Поистине в ночном мраке
моей души всегда
три часа утра.
Фрэнсис Скотт Фицджеральд Эпоха джаза But can you save me? Come on and save me If you could save me From the ranks of the freaks Who suspect they could never love anyone.[1] Aimee Mann Save MeМимикрия проявляется, когда какое-то безвредное животное использует свое сходство с опасным существом, живущим на одной с ним территории. Оно имитирует его окраску и поведение и пугает всех встречных — таким образом ему удается выжить.
Чивидале дель Фриули 12 января 2010
— Кофе?
Официантка смотрит на меня поверх очков. Держит серебристый термос. Протягиваю ей чашку.
— Спасибо.
Она наполняет ее.
— На ярмарку приехали?
Киваю в ответ.
— А что за ярмарка?
— Лошадей.
Она смотрит на меня, надеясь, что объясню, почему оказался в Чивидале дель Фриули. Не дождавшись ответа, достает блокнот.
— В каком вы номере?
Показываю ключ.
— Сто девятнадцать.
Она записывает номер.
— Если захотите еще кофе, можете сами налить в буфете.
— Спасибо!
— Не за что.
Когда она удаляется, достаю из бумажника сложенный вчетверо листок бумаги и разглаживаю его на столе.
Эту записку написала моя сестра Оливия десять лет тому назад, двадцать четвертого февраля двухтысячного года.
Мне было тогда четырнадцать лет, а ей ДВАДЦАТЬ ТРИ ГОДА.
Рим Десять лет тому назад
1
Вечером восемнадцатого февраля двухтысячного года я рано лег спать и сразу уснул, однако ночью проснулся и больше уже не сомкнул глаз.
В шесть десять я лежал, натянув толстое пуховое одеяло до самого подбородка, и дышал открытым ртом.
В доме стояла тишина. Слышались только дождь, стучавший в окно, шаги матери этажом выше — она прошла из спальни в ванную — и сипение, исходившее из моего горла.
Вскоре мама придет будить меня, чтобы отвезти к ребятам.
Я включил лампу в виде кузнечика, стоящую на тумбочке. Зеленый свет упал в угол, где лежали рюкзак, набитый одеждой, куртка, мешок с лыжными ботинками и стояли лыжи.
В промежутке между тринадцатью и четырнадцатью годами я неожиданно вытянулся, словно меня откормили удобрениями, и стал выше сверстников. Мама говорила, что меня, наверное, тянули две тягловые лошади. Я уйму времени проводил перед зеркалом, разглядывая свою бледную кожу, усыпанную веснушками, волосы на ногах. Голову мою украшал каштановый кустарник, из которого торчали уши. Половое созревание изменило черты лица, и между зелеными глазами у меня выступал крупный нос.
Я поднялся и полез в карман рюкзака, лежавшего у двери.
— Перочинный нож тут. Фонарик тоже. Все есть, — прошептал я.
В коридоре послышались шаги матери. Должно быть, она в синих туфлях на высоких каблуках.
Я юркнул в кровать, погасил свет и притворился, будто сплю.
— Лоренцо, проснись. Уже поздно.
Я повернул голову и потер глаза.
Мама подняла штору.
— Какая противная погода… Будем надеяться, что в Кортине лучше.
В тусклом рассвете нарисовался ее тонкий силуэт. На ней были юбка и серый жакет, которые она надевала, когда занималась каким-нибудь важным делом. Глухой свитер. Жемчужное ожерелье. И синие туфли на высоких каблуках.
— Доброе утро. — Я зевнул, как будто только что проснулся.
Она присела ко мне на кровать.
— Дорогой мой, хорошо спал?
— Да.
— Пойду приготовлю завтрак… А ты умойся пока.
— А что Нихал?
Она поворошила мне волосы.
— В это время он еще спит. Он дал тебе выглаженные майки?
Я кивнул.
— Ну, вставай.
Я и хотел бы подняться, но что-то сдавило мне грудь.
— Что с тобой?
Я взял ее за руку.
— Любишь меня?
Она улыбнулась:
— Конечно люблю.
Она поднялась, посмотрелась в зеркало возле двери и пригладила юбку.
— Ну, давай же, вставай. Сегодня тоже тебя нужно тянуть из постели?
— Поцелуй.
Она наклонилась ко мне.
— Ладно, ведь не на военную службу отправляешься, а всего лишь на «лыжную неделю».
Я обнял маму, прижался щекой к ее светлым волосам, ниспадавшим на лицо, и уткнулся в шею.
От нее исходил приятный запах. Он почему-то заставил меня подумать о Марокко. Представились узкие улочки со множеством лотков, покрытых какой-то пестрой пылью… Но я никогда не бывал в Марокко.
— Чем это пахнет?
— Сандаловым мылом. Как обычно.
— Дашь мне?
Она подняла брови:
— Зачем?
— Умоюсь, и ты будешь со мной.
Она стянула с меня одеяло.
— Что это еще за новости — умоюсь… Ладно, не дури, тебе некогда будет даже вспомнить обо мне.
Я смотрел из окошка «БМВ» на стену зоопарка, облепленную мокрыми предвыборными плакатами.
Над стеной в вольере хищных птиц сидел на сухой ветке черный гриф. Он походил на старуху в трауре, спящую под дождем.
От включенной печки в машине стало жарко, я с трудом дышал, печенье застряло в горле.
Дождь стихал. Супружеская пара — он тучный, она худая — делали гимнастические упражнения на усыпанной подгнившими листьями лестнице Музея современного искусства.
Я взглянул на маму.
— Ну что? — произнесла она, не отрывая глаз от дороги.
Я набрал в грудь побольше воздуха, чтобы заговорить низким голосом моего отца:
— Арианна, пора бы уже тебе вымыть машину. Это какой-то свинарник на колесах.
Она не засмеялась.
— Попрощался с отцом?
— Да.
— Что он сказал тебе?
— Чтобы не делал глупостей и не бегал на лыжах как сумасшедший. — Я помолчал. — И чтобы не названивал тебе каждые пять минут.
— Так и сказал?
— Да.
Она переключила скорость и свернула на виа Фламиниа.
Город уже заполнялся машинами.
— Звони когда захочешь. Ты все взял? Музыку? Мобильник?
— Да.
Серое небо давило на крыши и антенны.
— Аптечку не забыл? Градусник?
— Да.
Парень на огромном скутере смеялся, слушая телефон, засунутый под каску.
— Деньги?
— Да.
Мы проехали по мосту через Тибр.
— Остальное мы, кажется, вместе проверили вчера вечером. У тебя с собой все, что нужно.
— Да, все.
Мы остановились у светофора. Женщина в малолитражке смотрела прямо перед собой. По тротуару плелся на поводу у двух лабрадоров старик. Чайка сидела на голом как скелет, увешанном пластиковыми пакетами дереве, стоявшем в грязной луже.
Появись сейчас Господь Бог и спроси меня, хотел бы я быть этой чайкой, я ответил бы да.
Я расстегнул ремень безопасности.
— Выпусти меня здесь.
Она посмотрела на меня, словно не поняла.
— Как здесь?
— Да. Здесь.
Загорелся зеленый.
— Остановись, пожалуйста.
Но она продолжала двигаться. Хорошо, что перед нами замедлил ход мусоросборщик.
— Мама! Остановись.
— Застегни ремень.
— Прошу тебя — остановись.
— Но зачем?
— Я хочу один прийти к ребятам.
— Не понимаю…
Я повысил голос:
— Остановись, пожалуйста.
Мама подъехала к тротуару, выключила мотор и откинула рукой волосы.
— Так в чем дело? Лоренцо, прошу тебя, не начинай… Ты же знаешь, что в такую рань я плохо соображаю.
— Дело в том, что… — Я сжал кулаки. — Все остальные едут без родителей. Я не могу явиться к ним вместе с тобой. Произведу плохое впечатление.
— Объясни… — Она потерла глаза. — Это что же, я должна высадить тебя тут?
— Да.
— Но я не смогу в таком случае поблагодарить родителей Алессии.
Я пожал плечами:
— И не нужно. Я сам это сделаю.
— Об этом не может быть и речи. — И она повернула ключ зажигания.
Я рванулся к ней:
— Нет… Нет… Пожалуйста.
Она оттолкнула меня:
— Что «пожалуйста»?
— Пусти меня одного. Я не могу прийти туда с мамой. Меня засмеют.
— Но что за глупость… Я хочу узнать, все ли в порядке, не надо ли сделать еще что-нибудь. Элементарная вежливость. Я не такая грубиянка, как ты.
— Я не грубиян. Я такой, как все.
Она включила поворотник. Нет, она не уступает. Я не ожидал, что ей так важно проводить меня. Я почувствовал, как меня охватывает гнев. И принялся бить кулаками по ногам.
— Что это с тобой?
— Ничего. — Я так стиснул дверную ручку, что побелели костяшки пальцев. Я готов был вырвать зеркало заднего вида и разбить окошко.
— Ты ведешь себя как маленький.
— Это ты обращаешься со мной как с… — Я ругнулся.
Она метнула на меня быстрый взгляд.
— Не смей употреблять бранные слова. Ты же знаешь, я этого не терплю. И незачем устраивать сцены.
Я стукнул кулаком по приборному щитку.
— Мама, я хочу прийти туда один, черт возьми. — Злость душила меня. — Хорошо. Я никуда не поеду. Теперь ты довольна.
— Знаешь, Лоренцо, я ведь сейчас всерьез рассержусь.
У меня оставался последний козырь.
— Все сказали, что приедут без родителей. И только я, как всегда, появлюсь с мамой. Из-за этого-то у меня все проблемы…
— Не придумывай теперь, будто я виновата, что у тебя проблемы.
— Папа сказал, что я должен быть самостоятельным. Что у меня должна быть своя жизнь. Что я должен оторваться от тебя.
Мама сощурилась и сжала тонкие губы, словно заставляя себя молчать. Потом обернулась и посмотрела на проезжавшие мимо машины.
— Они впервые пригласили меня… и что теперь станут думать обо мне? — продолжал я.
Она осмотрелась, словно ища кого-то, кто подсказал бы ей, как быть.
Я сжал ее руку:
— Мама, не беспокойся…
Она покачала головой:
— Какое уж тут спокойствие.
Я стоял с рюкзаком за плечами, держа лыжи и мешок с лыжными ботинками, и смотрел, как мама разворачивает машину. Я попрощался с ней и подождал, пока «БМВ» скроется на мосту.
И пошел по аллее Мадзини. Миновал здание Итальянского радио и телевидения. Метрах в ста от виа Соль ди Лана остановился, чувствуя, как колотится сердце. Во рту ощущалась горечь, будто лизнул медный провод. Рюкзак оттягивал плечи. А пуховик на мне превращался в сауну.
У перекрестка я осторожно выглянул за угол.
В конце улицы возле современной церкви стоял огромный джип «мерседес». Рядом Алессия Ронкато, ее мама, Шумер и Оскар Томмази. Они укладывали чемоданы в багажник. К «мерседесу» подъехал и остановился «вольво» с парой лыж на крыше. Из машины вышел Риккардо Добож и подбежал к остальным. Вскоре выбрался оттуда и его отец.
Я отпрянул. Прижавшись к стене и приставив к ней лыжи, расстегнул пуховик и снова посмотрел за угол.
Теперь мама Алессии и отец Добожа осматривали лыжи, лежавшие на крыше «мерседеса». Шумер пружинил в боксерской стойке и выбрасывал вперед кулаки, как бы нанося Добожу удары. Алессия и Оскар Томмази говорили по мобильникам.
Они ужасно долго собирались, мать Алессии сердилась на дочь за то, что та не помогает ей, Шумер забрался на крышу машины, проверяя, хорошо ли укреплены лыжи.
Наконец они все же уехали.
В трамвае на обратном пути я чувствовал себя идиотом. С лыжами и ботинками, зажатый между служащими в пиджаках и галстуках и мамашами с детишками, ехавшими в школу.
Стоило закрыть глаза, и казалось, будто еду по канатной дороге. Вместе с Алессией, Оскаром Томмази, Добожем и Шумером. И будто даже ощущаю запах шоколадного масла, кремов для загара. Вот, толкаясь и смеясь, мы выбираемся из подвесной кабины, громко разговариваем, не обращая внимания на окружающих, — словом, ведем себя как те, кого мои родители называют грубиянами. Я наверняка захочу сказать что-нибудь забавное, чтобы все посмеялись, пока надевают лыжи. Мне хочется передразнить кого-нибудь, весело пошутить. У меня никогда не получались шутки, которые вызывали бы смех. Нужно быть очень уверенным в себе, чтобы острить на публике.
— Без юмора жизнь печальна, — произнес я.
— Золотые слова, — ответила синьора, стоявшая рядом.
Эту сентенцию о юморе высказал мой отец после того, как однажды на загородной прогулке мой двоюродный брат Витторио запустил в меня коровьей лепешкой. Разозлившись, я подобрал с земли огромный камень и запустил его в дерево, а этот недоумок катался по земле со смеху. Смеялись и мои родители.
Я подхватил лыжи и вышел из трамвая. Посмотрел на часы. Они показывали семь часов пятьдесят минут.
Слишком рано, чтобы возвращаться домой. Наверняка столкнусь с папой, уходящим на работу.
Я направился к вилле Боргезе, в ту часть, где у зоопарка собакам позволено бегать без поводка. Опустился на скамейку и, достав из рюкзака бутылку, глотнул кока-колы.
В кармане зазвонил мобильник.
Я немного подождал, прежде чем ответить.
— Мама…
— Все в порядке?
— Да.
— Уже едете?
— Да.
— Пробки есть?
Мимо пробежал далматинец.
— Ну есть немного…
— Передай трубку маме Алессии.
Я понизил голос:
— Не могу. Она за рулем.
— Ну хорошо, созвонимся вечером, и я поблагодарю ее.
Далматинец залаял на хозяйку — ему хотелось, чтобы она бросила палку.
Я прикрыл микрофон рукой и побежал к дороге.
— Хорошо.
— Еще созвонимся.
— Хорошо, мама, созвонимся… А ты где? Что делаешь?
— Ничего. Лежу в постели. Хочу поспать еще немного.
— А потом пойдешь куда-нибудь?
— Позднее схожу к бабушке.
— А папа?
— Он только что ушел.
— А, понятно… Ну тогда пока.
— Пока.
Отлично.
А вот и Мартышка, подметает листья во дворе.
Так мы прозвали Франкино, привратника в нашем доме.
Он в точности походил на мартышку, какие живут в Конго, — круглая голова, пришлепнутая полоской серебристых волос, венчавших затылок и спускавшихся по ушам на скулы, чтобы соединиться на подбородке, и одна бровь поперек лба. Даже походка у него была необычная. Он двигался сутулясь, слегка наклонившись и покачивая головой, длинные руки висели плетьми, ладони вывернуты наружу.
Он был родом из Соверато, в Калабрии, там жила его семья. Но работал в нашем доме испокон веку. Я относился к нему с симпатией. А мама и папа терпеть его не могли, потому что, говорили они, слишком фамильярничает.
Теперь предстояло так пробраться в дом, чтобы никто не увидел меня.
Франкино очень медлительный, и уж если начал мести двор, то конца этому не будет.
Укрывшись на другой стороне улицы за грузовиком, я достал мобильник и набрал номер.
Телефон в полуподвале зазвонил. Мартышка долго прислушивался, наконец оставил метлу, вразвалку направился к двери и скрылся на лестнице.
Я схватил лыжи и ботинки и пересек улицу. Едва не попал под «форд», и тот принялся сигналить. За ним тормознули другие машины, и их водители осыпали меня бранью.
Стиснув зубы, едва не уронив лыжи и рюкзак, резавший плечо, я выключил мобильник и проскользнул в ворота. Миновал заросший мхом фонтан, где жили красные рыбки, и английскую лужайку с мраморными скамьями, на которых невозможно сидеть. Мамина машина стояла у подъезда, возле пальмы, которую мама лечила от красного долгоносика — пальмового вредителя.
Моля Бога, чтобы не встретился кто-нибудь из соседей, я вошел в подъезд, пробежал по красной ковровой дорожке, миновал лифт и бросился вниз по лестнице в подвал.
Внизу остановился, с трудом переводя дыхание. Нащупал на стене выключатель. Две длинные неоновые лампы тускло осветили узкий коридор без окон. По одной его стороне тянулись водопроводные трубы, по другой — запертые двери. У третьей двери я достал из кармана длинный ключ и вставил его в замочную скважину.
Дверь открылась в большую прямоугольную комнату. Два небольших запыленных окошка под потолком слабо освещали накрытую чехлами мебель, огромные коробки с книгами, посудой, одеждой, неточенные жучком оконные рамы, деревянные столы и двери, раковины с известковым налетом и пирамиды стоящих друг на друге плетеных стульев. Повсюду груды старого барахла, диван с обивкой в синих цветах. Гора замшелых шерстяных матрасов. Собрание каких-то подшивок, изъеденных молью. Старые пластинки. Лампы с погнутыми абажурами. Изголовье кровати из кованого железа. Свернутые в трубку ковры. Огромный керамический бульдог с отколотой лапой.
