Джон Барлоу ЖИВОТНАЯ ПИЩА
Посвящается Сюзанне
Recuerdas donde comenzo todo esto? [1]
ЖИВОТНАЯ ПИЩА
Карьера моя началась с двух счастливых случайностей, двух, можно сказать, подарков фортуны. К концу войны мне довелось поработать кашеваром в армии Его Величества, и я вернулся домой, умея в два счета потушить мясо на триста человек, а потому рассудил, что легко справлюсь с должностью шеф-повара в ресторане. Надев новенький, скверно пошитый костюм (нам всем тогда выдали такие костюмы – новые и скверно пошитые), я уговорил хозяина недорогой гостиницы в Скарборо взять меня на работу и несколько лет спустя уже стряпал для одного перворазрядного отеля на йоркширском побережье. Какого именно, не скажу, потому что лет через десять, когда я ненадолго прославился на всю округу глотанием слизняков, бывший начальник написал мне письмо с просьбой ни под каким предлогом не разглашать название ресторана. Напрасный труд: к тому времени я начисто забыл о его заведении, и письмо лишь напомнило мне о нем.
Так или иначе, в один прекрасный день (тогда я работал третьим поваром, то есть готовил завтраки) меня подозвал к столику посетитель, якобы пожелавший выразить мне свою признательность. Звали его Маллиган. Постоянный клиент, он был известен персоналу отеля не столько частыми визитами, сколько исключительными размерами. Маллиган был громаден. В ладном твидовом костюме он походил на одетый с иголочки ствол дерева, гигантский кусок человечины. И хотя в его теле помимо костей и мышц явно присутствовало нечто еще, никому и в голову не приходило, будто это жирок. Даже когда он просто сидел и методично жевал пищу, все видели, что этот здоровяк не из тех, у кого брюхо колышется точно мешок с медузами. С головы до ног Маллиган приобрел ту консистенцию, о которой лишь мечтают толстяки и которую презирают (должно быть, из зависти) культуристы: твердый жир. А под слоем твердого жира крылись изрядные мускулы – доживи Маллиган до наших дней, он обязательно стал бы кинозвездой или, на худой конец, профессиональным борцом.
Но, к моему счастью, он выбрал совершенно иное поприще. В нашем ресторане завтракал Железный Майкл Маллиган. И в то утро, когда я собирал с тарелок мясные объедки, чтобы потом приготовить из кусков получше начинку для пирога, он захотел со мной побеседовать.
Тогда я знал о нем лишь то, что видел собственными глазами. А видел я, как он ел. Маллиган проглотил целый котелок овсяной каши, столько ветчины и яиц, что хватило бы на бригаду землекопов, да тостов из полбатона в придачу. Однако то же самое он ел вчера, и едва ли моя стряпня чудесным образом улучшилась за ночь. Так зачем же он меня позвал?
Я подошел к столу. Великан прихлебывал чай из хрупкой фарфоровой чашечки. Словно чтобы отметить мое появление, он выудил из сахарницы кусок сахара и бросил его в чашку. Затем поднял глаза на меня.
– Итак, вы готовите завтраки, – сказал он с ирландским акцентом, который придавал словам одновременно серьезность и легкомыслие, так что любое замечание Маллигана можно было трактовать совершенно по-разному. – Все очень вкусно. Большое, большое спасибо.
Я принял комплимент довольно неуклюже, не зная, верно ли я его истолковал.
– Видите ли, – продолжал он уже тише, указав на свободный стул, – мне потребуется кое-какая помощь. И, сдастся, вы-то мне и нужны.
Я сел за стол и заметил под тарелкой купюру в один фунт. Маллиган дал мне минуту, чтобы ее разглядеть, после чего продолжал:
– Сегодня у меня намечается небольшое дельце, весьма своеобразный ужин…
Я кивнул, не отрывая взгляда от денег.
– … да, весьма своеобразный, и для него мне понадобится освежающий напиток.
Я уже собирался сказать, что доступ к винному погребу осуществляется строго по разрешению управляющего, рассудив (неверно), что Маллигана смутили наши цены на вино. Однако в силу своей скромности я довольно долго подбирал нужные слова, пытаясь объяснить, что у каждого вора есть определенная планка, ниже которой он не опустится, а моя планка – минимум три фунта… Тут он протянул мне клочок бумаги, на котором обнаружился следующий рецепт, написанный от руки:
Свежевыжатый апельсиновый сок 3 пинты
Свежевыжатый томатный сок 3 пинты
Чистое оливковое масло 1,5 пинты
Мед 0,5 пинты
Смешать все ингредиенты и взбить. Дать настояться. Взбить снова и разлить в восемь бутылок.
У мистера Маллигана явно были серьезные проблемы с желудком. Неудивительно! – заметите вы. Но то, что у такого великана с таким исключительным аппетитом приключился такой силы запор, разумеется, поставило меня в тупик. И зачем ему народное снадобье?
– Я вижу, моя просьба кажется вам странной, однако могу заверить: все очень невинно и совершенно законно…
Он придвинул мне тарелку с купюрой.
– Надеюсь, в пять часов вечера восемь бутылок с этим средством окажутся у меня в номере. В таком случае вы получите еще один маленький подарок.
Надо полагать, в моих глазах он прочитал согласие, потому что откинулся на спинку стула с таким видом, будто сделка заключена.
Я осторожно извлек деньги из-под тарелки и встал.
– Ах да, – добавил он. – Пожалуйста, масло – только оливковое. Другое не годится.
В те дни, когда только-только отменили продуктовые карточки, достать на кое количество апельсинов было нелегко. Еще по дороге на кухню я вдруг понял, что проще стащить вино из погреба, чем тайно раздобыть шесть дюжин апельсинов, не говоря уже о помидорах. А масло и мед…
Но, работая поваром, я быстро приспособился к системе нормирования продуктов и тут же придумал, как можно выкрутиться: размял помидоры и смешал их с подслащенной водой и кетчупом (по непонятной причине его всегда было в достатке). Затем побежал к раковине, все еще битком набитой (слава богам!) грязной посудой, и насобирал оттуда полкувшина разных фруктов. Потом слил оставшийся сок из двадцати или тридцати стаканов – таким образом, у меня получилось около чашки сока, хотя и не чисто апельсинового, но по большей части цитрусового. Наконец, я стащил пару дюжин апельсинов с фруктового склада.
Я принялся за работу: очищал фрукты от кожуры, засовывал их в мясорубку (о, если б я знал тогда!) и яростно вращал ручку. К получавшейся смеси добавлял концентрат, украденный со склада вместе с банкой томатного сока. Масло мне тоже удалось раздобыть – в кастрюлю отправилось чистейшее оливковое. Его в ресторане берегли как зеницу ока. С каждым новым ухищрением я все больше склонялся к мысли, что мои старания стоят гораздо дороже фунта стерлингов. Странно, но я чувствовал некую гордость за себя, благоговейный трепет перед столь трудной задачей. В ушах эхом отдавались слова Маллигана: «И, пожалуйста, масло – только оливковое. Другое не годится».
Итак, я с невозмутимым видом стоял над сковородкой, в которой на слабом огне томилось оливковое масло, и аккуратно вмешивал в него полпинты меда, изображая, будто грею молоко и яйца для сливочного крема. Масло и мед – вовсе не близкие родственники, и хотя у нагретой эмульсии был довольно сносный вкус, она постоянно норовила расслоиться. Смешать сладкое масло и сок оказалось еще более сложным испытанием для моего ума, однако в конце концов я притащил целое ведро таинственной жидкости в свою комнату.
Спрятав ведро в шкафу, я вернулся к пирогам с мясной начинкой и прочим блюдам, а через шесть часов снова взбил снадобье и разлил его в восемь бутылок.
Без пяти минут пять я начал свой тайный забег по отелю, держа в руках ящик с бутылками и стараясь не попадаться на глаза другим сотрудникам. По главной лестнице я не пошел, а пробирался темными коридорами для слуг, которыми пользовались только в экстренных случаях. Когда я прибыл к номеру Маллигана, пот струился по моему лбу и попадал в глаза, от чего я моргал, как сумасшедший. Дверь отворилась на стук, и меня тут же затащили внутрь. В комнате витали ароматы сигар и одеколона, а в углу я заметил пурпурный бархатный пиджак, который, по-видимому, составлял вечернее одеяние Маллигана.
Он поискал пепельницу и, не найдя ее, зажал недокуренную сигару в зубах. Затем достал из моего ящика бутылку, посмотрел сквозь нее на солнечный свет и отхлебнул. Одобрительно крякнул.
– Сок не совсем свежий, особенно томатный, зато масло превосходное, – сказал он и показал мне на стол, где лежала еще одна купюра в один фунт. – А вот и моя благодарность, от всего сердца, молодой человек, от всего сердца.
Но денег я не взял. Мне во что бы то ни стало хотелось получить объяснения. Теперь-то я понимаю, сколь наивно и глупо я себя повел, – Майкл Маллиган был не из тех, на кого можно наседать. Даже король (вернее, к тому времени уже королева) попросил бы его об одолжении в чрезвычайно вежливой форме. Но тогда я ничего подобного не знал, а потому не сдвинулся с места до тех пор, пока его лицо не приобрело удивленное выражение.
– Как я понимаю, – начал он, садясь в кресло и указывая мне на второе, – вам нужны не деньги, а пояснения.
Маллиган разразился смехом, но не громким и грудным, как я ожидал, а пронзительным шаловливым хихиканьем. Я сел.
– Похвально, похвально. Держи-ка. – Он протянул мне сигару.
Я раскурил ее так, как обычно раскуривают сигарету, и глубоко затянулся. В тот же миг горелая резина и обжигающая карамель наполнили мои легкие, нутро свернулось в комок и взорвалось, а горло перехватило. Однако, к своему удивлению, я не только сдержал тошноту, но даже не закашлялся.
Маллиган смерил меня заинтересованным взглядом и, когда я оправился после первой в жизни затяжки гаванской сигарой, произнес:
– А вот это уже действительно любопытно! Тебя не вырвало, ты не заперхал, хотя и заметно позеленел. Смею сообщить, сигарный дым обычно не вдыхают. Но я отвлекаюсь. Итак, ты сдержался. Вот для чего мне и нужна твоя смесь, мой друг. Она позволит мне поступить точно также.
Мир неудержимо поплыл перед глазами. Затяжка так ослабила меня, что я не смог выдавить ни слова.
– Как я уже говорил, вечером мне предстоит весьма своеобразный ужин. Этот напиток поможет мне не только съесть, но и удержать его внутри. Сегодня я буду есть мебель.
Я уставился на него в недоумении и тут же отвел взгляд. Итак, я оказался в компании безумца. Однако сигара в моей руке дымилась и, судя по ее длине и толщине, дымилась бы еще очень долго. Мне хотелось, чтобы тончайшая голубая нитка дыма стала толще, а кольцо пепла расширилось и побыстрее сгрызло отвратительный окурок, как обычно случается с сигаретой на ветру.
И только одного я желал даже больше, чем покинуть комнату, полную дыма: убедиться, что я не ослышался. Тогда бы я мог с легким сердцем укрыться в жаркой, дурманящей, но безопасной кухне, по-прежнему сжимая в руках тлеющую сигару.
– Я – профессиональный едок, – сказал он, чем снова поверг меня в недоумение. – И, можно сказать, практически единственный в своем роде. Я выступаю для очень узкого круга людей. Ты наверняка слышал о моей профессии или даже видел подобные представления.
Я отрицательно помотал головой.
– Быть может, ты хотя бы видел, как на ярмарках некоторые удальцы спорят, кто быстрее расправится с галлоном пива? Или присутствовал на турнирах по поеданию пирогов и требухи?
Я признал, что не раз бывал на таких состязаниях.
– Так вот, – сказал он, скромно сложив перед собой руки. – В каждом деле есть новички, дилетанты и любители. Но также есть знатоки, виртуозы, истинные аристократы. Смею предположить, что я отношусь к последней категории – категории признанных мастеров.
И Маллиган начал свое повествование, которое увлекло меня не только к лучшим отелям северной Англии, но промчало через океаны к городам и народам, о коих даже в годы глубокого отчаяния я не мог и помыслить.
Железный Майкл Маллиган уехал из Дублина в 1919 году и, как и многие его соотечественники, отправился в Новый Свет. Смесь природного очарования и внушительных размеров позволила ему быстро проникнуть в лучшие бары и рестораны Нью-Йорка – правда, пока лишь в качестве вышибалы. Однако он тут же начал зарабатывать себе имя. И не тем, что умел с особым изяществом выдворить пьянчугу из заведения, и даже не тем, как с непогрешимой любезностью втолковывал смутьяну, что тот может безобразничать где угодно, только не здесь. Нет. Маллиган прославился своим аппетитом. Его любовь к еде и напиткам изумляла и пугала. Сперва окружающие думали, что голодный провинциальный мальчик, впервые оказавшись в Америке, никак не наестся досыта. Но так продолжалось день за днем, неделю за неделей, и количество потребляемой Маллиганом пищи неуклонно росло. Поздно ночью, когда за посетителями уже хлопали дверцы такси, а оркестр складывал инструменты, кухня заполнялась сотрудниками бара – официантками, портье и музыкантами, – которые с нетерпением ожидали, когда же ирландец начнет есть.
Такие подвиги быстро сделали его знаменитым, и не только среди обслуги. Скоро о нем прослышали постоянные клиенты всех рестораций и отелей, где ему доводилось работать. Однако из страха подмочить репутацию своих заведений начальство позволяло давать подобные концерты лишь за закрытыми дверями. В те времена ярмарки и варьете буквально распирало от пожирателей всех мастей, и Маллиган не хотел, чтобы его выступления принимали за низкопробное увеселительное зрелище. Он начал выступать на частных вечеринках для состоятельных ньюйоркцев, жадных до всего забавного и необычного.
Тогда все фокусы Маллигана были строго просчитаны. Он начинал сразу после того, как публика заканчивала ужинать. То есть один вид человека, набивающего брюхо, вызывал у объевшихся и пьяных светских львов тошноту. А количество, в котором измерялась еда, эту тошноту ощутимо подстегивало. Для Маллигана такие ужины были в порядке вещей, и каждый вечер после того, как зрители расходились, он с довольным видом поглаживал бурчащий живот и качал головой, не постигая, что стало причиной его растущей популярности. Ужин ирландца выглядел приблизительно так: корзинка жареной курицы, бутылка шампанского, полная тарелка сосисок, кварта пива, две дюжины бараньих отбивных, пропитанный вином и сливками бисквит, за которым, к изумлению публики, следовал еще один точно такой же… В финале Маллиган доставал из вазы розу и словно бы собирался вручить ее самой прекрасной зрительнице, но, притворившись, что наколол палец, вскрикивал: «О, да это опасное оружие! Лучше спрятать его подальше!» С этими словами он в считанные минуты съедал цветок вместе со стеблем (шипы были срезаны загодя) к всеобщему восторгу досточтимой публики.
Однажды вечером, после особенно удачного представления под названием «Американа» (сорок шесть жареных сосисок, по одной на каждую звезду американского флага, тринадцать кусков яблочного пирога, по одному на полоску, двадцать шесть чашек пунша в честь всех президентов и одно бренди за президента Линкольна), к Маллигану подошел сухощавый хрупкий господин, который говорил со странным акцентом и смотрел так, будто ожидал от собеседника короткого и ясного ответа: «да» или «нет». Майкл, под завязку полный чужого патриотизма, с интересом выслушал его предложение: Париж, двадцать долларов в неделю, больше разнообразных заказов…
Скоро он уже плыл во Францию, зарабатывая деньги тем, что пил на спор в барах на нижней палубе. Когда он сошел на берег, в его кармане было двести долларов, которые крепкий ирландец тут же потратил на дорогие костюмы из твида и бархата.
По приезде в отель, имени которого я также не могу назвать, ибо он все еще стоит на месте и почти не изменился (так говорят, сам я, конечно, никогда там не бывал), Маллиган столкнулся с работой несколько иного рода. Средь роскоши и изобилия банкетных залов, стены которых были увешаны громадными масляными полотнами и зеркалами в золоченых рамах, он больше не предлагал зрителям свое собственное меню, а выполнял их пожелания. Вот что имелось в виду под «разнообразными заказами».
– Я был великолепен! – воскликнул Маллиган, ударив себя в грудь кулаком размером с пушечное ядро. – Представление разыгрывалось по всем театральным канонам. Я приходил, когда они доедали десерт. На протяжении всего ужина мое место за столом зловеще пустовало. Перед выходом в зал я напускал на себя непроницаемое равнодушие к зрителям, среди которых, должен заметить, были не только наследные принцы, шейхи и послы, но визжащая и гогочущая мелкая знать всех европейских государств, не говоря уж о парижских сценах, где то и дело появлялись миллионеры, жадные до потех и развлечений. Однако все они заметно робели под моим суровым взглядом, особенно те, кто сидел поблизости.
И тут подходило время для одного ловкого трюка. Публике рассказывали о том, как меня чудом удалось вывезти из ирландской глуши (мои длинные рыжие волосы придавали истории особую пикантность), где я жил в дремучем лесу со старухой-бабкой. Больше того, я был совершенно глух и умел общаться лишь на странном языке – особом постукивании пальцев по моей ладони, известном только бабке да романтически настроенному французу, который после ее смерти вывез меня из Ирландии. Молодой безработный актер – настолько безработный, что это была его первая роль в Париже, – скоро стал мне верным помощником и постоянным переводчиком великого Майкла Маллигана.
– Леди и джентльмены! – объявлял он, когда мое молчаливое присутствие за столом вызывало среди зрителей беспокойство. – Мсье Маллиган надеется, что вы хорошо отужинали, и будет рад выслушать ваши предложения касательно его собственного ужина.
Любопытно, что самые могущественные и высокопоставленные граждане страны чаще всего ведут себя как сущие дети. Так, мои зрители обыкновенно приходили в неистовое безотчетное возбуждение на спектаклях, но в самом начале действа стыдливо помалкивали. В конце концов какой-нибудь захмелевший сын Англии, любитель молоденьких хористок, или тучный банкир из Германии, осмелевший от алкоголя, вставал и орал на весь зал: «Сардину!!!» Остальная публика с облегчением взрывалась дружным гоготом. Помощник стучал по моей ладони, а великий Майкл Маллиган, подождав, пока зрители поутихнут, либо важно кивал (в этом случае подавали названное блюдо), либо презрительно качал головой, выпучив глаза на того, кто посмел сделать столь неподобающее моему достоинству предложение.
Вот как все происходило. Через некоторое время публика решительно забывала о приличиях, и меня осыпали самыми неожиданными предложениями. «Пять кузнечиков!» – потехи ради кричал какой-нибудь влиятельный чиновник. (Впрочем, у нас в запасе было несколько засушенных насекомых, но они предназначались для самого щедрого гостя.) Сквозь всеобщий хохот кто-нибудь обычно предлагал мне выбор: «Что ж, если не кузнечики, отчего ж не закусить червями?» Тут мы с помощником углублялись в затяжную беседу, которая заканчивалась следующим объявлением: «Мистер Маллиган съест только одного червя! Он говорит, что второй у него уже есть, и этот составит ему компанию!»
Под бурный смех публики, который быстро сменялся воплями ужаса и отвращения, я всасывал длинного извивающегося червя, точно спагетти.
Честно заработанная мною двадцатка в неделю приносила отелю завидную прибыль. Да, это было весьма и весьма выгодное предприятие. Должен признать, что по вине моего всеядного желудка несколько толстосумов лишились средств к существованию.
Дело в том, что еще в первые годы своей профессиональной деятельности я проникся любовью к белужьей икре. А потребление этой икры, как ты понимаешь, может привести к серьезным финансовым последствиям. Да, именно из-за нее некоторые мои гости остались без гроша в кармане, хотя большинство, полагаю, узнали о случившемся лишь наутро. Особенно мне жаль одного грустного англичанина.
Это произошло исключительно вялым и скучным вечером, когда в зале не было практически никого, достойного моего внимания. За вечер я съел всего одно ведро вишни, лисий хвост (его сорвали с чучела в фойе гостиницы) и свиной желудок, который мне даже понравился. В ходе выступления я заметил на дальнем конце стола мужчину в помятом смокинге. Выражение усталости на его лице к концу вечера сменилось безысходным отчаянием. Публика начала киснуть, и мне уже хотелось покончить со спектаклем. Хуже того, я до сих пор был голоден. Но вдруг отчаявшийся джентльмен с трудом распрямился, каким-то чудом встал на ноги и поднял свой бокал.
– Дорогой Маллиган, – начал он, пока соседи по столику пытались усадить его обратно, – благороднейший и достойнейший сын Изумрудного Острова! – Тут он рыгнул, но меня это не задело. – Сегодня вечером я, бедный человек… («Ты заработаешь еще один миллион, Квентин! Сядь, дружище!» – крикнул кто-то.) Этим вечером я получил и проиграл целое состояние. Да… – Он глотнул портвейна. – Но вы, рыжеволосый рыцарь, никогда не слыхавший жестоких слов и не понимающий… – На этом старичок, по-видимому, забыл, что хотел сказать. – Э-э… да… вам не важны слова, добрый вы человек! Однако эти заслуживают вашего внимания. Майкл Маллиган, я пью за вас и на последний соверен приглашаю разделить со мной скромную трапезу: последнюю дюжину устриц.
Англичанин поднял пустой бокал и выжидающе замер. Я обсудил его просьбу с помощником и на этот раз действительно воспользовался тайным языком, ибо мой ответ был весьма необычен и даже опрометчив: «За ваши будущие успехи мистер Маллиган съест не дюжину, а дюжину дюжин устриц!»
С этими словами ирландец вдумчиво затянулся сигарой и стал смотреть, как густой дым спиралью поднимается изо рта и ноздрей, дробится на тонкие плоские облачка и зависает плотным маревом у потолка.
– Да, – произнес он мечтательно. – В тот вечер я явно погорячился. Дюжина устриц, две дюжины, даже шесть – я проглотил бы, не заметив. В конце концов, семьдесят две устрицы занимают в желудке не больше места, чем восемь свиных ножек или пара страусиных яиц. Но сто сорок устриц едва не обернулись для меня настоящим крахом. Что же до бедного Квентина, я больше никогда его не видел. Быть может, он отдает долги и по сей день.
О да! Париж двадцатых годов! Сколько всего я узнал, сколько повидал! А сколько съел!
Маллиган так и сыпал байками о своем неуемном аппетите. Он рассказал мне о бочках молока в бельгийском мужском монастыре, зажаренной львиной лапе в Багдаде, о нескольких тазах спагетти и требухе от сорока пяти свиней в Бретани. Далее я узнал, как он съел десять килограммов жареной трески в Бильбао и на спор проглотил семь маринованных мышей в Марракеше. Ирландец поведал о клиентах в Риме, Кабуле, Дели, Лондоне и Франкфурте, о вечеринках в Гоа, Римини, Монте-Карло и Фессалониках. В Токио он съел столько суси, что от одного рассказа об этом мне показалось, будто я с головой залез в бочку с сырой рыбой. В Константинополе чудесное умение Маллигана за полдня прикончить жареного козла привело местного вельможу в такой восторг, что тот не только велел исполнить для едока танец живота, но и позволил ему взять громадный рубин, украшающий пупок лучшей танцовщицы. В Магрибе он высосал глаза бесчисленного множества убиенных животных, а в награду за подвиги получил драгоценные камни, от одного вида которых кружилась голова. В древних европейских замках он ел то, чем угощали гостеприимные хозяева: семнадцать пар бычьих яиц за столом у герцога Альбы в Саламанке; немыслимое количество колбасы для нервных графов из Центральной Европы; трапезы в графских усадьбах Аргайлла, Дамфрисшира и прочих шотландских помещиков, каждый из который жаждал увидеть, как Маллиган ставит новый скоростной рекорд в поедании телячьего рубца с потрохами – национального блюда Шотландии. Некоторое время на его выступления был большой спрос в США, где он потреблял немыслимое количество жареных цыплят и ребрышек. Румынские евреи в Нью-Йорке изумленно наблюдали, как Маллиган с завидным воодушевлением избавляет рестораны от рубленой печени и залпом выпивает кувшины жира, точно это… впрочем, едва ли от метафор будет толк. Пожалуй, только ашкенази с презрением относились к ирландцу, но он не унывал: в мире оставалось еще порядочно религий и сект. Маллиган даже содействовал поборникам трезвости – выпил бутыль лимонада весом с шестилетнего ребенка, продемонстрировав таким образом, что чистота и невоздержанность могут прекрасно уживаться. Он повторял «Американу» сотни раз, а в один особенно удачный вечер поставил абсолютный рекорд, съев шестьдесят две сосиски (еще до того, как это сделал Малыш Рут – знаменитый бейсболист, известный, кроме всего прочего, и своей прожорливостью).
– А потом началась Великая Депрессия, – продолжал Маллиган, – и в услугах обжоры больше никто не нуждался. У богатых не было времени на развлечения, а бедные голодали. Все изменилось буквально за одну ночь: теперь людям было интересно не сколько, а что я могу съесть. Но без работы я не остался. В течение десяти лет я набивал желудок тем, что только человек с очень широкими взглядами мог бы назвать едой. В Оксфорде меня угостили ботинком (разумеется, приготовленным не по-чаплиновски. Сначала его отварили с уксусом и вином, а затем пожарили в сливочном и оливковом масле). Я ел плащи в карри, канареек в клетках (то есть вместе с клетками), однажды отведал азиатский ландыш (листья были сырые, а корни и стебель политы глазурью)…
По мере того как рос список Маллигана, росло и мое изумление. Да этот человек не только безумец, он еще и искусный выдумщик! Однако должен вас предупредить: великий Майкл Маллиган ничего не выдумывал, и вся правда о его подвигах была так страшна и необычна, что о некоторых из них он предпочел умолчать.
Но как, спросите вы, как может человек сгрызть ботинок? Или в прямом смысле слова усидеть стул? Что ж, я не сомневаюсь, это под силу практически каждому. Нужны лишь хорошая мясорубка да добрая порция масла. Маллиган начинал с простой домашней мясорубки, оснащенной крепкими лезвиями, – она без особого труда превращает маленький предмет в более или менее удобоваримый фарш. Устройство побольше и помощнее может размолоть даже самый твердый ботинок. Уверяю, это не так тяжело и для желудка. Вы когда-нибудь слышали о Питере Шульце или Жан-Поле Коппе? Первый съел «Мерседес-Бенц», второй – биплан. Оба пользовались одной и той же незамысловатой техникой: они растирали нужный предмет в порошок и потихоньку его глотали, запивая подходящей смазкой. Вы думаете, съесть самолет невозможно? На самом деле это лишь вопрос времени. На биплан от пропеллера до хвоста ушло ровно два года, а Маллиган за свою жизнь съел столько мебели, что вполне хватило бы на приличную гостиную.
Этот великий человек изобрел несколько ручных мельниц, каждая из которых была мощнее предыдущей. При помощи прочных лезвий он мог размолоть даже дерево и пару гвоздей. Стекло Маллиган не пробовал, зато однажды соблазнился фарфоровой чашкой с блюдцем, а в другой раз – роскошной тарелкой.
– Все это объясняет мою просьбу, – сказал он в заключение. – Видишь ли, друг мой, сегодня вечером я действительно буду есть стул для этих дурней-масонов. Но времена пошли тяжелые, я вынужден терпеть разных заказчиков. И к такому ужину необходимо подготовиться.
Маллиган погладил свое округлое брюшко. Все еще под влиянием сигары и удивительных баек об обжорстве я попрощался и вышел из номера. Про деньги я совершенно забыл и на кухню спустился не разбирая дороги – настолько меня захватило собственное воображение.
То был первый подарок фортуны: я повстречался с настоящим знатоком своего дела, маэстро, великим Майклом Маллиганом.
На кухне стояло необычное затишье. Даже обед готовили как-то чересчур спокойно: повара не рубили мясо и овощи, а едва слышно резали, яйца взбивали легкими, как перышко, движениями. Все робко глядели в пол. Либо кого-то убили, подумалось мне, либо рассчитали.
Внезапно раздался грохот. К моим ногам покатилось железное ведро. Я слишком поздно вспомнил, что оставил его на виду, и мне стало ясно, из-за чего на кухне такая тишина. Шеф-повар, из чьих рук и упало ведро, наклонился и провел пальцем по его внутренней поверхности. Закрыл глаза, изображая, будто маслянистая сладкая жидкость пришлась ему по вкусу. Затем подошел ко мне вплотную. Он был высокого роста, но не выше меня. Однако на кухне физические размеры не имели никакого значения.
– Ответь мне на три вопроса, – сказал он, когда на нас опустилась пронзительная, болезненная тишина. – Первый: быть может, ты все-таки соизволил прочесть сегодняшнее меню?
Но вместо того, чтобы произнести это с подобающей вопросительной интонацией, он отметил свою короткую речь мощным ударом по моей голове, в который вложил всю имеющуюся силу. В моем ухе что-то треснуло, зажужжало, и в ту же секунду половина головы начала неметь. Конечно, я не читал меню, и в нем наверняка были блюда с апельсинами или оливковым маслом.
– Второй: ты угробил всю бутылку масла?
Я начал было жалко кивать, но не успел опустить голову, как она тут же взлетела вверх – его кулак врезался мне в лицо, зубы клацнули, и я почувствовал, что откусил самый кончик языка. Боли не было, наоборот, я обрадовался, что пережил два вопроса из трех.
– И наконец, – проорал шеф-повар, кружа около меня, – ТЕБЕ ИЗВЕСТНО, ГДЕ БИРЖА ТРУДА???
Последний вопрос он задал со спины, после чего схватил меня за шкирку, тряхнул и трижды ударил по голове, пока я летел вниз.
Потом ничего. Даже лежа на полу, я отчетливо ощущал испуганное оцепенение, воцарившееся на кухне. Лопатки замерли в масле, венички застыли в воздухе, и с них капал недовзбитый белок. Кровь холодной струйкой текла из моего рта на пол. Через некоторое время из разных частей тела в мозг начали поступать громкие сигналы боли.
– Чтобы через пять минут телятина была готова! – внезапно гаркнул шеф-повар, нарушив мертвую тишину. В ответ раздалось сдавленное мычание, и все вернулось на круги своя. Сослуживцы, перешагивая через мое раздавленное, ноющее от боли тело, бросали на меня сочувственные взгляды, но помочь не решались.
С огромным трудом я подполз к выходу и встал на колени. Когда я выбрался из кухни, ко мне подскочил один стажер и, убедившись, что нас никто не видит, прошептал:
– Зачем тебе эта смесь? Все хотят знать, особенно шеф. Он от любопытства просто спятил, но молчит, гордый. Что ты готовил?
Ответил я не сразу.
– Маллиган! – вырвалось у меня.
– Что?
– Великий Майкл Маллиган! Я приготовил ему стул!
Когда я приковылял к номеру ирландца, он уже собирался уходить, но без всяких раздумий затащил меня в ванну и помог умыться. Я попытался все объяснить, хотя язык болел немилосердно, но вдруг, вытирая меня влажным полотенцем, Маллиган нахмурился, как будто что-то поразительное пришло ему на ум.
– Боже правый! – сказал он, погладив по голове сначала меня, потом себя. – Да ты же почти моего роста! В толщину, конечно, не дотягиваешь, но и худым тебя не назовешь!
С этими словами он подлетел к шкафу, достал оттуда смокинг и дал его мне.
– Одевайся, мой мальчик, и забудь все свои печали! Ты едешь со мной!
Я сразу же переоделся. Костюм, разумеется, висел на мне, как палатка, но по длине пришелся почти впору, что придавало моему облику даже некоторую эксцентричность.
– Машина ждет, – сказал он, закурив сигару и поглядев на часы. – Сегодня ты будешь… м-м… Капитан Смак! Да, точно. Капитан Смак, помощник великого Майкла Маллигана.
Итак, фортуна вновь меня обласкала: разъяренный начальник избил до полусмерти, но благодаря этому я оказался на одной сцене с самим великим Маллиганом.
У ворот стоял сверкающий «роллс-ройс». Я забрался назад, а Маллиган втащил свое солидное тело на место водителя. Сиденье под ним казалось плоским и не таким упругим, как остальные. Оно напоминало бисквит, в который переложили яиц, – он многообещающе поднялся, но быстро опал в печи.
Маллиган достал из ящика одну бутылку с моей смесью.
– Глотнешь? – спросил он, разом всосав половину жидкости, а потом добавил: – Сегодня нам предстоит долгий вечер.
Пока мы ехали, я выпытывал из Маллигана подробности его приключений. В конце концов, по-видимому, утомленный моими расспросами, он сказал:
– Нет смысла рассказывать о моих выступлениях. Уверяю тебя, слова их не заменят. Потерпи немного, и тогда…
– Поживем – увидим, – пробормотал я. Мои блуждающие мысли полнились недоверием. Я не только подозревал этого полоумного великана во вранье, но и понятия не имел, куда он меня везет.
Маллиган резко остановился прямо посреди дороги, извивающейся вдоль берега. Меня дернуло вперед и чуть не сбросило с кожаного сиденья. Блестящие глаза ирландца вдруг потемнели, вспыхнули и уставились прямо на меня.
– Увидев, друг мой, ты все поймешь. Увидев, ты осознаешь.
Не сводя с меня глаз, он допил содержимое бутылки.
Наше путешествие закончилось, а мое ученичество – началось. С того дня я стал постигать практические и исторические основы этого примечательного ремесла. Маллиган рассказывал о далеком прошлом, о забытых героях, таких как Евсевий Таланте, Франц Пипек Летучая Мышь, Рокко Фонтане, Сэмми Линг («Он ел все!») с его пристрастием к галстукам. Он поведал мне о рекордсменах и скандальных событиях, происходивших в подворотнях баварских городков; о съеденном и (якобы) переваренном за мешок местных денег гнилье; о безвременной кончине Генри Тернса; о великих американских мастерах вроде Нельсона Пикла, который в расцвете сил размолол и за какие-то девять недель съел пианино (его тогда наняли рекламировать музыкальный магазин в Детройте). О да, то были времена сухого закона – лучшие времена для профессиональных обжор! Бедный Нельсон, приехавший в Европу, чтобы подзаработать на немецких пивных фестивалях, погиб от алкогольного отравления. Напрасно он решил, будто пиво везде одинаковое, и на спор выпил целую бочку бельгийского.
В тот день состоялось мое первое появление на сцене вместе с Маллиганом. Сперва мне казалось, что вечер не предвещает ничего хорошего. Мы свернули во двор большого приземистого здания в эдвардианском стиле. Майкл улыбнулся и сказал:
– Что ж, это, конечно, не Париж и не дворец. Могу тебя заверить, наследных принцев здесь не будет. Однако работа есть работа.
Мы выгрузили из машины несколько тяжелых деревянных ящиков и покатили их к задней части дома. Навстречу вышел веселый, но немного нервный мужчина в узком смокинге и с бокалом джина в руке. Он проводил нас в большой зал, оформленный скромно, с претензией на элегантность. Здесь пахло воскресной школой с легкой примесью пережаренного мяса и лосьона после бритья. Стол был накрыт на сорок или пятьдесят персон, но возле каждой тарелки лежало так удручающе мало столовых приборов, что назвать прием роскошным не поворачивался язык. Мужчина в смокинге указал нам на небольшую полукруглую сцену в другом конце зала.
– Все как вы просили, – сказал он Маллигану, тревожно оглядываясь. Ирландец тоже осмотрел сначала столы, затем сцену.
– Да-да, все как нужно. Вполне приемлемо. Дело за малым. Мой счетовод постоянно напоминает мне, чтобы я не забывал о финансовой стороне дела…
Нервный опустил взгляд.
– Мы… понимаете, мы подумали, что… что было бы уместнее заплатить после…
Он умолк. Маллиган тоже молчал. Мы стояли, слушая далекое бормотание гостей. На лице Майкла царила покорная улыбка. Через несколько мучительно долгих секунд нервный полез в карман пиджака и достал конверт.
– Всё здесь, – сказал он тихим обреченным голосом.
– О, превосходно! – воскликнул Маллиган и просиял. – Я выпишу вам квитанцию…
– Нет-нет, в этом нет необходимости, – прервал его мужчина, отворачиваясь. – Будет замечательно, если вы начнете сразу после кофе и закончите к двенадцати, – бросил он уже через плечо и направился к двойным дверям, украшенным богатой резьбой.
Маллиган открыл конверт и ухмыльнулся.
– С кем только не приходится иметь дело в нашей работе! Слов нет! Принеси мне еще бутылочку смеси, хорошо? – попросил он, листая толстую пачку банкнот.
Мы тщательно подготовились к выступлению. На сцене появился внушительных размеров аппарат. Каждую деталь, завернутую в мягкую промасленную ткань, мы аккуратно извлекли из коробок. Я собирал каркас – конструкцию на четырех ножках, крепившуюся ко дну самого большого ящика. Стенки у него были откидные, так что получалось нечто вроде второго пола. Закончив с этим, я стал подавать маэстро один масляный сверток за другим, а тот крепил, сцеплял и защелкивал между собой такое количество шестеренок, жерновов и рычагов, что я стал опасаться, как бы он не прикрепил к ним колеса с бензобаком и не укатил куда глаза глядят.
Сосредоточенный труд Маллигана скоро начал давать результаты: на сцене мало-помалу росла «Машина» – самая большая в мире ручная мясорубка. «Предположим, только предположим, – думал я, – что он действительно будет жевать мебель. В таком случае у него есть для этого все необходимое». Я заглянул в воронку и увидел там угрожающие стальные зубы, готовые в любой момент стереть в порошок даже гранит – по крайней мере впечатление создавалось именно такое. Я осмотрел замысловатый механизм, состоящий из нескольких перемалывающих отсеков, каждый меньше предыдущего; изучил крошечную дырочку, сквозь которую наружу выходил готовый «фарш». Стало быть, великий Майкл Маллиган и в самом деле собрался есть стул!
Как громом пораженный я оглядел зал в поисках необходимого предмета. Конечно же, это будет какой-то особый стул – с полыми ножками или из пробкового дерева. А тем временем ирландец добавлял последние штрихи к своему инструменту и полировал сверкающую табличку с надписью: «Маллиган и сыновья». Позже я узнал, что его отец, хозяин одной литейной в Дублине, отрекся от сына, когда прослышал, что тот осваивает мастерство «чертова обжоры». Брат Майкла прислал табличку втайне от отца.
Он полюбовался ею, после чего подошел ко мне.
– Что ж, шеф, будьте так любезны, найдите для меня хорошенький стульчик, да помясистее!
На протяжении всего ужина мы сидели в задней комнате, не желая участвовать в жалком празднестве, на котором четыре десятка масонов с улыбающимися розовыми лицами восхваляли друг друга, хотя на самом деле с трудом сдерживали разочарование. Маллиган вылил шесть пинт оранжевой жидкости в высокий кувшин, отдаленно похожий на египетский, и время от времени прихлебывал из оставшейся бутылки. Он рассказал о моих обязанностях: я должен молчать, чтобы произвести желаемый эффект. Я не стал спорить, не столько в силу природной застенчивости, сколько из-за больного языка.
Вдобавок меня мутило – позже я узнал, что это и есть страх сцены.
Звуки светской беседы из зала постепенно превращались в сдержанный полупьяный хрип среднего класса. Собравшиеся спели песню (может, это был гимн, трудно сказать), потом произнесли несколько коротких речей, встреченных дружными овациями. Далее под вежливые аплодисменты и приглушенное бормотание на сцену вышел Железный Майкл Маллиган.
Внезапно и, быть может, впервые в жизни все эти судьи, работники банков, полицейские и провинциальные адвокаты, собравшиеся, чтобы петь друг другу дифирамбы, повстречались лицом к лицу с человеком, достоинства которого можно выразить лишь в превосходной степени: он был самый большой мужчина и наверняка самый привлекательный великан; самый уверенный, самый обаятельный, самый остроумный из всех и, разумеется, самый устрашающий; на нем был самый вопиющий костюм; он обладал самым громким и в то же время сладчайшим голосом. Этих качеств было достаточно, чтобы разом посрамить все английское масонство. Сила и власть читались в каждом его движении – вот он встает за чьей-нибудь спиной и нежно кладет ручищу на плечо жертвы, вот ненароком обводит взглядом зрителей, будто проверяя, насколько прилежно они выражают ему свое почтение. Вдобавок Маллиган был самым богатым человеком в зале, и это знали все. Сверкающий «роллс-ройс» у ворот дома не ускользнул от пытливых взглядов гостей, пока они по двое или по трое выбирались из своих «остинов» и «моррисов», а то и шагали с автобусной остановки, одетые в поношенные пальто, из-под которых торчали пристежные воротнички.
Маллиган начал с того, что поблагодарил хозяев за роскошный прием. Сделано это было в той же лирической манере на грани серьезности и блажи. От его тона все гости выжидающе замирали, очарованные и растерянные, не в силах оторвать взгляд от великана. Майкл фланировал по залу, то и дело подходя к столу и съедая кусочек сахара. Он рассказывал зрителям о своих приключениях на поприще едока, сперва давая понять, что при желании любой мог бы повторить его подвиги: съесть молочного поросенка или дюжину фазанов. Он старался придерживаться традиционных представлений о возможностях человека – не так трудно проглотить шесть дюжин апельсинов, или девяносто девять сардин, или сто пятьдесят устриц (хотя о последствиях Майкл умолчал). Думаю, большую часть этих историй ирландец все-таки выдумал. Не мог же он отправиться в Севилью лишь затем, чтобы съесть там ничтожные семьдесят апельсинов! Зато Маллиган сумел правильно начать выступление, создать атмосферу, обрести власть над коллективным масонским сознанием и убедить публику в своем всеобъемлющем обжорстве – так великий маэстро, взяв за основу простую мелодию, ткет из нее пленительную сонату.
Маллиган все говорил и говорил, незаметно усиливая натиск, бросая вызов даже самым легковерным. В ход пошли чудовищные подробности, еда теперь измерялась не в тарелках, а в ящиках и мешках.
