я. Это конечно же повлекло за собой вполне ожидаемое последствие: за мной выросла огромная очередь, отчего я стала в два или даже в три раза интенсивнее потеть и волноваться.

Однако пугаться еще сильнее было уже просто физически невозможно. Смертельно уставшая и измотанная, с нервами на пределе, умом я по-прежнему боялась, что меня могут схватить и будет очень стыдно, на другие страхи сил совсем не осталось.

Они приближались с бешеной скоростью, полицейские, и я глазом не успела моргнуть, как они поравнялись со мной. Но тут замешкались, вначале должны были пристроиться за мной, а поскольку за мной все ехали длинным хвостом, машина за машиной, то полицейским пришлось дать водителям понять, что тем следует пропустить их, не могли же они взять и вытолкнуть меня на обочину. Но самые нетерпеливые уже пошли на обгон, возникла настоящая неразбериха, в которой, наверное, было немало комичного для тех, кому по вкусу такие шутки: сначала они, полицейские, притормозили, в нескольких метрах от меня, вращая мигалками с сиренами и пытаясь попасть на нужную им полосу, за ними тоже стала тянуться очередь; и когда они нашли лазейку и пристроились позади, мигая синими и красными проблесковыми огнями, то машины, которые плелись за ними, уже не осмеливались их обогнать. Это, наверное, сидит в нас где-то очень глубоко: полицейскую машину обгонять нельзя, а то схлопочешь штраф или, может, еще что похуже.

В результате вереница машин, разных, ползла теперь по обеим полосам, и казалось, что ни у кого не хватает духу переломить ситуацию.

Я была в растерянности. Просто ехала вперед, сосредоточившись на дороге — вероятно, это был не худший из возможных вариантов, — и старалась не соскользнуть с трассы, которая за это время оттаять не успела, хотелось нажать на газ намного сильнее, чем следовало бы из соображений безопасности, и, как только я поддавала газу, машину начинало трясти и швырять из стороны в сторону. Солнце скрылось за деревьями, и опять лениво пошел снег, хотя небо по-прежнему оставалось голубым, правда, на юге уже собирались довольно темные тучи с пылающей оранжевой каемкой, словно их обтекала горячая лава, — обо всем этом я успела подумать и даже что-то пробормотала вслух, так становилось легче, пусть рядом никакого собеседника и не было, между тем я с легкостью могла бы обрести внимательных слушателей, если бы только послушалась полицейских и остановилась. Мое состояние было трудно определить: смешались страх, стыд и беспокойство — все, с чем я буквально срослась в последнее время, но самым сильным чувством было, пожалуй, уже много раз упомянутое беспокойство, беспокойство за Ирью и всех остальных хороших людей, неужели я действительно из-за своей бестолковости испортила все похороны, в это мне никак не верилось, хотя я почти не сомневалась, что именно так оно и было. Наряду со всем этим я ощущала какую-то странную нереальность происходящего, того, что я в самом деле еду на машине по Четвертому шоссе, преследуемая полицией.

Казалось, все это разворачивается где-то в стороне от меня, словно я сижу в автобусе и наблюдаю из окна, как ловят такого же несчастного, как я.

Когда промелькнуло третье кольцо и «Икеа» и я заметила в боковое зеркало, что вдалеке появились синие огни еще одной полицейской машины, в голове и теле стала вдруг просыпаться если не гордость, то, по крайней мере, воинствующее отчаяние, так и хотелось крикнуть: неужели надо всего этого стыдиться и каяться, да нет же, Господи Боже мой, безусловно, было сделано неслыханное количество ошибок и всяких глупостей, но зла я никому не желала и не желаю теперь, и, что бы ни говорили, я наконец-то попробовала хоть как-то изменить свою жизнь, ведь к этому нас призывают повсюду, и нашла подругу, она, правда, сейчас где-то там, но, несмотря ни на что, я была в ней уверена, в подруге. Когда же и вторая полицейская машина встроилась мне в хвост, а за ней показалась еще и третья, на меня вдруг нашло необъяснимое, хладнокровное упрямство, и я решила, что это уже дело чести: я буду ехать на своих пятидесяти в час до самого дома, а там посмотрим. Что странного в том, что человек возвращается в снегопад с кладбища так медленно, как ему хочется и можется.

Поэтому я не остановилась, хотя заметила, что третья полицейская машина ехала уже вровень со мной по соседней полосе. В таких ситуациях, наверное, вполне естественно, что человек пытается во всем разглядеть позитивную сторону: я успела почувствовать радость победы, совершенно противоречащую здравому смыслу, когда подумала, что такая длиннющая вереница машин выстроилась на шоссе исключительно в мою честь.

На секунду я даже смутилась от этих самодовольных мыслей, но потом мое внимание переключилось на перебежавшего дорогу — благо на безопасном расстоянии — русака и на телефон, который трезвонил в сумке, о чем я догадалась, лишь заметив мерцание на соседнем сиденье.

Ответила, даже не взглянув на номер, не знаю почему, хотя, конечно, это было безумие, безрассудство, словно у меня и без того мало проблем и на мне не висит обвинение в преступлениях; тем не менее я схватила трубку и крикнула «алло».

— Шумно-то как, — сказал сын. — Ты сейчас где?

Прошло какое-то время, прежде чем поняла, что это действительно звонит сын, его голос доносился точно из другого измерения, и мне пришлось вначале осмотреться, окинуть взглядом машину, мигающие в зеркале огни, лес, мелькающий по правую сторону дороги, скалы, нависающие слева, и башни района Якомяки, что за скалами; и только потом во рту наконец родился ответ, очень странный, учитывая все то, что мне в действительности хотелось сказать сыну:

— В машине.