В подвале была свалена в кучу обстановка квартиры пятидесятых годов прошлого века.
У другой стены стояла кровать. Рядом на низком столике аккуратно выстроились десять консервных банок с говядиной, двадцать с тунцом, три упаковки хлеба для сэндвичей, шесть баночек оливкового масла, двенадцать бутылок минеральной воды, фруктовые соки и кока-кола, банка «Нутеллы», два тюбика майонеза, печенье, кексы и две плитки молочного шоколада. На ящике — небольшой телевизор, игровая приставка, три романа Стивена Кинга и несколько комиксов «Марвел».
Я запер дверь.
Вот тут я и проведу мою «лыжную неделю» в горах.
2
Говорить я начал только в три года и болтливостью никогда не отличался. Если со мной заговаривал незнакомый человек, я отвечал только «да», «нет», «не знаю». А если он настаивал, отвечал то, что ему хотелось услышать.
Стоит ли повторять слова, уже сказанные про себя?
— Лоренцо, ты похож на кактус, растешь себе тихонько, никого не беспокоя, тебе достаточно капли воды и немного света, — вздыхала моя старая няня из Казерты.
Родители иногда приводили в дом девочек моего возраста, чтобы я играл с ними. Но я предпочитал играть один. Запирал дверь и представлял себе, будто моя комната — куб, летающий в безлюдном пространстве.
Проблемы начались в начальной школе.
Я мало что помню о том времени. Имена учительниц, олеандры во дворе, серебристую упаковку с горячими макаронами в столовой.
И других.
Другие — это все остальные, кроме мамы, папы и бабушки Лауры.
Если другие не оставляли меня в покое, если слишком наседали, кровь вскипала во мне, захлестывая желудок и переполняя все существо до самых кончиков пальцев, и тогда я сжимал кулаки и реагировал.
Когда я столкнул Джампаоло Тинари со стены и тот упал, ударившись головой о бетон, и потом ему зашивали лоб, из школы позвонили домой.
В учительской преподавательница говорила маме:
— Он похож на человека, который ждет на вокзале поезд, чтобы уехать домой. Он никогда никого не задевает, но если кто-то заденет его, орет, краснеет от гнева и швыряет все, что попадется под руку. — Учительница растерянно опустила глаза. — Иногда он пугает. Не знаю… Я посоветовала бы вам…
Мама повела меня к профессору Масбургеру.
— Вот увидишь. Он очень многим детям помогает.
— А сколько я там должен пробыть?
— Сорок пять минут. Два раза в неделю. Согласен?
— Да. Это немного, — ответил я.
Если мама надеялась, что таким образом я стану как другие, я не возражал. Все должны думать, и мама в том числе, будто я нормальный.
Меня отвел туда Нихал. Толстая, пахнувшая карамелью секретарша впустила меня в помещение с низким потолком, где било в нос сыростью. Окно выходило на глухую серую стену. Комнату с орехового цвета обоями украшали старые черно-белые фотографии Рима.
— Сюда ложатся все, у кого есть проблемы? — спросил я профессора Масбургера, когда он указал мне на кушетку, обтянутую вытертой парчой, и предложил лечь на нее.
— Конечно. Все. Так тебе будет легче говорить. Отлично. Притворюсь нормальным ребенком без проблем. Не так уж трудно обмануть его. Я точно знал, что думают другие, что им нравится и чего они хотят. И если моих знаний недостаточно, то эта кушетка, на которую я лег, подобно тому, как теплое тело передает свое тепло телу холодному, передаст мне мысли ребят, лежавших тут до меня.
И таким образом я рассказал ему о другом Лоренцо. О Лоренцо, который стеснялся говорить с другими, но хотел быть как другие. Мне нравилось притворяться, будто я люблю других.
Спустя несколько недель после начала лечения я услышал, как родители о чем-то шепчутся в гостиной. Я прошел в кабинет. Вынул из шкафа несколько книг и приложил ухо к стене.
— Ну, так что с ним? — спрашивал папа.
— Сказал, что он страдает нарциссизмом.
— Как это понимать?
— Говорит, что Лоренцо не способен сопереживать другим. Все, что существует вне его эмоционального круга, оставляет его безучастным. Он думает, будто он какой-то особый и понять его могут только такие же, как он, особые люди.
— Знаешь, что я думаю? Что этот Масбургер просто дурак. Никогда еще не видел более ласкового ребенка, чем наш сын.
— Это верно, Франческо, но только с нами. Лоренцо думает, что мы тоже особые, а всех остальных считает ниже себя.
— Это что же — выходит, он сноб какой-то? Так и говорит профессор?
— Он сказал, что у него сильно преувеличенное самомнение.
Отец расхохотался:
— Повезло! А представляешь, если бы он сильно недооценивал себя? Ладно, хватит, заберем парня у этого бездаря, пока он и вправду не свернул ему мозги. Лоренцо — нормальный ребенок.
— Лоренцо — нормальный ребенок, — повторил я.
Постепенно я понял, как вести себя в школе.
Нужно держаться в стороне, но не слишком, иначе обратят внимание.
Я делался неприметным подобно сардине в банке среди других сардин. Мимикрировал, точно насекомое среди сухих веток. И научился сдерживать свой гнев. Я обнаружил, что в желудке у меня имеется некая емкость, и когда она переполнялась, я опустошал ее, изливая через ноги, гнев выплескивался на землю, в самое ее чрево, и сгорал там в вечном пламени.
Теперь никто больше не мог достать меня.
После начальных классов меня отправили в колледж Святого Иосифа, в английскую школу, где учились дети дипломатов, иностранных артистов, влюбленных в Италию, американских менеджеров и богатых итальянцев, которые могли позволить себе оплачивать пансион. Там все были не на месте. Говорили на разных языках и словно бы оказались здесь проездом. Девочки держались отдельно, мальчики играли в футбол на огромной лужайке у школы. Мне там было хорошо.
Но родители мои остались недовольны. У меня должны быть друзья.
Футбол — дурацкая игра, все гоняются за одним мячом, но другим она нравилась. Научись я играть в футбол, все было бы в порядке. У меня появились бы друзья.
Я набрался храбрости и встал в воротах, чего обычно никто не хотел делать, и обнаружил, что не так уж и страшно защищать их от вражеских атак. Был там некий Анджело Стангони, дылда, у которого никто не мог отобрать мяч, когда тот попадал к нему. Он молнией летел к воротам и бил очень сильно. Однажды ему подставили подножку. Штрафной удар. Я становлюсь на середине ворот. Он разбегается.
Я не человек, повторяю, я — ньюццо, так называется отвратительное, необыкновенно подвижное существо, созданное в какой-то умбрийской лаборатории, у него в жизни только одна-единственная цель, достигнув которой он может спокойно умереть, — он должен защитить Землю от смертельно опасного метеорита.
Так вот этот Стангони направил свой сильнейший удар в правый угол, я кинулся туда со скоростью, на какую способен только ньюццо, и взял мяч.
Помню, остальные обнимали меня, и это было замечательно, потому что они думали, будто я такой же, как они.
Меня приняли в команду. Теперь у меня появились товарищи, которые звонили мне домой. Мама брала трубку и была счастлива, что может сказать: «Лоренцо, это тебя».
Я говорил ей, что иду к друзьям. А на самом деле прятался у бабушки Лауры. Она жила недалеко от нас со старым бассетом и с сиделкой, русской женщиной по имени Ольга. Мы целыми днями играли в карты — в канасту. Бабушка пила «Кровавую Мэри», а я — томатный сок с перцем и солью. Мы договорились: она прикрывает меня в этой истории с друзьями, а я молчу про «Кровавую Мэри».
Учеба в средней школе, однако, быстро закончилась, и отец позвал меня к себе в кабинет, велел сесть в кресло и сказал:
— Лоренцо, я решил, что теперь тебе пора отправиться в обычный лицей. Надо кончать с этими частными школами для маменькиных сынков. Скажи-ка, что тебе больше нравится — математика или история?
Я посмотрел на все эти его книги о древних египтянах, вавилонянах, аккуратно расставленные на книжных полках.
— История.
Он остался доволен и хлопнул меня по плечу:
— Отлично, старик. Мы одинаково смотрим на вещи. Вот увидишь — классический лицей тебе понравится.
Когда я подошел в первый день занятий к лицею, то едва в обморок не упал.
Это оказался поистине ад на земле. Там толпились сотни ребят, точно у входа в концертный зал. Некоторые были намного выше меня. И даже со щетиной на щеках. Девочки пышногрудые. Все на мопедах или скейтбордах. Одни смеялись. Другие орали. Кто-то шастал в бар и обратно. А один парень забрался на дерево и подвесит там рюкзак какой-то девочки, и она бросала в него камни, надеясь скинуть.
От паники, завладевшей мною, перехватило дыхание. Я прислонился к стене сплошь в надписях и рисунках.
Почему я должен ходить в школу? Почему так все устроено? Рождаешься, ходишь в школу, работаешь и умираешь? Кто решил, что это правильно? Разве нельзя жить по-другому? Как первобытные люди? Как моя бабушка Лаура, которая в детстве не училась в школе, а учителя приходили к ней домой? Почему и я не могу учиться так же? Почему меня не оставят в покое? Почему я должен быть таким, как все остальные? Почему не могу жить отдельно в каком-нибудь канадском лесу?
— Я — не такой, как они. У меня преувеличенное самомнение, — прошептал я, а в это время трое негодяев, взявшись за руки, оттесняли меня прочь, словно кеглю.
— Исчезни, микроб.
Пребывая в полнейшем трансе, я понял только, что мои негнущиеся, как палки, ноги ведут меня в класс. Я сел на предпоследнюю парту у окна и постарался сделаться невидимкой.
Но обнаружил, что техника мимикрии на этой враждебной планете не работает. Хищники в этой школе оказались куда более развитые и агрессивные и перемещались стаями. Стоило лишь замереть или, наоборот, сделать какое-то неосторожное движение, как это тотчас замечалось и наказывалось.
Меня взяли в оборот. Высмеивали за то, как одет, за то, что молчу. А потом избили губками для стирания мела с доски.
Я умолял родителей перевести меня в другую школу. Школа для умственно отсталых или глухонемых была бы самой подходящей. Я изобретал самые разные предлоги, чтобы не ходить на занятия. И перестал учиться. В классе я только и делал, что считал минуты до выхода из этой тюрьмы.
Однажды утром я остался дома якобы из-за головной боли и смотрел по телевизору фильм про насекомых-подражателей.
Где-то в тропиках живет муха, которая прикидывается осой. У нее четыре крылышка, как у всех мух ее вида, но она держит их друг над другом, и со стороны кажется, будто их всего два. У нее такой же черно-желтый полосатый животик, усики, выпуклые глаза и есть даже ложное жало. Она никого не трогает, она безобидная. Но из-за сходства с осой птицы, ящерицы, даже люди боятся ее. Она может спокойно залетать в осиное гнездо, в самые опасные места, и никто ее не узнает.
Я все делал не так.
Теперь ясно, как следует поступать.
Подражать самым опасным.
Я стал одеваться точно так же, как другие. Кроссовки «Адидас», рваные джинсы, флиска с капюшоном. Перестал делать пробор и отрастил волосы. Хотел было надеть серьгу, но мама не позволила. Зато на Рождество мне подарили мопед. Самый простой.
Я и двигался как они — широко расставляя ноги. Швырял рюкзак на пол и пинал его.
Я лишь слегка подражал им. От подражания до карикатуры всего шаг.
На занятиях я сидел за партой, притворяясь, будто слушаю, но на самом деле думал о своем и сочинял разные фантастические истории. Я ходил и на физкультуру, смеялся остротам других, сам доставал девчонок всякими глупостями. Пару раз даже нагрубил учителям. И сдавал пустые листы после классной работы.
Муха сумела обмануть всех, великолепно вписавшись в осиное гнездо. Они думали, будто я такой же, как они. Правильный.
Вернувшись домой, я рассказывал родителям, что в школе все находят меня очень славным, и придумывал забавные истории, какие будто бы случались со мной.
Но чем дольше я разыгрывал этот фарс, тем сильней ощущал себя непохожим на других. Грань, отделявшая меня от них, становилась все отчетливее. Один я был счастлив, с другими же приходилось играть роль.
И это иногда пугало меня. Выходит, всю жизнь теперь придется подражать им?
Казалось, муха, жившая во мне, говорила верные вещи. Она объясняла, что друзья легко забывают тебя, что девочки злые и смеются над тобой, что мир за пределами дома — это сплошь и рядом состязание, произвол и насилие.
Однажды ночью мне приснился кошмар, от которого я пробудился с громким криком. Мне показалось, будто майка и джинсы — моя кожа, кроссовки «Адидас» — мои ступни. А под курткой, твердой, словно хитиновая оболочка, шевелились сотни лапок, как у насекомого.
Все шло более или менее спокойно, пока однажды утром мне не надоело изображать муху, переодетую в осу, и не захотелось стать настоящей осой.
На переменах я обычно ходил по шумным коридорам с таким видом, будто направляюсь куда-то с какой-то целью, и потому никто не обращал на меня внимания. Незадолго до звонка я садился за свою парту и съедал пиццу с ветчиной, точно такую, какую все покупали у вахтера. В классе шла обычная битва губками для стирания мела. Две группы сражались, кидаясь ими друг в друга. Если бы попали в меня, я подхватил бы губку и бросил, постаравшись никого не задеть, чтобы не вызвать ответной реакции.
Позади меня сидела Алессия Ронкато. Она о чем-то шепталась с Оскаром Томмази, составляя какой-то список.
Что за список?
Мне не было никакого, ну совершенно никакого дела до этого списка, и все же проклятое любопытство, которое возникает иногда без всякой причины, заставило меня немного отъехать со стулом назад, чтобы услышать, о чем они говорят.
— Думаешь, его отпустят? — спрашивал Оскар Томмази.
— Да, если позвонит моя мама, — ответила Алессия Ронкато.
— А мы уместимся все?
— Конечно, она же большая…
Тут кто-то громко закричал, и мне больше ничего не удалось расслышать.
Наверное, они обсуждали, кого пригласить на какой-то праздник.
Выйдя из школы, я надел наушники, но не включил музыку. Алессия и Оскар Томмази, а также Шумер и Риккардо Добож стояли поодаль у стены. Все возбуждены. Шумер делал вид, будто шагает на лыжах, и наклонился, как при слаломе. Добож накинулся сзади и стал в шутку душить его. Мне не слышно было, что говорила Алессия Оскару Томмази, но глаза у нее горели, когда она смотрела на Шумера и Добожа.
Я подошел к ним поближе и в конце концов понял, о чем идет речь.
Алессия пригласила их на неделю к себе домой в Кортину, покататься на лыжах.
Эти четверо отличались от других. Они всегда держались вместе, и ясно было, что они закадычные друзья. Казалось, их окружает какой-то невидимый пузырь, в который никто не может проникнуть без приглашения.
Верховодила у них Алессия Ронкато — самая красивая девочка в школе, но она не строила из себя приму, не старалась походить на кого-то. Какая есть, такая и есть, вот и все.
Оскар Томмази — очень тощий, с какой-то женской походкой. И стоило ему заговорить, как все хохотали.
Риккардо Добож — молчаливый и неизменно хмурый, как самурай.
Но больше всех мне нравился Шумер. Не знаю, почему его так прозвали. У него был гоночный мотоцикл, он отличался во всех видах спорта, и говорили, что он будет чемпионом по регби. Огромный, как холодильник, руки гибкие, словно из пластилина, волосы ежиком, плоский нос. По-моему, если бы Шумер крепко ударил какого-нибудь дога, тот свалился бы на месте. Старшеклассник, он никогда не обижал малышню. Для него эти ребята были словно клещи в матрасе. Они существуют, но ты не видишь их.
Это была Фантастическая четверка, а я — Серебряный Серфер.[2]
Шумер сел на мотоцикл, за ним примостилась Алессия, обняв его так, словно боялась потерять, и он рванул с места. Другие школьники тоже постепенно разошлись по домам, и улица опустела. В магазинах, где продавались диски и электробытовые приборы, опустили железные ставни, закрывшись на обеденный перерыв.
Я остался один.
Мне пора было идти домой, минут через десять мама, не дождавшись меня, позвонит. Я выключил мобильник. И пристально разглядывал надписи, сделанные спреем, пока они не начали расплываться в глазах и не превратились в цветные пятна на стене здания.
Если бы Алессия пригласила и меня, то увидела бы, как хорошо я хожу на лыжах, и я показал бы ей тайные лыжни.
В Кортину я ездил, можно сказать, с рождения. Знал все лыжни и множество тайных. Моя любимая лыжня начиналась на горе Кристалло и заканчивалась в центре города. Она шла через лес, там приходилось делать немыслимые прыжки, как-то раз позади одного дома я видел сразу двух серн. Потом мы могли бы пойти в кино и выпить горячего шоколада у «Ловато».