Наконец из другого конца комнаты раздался первый возглас недоверия, а за ним тут же последовали другие – публика потеряла всякое терпение, как бывает, если фокусник случайно раскрывает свой секрет или шутки юмориста становятся чересчур предсказуемы. Маллиган с удовольствием играл и на этом. Чем громче зрители выражали свое недовольство, тем громче он говорил и тем немыслимее и экзотичнее были его истории. Майкл сдабривал выступление отточенным пафосом. Он выжидал.
– Чепуха! – не выдержал кто-то. – Вы лжете!
Умолкнув на полуслове, Маллиган огляделся в поисках смутьяна. В зале воцарилась гробовая тишина, все сорок девять пар глаз сверлили огромное лицо, выражение на котором быстро менялось: от удивления до почти детской обиды, словно бы ирландца уличили в обмане и низвели его вдохновенную ложь до вульгарной ярмарочной клоунады.
– Этот человек, – прогрохотал он, встав за спиной упитанного масона и зловеще возложив руки ему на плечи. – Этот человек, джентльмены, считает, что я лжец.
Изумленные вздохи огласили зал, и Маллиган усилил медвежью хватку, так что румяные щеки его жертвы побагровели.
– Лжец, – повторил ирландец, хлопнув поникшего коротышку по спине. С подмостков, где я сидел, напуганный и восхищенный в равной степени, мне были видны озабоченные лица тех, кто находился с Маллиганом в непосредственной близости. Они пытались не принимать происходящее всерьез. Те же, кто сидел подальше, толкались и хихикали, точно школьники на задней парте, получая от выступления бешеное удовольствие.
И вдруг Маллиган просиял. Он широко улыбнулся и выпустил толстяка из рук. В порыве неописуемой радости он развернулся на каблуках и объявил:
– У меня есть план!
Из-за стола снова раздалось бормотание, в котором слышались и скука, и замешательство.
– Сэр, – обратился Маллиган к коротышке. – Съесть я вас не могу. – Публика пришла в восторг. – Даже мне приходится кое в чем себе отказывать. – Громкий хохот. – Но позвольте мне хотя бы вернуть доверие зрителей, прошу вас. Окажете ли вы мне такую любезность?
Пухлый джентльмен был настолько смущен, что сумел лишь кивнуть. Маллиган сдвинул тарелки и бокалы, непринужденно подхватил коротышку и усадил его на стол. Озабоченный смех прокатился по залу, пока маэстро что-то искал. Внезапно он развернулся и, споткнувшись о свободный стул, рухнул на пол.
Кто-то издевательски рассмеялся, остальные глядели на великана с нескрываемой жалостью. Вновь начались разговоры, как будто неуместное представление уже изрядно наскучило публике.
– Ага! – раздался оглушительный вопль из-под стола. Но вместо Маллигана все увидели, как в воздух медленно поднимается стул. Вслед за ним поднялся и сам пострадавший. – Вот что я буду есть сегодня! – сказал он и поднес означенный предмет прямо к носу толстяка. – Я съем ваш стул!
С этими словами он зашагал к сцене, на которую упал свет прожектора. Теперь зрители увидели не только меня, но и внушительных размеров «Машину», укрытую красным бархатом.
В мешковатом смокинге я обильно потел, переживая, что в один прекрасный момент дам маху. И в то же время я был заодно с Маллиганом – он и сейчас дразнил зрителей, играя на изумлении и нещадно эксплуатируя их жалость.
– Джентльмены! – проорал он, подбрасывая стул одной рукой. – Хоть я и в два раза выше и толще каждого из вас, зубы – моя слабость. Однажды в Торки я попытался сгрызть вешалку для шляп и сломал коренной зуб. Но! – Тут он сбросил красный бархат, под которым оказалось устройство, напоминающее уборочный комбайн. – Я съем этот стул! Дерево… – Маллиган отломал ножку и передал ее мне. – Сиденье… – он оторвал золотую бахрому, -… и болты! – Ковырнул ногтем кнопку, удерживающую ткань (медную и тонкую).
При слове «болты» зал изумленно охнул. Многие принялись щупать свои стулья, другие поставили стаканы на стол и вытаращили глаза на Маллигана. Коротышка, засороженный выступлением, слез со стола, взял себе другой стул и, сев, закурил сигару. Он, по-видимому, решил, что суровые испытания для него закончились (и не ошибся, ибо Майкл был человек добродушный). Кроме того, он наверняка был чуточку горд собой.
– Надеюсь, вы позволите мне слегка освежиться? – спросил Маллиган, налив себе пинту оранжевой жидкости из египетского кувшина, затем выпил и дал мне знак начинать. Я бросил ножку стула в воронку и схватился за рычаг. Сперва ничего не произошло. Механизм превращал мои усилия в медленное и грозное вращение лезвий, однако все оставалось по-прежнему. Наконец ножка задрожала, дернулась и начала своей танец в зубах мясорубки. Звук трескающегося дерева огласил зал, и стул пустился в долгое, болезненное путешествие по «Машине». Я неистово вращал ручку и даже со сцены чувствовал, что никто из зрителей не смеет шевельнуться – все смотрят на обломок стула, постепенно исчезающий в воронке.
Дерево неуклонно продвигалось сквозь лезвия, но когда еще один кусок мебели бросили в машину, работа пошла не так споро. Теперь я давил на ручку дважды: один раз, чтобы подтянуть ее к себе, второй – чтобы совершить очередной оборот вокруг оси.
Маллиган расхохотался.
– Однажды, – воскликнул он, оборачиваясь к ошеломленной публике, – этот молодой человек станет сильным, как бык! Но разумеется, для этого нужен физический труд и особая диета.
Потом Майкл вновь начал рассказывать истории: о временах, когда он съел улей вместе с сотами, пчелами (поджаренными), медом и всем остальным; о том, как на одной вечеринке в Нью-Йорке выпил воду из ванны, где только что выкупали шестимесячного ребенка одной популярной актрисы.
Неужели он говорил правду? Разве такое возможно? Даже я, вспоминая самые пылкие речи этого великого человека, самые чудовищные, возмутительные и хвастливые байки, порой готов усомниться в их правдивости. Но там, среди сорока с лишним совершенно здоровых мужчин, под сладкий гипнотический голос Маллигана, под мерное гудение «Машины», размалывающей и растирающей прочное дерево, которое вот-вот должно было утолить зверский аппетит великана, – там, в зале, вы бы поверили каждому его слову.
А я все молол и молол.
И вот из сфинктера железного пищеварительного тракта посыпался порошок, похожий на сухой паштет, смешанный с песком, и одновременно на бледный мышиный помет. Только тогда я заметил, куда он сыпался: на огромное блюдо, горящий овал розоватого золота (подарок восторженного махараджи, который присутствовал на нескольких выступлениях Маллигана в Париже). Блюдо, как и все остальные декорации, до подходящего момента прятали от глаз публики. Сейчас на нем медленно росла горка древесной пыли. Немного устыдившись своей медлительности, я удвоил усилия, и Майкл под всеобщее ликование зрителей сразу же подбросил в мясорубку другой обломок. Но ликование быстро сошло на нет. Ирландец достал из кармана золотую ложку и набрал в нее порошка, внимательно изучил его цвет и запах, после чего засунул в рот. Он стоял, согнувшись, и безмятежно жевал. Я тут же остановился. Мы все смотрели на Маллигана, не веря собственным глазам (позже он похвалил меня за этот ход, который, по его словам, придал выступлению особую пронзительность). Великан вдумчиво проглотил опилки, одобрительно хмыкнул, облизнул губы и вскочил на ноги. Отпив из кувшина, он во всеуслышание заявил:
– Джентльмены, стул превосходный!
Его слова встретили воплями и гиканьем. Но Маллиган призвал публику к тишине.
– Мое почтение повару. – И он отвесил мне чинный поклон.
Снова крики, оглушительные рукоплескания. Я взялся за ручку, а маэстро продолжал ломать стул. Когда он добрался до сиденья, я смолол уже довольно много, может, целую ножку – горка пыли превратилась в пирамиду, занимавшую половину блюда.
Маллиган велел мне остановиться. С блюдом в одной руке и ложкой в другой он набил рот опилками. Немного пожевал, глотнул оранжевой смеси. Проглотил. Зрители рассмеялись с таким видом, будто говорили: «Да, да, все это очень забавно, он и правда съел ложку пыли». Но за ней последовала другая, а потом еще одна и еще. Он ел, жадно запивая стул моим напитком, пока на блюде не осталось ничего, кроме тонкой белесой пленки, приглушавшей сияние металла.
Я продолжал молоть, а он, снова налив себе масла с соком, пошел вдоль стола, смеясь, шутя и рассказывая новые байки в ожидании второй порции мебели.
Когда он прикончил четвертое блюдо, скорость его жевания и энтузиазм зрителей заметно поуменьшились. Однако профессиональный едок – вовсе не тот, кто может глотать всякую всячину, а тот, кто в состоянии превратить этот процесс в увлекательное зрелище. Итак, Маллиган спустился к гостям и предложил немного опилок высокому элегантному джентльмену. Тот отказался, однако его сосед все-таки попробовал порошок и скорчил такую мину, что всем стало ясно: на блюде действительно опилки. Другой смельчак попытался съесть целую ложку, предварительно как следует заправившись портвейном. Он жевал, чавкал и прилагал все усилия, чтобы проглотить стул, но тщетно: влажная масса оказалась на большом белом платке, который он зачем-то сунул обратно в карман. Другой подвыпивший господин решил, что может повторить успех Маллигана в несколько другой области, и попробовал втянуть порошок носом, точно нюхательный табак. Закончилось все тем, что он едва не задохнулся.
А потом началось самое трудное. Но прежде чем говорить об этом, позвольте сперва рассказать немного о психологии дилетанта. За годы наших выступлений мне довелось увидеть сотни подобных мужских собраний (отчего-то женщин можно редко найти в таких количествах), а когда мужчины собираются, среди них всегда есть хотя бы один «трудный» джентльмен. В отличие от трудного ребенка его взрослая версия редко бывает лидером группы и никогда не становится центром внимания. Он может молчать и ничего не делать весь вечер. Так повелось, что этот трудный не из самых богатых, но и не беден; он не слишком уважаем и не герой, чаще всего не полный зануда, однако к его помощи прибегают лишь когда случается неприятность и нужны крепкие кулаки. На выступлениях Маллигана местный трудный совершенно исчезал из виду и сливался с коллективом, но по ходу действа нет-нет, да и пытался доказать, что он больше, выше и сильнее ирландца. Скажем так: Маллиган, сам того не желая, неизменно побуждал таких людей к действию.
На сей раз трудным оказался высокий мрачный громила лет пятидесяти. Размерами он походил на Маллигана. Весь вечер он хмурился, а когда маэстро вернулся на сцену, встал (под общее бормотание и несколько криков «Сядь на место!»). Вопреки увещеваниям соратников трудный стоял, зажав в руке ложку для пудинга, точно заряженный пистолет. Он глядел прямо на блюдо.
Маллиган не любил унижать людей, даже если они причиняли ему неприятности, однако этот джентльмен явно решил отобрать у него приличный кусок пирога, пусть и пирога своеобразного. Да, Майклу не хотелось позорить смутьяна, по ничего другого ему не оставалось. Он зачерпнул пол-ложки опилок и предложил угощение трудному. Тот презрительно отмахнулся, схватил блюдо, высыпав изрядное количество пыли себе на костюм, и запихнул в рот сразу три полные ложки пыли. Затем подошел к сцене и сделал большой глоток из египетского кувшина. Жидкость стекла по его подбородку и оставила на белом воротнике розовые следы. Громила встал прямо перед Маллигаиом и проглотил. Трижды. За короткий промежуток времени его лицо несколько раз бледнело и краснело. Потом он залпом выпил стакан портвейна.
Раздались бурные аплодисменты. Маллиган принялся энергично трясти джентльмена за руку, умудрившись при этом незаметно высыпать чашку пыли ему на костюм. Затем, исключительно ради шутки, снова предложил ему блюдо. На сей раз трудный был осмотрительнее и сунул в рот куда меньше опилок. Зрители ликовали. Выпив чье-то вино, он мучительно сглотнул и сел на место, тем самым завершив блистательную браваду. Однако его выступление подошло к концу лишь двадцать минут спустя, когда громилу, стонущего и причитающего «Мама!», вынесли из зала.
Пришла очередь сиденья. Я почему-то не ожидал, что ирландец действительно его съест: конский волос, ткань, кнопки и все остальное. Но он отрывал куски материи и бросал их в мясорубку. Молоть стало легче, и даже медные гвоздики не доставили мне особых хлопот.
Когда в воронке исчезли последние обломки сиденья, Маллиган подскочил к «Машине» и незаметно нажал какой-то рычаг, а мне прошептал: «Не останавливайся!»
Он прекратил доступ сырья в дробильные отсеки, хотя стул все еще был там. Уже через несколько секунд порошок из конского волоса и бархата перестал сыпаться на блюдо. Я продолжал вращать ручку, а Маллиган сделал вид, будто проверяет, всё ли смолото и готова ли пыль к употреблению.
Доедая порошок, маэстро рассказывал публике любопытные сведения о конском волосе (по своим питательным свойствам он почти не уступает настоящему мясу), а однажды вытащил изо рта гнутую кнопку, изображая, что страдает от сильнейшей боли. Конечно, все кнопки были тщательно смолоты либо находились в чреве «Машины». Зато целый запас погнутых имелся у него в кармане.
Когда настал черед последней партии опилок, я забеспокоился о физическом состоянии Маллигана. Теперь он ступал медленно, тяжело и замирал при каждой попытке сглотнуть. Ощущение было такое, что он под завязку набит влажным деревом и каждая новая порция порошка оседает у него в горле, щекоча язык и мешая дышать. К этому времени его живот так раздулся, что казалось, Майкл вот-вот опрокинется брюхом вниз. Не сомневаюсь, в те минуты публика ждала, что он испустит дух прямо на сцене. Опилки словно бы затвердели внутри него.
Итак, он неподвижно стоял на сцене, веки слипались, как у пьяницы, близкого к обмороку. Наконец он медленно повернул голову в направлении притихших зрителей и как бы невзначай заметил:
– Кажется, мне надо выпить.
После многочисленных криков «Браво!» и «Молодец!» Маллиган сел рядом с коротышкой, который улыбался, точно восхищенный ребенок. Маэстро налил себе бренди и съел несколько оставшихся птифуров, после чего в прекрасном расположении духа и не без юмора принялся отвечать на вопросы гостей: «Вы когда-нибудь ели лошадь?» («Да, я нежно люблю молодых кобылок»), «А зонт?» («Спицы вечно застревают в зубах!»), «Змей?» («Мешками, дружище! Нет ничего вкуснее!»), «Окно?» («Давайте опустим занавес на этот вопрос»), «Полное собрание сочинений Диккенса?» («Он мне не по вкусу, хотя однажды я попробовал переплет «Пиратов Пензаса» и нашел его весьма аппетитным!») и так далее, и тому подобное.
Так, по счастливой случайности, я и познакомился с ремеслом профессионального едока. Маллиган сидел за столом с масонами до тех пор, пока они с изумлением не осознали, что этот человек на их глазах поужинал стулом. Кроме того, зрители не должны были подумать, будто он тут же бросится в туалет и избавит желудок от непосильной ноши. Маэстро снова ел и любезно принял три стакана портвейна у восхищенной публики.
Наконец со счастливыми сияющими лицами гости начали расходиться – последовали многочисленные рукопожатия, вежливые благодарности и похвалы. Мы с Маллиганом принялись разбирать «Машину». Однако не успел я начать, как все уже было сделано: оказывается, секрет мясорубки заключался не в компактных размерах, а в скорости, с которой детали помещались обратно в ящики. Мы были готовы к отъезду даже раньше, чем запоздалые подвыпившие гуляки в мятых пиджаках и покосившихся бабочках. «Роллс-ройс», мерно рокоча, понес нас прочь от масонских владений по темным улицам и проулкам северной Англии.
Я никогда не спрашивал, где мы были – на востоке, западе ли, в городе или деревне. Могу дать лишь одни координаты: в нескольких милях от того места, за забором в темной подворотне, кто-то оставил кучку влажных оранжевых опилок.
– А ты как думал? Я что, должен спать с этой гадостью в брюхе? – надменно произнес Маллиган, залезая обратно в машину. И мы двинулись дальше, навстречу ночи.
* * *
В течение семи лет я ездил с Маллиганом по миру, хотя мир к тому времени порядком изменился – от прежних возможностей и великолепия не осталось и следа. Майкл никогда не менял машины или костюма, но всегда двигался вперед. С одобрения маэстро я стал потихоньку подрабатывать во время его все более затяжных перерывов между выступлениями. Однако, не имея таких же связей и репутации, я начинал не во дворцах наследных принцев и кинозвезд, не на виллах восхитительной Ривьеры, а в маленьких городишках, неизвестных деревеньках, темных закоулках Европы, где для людей, пресыщенных конкурсами по поеданию сосисок и питию алкоголя, устраивались весьма странные и порой незаконные представления.
Капитан Смак (после импровизированного крещения тем вечером я решил не менять сценического псевдонима) ел все, что ему заказывали, и у каждого предмета была своя цена – она ощутимо взлетала, если мне предлагали что-то неудобоваримое, и, наоборот, держалась в разумных пределах, когда просили есть обычные продукты. С этих денег я платил аренду ярмарке или цирку, где выступал. Можно сказать, по сравнению с аристократом Маллиганом я был странствующий попрошайка.
И все же большую часть времени мы путешествовали вдвоем. В запасе у ирландца было бесконечное множество историй, и милю за милей в своем старом грандиозном «роллс-ройсе» он делился ими со мной: удивительными, грустными и забавными. Я помню рассказ о бедном Бочке Генри Тернсе, который умер в ярмарочном шатре в Питсбурге, пытаясь проглотить двух живых крыс из одной только профессиональной гордости и даже против желания шести перепуганных питсбуржцев. Мы говорили и о наших временах – о падении спроса на ремесло едока и о том, что общество теперь все чаще настроено против нас. По непонятным причинам нас арестовывают и больше не приглашают на телевидение, а тех, кто подался на экран, преследуют местные санитарные комиссии, готовые в два счета прикрыть все дело. Маллиган говорил, что дальше будет только хуже.
И он оказался прав. С тех пор я провел куда больше времени в тюрьмах и судах, чем в больницах. И уж поверьте мне, больница куда приятнее. Да! Как скалолаз понимает, что может сломать ногу, а теннисист – повредить локоть, так и едок всегда готов к глотанию зонда или клизме. Он не боится урчания в животе при гастроэнтерите – конечно, если болезнь не приводит к уменьшению его гонорара. Клянусь, уж лучше я наемся опилок, чем целый день проведу в компании местного судьи!
Но, увы, судебная власть преследовала меня на протяжении всей моей карьеры, и каждая поездка, каждое выступление, каждое появление на сцене Капитана Смака требовали скрупулезнейших расчетов, как будто я собирался грабить банк. Работать стало почти невозможно. Дошло до того, что я больше не пытался превратить свои выходы на сцену в шоу, как это делали старые мастера: они завлекали ротозеев тем, что изображали страшные колики, хватаясь за живот и пошатываясь, как будто вот-вот лопнут и оросят изумленную публику содержимым желудка. Я торопливо запихивал еду в рот, одним глазом наблюдая за зрителями – не появится ли среди них бледное пустое лицо чиновника из отдела здравоохранения, – а вторым выискивая управляющего ярмаркой, которого вынудили запретить мои выступления. Причем денег за аренду мне никогда не возвращали. Сказать по правде, Капитан Смак и его Чудесный Рот сматывались со стольких ярмарок, что и не сосчитать, и порой мне приходилось дожевывать на бегу.
Но вернемся к «роллс-ройсу» и его великому хозяину. Кто устоит перед таким соблазном? Вот вы, сидя рядом с Маллиганом и чувствуя, как сладко покалывает в груди от волнения перед вечерним концертом, не бросили бы все ради такой работы?
Ярмарки имели и свои преимущества. Обычно гуляки предлагали то же, что ели сами. Кто-то бросал мне надкушенное яблоко, а я делал вид, будто внимательно его осматриваю, после чего соглашался на фартинг. Мне передавали монету, и я начинал жевать. Если раздавались приглушенные смешки, значит, фрукт был червивый или гнилой. Но для меня это не имело значения, потому что одно жалкое яблоко привлекало внимание зрителей, и за ним следовали более высокооплачиваемые закуски. С земли поднимали сосиску, вывалянную в грязи, и я проглатывал ее за пенс, рисуя в воображении копченого лосося или рахат-лукум. Однажды на востоке Франции толпа взволнованных мальчишек скормила мне свои сандвичи, и я за сущие гроши съел сразу десяток. За такое глупое расточительство меня и детей крепко выругали их родители. В другой раз, в каком-то безвестном городке Восточной Германии (железный занавес тогда запрещал мне появляться в тех местах, где подобных выступлений больше всего ждали), кучка подвыпивших парней швырнула мне полпалки салями и другие, менее аппетитные холодные закуски. Не удовольствовавшись этим, они нашли два сухих несъедобных (так им казалось) кабачка и несколько грязных картофелин. Денег у них больше не было, а потому парни стали подначивать местных ротозеев, чтобы те вытряхивали из карманов последнюю мелочь. Взвесив все деньги на ладони, я чинно кивнул и начал молоть.
В тот день, как и не раз впоследствии, мне все не давал покоя один вопрос: «Я что, должен спать с этой гадостью в брюхе?» Трудность заключалась в том, чтобы избавиться оттого или иного предмета в нужный момент, ведь нормальный человек предпочел бы сделать это как можно быстрее. Мне же приходилось гармонично сочетать два процесса, балансировать на грани невозможного и сдерживать естественные реакции организма, дабы развлекать и изумлять публику. Притом что продукт, по-настоящему достойный моих нечеловеческих усилий, никто бы не стал даже пробовать. Ну а дальше дело оставалось за малым: просто освободить желудок.
Тем временем Маллиган все реже появлялся на сцене. В его поведении я замечал едва уловимые следы усталости. Плохим аппетитом он по-прежнему не страдал, но ему становилось все труднее изображать удовольствие от поедания неудобоваримых предметов – в былые времена этот дар больше всего изумлял зрителей. Несомненно, ему хотелось отдохнуть, однако в разговоре с ним я упомянул слово «пенсия» лишь раз.
– Пенсия! – взревел он, рассвирепев при одной мысли об этом. – Пенсия?! И что же будет делать великий Майкл Маллиган на пенсии?! Что, я спрашиваю? И где? В доме для престарелых?! Да? В этой тюрьме для немощных старичков с недержанием? А? Я буду иногда грызть печенье на спор или участвовать в дурацких состязаниях среди дилетантов? Да? Ты это хотел сказать?!
Больше я никогда не заговаривал с Майклом о пенсии. Но со временем его выступления становились все более вымученными, и уже не только я, а даже некоторые постоянные клиенты стали замечать: на их глазах не грандиозный великан ломает все представления о человеческих возможностях, а старик в потрепанном бархатном костюме ест мебель.
И однажды случилось неотвратимое. Впервые за всю карьеру на Майкла Маллигана легла беспощадная, постыдная тень «нормальности». Это произошло на одном мальчишнике, среди щенков со скверными манерами и непристойными шуточками. Майкл никогда бы не согласился есть для них стул, если бы не отец жениха, которого он глубоко уважал.
В самый разгар представления, когда две ножки и большая часть сиденья были съедены, он повернулся ко мне. Его лицо побледнело, струйки пота извивались на лбу. Сквозь сиплые крики (этим юношам было плевать на остроумие ирландца и то обстоятельство, что ради них он ест стул), Маллиган прошептал: «Я объелся».
Он спокойно взял обломок дерева, который минуту назад хотел сунуть в мясорубку, и бросил на пол. Раздался глухой стук, привлекший внимание парочки молодых кутил. Маллиган стоял без движения и молча глядел на публику, губы плотно сжаты. Он степенно переводил взгляд с одного молодого человека в превосходном смокинге и рубашке, забрызганной вином, на другого. Мало-помалу, столик за столиком, все разговоры сошли на нет.
Еще пару секунд он молчал, требуя внимания зала, – никакого пафоса, всего лишь способ по-отечески властно привлечь внимание зрителей. Потом заговорил:
– Сдается мне, джентльмены, поедание стула не представляет для вас никакого интереса… этот поступок, по-видимому, недостоин вашего внимания.
Кто-то хихикнул в подтверждение его слов.
– Что?! – как никогда громко заорал Маллиган, глядя прямо на нарушителя. Парень умолк и будто бы в шутку спрятался за спиной соседа. Шутки никто не оценил, потому что тот и вправду струсил: его плечи поникли, тело съежилось.
Майкл повернулся к «Машине» и принялся, вытаскивая из нее все обломки, бросать их через плечо в зрителей.
– Прочисти ее.
Я снова начал вертеть ручку. Тем временем Маллиган рылся в карманах.
– Не уходите, мальчики! – презрительно обратился он к публике и вынул отвертку. – Итак, горстка пьяных идиотов… – Тут из зала донеслись недовольные возгласы, да и я тоже стал беспокоиться за поведение Маллигана. – Раз уж толпе вялых избалованных детишек не по вкусу дерево… – к этому времени «Машина» была пуста, и я готовился к худшему, —… может, вы оцепите более пикантное угощение?
И он начал снимать медную табличку. Она уже болталась на последнем шурупе, когда раздался грубый хохот, но не успел Маллиган повернуться к зрителям, как множество «Ш-ш» и «Тихо!» усмирили виновного.
Ирландец поднял табличку, и все увидели надпись: «Маллиган и сыновья».
– Шесть дюймов чистейшей меди, друзья, – сказал он. – Я бы пригласил кого-нибудь из зала подтвердить этот факт, но сомневаюсь, что хоть один жалкий сосунок вроде вас бывал в литейной или вообще видел мастерскую!
По-видимому, он оказался прав, потому что в бормотании зрителей я уловил долю смущения. Но вот под громкие рукоплескания из-за дальнего стола поднялся черноволосый молодой человек. Удивленные возгласы захлестнули зал, и авторитет Маллигана, казалось, испарился. К сцене шел высокий плотный парень в черном костюме, который только что не лопался по швам. Здоровяк смотрел себе под ноги и по меньшей мере стеснялся внимания публики к своей персоне.
Маллиган бодро похлопал парня по плечу, как бы по достоинству оценивая его крепкое телосложение. Тот осмотрел табличку со всех сторон и даже заглянул в отверстия для шурупов, после чего робко кивнул и что-то пробормотал.
– Громче! – крикнули из зала.
– Это медь, – повторил здоровяк таким слабым голоском, что второе слово растворилось в воздухе, не достигнув даже первых рядов.
Маллиган бросил табличку в воронку. Я знал, что это произойдет, но когда она с грохотом свалилась в чрево мясорубки и все глаза устремились на «Машину», меня охватила неясная паника: нет, ничего не выйдет, она сломается. Однако выбора у меня не было. Я стоял, вцепившись в ручку, – единственный человек, отдающий себе отчет в том, что и у нашей машины есть предел возможностей. Случайная медная кнопка или шуруп – это одно, а металлическая пластина – совсем другое, не говоря уж о том, что эту медь предстоит глотать. У Маллигана осталось только три пинты жидкости, и нам придется покинуть вечеринку сразу после того, как последняя ложка будет съедена… Как бы там ни было, я схватил ручку и тут же стал центром всеобщего внимания.
Жадные лезвия вонзились в пластинy. Лязг металла о металл. И все. Больше я ничего сделать не мог. Как бы я ни старался, дергая ручку из стороны в сторону (насколько позволяла «Машина»), ничего не происходило. Я наваливался всем телом, по был не в силах одолеть проклятый металл. Рано или поздно что-то должно сломаться. Не ручка – она из чугуна, и уж точно не крепкие стальные зубы, таящиеся в железном чреве. Сломаюсь я. Все мои мышцы скручивались в череде судорог, пока я силился не обмануть ожиданий великого Маллигана и сделать так, чтобы ему не пришлось заканчивать выступление на столь унизительной ноте – не съев обещанного предмета.
Но ручка не поддавалась – у нее словно пропал аппетит. Однако я не винил «Машину». За свою жизнь она стерла в порошок множество стульев, растений, палок, пальто и шляп, туфель, ботинок, бумажников и даже парик одного пьяницы в Уолласи, десяток мячей для регби, хранящих воспоминания о нескольких дюжинах полукоматозных мальчишек… Всё это потом оседало в брюхе Маллигана. Я заморгал, когда его жизнь пронеслась у меня перед глазами, эти удивительные истории и предметы, которые я молол для него сам. И мне пришла в голову мысль, что «Машина» работает для Майкла в последний раз.
А потом я услышал приглушенные радостные возгласы. Маллиган и большой парень из зала навалились на ручку вместе со мной, да так решительно, что совсем вытеснили меня – два громадных танцовщика у перекладины, ожидающие наставлений хореографа.
Долго ждать не пришлось, потому что комната вдруг огласилась треском и лязгом искореженного металла. «Машина» еще сопротивлялась: края ящика несколько раз поднялись над полом и с грохотом упали обратно, раздался отчаянный скрип. Но Маллиган и его новый помощник не сдавались, хотя это стоило им нечеловеческих усилий.
Наконец золотистый порошок мельчайшего помола посыпался на блюдо, и публика возбужденно забормотала. Скоро я увидел, как растет знакомая мне пирамида пыли. Теперь Маллигану надо дождаться, пока она увеличится до определенного размера, а затем перекрыть доступ меди в мясорубку. Три ложки металла не причинят ему вреда, и едва ли публика знает, сколько опилок должно получиться из такой таблички. Давайте начистоту: а вы знаете сколько?
Очень много. Из таблички получилось очень много порошка, потому что Маллиган не выключил «Машину». Наоборот, он работал с таким увлечением, что вскоре здоровяк начал посматривать на него с заметной опаской. В конце концов из отверстия для опилок стал выходить только воздух, но Маллиган все крутил и крутил, и ручка летала в воздухе, точно педаль ускоряющегося велосипеда. На блюде высилась зловещая пирамида меди, и у меня создалось впечатление, что лишь великому обжоре нет до нее дела – даже большой парень с любопытством смотрел на плоды своих усилий.
Потом Майкл достал ложку. Остальное вам известно.
Выступление Железного Майкла Маллигана в тот вечер закончилось необычно. Когда последние крошки меди были у него в желудке, маэстро окружила толпа зачарованных пьяных юнцов. Зачарованных, да, но и спеси им было не занимать.
– Неужто это все, Малли?! – прокричал кто-то, и несколько человек его поддержали. Маллиган, потерявший дар речи, несколько секунд смотрел на обидчика, после чего взял египетский кувшин, в котором благодаря короткой программе оставалась еще пинта маслянистой жидкости, и с головы до ног облил ею наглеца.
Я толком не помню, что произошло дальше. В памяти сохранились лишь неясные, отрывистые образы. Двое или трое мальчишек висят на плечах Майкла… кулак летит в чей-то подбородок… в воздухе ноги, похожие на хоккейные клюшки… орущие, искаженные болью лица. Потом раскрасневшийся Маллиган стряхивал с себя дюжину неистовых бражников, а преуспев в этом, обрушил кулак на маленькую белокурую голову несчастного юнца, и тот шлепнулся на ковер. Ирландец хохотал всякий раз, когда обидчики падали на пол или пытались встать, тряся головами.
– «Машина»! – прокричал он через плечо. – Собирай «Машину»!
Я быстро все упаковал. Те несколько человек, у которых еще была в запасе воинственность, оглянулись по сторонам в поисках поддержки, но увидели только боль и страх, а потому пожали плечами и направились к бару.
Здоровяк, помогавший молоть табличку, помог нам и загрузиться в машину. Перед отъездом Маллиган открыл один ящик и достал золотое блюдо, завернутое в промасленную тряпку. Он протянул его парню.
– Держи, мой мальчик. Мне оно больше не понадобится. Большое тебе спасибо от Майкла Маллигана.
Юнец принял подарок, но когда увидел, из чего сделано блюдо и сколько оно весит, на его большом детском лице отразилось сначала изумление, а потом недоверие. Он замахал руками и попытался вернуть бесценный дар.
– Чепуха! – воскликнул Майкл. – Оно мне больше не нужно, понимаешь? Совсем ни к чему. Я, – тут он не без пафоса кашлянул, – ухожу на пенсию.
Мы пожелали юноше спокойной ночи и отбыли. За весь вечер тот произнес лишь два слова: «Это медь».
По дороге домой в машине царила напряженная атмосфера. Мы не разговаривали и ехали без остановок.
На следующее утро Маллиган подарил мне «Машину» и заявил, что возвращается в Ирландию.
Несколько лет спустя Капитан Смак прибыл в Польшу. Маленький городок стоял прямо на границе страны, в нескольких милях от того места, где встречались Чехословакия, Польша и Восточная Германия. Денег на переезды мне хватало с натяжкой, хотя толпа на выступлениях собиралась порядочная.
Я приехал на ярмарку дождливым днем и устроился в грязном углу. Сценой служила откидная дверь грузовичка, в котором я ездил. Прямо на ней располагалась «Машина». Не успел я начать, как у меня сразу же возникло ощущение, что эта ярмарка стоит здесь с незапамятных времен и жители давно потеряли к ней всякий интерес. Лица торговцев и актеров были серые, как небо, их мрачные лбы словно бы обещали вялую, до одурения вялую торговлю. Иногда к нам забредал одинокий прохожий, но из кармана он доставал лишь засморканный носовой платок. Управляющий от руки написал для меня вывеску и заверил, что скоро все наладится. Я заплатил аренду и понадеялся на его честность, потому что за душой у меня не осталось ни злотого.
К вечеру ярмарка немного оживилась. Группки из двух-трех человек бесцельно бродили туда-сюда, снова одни платки, снова нет злотых. Что-то случилось с городком и его прежней серьезностью, которая превратилась в самое настоящее уныние. Молодой человек, желая поупражняться в английском, завел со мной беседу и объяснил, что несколько местных фабрик закрыли из-за разногласий между администрацией и правительством. Настали тяжелые времена и «никто не желать отдавать тебе свой сосиска».
Я поразмыслил над сложившимся положением. А как бы сейчас поступил Маллиган? Нет сосисок – нет злотых. Нет злотых – нет денег, чтобы уехать. Раньше мне всегда хватало на бак бензина, и я украдкой продолжал свое недолгое путешествие по странам железного занавеса. Аренда здесь была дешевле, и ярмарки каким-то образом всегда сюда просачивались. Поэтому я и покинул немецкую землю, проехав через северную Чехословакию на остатках топлива. Его точно не хватит, чтобы вернуться на безопасный Запад. Я всерьез опасался за «Машину» – что с ней будет, если мне не удастся быстро пересечь границу? Поляки всегда внушали мне недоверие – за их грудным смехом словно бы крылась неясная тень жестокости. И если б я знал, какая это жестокость, то без всяких промедлений удрал бы подальше из того городка.
Итак, ужаснувшись при мысли о том, что для моего желудка сегодня не найдется работы, я храбро бросился в бой. Последняя надежда была на саморекламу. Не имея возможности делать это при помощи языка, я задумал изобразить свое ремесло жестами, чем изрядно удивил местных ротозеев. Не зная, что написано на моей вывеске, я все же с увлечением показывал, как якобы ем свои ботинки или кепки прохожих. Смущенные, но заинтригованные, они читали вывеску и о чем-то раздраженно переговаривались, а потом уходили, видимо, так ничего и не поняв. Тот молодой человек был прав, никто не хотел отдавать мне сосиски.
Смеркалось, и зевак становилось все больше. Я выпросил у какой-то парочки пакет с фантиками от ириса и съел их прямо так, не перемалывая. Они посмотрели на меня в глубочайшем изумлении, как будто говоря: «Зачем ты это сделал?!», и ушли. Я постеснялся догнать их и показать вывеску. На моем месте Маллиган подошел бы к молодому человеку и сломал бы знак ему об голову, но у Капитана Смака кишка была тонка, и поэтому теперь я выглядел смешно.
Мимо прошла пьяная толпа, затем группка подростков, которые на минуту остановились около меня и похихикали. Я принял пару жалких заказов. Спустя несколько часов у меня было столько мелочи, что можно было неторопливо перебирать ее в карманах, стоя у «Машины» в ожидании новых клиентов.
А потом ко мне подошла ватага мужичков, как один в грубых деревенских пиджаках и с сигаретами, прилипшими к нижней губе. Они с издевкой прочитали мою вывеску, и по их тычкам и возгласам я понял, что ребята не прочь поразвлечься.
«Наконец-то!» – прошептал я, облегченно вздохнув и приготовившись к ритуалу, который Маллиган однажды насмешливо обозвал «Торг животом». Я напустил на себя важный вид и прошел мимо «Машины», с гордостью поглаживая брюхо. Глотнул оранжевой жидкости (я всегда возил ее с собой). Надменно подошел к толпе и сунул вывеску им под нос. Передо мной стояла компания грязных заводчан, источающих запах, который я помню и по сей день: прелая смесь выпечки и табака. Но я умел обращаться с такими. Выбрав мужичка с самым коротким окурком во рту, я выхватил у него сигарету и, незаметно затушив пальцами, съел. Как водится, этот жест вызвал в толпе удивление и привел к тому, что они перечитали мою вывеску и принялись что-то обсуждать. Заранее зная, что произойдет дальше, я отошел на пару ярдов и снова гордо зашагал у «Машины».
Наконец толпа вытолкала вперед делегата. Его уродливое лицо выражало смущение, в одной руке он сжимал карандаш, а в другой – монету. Я сделал вид, что для меня это сущий пустяк, и за полминуты смолол и проглотил карандаш, запив его двумя глотками сладкого масла.
К тому времени на шум моих захмелевших зрителей начали сходиться прочие охотники до забав. Я стал разгуливать с еще более важным видом, изо всех сил изображая презрительную усмешку (что, признаться, никогда не давалось мне легко, но неизменно выручало). Публика вновь посовещалась и предложила мне на съедение кепку. Кепка была немаленькая, и я уже мечтал о большом гонораре и спокойном сне. Однако за нее дали какую-то жалкую пригоршню монет, а этого было мало даже по моим меркам. Зато таким зрелищем можно привлечь больше зевак, решил я, и потряс кепкой перед носом мужичка, выражая ему свое недовольство. В толпе раздался смех, хотя мои потенциальные клиенты, видимо, нашли этот поступок не таким забавным. Вместо того чтобы дать еще денег, они потеряли ко мне интерес.
Но только они собрались уходить, как я схватил кепку, измерил ее, точно пойманную рыбу, и показал, что такой пустяк не способен утолить мой зверский аппетит. Кажется, толпа поняла, что я имел в виду, потому как со всех сторон на меня посыпались шутливые вопросы и предложения (которых я, впрочем, не понимал).
Мои прежние клиенты тоже оживились. Пока двое жестами просили меня никуда не уходить (да я и не собирался), остальные куда-то побежали.
«О, кабачки! С овощами я управлюсь!» – ликовал я про себя, предвкушая легкую поживу и скорое возвращение домой. А может, репа! Я бы с радостью съел полдюжины репок. Гнилая овощная мякоть вовсе не так ужасна, как можно вообразить.
К тому времени у моего грузовичка собралась добрая сотня зевак, и каждый пытался угадать, что принесут клиенты. Я все строил из себя гордеца, однако увлеченность публики настораживала – что бы мне ни предложили, отказать теперь будет сложно, да и опасно.
Наконец несколько заводчан вернулись с пустыми руками и стали ходить от одного человека к другому, что-то шепча и глупо ухмыляясь. Я только сумел разглядеть, как из рук в руки передают деньги: видимо, они собирали с каждого мелочь. Так продолжалось несколько минут, а потом все стихло.
Вернулись остальные. Они пробрались сквозь толпу и положили передо мной крупный брезентовый сверток. Один из сборщиков денег протянул мне кепку, полную монет. Я взвесил ее в руке – очень тяжелая. В своей горделивой манере я изобразил бурное восхищение и развернул сверток.
Собака. Полусгнивший труп собаки. Кажется, смесь йоркширского терьера и Лабрадора. Запавшие мутные глаза, на боках запеклись кровь и гной. Сперва я подумал, что это подделка, жестокая продуманная шутка. Но, дотронувшись до трупа, убедился, что он настоящий, уже окоченевший. Местами шерсть вылезла, обнажив желтовато-серую кожу, обтянувшую твердое мясо.
Заводчане подошли ближе. Их лица исказили самодовольные улыбки. Меня замутило – скорее от их улыбок, нежели от вида собаки. Я громко провозгласил:
– Вы, мерзкие безжалостные негодяи, не имеете права мне приказывать!
Попытка подражания Маллигану не удалась. Я слишком открыто насмехался над этими полунищими людьми. И от такой насмешки нельзя просто отказаться, особенно если не знать нужных слов. Мне пришлось пожинать плоды своего труда.
И я съел собаку.
Я исступленно молол труп, гадая, какие его части шевелились под воздействием острых лезвий, а какие – из-за миллионов паразитов, гнездившихся в смердящей плоти. Кости хрустели по всей «Машине», и вскоре на мою тарелку стал вываливаться фарш, источающий смрад разложения.
Я перекрыл доступ в дробильные отсеки сразу же, как только смог, и половина туши осталась в мясорубке. Но все же меня поджидала приличная гора фарша. И тогда я пошел на последнюю уловку, которой обучил меня Маллиган: вылил в свой кувшин целую бутылку самого острого табаско (обычно такой бутылки хватает на год). Когда на дне осталось примерно с дюйм соуса, я прополоскал им рот, так что мой язык полностью онемел, и я временно утратил обоняние.