Посторонних шумов и других непонятных звуков на сей раз слышно не было, так как машина жутко гудела, однако он молчал, сын, молчал неприятно, и это особенно раздражало, неужели он не понимает, в какой я сейчас ситуации, хотя, конечно, откуда ему знать, но все-таки. Отворот дороги уходил направо, к аэродрому Мальми, до города оставалось всего ничего, здесь тоже лежал снег, и даже продолжал идти, и мне вдруг стало страшно, как же я там, в городе-то, буду на летней резине, и только тогда поняла, что на мгновение совсем забыла и о полицейских, и о машинах позади, обо всем.

— Где ты? — спросила я. — Я звонила тебе много раз.

— Я тоже звонил, — промычал сын в трубку каким-то смертельно обиженным голосом.

— Не звонил, — рассердилась я и в сердцах нажала на тормоз; справа неожиданно возникла машина. Я не сразу сообразила, что на шоссе просто появилась дополнительная полоса, которая, скорее всего, была продолжением примкнувшей дороги со стороны Порвоо, в результате несколько минут машина вела себя, как ей заблагорассудится, грозя врезаться попеременно во все средства передвижения, которые выскакивали справа и с бешеной скоростью проносились мимо, пока одна из следующих за мной полицейских машин не перекрыла этот поток.

Постепенно машина мне снова подчинилась, и я продолжила путь по средней полосе в сторону города, размышляя о том, что вот еду я по шоссе в сопровождении полицейских машин, и, когда в телефоне послышался долгий и хриплый кашель сына, к этой мысли добавила: вот еще и по телефону говорю.

— Почему ты так кашляешь? — спросила я, словно сказать было больше нечего.

Сын пробурчал, что это всего-навсего кашель, и продолжил свое невнятное бормотание, какой-то смысл он наверняка в свои слова вкладывал, но дослушивать сына и пытаться вникнуть в его рассказ не было ни малейшей возможности, поскольку краем глаза я заметила, что с правой стороны темным пятном с мигающей короной на меня надвигается полицейская машина, и все как будто вернулось на круги своя, мучения, дрожь, испарина, страхи и ужасы, чувство вины и стыда; а то, что лишь несколько минут назад казалось спокойствием и уверенностью, растаяло без следа. Я крикнула сыну, что сейчас не самый подходящий момент для разговора, и это была правда, машину опять стало мотать по полосе, да так неожиданно, что казалось, ее уже невозможно удержать на дороге, и когда сын стал кричать и переспрашивать: мам, что там происходит, у меня получилось только сказать, что полиция на хвосте, Что, Полиция, Какая полиция, Ну полиция полиция полицейская полиция, На хвосте, Точнее уже сбоку, Что она там делает, Где, Ну на хвосте или сбоку, Не знаю, Где ты едешь, Где-то здесь, Где здесь, Не знаю я но они уже меня догнали, Полицейские, Ну да, Что ты сделала, Наверное ехала неправильно, Неправильно, Наверное слишком медленно, Не говори глупостей, Не говорю, Говоришь, Они пытаются остановить меня, Так останавливайся же или нет подожди, Что, Вот дерьмо, Что, Извини.

А потом, прежде чем сын успел подхватить разговор, весь кошмар пережитого снова стал возвращаться ко мне, подниматься откуда-то из глубин сознания, не надо было сыну рассказывать, вываливать все это на него, я пыталась ему что-то объяснить, словно я преступник, подумать только, сама ведь о сыне беспокоилась, с кем, мол, он связался и где шатается. Но что теперь поделаешь, надо ведь хоть с кем-то поговорить, и понятно, что родному сыну всего не выложишь, и так уже перебор, я сказала, что произошла ошибка, ужасная ошибка, что я действовала не подумав, что это было, наверное, глупо и вообще, кто-то вызвал полицию, да к тому же я, видимо, какие-нибудь правила дорожного движения нарушила, вот так.

— Твою мать, черт подери, — просипел сын.

Успела сказать ему, что выражаться таким образом при матери не подобает, потом сын перешел к делу, повторил несколько раз «мама», хорошо хоть не кричал, и вдруг в трубке раздался непонятный грохот, затем снова хлынул бесконечный поток слов, в котором слов почти невозможно было разобрать, сын кричал «мама, послушай», а потом «послушай, мама», сказал, что машина, что за эту машину сфясфясфя, именно так это и прозвучало; я спросила «что?», а он ответил: твоя машина, тебе виднее, там есть одна сфясфясфя; потом послышалось еще одно «сфя» и «пип-пип-пип», и стало как будто в бескрайней пустыне, и лишь одинокий шепот ветра.

— Алло, — шепнула я еще раз в трубку, но потом поняла, что это бесполезно, и, отчаявшись, бросила телефон обратно в сумку. Накатило странное чувство, знакомое мне и прежде, когда разговор вдруг неожиданно заканчивается или его прерывают, а наступившая за ним тишина оказывается такой суровой в своей неожиданности, что потом еще какое-то время кажется, будто ты остался совершенно один на всем белом свете. Но теперь тишина казалась куда более странной, вероятно, потому, что я ехала на машине и за окном мчались другие машины, мигали сирены, пейзаж постоянно менялся, и я чувствовала себя частью всего этого. Но на самом деле я ничего не слышала и не понимала, лишь чувствовала, что нахожусь в каком-то вакууме, в смягчающем удары пузыре.

И как только ко мне вернулась способность видеть и слышать, мир снова обрушился на меня всей своей мощью. В сознание пыталось прорваться шоссе, похожее на свирепый горный поток, и проплывающие над ним мосты первого кольца, полицейские машины, которые следовали за мной сзади и с обеих сторон и двигались настолько размеренно и слаженно, что это поражало воображение; а когда к этому прибавились еще шум, тряска с грохотом мотора, колес, ветра и еще Бог знает чего, то возникло ощущение, будто я целую вечность ничего не видела и не слышала, а теперь оказалась вынуждена вмиг наверстать упущенное.