У меня было много общего с ними. А что у семьи Алессии тоже имелся дом в Кортине, не могло оказаться простым совпадением. И потом я понял, что они тоже мухи, которые притворяются осами. Только подражать другим им удавалось намного лучше, чем мне. Если бы я поехал с ними в Кортину, они поняли бы, что я такой же, как они.
Когда я вернулся домой, мама объясняла Нихалу, как приготовить оссобуко — тушеную телячью голень. Я сел за стол, зачем-то открыл и закрыл ящик со столовыми приборами и сказал:
— Алессия Ронкато пригласила меня на «лыжную неделю» в Кортину.
Мама посмотрела на меня так, будто я сообщил ей, что у меня вырос хвост. Она нашарила стул, опустилась на него, перевела дыхание и пролепетала:
— Радость моя, как я счастлива. — И крепко-крепко обняла меня. — Это великолепно. Прости, я на минутку. — Она поднялась, улыбнулась мне и заперлась в ванной.
И что это с ней такое?
Я приложил ухо к двери. Она плакала, то и дело хлюпая носом. Потом я услышал, как она включила воду и умылась.
Я ничего не понимал.
Мама заговорила по мобильнику:
— Франческо, я должна тебе кое-что сказать. Нашего сына пригласили на неделю кататься на лыжах… Да, в Кортине. Видишь, нам не о чем беспокоиться… Представляешь, я от радости аж разревелась, как дура. Заперлась в ванной, чтобы он не видел…
Несколько дней я все собирался сказать маме, что это неправда, что я просто пошутил, но всякий раз, видя, как она счастлива, как радуется, невольно замирал с ощущением, будто совершил убийство.
Проблема заключалась не в том, как признаться ей, что я все придумал и никто меня никуда не приглашал. Это было бы унизительно, но я вынес бы. А вот чего я не смог бы вынести, так это вопроса, который непременно последовал бы за моим признанием: «Лоренцо, но зачем ты солгал?»
На этот вопрос у меня не находилось никакого ответа.
Ночью в спальне я пытался придумать его: «Потому что…»
Но мозг мой словно спотыкался о какую-то ступеньку.
«Потому что я кретин». Это был единственный ответ, который приходил на ум. Но я понимал, что этого недостаточно, что за ним кроется что-то такое, чего я не хочу знать.
И потому в конце концов я, что называется, поплыл по течению и даже сам начал верить в свою выдумку. Я и Мартышке рассказал о «лыжной неделе». И это получилось еще убедительнее. Я даже разукрасил свою историю разными подробностями. Будто мы отправимся в приют для лыжников высоко в горах и полетим туда на вертолете.
И даже закапризничал, требуя, чтобы мне купили лыжи, лыжные ботинки и новую куртку. А спустя какое-то время уже верил, будто Алессия и вправду пригласила меня.
Закрыв глаза, я представлял, как она подходит ко мне. Я отстегиваю цепочку на мопеде, и она смотрит на меня своими синими глазами, откидывает рукой светлую челку и обращается ко мне:
— Слушай, Лоренцо, я тут устраиваю «лыжную неделю», хочешь с нами?
Я отвечал не сразу, немного подумав:
— Ладно, поеду.
Потом однажды, когда я примерял у себя в комнате новые лыжные ботинки, случайно взглянув в зеркало на створке шкафа, я увидел тощего мальчишку в трусах, с белесой, как у червяка, кожей, с тоненькими, как ветки, ногами, с жиденькими волосами, в этих смешных красных ботинках и, полминуты поглазев на него в недоумении, спросил:
— А куда это ты собрался?
И мальчишка в зеркале ответил мне странным, совсем взрослым тоном:
— Никуда.
Я бросился на кровать прямо в дурацких лыжных ботинках и с ощущением, будто меня избили до полусмерти, и понял, что совершенно не представляю, как выбраться из этой истории, которую заварил, и что если еще хоть раз поверю, будто Алессия пригласила меня, то выброшусь из окна, и тогда и аминь, и бай-бай, и до свиданья, и большое спасибо.
Это будет самый простой выход из положения. Тем более что у меня все равно не жизнь, а дерьмо.
— Хватит! Скажу ей, что не могу поехать, потому что бабушка Лаура в больнице и умирает от рака.
Глядя в потолок, я постарался произнести как можно более серьезным тоном:
— Мама, я решил не ехать кататься на лыжах, потому что бабушка болеет, и вдруг она умрет, а меня тут не будет?
Это была отличная идея… Я снял ботинки и принялся плясать по комнате, как если бы пол ходил ходуном. Я прыгал на кровать, оттуда на письменный стол, лавируя между компьютером, книгами, ванночкой с черепашками и распевая гимн:
— Братья Италии, Италия пробудилась ото сна… — Рывок, и вот я уже повис на книжном шкафу. — И шлем Сципиона…
Но что я делаю?
— Водрузила на го… лову…
Использую смерть бабушки, чтобы спастись? Только такое чудовище, как я, могло придумать подобную гадость.
— Стыдись! — крикнул я себе и упал на кровать лицом в подушку.
Как избавиться от этой лжи, которая сводит меня с ума?
И вдруг я вспомнил про подвал.
Темный. Уютный.
И забытый.
3
В подвале оказалось очень даже тепло. Там имелся небольшой туалет с пятнами сырости на стенах. Слив не работал. Но, набрав в раковине ведро воды, я мог слить ее в унитаз.
Остаток утра я провел в постели, читая «Жребий» Стивена Кинга, а потом уснул. На обед я умял полплитки шоколада.
Я — человек, выживший после нашествия инопланетян. Человеческая раса уничтожена, спастись удалось лишь немногим, тем, кто спрятался в подвалах или в подземных этажах больших зданий. В Риме, кроме меня, не осталось ни одной живой души. Чтобы выбраться на поверхность, мне следует дождаться, пока инопланетяне вернутся на свои планеты. А это по какой-то неведомой мне причине должно произойти через неделю.
Я достал из рюкзака одежду и два баллончика спрея для автозагара, надел темные очки, шапку и опрыскал себе лицо и руки.
Потом, весь перемазавшись, забрался на комод и положил мобильник возле окна.
Открыл баночку с мелкими артишоками и извлек пять штук.
Вот это действительно каникулы, не то что в Кортине.
Телефонный звонок разбудил меня от крепкого сна без сновидений.
В подвале — темень. Я на ощупь добрался до мобильника и, стараясь удержаться на огромной коробке, попытался произнести как можно более звонко:
— Мама!
— Так как дела?
— Очень хорошо!
— Где ты?
Сколько времени? Я посмотрел на экран мобильника. Половина девятого. Выходит, я так долго спал.
— В пиццерии.
— А… Где?
— На проспекте… — Я не помнил названия этой пиццерии, куда мы всегда ходили с бабушкой.
— Педавена?
— Нуда.
— Как доехали?
— Отлично.
— А погода какая?
— Великолепная. — Наверное, я немного преувеличил. — Хорошая. Неплохая.
— А снег есть?
Сколько там сейчас может быть снега?
— Есть немного.
— Все в порядке? У тебя какой-то странный голос.
— Нет, нет. Все в порядке.
— Передай трубку маме Алессии, хочу поздороваться с ней.
— Ее нет. Здесь только мы. Мама Алессии дома. Молчание.
— А… Ну ладно, завтра позвоню, и дашь мне с ней поговорить. Или просто попроси ее мне позвонить.
— Хорошо. Ну все, давай прощаться, пиццу принесли. — И потом, обращаясь к воображаемому официанту: — Мне… Мне вон ту, с ветчиной…
— Хорошо. Созвонимся завтра. Мойся, прошу тебя.
— Чао.
— Чао, радость моя. Развлекайся.
Неплохо получилось. Выкрутился. Довольный, я включил игровую приставку, чтобы поиграть немного в «Соул Ривер». Однако продолжал размышлять о телефонном разговоре. Мама ведь не отстанет, я слишком хорошо ее знаю. И если не переговорит с мамой Алессии, то может и отправиться в Кортину. А что, если сказать ей, будто синьора Ронкато, катаясь на лыжах, сломала ногу и теперь находится в больнице? Нет, нужно придумать что-нибудь получше. Но пока что мне ничего не приходило в голову.
Запах сырости стал надоедать. Я открыл окно. Голова только-только пролезала в решетку.
Сад синьоры Бараттьери, который был виден из окошка, покрывала опавшая, подгнившая листва. Холодный свет фонаря падал на увитую плющом ограду. Сквозь зелень я мог рассмотреть двор. Папиного «мерседеса» там не было. Должно быть, отец ужинал не дома или отправился играть в бридж.
Я снова лег.
Мама находилась тремя этажами выше меня и, конечно, лежала на диване, а таксы — у нее в ногах. На столике поднос с молоком и крендель. Она так и уснет там, глядя какой-нибудь черно-белый фильм. И отец, вернувшись, разбудит ее и отведет в постель.
Я надел наушники, и Лучо Баттисти запел «И снова ты». Я снял наушники.
Я ненавидел эту песню.
4
Последний раз, когда слышал ее, я сидел с мамой в машине. Мы стояли в пробке на проспекте Витторио. Какая-то демонстрация заполонила площадь Венеции, и образовавшаяся пробка из машин остановила движение во всем историческом центре.
Все утро я провел с мамой в ее галерее, помогая развешивать работы одного французского фотохудожника, выставку которого она собиралась открыть на следующей неделе. Мне нравились эти огромные фотографии людей, которые что-то ели, сидя в одиночестве в переполненных ресторанах.
Мопеды ныряли, как на слаломе, между стоящими машинами. На ступенях церкви в грязном спальном мешке спал бездомный, укутав голову полиэтиленовыми мешками для мусора. Он походил на египетскую мумию.
— Уфф! Что же это творится? — Мама не снимала руку с клаксона. — Просто невозможно жить в этом городе… Ты хотел бы жить в деревне?
— Где?
— Не знаю… В Тоскане, например.
— Вдвоем с тобой?
— Папа приезжал бы на выходные.
— А если купить дом на Комодо?
— Где это — Комодо?
— Это остров, очень далеко.
— А зачем нам переселяться туда?
— Там есть драконы Комодо. Это огромные ящеры, которые могут съесть живую козу — или человека, если не успеет убежать. Они очень быстро двигаются. Мы могли бы приручить их. И использовать для защиты.
— От кого?
— От всех.
Мама улыбнулась, прибавила звук радио и стала подпевать Лучо Баттисти:
— И снова ты. Меня не удивляет, знаешь…
Я тоже подхватил песенку, а когда прозвучали слова: «Любовь моя, поела ль ты уже? Я тоже голоден и хочу не только тебя», — я взял ее за руку, словно отчаявшийся влюбленный.
Мама смеялась и качала головой:
— Какой дурачок… Какой дурачок…
Я почувствовал себя счастливым. Мир за окном машины, и мы с мамой в пробке, словно в каком-то пузыре. Перестала существовать школа, не стало уроков и тысяч разных вещей, которые мне предстояло сделать, чтобы повзрослеть.
Но вдруг мама приглушила звук.
— Посмотри вон на то платье в витрине. Что скажешь?
— Красивое. Может быть, немного откровенное. Она с удивлением взглянула на меня.
— Откровенное? С каких это пор ты употребляешь такие слова?
— Слышал в каком-то фильме. Там про одну женщину говорили, что у нее откровенное платье.
— А знаешь, что это значит?
— Конечно, — ответил я. — Что слишком многое обнажает.
— Мне не кажется, что это платье слишком многое обнажает.
— Может, и нет.
— Примерю его?
— Хорошо.
И словно по волшебству какой-то внедорожник перед нами выехал с парковки. Мама тотчас рванулась вперед, желая занять свободное место.
Раздался глухой удар в кузов. Мама вжала педаль тормоза и отпустила сцепление. Меня кинуло вперед, но ремень безопасности удержал в кресле. Двигатель, захлебнувшись, умолк.
Я обернулся. Желтый «смарт» прилип к задней дверце «БМВ».
Он наехал на нас.
— Тьфу ты черт, — вздохнула мама и опустила стекло, чтобы посмотреть, что случилось.
Я тоже выглянул. На «БМВ» не оказалось ни царапины, и даже на бульдожьем капоте «смарта» тоже. За ветровым стеклом машины висела бело-голубая плюшевая сороконожка с надписью «Лацио». Потом я заметил, что у «смарта» недостает левого зеркальца. Из отверстия, где оно крепилось, торчали цветные провода.
— Вон там, мама.
Дверца машины распахнулась, и обнаружилось туловище огромного человека, ростом, наверное, под два метра и шириной сантиметров восемьдесят.
Я еще подумал, как же он умещается в этой «консервной банке». Мужчина походил на рака-отшельника, высунувшего голову и клешни из раковины. У него были маленькие голубые глазки, густая черная челка, лошадиная челюсть и загар цвета какао.
— Что случилось? — с испугом спросила мама.
Человек выбрался из машины и присел над зеркальцем, глядя на него со страданием и в то же время с достоинством, как будто перед ним лежал на земле не кусок пластика и стекла, а тело его зверски убитой матери. Он даже не прикоснулся к нему, словно ожидая прибытия криминалистов.
— Что случилось? — спокойно повторила мама, высовываясь из окошка.
Мужчина даже не повернулся к ней, но ответил:
— Что случилось? Хочешь знать, что случилось? — Голос его звучал глухо и низко, словно он говорил в пластмассовую трубку. — Тогда выходи из своей машины и полюбуйся!
— Сиди тут, — сказала мама, посмотрев мне в глаза, отстегнула ремень безопасности и вышла из машины.
Я видел в окно, как ее костюм абрикосового цвета стал покрываться темными пятнышками от дождевых капель.
Некоторые пешеходы под защитой зонтов остановились полюбопытствовать. Машины вокруг стали, сигналя, объезжать нас, словно муравьи, наткнувшиеся на шишку Метрах в тридцати загудел автобус.
Сидя в машине, я видел, как люди смотрят на маму. Я покрылся потом и почувствовал, что задыхаюсь.
— Наверное, нам лучше отъехать, — посоветовала мама этому типу. — Пробка, знаете ли…
Но тот не слушал ее и продолжал неотрывно смотреть на зеркальце, словно хотел силой мысли вернуть его на место.
Тогда мама подошла к нему и немного виновато, с притворным сочувствием спросила:
— Но как это случилось?
Дождь, смешавшись с гелем на волосах мужчины, проявил у него на макушке начинающуюся лысину.
Не услышав ответа, мама тихо добавила:
— Это серьезно?
«Лацио» наконец поднял голову и только тут увидел, что виновница кошмара стоит рядом с ним. Он смерил маму взглядом с головы до ног, посмотрел на нашу машину и усмехнулся.
Точно так же зло усмехались Варальди и Риччарделли, когда смотрели на меня со своих мопедов. Ухмылка хищника, увидевшего жертву.
Мне следовало предупредить маму.
«Лацио» поднял зеркальце так бережно, словно это была малиновка со сломанным крылом.
— Может, для тебя это не серьезно. Для меня очень. Я только что забрал машину из ремонта. Знаешь, сколько стоит это зеркальце?
Мама мотнула головой:
— Много?
Я схватился за голову. Ей не следовало шутить с этим типом. Ей нужно извиниться. Дать ему денег и покончить на том.
— Четверть зарплаты официанта. Но откуда тебе знать это… У тебя нет таких проблем.
Мне надо было бы подняться, выйти из машины, взять маму за руку и бежать прочь, но я чувствовал, что теряю сознание.
Мама в растерянности покачала головой:
— Видите ли, ведь это же вы наехали на меня. Это вы виноваты.
Я увидел, как «Лацио» слегка пошатнулся, зажмурился, словно приходя в себя от только что полученной пощечины. Ноздри его дрожали, как у собаки, нашедшей трюфель.
— Я виноват? Кто? Я?! Я на тебя наехал? — Он поднялся во весь рост, раскинул руки и прорычал: — Что за бред ты несешь, шлюха?
Он назвал мою мать шлюхой.
Я попытался отстегнуть ремень безопасности, но руки не слушались.
Мама старалась сохранить спокойствие. Она сразу вышла из машины, под дождь, вежливая, готовая взять на себя вину, если действительно виновата, она не сделала ничего плохого, а какой-то тип, которого она видела впервые в жизни, назвал ее шлюхой.
«Шлюха. Шлюха. Шлюха», — трижды повторил я про себя это слово, испытывая к нему мучительное презрение. Никакой вежливости, учтивости, уважения — ничего!
Мне следовало убить его.
Но куда подевался весь мой гнев? Куда испарился тот пыл, что переполнял меня, когда кто-нибудь досаждал мне? Гнев, вынуждавший слепо бросаться на людей? Я походил на разряженную батарейку. От страха я не мог даже отстегнуть ремень безопасности.
— Почему? Что я сделала? — произнесла мама, покачнулась, словно ее ударили в грудь, и схватилась за сердце.
