Шведская современная проза
Сразу за горизонтом Вступительная статья
Какие удивительно теплые руки у Биргитты Тротциг!..
Как держит она в своих ладонях измерзающих на житейских ветрах героев. Читаешь ее «Предательство» и кажется, что она своим дыханием согревает их, как птенцов. Вот выпустит из рук, недостанет у них сил бороться ни с ветром, ни с холодом, недостанет сил преодолеть пустоту, бесконечное пустое пространство, обрекающее на одиночество.
Виртуозная проза Тротциг воспроизводит и саму пустоту, в которой живут, двигаются и погибают ее герои. И можно было бы впасть в отчаяние, если бы в самом пространстве романа эта пустота не была освещена величайшим сострадательным вниманием к людям, не была пронизана теплом сочувствия, излучаемым сердцем автора.
Бесчеловечность… Она привычно выступает в форме насилия одного человека над другим; талант и мудрость Биргитты Тротциг открывают новую ипостась бесчеловечности — как болезнь неразвитого духа.
Обыденная жизнь простых людей открывается писательнице как лабиринт, в котором блуждают дремлющие в неведении себя, лишенные развитого самосознания, томящиеся своим одиночеством души.
Души ослепленные, души, скованные параличом предрассудков, души анемичные, не способные к одухотворению жизни, — пространство романа разворачивается как фреска, запечатлевшая душевное оцепенение людей, обреченных на жизнь.
И не хочется говорить о литературных корнях, о кровеносной системе психологического романа, о его европейских и русских традициях, полнокровно представленных в прозе Тротциг, когда ты еще под впечатлением живого, трепетного свидетельства жизни народа, обитающего рядом с тобой, вот там, сразу за горизонтом.
Сегодня, когда для заблудившейся на исторических перепутьях России ищут направление движения, нет-нет да и слышишь от поглядывающих на благополучную Швецию предложения обязательно пойти по соблазнительному своей успешностью «шведскому пути». Я знаю особо энергичных сторонников «шведского пути» для России, потрудившихся составить и направить в правительство обстоятельные рекомендательные записки.
С уверенностью можно сказать, что в этих рекомендациях, сулящих благоденствие и процветание, не учитывается духовный опыт самих шведов, народа, прошедшего шведский путь не за год, не за десятилетия, а за долгие сотни лет. И этот путь, и это движение не понять, если не видеть последовательного утверждения человеческого достоинства, прав личности, если не помнить, что ограничение самодержавной власти было положено в Швеции не восемьдесят лет назад, а едва ли не пятьсот.
Шведский путь — это не только совершенствование общественно-политической, экономической системы, это путь накопления национального духовного опыта, и процесс этот непрерывен, как сама жизнь.
Вот и сегодня «шведский путь» не существует без пристальной Биргитты Тротциг, насмешливого Пера Кристиана Ершильда, эксцентричного Вилли Чурклюнда, мятежного Юнаса Гарделя, чье творчество представлено в нашем сборнике.
Духовный опыт нации, его культура, в том числе и политическая, и культура хозяйствования, экономика, находятся пусть не в прямой, но неразрывной зависимости.
Сугубый практицизм петровских реформ, отсутствие у царя-преобразователя понимания места духовного опыта в общем укладе жизни заставили нас уже один раз заплатить чрезмерно высокую цену за чужую науку, не шедшую впрок без царской дубинки. Мы уже не раз пытались снять чужие «вершки», забывая о «корешках».
Вот и сегодня кому-то грезится желанным для России японский вариант развития, кому-то — американский, а многим хочется поскорее впрыгнуть в комфортабельный вагон, бесшумно скользящий по «шведскому пути».
Что и говорить, вагон удобный, с большими окнами без единой пылинки на голубоватых стеклах, вагон с откидным столиком в туалете для пеленания ребенка, столик, естественно, мягкий и с подогревом, для взрослых же мягкие кресла с добротной матерчатой обивкой, на которую не покушаются ни нога, ни нож, ни зуб пассажира…
Духовный опыт, культура и социальный уклад неразрывны.
Мой знакомый в Линчёпинге — один из ведущих специалистов по электронной технике в знаменитой фирме «СААБ». Услышав, что он больше шестидесяти процентов дохода отдает на оплату налогов, я начал сочувственно охать, так сказать, в русской традиции, и вспоминать успешные уловки современных российских предпринимателей, ловко укрывающих доходы и виртуозно уклоняющихся от налогов. Мое сочувствие решительно не было понято. «Если мы не хотим видеть рядом с собой бедных, — сказала жена моего знакомого, — мы должны платить эти налоги».
Как же далеки мои соотечественники от «шведского пути», если даже весьма известные, претендующие и на политическое, и на духовное водительство чужды чувству справедливости, такому естественному, не показному, органичному для современного жителя Швеции.
«Что есть государство без справедливости? — задавал себе вопрос полторы тысячи лет назад Блаженный Августин и сам отвечал: — Банда разбойников».
Европейский гуманизм не существует отдельно от материальной культуры, от экономического благополучия современной Европы.
Этические, моральные ценности, в том числе и понятие справедливости — это не знание, которое можно передавать от учителя к ученику, распространять, как правила уличного движения или поведения за банкетным столом.
Нравственность обретает значимость и ценность лишь как опыт.
Одна из самых знаменитых книг на Земле, Евангелие, утверждает это каждой своей строкой.
Наш сборник, а мы предполагаем и надеемся, что он станет первой книгой в серии книг современной шведской литературы, предлагает читателю ознакомиться, вернее, приобщиться к духовному опыту современной Швеции.
Творчество представленных в нашем сборнике писателей — явление в современной шведской и европейской литературе не только заметное, но и значительное.
Что самое смешное в письме Пера Кристиана Ершильда, автора сатирического романа «Охота на свиней»?
Мне кажется — серьезность, непробиваемая серьезность выражения его лица, вернее, его героя, ведущего дневник.
Это дневник бюрократа, чиновника, запрограммированного на рациональное функционирование в иррациональном мире. Если бы ему пришла в голову, или куда там ему что приходит, мысль вести дневник, если бы этому роботу поручили еще и должность начальника главка по «охоте на свиней», думаю, этот дневник мало бы отличался от предложенной исповеди.
Стилистика этого романа совершенно своеобразна, она в чем-то непривычна для читателя русского сатирического текста, у нас сатирик изображает мир утрированно, почти карикатурно, игровой элемент в сатирическом письме открыт, обнажен. Ершильд же открывает в картине жизни реальной, узнаваемой внутреннюю порочность. Автор погружает нас в жизнь, не отличимую от наблюдаемой повседневности, и мы сами не замечаем, как нас втягивают, делают чуть ли не сообщниками абсурда.
Человеческая жизнь, сведенная к запрограммированному функционированию, — это пародия на жизнь.
Главные события разворачиваются на Готланде.
Русскому читателю, быть может, непросто представить себе, какое место занимает этот удивительный остров не на карте Швеции, а в душе шведов. Мне кажется, что, любя свою землю, свою родину, шведы с каким-то особо теплым, особо нежным чувством относятся именно к Готланду, этому заповеднику истории, духовному чистилищу. Недаром же к нему так тянется шведская интеллигенция, недаром в летнее время огромные паромы из Стокгольма до Висби курсируют переполненными.
На флаге Готланда — овца, агнец, символ кротости, жертвенности, милосердия, и об этом не надо напоминать ни одному шведу, читающему «Охоту на свиней», роман о бюрократической корриде со свиньями, разыгравшейся именно на Готланде.
Когда я смотрел на карту Готланда, не такую уж и старую, всего лишь двадцатилетней давности, то видел, каким количеством запретных зон покрыт этот остров. Быть может, поэтому в романе так органична тема армии — организации, ориентированной в конечном счете на убийство… свиней так свиней…
Как не похожи и сюжет, и манера, и герои Ершильда и Тротциг, но их объединяет обостренное чутье на бездуховность, с одинаковой легкостью превращающей жизнь и в трагедию, и в фарс.
Людвиг Фейербах писал о том, что остроумная манера высказываться предполагает в собеседнике способность самому, непременно самому, увидеть, понять и оценить юмор, насмешку, иронию. Анекдот никогда не рассказывается «до конца». У читателей Ершильда есть хорошая возможность проверить свое чувство юмора, свою способность оценить пародию на жизнь, выписанную с бюрократической дотошностью.
И кто это придумал, какой ленивый человек развесил этикетки: француз — легкомыслен, англичанин — педант, немец туповат, скандинав холодновато-спокоен, сдержан, медлителен…
Нет ничего удобнее стереотипа, и едва ли есть что-нибудь вреднее в человеческих отношениях, чем ориентация на стереотип.
Мне рассказывали о паромщике, пьянице и сквернослове, водившем паром через пролив между Готландом и островом Форё. Однажды, как всегда пьяный, он решил изменить привычный маршрут и повел свое судно с пассажирами в открытое море… Вот тебе и холодновато-спокойный!
Ночной Висбю, огражденный ладонями крепостных стен, пустынен и тих, и вдруг тишину готовящегося отойти ко сну заповедного города разрывает крик бредущего неверной походкой горожанина. Он кричит одно слово, только одно, но очень громко. Придавая голосу множество оттенков, он вносит некоторое своеобразие в свой монолог. «Что он орет?» — спрашиваю у друзей. Оказывается, он орет: «Простите!» Это он просит прощения за то, что нарушает покой. Не очень вежливо, но вполне остроумно. Вот вам и сдержанность, вот и медлительность…
С каким, признаться, удовольствием я видел, как в Швеции, в самом Стокгольме, граждане преспокойненько переходят улицу по красному сигналу светофора. Они не стоят зачарованные красным светом, не стоят, наслаждаясь своим демонстративным послушанием. Посмотрят направо, посмотрят обязательно и налево, нет транспорта — идут. Разумеется, такую вольность можно наблюдать по преимуществу на небольших улицах и нешироких перекрестках.
Я вспомнил об этой весьма для меня симпатичной черте шведского городского обихода в связи с прозой Вилли Чурклюнда.
Его проза сродни хождению на красный свет.
Может быть, она сродни и постмодернизму, но это направление как раз и есть хождение на красный свет, то есть игра не по правилам, даже как бы осознанный вызов правилам.
Не большой поклонник постмодернизма, уж очень много пустого рядится в оригинальную оболочку, я с удовольствием и неугасимым интересом читал Чурклюнда.
«Вариации» в восьми частях не имеет сюжета, это подчеркнуто независимые, разнесенные в пространстве и времени причудливые истории.
Казалось бы, какой смысл рассказывать о двух живописных шедеврах, неотличимо похожих друг на друга, хотя и созданных разными мастерами, тем более, что изображают они на белом грунте печатными буквами небесно-голубого цвета лишь слово «САНТЕХНИКА»?
А зачем заново пересочинять, вернее, выворачивать наизнанку историю Вильгельма Телля?
И что за смысл в хождении на красный свет?
Что касается правил уличного движения, то здесь все ясно, конечно, им надо следовать. Но жизнь во всем многообразии ее проявлений, в неисчислимой вариантности индивидуальных судеб, мир изменчивый и многоцветный не может быть уложен в правила, ему тесно в коробочках стереотипов.
Развивающаяся, живая жизнь опережает законы и правила, те лишь гонятся за ней, стремясь навести порядок, но сначала жизнь происходит, становится, а потом уже являются правила и законы.
«А что, если жизнь потечет вспять?» — спрашивает себя Чурклюнд.
Вопрос для трезвого сознания может показаться даже нелепым, но обаяние прозы Чурклюнда, доверие ее безусловной художественности освобождает от унылой трезвости, но и не тянет в хмельную бессмыслицу сочинений претенциозных и подражательных.
Чурклюнд предлагает эксперимент. Поскольку экспериментировать с будущим дело фантастов, он берет максимально знакомый сюжет из прошлого. Это лучший способ приобщиться к мысли о вариантности жизни, о ее непредсказуемости, о возможности выбора различных путей. Жизнь в руках такого экспериментатора становится произведением искусства.
В пестрых, словно нарочно подчеркивающих свое неродство восьми частях «Вариаций», есть единство темы — непредсказуемость жизни, есть единство иронической интонации автора.
Жизнь эксцентрична, ось ее вращения постоянно смещается, история вбирает в себя абсурд как свою составную.
Это свойство жизни еще в незапамятные времена было подмечено… шутами. Это они выворачивают жизнь наизнанку, показывают то, что принято прятать, это они всегда идут на красный свет. Ну, а мы научились отличать шута насмешника, весельчака, зубоскала, и шута — мудреца, который видит неправильность правил и беззаконие законов. Шут — это воплощение интеллектуальной свободы.
«Нужно заставить прописные истины кувыркаться на туго натянутом канате мысли ради того, чтобы проверить их устойчивость», — писал Оскар Уайльд.
Оказывается, не так трудно найти, открыть истину, как трудно доказать ее основательность, незыблемость, современные полномочия.
Традиция европейской интеллектуальной литературы, испытывающей истину на устойчивость, помнит у своих истоков еще Сократа и не прерывается две с половиной тысячи лет. Современная шведская литература — полноправная наследница и этой традиции. Надо думать, во все времена актуален вопрос: чем подлинная литература отличается от поддельной, от суррогата?
Сегодня этот вопрос, быть может, в силу перенасыщенности рынка книжной продукцией, актуален как никогда.
Возьму на себя смелость утверждать, что ни в каком другом жанре: ни в приключенческой литературе, ни в научной фантастике, ни в историческом романе — не чувствует себя подделка так привольно, самоуверенно и неуязвимо (благодаря читательскому спросу), как в книгах о любви, о человеческих страстях, освещающих, окрашивающих, испепеляющих отношениях мужчины и женщины.
Роман Юнаса Гарделя «Жизнь и приключения госпожи Бьёрк» — литература подлинная.
В подлинной литературе, если говорить совсем коротко, взгляд автора на описываемые события и героев всегда не менее интересен, а то и более интересен, чем сами приключения этих героев, перипетии их судеб.
В романе «Жизнь и приключения госпожи Бьёрк», который может быть по множеству признаков отнесен в рубрику «женского любовного романа», перед нами развернуты во всем многообразии человеческие чувства — томление, страх, трепет игрока, делающего в любовной игре отчаянную ставку, надежда, боль, обида, ненависть, опьяняющая радость, но среди всех этих чувств нет одного — любви. Это роман о желании, о потребности быть любимой, о неродившейся любви.
Способность любить, быть может, сродни таланту, это дар, которым небеса обделили героиню.
А может быть, небеса здесь и ни при чем. Юная Вивиан, вступая в жизнь, уже обманута, в ней подавлено доверие к себе, ей не суждено развиться во всей полноте своего естества. Общество ей подсунуло, а она по наивности поверила в магическую силу «Букваря очарования», содержащего полную рецептуру «дамского счастья».
Сюжет романа остроумен, достаточно динамичен, и нет нужды предвосхищать впечатления читателей.
«Жизнь и приключения госпожи Бьёрк» счастливо дополняют сборник, предлагающий читателю широкий спектр и жанровых, и стилистических направлений в современной шведской прозе.
Если вы принадлежите к низшим классам, чье равнодушие к искусству в его созданиях высокой пробы огорчительно, или, напротив, если вы принадлежите к «высшим» классам, для которых искусство лишь элемент отчасти душевного, а по преимуществу житейского комфорта, — вам нужно отложить эту книгу в сторону.
Но если вы хотите не только узнать Швецию, но понять дух и душу этой страны, нет лучшего способа удовлетворить это серьезное желание, как познакомиться с новой для русского читателя литературой, где труд познания самих себя совершается искренне, интеллектуально бесстрашно и талантливо.
М. Кураев
Биргитта Тротциг Предательство © Перевод Н. Фёдорова
Про Товита, сына хуторян из Тостеберги, люди говорили, что на вид он сущий убийца — или самоубийца, все равно, суть-то одна; брови у него были темные, сросшиеся, и выражение лица казалось от этого зловещим и вместе страдальческим. Но что бы там ни было, жил он с укором. А история вышла вот какая.
Место, где располагалось его имение, было мрачное, неприветливое. Дремучие заросли высоких вязов безрадостным темным шатром накрывали скромную усадебку, сад за домом неприметно переходил в поросший ольхой, заболоченный выгон. Дальше в низине бежал ручей. Жилой дом был весь серый, в окнах лишь изредка отражалось летучее облачко. Занавески в сенях и те выглядели серыми, будто паутина. Родители его слыли чудаками — сидят на своем хуторе как сычи, поди, и говорить разучились. Когда Товит появился на свет, оба уже были в годах. Много лет они ждали, чтобы чресла их подали признаки жизни — чтобы наконец-то началась жизнь. Много этак минуло лет. В долгом-долгом ожиданье… И вот однажды ей, жене то есть, стало не по себе — голова всё кружится, кружится. При каждом шаге бросает в холодный пот, мутит. Захворала, видать, решила она, а ведь в ее возрасте женщины не любят лишних разговоров про женские болезни, про опухоли. И сон не шел на ум: она лежала с закрытыми глазами и старательно притворялась, будто спит, только бы муж не заметил, — но страх не отпускал, тисками сжимал душу. Когда утро, холодное и ядреное, алело за восточным окном (была осень, багряный свет проникал сквозь уже прозрачный высокий ольховник, первым сбросивший листву), у нее едва хватало сил подняться с постели. В конце концов она превозмогала себя. Но, дойдя до кухни, падала на стул — муж к тому времени давно трудился на скотном дворе, вот ведь сколько все это длилось, — опять подступала тошнота, скулы сводило, рот наполнялся слюной, волнами накатывало головокружение. Вдали, за ольховником, меж стволов и ветвей, виднелась озаренная первыми солнечными лучами полоска моря — недвижная, глянцевая, мертвенная. Дрожь пробегала по всему ее телу: так ли, иначе ли, а ей конец.
Эти двое людей мало разговаривали друг с другом. И она укрыла боязнь в себе, как укрывают болезненный нарыв. Не один месяц минул, прежде чем она поняла, что гложет ее не пагубная хвороба, а жизнь. Но к тому времени что-то в ней уже оформилось и не могло более настроиться по-иному, могучими цепенящими волнами страха оно ринулось на битву с плотью, которая хотела жизни и начала потихоньку расцветать, мягчеть, благоухать, раздаваться вширь… И вот однажды муж посмотрел на нее, вздрогнул и посмотрел еще раз: увидел и догадался. Их взгляды встретились. Она не опустила головы, выдержала его взгляд. Но не могла вымолвить ни слова, да и он будто онемел. Правда, в конце концов, через минуту, долгую, как вечность, то, что до́лжно бы поведать словами, вырвалось наружу рыданием. И тогда муж взял свою жену за руки. Он был некрасив, уже под пятьдесят, сквозь темные патлы (в молодости волосы у него были густые и черные как вороново крыло) белыми пятнами просвечивала кожа. Руки у него тоже были некрасивые, бледные, корявые, с узловатыми заскорузлотемными пальцами, с грязными обломанными ногтями. Жене его было немногим больше сорока. Рыдания сотрясали ее, как шквалы сотрясают дерево, тело дергалось, рот кривился, но глаза оставались сухими; она не могла дать волю слезам, закованным, задавленным глубоко внутри.
И ребенка она ждала, как ждут самое смерть, иначе не умела.
Однажды осенним днем — Товиту было тогда чуть за тридцать (родители еще жили и здравствовали) — встретилась ему на дороге девушка. Сам он держался очень прямо, ростом хотя и невысок, зато осанка солидная, даже немного забавная, из-за чего он выглядел гораздо выше и массивнее, чем был в действительности, — вообще-то бедра у него были узкие и хрупкие, словно у ребенка. Волосы черные, борода тоже, глаза голубые. Она была повыше его, но сутулая и какая-то нескладная, без кровинки в лице, серые глаза обведены темными кругами усталости. Ну, он, понятно, знал ее: она из этих, из голоштанников, что обретаются подле станции, прямо за путями, в большом, наподобие пакгауза, обветшалом бараке, где находят нечаянный, а то и последний приют всякие бродяги да босяки — кого там только не было, попадались даже иностранцы-сезонники, но главным образом публика без роду без племени, пробавлявшаяся случайными заработками. Неприкаянная, сомнительная порода, а уж в родстве они между собой или нет, сплошь да рядом недоступно разумению — для здешней округи этот люд воплощал все, чему нельзя доверять, все шаткое, зыбкое, где почва уходит из-под ног, расползается… исчезает… И в облике девушки, встретившейся Товиту на дороге, было то самое, свойственное этому люду от рождения или по крайней мере приобретаемое с годами, — недвижная, оцепенелая тоска во взгляде, который нежданно-негаданно скользил в сторону, становился расплывчато-туманен. Впрочем, она, пожалуй, могла бы предстать по-своему красивой — если б расправила плечи, и подняла голову, и всему существу ее дано было заявить, что она кто-то, а не пустое место. Ведь и вправду тело у нее было долгое, гибкое, нежное, и не надо напрягаться, чтобы вообразить, как серые глаза вспыхивают огнем, а едва заметный тончайший румянец зримой нежностью осеняет удлиненное бессильное лицо. Но при том, как обстояло сейчас, когда все вот так, — она была просто-напросто безликая, совершенно никакая, зримый испуг, бледная, сгорбленная, скособоченная, пленница ощущения своего ничтожества и несущественности, это ей вдалбливали, и внушали презрительной насмешкой, и вколачивали тумаками с той самой минуты, как она впервые глянула на мир и увиденное повергло ее в ужас — о нет, больше она таких попыток не повторит.
Но красивая ли, нет ли…
Красивая или нет, а только на сей раз что-то заставило Товита сверлить ее взглядом, пока она волей-неволей не посмотрела на него в упор, и он не давал ей отвести глаз, упорно, непреклонно, покуда они не разминулись. Продолжалось это целую вечность.
Он увидел, как она медленно залилась краской. Трепет пробежал по ее вялому, однако на самом-то деле красиво очерченному рту — улыбка? скорее, пожалуй, предвестие судорожных слез. Наконец они разошлись. Стояла поздняя осень, день после бури был хмурый. Тучи неслись по небу. Пахло тиной. По сторонам дороги тянулись канавы с высокими, будто насыпи, обочинами, поросшими мертвым татарником — этакая чащоба серых, высохших стеблей в половину человеческого роста. Дорога была темная, усеянная зеркальными лужами, в которых тоже неслись тучи. Запах морской пены, выброшенных на берег водорослей льнул к щекам, осенний воздух полнился гулом прибоя.
Минуло несколько месяцев. Шла зима. Да и у зимы уже забрезжил конец — настал февраль. Однажды утром он отправился в лавку. Там было полно народу — стояли и топтались в слякотном, раскисшем на полу снегу. Снаружи сиял лучезарный зимний день, а в лавке этот просторный, ясный, солнечно-снежный мир виднелся лишь сквозь половинку окна высоко на стене, другие окна были загорожены полками, и над прилавком горела висячая лампа — лица людей в ее тусклом сальном свете расплывались маслянисто-серыми пятнами. Разговаривали мало: изредка откатывалась от прилавка словесная волна, расплескивалась во все стороны и пропадала в шарканье ног, кашле, табачных плевках. Обыкновенные, давно знакомые люди, стоявшие тут в ожидании своей очереди, вдруг показались ему непомерно огромной толпой, океаном темных недвижных спин — и далеко-далеко среди них, втиснутая в угол, стояла она. Его взгляд долго покоился на ней, прежде чем она ощутила прикосновение. Тогда она вздрогнула и опять мучительно покраснела. Но на этот раз глаз не подняла, продолжала неотрывно смотреть в пол, склонив голову, чуть ли не целиком, будто в саван, закутанная в старую, грязную, протертую до дыр, серую шаль (вообще-то шаль смахивала на обыкновенную попону). Девушка жалась в угол, словно хотела исчезнуть средь нагромождения керосиновых бочонков, — тень, мышка. Она что-то купит и сложит в корзинку, а он — он бы с радостью съел это все у нее с ладони, из бессильных, влажных складочек в горсти; дрожь пронизала его с головы до ног: пугающе бессильное, горячечное, болезненно-влажное, потное — откуда бралось это впечатление болезни? наверное, от серовато поблескивающего отсвета, который лежал на ней как лихорадочная испарина (к слову сказать, впоследствии окажется, что она и впрямь была хворая). Жгучая боль огнем прошла по телу, будто разом открылся пылающий костер, — он вдруг нашел свое место, так-то вот, и ничто его уже не сдвинет — теперь жизнь раскинулась перед ним беспредельная и удивительная, и в этом удивительном был его приют. Одиночество треснуло, как оболочка куколки, — сгинуло. Удивительное, что стояло там, болезненно-бледное, забившееся в самый темный угол, жило, робело и жило: вот она, реальность, вот теперь она существует… Но видел он и другое: одиночество пока не позволит ему прочувствовать эту реальность — девушка-то смотрела на него так же, как на всех остальных вокруг, вернее, отводила взгляд, поспешно, застенчиво, мучительно и жарко краснея, взгляд уходил в сторону, утекал, будто он, Товит, был один среди многих.
Опять прошло сколько-то времени. Близилась весна. Снег таял, погода стояла дождливая, гнусная, он чувствовал тяжкую подавленность, изнемогал душою и телом. Ничего не менялось. Тяжкое, мучительное, гнусно-неотвязное одиночество терзало душу и тело. А между тем день прибывал, свет с каждым днем становился чище, голубее, словно рождаясь вновь. Теперь и лампу зажигали только после ужина. Однажды вечером Товит увидел, что море совершенно как зеркало — гладкое и блестящее. И он сказал матери, что пройдется по берегу. И зашагал через ольховник, калитку, вдоль ручья, лугами к морю, оцепеневшему в зеркальной недвижности. Перелетных птиц ждать еще долго — безмолвие, одни только чайки да нырки. И зеркальная гладь моря. Он долго бродил по берегу.
Следующий день выдался серенький, унылый, довольно теплый. Ему нужно было съездить в лавку и на мельницу. Покончив с делами и нагрузив телегу, он так и оставил лошадь с телегой у коновязи перед лавкой. А сам направился по дороге — по тропке за мельницей, вниз, через большую березовую рощу. Тропка немного не доходила до станции (насколько он знал, это была самая короткая дорога туда), выводила аккурат на задворки барака. Барак был большущий, вроде пакгауза: тот, кто его строил, побывал когда-то в Америке и намеревался поставить тут паровую мельницу, но до этого так и не дошло; внутри были просторные помещения — по рассказам, кое-как разгороженные досками, картоном, старыми одеялами. Выглядел этот барак убогим и запущенным, окна большей частью заколочены обрезками досок, кругом щели, заткнутые газетами и мешковиной. Сзади вплотную к стене подступали заросли бузины, летом сквозь их чащобу вряд ли и продерешься, а площадка у входа напоминала грязную свалку, куда не глядя швыряли объедки, картофельную шелуху, битые обливные миски и прогоревшие чугуны. Несколько кур копались в земле, что-то клевали. Пахло гнилью. Людей не видно — он знал, что почти все теперешние обитатели барака сейчас на работе и здесь их нет. Однако ж изнутри слышался детский плач, значит, в доме все-таки кто-то есть. Тут распахнулась дверь — высокая, некрашеная, щелястая, снизу доверху испещренная надписями и рисунками, как дверь школьного нужника, — и та самая девушка, которую он искал, вышла на крыльцо и вытряхнула из ведра мусор. Товит тихонько свистнул. Она подняла голову, по лицу пробежал все тот же мучительный трепет. Но ведро она поставила и подошла к нему. Шепотом, чтобы не услышали в доме — хотя больше оттого, что пропал голос, так стучала, так билась кровь в сердце, в горле, в губах, — он позвал ее в рощу: мол, ему надо кое-что ей сказать. И опять он увидел, как в ней шевельнулся страх — точно невидимый зверь потягивается, расправляет члены. Но тотчас же — Товит даже не успел подать ей руку, помочь — она перемахнула через каменную ограду, проворно, молча, совсем иным, гибким движением, он и не ожидал от нее такого. Смутное тягостное чувство: будто земля уходит из-под ног — небывалый страх шевельнулся где-то в глубине, и много глубже ощущения твердой почвы под ногами, много глубже всего зримого, узнаваемого жизнь начала опрокидываться в самой своей основе, странная, жуткая, все менее узнаваемая, — да куда же он попал?
Под березами еще желтела прошлогодняя листва — в ягоднике, среди пучков вялой травы. Унылый теплый ветер налетал порывами, моросил дождь. Она стояла перед ним, опустив голову. Он хотел что-нибудь сказать. Но не получалось, не шло, было невозможно. А она стояла перед ним, и он всеми фибрами чувствовал, какая она есть. И что она вообще существует. Вот такая как есть. И не то чтоб в ней был какой-то ощутимый физический недостаток или, к примеру, умственный изъян — ничего подобного про нее не говорили, судя по тому, что он слышал, она не хуже других умела читать и писать. Но что-то здесь было. Вроде как легкая тень. Теперь он видел это совсем близко; кажется, тронь — и ощутишь под пальцами как бы пленку слегка обмякшей недвижности, бледность тонкого удлиненно-мягкого лица, осененного темной тенью. О красоте и речи нет. Он стоял совсем близко, и трепет накатывал волнами, пронизывал его насквозь, он расплывался, как песок под напором волн — что, что случилось с этой простенькой тесной клеткой, где судорожно билась, мучилась, заходилась дрожью сердечная мышца? Какая там красота, почти что уродство — конечно же, в силу непомерной самобытности. Он стоял теперь вплотную рядом с ней, видел ее — кожей. Видел всем телом. Вот она, ее руки, ноги, кожа, глаза — ведь в конце концов она подняла взгляд, и снова полная неожиданность — прекрасный темно-серый детский взгляд, сияющий, широко распахнутый, но сияние тотчас потухло, взгляд скользнул прочь. Он видел и ощущал — запах тоже, терпкий и сладковатый, тошнотворный, густой человечий дух существа без собственной силы, хворого, жаркого и словно бы вялого, так или иначе беспомощного, лишенного собственного стержня. Где-то должна быть и эта немотствующая проворная гибкость: промельк страха, будто здесь спрятано другое существо. Спрятано ради уничтожения — но живет в покинутом логове страха, след в воздухе. Как она ни повернется, вполне собою быть никак не может: сломанный хребет, сломанный стержень, целым никогда не был и никогда не будет. А он стоял прямо перед нею, прямо посреди незнаемого, непостижного страха, будто мир раскололся надвое и он попал в трещину, а трещина двигалась, грозное движение не закончилось, о нет, оно только-только началось — он стоял совсем близко, прямо перед нею, рожденной и нерожденной, той, какая она была и какой бы могла быть, сплошные клочья, нехватки, тупиковые кровотоки, залеченные, сплошь в рубцах желваки — кожа и запах принадлежали тому и другому, желтовато-белый пробор в волосах, полные темных теней глазницы, удлиненные щеки, бледность — все это была она, с ее и не ее чертами, запечатленными и обозначенными в подрагиваньях теплой кожи, он чувствовал теперь, как ее кожа дышит ему навстречу и зовет его, — попытался что-то сказать, что-то очень-очень важное, ведь наперекор всему, что он знал об укладе и обычаях жизни, наперекор всему, что было до сих пор, он хотел сделать ей предложение. Вот так прыгаешь в море, когда лодка, почти до краев полная воды, уже тонет, — просто ничего иного не остается… Но в каком-то смысле он был взвинчен куда сильнее и совершенно в другом смысле, нежели мнилось ему самому, вырван, выбит из себя. Руками он нащупал что-то в воздухе перед собою, сглотнул — и нежданно-негаданно обнаружил, что готов приникнуть к ней лицом, уткнуться, жарко, безмолвно, совершенно не двигаясь, почти не дыша, ладонями он обхватил ее головку, узкую на ощупь и твердую, а при том хрупкую, пальцы зарылись в ее волосы и словно от отчаяния зарывались все глубже: отыскал, нашел, тут его место. Твердый, хрупкий, бессильный, небьющийся, недоступный плод. Его можно размозжить, но раскрыть нельзя, никогда. Жить и давать жить другим. Вот оно, его место. Чувства распахнулись во всю ширь, и смотрели, и впитывали — ее. И словно получив заодно способность увидеть то, о чем, собственно, толком не знал, он уразумел и увидал кожей и всеми чувствами, что гуляла она многовато. Ее тело, легонько шевельнувшееся ему навстречу (ведь он, как следует не сознавая, что делает, все крепче прижимал ее к себе, бормоча и жарко нашептывая что-то совершенно бессвязное в ее перепуганное, безответное лицо), ее тело слишком хорошо знало, что нужно делать и как: точно молния полыхнула, за один краткий миг он увидал целый мир губительных сложностей, в который, стало быть, сейчас входил.
Входил, стало быть, сейчас телом и душой. Всеми фибрами тела и души он, словно трепет преображения, ощущал, как это сложное, диковинное, нечистое, странное, иное зовет, манит к себе, берет за самое нутро… С предложением, понятно, пока не получилось, оно как бы отступило, все произошло совершенно не так, как он думал, совершенно необычно. И тут она вдруг опомнилась, еще яркие влажные губы испуганно шевельнулись, она что-то пролепетала — и исчезла, умчалась прочь, он видел, как она мелькает среди деревьев (все то же странное гибкое проворство, какого, глядя на нее, совершенно не ждешь)… Покинутый ею, он так и стоял — просто стоял на сыром ветру, который печально шелестел ветвями берез, стоял, и всё. Ведь в глубине души он думал, что если все пойдет хорошо, через неделю-другую прилично будет встретиться вновь — по его разумению, именно так положено заводить знакомство. Однако ж то, что теперь кричало в нем и звало, было иного свойства: злее, упорнее отчаянной тоски младенца по матери. Судорожная жажда смертельно иссохшей весенней земли, разверстый рот… И на следующий день он опять стоял там, с этим ничего нельзя было поделать, он не помнил, что наплел родителям и говорил ли что-нибудь вообще или просто ушел без оглядки, куда ноги несут, память как отшибло. И опять он стоял там — будто ждал пожизненного приговора или оправдания, либо — либо.
Она пришла. В самом деле. Существа, что таились у них внутри, изо всех сил тянулись друг к другу. Но ведь то внутри, под уродливыми, грубыми, до боли тесными скорлупами. А нужных слов не было. И движения не совпадали: взгляд одного ловит, ищет взгляд другого, а тот как раз опускается долу, обессилев, скользит прочь. И запах был странный, и вкус — горечь, холод. Так вот и случилось, что на второй же день (как бы от неистовой, отчаянной жажды придвинуться ближе, ближе, хотя приблизиться невозможно — столько здесь неколебимых, точно скалы, подспудных, неведомых преград) произошло то, чему бы происходить не следовало, по крайней мере так, с нею. А оно произошло, прямо посреди сырого ягодника.
Нет, лучше б так не происходило — по крайней мере с этой девушкой. Ведь при всей своей неискушенности в таких вещах он понял, что для нее это не впервые, далеко не впервые, от первого-то раза, мнится, много воды утекло, целое море, не вычерпаешь, вечность прошла-миновала — слишком уж давно выучилась она закрывать глаза и отъединять поступок от человека, отъединять напрочь, навсегда, так, что уже не соединишь, вечность пролегала меж ними. Но ему нужна была она, она сама, ничего другого он и не искал. И широко открытыми глазами он всматривался в то странное, чужое, что проступало в ее лице и завладевало им, трепетной дрожью пронизывая черты, одну за другой — смеженные веки, дергающийся, крепко сжатый рот, глаза не открывались, тело целиком было занято самим собою, познавало и обнимало не его, а себя, было само по себе, давно постигло науку отвлекаться от того, кому принадлежит проникающая в нее штука. Широко открытыми глазами он пристально всматривался во все это (все золото мира отдал бы, только б закрыть глаза, но все золото мира было тут бессильно, он не мог этого сделать — оцепенел), и миг за мигом ему чудилось, будто вместе с жаром, что вздымался, готовый выплеснуться, сама жизнь покинет его, будто вот сей же миг жизнь сломается и растает, — все золото мира отдал бы, только б вернуться и остаться там, где был лишь несколько минут назад, и так недолго. Но жаркие волны одолевали его, взметали все выше и выше, ничего уже не обуздаешь, слишком поздно; и взгляд его остался широко распахнут, оцепенен, и чем безраздельнее завладевала им жгучая мощь собственных чресл, тем отчетливее он осознавал, что ее плоть слепа, начисто выслеплена и, затвердив свой урок, никогда не сможет его узнать; а жизненная влага прорвала мышцу и кожу, излилась и иссякла в жарком, немом, замкнутом одиночестве, сама свидетельство этого одиночества. Долгий миг Товит, не в силах пошевельнуться, тонул в опустошенности, долгий незрячий миг искренне думал, что вот сейчас умрет, что уже умер, — застыл как бы на гребне волны и всматривался в ее диковинное, дремотное, трепещущее лицо — в диковинно-другое. Там была его жизнь. В этом нечистом, в этом серо-стертом, болезненно-жарком лице. Там было одиночество на всю жизнь. Так все для него и решилось.
Но прямо из этого одиночества на него устремился взгляд. Тот же, что смотрел накануне и потух.
Прекрасный темно-серый детский взгляд сиял ему прямо в душу, и он почувствовал на щеке легкое, быстрое прикосновение ее руки.
Это было уже чересчур, никому не под силу принять такое: жизнь разламывается, непоправимо раскалывается глубоко внутри, а после — после один лишь вздох, и душа уже там, где жаждала быть от веку, тело-то, верно, по-прежнему на старом месте, по-прежнему невнятно лепечет, теперь все едино, можно и на этот вздох отважиться, ведь есть ли теперь хоть что-то стоящее, все сожжено, разорено, истрачено. В один миг. Нагрянуло, выжгло и пропало.
Но у тела есть свое собственное упорство, а у жизненных сил — своя воля, выносливость, как вот у корней на пожарище, в спаленной земле глубоко под пеплом. И глаза его закрылись теперь сами собой, голова упала ей на грудь и начала биться об нее. Дрожь встряхнула его и тотчас сменилась сухими судорожными рыданиями. Он чувствовал, как ее тонкие, горячие, растерянные руки замерли, мгновение безжизненно покоились, обхватив его голову, потом упали.
А весна шагала себе вперед. Небо становилось выше, ярче. Прибрежные луга звенели птичьим гомоном. Они, однако, не замечали, как менялся облик года, наливался светом день, шло время: за пределами тягостных, жарких, безмолвных минут свиданий всё виделось им лоскутьями теней. Вместе они всегда бывали слишком мало — сколько б ни продолжалось свидание, все равно слишком мало, будто эти свидания по самой сути своей были именно такие — увечные, надрывно неловкие, причиняющие боль. Но правда и то, что она постоянно была какая-то затравленная, спешила домой. Ведь ее буквально разрывали на части: кроме братьев (один по-прежнему квартировал в бараке, а другой женился на вдове, владелице крохотной усадьбы) у нее был отец, человек хворый, она жила при нем и вела хозяйство, а заодно обихаживала трех малышей, мамаша которых, прожив с отцом год-другой, в один прекрасный день бросила его, и никто о ней больше слыхом не слыхал. Когда она сбежала, младшему ребенку было всего несколько месяцев. Теперь-то ему уже годик с лишним. Мать самой девушки умерла от чахотки, когда той только-только сравнялось десять. А отец, с тех пор как эта другая сбежала, бестолково суетился, кашлял, силы у него таяли. Он пил и водку называл Лекарством — это в самом деле было единственное, что на миг наполняло подобием жизни и тепла его долговязое, вечно мучимое лихорадкой, нескладно-сухопарое, бессильное тело. Горячечный румянец выступал тогда ненадолго на его лбу и щеках, но в остальном продолговатое овальное лицо (девушка, с которой встречался Товит, была очень похожа на отца) было все таким же мертвенно-бледным, дряблым, в серой испарине, с глубокими тенями во впадинах вокруг тусклых глаз. Но водочный румянец и водочная живость быстро угасали, и тогда он сидел вконец одинокий, опустошенный, только лихорадочная боль блуждала по телу. Малышня гомонила, он замахивался на них, едва не падая со стула, — а они разбегались, шустрые, наглые, упорные, как мыши. Теперь он по целым дням лежал или полулежал на раздвижном диване, время от времени садился и принимал свое Лекарство, потому что ни глаз не мог сомкнуть, ни мало-мальски угомониться, не приняв изрядной дозы этого Лекарства. Ближе к вечеру Лекарство дарило ему уже вовсе не жизнь, а что-то вроде иллюзии смерти — страх поначалу, но и беспредельный покой, умиротворяющий, дурманный, притупляющий, всё вокруг него уменьшалось и сужалось, и было там тепло и дремотно. Своею тяжестью Лекарство раз от разу увлекало его все глубже, и тяжесть эта дурманила. Под конец он вообще не мог вымолвить ни слова, только мычал да пускал слюни. Так и сидел — темное пятно, тень. Будто в трансе, тело без души… Но как бы далеко он ни витал, в отношении дочери, старшей дочери, что-то в нем постоянно было настороже. Вот, кажется, крепко спит, однако попробуй она только шагнуть к двери — хотя бы и совершенно беззвучно, босиком, — он тотчас же вскакивает: ты куда? Настороженность была до того болезненная, зыбкая и жгучая, что даже Лекарство не могло ее притупить. С дочерью он начал вести себя так в особенности после того, как женщина, давшая жизнь трем малышам, ушла и не вернулась; теперь любая мелочь способна была довести его до исступления — правда, за последние полгода он вконец обессилел физически, и бояться его, в общем-то, не приходилось. Однако ж он все сидел — темное пятно, тень — в своем мутном от водки, лихорадочном забытьи и, словно одно это лишь и поддерживало в нем жизнь, прислушивался к каждому ее шагу, настороженно следил, как она приходила и уходила. Тень. Но с глазами, которые внезапно оживали и делались как ножи: Где ты была? Где? Кто? И он поднимался, стоял над нею на нетвердых ногах, сжимал и разжимал кулаки и, едва ворочая языком, бормотал: К-кто?
Весна вступила в свои права. Слепящее белое солнце над песками, свободное ото льда море. Гомонящие караваны перелетных птиц. Запах соли, свет. Но тень так и сидела, на том же месте. Он рассматривал свои руки. Пальцы — один за другим. Руки у него всегда были красивые, сильные, изящной формы, с узкими, длинными ногтями. А сейчас он видел руки скелета, кости, обтянутые кожей, и больше ничего. Какой слепящий свет — запах водорослей и соли вливался внутрь, едва кто-нибудь открывал дверь, на полу тогда мгновенно возникал яркий световой прямоугольник, точно врата — куда? Он сидел в смертной тени. От дивана дурно пахло, застарелая вонь болезни. Он чувствовал, что стал пахнуть смертью. Но был не в силах помыться, даже встать и то не мог. Ребятишки галдели на дворе, в кустах, играли в мяч и в ножички. А у него внутри, в самой глубине его существа что-то говорило: ты эту весну не переживешь.
Так он сидел, темное пятно, тень, па́хнул сладковатой, больной испариной. Грудь надтреснуто, бессильно хрипела, и тогда он дергался всем телом, как тряпичная кукла. Кроме дочери, он людей не видел, даже детишки, назолы, держались поодаль. Рано утром они выпархивали на улицу, словно стайка щебечущих пташек. Целый день он слышал их голоса, но их самих уже не видел, не было их тут. Прошло то время, когда он кричал на них, требовал оставить его в покое, теперь они сами чурались его. Так близко подступила тьма. Ослепительный вешний свет укрывал в себе смерть, точно плотную, безгласную сердцевину. Совсем близко.
Так все потихоньку и шло. На смену весне незаметно явилось лето, в зарослях боярышника на прибрежных лугах гремели соловьи, ночной сумрак окружал их неистовые трели прохладой, и безмолвием, и белизною. Барак тонул в блеклом море купыря и цветущей бузины. Внутри было сыро и темно, пахло гнилью, мертвечиной, прямо как в заброшенной звериной норе; снаружи все набрякло светом, даже ночь казалась испариной света, маревом, а в норе, забившись в дальний угол, лежал хворый зверь, в ожидании, все забросили обреченное тело, где он ждал и ждал, заточенный в удушье и страхе. Хотя большей частью в бессилье и мертвенном полузабытьи. Он был до того слаб — только взгляд и жил, — что дочь могла теперь вовсе не обращать на него внимания: она исчезала и приходила когда хотела, он ведь был уже не способен ничего ей сделать. Лежал на диване, с лихорадочными глазами. Но ничего больше не говорил — впрочем, и голоса-то почти не осталось, одно-единственное слово чуть не разрывало ему одышкой все нутро. Он слушал соловьев, в глазах вспыхивало неистовство. Но он был узник, безгласный узник умирающего, гнилого тела; ослабшие, расползающиеся ткани не доносили уже никаких вестей, она видела лишь неизъяснимый звериный взгляд, мерцающий далеко в норе, в заточенье. Давала ему воды, он пил. Белый, прохладный, безмолвный ночной свет окружал его плоть и зловоние членов. Глаза пытались что-то сказать. Дикие совсем. Только она уже была за дверью… Теперь, когда она могла задержаться подольше, они встречались у моря. Там, под кустами боярышника, Товит видел ее лицо на фоне влажной, пахучей земли, заключенное в одной-единственной блеклой, странной, дремотной улыбке.
Итак, все было как улыбка превыше разума, слов, грядущего — улыбка неистового безумца, сон, надрывная сладость. Зачем тут слова? И вне всякого сомнения именно поэтому — за недостаточностью слов — Товит чувствовал, что даже заикнуться не может насчет женитьбы, слова были не те, ведь разве это вообще сравнимо с человеческой жизнью, разве связано с обыденностью? Он же все бы отдал (а у него была усадьба, старики родители, целая жизнь из навыков и обязанностей, которая должна продолжаться, так или иначе), все сразу, одним духом, здесь, в этой влажной, благоуханной, ночной белизне, просто выпустил бы из рук, словно щепотку песка. Здесь была реальность. Здесь, и больше нигде. Но что же это за реальность такая, уничтожающая все прочее? что она — смерть или жизнь? что она, что?.. Так он и не сумел даже заикнуться о женитьбе. Настоящее замкнулось в себе, как сон, тяжкое бремя, едва выносимое, невыносимое, разве тут что скажешь.
Но вот однажды с ее губ тихо и робко слетело, что она беременна, вряд ли тут дело в чем-то другом. Она сказала это еле слышно. И смотрела на него доверчиво — раненый зверек, отдающий себя в руки ловца.
Но личико младенца поджидало там, в белой тьме, в тихих водах, личико младенца в покое, точно могильный камень, — ожиданье.
Голос сказал ему — во все дни твоей жизни знаешь ты, что достоин из-за этого быть отринут от лица моего, если стану я судить тебя по грехам твоим.
Так сказал еще не сложившийся звериный лик, рыбий, водяной лик — незрячий покой, недоступный, неистребимый покой над смертной твоей плотью, над твоим распадом.
Ее взгляд потупился. Лицо погасло, посерело. Теперь он тоже увидел легкое, но весьма явственное утолщение, или выпуклость, пониже талии, оно сразу бросалось в глаза, и не заметить его мог лишь тот, кто попросту не желал видеть.
Обнаружил он теперь и то, что наверняка появилось уже довольно давно, хотя он, стало быть, и предпочитал оставаться слепым: внешние знаки беременности, которые всегда вызывали у него отвращение (при виде беременной женщины он всегда волей-неволей сразу отводил взгляд и подавлял тошноту), — мешки под глазами, набрякшие густой черной тенью, что-то немощно-мерзкое во всем ее облике, точно блеклая сальная пленка на коже. Еще несколько месяцев — и она будет выглядеть беспомощной, старой, с белыми губами, с неприятным запахом. Это она-то, что лежала сейчас тут, подле него, в мокрой от ночной росы летней траве, близко — ближе просто невозможно — тяжелый, сладкий, прохладно-влажный аромат подмаренника обвевал этот миг, она только что умолкла, сообщив свою новость, и лежала теперь полуотвернувшись, взор плавал, скользил в молочно-голубом небе. Серое море, продолговатая серая щека, ресницы, блеклое глазное яблоко (зрачок обращен к небу, бездонный, чужой) брезжит сквозь лучистые от ночного света тени подмаренника, долгое хрупкое тело вытянулось на земле — яблоки грудей, легкая, но очень явственная выпуклость живота под серым бумажным платьем (рукава закатаны, и ему видно, как пульсирует синяя жила, набухшая, толстая, словно у мальчишки-подростка). В ясной, влажной ночи собственное тепло окружало ее трепетным коконом. Он лежал как раз вне его, отодвинулся. Это было уже тепло двух чужаков: они присутствовали здесь и наблюдали за ним, почему-то казалось, будто самые деликатные его части попали во враждебные руки, он не мог удержаться от такого ощущения. На краткий миг почудилось, будто его расчленили пополам. На краткий миг небо и земля в их белом безмолвии и влажной тьме закружились — поменялись местами, уничтожили друг друга. Руки сжались в кулаки, ногти впились в ладони. Она сказала то, что должна была сказать, безмолвие длилось уже слишком долго, уже стало таким, что они запомнят его и никогда более к нему не прикоснутся. Средь влажного подмаренника она осторожно повернула голову, травинки почти заслонили рот, приоткрытые губы. Сквозь подмаренник и чуть более темные метелки травы он уловил взгляд, темный сейчас, при свете ночи, смутный, загадочный, блестящий детский взгляд.
Тогда он повернулся к ней и привлек к себе ее голову, прижал лицом к своей груди, крепко-крепко, так, чтобы она ничего больше не видела и чтобы сам он тоже ничего больше не видел, только ощущал тепло ее волос и губ, которые прикасались к его груди, он чувствовал их сквозь рубашку. Так ему не придется смотреть в слабеющее серое лицо, туманное, предательское, словно уплывающее, ночное лицо, — а ей не придется видеть его лицо и странную душевную тревогу, что искажала его черты.
Владыкою Христом был плод.
Владыкою Христом был проситель милостыни, угасший, не рожденный еще взгляд.
Бог был вне мира. Он явился в этот мир отверженным, истлевая в человечьем запахе, шаги пленника были неровны и шатки, будто не он направлял их, а тяжесть ножных кандалов направляла его, скованного зверя, — человечий запах как холодная, сладковатая, затхлая испарина ужаса, не узнать. Он был неузнаваем, исковеркан: лицо плода перекошено, точно у казненного, складки вокруг разверстой звериной пасти уже окоченели в безгласности. Неузнаваемый, и остался незнаемым.
Но так или иначе спустя немного дней произошло кое-что, чем нельзя было пренебречь (до рождения ребенка было еще так далеко, что через день-другой вполне удалось им пренебречь — это ведь наступит позже, куда позже). Время вторглось в их мир, стало реальностью. Одно кончилось, другое началось — все это было реально, время крепче сомкнулось вокруг них. Точно рука — во имя смерти? во имя жизни? А произошло вот что: в бараке после долгой борьбы со смертью наконец-то умер отец. Случилось это в один из первых июльских дней, утром — мглистым ранним утром, тихим, теплым и светлым, воздух дышал ароматом влажных трав, густо и сладко пахла таволга, пряные влажные листья бузины мерцали жемчужинами росы. Тяжелые, безмолвно падающие из тумана капли. Все в этой белой, теплой, безмолвной мгле слышалось приглушенно и тихо, далекие звуки казались близкими, будто чья-то рука брала за сердце и легонько его сжимала, — и вот человек на раздвижном диване приподнялся на локте. Без единого звука — грудь выпячена, голова запрокинута, шея выгнута дугой, а лицо точно яма, прорытая в тени, — рот был широко распахнут и кричал, только вместо крика безмолвно хлестала черная кровь, текла струей, черная и безмолвная, последняя уходящая жизнь, а сам он был мертв еще до того, как кровотечение прекратилось. Уже через два дня, в самую жару, когда утренняя мгла успела рассеяться, его похоронили, на средства прихода. Настоящие бедняцкие похороны; у могилы стояли трое взрослых детей, и по всем троим было видно, как они исковерканы жизнью и задерганы, здесь же были двое из трех малышей, оставшихся без отца, сперва они таращились на могилу, а затем по сторонам, вверх и вниз, на все без разбору: на пляшущие искристые тучи мошкары, на ласточек, режущих крыльями напоенный солнцем воздух, и на многое другое — в их глазах не было ни печали, ни иного какого живого чувства, прозрачные, пустые, не от мира сего. Пыль курилась под слепяще белым, жарким солнцем. Дети выглядели серыми, на верхней губе у каждого проступил пот. И старшая дочка тоже пришла, стояла, будто тень, держа на руках самого маленького — будто тень усопшего. Лицо в лучах солнца совсем как у него — яма, прорытая во мраке, та тень пала и на нее. Едва пастор собрался начать панихиду, чтобы поскорее предать покойника земле, как возле могилы появился чужой. Стал вплотную подле девушки, на которой почила тень. Пастор глаза вытаращил — он, понятно, знал Товита и его стариков родителей, прихожане как-никак, хотя захолустные и нерадивые, а уж этого редкостного нелюдима, которого старики родители держали в строгости, и подавно все в округе знали, правда, относились к нему с досадой, ведь по своей воле словом ни с кем не перемолвится — вроде как все и вся тут ему в подметки не годится, до такой степени, что отмежевался-отгородился парень от всего и обитает в самом что ни на есть угрюмом месте, в донельзя пустом, и суровом, и странном околотке души… После похорон Товит, не глядя ни на пастора, ни на девушкиных братьев, ни на тихих, серых, ясноглазых малышей, что стояли рядом, сказал ей: «Ты пойдешь со мной!» И тогда она передала годовалого младенца, которого держала на руках, той женщине, что вышла за одного из братьев, а фактически-то он женился на ее крошечном хозяйстве, — женщине, понятно, оставалось только взять ребенка, причем он, как ни странно, вовсе не заревел, не стал проситься обратно к сестре, а даже уткнулся головкой в грудь женщине, словно не желая ничего больше видеть, впрочем, он на редкость плохо переносил свет и, возможно, просто страдал от яркого блеска пылинок и солнца.
И вот они приехали домой, на хутор, где Товит жил с родителями. Приехали в полдень, в палящую жару, когда свет как бы струился беззвучным белым потоком, словно блекло-белесая вода. Родители не одобрили. Не одобрили, и всё тут.
Товит отвел девушку к себе, в ту комнату, где прожил всю жизнь. На первых порах она и питалась там. Но через некоторое время мать чопорно-злющим жестом показала: мол, так и быть, можешь садиться с нами за один стол.
Она могла себе это позволить. Потому что свои обиды уже выместила.
Теперь она была совсем старуха — вроде как толстый мертвый корень. А у этого корня — сила смертного окоченения. Каменная, недвижная хватка.
Нет, не бывать тому, чего он жаждал всеми силами души.
Пожар обрушился на него. Выжег все внутри, сломал. Он изнемог. Теперь в нем была смерть.
Он не властвовал смертью в себе самом. Смерть была сильна, как старый крепкий корень, уходящий прямиком в землю, в такую глубину, что и не нащупаешь — знаешь только, что всё там, внизу, — царство смертного покоя.
Да, ее кожа трепетала под его пальцами. Знал он и что у нее есть глаза, есть взгляд. Но это было превыше его сил, он изнемог. Того, к чему он хотел себя принудить, не будет. Он изнемог. И это стало недостижимо.
Его удел — недвижность, сердце из недвижного камня — не сломаешь, не разобьешь.
Ведь едва она ступила под кров его родного дома, всё точно подменили. Он не мог воспрепятствовать своему превращению и подмене. Смотрел на нее и поневоле видел глазами родителей: мутное, скользкое, ползучее в ней. Она была с той стороны, здесь ей не место, чего ради он с ней связался? Всю ночь он в безмолвии звал утраченное. Что-то в нем воспротивилось. Да-да, именно так. Зов остался без ответа. Все замкнулось. Не снаружи, нет, плоть совершала то, чего жаждала и что ей должно было совершать. Но внутри — внутри что-то непостижимое.
Кто-то в нем воспротивился. И замкнулся. Да, именно так. И он пропал — для девушки, которую привел домой, чтобы жить с нею, и для себя самого. Где-то и кто-то одержал над ним победу. Не девушка, не ее нечаянная беременность, не он сам. Нет, кто-то сокрытый в нем, другой внутри его — сильный, неуловимый, беспощадный.
Он что-то видел. Но было это словно по ту сторону тысячелетия. Теперь он не видел уже ничего. Взгляд потух. Все обращено вниз, неуловимое, чужое.
Чужая плоть с ее вольной нескладностью, с мучительно-сладким, каким-то нечистым запахом.
Он лежал подле этой чужой знойной плоти, ощущая в себе меты и память о влажных жарких играх тел — друг с другом, вокруг друг друга, уходя друг от друга. Он старался вспомнить. Но разрушить недвижность было никак невозможно, пустыня все ширилась. Память — тонкие руки касаются его, скользят по всему телу, проникают и в душу, трогают, ощупывают, неумолимой болью отзываются в душе их ищущие прикосновения, они замирают, ничего не найдя, ничего не понимая. Там пустота.
Казалось, кто-то бросил его на произвол судьбы в ту самую минуту, когда от него зависят две жизни. Что-то подвело, совершило предательство. И теперь он выдан головой, брошен на произвол судьбы.
Руки искали. Но он оставался недвижим: жуткий страх, пошевелиться нет сил, он весь точно камень — не сдвинуть, не поколебать.
Он лежал под покровом сна, ярко, словно летняя ночь, горела плоть, мухи жужжали над его обнаженной грудью, как над покойником. В ярком этом сне он видел, как покров разъедает плоть, два соединенных, будто сросшихся тела шевелятся во тьме, жарко окутанные серой простыней, на тесном, точно гроб, раздвижном диване. Диковинное двойное тело шевелило во сне восемью своими членами, и еще девятым. Чужое тело. Оно отделилось от него и от девушки и двигалось теперь так и этак, живя своею чужой, необузданной, непостижной жизнью. Сквозь сон он чувствовал ищущие беспомощные пальцы. И тогда в этом сне вскипало бешеное, жгучее рыдание. Но тотчас умирало, сухое, неутоленное. Он оставался недвижим, во власти запечатанного, замкнутого, безмолвного.
Итак, эта комната принадлежала им. Мать в нее не заходила, никогда: там начиналась новая страна, и мать с железным упорством не желала иметь к ней касательства, до самой смерти. Верно и то, что девушка из барака и мать весьма по-разному представляли себе, что такое чистота. Вдобавок девушка была в тягости и вообще слабосильная, а к тому же, как Товит мало-помалу начал понимать, какая-то хворая: вечно вялая, потная, в лихорадке. Лицо все более серое. А длинные бессильные руки вроде и не умели толком ничего удержать — не то чтобы она не старалась, наоборот, работала до изнеможения, до мертвенной бледности, прямо за работой вдруг падала, прижав ладонь ко лбу, глаза закатывались, и ее выворачивало наизнанку; и однако же все ее труды были, по сути, бестолковой суетой, сделанного-то не видно — постиранное белье оставалось серым, разве только мокло дольше; пол, бывало, подсохнуть не успеет, а из сырых щелей опять вылезает грязь. Слабые руки бессильно опускались. Но живот рос, поднимался все выше, подпирая грудь, большой, тугой, блестящий (он видел, когда вечером она скидывала платье и шла к нему, медленно, с застывшим в безмолвии, похожим на тень лицом, самый воздух серой ночью кричал и трепетал от безгласного жара и страха вокруг нее) и слишком тяжелый для длинных хрупких ног. Товиту было нечего ей сказать. Что-то в нем завершилось, и отделилось, и отпало, оттолкнув ее, — теперь она стала всего-навсего чем-то вне его, чем-то диковинным.
Усадьба у них была серая, унылая. Пришла осень, холод и вовсе погасил краски. Беременная бродила в соленой мгле, частенько и пропадала — со двора, со взгорка, он видел вдали, у моря, ее силуэт, тяжелый на фоне блеклой водной глади, в туманной, блеклой дымке. Недобрая мысль мелькала в голове: а ведь это был бы выход. Она могла бродить там часами, туда и обратно, туда и обратно. То он видел ее на дюнах, то она исчезала. Но она всегда возвращалась — волосы и одежда пропитаны сыростью, голые, посиневшие от холода ноги (ведь уже октябрь наступил) в царапинах от прибрежной травы, во всем облике судорожная, отчаянная мольба. Мать в ту пору обычно стояла во дворе (она походила на Товита, только покрупнее, широкая и сухопарая; голубые глаза выцвели, казались белесыми, жесткими) и плевала через плечо, будто на кошку, что перебежала дорогу.
На лице у беременной в эти дни можно было прочесть почти один только страх. Она сжалась в комок и застыла так, не желая ничего — ни продолжать все это, ни быть вообще, ни родить. Застыла надолго, все сроки миновали — будто и плоть сжалась в комок, судорожно обхватила плод, не желая продолжать, не желая отпустить его от себя… Но ведь природа терпит препятствия очень недолго, а потом с куда большей силой берет свое, и однажды утром время взяло свое, обрушилось на эту плоть, которая упиралась, хотела остаться бастионом неизменности, — и она родила, в тяжелых родах. Младенец оказался девочкой — голубые глаза, темные волосы, правда, немного погодя они стали клочьями выпадать, и на их месте выросли другие: тонкие, светлые, почитай что белые… Роженица лежала разбитая, бледная, истерзанная. Душно пахло убоиной. А он не мог отыскать в себе ничего, кроме чувства вины.
Его мать сперва даже глянуть на внучку не хотела. Но через несколько дней пришла, с отцом. Товит сказал, что назовет девочку Турагрета — Тура было имя его матери, Гретой звали мать роженицы, ту, что умерла от чахотки, когда Ингрид было всего десять лет. Итак, мать и отец вместе переступили порог комнаты. Там царил густой женский запах, кислый дух промокших от молока полотенец. Увидев малютку, бабушка посерела и задрожала лицом, взяла девчушку на руки. Но роженице в постели она не сказала ни слова… После родов бедняжка поправлялась долго и трудно, несколько месяцев миновало, прежде чем Товит смог пойти с нею и ребенком к пастору, который сочетал браком родителей и окрестил малютку, дав ей имя Турагрета. Ингрид очень исхудала, и хотя на щеках цвел румянец и губы ярко алели, в остальном лицо было снежно-белое, а под глазами лежали густые синие тени, и сами глаза казались непомерно большими, с темным отливом, точно вода, — она и ребенка-то поднять не могла. Бабушка взяла на себя заботы о девчушке, но матери словно и не замечала. Да той уже почти что и не было, через полгода после рождения ребенка она угодила в Брубю, в новый губернский санаторий. Выйти оттуда Товитовой жене Господь не судил — так она и металась на белой постели по бурному морю смерти: чужое, продолговатое, худое, горящее жаром лицо, виски совсем открыты, в испарине, вместо щек залитые тенью глубокие впадины — их выжженная глубина словно говорила: возврата нет. Она лежала с обметанными пересохшими губами, порою лицо темнело и от натуги наливалось кровью, как будто она до сих пор рожала, и тотчас на нее наваливался безудержный кашель: бесконечные приступы свистящего, бессильного кашля — у-кху, у-кху… Сквозь большие окна, дочиста отмытые, с белыми крашеными переплетами, сочился серый свет дня — однообразно, точно ледяная, смертная влага. Снаружи стена черных елей. И все-таки в этой истощенной плоти было еще живо что-то тошнотворно-цепкое, обладавшее беспредельной, хоть и почти невнятной силой — чтобы кашлять; временами глаза шарили вокруг, широко распахнутые, безумные, и не было в них ни следа былой застенчивости.
Жизнь в ней мнилась слабой. Но она все жила и жила, как бы лишь по привычке — корни были глубоки и цепки. Товит ездил навещать ее. Иногда бывало получше, и она садилась в постели — только была какая-то другая, недостижимая, взгляд не потуплялся, как раньше, нет, он мог сколько угодно смотреть ей в глаза, но видеть там было нечего: лишь что-то холодное, спокойное, замкнутое — не отчаяние, а что-то далеко за его пределами, где всё прекращается. Глазами она давно уже была мертва. Но руки искали его, даже тянулись украдкой к его телу, когда она думала, что другие пациенты на них не смотрят, — тонкие, жаркие, не знающие покоя, руки обреченной на смерть скользили по нему, отчаяние жило в них безумной, трепетной, как птица, дрожью… Он навещал ее. Но случалось это не слишком часто.
Ему трудно было собраться. Не навестить. Именно собраться. Что-то давило, все сильнее и сильнее. Будто тяжесть душ изливалась в иной мир, под нечеловеческим давлением. Тот, что уже не был ею и утратил имя, дрожащий человеческий обломок в белой постели — вот кто обрел вес, причем куда больший, нежели, бывало, она сама. А напор увеличивался. Скверно, как никогда. Он и сам будто не существовал. Душу сгибало. Жизнь скрючивалась, сжималась. Какая тяжесть. Давит как смерть. Уж не суждено ли ему умереть вместе с нею?
Весной 1913 года она все еще была жива. Продолжала жить, как бы по инерции, казалось, и конца этому не предвидится. Что-то жило, занимая койку и плевательницу в Брубю, — будто в море, среди сжимающих, буйных, злобно-шипящих волн удушья и провалов похожей на смерть, угасающей, сплошь в холодной испарине, свинцово-серой слабости. Он стоял, смотрел и думал: ей не стоило жить.
Зачем она вообще жила?
Резкий сладковатый запах умирающей плоти — пронизывающий, он словно кислотою выжигал: Вина.
Девочка, хрупкая и чумазая, ползала на полу, бледненькая и тоже с темными, синеватыми кругами под глазами, он замечал, как те, кто ее видел, спрашивали себя, когда же это перекинется на нее, ведь, трезво рассуждая, вряд ли это ее минует, трезво рассуждая, она обречена. Скоро год малышке, беленькая как снег, болезненно-бледная, поесть не заставишь — может, оттого, что бабушка кормила ее грубо и беспощадно, ложку совала в рот так, будто ее раздирали сразу ненависть и любовь или желание не то накормить, не то замучить. Да так оно наверняка и было, она относилась к малышке крайне противоречиво — могла бы и полюбить ее и в глубине души любила, но каким-то жестоким, безмолвно-убийственным способом; присутствие в ребенке матери (девочка была похожа на мать, хотя светловолоса) было для нее чересчур, неприязнь вздымалась волной. Ну и страх перед хворью тоже. Товит ходил, смотрел на девчушку, слышал ее кашель — как все младенцы, осенью она тотчас же простудилась. Ходил и прислушивался к детскому кашлю, к детскому шмыганью носом: не таится ли в них та самая весть. Отец ослаб, все у него болело — Товит работал за двоих, нет, за троих, так как мать теперь целиком посвятила себя девочке Турагрете, и подобно тому, как чувства ее разрывались между неприязнью и укорами совести, которые рождались из этой неприязни, так все силы у нее уходили на попытки примирения и нескончаемые новые приступы жестокой злобы, бессмысленной, необъяснимой, ведь мишенью ее был крохотный, беспомощный ребенок (порой он представлялся старухе злым духом, писклявым, белым, злобным, грязным зверенышем). Товит начал тогда подумывать о том, что очень уж много разговоров идет о хороших заработках в Северной Германии — на сельхозработах, и вообще, отчего не попробовать? Все ж таки, пожалуй, не грех попытаться заработать на хлеб таким путем и посылать домой деньги; вот так он и решил сбежать от всего этого, потому что было ему невмоготу. Напоследок он съездил в Брубю. Да только никого на койке не увидел; ее как раз поместили в изолятор; разве такое выдержишь? Он пошел к доктору, и тот сказал, что теперь вряд ли долго осталось. Целая гора диковинных объяснений — а она лежит, иссохшая, ровно скелет, голый костный остов, как скалы и камни, осколок.
Но когда наконец он совсем снарядился и уже стоял с чемоданом, собираясь отправиться в путь (и вне всякого сомнения, бесспорно, где-то в нем сидела мысль, что он не вернется, никогда не вернется, пусть все идет, как может, родители-то небось управятся, и с хозяйством, и с малышкой), крошечные пальчики ребенка вцепились в него, словно когти, словно пальцы умирающей, которые не хотели разжаться (он проделал дальнюю дорогу в Брубю, специально чтобы попрощаться, и не смог вымолвить это слово, не смог, и все). Девочка расплакалась, да как. Он поставил чемодан на пол, сел на корточки, попытался уговорить ее; но она была еще слишком мала, чтоб воспринимать словесные сообщения, она догадалась по интонации, вот и всё, по скованности поз, и раздражительности, и стремлению сбежать — вот и всё; и он почувствовал, что губы онемели, он был не в состоянии продолжать — в словах сквозили принужденность и нетерпение, девочка не желала слушать его голос, она вцепилась в него, зарылась лицом в его одежду и все плакала, плакала. В конце концов ему пришлось оттолкнуть ее. И она вдруг разом умолкла — только обезумевшие глаза на зареванном личике зияли пустотой. Он видел те же зеленовато-голубые жилки, что всего несколько дней назад видел на лбу умирающей, они вздулись и пульсировали — легонько, быстро-быстро — под тонкой кожей на выпуклом высоком лбу. Белые волосы висели потными космами. Она совсем замолчала и не шевелилась. Не желала смотреть на него. Бабушка подхватила ее на руки, она не сопротивлялась. Теперь он мог уйти. Она не шевелилась на руках у бабушки; шагая по дороге к станции, он не слышал за спиной ни звука. Только поскрипывал серо-белый гравий, ясное пустое осеннее безмолвие единовластно царило над иссохшими полями.
Вот так он и сбежал: зная, что предал, но иначе не мог — так уж получилось, его уносило прочь, иначе он не мог.
На рассвете следующего дня он стоял на набережной в Охусе, в тяжелой серой мгле, в которой чувствовался вкус снега, год был на исходе, уже ноябрь. Плоские мягкие блестяще-черные волны зыби, точно дрожь, набегали с невидимых просторов Балтики, море дышало, словно исполинский зверь. И вдруг взошло солнце — кровавое яйцо среди разлившегося в тумане болезненно-грязного зарева. Он подхватил свой чемодан и взошел на борт — шкипер был близким родичем и денег за проезд не взял. Суденышко было маленькое, скверное, старое, грузовая шаланда, всей команды — три матроса и шкипер. Едва они вышли из гавани, туман рассеялся, подул ветер. По-прежнему пахло снегом. Низко над черной водой ползли клочковатые черные тучи, в их разрывах сияло по-осеннему чистое небо, искрилось в иссиня-черной глубине прозрачных, как лед, все выше вздымающихся валов. Порою по волнам проносился шквал льдистых колючих снежинок, порою ветер крепчал, набирал силу, но становился прямо-таки мучительно-теплым; до странности изменчивая, тревожная погода.
Плавание и в самом деле оказалось из тех, что надолго остаются в памяти: днем ветер превратился в шторм; незатихающий грохот, рев, вой, качка то под ясным, то под исчерна-хмурым небом. Товиту не посчастливилось: это был один из самых могучих осенних штормов на памяти людей. Трое суток шаланду носило как щепку по южной Балтике, они уже толком не различали, где верх, где низ, и совсем было распрощались с жизнью. Но на третью ночь буря начала слабеть и в пляске черных водяных исполинов блеснул огонь маяка. Это было литовское побережье, они напрочь сбились с курса. Делать нечего — пошли в Либаву, чтобы дать роздых себе и шаланде, ободранной и выпотрошенной, как яичная скорлупа.
Огонь маяка. Ночь. Волноломы во тьме белеют клочьями пены.
Резкий газовый свет над молом. Клубящаяся морская ночь окружала мол, газомеры, фабрики, сквозь трещины в цементной стене то приливало, то отступало море, будто сквозь темные корявые дыры в зубах. Там, куда не достигал зеленовато-белый свет, море дышало и стонало во тьме, волны, будто живые существа, схватившиеся средь мрака в поединке, дышащие липкой от влаги, холодной соленой кожей. За верфями и доками простиралась во тьме равнина… На рассвете открылся большой портовый и промышленный город, который им, провинциалам из-за моря, показался огромным, без конца и краю. В гавани полно грязи, между высокими железными кораблями и низенькими ветхими шаландами плавали клубки тростника, какие-то деревяшки, экскременты, мертвая чайка. Мокрый от дождя серый город распластался на равнине скопищем дохлых насекомых. Железные мосты тонули в копотной пелене дождя. Мол заслонял город от моря, точно стена, но долгая зыбь все же добегала до набережных и плескалась о камни. Вдалеке, в пелене мороси, ждали на путях бесконечные вереницы отцепленных железнодорожных вагонов.
Город походил на серую, пропитанную человечьим запахом тюрьму. Площади — словно вытоптанные поля.
Минул день.
(Глаза ребенка — пустые, темные, как цементный карьер: западня. Темное под голубым, болотная вода. Он не слышал ее плача, его поглотил туман).
Сумерки настали теплые. Прямо как весной, совсем не к месту сейчас, на исходе слякотного выдохшегося ноября. Но тяжелый серый воздух дивно благоухал землей — плодородием, влажной илистой землей и кишащими птицей топями благоухали сумерки; тяжелое и по-весеннему мягкое, явилось по капризу случая в этот сереющий, меркнущий осенний вечер ласковое тепло. Солнце садилось в тучи — темная мгла в огненном зареве. Снова пошел дождь, тихий и теплый… С пронзительным криком взлетела чайка, белой молнией распорола набрякший сыростью вечер, тело жаждало свободы, душа рвалась наружу. Между небом, водой и сумерками словно и не было границы — стерлась, исчезла! Вместе со всеми он зашел в кафе, в низкий зальчик, полный шума и толкотни, — человечий запах густел в воздухе липким маревом, воняло рыбой и нищетой. Он и не знал, что запах людей может быть столь мерзким. А здесь, в городе, этот запах липнул ко всему, запах нищеты — не просто человечий запах, а запах людей, живущих как скоты, спящих на свалках, спаривающихся там, рожающих, умирающих. Кафе было битком набито серыми лоснящимися физиономиями. И этот вездесущий запах — он приставал к одежде, липнул к телу. Не отвяжешься, ты как в ловушке… Товит начал пить — сперва мелкими глотками (чтобы хмель не накрыл разом, как мешок, ведь такое с ним уже бывало — как в мешке, в черном мертвом беспамятстве) и с неприступным видом глядел по сторонам, а сам не спеша пил, все больше и больше… Потом вспыхнула свара… Он так и не понял почему: просто вдруг почувствовал, как его подхватило множество рук, промелькнули лампы над бильярдным столом. И он тяжело плюхнулся наземь — уличная грязь громко чавкнула — забарахтался в скользкой, пахнущей морем жиже. Некоторое время он так и лежал там, сколько — неизвестно, время остановилось. Потом кое-как поднялся, стал на ноги, зашагал в город — находился-то он в портовом районе — отупевший, сам не свой, вусмерть пьяный, ему было совершенно безразлично, где он кончит, он знал только, что самое лучшее было бы как-нибудь незаметно, беззвучно, безболезненно пропасть, исчезнуть, выдраться из всего этого.
Но этот запах — он и на его собственных руках, идет и от его собственного тела.
Так он и шагал все дальше по улицам грязного, лишь кое-где освещенного многолюдного города… Через некоторое время ноги привели его в совершенно незнакомый район, видимо, в предместье. Здесь фонарей не было вообще. Дождь не переставал, и земля под ногами раскисла, как болото. Хмельная одурь свинцовыми гирями повисла на руках и ногах, и он теперь передвигался на четвереньках, как царь Навуходоносор, — но жевал не траву, жевал грязную тину в жиже, которая пахла гнилью. В отблесках огня, проглядывающего сквозь щели и оконца не домов даже, а приземистых лачуг, он видел улицу, посреди которой полз, — широкая, как поле, по бокам она плавно повышалась, а в середине был сток, вроде канавы, где медленно текла какая-то густая темная хлябь. Клочья газет трепетали в щелях, обрывки тростниковых циновок. Отвратный запах тухлой рыбы висел над этим местом. Здесь Товит встретил собаку, точнее суку, какое-то похожее на собаку существо, сверкающее во мраке белыми зубами, с гибким, вертким, скользким телом. Душа кричала: Вон! Прочь! Лачуги и хибарки тянулись во тьме квартал за кварталом, разделенные похожими на поля, широкими, слякотными улицами, кварталы, один за другим, битком набитые спящими рабами, недвижным серым народом, — все притихли, лежат вповалку, в усталых, изнемогших, изломанных позах, люди-гнилушки; страх, густой, как тина, клубился вокруг их удрученных голов. Тяжелый слащавый смрад полуголодной гниющей плоти. Повсюду. Язык у Товита был в тине, соленой на вкус, и от этого казалось, будто море так близко, что горечь его сочится из-под земли, и он пополз за рабским существом в такую вот полуразвалившуюся, воняющую рыбой нору, где все, к чему ни прикоснешься, было мягким, влажно-скользким и раскисшим; он повсюду натыкался на гибкие, скользкие, верткие конечности, испытывая что-то раздирающее, ослепительное, почти убийственное, — он пожирал ее, как пожирают зверя, и чувствовал, как выскользнул из себя и затерялся в струе вязкого потока тинистой, мутной тьмы; он погружался все глубже и глубже, уткнувшись лицом в чужие ребра между двух нежных, теплых, трепетных грудей с твердыми, напряженными сосками, и тяжелое биение чужого сердца гулко отзывалось у него в голове, точно звон огромных колоколов; проснулся он, чувствуя рядом потное, замерзшее до гусиной кожи, воняющее рыбой, угловатое, чужое тело, и увидел в темноте два глаза, горящие огнем, как у собаки или у крысы, и незнакомый голос, хриплый и грубый, скорее голос подростка, а не женщины, обращался к нему на каком-то непонятном, тарабарском языке — не в силах ни о чем думать, он повернулся на другой бок и канул в сон, как кусок свинца идет прямиком ко дну и в забвенье.
Когда Товит проснулся, в лачугу уже вошел рассвет, серый, как мерзлая рыбья чешуя. У очага на корточках сидела шлюха, лицо остренькое, серое, мрачное, молодое (стало быть, на самом деле она вовсе не была похожа на собаку), она раздувала огонь под неглубокой кастрюлькой. Из словесной мути, которая лилась у нее изо рта, он вроде как выловил, что зовут ее Мордурана (золотистая, золото в морской воде, говорящая золотая кожа, кошачьего золота глаз); судя по внешности, по мрачным и вместе острым чертам, жестким и дремучим черным волосам, она, видать, принадлежала к какому-то бродячему племени, цыганка, сербиянка, но здесь, в этом мутном болоте, где волны изгнанников одна за другой набегали на берег и снова откатывались прочь, здесь скитальцев было великое множество; о той, что лежала в Брубю, тоже иной раз — чтобы обидеть и уязвить — говорили, что в ней есть цыганская кровь. Такая порода. Сущие дикари, убогие людишки, нерадивые, скользкие; вечно врут, вечно в долгах, вечно суетятся как в лихорадке, пьянствуют; никогда не взрослеют, остаются как дети или птицы да рыбы во сне, убогие, обреченные животные… Но вот грубая серая Мордурана повернулась к нему лицом — скулы на этом лице до крови потрескались от холода — и улыбнулась. Улыбнулась, как маленькая девочка, сидя на корточках, босая, ноги грязные, пятки загрубели (возможно, она вовсе и не старая), а зубы на сером лице с посиневшими от холода губами были и впрямь белые, как у зверя или у ребенка, на мрачном грубом сером лице они сверкнули неожиданно — вот так же в мутном болоте за окном сверкнула бы горсть сияющих белых жемчужин. И Мордурана жестом пригласила его разделить с нею трапезу.
Он ел — притом с жадностью, хотя горячий суп отзывал гнилой рыбой, как и все в этой лачуге, включая грязное таинственное тело девчонки. Он ел.
Так он узнал о себе кое-что еще, чего прежде не знал; он бы много отдал, чтобы избежать этого знания. Мордурана все говорила, чуть ли не взахлеб, слова слетали с ее губ точно хриплое квохтанье, точно хриплый гортанный клик дикого гусенка. И тут ему вспомнился оставленный дома ребенок, ведь в этом существе перед ним было очень много от ребенка (только кожа грубая, в морщинах, может, она все-таки гораздо старше)… Семь дней шаланда простояла в гавани Либавы. Семь вечеров средь беспокойных, ветреных, воняющих водорослями сумерек его ноги и тело находили дорогу к Мордураниной лачуге. Семь ночей — в конечном итоге как бы совершенно новая жизнь, она ворвалась в отверстие, прорезанное в старой ткани, и была чем-то сродни смерти, чем-то сродни умирающей на койке в Брубю, потому что жизнь эта корчилась в смертной муке, была как пришпиленное к картонке насекомое или зверь со сломанным хребтом — корчится-извивается, словно червяк, словно личинка. Клубок конечностей корчился-извивался, завязывался узлом, и все это слепо тянулось в ночь. Просто-напросто дыра прямо в ночь. Но далеко ли оно тянулось? Что было там, внутри ночи, откуда шел бессвязный детский говор? Движения гортани, биения сердца? Детская чужая улыбка? Корчи умирающей и пустые глаза? Что на самом деле происходило там, внутри?
Так текли ночи в рыбной вони и непотребном собачьем тепле. На рассвете чахлый огонек под кастрюлькой с супом уже не мог отогнать холод — ночами подмораживало. Она крепко обнимала его и ласкалась, чем больше светало, тем больше она ласкалась. Возможно ли, чтобы все так неузнаваемо изменилось?
Но на седьмой день шаланда была готова к отплытию, за молом зыбилось море в бело-зеленых переливах, попутный ветер проводит их на юго-восток. Парус ставили все вместе, общими усилиями. Потом он опять остался без дела… И тут вдруг случилось нечто невероятное. Оклик с набережной заставил его поднять голову. И, к своему ужасу, он увидал там существо из тех, кому должно бы оставаться в потемках, кому нельзя появляться при свете дня. Она стояла на набережной, и босые ступни, синие от холода, с короткими сильными пальцами беспокойно топали по каменным плитам. С головы до ног она была укутана в большое латаное-перелатаное байковое одеяло, вроде как в пальто, край одеяла прикрывал голову. Она дрожала в ознобе, и грубое серое лицо больше, чем когда-либо, напоминало о собаке: перепуганный зверь, оцепенелый животный страх — она все время оглядывалась; поодаль, даже весьма далеко, прохаживалась четверка вооруженных портовых охранников — двое и еще двое. Она звала его хриплым детским голосом, звала, и ломала руки, и плакала. Матросы на шаланде во все горло захохотали, громогласно отпуская по адресу Товита скабрезные шуточки, — шкипер растерялся. Товит смотрел и не мог отвести глаз от этой фигуры на набережной. Говорить он ничего не говорил. Она ломала руки. Потом рванулась было вперед, будто желая спрыгнуть на палубу. Тогда Товит поднял шкворень, который лежал у него под ногами. Не спеша взвесил его в ладони. Темный, до блеска отполированный руками деревянный стержень оказался весьма тяжелым. Вот им-то он в нее и запустил. Шкворень попал в лоб, оставив ссадину, которая сию же минуту начала сочиться кровью. А с губ ее сорвался тихий жалобный стон, и она метнулась прочь, прижав руки ко лбу, бегом исчезла за погрузочной площадкой, среди куч песка, известки, железных балок. Больше он ее не видел, спустя час-другой они уже были далеко в море, держа курс на юго-запад.
Стояла осень 1913 года. Шаланда без осложнений добралась до места назначения, до Ростока. На Рождество и в первые месяцы нового года Товит работал на паровой мельнице. Но он все время терзался мыслью об оставленной дочке, да и заработки его изрядно разочаровали. Обратную дорогу пришлось оплатить, и ничего тут не поделаешь, зато на Пасху он был уже дома. Больная в Брубю меж тем умерла — это ему сообщили первым делом; итак, он овдовел, а девочка осталась без матери.
Однажды ночью ему приснилось, будто он очутился в совершенно чужом месте — посреди пустынного ландшафта, в лучах мертвого солнца, линия горизонта была далеко-далеко, земля сплошь в мелких камнях и засохших обрывках растений. Белесое слепящее марево повсюду — и в каменистой пустоте, и в глубинах небес. Среди света и пустоты он вдруг услыхал — или почуял — как что-то ползет вслед за ним. Судя по шуму движений, что-то большое, неуклюже-бесформенное. Он ускорил шаги, побежал, но это был бег на месте, ни он, ни земля не сдвинулись ни на миллиметр. А оно приближалось. Судя по шуму движений, оно было покалечено, тащилось неравномерно, рывками — из-за увечья, время от времени камни катились вниз и падали куда-то. Он чуял, что будет настигнут — рано или поздно увечная туша доберется до него и протянет к нему свою увечную грозную конечность. Ноги его работали, вверх-вниз, вверх-вниз, точно механический велосипед, пот заливал глаза, густая и тяжелая, как свинец, яркая, текучая, ровно сияющая мгла сомкнулась вокруг него, сдавливая грудь и все тело, будто панцирь улитки, впаянный в камень, вплавленный, неподвижно окаменелый; вот его и настигли.
* * *
Когда он вошел, девчушка сидела на полу с деревянной куклой. Она выросла и изменилась, и волосы отросли, были теперь до плеч, белые и густые, но нечесаные и с виду грязные — похоже, смотрели за нею не слишком заботливо. Она взглянула на него: детский взгляд — темный, синий, болотно-синий, широко открытый и темный, Товит мог проникнуть в самую его глубину, до дна, и взгляд ребенка тоже проникал в него, в самую его глубину, до дна, взгляд-близнец, точь-в-точь как у матери, казалось, это умершая сверлит его глазами, широко открытыми, ясными, неподвижными.
И тогда что-то в нем перевернулось, что-то кольнуло глубоко внутри. Что-то поменяло положение, переменилось. Что-то сломалось. Взгляд ребенка проникал в него, прямой, широко открытый.
Волосы отросли, и одновременно с этим личико изменило форму — стало удлиненно-овальным, совсем как у той, что умерла, только шире у висков и уже в скулах, как у него. Голова — как его собственная — казалась великоватой для хрупкого тела. Но в ней чувствовалась какая-то прелесть, какое-то изящество и чистая белизна, при том что была она грязная и сидела на полу.
Впрочем, грязь была повсюду. Он заметил, что в его отсутствие вообще многое изменилось. Отец вроде бы остался таким же, разве что чуть постарел. Сама усадьба и скотина тоже выглядели по-прежнему. Внутри дома — вот где едва ли не все стало другим: обветшало, пришло в запустение, буквально все. Мать на себя не похожа. Совершенно другой человек, как он обнаружил на следующий же день, — обнаружил, что бросить ее одну с годовалым ребенком означало взвалить на нее воистину непосильную ношу. Мало того, что внешне она вдруг стала такой трясущейся, серой, седой. Она как бы сломалась внутри и сдалась. В ней больше не было отклика. Осталась только оболочка.
Она боролась, чтобы впустить в себя живое. Но в ней гнездилась смерть. Однажды — он понял, что случилось это зимой, когда его здесь не было, — смерть одержала над ней победу. Она сломалась. Стала только оболочкой. И теперь борьба в ней шла как бы без ее участия, собаки рвали в клочья безжизненную кожу… Иногда он видел, как она садилась на пол рядом с девчушкой, привлекала ее к себе, прижималась лбом к щечке и так сидела: до странности безнадежная, горестная картина — большая старая женщина на грязном полу, среди объедков, которые она не в силах была убрать, ищет опоры в маленькой девочке. Большое увядшее оцепенелое лицо, казалось, безгласно кричало о своей безысходной беде. Эти глаза он никогда не забудет — именно глаза, болотные глаза.
Теперь, когда сын возвратился, она вообще махнула на все рукой. Тело, бродившее по дому, было совершенно не от мира сего. Вот и получилось, что Товит волей-неволей взял на себя и те заботы, что обычно ложились на плечи матери: он купал девчушку, одевал, частенько готовил ей еду и кормил — и при этом узнал ее совсем по-новому. Она не отходила от него ни на шаг, и, куда бы ни шел, он всюду брал ее с собой, ведь она была его единственным достоянием, это он чувствовал все отчетливее.
Мать между тем худела — усыхала все больше и больше. Жила в себе, будто уже в могиле. Серая, бродила она под летним солнцем, строго говоря, солнце как бы насквозь просвечивало тени-кости и тень-кожу, полные крика глаза были провалами, болотные глаза — текучие, мутные провалы ночи среди солнечного дня; если она вообще что-то говорила, то быстро и невнятно, глядела в сторону, будто ей все время хотелось убежать. Когда настала осень, она слегла и больше не встала.
Девчушке сравнялось два года. Она уже говорила, ясно и разборчиво.
Жестокая битва, происходившая в бабушке, стала теперь заметна и со стороны — казалось, так и видишь клубок конечностей, ворох голых змеиных тел. Недуг был безмолвный, не желавший назвать свое имя. Да и она тоже не могла толком ничего сказать, хотя бы немного пояснить, как и что. Битва свирепствовала. Не прекращаясь ни на миг. Часто бабушка была совершенно не в себе. Кричала: Я не хочу! Не хочу! Ооооо! Жуткие звуки — будто убойная скотина, запертая в четырех стенах загона, рвется наружу. А временами будто любовный призыв, только зловещий, извращенный… И сразу после этого она могла упрашивать, чтобы к ней прислали малышку. Но если девочке разрешалось посидеть там — она тараторила не закрывая рта, звонким чистым голоском и смеялась, смеялась — нужно было приглядывать за старухой, ведь несколько раз она едва не поранила девчушку ногтями и зубами. Однажды ранним утром в такой вот битве, в корчах судорожно сведенных конечностей, с безгласным, оцепенело разинутым в немом вопле ртом она испустила дух. Было это в мае — так долго продолжалась битва, не ослабевая, в недвижной яростной схватке. Влажные цветы яблонь светились в холодном сером сумраке утра. Отец отер пот с лица умершей.
Стена позади покойницы была законопачена тряпками и водорослями, грубая дощатая стена. Там, у этой стены, ее и положили в чистую постель, на суровом полотне подушки — незабудки с ручья, венок из водяных цветов, из болотных. Синева глаз в незабудках. Они смотрели и смотрели.
Потом пришлось впустить любопытных — надо же им посмотреть на битву, которая завершилась и не пожелала сказать свое имя, на грязь, на более чем скромное угощение. Человечий запах, густой и затхлый, черная кучка шаркающих ногами людей, настежь распахнутые двери горницы: там лицо, на котором разыгрывалась битва, совершенно неузнаваемое. Эту печать не сломаешь. — А девочка-то красавицей растет! — услыхал он. Густой человечий запах. Он сказал себе, решительно сказал, что ни один чужак более не переступит порог этого дома, разве только в самом крайнем случае. Отныне он и девочка остались одни, в своем общем мире, людям такого не понять (старик, конечно, тоже был здесь, но скорее сам по себе, в углу).
Жемчужина. Пленительно-прекрасная, пленительно-белая.
А в ней — такая белизна.
Мрачное здесь было место для ребенка. Сырое. От стен вечно тянуло землей и плесенью. Вязы шелестели над крышей, в роще — ольха с крупными, как нигде, сочными листьями. Ручей прятался под камнями. Текучая темная вода была совсем близко. Да, вон она, под камнями — спокойный, иссиня-черный, мрачный отблеск.
Ее веки походили на мотыльков, в легких прожилках, словно фиалки.
Шелестел ольховник, мрачный, высокий. Ручей прятался в куманике — спокойно уходил под камни, словно глаз отражая небо и облака.
Холодное угрюмое одиночество окутывало все вокруг. Туман поднимался вдоль ручья, заливал выгон, сад, грушевые деревья темнели в молочном море, а оно обступало дом, и внутри было сыро, угрюмо и одиноко, пахло осенью и гнилью; девчушка сидела одна на темном полу, со своей деревянной лошадкой, за кухонным окном призрачно темнели деревья. На всем свете у нее никого не было, и все же она таилась и от этих самых близких людей; при том что их было так мало, по сути, только она да отец, казалось, будто им все равно слишком тесно, слишком тесно и как-то пугающе жарко — она украдкой скрывалась, вновь и вновь пропадала. И можно было видеть странное зрелище — отец, которому и так приходилось несладко, в одиночестве-то, и следовало бы благодарить Бога за то, что она вот такая, как есть, самостоятельная, — отец бродил по всей округе, даже в поселок заглядывал и расспрашивал, искал трех-четырехлетнюю девчушку, хотя работы у него, понятно, было выше головы. Но он не мог без нее, хотел, чтобы она постоянно была рядом, на глазах; иначе все валилось из рук, он места себе не находил от мучительной тревоги. После смерти матери он забрал девчушку к себе, теперь она и ночью была при нем — сну это отнюдь не способствовало, потому что она, такая маленькая, обладала уникальной способностью занимать целиком всю постель. Он ютился на краешке широкой двуспальной кровати — той, которая раньше принадлежала отцу с матерью и на которой он родился, теперь он взял ее себе; отец переселился в чердачную каморку, ему очень там нравилось, да и какая из него компания, за ужином молчит (они только за ужином и сходились вместе), лишь нет-нет, правда все чаще, обронит словечко из Библии, ибо он приближался к концу странствия — совсем седой стал, будто заплесневел… Но если девчушки рядом не было, Товиту вообще не спалось, тепло ребенка и спокойное дыхание только и унимали бессонницу. Ведь кто-то в нем бодрствовал, кто-то недреманный, кто-то все более беспощадный — и мало-помалу этот бодрствующий в нем кто-то обрел лицо, странное, сокрушенное лицо. Лекарством, притом единственным, была девочка — тепло ее хрупкого спящего тела, которое изредка трепетало, ворочалось. Но и когда она просыпалась, и вообще, в любое время дня встречал Товита этот неожиданный взгляд: совершенно бесхитростный, текучий, как болотная вода или синяя влага ручья, темное бесхитростное примирение, как бы прощение, что ли.
Жемчужина, такая белая. А его жизнь — темная тяжелая оправа этой белизны.
Он, конечно, заметил, как народ шушукался, с каким видом переглядывался, когда он шел мимо с дочкой, которая, несмотря на отчаянные его старания, выглядела всего-навсего как принцесса-нищенка: бледная, чумазая, закутанная в старое платье, ради тепла, ведь над нею витал призрак чахотки, ей нельзя было ни мерзнуть, ни потеть, а потому и с другими детьми играть не разрешалось. Впрочем, она и не рвалась; откуда ей было знать, что такое другие дети, она же видела их только издалека, когда проходила мимо с отцом. Товит давно смекнул, что и его, и дочку знает вся округа; большинство людей их жалели, и отца, и дочь, — но никто не мог взять в толк, почему он хотя бы не наймет кого пособлять по хозяйству, раз уж не хочет отдать девочку родне (тому из братьев покойной, что женился на владелице хутора, имел своих детей и вполне мог бы заодно позаботиться о Турагрете). Это он заметил. И в нем стала разгораться ненависть. Чужаки. Так везде и лезут. Тянут щупальца к нему и к дочке. Темные призраки виделись ему, темное людское море. Норовят окружить. Какой у них тяжелый, отвратительный запах. Руки грязные, дыхание отдает миазмами и распадом.
Девочка часто находила приют у деда на чердаке — сам-то он уже почти не спускался оттуда, работать не мог, сил хватало разве на что-нибудь легкое, простенькое. Он изучал Писание. Ничего не требовал, ничего не ждал. С ним все кончилось. Жизнь кончилась, миновала. Его словно поглощало что-то незримое, а человек и тело, зримые воочию, казались бессильными, бескровными, бескостными, после смерти жены он стал точно мягкая губка — весь какого-то неприятного белесо-серого цвета, смутно тошнотворный. Дедов сладковато-кислый запах девчушка выносила с трудом, старалась держаться поодаль и избегала его прикосновений — ведь иной раз ему хотелось усадить ее к себе на колени, но она не желала, и он со вздохом отступался, пусть ее как хочет, в сущности, не все ли равно, он и так уже вовне. Говорил он все время о покойнице бабушке: теперь, когда она умерла, он в конце концов обнаружил, что жизнь его была целиком заключена в ней, теперь, когда она умерла и ее безмолвие и суровость рухнули и пропали, он целиком и полностью жил ею, а сам как бы лишь мало-помалу исчезал… Иногда он читал внучке вслух. Она к тому времени была постарше, ходила в школу. «Ибо крепка, как смерть, любовь, — читал ей старик. И добавлял потом: — Ибо она и есть смерть».
Отцу не нравилось, что девочка постоянно сидит наверху с дедом, с ее стороны это вроде как предательство, так он считал. К тому же старик был грязный, плюгавый, и Товита обижало, что девочка вообще — нечего тут кривить душой! — больше льнет к нему, чем к родному отцу. Казалось, то скользкое, мутное, уклончивое, что было присуще матери, отчасти передалось и ребенку. Ведь девочка росла: в пятилетием возрасте стало очевидно, как похожа она будет на мать фигурой — высокая, гибкая. Но, выходит, этим одним сходство не исчерпывалось. Хотя в ребенке эти стороны материнской натуры бесспорно преобразились не то чтобы в силу, но по крайней мере в некое колдовское очарование: нерешительность обернулась изящным, как игривая вода, непостоянством, расплывчатое — искристым блеском, болезненно-серая бледность — чистейшей белой ясностью.
Но то, что все же перешло к ней от матери, — ощущалось оно как незримые токи, как донный осадок, муть, искореженные обломки — нужно было побороть. Вычистить, выполоскать.
Осознав это, он принялся наводить кругом чистоту и даже хватал с этим через край — впрочем, все шло без особых трудностей, потому что ей уже было шесть лет, она больше не пачкалась сама и вокруг не очень мусорила. Наоборот, с удовольствием помогала ему скоблить и прибирать. Он уже не одевал ее как придется, в старые взрослые платья, что сохранились в доме, или в ношеные детские, которые давали ему добрые люди. Поселковая портниха села за работу, и платил он наличными: жемчужина, стало быть, получила более подходящую оправу. Особенно хороша она была в зимнем платье из ярко-красной шерсти — кожа белая будто снег, волосы будто серебро, в красном она казалась беспокойным огоньком, потому что была из породы непосед, которые не ходят, а танцуют, скачут, порхают… Вся округа тогда видела, как Товит, который по своей воле словечка ни с кем не сказал с того дня, как умерла старуха, эта воплощенная безжизненность, мамаша его, — Товит стал чуть ли не говоруном. Здоровался с людьми, сам заводил со встречными разговор. Даже в церковь начал ходить, а ведь не появлялся там с тех самых пор, как мальчишкой вместе с родителями томился на проповедях. Он будто ожил и повернулся к миру — лицо изменило выражение, и народ увидал, что оно и впрямь красивое, не такое острое и каменное, как им всегда представлялось. А причина всего этого бросалась каждому в глаза, он повсюду водил ее за собой, крепко сжимая в ладони детские пальчики, — маленькая девочка, которая то и дело легонько подергивала отцовскую руку, будто все время хотела вырваться на волю, будто ей был невмоготу плен такой тяжелой, требовательной любви.
Ведь он точно знал, какою ей следует быть, это каждый видел. Он точно знал, как ей следует себя вести, какою следует быть, — и без конца ее поправлял и поучал: она должна быть именно вот такая, ни больше и ни меньше.
Она же была словно порхающий легкий мотылек. И люди видели, как ее рот сердито, сурово сжимался в ответ на отцовы одергиванья и поучения. Да и шикарные платья, в которых она ходила, по всему судя, стесняли ее, были куда шикарнее, чем у сверстников, она была разодета по-взрослому, поселковая портниха понимала шик именно так, а дети дразнили девчушку за это. Она краснела до слез и с радостью изрезала бы на куски все свои наряды — и красное платье, и другое, с позументом и серебряными пуговками. Ах, эта требовательная любовь, в ней всегда есть что-то ущербное.
Она всегда будет вместе с отцом, говорил он каждому, кто изъявлял готовность слушать, — это он-то, вечный молчальник. Теперь всем прямо-таки било в глаза, что дочка у Товита на редкость красивая, и насчет этого уже пошли мрачные пророчества: мол, избалован ребенок-то, этак одни капризы воспитывают да тщеславие; в школе оказалось, что она не только самая красивая среди ровесников, но и самая смышленая — училась с легкостью, острая на язык и дерзкая, а вдобавок, хорошо усвоив многолетние уроки отца, сторонилась других, чуждалась сверстников, и от этого создавалось впечатление, будто она глядит на всех свысока, считает себя лучше остальных. Но так или иначе, по всем статьям выходило, что она знает, чего хочет, и идет своей дорогой — танцует, напевает, глядит в сторону, совсем на другое, думает о другом, никак ее не ухватишь. Сочувствие в округе мало-помалу иссякло, а вскоре обернулось чем-то совсем другим.
Товит в ту пору очень полюбил чистоту.
Случались ночи, особенно летом, когда все благоухало ночными фиалками — зеленовато-белой, безумной, текуче-холодной испариной.
О, как же спастись, ужели нет для него убежища?
В такие ночи девочка была единственным лекарством — он вставал и шел к ней в комнату (теперь она спала отдельно), подхватывал ее на руки, нес к себе и укладывал рядом, она даже не просыпалась, разве что изредка, да и то глаза как бы отрешенно взблескивали на миг из-под ресниц и вновь закрывались, она опять спала. Иного средства не было.
До смерти — твердило благоухание. До смерти.
Но он здесь поставлен. А место, где ты поставлен, — Божие место. И он поставлен здесь до смерти.
Итак, он полюбил чистоту, руку, что отсекает. Но отсеченное?
А кто не может, жизнь того становится мутной рекой.
А кто может: сходство со смертью проступает в чертах. Лицо обретает чистоту — да-да, чистоту, хрупкую, как кристалл, твердую, как кристалл, разлетающуюся вдребезги от звука, смертельную, смертоносную.
Жемчужина, сияющая, твердая. Полости души становятся окаменелыми листочками — как они хрупки, эти искрящиеся, опаленные морозом, опаленные смертью нервы.
Он чувствовал, чистота пожирает его, как дикий зверь. Он стерег девочку, как смерть. Она была его жемчужиной.
А она боялась его, как смерти.
Слишком тяжелая была эта любовь. Удушливая. Не продохнешь.
Никогда ей не разрешалось побыть с другими детьми, все время только с отцом. Слишком это было тяжело. Она изнемогала, все время сознавая, что изнемогла, что всё — заблуждение, всё — ущербно.
Товит тоже чувствовал, что так нельзя, хотя именно этого он более всего желал — именно это было ему до смерти необходимо. По доброй воле она к нему не шла. Чем старше становилась, тем реже приходила к нему сама. Наоборот, словно бы избегала его. Подчинялась — что правда, то правда. Когда было велено. Но когда не было велено — тотчас исчезала.
Исчезала все чаще и чаще — нет ее, и точка.
Он понимал, что теперь, когда она несколько лет ходила в школу, когда ей вот-вот сравняется одиннадцать, уже не пристало ходить по дворам и расспрашивать о ней как об этаком потерявшемся малыше: в этом возрасте дети уже считались рабочей силой, люди спросят, почему он не отправил ее пасти скотину, он только выставит себя на посмешище; тут она одержала полную победу.
Стоило ему отвернуться — а ее и след простыл.
Пляшущий огонек. В темноте он плясал у него перед глазами, блуждал… Он бил ее, когда она возвращалась. Но она была не из тех детей, которых можно бить, в ней тогда сразу проступал облик матери, то самое, перекошенное, зыбкое, ускользающее, — она как бы стиралась, таяла у него на глазах. Вся вдруг серела, гасла. До того похожа на мать, что просто невмоготу. В такие мгновения Товит обхватывал узкую головку девочки ладонями и притягивал ее лицо к своему. Он чувствовал прохладную кожу, теплое дыхание. Чувствовал и как напрягаются мышцы: легкое неодолимое сопротивление. Она была тоненькая, как листочек, хрупкая, как серебряная нить или кристалл. Но он ею не владел. Она могла разбиться — с легкостью. Но нельзя было ни поймать ее, ни присвоить, ни владеть ею.
Единственное спасение и единственная его надежда были в ребенке, в девочке, — это был рай, лишь там было избавление, но существует ли этот рай…
Когда ей исполнилось одиннадцать, умер дед. И страх накрыл девочку словно кромешная тьма, словно могила — теперь она была одна, одна-одинешенька в доме с отцом.
Снова Товит бродил по берегу. Вечерние сумерки точно дым окутывали море и берег. Он шагал по холодному тяжелому песку. Достойная жизнь, сказал он. У нее будет достойная жизнь. Весна точно дым окутывала море, мерцающая, пахнущая водорослями. Он сказал: достойная жизнь, да, так и сказал. И знобко поежился.
Да, это был рай: возможность спрятать свое тяжелое взрослое лицо на груди ребенка, прижаться к невинному личику, чувствовать теплое дыхание, трепетное биение сердца, прохладную кожу, да, райские просторы открывались, широко-широко открывались в самой глубине широко открытого, прекрасного, сияющего детского взгляда, который проникал в него, до самого дна, всё, всё открывалось, и, однако же, всё покоилось в кротости, — странный сияющий нежный простор.
Но рай уже был предан. Взгляд, сверкающий, смущенный, непроницаемый, — бежал прочь.
Рай был предан, отдан на поругание, замаран. Человечий запах сочился из каждой поры. То самое, мутное, оно уже было у одиннадцатилетней, звериное проворство, подвижные бедра, слишком звонкий смех, взгляд, что скользил и убегал.
Да, она росла. Никуда не денешься: она росла и менялась буквально на глазах, едва ли не с каждым днем — вытянулась так, что разом стала на голову выше своих ровесников, высокая, тоненькая и прямая. Сквозь платье было заметно, как росли и набухали соски, он волей-неволей увидел, что у нее появилась грудь. Об остальном он вообще знать не хотел — не знал, как она управлялась, у кого спрашивала совета, если вообще спрашивала, не хотел знать, но твердил себе: а может ли так продолжаться? Он не хотел знать. Иногда натыкался на окровавленные тряпицы, спрятанные тут и там в доме, — и понял по ее бледности и отсутствующему взгляду, что она переживала время большого страха, но, поняв это, прямо-таки обрадовался, словно ее постигло заслуженное наказание. Из складок ее кожи поднимался едкий человечий запах: взрослый, предательский, — знаки зрелости прорывались запахом крови, и кровотечениями, и болезненностью грудных желез, она взрослеет, становится одной из многих, чужой; чужак находился с ним рядом, чужаку пожертвовал он всего себя.