Легче мне не стало и при воспоминании о странном беспокойстве и громких выкриках сына. Что он хотел сказать? Что машина все еще на летней резине? Что не работают дворники? Что задние фонари не горят, что в омывателе пусто? Или еще что-то, но что?

Последняя мысль вызвала даже желание улыбнуться трагической полуулыбкой, но я ничего не понимала в машинах и толком не могла позлорадствовать, оставалось только надеяться, что она не развалится подо мной прямо посреди дороги, эта колымага, и не убьет меня. Потом, почти одновременно с тем, как я заметила, что началась метель и дорога уже ведет меня за дальний угол мальминского кладбища и приближается к району Пихлаямяки и его заснеженным скалам, похожим на пирожные, какие-то непонятные внешние силы загнали мне в голову отвратительную, вызвавшую озноб и расползшуюся паразитами по всему телу мысль, что именно упоминание полиции заставило сына занервничать и выругаться; и понадобилось немного времени — всего один квартал под мостом у очистных сооружений, — чтобы от промокших ног до зудящего следа от берета на лбу, меня заполнила уверенность в том, что он уже давно занимается какими-то нечистыми делами, сын, и, нет сомнения, в машине было что-то припрятано, в той самой машине, на которой я ехала и которую преследовала полиция: незаконная водка, краденые вещи, наркотики или оружие, а может, трупы или еще что-то, не исключено, что и сам автомобиль краденый.

Вдали показались районы Йокисуу и Коскела, смеркалось, на лобовое стекло опускались огромные, сухие, тихие снежинки. Становилось не по себе, когда я начинала думать о сыне, стоило бы проучить его основательно, но одновременно где-то там, в извилинах мозга, начинало шевелиться чувство самосохранения, что тут сделаешь, не хотелось осложнять ему жизнь, как, впрочем, и себе, конечно, мать может отправить сына в ближайший магазин заплатить за конфету, если он, ребенок, ее там украл, но засадить взрослого сына в тюрьму, нет, это уже чересчур. И, собрав последние силы, я решила сопротивляться до самого конца и, несмотря на усталость и ощущение загнанности в угол, ехать вперед, ни на кого не обращая внимания, к городу, который уже ощущался там, впереди: шум трассы Коскелантие, заснеженные сады Кумпулы, гулкие внутренние дворы Валлилы и весь Хельсинки; и хотя тогда у меня не было возможности всерьез задуматься об этих чувствах, одно я знала наверняка, а именно, что не намерена останавливаться здесь, на подъездах, у городских ворот, на полдороге и вообще за пределами города. Я хотела домой, в Хаканиеми, лечь и заснуть.

Поэтому я так и не остановилась, хотя проблесковыми огнями мне уже давным-давно приказывали это сделать. Не поворачивая головы, я посмотрела по сторонам и увидела, что они по-прежнему едут рядом, полицейские, с левой стороны фургон, а от правой машины виден только нос; разглядеть, что творилось внутри тех машин, мне не удалось, потому что они ехали чуть поодаль, словно из уважения, но мне это было даже на руку, ведь весьма вероятно, что я тут же остановилась бы, если б взглянула в глаза кому-нибудь из полицейских.

Не остановилась, поехала дальше, не остановилась, поехала дальше — точно так же перекатывая в голове свои мысли о полицейском кортеже и стараясь тем самым заглушить чувство тревоги и паники, я двигалась вперед практически беспрепятственно, хотя происходящее напоминало скорее страшный сон, чем, скажем, развлекательную поездку обывателя в отпуске; и неожиданно вокруг стало бело и просторно, от кружащегося в воздухе снега ничего не было видно ни впереди, ни сзади, лишь синие и красные огоньки мигалок раскрашивали метель в веселые цвета, все остальное исчезло из виду, и сложно было сказать, тащится ли за мной по-прежнему эта длиннющая вереница машин или ее направили по другой дороге. Неподалеку от трамвайного депо, у ворот которого стояло несколько освещенных, но почему-то печальных вагонов, словно стайка озябших животных, которые ожидают, что их пустят в тепло, но все равно рады хоть немного пошалить на улице, ну так вот, именно там я и оказалась, неподалеку от трамвайного депо, и смотрела прямо перед собой, и старалась не съехать с дороги, границы которой с каждой минутой разглядеть было все сложнее; однако я сообразила, что полос движения снова стало две и, скорее всего, я еду ровно по запорошенной снегом разделительной полосе, полицейские подотстали, ну так вот, где же я теперь нахожусь, этот вопрос мне приходилось задавать себе все время, состояние было лихорадочное, невероятно трудно было понять, где я сейчас нахожусь, хотя я беспрестанно себя об этом спрашивала, как, впрочем, еще и о том, по какой такой необъяснимой причине я вдруг оказалась в этой безумной ситуации, ну так вот, что же теперь, где я, рядом с трамвайным депо, а потом на каком-то перекрестке, то ли трамвайные рельсы скользят под колесами, то ли колеса соскальзывают с рельсов, то ли еще что, но я все равно продолжаю ехать, не видя спидометра, потому что глаза мне заполнило чем-то белым и горячим, я вряд ли превышала скорость, но тем не менее город надвигался на меня как-то слишком стремительно, чересчур быстро, вот и следующий перекресток, скорее всего, где-то в районе Кумпулы, может быть, это поворот на улицу Интианкату, светофоры мигали желтым глазом среди метельных вихрей, редкие огни встречных машин тускло вспыхивали вдалеке, движение на улицах практически замерло, не было и пешеходов, это мне показалось очень странным, неужели они заранее опустошили город, за какую же такую террористку они меня принимают, но получить у них разъяснения, у полицейских, было довольно сложно, особенно если не останавливаться, а останавливаться-то я как раз и не собиралась или, точнее сказать, просто-напросто не могла, поэтому ничего другого не оставалось, как продолжать ехать вперед через всю эту возбужденно-распоясавшуюся мглу и стараться никого не задавить. Домой, домой, стучало в голове, и именно домой я и ехала, оставалось совсем немного, мимо успели проплыть зыбкие силуэты новых университетских зданий на горе, похожих на снежную крепость, в окнах кое-где даже горел свет, затем слева, за пустырем — я скорее помнила, что он там должен быть, чем видела его, — так вот, где-то там мерцали огни торгового центра «Арабиа», а за ними еще какие-то огни, и, задумавшись на мгновение, что же это за огни, я вспомнила, что на том месте раньше была тюрьма, но думать об этом совсем не хотелось, надо было срочно что-то предпринять, что угодно, и раз уж остановиться я не могла, пришлось нажать на газ, ничего другого в этой панике не придумалось, и конечно же это было далеко не самое разумное решение, машина начала завывать и взвизгивать, ее стало мотать взад-вперед, я же принялась, ничего не понимая, давить на все, какие были, педали и дергать за рычаги, крутить и вертеть эту дурацкую баранку, которая даже сквозь перчатки казалась обжигающе холодной, хотя в машине было жарко, как в сауне; и лишь где-то в районе моста, ведущего через железнодорожные пути мимо садовых участков Валлилы, мне удалось наконец справиться с машиной, вряд ли это случилось благодаря моим собственным усилиям — скорее всего, по воле некой высшей силы, именно так я и подумала, ангел-хранитель, промелькнула в голове мысль, но тут же лопнула, сопровождаемая противным, мокрым и даже, пожалуй, слюнявым звуком проткнутого колеса; именно такой отвратительный звук издали задние колеса, будто на что-то наткнувшись, и оставшуюся часть моста я проехала во власти всепоглощающего страха, медленно стекающего с макушки к ногам, решив, что в довершение всего я еще и задавила кого-то ни в чем не повинного.