— Эй, милочка! — Из окошка «смарта» выглянула курчавая девица в зеленых очках и с фиолетовыми губами. Я поначалу ее и не заметил. — Да ты знаешь, дорогуша, что ты такое? Ты же просто дура на «БМВ». Ты, ты наехала на нас. Мы раньше тебя увидели свободное место.
«Лацио» тем временем указывал на маму растопыренными пальцами.
— Только потому, что ты дохлая б…, обернутая банкнотами, можешь делать все, что вздумаешь. Мир принадлежит тебе, да?
Кудрявая девица в «смарте» захлопала в ладоши:
— Отлично, Теодоро. Скажи ей пару ласковых, этой шлюхе.
Я должен был что-то сделать, но думал только о том, что его звали Теодоро, а я никогда не встречал никого с таким именем.
Я стал глубоко дышать, чтобы избавиться от этой идиотской мысли. Уши и шея у меня пылали, голова кружилась.
Наверное, Тео, старого кокера соседки с первого этажа, на самом деле звали Теодоро.
Мне следовало немедленно уйти. Я не имел никакого отношения к этой истории, я ведь только сказал маме, что платье это откровенное, и если бы она послушала меня…
Я отстегнул ремень, но не мог шелохнуться.
Мне казалось, я сижу на коленях какого-то каменного гиганта, он держит меня обеими руками и не отпускает.
Я смотрел на прохожих, надеясь, что кто-нибудь нам поможет. Но они виделись мне сплошной бесформенной массой.
«Лацио» схватил маму за руку и дернул:
— Иди полюбуйся, красотка. Посмотри, что наделала.
Мама покачнулась, потеряла равновесие и упала.
Резкий женский голос прокричал:
— Тео! Тео! Оставь, уже поздно. Она все равно не понимает, эта дерьмовая буржуйка.
Мама лежала на мощеной мостовой, чулок порван. Мостовая ужасно загажена. В Риме ведь улицы не убирают, и они покрыты инфицированным голубиным пометом. Мама лежала возле машины, «Лацио» стоял над нею.
Сейчас он плюнет в нее, подумал я.
Но тот лишь произнес: — И благодари небо, что ты женщина. А не то я бы сейчас…
Что бы он сделал сейчас, не будь она женщиной?
Мама закрыла глаза, и я почувствовал, как каменный гигант, сжимавший и душивший меня, одним рывком пробил крышу машины, и мы полетели с ним над этими людьми, над «Лацио», над моей мамой, лежавшей на земле, над стоящими в пробке машинами, над крышами с сидящими на них тучами ворон, над шпилями церквей.
И потерял сознание.
5
В девять утра грязное оконное стекло пропускает золотистые лучи света. Наверное, из-за горячих труб отопления мне тут все время хочется спать.
Я зевнул и в одних трусах и майке прошел в туалет, к раковине, почистить зубы.
Под мышками пока еще терпимо. Меня не вдохновляла перспектива обливаться холодной водой, к тому же тут вполне можно и вонять потом, ведь нюхать некому. Попрыскал на лицо автозагаром и сделал себе бутерброд с «Нутеллой».
Решил, что потрачу несколько часов на обследование подвала. Все эти вещи принадлежали предыдущей хозяйке нашей квартиры, покойной графине Нунцианте, у которой не было родственников. Мой отец купил дом со всей мебелью и всеми вещами и отправил их в подвал.
В ящиках старого темного комода я нашел разноцветные платья, тетради, заполненные записями о расходах, журнальчики с решенными кроссвордами и шарадами, коробочки со всякими иголками, заколками, шариковыми ручками, какими-то прозрачными камешками, пустыми пачками сигарет «Муратти», флакончиками из-под духов, высохшими тюбиками губной помады. Лежали там и пачки открыток. Канны, Виареджо, Искья, Мадрид. Почерневшие серебряные приборы. Очки. Нашел даже белокурый парик, который тут же нацепил себе на голову, а потом надел шелковый оранжевый халат и стал расхаживать по подвалу, словно по залу какого-нибудь замка.
— Добрый вечер, герцог, я графиня Нунцианте. Ах, тут и графиня Синибальди. Да, праздник скучноват, и я еще не видела маркиза Мартышконе. Не попал ли он, случайно, в ров с крокодилами?
Под грудой старой мебели стояла походившая на гроб скамья с ящиком, разрисованная красными и зелеными цветами.
— Здесь покоится бедный Гоффредо. Он съел отравленную котлету по-милански.
Зазвонил мобильник.
Я рассердился:
— Да ладно! Вот надоеда! Мама, пожалуйста… оставь меня в покое.
Попытался не замечать звонков, но не получилось. Наконец мне это надоело, и я полез к окну, где лежал мобильник. На дисплее высветился незнакомый номер. Кто это может быть? Кроме мамы, Нихала, бабушки и — очень редко — папы, мне больше никто не звонил. Я в растерянности смотрел на телефон. В конце концов любопытство взяло верх, и я ответил.
— Алло?
— Алло, Лоренцо. Это я, Оливия.
Мне понадобилось некоторое время, чтобы сообразить, кто такая эта Оливия… Оливия, моя сводная сестра.
— Да. Привет…
— Как поживаешь?
— Спасибо, хорошо, а ты?
— Хорошо. Извини за беспокойство. Твой телефон мне дала тетя Роберта. Послушай, я хотела узнать у тебя кое-что… Твои родители дома?
Ловушка!
Надо быть осторожным. Может, мама что-то заподозрила и попросила Оливию узнать, где я на самом деле. Но Оливия и мама, насколько я знал, не разговаривали друг с другом.
— Не знаю… Я на лыжах катаюсь.
— А… — В ее голосе прозвучало разочарование. — Значит, развлекаешься.
— Да.
— Скажи-ка мне, Лоренцо, вот что. Обычно в это время твои мама и папа бывают дома?
Что за вопросы она задает?
— Папа в это время на работе. А мама иногда в спортзале или в галерее. По-разному.
Молчание.
— Поняла. А если их нет, то кто-нибудь есть в доме?
— Нихал.
— Кто такой этот Нихал?
— Прислуга.
— А… Ну хорошо. Послушай, будь другом…
— Слушаю.
— Не говори никому, что я звонила тебе.
— Ладно.
— Пообещай.
— Обещаю.
— Молодец. Катайся в свое удовольствие. Снега хватает?
— Хватает.
— Тогда до свиданья. Привет! И прошу тебя — ни слова обо мне!
— Хорошо. Чао!
Я выключил телефон и снял парик, соображая, что же ей надо было от меня. И почему хотела знать, дома ли папа и мама? Почему не позвонила им? Я пожал плечами. Мне нет до этого дела. Если это и ловушка, то я в нее не попался.
Со своей сводной сестрой Оливией я общался один раз в жизни — на Пасху в 1998 году.
Мне тогда исполнилось двенадцать лет, ей же двадцать один год.
А предыдущие встречи не в счет. Пару раз мы проводили лето вместе на Капри, на вилле бабушки Лауры, но я был слишком маленьким, чтобы помнить то время.
Оливия — дочь моего отца и одной каприйской сучки, которая ненавидела мою мать. Зубная врачиха. Отец женился на ней до моего рождения. В то время он жил с нею в Милане, и у них родилась Оливия. Потом они развелись, и папа женился на маме.
Отец неохотно говорил о своей дочери. Время от времени он навещал ее и всегда возвращался расстроенный. Из всего, что мне удавалось понять, выходило, будто Оливия — сумасшедшая. Изображала фотографа и попадала в разные неприятные ситуации. Провалила экзамены в лицее, пару раз сбегала из дома, а потом обручилась в Париже с Фаустини, папиным бухгалтером-ревизором.
Все это я узнавал случайно, отрывками, потому что родители никогда не говорили об Оливии в моем присутствии. Но иногда, в машине, случалось, забывали про меня и тогда о чем-нибудь проговаривались.
За два дня до Пасхи мы поехали навестить моего дядю, который жил в Кампаньяно. В дороге папа сказал маме, что пригласил на обед Оливию, мол, хочет уговорить ее отправиться на Сицилию. Там священники могут определить ее в одно прекрасное место, где много фруктовых деревьев, огороды и есть чем заняться.
Я думал, что Оливия безобразная, неприятная и злая, вроде сестер Золушки, а она, наоборот, оказалась необыкновенной красавицей, из тех девушек, на которых едва взглянешь, как тут же заливаешься краской, и всем понятно, что она тебе понравилась, а если заговаривает с тобой, то не знаешь, куда деть руки, не знаешь даже, как сидеть. У нее были светлые, густые и курчавые волосы, спадавшие на спину, серые глаза и лицо сплошь в веснушках, как у меня. Высокая, с пышной грудью, она могла быть королевой какого-нибудь средневекового царства.
За ужином она почти не разговаривала. Потом они с папой заперлись в дядином кабинете. Она ушла, ни с кем не попрощавшись.
Некоторое время я размышлял над этим странным телефонным звонком, потом решил, что у меня есть куда более серьезная проблема, которой нужно заняться. Своя собственная. С другой сим-карты я мог бы послать маме эсэмэску как бы от имени матери Алессии. Нет, этого недостаточно. Мама ведь хотела поговорить с ней.
Писклявым голосом я произнес:
— Синьора, здравствуйте, я… мама Алессии… Я хотела сказать вам, что ваш сын чувствует себя отлично, ребятам тут очень весело. До свиданья.
Чудовищно. Да она сразу узнает меня.
Я взял мобильник и набрал эсэмэску:
«Мама, мы в приюте в горах. Мобильник не принимает. Позвоню завтра. Люблю тебя».
Таким образом я выиграл один день.
Я выключил телефон, выкинул маму из головы, бросился на кровать, надел наушники и принялся играть в «Соул Ривер». Тут передо мной оказался такой трудный «босс», что, разозлившись, я выключил игровую приставку и приготовил себе бутерброд с майонезом и грибочками в оливковом масле.
Как мне хорошо тут. Если бы сюда приносили еду и воду, я согласился бы провести здесь всю жизнь. И понял, что, окажись я в тюрьме, жил бы там как у Господа Бога за пазухой.
Муха нашла наконец-то нишу, где могла оставаться сама собой, и даже уснула.
Я внезапно открыл глаза.
Кто-то возился с дверным замком.
Мне ни разу даже в голову не приходило, что кто-то может войти в подвал.
Я смотрел на дверь, но не мог шевельнуться, словно приклеенный к кровати. У меня перехватило дыхание.
Но затем стремительно, словно вырвавшись из какой-то паутины, я бросился с кровати на пол, ударившись коленом об угол тумбочки и, стиснув зубы, подавляя крик боли, хромая, втиснулся в щель между шкафом и стеной. Оттуда, царапая ноги, соскользнул под стол, где лежали свернутые ковры. И лег на них, чувствуя, как стучит кровь в висках.
За дверью, к счастью, не могли открыть замок. Он был старый, и если протолкнуть ключ поглубже, не отпирался.
Но все же дверь распахнулась.
Я вцепился зубами в вонючий ковер.
Снизу я видел только часть пола. Услышал шаги, а потом увидел джинсы и черные ковбойские сапоги.
У Нихала не было сапог. Отец носил ботинки модной английской фирмы, а зимой мокасины. У мамы уйма разной обуви, но таких некрасивых сапог у нее не водилось. А Мартышка ходил в старых растоптанных кроссовках. Кто это может быть?
Кто бы ни был, он поймет, что в подвале живут. Тут для этого было все. Кровать, продукты, включенный телевизор.
Между тем черные сапоги покружили по комнате, словно в поисках чего-то. Подошли к моей кровати и остановились.
Владелец сапог тяжело дышал ртом, как простуженный. Взял со стола какую-то коробку и положил на место.
— Есть тут кто-нибудь? — произнес женский голос.
Я стиснул зубами ковер. Если не обнаружит меня, решил я, непременно разыщу этого шутника, моего двоюродного брата Витторио. Клянусь Богом, что стану его лучшим другом.
— Есть тут кто-нибудь?
Я закрыл глаза и зажал уши, но все равно слышал, как кто-то ходит, что-то передвигает, ищет.
— Вылезай оттуда. Я нашла тебя.
Я открыл глаза. Какая-то темная фигура сидела на моей кровати.
— Давай, шевелись.
Нет, я ни за что не вылезу из-под стола, даже под страхом смерти.
— Ты что, оглох? Вылезай!
Наверное, нужно все же выяснить, кто это. Я приподнялся и, словно собака, которую застукали, когда она сунулась в холодильник, выполз наружу. На моей кровати сидела Оливия.
Она очень похудела, резче обозначились скулы. Лицо изможденное, усталое, светлые волосы коротко пострижены. Поверх джинсов на ней выцветшая майка с логотипом «Кэмел» и синяя куртка, как у моряков.
Она выглядела уже не такой красавицей, как два года назад.
Оливия растерянно посмотрела на меня:
— Что ты здесь делаешь?
Если и было что-то, чего я особенно не терпел, так это оказываться перед кем-нибудь в одних трусах, тем более перед женщиной. Вконец смутившись, я поднял брюки и надел их.
— Зачем прячешься тут?
Я не знал, что ответить. Так растерялся, что едва смог пожать плечами.
Моя сводная сестра поднялась и огляделась.
— Ладно, брось, мне не интересно. Я ищу коробку, которую дала моему… нашему отцу. Прислужник сказал, что она должна быть тут. Сам не мог спуститься сюда, потому что гладил. Вот свинья, а?
Нихал и в самом деле иногда вел себя с незнакомыми людьми по-свински. Была у него такая противная манера — смотреть на всех сверху вниз.
— Это огромная коробка, и на ней написано «Оливия». Помоги найти.
Я принялся старательно искать, очень довольный, что мою сводную сестру нисколько не интересует, почему я тут нахожусь.
Но коробки нигде не было и следа. Или вернее, коробок нашлось очень много, но ни одной с надписью «Оливия».
Моя сестра качала головой:
— Видишь, как твой отец относится к моим вещам?
Я прошептал:
— Это и твой отец.
— Ты пра… — И тут Оливия вскинула кулак в знак победы. Под столиком, прямо за дверью, нашлась огромная, заклеенная скотчем коробка с надписью «ДОМ ОЛИВИИ. ОСТОРОЖНО, НЕ БРОСАТЬ!».
— Вот она. Смотри-ка, куда ее засунули. Помоги, она тяжелая.
Мы перетащили коробку на середину комнаты.
Оливия уселась по-турецки, отодрала скотч и стала вынимать из коробки книги, компакт-диски, одежду, разную косметику и швырять все это на пол.
— Вот она.
Она взяла какую-то книгу с сильно потрепанной обложкой — «Трилогия близнецов» — и принялась листать ее, что-то ища и бормоча, словно про себя:
— Черт возьми. Ведь лежали тут. Не могу поверить. Этот ублюдок Антонио, наверное, нашел их.
Оливия резко поднялась. Глаза заблестели. Уперев руки в бока и взглянув на потолок, принялась в бешенстве пинать коробку:
— Да пошел ты в задницу! Пошел в задницу! Ненавижу тебя. И эти забрал. И что я теперь, черт подери, буду делать?
Я наблюдал за ней с испугом, но не смог удержаться от вопроса:
— А что там было?
Она опустилась на пол и закрыла лицо рукой. Казалось, вот-вот заплачет.
Она посмотрела на меня:
— У тебя есть деньги?
— Что?
— Деньги. Мне нужны деньги.
— Нет. К сожалению.
На самом-то деле деньги у меня были. Папа дал на расходы в горах, но я хотел отложить их, чтобы купить стереоприемник.
— Скажи правду.
Я покачал головой и развел руками:
— Клянусь. Нет.
Она посмотрела на меня, словно понимая, что вру.
— Сделай доброе дело. Уложи все обратно и закрой коробку. — И пошла к двери. — Чао.
Я окликнул ее:
— Послушай.
Она остановилась:
— В чем дело?
— Пожалуйста, не говори никому, что я тут. Даже Нихалу. Если скажешь, я пропал.
Оливия смотрела на меня, не видя, думая о чем-то своем, о чем-то, что заботило ее, потом взмахнула ресницами, словно пробудившись, и пообещала:
— Хорошо. Не скажу.
— Спасибо.
— Но имей в виду, у тебя желтое лицо. Переборщил с автозагаром. — И она закрыла за собой дверь.
Операция «Бункер» трещала по всем швам. Мама желала поговорить с матерью Алессии. Оливия застукала меня. И вдобавок физиономия выглядит как не пойми что.
Я смотрел на себя в зеркало и перечитывал указания по употреблению спрея. Там не говорилось, как долго будет держаться загар.
Нашел старую баночку с пастой «Вим» для чистки раковин, ванн, унитазов, кафеля и, намазав ею лицо, растянулся на кровати.
Единственное, в чем я не сомневался, — Оливия ничего не скажет. Она не походила на человека, способного настучать.
Минут через десять я вымыл лицо, но загар как был, так и остался.