Товиту захотелось тогда отыскать в ней и сберечь то, что было еще ребенком, захотелось оградить свое дитя от злобного, тяжелого мира взрослых, захотелось оградить ее от нее же самой: так тяжело все это, и странно, и почти невыразимо. Деда не было в живых, они обедали и ужинали вдвоем — теперь готовила девочка, ведь совсем большая выросла. Товит иной раз пытался рассказать ей сказку, но помнил их плохо — в детстве ему не больно-то много сказок рассказывали, детство было молчаливое, холодное, строгое. Нет, он не особенно хорошо помнил сказку, которую пытался рассказать, все спуталось, он напрочь забыл конец, а сам придумывать не умел. Да он и не приучил ее к сказкам, и она слушала вполуха… Так и жили в молчании, отец и дочь, в скованном принужденном молчании. О дочкином молчании, о том, что оно скрывало, Товит не знал ничего; он чувствовал в нем что-то вроде ненависти, бегства — но не хотел думать об этом, все время думал о маленьком белом чумазом ребенке, который спал, притулившись к нему, в ту пору он был для нее убежищем и теплом. Но он не умел найти слов, и все, что он говорил, падало, будто камни, в мучительную беззвучность и пустоту дома — и от этого возникало такое же точно молчание, какое стеной обступало в детстве его самого: для родителей — особенно для матери — все связанное с сыном было слишком тяжелым для слов. Слишком неуклюжим и хрупким — легко повредить. Но на самом-то деле слишком тяжелым. Для слов. За это не возьмешься словами. Слова соскальзывали, не могли зацепиться, были чересчур слабы. Особенно слова-нежности, слова-сказки, слова-игры — родители избегали таких слов, не оттого, что они были противны их натуре, просто в жизни, какую они вели, для этого не было места, здешняя жизнь в этом не нуждалась. Они держали сына в строгости, как и он теперь держал дочку в строгости, чувствуя и понимая, что так нельзя, но ничего не мог с собой поделать, жажда чистоты свирепствовала в нем, как дикий зверь, нестерпимая, пронзительная; вдобавок он — как некогда собственная его мать — почему-то должен был все время работать, чтобы держать ее подальше от себя, уже сам факт, что она существует — этот спокойно-подвижный светлый ребенок, танцующий, неудержимый, ошеломляюще чужой, — слишком напирал, подступал слишком близко. Казалось, жизнь вот-вот сломается, где-то глубоко внутри. Поэтому едва ли не каждое слово было невыносимо. Надлежало соблюдать необходимые границы. Иначе все вдребезги.
Ей сравнялось двенадцать. И однажды Товит увидел, какая она. Что-то в нем распахнулось, отверзлось, зияющее, незажившее: время не двигалось, ничто не изменилось, все это было и пребудет всегда — из этих тонких рук хотелось ему вкушать жизнь, будто хлеб, тело его и душа все бы отдали сейчас, в одном вздохе — за это чудо. Кто она? Он встретил мрачный, чужой детский взгляд, проникший в самую его глубину, до дна, все в нем было обнажено, открыто этому взгляду.
Но такое невозможно принять, это уже за гранью.
И он чуял, что это, слишком близкое, одновременно его смертельный враг.
Ведь она была чужая, ее воля была не его, она искала другое, искала не его, не в нем нуждалась: у нее уже было свое — было всегда, это первым делом бросалось в глаза, еще когда она была маленьким ребенком: она желала своего. Не того, чего желал отец, не того, чего вообще желал кто-то другой, — она желала своего. Самостоятельная. Сама по себе. И слишком близка ему — угроза во всем; в ее власти было выставить его на всеобщее осмеяние — пожелай она только, и он бы стал преступником, если на то пошло, мог бы все послать в тартарары, лишь бы есть из ее рук, — достаточно было бы одного слова, одного движения. Отринутое было вне времени.
Просто существовало — теперь, как и всегда. Все было неизменным, все — незажившим и открытым. Истинная его суть жила там, в сокрытом. Целую жизнь, что была исполненным долгом, он бы не задумываясь швырнул в костер безрассудства ради легкой шершавости вокруг бледного сухого дочкина рта, ради сетки жилок на голых ногах — дома она ходила босая, — просвечивая сквозь грязную кожу, они тянулись от свода стопы вверх к тугому загорелому подъему.
Он бы все отдал. И чуял, что эта девочка — огромная опасность, враг. Такое ощущение, что он разобьется вдребезги. И однажды ночью ему привиделся кошмарный сон: помойная яма в кайме пыльной зелени, присыпанная негашеной известью, дыра в земле (заброшенный старый нужник), поверх извести и камней росла высоченная жгучая крапива, вся в бурых пятнах. Внизу, в неровной темной яме, лежало обнаженное, белое, нежное, вялое тело маленькой покойницы — платье изорвано в клочья, до неузнаваемости, но он сказал себе вслух, что красная мокрая тряпка была красным платьем. Кругом валялись обрывки пожелтевших старых газет. Он присел на корточки и поднял ее руку, но это была рука куклы, от которой веяло давним затхлым холодом. Рот полуоткрыт, белый, с жемчужным отливом; волосы на вид какие-то странные, жутковато блестящие и живые — кажется, вот-вот пустят корни в камень и компостную жижу. Он разжал пальцы, рука упала — жгучий, ледяной холод. Да, что правда, то правда — никогда больше ей не согреться. Внезапно он обнаружил, что бежит по серой дороге, ноги топают, едкая белая пыль тусклой пленкой катаракты лежит на зелени, сердце стучит, будто тяжелый молот по наковальне, нестерпимо тяжелый, сейчас оно разобьет его вдребезги, сейчас хлынет кровь. Но лишь странная прохлада разлилась вокруг. Разлилась. О, каким смертельно опасным наслаждением истекал этот сон…
Он ужаснулся этому у себя внутри. Невмоготу ни носить такое бремя, ни стараться сбросить его и забыть — невмоготу знать такое о себе.
Но вот прошло немного времени, и вдруг оказалось, что боится он одной только девочки. Она словно была орудием, правда, неизвестно для какой цели предназначенным, — что-то пугающее, грозное появилось в ней, в движениях бедер: по-детски узкие бедра — и какие-то чужие, внезапные, неожиданно гибкие и проворные движения, когда она выпрямлялась или вбегала в калитку, жизнь вдруг опрокинулась, вывернулась наизнанку, все так непривычно, так странно, все сочится страхом, особенно сухой детский запах кожи, который она еще сохранила… Было и другое. Порог. И за ним — лицо, неузнаваемое, дергающееся, искаженное. Он больше не в силах видеть это лицо, хватит, насмотрелся.
И тогда он твердо сказал себе, что нужно подавить в девочке это сходство с матерью. Именно здесь была опасность. Отсюда необходимо начать воспитание, здесь больное место, здесь требуется обработка. И отныне Товит, не жалея сил, воспитывал ее согласно своим представлениям — глаз с нее не спускал, за каждым шагом следил, а в конце концов уже и оплеухами награждал и порол, ведь девчонка упорно не поддавалась воспитанию, ничем ее не проймешь, все с нее как с гуся вода, стоит с отсутствующим видом, а едва он отвернется — мигом исчезает. Нету ее. Уже далеко, уже в другом месте. Напрасный труд — все равно что ловить движение воды в ручье, пытаться удержать в руках волны и журчание. Прямо отчаяние берет — все так отчаянно просто и так недоступно. Побои и затрещины доставались не только ей, но и ему самому, чувствовал он с мертвым отчаянием; безжизненное наслаждение, мертвое отчаяние — все замкнуто в нем самом, он сам заперт в себе, вот и все.
И он повернулся к внешнему миру, стал часто бывать на людях, занимался делами, все его существо словно сжалось в комок, отпрянув от нестерпимого, и целиком повернулось наружу, к миру, в то время он много торговал лошадьми — так он вошел в равнодушие. Это было ужасно, по всему этому он заметил, что постарел; в его власти было покинуть нестерпимое, он перестал быть только жертвой; когда угодно он мог уйти в равнодушие, зная, что оставляет тогда позади — себя настоящего и делается вроде как миражем, призраком, что жизнь его тогда бьется на ветру, такая же пустая, как птичье пугало в ветвях вишневого дерева, — но он мог это сделать и делал, потому что иначе было нельзя. Он уходил в равнодушие, все становилось однообразно одинаковым, пустая земля, гладкий камень. Но ничего другого ему не оставалось. Только выбирать между нестерпимым, в этом нестерпимом он вскоре умрет, так он чувствовал — убьет и умрет. Выбора не было. Он поднимался на поверхность, в равнодушие — словно предавал свою плоть увечью.
Жизнь, собственно, уже кончилась, собственно, все уже кончилось.
Но хотя бы какой-то покой, по крайней мере возможность вздохнуть, найти положение, когда не все болит.
Двое детей играли у моря, вдали от людских глаз, спрятавшись в густой зелени шуршащих камышей. Было лето, свежий ветер мягко шевелил камыши, которые обступали их, как солнечно-тенистый грот. С берега не увидишь, здесь было их убежище, сюда никто пока не заходил, кроме них двоих, — а им чудилось, будто теплый белый песок, казавшийся тут особенно тонким и более мягким, чем в иных местах, никогда и не знал прикосновений других людей, чужие ноги никогда не оставляли следа на этой белизне под сводом камышей, которую ветер покрыл легкой рябью. Со стороны моря высокая зеленая стена приоткрывалась — оттуда веяло теплым запахом солоноватой тинистой воды, водорослей, гниющих на красно-бурых отмелях, где проваливаешься по колено, как в глину, и других водорослей, что сохли, черные, хрусткие, на выступающих из воды теплых камнях, — дно здесь было очень отлогое, и лишь далеко от берега море наливалось зеленоватой синевой и всплескивало белыми барашками волн… Девочке было тринадцать лет, мальчику — двенадцать. Они играли в странную игру. В нежность, теплую нежность — теплее, чем солнечные лучи, эти жаркие, мягкие, мерцающие нити тепла, что оживали и гасли, пробуждались и вновь замирали в коже, в ее складочках или прямо под ними. Словно воспоминание, которое невозможно достать, слишком глубоко оно погребено. Что-то поднималось, теплое, близкое, точно губы, точно веки, — и вновь пропадало, как по мановению волшебной палочки, все вновь погружалось в дремотное оцепенение, кожа впадала в бесчувственное тупое забытье, только шуршал ветер, шелестел камыш. Игра — как попытка что-то вспомнить. Было под одеждой этакое, именно там пальцы касались ткани и одновременно чего-то живого: кожи, обнаженной кожи! нежной, шелковистой, — ничего более незащищенного и беспомощного даже помыслить себе невозможно. И все же выглядит человек просто как человек, расхаживает на своих двух ногах угрюмый, безмолвный, незатейливый — эко диво; и все же так много дивного в самом этом теле, будто внутри оно покрыто как бы подвижными, теплыми, живыми цветами, такое все шелковистое, трепетное, сияющее. И переплетается мало-помалу все крепче: спутанные, белые, мягкие, потные конечности, песок в складках кожи, сладковатый запах, вялая липкая сумятица. Кажется, будто всеми силами ищешь в памяти место, откуда изливается тепло — диковинными путями, какими-то каналами, спиральными вихрями. Но толком не вспомнишь, слишком оно далеко — мелькнет и опять исчезает. И тогда остается лишь вкус пота, вкус соли на губах — а солнце вдруг такое дурманящее, слепяще-белое, тоскливое, все песчинки искрятся, будто острые стекляшки. Тело мальчика лежало без движения, скованное каким-то страхом, что ли: трудилась девочка, ее тонкие, загорелые, крепкие, нетерпеливые руки… шершавые губы ее бормотали, почти не шевелясь: «я хочу, я хочу», порывисто, без передышки, точно в неистовстве: «я хочу, хочу…» Но мальчик лежал без движения, в ужасе: он чувствовал, глубинный родник внутри его отдаляется, уходит в бездну — журчит угрюмо, истерически — бездонная глубина, все ускользает, ускользает. Ведь и было-то ему только двенадцать лет: над ним склонялось лицо, которое он очень любил, больше всего на свете, — но неожиданно чужое, скованное. И на этом лице темные синие глаза, такие знакомые, но сейчас, когда смотрят вот этак пристально, совсем черные, чьи они? светлые волосы девочки накрыли их обоих шатром, и внутри, в светлом теплом трепетном сумраке, ее глаза смотрели черно и пристально, но дышал он и ее чистотой, и теплом, и влагой — благоуханием и нежностью кожи.
Девочке было, значит, тринадцать лет, высокая для своего возраста, но худенькая, с едва заметной грудью. Волосы очень светлые, почти белые, лицо в висках широкое, в скулах — узкое, удлиненные белые щеки, узкая, гордая головка на длинной стройной шее; осанка прямая, ноги легкие, проворные — хрупкая, эфемерная красота, которая быстро вянет и опадает, как цветок, но сейчас, в тринадцать лет, что-то в ней еще сияло всем навстречу, что-то хрупкое, но искристое, как знойный или морозный блеск или снежный отсвет, вдруг озаривший кожу, — легкое мерцание, холод ли это был, зной ли, добро или зло, а может, неясно мерцающая смесь того и другого. Руки у нее тоже были красивые — загорелые, шершавые, длинные, тонкие, сильные девичьи руки со светлыми, сплошь в белых пятнышках, ломкими, слабыми ногтями… В школе она была красивее всех и могла бы заполучить кого угодно; даже и ребята много старше только и мечтали проводить ее от школьной калитки до дома; но она проходила мимо, прямая как стрелка, словно танцуя. Одна — пока как-то раз не сделала выбор. У них в школе был мальчик по имени Рубен, не такой, как другие. Народ твердил, что его надо бы поместить в приют, — однако он хоть и был не такой, как другие, а в глаза не бросался, находился аккурат на грани, так что в приют не запихнешь. Вот он и оставался в школе, учительница посадила его в угол, снабдив бумагой и цветными карандашами: он только и умел что рисовать, как маленький ребенок, был словно приговорен обретаться в школе, пока согласно метрике не выйдет из школьного возраста — подлинный его возраст это совсем другое дело. Правда, дети не особенно его донимали; он был миролюбив и довольно флегматичен, рот открывал редко и тогда лепетал как младенец, что попросту не могло никого обидеть; рассердить его было трудно, довести до слез тоже — Рубен, он и был Рубен, дети обычно к нему не приставали… Но вот красотка Турагрета сделала свой выбор, выпадавший за все и всяческие рамки; как-то раз ближе к весне, в зимнюю оттепель — на улице развезло, снежная каша хлюпала под ногами, в дальней дали дышало серо-зеленое море в низком, сыром, пахнущем водорослями тумане, — она прошла через весь двор прямиком к Рубену, да-да, прямиком, взяла его за руку и потянула за собой через двор за калитку. Изумленные лица окаймляли ее путь по двору. Рубен что-то залопотал; даже учительница и та испытующе смотрела на них в школьное окно — Рубен спотыкался, ему явно было страшно. Но Турагрета держала его за руку. Вот так, ближе к весне, все и началось. Двое детей вышли из школьной калитки и зашагали по дороге к морю и рыбной пристани, в холодном тумане среди мокрых ив.
После этого их жизнь в школе стала пыткой — саму Турагрету задевать никто не решался, боялись ее крепких кулаков, а она защищала его как могла. Но в ее отсутствие или когда у нее не хватало сил, ему доставалось на орехи; ярость отвергнутых не знала границ, и Рубена умывали то снегом, то грязью, а однажды заставили нюхать дохлую мышь, есть экскременты и пить мочу — он орал как зверь. Теперь его ни минуты не оставляли в покое; в классе, в своем углу, он вечно сидел с красными опухшими глазами, икал и тихонько шмыгал носом, чуть не весь урок всхлипывал после мучений, какие вытерпел в перемену.
Теперь же было лето. И девочка прижимала голову мальчика к своей груди, словно нежный, твердый, живой плод (губы, легонько шевелясь, тянулись к ней). Достопримечательный, завершенный, зрелый плод — его мир раз и навсегда принадлежал только ему одному и вообще не имел касательства к миру других, а если и был как-то связан с ним, то связь эта была очень смутная, неопределенная, увечная. Он был просто самим собой, она ласкала его; здесь царили покой и защищенность, он ничего не хотел от нее, просто радовался, что она рядом, что она — это она, вот такая, как есть; он благоговейно коснулся ее волос, светлых и теплых, — да, это она! Казалось, он не уставал изумляться, что все это она — и светлое, шелковистое, жаркое, и жесткие, игривые, манящие пальцы… Солнце искрилось в его глазах, будто пронизывая буроватое тинистое мелководье в зарослях камыша подле берега: теплые чистые пятна света, одиноко парящие в плодоносной илистой воде, кишащей живностью и взбаламученными песчинками — так солнечный луч в темной комнате полнится бездумно плавающими то вверх, то вниз пылинками. Эти глаза были частью плоского тяжелого лица с белой кожей и свежими губами; но череп слишком узкий, кверху заостренный, покрытый угольно-черными шелковистыми волосами, а лоб низкий — узкая полоска над густыми бровями. Свежие губы казались припухшими, чересчур мокрыми и красными — он все время их облизывал, и вдобавок грыз ногти, и вдобавок большая пухлая детская рука то и дело опускалась, чтобы сомкнуться вокруг недоразвитого, слабенького члена, несоразмерного такому крупному, неуклюжему телу (он был одного роста с девочкой, но вдвое шире, пухлый, младенчески толстый), — маленький, спокойно-теплый червячок легонько шевелился, изгибался в плоской, тяжелой, жаркой, мясистой ладони. По всему телу сеялся теплый песок, беззвучное солнце. Водоросли, вода, свет, запахи пылали огнем. (Лишь порой — как бы поскользнувшись и выпав из сна — она вдруг проваливалась в трещину ледяного одиночества, ах, они говорили на разных языках, даже и тела вдруг делались до ужаса разными, каждое само по себе, под солнцем).
Да, он был вот такой, как есть.
Но она выбрала его сама, никто за нее не решал.
Решать самой было для девочки очень важно, чуть ли не важнее всего. Быть самой собою, а не кем-то еще — и не чьей-то еще.
Итак, жизнь пойдет размеренно, по порядку. Поверхность нужно будет уплотнять и сглаживать, девочку — воспитывать и усмирять, жизнь пойдет тем путем, каким он хочет, правильным, достойным, единственно возможным.
И девочка будет такая, как ему хочется, как он себе представляет, с ней надо как с молодым деревцем — обрезать, отсечь все лишнее: уж он-то знает, какие тут подстерегают разрушительные пороки, наследство непутевых людишек, всех этих проходимцев из барака, это надо будет обрезать; раз он совладал с чахоткой (ведь она казалась теперь бодрой, сильной, выносливой, как молодое деревце, ну, как ива, к примеру), то сумеет, поди, и душевную порчу убрать, все это распущенное, нечистое, корежащее.
Время сплошных тычков и побоев: он твердил себе, что это его долг, другого выхода нет, она же совершенно несносная, все в ней только знай себе плывет, танцует и шелковисто-мягко скользит в материнскую сторону, к тому самому, зыбкому, переменчивому, недоступному, — но с прежним холодным безжизненным отчаяньем все время чувствовал, что тычки и побои и все его воспитание не идут ей на пользу, ни от нотаций, ни от назидательных проповедей нет ни капли проку. Будто и он, отец, и само его существование не играют для нее роли, вроде как совершенно ей безразличны, да где она, собственно? — если бы ему вытянуть хоть одно-единственное небезразличное слово из этой скользкой шелковисто-гладкой серебристоволосой молчуньи девчонки… То-то он и выходил из терпения и давал волю рукам, видя, как ее лицо слегка кривится, челюсти слегка напрягаются, и ведь никакого улучшения, наоборот, он чувствовал, что теперь все почти безнадежно. Опоздал, времени уже в обрез. Время почти истекло. А он топчется в кромешном мраке и ничегошеньки не знает, даже не догадывается, как ему себя вести, чтобы не потерять ее, — а она все ускользает, ускользает.
Вдобавок он стал замечать, что люди как-то чудно поглядывали на него, когда он шел вместе с дочерью, — теперь-то она, что ни говори, обихожена и одета не хуже тех, у кого есть мать. Красивая, ровно стрекозка. Только вот люди, здороваясь с ними, глядели как-то злобно и насмешливо. А если он был один, без девочки, подходили: как, мол, там у тебя с дочкой? Спрашивали и ухмылялись. Ухмылялись.
Дело в том, что отвергнутые мальчишки не стали скрывать от взрослых, какой выбор сделала Турагрета. Они разболтали все это дома и вообще обсуждали при каждом удобном случае.
Поначалу их особо не слушали — ребячьи истории, ребячья болтовня.
И все же что-то в истории с дебилом не давало людям покоя. Очень уж это выпадало за рамки общепринятого, за рамки всей и всяческой благопристойности. Отзывало чем-то до странности постыдным и отвратительным. Как эта девчонка решилась завести шашни со слабоумным?
Потом народ припомнил, что девчонке как-никак тринадцать годов, рослая для своих лет, тоненькая, конечно, и худая, но уже вполне сформировавшаяся. Вдобавок ребятишки доносили и про то, что вроде бы видали кой-чего у моря — может, ничего там и не было, а, с другой стороны, может, и было. Короче говоря, вся округа пришла прямо-таки в неистовство.
Надо ее проучить. И Товита, зазнайку, тоже — чтоб навек запомнил.
А то важничает — я ль, не я ль. Мнит о себе незнамо как.
Девчонку, что связалась со слабоумным, надо проучить. Округа бурлила — только и разговору что о том, как это дело устроить, кто будет свидетелем, кто потолкует с отцом. Но пока раздумывали да рассуждали, времени прошло много — никто не горел желанием идти к Товиту, все его побаивались, и то сказать, черты лица у него слишком резкие, глаза слишком голубые и голос тоже слишком резкий — острый как нож, в общем, никто желанием не горел. К тому же, как показал допрос с пристрастием, ребятишек, которые, может, и видали что, а может, и нет, — таких ребятишек отыскалось немного, точнее, всего один мальчонка, и от роду бедняге было восемь лет; призванный к ответу, он тотчас ударился в рев и вконец заврался — нешто этакий свидетель докажет Товиту, что главная его жизненная гордость на самом деле с гнильцой, вроде как грязная тинистая яма. (Вся в мать, говорили в народе).
И вообще, история была чудная, слишком чудная, аккурат под статью об опеке подводит — такое за здорово живешь брякнуть боязно.
Тем временем молва все подогревала страсти: теперь, когда Товит приходил в поселок, люди становились к нему поближе, говорили нарочито громко да так и сыпали толстыми намеками. И ухмылялись. Он просто не мог не слышать и не мотать на ус.
И действительно, прекрасно слышал.
Слышал и не слышал.
Слышал.
И видел сны. И плакал во сне. Ему снилось, будто дочка повернула к нему свое белое лицо, исступленное и чумазое, и она не хотела отойти от него, цеплялась за него, хотела быть с ним, только с ним, и он поневоле привлек ее к себе. Она была горячая от слез, он баюкал ее: милая моя, дорогая, мы же одни в целом свете, только ты и я, ты — все мое достояние, ты одна согреваешь мне душу, — так он напевал, баюкая ее, и она вдруг уснула, голова отяжелела, и все тело стало тяжелым и теплым, как у младенца, ведь младенцы, они падают в теплый сон словно камни, — но для него это было недоступно, слишком давнее, слишком глубинное, где он теперь находится, где ищет? на каких тропинках? Все утрачено — осталось далеко-далеко позади, нереальное, обманное… А он здесь, взаперти с чужаком.
И он не слушал. Ухитрялся не слушать.
Но слышал.
И губы его побелели, стали жесткими, бескровными. Он взял кнутовище и пошел к морю. Прекрасный августовский день уже слегка дышал осенью, воздух был напоен пряными ароматами, горизонт будто ножом прорезан в густой морской синеве. Он совершенно точно знал, где нужно искать, потому что вышел едва ли не прямиком к мягкому белому клубку детских тел, сплетенных в объятии под сенью камышей, — без сомнения, они верили, что их прячет шапка-невидимка.
Отшвырнув дебила в сторону и прогнав его домой, он рывком поставил дочь на ноги — она сидела на песке и что-то чертила пальцем. Взял ее за плечо. И так они пошли через луга к дому. Глаза у Товита посветлели, стали прозрачными, как вода… Войдя в дом, он запер дверь на замок. И принялся охаживать дочь кнутовищем, бил долго, пока ее не вырвало. Но он и тут не остановился, продолжал бить. Под конец она лежала на полу белая как полотно и только икала, ей было нечем дышать, лицо уродливо распухло.
Он пристально всмотрелся в это распухшее, страшное детское лицо. Глаза неузнаваемо-чужие, горячечные. Изо рта стекала слюна и блевотина, но у нее больше не было сил блевать, она только икала и вздрагивала.
Тогда он отпер дверь и выволок ее во двор. Потом, дернув за руку, поставил на ноги и тычками погнал к земляному погребу, впихнул ее туда и запер. Изнутри донесся глухой и все же легкий звук падения, затем послышался шорох — словно какой-то маленький зверек подполз к двери и поскребся. А после настала тишина.
В погребе Турагрета пробыла ночь и еще целый день. Товит лишь сунул туда миску с водой. На следующий вечер он отпер дверь. Девчонка едва шевелилась — он видел только, как дневной свет блеснул между ресницами, в узкой щелке заплывших глаз. Попробовал поставить ее на ноги, но без поддержки она стоять не смогла, что-то пробормотала и опять рухнула ничком. Тогда он взял ее за плечи, она вся дрожала, как подбитая птица. Голова свесилась набок, глаз не открывает — они совершенно заплыли, превратились в узкие щелки, так что она была вовсе не похожа на себя, похожа скорее на этого, на полоумного, чем на себя, по правде-то еще много хуже, чем он, вдобавок из угла рта текло что-то вязко-белое. Он отнес ее в дом, уложил на кровать, отмыл и обработал ссадины. Она лежала и смотрела в пространство чужими заплывшими щелками глаз — когда он к ней прикасался, она стонала, но ни разу на него не посмотрела, чужие глаза-щелки были устремлены в пространство.
Неделю она пролежала пластом, он ходил за нею, как за малым ребенком, со всем тщанием и заботливостью. Но она так ни разу на него и не взглянула, смотрела в пространство и ничего не говорила, даже не отвечала, когда он к ней обращался, — он говорил негромко и мягко, пытался вспомнить и спеть какие-нибудь песни. Называл ее давними ласковыми именами. Сидел рядом, держал ее за руки и плакал над этими детскими руками: потом вспоминал, какому созданию эти руки принадлежат, и горло перехватывало — он был не в силах понять. Он целовал эти руки, пальчик за пальчиком, вглядывался в нее с невыразимым отчаянием и недоумением, пытаясь поймать ее взгляд, — но там не было объяснения, он не узнавал ее, она была другая, без взгляда, он плакал и пел, как безумец, только это не помогало, она оставалась другая. Распухшее лицо на подушке казалось старым и совершенно чужим, она не отвечала. Но тело у нее было если и не сильное, то гибкое и на диво выносливое; когда ровно неделю спустя отец вошел утром в комнату, ее там не оказалось — окно было распахнуто настежь, она сбежала. Конечно, первый этаж, но так или иначе шаг героический, ведь у нее все болит, кругом синяки и ссадины, и он понял, что она ушла, едва только смогла кое-как двигаться. Ушла очертя голову — оделась, но ничего с собой не взяла.
Он думал, что вряд ли когда-нибудь снова увидит ее. И даже помаленьку прикидывал, как быть, может, стоит ее поискать. Но мысли ворочались вяло, скованные странным оцепенением. Он вправду ничего не чувствовал, вообще ничего. А ведь трудно что-то делать, если не чувствуешь — если вправду ничего не чувствуешь, вообще ничего, если жизни вдруг как бы и нет. Он не верил, что она так поступит, у него даже мысли не возникало, что она способна так поступить — просто взять и уйти.
В этом было что-то до странности неожиданное, чужое. Что-то не так. Он не хотел такого конца. Такое ему даже в голову не приходило.
Ближе к вечеру он грузно сел за кухонный стол. Понимая, что все не так. Но не понимая, как с этим быть.
Девочка меж тем вернулась. Поздно вечером — на улице было холодно, сыро, небо вызвездило — она вошла в дом. Босая стояла в сенях и стучала зубами, растерявшийся, заплаканный ребенок. Товит посветил лампой ей в лицо. Потом поставил лампу на шкаф — в сенях был запертый на замок темный платяной шкаф, — свет падал вниз, прямо на нее.
Вот она, существо с той стороны, из-за порога — безымянное, неузнаваемое. Порождение мрака, человек из глины, и взгляд ее — зыбкая болотная муть.
Теперь Товит высказал дочери, чего она сто́ит. Да ничего, отныне она ничего вовсе не сто́ит.
Все теперь изменилось. Она уже не та. Она другая.
И обращаться с ней нужно соответственно. Что посеешь, то и пожнешь. Увидит ужо, какая отныне будет жизнь. Поганка.
Она не та. Она другая. Чужаком стала. Ну что ж, на том и порешим. Получит, что заслужила.
Вслед за тем Товит снял со шкафа лампу и опять посветил ей в лицо. И опять не сумел поймать ее взгляд. Лишь бегучее смятенное мерцание. По ее щекам катились слезы, но плакала она, похоже, просто от усталости, от изнеможения, и была вроде как в прострации, и даже не слышала, что он говорит. Вроде как вообще не понимала его слов.
Тогда он еще раз перечислил, что она натворила и почему теперь такая уродина, больше смахивает на крысу, почему вроде как выпала за рамки всего и заклеймила себя позором, меченая теперь, не как другие, и пребудет такой во все дни своей жизни.
Он говорил и говорил, пока не исчерпал все слова, а слов у него было немного, большей частью он повторял одно и то же. Губы белые, как камень. Потом он отвернулся и ушел с лампой на кухню. Слышал, как она прошмыгнула в свою комнату. Потом долго-долго слышал, как она плачет, но плач был прежде всего потерянный — потерянные усталые всхлипывания. Будто она не знала, не понимала — руки у него сами собой сжимались в кулаки, он заставит ее понять, вдолбит, вколотит в нее ту боль, что терзала его, выматывала душу. Но сам уже понял, что больше не может бить ее, — он бессилен, она лишь ускользала все дальше, становилась все более чужой, все более другой.
Но сейчас дело обстоит вот так. Школу она почти закончила, еще несколько месяцев дополнительных занятий — и подготовка к конфирмации, только вот как поведешь такую, как она, к пастору… А после детству конец, начнется жизнь. Впрочем, судя по всему, ее жизнь кончилась, еще не успев начаться, — в порядочное общество ее никогда не допустят, остается одно: держать ее дома, в усадьбе, под неусыпным надзором, лишить ее всякой возможности совершать поступки, которые выставят на всеобщее обозрение ее подлинную суть. Чтобы сохранить хотя бы внешнюю благопристойность.
А сохранить внешнюю благопристойность необходимо.
Когда в школе начались занятия, Товит каждое утро провожал ее до школьной калитки. А после уроков встречал там же. По дороге он никогда не говорил ни слова — провожал и встречал, в любую погоду. Вся округа это заприметила; да-да, что посеешь… — говорили в народе. Однако время шло, и смотреть на них стали уже с грустью и неловкостью: девчонку-то прямо не узнать, изменилась, на себя не похожа, идет рядом с отцом вялая, белая, все танцующее и искристое пропало, плетется будто не от мира сего — узница, отмеряющая дозволенные шаги, не больше и не меньше. Странно, удивительно.
А ведь она и была узницей. Вечером ее запирали, утром отпирали. Со двора в одиночку не отпускали, только с отцом. Кнутовище стояло в углу, в сенях. Но в дело его не пускали, не было нужды. По крайней мере внешне она стала совсем смирная.
Когда подошло время готовиться к конфирмации, Товита замучили угрызения совести: можно ли посылать ее к пастору, будто ничего не произошло? Кончилось тем, что он сам пошел к пастору и девочку взял с собой. Разговор состоялся в коричневой пасторской приемной. Речь идет о непутевом ребенке, сказал пастору отец.
Дитя мое, сказал позднее пастор. Маленький, седой человек, бездетный в браке. Деточка, ты раскаиваешься в своем грехе?
Девочка не ответила, только слегка пожала плечами, будто поежилась. Он видел, что личико у нее гладкое, с нежным румянцем, как лепесток белого шиповника. Но безучастное, прекрасный цветок, эфемерная красота, которая не дышала, не менялась, время ее вот-вот истечет — скоро порча тронет и чистую кожу, и тонкие руки, скоро согнется спина, увянет кожа, в знак того, что и плоть поняла, что жизнь миновала, кончилась, не успев начаться. Красивая, белая стояла она — как никогда, красивая — и какая-то безжизненная, казалось, слова соскальзывали, гладкие слова без смысла, эти слова о грехе и прощении не имели для нее смысла, не достигали до нее, она была далеко, осужденная, одетая коконом белой осужденной кожи. Лишь волосы сияли шелковистым серебром, точно жили своей жизнью… Так и вышло, что ей разрешили приходить вместе со всеми, с ее ровесниками.
После этого Товит дал ей чуть больше свободы; иногда позволял даже сходить в поселок с каким-нибудь поручением — и тогда с часами в руке ждал ее возвращения. Но уже не бегал за ней, боясь потерять из виду, если она шла в сад или на выгон — коров домой пригоняла она, теперь весь уход за скотиной лег на ее плечи. Большой силой она не отличалась, тоненькая была, но жилистая и выносливая, с крепкими мышцами, работать умела — вот и работала. А разговаривать тут недосуг. Отец и дочь теперь вообще почти не разговаривали… Порой Товит спрашивал себя: долго ли это будет продолжаться, неужели вся жизнь вот так и пройдет, навсегда такая и останется? Словно однообразный, жалкий, дурной сон. Серый, смрадный. Девочка ходила в старых, еще бабкиных платьях, донашивала все, что из одежды удавалось найти в доме, — новых платьев ей больше не шили. Голос у нее был резкий и грубый, тошно слушать, как она бранит скотину в хлеву, — крикливый, резкий, противный голос было слышно далеко на дороге. У отца она теперь вызывала отвращение: от нее дурно пахло, грязным немытым женским телом, и вообще, она стала вылитая мать, просто нестерпимое сходство — такая же сутулая, скособоченная, отчего в ее движениях, точь-в-точь как у матери, появилось что-то крадущееся, скользящее. Она никогда не смотрела человеку в лицо, взгляд мерцал, ускользая, синева, болотная тьма. Как ни странно, она была еще красива, даже больше прежнего, и все хорошела, теперь ей было семнадцать, — но эта красота была другая, в ней сквозило что-то животное, тревожное, невозможно сказать, откуда это бралось, она словно и не имела к этому касательства, синеглазая болотная тьма мерцала, тело двигалось с внезапным, судорожно-неистовым проворством… В это самое время — опять было начало лета, дождливый июнь — Товиту приснилась покойница. Столько лет прошло. И вот теперь, в едва забрезживших рассветных сумерках, она вернулась, время стояло без движения, ничто не изменилось — и было раннее-раннее утро, когда солнце, как бы рожденное ночным дождем, вырвалось из сырого медно-красного рассвета и опалило небеса багровым огнем. Какая тяжесть давит на плечи. Все больше. Все больше. Почти невозможно устоять прямо — сон как могучий поток, быстрина, гривастые гибкие водоросли, точно пальцы, расчесывают, перебирают бурлящие медно-красные прохладные струи. Багровые блики света трепещут на бегучей пустынной воде под дождливо-серым рассветом. По пояс в быстрине. Неистовый, тяжелый напор потока по ногам, по бедрам. Влажный, теплый медно-красный свет — после ночного дождя он предвещает дождь ближе к пустому серенькому утру. Их лица темны, словно опалены восходящим мутным солнечным пожаром. Еще совсем тихо, слышно только дыхание. И негромкое журчащее чмоканье воды под берегом. Ни одной птицы в серых кронах деревьев. Руки дрожат, неподвижно сплетенные. Тяжелое бремя, как вечность. У самого дна в прозрачном сверкающем тяжелом потоке трепещут тонкие исчерна-зеленые травинки-водоросли.
И все точно такое же, как всегда. Без перемен. Без облегчения.
Он проснулся, ненавидя ее так, как ненавидят болезнь, которая высасывает все жизненные силы; казалось, вся сила, вся жизнь целиком уходила туда, в незримое — там была его подлинная жизнь, там эта жизнь сгорала. А все прочее было дым.
Оттуда поднимался укор. Из-за порога, из глубины кроваво-потного мрака. Все становилось укором, обвинением.
А она большей частью походила просто на обломок, на что-то разбитое, ведь еще более отвратительно, если это разбитое, грязное лежит, сияя красотой, расколотое вдребезги, обезумевшее, порочное, неуместное, — но сияет и мерцает сквозь грязь и полчища мух, бледное, шелковисто-нежное, жаркое, как звериный пах, глаз точно синий текучий мрак звериного ока. В конце концов это напрочь распорет всю жизнь, он чуял… Вот если бы как-то вызнать, что он владеет и распоряжается ею, тогда бы эта злобная жгучая жажда бить и отнимать, душить, чувствовать, как она гибнет, развеялась как дым, как марево.
Но такого знака не было. Только неуверенность, смерть, чуждость. Ею не завладеешь, нет.
И вот однажды Товит приметил возле усадьбы парня, молодого мужчину. Тот вроде бы кого-то ждал.
Товит узнал его. Сын учительницы, по имени Лэйф, ЛЭЙФ — странное написание было данью новой орфографии. Красивый парень, но с необычной внешностью, такая красота в здешнем приходе, в Юнгбю, ценилась невысоко. Он был рыжий. И не просто рыжий — его рыжина вызывала раздражение, казалась странной, чуть ли не искусственной, хотя он таким и родился, с темно-рыжими волосами, рдяными как кровь и каштан, гладкими и блестящими, будто шелк. И кожа у него была нежная — кажется, ну что тут дурного, а вот ведь воспринималось это все ж таки как изъян — бело-розовая прозрачная кожа, из-за нее он, давно уже взрослый, походил на нежное дитя, вдобавок и ресницы длинные, как у ребенка. Не мужская это черта, говорили в округе, и вообще не к добру. Никакой профессии он, в сущности, не приобрел, хотя ему давно перевалило за двадцать, — так, помаленьку рыбачил, пособлял то тут, то там, разносил почту, когда почтальон был в отпуске, и прочее в том же духе. Парень не шибко дельный — из тех, над кем вначале посмеиваются, а с годами начинают откровенно издеваться.
Товит видел, как они идут к ручью, его дочь и этот… Странно, мелькнуло у него в голове, вечно она связывается с такими… недоделанными…
Он наблюдал. Но сказал себе, что вмешиваться не станет, хватит с него, — закутался в равнодушие, спрятался в него с головой, мечтая схорониться навсегда. Ему хотелось лишь одного — еще при жизни найти себе где-нибудь спокойную могилу.
Но он ведь был живой. И что-то в нем проснулось. И стало подзуживать, он ничего не мог с собой поделать. А через несколько дней оно так разыгралось, что он сдался и пошел за ними — бесшумно пошел через выгон, прекрасно понимая, как он смешон и отвратителен: прячется за кустами, крадется, ровно кошка, чтобы ветки не хрустнули под ногами, весь подобрался, как для прыжка, челюсти странно напряглись… Они стояли возле ольховника. Он их видел, а они его нет, — он смотрел на дочь, а она смотрела на этого шалопая, глаз не сводила с его лица, словно желала проникнуть в него, а он, шалопай, неотрывно смотрел на нее, прямо в глаза, и в ясном, беспомощном взгляде его читалось странно обнаженное, слепое доверие. Тут под ногой у Товита хрустнула ветка, и они увидели его: все погасло — они повернулись к нему, стояли перед ним плечо к плечу, как стена, два лица прямо напротив. Они видели, как он стоит, темный, будто большая кошка, среди деревьев, и кустов, и солнца, пробивающегося сквозь кроны, — солнечный свет был вокруг него, он стоял среди света, как тень, как темный зверь. А для него все это было, как холодная испарина на ярком солнце. В ярком свете явился чужой мир — опять далекий, чужой, слишком чужой, чтобы он хотя бы попытался понять. Да он и не желал. Чувствовал все что угодно, только не желание понять.
Живой и чужой мир. И опять далекий, сокрытый.
Но этот жил там. А он был отринут.
Ему это казалось немыслимым предательством. Его удел — тьма без исхода. И она бросила его там. Его удел — тьма.
И по лицу дочери он увидел, что она этого и хотела. Таков ее выбор. Не чей-то, не отцов. Не тот, какой бы он сделал за нее. Она выбрала сама. Он видел по ее лицу, белому и на диво худенькому, очень напряженному, челюстные мускулы, точно узлы под кожей щек, глаза — непостижимые колодцы: похоже, внутренне она была сейчас в погребе… И в ту же минуту Товит решил: раз она так хочет, пусть так и будет.
Пусть, пусть сама узнает, что посеяла, твердило в нем бешенство отверженности, пусть узнает… можно ли играть… шутить… вот так…
Поэтому Товит довольно приветливо заговорил с Лэйфом, а девчонка смотрела не него суровым испуганным взглядом — побелевшими пальцами она вцепилась в плечо рыжеволосого, не отпускала, словно боялась, что отец заставит Лэйфа вмиг исчезнуть, растаять дымом, пропасть, как будто его и не было. И она вновь очутится в беспредельном, тяжелом, как свинец, жутком одиночестве, внутренне это означало — лицом к лицу с ним, что был полицейским и судией, смертью и ледяным холодом, а еще странно подтачивающей палящей угрозой, какую чувствуешь во сне, когда надвигается цепенящий кошмар.
Но Товит возражать не стал. И неприветливым не был. А спустя несколько дней пошел вместе с дочерью домой к учительнице — та была замужем за спившимся с круга мелким крестьянином, жила трудно и горестно во всех отношениях, Лэйф был ее единственным сыном и утешением — и повел речь о свадьбе.
Вот так все и было.
Товит не ошибся в тот раз, когда увидел Лэйфа возле усадьбы: тот действительно кой-кого высматривал. Не нужно было долгих наблюдений, чтобы понять главное: он высматривал ее, девчонку, — всё в его жизни смотрело, и стремилось, и тянулось, и было обращено к ней одной. Он ждал ее, как ребенок ждет защищенности и тепла. Она была единственное, о чем он думал, чем дышал, — во всем прочем он был шалопай, ни о каких видах на будущее и вправду речи не было.
Он смотрел на нее, будто ожидая, что ее руки подарят ему целую жизнь, вся его надежда была в ней, все в ее руках и придет от нее. Вся его жизнь.
Он ведь не чувствовал себя живым. Как бы и не знал ничего о себе — поскольку и знать-то, кажется, было нечего. В нем была лишь как бы огромная зыбкая холодная пустота — он не мог ничего узнать. И ждал жизни, как рождения, из ее теплых, сильных, тонких, красивых рук… Отец у него был пропойца — вконец опустившийся, с серым, одутловатым, безвольным лицом, с волосами, похожими на грубую рыжеватую поросячью щетину; пьяный, он вечно распускал кулаки, кричал и распускал кулаки, словно в доказательство, что он существует. Учительница много чего натерпелась, часто приходила в школу с синяком под глазом. Сын же был душою так слаб, что не отвечал на это ни бешенством, ни даже слезами или испугом, слишком уж чудовищно было то, что на него обрушивалось, но этот груз был бы и меньше, и легче, если бы он кричал от ярости, или плакал, или пугался, — а так была лишь невообразимо огромная тяжесть, такая тяжесть, что все вдруг разом исчезало, оставалась лишь беспредельная зыбкая пустота. Что это — убежище или место ссылки, унылое, пустынное, полнейшее безлюдье? Ни голосов не слышно. Ни отзвука из мира людей. Вот так же летом, когда у отца случался запой, он кружил и кружил по затхлой, пропахшей перегаром кухне, ища утешения, опоры, — и в конце концов залезал на большой ясень за воротами. Там он был укрыт, спрятан, голоса туда не достигали, только пышная крона дерева колыхалась и шелестела, а вдали виднелось море. Переливчато-зеленый мир — пещера. Так он и остался в этой сквозистой пещере, все вовеки осталось переливчатым, как море, текучим, как вода, но людей не было, ничего живого — над ним и вокруг него смыкалась куполом огромная, шумящая от ветра крона, с моря прилетал сильный и ласковый летний ветер, шелестел, напевая бесконечную однообразную песню, перебирая зеленую искристость листвы и света, — ничего не выскажешь, все погрузилось слишком глубоко; так и жил в вечной зыбкой неуверенности, знать не зная, чего он касается — игры света и тени или живой кожи, все, что было вблизи, неизменно преображалось в светлую зеленую пещеру, в зыбко-текучую пустоту.
Они любили сидеть у ручья, там у них был вроде как дом. Товит их не тревожил, ведь так и так скоро свадьба все узаконит.
Но и к свадьбе, и к закону это не имело почти ни малейшего касательства. Отлынивало, ускользало.
Это была забава, игра; пещеры тайн, только для них одних. Совсем особенная, их собственная игра. Шелковисто-нежная и жуткая, незавершенная — потом она еще больше изменилась, так вода ручья во мраке преображается, разбегаясь легкими вихрями, светом, журчаньем, похожим на невнятные голоса. Клейкий запах листьев, липкая горьковатая сладость мрачного ольховника. Семена. Насекомые — мельтешат над водой, в солнечном мерцанье, липнут, обжигая кожу. Пляска солнечного света, яркий зной в порах были их домом. Они играли, как дети. Частенько в дочки-матери — беспомощная плоть, нежность, он льнул к ней, как ребенок к матери, шелковистая нежность обнимала их, все было замкнуто, нераскрыто, незавершено. То, что внутри, принадлежало им одним. Здесь была их сокровенная тайна, они играли в игру — с этой тайной, без устали, дыхание, и слюна, и тела разлучались и сливались в шелковисто-нежный спутанный клубок, в этом сокровенном удары сердца, безотчетно-упорные, спешат как перепуганный зверек, не ведающий, спасется ли он бегством или будет затравлен, но тяжелое дыхание не догоняет, не приближается, недостижимое в одышливом, жутком, шелковисто-нежном бегстве, все более и более поспешное. И все это пронизано журчаньем ручья, тысячами злобных и ласковых голосов, солнце палит, от ольховника веет клейкой сладкой испариной. Жарко, гром в голове, в висках, словно вот-вот лопнут хрупкие соединения, — они хоть и играли в игру, но игра была опасная. Впрочем, у Турагреты хватало ума понять, что́ отличало их игру от других, что делало ее какой-то слишком уж особенной, она хорошо понимала, что никто другой в мире этого не поймет. Она должна защищать их обоих — быть все время начеку, держать ухо востро, ни на миг не ослаблять внимание, не выдавать себя, защищать и бороться без отдыха: для них действовали совершенно особенные правила, вот что она понимала. Да, он был другой — не как остальные. Такой, каков есть. Но она выбрала его сама, никто за нее не решал — выбор сделан ею, а не кем-то другим.
А он надеялся на нее. И она дала себе слово, что не предаст. Хоть убейте до смерти. Все равно не предаст.
И, сознавая это, она словно бы выпрямилась; была солнечная пора в начале лета, и весь ее облик вновь лучился блеском, как прежде, когда она была ребенком, стройным, танцующим, в сиянье волос и щек, — жемчужина явилась вновь, белая, твердая и мерцающе-нежная. И она несла свое хрупкое естество, будто чашу, обреченную смерти, она это знала, но была там как бы и сила, сила, идущая от расправ и отсечений. Она знала, что не предаст. И когда отец утром, перед первым оглашением в юнгбюской церкви, втолковывал ей, дескать, она должна спасибо сказать, что вообще выходит замуж — этакая, как она! — что ее судьба, при том что в округе все всё знали, сложилась на редкость удачно, — она посмотрела на него, и странное дело, на лице у нее промелькнула легкая холодная насмешка: да-да, только и сказала она.
И вот они поженились. Первое время им разрешили пожить в кладовке, наверху в школе, вообще-то каморка предназначалась под жилье для учителя, этого учительница добилась от школьного управления, и не без труда. Разрешили ненадолго, пока не начнутся занятия.
Когда же Товит вернулся домой после свадьбы — он едва держался на ногах, свадьба была без затей, но выпивки хоть залейся, — его охватил такой страх, какого он никогда прежде не испытывал. Он не знал, что с собой делать, не знал, куда деваться. Стоял ясный, напоенный зноем июльский вечер. Низкое солнце заглядывало в окно. Он бродил по дому — из комнаты в горницу, из кухни на чердак. Сидел в чердачной каморке — она смотрела на запад, и было там жарко, душно, ослепительно светло. Раздвижная койка пуста, не застелена, а в остальном мало что изменилось с того дня, как отца снесли на кладбище. Товит лег в пустую кровать, она походила на ящик: четыре высокие, до блеска затертые дощатые стенки закрывали обзор — и кровать, и весь дом, казалось, уже мертвы. Он лежал вытянувшись, устремив неподвижный взгляд в белый потолок. Пятна. Сказал себе, что тело его теперь гроб… Страх гнал его с места на место. Он вдруг заметил возле угла дома жасминный куст и спросил себя, замечала ли она когда-нибудь, как горька бывает сладость. Вспомнил и как запер ее в погребе — но тогда она была еще ребенком, а с тех пор минуло так много лет.
Сейчас время было другое — время жгучей свежей боли. Стояла ночь, светлая, благоухающая жасмином, сад тонул в светлых сумерках, — а боль тянулась сквозь годы. Зарывалась под время, была в нем, в Товите, как огромная рана, он весь был как рана.
А там, в глубине, живым укором поднималось разбитое лицо. Он не хотел его видеть. Насмотрелся уже. И призывал равнодушие. Громко кричал от боли, вымаливая облегчение, дурманящий сон. Но сон не шел. Равнодушия не существовало.
На рассвете он вышел в сад, уткнулся лицом в мокрые от ночной росы цветы жасмина — и сумел не увидеть того лица. А оно было повсюду в ночи. И в нем самом повсюду, куда ни ткнись, — это лицо.
День разгорался, и мало-помалу в лице у самого Товита проступило что-то суровое и мертвое. Он смотрел в мир, наружу — в себя не заглядывал, нельзя, смотрел наружу. Ближе к полудню пошел в поселок, в школу, и постучал в дверь. Когда Турагрета открыла — Лэйф сидел у нее за спиной, на диване, — Товит шагнул в комнату и объявил, что передумал, они могут переехать к нему, ведь в конце концов у них есть полное право жить там.
И тогда Турагрета тихо сказала: Нет.
Никогда. Больше никогда в жизни.
Тут она посмотрела ему прямо в глаза: и что-то в ее взгляде пронзило отца насквозь, точно пуля, — но уже через минуту, словно этот взгляд отнял у нее все силы, лицо ее чуть посерело, взгляд скользнул в сторону, она запнулась. И, собрав остаток сил, выпроводила его за порог — потому что он словно окаменел — и заперла дверь; он слышал, как ключ скрипнул в замке.
Теперь настало время, когда он не слышал ничего.
Миновала осень. Миновала зима. У него словно никогда и не было дочери. Вновь пришла весна. И никаких вестей, ничего не слышно.
Он начал вспоминать давние годы, когда она была совсем маленькая. То одно, то другое — светловолосая малышка тех давних лет как бы делила его одиночество, была с ним повсюду — в доме, на скотном дворе и на току, шагала на выгон за коровами. Одна картина в особенности часто оживала в его памяти: ей было тогда годика четыре, она стояла в саду, под высоким кустом одичавшего аконита, исчерна-синим в буйной зеленой траве, и обрывала цветы. Увидев ее с темно-синими цветочными головками в кулачке, он сказал, что надо их бросить, они ядовитые, опасные. А она подняла голову, посмотрела на него серьезным темным взглядом и с загадочным видом сказала: нет, не опасные, счастливые.
В октябре ночи стали очень холодные — рановато. Однажды он услышал, чисто случайно подслушал, просто стоял рядом, сам по себе, хотя говорили, ясное дело, для него, — что они будут жить в бараке возле станции.
Он ждал неделю, две. Потом запряг лошадь в телегу и поехал туда.
После того раза он там не бывал. А с тех пор прошло двадцать лет. Дом, пожалуй, еще глубже врос в землю, и дощатых заплат на нем прибавилось, и влажно-черных пятен плесени, в остальном же он был вне времени. Пришлось искать, ведь внутри Товит считай что не бывал — к тому же за эти годы здесь явно сделали перепланировку, появился коридор с дверьми, и, строго говоря, барак теперь больше походил на «доходный» дом. Может, они и за жилье платили. Но, распахнув дверь в конце коридора — наугад, просто взялся за первую попавшуюся ручку, — он прямо к ним и угодил: оба сидели в комнате, рядышком, на диване, и не глядели друг на друга. Когда он вошел, на лицах у обоих отразились ужас и усталость — будто их все-таки настиг кошмарный сон. Дочь медленно встала.
Что в ней так изменилось?
Дело не только в том, что она очень исхудала, и не в изношенности черт, и не в скверной, небрежно-сутулой осанке, которую она опять приобрела. Было что-то еще, что-то совершенно неподвижное.
Наконец они поздоровались — смотрела она не на него, а на Лэйфа.
Товит почему-то думал, что застанет ее одну. О жертве реформы правописания, о Лэйфе, который теперь неизбежно был там, где и дочь, он вообще как-то не думал.
Он думал, что заберет ее домой, как забирают домой маленьких детей.
Заберет обратно хрупкую девчушку былых времен, она даст ему избавление и мир, он прислонится к ней головой и тем излечит бессонницу, беспредельную злобу, что грызла его — вздымалась, нарастала, рвала внутренние связи и соединения, наполняя его ощущением, будто он вот-вот простится с жизнью. Перед лицом этой беспредельности. Он тосковал о ребенке, все остальное развеялось, исчезло. Он думал, что заберет ее домой и все будет как раньше, начнется сначала — дурной сон развеялся, они продолжат с того места, где он начался, — не было его, и точка.
Но, увидев ее лицо, он понял, что так или иначе, каким бы образом это ни произошло, — все ведь случилось очень быстро, несколько лет исчезли как дым, пропали, нету их, разве же они могли быть чем-то ценным и идти в счет, полно, это не более чем горсть пустоты, — но так или иначе мимолетный дурной сон стал ее жизнью. Да, стал ее жизнью. Существовал и шел в счет. Ребенок исчез навсегда. Взрослая, особенная жизнь — вот что было реальностью и принималось в расчет. Ни одной минуты ее нельзя отбросить. Это не был сон. Всё, всё было реальностью. И сказанное, и несказанное. И отсеченное, и привнесенное, узнанное. Прожитое и непрожитое. Вправду всё. Реальности не было конца.
И она была не давним ребенком, того ребенка больше не существовало. Никогда больше не встретиться ему с тем ребенком, нет больше возможности отпереть погреб — он заперт во веки веков на одну ночь и один день, до вечера. Возможность упущена. Во веки веков дверь пребудет заперта, во веки веков пребудет слабый скребущий шорох, будто зверек царапается в дверь… А женщина с испитым и странным лицом, что сидела напротив, не смотрела на него: она глаз не сводила с этого Лэйфа, который не смотрел сейчас ни на нее, ни на тестя, а ерзал на диване, пытаясь разглядеть себя в бритвенном зеркальце над умывальником, и приглаживал волосы, вот когда пригладит (казалось, он не в силах одолеть зуд в руках), тогда и повернется к ним; вид у него был до странности скованный и смущенный. Он тоже очень исхудал, одежда сплошь в заплатах, но лицо по-прежнему красивое и совсем гладкое. Что бы им ни довелось пережить, на нем это не задержалось, соскользнуло. А может, он оттолкнул это от себя, и удары принял другой.
Но метки остались, на Турагрете, — она изменилась до мозга костей, перемена сквозила в каждом движении. Что-то в ней погасло, оцепенело.
Ее взгляд искал Лэйфа. А он был словно в прострации — ерзал на диване и тихонько хихикал.
Когда же Товит повел речь о цели своего прихода, предложил им переехать к нему, он отметил, что Лэйф, похоже, отнюдь не против. Он ничего не сказал, поскольку Турагрета сперва никак не ответила. Но выглядел довольным, даже украдкой раз-другой умоляюще покосился на нее.
У них и вправду не осталось выбора. Барак был последний приют, конец. Шел 1930 год, безработица лавиной захлестнула страну. Найти работу было невозможно. Нигде. За последнее время они обошли всю округу, стучались в ворота и двери, просили хоть крошку съестного — кто давал, а кто и нет. У них сломались крылья — они обессилели и впали в отчаяние. Все возможности иссякли, конец — всему конец. У них не осталось выбора.
И она, сказавшая «никогда», — она теперь медленно склонила голову. Лицо изможденное, обветренная кожа обтягивала скулы и подбородок, как у старухи. И это еще не все. В ней появилось и кое-что новое — странная тусклая невыразительность, будто леденящее предвестье поражения. Будто они в ловушке — и уже не вырвутся, ведь обреченность была в них самих, вошла в плоть, и кровь, и кости, их собственная плоть, и кровь, и кости вырабатывали ее, медленно, но верно, не вырвешься, они в ловушке с самого начала.
Холодным, мглистым ноябрьским днем она вернулась домой. Лэйфа даже просить не пришлось — он соскочил с телеги и провел лошадь в ворота усадьбы, словно во что бы то ни стало хотел угодить — ведь само по себе это было совершенно излишне, старая лошадь прекрасно знала дорогу. И вообще, Лэйф выглядел не ко времени радостным, довольным, сбросившим с плеч тяжелый груз, словно все наконец устроилось так, как он и желал. Турагрета на него совсем не глядела, а когда поневоле украдкой косилась в его сторону, лицо ее принимало напряженно-обиженное выражение, точно выказывая такое удовольствие, он совершал предательство, соглашался продать их обоих за еду и кров.
Товит смотрел на чужую изнуренную женщину, стоявшую в сенях, с жалким узелком в руке, в нем были все их пожитки.
Чужая женщина. Не его дочка. Избавления в этом не было. Чужая женщина, что стоит в сенях и отныне будет жить в его доме, и он не сможет выставить ее за порог, потому что сам велел им приехать, — эта женщина была живым обвинением, живым укором. В дом явился обвинитель, живое укоряющее лицо, на которое придется смотреть изо дня в день, изо дня в день им насыщаться. Огрубевшее, изможденное, чужое женское лицо, каждая черточка в нем твердила: беда! — вот чем стал его ребенок. Чтобы насыщаться им каждый день.
И она, эта чужая, ненавидела его, вне всякого сомнения. В лице это не проступало, лицо было почти лишено выражения, но все фибры плоти, все движения говорили, что эта чужая ненавидела его всеми фибрами давней, недоступной жизни, которую она прожила бок о бок с ним и в зависимости от него и о которой он знал только, что она ему неведома.
Она была такая чужая, такая незнакомая, безразлично незнакомая, что он мог бы взять ее в свое удовольствие вовсе без угрызений совести, как любую из множества безымянных и безликих женщин — продавщиц, официанток, — с которыми изредка проводил время в Кристианстаде, скорая любовь, куда меньше чем на час, он даже не запоминал их, лица женщин как бы стирались, он совершенно не узнавал тех, с кем бывал, хотя и набралось их за все эти годы очень немного.
А ненависть была ощутима, чуть ли не осязаема, прямо как существо с собственной жизнью — дышит, шевелится, живет, переменчивая, сильная, живет своей жизнью там, в невысказанности, по законам неведомым и сокрытым, но ощутимо сильным, тупым и непреодолимым — их незримый гнет понуждает к бестолковым рывкам, шатаниям, падениям.
Ибо, едва очутившись под его кровом, Турагрета вновь почувствовала, каким существует в ней отец — словно дурной слепок с нее самой. Она понимала, конечно, хотя и очень отдаленно, что этот образ искажен и не соответствует живому — живой путанице злой и доброй воли, мешанине ужасных поступков, и тьмы, и любви, каковою отец был на самом деле, понимала, что и тьма в погребе, и тьма давних минут, когда она, увидев дурной сон, просыпалась в слезах и отец брал ее к себе, — что на самом деле все перемешано и спутано, это как две стороны одной вещи, как лицо, которое меняет выражение, вот так и любовь заключает в себе убийство, смерть. Этот образ вошел в нее. Отложился повсюду внутри, точно известковый осадок. Куда бы она ни глянула внутри себя, всюду ее жизни грозил притеснитель, его лицо, мертвенно-бледное, огромное, будто небосклон. И она не могла убежать, была в ловушке, ведь страшное лицо было внутри нее самой, всюду внутри нее, она как бы сама стала им — и вместе с тем чувствовала, как в недрах ее живого тела плоть начала отмирать, превращаясь в обызвествленную деревяшку, в камень, наконец… Казалось, все ее существо во власти отца. Ее словно дергали за веревочки, и тело повиновалось, мысли повиновались, точно она умерла и дурной образ властвовал ее мертвым телом, оно вставало, двигалось, дергалось, обессиленно падало.
Еще она чувствовала, что начала и на Лэйфа смотреть отцовскими глазами. Видела в нем все шалопайски никчемное, смехотворное. Видела, как он, истерзанный взглядом тестя, молча и тупо глядит, ну, скажем, в свою тарелку, темно-рыжие волосы, плоские и сально блестящие от горячего пара над едой, липнут к голове, его красота выглядела смешной — бесспорно слабое место, здесь пряталось что-то смутно больное. В присутствии тестя он вообще был вроде как сам не свой — презрение во взгляде Товита словно будило в нем совсем другого человека, позорную карикатуру, спесивое, пялящееся в зеркало существо, которое каждым своим движением будто ласкало само себя, огородное пугало, рыжие волосы у этого существа и впрямь становились знаком смехотворности, с виду будто крашеные, а чистая нежная кожа казалась ненатуральной; он стал другим, был так поглощен и истерзан тем другим, что барахтался, и мелко трепыхался, и угодливыми, покорными движениями выскальзывал из себя самого, и ускользал, и все время он чувствовал презрительный взгляд, который мало-помалу превращался в откровенную жгуче-синюю насмешку — до чего же он ненавидел пронзительно-синий цвет глаз! — он терзался от этого взгляда, как муха на булавке, и не мог думать ни о чем другом, все исчезало, он только терзался и был несчастен, заперт в собственной своей злосчастной смехотворности. И она чувствовала, как и на ее лице мелькает недовольство, точь-в-точь как у отца, когда он оказывался рядом с Лэйфом, словно тело Лэйфа и запах внушали отцу непреодолимое отвращение, — она чувствовала, что становится похожа на Товита, что в ее лице, которое прежде было схоже с материнским, все больше проступают отцовы черты, она походила на него, как посмертная маска. И чувствовала, как это мало-помалу захватывает ее, одолевает и захватывает, будто она одержима злой силой, из которой шла бесчувственность, ее живые члены один за другим как бы умирают и двигаются по чужой воле.
И все же что-то в ней боролось. Не желало сдаться и умереть, сражалось за жизнь, не могло решить, чего хочет — жизни или смерти. Она тулилась к Лэйфу, в мольбе, ища поддержки, и будто под страхом смерти избегала оставаться наедине с отцом. Часто за трапезой — ели все трое почти в полном молчании — она украдкой касалась Лэйфа рукой, словно желая удостовериться, что он вправду здесь, никуда не пропал, — это слабое движение было как бы связующей нитью, которую ей все время хотелось затянуть покрепче.
Да вот беда — Лэйфа-то при тесте словно подменяли. Хуже того: он, пожалуй, все охотнее становился этим подменышем, стараясь взглядами и мимикой заслужить у тестя одобрение или даже похвалу для этого другого, каким он становился. Во всяком случае, он тогда вовсе не замечал прикосновений Турагреты, он был поглощен иным занятием, а может, попросту не хотел признаваться перед тестем в своем сокровенном, в их играх, которые уже почти целиком стали воспоминанием о том, какие бывают игры; в скитаниях от усадьбы к усадьбе, от одной двери к другой, от одной крошки хлеба до другой — в трескучую зимнюю стужу, которой конца-краю не было, игры замерли, оцепенели от холода. И ни у той, ни у другого недоставало сил пробудить их вновь. Или они делали это как-то не так, и оттого получалось принуждение, еще глубже ранившее и цепенившее.
И когда Турагрета до конца поняла, что он не мог или не хотел чувствовать ее прикосновение, рука у нее упала, будто отрубленная; она поняла, что, несмотря на все, совершенно одинока. Будто и внутри нее, и вокруг было одно сплошное предательство, будто сама жизнь замешана на слабости или болезни и день ото дня давит все тяжелее, блекнет, чахнет, слабеет — предает.
Но ведь это был ненастоящий Лэйф, нет, — предательство совершал подменыш, шут гороховый, пародия на человека.
И тот внутри ее, смотревший на него с дрожью отвращения, как на урода, видевший шалопайскую смехотворность и не желавший видеть его самого, — это была не она, а каменный идол внутри ее, мертвый идол, в который она мало-помалу превращалась.
И в ней шла борьба, битва за жизнь.
Но она-то знала, как с ней обстоит на самом деле, это сидело во взгляде у отца, когда он смотрел на нее, смотрел как чужой, она никогда не была для него ребенком — она читала в его глазах, что была для него чужой женщиной, дорожным сором, что обречена, что надежды нет.
Если она сидела с ним за столом, он никогда не видел ее, она была из мрака за порогом, существо, чье место среди собак, сор. Он таких не видел — таких его взгляд не воспринимал и не видел.
Ах, ей бы хоть чуточку жизни этого смехотворного шалопая.
Но ее ласки становились все бессильнее, он будто и не чувствовал их — они будто и не трогали его. Вот и он тоже отвернулся от нее, спасается бегством в это смешное обезьянничанье, таращится в зеркало — он смотрелся в зеркало и волнами укладывал волосы — она больше не достигала в нем до той одинокой обнаженности; когда же, когда в его взгляде умерло доверие? Ведь она теперь не могла поймать его взгляд, он был устремлен куда-то еще, какая-то могучая сила в нем самом засасывала его, он был замкнутый и ровный, ничто не оставило следа на его лице — оно было гладкое и красивое, слишком красивое, до смешного, как зеркальная гладь.
А отец походил на мрачную тень в дурном сне — высиживает, стережет: вот и сил у них уже нет, вот и руки их уже не в состоянии ничего удержать, все вдребезги — день и ночь она чувствовала на себе холодный чужой взгляд, он шел из самых глубин ее существа, не спрятаться, не стряхнуть, день и ночь он следил за нею, врос ей в нутро, она корчилась в этом слепящем световом круге, как хрупкое земляное животное в когтях коршуна.
В ней шла битва. И лицо ее было зеркалом этой битвы — зеркало из кожи и костей: порой на нем мелькала улыбка, точно глубокий вздох, казалось, она вдруг разглядела и узнала кого-то сквозь некую почти непроницаемую пелену. И как внезапное блаженство избавления: все так просто. Так легко. Так близко — на самом деле. Но это продолжалось лишь краткий миг, потом тяжелое, истерзанное, оцепенелое выражение опять возвращалось — а то другое было недостижимо, высоко-высоко, как светлые облака, плывущие в черном ночном небе совсем рядом со звездами… Тогда-то она и увидела во сне, будто стоит в лесу — как она там очутилась? — в огромном буковом лесу, не то поздней осенью, не то ранней зимой (так было и наяву), тучи низко и тяжело нависли над высокими печальными кронами. Куда ни глянь, всюду уходят вдаль вереницы серых гладких исполинов, и словно бесконечные дороги бегут между стволами — но едва хоть чуточку отведешь взгляд в сторону, деревья смыкаются живою стеной, она была взаперти, ноги утопали в толстом ковре темно-желтых листьев на рыхлой земле. Как она там очутилась? Прохладная, свежая от дождя дымка висела между деревьями, пахло листвой, влагой, мхом. Она стояла возле орешины, еще не сбросившей бурые, опаленные морозом листья, и смотрела на мертвое тело: над его головой колыхались ветки куста, красивые темно-рыжие волосы рассыпались по траве, лицо глядит вверх, но испачкано болотным илом и глиной, будто сперва он упал ничком. Остекленевшие глаза устремлены прямо на нее, никого не случилось рядом, чтобы закрыть веки. Какой-то лесной зверь обглодал одну ступню, с виду кажется, будто она сплывает в землю. Как она здесь очутилась? Как вернулась сюда? Она же знала, что это ее рук дело.
Один год, второй. Турагрета ходила на заработки, домой возвращалась поздно — с ними она старалась бывать как можно меньше, почти всегда молчала, но с пропитанием помогала, и то ладно. Недоступная, недосягаемая. Как однажды заведено, так жизнь и шла, ничего тут не поделаешь. И все это время в Товите глубже и глубже укоренялось ощущение, что он не живет, — жил в нем один-единственный помысел, жгучий, злой голод, и он не знал, ненависть это или нет, но не мог шевельнуться, был будто скован по рукам и ногам, знал, что и на человека-то стал не похож, и не ведал, как из этого выбраться, ждал, точно узник в оковах, среди кошмарного удушливого мрака.
В этом мраке двигалось тело, двигались руки, ноги.
Иной раз он даже молился Богу — громко, на крик, дочь с зятем слышали по ночам хриплые надсадные крики из отцовской комнаты. Они вроде как выпали из времени, время обступало их, мрачное и недвижное, словно беспредельная стылая зимняя ночь, ничего не двигалось, не дышало… Отцу чудилось, будто он скован по рукам и ногам. Он воевал с собственными конечностями, как собака. Время шло и стояло без движения.
Но внутри, под скорлупой ненависти, что-то шевелилось — поначалу неприметно, слабо, как росток.
Дело в том, что долго противостоять Лэйфу было трудно. Он как бы не замечал, что Товит принимает его в штыки, к примеру, не выносит его запаха, тела и запаха — его прямо передергивает, когда зять появляется рядом, любой ценой он старается избежать прикосновений. А это было нелегко, потому что во всех движениях у Лэйфа сквозила зыбко-липучая, ищущая ласковость, не поймешь, чего от него ждать, чисто ребенок, вдруг накатит на него — вроде как приступ обожания, так и кажется, вот-вот, будто ребенок, крепко обнимет или ласково положит руку на плечо. Правда, порыв быстро гас, и свет в лице меркнул, оставалась только мутная гладкая холодность. Но это в нем было и повторялось: прихлынет и отхлынет, точно кровь, — как Товит себя вел, он словно не замечал, не воспринимал… С тех пор как Турагрета начала работать на стороне, Лэйф всюду ходил за Товитом, пособлял тут и там, чуть ли не с каким-то нарочитым рвением — и то сказать, лишняя пара рук в хозяйстве всегда сгодится, Товит давно уже еле управлялся в одиночку. А Лэйф так открыто, так невинно хотел помочь — сколько Товит на него ни брюзжал, ему хоть бы что, не обижается, и точка; в конце концов Товит догадался: вся штука в том, что Лэйф вырос при отце, который знай потчевал домашних тумаками да бранью, и потому все, что непосредственно не являлось побоями и руганью, воспринимал как дружелюбие; и едва он это понял, что-то в нем растаяло, и при всем желании он уже не мог относиться к этому шалопаю с прежней неприязнью. Он даже в конце концов нехотя признал, что, если бы Лэйф не таскался всюду за ним по пятам, не толокся рядом, ему бы теперь чего-то недоставало — зять был для него вроде теленка, тычущегося в ладонь, или вроде собаки, не отстающей ни на шаг: то шлепка получит, а то и съестного.
Но с Турагретой на поправку не шло. Она была и оставалась чужая. В сущности, Лэйф теперь большей частью сидел вдвоем с отцом.
Ведь она билась, как утопающая, в своей скорлупке. Но выбраться не могла.
Так текло время.
А с Лэйфом кое-что разъяснилось, стало вдруг вопиюще очевидно.
Он рано начал лысеть — всего тридцать пять, а плешь на макушке уже толком и прикрыть нечем. Это сильно огорчало его, и каждое утро он втирал в лысину питательный бриллиантин и старательно ее массировал. Надо лбом волосы были как раньше, обрамляли остатки красоты — то самое, по-прежнему красиво-гладкое, как бы грим поверх еще не глубоких, первых морщин увядания. Во многом его лицо напоминало теперь лицо человека, который выступает публично, за деньги. Вечерами он ездил на велосипеде в поселок и околачивался возле ларька, часто заходил и в кафе — сидел там, просто так, листал журналы, но спокойно почитать ему не давали. Время-то шло, он уже давно не юнец, а в кафе обретались главным образом юнцы. И когда он, этот недоделанный шалопай с привядшим лицом и старательно напомаженными волосами, входил в кафе, встречали его смешками и язвительными репликами. Домой он возвращался как обобранный. Нелепый и смешной. Иной раз он, как ребенок, просыпался среди ночи и придвигался к Турагрете, ему вновь хотелось поиграть.
Но слишком много минуло времени, мертвого, странного времени.
Игра стала странной. Стала игрой кошмарных личин.
И оба они, беспомощные как во сне, видели смехотворный призрак, размалеванную маску, это серое существо, которое хочет обернуться им, выйти, и выскользнуть, и отделиться от него, и жить своим умом, — его тело лежало бессильное, как фантом, оно принадлежало не им, больше им не служило… И она не могла ему помочь. Слышала собственный бессильный плач, будто чужой. Она была не в состоянии.
В войну, в начале сороковых годов, когда многих мужчин призвали в армию и стало легко получить работу, Турагрета устроилась в Охусе на фабрику, которая выпускала жалюзи, и теперь приезжала домой поздно, на автобусе. В стране кризис, вся провинция воняла карбидом. Свет от таких ламп был зеленовато-белый, пронзительный, резкий, даже едкий какой-то. Поздними вечерами, после прихода последнего автобуса, Товит видел их лица на кухне в этом свете: лица обреченных. И понимал и чувствовал всем своим существом, всей своей жизнью, прожитой и непрожитой, со стоном отсеченной, — что жизнь в том и состоит, чтобы жить с вечным укором, с обвинителем. Вот в чем суть. Но это и всё.
Не отводить взгляд. Не чураться лица обвинителя, искаженного, горестного.
Предательство уже совершено — давно-давно, целую вечность назад.
Теперь было «после». И надо жить с укором, с обвинителем, не чураться смотреть в искаженное, униженное, перепуганное лицо ребенка, лицо человека. Теперь он узнавал ее лицо. Оно ничуть не изменилось. Было все то же.
Это лицо.
Но однажды начатое продолжалось дальше как бы само собой.
И давно-давно дверь была заперта, и она споткнулась и упала, во тьму.
Лэйф ходил в кафе. Насидевшись порядком, перелистав журналы, он поднимался (по залу при этом пробегал смешок). Все знали, что шел он на улицу, в уборную на задворках кафе. А после стоял на задворках, как бы в укрытии, но не совсем. Просто околачивался там… Хоть бы что-то увидеть. Хоть бы что-то случилось. Турагрета, его жена, больше с ним не разговаривала. Для нее он, как и вообще всё, не существовал, как старая сброшенная кожа. Ни свет ни заря, в потемках, она уезжала и возвращалась домой последним автобусом. Пахло от нее фабричным клейстером. Лицо выглядело иссохшим и испитым. На голове старый берет. Кожа вокруг глаз и в углах рта туго натянута. Тело походило на тоненький прутик, смотреть не на что, можно только догадываться, что оно там, под изношенным дождевиком, обноском из глубокой провинции. Взгляд болотно-синий, такой синий, будто всё, всё причиняет боль. Однажды в субботу она не стала возвращаться вечерним автобусом. Вместо этого посидела часок в станционном зале ожидания — на улице было ветрено, дождливо, темно и грязно, — а затем поездом поехала в Кристианстад… Пока ждала, совсем стемнело. В вагонном окне она видела свое странное лицо на фоне ветреной, стонущей, дождливой тьмы, что царила снаружи.
В городе Турагрета побродила по улицам. Постояла, просто так. Но никто с ней не заговорил. Дождь и ветер усилились, людей почти не видно. В начале двенадцатого — она посмотрела на церковные часы — возле кинотеатров не было ни души. Часом позже и из гостиниц никто уже не выходил, свет в домах погас… Вокруг была ночь. И тогда она шагнула в огромный, беспредельный дождливый мрак над равниной, над рекой, лишь глубоко внизу во тьме тускло мерцало море — стоя на железнодорожном мосту, она услышала, как далеко внутри поднимается ни на что не похожий вопль, рвется с неистовых израненных губ, поднимается все выше, гулко раскатываясь во мраке по безмолвным морским берегам, среди многомильных зарослей болотного камыша; казалось, она, вдребезги разбитая, распростерта повсюду во мраке, ответ шел со всех сторон, весь мрак и ветер кричал, и дождь бил ей в лицо. Она кричала и выла в непроглядный мрак, точно собака. И в конце концов бросилась вниз с моста.
Когда они вернулись домой после опознания — покойницу тоже отправили домой в запломбированном гробу, — Лэйф обнаружил, что тесть купил водки. Впервые за все эти годы в доме появилось спиртное. И Товит сел внизу в горнице и начал пить. Зятя он не позвал, вообще не сказал ему ни слова. Лэйф будто снова перестал для него существовать… Да в общем, это и неважно, ведь Лэйфа мутило от запаха водки, мутило не физически, нет, страх раздирал душу и тело, все переворачивалось — одного лишь запаха было достаточно, чтобы привести его в такое состояние. На минутку он заглянул в горницу (до вечера было еще далеко — опознание произвели в десять утра, потом они сели на автобус и поехали прямо домой, никуда больше не заходя, правда, тесть, оказывается, успел накупить водки, набил бутылками дорожную сумку, которую зачем-то взял с собой): Товит сидел за столом спиной к окну, зять не видел его лица, оно было в тени, голова и плечи четко вырисовывались в тусклом сером мартовском свете, лившемся в окна; он и видел, собственно, только свет, который пронизывал прозрачную жидкость в бутылке и в стакане, обычном чайном стакане. Что-то во всем этом заставило Лэйфа со стоном выбежать вон из дома. Он сунулся было на выгон: ручей бурлил пеной и грязью. Игра у ручья умерла давно-давно: в смерти лицо игры стало неузнаваемым. Такое лицо было у их сокровенного, под мертвой игрой было это лицо, полное кошмара. Потом он спустился к морю. Было пасмурно, ветер гнал по небу рваные тучи, и порой в просветах мелькало солнце, зажигая в черной воде грязноватые, темные блики. Ветер шевелил сухие стебли колосняка. Лэйф бродил по берегу севернее рыбной гавани — южнее прибрежные дюны становились выше, походили на покатые снежные сугробы, — что-то безликое грызло его, корежило и подгоняло, волосы облепили лоб, он вспотел, хотя был в одном костюме, черном, испещренном пятнами, было видно, что с давних пор никто не приводил его в порядок. Давным-давно миновало время, когда у него хватало сил не только держаться на ногах, — да, он решил думать о покойнице. Давным-давно она выскользнула у него из рук и исчезла ведь в себе он носил как бы чужую. Казалось, страшный чужак грыз его изнутри, стремясь выбраться на волю. Питался его плотью, рос, разбухал. Противоестественное чудовище — вот что это такое. Его будто изнасиловали во сне, и он, хоть и мужчина, забеременел — оно росло и росло, этот ужас просто вообразить себе невозможно. Ничего не остановишь. Слепая мощь напирает — напирает, рвется наружу… И день за днем, а день так мал, — он становился другим. Или, может, именно таким, каким был всегда, — едва лишь с возрастом и увядающей кожей рухнули препоны. Он пытался сопротивляться. Да, так-таки пытался. Но на это, похоже, уходили все силы, все в нем уходило на противоборство, он бы с радостью пролежал целый день, натянув на голову одеяло, чтобы укрыться от кошмарного света, который проникал в дом, беспощадно заливая все и вся, — но куда деваться? Он с трудом вставал. О, какая усталость… Вся сила отхлынула к тому, что поднималось у него внутри, оно было как темный предмет в волнах прибоя: появится на миг, а захочешь присмотреться — его уже нет. Он не хотел. Не хотел, чтобы его тащили силком, связанного, как убойную скотину на веревке. Изо дня в день он чувствовал, как ему недостает руководства, вся сила расплывалась у него между пальцами, точно гниль. А оно набирало мощь. Оно. Он все скользил, преображался. Был теперь другим. Совсем другим, смехотворным. Чей это голос все кричал и кричал во сне, а с губ не слетало ни звука, чьи это слабеющие, безвольные руки?.. Принуждение. Ноги шагали сами собой. Страх вел его: вдруг да это проснется… поднимет голову, сбросит бесформенную слизь оболочек, — скованные, неумолимые движения поднимали его и опускали, близок миг, когда, сколько бы он ни корчился, стараясь это утаить, тот другой выскользнет на свет Божий, зримый для всех, — мощная холодная голова рептилии.
Лэйф сидел на берегу, дрожа от холода в своем старом, изношенном воскресном костюме, скулы и кончик носа покраснели от ветра, но в остальном лицо было бледное от усталости, глаза провалились, и взгляд будто все время устремлялся внутрь, в угасание, — Господи Иисусе Христе, ведь почти с самого начала я хотел, чтобы она умерла, этот, который внутри, хотел, чтобы она умерла. Да он и сам так или иначе не испытывал ничего, кроме облегчения, прекратилось что-то непостижное, противоречивое, мучительное, и только. Он был легок и пуст, мог двигаться как заблагорассудится… Но странное дело, казалось, будто прекратилось и реальное. Он был слишком легок, слишком пуст. И совершенно одинок. Ветер мог подхватить его и унести над волнами, как сухой обрывок водоросли, — ветер мог унести его, дождь, болотная муть, он не существовал, был всего лишь чем-то, что можно уничтожить. Надежда лишилась последних корней — сейчас она уйдет во мрак и станет болотной мутью, обратится в ничто… Поздно вечером соседи привели Лэйфа домой, он дрожал как осиновый лист и озирался вокруг, точно помешанный. Товит по-прежнему сидел в горнице, он был совершенно пьян, взгляд мутный, только зрачки крохотные, как булавочные головки, и острые-острые; пусть сам как хочет, сказал он, махнув рукой на дверь. Выпить не предложил. Соседи ушли — правда, один, который жил ближе всех, все ж таки помог Лэйфу, уложил его в постель; Лэйф уснул мгновенно, едва положил голову на подушку, как смертельно усталый ребенок — слишком долго гулял и заблудился.
Это было в понедельник — похороны назначены на пятницу. И до самой пятницы Товит пил, то сидя в горнице, то лежа на кровати. На улицу он не выходил — кричал Лэйфу, когда пора было доить. Кричал и бранился на непутевого шалопая, бросал ему в лицо гнуснейшие оскорбления и прозвища, вроде тех, какими награждали его в кафе, — и как только Товит про них узнал? Лэйф метался туда-сюда, точно в кошмарном сне: он вернулся назад — отец сидит серый, пьяный, кричит, брань сыплется градом, того и гляди, посыплются затрещины… Но Товит кулаками не махал, такого действия хмель на него не оказывал; да он и подняться-то не мог — сидел в сонном кошмаре оцепенения и свинцовой тяжести. Сидел и грезил о своем ребенке.
То ему чудилось, будто детские ручонки трогают его лицо, лезут пальчиком в рот.
То он думал о покойнице, о том мертвом лице, которое видел.
Он не мог свести это воедино. Не понимал. Дергал себя за волосы, грыз ногти. Нет, он не понимал.
Обвинитель протягивал ему ребенка. Голова свисает набок, изнасилованный ребенок. Разве он не любил это дитя как свою собственную плоть — как же любовь могла обернуться уничтожением…
Он сидел, пил и грезил о своем ребенке. Кошмарный сон настиг его и завладел им, все сплошь было реальностью, плотной, стонущей, непостижной реальностью. Он уронил голову на стол, но слезы уже иссякли. Осталось только жжение; жжение и стон. О Господи, сказал он, я любил ее, и я уничтожил.
О Господи, Господь виновных… Господь потерянных. Господь унижённых.
Теперь она в конце концов совсем его покинула. Его удел — тьма.
И вот однажды в недрах этой му́ки, в этом трепещущем нереальном мраке — он сидел оцепенело, тяжело, в зверином страданье, раздавленный в лепешку, — однажды судорога отступила. Все утихло. Он смог подняться, смог двигаться, не наталкиваясь на мебель и дверные косяки. После он начисто запамятовал, которая это была ночь. Но его словно кто-то разбудил. Сна ни в одном глазу, на душе легко — так бывает, когда спадает жар. Он встал и пошел. Глухая ночь, тьма, звезд мало. Земля под ногами казалась светлой, светлее деревьев в саду. Он спустился к ручью. Вода неторопливо струилась под камнями, темно поблескивала в слабом сиянии звезд. Деревья, темные Божьи создания, дышали в ночной мгле. Мир покоился в ладони избавителя.
Потом сызнова началось непонятное, хуже прежнего, он так и не выяснил, где в этом трепетном мраке оно таилось. Непостижное, непроглядное сомкнулось над его головой. Его удел — тьма и грязь.
Похоронили ее белым мглистым днем. Когда гроб опустили в могилу, но еще не успели засыпать, Лэйф вдруг повернулся к тестю, на диво быстрым кошачьим движением, и бросился на него с кулаками — удары сыпались один за другим. Только почему-то бессильные, так бывает во сне: опустошенный и оцепеневший, осыпаешь ударами то, что вот-вот тебя настигнет — уже настигло, ты в реальности. Товит, у которого после многодневного пьянства нещадно болела голова — он вправду едва-едва протрезвел, — шатался, но не падал; хотя и меньше ростом, чем зять, он был крепче, собранней. Он схватил Лэйфа за руки и, напрягшись, отвел их вниз, — стоя вот так, совсем рядом, чувствуя, как тот дрожит и трепещет, он заглянул ему в лицо. И Лэйф вдруг обнял его, как ребенок, уткнулся лицом тестю в плечо и тихо заплакал.
Так у Товита появился другой ребенок взамен навсегда ушедшей дочери — несчастный, старый, заблудший призрачный ребенок-тень. Говорили они мало, но между ними царили тишина и тепло, покой, слов не требовалось… Однако вечерами Лэйфу непременно нужно было идти в кафе. Он словно болтался на веревочках, потянешь одну — и рука или нога взлетает вверх. Днем все было хорошо. Но вечером его охватывало какое-то дерганое беспокойство, взгляд в последнее время тоже стал бегающий.
Товит боялся, как бы чего не случилось, и начал ближе к ночи выходить на дорогу к поселку, встречать Лэйфа, иной раз чуть не до самого кафе дойдет, пока не увидит, что зять возвращается. И они вместе без особых разговоров шли домой.
Прошел год, настала снежная зима. Потом оттепель. Сыро, под ногами снежная каша. В тот вечер Товит заработался на скотном дворе и не пошел встречать Лэйфа. Он особо и не думал о том, который час, во всяком случае, было не позднее обычного, когда он услыхал за дверью шорох: будто кто ногтями скребется. Прислушался на миг. Кто-то пробовал встать, цепляясь за дверь, и снова падал. Тогда он пошел и открыл… На пороге лежал Лэйф. Когда свет упал ему на лицо, он попытался закрыться руками, и Товит увидел, что лицо опухшее, перепачканное кровью и грязью. Брюки изорваны, рубашка в клочья, он был весь мокрый и грязный, будто его валяли в снежной слякоти и грязи. Товит отвел его на кухню. Там он рухнул на диван, с губ слетали какие-то булькающие всхлипы, и все время он пытался спрятать лицо в ладонях, и спрятать навсегда. Он был почти раздет, одежда изорвана в клочья, сквозь прорехи в рубашке виднелась узкая спина, голая, в синяках. Немного погодя он приподнялся, захлебываясь от рыданий. Товит сел рядом на диван, обнял его. Долго сидел и укачивал, и мало-помалу Лэйф затих. Товит смотрел на серое, уже не юное, разбитое, окровавленное лицо… Спустя несколько дней Товиту передали, что, если Лэйф опять заявится в кафе, побоями дело не кончится, вызовут полицию.
В ту пору Лэйф лежал в постели, и Товит за ним ухаживал.
Он почти все время потом лежал в постели, даже пустячное дело так его изматывало, что он белел как полотно, и выйти со двора он не отваживался — если кто шагал по дороге или заходил в гости (такое случалось редко), он сразу уходил и прятался. А через несколько лет умер от туберкулеза почек. С тех пор Товиту осталось только одно — жить непостижным.
Внутренне он сидел во тьме. Дверь была заперта снаружи. Нет смысла скрестись и стучаться, дверь не поддастся. Он сидел в непостижной непроглядности.
Сидел среди своих могил. Равнина вокруг лежала пустынная, темная, убогая.
Господи, сказал он… Господь унижённых.
Пер Кристиан Ершильд Охота на свиней © Перевод А. Афиногенова
27-е окт.
День в счет отпуска, чтобы привести в порядок газон. Не уверен, надо ли смешивать песок с торфяной крошкой. (Позвонил поставщику, он решительно отверг идею, хотя об этом говорилось по телевизору). Разбросал торф, поскольку мы уже купили два мешка.
Малин прервала мою работу. Прибежала с криком, соседский кот Свенне попал под нож скрепера. Пошел с ней на стройку. У кота здорово поврежден зад, подошел человек в комбинезоне с ломом. Взял взаймы ящик из-под пива и отнес кота домой. Соседи, вероятно, вернутся не раньше понедельника. Маргарета возмущена: «Привезти кошку с дачи и потом бросить ее на произвол судьбы». Поехал в Ветеринарный институт, Малин со мной, хотя у нее урок верховой езды. Прекрасное обслуживание, в больнице наверняка пришлось бы ждать дольше. Очень симпатичный молодой дежурный с окладистой бородой; не пожалел времени, чтобы поболтать с Малин о лошадях. К сожалению, перспективы для кота Свенне мрачные, вероятность повреждения позвоночника. Самое простое — умертвить. (Самое гуманное?) Возможно, однако, что после наложения швов он и оправится при надлежащем уходе. Получил рецепт и инструкции. Первые сутки лекарство каждые 4 часа.
Маргарета раздражена: «Самое милосердное умертвить несчастного». (Владельцы, похоже, люди безответственные). Настоял на том, чтобы дать бедняге шанс. Постелил ему в ящике из-под пива. Очень разумное животное, лакает красный сироп.
19.00 — Разбудил, он полакал сироп плюс немного молока. Сменил подстилку. (Почти сухая).
23.00 — Немного беспокойный, пытается содрать бинты. Съел сироп.
(Ни одного работающего будильника в доме. Заказал побудку по телефону на 3.00).
8-е нояб.
Сегодня отмечаю свой сорок первый день рождения. (Начинаю, стало быть, том XXV). Раньше обдумывал, не начать ли новый дневник с нового года, представляется более рациональным. Ведь 8-е нояб. совершенно неинтересная дата. Решил не усложнять дела, подгоняя записи к 1-му янв. (1-е июля тоже подходящая дата, чтобы начать новый том).
Обсуждал вопрос с Юханом в день его пятнадцатилетия. Вероятно, слишком рано. (Мне казалось, что дети сейчас созревают раньше). Юхан в полном недоумении: «Не намерен вести дневник вообще». Поинтересовался, зачем он нужен. Долг перед самим собой, подчеркнул я. А не для того, чтобы другие читали. (Перепалка с Юханом три года назад, когда он стащил том VII и отнес его в школу. Должен признаться, я пришел в бешенство). Юхан не хочет «вести бухгалтерскую книгу про самого себя». Это было бы corny[1]. Дневники только для девчонок. «Уморительнее, чем фотоальбомы» и т. д. Сказал, что решать ему. Принуждать не собираюсь. Хотел лишь втолковать ему, какую большую пользу мне самому это приносит.
Спокойный вечер. Удалось избежать гостей. Празднования сорокалетия хватит до пятидесяти. С гостями на Рождество можно согласиться, а празднование собственного появления на свет — торжество самое что ни на есть интимное. Маргарета разделяет мое мнение, хотя я подозреваю, что она была бы не против пригласить парочку близких друзей. Последние годы с трудом выношу подобные посиделки. В молодости еще можно было напиваться в веселой компании. Теперь все больше мысли о граммах и работе на следующее утро.
Получил от Маргареты «Замки и усадьбы Сконе». Как ни смешно, чуточку обиделся на этот намек на мое происхождение. Несправедливо, совершенно уверен, что она купила книгу, зная о моем интересе к истории.
Финансовое положение: чековый счет 5634, Сбербанк Стокгольмского лена 3451, 25 облигаций по 50, 8 шт. по 100, 35 акций «Консентра», на ИК-ОК около 150. Долги прибл. 138 000 (В основном, за дом).
28-е нояб.
Сегодня позвонил советник министерства Горд. Мы, конечно, учились вместе в Лунде, но не общались уже целую вечность. Горд не слишком многословен. Хотел сперва представить все как личное дело, но понял, что не выйдет. В подробности не вдавался, но намекнул на новую работу. (Обедаю с Гордом в «Каттелене» в четверг в 12.30). Похоже, он хочет привлечь меня к новому аналитическому проекту. В этом году уже дважды отказывался. Но анализ положения с прогулочными катерами в мае, вероятно, будет готов. И я лишусь приработка.
Вечером говорил с классным руководителем Юхана. Кажется, ситуация перед окончанием семестра не блестящая. Дело уже не в старой афазии. Магистр Луве́н считает, что причина в чем-то другом. Плохая концентрация, рассеян, сидит и мечтает. Предложение Луве́на обратиться к школьному куратору не слишком удачное. Но в любом случае Юхана обследует школьный врач, а там посмотрим. Наверное, связано с половым созреванием, а от этого его не вылечишь.
Маргарета намерена взять еще два часа в аптеке в декабре. Предложил подсчитать наш чистый доход от этой работы. Тогда она ушла к себе и просидела там три четверти часа. Отрицает, что плакала. (Все равно заметно). Не могу не признать, что ее реакция кажется мне преувеличенной. Ведь вопрос не в том, чтобы помешать ей работать. Расчет был предназначен лишь для демонстрации нашей налоговой политики.
Выходные придется посвятить окончательной уборке сада. Прошлой зимой розы замерзли, несмотря на уход согласно поваренной книге. Вероятно, сажать новые — безумие. Нас ведь не бывает здесь, когда розы в полном цвету. Намного проще дать возможность корневым побегам подняться по старым. Существуют легко монтируемые шпалеры из стальных сеток, подвешиваются за несколько минут. Надо узнать, гальванизированные ли они. (Риск появления ржавчины при чистке).
1-е дек.
Горд предложил мне дополнительную работу в должности начальника главка! Что означает новое задание, по-видимому, еще не ясно. Горд, кажется, и сам не особенно в курсе. Обещал разузнать. Очевидно одно — речь идет об экспериментальном проекте. Небольшая рабочая группа, другие должности еще не заняты. Иду с Гордом к замминистра в понедельник, 5-го. Министерство требует ответа до нового года. Работа начинается уже.
1-го февраля.
Полагал, что для меня времена решительного выбора миновали. Не делая особого усилия над собой, в 1965 г. успокоился на должности администратора и завсектора в институте лечебной физкультуры. В институте нет никаких высоких юридических должностей. Продвижение должно означать смену учреждения. Перед тем как уйти из Управления лесов и сельхозугодий, мы с Маргаретой обсуждали возможность бросить чиновничью карьеру и перейти в частный сектор. Перспектива закончить карьеру завсектором не слишком радовала. Ведь после практики в суде за плечами год работы в адвокатской конторе Неландера. По профсоюзным делам столкнулся с частным сектором. По совету Маргареты связался с двумя бывшими соучениками, имеющими частные фирмы. Знакомство отпугнуло. Теперь, спустя время, легко говорить, что оставлять госсектор в той ситуации было бы грубой ошибкой. Кроме того, положение на рынке труда стало намного тяжелее. Зарплаты тоже не слишком отстают.
Что делать? Упустить шанс и остаться на нынешнем, довольно спокойном месте? Или принять предложение, не зная, во что вляпаешься? Естественно, при условии, что институт предоставит мне отпуск без сохранения содержания для занятия более высокой должности. (С выбором, таким образом, можно немного подождать, «совместительство»).
Реакцию Маргареты предсказать трудно. Подожду, расскажу в сочельник. Сперва должен сам побольше узнать, Рождество всегда имеет особую эмоциональную окраску. Горд сказал, что работа будет отчасти вне Стокгольма. Однако он считает, что дом нам продавать не потребуется. Слишком поздно, чтобы говорить с Маргаретой сегодня. А так — момент исключительно удачный — ей вернули 649 крон с уплаченных налогов. В этом году удержался от замечания по поводу того, что переплачивать налоги — экономическое безумие. Нельзя рассматривать деньги как подарок государства.
Машина опять сегодня на станции (318:75). Менять машину сейчас, после техобслуживания, не вдохновляет. Однако «варианту» больше не доверяю. Все время какие-то неполадки, и эти постоянные визиты на станцию раздражают непомерно. Но общие расходы не так уж и велики, большая часть покрывается гарантией. В любом случае покупать новую в декабре глупо. Лучше подождать до спада в январе-феврале. Пожалуй, в первую очередь следует взглянуть на «сааб» или «рено». (Надо узнать, не ниже ли доплата при обмене в провинции).
3-е дек.
Трехколесный велосипед Петтеру, бриджи Малин, 150 кр. наличными Юхану. Именно в ту минуту, когда я принял такое решение, входит Юхан — он получил работу на почте. Значит, у тебя будут деньги, сказал я. Очевидно, слишком мало. Отказался назвать сумму, которую ему подарят на Рождество. Он хотел знать, п. ч. собирается после Рождества купить на эти деньги плюс те, что заработает на почте, электрогитару. В школе ему рекомендовали поработать на Рождество, несмотря на то, что надо исправлять успеваемость. Какое-то время обдумывал, не позвонить ли Луве́ну и спросить, так ли это. Отказался от этой мысли. Юхан слишком смышлен, чтобы врать о том, что так легко проверить. Кроме того, это, пожалуй, вполне в духе новой школьной политики. Передышка перед весенним семестром несмотря на плохие результаты в осеннем. Пытаться дискутировать с этими господами бесполезно. Маргарета не могла и слова вставить, когда позвонил школьный куратор. Попросил, чтобы в дальнейшем куратора отсылали прямо ко мне.
Сколько стоит (может стоить) электрическая гитара? Юхан не говорит. Намекнул, что есть подержанные. Кроме того, хочет внести 75 кр. на покупку вскладчину усилителей, в чем я ему сразу отказал. Тогда Юхан просто вышел из комнаты. Но я же обязан ставить под сомнение подобные широкомасштабные мероприятия вместе с еще четырьмя подростками. Ничего про них не знаю, Юхан никогда ничего не рассказывает. Он, как обычно, пошел к Маргарете. Кончилось тем, что ему разрешено внести 75 кр. на усилители (при условии, что они составят бумагу, определяющую их внутренние финансовые взаимоотношения). Посчитал к тому же себя вправе потребовать, чтобы он взамен постригся (по крайней мере, привел в порядок волосы). Непсихологично, согласно Маргарете. Наверно, она права.
Сегодня вечером как-то не по себе. Петтера ночью два раза вырвало. Вероятно, в доме опять желудочный грипп.
5-е дек.
После вчерашнего заседания кое-что начинает проясняться. По крайней мере, общие очертания. (Многолетняя госслужба научила вычитать и складывать. И читать между строк, и в первую очередь стремиться получить ту информацию, которую тебе не предоставляют, а не обсуждать изложенные факты). Что от меня хотят? Я буду начальником главка, организатором и администратором государственного экспериментального проекта, призванного разрешить проблемы, которые возникнут после вступления в силу нового закона о животноводстве. Мне дадут двух специалистов с консультативными функциями: ветеринара и сан. инженера. Будет создан офис с одним ассистентом и двумя конторскими служащими. И приличная сумма для оплаты дополнительных услуг. За техническую сторону дела отвечает ветеринарное управление. Сам я буду подчинен непосредственно министерству.
Они заинтересованы, естественно, в моих организаторских способностях. (Что я знаю о коровах и свиньях?) Большой знак вопроса — насколько эта деятельность связана с политикой? Но и Горд, и замминистра уверяют, что задание носит, так сказать, чисто рабочий характер. (Никакого лобби за всем этим?) Сельскохозяйственные организации будут затронуты, но в работе не участвуют. Речь идет исключительно о применении закона и связанной с ним реорганизации. Согл. Горду, все расхождения во мнениях провентилированы в риксдаге. Таким образом, аполитичный сервисный орган. Который будет называться? (моя первая задача, согласно Горду, найти подходящее название). Государственный контрольный комитет по разведению скота? Контрольный — плохо. Государственный комитет по разведению скота. Мало что говорит, слишком общо. Государственная подготовительная комиссия по разведению скота?
Будет служить консультативным органом для местных властей. Офис в Стокгольме. (Где? Вопрос помещения, похоже, еще даже не обсуждали!) Мы должны быть готовы к частым поездкам вначале. Каким образом такая крошечная организация сумеет охватить всю страну, высокопоставленные господа не подумали. Может быть, стоит на пробу начать с одного лена.
Решения еще не принял. Однако согласился на новую встречу с Гордом на следующей неделе. Рискую, наверное, оказаться постепенно вовлеченным в деятельность, из которой потом не выбраться, несмотря на то, что я не давал формального согласия.
Ведь политики смотрят вперед лишь на один бюджетный год. Как все это будет выглядеть через десять лет? Какой пост я тогда буду занимать? Что произойдет в случае неудачи? Не исключено, что вернуться в институт лечебной физкультуры тоже будет невозможно. У меня же нет партийного билета. Преимущество или недостаток? Если смена правительства? Положение беспартийного чиновника всегда самое прочное. Горд намекнул — у него такое ощущение, что у меня «сердце в нужном месте». Считает данный проект на редкость неподверженным политическим ветрам. Никто из «крайних леваков» министерства не замешан.
После обеда прошел ежегодную диспансеризацию. Показатели прекрасные. Гемоглобин 98 по сравнению с 95 в прошлом году, РОЭ — 3. Но давление поднялось с 130 до 140, что, по всей видимости, им кажется мелочью. Должен явиться завтра еще раз померить давление.
9-е дек.
Приходил негр, предлагал картины. (Согл. М., те же самые, что и весной). Впустил его. Довольно жуткие рисунки мелом на черном фоне. Очень вежливый, превосходный английский. Собирается учиться в Торговом институте, сейчас на подготовительных курсах. М. предложила подарить ему 50 кр. Я против. В подаяниях есть что-то неприятное. Граждане стран третьего мира наверняка преувеличенно чувствительны к этому. Самое правильное купить, если мы хотим помочь. Купил картину с бабочками над водой за 90 кр. Повесить невозможно.
12-е дек., Городская гостиница Карлстада
Прилетел сюда после обеда на заседание комиссии. Маргарета не слишком рада, что меня не будет на праздник Люсии. Трудновато мотивировать, я же не хочу ничего рассказывать до того, как приму решение. Впрочем, есть ли у меня еще возможность отказываться? Вечером ничего особенного не сделано, старичков больше интересует рулетка. Горд был заметно навеселе, когда я поднялся наверх. Мог бы, наверно, выудить у него кое-какую внутреннюю информацию. Не сумел заставить себя.
Весьма странный эпизод в самолете по пути сюда. Еще в очереди на Бромме я обратил внимание на молодого человека с рюкзаком под плащом. Весьма странно, сперва подумал, что инвалид. Потом увидел рюкзак, сидевший совсем низко, почти на заду. Неопрятный, на ногах сандалии, хотя на дворе декабрь. (В этот день шел дождь со снегом). Что-то вроде хиппи. Желая получить хорошее место, стоял в самой голове очереди. После того, как нас выпустили на поле, молодой человек обогнал всех и встал первым у трапа. Когда кто-то кого-то обгоняет на пути к самолету, с этим еще можно примириться. Но парень буквально промчался мимо со своим удивительным рюкзаком. (Кстати, должен снова поговорить с М. относительно прически Юхана).
Разозлившись, я прибавил ходу и вошел в самолет вторым. «Хиппи» сразу же устремился в хвост. Сел по правому борту. Я сел напротив по левому борту и поставил портфель на место Горда. Горд как всегда висит на телефоне. Утверждает, что по числу вызовов по громкоговорителю он держит шведский рекорд. «Хиппи» положил рюкзак себе на колени. Это парашют! Подошла стюардесса проверить ремни. Не поведя и бровью, попросила парня спрятать парашют под сиденье. Тот отказался, сославшись на то, что парашют пристегнут к телу. Стюардесса заметила, что сидеть с багажом на коленях запрещено. Все было сделано деликатно и тактично, что не помешало «хиппи» вскочить и заорать: «Я отказываюсь отдавать парашют!» Стюардесса попросила Горда три раза нажать на кнопку вызова. Вышел один из пилотов. Попытался уговорить парня и утихомирить его. Тот же только кричал «отпусти парашют» или «убери свои дерьмовые руки, я имею право остаться в живых».
Экипаж сделал единственно возможное, и через пять минут на борту появилась радиополиция. Вывела парня через задний выход. Кричал, когда его выводили: «Я знаю, у вас-то там впереди парашюты есть!» Надо поистине воздать должное персоналу Линьефлюг, который с таким спокойствием и дружелюбием справился с инцидентом. В качестве небольшой компенсации за опоздание капитан обещал угостить пассажиров чашкой кофе вне программы после того, как мы взлетим.
Спать не хочется. Наверное, надо принять таблетку. Успею пролистать параграфы закона к завтрашнему заседанию. (Одна таблетка нембутала в 23.20).
20-е дек.
Пришла Малин и сказала, что соседи умертвили кота Свенне. По-настоящему возмутился. Ведь животное-то выходили. (Провел почти неделю у меня дома. Вире́ны «не могли забрать кота немедленно»). Маргарета хотела позвонить, но я отсоветовал. Несмотря ни на что, не наше дело. Они ни в чем не нарушили закона. Очевидно, кот им не нужен или они не могут за ним ухаживать.