Ел я максимально быстро, набивая полный рот фарша и запивая его огненной смесью. За изумленными охами зрителей последовали возгласы ужаса. Горькая аммиачная вонь тухлого мяса распространялась на несколько метров. Кто-то упал в обморок, многие шатались от отвращения, хватаясь за горло, – их рвало. Те, кто был сзади, бросались вперед, чтобы увидеть это собственными глазами, другие, наоборот, бежали прочь. В каждой ложке был твердый заплесневелый жир, который собирался толстым слоем на моем нёбе. Я отчаянно пытался соскрести его ногтями и видел, что он весь перемешан с собачьей шерстью. Еще глоток огненного сока. Я не смотрел на тарелку и прикрывал глаза, пока вонючее мясо проваливалось в мой желудок.
Наконец я принялся за последние куски фарша, плавающие в маслянистой крови на дне блюда. Я мельком поглядел на пьяных заводчан (некоторые все еще ухмылялись): не удастся ли мне вылить остатки? Кувшин опустел, табаско закончился…
Но они смотрели. Тогда я допил кровь. Заглушить вонь было нечем, и последняя ложка так и осталась на моем языке. Слюна вперемешку с гнилым мясом наполнила рот едкими соками, и я испугался, что меня вот-вот стошнит. Однако фантастическим усилием воли я заставил себя проглотить последние капли. В ту же секунду меня прошиб озноб.
Тут я увидел в руке одного рабочего бутылку с прозрачной жидкостью. Схватил ее и набрал полный рот бледно-желтого алкоголя – очень крепкого алкоголя, куда крепче, чем я ожидал, но в ту минуту мне было все равно. Я прополоскал рот и сплюнул, жадно выпил еще. Из вращающегося тумана опьянения и тошноты я увидел осклабившиеся лица и почувствовал хлопки по плечам и спине. Я съел собаку. И, как Маллиган в тот вечер, объелся.
Но хмельные рабочие, чьи деньги (несмотря на возникшую сумятицу) я надежно спрятал в фургоне, меня не отпускали. Они то и дело подносили к моим губам бутылку, и, словно дерущиеся регбисты во время матча, мы постепенно отползли от «Машины» в темноту ночи.
Остановились мы только поддеревом. Издалека доносился гул ярмарки. Откуда-то появились еще две бутылки алкоголя, в котором я признал дешевый спирт домашнего производства. Его разлили по рюмкам из толстого стекла, и один мужчина провел долгий напыщенный ритуал в мою честь: сначала прочитал короткую молитву, затем одним махом опустошил рюмку и вылил несколько капель через плечо, издавая при этом странные звуки: ж-ж… ш-ш… ж-ж… Потом он замер, все еще держа рюмку над плечом. Его товарищи одобрительно закивали и что-то проговорили.
У меня внутри плавала мертвая собака, из желудка поднималась тошнотворная вонь, и всю ночь пить самодельный спирт, разумеется, не входило в мои планы. Однако, судя полипам моих собутыльников, ничего другого мне не оставалось.
Один… два… три… Невнятное бормотание… Глаза слипаются… Еще глоток… ж-ж… ш-ш… ж-ж…
Я огляделся. Во рту горела ледяная жидкость. Мы громко, по-деревенски хохотали. Рюмки снова наполнили спиртом. И снова. И еще раз. Питье перемежалось оживленной беседой и хлопками по спине (в особенности по моей). Пьяные рабочие таращились на меня со смесью удивления и восхищения, пока я продолжал пить их дьявольский напиток. Мы прикончили вторую бутылку, и кто-то вернулся с третьей. К тому времени моя голова уже непроизвольно кивала на резиновой шее, и я тщился прогнать из нее мысли о том, что происходит у меня в желудке. Мое состояние ухудшалось, ноги стали как ватные. Я воображал, будто внутри меня покоится мертвый пес. Личинки и клещи, пригретые желудочным соком, строятся в небольшие разведывательные отряды и расползаются по телу, извиваясь вдоль костей на руках и ногах, прогрызая пальцы и оставляя на сухожилиях липкие выделения. Я видел, как они откладывают яйца на побагровевшей стенке желудка и гложут печень до тех пор, пока она не распадается на части.
Организм меня подводил, однако рюмки наполняли вновь и вновь. Я силился не закрывать глаза и, наоборот, не открывать их, когда очередная порция раздирающей жидкости попадала мне в глотку. Наконец я сдался и под нестройный гогот собутыльников, эхом отдающийся в моей голове, еще раз поднес рюмку к губам.
Проглотив спирт, я уронил голову на плечо и вдруг краем глаза заметил, что сосед вылил всю свою порцию за плечо. Рабочие снова забормотали «ж-ж… ш-ш», и за этими уродливыми звуками я различил, как со всех сторон о землю ударяются капли жидкости. Значит, все это время я пил один.
Маллиган никогда не узнал, при каких обстоятельствах Капитан Смак вышел на пенсию, – к тому времени, как я вернулся домой, мой наставник умер. Своей смертью.
Если бы не собака, я бы успел его повидать. Но, выехав из Польши, я по-прежнему «тек» с обеих сторон и мечтал доверить свое полупрозрачное тело первому же немецкому доктору. Поэтому, когда я узнал новости, со смерти Маллигана прошло уже несколько дней. Я примчался в Дублин и успел погладить его бледное улыбающееся лицо буквально за минуту до того, как опустили крышку гроба.
Восемь носильщиков с великим трудом водрузили его на плечи и положили в катафалк. Машина скрипела и стонала всю дорогу до церкви. Пока священник что-то мрачно бубнил, зачитывая молитвы из черной книжечки, я пытался вообразить маэстро среди разодетых в шелка махараджей и прелестных актрис в Париже, среди шутливых и заискивающих ньюйоркцев. Я вспомнил бесстрастный щелчок пальцев, когда очередная закуска отправлялась в ненасытный рот Майкла; и первую порцию оранжевой жидкости, которую я для него сделал, – ту самую, что стоила мне работы; упоение, с каким Маллиган дразнил публику небылицами, а затем прямо на их глазах повторял те же трюки. Гроб медленно поставили на землю. На нем сияла медная табличка: «Железный Майкл Маллиган».
Каким-то чудом я сдержал слезы и унял дрожь в подбородке. Я знал, что никогда не был достойным преемником славного обжоры. Но все-таки времена изменились, и я делал что мог. Когда комья земли ударились о крышку гроба, мне на ум пришел мучительный вопрос. Я снова и снова спрашивал себя и не мог найти ответа: как бы поступил Маллиган на моем месте? Съел бы он собаку?
Отойдя от дел, я в последний раз упаковал «Машину» в деревянные ящики. И больше никогда не возглашался в Польшу.
Нет, я так и не смог по-настоящему прославить дело Маллигана, совсем как в тот вечер не смог с достоинством носить его большие одежды. Однако есть в этом мире забытый всеми, кроме своих обитателей, грязный городишко в далеком мрачном углу мрачной страны, где Капитана Смака будут помнить еще очень долго.
ХОЗЯИН ТОМАСА-БЕССИ
Викторианская мелодрама
I
1888. Работный дом близ Лидса
На восходе солнца я вывалился из чрева матери прямо на стылый каменный пол. Она облизала мне голову, но нас было пятеро, поэтому пришлось свернуться в клубочек и ждать. Если подождать немного, можно увидеть такое, что и не снилось. Надо только найти себе укромное местечко. И наблюдать. Все произойдет само собой, прямо у тебя перед носом.
Когда Джозеф Маркхэм уже собирался выпить утреннюю чашку чая, в маленькой кладовке рядом с кухней кто-то обнаружил новорожденных. Местной кошке, которую все очень ценили и уважали за ловлю крыс и которая прежде ни разу не котилась, налили молока. «Прямо на каменный пол!» – кричали сердобольные люди и всячески пытались ублажить новоиспеченную мамашу. Ее накормили объедками и уложили на подушку из ветоши. Наевшись свиной кожи, размоченного в молоке хлеба и печенья, она наконец уснула.
Тогда центром внимания стали ее миниатюрные бело-рыжие копии. Всех служащих до единого внезапно охватило безотчетное желание приласкать котят. Но в работном доме распределение благ происходило по старшинству, и поэтому первым был Маркхэм, управляющий. Котенка положили ему на ладонь. Он лежал, не двигаясь, – комочек меха размером со свернутый носовой платок. Теплый. Тепло проникло в самое сердце Маркхэма, и он растаял. Куда только подевалась его непоколебимая суровость? Остальные тихонько посмеивались над этим зрелищем. В приступе нежности, воздушной, как паутинка, и такой мимолетной, что воспоминание о ней уже поблекло, Джозеф Маркхэм склонил голову над крохотным созданием и поцеловал его в макушку – так ребенок целует своего новорожденного братика.
Потом пришла очередь писаря. Тот заглянул на кухню, чтобы посмотреть, из-за чего поднялось столько шума, и Маркхэм, с сияющим от восторга взглядом, подозвал ничего не подозревающего клерка к себе и прижал одного котенка к его тощей груди (груди астматика, как выяснилось позже). Затем пушистый комочек перешел в руки смотрителя, повара и конюха, который приехал сюда по поручению хозяина, благотворителя работного дома, но занял свое законное место в иерархии.
По одному, словно эти крошки могли в любую секунду рассыпаться в пух, четырех котят бережно подняли с пола. Их держали гордо, точно хрупкий трофей, воркуя и едва дыша от восхищения. Потом, когда детенышей стали передавать из рук в руки, восхищение сменилось изумлением; осмелев, люди стати брать их по двое, громко смеясь над каждым тоненьким писком. Как это чудно и важно – держать двух котят в одной руке!
Они переходили от одного гордого обладателя к другому. Неуклюжий управляющий брал нежный комочек и показывал всем, как будто его теплая тайна открывалась лишь в этот миг. Потом он взял сразу нескольких и тут же опустил, потому что со всех сторон раздались испуганные возгласы. Две судомойки, зная, что до них очередь дойдет еще не скоро, кудахтали громче всех. В конце концов и они получили по паре пушистых созданий, но им все было мало, и они стали спорить за обладание четырьмя котятами сразу.
Всем налили чаю, чтобы отметить радостное событие и тем завершить нежданное торжество. На кухне воцарилось молчание. «Придется их утопить», – прошептал кто-то, а остальные, не в силах возразить, робко опустили глаза. Когда всех окончательно одолел ужас, они стали раздумывать, кто бы мог приютить котят.
– Миссис Теккер теперь вдова, – сказал повар.
– Да, да, она точно возьмет одного! – последовал дружный ответ. – Конечно, возьмет, оно так веселее будет!
Все взгляды неизбежно возвратились к бело-рыжим котятам, к их беспомощным, только-только народившимся мордочкам. Казалось, для них обязательно найдется дом. Однако каждый в глубине души понимал, что сегодня же утром в старый мешок из-под муки наложат камней и понесут этот мешок к речке.
Управляющий допил чай. Все поняли, что это значит, и тоже допили. Только две судомойки до сих пор возились с котятами.
Любовь Маркхэма к кошкам прежде ограничивалась признательностью: благодаря им в доме не было грызунов. Он гордо наблюдал за громадной рыжей охотницей, когда та в ожидании благодарности приносила ему очередную задушенную крысу. Но теперь он весь исполнился восхищением к этой бедняжке, незаметно выносившей четырех котят и разродившейся прямо на каменном полу. Он прокрался обратно в кладовку, где спала героиня, чтобы еще разок ее погладить. И там обнаружил его. Пятого котенка. Мертвого. Маркхэм стоял в двери и глядел то на спящую кошку, то на пушистый комочек, скрытый в темном углу. Будет лучше забрать его сейчас, чтобы бедная мать, проснувшись, не увидела мертвого детеныша. Он тихо подкрался и вытянул из-под нее лоскут ткани, готовясь завернуть в него котенка. Но тут в кладовку ворвалась расстроенная судомойка с четырьмя котятами на руках. Она положила их на пол, словно ребенок, которому наскучила игрушка, и вышла, не обратив никакого внимания на Маркхэма (хотя тот простил ей маленькое ослушание). Убирать котенка он передумал и вернулся на кухню.
Несмотря на ранний час, люди принимались за работу нехотя. Откуда-то принесли старый мешок.
– Джон, – сказал он смотрителю, – в кладовке мертвый котенок. Наверно, умер ночью. Убери его, ладно?
Эти слова прозвучали как сигнал к действию. Маркхэм здесь главный, и именно он должен распорядиться, чтобы котят утопили. «Ну, придется их убить», – казалось, пробормотал он. И никто не расстроился, узнав о мертвом детеныше, – наоборот, ему повезло.
Смотритель ушел, а Маркхэм все стоял и теребил тряпку. Его подчиненные будто бы только и ждали от него приказа: «Ну, за дело! Чего рты разинули?!» Они хотели услышать его крик, тогда все встало бы на свои места, и им не пришлось бы корить себя за убийство. Но он молчал. Постепенно люди стали расходиться.
А потом вернулся Джон.
– Он не умер, сэр. И это не котенок!
Маркхэм замер на месте, его губы скривились в недоумении.
– То есть как? Он же был мертв минуту назад!
– Ну а теперь живехонек.
– Да и какая разница, черт побери?! Живой или мертвый, все едино.
– О, пожалуйста, ну давайте его оставим!!! – не выдержала одна судомойка. Она поняла, зачем нужен мешок, и теперь говорила так, словно остальных котят уже утопили, хотя они копошились в трех шагах от нее и начинали постигать вкус жизни. Джон покачал головой:
– Я… н… н… не… – на большее он был не способен.
– Да говори уже! – рявкнул Маркхэм и, не дожидаясь ответа, сам пошел в кладовку, где увидел все собственными глазами. Да, это был котенок, совершенно точно живой. Он тыкался носом в живот матери. И у него были крылья. Два тонких крыла гордо возвышались над тельцем между головой и плечами. Казалось, что ему оторвали лапы, а шкуру закрепили на обломках костей. От этих обломков к спине протянулись треугольники кожи. Крылья были тонкие, почти голые, и сквозь редкий мех просвечивала розовато-серая кожа.
Управляющий так и впился глазами в темный угол комнаты и некоторое время не мог их отвести. «Кажется, я схожу с ума». Он моргнул и на сей раз увидел в котенке знакомые кошачьи черты. На мгновение Маркхэм окончательно запутался и даже спросил себя, с какой стати он стоит в кладовке и смотрит на какого-то котенка, но потом вновь разглядел, что у детеныша в отличие от его братьев и сестер есть два больших сформировавшихся крыла.
Мать пошевелилась, и ум Маркхэма мгновенно устремился сразу в трех направлениях, оставив на месте здравого смысла лишь полную неразбериху. Он увидел себя со стороны, рядом с кошкой, явившей на свет омерзительное создание. Конечно, она одержима дьяволом, пусть и охотится на крыс. Отродье, которое она укрыла в своем порочном чреве, – грех перед Богом. Несомненно. «От-родь-е», – медленно повторил он про себя, будто убеждаясь в единственно верном значении этого слова. От-родь-е.
Но тут Маркхэм засомневался. У кошек ведь нет души. Нет? Конечно, нет. Тогда при чем же тут дьявол? И как же мог… как мог Господь допустить… Управляющий настолько погрузился в выяснение причин, что его мысли рождались по инерции и вне рассудка. Значит, Бог создал животных на пятый день (или на шестой?). Не суть. Главное, замешан ли тут дьявол? Библия. Библия! Что там говорится? Маркхэм, как и все остальные, слышал много историй об уродцах. Несколько лет назад, к примеру, на соседней ферме родился пятиногий теленок. Один его вид внушал такой ужас, что через пару дней фермер, ведомый божественным провидением, перерезал ему горло. А ведь сколько денег мог заработать на ярмарке! Но то – совсем другое дело. Уродством нынче никого не удивишь. А это… это вряд ли можно назвать уродством. Крылья котенка такой совершенной формы, что кажется, вот-вот услышишь рядом сардонический хохот ведьмы. Маркхэм закрыл глаза и представил себе кошку в полете. Вот она плавно скользит по воздуху, взмахивая крыльями… Нет. Это злой промысел, полукровка, созданная дьяволом и посланная на землю, чтобы явиться Человеку. И неизвестно почему, посетившая именно его работный дом.
Маркхэм все стоял в дверях кладовки, и его гробовое молчание привлекло внимание остальных. Один за другим они издавали возгласы ужаса и удивления, когда подходили к управляющему и видели котенка, который теперь оживился и даже, сонно потягиваясь, махал крыльями. Люди толпились за спиной Маркхэма – они не решались войти, но сгорали от желания собственными глазами увидеть кошачье отродье, поэтому напирали на управляющего сзади, мало-помалу тесня его вперед. Кончилось тем, что вся толпа ввалилась в кладовку. Кошка, все еще немного вялая после родов, но исступленно охраняющая свое дитя, вскочила на ноги и зашипела. Она закрыла котенка телом. Крылья били ее по животу, а крошечная головка торчала между передними лапами.
С криками и визгами люди бросились в дальний конец кухни, где прижались друг к другу и задрожали, наперебой что-то бормоча. Горничных отправили во двор успокаиваться. Бедный смотритель Джон только и твердил: «Да это ж лукавый!», так что в конце концов ему поверили даже самые недоверчивые. Но почему дьявол выбрал их? Почему грязные лапы сатаны коснулись именно их, почему эта тварь появилась у них на кухне? Когда коллективный разум не смог найти даже самой незначительной зацепки для решения этой задачи, возник другой вопрос, хотя никто не осмеливался задать его вслух. Однако чем больше проходило времени, тем более осознанной становилась мысль о крылатом котенке и тем громче звучал в их головах этот вопрос: сможет ли он летать?
В кладовке остался только Маркхэм. Он смотрел в упор на рассвирепевшую охотницу и иной раз видел маленькие глазки котенка, которые – разве такое возможно? – уже открывались. Остальные четверо беспомощно и слепо ползали неподалеку, забытые матерью. Та защищала только одного отпрыска. В ее напряженной позе интуитивно читалось предостережение, и более чем убедительное: если котенку суждено умереть, то сначала умрет она.
Маркхэм вернулся на кухню в поисках молока. В поднявшейся суматохе его не заметили – две судомойки, кажется, были на грани истерики. Потом он снова вошел в кладовку и присел рядом с кошкой, которая угрожающе выгнула спину. Пока Маркхэм наливал молоко, она смотрела на него с интересом, но только он стал двигать к ней блюдце, как кошка снова почуяла опасность и зашипела, сбиваясь на низкий рык, и он ощутил на лице ее жаркое металлическое дыхание. Их разделяло всего несколько дюймов, и каждый волосок на ее теле вздыбился. Наконец край тарелки уперся в передние лапы охотницы. Несколько капель молока пролились на пол, и котенок стал нюхать их с настороженностью взрослого кота. Мать не шевелилась. У нее в груди все клокотало, тело напряглось в ожидании неотвратимого: когда Маркхэм схватит ее детеныша, она вопьется передними лапами в его глаза, а задними вспорет мягкие подушки щек. Она видит, как глаза человека бегают из стороны в сторону. Мишень прямо перед ней. Все готово к атаке. Но Маркхэм ничего не сделал. Он просто смотрел.
Мои братья и сестры пропали. А я – нет. Наверно, ко мне боялись прикасаться. И поэтому я остался с матерью, которая приняла меня как родного, хотя я был ей родным лишь отчасти.
Маркхэм распорядился, чтобы четырем котятам нашли хозяев. Элис, младшая судомойка, пошла по всем домам и фермам, предлагая малышей. Но никто не согласился, потому что по деревне уже пронесся слух: в работном доме родились котята-уродцы. И поселяне загодя придумали себе оправдания. Днем Маркхэм – его одного кошка пускала в кладовку – забрал четырех здоровых детенышей. Не глядя на мать, управляющий взял котят и предал их самой страшной смерти из всех – утоплению. С тех пор Маркхэм не мог спокойно смотреть на охотницу: чувство вины глодало его изнутри. Воспоминание о том, как уходит под воду тяжелый мешок, в котором еще можно различить испуганное шевеление маленьких тел, преследовало его долгие годы.
Однако летающая кошка не облегчила страдания Маркхэма. Наоборот, от служащих работного дома стали поступать жалобы. Но управляющий приказал ни в коем случае не трогать котенка, Божью тварь, достойную сострадания. По этому теологическому вопросу у Маркхэма нашлись противники, и вскоре местный пастор (к его приходу принадлежал смотритель Джон) явился в работный дом, чтобы раз и навсегда установить, на самом ли деле крылатый котенок – Божья тварь. Он пробыл у них полдня и съел причитающийся ему обед, но ни сам котенок, ни мать так и не показали носа. В конце концов пастор ушел, зря потратив время, и, вероятно, решил, что его обманули. Маркхэм извинился и объяснил, что, хоть малышу всего несколько дней от роду, он уже достаточно силен и ловок, чтобы сопровождать мать на охоте в любой части дома и даже во внешних постройках.
В одной из этих построек мать и дитя скрывались на протяжении нескольких недель. Маркхэм, опасаясь жестокости подчиненных, нашел для охотницы и её сына укромное местечко подальше от кухни. На второй день, когда люди уже насмотрелись на котенка и пообвыкли (а некоторые даже слегка улыбались при виде крыльев – настоящих и скорее всего бесовских), Маркхэм отвел кошачье семейство в старые конюшни, где хранилось то, что уже нельзя починить, а выбрасывать жалко. Там было полно прогнивших колес и ржавых плугов; в углу громоздилась куча просмоленной парусины – казалось, ее оставили нарочно для грызунов; старые ведра валялись повсюду, как поверженные солдаты, – некоторые больше походили на бублики, чем на ведра; садовый инвентарь прогнил до неузнаваемого состояния и рассыпался в прах, кое-где виднелись почерневшие медные скобы.
Мать и дитя поместили в самую отдаленную из всех построек, куда никто не заходил – разве что изредка приносили треснувшую бутыль или поломанный стул. Подумаешь, в парусине обитают крысы, рассуждал Маркхэм. Там, где есть две кошки (и одна из них – крылатая), очень скоро не останется ни одного грызуна.
Однако управляющий несколько просчитался. Сперва крысы были очень любопытны и, видимо, полагали крылатого котенка легкой добычей. Он забивался в угол и дрожал от страха, пока они подползали все ближе и ближе, нюхая воздух и определяя, можно ли его съесть, или крылатое существо – лишь плод их воображения. Коричневые мускулистые тельца вздрагивали, хвосты волочились сзади, как веревки. Но матерая охотница быстро показала детенышу что к чему. Следует сочетать храбрость и предусмотрительность. Котенок скоро узнал, как легко ломается крысиная шея в его лапах, понял, что даже проворным грызунам не устоять перед расчетливой кошачьей хитростью.
Четыре года они жили относительно спокойно. Маркхэм всегда следил затем, чтобы им оставляли объедки, однако крылатого никто не любил. Он не знал, что такое человеческая ласка или доброе слово, но вместе с матерью исправно охотился на крыс, чем выражал Маркхэму свою благодарность.
А потом умерла мама. Только вчера она трепала мышей, пока у них не отвалились головы, а сегодня ее уже нет. Смерть вгрызается в жизнь и располагает нами по своему усмотрению. После нее мир становится немного другим. Более жестоким.
Маркхэм за хвост оттащил ее в подвал, к печи. Больше не желая прикасаться к ее крупному телу, он поднял кошку совком для угля и бросил в огонь. Потом смотрел, как чернеет и дымится бело-рыжий мех. Раскаленные угли снедали ее плоть, и под ними она выгибалась так, что на мгновение Маркхэм запаниковал, подумав, будто охотница все еще жива. Когда пламя поглотило ее полностью, он отвернулся от печи, предчувствуя неладное – словно бы в этом огне разглядел правду о кошке.
Он отвернулся. И увидел. У стены, в трепещущем отсвете пламени. Крылатая тварь смотрела на огонь. Оранжевые языки плясали в распахнутых от ужаса глазах, а позади, на каменной стене, точно предрекая беду, изгибались две неровные тени крыльев. И так явственно от них веяло смертью, что Маркхэм наконец отбросил все сомнения: поддавшись детскому простодушию и беззащитности самого Зла, он приютил в доме дьявольское отродье. И теперь, когда позади него полыхал огонь печи, а выход преградила тварь, Маркхэм осознал всю пугающую важность поступка, который ему предстояло совершить.
Следующие несколько дней сироте оставалось только прятаться в темных углах, дрожать и сворачиваться в клубок при звуке шагов. Маркхэм задумал раз и навсегда покончить с демонами, которые им овладели, и избавить мир от отродья, чье соседство он терпел на протяжении четырех лет. Исполненный решимости, граничащей с безумием, Маркхэм целых три дня бродил по дому и окрестностям с заряженным дробовиком. Он двигал бочки и ведра, совал дуло во все норы и укрытия, мечтая разорвать крылатого кота в клочья и не боясь, что адскую плоть размажет по стенам работного дома, а горничным придется ее отскребать, точно запекшийся птичий помет. Целых три дня, от рассвета до заката, управляющий не занимался ничем другим. Остальные работники, кажется, прекрасно его понимали. Им тоже было не по себе от мысли, что уродливое создание осталось без матери, – словно бы прежде рыжая охотница сдерживала злой дух, а теперь он вышел на свободу. Даже самые сердобольные горничные соглашались, что придется убить котика, и на этом основании больше скорбели, о матери, нежели о детеныше. Однако никто из них не знал, что все эти дни, охотясь на мутанта, Маркхэм носил в кармане библию, крестик и целую головку чеснока.
Но поиски ни к чему не привели. Кто-то предположил, что без защиты и опеки матери котенок умер сам по себе. Шли дни, и управляющий заметно повеселел. Его охватило легкое предчувствие чего-то хорошего, и оно сбылось три недели спустя, когда объявили о помолвке Элис, молоденькой судомойки, и Тома, конюха из соседнего поместья – того самого, что четыре года назад видел, как у рыжей охотницы родились котята. Все четыре года он проводил кампанию по охмурению Элис и так преуспел, что теперь оставалось лишь сделать предложение.
Элис наслаждалась неведомым прежде духом опасного приключения. Они с Томом уже объявили о помолвке, а крылатое чудище постепенно забывалось. В девушке росло удивительное чувство, словно она переступила невидимую черту и теперь должна сделать что-то, что не даст ей вернуться. Летом все внешние постройки работного дома просыхали и становились пригодными если не для постоянного проживания, то хотя бы для разного рода увеселений и встреч. Самым подходящим местом была старая полуразрушенная мансарда, похожая на маленький сеновал, – наверно, раньше в ней жил конюх. Том и Элис порой устраивали там тайные встречи, не подозревая, что все до единого работники дома знают, где, когда и при каких обстоятельствах видятся влюбленные. Сведения передавались автоматически через лучшую подружку Элис, с которой та делилась всеми сокровенными подробностями их романа.
На первом таком свидании после помолвки знобленным вдруг стало жарче обыкновенного, воздух словно затвердел, и даже дышать было чуточку трудно. В такую жару они быстро скинули лишнюю одежду. И Элис со спокойным сердцем рассудила, что раз у любимого больше нет мочи ждать, то и ей терпеть незачем. Тем более свадьба-то на носу, и маленький проступок всего лишь скрасит им ожидание. Она решила, что сохранит все в тайне, ну разве подружке расскажет самую малость.
Лежа на деревянных досках, Элис вдруг теряет власть над собственным телом и притягивает к себе Тома. Он весь напрягается и сквозь одежду прижимается к ее бедрам. Она стягивает трусики, чем удивляет и его, и себя. Воздух вдруг разом исчезает из комнаты, в груди исступленно колотится сердце, и он дышит часто и неровно, путаясь в брюках. Они забывают о стыде, оба слишком напряжены, чтобы остановиться и посмотреть друг на друга. Их движения становятся все смелее и порывистей, тела впервые соприкасаются, влажные и онемевшие за один сказочный миг до того, как великая мощь предвкушения вытесняет чувства.
Том входит медленно, стараясь не наваливаться всем телом. Ей немного больно, и он готов отстраниться, но Элис сжимает ноги и не пускает его. Тогда он надавливает до конца, и их бедра соединяются. Некоторое время они лежат не двигаясь, почти не дыша, и им кажется, что так можно лежать целую вечность.
Потом Элис напрягается, и Том чувствует, как шевелится внутри нее.
– Что это? – шепчет она, услышав какой-то шорох. Он ничего не слышит и начинает двигаться вперед и назад с закрытыми глазами.
– Что это?! – уже кричит она, начиная плакать и извиваться, чтобы спихнуть с себя Тома. Но он прижал ее к полу так сильно, что Элис не может и двинуться. В мансарде кто-то есть, и она рыдает, потому что их поймали, и теперь все будет ужасно, а она ведь так долго ждала… Снова шорох, на этот раз громче, у самого уха. Она оборачивается и видит меньше чем в футе от себя… кота, его крылья распахнуты, огромные глаза горят на костлявой морде, тело сморщилось от голода, кожа прилипла к костям и висит на шее, мех свалялся и поредел.
Элис исходит воплем, прижимая руки к груди, и начинает лягаться, как в припадке. Том тоже кричит, но не от ужаса, а от блаженства. Его веки трепещут, и невольно он зажимает ей рот ладонью, не в силах остановиться.
Кончив, Том замечает, что Элис под ним тихонько всхлипывает. Он тоже видит кота – тот склонил голову набок и мурлычет. Элис прошибает озноб, но Том не может связать ее ужас с неожиданным появлением кота. В отличие от своей возлюбленной, которая так и не оправится после этого кошмарного зрелища – вмешательства самого Зла в миг ее взросления, – он сначала ничего не понимает. И только потом, отстранившись, Том осознает, почему она бьется в истерике и что их столь желанный союз осквернен.
Он хочет ударить кота, но сквозь слезы промахивается и бьет по деревянной перекладине с такой силой, что ломает руку. Откатывается подальше от Элис и сворачивается в клубок на деревянном полу.
Через неделю Элис кладут в сумасшедший дом. Ее безумие столь же внезапно, сколь и необъяснимо. Невесту Тома лечат за деньги его хозяина, который проявляет щедрость из практических, а не моральных соображений: если от девчонки не избавиться как можно скорее, конюх, чего доброго, и сам свихнется от горя. Позже, когда у Элис случается выкидыш, она больше не помнит о том, что с ней произошло.
Том ничего не знает о ребенке.
II
Мансарда была моим единственным прибежищем. После смерти мамы я понял, что лучшего места мне не найти. Полумертвый от голода, страха и горя, я жил один. О, если б я только знал, что они придут… такие нежные и тихие, что я и не заметил сначала. Они были невыразимо прекрасны в своей любви и доброте.
Тогда коту удалось избежать встречи с Томом. Но хотя Элис больше не жила в работном доме, скоро Том вернулся наверх. И уже далеко не таким нежным. Он приехал на другой день, мрачный, пьяный, на велосипеде, который спрятал в кустах. Прокрался в мансарду и провел там полночи. И следующую ночь. А потом еще одну. Том решил убить крылатую тварь. Он снова и снова забирался по лестнице, а вокруг шныряли крысы, которым ночью нет дела до людей. Иногда у него был нож или дубинка, а порой дамский носовой платочек, который он целовал, чтобы набраться храбрости и сил, но расстраивался пуще прежнего и сидел в темноте, обливаясь слезами.
Так или иначе, коту пришлось бы бежать. И однажды ночью, когда бедный конюх совсем отчаялся его поймать и поехал восвояси, сирота навсегда покинул работный дом. Опасаясь, как бы с рассветом его не нашли, он попытался найти укромное место для отдыха и сна, но так отощал, что на ослабевших лапах преодолел не больше двух-трех миль. Кот не мог карабкаться на деревья или исследовать новые территории – он просто шел вперед, зная, что рано или поздно что-нибудь да подвернется.
Наконец он протиснулся в какую-то дыру и очутился во дворе старого дома. Первое дыхание рассвета тронуло небосвод. Трава, которой зарос дворик, из черной превратилась в темно-синюю, затем приобрела морской оттенок и почти сразу, в зловещей спешке, окрасилась в зеленые и бирюзовые цвета. В дальнем углу двора валялась перевернутая фаянсовая раковина с отбитым краем. Вот и на нее – большой закругленный квадрат темно-серого – упали первые лучи, она стала четче и белее на темном травянистом фоне. Кот залез под раковину и повалился на землю. Деревья еще походили на чернильные пятна, застывшие в небе, но птицы уже щебетали вовсю, словно каждая хотела заслужить любовь утреннего солнца. Несмотря на поднявшийся гвалт, кот забылся сном.
Двор весь зарос травой сочной и тяжелой. Кое-где виднелись старые следы повозок, ведущие от ворот к конюшням, но то были лишь шрамы, которые никогда не исчезнут полностью. Рядом с конюшнями стояла телега. На нее опирался человек. Он глядел на слоеное разноцветное небо на востоке. Его губы медленно шевелились, обозначая словами все оттенки, которые он видел: морской, алый, сапфировый, желто-розовый. Человек изобретал новые названия цветов: например, «розетта» – для бледно-розового с едва уловимой примесью желтизны. И посложнее: «светло-темно-синий» или «быстро угасающий желто-голубой с ноткой алого». Глаза человека были широко открыты, и он шептал цвета под нестройное птичье щебетание. Он провел здесь полночи, вглядываясь в кромешную тьму, чтобы увидеть первые лучики света над своим новым домом. Упивался каждой секундой, а потому не заметил прошмыгнувшей мимо кошки. Та его тоже не заметила.
Взошло солнце, и усталость прошла. Я освежился и согрелся. У меня было чувство, будто все это время я сидел, свернувшись в тугой клубок, а теперь распрямился.
Кот высунул голову из-под раковины и увидел в каких-то четырех футах от себя человека. Тот был в поношенном мешковатом костюме, может, черном – трудно сказать, настолько ткань засалилась. Мужчина стоял возле телеги. Держал что-то маленькое в руках. Поднес это к губам. Кроме руки, ни один мускул не дрогнул в его теле. Человек был настолько неподвижен, что, когда ветерок стал теребить полу его пиджака, показалось, что он закачался с головы до пят.
Незнакомец легонько сжал сигарету губами, и если есть на свете самый правильный способ просто держать сигарету во рту, то так он ее и держал. Даже не закурив, он получал удовольствие, медленно втягивая несуществующий дым. Ритуал прикуривания был краток, но точен. Он затушил спичку таким щедрым и непринужденным взмахом руки, что сразу стало ясно: этот человек наконец-то нашел свой собственный мир.
Он стоял, не двигаясь, в облаке дыма. А потом обернулся. Его взгляд – темный изнутри, такие пугают людей, но не кошек, – упал прямо на кота.
Джону Лонгстафу на мгновение показалось, будто тихое утро его предало. Ведь он думал, что, кроме него и солнца, здесь никого нет. И давно эта кошка нарушает его уединение? Он уставился на маленькую рыжую голову. Странно, но в ответ кошка уставилась прямо на Джона. Несколько секунд они молча смотрели друг на друга. Пригревало утреннее солнце. Оба думали о том, что делать дальше.
В конце концов Лонгстаф шагнул вперед. Кошка тут же забилась под раковину и прижалась мордочкой ко дну. Джон присел на корточки. Он долго разглядывал кошку, которая лежала точно мертвая. Та приподняла голову и посмотрела на него. Глаза Лонгстафа были рядом, они лишали присутствия духа и проникали насквозь. Глядя в них, вы задумывались о противостоянии света и тьмы. Джон погладил кошку. У него была маленькая рука, и он стал перебирать мех кончиками пальцев. Кошка готовилась к худшему. Лонгстаф осторожно провел по рыжей голове и спине, нащупан странный выступ – контуры крыльев. Животное оцепенело. Одолеваемый любопытством Джон склонился над раковиной так низко, что едва в нее не залез. В тот же миг кошка взвилась над ним и стрелой полетела к конюшням.
Лонгстаф выкурил еще одну сигарету и раздавил окурок. Затем прокрался ко входу в конюшни и тихонько затворил дверь, но сразу же открыл – всего на дюйм, чтобы только глянуть одним глазком, – а затем распахнул настежь. В солнечном свете замерцала пыль. У лестницы, поставив лапу на нижнюю ступеньку и обернувшись к Джону, сидела кошка. Она расправила крылья.
Из горла Лонгстафа донеслось нечто вроде кашля – свист и скрежет становились все громче, пока наружу, подобно рвоте, не хлынул смех. Он наводнил конюшни: короткое отрывистое эхо встречалось с новыми потоками могучего рева; Джон раскачивался с такой силой, что казалось, его позвоночник вот-вот переломится. Он размахивал руками и хватался за живот, спиной вбирая неукротимый жар солнца. Кошка залезла наверх и оттуда наблюдала за его весельем.
Потом Лонгстаф ушел и вернулся с женой и двумя дочками. Они встали в дверях и с изумлением смотрели на крылатую кошку.
Сначала я хотел броситься прямо к ним, в их объятия, чтобы они гладили меня, чесали за ухом и смеялись всякий раз, когда я чихаю. Но я устоял перед соблазном и наблюдал за ними с безопасного расстояния.
Через несколько минут одна из девочек осмелилась войти внутрь. Поглядев на отца, который сиял от радости и одобрительно кивал, она подошла к лестнице и стала подзывать кошку. Та не спускалась и, кажется, смотрела на жену Лонгстафа. Увидев, что кошка не двигается с места, девочка решила сама забраться наверх. Мать испуганно вскрикнула и уже хотела броситься на помощь ребенку, когда Джон взял ее за руку и успокоил. Он завороженно наблюдал, как его бесстрашная дочь начинает подъем.
Она поднималась медленно – ножки восьмилетней с трудом преодолевали огромные ступени, и чем выше она забиралась, тем испуганнее глядела вниз. Наконец девочка уперлась головой в потолок и просияла гордой улыбкой. Держась одной белой ручкой за лестницу, второй она принялась неловко гладить кошку по спине. Улыбка становилась все шире, пока дитя с наивным любопытством ерошило рыжий мех. И тут она прикоснулась к крыльям. В ужасе замерла, не смея даже отдернуть руку – мягкая ладонь все еще лежала на крыле, когда лицо сморщилось в испуганной гримаске, а глаза заблестели от слез.
Лонгстаф вновь расхохотался. Его дочь резко обернулась, но он уже был тут как тут, чтобы поймать ее, рыдающую, и крепко прижать к груди.
– Смотри! – прошептал он. – Разве ты никогда не хотела летать? Ну же, посмотри! – И Джон приподнял ее мокрый подбородок, показывая, как гладит бело-рыжие крылья. – Волшебная киска, будешь жить с нами?
А когда его дочь успокоилась, Лонгстаф взял кошку, и втроем они спустились по лестнице.
– Плевать мне на перепись! – кричал Лонгстаф в те дни, упоенный неожиданным успехом своего дела. Вместе с семьей они поселились в новом доме.
Он приехал в город как раз вовремя, чтобы попасть под перепись 1880-го. Тогда ему было восемнадцать, за душой – ни денег, ни приличного образования, хотя еще в детстве Джон без труда научился читать, писать и считать. Как раз в тот год он похоронил маму; отец умер гораздо раньше. В переписи 1880-го профессия Джона значилась как «чернорабочий», потому что работы как таковой у него еще не было. Зато спустя десять лет новая перепись назвала его «крупным поставщиком угля», чем, надо заметить, преуменьшила заслуги Лонгстафа. Через два года он приобрел имение: дом с амбаром и конюшнями. Его жена Флора и две дочери не могли поверить свалившемуся на них счастью, хотя уже неоднократно твердили себе, что новый дом с гостиной, отдельной кухней и большим камином в каждой комнате – вовсе не затянувшаяся мечта о несбыточном, а реальность. Джон купил все это за наличные у какой-то вдовы. Дом пустовал так долго, что все горожане думали, он больше не продается. Но еще удивительнее и чудеснее было другое: у дома было собственное имя. Нью-Корт.
– Плевать мне на перепись! Пусть проводят ее хоть каждый год, хоть раз в десять лет, Джон Лонгстаф вне категорий! – радостно вскричал он и закружил обеих дочерей, да так быстро, что их ножки взлетели в воздух и ударились о громадный дубовый шкаф в столовой. – Ну, куда полетим? – спросил он восторженным хриплым голосом. – Да куда угодно! – И усадил их на большой крепкий стол посреди комнаты, который выдержал бы еще сотню таких же девчушек. Сестры повалились друг на друга, задыхаясь от смеха и волнения. Отец, подбоченясь, смотрел на них влажными исступленными глазами.
Джон приехал в город двенадцать лет назад и с тех пор трудился не покладая рук. Когда тело отказывалось работать (а случалось такое крайне редко), он думал, всегда чуть опережая время: намечал планы, строил будущее на фундаменте, который еще только предстояло заложить. Из чернорабочего он превратился в поставщика угля, а затем стал заниматься самыми разными поставками. Лонгстаф работал на сотню клиентов, никогда не останавливаясь и постоянно что-то меняя. Сначала он досконально изучал новое прибыльное дело, а затем без лишних раздумий за него брался.
И еще он держал кур. Для начала купил дюжину цыплят и поселил их в старом сарае на краю поля, арендованном за сущие гроши. Каждый вечер он мчался к сараю, чтобы накормить и напоить птиц. Друзья качали головами и смеялись над его неисчерпаемым упорством: «Это же надо, дюжина кур! Да какой с них прок?» Но дюжиной дело не ограничилось. Всякий раз, когда Лонгстафа спрашивали, цыплят оказывалось больше и больше. Дошло до того, что он арендовал половину поля и построил на нем с десяток длинных сараев. Строил Джон сам, а дерево досталось ему бесплатно от одного фермера, у которого он купил годовой запас зерна. С воришками трудностей не возникало: как-то раз повадились двое за яйцами, да так схлопотали, что их синяки говорили куда громче всяких угроз.