И сразу после этого началось странно-необратимое торможение и послышался лязг, вначале мне показалось, что я заехала в сугроб, — за метелью ничего не было видно, потом в голову полезли всякие дурные мысли, додумывать их до конца совершенно не хотелось, да и сил просто не было, но они все равно, как змеи, выползали откуда-то и ждали своей очереди. В голове проносились сотни вариантов развития событий, один другого ужаснее, дети, взрослые, матери, отцы, старики, влюбленные, неимущие, убогие или еще похуже, такие, что не только сон потеряешь, а вообще захочется умереть; дальше ехать стало невозможно, и, конечно, тут же подумала, что, может, это какая-то человеческая часть зацепилась и теперь тормозит, волочась следом, а может, это только снег, хотелось сказать: сон, ах, если бы это был только сон, но на пересечении улиц Хямеентие и Стуренкату из-под колес вырвался страшный гул, а затем раздались треск, свист и шипение, впереди завыли сине-красные огни, а под машиной ухнуло, она разом осела на что-то твердое и скрипучее, да так и осталась, и тут уж хочешь не хочешь пришлось поверить, что все это точно не сон, и, увы, нельзя было ни проснуться, ни все отменить.

Сидела так довольно долго. Печка в машине оглушительно ревела и выплевывала сухой горячий воздух прямо мне в глаза, сложно было сказать, начала она работать только сейчас или плевалась так всю дорогу. На приборной панели весело горел целый ряд красных лампочек, словно маленькая деревня на далеком горном склоне, синие и красные огни переливались еще и за капотом, а также в каждом зеркале. Смеркалось. Снег стал синим. На лобовом стекле оседали огромные, похожие на картофельные чипсы, крупновязаные снежинки, они быстро таяли, заставляя плакать каменные дома на улице Стуренкату, теряющиеся в пурге, а вместе с ними и полицейские машины, превращая все в длинные, печальные оползни.

В правом боковом окне маячил едва различимый силуэт церкви Святого Павла, высившейся над заледенелыми кленами. Черные стволы деревьев с северной стороны оказались закованными в плотную сахарно-снежную корку, словно кто-то покрыл их вязкой, застывшей пеной. Вокруг по-прежнему ни души, одни только здания и деревья, машины и мигалки, и, конечно, снег, печка продолжала реветь, но я к ней, похоже, привыкла, и тут неожиданно кругом воцарилась необыкновенная тишина, стало так тихо, как бывает, только когда смотришь на падающий снег; и в душе тоже стало тихо, казалось, никаких чувств уже не осталось, хотелось плакать, но глаза были сухие, для разнообразия можно было бы рассмеяться, но мышцы лица не двигались, как я ни старалась. По-прежнему никого не видно, ничего не происходило и не чувствовалось, только снег медленно таял на стекле, делая все вокруг каким-то далеким, я постепенно стала погружаться в дремоту, навалилась на руль и слушала гул печки, который превратился в тишину, или тишину, превратившуюся в гул печки, смотрела на листок бумаги, валявшийся на мокром резиновом коврике перед пассажирским сиденьем, размером с ладонь, и какое-то время его было достаточно, просто этого листка, во всей его бесформенности, а потом он вдруг обрел форму и теперь напоминал Сицилию, но, как бы мне ни хотелось, обнаружив это сходство, перенестись в южные страны, поближе к щекочущему пальцы теплому ветру и послеобеденной сиесте, у меня перед глазами стояла только Керава, часы на стене одной из множества квартир, а вместе с ними и все остальное, мне ничего не оставалось, как нагнуться и посмотреть, что это за мокрая бумажка, и, приглядевшись, я сразу поняла, что это один из первых вариантов моих анкет с глупым, идиотским вопросом, который я умудрилась задать и у Ирьи, и у Ялканенов, Боже мой, вам больше нравятся свежие сливы или чернослив, глупый-преглупый вопрос. И, едва я подумала, что надо бы достать бумажку и сохранить на память, наклонилась и даже сумела подцепить ее двумя пальцами, я заметила боковым зрением, что со стороны водителя за окном появилась какая-то фигура, и тогда, совершенно не думая, я резко выдернула руку из-под сиденья и моментально выпрямилась, и только тут до меня вдруг дошло, что за такие резкие движения в некоторых странах и в некоторых ситуациях можно легко схлопотать и пулю в лоб.