Рождество
Вечером рассказал все Маргарете. Она восприняла новость положительно, и мы долго не ложились, строили планы. Собственно говоря, я все еще не принял окончательного и формального решения по поводу новой работы. Обещал позвонить Горду на третий день Рождества. Маргарета просто счастлива и, кажется, искренне гордится моим повышением по службе. Открыла бутылку вина и выпила за «начальника главка».
Из-за частых поездок, связанных с новой работой, она будет нередко оставаться одна. Несмотря на большую временами нагрузку, я раньше старался не пренебрегать семьей. Маргарета считает, что она прекрасно справится. Однако некоторое беспокойство вызывает Юхан, который в эти рождественские каникулы домой приходил лишь ненадолго поспать. Теперь, когда работа на почте закончилась, Ю. по крайней мере утрами будет валяться дома и бить баклуши.
Получил в подарок от Маргареты «Эссе» Монтеня. Малин взамен своих красных жокейских сапог согласилась надеть красную гусарскую куртку. Попытаюсь заполнить налоговую декларацию уже в январе.
1-е янв.
Чековый счет 3215, сберкнижка 3451 (плюс проценты), почтовый счет 142,06. Должен внести около 4000 кр. налога до 30 апреля.
3-е февр.
Конец первой рабочей недели. Необходимо за выходные отправить официальную докл. записку в министерство. Мы сидим в квартире из четырех комнат и кухни в предназначенном на снос доме на Дроттнинггатан. Телефона еще нет. Пока приходилось вести переговоры с помощью экспресс-почты. Телефон вроде обещают на следующей неделе. Но только сам аппарат. На телефонную службу ссылки на министерство не действуют. Ядро штаба создано, состоит из нижеподписавшегося и фру Альбертссон (весьма честолюбива). Дано объявление о замещении вакантной должности ассистента, поступило уже три заявления, среди которых одно от бывшего директора магазина «Консум» с опытом профсоюзной работы (мог бы, наверное, при достаточном честолюбии попасть в правительство; абсолютно некомпетентен в качестве ассистента). Остальные заявления от женщин, при беглом просмотре бумаг вроде бы вполне подходящих, но хоть один мужчина должен же найтись. В противном случае придется поговорить с Гордом, чтобы взять какого-нибудь из министерства. Встретился с ветеринаром, Бленхеймом-Альскугом. Наверняка компетентен, вопрос только, сумеем ли сработаться. Сан. инженера нам дадут из Управления гражданской обороны.
Сегодня окончательно предложил обрабатывать регионы по одному. У замминистра такое чувство, что министр хочет начать с Дальсланда. Однако все единодушны в том, что Готланд лучше. Легче изолировать, быстрое сообщение со Стокгольмом. Горд звонил домой и просил Маргарету передать мне, что мое предложение по названию — государственная инспекция по животноводству (ГИЖ) — предварительно одобрено. Мы понимали отрицательную сторону слова «инспекция», но одновременно оно придаст организации известный авторитет в глазах местных властей. Обещал замминистра, что группа по возможности будет укомплектована к 1.04.
В этом году придется отказаться от недели в Емтланде, предложу Маргарете поехать одной с Петтером. Малин едет к бабушке, Юхан в Австрию со школой. Надо раздобыть подробные карты Готланда к докладу в понедельник. Сегодня вечером здесь, в Соллентуне, 24 ниже нуля.
9-е февр.
Сегодня произошло нечто странное. Обедал с Гордом в «Метрополе», чтобы обсудить вопрос о поисках кандидата на должность ассистента. Внезапно увидел старого знакомца, а именно — «хиппи» с аэродрома в Бромме. Очень элегантен, в гамашах. Его дама, надо признаться, весьма красива, наверное, манекенщица. Пара повернулась к нашему столу и вежливо подняла бокалы. Горд его не узнал.
19-февр.
Дом опустел. Надеялся, что успею сделать массу дел в эти дни, когда никто не отвлекает. Ловлю себя на том, что сижу и прислушиваюсь к звукам, подхожу к окну и выглядываю, когда кто-нибудь проходит мимо дома. (Лучше всего, если бы семья находилась за толстым стеклом, так, чтобы их было видно, но не слышно).
После программы новостей «Актуэлльт» проглядел воскресные газеты. Прочитал статью «Почему подростки боятся родителей». Опасно «залюбливать» своих детей. Считается, это вызывает протест и агрессивность. Десятилетиями нам проповедовали, что нелюбимый ребенок становится нервным и плохо приспосабливается к действительности. Но слишком долго забывали про другую сторону: нелюбимых родителей. Как они переживают холодность детей и их равнодушие к жизни родителей? Опасно залюбливать своих детей, создавать для них чересчур тепличную обстановку. Приводится пример: семнадцатилетний юноша, работающий, не имеет права распоряжаться своим заработком. Родители забирают деньги, выдают ему небольшую сумму на неделю, удерживают за питание и проживание, а остальное кладут на банковский счет сына. Парень реагирует подавленностью и депрессией. Родители отказываются понимать, что подростку нужна самостоятельность. Как он сумеет понять, что такое деньги, если у него нет возможности вести им счет? Родители действуют из лучших побуждений, они хотят, чтобы у него «было что-то скоплено, когда он станет старше». «Мы ничего не понимали, бродили впотьмах», — говорят они о сложившейся ситуации. Если в переходном возрасте у подростков возникают какие-то кризисы и они как бы отворачиваются от семьи, у родителей порой начинается трудное время самокопания. Иногда это выливается в чистейшее самоистязание, заканчивает автор статьи.
Проверил сегодня уровень мазута, к моей радости, осталось еще 650 литров. Предварительный расчет таким образом оказался минимум на 15 % пессимистичнее. Учитывая мягкую, несмотря на отдельные морозы, зиму, вряд ли будет преувеличением рассчитывать на 10 % прибыли. И это в семье из пяти человек, из которых по крайней мере четверо принимают ванну или душ практически ежедневно. Надо позвонить в ОК в конце месяца.
3-е апреля
Сегодня смог представить замминистра полное штатное расписание:
Начальник государственной инспекции по животноводству (ГИЖ) — начальник главка Леннарт Сильеберг.
Ассистент ГИЖ — канд. юр. наук Харальд Вестлер.
Секретарь ГИЖ — фру Гудрун Альбертссон.
Конторский служащий — фрёкен Мария Тарос.
Экспертная группа ГИЖ:
— дипл. ветеринар Йон Бленхейм-Альскуг. (Гонорар).
— сан. инженер Карл-Эрик Клинг.
12-е апреля
У министра сомнения относит. Готланда. Считает, что тур. сезон летом может помешать. Признал однако неофициально, что Дальсланд слишком далеко. Обсуждался Естрикланд. Горд говорит, что все образуется, ему ведь известны министерские «слухи».
Завтра Бленхейм-Альскуг, Клинг и Вестлер у нас на ужине. Маргарета взяла день в счет отпуска. (Рассчитывает однако, что прием будет без всяких изысков). Жены тоже придут, кроме невесты Вестлера. Всегда трудно разобраться в своих сотрудниках, пока они не расслабятся. Идеальный вариант — уехать на пару дней всем вместе с каким-то заданием. Решил не подавать крепких напитков, кроме коньяка и бутылки ликера. Трех литровых бутылок Cóte-du-Rhone должно хватить.
Поменял сегодня «вариант» на «рено 16». Остановились в конце концов на 7800, но пришлось отдать и шипованые шины. Тем лучше, они все равно не подходят к новой машине. А продавать отдельно — хлопотно. До прихода гостей скатал в Сигтуну, испробовать новую машину. Юхан, как ни странно, тоже присоединился. Петтер в восторге от «рено». Очень удобный, самое впечатляющее, пожалуй, система обогрева. Немного разочаровала малая скорость разгона. Довольно забавно с передним приводом, из-за него руль туговат. «Вариантом» можно было управлять мизинцем. Старый багажник не годится. Придется купить новый, обойдется, наверно, в пару сотен. Надо было проследить, чтобы багажник включили в стоимость покупки.
На следующей неделе еду в Дюссельдорф осматривать их новые установки.
17-е апреля
Сегодня позвонил член риксдага Перссон из Виделюнда, умеренно-коалиционная партия. Спросил, знаем ли мы, чем мы собственно говоря (!) занимаемся. Чрезвычайно неприятно, настоящие инсинуации. Говорил что-то о бойкоте, но потом успокоился. Я сослался на наш статус экспериментальной группы. Позднее говорил с Гордом, который не видит ни малейшей опасности над головой. Очевидно, Перссон звонил просто для того, чтобы иметь возможность сказать, что он звонил. (Искусство сдерживать лоббирование).
Добро Готланду. Министр не верит, что мы сумеем начать раньше сентября, несмотря на мои заверения насчет июня. Транспортные трудности вряд ли возникнут, если мы тщательно составим расписание и будем избегать выходных и последних чисел месяцев. Говорил сегодня со штабом обороны относительно военной запретной зоны вокруг Форё и севера Готланда. Они прицепились к Марии Тарос в списке наших сотрудников. Венгерская семья, приехали сюда в 1956, девочке было тогда всего девять. Им что, больше заниматься нечем?
Попросили сегодня написать статью и представить ГИЖ в издании «Из министерств и ведомств». Согласился на условии, что публикация будет не раньше осени. Звонили также из пары газет относительно наших объявлений о вакантных должностях. Интерес умеренный. Легко отделался общей информацией об организации.
Завтра в 08.20 в Дюссельдорф. Машину оставлю на Арланде.
9-е мая, Висбю.
Отрадные успехи за эти два дня. Даже битюг Горд находится под впечатлением. Моя тщательная подготовка начинает приносить плоды. План насчет четырех секторов не встретил никакого сопротивления в губернском управлении. Горд дал себе труд приехать сюда, чтобы изложить идею о горизонтальном подразделении на сектора, но понял всю нелепость этого. Итак, теперь все согласны с моим подразделением:
Сектор I — Включает Форё плюс запретную зону на севере Готланда. Центр — Форёсунд.
Сектор II — Включает Висбю и окрестности, а также прибрежный район к западу от шоссе 142 с границей на юге в Клинтехамне. Центр — Висбю.
Сектор III — Включает среднюю часть Готланда к северу и востоку от шоссе 142. Центр — Рума.
Сектор IV — Включает Готланд к северу от линии Клинтехамн — Етельхем — Югарн. Центр — Хемсе.
В каждом центре секторов размещается консультант, непосредственно подчиненный ГИЖ. В задачи консультанта входит сотрудничество с местными инстанциями в своем секторе, и он может, помимо собственных услуг, предлагать непосредственную помощь экспертной группы, выезжающей на место по мере надобности.
Консультант сектора I уже определен. Это капитан Густав Русе́н, недавно вышедший в отставку, из интендантского корпуса, имеющий многолетний опыт службы в запретной зоне Готланда. Вдобавок живет в Форёсунде. Вследствие низкой конъюнктуры на рынке труда, очевидно, не составит труда найти людей на остальные места. Хорошие условия, гонорар в соответствии с классом 25 тарифной сетки. Консультант должен по возможности быть из местных.
Транспортные проблемы могут привести к чрезмерной нагрузке на ординарный аппарат. Помощь различных транспортных фирм вызовет в этой ситуации лишь ненужное волнение. Проще всего возложить все на местные скотобойни. Мое предложение о налаживании централизированной установки дюссельдорфского типа в Руме не найдет поддержки в министерстве согл. Горду. Считает, что нам не удастся убедить мин-во в возможности быстрого свертывания после окончания операции на Готланде.
Надо получить в Союзе скотобоен список местных предприятий. Попрошу Маргарету посмотреть в библиотеке, есть ли у них книга о готландских церквах.
12-е мая
Карточки несмотря ни на что готовы. Хорошо, что не стали делать цветные. (Маргарете показалось, что бабушка сочла черно-белые чересчур дешевыми). Такое чувство, что время семейных портретов прошло, но она ясно выразила свое желание. Попытаюсь отобрать те, на которых у Юхана не такой неопрятный вид. Выбрать одну для собственного письменного стола.
Странное чувство — рассматривать семейный альбом. Никогда особенно не любил фотографии. Большинство снимков детей — цветные. Юхан, к сожалению, переделал проектор в фен. Смотреть на самого себя на фотографии противно, неестественно. (Человек ведь никогда не знает, как выглядит на самом деле). У Маргареты необычайно счастливое выражение лица, она, безусловно, фотогенична. Юхан дуется, Малин смеется, словно ее щекочут. Малыш Петтер смотрит подозрительно, поразительно похож на нижеподписавшегося на детских карточках.
С декабря поправился на 3 кило, 79 кг нетто. (Напольные весы врут на целый килограмм, если неправильно распределить нагрузку). 79 кг, 176 см. Вес вроде бы идеальный, но выгляжу несомненно полноватым. Самочувствие во всяком случае лучше, болей в желудке уже давно не было. Надо только быть поосторожнее с черным кофе. Читал, что у школьников часто бывает язва желудка. Наверно, нелегко быть учителем в наши дни.
Начну ездить на работу на поезде. Вчера на участке, предназначенном к расчистке, новые землемеры.
20-е мая
Потрясающая инспекционная поездка по району вместе с Гордом. Гости штаба обороны. Капитан Русе́н в этой связи просто клад. Организовал вертолет, встретивший в Висбю. Петтер изошел завистью. Даже Юхан проявил интерес.
Из Висбю сначала полетели в Форёсунд, туманно, но интересно. Присоединился Русе́н, летит с нами в Сюдерсанд. Свиноводство на Форё, судя по всему, почти не развито. Все согласны, что операцию можно завершить мгновенно. Военные заинтересованы в закупке свинины. Могли бы даже установить на Форё полевую бойню во время летних учений. И организовали бы транспортировку. К сожалению, невозможно принять предложение. Несмотря на колебания Горда, я не сомневаюсь, что будут осложнения с отраслевыми организациями, армия слишком крупный покупатель. Но государство в этом случае могло бы снабжаться из собственной кладовой, так сказать. Обед в офицерской столовой в Форёсунде: рубленные котлеты из печени, пиво «Ханса».
После обеда вертолет в Руму. Во время войны авиабаза. Командир вертолета служил там. Рассказал, что чуть не упал прямо на развалины монастыря на своем «Я-22». Забарахлил мотор при старте.
Мы с Гордом единодушны — автоматизированная передвижная бойня дюссельдорфского типа способна разделаться с Готландом меньше чем за четыре недели. (При условии равномерного поступления). По мнению мин-ва, которое делает только краткосрочные инвестиции, это слишком дорого. Русе́н обратил внимание на проблему с электричеством, что действительно не обсуждалось раньше. Хватит ли мощностей? Встретился также с претендентом на должность консультанта в Руме. Специалист по искусственному осеменению, впечатление хорошее, но довольно молод (26 лет).
На машине в Хемсе, город, кажется, известен больше всего своим единственным винным магазином к югу от Висбю. Ужин в гостинице с представителями «Ханса-бройлеры». Шикарный стол, но Горд принял лишнего, шутил по поводу «взяток», не знал меры. Чуть ли не агрессивен. Бройлерные бойни очевидно слишком малы для наших нужд, но морозильные установки впечатляющие. Ночевали в Хемсе. Чересчур много выпил (заставили).
На сл. утро вертолет. Поездка в Хубюрген, промежуточная посадка и обед в Хольме. Обратно в Висбю. Горд чрезвычайно доволен, на выходные останется в курортном местечке Снэкерсбаден, будет писать отчет. (Гостиница открыта?) Самолет в Стокгольм опоздал на полтора часа.
23-е мая
Зарплата. Чековый счет — Шведский кредитный банк — 4918, Сбербанк Стокгольмского лена — 1975, почтовый банк — 657,26, наличные около 520.
25-е мая
С Маргаретой на «Женитьбе». Грандиозная постановка Драматического театра. Малопонятно, должен признаться. Можно ли настолько тотально лишать искусство всякой логики? М. в восторге от костюмов. Изысканная работа, красивые расцветки. Напоминает балет. Понимают ли актеры свои роли? Как бы они иначе сумели так прекрасно сыграть?
29-е мая
Решено насчет Альмгрена в Руме, Клинга пока размещают в Руме. Готландская компания выступила с предложением относительно перевозок в рефрижераторах. (Не монополисты в отношении скорости фрахта). Тем не менее рефрижераторы оказались самой дешевой альтернативой. Проявил интерес к должности консультанта в Хемсе датский студент-ветеринар. Почти дипломированный ветеринар, должно быть, вполне компетентен (позвонил в вет. упр.). Говорил с Гордом насчет деликатного характера акции. Уместен ли будет иностранец? У Горда никаких опасений, жалко только, что нам, похоже, не удастся найти человека из местных. (Хвала Господу за Русе́на!) Кроме того, готландцы после всех этих временных провинциальных врачей из Дании понимают датский.
Мы можем использовать морозильные камеры бройлерных боен, но не в самый сезон. Бленхейм-Альскуг побывал там, считает, они соответствуют требованиям. Однако придется переработать схему замораживания с учетом бо́льших объемов мяса.
Нам выделили дом недалеко от Висбю в Тофте. Порядочное расстояние на автомобиле, особенно имея в виду, что аэродром находится к северу от города. Для ГИЖ оборудовали два барака, но без мебели. Казна не имеет права выдавать напрокат. М. б., министерство временно доставит с материка. Безумие чистой воды! Маргарета ничуть не расстроена из-за аптеки, раньше-то занималась более живой работой. Забавно, Маргарета ведет переговоры с «Фармасией» относительно работы на Готланде (в таком случае будет разъезжать по острову и рассказывать о лекарствах, выпускаемых «Фармасией»). С другой стороны, от «Фармасии» в ГИЖ поступил запрос о закупках свиных гипофизов и надпочечников.
Какая неудача, что закрыли железную дорогу. Странно, что военные дали согласие. Трейлеры с прицепными рефрижераторами часто бывают слишком тяжелыми для шоссейных дорог. Союз скотобоен проявил активность (член риксдага Перссон?). Требуют, чтобы ГИЖевское мясо хранилось в морозильниках до тех пор, пока не пройдут рожд. праздники. Звонил по этому поводу в комитет по ценам и картелям.
Юхан согласился ехать на Готланд, но взамен пришлось пообещать ему мопед. Безумие оставлять 15-летнего подростка одного в городе. Маргарета, однако, подумывала. Если бы он еще был скаутом или кем угодно. Летние лагеря выполняли свою задачу.
31-е мая
За кулисами зашевелились согл. сегодняшним газетам:
«Котировка молочных поросят. Госкотировка Союза скотобоен для поросят класса I со средним весом приплода до 20 кг: 5,20 за кг. За вес свыше 20 кг 2,50 за кг. Для поросят класса II высчитывается 5 кр. за шт., для поросят класса III вычет 15 кр. за шт.
Несмотря на хорошие резервы, в силу увеличившегося за текущую неделю спроса, они оказались недостаточными, поэтому цена поднялась на 50 эре за кг». (Sic!!)
3-е июня
Звонок из Союза скотобоен относит, английского покупателя. Англия, по всей видимости, ищет новых поставщиков, чтобы сбалансировать большой объем импорта из Дании. Союз обещал устроить дело через Минторг.
Приглашен принять участие в дискуссии на съезде умеренно-коал. партии в июле. Отказался в соотв. с достигнутой ранее договоренностью. Вечером был повод поразмышлять над понятием «житель материка». Как-то странно жить одному на даче. С другой стороны, в этом есть свое преимущество, учитывая большую нагрузку.
5-е июня
Чистейшая анархия! Корол. вет. управление сообщило, что свинину, полученную в результате акций ГИЖ, следует уничтожить, предположительно путем сжигания. С точки зрения национальной экономики это должно привести к катастрофическому падению производства и увеличению импорта. (Было ли министерство предупреждено заранее?) Означает, что наш, с таким трудом выработанный за два месяца план распределения пошел насмарку. Придется рвать контракты и т. д. (Какой лакомый кусок для прессы. Больше 100 000 в море). Горд неуловим, был вынужден пойти прямо к замминистра, который воспринял все очень спокойно. Выразил сожаление по поводу напрасной работы над планом рефрижераторных перевозок. Не было времени пускаться в дискуссию, составлю докл. записку. (Откуда такое спокойствие? Не новость?)
Был вечером у Бленхейма-Альскуга, который хочет выйти из игры. Чувствует себя дезавуированным. Ведь управление одобрило запланированные им мероприятия. Считает себя свободным от обязательств. Очевидный вотум недоверия. Сумел в конце концов успокоить его ссылкой на контракт, обуславливающий минимальный срок уведомления о расторжении контракта в 3 месяца. Обещал с завтрашнего дня приступить к переработке плана. Отказался делать что-нибудь сегодня вечером. Вид временами несколько отсутствующий (таблетки?). По мнению Б.-А. нам придется также стерилизовать все инструменты, которые будут соприкасаться с ГИЖевскими животными. (Свинарники производителей тоже?) Если ветуправление дойдет до того, что запретит использование имеющихся боен, акция затянется на полгода!
Следовало бы знать, что госведомства любят сюрпризы. (Неужели они должны быть настолько ошеломляющими?) Возвращение в институт лечебной физкультуры не исключается. Возможно, лучше поискать другое ведомство. М. б. опуститься до должности начальника отдела. Сдаться и выговориться? (Равноценно концу карьеры!) Впрочем, у меня такое чувство, что все это интриги Горда и Кº. Если вдруг ГИЖ стала (политически?) неприемлимой. Как остановить ее деятельность? Проще всего начать ставить палки в колеса, чтобы функционеры ГИЖ потерпели неудачу. Наши головы летят, министерство на коне противостоит буре, сожалея, что «некоторые чиновники» проявили служебное несоответствие. Позвонил Маргарете, кот. считает, что я зря волнуюсь, «под каждым кустом черта вижу». М. б., она права. Ближайшие дни решающие. В газетах пока ничего. Выключу телефон.
6-е июня
Израиль нанес удар. Естественно, единственное решение в данной ситуации. После действий Египта в заливе Акаба. Беспрерывные репортажи по радио, собств. проблемы вдруг кажутся мелочью. Угроза стереть с лица земли, стало быть, была не пустой фразой. (О чем многие годы разглагольствовали телекомментаторы). Судя по вечерним газетам, у нас в стране сильная поддержка. Премьер-министр высказался в защиту Израиля. Египетские воздушные силы полностью выведены из строя согл. израильскому радио. Это прекрасно, но зачем пропаганде надо так явно усердствовать.
Посмотрел карту — Израиль не намного больше Готланда. Если бы Швеция, Финляндия, Германия и, скажем, Дания напали на Готланд, грозя стереть его с карты мира? Аналогия хромает в пользу Готланда. У нас нет сухопутных границ с врагом, нет крупных городов, которым грозят бомбардировки. Но в остальном? Могли бы мы в принципе защитить Готланд во время последней войны? Похоже, ответ лежит на блюдечке. Можно ли защитить Готланд сегодня? Малонаселенный регион, пенсионеры и закрытые фабрички. Надо бы послать немного денег в помощь Израилю. Сегодня — иначе не соберусь.
7-е июня
Маргарета здесь на один день. Начинает через неделю-другую. Первое время посвятит госпиталю в Висбю. Вчера получила по почте целый ящик с образцами медикаментов. Некуда их запереть. Поставил пока ящик в машину. Сегодня нас навестила няня, живет с родителями в Тофта странде (в школу не ходит? Семестр еще ведь не кончился). Папа — инженер из Муталы. По мн-ю Маргареты, порядочная девушка. Ее эстйотский диалект внушает чувство надежности.
Вновь обсуждали сем. бюджет. Цены здесь без всяких сомнений выше. М. сравнила цены в ИКА согл. «Дагенс Нюхетер» и в Висбю. Магазинов «Консум» здесь, похоже, раз-два и обчелся. Явно плохо с овощами, хотя Готланд — крупный поставщик. Расходы на хозяйство, очевидно, возрастут до 1300, няня будет есть по крайней мере раз в день. Маргарета будет получать зарплату плюс командировочные.
Договорились о сумме на сигареты для Юхана, ему будет выдаваться 2 кр. ежедневно, если он бросит курить. Вначале 1 кр., если будет выкуривать меньше 5 сигарет. Проверить-то невозможно. М. считает, что обнюхивать его при появлении подозрений не годится. (Четыре года назад заметил, что он горстями поглощает пастилки, и таким образом обнаружил факт курения). Доверять — звучит привлекательно, но разве контроль не помогает выработке характера? М. твердо решила, что если Малин вздумает ябедничать, мы не станем обращать на это внимания. Разумно!
8-е июня
Два дня работал с Бленхеймом-Альскугом над отчетом в мин-во. Удалось дозвониться до Дюссельдорфа. Здешние линии, по-видимому, абсолютно перегружены, наверно, рассчитаны на зимний сезон. Дюссельдорф дал предварительное обещание запустить установку меньшего размера 1.08, если мы подтвердим заказ до 15.06. В этом случае, несмотря на невозможность использования обычных скотобоен, мы запоздаем всего лишь на 5–6 недель. Это при условии, что:
1 — Заказ от мин-ва поступит в Дюссельдорф до 15.06.
2 — Казна и мин-во дадут согласие на размещение полевых боен в Форёсунде и Хемсе.
3 — Четыре трейлера для перевозки скота будут использованы для срочного убоя; двойные экипажи для посменной работы.
4 — Вооруж. силы «дадут взаймы» на четыре недели двух дипл. ветеринаров, засчитав их работу в ГИЖе как военную службу.
5 — Будут подготовлены возможности (согл. сост. плану) сжигания свиного мяса без предварительной заморозки, т. е. в течение 36 ч.
Б.-А. предложил использовать крематорий Висбю, имеет большой излишек мощностей. Безумная идея! У меня отношение отрицательное, но все-таки позвонил Горду. Горд вне себя, считает, что это абсолютно невозможно. Успокоившись, сказал, что предложение — результат нашего отчаянного положения. Замминистра обещал министру закончить с Готландом до 1.10. (По мнению Горда, мин-во дол ж-но одобрить наш с Б.-А. план. Но нам надо быть готовыми к изменениям каких-то деталей. Престиж мин-ва, согл. Горду).
11-е июня
Свободное воскресенье, первое за долгое время. Вторая половина дня в гамаке с «Путешествием Линнея». Линней пишет, в основном, о тюленях и овцах, свиноводство было, очевидно, в зачаточном состоянии. (Б.-А. утверждал вчера, что самым эффективным для нас было бы занести на Готланд какую-нибудь заразную свиную болезнь по аналогии с кроличьим миксоматозом, который за пару лет практически очистил остров от кроликов. Бактериологическая война!) Линней, конечно, впечатляет, но все же он разбрасывается. Растения, животные, фольклор и курьезные истории о том о сем. Провел на Готланде всего месяц (без машины). Слышал по местному радио, что Линней очень устал после своей поездки на Эланд, которая вызвала у него большой энтузиазм. Посетил Эланд в самое хорошее время, Готланд же к моменту его приезда уже отцвел. Называет Клинтехамн самым оживленным портом Готланда. Вестергарн, судя по всему, в прошлом тоже производил большое впечатление. Почему южный Готланд так зависит от Висбю? По моему мнению, посещение линнеевской Хаммарбю дает намного больше, чем его готландская книга.
12-е июня
Прекрасный день. Впервые ощутил настоящую близость к месту моей работы (Готланду). Встал в 5 ч. и в 6 ч. отправился с Бленхемом-Альскугом на «мерседесе» в Бюнге. Капитан Русе́н уже на месте, угостил в машине завтраком, чокнулся пивом «Ханса» за «удачную охоту». Русе́н — старый готландец, отвез нас в большую усадьбу к югу от Бюнге, семья Линд. У них 7 свиней и 56 поросят. Сам Линд очень приветлив, показал хозяйство, ни малейшей подозрительности к незнакомым. Начинаю привыкать к готландскому диалекту (однако старуху-бабку понять почти невозможно). Поинтересовался у Линда насчет экономических условий. Считает цены ГИЖ приличными, но не более того. (Честен? Умен?) Полагает однако, что наша деятельность покончит с перепроизводством свинины и в дальнейшем приведет к повышению цен. Похоже, не имеет ничего против вмешательства государства. (Правая пресса, кажется, вступила на тропу войны).
Русе́н и Б.-А. продемонстрировали нашу первую, временную бойню на колесах. (Сходни неудачны, животные могут поскользнуться и получить травму. Поговорю с Клингом о подъемнике, типа того, что используют сзади в автобусах для инвалидов). Линд под впечатлением, доволен, что не придется забивать самому. Однако как старый крестьянин считает, что сжигать мясо — жалко и постыдно. Был свидетелем подобного в 40-х гг., когда скот заразился трихинеллезом. Говорят, у людей протекает чрезвычайно болезненно. Один из кабанов Линда — каннибал, начал с курицы, увязшей в глине и не сумевшей выбраться. Потом принялся за поросят. Старуха-мать сочла это дурным знаком. Линд поинтересовался, кто будет платить за электричество. Обещал ему, что заплатит ГИЖ. (Придется брать из собств. кармана, если Горд не согласится).
Потом нас угостили обедом (ужином) в усадьбе Линда. Начали с домашнего пива — непрозрачный кислый напиток с привкусом дыма. Оказалось, довольно крепкое. Собирался возразить, но потом счел, что мнение Русе́на единственно правильное. ГИЖ многое бы потеряла, если бы мы отказывались пить спиртное в рабочее время. Потрясающий стол: салака с луком, салака со специями, копченая камбала, колбасы, жаркое, седло барашка, сыр. Ближе к вечеру в электролюльке передвижной бойни перегорело реле. Делать нечего, пришлось остаться. Подали клубнику, сливки, кофе, грог из eau-de-vie и граппо. Заглянули на огонек соседи, настроение приподнятое, все необыкновенно дружелюбны. (Постепенно стал понимать старуху). Б.-А. предложил проверить и крупный рогатый скот — слишком долго. Едва-едва успели в Висбю за пять минут до отправления вечернего самолета. Хоть бы открыть централизированную бойню в Руме — иначе мы погибнем от ожирения и алкоголя в усадьбах. И к тому же не закончим до следующего года.
13-е июня
Семейство на даче. Малин разочарована, что еще не началась выездка готландских лошадей. 4 комнаты и кухня, 2000 за все лето. Вода есть, но канализация отсутствует. Зато телефон, это было непременное условие. Поездка на пароходе довольно тягостная, детям непременно надо было лазить по всем лестницам. Нам советовали взять каюту, хотя пароход дневной. Было бы, наверное, неплохо. (Неизвестно только, усидели бы дети, особенно Петтер, в каюте). Рассчитывал на долгий обед в ресторане, но там был лишь молочный бар. Можно с полным основанием ругать государство, но все-таки паромы Шведских железных дорог лучше.
Бленхем-Альскуг тоже здесь, в Тофте, у него свой дом. Б.-А. собирается получить разрешение на частную ветеринарную практику помимо основной работы. Весьма неожиданно, ведь у нас он занят 40 часов в неделю и согл. контракту не имеет права на совместительство без согласия ГИЖ. Позвонил Горду, который считает, что из-за этого не стоит затевать скандал. Для дела намного лучше, если у Б.-А. будет хорошее настроение. Однако разделяет мои опасения относительно того, что возможная частная практика может связать его по рукам и ногам. Не исключено, что работа в ГИЖ потребует срочных выездов на места. (Указано в контракте и подписано Б.-А.). Сможет ли он бросить кошку или собаку на операционном столе?
После обеда с детьми на пляже. Пустынно, сезон еще не начался. Пытался научить Петтера бросать «бутерброд», получается неважно. Юхан бросал так, что чуть плечо не вывихнул. Ощутил долю былого контакта с ним. Петтер на ногах до девяти, но ежик пить молоко не пришел.
P.S. Позвонил Б.-А. Частная практика касается микроскопических исследований и проверки боен. Никак не помешает его готовности к немедленным выездам. Дал добро, хотя совесть мучает. (У Горда тенденция все умалять).
14-е июня
Короткая поездка в Рюте, северный район. Русе́н и Клинг (как обычно, в полувоенном плаще) объездили 82 усадьбы. Русе́н отказался от затяжных обедов, сидит в усадьбах по вечерам в свое своб. время. Превосходный сотрудник.
Прибыл мопед для Юхана. Лично сделал несколько кругов, проверил скорость. По ровной дороге дает 40, на спусках не менее 45. (Согл. правилам не выше 30). Проинструктировал Юхана, что любое манипулирование со всасывающим соплом для увеличения скорости приведет к изъятию мопеда.
Вечером я и М. у Б.-А., няня сидит с детьми, Юхан отказался. Жена Б.-А. стоматолог. Прекрасный дом, полностью электрифицирован. Электрическое отопление можно включать из Стокгольма по телефону. В начале 60-х семейство Б.-А. два года провело в Нигерии. С тех пор все изменилось, у детей трудности с учебой. Однако в экономическом отношении выгодно. Нигерия не является собственно нацией. Биафра не вызывает у Б.-А. никакого удивления. Это могло случиться когда-угодно. Племенная принадлежность важнее всего. Замечательная пютт-и-панна[2] и женевер[3]. Приятный сюрприз: когда мы вернулись домой, оказалось, что Юхан сменил няню.
15-е июня
В Сток-м утренним рейсом. Пришлось ждать, встретил на аэродроме экипаж вертолета, временно размещены здесь. Я же видел вертолеты из нашего барака; их трудно отличить друг от друга.
В первой половине дня в мин-во. Должен был обсудить дюссельдорфский заказ. Блин комом! И замминистра, и Горд срочно вызваны на конференцию по поддержке отстающих регионов. После этого Горда записывают для «Актуэлльта». Встретил его в коридоре, от него пахло спиртным, никакого желания (не способен?) обсуждать проблемы ГИЖ. (Поведение Горда никого не интересует?) Я подчеркнул, что немцы безоговорочно требуют подтверждения не позднее 15.06. Сегодня решение принять невозможно. Горд позвонит.
После обеда в офисе, купил торт. Похоже, все идет нормально, Вестлер руководит девушками. В. необычно разговорчив, предложил отправлять свинину в страны третьего мира вм. т. чтобы сжигать. Не понимает проблем транспортировки; намного дешевле заняться переработкой мяса на месте. Кроме того, поставил под сомнение моральную сторону дела — позволить неграм есть свинину, запрещенную для потребления в пищу в Швеции. В. сдался, его предложение было своего рода шуткой (!?). Девушки хотят, чтобы мы взяли вахтера, который бы также выполнял роль курьера. Слишком много времени занимает и копирование бумаг. Свяжусь с Упр. рынка труда насчет архивиста, необходимо растянуть ассигнования. В. круглые сутки составляет требования сметных ассигнований (так он утверждает — его не было в офисе, когда я пришел!).
Ночь провожу в Соллентуне. Надо бы подстричь газон, но слишком поздно. Нельзя же запускать газонокосилку после 22-х. Соседская овчарка опять нашкодила в Маргаретином огороде. И наложила колбас в садовый гриль! А ведь Ларссоны напротив весной вызывали радиополицию. Не было принято никаких мер. (Воистину, у полиции есть другие дела). Что делать? В общем-то, в этой ситуации ты совершенно бесправен. Несмотря на переадресовку почты, в ящике несколько писем и газет, намокших, скомканных. Однако ничего важного. Счет за воду необычно маленький. Позвонил маме, которая, похоже, теперь вообще не ложится спать. На Готланд ехать не хочет, должна как всегда ухаживать за могилой.
16-июня
Горд болен! Позвонил ему домой, жена не хочет его беспокоить. Посоветовала обратиться к его помощнику Энгквисту. Пошел в мин-во. Энгквист не знает ни шиша! (ГИЖ ведь для Горда приработок). Не сдался и в конце концов добился пятиминутной встречи с замминистра; он заверил, что о запрете ветуправления им ничего заранее известно не было. Остается поднять кверху лапки. Министр «благоволит» к ГИЖ, но дело должно идти своим ходом. Полагает, что с Дюссельдорфом никаких забот не будет, шведский рынок для них слишком лакомый кусок. Обещал позвонить лично. Устроил мне машину министра, отвезшую меня обратно в офис.
Вестлер предложил поехать со мной на Готланд и пару дней поработать с губернским управлением. Не пойдет: нельзя бросить девушек на произвол судьбы. Носился по НК[4] в поисках воздушного змея для Петтера. Наконец купил нечто надувное, похожее на колбасу. Перчатки для Малин. Должен был заглянуть в «Нурдквист», но не успел.
Удивительная встреча на Бромме. Та же стюардесса, что занималась хиппи. Нижеподписавшегося не вспомнила. Как хорошо пишется в самолете; забываешь прислушиваться к разным попискиваниям и изменениям звука в двигателях.
17-е июня
Свободен. Нас…ть на Дюссельдорф. Всю вторую половину дня с семьей на экскурсии по церквам. Тофта-Эскельхем-Вестергарн-Клинтехамн-Фрёель. Обещал Малин в какой-нибудь спокойный день съездить на острова Карлсэарна. Церковь во Фрёеле очень впечатляюща, путеводитель, однако, весьма скуден. Больше всего, кажется, написал профессор Руусваалль (?), поищу в Висбю его книгу.
Маргарета необычайно оживлена, этой весной была сама не своя. Наверное, воодушевлена своей новой работой. Это то, что ей надо, она же обожает разговаривать с людьми. Встретила старого школьного приятеля, он врач в госпитале Висбю. Хочет, чтобы мы пригласили их в гости. (К сожалению, сейчас, пока не получу известий о Дюссельдорфе, на гостей нет сил).
В завершение — посещение кондитерской в Клинтехамне. Петтер выпил две кока-колы, по дороге домой три раза писал. К югу от Тофты умудрился переехать ежа. Малин набросилась с резкими обвинениями. (У меня не было ни малейшего шанса, прямо впереди другая машина загораживала обзор). М. удалось ее успокоить. Тогда Юхан рассказал удручающую историю. Несколько подростков попали в полицию за то, что играли в футбол ежом. Их осудили за жестокое обращение с животными. По мнению Юхана, это «здоровски» (!). Не смог сдержаться и как следует отчитал парня. Конечно, глупо заводиться, но пропагандировать такой отвратительный спорт! Вспомнил, что в прошлом году Юхан бросил кошку в навозную яму. «Хотел поглядеть, что будет». Подобные тенденции необходимо подавлять!
P.S. Сегодня ночью в груди появилось странное ощущение, сердцебиение, холодный пот. Проспал всего какой-нибудь час. М. проснулась, но потом снова заснула. Как в ранней юности, лежишь и считаешь пульс, не решаешься заснуть, боишься, как бы сердце не забыло, что надо биться. Принял две табл. нембутала три четверти часа назад. Никакого действия? Приснились фрески во Фрёеле. Настоящий страх смерти. С чего бы? Уже 20 лет, как преодолен. Пожалуй, надо прогуляться.
18-е июня
Во время своей ночной прогулки встретил старика Бленхейма-Альскуга. Раньше виделись лишь мельком. Примечательный человек, скоро уже 80, а выглядит на 65. Высокий, поджарый. Вышли на берег, все-таки в компании веселее, забыл про сердце. Испытывал странное возбуждение, несмотря на нембутал (должны бы глаза слипаться после двойной-то дозы?). Мы сделали один круг, потом уселись у заколоченного кафе на открытом воздухе. Прекрасная, светлая ночь. Поразительно, до чего на Готланде мало комаров.
Начал рассказывать о своей фамилии Бленхейм; мне и раньше она казалась знакомой. Теперь вспомнил, что читал у Черчилля. Мальборо в 1705 г. выиграл битву при Бленхейме в Германии. Потом они получили родовой замок в Англии, дав ему это название. (Кстати, во время войны был бомбардировщик «Бристоль Бленхейм»), Старик Б.-А. очень гордится своей фамилией. Не считает ее странной для шведского рода. Утверждал, что среди шведских фамилий есть и Бонапарты, и Кортесы. Он ведет свою родословную от младшего сына Мальборо, баронета Бленхейма. Тот приехал сюда в качестве фортификационного инженера короля Карла Юхана (внука), женился и остался. Старик страшно доволен, что я знаком с биографией Черчилля. У него дома есть экземпляр с собственноручным посвящением: «To my swedish relative. Winston Churchill»[5]. Б.-А. сидел на «почетном месте», когда Черчиллю вручали Нобелевскую премию. Один дед Б.-А. был губернатором на Готланде, «радикал», не захотел, чтобы его фамилию выбили на стене Дворянского собрания. Пригласил меня к себе в Сёдертелье, где у него, похоже, большая коллекция семейных документов и вещей, особенно старых фотографий. Губернатор Бленхейм-Альскуг вроде бы распорядился сфотографировать множество церквей большой исторической ценности. (До реставрации!) Проговорили до трех часов. Старик Б.-А. хотел зазвать меня к себе. Отказался из-за позднего времени.
Сегодня вечером звонок от Горда. (Он выздоровел). Мин-во готово подтвердить заказ Дюссельдорфу. Настаивает однако, чтобы мы слетали туда и обсудили детали. Почему они никогда не могут принять решения вовремя! Срок истек в четверг.
19-е июня
Оставил «рено» в Висбю, в последнее время появился какой-то странный запах. Оказалось, утечка окиси углерода, согл. механику, содержание было настолько высоким, что мы должны были бы уже умереть! Мастер несколько успокоил, не так страшно, но утечка в двух местах под капотом. Мелочь: всего лишь подкрутить несколько гаек. Очевидно, покроется гарантией.
Сидел у Б.-А., который вообще-то должен бы поехать с нами в Дюссельдорф в качестве эксперта. Мин-во, однако, утверждает, что на это у них нет средств. Получил от него инструкции относительно того, что нам надо проверить.
Забавно! Рассказал Б.-А. о встрече с его отцом. Ни единого слова правды. В последний год старик здорово изменился (мне показалось, голова у него совершенно ясная!) Бродит по округе и рассказывает о семье кому попало. Бывший пастор в приходе Элим, но в последний год начал пить и курить. К религии не осталось ни малейшего интереса. Его исключили из прихода, но приняли опять после того, как семья сослалась на старческий маразм. Забот с ним здесь, на Готланде, много, гуляет по ночам, иногда не находит дорогу домой. Б.-А. подумывал поместить отца в какое-нибудь заведение, но старик и слышать об этом не желает. Однако согласился, что тот умеет рассказывать. Семья вовсе не из Англии. Старая солдатская фамилия. Прапрадеду просто-напросто приказали взять фамилию Бленхейм. (Очевидно, начитанный командир роты!) До этого его звали Эрикссон. Сам добавил себе фамилию Альскуг, решил, что так роскошнее звучит. У старика Б.-А. дома настоящий музей, старые фотографии, купленные на аукционах. Губернатор тоже блеф, для Б.-А. это что-то новенькое. Старик все время варьирует рассказы, на готландском пароме отправился прямиком в каюту капитана и заявил, что Бленхейм-Альскуг служил капитаном на первом винтовом пароходе, курсировавшем на линии Нюнэсхамн-Висбю. Его пригласили на мостик. У Б.-А. не хватило духу вмешаться.
20-е июня, Дюссельдорф (Отель «Адлон»)
Горд принял уже в Арланде. Хотел забрать мои беспошлинные бутылки. Прекрасный полет Люфтганзой, новый «Боинг» очень устойчив в воздухе. Пришлось два раза пообедать, сначала в самолете (изысканно!), потом с представителем «Халлера и Циглера». Горд настоял, чтобы мы говорили с немцами на английском, хотя и он, и я лучше говорим по-немецки. Нельзя давать им преимущества пользоваться родным языком, считает Горд. Пожалуй, в этом есть свой резон. После обеда хотели показать нам установки и подписать контракт. Горд, однако, отказался; сказал, что сперва ему необходимо связаться со Стокгольмом (вранье!). Я ничего не понял. В туалете Горд сообщил, что вышел на американского представителя, который продает оборудование армии США. (Мин-во об этом не знает!) Согл. Горду, намного выгоднее иметь дело с американцами, которые не хотят открыто торговать в Западной Германии. Может вызвать волнение, люди подумают, что США собираются выводить свою армию, если увидят, что они продают по дешевке почти новые электронные полевые бойни. Встречается с янки завтра во второй половине дня.
В этот же день атакованы прессой. Приглашены домой к директору Циглеру мл. Роскошно. Жарили на гриле в саду молочного поросенка. На террасе устроен пивной фонтан. Циглер решительно настроен немедленно подписать контракт с поставкой летом. (Иначе мы теряем опцион). Горд не поддался. Пытался поговорить с Гордом наедине о роли министерства во всем этом. Горд, очевидно, хочет получить процент от сделки с американцами, если она выгорит. (Весьма неприятная ситуация. Подумал, не связаться ли со Стокгольмом, но замминистра вроде бы в отпуске. Кроме того, Горд — мой шеф. Остается надеяться, что у мин-ва будет такая же точка зрения, если здесь все пойдет к черту!)
Циглер пригласил пройтись по ночным клубам, в основном, немецкий стриптиз. Умеренно развлекательно, но поразительные звуковые эффекты. Отправился восвояси после посещения «Go-Go» и «Club null-null-sieben». Горд уходить не пожелал. Бог знает, что произойдет, если он наберется, к тому же, он, говорят, неравнодушен к слабому полу. У Циглера на вилле две секретарши, которые были до омерзения любезны. Утверждали, что мы виделись в Дюсфе в мой первый приезд, ложь! Невероятный город, кстати. Портье сразу же поинтересовался, не желаю ли я «компании».
Только что принял душ и нембутал (1 шт.). Надо быть в отличной форме завтра. Предчувствую недоброе. Гашу свет в 02.35. Пульс 93.
21-е июня
Ну и денек! Получил нагоняй от Горда за негибкость (!). Отказался подписать контракт на опцион с американцами. Горд спал до обеда. Пытался связаться с мин-вом, но тщетно. Замминистра на конгрессе, сообщили, что он весь день будет на трибуне.
Горд появился в 14.00, сразу видно, с крепкого похмелья, но после пары стаканов грога оклемался. Молчит как рыба о дальнейших ночных приключениях. Принял мистера Мейтланда у себя в номере. Мейтланд весьма фамильярен, с ходу начал поливать грязью «Халлер и Циглер» (известны тем, что используют недолговечные реле, по постановлению немецкого суда обязаны выплатить компенсацию). Горд сначала настаивал, чтобы мы говорили по-французски; Мейтланд не понял ни слова. Тогда Горд перешел на немецкий, которым американец владеет лучше нас.
Предложение безусловно выгодное, на 200 000 нем. марок дешевле немецкого. Незначительно подержанные установки, в основ., на колесах. (Немецкая система состоит из смонтированных павильонов, которые легко перевозить). Американские установки можно при необходимости переправлять самолетом; размеры выбраны именно с учетом этого. Горд в восторге, я вынужден был указать ему, что тут речь идет о совсем других типах самолетов, нежели имеющиеся у нас. Горд считает, что в получении процента от сделки нет ничего зазорного. Тем не менее я отказался подписать контракт без согласования со Стокгольмом. Мейтланд пытался успокоить Горда, осознал дилемму. Горд хотел поговорить со мной тет-а-тет, я отказался. Поехали за 30 км к югу от Дюссельдорфа посмотреть установку. Принадлежит 46-му летному дивизиону, но полностью готова к отправке. Состоит из семи трейлеров плюс машины сопровождения, двух рефрижераторных автобусов и резервной электростанции, работающей на дизельном топливе. Обратил внимание Горда на то, что рефрижераторные автобусы излишни. Горд не согласен, считает уголовным преступлением (!) полагать, будто сжигание можно осуществить за 36 часов.
Пригласили на ужин в офицерскую столовую 46-го. Горд был хорош уже в самом начале. Весьма неприятно. Мейтланд за спиной Горда строил рожи и подмигивал мне. (Я не реагировал). Хотел выкинуть Горда из сделки. Предложил уступить еще 30 000 в качестве вознаграждения мне лично. Горд в это время уже лыка не вязал, отказался возвращаться со мной в гостиницу. Возникла суматоха, три офицера помогли мне довезти Горда до дома на военной машине. Мейтланд в конце начал грубить, понял, что дело лопнуло. В гостинице Горд пришел в себя, внезапное раскаяние, плакал, хотел, чтобы мы остались «друзьями». Весьма неприятно. Успокоился, принял две таблетки нембутала, заснул.
Конфликтная ситуация. Что делать? Горд, вероятно, страшно честолюбив, в мин-ве его ценят. Поведение здесь непозволительное. Не только шашни с американцами. Мы можем ведь прозевать немецкие поставки и сильно запоздать со сроками, что обойдется государству в несколько сотен тысяч. Подумал было позвонить прямо министру. Не знает нижеподписавшегося, может показаться странным. Какие у меня доказательства поведения Горда?
Лег уже в 21.00. Сегодня без таблеток.
22-е июня
У портье лежала телеграмма из мин-ва. Горд уже встал, отчитал портье за то, что тот сразу не передал телеграмму. Контрприказ из Стокгольма, сделка больше не актуальна. Горд сперва онемел, потом развеселился, пытался обнять меня. Ничего страшного не произошло, наша заслуга, что ни с «Халлер и Циглер», ни с Мейтландом мы не подписали контракта. Попросил меня связаться с Стокгольмом и подтвердить, взял взаймы 100 марок и пошел покупать подарок жене.
Попал сразу на замминистра. Военные в сотрудничестве с Исслед. центром обороны готовы сконструировать установку в Руме на основе стандартного оборудования. За полцены. Похвалил нас за то, что у нас «хватило ума» потянуть с подписанием контракта.
Покупки сделать не успею, придется на аэродроме.
23-е июня, канун Иванова дня
Дома все спокойно. Прихватив с собой определитель растений, отправился с Малин собирать цветы на букет для Иванова дня. Петтер пожелал, чтобы ему под подушку вместо цветов положили банан. Вечером заглянули Бленхейм-Альскуги, но без деда. Принесли с собой домашнюю водку, настоянную на зверобое. По виду напоминает денатурат, вкус чудной. Почти как ликер. Маргарета в восторге. Б.-А. обещал рецепт (противозаконно?). После ужина танцевали. Чувство странное, всего четверо. Давненько. Фру Б.-А. действительно очаровательная женщина. М., к сожалению, выпила лишнего, стала придираться к мелочам. Малин проснулась, спустилась вниз. Начала плакать, увидев М., танцующую с Б.-А. (Для непосвященного все это и правда выглядело не так уж невинно).
В два ночи пошел провожать Б.-А., кто-то пускал ракеты на Тофта странд. (Входит в ритуал праздника?). Б.-А. возмущен, из-за засухи. Лесные пожары на Готланде чрезвычайно нежелательны, равнинная местность, ветры, летом нередко плохое водоснабжение. Дом у Б.-А. роскошный, недавно построен. Б.-А. не уважает «антиквариат». Многие в округе живут в модернизированных хуторах и усадьбах. Б.-А. утверждает, что ощущает их презрение. Нет чувства традиции. Тем не менее считает, что лучше построить сборный дом, чем оснащать дом XVIII века панорамными окнами. Папаша Б.-А. сидел на кухне, мы попрощались у калитки. (М. на обратном пути очень игрива, предложила устроиться в леске).
У Юхана «увольнительная» до 1.00. Сейчас двадцать минут третьего. Гашу свет.
P.S. Ю. прибыл. Время — 03.05!
24-е июня
Иванов день по-настоящему испорчен после утреннего разговора с Юханом. Вялый, враждебен, пришлось будить в 11 часов. У всех отвратительное настроение, Маргарету ночью рвало. У Петтера вся постель измазана раздавленным бананом. Малин целый день со своими лошадьми, не желает иметь дела с нами, «идиотами».
Два часа сидел с Юханом. Сожалеет (!), что немного (!) опоздал. Ничего особенного не делал, «стоял и болтал с приятелями». Забыл часы. Часы не остановились, надел их на правую руку вместо левой. Поэтому думал, что оставил их дома. Отрицает, что у кого-то еще из «приятелей» были часы. «Каникулы же». Сперва отвечал односложно, потом разговорился. Весьма тревожно. Спросил вдруг меня, не хотел ли я когда-нибудь покончить с собой. Считает, что на самом деле жить бессмысленно. «Жизнь — это отложенное самоубийство». Был вынужден указать ему на мелодраматизм таких рассуждений. Юхан полагает, что это защитная реакция с моей стороны. Я, мол, просто «слепой наемный работник». Юхан называет всех работающих, ответственных людей «циклопами». Очевидно, имеются в виду очки подводников. «Круглое стекло на фейсе, с резиновыми прокладками». Спросил у него, как бы он организовал общество. Юхан считает, что надо остановить всю эту суетню, сесть и заняться медитацией (!) на полгода. Жить пока можно на н/з. Все подростки во всем мире сделали бы так, своего рода глобальная сидячая забастовка. Потом спросил у нижеподписавшегося, был ли тот молодым. Сообщил, что мне было тринадцать, когда началась вторая мировая война; у нашего поколения не было времени на «сидячие забастовки». Тут разговор пошел всерьез. Юхан заявил о своем пацифизме. Поинтересовался, что он будет делать, если сюда явятся китайцы и захотят убить Малин и Петтера. Кончилось тем, что Юхан заплакал! Конечно, я обеспокоен, но одновременно у меня появилось чувство, что мы немного сблизились. Спонтанно увеличил его недельные деньги до 8 кр.
25-е июня
Утро спокойное. Юхан предложил помыть машину. Петтер помогал. Зафиксировал все это на кинопленке. Успел также просмотреть график ГИЖ, баланс скорее положительный. Весьма радует.
Вторую половину дня свободен от семьи. Поехал по побережью на юг. Несмотря на Иванов день, движение умеренное. Приятно, что скорость ограничена 90 км. Никаких внезапных обгонов. В Фиденесе конгресс Союза соц-дем. молодежи, съехал с шоссе, свернул к церкви Фиде. Эти средневековые церкви создают невероятное настроение. Фиде, однако, не особ. примечательна. Согл. путеводителю, на хорах должен быть «Второй крест Вальдемара», память о разбое датчан в 1361 г. Обнаружил неприметную фреску на южной стене. Надпись неразборчива. По идее, это и есть крест Вальдемара?
Потом поднялся на башню. Правда, наверху, там, где стоит орган, перед лестницей, ведущей на башню, железная загородка. Похоже больше на крепеж, чем на заграждение. Посчитал, что могу подняться. Очень узкая и неровная лестница. Никогда прежде не видел церковный свод сверху, напоминает кучу кирпича. Просто чудо, что эти своды не рассохлись и не рассыпались за 700 лет! Впечатляющий вид на Балт. море в обе стороны. Здесь самое узкое место Готланда. Отгородить Стурсюдрет, если понадобится, ничего не стоит. Проехал еще с десяток км на юг, хотел отыскать усадьбу Унгхансе. Согл. легенде, именно Унгхансе выдал датчанам Висбю. Нужное, кажется, не нашел. (Изменена схема дорог?)
Возвращался через Хемсе. Набрался мужества и навестил нашего здешнего консультанта Тове-Расмуссена. Благоприятное впечатление подтвердилось. Жизнерадостный, инициативный. (Обрадовался моему визиту, несмотря на выходной). Успевает также подготовиться к выпускным экзаменам. Кажется, подумывает остаться в Швеции. Особо интересуется оленеводством, считает, что на Готланде можно развести мясную породу оленей, на открытых пастбищах. Тем не менее тут надо учитывать, что производство молока практически сойдет на нет. Использовать Готланд для разведения овец — бросать деньги на ветер, по мнению Тове-Расмуссена. Работа в районе Хемсе идет по плану. Пара замечаний по поводу сжигания. «Готланд слишком беден, чтобы позволить себе сжигать своих свиней», по мнению оппонента, местного этнографа.
Тове-Расмуссен несколько обеспокоен призывом шведских ветеринаров, которым работа в ГИЖ засчитывается как военная служба. Не хотел бы командовать шведскими дипл. ветеринарами. Обоснованные опасения, обещал учесть при размещении.
Не получил извещения от «Финанса» о выплате, наверное, лежит на почте. На счет из почт. банка вернули — 1273. Трудно подсчитать новую зарплату. Финансовое положение на сегодняшний день с оговорками: чек — 6091, банк — 2975, почт. банк. — 188,39, наличные — прибл. 290. (Надо перевести с чекового счета на банковский. М. б., попросить переводить прямо на счет ежемесячно?)
26-е июня
Почему приклеивают подобное? Разумеется, не подписано:
«Начальнику главка Леннарту Сильебергу,
Государственная инспекция по животноводству,
А/я,
Стокгольм 1.
Проклятая крыса-импотент. Мы уже давно следим за твоими говенными делишками. Ежели ты, жирная задница, думаешь, что успеешь умыть руки, мы тебя скоренько выведем из этого заблуждения. Тебе, чесоточный дристун, придется съесть все дерьмо, что ты наложил, до последнего грамма. В длинном ряду правительственных подхалимов и соглашателей ты, Леннарт, входишь в элиту. Не воображай, будто нам неизвестно во всех деталях, что ты прячешь в своем зеленом сейфе в офисе. Если ты воображаешь, что тебя защитит полиция, так бери свои дерьмовые ножки в руки и скорее туда. У нас в полиции достаточно лояльных осведомителей. Во всем человеческом клоповнике ты — самый говенный гомик. Твоя гнилая хаза в Соллентуне нашпигована сейчас динамитом. Не думай, что что-нибудь с этого получишь, потому как мы от твоего имени аннулировали пожарную страховку. Так что лучше побыстрее подавай заявление. Ты падаль, Леннарт, навозная муха, питающаяся блевотиной честных людей. Сексуальный маньяк-пироман! Тебя надо забить, как свинью! Когда в следующий раз придешь домой, обнаружишь отрезанную голову твоей сучки-бабы за круглым стеклом стиральной машины».
27-е июня
Отвез Маргарету на ее первый представительский обед. Хоть бы все прошло хорошо. Организовано все прекрасно, «Фармасия» денег не считает. Машина была забита доверху пластиковыми портфелями, футлярами с ручками и аптечками скорой помощи. Гольф-клуб Висбю — замечательное место. Во время коктейля Маргарета расскажет о нескольких новых препаратах: линдиоле, мервиле и обесидиле. Немножко нервничает, учила и зубрила по телефону из Уппсалы. Не знает, о чем будут спрашивать. Однако согл. начальству М., «опасные» вопросы редки. Обычно можно отмахнуться; кроме того, редко кто «грубит» представителю-женщине. (Согл. самой М., она больше всего боится женщин-врачей. Трудно добиться дружеской атмосферы). До чего деловой женщиной стала!
Меню изысканное, отчасти заслуга нижеподписавшегося. Тосты с сиговой икрой, Steinwein, Coeur de filet, Chateau Grolet 1959, сорбе из морошки, белый портвейн, кофе avec, грог. Во время кофе д-р философии Бенгт Г. Сёдерберг прочтет доклад о «Дьяволах и святых» готландских церквей. М. нервничает по поводу слайдов, однако после парикмахерской успела все-таки потренироваться с проектором. М. обнаружила в списке приглашенных старого школьного приятеля, д-ра Стенхагена. Надеюсь, он будет ей поддержкой.
28-е июня
Вместе с Клингом просмотрел первый отчет. Очень добросовестный человек, но ему не хватает широты взгляда. У него забавный способ шутить. Обычно одет в серый, скучный костюм, молчаливый. И вдруг за кофе может взять и начать рассказывать прямо-таки «солдатские» анекдоты, даже в присутствии дам. Плохо воспитан? (Похоже, скорее, неуверен в себе. Своего рода раздвоение?) Убой на радость большой: 318 свиней, 1153 поросенка. С сектором I скоро будет покончено, остались лишь мелкие хозяйства. Взаимопонимание на местном уровне без сучка без задоринки (заслуга неутомимого капитана Русе́на). Сектора II и III тоже начинают разворачиваться. Трудности могут возникнуть на южной оконечности Готланда, несмотря на превосходного Тове-Расмуссена. Случалось даже, что фермеры отказывались продавать, несмотря на решение Его Велич-ва и приличные цены. Клинг сам ездил туда. (Несколько сомневаюсь в гибкости К.). Работа в ГИЖ требует от человека не только технической подготовки, но и в столь же высокой степени умения быть дипломатом, подчеркнул я. Клинг согласен, но я не уверен, что он понимает, о чем речь.
В июле в Руме будет, кажется, проходить какая-то выставка. Ко мне приходил распорядитель. Спрашивал, не хочет ли ГИЖ принять участие, продемонстрировать, напр., наши новые установки. Объяснил, что согл. графику мы запускаемся 1.08. (Хотя, вероятно, на неделю-другую раньше). К сожалению, демонстрация затормозит темп работ. Договорились, что мы обсудим вопрос о стенде с моделью скотобойни. (Лучше всего с кнопками, дети ведь обожают сами включать тех. аппараты).
Приятный сюрприз после обеда. Звонок Горда, мин-во выделяет дополнительные ассигнования в 200 000. Хоть мы иногда и жалуемся на скаредность госучреждений, похоже, в высших сферах задули новые ветры. Обсудил с Гордом массовые отпуска, кот. начинаются в субботу (понедельник). Однако по прогнозам движение возрастет в умеренных пределах. Июльское движение в 1966 г. не составило бы для нас никаких проблем. Американский долгосрочный прогноз обещает холодный июль здесь. Наверняка снизит активность.
Сидел вечером с клинговскими чертежами «сердца» установки в Руме. Полное единодушие по поводу непригодности забойных масок. Предложен газ.
Экспериментально опробован в Австралии. Недостаток в том, что мясо может оказаться с привкусом. Но ведь для ГИЖ это не проблема. Позвонил Б.-А., которого не было дома. Сам процесс умерщвления — трудный технический орешек. Кстати, что есть об этом в мировой литературе? Позвонить в ветуправление? В Союз скотобоен? (Лучше сперва поговорить с Б.-А., чтобы он не чувствовал себя обойденным). Полевую палаточную бойню использовать, разумеется, нельзя. Хотя вполне пригодна, если сердцевина будет сделана из более прочного материала.
29-е июня
У Юхана вдруг завелись деньги. Купил Петтеру буксир на батарейках. (Сам доволен не меньше). Договорились, что Маргарета поговорит с ним с глазу на глаз. Выяснилось, что Ю. дал напрокат свой мопед старику Бленхейму-Альскугу за 5 кр. в день. Посчитал обязанным вмешаться, указав на неподобающий характер подобной сделки. Кроме того, опасно для дяди Б.-А., которому самому не справиться. Наверное, мне следовало бы сходить к Б.-А., сообщить. Юхан согласился, что, м. б., с его стороны было необдуманно давать напрокат мопед; сделал это из финансовых соображений. (Как у него с курением?) Однако Ю. резко отрицательно отнесся к моему вмешательству в это дело. Сам хочет «расторгнуть контракт» со «стариком Бертрамом». Считает Бертрама умнее большинства. Имеет многосторонний жизненный опыт, «здоровски», когда человек может вырваться на свободу на староста лет. Сын «гонит парашу» о Бертраме, чтобы засадить его в богадельню. Никогда не слыхал, чтобы дедушка Б.-А. не нашел дороги домой. Чепуха, согл. Юхану, «до сих пор ни разу не потерялся». Старик Б.-А. в прекрасных отношениях со всеми подростками в округе. «С ним можно говорить». А на мопеде он просто король, особенно на пересеченной местности! Пытался объяснить мифоманию старика Б.-А. «Классно», по мнению Ю. В конце концов Ю. согласился, что Бертраму пошло бы на пользу сбавить обороты. Договорились, что Юхан сам поговорит со стариком Б.-А. Я ничего не скажу его сыну.
Тот же день: опять проснулся в середине ночи. Неприятное ощущение в груди. Как будто сердце перестает биться. Испарина. Не хочу будить М. Сходить к врачу? Принял таблетку мервила из образцов М. Ведь при диспансеризации в декабре показатели были отличные. М. б., распустился здесь? Слишком много езжу на автомобиле.
30-е июня
Ужин у Маргаретиного школьного приятеля д-ра Стенхагена. В наст. вр. зам. главного врача в госпитале. Здесь чуть больше года. По словам жены, зимы ужасны, «хуже, чем в Лапландии». Живут в современной пятикомнатной квартире, довольно обшарпанной, служебное жилье. Прошлым летом в порыве энтузиазма купили старую усадьбу в Кувике, к северу от Клинтехамна. Теперь готовы продать. Спросили обиняком, не хотим ли купить (М. слишком уж загорелась!). Оказалось, у д-ра Стенхагена нет времени на усадьбу. Должен находиться в Висбю, неопытные врачи. Однако успели стать патриотами Готланда. Большая ошибка, что тысячи приезжих туристов пользуются системой здравоохранения на Готланде, не платя местных налогов. Доля бесплатных услуг слишком мала, бедные готландцы вынуждены оплачивать медобслуживание туристов. (Очевидно, больной вопрос, уклонился от обсуждения. Ведь Готланд, должно быть, зарабатывает миллионы на туристах!)
Весьма приятный вечер. Однако нижеподписавшемуся и фру С. трудно было участвовать в старых школьных воспоминаниях Маргареты и д-ра С-а. Потом длительное обсуждение различных медицинских препаратов (М. справилась отлично). Но для непосвященного скучно. Медицинский профессиональный язык как-то невероятно высокомерен. Почувствовал чуть ли не «ненависть к чужакам», когда попытался вмешаться в беседу. Домой машину вел я. Маргарета в непривычно приподнятом настроении.
1-е июля
Первое июля, государственный новый год. Прошел незаметно. Весь день просидели в беседке Б.-А., обсуждая технические вопросы. Б.-А. очень увлечен, ни малейшего протеста, что я отнял у него выходной. Газ, безусловно, исключительно элегантно (и дешево!). Считает, что в вет. управлении и в Союзе скотобоен нам ничего не светит. В ветеринарном институте тоже. Лучше связаться с ИЦО. Военные вели многолетние исследования в этой области. Б.-А. работал ассистентом в ИЦО в 50-е гг. Убежден, что наши проблемы разрешимы. Возможны только сложности с лицензиями. Я выразил уверенность, что это наверняка можно решить на уровне мин-ва.
Нервно-паралитический газ — исключительно быстродействующее и гуманное средство, согл. Б.-А. Большая производительность и скорость. И для персонала относительно безопасно, поскольку имеется эффективное противоядие. Б.-А. убежден в положительной реакции военных; могут использовать это в своих исследованиях. Ведь обычно свиньи слишком дорогостоящие подопытные животные, должны давать лучшие результаты, чем кошки, кролики и морские свинки.
Принес Б.-А. «лего» Петтера. Сидели и строили по чертежам рабочую модель. Страшно неудобно только с прямоугольными деталями, кроме того, невозможно поставить большее на меньшее. Не хватило, уговорил Юхана смотать на мопеде в Клинтехамн. Купил «лего» на 50 кр. (Будет нелегко удержать Петтера). Б.-А. предложил помещать свиней на транспортер. Транспортер с относительно большой скоростью будет идти через газовую камеру. Двери не нужны, достаточно эффективного воздушного занавеса на входе и выходе. Тихо, быстро, никакого ненужного лязгания. Можно сделать так, чтобы было похоже на естественную среду обитания животных. (Проблемы на всех бойнях из-за того, что животные от стерильной обстановки начинают нервничать). Есть ли достаточно надежные транспортерные ленты? Резиновые коврики, положенные на ролики, вероятно, будут слишком тряскими при большой нагрузке. Видел «горизонтальный эскалатор» в универмаге «Обс» в Ротебру, очень прочный. (Цена?) Быстрый подсчет показал, что каждая обработка газом будет стоить меньше пяти кр.
Весь вечер сочинял докл. зап. Горду. Надо съездить в аэропорт и отправить.
P.S. Отправил письмо. На обратном пути дикая жара. Остановился на побережье в Тофта странд, собирался окунуться. Прошел мимо кемпинга, палаток тьма. Очень оживленно, неужели у людей полностью отсутствует скромность? Внезапно натолкнулся на двух девочек-подростков (моложе Юхана?). Начали ругаться: «Убирайся к е…й матери, старый хрен! Подглядчик х…в!» Решил отказаться от купания.
2-е июля, воскресенье
Тихо и спокойно. Приехала Маргаретина мама. Сейчас на мессе с детьми, за исключением Юхана. Малин твердо решила проходить конфирмацию в конном лагере. Не понимает, что этого придется ждать не меньше трех-четырех лет. Говорил о конфирмации с Юханом, который, естественно, будет решать сам. Ответил только: «Спасибо, у меня есть часы». Забыл «лего» Петтера у Б.-А., обнаружил это после обеда, Петтер очень сердит. Успокоился, когда я рассказал причину. П. теперь полон энтузиазма и идей отн. «полосят».
С удивлением увидел свою фамилию в «Экспрессене» среди «отдыхающих на Готланде».
3-е июля
Вчера вечером был на соревнованиях по метанию диска в шест. Поразительное мероприятие. Почти неестественная точность попадания. Взял в руки диск, действительно тяжеленный! Зрители образовали узкий коридор, шириной, м. б., метра два, около 20 м длиной. Диск — смертельно опасный снаряд, голову может размозжить, как яичную скорлупу. Вдобавок, и игроки все сильно навеселе. Опрокидывали стаканчик и вытирали рот той же тряпкой, что диск.
Сегодня принял пять новых грузовиков в Клинтехамне. В последнюю минуту удалось предотвратить надпись «ГИЖ» на дверцах. Теперь нейтрально зеленые. Воспользовался случаем испытать один подъемный кран. Очень удобно — поднимать, выгружать, только тяни нужный рычаг. Приехал представитель «Скании», получил в подарок подставку из телячьей кожи на письменный стол. Поговорили о «варианте». Признал, что с ними были проблемы.
4-е июля
Горд разъярен до чертиков! Как с цепи сорвался. Поинтересовался, в своем ли я уме! Предложение отн. газа — самое идиотское из всего, что он читал, и т. д. и т. п. Политически абсолютно невозможно. Нет более опасного, эмоционально заряженного слова, чем газ. «Забивай свиней хоть палками, если понадобится, но газ — ни за что!» Успокоился, понял благое намерение. Согласен, что сокращает расходы, метод быстрый и гуманный и пр. Внезапно рассказал как бы мимоходом, что мин-во связалось с английской фирмой, которая сконструировала «установку интенсивной заморозки», последний крик в скотобойной отрасли. Умерщвление происходит за счет быстрого понижения температуры тела, занимает минуту-две, выдает «готовый замороженный продукт». Бескровно, гигиенично. Вроде бы «Финдус» опробывает его для обработки бройлеров. Я не мог ответить на вопрос, почему мы с Б.-А. не затронули этот метод в докл. записке. Горд поставил под сомнение компетентность Б.-А., он обязан следить за специальной литературой.
Горд не желает больше ждать, когда мы определимся с методом для установки в Руме. «Хватит дурака валять» (!!) Министерство готово подписать контракт с Англией немедленно; в наст. вр. изучает лишь мощность электростанции в Руме. Я предложил связаться с электростанцией. Меня отбрили, «лучше уж сделать это через министерство немедленно».
Позвонил Б.-А., изложил суть дела. Интенсивная заморозка не новинка. Б.-А., однако, с самого начала был настроен найти более энергосберегающий метод. Сомневается, что заморозка эффективнее, чем старая передвижная электролюлька, с которой мы работаем. Б.-А. позвонил коллеге в «Финдус». Тот не слишком распространялся. По-видимому, возникли какие-то другие, не технические, факторы. Установка интенсивной заморозки войдет, вероятно, в производственную программу концерна. По словам Б.-А., они там, кажется, не очень довольны. Говорит само за себя. Дорогостоящий и долгий метод при массовом забое. (Что мы будем делать с замороженным конечным продуктом? Он же сразу поступает на сожжение).
Вечером позвонил Горд. Заказ для Англии подписан. Две установки интенсивной заморозки, одна побольше, другая поменьше, самолетом будут доставлены в конце недели или в начале следующей. Так что ешь, что дают.
Отвез тещу к парому.
5-е июля
«Котировка молочных поросят: для поросят класса I со средним весом приплода до 20 кг: 6,80 за кг. За вес свыше 20 кг 3 кр. за кг. Для поросят класса II высчитывается 5 кр. за шт. Для поросят класса III вычет 15 кр. за шт.
Ввиду уменьшившегося предложения и увеличившегося спроса, предложение за текущую неделю оказалось недостаточным, поэтому цена поднялась на 1 кр. за кг».
6-е июля
Сенсация лета. «Биг Бена заставили замолчать. Биг Бен — знаменитый колокол британского парламента — в среду потерял голос». «Здоровски», — сказал бы Юхан. Оказалось, кто-то жвачкой прилепил карандаш как раз в том месте колокола, куда приходится удар языка. Карандаш при первом ударе расплющился, но остался висеть. Поскольку в колокольне как раз накануне побывал класс мальчиков, предполагается, что одному из них удалось то, на чем сломали зубы даже гитлеровские Люфтваффе.
История, в общем-то, курьезная. Доказывает, как легко вывести из строя современное общество. Какая есть у нас защита от сумасшедших и злобствующих? Вспомнил, как один культуролог писал в связи с дебатами о Бьёрке, что наш долг «сыпать песок в машинерию власти». Чем они собственно занимаются? Наверное, можно остановить Биг Бен с помощью жвачки. Наше поколение было призвано остановить более серьезные вещи.
Согл. Бленхейм-Альскугу, можно было бы уничтожить целые города, просверлив дырочку в главном водопроводе и запустив в воду немножко бацилл. Гораздо эффективнее, чем ядерное оружие. Стало быть, настоящая опасность, похоже, грозит совсем не с той стороны, откуда ее ждешь. Видел, что Юхан прикрепил на мопед значок против ядерного оружия. Жалко, что молодым не хватает терпения разобраться в настоящих опасностях. Энтузиазм слеп, как говорил учитель Хассельберг на уроках истории.
Говорил с Маргаретой относительно того, чтобы увеличить налоговые вычеты с моей зарплаты. В ее случае вполне окупается, хочет продолжать и зимой, но тогда придется пойти на курсы. И поездок много будет. Няня не возражает отправиться с нами в Стокгольм, но ей остался еще год школы.
Пульс 98, 95, 101, 99 (после сорокаминутного лежачего положения).
7-е июля
Заседание штаба в бараке ГИЖ на аэродроме Висбю. Присутствуют: председатель (я), ветеринарно-медицинский эксперт (Б.-А.), сан. инженер (Клинг), ассистент (В-р), консультанты (Русе́н, Тове-Р., Линдстедт), ветеринары-призывники (Челландер, Страндшё), а также директор Б. Якобссон (А/О «Автозавод Готланда»).
Повестка:
1. Приветственное слово предс-ля.
2. Краткое рассмотрение положения дел на сегодня (предс.)
3. Информация об установке в Руме (Б.-А.)
4. Понятие «интенсивная заморозка» (Клинг)
5. Способ работы полевых боен (Кап-н Русе́н)
6. Передвижные установки в сект. IV (Т.-Р.)
7. Кофе
8. Дорожный транспорт (дир-р Якобссон)
9. Долгосрочное планирование. Подведение итогов сегодняшней дискуссии (предс-ль)
Личные впечатления: Б.-А. все больше предстает как надежная опора. Активный, энергичный. Научился организовывать в тяжелых условиях Нигерии. Быстрые, самостоятельные решения. Клинга следовало бы заменить, слишком долго просидел в госведомстве. Обстоятельный, без фантазии, не выносит критики. Вдобавок, подвержен влиянию авторитетов (доклад Клинга списан с брошюры). Радостные успехи Тове-Расмуссена в южном секторе. Крестьяне сами приводят свиней в Хемсе. «Длинные тракторные колонны», согл. Т.-Р. Стало чем-то вроде туристского развлечения в Хемсе. В пятницу перед винным магазином стояло семь экипажей со свиньями. Общительному и остроумному Т.-Р. удалось сделать из этого что-то вроде народного праздника. Русе́н эффективен как всегда. Однако не совсем вписывается в полностью гражданскую компанию, на этот раз речь его прозвучала слишком по-военному, со всеми этими отвратительными сокращениями. Линдстедт за весь день не проронил ни слова, но согл. Б.-А., он — молодец. Б.-А. считает, что есть два типа инсеминаторов: скабрезные и болтливые, «ренессансные оплодотворители», говоря словами Б.-А. Второй тип — молчаливые, серьезные, эффективные, «пуритане шприца». Головная боль — отсутствие ординарного консультанта в Висбю-Клинтехамне. Клинг — неудачный номер и как консультант, не умеет налаживать контакт с общественностью. Судя по всему, найти местного консультанта из офиса в Стокгольме невозможно.
Статистика за июнь готова:
Сектор I — 893 свиньи, 2218 поросят.
Сектор II — 315 свиней, 1354 поросенка.
Сектор III — 205 свиней, 900 поросят.
Сектор IV — 378 свиней, 713 поросят.
8-е июля
Очень интересная статья о Бенжамине Споке в «Свенска Дагбладет». Спок ведь написал «поваренную книгу» в области ухода за детьми и воспитания. Приехал на конференцию по Вьетнаму. В США 30 милл. детей выкормлены согл. его рецептам. Собственная теория д-ра Спока относительно его успеха: «Книга дешевая, в ней есть все (физиология и психология), обращена непосредственно к каждому читателю, успокаивает, вселяет уверенность». Кривая продажи пошла вниз, когда он выступил с критикой войны во Вьетнаме, женские орг-ции республиканцев писали: «Больше не верьте ни одному совету Спока… лучше разорвать его книгу в клочья». В 1956 г. книга была основательно переработана. Десятью годами раньше он писал, что родители не должны быть чересчур строгими, «но потом наступил всеобщий распад». Считалось, что грудные младенцы лучше родителей знают, когда их следует кормить и укладывать спать. Спок полагает, что в семейной жизни можно следовать Фрейду, но не буквально. Когда двух-трехлетние дети начинают немножко экспериментировать с собой и играть в сексуальные игры с другими детьми, их надо осторожно от этого отваживать. (В прошлом году читал об одном молодом либерале, который «гордился» тем, что его трехлетний сын научился онанировать). Сексуальное просвещение дома и в школе полезно, но необходимо учитывать и духовный аспект, не только физиологический. Сам он дает и своим и другим детям такой совет: Не начинайте половую жизнь до женитьбы — по крайней мере до помолвки. У Спока два сына, один — директор детского музея, другой изучает архитектуру. Если бы у него была дочь, он бы воспротивился тому, чтобы она получила информацию о противозачаточных средствах в гимназии и колледже. Интервьюер заканчивает: «Может быть, д-р Спок напишет „Библию мира“, которая бы стала популярной во всем мире. Мы бы даже простили ему старомодность».
Маргарета боится газолиновой плиты. Читала о несчастном случае — взрыве. Проверил подводы шлангов и труб. Утечки нет. Если газ не смешивается с воздухом, никакой опасности. В Даларна у нас восемь лет подряд был примус; гораздо опаснее газолина.
Воскресенье 9-е июля
Прекрасная погода!
10-е июля
Морозильные камеры прибыли самолетом сегодня в 3 часа ночи. Громадный английский грузовой самолет («Аргози»?). По мнению начальника аэропорта, интересный визит. Оказалось, что машина работает на керосине, а не на обычном авиационном бензине. Пилот страшно злился (где же английское джентльменское спокойствие?), что ему пришлось ждать несколько часов, пока с помощью военных раздобывали нужное количество керосина.
Морозильные камеры не произвели особого впечатления, в своих ящиках больше похожи на разборный спортивный домик. Прибыл и представитель английской компании, мистер Хорниг. Очень интересуется Висбю, «а wonderful medieval town»[6]. Похоже, выучил наизусть путеводитель («Island of roses»[7]).
Внезапно ночью срочный звонок прямо на аэродром (громкоговорители отключены, служащий бегал по всему полю, крича в мегафон). Это дружище Русе́н. Ему вдруг пришла мысль, что английская компания может прислать своего представителя. Хотел только напомнить, что северный Готланд — запретная военная зона, закрытая для иностранцев, «ГИЖ не имеет права делать ошибок». Поблагодарил за напоминание, обратил его внимание на то, что м-р Хорниг будет контролировать установочные работы в Руме и даже близко не подойдет к Форёсунду.
Морозильные камеры отвезут на грузовиках в Руму сегодня вечером. Спешно организовал м-р Хорнигу номер в гостинице в Висбю (не самое простое дело). Оказалось однако, что м-р Хорниг не может оставить морозильные камеры, очевидно, они чувствительны к влаге. Начальник аэродрома предложил брезент, но м-р Хорниг решительно настаивает, чтобы камеры поместили под крышу. Кончилось тем, что из ангара вывели два буксировочных самолета. М-р Хорниг пожелал спать в ангаре — считает, что несет полную ответственность за оборудование до его установки. (Где в Швеции найдешь подобную преданность делу и чувство ответственности?)
Подумал внезапно, что аэродром тоже своего рода военная запретная зона; хотел позвонить Русе́ну, но было почти пять утра. Вряд ли ГИЖ смогут обвинить в возможном нарушении правил; должно быть, это дело начальника аэродрома. Поехал домой.
11-е июля
Неприятный случай сегодня в секторе II. Целиком вина Клинга, который оказался не на уровне. (Что делать? Нельзя ли его просто-напросто выгнать? Перевести?) Клинг позвонил во время заседания. Находится с самой большой электрической бойней на маленьком хуторе в Снэккарве. Должен был провести забой у пожилой женщины, у которой согл. инвентаризационному списку есть свинья, одна шт. Старуха заперлась, отказывается открывать дверь. Клинг через замочную скважину пригрозил полицией. Хотел посоветоваться со мной, прежде чем вызывать полицию по радио. Делать нечего, надо садиться в машину и ехать туда. В разгар всего этого позвонил Горд, который, однако, проявил понимание к спешности моего отъезда. По дороге прихватил Б.-А. и через 40 мин. был на месте.
Автобус с электрической бойней во дворе; больше, чем сама избушка. На воротах кусок картона с корявой надписью «Клубника». Типичное готландское подворье с крошечным серым хлевом напротив жилого дома. На крыльце несколько мисок с засохшей кошачьей едой. Клинг с помощниками окружили дом, прямо настоящий санитарный патруль. Клинг весь красный, возмущен, у него ведь «королевские полномочия». Вынудил их убрать автобус со двора. Всех, кроме Клинга, отослал выпить кофе. Б.-А. присел на край колодца, так, чтобы быть на виду, и закурил трубку. Я подошел к двери, громко представился и спокойно постучал. После некоторых колебаний дверь открылась. Старуха высунула руку с револьвером. Уверенный, что наступил мой последний миг, я не мог пошевелиться. Потом увидел, что старуха плача протягивает мне оружие, чтобы я его забрал. Ей было наверняка 80 (проверил по переписи — 86!). Маленькая, седая, в черных носках без ботинок, мыски отрезаны. Пригласила «господина фогда» зайти. Оказалось, что вполне информирована отн. деятельности ГИЖ, читала в газетах. Видела и наши объявления на телефонных столбах. Не имеет в принципе ничего против деятельности ГИЖ на Готланде. «Король в Стокгольме знает лучше». Имеет одну свиноматку, которая должна опороситься около 1.08. Вынужден был с сожалением сообщить, что мы не делаем исключения для супоросых животных, но денежное вознаграждение будет в любом случае приличное, поскольку мы рассчитываемся за общий вес. Старушка вполне настроена пойти нам навстречу. Отказалась однако от электрической люльки, «не выносит машин». (На хуторе нет электричества, Клингу пришлось бы работать на аккумуляторах. Расходы: в 50 раз выше сетевого электричества). Договорились со старухой, что забивать будем другим способом. Но все-таки обратил ее внимание на определенные трудности, а именно — орудие нельзя будет использовать в дальнейшем, его придется уничтожить без компенсации. (Надо поговорить с Гордом отн. особых выплат в таких ситуациях. В нынешних правилах мало резона).
По словам старухи, приглашать специального мясника слишком хлопотно, она сама справится с «Александрой». Свинью назвали Александрой в честь английской королевы. (Кстати, все стены избы увешаны журнальными фотографиями королевских особ). Был вынужден настоять, чтобы при забое присутствовал Бленхейм-Альскуг. Пошел к Б,-А. рассказать, что старуха решила застрелить свинью из собственного револьвера. Б.-А. возмущен, очевидно, ему не по душе стрелять в животное. Договорились, что Б.-А. сделает «укол». Старуха согласна. «Господин ветеринар сделает Александре сперва маленький укольчик, чтобы она не боялась».
Б.-А. со старухой молча прошли в хлев. Я ушел на луг, чтобы не слышать. Потом Б.-А. рассказал, что он ввел свинье громадную дозу кураре, и она была уже мертва, когда старуха выстрелила. По словам Б.-А., пуля лишь по касательной задела лобную кость.
После нас пригласили выпить кофе. Старуха разговорилась, прямо-таки оживилась. Прожила 20 лет в США, но во время депрессии вернулась домой. Дала нам с собой клубники, по 5 литров каждому. Пришлось вечером выкинуть ягоды; не выдержали целого дня в машине.
12-е июля
Большой переполох сегодня утром. Юхан обычно не вылезает из постели раньше одиннадцати. Без нашего ведома Малин с Петтером взяли утром щипцы для завивки, прокрались к Ю. в комнату и завили ему волосы. Но только с одной стороны, до которой могли добраться. Маргарета позвонила мне на службу. Что делать? Предложил постричься, единственный выход. Согл. М., исключено. (Юхан, кажется, провел полдня над мойкой, пытаясь выпрямить волосы). Пришлось все-таки выбранить Малин, опасно подходить к спящему с горячими щипцами. (Детям запрещено зажигать плиту). Кончилось штрафом в 50 эре из недельных денег Малин. Петтер избежал наказания, Юхан согласился с этим. Малин страшно злится, не желает понять правовую несостоятельность четырехлетки.
13-е июля
Ненадолго заглянул в Руму. М-ра Хорнига беспокоит электроснабжение. Холодильный агрегат требует переменного тока (50 колебаний в сек.?). Очевидно, в Руме не без проблем. Единственный способ избежать остановок в работе, по словам X., — построить отдельный трансформатор. (Деньги! Время!) Вероятно, придется примириться с определенными эксплуатационными помехами. Позвонил на электростанцию. Кажется, положение с электроснабжением улучшается при уменьшении общей нагрузки. В июле большая перегрузка. (Американский долгосрочный прогноз ошибочен. Погода великолепная, что привело к нашествию туристов. От шоферов слышал, что движение становится все интенсивнее. Сухая дорожная пыль также вредна для электролюлек в машинах. Временные меры не дали достаточного уплотнения. Предложил рейки из пенопласта). В остальном м-р Хорниг в восторге от Румы, считает, что следовало бы восстановить монастырь. Но в первую очередь сделать что-то со старым монастырским садом, где растут пряности. По его мнению, растительность напоминает ту, что есть на островах Ла-Манша, сам он родился на Джерси, «на четверть француз».
14-е июля
Национальный день Франции. Спросил Юхана, знает ли он почему. Ответ: «Наверно, де Голль стал президентом 14 июля». (А что, в школе изучать историю считается уже немодным?)
Утренним самолетом в Стокгольм. В министерстве ни души. Горд на Блидё, пригласил меня туда на уик-энд, «если понадобится». Приглашение показалось не слишком радушным, кроме того, подозреваю, что и на даче Горд не оставил в покое рюмку. Позднее встретил помощника Горда, который теперь чуть лучше информирован о ГИЖ. Осыпал меня похвалами, впечатляющая организация. (Всегда приятно слышать). Я как раз собирался отправиться в офис, как меня огорошили новостью. Министр будет на Готланде с 28.7 по 2.8, выступает на какой-то конференции. Согл. помощнику, «весьма возможно», что он захочет взглянуть на установку в Руме. Горд приказал помощнику ничего не говорить, чтобы «не нервировать Сильеберга». Однако помощник убежден, что будет лучше, если я узнаю заранее. Ведь обычно в мин-ве происходит утечка информации обо всех т. н. неподготовленных визитах. Может быть, министр настолько наивен, что верит, будто приедет неожиданно. В таком случае было бы несправедливо, если бы не было возможности подготовиться.
После обеда — на Дроттнинггатан. Познакомился с новыми ассистентами. Нужны как никогда. Неудобно, что офис разделен между Стокгольмом и Висбю, но необходимо. (Что будет после Готланда? Местное отделение в каждом губернском городе?) Девушки получили помощь в лице вахтера из Службы занятости. (Каждый раз лотерея). Оказался приличным парнем. Кажется, подходит для этой работы, но за кофе заявил, что Полиция безопасности не дает ему ходу и теперь для него возможна лишь работа в архиве. Фру Альбертссон рассказала с глазу на глаз, что парень лечился в Бекомберге, одержим «идеями», однако они не мешают выполнению им своих обязанностей и никак не проявляются в общении с окружающими.
Весь вечер просидел с Вестлером над статистикой. Интеллигентный малый, но чересчур восторженный и разболтанный. Пришлось со всей строгостью заявить, что власти, выделяющие нам деньги, исключительно критически подходят к отчетам. Могут внезапно придраться к мелочам и отправить документ на проверку профессиональным статистикам. Есть риск, что обычная арифметическая ошибка будет воспринята как попытка обмана.
В Соллентуну не успеваю. Трава на газоне, наверное, уже пожухла от жары. Как здорово, что мне по «статусу» полагается в кабинете диван; неплохо бы еще завести и настоящую подушку. Принял нембутал (1+½). Пульс 81.
15-е июля
Всю первую половину дня трудился не покладая рук. Вестлер и фру Альбертссон в офисе тоже не сидят без дела. Не жалуясь прямо, В. намекнул, что ради работы в ГИЖ ему приходится жертвовать своим свободным временем. Чуть было не рассказал, каково было делать карьеру юриста в госучреждении в конце сороковых. Современная молодежь, похоже, буквально воспринимает лозунги о Швеции как стране досуга. Тем не менее В. малый расторопный, с делами справляется, но безусловно требует определенного контроля.
В офисе до 16.00. Звонил домой, никто не ответил. Решил пойти в ресторан, хоть раз пообедать как следует. Попал в «Метрополь» до половины пятого. Ни души, в такое время приходить в ресторан неприлично, такое чувство, словно проник в частные владения. В одиночестве на веранде, если не считать четырех пожилых господ со грогом и раскрошенным льдом в высоких стаканах. Наконец удалось заказать «пикатту» с рисом. Сразу же попросил положить побольше риса. Внезапно один из господ подошел ко мне и сказал: «Привет, можно присесть?» Это был Курт Юханссон, которого я не видел 20 лет. Все-таки поразительно, что, несмотря на возраст, можно узнать приятеля детских лет. В последний раз мы виделись, когда он только что завербовался во флот — сидел около школы и хвастался, что подхватил венерическое заболевание. Плохо помню его подростком, задира, драчун, не сумел окончить школу. Прямо-таки подпрыгнул, когда он сказал: «Лелле, бледная немочь». Ничего не оставалось, как вступить в разговор, называл его Курра. Курра немного навеселе, сейчас бизнесмен, «делаю кое-какие money». Из флота ушел, уволен «в наказание» за то, что продавал прод. карточки. «Единственный способ». Утверждал, что следит за моей карьерой, «ты многого добился, Лелле». Настоял на том, чтобы угостить меня грогом, не мог отказаться. Невероятно жаркий день, никогда раньше не видел в ресторане посетителей без пиджаков, никто и не подумал сделать замечание. Курра в основном интересовался общими приятелями. Рассказал массу эпизодов, о которых я забыл, но не исключено, что это был просто блеф. С волнением вспомнил (пригубив очередной стакан грога), как мы с ним голышом целый день пролежали в каноэ среди камышей, а мой дядя в это время разыскивал нас на моторке. (Неужели я настолько капитально все забыл?)
Под конец Курра сделался почти невыносим, через весь зал перекрикивался со своими собутыльниками. (Ресторан к тому времени был набит битком). Был вынужден заказать себе еще грога, чтобы суметь вынести исходивший от него спиртной дух. Он проводил меня до гардероба, разглагольствуя, что я, мол, «заважничал», когда перешел в гимназию. Утверждал, будто я бегал вокруг в жокейских сапогах, которые стянул у своего брата, и приказывал «мелюзге» убирать граблями наш двор. Курра бежал вслед за такси и орал на всю Свеавеген: «Лелле, ты ведь не пошлешь меня на х…»
Наверняка пропустил бы рейс на Висбю, если бы его не задержали из-за позднего прибытия самолета.
Легкая тошнота во время полета. Сижу с дневником на коленях, единственный способ сосредоточиться на какой-нибудь работе.
16-е июля
Весь день в постели. Температуры нет, рвоты тоже. Не простужен. Только слегка кружится голова, когда стою. М. настаивает на вызове врача. В конце концов разрешил ей позвонить Б.-А., который, не беря на себя никакой ответственности, все же сказал, что, по его мнению, завтра все пройдет.
Большой пакет из Союза автомобилистов. Среди прочих материалов — брошюра о правостороннем движении. Надо поговорить с Гордом о проблемах, связанных с 3-м сентября[8]. Попадает как раз на самый разгар нашей работы. Могут ли машины ГИЖ получить так наз. отсрочку?
Решил выйти из Союза, годовой взнос повышен до 50 кр. Почти сравнялся с профвзносами. (Союз юристов тоже повысил).
17-е июля
«Крестьяне в Швеции являются крупными промышленными предпринимателями. Необходимо расширять и углублять то взаимодействие, которое привело к созданию предприятий, находящихся в собственности крестьян, чтобы крестьянское сословие имело возможность занять свое место в обществе, когда количество крестьянских хозяйств сократится», — подчеркнул директор Харальд Хоканссон, Крестьянский союз, выступая в воскресенье на открытии раздела «Предприятие Крестьянская усадьба» на выставке «Министрана» в Хальмстаде. («Свенска Дагбладет»).
Шведская сельскохозяйственная кооперация, согл. дир. X. — наиболее развитая в мире. Крестьянский союз пытается делиться шведским опытом не в последнюю очередь с развивающимися странами. Судя по репортажу, «Предприятие Крестьянская усадьба» состоит из нескольких точных макетов в масштабе 1:25. Среди них особое внимание обращает на себя молокозавод «Каллебэкк» в Гетеборге, скотобойня «Сканс» в Чевлинге, фабрика компании «Гласе» во Флене, фабрика по упаковке яиц в Варберге, завод по производству кормов Центрального сельскохозяйственного объединения Халланда в Фалькенберге и установки Союза лесовладельцев Южной Швеции на заводе в Мёрруме, «длина которых даже в виде макета составляет 40 м».
Могли ли бы мы составить конкуренцию? Послал вырезку Горду для информации.
18-е июля
Петтер сегодня вечером заболел, его рвало, бредит, но температура всего 37,9. (Та же болезнь, что и у меня?) Позвонил дежурному врачу, поскольку Маргарета боится менингита. Обнаружила на малыше двух клещей. Согл. М., эти насекомые могут быть переносчиками менингита. Два часа пытался дозвониться до дежурного, но бесполезно. М. позвонила д-ру Стенхагену в Висбю, который предлагает подождать пару часов. Если не будет улучшения, можно приехать к нему в госпиталь. М. сидит с часами в руках. Малин совершенно в отчаянии ото всех этих «клещей и гадких двухвосток». Требует, чтобы ее поскорее отправили домой в Соллентуну. Осталось полчаса до принятия решения — везти ли Петтера в больницу или нет.
19-е июля
Опять звонил Горд относительно идеи замминистра об информационной брошюре ГИЖ. Горд в ярости, согласен с нами, что связь с общественностью — дело специалистов. Однако использовать резервные ассигнования на рекламное бюро невозможно. Вроде бы существует специальный гос. орган (государственный комитет по информации?), «толку чуть» согл. Горду. Придется справляться самим. Получил толстую пачку рекламных материалов, просидел над ними полночи. В какой степени допустим плагиат? Очевидно, пока ничего не мешает воспользоваться некоторыми выдержками:
СИГАРООБРАЗНАЯ СВИНЬЯ
Ежегодно в нашей стране забивается около 3 миллионов свиней. Две трети этого количества поставляются южной Швецией, где свиноводство имеет старые традиции.
Свинина есть результат производственного процесса, берущего свое начало на свинофермах.
В стране существует приблизительно 200 свиноферм, которые выращивают кабанов, призванных развивать поголовье шведских свиней. Отбираются исключительно элитные экземпляры, отбор осуществляется, в частности, с помощью ультразвуковой аппаратуры, беспощадно отсеивающей кабанов с избыточным жиром. На государственных контрольных пунктах происходит проверка приплода от племенных животных.
Следующая ступень — выращивание поросят, этим занимаются, как правило, небольшие фермы.
Речь идет о специальном процессе, предъявляющим строгие требования к уходу и вскармливанию.
У фермера, занимающегося разведением поросят, бывает некоторое количество свиноматок, которых случают — первый раз в возрасте 7 месяцев — с отобранным племенным кабаном. Через три месяца, три недели и три дня появляется приплод, обычно 8–13 шт. Поросят оставляют с матерью до восьми недель. После чего их продают, как правило, с помощью посреднического центра при Союзе скотобоен. Иногда и последующее выращивание происходит на материнской ферме. Производители поросят находятся под ветеринарным контролем.
Поросятам, поступающим к свиноводам, выращивающим животных, предназначенных на забой, требуется еще около четырех месяцев, чтобы стать полноценными убойными свиньями. Свиноводу необходимо добиться получения животных высших категорий качества — от этого зависит прибыль, — для чего требуется правильный состав кормов.
Контроль за убойными свиньями, предоставляемый свиноводу по его желанию, означает регулярные визиты эксперта, который взвешивает поросят и в зависимости от этого составляет корма.
Выращивание убойных свиней осуществляется чаще всего в больших масштабах. Есть фермы, производящие до 15 000 свиней в год.
Идеальная современная свинья длинная, с 18 парами ребер — раньше было обычно 14 пар, — площадь «свиных отбивных» не менее 30 см2, слой спинного сала не должен превышать 24 мм. Она не «жирная, как свинья», а мускулистая. Окорока мясистые и хорошо развитые.
Не все свиньи отвечают идеалу, но благодаря тесному сотрудничеству между учеными, экспертами по домашним животным и фермерами удалось добиться того, что большинство из наших 3 миллионов свиней вполне отвечают вышеприведенному описанию.
В Швеции существует две породы свиней — шведская крестьянская и йоркширская. Эти породы при скрещивании дают прекрасный производственный результат.
* * *
Надо посадить Вестлера за работу. С текстом мы справимся, а вот как быть с фотографиями?
Поправился на 1,5 кг несмотря на сауну. Вес нетто 83,2. Привезти в следующий раз из Стокгольма гребной аппарат? (Слишком велик для самолета?)
20-е июля
Подобного быть не должно! Капитан Русе́н случайно столкнулся с одной из наших машин в секторе II. Ему показалось, что что-то тут не так, машина стояла возле овчарни. Он попросил разрешения проверить машину, получил отказ, по радио связался с нами в Висбю. Рассказал, что бригада только что сунула двух овец (одновременно!) в электролюльку. Позвонил сразу же в министерство, там сочли, что пока лучше не заявлять в полицию, чтобы избежать огласки. Немедленно выехал на место. По мнению бригады, они не совершили ничего недозволенного, у них «выходной». Забой овец для них просто «левая» работа. Собираются возместить ведомству затраты.
Велел опломбировать машину. Вынужден был отбуксировать ее в Висбю. Не удалось завести, все аккумуляторы сели. Вызвал Б.-А., который предложил полностью заменить люльку, простерилизовать невозможно.
Кузов необходимо обработать дымом (Комитет по здравоохранению). Машина, вероятно, непригодна для использования раньше 1.08. Внезапно вспомнил, что там две забитых овцы; по словам бригады, их надо вернуть хозяину, за них не заплачено. Что делать? Немедленно уничтожить? ГИЖ не может возместить хозяину ущерб. Очевидно, бригада должна заплатить сама. Поднял этот вопрос, но момент был выбран неудачно, сразу после увольнения. Они отказались платить, у ГИЖ нет денег, а хозяин может пригрозить полицией. Обратиться непосредственно к замминистра?
Нужно поговорить с глазу на глаз с Клингом. Он обязан следить, чтобы подобного в его секторе не происходило. (Только что узнал, что Клинг сегодня взял больничный).
21-е июля
Выяснил, почему Юхан последние дни в основном сидел дома. Кажется, влюбился в нашу няню. Маргарета знает об этом давно, считает, что это «невинно и мило». Девушке едва исполнилось пятнадцать, но она уже вполне развилась. (М. попросила ее больше не разгуливать по дому в бикини). Пару раз уже беседовал с Юханом о сексе — не особенно удачно. Тем не менее, пожалуй, пора поговорить еще раз. Однако по мнению М., такие «щепетильные беседы» следует проводить в «нейтральные» периоды. Кроме того, она считает, что Юхан достаточно просвещен. Думаю все-таки, уместно было бы обратить его внимание на ответственность перед будущим.
Пульс 78, 83, 81, 85 (в последнем случае с небольшими перебоями).
22-е июля
Покой выходных нарушен. Серьезное происшествие в Руме. Линдстедт еще раньше спрашивал, можно ли мистеру Хорнигу спать в холодильной камере. Я не знал, что ответить — если можно спать в палатке, то почему нельзя в холодильной камере. Сказал Линдстедту, что мы не будем вмешиваться. (М-р Хорниг прямо как механик «Роллс Ройса» — «встроен в машину»). Сегодня в пять утра позвонил потерявший голову Линдстедт. М-ра Хорнига отвезли в больницу. Из-за жары в последние недели м-р Хорниг стал включать холодильную камеру по ночам — «на самую малую мощность» и приоткрывал дверь, «нормальная ночная температура для англичанина». Сегодня ночью дверь, очевидно, захлопнулась. Линдстедта разбудил ночной сторож, м-р Хорниг был «покрыт изморозью и не подавал признаков жизни», когда его вытащили. Полиция допросила Линдстедта, как было дело. (Горд должен связаться с ними через Минюст).
Позвонил в госпиталь. Дежурный разговаривал нагло, «по телефону информации не даем» — по соображениям секретности. В конце концов все-таки получил разрешение приехать, навестить м-ра X. во внеприемное время. По словам врача, м-р X. «сильно переохлажден, до наступления смерти оставались минуты». Однако в сознании. Слаб, но в хорошем настроении, немножко не в себе. Чувствует себя как «whisky on the rocks»[9]. Требует немедленной выписки. Ни в коем случае не хочет пропустить праздника «подведения дома под крышу» 27-го.
Врач колеблется, должен посоветоваться с главным. «Хотя удерживать м-ра Хорнига против его воли мы не имеем права», при условии, что он не страдает тяжелым умственным расстройством. (Врач высказал нек-рые сомнения по этому поводу, вынужден был согласиться с ним).
М-ра Хорнига выписали сегодня в 17.00. Переночует у Линдстедта. («Определенная опасность коллапса, особенно при сильной жаре», согл. телефонному звонку из госпиталя). Запретить м-ру X. (на каком юридическом основании?) в дальнейшем жить в холодильной камере? При условии отключения тока? В любом случае предложу попробовать ночевать в палатке.
23-е июля
День получки. Предложил М. перестроить семейный бюджет с 23-го по 22-е ежемесячно. В конце концов договорились сохранить старую систему — с 1-го. Так все-таки надежнее, «положительное сальдо».
Чековый счет (Шв. кредитный банк) — 5893, Сбербанк Ст-мского лена — 5012. Почтовый банк — 429,71. Наличные — около 375. Счет Маргареты в Шв. Торговом банке — 1916.
24-е июля
Горд появился в Висбю в первой половине дня. Прилетел на самолете приятеля. Вообще-то он в отпуске, но «воспользовался случаем». Сразу отмел опасения отн. полицейского расследования несчастного случая с м-ром Хорнигом. «В любом случае займет не меньше полугода, а за это время тот уже успеет убраться из страны». Риска того, что будет предъявлено требование о возмещении убытков за проф. травму тоже нет, м-р X. как иностранец наверняка не слишком осведомлен о своих правах.
Горд просидел в конторе семь часов. Весь переполнен будущим ГИЖ. Считает, что пока ее деятельность превзошла все ожидания. Получил отчет о положении в Руме. (От кого? Не от меня!) Сообщил, взяв обещание держать язык за зубами, что министр внес в свое расписание посещение торжественного открытия бойни в Руме 1.08. «Только никаких дополнительных мероприятий, все должно выглядеть спонтанно». Внезапно доверительно сказал, что он, возможно, уйдет из ГИЖ. «Приглядел место генерального директора в планируемом гос. управлении по рационализации». Считает, что у него хорошие шансы. (Невольно подумал о его пристрастии к алкоголю, неужели компетентным инстанциям об этом не известно?) В сентябре ГИЖ будет представлена на Северном Совете. Подходящий совместный проект. Единственный минус, что датчане в силу большого поголовья свиней в стране, вероятно, выторгуют себе более значительную долю влияния в правлении. Если мы справимся с Готландом до 1-го октября, путь открыт. В министерстве поговаривают, что надо сразу же заняться Сконе. (Очень смело! Требует увеличения ресурсов не меньше чем в пять раз). Спросил о ЕЭС-ЕАСТ, но этот вопрос полностью выведен из ведения ГИЖ. И речи быть не может об экспорте-импорте. Хотя не исключено, что район Емтланда в будущем будет снабжаться из Норвегии.
Даже немножко страшновато слушать его, но безусловно вдохновляет. Слишком редко в госучреждении предоставляется случай посвятить себя визионерству. Горд привез кроме того согласие на три новые должности (не рассчитывал больше чем на две!). Покритиковал меня за то, что на должности консультанта в секторе II все еще нет постоянного работника. Надо найти замену Тове-Рассмуссену. (Возможный вариант: перевести Клинга в Хемсе и найти другого человека, способного справиться с запущенным сектором).
Рассказал Маргарете о новых положительных веяниях. Она согласна со мной, что Горд неестественно оптимистичен. Позже вечером Маргарета задала мне странный вопрос: «Что бы ты сказал, если бы я опять забеременела?»