В субботу он разносил яйца по окрестным домам и возвращался к семье, лишь когда продавал недельный сбор, сколько бы времени это ни отнимало. А если дома заканчивались, Лонгстаф вставал у бара с последней дюжиной яиц и под ледяным дождем ждал, пока какой-нибудь пьяница, просадивший все деньги, не купит их по дороге домой, чтобы хоть чем-то задобрить жену. Вскоре яиц стало так много, что Джону понадобились телега и лошадь – теперь он обслуживал пекарни, рынки, гостиницы и даже работный дом. Пекарни охотней всего брали его товар, потому что высоко ценили надежность поставщика, ведь без яиц они не протянули бы и часа. Лонгстаф привозил их в понедельник на рассвете. В четыре часа утра он загружал телегу и до работы успевал объездить нескольких клиентов. Среди пекарей Джон прослыл безумцем – была в его жилистом теле какая-то будоражащая стремительность. И еще одно: чем бы Лонгстаф ни занимался – вел деловые переговоры, отдыхал ли, – у всякого его поступка была цель. Даже кашлем или взмахом руки он словно обозначал новую крупную победу.
Двенадцать лет Лонгстаф держал кур и потихоньку откладывал прибыль. И хотя с каждым годом птиц в его сараях становилось все больше, при друзьях он лишь посмеивался над этой затеей, словно не придавал ей особого значения. Теперь у него было триста несушек и семнадцать дюжин яиц в неделю да около сотни кур в год на продажу. Казалось, что только Джон понимал, сколько выгоды может принести одна-единственная курица: она давала три-четыре яйца за неделю, а через пару лет из нее можно было сварить суп. Математика птичьей жизни всегда приводила Лонгстафа в восхищение, и он неоднократно тряс головой, силясь понять: почему же весь мир не разводит кур?! За двенадцать лет он заработал на них больше, чем любой его знакомый за все двадцать.
К переписи 1890-го Лонгстаф, пусть и всего лишь «крупный поставщик угля», стал одним из самых богатых людей в округе. Еще через два года он продал курятники, купил имение Нью-Корт и обставил весь дом превосходной дубовой мебелью, которую приобрел по дешевке благодаря своей новой компании, занимающейся грузоперевозками. И в первое утро, когда Джон любовался рассветом над собственным каменным домом, словно бы в довершение всех чудес ему явилась летающая кошка.
В семье с радостью приняли нового питомца и так приголубили, что в первый же день едва не стерли весь мех со спинки и крыльев. Ночью кошка сладко уснула на одеяле в кухне, а наутро ее разбудил запах молока из блюдца. За завтраком девочки скормили ей столько хлеба из своих тарелок, что в конце концов маме пришлось их пожурить.
Лонгстафы только что переехали в Нью-Корт, и появление крылатой кошки в доме превратило их и без того отличное настроение в непрерывный восторг. Каждый новый день сулил новые радости, и на протяжении многих недель родители и дети по ночам с трудом закрывали глаза – единственным желанием было поутру открыть их снова. Лонгстаф забывался легким блаженным сном, а на рассвете просыпался и слушал, как вертятся и нетерпеливо ерзают в постели его дочки. Наконец он разрешал им встать, даже если до завтрака оставалось целых два часа, – чтобы вволю налюбоваться их безграничным весельем.
Виновника всех этих чудес звали просто Киской, потому что никому не пришло в голову придумать любимцу имя. Итак, Киска шастала по дому, с любопытством заглядывая во все углы и привнося в каждую комнату волшебный дух неисчерпаемых возможностей. Теперь Лонгстаф и Флора мечтали о будущем смело и дерзновенно, а для девочек исчезла всякая грань между выдумкой и реальностью: они жили там, где самая ошеломляющая фантазия ничуть не отличалась от утренней песни дрозда или ржания кобылы на лугу.
Пока все семейство дружно решало, где и как будет стоять новая мебель, транспортная компания Лонгстафа стала расти как на дрожжах. Он и сам с трудом верил в происходящее. Долгие годы Джон следовал одному простому принципу: кто не работает, тот не ест. Однако теперь он склонялся к мысли, что его семью заколдовала добрая волшебница. И хотя за всю жизнь Лонгстаф ни разу не просил о помощи никого, на земле или на небе, в событиях того знаменательного дня ему чудился Божественный промысел.
Позже он не раз вспоминал это время и оплакивал лучшую пору своей жизни.
Однажды вечером Лонгстаф вернулся домой после утомительного и весьма удачного рабочего дня. Жена и дети ошалело улыбались. Флора накрывала на стол, а девочки сидели в углу, внимательно разглядывая Киску, словно та заболела. Но никто не грустил. Джон пару минут простоял в недоумении. Тут остальные расхохотались, и он вместе с ними, еще не зная, над чем.
– Ну, показывайте! – наконец велела Флора дочкам, словно бы убедившись, что ее муж достаточно помучился. Те еще разок погладили кошку и подошли к столу. Порывшись в карманах, они высыпали на скатерть монеты. Денег было немного, но они с таким звоном падали из рук девочек, что казалось, это целый клад.
– Они Кискины! – сказала одна. А другая добавила:
– Мы хотим купить ей домик с окнами и дверью!
Лонгстаф перевел взгляд с монет на девочек. Долгие годы он зарабатывал и копил деньги, а потому не мог устоять перед низменными чарами золота. Но то нескрываемое удовольствие, с каким его собственные дочери сжимали в ладошках собственные деньги, вызвало в нем противоречивые чувства.
– Но где… – начал он, боясь услышать ответ, —… где вы их взяли?
Девочки переглянулись и захихикали, а их мать наконец все объяснила Джону.
– Они показывали Киску соседям, представляешь? Брали с каждого по фартингу и показывали ее прямо во дворе! – Флора кивнула в сторону окна, продолжая расставлять тарелки.
– Ну, – выговорил Лонгстаф, глядя на мелочь, рассыпанную по столу, – на домик вам понадобится чуть больше. Давайте я сам его куплю…
Предложение Джона потонуло в таких бурных и бессвязных протестах, что он решил не перечить детям и повернулся к жене за поддержкой. Но той не терпелось продолжить рассказ.
– Сначала пришел мистер Хит, чтобы оплатить счета, – сказала Флора. – И они взяли с него по фартингу.
– Каждая! – похвасталась одна девочка, показывая свою монетку.
– По фартингу?
– Каждая по фартингу, – кивнула Флора. – А потом заглянула жена мистера Хита – ей не верилось, что это правда. Получилось четыре фартинга.
– А потом миссис Хит рассказала миссис Баркер! – выпалила другая девочка. – Та привела с собой еще кого-то, мы ее не знаем, но они заплатили только два фартинга, и это выходит уже целых шесть, папочка!
Так пошла молва. Каждый вечер Лонгстаф возвращался домой, и пока его люди ставили лошадей в конюшни, проскальзывал в дом и искал дочерей, которые сидели в каком-нибудь укромном уголке, считая и пересчитывая дневную выручку или складывая все монеты в один столбик. Они непрестанно щебетали о кошачьем доме: где он будет стоять, в какой цвет покрасить дверцу, нужна ли раковина на кухне… И если за весь день у девочек не было гостей, Джон давал им свой фартинг – чтобы как-то помочь делу и еще чтобы посидеть с ними пару минут на полу, скрестив ноги, и послушать веселую болтовню о домике, которого он до сих пор не мог себе представить.
Однажды субботним днем к Ныо-Корту подкатил шарабан с одиннадцатью пассажирами. Флора и девочки отправились по магазинам, а Лонгстаф как раз вернулся с работы и сидел во дворе. Оказалось, что гости приехали к ним аж из самого Дьюсберри, чтобы повидать Киску. Лонгстаф произвел быстрые вычисления: десять миль в шарабане, субботним днем, да все помножить на одиннадцать. Фартинга за такое явно маловато. Из Дьюсберри люди ехали с определенными ожиданиями и, разумеется, ожидания эти подкрепят звонкой монетой. Кто же потащится в такую даль ради потехи ценою в фартинг? Никто. И Лонгстаф объявил цену в два пенса, которую все дружно одобрили, хотя двое или трое поставили условие, что кошка должна полетать.
– Этого не обещаю! – буркнул Джон. – Летающая кошка – чай, не цирковой пес, летает, когда ей заблагорассудится, никого не слушает.
В конце концов они решили попытать удачу, и Лонгстаф отправился на поиски Киски. Та жевала кусок торта, который две юные хранительницы спрятали в груде одеял. Многозначительно и более чем виновато кошка поглядела на Джона. Тот оставил ее наедине с запретным лакомством и тихонько затворил дверь. Вернувшись к гостям, он разочарованно потряс головой.
– Так я и думал. Вечно эта кошка все на свой лад делает. Вот опять улетела!
Гости изумленно заохали.
– Вспомнил! – крикнул он, упиваясь собственной находчивостью. – Она, должно быть, на Башнях! Всегда там летает. На дереве посидит или на крыше. Вы наверняка ее там найдете. А если нет, приходите обратно. Обычно она возвращается к чаю. Точно вам говорю.
Все загудели, снова втискиваясь в шарабан, пока Лонгстаф объяснял извозчику, как проехать до Башен. Это был большой готический дом в миле от Нью-Корта – народ судачил, что в таких местах живут привидения, потому что раз или два видели там летучих мышей.
Гости уехали, возбужденно переговариваясь и уже высматривая в небе чудо-кошку. Лонгстаф стоял у ворот и глядел им вслед.
Разумеется, шарабан вернулся через полчаса, и к этому времени его пассажиры были готовы выложить куда больше, чем жалких два пенса. Они видели кошку, но та сидела на очень высоком дереве. Некоторые утверждали, что она перелетела на другое, однако по этому вопросу у остальных были сомнения. В общем, гости так хотели увидеть Киску поближе, что Джон мог бы взвинтить цену за показ. И все-таки он остановился на двух пенсах, не преминув рассказать досточтимой публике о дочерях и их мечте купить кошачий домик. Люди так растрогались, что многие дали еще по фартингу или полпенни, специально для девочек, и Лонгстаф едва сдерживал смех, бросая монеты в карман.
Киска как раз дожевала кусок торта и еще половинку, оставленную Джоном. Объевшись сладкого и напившись молока, она впала в праздную полудрему, которая незнающему человеку могла показаться сном утомленного животного. Когда за ней пришел Лонгстаф, обжора едва ворочала лапами, и ее пришлось нести до двери, откуда она выползла во двор.
Зрители восхищенно замычали. Киска инстинктивно догадалась, что от нее требуется, тут же приосанилась и расправила крылья. И хотя движения ее были неповоротливы, рыжие крылья несказанно потрясли публику.
– Она только-только вернулась. Летала весь день, бедняжка. Весь день! – заявил Лонгстаф, раздумывая, как далеко можно зайти в этой невинной шутке. – А вы точно не видели ее у Башен? – Он присел на корточки и погладил Киску по голове. – Да, мы тебя там не раз встречали, верно я говорю? – Затем снова обратился к гостям: – Мы ее постоянно там видим, когда идем на работу.
Через десять минут подобной пустой болтовни два пенса показались зрителям достойной платой. Они были поражены и смотрели на кошку так, словно она нарушила все законы природы, а не только зоологии. И Лонгстаф вдруг обнаружил в себе новый дар. Чем подробнее он описывал волшебные полеты кошки – преодоленные расстояния, скорость и высоту, – чем больше небылиц он громоздил друг на друга, одна чуднее другой, тем сильнее публика молила его не утруждать бедное животное. «Знамо дело, она устала! – кричали зрители. – Полетаешь тут! Дайте ей отдышаться!» Что ж, она действительно утомилась – ей было нелегко переварить два куска торта. А одиннадцать посетителей между тем разболтали всему Дьюсберри о летающей кошке.
В тот вечер Лонгстаф рассказал семье о случившемся, громко хохоча и представляя, как шарабан колесит вокруг Башен, а пассажиры поднимают суматоху всякий раз, когда по небу пролетает ворона.
– Но это же правда! – заверещали девочки, прыгая на месте. Им не терпелось доказать родителям, что кошка и вправду умеет летать.
Взрослые всплеснули руками, словно бы изумившись до глубины души. Тогда девочки поведали им о том, как она перелетает с одного стойла на другое, а иногда спрыгивает с чердака и планирует до самого пола, взмахивая крыльями перед посадкой. Дети стали упрашивать, чтобы на следующий день их повезли к Башням.
Лонгстаф не знал, что и подумать. Он не мог заставить Киску летать, но и разочаровывать дочек не желал – они не должны уличить отца в обмане. И тогда было решено поиграть в прыжки. К счастью, игра положила конец всем разговорам о летающих котах.
Флора освободила стол и сняла с него плотную бархатную скатерть, обнажив массивные тяжелые доски. Пока девочки визжали от нетерпения, отец и мать готовились к игре: он заправил края брюк в подтяжки для носков и снял пиджак, а она подобрала подол юбки. Затем оба встали лицом к столу. Дети стали считать до трех, а Флора и Джон замерли на полусогнутых ногах, готовясь к прыжку. На «три» они взмыли в воздух – при этом отец закричал так громко, что, будь кто в соседней комнате, он бы точно заподозрил убийство. В прыжке оба поджали ноги и эффектно приземлились прямо на стол. Невероятное зрелище. Девочки восхищенно зааплодировали, а Лонгстаф, покосившись на жену, чуть улыбнулся: совершив такой чистый прыжок, она бросила ему вызов. И он его принял.
Немного передохнув, родители спустились на пол. И пошло-поехало: раз, два, три… Прыжок! Одобрительные возгласы девочек. На этот раз Джон слез почти сразу же, но Флора не торопилась и напомнила мужу, что если он быстро устанет, то победа останется за ней. Потом она тоже спустилась, и они вновь запрыгнули на стол. Каблуки грохнули по дереву, раздались ободряющие вопли детей. Раз, два, три… Прыжок! Флора постепенно выдыхалась. Но не Лонгстаф. Тот скакал, точно шимпанзе, забыв обо всем на свете и что-то бубня под нос. Он смотрел прямо перед собой.
Флора утомленно шлепнулась на стул, и Джон был объяапен победителем. Но это его не остановило. Он прыгал как заведенный, не обращая внимания на крики семьи. Вверх-вниз, вверх-вниз. С каждым новым приливом сил Лонгстаф делал глубокий вдох и что-то мычал. Вверх-вниз, без остановки. Пот пропитал его рубашку и сбегал по лицу.
– Смо-три-те! – заорал он.
И девочки посмотрели – озадаченно. Флора подошла как можно ближе к столу, но была не в силах унять мужа.
– Я… могу… летать!!!
III
Высокий и тонкий, лицо вытянутое, как у крысы, нюхает воздух и бесшумно волочит за собой хвост. Мне показалось, что он уже уходит, когда сзади что-то зашуршало. Человек-крыса замер. Я услышал один-единственный шаг, и свет померк.
Однажды утром в Нью-Корт пришел молодой человек. Долговязый, с худым лицом и усиками, придававшими ему сходство с уродливым грызуном. Он беззвучно проник во двор и огляделся. Лонгстаф ушел на работу, Флора с девочками отправились в город. Стояла тишина. Тут он увидел, что искал. Кошка сидела на старой раковине и грелась на солнышке. Человек внезапно затаил дыхание. Слишком внезапно. Животное почуяло подвох. Но в то же мгновение на Киску набросили мешок и потащили прочь со двора.
В мешке она зажмурила глаза, прижала крылья к ушам и свернулась в тугой узел.
Двое цыган вскочили на лошадей, которых оставили за домом. Это действительно были цыгане: загорелые обветренные лица, тонкие, внушающие недоверие усики. Через плотную сеть улиц воры стремительно покидали город. Матери подзывали детей, крепко прижимали их к себе и показывали на цыган пальцем, точно в них было что-то таинственное и чужеземное. Известно, что лучше и безопаснее всего наблюдать за пришельцами именно так – когда они уходят.
Один из цыган держал теплый мешок под мышкой, стараясь его не сдавливать, чтобы кошке было удобно. Они ехали до тех пор, пока городской лязг не стих, а отдельные домики не стали перемежаться целыми полями зелени. Наконец впереди показался лес, а на его краю – около дюжины фургонов. Некоторые были свежее выкрашены в синий и коричневый цвета, другие постарели и облупились, а один или два выглядели так, словно на них в течение многих лет выливали ведра с помоями. Никому бы и в голову не пришло, что там кто-то живет, если бы из тоненьких труб не курился голубой дым. Два тощих пса рыскали повсюду и деловито метили колеса фургонов.
Двое спешились, и пока один привязывал лошадей, второй с мешком в руках направился прямо в вагончик (из тех, что поновее). Тихонько поднявшись по ступеням, он вошел.
Внутри, в кресле, занимающем всю заднюю часть фургона, сидела громадная женщина.
– Что ж, заходи! Дай-ка взглянуть! – оживилась она и чуть приподняла свою тушу над креслом, но тут же грохнулась обратно – нечего зря тратить силы. Итак, она сидела. И не было ей конца – только некое общее шевеление всевозможных предметов, которые так или иначе принадлежали ее телу. Великанша переливалась через подлокотники мясистыми буграми, простиралась вверх и вниз, во всех направлениях. От нее будто осталось лишь огромное рыхлое лицо, приклеенное к ситцевым драпировкам фургона, и большим дряблым ртом вещал не человек, но само жилище.
Надо сказать, это делалось умышленно. Исполинская цыганка носила халаты – такие безразмерные и надетые таким образом, что было неясно, где начинается или кончается ее тело.
Молодой человек закрыл за собой дверь и положил мешок на пол. Не сказав ни слова, он извлек из него съежившееся животное. На первый взгляд кошка ничем не отличалась от других.
Великанша стала причмокивать, чтобы успокоить бедную киску. Наконец та приподняла голову и осмотрелась. Не увидев рядом никакой явной опасности, она слегка распрямила крылья, до сих пор плотно прижатые к спине.
Из огромной туши донесся глухой рокот – такой обычно издает человек, если хочет зарычать. Но то был смех. Он становился все громче, раскатистее и нес в себе столько радостного тепла, что кошка не испугалась, а наоборот, подползла к цыганке и прильнула к ее ногам.
– О, Макс! Максимилиан! Какое же чудо ты мне принес! – воскликнула та, погладив Киску – так гладят нечто невыразимо прекрасное. В кончиках пальцев приятно защекотало, когда они стали ерошить мех на рыжих крыльях.
Максимилиан – не самое подходящее имя для цыгана. Максимилиан не был цыганом вовсе. Да, он отпустил усики, но это, ясное дело, не в счет. А темная обветренная кожа свидетельствовала лишь о том, что Макс много времени проводил на улице. Больше ничего цыганского в его внешности не было.
С другой стороны, тетя Максимилиана была самой настоящей цыганкой, из знаменитой семьи Петронеллы. На протяжении долгих веков женщины этого клана передавали друг другу секреты гадания. Сказать по правде, она не была его теткой. Макс остался без родителей и в возрасте восьми или девяти лет забрел на ярмарку, где работала Петронелла. Он прицепился к великанше, а та, не в силах избавиться от несчастного мальчишки, в конце концов его приютила. Все остальные от сироты отказались, из деревни за ним никто не явился. Посему цыганке предстояло решить: то ли пощадить его, то ли обречь на гибель – что и говорить, тогда мальчик не мог о себе позаботиться.
С тех пор Макс всюду таскался за Петронеллой, и когда отпустил усы, его уже хорошо знали на ярмарках Англии. Цыганка следила, чтобы приемыш получал какое-никакое образование. Особенно он любил читать. Где только мог, собирал старые книжки и журналы, в результате чего завалил ими весь фургон.
Первой о крылатой кошке прослышала именно Петронелла – некоторые клиенты справлялись, хороший ли это знак – увидеть кошку с крыльями. Цыганка отвечала, что скажет точно, если ей опишут животное во всех подробностях, включая местонахождение. Выведать адрес Нью-Корта не составило особого труда.
Максимилиану недавно исполнилось восемнадцать, и настала пора зарабатывать на жизнь самостоятельно, а не болтаться по ярмаркам, выполняя случайные поручения. Ему была необходима палатка и собственный номер. И Петронелла решила украсть кошку. Она попросила еще одного парня – без особых талантов – помочь племяннику с кражей. В награду оба будут получать по четвертой части всей выручки, а Петронелла – оставшуюся половину. Она же купит им палатку и возьмет на себя прочие расходы. Цыганка все просчитала. Если второй мальчик окажется ненадежным, они с Максом заставят его выйти из дела. А если оба мальчика повернутся против нее, то она потребует Соломонова суда и заберет свою законную половину. Ей это ничего не стоит, но что сосунки будут делать с разрубленным кошачьим трупом?
Вот как вышло, что Киска очутилась в фургоне Петронеллы. Цыганка ее полюбила и всячески баловала – через несколько дней Максу уже надоело бегать в город за сливками или обрезками свежего мяса. Однажды тетя велела ему принести живую мышку, потому что любимица, видите ли, заскучала. Но насей раз Максимилиан дал Петронелле твердый отпор, и больше о грызунах не вспоминали.
За неделю для кошки соорудили новый шатер, внутри которого установили клетку. Макс сам нарисовал вывеску. Он внимательно изучил все имеющиеся у него книги, отдавая себе отчет, что это не бессмысленная потеха вроде метания кокосов и не какая-нибудь татуированная женщина или силач. Нет, летающая кошка – совсем другое. Она неразрывно связана с древними мирами, мифами и магией. Максимилиан потратил много времени, подыскивая нужную аллюзию, верные слова, то самое выражение, которое бы говорило само за себя. Наконец его осенило: Кот-Икар.
Лонгстаф весь день был на работе, перевозил компанию по торговле шерстью в новую контору. Эта компания быстро росла, и ей требовалось больше места, а значит, и мебели, поэтому Джон ухитрился продать им с десяток столов и стульев, которые купил по дешевке на прошлой неделе. В общем, денек выдался удачный.
А потом возникла первая трудность. Его условия оплаты каким-то непостижимым образом не совпали с их условиями. Договоренность была устная, поэтому и доказать ничего не получилось. Он спорил, пока мог, но смысла в этом не видел. Работа сделана, его люди хотят домой. Наконец из конторы вышел какой-то чиновник. Он внимательно выслушал дебаты, кивая или пожимая плечами в нужных местах. Лонгстаф приводил столь убедительные аргументы, что даже некоторые сотрудники компании с ним согласились. Однако секретаря эти доводы не впечатлили. Тот поджал губы и улыбнулся Джону, который побагровел при одном виде румяного чиновника с золотой цепочкой для часов и напомаженными волосами. Секретарь еще раз пояснил, что больше оговоренной суммы они платить не намерены, а Лонгстаф при желании может обратиться в суд. И добавил с той же заносчивой ухмылкой: «Решайте сами, мистер Лонгстаф».
Когда они вернулись в Нью-Корт, уже стемнело. И Джон, и его работники утомились после такого долгого и удручающего дня. Никто не осмелился перечить начальнику, и во дворе они молча принялись за работу.
Лонгстаф прошел сразу в дом, вознамерившись выбросить торговцев из головы. Однако его никто не встретил. Ужина не было, и в комнатах царила необычная тишина, как будто дом недавно опустел. Затем из спальни донесся голос Флоры. Жена утешала ребенка. Джон взбежал по лестнице, перепрыгивая через три ступеньки, но еще на полпути услышал, что плачут обе дочки, а Флоре никак не удается их успокоить.
Он открыл дверь. Все трое испуганно подняли головы и на мгновение замолчали. Увидев отца, девочки заревели еще громче и безутешнее.
– Что такое? – спросил Джон, целуя их в мокрые соленые щеки. Но дети не могли вымолвить ни слова, только хлюпали носом и плакали навзрыд.
– Киску украли, – наконец проговорила Флора, сама на грани слез.
– Украли?
– Да. Они пришли, пока нас не было.
Девочки подняли такой вой, что взрослым пришлось их перекрикивать.
– Днем здесь были цыгане. Кто-то видел, как они рыскали неподалеку, а потом уехали с мешком…
– А в мешке Киска!!! – истерически зарыдала одна из девочек.
Они завизжали во весь голос – одна мысль о том, что бедную Киску засунули в мешок, напугала их до смерти. Мать прижала безутешных дочерей к груди, чтобы заглушить их пронзительные вопли.
Лонгстаф понял, что в спальне от него мало проку, и пошел обратно во двор. Он тяжело дышал и уже чувствовал биение крови в ушах.
Его работники, видимо, почуяли неладное и ходили по двору, перешептываясь и гадая, что могло случиться. Лошадей еще не завели в конюшню. Лонгстаф увидел это, разъярился и велел работникам идти по домам и оставить его в покое. Он схватил животных под уздцы и потащил к стойлам, беснуясь и бормоча как сумасшедший. Он бил и пинал их с такой силой, что лошади ржали от боли. В пылу гнева Лонгстаф поднял с пола длинную палку и стал бить их по мордам. Лошади извивались и взбрыкивали, чтобы избежать ударов; истошное ржание огласило конюшни. Рабочие пытались вмешаться, но стоило им подойти ближе, как удары сыпались и на них. В глазах Джона полыхала ярость, и никто не отважился встать у него на пути. Лошади прыгали и лягались так, что находиться в конюшнях было опасно.
Одна кобыла взвилась на дыбы и ударила Лонгстафа крупом. Тот отлетел к стене, задохнувшись. Чтобы устоять, вцепился ногтями в кирпичи. Колени дрожали. Он зарычал, приходя в себя, и увидел в углу старый деревянный стол. Выломал одну ножку и, замахнувшись что есть силы, обрушил тяжелый удар на голову лошади. Череп раскололся с отчетливым треском.
– Поделом!!! – прохрипел Лонгстаф. Его колотил озноб, глаза налились кровью. Он принялся еще исступленнее лупить лошадь, густая бордовая кровь текла из ее ушей, хотя сама она, похоже, ничего уже не чувствовала. Вторая кобыла от ужаса забилась в дальний угол.
Но Джон не унимался. Под его свирепыми ударами голова лошади превратилась в месиво. Лонгстафа заливало кровью, смешанной со слезами. С его губ срывался омерзительный гортанный стон, и если бы рабочие не остолбенели при виде такого зрелища, они уже давно отошли бы на безопасное расстояние.
Лошадь осела вперед и рухнула наземь. Лонгстаф не останавливался. Раз за разом он поднимал и опускал дубину – челюсть кобылы оторвало, глаза превратились в кашу. Снова и снова. Он ругался так остервенело, что слюна пузырилась у рта и сбегала по подбородку. Всю оставшуюся силу он вложил в последний удар и упал рядом с лошадью, лицом в лужу чернеющей крови. При каждом мучительном вдохе ее засасывало прямо в рот.
В палатку Кота-Икара помещались около дюжины человек (пятнадцать, если постараться). Публика вставала в одной половине шатра, а другую половину занимала высокая клетка, занавешенная пурпурным бархатом. Когда штору отдергивали, за ней открывался пол, усыпанный песком, и два ящика, выкрашенных под желтый камень.
Сначала клетка пустовала, потому что сам Икар сидел в углу на полке, тоже за занавеской. Под возвышенные речи и торжественные возгласы Макса занавеску сдвигали, и вниманию зрителей предлагалась история о том, как египетский султан Калибан подарил крылатого кота цыганам, а отец Максимилиана сразился с тучей бедуинов, чтобы доставить животное в Англию. С этими словами юноша подталкивал Киску вперед.
Я прыгал и еще в воздухе расправлял крылья, скалился и шипел. Приземлившись, я рычал до тех пор, пока зрители не начинали испускать запах страха.
* * *
Публика подавалась назад в едином инстинктивном прыжке, охая и ахая. Потом, когда храбрость возвращалась, они подкрадывались к клетке и упирались носами в прутья. Кот-Икар снова шипел и перепрыгивал с ящика на ящик. Он определенно имел успех.
Ярмарка в Дьюсберри была важной датой в календаре странствующих актеров. На большом лугу собирались тысячи рабочих с окрестных фабрик по переработке шерсти. Цыгане, актеры и исполнители всех мастей приезжали сюда в полной уверенности, что смогут хорошенько заработать, потому что в Дьюсберри всегда водилась звонкая монета.
На второй день после открытия ярмарки с запада принесло грозу, и толпы людей засуетились в поисках убежища. Они бегали от шатра к шатру, замирая на несколько секунд перед каждой вывеской, чтобы посчитать мелочь и решить, то ли им бесплатно мокнуть под дождем, то ли заплатить пенни и своими глазами увидеть бородатую женщину, самую толстую в мире женщину или женщину, предсказывающую судьбу (которая в своей крошечной палатке тоже смахивала на самую толстую).
Лонгстаф стремительным шагом шел под дождем, не замечая, что вода струится по его лицу, шее и затекает за воротник. На ходу он быстро читал вывески. У самого большого шатра Джон на мгновение остановился, польстившись на такое предложение:
Попытай УДАЧУ на ринге с ПЕДРО РОККА-РОККА!
ФУНТ СТЕРЛИНГОВ за нокдаун!
ПЯТЬ ФУНТОВ за нокаут!
Лонгстаф удержался от поединка только потому, что хотел поберечь силы для другого.
Он проходил мимо прилавков с печеными яблоками, жареными орехами, мимо волосатых женщин и изнывающих от тоски силачей. Одна вывеска гласила:
«ЦЫГАНКА ПЕТРОНЕЛЛА, КОРОЛЕВА ЦЫГАН – личный медиум королевской семьи, ЗНАМЕНИТАЯ…
У следующего шатра Лонгстаф остановился. На новенькой черной вывеске золотыми буквами было написано:
КОТ-ИКАР
Рожденный в тени египетских ПИРАМИД; последний потомок божественных ЛЕТАЮЩИХ КОШЕК, прославленных в АРАВИИ; ВОЛШЕБНЫЕ УМЕНИЯ, НАСТОЯЩИЕ КРЫЛЬЯ; известен на Востоке ГИПНОТИЧЕСКИМ ВОЗДЕЙСТВИЕМ на всех, кто его видит! Единственный КОТ-ИКАР на этой ярмарке и НА ЗЕМЛЕ!
Вокруг шатра собрались несколько человек. Тем временем Макс, юноша с крысиным лицом, пытался завлекать новых клиентов. Он стоял рядом с изящной вывеской и приглашал зрителей внутрь, но делал это так неумело, что публика не желала платить пенни даже за сухую палатку.
Лонгстаф вытащил из кармана шиллинг и протянул его Максу. Он узнал вытянутое лицо и редкие усики – так описали соседи одного из цыган, в спешке покидающих Нью-Корт в то утро.
– Небось черный? Кот-то? – язвительно осведомился Джон, пока Максимилиан искал сдачу.
– Нет, нет… он… – промямлил цыган, быстро сообразив, что взгляд этого человека сулит неприятности. И большие.
– Плевать! – сказал Лонгстаф. – Идем-ка лучше взглянем.
И он потащил Макса к шатру. Монеты посыпались из ладони юноши, а когда он наклонился, чтобы их подобрать, еще одна парочка решила посмотреть на Кота-Икара и шагнула внутрь. Лонгстаф смерил их разъяренным взглядом, в котором ясно читалось: долго сдерживать гнев он не намерен. Собрав все деньги, Макс протянул их Джону, но тот оттолкнул его руку.
– Пошел к черту! – прорычал он, и парочка тут же развернулась к выходу, почуяв в воздухе насилие. Однако снаружи дождь полил еще сильнее, и внутрь стали заходить другие люди, по двое и по трое, все с монетками в руках. Лонгстафу и парочке пришлось продвинуться ближе к клетке, чтобы их впустить.
На улице лило как из ведра. Вокруг шатров собирались толпы, и все жались друг к другу и к тем, у кого были зонтики. Кое-кто собирался домой, по остальные не хотели уезжать с ярмарки даже в такую мокрую погоду.
У края толпы, возле шатра цыганки Петронеллы, стояла молодая пара. Он держал над ней большой черный зонт, да так учтиво, что сам наполовину оказался под дождем. Капли воды стекали с зонтика прямо ему на плечо. Что же до девушки, то она совсем озябла и разочарованно поглядывало на небо.
– Может, вы хотите, чтобы вам погадали, мисс? – спросил он, кивнув в сторону палатки.
– Нет, – отвечала та, зевая от скуки и жалея, что приехала на ярмарку с одним лишь отцовским конюхом. И телегу за ними пошлют только через полчаса… – Том! Ты же весь вымок! – воскликнула она и притянула его к себе. Так они стояли, чуть касаясь друг друга, а он весь заливался краской.
– Тогда, может, еще куда сходите? – предложил Том, отчаянно пытаясь избежать ошеломляющего тепла ее тела.
– Уж наверное! – сказала девушка с тем же расстроенно-ленивым выражением лица. А потом вдруг хихикнула. – Смотри, Том! Кот-Икар! – Только она сказала не «Кот-Икар», а «Котик-Ар», видимо, решив, что это очень остроумно. – Пойдем вместе! Всего пенни стоит! Я за тебя заплачу.
– Котик Ар?
– Да нет же, Икар!
Он опустил глаза на свои промокшие ботинки.
– Глупый! Икар так близко подлетел к солнцу, что у него сгорели крылья, – дразнилась она. – Значит, там показывают летающую кошку. Идем!
С этими словами девушка забыла о дожде, подскочила к вывеске и с громким смехом стала читать описание чудо-кота. Том подошел к ней с зонтиком, но ничего не слышал. Его затрясло, в груди поднялась внезапная ярость, и он был готов своими руками вырвать чертов смех из ее горла.
Она заплатила два пенса, и они вошли. Том вцепился в зонтик, чтобы унять дрожь. Девушка подумала, будто он перепугался.
– Не бойся, трусишка! – прошептала она. – Там всего лишь кот!
Но его глаза были прикованы к шторе, и она отвернулась, подумав, что конюх – круглый идиот. До нее и раньше доходили слухи, что он немного свихнулся после той трагедии в работном доме.
Высокий усатый котокрад-импресарио закрыл полотняный полог и завязал его веревкой, чтобы снаружи никто не вошел. Мера была напрасной: запах множества влажных пальто и лукового пота быстро заполнил шатер; народу собралось так много, что внутрь не пролез бы ни один человек. Макс пробился сквозь тесную толпу и прочистил горло. Он стоял перед шторой, как никогда похожий на крысу: нос дергался, черные глазки шныряли туда-сюда. Промокшая публика ожидала по-яатения Кота-Икара. Многие со знающим видом улыбались: они понимали, что за пенни их ждет всего-навсего подделка, может, деревянная скульптура крылатого кота, но ради десяти минут тепла пошли и на это.
Вступление прозвучало отнюдь не торжественно. С каждым словом Максимилиан все больше прижимался к занавеске спиной и все сильнее хотел за нею скрыться. Он тщетно пытался сочинить убедительную историю о дервишах, привидениях и тридевятых землях, смешивая легенды, исторические события и самые разные географические пункты в таких невероятных пропорциях, что даже вывеска у входа в шатер показалась бы вам истинной правдой. В конце концов он заявил, что некогда кот принадлежал самому вождю древних инков, живших в далекой Персии. Публика захохотала, и даже милая девушка прижала ладонь к губам, чтобы подавить невольный смешок.
Однако истинной причиной столь невразумительной тирады был Лонгстаф, все это время буравящий Макса взглядом. Был в этом взгляде такой свирепый укор, что еще до появления Кота-Икара цыган сообразил: вот-вот случится недоброе. Да и юноша у входа злобно помахивал зонтиком, предвещая если не насилие, то некое физическое проявление безумства – губы стиснуты, мутный взор уперся в занавеску, словно за ней сидит сам дьявол, и с помощью Зонта Судьбы он уничтожит его раз и навсегда.
Макс все не замолкал. Он боялся поднимать штору и не знал, что делать дальше, а потому снова и снова выцарапывал факты из иссякающей энциклопедии своего мозга. Невзирая на хохот публики, цыган поведал о том, как его прапрадед сражался за кота с грозными абиссинцами. Какой-то шутник довольно громко заметил: «О, да это еще и самая старая в мире кошка!», но тут же умолк под недовольное шиканье и строгие взгляды зрителей. Максимилиан не раз пожалел о том, что так плотно завязал полог палатки, единственный путь к отступлению. Он не знал, в чем именно заключается опасность, однако чувствовал ее неотвратимое приближение. И каким-то образом здесь был замешан кот.
В то же время цыгану не терпелось узнать, что случится дальше; он хотел увидеть это собственными глазами, как несчастный случай на улице. Ради такого зрелища можно даже пойти па маленький риск. Хотя лучше все-таки не вмешиваться. А с другой стороны, упускать столь заманчивый шанс глупо. В общем, заглушив в себе природную осмотрительность, Макс решил во что бы то ни стало показать зрителям Кота-Икара.
Он отдернул штору и объявил восьмое чудо света. Его голос, отравленный дурным предчувствием, походил на крик о помощи. Кошка, которая просидела на полке дольше обычного, сразу же прыгнула на ящик и еще в полете расправила крылья. Ее появление было встречено визгами и воплями, вся палатка в едином движении подалась назад.
– Так я и думал, – непринужденно заметил Лонгстаф. Он схватил человека-крысу за горло и одновременно начал пинать железные прутья клетки. Зрители закричали ещё громче, на этот раз от испуга. Они заметались кто куда, до конца не понимая, от кого спасаться: от кота или от драчуна.
Во всей этой сутолоке один голос раздавался громче остальных. Пока Лонгстаф пытался удавить Макса и разбить клетку (подвиг настолько поразил зрителей своей физической невыполнимостью, что они не смели прийти на помощь цыгану), Том остервенело колотился о решетку. Взявшись за нее обеими руками, он скакал, точно разъяренная горилла, бился головой о прутья и орал с такой лютой ненавистью в голосе, что людей окончательно разобрала паника.
От скопления перепуганных зрителей шатер стал трещать по швам, и вокруг него, несмотря на дождь, собрались любопытные. Цыганка Петронелла, услышав крики, выбралась из своей берлоги посмотреть, в чем дело. За ее столом осталась девушка, которой предсказали только половину судьбы (как выяснилось позже, лучшую половину). Палатка с Котом-Икаром словно бы ожила – она дрожала и пульсировала подобно огромному сердцу на траве. Петронелла накинула шаль, набрала полную грудь свежего воздуха и приготовилась к битве.
К тому времени в шатре началось сущее светопреставление. Лонгстаф железными пальцами держал Макса за горло, чем полностью перекрыл доступ кислорода в легкие; цыган болтался в его руке, словно тряпичная кукла, пока Джон все еще колошматил клетку. Пытаясь пролезть внутрь, Том застрял между прутьями и мог лишь размахивать зонтом в направлении кошки – та смирно сидела в углу и созерцала происходящее.
Наконец матерчатые двери шатра приоткрылись, но народ не успел хлынуть наружу – внутрь вломилась слоновья туша цыганки Петронеллы, отчего палатка лопнула по швам и рухнула. Снова поднялись крики. Все, кто был в шатре, попадали на пол и в кромешной темноте решили, что вслед за гнетущей прелюдией наступил-таки конец света. Милая леди, оставшись без защитника, потеряла сознание, и ее подхватила толпа. А между тем деревянная клетка (железным был только ее перед) начала трескаться и скрипеть. Давление такой массы людей привело к крушению всей конструкции, и ополоумевшие зрители ринулись внутрь. Среди них был и Том, парализованный чистейшим гневом, и его юная подопечная в изящном платье – хрупкое тельце и пышные белые юбки смягчали падение тех, кто во тьме валился прямо на нее.
Лонгстаф был не из робкого десятка, и подобные пустяки не могли его остановить. Он не ослабил хватки даже тогда, когда вместе с Максом и остальными упал на пол. Теперь Джон свободной рукой вбивал голову жертвы в землю и не стал убийцей лишь потому, что земля размокла от дождя – всякий раз она слегка продавливалась под черепом цыгана.
Снаружи собралась внушительная толпа зевак – должно быть, водонепроницаемых и охочих до бесплатной забавы. Пришли даже актеры и обслуга из соседних палаток, среди которых был и второй котокрад – ему ведь причиталась четверть выручки, а теперь всему предприятию грозил крах. Сначала они не особо волновались – подумаешь, шатер упал. Потом кто-то пустил слух, будто туда забралась сама Петронелла, а это сулило большие неприятности. Да и крики внутри копошащейся палатки свидетельствовали о чем-то необычайном. Наконец из-под шатра, похожего на гигантского раздавленного жука, брызжущего кишками, начали медленно выползать люди. Однако возня под брезентом не утихала, наоборот, вопли стали громче, и среди них особенно выделялось два: отчаянные крики Макса, который, по-видимому, вырвался из рук Лонгстафа и теперь звал на помощь; и другой голос: «Я убью… чертову… кошку… мерзкое… отродье… прикончу…» – не иссякающая череда ругательств и клятв, произносимых странным плаксивым контральто.
И хотя вид рухнувшей палатки был исключительно приятен взору толпы, несколько работников ярмарки в конце концов убрали брезент.
Открывшееся зрелище повергло отдыхающих (и даже тех, кто только что выполз из-под шатра) в недоуменное молчание. На земле лежал утомленный до полусмерти Лонгстаф. Из последних сил он обеими руками поднимал голову юноши, который валялся рядом, и снова ее ронял. Обладатель этой головы был в бессознательном состоянии, язык вываливался изо рта, в приоткрытых глазах не осталось ни капли жизни. Поблизости, у разломанной клетки, сидел другой юноша. Его тело содрогалось в громких надсадных рыданиях, а лицо покраснело и опухло, словно у ребенка, который с самого утра орал во всю глотку. В одной руке у него был зонт, и время от времени он им размахивал, но без особой цели или смысла, механически. У его ног лежала девушка в изящном пальто и платьице, пропитанном грязью. Она мирно спала, свернувшись клубочком.
Внезапно руины клетки зашевелились. Какая-то бесформенная масса пришла в движение среди обломков. Затем рывками и толчками из развалин поднялась цыганка Петронелла. С нее сыпались опилки, она тяжело дышала, однако во всей ее туше была некая грациозность, и если бы Макс в ту минуту мог вымолвить хоть слово, он сравнил бы ее с фениксом, восставшим из разграбленной Трои. Она отряхнулась, держа в одной руке кошку, которой было почти не видно среди складок халата. Та мурлыкала и терлась о живот цыганки.
Наконец пришел констебль. Место происшествия к тому времени привлекло большинство гостей ярмарки и ее работников – последние не видели смысла в выступлениях и аттракционах при такой-то нешуточной конкуренции.