Но они не стали стрелять. Я опустила стекло, потому что дверь с этой стороны не открывалась, и посмотрела, кто там стоит, при таком свете и такой метели можно было сказать только, что это мужчина весьма внушительных габаритов, судя по форме — полицейский. К правой руке у меня прилип обрывок дурацкой анкеты. Я его стряхнула, и он упал куда-то между сидений, после чего я рассеянно подумала, что теперь, наверное, настал мой черед отвечать.

— С вами все в порядке? — спросил полицейский и наклонился к окну.

*

Вот так она и началась, зима. Сначала две недели шел снег, а потом ударили морозы, да еще какие, самые-настоящие, сильные, трескучие, такие, что щиплют за нос, и сводят пальцы, и заставляют батареи пыхать жаром и урчать от перенапряжения. Никто и не помнил, когда в Хельсинки последний раз была такая снежная и морозная зима.

Все казалось удивительным. За несколько дней город завалило снегом, дороги не успевали чистить, тротуары тонули в сугробах, которые не разгребались, уличное движение сбилось, на каждом перекрестке какое-то ЧП. Люди пробирались по городу, пряча лицо от снега, но вид у них все равно был довольный и приятно удивленный. Дети не могли усидеть на месте. Из каждого сугроба на Хаканиеми торчали раскрасневшиеся мордашки, летели снежки и раздавались пронзительные крики, на берегу залива выстроился целый ряд снеговиков. Как-то ночью снеговика слепили прямо у ворот моего дома, посреди проезжей части, вместо носа, а также в центре нижнего кома у него торчало по пустой пивной бутылке, так что вряд ли это была детская проделка.

Ночью все казалось иным, абсолютно все. Густой снег ложился на землю в полном безмолвии. Иногда даже было непонятно, падает он с неба на землю или летит с земли на небо. Звуки города стихали и тонули в нем, словно весь мир вдруг замолчал по приказу какого-то великана.

Черный, спокойный залив в течение нескольких дней впитывал в себя падающий снег, а потом замерз. Тихой ночью мороз поскрипывал и потрескивал, днем все вокруг было наполнено прозрачным, всепроникающим, слепящим светом и тихим звоном, который струился меж домов и машин и который можно было услышать даже на улице Хямеентие, когда движение застывало перед светофором. От людей шел пар. Несмотря на сильные морозы, откуда-то дул влажный ветер — он окутал все деревья в городе плотным жемчужно-белым перламутром. Казалось, будто ты идешь среди огромных коралловых рифов.

Сложно постоянно осознавать, что любишь свой город, но сейчас я его любила. Никогда не видела его таким красивым, мой Хельсинки. Да и в Кераве, судя по фотографиям, тоже было ничуть не хуже.

И вообще, у меня в душе царило странное спокойствие. Сходила к инженерше, чтобы наконец-то привести в божеский вид свои волосы и снова пропустить мимо ушей ее жалобы на налоговую службу и либералов. Три дня не спеша делала уборку, разве что плинтусы зубной щеткой не надраивала, открыла оба окна и дала морозному воздуху заполнить всю квартиру. Нельзя сказать, что для такой основательной уборки нашлись серьезные основания, до этого тоже было чисто. Я просто вдруг почувствовала, что не надо никуда спешить.

Позвонил сын, стояло наэлектризованное, холодное и ослепленное солнцем утро. В трубке что-то трещало, словно мороз сковал провода. Я не ругала его, но пообещала при случае задать ему основательную трепку. Сказала, что машина стоит где-то в районе Валлилы, на одной из боковых улиц, с убитыми колесами, разодранными на ленте для задержания нарушителей. Неужто ты хочешь сказать, будто не знал, что у машины не пройден техосмотр и нет страховки?

Он долго молчал, а потом стал бубнить что-то невнятное, казалось, он говорит из очень тесной кабины. Я перебила его, сказав, что не в силах больше выслушивать эти объяснения и знаю, где его носило. Лица полицейских здорово вытянулись, когда они наконец поняли, что я даже понятия не имею, где хозяин этой чертовой машины, то есть мой сын.

Сын громко сглотнул и пробормотал что-то о неких Боссе и Люхтинене, которые якобы должны зайти забрать ключ от машины, они, мол, знают, что с ней делать. Они и правда пришли в тот же день. Неприятного вида оболдуи, правда, вежливые. Один из них, уходя, даже пожелал хорошей лыжной погоды.

И все-таки этот разговор показался мне таким сердечным, особенно теперь, когда я знала, где он, сын, так что в конце не смогла удержаться, чтобы шепотом не спросить:

— Отпуск-то там у вас хоть дают иногда?

Но сын уже успел повесить трубку, и до меня донеслось только гудение ветра.