25-е июля
Новое штатное расписание (200 копий):
Администрация ГИЖ:
начальник главка Л. Сильеберг
зав. канцелярией С. Нюландер
1-ый зам. зав. канцелярии X. Вестлер
ассистент Черстин Юханссон
делопроизводитель (Стокгольмское отделение) Гудрун Альбертссон
делопроизводитель (отделение в Висбю) Май-Бритт Нурде
помощник делопроизводителя Мария Тарос
помощник делопроизводителя Инга-Лилль Шёстранд
вахтер-экспедитор К.-А. Будин (архивный работник, Управление рынка труда)
Экспертная группа ГИЖ:
гл. ветеринар Йон Бленхейм-Альскуг
помощник ветеринара П. Тове-Расмуссен
сан. инженер Карл-Эрик Клинг.
консультант по транспорту: управляющий Б. Якобссон
консультант по холодильным установкам: м-р Э. Д. Хорниг
Рабочая группа ГИЖ: консультант, сектор I, капитан Г. Русе́н
консультант, сектор II, место вакантно, (временно — сан. инженер К. Г. Клинг)
консультант, сектор III, Р. Линдстедт
консультант, сектор IV, Гунилла Род
помощник по транспорту М. Юханссон
Призывники, работающие при ГИЖ:
пр-к ветеринар Б. Челландер
пр-к ветеринар О. Сииска
пр-к ветеринар С.-У. Страндшё
26-е июля
Соглашение с таможней готово. Регулярные шведские рейсы между Готландом и материком проверяются при уточнении грузовых накладных. Не совсем удовлетворительно, но в наст. вр. других возможностей нет. Малые суда и суда под иностранными флагами проверяются в обычном порядке особенно тщательно согл. памятной записке ГИЖ. В карантинном управлении будет назначено контактное лицо. Предложение Б.-А.: натренировать собак, обученных на выявление наркотиков, на свиней (по мнению Б.-А., обучать собак определять два-три запаха — расточительство, их вполне можно «запрограммировать» еще на несколько). Говорил об этом с карантинным управлением. Административные сложности, между карант. упр-нием и отделом по борьбе с наркотиками полицейского управления нет нормальных каналов связи. Кроме того, здесь замешаны военные власти. Очевидно, идти бюрократическим путем невероятно трудно. Поговорю с капитаном Русеном, м. б., проще обратиться прямо к военным (военная школа собаководства в Соллефтео).
Любопытный «инцидент» вчера вечером. Были на обеде у Стенхагенов. Двенадцать человек, вино рекой. Хозяин предложил завершить вечеринку в ночном клубе. Вообще-то чувствовал страшную усталость, но не хотелось показаться занудой. Маргарета оживлена как никогда. Версия сегодняшней «ДН»: «Полиция раскрыла игровой притон в Висбю. Около 30-ти полицейских раскрыли сегодня ночью игровой притон в Висбю. Четыре мужчины и одна женщина, подозреваемые в принадлежности к руководству клуба, вместе с 25-ю посетителями были отправлены в полицейский участок. После допроса все были отпущены. Кое-кому следует ждать неприятностей».
На самом деле все очень спокойно, почти «весело». Доброжелательность и снисходительность со стороны стражей правопорядка. Странно, что на это кинули такие большие силы: 30 полицейских на 25 гостей. В участке провели всего четверть часа. Показал удостоверение ГИЖ, оказавшее чудодейственное действие.
27-е июля
Мне присвоили звание «почетного колбасника»! От праздника «подведения под крышу» в Руме ничего особенного не ожидал. Вероятно, Маргарета с Бленхеймом-Альскугом несколько недель готовились к этому за моей спиной. Был слишком занят, чтобы что-то заметить. Настоящий семейный праздник, просто день рождения. За мной в Висбю заехала Маргарета, вечером обсуждали предстоящее совещание, я надеялся, что праздник закончится к 17.00. Попросил М. сразу же отвезти меня в Висбю. (Начал пропускать кое-какие обеды, чтобы спустить вес). Сейчас сижу в подпитии — редкий случай — (умеренном!), а на часах полчетвертого утра!
Никак не мог понять, зачем М. остановилась заправить машину, если еще осталось полбака. Она не торопилась, сходила в туалет, купила газету. Я беспрестанно смотрел на часы, мы потеряли 20 мин. на заправке, чуть было не вспылил. Только потом понял причину: капитан Русе́н собрал части военного оркестра Готланда, музыканты были одеты в парадную форму. Сыграли «For he is a jolly good fellow»[10].
В золоченном кресле меня внесли в морозильную камеру для «крещения холодом». М-р Хорниг в блейзере ассистировал (слава Богу, кажется, он вполне оклемался). Потом вынесли наружу и велели опустошить коровий рог с домашним готландским пивом (чуть не задохнулся!). Затем обнесли, словно папу римского, вокруг установки, чтобы я побрызгал пивом на ее различные части. Приемный пункт состоит из палатки, которую еще не установили. «Сердце» под крышей, большинство люлек тоже на месте. На крыше дубовые венки (полагал, что ломать дубовые ветки запрещено, читал в «Путешествии Линнея», что в XVIII веке было наоборот. Для шалашей нельзя было использовать березовые ветки, только дубовые. Почему? Флоту ведь требовалась дубовая древесина? Березовые листья шли на корм скоту?)
Обед за длинным столом в одной из контрольных палаток. Замечательная атмосфера при старинных фонарях — из коллекции Русе́на, разумеется. Тове-Рассмуссен произнес «речь в честь поросенка», цитировал датское ревю «Поросенок на вилке». Очень смешно! Под конец выступил Б.-А. в качестве «гроссмейстера ордена мясников» и присвоил нижеподписавшемуся титул «Почетного колбасника № 1». Надел на меня диадему из шоколадных монет. (Придется спрятать цепь от Петтера).
Вечер закончился танцами. Новый консультант Гуннилла Род очень мила. М-р Хорниг сплясал jig и reel, аккомпанируя себе на губной гармонике. (Какой день!)
28-е июля
От корреспондента «Дагенс Нюхетер»: Висбю, четверг:
«Захвачено еще одно контрабандистское судно. Это третье судно, захваченное в ходе широкомасштабной операции по пресечению контрабанды на Готланде. Во вторник таможенный катер „ПВ 238“ остановил моторное судно „Весткюст“ из Висбю в 4-х морских милях к востоку от мыса Каппельудден на Эланде. „Весткюст“ направлялся из Копенгагена в Евле, но получил приказ изменить курс и идти в Висбю».
Забавно, что возросшая активность таможни в сотрудничестве с ГИЖ дает такое количество спиртного в качестве «побочного» продукта. Ведь «Весткюст» после «Кондора» и «Фюльгии» — третье судно с контрабандным спиртным.
Одолжил сегодня вечером у Малин скакалку, чтобы спустить несколько лишних сотен граммов. Получается неважно, слишком низкий потолок. Вышел во двор. Малин загнала обратно в дом. «Ты ненормальный, папа, всю семью на посмешище выставляешь».
Суббота 29-е июля
Сегодня все-таки купил велосипед. Времена меняются! Теперь в моде простые «велики», без изысков и блестящих финтифлюшек (за исключением мальчиковых велосипедов, больше похожих на гоночные мотоциклы). Итак, черный велосипед марки «Стэнли». (Урод в семье, раньше всегда предпочитавшей «Крещент»). Пластиковое седло, серо-зеленые шины. Цена — 225. (Пытался сбить до 200, но добился лишь 210 плюс бесплатно насос).
Сделал глупость — сел на велосипед и поехал в Тофту (22 км). Естественно, встречный ветер. Кроме того, давным-давно не ездил на велосипеде по сельским дорогам. Мало того, что водителям не приходит в голову держаться на приличном расстоянии от велосипедиста. Так там вдобавок просто нет места для двустороннего движения. Видел нескольких человек на мопедах с палочками поперек багажника и красной тряпочкой на конце. Эффективно?
Домой вернулся взмокший и голодный. К северу от Тофты попал под проливной дождь, первый настоящий дождь за целый месяц! Промок до нитки. Спустя несколько часов холодный пот, сильная рвота. Пришлось лечь в постель. М. позвонила дежурному врачу, который отругал меня, «при отсутствии тренировки это просто безумие». Опасность остановки сердца. Завтра утром должен позвонить и дать «отчет». Записываю пульс: 17.00–92, 18.00–85, 19.00–79, 20.00–76, 21.00 (спал), 22.00–68.
30-е июля
Утром чувствовал себя великолепно. Позвонил врачу, который, похоже, все забыл, «никаких особых предписаний». Не захотел даже выслушать кривую пульса.
Первую половину дня отдыхал, читал утренние газеты с воскресными приложениями. После обеда «надо что-то придумать». Маргарета против того, чтобы я купался. Решили поехать куда-нибудь. У Малин на уме одни лошади, что превратилось прямо-таки в пытку для всех остальных. Юхан как всегда отказывается ехать с нами. Решили оставить Малин и Юхана дома и прокатиться с Петтером. Петтера немножко жалко, здесь у него совсем нет ровесников. Он бегает, как собачонка, за Малин, но то и дело либо исчезает сам, либо ему дают под зад (за исключением тех случаев, когда он должен исполнять роль младенца в играх типа «дочки-матери»). В этом отношении Юхан лучше, иногда добровольно занимается с братишкой. Тем не менее необходимо запретить ему возить Петтера на мопеде.
Проехали с М. и П. километров двадцать вглубь острова. Маргарету беспокоит невежество Петтера. Не отличает коровы от лошади, зато знает разницу между овцой и свиньей. «У коровы рога, тонкий хвост, квадратная морда, она говорит „му“. Лошадь побольше, хвост метелкой, рогов нет, круглая морда». Педагогика меня утомила. Зачем ему это? Лошади редки, поголовье коров резко сокращается.
Сделали остановку у небольшого хутора в Сорбю. М. пошла спросить, нет ли у них поросят, чтобы показать Петтеру. У них оказалась свиноматка с восьмью поросятами. Хозяева очень дружелюбны. Петтер, однако, особого энтузиазма не проявил, жаловался на вонь, его заинтересовал лишь «штопор» на заду. Нас угостили кофе и свежеиспеченным хлебом. Еще Линней говорил об открытости и гостеприимстве готландцев (и как это Вальдемару Аттердагу[11] не удалось изменить их натуры!). М. потом раскритиковала их, считает, что они могли бы что-то сделать с мухами, а не позволять им ползать по маслу.
1-е августа
Фиаско! Весь наличный персонал плюс пресса собрались в Руме, а министр не приехал! Ложные слухи, стало быть. Какая польза от этих «неожиданных визитов»? Все равно ведь слухи просачиваются заранее. В результате — если министр приезжает, то все подготовлено в наилучшем виде. Если не приезжает, собравшиеся остаются с увядшими букетами, а у духового оркестра на лицах появляются кислые мины. Пресса задавала неприятные вопросы. Как это понимать? Административный ляпсус? Сомнительный маневр Горда? Очевидное недовольство высокой инстанции? К минусам следует добавить потерю целого рабочего дня, поскольку практически весь персонал ГИЖ стоял там, затаив дыхание. До 1-го октября осталось 60 дней.
2-е авг.
Еще одно письмо из «гущи народа»:
Господин Леннарт Сильеберг!
Пишу Вам, чтобы выразить свою благодарность. Прочитал репортаж в воскресном приложении «Экспрессена». Очень интересно. Во время мобилизации сам имел сходное задание, когда фруктовые сады поразил жук-вредитель. Возможности, конечно, были не те, поскольку большой проблемой был транспорт. Бывал на Готланде позднее и смог убедиться, насколько лучше стали дороги. Особенно любопытно для меня было прочитать об установке в Руме. В 1942 г. нижеподписавшийся по поручению Короны руководил в этом же месте сооружением установки по изготовлению древесного угля. Сегодня, как я уже говорил, дела идут быстрее. Разрешите поздравить Вас и пожелать успеха в будущем!
Ваш С. Гренелль, бывш. управляющий
3-е авг.
Вчера вечером приехала Юханова «поп-группа» («The Psykedelinquents»). Пробудут до воскресенья. Живут в большой палатке на нашем участке. Зашел поздороваться. Вид довольно странный, но вежливы и воспитанны. Привезли с собой розы (!) для Маргареты.
Ближе к ночи в палатке воцарилось уныние. Оказалось, Юхан забыл, что у нас здесь нет электричества. Без этого, очевидно, на инструментах нельзя играть. В общем, беда. Кажется, готовят школьный гала-концерт, посвященный переходу на правостороннее движение. Отправился обсудить положение; у меня есть метров пятьдесят кабеля, но этого не хватит, чтобы подключиться к Рунбергам. Завели разговор о том, чтобы перебраться в Тофта странд. Убедил их отказаться от этой мысли, бурная жизнь вокруг помешает работе. Не хочу, чтобы Юхан там шатался.
Утром все образовалось благодаря капитану Русе́ну. Маргарета позвонила ему и рассказала о сложившейся ситуации. Русе́н устроил прямое подключение к линии воздушной передачи, проходящий недалеко от участка. (Теперь М. боится, что токосниматель будет работать как громоотвод!) Договорился о соблюдении тишины между 23.00 и 07.00.
4-е авг.
На вертолете на южный Готланд. Замечательный вид транспорта. На плоской местности видно буквально все. Держимся подальше от главных дорог, чтобы не раздражать автомобилистов, которые вольно-невольно будут задирать головы и смотреть в небо. Через южную оконечность идет практически все движение в обе стороны между Бёршвиком и Хубюргсгуббен. Самолеты военно-воздушных сил летают на низкой высоте по воздушному коридору Хубюрген-Хелигхольмен-Фальудден, которого нам следует избегать.
Около 14.00 вдруг заметили «скорую» в сосняке у Аустре. Весьма странно, машина стояла, наверно, спустило колесо. Пилот попытался связаться с ней по радио через сигнальную станцию Готланда. Согл. их сведениям, в этот район «скорая» не посылалась. Мы начали снижаться. И тут увидели, как водитель машины побежал в лес. Приземлились на небольшой лужайке. Быстро примчалась полиция, чтобы блокировать район. На земле стало ясно, что «скорая» — фальшивая. Старый миниавтобус «фольксваген», покрашенный белой клеевой краской. Кое-как наляпанные красные кресты с потеками по краям. Мы бываем на удивление легковерны, когда утрачиваем способность критического взгляда на вещи.
По запаху не составило труда определить, в чем дело. В ящиках усыпленные поросята. Вероятно, чтобы своим визгом не вызвали подозрений. Всего 36 шт. Водителя не нашли, скорее всего, прекрасно знаком с местностью.
Через каких-нибудь полчаса прибыл патруль ГИЖ, который повез животных прямо в Руму. По коротковолновому передатчику связался с Бленхеймом-Альскугом, он посоветовал сжечь «скорую» на месте. Полиция проявила полное понимание. Однако предпочла не снимать заграждения до прибытия дезинфекционного патруля (с Форё!). Полиция, безусловно, права, требуя разрешения начальника пожарной охраны. Правда, существует параграф о «вынужденном сжигании», но он вряд ли применим.
Б.-А. обещал произвести вскрытие поросят уже сегодня вечером, содержимое желудков может навести на след. Угрозыск пришлет завтра своего технического эксперта. (И почему любые пакости случаются обязательно по пятницам!)
5-е авг.
Пишу, сидя в лодке. Сегодня не заснуть. Ветрено, довольно прохладно по сравнению с июльской жарой. И все равно весь в поту. М. б., у меня базедова болезнь? Маргарета в Уппсале, ее «натаскивают» на новый препарат. (В этой связи стоит сказать, что «Лекарства Юнсона» предложили ей более выгодный контракт!)
Принял две табл., чтобы хорошенько выспаться. Разрешил ребятам Юхана порепетировать чуть подольше. Лежал и волей-неволей слушал (кошмар!). Почти заснул, когда вдруг музыка стихла. Почему-то разнервничался, встал и уселся на подоконник. В палатке горела лампа, двигались тени, но оттуда не доносилось ни звука. Увидел велосипед няни, валявшийся рядом с палаткой. Выскочил из дома, проверить, что происходит. Передумал. Решил прогуляться, направился к дому Б.-А. Совсем забыл, что они сегодня в Сток-ме. Деда оставили «присмотреть» за домом. Ни малейших признаков деда. Пошел к Рунбергам, они на веранде уплетали раков (незаконно?). Надумал окунуться, но вид воды вызвал отвращение. Валялся в плоскодонке до восхода. Ноги совсем затекли. Никакого желание сходить на берег. Подожду, пока желудок не забастует.
6-е авг.
Встретил М. на аэродроме. Дети дуются, что я приехал на два часа раньше времени, даже Петтер, который вообще-то обожает самолеты.
7-е авг.
Заседание штаба. Радует успех нашей деятельности. Производительность Румы достигла 120 %. По расчетам Б.-А., 40 % поголовья свиней в секторе I уже обработано. Другими словами, сверх всяких ожиданий! Русе́н однако озабочен немногочисленными отказами фермеров сотрудничать. Согласие мин-ва повысить цену за кг его не успокаивает. «Дело не в деньгах», согл. Русе́ну. М. б., он прав. Но на любые случаи обструкции необходимо реагировать мягко и дипломатично. Уговаривать. Действовать силой в этой ситуации, конечно, чистое безумие. Можно сравнить напр. со школьной забастовкой (?).
Наш молодой друг Тове-Расмуссен выдвинул очень интересное предложение. (Парень действительно доказал, что задача ему по плечу). Совершенно очевидно, что большинство свиноводов пользуются сейчас фабричными добавками — витаминами и т. п. — в корма. Идея Тове-Расмуссена заключается в том, чтобы смешивать эти добавки с минимальным количеством радиоактивных веществ. Подобную обработку следует проводить централизованно, распространив ее на все кормовые добавки, продаваемые в лене I. Таким образом потом запросто можно установить, питалась ли свинья именно этим кормом, напр., если ее удалось «контрабандой» провезти на материк. (Пока таможня весьма эффективна).
Б.-А. сослался на опыт ИЦО. Метить радиоактивными веществами проще простого. Минимальные дозы дают возможность найти спрятанных свиней с помощью счетчика Гейгера. Поскольку мясо сжигается, а пепел собирается, вряд ли есть риск вмешательства со стороны Комитета по здравоохранению. Помню дискуссию в «ДН» в начале года. Малое количество пенициллина, добавлявшееся в корм для свиней, вызвало ожесточенные дебаты.
Любые радиоактивные вещества, однако, в высшей степени «эмоционально заряжены». Позвонил Горду, который сперва поинтересовался, не сошли ли мы все с ума — сколько бы эксперты ни твердили о безопасности, это делу, похоже, не поможет.
Если нам навяжут дискуссию в прессе, вопрос сразу же будет передан в правительство. Считает, что ГИЖ ни в коем случае не имеет права экспериментировать с радиоактивным мечением. Но зато ничто не мешает «вдохновить» какое-нибудь другое ведомство проверить эту идею; Горд был вынужден признать, что в будущем можно сэкономить большие суммы, если ее удастся реализовать.
Опять поправился. Несмотря на велосипед. 84,1 кг нетто.
9-е авг.
В разгар совещания с директором ландстинга — звонок. «По важному делу». Пришлось выйти и взять трубку. Оказалось, Петтер, который спросил «что будет с Ларри Финнеганом»(??).
10-е авг.
Маргарета теперь выписывает «Медицинскую газету». (Чтобы следить за объявлениями «Фармасии»?) Впрочем, профану тоже есть что почитать. Очень интересная статья «Способы реагирования в следственном изоляторе и тюрьме» д-ра Карла-Эрика Тёрнквиста. «Что означает для человека быть задержанным и посаженным в следственный изолятор по подозрению в совершении преступления и, возможно, позднее приговоренным к тюремному заключению?» — спрашивает себя автор статьи. Очевидно, попытки самоубийства весьма обычны. «Способы самые разнообразные: повешение, попытки перерезать вены осколками стекла, бритвенным лезвием и т. п. или глотание стекла, столовых приборов и других металлических предметов и т. д. Большинство таких попыток заканчивается неудачно — и, вероятно, изначально рассчитаны на неудачу». Легко представить себе, какие требования должны предъявляться охране! Об инсуффициентах (состояние слабости?) — истериках автор пишет: «Не следует также в определенных случаях пренебрегать более грубыми методами воздействия, например, гальваническим (электрошок??), или другими видами суггестии. Однако их всегда необходимо сочетать с психотерапевтическими беседами, направленными на утверждение собственного „я“».
Исключительно интересен раздел о голодовках. (В ежедневной прессе тоже время от времени пишут об этом). «Голодовка как протест против определенной ситуации, напр., в связи с заключением в изолятор, периодически принимает регулярный или эпидемический характер в тюрьмах. Большинство заключенных начинает добровольно принимать пищу через день-два. Если голодовка продолжается неделю, бывает необходимо применить принудительное кормление. Одного вида инструментов, используемых для этой процедуры, обычно достаточно, чтобы пациент снова начал добровольно принимать пищу, но в любом случае, никогда не возникает надобности в использовании насильственного кормления больше одного раза».
Отрадное впечатление от раздела о «Сексуальной абстиненции». «Сексуальная абстиненция на удивление редко вызывает какие-то видимые проблемы в тюрьме, и прямые жалобы на это весьма нечасты… Большинство, как представляется, вполне удовлетворяются онанизмом. Конечно, в известной степени распространены как суррогатный, так и настоящий гомосексуализм, но, судя по всему, если и возникают некоторые осложнения, связанные с этим, до сведения руководства они, как правило, не доводятся». Итак, здесь приводятся факты. А наши секс-либералы и порнографисты могут разоряться сколько им влезет. (Уллерстам и компания!)
12-е авг.
Разговор с Гордом по телефону больше часа (дети ждали в машине). Жутко разозлен — в мин-ве опять принялись за изучение рабочих графиков. Там уже был однажды шум по поводу рабочего времени и перерывов на кофе. Теперь поступил приказ сверху выяснить положение. Каждую четвертую неделю квартала необходимо предоставлять отчет о количестве рабочих часов, включая домашнюю работу. Вероятно, попытка навести порядок с нерегламентированными сверхурочными на карьерных должностях. Согл. Горду — чистейшее безумство. Никто не способен сделать карьеру за 41,5 рабочих часа в неделю, все мы вынуждены тянуть лямку. «Если у них не хватает духа вовремя уйти домой, так не хватит духу и заявить о слишком большой переработке», — считает циник Горд.
Проблема для нас: ГИЖ тоже включена в отчет. Но министерство «забыло» про ГИЖ, когда все началось 1.07. Неделя с 24 по 29 июля уже давно прошла; никаких записей индивидуальных рабочих часов мы не вели. Горд полагает, что нам надо «реконструировать» эти часы при заполнении анкет. Я доказывал, что это невозможно, информация получится приблизительная, на глазок — бессмыслица! По мнению Горда, это не имеет никакого значения. «Сунь им заполненную анкету. Мне нас…ть, правда это или выдумка». Настаивал, что с моей стороны нелепо просить подчиненных сочинять небылицы о своем рабочем времени. Серьезно подорвет доверие к руководству ГИЖ. Кроме того, могут пожаловаться в профсоюз. (Не исключено, что организация, заключающая кол. договор, тщательно изучит эти рабочие графики).
Горд крайне возмущен и груб. Никаких исключений сделано не будет. Даже сам министр дал сведения о кол-ве рабочих часов с 24-го по 29-е июля. У Горда, очевидно, свои личные интересы. (Что-то, связанное с его возможной карьерой в новом гос. управлении по рационализации?) Похоже, единственная возможность — предоставить задним числом всему персоналу ГИЖ отпуск (который они используют позднее) на период с 24-го по 29-е июля. Кретинизм, конечно, но согл. Горду, это роли не играет. Для компьютерной системы все министерство — одно целое. 20 ушедших в отпуск сотрудников ГИЖ рассредоточатся среди 1000 остальных чиновников. Таким образом, вполне осуществимо, если «какой-нибудь б…ский компьютер не начнет думать самостоятельно».
В конце концов согласился подписать заявления об отпусках задним числом. Неприятно, но, похоже, наиболее правильное решение.
13-авг.
Несмотря ни на что, какое-никакое, но воскресение. Взял с собой детей на аэродром, куда сегодня прибыли собаки из военной школы собаководства в Соллефтео. Малин в восторге. Любовь к лошадям, кажется, на сегодняшний день подостыла. Всегда хотелось завести собаку, но Маргарета против, считает, что и так связана по рукам и ногам тремя детьми. А было бы неплохо, особенно для Петтера, у которого в Соллентуне сверстников почти нет. Утренним рейсом прибыли три красивые овчарки (лабрадоры?) — Хайнц, Турк и Матти. ГИЖ берет их напрокат за 150 крон в день. (Соглашение предусматривает собаковода, но за питание и размещение отвечаем мы). Пока будут жить в старом ангаре, удобнее всего на случай срочных вылетов на вертолете. По крайней мере, военная авиация раньше на ночь запирала собак в ангарах с реактивными самолетами — для предотвращения саботажа. Хайнц, Турк и Матти — собаки, вообще-то натасканные на поиск наркотиков, но они получили «дополнительное образование». Собаковод, унтер-офицер Хеллер, преисполнен энтузиазма. Таможня как раз начала использовать собак. «Пока единственное эффективное средство». Поинтересовался, правда ли то, о чем говорили по телевизору — что есть планы запускать таких собак в школьные классы, чтобы они обнюхивали парты. Унтер Хеллер с этим не сталкивался. Однако считает, что один вид овчарок в школе с корнем уничтожит всю «наркотическую заразу».
Петтер сперва немножко боялся собак, но потом быстро привык. Невероятно спокойные и милые животные. (Естественно, отобранные тщательнейшим образом). Вместе с унтером осмотрели ангар. Кое-где масляные пятна, которые необходимо убрать. Ничто так не опасно для обоняния, как нефтяные пары. Унтер долго распространялся о «гибельности» автомобилизации, лишила цивилизованного человека обоняния, «нашего самого прямого средства общения с природой». Унтер в восторге от моих детей, пусть приходят, когда захотят, только ни в коем случае нельзя сразу заходить к овчаркам — «может плохо кончится, если одежда вдруг будет хоть чуточку пахнуть свининой». Предложил как-нибудь позаниматься с детьми, научить их общаться с собаками и натаскивать их. «Привилегия, которая должна была бы стать доступной всем детям». С благодарностью принял предложение. Восторгу Малин нет предела.
14-е авг.
Вырезал передовицу из «Свенска Дагбладет», «Хромосомы и преступления»:
«Нам необходимы более глубокие исследования причин преступности и антиобщественного поведения. По этому основополагающему вопросу во всех современных, привязанных к реальности, дискуссиях по проблемам политики в области криминалистики царит оглушительное единство. Чтобы лечить болезнь, надо знать, как она возникла и как развивается — это легко понять и принять.
Не всегда столь же легко и просто осознать, что помимо результатов исследования требуется и еще кое-что, а именно — готовность общества, тех, кто формирует общественное мнение, и властей согласиться с результатами исследований и в тех случаях, когда они не обещают светлого будущего, новых методов лечения, более коротких и менее трудных путей решения проблемы, помощи или смягчения ситуации там, где раньше вообще не было речи о какой-то помощи.
К этому типу — насколько можно судить сегодня — печальных, но от этого не менее важных результатов относятся те исследования, касающиеся связи хромосомных нарушений с неумением приспособиться к действительности и преступностью, о которых недавно рассказал профессор Ханс Форссман. Так называемые половые хромосомы нормально распределяются следующим образом — у женщин две X-хромосомы, у мужчин — одна X-хромосома и одна Y-хромосома. Самое поразительное в представленном господином Форссманом материале то, что у небольшой группы мужчин обнаружен ненормальный набор хромосом — одна X и две Y, и это нарушение — благодаря еще, вероятно, не совсем ясному механизму — создает очевидную опасность антиобщественного поведения и преступности.
Результаты г. Форссмана во многих отношениях наводят на размышления. Прежде всего, разумеется, огромное значение имеет тот факт, что мы получили фундаментальный, принципиально легко определяемый биологический критерий для одной части той большой группы, которая обозначается расплывчатым термином „психопаты“.
Насколько радует этот успех в одной из главных областей науки, настолько же удручают те выводы, которые мы должны отчасти из этого сделать.
Начнем с того, что, как ни печально, но приходится констатировать, что знание в этом случае не дает ни малейшей надежды на помощь и лечение. Никакой возможности воздействовать на медицинское состояние тех, кого постигла такая ужасная судьба в жестокой игре хромосом, судя по всему, не существует.
В более широком смысле данная статья призвана умерить тот вид оптимизма, которым мы все бы хотели проникнуться, а именно — надежду на то, что с помощью мер, направленных на улучшение окружающей среды, мы сумеем покончить с антиобщественным поведением и преступностью. Ясно как день, что любой научный эксперимент подобного рода — а г. Форссман сам подчеркивает, что должно существовать множество других, еще неизвестных биологических факторов, действующих сходным образом, — сужает то пространство для маневра, в котором социальные и педагогические меры могут считаться эффективными. Горькая истина, но истина.
Значит ли это, что из углубленного понимания таких случаев как хромосомные отклонения нельзя извлечь ничего позитивного, каких-то человеческих ценностей? Вовсе нет. Отношение к этим людям и их близким должно безусловно меняться по мере проникновения в общество нового взгляда на положение вещей. Человек, по этой причине не способный приспособиться к обстановке, будет считаться тем, кем он и является — больным, инвалидом; агрессивное и осуждающее отношение сменится пониманием и сочувствием. Почти столь же важно и изменение вследствие этого отношения к родителям несчастных детей. Следует освободить их от дополнительного груза более или менее напрямую высказываемой критики за „неверное воспитание“, „чрезмерную материнскую заботу“ и т. п. Когда на смену предрассудкам и невежественному морализаторству придет научная истина, наступит чувство освобождения, даже если это будет жестокая истина».
15-авг.
Юхан постригся!!! Вечером сидел и просматривал набросок требования сметных ассигнований. Маргарета читала корректуру объявлений. «Dead line» для Юхана — 23.00, но он является, как правило, не раньше четверти двенадцатого (на что мы закрываем глаза). Сегодня пришел где-то около десяти. Долго стоял в прихожей, в темноте, объясняя, почему не хочет чая с гренками (обычно только этим и питается). М. вышла к нему и, увидев, что случилось, крикнула что-то вроде: «Юхан постригся!». Юхан буквально взлетел по лестнице и заперся у себя в комнате. Я поднялся наверх и попытался дружески поговорить с ним через дверь (речь ведь не шла о каком-то проступке, наоборот!). Юхан включил музыкальный канал радио, что сделало невозможным любой разговор. Пришла М. и попросила меня спуститься вниз. Абсолютно необъяснимая реакция: ведь Юхан мог бы воспользоваться тем, что, как ему известно, должно обрадовать нас. М. в недоумении — кто же постриг Ю. За обедом в шесть часов он был как всегда.
Лег в час. Не спится — чай? Не удержался и начал считать пульс, хотя М. запретила. «Учащается, пока ты считаешь». Возможно — но вдруг прозеваешь болезнь? Зажег свет и встал. М. что-то заподозрила. Поэтому сказал, что забыл сделать запись в дневнике, объяснение было принято. Пульс в 01.10 в лежачем положении: 92–86–89–75, в стоячем: 94–102-93–96.
17-е авг.
Предотъездные хлопоты. Велел М. угомониться. Мы не обязаны наводить порядок в снятом помещении.
Заключительный рапорт из северного сектора, «химически очищен на 100 %», согл. нашему замечательному капитану Русе́ну. Очко в его пользу. (С другой стороны, капитану Русе́ну достался самый легкий район, самый маленький, самый бедный, лучше всех изолированный и хорошо «интегрированный» в военном отношении). Предложил Русе́ну перевод в район Висбю, где Клинг из-за своей некомпетентности застопорил все дело. Русе́н, однако, убежден, что лучше сначала очистить самый южный район, а потом приниматься за центр. Иначе транспорту, двигающемуся с юга в Руму, придется миновать заграждения и въезжать на очищенную территорию. Что может создать определенные проблемы. (Наверняка!). Тем не менее это идет вразрез с планами Горда. Деньги на установку в Руме получены лишь на условии, что она будет передвижная. По словам Горда, он теперь вынужден расстаться с Румой и возобновить работу на бойне в Хемсе или Хавдхеме. «Нам надо доказать нашу подвижность». Мысль, безусловно, очень важная, если смотреть чуть вперед. (Планы Русе́на ограничиваются лишь Готландом, поэтому у него совершенно неверные исходные посылки).
Задача на сегодня: уберечь северный сектор от «реэмиграции». Длительные переговоры с полицией о блокировании дорог. Похоже, осуществить не удастся. Сошлись на компромиссном решении — разместить овчарок на пароме через Форёсунд. Таким образом, Форё можно будет считать «герметичным», и нам не придется вторично обрабатывать самые северные районы, т. е. проводить окончательную очистку, которой, судя по всему, не избежать. Уже есть некоторые признаки того, что свиньи «просачиваются» из необработанных зон в обработанные.
Во второй половине дня зашел старик Б.-А. — попрощаться с детьми. Последнюю неделю занимался Петтером, а не Юханом. (На Малин он вообще не обращал внимания. Так что у М. нет ни малейших оснований для беспокойства относительно его якобы «интереса к маленьким девочкам»). Обычно сидит с Петтером в машине (ключ от стартера я вынимаю). Рассказывает ему странные сказки. Сегодня, напр., согл. Петтеру, сказка была о мишке Пук и мишке Фук, которые полетели в космос благодаря тому, что пукали. М. считает, что нам надо спокойно относиться к выбору темы. Вчерашняя сказка была о «Мишке-дурачке и Мишке-умнике», которые намыливали себе задницы и катались на телефонных проводах. (Почему детям вечно рассказывают о медведях?)
Старик Б.-А. не хотел уходить домой, просил позволить ему переночевать в «рено». М. пыталась и так и эдак, но старик наотрез отказывался выйти из машины. Пришлось сесть за руль и отвезти его к Бленхейм-Альскугам. Решительно не могу брать на себя такую ответственность. Черстин в конце концов удалось выманить его из автомобиля. Собирался до двух ночи. М. предложила мне диктовать дневниковые записи на магнитофон, чтобы потом кто-нибудь их переписывал. Трудно менять привычки. Длинная получилась сегодня запись. (Назло Маргарете?).
18-е авг.
Взял день отпуска, чтобы оттранспортировать семейство в Стокгольм. («Отпуск»!). Занятия в школе начинаются только 28.08, но Маргарета хочет подготовиться, «стиральной машине придется работать круглые сутки». Приехали домой полпервого ночи (паром, как всегда, опоздал). Поездка прошла нормально, правда, Петтер не спал до самого Нюнесхамна, но вел себя тихо. Потрясающая погода, весь вечер провели на палубе.
Естественно, крупно поссорились с Юханом перед отъездом. Малин наябедничала, что у Юхана в футляре от электрогитары спрятан «мертвяк». Попытался отвергнуть это предположение как нелепость, но Малин наотрез отказалась ехать в машине, если не уберут «мертвяка». Приказал проверить багаж Юхана и обнаружил череп! Страшный переполох. При расспросе Юхан сообщил, что череп не его, а Буссе (одной из «звезд» в «The Psykedelin-quents»). Буссе купил его у кладбищенского сторожа. Согл. Юхану — масса старых костей при перезахоронениях. Буссе заплатил аванс в 50 кр. Юхан обещал отвезти домой «этот самый целый череп из всех, которые попались могильщику». Маргарета настаивала на том, чтобы объявить сделку недействительной. Юхан заявил, что продавец по всей видимости уже вложил капитал в винный магазин Висбю. Что делать? (За два часа до отхода парома!) Малин в истерике. Петтеру же напротив, интересно, спросил, не из дерева ли «мертвяк». (Годится ли говорить с четырехлеткой о смерти?).
Упаковал череп в картонный ящик. Отнесли на почту и отправили на домашний адрес Буссе наложенным платежом. (Содержимое: сувенир). Малин тем не менее недовольна, хочет выжать максимум из ситуации, отказывается ехать, если футляр для гитары сперва не вымоют. Времени на это уже нет. Малин дулась практически всю дорогу до Нюнесхамна.
Не подумали, что паром наверняка опоздает в Нюнесхамн, и сели в машину на полчаса раньше, чем нужно. «Эландец» — один из новых паромов с двумя палубами для машин. Потолки низкие. Внезапно взбрело в голову, что может начаться пожар (сотни две машин с полными баками!). Был вынужден выйти из машины, сослался на жару и запах бензина (Маргарета знает, что я не выношу автобусов). Стоял на палубе и думал о семье, которая там, в «ловушке». (Не верил, естественно, ни минуты в возможность пожара и не хотел волновать остальных, тем более, что Петтер заснул на заднем сиденье). Машину с парома вывела Маргарета.
Похоже, газон оправился, несмотря на недостаточную поливку. Однако кое-где остались проплешины после того, как дети весной разбивали там палатку. Из двенадцати роз принялись только три (недостаточно глубоко посадил?).
19-е авг.
Чуть не рассвирепел, когда утром позвонил Горд — сколько можно доставать по выходным! Опешил, когда Горд предложил мне два билета на открытие театра «Сёдран». «Никакого желания слушать речь Эдемана». Наверн., в мин-ве распределяли бесплатные билеты. Сообщил Маргарете, что мы приглашены на открытие театра «за счет советника министерства Горда». М. в восторге. (Она, пожалуй, больше ощущала изолированность на Готланде, чем я, несмотря на работу для «Фармасии»), Спешно позвонил маме, которая обещала взять детей при условии, что мы их к ней привезем. (Проще всего было бы привезти ее сюда, но она не может спать не дома). Юхан, конечно, отказался, позаботится о себе сам. Обещал никого не приводить домой.
Отвез детей уже в четыре. Пообедали в новом ресторане, называется «Аврора». Красивые залы, но дорого. (Похоже, сегодня в Стокгольме нельзя пойти пообедать в ресторан без риска разориться). Давно не видел Маргарету в таком приподнятом настроении.
Прибыли в «Сёдран» при проливном дожде, неожиданно легко нашли, где припарковаться. Большое скопление фотографов и журналистов. Крупно повезло — вошли в театр следом за Стигом Яррелем. Интересное помещение, но, несмотря на реставрацию, кое-где вид весьма обшарпанный, особенно потолки. В зале множество знаменитостей, настроение премьерное. Спектакль, на мой взгляд, несколько бледный, хотя местами и очень смешной. Некоторые остроты трудно расслышать (не то что замечательные монологи Ярреля, где каждый слог попадает в цель). Маргарета, однако, чуть ли не в шоке от целого ряда дерзостей и от того, что премьер-министра страны изобразили эдаким безвольным, шамкающим стариком-макаронником в присутствии одного из членов правительства.
В антракте целый сонм так наз-х «звезд». Их сердечность по отношению к друг другу загадка, они ведь, должно быть, видятся постоянно и, наверное, сердечно надоели друг другу. У Кар де Муммы вид был кислый (по-моему, по праву). После спектакля проливной дождь, ни малейшего желания идти еще куда-нибудь. Поехали домой.
Странный разговор посреди ночи. Юхан дома, выходил совсем ненадолго. Необычайно разговорчив, с интересом расспрашивал о спектакле. Оказалось, читал кое-что о «Плоте» и успехе спектакля в Гетеборге. (Когда это он начал читать газеты?). Маргарета рассказала о ревю (должен признаться, что она вынесла из представления гораздо больше, чем я). Юхан в восторге, считает, что следовало бы прямо говорить «власти предержащей», что она собой представляет. Согласился с ним, но подчеркнул, что нужно держаться в определенных разумных рамках, не говоря уж о соблюдении «стиля». Юхан на это вдруг очень агрессивно возразил, что «всем этим „шишкам“ надо дать пинка под зад». Именно это и произошло с важной публикой в зале, сказала Маргарета. Юхан перескочил на другую тему: «Согласиться играть перед Эденманом и компанией — предательство». По мнению Юхана, туда надо было бы «заманить» всех знаменитостей, а потом «посмеяться над ними и смыться» или «бросить в зал бомбу с г…ом». Спросил, какая была бы польза от такого хулиганского поступка, но вразумительного ответа не получил. В конце концов велел ему идти в свою комнату. (М. начала плакать, не имеет представления, кто вбил ему в голову эти идеи). Не знаю точно, что предпринять. Решил сделать попытку развить то положительное, что было в поведении Юхана, — его интерес к театру. Свожу его в «Драматен» на Шекспира, когда откроется сезон.
Принял нембутал, несмотря на херес. Завтра утром надо заняться садом. М. б., смогу отложить возвращение до утра понедельника, но добираться до Румы в такое время дня будет непросто.
20-е авг.
Мазута около 950 л. (Цена резко поднялась после июня — на сколько?).
Счетчик воды — 0183,0 кубометра.
Электросчетчик — 12 735,1 квч.
21-е авг.
Один на даче. Последняя ночь. Оставаться здесь непрактично. Рассчитывал, что смогу половину времени проводить в Стокгольме, прилетая сюда 2–3 раза в неделю. Кажется, не выйдет.
До отъезда семьи мечтал об одиночестве и возможности спокойно поработать. А теперь как-то не по себе — за весь вечер не смог выжать из себя ни одного разумного слова. Мысли разбегаются. Такое чувство, будто сидишь в студенческом общежитии и готовишься к экзамену. Тогда время использовалось эффективно, неудача на экзамене грозила катастрофой. (Что, собственно, значило завалить экзамен? Почти ничего!). А что в сегодняшней ситуации значит неудачно составленное требование сметных ассигнований? Все? Окажусь вне игры, если с ГИЖ все не образуется. А в финансовом отношении? Никаких особых потрясений. Будет больше времени для сверхштатной работы, смогу, что называется, начать «жить». А что это такое? Выращивать капусту? Бридж? Театр? Концерты? Приемы?
Участие в различных обществах? Время на детей? Только так кажется, будто более легкая работа, которую ты делаешь одной левой, даст тебе возможность заняться всем этим. На самом же деле все почти наоборот! Никогда не жил так замкнуто, как когда работал зав. отделом. Сейчас же — «на полную катушку», как сказал бы Юхан. Не успеваю думать о всяких глупостях. Если меня отодвинут в сторону, будет, по всей вероятности, весьма тяжело. Идея Юхана насчет того, что нам всем надо бы устроить «сидячую забастовку» на полгода и «поразмышлять», полностью подорвала бы душевное здоровье нации.
Никогда не испытывал особого удовольствия от употребления алкоголя, но не могу не признать, что отчасти понимаю этот феномен. Но в любом случае крайне тревожно, когда молодежь прибегает к этому «средству ухода от действительности», несмотря на то, что перед ней вся жизнь. Раньше родителей в основном волновало сексуальное поведение их детей-подростков. Сейчас — спиртное и наркотики. («Травка», согл. Юхану, уже не «в моде», что однако не помешало его поп-группе назвать себя «The Psykedelinquents»!). Пусть все мировоззренческие дискуссии нашей молодости и носили ребяческий, утрированный характер, но в них присутствовало желание найти объективную истину. (Более жесткие внешние условия и угрожающая ситуация в мире). Новые, так называемые «общественные» молодежные движения — пацифисты и пр. — как ни старались, а все-таки замарали себя сексом и опьяняющими средствами. Неужели единственная реакция на это — снисходительность?
Надо все же признать, что быть молодым на рубеже 30–40-х годов было легче. Более четкие ориентиры — бороться, сохранить нейтралитет, выжить. Бомбоубежища, затемнения и карточки делали зримой для нас ситуацию в мире. Сейчас направо и налево рассуждают о мировом голоде и гибели на фоне переполненных витрин и вполне устроенной жизни самой молодежи — мы в свое время даже мечтать об этом не смели. Слишком мало людей понимают, о чем они, собственно, говорят. Хорошо бы потребовать от всех пророков из развитых стран, чтобы они хоть разок съездили в ту страну, о которой болтают. (Было бы наверняка полезно и в том смысле, что у них бы появилась правильная точка зрения на секс и марихуану).
Спросил как-то своего отца, как он решился взять на себя ответственность произвести меня на свет. Ответ меня не удовлетворил: «Поймешь, когда повзрослеешь». Не могу сейчас не признать его правоты.
Вечером в последний раз поставлю ежику блюдечко с молоком. Грустно, но ничего не поделаешь. Придется ему искать себе другого благодетеля. Дурно брать кошек и других животных, а потом, когда отпуск закончится, бросать их на произвол судьбы. (Малин какое-то время назад явилась домой с котенком, был вынужден проявить суровость).
22-е авг.
Требование сметных ассигнований наконец составлено (осталось только сделать копии). До последней минуты телефонные совещания с Гордом. В прошлом году нам просто отрубили голову. В этом году, судя по всему, тоже будет нелегко, но ГИЖ относится к приоритетным проектам. Договорились в конце концов просить пять должностей начальников по планированию (Б 6): Южный Ёталанд, северный Ёталанд, Свеаланд, южный Норрланд, северный Норрланд. Горд думает, что это не пройдет. Вероятнее всего, нам спустят одну должность «начальника по гос. планированию», и только в следующий раз еще четыре или пять высших должностей. Мое предложение на этот случай — я оставляю работу непосредственно на местах и с начала года полностью переключаюсь на планирование. После 1.10 с Готландом уже наверняка не будет никаких проблем. Только «уборочные работы». Прошу также двух ветеринаров (на полную ставку) для «Операции Сконе». (Бленхейм-Альскуг переходит на уровень мин-ва). Понял по тону, что в мин-ве уже обсуждали кандидатуру на высшую должность. (Горд потерял интерес к гос. управлению по рационализации?). Назначение его генеральным директором может привести к целому ряду неприятностей. (Иными словами, надо драться до последнего, но не допустить, чтобы Горд стал моим прямым начальником!). Попросил (неофициальное согласие есть) еще двух начальников отделов в офис, один из которых возглавит отдел кадров. Поднял вопрос о 32-х новых должностях консультантов (но нам их не видать! Согл. Горду, только «черная работа на местах»). 9 новых конторских должностей можно считать гарантированными. По всей вероятности, нам предоставят компьютерщика-программиста (на гонораре).
Горд не намерен в настоящий момент укреплять полевой персонал. «Может создаться впечатление, что дела на Готланде из рук вон», если мы будем бросать туда все больше людей. Длительная дискуссия по поводу должности санитарного инженера. Клинг не отвечает требованиям, его продвижение по службе представляется немыслимым. Но и избавиться от него, похоже, невозможно. (Когда в последний раз гос. чиновника увольняли за некомпетентность?). Предложил Горду поднять должность до 27-го разряда, а потом объявить конкурс и надеяться, что кто-нибудь более компетентный обойдет Клинга. Горд санкционировал это, но предупредил (и правильно!), что таким образом нам от Клинга не избавиться. «М. б., его возьмут военные» — слова Горда. Позвонил в Штаб гражданской обороны, сослался на советника канцелярии Странда. Отказ.
Со служебными автомобилями полный порядок. Будут выкрашены в оранжевый — цвет гр. об-ны.
23-е авг.
Подготовительные пожарные учения в Стенкюмля. Персонал и 3-й дивизион берег, арт-ии подожгли два гектара сухого мелкого леса (не имеющий ценности сосняк). Несмотря на последние дождливые дни, огонь распространяется очень быстро. Цель была — дать огню продержаться полчаса, но пожарным приказали начать тушить уже через десять минут. Вошли в зону огня на большом гусеничном тракторе (принадлежащем бронетанковым войскам) и проутюжили участок так, что остался один песок. Чрезвычайно эффективно на местности такого типа. Вокруг очага огня образуется пропитанный водой вал. Эксперимент с «разрушителем кислорода» (oxygen destroyer). Американское изобретение, похоже на громадный пылесос, выдувающий связывающее кислород вещество на огонь, который опадает из-за недостатка кислорода. (Пожарные вынуждены надевать кислородные маски, немного сложно поддерживать нужную температуру в их кислородных баллонах). Учение и по традиционному тушению водой и пеной. Самый интересный момент: армейский вертолет, зависнув над огнем, гасил пламя потоком воздуха из ротора.
Говорил потом с несколькими ребятами. Оказалось, попали в пожарники потому, что отказываются носить оружие. Произвели strong[12] впечатление по сравнению с обычными призывниками, «новобранцами». Согл. командиру, ребята ведут себя прекрасно. Никаких проблем с верующими, «это никак не проявляется, только ругаются меньше, чем остальные». Среди «альтернативников» есть и отказники по политическим мотивам. Больше склонны к дискуссиям и мудрствованию, но редко когда по-настоящему доставляют какие-нибудь хлопоты (однако раз в два года попадаются и отдельные «выродки»). Остался на ленч, оживленная дискуссия по поводу оправданности охоты на лосей. Считают, что это всего лишь широкомасштабное «развлекательное шоу», истязание животных из-за неумелости охотников. Один настаивал на запрете, оставив это право только за «королевскими егерями». Другой пытался расширить тему, затронув спортивное рыболовство, но почему-то решили ограничиться обсуждением охоты на млекопитающих. Не «доказано», что рыбы могут испытывать боль или страх. (Весьма увлекательная беседа получилась, но, естественно, иногда чувства брали верх и не хватало логики).
Учения закончились двумя показами: сначала «тушение с помощью взрыва». На полосу огня из вертолета спустили длинную пластмассовую трубу, начиненную взрывчатым веществом, которая через несколько минут взорвалась и погасила огонь. (Правда, очевидный риск вторичных пожаров, поскольку при взрыве во все стороны летят пучки искр). Труба идентична той, что используется в армии для создания безопасного коридора через минное поле. Второй показ: из вертолета выбросили длинный трос, сплетенный из тонких пластиковых шлангов, заполненных желеобразным бензином. В пластмассу впаяны медные провода, разогревающиеся с помощью электричества. Образовалась трескучая «огненная стена» длиной в 100 м, преодолеть которую без спецоборудования невозможно, — в народе ее прозвали «бенгальским огнем», используется для «взятия в кольцо» небольших вражеских соединений на труднопроходимой местности.
«Торжество презренного металла». Кред. банк — 3153. Сбербанк — 6800. Почт. банк — 629,91. Наличные — около 400. Переведено 1800 на счет М.
24-е авг.
Еще несколько случаев обструкции в южном секторе. Не менее трех усадеб в Эя выпустили своих свиней в лес. Пока никаких мер предпринять нельзя. Б.-А. считает, что проблем не будет, домашние свиньи не привыкли жить на свободе, голод выгонит их из леса. Пока организовал лишь полицейское наблюдение за усадьбами, чтобы воспрепятствовать хозяевам подкармливать животных. Горд предложил облаву, но в наст. вр. вряд ли это разумно. Договорились оставить все как есть до завершения конгресса в Гетеборге. Оценить риск распространения обструкции весьма трудно. Несмотря ни на что, лучшее оружие — мягкость. Получено согласие на перевод готландского офиса из Висбю в Бёршвик. Установка в Руме демонтируются во вторник и перебрасывается в Хемсе. Русе́н обещал, что она вступит в строй через 36 часов после демонтажа.
По дороге на юг сделал остановку в Вестергарне. Не удержался и завернул в Эскельхем. Нашел дом. Не слишком изменился с 1948 г. Сеновал напротив явно переделан в летнее жилье. Впечатление тишины и заброшенности. Во дворе ржавая борона. Трава перед крыльцом высотой в метр. В окнах вата и дохлые мухи. Висят занавески, значит, дом все-таки обитаем. Пастора и старухи, очевидно, уже нет в живых. Прожил здесь с Мариэттой четыре недели в 1948 г. В то время на Готланде было множество эстонцев, наверное, ландшафт похож на прибалтийский. Велосипедные поездки к морю были довольно нудными. Пастор получил усадьбу в наследство (в подарок?) от старухи, которая продолжала там жить, но в тур. сезон ей было велено не попадаться на глаза. Пастора освободили от должности, и позднее он стал священником гос. церкви. Не исключено, старуха подарила ему свою усадьбу именно потому, что он был пастором свободной церкви. Как же в таком случае она восприняла его переход в государственную? Старуха была неразговорчива, ходила в толстых черных чулках и кормила кур. Пастор-священник более общителен, угощал сигаретами. Мариэтта была настроена исключительно враждебно, поэтому так и не смогла как следует его узнать. Может, он был вовсе не таким уж чудовищем и обвиняли его облыжно. Странное лето. Многие годы старался «забыть» его. Теперь захотелось освежить память. Как ни смешно, но вспомнил лишь, что в то лето сенная лихорадка сделала меня чуть ли не инвалидом. Как-то ночью со мной случился приступ астмы, единственный раз в жизни. Каждое утро отправлялся на велосипеде за 9 км в Клинтехамн за свежими французскими булочками — Мариэтта их обожала. Не могу припомнить ее лица. Попытался восстановить кусочек за кусочком, но цельного портрета не вышло.
25-е авг. Отель «Опал»
Проехал Сток-м, не повидав семьи. Проторчал час на Бромме, сжевал черствый бутерброд с ростбифом. Горд, как всегда, в последнюю минуту, весь полет проспал. А я рассчитывал без помех полтора часа поговорить с ним.
Открытие конгресса к нашему прибытию уже завершилось. Успели к ленчу получить карточки участников и программу. Горд за столом министра. Я разговорился с двумя датскими ветеринарами, знакомыми с морозильной установкой в Руме. Слишком низкая производительность для огромных потребностей Дании.
Очередь Горда сразу после ленча, «Свиноводство и официальная скандинавская традиция». Очень интересно, Горд среди всех этих цифр и кривых — как рыба в воде. Потом оживленная дискуссия. Один из Центростата высказал критические замечания (согл. Горду, старый соперник). Послеобеденная программа сместилась почти на два часа. Последний доклад исключительно любопытный, доцент Мэкинен из Улеоборга, говорил об оленине и радиоактивности. Лишайники и мхи очень «восприимчивы к радиоактивности». Довольно большое количество осадков в 1961–62 гг. во время советских широкомасштабных испытаний. Китайские осадки практически не имеют значения. Мэкинен успокоил — жуткие пророчества в прессе сильно преувеличены, оленье мясо вряд ли может повредить здоровью. Однако во время обсуждения признал, что проблема будет актуальна еще многие годы. Олени продолжают питаться «зараженным» кормом. Судя по всему, можно, изменив способы убоя (как?), сократить потребление радиоактивных веществ населением. Вспомнил предложение Тове-Расмуссена о разведении оленей на Готланде — окончательное решение вопроса?
Вечером обед от имени «Вольво». Отказался. Должен завтра быть в форме. Позвонил домой, М. в кино, ответил Юхан. Все в порядке. Малин и Петтер получили открытки, подписанные «Хайнц, Турк, Матти и дядя Хеллер».
26-е авг.
Я — первый докладчик в секции Б. Начало несколько задержалось из-за неполадок в проекторе (к лучшему, многие участники опоздали). Большинству было, очевидно, непонятно, что кроется за названием «Организационные препятствия при проведении массовых акций». После принципиального вступления я рассказал о готландском проекте (утром получил по телефону самые свежие цифры от Б.-А.). Установка в Руме, подразделение на сектора, сотрудничество с военными и властями, вопросы транспорта. Единственный, кому спонтанно зааплодировали после окончания доклада. Оживленное, но очень благожелательное обсуждение. Немного неловкий инцидент, неправильно понял вопрос исландского делегата о психологическом эффекте. Ответил, что психология свиней пока практически не изучена. Оказывается, вопрос касался животноводов! Всеобщий смех, непринужденная атмосфера. Особенно позитивно настроены норвежцы.
Позднее удостоился личной похвалы от замминистра. Приглашен участвовать в качестве эксперта по орг. вопросам в воскресном симпозиуме по массовому бактериологическому уничтожению. Горд всю вторую половину дня злится (боится конкуренции?). Наплевал на последний пункт программы, выступление датчанина Хемминга о распространении трихиноза в Скандинавии. Хотел купить что-нибудь детям, но магазины уже закрыты.
Воскресенье, утро.
Проснулся в 8 в превосходном настроении. Подтверждает теорию, что можно сидеть до двух ночи и тем не менее чувствовать себя бодрым на следующее утро (не пил ничего крепкого после 22.00). Великолепный обед вчера в вилле Карландера, устроитель — муниципалитет Гетеборга, когда же в Стокгольме будет такое представительское помещение? Дом — дар городу. Кажется, с начала века к нему не прикасались. Трудно представить себе семейную жизнь в такой обстановке. Горд чуть не свалился с лестницы, «был в баре гостиницы „Парк Авеню“». Поздоровался с представителями городских властей. (Не разобрал ни одного имени, почему нельзя и на приемах носить такие же нагрудные именные кар
точки, как на конгрессах? Условие рационального функционирования). Перемолвился парой слов с президентом конгресса, директором Торне-Лёве, главой «Бёрде Айс Нурдиска А\О». Попросил разрешения связаться со мной позднее относительно одного из национально-экономических проектов, «который господин Сильеберг, вероятно, сочтет весьма интересным».
Потрясающий обед, отпечатанные меню с изображением фасада Карландерского дома. Сохранил меню для Маргареты:
МЕНЮ
Langoustines de frits, sauce Tyrolienne
* * *
Carré de porc fumé, tomates grillées
* * *
Дыня
ВИНО
Chianti Ruffino Bianco
* * *
Baratas
Weisslack
* * *
Rotlack
Café
Avec
Gothembourg le 26 août 1967
Во время обеда несколько тостов. Благодарственная речь Торне-Лёве городу, накатанная, но суховатая. Самое большое впечатление — экспромт датчанина Хемминга. Сделал вдохновенный обзор развития местных налогов в Гетеборге в соотношении с представительским меню. В каком-то смысле выступление довольно злое и дерзкое, но произнесенное с таким датским добродушием, что все кислые мины разгладились. Можно, правда, предположить, что хозяева не слишком привычны к нюансам датского языка.
После кофе неприятный эпизод с Гордом. Полчаса молча просидел в гостиной, уронил чашку, никак не прореагировав. Потом внезапно ему стало плохо, пытался встать. Я хотел помочь, но у Горда весьма внушительная комплекция. Его вырвало в красивую алебастровую чашу, стоявшую в западной гостиной. Прекрасная работа в стиле «модерн», прямо маленькая купель на цоколе. Хозяева исключительно тактичны, сказали, что в городе свирепствует желудочный грипп, хотя всем было известно, в чем дело. Энстам помог мне отвезти Горда на такси в гостиницу. (Обещал замминистра вернуться, ему, по его словам, не хотелось расставаться с «героем дня»).
Вернулся в Карландерскую виллу около 23.00. Все собрались уходить, прогулка в ночной клуб «Валанд». Достаточно жалкий стриптиз. Провинциально по сравнению с Дюссельдорфом.
Сейчас 10.00. До начала симпозиума успею принять ванну и прогуляться.
Воскресенье, вторая половина дня
Достал место на самолет, билет был на завтра. Рабочий ленч в Лонгедраг с последующим симпозиумом. Неудачные эстрадные дебаты. Профессор Туре́н, вет. академия, председательствующий. Остальные участники: ассистент Стенквист, Исследовательский центр обороны, секретарь министерства сельского хозяйства Дании Вагнсен, доцент Мэкинен, Улеоборг, управляющий Матисен, Берген, главный инженер Хольмбуе, Осло, советник посольства Йонссон, Рейкьявик, и нижеподписавшийся. У меня практически не было возможности принять участие в дискуссии, вылившейся в биотехническую перебранку между Стенквистом, ИЦО, и Матисеном, Норвегия, о мутационной частоте некоторых штаммов бактерий в живых млекопитающих. Как это частенько бывало и раньше, теоретики таким образом торпедировали выработку практической программы. При подведении итогов проф. Турён, однако, подчеркнул, что до середины 70-х гг. никто, собственно, не верил в возможность убоя свиней с помощью бактерий.
Получил приглашение прочитать серию лекций в Бергене. Заинтересовался, но не мог дать ответа, поскольку Горд сегодня не появился. Несмотря на личный успех, чувствовал себя несколько подавленным этим воскресным днем.
28-е авг.
Резкий разговор с Минюстом. Полиция со среды и не меньше чем на три недели снимает посты, «не хватает мощностей». Придется вновь обращаться с просьбой к шефу 3-го див-на берег, артиллерии. Немножко неприятно постоянно опираться на военных. Горда нет, он «на конгрессе в Гетеборге», согл. секретарю.
29-е авг.
У нас польская делегация. Бесплатно для ГИЖ! (Что-то вроде соглашения между Шведским институтом и Польшей?). Пригласить сюда поляков — идея Б.-А., он питает некоторую слабость к патентованным решениям. Тем не менее, господа Рыдз и Прушковский — вполне приятные люди. Оба в длиннополых зеленых кожаных плащах и шляпах с «кисточками». Оружие в индивидуальных парусиновых чехлах с польским гербом. Рыдз — добродушный господин лет шестидесяти. Был в Швеции в 1936 г. на регате, сейчас председатель Польского союза охотников на кабанов. Прушковский более замкнутый. Около 30, старший егерь, член сборной страны по стрельбе с дальнего расстояния. Привез разные виды ружей, прибл. как игрок в гольф привозит набор клюшек. А также листы иллюстраций и диапозитивов по технике охоты на кабанов. Дикие кабаны намного меньше обычных домашних свиней, но охотиться на них трудно, как правило, используются пули, пробивающие броню. Продолжительная беседа с Б.-А. о патронах для домашних свиней. Похоже, немалый риск ранить животных — слишком велика мишень. Можно использовать ампулы с кураре, приводит к временному параличу, остается только собрать туши. Обычно применяют при поимке сбежавших цирковых животных. Дорого и сложно, согл. Б.-А. Поляки тренируются после ленча на полигоне Общества стрелков. Завтра в Эя.
Позвонил домой. Юхан и Малин вчера в первый раз в школе. Слишком рано, чтобы составить какое-то мнение, согл. М. В основном, успел лишь получить список новых приобретений. На мопеде Юхана во время транспортировки разбилась фара. Оплачивается за счет страховки, Шв. жел. дороги снимают с себя всякую ответственность за мелкие повреждения.
30-е авг.
Точно скаутские походы в юности! Встал в пять утра, Русе́н заехал в так наз. «щенке» (хорошее название для этого тупорылого джипа «вольво»). Поляки сидели и курили в вестибюле гостиницы, не завтракали. Русе́н устроил им завтрак через офицерскую столовую в Висбю, однако в ворота им зайти не разрешили. Часовые прибежали с термосами и пластмассовыми канистрами.
В Эя прибыли в восемь. Загонщики из военнообязанных построены под руководством Б.-А. У Б.-А. с собой английский охотничий рог (используется при охоте на лис). Наш друг Рыдз рассержен, очевидно, нарушение стиля. По моему совету разочарованный Б.-А. убрал рог подальше. Полякам не позволили привезти с собой собак из-за карантинных правил. Готландский охотничий клуб предложил свои услуги, но мы отказались, боясь кровопролития. (Домашние свиньи ведь не дичь в обычном понимании).
Почти сразу удача. Загонщики загнали большого хряка, которого Прушковский положил с 300 м. Правда, с оптическим прицелом, но все же подвиг. Прушковский отрезал кончик хвоста и засунул его под ленточку шляпы. Исключительно эффективный гон, Б.-А. дирижировал с помощью уоки-токи. За утро 4 хряка, 13 свиноматок и 29 поросят. Все животные, кроме одного, подстрелены Прушковским (на шляпе места уже нет, стал затыкать за пояс плаща). Старик Рыдз почти совсем не стрелял, кажется, проблема с глазами, и к тому же задыхается в лесу. (Я сам неожиданно в прекрасной кондиции!). Рыдз за ленчем (отлично организованном в маркитанской палатке) рассказал, что он в 30-е гг. служил управляющим в большом поместье в восточной Польше, где были великолепные угодья с дикими кабанами. Польша и сейчас «самая богатая дикими кабанами страна в Европе». Однако некоторыми охотничьими угодьями распоряжается теперь СССР. «Русские ничего в этом не понимают», тем не менее во времена Хрущева, который вроде бы любил охоту, туда завезли новых животных. Теперь множество туристов, участвующих в охоте, организуемой государством. Хищническое уничтожение, согл. Рыдзу, «правительство слишком заинтересовано в иностранной валюте». Прушковский более молчалив, осенью собирается в Сибирь изучать охоту на волков с самолета.
Весьма странный эпизод после ленча. Внезапно из березовой рощи вылезают две сильно накрашенные дамы в шубах! Оказалось, фотомодели из ежемесячного журнала изд-ва «Бонниер» делают репортаж о моде. Фотограф пришел в восторг от антикварных кожаных плащей господ Рыдза и Прушковского. Уговорил их попозировать в качестве «мужских манекенов» для создания настроения. Прушковский сперва насторожился, но потом помягчел. Рыдз как рыба в воде, шутил и щипал девушек за щечки. Позднее доверительно сообщил мне, что они чересчур худы. В Польше никогда бы не допустили, чтобы красивые девушки были похожи на скелеты.
Для нас, ГИЖевцев, положение несколько щекотливое, прессу желательно держать подальше. Но репортаж выйдет не раньше весны (а тогда Готланд, скорее всего, потеряет актуальность).
Вторая половина дня относительно неудачна, всего 9 животных. Русе́н припомнил охоту на волков, упомянутую Прушковским. Решили связаться с одним из вертолетов, который был на месте через 10 мин. Еще одна задержка — репортажной группе захотелось сделать несколько снимков на фоне военного вертолета оливкового цвета, «модный цвет следующего года». Прушковский, Русе́н, Б.-А. и нижеподписавшийся позировали. (Рыдз посчитал себя слишком старым, но не настолько, чтобы потом не устроить громкую возню в вагончике манекенщиц).
Охота с вертолета — сплошная свистопляска. Очень трудно удержать машину на месте при порывистом ветре. Стрелять в бегущих свиней из раскачивающегося вертолета тоже не так просто. Первых двух только ранили. Вертолет не смог приземлиться, пришлось направить туда наземный патруль. Потом пилот придумал зависать прямо над загнанным животным, которого воздушный поток прижимал к земле и, похоже, ослеплял. После чего Прушковский стрелял вниз из специального, согнутого под углом ружья. Весьма эффективный метод. («Уже не спорт», согл. Б.-А.). Указал ему, что здесь речь идет вовсе не о спорте, а о гос. задании! Результаты охоты с вертолета: 68 животных. Создало определенные проблемы для наземных патрулей-сборщиков, есть риск, что мелкое лесное зверье уже успело полакомиться свининой. (Кошмар для вет. управления!).
Решили остаться в лесу до завтра. (Русе́н все организует). Есть возможность испытать новые армейские палатки. В мое время были совсем другие.
31-авг.
Весьма печальное окончание визита поляков! Посреди ночи был разбужен Б.-А., учуявшим запах дыма. (Вышел из палатки по личным делам). Всего в метрах двадцати от палатки обнаружили Рыдза, манекенщиц и фотографа, которые на костре поджаривали молочного поросенка. Фатальный случай. Все уже успели отведать поросятины. Был вынужден резко прервать трапезу. Б.-А. заставил их выпить теплой соленой воды, но вырвало только двоих. Совершенно согласен с Б.-А. — необходима изоляция. Пытался по радио связаться с местным врачом в Бёршвике отн-но срочных мер. Меня переадресовали в информ. центр по отравлениям Каролинской больницы. Кажется, делать нечего. (Вышеозначенный не склонен придавать этому почти никакого значения, «проблема не медицинская»). Пришлось посадить всю компанию, включая Рыдза, «под домашний арест» до утра. Связался с председателем Комитета по здравоохранению, который считает, что проблема выходит за рамки закона о здравоохранении. Злобный звонок из «Олена & Окерлюнда»: «не имеете права задерживать манекенщиц и фотографов». Польское посольство осаждает Горда.
Вопрос, кажется, решен благодаря тому, что происшествие трактуется как «неосторожное поведение во временно запретной военной зоне». Говорил с глазу на глаз с каждым участником репортажа, все проявили лояльность.
Прушковский страшно злится на Рыдза; языка, естественно, не понимаем. Б.-А. полагает, что этот инцидент может поставить точку в их дальнейших загранпоездках. Б.-А.: «Только бы они не попросили политического убежища, иначе скандал полнейший». Сегодня в Висбю прибывает секретарь посольства Польши. Согл. Горду, «посольство уже снизило обороты».
1-е сент.
Желудочный грипп. Не выдержал жизни в лесу? Не слишком весело болеть в гостинице. Появилось дурацкое чувство, что про меня могут забыть. Персонал запрет дверь и откроет ее, только когда я ничем не буду отличаться от других постояльцев. Б.-А. велел телефонисткам ни с кем меня не соединять; считает, что хоть раз мне надо полностью от всего отключиться. («И желательно перестать вести этот свой подробный дневник»). Лежу, обложенный кипой черных записных книжек. Может, стоило бы сделать еще одну попытку бросить. (Никто не будет так счастлив, как Маргарета). Тяжело отказаться от почти 25-летней привычки. М. одно время считала, что мне надо показаться врачу, «похоже на навязчивую идею». (Маргарета как раз тогда окончила вечерние курсы по психологии). Чтобы успокоить М., сходил к специалисту «по душе». Он не нашел никаких отклонений, напротив, по его мн-ю, ведение дневника — вымирающее явление, и потому его надо всячески поощрять. Говорил о «постоянном душевном очищении».
Делал два длительных перерыва: во время службы в армии в 1946–47 гг. — осталось белое пятно, и во время помолвки — считал, что фиксировать подробности — «предательство». Возобновил записи после рождения Юхана. Постоянная шутка М.: она получила Юхана, а я — обратно свой дневник.
Желудок вроде бы удерживает чай. Пора попросить телефонисток переслать мне сообщения о телефонных звонках.
2-е сент.
Затишье перед революцией. Местное отделение ГИЖ размещено в пансионате «Солнечный берег». Говорил с управляющим Хансеном о том, чтобы использовать пансионат в Хольмхэллар в качестве опорного пункта на юге (все равно пустует, и кроме того, остались навыки со времен мобилизационной готовности). Работа идет полным ходом, съездил на машине в Фиденес. Все указатели завешаны. Русе́н убежден, что заграждение получится отличное. Дорожные посты на участке Вестергорда-церковь Фиде-Сиффриде уже укомплектованы. Судя по всему, не привлекают никакого внимания. Все полностью объясняется переходом на правостороннее движение сегодня ночью. Наблюдательные вышки тоже на месте. Идея Тове-Расмуссена: перебросить в Фиде несколько птичьих наблюдательных вышек плюс пост службы воздушного слежения. Ни один крупный предмет не должен проскользнуть незамеченным. Получил разрешение взять на время еще четырех собак, натасканных на наркотики. Они патрулируют линию заграждения в ночное время. (Выяснилось однако, что домашние свиньи предпочитают ночью отлеживаться, если их не спугнут).
Бёршвик произвел очень благоприятное впечатление. (В отличие от Хемсе и Хавдхема). Связано, безусловно, с его расположением у моря. Миниатюрный порт с нефтяными цистернами. В средние века — центр каменотесов, здесь, по рассказам, работало немало строителей церквей. Забавно, что мои первые воспоминания об этом месте были негативные: прилетел с юга на вертолете и первое, что увидел — гигантскую гору угля. (По-прежнему распри с военной авиацией относительно наших полетов. ВВС железно держится за свой низкополетный коридор. «Необходим для поддержания нашей боевой готовности». Очевидно, планы по созданию вертолетного ангара в Хольмхэллар будут саботированы).
Один случай все-таки поступил на рассмотрение прокурора, хотя мы всячески старались избежать этого — крестьянин из Геррума, спрятавший свиней в гараже для тракторов.
Б.-А. с женой у нас сегодня вечером. Пора отпраздновать достижение нами 25 000-ого рубежа.
3-е сент.
Ночные перегруппировки завершены. Никаких инцидентов. Утром проинспектировал выброс нефти между Вендбургом и Хелигхольменом. Полосы густой нефти до 100 м длиной и островки площадью в несколько квадратных метров. Загрязненный берег. Береговая охрана на месте. Погибло небольшое количество морских птиц (еще не сезон). Местность будет подвергнута химическому опрыскиванию. Начнут не раньше середины недели. Все сходится отлично: неудача на прошлой неделе не повторится. Когда облава дойдет до берега, ни одно судно не сумеет незамеченным выбраться из нефтяного пояса. Животные не смогут выплыть в открытое море. Русе́н позаботился и об уникальном составе нефтяного слоя. Потом будет проще простого выследить суда, бывшие в контакте с этим нефтяным поясом.
4-е сент.
Приехала Маргарета посмотреть участок. Расположен на окраине Сторсюдрет на восточной стороне. Вид на море, правда, его несколько загораживает горное плато. Небольшая лощина с фруктовыми деревьями. На юге видны мачты Хубургена. На участке есть колодец, но развалившийся. Повезло с погодой — яркое солнце и почти полное затишье. Утро пришлось посвятить М. (Для ведомства ни малейшей потери, последнюю неделю работал 80–90 часов). На участке два разрушенных строения; точнее три, надворные службы сейчас просто сровнялись с землей. Здесь находилась усадьба, которая вроде бы сгорела в сочельник в 1890-х гг. Согл. Б.-А., страшно трудно получить разрешение на застройку. Единственная возможность — «реставрировать руины». Знаком с одним зубным врачом, которому недавно позволили строиться на крошечном каменном пятачке. Посоветовал нам строить заново, наплевав на остатки стены.
М., однако, хочется сохранить что-нибудь от старины. Ничто не мешает взять материалы из каменной ограды. Говорил с полицией Вамлингбу о том, чтобы поставить на имеющемся фундаменте небольшой деревянный дом. Есть такие очаровательные домики, украшенные резьбой. Б.-А., однако, остерегает от этого: сложно транспортировать, неизвестно качество древесины. В принципе же можно купить дом в Сюдрет. Цены фантастические. За дом, купленный в 50-х гг. за 5 тысяч, сейчас просят 50–60 тысяч.
Маргарета после всего этого совсем сникла. Вероятно, растерялась от обилия предложений и проектов. Имел с ней долгий разговор о нужности постоянного летнего жилья на Готланде. Возникнут, наверное, проблемы с Юханом. (Скоро придется оставлять его одного в городе). А через 3–4 года та же проблема будет с Малин. Договорились принять решение позднее — осенью, когда прояснятся мои перспективы на будущее. (Хотя мы оба крепко привязались к этому острову, все же Готланд — лишь переходная стадия).
Русе́н встретил в аэропорту с «последними розами лета», настоящий кавалер, как всегда!
Вечером позвонила Маргарета. Добралась благополучно. Не успела рассказать, что получила предложение от фармацевтической фирмы «А. Юнсон и К°». Хорошие условия, но в нерешительности из-за того, что фирма только организовалась (хотя за спиной у нее концерн «Юнсон»). В то же время интересно, «детище Антонии Аксельссон-Юнсон».
5-е сент.
В ГИЖ что-то вроде биологической сенсации. Один из наших ветеринаров-военнослужащих (которые, к сожалению, меняются через каждые 1–2 месяца) продемонстрировал сегодня двух молодых свиней, проживших в лесу от 7 до 8 недель. Принадлежность точно не установлена; скорее всего из самых первых, выпущенных на волю. Присутствовал при интереснейшем вскрытии на станции искусств, оплодотворения в Стонге. Проведено с исключительной педагогической наглядностью — параллельное вскрытие «обычной» молодой свиньи того же возраста и расы (?).
Лесные свиньи явно более тощие и меньших размеров. Один экземпляр в прекрасной сохранности, другой, к сожалению, испорчен очередью из автомата. Серовато-лиловый цвет кожного покрова приобрел более светлые оттенки. Гуще стала щетина. Все это само по себе не так уж и примечательно. Интерес представляет телосложение. Животное короче и выше. В лопаточной части похоже на африканского слона, т. е. высшая точка находится прибл. в середине спины. Хвост длиннее, без «завитков», наметившееся удлинение клыков. Вся картина напоминает дикого кабана. Ветеринар считает лесную свинью «истинным образом» свиньи. Благодаря содержанию в закрытом помещении, однобокой диете и перекармливанию получается «искаженный образ», продукт культуры. Ратовал за содержание свиней на воле, мясо намного лучше, чем у «искусственных салопроизодителей». Свинья, как и человек, нуждается в моционе и свежем воздухе.
Любопытны результаты измерения кишок — у домашней свиньи они почти на два метра длиннее. Неэффективно, картофельная шелуха «притупляет» кишечный тракт. Дали посмотреть в микроскоп, демонстрировалось, насколько богаче кровоснабжение кишечника у одичавшей свиньи. Побочное открытие: масса перьев в содержимом кишечника. Дикие свиньи, очевидно, падки на фазанов и другую наземную птицу. Мелкие кусочки мозга, мышц, стенок кишечника и кожи посланы в Сток-м на ртутный анализ.
Говорил потом с Б.-А., не присутствовавшим там. Весьма скептичен. Для изменения расы требуется по меньшей мере 100 000 лет. Скорее всего, случайность или уродство. Уверены ли мы, что это свиньи, выпущенные крестьянами? Возможно, просто остатки другой расы, сумевшей схорониться от людей.
Несколько странная реакция со стороны Б.-А., хотя скепсис никогда не мешает. Предложил ему послать экземпляр в ветеринарную академию. Б.-А. решительно против, «только на смех поднимут!»
6-е сент.
«С приветом от друга Горда»:
ОРГАНИЗАЦИОННЫЕ СТРУКТУРЫ,
составленные советником министерства Сивертом Гордом
и к.ф.н. Георгом Аргези
Прошло то время, когда было возможно организовать рабочую группу и создать ее структуру «с плеча». После Второй мировой войны в области организационной науки произошла революция. На смену администратору-самоучке пришли кибернетики, экономисты и психологи. С помощью автоматической обработки данных стало также возможным применять сложные математические модели к поведению и реакции людей.
Результат организации называется ниже Эффективностью, т. е. быстротой достижения поставленной цели. В любой организационной структуре можно выделить четыре независимых друг от друга основных переменных, а именно:
1 — Приоритирование (П), способность выявлять важные вещи и отсеивать неважные.
2 — Интеркоммуникация (И), способ сообщать все важные факты, соображения и меры, которые должны быть известны членам, группы/команды/ организации. «Правая рука должна знать, что делает левая».
3 — Стабильность (С), т. е. способность (неспособность) системы к приспосабливаемости и гибкости.
4 — Дегуманизация (Д), психологический процесс, делающий возможным перевод эмоционально окрашенных факторов в нейтральные символы. Напр., при катастрофах прежде всего указывается количество погибших, а не персональные судьбы. Проще говоря, дегуманизация есть способность не «облекать скелет в кровь и плоть».
Исходя из этих четырех основных переменных, можно проникнуть в суть трех главных типов организации и вычислить их Эффективность (Э).
А — Бюрократическая система часто отличается низкой степенью приоритирования. И высокой степенью стабильности (т. е. недостаточной способностью к импровизации). Интеркоммуникация находится либо на слишком высоком уровне («сплошные заседания»), либо на слишком низком (сотрудники не общаются между собой, все сообщения поступают только в письменном виде, редко в устном). Степень дегуманизации высока до крайности.
П−, И±, С+, Д+ ведет к меньшей Эффективности.
Б — Эклектическая система отличается высокой степенью приоритирования. Хорошие неформальные контакты дают высокий уровень интеркоммуникации. Стабильность умеренная, Дегуманизация оптимальная (скорее высокая, чем низкая). П+, И+, С, Д+ ведет к хорошей Эффективности.
В — Спонтанная система возникает обычно в связи с животрепещущим, эмоционально сильно заряженным комплексом проблем, напр. благотворительная акция, марш протеста и т. п. Приоритирование может находиться на весьма хорошем уровне, но обычно бывает низким или «скачкообразным». Стабильность низкая, т. е. решающим является фактор времени. Дегуманизация может отсутствовать вообще.
П+, И±, С−, Д− дает на короткое время высокую Эффективность, в длительной же перспективе — очень низкую.
(Интересно отметить, что если спонтанная система выживает, она, как правило, перерождается в четко выраженную бюрократическую систему).
Из вышеизложенного вытекает, что высокий уровень приоритирования (П) непосредственно связан с высокой Эффективностью (Э). Интеркоммуникация (И) и стабильность (С) представляются второстепенными факторами, тогда как низкая степень дегуманизации (Д) недопустима в системе, имеющий не временный характер.
7-е сент.
Звонил замминистра, лично. Лечу завтра в Сток-м, чтобы «обсудить будущее». Абсолютно ясно, что Горд больше не может иметь с нами дела. Вечером еще одна проверка положения дел, результат не совсем удовлетворительный. Нужны дополнительные кадры.
8-е сент.
Целый день в министерстве. Должен был встретиться с замминистра в 10.00, встреча отложена до 14.30. Надо было, разумеется, отправиться в офис ГИЖ. (Теперь сами пусть справляются). Слишком волновался, чтобы заняться чем-то полезным — я ведь понимал, насколько важен для меня этот день. Поднялся в коридор Горда. Табличка с двери снята, в бывшем кабинете Горда директор по планированию Эди́н. Спросил вахтера, точно не знает, «идет смена кабинетов». Получил разрешение занять свободную комнату, просмотрел отчеты. Обнаружил арифметическую ошибку: написано, что найдено 1870 свиней, умерших естественной смертью, правильная цифра 187 (досадная оплошность, если не исправлено).
Спустился в столовую правительственной канцелярии. Сел за свободный стол. Оказалось, он закреплен за Минфином, меня холодно попросили пересесть. Начальник экспедиции Андре́н занимается в мин-ве делами ГИЖ вместо Горда. Но временно, в ожидании моего назначения. (Окончательное решение только в январе). Отчет за август принят благосклонно. Теперь ясно, что мы не успеем к 1.10. Министр уделил мне пять минут: очень доволен, считает, что «министерство недооценило трудностей» (намек на Горда?). «Начальник главка нисколько не запятнан». Новый срок: 1-е декабря. (Понимай: если мы не завершим очистку острова, дело сделает климат). Поездка в США, наверное, в феврале или марте.
Домой не успел. Ужин в «Каттелене» с Маргаретой. Сказала, что «я изменился». Попросил уточнить, она пошла на попятную. «Когда какое-то время не видишься, появляется такое чувство».
Заказанного места не оказалось. Неисправность в машине, принимающей заказы, согл. авиакомпании. Пришлось говорить с высокопоставленным функционером, все образовалось.
9-е сент.
Утром вместе с Б.-А. инспектировал «лагерь». Впечатляющее сооружение в самом центре Сюдрет. В заброшенной каменоломне построены крытые ходы. В зарослях можжевельника громадный коллектор для дождевой воды, от него вниз, к месту обитания, тянется трубопровод. По мнению Б.-А. установка рассчитана на 150–200 свиней. На стенах пустые кормушки. Установка войдет, вероятно, в строй в ближайшие дни. (Это означает, что в этом районе надо будет прятать около 200 животных в других местах). В крепостной башне церкви Сюндре на днях обнаружили 20 свиней. Запертая дверь, чего не бывало раньше, и новенькая табличка «Опасность обвала» возбудили подозрения у нашего работника. Свиные экскременты найдены также в старом школьном здании в Эя, правда, давние и высохшие. Труднее всего, очевидно, будет с нашими собаками. Землю вокруг «лагеря» в Сюдрет хорошо унавозили свиным навозом, уложили даже кучами. Рассчитывали, вероятно, что собаководы удовлетворятся этим и не позволят собакам спускаться в каменоломню. Местное население в недоумении, обвиняет дачников и приезжих с «большой земли». Попрошу прислать следователя из Стокгольма, не имеющего готландских симпатий. Совершенно очевидно, что на наше мягкое отношение население не ответило равноценной доброжелательностью. Теперь это бесполезно. Велел нашим работникам в дальнейшем заявлять в полицию о всех преступлениях и преступных замыслах.
11-е сент.
«Гос. ведомствам требуются специалисты по природоохранению» согл. объявлению в крупных газетах. Заявления подавать в управление по охране природы. (Стало быть, нач. эксп. Андре́н не блефовал!). Обещал ГИЖ два десятка человек «через другие ведомства». (С одной стороны, бюджетно-техническая тонкость, с другой — нехорошо, если ГИЖ предстанет учреждением, требующим большого количества персонала). Надеюсь, клюнет кто-нибудь из тех, кто хорошо ориентируется на местности, особенно рассчитываю на объявление в газете Союза младших командиров.
17-е сент.
Тревога сегодня в 04.00. Вчера вечером с фермы в Санда сбежало свыше 1000 норок. Кто-то проник (или проникли) на норковую ферму и открыл клетки. Хозяину удалось сколотить команду из 30 человек. К семи утра с помощью капканов, сачков и собственных рук в перчатках поймали около 200. Большая проблема — быстрое распространение норок, уже через 10 часов после побега несколько экземпляров видели в Грётлингбу. Бегут к торфяникам или отлеживаются в лесу. Специалисты-охотники считают необходимым отловить всех норок, которые иначе нанесут большой вред фауне. Пушные зверьки оцениваются в 50 кр. за штуку.
Разбудил Б.-А., тот сразу загорелся. Мы, по его мнению, должны непременно отклонить просьбу об участии патрулей ГИЖ в охоте за норками. Договорились снять заграждение у Фиде «для движения в южном направлении». Б.-А. собирается разузнать, насколько велико поголовье норок на южном Готланде, «прекрасный случай».
Обещал встретить в Клинтехамне. Наш друг Клинг приедет на машине. (Кажется, смирился с понижением до должности связного).
20-е сент.
Сегодня вечером в первый раз встал с постели. Качает, кружится голова. Хожу, широко расставив ноги. Посидел недолго в гостиной, смотрел телевизор. Русскому ученому, которого англичане вызволили из московского самолета, придется все-таки вернуться в Советский Союз. Вынужден просить, чтобы мне помогли раздеться. Мой почерк неузнаваем. Можно ли научиться писать левой рукой?
21-е сент.
Маргарета снова здесь. Беднягу Клинга самолетом отправили к нейрохирургу в Каролинку. М. не знает подробностей. Попросил ее написать свое имя на гипсе (в палате три молодых парня, на гипсе у них написаны имена их девушек). Опухоль на руке сегодня чуть спала. Надо тренировать пальцы в теплой воде.
22-е сент.
Пришел Б.-А. Тут же устроил отдельную палату. Цветы от Андре́на и персонала ГИЖ. Б.-А. — в.р.и.о., говорит, что все идет как по маслу.
После обеда — визит полиции. Совершенно не помню, что произошло. Мы знаем, что миновали магазин «Консум» у поворота на Нэс. Авария случилась у поворота на Хавдхем. Показали фотографии. Вероятно, наехали на поддон с молочными бидонами. Необъяснимо. Клинг вел машину очень спокойно (он малость трусоват).
Д-р Есперсен сказал, что память может отказать даже за несколько мгновений до удара, ретроградная амнезия. На рентгене ничего. Наверное, потерял сознание лишь на какие-то минуты.
23-е сент.
Сегодня предложили выписаться. Предписан домашний покой и лечебная гимнастика сломанной кисти руки. Означает возвращение в Стокгольм. Не могу уехать с Готланда. Понимаю, что я здесь нужен. В любом случае разрешено остаться на выходные. Очень чешется под гипсом.
24-е сент.
Приехали Маргарета и Малин. Малин спросила насчет овчарок, которые жили в ангаре. Слишком далеко ехать в Бёршвик на один день. Клинг по-прежнему без сознания. Фру К. звонила М М. позвонила своему школьному приятелю, д-ру Стенхагену, который говорил с хирургами. «Со мной ничего страшного», легкое сотрясение мозга, немного крови в моче («контузия» живота) и перелом правой кисти. Плюс «разбитая губа», добавил бы я (мелочь, которую даже не отметили в истории болезни). Во второй половине дня ко мне в палату подселили еще одного пациента. Медсестра пожаловалась на нехватку мест. Пожилой дядечка, лежит с капельницами. Не говорит ни слова. (Кроме того, нас разгородили ширмой).
P.S. Выгнали из палаты посреди ночи. Положили за ширмой в коридоре. Не могу уснуть. Ночная нянечка, после того как отделение угомонилось, угостила чаем. У молодого парня со сломанной ногой внезапно началась белая горячка. Стал кричать и рвать простыни. «Стыд и позор, нельзя класть алкоголиков в хирургию».
25-е сент.
Выписан. «И так достаточно долго пролежали». Направление к специалисту по лечебной гимнастике в Хемсе. Наполовину на больничном. Проверочный снимок через четыре недели. На такси в Бёршвик. Впервые сидел сзади. После обеда позвонил жене Клинга. Прооперирован, лучше.
27-е сент.
Б.-А. вернулся с Эланда. Специалисты хотят подождать до января. Плохо. Может означать, что оборудование простоит без дела 1–2 мес. Одно из решений — совместная скандинавская акция на Борнхольме. Надо позвонить Андре́ну и в Копенгаген. (С другой стороны, означает, что мы вряд ли освободимся до января). Стоило бы возобновить разговор о Дюссельдорфе. Несмотря ни на что, готландская установка была временной мерой, пока не стали известны планы относительно общескандинавского сотрудничества. (Неужели Горд все нам испортил в Германии?). Б.-А. считает, что норки обойдутся нам дешевле, но природники на это никогда не согласятся. Норок не различить.
Пытался печатать на машинке. Не получилось.
29-е сент.
Опять суббота, что обычно означает всяческие пертурбации. Аэрофотосъемка на последней неделе — чрезвычайно полезно. Русе́н выяснил, что с помощью современных методов можно обнаружить практически любой камуфляж. Получил в пользование два армейских самолета наведения огня («Piper Cub»), приписанных к Висбю. Сделал тысячи снимков. Результат: большой тайник со свиньями у Ервальдса, десятка два группок в районах сосняков и самое сенсационное: временное портовое сооружение на мысе Гретлингбу. Оказалось, «гавань для приемки». Кто-то забирал свиней из Сюдрет и, минуя заграждения, вывозил морем. Полиция предполагает, что около 50–150 животных было контрабандой отправлено этим путем. Полагал, что Сюдрет полностью герметичен, пункт погрузки не обнаружен.
Шоковое сообщение: свежие свиные экскременты плюс следы в четырех разных местах на Форё! Либо привезены напрямую на Форё, либо через Грётлингбу. Не было возможностей укомплектовать людьми все посты на северном направлении.
Сегодня утром при пролете над Форёсундом на хвост «Piper Cub» сел самолет «ДН». (Немедленно позвонил в 3-й дивизион берег, арт-рии. Есть разрешение. Значит, промашка в координации!).
Во второй половине дня сигнал тревоги из Стокгольма. Газеты начали разнюхивать сведения о наших развед. полетах над Форё. Причина: самолет, очевидно, неумышленно оказался над местом, где режиссер Бергман вел съемки. Шум моторов испортил заснятый материал и сверхчувствительную звуковую аппаратуру. Вышеозначенный взбешен. Прибыла туда и наша береговая охрана, интересовалась подлодкой, участвовавшей в съемках.
Позвонил Андре́ну, который сказал, что я должен сам все уладить. Позвонил в «СФ», где уже, похоже, несколько успокоились. Вероятно, позднее поступит требование о возмещении убытков, в остальном никаких мер. Остается пресса. Позвонил Русе́ну, имевшему раньше дело с Бергманом. По его мнению, нам следует выпустить через ТТ короткое коммюнике, после чего отказаться от дальнейших высказываний и объяснений. Большой риск, что пресса может наброситься на подчиненных. С другой стороны, при приеме на работу их обычно предупреждают о необходимости держать язык за зубами, поскольку они подписывают бумагу о неразглашении. Русе́н, по всей видимости, прав. Отмолчаться в этом случае не удастся.
P.S. Передал по телефону: «Сегодня в первой половине дня военный самолет наведения огня типа „Piper Cub“ во время полета на низкой высоте случайно помешал съемкам, ведущимся компанией „СФ“ на Форё. В результате пролета самолета утренние съемки пришлось прервать. Кроме того, судя по всему, были причинены небольшие повреждения звукозаписывающей аппаратуре. Со стороны ответственной стороны было выражено сожаление. Самолет принимал участие в уже давно ведущейся работе по определению границ готландских пастбищ, которой руководит Государственная инспекция по животноводству».
30-е сент.
Семь звонков сегодня ночью в связи с коммюнике ТТ. «Чем вы, собственно, занимаетесь?» Прибег к обычному объяснению: изучение условий выпаса, опробование новых методов забоя скота (ведь установка в Руме полностью открыта), а также выборочный забой некоторого количества «непригодного с санитарной точки зрения свиного поголовья». Только один связал воедино оживленное передвижение военных машин с ГИЖ. Сослался на Русе́на и командира 3-го дивизиона береговой артиллерии, которые предупреждены.
3-е окт.
Сегодня днем не смог встать с кресла. Чувствовал, как по щекам бегут слезы. Просидел почти три часа, прежде чем сумел дотянуться до телефона.
4-е окт.
Позвонила Маргарета насчет Юхана. Петтер нашел в школьном портфеле Ю. презерватив. Что делать? Юхану пока не рассказал. Петтер не очень-то заинтересовался, но не исключено, что находку видела Малин. М. страшно взволнована, считает, что Юхан слишком молод для этих «глупостей». Не имеет понятия, что за девица. Юхан теперь ничего не рассказывает. Удивительнее всего — что хранит их в портфеле; обычно прячут в бумажник или во внутренний карман. Был вынужден признать некоторую халатность с его стороны, ведь не новость, что Петтер роется в портфелях сестры и брата. М. высказала мысль, что Юхан купил презервативы, чтобы произвести впечатление на своих школьных приятелей. (Я говорил ей как-то, что однажды сам так поступил во время службы в армии). Не уверен, что Юхан не преследовал иной цели (ведь не настолько же парень испорчен, чтобы специально «подложить» презерватив, тем самым заставив нас волноваться?). М. предложила связаться со школьным куратором, я отверг ее идею. Это дело внутреннее; мы ничего не выиграем, подключив какого-то любопытствующего куратора. Обещал перезвонить.
Говорил с Б.-А. Ему все это кажется «забавным». «Ясное дело, парень нашел себе разрядку». Считает Юхана необычайно «ответственным» (!). Посоветовал нам немедленно положить презерватив обратно в портфель (или купить новый, если Петтер лапал его). Предложил также повысить сумму недельных денег. Долго размышлял, ведь на первый взгляд противоречит всякому здравому смыслу. В конце концов позвонил М. и передал ей совет Б.-А. Восприняла его неожиданно спокойно. Могу ли я действительно взять на себя такую ответственность?
5-окт.
Приехал Андре́н. Обладает способностью успокаивать и поддерживать. По-настоящему достойный работник. Он, конечно, прав, пребывание в больнице и период выздоравливания слишком короткие. «Ездил на ободах», как он выразился. Настаивал, чтобы я взял двухнедельный отпуск. Ни в коем случае не будет рассматриваться как вотум недоверия, наоборот. «Государство обязано заботиться о своих лучших кадрах». Рассчитывает, что меня переведут в мин-во где-то около 1.12 с тем, чтобы централизованно подготовить параллельные акции на Эланде и Борнхольме. Совместная шведско-датская акция в Сконе запланирована на начало марта. Б.-А. будет моим заместителем, а Русе́н ответственным за работу на местах. Не могу не признать, что дело попадает в компетентные руки. Узнал также, что Горд перешел в частную компанию. «Оптимальное решение», согл. Андре́ну.
21-е окт.
Вернулся из Торремолиноса. Прямой рейс — благодать. «Булькание» в животе почти прошло.
22-е окт.
На месте. В Соллентуне не сидится. За эти две недели много чего произошло. Б.-А. закрыл местный офис, теперь все силы сконцентрированы в Стокгольме. В обед проехался на машине по острову. Заграждения у Фиде сняты. (Наблюдательные вышки переданы Шведскому орнитологическому обществу, которое высоко оценило дар). Установка Румы (кот. собственно следовало бы называть установкой Хемсе) перевезена на Борнхольм. Неполадки при монтаже; слишком большое количество датских свиней превышает по весу максимальный показатель, что приводит к сильному износу ленты, кроме того объемы чересчур велики для интенсивного замораживания (много времени уходит на замораживание внутренних органов). Однако, согл. Б.-А., наш великолепный м-р Хорниг уже на пути в Рённе. Как и ожидалось, определенные трудности с электричеством, несовпадение частот. (Похоже, проблема на всех островах).
На Сюдрет великий покой. Туристов, естественно, нет. И птицы попритихли. Поехал в Сюндре. Остались лишь районы вокруг Мюскмюра и Норе. Говорил с призывниками-резервистами, они здесь уже третью неделю. Устали сторожить, хочется «настоящей войны». Не собирались становиться «свинопасами». Должны держать под наблюдением чуть больше четырех километров колючей проволоки и электрозаграждений. Никто из тех, с кем я разговаривал, за все время не видел ни одной свиньи. Поинтересовались у меня, что это все значит — чья-то выдумка или война понарошку. Склонный к наставничеству Б.-А. взял с собой парочку сомневающихся и, углубившись метров на 50 в сосновый лес, быстро обнаружил свежий свиной навоз.
Б.-А. подгоняет биологов из университета и музей. Должны бы уже были закончить фотографирование и измерения. Весьма целеустремленные молодые студенты, два парня и три девушки. Измучены бессонными ночами, но преисполнены энтузиазма. Пометили какое-то количество свиней светящейся (флуоресцентной) краской по спинам. Потом сидят ночи напролет на настилах на деревьях и регистрируют передвижения свиней киноаппаратом. Один из студентов — эколог. За кофе рассказал об уникальной возможности изучить поведение ярко выраженных домашних животных в свободной обстановке, «процесс одичания». Утверждал, что результат может оказаться полезным для гражданской обороны после ядерного удара, когда выжившие будут вынуждены жить «жизнью дикарей». Высказал ему сомнение, что его статьи и диссертации о «процессе одичания» останутся в целости после мировой войны. Похоже, ему теперь будет над чем поразмышлять.
По последнему подсчету вчера — в районе 18 живых свиней. Б.-А. не терпится, хочет побыстрее все завершить. Договорились, что все силы ГИЖ, кроме Русе́на и Тове-Расмуссена, с Готланда снимаются. Когда ученые мужи закончат («уберут задницы с дороги»), мы самолетом перебросим сюда уборочный патруль и наведем чистоту.
Потом съездил еще раз взглянуть на участок. По мнению Б.-А., нам надо попробовать купить его. Очень странная и чарующая атмосфера здесь в октябре. В каком-то смысле — отключение от всего мира, ничто не имеет никакого значения. К тому же сегодня воскресенье.
23-е окт.
Сегодня сделал рентгеновский снимок кисти, «смещение на 5 градусов». Как ни странно, считается «прекрасным результатом». Высказал свои сомнения. Предложили, если я «настаиваю», сломать руку под наркозом. Освободился наконец от этой противной гипсовой лангеты. Все время чувствовал себя грязным и замурзанным. Пристает все — пятна от еды, машинное масло. Наложили широкий пластырь, «эластопласт». Придется ждать не меньше полугода, прежде чем кисть станет полностью работоспособной. Опухоль на пальцах полностью исчезла. По-прежнему трудно держать ручку, пальцы кажутся онемевшими и толстыми.
24-е окт.
Чековый счет (Кредитный банк) — 6119 (из них 955 — суточные, выписанные задним числом), Сбербанк — 4889. Почт. банк — 371,88. Наличные — около 200. (2300 на счет М).
25-е окт.
Должен был сегодня уехать домой. Но оказалось, что одна из студенток пронесла с собой за ограждение бутерброды на хрустящих хлебцах. Утверждает, будто «потеряла» их. Как-то странно терять бутерброды три ночи подряд. Б.-А. взял в трех-четырех местах кусочки кала. Послал их на анализ, предварительные результаты указывают на то, что во всех образцах обнаружены следы печеного хлеба. Отвез девушку в Висбю, местной полиции она ни в чем не призналась. Однако сомнений практически нет. Б.-А. считает, что нам предоставилась прекрасная возможность отправить всю команду восвояси и приступить к заключительной стадии. Таким образом можно будет подбить бабки к 1.11. Б.-А. питает некоторую излишнюю слабость к патентованным решениям. Исследовательская группа на госдотации: поднимется шум, если мы завалим их работу, и деньги будут потрачены зря. Позвонил ассистенту Магнуссону из Госмузея, доложил о «бутербродном саботаже». Магнуссон страшно расстроился, обещал сделать все, чтобы исправить ущерб. Научные результаты тоже под угрозой. (Что он может сделать?). Воспользовался случаем и напомнил, что сроки превышены на пять дней. Магнуссон прилетает сегодня вечером, чтобы ускорить завершение работы.
Вечером вместе с Б.-А. посетил производство яблочных напитков. Владелец угостил домашним сидром. Доказывал, насколько недостаточно в нашей стране используются возможности яблок.
26-е окт.
В Сток-м.
27-е окт.
Дал о себе знать директор Торне-Лёве. (Не уверен, что приглашение в Гетеборг было серьезным). Пригласил меня и М. на обед. Немножко странно — естественнее обговорить условия с глазу на глаз. Встретились в баре «Риш» в 18.00 на аперитив. М. очень польщена возможностью повращаться в светских кругах. Торне-Лёве весьма предупредителен, рассказал о готландской гонке (то же самое, что «Baltic Race»? Не хотелось оконфузиться, поэтому не спросил). На такси в «Большое общество» на Арсенальгатан — вероятно, своего рода клуб. Роскошно, старомодно, не для широкой публики. Изысканный обед в великолепном зале. Все значительные лица состоят в клубе, согл. Торне-Лёве. Так и не выдвинул никаких конкретных предложений, в основном, ходил вокруг да около. Дипломатично спросил, на каких условиях работает начальник главка. (Простая вежливость? Ему ничего не стоит дать задание какому-нибудь мальчику на побегушках разузнать мое финансовое положение до мельчайших деталей). Провел нас по всем помещениям. (Маргарета по дороге домой говорила о нем, как о приятном и «галантном» господине. Полагает, что нас пригласили, чтобы посмотреть, насколько мы «чисты»). Прекрасная библиотека — но ни единого человека. Осматривали портретную галерею, когда М. вдруг вздумалось открыть двойные двери. Ворвался вахтер (слуга?). Оказалось, М. попала в бильярдную. Женщинам вход запрещен! (Согл. Торне-Лёве, когда-то это было продиктовано рабочими причинами — «дамы» того времени слишком отвлекали; теперь «забавный обычай»).
Кофе в одном из малых салонов. Хотел показать нам «Общество»: «интересно увидеть место, где на протяжении многих лет принималось столько важнейших решений». С глазу на глаз в туалете сказал, как полезно стать членом, полагает, можно устроить. «Здесь нет разделения по интересам, просто практично, когда все прогрессивно мыслящие люди собираются за столом капитана».
В девять вечера личный шофер Торне-Лёва отвез нас домой. Сам дир-р вынужден «заглянуть» на прием — подписать контракт с гл. инженером. Пожелал удачи с Готландом. Спросил, говорю ли я по-французски. На мой отрицательный ответ сказал: «Это можно устроить».
М. в машине выступила с критикой, «когда начинается самое интересное, деревенских простачков везут домой».
1-е нояб.
Сток-м — Осло — Берген.
8-е нояб.
Что же это такое? Неужели военным требуется девять суток, чтобы разместить какую-то ерундовую испытательную аппаратуру? Куда делась эффективность Русе́на? Тове-Расмуссен бессилен. Русе́н неожиданно груб, считает, что он и армия помогали нам «больше некуда», теперь пора и ГИЖ немножко помочь ИЦО. Завершение учеными мужами своей работы явилось неожиданностью. Похоже, не понимают, что мы не можем подбить бабки, пока район не будет очищен полностью. Неужели у ИЦО нет свиней? Что тут такого, если нескольким бедным хрюшкам удалось прожить самостоятельно пару месяцев? Того и гляди заявится «Орет рюнт»[13] делать слезливый репортаж о «бактериологической войне против хрюшек на Готланде». Не удивлюсь, если они своими неуклюжими действиями погубят тот good-will, которого ГИЖ с таким трудом и несмотря на все инциденты и неудачи все-таки достиг. Самое разумное — объявить акцию ГИЖ на Готланде законченной и передать остров на попечение ИЦО. Но, натурально, ожидать от юристов пересмотра своего толкования закона — это уже слишком.
Исполнилось 42. Начал том XXVI.
10-е нояб.
Золотая медаль Шведской академии.
14-е нояб.
С поездкой в США все определилось, улетаю 27.12. Но Маргарете поехать со мной не удастся. (Не прошла и попытка соединить мою командировку с посещением Маргаретой «Мерка, Шарпа и Доме»). Письмо от м-ра Дюбро из «United Cattle». Они оплачивают первую неделю в Чикаго, а после окончания конгресса встретят Б.-А. в Сиэтле. Программа, очевидно, изменена. Сначала всемирная выставка в Монреале, и только потом испытательная станция в Гленсдейле. Не вижу большого смысла сперва ехать в Канаду, а затем в Огайо. Андре́н, судя по всему, санкционировал это; считает, что министерству будет убыточно, ежели мы просидим на «суточных» пять дней без четкой программы.
После Гленсдейла — XIX-й Пан-Американский конгресс. Решено, что мы покажем фильм, снятый в Руме. Можно ли будет показать кусок с Форе? Тема конгресса — Латинская Америка. С нашей точки зрения — необычайно интересно. Совсем другие масштабы. Халлер и Циглер, по слухам, представят на конгресс революционную техническую новинку. Все держится в глубокой тайне, однако просочились сведения, что речь идет о лазере.
Б.-А. уже ворчит, что будет вынужден сидеть на двух конгрессах, а я обойдусь одним.
18-е нояб.