Лонгстаф обвинил Макса в краже кошки, а в ответ его обвинили в попытке убийства (при этом Джон только пожал плечами). Макс и еще дюжина свидетелей обвинили Тома в порче имущества. Отец юной леди, прибыв на ярмарку, обвинил Тома в невыполнении обязанностей и рассчитал прямо на месте, вручив конюху жалованье за месяц (один фунт); далее он обвинил в чем-то практически каждого, кто был на ярмарке, и даже хотел подать в суд на кошку. Некоторые свидетели утверждали, будто Петронелла скрылась вместе с кошкой еще до того, как прибыл констебль. Они не ошиблись: цыганка надежно заперлась в своем фургоне, и только воля общественности заставила ее вернуть животное на место преступления. Тем временем общественность решила, что палатка была переполнена людьми и что работники ярмарок никогда не думают о безопасности простого народа. Наставят крохотных шатров, а выбраться из них нет никакой возможности, и вообще сплошное надувательство. Кто-то даже заметил, что жилища самих актеров ничуть не лучше (словно это имело какое-то значение), и если бы в эту минуту не вернулась Петронелла с кошкой, между отдыхающими и устроителями ярмарки завязалась бы драка. Прибытие Кота-Икара – теперь уже вещественного доказательства, а не только чуда природы – немного всех угомонило.
Со своей стороны, Том не преминул выдвинуть ряд долгих и путаных обвинений в адрес кота. Но их, конечно, не приняли всерьез, потому что бедный мальчик свалил на животное все свои несчастья, а упоминание работного дома сделало его жалобы еще менее убедительными. Настойчивые притязания конюха в конце концов окончательно вывели констебля из себя. Он захлопнул блокнот, взял кошку на руки и объявил, что все недовольные могут отправиться вместе с ним в участок и провести ночь в камере.
С котом под мышкой он отбыл, так и не решив, было ли здесь совершено преступление.
IV
Бродбэнт мерил шагами коридор. В гостиной лежала его дочь, все еще слабая и перепуганная после случая на ярмарке. Семейный доктор пользовал ее разными солями и темным тоником, подозрительно пахнущим лакрицей и бренди.
Никто не выгонял Бродбэнта в коридор. Нет, он вышел сам, чтобы немного остыть, – внутри у него все кипело, а в таком состоянии он не желал никого видеть. Том проработал у них добрых пять лет, однако Бродбэнт уволил его даже не дома, а прямо на ярмарке. Теперь о бывшем конюхе было известно только то, что он все еще в Дьюсберри, бормочет что-то о коте.
Бродбэнт разозлился. Узнав, как Том поступил с его беззащитной дочерью, он пришел в такую ярость, что был готов запороть его кнутами до смерти. И еще он злился на себя – подумать только, отпустил ребенка на ярмарку с одним полоумным конюхом! Известно, что в подобных местах добродетели не ищут, скорее теряют, и решение Бродбэнта тогда удивило всех без исключения. Он, как и многие, на кого неожиданно свалилось богатство, выработал в себе необычайную тягу к добродетели – такие прекрасные порывы, казалось ему, имеют смутное отношение к родовой знати. В то время похожие предрассудки можно было встретить в домах нуворишей по всей стране; однако их сыновья и дочери неизбежно ломали навязанные представления о приличиях, и тогда родители впадали в отчаяние, не в силах объяснить склонность детей ко всему низкому и дрянному.
Дочь Бродбэнта до сих пор не ломала никаких представлений, и оттого бесчестье ранило еще больнее. На ярмарке, в двух шагах от едва не свершившегося убийства, среди цыган, попрошаек и в опасной близости с уродливой кошкой, ее завалило толпой черни. Она чуть не умерла под ударами грубых мужицких тел, и теперь ему казалось, что само имя Бродбэнтов втоптали в грязь.
Конечно, во всем виноват Том. Однако Бродбэнт был не только сердобольным человеком, но и полагал сердобольность одной из важнейших добродетелей аристократа. И хотя его фабрика укорачивала жизнь всем, кто на ней трудился, а жалованье, которое он платил, вынуждало рабочих селиться в грязных трущобах, так что их кровати круглый год кишели клопами, а дети (те, что выживали) постоянно кашляли и чихали; хотя даже на самых тяжелых стадиях болезни им отказывали в медицинской помощи и они умирали от недугов, начинавшихся легкой простудой и болью в горле, – несмотря на все это, Бродбэнт был сердобольным человеком. Как только выяснилось, что его дочери не причинили серьезных физических травм и отныне ей придется жить лишь со шрамами от травм душевных, он вновь обратил свое внимание на Тома. Бродбэнт вспомнил о его помолвке с судомойкой, которая состоялась всего несколько месяцев назад. Невеста внезапно сошла с ума и попала в психиатрическую лечебницу. Он знал об этом потому, что сам заплатил за лечение девочки, дабы как можно быстрее от нее избавиться.
Том так и не смог прийти в себя после потери невесты, стал раздражительным и замкнутым, почти онемел.
Раз или два Маркхэм рассказывал Бродбэнту, что паренек околачивается возле работного дома и спрашивает всех, куда подевалась Элис, чем ужасно их расстраивает, потому что внезапное безумие девочки никого не оставило равнодушным. Кроме того, никто не знает, куда ее увезли, известно лишь, что в какую-то лечебницу. Иными словами, Том был нежеланным гостем в работном доме, и Маркхэм вскоре положил конец его визитам.
Теперь Бродбэнт слегка поостыл и понял, какое несчастье свалилось на голову его бывшего конюха. Он вполне справедливо рассудил, что если психически неуравновешенного юношу выбросить на улицу, то дело может закончиться трагедией, ведь Том только и умеет, что смотреть за лошадьми. Однако взять его обратно он не мог. Во-первых, по милости Тома вся семья сейчас терпит унижение; во-вторых, ничто не заставило бы Бродбэнта отказаться от своих слов. И он послал за Маркхэмом.
Разумеется, Маркхэм не обрадовался предложению взять Тома на работу, каким бы замечательным конюхом тот ни был. Но перечить столь важному и влиятельному благотворителю было в высшей степени неблагоразумно. И хотя они проговорили обо всех плюсах и минусах сделки больше часа, оба заранее знали, к чему все идет: Том станет помощником смотрителя в работном доме, и его труд тоже будет оплачивать Маркхэм. Здесь следует сделать одно маленькое примечание. Работный дом, как и любое другое учреждение, платил своим работникам жалованье. Управляющему платили не больше, чем он того заслуживал. Иными словами, заработок Маркхэма напрямую зависел от расходов дома, и если последние превышали норму, то первый неизменно падал. Кроме того, благодетели всегда держали допустимый уровень расходов на минимальном уровне. Точнее сказать, Маркхэм так боялся превысить этот уровень, что из последних сил следил затем, как бы его подчиненные не потратили лишний кусок угля или зря не сожгли свечу. По этой причине жизнь каждого служащего была невообразимо скучна и утомительна.
В общем, нравилось это Маркхэму или нет, но ему пришлось изыскивать средства, чтобы нанять Тома, хотя бюджет учреждения и так был урезан настолько, насколько позволяли человеческие логика и изобретательность.
К тому времени беседа взяла необычный курс. Когда судьба Тома была решена, Бродбэнт принялся более подробно описывать досадное происшествие на ярмарке, и постепенно речь зашла о кошке – сущем пустяке в глазах благотворителя по сравнению с цыганами и прочими грязными типами. При упоминании крылатого отродья у Маркхэма волосы встали дыбом, и от одной мысли о том, что тварь жива, его прошиб холодный пот. Однако чуть позже, когда Бродбэнт пустился в разглагольствования о самой ярмарке, Маркхэм испытал то, что называют озарением; идея пришла из ниоткуда, сама но себе, но полностью сложившаяся и выверенная до последней мелочи, такая гениальная, что он как можно скорее распрощался с благотворителем и побежал домой строить планы.
А между тем в Дьюсберри послали человека с запиской от Бродбэнта, где он рассказывал Тому о договоренности с Маркхэмом. Что же до самого конюха, то он так и остался на ярмарке в компании нескольких работников, помогавших убирать останки злополучного шатра. Теперь, четыре часа спустя, они сидели в другой палатке и пили пиво, которое Том заказывал целыми ящиками до тех пор, пока у него не вышли деньги. Пировали без особого воодушевления или радости – должно быть, недавнее происшествие настроило всех на задумчивый лад, потому что такое уж точно случается не каждый день даже на ярмарке.
Шатер, где они пили, был одним из самых больших, с рингом посредине и опилками на полу. Время от времени Том забирался на помост, продирался сквозь толстые канаты и приглашал Педро Рокку на поединок. Педро Рокка-Рокка был профессиональным боксером, но, состарившись (ему исполнилось пятьдесят пять), дрался исключительно с любителями. Днями напролет он разгуливал вокруг своего шатра, более или менее угрожающе ворчал, надеясь таким образом заманить на ринг какого-нибудь горячего юнца, желающего бросить вызов отважному Педро в смешном желтом халате. Впрочем, возраст для такой работы у него был самый подходящий. На легкую поживу клевали десятки молокососов – из тех, что всегда окружены шумной компанией и поклонницами. Иногда Рокка позволял противнику нанести один-единственный скользящий удар. Тогда он немного оживлялся и выстраивал подобающую защиту. Публика ликовала, и в шатер входили все новые платежеспособные смельчаки. Вокруг палатки собиралась толпа, жаждущая крови и славы или, на худой конец, одной крови. Рокка играл с новоиспеченной жертвой, увиливал от забавных предсказуемых ударов и всячески пытался создать впечатление, будто на ринге происходит настоящий бой. Через несколько минут, когда больше никто не входил в палатку, он бил оппонента в висок с таким расчетом, чтобы у того подкосились ноги. После этого никто не хотел продолжать поединок, и Рокка мог спокойно отдохнуть.
Теперь, когда боксер уже настроился на тихий вечер, к нему привязался Том. Педро милостиво терпел его выходки, раз уж юнец покупал всем пиво. Однако алкоголь, по-видимому, лишил конюха остатков здравомыслия: чем больше он пил, тем серьезнее вызывал Педро на поединок. Другие старались не обращать внимания на Тома, полагая, что парень все еще не оклемался после случая в палатке. Может, его напугал сам кот, думали они не без зависти, – если крылатая тварь и в самом деле производила на людей такое впечатление, то Петронелла и два ее компаньона заполучили в свое владение живой летающий мешок с деньгами.
И все-таки Том зашел слишком далеко. Он обозвал Рокку трусом и плаксой и, кажется, упомянул мать боксера (этого никто подтвердить не смог). Отважный Педро поднялся, бережно поставил бутылку на пол и подошел к рингу, где, выставив кулаки, пританцовывал Том. Рокка даже не перешагнул через канаты. Он просто натянул один из них и отпустил, в результате чего Том беззвучно, но с изумлением на лице полетел наземь. Боксер взвалил его на плечо, вынес на улицу и усадил на мокрую траву. Затем вернулся к своему пиву, и на минуту-две все забыли, кто такой Том.
В отличие от остальных кошек у Киски, должно быть, сложилось очень хорошее мнение о полисменах. На протяжении трех недель главный полицейский участок Дьюсберри снабжал ее бесконечной едой и ласками.
Каждое утро для вновь прибывшей собирали гору объедков, а потом весь день подкармливали ее во время полдников, обедов и просто перекусов. Казалось, полицейские силы Дьюсберри заняты исключительно набиванием своих желудков, среди которых попадались весьма вместительные. Каждый час все дружно бросали карандаши и газеты и снова принимались за еду, не забывая при этом угостить кошку. Бедняжка оставляла нетронутыми целые тарелки лакомых кусков, словно намекая, насколько скромны ее нужды в сравнении с нуждами полицейских.
В человеческом внимании тоже недостатка не было. Констеблей, должно быть, выбирали за сентиментальность: за три недели не было раскрыто ни одного преступления, и даже самые несговорчивые полисмены превращались в лопочущих идиотов, играя с крылатой кошкой. Судя по всему, они уже давно нуждались в особом способе выражения чувств и теперь кудахтали и ворковали, сидя на четвереньках перед любимицей, словно то был их собственный ребенок.
Но через три недели кошку забрали.
V
Сержант Гарольд Девитт нервничает, точно новобранец. Пятнадцать лет он прослужил в полиции, пятнадцать лет ел сандвичи и пил сладкий чай, в результате чего порядком округлился. Но сейчас Гарольд не знает, куда деть свои пухлые руки, а нутро свернулось в тугой узел. Он и стоять-то прямо не может. Подбородок дрожит, на лбу и носу выступили бусинки пота; он весь вдруг превратился в жар и жидкость, форма невыносимо натирает кожу, пока он пытается изложить дело о кошке. Ему еще не приходилось отчитываться перед столь высокопоставленным чиновником.
Поступило два заявления, оба оформлены по всем правилам. Одно от Джозефа Маркхэма, который был пошустрее и обратился к адвокату в день происшествия па ярмарке. Он обвинил Лонгстафа в краже кошки из работного дома. О том, каким образом вышеупомянутая кошка очутилась на ярмарке, ничего не говорится, зато сам Лонгстаф обвиняется, помимо прочего, в нетрадиционном ведении дел и зверском убийстве лошади (все показания подписаны бывшим работником из бригады ответчика). Есть свидетельства, что ответчик не подкрепляет сделок договорами, регулярно завышает цепы на свои услуги и оскорбляет клиентов, если те отказываются платить. Также прилагается подробное и занудное описание птичьей фермы, в которое исподволь вводятся мнения покупателей о неустойчивом характере Лонгстафа и его тяге к деньгам – такой человек вполне способен на кражу кошки ради выручки. Джон Лонгстаф якобы вступил в сговор с цыганкой Петронеллой и получат проценты с аттракциона. Однако последние показания никем не заверены и, следовательно, не рассматриваются.
Этой теории противоречит заявление самого Лонгстафа, поданное несколько дней спустя. В ней утверждается, что не Петронелла, а двое цыган украли кошку из Нью-Корта, где животное находилось по собственной воле с того дня, как Лонгстафы въехали в новый дом. Один из цыган описан во всех подробностях, но никаких имен не приводится, потому что ярмарка съехала на следующий день после происшествия и на месте шатра остались только черно-золотая вывеска да куча опилок. Лонгстаф, ничего не смыслящий в раскрытии преступлений, вдребезги разломал эту вывеску, следовательно, улика уничтожена.
– Итак, сержант, – говорит старший офицер. – Что тут у вас стряслось?
Высокопоставленный чиновник (из самого Главного управления) прибыл в город по причине широкой огласки, которую получило дело. Несколько недель подряд, в течение которых Девитт посещал место предполагаемого преступления и проводил всевозможные допросы, газеты наперебой гадали, кто же в итоге получит кошку. С самого начала любимицей общественности стала Петронелла. Описания исключительной внешности и поведения обеспечили ей победу в глазах читающей публики, а статьи о внушительных размерах и физической мощи цыганки кормили газетчиков до самого дня суда. С каждой статьей женщина-гора становилась все толще и выше, постепенно выходя за рамки возможного и сколько-нибудь правдоподобного. Наконец читатели пришли к выводу, что Петронелла, как и летающая кошка, – мутант, а один молодой очеркист предположил, будто это сиамские близнецы с одной головой. Его гипотезу подхватили остальные печатные издания, и скоро все сошлись на том, что столь выдающиеся размеры цыганки объясняются составной природой ее тела. Далее возникла дискуссия о существующих примерах подобной мутации, и через две недели выяснилось: Петронелла – единственная в своем роде. Так как никто не раздобыл ее фотографий, каждую статью о гадалке сопровождало старое изображение Чанга и Энга Банкеров, знаменитых сиамских близнецов. Даже в самых скромных газетах появились рассказы о европейских гастролях 1862 года (тогда близнецы имели грандиозный успех) и интересе, который питала королевская семья к братьям из Сиама, – по неясным причинам жители Дьюсберри особенно гордились последним обстоятельством. Менее приличные газетенки упоминали двойную свадьбу Банкеров и их необычайную плодовитость: в общей сложности у них был двадцать один ребенок (непонятно только, при чем здесь право Петронеллы на кошку). Вместе с фотографиями Чанга и Энга журналы размещали чертежи с возможными очертаниями цыганки. Ее гигантское тело состояло из двух, слитых воедино, и одной головы (вторая, возможно, тщательно скрывалась). Тайна просторных халатов – их теперь называли «загадочными одеяниями», «дьявольским убранством» и «роковой мантией» – повергла Дьюсберри (да и большую часть Йоркшира) в страх и трепет. Журналисты докатились до того, что связали загадочное ремесло гадалки с «миром уродов, чудовищ и магии». Отрицать это не имело смысла.
Вдобавок к всеобщему увлечению Петронеллой возник новый интерес к экзотическому укладу жизни на ярмарках. Публиковались многочисленные фотографии и внутренние планы фургонов. Статья под заголовком «А вы могли бы так жить?» рассказывала о блюдах, которые можно приготовить в тесной кухоньке. Неделю спустя появилась колонка с письмами читательниц, где они благодарили самоотверженных жен артистов за их нелегкий труд. По-видимому, готовить еду в столь ограниченном пространстве было еще ужасней, чем работать веслами на галере.
Сама Петронелла не получила никакой выгоды от масштабной бесплатной рекламы. Мало того, она больше не претендовала на кошку, потому что вместе со всей ярмарочной братией скрылась с места преступления на следующий же вечер. Девитт, ожидая такого поворота событий, успел допросить ее утром.
Его пригласили в фургон, где Петронелла занимала свое привычное положение в кресле, простираясь во всех направлениях одновременно и становясь то женщиной, то мебелью, то самим жилищем. Послали за Максом, и через какое-то время, показавшееся сержанту чрезвычайно долгим, тот прокрался внутрь, точно побитая собака, и прижался к двери. Девитт подумал, что стоит ему отвернуться, как парень бросится наутек.
– Так-так, – начал сержант, уповая на то, что самый первый допрос окажется самым легким. – Стало быть, Кот-Икар… И как он здесь оказался?
Столь ранний визит полицейского застал Петронеллу и Макса врасплох. Прошлым вечером, когда все улеглось, Максимилиан пребывал в подавленном состоянии. Даже если его не прикончит Лонгстаф, тюрьма-то ему точно обеспечена, ничего не попишешь. Чтобы как-то успокоить нервы, он заправлялся портвейном, элем и прочими напитками с соблазнительными названиями. Поэтому Петронелла рассказывала сержанту, как по дороге из Лондона они встретили неизвестного джентльмена, и тот продал им кошку за двадцать фунтов; описывала этого джентльмена и подробно цитировала разговор, так и не имея согласованной с Максом версии. Цыганка не видела его со вчерашнего дня. Сейчас по племянничку было явственно видно, что пил он не только вечером, но и ночь напролет. Без необходимости придерживаться совместно выдуманной истории Петронелла быстро вошла во вкус и продолжала повествование:
– И этот джентльмен заверил меня, что кошку привезли из Франции…
Тут вмешался Макс.
– Из Франции? – икнув, переспросил он, после чего громко отрыгнул сладкими алкогольными парами, которые тут же наполнили фургон и придали всей истории какой-то подозрительный оттенок. – Из Франции? Нет, нет! Дальше! Она прилетела из Аравии…
– Она? – уточнил Девитт.
– Она! – быстро добавила Петронелла, воспользовавшись шансом хоть в чем-то совпасть с племянником, правда, оба понятия не имели, самец это или самка. Надо заметить, что не они одни.
– Значит, – сказал сержант, исписав уже несколько страниц в блокноте без видимого результата, – это самка? – Тут ему пришло в голову, что прежде он никогда не задумывался о поле животного.
– Она прилетела к нам с Востока! – выпалил Макс и сглотнул, словно готовясь сказать нечто очень важное. – Она волшебное животное, волшебное! Исчезает и снова появляется, когда захочет, и о ней никто ничего не знает!
Так Макс начал свой рассказ, еще не зная, что будет говорить дальше и чем все закончится. Неожиданно для себя он обнаружил, что его речь увлекла слушателей, и теперь говорил без умолку. Петронелла взглядом молила племянника остановиться, ведь каждое его слово мало-помалу уничтожало ее собственную версию. Максимилиан поведал полицейскому о волшебном появлении кошки на ярмарке в Гулле полгода назад, где она приземлилась прямо на корабль из Ост-Индии (тут он противоречил даже сам себе), и о том, как животное подружилось с летучими мышами и вампирами всей страны. Девитт, озабоченный скорее тем, чтобы исписать побольше страниц в блокноте, нежели стремлением докопаться до истины, нетерпеливо вздыхал.
Затем, без всякого предупреждения, Макс замолчат, и на его юном лице появилось выражение пропойцы, внезапно осознавшего, что все это он сказал вслух. По вздоху Девитта и его скучающему, полному сожаления взгляду Петронелла сразу поняла: полицейский не поверил ни слову из ее рассказа. Они зашли в тупик, и сержант забормотал о том, что приедет позже и тогда они смогут продолжить разговор. Однако и он, и цыганка знали, к чему все идет (она-то была гадалкой). Через сорок восемь часов ее фургон будет в милях от города, и Петронелла уступит кошку другим соискателям.
Девитт тоже умел предвидеть будущее. В том, что касается прошлого, всю работу за него выполнила сестра. На минувшей неделе она посетила Нью-Корт и заплатила два пенса, чтобы увидеть летающую кошку, хотя в тот день полета не состоялось из-за столкновения в небе с канадским гусем. Животное сильно расстроилось и, быть может, повредило крыло. Значит, Петронелла лгала. Они с Максом действительно украли кошку, но на каких основаниях Девитт возьмет их под стражу? И где их теперь искать? В таком случае, заключил сержант, стоит придерживаться иной версии. Кошка сама добралась из Нью-Корта до ярмарки. Скажете, слишком далеко? Значит, все-таки прилетела.
На следующий день полицейский отправился в Нью-Корт, где застал всю семью дома за столом. Обед походил на поминальный. Сержанта встретил сам Лонгстаф – глаза запали, щеки серые, словом, вид такой, что того и гляди развалится на части, стоит только чуть ослабить галстук. Остальные Лонгстафы тоже скорбели по кошке, будто та умерла. У Флоры начался нервный тик, и всякий раз, гладя дочерей по голове или плечам, она невольно моргала, возможно, от усталости или беспокойства. Выглядела Флора так, точно не спала неделю. Девочки молчали и подняли головы, только когда полицейский зашел в гостиную. У них были неподвижные лица тех, кто пережил горькую утрату, омрачившую самое сердце и навсегда оставшуюся в нем легкой тенью.
Девитту предложили остывший чай. Наконец он спросил о Киске. Девочки сразу поникли, слезы покатились из глаз. Лонгстаф пытался говорить твердым голосом и рассказал, как рано утром в Нью-Корт пришла оголодавшая кошка и они ее приютили. Дети тихонько всхлипывали, Флора возилась с посудой. Чем дольше говорил ее муж, тем чаще она моргала.
– Расскажите мне о работном доме, – попросил Девитт.
Какое-то время Джон собирался с мыслями.
– Да я там не был три месяца! – наконец воскликнул он.
– Три месяца?
– Да, три. О Маркхэме и знать не знал до вчерашнего дня. Я продавал яйца их повару, а как от кур избавился, больше там не появлялся.
– И это было три месяца назад?
– Три месяца назад.
– Башни!!! – вдруг закричала одна из девочек, словно от разговоров ей стало еще больнее.
Взрослые посмотрели на нее, заплаканную, с большими опухшими глазами, в которых читалась мольба.
– Киска летала у большого дома и всегда возвращалась к чаю!
– Башни? – переспросил Девитт, ничего не знающий о местных достопримечательностях.
– Большой дом! – гордо ответила девочка, радуясь, что ее слушают.
– С башнями! – добавила вторая, и обе улыбнулись, забыв о своем горе.
– С башнями? Большой-большой дом?
– Ну да! – воскликнули они хором. А потом переглянулись и подняли такой громкий и пронзительный вой, что матери пришлось увести их из комнаты.
– Итак, кошка прилетела из большого дома с башнями?
– Ага, взяла и прилетела, – язвительно ответил Лонгстаф.
– Правда!!! – донесся оглушительный крик из-за двери, а за ним – снова рыдания, постепенно стихающие в коридоре. Потом хлопнула дверь в спальню.
– Стало быть, прилетела, – повторил Девитт и записал это в блокнот.
Лонгстаф поднялся, больше не в силах сдерживать гнев. Он зашагал туда-сюда по ковру, не выходя за его границы, словно лишь эти черные полоски могли обуздать его темперамент.
– Чертова кошка пришла сюда, когда мы приехали!!! Вот и все. Больше я ничего не знаю. Понятия не имею, как она добиралась.
– В тот же день, когда вы въехали в Нью-Корт?
– Да! И что с того?
– И она стала вашим питомцем, говорите?
Лонгстаф остановился и посмотрел на Девитта.
– Вы видели лица моих девочек, а? Их лица?! И вот так всю ночь! Они всю ночь не спали и нам спать не давали! Всю ночь и все утро, каждую ночь с тех пор, как украли кошку!!!
Девитт молча записывал все в блокнот, кивая. Его карандаш выцарапывал отдельные слова и фразы, связанные друг с другом стрелками, вопросительными знаками и жирными подчеркиваниями.
– Значит, – продолжал полицейский, чувствуя, что Лонгстаф вслед за дочерьми входит в состояние эмоционального ступора, – она была питомцем, а не выставочным экспонатом, как на ярмарке, верно? Вы не получали за это денег?
– Она была питомцем, – пробормотал Джон, обхватив лицо руками, словно ему хотелось сорвать маску горя и утомления, которая прилипла к щекам и лбу подобно вязкому поту, смешанному с угольной пылью.
В коридоре раздался топот детских ножек, и через мгновение дети вприпрыжку ворвались в гостиную, задыхаясь и налетая друг на друга. Их мать вбежала секундой позже, но девочки уже были у стола. Одна прижимала к себе подол платья, а ее сестра, морщась от восторга, стала выгребать монеты и бросать их на скатерть: фартинги, старые и новенькие, полпенни и пенни, некоторые совсем мутные; в растущей куче металла иногда проблескивали серебряные шестипенсовики. В подоле было так много денег, что скоро ими завалило полстола, и каждая новая порция с глухим звоном ударялась о предыдущую. Несколько монет упали на пол, а одна подкатилась прямо к Девитту.
Когда подол опустел, девочки замерли у стола в благоговении, едва сдерживая смех и широко, почти до боли, улыбаясь.
Лонгстаф медленно убрал руки с лица. Его покинули остатки самообладания. Он окаменел, подбородок чуть выступил вперед, глаза заблестели.
Девитт поерзал на стуле. Улыбнулся девочкам:
– Киска, значит?
– Да, – прошептали они. – Киска.
После Лонгстафов сержант поехал в работный дом, где Маркхэм не только обеспечил его всеми необходимыми сведениями, которых хватило на целый блокнот, но и время от времени останавливался, чтобы повторить наиболее существенные моменты.
– Ох уж эта кошка! – сказал он и покачал головой. Затем поднялся и зашагал по комнате – воспоминание причиняло ему такую боль, что сразу захотелось ее стряхнуть. – Четыре года я держал у себя это создание, четыре года! Знаете, когда она только родилась, прямо на кухне, были и такие, кто хотел ее утопить. Но я не позволил. Можете спросить кого угодно. Я им не разрешил. Кошка прожила у нас четыре года, а потом… умерла ее мать… – Больше он ничего не смог выговорить.
– И через четыре года?… – как можно тише спросил Девитт.
– А? – очнулся Маркхэм. – Что было потом? Что-что, этот мерзавец Лонгстаф ее украл! Как раз в тот день, когда перестал носить яйца, если мне не изменяет память. В тот самый день.
Девитт записал это, а Маркхэм назвал ему точное число. Когда же его спросили, почему он сразу не сообщил о краже, управляющий выкрутился просто блестяще:
– Знаете, сэр, есть большая разница между истинным чувством и ответственностью перед законом. Уж я-то знаю! Подумаешь, какая-то кошка, да еще и уродливая. Но для нас она была членом семьи. Она была… любима!
Сержант дословно записал это, особенно выделив «ответственность перед законом» – фраза так ему понравилась, что он решил использовать ее впредь.
– Для нас это был день скорби. Сначала умерла наша охотница, а потом… – Маркхэм даже прочистил горло, чтобы скрыть унизительную для мужчины дрожь в голосе, —… исчез бедный котенок…
– Так ему же было четыре года?…
– Да, четыре, но для нас он все еще был котенком! Беззащитным малюткой. Он так зависел от нас! А его украли и забрали в цирк! Представляете, наша судомойка Элис, совсем юная девушка, так расстроилась, что ее хватил удар, и она сошла с ума!
Маркхэм поведал сержанту о Томе и Элис: как четыре года назад они оба увидели котенка, как зародился их роман, и вместе с крылатым созданием росла и крепла их глубокая, но несчастная любовь. Пропажа кошки свела с ума бедную Элис, а вслед за ней – и Тома.
– Однако я не потерял надежды! – Маркхэм поднял палец, словно желая подчеркнуть мрачную атмосферу, им созданную. – Том пытался вызволить кошку из этой чудовищной клетки! Так он доказал свою любовь, истинное чувство, но никак не безумие. И я уверен, он сразу же пойдет на поправку, стоит ему только увидеть любимицу целой и невредимой. Знаете, – тут он не без гордости кашлянул, – я решил принять мальчика на работу. Он будет трудиться здесь, вместе с нами. Да, Лонгстаф довел невинного до сумасшествия, но возможно, сержант, мне еще удастся его спасти.
Маркхэм слегка поклонился. На этом его история была закончена.
С тех пор, как началось расследование, Девитт не раз жалел, что ввязался в это дело. Петронелла исчезла, зато все газеты (да что там, большинство его коллег) как оголтелые требовали вернуть ей кошку. Шли дни, общественность все ретивее выступала в пользу цыганки, чьей фотографии так и не раздобыли (сейчас Петронелла отдыхала от ярмарок в Клапаме). Тем временем в глазах прессы она выросла не только физически, но и духовно, превратившись в «Петронеллу, последнюю из цыган и королеву царства духов», а также (порой в той же самой газете) в «Петронеллу, загадку Сиама» и «Петронеллу, чудовищную женщину-млекопитающее с двумя телами!».
Холодными ночами Девитт просыпался от боли в руках и собственного хрипа. Ему снился один и тот же сон. Он идет по пыльной дороге, возможно, в Мексике; солнце жжет, словно раскаленный фарфор, и его окружает стена шума: вдалеке играет пианино, кричит женщина, иногда раздается выстрел, громко кукарекают петухи. Он продолжает свой путь и чувствует под ногами пыль, скрип неровного песка и песок во рту, мелкий и горький. Мимо проходят люди, подвое и по трое; они смеются, гримасничают, точно пьяные или решившиеся на какой-то дурной и бессмысленный поступок.
Девитт поднимает голову к солнцу. Зной режет словно бритва по складкам его искаженного лица. На фоне белого сияния видны замысловатые темные пятна, они проносятся перед глазами, надломанные и неправильной формы, похожие на разрывы в светлой завесе. Девитт вдруг осознает, что шевелит руками, которым становится то жарко, то прохладно. Удивительно, но он жонглирует. За мелькающими руками видны ноги, по-прежнему несущие его вперед; спина прямая, затвердевшая; он жонглирует кошками. Где он научился жонглировать на ходу?! И что, если одна из кошек упадет? Они ведь живые, беспомощно сучат лапами в раскаленном воздухе. Однако в следующее мгновение его охватывает спокойствие. Все три кошки черные, или по крайней мере так кажется, и они словно бы чувствуют его уверенность. Животные падают на ладони то спинками, то животами, забыв об инстинкте приземляться на лапы. Он живо перекидывает одну вбок и снова подбрасывает в небо легким движением запястья. Девитт идет мимо салунов, палаток, коней на привязи – они прядают ушами, разгоняя мух. Впереди Петронелла, огромная, как никогда, по меньшей мере с лошадь. Она сидит под балдахином, натянутым прямо между домами. На ней огромное платье складками. Девитт не может оторвать от него взгляда. Сквозь ткань выпирают округлые холмы, а между ними простираются долины со впадинами, бугорками и – неужто правда? – едва заметно бьются два сердца. Ее взор сладок и притягателен, таких манящих глаз он прежде не видал, а гигантские груди набухли – две, четыре, может, все двенадцать, они дрожат и множатся, словно плавучий фундамент для головы и нескольких подбородков. Девитт хочет поблагодарить гадалку, уже чувствует, как его обожженное лицо расходится в улыбке, когда рядом кто-то кричит. Кричат снова, мужчина и женщина, их вопли полны пьяного ужаса. Он больше не идет вперед и в испуге поднимает глаза: одна из кошек неумолимо летит вверх. Достигнув верхней точки дуги, она легко взмывает в небо, кружит над толпой и улетает. Вторая кошка тоже парит в вышине, а за ней пускается к солнцу и третья.
– Ну, – бормочет Девитт, не зная, с чего начать. Хоть высокопоставленный чиновник и желает знать все о расследовании, прежде следует ввести его в курс дела, а сержант понятия не имеет как. Он тщательно взвесил показания Петронеллы, Макса, Лонгстафов (их он допрашивал дважды), Маркхэма (трижды) и горячечные свидетельства Тома (юноша показался Девитту неизлечимым, и управляющий, видно, принял бедного мальчика из одной только доброты). Но с чего начать, ему по-прежнему неясно. Девитт решил полностью положиться на слова Маркхэма: Лонгстаф – негодяй. Однако из подобного вывода получится никудышное вступление, поэтому полицейский заходит издалека, с разгрома на ярмарке, при этом опираясь (быть может, чересчур открыто) на избранные словечки Маркхэма. Нью-Корт также становится центром повествования, за что чиновник ему очень признателен, потому что ранее он просил не впутывать в это дело его друга, мистера Бродбэнта. Теперь, встретившись со следователем лично, шишка необычайно доволен тем, что ни сам мистер Бродбэнт, ни его дочь никак не фигурируют в длинном отчете сержанта. За эти три недели Девитт успел разобраться, о чем стоит и не стоит говорить на суде, и оттого вдвойне переживает за результаты своего расследования.
В целом оно проходит хорошо, и уже решено, что Лoнгстафа обвинят в воровстве, а его дело будет слушаться в суде квартальных сессий. Вообще-то для пустяков вроде кражи животных предназначен суд малых сессий, но события в Дьюсберри явно вышли за рамки простой кражи. В них была зловещая интрига, и малый суд не смог бы обеспечить слушанию подобающую торжественность, да и в зал не поместилось бы столько народу. При желании Бродбэнт мог воспользоваться своим положением, дабы умерить пыл прессы, но куда более удачный выход подвернулся сам собой. Необузданный вихрь общественного внимания закрутился вокруг Петронеллы. Когда же все поймут, что гадалка-мутант из Сиама здесь ни при чем и на самом деле какой-то перевозчик просто украл кошку у смотрителя работного дома, то шумиха быстро уляжется, и о происшествии благополучно забудут.
VI
В Лидсовском зале суда квартальных сессий Маркхэм уже дал свои показания. Его проникновенная речь, полная неприкрытых чувств и благородной решимости, растрогала нескольких присяжных до слез, а сейчас он теснился в зрительном зале вместе с доброй половиной города, чтобы собственными ушами услышать приговор. Каждый дюйм пространства был битком набит людьми. Джентльмены в узких костюмах так близко прижимались друг к другу на скамьях, что были вынуждены переминаться с ягодицы на ягодицу, потому как места хватало только для одной, да и такой малости можно было добиться лишь посредством усиленного трения о чужие зады и бедра. Стоячие места находились под охраной единственного полицейского с озабоченным лицом, который сторожил дверь и не пускал внутрь никого, пока кто-нибудь не выходил. В зал набилось столько зевак, что люди мгновенно бросались вперед, если видели освободившуюся площадку для двух ног. Журналисты бесцеремонно усаживались прямо друг на друга, их ноги сплетались, а какой-нибудь газетчик так и норовил забраться на самый верх, после чего балансировал там пару секунд и низвергался обратно в пропасть свитых конечностей, а другой претендент занимал его место.
В передней части зала суда, где люди пытались соблюдать приличия, тела сжимались так тесно, что каждый ощущал сердцебиение соседей – по одному с двух сторон – и слышал хруст суставов по всему ряду, когда зрители выворачивались и изгибались в поисках мнимого комфорта. Если же кто-то вставал и уходил, то целый ряд начинал трястись, разминая руки и ноги, прежде чем другой занимал освободившееся место, и все возвращалось на круги своя. Какой-то мужчина у двери попытался таким образом втиснуться на скамью, однако, промучившись с минуту, вынужден был сдаться и на цыпочках проползти обратно, где место уже заняли, а его самого вежливо, но твердо отпихнули к сержанту.
Пригласили первую дочь Лонгстафа. Флора с девочками ждали снаружи; мать от страха не могла даже пошевелиться, а детям, похоже, было все равно. Обеим столько раз велели говорить правду и только правду, что они затвердили фразу наизусть и решили, будто это какая-то игра.
К месту свидетеля девочку провожал старый полицейский с бакенбардами. Ей разрешили забраться на стул ногами, и прошло несколько минут, прежде чем в зале стихло сочувственное бормотание и судья смог заговорить. Когда же он обратился к юной свидетельнице, было неясно, понимает ли та его – она так низко склонила голову, что подбородок уперся в грудь, а глаза смотрели в пол. Затем, украдкой оглядевшись, ребенок увидел длинные ряды лаковых туфель и резных деревянных ножек, а за ними… За ними была плетеная клетка. Внутри, положив голову на лапы, покоилась их любимица. Она напоминала скорее скучающего наблюдателя, чем вещественное доказательство, выставленное всем на обозрение. Сердце девочки запрыгало в груди, и, осмотрев зал, она вдруг поняла, что ей ничего не стоит вернуть Киску: надо только рассказать всем этим взрослым, чья она на самом деле, и еще про Нью-Корт, шарабаны, крылья, Башни и все такое прочее.
Судья задал ей несколько простых вопросов: как ее зовут, сколько ей лет, где она живет и знает ли, что такое «говорить правду». На последний вопрос девочка ответила короткой, но впечатляющей речью о том, как это важно – всегда говорить правду и ничего, кроме правды. Лонгстаф наблюдал за дочерью с растущей уверенностью и улыбкой на губах. Даже самый недоверчивый человек восхитится ее восторженной невинностью. Отвечая, она то и дело посматривала на клетку, и все в зале видели сияние любви в этом детском взгляде. И так легко было представить жар углей в камине, крылатую кошечку на ковре, а рядом – семилетнее дитя в немигающем умилении, что вся сцена казалась им священно-неприкосновенной, и никто не смел нарушить ее грубым вмешательством. Ну конечно, кошка принадлежит только ей! И кошку любят! А Лонгстаф, разумеется, ни в чем не виновен!
– Что ж, тогда ответь, – сказал судья, жалея, что не может на этом закончить допрос, – Киска – мальчик или девочка?
Ребенок смутился и стал искать ответа в глазах отца, который ничем не мог помочь. Лонгстаф словно прикованный вжался в сиденье. Ему неудержимо хотелось вскочить на ноги и спасти свою отважную дочь.
– Но это… это же Киска! – наконец, проговорила та. Бормотание зрителей стало громче, и в нем уже не слышалось былой нежности.
– Значит, Киска… – сказал судья таким мягким тоном, как если бы говорил сквозь вату. – Довольно странное имя для кошки, не правда ли? А есть у нее кличка? Например, Томас, Ричард или Гарольд?
Из толпы раздались сдавленные смешки, и Лонгстаф стал озираться по сторонам в поисках виновников. При иных обстоятельствах он уже раскроил бы им головы. Чтобы успокоиться, Джон обеими руками вцепился в лавку.
– Так как ее зовут? – повторил судья, однако нежность в его голосе сменилась иронией. Подбородок девочки задрожал, она заморгала и, казалось, была на грани детского безумия. Все, кто был в зале, хотели остановить слушание, однако их не покидало любопытство, ведь девочка готовилась отвечать, а ее ответ решил бы все дело.
– Томас!!! – закричала она и рассмеялась в лицо судье. Вся публика рассмеялась следом, а двое или трое даже захлопали в ладоши, но им тут же велели прекратить.
Под восторженные взгляды ребенка вывели за дверь. Лонгстаф, которого за несколько минут одолевали самые разные чувства, даже толком не понял, что сказала дочь, однако смеялся вместе со всеми.
Затем вызвали вторую девочку, не такую бойкую, как первая, – она побелела и задрожала, войдя в зал. Когда судья заговорил, бедняжка почти ничего не слышала, только дергала головой: все увиденное так ее пугало, что она сразу отводила глаза.
Через несколько минут стало ясно: в зале суда кого-то пытают. Несмотря на то что мать еще не давала показаний, ее пригласили внутрь. Оставив одну дочь на коленях судебного писаря, Флора обняла вторую и сделала все возможное, чтобы успокоить малышку перед огромной аудиторией. Когда ее предупредили, что она ни в коем случае не должна подсказывать, допрос продолжился. Спрашивали то же самое, но малышка отвечала медленно, едва слышно, хотя и правильно. Теперь всей публике не терпелось услышать ответ на единственный вопрос. Когда пришел его черед, судья повторил все слово в слово и даже изобразил интонацию, с которой обращался к предыдущей свидетельнице.
– Так как зовут кошку? – спросил он, предварительно упомянув Томаса, Ричарда или Гарольда (хотя на сей раз никто не рассмеялся).
Дитя выглядело озадаченным и повернулось к маме за поддержкой, почти полностью исчезнув в объятиях Флоры. Судья был вынужден снова задать вопрос – убедиться, что девочка еще в сознании. Та затрясла головой и дышала так часто, что никто бы не удивился, если б ребенок сейчас упал в обморок. Однако ни один человек в зале не желал прекращать допрос.
– Бесси, – тихо-тихо вымолвила она.
Судья приложил ладонь к уху, чтобы лучше слышать, и даже велел всем замолчать, так как разговоры заметно оживились.