Я порылся в коробке сестры. В нее все было засунуто как попало. В основном одежда и обувь. Старый ноутбук, фотоаппарат без объектива. Будда из какого-то вонючего дерева. Какие-то листы, исписанные крупным круглым почерком. В основном записи — что нужно сделать, списки приглашенных на какой-то праздник и перечень расходов. В небольшой голубой коробочке я нашел фотографии Оливии того времени, когда она еще была хороша. На одной из них она лежала на красном бархатном диване, одетая только в мужскую рубашку, полурасстегнутую так, что виднелась грудь. На другом снимке сидела на стуле с сигаретой во рту и надевала чулки. Но больше всего мне понравился снимок, сделанный со спины, где она обернулась к объективу, поддерживая одной рукой грудь. И ногам ее там, казалось, не видно конца.
Не сметь даже думать об этом. Ведь Оливия моя сестра. Наполовину.
Среди снимков оказался один совсем небольшой, черно-белый. Мой отец с длинными волосами, в джинсах и кожаной куртке, сидел на молу на тумбе для крепления канатов и держал на коленях маленькую девочку — надо полагать, Оливию, — которая ела мороженое.
Я расхохотался. Никогда бы не подумал, что мой отец так ужасно одевался в молодости. Я всегда видел его с седеющими, коротко подстриженными волосами, в сером костюме с галстуком и в полуботинках со шнуровкой. Однако на этом снимке, с длинными, как у старого теннисиста, волосами, он казался счастливым.
Лежало там и письмо, которое Оливия написала папе.
Дорогой папа,
пишу тебе, чтобы поблагодарить за деньги. Каждый раз, выпутываясь из неприятностей за твой счет, я спрашиваю себя: а если бы в мире не существовало денег, как мой отец сумел бы помочь мне? И еще задаюсь вопросом, какое чувство — вины или любви — побуждает тебя делать это. Знаешь, что я тебе скажу? Что не хочу этого знать. Мне повезло, что у меня такой отец, как ты, который не мешает приобретать свой собственный жизненный опыт, и ошибаюсь, почти всегда меня поддерживает. Но теперь хватит. Не хочу больше, чтобы ты помогал мне.
Я никогда не нравилась тебе, я тебе неприятна. Когда видишься со мной, ты всегда слишком серьезен. Наверное, из-за того, что я — живое свидетельство твоей ошибки, и всякий раз, когда думаешь обо мне, вспоминаешь, какую глупость совершил, женившись на моей матери. Но ведь моей вины в этом нет. Я уверена. Во всем остальном сомневаюсь. Кто знает, может, я старалась бы чаще видеться с тобой, если бы ты попытался сломать стену, разделявшую нас; может, тогда все было бы по-другому.
Я подумала, что если бы мне пришлось написать книгу о моей жизни, то главу о тебе я назвала бы «История одной ненависти». Так или иначе, мне нужно отучиться ненавидеть тебя. Я должна перестать ненавидеть тебя, когда получаю твои деньги и когда звонишь мне, интересуясь, как дела. Я слишком ненавидела тебя — безудержно. Я устала от этой ненависти.
Поэтому благодарю тебя еще раз, но отныне и впредь, даже если тебе захочется помочь мне, подави в себе это желание. Ты же так здорово умеешь подавлять и молчать.
Твоя дочь, ОливияЯ перечитал письмо по крайней мере трижды. Вот уж не ожидал, что Оливия так ненавидит папу. Я знал, что они не ладят, но это все же ее отец. Надо же, как нехорошо получается. Конечно, если не знать папу, он вполне может показаться весьма неприятным типом. Вроде тех, кто всегда очень серьезен и ведет себя так, будто на нем держится весь мир. Но если встретиться с ним летом на море или кататься вместе на лыжах, то это очень даже милый и приятный человек. И потом, ведь это Оливия не хотела видеться с ним, это она всегда проявляла агрессию и ополчилась на него вместе с мамашей — зубной врачихой. Папа делал все возможное, чтобы восстановить отношения.
«История ненависти… Несколько преувеличенно. И потом, на что тебе столько денег?» — задумался я. Хорошо, что не дал. Она не заслуживала их. К тому же фотографировалась голой.
Я побросал вещи в коробку и задвинул ее на прежнее место.
Было, наверное, часа три ночи, и я сидел с наушниками в темноте, играя в «Соул Ривер», когда мне почудится какой-то шум. Я снял наушники и огляделся.
Кто-то стучал в окно.
Я так и отскочил к двери. По спине побежали мурашки, будто на ней росла шерсть и кто-то теребил ее. Я с трудом сдержал крик.
Кто это может быть?
Кто бы ни был, он не переставал стучать.
Оконное стекло отражало голубоватый свет экрана телевизора и меня, стоящего напротив, перепуганного.
Я попытался сглотнуть, но не смог. От страха у меня закружилась голова. Я принялся глубоко дышать. Нужно успокоиться. Никакой опасности нет. Окно зарешечено, и никто не может проникнуть в него, если только он не мягкий и скользкий, как осьминог.
Я включил электрический фонарь и, дрожа от страха, направил его в окно.
За стеклом я увидел Оливию. Она жестами просила меня открыть дверь в подъезд.
— Вот дела! — выдохнул я. Подошел к окну и открыл его. В комнату ворвался ледяной воздух. — А сейчас тебе что надо?
У нее были красные глаза, и она выглядела очень усталой.
— Черт возьми. Уже полчаса стучу.
— Я был в наушниках. Что случилось?
— Мне нужно где-то укрыться, братишка.
Я притворился, будто не понял.
— В каком смысле?
— В том смысле, что мне негде ночевать.
— И ты хочешь спать тут?
— Умница.
Я отрицательно мотнул головой:
— Не получится.
— Почему?
— Потому что не получится. Это мой подвал. Я тут живу. Здесь место только для одного человека.
Она молча смотрела на меня, словно думая, будто я шучу.
Пришлось добавить:
— Извини, но это так. Я просто не могу…
Она покачала головой, не веря своим ушам.
— Зверски холодно. Тут на улице градусов пять мороза. Просто не знаю, куда деться. Прошу тебя, помоги.
— Нет, прости.
— Знаешь что? Ты такой же, как твой отец.
— Наш отец, — поправил я.
Она достала пачку «Мальборо» и закурила сигарету.
— Объясни мне, почему я не могу провести тут ночь? В чем проблема?
Ну вот как ей объяснить? Я начинал злиться. Чувствовал, как гнев захлестывает меня.
— Ты все мне испортишь. Тут тесно. И опасно. Я прячусь. Нет, не могу пустить тебя. Иди куда-нибудь в другое место. Вот, придумал — позвони в квартиру. И они положат тебя спать в комнате для гостей. Там тебе будет очень хорошо…
— Чем ночевать у этих сволочей… лучше уж провести ночь на скамейке в парке виллы Боргезе.
Но что она себе позволяет? Что такого сделал мой отец, чтобы заслужить подобное отношение дочери? Я пнул ногой стену.
— Пожалуйста… Прошу тебя… Тут у меня такой порядок, я все очень хорошо, просто отлично устроил, а теперь являешься ты и затеваешь целую историю… — И вдруг я заметил, что едва не плачу, хотя терпеть не могу плакать.
— Ну тогда… Как тебя зовут? Лоренцо. Лоренцо, послушай меня внимательно. Я по-хорошему отнеслась к тебе. Утром ты попросил меня никому ничего не говорить, и я никому ничего не сказала. И ни о чем тебя не расспрашивала. Не захотела ничего знать. Это твои дела. А теперь прошу тебя о помощи. Выйди на минутку, открой мне дверь, я войду, и никто нас не увидит.
— Нет. Я поклялся, что не выйду.
Она посмотрела на меня:
— Кому поклялся?
— Самому себе.
Она затянулась сигаретой.
— Тогда знаешь, что я сделаю? Позвоню по домофону и сообщу, что ты сидишь в подвале. Как тебе такой план?
— Ты ни за что этого не сделаешь…
Оливия недобро усмехнулась:
— Вот как? Ты меня плохо знаешь…
Она отошла на середину двора и довольно громко заговорила:
— Внимание, внимание! В подвале прячется мальчик. Это Лоренцо Куни, он притворяется, будто отправился кататься на лыжах. Владельцы дома…
Я ухватился за оконную решетку и взмолился:
— Тихо! Замолчи, прошу тебя!
Она весело посмотрела на меня:
— Тогда открой, или мне нужно разбудить весь дом?
Я никак не ожидал, что она так вероломна. Она провела меня.
— Хорошо. Но завтра утром уйдешь. Обещаешь?
— Обещаю.
— Ладно. Иди к двери.
Я выбежал так поспешно, что только в коридоре заметил, что не обулся. Надо было сделать все как можно быстрее. К счастью, время было уже позднее. Родители иногда возвращались за полночь, но не позже трех.
— А что, если сейчас, открывая дверь, столкнусь с ними? Ох и вляпаюсь! — сказал я себе, летя через две ступеньки наверх. Миновал каморку привратника. Ночью Мартышку можно не опасаться. Он спал чуть ли не летаргическим сном. Он объяснит мне почему. Виной тому цыгане, которые что-то сделали с ним. Года три назад они проникли в его квартиру и прыснули ему в лицо каким-то усыпляющим спреем. Притом что кругом множество домов, полных денег, картин и драгоценностей, эти придурки отправились грабить Мартышку. Взяли у него пару очков и радиоприемник. Короче, этот бедолага спал потом трое суток. Даже врачи «скорой помощи» не могли разбудить его. С тех пор он все время чувствовал себя усталым, и когда засыпал, то дрых без задних ног. «Если начнется землетрясение, я пропал. Что за дрянью опрыскали меня эти чертовы цыгане?»
Я пробежал по холодному мрамору вестибюля. Открыл дверь подъезда. Оливия стояла, поджидая меня.
— Спасибо, братишка, — сказала она.
6
Оливия опустилась на диван. Сняла сапоги, положила ногу на ногу и закурила вторую сигарету.
— А здесь очень даже недурно. Правда, хорошо.
— Спасибо, — ответил я, как будто это был мой дом.
— Попить найдется что-нибудь?
— Фруктовый сок, кока-кола… теплая… и вода.
— А пива нет?
— Нет.
— Тогда немного сока, — распорядилась она, словно сидела за стойкой в баре.
Я принес ей бутылку, она сделала большой глоток и вытерла рукавом рот.
— Первая спокойная минута за весь день. — Оливия потерла глаза и выпустила облако дыма. — Мне нужно отдохнуть. — Она откинула голову на спинку дивана и уставилась в темный потолок.
Я молча смотрел на нее, не зная, что сказать. Может быть, ей не хотелось разговаривать или она не считала меня человеком, с которым стоит говорить. Тем лучше.
Я лег на кровать и принялся читать, но не мог сосредоточиться. И посматривал на нее из-за книги. Глаза закрыты. Сигарета в губах, пепел на ней нарастает, но Оливия не сбрасывает его. Я встревожился, вдруг он упадет на ее одежду и она загорится. Может, она уже спит.
— Тебе холодно? Хочешь одеяло? — спросит я, чтобы понять, уснула она или нет.
Она ответила не сразу. Не открывая глаз, проговорила:
— Да, спасибо.
— Это одеяла графини… Старые и немного вонючие.
— Графини?
— Да, той, что жита тут раньше. Представляешь, папа купил дом и не выгнал ее. Ждал, пока умрет. Чтобы помочь ей. Все эти вещи принадлежали графине Нунцианте.
— А… Он купил на условиях пожизненного содержания.
— Что это значит?
— Не знаешь, что такое пожизненное содержание?
— Нет.
— Это когда человек, у которого нет родственников или нет никаких денег, очень дешево продает дом, оставляя за собой право жить в нем до самой смерти… Трудно объяснить… — Она усмехнулась. — Постой, сейчас объясню как следует… — Она говорила медленно, как бы с трудом подбирая слова. — Представь себе, что ты старик и у тебя нет никого, у тебя жалкая пенсия, и что ты тогда делаешь? Продаешь дом вместе с собой, и только после твоей смерти дом и все имущество в нем переходят тому, кто его купит… Понял?
— Да. — Я ничего не понял. — Но на какой срок?
— Зависит от того, когда умрешь. Через день или через десять лет. Говорят, что после того, как продашь на таких условиях, никогда не умрешь. Умирающий продает дом при условии пожизненного содержания, а потом живет еще двадцать лет.
— Как же так?
— Не знаю… Но думаю, если люди надеются, что ты умрешь…
— Выходит, если купил дом, то должен надеяться, что старик скоро умрет. Это плохо.
— Молодец. Выходит, папа… купил… ваш дом, когда она… — Оливия замолчала. Я ждал, что она закончит свою мысль, но увидел, что руки ее внезапно упали, будто ей выстрелили в грудь, пепел осыпался на шею.
Я осторожно приблизился к ее лицу и прислушался. Она дышала.
Я вынул у нее изо рта окурок, взял одеяло и укрыл ее.
Когда я проснулся, солнце сияло уже высоко в синем, безоблачном небе. Пальму качало от ветра. В Кортине стояла прекрасная погода для катания на лыжах.
Оливия спала, свернувшись калачиком, уткнувшись лицом в грязную подушку. Должно быть, она действительно очень устала.
Пусть отдохнет еще немного, решил я и вспомнил, что выключил мобильник. И как только включил его, сразу же получил три эсэмэски. Две от мамы. Она беспокоилась и просила позвонить ей, как только наладится связь. Третья от отца. Он писал, что мама тревожится и что я должен позвонить ей, как только заработает телефон. Я позавтракал и сел играть в «Соул Ривер».
Оливия проснулась час спустя.
Я продолжал играть, время от времени поглядывая на нее. Мне хотелось дать ей понять, что я тверд в своем намерении и не из тех, кем можно командовать.
Она выглядела так, словно какое-то чудовище пожевало ее, а потом выплюнуло, потому что она оказалась горькой. Ей понадобилось полчаса, чтобы подняться. На щеках и на лбу отпечатались складки от подушки. Она терла глаза и облизывала зубы. Наконец произнесла хриплым голосом:
— Воды.
Я принес ей воды. Она вцепилась в бутылку. Потом принялась, морщась от боли, ощупывать свои руки и ноги.
— У меня все болит. Слово колючая проволока внутри.
Я заметил:
— Ты, наверное, простудилась. У меня тут нет лекарств. Тебе надо бы сходить в аптеку. Тут, на площади…
— Я не в силах никуда идти.
— Как? Ты ведь обещала, что утром уйдешь.
Оливия потрогала свой лоб.
— Вот таким, значит, тебя вырастили? Мерзавцем? Дело не только в воспитании, должно быть, в тебе самом что-то не так, как надо.
Я промолчал, опустив голову, не зная, что ответить. Ну какого черта ей от меня надо? Она мне даже не сестра. Я не знаком с нею. Я никому не досаждал, чего она привязалась ко мне? Проникла в мою нору обманным обещанием, а теперь не хочет уходить.
Она встала с трудом, на лице гримаса боли, опустилась на колени и посмотрела на меня. Зрачки у нее оказались такие большие и черные, что почти не виднелась голубая радужка.
— Видишь ли, раз прячешься и устраиваешь какие-то свои дела, выходит, нехороший ты человек. Совсем нетрудно понять это.
Она словно прочитала мои мысли.
— Мне жаль… Но тут не хватит еды на двоих. Только поэтому. К тому же здесь нужно соблюдать тишину. И потом… Нет. Не получится. Мне нужно остаться здесь одному, — промямлил я, сжимая кулаки.
Она подняла руки, словно сдаваясь:
— Хорошо, ухожу. А ты засранец.
— В самом деле.
— И с головой у тебя не в порядке.
— Совершенно верно.
— И воняешь к тому же.
Я понюхал у себя под мышкой.
— Какое это имеет значение? Я здесь один. Могу вонять сколько мне угодно. И потом, кто бы говорил… От тебя тоже несет…
Тут зазвонил телефон.
Это мама. Я притворился, будто не слышу, надеясь, что он замолчит. Но телефон продолжал звонить.
Оливия посмотрела на меня:
— Не хочешь отвечать?
— Не хочу.
— Почему?
— Потому что не хочу.
Телефон продолжал звонить. Мама, должно быть, вне себя от злости. Я так и представил ее себе — сидит в своей комнате на кровати и злится. Я вскочил на комод и дотянулся до мобильника. Ответил:
— Мама.
— Лоренцо, все в порядке?
— Да.
— Я звонила тебе уже сто раз.
— Получила мою эсэмэску?
— Но скажи мне, разве можно себя так вести? Ты должен был позвонить мне перед тем, как отправиться в этот приют в горах.
— Знаю… Прости, дело в том, что мы уехали неожиданно. Я собирался позвонить тебе.
— Ты заставляешь меня беспокоиться. Как ты себя чувствуешь?
— Хорошо. Очень хорошо.
— Мне нужно поговорить с мамой Алессии.
— Сейчас она не может. Перезвони потом.
Она помолчала, потом вскипела:
— Вот что, Лоренцо, хватит. Или ты сейчас же передашь трубку маме Алессии, или я звоню родителям других ребят. — Голос ее звучал твердо, она с трудом сдерживалась, чтобы не кричать. — Мне надоела эта история. Что ты скрываешь от меня?