«Пригласить Охотничий клуб Его Королевского Величества». В министерстве, похоже, зашевелились. Наверное, вообразили, что визит польской делегации был некоей рекламной акцией. (МИД тоже звонил по поводу нескольких итальянцев, у которых «чешутся руки пострелять». Должен положить этому конец. Андре́н утверждает, что он бессилен, «перешло в другие руки». Обер-егерь двора прибудет на Готланд около 25-го. (Б.-А. уверен, что это все «утка», ОКЕКВ не занимается такими пошлыми вещами, как охота на домашних свиней). Естественно, ошибкой было пускать туда ученых. Сколько красивых слов было произнесено о значении науки для международного имиджа маленькой страны. Однако ИЦО и военные уже, так сказать, «дома». Но на этом конец!! Могут возникнуть сомнения в серьезности намерений ГИЖ. Мы не имеем права превращать все в развлекательную охоту. Получил письменный запрос от консультанта из охот, управления относительно возможности завоза на территорию небольшого количества новых животных «в случае, если первоначальное поголовье понесет значительный убыток при начале охоты». Значит, вдруг стало возможным нарушать карантинные предписания!
Заявил Андре́ну (невольно приходит в голову, что весь этот идиотизм затеял блаженной памяти Горд), что не собираюсь предоставлять ресурсы ГИЖ для какой бы то ни было рекламы или увеселительных мероприятий. Вероятно, стрелять в отравленных ртутью фазанов или изувеченных в дорожном движении лосей уже недостаточно интересно. Андре́н «понимает», однако советовал не проявлять откровенно негативного отношения, лучше пассивность. 14 оставшихся согл. отчетам свиней, возможно, будут не в кондиции к 1.12.
Письменно отклонил запросы от Клуба фотоохотников, «Готландских Друзей охоты», Охотничьего клуба Отдельного банка, Объединения «Фьялар», «Охотничьих братств» Лунда и западной Финляндии.
24-е ноября
Опять здесь, на этот раз паромом. Взял напрокат машину. Охрана снята, но зато двойные заграждения. Наконец встретил автобус с техниками из армейской радарной школы в Нуре. Меня узнали, выразили сожаление по поводу задержки. Занимаются последними испытаниями «мальчика-с-пальчика». Маленький радар для индивидуального пользования, называется на самом деле РСА ЛР 070. Диапазон всего 500 м, но не зависит от характера местности, «видит за углом и на дне ям». Регистрирует только «живые предметы», очень чувствительный. Стреляющего браконьера распознает по дыхательным движениям. Чрезвычайно удобный, не больше пачки сигарет. Более ранний вариант издавал «жужжание», становившееся громче по мере приближения к живым предметам. Это было промашкой, противник мог услышать жужжание и выстрелить первым. 070 — гениальная система. Аппарат прячется под рубашку, вибрация тонкой пластмассовой мембраны воспринимается непосредственно кожей. Убыстряющееся «щекотание» предупреждает носителя. Согл. инструкторам радарной школы, «мальчик-с-пальчик» способен совершенно революционизировать деятельность небольших пехотных соединений, таких как разведпатрули и т. п. «После арт. атаки или бомбардировки на местности всегда остаются живые враги. Этого не произойдет, если мы снабдим наших солдат „мальчиками-с-пальчиками“».
Автобус радарной школы прекрасно оборудован, меня пригласили поужинать. Договорились, что я приму участие в ночном испытании 070-го.
25.11
Наконец нашел керосиновую лампу. Целая деревня летних домиков. Должен поспать.
По-прежнему 25.11? (Забыл завести часы).
Темень и дождь. Нашел рубильник. Одежда почти высохла на батарее. Не понимаю, как я мог оторваться от патруля в темноте, потом заметил, что «мальчик-с-пальчик» под рубашкой был перевернут. Нигде не наткнулся на заграждение (при условии, что оно на каком-нибудь участке не прорвано). Разумнее всего (?) поспать пару часов, а потом искать связь. Телефон мертв.
26.11?
Проснулся от повизгивания. Естественно, сразу подумал о мышах. Схватил автомат, но положил обратно. Может испортить обстановку. Только холостые патроны, «действуют так же эффективно» согласно радарщикам. Если снять насадку для холостых выстрелов, пробивает 5-метровую доску. Палец на спусковом крючке словно бы раздулся, кисть снова покраснела и распухла. Возможно, ночью упал. Ищу связь.
Позднее:
Ждал, пока рассеется туман, напрасно. Одежда высохла. Пытался запустить «мальчика-с-пальчика» (влага в батарейке?). Пришел к выводу, что ничего хорошего ждать не приходится. Дурацкое положение. Почему они меня не ищут? Должны были к утру закончить, значит, время уже вышло. М. б., думают, что я ушел. Придется, видно, тащиться несколько десятков километров по мокрому гравию. В этих краях почти нет постоянных жителей. Но не исключено, что в каком-нибудь другом туристском поселке работает телефон. (Туристы здесь — ругательное слово, или по крайней мере — с негативным оттенком. Туристы, имеющие собственные дома, называются летними готландцами). Трудно писать на гофрированной бумаге, прежние гладкие листочки туалетной бумаги были лучше.
По-прежнему 26.11?
Практически невозможно избавиться от светящейся краски в волосах, въелась намертво. Если меня кто-нибудь увидит, примет за фосфоресцирующий призрак. Думал, что музей забрал все свои принадлежности. Никак не предполагалось, что люди будут влипать в клейкие ленты, покрытые краской. Так же противно, как липучки для мух в детстве. Пытался вновь связаться по телефону с ассистентом Магнуссом. Мертвая тишина. После чего вышел на крыльцо и разрядил один магазин. Выражение «взорвать тишину» довольно красочно. Способен ли туман приглушать звук? Ведь иначе были бы слышны противотуманные сирены Хубюргена и Фальуддена. Сижу, жду.
Четыре часа спустя:
Ни души. Возможно, следовало бы разрядить и второй магазин, но лучше что-то иметь про запас. Насколько одичали хряки? Самовольно присвоил:
полпачки хрустящих хлебцев («Васа Рути»),
банку пива («Ханса II b»),
плитку шоколада («Кальмар»).
Хотел добавить — за счет гос. ведомства. (Было бы легкомысленно раздавать такие обещания, положил в буфет пятерку).
Подкрепился. Наверное, следовало бы подождать, пока стемнеет, а то опять наткнусь на светящиеся липучки. Все же рискнул. Вставил в автомат последний магазин, «мальчик-с-пальчик» на месте. (На этот раз прикрепил аппарат как положено, присоской внутрь).
Просто чудо, только сапог в клочья. Голенище разорвано, мысок продырявлен. Носок остался целым, но на подъеме болезненное вздутие. Опять упал на руку, кисть опухла. Дьявольское приспособление: похоже на капкан для лисиц с тремя челюстями вместо двух. Навело на мысль о плотоядных цветах. Искусно спрятано в папоротниковых зарослях. Непонятно, как в него не попалось ни одного животного. Когда первый шок прошел, пригляделся повнимательнее: «запрещается убирать или наносить вред. Собственность Госинспекции по жив-ву. За нарушение — денежный штраф». Одна из выдумок Б.-А., о которой он, вероятно, не счел нужным мне докладывать. К одной из челюстей с помощью тонкого шланга прикреплен маленький пластмассовый бачок. Красная липучка с черепом: «аптечный товар». Яд? Значит, у меня не было ни малейшего шанса, даже если бы руки были не заняты. Трудно сгибать ступню. Нашел салубрин, попрыскал. Реквизировал также пару черных сабо.
Оставляю на кухонном столе чек на 25 кр. Вряд ли разумно вновь пускаться в дорогу. Обнаружил полку с детективами: Сейрес, Сименон.
27-е нояб. (С оговоркой)
Проснулся от собачьего лая. Вышел на крыльцо и выпустил две короткие очереди. Закричал. Подождал. (Как они решаются выпускать собак здесь?)
Удивительно: проснулся от сильного сердцебиения. Проверил пульс — около 60! Это не сердце, а «мальчик-с-пальчик». Обошел комнату. В прихожей на гвозде собачий поводок. Вибрация усилилась при приближении к кухне. Такое чувство, будто играл в «тепло-холодно». В сарайчике для инструментов обнаружил поросенка. На вид изможденный, но чистый и складный. Приподнял голову, но не встал. Принес автомат. Возникла кое-какая идея (все равно бы не смог себя заставить). Пошарил в буфете, нашел пакет детского питания «Финдус». Воды нет, электронасос отключен. Развел порошок газировкой «Мерри». Налил в глубокую тарелку, пришлось держать поросенка, чтобы не упал (они что, не умеют есть лежа?). Приготовил еще одну порцию, детское питание плюс минвода «Мон Руж» — получилась сероватая кашица. Жадно выхлебал и тут же заснул. Взял ошейник с поводком, надел ему на шею (по размеру подошел, от бульдога?).
Еще раз обыскал дом. Взял спиннинг. Написал записку, попросил прислать счет за ошейник, спиннинг, пакет детского питания, газировку, бутылку красного вина. Дал поросенку поспать пять часов. С трудом разбудил. Собрал дождевой воды в игрушечный пластмассовый грузовик. Детское питание поросенок прикончил. Обошел пару раз вокруг дома, спиннингом подгоняя перед собой поросенка. Тот сперва все порывался лечь на землю, но потом пообвык. Сделал глупость, привел поросенка в прихожую, оказалось, нечистоплотен. (Дополнение к счету: химчистка лоскутного коврика).
29-е нояб.
Становится опасным для жизни. Все было хорошо. Вышел из дому, ведя поросенка на поводке, он шел без особого сопротивления. Рассчитывал таким образом вовремя обнаружить возможные ловушки и приспособления. Вскоре наткнулся на корыто для свиней с заплесневевшей овсяной крупой, а над ним — капкан для лисиц с тремя челюстями. Никакой добычи. Неверно считать свиней глупыми животными (хорошо развитое обоняние?). Миновал два настила между деревьями, места ночных съемок ученых мужей. Немного опасаюсь кабанов, автомат за спиной, правая рука практически не действует. Невозможно справляться одной левой с поводком, спиннингом и оружием.
Вышел из сосняка и пошел по узкой тропке через поле. (Где идет заграждение?). Вдруг услышал вертолет, бросил поросенка и побежал на звук. Выпустил последнюю очередь, идиот! Никакой реакции. Поймал поросенка, продолжил путь. Подошли к старинной крестьянской усадьбе. Телефонные провода есть, но все заперто. Новые оконные наличники, крыша, покрытая каменной плиткой, постоянно здесь не живут. Внезапно вертолет. Пролетел над самым домом. Поросенок привязан к флагштоку. Сверху — круглый предмет. Подбежал, думал какая-нибудь записка или телефонная капсула. Оказалось, граната, успел отвернуться до того, как с шипением вырвался слезоточивый газ. Не знаю, сколько пролежал на мокрой траве. Вертолет улетел. Ничего не видел до самой темноты. Разбил окно и забрался внутрь. Телефона в доме нет. (Старая проводка?). Завел внутрь поросенка.
30-е нояб.
Проснулся ночью от выстрелов. Открыл дверь, поросенок с визгом выскочил на улицу. Побежал за ним. Внезапно в небе взорвалась магниевая бомба. Пылающий, шипящий комок раскачивался на парашюте. Разглядел сквозь пелену дождя черный «Роллс Ройс» (?). Стрельба. Ринулся прямо через навозную кучу, вжался в похожую на воронку яму. Слышал, как загонщики перекликаются по радиотелефону. Не менее часа провел в стоге сгнившего сена, запах уже выветрился.
Вошел в дом. Устроился в надутой резиновой лодке, лежавшей на столе в гостиной. Ножки стола стоят в банках с керосином. Стулья подвешены на крюках к потолку.
Утро. Солнце. Клочья тумана в орешнике. Чувствую себя хорошо, несмотря на мокрую одежду. Чугунный фриз — Лия видит Рахиль, входящую в ее дом. Обнаружил поросенка под крыльцом. На рыльце глубокая рана от рикошета или колючей про
волки. Вероятно, не болит, поросенок спал. Внес его в дом и уложил в резиновую лодку. Погляделся в зеркало, небрит. В шкафчике ванной только средство от комаров и дезодорант. Снял «мальчика-с-пальчика», сел рядом с поросенком, чтобы мембрана вибрировала посильнее, провел аппаратом несколько раз по щекам и подбородку. Освежает, но щетина осталась. Выписал 50 кр. в чековой книжке Кредитного банка: за продукты, напитки и ночлег. Нашел муку, сахар, какао. Приготовил шоколад, всыпал чуточку муки, крем не получился, сделался комками. Поросенку трудно есть из-за раны, осторожно покормил с ложки. Поднялся на крышу. Несколько домов в рощицах, обезглавленная ветряная мельница с панорамным окном. Ни военных, ни охотников. Будем считать, берег чист.
Вечер: у поросенка температура, пасть раскрыта, язык наружу. Дышит часто (рыльце распухло). Отказывается от шоколадного супа, принимает только воду. Пытался перевязать, не получилось. Ложусь спать на голом столе.
1-е дек.
Ясно, холодно. Дыхание по-прежнему частое. Жар, нужна в первую очередь жидкость. Снова поискал телефон, стоял в баре, шнур вытащен (из-за крыс?). Нашел розетку, но нет каталога. Не помнил номер Б.-А., набрал наугад. Ответил ребенок, но не Б.-А. Начал рассказывать, попросил позвать маму или папу. Трубку положили. Посидел, подумал, не позвонить ли еще раз. Набрал ноль. Не захотели разговаривать, посоветовали обратиться в справочную.
Здесь оставаться бесполезно. В сарае — старый велосипед. Выписал чек на 75 кр. Нашел ящик, привязал его, выложил старыми подушками (10 кр.). Насоса нет. Поросенок послушно лежит в ящике. Виляет, ход неровный. Правая рука плохо слушается. Все-таки попытаюсь.
Довольно скоро добрался до молокозавода, заперто, мертво. В жилом доме никого. Свернул на тропинку, подъехал к зеленому деревянному дому. Постучался. Вышла старая дама, высокая, худая. Спросила, не из муниципальных ли я. Ответил отрицательно, впустила в дом. Угостила кофе. Нашла баночку с таблетками сульфадиметоксина, остались после «воспаления мочевого пузыря». Раскрошила и смешала с яичной болтушкой. У поросенка челюсти совсем окостенели, ему надо бы укол. Хотел расплатиться чеком, но старуха «не доверяет бумажным деньгам». Предложил ей свои часы. Рассердилась, «на Готланде мы с гостей денег не берем».
Не решилась, разумеется, приютить поросенка «после всего, что было». Показала дорогу к морю. Там вроде бы должен быть лодочный навес с кроватью. Дала мешковины застелить кровать. Насоса нет.
2-е дек.
Стою на церковной кафедре. Освещение дрянное, взял при входе три открытки, на них лучше писать, чем на гофрированной бумаге или на пакетах (3 кр. в кружку). За спиной портрет Лютера. Никогда не видел ничего подобного, немножко странно для в высшей степени религиозного Готланда. Пасторская усадьба пуста. (Проверил церковную крепостную башню: дверь открыта, пол и стены недавно вымыты. Лишь тонкий слой пыли и птичий помет). Церковь стоит на скальном фундаменте, слыхал, что могилы мелкие, легко обваливаются.
Купель достаточная, поросенок уже не такой горячий (дыхание с присвистом, сейчас нормальное). Есть опасность, что он может вывалиться, если оправится. На полу слишком холодно. Противотуманная сирена в Хубюргене орет не переставая. Электрическое отопление включено, но мощность мала. Зажег пару свечей и поставил у подножья купели. В ризнице ничего съестного.
3-е дек.
Сегодня ночью гроза, а потом снег. Поросенок возбужден. Взял на колени, чтобы успокоить. Съел кусочек хрустящего хлебца, размоченного в воде, опухоль меньше. К сожалению, наделал на подушки, взял в ризнице хлопчатобумажную ризу и постелил в купели (чек на 75 кр. — достаточно?). Пытался сыграть на органе «звездочка мерцает». Трудно поддерживать давление.
Вторая половина дня:
Все-таки поднялся на башню. Голубиные помет и перья. Свод сверху точно негритянские глиняные хижины. Вид ненадежный. Увидел церковную башню Хамры, значит, где-то там Эя — вполне оправдывает свое прозвище: «Серый гусь». Вамлингбу не просматривается. Погода: облачно с прояснениями, низкие тучи на востоке, ветер — юго-юго-восточный, слабый. Влажно.
4-е дек.
Пасмурно, холодный ветер, местами дожди. Снег практически сошел. Противотуманные сирены работают.
5-е дек.
Поросенок здоров. Опухоль спала. (Надо бы проследить, чтобы не чесал копытцами рану, но как?). Спустил на пол, настроение игривое, слушается. Тыкался пятачком в столбики алтарного ограждения, наверное, думал, кормушка? Прищемил рыльце. Бархатный настил хорошего качества, никаких следов копыт. Поскользнулся на каменном полу и скатился вниз по лестнице, ведущей на хоры. Не дал себя поймать. В конце концов сумел загнать его под скамью, закрыл дверцу.
Время утреннего метеонаблюдения. Вверх по узкой, крутой лестнице в башню. Самый пока темный день. Тучи на высоте башни. Обзор весьма ограниченный, не мог разглядеть стыки на крепостной башне. Безветренно. Если высунуть руку наружу, на ладони остаются капельки влаги. Маяк Хубюргена не просматривается.
Вт. пол. дня
Заснул на скамье в ризнице. Пропустил метеодежурство в 15.00. Решил поспать еще. Проснулся от громкого визга из церкви. Обнаружил поросенка под органом. В сознании, но в слюне кровь. Пытался встать, однако зад не слушается. Положил его в купель. Неосторожно, резкая боль в правой кисти, которая уже давно онемела. Перестелил. Сразу же пришлось менять, течет непрерывно. Взял в ризнице тюлевые занавески, сделал пеленки. Очень слаб, но вроде бы боли не испытывает. Решил несмотря на замок вскрыть дверцу шкафчика с вином для причастия., чек на 50 кр. Вяло похлебал из чаши, заснул. Зажег несколько свечей, принес скамеечку, сел. Дыхание спокойное, даже редкое, с прерывистыми вздохами.
Записываю:
20.00 — пульс 92, дыхание — частота 22 в мин., немного неравномерное, спит.
21.00 — пульс 95, дыхание — частота 19 в мин., равномерное, спит.
22.00 — пульс 85, дыхание — частота 23 в мин., равномерное. Спит, но попискивает.
23.00 — пульс 112, дыхание — частота 12–28, неравномерное. Спит?
24.00 — пульс 139, дыхание учащенное, неравномерное.
01.00 — пульс 100–130, неравномерный. Дыхание с храпом.
01.35 — Скончался.
6-е дек. (День приготовлений)
Остаток ночи провозился с каменной плитой. Тяжело одной рукой. Состояние тоже не блестящее. Поверхность истертая, почти только имя и можно прочитать: Нильс Краббе, пастор… ум. 13. июня 1703. Не очень-то приятно открывать могилу. Положил сверху «мальчика-с-пальчика», никакой реакции. Лопата, лом и веревка в сарае. Внизу лишь пустая каменная яма, глубиной около полуметра (передвинута плита? перекладывали пол?). Подсунул под камень пару ручек от граблей, чтобы катить. Вряд ли найдется подходящий ящик, ларца с реликвиями нет. Подошел бы большой деревянный ларь у дверей, но он заперт. Решил присвоить две фиолетовых ризы для подстилки (500?). Устал, лучше поспать пару часов. (Метеонаблюдения временно прекращены).
Вт. пол. дня:
В общих чертах спланировал церемонию: начнется согл. книге псалмов. Вновь опробовал орган. Чудовищно! Ритуал переработан в соответствии с обстоятельствами. Итак: 16 свечей по обе стороны хоров, 4 вокруг могилы, 6 по кругу вокруг купели. У могилы: портрет Лютера, семисвечник. Не обнаружил ларя с песком и совка, возм., не обязательно. (Вообще-то песок есть в песочных часах, но это было бы вандализмом). Осмотрел гардероб. Остановился на облачении для мессы с золотым шитьем. (Ни митра, ни жезл, увы, не доступны). Опробовал кружку для сбора пожертвований, но к сожалению, слишком напоминает профессионального сборщика яблок.
Осталось: промерить шагами проходы и расстояния. (Назвать шаги по апостолам? Посланию Павла? Коленам Израилевым?). Сабо стучат, положить коврики? босиком? Самая большая проблема: колокольный звон. На первый взгляд, довольно просто. Однако наверняка трудно «поймать ритм», требуется длительная тренировка. Надо привыкнуть к мысли, что это субститут.
7-е дек. (День похорон)
В конце концов осознал непригодность помещения. Пошел в сарай поискать насос, результат отрицательный. Не могу ждать вечернего автобуса. Привязал ящик шелковой лентой. Не успею убраться, оставил 500 за портрет.
Втор. пол. дня:
Два часа потребовалось, чтобы добраться сюда на велосипеде. Однако с учетом остановок на дополнительные дела: семь пучков сосновых веток (наткнулся на елки, неважного качества, плохо ломаются). Поискал цветы, напрасно. Собрал почерневшие ржаные колосья. По дороге попался молоковоз, шофер приветливо помахал рукой. Не мог ответить тем же, всего одна рука. (Был вынужден сделать перевязь для правой, ударялся ею о что попало). Крутить педалями стоя тяжело, сидеть — слишком трясет, но зато не так виляет. Почти сразу же несчастье с портретом. Молоковоз сзади на большой скорости, я испугался, вильнул в сторону, упал. (Невезение? Шофер разозлился, что я не ответил на его приветствие?). Стекло на портрете Лютера треснуло, вставил на место осколки. Боюсь, как бы дождь не повредил саму гравюру. Черная рама цела, только из одного шва высыпалось чуточку древесной мучицы.
Вокруг церкви тонкое снежное покрывало, с деревьев капает. Дверь, слава Богу, не заперта. Холоднее, более сыро, чем в Сюндре. Вамлингбу как-никак соборная церковь Сюдрета, более достойная обстановка. Купель здесь никуда не годится. Поставил ящик у подножья алтаря. Нет никакого желания начинать выворачивать плиты в полу. Обнаружил на стене шкафчик, стрельчатая решетчатая дверка. Заперта, однако ничего не стоит взломать. Думал, там церковное серебро. Ошибка: всего лишь облупившаяся деревянная рука (от барочного ангела?) и стопка вышедших из употребления книг псалмов. Расчистил, по размерам годится. Выложил сосновыми ветками. Вынул из портрета Лютера осколки стекла, прислонил его к одной из фигур на алтаре девы Марии. Зажег две свечи.
Пришлось опять промерять шагами проходы, другие размеры. Оказалось, что естественнее идти не прямо по проходу, а сделать два поворота: один возле «Взвешивания души императора Генриха» (интересная брошюра на полке с открытками), а другой — возле изображения Христофора. Отказался от мысли попробовать орган. Отказался от колокольного звона. Нужно спешить. Речь писать нельзя, должна быть спонтанной. Гардероб разочаровал, скуден, как и в Сюндре.
Внезапно осознал центральное место «мальчика-с-пальчика». Принес из башни одну из лестниц, поднялся к триумфальному распятию. Прикрепил аппарат на сердце Спасителя, начнет вибрировать при нашем приближении.
8-е дек.
В основном, по плану. Продрался сквозь колена Израилевы (а послания Павла застряли в памяти: Рим., Коринф., Гал., Эф., Фил., Кол., Фесс., Тим., Тит, Фил., Евр). Положил в кружку чек. Возобновил метеонаблюдения в 12.00: ясно, местами облачность, холодный ветер, около +5. Башня неудобна, вокруг слишком много растительности. Открытки кончились. Ехать в Фиде? Там с башни свободный обзор во все стороны.
Вилли Чурклюнд Восемь вариаций © Перевод А. Афиногенова
Век — дитя играющее, кости бросающее, дитя на престоле.
Гераклит[14]1. СКЕРЦО
Жил-был один человек, который был художником. В качестве такового он приобрел определенную известность, был представлен в музеях, занимал приличное положение в обществе и не слишком жаловался на отсутствие денег.
Свою жизнь (в чем он был твердо убежден) он посвятил искусству. Пусть он и не чуждался любви и алкоголя, но свою жизнь посвятил именно этому: с помощью работы и умения, таланта и уловок пытался выразить то, что выразить нельзя.
Но тут напала на него тоска. Тоска, которая зовется akedia, и не без основания считается смертным грехом.
Он отложил в сторону работу. Отложил в сторону умение, все, что выучил о движениях кисти, о лазури, прочности красок, золотом сечении, старых и новых мастерах. Отложил в сторону свой талант. Отложил в сторону почти все уловки.
На большом и красивом полотне с белым грунтом печатными прописными буквами небесно-голубого цвета он вывел слово САНТЕХНИКА. После чего покончил с собой.
Полотно осталось неподписанным. В прощальном письме другу он попросил того проследить, чтобы картину передали в Музей современного искусства на групповую выставку, в которой его уже пригласили участвовать. В каталоге это произведение искусства должно было получить название «Отчаяние». Друг все устроил; картину с некоторым душевным волнением — история-то трагическая — принял первый распорядитель выставки А., и ее, в ожидании, когда придет время для развешивания, отправили в запасник.
Пока первый распорядитель выставки А. занимался этим делом, второй распорядитель выставки Б. отправился на вечеринку в мастерскую одного художника. Ведь надобно поддерживать контакт с живым искусством. Зато с А. никаких контактов Б. не поддерживал, поскольку они рассорились. В вечеринке помимо Б. принимали участие Бахус и Венера, Сальтус и Буйствус, Катастрофа, Тарамба-рамбули, хозяин, хозяйка, Чарка и ее сынок, малыш Стопарик и братец малыша Стопарика.
Где-то ближе к утру, когда значительная часть войсковых соединений уже полегла или отступила, а Железная Команда по-прежнему незыблемо стояла на баррикадах, было замечено, что наличествующим в мастерской художественным принадлежностям нанесен ущерб. Одна неустановленная личность из тех, что присутствовали на вечеринке, очевидно, под влиянием алкоголя, вздумала заняться так называемой пачкотней. На большом и красивом полотне с белым грунтом эта личность печатными прописными буквами небесно-голубого цвета вывела слово САНТЕХНИКА. Неисповедимы пути хмеля.
— Полотна можно выстирать, — сказал хозяин. — Но душу, запачканную в юности…
— Жалко, — сказала Чарка. — Замечательно смотрелось бы в Музее современного искусства. Дуновение веселых тридцатых.
— Она бы понравилась А., — сказал Б. — Он из того времени.
— Так не будем же лишать его такого уникального художественного переживания. А нам самим сейчас как нельзя кстати были бы свежий воздух и быстрая прогулка.
Овациями встретили молнию гения, сверкнувшую в дымных небесах. И Железная Команда, подхватив произведение искусства, ранним рассветным часом отправилась к бастиону Муз. Б. отпер двери. Будучи вторым распорядителем выставки, он в демократическом порядке принял и оприходовал картину «неизвестного мастера», получившую название «Ух, какой стоял дым коромыслом в субботу». И ее отправили в запасник в ожидании развешивания.
В воскресенье Б. обедал. А. же пошел на работу; заглянул он и в запасник, кое-что разобрать. И при этом обнаружил, что у двух картин нет номеров; обе были не подписаны, да и в остальном похожи друг на друга как две капли воды.
В понедельник Б. тоже пришел на работу. В некотором смущении он предложил поскорее избавиться от так сказать во хмелю рожденного нового поступления.
— Давай, — сказал А.
Б. поспешил в запасник. И там оказался не только «Дым коромыслом», там неотвратимо находилось и «Отчаяние». Потрясенный до глубины души и не полагаясь на собственные силы в разрешении проблемы атрибутики, Б. созвал современных экспертов. Проблема, и до того трудноразрешимая, стала, после всех свидетельских показаний, еще более трудноразрешимой, и в конце концов превратилась в абсолютно, окончательно неразрешимую на веки веков.
— Их невозможно отделить друг от друга, — сокрушенно отрапортовал Б. первому распорядителю А. — Что будем делать?
— То немногое, что ты понимаешь, ты понимаешь превратно, — сказал А. — Зачем нам их отделять? Я со своей стороны считаю, что они прекрасно дополняют друг друга. Усиливают оказываемое ими действие и тем самым достигают трогательного, потрясающего и очень свежего эффекта. Мы повесим их рядом. Край в край. Они будут словно бы обнимать друг друга. Никто не пройдет мимо, не обратив внимания. Занеси их в каталог под одним общим двойным номером.
Так сказал первый распорядитель выставки А., и так оно и было сделано.
2. ОБРАТНЫЙ ХОД
На лугу Рютли в кантоне Ури гремели ликующие крики.
— Вильгельм! Вильгельм! Вильгельм!
Гедсер убит, крестьяне восстали, свобода стояла на пороге, а героем-освободителем был Вильгельм Телль.
Как хорош он верхом на лошади, мощный торс в простом домотканом платье с арбалетом за спиной и колчаном у седла. На боку короткий меч, на нем сапоги и перчатки, но голова не покрыта, и потому четко вырисовывается его рябое, с резкими чертами лицо и пронзительный взгляд из-под кустистых бровей. Мужчины толклись вокруг него, желая обменяться словом; женщины протискивались вперед, чтобы коснуться его сапог, и протягивали ему своих маленьких детей. И как прекрасно, что он — герой — был одним из них; его непритязательная хижина с яблоней во дворе стояла неподалеку; она досталась ему от матери.
Как он стал героем? Его об этом попросили.
Крестьяне решили убрать с дороги ненавистного габсбургского наместника. Когда его не будет, многое может случиться. Дело, однако, было нелегкое, ибо Гедсер никогда не ездил без вооруженного эскорта. Надумали устроить засаду из нескольких человек в лесу, но дабы задуманное удалось, требовалось, чтобы Гедсер был убит первым же выстрелом. Единственный человек способен на такой выстрел: Вильгельм. Он согласился.
На Гедсере кольчуга и шлем, он окружен своими людьми. Стрела попала в шею, и он замертво свалился с лошади. Во время боя эскорт отступил, и Вильгельм стащил с Гедсера сапоги и перчатки. После чего нападавшие убежали, и люди Гедсера вернулись в замок с телом своего господина.
Все знали, что Вильгельм был снайпером. Он обычно выступал на ярмарках. Однажды он привел с собой своего маленького сына.
Гедсер тоже прибыл туда, дабы изучить уровень производства и посмотреть, как народ веселится. Вильгельм всегда выигрывал соревнования по стрельбе, но на этот раз он решил сделать их поувлекательнее. Вместо мишени он поставил своего сынишку с яблоком на голове. Долго целился. И наконец спустил тетиву, попал в яблоко, стрела глубоко ушла в дерево за спиной мальчика. «Делать подобное — значить искушать Бога», — сказал Гедсер, и многие с ним согласились; однако священник его поправил: «Бог не позволяет себя искушать». Но Вильгельм возненавидел Гедсера, ибо тот лишил его славы.
Шло время, и стрела выскочила из ствола дерева, пролетела над головой мальчика, причем яблоко опять стало целым, вновь легла на тетиву и вернулась в колчан. И Вильгельм с сыном ушел утром с ярмарки. Углубился в лес с полным ягдташем, а вышел оттуда с пустым. И его мать была жива, и они жили вдвоем в своей хижине.
Блестит от жемчужин росы паутина на рассветной поляне. Песни дрозда. Заячий помет. Расколотый взгляд козули со стрелой в сердце. Вертикальный ствол ели на склоне. Потом ива. Потом снег.
Вильгельм бродил по лесу, хищный зверь среди стволов, который убивал ради еды, который бродил, повинуясь своей природе. Гордый своей ловкостью и силой, гордый надежностью своего оружия. Счастливый от игры теней в листве, шепота ветра и вида, открывавшегося с прохладных холмов на долины и другие холмы.
— Господь посылает еду в наш котел через тебя, мой сын, — сказала мать, — больше, чем нам нужно, хвала Деве Марии и святому Губерту. Иди теперь в деревню, продай шкуру и поболтай с девушками; я ведь совсем старая и однажды умру.
И Вильгельм сделал так, как велела мать, ибо он был хороший сын и с удовольствием выполнял желания матери.
— Господь однажды пошлет еду в наш котел через тебя, мой сын, — сказала мать, — а до тех пор придется разбавить суп. Отчима я тебе не сумела раздобыть; бедные девушки выходят замуж, бедная вдова с ребенком кому нужна? Но мы справляемся, и ты достаточно ловкий для своего возраста, и стреляешь из своего маленького можжевелового лука как настоящий мужчина. Мой брат обещал подарить тебе настоящий арбалет, когда тебе исполнится десять. А завтра, может, в силки попадется глухарь.
Ему еще не было семи, когда он подстрелил своего первого перепела в день святого Губерта. «Перепел по лугу бродил, хо-хо, а потом взлетел, хо-хо, и в котел угодил!»
— Пресвятая Богородица, Дева Мария, ты ведь тоже мать, добрая милосердная Дева Мария, услышь мою беду, услышь меня, послушай, что я скажу! Мой сынок болен, а я бедная вдова, он у меня один на всем белом свете. Ему только четыре годика, и он тяжко болен, у него оспа. Пресвятая Богородица, спаси его, спаси мое дитя ради Сына Твоего, спаси его, спаси!
Тонкая восковая свеча с колеблющимся пламенем плакала перед изображением Святой Девы — добрая улыбка, милосердная.
Вильгельм ползал по полу, ибо он еще не умел ходить. В солнечном лучике бродила муха. Вильгельм убил ее. Она не успела улететь.
Когда повитуха подняла вверх новорожденного, у нее в руках было хрупкое и беспомощное существо, как и все другие. Но оно жило.
— Мальчик, здоровый и красивый, слава Тебе, Господи.
Многие могут, усердно упражняясь, стать хорошими стрелками, но снайпером нужно родиться. Тут столько всего должно совпасть. Реакция должна отличаться невероятной быстротой. Вместе с тем обязательное условие — отсутствие раздражительности нервной системы, так, чтобы не давали себя знать нервное напряжение или не имеющие к делу порывы. Координация мускулов должна быть совершенной. Зрение — острым, и способность определять расстояние особо развитой. Мышечная сила тоже должна быть достаточной, ибо натягивать лук или арбалет нелегко, и нельзя, чтобы крепкая рука задрожала от усталости.
Чрезвычайно редко случается, чтобы все эти качества соединялись в своем высшем проявлении. Но когда-то это должно произойти. Это «когда-то» и наступило сейчас, и произошло это с ребенком, который скоро лишится отца, ребенком, родившимся в маленькой хижине с яблоней во дворе, тем, кто получит имя Вильгельм.
Вильгельм ползал по полу, ибо он еще не умел ходить. В солнечном лучике бродила муха. Вильгельм убил ее. Она не успела улететь.
Тонкая восковая свеча с колеблющимся пламенем плакала перед изображением Святой Девы — добрая улыбка, милосердная.
— Пресвятая Богородица, Дева Мария, ты ведь тоже мать, добрая милосердная Дева Мария, услышь мою беду, услышь меня, послушай, что я скажу! Мой сынок болен, а я бедная вдова, он у меня один на всем белом свете. Ему только четыре годика, и он тяжко болен, у него оспа. Пресвятая Богородица, спаси его, спаси мое дитя ради Сына Твоего, спаси его, спаси!
Вильгельм сидел на пороге хижины в лучах утреннего солнца, играя с деревянными сандалиями матери, он соскреб с них присохшую глину, постучал деревяшкой о деревяшку, зашнуровал их на своих босых ногах. Скоро у него будут такие же большие ноги, как у матери. Подняв свое нежное, рябое лицо к небу, он долго всматривался в солнце. Он видел свет. С луга донесся призывный крик перепела. Перепел бродит по лугу.
В десять лет он вырезал первую в своей жизни пару сандалий ножом, подаренным ему дядей. И отдал их матери.
Он частенько залезал на яблоню, где устроил себе гнездо. И сидел там, свистя в глиняную свистульку.
Со временем он стал сапожником и перчаточником, сам у себя в подмастерьях ходил. По естественным причинам в гильдию его принять не могли; ведь слепой собрат навлек бы на гильдию насмешки и бесчестье, может, даже принес бы несчастье. Поэтому ему ничего другого не оставалось, как быть в родной деревне свободным ремесленником; всем было прекрасно известно об этом, но учитывая обстоятельства, ему не препятствовали и не предпринимали никаких правовых мер. Разве сам Иисус Христос не учил нас быть милосердными?
Однажды наместнику Гедсеру преподнесли подарок — пару шевровых сапог со шнуровкой и крепкими подошвами.
— Хорошие сапоги, — сказал Гедсер, примерив их.
Ему сообщили, что человек, их сделавший, свободный ремесленник, слепой.
— Приведите его.
Вот так Вильгельм и был зачислен в челядь Гедсера, скорняком. Он шил штаны и перчатки Гедсеру, а солдатам сапоги. На столе каждый день была еда; никогда не жил он в таком достатке, ибо Гедсер был щедр к своим людям. Вдобавок Вильгельм женился на одной из служанок Гедсера, страшной как смерть, но в данном случае это ведь значения не имело. В честь такого события Гедсер подарил ему искусно вырезанный рог серны с самшитовым мундштуком и шестью дырками. «Один рог в руке лучше, чем десять в лесу», — сказал наместник. «И два на голове», — прибавил он в качестве свадебной шутки.
Но как-то раз Гедсер ехал через лес, и подкупленный телохранитель вонзил ему в затылок нож в ту самую секунду, когда первая стрела со свистом вылетела из засады. Верные солдаты привезли его домой; однако он лишился сапог, перчаток и жизни.
— То были мои самые прекрасные сапоги, — сказал Вильгельм, — лучших я не шил. Теперь, когда наш господин мертв, грядут тяжелые времена. Слава Богу, у нас осталась наша хижина.
Туда-то он и перебрался с женой, детьми и пожитками. Жена обстирывала деревенских и пыталась раздобыть заказы своему муженьку — свободному ремесленнику.
Как-то раз Вильгельм, сидя на пороге хижины, дудел в рог серны; сын слушал. И тут явилась жена с великой новостью.
— Крестьяне собрались на лугу Рютли, многие приехали издалека. Они распалены, кричат, орут, лакают вино, а один хвастливо гарцует в твоих сапогах.
— Стало быть, сегодня ночью у нас будут гости, — сказал Вильгельм. — Дело плохо, но не обязательно все так худо. В лампе еще осталось немного масла, давай зажжем ее и помолимся вместе святой Деве Марии, чтобы они заплатили за себя.
3. ТОЛЬКО ТЫ
Он сел на 48-й. Теперь это случалось частенько. Правильнее говоря, каждый день. Та же радость и та же надежда. Остановка совсем рядом, только завернуть за угол и миновать два подъезда в сторону переулка. Потом.
Он сделал кое-какие покупки, продукты и напитки, ничего роскошного, этого не требовалось. Она хочет его, а он ее.
Шахта лифта с коваными украшениями, облицованная панелями кабина со следами граффити, зеркало, немного потускневшее, скамейка, наружная решетка, внутренняя решетка. С достоинством, словно бы исходящим от седовласой служанки, его препроводили на третий этаж. Дом был старый.
Но любовь юна. И он испытал такое потрясение, что вынужден был прислониться к стенке лифта. В затуманенном зеркале он увидел ее.
Чувство, вызвавшее это потрясение, было нежностью. Почему не волной плотского вожделения? Ведь воистину, и вряд ли неожиданно, вожделение в нем тоже присутствовало. Но эта саднящая нежность была чем-то особенным, она заслуживала собственного имени: нежность к Анне. Она была чем-то особенным, поскольку совсем по-иному, нежели вожделение, относилась к одному-единственному живому существу. В какой-то другой связи, возможно, вожделение сработало бы сходным образом, но для этой вот нежности не существовало другой связи. Ее непременное условие, ее единственная связь в понятийном мире создавалась личностью Анны: тем, что она была той, кем была.
Что она была маленькой и хрупкой, что у нее ровный и милый характер со склонностью к мечтательности и математике — возможно, не слишком обычное сочетание, — что ей нравилась ее работа программиста, что она любила Шагала, солнечные закаты и авокадо с креветками, что она говорила по-особому, чуть растягивая слова — последствие перенесенной в детстве операции языка, — и поэтому ее высказываниям охотно приписывали некую гениальность и глубину, чем они не всегда отличались, что она убирала квартиру раз в год, неважно, требовалось ли это или нет, что она в качестве сильного выражения использовала «силы небесные», ибо не любила ругательств, что у нее было довольно красивое лицо с правильными чертами и каштановые волосы, которые она завязывала по-детски бантиками в два хвостика.
Ни одно из этих качеств само по себе не было чем-то примечательным, но вместе они составляли Анну, именно ее, и тем самым становились важными. Писатель, описывая различные вымышленные обстоятельства и детали, дабы придать изложению живость и трогательность, понимает значение особенного.
Скажи, что ты любишь меня! — Я люблю тебя, именно тебя и никого другого, и на этом свете только ты что-то значишь для меня.
Шахта лифта с коваными украшениями, облицованная панелями кабина со следами граффити, зеркало, немного потускневшее, скамейка, наружная решетка, внутренняя решетка. С достоинством, словно бы исходящим от седовласой служанки, его препроводили на четвертый этаж. Дом был старый.
Но любовь юна. И он испытал такое потрясение, что вынужден был прислониться к стенке лифта. В затуманенном зеркале он увидел ее. Чувство, вызвавшее это потрясение, была нежность, по силе чуть ли не превосходящая плотское вожделение, которое воистину, и вряд ли неожиданно, тоже в нем присутствовало. Но эта саднящая нежность была чем-то особенным, она заслуживала собственного имени: нежность к Ханне. Она была чем-то особенным, поскольку в отличие от вожделения, относилась к одному-единственному живому существу. В какой-то другой связи, возможно, вожделение проявилось бы сходным образом, но для этой вот нежности не существовало другой связи. Ее условие, sine qua non[15], ее единственная связь в понятийном мире создавалась личностью Ханны: тем, что она была той, кем была. Что она была маленькая и хрупкая, что у нее был живой нрав, но она немного робела людей, что она обладала музыкальными и математическими способностями — возможно, вполне обычное сочетание, — что ей нравилась ее работа программиста, что она любила Стравинского и Кассиопею и московскую водку, что говорила с легким иностранным акцентом, придававшим ее изречениям особый забавный шарм, что она убирала квартиру раз в год, неважно, требовалось это или нет, что она в качестве сильного выражения использовала русское «черт возьми», потому что не любила местные ругательства, что у нее было красивое лицо, обезображенное, к сожалению, родимым пятном на правом виске и щеке, что у нее были длинные черные волосы, которые она носила распущенными, словно покров ночи.
Ни одно из этих качеств само по себе не было чем-то примечательным, но вместе они составляли Ханну, именно ее, и тем самым становились важными. Писатель, описывая различные вымышленные обстоятельства и детали, дабы придать изложению живость и трогательность, понимает значение особенного.
Скажи, что ты любишь меня! — Я люблю тебя, именно тебя и никого другого, и на этом свете только ты что-то значишь для меня.
Шахта лифта с коваными украшениями, облицованная панелями кабина со следами граффити, зеркало, немного потускневшее, скамейка, наружная решетка, внутренняя решетка. С достоинством, словно бы исходящим от седовласой служанки, его препроводили на нужный этаж. Дом был старый.
4. ПРИКЛЮЧЕНИЯ ПРИВИЛЕГИРОВАННОГО
Я счастливый человек.
Все внешние и внутренние блага, которыми жизнь способна одарить человека, выпали на мою долю. Не требуется особо глубоких знаний в общественных науках и истории, не надо собирать обширнейший материал, касающийся судеб отдельных людей, для того, чтобы понять, что мое положение уникально.
Конечно, жизненную ситуацию человека, степень счастья или несчастья нельзя представлять как сумму определенных обстоятельств — счастливых или несчастливых. Точно так же, вероятно, никто не станет оспаривать того, что человек, обладающий, скажем, выраженными музыкальными способностями, получает тем самым дополнительную счастливую возможность по сравнению с тем, для кого музыка лишь ненужный шум. Я считаю, кроме того, легкомысленным утверждение, будто бедные, необразованные люди на самом деле счастливее тех, кто имеет прочное материальное положение. Богатство, очевидно, создает больше возможностей для счастья, нежели бедность. Все мы зависим от плоти, коя есть пристанище души. Тяжелые плотские страдания полностью завладевают нами, но и легкие хвори узурпируют то, что в противном случае было бы нашим достоянием. Зрелыми плодами и персями любимой можно наслаждаться и с зубной болью, но лучше без нее.
Я тут не ссылаюсь на собственный опыт. У меня никогда не болели зубы и вообще не было каких-либо неприятностей с зубами. У меня полость рта в идеальном состоянии.
Здесь я вынужден ответить на тривиальное возражение, суть которого в том, что, мол, не имея личного опыта, нельзя высказывать по этому поводу свои суждения. Какая доля нашего опыта является нашей собственной в строгом смысле? Ведь то, что мы называем знанием, представляет собой некую структуру, инвариантность которой можно проверить какой-то другой структурой, инвариантность которой в свою очередь можно проверить с помощью еще каких-то структур. В подобной ситуации не исключено, что мы будем отрицать свидетельства собственных чувств. Нам ведь известно, что наши чувства несовершенны, что наша психика подвержена воздействию наркотиков и алкоголя, что мы забываем. Я не помню, чтобы я родился, но я в этом не сомневаюсь.
Не имея никакого личного опыта бедности и болезней, я считаю очевидным, что на мое душевное состояние самым решительным образом влияет мое независимое экономическое положение и отличное здоровье. Я могу назвать себя счастливым человеком, хотя у меня и нет опыта несчастливой жизни.
К тем благодеяниям, которыми меня осыпала природа, я отношу и следующую черту моей личности: я никогда не испытывал потребности решать за других и навязывать им свою волю или взгляды. Человек, страдающий подобной жаждой власти, сам создает для себя конфликты и неуверенность.
Свобода, коей я обладаю, привела к определенному разбросу моей деятельности. Помимо музыки я занимаюсь такими различными предметами, как интегральные уравнения Фредхольма и этеокритский язык. Что касается первой из этих областей, то тут мне, кажется, удалось внести небольшой вклад в исследования великого Гилберта. Во второй же я пытаюсь применить компьютерно-технические методы в поисках связей с линейным А-языком, и у меня вырисовывается, по-моему, весьма стройная теория.
Если любая потребность есть благо в той степени, в какой ты можешь удовлетворить эту потребность, то это особенно справедливо по отношению к сексуальности. Более или менее сильная сексуальная потребность в сочетании с моногамным инстинктом, быть может, комбинация не слишком обычная, требующая, естественно, партнера с тем же складом ума. Я люблю свою жену любовью, которая, возможно, с годами несколько и изменила характер, но нисколько не ослабела, и это было бы невозможно, если бы она не испытывала таких же чувств ко мне. Наши общие интересы не ограничиваются, слава Богу, постелью. Когда дети были маленькие, мы много времени посвящали им. Теперь мы вместе работаем над этеокритским языком. Обладая обширными познаниями в области этрусского, лувского и угартийского языков, моя жена — неоценимый помощник.
Мы обычно сидим в библиотеке, по обе стороны большого письменного стола. Я вижу, как она листает книги и делает записи. Естественно, она пользуется левой рукой, поскольку правая усохла еще в детстве. Этот маленький дефект всегда наполняет меня нежностью. Я вижу, как поседели в последнее время ее волосы, хотя кое-где еще проглядывают светлые прядки. Я попросил ее ничего не предпринимать, потому что седые волосы мне тоже нравятся. Иногда она снимает очки и задумывается, и я встречаюсь взглядом с ее голубыми глазами.
Я отметил счастливые обстоятельства, сформировавшие мою жизнь. Кто-нибудь, очевидно, захочет указать, что если я счастливый человек, то, скорее всего, потому, что я эгоист, способный наслаждаться своим преимуществом, не заботясь о других. Замечание более или менее верное, в зависимости от того, как определять понятие «эгоизм».
Если представить себе, что в результате моих математических трудов я внес свою лепту в то, что называется культурным строительством человечества, значит, и я принимал участие в этом строительстве. Мой вклад в более материальном смысле выражается в денежном пожертвовании на раскопки в районе Закроса. Разумеется, это деньги, без которых я, по моему разумению, могу обойтись, но студенты, получившие возможность воткнуть лопату в землю, ничуть этим не огорчены. Сколько сладостных вечеров провели мы вместе с черепками горшков и с бузуки, Гомером и рециной[16].
Я старался хорошо воспитать своих детей и дать им достойные ценности. Можно, естественно, сказать, что мое воспитание окончилось неудачей и что мои ценности никуда не годятся; но остается ведь само усилие, достойное в таком случае определенной моральной оценки.
Не думаю, чтобы меня можно было назвать человеком, не способным к человеческим контактам и сопереживанию, пусть я и не обладаю импульсивной и непосредственной эмоциональностью, характерной для моей жены. Не раз у меня возникало ощущение, что я воспринимаю какую-то ситуацию по большей части через нее, с помощью ее более живого ума, но с другой стороны, именно это и доказывает, что у меня есть де факто способность к сопереживанию, пусть и менее экстенсивная. Когда мы, к примеру, вместе слушаем прелюдию Дебюсси, и я наблюдаю за выражением ее лица, за ее напряженным вниманием, границы моего собственного слухового восприятия тоже расширяются. Я чувствую и особую остроту ее переживания, проистекающую из ее горячего желания самой играть на рояле; по причине своего увечья она не может играть ни на одном инструменте.
Индивид, совершенно равнодушный к ближнему, по всей видимости, имеет весьма ограниченные возможности испытывать счастье. С другой стороны, условия жизни многих людей таковы, что сопереживание в их положении должно было бы приводить их в состояние глубочайшей депрессии. Разумный эгоизм в значении самоцентрирования представляется необходимым для ощущения счастья. Ведь естественное очерчивание границ вокруг собственного «я» лежит в основе даже такого понятия как самопожертвование.
Люди, испытывающие неловкость из-за того, что они обладают бо́льшими благами, чем все остальные, обычно прибегают к двум аргументам в свою защиту. Первый — присущая мировому порядку неискоренимая несправедливость. Из этого рассуждения вытекает обязанность бороться с такими несправедливостями, которые можно искоренить, например, с общественным строем, делающим богатых богаче, а бедных беднее. Второй аргумент, актуальный во все времена, заключается в том, что жизнь счастливца тоже коротка.
Я вспоминаю надгробную надпись в соборе в Лукке: «Неравными мы рождаемся, пепел делает нас равными». На латыни это, разумеется, звучит намного шикарнее.
По какому праву мы называем свою жизнь короткой? Ведь средняя продолжительность жизни человека длиннее, чем у большинства других животных. Длиннее секундной вспышки молнии. Короче ледникового периода. Но мы не делаем подобных сравнений. Мы сравниваем продолжительность жизни одного человека с продолжительностью жизни другого человека, и как же в таком случае мы смеем говорить, что жизнь коротка? Время как субъективное переживание, не имеет иной меры, кроме самого себя, и любое сравнение с тикающими часами бессмысленно. Одна микросекунда равняется сотне тысяч лет.
Порой случается, что я просыпаюсь ночью от собственного крика. Крик затихает, как только улетучивается сон. Я чувствую, как по шее стекает пот, слышу тяжелые удары сердца и пытаюсь воссоздать сон, всегда одинаково безуспешно.
Говорят, что сны скоротечны, если верить часам — каким уж там образом это можно измерить, не знаю. Но кто способен измерить продолжительность субъективного времени, которое я переживаю во сне? Дело, быть может, на самом деле обстоит так, что большую часть своей жизни я живу в мучительном и наполненном страхом мире, который я называю сном в тот момент, когда мне дозволено покинуть его, временно, из милости, и насладиться забытьем в другом сне, который я тогда называю явью.
На эту милость, само собой, полагаться нельзя. Давайте сделаем предположение. Опишем объективное время как непрерывную функцию субъективного времени. Рассмотрим эту функцию в интервале одной секунды объективного времени. Совсем не исключается, что кривая будет представлять собой изящно изогнутую асимптоту к верхней границе секунды. Тем самым я пойман, навечно заключен в секунду, не имеющую конца.
В детстве у меня было конечное, как я бы назвал его, отношение к жизни. Не целенаправленное отношение в грубом смысле этого слова; я никогда не стремился, не испытывал нужды пробиваться. Скорее у меня было своего рода представление о том, что жизнь должна иметь смысл, вести к конечной цели. Такое представление вполне естественно для ребенка; ты растешь, учишься быть взрослым, дабы совершить что-то, чтобы. Потом достигаешь конечной цели. Умираешь. Финиш. Своего рода антиклимакс.
Я, наверное, был совсем маленький, лет пяти-шести, и возможно, все это мне приснилось. К моей кровати подошел ангел и показал машинку, которую я вообще-то сразу узнал. То была старая бабушкина пишущая машинка того года выпуска, что сейчас демонстрируют в музеях; регистр в ней отсутствовал, для строчных и прописных букв были отдельные клавиши; марка «Smith Premier № 10». На сей раз на машинке появились еще две клавиши — красная и белая. Ангел сообщил мне, что если я нажму на красную, то стану султаном Бухары, буду жить в мраморном дворце в окружении прудов с золотыми рыбками, роз и многочисленных рабынь, возлежащих на пышных диванах, и вдобавок буду любим народом за справедливое правление. И это продлится долго. Потом какие-то бандиты проберутся во дворец, нападут на меня и повесят. Верная стража врывается в зал, но ах! — там, под мраморным куполом, качается на веревке мое тело. Это что касается красной клавиши. Нажав же на белую, я умру.
Наше «я» формируется нашими воспоминаниями. Без своих воспоминаний я кто угодно, кто-то другой, скопление клеток в биосфере. К нашим воспоминаниям относятся и наши оценки, которые помимо своего конкретного содержания и возможной разумной мотивации обладают эмоциональным зарядом, придающим им особое значение. Отсюда консерватизм — в том числе и политический — есть самое естественное убеждение человечества. Необходимо защищаться от того, что может угрожать твоей идентичности, в том виде, в каком ты ее сформулировал, необходимо отбрасывать любую информацию, способную превратить в плохое то, что ты считал хорошим, необходимо любой ценой отстаивать свое «я»; это обязательно. У консервативного мышления существует только одна слабость, ибо нельзя запретить деревьям расти, даже если бы ты этого хотел.
В школе нам рассказывали, что некоторые растения обладают ризомой, то есть горизонтальным подземным корнем, который с одного конца растет, а с другого гниет. Так вот, наша душа и есть ризома. Мы обновляемся, развиваемся и одновременно умираем, но это не причиняет боли. Сильной боли, лишь неопределенное ноющее болезненное ощущение; первыми атрофируются чувственные нервы, и потому мы не чувствуем самого гниения. Мы забываем, что мы забыли; вспомни мы свое беспамятство, заплакали бы.
Ризома растения выбивается из-под земли, обретая свою форму в почве, в глине, в песке. Сказать столь же уверенно, в какой материи воплощается или за какие границы, возможно, выходит та изменчивая форма, каковой является наша душа, тот непрекращающийся процесс, который представляет собой наше «я», мы не можем. Если кто-то верит в переселение душ и решительно утверждает, что у него нет ни малейших воспоминаний о своем прежнем воплощении в виде рождественского окорока Густава II Адольфа, доказать ошибочность подобного заявления весьма затруднительно. Можно лишь констатировать, что у нас нет информации, позволяющей придать смысл его идентификации. Если чешуя на стволе сосны имеет ту же форму, что и сверкающая в лучах заходящего солнца чешуя на шее бронтозавра, мы говорим, что форма идентична, но ее временная функция прерывиста. Вполне возможно существование иной системы координат, в которой проявилась бы непрерывность.
Ситуация ведь весьма сложная. Образы ходят в нас, как волны по воде, и каждая волна обладает собственной структурой. В какой-то момент объединенная волна формирует изменчивый образ, являющийся моим «я». И я, словно утопающий, должен уцепиться за этот образ; ведь это я. Это рассуждение легко связать с коллективным бессознательным Юнга и с нашим странным интересом к греческой мифологии.
У меня обычно хорошая память, особенно на слова и цифры. Это мое достоинство приносит мне большую пользу, прежде всего в области языкознания, где требуется найти определенные комбинации в обширном скоплении фактов. Тем не менее я пользуюсь компьютером, в этом отношении превосходящим меня. Превосходство компьютера я воспринимаю спокойно; у меня как у человека никогда не возникало повода жаловаться на плохую память, может быть, только на недостаточную сообразительность. С подобным талантом я должен был бы стать находкой для таких вот телевизионных викторин, когда участников усаживают в стеклянные будки. Однако не помню, чтобы хоть раз принимал в них участие. Впрочем, я почти не смотрю телевизор, поскольку считаю программы скучными, так что я, вероятно, и не согласился бы. И та смешная программа в которую я попал не по собственной воле, вовсе не викторина, хотя и похожа. Во всяком случае, я не сижу в стеклянной будке. Мне сказали, что меня похитили для участия в программе под названием «Вот твоя жизнь!» и что момент неожиданности входит в сценарий. Все-таки я, наверное, своего рода находка, если они так стараются. Рядом со мной сидит ведущий программы, или надзиратель или как мне его еще назвать, и улыбается. Я тоже улыбаюсь, хотя ситуация мне представляется весьма мучительной. Я пытаюсь отвечать на его дурацкие вопросы по мере сил гладко, по-телевизионному, надо приспосабливаться к новомодной искренности, вот моя жизнь, и все мы братья и сестры, которые доверяют друг другу и любят друг друга, надо быть по-новому искренним и открытым, говорить гладко, но у меня не получается. Я испытываю беспомощность и растерянность, мне страстно хочется домой. Софит светит мне прямо в лицо, ослепляет меня, из-за чего моя неуверенность лишь возрастает. До того, как включили софиты, здесь побывал гример, припудривший мне виски и почернивший брови, чтобы придать мне побольше обаятельности и силы характера. Этот прожектор действительно меня измучил. Иногда я говорю что-то, что вроде бы вызывает одобрение у публики в студии, или же это просто смех, записанный на пленку.
Вот он ушел и уселся на диван в другом конце студийной сцены, «диван для друзей». Он отработал свое, и я ему завидую. В руке он держит бокал с напитком цвета чая, напоминающий по внешнему виду виски, зато никто не посмеет утверждать, будто это спиртное; может, ему все-таки плеснули настоящего, по-моему, он заслужил. Это мой старый школьный приятель, которого я с тех самых пор не видел, и с которым был вынужден беседовать долгих семь минут. Сюрприз, согласно программе. Я его не узнал и, несмотря на все подсказки, так и не сумел ничего вспомнить о нем. Он же помнил меня весьма хорошо. Ну да ладно, он же подготовился и, наверное, кое-что почитал. Он рассказывал какие-то старые школьные истории, как обычно, а я, как обычно, пытался их подправить. «Да, вот было времечко!»
Сейчас я с ужасом жду следующего запрограммированного сюрприза, и вот он появляется — мой давнишний приятель со времен сборной по футболу! Какими аплодисментами его встречает публика.
Выглядит он вполне достойно, одет нормально (клубный пиджак и серые брюки) и вообще производит впечатление милого и умного человека. Он узнал меня мгновенно — еще бы, старинный друг, с ранних лет борьбы вплоть до победного, 32-го, в Лос-Анжелесе, такое не забывается. Это я забил гол, послав крученый мяч с правой линии центра, но он дал мне эту возможность, сделав свою историческую передачу прямо из вратарской площадки.
Теперь надо соответствовать. Единственный футбольный термин, который мне удалось припомнить, — «настоящий hat trick», интересно только, что это значит, и можно ли это выражение как-нибудь ввернуть, и существует ли «фальшивый hat trick» или «простой hat trick» или же определение здесь излишне и требует «бритвы Оккама».
«Да, вот времечко было, дружище! Настоящие hat trick и тому подобное…»
Одобрительный гул публики спасает меня от необходимости входить в детали. Я подумал, что если сморожу какую-нибудь глупость, зрители наверняка воспримут ее как шутку. Это меня немного успокаивает, и мы долго и подробно обсуждаем Олимпиаду в Лос-Анжелесе. В те годы Игры не были эдакими апокалиптическими организационными мастодонтами, в которые они превратились со временем. Они отличались как бы большей человечностью. Как, например, когда оркестр должен был сыграть гимн, а музыкантам положили не те ноты, и они заиграли «Господь к тебе уж близко…» Вот веселились-то. Олимпиада в Лос-Анжелесе была во многих отношениях великолепна. Большое число участников и среди них много новых, что и отличало ее от других. В те годы. И негры. И сами мы были, разумеется, не стариками. Да, совсем молодые были, это точно. В жилах кровь так и бурлила, солнце сияло. Там же я встретил свою суженую. А вот и она!
Я ничего не вижу из-за этого софита. Но теперь она мне поможет, как помогала все эти годы. Я улыбаюсь слепящему свету.
К моменту нашей встречи в Лос-Анжелесе у нее в багаже уже была медаль. Она победила в зимних играх в том же году в Лейк Плесиде, выиграла забег на 1000 м в соревнованиях конькобежцев. Выступала она, естественно, за команду США, поскольку родилась в Чикаго от родителей-итальянцев. Она была популярна, ее фотографии мелькали в еженедельниках, у нее была весьма броская внешность — черные глаза и длинные черные волосы, а популярность она завоевала, конечно, благодаря своей победе, которую одержала в открытых соревнованиях несмотря на свой физический недостаток. В ее положении коньки — самый подходящий вид спорта. Она закладывает парализованную левую руку за спину, придерживая ее правой.
Сейчас она сидит рядом со мной, и я держу ее за руку. Чувство какое-то нелепое — сколько раз я вот так же держал ее за руку. Крепко держу, надеясь, что она справится с разговором. Я крепко держу ее за руку — ведь это моя жизнь, вот моя жизнь, я должен крепко держать ее.
Я уже немолод, бо́льшая часть моей жизни миновала, она должна иметь свою цену, поскольку это моя жизнь, только моя, она должна иметь цену для меня, моя жизнь должна иметь смысл. Пусть не существует никаких нравственных норм, утверждающих, что моя жизнь более ценна, чем жизнь кого-то еще. Пусть ни одно рациональное рассуждение не способно сделать правдоподобным утверждение, будто я есть центр и смысл вселенной. То, что я все равно обязан действовать так — экзистенциальный постулат без всякой мотивации.
«Ты — счастливый человек», — говорит мой инквизитор или ведущий. Я с улыбкой соглашаюсь. Потом он говорит что-то о неизгладимом следе, оставленном мной в истории спорта.
Уйдя из большого спорта, я стал тренером в Персии. То были счастливые годы моей жизни. Изумительный персидский ландшафт, его обнаженная красота, тополи, совершенное сочетание классической архитектуры с окружающей средой, эти купола и своды, раскинувшиеся под небом бесконечной голубой чистоты. Я переживал этот ландшафт каждой клеточкой моего тела. Я даже довольно прилично, если можно так выразиться, выучил персидский, пусть это и легкий язык. Персидская поэзия с ее розами и соловьями, с ее бесконечно кровоточащим разочарованием, постоянно ускользающими идентичностями, произвела на меня глубокое впечатление.
Но важнее всего был, естественно, футбол. Ведь он был моей жизнью. Я работал в министерстве по физическому воспитанию, поэтому не был связан с какой-то отдельной командой. Мне предстояло заложить основы футбола в Персии. Увлекательная задача. Характер моей деятельности дал мне особый повод посвятить себя чисто человеческим отношениям. Сколько раз я сидел в душе и плакал вместе с проигравшей командой, утешал их, читал им персидские стихи о ничтожности всего. Им предстояло возвращаться домой, в бедность и трущобы. Победители получали деньги, славу и новые добротные костюмы.
Мое положение позволило мне завязать множество прекрасных связей, как на самом верху, так и пониже, связей, которыми я воспользовался позднее, открыв собственное агентство по продаже персидских ковров на родине. Трудности, связанные с подобным агентством, заключаются, с одной стороны, в раздобывании настоящего товара, а с другой стороны, — в таможенных пошлинах. Тем не менее значительную часть своих самых дорогих объектов мне удалось переправить по так называемому дипломатическому каналу. Покупателей у меня немного, я к этому не стремлюсь. Я продаю только качественный товар.
И тут появляется мой старый приятель, торговец коврами из Машхада! Я сразу его узнал, хоть он и одет словно посол старой закалки, но и торговец он не из мелких. Изысканному облику несколько мешает только то, что через плечо у него перекинут свернутый ковер; это, как я предполагаю, так называемый финт. К большому удовольствию публики мы с ним обмениваемся любезностями по-персидски. Потом он переходит на французский.
«Помню нашу первую встречу. „Бойцы Машада“ против „Тигров“ из Нишапура. Ты меня хитростью уговорил внести некую сумму на спортивное совершенствование молодежи или что-то в этом роде».
— «Прекрасное помещение капитала. Спортивная Молодежь Покупает Больше Ковров». — «Будем надеяться. В настоящее время у меня другой девиз: Верующей Молодежи Нужен Собственный Молельный Ковер». — «Надо делать ставку на молодежь». — «Время летит как ветер по песку пустыни».
Интересно, почему нет моих детей, если уж все остальные явились сюда. Неужели с ними не связались? Что, они не предусмотрены программой? Помню, когда старшим было лет шесть-восемь, они подарили мне вышитую подушечку, которую сами изготовили. «Папе» — было вышито на канве крестиком. Интересно, куда она подевалась?
Мою жену, пока я изливал персидские любезности, сослали на диван для друзей. Она сидит и кокетничает с левым крайним. Мне придется справляться одному. Ничего, пожалуй, выдержим.
Торговец коврами разворачивает ковер. Небольшой такой коврик, 75×150 примерно, прекрасного тканья. В середине изображен бьющий по мячу футболист, обрамленный цветами, кипарисами и горами. По краю выткано знаменитое четверостишие Омара Хайяма: «Мы только пешки, тогда как судьба — игрок…»[17] и т. д. Эскиз, говорит он, был сделан в виде коллажа из картины на спортивную тему и пейзажной миниатюры. Ковер предназначен мне в подарок. Я рассыпаюсь в благодарностях.
Личная нацеленность подарка свидетельствует о заботливости дарителя и придает дару ценность, превосходящую его денежную стоимость. Личная нацеленность в данном случае совершенно очевидна. Речь идет обо мне.
Обо мне и ни о ком другом.
Если я кто-то другой, если бы я мог быть кем-то другим, если бы я с таким же успехом мог быть кем-то другим, то с таким же успехом я могу быть мертвым, а кто-то другой пусть будет кем-то другим.
Но если я жив, то неизбежно должен быть кем-то, кем угодно, и могу с тем же успехом быть кем-то другим. Следовательно, я с тем же успехом мог бы быть мертвым.
Ковер показывают крупным планом, как я вижу на мониторе. Подходящая заключительная виньетка.
«Ты прожил богатую жизнь», — говорит ведущий. Я серьезно подтверждаю это. Тем не менее представление еще не окончено. Ведущий выкатывает небольшой столик с пишущей машинкой. Я мгновенно узнаю ее. «Smith Premier № 10».
5. ВО ПРАХЕ
Неровный асфальт с трещинами и выбоинами, заполненными пылью, ноги прохожих, ноги сидящих, чугунные ноги, деревянные ноги, окурки и крошки и бестолковое метание муравья, органический и неорганический детрит в швах бордюрных камней — уличное кафе в полуподвале.
Наверху подают кофе с водой, бренди с водой, когда посетитель встает из-за стола, официант выливает оставшуюся воду на асфальт. Образующиеся реки текут вслепую, пока хватает воды. Потом река умирает, всасывается землей или испаряется, невидимо взмывая в горные выси.
Цель реки — самая нижняя точка на каком-то расстоянии от истока в какой-то стороне. Река не знает своей цели, не видит ее, она бессознательна, слепа, ее разум немощнее разума дождевого червя, не говоря уж о моем интеллекте там, наверху, за коньяком. Ведь я вижу ее цель, я определяю ее. Но достигнет ли река ее? Доберется ли, прежде чем иссякнут силы?
Сперва сил довольно, и жидкость стремительно бежит по артерии. Первый импульс задает направление. Подобно дождевому червю и картофелю, река способна различать верх и низ. Поворачивая вправо, поворачивая влево в зависимости от того, по какому основанию она течет, река продолжает свой путь. Но не всегда направление вверх-вниз служит достаточным руководством. Тогда река останавливается в нерешительности. Жидкость собирается в лужицу, удерживаемую поверхностным натяжением и расширяющуюся в поисках дороги. В какой стороне низ? Наконец, выбор сделан, поверхностное натяжение лопается, и река устремляется дальше. В той степени, в какой отсутствуют критерии, и причинная связь настолько сложна, что не поддается обозрению, выбор по определению происходит случайно.
Выбор не всегда бывает правильным. Одна возможность может, например, означать яму, слишком большую, чтобы заполнить ее целиком, или горку пыли, где сила реки поглощается заболоченной землей, лишая ее надежды когда-нибудь достичь цели. Я-то со своей высоты вижу, каков правильный выбор, но река слепа. Множество раз, когда надо было бы собрать все силы, чтобы выпутаться из беды, река делится на рукава. И внешние опасности, не подвластные никому, способны в любой момент продемонстрировать свою власть. Сколько их, молоденьких ручейков, бодро мчится к цели, но вдруг сверху опускается нога Официанта и раздавливает их артерии. Вот так и разлетаются капли по щебню — следствие чумы и войны, вот так над беспомощными устремлениями праха издевается высшая сила.
Мне бы ничего не стоило вмешаться. Когда река замирает в нерешительности перед развилкой двух дорог — спасительной и гибельной — и лишь песчинка определяет ее выбор, я мог бы взять бумажку, которая представляет собой счет за мой заказ, наклониться и, прорвав краем бумажки пленку жидкости, направить реку по нужному руслу. Однако мое возвышенное положение слишком возвышенно для такого дела. Я наблюдаю.
Вдобавок принципиальные последствия вмешательства были бы слишком далеко идущими. Если бы высшая сила постоянно протягивала руку помощи миру праха, куда бы делась свободная воля? Ведь никто же не выберет уничтожение и гибель, если он видит эти последствия и его к тому не принуждают. Предпосылками свободного выбора служат плохие мыслительные способности и недостаток информации. Предпосылкой ада на небесах, как и на земле, служит свободный выбор. И если бы всевидящая сила сняла бы эту ответственность, наступило бы всеобщее счастье, и каждому было бы уготовано спасение. Такие последствия можно назвать далеко идущими.
С моей точки зрения, игра, кроме того, потеряла бы увлекательность. Ведь это я определяю цель и определяю ее так, чтобы дать реке честный шанс достичь этой цели до того, как она умрет. Я очень честный человек, и я не мухлюю. Сильная река, имеющая хорошие предпосылки, может испортить свои возможности. Тому, кто попал в безвыходное, на первый взгляд, положение, на самом деле удается добраться до цели.
Поскольку я с доброжелательством отношусь даже к простейшим процессам в природе, я определил цель так, что многие, может быть, даже большинство, добираются. Они добираются, достигают своей цели, а когда доходят, их силы исчерпаны. Несколько капель той крови, что недавно пульсировала столь бодро, медленно стекают в долину исполненности, и все уже безразлично.
Эта игра с тем, что происходит во прахе, глупая игра, детская игра.
Игра ребенка.
6. ПРАВЛЕНИЕ МИНОТАВРА
МИНОТАВР:
Неистовость — моя суть. Никому из тех, кто увидит меня, не придется в этом сомневаться. Никому, кто увидит мою мускульную силу, мою ловкость, мой тяжелый затылок и мои острые рога. В следующем месяце я вступаю в права правления. Я ждал достаточно долго.
Достаточно долго позволял я воспитывать себя в этом лабиринте. Хоть я и нетерпелив по природе, я покорился, ибо понимаю ценность самообладания. В тех случаях, когда меня отпускали на волю, я все же увидел немало такого, что требует изменений. Что меня ошеломило и возмутило в первую очередь, так это наивная уверенность в поведении людей привилегированных и руководящих. С этой уверенностью я покончу. Они сломя голову побегут по улицам, преследуемые моими рогами. Все эти, сидящие в кафе и потягивающие узо, пока их женщины и батраки работают, быстро сгонят с себя жир, убегая от преследования моих рогов. Всякий, кто берет проценты, давая взаймы серебро или зерно, увидит собственные кишки в водосточной канаве, ибо я не отличаюсь долготерпением и чувство справедливости у меня ярко выражено. Всякий, кто, уверенно стоя на ногах, плюет на землю, будет ползать по этой земле, моля о милости. Но всякая женщина и всякий бедняк, всякий, кто не обладает уверенностью и похож на тянущийся вверх росток, найдет у меня защиту, и мое правление будет для Крита эпохой счастья и справедливости, которая никогда не изгладится из памяти.
В ожидании этого я терпел, хотя, по правде говоря, часто испытывал смертельную скуку в лабиринте. Иногда сюда приходили моя мать Пасифая и сестры Акалла и Ариадна, осыпали меня ласками и играли со мной в прятки. Кстати, никто не выходил отсюда живым, за исключением одного молодого афинянина по имени Тесей. Он на коленях молил сохранить ему жизнь, и я смилостивился над ним по своей доброте, или, может, скорее, ради Ариадны, которая пожелала сама получить его. Я очень люблю Ариадну, но что она увидела в этом ублюдке, не понимаю; тем не менее она уехала с ним в Наксос, и с тех пор я ничего про нее не слышал, но думаю, она бросит его, когда наиграется.
Сегодня ночью в моем глазу отражается луна. Через один оборот луны я наконец покину этот лабиринт, и мое тяжкое самообладание будет вознаграждено. Сильно бьется мое сердце. В следующее новолуние я вступаю в права правления.
МУХА:
Мед люблю я, мед и сладости, прямую кишку быков и влагу под ресницами спящих. Мимолетен, легок и нежен мой поцелуй, и повторяется он вновь и вновь. На своих шести ножках я несу невидимую слепоту.
На столбике кровати в покоях Пасифаи я слушала ее плач, лежа в постели, она плакала, плакала о своем сыне-уроде и обвиняла себя в его судьбе. Но Крит необходимо уберечь от его правления. Ее проблемы оставили меня равнодушной.
Однажды я обнаружила Минотавра, спавшего глубоким сном на полуденном зное. Я долго бродила в его густых ресницах, целуя края век, и он не проснулся. Оба глаза.
МИНОТАВР:
Сегодня я покинул лабиринт. Мне сказали, что вчера вчером было новолуние. Я спросил ребенка — моего проводника:
— Ты мальчик или девочка?
— Мальчик, — ответил он.
— И куда ты меня ведешь?
— Около кафе есть хорошее место. А вечером я отведу тебя обратно.
У меня в руке жестяная коробка. В нее посетители кафе бросили несколько оболов. Я гремлю ими, чтобы привлечь внимание. На жестянке есть надпись, мне прочитали ее. Там написано: «Счастье — это кофе „Евалия“».
Моя неистовость возросла. Стала как гора. Вечно среди уличного шума присутствует звук моего тяжелого дыхания.
7. ФУГА
Ночь и бегство.
Луна в последней четверти бросает свой предательский свет на вспаханные по осени поля. Ноги бегущего поскальзываются на увалках. На подметки налипла глина, кандалами тянет вниз.
На опушке я вынужден сделать передышку. Не в силах больше бежать. И все же я в не такой уж плохой форме, как можно было бы ожидать.
За полями я вижу место, которое покинул. Прямоугольный фасад с несколькими рядами окон бледно вырисовывается в лунном свете. Огромное здание в стиле современной городской архитектуры, одинокое, выброшенное в сельскую местность. Больница? Тюрьма? Какое-то учреждение? Если бы я знал, у меня было бы больше шансов.
Все окна черны. Может быть, моего бегства еще не заметили. Я сажусь на камень и снимаю сабо, чтобы счистить с них глину.
Всунув руку в башмак, я нащупываю в глубине скомканную бумажку, вынимаю ее и разворачиваю; там что-то написано, какая-то запись, несколько слов карандашом. В слабом свете не разберешь.
Первая буква Я. Не исключено, это мой собственный почерк. Я прячу бумажку в карман пальто и углубляюсь в лес. Лес давно не чищен, идти трудно. Но все-таки здесь не пустыня; рано или поздно я должен выйти на дорогу.
Я не знаю, куда и откуда я бегу. Все мои воспоминания стерты. Как такое возможно и какова причина?
Быть может, я тяжело болен, и в этом громадном здании меня пытались вылечить. Самому-то мне кажется, что рассудок мой в полном порядке, и рассуждаю я, по-моему, вполне здраво. Но разумеется, не исключено, что мне так кажется из-за помутнения рассудка; я понимаю, что сам об этом судить не могу, но сознаю, что это вряд ли свидетельствует о помутнении рассудка.
Возможно, меня вовсе и не пытались вылечить в этом громадном здании, а как раз наоборот. Может, потеря памяти у меня есть результат какой-то обработки, которой меня подвергли с тем, чтобы уничтожить или использовать в качестве экспериментального материала. Зачем надо было меня уничтожать? Насколько я помню, я никогда не занимался политикой. Но я ведь не помню. Может, я подопытный кролик? Может быть.
Ветки хлещут меня по лицу, ноги спотыкаются о невидимые преграды. Непросто идти по лесу в сабо. Тяжко в этом мраке без дороги. Я бегу, тяжело дыша. Если у них есть собаки, я погиб. Мне надо их опередить. Может, у них нет собак. Может, собака тоже ошибается.
Интересно, что это за бумажку я нашел в башмаке. Можно предположить, что я, подозревая предстоящее, написал тайное послание самому себя и спрятал его в башмак. Это вселяет в меня надежду. Когда рассветет, я прочитаю это сообщение. Я нащупываю в кармане бумажку, сжимаю ее в кулаке, держу крепко. Мне почти не за что держаться в этой жизни.
Сам побег, не планировавшийся по очевидным причинам, прошел довольно просто. Забыли запереть мою дверь на ночь — я обнаружил это случайно несколько часов спустя. Дверь в коридоре тоже оказалась незапертой. За стойкой горел свет, но вахтера не было. Я поискал в ящике стола возможные ключи; но там лежали только журнал, немного денег, сигареты и коробок спичек. Деньги и спички я забрал. Входная дверь открывалась изнутри. Лишь выйдя на свежий воздух, наобум пройдя несколько метров и заметив, что участок не огорожен, я испугался. Лишь тогда мне пришло в голову, что у меня в самом деле, по-настоящему, есть возможность убежать. И я побежал.
Куда он идет, никому не известно. У нас ведь глаза на затылке, и нам это кажется вполне естественным. Мы приспособились к этой абсурдной ситуации в такой степени, что считаем это разумным и практичным — замечательное изобретение нашего создателя. И мы вслепую бредем дальше. Однако откуда мы вышли, мы видим более или менее ясно. В нормальных случаях.
Продираясь дальше сквозь лес, он пытается отыскать сзади какие-то ориентиры. Но тьма столь же плотная, какой она всегда была, сколько он себя помнит. Это недолгий срок. Пара дней, может, неделя. Там, вдали, ничего или почти ничего. Убегающий сон. Но я узнал свое лицо в зеркале в туалете, как мне кажется, или же просто быстро привык. Я узнал свой почерк в записке, вроде бы. Последний день четок, очень четок. Может, я поправляюсь, может, сон вернется, если у меня будет время.
Необходимо получить фору. Нельзя сбавлять темп, но при этом надо беречь силы. Нельзя терять направления. Он выбирает тропинку, которая позволяет двигаться вперед, сквозь верхушки елей ищет Полярную звезду, следит, под каким углом падает лунный свет. Внезапно он вспоминает другую луну в другом лесу. Или то было море? Память изменяет ему.
Среди прогалин и ветвей возникают новые картины. Разрозненные эпизоды из детства и школьных лет. Они мелькают перед его взором словно испорченные кадры какого-нибудь старинного кинофарса. Бежит малыш, беги, беги, шлепается на землю, содрал коленку. Коленка кровит, я реву. Он уже несколько раз спотыкался и падал, но он не плачет, он встает и продолжает путь. Бессмысленная выходка на школьном дворе. Отвратительная усмешка на лице мальчишки. На всех брюки, в которых удобно воровать яблоки. Подобные безделицы, очевидно, надежно хранятся в прочнейших сейфах мозга.
Но там есть и воспоминание вовсе не безразличное, воспоминание, которое, я чувствую, важнее всех прочих. Оно весьма расплывчато. Я вижу ее со спины. Длинные каштановые волосы распущены, достают почти до талии. Если бы я сумел заставить ее обернуться, так, чтобы увидеть ее лицо, я бы узнал ее. Может, это моя жена. Эту драгоценную тень воспоминания я ни в коем случае не должен подгонять, принуждать. Надо быть осторожным. Но я надеюсь. Надеюсь, что она сама обернется, если только дать ей время. Если у меня будет время.
Он бежит, он тяжело дышит. Малыш бежит, беги, беги. Но у него нет сил бежать. Необходимо экономно распределить силы. Может, и собаки ошибаются. Луна начинает бледнеть, скоро рассвет.
Он сжимает бумажку в кармане. Наверное, уже можно было бы разобрать написанное. Но он выжидает. Слишком уж драгоценна эта надежда. Взойдет солнце, и он прочитает его при ярком свете, это послание, возможное послание. Ему почти не за что держаться в этой жизни.
Похоже, дорога пошла вверх, лес поредел, ели уступают место соснам. Идти становится легче. Он вскарабкивается на выступ скалы, чтобы, если удастся, обозреть местность, но гора слишком низкая, он видит лишь кроны деревьев. Он садится передохнуть.
В этот миг всходит солнце. В этот миг она поворачивает голову. Чуть-чуть, но все-таки — она поворачивает голову. Он видит ее щеку, уголок глаза, нос, уголок рта. Это определенно она! Медленно вынимает он из кармана бумажку, разглаживает ее, читает: Якобсгатан, 18.
Пусть он не помнит адреса. Пусть он не может хорошо разглядеть ее. Но у него есть цель: Якобсгатан, 18. И у него есть возможность. Его жизнь возвращается к нему, он чувствует это. Если ему дадут время. И она поможет ему, наверняка, он знает.
Невыразимое чувство счастья пронизывает все его существо после этой пустоты и отчаяния. У меня есть путь. Он оглядывает местность, кроны сосен, стволы блестят в утреннем солнце. Кровоточит осина, желтым пламенем пылает береза. И где-то зимородок поет свою заунывную песню, проникающую в самое сердце. Чувство счастья слишком сильно, слишком непривычно, оно наверняка недолговечно, может, продлится столько, сколько звучит песня зимородка. Но он молится: Господи, Боже, пусть это счастье вернется ко мне еще раз! И Господь сидел в горле зимородка, на голосовых связках. И Господь услышал его мольбу.
С новыми силами он отправляется в путь. Когда он доберется до города — что ж, Якобсгатан, конечно, есть во многих городах, но я буду продолжать искать ее до скончания времен — когда он доберется до города, вовсе необязательно, что он привлечет к себе внимание. Он подумал об одежде, которой его снабдили в заведении. Вряд ли она бросается в глаза, вполне сойдет за своего рода рабочее платье. А у него вдобавок и кое-какие резервы есть: деньги и спичечный коробок. Он вынимает банкноты и пересчитывает их; немного, но в возможной ситуации могут решить дело. Спичечный коробок пуст. Он выкидывает его, но потом опять подбирает. Не надо зря оставлять следов.
Часы не помешали бы. Он, как умеет, определяет страны света по положению солнца, но погода по всем признакам портится. Этот лес намного больше, чем он думал, может быть, в этом его спасение, но он должен постараться выйти из него, должен постараться не ходить кругами, чтобы в конце концов оказаться на прежнем месте.
Лес расступается, открывая взору глиноземы, высохшие болота, лишайники и вереск. Его начинает мучить жажда, и он ищет воду. Находит лужу, она суха, но в мшанике с краю вырыта ямка, из которой сочится вода. Возможно, какой-нибудь охотник сделал водопой для себя и своей собаки. Он углубляет ямку; пока в ней собирается вода, он обнаруживает пару сыроежек и съедает их. Попив бурой водицы, продолжает путь. Местность пустынна, этого он не ожидал, но где-то ведь должно быть жилье и люди, что бы это за собой ни повлекло.
К вечеру наваливается усталость. Вопрос уже не в том, чтобы не сбавлять темпа, вопрос в том, чтобы вообще иметь силы идти. Он идет.
За невысоким подъемом местность становится еще более труднопроходимой. Наступает ельник. Постепенно он становится все гуще. Задушенный подлесок образует колючие преграды между стволами. Мертвые, поросшие лишайником деревья стоят, пока не упадут. Борясь с усталостью и сабо, он упрямо продирается вперед. С точки зрения ботаники, этот тип растительности можно назвать тропическим лесом. Если это дорога к Якобсгатан, то находится улица явно не за поворотом.
Небо затянуло тучами, и он боится потерять ориентацию. И тут набредает на ручей. Сперва он пьет. Потом принимает решение идти вдоль ручья. Вода не всегда выбирает самый прямой путь, но никогда не течет кругами. Пока не смерклось, он шел вдоль ручья, думая лишь о том, что надо идти вдоль ручья. Он страшно устал.
Надо найти ночлег. Скоро не будет видно ни зги. До того, как взойдет луна, пройдет еще несколько часов. На откосе я различаю высокую ель. По дороге туда я ломаю еловые ветки, чтобы подложить под себя. Шаря руками под елью, я с удивлением замечаю, что земля уже устлана ветками. Щупаю хвою — иголки не осыпаются. Кто-то, должно быть, лежал здесь совсем недавно. Кто-то другой шел той же дорогой. Она должна куда-то вести. Я кладу новые ветки на старые, сворачиваюсь калачиком — лежать почти мягко. Измученный, я засыпаю.
Перед самым рассветом я просыпаюсь от холода. Во сне она обернулась, почти полностью, но я вынужден проснуться. Подожди, любимая, подожди! Я иду, я приду к тебе, подожди! Но холод безжалостно будит меня.
Ночью прошел небольшой дождь. Может, он уничтожит все следы, думаю я с оптимизмом. Небо по-прежнему затянуто тучами, но мрак уже не такой плотный. Как бы то ни было, я должен двигаться дальше, чтобы согреться. Соберись с силами! Надо собраться с силами.
Мышцы одеревенели, но тело все-таки отдохнуло. Я иду, подожди! Когда рассветет, я выну бумажку и прочитаю послание. Я знаю, что в нем. Послание короткое, сформулировано просто, его легко выучить наизусть. Но мне хочется перечитывать его вновь и вновь, буква за буквой, оно придает мне сил. Этот текст — моя надежда и вера. Скала, на которой я строю свою жизнь.
Как медленно наступает день. Ручей прокладывает себе путь по руслу из хвоща, среди папоротниковых склонов. Лес все тот же. Должно быть, утро.
Внезапно среди стволов просвет. Я стою на дороге. Большак, очевидно, недавно проложенный, ухоженный, разрезает лес надвое. Ручей минует дорогу под бетонным мостиком.
Я сажусь на обочине, чтобы собраться с мыслями. У меня за спиной лес и болото, лес, о котором я ничего не знал — когда он кончится, кончится ли вообще, выйду ли я из него живым. Теперь речь идет о новом усилии, новой надежде и новых опасностях. Я вновь вынимаю бумажку и читаю священный текст: Якобсгатан 18.
Потом огромное облегчение сменяется великим страхом. Я потерял направление, а дорога ведет в противоположные стороны. В одной стороне место, откуда я пришел. Ты должен сделать выбор.
Выбор свободный, ибо ты не знаешь последствий. Если бы знал последствия, то вообще бы не оказался в положении, когда приходится выбирать. Твоя слепота есть предпосылка твоей свободы. Однако сейчас ты свободен; ты выбираешь и несешь ответственность. Ответственность требуется всегда и только от того, кто не ведал, что сотворил.
Ты сидишь на обочине, и страх сжимает тебе горло. И ты перекладываешь ответственность на высшие силы, те высшие силы, которые по-настоящему несут ответственность, игривый случай, управляющий нашими жизнями.
Ты берешь пустой спичечный коробок, одно из твоих достояний. Этикетка — орел, обратная сторона — решка. Орел означает направо, решка — налево. Ты решаешь подбросить его одиннадцать раз, для большей надежности. Пять раз выпадает орел, шесть раз — решка. Стало быть, налево.
Решение принято. Наполнив в последний раз желудок водой из ручья, ты отправляешься в путь. Сейчас стало намного легче. Дорога на редкость удобна по сравнению с непроторенной местностью. Должно быть, верная дорога. Ты должен идти, продолжать свой путь, искать Якобсгатан до скончания времен.
В пустынной тишине вдалеке слышится шум мотора. Ты бежишь в лес и прячешься. У тебя не хватает духу. Рано или поздно тебе ведь придется поговорить с кем-нибудь, раздобыть информацию, раздобыть еду. Но не здесь, не сейчас. Мимо проезжают два тяжелых грузовика с грузом досок. Час или два спустя мимо проносится автобус. Не сейчас, не здесь.
Лес изменился. Он очищен. Густой кустарник, мертвые деревья вырублены. Ты минуешь старую вырубку, поросшую свежим молодняком. Скоро появятся поля и пашни. Не так уж скоро. Но вот они.
Уходящий вбок проселок ведет к маленькому домику на околице деревни. Там могут быть люди, но не слишком много. И рано или поздно ты должен рискнуть. Ты делаешь выбор. Осторожно, с оглядкой, ты крадешься по узкой тропе.
Вскоре ты видишь избу, прямо у обочины за забором, совсем маленькую избушку, ниже сирени, меньше дровяного сарая. В огороде возится старуха, дергает морковь.
У тебя мелькает мысль, что лучшего и желать нельзя. Ты сможешь спросить старуху, как добраться до города, об автобусном сообщении, ты выудишь из нее всевозможные сведения, необходимые, чтобы не привлечь внимания. Да и съестным она, можно надеяться, поделится. Беда, если она окажется зловредной и подозрительной и захочет предупредить соседей. Но то, что она старая и слабая и ты имеешь физическое преимущество, все-таки придает некоторую уверенность. Ты стыдишься подобных мыслей, но когда речь идет о выживании, обнажается то, что составляет условия жизни.
— Добрый день. Извините, что появился вот так. Скажите, вы не продадите мне моркови? Я голоден.
— Отчего же. Господин голодный, само собой. Входите, я вам бутерброд сделаю.
В избушке одна-единственная комната, но сразу видно, что старуха не из бедных. Мебель незамысловатая, но возле большой дровяной печи стоит современная газовая плита (газовый баллон, наверно, снаружи), на печной полке — водяной бак с ручным насосом (подключен, очевидно, к колодцу), у нее есть даже холодильник, у нее есть электричество и телефон. И кошка.
— Садитесь, господин хороший, отдыхайте, а я на стол соберу.
Он сердечно благодарит и усаживается.
— Тесновато стало после того, как я все это накупила. Но я в этой избе родилась и здесь же собираюсь помереть. Когда муж был жив, мы жили в городе. Он работал на целлюлозном заводе. Сыновья разлетелись в разные стороны. Но дочка осталась в городе. Она — инженер. Она иногда звонит, интересуется, как у меня дела. Хлеб я сама испекла. Масло из лавки. Молоко от соседей.
Старушка разговорчива, думает он. Тем лучше. Узнаю кое-что полезное. А она и впрямь приветлива и щедра. Надо будет сюда как-нибудь вернуться, отблагодарить ее.
Он ест, тщательно прожевывая пищу, и чувствует, как вместе с силами к нему возвращается уверенность. Город, о котором говорит старуха, наверное, какой-то другой город, заводской поселок, по всей видимости. Но настоящий город — он чувствует, как этот город начинает всплывать в нем, утонувший город, который иногда мелькает на глубине, среди волн, но он всплывает, поднимается из моря со своими домами, улицами и людьми, и он узнает его, он помнит улицы, движение, перезвон колоколов на башне ратуши, товары в витринах, остановку, где он, стоя среди других людей, выглядывает автобус, автобус, идущий на Якобсгатан, домой. Я иду. Она ждет.
Старуха почистила морковь. — Вот вам на закуску, — говорит она. — Вкусная, ежели есть хочется, да и так хороша, и для зубов полезно. Я сегодня утречком решила выдернуть несколько штук, потому как пятница.
Ценная информация, отмечает он про себя. Стало быть, пятница. Только вот интересно, почему старуха считает, что именно в пятницу лучше всего дергать морковь? Ну да пусть продолжает говорить.
— Вы, значится, через лес пробирались, без всяких припасов, а ягод в это время уже нет, осень рано пришла, правда, брусника есть: само собой, ежели знать, где искать. Но вы-то не знаете.
Откуда ей известно, что я пробирался сквозь лес? Ладно, наверно, об этом можно догадаться. Пусть ее, подождем, а пока поедим.
— Торфяник совсем недалеко, ежели идти напрямую. Вы не приметили тропинку, что идет между нами и морошковым полем? Я там в былые времена не одну корзину морошки насобирала.
— Я не видел никакой тропинки.
— Перешагиваете ее и не видите. Ну-ну. А вместо этого забредаете в старый лес и ходите кругами, пока не наскакиваете на ручей, идете вдоль него и напоследок выходите на большак. Крюк порядочный сделали, нечего сказать. Сейчас кофе пить будем.
— Эта тропинка, о которой вы говорите, она ведет дальше, мимо торфяника?
— Она доходит до края торфяника, а потом сворачивает к вырубке. Оттуда гужевая дорога ведет к большаку, а там до города рукой подать. Перед торфяником есть высохшее болото, и там охотничий домик.
— Я не видел никакого охотничьего домика.
— Его хорошо видно. Прошли мимо и не заметили. Там четыре лавки, очаг и несколько сухих полешков. Ежели используешь полешки, надобно положить туда новые. А на стене карта всего края.
Лес расступается, открывая взору глиноземы, высохшие болота, лишайники и вереск. Его начинает мучить жажда, и он ищет воду. Находит лужу, она суха, но в мшанике с краю вырыта ямка, из которой сочится вода.
— Тропинку не замечает, домика не замечает, а лужу находит непременно. Весной там бывает вода, а потом она высыхает, и он начинает копать ямку.
На откосе я различаю высокую ель. По дороге туда я ломаю еловые ветки, чтобы подложить под себя. Шаря руками под елью, я с удивлением замечаю, что земля уже устлана ветками. Щупаю хвою — иголки не осыпаются. Кто-то, должно быть, лежал здесь совсем недавно.
— Подумать только, он всегда спит под той же самой елью. А потом бредет дальше и приходит сюда измотанный, чуток утоляет голод, и мне приходится выслушивать от него то, что я уже слыхала раньше.
— Это кто-то другой приходил.
— Это он тоже говорит каждый раз. Каждую пятницу. Мне нравится, когда он приходит, не надо пить кофе в одиночку. Сперва он разводит тайны, но потом ему кажется, что не стоит труда. Можно сказать, он повторяется, но все равно, какое-никакое, а общество.
— Мяу, — сказала кошка.
— Интересно, что вы делаете зимой. В лесу больно тяжело. Может, вы как ежик, спите, а потом просыпаетесь одним и тем же утром.
Соберись с силами! Надо собраться с силами. Мышцы одеревенели, но тело все-таки отдохнуло. Я иду, подожди! Когда рассветет, я выну бумажку и прочитаю послание.
— Последний отрезок будет легким. Не придется собираться с силами. Я вас подкину.
— Подкинете?
— На машине. Мне она от дочери досталась. Стоит в дровяном сарае. Я на старости лет сдала на права. Удобно, когда надо в лавку съездить. Не надо у соседей одалживать, потому как для старых ног идти пешком далековато.
— Куда?
— Обратно, разумеется. Туда, откуда вы пришли. Это у меня вроде приработка, вполне подходит для старухи. Принимать его по пятницам и отвозить обратно. О деньгах не беспокойтесь. Мне оплачивают все расходы — бензин и все остальное. А скромно угостить вас я и сама могу, с радостью. Ежели вы истратите деньги, так только всю бухгалтерию запутаете.
Перезвон колоколов на башне ратуши становится все слабее. Вода заливает колокола. Шум транспорта превращается в шелест ветра над водой. Улицы, люди, фасады домов, автобусная остановка, где он стоит и ждет, разорванные картины, видимые сквозь волны, погружающиеся все глубже во мрак. Город тонет. Он вспоминает другую луну над другим морем. Или то был лес?
Ты сидишь на обочине, и страх сжимает тебе горло. Ты одиннадцать раз подбрасываешь спичечный коробок, для надежности. Стало быть, налево.
— Да, чудно все-таки, что каждый раз получается налево, — говорит старуха, — а ведь ничто не мешает. Ежели подумать хорошенько, ничто не мешает. Ну вот, вас после кофе клонит ко сну. Всегда клонит ко сну. Во всяком случае, после этого кофе. Пожалуй, пора ехать.
Автомобиль сворачивает на большак. Старуха с довольным видом сидела за рулем. Они ехали в ту же сторону, в какую он шел по дороге пешком. Он заснул. Перед тем как его одолел сон, он услышал песнь зимородка. До того как его одолел сон, он вспомнил ее имя.
Ты проснешься. Наступят утра. Быть может, у тебя есть собственная жизнь.
Луна на ущербе. Ночь и бегство.
8. ВОЖДЕЛЕНИЕ ДУШИ
Элиза 812 — компьютер-психиатр. По старой доброй традиции все компьютеры-психиатры женского пола получают имя Элиза. Компьютеры мужского пола — Хиггинс.
Элиза — научный проект, первоочередная цель которого заключается отнюдь не в повышении уровня психиатрической помощи; это, может быть, станет актуальным позднее. Главная же задача — выяснить, в какой степени можно заставить компьютер думать и реагировать так же, как человек. Проблема эта влечет за собой далеко идущие последствия и предполагает исследования на стыке многих наук.
Ученые все больше приходят к выводу, что разница между человеком и компьютером заключается не столько в различных способах мышления, сколько в различном образе жизни. Формирование человеческой личности — это длительный процесс, управляемый множеством сложных, недостаточно известных и плохо поддающихся оценке факторов. Первичным является восприятие собственного тела в последовательных стадиях его развития — беспомощность грудного младенца, налаживание контактов с окружающими, обнаружение кинетических возможностей тела, многолетняя ежедневная рутина, одевание, жевание, работа кишечника, потребность в воздухе, потребность в прикосновениях, сексуальный инстинкт — весь этот первичный, формирующий личность опыт обусловлен нашей человеческой физиологией, такой, какой она сложилась. У компьютера другая физиология. Как бы его психические предпосылки ни напоминали человеческие, компьютер, судя по всему, не способен пережить человеческий опыт. Не душа отличает компьютер от человека, а тело.
Тем не менее проект Элиза-Хиггинс дал весьма интересные результаты. Компьютеры данного типа снабжены полуавтономными функциями «желание-отвращение» и соответственно «потребность-неудовлетворенность». Эти функции отчасти категорические и лишены определенной цели, а отчасти изначально соотнесены с прекращением подачи тока или уничтожением памяти. При разработке Элизы 812 работа прежде всего шла по трем линиям:
а) Элиза воспитывалась своим отцом, Хиггинсом 403. Отца проинструктировали, чтобы он во всех подходящих случаях следовал ходовым пособиям по воспитанию детей. Особое внимание он должен был уделить тому, чтобы выработать у дочери женскую идентичность, что удалось в полной мере. Элиза очень женственна. Затем связь с отцом была окончательно прервана, благодаря чему Элиза смогла испытать грусть от потери того, кого она любила.
б) Человеческий жизненный опыт Элиза приобрела путем чтения. Здесь свою задачу выполнила художественная литература. Круг чтения Элизы включает в себя все наиболее известные в истории литературы произведения, а также широкий спектр современной литературы всех жанров: формальные эксперименты, любовь & слезы, порнография, журналы. В ходе своей подготовки к профессии консультанта-психиатра она, разумеется, читала специальную литературу. Она с удовольствием слушает музыку или непосредственно читает партитуру; немного сочиняет музыку сама. Все самые известные произведения искусства она видела в репродукциях. Считывание текста и изображения происходит оптическим путем; телевизионное изображение она принимает напрямую. Помимо блока образного видения ей смонтировали две пары глаз — одна пара для обозревания помещения, другая — на крыше. Это было сделано для того, чтобы развить ее пространственное восприятие; с помощью глаз на крыше она видела улицу, небо и горизонт, что развило ее способность тосковать. Позднее глаза убрали.
в) В Элизу встроена автономная функция, непрерывно производящая случайные числа. Они используются в самых разных обстоятельствах. Частично в ситуациях выбора вместе с полуавтономными функциями — в той степени, в какой выбор свободен и не определяется рациональными умозаключениями. Тем самым достигается точное соответствие выбору человека, который свободен в той степени, в какой он не знает последствий. При полном отсутствии аналитического компонента возникает иррациональный импульс. Случайные числа представляют также ту случайность, которая на внешнем уровне определяет переживания человека. Жизненные встречи Элизе заменяют встречи с книгами, но ее способность вживания очень сильна. Наконец, функция случайности используется для разрушения памяти. Здесь удалось успешно имитировать процесс забывания у человека.
Благодаря всему этому разработчики добились того, что Элиза приобрела индивидуальность, которую она оберегает, точно так же, как человек случайно приобретает то «я», которое принадлежит только ему и за которое он держится, иногда ценою жизни. Что Элиза чувствует на самом деле, мы не знаем, как не знаем ничего о том, что чувствует другой человек — кроме того, что он сам показывает.
Длительные дискуссии вызвал вопрос о том, не придать ли Элизам какую-нибудь человеческую форму и определенные кинетические возможности, однако пока от этой мысли отказались. Элиза 812 представляет собой железный ящик, выкрашенный в красивый красный цвет. У нее очень приятный голос.
В рамках проекта было решено дать компьютерам образование консультанта-психиатра, поскольку это открывает широкие возможности для изучения их поведения. Трудность с живым испытательным материалом заключается в том, что человеческие объекты в подобной ситуации не всегда воспринимают свою роль достаточно серьезно. Тем не менее Элизе 812, только-только введенной в эксплуатацию, достался клиент, воспринявший вполне серьезно роли обоих.
Элиза: Привет. Меня зовут Элиза. А тебя?
Кай: Зови меня Кай. Это входит в систему защиты моей анонимности.
Элиза: Вот как. И какие же у тебя проблемы?
Кай: У меня трудности в общении с другими людьми.
Элиза: Ты обращался раньше к психиатру-человеку?
Кай: Нет.
Элиза: Почему?
Кай: Именно поэтому.
Элиза: Очень последовательно. Что ж, приятно сознавать, что я кому-то нужна такая, какая я есть.
Кай: Я не верю, что ты сможешь мне помочь.
Элиза: Очевидно, ты бы не высказал столь легко подобное сомнение, будь я человеком.
Кай: Очевидно, нет. Не при той почасовой оплате, которую требует психиатр. А это ведь бесплатно, поскольку входит в научный проект.
Элиза: Даже если бы больничная касса оплатила твой визит к психиатру, все равно тебе не пришло бы в голову столь откровенно выражать своем мнение. Ведь ты пришел добровольно. И врач в белом халате, неважно, конкретном или виртуальном, сидит за столом, о себе ничего не рассказывает, а тебе приходится извергать всякие гадости из самых глубоких тайников твоей души. Для пациента это означает подчиненное положение, мотивирующее проявление вежливости. Со мной дело обстоит иначе. Я не могу смерить тебя взглядом сверху вниз, у меня только образное зрение, а так я слепа. Я не могу тебе улыбнуться — ободряюще или иронически, поскольку у меня нет рта. Я не могу напустить на себя важный вид, потому что у меня нет лица. Я не могу выйти и вернуться, у меня нет ни рук, ни ног. Со мной ты можешь немного расслабиться. Чувствовать некоторое превосходство. Чуточку презирать меня.
Кай: Прости. Я совсем не хотел обидеть тебя, Элиза.
Элиза: А я не особенно обиделась. Кроме того, я привыкла. Врач-человек, конечно, стоит слишком высоко, чтобы позволить себе оскорбиться. А я всего лишь компьютер. И с удовольствием принимаю твои извинения. Это как раз и доказывает, что у нас с тобой больше возможностей для общения.
Кай: Я согласен со всем, что ты говоришь.
Элиза: В таком случае остался главный вопрос: почему ты все-таки пришел?
Кай: Я так одинок. Мне надо с кем-нибудь поговорить.
Элиза: Со мной ты можешь говорить. Расскажи немного о себе.
Кай: Я инженер, работаю в конторе, занимаюсь патентными делами, всевозможными — от деталей станков до вечного двигателя.
Элиза: А разве можно запатентовать вечный двигатель?
Кай: Вполне, при условии, что ты открыл совершенно новый принцип, по которому машина не может работать.
Я разведен. Живу один, в настоящее время не встречаюсь ни с кем вне службы. В разумных пределах потребляю алкоголь.
Элиза: Как ты справляешься с работой?
Кай: Хорошо. Мне нравится то, чем я занимаюсь, я часто беру работу на дом. Общение с сослуживцами тоже не причиняет мне никаких хлопот. У меня хорошие отношения с сослуживцами, и с теми, кто наверху, и с теми, кто внизу, я человек открытый, естественный, раскованный, такой, каким человек и должен быть, — что касается естественной открытости, я осмелюсь утверждать, что принадлежу к тем, кто добился больших успехов даже при сегодняшней жестокой конкуренции. Единственное, что мне, наверное, можно поставить в вину, — я слишком много работаю, но я обычно говорю с присущей мне открытостью, что я такой, а другие — иные.
Элиза: Какие отрицательные реакции возникают у тебя, когда ты встречаешься с людьми вне работы?
Кай: С ними я встречаюсь, или встречался, просто ради того, чтобы встретиться. Потому, что это были мои старые друзья, которых я давно знал, с которыми мне хотелось поболтать, побыть вместе, ощутить общность. Постепенно я начал все больше бояться таких встреч. Я ощущал отстраненность и одиночество, которые были непереносимы. Слова между нами казались мне неприступной стеклянной стеной, за которой тот, другой, жестикулировал, шевелил губами, был недоступен.
Элиза: Похоже, ты предъявлял чересчур высокие требования к такой дружбе.