– Бесси! – повторила девочка. Мать посмотрела на нес с нескрываемым ужасом. – Ее звать Бесси!
Лонгстаф вскочил со своей лавки и заорал:
– Мы зовем ее Томас-Бесси!!!
Зал взорвался. Судья все сильнее и сильнее стучал молотком по столу. Девочка в ужасе обмерла, а ее мать, сама не своя от страха, выбежала за дверь вместе с ребенком на руках.
– Мы зовем ее Томас-Бесси!!! – снова завопил Джон, оборачиваясь к присяжным. – Потому что мы не знаем, мальчик это или девочка!
К этому времени даже стук молотка потонул в реве публики, и судья жестами велел успокоить Лонгстафа. Понадобилось двое полицейских, чтобы усадить его на место. Позвали еще нескольких, и особо буйных зрителей стали выводить из зала. Во всей этой суматохе Джозеф Маркхэм тихо сидел на скамье, и так же тихо лежал в плетеной клетке Томас-Бесси, не обращая внимания на поднявшийся грохот.
* * *
Столько шума. Вся комната наполнилась криками, визгами и воплями. Бедную девочку увели. Она плакала и льнула к матери. Тогда я в последний раз видел сестер. Мне хотелось посмотреть, как их выведут за дверь, но за людской массой ничего нельзя было разобрать. В дверном проеме только большие черные тени. От тяжелого топота ног моя клетка тряслась, в голове стучало, и мне оставалось лишь закрыть глаза и ждать, пока все уляжется.
VII
Вокруг шеи и в ногах Тома – ноющий холод. Он старается не отходить далеко от стен главного здания, чтобы укрыться от ветра, который дует с высоких кленов у внешних построек и врезается в массивное тело работного дома, и чтобы помешать своим ногам, если они вдруг понесут его к тем постройкам. Вот уже три недели он силится не приближаться к старым конюшням с чердаком, но все напрасно. Том приходит сюда каждый день, иногда по два-три раза за утро, и проскальзывает в полуоткрытые двери, косые и точно навеки приклеенные к земле одуванчиками и густой травой. Всякий раз при входе его грудь, точно шарик, облегченно и со свистом сдувается, а на лице возникает широкая туповатая улыбка. Том дышит тяжело и неровно, охваченный приступом внезапного молчаливого смеха. Но, подползая к лестнице, начинает хныкать и не может остановиться, пока не заберется наверх. Там он падает на пол и рыдает во весь голос.
В работном доме он три недели. После случая на ярмарке Том остался без гроша в кармане, без дома и без работы. Управляющий его принял и объяснил, что нужно делать, чтобы здесь жить. Надо заметить, с этой задачей Маркхэм справился великолепно. «Что бы ни случилось, – сказал он тогда Тому, до смерти напуганному внезапной нищетой, – ты все равно придешь в работный дом. Так или иначе ты придешь к нам!» Видимо, ему нравилось наблюдать, как действуют на собеседника его слова.
Том не нуждался в подобных напоминаниях. И хотя на его душу это заведение отбрасывало еще более темную и всепроникающую тень, он почти жаждал той минуты, когда станет обитателем дома и вечным пленником своих кошмарных воспоминаний. Утвердительно кивнув в ответ на предложение (вернее сказать, принуждение) Маркхэма, Том почувствовал, как его затягивает обратно в конюшню с крысами, и увидел перед собой Элис с огромными глазами и перекошенным ртом. Она снова и снова бьется в припадке ужаса под его трепещущим телом.
В течение трех недель Том изо всех сил пытается понять, в чем же заключается его работа. О деньгах речи не заходит, но и требуют от него самую малость, поэтому он бродит по дому без всякой цели, стараясь только не попадаться никому на глаза. Маркхэм целыми днями пропадает в своем кабинете и решает юридические вопросы с адвокатом. Остальные работники относятся к юноше с недоверием, и он чувствует холодное отсутствие Элис во всех комнатах, коридорах и на лицах тех, кто ее знал.
Раз или два Тома отправляли по поручениям, словно бы выдуманным специально для него: кому же придет в голову ехать в город за одной политурой? Или в пекарню в трех милях от дома, чтобы вернуть два старых блюда из-под пирогов? (Пекарь был скорее озадачен, нежели доволен столь неожиданным и скорым возвращением.)
Все три недели Том видел во сне одни и те же картины, которые вытеснили собой прочие образы из его молодого, подорванного горем сознания. Первая картина: он, полуголый, лежит на Элис. Вторая: он на ярмарке, шатер падает прямо на его обессилевшее тело. Порой эти сцены наслаиваются одна на другую и соперничают за право превосходства в его слабой тревожной действительности. Кошка гордо и невозмутимо вышагивает по сцене; крылатая тварь теперь стала доверенным слугой дьявола, она – всеобъемлющее зло, плоть от плоти ужаса, безумия, жестокости. Мысли о ней не покидают Тома ни въяве, ни во сне. Он жаждет увидеть ее снова, чтобы восполнить и укрепить блекнущий образ. Исподволь она занимает в его мыслях место Элис.
Спустя три недели Том бредет вдоль стен работного дома и ничего не может поделать со своим необоримым желанием. Он чувствует, как вновь заворачивает к старым конюшням, валится с ног, пытаясь понять, куда же ему идти, и с удивлением разглядывает землю перед собой, точно она возникла из ниоткуда.
Ветер усиливается. Малейшее дуновение проникает сквозь одежду и ранит до боли. Внезапный порыв колет глаза и отбрасывает Тома в сторону. Чтобы удержаться, он опирается на стену. Кирпичи – красные, но перепачканные сажей, – теплые, как человеческое тело, и гладкие, словно атласная кожа. Он проводит по ним кончиками пальцев и чувствует тепло в тонких линиях шершавого цемента. Тогда Том идет дальше, не отнимая руки от стены, пока не натыкается на дверь шириной с телегу. Дверь ведет в печной зал. Он уже много раз проходил мимо этой двери с тех пор, как сюда приехал. Иногда из-за нее слышится бряцанье водопроводных труб или гудение печи. Сегодня от жара нагрелись даже стены, как будто топили дважды. Так сердце в один прекрасный день начинает качать кровь быстрее и сильнее. Том заходит внутрь.
А в это время Джон Лонгстаф едет в тюрьму, где его ждут шесть месяцев каторжного труда. Прежде чем он успел выйти из здания суда и поцеловать на прощание жену и детей, Джозеф Маркхэм отправился восвояси с плетеной клеткой под мышкой – он стал законным хозяином Томаса-Бесси.
Взбудораженный Маркхэм бросает лошадь во дворе и опрометью несется к работному дому. На ветру клетка бьется о его ногу. Даже не сняв пальто, он решает посмотреть на новенькую двуколку.
А Том уже в печном зале. Жара здесь невыносимая, горячий воздух трет его обветренные щеки, как наждачная бумага. Глотку и легкие словно набили старым рассохшимся ковром, и один лишь вдох стоит нешуточных усилий. Печная заслонка чуть приоткрыта, сквозь щель в дюйм шириной просачиваются крохотные язычки пламени – единственный источник света в комнате. Том медленно крадется вперед, осторожно ступая по каменному полу. Под ногами хрустит уголь, и пока глаза еще не привыкли к темноте, Том представляет, как выглядит печной зал. Он отходит подальше от жара; теплое сияние неотступно следует за ним, сквозь одежду грея спину и локти. В углу зала Том замечает какие-то знакомые очертания. Тусклый желтоватый свет скачет из стороны в сторону, но в конце концов выхватывает из мрака что-то золотое. Оно мерцает, подмигивает ему и вновь скрывается в тени, намеками обозначая свое присутствие – изящный золотой полукруг. Том подбирается к нему и с каждым шагом видит чуть больше: сперва тонкий контур, а потом целый ряд аккуратных изгибов и завитушек. Он не верит своим глазам. Такие знакомые, чарующие слова, начертанные золотом: «Кот-Икар».
За его спиной распахиваются двери, и комнату заливает свет. Внутрь рвется пронзительный визг ветра, печь оживает и густым потоком изрыгает пламя. Там, в дверях, стоит Маркхэм с кошкой.
Секунду Том смотрит на нее. Бело-рыжая морда и уши видны сквозь плетеную клеть. В то же мгновение тело Тома превращается в жидкость: в желудке поднимается кислота, переливаясь через стенки и капая на почки и кишки; плоть накачивает бегучим адреналином, она отходит от костей, и Том падает на колени и ниц. Изо рта на пыльный каменный пол течет густая пена.
Маркхэм какое-то время наблюдает за юношей, потом ему вдруг приходит на ум какое-то решение, и он с омерзением ставит клетку на пол, выходит из комнаты и плотно затворяет за собой дверь. Не обращая внимания на душераздирающие вопли Тома, которые слышны и снаружи, он запирает дверь на замок и тяжелым шагом бредет к своему кабинету.
Истошный животный рев заглушает ураганным ветром, который бьет о стены работного дома с такой силой, что никто не смеет выйти на улицу. А если бы кто и посмел, то все равно не услышал бы Тома.
Маркхэм уже начал жалеть о том, что забрал у Лонгстафа кошку. Несмотря на широкую огласку в прессе, победа почти ничего ему не дала. Ему вовсе не хотелось держать у себя животное, и Тома брать на работу не хотелось. Кошка была просто способом окупить проживание мальчика, хотя, разумеется, со временем она принесет куда больше денег. После долгой консультации с адвокатом, который снова и снова повторял, что в подобных вопросах закон не всегда знает ответ (закон просто увиливает, полагал Маркхэм, да так умело, что само слово «кошка» потеряло свою юридическую основу), управляющий решил заставить Тома отрабатывать вложенные в него деньги. Для кошки построили специальный переносной домик, который привязывался к двуколке. По замыслу Маркхэма, Том станет объезжать окрестные ярмарки, торжества и прочие мероприятия, где можно найти платежеспособных клиентов, и демонстрировать публике знаменитого Кота-Икара. К тому времени каждый человек, читающий газеты или знающий хоть одного человека, читающего газеты, слышал о крылатой кошке, и почти каждый был лично знаком с очевидцем полета. На самом же деле ее никто не видел с того печально известного дня на ярмарке в Дьюсберри, когда животное принесло столько бед. Именно поэтому Кот-Икар стал живой золотоносной жилой, которую, правда, только предстояло раскопать.
Но теперь Маркхэм понял: Том – больной. И если при виде кошки мальчик будет всякий раз хлопаться на землю с пеной у рта, то для Кота-Икара и его новенькой сверкающей клетки с позолоченной вывеской (на которой было небольшое упоминание о древних временах, однако во всем остальном она не имела ничего общего с прежней) придется подыскать другого извозчика. Маркхэм успокаивал себя мыслью о будущей золотоносной жиле, однако мысль о сумасшедшем Томе не давала ему покоя.
И тут его осенило: сумасшедший Том и кошка остались вдвоем в печном зале, а дверь заперта на ключ. И жерло печи как раз размером с клетку.
Тем временем Том немного пришел в себя и дополз по черному каменному полу до входа, рыча от страха и насилу передвигая руками, точно раненое животное. С великим трудом он встал на ноги и бросился на дверь, которая дрожала на ветру словно от страха за него. Перед глазами вертелся калейдоскоп беспорядочных образов – кошка, Элис, печь, золотые буквы, – наполняющий его сердце такой яростью, что даже Лонгстаф оробел бы под таким натиском. На секунду Том распростер руки, не в силах сдерживать боль и гнев, и завертел головой в новом, всепоглощающем бреду. Обернувшись, он вновь разглядел во мраке плетеную клеть, и прежде чем его губы исказила свирепая ухмылка, Том схватил ее и в три шага очутился у печи. Одним стремительным изгибом тела он распахнул печь и занес клетку над пламенем, которое плевалось ему в лицо с таким остервенением, что веки отслаивались от глаз, а в ноздрях шипели волосы. И в этот миг Том внезапно увидел: дверца клетки открыта, а внутри никого нет. Кошка теперь где-то в комнате.
Он разжал руку. Клеть ударилась об пол. В то же мгновение его шеи коснулось пушистое крыло. Том развернулся так быстро, что потерял равновесие и рухнул на клетку. Прямо над ним в огненно-красном свете парила кошка. Крылья огромные и мясистые, точно у орла. Когти способны оторвать ребенку голову. Том мог лишиться чувств или просто свернуться от страха в клубок, но через несколько секунд он носился по залу в новом приступе безумной ярости, вращая руками, как мельница, пытаясь сбить кошку, которую он чувствовал в воздухе, горячую и ощерившуюся. Лапы скользили по его волосам, стальное трескучее дыхание холодом отдавалось в ушах. Том бился о стены и карабкался на них, сдирая ногти. Из его глотки рвался пронзительный визг о помощи.
Маркхэм бежал к печному залу спасать кошку. Вместе с ним были еще двое. Когда они отперли дверь, Том уже засунул руку в печь по самое плечо и явно пытался залезть полностью. Пламя грызло его кожу, покрытую красно-коричневыми пятнами, волосы на одной стороне головы сгорели, обнажив черный сморщенный скальп.
Его вытащили на пол. Рука так обгорела, что одежда полностью слилась с кожей. Кисть превратилась в уголь, опухший и с бороздками крови. В ранах зияло влажное мясо. Тома била дрожь, из глаз сочилась густая слизь, запекшаяся на лице. На полу, в трех футах от него, валялась клетка, на верхушке которой сидел Томас-Бесси. Кошка склонила голову набок. И смотрела.
VIII
Из огня на пол. Он обезумел. Я стоял и смотрел, как он горит. Чувствовал запах. Но они его вытащили. А я снова стал самим собой. Свернулся и ждал. Подожди немного и увидишь… Скоро меня накормят, жизнь пойдет своим чередом. Только найди укромное местечко и жди. Тогда все и случится. Прямо у тебя перед носом.
Джон Лонгстаф отсидел шесть месяцев в тюрьме. Вернувшись домой, он обнаружил, что все его работники ушли, Флора распродала большую часть мебели, чтобы как-то сводить концы с концами, а Нью-Корт вновь густо зарос травой, которая теперь закрыла старую раковину, и лишь на ветру та иногда проблескивала белым. Несколько недель Джон безвылазно сидел дома, не позволяя себе даже короткую отлучку из Нью-Корта. За шесть месяцев он успел вдоволь поразмыслить о несправедливости и часто погружался в мечты об отмщении. Жажда крови в нем никак не утихала, и, воссоединившись с семьей, он стал всерьез опасаться за свое поведение. Бог весть что будет, если ему встретится Маркхэм или кто-нибудь случайно напомнит о случившемся. Поэтому Лонгстаф справедливо заключил, что лучше отсидеться в каменных стенах и немного успокоиться. По прошествии месяцев он начал выходить из дома и наконец вернулся к делам, хотя и без былой увлеченности. Теперь Джон загодя готовился к разочарованию и без надобности не пускался в сомнительные авантюры.
Маркхэм же, напротив, шел в гору. Том выжил, однако был непоправимо болен, а следовательно, не годился даже для самой простой работы. Маркхэм объяснил это Бродбэнту. Тот все еще боялся, как бы не всплыло дело о кошке, и решил побыстрее и как можно незаметнее отправить Тома в психиатрическую больницу. От мальчика осталось только тело, которое все торопились сбыть с рук, пока оно не начнет разлагаться. Поэтому Бродбэнт заплатил за лечение из собственного кармана. Обменявшись с Маркхэмом парой коротких неуклюжих фраз, они благополучно забыли об этом досадном происшествии.
Что касается Томаса-Бесси, то вскоре по округе стала разъезжать новая двуколка с гордой вывеской «Кот-Икар». Управляющий быстро понял, какое это выгодное вложение. Он возвращался домой с полными карманами денег, однако чем больше богател, тем недоверчивее относился к людям. Чтобы уберечь животное от чужих лап, он был вынужден поселить его у себя в комнате. Вид бело-рыжих крыльев внушал ему страх и такое мучительное чувство вины, что порой Маркхэм не спал всю ночь, почти чувствуя, как острые кошачьи когти впиваются ему в глаза, вспарывают горло и вырывают сердце. В конце концов кошка полностью завладела его разумом. Маркхэм воздвиг вокруг нее настоящий храм: бархатные подушки, лучшие фарфоровые тарелки и столько еды – нежнейшего кролика, печенья и сливок, – сколько в них влезало.
Погода стоит мягкая, дует едва заметный ветерок, и скоро вновь засветит солнце. Пациента впервые за месяц вывезли на улицу подышать воздухом. Половина его лица скрыта под повязкой. Когда он хочет улыбнуться, кожу у губ словно пронзает длинными иглами, и даже вокруг здорового глаза мышцы двигаются не так, как положено. Одна рука висит на перевязи. Из-за бинтов кажется, что она в два раза больше обычного, а предплечье похоже на гантелю. Сестра придерживает больного за плечо и щебечет о том о сем, но он не слушает, и слова, никем не замеченные, разлетаются по ветру.
Она подкатывает коляску к скамье и садится, не убирая руки с плеча Тома. Вместе они смотрят на сад, раскинувшийся до самого леса, который намечает предел его поврежденного зрения. Время от времени мимо проходят пациенты в знакомой серой больничной одежде, некоторые в сопровождении сестер, другие сами по себе. Они бредут медленно, без особой стремительности, как будто давно забыли, что значит двигаться в направлении чего-либо.
Том трясет головой, от чего создается впечатление, будто он не согласен со всем миром. Однако его глаза пусты, в них нет и тени собственного мнения о том, что правильно или неправильно. Поначалу этот взгляд сбивал с толку даже медсестер, давно привыкших к безумствам больных. Вдруг веки Тома начинают трепетать, словно взгляд пытается сосредоточиться на каком-то отдаленном предмете. Он держит голову прямо, насколько это позволяют мышцы шеи. Сестра замечает перемену и тоже поднимает глаза. Прямо перед ними, в нескольких шагах от скамьи, стоит девушка.
Это Элис, хотя в клинике ее называют Зайкой. Такую шутливую кличку придумали медсестры, потому что Элис всегда с любопытством принюхивается к окружающим предметам, будь то чашки, столы, двери, люди, словно бы заново открывает их в своем мире и тихонько восторгается каждому удивительному открытию. Со временем она стала отзываться и на Элис, и на Зайку. Всякий раз, когда к ней обращаются, лицо девчушки расплывается в изумленной улыбке, точно ей внове звук собственного имени.
Сестра раздумывает, можно ли познакомить пациента с Зайкой, ведь он впервые за месяц вышел на улицу. Однако в этом нет необходимости. Элис идет по траве прямо к ним, ее нос подрагивает, во взгляде озадаченность и любопытство. Она подходит к коляске и внимательно осматривает Тома со всех сторон, при этом чуть покачиваясь. Она видит белые бинты на лице и особое внимание уделяет руке на перевязи. Том вновь начинает трясти головой, из его рта вырывается хрип, а следом – тончайший намек на голос. Потом он умолкает и обращает взгляд в никуда. Зайка почти смеется и слегка прикасается к его щеке, так нежно, что Том почти не чувствует. Затем подходит еще ближе и садится рядом с ним на траву.
ОСЛИНАЯ СВАДЬБА В ГОМЕРСАЛЕ
Случай, рассказанный жителем деревни
I
Гомерсаль – деревушка на западе Йоркшира и севере Англии. Долгие века здесь занимались изготовлением тканей, и хотя в самом Гомерсале величие и не ночевало, оно несколько раз ночевало совсем рядом. Так, в 1724 году знаменитый писатель Даниэль Дефо проезжал через эти места во время путешествия по Англии и Уэльсу. Он ехал из Галифакса, весьма крупного города с развитым шерстяным производством в шести-семи милях отсюда, в Лидс, рынок рынков всего графства. Я прочитал заметки Дефо об этом путешествии, но так и не уяснил, ступала ли его нога на землю Гомерсаля; быть может, великий романист даже не выходил из коляски (или не спешивался), ибо вот каким увлекательным пассажем он отметил небольшой промежуток дороги меж Галифаксом и Лидсом:
«Итак, я ехал мимо деревень (Бирсталл и пр.), где обрабатывают шерсть, на рынок, где ее продают, то есть в Лидс».
Гомерсаль, разумеется, – одна из этих «деревень», равно как и Бирсталл, который в те времена относился к нашему церковному приходу, а значит, тоже был Гомерсалем, просто под другим названием. Слова Дефо весьма точно определяют наше местоположение между двумя важными географическими пунктами. И хотя кто-то скажет, будто еще точнее его определяет выражение «серединка наполовинку» или «ни то ни се», мы, жители Гомерсаля, полагаем себя в самом центре событий. Так нам нравится думать.
Несколько раз за всю историю страны нам почти удалось добиться славы и признания. В 1860-м комитет почетных гомерсальцев внес предложение удлинить железную дорогу так, чтобы от Батли она шла в Бирсталл, Гомерсаль и оттуда на Бредфорд. Лондон и Северо-Западная железнодорожная компания милостиво рассмотрели проект, впечатленные пятнадцатью тысячами фунтов, которые собрали местные жители. Едва ли нужно говорить, что такая дорога открыла бы для нас крупнейшие города страны – Ливерпуль, Манчестер и Лондон. Однако парламент не принял законопроект, и мы остались без рельсов. Батли, городок в трех милях от Гомерсаля, уже получил вокзал и по этой причине быстро рос и богател, надо сказать, несоразмерно своему экономическому значению. Мы же так и стояли на месте, хотя в конце концов все же построили железную дорогу.
Следующий легкий флирт с известностью произошел в 1872-м, когда прямо около нашей деревни, в низине Клекхитона – ближайшего к нам города, – обосновался цирк-шапито. Я тогда был маленьким мальчиком, но хорошо помню, как возводили громадный шатер, как ревели и рычали животные в тяжелых клетках, укрытых брезентом. За следующую неделю мы все сходили на представление хотя бы по одному разу, а многие выпрашивали у родителей деньги на второй и третий билет.
Люди съезжались со всей округи, даже из долины Спен и Морли. Увы, по прибытии их ожидало весьма жалкое зрелище. В цирке было всего несколько редких животных, один лев, да и тот вялый и грязный. Чтобы он зарычал, приходилось бить его дубинкой по голове, которую держали специально для этих целей. Я не стану описывать остальной зверинец, ибо он производил воистину удручающее впечатление. Цирк спасали только клоуны – вот уж кто работал на совесть и вовсю развлекал публику. Однако лев нравился нам невероятно, и ради него-то, несмотря на убожество всего остального, мы мечтали вернуться сюда во второй раз. А ещё из-за того, что о цирках тогда писали все газеты, о чем я не премину вам рассказать.
Во время одного пятничного выступления лев сбежал. Это случилось прямо посреди сеанса, хотя пропажу заметили не сразу, так как в ту минуту зверь был не на арене. Нам не терпелось поскорее увидеть безрадостное животное, и всю детвору прямо-таки распирало от напускной храбрости, пока мы сидели на тонких деревянных лавках в ожидании прирученного и ничуть не страшного царя джунглей. Если мне не изменяет память, кто-то решил погладить зверя, а остальные (и я в том числе) сочинили для мешка с костями специальные дразнилки. Но лев исчез. Труппа прикладывала все усилия, чтобы скрыть это досадное обстоятельство, однако очень скоро мы поняли: что-то здесь неладно. Клоуны напропалую тешили зрителей, а пони снова и снова выполнял одни и те же трюки. Конферансье выглядел более чем озабоченным и так обильно потел, что на алом костюме выступили темные пятна.
Наконец в зале забормотали. Кто-то услышат поднявшуюся суету за кулисами, и буквально за несколько секунд зрителей охватило смятение. Мы все повскакивали со скамеек, и пошло-поехало: большинство ринулось к выходу в естественном порыве убраться подальше от шапито, но, выйдя наружу, в темный вечер, мы тут же бросались обратно под своды цирка. Коли уж лев сбежал и теперь резвился на свободе, то он совершенно точно не вернется. Итак, мы все сгрудились в шатре и оживленно болтали. Те, кто помладше, разревелись, от чего заплакали взрослые женщины и даже несколько мужчин. Нашлись и такие, кто забрался на скамейки с ногами – видно, они решили, будто льву не одолеть такую высоту.
Вот что я имел в виду под флиртом с известностью. Через десять минут зверя выследили и поймали. Он бродил по берегу местной речки и преспокойно пил себе воду. Когда его вели обратно в плен, лев ничуть не сопротивлялся. Укуси он кого-нибудь или хотя бы ударь лапой, вся страна точно бы узнала, где именно на карте находится Гомерсаль. Как я уже сказал, цирки в те времена гремели на всю страну зловещими заголовками в газетах, и я хорошо помню «Манчестерского людоеда» (то был всего лишь прирученный крокодил, который оттяпал палец одному неосторожному зрителю) и трагедию в Нортгемптоне, где слон насмерть задавил какую-то женщину. Бедное животное не помышляло об убийстве, но у него болела ступня, а женщина подошла слишком близко. По сравнению с этими злоключениями наше знакомство с дикой природой и вовсе не заслуживало внимания.
Не хотелось бы углубляться в другие подробности, однако должен заметить, что, хоть слава ни разу не коснулась Гомерсаля напрямую, иногда она все же проходила совсем рядом. И не только в лице Дефо. К примеру, наша деревня послужила источником вдохновения для известной писательницы Шарлотты Бронте. Действие ее книги «Шерли» (сам не читал, поэтому не буду распространяться на эту тему) разворачивается в Гомерсале. Да, сестры Бронте прославились на весь мир, но местом поклонения стала не моя родина, а Хоуорт, деревушка на окраине Бредфорда, где они долгие годы жили с отцом и братом-алкоголиком. По слухам, толпы туристов и заядлых читателей околачиваются в Хоуорте, создавая местным жителям массу неприятностей. Вне всяких сомнений, эта деревня навсегда связана с именем Бронте, однако и Гомерсаль занял свое законное место в литературе, пусть не все о нем слышали. Нам, знаете ли, много не надо.
Еще Гомерсаль известен своими религиозными событиями. В этом отношении примечателен год 1851-й, когда моравские братья праздновали сто лет со дня постройки их церкви в нашей деревне. Собственно говоря, устав братства сформировался еще в 1755-м, когда паству объявили полноправным «населенным пунктом» под управлением Совета старейшин в Фулнеке – другом моравском поселении. Таким образом, 1851 – й был для них не такой уж знаменательной датой, хотя и остался в памяти, так как годом раньше в их церкви появился первый орган.
Этот век, который уже подходит к концу, был полон разного рода сектантских страстей. Благодаря Уэсли и его методистам по всей стране воздвигалось бесчисленное множество часовен. Безусловно, разного рода секты имеют место и сейчас, однако есть в слове «деревня» какой-то особый оттенок значения, вызывающий в уме британца совершенно определенный образ деревенской церкви, разумеется, англиканской. А посему неудивительно, что постройка церкви Святой Марии в 1851-м была для нас необычайно важным событием. Не менее важный вклад она внесла и в нашу историю, поэтому здесь я остановлюсь немного подробнее.
Так сложилось, что Гомерсаль находился на окраине прихода Морли, и до 1851-го те, кто желал слышать англиканское богослужение, шли вниз по Церковной улице (название говорит само за себя) либо через поле в церковь Святого Петра в Бирсталле. Но в тот знаменательный год нас объявили самостоятельным приходом, и в Гомерсале была построена церковь Святой Марии. Место выбрали самое подходящее – вершину холма, который отделял Большой Гомерсаль, весьма пристойную деревню, от Маленького, или Нижнего, Гомерсаля – куда более скромного поселения из десятка домов. Прямо по холму пролегала дорога из Галифакса в Лидс, и именно на ней Дефо писал строчки, вошедшие в историю. Спускаясь на запад, эта дорога ведет к долине Спен. где находится Клекхитон, промышленный центр со множеством фабрик. За долиной путешественник найдет Галифакс. Если же вы сойдете по холму на восток и пойдете по Церковной улице, то попадете прямиком в Бирсталл и следом – в Лидс. Как я уже сказал, в Бирсталле есть церковь Святого Петра, а также две таверны (обе в разное время назывались «Черный бык»), которые сыграют не последнюю роль в моем повествовании. Но сейчас достаточно просто обозначить эти точки на карте и двинуться дальше.
1851-й запомнился нам разными событиями. Не стоит забывать, что в том же году в Лондоне построили стеклянный дворец, и я бы даже сказал, что этот год был самым знаменательным из добрых сорока. Тем не менее вовсе не новая церковь, не моравские братья и не дворец из стекла запали в душу простым гомерсальцам. Мы помним другое: Ослиную свадьбу. Окажись тогда Дефо на дороге между Клекхитоном и Бирсталлом, смею предположить, его дневники пополнились бы весьма любопытными описаниями событий того дня, ибо никто из моих знакомых и друзей не припоминает на своем веку чего-либо подобного. А ведь я разговаривал даже со старожилами деревни, чья память хранит войну с Наполеоном и восстание луддитов. Кстати, об этом мятеже замечательно пишет мисс Бронте, но больше я не буду отвлекаться и скажу только, что жестокость луддитов не миновала Гомерсаль.
Прежде чем перейти к описанию самой Ослиной свадьбы, считаю своим долгом поведать ее предысторию.
Так случилось, что еще до 1851 года двое деревенских жителей, мужчина и женщина в средних летах, оказались без супругов. Йоркширцы говорят: «Покуда не женишься, сосиска стоит пенс, а после – два». Вполне справедливая народная мудрость, и многие читатели с ней согласятся. Однако нельзя забывать другую особенность брачных уз (правда, для нее у меня не найдется афоризма): все расходы тоже делятся надвое. Здесь читатель может подумать о собственной жене, которая прядет или шьет, но чаще всего не приносит в дом денег, от чего выгоды семейной жизни становятся менее очевидны. Тем не менее мы должны помнить о том, что нашу деревню со всех сторон окружают фабрики, и древнее искусство изготовления тканей несколько видоизменилось с их появлением: многие женщины действительно работали, и ничуть не меньше, чем их мужья.
Рут Кент родилась в начале века. Она вышла замуж за мясника, который был на несколько лет ее старше, и они жили в небольшом домике в Нижнем Гомерсале. Но в один прекрасный день он ударился в религию, причем ударился в самом нехорошем смысле, ибо методисты и прочие сектанты тогда успешно привлекали новообращенных в свои церкви. Однако Рут, женщина грозная, почти шести футов ростом, с подозрением отнеслась к вере мужа. Ей никогда не приходило в голову беззаветно подчиняться супругу и всюду следовать за ним из одного только послушания. Посему он обратился в религию, а точнее, вступил в ряды моравских братьев, один. К тому времени они уже хорошо устроились в Гомерсале и регулярно проводили «вечери любви» (так назывались их богослужения), которые он посещал в одиночку, без жены, и оттого на первом же празднике столкнулся с дилеммой. Братья делили всех прихожан особым образом: на женатых и холостых (последние строились в соответствии с полом), и наш бедный мясник понятия не имел, куда ему сесть. Увы, история умалчивает о том, где же он все-таки сидел, хотя я даже беседовал на эту тему с отцом Маклири, недавно ушедшим на покой, и с нынешним священником, отцом Элиотом. Мои изыскания не дали плодов – слишком давно это было.
Рут питала к моравскому братству глубочайшее презрение, полагая все пришедшее из-за Ла-Манша опасным и враждебным вмешательством. Для наших мест это вполне распространенный предрассудок, потому как мало кто из гомерсальцев путешествует или хотя бы знает иностранный язык. Думаю, не стоит и рассказывать о случае с хартлепульской обезьяной – наверняка все слышали эту печальную и весьма показательную байку. Однако, чтобы потешить читателя, не знакомого с историей северной Англии, и наглядно продемонстрировать, какой смертельный страх и подозрение испытывали наши жители ко всему чужеземному, я таки обрисую те давние события буквально в нескольких словах. Во времена наполеоновских войн у северо-восточного побережья Англии затонул торговый корабль. В те дни многие моряки, чтобы как-то скрасить долгие плавания, держали на борту обезьянок. После шторма одну такую нашли на пляже в Хартлепуле. Бедный зверек почти утонул, но его сердце еще билось. Горожане так боялись вероломных иностранцев и были столь невежественны, что построили на берегу виселицу и повесили несчастную обезьянку, решив, что это француз.
Быть может, Рут обладала тем же островным менталитетом и не доверяла всему иноземному. Как бы то ни было, она не желала иметь ничего общего с моравскими братьями, хотя к тому времени уже никто не назвал бы их чужестранцами, да и выглядели они как все остальные деревенские жители. И все же поток новых братьев с Континента (а также из Фулнека, где они поселились чуть раньше) не иссякал. Приезжали в основном из Богемии и, разумеется, Моравии. В 1829 году готовность привечать чужеземцев обернулась для местных жителей бедой. Вместе с выходцами из Моравии на остров попала оспа, в результате чего скончались несколько гомерсальцев, в том числе и муж Рут. Он всю жизнь отличался прекрасным здоровьем и умер в возрасте сорока лет. Так что можно предположить, что отказ Рут следовать за супругом в какой то степени свидетельствовал о ее мудрости.
С 1829-го Рут жила одна и отказывалась принимать какую-либо помощь со стороны. История благотворительности в нашей деревне также заслуживает особого внимания, однако я скажу лишь вот что: в те дни по всей стране возникало множество работных домов. В начале века те, кто помогал бедным, рассудили, что благотворительность – не лучшее средство от нищеты. Бедняки, мол, привыкают к подачкам и живут в праздности до следующего денежного поступления. Чтобы бороться с этим, требовалось средство устрашения. Им стал работный дом. Нищие оказались перед простым выбором: либо гни спину в работном доме, либо ищи средства к существованию на улице. Я даже помню, что эти учреждения назывались в народе «бастилиями» – так ужасны были там условия жизни.
С появлением работных домов благотворительности пришел конец, что в целом облегчило тяжкое бремя налогоплательщиков, которых теперь избавили от древней и самой невыгодной из возможных обязанностей перед бедными. Понятно, именно налогоплательщики больше всего радовались постройке домов и убеждали неимущих в том, что легких путей не бывает и все мы, бедные и богатые, должны бороться за жизнь.
Гомерсаль тоже в конце концов обзавелся работным домом, и могу не без гордости заявить, что мой дедушка был одним из самых почетных жителей деревни, лицезревших ту стройку. С тех пор нашу семью освободили от платежей согласно «Закону о бедных». Однако Рут никогда даже близко не подходила к работному дому. Нет, с завидным присутствием духа она взяла ножи супруга и отправилась сперва к одному мяснику, потом ко второму и так добралась до Клекхитона, где в двух милях от Гомерсаля вошла в лавку двенадцатого мясника (торгующего свининой) и положила свои ножи на прилавок.
– Научи меня резать свиней, милок, – сказала Рут. – Работать на тебя буду задаром, убирать и все прочее.
Если моя гипотеза верна, то Рут Кент не могла быть красивой женщиной. Поразительно высокая и вся в черном; острый мясницкий нож лежал в двух дюймах от ее руки, и вид у вдовы был самый грозный. На самом же деле она никому не хотела вреда, в ней не было ни капли злобы или враждебности. Добрую минуту мясник стоял как вкопанный, держа руки в карманах фартука, заляпанного кровью и коричневой слизью.
– Пойду-ка жену позову, – наконец выдавил он и скрылся за дверью.
Раньше Рут была пряхой, научилась этому ремеслу у матери. Тогда многие женщины пряли шерсть дома, но все они, и чесальщицы в том числе, работали на определенных ткачей. Испокон веков ткач брал в жены пряху, а та учила прясть дочерей. Рут была как раз из такой семьи. Ее отец ткал и зарабатывал этим скромные, но вполне приличные деньги.
К 1829 году по всей долине Спен понастроили множество крупных фабрик, и древние ремесла переживали спад. Мать Рут, овдовевшая старушка, пряла шерсть с тех самых пор, когда Америка еще принадлежала нам; она пряла, когда сначала Робеспьер, а затем Бонапарт разорвали Францию надвое, и с утра до вечера делала превосходную пряжу во времена луддитских восстаний в 1812-м, нимало не задумываясь о том, что воплощает в себе все чаяния луддитов. Не остановили ее и новости о победе при Ватерлоо. Спустя несколько лет, когда ее дочь вышла замуж за мясника, старушка по-прежнему пряла, и было ей семьдесят два года. Но тогда мать и дочь уже поняли, что времена меняются и прядением на жизнь не заработаешь. Вскоре после свадьбы миссис Кент умерла в очень почтенном возрасте, а потом, как я уже говорил, погиб и муж Рут.
В йоркширском духе неизменно присутствует доля упорства, причем упорства несокрушимого. Далеко не каждый обладает им в равной степени, но те, кого бог наградил сполна, воистину непоколебимы. Иногда до нас доходят сплетни или мы сами становимся свидетелями таких поступков, которые можно назвать не иначе как безумием, ибо слепое упрямство подчас выходит за пределы добродетели. Рут отличалась именно таким нравом, и, насколько я могу судить, понятие «золотая середина» было ей неведомо. Оно значило лишь то, что нужно переделать еще половину дел. Овдовев, Рут рассудила: коли муж оставил ей ножи да пару кусков свежего мяса, придется найти инструментам достойное применение. Не знаю, что она сделала с мясом – наверно, продала или раздарила знакомым.
Конечно, скотобойня – не место для женщины, и Рут отлично это понимала. Да и возраст был уже не тот для учебы. Однако в лавке двенадцатого мясника она попросила обучить ее этому мастерству, чем снискала сочувствие, правда, не хозяина, а его супруги. Та пожалела Рут. И скорее всего узнала, потому что весь Клекхитон судачил о гомерсальской оспе и женщине шести футов ростом, которая бродит по долине с набором мясницких ножей.
Через три месяца Рут могла разделать мертвую свинью на окорока, отбивные, грудинку, бекон, голени и филе. Она научилась извлекать печень, сердце, легкие и все, что кроется под волосатой шкурой, а также обрубать копыта, половые органы, уши и рыло, отрезать щековину. Иными словами, Рут Поняла, как свинья (раньше это было просто животное, разгуливающее по ферме) превращалась в набор лакомых кусков, ожидающих сковородки.
Мясник, будучи человеком деловым, брат с нее плату за обучение: Рут мыла, скребла, убирала и вообще делала все, что велели хозяева, так что иногда ее ножи по две недели не видели свежего мяса. Ах да, и вот еще что: ни один мясник никогда не поделится своим самым тайным и сокровенным умением, особенно с молодой женщиной, готовящейся открыть собственное дело. Нет, ни за какие сокровища мира он не выдаст рецепта колбасы. Колбаса – не еда, а неприкосновенная святыня, и мясник тут же разорится, если выдаст ее секрет. Подозреваю, он не посвящает в него даже жену, и на то у меня есть доказательства, которые я приведу чуть позже, когда будет уместно.
За месяцы обучения Рут крепко подружилась с женой хозяина. По отзывам соседей, та была добрейшая душа и обладала завидной йоркширской волей. Так случилось, что эта женщина уже давно подумывала о собственной лавке, и хотя магазинчик ее мужа располагался в городе, она заметила, что в долине становится все больше фабрик, а значит, растет спрос на всевозможную снедь. Стало быть, имеет смысл открыть небольшую лавочку и торговать недорогой продукцией: беконом, требухой, щековиной, жиром, костями и кровяной колбасой. Мясничиха охотно поделилась работой с Рут, а та, естественно, была более чем счастлива найти такую товарку. Две женщины обосновались неподалеку от гостиницы «Полная чаша», и скоро их дело начало процветать.
Они быстро развивались и уже начали печь пироги и делать собственную ветчину, рецепт которой, разумеется, взяли у мясника, но сам мясник (пусть и восхищенный успехами жены) строго-настрого запретил им продавать колбасу. Колбаса обеспечивала ему основной заработок, и вполне понятно, что он боялся падения продаж, хотя две лавки находились почти в миле друг от друга. В конце концов милостивый супруг поддался на уговоры жены, однако снабжал ее лишь второсортным фаршем, что нередко приводило к семейным раздорам.
Не буду описывать в подробностях общее дело двух женщин, скажу только, что Рут хорошо справлялась со своими обязанностями в лавке, которая вскоре стала неотъемлемой частью жизни многих рабочих, с утра до вечера трудившихся на окрестных фабриках. Немного резкая в обращении с людьми, она постепенно превратилась в приятную серьезную женщину, в чьей компании всегда бывает уютно без видимых на то причин. Мясная лавка приносила скромный, но стабильный доход. Пятнадцать лет спустя имена обеих женщин были на устах всей долины и Клекхитона.
Компаньонка Рут была старше нее и к тому времени слишком утомилась, чтобы лелеять честолюбивые помыслы. Сама Рут тоже была в зрелом возрасте и теперь управляла лавкой. Однажды она решила немного развеяться и отправилась в Лидс, чтобы прикупить хорошей одежды (ей хватало денег на дорогие вещи, но надевать их было некуда: в церковь Рут не ходила).
Она приехала в большой город и восхищенно уставилась на широкие торговые улицы, на людей в приличных пальто и шляпах и в целом осталась высокого мнения о Лидсе, где прежде никогда не бывала. Однако нельзя сказать, чтобы город ее околдовал. Рут не испытывала того трепетного благоговения и острого желания вернуться, какое порой возникает на новом месте. Вскоре она потеряла интерес к покупкам и не видела особого смысла в скитаниях по многочисленным магазинам, ведь между ними не было никакой ощутимой разницы.
Но потом Рут свернула за угол и почувствовала знакомый запах: запах румяной корочки. Долгие годы она вставала на рассвете и пекла мясные пироги, которые со временем стали очень популярны в округе. Запах этот отпечатался у нее в сознании, и теперь у Рут закружилась голова. Ей почудилось, будто она мгновенно перенеслась во времени и пространстве или того хуже: лавка тащилась за ней всю дорогу от самого Гомерсаля точно кандалы на ноге заключенного. Придя в себя, Рут двинулась на запах, немного отличающийся от известного ей: он был слаще, солонее, жирнее, мяснее, словно бы все ароматы ее лавки, жаркие и аппетитные, начиная с бекона и заканчивая подгоревшей корочкой на пироге с бараниной, смешали в одно и пустили по ветру.