С Ирьей тоже поговорила, конечно, это принесло огромное облегчение, наш с ней разговор, когда я наконец осмелилась позвонить. Первые дни я все ждала, что она мне первая позвонит, потом еще несколько дней я сама набиралась смелости, чтобы набрать ее номер. Но это того стоило. Когда я, закончив разговор, нажала на кнопку с красной трубочкой, меня охватило ощущение небывалой легкости и теплоты, даже пришлось выйти на мороз, остыть. В последнее время это почти всегда означало проблемы, такое вот облегченное состояние, но теперь оно казалось совершенно нормальным, этакая порция морозного облегчения во всем теле и в мыслях, и хотелось сказать: ну вот, именно так оно и должно быть.

Дошла до рынка. Торговля в мороз была небойкая, хозяева пары сувенирных лавочек решили, что их товару стужа не страшна, и так же отважно работало еще открытое кафе. Я проглотила кофе рядом с жужжащим обогревателем и немного поговорила с продавщицей о городе, который неожиданно стал таким волшебным. На пустынной площади растерянно стояли люди, пуская в небо клубы пара, вероятно, чего-то ждали, не знаю, автобуса, друзей, рыбной лавки, лета. Липы на краю площади, подстриженные аккуратными параллелепипедами, сияли такой белизной, что казались искусственными, однако они были слишком красивыми для ненастоящих. Уходя, я пожелала хозяйке кафе хорошей лыжной погоды, не знаю почему, но эта фраза засела в голове, хозяйка же выкатила глаза и стала театрально охать, какие теперь лыжи, когда надо успеть половину города напоить кофе. Я понимающе покачала головой и зачем-то сказала, что знаю, каково это, и оставила ее наедине с пристроившимся к теплому боку обогревателя пьянчугой, которого она стала привычно, но не грубо отчитывать.

Возвращаясь обратно, я прошла через площадь, позвонила в домофон и скоро была уже под дверью Виртанена, на лестничной площадке, которая после всего этого слепящего света казалась черной, как ночь.

Он открыл дверь прежде, чем я нажала на кнопку звонка. Потом одарил меня коричневатой улыбкой и сказал, что соскучился. Не успев удивиться, я ответила, что тоже, и зашла внутрь. Его дом в льющемся из окон и приумножаемом снегом свете выглядел еще ужаснее, но я попыталась не обращать на это внимания, пригласила хозяина присесть, а сама устроилась напротив. Он покорно сел, но вел себя крайне неуверенно, будто просил денег или боялся сломать стул. Я достала из видавшей виды старой знакомой сумки картонную коробку с подарком из магазина «Алко» и протянула Виртанену, который с некоторым испугом вскрыл упаковку и извлек коричневую бутылку лонг-дринка.

Он поставил ее на стол и какое-то время ошарашенно на нее смотрел, но потом расплылся в кроткой улыбке.

— А можно открыть подарок сразу? — спросил он и стал хихикать, глядя куда-то под стол.

Сказала, что, конечно, можно, а затем наблюдала, как он ловко откупорил лонг-дринк с помощью неизвестно откуда взявшейся зажигалки и одним махом опорожнил бутылку, пару раз сглотнув. Тут настала моя очередь смотреть на него ошарашенно. Поймав на себе мой взгляд, Виртанен вначале испугался, затем смутился, а потом сказал:

— Он вообще-то не такой крепкий, как ты думаешь.

— А-а, — ответила я, не придумав ничего другого.

— Спасибо, — поблагодарил он. — Это было очень мило.

Мне показалось, что он вот-вот громко и довольно рыгнет, однако он спохватился, вспомнив, что не один, откашлялся в локоть, открыл холодильник и достал оттуда еще один лонг-дринк. Открыв бутылку, он спросил, действительно ли только этот дружественный жест привел меня к нему, на что я ответила: нет, просто настал момент, когда возникла необходимость все рассказать. И хотя в моей голове все, конечно, было разложено по полочкам, Виртанен сперва даже не понял, о чем я говорю. Что все, Все это, Это, Ну то в чем ты тоже помог, Вон как, Неужели успел забыть, Немного, Ну ничего, Как же все было, Сейчас расскажу.

И я рассказала. Мне надо было кому-то рассказать, а Виртанен оказался именно тем человеком, которому я уже кое-что поведала. Он слушал внимательно, прихлебывал лонг-дринк и в нужных местах недоверчиво покачивал головой. Вечернее солнце светило прямо на него и будто мешало ему, иногда казалось, что у него дымится голова. Когда я закончила, он долго смотрел в окно, сначала молчал, а потом разразился безудержным хохотом, хватаясь за живот и брызгая слезами.

— Ехала слишком медленно, — произнес он наконец, чуть отдышавшись.

Я сказала, что именно так все и было, кто-то из проезжавшей мимо машины позвонил в полицию, подумав, что у водителя, то есть у меня, сердечный приступ. Виртанен продолжал смеяться, и даже я не смогла здесь удержаться, чтобы не захихикать. Сказала: чего только не насмотришься, дожив до старости. Виртанен держал в руке бутылку лонг-дринка бережно, словно ребенка, и ухмылялся, не веря моему рассказу. Он никак не мог взять в толк, почему полицейские не стали меня допрашивать, а отвезли из полицейского участка в Пасиле прямо домой. Я предположила, что они, скорее всего, поняли, что не пройденный техосмотр и все остальное — не моя вина, это все сын, а я ничего не нарушила, никакого закона.

— Но ведь, наверное, они про исследование. Ну, это, спросили.

Я замолчала. Старые огромные клены во дворе, сплошь покрытые снежной коростой, тянулись куда-то в космос, словно локаторы. Солнце опустилось за дома и окрасило небо в красный цвет. Казалось, где-то там, в небе, в космосе, так много всего случилось, и в эту же минуту у меня в голове промелькнуло множество разных, накладывающихся друг на друга, запутанных воспоминаний, стоило лишь на мгновение расслабиться и впустить туда мысли о Кераве. Не все они были приятные, эти воспоминания, но что-то довольно быстро их от меня скрыло. Словно натянули защитную пленку.