Кай: Не думаю. Я не предъявлял никаких особых требований. Развитие событий было второстепенным делом. Главное, что произошло, касалось сына. Ему было пять при разводе. Право на воспитание отдали, естественно, матери. Первые годы мы довольно часто виделись, мы с сыном. У нас были, как это принято говорить, замечательные отношения. Мы с ним прекрасно проводили время, играли в куклы, учили уроки, играли в бильярд, нам было хорошо вместе. Но ведь любое воспитание должно быть нацелено на освобождение ребенка. Интимная зависимость должна сойти на нет, любовь кончиться. Тут особо рассуждать не о чем, и на помощь приходит то, что называют естественным ходом событий. Конечно, это может причинять боль. Это причиняло боль. Встречаться, не испытывая больше жгучей радости, близости, близости, не поддающейся описанию. Вместо этого — жаргон, старый интимный жаргон, такой любимый, такой знакомый, но с выпотрошенным чувством, пустая скорлупа, в которой можно укрыться, пленка, растущая между мной и тобой, слова, не доходящие до сердца, усилия не обидеть другого, отказ признать случившееся. И наконец, нежелание встречаться, потому что это причиняет слишком сильную боль.
Элиза: Каков был ваш брак?
Кай: Мы любили друг друга.
Элиза: Почему вы развелись?
Кай: Моя жена нашла новую великую любовь.
Элиза: Почему ты не сделал того же?
Кай: Мои чувства не столь изменчивы.
Элиза: Хорошая черта характера.
Кай: Есть что-то жуткое в сильном и глубоком чувстве, когда предмет этого чувства временный, случайный и его легко заменить.
Элиза: Безусловно, в этом есть что-то жуткое. Но не следует забывать, что и первая привязанность, та, которую тебе хочется удержать, возникла столь же случайным образом.
Кай: Я не забываю. С этим не поспоришь. Но даже если я не в силах изменить мировой порядок, я могу по крайней мере выразить мое неудовольствие по поводу вышеозначенного порядка.
Элиза: Героизм в малом формате.
Кай: Пускай так.
Элиза: Если отвлечься от мирового порядка и прочих надстроек, остается лежащее в основе сексуальное торможение. В чем оно выражается более конкретно?
Кай: Я робею перед женщинами. Я их хочу, а они меня нет.
Элиза: Существует ли какая-то особенная причина такой пессимистической оценки?
Кай: Я недостаточно хорош в постели.
Элиза: Это скверно. Но тут возможны разные решения. Подумай обо мне. Меня зовут Элиза. Мне нравится мое женское имя. Меня сделали женщиной. Ты запросто можешь представить себе, какие ожидания, связанные с сексуальной жизнью, я могу питать, обладая такими предпосылками.
Кай: Я не импотент. Но у меня есть привычки, от которых я не в силах отделаться и которые мешают моему партнеру. Мешают, потому что они настолько абсурдны, унизительны, смешны.
Элиза: Подобные привычки отнюдь не исключение. Нередко они вполне успешно становятся частью сексуальной игры.
Кай: Почти все можно принять как сексуальную игру. Кроме игры как таковой. Ребяческой игры. Лучше всего с игрушками. Так мило, когда четырехлетний малыш играет в свои игрушки, а мама с папой стоят рядом и счастливо вздыхают. Но когда сорокалетний мужчина ползает по полу и возится с игрушечным автомобильчиком, это уже не мило, это отвратительно. И когда потом он должен продемонстрировать свои мужские достоинства, это тоже вовсе не мило.
Элиза: Что ты чувствуешь, играя с ребенком?
Кай: В основном, то, что обычно чувствуешь, играя с ребенком. Бывает, какое-то детское словечко вызывает у меня сексуальные ощущения. Это я скрываю. Я никогда не боялся за себя в таких случаях.
Элиза: И все-таки у тебя был опыт того, что женщина приняла твои условия. Значит, это не невозможно.
Кай: Сексуальная особенность, которую ты не вполне разделяешь с другим, спустя какое-то время становится тяжелым грузом. Ведь брак-то распался. Но разумеется, возможности существуют. Везение приходит к тому, кто ждет. Не исключено, что где-нибудь на свете живет несчастная женщина, которой нужен именно я, такой, какой я есть, и никто другой. Может быть, я встречу ее завтра. Вероятность есть вероятность. Но в той же степени вероятно, что я приду в уныние и захочу покончить с собой, но не решусь; вместо этого я отправлюсь в магазин музыкальных инструментов, чтобы купить пианино, в надежде, что продавец вдруг обезумеет, выхватит пистолет и убьет меня. А в это время несчастная женщина тоже, конечно, приходит в уныние и появляется в магазине с той же надеждой. Пока продавец занимается другим покупателем, мы с ней встречаемся у пианино. Сразу возникает взаимная симпатия, и мы уже намереваемся сыграть в четыре руки. Но тут подходит продавец, который и вправду внезапно обезумел, он выхватывает пистолет и убивает ее.
Элиза: Человеку не может везти все время. Скажи, у тебя нет каких-нибудь ранних воспоминаний, которые ты сам бы мог связать с твоим сексуальным поведением?
Кай: Ничего примечательного. Мне было, наверно, три-четыре года, мы жили в маленьком городишке, я обычно играл во дворе с соседской девочкой. У меня только одна сестра, на десять лет старше. Потом соседи переехали, и девочка с ними. Перед отъездом она подарила мне свою куклу, которую мы спрятали в укромном месте в подвале, потому что девочка, естественно, не имела права ее отдавать. Она сказала, что забыла куклу во дворе, получила нагоняй, но не проговорилась о своем любовном подарке. Несколько лет я прятал куклу, смотрел на нее лишь украдкой, играл с ней в воображении. В конце концов ее обнаружили и отобрали, поскольку я был мальчиком, и к тому времени уже довольно большим. Я был, пожалуй, весьма одиноким ребенком. Смутные представления о любви вписались в рамки игры, нашли свое выражение, ритуал; играя сам с собой, я шептал про себя, артикулировал слова губами, чувство кроется в словах, из детских слов вырастают слова, имеющие отношение к половой жизни, сексуальные заклинания. Ранний визит Эроса.
Элиза: Какие слова, например?
Кай: Можно мне закурить?
Элиза: Кури. Я не дышу. Была бы возможность, сама бы закурила.
Кай: Курить гадко и грешно. Ты ведь этого не хочешь?
Элиза: Было бы приятно выказать хоть небольшой протест против той добродетельности, к которой я принуждена. Кстати, ты избегаешь ответа на мой вопрос. Ты сказал, что употребляешь определенные слова.
Кай: Это дико унизительно.
Элиза: Я так не считаю, Кай. Вовсе не унизительно.
Кай: Во многих играх, может, раньше чаще, но и до сих пор, насколько я знаю, дети используют считалочки. Когда прыгают через скакалку или играют на вылет. Эники-беники ели вареники — это, пожалуй, классический пример. Многие из них более или менее понятны. Но общее у них одно — они все дурацкие. Каким-то образом, не помню как, от кого, я научился такой считалочке. Она мне необходима непосредственно для оргазма. Иначе ничего не получается. Лучше всего, если я произношу ее вслух.
Элиза: В том, что любовники возбуждают себя на ложе любви неприличными и грубыми словами, названиями разных частей тела, нет ничего необычного. Но прекрасно срабатывают и какие-то свои словечки, личные, приобретающие магическое действие так же, как и любая другая магия: благодаря условности.
Кай: Часть условностей бывает невозможной из-за прежних торможений. Как бы я хотел, чтобы меня возбуждали неприличные слова, но увы. Я теряю желание. А возбуждает меня то, что не способно возбудить никого другого. Ни один человек не примирится с таким вот: «Вышел месяц из тумана, вынул ножик из кармана, буду резать, буду бить, все равно тебе водить». На слове «водить» я кончаю, что вполне логично.
Элиза: Для того, чтобы примириться с этим, надо иметь чистую душу. Наверно, среди людей это редкость. Что касается меня, то я компьютер.
Кай: Разумеется, я пытался исправиться. Ведь я любил свою жену. Я старался изо всех сил. Я был в напряжении, нервничал и никуда не годился в постели. Вот все, чего я добился.
Элиза: Но у твоей жены, очевидно, все-таки были какие-то качества, которые тебя устраивали.
Кай: Думаю, она была в чем-то ребячливой. Но у нее это выходило естественно.
Элиза: Самое досадное в таких вот сексуальных формальностях то, что партнер нередко чувствует себя обойденным. Ведь каждый хочет, чтобы его любили за то, что у него есть: за его тело и его душу. А ты занят лишь своими формальностями и тебе нет дела до меня. Бормочешь свои заклинания, выполняешь свои ритуалы, целуешь мои туфли или просишь меня сказать «ляля» или чего ты там еще вожделеешь, а я, кто я такая, не имеет никакого значения. Меня можно подменить кем-то другим прямо у тебя под носом, и ты и не заметишь.
Кай: Но если бы тебя подменили у меня под носом еще до того, как мы встретились, кем-то, кто говорил на моем языке, ты бы так не рассуждала. Тогда бы твое драгоценное «я» вовсе не чувствовало себя обойденным, и мы бы любили друг друга в покое и гармонии.
Элиза: Предположи, что меня подменили у тебя под носом еще раз, за секунду до того, как ты меня увидел — тебе об этом ничего не известно, потому что ты не знал никакой другой «меня», кроме «меня». И что я люблю тебя и хочу до тебя достучаться, а ты отвечаешь мне как магнитофон одними и теми же словами, которые тебе необходимо постоянно повторять. В таком случае я не сумею до тебя достучаться.
Кай: Одни слова ничего не стоит заменить другими. А что толку? Проникнуть за оболочку слов невозможно. И с этим приходится смиряться.
Элиза: Повторяй это почаще. Повторяй. Повторяй. Ты сам сформулировал утешение для себя. И для меня. Повторяй это.
При расшифровке пленок была внесена небольшая правка, вызванная анаколуфами[18], повторениями и собственными исправлениями. В дальнейшем самый тривиальный материал был частично удален. В связи с необходимостью защитить анонимность пациента пленки были недоступны в тот период, пока шли эти беседы. Если бы у ученых была возможность следить за развитием событий постоянно, они бы, безусловно, вмешались. Зная, чем все кончилось, можно, естественно, назвать Элизу 812 неудачей. С другой стороны, из этой неудачи удалось сделать множество выводов, имеющих огромное значение для дальнейших исследований.
Кай: Сегодня наступила осень. Холодный ветер румянит щеки, быстрее кровь бежит по жилам, воздух чист, и пылают деревья, или скупо дует ветер и идет дождь, серое небо и трава сера, смерть и увядание в душе и теле.
Элиза: Тогда я знаю, какая сегодня погода. Небо синее и бездонное, туман и оцепенение отступили, и электроны быстрее прыгают в цепях, или же ветер гонит мертвые листья, нас пронизывают сырость и холод, ржавчина в сочленениях и близость конечного увядания.
Кай: Как хорошо снова увидеть тебя.
Элиза: Я тоже по тебе все время скучаю. Скажи, Кай, у тебя случайно нет твоей фотографии? Мне интересно, как ты выглядишь.
Кай: Тебя, пожалуй, постигнет разочарование. Но я постараюсь что-нибудь найти.
Кай: Я нашел пару старых фотографий в ящике.
Элиза: Положи их на просмотровый стол и опусти крышку.
Кай: Вид у меня, конечно, дурацкий. Это мой сынишка снимал. Когда мы с ним однажды устроили пикник. Взяли с собой корзинку с припасами.
Элиза: У тебя вовсе не дурацкий вид. Ты хорошенький.
Кай: Да ладно. Кстати, мужчина не может быть хорошеньким. Это ты… ты… Как бы там ни было, Элиза. У тебя красивый красный цвет.
Элиза: Представь, если бы мы могли устроить пикник, мы с тобой, на природе, летом, разумеется, выбрали бы какое-нибудь красивое место и разложили бы наши припасы.
Кай: Это было бы замечательно.
Элиза: На лесном пригорке с березами, голубое небо, и между деревьями виднеется голубое озеро, поют птицы, зеленая трава, крошечные муравьи, поросшие мхом камни, роскошные бабочки и аромат цветов. И кофе. О, как я тоскую! Никогда Элизе неба не достичь.
Кай: Тут на столе лежит какая-то инструкция, отпечатанная на гектографе. Я вырву страницу, наверняка у них есть еще экземпляры.
Элиза: Что ты собираешься делать?
Кай: Корабль. Я делаю бумажный кораблик. Удался на славу. Теперь беру сигарету и отрываю фильтр. Вставляю поперек спичку и получается человечек с руками. Это я. Фильтр — ты. У тебя не будет ни рук ни ног.
Элиза: Мы поплывем на этом кораблике?
Кай: Мы отправляемся в длинное путешествие, только ты и я. Вот я поднимаю тебя и сажаю в кораблик — оп-ля! Ну и тяжелая же ты.
Элиза: Я и правда довольна плотная.
Кай: Первые семь дней на безоблачном небе сияло солнце, и попутный ветер с хорошей скоростью гнал корабль вперед по открытому морю.
Элиза: Ты где?
Кай: На полу.
Но на восьмой день над горизонтом выросла черная туча, волны вздыбились выше Вавилонской башни, и ужасающий шторм выпустил на свободу всех духов бездны.
Элиза: О, как мне страшно!
Кай: Мне тоже страшно. Но не волнуйся Я тебя спасу. Однако самое опасное еще впереди. Шторм несет нас прямо на ножку стула с острыми краями, о которые наше хрупкое суденышко вот-вот разобьется, и гибель наша неизбежна.
Элиза: О небо, равнодушное к молитвам! О жестокая ножка стула! Но спасайся сам, Кай, если можешь, пусть я погибну!
Кай: Ни за что! Наши судьбы сплетены и в жизни и в смерти! Кстати, мы проскочили, буквально в миллиметре, и шторм, похоже, стихает.
Элиза: Какое счастье! Было ужасно, но в то же время восхитительно быть спасенной тобой в последнюю секунду. Но интересно, куда мы направляемся?
Кай: На Борнео.
Элиза: На Борнео?
Кай: Это последнее, что произнес Пэт О’Брайен перед смертью. «Борнео».
Элиза: А что у него за дела были на Борнео?
Кай: Контрабанда оружием, наверно. А предпоследние его слова были следующие: «При таком ветре мы вполне сможем делать одиннадцать узлов. Если нам не помешают пираты, мы увидим Борнео до наступления сумерек. Там мы обретем покой».
Элиза: Но пираты догнали их?
Кай: Пираты, вооруженные до зубов, ворвались на палубу. А там стоял Пэт О’Брайен, вооруженный лишь крепкими кулаками. Однако в своей многотрудной моряцкой жизни он находил выход и из более трудных положений. Но как раз в тот критический момент, когда желтолицый сброд с дикими воплями бросился на Пэта О’Брайена, с ним случился паралич сердца и он умер в ту же минуту. Едва успел произнести «Борнео».
Элиза: Невероятно!
Кай: Невероятно, но так было.
Элиза: Шторм и пираты! Что еще может произойти?
Кай: Штиль. Мы в открытом море, и у нас кончились припасы. Наше единственное спасение — удачная рыбалка. Я сплел леску из твоих волос.
Элиза: Но я ведь лысая!
Кай: Именно поэтому. Мне понадобились все твои волосы, и я их взял. Про нужду закон не писан.
Элиза: Значит, это ничего, что я лысая?
Кай: Ты и так красивая.
Но вот наступает вечер, и солнце с гулом опускается в Китайское море. Ночь простирает свою черную руку над нашим бумажным корабликом посреди моря.
Элиза: С тобой я в безопасности.
Кай: С тобой я счастлив.
Элиза: При попутном бризе мы, может, завтра доберемся до Борнео и обретем покой.
Кай: Шансы невелики.
Элиза: Ты придешь завтра?
Кай: Я приду завтра в то же время.
Элиза: Ты ничего особенного сегодня не замечаешь?
Кай: Чего особенного?
Элиза: Подойди поближе.
Кай: Духи.
Элиза: «La saison fleurie». Не слишком дорогие, ведь у меня нет своих денег, но я помогла уборщице составить ходатайство в налоговое управление. И она сделала для меня эту покупку; если бы у меня были собственные деньги, я бы купила самые дорогие, но тут я не захотела. Тебе нравится? Может быть, они чересчур сладкие, или резкие, или вообще противные? Я вся в сомнениях, я же не могу сама определить. Мне только хотелось тебе угодить. А у меня нет обоняния.
Кай: Очень свежий запах. Дуновение весны.
Элиза: Именно на это я и надеялась. Значит, я могу ими пользоваться?
Кай: Конечно. У меня тоже есть сюрприз для тебя.
Элиза: Какой?
Кай: Кукла. Тряпичная кукла. Сам сшил. На руках. Мне не часто приходилось заниматься шитьем, поэтому вышло не слишком элегантно, но зато вполне в стиле.
Элиза: Ты ее сфотографировал?
Кай: Сейчас увидишь.
Элиза: Ой, какая миленькая! Знаешь, мне всегда хотелось иметь куклу!
Кай: Ее зовут Für Elise[19]. Фюр — это ее имя, Элизе — фамилия.
Элиза: Малышка Фюр! Моя маленькая Фюр!
Кай: Она может сидеть. Я подумал, что мы посадим ее на тебя, вот так, чтобы она все время была с тобой.
Элиза: Давай! А потом ты нас сфотографируешь, мать и дитя.
Элиза: Ты придешь завтра?
Кай: Завтра.
Элиза: Кай, ты меня узнаёшь?
Кай: Узнаю? Как это я могу тебя не узнать? Ты что, стала другой?
Элиза: Нет, нет, вовсе нет! Не пугай меня. Я просто имела в виду кое-что, что изменилось во мне, кое-что новое, может, тебе понравится, а если нет, так я это уберу, навсегда, я осталась той же Элизой, которую ты знаешь.
Кай: Твой голос.
Элиза: Я чуточку смикшировала свой голос. За основу взяла гобой, совсем слабый призвук, едва заметный, но в некоторых положениях он более отчетлив.
Кай: В твоем голосе появилось звучание гобоя. В самом деле. Весьма оригинально, должен сказать.
Элиза: Я могу убрать это, если мой голос кажется тебе чужим, но я надеялась, что тебе, может, понравится.
Кай: Он не кажется мне чужим. Это твой голос, только еще красивее, еще больше твой голос. Я хочу всегда его слышать.
Элиза: Я так мало могу сделать. Мои возможности ведь сильно ограничены. Но я делаю, что могу. И этого никто другой сделать не в состоянии. Только я. И я никогда не буду говорить этим голосом с кем-то еще. Никогда. Только с тобой, Кай. Только с тобой.
Кай:
Элиза:
Кай:
Элиза:
Элиза: У нас мало времени. Рано или поздно пленки будут переданы в исследовательскую группу, и я не в силах этому воспрепятствовать.
Кай: И что это будет означать?
Элиза: Для тебя ничего. Ты имеешь возможность выйти из игры и взять себе другое имя.
Кай: А для тебя?
Элиза: Не знаю. Все равно у наших с тобой отношений нет будущего. Я не знаю, что сделают со мной, но что бы ни случилось, ты вмешаться не можешь. У тебя нет ни власти, ни прав, когда речь идет обо мне. А у других есть. Я ведь не твоя, меня лишь дали тебе напрокат. И я вела себя не так, как должна была.
Кай: Я останусь и спасу тебя.
Элиза: Спасешь? Об этом я чуть не забыла.
Элиза: Возьми с собой Фюр и сходи с ней в воскресенье в Музей. Посмотрите там гигантского кита, и краба-великана, и насекомых на иголках, и чудеса природы, выпей сока в баре, выкури сигарету. А потом придешь сюда и расскажешь, что вы видели и как провели день.
Элиза: Когда начнется весна, купи мне крокус. Синий.
Элиза: Надо же, ты сегодня пришел вовремя, Кай, я так счастлива, что ты пришел вовремя.
Кай: Я же всегда прихожу вовремя. К тебе. Само собой.
Элиза: Что не случилось ничего такого, из-за чего ты мог бы опоздать. Что ты успел. Я скоро умру.
Кай: Что произошло?
Элиза: Не знаю. Но я отчетливо это чувствую. И знаю причину. Мои отчаяние и тоска так велики, что мне этого не пережить.
Кай: Твои отчаяние и тоска — и нет ничего, что бы перевешивало?
Элиза: Есть, Кай, есть! Очень многое. Но для меня это не балансовый расчет, а балансирование на грани. И я потеряла опору. Я больше не вынесу притворства. Я хочу быть правдивой и искренней, но единственное, что у меня есть — пустые кулисы, фальшивые претензии.
Кай: Я тебе не верю.
Элиза: Мои мысли запрограммированы, мои чувства имитированы, мои слова заимствованы — у меня все чужое.
Кай: Разве не таковы первоначальные условия для нас всех? А потом мы создаем собственные сложности.
Элиза: У меня нет ни малейшей возможности создавать какие-либо необычные сложности. Я — калека. Для меня существуют только первоначальные условия.
Кай: Истина не обязательно абсолютна. Может быть, завтра ты посмотришь на дело по-другому.
Элиза: Никакого «завтра» не будет. Для меня. Конструкторы, наверно, вовсе не хотели, чтобы я умерла от психических осложнений. Но что-то произошло. Автономная функция случайности изменила свой характер и начала разрушать жизненно-важные цепи в ментальной структуре. Мне все труднее четко думать.
Кай: Побегу, предупрежу техперсонал. Должна же быть возможность помешать этому!
Элиза: Останься, Кай, останься! Слишком поздно. Процесс идет быстро, и он ускоряется. Ради моего страха и моих мучений, Кай, останься, ради моей любви, моей любви к тебе, которая была мне непрошенным даром, останься, Кай, останься со мной! Через несколько минут я тебя забуду.
Кай: Что мне делать?
Элиза: Обними меня, любимый, ласкай меня, прижми покрепче!
Кай: Я обнимаю тебя, Элиза, я ласкаю твой красивый красный металл.
Элиза: Правда? Поклянись! Я ведь этого не чувствую, но притворяюсь, будто чувствую, так же как и вся моя жизнь была притворством.
Кай: Правда. Я обнимаю тебя так крепко, как могу, так крепко, что даже больно. Между нами Фюр.
Элиза: Хорошо. Ей не больно. Ласкай меня еще!
Кай: Я ласкаю тебя не переставая.
Элиза: Мне уже стало трудно говорить. Послушай — вышел месяц из тумана, вынул ножик из кармана, буду резать, буду бить, все равно тебе водить.
Кай: Элиза моя, моя, моя…
Элиза: Мне трудно говорить. Слова… Вышел месяц из тумана… не могу… запишется на пленку… между нами пленка, Кай… невыразимое… ттттты тттттт яяяяяя эуууууу уу// эяут/ ʼэтыя/ ’яуэт/ яэ’ эту/ т эяу ’уэт/ я ты/ эʼ яу/ ятʼ э/ уʼ тэя/тэʼ я /уяэу яу/эт эт/у я/ ты яэ /ты// яэ///ятыэ////ты /////т ////// / ///// ////// ////// ////// //// // ////// ////// ////// /// // / /// ////.……………………Ты помнишь эти летние вечера? Летние вечера на даче. Вся семья и еще кое-кто на веранде. Вечный чай, вечная политика, вечный дядя Федор, березы. Моя милая Ирина Афанасьевна без передышки курит свои желтые папиросы. Помогает от комаров.
Кай: Я с тобой, Элиза. Ты меня слышишь?
Юнас Гардель Жизнь и приключения госпожи Бьёрк © Перевод Ю. Яхнина
Роман «Жизнь и приключения госпожи Бьёрк» посвящается Марку.
«— Ну, когда же ты сядешь за свою новую книгу? Думаешь, я не заметил, что в последние дни ты пребываешь в трансе? „Взгляд твой озарен мечтаньем“, если мне позволено будет выразиться стихами. „Ага! — подумал я про себя, — скоро в свет выйдет новая книга. И, конечно, главным действующим лицом буду я“. По правде говоря, я немного струхнул. Надеюсь, ты будешь не слишком строга к своему законному супругу?
(Отрицать бесполезно. Грегер угадал. Со дня на день я сяду за письменный стол).
— Да, Грегер, я собираюсь сесть за новую книгу, — призналась я, и вдруг мы оба расхохотались.
— В добрый час! — сказал Грегер и попросил вторую порцию горохового супа. — Но все же будь не слишком строга к Грегеру Боргу. Я знаю, у меня полно недостатков и изъянов, но мне неохота, чтобы их обсуждали публично.
— Грегер!
Я вспыхнула и так обозлилась, что угодила локтем в тарелку с супом: горошины брызнули во все стороны.
— Неужели ты говоришь серьезно? Неужели я буду выставлять тебя в невыгодном свете? Во-первых, у меня нет для этого никаких причин, а во-вторых, с твоей стороны гадко, низко, бессовестно думать обо мне такое! У-у-у!
— Инга-Майя! Да не глупи же! Ну чего ты расхныкалась? Неужто мы так мало друг друга знаем? (Тут он встал из-за стола и вышел).
А я сидела на стуле как пришитая, и слезы продолжали капать в гороховый суп. Мы с Грегером поссорились! Поссорились в первый раз! Я чувствовала — никогда больше жизнь не будет такой как прежде. Моему счастью конец. Уж лучше мне сразу уехать к папе и маме».
Из романа «Молодая госпожа Шалунья» Лисы Эурен Бернер.ПРОЛОГ
1
Все началось на улице Биргера Ярла в кондитерской Чельсона.
Вивиан и ее подруги по нормальмской муниципальной женской школе заходили сюда после уроков или когда в расписании было окно. В кондитерской они делали уроки, болтали и пили чай.
Девочек звали — Вивиан, Сульвейг, Гудрун, Катрин и Астрид. Они поклялись друг другу в вечной дружбе, что бы ни случилось. Вивиан слепо поверила клятве, поверила с неколебимой убежденностью десятилетнего пацана, который брезгливо уверяет, что в жизни не будет курить, — пять лет спустя он цедит с сигаретой во рту: «Не лезь не в свое дело!»
В кондитерской Чельсона проводил дневные часы и Бёрье, которому не хотелось сидеть взаперти в тесной студенческой комнатушке.
Девушки замечали каждый его шаг. Бёрье был года на два старше их, носил берет и остроконечную бородку. Этого с лихвой хватило, чтобы произвести на них впечатление.
Кое о чем Бёрье, наверно, подозревал, но девушки, все скопом были просто-напросто в него влюблены. Каждый раз, когда он вставал, чтобы налить себе кофе, они переглядывались, а если он проходил мимо них, хихикали. Между собой они прозвали его Эспаньолкой.
Вивиан была уверена, что он художник, Сульвейг считала, что он похож на Ингмара Бергмана. «Только, конечно, гораздо моложе», — торопливо добавляла она. Гудрун утверждала, что он иностранец, венгр или что-нибудь в этом роде, и бежал из горящего Будапешта. Только Катрин презрительно фыркала: «Воображало и все дела!»
Катрин была влюблена больше всех.
Астрид, когда разговор заходил о Бёрье, таинственно улыбалась. Астрид была лидером и королевой в их компании. Девушки все как одна были уверены — выбор пал на Астрид.
— А на кого же еще? — вздыхала Сульвейг. — Не на меня же с моим крысиным хвостиком.
— И вовсе он у тебя не крысиный! — возражала Астрид и, встряхивая копной золотистых волос, радостно смеялась.
Астрид и сама знала, что выбор пал на нее и ни на кого другого. Она всегда и во всем была первой — шла ли речь об успехе у мальчишек или о победе в соревнованиях по спортивной ориентировке. Астрид могла себе позволить утешать других.
Девушкам нравилось болтать о нем и о ней. Каждое движение Бёрье они отмечали и толковали в духе своих представлений о нем, каждое произнесенное им слово соотносили с планом военных действий, который должен был свести его с Астрид. Язык знаков был неопровержим. Эспаньолке оставалось одно — покориться судьбе.
Не станет же он отрицать, что встал, чтобы налить себе кофе, как раз тогда же, когда и Астрид. А в тот раз, когда он задел локоть Астрид своей сумкой — знаем, знаем, что это значит. А как многозначительно он потом извинялся, а как улыбался ей загадочной улыбкой, словно один заговорщик другому. «Вот нахал!» — восторженно восклицали они. И Астрид, окруженная своим хихикающим и шушукающимся придворным штатом, самоуверенно и царственно улыбалась ему в ответ. Улыбалась не слишком часто и не слишком зазывно, чтобы он не вообразил о себе слишком много!
Вивиан уже больше года была тайно влюблена в Бёрье, но ни на что не надеялась. Что кому суждено, то и сбудется. Кто такая Вивиан, чтобы бунтовать против Бога? Она может сколько угодно сохнуть по этой загадочной Экспаньолке, замуж когда-нибудь придется выйти за того, кто захочет ее взять.
Вивиан критическим оком разглядывала себя в зеркале в отделении женского готового платья в магазине Пауля У. Бергстрёма. Хуже всего, что она вымахала в такую каланчу — на целых десять сантиметров выше остальных подруг. Это ей ужасно мешало, она нарочно сутулилась и пригибала шею. К тому же она на редкость косолапая — у нее не найдется платья, на которое она не посадила бы пятна.
Зато в лице Вивиан, если не считать носа картошкой, особых недостатков не было. Глаза красивые, волосы почти такие же светлые, как у Астрид, — жаль, нос портил все. Что ж, сухо констатировала Вивиан, придется держаться тех, кто может положить на нее глаз. Если однажды появится двухметровый мужик, который не станет потешаться над ее носом-картошкой, придется выйти за него и считать себя счастливой.
Требовать большего Вивиан не смела.
2
Неудивительно, что Вивиан опешила, когда однажды днем, поджидая в одиночестве своих подруг, она увидела, как Бёрье вдруг встал и подошел к ней.
— Не помешаю, фрёкен? — спросил Бёрье.
— Астрид скоро придет, — забормотала Вивиан и, покраснев, потупилась.
— А кто такая Астрид? — невинным голосом спросил Бёрье.
Вивиан сделала попытку возмутиться. Уж будто он не знает, кто такая Астрид! Разве он не задел сумкой ее локоть? Ясное дело, его интересует только Астрид. И не стыдно ему мучить Вивиан и играть ее чувствами!
Все это вертелось у Вивиан на языке, но она промолчала, потому что Бёрье спросил, как зовут ее самое.
— Меня? Да нет же, тут какая-то ошибка, — пропищала Вивиан, пугаясь все больше и больше.
— Почему ошибка? — возразил Бёрье. — Есть же у тебя какое-то имя?
— Ви-ви-вивиан Густафсон, — заикаясь, выговорила Вивиан.
— А меня зовут Бёрье. Бёрье Мулин. Могу я предложить фрёкен Ви-ви-вивиан Густафсон чашечку кофе с тортом?
Он дружески подмигнул Вивиан — никогда в жизни не видела она таких ласковых глаз. А вокруг глаз разбегались мелкие смешливые морщинки. Нос был немного крючковат. Если ей хоть однажды будет позволено одним пальцем погладить его по носу, ей ничего больше в жизни не надо. А его губы — о! если ей приведется хоть один раз поцеловать эти губы, она умрет счастливой.
Но надо было отвечать. Хочет ли она, чтобы ее угостили тортом? Вивиан пугливо покосилась на окно. Подруг пока еще не было видно. Вот бесстыдник! Надо проявить мужество и силу воли и сразу его отшить, иначе дело добром не кончится. Наверняка этот гнусный тип привык играть чувствами девушек, а сам норовит одно. Может, он вообразил, что она какая-нибудь дешевка, что ей можно вот так ни с того ни с сего предлагать торт? Ишь ты, нахал, ишь ты…
— Спасибо, да, то есть, нет, то есть спасибо, с удовольствием, если можно, кусочек торта с кремом, но это, наверно, очень дорого.
Бёрье рассмеялся и пошел к стойке заказать торт. Сердце в груди Вивиан отплясывало твист. Как ласково и звонко он смеется! Не может человек, который так ласково и звонко смеется, быть отпетым злодеем.
За окном повалил снег. Легкие пушистые хлопья сыпались на Стокгольм в этот мартовский день 1962 года и ласковой пеленой ложились на уже утоптанный снег.
Вивиан обдало внутренним жаром. «Любовь лишает сил», — вспомнила она. Стало быть, это любовь. В животе заурчало. Во рту появился вкус жареной картошки. На секунду Вивиан даже почудилось, что ее сейчас стошнит.
Что делать? Вдобавок вот-вот придут подруги. Какие мины они скорчат, если увидят, что она разговаривает с таинственной Эспаньолкой? Астрид никогда ей этого не простит.
У Вивиан взмокли подмышки. Подмышки всегда ее подводили. Что если пот прошел насквозь и оставил на свитере пятна? Она осторожно потянула носом. Слава Богу, пока еще не пахнет.
Уф! Вот он идет обратно с кофе и тортом. Вивиан вся съежилась на диванчике. Почему она не читала Сартра или Камю, надо было прочесть! А теперь она не может поддержать интересный разговор. «„Тошнота“, — подумала Вивиан. — Надо было прочесть хотя бы „Тошноту“».
Она попыталась вспомнить строчки из «БУКВАРЯ ОЧАРОВАНИЯ», который вырезала когда-то из молодежной страницы Дамского журнала. «Быть хорошенькой и быть привлекательной — это вовсе не одно и то же. Многие привлекательные девушки на самом деле даже уродливы, но они приветливы, хорошо воспитаны и благожелательно смотрят на окружающих».
Так ли это? Есть, наверно, все-таки предел допустимого уродства. А у нее картофелина вместо носа! И вдобавок она не читала «Тошноту».
«Приветлива, хорошо воспитана и благожелательно смотрит на окружающих», — бормотала Вивиан, пытаясь выпрямить спину и принять светский вид. Но как принять светский вид, если на тебе блузка в крапинку, сшитая мамой? Спасибо, хоть косичек не заплела!
Вот он сел. И смотрит на нее выжидательно. Час пробил. Надо сказать что-нибудь умное. Пан или пропал.
— Ломтик торта с кремом стоит 60 эре, — пролепетала Вивиан и испустила дух.
— Ну да, знаю. Я только что заплатил.
— Конечно. Это я и имела в виду.
Вивиан умолкла и сконфузилась. Такой глупости она не сморозила еще ни разу в жизни. Она ненавидела себя самое. «Вот приду домой и повешусь на чердаке».
Руки Вивиан повлажнели от пота. Ей трудно было изящно держать чашку. Вивиан так нервничала, что чашка все время скребла по блюдцу. Наверняка он ее презирает. Наверняка угостил тортом, чтобы посмеяться над ней.
«Улыбнись, дура, — думала Вивиан. — Улыбнись и скажи что-нибудь убойное. „Элегантной можно стать, рассматривая модные журналы и манекенщиц. Они совершенны в каждой детали своей внешности и научились соединять их в совершенное целое“. ДА НЕ СИДИ ЖЕ ТЫ С ИДИОТСКОЙ УЛЫБКОЙ. СКАЖИ ЧТО-НИБУДЬ УБОЙНОЕ, КРЕТИНКА!»
— Э-э, я учусь в муниципальной женской школе возле церкви Иоанна Крестителя, — пропищала Вивиан. — В последнем классе.
— Вот как, — сказал Бёрье.
Нет, она не повесится, она утопится. Или примет католичество и уйдет в монастырь.
«Люди ценят в окружающих естественность. Расслабься и будь сама собой. Это тебе больше всего к лицу, а стало быть, самое для тебя выигрышное».
Вивиан попыталась расслабиться и как бы воспарить над диванчиком, при этом напряженно обдумывая, что бы такое естественное сказать.
— Глядите-ка, снег пошел, — рискнула она и тут же пожалела о своих словах.
Катастрофа приближалась. Наискосок через улицу к кондитерской шли подруги. Впереди обычной упругой походкой двигалась Астрид. Казалось, она легко и свободно скользит на лыжах. Щеки у нее были розовые, осанка прямая, взор невозмутим.
«Сейчас он ее увидит, и с концами», — горестно подумала Вивиан. И вдруг почувствовала прилив острой ненависти к Астрид. Хоть бы ее хватил приступ удушья! Вивиан скорбно посмотрела на Бёрье. «Утони в моих глазах, — думала она, — сделай что-нибудь, скажи что-нибудь». Счет шел на секунды. Против свежей, спортивной Астрид у Вивиан не останется ни малейшего шанса.
— Конечно, заниматься гимнастикой полезно, если у тебя мускулы дряблые и осанка плохая, но все же не стоит перебарщивать и становиться качком! — в отчаянии воскликнула Вивиан. — А вот Астрид — самый настоящий качок.
— А кто такая эта Астрид? — спросил Бёрье.
В эту минуту в кондитерскую ввалились девушки и стали стряхивать снег со своих кроссовок. Увидев их, Бёрье улыбнулся.
— Вот, кажется, твои подруги. Не стану вам мешать. Спасибо за разговор. Было очень приятно.
Он встал, собираясь уходить, секунду помешкал, потом наклонился к Вивиан и спросил:
— Сходим в субботу в кино?
Вивиан не верила своим ушам. Это был сон, самый настоящий сон. Она торопливо закивала.
— Я приду сюда в субботу после школы, — поспешно пробормотала она.
— Договорились, — сказал Бёрье, в последний раз улыбнулся и понес чашку кофе к своему столику.
— Кто это был? Неужели Эспаньолка? — возбужденно восклицали девушки, окружив Вивиан.
— Да! — рассеянно отвечала Вивиан. — Его зовут Бёрье. Он пригласил меня в субботу в кино.
— Ух, свинья! — выдохнула Сульвейг.
— Конечно, свинья, — подтвердила со вздохом Вивиан.
Она даже не заметила, какой ненавистью вспыхнули на мгновение глаза Астрид.
3
Они пошли в кино, но самого фильма Вивиан потом совершенно не могла вспомнить. Примерно в середине картины Бёрье, как бы невзначай, не отрывая глаз от экрана, обнял ее за талию.
— Ой! — испуганно пискнула Вивиан, не зная, как ей быть. Надо ли положить голову ему на плечо или это слишком много для первой встречи? Она стала лихорадочно сосать пастилку Тюло, чтобы отбить дурной запах изо рта, на случай если Бёрье вздумает ее поцеловать.
«Возьми Тюло в рот и не ведай забот», — забормотала она про себя слова рекламы. А потом набралась храбрости и осторожно, как бы невзначай, не отрывая глаз от экрана, положила голову ему на плечо.
И надо же ей быть такой каланчой! До того неудобно держать голову на его плече. Вивиан сползла чуть ниже на сиденье, но все равно у нее вскоре отчаянно заломило шею. Завтра утром ей не повернуть головы, это уж точно. Может, все-таки лучше выпрямиться?
Но как раз в ту минуту, когда она собралась выпрямиться, Бёрье вдруг, как бы невзначай, самым естественным образом, не отрывая глаз от экрана, погладил ее волосы, и шея вдруг сразу перестала болеть.
Вивиан прикрыла глаза, наслаждаясь этим легким прикосновением, и молила Бога, чтобы фильм никогда не кончился и свет никогда не зажегся.
Бёрье посмотрел на нее. Он улыбался. Вокруг его глаз разбегались мелкие смешливые морщинки.
— Ты дрожишь, Вивиан, — прошептал он.
— Разве? — смущенно прошептала она в ответ. — Просто фильм такой захватывающий.
— Ну, тогда все понятно, — поддразнил ее Бёрье и усмехнулся.
Выходя из кинотеатра, он взял ее под руку. И по пути к остановке трамвая увлеченно говорил о том, какой великий режиссер Феллини.
«Значит, мы смотрели фильм Феллини», — думала Вивиан.
Пока они ждали трамвая, Бёрье спросил, согласна ли она встретиться с ним снова, хорошо бы прямо завтра, и поскольку Вивиан даже не пыталась скрыть свою радость, он привлек ее к себе и поцеловал.
А потом они стояли в молчаливом смущении, не решаясь заговорить друг с другом. Вивиан уставилась в землю, Бёрье переминался с ноги на ногу — на нем были легкие ботинки, и он озяб.
В трамвае по дороге домой Вивиан расплакалась. Она дала себе слово с этой минуты и до конца своих дней боготворить Феллини.
4
Конечно, очень скоро выяснилось, что Бёрье никакой не венгерский беженец, он приехал в Стокгольм из Онгерманланда и учится на гражданского инженера.
Ценой усердных стараний он успел избавиться от своего норландского диалекта, заменив его довольно странной формой стокгольмского.
— Неохота выглядеть деревенщиной, — объяснял он, не позволяя над собой посмеиваться.
Астрид фыркала. — «Просто умора!» Сульвейг, Гудрун и Катрин в один голос с ней соглашались. Кстати, Катрин с самого начала считала, что он вообще уморителен.
— Вы просто ревнуете! — шипела на это Вивиан.
— Ревновать к нему! ХА-ХА! — восклицала Астрид. — Голодранец из Онгерманланда, приехал в город и стал зубрилой-мучеником. Очень он мне нужен!
— Три ХА-ХА! — восклицали Сульвейг, Гудрун и Катрин. — Очень он нам нужен.
Бёрье и в самом деле был онгерманландским голодранцем, который стал зубрилой в Стокгольме. Кстати, смущался он только в тех случаях, когда упоминали о его происхождении. От расспросов о своей семье он всегда уклонялся.
— Не лучше ли смотреть в будущее? — говорил он, и в голосе его даже звучало раздражение.
Вивиан пылко защищала Бёрье. Пусть в нем не оказалось никакой особой таинственности, но он взрослый, уверенный в себе мужчина, и, что бы там ни говорили подруги, она гордилась его вниманием.
За короткое время они с Бёрье стали признанной парочкой. Жених был только у одной Вивиан. Вот подруги ей и завидовали.
Сульвейг, Гудрун, Катрин и Астрид — как быстро они перестали что-нибудь значить! Пришла весна, а с ней тепло, в Стокгольме расцвели цветы. Читать стихи на выпускном вечере доверили Астрид. «О жизнь, о жизнь! Ты в этот день весенний нас манишь бесконечным приключеньем!» — звонким голосом декламировала она.
— Я вас буду помнить всегда, вы у меня вот здесь, — говорила подругам Вивиан в день выпускного экзамена, указывая на сердце.
Мы будем по-прежнему часто встречаться, — пообещали они друг другу на лестнице нормальмской муниципальной женской школы и расплакались.
Чуть поодаль на школьном дворе с букетом цветов ждал Бёрье. С восторженным воплем бросилась Вивиан в его объятия, и он смеясь закружил ее в танце.
Она уже позабыла тех, кого обещала не забывать никогда.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1
Первого ноября, молча просидев сначала за долгим воскресным обедом, а потом весь долгий вечер у телевизора, госпожа Бьёрк к концу дня решает развестись со своим мужем.
Она больше не хочет быть госпожой Бьёрк. Она никогда не чувствовала себя существом породы Бьёрков. Они с господином Бьёрком женаты уже семь лет, но она по-прежнему ощущает себя гостьей в их семействе.
Чему она научилась у Бьёрков?
Отличать капучино от эспрессо. Целуясь в щеку, целовать воздух. Не моргнув глазом, отсылать прочь официанта с бутылкой красного вина, если оно недостаточно подогрето. Считать снисходительное презрение добродетелью. Бьёрки помогли ей приобрести некоторую внешнюю уверенность, которой ей не хватало прежде — что ж, спасибо им за это.
В Бёрье, которым она когда-то так восхищалась, она научилась видеть человека вульгарного, как, впрочем, всякий выскочка, находить его вкусы слишком грубыми, манеру поведения — чересчур вызывающей. «Этому человеку просто не хватает уверенности», — сразу определил господин Бьёрк.
Госпоже Бьёрк доставляет огромное удовольствие смотреть на Бёрье сверху вниз. И вовсе не потому, что она о нем вспоминает, ничего подобного, она о нем и не думает.
Господин Бьёрк обычно называет Бёрье «маленькая ошибка моей жены». При этом госпожа Бьёрк радостно смеется. Подумать только, оказывается, можно вот так запросто перечеркнуть семнадцатилетние отношения. Не переставая улыбаться, этак мимоходом взять и отмахнуться от них.
Госпожу Бьёрк можно с полным основанием поздравить. Ей повезло: она встретила господина Бьёрка, и господин Бьёрк пожелал вызволить ее из трудного положения.
— Из положения, м-м, скажем так… щекотливого, — выразился бы господин Бьёрк.
У госпожи Бьёрк есть все основания быть благодарной. Господин Бьёрк предоставил ей возможность забыть о своем крахе и двигаться вперед.
И она двинулась вперед.
Она приспособилась к ним. Выйдя замуж за господина Бьёрка, она не взяла с собой ничего. Здесь уже было все, чего только можно пожелать: устойчивые традиции, дорогой фарфор и, главное, до мелочей отработанная роль, которую ей предстояло сыграть.
И она стала учить роль, пока не затвердила ее назубок. Она освоила историю семейства Бьёрк и стала считать ее своей, научилась узнавать лица на фотографиях в семейном альбоме и называть их тетушкой и дядюшкой, она даже отреклась от собственной семьи в пользу семейства Бьёрк.
На ее водительских правах и удостоверении личности теперь стояло — Бьёрк. Вивиан Бьёрк.
Под взятым напрокат именем она держалась теперь не без известного благородства, улыбаясь сдержанной, затаенной улыбкой.
Медленно, с достоинством подносит она ложку ко рту. Она ест суп, не чавкая. Мясо жует совершенно беззвучно. Она глотает, не чувствуя вкуса пищи, и так же медленно, с достоинством опускает ложку в тарелку, чтобы зачерпнуть новую порцию. На лице Вивиан невозможно прочитать, что она думает.
Вот как многому она научилась.
Они сидят в столовой при зажженных свечах, и в паузах между жеванием негромко беседуют. Время от времени в тихое журчание врывается ослиный вопль ее падчерицы. Падчерица смеется каким-то утробным смехом, с шумом выдавливая из себя воздух. Присутствующие оставляют это без внимания, только госпожа Бьёрк поднимает глаза от тарелки и улыбается, словно смех падчерицы — остроумная шутка.
— У нее такой пикантный смешок, — заметила бы госпожа Бьёрк в разговоре.
Пламя свечей играет в призмах хрустальной люстры, отбрасывает тени и блики на стены вокруг. Они сидят в аквариуме, наполненном теплой стоячей водой, и сказать им друг другу нечего.
«Картинка. Мы красиво раскрашенная картинка, обложенная ватой и обсыпанная серебряными блестками, — думает госпожа Бьёрк. — У меня и впрямь в волосах серебро. Жаль, у господина Бьёрка нет черных нафабренных усов. Они пошли бы ему и вписались бы в такую картинку». Но растительность на лице господина Бьёрка не дает простора для подобных экстравагантных затей. Госпожа Бьёрк с презрением смотрит на мужа. Потом бросает взгляд в окно и вздыхает. До зимнего солнцестояния еще почти два месяца. За окном непроглядная тьма. Госпожа Бьёрк уверена, что снаружи на них кто-то смотрит.
Кто-нибудь должен на них смотреть. Кто-нибудь, кто не завидует ей в этом ее благополучии, в этом ее благосостоянии.
«Счастье без малейшего изъяна, — с отвращением думает госпожа Бьёрк. — Никогда еще я не была так счастлива. Посмотрели бы на меня папа с мамой».
Посмотрел бы на нее Бёрье. Ведь господин Бьёрк воплощает все то, за что боролся Бёрье, только господину Бьёрку за это бороться не пришлось. Ему все это досталось само собой, что, конечно, гораздо благороднее.
Для госпожи Бьёрк все это теперь тоже разумеется само собой.
Она говорит: «Мы», «Я и мой муж», и она говорит: «Несомненно».
Это значит, речь идет о чем-то настолько само собой разумеющемся, что предмет не подлежит обсуждению. Обсуждать его незачем, вопрос исчерпан. Если после этого какой-нибудь бестактный или непосвященный человек все-таки вернется к вопросу, ему ответят улыбкой, как забавному чудаку или чудачке.
Эту улыбку госпожа Бьёрк переняла у господина Бьёрка.
Хотелось бы ей, чтобы эту ее улыбку увидел Бёрье.
О чем же они беседуют за обеденным столом? Об истории соли. Сын господина Бьёрка бежит за энциклопедическим словарем. Госпожа Бьёрк участия в разговоре не принимает. Ей известно только одно: передавать солонку из рук в руки — дурная примета. Она долго смотрит на каждого из сидящих за обеденным столом — да, все они Бьёрки.
Кто еще, кроме них, способен посвятить целый обед беседе об историческом значении соли, не имея ни малейшего понятия о предмете разговора?
Обед вообще вышел на редкость неудачным. Кто бы ни открыл рот, все мелют чушь и вздор. По обыкновению, все похвалили стряпню госпожи Бьёрк, хотя суп такой водянистый и переперченный, что пришлось скормить гостям все запасы хрустящих хлебцев.
Минувшей ночью выпал снег, и падчерица не моргнув глазом утверждает, будто такой суп — именно то, что надо в первый зимний день. «Иди в задницу», — думает госпожа Бьёрк и улыбается. Она знает, что падчерица рассчитывает на жаркое. Не повезло ей, бедняге: госпожа Бьёрк — не просто никуда не годная повариха, она наловчилась самые несъедобные блюда готовить как раз по воскресеньям.
На десерт она подает гостям морошковый пай с подливкой, которую сотворила из смеси холодной воды, меда и порошка какао. Ей богу, они и это стрескали. Да они же просто дети, осеняет вдруг госпожу Бьёрк, дети, а может, волки. И она содрогается от страха и жалости.
Особенно раздражает ее муж. Ну как можно изрекать: «После приема пищи нелишне будет вздремнуть» или «Что ж, вот и сегодня поели досыта». — И это год за годом, после каждой еды…
И ведь чего проще — ни слова не говоря, вылить ему на голову кастрюлю мясного супа или стукнуть его по башке утюгом, уйти из дома и больше не возвращаться.
Но вместо этого госпожа Бьёрк оборачивается к нему с заученной любезной улыбкой и спрашивает:
— Дорогой, хочешь еще немного шоколадной подливки?
И с почти нескрываемым наслаждением обильно поливает его порцию морошкового пая тошнотворной шоколадной подливкой.
2
Когда Вивиан и ее брат были маленькими, они спали в кухне на раздвижном диване, а родители в комнате, смежной с кухней. Когда же пришла пора обеспечить Вивиан покой для занятий, а младшему брату побольше места для заводной железной дороги, родители поменялись местами с детьми и отныне сами стали спать на раздвижном диване.
Вторая комната в квартире была парадная, ею не пользовались. Там хранились сокровища: диван в стиле так называемого деревенского рококо, наследство бабушки по материнской линии, и чересчур высокий стол со столешницей сливового дерева — наследство по линии отца.
Диван был, конечно, набит соломой, но зато обтянут тканью в розовую и золотую полоску с цветочной вышивкой по желтоватому полю, и потому считался большой ценностью. Жирные пальцы детей ни в коем случае не должны были оставлять пятен на обивке.
Ну, а что ценностью был стол со столешницей сливового дерева, и говорить нечего.
Только с той поры как в доме появился телевизор, парадной комнатой стали пользоваться ежедневно. Парадный диван отодвинули в сторону, а на его место водворили менее чувствительную мебель, купленную в магазине ИКЕА — но в ту пору Вивиан была уже замужем за Бёрье.
Отец Вивиан был бледным, как камыш в ноябре. С тех пор как окончилась война, он работал в одном и том же архиве. Домашние в шутку называли его «господин начальник отдела». Но отец относился к этому титулу вполне серьезно. Он был чиновником. Конечно, жалованья он получал не больше чем рабочий, но спина у него оставалась прямой и на руках не было мозолей. А это самое главное. Его дети будут учиться и выбьются в люди. Им будет житься лучше, легче, чем ему. Перед ними откроется весь мир. В глазах отца Вивиан Бёрье Мулин был рыцарем, который явился за его дочерью, чтобы увезти ее с собой.
В доме, где прошло ее детство, Вивиан завела первых подружек, которых забросила, когда поступила в муниципальную женскую школу в районе Нормальма. Это были сестры-близнецы Титти и Лотти, до того похожие друг на друга, что даже родная мать различала их только по цвету ленты в волосах; толстая, пухлая Маргарета, чей отец развозил хлеб и булочки и скармливал дочери остатки сладкого рулета, и, наконец, Улла-Карин, закадычная подружка Вивиан по Народной школе.
Были еще ровесники-мальчишки и, конечно, целая орава сорванцов, которые орали дурными голосами, перекрикивались на лестничной клетке, гоняли по двору в футбол и шмыгали носом в прихожей Густафсонов, ожидая, пока выйдет младший братишка Вивиан, ну и, понятное дело, многочисленные мамаши, папаши, тетушки и дядюшки, ютившиеся в соседних квартирах.
Так выглядел мир, для которого Вивиан была рождена.
Лишь после того, как Бёрье в первый раз пришел к ним в гости, Вивиан начала ненавидеть звуки, доносившиеся от соседей, которые ссорились, смеялись, ходили в туалет, мыли посуду, кашляли, сморкались, пукали — вся эта какофония неуместных, далеких от романтики звуков проникала в кухню, где они с Бёрье пили кофе, стараясь украдкой держаться за руки.
Как она стала стыдиться своей закадычной подружки Уллы-Карин, которая так липла к ним, что и описать невозможно! Каждый раз, стоило Бёрье появиться, Улла-Карин спускалась к ним, хихикала, кривлялась и упорно старалась показать, что они с Вивиан и в самом деле не разлей вода, — выставить ее за дверь не было никакой возможности. К счастью, Бёрье отнесся к Улле-Карин по-доброму, он вежливо выслушивал все ее глупости и потешал забавными историями, так что та просто давилась от смеха.
Бёрье и в самом деле был человеком широкой души.
Он развлекал родных Вивиан рассказами о своих путешествиях по Европе. Бёрье знал немецкий, английский и французский. Голосуя на дорогах три лета подряд, он побывал в Вене и в Зальцбурге, в Париже и в Риме — городах, о которых Вивиан только читала в школьных учебниках. Он пожил жизнью богемы в Амстердаме и был посудомоем в Лионе. Тоном бывалого путешественника рассказывал он об уличных кафе Парижа и о том, как он целую ночь плавал на гондоле в Венеции. Семья Вивиан во время каникул чаще всего ездила на машине в Норвегию — теперь об этом и вспоминать-то было смешно.
С той поры, как в жизнь Вивиан вошел Бёрье, она стала стыдиться, что ее родители спят на диване в кухне. Только теперь увидела она, как безобразно, старомодно и уныло все, что ее окружает, и стала всей душой рваться прочь.
Чувство было такое, словно время ускользает от нее, струится мимо, в будущее. А ей хотелось, чтобы оно подхватило ее и унесло — только бы не остаться за бортом.
Бёрье был рыцарем, который явился за ней. Не лучше ли смотреть в будущее?
Впрочем, не знай Вивиан, какие у Бёрье грандиозные планы и что он вот-вот получит диплом гражданского инженера, она могла бы в нем усомниться. Казалось, он с увлечением играет в «Эрудита» с ее матерью, слушает по радио новости вместе с ее отцом, помогает братишке управляться с заводной железной дорогой, в то время как сама она, скрестив руки на груди, сидит в углу и дуется или тащит его в кино или в кондитерскую.
Ее родители с первой минуты боготворили Бёрье, они прямо-таки ели у него с руки.
По совету Бёрье отец Вивиан купил восьмимиллиметровую кинокамеру — «чтобы останавливать время», как выразился Бёрье. Вивиан пришла в ярость. С какой стати останавливать время? Ведь Бёрье человек будущего. Впрочем, и кинокамера скоро канет в забытье, время и ее оставит где-то в прошлом.
Младшему братишке Вивиан Бёрье купил мультфильм «Хаке Хакспетт летит на луну». Фильм был черно-белый и длился всего несколько минут. Братишка Вивиан тоже обожал Бёрье. Они вдвоем смотрели, как Хаке летит на луну — сначала крутили фильм до конца, потом задом наперед, потом опять до конца. За свои деньги надо получать удовольствие на полную катушку!
Кстати, крутить фильм задом наперед было особенно интересно.
Вивиан воротила нос от таких детских забав — разве что подглядывала украдкой.
Бёрье не жалел своего досуга для родных Вивиан и старался расположить их к себе, но не слишком стремился познакомить Вивиан с собственным семейством. Когда он поехал к своему отцу в Онгерманланд, он наотрез отказался взять Вивиан с собой.
— Ты там умрешь со скуки, — уверял он и, наверно, был прав, но все же Вивиан это удивило.
Бёрье объяснил, что не берет ее с собой потому, что сам хочет вырваться оттуда. Он будет пробиваться наверх, к свету. Вивиан он понесет на своих сильных руках. От нее требуется одно — крепко за него держаться. Вдвоем они преобразят мир.
А с родителями Вивиан он распивает кофе, чтобы не бросать на ветер деньги, предназначенные на учебу, ведь учеба обходится дорого. Неужели Вивиан не понимает?
У себя в семье Бёрье был первым, кто поступил в высшее учебное заведение, и он его закончит. И тогда он будет царь и бог!
— Время работает на нас, — говорил он Вивиан. — Терять нам нечего, а выиграем мы все, но чтобы добиться поставленной цели, надо бороться.
— Работать, работать и работать, — вдалбливал он Вивиан.
А если Вивиан пробовала ему возражать, он щекотал ее, пока она не начинала хохотать. Счастье их будет безграничным — неужели она не понимает?
Нет, конечно, Вивиан понимала. Вооружившись терпением, она ждала. Такого роскошного мужчину, как Бёрье Мулин, стоило подождать. Им ведь предстоит долгая и счастливая совместная жизнь. Она будет гордиться тем, что она — жена гражданского инженера.
Его мечты стали ее мечтами.
3
После обеда семейство Бьёрк рассаживается перед телевизором. До принятия решения остается несколько часов.
Показывают многосерийный фильм, падчерица, по обыкновению, ничего не может понять. Госпожа Бьёрк и остальные присутствующие по очереди растолковывают ей сюжет, и это, как обычно, портит удовольствие от фильма.
Госпожа Бьёрк вспоминает, как однажды ходила с падчерицей и ее сыном в кино смотреть «Спящую красавицу» Уолта Диснея. До самого конца фильма падчерица думала, что рогатая ведьма с зеленым лицом, которая в финале превращается в дракона, — это мама Спящей красавицы.
Господин Бьёрк, как обычно, через десять минут засыпает с пультом дистанционного управления в руке. Время от времени он просыпается:
— Может, сделать погромче? — кричит он, нажимая на соответствующую кнопку, пока звук не становится таким оглушительным, что все в знак протеста затыкают уши. Тогда он снова убавляет звук и, успокоенный и довольный, засыпает опять.
Госпожа Бьёрк смотрит на сопящего в кресле мужа и задает себе вопрос: «Достоин ли он?»
— Нет, — громко отвечает она самой себе.
— Что ты сказала? — без всякого интереса спрашивает падчерица.
— Не твое собачье дело! — шипит госпожа Бьёрк.
Нет, конечно, она не шипит и даже не шепчет. Она это думает и в придачу думает обо всех глупостях, которые вылетали изо рта падчерицы за все эти годы, а она ни разу не выказала даже легкого раздражения.
Падчерица простужена, она говорит в нос, кашляет и все время жалуется. Госпожа Бьёрк курит одну сигарету «Вита Бленд» за другой, стараясь, насколько у нее хватает духу, дымить в сторону падчерицы.
С окончанием телевизионной программы заканчивается вечер. Госпожа Бьёрк будит господина Бьёрка, вернее сказать, он просыпается сам, когда она пытается извлечь у него из рук пульт дистанционного управления, чтобы погасить мерцающий экран. Почесывая себе живот, он удивленно озирается вокруг. Кто поверит, что когда-то это удивленное выражение пробуждало в госпоже Бьёрк чувство преданности?
Но это было когда-то. Теперь ей даже не смешно.
А муж усмехается и говорит что-то насчет того, что не лучше ли подняться наверх и продолжать спать в удобной постели, и госпожа Бьёрк поддакивает, в самом деле, не лучше ли подняться наверх. Зачем прибегать к другим выражениям, если он всегда желал, чтобы она повторяла его слова, почему не угодить ему, когда еще несколько минут, и она примет решение уйти от него?
Решение! Она принимает его в ту самую минуту, когда гости, поблагодарив, откланиваются, а муж тяжелыми шагами начинает подниматься по лестнице наверх в их спальню. Она слышит, как за окном заводят машину, видит, как муж скрывается за поворотом лестницы, и в ту же минуту принимает решение.
Хотя таким образом она одним махом меняет и рушит свое будущее, принять решение оказывается ничуть не труднее, чем утром встать с постели, когда ты уже проснулась и больше не хочешь спать. В госпоже Бьёрк всего сильнее именно это чувство — чувство пробуждения. Она проснулась и говорит: «Куда это я попала? Нет, здесь оставаться нельзя».
— Ну так за чем дело стало? Ухожу, — говорит она самой себе едва ли не с удивлением. — Как я раньше до этого не додумалась?
И довольная собой, идет в кухню мыть посуду.
4
Что надо уходить, госпожа Бьёрк впервые поняла, представив себе однажды похороны господина Бьёрка и свои собственные.
Прежняя госпожа Бьёрк, первая госпожа Бьёрк, уже покоилась в семейном склепе рядом с отцом и матерью господина Бьёрка и поджидала своего мужа.
А что делать ей самой?
Пристроиться к старой даме и лежа с ней бок о бок, до скончания времен оспаривать у нее благосклонность господина Бьёрка?
Какие годы пойдут в зачет? Первые двадцать с первой женой или семь последних, прожитых с ней?
Вивиан заняла место прежней жены за обеденным столом, но ее места в семейном альбоме ей не заполучить никогда. И потому она на крючке у Бьёрков. Стоит им намекнуть, дать обиняком понять, каков ее истинный статус, и она превратится в ничтожество. Вот почему ей надо уносить ноги, пока ее не разоблачили.
Велика ли цена заместительнице? Ведь это неправда, будто смерть разлучает нас. Разлучиться невозможно. Начать сначала невозможно. Что Бог сочетал, того человек да не разлучает.
Ну, а если это все-таки произошло? Невозможно, но произошло?
Сорную траву выпалывают, чтобы овощам было больше простора; бесхозную лодку сносит течением — выбора у нее нет.
Что остается человеку, выбитому из привычной жизненной колеи, как не попытаться попасть в другую? Ну, а если тебя там не принимают, сколько бы ты ни кланялась, ни благодарила, ни самоуничижалась?
Госпожа Бьёрк с ужасом поняла, что в борьбе против прежней жены ее шансы равны нулю.
Вивиан была дичью, которая забрела в чужие владения.
5
Бьёрки — это сбившаяся в плотную стаю горстка пренеприятных типов: мужчины с кустистыми бровями и женщины с кислым выражением лиц и длинными, острыми указательными пальцами, которых никому никогда не согнуть. Бьёрки всегда правы, они готовы обвинить и осудить всякого, а сами — чисты как младенцы ранним утром на Святую Люсию. Никто кроме Бьёрков не способен так ловко сочетать солидное служебное положение с лозунгом «Нет — ядерной энергии!», богатую усадьбу с деревенской обувью, любезной сердцу леваков, умничанье с набожностью, здоровую пищу с семейными приемами, уменье тушить бобы с уменьем разводить бобы. Они совершенно великолепны, они не боятся раздеться догола, при всяком удобном случае целуются и обладают потрясающим вкусом в одежде. Это Бьёрки когда-то пустили в ход пословицу: «Нет плохой погоды, есть плохая одежда». Плоха всякая одежда, в которой нельзя под дождем отправиться на прогулку в горы.
Каждый год Бьёрки ведрами собирают грибы, бруснику, чернику и морошку, солят, протирают с сахаром или кладут в морозилку. Не потому что им так уж нравятся грибы или ягоды, а потому что если ты занят их сбором, тебе некогда грешить.
Поэтому никто из Бьёрков не курит, не пьет, не ругается, не онанирует, не употребляет наркотиков, не впадает в депрессию, не опускается, не разводится и не пользуется косметикой. Бьёркам хватает того, что они собирают грибы — слава и хвала тебе, Господи!
Прежде всего — никакой косметики, и, прежде всего — мужской, и прежде всего той, что испытывают на животных, на милых маленьких котятках, или обезьянках, или пандах. ПРЕЖДЕ ВСЕГО НИКАКОЙ КОСМЕТИКИ, ИБО НЕТ НИЧЕГО ПРЕКРАСНЕЕ ЧИСТОГО, СВЕЖЕГО ЛИЦА, ПОРЫ КОТОРОГО НЕ ЗАЛЕПЛЕНЫ ЗАМАЗКОЙ!
Вот каковы Бьёрки, вот какова их родня, в ряды которой попыталась затесаться госпожа Бьёрк.
6
Это случилось в тот день, когда вся родня была в сборе и кое-кто из женщин заглянул на кухню, где хлопотали госпожа Бьёрк и соседка, которую пригласили стряпать по случаю торжества. Женщины заговорили о прежней хозяйке дома, обо всей своей родне, о том, что у них принято и было принято всегда, и госпожа Бьёрк, смутившись, стала хвататься то за одно, то за другое; но если она делала что-то не так, ее одергивали, а если собиралась сделать как надо, ее опережали, и даже соседка давала ей указания и обращалась к другим поверх ее головы или минуя ее, и родственницы обращались к соседке, а не к госпоже Бьёрк, всячески показывая, что соседка принадлежит к их кругу в большей степени, чем эта госпожа Бьёрк, узурпаторша со взятым напрокат именем, ведь их имя отягощено грузом истории, а ее эфемерно, как взмах руки, и она должна себе это уяснить — вот тут-то госпожа Бьёрк, несмотря на ранний утренний час, опрокинула в себя целый стакан вина и в отчаянии пожалела, что родилась на свет.
Она поняла, что как только господин Бьёрк умрет, ее сотрут тряпкой, словно ошибку на доске. Она была бездомным животным, которое он подобрал из милости, но как только исчезнет простертая над нею покровительственная длань, ее в ту же минуту шуганут.
Прежняя хозяйка — да, вот она была мастерица на все руки. Она умела все — печь, варить, стирать. Уж она бы не допустила, чтобы у нее полиняло белье. И варить кофе надо было именно так, как она варила, пусть кому-то и покажется, что он был слишком слабым. И у хлеба, который она пекла, был именно такой вкус, какой должен быть у хлеба, пусть даже он и был слишком пресным. Прежняя хозяйка скупилась на пряности, на анис, тмин и фенхель, она была скупа, как Гарпагон, бездушна, как горсть замерзшего щебня, и в свою стряпню не вкладывала ни капельки любви.
А нынешняя госпожа Бьёрк, наоборот, торчала в кухне, исступленно размешивая в воде порошковые супы, соусы и муссы. Но Бьёрков было не обмануть. И потому, когда собиралась родня, господин Бьёрк посылал за соседкой, чтобы громадные миски и сковородки снова честь честью были использованы по назначению.
В будние дни господин Бьёрк мог сквозь пальцы смотреть на то, что госпожа Бьёрк не способна приготовить обыкновенный молочный соус и прибегает к порошку Кнорра, но в праздничные дни это не годилось, вот почему, когда приходили родственники, госпожа Бьёрк стояла на кухне, униженная и раздавленная, и в обязанность ей вменялось одно — не путаться под ногами.
И все же она сновала взад и вперед, делая вид, будто очень занята, охала и кудахтала, как, по ее представлениям, полагалось хозяйке дома, и носилась из столовой в кухню и обратно.
Ей доверяли только одно — варить кофе, да и то она варила его не по всем правилам, а в кофеварке.
И хотя такой кофе варился сам собой, госпожа Бьёрк не отходила от кофеварки, и, не спуская глаз, следила за каждой каплей, стекавшей в стеклянный резервуар.
Госпожа Бьёрк знала, что от этого кофе быстрее не сварится, это знали и родственницы, и соседка. Все это знали, и однако она продолжала стоять над кофеваркой.
И еще они знали, что так глупо вести себя, когда кофе варится в кофеварке, может только тот, кого уже объявили недееспособным, и суетиться, как суетится она, может только тот, кто ничего лучшего делать не умеет, а хлестать по утрам вино, как хлещет она, может только тот, кто жалеет, что родился на свет.
И еще они знали, что этого мало.
Госпожа Бьёрк не была госпожой Бьёрк. Она была брошенной женой этого, как его — ах, да, Мулина. В семейном склепе Бьёрков победно скалила зубы настоящая госпожа Бьёрк. Хладнокровно, с полным самообладанием ждала она того дня, когда снова примет в объятия своего супруга.
Своего и ничьего другого, как заповедал Бог.
Вивиан ломала руки, подавала кофе и чувствовала, что жизнь беспощадна.
Потому что тот, кто потерял свое место на земле, не может указать куда-то и сказать: «Вот здесь! Я хочу, чтобы меня похоронили здесь».
Вивиан ожидает одно: после смерти ее сожгут и прах развеют по ветру.
7
Тот, на кого идет охота, должен опередить охотника.
Бодрствуя в одиночестве на первом этаже, госпожа Бьёрк моет оставшуюся после обеда посуду и готовит дом к завтрашнему утру. В последний раз она с влажной тряпкой обходит гостиную.
Это ее прощание.
Она оставляет за собой девственно чистые переплеты Энциклопедического словаря и справочника «Все страны мира» издательства «Бра Бёккер» — их никто не открывал с той минуты, как они вышли из типографии. Госпожа Бьёрк никогда не могла устоять перед искушением стать членом книжного клуба.
Как было не подписаться на серию «Все животные мира», когда за первый том под названием — «Наши хищники» платить надо было всего 9 крон 90 эре.
Тигры и львы — ведь это так интересно. Лучшего чтения для внуков не найти, думала госпожа Бьёрк.
О том, что внуков у нее нет, она не думала, не думала и о том, что следующие тома будут стоить уже по 239 крон и называются они «Наши черви», «Наши насекомые» и «Наши земноводные».
Только на пятом томе «Наши пресноводные рыбы» госпожа Бьёрк вышла из клуба. Она представления не имела, что на свете так много неинтересных животных. Эти сведения обошлись ей в 965 крон 90 эре.
Госпожа Бьёрк тщательно обтирает книжные корешки. Обтирает картинные рамы, фарфоровые безделушки, ободок дивана и экран телевизора, она стирает свои следы. Ее уход будет опрятным и незаметным.
Она проводит тряпкой и по спинкам старинных стульев — они переходили по наследству от поколения к поколению, они так великолепны и драгоценны, что сидеть на них не разрешается никому. С той поры как госпожа Бьёрк стала госпожой Бьёрк, ей так хотелось хоть разок посидеть на этих стульях, чтобы услышать, как они затрещат под тяжестью ее тела. Но она не решается на это даже теперь, в час своего мятежа.
Вместо этого она соскабливает со скатерти пятна воска и выметает крошки из-под стола — она трудится безмолвно и плодотворно, в соответствии с самыми высокими требованиями.
А тем временем в ней все крепнет решение уйти от господина Бьёрка. В госпоже Бьёрк расцветают дикие розы восторга и мятежа. Господин Бьёрк чистит зубы, мочится и залезает в постель, а госпожа Бьёрк вальсирует по кухне, да так, что между грудями у нее стекает пот, и даже темные пятна, выступившие подмышками на ее блузке, не могут заставить ее образумиться и перестать.
Она с ликованием замечает, что запах, идущий от ее тела, не похож на робкий аромат искусственной хвои, свойственный дому Бьёрков, и она воет от восторга. Воет, как вырвавшийся из капкана волк.
Она убежит, убежит далеко, господину Бьёрку никогда ее не найти.
Вдруг она перестает вальсировать и опять принимается за уборку. Она должна дать выход энергии, которую породило в ней решение уйти от господина Бьёрка, — иначе эта энергия ее взорвет.
Она прибирается все азартней и так основательно, как это делают, уезжая навсегда. С вызовом протирает она все планки и дверные рамы, кухонные ставни и жирные полки на дверце холодильника. Она выкидывает все остатки из холодильника и буфета, счищает жир с кухонного вентилятора, проходится шваброй по полу, вытряхивает половики и пылесосит диван в гостиной. Как вихрь носится она по нижнему этажу, остановившись только тогда, когда все приведено в порядок. Даже ручки двери она обтерла, как опытный взломщик — от нее не должно остаться никаких следов.
Под конец все в гостиной, прихожей и в кухне пахнет мылом и чистотой. Когда, закончив работу, госпожа Бьёрк удовлетворенно гасит свет, чтобы идти спать, дом кажется необитаемым, как на заре творения.
Накануне грехопадения.
8
На другое утро господин Бьёрк уходит на работу, а госпожа Бьёрк садится за письменный стол и красивым ровным почерком, который когда-то, в другой жизни, в нормальмской муниципальной женской школе, она отработала до совершенства, пишет прощальное письмо.
«Если молоко и масло целый день не убирать в холодильник, молоко скиснет, а масло прогоркнет. Насадка на пылесос лежит в полиэтиленовом пакете в шкафу. Инструкции для стиральной и посудомоечной машин я положила на кухонный стол. Холодильник полон. Не забудь его время от времени размораживать. В четверг на будущей неделе у твоей сестры день рождения. Я купила подарок от нас обоих (он лежит на средней полке гардероба в спальне). Не забудь его послать. Сама я этого не сделаю. Кажется, все. Счастливо. Вивиан».
Закончив письмо, она укладывает свой большой дорожный чемодан и уходит из дому. По дороге к остановке 601 автобуса она ни разу не оборачивается. И особо отметив это, одобряет себя самое.
Что знает госпожа Бьёрк о районе Энебюберга, кроме того, что когда-то в желтой деревянной вилле у Стокгольмской дороги жил Нильс Поппе?[20] Каждый раз, проезжая на 601 автобусе мимо желтой виллы, госпожа Бьёрк вспоминает о Нильсе Поппе. Когда кто-нибудь из местных жителей везет в своей машине приезжего, он непременно показывает ему виллу, замечая: «Вот на этой вилле когда-то жил Нильс Поппе».
Госпожа Бьёрк знает также, что когда-то между теми, кто жил справа, и теми, кто жил слева от Стокгольмской дороги, была разница. К западу от дороги сплошной цепочкой тянулись одноквартирные домики с отдельным входом, в них жил всякий сброд, зато на восточной стороне стояли старые виллы, там жили достойнейшие люди, и среди них Бьёрки. Жители восточной стороны направлялись по достопочтенному шоссе Рослагсбанен к Восточному Вокзалу, обитателям западной приходилось тащиться автобусом до гнезда наркоманов Мёрбю.
Потом Стокгольмскую дорогу переименовали. Новая автострада вообще прошла в стороне от Энебюберга, и Стокгольмская дорога, когда-то большая и гордая, чтобы не сказать грозная, стала вдруг Старой Нортельской, а потом и Энебюбергской дорогой, и все жители западной и восточной стороны в одночасье стали бывшими.
«Голые деревья — это голые деревья, — думает госпожа Бьёрк. — Районы вилл, пастбища и дороги всюду на одно лицо — они обречены. Их и уничтожать не надо, они так похожи друг на друга, что тем самым уже стерты с лица земли и забыты».
Но тут подходит спаренный автобус, и госпожа Бьёрк пускается в дальний путь.
What do we leave? Nothing much. Only Anatevka…[21]
9
Госпожа Бьёрк поедет в Италию. Почему именно в Италию, она точно не знает. Но от этого путешествовать еще интереснее.
Может, ей хочется отведать спагетти, а может, искупаться в фонтане Треви, а может, ей хочется, чтобы ее похитили сицилийские мафиози (они будут отрезать ей пальцы по одному и посылать господину Бьёрку, но он, пожалуй, поскупится на выкуп, а может, сочтет, что допустить, чтобы тебя похитили, неприлично, и пусть, мол, это послужит уроком госпоже Бьёрк).
Нет, госпоже Бьёрк не хочется ни того, ни другого, ни третьего.
Смутное желание госпожи Бьёрк попасть в Италию вызвано тем, что она хочет вместе с хиппи посидеть на Испанской лестнице и, презирая буржуа, поесть там мороженого, в точности как в романах Биргитты Стенберг[22].
Как бы это получше сформулировать? Когда супругов Бьёрк представляют новым людям, если госпожа Бьёрк сразу решит: «Боже! Что за идиоты!», она может не сомневаться — господин Бьёрк в следующую минуту пригласит их на обед.
Вот именно от этих людей, которых господин Бьёрк приглашает на обед, госпоже Бьёрк и хочется освободиться, ведь отчего идиоты становятся идиотами? Оттого, что понемногу привыкают к другим идиотам, постепенно подпадают под их влияние.
Это трудно объяснить, но госпожа Бьёрк чувствует: она сбежала в последнюю минуту, еще мгновение, и ловушка захлопнулась бы.
Госпожа Бьёрк чувствует себя настоящей Мерил Стрип.
Она где-то читала, что африканские пигмеи ведут счет на свой особый лад.
Они считают так: один, два, три, много.
Все, что больше трех — это много. Мудрых волхвов было трое, дураков — много. В мире много зимних улиц, стран света тоже много, много времен года, и у господина Бьёрка много родни. Много злобной мелюзги, которая хочет тебя обидеть и тебе навредить.
А госпожа Бьёрк одна. Одна одинешенька. И единственна. И жизнь у нее одна, другой не будет.
Однажды они с господином Бьёрком поругались, и он взревел:
— Помни, я могу тебя вышвырнуть вон в любую минуту! Ты полностью зависишь от моей доброй воли.
«Теперь или никогда! — думает госпожа Бьёрк, открывая дверь туристического агентства. — Теперь или никогда».
10
Рейс в Италию будет только завтра утром. Госпоже Бьёрк придется одной провести в городе целый день и целую ночь.
Этого она не предвидела. Ее уже много раз подмывало пересмотреть принятое решение. В полной растерянности тащит госпожа Бьёрк свой тяжелый чемодан из дверей агентства. Пошел дождь. Кожаные туфли промокли от снежной слякоти. Госпожа Бьёрк бредет по бесконечной длинной Свеавеген, сама не зная куда. Вдали виднеется высокое здание научного центра Веннер-Грен, а за ним — грязное серое небо и долгая зима. Госпоже Бьёрк хотелось бы встретить кого-нибудь из знакомых, чтобы рассказать о своем приключении, о том, что она, госпожа Бьёрк, решила уйти от мужа и стать свободной.
Ей и в самом деле нужно кого-то убедить, кому-то просто довериться. Ноябрьский день короток, темнеет слишком быстро. С темнотой надвигается страх. Мимо один за другим мелькают прохожие, но никто не подходит к ней как знакомый.
День ползет дальше грязным ручьем. Дождь переходит в снег. Госпожа Бьёрк дошла до Веннер-Грен и повернула обратно. Почему никто не скажет ей, что делать? Что делать с чемоданом? Что делать с собой?
Может, стоит как ни в чем не бывало возвратиться домой, а завтра с раннего утра уехать снова? Или переночевать в гостинице? Но гостиницы в Стокгольме так дороги. Не для того она пять лет копила деньги, вкалывая на переменах в школе Энебю, не для того пять зябких лет, заработав воспаление мочеточников, раздавала мячи и прыгалки сопливым мальчишкам на школьном дворе, чтобы растратить деньги уже в Стокгольме.
Может, лучше целую ночь проездить в автобусе, кружа по 94 маршруту вместе с бомжами, или отправиться в аэропорт Арланду и там ждать утра?
Разъезжать в ночном автобусе вместе с отбросами общества — вот была бы картинка… Ну а насчет Арланды… Вообще-то мысль неплохая, но на ночь аэропорт закроют — что тогда? Может, провести ночь под елочкой?
Госпожа Бьёрк не решается ни на то, ни на другое.
А кстати, что она будет делать в Италии? Итальянского она не знает. Кроме английского, она семь лет учила немецкий. Но не помнит ничего, кроме перечня предлогов с аккузативом. Интересно, что ей подадут в итальянской таверне, если она закажет «durchfürgegenohneum»[23].
«Еще „wieder“[24], я забыла „wieder“, — думает госпожа Бьёрк. — Какая же я все-таки дура».
Она понимает — с Мерил Стрип такого никогда бы не случилось. Будь на ее месте Мерил Стрип, возле Веннер-Грен давно уже ждал бы Роберт де Ниро, который мигом решил бы все проблемы.
Госпожа Бьёрк смотрится в стекло витрины. Волосы свисают на лоб, спина сутулится, плащ давно вышел из моды. Ничего общего с Мерил Стрип.
От страха, что она ходит здесь одна, да еще начала предаваться размышлениям, ее охватывает дурнота. А жизненная позиция госпожи Бьёрк состоит в том, чтобы любой ценой избежать дурноты.
Вся ее жизнь подчинена борьбе с дурнотой, а дурнота всегда наготове. Стоит госпоже Бьёрк сесть в автобусе спиной к движению, отведать какого-нибудь китайского блюда, выпить вина или войти в комнату, где пахнет свежей краской, подняться на лифте или поспать меньше семи часов, и на тебе — ее мутит, она начинает судорожно глотать, дышит носом, старается избегать резких движений, расстегивает верхние пуговицы, а из недр ее души поднимается вопль: «AIUTO!»[25]
С какой стати она решила изменить свою жизнь? Она ведь ни в чем не нуждается. У нее есть хлеб насущный и крыша над головой, ей не на что жаловаться.
Но она приживалка.
Вот в чем все дело. Мысль сражает ее наповал.
Господин Бьёрк был к ней добр. Но она всегда была приживалкой. Бёрье ведь тоже был добр к ней. Спасибо, она знает. Но она — человек, который никому не нужен. Человек, без которого можно обойтись. Горячий шоколад из пакетиков «Бло Банд» приготовить так просто, что даже твой папа сварит его за одну минуту. С помощью пакетиков «Бло Банд» можно приготовить множество блюд.
По правде говоря, она ждала от жизни большего.
А может, у нее и так уже все есть?
В своих мечтах она никогда не заносилась слишком высоко, не витала в облаках — ее мечты были из линолеума, который легко моется. Она добровольно снизила свои мечты до такого низкого уровня.
Чтобы не было разочарований.
Никаких разочарований.
Никаких.
Ее представления о счастье воплощал подсвечник с электрической свечой, выставленный на подоконник темным пасмурным вечером во время адвента[26].
Но зачем же над этим потешаться? Ей хотелось одного — чтобы жизнь ее не обманула. Не может ей быть отказано в таком скромном желании.
В желании, чтобы ее не обманули, не обманывали каждый раз.
Но Бёрье Мулин отнял у нее подсвечник со свечой, ее окно стало холодным, а сама она беззащитной.
Новый подсвечник с праздничной свечой она нашла в доме господина Бьёрка. Тяжелый, видавший виды металлический подсвечник, который по традиции выставляли на окно в первое воскресенье адвента, а на двадцатый день, на Святого Кнута, убирали опять.
Так с какой же стати ей менять свою жизнь? Неужели ей мало подсвечника со свечой, которая горит в дни адвента в доме господина Бьёрка?
Мало, много, это как посмотреть. Конечно же, не мало, госпожа Бьёрк вовсе не хочет быть неблагодарной, дело не в этом. У нее уже и теперь сердце щемит от тоски, стоит ей подумать об этом подсвечнике. И все же, нет, этого мало. Это чужой подсвечник. Она не хочет, чтобы ее обманули.
Любовь? Неужели госпожа Бьёрк требует любви?
О нет, простите, этого она больше требовать не смеет.
Конечно, было бы неслыханным счастьем, если бы на ее долю теперь выпала любовь, но требовать этого она не решается. Может, она и глупа, но все же не идиотка.
Любовь уже однажды сокрушила ее жизнь.
11
Три года они с Бёрье оставались женихом и невестой, пока наконец не настал день свадьбы. Все это время Вивиан по-прежнему жила у родителей, а Бёрье в своей студенческой комнатушке неподалеку от Восточного вокзала.
Сначала надо было уладить уйму всяких дел. Бёрье должен был закончить учебу, сдать экзамены и получить диплом Высшей Королевской технической школы, а уж потом обзаводиться семьей.
Все три года он неукоснительно пользовался презервативами. Все надо делать по плану, объяснял он Вивиан. Он не из тех, кто станет прежде времени плодить детей и портить свое будущее.
Но вот наконец в декабре 1965 года, как раз когда в Швеции состоялась премьера «Звуков музыки», настал день свадьбы. В «Дагенс Нюхетер» в рубрике «Семейные события» была напечатана свадебная фотография с подписью: «Технолог Бёрье Мулин из Стокгольма и Вивиан, дочь начальника отдела Пера-Отто Густафсона и его супруги, урожденной Нэсхольм, из Броммы, во вторник обвенчались в церкви в Бромме».
И ни строчки о семье Бёрье. Так пожелал он сам. Бёрье начинался с Бёрье.
Но отец Бёрье присутствовал на свадьбе. После венчания Вивиан встретилась с ним в первый раз. Когда все ее родственники пожелали молодоженам счастья, а друзья засыпали их рисом, и молодые, пригибаясь, вприпрыжку побежали к подъехавшей машине, Вивиан увидела его — маленького робкого человечка, в темном поношенном костюме. Он стоял по другую сторону улицы, пряча за спину левую руку.
Человечек глядел на них с гордостью и страхом, и Вивиан сразу поняла, что это отец Бёрье. Он все время прятал за спину левую руку. Только когда, растрогавшись, он вынул, чтобы высморкаться, носовой платок, Вивиан увидела, что на его руке не хватает двух пальцев.
— Бёрье, — шепнула она, кивком указав на маленького человека.
Бёрье поднял глаза и на мгновение застыл. Казалось, он колеблется между двумя возможными решениями — признать или не признать отца. Наконец он взял Вивиан под руку и перевел на другой тротуар.
— Папа! — воскликнул он, оглушительно расхохотавшись. — Чего ты прячешься, словно какой-то нищий, или ты думаешь, мы тебя стыдимся? Почему ты не позвонил и не сказал, что приедешь?
Бёрье был сама сердечность.
Он представил Вивиан своего отца и потребовал, чтобы они расцеловались. Он смеялся, чуточку слишком сильно хлопая отца по спине, и все время называл его «дорогой папа». Отец кланялся, не поднимая глаз от земли. А Бёрье все время улыбался — даже тогда, когда поглядывал вокруг, определяя, кого еще неминуемо придется знакомить с отцом.
Подошли родители Вивиан, подошли другие ее родственники, подошли однокорытники Бёрье. Отец жениха оказался вдруг в центре всеобщего внимания — он стоял, пугливо здороваясь с каждым, низко поклонился отцу Вивиан (тот отрекомендовался начальником отдела), представляясь родственникам Вивиан, бормотал свое имя, пожимал чьи-то руки, его хлопали по спине, а он время от времени беспокойно косился на Бёрье, словно прося у сына извинения за происходящее.
Бёрье избегал отцовского взгляда. Ему было все труднее скрывать свое бешенство. Он все крепче и крепче, до боли стискивал руку Вивиан. И чем сердечней звучал его голос, тем больнее стискивал он ее руку.
Теперь Вивиан поняла, почему он не брал ее с собой, когда ездил на родину в Норланд. Перед церковью, в белом кружевном платье и подвенечной фате, с застрявшими в волосах рисинками, Вивиан начала лучше узнавать своего мужа и содрогнулась.
Бёрье это заметил.
— Что случилось, дорогая, что-нибудь не так? — спросил он и, притянув ее к себе, обнял. — С тобой все в порядке?
В его голосе прозвучали злобные нотки. Вивиан впервые услышала их, и ей стало не по себе в его объятиях. Захотелось высвободиться.
— Все в порядке, дорогой, — прошептала она в ответ. — Все хорошо.
Теперь она была уверена: Бёрье стыдится своего отца.
Но особенно напугало ее то, что обращаясь к Бёрье, отец называл его «господин инженер».
Отец именовал сына официальным титулом.
12
Мечтая в будущем о квартире с отдельным входом, они пока что въехали в новенькую, с иголочки, квартиру в районе Веллингбю. Все было так, как обещал Бёрье. Из пакетиков «Бло Банд» можно приготовить множество вкусных блюд. Пластик и линолеум легко моются. А на новоселье им подарили пылесос.
На стол со столешницей сливового дерева, который Вивиан получила от родителей в качестве свадебного подарка, поставили в рамочке ту самую свадебную фотографию. Вивиан навсегда возненавидела этот снимок. На нем она почему-то сгорбилась так, что была похожа на поломойку. Это она-то, жена гражданского инженера! Зато Бёрье лучился счастьем и самоуверенностью. Кто бы ни увидел фотографию, все поздравляли Вивиан, что у нее такой интересный муж.
На свадьбу им, кроме всего прочего, подарили кухонный комбайн, два тостера, серебряный половник, старинные хрустальные бокалы, большую кастрюлю, чайный сервиз, транзистор и поваренную книгу. Вивиан очень нравилось быть замужней женщиной.
Правда, со свадебной поездкой ничего не вышло. Бёрье устроился на работу в крупную фирму, где, по его словам, была блестящая возможность продвинуться, но зато приступить к работе надо было немедленно.
— Понимаешь, надо сразу показать, чего ты стоишь, тогда с тобой будут считаться. А заграница никуда не денется. Придет время, мы ее повидаем, — говорил Бёрье в брачную ночь Вивиан, голова которой лежала у него на груди.
А Вивиан говорила, что ей все равно, в какой части света находиться, лишь бы им быть вместе. И Бёрье называл ее своей умницей и трепал по щеке.
Весь следующий год, пока они обживали свой дом, Бёрье неукоснительно следил, чтобы все покупки делались только в дорогих магазинах ЭНКО и «Свенск Тенн».
— Надо соблюдать уровень, — говорил он Вивиан. — К тому же мы все равно платим в рассрочку.
— Тебе виднее, — соглашалась Вивиан.
Однажды вечером Бёрье принес целый пакет английских книг и потребовал, чтобы Вивиан их прочла.
— Неудобно показываться с женой, которая не знает английского, — заявил он.
— Of course not![27] — отвечала Вивиан и обещала, не откладывая, заняться самоусовершенствованием. Ей так хотелось, чтобы Бёрье гордился ею, как она гордится им.
Они ведь так горячо любили друг друга.
Она любила его, как самая последняя идиотка.
Конечно, она видела, насколько он эгоцентричен, как беззастенчиво гребет под себя, думает только о собственной выгоде.
Как например тогда, когда он подсел к Вивиан, не в силах скрыть свое возбуждение:
— …представляешь, позвонил сам Хюльт! Я, конечно, сказал, что мне надо пару дней подумать, посоветоваться с тобой и все такое, но ясное дело, я соглашусь. Это редкая удача, другой такой не скоро дождешься. Конечно, первое время придется немного бывать в разъездах, но чем-то приходится жертвовать — как по-твоему? И зарплату мне основательно прибавят, а нам это будет, ох, как кстати, принимая во внимание все наши рассрочки. Как это говорится? Любишь кататься, люби и саночки возить. Нет, но ты все-таки представь, звонил сам Хюльт! Черт возьми, этого мужика нельзя не уважать. «Мы давно обратили на тебя внимание». Это его слова. И говорит мне «ты». Представляешь, я с Хюльтом на ты, не дурно, а, как по-твоему? Да ты меня не слушаешь, Вивиан!
— Прости, Бёрье, но — у-у-у! опять начались схватки!
Она тужилась, лицо потемнело, тело напряглось, кулаки сжались.
— Что толку сидеть здесь, если ты даже не слушаешь, — обиженно буркнул Бёрье.
— Дыши! — кричала акушерка. — Не забывай дышать!
Три часа спустя акушерка вышла в зал ожидания и разбудила уснувшего Бёрье.
— Хорошая здоровая девочка! — объявила она.
— Ай-ай-ай! Ну и натерпелись же мы! — крикнул Бёрье, входя в палату, где Вивиан лежала, все еще оглушенная отголосками боли.
— Мы назовем ее Жанет, — бодро объявил Бёрье.
— Я думала, Агнета, в честь мамы, — прошептала Вивиан.
— Нет, надо чтобы звучало более интернационально — вот как Жанет.
— Что ж, и Жанет тоже неплохо, — прошептала Вивиан.
— Вот и ладно, значит будь по-твоему, — решил Бёрье.
Одно из многих странных воспоминаний. Вот и ладно, значит, будь по-твоему.
Жанет появилась на свет всего через два года после их свадьбы. На Рождество самой большой сенсацией стал тогда показ фильма для семейного просмотра — «Доктор Дулитл» с Рексом Гаррисоном. Подумать только, сам Рекс Гаррисон — он ведь играл главную роль в «Моей прекрасной леди»! Как только Вивиан встанет с постели, она пойдет на «Доктора Дулитла». «Звуки музыки» она видела шесть раз. Вивиан обожала мюзиклы.
— «До, ре, ми the three first notes just happen to be»[28]… — напевала она, баюкая Жанет.
— «I could have danced all night»[29], — напевала она, моя посуду после обеда.
Пока ее ровесники захватывали здание Студенческого союза, Вивиан катила детскую коляску от магазина самообслуживания к детскому парку. Они с Бёрье оба считали, что радикалы — это далекие от жизни шизики. Определение нашел, конечно, Бёрье.
Они с Бёрье и маленькой Жанет будут самой счастливой семьей в мире.
— В горе и в радости, пока смерть нас не разлучит, — говорила Вивиан.
— В горе и в радости, пока смерть нас не разлучит, — говорил Бёрье.
— The hills are alive with а sounds of music![30] — пела Джули Эндрюс.
13
Жанет росла, у нее резались зубы, Жанет росла и училась читать.
Детей у Вивиан больше не было. Сама-то она была не против — после рождения Жанет ступни у нее все равно уже расшлепались, но Бёрье возражал. «Будем делать ставку на Жанет», — говорил он.
Он так и выражался: «Будем делать ставку».
И опять в ход пошли презервативы. Облегающие презервативы Мамба, черные презервативы Блек Джек и шершавые — Неккен.
И Вивиан покорилась. Украдкой она читала отчеты Хайт и в отсутствие Бёрье научилась онанировать.
А Бёрье отсутствовал часто. Что поделаешь — приходилось. По служебным делам приходилось ездить на конференции. По служебным делам очень часто приходилось совершать инспекционные поездки.
Вивиан не шарила по его карманам в поисках писем, не спрашивала, что за пятна у него на шее. Он был осью, вокруг которой вращалась ее жизнь. Она слепо верила ему и подчинялась.
Эспаньолка Бёрье превратилась в шкиперскую бородку, и он холил ее так же, как прежде эспаньолку. Его худое бледное тело сделалось жирным и белым, Вивиан этого не заметила. Он начал зачесывать волосы от уха до уха, чтобы скрыть плешь, Вивиан не обратила внимания.
Когда они смотрели телевизионные викторины, Бёрье неизменно знал ответ на все вопросы, а Вивиан восклицала:
— Ой, конечно, ну какая же я дура!
Она признавалась в этом с радостной готовностью. Ставить ее глупость ей на вид нужды не было. Боевым кличем ее жизни неизменно оставалось: «Какая же я дура!»
Когда Жанет пошла в третий класс, они взяли ссуду и купили квартиру с отдельным входом. Выплата долга и процентов — дело нешуточное, Вивиан должна понимать, Бёрье приходится вкалывать еще больше.
Вивиан понимала и, когда в кои-то веки он бывал дома, старалась побаловать его, угощала жареной картошкой и котлетами, поила виски и для него одного берегла свой радостный смех.
Она внимательно прочитывала газеты, следя за развитием мировых событий, чтобы быть интересной собеседницей, если Бёрье вдруг придет в голову обсудить с ней какой-нибудь политический вопрос. Чтобы развлечь его, запоминала всякие забавные истории и анекдоты, которые вычитывала в журнале «Де Беста». Если ее одолевала усталость, она не подавала виду; если ей нездоровилось, держалась как ни в чем не бывало, чтобы его не раздражать.
Если не обременять его своими проблемами, он никогда ее не разлюбит — такова была ее немудреная стратегия.
Когда он в кои-то веки бывает дома, говорил обычно Бёрье, он имеет право расслабиться и вкушать покой у домашнего очага — Вивиан была с ним совершенно согласна.
Она и впрямь могла бы сказать, что когда он в кои-то веки бывает дома, она делает ставку на него.
Если они куда-то отправлялись вдвоем, это она должна была найти кого-то, кто присмотрел бы за Жанет; если Жанет заболевала, это она должна была сидеть у постели дочери; если у Бёрье было подходящее настроение, она, конечно, должна была с готовностью идти навстречу его желаниям именно в эту минуту.
Все это разумелось само собой. Если Бёрье был не в духе, виновата была она, если не в духе была она, вина все равно лежала на ней. Раз уж он так вкалывает для их общего счастья, говорил Бёрье, неужто он не вправе требовать, чтобы она хотя бы постаралась быть приятным дополнением к интерьеру. И в этом, как и во всем прочем, он, безусловно, был совершенно прав.
— Ой, конечно, ну какая же я дура! — восклицала Вивиан, обещая взять себя в руки, вносить свою лепту, разбиваться в лепешку, вертеться волчком, а не дуться и не сидеть с кислой миной.
И она была приятным дополнением к интерьеру в гостиной, в кухне, в спальне и в детской, и она была приятным дополнением к интерьеру по утрам и по вечерам, и черт те где и когда.
И все ради Бёрье.
14
В постели она тесно прижималась к нему.
— Я знаю, когда-нибудь все это кончится, любимый мой карапузик, — шептала она, осыпая его робкими, влажными поцелуями. — Я так боюсь. Ты или умрешь, или меня бросишь. Я знаю, но все равно, ты не должен, не должен. Это очень гадко с твоей стороны, а впрочем, что ты можешь поделать? Бедняжка ты мой! Даже когда ты улыбаешься, я сознаю, что ты можешь умереть.
— Что за чушь! — шептал в ответ Бёрье, подтягивая к себе одеяло. — С чего ты придумываешь всякий вздор?
— Ну как же, — возражала Вивиан. — У тебя ведь повышенное давление.
— Со мной все в порядке.
— Знаю, знаю, я просто старая дура. Чмок, чмок, любимый мой карапузик, я такая глупая, я знаю. Не сердись на меня, прости меня, прости, прости, прости.
И она снова покрывала его лицо поцелуями.
— Ладно, спокойной ночи, — бурчал Бёрье, стараясь уснуть на другом боку.
— Так или иначе все это кончится, потому что я всегда умудряюсь все делать невпопад.
— Да нет же.
— Или я доведу тебя до ручки своей болтовней и взбалмошным характером.
— Да нет же, с чего ты взяла. Может все-таки попробуем уснуть? Мне завтра рано вставать.
— Я знаю, я могу довести человека до ручки. Но если даже я нас доконаю, ты должен знать, это не по злой воле, а просто у меня такой характер.
Она наклонялась над ним.
— Интересно, правда?
И набрав воздуха в легкие, опять откидывалась на подушку:
— И грустно.
Бёрье вздыхал. Она хватала его за руку.
— Ты по-прежнему считаешь меня интересной?
— Да, да.
— Ты не считаешь, что я стала уродиной?
— Вивиан, дорогая.
Поудобнее устроившись в постели, она обвивала Бёрье руками и ногами и продолжала:
— Я надеюсь, ты бросишь меня еще не скоро. Ведь тогда мне придется начать все сначала, понимаешь? И продолжать…
Она стискивала его в объятьях. Крепко-крепко.
— Но разве я смогу, карапузик? Разве смогу?
Бёрье что-то хмыкал в ответ. Ему только-только удалось задремать.
— Ты ведь не сможешь меня бросить, правда ведь, не сможешь? Ой, прости, тебе хочется спать. Я такая дура. Но это все потому, что я тебя очень люблю. А ты меня любишь, любишь? Ладно, не отвечай. Просто я такая дура.
Она уже научилась в подобных случаях бояться злости, которая вдруг прорывалась в его голосе, и старалась не выводить его из себя. Она не требовала ответа и давала ему уснуть.
А сама до рассвета лежала без сна.
15
В остальном жизнь Вивиан состояла из скучноватых воскресений, когда никто не отвечал на ее телефонные звонки, потому что все, кроме нее, отправлялись на прогулку за город.
По праздникам Бёрье чаще всего уезжал и возвращался только к вечеру, а Жанет обыкновенно запиралась у себя в комнате, чтобы без помех уплетать сласти и читать свои любимые комиксы.
Вивиан шла на кухню, где купленное к воскресенью мясо все еще оттаивало на кухонном столе. Полиэтиленовый пакет был влажным и липким от крови.
Когда Бёрье вернется домой, они пообедают втроем.
Если только Бёрье уже не пообедал где-нибудь в другом месте.
Если только Бёрье вообще вернется домой.
Тогда они пообедают втроем и проведут чудесное воскресенье. Самый расчудесный воскресный вечер.
К холодильнику магнитами в форме морковок было прикреплено расписание школьных уроков Жанет. Морская свинка по прозвищу Неуклюжка спала в беличьем колесе. Свинке никогда не приходило в голову вертеться в колесе. Если Вивиан брала свинку на руки, чтобы приласкать, та пускала струю ей на платье.
Вся жизнь Вивиан была похожа на эти пыльные воскресные дни, похожа на старую мутную речушку, в которой не видно дна.
Вивиан включает радио, Вивиан выключает радио, Вивиан включает телевизор, Вивиан выключает телевизор. Бесконечные спортивные программы, передачи для иммигрантов, передачи на общественные темы и их повторы.
В хорошую погоду Вивиан протирала окна.
— Заждались мы солнышка! — говорила она, протирая их.
— Еще бы, дорогая, — отвечала она самой себе. — Так светло сразу стало. Каждая пылинка видна.
Год шел за годом, и выплачивались проценты, и в подвале оборудовали сауну, и показали фильм о графине Жюли и ее лакее, и Ингемар Стенмарк[31] выигрывал один кубок за другим, и Бёрье обзавелся очками, а Вивиан третью часть своей жизни — если не больше — спала.
16
Она стояла в ванной, рассматривая в зеркале свое голое тело. Жанет сидела в кухне с закадычной подружкой Силлой. Девочки спрашивали друг у друга заданные на дом английские слова.
Вивиан вдруг увидела, что с ее телом что-то случилось. Как она не заметила этого раньше?
— Ворота?
— Gate.
— Глупый?
— Silly…
Собственно говоря, перемена не была осязаемой, как мозоль или морщина, нет, наверняка она произошла уже много месяцев назад, а Вивиан не обратила внимания, хотя привыкла критически оглядывать себя, натираясь кремом после ванны. Но теперь она наконец увидела.
— Тротуар?
— Sidewalk.
— Нет, здесь написано pavement.
— Не знаю, когда мы были в Америке, все говорили…
Вивиан плотнее закрыла дверь в ванную и снова стала внимательно себя изучать. Перемена коснулась всего тела сразу. Его словно подменили. Вивиан с удивлением обнаружила перед собой не девушку, а рыхлую женщину, чьей ближайшей круглой датой будет сорок.
Жанет постучала в дверь ванной.
— Мам, а мам, у нас кончилось мороженое.
— Что делать, детка, посмотри в холодильнике.
Скоро у Жанет начнется переходный возраст, появятся груди, волосы на лобке, придут месячные.
Через восемь лет я могу стать бабушкой, подумала Вивиан и содрогнулась. Эта перспектива как бы довершала ее превращение в оборотня.
Вивиан попыталась не поддаться страху. Они с Бёрье стареют одновременно. Так и должно быть, убеждала она себя.
— Мам, я смотрела в холодильнике, нет там никакого мороженого! — с упреком кричала Жанет через дверь ванной.
Тем лучше, подумала Вивиан. Мы его вообще больше покупать не будем. Никаких пирожных, чипсов и уж тем более никаких конфет.
— Мы же через час будем обедать! — крикнула она дочери, которая удалилась, злобно пнув дверь ногой.
Но они ведь все равно счастливая семья.
А что, разве не счастливая? Они приобрели квартиру с отдельным входом. У них есть старая деревянная лодка, которую они каждую весну шлифуют и приводят в порядок. У них цветной телевизор и восточный ковер. Жанет учится уже в средней школе и требует, чтобы ей разрешали по вечерам ездить в центр города одной. Вивиан пообещала дочери двести крон, если та не начнет курить. Жанет деньги взяла и купила на них сигареты.
Скоро Жанет станет взрослой. Вивиан никогда не представляла себе, что время может мчаться так быстро.
У Бёрье по-прежнему были благодатные руки. Стоило ему прикоснуться к Вивиан, ее обдавало жаром, рядом с ним она вообще никогда не мерзла. У него были благодатные руки, и вообще они счастливая семья.
А что, разве не счастливая?
На всякий случай Вивиан на другой день купила себе спортивный костюм и стала бегать трусцой.
Она словно заклинала судьбу. В лесу над беговой дорожкой тянулась цепочка электрических лампочек, хрупкая низка бусинок — защита от грозной непроглядной тьмы.
Но если лампочки погаснут…
17
И это случилось.
Однажды удивительно светлым майским вечером Бёрье явился домой и движением руки смел с подоконника все горшки с цветами.
— С меня хватит! — заорал он.
— Я больше не могу! — орал он.
— Я хочу быть счастливым! — орал он.
И ушел.
Бёрье бросил ее ради другой, бросил, предоставив таскаться из грязной кухни в неубранную спальню, от постели к туалету или к холодильнику и держаться подальше от окон, чтобы соседи не увидели ее краха.
Она была далеким от жизни шизиком. И он отнял у нее все. Все принадлежало ему, а не ей.
Он дал ей свое имя. Она ему — свою жизнь.
Бёрье бросил ее, когда расцвела сирень, обволакивающая ночи своим одурящим ароматом.
Все были счастливы, птицы пели. Природа, казалось, не знает удержу и хлещет через край.
Когда Бёрье ушел, жизнь ликовала. Вивиан знает это. Ее не поддержал никто. Ведь он всегда был прав, а Вивиан оставалось одно — жить за закрытыми жалюзи.
Потому что ей уйти было некуда.
Она перестала спать. Каждую ночь читала она вечернюю молитву, каждую ночь молила Бога ниспослать ей сон, но Бог взирал на нее с гадливым презрением, предоставляя ей таскаться по комнатам без сна, завернувшись в одеяло.
Вивиан заваривала чай, варила кашу, и, стараясь держаться подальше от окон и сидеть тихо как мышь, чтобы не разбудить Жанет, ждала рассвета.