А доносился он из булочной Эвансов. На крошечной витрине ровными рядами, точно солдаты, лежали золотистые пироги. Заднюю стену украшал длинный плакат:
Пироги со свининой! Лучшие пироги в стране!
Всегда свежие! Свинее не найдешь!
Пироги со свининой? Рут никогда о таких не слышала. Во все века главным продуктом мясных лавок были пироги с говяжьими или бараньими обрезками. Последние особенно полюбились народу, потому что долго хранились. А свинина… какой же пирог из свинины? Какой кусок можно взять для начинки? От рыла до огузка свинья вся шла на еду. Может, они положили печень или щековину? Уши или кишки? Что же именно?
Был только один способ узнать – войти в лавку и купить пирог. Внутри было все еще тепло от печи, и Рут пришлось заплатить вдвое больше за обычный мясной пирожок, но она списала это на городские цены. Продавец (он же хозяин магазина, мистер Эванс) был чрезвычайно похож на создание, мясом которого здесь торговали: большой расплющенный нос, красные откормленные щеки со щетиной и легкий намек на хрюканье перед каждым словом. Видимо, он питался исключительно свининой. Мистер Эванс что-то весело пробормотал, принимая заказ, и с таким видом вручил Рут бумажный пакетик, точно внутри был истинный восторг, нечто такое, что нужно холить и лелеять, как собственное дитя. Ее захлестнул густой мясной запах, и Рут как можно быстрее выскочила из лавки, раздумывая, что теперь делать с пирогом. Однако на улице она заметила: несмотря на отталкивающий дух, магазин явно не страдает отсутствием покупателей. Те, кто выходил, сразу же вгрызались в румяную корочку, погружая головы в бумажные пакеты, словно боровы в поисках трюфелей.
Рут нашла скамейку и присела. Осторожно развернув бумагу, она полюбовалась блестящей запекшейся корочкой. Эта корочка притягивала взгляд и подстегивала воображение, которое тут же пускалось в сладкие ненасытные фантазии. Рут никогда еще не видела такого красивого и соблазнительного пирога. Она поднесла его к лицу и глубоко вдохнула богатый аромат теплой жирной свинины, сдавила тесто, еще твердое и хрустящее снаружи, но мягкое внутри. Откусила маленький кусочек. Она жевала медленно, как истинный знаток. Сначала раздался пленительный треск, затем в рот просочился вкус пряной свинины. Рут жевала все быстрее и быстрее, держа пирог наготове у самых губ. Откусила еще, уже ни о чем не думая; влажные крошки посыпались на ее лучшее пальто. Вскоре от пирога осталась четвертинка. Она сжимала ее липкими пальцами, покрытыми теплым, блестящим на солнце мясным соком. Рут решила оставить эту четвертинку, чтобы дома попытаться воссоздать рецепт. Значит, вот где будущее – в пирогах со свининой! Но устоять было невозможно. Лакомый кусок сиротливо лежал в бумажном пакете – дразнящий след былого наслаждения. Он укорял и манил одновременно, и Рут не выдержала этого натиска. Она вгрызлась в пирог, успокаивая себя мыслью, что ей хватит и восьмой части, и даже нескольких крошек, чтобы испечь точно такой же. Чем больше она ела, тем тверже становилась ее уверенность в собственной памяти. И вот на дне пакета остался жалкий кусочек теста размером с ноготь. Рут быстренько смяла бумагу, чтобы не съесть и его.
Несколько минут она сидела без движения, напрасно пытаясь определить состав пкрога. Итак, в чем же секрет этого восхитительного вкуса? Может, в беконе? А тесто? В него добавили свиной жир? (Судя по пятнам на бумаге – да.) А специи, душистые травы? Нет, это что-то невиданное. И в тот миг, после долгих и упорных раздумий, Рут ощутила глубокое удовлетворение: чудо, что человек вообще сотворил такой пирог. И раз уж он есть на свете, причем в Лидсе, стало быть, его сотворили специально для нее. Руг развернула бумагу и ссыпала крошки в рот.
Затем она вернулась в лавку, купила еще шесть штук и без промедления села в поезд. Лишь героическим усилием воли ей удалось привезти в Клекхитон два пирога.
Два года спустя в нашу долину Спен приехал Вильям Уолкер. Разумеется, тогда еще никто не догадывался о важности его приезда, но он все равно приехал – воистину эпохальное событие для Гомерсаля, и сегодня никто не станет с этим спорить. Хотя я, к примеру, судить не берусь, ибо в те дни произошло немало всего эпохального.
Как бы там ни было, можно с уверенностью сказать, что одной из первых его находок в наших краях была лавка напротив гостиницы «Полная чаша» – Мекка пирогов со свининой. Его коллеги по работе впадали в мечтательный бред при упоминании лакомства и всякий раз советовали посетить мясную лавку, будто бы от этих слов вновь ощущали незабываемый вкус последнего пирога.
В понедельник днем Рут приехала в Лидс и разрезала пироги на сотни кусочков, а каждый кусочек поделила на четыре части: хрустящая корка, мягкое тесто, мясной сок под ним и свиной фарш. Она даже сковырнула с корочки блестящий слой, пытаясь угадать его точный состав. Методом бесчисленных проб и ошибок, после восторга первых побед, когда заветный аромат хлынул из печи, и после очередной неудачной партии Рут наконец-то узнала все необходимое, и наступил тот миг, когда ее пироги были готовы к продаже. Между первозданным рецептом и ее собственным была лишь одна разница (люди старой закалки назовут ее кощунством): Рут пекла пироги в жестяных формах, потому что иначе не умела. Согласно же древней традиции, пирог нужно было «воздвигать» руками вокруг деревянной основы. О последнем методе и по сей день ведется множество споров, поэтому чем меньше мы о нем скажем, тем лучше.
В западном Райдинге народ привык жить по давно устоявшимся традициям, и когда в витрине мясной лавки появились, вероятно, лучшие в северной Англии пироги со свининой, сначала их никто не брал. Через несколько дней объявился первый покупатель. Юноша ехал на работу и взял пирог случайно, не обратив внимания на начинку. Через две минуты тот же самый юноша ворвался в лавку и заказал второй; он купил бы больше, да деньги кончились. Его восторженных отзывов оказалось достаточно, чтобы убедить трех-четырех коллег поужинать новыми пирогами Рут Кент. С того дня желающих стало так много, что Рут пришлось отказаться от другой выпечки. Иначе она просто не справлялась с наплывом покупателей.
Когда через два года Вильям Уолкер приехал в Клекхитон, он понял, что очутился в подлинной святыне этих пирогов. Другой святыней был Мелтон Мобрей, где впервые догадались запечь свиной фарш в тесте. Понятное дело, сначала люди косо поглядывали на кулинарную новинку, и лишь через несколько лет такие пироги стали одним из любимейших блюд нации.
До приезда в Клекхитон Вильям никогда не пробовал этого блюда. Он был родом из Бингли, городка, имеющего с нами давние связи: единственный ослик тащил всю пряжу из Гомерсаля до Бингли (а это около десяти миль) и обратно. Обычно ослом правил Шустрый Джо, который славился на всю округу своей медлительностью и сердобольным отношением к животным. У нас говорили: «Плетешься, как Шустрый Джо», подразумевая, чтобы вы поторапливались.
Итак, Вильям Уолкер прибыл в долину, снял убогую комнатушку и устроился инженером на шерстяную фабрику в Клскхитоне, хотя, по общему мнению, заслуживал куда большего, потому что был человеком безмерного таланта и доброй души.
Клекхитон – важный, но небольшой городок, поэтому неудивительно, что Вильям скоро попал в магазин Рут, где сразу пристрастился к ее пирогам, да так, что стал заходить по два раза на дню. Он был низкого роста, плотный, с лицом что полная луна, румяный и улыбчивый. Казалось, Вильям всегда радовался даже сущей безделице. Рут смотрела на это круглое лицо и живот и представляла, что если посильнее надавить на голову, то Уолкер завертится и засвистит точно юла. Но в то же время она была очарована. Всякий раз, вручая ему пирог, Рут любовалась его причмокивающими губами и пальцами, в сладком предвкушении ласкающими хрустящую корочку. Сам он тут же начинал пританцовывать, словно только что получил сундук, доверху набитый драгоценностями. А уж как он любил поговорить о пирогах! Какая вчера была корочка! А какая сегодня вкусная начинка! Сердце Рут неизменно замирало в груди, когда этот круглый, вечно смеющийся человечек так и сыпал радостными и беззаботными комплиментами.
А пироги становились все лучше и лучше. Она отдавала себе в этом отчет, потому что со временем их стало попросту не хватать. Через три года после судьбоносной поездки в Лидс витрина лавочки была завалена пирогами, и Рут пришлось сбросить балласт, отказаться от требухи и бекона. Теперь каждый свободный дюйм пространства был заставлен подносами – они громоздились друг на друге по семь-восемь штук. Люди покупали пироги с пылу с жару; точное время выпекания было известно каждому, и окрестные мастерские даже устраивали обеденный перерыв так, чтобы рабочие успели пораньше встать в очередь. К закрытию магазина они сметали все подчистую. В семь-восемь часов вечера, когда фабрики прекращали работу, толпы голодных обрушивались на мясную лавку. Они толкались и вставали на цыпочки, чтобы посмотреть, сколько пирогов еще осталось. Кое-кто, завидев у прилавка знакомого, кричал, чтобы тот захватил пирог и ему. Некоторые владельцы фабрик регулярно делал и крупные заказы и посылали конюхов сразу за дюжиной, и хотя Рут отличалась благоразумием, все же она не отказывалась от заманчивых предложений и часто распродавала последние запасы на глазах у озверевших трудяг.
Вильям жил рядом с магазином и всегда заходил в спокойные часы. Благодаря должности инженера его рабочий график был относительно свободным. Говорят, для фабриканта нет большего счастья, чем инженер без дела: это значит, что все идет своим чередом и без заминок. На фабрике Хитона, куда устроился Вильям, занимались изготовлением шодди – дешевой ткани из переработанных лохмотьев и ветоши. Место, что и говорить, не престижное, поэтому ходили слухи, будто раньше Уолкер был гениальным изобретателем, а Хитон подобрал его, когда тот терпел нужду. На самом же деле все было куда прозаичнее. Вильям овдовел. Его жена умерла, родив мертвого младенца. Оставшись без семьи и получив рекомендательное письмо от прежнего хозяина, он покинул родные края в поисках новой жизни. Хитон с радостью принял талантливого инженера, на чем и закончились его скитания. В 1848-м, когда Вильям отведал первый пирог со свининой, он был одинок уже больше года.
К тому времени между мясником и его женой возникли серьезные противоречия. Сначала они вздорили из-за упомянутой колбасы: за годы совместной жизни им не удалось решить этот спорный вопрос, который неизменно приводил к размолвкам. Рут была не в силах помочь подруге. На ней по-прежнему держался весь магазин, где она поняла, что будущее – в пирогах со свининой. И пока ее товарка отстаивала право на колбасу, Рут делала свое дело. Через несколько лет в долине не осталось человека, который бы не признавал, что пироги миссис Кент – лучшие в округе, а корочка – вне всякого сравнения. Корочка эта жива в памяти тех, кто хотя бы однажды ее попробовал. Аппетитная, не слишком жирная; нежный хруст распадался на языке восхитительными хлопьями; мягкая и белая внутри, она пропитывалась мясным соком, а в этом уютном гнездышке покоился свиной фарш. Конечно, людям свойственно нахваливать пироги, которые пекут в их родной деревне, потому что хороший пирог запоминается на всю жизнь – такова его природа. Но выпечка Рут Кент – исключение. К тому же с годами она становилась лучше и лучше, все партии были удачны, и популярность лавки неумолимо росла. Обеим женщинам это приносило приличный доход, но жена мясника быстро старилась из-за вечных перепалок с супругом, пока оба не утомились настолько, что окончательно ушли от дел и провели остаток жизни в спорах о свинине. К тому времени Вильям Уолкер стал постоянным покупателем в мясной лавке, а Рут целыми днями пекла пироги и все реже думала о чем-то другом.
Однажды, сразу после обеда, когда рабочие обыкновенно возвращаются на фабрики, Вильям заглянул в «Полную чашу» пропустить кружечку пива. Он был у стойки один и все прокручивал в уме фразу, которую придумал еще утром, а к обеду довел до совершенства. Вильям так ее заучил, что, когда бармен предложил ему еще пива, он не раздумывая ответил:
– Может, ты не прочь прогуляться, скажем, в воскресенье…
Тут он осекся. Возникло неловкое молчание, и мужчины медленно подняли глаза друг на друга.
– Я хотел сказать… – начал Вильям, но он понятия не имел, что хотел сказать.
– Еще? – повторил бармен и, не дожидаясь ответа, стал наливать пиво в его кружку. Они пристально наблюдали, как тонкий слой пены поднимается над коричневым элем. Вильяму здорово повезло: его блестящее предложение так изумило бармена, что через минуту тот позабыл точную формулировку, и теперь оба лихорадочно рылись в памяти.
– Я об охоте, – наконец выдавил Уолкер.
– А, нуда, нуда, – затараторил бармен. – Конечно же, охота!
– У вас тут кролики водятся?
– О да! Как раз по воскресеньям их стреляем! – Бармен был страшно рад удачному выходу из положения и даже не подумал, что ружья у него нет вовсе, капканы последний раз он ставил в пятнадцать лет, да и вообще мало кто нынче ходит на охоту.
– Ну, – сказал Вильям, – тогда постреляем как-нибудь!
– Ага, постреляем.
– Твое здоровье!
– Твое здоровье!
И он быстренько скрылся в задней комнате.
Вильям поднес кружку к губам. Капля пота скатилась по его лысине, набрала скорость на побагровевшем лбу, свесилась с кончика носа и булькнула в пиво. Он оглядел бар, нимало не сомневаясь, что все посетители его услышали. Но в зале никого не было. Тогда Вильям стал пить.
После третьей пинты он направился в мясную лавку. Уолкер сунул незажженную сигару в зубы (он терпеть не мог табачного дыма, но сигара должна была произвести впечатление на Рут). Затем немного постоял у двери, разгладил пиджак, убедился, что подтяжки не перекрутились, и принялся старательно заправлять рубашку в брюки. Однако пиво лишило его точности движений, поэтому он ввалился в лавочку, все еще пряча хвост рубашки и неуклюже извиваясь.
– Господи! – воскликнула Рут, которая наблюдала за его забавными приготовлениями из окна. – Куда ты так вырядился?
– Если ты не прочь… то есть… если ты можешь… воскресенье… будет время в воскресенье… если погулять… ну, понимаешь… мы могли бы…
Так он мучился несколько минут, теряя мысль н начиная все заново. Чувство времени вместе с ловкостью, по-видимому, осталось в «Полной чаше», и бессвязный монолог Вильяма затянулся. Рут слушала молча, опершись локтями на прилавок. В уголках ее губ заиграла легкая улыбка. Наконец лепет утих, но не раньше, чем Рут перегнулась через стойку и поцеловала Уолкера в щеку.
– В воскресенье, – сказала она.
В магазин вошел покупатель, и огорошенный Вильям попятился к двери, не отрывая взгляда от Рут. Она улыбалась как-то иначе, по-новому: ее лицо приобрело незнакомые очертания, улыбка возникла на щеках, затем теплое напряжение поднялось к глазам и пролилось на грудь, легкие наполнил щекочущий воздух. Покупатель дернул себя за воротник и кашлянул – он торопился и, должно быть, понял, что если не прекратить волшебство прямо сейчас, то можно простоять так полдня.
На первое приглашение Вильяму потребовалось двенадцать месяцев, и только пиво помогло ему одолеть врожденную робость. Раньше он вообще не пил, поэтому расхрабрился не на шутку. Но быть пьяным постоянно Уолкер не мог, а в трезвом виде так конфузился, что заходил в магазин лишь в самые оживленные часы. Краем глаза Рут наблюдала, как он проскальзывает в дверь и до последнего прячется за спинами покупателей. Стоило ему подойти к прилавку, Рут сразу отворачивалась в поисках пирога, словно бы говорила: «Я все понимаю, не волнуйся». Когда же она протягивала Вильяму тяжелый бумажный пакет, то замечала, что становится еще выше, а в руках ощущала легкое покалывание. Как ребенок, которому велели не озорничать, она едва сдерживала улыбку и называла всем известную цену. Ее голос при этом становился необычайно низким и заговорщицким.
За несколько дней покупка пирога исподволь превратилась для обоих в ритуал. Уолкер по-прежнему вел себя робко, но теперь в его робости появилась нотка чудачества и даже лукавости. Однажды, подойдя к прилавку, он подмигнул Рут, при этом храня насмешливо-серьезное выражение лица, а та в ответ сделала маленький реверанс. Так продолжалось всю неделю, поэтому к воскресенью оба понятия не имели, как прекратить игру и снова стать нормальными людьми.
Был жаркий день, и Вильям зашел за ней в два часа. Тогда Рут жила в комнатах над магазином, потому что иначе не смогла бы постоянно смотреть за пирогами. Кроме того, так выходило дешевле. Рут открыла дверь и высунулась наружу. На ней было простое зеленое платье и соломенная шляпка, нос перепачкан в муке. Последнее обстоятельство смутило Вильяма: хоть ему и нравилось белое пятнышко, было бы жестоко с его стороны вывести даму на улицу в таком виде. Поэтому он постучал себя по носу. Сперва Рут решила, будто это часть их игры, но потом заметила, куда смотрит Уолкер, и догадалась, в чем дело. Она смахнула муку и, густо покраснев, рассмеялась.
Рут стала приводить себя в порядок, но как-то странно: она похлопала юбки и завертела головой, пытаясь найти в своем облике какой-нибудь изъян. Наконец от этого зрелища им обоим стало неловко, и Рут выдавила:
– Чего уж там, заходи. Я все равно не готова.
Вильям медлил. Тогда Рут скрылась в задней комнате, и ему оставалось только следовать за ней.
Внутри стоял тяжелый дух животного жира и мяса, не то чтобы отвратительный, но такой сильный, что непривыкшего человека от него мутило.
– Скоро вернусь! – крикнула она из кухни. – Дело-то хлопотное, за пирогами глаз да глаз нужен!
Ее речь перемежалась грохотом подносов и случайными глухими ударами – такие звуки обычно не издают те, кто готовится к свиданию. Вильям не знал, куда себя деть, поэтому заглянул на кухню. Рут стояла к нему спиной, с закатанными рукавами, и месила тесто.
– Еще минуту! – бросила она через плечо и вернулась к работе.
Уолкер встал в дверях и оглядел комнату. Она была маленькая, не больше десяти футов, но в ней помещалось все необходимое для пекаря: на полу большие глиняные кувшины с мукой, стол с прикрученной к нему мясорубкой, а под ней – ведро, полное коричнево-серого фарша; на столе лежали увесистые куски мяса и хрящи, блестевшие на солнце; с тонких сухожилий свисали узлы белого жира и липкой прозрачной пленки; в огромных блюдах с кровью – сырые легкие, сердца и прочие внутренности. Кровь переливалась через край, ее ручейки сходились на столе и покрывали большую часть деревянного пространства, а на сухих островках были заметны въевшиеся коричневые пятна. Слева от Вильяма почти до потолка высилась печь, холодная, но забитая жестяными формами (в основном маленькими, среди которых затесались одна или две больших, все пустые и убранные явно впопыхах). Наверху тоже были формы, они касались потолка, и даже Рут приходилось вставать на стул, чтобы их достать. Когда глаза Вильяма свыклись с полной неразберихой, он разглядел неровные стопки форм на полу и в углах и трехфутовую гору над раковиной, заслонившую все окно.
Не веря собственным глазам, Уолкер потряс головой. Под размеренные движения Рут его взгляд бегал от одного развала к другому, от сочащейся кровью требухи к грязным жестяным формам. Повсюду валялись большие сковородки, до краев полные густой мерзкой жижи – по-видимому, той же самой, которую он с наслаждением вкушал дважды в день.
Но не реалии мясной лавки повергли его в такое смятение, ведь Вильям работал на фабрике по производству шодди, где вонючая грязь стала его хлебом насущным. Нет, Уолкера поразил хаос, полный беспорядок, царивший на кухне, – один его вид оскорблял хладнокровную логику инженерной мысли. Всюду анархия, безнадежное смятение, отсутствие какой-либо модели. Вильяму даже стало стыдно за себя. Это же надо – прокрасться за прилавок и с омерзением разглядывать чужую кухню, столь отличную от того, что выставляется на продажу! Хуже того, Уолкер понимал, что, пока здесь не наведут порядок, ему не поесть чудесных пирогов Рут Кент. Всякий раз это кошмарное зрелище будет туманить его чувства и перебивать вкус.
Чтобы осмыслить, как такое вопиющее пренебрежение к собственному делу могло повторяться изо дня в день, Вильям задал Рут несколько простых вопросов: в какие часы она печет, каковы размеры партий, как она заказывает и готовит мясо. Такие элементарные вещи, по его разумению, должен знать каждый. В этих цифрах и фактах измеряется любое предприятие, а работа – не что иное, как следование строгому алгоритму чисел. Но Рут не нашлась что ответить. Она даже не помнила, сколько раз в неделю топит печь (а может, и не знала). Партии? Сколько чего? Как ты сказал? Что-что? А допрос все продолжался, и скоро Вильяму стало ясно, что Рут погрязла в тумане хаотичной рутины. Он взглянул на ее ноги и увидел потрескавшиеся туфли, пропитанные мукой и жиром; руки – грубые, в мозолях, под кожей перекатываются крепкие веревочные мускулы. Весь разговор Рут месила тесто, покачивая головой.
Вильям выяснил, что она делает тесто для большой партии пирогов, которые по обыкновению лепит поздно вечером, а на рассвете ставит в печь. Пока они пекутся, Рут успевает подготовить вторую партию. Только так она может обеспечить всех желающих обедом. Днем наступает очередь следующей партии, вечерней. А потом магазин закрывается на ночь, и все повторяется.
Уолкер пришел в ужас. Подумать только, вывести Рут на прогулку, когда у нее и часа свободного нет! Столько времени она просто не может потерять.
– Так, – сказал он, снимая пальто и закатывая рукава, – дай-ка я подсоблю малость.
С этими словами он подошел к раковине и принялся мыть грязные формы. Рут даже пикнуть не успела. А потом, увидев его под горой форм, на которые он смотрел с видом завоевателя, рассмеялась.
Они дружно взялись за работу. Под веселую и беззаботную болтовню она давалась им легко, словно бы в грохочущем пульсе кухни неожиданно нашлось место для приятной беседы. Вильям с головой ушел в дело и в грязных формах для выпечки обнаружил новое испытание, задачу, которую только предстояло решить. Поэтому он говорил, не задумываясь, снова и снова, пока не перемыл всю посуду. Лишь вытирая руки и восхищаясь проделанной работой, они вдруг осознали, что впервые поведали кому-то о смерти своих благоверных, и с удивлением заметили покрасневшие глаза друг друга.
С того дня всю вечернюю работу влюбленные делали вместе. Вильям заходил к Рут после фабрики, и они ужинали пирогами, маринованными овощами и фруктами. А потом приступали к ночной партии. Каждый раз у Вильяма находилось несколько вопросов. Какие-то из них смущали Рут, другие – раздражали своей упорной педантичностью. Сколько хранится сырой пирог? Сколько костей нужно, чтобы сварить кварту бульона? Жир ты покупаешь фунтами или стоунами? Зачем эти завитушки на верхней части пирога? Можно ли класть в помазку меньше яиц, или от этого изменится ее цвет? Есть ли специальный инструмент для прокалывания пирогов? А перец выдыхается?
Ну уж нет! В конце концов Рут велела Уолкеру помолчать, а тот из врожденной робости сразу же утих. Но через несколько минут снова завел шарманку, и теперь она покорно отвечала на все вопросы. Так длилось около месяца: он престо мыл посуду, месил тесто и расспрашивал Рут, украдкой мотая на ус необходимые сведения. В его уме зрел план, вмещающий факты, цифры и собственные подсчеты Вильяма. Вычисления давались инженеру легко и не стоили даже малейших усилий – работал простой здравый смысл. Однажды вечером, когда пироги были готовы, он достал из кармана клочок бумаги и попросил Рут сесть.
Основной упор Уолкер сделал на время. Он подсчитал, что из-за неправильного планирования и организации труда Рут тратит половину всего времени и сил впустую.
– Ты только взгляни на свою мясорубку!
Рут пожала плечами:
– Самая обычная.
Но Вильяму было лучше знать, и он попросил нескольких производителей прислать каталоги изделий, среди которых были мясорубки вдвое больше и мощнее, что позволило бы сэкономить массу времени. Формы для выпечки должны аккуратно стоять на полках. Уолкер показал, куда их можно повесить, и вычислил точные размеры, а исходя из них – вместимость каждой полки. «Не займет и часа!» – сообщил он и задумчиво потер подбородок. А мука! Что мука? Что, черт возьми, не так с моей му… Кувшины слишком глубокие и стоят прямо на полу. Поднимем их, и тебе не придется постоянно нагибаться. Да-да, я посчитал, ты нагибаешься около двухсот раз в день!
Тут она всплеснула руками и громко фыркнула, хотя на самом деле ей не терпелось услышать все остальное. А остальное, как выяснилось, было даже важнее. Нужно купить печь побольше и топить ее строго по расписанию. Партии должны быть одинакового размера, чтобы каждый раз полностью использовать ресурсы печи и сократить расход угля. Да, и тесто пусть делает кто-то другой.
Рут опустила глаза и смахнула муку с фартука. Вильям утверждал, что если нанять помощника и внести другие предложенные им изменения, то у нес освободится целых полдня, и эти часы она сможет потратить на расширение дела или на все что угодно. И, конечно же, в его блокноте не одна страница посвящена идеям по расширению торговли.
Для Рут это было слишком. Она поблагодарила Вильяма за доброту, подвела к выходу, поцеловала и захлопнула за ним дверь. В тот вечер она направилась сразу в спальню, где прямо в одежде и туфлях, пропитанных жиром, хлопнулась на постель. Стемнело. Рут посмотрела на часы. Они остановились, но она знала, что уже через несколько часов ей надо вставать и приниматься за работу. Рут закрыла глаза и погрузилась в беспокойный сон.
Вломился ко мне на кухню и знай себе приказывает хотя сам-то ни разу не вставал спозаранку и не пек пироги сует нос в мои дела будто я ему жена зачем это все не понимаю шодди и пироги разные вещи у каждого своя дорога и свои привычки а это моя и пусть он не лезет мои пироги всегда всем нравились но он вздумал что я могу печь еще лучше к чему все это никто не смеет указывать мне что делать он пришел и заявил будто у меня все не так и печь слишком маленькая и кухня и яиц я много трачу и что там еще…
Было уже светло, когда Рут очнулась и увидела, что проспала всю ночь, не расстилая постель и не раздеваясь. Простыня и одеяло сбились под ней в комок, сама она тряслась от холода. Проклиная Вильяма Уолкера, Рут вскочила с постели и в полусне побежала на кухню. Она принялась топить печь, работая на ощупь, потому что стоило приоткрыть глаза, как ее сразу начинало мутить. Голова раскалывалась так, будто через уши в нее просунули ледяную кочергу.
Рут швырнула ведро угля в печь и захлопнула дверцу. Пошатнулась, оперлась на холодную раковину. Она дрожала, то приходя в сознание, то вновь засыпая.
Прошло несколько минут, и странный звук вернул Рут к жизни. Что-то было неладно. Пустые формы в печи раскалились и начали коробиться. Схватив тряпку, она стала выбрасывать их наружу. Некоторые касались ее платья и оставляли на нем коричневые отметины, другие шипели, падая на влажный пол. Когда все было сделано, Рут засунула в печь вчерашние пироги, зная, что опаздывает к завтраку на час, а может, и больше. Она принялась убирать формы с пола. Те падали куда придется: на столы для мяса, в раковину или обратно на пол. В конце концов Рут сдалась и выбежала из кухни.
Почти засыпая, она навалилась на прилавок. Ее лицо так осунулось и побледнело, что покупатели то и дело спрашивали, всели в порядке. Рут отвечала, что да, хотя в действительности у нее осталась только дюжина или две пирогов, и скоро пришлось бы закрыть лавку, потому что печь новые она была не в состоянии. Поначалу Рут проклинала Вильяма Уолкера так яростно и в таких выражениях, что через несколько часов ее тошнило от желчи, кипевшей в горле и грозившей вылиться на прилавок. Явился не запылился! Распоряжается в моей лавке, как у себя дома, всезнайка эдакий! И брюхо у него, как у свиньи, и эта мерзкая лысина… если он думает, что еще раз зайдет в мою лавку…
В эту минуту в магазине появился молодой человек. Не думая, она потянулась за пирогом, но тот лишь спросил: «Кухня там?»
Рут так вымоталась, что просто кивнула и отсутствующим взглядом уставилась в окно. Прежде чем она успела ему помешать, парень направился прямиком на кухню. Когда она вбежала следом, то увидела в его руках длинную деревянную линейку, которой он мерил стены, тут и там оставляя аккуратные карандашные пометки. Сделав более точные расчеты, он выводил на побелке маленькие крестики. До Рут не сразу дошло, кто этот человек, и к тому времени он весело ей подмигнул и бодрой походкой двинулся к выходу.
Рут бросилась к прилавку, едва передвигая онемелыми ногами и вновь проклиная Уолкера. Ругательства срывались с ее свирепых губ, брызжущих слюной и шипящих такой злобой, что, если бы в магазине оказался случайный покупатель, он бы позвал доктора и, вероятно, ожидал бы его прихода на улице. Через несколько минут молодой человек вернулся, но уже с досками и инструментами.
Рут пришло в голову, что можно преградить ему вход на кухню, однако, прежде чем она собралась с силами, в магазин вошел Вильям с букетом цветов в руке и деловитым выражением лица. Она рухнула на прилавок и разревелась.
За шесть месяцев мясная лавка стала производить почти вдвое больше пирогов. Рут наняла молодую помощницу, которая пекла последнюю, вечернюю партию, а на кухне появились новые полки, большая печь и прочие удобные приспособления. Все подготовительные работы переместились в соседнюю комнату, где находилась мощная мясорубка и склад. Рут стала продавать свои пироги и в другие магазины, а несколько окрестных лавок закрылись.
Отныне день Рут был поделен надвое. Поначалу она скрепя сердце оставляла свои владения на единственную помощницу и постоянно боялась, что, вернувшись, увидит две сотни подгоревших пирогов или еще хуже – пирогов невкусных. Однако невкусных пирогов все не было, и мало-помалу Рут смогла оторваться от магазина. Неожиданно для себя она обнаружила, что вечера могут приносить истинное удовольствие, а не просто перетекать в следующий день. Уолкер одолжил Рут денег на самые дорогостоящие новшества, и теперь у него был повод регулярно к ней наведываться, чтобы следить за тем, как идут дела.
Итак, вот как это произошло. За несколько лет Рут Кент и Вильям Уолкер стали хозяевами самого известного магазина в округе. Но давайте возвратимся к другой теме – теме финансовых преимуществ совместной жизни. Примерно через год, когда все затраты Вильяма окупились и дело процветало как никогда, они с Рут решили, что раз они так много времени проводят вместе и им это нравится, то Вильям может к ней переехать. Разумеется, это вполне нормальный шаг со стороны мужчины и женщины, и нет ничего естественнее и благоразумнее. Однако не все полагали сей шаг таким уж естественным, ведь Кент и Уолкер не были женаты и без всякого стыда просто жили вместе. Так и началась история Ослиной свадьбы.
II
Я уже говорил, что йоркширцы славятся на всю страну редким упрямством, и, как правило, эта черта народного характера особенно ярко проявляется в смутные времена. В 1851-м в Гомерсале наступил кризис, и случилось это из-за того, что все узнали правду о Рут Кент: она сожительствует с Вильямом Уолкером. Как уже говорилось, он поначалу снимал комнату, а в городе его так уважали, что весть о скандальном переезде распространилась не сразу. Многие, зная врожденную робость и скромность Уолкера, не желали верить в сплетню, и все открылось только через несколько недель.
В промышленном городке хозяева магазинчиков просыпаются очень рано, еще до рассвета. Поэтому неженатые влюбленные могли вставать и приниматься за работу никем незамеченные. Уолкер топил печь, грелся у нее и отправлялся на фабрику в час, когда рабочие еще спали. Он всегда славился трудолюбием и добросовестностью, вот никто и не придал значения его ранним приходам.
Однако тайное всегда становится явным. В один субботний вечер к лавке прибыла телега, нагруженная содержимым квартиры Уолкера: сундуками, коробками, кое-какой мебелью. Каждый предмет, казалось, заявлял во всеуслышание, что Рут Кент больше не собирается ничего скрывать от общественности.
В тот вечер за переездом наблюдал Абрахам Торитон, смотритель одной крупной клекхитонской фабрики. Он тут же бросился домой, чтобы подготовиться к визиту в «Полную чашу». Получив в распоряжение подлинные улики, он буквально рассвирепел.
Сперва Торитон донес на греховодников своим коллегам, а затем, когда его негодующий тон привлек внимание остальных посетителей бара, и всем желающим.
– Какой грех! – кричал он, потрясая головой с такой силой, что вслед за ней тряслось и все тело, а пиво выплескивалось через край кружки ему на ботинки. – Какой грех!!!
– Пущай живут, как им надо! – возразил кто-то.
– Тебе-то что? Не суй нос в чужие дела!
Гнев Торнтона и не менее громогласные возражения толпы привели к тому, что вскоре весь бар оказался вовлеченным в ожесточенный спор.
Вспомнили первый брак Рут Кент, который одобрили, ибо муж ее был не только христианином, но и членом моравского братства, а те отличались редкостной набожностью, пусть и несколько странной. Зато об Уолкере почти ничего известно не было. Да, несколько лет назад он сбежал из Бингли, и теории о причинах его бегства так и сыпались со всех сторон. Однако каждое скандальное предположение произносилось с доброжелательной насмешкой, так как Вильям всем нравился. Единственное, что вменяли ему в вину, так это скрытность – качество, которое никогда не пользовалось уважением среди простого народа.
Участники спора все распалялись и скоро совсем позабыли об обитателях комнат над мясной лавкой. Были подняты вопросы скорее философского толка. Хорошо ли это? Может ли человек поступать так, как ему вздумается? Или ему положено жить в послушании? Один мудрец даже вспомнил Иеремию Бентама, но его быстро угомонили другие любители пирогов, мало смыслящие в философии, зато смекнувшие, что умозаключения Иеремии так или иначе подвергают их любимый ужин риску.
Спор не прекращался, пока моралисты не выдвинули весьма убедительный аргумент: лишь законный брак спасет лавку от всеобщего порицания и гибели. Впрочем, их рассуждения были несколько безосновательны, ведь пасторы не распоряжаются чужим имуществом. Однако совсем забывать о религии было нельзя: многие крупные фабриканты того времени относили себя к методистам, а их одобрение всегда было лучше иметь, чем хотеть. (Кстати, в нашей церкви ближе к концу века несколько раз молился сам Джон Уэсли, основатель методизма; зря я не рассказал об этом обстоятельстве раньше, ведь оно оказало большое влияние на историю Гомерсаля.)
На следующее утро Абрахам Торнтон проснулся с тяжелой головой. Шатаясь, в ночной рубашке, он добрел до кухни, где смог только глотнуть сладкого чаю и подождать, пока в голове все уляжется. Несмотря на его бурные излияния вчера вечером, включавшие пару неточных цитат из Библии и даже частично разыгранный в лицах обряд венчания, сам Абрахам вовсе не ходил в церковь каждое воскресенье, над чем не преминули посмеяться в «Полной чаше». Однако и на этом он смог построить достойную оборону, объяснив разницу между истинной верой и слепым следованием календарю, таким образом сведя беседу о двух вполне конкретных грешниках к философским разговорам. Затем Абрахам быстро направил спор в нужное русло, заявив, что супружество – наша обязанность перед обществом, а мужчина, вступая в законный брак и выбирая путь высокой нравственности и морали, доказывает наличие у него свободной воли.
Теперь же, прихлебывая сладкий чай, он размышлял о трудности возложенной на него задачи. Вчера ему поручили нанести обитателям мясной лавки визит и разузнать об их намерениях касательно законного брака. Как же можно осуждать людей, не зная, что на самом деле между ними происходит?
И в тот миг, когда Абрахам только поднес чашку к губам, что-то ударило его сзади по голове, и мир вокруг почернел. У него на лице оказалась темная колючая ткань, которая обернулась вокруг головы и шеи, пропиталась чаем и намочила подбородок. Он признал знакомый запах табака и старого пота. Кажется, кто-то набросил на него штаны.
А теперь позвольте мне сказать пару слов о женщинах. Безусловно, среди них встречаются весьма достойные и прекрасные леди, и быть может, их даже можно сравнить с нами, мужчинами, хотя между двумя полами существует бесчисленное множество различий. Однако давайте остановимся на том, что женщины бывают хорошие и не то чтобы очень хорошие. В нашей истории мы познакомимся с наиболее показательными представительницами слабого пола.
Абрахаму Торнтону выпало несчастье жениться на самой никудышной из всех. Его супруга была женщиной настолько скверного и мерзкого нрава, настолько обделенной всеми женскими достоинствами – обходительностью, дружелюбием, добродушием и миловидностью, – что непонятно, как он вообще мог на такой жениться, ведь то была ведьма, карга и старая калоша в одном лице. Ну кто, скажите мне, кто в состоянии набросить штаны на голову собственного мужа воскресным утром, в его доме, да еще когда он мирно переживает последствия тяжелой ночи?
Миссис Торнтон имела привычку рыться в вещах супруга, когда ей вздумается. Тем утром она тщательно изучила его карманы, в которых не обнаружила ни пенни. И вот почему. Взяв на себя лидерство в дебатах в «Полной чаше», Абрахам заказал чуть больше напитков, чем намеревался. Дошло до того, что он начал угощать всех подряд, а люди, знакомые с трактирным бытом, поймут, к каким опасным последствиям обычно приводит подобная расточительность. Угощающий покупает выпивку всем, однако редко случается так, что все угощают его. Я слышал, среди посетителей баров есть и такие молодчики, которые будут пить за ваше здоровье до последней кружки, а сами и не подумают угостить других. В тот вечер, обнаружив в кармане куда больше денег, чем он рассчитывал, Абрахам покупал столько выпивки, что даже адресаты его щедрости (коих насчиталось необычайно много) удивленно вскидывали брови всякий раз, когда очередная пенная кружка появлялась в их руках совершенно бесплатно.
Абрахам стянул штаны с головы, предварительно запутавшись и расплескав весь чай. Швырнул их на пол и уже хотел броситься к двери, где, сложив руки на груди, стояла его жена. Но замер на месте. Еще до того, как они обменялись ругательствами, Торнтон все понял. Вчера вечером он, спешно собираясь в «Полную чашу», схватил деньги из жестяной банки на кухне. Деньги эти предназначались для домашних нужд. И разумеется, вчера была суббота, то есть в банке лежало все недельное жалованье. Впопыхах он, должно быть, взял слишком много. Абрахам сразу вспомнил, как ликовали его собутыльники, когда он лез в карман и заказывал выпивку, как одобрительно хлопали его по спине… Люди, которых он видел впервые в жизни, льнули к нему, точно тростинки на ветру, приникая влажными губами к его ушам и нашептывая слова благодарности.
Торнтон закрыл глаза и помолился (хотя никогда не отличался особой набожностью). Затем открыл их и увидел в руках жены перевернутую вверх дном банку. Расписанная крышка болталась на единственной петельке. Рвотный позыв поднялся из глубины его желудка, и он бы точно не устоял, если бы не банка: она взмыла в воздух и ударила его ровно промеж глаз.
Далее последовала сцена, о которой читатель может только догадываться. А догадаться несложно, ведь вчера Абрахам потратил на пиво все деньги, и теперь целую неделю семье было не на что жить. Как бедняга преодолел это тяжкое испытание (и похмелье в придачу), остается для нас загадкой. Но все-таки он уцелел. Когда же вопли и крики утихли, муж и жена спокойно собрали всю еду, какая была в доме, и сложили ее на стол. Вот что там было: полбуханки хлеба, три-четыре картофелины, пара морковок и два обрезка свиной требухи (из этого хозяйка намеревалась готовить воскресный обед), полчашки молока, примерно унция сала, несколько маринованных луковиц в банке, которые так давно плавали в мутном маринаде, что съел бы их лишь самый отважный; пол-унции чая, плошка сахара и немного муки. Только тогда супруги впервые задали себе вопрос: как вышло, что в доме так мало еды, ведь мы же не бедняки и живем не впроголодь, и чем же теперь кормить детей? Почему у нас нечего есть? Ответ был очевиден. Как и большая часть местного населения, от рабочих до владельцев фабрик, они питались пирогами. Пироги сытные, недорогие и, что самое главное, горячие, ведь во многих домах нет даже печи. А пироги Рут Кент вдобавок были еще и восхитительно вкусны, поэтому в окрестностях магазина их потребляли значительно больше. Пироги. Вот чем они питались. Пирогами.
В тот же день Абрахам Торнтон вышел из дома, пробежал мимо «Полной чаши», даже не взглянув на нее, пересек улицу и направился к мясной лавке. Его пригласили на кухню, где работали Рут и Вильям. Нежданный гость маялся у двери и теребил свою шляпу, что придавало ему излишнюю, почти похоронную, серьезность. Ни Рут, ни Вильяма он особо не интересовал – те отвернулись и снова принялись за работу. Что-то было не так, и хотя Абрахам впервые очутился по другую сторону прилавка, он ощутил легкий дух новизны в кухне, и если бы не знакомая ему высокая женщина, которая месила тесто и хихикала всякий раз, когда упитанный коротышка жонглировал вишнями, Торнтон и вовсе подумал бы, что ошибся адресом.