Ну вот и приехали. Дальше мне уже не потянуть. Я посмотрел на Оливию:
— Вот она… Подожди, пойду к ней… Спрошу, может ли поговорить.
Я положил телефон, спустился вниз, сел рядом с Оливией и зашептал ей на ухо:
— Пожалуйста, помоги мне… Прошу тебя. Притворись, будто ты мама Алессии. Моя мама думает, что я в Кортине катаюсь на лыжах. Моя одноклассница Алессия Ронкато пригласила меня туда на неделю. Сыграй маму Алессии. Скажи, что я здоров и тут все в порядке. Да, и еще очень важно — скажи, что я славный и симпатичный.
Губы моей сводной сестры искривились в злорадной улыбке.
— Не знаю даже…
— Прошу тебя.
— Меня убьют.
Я сжал ее руку.
— Если узнают, что не поехал кататься на лыжах, я пропал. Меня отправят к психиатру.
Она высвободила руку.
— Да ни за что в жизни. Ни за что не стану вытаскивать из говна маленького эгоистичного засранца, который гонит меня из своего вонючего подвала.
Вот дрянь, опять провела меня.
— Хорошо. Если поговоришь, можешь остаться.
Она подняла сапоги с пола.
— А кому тут охота остаться.
— Клянусь, я сделаю все, что попросишь.
— На колени. — Она указала на пол.
— На колени?
— На колени.
Я повиновался.
— Повтори. Клянусь родителями, что буду рабом Оливии Куни…
— Ну давай же — она ведь ждет у телефона… — захныкал я, весь дрожа от волнения.
Оливия, однако, оставалась совершенно невозмутимой.
— Повтори.
Она просто убивала меня.
— Клянусь родителями, что буду рабом Оливии Куни…
— До конца дней моих…
— До конца дней моих?! Ты с ума сошла? — Я посмотрел на потолок и выдохнул: — До конца дней моих.
— И всегда буду с ней ласков и приветлив.
— И всегда буду с ней ласков и приветлив. А теперь иди, прошу тебя…
Она поднялась с болезненной гримасой на лице.
— Твоя мать знакома с этой синьорой?
— Нет.
— Как зовут ее дочь?
— Алессия. Алессия Ронкато.
Она двигалась как старуха, страдающая артритом, с трудом поднялась к окну Ей, видимо, и в самом деле было плохо. Но когда заговорила, голос ее прозвучал звонко и бодро:
— Алло, синьора Куни! Здравствуйте. Как поживаете?
От волнения я принялся грызть ногти.
Казалось, она просто счастлива, что разговаривает с моей мамой.
— Конечно… Конечно… Несомненно. Лоренцо говорил мне. Извините, что я сама не позвонила вам, но я не виновата, тут в горах, знаете, как обычно, столько дел… Что вы… Что вы… Спасибо, замечательный мальчик, такой воспитанный… Конечно, будем на «ты»… В общем, все в порядке. Снег? Есть ли снег? — Она посмотрела на меня, не зная, что ответить.
— Немного, — шепнул я.
— Немного, — спокойно повторила она. — Алессия очень довольна. — Оливия посмотрела на меня, наклонив голову. — Ваш сын, позвольте сказать вам, такой славный. Так веселит нас всех. Это прекрасно, что он с нами. Замечательный мальчик.
— Потрясающе. Ты великолепна, — невольно вырвалось у меня.
— Хочешь, запиши мой телефон. Впрочем, мы позвоним тебе. До скорого… Хорошего дня тебе тоже. Чао. Хорошо. Хорошо. Спасибо. Спасибо. — И отключила телефон.
Я так и подскочил, воздев руки:
— Ура! Молодчина! Ну точно мама Алессии, ты что, знакома с ней?
— Я знаю таких людей, — сказала она и прислонилась к стене, зажмурилась, потом снова открыла глаза, посмотрела на меня, и ее вырвало прямо в свои же руки.
Потом ее еще долго тошнило в туалете. Вернее, ее сотрясали рвотные порывы, но ничего не получалось. Наконец она в изнеможении упала на диван и сняла брюки. Белые ноги ее дрожали и дергались, словно она хотела сбросить с себя эту дрожь.
— Ну вот и началось. Черт возьми, началось… — Она тяжело дышала, закрыв глаза.
Но что это у нее за болезнь такая? Может, заразная?
— Что началось?
— Ничего… Ничего.
— Но что с тобой? У тебя какая-то заразная болезнь?
— Нет. Не беспокойся. Оставь меня, занимайся своими делами, как будто меня нет здесь. Договорились?
Я сглотнул.
— Договорились.
У нее была малярия. Как у Караваджо.
Велела мне заняться моими делами. Прекрасно. Никаких проблем. Это я всегда умел делать. Я принялся играть в «Соул Ривер». И никак не мог одолеть все то же чудовище. Но время от времени, не удержавшись, поглядывал на Оливию.
Она ни минуты не лежала спокойно. Все время крутилась и вертелась, будто лежала на ковре, усыпанном бутылочными осколками. То куталась в одеяло, то сбрасывала его, металась и мучилась, как будто кто-то терзал ее.
Меня бесило, что, стараясь разжалобить, она так нарочито подчеркивает свое недомогание. Мне казалось, все это сплошное притворство и она специально так делает, чтобы досадить мне.
Я включил наушники на полную громкость, отвернулся к стене и так уткнулся в книгу, что пришлось даже скосить глаза. Прочел несколько строк и уснул.
Я проснулся часа через два. Оливия сидела на краю дивана, обливаясь потом, нервно дергала ногами и смотрела в пол. Сняла свитер, оставшись в синей сползающей майке, частично обнажавшей отвислые груди. Обливия оказалась такой худой, что походила на скелет — выпирающие кости, тонкие, узкие ступни, длинная, как у борзой, шея, широкие плечи, руки…
А что это у нее на руках?
Багровые синяки в красных точечках.
Она подняла голову:
— Поспал, да?
Место в Сицилии, куда папа хотел отправить ее…
— Что?
Деньги…
— Спал?
При моем появлении родители всегда прекращали разговор об Оливии…
— Да…
Незаразная болезнь…
— Мне надо поесть что-нибудь…
Она походила на бездомных, обитавших в парке виллы Боргезе, спавших там на скамейках. Они спрашивали, нет ли у меня мелочи, пили пиво. Я обходил их стороной. Они всегда пугали меня.
— Дай печенья… Немного хлеба…
И теперь один из них оказался здесь.
Я поднялся и принес Оливии упаковку с хлебом.
Рядом со мной. В моей норе.
Она бросила хлеб на диван.
— Хочу помыться… Я сама себе противна…
— Здесь только холодная вода.
Я удивился, что смог ответить.
— Не важно. Я должна что-то делать, — произнесла она как бы про себя, поднялась и с трудом прошла в туалет.
Я дождался, пока зашумела вода, и бросился к ее рюкзаку. В нем лежали потрепанный бумажник, записная книжка со множеством вложенных в нее бумажек, мобильник и шприцы в упаковках.
7
Растянувшись на кровати, я смотрел в потолок. В подвале стояла тишина, но если я задерживал дыхание, то слышал, как Оливия что-то делает в туалете, слышал машины, проезжавшие по улице, шуршание метлы — Мартышка убирал двор, — далекий звонок телефона, шипение горелки отопительного котла, шорохи жуков-точилыциков. И ощущал запах всех этих сваленных в кучу вещей: терпкий — деревянной мебели, и неприятный — отсыревших ковров.
И вдруг услышал, как что-то упало.
Я приподнял голову с подушки.
И заметил, что дверь в туалет приоткрыта.
Я встал и подошел к ней. Оливия — голая, кожа бледная — скорчилась на полу между унитазом и умывальником. Она пыталась привстать, но не могла. Ее ноги скользили по мокрым плиткам, словно лошадиные копыта по льду. На лобке у нее почти не было волос.
Я так и замер, глядя на нее.
Она походила на какого-то зомби. На зомби, в которого только что всадили пулю.
Она увидела меня у дверного косяка и вскипела:
— Уйди! Убирайся отсюда! Закрой эту чертову дверь!
Я взял халат Нунцианте и повесил его на дверную ручку.
Оливия вышла, прикрывшись грязным полотенцем, взяла халат, взглянула на него, надела, молча легла на диван и отвернулась от меня.
Я нацепил наушники. В них звучал папин диск. Какая-то бесконечная фортепианная музыка, спокойная, повторяющаяся, уносившая меня куда-то очень далеко от реальности, которая оставалась словно за стеклом, отчего казалось, будто смотрю какой-то документальный фильм. Мы с Оливией определенно находились в разных пространственных измерениях.
Время шло, и сестре становилось все хуже. Ее так трясло, словно у нее была лихорадка. Она походила на волнорез, на который обрушивались волны боли. Лежала с закрытыми глазами, но не спала. Я слышал, как она тихо жаловалась:
— Твою мать. Дрянь какая. Не могу. Не могу так больше…
Музыка продолжала равномерно вливаться в мои уши, сестра между тем то поднималась с дивана, то снова ложилась на него, до крови царапала себе ноги, привставала, металась, прижималась лбом к дверце шкафа. Лицо ее искажалось от боли. Время от времени она начинала глубоко дышать, уперев руки в бока.
— Ну же, Оли, ты прорвешься… Давай… Давай, черт побери.
Потом свернулась калачиком, закрыв лицо руками, и очень долго лежала не шелохнувшись.
Я вздохнул с облегчением. Подумал, что она уснула в таком неудобном положении, но, оказывается, нет. Вдруг она поднялась и стала злобно пинать ногами все вокруг.
Я снял наушники, тоже встал и схватил ее за запястье:
— Не шуми! Иначе нас все услышат. Прошу тебя…
Она посмотрела на меня полными ненависти, налитыми кровью глазами и оттолкнула:
– «Прошу тебя» — черта с два! Пошел в задницу! Надень свои дерьмовые наушники. Недоумок несчастный.
Она пнула керамическую собаку, та упала и разлетелась на куски.
Я взмолился, пытаясь утихомирить ее:
— Пожалуйста… Пожалуйста… Не шуми… Если нас услышат, мы пропали… Понимаешь?
— Отстань! Богом клянусь, убью.
Она оттолкнула меня, я врезался в стеклянную лампу, и та вдребезги разбилась.
Меня захлестнула слепая ярость. Я весь напружинился и взорвался.
— Я сам убью тебя! — Наклонив голову, я двинулся прямо на нее. — Это ты должна оставить меня в покое! Как не понимаешь? — И с силой толкнул ее.
Оливия отлетела назад и, споткнувшись, ударилась плечом о шкаф. И тут ее словно парализовало — она замерла, ошеломленная моим натиском.
— Что тебе нужно от меня? Уходи! — зарычал я. Оливия приблизилась и залепила мне пощечину.
— Засранец! Как ты смеешь…
Вот сейчас точно убью ее, подумал я, схватившись за пылающую щеку. Я почувствовал, как комок подступил к горлу, сдержал слезы, сжал кулаки и набросился на нее.
— Убирайся отсюда, наркоманка чертова! Кончилось тем, что мы оказались на диване.
Я сверху, Оливия снизу. Она вырывалась и махала кулаками, пытаясь высвободиться, но сил у меня все же оказалось побольше. Я держал ее за руки и кричал ей прямо в лицо:
— Какого хрена тебе от меня надо? Говори!
Она пыталась высвободиться, но неожиданно, словно у нее кончились силы, расслабилась, сдалась, и я рухнул на нее.
Я поднялся и отошел. Я весь дрожал, напуганный собственной яростью. Я мог убить ее. И, чтобы успокоиться, принялся с ожесточением пинать коробки. Осколок стекла вонзился в пятку. Я вынул его, тяжело дыша от боли.
Оливия между тем всхлипывала, уткнувшись лицом в спинку дивана и обхватив колени руками.
— Вот что — хватит! — Я бросится, хромая, к своему рюкзаку, достал деньги из конверта и закричал: — Вот! Бери. Держи. Только уходи! — И швырнул ей.
Оливия поднялась и подобрала деньги с пола.
— Сукин сын… Я же знала, что у тебя есть деньги… — Она взяла брюки, зажала деньги в кулаке и закрыла глаза. Слезы текли у нее по щекам. Плечи вздрагивали. — Нет. Не могу… — Она выронила деньги, закрыла лицо рукой. — Я поклялась, что брошу… И на этот раз… завяжу… А если нет, то конец.
Я ничего не понимал. Слова ее перемежались со всхлипываниями.
— Я дерьмо… Я дала ему… дала… дала… Но как я могла? — Она посмотрела на меня и взяла за руку. — Я трахалась с каким-то уродом ради одной дозы. Скотина, трахал меня прямо на парковке. Такая мерзость… Скажи, что тебя тошнит от меня… Скажи, скажи… Пожалуйста… — Она опустилась на пол и так захрипела, словно ее ударили кулаком под дых.
Не дышит, подумал я, зажимая уши, но ее хрип все равно надрывал мне барабанные перепонки.
Кто-то должен помочь ей. Кто-то должен прийти сюда. Иначе она умрет.
— Прошу вас… Прошу вас., помогите мне, — взмолился я, обращаясь к стенам.
Потом я увидел ее.
Она лежала на полу посреди разбросанных денег, никому не нужная, в полном отчаянии.
Что-то надломилось во мне. Гигант, сжимавший меня у своей каменной груди, вдруг разомкнул объятия.
— Прости, я не хотел причинить тебе боль. Извини… — Я схватил сестру за руки и приподнял.
Она не дышала, словно кто-то заткнул ей горло. Я не знал, что делать, я тряс ее и хлопал по спине:
— Не умирай. Прошу тебя. Не умирай. Сейчас помогу тебе. Придумаю что-нибудь…
И тут я услышал, как она совсем слабо вздохнула, сначала еле-еле… Потом чуть глубже, и с каждым вздохом все сильнее, пока наконец не прошептала:
— Я не умираю. Нужно совсем другое, чтобы убить меня.
Я обнял ее, уткнулся головой в шею, носом в ключицу и разревелся.
И не мог остановиться. Слезы рвались из меня безудержным потоком. На мгновение я затихал, но тут же снова начинал рыдать сильнее прежнего.
Оливию трясло, она стучала зубами. Я укрыл ее одеялом, но она словно и не заметила этого. Казалось, она спит, но не спала. Кусала от боли губы.
Я чувствовал, что ничем не могу помочь ей. Я не знал, что делать.
— Хочешь кока-колы? Булочку? — спросил я.
Она не ответила.
Наконец я предложил:
— Хочешь, позову папу?
Она открыла глаза и пробормотала:
— Нет. Прошу тебя, не делай этого.
— Тогда что я могу сделать?
— Ты в самом деле хочешь помочь мне?
Я кивнул в знак согласия.
— Тогда достань мне снотворное. Мне нужно поспать. Я больше не могу так.
— У меня только аспирин, тахипирин и фарган…
— Нет, это все не годится.
Я опустился на кровать. Я пялился на нее как дурак, совершенно не представляя, как ей помочь.
С бабушкой Лаурой я чувствовал себя так же. Уже два года как она страдала от рака желудка, перенесла множество операций, и мы всякий раз должны были навещать ее — приходить к ней в тесную палату в больнице с креслами, обтянутыми дерматином, и журналами «Дженте» и «Эспрессо», которые листали только мы, с пластиковым покрытием на мебели, зелеными стенами, буфетом с сухими рогаликами, нервными медсестрами в ужасных белых сабо, уродливой плиткой на крохотной террасе без всяких растений. Бабушка лежала на металлической кровати, нашпигованная лекарствами, открыв беззубый рот без вставной челюсти, а мы через силу пытались улыбаться, глядя на нее, и про себя желали, чтобы она умерла как можно скорее.
Я не понимал, почему мы должны были навещать ее. Бабушка с трудом узнавала нас.
— Мы составляем ей компанию. Тебе тоже было бы приятно, — объясняла мне мама.
Нет, это неправда. Очень неприятно, когда люди видят, что тебе плохо. И если человек умирает, значит, он хочет, чтобы его оставили в покое. И зачем нужно было навещать ее, я так и не понимал.
Я посмотрел на сестру. Она вся дрожала.
И тут я вдруг вспомнил.
Вот идиот! Я ведь знаю, где найти лекарства.
— Придумал. Погоди. Я быстро.
8
Накрапывал дождик, и я сел в трамвай номер 30.
К счастью, когда выходил из дома, Мартышка полдничал.
Я сел в конце вагона, глубоко надвинув на лоб капюшон флиски. Я — тайный агент, который должен спасти свою сестру, и ничто не остановит меня.
Последний раз, когда мы провожали бабушку в больницу, перед тем, как выйти из дома, она шепнула мне:
— Дорогой, собери с тумбочки все лекарства и спрячь их в мою сумку. В больнице эти проклятые врачи дают мне слишком мало болеутоляющих, заставляют мучиться. Только постарайся, чтобы никто не заметил.