— Нет, — сказала я, возможно, резче, чем собиралась, и посмотрела поверх крыш, над которыми тихо ползли озябшие борозды дыма. — Они ничего не спрашивали.

Виртанен взглянул на меня с таким видом, будто думал: ну сейчас-то она точно что-то скрывает, а я продолжила. Повторила почти слово в слово все то, что рассказала мне по телефону Ирья; сама я ни за что на свете не осмелилась бы ни о чем таком спрашивать. Она подчеркнула две вещи: первое — это то, что Арья, мать погибшего мальчика, ничего толком не помнит ни с похорон, ни про те несколько дней до них, второе — что ее муж, полицейский, никого не вызывал на кладбище. А о проблемах с душевным равновесием у дочери Хятиля, именно так дипломатически сформулировала это Ирья, уже давно было всем им известно.

Виртанен посмотрел в окно на темнеющий двор. Какой-то подросток, спасаясь от мороза, пытался войти в подъезд дома напротив, но одеревеневшими руками без перчаток никак не мог попасть ключом в замок. Виртанен озабоченно наблюдал за ним, а потом, когда мальчик наконец справился с дверью, сказал:

— Печально.

— Да, — подтвердила я.

— То есть, конечно, хорошо, что с тобой все, ну, это, хорошо. Или в общем. Как там, не знаю. Надеюсь, что хорошо. Но хотелось бы, чтобы и у других тоже было хорошо.

— Да, — сказала я. — Хотелось бы.

— И чтобы у тех вредных, ну, то есть той одной. Уж если у нее с головой того-этого.

— Да, — повторила я еще раз, но с важностью и большим пониманием в голосе.

Мы еще посидели и помычали, а потом я, несмотря на довольно расслабленное состояние и на то, что спешить было вроде некуда, засобиралась домой. На меня вдруг нашло какое-то синее настроение, стало грустно при воспоминании о неприятностях, случившихся за последнее время, но, с другой стороны, было отрадно, что Виртанен оказался способен проявить заботу о совершенно постороннем для него человеке, хотя сам, что называется, ничего особенного из себя не представлял, ни то ни се. Стоя в дверях, он пристально посмотрел на меня своими водянистыми глазами, почесал подбородок и поблагодарил за оказанную честь. Потом коротко выругался и заскочил обратно в комнату, вернулся, в руках у него была какая-то карточка, он протянул ее мне и сказал, что чуть не забыл, у меня тоже для тебя подарок, рождественский, и хорошего тебе Рождества.

Я держала в руках ламинированную справку, в которой много чего было понаписано, но был в том числе и номер парковочного места. В углу дыроколом была проделана аккуратная дырочка, через которую шла длинная розовая резинка с привязанной к ней нелепой одинокой шоколадной конфетой в сине-золотой обертке. Я посмотрела на него, на Виртанена, онемев от удивления, и поблагодарила. Он сказал: ну, увидимся.

— Конечно, увидимся, — ответила я и закрыла дверь, с трудом сдерживая слезы.

Когда я вышла на улицу, там тоже все было синим. Безветренный мороз схватил кожу словно коркой и заморозил ресницы. Палатки с площади уже исчезли, но, похоже, никто не позаботился о том, чтобы убрать с мостовой мусор, оставшийся после этих смешных ларьков, хотя, наверное, разбрызгивание водой в такие морозные дни — занятие весьма бесполезное. Когда я проходила через площадь, взгляд упал на вязаный детский носочек, розовый, с двумя коричневатыми полосками, цвет полосок невозможно определить точнее, так как, помимо синевы кругом, окрестные фонари стали еще разливать повсюду свою желтизну. Стало немного страшно, когда я смотрела на него, на носок, несмотря на источаемую им нежность; хотелось найти ему какое-нибудь объяснение, вдруг где-то на краю площади брошенный малыш ползает по этому жуткому морозу. Не знаю, откуда вдруг взялись такие мрачные мысли, ведь в целом настроение было очень даже мыльно-пузырное, по правде сказать, я чувствовала себя настолько уверенно, что позволила меланхолии просочиться в свою душу.

Вряд ли он кому-то был нужен, и я — не знаю, почему я решила это сделать, — взяла этот сиротливый носочек и отнесла в киоск в подземном переходе возле метро. Абсолютно розовая девушка-продавец в желто-синей форме вначале посмотрела на него с отвращением, словно на какого-то крысенка, но потом, разглядев повнимательнее, стала ахать и причитать. Ой-ой какой малюсенький носочечек, Да, Надеюсь кто-нибудь догадается прийти и забрать его отсюда, Да, Бедная крошка потеряла носочек, Надеюсь он не замерзнет, Да, Да, Это ужасно если у такой крохи замерзнет ножка, Да ужасно, Как же хорошо что вы его принесли, Спасибо приятно слышать, Как хорошо что есть люди которым небезразлично, Да, Но ведь это же вы, Что, Вы, Кто, Мы виделись с вами осенью, И правда, Там на берегу, Точно точно, Мы были с подругой, Да так и было, Здорово снова встретиться, Да уж, Даже смешно так вот просто снова встретить незнакомого человека, Уж да, Хотя конечно все тут в одном районе крутимся, Да, Но все равно приятно, Да да, Хорошо если бы кто-нибудь пришел за носочком.

— Хорошей вам зимы! — прокричала она на прощание и пригласила зайти узнать, не забрал ли кто носочек. Я обещала, что приду. Выходя на улицу, где-то на границе теплого воздуха из гудящих кондиционеров и проникающего с улицы морозного остановилась, чтобы смахнуть навернувшуюся слезу.