Немного понаблюдав за их работой, Абрахам наконец пришел в себя. Запахи обрушились на него все разом: засахаренная цедра, корица, пряный мускатный орех и липкий изюм, замоченный в воде. Не надо быть гением, чтобы догадаться: здесь пекли торт. И судя по количеству миндаля и сушеных фруктов, а также по горам яичной скорлупы на столе, сочащейся каплями прозрачного белка, и нескольким скорлупкам на полу, торт получался знатный.
– Лови! – крикнул Вильям, бросив Абрахаму засахаренную вишню. Тот обеими руками сжимал шляпу, поэтому ягода отскочила от его груди, прокатилась по полям шляпы и ударилась об пол. Оба проводили ее взглядом. Рут прекратила месить тесто и оглянулась. «Что тут происходит?» Вильям покраснел, пробормотал какое-то невнятное оправдание и швырнул в Абрахама второй вишней. Тот по-прежнему стоял без движения.
Рут подняла палец в шутливом укоризненном жесте. Ее рука блестела от масла, которое большими тягучими комками падало обратно в таз. Неожиданный взмах привел к тому, что одна такая капля слетела с кончика пальца, завертелась в воздухе подобно кленовому семечку и с тихим всплеском приземлилась на лысину Вильяма. Тот на секунду замер, быстро переводя взгляд с Рут на потолок, точно сквозь собственный лоб мог рассмотреть оскорбительный кусок масла на сверкающей лысине. Как и подобает настоящему инженеру, он пытался вычислить, нарочно ли Рут это сделала. Та же, увидев его юркие глаза за работой, сразу поняла, о чем он думает, протянула руку – благодаря своему немалому росту всего лишь вытянула ее перед собой – и опустила ладонь прямо ему на макушку. Липкий контакт состоялся. Вильям, который до сих пор задыхался от смеха, набрал полную горсть вишен и метнул в нее. Несколько штук мягко ударили Рут по лицу, другие попали за шиворот (из-за жары она расстегнула воротник), а одна или две закатились в платье.
Последовала сцена, которую едва ли можно назвать проявлением нежных чувств. Абрахам вообще с трудом верил собственным глазам, потому как в ход пошло просто-таки невероятное количество масла и сушеных фруктов. Влюбленные, казалось, начисто забыли о постороннем, который неподвижно стоял в дверях, и только его челюсть мало-помалу опускалась все ниже, пока не приземлилась на галстук.
Противники добрались до входа на склад и только тогда вспомнили о Торнтоне. Они сконфуженно посмотрели на него. Бедный Абрахам залился краской и вперил глаза в пол, то и дело невольно поглядывая наверх. Рут сказала:
– Не подумай чего, мы делаем свадебный торт.
И, улучив момент, вытерла руку о лицо Вильяма, еще больше измазав его маслом.
– Церковь Святого Петра, – добавил тот и запустил пальцы в ее живот с такой силой, что Рут согнулась пополам, и оба вывалились из кухни на склад.
– Возьми себе пирог! – вместе с хихиканьем донесся женский голос.
– Не стесняйся, бери дюжину! Ты первый узнал!
Чтобы Абрахам не сбежал без угощения, Рут вышла на кухню с полным блюдом пирогов. Она сунула их ему в руки, объяснив, что сегодня осталось несколько лишних, но Торнтон воспринял это как подарок в честь свадьбы, потому что у Рут Кент никогда не было лишних пирогов даже по воскресеньям.
В дверях склада показался Вильям. Вытирая масло, которое уже начало подсыхать и тонкой коричневатой пленкой покрывало его лысину и шею, он рассказал Торнтону, что сегодня утром они ходили в церковь, и свадьба состоится через две недели, четвертого августа. Они бы сделали это раньше, еще до переезда Вильяма к Рут, да времени все не было. У них, видите ли, есть занятия и поважнее, чем встречи с пастором. Кроме того, они подумали, что одну-две недели смогут прожить без лишних формальностей, ведь оба уже были женаты.
Абрахам кивал, зачарованный липкой головой Вильяма. Покрытая маслом, она покачивалась из стороны в сторону и напоминала голову марионетки в руке сумасшедшего кукловода.
Все еще не в состоянии вымолвить хоть слово и убрать с лица маску изумления, Торнтон вежливо поклонился и попятился к двери, а выйдя за порог, рванул домой, держа перед собой блюдо с пирогами и шляпу. Рут и Вильям, не догадываясь о причинах этого визита (хотя позже они поймут, в чем дело), проводили его взглядом и в приступе истерического смеха бухнулись на пол, усыпанный вишнями и изюмом.
Когда Абрахам вернулся домой, его супруга уже несколько успокоилась и с нетерпением и обидой поджидала мужа. Она решила ни при каких обстоятельствах с ним не разговаривать, а когда дверь распахнулась, выбежала из комнаты, словно не могла вынести даже его вида. Однако, заметив блюдо, она остановилась и смерила груду пирогов подозрительным взглядом.
– И сколько ты за них отдал? – язвительно осведомилась супруга, решив, что ее муж взял пироги в долг и на самых невыгодных условиях.
– Нисколечко! – выпалил Абрахам. Это было его первое слово с той минуты, когда он вошел в магазин Рут. – Они мне задарма достались! А раз тебе не надо, я сам их съем!
Торнтон и правда был потрясен тем, что увидел в лавке Рут и Вильяма, но, вернувшись домой, он решил как-нибудь отблагодарить будущих молодоженов. И хотя он еще не знал как, одна мысль об этом сделала его отважным и щедрым. Абрахам вдруг забыл о гневе жены и дошел до того, что стал размахивать блюдом прямо у нее перед носом.
– Дурак!!! – крикнула она и, схватив пирог обеими руками, точно белка, с жадностью вгрызлась в румяную корочку.
Убирая остальные пироги в прохладную кладовку, Торнтон заметил, что к свинине и хлебу жена не притронулась, а значит, приняла его подарок из чистого голода, что как нельзя лучше свидетельствовало о ее лицемерном нраве.
В тот вечер Абрахам, досыта наевшись восхитительными пирогами Рут Кент, отправился в «Полную чашу», где вновь поднял спорный вопрос. По воскресеньям в баре собиралось мало народу, но многие пришли, узнав, что Абрахам Торнтон говорит о свадьбе. Без гроша в кармане, он с удивлением и радостью обнаружил, что ему возвращают «долги» и весь вечер он может пить за чужой счет.
Весть о свадьбе Рут Кент и Вильяма Уолкера встретили всеобщим одобрением, и Абрахам не преминул произнести короткую речь о славных узах брака (не понимаю, как ему хватило мужества, изобретательности, да и просто нахальства – после такой-то взбучки!). Однако он постарался на славу и закончил тем, что можно назвать началом Ослиной свадьбы.
– В общем, братцы, надо их как-то отблагодарить. И лучше всего это сделать четвертого августа. Они люди добрые, и пироги к тому же… ну… что бы мы делали без этих пирогов? За одни пироги надо им спасибо сказать!
Что касается самой свадьбы, то большинство собравшихся были за. Если Уолкер не хочет устраивать праздник, то пусть народ поможет двум добрым людям отметить радостное событие. Когда же речь зашла о почитании пирогов, энтузиазма среди гуляк поубавилось. Все очень любили пироги Рут Кент, но никто не догадывался о том, какую тягу испытывал к ним Абрахам. Поэтому его предложение показалось всем малость безумным.
В те времена по поводу обычного пирога устраивалось множество состязаний, конкурсов и прочих увеселительных мероприятий. В Денби Дейл готовили огромные праздничные пироги. Первый испекли почти сто лет назад в честь короля, второй – в честь битвы при Ватерлоо (на начинку пошли две овцы и двадцать куриц), а третий в 1846-м, чтобы отпраздновать отмену хлебных пошлин – этот восьмифутовый пирог жил в памяти простых людей и в 1851-м. Зато из их памяти начисто исчез пирог 1887 года, испеченный на золотой юбилей королевы Виктории. Он также был восьми футов в диаметре, а его начинка состояла из дичи, кроликов, разнообразной домашней птицы, свинины, телятины, баранины и прочих сортов мяса, какие только удалось найти местным жителям. В результате на свет появился такой вонючий и отвратительный на вкус пирог, что никто не отважился съесть даже кусочек, и все добро свезли на ближайшее поле, где с великими почестями зарыли в землю.
Большинство собравшихся в «Полной чаше» слышали о подобных празднествах и, разумеется, все до единого знали о свадебных завтраках, которые проходили в долине Спей почти каждую неделю и заканчивались лихой попойкой. Но никто из них слыхом не слыхивал о том, чтобы фестиваль пирогов и свадебный завтрак объединили в одно. Именно эта идея и пришла в голову Абрахаму Торнтону.
Пиво текло рекой (по крайней мере для Торнтона), и постепенно было решено придумать для Рут и Вильяма что-нибудь эдакое. Когда воодушевление гуляк достигло предела, для организации свадьбы сформировали комитет. Но к тому времени все настолько упились, что принялись голосовать сами за себя, и ничего путного из этого не вышло. Абрахам предложил образовать второй, «внутренний» комитет «свадебных сержантов», на что вес согласились и тут же избрали его своим «капитаном». В таком составе они начали строить планы, большая часть которых сводилась к тому, чтобы не на шутку удивить молодоженов. По неясной причине залогом успеха всего мероприятия была именно неожиданность – парочка узнала бы о торжестве лишь четвертого августа.
Две недели «сержанты» встречались в «Полной чаше» и теснились вокруг маленького стола в углу. Эти тайные встречи привели к обидам со стороны прочих членов комитета – те грозились покинуть свои посты. Абрахам, почуяв опасность, в спешке распределил обязательства между «сержантами» и простой «пехотой» (количеством пятнадцать человек), а остальных назначил помощниками. Постановили, что «капитан» возглавит свадебную процессию, которая начнется у мясной лавки, пройдет по всему Клекхитону, поднимется до Гомерсаля и по Церковной улице спустится к церкви Святого Петра. «Сержанты», «пехотинцы» и их помощники будут отвечать за составные части процессии – людей, животных, транспорт и прочее. В целом получилось пятнадцать сфер ответственности, и у читателя вполне справедливо может возникнуть вопрос: действительно ли это был тщательно продуманный план, или Абрахам просто стремился всем угодить? Сложно сказать, ведь то было давно, однако факт остается фактом: в наших окрестностях не найдется ни одного человека, который не заплатил бы приличные деньги только за то, чтобы собственными глазами увидеть события того августовского утра. Абрахам Торнтон сумел воплотить свои идеи, и 4 августа 1851 года с тех пор известно в Гомерсале как день Ослиной свадьбы.
Итак, настало раннее утро 4 августа. Юный Джон Торнтон (не родственник Абрахама) гнал осла вверх по Церковной улице от самого Гомерсаля в Клекхитон. Короткой палкой мальчик бил животное по откормленным бокам – в хозяйстве Торнтонов осел много работал и много ел.
Джон был не один. Рядом с ним на другом ослике (менее упитанном) ехал Марк Болл, еще совсем ребенок. Скотина резво скакала по дорожке и, видимо, искренне радовалась тому, что с самого утра ее ничем не нагрузили и не впрягли в телегу.
Мальчики ехали быстро. Слепящее солнце ранним августовским утром уже прорезало прохладную сень деревьев и сулило знойный день.
Они прибыли в Клекхитон и встретились с шестью «патрульными», которые всю ночь сторожили дорогу, потому что операция предстояла сложная и масштабная. Подготовка к ней началась еще вчера. Другой «патруль» расположился у мясной лавки: на случай, если Рут или Вильям вдруг выйдут из дома. В таком случае обстановку доложили бы первому «патрулю», а те быстро замели бы все следы. Однако их первостепенной задачей была охрана магазина. Многих волновал вопрос о том, хотят ли жених и невеста участвовать в грядущем торжестве – только на этой почве возникло множество споров и пререканий, не говоря уже о корме для скота и других мелочах. Самое главное, решил комитет, не позволить влюбленным добраться до церкви своим ходом. Кое-кто даже опасался, как бы они совсем не удрали из города.
А Рут и Вильям между тем уже начали догадываться о предстоящем празднике. Многозначительные подмигивания и тычки сыпались на них изо дня в день, и хотя молодожены были рады ошибиться в своих догадках, они уже смирились с тем, что попали в ловушку и свадебного завтрака им не избежать.
К семи часам утра десять – пятнадцать человек собрались у «Полной чаши». «Капитана» Торнтона и его «сержантов» среди них не было. Те же, кто был, время от времени заглядывали в бар и покупали себе выпивку, а хозяин вынес для них хлеб с маслом и кровяной колбасой, все за счет комитета. Солнце медленно поднималось, и скоро от его жалящих лучей было не укрыться, поэтому выпитое пиво быстро возымело действие: тихие разговоры превратились в пение, которое тут же достигло мясной лавки.
Прибежал запыхавшийся мальчишка. Он принес очень важную весть и едва сумел ею поделиться, так тяжело ему было дышать. Как только собравшиеся всё узнали, они засуетились и через пару минут скрылись из виду. Мальчишка, которого некому было поздравить с успешным выполнением задачи, прокрался в бар и набил карманы хлебом с колбасой – хозяин «Полной чаши» не возражал, ведь все уже оплатили. Потом он вернулся ко входу и устроился поудобнее, зная, что нашел себе лучшее место во всем Клекхитоне. Через пять минут от колбасы не осталось и следа. Он облизал пальцы, погрыз ногти и принялся ждать.
Примерно в половине восьмого солнце начало палить вовсю. Вильям Уолкер поставил две чашки с чаем на прикроватный столик и подошел к окну, чтобы раздернуть шторы. Он знал, что Рут проснулась уже несколько часов назад, поэтому смело впустил волну яркого обжигающего света в комнату. Его невеста поднесла ладонь к глазам. На дороге никого не было, но в воздухе стоял низкий гул: со стороны Клекхитона надвигалось нечто большое и многообещающее. Вильям прокрался к кровати, сел на краешек и поцеловал Рут в глаза.
– Мистер Уолкер, и что бы я без вас делала в такую рань! – проговорила она, зажмурившись. На губах ее появилась легкая улыбка, обнажившая крупные зубы.
Сквозь одеяло он обнял ее за талию.
– Сегодня утром вы станете миссис Уолкер, и я буду целовать вас весь день напро…
Заиграли духовые. Звук раздался издалека, но он быстро приближался, словно бы оркестр музицировал на бегу. Это был легкий живой вальс – его ритм волнами поднимался в утреннее небо, и словно бы новый, иноземный воздух, пропитанный солнечным светом, наполнил долину весельем и озорством.
Оркестр был уже совсем близко, и на своем обзорном пункте у «Полной чаши» мальчик выжидающе замер. От барабанного боя он все сильнее вздрагивал в предвкушении. И вот они появились из-за поворота: блистательный строй солдат в форме. Впереди шла белая лошадка, кажется, убранная флагами. Музыка становилась все громче, и скоро мальчик различил на спине лошади Абрахама Торнтома. Он действительно был обвешан яркими лентами с золотыми и черными гербами. Торнтон сидел прямо, гордо подняв голову, в малиновой куртке с медными пуговицами, красно-белом кушаке с кисточками, серых брюках и таких сверкающих ботинках, что они отбрасывали блики на бока лошади. На голове у него был черный кивер с зеленым плюмажем, а на поясе висела сабля в золоченых ножнах, которой много лет назад, должно быть, рубили французов у Ватерлоо. Оркестр состоял из двадцати или тридцати человек: сзади шли баритоны и барабан, а впереди – флюгельгорны и порядочное количество корнетов. Со всех сторон на лошадях ехали «сержанты» Абрахама, тоже в формах. У многих плюмажи были не настоящие, а формы разные, потому что здесь собрались солдаты из разных полков, но в целом они смотрелись впечатляюще.
Рут и Вильям застыли у окна, задернув занавески и подглядывая в тоненькую щель. Оркестр маршировал мимо мясной лавки к бару, но музыканты то и дело посматривали на окна магазина.
– Что за… – выдавил Уолкер.
– Может… – пробормотала Рут. Но Вильям уже заметил нечто иное, не менее удивительное.
К тому времени музыка стала такой громкой, что сидящему у бара мальчишке пришлось заткнуть уши, хотя он при этом весело смеялся. Потом что-то привлекло его внимание. Из-за угла вышли шесть ослов в желто-розовых нарядах, запряженных в большую пеструю телегу. На ней, образуя помост высотой три-четыре фута, стояли ящики, над которыми возвышались два стула. Телегу так пышно убрали лентами, что ее почти не было видно – даже упряжь, и ту обвесили флагами! Они хлопали на ветру, пока ослы топали вперед, погоняемые шестью пастухами в ярких шляпах и широких цветастых кушаках.
Повернувшись в другую сторону, мальчик увидел, как по дороге к бару приближается стадо ослов. Их было очень много, каждый искусно убран цветами и тканями. Их также погоняли разодетые пастухи, весело бегущие в лучах утреннего солнца с такой скоростью, что казалось, они вот-вот врежутся в оркестр.
Как только музыка прекратилась, они прибыли к бару, а вместе с ними – целое стадо нарядного скота. Абрахам Торнтон принялся за работу. Он обнажил саблю и стал указывать ею в разные стороны, объясняя людям и отбившимся ослам, куда встать, и вообще приводя толпу в порядок. Со стороны все происходящее казалось сущей сумятицей: музыканты держали инструменты высоко над головой, как бы спасая их от животных; «сержанты» на лошадях ездили туда-сюда, поглядывая то на сборище, то на своего «капитана». Вдобавок откуда-то появилась вторая телега, запряженная пышно убранными ослами. К этой телеге привязали два шеста, на которые натянули плакат. Красные на голубом буквы гласили:
Кто бы мог подумать – Веселая Гурьба!!!
Под надписью была нарисована толпа людей, танцующих или машущих шляпами.
Внезапно все стихло. Торнтон поднял саблю высоко в воздух, и долину накрыла тишина. Снова заиграла музыка. Абрахам занял свое место во главе процессии, и они двинулись вперед – сперва оркестр, затем телега поменьше и ослы, а замыкал шествие свадебный экипаж.
Рут с удовольствием наблюдала за происходящим, так и не одевшись. Она раздвинула занавески, потому что все действие теперь разворачивалось у «Полной чаши», а оттуда их окон было не видно.
– Быстрее! – сказала она. – Мы как раз успеем поглядеть, как они уходят, а там и сами пойдем.
С этими словами она забегала по комнате, спешно одеваясь.
Тем временем Вильям стоял у окна, обдумывая все странности этого утра, пытаясь разгадать смысл конной охраны, таинственной надписи на плакате и двух стульев в телеге.
– Рут, любимая, – сказал он, а потом повторил, потому что она его не услышала.
– Что еще? – вернувшись к окну, спросила Рут.
– Они пришли за нами.
Веселая Гурьба, безусловно, заслуживала внимания, но на дороге было и другое зрелище, куда более захватывающее: двадцать ослов, а верхом на них – двадцать крепких, разряженных в пух и прах селян. Яркие кушаки, как выяснилось, означали, что их владельцы имеют право ехать верхом, и теперь они изо всех сил пытались удержаться на своих местах, невзирая на изрядное количество принятого алкоголя и отсутствие седел. Все это привело к тому, что почти каждый всадник упал по меньшей мере один раз, прежде чем процессия добралась до мясной лавки.
Рут с Вильямом в ужасе наблюдали за действом из окна спальни. Они совершенно не ожидали такого пышного торжества в их честь и могли только теряться в нелепых догадках: может, в город приехал цирк? Или на какой-то фабрике устроили праздник? Вильям стал внимательно рассматривать собравшихся. Абрахам, да и большая часть гостей, уже должны быть на работе, ведь сегодня понедельник. Непостижимо! Он различил в толпе двух – трех человек с фабрики Хитона, и они явно не торопились на свои рабочие места.
Здесь позвольте мне сказать пару слов о капитализме как средстве превращения грубого природного сырья в полезный и ценный товар. Испокон веков на земле были люди, которые умели стричь овец и делать из шерсти ткань (на их мастерстве и держались многие наши города идеревни). Также известно, что в последнее время это ремесло претерпело крупные изменения: если раньше в любом селе вы бы нашли несколько прях, чесальщиков и ткачей, то теперь все они собрались на одной фабрике, где работа начинается в семь утра и заканчивается в восемь вечера. Есть люди, которые на этом богатеют. Таких людей (разумеется, капиталистов) часто обвиняют в эксплуатации трудящихся. Они заставляют их практически бесплатно работать с утра до ночи, а большую часть прибыли забирают себе. Я не стану распространяться на эту тему, но должен заметить, что не так страшен черт, как его малюют, и большинство фабрикантов – вовсе не безжалостные скупердяи. Зато сами трудящиеся порой оказываются очень жестокими. Вспомним хотя бы луддитов, которые разгромили и подожгли все фабрики в западном Йоркшире.
Случись Ослиная свадьба на несколько лет позже, моего отца тоже назвали бы капиталистом, так как в 1855-м, когда я родился, он приобрел небольшую долю в клекхитонской фабрике (сам я всегда имел склонность к юриспруденции, нежели к торговле). Те капиталисты, о которых пойдет речь в нашей истории, были начальниками Абрахама Торнтона и его «сержантов». Комитету удалось убедить их, что торжество в честь свадьбы Вильяма Уолкера и Рут Кент имеет глубокий религиозный смысл и отмечает конец порочной связи. В результате всех участников шествия освободили от работы на утро, и в придачу многие фабриканты пожертвовали довольно крупные суммы в свадебный фонд, хотя не пришли на праздник. Таким образом, Ослиная свадьба заручилась поддержкой всех классов, и даже капиталисты доказали свою щедрость. (Надо сказать, тем же утром они за нее поплатились и впредь вели себя осмотрительнее. По крайней мере мой отец никогда бы не отпустил человека с работы из-за такого пустяка.)
Абрахам Торнтон громко постучал в дверь рукоятью сабли. Три судьбоносных удара, которые обитателям лавки показались смертным приговором. Через какое-то время жених и невеста, наскоро одевшись, вышли к гостям. Их появление было встречено такими громоподобными овациями, что несколько ослов бросились наутек, и за ними послали конный отряд.
Рут и Вильяма, как и было задумано, усадили на троны в телеге. Надо сказать, в подобной обстановке Рут выглядела бы куда лучше в платье со шлейфом. Молодожены почти не разговаривали, смирившись с неизбежным. Всю дорогу они из последних сил пытались изображать на лицах покорное удовлетворение.
Через пару минут стало ясно, что с работы отпустили не только Абрахама и его комитет. Чем ближе они подъезжали к центру Клекхитона, тем гуще становилась толпа зевак. Сперва то тут, то там раздавались отдельные радостные вопли, но вскоре оркестру пришлось сражаться с ними за право быть услышанным. Когда процессия достигла таверны «Король Георг», расположенной в самом сердце города, вокруг поднялся такой переполох, что «капитан» и «сержанты» были вынуждены постоянно ездить вдоль обоих флангов и сдерживать толпу. Люди наступали со всех сторон. Они бежали с полей, перепрыгивая любые препятствия на пути, продирались сквозь кусты, чтобы ничего не пропустить. Мальчишки с хохотом забирались друг другу на плечи, на фонарные столбы и вообще на все, что могло обеспечить хороший обзор. Когда Вильям оглянулся, дорога на Клекхитон, по которой только что прошел парад, превратилась в реку. Повсюду были радостные лица. Жених и невеста оказались в сердце народного гулянья и не знали, чего ожидать. Вильям был так обескуражен, что заговорил о чем-то с Рут – только бы она не обернулась и не увидела, что творится за ее спиной.
К тому времени процессия начала подъем из Клекхитона в Гомерсаль. Утро было в самом разгаре. Впереди их ждала огромная толпа народу, даже больше, чем та, которую они оставили позади. Боевой конь Торнтона едва рассекал это человеческое море. Фабрики, казалось, и вовсе опустели – сперва рабочие выходили только глянуть на шествие одним глазком, но потом бросали станки и инструменты, так что на какой-то миг производство в долине Спен встало.
Этим дело не ограничилось. Гомерсаль был готов к приему гостей, когда после долгого и утомительного подъема они оказались на холме. Как только с дороги послышались первые звуки оркестра, фабрика Томаса Барнли обезлюдела. Рабочие высыпали на церковные земли (тогда как раз строили церковь Святой Марии). И так было всюду, где проходило шествие. Свадьба приобретала нешуточный размах.
Пологий спуск примерно в милю длиной ведет от гомерсальского холма до церкви Святого Петра. К юго-востоку от этого спуска расположен Батли и его многочисленные фабрики. Уж не знаю как, но слух о торжестве донесся и до них. Когда Веселая Гурьба взобралась на холм, вся долина всколыхнулась и бросилась к Церковной улице, чтобы поглазеть на Ослиную свадьбу. Люди бежали с фабрик, покидали дома и мастерские, заполняли рвы и сточные канавы. Народу было столько, что процессия, добравшись до подножия холма, не смогла проникнуть в церковь. Лишь заметив саблю Абрахама, толпа немного расступилась.
Наконец свадебный кортеж въехал в ворота церкви. Близился полдень. Под ликующий рев поселян жениха и невесту спустили с телеги и проводили внутрь. Церемония проходила за закрытыми дверями – священник опасался, что церковь не выдержит такого людского потока. Конечно, сперва поднялся шум, но потом двери захлопнулись, и весь двор оказался заполнен говорливой толпой. Те, кто не влез, вставали на стены и даже карабкались на могильные плиты, чтобы заглянуть в витражные окна (вряд ли они там что-то увидели).
И все же Ослиная свадьба проходила не только в церкви, но и за ее пределами. В окрестностях Бирсталла собралось около десяти тысяч человек, а позже выяснилось, что всего свидетелей было двадцать тысяч. Так как большинство развлекалось неподалеку от церкви, всеобщее внимание сосредоточилось на таверне «Черный бык» (напомню, что в 1851-м она называлась «Голова быка», так как неподалеку была другая пивная под названием «Черный бык»). Оба заведения в тот день буквально затопило публикой. Кроме того, в «Голове быка» на время церемонии разместились тридцать два осла.
Пиво лилось рекой, и счастливые обладатели пенных кружек сразу выбегали на улицу, спасаясь от давки. Комнаты над «Головой быка» так переполнились (обычно в них проходили самые разнообразные общественные мероприятия, включая голосование), что хозяину таверны пришлось подпирать потолок, начавший трещать и заметно прогнувшийся под весом посетителей. Один остряк подметил, что такого количества народу здесь не собиралось даже в день выборов, а так как среди гуляк было и несколько избирателей, это свидетельствует о значительном политическом прогрессе.
Когда церемония подошла к концу, большая часть собравшихся напрочь забыла о свадьбе. Балом правил Бахус. Какого-то продавца скобяных товаров по имени Кершоу спустили по лестнице, и он уже подумал, что сломал шею. Затем шею вправили тремя крепкими ударами, после чего продавец как ни в чем не бывало продолжал пить. В обеих тавернах не обошлось без подобного рода потасовок.
Одна из них вошла в историю. Примерно в три часа дня, когда было выпито уже немало алкоголя, Джо Мидли из Литтлтауна увидел в траве какой-то блестящий предмет, похожий на монетку, и наклонился, чтобы его поднять. Трава эта росла прямо возле «Черного быка», где раньше проходили разные религиозные встречи, и порой на них собиралось по две-три тысячи человек, благо места достаточно и рощица неподалеку – для желающих совершить прогулку частного характера. В день Ослиной свадьбы пирующих было куда больше. В общем, Джо нагнулся, а был он человеком крупного телосложения, поэтому его зад представлял собой отличную мишень для пинка. Видимо, так же рассудил другой парень (из Клекхитона), и его ботинок отправился по назначению.
И началось. Все, кто вырос в наших местах, догадываются, что произошло потом. В западном Йоркшире, если два человека не поладили, то драки между ними не миновать. Кроме того, их обязательно станут подзадоривать все, кто стоит рядом и не прочь поразвлечься за чужой счет.
Джо Мндли поднялся на ноги и начал обычный в такой ситуации ритуал, состоящий из тычков, оскорблений и потрясания кулаками. Его противник только отмахнулся, но добавил, что если Джо хочет «поразмяться», то надо сделать все «чин чинарем». Джо не нашелся что ответить – для него драка была просто дракой, и не важно где: у бара или в лесу. Однако у литтлтаунского состава имелись другие соображения, и после жаркого спора два заклятых врага в компании десятка других молодчиков, раздетых до пояса, отправились на поле, где состоялся кулачный бой.
Поле было неподалеку и тоже использовалось для разнообразных религиозных встреч, но теперь его затопило страстями иной направленности. Люди слетались отовсюду, как мотыльки на свет. Драка даже выманила из бара всех пьющих. Говорят, свидетелей той потасовки набралось около четырех или пяти тысяч, хотя как они все смогли увидеть происходящее на поле, мне неизвестно.
Драка, надо заметить, выдалась отменная. Сперва в воздух взлетели кулаки, но потом, когда оба борца схлопотали по два-три сильных удара и на их лицах появились первые струйки крови, они стали осмотрительнее и расчетливее. Зрители, как водится, не знали, чего желать: то ли продолжения схватки, то ли крови рекой, ведь ни для кого не секрет, что когда два здоровых мужика начинают махать голыми кулаками, долго это не продлится.
Джо Мидли вышел победителем после того, как его противник «получил с лихвой». Беднягу пришлось утащить с поля боя: ноги его не держали, но он все еще пытался ударить врага. Вскоре после этого внимание общественности привлекла собственно свадьба: церемония закончилась, и кортеж готовился к торжественному возвращению домой, где ожидали другие развлечения.
Несколько тысяч гуляк, к тому времени начисто забывших о работе, последовали за кортежем в Клекхитон. Говорят, в пивную «Пила» (она находилась как раз по пути в город) набилось столько посетителей, что ее пришлось закрывать.
Наконец шествие достигло долины Спен, где в таверне «Король Георг» для гостей приготовили завтрак. Когда они подходили к Клекхитону, на шум оркестра и Веселой Гурьбы высыпало еще несколько сотен зрителей. Они потребовали, чтобы жених произнес речь. Под рев толпы Вильяма подтащили к окну на втором этаже. Рот он, конечно, открыл и даже несколько раз кивнул, но на слова его уже не хватило. Уолкер оробел перед таким количеством народа, и речь ему не удалась. Надо сказать, никто особенно не расстроился, потому что, пока он добрую минуту молчал как рыба, большая часть гостей заскучала и вернулась к распитию горячительных напитков.
Все это время Рут Уолкер сидела с поджатыми губами, которые лишь раз или два растягивались в неком подобии улыбки. Ее муж немного повеселел и от имени обоих супругов пытался выразить комитету свою благодарность, чему невольно препятствовал Торнтон – его так распирало от гордости, что он то и дело подскакивал к молодоженам и спрашивал, всем ли они довольны, хотя любому трезвому наблюдателю было ясно, что это не так.
Завтрак шел своим чередом. Через некоторое время комнату огласил стук ложек по столу – гости требовали речь. Однако, поднявшись, «капитан» не пригласил жениха, а сам пустился в разглагольствования. Он вытащил из кармана текст, что выглядело весьма угрожающе, так как там было несколько страниц. Начал с формальностей: сделал довольно неправдоподобный комплимент невесте, после чего без промедлений перешел к описанию самой свадьбы. На этом этапе его речь стала такой туманной, что даже комитет не понимал, о чем он говорит, и лишь «сержанты» со знающим видом подмигивали Торнтону. По всей видимости, они готовили очередной подарок.
– Уважаемые гости, леди и джентльмены, – сказал Абрахам, – мне очень приятно, и можете в этом не сомневаться, да, здесь не может быть никаких сомнений, с вашего позволения, вдобавок такой памятный день, и чтобы не повторяться… да, к чему уж тут повторяться, и так все ясно, день памятный, и… э-э… – Тут он глотнул портвейна. Гости опустили глаза, и даже «сержанты» смотрели на «капитана» несколько озадаченно. – В общем, так сказать… мы приготовили подарок со смыслом… под «мы» я разумею себя и моих доблестных солдат…
Сами «солдаты» начали как можно незаметней покидать зал, но один или двое так накачались бургундским, что на ходу шатались и задевали гостей.
– Итак, мы, будучи в огромном уважении, то есть с огромным уважением к вам, миссис Рут Уолкер, прелестная обитательница мясной лавки, муза и богиня румяной корочки, поэтесса свинины, воплотившая в жизнь наши самые аппетитные мечты… – (Рут закатила глаза, посмеиваясь над излияниями Торнтона.) – Мы испекли вам пирог!!!
В зале воцарилась мертвая тишина, поразившая даже Абрахама – он-то ожидал рукоплесканий или хотя бы два-три восторженных вздоха. Но гости не издали ни звука. Они сидели как громом пораженные, не в силах скрыть изумление и бросая на «капитана» испуганные взгляды. Замечу, изумление это было не из тех, что через минуту переходит в бурный восторг, а самое что ни на есть злобное и отчаянное изумление. Какая дерзость… какой нахал! И как этому негодяю не стыдно предлагать Рут Кент (в гневе все забыли, что она теперь Уолкер) пирог!!! Ведь это они, Рут и Вильям, подарили Клекхитону восхитительные пироги со свининой, а их подражатели теперь появились в Батли, Литтлтауне, Бригхаусе, Морли и вообще всюду, кроме самого Клекхитона, где никто бы просто не пошел на такую наглость. Да, это совершенно точно оскорбление, причем наигрубейшее.
Но потом двери распахнулись, и все с ужасом уставились на пирог, который несли на подносе «сержанты». Он был по меньшей мере четырех футов в диаметре и добрых два фута толщиной. На первый взгляд он походил на гигантский пирог со свининой, только чуть тоньше. Поднос был такой широкий и массивный, словно сам пирог начинили свинцом, да и «сержанты» (весьма крепкого телосложения) тащили его с заметным усилием. Светло-коричневая корочка сидела на жестяной форме точно кепка, и один из носильщиков придерживал ее рукой.
В комнату внесли небольшой столик, а на него, прямо перед остолбеневшими молодоженами, водрузили пирог. По блюду шла надпись «Благодарим Бога за пироги и за тех, кто их печет!». Когда гости увидели эти слова, комнату огласило бормотание и даже несколько смешков.
Люди стали понемногу отходить от потрясения, но тут пирог вздумал сбежать. Он накренился в своем ложе, и со всех сторон ему на помощь ринулись «сержанты». Абрахам Торнтон чуть не бился в истерике от радости. Он шагнул к Рут, торжественно поклонился и протянул ей сверкающую саблю.
– Мадам, то есть миссис Уолкер, мадам… – Здесь раздались одобрительные возгласы. – Мадам, в благодарность за ваши превосходные пироги, которые день за днем продолжают радовать своим незабываемым вкусом тех, кто трудится в поте лица и до самого обеда мечтает о вашей выпечке, чья жизнь нелегка…
Тут кто-то прокричал: «Заканчивай уже!», и Абрахам молча передал Рут саблю.
Она умоляюще посмотрела на мужа, но тот ничем не мог ей помочь. Тогда Рут встала, сжимая саблю обеими руками и мечтая отрубить ею голову Торнтона (в этом с ней были солидарны и несколько гостей). Однако она решила ограничиться пирогом и ткнула корочку саблей. Тесто не поддалось, и Рут подумала, что его замесили очень круто. Надавила сильнее – вновь ничего. Абрахама разобрал смех, да такой сильный, что он согнулся пополам и исчез из виду. Рут порядком наскучило глупое представление, и она вложила всю силу в последний удар. Сабля провалилась в пирог по самую рукоять. Гости восхищенно заохали.
В ту же секунду раздался пронзительный визг. Собравшиеся оцепенели. Сержанты забеспокоились и вытащили саблю из пирога, а Торнтон, чье легкомыслие вмиг улетучилось, сдвинул корочку в сторону. Как выяснилось, она была сделана из гипса и конского волоса. В жестяной форме сидели шесть поросят. Они подняли головы, ослепленные внезапным светом, и тут же принялись взбираться по стенкам блюда наверх. Только один поросенок бешено визжал и крутился на месте, точно при смерти, хотя на самом деле ему всего лишь обрубили кончик хвоста.
Через пару мгновений все гости поняли, на что смотрят, и дружно одобрили столь ценный подарок. Абрахам и его сержанты гоготали как сумасшедшие, гордо поднимая на руках поросят. Рут не смогла сдержать улыбки при виде этих очаровательных малышей и искренне радовалась, что все обошлось только пораненным хвостиком, ведь она могла запросто разрубить поросенка пополам.
Наконец гости и молодожены покинули таверну «Король Георг» и вернулись в «Полную чашу». Шествие к тому времени потеряло былой порядок и дисциплину: музыканты изрядно напились, и каждый играл что ему вздумается. Ослов и обе телеги забрали хозяева, Веселая Гурьба превратилась в шумную толпу. Кто-то был в военной форме, кто-то нес поросят, а другие просто шагали по дороге и горланили песни.
У «Полной чаши» их ожидали другие развлечения. Торнтон организовал ослиные гонки до железнодорожного моста, назначив в качестве приза новую уздечку. Женщины и дети участвовали в разнообразных состязаниях в прыжках и беге, которые пользовались неизменной популярностью и длились несколько часов.
В окно на втором этаже мясной лавки залетала музыка и отдельные радостные крики.
– Да-а… – сказала Рут, когда они сидели в спальне и тихо разговаривали. – Кто бы мог подумать?
– Точно, – ответил Вильям. – Надо же – Веселая Гурьба!
Оба рассмеялись.
– Шесть поросят! – воскликнула она, качая головой. – Свадебный подарок! Поросята!
– Абрахам говорит, они хотели подарить больше. Двадцать четыре. Но такого блюда не нашлось во всем Клекхитоне.
Уолкер замолчал.
– Я тебе вот что скажу. Эти поросята вырастут и разжиреют. Представляешь, сколько из них выйдет пирогов?
– Никак мы теперь свиноводы? – спросила Рут и хотела улыбнуться этой глупой мысли, как вдруг заметила во взгляде мужа знакомую искорку. Он уже что-то высчитывал.
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Первая из этих повестей, «Животная пища», написана в честь великого мсье Манжту, или мистера Всеядного. Однажды в какой-то газете я прочитал статью о человеке по имени Майкл Лотито, проглотившем компьютер «Аррle Mac» на компьютерной выставке. Это напомнило мне о тех, кто в тяжелые времена зарабатывал себе на выпивку, поедая самые невообразимые предметы. Я слышал одну историю об умельце, который откусывал головы живым крысам, и другую (пожалуй, менее правдоподобную) о пожирателе диванов. Сперва он сжигал мебель, а потом ел золу (в те дни диваны набивали конским волосом, поэтому они сгорали практически полностью).
Однако Майкл Лотито (родился в 1950 году) ест не за пиво, а за деньги. Говорят, он может проглотить до двух фунтов металла в день. За годы своей грандиозной карьеры он съел пятнадцать тележек из супермаркетов, семь телевизоров, восемнадцать велосипедов, две кровати и один самолет «Сессна». Кроме того, в числе его заслуг и настоящий деревянный гроб, то есть мсье Манжту – единственный в мире человек, у которого гроб внутри, а не наоборот.
Забив себе голову подобными байками, я и написал «Животную пищу». Через некоторое время один индийский брамин (мы вместе учились в Кембридже) посоветовал мне отправить повесть в «Пэрис ревью». Возможно, меня прельстил скорее международный, нежели духовный аспект публикации в нью-йоркском журнале. Как бы то ни было, они взяли мое творение и согласились его напечатать.
Незадолго до издания «Животной пищи» я начал подумывать о написании второй подобной повести и обратился за советом к моему дяде – Фрэнку Барлоу. Я слышал, что давным-давно в нашей семье была крылатая кошка, но подробностей не знал. Зато их знал дядя, и как-то за ужином в «Гейблс», его доме, он поведал мне эту историю.
В результате на свет появился «Хозяин Томаса-Бесси». Джон Лонгстаф на самом деле – мой прапрадед. О кошке Фрэнку рассказала его бабушка, дочь Лонгстафа, то есть одна из девочек, случайно назвавших в суде две разные клички. В 1930-м, состарившись, она поведала внуку о Киске и, что не менее важно, о судебном слушании.
В 1946-м, когда мой дядя был еще совсем молод, ему довелось увидеть животное собственными глазами, только к тому времени это было уже чучело, выставленное на витрине магазинчика в Скарборо. Лет через двадцать он снова напал на след кошки, но она, должно быть, пересекла океан, хотя мы до сих пор в этом не уверены. В своей повести я упомянул только начало ее примечательной жизни – полагаю, этого вполне достаточно.
Теперь у меня было две «животные» истории, а для сборника требовалось три. И третья не заставила себя ждать.
В канун Нового года (2001-го) я гостил у родителей. Было уже за полночь. Я пил джин и болтал с Сюзанной. Рядом с ней на диване лежала какая-то книжка, и она по привычке ее раскрыла (моя жена неравнодушна к книгам). Заголовок гласил: «Гомерсаль: прошлое и настоящее». Это была история нашей родной деревни, опубликованная местным адвокатом в 1930 году. Сюзанна зачитала вслух короткий эпизод о свадьбе в церкви Святого Петра, в которой принимало участие тридцать два осла. Мы сразу же поняли, что эта история станет третьей и последней в моем сборнике.
В книжке было мало подробностей о том знаменательном торжестве, поэтому я обратился за помощью в местную газету «Спенборо гардиан». Несколько недель спустя вышел материал под заголовком «Ослиная свадьба», где рассказывалось о моем интересе к событиям тех дней и даже имелась фотография: я стою рядом с Джорджем Плимптоном, редактором «Пэрис ревью». После этого мне позвонил Фрэнк Кент, праправнук Рут Кент, и великодушно разрешил побеспокоить память его предков, за что я ему очень признателен.
Примечания
1
Ты помнишь, где все начиналось? (исп.)
(обратно)
Комментарии к книге «Животная пища», Джон Перри Барлоу
Всего 0 комментариев