Я сумел незаметно выполнить ее просьбу, никто ничего не увидел.
Я вышел поблизости от виллы Орнелла.
Но когда оказался у больницы, вся моя отвага куда-то улетучилась. Еще раньше я обещал бабушке, что навещу ее один, но так и не выполнил обещания. Мне трудно было говорить с ней так же беззаботно, как у нее дома. А когда приходил к ней вместе с папой и мамой, это вообще превращалось в пытку.
— Давай, Лоренцо, заодно и сдержишь слово, — сказал я себе и окинул взглядом парковку. Машины родителей там не было. В два прыжка я одолел ступеньки крыльца и пронесся по вестибюлю. Медсестра за стойкой оторвала взгляд от компьютера, но успела заметить только мою тень, исчезнувшую на лестнице. Я взлетел прямо на третий этаж. Пробежал по длинному коридору, выложенному бело-коричневой плиткой. Всего три тысячи двести двадцать пять штук. Я сосчитал их в тот день, когда бабушку оперировали. Мы с папой провели тогда в больнице почти весь день, а ее все не вывозили из операционной.
Я миновал комнату медсестер — они громко смеялись — и свернул направо. Навстречу мне двигался, шаркая ногами, живой покойник в голубой пижаме с синей оторочкой. Из глубокого выреза куртки выбивались седые завитки волос. Синевато-багровый шрам пересекал лицо от уха до самого рта. Женщина, сидевшая на каталке, смотрела на картину на стене, изображавшую бурное море. Из двери появилась маленькая девочка, и ее тотчас подхватила материнская рука.
Комната сто три.
Я подождал, пока сердце немного успокоится, и нажал на дверную ручку. Судно было почти полное. Вставная челюсть лежала в стакане на тумбочке. От стойки с капельницей к руке тянулась трубка. Бабушка Лаура спала в кровати с ограждением. Губы обмякли, рот распахнут. Она выглядела такой маленькой и истощенной, что я запросто мог бы поднять ее и унести. Я подошел ближе и посмотрел на нее, кусая от волнения губы.
Какая же она старенькая. Кучка костей, покрытых морщинистой, шелушащейся кожей. Из-под простыни выглядывала нога. Черная, синяя и сухая, как палка. Ступня совсем скрючена, и большой палец так загнут внутрь, словно в нем проволока. От бабушки пахло тальком и спиртом. Волосы, которые она обычно держала в сеточке, теперь были распущены и лежали на подушке длинные и белые, как у ведьмы.
Она выглядела мертвой. Однако на лице не было безмятежного выражения, свойственного покойникам. На нем застыло страдание от непреходящей боли.
Я подошел к изножью кровати и прикрыл ногу простыней. Бабушкина замшевая сумка лежала в шкафу. Я открыл ее и, взяв все флакончики и упаковки с лекарствами, рассовал по карманам флиски. Когда застегивал молнию, услышал за спиной шепот:
— Ло… рен… цо… Это ты?
Я тотчас обернулся:
— Да, бабушка. Это я.
— Лоренцо, ты пришел навестить меня? — Лицо ее исказила боль. Глаза полуприкрыты сморщенными веками.
— Да.
— Молодец. Сядь поближе…
Я опустился на металлическую табуретку рядом с кроватью.
— Бабушка, мне надо бы…
— Дай руку.
Я сжал ее руку. Она была горячая.
— Сколько времени?
Я посмотрел на настенные часы:
— Десять минут третьего.
— Ночи… — Она шевельнулась и слегка сжала мою руку. — Или?
— Дня, бабушка.
Мне надо было уходить. Оставаться дольше опасно. Если увидят медсестры, обязательно скажут родителям.
Бабушка молчала и глубоко дышала носом, словно спала. Потом повернулась, чтобы лечь поудобнее.
— У тебя что-то болит?
Она тронула живот.
— Вот тут… Ни на минуту не отпускает. Мне жаль, что ты видишь, как я страдаю. Как это паршиво — умирать так вот… — Она с трудом произносила слова, словно отыскивала их в пустой коробке.
— Нет, ты не умираешь, — проговорил я, глядя на судно с желтой мочой.
Она улыбнулась:
— Нет, еще не умираю. Это мое тело не хочет уходить. Не хочет понять, что настал конец.
Я думал сказать ей, что мне нужно бежать, но не посмел. Я посмотрел на одежду на стойке-вешалке: синяя юбка, белая блузка, темно-красная кофта.
Она больше никогда не наденет все это сама, подумал я. Ее оденут в эту одежду, чтобы положить в гроб.
Я посмотрел на люстру с матовым стеклом на медном стержне, свисавшую с потолка. Почему эта комната так безобразна? Человек должен умирать в очень красивой комнате. Я умру в своей.
— Бабушка, мне надо идти… — Мне хотелось обнять ее. Наверное, это будет последний раз. Я спросил: — Можно тебя обнять?
Бабушка открыла глаза и кивнула.
Я осторожно обнял ее, прижавшись лицом к подушке и ощутив острый запах лекарств, мыла от наволочки и резкий запах бабушкиной кожи.
— Мне нужно… Мне нужно идти заниматься. — Я поднялся.
Она взяла меня за руку и вздохнула:
— Расскажи мне что-нибудь… Лоренцо. Это отвлечет меня.
— А что, бабушка?
— Не знаю. Что хочешь. Какую-нибудь красивую историю.
— Прямо сейчас?
Оливия ждала меня.
— Если не можешь, не надо…
— А настоящую историю или выдуманную?
— Выдуманную. Перенеси меня куда-нибудь отсюда.
Одна такая история у меня и в самом деле была в запасе. Я придумал ее однажды утром в школе. Но все свои истории я держал при себе, потому что, когда начинал рассказывать, они сразу же увядали, словно срезанные полевые цветы, и уже больше не нравились мне.
Однако на этот раз все было по-другому.
Я поудобнее уселся на табуретке.
— Ну тогда вот такая история… Бабушка, помнишь того маленького желто-фиолетового робота, который чистит твой бассейн в Орвието? У него есть электронный мозг, с помощью которого он обследует дно бассейна и замечательно чистит его, не проходя дважды по одним и тем же местам. Помнишь, бабушка?
Я не понимал, спит она или нет.
— Это история про такого же мини-робота — чистильщика бассейнов. Его зовут К-19, как русскую подводную лодку. Так вот… Однажды в Америке собрались все генералы и президент Соединенных Штатов и стали решать, как убить Саддама Хусейна. Пробовали сделать это самыми разными способами, но не получалось. Его вилла в пустыне представляла собой крепость, где имелись ракеты «земля — воздух», они сразу же взлетали, как только американцы запускали свои, и уничтожали их в воздухе. Президент Америки был в отчаянии: если он не уничтожит Саддама, его уволят. Если за десять минут его генералы не найдут способ убить диктатора, он всех отправит на Аляску. И вдруг поднимается один генерал, коротышка, специалист по компьютерам, который обычно всегда молчит, потому что его не принимают всерьез, и говорит, что у него есть одна идея. Все качают головами, но президент велит ему продолжать. Коротышка начинает объяснять, что Саддам никогда ничего нигде не приобретает в магазинах, так как опасается заложенных в продукты бомб. Однажды он заказал ананасы, и в одном из них оказалась бомба, которая убила повара. И поэтому все, что необходимо, Саддам велит производить на вилле в подземельях. Телевизоры, видеомагнитофоны, холодильники, компьютеры — все. Есть только одна вещь, которую не удается изготовить там и которую приходится приобретать за пределами виллы. Это мини-роботы для чистки бассейнов. Бассейн у Саддама такой большой, что мини-робот теряется в нем, а ветер в пустыне дует постоянно и все время наносит в бассейн песок. А лучшие роботы для очистки таких огромных бассейнов, как у него, делают только в Америке.
Я замолчал.
— Поняла, бабушка?
Она не ответила. Я осторожно попытался высвободить руку.
— Продолжай… — тихо проговорила она.
— Саддам плавал в бассейне со своими двенадцатью женами и все время замечал, что дно грязное.
Поэтому в конце концов, хоть это и опасно, он решил заказать по почте одного такого робота в Америке. Он приказал своему помощнику купить его, но только не вызывая никаких подозрений. Однако Центральное разведывательное управление перехватило телефонный звонок. Завод должен отправить ему робота на будущей неделе. Генерал-коротышка говорит, что у него есть гениальная идея. Он возьмет этого робота и переделает его. Вставит в него очень умный компьютер, который только что создал, и запрограммирует на убийство Саддама. Поместит в него атомные мини-ракеты, батарейки мощностью в две тысячи вольт, а кроме того, робот сможет метать отравленные стрелы. Президент Соединенных Штатов счастлив. Великолепная идея. И велит коротышке немедленно приняться за работу. Коротышка отправляется на фабрику, где изготовляют мини-роботов, берет там одного и всю ночь переделывает: вставляет в него компьютер, программирует на убийство Саддама и — для большей надежности — любого, кто станет плавать в бассейне. Когда заканчивает работу, валится с ног от усталости. Зато робот получился великолепный и внешне ничем не отличается от всех прочих. Его кодовое название К-19. А утром приходит служащий, который должен отправить его по назначению, но ошибается. Он решил, что это робот, который присылала в ремонт семья, живущая недалеко от Лос-Анджелеса. Он упаковывает его и отправляет. Семья, получив робота, спускает его в бассейн. К-19 начинает чистить дно и делает это преотлично. Но когда отец с детьми решили поплавать, их мгновенно испепелил мощный электрический разряд.
— А кто это были? Внуки Финотти? — Бабушка приподняла голову от подушки.
— А кто такой Финотти? — спросил я.
— Марино Финотти, инженер из Терни… Разве они не погибли в бассейне?
— Да нет… Это же американцы. Терни тут ни при чем.
— Ты уверен? — Бабушка разволновалась.
— Уверен, бабушка успокойся. — И я продолжил свой рассказ: — Так вот… Робот ждет день, другой, трупы все плавают, а Саддама все нет. Тогда — робот ведь умный — он догадывается, что, должно быть, его поместили не в тот бассейн. С помощью своих гусениц он выбирается на бортик и отправляется на поиски нового бассейна. В той зоне, бабушка, куда его отправили, в Америке очень много бассейнов, в каждом доме есть бассейн, короче, их миллионы. И робот в поисках Саддама начинает переходить от одного к другому и убивает всех, кто вздумает плавать в них. А столкнувшись с другим мини-роботом, К-19 уничтожает и его и очищает бассейн. Короче, устраивает настоящую бойню. Половина Калифорнии убита. Призывают армию. Направляют на него всех солдат, расстреливают из лазерного оружия, но ничего не могут поделать. Наконец привлекают авиацию, бомбят всю Калифорнию. К-19 поражен, у него ломается одна гусеница, он теряет управление, но не сдается. Выбирается на сушу и едет по шоссе, а следом за ним танки, стреляющие в него. К-19 разваливается на куски, двигатель издает какой-то странный звук, и робот утрачивает свое смертоносное оружие. Добравшись до конца дороги, он оказывается перед самым большим бассейном, какой когда-либо видел, вода в нем грязная, и еще волны поднимаются. Армия тем временем преследует его и вот-вот настигнет. К-19 оглядывает бассейн — такой огромный, что конца-края не видно. Солнце опускается в него, и по нему плавают какие-то матрасики. Никто не объяснил ему, что это море, а матрасики — это суда. К-19 не знает, что делать. И задумывается, а удастся ли ему очистить такой бескрайний бассейн. И впервые пугается. У самого мола он оборачивается и видит, что военные уже совсем близко. Он готов сразиться с ними, но вдруг передумывает, щелкает, бросается в море и исчезает.
У меня пересохло во рту. Я налил себе воды из бутылки в стакан.
Бабушка лежала тихо, заснула.
История, видно, не понравилась ей.
Я поднялся, но бабушка прошептала:
— А дальше?
— Что дальше?
— Чем кончается?
История окончилась. Все. Мне такой конец казался хорошим.
И потом, я вообще ненавидел концы. В них все должно, плохо ли, хорошо ли, приходить в порядок. Мне нравилось рассказывать о беспричинных столкновениях между инопланетянами и землянами, о космических путешествиях в поисках пустоты. Мне нравились дикие животные, которые не задавались никакими вопросами и вообще не знали, что умрут. Меня бесило, когда папа и мама, посмотрев какой-нибудь фильм, начинали спорить о его финале, словно это была вполне реальная история, а все остальное не имело никакого значения.
Что же выходит, в настоящей жизни тоже важен только конец? Жизнь бабушки Лауры ничего не значит и важна только ее смерть в этой гадкой больнице?
Да, наверное, истории про К-19 чего-то не хватало. Но идея самоубийства в море мне нравилась. Я уже хотел было сказать бабушке, что история на этом закончилась, как вдруг мне пришел в голову другой финал.
— А кончилось все вот как. Два года спустя на тропическом острове ночью, в полнолуние, ученые, прячась за дюнами, наблюдают в бинокль за происходящим на берегу океана. Вот из воды выходят морские черепахи, чтобы отложить яйца. Они карабкаются по песку на берег, роют лапками ямки и откладывают в них яйца. Появляется и обросший водорослями и ракушками К-19. Он не спеша выбирается на берег, роет своими гусеницами глубокую яму, некоторое время сидит над ней, а затем вместе с черепахами возвращается в море. На следующую ночь из песка выползает множество крохотных К-19, совсем маленьких, похожих на игрушечные танки. Вместе с черепашками они отправляются в море. — Я перевел дыхание. — Вот и конец. Понравилось?
Бабушка кивнула, не открывая глаз, и тут дверь распахнулась, и с лекарствами на подносе появилась медсестра — точная копия Джона Леннона.
Не ожидая встретить у бабушки посетителя, она в растерянности остановилась.
Мы какое-то мгновение смотрели друг на друга, потом я пробормотал «до свиданья» и убежал.
9
Мартышка подметал землю в дальнем конце двора.
Я наблюдал за ним с другой стороны улицы, спрятавшись за высоким мусорным контейнером. Взмахнув метлой, Мартышка вдруг замирал на несколько секунд, словно его отключали от сети.
Какой же я дурак, что не захватил мобильник и не могу теперь надуть Мартышку, как в прошлый раз. Я слишком задержался у бабушки. Привратник закончит работу еще только через два часа. А Оливия ждет меня.
Минут через пятнадцать появился инженер Качча, что живет на втором этаже. Потом из подъезда вышел Нихал с таксами и, остановившись у фонтана, стал разговаривать с Мартышкой. Они недолюбливали друг друга. Но у Мартышки был какой-то родственник, работавший в турагентстве, который поставлял местным сингальцам авиабилеты со скидкой.
Я так долго стоял за мусорным контейнером, что даже ноги заныли. Я проклинал себя за то, что не взял мобильник.
А в довершение всего появился еще и Джованни, почтальон. Большой друг Нихала. Все трое принялись что-то обсуждать, и конца этому не было. Несчастные таксы, которым не терпелось справить свои дела, в унынии смотрели на людей.
Все, хватит. Надо что-то предпринять. Заметят меня, значит, заметят, ничего не поделаешь.
Отойдя подальше, я перешел на другую сторону улицы и пробежал к высокой стене нашего дома — она сплошь, до самого верха заросла бугенвиллеей.
— И тут римляне рванули вперед… Что делать… — услышал я слова Мартышки.
— На этот раз они получили свое. Всем досталось. Ну ладно, пока… — сказал Джованни.
О Господи, уходит! Я схватился за бугенвиллею и укололся о шип. Стиснув зубы, влез на стену и свалился по ту сторону, в сад синьоры Бараттьери. Побежал к дому, моля Бога, чтобы никто не увидел меня, и, прижавшись к стене, остановился возле полуподвального окна Мартышкиной каморки. Оно оказалось приоткрытым.
Хоть тут повезло.
Я открыл его и полез внутрь, в темноту.
Свесился, держась за раму, и стал нащупывать ногами какую-нибудь опору, как вдруг почувствовал жуткое жжение. Еле удержавшись от крика, я рухнул на газовую плиту и оттуда плюхнулся попой на пол.
Оказывается, я попал ногой в кастрюлю с макаронами и чечевицей, которая стояла на потушенной горелке и остывала.
Потирая попу, я поднялся.
Чечевица разлетелась вокруг, словно взорвавшаяся бомба.
Ну и что же дальше? Если не убрать все это, Мартышка увидит и подумает, что…
Я улыбнулся.
Конечно, подумает, что цыгане снова забирались в его квартиру.
Я огляделся. Надо бы что-нибудь украсть у него.
Мое внимание привлекла статуэтка падре Пио, похожая на ракету, покрытая каким-то блестящим порошком, который менял цвет в зависимости от погоды.
Я взял статуэтку и уже хотел было уйти, но вернулся и открыл холодильник.
Фрукты, миска вареного риса и упаковка из шести бутылок пива.
Я взял пиво. Когда вышел из Мартышкиной сторожки, он все еще подметал двор и разговаривал с Нихалом.
Прихрамывая с ботинком в руке, я спустился по лестнице в подвал, повернул ключ и открыл дверь.