И правда стояла чудесная зима. Я заблудилась в переходе и вышла на улицу совсем не там, где нужно, стояла на трамвайной остановке и смотрела на площадь, окруженную невероятно красивыми деревьями в белых одеяниях. В таких же нарядах щеголяли торчавшие на крышах антенны. Неожиданно стемнело. Вдалеке над крышами района Круунунхака уже поднималась застенчивая луна с загадочным искрящимся ореолом.

Я еще поудивлялась, до чего пустынной выглядит площадь Хаканиеми сейчас, вечером, когда, по идее, только-только должен был схлынуть поток спешащих с работы людей. А потом вдруг вспомнила, что сегодня воскресенье. Выходной. Стала искать что-то в сумке, не знаю что, в руку попался подарок Виртанена, защемило сердце.

Только тогда поняла, что ведь и правда Рождество уже совсем на носу, через два дня. Не то чтобы меня охватила паника, ее и так в последнее время было за глаза; и, хотя я уже много лет по-настоящему не праздновала Рождество, что-то все равно приходилось придумывать. Подарки, к примеру. Часть подарков пока еще не нашла своего адресата.

Для предпраздничного времени — эта мысль совершенно внезапно пришла мне в голову — город был странно спокоен и тих, может быть, это тридцатиградусный мороз заставлял людей сидеть дома; за то время, что я простояла на трамвайной остановке, на глаза попалось лишь несколько странных прохожих. Я решила прогуляться по берегу залива. Снегоуборочные машины сюда еще добраться не успели, и хорошо, вдоль берега тянулась длинная и очень уютная тропинка, которая словно вела к бане, и было хорошо идти по ней. На скамейке кто-то аккуратно смахнул немного снега, ровно для того, чтобы присесть. Посередине снежного сиденья виднелась призывная примятость. Я подошла к скамейке по чьим-то следам, достала из сумки бесплатную газету, разложила ее на примятости и села. Удивительно хорошо было сидеть, как-то очень эргономично, точно сидишь в мягком яйцеобразном кресле.

Сидела долго. Впереди виднелась вмерзшая в лед лодка. Признать в этом снежном холме лодку удалось только благодаря оранжевому канату, который терялся в сугробах у причала. Слышался далекий шум шоссе, холодное лязганье поездов на другой стороне залива, шепот и потрескивание мороза в деревьях и кустах. По льду через залив бежала одинокая собака. Через мгновение за ней следом показался сгорбленный, невероятно медлительный старик. Десятки дымовых и паровых облаков поднимались над деревьями, похожими на безе, прямо в черное безветренное небо, все в холодных и мерцающих звездных дырах.

Но дольше так сидеть было нельзя, если, конечно, не хотелось замерзнуть и умереть прямо на скамейке. Мне не хотелось. Я встала, отряхнулась сзади от снега и пошла в обратную сторону. Только когда переходила дорогу, почувствовала, что тепло снова вернулось в мои конечности, вдобавок что-то округлое и приятное шевельнулось в душе. Пока шла по тротуару, всего за несколько десятков метров в голове промелькнуло несколько хороших идей для подарков. Открывая скрипящие на морозе ворота во двор, успела унестись мыслями в какую-то даль; шагая к подъезду, ощутила, как что-то необычное и щекочущее зашевелилось в сердце; поднимаясь по лестнице, уже предвкушала голоса, запахи и даже вкусы. Сняв верхнюю одежду и отметив, как от тепла сразу загорелись щеки, я уже окончательно перенеслась в лето, похоже, я в Кераве, на каком-то странном празднике. Вроде бы и Рождество, но жара, на улице, под ярким солнцем, собрались все, и Ялканены с ребенком, хлопочущие возле гриля, и Мякиля тоже неподалеку, и конечно же вся семья Йокипалтио, хозяин, побритый и вновь вернувшийся на работу, и сын, и дочка — юные и чуть заносчивые, они держатся в стороне, — ну и, безусловно, самая важная среди них Ирья, непоколебимая Ирья, с подкрашенными губами, которая разливает всем игристое вино и ворчит из-за того, что Ирма снова купила пластмассовые стаканчики. Потом, заварив на кухне чай, я позволила этой глупой фантазии развиться, и вот уже папаша Хятиля с удовольствием глотает кофе и откусывает мелкими зубами булочку, его дочь прошла курс лечения и объясняет кому-то из гостей что-то про гороскоп, а потом откуда ни возьмись появляется Виртанен с Хаканиеми, у него напомажены волосы, он в новой рубашке, а рядом с ним садится и мой сын, он похудел и отказывается от лонг-дринка, который Виртанен пытается ему всучить. И чем более невероятной казалась вся эта картина, тем приятнее было прокручивать ее в голове, пока на улице трещит мороз, а на окнах вырастают сказочные ледяные узоры; так приятно было мечтать, играть этими фантазиями, наверняка очень далекими от суровой реальности, но какая разница, ведь нам все равно было бы хорошо, даже если бы мы стояли в котельной и потягивали чуть теплый сок, главное, чего хотелось в тот миг, когда я всматривалась в тени от ледяных узоров на кухонном столе, — это только чтобы все мы были счастливы и были вместе, а еще чтобы мы были добры друг к другу.

И казалось, что это вполне возможно.

1

Сини (Sini) — название фирмы-изготовителя, специализирующейся на производстве хозяйственно-бытовых товаров, предназначенных преимущественно для уборки помещений: швабр, щеток, тряпок и пр. Имя Вирве буквально совпадает с началом нарицательного существительного «virveli», которое в переводе с финского означает «спиннинг». (Здесь и далее прим. пер.)

(обратно)

2

Ялканен (Jalkanen) — производное от финского слова «jalka» — «нога».

(обратно)

Оглавление

  • I
  • II
  • III
  • IV Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «С носом», Микко Римминен

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!