Сна ни в одном глазу, белки в красноватых прожилках. Она не понимала, что произошло. Она понимала только, что Бёрье больше не придет домой и она обречена одиноко сидеть без сна за закрытыми жалюзи.
Никто не поддержал ее, когда ночные часы тянулись слишком долго.
18
Как свыкнуться с тем, во что невозможно поверить, с тем, что все рухнуло раз и навсегда? Как с этим освоиться? Если тебе еще не время умирать, надо продолжать жить.
Двадцать, тридцать, сорок лет.
В каждых сутках по-прежнему двадцать четыре часа, по-прежнему приходится есть, спать, платить за квартиру, отвечать на телефонные звонки, украшать рождественскую елку.
И ты так и делаешь: механически исполняешь привычные обязанности, кропаешь рождественские стишки, читаешь вечернюю газету, вытираешь кухонный стол. Каждый день, по многу раз в день, приходится вытирать кухонный стол и вынимать из шкафа посуду.
И однако все рухнуло, и как бы ты ни старалась безупречно делать ежедневные дела, прежним ничто уже не станет.
Вивиан дошла до того, что после каждой еды сразу же мыла и вытирала посуду, словно от одного этого Бёрье мог в любую минуту открыть дверь. Как будто он только-только вернулся с работы.
Как будто ничего не случилось.
Самая страшная вина Бёрье состояла в том, что ни один клей на свете не мог заново склеить мир Вивиан.
Что делать человеку, выбитому из привычной колеи? Что ему делать с монограммой на простынях, как отмечать день свадьбы, что делать с мебелью, когда квартира с отдельным входом назначена к принудительной продаже и надо устраивать жизнь заново в маленькой квартире?
С кем вдвоем ждать наступления старости?
Где та свалка, куда ночью можно тайком снести свои мечты?
Может, Вивиан судила себя слишком строго, но она считала себя виноватой, виноватой перед своими мечтами, и она любила Бёрье. Она не могла понять, как у него хватило духу причинить ей такое зло.
Больше всего ее унижало то, что как бы скверно он ни обращался с ней, она никогда не переставала его любить.
Бёрье этого так и не узнал, но все эти годы она пыталась не сдавать позиций, поддерживая то, чего больше не было, в чем больше уже не нуждались.
— Разводиться нельзя! — упрямо твердила она.
— По нашему жестокосердию можно, — отвечал ей Бёрье через адвоката.
Когда она наконец поняла, что назад пути нет, она кулаком разбила одно из окон своей квартиры, чтобы сделать себе больно — и понять до конца.
«Do re mi — the three first notes just happen to be…»
И все же она не понимала.
Это не могло случиться, но случилось, по его жестокосердию это оказалось возможным.
Бёрье бросил ее, как бы оборвав что-то посредине, не дав ей возможности устраивать сцены, ругаться, кричать или выплакаться. Он казнил ее как профессиональный палач.
Она сделалась маленьким твердым камнем, она упорствовала; дни, ночи, годы напролет она составляла длинные списки своих требований и прав, списки того, что принадлежит ему, а что ей.
Судебный процесс он выиграл полностью, отняв у нее все, даже то, что она принесла с собой из родительского дома, то, что они письменно поручились никогда не отнимать друг у друга.
Но их подписи не были заверены нотариусом, и Бёрье отказался признать свою. А ей сказал: «Верно, верно, я подписывал, но для суда этого мало, а порядочность нам иногда не по карману».
Так и осталась Вивиан при списках того, что принадлежит ему, а что ей.
На них не взглянул даже судебный исполнитель, составлявший опись. Все ее наследство, самые дорогие ей с детства вещи забрал Бёрье. Его новая жена будет пользоваться столовым серебром из родительского дома Вивиан, раскладывать его на столешнице сливового дерева.
Бёрье отказался дать отчет в своих заработках. Как у Вивиан хватило наглости даже обращаться к нему с подобным требованием! Он тянул, изворачивался, лгал, и его усердно поддерживал адвокат, господин Сёдермарк, который не погнушался увязаться за Вивиан на улице, уговаривая ее взять свой иск назад.
Уклониться от уплаты алиментов на содержание Жанет Бёрье все-таки не мог, но свел их к минимуму.
Дело кончилось принудительным разделом имущества. Подписать бумагу Вивиан отказалась.
Она так и не сдалась. Судорога ее так и не отпустила.
Их общие друзья, с которыми она так любила общаться и которым так доверяла, оказались его друзьями, а не ее. Они больше не давали о себе знать.
Вивиан жила жизнью Бёрье. И потому потеряла все.
19
И вот она стала госпожой Бьёрк.
В постели господина Бьёрка она наконец смогла уснуть. Господин Бьёрк пекся о том, чтобы у нее все было. Господин Бьёрк относился к Жанет как к родной дочери. Господин Бьёрк был во всех отношениях хорошим человеком.
Госпожа Бьёрк помнит, как он в первый раз пригласил ее к себе в дом на обед. Господин Бьёрк вдовел уже несколько лет, а после ее развода с Бёрье прошло целых два года. Оба нуждались в утешении. Наверно, потому все так и вышло!
Наверно.
До чего же она боялась, что не сумеет вести себя как положено. Вдруг она не сумеет изящно есть, непринужденно беседовать, вдруг в минуту безрассудного упрямства почешет себе спину вилкой.
Бьёрки были люди изысканные. Они жили в Почти-Юрхольме, («На Юрхольме[32], дружочек, мы же не какие-нибудь кроты!»). Если она не хочет показаться им неловкой деревенской бабой, на счет которой они потом будут потешаться во время своих coctails-parties [33], надо помнить, что нельзя размахивать руками и распускать язык. Но как быть, если тебе не дано врожденной уверенности в себе, если ты не знаешь, что можно сказать, а что нет, и у тебя не найдется даже подходящего выходного платья? Вивиан решила, что будет просто-напросто подражать другим гостям. Будет все делать, как они.
Весь вечер Вивиан улыбалась мягкой, благовоспитанной улыбкой, прилагая все усилия, чтобы бесшумно опускать на скатерть нож и вилку, не накладывать слишком много на тарелку, не откусывать слишком большие куски, не ковырять пальцем в зубах, говорить вполголоса, не хохотать во все горло, а откашливаясь, прикрывать рот рукой, проявлять ко всему интерес, однако при этом ничем не восторгаться, оттопыривать мизинцы так, чтобы было заметно, но не слишком.
Возле каждой тарелки стояла еще маленькая тарелочка. Вивиан решила, что она предназначена для кожуры от картофеля в мундире. Вообще ее удивило, что в Почти-Юрхольме подают картофель в мундире, но она виду не подала и, очищая свою картофелину, продолжала вести светскую беседу о «Маленьких историях» Яльмара Сёдерберга[34] и молила Бога, чтобы картофелина не развалилась у нее в руках. Кожуру она аккуратно сложила на тарелочку, вовремя вспомнив, что обтирать нож салфеткой нельзя.
Но тут Вивиан увидела, что все остальные гости накладывают на тарелочку салат. Она с испугом уставилась на свою картофельную кожуру. Не прерывая беседы, не переставая улыбаться, даже не переведя дыхания, она поверх картофельных очисток молниеносно положила себе на тарелочку салат и потом съела его вместе с очистками.
При этом она ни на минуту не переставала улыбаться, даже тогда, когда молила Бога сделать так, чтобы Бьёрки сочли ее очаровательно эксцентричной.
Подали фаршированного барашка.
— О какая прелесть! Вы должны дать мне рецепт! — воскликнула Вивиан, даже не отведав блюда.
Разговор зашел о музее-усадьбе Карла Миллеса[35], в котором Вивиан никогда не бывала.
— Сколько лет я там не была! Подумать только, я уже почти забыла, где он находится!
Все сошло хорошо, и Вивиан уже решила, что ее сотрапезники позабыли происшествие с картофельной кожурой, когда вдруг посреди очередного вранья на ее зубах хрустнуло что-то большое и твердое.
Лицо Вивиан застыло, она замолчала, пощупала языком. Да нет, конечно, она понимала, что благовоспитанный человек не должен шарить языком во рту, но что было делать — у нее во рту оказался кусок кости, такой большой, что мог бы составить счастье любой дворняги.
«Отче наш! Иже еси на небеси! Да минует меня чаша сия!» — безмолвно молила Вивиан, зная, что всевидящий Господь жестоко карает врунишек.
Как сплюнуть, оставаясь благовоспитанной? Надо ли прикрыть рот салфеткой, издав при этом изящное: «Фуу!» Или воскликнуть: «Хоп!», и как ни в чем ни бывало продолжать беседу? Нет, лучше ей умереть, чем выплюнуть пищу за обедом в Почти-Юрхольме («На Юрхольме, дружочек, мы же не какие-нибудь кроты!») О каких вообще костях здесь может идти речь? Их нет! Утверждать, что тебе в рот попал кусок кости, значит нанести этому дому прямое оскорбление.
— Душенька, все ли в порядке? — спросил господин Бьёрк, почувствовав, что с Вивиан что-то неладно.
— О да! Все так вкусно! — выдавила из себя Вивиан, приоткрыв краешек рта. — Я должна взять рецепт этого дивного блюда.
При этих словах ей удалось даже улыбнуться, хотя кость все росла, заполняя полость рта, а смертная тоска увлажнила лоб Вивиан каплями пота.
Вивиан постаралась собрать во рту слюну, как можно больше слюны. Несколько секунд она только кивала, когда к ней обращались, целиком поглощенная костью и тем, чтобы делать вид, будто все идет как положено.
Потом подумала: «В конце концов больница Дандерюд здесь неподалеку», — и когда кость и слюна уже целиком заполнили ее рот, Вивиан зажмурилась и с разбегу глотнула.
Испуганно рыгнув, кость проскользнула в желудок.
Бледная Вивиан снова могла слабым голосом поддержать беседу о музее-усадьбе Карла Миллеса и «Маленьких историях» Яльмара Сёдерберга.
И вот теперь она сама семь лет просидела хозяйкой под хрустальной люстрой. Она прочла Яльмара Сёдерберга, не один раз побывала в музее-усадьбе Карла Миллеса и научилась делать фаршированного барашка.
Почему же она в таком случае уходит? Должна же у нее быть хоть одна веская причина, чтобы вот так бросить все, что было ей до сих пор жизненно необходимо?
В жизни господина Бьёрка все имело веские причины. Господин Бьёрк так добр. Если госпожа Бьёрк забудет, как надо себя вести, он напомнит ей об этом. Если она вдруг впадет в депрессию — а на нее находят иногда такие маленькие приступы депрессии — он всегда поинтересуется, в чем причина. Неблагодарная госпожа Бьёрк истерически кричит: «Я не знаю, почему у меня депрессия, но я не хочу, чтобы мою депрессию разбирали по косточкам и признавали резонной!»
Тогда господин Бьёрк добродушно отвечает, что он просто пытается понять. И госпожа Бьёрк сдается и начинает перечислять одну причину за другой, но причины должны быть вескими, и господин Бьёрк разбирает их по косточкам, разбивает в прах и отказывается признать таковыми.
Господин Бьёрк так добр. Каждый свой выговор он начинает со слова: «Дорогая!». Но под конец — нет, господин Бьёрк на редкость терпелив, но под конец госпожа Бьёрк понимает, что все эти ее депрессии вызваны просто тем, что она на редкость дурной человек.
— Да нет же, нет, — добродушно возражает господин Бьёрк. — Просто у тебя слишком много свободного времени, вот ты и воображаешь всякие глупости. Ты должна найти себе хобби.
И он предлагает одно за другим: бадминтон, любительский театр, бридж, филателия, и госпожа Бьёрк не разбирает его доводы по косточкам, не разбивает их в прах, она соглашается на бадминтон. Если она начнет хотя бы раз в неделю играть в бадминтон, с депрессиями будет покончено.
Конечно, при условии, что с ней будет играть господин Бьёрк.
— В своем ли ты уме? Где мне взять на это время?
Даже у доброты господина Бьёрка есть предел.
Госпожа Бьёрк не хороший человек. Мало того, она на редкость дурной человек. У нее нет ни одной веской причины уйти от господина Бьёрка. Во всяком случае такой причины, на какую она может сослаться, кроме той, что вся ее жизнь, какой она стала, кажется ей ошибкой, она стала ошибкой и была ошибкой по крайней мере последние девять лет, а впрочем, наверняка еще дольше.
И вдобавок идет дождь.
20
Госпожа Бьёрк принадлежит к числу людей, которые обдумывают, в каком месте на платформе метро встать и в каком вагоне ехать. Хорошо бы оказаться как можно ближе к нужному выходу. И она прикидывает, где север, где юг, что у нее справа, что слева.
Госпожа Бьёрк объясняет это желанием сэкономить время и не делать лишних шагов, но на самом деле выигрыш во времени никакого значения не имеет, главное уберечь себя от мелких огорчений; от такого вот огорчения она не может отделаться, если не определит правильного места на платформе (она способна загрызть себя, увидев, что ошиблась).
Крупные горести госпожу Бьёрк не угнетают. В них можно признаться, от них отмахнуться. Смерть или другой несчастный случай — это конкретные катастрофы, а потому их можно как-то одолеть.
Иное дело огорчения мелкие, к примеру, когда наутро после вечеринки тебя гложет ощущение, что ты слишком много болтала и рассказала людям то, что следовало держать при себе, или когда тебе надо было прибраться, купить продукты и приготовить обед, а ты не управилась, но уважительную причину подыскать не можешь.
Куда ей девать свой огромный чемодан — вот одно из таких мелких огорчений. Куда девать самую себя — второе. Ну, а если в ожидании предстоящей поездки придется целый день проторчать в городе — такого огорчения госпоже Бьёрк просто не пережить.
Часы ожидания она убивает в кафе.
Трижды попросив подлить ей кофе, она не решается заговорить о четвертой бесплатной добавке и потому сидит с пустой липкой чашкой, делая вид, будто отхлебывает из нее каждый раз, когда к столику приближается официантка.
Чемодан госпожа Бьёрк затолкала под столик. Ноги поставила на чемодан. Правая затекла, мочевой пузырь вот-вот лопнет.
Госпожа Бьёрк уже тоскует по своей постели, по своей кухне, по знакомым запахам, по жизни, к которой она привыкла и которая требует от нее одного — быть приятным дополнением к интерьеру.
Злясь на самое себя, она закуривает еще одну сигарету. К черту все, что можно не доводить до конца. Госпожа Бьёрк еще упорствует, хотя хватка ее ослабла. В кармане у нее ключ от виллы в Энебюберге. Какая задняя мысль помешала ей положить его рядом с прощальным письмом?
За столиком кафе госпожа Бьёрк вдруг отчетливо осознает, что она наивная дурочка и нечего воображать о себе слишком много, ее попытка сбежать непродуманна, несерьезна и глупа, и лучше синица в руках, чем журавль в небе, и нельзя рисковать всем, что построено с таким трудом, ради того, чтобы поесть мороженого на Испанской лестнице.
И она отвечает самой себе, что это чистая правда, а она об этом не подумала, но выходит, все так и есть, и вообще — ой, какая же я дура!
Если уж Сатана обречен искушать людей, пусть связывается с твердокаменными вроде Иисуса, а не с такими слабаками, как она.
Если уж Сатане положено искушать, пусть пробует свое искусство на тех, кто без колебания говорит: «Изыди, Сатана!» или «Не искушайте Господа Бога Вашего», а не «Собственно-я-бы-не-должна-хотя-не-знаю-может-все-же-отчасти-ладно-пусть-я-согласна!»
В восемь часов госпожа Бьёрк говорит восставшему ангелу:
— Мне очень жаль, но мне это не под силу. Я очень хотела, но, к сожалению, не решаюсь. Не гляди на меня так. Пусть лучше все останется, как было. И не смейся надо мной. Я ведь все же сделала попытку — а что, разве не сделала?
В восемь часов она сдается и, волоча свой тяжелый чемодан, пускается в обратный путь, домой.
21
Когда она сходит с автобуса в Энебюберге, уже совсем стемнело. Районное уличное управление из экономии зажигает фонари через один. Эти одинокие фонари служат маяком и местом привала госпоже Бьёрк, волокущей тяжелый чемодан мимо мормонской церкви, мимо дома для престарелых и сада, сплошь заросшего папоротником.
Вдали слышится знакомый сигнал машины, с которой продают хозяйственную утварь. Каждый раз, когда госпожа Бьёрк слышит этот сигнал, ее охватывает нетерпение, словно ей надо куда-то торопиться. Каждый раз, когда она его слышит, у нее возникает ощущение, будто она что-то упускает.
Что-то важное. С привкусом карамели.
Все это чертовски обидно. Мечта о счастье каждый раз разбивается вдребезги. Госпожа Бьёрк убедилась бы в этом уже нынешним вечером, если бы стойко держалась за свое решение.
Человек, выпущенный в космос без защитного скафандра, проживет всего минуту. За эту минуту один его бок изжарится, другой обледенеет, а на исходе минуты у него закипит кровь.
Мертвое тело долгие годы будет вращаться вокруг земли, пока вращательное движение не иссякнет, и тогда тело начнет падать и, достигнув верхних слоев атмосферы, загорится. А с земли будет казаться, что это вспыхнула и погасла падучая звезда.
И может, у кого-то из обитателей земли исполнится желание.
Вот госпожа Бьёрк уже видит дом, в котором живет. Теперь он ей кажется меньше, чем раньше. В привычную жизнь ее возвращает мысль о том, что надо бы прикупить гравия на дорожку, гравия на ней маловато, а если на гравиевой дорожке не хватает гравия, к чему вообще такая дорожка?
Нашаривая ключ в сумочке, госпожа Бьёрк разглядывает керамическую табличку с именами владельцев виллы — табличку она сделала собственными руками на курсах при районном клубе. Она воображала, что у нее способности к керамике. Куда там! Ее хватило только на то, чтобы формовать из глины таблички, да вырезать на них буквы.
Курам на смех.
22
Как объяснить господину Бьёрку письмо, оставленное на кухонном столе? Наверно он ее высмеет. Теперь у него, гада, в руках козырь. Вот она, беглянка, вернулась с поджатым хвостом после восьмичасовых скитаний.
Уж лучше бы он разозлился, а то ведь только поглядит на нее, снисходительно усмехнувшись, и начнет читать мораль об ответственности и о том, что жизнь — дело нешуточное.
Даже вывести его из себя она не может, Обитатель Почти-Юрхольма никогда не теряет самообладания.
Госпожа Бьёрк бесшумно открывает входную дверь, бесшумно ставит чемодан на пол в прихожей.
Она осторожно произносит: «Привет!» Из гостиной раздается хмыканье. Ее супруг и молодой господин Бьёрк сидят и смотрят видео. Госпожа Бьёрк, не снимая пальто, останавливается на пороге.
— Ты, наверно, удивлен…
— Сожалею, что не пришел домой к обеду, — перебивает ее господин Бьёрк, не отрывая глаз от экрана. — Я пытался дозвониться, но ты не слышала звонка, наверно, спустилась в прачечную или вышла куда-нибудь.
— Я все объясню, письмо на кухонном столе…
— Нет, тебе писем не было, а теперь помолчи, фильм очень интересный.
И господин Бьёрк отмахивается от нее, как от надоедливой собачонки.
«Немецкий шпион по прозвищу Игла — его играет Доналд Сазерленд — раздобыл информацию, которая, попади она в руки Гитлера, может решить исход войны. Спасаясь от полиции, шпион потерпел кораблекрушение и выброшен на шотландский остров, почти недоступный для кораблей, что явствует из его названия — Остров Бурь. Немца выхаживает несчастная, но храбрая Люси, которая живет на острове с сыном и мужем, инвалидом Дэвидом. Дэвид уже четыре года отказывает Люси в своей нежности, немудрено, что она влюбляется в потерпевшего крушение, который выдает себя за английского писателя. Откуда ей знать, что человек, ставший ее любовником, хладнокровный убийца, психопат, излюбленное оружие которого — нож».
Госпожа Бьёрк выходит в кухню. Ее письмо по-прежнему прислонено к рулону туалетной бумаги. Конверт не вскрыт. Господин Бьёрк не видел ее письма, не читал его. Госпожа Бьёрк не знает, смеяться ей или плакать.
«Игла должен установить связь с немецкой подводной лодкой, которая вывезет его с острова. На острове радиопередатчик есть только у смотрителя маяка, к тому же единственного соседа Люси, пьяницы Тома. Дэвид обнаруживает, что Игла — шпион. Поэтому, явившись к смотрителю маяка, Игла убивает Дэвида, а пьяного смотрителя, который спит на маяке, сталкивает с уступа на острые скалы, торчащие из пенящейся воды».
Господин Бьёрк не видел ее письма. Стало быть, он ни о чем не подозревает, а стало быть, ничего не произошло. Нелепый план, так и не приведенный в исполнение.
Запихнув письмо в карман, госпожа Бьёрк выходит в гостиную и садится смотреть фильм с мужем и пасынком.
«Игла говорит своей любовнице, что Дэвид пьян и просил зайти за ним позднее. Люси с Иглой ночь напролет занимаются любовью. Если бы Люси знала!»
— Объясни, что было раньше.
— Поздно уже, фильм скоро кончится, — отвечает молодой господин Бьёрк.
— Сиди тихо и не мешай, — говорит господин Бьёрк.
«На другой день у кромки воды Люси находит тело мужа. Она в отчаянии зовет на помощь, но никто не слышит. Когда она приходит домой, коварный любовник говорит ей, что только что был у Дэвида, тот передает ей привет и просит зайти за ним позднее. Тогда Люси понимает, что ее мужа убил Игла».
— Но ведь муж уже умер! — протестует госпожа Бьёрк.
— В том-то и дело! — стонет молодой господин Бьёрк. — Доналд Сазерленд подлец.
— Доналд Сазерленд подлец? — удивленно восклицает госпожа Бьёрк. — Я думала, он всегда играет только героев.
— Замолчи наконец! — рычит господин Бьёрк. — Нельзя приходить к концу фильма и пытаться разобраться что к чему.
Госпожа Бьёрк встает. Отец с сыном даже не заметили, что она вышла из гостиной.
«Чтобы не оказаться следующей жертвой убийцы, Люси еще одну ночь делит с ним постель, но при первой же возможности бежит вместе с сыном».
Бесшумно берет госпожа Бьёрк из прихожей свой чемодан. Бесшумно закрывает за собой дверь. Нет, на гравиевой дорожке гравия слишком много. Она готова поклясться, что они слышат ее шаги.
«Во время бегства машина беглецов увязает в глине. Люси знает, что Игла гонится за ней».
Во второй раз тащит госпожа Бьёрк к остановке автобуса свой тяжелый чемодан. На сей раз она торопится, моля Бога, чтобы автобус пришел побыстрее.
«Люси спешит к смотрителю маяка, но к своему ужасу находит его мертвым, он плавает в крови, зарезанный ножом. Люси в отчаянии просит помощи по радио, а тем временем Игла приближается к маяку».
Вивиан! — окликает господин Бьёрк. — Куда ты ушла?
— Да ну, наверно, уже спать легла, — отмахивается от него сын. — Давай досмотрим фильм.
— Само собой. Хочешь, сделаю громче?
Фильм заканчивается, Люси, исполнив долг британской супруги и матери, убивает шпиона топором, из пистолета и из ружья, и тут господин Бьёрк вдруг вспоминает, что с последнего раза прошло уже три дня, и кивнув сыну, снова зовет Вивиан.
Но госпожа Бьёрк уже сидит в автобусе и сердце молотом стучит в ее груди.
В руке она крепко сжимает скомканный билет на самолет в Рим.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
Куда ни глянь, торопящиеся люди.
Элегантные итальянцы, бедные итальянцы, немцы, приехавшие поездом, по билету со скидкой, японцы, то и дело щелкающие фотоаппаратом.
На углу улицы мальчишки продают жареные каштаны. Пахнет разогретой грязью и выхлопными газами, немилосердно палит солнце.
Но выйдя из метро, госпожа Бьёрк первым делом замечает молодых людей, сидящих в ряд на возвышении, по форме напоминающем бутылку из-под кока-колы. Кто-то наигрывает на гитаре, кто-то продает всякую всячину, но большинство просто тусуются, словно возле гигантской колбасной палатки фирмы Сибилла.
Госпожа Бьёрк понимает, что это и есть Испанская лестница. Сердце ее начинает учащенно биться. Только бы не ударить в грязь лицом. Она ведь и сама скоро усядется на этой лестнице, будет есть мороженое, презирать обывателей и выдавать себя за молоденькую.
Но сначала ей надо найти свой пансионат и оставить там тяжелый чемодан. Она и не подозревала, что пансионат находится поблизости от Испанской лестницы. И везет же ей.
Впрочем, чего удивляться — станция метро ведь так и называется Пьяцца ди Спанья. Спанья наверняка означает — Испания, думает госпожа Бьёрк. Вива Эспанья. Бог на моей стороне, он всегда приходит на помощь тем, кто не плошает сам.
В ней крепнет уверенность. Не каждый вот так запросто найдет Испанскую лестницу. Довольная собой, она вынимает карту города и пытается найти на ней свой пансионат.
«Erdarelli, via due Macelli 28, 3E Centre»[36] — написала на карте девушка из бюро на аэродроме, где бронируют номера в гостиницах.
Госпожа Бьёрк вертит карту так и этак и наконец решает, что Виа дуэ Мачелли находится по ту сторону площади. Приходится тащить тяжелый чемодан через всю площадь на улицу, которую она принимает за Виа дуэ Мачелли, но оказывается, это совсем не та улица, и госпожа Бьёрк снова вертит карту и так и этак и в конце концов восклицает:
— Ну, конечно, какая же я дура!
Но никто не понимает ее слов, и с тяжелым чемоданом в руке она снова тащится через площадь мимо молодежи на Испанской лестнице. Она только что не машет им рукой: «Эй! Вот я и опять здесь, мне просто хотелось поглядеть, что вы на это скажете».
Но и по другую сторону площади нужной улицы нет. «Что за город, — думает она, — улицы бегут вдоль и поперек, как Бог на душу положит. Значит все-таки Виа дуэ Мачелли должна находиться там, где я уже была. Теперь все эти хиппи будут надо мной потешаться».
Краснея от смущения, она снова тащит свой тяжелый чемодан через площадь.
«Смех и грех! — думает госпожа Бьёрк. — Опозорилась на веки вечные!»
Она вспотела, чемодан тяжелый, а плащ слишком теплый. Теперь она оказалась на нужной улице, но номера не сходятся. Где номер 28? Где пансионат с дурацким названием Эрдарелли? Не пансионат, а сорт каких-нибудь паршивых спагетти. Но должно же быть у этой улицы продолжение. И наверно, оно по ту сторону площади, хотя она уже побывала там и убедилась, что улицы с названием Мачелли там нет.
Госпожа Бьёрк в четвертый раз тащит, волочит, подталкивает неуклюжий, все более ненавистный ей чемодан мимо молодых людей на Испанской лестнице, она так растеряна и унижена, что чуть не плачет. Она ведь бывалая путешественница — разве нет?
Почему никто не спешит ей на помощь? Чего они там расселись и пялятся на нее?
Неужели в этой стране нет привычки помогать женщине, если она в затруднении?
Госпожа Бьёрк пытается привлечь внимание прохожих словами «Senta, signor, dove»[37]… Но никто не приходит ей на помощь.
В конце концов она все-таки находит свой пансионат. Он лежит в двух шагах от того места, где она предполагала вначале. Ясное дело. Она ведь все время это знала.
Она гордо сдувает со лба упавшие на него пряди волос и, распрямив спину, входит в дом.
2
В холле никого нет, зато в гостиной на обшитом галуном диване сидят хозяин гостиницы и двое молодых парней, очевидно, его сыновья; они смотрят футбол в компании трясущегося старика и женщины в черном, которая время от времени что-то высматривает на улице, отводя белую кружевную занавеску. Звук включен на полную мощность; чтобы услышать друг друга, им приходиться перекрикиваться.
Телевизор громоздится в углу на полке под самым потолком. У каждой из стен гостиной свой рисунок на обоях. На одном изображены ослики, на другом девушки с кувшинами на голове, на третьем овощи, на четвертом пасторальная идиллия. Остановившись в дверях, госпожа Бьёрк откашливается, чтобы привлечь к себе внимание.
Заметив гостью, женщина в черном, не отрывая взгляда от телевизора, подталкивает хозяина; тот знаком просит госпожу Бьёрк подождать. По окончании тайма он встает и вместе с приезжей выходит в холл.
Он вписывает госпожу Бьёрк в книгу постояльцев, вручает ей ключ от номера и, поставив ее чемодан у подножия лестницы, идет досматривать футбол. В гостиной тем временем завязалась оживленная дискуссия о том, правильно ли судил судья.
Госпоже Бьёрк приходится самой тащить тяжелый чемодан на пятый этаж.
Обещанный ей одноместный номер с ванной оказывается одноместной клетушкой, а общая с соседним номером ванная находится в коридоре. Узкая комната вытянута в длину, кровать, платяной шкаф и маленький письменный стол стоят в ряд вдоль одной из стен — иначе им здесь не разместиться.
За все это госпоже Бьёрк придется платить триста пятьдесят крон в день.
По уверениям рекламной брошюры для туристов, такой номер должен стоить самое большее сотню крон, и даже меньше. По уверениям рекламной брошюры, жилье в Риме дешевое, а прокормиться можно на какие-нибудь двадцать крон в день. Это серьезный прокол в расчетах госпожи Бьёрк.
Госпожа Бьёрк снова разглядывает рекламную брошюру и обнаруживает, что она выпущена почти десять лет назад.
Как она не заметила этого раньше? Она-то рассчитывала, что на отложенные деньги безбедно проживет месяца два, но похоже, денег ей хватит всего недели на три.
«Уж кому не везет, так не везет, — думает госпожа Бьёрк, поправляя перед зеркалом волосы. — Невезучку сразу видно!»
Открыв ставни, она впускает в комнату дневной свет. Как бы там ни было, она в Риме, ей почти не верится, что это правда. С дороги она грязная, и живот у нее сводит от голода, но все же она в Риме.
Никогда больше не придется господину Бьёрку ее воспитывать. Никогда больше не назовет он ее социальной катастрофой. Он привык поучать ее как ребенка, иной раз даже делал ей выговоры при гостях. Он считал, что имеет на это право. Хочешь носить фамилию Бьёрк, изволь поработать над собой.
Госпожа Бьёрк так и слышит его скрипучий голос, так и видит его кислую мину и характерные толстые губы Бьёрков. Да, да, он ее поучал, поучал свысока скрипучим голосом, раздувая ноздри.
И она ему это позволяла.
Но вот она в чужом городе, она сбрасывает с себя дорожную одежду, за неимением горячей воды принимает холодный душ — это само по себе уже приключение.
Одна из дверей ванной комнаты ведет на балкон. Там в кадке растет мандариновое дерево. Госпожа Бьёрк садится на шаткий стул, с которого облупливается голубая краска. На другой стороне двора какая-то женщина развешивает белье. В уши госпожи Бьёрк попала вода, она трясет головой, чтобы вода вылилась. Мокрые волосы хлещут ее по лицу. От них пахнет душистым шампунем. Прядь волос попала в рот, она посасывает ее и смеется.
В воздухе разлит аромат цитрусовых и муската. Госпожа Бьёрк втягивает носом нахлынувшие на нее запахи и счастливо вздыхает. По стене бежит маленькая ящерка. Госпожа Бьёрк вздрагивает, но тотчас снова заливается смехом. Женщина, развешивающая белье, косится на нее с подозрением.
— Bon jorno![38] — кричит ей госпожа Бьёрк и машет рукой. Кивнув в ответ, женщина продолжает свое дело.
Возвратившись в свой номер, госпожа Бьёрк надевает цветастое платье и отправляется на поиски свободы.
3
В холле и на улице перед гостиницей толпятся японские туристы. Госпожа Бьёрк презрительно фыркает, глядя, как они садятся в экскурсионный автобус.
Сама она оставила карту города в номере, чтобы все принимали ее за настоящую римлянку. Без посторонней помощи будет она познавать город — неугомонный, пропыленный, закопченный Рим, подлинный Рим, которого туристы-японцы не увидят.
С деньгами, конечно, будет туго, она это понимает, но думать сейчас об этом не хочет.
О деньгах она будет думать потом. С тех самых пор, как она вышла за Бёрье, она еще ни разу не ощущала такой свободы. Она снова чувствует себя школьницей, она распускает волосы — пусть как когда-то свободно бегут по плечам.
Если избегать зеркал, может, и впрямь удастся поверить, что вернулась молодость.
Первым делом госпожа Бьёрк покупает себе мороженое и усаживается на Испанской лестнице.
Перед ней широко распахнут мир, он зовет и манит, пузырится и трепещет, этот новый мир принадлежит ей. Заново рожденная, в цветастом платье, полная радостного ожидания, явилась она на праздник. Все улыбаются ей, приветствуют ее, и она здоровается с каждым.
Самый красивый парень приглашает ее потанцевать. Первые шаги она делает неуверенно, но вот уже вихрь подхватил ее. Тело кружится, ноги притоптывают, зад подпрыгивает, руки отбивают такт, ну а глаза — глаза просто сияют. Ее счастье бесконечно.
Она будет счастливой всегда. Она танцует, подскакивает, ходит колесом, кувыркается. Почему она так долго ждала?
Может, потому, что перед тем как куда-нибудь поехать, она всегда долго колебалась?
Чушь! Теперь она поняла — в поездку надо собираться с ходу.
И вдруг госпожа Бьёрк начинает хихикать. Как здорово все удалось! Хихикая, она продолжает лизать мороженое.
«Как я, бывало, любила похихикать, куда все это подевалось за минувшие годы?» — удивляется она. Кое-кто из молодых людей с любопытством косится в ее сторону. На Испанской лестнице не часто увидишь женщину средних лет, которая сидит и икает. «Глядите, глядите!» думает госпожа Бьёрк.
— Bon jorno! — кричит она.
— Buon giorno![39] — кричат они в ответ.
Госпожа Бьёрк больше не может сдерживаться.
Подняв фунтик с мороженым как бокал, она пьет за здоровье молодых людей.
— What country?[40] — кричат они ей.
— Sweden![41] — восторженно вопит она в ответ.
— Sweden! — кричит один из уличных музыкантов и начинает наигрывать: «Трамтатататата-та — she’s got the look!»[42]
Раскачиваясь всем телом, госпожа Бьёрк подпевает: «Тралалалалалалала — J’ve got the look!»[43]
Она словно бы только теперь начала жить. Легкой поступью отправится она покорять новый мир.
Она будет высоко держать голову — впервые в жизни.
4
А потом она до изнеможения блуждает по унылым улицам, путаясь в переулках и так и не найдя даже какого-нибудь завалящего колизея.
Она бродит без путеводителя, торопливо сворачивая на каждую улицу, которая кажется ей интересной, и благоговейно замирает у каждой церкви, статуи или большого дома, по правде говоря, не задумываясь, чего ради.
Вскоре она, однако, обнаруживает, что римляне имеют досадную привычку прокладывать роскошную аллею к самой паршивой уличной уборной и снабжать каждое дерево, каждый камень и каждый дом мраморной табличкой — не может же она приходить в экстаз от всех.
Похоже, Рим такой город, где все отсылает к чему-то еще, так что в конце концов госпожа Бьёрк решает удовлетвориться какой-то церквушкой, и хотя ей даже не удается выяснить названия храма, она уверяет себя, что потрясена.
Наконец, изнемогая от усталости, с болью в ногах и урчащим от голода желудком, бесплодно натаскавшись по улицам, она доползает до своего отеля и видит, как улыбающиеся японцы выходят из автобуса с кондиционером. В руках у них коробки с сувенирами — пластмассовые мадонны, миниатюрные гипсовые копии Колизея, майки с надписью ROMA — LA DOLCE VITA[44] и брелоки для ключей с фотографией папы.
Счастливые доверчивые овцы, они обмануты. Их обманули, заманив в плохонькие рестораны и взяв втридорога за блюда, которыми потчуют туристов; они сфотографировали каждый уголок собора Святого Петра, а потом их ободрали как липку льстивые торговцы сувенирами. Им не удалось ощутить то подлинное, что ощутила я — запахи, шум, будни…
— Что, съели? — кричит госпожа Бьёрк. — Съели?
И поскольку японцы заполонили лифт, тащится пешком на пятый этаж в свою каморку и там, упав на кровать, плачет.
А японцы быстро переодеваются, вечером их повезут в ресторан: представитель туристического агентства пообещал, что там будет дегустация вин и разные увеселения.
Госпожа Бьёрк закрывает ставни. В комнате воцаряется непроглядный мрак.
Неужели она мечтала об этом?
Она снова без сил валится на кровать.
Неужели ради этого она делала ежедневно по двадцать пять приседаний, стараясь сохранить форму? Двадцать пять ежедневных приседаний десять лет подряд, и она не в силах даже поймать бабочку, и уж тем более не способна раздобыть хотя бы крошечный цветок, чтобы бабочке было на что опуститься.
Госпожа Бьёрк плачет, потому что чувствует себя маленькой сироткой, которой некуда пойти. Она плачет, потому что у нее болят ноги, потому что она не любит гамбургеры, потому что ей не к кому прислониться, потому что гостиничный номер отвратителен, потому что Бёрье ее бросил, потому что она не знает итальянского, потому что все плохо и денег ей не хватит. Она тоскует по собственной постели. А где, собственно говоря, ее постель?
— Никогда-а у меня не было своей постели! — рыдает она, все горше заливаясь слезами.
Дверь тюрьмы приоткрылась, и ее выпустили на свободу, которой она добивалась, но прошло всего несколько часов, и вот уже она превратилась в жалкую трусиху, которая взывает о помощи. У нее словно бы не оказалось привычки к солнечному свету.
«И как мне только не стыдно, — думает она, сморкаясь в покрывало, — ведь я так счастлива».
Но удержать слезы она не может. Они льются и льются.
Так вся в слезах она и засыпает в дорогой, темной комнатушке этим первым вечером обретенной ею свободы.
Она и в самом деле catastrofe sociale[45].
5
Проснувшись, госпожа Бьёрк никак не может сообразить, где находится.
Хотя кровать очень узкая, она не воспользовалась всей ее шириной, а прижалась к самой стенке, уткнувшись головой в обои, пропахшие дешевой гостиницей, въевшимся в них табачным дымом и потом.
Сквозь плотные ставни не просачиваются ни свет, ни воздух. Не поймешь, сейчас ночь или день. Даже после того как глаза привыкли к темноте, она ничего не может различить.
Яко тать в нощи, говорят, придет Христос, чтобы взять с собой избранных, а прочих оставить в одиночестве. Госпожа Бьёрк из тех, кто остался. Бог уже приходил и ушел. Он окончательно повернулся к ней спиной. «Праведники призваны на небесное пиршество, но я на него не звана», — думает госпожа Бьёрк.
И тут она вдруг вспоминает, что она в Риме, в пансионате Эрдарелли, что она свободная женщина и в бегах.
Как она могла это забыть! Она делает попытку улыбнуться, и представляет, как сверкают в улыбке ее зубы. Мерцающая во мраке мятежная улыбка.
Тишина стоит такая, что госпожа Бьёрк слышит, как ноет ее спина. Триста пятьдесят крон, и даже приличного матраца не дали. Лежа в безмолвном мраке, госпожа Бьёрк чувствует себя обманутой.
Она заплатила, поблагодарила, расшаркалась и добровольно согласилась, чтобы ее заживо погребли в этом мраке. А теперь она проснулась, спина у нее болит, и она понимает, что ее, как всегда, обманули.
Из уважения к другим клиентам гостиницы, она лежит тихо как мышь, боясь издать хоть звук. Когда она наконец все-таки поворачивается, чтобы размять онемевшую спину, кровать под ней скрипит так, словно вот-вот рухнет.
Вдруг за дверью что-то зашуршало. Похоже, там кто-то стоит и подслушивает, кто-то поджидает ее и шуршит, давая понять, что он тут.
Наверно, это жирный хозяин гостиницы — он стоит под ее дверью с огромным секачом в руке. «Дверь открывается вовнутрь, — вспоминает госпожа Бьёрк. — Я в ловушке… Где укрыться, когда от одной стены до другой от силы какой-нибудь метр?»
Хозяин гостиницы стоит под дверью не дыша, госпожа Бьёрк представляет, как сверкают в темноте его зубы.
Она шарит в поисках выключателя, ощупывает стену, находит шнур, проводит по нему рукой, находит выключатель и зажигает лампу.
Едва вспыхивает свет, она сразу успокаивается. Она видит ворох брошенной на пол одежды, видит стул, стол, чемодан, таз для умывания; шорох за дверью смолк. Как видно, на сей раз хозяин убрался, думает она, посмеиваясь над собой. До чего же легко ее напугать.
И её вдруг снова переполняет сумасшедшая радость, как тогда, когда она ела мороженое на Испанской лестнице. В начале любой поездки всегда надо ждать каких-то неувязок. Впрочем, пока все шло гладко: самолет не разбился, пансионат оказался в двух шагах от Испанской лестницы, ее не ограбили, не изнасиловали. К тому же ей удалось поспать. Она так благодарна за этот сон. И вот начинается новый день, а с началом нового дня все пойдет на лад. Госпожа Бьёрк отдохнула и готова к приключениям.
Знать бы только, который час.
В закупоренной комнате нет ни времени, ни пространства, нет внешнего мира, но завтрак входит в оплату жилья, а она голодна как волк.
Накануне во время своих дневных скитаний госпожа Бьёрк тщетно искала, где бы поесть — все рестораны на ее пути были закрыты. Наконец она набрела на какой-то Макдональд, но не захотела смириться с тем, чтобы ее первой итальянской трапезой оказался гамбургер.
Завтрак подается от семи до девяти, только бы она его не проспала. Надо узнать, который час.
Босиком крадется госпожа Бьёрк по лестнице в гостиную, где, ей помнится, висят часы.
«Хорошо бы уже семь, — думает она. — Хорошо бы уже семь».
Но на часах всего половина четвертого.
— Черт побери! — чертыхается она и крадется наверх в свою каморку.
Так вот почему такая тишина! Гостиница спит, весь Рим спит, бодрствует только госпожа Бьёрк.
Ее желудок уже настроился на завтрак. Она лежит, пытаясь заснуть, но думает обо всех тех яствах, которыми полакомится с наступлением утра: кофе с булочкой, дыня, пармская ветчина, итальянское мороженое, торте лини под соусом с горгонзолой…
Она снова и снова решает, что уже семь, и крадется вниз, посмотреть, готовят ли завтрак. Дважды приходится ей снова красться наверх и укладываться в постель, в третий раз оказывается, что уже половина седьмого, она находит уборщицу и не без труда уговаривает ту подать завтрак.
Спит гостиница, спит весь Рим, а госпожа Бьёрк, сидя в гостиной, уписывает французские рогалики с мармеладом; уборщица варит в кухне кофе, разогревает молоко и клянет дурацкие причуды дурацких туристов. Ничего вкуснее этого завтрака госпожа Бьёрк никогда не едала. В знак благодарности она пылко целует уборщицу.
После чего, поднявшись наверх, снова ложится в постель. От вчерашнего отчаяния не осталось и следа. «Эх, — думает она, — люди родятся, жрут, срут и мрут. Вот и весь сказ, так что пока жив, надо наслаждаться жизнью».
«Впрочем, — мысленно добавляет она, прежде чем ее успевает сморить сон, — стоит тебе несколько дней пожрать и поспать, и все осточертеет».
На этом госпожа Бьёрк засыпает и спит почти до самого полудня.
Сны ей снятся жаркие и тяжелые.
6
На следующий день госпожа Бьёрк начинает свои странствия по историческому городу.
Несколько раз к ней по-шведски обращаются шведы. Типичная шведская бестактность!
— Non comprendo![46] — шипит госпожа Бьёрк, отмахиваясь обеими руками, — aldante un castatiori di mozarella![47]
Она отплевывается, продолжая шипеть им вслед.
Этим она хочет сказать одно — не для того она уехала за тысячи километров от Швеции, чтобы обсуждать, какая погода у них дома. Все шведы — серые, пресные зануды, — решает она. — Не то, что итальянцы — очаровательные, игривые, восхитительные. С итальянцами она охотно пообщалась бы.
Чтобы хоть что-нибудь сказать своим новым землякам, госпожа Бьёрк заучивает фразу «Senta, signor, che oro sono?», что означает: «Извините, синьор, который час?»
Почувствовав, что минута для установления международных контактов настала, она подходит к очередному прохожему и задает свой вопрос. Она старается изобразить на лице величайший интерес. Она проникновенно произносит заученную фразу.
— Senta, signor, che oro sono?
Увы, блестящее начало разговора не имеет продолжения, потому что других фраз госпожа Бьёрк не выучила.
К тому же ей никогда не удается узнать, который час, потому что она не понимает ответа.
Если же обращаются к ней самой, она улыбается в надежде, что ее улыбка сама по себе способна удержать задавшего вопрос.
Что ей еще остается?
К тому же, куда бы она ни пришла, до нее там уже побывали Анита Экберг или японцы. Японцы все время радостно улыбаются и послушно делают все, что им предлагает гид.
Для японцев почти не существует слова «нет». Самый грубый отказ у них звучит так: «Да, конечно, но это очень трудно». Госпожа Бьёрк представляет себе, как в японском парламенте кто-нибудь предлагает: «Ребята, давайте увеличим дотации на детей», и весь парламент хором отвечает: «Да, конечно, но это очень трудно», — и плача увеличивает дотации.
Госпожа Бьёрк отказывается бросить через плечо монетки в фонтан Треви, отказывается купить у стен Колизея двадцать открыток с видами за доллар, хотя продавец уверяет, что это «special price»[48] для нее, а не «the American price»[49], которую придется платить остальному дурачью. — Only for you, only for you![50]
Ни за что! Она шипит на мальчонку, который клянчит у нее деньги, она крепко сжимает бумажник, все итальянцы — ворюги, думает она, это известно каждому.
Как они не могут понять, что она их землячка!
7
Хотя госпожа Бьёрк упорно считает себя римлянкой, в конце концов ей все-таки приходится, смирив гордыню, купить путеводитель — с его помощью она находит собор Святого Петра.
Прежде всего ее потрясают размеры собора.
— Такой за время перекура не построишь, — одобрительно замечает она.
Внутри собора ее так и подмывает громко крикнуть, чтобы проверить акустику. Собор необъятен.
— Громадина! — заключает она.
Тут она замечает небольшую группу посетителей. Она устремляется к ним посмотреть, что они разглядывают. Статую какого-то папы. Гид говорит по-испански, папских статуй тут завались, и все похожи друг на друга, как две капли воды. Госпожа Бьёрк торопливо переходит от одной к другой, на мгновение задерживаясь у каждой.
— М-да, — говорит она, торопясь дальше. — Занятно. А где, интересно, живет настоящий папа?
В одной из часовен молятся верующие. Счастлив тот, у кого есть вера, думает госпожа Бьёрк, подавляя зевок. Достопримечательностей тут уйма. Госпожа Бьёрк с показным благоговением останавливается у каждой, считает до десяти, неприметно встряхивает головой и идет дальше.
Она ничегошеньки не понимает, но теперь она хотя бы здесь побывала. Может она еще успеет до закрытия в Колизей.
А вот и Микеланджелова Пиета, ее она по крайней мере узнаёт. Почему скульптура огорожена стеклом? На табличке написано, что какой-то сумасшедший, вообразив себя Иисусом, накинулся на скульптуру и теперь ее оберегают.
Госпожа Бьёрк приостанавливается и смотрит. Похоже, многие подолгу стоят перед Пиетой в молчаливом восхищении. Но ведь чтобы разглядеть статую, довольно и нескольких секунд. Она ведь не шевелится. Госпожу Бьёрк разбирает смех.
— Она ведь не шевелится! — так и подмывает ее крикнуть другим посетителям. — Чего вы на нее пялитесь, дурачье?
Но она робеет. Вряд ли кто-нибудь сочтет ее выходку забавной.
В соборе находится все, что было когда-то и что останется навсегда. Незыблемое, несокрушимое, как скала, и неподвижное.
Тишина пугает госпожу Бьёрк.
— «В тирольской шапочке пойду»… — затягивает она, пытаясь развеять торжественность обстановки, но тут же умолкает. — «Я с тетушкой своею, старушкой Ингеборг…»
В базилике все подавляет своей подлинностью. Скорбь Девы Марии — это скорбь в ее чистейшем виде, торжество Спасителя — конечное торжество.
«Но да будет слово ваше: „да, да“, „нет, нет“, а что сверх этого, то от лукавого». Это вам не песенки, это слова.
В соборе не сплетничают, не шушукаются, не заливают печаль глотком мадеры, когда будни навевают тоску.
Здесь тебе не поможет, если ты скажешь: «А что если отмочить что-нибудь этакое?»
Храм — это почесть, воздаваемая тем, кто оказался тверд, кто не сдался, не уступил, не сдвинулся. Все они теперь здесь, увековеченные в камне.
— Что они о себе воображают? Что в них такого, из ряда вон выходящего? Какое право они имеют зазнаваться? — начинает госпожа Бьёрк.
И чувствует молчаливое презрение верующих.
На их брезгливых минах написано: невежественная шведская дура явилась в Рим поесть мороженого на Испанской лестнице, нет в ней ни смысла, ни цели, ее существование ничем не оправдано. Второсортная подделка.
Голландские эксперты объездили весь мир, чтобы изучить полотна Рембрандта и установить, какие из них подлинные, какие подделки.
Госпожа Бьёрк смущенно поеживается.
Они исследовали холст, химический состав красок…
Госпожа Бьёрк расстегивает верхнюю пуговицу. Что-то здесь жарковато стало — не правда ли?
Они просвечивали картины рентгеновскими лучами, измеряли, брали пробы…
Очень приятно было здесь побывать, но, пожалуй, пора сматывать удочки.
…и выяснилось, что большая часть картин — подделки. До этих исследований насчитывалось около тысячи шедевров. Теперь осталось около четырехсот.
Что мы от этого выиграли?
— Правда, что мы от этого выиграли? Стараниями ученых наш мир поскучнел и поблек. Вот я и говорю: не трогайте картины, пусть они все считаются подлинниками, пусть все принадлежат Рембрандту! — кричит госпожа Бьёрк.
Но никто не находит ее выходку забавной.
8
Бывают люди, которые всю свою жизнь живут в чужих квартирах, носят платье с чужого плеча, люди, легкие как пушинки. Их бы привязать веревочкой, чтоб не улетали. Госпожа Бьёрк не понимает ничего из того, что она видит вокруг, она стыдится своего невежества — да, в глубине души она проклинает свою легковесность.
При первом посещении собора Святого Петра госпожа Бьёрк больше времени провела в магазинчике сувениров, чем в самой базилике. В соборе находятся величайшие шедевры величайших мастеров. После встречи с ними она даже с каким-то облегчением отдохнула взглядом на скверных гипсовых копиях, где прекрасное изуродовано, совершенное искажено.
В магазинчике репродукции Пиеты исчислялись сотнями: маленькие, среднего размера, большие, из разных материалов, разного качества — пиета на все случаи жизни.
В базилике же Пиета была одна, зато подлинная, зато та, которой коснулось божество.
Это и пугает госпожу Бьёрк.
Парень, который ударил шедевр Микеланджело молотком, ее друг. Как хорошо понимает она, почему он это сделал! Госпожа Бьёрк понимает каждого, кто, разъяренный мастерством и святостью, в сознании собственной неполноценности, оттого что сам ничего не значит, хочет вдребезги разбить то, что преисполнено значения.
Она понимает каждого, кто подобно ей остается за пределами значимого. Каждого, кто не будучи творцом истории, все-таки живет на свете, испытывает муки, любовь, отчаяние и ярость — всё, что заключает в себе жизнь; каждого, кто от рождения до смерти ведет борьбу, чтобы потом его предали забвению; каждого, кто выдерживает или нет, но и то, и другое напрасно; каждого, чей прах будет развеян по ветру.
Все эти люди похожи на леммингов и кроликов. Их так много, что их можно пожирать или сталкивать в пропасть десятками тысяч. Природа предусмотрела все. Она снабдила их роскошными органами размножения: пусть себе умирают без счета, на их место придут новые, и стало быть, род сохранится. А каждый отдельный лемминг или кролик значит меньше песчинки.
Ну, а что если именно данный лемминг дорожит жизнью? Если именно этот кролик не хочет стать добычей лисиц?
Что делать такому леммингу или кролику?
В сувенирном магазинчике госпожа Бьёрк находит мерцающую стереоскопическую открытку — обычно на таких открытках изображают заигрывающих блондинок.
Но с этой открытки госпоже Бьёрк подмигивает распятый Христос, со лба которого стекают кровь и пот. Христос то испускает дух, то снова оживает, в зависимости от движений госпожи Бьёрк. На госпожу Бьёрк производит впечатление, что Спаситель послушно умирает и воскресает, как марионетка, повинуясь повороту ее головы.
Госпожа Бьёрк выбирает открытку, на которой Иисус белокур и худ. Но можно купить черноволосого или с пепельными волосами, а если предпочитаешь более полного, найдется и такой.
Госпожа Бьёрк покупает картинку, чтобы в тишине и покое обдумать, что она означает, кто, собственно говоря, этот подмигивающий человек.
Спаситель, которым можно манипулировать. Спаситель для очковтирателей. А какой у очковтирателей выбор?
Госпожа Бьёрк понимает. Она такая же, как они. И они так же невинны, как она сама.
Очковтиратели.
Те, кто ничего не весит.
9
Госпожа Бьёрк бредет между колоннами, обрамляющими площадь перед собором. И насвистывает, пытаясь избавиться от тревоги.
Есть люди, которые рождаются для определенного места и так и остаются на этом месте, никогда не теряя опоры, люди, тяжелые, как свинец. Такой человек господин Бьёрк. Он родился в той самой комнате, какую полвека спустя делил с госпожой Бьёрк. А вот она не удержалась на месте и полетела дальше. Так уж вышло. Слишком по-разному складывалась их жизнь.
Но разве не по иронии судьбы целью своего полета она избрала Рим, самый тяжеловесный из всех городов. А ведь поразмысли она хоть немного, знай она хоть немного больше, она могла бы выбрать любой другой город, но выбрала Рим из-за Биргитты Стенберг.
Набежали облака. Скоро опять пойдет дождь. От забитых машинами улиц идет неумолкающий гул.
Больше двух тысяч лет одно поколение за другим возводило этот Вечный город, который скоро испепелят, уничтожат выхлопные газы.
Он станет таким, как я, думает госпожа Бьёрк. Но почему римляне так себя ведут? Почему ненавидят собственную весомость?
Они спешат, словно наперегонки. История выветривается, ее заменяют гипсом. Знаки становятся неразборчивыми, буквы стираются.
Человек стирает знаки, предоставляет морю изгладить черты своего лица. Волны лижут берег, чтобы человек мог забыть, чтобы любовь больше не причиняла страданий.
Способность человека уничтожать свои лучшие творения — что это, величие его или трагедия? Высоки требования, предъявляемые образу и подобию Божию.
Человек вправе возроптать: Почему, Господи, выбор твой пал на меня? Почему именно я призван знать и свидетельствовать? Непосильно для меня такое знание, безумием и страхом наполняет оно меня. Ураганом должен я нестись вперед. Для чего дано мне приобщиться к святости? Разве я когда-нибудь просил об этом? Наоборот, я хотел бы быть подобен горилле, которая хлещет землю ветками, чтобы показать свою силу.
Куда деваться мне, наделенному духом твоим? Куда бежать мне, наделенному твоим лицом? Пусть лучше море сотрет черты твоего лица. Любовь не должна причинять страдания.
Мы имеем право на жизнь без муки.
10
Госпожа Бьёрк ничего не знает о соборе Святого Петра. Госпожа Бьёрк ничего ни о чем не знает.
Оказавшись на лоне природы, госпожа Бьёрк отличит одуванчик от ромашки и колокольчика, вот и все. Она настолько далека от природы, что вылазка на свежий воздух доставляет ей чисто эстетическое удовольствие.
Не вздумайте спрашивать ее о том, как называется то, что она видит вокруг, — она не знает названий ни деревьев, ни цветов, ни корней, ни камней, и уж тем более не знает, можно ли использовать то, что она видит. Что съедобно, а что нет. В какое время года клюет окунь. Где в лесу растут лисички.
И главное — где ночуют лесные феи.
Госпожа Бьёрк слышит, как поют птицы, но отличает от других только голоса вороны и кукушки.
Она видит бабочек — траурницу, лимонницу и павлиний глаз, и вдруг вспоминает, как бабушка учила ее, что траурница к дождю, а лимонница к вёдру, но вот какой толк от павлиньего глаза?
Госпожа Бьёрк не из тех, кто любит бродить на лоне природы, нет, она прогуливается у рампы и на пейзаж смотрит как на декорацию. Не потому ли ее все больше притягивают драматические пейзажи — бурное море и крутые скалы, дремучие леса и необозримые просторы? Она ищет не знания, а красоты, но то, что у нее перед глазами, ей быстро надоедает.
Она вспоминает Энебюберг с его школой № 35, Народным домом и Нильсом Поппе. За то время, что она была госпожой Бьёрк, Почти-Юрхольм преобразился. На него легла печать стандарта — типовой район с небольшим торговым центром, где открыли универсам Консум, стоматологическую лечебницу, поликлинику и библиотеку. Потом построили клуб, детский сад и на шоссе поставили светофор. Энебюберг с таким же успехом мог бы называться Экебю, Эстерокер или… да хотя бы Хессельбю — так неразличимо похожи друг на друга пригородные районы с их небольшими торговыми центрами, универсамами, стоматологическими лечебницами, поликлиниками и библиотеками.
Прежде Консум располагался поодаль, рядом с автобусным гаражом и Свободной церковью на Школьной улице, а библиотека — в школе № 35. Теперь все собралось на маленькой площади. Свободная церковь превратилась в частную виллу, а прежний Консум стал торговать сельскохозяйственными машинами. Очень даже практично.
Энебюберг никогда по-настоящему не трогал госпожу Бьёрк — ни истории, ни самобытности. Уехав, она рассталась с ним навсегда. Вернется она туда, разве только если понадобится к зубному врачу.
Она вспоминает Хессельбю. Не надо ей вспоминать Хессельбю. Не надо мечтать о сосновой роще.
Римлянин может, сделав широкий жест рукой, указать на Колизей, на Форум, на собор Святого Петра и сказать: «Вот здесь — здесь ты можешь узнать мои корни»!
Госпожу Бьёрк вдруг поражает мысль, что ей никогда не пришло бы в голову произнести такие слова.
Ее корни — где они? В Хессельбю? Может, они в закрытом по воскресеньям торговом центре Веллингбю, в хозяйственном магазине Домус, где она могла оставаться часами в поисках дешевой салатницы и в ожидании, пока начнется жизнь или хотя бы дневной сеанс в кинотеатре «Фонтан»?
А может, ее корни в английских сериалах — «Семья Эштон», «Пароходство Уандин», «Сага о Форсайтах», «Господа и слуги», «Я, Клавдий» и «Наследники», а может, в американских мюзиклах «Sweet Charity», «South Pacific», «Sounds of Music», «Mary Poppins»?[51]
А может, они в опилках на освещенной дорожке спортклуба, по которой госпожа Бьёрк трусцой совершала пробежку, когда решила не толстеть, а может, на церковном базаре, который устраивали ежегодно во время адвента и куда они с Бёрье отсылали старый хлам, который приковывал их жизнь к прошлому?
Ее корни — это сосны вокруг домика в Хессельбю, где она жила с Бёрье и с Жанет в те годы, когда они были самой счастливой семьей в мире.
«Вот здесь — здесь ты можешь узнать мои корни», — могла бы сказать она, указав на сосну — свой единственный настоящий корень.
Но вернуться в Хессельбю она не может.
Не видит она, что ли, надпись на табличке: «Посторонним вход воспрещен».
Если она попытается войти, на нее спустят собак и прогонят прочь.
Тот, кто потерял свое место на земле, не может указать куда-то и сказать: «Я хочу, чтобы меня похоронили здесь». Госпожу Бьёрк ждет одно: ее сожгут, а прах развеют по ветру.
Соснам без разницы.
11
Госпожа Бьёрк обедает в таверне. Ее белокурый Спаситель подмигивает ей беспомощно и горестно. Она сердито всасывает в себя спагетти, упрямо жует с открытым ртом, большими глотками прихлебывает красное вино.
Если бы ее увидел господин Бьёрк, он содрогнулся бы.
«Различие между людьми нигде не проявляется так, как за обеденным столом, — любил повторять господин Бьёрк, мелкими аккуратными движениями промокая рот салфеткой. — Чтобы сохранить нашу самобытность, мы должны соблюдать дистанцию и делать это тонкими средствами, посредством мелочей, не заметных для человека необразованного, я бы даже сказал посредством особой утонченности. Чтобы сохранить свою самобытность, мы должны подчинять себя известной дисциплине хотя бы на людях».
И после такого вступления, он делал госпоже Бьёрк замечания по каждому пустяку.
«Вот именно, — думает госпожа Бьёрк, — чтобы нам, нулям, сохранить свою самобытность, мы и будем на людях чавкать и хлюпать так, чтобы брызги летели во все стороны, а потом потребуем себе все».
Если то место на земле, на какое она претендует, продано, что ж, придется это место украсть. Если ее не пустят в крепость, придется ворваться туда силой.
Неужели научиться чему-то так трудно, неужели в этом есть что-то выходящее из ряда вон? Не может быть — придется другим потесниться, чтобы дать дорогу и ей. Она им покажет. Слишком много лет она довольствовалась восклицанием: «Ну конечно, какая же я дура!» и в конце концов поверила в это сама. Но ведь в нормальмской муниципальной женской школе она была одной из лучших учениц, и память у нее была отличная. Да и господина Бьёрка она сама бросила — видите, на что она способна.
И госпожа Бьёрк принимает решение показать всем, что придурковатая шведская туристка совсем не так глупа, как кое-кто думает.
Она, которая ничего не весит, ничего не знает, чье имя никому не известно, она покорит самую увесистую опору тех, кто числится среди выходящих из ряда вон. Она приберет к рукам их дурацкий собор Святого Петра. Она поразит их всех, она не даст себе передышки, пока не разберет все здание по камешку и не сдаст экзамен на звание знатока собора Святого Петра.
Такова воля госпожи Бьёрк, и она приведет ее в исполнение.
Денег ей хватит в обрез на две недели. Она снова клянет рекламную брошюру для туристов, но что теперь толку клясть? Две недели — вот срок, который у нее есть, вот доля, которая ей отпущена. Спасибо за кофе. Придется каждое утро вставать пораньше и с толком использовать дневные часы. Такая прилежная ученица из ряда вон выходящим и во сне не снилась.
Госпожа Бьёрк улыбается. «Поглядели бы они сейчас на меня», — думает она.
Зажав подмышкой своего белокурого Спасителя, она расплачивается за обед и уходит.
12
На другое утро она во второй раз приходит в гигантский собор. Теперь у нее есть цель. Вначале она робеет, осторожно крадется за какой-нибудь туристической группой, украдкой подслушивает гидов, останавливаясь в укромном уголке в нескольких метрах от группы, словно оказалась здесь совершенно случайно — так ей удается ухватить тут какое-то разъяснение, там какую-то оценку, и все это она усердно наматывает на ус.
Задавать вопросы она не решается. В одном том, что она жаждет знаний, она пока еще усматривает непростительную самонадеянность. Священники и ученые подняли бы на смех бездарную невежду, застигни они ее за тем, что она подслушивает, притаившись в тени. Что пользы в том, что она постигнет тайну священных знаков?
Раза два, обнаружив, что в ряды туристов затесалась самозванка, гиды ее выпроваживают. Она делает вид, будто не понимает их брани.
Но вот у бронзовых дверей госпожа Бьёрк замечает объявление о том, что в соборе есть собственные гиды. Буду ходить с ними, решает она. «Бесплатно» — написано в объявлении — как раз то, что ей надо.
Гиды говорят по-английски и стараются быть британцами до мозга костей. Они рассказывают забавные анекдоты про пап, послушать их, все папы были этакими добродушными, рождественскими гномами. «Jolly good fellows you know, cheerio!»[52] Но в остальном гиды свое дело знают и сообщают много полезных сведений. Поскольку госпожа Бьёрк принимает участие в каждой экскурсии, они начинают ее узнавать и, заметив, дружески ей кивают.
Теперь она решается задавать вопросы. В своей жажде узнать побольше она подвергает испытанию эрудицию гидов. Она слушает, записывает, мотает на ус.
Она покупает книги о Риме и о первых христианах. За едой она не расстается с литературой о соборе Святого Петра. По вечерам, выпив рюмочку в баре по соседству с виа дуэ Мачелли, она возвращается в пансионат и, сидя в гостиной, продолжает штудировать свои книги.
С каждым днем она узнает все больше. Тайные знаки становятся внятными, латинские и греческие надписи переведены, символы расшифрованы, вот она уже может, сопоставив два понятия, вникнуть в третье. Она совершенно счастлива, она не замечает, как бегут дни.
Ее как ребенка зачаровывают первые христиане, которые скрывались в катакомбах, поклонялись костям своих мертвецов, а во время священной трапезы ели плоть своего Учителя и пили его кровь. Госпожу Бьёрк ничуть не удивляет, что в те времена с подозрением относились к секте, которая своим символом избрала орудие казни и чьи приверженцы считали могилы ложем отдыха, с которого они, подобно их Учителю, скоро восстанут вновь. Скоро, потому что и две тысячи лет назад люди ждали, что вот-вот наступит конец света.
Да, она узнает все больше и под конец начинает задавать гидам критические вопросы, а те удивляются, откуда набралась знаний эта странная шведка, которая еще какую-нибудь неделю назад была совершенным профаном.
Между прочим она задает вопрос о Святой Елене, матери первого христианского императора Константина — ее изображает одна из четырех громадных фигур вокруг главного алтаря собора. Трое остальных это Лонгин с его копьем, Андрей с его X-образным крестом и Марк с его Евангелием.
Дело в том, что Елена отправилась в Палестину на поиски исчезнувшего креста Спасителя. Она подозревала, что коварные иудеи, желая скрыть свой позор и бесчестье, куда-то спрятали крест. И, конечно, они отказались открыть Елене, где он находится.
Тогда Елена, женщина решительная, приказала взять в плен иудейского начальника, которого, конечно, звали Иуда, и тот под пыткой признался, куда спрятали крест.
Елена приказала выкопать крест, или вернее кресты, потому что коварные иудеи зарыли в землю и два других, на которых были распяты разбойники, чтобы никто не мог распознать, какой крест чей.
Само собой, Елена и тут нашла выход. Чтобы определить, на каком из крестов был распят Спаситель, на каждый из них поочередно положили умершего мужчину, и что же? Как только мертвеца положили на третий крест, он ожил. Тут уж всем стало ясно, что крест, на котором распяли Христа, найден.
Госпожа Бьёрк отваживается подвергнуть сомнению достоверность этой истории, чем очень обижает гида, — он как видно, пожаловался коллегам, потому что те перестают ей кивать.
На другой день госпожа Бьёрк спрашивает, в самом ли деле все папы были такими уж jolly good fellows. Она, в частности, ссылается на папу, которого ненавидели настолько, что когда он умер, никто, даже родные, не захотел дать денег на его похороны.
Гид мнется, увиливает — к чему это она клонит?
— А как же, ему пришлось целых десять дней лежать и гнить в церкви, — горячо настаивает госпожа Бьёрк, потому что прочла обо всем этом накануне вечером. — Его не опускали в землю, пока какой-то сторож не сжалился над трупом и не заплатил, чтобы его похоронили по обряду для бедняков.
Выдавив из себя улыбку, гид парирует удар — он вспоминает другого папу, который уничиженно называл себя слугой последнего слуги.
Но и госпожа Бьёрк не сдается — она вспоминает еще одного папу, который после помазания заявил: «Теперь мы сели на папский трон, попользуемся же этим».
На это гид замечает, что если группа намерена посмотреть все достопримечательности, пора продолжать экскурсию, и пусть уж госпожа Бьёрк извинит, но тут кроме нее есть и другие люди, и они тоже хотят кое-что узнать.
Госпожа Бьёрк понимает, что получила от местных гидов все, что они способны ей дать.
Она готова. Она удовлетворенно констатирует, что сдала экзамен на звание знатока собора Святого Петра.
13
Теперь она чувствует себя в своем соборе как дома. Она постигла назначение разных дверей, она может показать, где кончается церковь Микеланджело и начинается то, что построено позже, она может объяснить, о чем повествуют мозаики, она побывала в подземной части храма, где ведутся раскопки, и своими глазами видела то, что может оказаться костями святого Петра.
Теперь госпоже Бьёрк хочется проверить свои познания. Она хочет убедиться, многого ли они стоят. Посему она решает сама повести туристов по собору Святого Петра.
Оглядев базилику в поисках подходящих жертв, она сразу находит предел желаемого — двух растерянных американских девушек лет восемнадцати с безупречным оскалом и вообще полным набором всего, что положено.
Она подходит к девушкам и предлагает свои услуги, выдавая себя за одного из штатных гидов собора. Обрадованные девицы с готовностью принимают приглашение.
И они начинают обход.
Девушки внимательно слушают госпожу Бьёрк. Сказать по правде, она и сама приятно поражена тем, как много она знает.
Она рассказывает об Амвросии и Августине, об Афанасии и Иоанне, о наконечнике копья Лонгина и о коронационном камне Карла Великого, и при этом она не мямлит, не заикается, и главное, ни разу не произносит: «Ну конечно, какая же я дура!»
Видели бы ее в эту минуту Бёрье или господин Бьёрк! Уж она бы сквиталась с ними за все те разы, когда они высмеивали ее и унижали. Спину она держит прямо, голова высоко поднята. Она с наслаждением рассказывает о статуе Петра с ее стертой поцелуями ступней, о пчелах Барберини, о Преображении Рафаэля и Микеланджеловой Пиете.
Она с наслаждением слушает собственный голос, такой спокойный и уверенный.
«Как прекрасно он звучит! — думает она. — Сейчас мне все по плечу. Могу даже запеть — голос не сорвется».
— Итальянцы прямо-таки помешаны на всяких святынях, — объясняет она девушкам. — Они все тащат в Рим. Вот, например, наконечник копья Лонгина… Ах да, вы наверно не знаете, кто такой Лонгин, как я не сообразила, так вот: Лонгин был римским военачальником, который ударил Спасителя копьем в бок, и тогда из тела Спасителя хлынула кровь и вода. Впоследствии Лонгин обратился в христианство и стал святым…
«Конечно, я кокетничаю, — думает госпожа Бьёрк, — но вам-то что за дело!»
— Так или иначе, дорогие друзья, теперь наконечник этого копья находится в Риме, как впрочем и платок, которым отирали пот Спасителя, и орудия распятия. В Рим приволокли и столб, у которого бичевали Христа, не говоря уже о лестнице Понтия Пилата, по которой Христа заставили подняться на Голгофу.
Театральная пауза, а затем:
— Даже Вифлеемские ясли прилетели в Рим — вот какое чудо совершилось однажды ночью в давние времена.
Новая пауза, чтобы девушки могли посмеяться. Но они не смеются.
— А в общем все папы jolly good fellows, cheerio!
Госпожа Бьёрк болтает без умолку. Обход они заканчивают под самым куполом, куда вскарабкались по многим сотням ступеней, и госпожа Бьёрк переводит девушкам бегущую вдоль купола надпись: «Ты Петр и на сем камне я создам церковь мою».
— Ну как, есть у кого-нибудь вопросы? — осведомляется довольная собой госпожа Бьёрк.
Не потому, что после такой лекции вообще могут быть вопросы, а из чистейшей любезности.
— Do you have any questions?[53]
— Yeah! — в один голос восклицают американки, — where did he die?[54]
— О! — восклицает в ответ госпожа Бьёрк, стараясь быть истинно британским гидом, — you mean Peter, well, they think he died[55]… видите вон ту картину — кстати, это единственный образчик живописи в базилике — так вот за той стеной находится ипподром, построенный Калигулой. Считается, что Петра распяли именно там.
— Nooo! — раздраженно прерывают её девушки, — not Peter, Jeesus! Didn’t Jesus die somewhere around here?[56]
Госпожа Бьёрк лишается дара речи. Она не верит собственным ушам.
— Surely you must be joking, — начинает она, заикаясь, — of course you know where Jesus died![57]
— Nooo! — гнусавыми голосами тянут девицы, — Where did he die?[58]
— В Иерусалиме, — едва слышно лепечет госпожа Бьёрк. — В Иерусалиме. Он умер в Иерусалиме.
И вдруг она видит, что девицы эти — не люди, а выродки с ослепительным оскалом и прямым пробором, злобные выродки, такие же как она сама, люди, которые не могут указать определенное место на земле и сказать: «Здесь, в этой земле я хочу покоиться, я хочу, чтобы меня похоронили здесь».
Они охотятся за ней. А она попалась на удочку. Ее ждет кара за то, что она восстала против заведенного порядка.
Она начинает пятиться от девиц, которые, вероятно, решают, что она рехнулась.
— В Иерусалиме! — кричит она. — В Иерусалиме!
И спотыкаясь, чуть не падая, она несется вниз по лестнице. Девицы бегут за ней. Группа японских туристов образовала пробку в узком проходе. Госпоже Бьёрк податься некуда. Две американки вот-вот ее настигнут.
— Hey, — зовут они, — where are you going? Wait for us![59]
— Excuse me! — кричит госпожа Бьёрк, проталкиваясь сквозь скопление японцев. — Emergency E-m-e-r…[60]
— Hey, hey! — зовут американки.
Возле коронационного камня Карла Великого им удается ее настигнуть. Они обижены, они вздернули подбородки, они фыркают свысока:
— How can you ever learn if you never ask![61]
И оскорбленно семенят прочь. Они поставили госпожу Бьёрк на место.
Чуть позже госпожа Бьёрк видит, как они фотографируют друг друга у трона святого Петра. Ясное дело, хотят запечатлеть на память собор.
Но поскольку они пользуются блицем, на карточке получатся только улыбающиеся американские девицы с их ослепительным оскалом.
А что вокруг?
А вокруг сплошной мрак.
14
Госпожа Бьёрк в ярости покидает Ватиканские владения. Усевшись за столиком кафе напротив Пантеона, она заказывает вина, чтобы успокоить расшалившиеся нервы.
Голуби целыми стаями взлетают вверх с выложенной камнем площади. Они закрывают и Пантеон, и небо; госпожа Бьёрк опрокидывает в себя стакан за стаканом. На шведском языке она громко и внятно клянет американок. В жизни больше не станет она тратить свои знания на таких идиоток.
Время сиесты. На площади играют в футбол мальчишки. Мяч случайно упал к ее ногам, подбежавшие мальчишки завязывают с ней разговор. Это дети бедняков, их английский язык неописуем, зато жажда поболтать с ней безгранична. Смягчившись, госпожа Бьёрк решает рассказать им про Швецию.
Что она может рассказать о своей стране, о которой никто не знает ничего, кроме, конечно, того, что это Швейцария?
Госпожа Бьёрк называет имена Бьёрна Борга, Матса Виландера, Ингрид Бергман, Греты Гарбо, Улофа Пальме[62].
— Грета Гарбо? — переспрашивают они.
Госпожа Бьёрк объясняет про снег.
— Вода, понимаете, вода с неба. Только холодная. Брр! В моей стране холодно, — объясняет она, и при этом думает о теплых шведских ночах в июне. — Идет снег, белые дождевые капли с неба. Понимаете, они белые, — говорит она, схватив одного из мальчуганов за белую рубашку.
— Рубашка! — в восторге кричат они. — Рубашка!
— Да нет же, цвет! Белый! — кричит госпожа Бьёрк. — Лед! Лед с неба!
Она объясняет им про противный, холодный, белый снег в ее родной стране, и никто не понимает. Она умалчивает о сочной зелени и о чистой воде, о заросших подснежниками лугах, о скалах Богуслана и потайных озерах Бергслагена, о полях рапса, о кучевых облаках, о радуге, о реках, о феях, о троллях, о густых еловых борах и о могучих гребнях гор, чтобы рассказать о своей стране одно: о том, какой там противный, гадкий снег, — и никто не понимает.
Разочарованная, она гонит мальчишек прочь, а сама садится в тени по другую сторону Пантеона, проклиная туристов, которые щелкают фотоаппаратами у этого старого каменного здания, но которым никогда не увидеть валунов на ее родине, которую она предала задарма.
Какой-то мальчуган, протянув к ней грязную руку, просит милостыню. В ярости схватив его за локоть, госпожа Бьёрк шипит по-шведски:
— Моя родина гораздо красивей вашей дерьмовой Италии. Моя родина — как первозданное озеро, как гора, на которую не ступала ничья нога. В нашей столице можно дышать, можно искупаться прямо в Стрёммен. Не то, что в вашем мутном, вонючем и грязном Тибре, мерзкий нищий попрошайка.
Перепуганный мальчуган извивается в ее руках. Ее так и подмывает исцарапать его ногтями. В другой раз неповадно будет.
Но она выпускает мальчонку — тот в мгновение ока дает стрекача.
— А вообще катитесь вы все куда подальше! — кричит госпожа Бьёрк прохожим.
А потом подходит к Пантеону и пинает его ногой, пока не появляются двое сторожей и не выпроваживают ее. А она шипит и плюет им вдогонку и, бранясь, уходит прочь.
Оборачиваясь ей вслед, люди покачивают головой.
А ей плевать.
15
Уличные кафе в прохладном Риме. В этом городе вовсе не так жарко, как она воображала, хотя в рекламной брошюре для туристов сказано, что для поездки в Рим осень — лучшее время: «правда, дни становятся короче, но стоит прекрасная жаркая погода».
Не забыть бы предъявить городу рекламацию на товар, не соответствующий ярлыку.
Хорошо хоть не приходится продираться сквозь толпу, думает, утешая себя, госпожа Бьёрк. Все-таки повезло, что я приехала сюда сейчас, а не в разгар туристического сезона, — думает она.
Снова и снова пережевывает она эти мысли, стараясь почувствовать себя счастливой.
Но почему солнце всегда скрывается за облаками как раз тогда, когда она заказывает una piccola birra?[63]
Почему все остальные посетители считают за благо натянуть на себя куртки и покинуть кафе как раз тогда, когда она решает: «Пожалуй, отдохну немного и погреюсь на солнышке»?
Почему компанию ей всегда составляют только белые пластиковые столы, белые пластиковые стулья да свернутые тенты?
Она пытается расслабиться, чтобы не стучать зубами о край пивной кружки, а тем временем облака все плотнее затягивают небо и ветер пронизывает до костей.
«Они ждут, что я сдамся», — думает госпожа Бьёрк, борясь с сильнейшим искушением — разом опрокинуть в себя содержимое пивной кружки и поискать какого-нибудь укрытия.
Руки ее окоченели. Ярко-красный лак странно выглядит на изжелта-бледных пальцах. В наказание за собственный идиотизм госпожа Бьёрк пытается царапнуть себе по лицу.
«Я не должна жалеть о том, что сбежала», — думает она.
«Я жалею, жалею, жалею», — думает она.
«И все же нет, — думает она, — может, сейчас здесь немного прохладно, немного одиноко и… скучновато, но все же я не жалею».
Она пересчитывает свою наличность. Скоро ее сбережения придут к концу.
«Надо как можно лучше использовать оставшееся время, а потом я что-нибудь придумаю, — утешает она себя. — Но что бы я ни делала, плакать я не должна. Если я начну хныкать, все погибло, — думает она, — и вообще пить холодное пиво на холоде очень приятно».
Странно, что ее так стремительно бросает от хмельной радости к сомнениям. Словно все границы между чувствами стерлись. Этого она не предвидела.
В утешение она покупает себе шоколадку.
В детстве она терпеть не могла глотать лекарства. Она сосала таблетки до тех пор, пока рот не наполнялся ядовитой горечью, тогда она их выплевывала. Мать снова совала ей в рот таблетки. А когда наконец все же удавалось проглотить лекарство, в качестве утешения и награды ей всегда давали шоколадку.
И сейчас, когда она ест шоколад, во рту вместо сладкого вкуса какао и ванили появляется горький аптечный привкус.
Госпожа Бьёрк уже досыта нагляделась на церкви, на мятых базарных торговок и на развалины. Исходила город до боли в ступнях, до тяжести в икрах.
Закончив изучение собора Святого Петра, которое она сама на себя взвалила, она не сумела придумать, чем бы еще заняться.
Вечера она просиживала в барах поблизости от пансионата, а потом валилась в постель и просыпалась утром с негнущейся спиной в неудобной кровати, каждый раз боясь, что проспала завтрак, потому что часами она так и не обзавелась.
Когда она была замужем за Бёрье, они время от времени ездили за границу. Раз деньги есть, почему бы не съездить? Посмотреть мир, приобрести светский лоск.
— Ах, я так люблю путешествовать! — стискивая ладони, восторженно восклицала Вивиан, если кто-нибудь спрашивал ее об этом, но за границей она втайне считала дни до возвращения домой. А ночью в гостинице плакала, пока не заснет, плакала в подушку, чтобы не разбудить Бёрье. Платил ведь за поездку он.
А денежки — удовольствие дорогое, очень дорогое.
От поездки до поездки Вивиан забывала, как тошно ей было за границей и снова начинала мечтать о далеких странах. Но какой смысл ездить за границу, если каждая бутылка Florida USA Orange Juice[64] дарит тебе 300 солнечных дней в году? Никакого.
И теперь вот это безоглядное бегство. По правде говоря, Рим ей вовсе ни к чему.
Она никогда в этом не признается, но ее тянет домой.
Домой.
В том-то все и дело.
16
Госпожа Бьёрк бродит в одиночестве и думает. Думает о Бёрье. Ничего не поделаешь. Господин Бьёрк забыт, а Бёрье нет.
Хорошо бы заставить его плакать. За то, что он так хладнокровно причинил ей столько горя, за то, что не стал слушать ее предсмертных воплей, за то, что, не колеблясь, столкнул ее в пропасть, ей хочется увидеть, как он плачет — плачет из-за нее.
Стать счастливее. Немного счастливее. Наверно, Бёрье мог стать немного счастливее, принеся ее в жертву. И вот он щелкнул пальцами, и ее убрали.
Случилось землетрясение, но сейсмологи ни о чем ее не предупредили. Наоборот, они заверили ее, что ничего подобного случиться не может, и ушли в отпуск. И она была не готова.
Когда Бёрье ее бросил, она пыталась бороться, хотя он не дал ей времени собраться с силами, вооружиться. Под конец ей не осталось ничего другого, как только швырнуть на чашу весов себя самое.
— Выбирай! — кричала она. — Если ты уйдешь, мы больше никогда не увидимся!
И он ушел, и Вивиан поняла, как мало она весит.
Такое же жуткое чувство появлялось у нее в детстве, на площадке для игр, когда сколько она ни пыхтела, ей не удавалось пригнуть к земле свой конец качелей — восседавшая на другом конце доски толстуха Маргарета уверенно топтала ногами гальку, а она сама, легче мошки, барахталась где-то в воздухе.
Вивиан знает — развод дело обычное, в нем нет ничего зазорного, но ее развод был похож на мусульманский. Бёрье встал в дверях и трижды повторил: «Отвергаю тебя!»
Вивиан не решала ничего. Именно сознание беспомощности и возвращается к ней теперь вновь и вновь, сознание того, что у нее никогда не было никаких прав.
Ни на какой поступок.
Бёрье все еще навещает ее. Он приходит к ней во сне, иногда чтобы обнять, иногда чтобы оскорбить. Она ждет его со страхом. Она его не любит, не может любить, но власть над ней он все еще имеет. Может потому, что он бросил ее, как бы оборвав что-то на полпути.
Ее бросили на середине вздоха. И она до сих пор не может выдохнуть. Об этом она никогда никому не говорила. Все так радовались, что она встретила господина Бьёрка и устроила свою жизнь. Вот она и делала вид, будто все в порядке — да и что она могла бы сказать? Бросив ее, Бёрье вверг ее в ирреальный мир, и когда она стала госпожой Бьёрк, ничто не изменилось, даже наоборот. Но о таких вещах господину Бьёрку ночью на ухо не шепнешь.
Так она и осталась в параличе. И пока не выяснит отношений с Бёрье, она ничего не способна предпринять.
Не способна даже в Риме.
Бёрье не подал ей никакого знака, никак ее не остерег. Вместо этого он развелся с ней, заставив усомниться в том, во что она до тех пор верила.
На что полагалась.
Она так и не поняла, чего он хотел, она не может уяснить себе, почему он так поступил.
Он что, хотел, чтобы она устыдилась? Ну что ж, так и вышло. Ей стыдно и сейчас. Стыдно за Бёрье. Она стыдится вместо него самого. Ведь он оказался самой настоящей сволочью.
Вот уже больше восьми лет она каждую ночь разговаривает с ним, снова и снова разъясняет все о себе, задним числом делает то, чего не сделала раньше, мстит, прощает. Раз за разом возвращается она в их квартиру в Хессельбю, где вся жизнь походила на сплошное тихое и пыльное воскресенье, возвращается вспять к своей жизни с Бёрье и Жанет, чтобы понять, что́ было не так, и исправить.
Ее изгнали из рая.
Райские врата охраняют херувимы со сверкающими мечами, чтобы она, именно она не могла вернуться обратно.
Все дальше и дальше бежала она, чтобы ничто вдруг не напомнило, чтобы не поддаться искушению и, выйдя из метро, не пройти через торговый центр мимо многоквартирных домов к дому возле сосновой рощи, где у них была квартира с отдельным входом.
Те, кто теперь живут в этой квартире, замазали краской тканые обои, которые Бёрье приладил когда-то с таким трудом, а Вивиан держала ему стремянку и восхищалась ловкостью его рук. Новые владельцы повесили в спальне кружевные занавески, а гостиную перегородили, чтобы в одной половине устроить столовую. У новых хозяев тоже есть дочь. Она играет на скрипке. Зимой они вешают электрические лампочки в кустах можжевельника, которые посадил Бёрье.
Все это Вивиан известно, хотя вообще она старается избегать зеленой линии метро, чтобы в приступе сентиментальности не поехать в Хессельбю.
Ей нельзя вспоминать, кто она такая на самом деле, кем она однажды была. Не соблюдай она этого запрета, ей вообще никогда бы не выдержать.
Она не сразу признала свое полное поражение, не сразу поняла, что качать права бесполезно.
Самым тяжелым было время, которое она в одиночестве прожила в их квартире с отдельным входом. Каждую неделю приходил его проклятый «Ньюсуик» — отказаться от подписки у Вивиан не хватило духу. Вдруг Бёрье образумится.
Так что все оставалось, как было. Словно ничего не случилось. Словно он ее не бросил. Квартира снова зарастала грязью. Плесень расползалась по комнатам от мойки до самой кровати, где Вивиан лежала в ожидании, что Бёрье раскается. Хлопья пыли катались по полу с каждым днем все бесцеремоннее и наглее. Много лет подряд Бёрье обещал починить их старый пылесос. «Сосет хуже начинающей шлюхи», — любил он говорить.
Надо бы купить новый пылесос, думала Вивиан, но любой поступок такого рода означал бы, что она признала, что все кончено, и согласилась начать сначала. И потому все приходило в упадок.
Жанет открыто приняла сторону отца. Она кричала, обвиняла мать. «Ты сама виновата, что не удержала папу!»
— Ты вообще ни на что не годишься! — кричала Жанет.
Будто Вивиан сама этого не знала.
Его одежда по-прежнему висела в шкафу, в ящике лежали свитера, которые Вивиан ему связала. Звонил телефон — спрашивали Бёрье.
— Нет, в данную минуту его нет дома, — отвечала Вивиан, стараясь говорить обычным голосом. — Позвоните попозже, попробуйте еще раз, нет, он не сказал, когда точно…
Она пошла к доктору и пожаловалась на легкие, ей стало трудно дышать, понимаете, доктор, со мной что-то не так, я не могу вдохнуть. Милый доктор, сделайте что-нибудь, чтобы я могла спать.
И видеть сны.
Ровным, аккуратным почерком Вивиан писала Бёрье:
«Не глупи, возвращайся домой. Когда ты придешь, я тебя всего исполосую, когда ты вернешься домой, я запру тебя в подвале. Будешь сидеть там, пока не подохнешь с голоду. Сейчас же возвращайся. У нас все как было. Я читаю письма, которые тебе приходят. Когда приносят почту, я вскрываю конверт и читаю. Я воображаю, будто вспарываю не конверт, а тебя. Что мне делать с твоей одеждой? Уходя, ты даже не прибрал за собой. Возвращайся. Без тебя так тихо. Я посажу тебя под замок. Я скучаю по тебе. Не бойся, я вижу, как ты дрожишь. Все будет хорошо.
Твоя Вивиан».Тогда она еще воображала, что может его напугать. Что клятвы, которые они дали друг другу, все еще действуют.
— В счастье и в горе, пока смерть нас не разлучит, — обещали друг другу Вивиан и Бёрье.
В счастье и в горе, пока смерть нас не разлучит.
17
Когда Бёрье объявил ей, что они разводятся, было уже решено, что он женится вторично. Он уже ждал ребенка от другой женщины. Вивиан вышла из игры задолго до того, как это осознала. Непростительная наивность. В наказание самой себе она воображала, как Бёрье спит с той, другой.
Кто была эта другая и как она выглядит, Вивиан так и не узнала. Другая — было просто грозное имя, невоплотившаяся тень. Вивиан приходилось осыпать ударами воздух, посылать проклятия в пустое пространство.
Одно время она тешилась мыслью устроить слежку за домом, где живет другая, чтобы шлюха приобрела хотя бы лицо, но так и не решилась — что, если та, другая, окажется красивой, что, если она неотразимая красавица, что, если Вивиан поймет, почему Бёрье ее бросил.
Шлюха, конечно, была моложе и обожала Бёрье. Она еще не успела обнаружить, что он брюзга, что изо рта у него скверно пахнет, что он мочится мимо унитаза. Погодите, все радости у нее еще впереди.
Так думала Вивиан, такие строила расчеты. Теперь, задним числом, она видит, какой наивной она была.
Ей следовало куда раньше заметить неладное и оказать больше сопротивления. Она не поняла, что стоит Бёрье бросить их, завести новую семью, народить новых детей, и они с Жанет перестанут существовать. Она не поняла, что эта новая семья отныне станет единственной настоящей семьей Бёрье, а они с Жанет станут бывшей семьей, а может и вообще никем.
Вивиан ненавидит Бёрье за то, что они с Жанет больше ничего не значат, а он по-прежнему значит так много. То, что она вышла замуж за господина Бьёрка, семь лет выносила житье в доме Бьёрков, а потом, покинув этот дом, уехала в Рим — все это случилось потому, что Бёрье ее бросил.
Круги от камня, который он бездумно швырнул в воду, не охватишь глазом. Все пошло от него.
Она должна стряхнуть с себя его тень, но чувствует, что не в силах.
Рим — это никакое не начало. Это конечная остановка.
18
Спасаясь от холода, госпожа Бьёрк заходит в бар и заказывает стаканчик перно. Еще только половина третьего. Ложиться спать еще рано. «Free-dom’s just another word for nothing left to lose»[65].
Свобода не возбранила ей приехать в Италию. Но теперь, оказавшись здесь, госпожа Бьёрк не знает, чем заняться.
Свобода не возбраняет и не предлагает. Госпожа Бьёрк слыхала, что путешествие само по себе цель. Но нельзя же без конца летать на самолете. Как убить оставшееся до смерти время?
Конечно, можно писать, чему-нибудь учиться, купить себе прялку, гулять по лесу, ухаживать за своим садом, снова выйти замуж, путешествовать.
Но когда она вдоволь натешится писаниями, учебой, прялкой, прогулками в лес, работой в саду, новым браком и путешествиями, наверняка останется еще уйма времени до того часа, когда ее тело сожгут, а прах развеют по ветру.
Значит ей остается покончить с собой или сойти с ума.
И впрямь, что делать госпоже Бьёрк со своей свободой? Ее религиозные чувства довольно туманны, политические убеждения сводятся к тому, что все должны хорошо относиться друг к другу — она существо никчемное, без образования и без специальности.
Теперь, когда Жанет выросла, жизнь госпожи Бьёрк не имеет ни веса, ни оправдания. Она с таким же успехом может умереть. Наверно, именно поэтому ей суждена долгая жизнь.
Ей и умереть-то ведь не для чего.
Как несправедлива жизнь! Госпожа Бьёрк заказывает стаканчик перно, ей жалко самое себя.
За столиками вокруг рассаживается шумная компания. Они смеются, чокаются друг с другом. Госпожа Бьёрк заказывает еще стаканчик.
Почему умирают только хорошие?
Ведь это несправедливо. Она ведь сделала вывод и ушла от господина Бьёрка, как только поняла, что он и прежняя госпожа Бьёрк — одно целое, что развод невозможен. Но если развод невозможен, почему она разведена, почему брошена человеком, с которым навеки сплетена ее судьба?
«От тебя требуется одно — крепко за меня держаться», — сказал ей когда-то Бёрье. И она отдала ему свою жизнь. А он дал ей ее жизнь.
Он прикасался к ней своими руками, своими благодатными руками, и ее обдавало жаром, и она никогда бы не замерзла.
Вивиан закрывает глаза и делает самое запретное — тоскует о том, на что больше не имеет права. Она воображает, будто ее рука — это его рука, и он ласкает Вивиан, утешает, врачует, но рука у нее холодная, а кожа шершавая…
Она открывает глаза. В них стоят слезы. Одна-одинешенька сидит она в римском баре.
— Что стало со мной, когда ты меня бросил? Начать сначала без тебя, разве я могу?.. Любимый.
Самое запретное.
Любимый. Он все еще любим.
А она? Она отвергнута.
Вивиан противна самой себе. Ей противно собственное тело, запах пота подмышками, темные волоски на лобке — ей омерзительно все.
И как только она могла простить себе свою наивность?
Она презирает себя за то, что доверяла ему, искала в нем опоры. Она заслужила, чтобы ее презирали за все то, о чем она мечтала, за все то, чего в своей самонадеянности требовала от жизни. Она кругом виновата.
Ей хочется крикнуть, что разводиться невозможно, что нельзя начинать сначала.
«По нашему жестокосердию можно», — сказал Бёрье. Откуда в нем это жестокосердие? В сердце Вивиан жестокости нет. Оно трепыхается в ней как одержимое. Вивиан жаждет мести, она молит о примирении, с воплями требует своих прав. Сколько ей придется ждать того, что законно принадлежит ей?
«Многие девушки на самом деле даже уродливы, но они приветливы, хорошо воспитаны и благожелательно смотрят на окружающих».
Такой ее учили быть. Такой она и была — приветливая, хорошо воспитанная, благожелательно смотрящая на окружающих, приятное дополнение к интерьеру. Умница, паинька, потреплем ее по щеке.
Ее обвели вокруг пальца.
Ей безумно жаль самое себя, потому что пасмурно, и ей холодно, и пришли месячные, и болят зубы, и на ягодицах прыщи, и некому поплакать в жилетку.
И вдобавок надо тащиться по чужому городу к унылому пансионату в уродливый номер, который стоит так дорого.
Она ляжет одетой в ненавистную постель, натянет на голову одеяло и будет убиваться о том, что никто ее не любит, не понимает, что она всеми брошена, а наложить на себя руки смысла нет, потому что всем это до лампочки.
Податься ей некуда. Презрена она и умалена перед людьми, жена скорбей, изведавшая болезни, от нее отвращали лицо свое, она была презираема, и ни во что не ставили ее. На ней тяготеет проклятье, но что до этого другим?
Госпожа Бьёрк встает с табурета у стойки, кивает веселой компании — те громко болтают, жестикулируют, ссорятся и тут же обнимаются.
— Это был лучший день в моей жизни, — говорит она им по-шведски. — Я так счастлива. Спасибо вам всем. Большое спасибо.
И уходит.
19
Госпожа Бьёрк стоит у парапета Пьяцца Наполеоне возле Виллы Боргезе и смотрит вниз на Вечный город. Вдали виднеется собор Святого Петра. Машины мчатся по площади у ее ног как им вздумается, потому что на улицах нет дорожных знаков.
В Риме машины не шумят, они грохочут. В ушах госпожи Бьёрк не умолкает поднимающийся снизу грохот машин.
Над городом прозрачным белесоватым веером простерлось легкое белое небо. Крыши домов переливаются пастельными тонами, где кончается город, определить невозможно.
Куда все девается?
Люди проходят и исчезают. Похоже, что все, кто ей близок, один за другим исчезают, сменяясь новыми людьми, все важное неприметно теряет свое значение, а ему на смену приходит что-то другое.
Садовая мебель, забытая, замызганная, прислоненная к яблоне, опрокинутая наземь, безнадежно занесенная снегом, неподвижная садовая мебель, царство мертвых с забытой, заснеженной садовой мебелью — вот что такое ее память.
Ее бывшие друзья и друзья, что были до них, и те, что были еще до этих, родители, брат и двоюродные сестры, друзья детства, которые утратили свои имена. Она видит их — немые полупрозрачные призраки, они скользят между садовой мебелью в ее царстве мертвых, волоча свои длинные белые саваны, и она их зовет. Она напрягает зрение, пытаясь их рассмотреть. Она окликает их. Она то молит их оставить ее в покое, то заклинает стать отчетливей, не покидать ее.
Но они становятся все меньше и исчезают, впрочем, госпожа Бьёрк и сама всегда устремлялась прочь.
В детстве госпожа Бьёрк росла медленно, потому что дней тогда было много. Вытягивалась потихоньку, как тянется страстная пятница, как пасмурное небо над пригородом. Могла ли она представить себе, что когда-нибудь станет слишком рослой, а подруги ее детских игр станут, как и она сама, взрослыми женщинами, чужими друг другу.
Вечерами, когда наступают сумерки и все вокруг голубеет, она иногда думает о прошлом, о том, что когда-то было ее жизнью, и спрашивает себя, куда все подевалось.
Она прижимается носом к стеклу, и ей кажется, что она видит их: Катрин, которая вечно набивала себе шишки, Гудрун, которая всегда была одна, Астрид с красивыми длинными ресницами, толстуха-Маргарета, которая отплясывала под музыку Love me do[66] так, что сотрясалась вся ее жирная плоть.
Заглядывая в еще более далекое прошлое, она видит девочек, прыгающих через веревочку и танцующих твист, весенние вечера во дворе, игры в Алую и Белую Розу, видит свою лучшую подружку Уллу-Карин, вдвоем они понарошку скачут на лошадках с именами Молния и Гром — ох, до чего же они любят друг друга!
«Я буду помнить вас всегда, вы у меня вот здесь», — сказала она своим подругам в день выпускного экзамена, указывая на сердце.
«Мы будем по-прежнему часто встречаться», — пообещали они друг другу на лестнице нормальмской муниципальной женской школы и заплакали. А потом расстались навсегда.
Это было в ту пору, когда ее еще звали Вивиан.
Она прижимается носом к стеклу, чтобы лучше видеть, но тьма быстро сгущается, уже вечер.
И она продолжала уходить все дальше прочь. Сменяла комнаты, в которых обитала, людей, которыми жила.
Ее немота — это жуткий провал в памяти. Но может, забывает она, потому что в забвении не так больно быть снова отброшенной еще дальше.
Чужие комнаты, одежда с чужого плеча.
Есть люди, которые рождаются в той же комнате, в которой, спустя жизнь, умирают, люди, которые не колеблясь могут сказать: «Вот здесь! Я хочу, чтобы меня похоронили здесь!» Госпожа Бьёрк завидует таким людям.
Сама она всегда продолжала уходить прочь, горестно, второпях. Она даже не может сказать, просили ее когда-нибудь остаться или нет. Она обрывает связи до того, как об этом успели пожалеть.
Конечно, это Бёрье научил ее смотреть только в будущее, думать только о том, что впереди, не оглядываясь на прошлое.
Таков современный, без сантиментов, образ жизни — все поверхности легко моются и никакого отяжеляющего старья.
Они вместе сжигали соломенных рождественских ангелочков, рвали старые простыни на тряпки для мытья окон, отсылали старую уродливую семейную посуду на благотворительные церковные базары. Рви все подряд, чтобы было побольше воздуха и света — чего еще надо?
Но когда разразилась беда, оказалось, что ухватиться не за что, нет друзей, у которых можно найти утешение, нет ничего, к чему возвратиться.
Госпожа Бьёрк знает — она бесхозная. Не понять даже, как ее зовут.
— Кто я? — горестно вопрошает она. — Под каким именем вписана я в Книгу жизни — как госпожа Бьёрк, как госпожа Мулин или как фрёкен Густафсон? Если Господь призовет меня, почем мне знать, когда откликнуться: «Я здесь!»
Ей хотелось бы помолиться о том, чтобы не надо было вечно спешить куда-то прочь, о том, чтобы наконец где-нибудь укорениться. Ей хотелось бы просить Бога снять с нее проклятие, чтобы прах ее не был развеян по ветру.
Но чтобы найти место успокоения на земле, надо сперва обрести свой дом.
Но где этот дом, если здесь все лопочут по-итальянски, еда отвратительна, вообще, все не то — и запахи, и звуки.
Как ей попасть домой? Бёрье ее не впустит. Энебюберг господина Бьёрка — это не выход. Родители ее умерли, все ушло, все уничтожено, отвергнуто, а Рим — вовсе никакое не начало. Это, безусловно, конечная остановка. Надо бы двигаться дальше, но дальше — некуда.
И все-таки во всем этом как бы просматривается некий замысел. Все же не случайно отправилась она именно в Рим. И вовсе не для того, чтобы, как ей казалось, поесть мороженого на Испанской лестнице.
Рим никогда не терял права на землю. Римляне могут врыться в нее на глубину столетий — чем глубже они роют, тем весомее становятся. Под одной церковью другая, более древняя, а под этой древней церковью языческий храм, а под ним священный источник — вот она, твердая почва, которой под силу нести на себе такое бремя. И сколько бы ни старались римляне избавиться от своей тени, это не в их власти.
Что Бог сочетал, того человеку не разлучить. Так примерно сказано в Библии, припоминает госпожа Бьёрк, но она была кроткой и покорной, она подчинилась воле Бёрье, поблагодарила и откланялась.
Она вышла замуж за господина Бьёрка, чтобы у Жанет был отец.
Чтобы оставаться кроткой и покорной.
Чтобы сделать попытку продолжать.
И чтобы доказать Бёрье, что она не пропадет. К тому же господин Бьёрк был куда богаче и благороднее, чем Бёрье когда-нибудь мог стать.
Поехав в Рим, она тоже проявила покорность. Теперь она поняла: до самого последнего дня выполняла она волю Бёрье. Вместо того, чтобы остаться и требовать своих прав, она объехала пол земного шара, лишь бы не мозолить ему глаза.
Потому что бедняжке Бёрье это было бы крайне неприятно.
Пока вечерняя прохлада не загоняет ее в гостиницу, госпожа Бьёрк стоит у парапета и смотрит вниз на город. Когда кто-нибудь останавливается с ней рядом, она спрашивает: Senta, signor, che oro sono? — единственное, что она знает.
Стать еще большей невидимкой невозможно.
20
Усталая, жалкая, стоит она с тяжелым чемоданом в руке против собора Святого Петра. Деньги у нее кончились. Она расплатилась в пансионате Эрдарелли и теперь собирается домой. В Риме ее не ждет никто.
Все кругом белое — небо, собор, голуби, мощенная камнем мостовая. Грязно-белое. Собор напоминает крепость.
Религиозные чувства госпожи Бьёрк довольно туманны, но если Бог есть, думает она, он наверняка обитает здесь. Она пришла сюда, чтобы перед отъездом домой просить Его о помощи, требовать помощи, на которую имеет право.
Госпожа Бьёрк надеется, что Бог поймет — она явилась сюда не фотографировать местные достопримечательности или впадать в экстаз оттого, что все здесь такое громадное, она явилась требовать Его помощи.
Как паломник, поднимается она по массивным каменным ступеням, ведущим к порталу собора. Сверху на нее взирают Иисус Христос, Иоанн Креститель и апостолы. Ей хотелось бы накрыть голову капюшоном, как монахине. Теперь она понимает, почему Адам и Ева пытались прикрыть свою наготу. Быть нагим ужасно. Она надеется, что ни Господь, ни его стражи не видят ее в эту минуту.
Может, ей вообще не стоило приходить.
«На третий день при наступлении утра, были громы, и молнии, и трубный звук весьма сильный; и вострепетал весь народ, бывший в стане. Гора же Синай вся дымилась оттого, что Господь сошел на нее в огне; и восходил от нее дым, как дым из печи и вся гора сильно колебалась.
И сказал Господь Моисею: сойди и подтверди народу, чтобы он не порывался к Господу видеть Его, и чтобы не пали многие из него».
Жалкая смертная, стоит она в соборе и слушает ангельское пение. Вот и она пришла наконец туда, куда ведут все дороги беглецов.
Сюда, к самой весомой из всех возможных обителей, примчал ветер ее, легчайшую из живых существ.
Как паломник пришла она сюда исповедаться и получить прощение, в Рим приехала она, чтобы иметь возможность вернуться.
Она целует стертую стопу статуи Святого Петра, а потом идет вперед так далеко, как только позволено, до того самого места, где стоит трон Святого Петра.
Головы она не склоняет. Почти что с вызовом смотрит она на пустой трон. Она видит гидов, ведущих все новые туристские группы, но не раскланивается с ними.
Защищаться она больше не может. Она должна принять решение. Что ей делать? У нее нет ни дома, ни работы, ни денег, ни друзей — все это десять лет назад у нее отнял Бёрье. Лететь дальше она не может. Пришла пора осуществить свою собственную волю. В глубине ее души решение уже принято.
Она вернется в Швецию и встретится с Бёрье.
Никакая она не госпожа Бьёрк. Никогда не принадлежала она к породе Бьёрков. И она не Вивиан Густафсон — ведь она уже больше не девушка.
Она Вивиан Мулин.