— Смотри. Я принес пи…
Статуэтка падре Пио выпала из моих рук и разбилась вдребезги.
Оливия лежала на моей кровати, раскинув ноги. Одна рука на подушке. Изо рта ручьем стекала на подбородок слюна.
Я невольно зажал руками рот.
— Мертва.
Все шкафы распахнуты, все ящики выдвинуты, вся одежда разбросана как попало, коробки выпотрошены. Возле кровати открытые баночки с лекарствами. Не отрывая глаз от сестры, я дотащился до дивана.
И схватился за голову. В висках стучало, в ушах гудело, глаза щипало.
Я так устал, еще никогда в жизни я не чувствовал такой усталости, каждая клеточка моего тела испытывала усталость и молила об отдыхе, глаза невольно закрывались.
Да, пожалуй, нужно поспать, совсем немного, хоть пять минут.
Я снял ботинок и лег на диван. Не знаю, сколько времени я лежал так, глядя на сестру и зевая.
Она казалась каким-то длинным темным пятном на голубой кровати. Я представил себе, как кровь застыла в ее жилах. Красная кровь, которая становится черной, твердой, как короста, и потом превращается в пыль.
Пальцы на руке Оливии вздрагивали, как лапы у спящих собак, когда им что-то снится.
Я постарался сфокусировать взгляд, глаза щипало.
Но я зевал. Все это мне только показалось.
Потом она шевельнула рукой.
Я вскочил, бросился к ней, стал трясти. Не помню, что говорил, помню только, что приподнял ее, обнял и подумал, что нужно вынести из подвала и что смогу подхватить ее на руки, словно раненую собаку, и пойти с ней по виа Альдрованди, по виа делле Тре Мадонне, аллее Бруно Буоцци…
Оливия еле слышно что-то произнесла.
— Ты жива! Жива! — пролепетал я.
Я не понимал, что она говорит.
Сунув руку под затылок, я приблизил ухо к ее губам, чтобы расслышать.
— Что? Что ты говоришь?
Она пробормотала:
— …снотворное…
— Сколько ты выпила?
— Две таблетки…
— Ты в порядке?
— Да. — Ей не удавалось держать голову прямо. — Намного лучше… У графини была тьма лекарств… Хорошие лекарства… Посплю еще немного.
Слезы застилали мне глаза.
— Хорошо. — Я улыбнулся ей. — Спи. Приятных снов.
Я опустил ее на кровать и укрыл одеялом.
10
Два дня сестра продолжала спать, пробуждаясь только для того, чтобы сходить в туалет и попить воды. Я навел в подвале порядок, убил чудовище, закончил «Соул Ривер» и принялся читать «Жребий». Я читал про вампирские фантасмагории, про заколдованные дома и отважных ребят, вступавших в бой с вампирами, и взгляд мой останавливался на сестре, крепко спящей под одеялом. Я понимал, что в моей норе ей ничто не угрожает, она спрятана тут, где никто не сделает ей ничего плохого.
Позвонила мама:
— Ну как дела?
— Все хорошо.
— Ты совсем не звонишь мне. Пока сама не позвоню… Весело тебе там?
— Очень.
— Жаль, что уже завтра возвращаешься?
— Да. Немного…
— Во сколько уезжаете?
— Рано. Проснемся и поедем.
— А сегодня что делаете?
— Катаемся на лыжах. Знаешь, кого я встретил в Тофане?
— Нет.
Я посмотрел на сестру:
— Оливию.
Мама помолчала.
— Оливию? Твою сводную сестру?
— Да.
— Вот как… Она приходила сюда на днях, что-то искала. Теперь понимаю, ей нужна была одежда, чтобы поехать в горы. Ну и как она?
— Хорошо.
— В самом деле? Вот не думала. Папа сказал, что ей плохо… Бедняжка, у этой девочки уйма проблем, очень надеюсь, что она найдет свою дорогу…
— А ты, мама, любишь ее?
— Я?
— Да.
— Да, люблю, но с ней нелегко иметь дело. А ты хорошо себя ведешь? Вежлив ли с мамой Алессии? Помогаешь ей по дому? Постель свою убираешь?
— Да.
— Мама Алессии кажется мне очень славной. Передай ей привет и поблагодари еще раз…
— Хорошо… Послушай, мне нужно идти…
— Люблю тебя, цыпленок.
— Я тебя тоже… Да, вот еще что. Мама Алессии сказала, что подвезет меня домой, когда вернемся.
— Отлично. Будете подъезжать к Риму, позвони.
— Хорошо. Чао.
— Чао, дорогой.
Оливия с мокрыми волосами, зачесанными назад, в цветастом платье графини сидела на диване.
— Ну и как же мы отметим наш последний вечер? — спросила она, потирая руки.
Она хорошо выспалась и теперь чувствовала себя намного лучше. Кожа на лице разгладилась, и она сказала, что руки и ноги болят уже меньше.
— Устроим небольшой ужин? — предложил я.
— Небольшой ужин. И чем же ты угостишь меня?
— Ну… — Я посмотрел на остатки своих запасов. — Мы съели почти все. Тунец с артишоком в масле. А на сладкое печенье.
— Отлично.
Я поднялся и открыл шкаф.
— У меня сюрприз… — Я показал ей упаковку пива.
Оливия вытаращила глаза.
— Ты гений. Но где ты это взял?
Я улыбнулся:
— У Мартышки. Украл, когда возвращался из больницы. Оно теплое…
— Не важно. Обожаю тебя, — сказала она, взяла консервный нож и, открыв две бутылки, одну протянула мне.
— Я не люблю пиво…
— Не важно. Мы должны отметить. — Она схватила бутылку и одним глотком наполовину осушила ее. — Господи, какое оно вкусное, это пиво.
Я тоже взял бутылку и постарался скрыть, что напиток мне не нравится.
Мы постелили на столик скатерть, найденную в вещах графини. Зажгли свечу и съели все артишоки и две баночки тунца. На сладкое печенье.
Потом, сытые и довольные, откинулись в полутемном подвале на диван и положили ноги на столик. Свеча освещала их. Ноги у нас были одинаковые — белые, длинные, с тонкими пальцами.
Оливия закурила «Муратти» и выпустила целое облако дыма.
— А помнишь, как мы ездили летом на Капри? Пиво развязало мне язык.
— Не очень. Помню только какие-то бесконечные лестницы. И еще колодец, из которого выбегали ящерицы. И высокие лимонные деревья.
— А помнишь, как тебя бросили в воду?
Я повернулся к ней:
— Нет.
— Мы были на папиной моторной лодке напротив Фаральони.
Моторную лодку я видел на фотографиях. Она сверкала лаковым покрытием. Называлась «Нежная мелодия II». Есть даже снимок, на котором папа летит на водных лыжах.
— Катером управлял моряк, сильно загорелый, курчавый, с золотой цепью на шее. Ты панически боялся воды. На берегу сразу начинал вопить, пока тебе не надевали поплавки на руки. Без них ни за что не хотел подниматься даже на паром. Короче, в тот день мы вышли в открытое море, и все плавали, а ты вцепился в лесенку, словно краб, и смотрел на нас. Если кто-то предлагал тебе поплавать, ужасно злился. Потом мы ловили морских ежей и ели их с хлебом. Папа с моряком изрядно набрались вином, и моряк сказал, что для того, чтобы дети не боялись воды, их бросают в море без поплавков и спасательного круга. Сначала они тонут, но потом все начинают плавать. Ты сидел в кресле с какой-то игрушкой. Они подошли к тебе сзади, схватили за руки, ты стал брыкаться и кричать, словно с тебя сдирали кожу. Я говорила им, чтобы отпустили, но они не слушали меня. И бросили тебя в воду.
Я слушал, не веря своим ушам.
— А мама что, не помешала им?
— Ее не было в тот день.
— А потом что?
Она улыбнулась:
— Ты пошел ко дну. Папа бросился за тобой в воду. Но спустя минуту ты выплыл на поверхность, вопя так, словно тебя укусила акула. Замахал руками и… поплыл.
— В самом деле?
— Ну да, по-собачьи, вытаращив от ужаса глаза, вцепился в лестницу и выскочил из воды с таким видом, будто тебя в кипяток окунули.
— А потом?
— А потом побежал в каюту и упал на кушетку, весь дрожал и тяжело дышал открытым ртом. Папа пытался успокоить тебя, говорил, что ты молодец, прекрасно плаваешь, что больше тебе не нужны поплавки. Но ты все плакал и кричал, чтобы он ушел.
— А потом?
— Ты вдруг уснул. Крепко, словно тебе ввели снотворное. Никогда не видела ничего подобного…
— А ты… что ты сделала?
— Я села рядом с тобой. Потом лодка тронулась с места. И мы с тобой остались в каюте, где стоял гадкий запах, все дрожало и вибрировало.
— Мы с тобой?
— Да. — Она затянулась сигаретой. — Ты и я.
— Как странно. Я совершенно ничего не помню. Папа никогда не говорил мне об этом.
— Еще бы. Он же так подло поступил с тобой. Если бы твоя мама узнала, убила бы его. А теперь плаваешь?
Я пожал плечами:
— Плаваю.
— И не боишься воды?
— Нет. Даже некоторое время занимался плаванием, но перестал, потому что когда вода попадает в уши, перестаю думать. Ненавижу бассейн.
Оливия затушила сигарету в банке от тунца.
— А что ты ненавидишь больше всего на свете?
Много чего я ненавидел.
— Наверное, праздники-сюрпризы. Два года назад мама устроила мне такой. Все эти люди принялись поздравлять меня. Кошмар какой-то. И еще Новый год очень не люблю. А ты?
— Я… Дай подумать. Ненавижу свадьбы.
— Да, я тоже их не люблю.
— Постой! — Оливия поднялась. — Смотри, что я нашла. — Она взяла красный квадратный чемоданчик и открыла его. Внутри оказался проигрыватель. — Интересно, работает ли? — Мы включили его в сеть, и диск завертелся. Оливия стала рыться в огромной коробке с пластинками. — Нет, ты посмотри, какая прелесть! — Она достала пластинку на сорок пять оборотов и показала мне. — Обожаю эту песню. — Она поставила пластинку на диск и неуверенно запела вместе с Марчеллой Белла: — «Вспоминаю зеленые горы, вспоминаю, как девочкой бегала с моим самым близким другом, вспоминаю кролика с черной мордочкой…»
Я убавил звук.
— Тише… Тише… Нас могут услышать. Бараттьери, Мартышка…
Но Оливия не слушала меня. Она танцевала передо мной, изгибаясь всем телом, и негромко напевала:
– «А потом однажды я села в поезд, и трава, и поляна, и все, что принадлежало мне, исчезло…»
Она схватила меня за руки и, глядя на меня своими влажными глазами, привлекла к себе.
– «Мне суждено быть рядом с тобой, рядом с тобой, с тобой мне больше не будет страшно, и я опять вернусь в детство…»
Я фыркнул и, смущаясь, начал танцевать. Вот что я ненавидел больше всего на свете. Танцевать!
Но в этот вечер я танцевал. И испытывал совершенно новое ощущение — я жив. У меня даже дыхание перехватило. Через несколько часов я выйду из этого подвала. И все снова станет как прежде. И ничего, что за этой дверью есть мир, который ждет меня. Я смогу разговаривать с другими так, словно я один из них. И могу решать, что делать, и действовать. Могу уехать. Могу отправиться в колледж. Могу поменять мебель в своей комнате.
В подвале было темно. Я слышал ровное дыхание сестры, лежавшей на диване.
Она выпила пять бутылок пива и выкурила пачку «Муратти».
Я не мог уснуть. Мне хотелось говорить еще. Я вспомнил, как обокрал Мартышку, как смотрел на одноклассников, уезжавших в горы, думал об ужине с пивом, о том, как мы с сестрой разговаривали по-взрослому и танцевали под звуки «Зеленых гор».
— Оливия! — тихо позвал я.
Она ответила не сразу:
— Что?
— Спишь?
— Нет.
— Что будешь делать, когда выйдем отсюда?
— Не знаю. Уеду, наверное.
— Куда?
— У меня есть парень, можно сказать, жених, он живет на Бали.
— Бали? В Индонезии?
— Да. Преподает йогу и делает массаж в одном городке на берегу моря, там растет много пальм и водится уйма цветных рыб. Хочу понять, можем ли мы быть вместе. Хочу попробовать по-настоящему стать его женщиной. Если он захочет…
— Его женщиной… — прошептал я в подушку.
Повезло же ему. Он мог сказать: Оливия — моя женщина. Мне тоже хотелось бы поехать на Бали. Полететь туда на самолете вместе с Оливией. И смеяться, стоя в очереди на регистрацию, без всякой нужды говорить что-либо друг другу. Мы с ней летим к цветным рыбам. И Оливия скажет своему парню: «Это Лоренцо, мой брат».
— Как зовут твоего жениха? — с трудом проговорил я.
— Роман.
— Он славный?
— Уверена, тебе понравился бы.
Это замечательно, раз Оливия, зная меня, понимает, что мне понравится ее жених…
— Послушай, должен признаться… Я сказал родителям, что поехал кататься на лыжах в Кортину, потому что совершил одну глупость. Я услышал в школе, что мои одноклассники собираются отправиться туда на «лыжную неделю». Они не звали меня, а мне и не хотелось вовсе ехать с ними. Но, вернувшись домой, я сказал маме, что меня тоже пригласили. Она поверила и так обрадовалась, что даже заплакала. У меня не хватило духу сказать ей правду, и поэтому я спрятался здесь. Знаешь что? С того дня я все пытался понять, почему я солгал ей.
— И понял?
— Да. Потому что хотел поехать туда. Потому что хотел кататься вместе с ними, ведь я хорошо хожу на лыжах. Потому что хотел показать им тайные лыжни. И потому, что у меня нет друзей… А мне хотелось быть с ними.
Я услышал, что она поднимается.
— Подвинься.
Я потеснился, она легла рядом со мной и крепко обняла меня. Я ощутил ее костлявое колено. Положил руку ей на бок и мог пересчитать ребра, потом погладил ее по спине. Пальцы ощутили острые позвонки.
— Оливия, пообещай мне одну вещь.
— Что?
— Что никогда больше не будешь принимать наркотики. Никогда.
— Богом клянусь. Никогда больше. Никогда больше не вляпаюсь в это дерьмо, — шепнула она мне на ухо. — А ты, дурашка, обещаешь, что мы еще увидимся?
— Обещаю.
Когда я проснулся, моя сестра уже ушла.
Она оставила мне записку.
Чивидале дель Фриули 12 января 2010
Отпиваю кофе и перечитываю записку.
Дорогой Лоренцо, я вспомнила, что еще ненавижу больше всего, — расставания. И потому ухожу прежде, чем ты проснешься.
Спасибо, что помог мне. Я счастлива, что обнаружила спрятавшегося в подвале брата.
Не забудь выполнить обещание.
Твоя ОлиP. S. Будь осторожен с Мартышкой.
Сегодня, спустя десять лет, я впервые увижу ее после той ночи.
Складываю записку и кладу в бумажник. Беру свой чемодан на колесиках и выхожу из гостиницы.
Дует холодный ветер, но бледное солнце проглянуло сквозь облака и пригревает голову. Поднимаю воротник пиджака и перехожу улицу. Чемодан гремит по мощеной мостовой.
Улица вот эта. Вхожу в ворота, в квадратном дворе припарковано много машин.
Привратник указывает мне, куда идти. Открываю стеклянную дверь.
— Что вам угодно?
— Я — Лоренцо Куни.
Он жестом велит мне следовать за ним по коридору. Останавливается возле одной двери:
— Вот.
— А чемодан?
— Оставьте здесь.
Комната большая, пол выстлан белой плиткой. Холодно.
Моя сестра лежит на столе. Простыня накрывает ее по шею. Подхожу ближе. Ступаю с трудом, ноги не слушаются меня.
— Это она? Узнаете ее?
— Да… Это она. — Подхожу ближе. — Как вы нашли меня?
— В бумажнике вашей сестры лежал листок с номером вашего телефона.
— Могу я побыть с ней?
— Пять минут. — Он выходит и закрывает дверь.
Приподнимаю простыню и беру ее желтую руку. Такая же худая, как и тогда, в подвале. Лицо спокойное и все такое же прекрасное. Кажется, будто спит.
Я наклоняюсь и прижимаюсь к ее шее, уткнувшись носом в ключицу.
Оливия Куни родилась в Милане 25 сентября 1976 года и скончалась в баре на вокзале в Чивидале дель Фриули 9 января 2010 года от передозировки наркотика. Ей исполнилось тридцать три года.
Примечания
1
А сможешь спасти? Тогда действуй! Ах, если б ты сумел спасти меня, Изгоя, которому страшно, что он больше не способен любить… (англ.) (обратно)2
Серебряный Серфер — персонаж комиксов «Марвел», супергерой.
(обратно)
Комментарии к книге «Ты и я», Никколо Амманити
Всего 0 комментариев