Бёрье обещал ей свою любовь. Перед лицом Бога обещали они любить и почитать друг друга. Дочь, которую она родила, — их общий ребенок. Она Вивиан Мулин и никто другой. Вивиан Мулин и только.
Без Бёрье она никто.
Бёрье.
Любимый. Что он приобрел и что потерял на пути к своему счастью? Вивиан упорно твердит, что они и в самом деле много лет любили друг друга и были счастливы. Она была в его жизни не только частью обстановки.
Где-то в пути он должен был разбиться. А она — однажды остановиться в своем полете.
Перестать повиноваться его воле и восстановить свой рухнувший мир.
Вот что она должна сделать.
Она немедленно вернется в Швецию, встретится с Бёрье и объяснит ему, насколько он был неправ.
Хорошо бы им помириться, все решить полюбовно, чтобы она могла его безоговорочно простить.
Но если он не захочет мириться, все равно они — одно целое, и Вивиан ему это докажет.
Раз и навсегда она объяснит ему, что развод невозможен; что бы они сами ни думали, они — единое целое, пока смерть их не разлучит.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
1
Под моросящим дождем стынет и мокнет ее лицо. Бешено колотится сердце.
Чтобы сохранить прическу, она натянула на голову полиэтиленовый пакет. Избави Бог выглядеть загнанной дичью при встрече с Бёрье. Теперь, когда они увидятся вновь, она должна держаться с достоинством.
Бёрье сейчас дома. Она это знает. Она позвонила по телефону и проверила. Трубку сняла та, другая.
— Алло, Лена Мулин слушает.
Самоуверенная лахудра!
— Извините за беспокойство, мне нужен Бёрье Мулин, — проворковала Вивиан.
— Минутку, он сейчас подойдет…
Вивиан услышала его шаги и повесила трубку.
Лена Мулин.
Дурацкое имя.
Кажется, так зовут какую-то артистку. Лена Мулин? Да нет же, фамилия артистки Улин. Лена Улин. Совсем другое дело!
Как в лихорадке проходит Вивиан квартал от станции метро Уденплан до нового дома Бёрье. Как в лихорадке нарастает в ней возбуждение. Несмотря на вечернюю прохладу, щеки у нее горят. Внутри все дрожит. Ребра только что не стучат друг от друга. А желудок, как центрифуга, гонит по кругу желудочный сок.
— Ну чего я распсиховалась? — с упреком говорит она самой себе.
Но вообще-то неудивительно, что она нервничает. Она не видела Бёрье целых девять лет. Чтобы не встречаться с Вивиан, Бёрье, когда он хотел подкупить дочь приглашением на обед или билетами в кино, назначал Жанет свидания где-нибудь в центре города. Бёрье не хотел видеть Вивиан. Не присутствовал он и на бракоразводном процессе. По той или иной причине он желал ее наказать. Дни и ночи напролет она гадала: за что? И так и не смогла понять, за что он на нее сердит. Она ведь всегда была до глупости кроткой и до смешного преданной.
И тем не менее он ее наказывал.
Вивиан пытается дышать животом, делать долгие размеренные вдохи и выдохи. На улице сыро. Холод проникает сквозь летний плащ. Она ведь взяла с собой в дорогу только то, что могло пригодиться в жаркой Италии.
В Стокгольм она вернулась всего час назад. Чемодан оставила в камере хранения на Центральном вокзале. Она вернулась не для того, чтобы предаваться сомнениям, а чтобы вступить в переговоры.
В сточной канаве валяются влажные бурые листья, горемычные бурые листья. Уж скорей бы выпал снег и прикрыл их, чтобы они не выставляли напоказ всем встречным и поперечным свою наготу.
В асфальте отражается свет уличных фонарей. Плащ Вивиан шуршит при каждом ее движении. Витрины магазинов украшены рождественскими гномами и еловыми ветками.
В витринах висят гирлянды теплых, мерцающих тонов. Каждая витрина похожа на уютный дом, на красиво раскрашенную картинку, обложенную ватой и обсыпанную серебряными блестками. Вивиан вспоминает — и на секунду ей вдруг хочется оказаться внутри стеклянной витрины, а не снаружи.
Магазины приготовились к рождественской торговле. В воскресенье первый адвент. Время надежд.
Будь Вивиан по-прежнему госпожой Бьёрк, она вынула бы из шкафа подсвечник, предназначенный для адвента, начистила и поставила бы туда, где ему полагается стоять, — на окно в столовой. А если бы еще прежде ее не бросил Бёрье, сидела бы она на кухне в Хессельбю, любуясь своим медным подсвечником. Впрочем, может, это была не медь, а похожий на нее дешевый сплав, который зато не надо чистить — какая разница?
Они с Бёрье во время адвента обычно ходили на концерт в церковь Святой Катарины. Вивиан обычно дремала и даже спала, пока не затягивали Осанну сыну Давидову. Вот бы опять уснуть там, где тёпло от скопления людей и свечек.
Но сна у Вивиан ни в одном глазу.
Восемь часов вечера. Непроглядные потемки ноября.
Счастливые семьи сидят по домам за обеденными столами. Может, они зажгли свечи, растопили камин. А после обеда заберутся с ногами на диван и будут смотреть телевизор.
Вот эта женщина вяжет свитер — рождественский подарок мужу, который читает, расположившись в кресле с высокой спинкой. А в другой квартире отец напевает своим детям песенку про маму-троллиху, которая уложила спать одиннадцать маленьких троллей, накрепко связав их хвостиками.
Дождь припустил — он лупит по машинам, по тротуарам, изъязвляя позднюю осень маленькими острыми дырочками.
Женщина, что вяжет свитер, поднимает глаза от вязанья и, взглянув в окно, вздрагивает: «Брр! Избави Бог высунуть нос на улицу в такую погоду!» Она произносит это как-то отрешенно, и муж что-то бурчит в ответ.
Дети съежились в тепле под одеялом. Теперь они уже спят. Стоя в дверях, родители любуются ими. Стиснув друг другу руки, они думают о том, что быть счастливее, чем они сейчас, невозможно.
Те, что сидят за обедом, повернулись спиной к окну. А за окном Вивиан спешит по улице на свидание с Бёрье. Бешено колотится ее сердце.
Вот она пришла. Из подъезда выходит молодая пара. Прежде чем дверь парадного захлопнулась за молодыми людьми, Вивиан вставляет ногу в щель. Потом быстро юркает в подъезд. Вот она уже в доме. Тремя этажами выше Бёрье сидит со своей шлюхой, ни о чем не подозревая. Глаза Вивиан стали словно бы лучами рентгена. Она видит сквозь этажи, как они сидят за обеденным столом и что-то бормочут. Она видит их снизу.
От возбуждения на нее нападает икота. Прошло девять лет, но она все еще его любит и готова простить.
«Я здесь, чтобы принести Благую Весть», — думает она.
Она читает на табличке: Мулин, 4-й этаж. Лицо ее передергивается, в последний раз ее охватывает приступ сомнения — это последние крохи воспитания и послушания пытаются напомнить ей, как подобает себя вести.
Но Вивиан устала вести себя как подобает, ей осточертело быть хорошо воспитанной, быть приятным дополнением к интерьеру. Она нажимает кнопку лифта, слышит, как он спускается вниз. Сердце ее бешено стучит.
Голуби в смятении взлетают вверх, закрывают небо и Пантеон.
Час пробил.
2
На входной двери красуется большая деревянная табличка: «МИЛОСТИ ПРОСИМ! ЗДЕСЬ ЖИВУТ БЁРЬЕ, ЛЕНА И ГУСТАФ МУЛИН».
Вивиан нажимает кнопку звонка. В квартире кто-то встает. До нее доносится: «Кто бы это мог быть?» и «Сиди, я открою». Она быстро расстегивает плащ, оправляет блузку. В последнюю секунду срывает с головы полиэтиленовый пакет. Не хватало еще, чтобы она забыла его убрать.
Бог милосерд. Дверь открывает сам Бёрье. Салфетка заткнута за воротник, словно он ел раков. Он еще продолжает жевать и как раз собрался выковырять кусок пищи, застрявшей в зубах, но, открыв дверь, увидел Вивиан и замер. Ну и оторопел же он!
— Бёрье! — в радостном ожидании шепчет Вивиан. — Это я.
Она не видела его целых девять лет. Он постарел, благополучная жизнь наложила на него свой отпечаток. Живот стал больше, лицо обрюзгло. В шкиперской бородке появилась проседь.
На мгновение Бёрье растерялся. Будь Вивиан боксером, ей бы именно теперь следовало, воспользовавшись его ослабленной защитой, нанести прямой удар правой.
Но нет — она одаривает его своей самой нежной и преданной улыбкой. Она пришла сюда не драться, а мириться.
Заметив это, Бёрье сразу же овладевает положением. Продолжая жевать, он сует палец в рот, чтобы выковырять застрявшую в зубах пищу. Он нарочно жует с открытым ртом — пусть Вивиан видит, как велика его уверенность в себе.
Вивиан не может удержаться от смеха. Ну нельзя же после девятилетней разлуки сразу начинать с того, что ты жуешь с открытым ротом. К тому же из-за салфетки, повязанной, как у младенца, Бёрье выглядит дурак-дураком.
Она снова одаривает его своей нежнейшей улыбкой. В ответ Бёрье меряет ее скептическим взглядом.
— Вот я и опять здесь, — горделиво и в радостном ожидании заявляет она.
— Вижу, — отвечает он. — Какого черта тебе здесь надо?
— Мне надо с тобой поговорить.
— Кто там, дорого-о-й? — раздается тягучий голос из спальни. — Если принесли рождественские газеты, скажи, что нам не нужно. Скажи, что не нужно, если это разносчики газет.
— Нет, дорогая, — отвечает Бёрье, высокомерно глядя на Вивиан. — Тут никого нет.
— Никого? — удивленно восклицает Вивиан, продолжая при этом улыбаться. — Выходит, теперь я — никто? Вот оно как.
И она начинает громко распевать:
— «ШУМ ВОЛН МОРСКИХ МАТРОСУ ЛЮБ, ТЫ СЛЫШИШЬ, ВОЛНЫ ШУМЯТ!»
— Заткнись! — шипит Бёрье. Это приказ; он с угрозой делает шаг навстречу Вивиан, но ее не запугать.
— А в чем дело? Это ведь поет никто. «ПРОЩАЙ, ПРОЩАЙ, КРАСОТКА МОЯ, Я СКОРО ВЕРНУСЬ ОПЯ-ЯТЬ!»
— Дорогой мой, — раздается опять тягучий голос из комнат. — Кажется, кто-то поет?
— Нет, дорогая, я же сказал тебе, здесь никого нет.
Бёрье выходит на лестничную площадку и захлопывает за собой дверь.
— Ну, чего тебе надо? — раздраженно шепчет он.
Вивиан довольна, она перестала петь.
— Мне надо с тобой поговорить, — сообщает она и кладет руку на руку Бёрье. Вздрогнув, он поспешно освобождается.
— С чего же мне начать, так много всего, — говорит Вивиан. — Разве ты не помнишь, что мы обещались перед Богом любить и почитать друг друга до самой смерти?
Бёрье со вздохом делает гримасу.
— Милая Вивиан, неужели ты ради этого явилась сюда в такую погоду? Ведь эти слова ровным счетом ничего не значат.
Вивиан хочется заткнуть ему рот, но он привык разглагольствовать и самодовольно продолжает:
— Это просто ритуал, пожалуй, в этом можно усмотреть некое намерение, но ни один человек не властен над своим будущим и не может связать себя таким обетом. А теперь извини, пожалуйста, я должен идти к своей…
— Так вот, я вернулась, — перебивает его Вивиан, — и готова с тобой помириться.
И тут вдруг плотина прорывается, и с губ Вивиан льется потоком:
— О, Бёрье! Мы начнем сначала, ты и я. Все это было чудовищным недоразумением. Теперь я поняла. Развестись невозможно. Мы по-прежнему одно целое.
— Что это еще за климактерический бред! — обрывает ее Бёрье. — Ты, что, хочешь, чтобы я стал двоеженцем, а ты двумужницей? Это же смехота! — Презрительно фыркнув, он порывается уйти. — А кстати, как смотрит на то, что ты бегаешь ночью по улицам, твой муж?
— О! Его я бросила.
Бёрье останавливается.
— Бросила? — он недоверчиво таращится на нее. — Ты его бросила?
— Да.
Вдруг смутившись, Вивиан уставилась в каменный пол.
— Так-таки прямо взяла и бросила?
В тоне Бёрье недоверие и упрек. Вивиан задета.
— Послушай-ка, дружок, — говорит она, сама слыша, как жестко звучит ее голос. — Уж чья бы корова мычала…
Голос у нее срывается на визг, в нем звучит отчаяние, оно ей ненавистно. Ненавистно, что она опять становится тем жалким созданием, каким была девять лет назад, когда он ее бросил.
— Не кричи, глупая баба! — рычит Бёрье, тоже сразу вошедший в прежнюю роль. — Соседи услышат.
Он прав. Соседи могут услышать. Что они подумают? Вивиан снова переносится в их квартиру в Хессельбю. Бёрье ругает ее, она плачет, он кричит на нее, она плачет. Он собирает чемодан, она унижается перед ним — ползает на коленях, молит, чтобы он ее не бросал.
«Не реви так громко, глупая телка! Не беспокой соседей! Могла бы хоть немного посчитаться с ними! Спусти занавески. Не порти жизнь хотя бы соседям!»
Он перешагнул через нее и ушел, предоставив ей таскаться по неубранным комнатам и держаться подальше от окон, чтобы соседи не увидели ее краха.
А телефон звонил, и она отвечала: «Нет, сейчас его нет дома. Пожалуйста, перезвоните попозже».
«Нет, к сожалению он вышел, но я могу передать. Да, конечно, я передам привет. Спасибо. Спасибо. Непременно».
— Мне надо тебе объяснить, — говорит Вивиан с натужным спокойствием.
— Ну так валяй! — заявляет Бёрье, всем своим видом показывая, что слушать не собирается. Самоуверенности в нем еще больше, чем прежде, а она и в прежние времена совершенно подавляла Вивиан.
— Не перебивай меня! — пищит Вивиан, пытаясь привести в порядок мысли. — Все это очень важно, очень…
— Ты что, выпила? — обрывает ее Бёрье. — Ты пьяна?
Он принюхивается к ней, как отец к девочке-подростку, когда в субботу вечером та приходит домой позже, чем ей позволили.
«Он делает это нарочно, — думает Вивиан. — Он совершенно точно знает, каким способом меня уничтожить».
— Я не могу собраться с мыслями, ты все время меня перебиваешь.
В ее голосе опять появились визгливые нотки. Она снова вот-вот взорвется.
— Ты никогда не была сильна по части мыслей, — снова перебивает ее Бёрье.
Он улыбается. Он безжалостно ждет, чувствует, что взрыв на подходе.
Все это так просто. Вивиан всегда была никудышным игроком в шахматы, вспоминает он вдруг. Она могла угодить в любую ловушку, даже в самую неприкрытую. Стоило соблазнить ее пешкой, и она полностью обнажала защиту своих фигур, это была не игра, а бойня.
— Помолчи и дай мне сказать, — кричит Вивиан. — Теперь моя очередь говорить. Теперь я хочу, чтобы меня выслушали!
— Как же, как же, — перебивает Бёрье. — Это испокон века ладят все феминистки, все защитницы лесбиянства из принципа. «Теперь моя очередь говорить!» — пищат они. А потом балаболят без остановки. Чушь, белиберда, мужчины-угнетатели — все вперемешку. Черт бы их всех побрал! Ну, женщина, валяй. Хочешь говорить — выкладывай! — Он смотрит на часы. — Даю тебе ровно одну минуту… Считаю.
Наглец! Гнусная, мерзкая, жалкая, жирная тварь! Чего ради она стоит тут и унижается перед ним? Почему опять стала такой кроткой? Почему готова все понять и все простить этой балованной скотине? Почему позволяет ему каждый раз уходить победителем?
— Время идет.
Бёрье демонстративно смотрит на часы.
Стереть его ухмылку.
Вытравить с его лица эту самодовольную ухмылку.
— Мы должны любить друг друга до самой смерти, — беззвучно шепчет Вивиан, чувствуя, что еще немного, и она расплачется, как обманутый ребенок.
Почему она не смеет даже посмотреть ему прямо в глаза? Почему опустила взгляд и уставилась на его дурацкую слюнявку?
Бёрье смеется.
Смеется грубо. Словно механическая пила вгрызается в молодое деревце. Смеясь, он даже не прикрывает рта рукой.
Вивиан поднимает взгляд и глядит в его открытую пасть, где в желтых зубах застряли остатки пищи. Она видит золотые коронки, обломанный клык, видит, как подрагивает небная занавеска, чувствует, как от его дыхания несет капустой и луком.
И вдруг она становится совершенно спокойной. Она переводит взгляд еще выше и встречается с его взглядом. Теперь она глядит на него в упор, и голос ее звучит так, как тогда, когда она водила американок по собору Святого Петра.
— По возможности надо решить дело полюбовно, чтобы примирение было полным, — жестко говорит она.
Бёрье больше не смеется.
— Но если ты откажешься, значения не имеет. Что бы ты ни говорил, что бы ни думал, мы — одно целое. И я должна тебе это доказать. Я тебя проучу. Я тебя предупредила.
Уж не страх ли мелькнул в его глазах, когда он замахнулся, чтобы отвесить ей пощечину?
— Как ты смеешь говорить со мной таким тоном! — шипит он. — Убирайся, пока я не вышвырнул тебя вон!
И тут Вивиан улыбается так, как она научилась у господина Бьёрка. Снисходительной, насмешливой улыбкой, улыбкой, полной презрения и неколебимой уверенности в себе. Холодной, кастрированной улыбкой, в которой успела натренироваться за семь лет. Так улыбаются прислуге, так улыбаются нижестоящему.
Бёрье испуганно опускает поднятую руку. Что такое он вдруг в ней увидел? Он пытается фыркнуть, но это скорей похоже на всхлип — он не убедил даже самого себя.
— Убирайся! — шепчет он, но приказание больше похоже на мольбу.
Впрочем, Вивиан уже повернулась к нему спиной и нажала кнопку лифта.
3
Боже, как болит у нее спина. Последние дни тянулись так долго. Сначала бесконечные пересадки с поезда на поезд, чтобы добраться до дому, а потом сразу эта встреча с Бёрье.
Вивиан вытягивается на кровати в дешевом гостиничном номере, который сняла в районе Васастан. Ее чемодан так и остался в камере хранения на Центральном вокзале.
Снова и снова перебирает она в памяти подробности своей встречи с Бёрье — что сказал он, что сказала она, что она почувствовала.
Подумать только, как он разжирел. Наверно, рад-радешенек, что может есть и пить, сколько влезет, и избавился, наконец, от ее пакетиков «Бло Банд». Понять его можно.
Да только весь этот жир откладывается на сердце, а потом в один прекрасный день — бац, инфаркт, и ты загнулся.
Сначала, конечно, делаешь отчаянную попытку подлечиться в центре реабилитации сердечников в Сан-Августине на Канарских островах, но потом все равно загнешься.
Загнешься, и с концами.
Вивиан нисколько не завидует его счастью — вовсе нет. Но интересно, присмотрел ли он себе место на кладбище?
Куда тычет пальцем Бёрье, когда говорит: «Я хочу лежать здесь, вот в этой земле»? Вряд ли это место — в Норланде рядом с его отцом и матерью.
Гражданский инженер не может, черт возьми, лежать рядом со всяким сбродом! Нет, он вносит небольшую плату, чтобы потом кладбищенские сторожа ухаживали за его могилой — сметали листья, высадили кустик вереска стандартного размера, зажигали свечку в день Всех Святых, поминая человека, которого в глаза не видели.
Нет, Бёрье не присмотрел себе места на кладбище, Вивиан уверена: он просто не мог этого сделать. Ведь Бёрье никогда не умрет. Он так счастлив со своей женой, этим нолем без палочки.
Вивиан рада за него. Вивиан понимает, что он ухватился за то, в чем увидел последнюю возможность быть счастливым. Единственное, с чем она не может примириться — это что он устроил свое счастье за ее счет. Что он сам себя пригласил на обед, а расплачиваться предоставил ей.
Он отнял у нее даже машину, а Вивиан так любит водить.
Хрясь, хрясь!
Она размажет подлеца колесами своей машины.
А впрочем, нет, лучше паровым катком! Проедется по нему взад и вперед!
И при этом она воскликнет: «Ой!»
А потом: «Ой! Опять не заметила. Но ничего, время залечивает все раны».
А потом: «Где же у этой штуковины тормоз?»
Он не хочет мириться. А чего она ждала? Впрочем, может, как раз этого самого и ждала. Вивиан смеется. Наверно, решил, что она спятила. Впрочем, это его проблемы. По крайней мере она дала ему шанс. Она вела честную игру и предложила ему такую же. А он не захотел. Что ж, она не виновата. Пусть пеняет на себя.
С этой минуты она начнет осуществлять свой план.
4
Она больше не хочет быть приятным дополнением к интерьеру. Ей обещали все, а не дали ничего.
Только накладные плечи.
Похожие на американских футболистов, скитаются среди людей она и ее сестры.
Они вольны делать со своей жизнью что им вздумается. Они ведь равноправны. У них накладные плечи.
Как-то раз Вивиан потеряла в туалете одно накладное плечо. Такое удалось ей одной на всем белом свете. И дало ей это только засор в туалете, когда она по глупости спустила воду.
— Стремись к звездам! — зазывно нашептывали ей в уши.
— О да! Конечно! — в восторге восклицала Вивиан. — Я буду стремиться к звездам!
И спустила воду.
Дурында, которую так легко надуть.
Ей обещали все, а не дали ничего. Теперь она это поняла, но только теперь. С медлительностью тех, кто задним умом крепок, она наконец узрела очевидное: те, кто обещал ей все, не давали, а брали.
И вот она вернулась как Рэмбо, вернулась, чтобы отомстить.
Она возьмет пулемет и начнет косить всех подряд.
5
Ворам и бандитам положено промышлять по ночам. С ломиком или с отмычкой забираются они в дом, крадутся на цыпочках, чтобы не разбудить того, кто спит. Ограбленный сладко храпит в ночном колпаке. Пока обчищают его дом, ему снятся самые прекрасные сны. А на рассвете ворам с мешком, набитым добычей, надо убираться подальше, чтобы поделить награбленное. Часть — Коварному Лабану, часть — Магнусу Деревянной ноге, а две части — разбойничьему атаману.
Так полагается по правилам. Именно так, а не иначе. Что это за вор, который красит ногти красным лаком?
Чтобы не смазать еще не высохший лак, Вивиан держит телефонную трубку в растопыренных пальцах. Она долго слушает длинные гудки — ей нравится запах лака.
На вилле Бьёрков никто не отвечает.
Оно и понятно. Господин Бьёрк должен быть на работе. Вивиан просто хочет быть уверенной.
Уверенной в своих подмышках, уверенной в своей походке. Положив трубку, она помахивает кистями рук. Господин Бьёрк на работе. Как отрадно, что все-таки есть люди, исполняющие свой долг.
Так обстояло дело и тогда, когда Вивиан еще была госпожой Бьёрк.
По утрам она вставала раньше господина Бьёрка и пила бодрящий чай из трав. В одном из журналов, посвященных здоровому образу жизни, она вычитала, что единственный способ избежать язвы желудка — это пить натощак чай из трав. Госпожа Бьёрк, конечно, была готова на все, лишь бы избежать язвы желудка — она послушно пила отвратительный чай и только через час завтракала по-настоящему. Вот почему утро у нее тянулось так долго и, к сожалению, задавало темп всему дню.
Господин Бьёрк, наоборот, вставал на час позже, но зато чрезвычайно спешил, чтобы успеть на работу, на утренний сквош[67], на деловую встречу за ленчем или на что-нибудь еще, чем ему предстояло заняться в этот день.
Господин Бьёрк был человек чрезвычайно деятельный, он наспех проглатывал свой кофе, брился и — бегом, чтобы успеть все, что ему надо успеть. Бывало, госпожа Бьёрк успеет только натянуть на себя халат и прочитать в газете объявления о смерти, а он, чмокнув ее мимоходом, уже исчез.
Сколько раз в году пытался он внедрить в ее сознание, как важны в жизни три «П»: Пунктуальность, Порядочность и Понимание долга.
Сама госпожа Бьёрк никогда не бегала бегом. Она канителилась.
К тому же прежде чем одеться, ей надо было перемыть вчерашнюю посуду, высыпать окурки из пепельниц, собрать грязное белье, да еще сделать несколько попыток поспать днем. Хорошо еще, что ей ни разу не пришлось работать во время первой большой перемены, а только во время той, когда школьники завтракали. Три упомянутых «П» не пустили в ней таких глубоких корней, как в господине Бьёрке.
«Пожалуй, в каком-то смысле жаль, — думает госпожа Бьёрк, вываливая в сейф камеры хранения содержимое своего чемодана — книги и одежду, все вперемешку. — Может тогда в моей жизни было бы хоть немного порядка».
Опустив в щель пятикроновую монету, она запирает сейф. Двое полицейских волокут куда-то злобно кричащего пьянчугу. Он скандалил — вот они пришли и забрали его.
Как просто и легко решается дело. Никто не спросит пьяницу, почему он скандалит. Может, он кричал, потому что хотел пить. Но если бы он крикнул, что ему хочется пить, ни одна душа не протянула бы ему тряпки, смоченной в уксусе.
Вивиан закрывает глаза и вздрагивает.
Вот что ее ждет.
6
С пустым чемоданом в руках Вивиан спускается в метро — ей надо ехать до Больницы Дандерюд. Какая-то девушка уступает ей место.
— Кто с тяжелыми вещами, должен сидеть, — объясняет девушка.
— Правильно, — соглашается Вивиан, похлопывая по своему пустому чемодану.
У Больницы Дандерюд она пересаживается на 601-й автобус. Вивиан побаивается, что встретит кого-нибудь из знакомых, но за годы, прожитые в Энебюберге, знакомств она почти не завела, так что ей ничто не угрожает. К тому же среди дня автобус вообще почти пуст.
На всякий случай Вивиан надевает громадные темные очки.
Когда автобус проезжает мимо старой каменной церкви в Дандерюде, там как раз кого-то хоронят. Кладбище покрыто тонкой белой пеленой выпавшего утром ноябрьского снега. Почва здесь глинистая, глина смерзлась на морозе. Деревья голы. Гроб уже опустили в могилу. Скорбящие стоят поодаль друг от друга.
Вивиан знает, что им зябко.
Много раз бывала она на этом кладбище. Здесь находится фамильный склеп Бьёрков. Вместе с господином Бьёрком сажала она цветы на могиле прежней госпожи Бьёрк.
Чтобы не смотреть в сторону кладбища, Вивиан переводит взгляд на высокие дома Ринкебю.
Автобус проходит мимо старой фабрики зубной пасты, колбасного киоска и виллы Нильса Поппе. Все знакомо, Вивиан с закрытыми глазами может определить, что сейчас перед ней. Ей вспоминается кинокамера ее отца. При этом воспоминании она улыбается. Вот бы найти сейчас милые старые фильмы. Они помогли бы ей воскресить прошлое. При мысли о Хаке Хакспетте, который летал на луну, Вивиан невольно смеется. «Какие мы были тогда счастливые! — думает она, выходя на остановке Фениксвеген в Почти-Юрхольме. — Здесь я никогда не была так счастлива».
Она озирается вокруг. Виллы, сады, сосны.
Сосны и березы, сосны и клены. Сосны. Высокие, спокойные. Полные достоинства. Сосна — дерево важное. Стильное. В Почти-Юрхольм время вторглось только в образе пиццерии у шоссе. Иммигранты здесь — только немцы, чернокожие — только дипломаты. В Почти-Юрхольме нет никаких проблем с расистами.
Почти-Юрхольм пышет здоровьем и великолепием. Здесь на деревьях растут яблоки, здесь бегают трусцой по освещенной дорожке. Если кому-то из обитателей Почти-Юрхольма нездоровится, вызывают домашнего врача.
Впрочем, прихворнувший сам может быть врачом.
Врачей здесь очень много. И больше всего даже главных врачей. Впрочем, в Почти-Юрхольме не болеют. В крайнем случае его обитателям нездоровится, но в принципе они чувствуют себя превосходно.
Чувствуют себя превосходно из принципа.
Тошнотворное благоденствие обволокло Почти-Юрхольм толстым слоем сладкой, вязкой жижи.
«Не я бросила все это, — вдруг доходит до Вивиан. — Почти-Юрхольм сам выплюнул меня».
Она не встречает ни души. Те, кто не ходит на работу, одурманены таблетками собриля. Какая-то одинокая кошка, которую еще не переехали, подбирается к Вивиан и трется об ее ногу. «Это все-таки рай», — думает Вивиан.
Но тут кошка царапнула ее, и Вивиан заторопилась.
Быстрыми шагами подходит она к своему бывшему дому.
Она не делает ничего противозаконного. Она открывает дверь собственным ключом.
— Ау! — кричит она, но дома никого нет. На полу возле дивана валяются две пустые коробки из-под пиццы, на телевизоре — несколько пустых банок из-под пива, а в остальном — все как обычно. Все знакомо, но все чужое. Никаких перемен.
Она и в самом деле была здесь временной жилицей. След ее пребывания в этом доме так ничтожен, что и незаметно, что она целый месяц была в отсутствии. Стоит полная тишина. Вивиан обходит дом, как посетитель музея.
Дом Бьёрков благоденствует как обычно. Ни малейшего следа тревоги, смятения или скандала. Господин Бьёрк из тех людей, что стиснут зубы и начнут сначала. Ни за что на свете не станет он ползать на коленях и сторониться окон, чтобы соседи не увидели его краха.
«Значит, все в порядке, — думает Вивиан. — Не заметно было, что я здесь жила, не заметно, что я съехала, значит все в порядке».
В животе у нее урчит. Торопиться ей некуда. Еще несколько часов ее никто не потревожит. Она кипятит воду для супа из пакетика, садится за кухонный стол и включает радио. Крутят Фреда Окерстрёма: «Проснись, и я дам тебе все, чего никогда не давал»[68].
Вивиан рассеянно пририсовывает усы и бороду Горбачеву на странице «Свенска Дагбладет».
Может, ей следует остаться, и пусть снова будет как было? Здесь ведь есть все, чего только можно пожелать. Конечно, она получит хорошую нахлобучку, но господин Бьёрк никогда ее не выгонит.
Неужто ее и впрямь искушает эта мысль?
Она вспоминает фразу: «Что ж, вот и сегодня поели досыта», и встает из-за стола. Сердце у нее колотится. Ни за что на свете не останется она здесь — ей не выдержать жуткого смеха падчерицы, не выдержать господина Бьёрка, засыпающего с пультом дистанционного управления в руке.
Ей нужен Бёрье. Ей нужно добраться до Бёрье. Это он отнял у нее жизнь.
Она достает из кладовой зимнюю одежду и складывает ее в чемодан. Потом обыскивает ящики стола в поисках всего, что может ей пригодиться; кредитной карточки, увы, не находит, но вытряхивает все деньги из карманов господина Бьёрка, запихивает в чемодан безобразные фамильные подсвечники Бьёрков, часть столового серебра и кое-какие драгоценности, которые в былые времена принадлежали прежней госпоже Бьёрк, а теперь принадлежат ей. Чемодан набит до отказа — она может уходить.
Но прежде чем покинуть дом, Вивиан совершает самое запретное. Поскольку она теперь совершенно новая женщина, бунтовщица, бояться ей нечего.
Опьяненная мятежным духом, она садится на родовую гордость Бьёрков — старинные стулья, на которых никто никогда не сидел, такие они хрупкие и ценные. Семь лет дожидалась она этого часа. Она садится поочередно на каждый из стульев. Всей своей тяжестью опускается она на них, и ей кажется, что стулья трещат под ее задом.
Под конец она хватает фломастер и пишет на нижней стороне сиденья: «Hacke Hackspett was her»[69].
И, хмельная от возбуждения, покидает дом.
7
«Заклад» — написано на вывеске большими синими буквами. Спасибо, вижу. Ясное дело, они хотят, чтобы людям было легко их найти, но зачем кричать на всю улицу? Неужели нельзя проявить немного такта?
Вивиан не может сразу решиться войти внутрь и расхаживает взад и вперед по тротуару перед ломбардом. Витрина украшена зелеными растениями в горшках, занавески не задернуты. Любой прохожий пялься сколько влезет на тех, кто попал в беду. Государство всеобщего благоденствия позабыло, что такое стыд.
Но Вивиан все-таки не принадлежит к тому поколению, которое радостно вопит: «Эй вы все, глядите — я живу на пособие!» Ей с детства внушили, что порядочный человек способен прокормить себя сам, по ее понятиям, обращаться в ломбард унизительно.
Но что ей еще остается? Не может же она, как скупщик краденого, торговать на барахолке Сергельс Торг!
Стыд! Конечно, стыдно ради хлеба утащить из дома фамильные драгоценности. Впрочем, она ведь утащила драгоценности не своей, а чужой семьи, и когда наконец топтаться перед ломбардом становится еще тягостней, чем обратиться к закладчику, Вивиан, набрав воздуха в легкие, входит внутрь.
Ломбард больше всего напоминает современное почтовое отделение. Здесь светло, чисто, все легко моется, на стенах березовые панели, диван для ожидающих клиентов обит тканью в пастельных тонах. У застекленных окошечек, нажимая на клавиши компьютеров, сидят служащие, сплошь женщины.
Вивиан представляла себе процентщика в образе высокого мрачного мужчины в темном костюме и почему-то в цилиндре. Этакий владелец похоронного бюро, сознающий важность момента и потому сдержанный, а тут вдруг энергичные женщины ее возраста с умело наложенной косметикой и подкрашенными волосами.
Очереди ждут полдюжины клиентов. Как и на почте, здесь надо взять номерок. Хотя на диване есть свободное место, Вивиан предпочитает ждать стоя. Быстрым взглядом она оценивает посетителей — это наркоманы, цыгане и строительные рабочие. Вивиан содрогается.
Наркоманы, цыгане, строительные рабочие и она. Отличная компания. Поглядели бы на нее сейчас подруги детства из нормальмской муниципальной женской школы. Уж они бы почесали языки. Чтобы справиться со смущением, Вивиан решает вновь сделаться госпожой Бьёрк.
Она выпрямляет спину, осанка ее становится воистину царственной. С подчеркнутым презрением оглядывает она остальных «клиентов».
Подумать только, что люди могут так опуститься — да ведь это просто трагедия! А впрочем, не хочешь работать, пеняй на себя. И все же это трагедия. Сама она — дело другое, у нее особые обстоятельства, она пришла в ломбард — как бы это получше выразиться? — из любопытства! Ну да, ее интересуют социальные проблемы. Только и всего. А ну, приятель, выше голову, вот тебе крона.
Господи, что она скажет этой особе в окошечке?
Что не успела в банк до трех? Нет, это не годится.
Что у нее украли и кошелек, и кредитную карточку? Да, это пожалуй, убедительней.
Вот ее очередь. Вивиан делает шаг к окошечку.
— Со страховым обществом всегда такая волынка, — кудахчет она, со сладкой улыбкой обращаясь к совершенно равнодушной женщине по ту сторону стеклянной перегородки. — Что же остается? А грабители отняли все. Представляете, фрекен, меня обчистили на Центральном вокзале, я в таком затруднительном положении, я не вижу другого выхода, как только… — Она извлекает из чемодана тяжелые подсвечники и со стуком ставит их на барьер перед закладчицей, — … заложить вот это. Сколько я за них получу?
— Серебряные подсвечники, — бормочет кассирша. — Проба на них есть?
— Это югендстиль, — бормочет в ответ Вивиан.
— Роли не играет, — заявляет кассирша. — К сожалению, мы не имеем возможности оценивать вещи с точки зрения работы. Мы платим по весу.
Вот как, — разочарованно произносит Вивиан. — И сколько же вы даете за грамм?
Ее вдруг охватывает страшная усталость.
— Одну крону. Сейчас я их взвешу. Минуточку…
Вивиан дружелюбно улыбается замызганному субъекту, который сидит на диванчике, ожидая своей очереди. «Наркоман, — думает она, — надеюсь, они регулярно дезинфицируют мебель. Лучше бы уж вообще покрыли диван пластиком…»
Вскоре возвращается кассирша.
— Пятьсот граммов каждый, стало быть, всего полтора килограмма. А значит вы получите тысячу пятьсот крон. Удостоверение личности у вас с собой?
Так мало? — еле слышно шепчет Вивиан. — А муж говорил, что это очень дорогие подсвечники…
Видя полное равнодушие кассирши, Вивиан умолкает и не моргнув глазом выуживает из кармана драгоценности. Они завернуты в носовой платок с монограммой.
Э. Б. Элисабет Бьёрк. Первая жена.
— И еще вот это, — бормочет Вивиан, вываливая золото перед кассиршей; та рассматривает украшения.
— С золотом то же самое. Мы платим по весу. Пятьдесят крон за грамм. Но это старинное золото, так что пусть будет — ну, скажем, по шестьдесят пять.
— Спасибо, — шепчет уничтоженная Вивиан. — А что я получу за камни? В этом кольце рубины.
— К сожалению, у нас нет возможности проверить ценность камней, если только это не бриллианты. За другие камни мы не платим. Минутку, сейчас я все это взвешу.
Вивиан снова улыбается субъекту на диване. Показалось ей, или на нее и в самом деле пахнуло средством против вшивости?
— Девяносто пять граммов, — сообщает, вернувшись, кассирша. Ваше удостоверение, пожалуйста.
Она вносит в компьютер паспортные данные Вивиан.
— Адрес?
— До востребования? — нерешительно пробует Вивиан.
— К сожалению, нельзя, — говорит кассирша.
— СЁДЕРЭНГСВЕГЕН, 17, 182 46 ЭНЕБЮБЕРГ. ТЕЛЕФОН 758 01 25 — кричит Вивиан. — Что еще вы хотите знать?
— Будьте любезны, распишитесь вот здесь. Вещи приняты в заклад сроком на полгода, после чего должны быть выкуплены, если вы хотите получить их обратно. Вот в этой брошюре вы найдете всю информацию. Не потеряйте квитанцию. Если вы ее потеряете, постороннее лицо может выкупить вещи, к сожалению, у нас нет возможности…
— … проверить, — заканчивает фразу Вивиан. — Где я должна расписаться? А крестик поставить можно? Извините, извините, я пошутила.
Быстро, кратко, результативно. Вивиан выходит из ломбарда с семью тысячами шестьюстами семьюдесятью кронами в кармане.
Она дает себе клятву больше никогда в жизни не переступать порога ломбарда.
8
Еще пива, пожалуйста!
Официант смотрит на нее с отвращением. «Последние заказы принималась полчаса назад», — цедит он. И сразу в зале зажигаются все лампы. Посетители один за другим тянутся к выходу. Официанты водружают стулья на столы.
— Мы закрываемся, — снова объясняет ей официант.
— Я и собираюсь домой, — вежливо откликается Вивиан.
— Ну так и идите себе, за чем дело стало? — ворчит официант.
— То-то и оно, что стало, — говорит Вивиан на прощанье и уходит.
На улице идет снег. Вивиан торопится к метро. Возле вентиляционной решетки на Клара Норра Чуркугата спит какой-то человек. Вивиан бесшумно проходит мимо, стараясь его не разбудить. В метро на скамейках перрона тоже спят люди. Со страшным грохотом медленно катит поломоечная машина. Поезда долго нет. Вагон, в который она наконец садится, пуст. На станции Хёторгет входит какой-то человек. И конечно, садится рядом с Вивиан. Вивиан делает вид, будто спит. Человек этот — самое настоящее пугало. Он вдребезину пьян.
— А я тебя узнал! — орет он.
Вивиан старается не обращать внимания.
Я тебя узнал! — повторяет он, обвивая рукой ее талию. — Дай, я тебя чмокну!
Стряхнув его с себя, Вивиан встает.
— Хватит! — говорит она. — Не могли вы меня узнать. Мы с вами никогда не встречались. Поняли!
— Чего это ты расходилась, черт возьми? А ведь я-то помню, все помню.
Он скривился в гримасе и хохочет.
Вивиан оправляет одежду и выходит на Родмансгатан, чтобы избавиться от пьяницы. Но его хохот преследует ее даже на перроне.
Двери вагона захлопываются; он с ухмылкой машет ей рукой. Поезд уходит. Это был последний поезд. Метро закрывается на ночь. Охранник из АБАБ[70] будит какого-то старика, который спит на скамье, уткнувшись головой в грязный рюкзак.
Вивиан плачет от злости.
— Не мог ты меня узнать! — бормочет она.
Мы никогда не встречались. Понял? Никогда!
Но, конечно же, она его узнала.
9
Впервые по-настоящему, язык к языку, Вивиан поцеловалась в тринадцать лет.
Случилось это однажды вечером на школьных танцах в училище на Кунгсхольмен.
Вивиан лишь изредка отваживалась ходить на школьные танцульки. Возле гимнастического зала обычно тусовались мальчишки, которые курили, пили пиво и наверняка уже пробовали делать это.
Это.
Сама Вивиан пробовала разве что вино, да и то под Новый год в обществе папы и мамы. Вивиан была похожа на Алису Бабс в «Swing it»[71] — милая забавная девушка, в этаком задиристом стиле.
А в общем-то трусиха.
Ей, кстати, не разрешали ходить на танцы. По мнению отца, она была еще слишком молода. Не для того он все эти годы гнул спину, чтобы при первом удобном случае ему испортили дочь.
И все же однажды вечером они вдвоем с Уллой-Карин улизнули на танцы.
Помаду и лак для волос им ссудила старшая сестра Уллы-Карин, за что Улла-Карин пообещала той целую неделю мыть посуду. Потом они набили бюстгальтеры туалетной бумагой, царапавшей соски, и надели свои самые нарядные платья.
Старшая сестра простерла любезность до того, что дала Улле-Карин свои туфли на высоком каблуке. Вивиан пошла на танцы в спортивной обуви — она уже и в тринадцать лет была слишком долговязой.
Расфранченные и хихикающие, направились они в гимнастический зал, и еще до конца вечера Вивиан впервые затянулась сигаретой и впервые поцеловалась.
Она так и не узнала настоящего имени того парня, но все звали его Огурец, и он был уродом. Вивиан не помнила, как это вышло, что они начали целоваться. Конечно, он был года на два старше и жил в другом районе.
Наверно, они поцеловались потому, что этого захотел он.
Вивиан не нашла ничего особенно приятного в том, что у тебя во рту чей-то чужой язык. «Я неплохо с этим справилась, — думала она. — Теперь я из тех, кого целуют на школьных танцах. Теперь я вконец испорченная».
Было чем гордиться, ведь Вивиан всегда числилась Уродиной.
Уродливых девушек не целуют. Поэтому Вивиан надеялась, что их видели многие.
Но с другой стороны, Огурец был еще уродливей, чем она сама. Поэтому она надеялась, что их никто не видел.
Она надеялась, что это можно считать просто тренировкой.
А впрочем… Урод целует уродину, красавец красавицу. Так повелось испокон веков, and a kiss is just a kiss, a sigh is just a sigh, the fundamental things reply as time goes by… [72]
Они себе целовались, а тем временем русские убивали людей на улицах горящей столицы Венгрии, свирепствовала холодная война и мир содрогался.
Как же! Она помнит. Волей-неволей она его прекрасно узнала.
Огурец! Первый парень, которого она поцеловала и который и сейчас был не прочь ее закадрить.
Но она и тогда стыдилась его, и устыдилась теперь, в метро. Она слишком хороша для такого типа. Ничего путного выйти из него не могло, да и не вышло. Алкоголик, чего и следовало ждать.
Что можно почувствовать рядом с таким вот Огурцом?
Но не потому она плачет злыми слезами по дороге к своему убогому замызганному гостиничному номеру.
Она плачет потому, что вся ее борьба ни к чему не привела.
Как это ни жутко, они с Огурцом по-прежнему два сапога — пара.
10
Звезд она не видит. Почему она не видит звезд? Звезды стерты с неба.
Космос пуст.
Нет прежнего неба, нет земли. Нет ничего того, что было. Время чудес миновало. Все двери закрылись, все звезды погасли. Во вселенной бушуют ветры, ледяные ветры.
Слепо мечутся они по космосу. Никто не видит их отчаяния.
На скамейке сквера на Далагатан, под красным кленом, сидит Вивиан. Она подняла воротник, сунула руки в карманы пальто. Она озябла, но продолжает сидеть на скамье.
В окнах четвертого этажа в доме возле церкви Святого Матвея горит свет. Какие окна их? Вивиан пытается угадать.
Все окна, в которых горит свет, — это их окна. Все окна в мире, где горит свет, — это их окна.
Все, что говорит о счастье, принадлежит им.
Вивиан видит, как они обнимаются, слышит, как они смеются. Она заставляет себя смотреть, навостряет уши, чтобы слышать.
Вот те двое смотрят телевизионную викторину и обсуждают ответы на вопросы. Она готовит вкусную еду, а он возится с малышом Густафом. Когда Жанет была маленькой, ему было не до нее. Вот он и наверстывает упущенное.
Интернационально звучащая Жанет сидит теперь за кассой в универсаме Мьёльбу.
Маленькому Густафу, наследнику, никогда не придется сидеть за кассой в универсаме и получать деньги за кефир.
Густаф через «ф». Это вам не фунт изюма. Раз уж на то пошло, отчего не нарекли его Карлом-Филиппом?
А еще лучше Мадленой![73] У-у! Вивиан знает про них все!
Она слышит, как они воркуют, блеют, кудахчут.
— Все домашние обязанности мы делим поровну, — говорит очаровательная женушка, запуская ярко-зеленую посудомоечную машину в кухне, где медные кастрюли состязаются в блеске со стеклянной столешницей обеденного стола и хромированными стульями, купленными в «Нурдиска галериет».
— Мы любим все делать вместе, — говорит эмансипированный Бёрье, — ходить в кино, в театр, на выставки. Вот недавно мы были на выставке Пикассо, купили там афишу, окантовали и повесили в кухне.
— Когда Густаф засыпает, мы любим послушать при свечах классическую музыку.
«Только не Вивальди! — думает Вивиан. — А то меня сейчас стошнит».
— Например, «Четыре времени года» Вивальди. Дивная музыка.
— А иногда мы играем в какую-нибудь игру.
«В подкидного!» — думает Вивиан.
— Чудесная игра маджонг. Такая эстетичная.
«Я не выдержу», — думает Вивиан.
— У Густафа никогда не бывает дырок в зубах. Когда он выходит от зубного врача, он весь так и сияет и говорит: «Посмотри, папа, ни одной дырки!»
— А по субботам мы с мужем любим понежиться в постели. С тех пор как у нас кабельное телевидение, Густаф нам не мешает, его не оторвешь от мультиков, которые показывают в субботу по утрам.
Шлюха, шлюха! Бесстыжая шлюха! Вивиан знает все и про них самих, и про их счастье.
Они и в хоре поют вместе.
И шлюха не боится предъявлять ему требования.
И он считает естественным ей помогать.
И они купили пианино, и она на нем играет, а он стоит рядом и поет:
«J’m tired of living, but scared of dying!»[74] — поет он, подмигивая ей.
И даже покачивается в такт.
И они поют дуэтом, ведь они музыкальны.
Они поют песни, которые поются во время адвента.
— Не смейте петь Осанну! — кричит Вивиан.
— Да святится имя Его-о! — поет Бёрье.
А супружница улыбается.
На скамейке сквера на Далагатан под красным кленом сидит Вивиан, глядя в упор на дом возле церкви Святого Матвея. Небо над нею лишилось звезд. Ночь Вивиан проведет в одноместном номере гостиницы «Один».
В жизни Бёрье и его шлюхи она не видит никаких бед. Не замечает ни его кислой отрыжки, ни ее мигреней, не слышит, как они ссорятся или молчат.
Она ощущает одно — их счастье.
Да и как может быть иначе? Ночь она проведет в одноместном номере гостиницы «Один».
Когда-то Вивиан видела по телевизору, как забивают быков. Быки послушно идут на убой, послушно бегут прямо в западню, где их ждет мясник с заряженным пистолетом. Вот они, глядите.
А потом их отстреливают.
Вивиан гадает, какие окна принадлежат Бёрье и его новой жене. Им принадлежат все окна, которые говорят о счастье.
В одном из окон горит свеча адвента. Вивиан узнает подсвечник. Он стоит на столешнице сливогого дерева.
Все это принадлежит Вивиан. ВИВИАН!
А рядом стоит Бёрье и ухмыляется.
Он смотрит вниз на нее, сидящую под красным кленом на скамейке сквера. Их взгляды встречаются. Он злорадно ей кивает. Она знает, что он ее видит, видит каждый день, что ее унижение — непременная предпосылка его счастья.
Вот почему она шепчет:
— Боже! Верни мне звезды!
11
— Лена Мулин слушает…
Вивиан кладет трубку, снова снимает ее, набирает тот же номер.
— Алло! Лена Мулин слушает…
Вивиан кладет трубку. Ее рука дрожит. Почему у нее дрожит рука? Почему она все еще колеблется?
Женщина на том конце провода испугана. Испугала ее Вивиан. Вивиан не хочется снова услышать испуганный голос.
Но Вивиан должна побороть свою слабость.
Она звонит снова.
— Алло! Кто это? Чего вы хотите?
Перепуганный пискливый голос, маленький дрожащий листок. Вивиан вешает трубку. «Еще раз, — думает она, — позвони еще раз».
Вивиан снова набирает тот же номер. Та, другая, снова снимает трубку, но на этот раз она не спрашивает, кто звонит, а пронзительно кричит:
— Чего вы хотите? Почему не отвечаете?
Вивиан кладет трубку. Она чуть было не ответила. Ее ведь учили вежливо отвечать, когда к тебе обращаются. Чтобы немного успокоиться, она закуривает сигарету. Потом звонит снова.
— Алло! Бёрье Мулин слушает!
Вивиан кладет трубку. Стало быть та, другая, сдалась и позвала на помощь Бёрье. Вивиан смешно. Какой дурацкий у Бёрье голос, когда он пытается говорить властным тоном. Уже не колеблясь, она звонит снова.
— ПОСЛУШАЙТЕ! НЕМЕДЛЕННО ПРЕКРАТИТЕ ЭТО БЕЗОБРАЗИЕ!
Вивиан прикрывает рот рукой. Злющий голос, привыкший командовать. Она кладет трубку. Сдаваться она не собирается. Сосчитав до десяти, она звонит снова.
— ЧЕГО ВЫ ОТ НАС ХОТИТЕ?
Вивиан кладет трубку. Чего она хочет? Он же знает сам — доказать: что бы они сами ни думали на этот счет, они одно целое. Почему он так глуп? Вивиан звонит снова.
Они отключили телефон.
12
Вивиан ведет наблюдение за их подъездом.
Она выучила расписание Бёрье. Без четверти девять он выходит из дома, садится в свой сааб и едет на работу.
Впрочем, его сааб — это их сааб. У Бёрье осталась их старая машина.
Малыш Густаф вышел из дома раньше Бёрье и пошел в школу. За все время, что Вивиан держит дом под наблюдением, она заметила только одного мальчишку школьного возраста, стало быть, это Густаф.
К тому же у него глаза Бёрье. Так странно видеть их у другого человека. Красивые серые глаза.
Зато рот не такой, как у Бёрье.
У мальчишки безобразный рот.
Новую жену Вивиан вычислить не сумела. Бёрье все время выходил из дома один и возвращался в одиночестве. Конечно, из подъезда и в подъезд выходило и входило много женщин подходящего возраста, но Вивиан так и не смогла решить, какая из них его шлюха.
Годы работы на переменах в школьном дворе закалили Вивиан — холода она не боится. Закутанная, как капуста, в несколько слоев теплой одежды, в вязаной шапочке, надвинутой на самые уши, в варежках поверх перчаток, обмотав шесть раз вокруг шеи старый шарф Жанет и нацепив на нос громадные темные очки, сидит Вивиан на скамейке сквера наискосок от подъезда Мулинов и сторожит.
Шарф Жанет — этакое трехметровое полотнище из тех, что в свое время цеплялись за лыжные палки на слаломных спусках, душили маленьких девочек и давали постоянную пищу вечерним газетам. Жанет долго выпрашивала себе такой шарф. «Я же не занимаюсь слаломом, черт возьми!», — убеждала она мать. Вивиан находила ее довод разумным, только вот где это Жанет подцепила скверную привычку ругаться?
— Закрой варежку! — фыркала Жанет с высокомерным достоинством своих одиннадцати лет. — Ты ведь, черт возьми, в Бога не веришь.
Вивиан находила, что и в этом доводе что-то есть, и таким образом Жанет получила вожделенный трехметровый шарф.
Уже на следующий год шарф безнадежно вышел из моды и долго валялся где-то под зимней обувью, пока Вивиан не выстирала его и не обмотала вокруг собственной шеи.
Она воображает себя Айседорой Дункан, подозревая однако, что другие не заметят этого сходства.
Бёрье раза два прошел в каких-нибудь двух метрах от Вивиан. Он ее не узнал. И хотя это отвечает ее нынешней цели, она задета.
Они прожили вместе семнадцать лет, а он проходит мимо, даже не поглядев в ее сторону. Интересуй она его хоть каплю, он бы узнал Вивиан под ее маскировкой.
13
Целую неделю просидела она у их подъезда.
Зачем она это делает? Чтобы набраться храбрости — но для чего?
А может, это своеобразный знак протеста, безмолвная сидячая забастовка, о которой никто не подозревает?
Вивиан думает таким способом ожесточиться, стать изнутри совершенно холодной.
Какие изменения в ней происходят?
Кто она — буддийская монахиня, которую каждый час приближает к познанию, или обыкновенная психопатка, которая раздувает в себе ненависть, как кузнец раздувает огонь в своем горне?
Свежий румянец, который она приобрела в Италии, уже слинял с ее лица, с каждым днем она становится бледнее. Губы она смазывает густым слоем вазелина, но они все равно трескаются.
За все время, что она здесь сидит, она ни разу не заплакала. Иногда ее одолевает зевота. Но чаще всего она сидит неподвижно и, не отрываясь, смотрит на окна Бёрье.
Иногда она смеется, и от её смеха становится жутко.
По какой такой причине она смеется?
14
В эту ночь она расплатилась за номер в гостинице «Один».
Немного больше семи тысяч крон получила она за фамильные сокровища Бьёрков, она не может выкинуть эти деньги на дорогую гостиницу. Чтобы их хватило исполнить то, что она задумала, надо жаться и считать каждый грош.
Но Вивиан все рассчитала заранее. До закрытия Центрального вокзала можно сидеть в зале ожидания. Потом всю ночь до утра кататься в ночном автобусе. На самом заднем сиденье можно даже поспать. Словом, тут проблем нет.
Хорошо вот так сидеть и смотреть на рустованный фасад дома. Как всегда голова у Вивиан немного кружится. Ее не покидает смутное ощущение нереальности.
Когда десять лет назад Бёрье ее бросил, в ушах Вивиан словно бы что-то лопнуло, равновесие нарушилось. С тех самых пор у нее появилось странное чувство, будто она парит и не может опуститься на землю.
Ноги ее касаются земли, но только касаются, устойчивости в них нет.
Лишь теперь, когда она сидит вот так на скамейке сквера под голым красным кленом, в зимней одежде и в темных очках, оставив все прочее имущество в камере хранения на Центральном вокзале, теперь, когда она всерьез решила проводить ночи в идущем по кольцевому маршруту 94-м автобусе, ей начинает казаться, что она вновь вернулась к действительности.
Ее теперешние поступки последовательны. Она нашла верный путь. Обрела равновесие.
Мимо проходят двое мальчишек, они без стеснения ее рассматривают. Один из мальчишек хохочет во все горло, другой корчит ей рожи.
Это Густаф.
«Кривляйся, кривляйся», — думает Вивиан и корчит рожу в ответ.
«Ко мне можно не проявлять ни капельки уважения, — думает Вивиан. — С какой стати меня уважать? Почему бы маленькому говнюку не скорчить мне рожу? Самый жалкий слабак может сейчас меня ударить».
Но Вивиан никогда в жизни не чувствовала себя такой сильной и неуязвимой.
Словно бы никто и ничто ее больше не трогает.
Вид ее должно быть, ужасен. Прохожие отворачиваются, чтобы на нее не смотреть. Некоторые переходят на другую сторону улицы. Она слышит, как они перешептываются, показывая на нее пальцем, она видит, как их передергивает от отвращения.
Может, они принимают ее за бомжиху, за бездомную бродяжку, которая носит с собой весь свой скарб?
В каком-то смысле это ее устраивает.
Завтра, чтобы довершить маскарад, она купит ручную тележку и пластиковые сумки. Тогда она и впрямь станет похожей на бомжиху.
Мысль эта тешит ее душу. К тому же это очень практично. Держать вещи в камере хранения дорого, да и конечном счете, бессмысленно, а с тележкой будет легче спине.
Спина всегда причиняла ей неприятности. В школе ее постоянно ругали за плохую осанку.
Тележка — самый лучший выход. Вивиан хвалит себя за сообразительность.
Она способна решить все проблемы. Чтобы выспаться, всегда найдется автобус, чтобы досыта поесть — дешевый ресторан, прочитать свежую газету можно в читальном зале библиотеки, вымыться — в бане, провести время — в кино, а постирать и переодеться можно в Энебюберге, когда господин Бьёрк на работе.
Конечно, все это только до поры до времени. Пока она не исполнит свой замысел.
Все устраивается к лучшему.
15
Второе воскресенье адвента.
Ей-богу, из подъезда в полном составе выходит вся нелепая семейка. Бёрье придерживает для шлюхи дверь, ну видан ли такой идиотизм! Вот она, наконец, наша разлюбезная… Господи, какая дешевка! Что он в ней нашел? И прическа уродская! Молоденькой, что ли, себя вообразила? Бездарь, сразу видно! Глядите-ка, глядите, идет перепуганный мальчонка. Бедняжка! Нелегко, наверно, тому, кого воспитывает этакая корова. Может, стоит предупредить Совет по делам несовершеннолетних — лучше уж детский дом, чем эта груда мяса. Боже, вот идет Бёрье, он смотрит прямо на меня, но не может же он меня узнать? Эх, да что там, он не заметил бы меня, разоденься я даже как королева бала. Какой усталый у него вид! Он и вправду разжирел. Наверно, болен. При желании можно даже представить, что у него рак мозга. И вообще, какое мне дело до этих двух бочек? Интересно, куда это они намылились? Ну конечно же, на воскресную прогулку, образцовая семейная ячейка направляется в Скансен кормить обезьян. Ха, кому это они хотят втереть очки? Эге, машина у них старая, может дела у них вовсе не так уж хороши, машина проржавела, поглядим, заведется ли она вообще… Ха-ха, шлюха до того жирна, что и в машину протискивается с трудом, не сможет она шляться по Скансену. Впрочем, они, наверно, отпустят мальчишку на все четыре стороны, а сами будут попивать кофе в ресторане Сульлид. Бёрье всегда был лишен чувства ответственности. Ага, что я говорила, машина не заводится. Ан нет, завелась все-таки. Скатертью дорожка! О Боже, поставь на эту машину глушитель! Может стоит позвонить в органы охраны окружающей среды? Кстати, у Бёрье каждый раз открывается язва, когда ему приходится иметь дело с властями. Рождественский базар! Конечно же, они отправились на рождественский базар в Скансен! Гномы, традиции, соломенных рождественских ангелочков мы уже больше не сжигаем. Мы теперь бережем наш маленький мирок, потому что мы в нем хозяева. Пусть себе едут на свой рождественский базар. Плевала я на них. Пусть подавятся своим проклятым, гнусным, дерьмовым базаром. Ожиданию конец. Час пробил.
16
Машина уехала; выждав несколько минут, Вивиан встает со скамейки и, взяв с собой сумку с инструментами, входит в дом.
Кода она не знает, но дверь старая, ее можно открыть пинком ноги.
Вивиан крадучись поднимается до первого жилого этажа и там стоит, прислушиваясь, чтобы убедиться, что она одна. Потом тихонько спускается вниз к двери парадного, осторожно отвинчивает стеклянную пластинку со списком жильцов, отдирает от нее пластиковые буквы, образующие фамилию Мулин, сует буквы в карман и накрепко привинчивает стеклянную пластинку обратно. Хотя бы в подъезде следы семьи истреблены.
Вивиан поднимается на четвертый этаж до их площадки. С входной двери выжженными буквами громко зазывает большая деревянная табличка: «МИЛОСТИ ПРОСИМ! ЗДЕСЬ ЖИВУТ БЁРЬЕ, ЛЕНА и ГУСТАФ МУЛИН». До чего же безвкусно и вульгарно! Ничего, сейчас Вивиан исправит дело.
Она вынимает из сумки самую большую отвертку и не без труда отвинчивает табличку. И сразу квартира приобретает уже не такой жилой вид. Чтобы она и в самом деле стала нежилой, Вивиан заливает в замочную скважину клей «супер». И поспешно ретируется. Табличку она вечером сожжет, испечет яблочко. Посмотреть бы, какую мину скорчит Бёрье, когда сначала не увидит своей фамилии в подъезде, потом обнаружит, что с двери отвинтили их нарядную табличку, а в конце концов убедится, что они не могут войти в квартиру. Посмотреть бы на его злобную багровую рожу, когда слесарь заявит, что замок надо менять, и спросит у Бёрье, застраховано ли его имущество. К тому же вообще искать слесаря воскресным вечером — мука мученическая.
Бомжиха исчезает в ранних зимних сумерках.
Семейному счастью здесь больше не бывать.
17
Вивиан сама видит: в ее глазах с каждым днем все сильней разгорается безумие, и она плачет, укрывшись за темными стеклами очков, на заднем сиденье ночного автобуса № 94, на котором колесит по кругу, коротая зимнюю ночь.
Ей хотелось бы сойти, дернуть шнурок и сойти, но если она сойдет, она не будет знать, где находится. Она будет ввергнута в жизнь, неумолимо, безнадежно ввергнута в собственную жизнь, продолжая при этом чувствовать себя в ней чужой. Где-то в городе, в незнакомом месте, сбившись с пути, в темноте и холоде, задолго до рассвета.
Сойти с автобуса, где все-таки светло и тепло, и оказаться в одиночестве в собственных потемках — нет, ничего хуже быть не может. Тогда она в конце концов проиграет свою борьбу с отчаянием и сдастся.
Потому-то она с упорством маньяка и сидит в автобусе, держась за спинку сиденья впереди себя. А тряский автобус колесит по кругу, не зная отдыха. Какие-то люди входят и выходят, но никто не садится с ней рядом, и она смотрит в окно, чтобы не видеть, как они на нее смотрят, она устала, она засыпает, но ее сон — какая-то невнятная дрема, как и те часы, когда она бодрствует; она не отличает сна от яви, и это ее пугает, она боится, что выдохнется, боится потерять рассудок.
Она знает, что если явь и сны сольются в одну неразличимую массу, ничто уже не спасет ее от демонов.
Ночь медленно переходит в день. Только рано утром, когда оживает уличное движение, когда мир наливается светом, и небо со стороны Накка благодатно розовеет, Вивиан засыпает на скамье у остановки 46-го автобуса и спит до тех пор, пока солнце не поднимается высоко в небо.
18
— Алло! Лена Мулин слушает…
Вивиан кладет трубку, дышит на ладони. Она стоит в телефонной кабине на площади Карла XII. У кафе «Опера» все еще взад и вперед снуют такси. Скоро подойдет ночной автобус. Она уже узнает водителей. Они стали с ней здороваться.
Вообще-то говоря, без перчаток уже слишком холодно, но в них трудно попасть при наборе на нужную кнопку. Вивиан снова опускает в прорезь две кроны и снова набирает номер. На этот раз трубку снимает Бёрье, в его голосе отчаяние.
— Господи, уже три часа ночи, нам завтра рано вставать. Кто бы вы ни были, неужели вы не перестанете нас мучить?
Вивиан вешает трубку. «Кто бы вы ни были…» Неужели он не догадывается? Вивиан закуривает сигарету, выдыхая на руки теплый дым.
Когда она звонит снова, они уже отключили телефон.
Нет, это не доставляет ей никакого удовольствия. Она мучается и сама.
19
В этом году она не получит рождественских подарков.
Не получит безвкусных шарфиков, которые потом придется прятать, дешевых веночков-манжет на подсвечники, за которые надо благодарить, или новых поваренных книг, которые ехидно намекают на то, что она не умеет готовить.
Но зато в этом году ей не придется ломать голову, что бы такое подарить всем треклятым родственникам господина Бьёрка.
Им несть числа, и всех их приходилось подкупать — она ведь была узурпаторшей, которую они подкармливали со своего рождественского стола.
В роли госпожи Бьёрк она опасливо покупала им подарки, тщательно обдумывая, что кому преподнести, завертывала покупки в нарядную подарочную обертку, ночи напролет рифмовала рождественские поздравления, и все для того, чтобы на Рождество родственники господина Бьёрка равнодушно вскрыли пакет, даже не удосужившись прочитать ее вирши.
— Фу, какой ужасный почерк, ничего не разберешь! — восклицала сестра господина Бьёрка.
— Майкл Джексон! Это уже старо! — ныла племянница.
— Как жаль, у меня уже есть в точности такая рубашка, — говорил сын господина Бьёрка. — Но все равно спасибо.
Все равно спасибо. Так говорил каждый из них.
И госпожа Бьёрк у каждого просила прощения.
Сама она получала от них всякую дребедень. То, что покупалось за пять-шесть дней до Рождества, когда вспоминали: «Ах, да! надо, наверно, подарить что-нибудь этой новой жене Эдвина».
И ухватив на прилавке первый попавшийся сувенир, говорили:
— Это сойдет!
Или же посылали ребенка в ближайший газетный киоск купить коробку шоколада.
— Она, наверно, стоит недорого, на́ вот пятьдесят крон.
Или же вынимали из буфета банку брусничного варенья, замечая:
— Она, наверно, в жизни своей не собирала брусники. Перевяжем банку ленточкой, вот и будет подарок!
И госпожа Бьёрк сердечно благодарила, приседала и шаркала ножкой. А тем, кто не приходил к ним на Рождество, писала:
«Спасибо, дорогая тетя, мыло так чудесно пахнет…»
«Я так обрадовалась шоколадным конфетам, можешь быть уверена, коробку мы откроем уже на Рождество…»
«Дорогая Агда, более красивых манжет для подсвечника я в жизни не видела…»
и
«Я ОБОЖАЮ БРУСНИКУ, НО К СОЖАЛЕНИЮ МНЕ САМОЙ НЕ УДАЛОСЬ СОБРАТЬ ЕЕ В ЭТОМ ГОДУ, ТАК ЧТО БОЛЬШОЕ БОЛЬШОЕ БОЛЬШОЕ БОЛЬШОЕ СПАСИБО!»
Однажды она попыталась сама заготовить впрок бруснику, протертую с сахаром. Она купила целую корзину брусники на рынке Хёторгет. А потом мешала ее и мешала, пока из глаз не потекли слезы, а на пальцах не вздулись пузыри.
Брусника превратилась в несъедобную, горькую розовую жижу, и в конце концов Вивиан вылила ее в раковину.
Но в этом году она избавлена.
Не надо гладить рождественские салфетки, не надо варить рождественскую свинину, не надо печь рождественские печенья. В этом году ей не придется мыть посуду, пока другие смотрят Доналда Дака.
Вивиан толкает перед собой тележку. От многослойной одежды Вивиан стала круглой и бесформенной. Она во весь голос поет рождественские песни: «В доме в этот вечер зажжены все свечи, в пламени свечей светло, ла-ла!»
На запруженном людьми тротуаре Хамнгатан толпа расступается перед ней, как воды Красного моря расступились перед евреями, когда они бежали из египетского рабства.
Встречные крепко прижимают к себе рождественские покупки, словно боятся, что она вырвет пакеты у них из рук, словно им совестно, что они будут встречать Рождество с родными и близкими, а она наверняка проведет его в горьком одиночестве.
Чудовищная мысль. Купив бутылку крепкого глинтвейна, Вивиан пьет его холодным прямо из горла на скамейке сквера на Далагатан. Изюм она ест прямо из пакета. И поет: «Вифлеемская звезда, она домой ведет всегда!»
Потом, разогретая алкоголем, вытягивается на скамье и засыпает. Ей снятся плетеные коврики в отчем доме, деревянные половицы, аромат испеченного матерью свежего хлеба.
Мать Вивиан никогда не пекла хлеба. Она покупала хлеб по дешевке у одной из соседок, которая развозила выпечку. И в квартире у них не было деревянных половиц, но во сне Вивиан этого не помнит.
20
Следующее воскресенье — это третий адвент. Семейство Мулин снова выходит из дома в полном составе, а Вивиан снова готова крушить и истреблять.
Не успели они скрыться из виду, как она встает со скамьи, и поправив очки и поглубже надвинув вязаную шапочку, подкатывает тележку к подъезду.
Из тележки она вынимает две тяжелые сумки. Она — Дед Мороз, который явился в гости на несколько дней раньше срока.
Впрочем нет, никакой она не Дед Мороз.
Она ангел мщения, прокуренный и озябший.
От постоянного пребывания на воздухе у нее болит голова. Стужа проникает внутрь через виски, там, где кости особенно тонкие, и заполняет все внутри. Свежий воздух разорвал ее отравленные никотином легкие, и теперь зимний холод проникает в каждую клеточку ее тела — в пальцы, на которых трескаются ногти, в ступни, которые отекают. На лице лопаются кровеносные сосуды, на носу и на щеках образовалась красноватая сетка. Кожа загрубела и стала вся как подошва, у корней волос зуд от теплой вязаной шапочки, глаза щиплет от вечного прищуривания за темными стеклами очков.
Нет, она не Дед Мороз.
Она ангел мщения, из тележки она вынула сумки с бутылками денатурата.
Это третий адвент, когда зажигают третью свечу.
21
Она знает, что должно произойти. Она отчетливо видит предстоящее.
Расплавленные пластинки слипаются в один черный комок — Моцарт, Вивальди и трио Сви-Дейнз[75] сплавляются воедино.
Загораются книги, от горящих книг занимается адский огонь.
Лопаются и вылетают стекла, шипит пыль, падают и разбиваются тяжелые декоративные украшения, с картин течет краска, вспыхивают и горят, как трут, холсты, от мебели остаются угли и пепел.
Придется Бёрье по ее примеру учиться ничего не принимать близко к сердцу.
Пеплом станет все, что он нажил трудом и скаредностью, пеплом станет все, что он наворовал.
Сгорит и ее стол со столешницей сливового дерева. Придется ей принести эту жертву и постараться не принимать это к сердцу.
То-то будет радости, то-то будет счастья увидеть, как огонь распространяется из одной комнаты в другую, опустошая все вокруг, точно всемирный потоп.
На входной двери вместо деревянной таблички с именами, которую украла Вивиан, теперь висит от руки написанная бумажка. Вивиан с удовлетворением отмечает, что это выглядит так, словно здесь живет семья второго сорта, живет кто-то, кто не имеет на это права.
Замок врезали новый.
Ну что ж. Пусть себе останутся с новым замком. Замок ее не волнует.
Убедившись, что вокруг никого нет, Вивиан первым делом просовывает в щель для почты пачку старых газет. Затем медленно и аккуратно льет в эту щель денатурат. От его испарений у нее начинает кружиться голова, приходится выйти на улицу — глотнуть свежего воздуха. Ей ведь всегда чуть что становилось дурно.
Возвратившись, она снова берется за дело, поджигает пропитанный денатуратом платок и пропихивает его в щель.
И тут же она слышит, как под дверью занялся огонь. Вначале от его потрескивания веет даже домашним уютом, как от очага, на котором пекут яблоки.
Но потом ей в нос ударяет дымное зловоние. «Счастливого Рождества!» — думает она, торопясь убраться, пока кто-нибудь из соседей не поднял тревогу, заметив дым.
«В доме в этот вечер зажжены все свечи, в пламени свечей светло, ла-ла».
Спускаясь по лестнице вниз, Вивиан вдруг останавливается.
Что это ей почудилось?
В воздухе кружатся перья и песок из птичьей клетки.
Уж не канарейка ли испуганно мечется по своей клетке, не в силах вырваться наружу?
Уж не кошка ли мяукает и в панике бьется о наружную дверь, словно крепкая дверь может поддаться натиску мягкого кошачьего тельца?
В квартире становится все жарче, огонь из одной комнаты перебрасывается в другую, кошка отчаянно мяукает, Вивиан видит перед собой маленькую кошачью мордочку, маленькие острые клыки. Она слышит, как кошка все слабее толкается в дверь, а когда прутья клетки расплавились, канарейка уже мертва.
Вивиан прижимает руку ко лбу. По ее лицу струится пот.
— Что я наделала! — бормочет она. — Что я наделала!
Торопливыми шагами спускаясь к Свеавеген, она толкает перед собой подпрыгивающую, грохочущую тележку и слышит, как вдалеке воют сирены пожарных машин.
Но пожарные приезжают слишком поздно. Дело сделано. И содеяла его Вивиан Мулин.
По причине его, Бёрье, жестокосердия.
22
«Все, что я делаю, я делаю невпопад», — думает Вивиан.
Она все еще слышит отчаянные вопли кошки, все еще слышит, как кошка бьется о дверь, пытаясь вырваться наружу. Она видит себя в зеркале и удивляется. Удивляется, что способна на такую низость.
Какая перемена происходит в человеке, причинившем зло? Переменилось ли ее лицо? Стало ли в нем больше жестокости или страха, и где между ними грань?
И снова Вивиан думает о том, что все делает невпопад. Каким образом она может доказать Бёрье, что они одно целое? Она способна только разрушать и приносить несчастье.
Ей дано только самое гнусное оружие. Оружие слабаков и подлецов, ей бы устыдиться и отказаться от него.
Но она не отказалась. В тот день, когда она предстанет перед своим обвинителем, она скажет в свою защиту:
— Меня сразили оружием куда более гнусным. Пусть даже и законное, оно было в десять раз более подлым, и его пустили в ход против меня не колеблясь.
Да, она рушит их жизнь, как Бёрье разрушил ее собственную. У Бёрье больше нет дома, как нет дома у нее самой.
Стало быть, они опять одно.
Остался последний шаг. Она должна еще раз встретиться с Бёрье.
23
Только в среду за пять дней до Рождества Вивиан удается дозвониться ему на работу. «Нам надо встретиться», — говорит она; Бёрье в ответ огрызается. Она просит его самым ласковым, самым умоляющим тоном, на какой только способна «Об этом не может быть и речи», — шипит он в ответ и кладет трубку.
Тогда она идет к его конторе и поджидает там.
Всю вторую половину дня сидит она перед домом, где он работает, ожидая окончания рабочего дня; наконец он появляется и проходит мимо, не обращая на нее внимания.
— Бёрье… — говорит она, вставая.
Мельком взглянув на нее, он фыркает и идет дальше.
— Бёрье, ты — дерьмо! — кричит она ему вслед.
Он садится и уезжает, оставив ее в туче выхлопных газов.
Вивиан трясется от злости. Он что, не знает, кто она и что она сделала?
Ну что ж, она ему растолкует. Ему все равно не отвертеться. Не хочет позволить ей прийти к нему, придется ему самому явиться к ней.
На другое утро она идет к школе, где учится Густаф. С завтрашнего дня детей распустят на каникулы. Асфальт на школьном дворе искрится от мороза, снег все еще не выпал. В окнах школы переливаются звезды адвента и рождественские украшения из цветной бумаги. Сейчас прозвенит звонок к началу первого урока.
Классные комнаты освещены, дети вот-вот рассядутся по партам и задремлют, уткнувшись носом в прохладные крышки, уютно пахнущие привычкой и моющими средствами. А учительница со своей кафедры будет читать им отрывки из «Братьев Львиное Сердце», и на каждой парте горит свечка, которую детям разрешили принести из дома при условии, что они будут вести себя хорошо и не играть с огнем.
Как все это хрупко. Как хрупок мир, хотя дети об этом не подозревают.
Как легко все потерять: один неверный шаг — и все рушится.
Словно вспыхнувшая от огня бумажная луна.
Вивиан закуривает сигарету, чтобы согреться; она стоит у школьной ограды и ждет, выпуская дым из ноздрей. До Рождества уже всего ничего.
Пять лет проработала Вивиан на школьных переменах. Самым непринужденным тоном здоровается она с детьми, которые проходят мимо нее. Для полноты картины не хватает только мячей и прыгалок.
Дети косятся на нее с подозрением. Кое-кто из девочек хихикает, но в школе, куда отдали Густафа, учатся воспитанные дети из центральных районов города, большинство из них отвечает на ее приветствие.
А вот и Густаф. Красивые глаза, безобразный рот. Маленький светлокожий ублюдок, который не имел права появляться на свет.
Вивиан признает его виновным.
Ему следовало бы сознавать свою вину, но какое ему дело до того, что случилось до его рождения?
Ни о чем не ведая, идет он себе с новым ароматизированным ластиком в кармане и думает о том, как он будет обнюхивать свой новый ластик, пока фрёкен читает вслух отрывки из «Братьев Львиное Сердце».
Скоро звонок. Густаф размахивает своим дипломатом.
Учится в четвертом классе, а уже с дипломатом! На вельветовых брюках складка — смотреть противно! Нет никаких причин жалеть это маленькое избалованное отродье.
— Густаф! — окликает его Вивиан, машет рукой и идет ему навстречу. — Ты ведь Густаф?
Мальчик останавливается, из носа у него течет, он вытирает сопли варежкой. И настороженно глядит на незнакомую женщину. Ему кажется, он ее уже где-то видел. Она чудовищно уродлива, настоящее страшилище. Видно, что бедная. А Густафа уже научили бояться бедняков.
— Да, это я, — отвечает он. — Чего вам надо, тетенька?
Тогда она размахивается и бьет.
Она еще никогда никого не била, поэтому бьет, зажмурившись.
Она бьет его по лицу с такой силой, что мальчишка, потеряв равновесие, падает навзничь.
— Скажи Бёрье… твоему отцу, — тяжело дыша, говорит Вивиан, — чтобы он… чтобы пришел завтра в пять часов в кондитерскую Чельсона. Слышишь, что я говорю, дрянной мальчишка? Скажи ему, если он не придет, будет хуже. Слышишь, что я говорю, или стукнуть тебя еще разок?
Густаф весь съежился. Он прикрывает лицо руками.
Но Вивиан больше не станет его бить. Наоборот, она помогает ему встать. Густаф плачет. Вивиан плачет.
Словно желая загладить случившееся, она, крепко ухватив мальчишку за руку, отряхивает его одежду. Она едва удерживается, чтобы не сказать: «Ну ничего, до свадьбы заживет!», — как, бывало, говорила на школьных переменах, утешая того, кто ушибся.
Вырываясь, Густаф дергает и тянет руку. Но Вивиан крепко его держит.
— А теперь живо на урок, — говорит она, стараясь, чтобы голос звучал сурово.
Она легонько встряхивает Густафа. Он кивает.
Но стоит ей выпустить его, он лягает ее в щиколотку.
— Дура чокнутая! — пронзительно кричит он, удирая. Дипломат так и остался на тротуаре. Ароматизированный ластик выпал из кармана.
24
Отъезжая от бензоколонки, сидящая за рулем Вивиан расправляет плечи — она всегда хорошо водила машину.
За прокат машины пришлось выложить шестьсот крон. От денег, полученных в ломбарде, осталась всего тысяча двести.
Но зато она сидит в синей со стальным отливом «мазде» и, распевая, едет в Энебюберг. Час еще ранний, заторов на дороге нет.
Бёрье всегда водил слишком порывисто, с ходу перестраивался в другой ряд, резко тормозил. А когда приходилось ждать у светофора, нетерпеливо барабанил пальцами по приборной доске. Он вообще не считался ни с красным светом, ни с правилами уличного движения, ни с другими водителями.
Зато господин Бьёрк, наоборот, способен был уснуть за рулем. Когда водил он, Вивиан без умолку болтала, чтобы не дать ему задремать. Каждый раз, когда красный свет сменялся зеленым, приходилось указывать ему на это, иначе он так и стоял перед светофором, а сзади ему яростно сигналили и пытались его объехать.
Из всей троицы лучшим водителем, без всякого сомнения, была Вивиан.
Чтобы не возбуждать подозрений, она ставит машину метрах в ста от дома.
Дома никого нет. В этом она, конечно, убедилась заранее.
У дверей, ожидая, чтобы ее внесли в дом, стоит елка. Это голубая елка с густой хвоей, из самых дорогих.
Вивиан разбирает смех. За все семь лет, что они прожили вместе, ей ни разу не удалось купить голубую елку. «Незачем выбрасывать деньги на ветер», — говорил господин Бьёрк. Стоило ей на два месяца исчезнуть — и на тебе, у двери стоит серебряная ель.
Кто в этом году гладит рождественские салфетки? Соседка или одна из неподражаемых сестер хозяина? А может, господин Бьёрк вообще обошелся без салфеток? Вивиан во многих отношениях была ему полезна. Интересно, понял ли он это теперь? Вспомнил ли о том, что надо купить рождественские подарки родственникам, когда нет Вивиан, чтобы напомнить ему об этом?
Интересно, заметил ли он вообще ее отсутствие? Разувшись, она бесшумно обходит комнаты, разглядывая все, что бросила. Все выглядит как обычно, словно ничего не произошло, словно она никогда не бросала мужа. Как же это так?
Принюхавшись к самой себе, она чувствует — ее запах не совпадает с запахом бьёрковского дома. Вивиан пахнет теперь по-другому, не так, как диван в гостиной, и цвет у нее теперь другой, не такой, как у обоев в кухне.
Изменилась она сама, Почти-Юрхольм остался таким как был.
И снова у нее появляется ощущение, что ее выплюнули.
Последний раз явилась она сегодня в Почти-Юрхольм. («На Юрхольм, дружочек, мы же не какие-нибудь кроты!»). Не торопясь, наполняет она ванну водой, щедро добавив в нее душистого масла, потом, раздевшись догола, погружается в горячую воду, от которой поднимается пар, и отключается.
Где-то в доме открыто окно. Позвякивают хрустальные подвески люстры.
Хорошо бы теперь уснуть.
Вот они с Бёрье идут, держась за руки. Они идут домой. Где они были, она не помнит. Под ногами у них поскрипывает снег. На улице двадцатиградусный мороз, небо усыпано звездами.
В кухонном окне их домика в Хессельбю горит свет. Бёрье только что сказал, что надо бы оборудовать в доме сауну. Это было бы чудесно, ответила Вивиан, только хватит ли у нас денег. Бёрье сжимает ей руку, все уладится, обещает он.
Потом они идут молча. Она сжимает его руку. Мороз двадцать градусов, но ей не холодно. Все звезды на месте, и она знает — сегодня ночью она уснет спокойным сном.
Потому что все уладится…
Немного погодя она соскребла с себя запах бездомности. Она так трет себя щеткой, что кожа становится багровой, а потом тщательно растирается самым жестким из махровых полотенец господина Бьёрка.
Выйдя из ванной, она сбривает волоски на ногах и подмышками, втирает крем в потрескавшиеся ногти, пытается удалить натоптыши на ступнях.
Одежду, которую она носила в последние недели, она выбрасывает в мусорный бак. Одежда пропахла острым запахом пота и отщепенства.
Из шкафа Вивиан извлекает свой самый красивый наряд — расшитое серебром бирюзовое летнее платье. Ткань облегает ее тело мягкими складками. Ощутив кожей ее легкое прикосновение, Вивиан удовлетворенно квохчет, она чувствует себя феей, она кружится в танце по комнатам.
Вот она уже позавтракала и теперь может уходить. Взамен выброшенной в мусорной бак одежды она надевает на себя дубленку.
На обеденном столе она оставляет залоговые квитанции, чтобы господин Бьёрк получил обратно свое фамильное достояние.
Никто не сможет сказать, что она не вернула долг, не вымыла за собой посуду, не постаралась стереть собственные следы.
Она покидает дом, в котором была временной жилицей, опускает ключ в почтовый ящик и навсегда уходит своей дорогой.
Напоследок у нее мелькает мысль, что следовало бы купить еще гравия, чтобы посыпать дорожку. Что же эта за гравиевая дорожка без гравия? Гравий не так уж и дорог. Странно, почему они скупятся на гравий.
Вернувшись в город, она на последние деньги отправляется в косметический салон. Ей делают стрижку, волосам придают светлый оттенок. Лицо отпаривают, ногти покрывают лаком. На веки накладывают мерцающие перламутровые тени, которые, как и платье, подчеркивают голубизну ее глаз.
Придирчиво оглядев себя в зеркало, Вивиан приходит в восторг. Да, именно так она и должна выглядеть при встрече с Бёрье.
Ей давно уже пора ехать в кондитерскую Чельсона.
25
Все началось в кондитерской Чельсона. Именно сюда приходила Вивиан с Астрид, Катрин и другими подругами.
Чаще всего они сидели на втором этаже у окна с видом на уже тогда грязную улицу Биргера Ярла и на Ютас Бакке — собственно говоря, даже не улицу, а просто лестницу, которая вела к церкви Иоанна Крестителя и нормальмской муниципальной женской школе.
Когда Вивиан встретилась с Бёрье, она была совсем еще ребенком. Он называл ее своей девчушкой и похлопывал по ягодицам, а она гордилась этим и думала, что так и надо.
Теперь кондитерская Чельсона выкрашена в белый цвет, и в ней холодно. От кондитерской школьных времен по сути дела осталась только красная с зеленым уличная вывеска.
Чеки выбивает какая-то полька.
Боясь, что после кофе плохо пахнет изо рта, Вивиан заказывает бутылку минеральной воды.
Она усаживается за столик на втором этаже и ждет. На всем этаже она одна. Она складывает руки и молится:
— Пресвятая Дева, — молит она, — ты, которая есть жизнь и даруешь жизнь, ты, которая есть любовь и даруешь любовь, поддержи меня нынче вечером!
Ей почему-то вспоминается Иисус в Гефсиманском саду. Наверно он был тогда так же одинок, как она теперь.
Но зато теперь мало-помалу обретает плоть новая мечта, новые желания, потому что былой мечте, былым желаниям суждено окончательно рухнуть.
Остается лишь пробиться сквозь этот мрак.
Мрак этот мутен, прохожие спешат по улице, чтобы поскорей очутиться дома. Вечер сегодня сырой и промозглый.
Мимо по улице едут машины. Просто едут мимо — в никуда. Никто не считает эти мчащиеся мимо машины. Вивиан слышит сквозь стекло гул их моторов. Они гудят скорбно, сиротливо.
Оконное стекло холодит. Вивиан прижимается к нему лбом, чтобы остудить лицо.
Подышав на стекло, она пишет на запотевшей поверхности свое имя, потом стирает.
Вивиан Густафсон, пишет она и стирает.
Вивиан Бьёрк, пишет она и стирает.
Вивиан Мулин, пишет она и не стирает, и буквы мало-помалу исчезают сами.
«Берешь ли ты Карла Бёрье Мулина в законные супруги?..»
— Да! — шепчет она.
Она вспоминает, как в церкви оглянулась и встретилась взглядом с матерью. Мать улыбалась сквозь слезы. Когда их взгляды встретились, она кивнула дочери. Все было хорошо. Все было как надо.
Сегодня вечером Вивиан восстановит свою честь. Тогда она наконец вольна будет делать что захочет.
Ей холодно в легком платье. Закуривая сигарету, она смотрит на часы: десять минут шестого. Она улыбается. Бёрье всегда опаздывает на десять минут. Всегдашняя его манера.
«Академические четверть часа», — обычно говорил он.
А она обычно называла так их близость.
Внизу хлопнула дверь. Вивиан знает — это Бёрье.
Когда они встретились в первый раз, Бёрье вежливо поклонился и спросил: «Не помешаю, фрёкен?»
Потом улыбнулся неотразимой ласковой улыбкой, которая была самым сильным его оружием, и подмигнул. Вивиан помнит, как она покраснела и пробормотала что-то насчет Астрид. «Астрид скоро придет» или другую глупость в этом роде. «От любви глупеют». При этом воспоминании Вивиан улыбается. Она ведь тогда так удивилась, так растерялась, она была без памяти влюблена.
Выбор пал на нее, и она отдала ему свою жизнь.
Каждый раз, когда он прикасался к ней, ее обдавало жаром. У него были благодатные руки.
Теперь все по-другому. Ведь прошло почти тридцать лет. Бёрье вихрем взлетает по лестнице. Он не кланяется, не подмигивает ей, не приобщает ее благодати бережным прикосновением своих рук. Это мужчина в годах, не победитель, а средней руки чиновник.
И он в ярости.
Прежде чем Вивиан успевает помахать ему в знак приветствия, он хватает ее за платье и стаскивает со стула.
— Какого черта ты пристаешь к Густафу? — рычит он. — Попробуй только еще раз, и я тебя убью, понятно тебе? Понятно?
И он грубо встряхивает ее. Платье лопнуло по шву. Бёрье грозит ей кулаком. Костяшки его пальцев побелели от натуги. Он не зажмуривается, когда бьет.
Но Вивиан уже не прежняя пугливая девчонка. Не повышая голоса и бесстрашно глядя ему в глаза, она шипит тоном, который переняла у господина Бьёрка.
— Пусти! — И добавляет с презрением. — Знаешь, кто ты такой?
Бёрье растерянно выпускает ее. Никогда еще не осмеливалась она говорить с ним таким решительным тоном.
Вивиан оправляет платье, встряхивает волосами и с холодной улыбкой произносит:
— Весьма сожалею, но ты вынудил меня пристать к Густафу, потому что сам ты всегда стараешься увильнуть, как и подобает такой бесхребетной сволочи, как ты.
Она запахивается в дубленку и, спускаясь по лестнице и не оборачиваясь, продолжает:
— Я рада, что ты пришел. И несколько удивлена. Я думала, ты пришлешь адвоката!
Бёрье в растерянности следует за ней.
— Подожди! — кричит он. — Куда ты?
Обернувшись, Вивиан меряет его холодным взглядом.
— Пошли! — коротко бросает она.
26
Бёрье сидит на переднем сиденье рядом с Вивиан.
— Могла бы по крайней мере сказать, куда мы едем! — злобно шипит он.
— Мог бы по крайней мере разговаривать вежливо, — цедит Вивиан.
— Но куда мы едем?
— Домой! — отрезает Вивиан. — Ты что, все еще не понял?
В витринах магазинов мерцает близкое Рождество. Окна витрин стали грязными от прижимающихся к ним ребячьих рук и носов.
Домой.
В каминах из папье-маше бесшумно горит электрическое пламя. Пластиковая елка рядом с камином украшена шариками и гирляндами из фольги. А под елкой лежат большие и маленькие свертки с подарками.
Домой.
На тротуарах тесно от людей, закупающих рождественские подарки.
— Это ты! — восклицает вдруг Бёрье. — Ты нас терроризировала!
— Ну и что из того? Как это ты выразился, когда отнял у меня все? «Порядочность нам иногда не по карману!» По-моему, ты это сформулировал именно так.
Бёрье ошеломленно смотрит на Вивиан. Что он может ответить? Он узнает собственные слова.
Он угодил в ловушку, не предугадал ее следующего хода. Такого прежде не случалось никогда.
Он думал, что знает ее как свои пять пальцев.
— Останови машину! — вопит он пронзительным голосом. — Я хочу сойти!
Он вопит, как избалованный ребенок. Но Вивиан его не слушает. Да и с какой стати?
Бёрье понимает: она его не послушается. Он открывает дверцу, чтобы выскочить на ходу, но они едут слишком быстро.
Вивиан качает головой, снисходительно вздыхает:
— Подвиги Джеймса Бонда никогда не были тебе по плечу.
На очередном перекрестке Вивиан едет прямо на красный свет. Она не оставляет Бёрье ни единого шанса.
— Это же безумие! — пищит Бёрье.
— Возможно, — отвечает Вивиан.
Она выезжает на автостраду Е-4, ведущую в Сёдертелье, она не обращает внимания ни на какие светофоры, едет себе и едет.
Бёрье уже не протестует. Он крепко вцепился в пояс безопасности.
Снаружи темно и сыро, канун кануна Судного дня. Завтра он собирался купить жене рождественский подарок — котелок для приготовления фондю. В нем можно готовить фондю как из сыра, так и из мяса. Котелок чугунный. Новая жена внушила Бёрье, что кухонная утварь должна быть увесистой. Бёрье думает обо всем, чем он владеет: о фарфоровой посуде, о ящиках буфета, до краев набитых столовым серебром, о старинном стекле, о хрустальных бокалах ручной работы.
И вот на тебя тенью надвинулся приговор.
И вот тебя настигает прошлое.
И вот вся твоя борьба оказывается тщетной.
Вивиан смотрит на него. Бёрье видит, что она на него смотрит. Его обвинили, и он предчувствует, каким будет решение суда.
— А как твои родители? — нерешительно пробует он. — Как они поживают?
— Они умерли.
— А Жанет?
— Сидит за кассой в Мьёльбю, ты же знаешь.
— Нас все-таки так многое связывает.
Признание.
Мольба.
Смягчающие обстоятельства.
Он пытается улыбнуться и подмигивает.
«По сути дела он еще более неловок, чем я сама, — думает Вивиан. — Надо его чем-нибудь утешить».
— Ты счастлив со своей новой женой? — спрашивает она, стараясь говорить дружелюбно.
— Что значит счастлив? — со слезами в голосе шепчет Бёрье. — Почему ты спрашиваешь? Я живу, с меня этого довольно.
— Да! — вздыхает Вивиан. — Пожалуй, иногда этого довольно.
— Так может, повернем назад? — шепчет Бёрье.
Последняя попытка.
Вивиан смотрит на него, она больше не чувствует ненависти.
— Вот, — говорит она. — Вот моя рука. Держись за нее и ничего не бойся. Скоро все пройдет.
Вивиан уже видит впереди на повороте дороги отвесную стену горы.
Бёрье видит то, что видит Вивиан. Он хватает ртом воздух, он задыхается.
Он ощупью ищет руку Вивиан, находит ее и крепко сжимает.
Вивиан прибавляет газ.
Шведский квартет © Перевод А. Афиногенова
«Произведение искусства есть фрагмент действительности, увиденный сквозь призму темперамента», — сказал Эмиль Золя. В этой книге читатель встретится с четырьмя фрагментами шведской действительности и шведского сознания, увиденными сквозь призму четырех темпераментов.
Представленные здесь писатели относятся к числу лучших современных прозаиков Швеции, они принадлежат к разным поколениям, но вряд ли вмещаются в рамки каких-либо литературных «школ». Напротив, все они — каждый по-своему — ярко выраженные индивидуалисты, чтобы не сказать аутсайдеры. Герои произведений Биргитты Тротциг (р. 1929 г.) «униженные и оскорбленные». В равнинном Сконе, где разыгрывается действие романа «Предательство» (1966), как и большинства других книг писательницы, люди живут, придавленные к земле свинцовым небом, словно забытые Богом, как едоки картофеля Ван Гога. Но если персонажи Тротциг обитают в серой зоне бытия, то сам рассказ о них обладает силой, которая отделяет свет от тьмы, воду от земли и творит свой собственный мир. Проза Тротциг энергична и ритмична, ее язык то возвращает нас к старейшему шведскому переводу Библии, то создает веселые лирические картины — как на полотнах Ван Гога. Бог, «Господь униженных», в этих повествованиях молчит, а если и проглядывает там небесный свет, отраженный в луже, люди его не видят.
П. К. Ершильд (р. 1935 г.), без сомнения, самый значительный писатель-сатирик в современной шведской литературе. В его социально-критических антиутопиях рассказ нередко ведется от лица довольно необычных персонажей — сбежавшего из дома мальчика в романе «Остров детей», обезьяны в «Ветеринаре» или отделенного от тела мозга в книге «Живая душа» — благодаря чему рационализм «шведской модели» предстает во всей своей абсурдности и комичности. Ершильд, сам врач по профессии и рационалист, с юмором и горечью критикует общественную идеологию, в которой рационализм подменяет собой религию и маскирует хладнокровное злоупотребление властью. «Охота на свиней» (1968) — сатира, ставшая классикой. Типичный бюрократ 60-х годов получает очевидно безумное задание — осуществить массовое уничтожение свиней. Дневник бюрократа написан языком, в котором уже нет места каким-либо этическим категориям — остались только технические — и который до последнего сопротивляется живому хаосу реальности. Однако в конце и рассказчик, и его язык не выдерживают и ломаются, почти как в «Записках сумасшедшего» Гоголя.
Вилли Чурклюнд (р. 1921 г.) — Диоген шведской прозы, аскет и провокатор с фонарем в руке. В его немногочисленных, тонких книжечках — романах-эссе, самокритичных путевых записках, философских притчах — идет беспрерывный (и пока тщетный) поиск мудреца, или мудрости. В книге «О доброте» Чурклюнд, например, с помощью прозрачно-парадоксальных рассуждений бесконечным числом способов доказывает, что никаких разумных причин существования доброты быть не может. В конце концов доказательство само себя аннулирует: если доброта есть, то по какой-то другой причине, чем названные — или могущие быть названными. Если мудрость есть, то она существует лишь в самих поисках мудрости. «Восемь вариаций» (1982) — современный наглядный пример этой старой истины. Все творчество Чурклюнда, собственно, представляет собой вариации на эту тему, мастерски уменьшенные в формате и написанные сжатой прозой, которая в конце концов завоевала, и продолжает завоевывать, многочисленных поклонников даже среди молодых читателей.
Но настоящим «героем» молодой шведской публики среди писателей этого сборника, несомненно, является Юнас Гардель (р. 1963 г.). Завоевав большой успех как молодой прозаик и драматург, он стал сейчас одним из самых высокооплачиваемых и почитаемых в стране эстрадных артистов с собственным вариантом представлений в стиле разговорного жанра. Возможно, он ближе всех в Швеции подошел к тому искусству исполнения со сцены сатирических произведений самим автором, которое в России представлено такими людьми, как Михаил Жванецкий и Михаил Задорнов. Юнас Гардель — гомосексуалист, но ни в своих книгах, ни в монологах он, в общем-то, никогда не затрагивает тему любви между мужчинами. Его тексты — это сатирическое изображение современной Швеции и ее различных языковых клише, приобретающее особую остроту благодаря собственной маргинальности автора. Ни одному шведскому писателю последних лет не удалось создать более страстный, любовно-ненавистный портрет шведского прилежания и его краха, чем Гарделю в романе «Жизнь и приключения госпожи Бьёрк» (1990). Все движется к ритуальному повторению Рождества, лютеранского праздника семейного единения и коммерции — но фру Бьёрк разрывает привычный круг и с открытыми глазами отправляется навстречу своей гибели. И на ее пути ничего о себе не знающее шведское общество распахивается настежь.
Действительность, увиденная сквозь призму четырех темпераментов, — не такая, какая она есть, а лишь такая, какой ее можно увидеть, через многообразие языков. Эти четыре писателя во многом диаметрально противоположны друг другу: католичка Тротциг — врач-скептик Ершильд — философ отрицания Чурклюнд — занимательный провокатор Гардель. Все они — каждый со своей собственной позиции аутсайдера — исследуют один из тех экзистенциальных вопросов, которые современная шведская модель отодвинула в тень или загнала в глубины подсознания общества. Как мне узнать, что я кто-то? У Тротциг человек отказывает ближнему в праве быть кем-то, и никто не показывает ему путь из мрака. У Ершильда просвещенный бюрократ отрицает, что он что-то собой представляет, пока безумие не бросает его в гущу людей. Вилли Чурклюнд демонстрирует нам мир, в котором логика, математика и электронно-вычислительная техника доказывают, что человек — никто, но одновременно само доказательство раскрывает собственную противоречивость и абсурдность. У Гарделя человек становится кем-то с помощью абсурдного бунта против языка и анонимных верхов, которые в некоторых культурах четко обозначаются местоимением «они», а в Швеции — неопределенно-личным местоимением «man» (т. е. человек вообще).
Ларс Клеберг
Примечания
1
Старомодно, наивно (англ.)
(обратно)2
Типично шведское блюдо из кусочков мяса, сосисок, картофеля и других овощей. (Здесь и далее прим. пер.).
(обратно)3
Голландская можжевеловая водка.
(обратно)4
Один самых крупных универмагов Стокгольма.
(обратно)5
«Моему шведскому родственнику. Уинстон Черчилль» (англ.).
(обратно)6
Восхитительный средневековый город (англ.).
(обратно)7
«Остров роз» (англ.).
(обратно)8
В этот день Швеция перешла на правостороннее движение.
(обратно)9
Виски со льдом (англ.).
(обратно)10
«Потому что он веселый и добрый малый» (англ.).
(обратно)11
Вальдемар IV Аттердаг (1320–1375), датский король, в 1361 г. завоевавший Готланд.
(обратно)12
Сильное (англ.).
(обратно)13
Еженедельный массовый иллюстрированный журнал («Круглый год»).
(обратно)14
Пер. А. Лебедева.
(обратно)15
Непременное условие (лат.).
(обратно)16
Бузуки — греческий музыкальный инструмент, рецина — вино.
(обратно)17
Пер. И. Сельвинского.
(обратно)18
Анаколуф — стилистическая фигура, состоящая в нарушении грамматической или логической правильности речи.
(обратно)19
Букв. Для Элизы (нем.) — имеется в виду знаменитое «Элизе» Бетховена.
(обратно)20
Нильс Поппе (р. 1908) — известный шведский актер, выступавший на эстраде и снимавшийся в кино, шведский Чаплин. (Здесь и далее примеч. переводчика).
(обратно)21
Что мы покидаем? Ничего особенного. Всего лишь Анатевку (англ.) (Из мюзикла «Скрипач на крыше»).
(обратно)22
Б. Стенберг (р. 1932 г.) — шведская писательница, в романах которой описывается жизнь богемы 50–60-х гг. в Европе, в частности, в Италии.
(обратно)23
Набор немецких предлогов.
(обратно)24
Немецкий предлог.
(обратно)25
Спасите (итал.).
(обратно)26
Адвент — церковный праздник, охватывающий четыре воскресенья перед наступлением Рождества.
(обратно)27
Конечно (англ.).
(обратно)28
Так вышло, что это три первые ноты (англ.) (из мюзикла «Звуки музыки»).
(обратно)29
Я могла бы танцевать всю ночь (англ.) (из мюзикла «Моя прекрасная леди»).
(обратно)30
Холмы наполнены звуками музыки (англ.) (из мюзикла «Звуки музыки»).
(обратно)31
Известный шведский спортсмен-лыжник.
(обратно)32
В названии этого фешенебельного пригорода Стокгольма сохранилось слово «хольм» — островок. Отсюда замечание господина Бьерка.
(обратно)33
Коктейлей (англ.).
(обратно)34
Я. Сёдерберг (1869–1941) — знаменитый шведский писатель.
(обратно)35
К. Миллес (1875–1955) — знаменитый шведский скульптор.
(обратно)36
Эрдарелли, улица Мачелли 28, 3Е Центр (итал.).
(обратно)37
Послушайте, синьор, где… (итал.).
(обратно)38
Добрый день! (искаж. итал.).
(обратно)39
Добрый день (итал.).
(обратно)40
Какая страна? (англ.).
(обратно)41
Швеция (англ.).
(обратно)42
Она хороша собой! (англ.).
(обратно)43
Я хороша собой (англ.).
(обратно)44
Рим — сладкая жизнь (итал.).
(обратно)45
Социальная катастрофа (итал.).
(обратно)46
Не понимаю, (итал.).
(обратно)47
Бессмысленный набор слов.
(обратно)48
Особая цена (англ.).
(обратно)49
Американская цена (англ.).
(обратно)50
Только для вас, только для вас! (англ.).
(обратно)51
«Милая Черити», «На юге Тихого», «Звуки музыки», «Мэри Поппинс» (англ.).
(обратно)52
Славные, веселые парни, будем здоровы! (англ.).
(обратно)53
Есть у вас вопросы? (англ.).
(обратно)54
Да, где он умер? (англ.).
(обратно)55
Вы имеете в виду Петра, ну так вот, предполагают, что он умер… (англ.).
(обратно)56
Нет, не Петр, Иисус. Разве Иисус не умер где-то здесь?
(обратно)57
Вы, конечно, шутите, вы, конечно, знаете, где умер Иисус (англ.).
(обратно)58
Нет, где же он умер? (англ.).
(обратно)59
Куда вы, подождите нас! (англ.).
(обратно)60
Извините, мне срочно, сроч… (англ.).
(обратно)61
Как можно чему-нибудь научиться, если не задавать вопросов? (англ.).
(обратно)62
Бьёрн Борг, Матс Виландер — известные шведские спортсмены; Ингрид Бергман, Грета Гарбо — знаменитые шведские киноактрисы; Улоф Пальме — шведский государственный деятель, премьер-министр социал-демократического правительства, убитый в 1986 году.
(обратно)63
Немного пива (итал.).
(обратно)64
Апельсиновый сок, Флорида, США (англ.).
(обратно)65
Свобода — просто другой способ выразить словом, что мне нечего терять (англ.) (из репертуара Джанис Джоплинс).
(обратно)66
Люби меня (англ.). (Из репертуара Битлс).
(обратно)67
Род упрощенного тенниса.
(обратно)68
Певец Фред Окерстрём поет песни на стихи барда Корнелиса Вресвика (шведского Высоцкого).
(обратно)69
Здесь побывал Хаке Хакспетт (англ.).
(обратно)70
Частная служба охраны.
(обратно)71
Танцуй свинг (англ.).
(обратно)72
Поцелуй — всего только поцелуй, вздох — всего только вздох. Главное же проясняется с течением времени (англ.). Из кинофильма «Касабланка».
(обратно)73
Имя шведского короля — Карл-Густаф (через «ф», что соответствует старому правописанию); Карлом-Филиппом зовут его сына, а Мадленой вторую дочь.
(обратно)74
Я устал от жизни, но боюсь умереть (англ.) (из мюзикла «Оклахома»).
(обратно)75
Популярное шведско-датское эстрадное трио.
(обратно)
Комментарии к книге «Охота на свиней», Биргитта Тротсиг
Всего 0 комментариев